Г.Ф. Лавкрафт не опубликовал при жизни ни одной книги, но стал маяком и ориентиром целого жанра, кумиром как широких читательских масс, так и рафинированных интеллектуалов, неиссякаемым источником вдохновения для кинематографистов. Сам Борхес восхищался его рассказами, в которых место человека — на далекой периферии вселенской схемы вещей, а силы надмирные вселяют в души неосторожных священный ужас.

"Мифы Ктулху" — наиболее представительный из "официальных" сборников так называемой постлавкрафтианы; здесь такие мастера, как Стивен Кинг, Генри Каттнер, Роберт Блох, Фриц Лейбер и другие, отдают дань памяти отцу-основателю жанра, пробуют на прочность заявленные им приемы, исследуют, каждый на свой манер, географию его легендарного воображения.

Мифы Ктулху

Йа! Йа! Ктулху фхтагн!

«Зачем, ради всего святого в научной фантастике, вам понадобилось публиковать эти ваши "Хребты Безумия" за авторством Лавкрафта? Или положение ваше настолько бедственно, что волей-неволей приходится издавать всякую ахинею?.. Тоже мне история: двое парней перепугались до полусмерти, сперва насмотревшись на какие-то древние руны, а потом убегая от твари, которую сам автор не в состоянии описать, плюс россыпь невнятных намеков на безымянные ужасы: тут тебе и пятимерные монолиты без окон, без дверей, и Йог-Сотот, и бог весть что еще! Если будущее "Astounding Stories" — за такого рода байками, да хранят небеса научную фантастику!»

В сей эпистолярной инвективе (взятой из рубрики «Письма читателей» июньского номера «Astounding Stories» за 1936 год) речь шла, разумеется, об одном из двух ключевых произведений Г. Ф. Лавкрафта, посвященных мифу о Ктулху, что публиковалось в журнале в том же году. Читательские отклики на истории Лавкрафта отнюдь не всегда были негативными, но одобрительные комментарии по большей части тонули в буре негодования, изумления и ужаса.

В 1930-е годы в американских научно-фантастических журналах утвердилась тесно сплоченная братия наемных писак от остросюжетной приключенческой литературы, которые просто-напросто превращали техасское ранчо в планету Икс и строчили себе бесконечные шаблонные рассказы, подменяя угонщиков скота космическими пиратами. Для читателей, привыкших запрыгнуть на борт космического корабля, да прокатиться с ветерком на сверхсветовой скорости (а теорию Эйнштейна мы в гробу видали!), да задать хорошую взбучку восьминогим обитателям Бетельгейзе, лавкрафтовская детально проработанная атмосфера и особый настрой были просто-напросто непонятны. Поклонники НФ 1936 года не смогли оценить по достоинству странствия в дебрях Антарктики, в ходе которых два отважных исследователя визжат и бредят пред лицом высшего ужаса.

Различие между лавкрафтовской авторской мифологией и ниспровергающим галактики энтузиазмом Дока Смита[1] и его когорты на самом деле куда более фундаментально, нежели просто противопоставление атмосферы — действию. Многие из представителей «космооперы» того времени, такие как Э. Э. Смит, Нат Шахнер и Ральф Милн Фарли,[2] родились в предыдущем веке, когда все еще считалось, что вселенная функционирует в терминах непреложных Ньютоновых законов, а любая звезда — это солнце вроде нашего. Астрономы девятнадцатого века, направляя в небо свои спектроскопы, жизнеутверждающе убеждались, что звезды состоят из водорода, гелия, магния, натрия и других химических элементов, в точности таких же, что представлены в нашей собственной Солнечной системе. В конце века, когда физики поздравляли себя с тем, что якобы полностью постигли устройство вселенной, как было не уверовать, что человек в итоге завоюет космос?

А вот Альберт Эйнштейн придерживался иного мнения. В 1905 году он положил начало революции в науке двадцатого века — той самой революции, которая навеки сокрушила догматы классической физики. Последовали новые разработки в области теории относительности, квантовой механики, элементарных частиц и так далее — и вселенная уже не казалась ясной и понятной. Точно так же, как Коперник и Галилей выпихнули род людской из центра мироздания, так и современный человек вынужден был осознать, что он — не центр Вселенной, но, скорее, необычный курьез. Космос с его нейтронными звездами, квазарами и черными дырами чужд нам, да и мы во Вселенной — чужие.

Из всех писателей, подвизавшихся в жанре научной фантастики на страницах журналов в 1930-х годах, один только Г. Ф. Лавкрафт сумел подняться над экстатическими банальностями собратьев по перу и донести до читателя это осознание основополагающей тайны Вселенной — дань двадцатого века. «Все мои истории, — утверждал Лавкрафт в письме от 1927 года, — основаны на непреложном допущении, что человеческие прописные истины, интересы и эмоции в масштабах необъятного космоса несостоятельны и недействительны». Это утверждение практически суммирует революцию, происходившую на тот момент в современной науке: потрясенные физики как раз открывали для себя дивный новый мир, никоим образом не гарантированный механикой Ньютона. Таким образом, неевклидовы углы города Ктулху на дне морском (см. с. 48) представляют собою те же самые неевклидовы геометрии, с которыми пришлось бороться Эйнштейну в процессе создания общей теории относительности, а сверхъестественное свечение метеорита в рассказе «Сияние извне» перекликается с исследованиями Беккереля[3] и Кюри,[4] что экспериментировали с радием в начале века. Даже современные разработки в области высшей математики — тот же феномен хаоса — предсказаны в авторском мифе, ибо верховное божество воображаемого лавкрафтовского пантеона, бессмысленный слепец Азатот, царит «в спиральных черных вихрях исходной пустоты Хаоса». Снабженный фракталами[5] Мандельброта и вооруженный постоянной Фейгенбаума,[6] Азатот, уж верно, почувствовал бы себя как дома среди пермутаций и пертурбаций современной теории хаоса.

Проводить и далее аналогии между мифом Ктулху и наукой XX века бессмысленно: Лавкрафт использует эти понятия не потому, что профессионально владеет высшей математикой в рамках, допустим, теории относительности, но скорее в силу мгновенного интуитивного озарения, позволяющего прозревать «вторжения хаоса и демонов из неисследованного космоса». Исторически Лавкрафт отождествлял себя с экономической и социальной аристократией, которую современный, двадцатый век оставил далеко позади; изгой в своем собственном пространстве-времени, обездоленный мечтатель стал изгоем и во Вселенной. Аргентинский автор Хулио Кортасар предположил, что «все абсолютно удачные рассказы, особенно фантастические, — порождение неврозов, ночных кошмаров или галлюцинаций, нейтрализованное посредством объективации и переведенное в среду вне пределов невроза». В случае Лавкрафта авторское представление о Вселенной как о вместилище чудес и ужасов — это просто-напросто его собственный, ярко выраженный комплекс чужака: точно так же, как сам Лавкрафт чувствовал себя посторонним в родном современном Провиденсе, так и в литературе о Ктулху современный человек предстает таким же чужаком — затерянный, брошенный на произвол судьбы, балансирующий на краю устрашающей пропасти.

Лавкрафтовские «Хребты Безумия», наводящие на мысль о загадочной беспредельности Вселенной, выпусками публиковались в журнале «Astounding Stories», и то, что в 1936 году читатели сочли «ахинеей», научная революция нашего века подтвердила доподлинно. Как отметил в одной из своих недавних статей физик Льюис Томас: «Величайшее из достижений науки XX века — это осознание человеческого невежества». А теперь, держа в памяти данное утверждение, помедлите минуту, откройте этот том — и прочтите вступительный абзац «Зова Ктулху».

В 1937 году Лавкрафт умер, но сверхъестественные ужасы продолжали множиться. Лавкрафт не дожил лишь нескольких лет до прихода в редакцию «Astounding Stories» Джона У. Кэмпбелла, чьи издательские таланты и влияние радикально оздоровили всю журнальную научную фантастику в Америке. Однако при всех своих колоссальных талантах Кэмпбелл сохранил менталитет инженера: фанатичную веру в победу технических наук и в абсолютную действенность человеческой изобретательности и находчивости — на этом фоне Лавкрафт казался странной аномалией в поднебесье научной фантастики.

Одинокого затворника из Провиденса и его легендарное литературное наследие поддержал избранный круг друзей и поклонников: они сберегли мифы Ктулху, как члены тайного общества хранят сакральное знание и священных идолов. К этим благородным трудам по сохранению лавкрафтовского наследия (так, в 1939 году Август Дерлет и Дональд Уондри основали издательство «Аркхем-хаус») добавились спорные попытки подражаний.

В 1930-х годах сам Лавкрафт стряпал эрзац-мифы для разнообразных переизданий — об этих рассказах он недвусмысленно говорил: «Ни при каких обстоятельствах не допущу, чтобы мое имя употреблялось в связи с ними». В последующие годы после смерти Лавкрафта, начиная со словаря терминологии «Мифа», составленного в 1942 году Френсисом Т. Лейни, ведется отсчет новой эры, в течение которой Ктулху и его космические собратья были подробно исследованы, проанализированы, классифицированы, систематизированы, заархивированы, разложены по папкам, скреплены скрепками — и безжалостно изувечены. Так, к концу 1970-х годов в достопамятно поверхностной книге о лавкрафтовской мифологии американский писатель-фантаст отмечает наличие «лакун» в концепции Лавкрафта — и считает, что сам он и другие обязаны «заполнить» их новыми рассказами. До Лавкрафта спрос на земноводных антропофагов всегда был довольно ограничен; за несколько десятилетий после его смерти стилизации под Ктулху и К° превратились в индустрию поистине циклопического размаха.

То, что все это «вторичное творчество» по большей части представляло собою, по определению покойного Э. Хоффманна Прайса, «тошнотворную дрянь», — это как раз ерунда. Важно другое: тем самым в отношении «Мифа Ктулху» была совершена величайшая несправедливость. Воображаемая космогония Лавкрафта всегда представляла собою не статичную систему, но, скорее, что-то вроде эстетического концепта, который неизменно приспосабливался к развивающейся личности и меняющимся интересам его создателя. Так, в течение последних десяти лет жизни Лавкрафта «готичность» постепенно сменялась «инопланетностью»: раннее произведение мифологии, «Ужас Данвича» (1928), все еще крепко укоренено в провинциальной глуши Новой Англии, а всего-то-навсего шесть лет спустя в повести «За гранью времен» автор рисует завораживающую картину поистине стэплдонских гонок[7] по Вселенной прошлого, настоящего и будущего. Точно так же, по мере того как в 1930-х годах Лавкрафт наконец-то начал перерастать «ужастики», стоит сравнить «Ужас Данвича» (в котором мифологические божества — все еще демонические существа, от которых должно обороняться с помощью чернокнижных магических формул) с «За гранью времен» (где инопланетяне уподобились просвещенным партийным социалистам — прямое отражение новообретенного интереса Лавкрафта к обществу и общественным реформам). Если бы автор дожил до 1940-хгодов, «Миф» продолжал бы эволюционировать заодно с его создателем: жесткой системы, которую подражатель мог бы унаследовать по смерти автора, никогда не существовало.

Кроме того, самая суть «Мифа» заключается не в пантеоне вымышленных богов и не в заплесневелой коллекции запретных фолиантов, но, скорее, в особом убедительном «космическом» подходе. Термином «космический», или «вселенский», Лавкрафт неизменно оперировал для описания своей собственной основополагающей эстетики: «Я выбираю рассказы о сверхъестественном, потому что они наилучшим образом соответствуют моим склонностям. Одно из сильнейших и самых настойчивых моих желаний — это на краткий миг достичь иллюзии приостановки или насильственного преодоления досадных ограничений времени, пространства и естественного закона, которые от века держат нас в заточении и препятствуют узнать больше о беспредельных космических пространствах…»

В каком-то смысле весь корпус зрелых произведений Лавкрафта состоит из рассказов и повестей о космических чудесах, но именно в последние десять лет своей жизни, когда автор мало-помалу отказался от дансенийской экзотики[8] и новоанглийской черной магии и в поисках сюжетов обратился к загадочным безднам открытого космоса, он создал ряд произведений, за которыми посмертно закрепился термин «Миф Ктулху». Иными словами, «Миф» представляет собою те рассказы и повести о космических чудесах, в которых внимание Лавкрафта сосредоточено на современной научной Вселенной; мифологические божества, в свою очередь, рассматриваются как отдельные субстанции и свойства бесцельного, равнодушного, невыразимо чуждого космоса. И да зарубят себе на носу все лавкрафтисты-подражатели, что за годы породили бессчетные имитации «Мифа» — про эксцентричных затворников из Новой Англии, которые произносят правильные заклинания из неправильных книг и тотчас же достаются на обед гигантской лягушке по имени Ктулху: «Миф» — это не соединение воедино готовых формул и словарных находок, а, скорее, особое «космическое» умонастроение.

Эта суровая критика ни в коей мере не относится к настоящей подборке рассказов, что числятся среди относительного меньшинства удачных произведений, написанных под влиянием «Мифа Ктулху». Несколько ранних рассказов из этого тома, написанных «при участии и содействии», сегодня, возможно, покажутся жалкими подделками китч-культуры, но все прочее достойно восхищения: тут и Роберт Блох («Тетрадь, найденная в заброшенном доме»), и Фриц Лейбер, и Рэмси Кемпбелл, и Колин Уилсон, и Джоанна Расс, и Стивен Кинг, в частности, — все они наглядно демонстрируют загадочно длительное влияние Г. Ф. Лавкрафта на самых разных авторов, внесших свой собственный неповторимый вклад в развитие «Мифа».

А Ричард А. Лупофф, автор заключительного рассказа в настоящем сборнике, вероятно, дал нам нечто большее. «Как была открыта Гурская зона» — это не просто примечательный рассказ в контексте «Мифа», это единственная из известных мне историй такого плана, за исключением лавкрафтовских, что передает ощущение иконоборческой дерзости, сопутствовавшее первой публикации Лавкрафта, — ощущение, столь возмутившее тогдашних читателей «Astounding Stories». В своем блистательном повествовании Лупофф задействует не только необходимую терминологию «Мифа», но еще и ключевую атмосферу космического чуда, а в придачу отчасти воссоздает крышесносное возбуждение исходных повестей в рамках «Мифа». Хотите сами узнать, о чем был весь сыр-бор в 1936 году, — откройте этот том на странице 691 и прочтите, как три киборга занимаются сексом на борту космического корабля, который летит за пределы Плутона к загадочной неведомой планете под названием Юггот.

Джеймс Тернер

Г. Ф. Лавкрафт[9]

Зов Ктулху

(Обнаружено в бумагах покойного Френсиса Виланда Терстона, г. Бостон)

Можно предположить, что из этих великих стихий или существ иные выжили… выжили со времен бесконечно отдаленных, когда… сознание, вероятно, проявляло себя в обличьях и формах, давным-давно отступивших пред натиском человеческой цивилизации… мимолетное воспоминание об этих формах сохранили лишь легенды да поэзия, нарекшие их богами, чудовищами, мифическими существами всех родов и видов…

Элджернон Блэквуд

I

Глиняный ужас

По мне, неспособность человеческого разума соотнести между собою все, что только вмещает в себя наш мир, — это великая милость. Мы живем на безмятежном островке неведения посреди черных морей бесконечности, и дальние плавания нам заказаны. Науки, трудясь каждая в своем направлении, до сих пор особого вреда нам не причиняли. Но в один прекрасный день разобщенные познания будут сведены воедино, и перед нами откроются такие ужасающие горизонты реальности, равно как и наше собственное страшное положение, что мы либо сойдем с ума от этого откровения, либо бежим от смертоносного света в мир и покой нового темного средневековья.

Теософы уже предугадали устрашающее величие космического цикла, в пределах которого и наш мир, и весь род человеческий — не более чем преходящая случайность. Они намекают на странных пришельцев из тьмы веков — в выражениях, от которых кровь бы застыла в жилах, когда бы не личина утешительного оптимизма. Но не от них явился тот один-единственный отблеск запретных эпох, что леденит мне кровь наяву и сводит с ума во сне. Это мимолетное впечатление, как и все страшные намеки на правду, родилось из случайной комбинации разрозненных фрагментов — в данном случае вырезки из старой газеты и записей покойного профессора. Надеюсь, никому больше не придет в голову их сопоставить; сам я, если останусь жив, ни за что не стану сознательно восполнять звенья в столь чудовищной цепи. Думается мне, что и профессор тоже намеревался сохранить в тайне известную ему часть и непременно уничтожил бы свои заметки, если бы не внезапная смерть.

Впервые я ознакомился с ними зимой 1926/27 года: именно тогда умер мой двоюродный дед Джордж Гаммелл Эйнджелл, почетный профессор семитских языков в Брауновском университете города Провиденс, штат Род-Айленд. Профессор Эйнджелл был широко известен как видный специалист по древним надписям, к нему то и дело обращались директора крупных музеев, так что его кончина в возрасте девяноста двух лет вызвала изрядный резонанс. В местном масштабе интерес подогревался еще и тем, что причина смерти осталась невыясненной. Профессор возвращался из Ньюпорта: он сошел с корабля — и, по словам свидетелей, рухнул как подкошенный после того, как его толкнул какой-то негр, с виду моряк, что нежданно-негаданно вынырнул из странноватого темного дворика на холме, по крутому склону которого пролегал кратчайший путь от порта до дома покойного на Уильямс-стрит. Врачи не обнаружили зримых признаков какого бы то ни было расстройства и, посовещавшись немного в замешательстве, заключили, что причиной трагедии послужило некое скрытое нарушение сердечной деятельности, спровоцированное быстрым подъемом в гору — в профессорские-то преклонные годы! В ту пору я не видел повода ставить диагноз под сомнение, но в последнее время я склонен задуматься на этот счет… очень серьезно задуматься.

Как наследнику и душеприказчику моего двоюродного деда — ибо он умер бездетным вдовцом — мне полагалось сколь возможно тщательно просмотреть его архивы; с этой целью я перевез все его коробки и папки на свою бостонскую квартиру. Бóльшую часть разобранных мною материалов со временем опубликует Американское археологическое общество, однако ж среди ящиков нашелся один, изрядно меня озадачивший: вот его-то мне особенно не хотелось показывать чужим. Ящик был заперт, ключа нигде не оказалось, но в конце концов я догадался осмотреть брелок, что профессор всегда носил в кармане. И действительно: открыть замок мне удалось, но тут передо мною воздвиглось препятствие еще более серьезное и непреодолимое. Что, ради всего святого, означали странный глиняный барельеф и разрозненные записи, наброски и газетные вырезки, мною обнаруженные? Или дед мой, на закате дней своих, стал жертвой самого банального надувательства? Я решил непременно разыскать эксцентричного скульптора, по всей видимости нарушившего душевный покой старика.

Барельеф представлял собою неровный прямоугольник площадью приблизительно пять на шесть дюймов и менее дюйма толщиной, явно современного происхождения. Но изображалось на нем нечто крайне далекое от современности и по духу, и по замыслу, ибо хотя бессчетны и сумасбродны причуды кубизма и футуризма, нечасто воспроизводят они таинственную упорядоченность, сокрытую в доисторических надписях. А большая часть этих узоров, вне всякого сомнения, представляла собою именно письмена, хотя память моя, невзирая на близкое знакомство с бумагами и коллекциями деда, не сумела ни опознать эту разновидность, ни хотя бы намекнуть на какие-то отдаленные параллели.

Над этими несомненными иероглифами просматривалась фигура — явно изобразительного плана, хотя импрессионистский стиль исполнения не позволял распознать ее природу. Что-то вроде чудища или символ, представляющий чудище, породить которое способна разве что больная фантазия. Я нимало не погрешу против сути этого образа, если скажу, что моему взбалмошному воображению одновременно представились осьминог, дракон и карикатура на человека. Мясистая голова с щупальцами венчала гротескное чешуйчатое тулово с рудиментарными крыльями, но особенно жуткое впечатление производили общие очертания всего в целом. На заднем плане смутно проступало некое подобие циклопической кладки.

К этой диковинке помимо подборки газетных вырезок прилагался целый ворох свежих записей, сделанных рукою профессора Эйнджелла и не претендующих на какую бы то ни было литературность. Основной, по всей видимости, документ был озаглавлен «КУЛЬТ КТУЛХУ» — тщательно прорисованными печатными буквами, чтобы предотвратить ошибки в прочтении столь неслыханного слова. Рукопись состояла из двух частей: первая — под рубрикой «1925 — Сон и творчество по мотивам снов Г. Э. Уилкокса, проживающего по адресу: штат Род-Айленд, г. Провиденс, Томас-стрит, д. 7», и вторая — «Рассказ инспектора Джона Р. Леграсса, проживающего по адресу: штат Луизиана, г. Новый Орлеан, Бьенвиль-стрит, д. 121; 1908 г. — заседание А. А. О. — протокол и доклад проф. Уэбба». Остальные бумаги представляли собою краткие заметки, в некоторых содержалось описание странных снов самых разных людей, тут же попадались выдержки из теософских книг и журналов (в частности, из «Истории Лемурии и Атлантиды» У. Скотт-Эллиота), а также комментарии на тему сохранившихся с давних времен тайных обществ и секретных культов, вместе со ссылками на соответствующие пассажи в таких справочных изданиях по мифологии и антропологии, как «Золотая ветвь» Фрэзера и «Культ ведьм в Западной Европе» за авторством мисс Мюррей. В газетных вырезках речь шла по большей части о странных психических расстройствах и о вспышках группового помешательства или мании весной 1925 года.

В первой части основной рукописи пересказывалась прелюбопытная история. 1 марта 1925 года к профессору Эйнджеллу явился худощавый смуглый юноша вида неврастенического и до крайности возбужденного, с необычным глиняным барельефом, на тот момент еще мягким и влажным. На визитке значилось имя: Генри Энтони Уилкокс. Дед узнал в нем младшего сына некоего уважаемого семейства, отдаленно ему знакомого. Юноша вот уже некоторое время учился в род-айлендской художественной школе на отделении скульптуры, а жил один, в здании «Флер-де-лис» неподалеку от учебного заведения. Уилкокс, многообещающий вундеркинд, славился как своим недюжинным талантом, так и изрядной эксцентричностью и с детства удивлял окружающих диковинными историями и пересказами странных снов. Сам он говорил о своей «физической гиперсенситивности», но респектабельные жители старинного торгового города считали его просто-напросто чудаком. С людьми своего круга он никогда особенно не общался, а постепенно и вовсе выпал из светской жизни; теперь его знала разве что небольшая группка эстетов из других городов. Даже насквозь консервативный Провиденский клуб искусств убедился, что юноша безнадежен.

Что до визита, сообщалось в профессорской рукописи, скульптор нежданно-негаданно воззвал к археологическим познаниям хозяина, попросив идентифицировать иероглифы на барельефе. Изъяснялся он в этакой отрешенной, напыщенной манере, что наводило на мысль о позерстве и сочувствия не пробуждало, и дед мой отвечал довольно резко, поскольку очевидная новизна глиняной таблички наводила на мысль о чем угодно, кроме археологии. Ответ молодого Уилкокса, впечатливший деда настолько, что тот запомнил и записал его дословно, был облечен в причудливо-поэтическую форму, свойственную речи юноши в целом; впоследствии я убедился, что такая манера изъясняться для него и впрямь весьма характерна. «Воистину табличка нова, я создал ее прошлой ночью, грезя о невиданных городах, а сны — древнее, чем угрюмый Тир, или задумчивый Сфинкс, или венчанный садами Вавилон».

Тут-то юноша и повел свой бессвязный рассказ, внезапно разбередив дремлющие воспоминания деда и пробудив в нем лихорадочный интерес. Накануне ночью случилось небольшое землетрясение — самое значительное в Новой Англии за последние несколько лет, и впечатлительный Уилкокс остро ощутил на себе его влияние. Ночью ему привиделся небывалый сон: великие города Циклопов, сплошь — исполинские глыбы и устремленные в небеса монолиты; все они сочились зеленой слизью и таили в себе неизъяснимый ужас. Стены и колонны были покрыты иероглифами, а откуда-то снизу доносился голос, что и голосом-то не назовешь: хаотическое ощущение, что преобразовать в звук способна лишь фантазия. И тем не менее юноша попытался передать его почти непроизносимым набором букв: «Ктулху фхтагн».

Эта словесная невнятица и послужила ключом к воспоминанию, что одновременно взволновало и встревожило профессора Эйнджелла. Он расспросил скульптора с дотошностью ученого — и с жадной скрупулезностью изучил барельеф. Если верить Уилкоксу, ночью, проснувшись, как от толчка, потрясенный юноша обнаружил, что работает над пресловутой глиняной табличкой — продрогший, в одной пижаме. Впоследствии Уилкокс рассказывал, что дед списывал не иначе как на свои преклонные годы тот досадный факт, что не сразу распознал иероглифы и изображение. Многие его вопросы показались гостю в высшей степени неуместными — в особенности те, что намекали на его связь со странными культами или обществами. Уилкокс в упор не понимал настойчивых обещаний хранить тайну в обмен на допуск и членство в каком-то разветвленном мистическом или языческом религиозном сообществе. Когда же профессор Эйнджелл уверился, что скульптор действительно понятия не имеет ни о каком культе и ни о каком тайном знании, он засыпал гостя просьбами сообщать о своих снах и дальше. Результаты, причем на постоянной основе, не заставили себя ждать. После первой беседы в рукописи отмечались ежедневные визиты юноши, в ходе которых он пересказывал впечатляющие фрагменты ночных видений: в них неизменно фигурировали жуткие виды исполинских городов из темного влажного камня и подземный голос или разум, размеренно подающий загадочные импульсы смысла, что в записанном виде представляли собою полную тарабарщину. Чаще всего повторялись два звука: если передать их буквосочетаниями, то получалось «Ктулху» и «Р’льех».

23 марта, как гласила рукопись, Уилкокс не пришел на встречу. Профессор навел справки на квартире скульптора; выяснилось, что юношу поразила некая загадочная болезнь и его увезли в семейный особняк на Уотерман-стрит. Ночью он кричал во сне, перебудив еще несколько художников, проживающих в здании, а с тех пор пребывал либо в беспамятстве, либо в бреду. Дед немедленно позвонил его родственникам и отныне и впредь бдительно следил за развитием событий и то и дело захаживал в кабинет доктора Тоби на Тайер-стрит, выяснив, что пациента поручили ему. Лихорадочный разум юноши, по всей видимости, одолевали странные видения; пересказывая их, доктор то и дело вздрагивал. В них не только повторялись прежние сны, но в общем сумбуре возникала какая-то исполинская тварь, «во много миль высотой», ковылявшая тяжело и неуклюже. Уилкокс так и не описал это существо в подробностях, но отрывочные безумные восклицания в пересказе доктора Тоби убедили профессора, что оно, по всей видимости, тождественно безымянному чудовищу, изображенному на скульптуре из сна. Доктор добавил, что, заговорив о глиняном барельефе, юноша неизменно впадал в летаргию. Как ни странно, температура его была немногим выше обычной, но общее состояние наводило на мысль скорее о горячке, нежели о душевном расстройстве.

2 апреля около трех часов пополудни все симптомы недуга разом исчезли. Уилкокс сел в постели, с превеликим изумлением обнаружив, что находится дома. Он понятия не имел, что происходило с ним начиная с ночи 22 марта, будь то во сне или в действительности. Врач объявил его здоровым; спустя три дня юноша вернулся к себе на квартиру, но профессору Эйнджеллу он больше ничем помочь не мог. С выздоровлением все странные видения прекратились; примерно с неделю дед выслушивал бесполезные, не относящиеся к делу пересказы самых что ни на есть обыкновенных снов, после чего записи вести перестал.

На этом заканчивалась первая часть рукописи, но ссылки на разрозненные заметки дали мне немало материала для размышлений — на самом деле так много, что мое сохранившееся недоверие к художнику объясняется разве что моей тогдашней философией, насквозь пропитанной скептицизмом. В пресловутых заметках описывались сны разных людей в течение того же периода, когда молодого Уилкокса посещали его странные химеры. Дед очень быстро, по всей видимости, создал разветвленную, обширную сеть наведения справок, охватив едва ли не всех своих друзей, которым мог задавать вопросы, не рискуя показаться дерзким: от них он требовал еженощных отчетов о снах и даты каких-либо примечательных видений за прошедшее время. На подобные просьбы люди, надо думать, реагировали по-разному, и все же при самых скромных подсчетах дед явно получал куда больше ответов, нежели удалось бы обработать без помощи секретаря. Исходная корреспонденция не сохранилась, но дедовы заметки представляли собою детальный и весьма показательный обзор. Люди самые что ни на есть обыкновенные, те, что вращаются в светском обществе и в деловых кругах — пресловутая «соль земли» Новой Англии, — результаты представили в большинстве своем отрицательные. Однако ж тут и там фигурировали отдельные случаи тревожных, но бесформенных ночных впечатлений: все они приходились на период между 23 марта и 2 апреля — когда молодой Уилкокс пребывал в бреду. Ученые оказались чуть более восприимчивы: четыре случая расплывчатых описаний наводят на мысль о мимолетных проблесках странных ландшафтов, и в одном случае упоминается ужас перед чем-то паранормальным.

Ответы по существу дали поэты и художники; я уверен, что будь у них возможность сравнить свои записи, вспыхнула бы настоящая паника. Но поскольку оригиналов писем в моем распоряжении не было, я отчасти заподозрил, что составитель либо задавал наводящие вопросы, либо отредактировал тексты сообразно желаемому результату. Вот почему мне по-прежнему казалось, что Уилкокс, каким-то образом получив доступ к более ранним сведениям, которыми располагал мой дед, намеренно ввел маститого ученого в обман. Отклики эстетов складывались в пугающую повесть. С 28 февраля и по 2 апреля многим из них снились странные, причудливые сны, причем их яркость безмерно усилилась в тот период, когда скульптор пребывал в бреду. Примерно одна четвертая из числа тех, кто согласился поведать о своем опыте, сообщали о ландшафтах и отзвуках, очень похожих на описания Уилкокса; а кое-кто из сновидцев признавался, что ближе к концу появлялась гигантская безымянная тварь, внушавшая беспредельный страх. Один из случаев, весьма печальный, рассматривался особенно подробно. Субъект — широко известный архитектор, склонный к теософии и оккультизму, — в день, когда с молодым Уилкоксом приключился приступ, впал в буйное помешательство, неумолчно кричал, умоляя спасти его от какого-то сбежавшего из ада демона, — и несколькими месяцами позже скончался. Если бы дед ссылался на эти случаи, приводя имена, а не просто номера, я бы предпринял независимое расследование в поисках доказательств, но так, как есть, мне удалось установить личность лишь нескольких человек. Однако ж все они дословно подтвердили записи. Я частенько гадаю, все ли опрошенные были столь же озадачены, как эти немногие. Хорошо, что объяснения они так и не получат.

В газетных вырезках, как я уже сообщал, речь шла о вспышках паники, о маниях и психозах в указанный период. Профессор Эйнджелл, должно быть, нанял целое пресс-бюро, потому что количество выдержек было огромно, а источники — разбросаны по всему земному шару. Тут — ночное самоубийство в Лондоне: одинокий жилец с душераздирающим криком выбросился во сне из окна. Там — бессвязное письмо издателю газеты в Южной Америке: какой-то одержимый видениями фанатик предсказывал мрачное будущее. Официальное сообщение из Калифорнии описывало, как целая колония теософов облеклась в белые одежды ради некоего «великого совершения», которое так и не последовало; в то время как в статьях из Индии сдержанно говорилось о серьезных волнениях в среде местного населения ближе к концу марта. По Гаити прокатилась волна шаманских оргий; африканские аванпосты докладывали о недовольстве и ропоте. Американские офицеры на Филиппинских островах докладывали, что примерно в то же время отдельные племена сделались неспокойны, а в ночь с 22 на 23 марта в Нью-Йорке полицейских атаковала толпа истеричных левантинцев. В западной части Ирландии множились самые дикие слухи и легенды; весной 1926 года художник-фантаст по имени Ардуа-Бонно выставил в Парижском салоне свое кощунственное полотно под названием «Пригрезившийся пейзаж». А в психиатрических больницах отмечалось такое количество беспорядков, что не иначе как чудо помешало медицинской братии отследить странные параллели и прийти к озадачивающим выводам. В общем и целом — жутковатая подборка вырезок; и сегодня я с трудом понимаю свой тогдашний бездушный рационализм, заставивший меня от них отмахнуться. Впрочем, на тот момент я и впрямь был убежден, что молодой Уилкокс знал о событиях более давних, профессором упомянутых.

II

История инспектора Леграсса

События более давние, в связи с которыми сон скульптора и барельеф показались моему деду столь важными, излагались во второй части пространной рукописи. Как выяснилось, в прошлом профессор Эйнджелл уже видел адские очертания безымянного чудовища, и ломал голову над неведомыми иероглифами, и слышал зловещую последовательность звуков, которую можно передать только как «Ктулху». И все это — в таком тревожном и страшном контексте, что не приходится удивляться, если он принялся забрасывать молодого Уилкокса расспросами и настойчиво требовать все новых сведений.

Этот его более ранний опыт датируется 1908 годом, семнадцатью годами раньше. Американское археологическое общество съехалось на ежегодную конференцию в Сент-Луис. Профессор Эйнджелл, как оно и подобает ученому настолько авторитетному и заслуженному, играл значимую роль во всех дискуссиях. Именно к нему в числе первых обратились несколько неспециалистов, что пришли на заседание, дабы получить правильные ответы на свои вопросы и разрешить проблемы силами экспертов.

Главным среди этих неспециалистов был ничем не примечательный человек средних лет, приехавший из самого Нового Орлеана в поисках узкоспециальной информации, которую местные источники предоставить ему не могли. Именно он вскорости оказался в центре внимания всего почтенного собрания. Звали его Джон Реймонд Леграсс; работал он полицейским инспектором. Он принес с собой то, ради чего приехал: гротескную, омерзительную, по всей видимости очень древнюю каменную статуэтку, происхождение которой определить затруднялся. Нет, инспектор Леграсс нисколько не интересовался археологией. Напротив, его любопытство было подсказано исключительно профессиональными соображениями. Статуэтку, идол, фетиш, или что бы уж это ни было, захватили несколькими месяцами раньше в заболоченных лесах к югу от Нового Орлеана, в ходе облавы на сборище предполагаемых шаманов-вудуистов. И столь необычные и отвратительные обряды были связаны с этой статуэткой, что полицейские не могли не осознать, что столкнулись с каким-то неведомым темным культом, бесконечно более страшным, нежели самые что ни на есть дьявольские секты африканских колдунов. О происхождении культа ровным счетом ничего не удалось выяснить — если не считать обрывочных и неправдоподобных признаний, исторгнутых у пленников. Поэтому полиция и решила обратиться к ученым, знатокам древности, в надежде с их помощью понять, что собой представляет кошмарный символ и через него выйти к истокам культа.

Инспектор Леграсс даже представить себе не мог, какую сенсацию произведет его приношение. При одном только взгляде на загадочный предмет собрание ученых мужей разволновалось не на шутку. Окружив гостя плотным кольцом, все так и пожирали глазами фигурку: ее явная чужеродность и аура неизмеримо глубокой древности наводили на мысль о доселе неоткрытых архаичных горизонтах. Художественную школу, породившую эту страшную скульптуру, так и не удалось опознать, однако ж тусклая, зеленоватая поверхность неизвестного камня словно бы хранила в себе летопись веков и даже тысячелетий.

Статуэтка, которую неспешно передавали из рук в руки для ближайшего и внимательного рассмотрения, в высоту была около семи-восьми дюймов и поражала мастерством исполнения. Она изображала чудовище неопределенно антропоидного вида, однако ж с головой как у спрута, с клубком щупалец вместо лица, с чешуйчатым, явно эластичным телом, с гигантскими когтями на задних и передних лапах и длинными, узкими крыльями за спиной. Это существо, по ощущению, исполненное жуткой, противоестественной злобности, обрюзгшее и тучное, восседало в отвратительной позе на прямоугольной глыбе или пьедестале, покрытом непонятными письменами. Концы крыльев касались черного края камня сзади, само сиденье помещалось в центре, а длинные, изогнутые когти поджатых, скрюченных задних лап цеплялись за передний край и спускались вниз примерно на четверть высоты пьедестала. Моллюскообразная голова выдавалась вперед, так что лицевые щупальца задевали с тыльной стороны громадные передние лапы, обхватившие задранные колени. Все в целом выглядело неправдоподобно живым — и тем более неуловимо пугающим, что происхождение идола оставалось неизвестным. В запредельной, устрашающей, бесконечной древности статуэтки не приходилось сомневаться, и однако ж ничто не указывало на какой-либо известный вид искусства, возникший на заре цивилизации — либо в любую другую эпоху. Перед нами было нечто особое, ни на что не похожее; даже сам материал и тот являл собою неразрешимую загадку: мылообразный, зеленовато-черный камень с золотыми и радужными вкраплениями и прожилками не походил ни на что знакомое из области геологии либо минералогии. Вязь письмен, начертанных вдоль основания постамента, озадачивала не меньше; никто из участников — несмотря на то, что в собрании присутствовала половина мировых экспертов в этой области, — не имел ни малейшего представления о том, с какими языками это наречие хотя бы самым отдаленным образом соотносится. Иероглифы, точно так же, как сама скульптура и ее материал, принадлежали к чему-то устрашающе далекому и чуждому человеческой цивилизации — такой, какой мы ее знаем; к чему-то пугающему, наводящему на мысль о древних и кощунственных циклах жизни, к которым наш мир и наши представления вообще неприложимы.

И однако ж, пока участники конференции по очереди качали головами и признавали свое бессилие перед задачей инспектора, нашелся в собрании один человек, которому померещилось, будто чудовищная фигура и письмена ему до странности знакомы. Он-то и рассказал, смущаясь, о некоей памятной ему странной безделице. То был ныне покойный Уильям Чаннинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета и небезызвестный исследователь. Сорок восемь лет назад профессор Уэбб участвовал в экспедиции по Гренландии и Исландии в поисках рунических надписей, отыскать которые ему так и не удалось. В верхней части побережья Западной Гренландии он обнаружил примечательное племя выродившихся эскимосов (а может, и не племя, а что-то вроде культа). Их религия, любопытная разновидность сатанизма, до глубины души ужаснула профессора своей нарочитой кровожадностью и гнусностью. Об этой вере прочие эскимосы почти ничего не знали, упоминали о ней с содроганием и говорили, что пришла она из бездонных глубин вечности за миллиарды лет до того, как был создан мир. В придачу к отвратительным обрядам и человеческим жертвоприношениям эта религия включала в себя извращенные, переходящие из поколения в поколение ритуалы, посвященные высшему, древнейшему дьяволу, иначе известному как торнасук; профессор Уэбб тщательно записал этот термин в транскрипции со слов престарелого жреца-шамана (иначе — ангекок), как можно точнее передав звучание латинскими буквами. Но на данный момент интерес представлял фетиш, связанный с пресловутым культом: идол, вокруг которого отплясывали эскимосы, когда высоко над ледяными утесами полыхало северное сияние. То был примитивный каменный барельеф с изображением кошмарного монстра, покрытый загадочными письменами. Насколько профессор мог судить, в основных чертах этот фетиш походил на чудовищную статуэтку, представленную ныне собранию.

Ученые мужи внимали Уэббу настороженно и потрясенно, а инспектор Леграсс разволновался больше прочих; он в свою очередь принялся засыпать профессора расспросами. Полицейский некогда записал и скопировал устный ритуал со слов арестованных служителей болотного культа и теперь попросил ученого по возможности вспомнить последовательность звуков, зафиксированную среди дьяволопоклонников-эскимосов. Последовало придирчивое, дотошное сличение записей — и в зале повисло благоговейное молчание. Детектив и ученый установили, что фраза, общая для двух адских ритуалов, проводимых в разных концах земного шара, фактически идентична! То, что шаманы-эскимосы и жрецы с луизианских болот выкликали нараспев, взывая к своим родственным идолам, по сути представляло собою приблизительно следующее: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».

Причем деление слов угадывалось по традиционным паузам во фразе в ходе пения.

Здесь инспектор Леграсс на шаг опередил профессора Уэбба: несколько его арестантов-метисов сообщили ему со слов старших участников обряда, что означало пресловутое заклинание. А именно: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».

Теперь же, в ответ на общую настоятельную просьбу, инспектор Леграсс поведал сколь можно более подробно о своем знакомстве со служителями болотного культа и рассказал историю, которой дед, как я понял, придавал огромное значение. В ней ощущался привкус безумных снов мифотворца и теософа и размах воображения воистину космического масштаба — совершенно, казалось бы, неожиданный в среде отверженных полукровок.

1 ноября 1907 года в новоорлеанскую полицию поступил срочный вызов из края озер и болот к югу от города. Тамошние скваттеры, люди по большей части простые, но добродушные, потомки отряда Лафита,[10] пребывали во власти слепого ужаса — нечто неведомое подкралось к ним в ночи. Магия вуду, по всей видимости, причем самой что ни на есть чудовищной, прежде неизвестной разновидности. С тех пор как в черной чаще заколдованного леса, куда не смел заходить никто из местных жителей, зазвучали неумолчные тамтамы, стали пропадать женщины и дети. Оттуда доносились безумные крики, душераздирающие вопли, пение, от которого кровь стыла в жилах, там плясало адское пламя, и, добавил перепуганный посыльный, люди не в силах больше выносить этого кошмара.

И вот ближе к вечеру отряд из двадцати полицейских в двух каретах и одном автомобиле выехал на место событий. Дрожащий от страха скваттер указывал путь. Со временем проезжая дорога закончилась; все вышли и на протяжении нескольких миль шлепали по грязи в безмолвии жутких кипарисовых лесов, не знающих света дня. Безобразные корни и зловеще нависающие петли «испанского мха» преграждали им путь; тут и там груда влажных камней или фрагмент гниющей стены, наводя на мысль о мрачном обиталище, еще больше усиливали ощущение подавленности, в которое вносили свой вклад каждое уродливое дерево, каждый губчатый островок. Наконец впереди показалось поселение скваттеров — жалкое скопление лачуг. Перепуганные жители выбежали за двери и обступили группу с фонарями тесным кольцом. Где-то далеко впереди и впрямь слышался приглушенный бой тамтамов; время от времени, когда менялся ветер, долетал леденящий душу вопль. Сквозь блеклый подлесок откуда-то из-за бескрайних аллей ночной чащи просачивался красноватый отблеск. Все до одного скваттеры — даже при том, что они панически боялись снова остаться одни, — наотрез отказались приближаться к сцене нечестивой оргии хотя бы на шаг. Так что инспектор Леграсс и его девятнадцать соратников без проводника нырнули под темные аркады ужаса — туда, где никто из них не бывал прежде.

Область, куда ныне нагрянула полиция, испокон веков пользовалась дурной славой — белые туда не заглядывали и почти ничего о ней не знали. Легенды рассказывали о потаенном озере, которого вовеки не видел взгляд человеческий; там обитала гигантская, бесформенная белесая полипообразная тварь со светящимися глазами; скваттеры перешептывались, что в полночь-де к ней на поклон из пещер в недрах земли вылетают дьяволы на крыльях летучих мышей. Поговаривали, что тварь эта жила там до д’Ибервилля,[11] до Ла Саля,[12] до индейцев и даже до привычных лесных зверей и птиц. В ней словно ожил ночной кошмар; увидеть чудище означало умереть. Но тварь насылала на людей сны, так что они знали достаточно, чтобы не соваться куда не надо. Нынешняя вудуистская оргия происходила на самой окраине ненавистной области, но и этого было довольно: возможно, поэтому место, выбранное под святилище, внушало скваттерам еще больший ужас, чем кошмарные звуки и происшествия.

Лишь поэт или безумец сумел бы воздать должное звукам, что слышали люди Леграсса, пробираясь вперед сквозь черную трясину в направлении алого отблеска и приглушенного рокота тамтамов. Разные тембры голоса присущи человеку и зверю; и страшно слышать одно вместо другого. Животная ярость и разнузданное непотребство здесь нарастали до демонического размаха: завывания и экстатические вопли неистовствовали и эхом прокатывались из конца в конец по ночному лесу, точно чумные бури из пучин ада. То и дело беспорядочное улюлюканье смолкало, и, по всей видимости, вымуштрованный хор хриплых голосов принимался монотонно выпевать эту мерзкую фразу или целое заклинание: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».

Наконец полицейские выбрались из болота туда, где деревья поредели, — и глазам их внезапно открылось жуткое зрелище. Четверо пошатнулись, один рухнул в обморок, двое не сдержали исступленного крика — по счастью, голоса их потонули в безумной какофонии оргии. Леграсс плеснул водой в лицо потерявшему сознание; все застыли на месте, дрожа крупной дрожью, загипнотизированные ужасом.

На прогалине среди болот обнаружился поросший травой островок, протяженностью примерно в акр, безлесный и относительно сухой. На этом островке скакала и извивалась неописуемая орда — скопище человеческих уродств, нарисовать которые не под силу никому, кроме разве Сайма[13] или Ангаролы.[14] Голые, в чем мать родила, эти разношерстные ублюдки ревели, мычали и, корчась, выплясывали вокруг чудовищного кольца огня. Сквозь разрывы в огненной завесе можно было разглядеть, что в центре возвышается гигантский гранитный монолит примерно восьми футов в высоту; а на нем, несообразно-миниатюрная, стоит мерзкая резная статуэтка. На равном расстоянии от окаймленного огнем монолита по широкому кругу были расставлены десять виселиц, и на них висели, головами вниз, чудовищно изуродованные тела злополучных пропавших скваттеров. Внутри этого круга и бесновались с ревом служители культа, в массе своей двигаясь слева направо в нескончаемой вакханалии между кольцом мертвых тел и кольцом огня.

Возможно, это просто фантазия разыгралась; возможно, это было всего лишь эхо — но только одному из полицейских, впечатлительному испанцу, почудилось, будто он слышит ответные отзвуки, как бы вторящие ритуальному пению — откуда-то издалека, из неосвещенной тьмы в глубине чащи, средоточия древних легенд и ужасов. Этого человека, именем Джозеф Д. Калвес, я впоследствии отыскал и расспросил; и да, как ни досадно, воображения ему было не занимать. На что он только не намекал — и на шелестящие взмахи гигантских крыльев, и на отблеск сверкающих глаз, и на смутно белеющую за дальними деревьями громаду — но я так полагаю, это он местных суеверий наслушался.

Строго говоря, потрясенное замешательство полицейских продлилось недолго. Служба — прежде всего; и хотя одержимой швали в толпе насчитывалось человек под сто, блюстители порядка, полагаясь на огнестрельное оружие, решительно ринулись в самую гущу гнусного сборища. Шум, гвалт и хаос первых пяти минут не поддаются никакому описанию. Сыпались яростные удары, гремели выстрелы, кому-то удалось бежать, но в конце концов Леграсс насчитал сорок семь угрюмых пленников. Их заставили по-быстрому одеться и выстроили в цепочку между двумя рядами полицейских. Пятеро идолопоклонников были убиты на месте, а двоих тяжелораненых унесли на импровизированных носилках их же арестованные собратья. А статуэтку инспектор Леграсс осторожно снял с монолита и забрал с собой.

Путь назад оказался чрезвычайно тяжелым и утомительным. В полицейском отделении пленников допросили; все они оказались умственно отсталыми полукровками — самые что ни на есть отбросы общества. В большинстве своем это были матросы, и среди них — несколько мулатов и негров, главным образом уроженцев Вест-Индии и португальцев с Брава и других островов Кабо Верде: они-то и привносили оттенок вудуизма в разношерстный культ. Но уже после первых вопросов стало ясно, что речь идет о веровании более глубоком и древнем, нежели негритянский фетишизм. При всем своем невежестве и убожестве эти несчастные с удивительной согласованностью держались ключевой идеи своей омерзительной религии.

По их словам, они поклонялись Властителям Древности, которые жили за много веков до появления первых людей и явились в только что созданный мир с небес. Теперь Властители ушли, они в недрах земли и в морских глубинах, но их мертвые тела поведали свои тайны через сны первым людям, а те создали культ, и культ этот жив по сей день. Это он и есть; арестанты уверяли, что культ существовал всегда и пребудет вечно, в дальней глуши и в темных укрывищах по всему свету — до тех пор, пока великий жрец Ктулху не восстанет в своем черном чертоге в могучем городе Р’льех под водой и снова не подчинит себе землю. Однажды, при нужном положении звезд, он позовет — а до тех пор тайный культ неизменно ждет своего часа, — дабы освободить Ктулху.

А до тех пор — более ни слова. Даже под пыткой служители культа не выдали бы своего секрета. Среди мыслящих земных существ человек не вовсе одинок, ибо из тьмы к немногим верным приходят призраки. Но это — не Властители Древности. Властителей никому из людей видеть не доводилось. Резной идол изображает великого Ктулху, но никто не взялся бы утверждать, насколько похожи на него все прочие. Ныне никому не под силу прочесть древние письмена, но многое передавалось из уст в уста. Ритуальный речитатив тайной не являлся — о тайнах говорили не вслух, но шепотом. Песнопение означало всего-навсего: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».

Только двое арестованных оказались достаточно вменяемы, чтобы отправить их на виселицу; остальных поместили в соответствующие лечебницы. Свое участие в ритуальных убийствах все отрицали, уверяя, будто жертв умерщвляли Черные Крылья, прилетавшие со своего исконного места встречи в колдовском лесу. Но никакой связной информации об этих загадочных пособниках получить так и не удалось. Почти все, что полиции посчастливилось выяснить, сообщил престарелый метис по имени Кастро: он утверждал, будто причаливал в чужеземных гаванях и беседовал с бессмертными вождями культа в горах Китая.

Старик Кастро припомнил обрывки жуткой легенды, пред которой бледнели домыслы теософов, а мир и человек казались воистину юны и скоротечны. В незапамятные эпохи на земле царили Иные — Они возвели величественные города. То, что от них осталось (как якобы рассказывали бессмертные китайцы), сохранилось и по сей день: циклопическая кладка на островах Тихого океана. Все Они вымерли за много веков до появления человека; однако ж с помощью тайных искусств Их можно оживить, когда звезды снова встанут в нужное положение в цикле вечности. Сами Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния.

Эти Властители Древности, продолжал Кастро, не вполне из плоти и крови. У Них есть обличье — разве не подтверждает того статуэтка со звезд? — но обличье это нематериально. При должном расположении звезд Они могут переноситься по небу из мира в мир, но когда звезды неблагоприятны, Они не живут. Однако и не будучи живыми, Они не могут умереть в полном смысле этого слова. Все Они покоятся в каменных чертогах в Своем великом городе Р’льех, защищенные чарами могучего Ктулху в преддверии славного воскрешения, когда звезды и земля снова будут готовы принять Их. Но в нужный час понадобится некая внешняя сила, дабы помочь освободить Их тела. Чары, сохранявшие Их нетленными, не дают Им и воспрять; Они могут лишь бодрствовать во тьме, погруженные в думы, пока над землей текут бессчетные миллионы лет. Они знают обо всем, что происходит во вселенной, ибо речью Им служит обмен мыслями. Даже сейчас Они беседуют в Своих гробницах. Когда же на смену беспредельному хаосу появились первые люди, Властители Древности воззвали к наиболее чутким из них, придавая форму их снам, ибо только так мог Их язык воздействовать на плотский разум млекопитающих.

Тогда, прошептал Кастро, эти первые люди создали культ вокруг небольших идолов, что явили им Властители, — идолов, принесенных в сумеречные эпохи с темных звезд. Этот культ не умрет вовеки — до тех пор, пока звезды не примут вновь нужное положение; тогда тайные жрецы выведут великого Ктулху из гробницы, дабы Он оживил Своих подданных и вновь воцарился на земле. Распознать, что время пришло, будет нетрудно, ибо в ту пору человек уподобится Властителям Древности — станет свободен и дик, вне добра и зла, отринет закон и мораль; мир захлестнут крики и вопли, кровопролитие и разгульное веселье. Тогда освобожденные Властители научат людей по-новому кричать, убивать, ликовать и радоваться, и по всей земле запылает губительный пожар экстатической свободы. Между тем культ, посредством подобающих обрядов, должен хранить память о древних обычаях, предвосхищая пророчество об их возрождении.

В былые времена избранные говорили с погребенными Властителями через сны, а потом случилась великая катастрофа. Каменный город Р’льех вместе с его монолитами и гробницами ушел под воду. Бездонная пучина, средоточие той единственной исконной тайны, сквозь которую не проникнет даже мысль, оборвала призрачное общение. Но память не умирает; и верховные жрецы говорят, будто при благоприятном расположении звезд город поднимется вновь. Тогда из глубинных недр появились черные духи земли, гнилостные и неясные, неся смутные слухи из пещер под позабытым дном моря. Но о них старик Кастро не смел распространяться подробнее. Он тут же прикусил язык, и никакими уговорами и хитростями так и не удалось вытянуть из него больше. Любопытно, что про размеры Властителей он тоже отказался рассказывать. Что до культа, по предположениям Кастро, центр его находится в нехоженых пустынях Аравии, где дремлет Ирем многоколонный, сокрыт и нетронут. Культ никак не связан с европейским чернокнижием и за пределами круга посвященных практически неизвестен. Ни в одной книге не содержится о нем даже намеков, хотя бессмертные китайцы говорили, будто в «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда многие фразы несут в себе двойной смысл, и посвященные вольны прочитывать их так, как считают нужным, особенно знаменитые строки:

Не мертв, кого навек объяла тьма.
В пучине лет умрет и смерть сама.

Леграсс, глубоко потрясенный и немало озадаченный, напрасно допытывался о месте культа в истории. Кастро, по всей видимости, не солгал, утверждая, что культ хранится в глубокой тайне. Специалисты из Тулейнского университета не смогли сказать ничего определенного ни о культе, ни о статуэтке. И вот теперь инспектор обратился к светилам из светил, ведущим специалистам страны — и вынужден был удовольствоваться всего-то-навсего рассказом о Гренландии из уст профессора Уэбба.

Лихорадочный интерес, вызванный сообщением Леграсса и подогретый еще больше благодаря статуэтке, эхом звучит в последующей переписке участников конференции, хотя в официальных публикациях общества тема эта почти не затрагивается. Осмотрительность — девиз тех, кто привык то и дело сталкиваться с подлогом и шарлатанством. Леграсс на время ссудил идола профессору Уэббу, но после смерти ученого статуэтка вернулась к Леграссу и по сей день находится у него; не так давно я имел возможность с нею ознакомиться. Скульптура воистину жуткая и, несомненно, сродни барельефу из сна молодого Уилкокса.

Надо ли удивляться, что деда взволновала история скульптора! Ведь он уже знал о культе со слов Леграсса — и вот вам пожалуйста, судьба столкнула его с гиперчувствительным юношей, которому приснилось не только изображение и точные иероглифы как с болотного идола, так и с гренландской адской таблички, но который во сне услышал по меньшей мере три слова из заклинания, повторяемого как дьяволопоклонниками-эскимосами, так и полукровками-луизианцами! Естественно, профессор Эйнджелл тотчас же взялся за доскональное расследование; хотя я все еще подозревал про себя, что молодой Уилкокс каким-то косвенным образом прослышал о культе и просто-напросто выдумал серию сновидений, дабы нагнетать и всячески раздувать таинственность за счет моего деда. Записи снов и газетные вырезки из коллекции профессора, несомненно, явились весомыми доказательствами, но мой неистребимый рационализм и необычность всей этой истории неумолимо подталкивали меня к, казалось бы, самым разумным выводам. Так что, еще раз тщательно изучив рукопись и сопоставив фрагменты из теософских и антропологических трудов с Леграссовым рассказом о культе, я отправился в Провиденс, чтобы лично повидаться со скульптором и осыпать его, как мне казалось, заслуженными упреками за беззастенчивое издевательство над пожилым ученым.

Уилкокс по-прежнему проживал в одиночестве в здании «Флер-де-лис» на Томас-стрит — в этой чудовищной викторианской имитации бретонской архитектуры семнадцатого века, что выставляет напоказ оштукатуренный фасад среди очаровательных особняков колониальной эпохи на древнем холме, под сенью роскошнейшего из георгианских шпилей Америки. Я застал юношу за работой и уже по разбросанным тут и там образцам с первых же минут понял, что имею дело с подлинным, несомненным гением. Полагаю, в один прекрасный день он прославится как один из великих декадентов, ибо он запечатлел в глине, а в один прекрасный день отразит и в мраморе те фантазии и кошмары, что Артур Мейчен[15] воплощает в прозе, а Кларк Эштон Смит[16] являет в стихах и в живописи.

Темноволосый, хрупкого сложения и несколько неряшливого вида, он томно обернулся на мой стук и, не вставая, осведомился, что у меня за дело. Я представился; он выказал некоторый интерес — мой дед некогда возбудил его любопытство: расспрашивая о странных снах, он, однако ж, так и не объяснил, в чем состояла суть его исследований. На этот счет и я его просвещать не стал, но ненавязчиво попытался его разговорить. Очень скоро я убедился в совершенной его искренности: он говорил о снах в манере весьма характерной. Эти сновидения и отпечаток их в подсознании глубоко повлияли на его творчество: Уилкокс показал мне чудовищную статую, очертания которой просто-таки дышали зловещей недоговоренностью. Скульптор не помнил, чтобы ему доводилось видеть оригинал, вот разве что на его собственном барельефе из сна, но контуры фигуры возникали под его рукой сами собою. Несомненно, именно этот гигантский фантом являлся ему в бреду. Вскоре стало очевидно, что юноша в самом деле ничего не знал о тайном культе, кроме разве того, что проскальзывало ненароком в ходе дедова безжалостного допроса; и я вновь принялся ломать голову, где же Уилкокс мог почерпнуть эти жуткие образы.

О снах Уилкокс рассказывал в причудливой поэтической манере, так, что я с ужасающей яркостью представлял себе и сырой циклопический город из склизкого зеленого камня, геометрия которого, по невразумительному отзыву юноши, насквозь неправильная, и с боязливым предвкушением слышал неумолчный, словно бы мысленный зов из-под земли: «Ктулху фхтагн, Ктулху фхтагн». Эти слова складывались в страшный ритуал, повествующий о сонном бдении мертвого Ктулху в каменном склепе Р’льеха; и, несмотря на весь мой рационализм, меня пробрало до самых костей. Наверняка Уилкокс где-то краем уха услышал о культе и вскорости позабыл о нем под наплывом столь же странных впечатлений от книг и грез. Однако ж впечатление запало юноше в душу и позже нашло выражение через бессознательное — в снах, в барельефе и в кошмарной статуе, что ныне стояла передо мной. Разумеется, деда он ввел в заблуждение не нарочно. Такой тип молодых людей — одновременно слегка претенциозный и несколько развязный — я всегда не жаловал, однако ж теперь я был готов признать как незаурядный талант Уилкокса, так и его порядочность. Я дружески с ним распрощался и пожелал многообещающему гению всяческих успехов.

Между тем история культа по-прежнему меня завораживала; а порою я мечтал о том, как прославлюсь, досконально изучив происхождение культа и его связи. Я побывал в Новом Орлеане, потолковал с Леграссом и другими полицейскими, участниками той давней облавы, своими глазами увидел страшного идола и даже допросил нескольких арестантов-метисов, что дожили до сего дня. К сожалению, старик Кастро вот уже несколько лет как умер. То, что я теперь узнал из первых рук как наглядное подтверждение всего того, что записал мой дед, взволновало меня заново. Я был уверен, что напал на след самой настоящей, архисекретной и весьма древней религии и открытие это принесет мне известность как антропологу. Я по-прежнему подходил к культу с позиций убежденного материалиста — хотел бы я оставаться таковым и сейчас! — и с необъяснимым упрямством сбрасывал со счетов совпадения между записями снов и подборкой странных газетных вырезок, составленной профессором Эйнджеллом.

Единственное, что я тогда заподозрил, а теперь, боюсь, уверен в том доподлинно: дед мой умер отнюдь не естественной смертью. Он рухнул как подкошенный на узкой улочке, уводящей вверх по холму от старинной набережной, где кишмя кишел всякий заезжий сброд, — упал, после того как его случайно толкнул матрос-негр. Я хорошо помнил, что представляли собою служители культа в Луизиане: по большей части полукровки, по роду занятий связанные с морем, — не удивлюсь, если существуют разнообразные тайные способы и отравленные иголки, известные издревле и столь же неумолимые, как и загадочные обряды и верования. Леграсса и его людей оставили в покое, что правда, то правда, а вот некий моряк из Норвегии, насмотревшийся на то и это, тоже мертв. Что, если подробные расспросы моего деда после того, как он пообщался со скульптором, дошли до недобрых ушей? Думается мне, профессор Эйнджелл погиб, потому что слишком много знал или был к тому близок. Посмотрим, постигнет ли та же участь и меня — ибо теперь я и впрямь знаю слишком много.

III

Безумие с моря

Если небеса когда-либо захотят меня облагодетельствовать, пусть они целиком и полностью сотрут из моей памяти последствия того, что однажды взгляд мой по чистой случайности упал на полку, застеленную ненужной бумагой. В моих повседневных занятиях ничего подобного мне бы в жизни не подвернулось: то был старый номер австралийского журнала «Сиднейский вестник» за 18 апреля 1925 года. Он ускользнул даже от внимания пресс-бюро моего деда, которое на тот момент жадно собирало материал для профессорских исследований.

Я уже почти бросил наводить справки о том, что профессор Эйнджелл называл «культом Ктулху». В ту пору я гостил у одного своего высокоученого друга в Патерсоне, штат Нью-Джерси: он был хранителем местного музея и известным минералогом. Однажды, рассматривая экспонаты резервного фонда, в беспорядке разложенные на полках хранилища в самой глубине музея, я случайно наткнулся на странную иллюстрацию в одном из старых журналов, подстеленных под камни. Это и был вышеупомянутый «Сиднейский вестник», ибо друг мой имел широкие связи во всех мыслимых уголках мира; иллюстрация представляла собою полутоновое изображение отвратительного каменного идола — точную копию того, что нашел на болотах Леграсс.

Жадно высвободив журнал из-под ценных образцов, я внимательно просмотрел заметку: к моему вящему сожалению, она оказалась недлинной. Однако ж содержание ее оказалось чрезвычайно важным для моих безуспешных розысков; я аккуратно вырвал страницу, это нежданное руководство к действию. Говорилось в заметке следующее:

«В МОРЕ ОБНАРУЖЕНО ЗАГАДОЧНОЕ ПОКИНУТОЕ СУДНО

"Бдительный" возвращается с неуправляемой тяжеловооруженной новозеландской яхтой на буксире.

На борту обнаружены люди: один выживший и один покойник. История отчаянной битвы и смертей на море. Спасенный моряк отказывается делиться подробностями о пережитом. При нем найден странный идол. Ведется расследование.

Грузовое судно "Бдительный" компании "Моррисон", идущее из Вальпараисо, причалило нынче утром к пристани в гавани Дарлинг, ведя на буксире поврежденную, выведенную из строя, но тяжеловооруженную паровую яхту "Сигнал" из Данидина (Новая Зеландия). Яхта была обнаружена 12 апреля на 34°21′ южной широты, 152° 17’ западной долготы, с двумя людьми на борту; один из них жив, один — мертв.

"Бдительный" покинул Вальпараисо 25 марта, а 2 апреля отклонился от курса заметно южнее по причине исключительной силы штормов и чудовищных волн. 12 апреля было замечено покинутое судно; на первый взгляд на нем не было ни души, но, поднявшись на борт, моряки обнаружили одного уцелевшего в полубредовом состоянии и один труп — по всей видимости, этот человек умер больше недели назад. Выживший судорожно сжимал в руке кошмарного каменного идола неизвестного происхождения, примерно в фут высотой, о природе которого специалисты из Сиднейского университета, Королевского общества и музея на Колледж-стрит пребывают в полном недоумении. Спасенный утверждает, что нашел статуэтку в каюте яхты, в маленьком, ничем не примечательном резном ковчеге.

Этот человек, придя в сознание, рассказал историю в высшей степени странную — о пиратстве и смертоубийстве. Зовут его Густав Йохансен, он норвежец, умом не обделен, был вторым помощником капитана на двухмачтовой шхуне "Эмма" из Окленда; шхуна отплыла в Кальяо 20 февраля, с экипажем из одиннадцати человек на борту. По словам Йохансена, "Эмма" изрядно задержалась в пути и отклонилась от курса далеко к югу по причине сильного шторма, разыгравшегося 1 марта. 22 марта на 49°51′ южной широты, 128°34′ западной долготы она повстречала "Сигнал", команда которого, состоящая из канаков и метисов, вид имела недобрый и крайне подозрительный. Капитану Коллинзу безапелляционно приказали поворачивать назад, тот отказался, тогда странная шайка без предупреждения открыла яростный огонь по шхуне из батареи тяжелой артиллерии — из медных пушек, которыми была укомплектована яхта. Команда "Эммы" вступила в бой, рассказал уцелевший, и хотя шхуна начала тонуть — ее обстреляли ниже ватерлинии, — ей удалось-таки подойти вплотную к яхте. Матросы "Эммы" высадились на палубу неприятельского судна, схватились со свирепыми дикарями, которым ненамного уступали числом, и вынуждены были перебить их всех — ибо те сражались пусть и неумело, однако не на жизнь, а на смерть, не щадя никого.

Трое с "Эммы" погибли, в том числе капитан Коллинз и первый помощник Грин, а оставшиеся восемь под командованием второго помощника Йохансена взяли на себя управление захваченной яхтой и поплыли дальше в первоначальном направлении — проверить, в силу какой причины им велели поворачивать вспять. На следующий день они якобы высадились на небольшом островке, хотя в этой части океана никаких островов не отмечено; и шестеро членов экипажа там загадочным образом погибли. Эту часть истории Йохансен, как ни странно, замалчивает — говорит лишь, что они сгинули в скальном провале. Потом он и его единственный спутник, по-видимому, вернулись на яхту и попытались управлять ею, но 2 апреля разыгрался шторм и корабль оказался во власти ветров и волн. С того момента и вплоть до 12 числа, когда его спасли, Йохансен почти ничего не помнит — не знает даже, когда умер его напарник, Уильям Бриден. Смерть Бридена наступила по невыясненной причине — видимо, вследствие перевозбуждения или переохлаждения. По телеграфу из Данидина сообщили, что островное торговое судно "Сигнал" было там хорошо известно и пользовалось в порту самой дурной репутацией. Владела им странная шайка, состоящая из людей смешанной крови; их частые сборища и ночные вылазки в лес вызывали немалое любопытство. Сразу после бури и землетрясения 1 марта судно поспешно снялось с якоря и вышло в море. Наш корреспондент из Окленда дает прекрасные отзывы об "Эмме" и ее экипаже, а Йохансен охарактеризован как человек порядочный и здравомыслящий. Начиная с завтрашнего дня адмиралтейство назначит расследование дела, в ходе которого Йохансена постараются убедить рассказать о происшедшем подробнее».

И это было все в придачу к изображению адской скульптуры, но что за поток мыслей всколыхнулся в моем сознании! Вот она — новая сокровищница фактов о культе Ктулху, вот оно — наглядное свидетельство тому, что культ ведет престранную деятельность как на суше, так и на море. Что за мотив побудил разношерстную команду приказать «Эмме» поворачивать вспять, в то время как сами эти люди плыли куда-то со своим омерзительным идолом? Что это еще за неведомый остров, на котором погибли шесть человек из экипажа «Эммы» и о котором второй помощник Йохансен упорно хранил молчание? Что выявило расследование вице-адмиралтейства и многое ли известно о пагубном культе в Данидине? И самое удивительное: что это за подспудная и не иначе как сверхъестественная связь дат — связь, наделившая зловещей и теперь уже бесспорной значимостью разнообразные повороты событий, столь тщательно задокументированные моим дедом?

1 марта — наше 28 февраля согласно международной демаркационной линии времени: землетрясение и буря. «Сигнал» и его гнусная команда поспешно покидают Данидин, словно торопясь на властный зов, а на другой стороне земного шара поэты и художники видят во сне странный сырой циклопический город и молодой скульптор вылепливает во сне фигуру кошмарного Ктулху. 23 марта команда «Эммы» высаживается на неизвестный остров, шесть человек гибнут. В тот же самый день сны гиперчувствительных людей обретают небывалую яркость и живость, окрашиваются ужасом перед злобным преследованием гигантского монстра; некий архитектор сходит с ума, а скульптор внезапно впадает в бредовое состояние! А как насчет шторма 2 апреля — именно тогда все сны о сыром городе прекратились, а Уилкокс воспрял от странной лихорадки живой и невредимый? Как это все понимать — и как понимать намеки старика Кастро касательно погруженных в пучину звезднорожденных Властителей, их грядущего царства, преданного им культа и их способности управлять снами? Уж не балансирую ли я на самой грани космических ужасов, вынести которые человеку не под силу? А если так, то это, должно быть, ужасы чисто умозрительного характера, ведь каким-то непостижимым образом 2 апреля положило конец чудовищной угрозе, взявшей было в осаду душу человечества.

Тем же вечером, в спешке отправив несколько телеграмм и предприняв все необходимые приготовления, я распрощался с моим хозяином и сел на поезд, идущий в Сан-Франциско. И месяца не прошло, как я уже был в Данидине, где, однако ж, обнаружил, что о странных служителях культа, некогда захаживавших в старые приморские таверны, почти ничего не известно. Порты вечно кишат всяким отребьем, но кто ж его запоминает? Однако ж ходили смутные слухи о том, как однажды эта разношерстная команда отправилась в глубь острова, и тогда на дальних холмах зажглось алое пламя и слышалось эхо барабанного боя. В Окленде я узнал, что по возвращении с поверхностного, чисто формального допроса в Сиднее Йохансен вернулся седым, при том что прежде был светловолос; продал свой домик на Уэст-стрит и отплыл с женой на родину, в Осло. Друзьям о своем необычайном приключении он рассказал не больше, чем чиновникам адмиралтейства; все, чем они смогли мне помочь, — это дать мне адрес Йохансена в Осло.

Я отправился в Сидней и поговорил с моряками и представителями адмиралтейского суда, да только все без толку. На Круговой набережной в сиднейской бухте я своими глазами видел «Сигнал»: яхту продали, и теперь она использовалась в коммерческих целях. Ее ничем не примечательный корпус не открыл мне ничего нового. Фигурка монстра с моллюскообразной головой, драконьим телом и чешуйчатыми крыльями, замершего в полуприседе на покрытом иероглифами пьедестале, хранилась в музее в Гайд-парке. Я долго и придирчиво изучал статуэтку — то была скульптура воистину зловещая в своем утонченном совершенстве, столь же непостижимо загадочная и чудовищно древняя, как и уменьшенная копия Леграсса — и из того же странного внеземного материала. Геологи, как сообщил мне хранитель музея, до сих пор ломают головы, уверяя, что в мире такого камня просто не существует. Я вздрогнул, вспомнив, что старик Кастро рассказывал Леграссу о первобытных Властителях: «Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния».

Все перевернулось в моей душе. Потрясенный как никогда, я решил во что бы то ни стало отыскать в Осло второго помощника Йохансена. Я отплыл в Лондон, тут же пересел на корабль, идущий в столицу Норвегии, и ясным осенним днем высадился на аккуратной, как картинка, пристани под сенью горы Эгеберг. Дом Йохансена, как выяснилось, находился в Старом городе короля Харальда Сурового, что хранил имя Осло на протяжении всех веков, пока город более обширный щеголял названием Христиания. Я сел в такси и очень скоро уже постучался с неистово бьющимся сердцем в дверь чистенького старинного особнячка с оштукатуренным фасадом. Мне открыла печальная женщина в черном — и можете представить себе мое разочарование, когда она сообщила мне на ломаном английском, что Густава Йохансена больше нет в живых.

После своего возвращения он прожил недолго, рассказывала миссис Йохансен, — происшедшее на море в 1925 году окончательно его сломило. Жене он рассказал не больше, чем общественности, но оставил объемную рукопись — «технические материалы», как сказал он сам, — причем на английском языке, по всей видимости, чтобы жена случайно не прочла опасную исповедь. Йохансен прогуливался по узкой улочке близ гётеборгского дока, как вдруг из чердачного окна выпала пачка бумаг — и сбила его с ног. Двое матросов-индийцев тут же подбежали к нему и помогли подняться, но еще до прибытия «скорой помощи» он испустил дух. Врачи так и не смогли установить причину смерти и списали все на болезнь сердца и ослабленный организм.

Тут-то я и ощутил, как гложет меня изнутри темный ужас, которому не суждено утихнуть вплоть до того момента, когда и я расстанусь с жизнью, «по чистой случайности» или как-то иначе. Убедив вдову, что мое непосредственное отношение к пресловутым «техническим материалам» дает мне право на рукопись, я увез документ с собой и, еще не успев взойти на корабль, идущий в Лондон, тут же погрузился в чтение. То было безыскусное, сбивчивое повествование — попытка простодушного моряка вести дневник постфактум и описать день за днем то последнее, страшное путешествие. Я не возьмусь скопировать рассказ дословно, при всех его длиннотах и невнятице, но перескажу самую суть — достаточно, чтобы показать, почему плеск воды о корабельный борт сделался для меня невыносим и я заткнул уши ватой.

Йохансен, благодарение Господу, знал далеко не все, хотя и видел своими глазами и город, и Тварь. Но не знать мне ни сна, ни покоя, пока я думаю об извечных ужасах, что затаились за гранью жизни во времени и в пространстве, и о тех богомерзких дьяволах с древних звезд, что погружены в сон на дне морском, — их знают и чтят служители страшного культа и только и ждут своего часа, дабы выпустить их в мир, как только очередное землетрясение вновь вознесет чудовищный каменный город навстречу солнцу и воздуху.

Плавание Йохансена началось ровно так, как он и рассказывал представителям вице-адмиралтейства. «Эмма» вышла в балласте из Окленда в феврале 1920 года и в полной мере ощутила на себе силу порожденной землетрясением бури, которая, должно быть, и вознесла из пучины кошмары, наводнившие людские сны. Когда кораблем снова стало возможно управлять, «Эмма» начала быстро нагонять упущенное время. 22 марта ее попытался задержать «Сигнал»; с искренним сожалением писал помощник капитана о том, как корабль обстреляли и затопили. О темнолицых служителях дьявольского культа с «Сигнала» Йохансен говорит с неподдельным страхом. Ощущалось в них нечто неописуемо омерзительное, отчего уничтожить это отребье представлялось едва ли не священным долгом, и Йохансен с нескрываемым недоумением выслушал обвинение в жестокости, выдвинутое против его людей в ходе расследования. Затем побуждаемые любопытством моряки поплыли дальше на захваченной яхте под командованием Йохансена, завидели, что над морем торчит гигантская каменная колонна, и на 47°09′ южной широты, 126°43′ западной долготы причалили к береговой линии, где над грязью и илом громоздилась затянутая водорослями циклопическая кладка. Это была не иначе как осязаемая реальность величайшего из ужасов земли — кошмарный город-могильник Р’льех, возведенный за необозримые миллиарды лет до начала истории отвратительными гигантскими пришельцами с темных звезд. Там покоился великий Ктулху и его полчища, сокрытые в зеленых илистых склепах; оттуда наконец-то, спустя бессчетные века, они слали мысли, насаждавшие страх в снах чутких провидцев, и властно обращались к своим преданным адептам, призывая их к паломничеству во имя освобождения и возрождения. Обо всем об этом Йохансен даже не подозревал, но, Господь свидетель, вскорости увидел он достаточно!

Полагаю, что над водой поднялась только одна из горных вершин — чудовищная, увенчанная монолитом цитадель, ставшая гробницей для Ктулху. Когда же я задумываюсь об истинном размахе всего того, что, вероятно, таится там, внизу, я с трудом удерживаюсь от самоубийства. Йохансен и его товарищи благоговейно взирали на космическое величие этого сочащегося влагой Вавилона старейших демонов; они, должно быть, и без подсказки догадались, что город не имеет отношения ни к этой, ни к любой другой нормальной планете. В каждой строчке пугающего описания живо ощущается священный ужас перед неправдоподобной величиной зеленоватых каменных глыб, и головокружительной высотой гигантского изваянного монолита, и ошеломляющим сходством колоссальных статуй и барельефов со странной статуэткой, обнаруженной в ковчеге на борту «Сигнала».

Йохансен ведать не ведал, что такое футуризм, и, однако ж, рассказывая про город, он достиг весьма близкого эффекта; ибо, вместо того чтобы описывать какое-то определенное строение или здание, он передает лишь общие впечатления от неохватных углов и каменных плоскостей — поверхностей слишком обширных и явно неуместных для этой земли и в придачу испещренных богопротивными изображениями и иероглифами. Я упомянул про его рассуждения об углах, поскольку они отчасти перекликаются с тем, что поведал мне Уилкокс о своих жутких снах. Скульптор настаивал, что геометрия пригрезившегося ему места была аномальной, неевклидовой, и просто-таки дышала тошнотворными сферами и измерениями, чуждыми нам. А теперь и необразованный матрос ощутил то же самое перед лицом страшной реальности.

Йохансен и его люди высадились на отлогом илистом берегу этого чудовищного акрополя и, оскальзываясь, вскарабкались наверх по исполинским влажным глыбам явно нечеловеческой лестницы. Даже солнце небес словно бы представало в искаженном виде сквозь рассеивающие свет миазмы, клубящиеся над этим уродливым порождением моря. Извращенная угроза и смутная тревога плотоядно затаились среди безумных, ускользающих от понимания углов и плоскостей резного камня: там, где только что была выпуклость, мгновение спустя взгляд различал впадину.

Еще до того, как глазам открылось что-либо более определенное, нежели камень, ил и водоросли, исследователи ощутили нечто похожее на страх. Каждый из них уже обратился бы в бегство, если бы не опасался пасть в глазах остальных; с явной неохотой искали они — как выяснилось, напрасно — хоть что-нибудь, что можно было бы унести на память.

Португалец Родригес взобрался к самому подножию монолита — и громким криком возвестил о какой-то находке. Прочие последовали за ним и с любопытством уставились на громадную резную дверь с уже знакомым барельефом в виде не то кальмара, не то дракона. По словам Йохансена, дверь была огромная, вроде амбарных ворот, и безошибочно распознавалась по изукрашенной притолоке, порогу и косяку, хотя было не вполне понятно, установлена ли она вплотную, вроде как дверца люка, или наклонно, как в подвале. Как сказал бы Уилкокс, геометрия этого места — насквозь неправильная. Невозможно было поручиться, что море и земля лежат в горизонтальной плоскости, и потому взаимное расположение всего прочего представлялось изменчивой фантасмагорией.

Бриден толкнул камень в нескольких местах — но безрезультатно. Затем Донован осторожно ощупал дверь вдоль края, нажимая на каждую из точек по очереди по мере продвижения. Он бесконечно долго карабкался вверх вдоль гротескного каменного карниза — то есть можно было бы сказать «карабкался», не будь эта плоскость все-таки горизонтальной, — а все недоумевали, откуда только взялась во вселенной дверь настолько огромная. И тут, беззвучно и плавно, панель площадью в акр в верхней своей части подалась внутрь; как выяснилось, она находилась в равновесии. Донован не то соскользнул, не то съехал вниз — или вдоль — косяка и присоединился к товарищам. Все завороженно наблюдали, как покрытый чудовищной резьбою портал непостижимо уходит в глубину. В этом бреду призматического искажения он двигался неестественно, по диагонали, нарушая тем самым все законы материи и перспективы.

Провал наполняла тьма — тьма почти что материальная. Эта мгла воистину обладала положительным свойством: она затушевывала те части внутренних стен, что в противном случае открылись бы взгляду, и просто-таки выплескивалась наружу, как дым, из своего многовекового заточения, зримо затмевая солнце по мере того, как расползалась все дальше, выплывала на съежившееся плоско-выпуклое небо, взмахивая перепончатыми крыльями. Из разверстых глубин поднимался невыносимый смрад. Со временем чуткому Хокинсу почудилось, будто он слышит там, внизу, мерзкий хлюпающий звук. Все насторожились — все чутко вслушивались, когда показалось Оно: истекая слизью, тяжело и неуклюже Оно на ощупь протиснулось в черный проем всем своим зеленым и желеобразным громадным телом — и вылезло в тлетворную атмосферу отравленного града безумия.

Когда Йохансен дошел до этого места, у бедняги едва не отнялась рука. Из шестерых матросов, что до корабля так и не добрались, двое, по всей видимости, скончались на месте от ужаса. Описанию Тварь не поддается — не придумано еще языка, дабы воздать должное этим безднам истерического древнего безумия, этому сверхъестественному противоречию материи, силе и вселенскому миропорядку. Ходячая, ковыляющая гора! Боже праведный! Стоит ли удивляться, что в этот проклятый миг мыслепередачи на другом конце земли великий архитектор сошел с ума, а злополучный Уилкокс метался в лихорадочном бреду? Тварь, увековеченная в идолах, зеленое, липкое исчадие звезд, пробудилась — и явилась требовать своего. Звезды вновь встали в нужное положение, и то, чего не сумел исполнить преднамеренно многовековой культ, по чистой случайности совершила команда бесхитростных моряков. Спустя вигинтиллионы лет великий Ктулху вновь вырвался на свободу — и не было пределов его ликованию.

Никто и оглянуться не успел, как Тварь уже подцепила троих своими вислыми когтями. Да упокоит бедняг Господь, если только есть во вселенной покой! То были Донован, Геррера и Ангстрем. Остальные трое сломя голову кинулись через бесконечные нагромождения позеленевшего камня обратно к кораблю. Паркер поскользнулся; и Йохансен клянется, что его поглотил угол здания, которого там и быть не могло: острый угол, который вел себя как тупой. Так что до лодки добежали только Бриден с Йохансеном, они отчаянно схватились за весла и во весь дух понеслись к «Сигналу», а чудовищная громадина плюхнулась на камни и замешкалась, барахтаясь на мелководье.

Несмотря на то что вся команда сошла на берег, паровой котел не был отключен вовсе, так что понадобилось лишь несколько секунд лихорадочной беготни между штурвалом и машинным отделением, чтобы «Сигнал» пришел в движение. Мотор заработал — медленно, на фоне извращенных ужасов этой неописуемой сцены, взрезая смертоносные воды, — а на каменной кладке этого нездешнего берега-мавзолея исполинская Тварь-со-звезд пускала слюни и бормотала что-то невнятное, как Полифем, проклинающий корабль бежавшего Одиссея. Но великий Ктулху оказался храбрее легендарных циклопов: он маслянисто сполз в воду и кинулся вдогонку, широкими, вселенски-мощными взмахами поднимая громадные волны. Бриден оглянулся — и лишился рассудка, он пронзительно расхохотался и с тех пор то и дело разражался хохотом, пока однажды ночью смерть не пришла за ним в каюту, когда Йохансен метался в бреду.

Но Йохансен не сдался. Понимая, что Тварь всенепременно настигнет «Сигнал», пока яхта не набрала скорость, он решился на отчаянную меру и, прибавив тягу, молнией метнулся на палубу и крутанул штурвал, дав обратный ход. Зловонная пучина вспенилась, взбурлила гигантским водоворотом, паровой котел набирал мощность, а храбрый норвежец направил корабль прямиком на преследующее его желе, что поднималось над грязной пеной, точно корма какого-то демонического галеона. Чудовищная кальмарья голова и шевелящиеся щупальца были почти вровень с бушпритом крепкой яхты, но Йохансен безжалостно гнал яхту вперед. Раздался взрыв — словно с треском лопнул громадный пузырь; гнусно, слякотно захлюпало, точно вспороли медузу, в воздухе разлилась вонь, точно из тысячи разверстых могил, послышался звук, воспроизводить который на бумаге автор записей не пожелал. На краткое мгновение корабль накрыло едкое и слепящее зеленое облако, за кормой ядовито вскипала и побулькивала вода, где — Господи милосердный! — вязкие ошметки этого неназываемого исчадия неба текуче воссоединялись в исходную отвратительную форму. Но с каждой секундой расстояние между ним и кораблем все увеличивалось: двигатель работал на полную мощность и «Сигнал» набирал скорость.

Вот, в сущности, и все. После того Йохансен лишь мрачно размышлял над идолом в каюте да время от времени стряпал нехитрую еду себе и хохочущему маньяку рядом. После первого героического прорыва он уже не пытался управлять кораблем, на смену возбуждению пришел упадок сил, из души словно что-то ушло. Затем 2 апреля разразилась буря, и в сознании его сгустилась тьма. Было ощущение призрачного круговорота в водной пучине бесконечности, головокружительной гонки через мятущиеся вселенные на хвосте кометы и отчаянных прыжков из бездны до луны и с луны обратно в бездну, и все это оживлялось безудержным хохотом уродливых разнузданных древних богов и зеленых насмешливых бесов с крылами летучей мыши из преисподней.

Из этого сна явилось спасение: «Бдительный», суд вице-адмиралтейства, улицы Данидина, долгая дорога обратно домой в старый особнячок близ холмов Эгеберга. Рассказать всю правду как есть Йохансен не мог — его бы сочли сумасшедшим. Он мог лишь записать все, что знал, перед тем, как умрет — но только так, чтобы жена ни о чем не догадалась. Смерть была бы благом — если бы только обладала властью стереть воспоминания.

Вот какой документ я прочел; теперь я кладу его в жестяную коробку вместе с барельефом и бумагами профессора Эйнджелла. Туда же отправятся и эти мои записи — доказательство моего душевного здоровья; в них собрано вместе все то, что, я надеюсь, никогда больше не будет сведено воедино. Я узрел весь тот ужас, что содержит в себе вселенная, и теперь даже весенние небеса и цветы лета отныне и впредь будут для меня что яд. Но не думаю, что мне суждено прожить долго. Как ушел из жизни мой двоюродный дед, как ушел бедняга Йохансен, так уйду и я. Я слишком много знаю, а культ — жив.

Жив и Ктулху, полагаю я, — все в той же каменной расселине, в которой укрывался с тех пор, как солнце было молодо. Его проклятый город вновь ушел под воду, ибо «Бдительный» проплыл над тем местом после апрельского шторма, но служители Ктулху на земле и по сей день орут и вопят, отплясывают и проливают кровь вокруг увенчанных идолами монолитов в глухих укрывищах. Должно быть, монстр оказался в ловушке, когда канул на дно, запертый в своей черной бездне, иначе мир уже оглох бы от воплей безумия и страха. Но кому известен финал? То, что поднялось из глубин, может и затонуть; то, что затонуло, может подняться на поверхность. Тошнотворная мерзость ждет и грезит в пучине, города людей рушатся, расползается распад и тлен. Настанет время — но я не должен думать об этом, я не могу! Об одном молюсь: если я не переживу своей рукописи, пусть в моих душеприказчиках осторожность возобладает над храбростью и они позаботятся о том, чтобы страницы эти никому больше не попались на глаза!

Кларк Эштон Смит[17]

Возвращение чародея

Вот уже несколько месяцев как я сидел без работы, и мои сбережения грозили того и гляди иссякнуть. Неудивительно, что я возликовал, получив от Джона Карнби положительный ответ с приглашением представить мои характеристики лично. Карнби требовался секретарь; в объявлении он оговаривал, что все кандидаты должны предварительно сообщить о своей компетенции по почте, и я написал по указанному адресу.

По всей видимости, Карнби, ученый анахорет, не желал лично иметь дело с длинной чередой незнакомцев и решил таким способом заранее избавиться от большинства тех, кто ему явно не подходит, — если не от всех скопом. Он изложил свои требования исчерпывающе и сжато — да такие, что обычный образованный человек до них недотягивал. Помимо всего прочего, от кандидата требовалось обязательное знание арабского, а я, по счастью, этим экзотическим языком худо-бедно овладел.

Я отыскал нужный дом, о местоположении которого имел представление крайне смутное, в самом конце уводящей вверх по холму улицы в пригороде Окленда. Внушительный двухэтажный особняк прятался в тени древних дубов, под темной мантией необузданно разросшегося плюща, среди неподстриженных изгородей бирючины и плодовых кустарников, что за много лет выродились и одичали. От соседних домов его отделял с одной стороны заброшенный, заросший сорняками участок, а с другой — непролазные заросли деревьев и вьюнов вокруг почерневших руин на пожарище.

Даже независимо от атмосферы давнего запустения, в этом месте ощущалось нечто гнетуще-мрачное — нечто, заключенное, казалось, в размытых плющом очертаниях особняка, в затененных, затаившихся окнах, в самой форме уродливых дубов и причудливо расползшемся кустарнике. И отчего-то, когда я вошел в калитку и зашагал по неподметенной тропе к парадной двери, восторга у меня несколько поубавилось.

Когда же я оказался в присутствии Джона Карнби, ликование мое поутихло еще больше, хотя я так и не сумел бы толком объяснить, почему у меня по спине пробежал тревожный холодок, накатило смутное, недоброе беспокойство, а душа вдруг ушла в пятки. Может, темная библиотека послужила тому причиной не в меньшей степени, чем сам хозяин, — казалось, затхлые тени этой комнаты не в силах разогнать ни солнце, ни электрический свет. Да, наверняка дело было именно в этом; ведь сам Джон Карнби оказался именно таким, каким я его представлял.

С виду он был точь-в-точь ученый-одиночка, посвятивший долгие годы какому-то узкоспециализированному исследованию. Сухощавый, сутулый, с массивным лбом и пышной гривой седых волос; по впалым, чисто выбритым щекам разливалась типично библиотечная бледность. Но вкупе со всем вышеперечисленным в нем ощущались нервозность, боязливая зажатость, не похожие на обычную стеснительность затворника, — неотвязный страх прочитывался в каждом взгляде обведенных черными кругами, лихорадочных глаз, в каждом движении костлявых рук. По всей видимости, здоровье его было серьезно подорвано чрезмерным усердием, и я поневоле задумался о природе ученых занятий, превративших его в жалкую развалину. Однако ж было в нем нечто — возможно, ширина согбенных плеч и гордый орлиный профиль, — что наводило на мысль о немалой былой силе и об энергии, еще не вовсе иссякшей.

Голос его прозвучал неожиданно низко и звучно.

— Думаю, вы мне подойдете, мистер Огден, — объявил он, задав несколько формальных вопросов, главным образом касательно моих лингвистических познаний, и в частности моего владения арабским. — Ваши обязанности не будут слишком обременительны, но мне нужен кто-то, кто был бы под рукой в любое время. Потому вам придется жить со мной. Я отведу вам удобную комнату и гарантирую, что моей стряпней вы не отравитесь. Я нередко работаю по ночам; надеюсь, вы не против ненормированного рабочего дня.

Разумеется, мне полагалось не помнить себя от счастья: ведь это значило, что должность секретаря — за мной. Вместо того я ощутил смутное, безотчетное отвращение и неясное предчувствие недоброго. Однако ж я поблагодарил Джона Карнби и заверил, что готов переселиться к нему по первому его слову.

Карнби, похоже, остался весьма доволен — и на миг словно отрешился от необъяснимого страха.

— Переезжайте немедленно — сегодня же днем, по возможности, — отвечал он. — Я буду вам весьма рад; и чем раньше, тем лучше. Я уже какое-то время живу один-одинешенек и должен признаться, что одиночество мне несколько приелось. Кроме того, в отсутствие помощника я изрядно запустил свои занятия. Раньше со мною жил мой брат и немало мне содействовал, но теперь он отбыл в далекое путешествие.

Я вернулся к себе на съемную квартиру в деловой части города, расплатился последними наличными долларами, упаковал вещи, и не прошло и часа, как я уже возвратился в особняк моего нового работодателя. Тот отвел мне комнату на втором этаже: даже пыльная и непроветренная, она казалась более чем роскошной в сравнении с дешевой меблирашкой, в которой я вынужден был ютиться вот уже какое-то время в силу недостатка средств. Затем Карнби провел меня в свой рабочий кабинет — на том же этаже, в дальнем конце коридора. Здесь, как объяснил он, мне и предстояло работать по большей части.

Озирая обстановку этой комнаты, я с трудом удержался от изумленного восклицания. Примерно так я бы представлял себе подземелье какого-нибудь древнего чародея. На столах в беспорядке лежали допотопные инструменты сомнительного предназначения, тут же — астрологические таблицы, черепа, перегонные кубы, кристаллы, курильницы вроде тех кадил, что используются в католической церкви, и внушительные фолианты, переплетенные в источенную червями кожу с позеленевшими застежками. В одном углу высился скелет громадной обезьяны, в другом — человеческий скелет, с потолка свешивалось чучело крокодила.

Шкафы ломились от книг; даже беглого взгляда на названия хватило, чтобы понять: передо мной — поразительно полная подборка древних и современных трудов по демонологии и черной магии. На стенах висело несколько жутковатых картин и гравюр на сходные темы, и вся атмосфера комнаты дышала полузабытыми суевериями. В обычном состоянии я бы только поулыбался перед лицом этакой экзотики, но отчего-то здесь, в пустом и мрачном особняке, рядом с одержимым невротиком Карнби, я с трудом унял дрожь.

На одном из столов, резко неуместная на фоне мешанины из всей этой средневековщины и сатанизма, стояла печатная машина, и тут же — беспорядочные кипы рукописных листов. В одном конце комнаты, в небольшом занавешенном алькове, стояла кровать — там Карнби спал. В другом конце, напротив алькова, между человеческим и обезьяньим скелетами я разглядел запертый стенной шкаф.

Карнби уже заметил мое удивление и теперь зорко и внимательно наблюдал за мною; выражение его лица было для меня загадкой. Наконец он счел нужным объясниться.

— Я посвятил жизнь изучению демонизма и колдовства, — сообщил он. — Это невероятно увлекательная область и, что характерно, почти не исследованная. Сейчас я тружусь над монографией, в которой пытаюсь сопоставить магические практики и демонические культы всех известных эпох и народов. Ваша работа, по крайней мере в первое время, будет заключаться в перепечатке и приведении в порядок обширных черновых заметок, мною составленных, а еще вы поможете мне в поисках новых ссылок и параллелей. Ваше знание арабского для меня бесценно; сам я в этом языке не слишком сведущ, а между тем очень рассчитываю обрести некие ценные сведения в арабском оригинале «Некрономикона». У меня есть основания полагать, что в латинском переводе Олауса Вормиуса некоторые фрагменты опущены или истолкованы неправильно.

Я, конечно, слышал об этом редкостном, почти легендарном фолианте, но никогда его не видел. В книге якобы содержались высшие тайны зла и запретного знания; более того, считалось, что оригинал, написанный безумным арабом по имени Абдул Альхазред, навсегда утрачен. Я поневоле задумался, а как он вообще попал к Карнби.

— Я покажу вам фолиант после ужина, — продолжал Карнби. — Вы наверняка сумеете прояснить для меня один-два отрывка, над которыми я давно ломаю голову.

Вечерняя трапеза, приготовленная и поданная на стол собственноручно хозяином, явилась желанным разнообразием после дешевой общепитовской снеди. Карнби, похоже, почти избавился от нервозности. Он сделался весьма разговорчив, а после того, как мы распили на двоих бутылку выдержанного сотерна, даже принялся шутить на высокоученый лад. Однако ж, в силу неясной причины, меня по-прежнему одолевали смутные опасения и предчувствия, которые я не мог ни толком проанализировать, ни отследить, откуда они взялись.

Мы вернулись в кабинет, Карнби отпер выдвижной ящик и извлек на свет фолиант, о котором упоминал ранее: неимоверно древний, в переплете из черного дерева, украшенном серебряными арабесками и загадочно мерцающими гранатами. Я открыл пожелтевшие страницы и невольно отшатнулся: такой отвратительный запах шел от них — вонь, наводящая на мысль не иначе как о физическом разложении, как если бы книга долго пролежала среди трупов на каком-нибудь забытом кладбище и впитала в себя привкус гниения и распада.

Глаза Карнби горели лихорадочным светом. Он принял старинную рукопись у меня из рук и открыл ее на странице ближе к середине. И ткнул указательным пальцем в нужный отрывок.

— Что вы скажете вот об этом? — взволнованно прошептал он.

Я медленно, не без труда расшифровал фрагмент; Карнби вручил мне карандаш и блокнот, и я записал приблизительный перевод на английский. А потом по его просьбе зачитал текст вслух:

«Воистину немногим то известно, однако ж доподлинно подтверждено, что воля мертвого чародея имеет власть над его собственным телом и может поднять его из могилы и с его помощью довершить любое деяние, оставшееся незаконченным при жизни. Такого рода воскрешения неизменно преследуют злые цели и совершаются во вред ближнему. С особой легкостью труп оживает, ежели все его члены остались неповрежденными; и однако ж бывают случаи, когда превосходящая воля мага поднимала из земли расчлененные фрагменты тела, изрубленного на много кусков, и заставляла их служить своей цели, будь то по отдельности или временно воссоединившись».

Бредовая тарабарщина, иначе и не скажешь. Вероятно, виной всему был не столько треклятый пассаж из «Некрономикона», сколько странная, нездоровая, жадная сосредоточенность, с которой мой работодатель внимал каждому слову; я занервничал и вздрогнул всем телом, когда, ближе к концу отрывка, в коридоре снаружи послышался не поддающийся описанию звук — что-то не то ползло, не то скользило по полу. Я дошел до конца абзаца и поднял глаза на Карнби. И до глубины души поразился: в лице его отражался неизбывный, панический ужас — словно его преследовал какой-то адский призрак. И отчего-то меня не оставляло ощущение, будто Карнби прислушивается не столько к моему переводу Абдула Альхазреда, сколько к странному шуму в коридоре.

— Дом кишмя кишит крысами, — объяснил Карнби, поймав мой вопрошающий взгляд. — Сколько ни стараюсь, никак не могу от них избавиться.

А звук между тем не смолкал: такой шум могла производить крыса, медленно волочащая что-то по полу. Шорох звучал все отчетливее, приближаясь к двери в кабинет Карнби, затем ненадолго смолк и раздался снова, но теперь — удаляясь. Мой работодатель явно разволновался не на шутку: он напряженно вслушивался, боязливо отслеживая передвижение неизвестного существа; ужас его нарастал по мере приближения звука и слегка поутих при его отступлении.

— Я — человек нервный, — посетовал он. — В последнее время я слишком много работаю, и вот вам результат. Даже самый легкий шум выводит меня из душевного равновесия.

К тому времени шорох затих, сгинул где-то в глубине дома. Карнби, по всей видимости, отчасти пришел в себя.

— Будьте добры, прочтите ваш перевод еще раз, — попросил он. — Мне нужно внимательно вникнуть в каждое слово.

Я повиновался. Он слушал все с той же пугающе жадной сосредоточенностью, и на сей раз никакие шумы в коридоре нам не помешали. Когда я прочел последние фразы, Карнби побледнел, как если бы от лица его отхлынули последние остатки крови; в запавших глазах пылал огонь — точно фосфоресцирующее свечение в недрах склепа.

— Чрезвычайно интересный отрывок, — прокомментировал он. — Я не был уверен, что в точности понимаю смысл — в арабском я не силен, а надо сказать, что этот фрагмент полностью опущен в латинской версии Олауса Вормиуса. Благодарю вас за превосходный перевод. Вы, безусловно, прояснили для меня это место.

Голос его звучал сухо и официально, как если бы Карнби изо всех сил сдерживался, усмиряя водоворот неизреченных мыслей и чувств. Мне почудилось, что он разволновался и разнервничался еще сильнее, чем прежде, и что смятение его неким таинственным образом вызвано прочтенным мною отрывком из «Некрономикона». В его мертвенно-бледном лице отражалась глубокая задумчивость, как если бы ум его занимала какая-то неприятная запретная тема.

Однако ж, взяв себя в руки, Карнби попросил меня перевести еще один отрывок. Это оказалась прелюбопытная магическая формула для экзортации мертвых: ритуал включал в себя использование редких арабских пряностей и правильное произнесение по меньшей мере сотни имен разных упырей и демонов. Я переписал текст для Карнби на отдельный лист; тот долго изучал его с восторженным упоением, что явно не имело отношения к научному интересу.

— И этого тоже у Олауса Вормиуса нет, — отметил Карнби. Перечитал перевод еще раз, аккуратно сложил листок и убрал в тот же самый ящик, откуда достал «Некрономикон».

Более странного вечера я не припомню. Часы текли, а мы все обсуждали трактовки разных отрывков из нечестивой книги. Я все больше убеждался в том, что мой работодатель панически чего-то боится, страшится остаться один — и удерживает меня при себе именно поэтому, нежели в силу иной причины. Он то и дело настораживался и прислушивался в мучительном, тягостном ожидании, а на беседу реагировал по большей части машинально. В окружении жутковатой параферналии, в атмосфере смутно ощущаемого зла и невыразимого ужаса рациональная часть моего сознания понемногу сдавала позиции пред натиском темных наследственных страхов. Я, в нормальном состоянии презиравший все эти оккультные штуки, теперь готов был уверовать в самые зловещие порождения суеверной фантазии. Мысли порою заразительны: не иначе как мне передался потаенный ужас, терзающий Карнби.

Однако ж ни словом, ни звуком мой работодатель не выдал своих чувств, о которых столь наглядно свидетельствовало его поведение, но то и дело ссылался на нервное расстройство. Не раз и не два в ходе разговора он давал понять, что его интерес к сверхъестественному и к демоническому носит исключительно академический характер и что он, как и я, сам не верит ни во что подобное. Однако ж я знал доподлинно, что мой работодатель лжет, что он ведом и одержим искренней верой во все, что якобы изучает с научной беспристрастностью, и, несомненно, пал жертвой некоего воображаемого кошмара, связанного с его научными изысканиями. Но касательно истинной природы кошмара моя интуиция ничего не подсказывала.

Звуки, столь встревожившие моего работодателя, больше не повторялись. Мы, должно быть, засиделись над писаниями безумного араба далеко за полночь. Наконец Карнби, похоже, осознал, что час — поздний.

— Боюсь, я вас задержал слишком долго, — извинился он. — Ступайте поспите. Я — эгоист чистой воды, всегда забываю, что другие, в отличие от меня, к работе по ночам не привычны.

Я из вежливости сказал «что вы, что вы» в ответ на его самобичевания, пожелал работодателю доброй ночи и с невыразимым облегчением удалился в свою комнату. Мне казалось, все мои неясные страхи и подавленность так и останутся позади, в кабинете Карнби.

В длинном коридоре горела одна-единственная лампочка — рядом с дверью Карнби, а моя дверь находилась в противоположном конце, у самой лестницы, в полумраке. Я нашарил ручку, и тут за спиной у меня послышался какой-то шум. Я обернулся и смутно различил в темноте какое-то мелкое, непонятное существо: оно метнулось через весь лестничный марш от прихожей до верхней ступеньки и исчезло из виду. Я остолбенел от ужаса; даже мимолетного, смутного впечатления хватило, чтобы понять: тварь слишком бледна для крысы и обличьем на животное нимало не походит. Я бы не поручился, что это такое на самом деле, но силуэт показался мне непередаваемо чудовищным. Я застыл на месте, дрожа всем телом, а на лестнице между тем послышался характерный перестук, как если бы сверху вниз со ступеньки на ступеньку катилось что-то круглое. Звук повторился несколько раз через равные промежутки времени, а затем стих.

Даже если бы от этого зависело спасение моей души и тела, я бы не сумел заставить себя включить свет на лестнице и ни за что не смог бы подняться наверх и установить источник этого странного перестука. Любой другой на моем месте, наверное, так бы и поступил. А вот я, напротив, стряхнув с себя минутное оцепенение, вошел к себе в комнату, запер дверь и лег спать во власти неразрешимых сомнений и неясного ужаса. Я оставил свет невыключенным и долго не мог заснуть, ожидая, что того и гляди кошмарный звук послышится снова. Но в доме царило безмолвие, точно в морге, я так ничего и не услышал. Наконец, вопреки моим худшим опасениям, я задремал-таки и пробудился от отупелого, без сновидений, забытья очень и очень не скоро.

Если верить наручным часам, было десять утра. Интересно, подумал я, это по доброте душевной мой работодатель дал мне выспаться или просто сам еще не поднялся. Я оделся и спустился вниз; Карнби уже ждал меня за завтраком. Выглядел он бледнее и нервознее обычного — верно, спал плохо.

— Надеюсь, крысы вас не слишком беспокоили, — промолвил Карнби, поздоровавшись. — Честное слово, пора с ними что-то делать.

— Я их вообще не заметил, — заверил я.

Отчего-то я не нашел в себе мужества упомянуть про жуткую, непонятную тварь, которую увидел и услышал перед сном накануне ночью. Наверняка я ошибся, наверняка это была просто крыса — волочила что-то вниз по ступеням, и все. Я попытался забыть и мерзкий повторяющийся шум, и мгновенно промелькнувший в темноте немыслимый силуэт.

Мой работодатель так и буравил меня пугающе въедливым взглядом, словно пытаясь прочесть мои сокровенные мысли. Завтрак прошел невесело, а день выдался и того безотраднее. Карнби уединился у себя до середины дня, а я оказался предоставлен сам себе в богатой, хотя и вполне заурядной библиотеке внизу. Что Карнби делал в одиночестве, запершись в кабинете, я и предполагать не мог, но мне пару раз померещилось, будто я слышу слабый, монотонный отголосок торжественного речитатива. Разум мой осаждали пугающие намеки и нездоровые предчувствия. Атмосфера этого дома все больше и больше сгущалась и душила меня ядовитыми миазмами тайны; мне повсюду чудились незримые порождения зловредных инкубов.

Я едва ли не вздохнул с облегчением, когда мой работодатель наконец-то призвал меня в кабинет. Уже с порога я заметил, что в воздухе стоит резкий и пряный аромат, и кожу мне защекотали тающие спирали синего дыма — точно от тлеющих восточных смол и благовоний в церковных кадильницах. Исфаханский ковер передвинули от стены в центр комнаты, но даже так не удалось целиком закрыть дугообразную фиолетовую отметину, наводящую на мысль о магическом круге. Несомненно, Карнби совершал некий колдовской обряд, и мне тут же вспомнилось зловещее заклинание, что я перевел по его просьбе.

Однако ж о времяпрепровождении своем он не упомянул ни словом. Его поведение заметно изменилось — он куда лучше владел собой и держался куда увереннее, нежели когда-либо прежде. Вполне в деловой манере он положил передо мной кипу рукописных листов на перепечатку. Привычное пощелкивание клавиш отчасти помогло мне отрешиться от безотчетных предчувствий недоброго, и я уже почти улыбался высокоученым и ужасным заметкам моего работодателя — в заметках этих речь шла главным образом о магических формулах, позволяющих обрести запретную власть. И все-таки за новообретенным спокойствием затаилась смутная, неотвязная тревога.

Завечерело; после ужина мы вновь вернулись в кабинет. Теперь в поведении Карнби ощущалась некая напряженность, как если бы он жадно ожидал результатов какой-то тайной проверки. Я взялся за работу, но волнение работодателя отчасти передалось и мне, и я то и дело ловил себя на том, что чутко прислушиваюсь.

Наконец, заглушая стук клавиш, в коридоре послышалось характерное шуршание. Карнби тоже услышал этот звук, и уверенность его растаяла бесследно, уступив место самому что ни на есть жалкому страху.

Шорох звучал все ближе, затем раздался глухой, тупой звук, как если бы что-то волокли по полу, затем — еще шумы, суетливый топоток и шуршание, то громче, то тише. Похоже, эти твари в коридоре кишмя кишели, точно целая армия крыс растаскивала какую-то падаль по углам. И однако ж никакой грызун или даже целая стая грызунов не смогли бы произвести подобного грохота, равно как и сдвинуть с места этакую тяжесть — вроде той, что заявила о себе под конец. Было что-то в самой природе этих звуков, не имеющее названия, не поддающееся определению, отчего по спине у меня побежали мурашки.

— Господи милосердный! Что это еще за катавасия? — воскликнул я.

— Крысы! Говорю вам, это всего лишь крысы! — Голос Карнби сорвался на истерический визг.

Мгновение спустя послышался отчетливый стук в дверь — у самого порога. Одновременно раздался тяжелый, глухой стук в запертом шкафу в дальнем конце комнаты. До сих пор Карнби стоял выпрямившись во весь рост, но теперь обессиленно рухнул в кресло. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, черты исказились от маниакального страха.

Не в силах более выносить кошмарных сомнений и напряжения, я кинулся к двери и распахнул ее настежь, невзирая на яростные протесты моего работодателя. И ступил за порог в полутемный коридор, даже не догадываясь, что именно там обнаружу.

Когда же я посмотрел вниз, себе под ноги, и увидел то, на что едва не наступил, я испытал отвращение наравне с изумлением: меня физически затошнило. Это была человеческая рука, отрубленная у запястья, — костлявая, посиневшая рука от трупа недельной давности, пальцы перепачканы в садовой земле, что набилась и под длинные ногти. И треклятая конечность шевелилась! Она отпрянула от меня и поползла дальше по коридору — боком, по-крабьи. Проследив за ней взглядом, я обнаружил, что позади нее есть много чего другого: я опознал человеческую ступню и предплечье. На остальное я смотреть не стал — побоялся. И все это медленно двигалось, отвратительной погребальной процессией кралось прочь; как именно они перемещались, я не в состоянии описать. Ожившие по отдельности члены внушали невыносимый ужас. Живость самой жизни била в них через край, а между тем в воздухе нависал запах мертвечины. Я отвернулся, шагнул назад, в кабинет, трясущейся рукой закрыл за собою дверь. Карнби метнулся ко мне с ключом и повернул ключ в замке онемелыми пальцами, что внезапно стали немощными и безвольными, как у старика.

— Вы их видели? — сухим, прерывистым шепотом осведомился он.

— Во имя Господа, что все это значит? — воскликнул я.

Карнби вернулся к креслу, слегка пошатываясь от слабости. Его черты исказились в агонии, неодолимый ужас терзал его изнутри; он заметно дрожал, точно в приступе малярии. Я присел в кресло рядом, и мой работодатель, запинаясь и заикаясь, начал свою невероятную исповедь — наполовину бессвязную, неуместно мямля, то и дело прерываясь и замолкая на полуслове.

— Он сильнее меня — даже в смерти, хотя я расчленил его тело с помощью хирургического ножа и пилы. Я подумал, после такого он уже не сможет вернуться — после того, как я зарыл куски в десятке разных мест: в погребе, под кустами, у подножия плюща. Но «Некрономикон» не лжет… и Хелман Карнби знал это. Он предупредил меня перед тем, как я его убил, он сказал мне, что вернется — даже в таком состоянии. Но я ему не поверил. Я ненавидел Хелмана, и он платил мне той же монетой. Он продвинулся дальше меня на пути к высшей власти и знанию; Темные благоволили ему больше, нежели мне. Вот поэтому я и убил его — моего брата-близнеца, моего собрата в служении Сатане и Тем, кто был прежде Сатаны. Мы много лет работали вместе. Мы вместе служили черную мессу; при нас состояли одни и те же фамильяры. Но Хелман Карнби углубился в такие недра сверхъестественного и запретного, куда я не мог за ним последовать. Я боялся его и не в силах был терпеть его превосходство. Прошло больше недели… я сделал то, что сделал, десять дней назад. Но Хелман — или какая-то его часть — с тех пор возвращается каждой ночью… Боже! Его треклятые руки ползают по полу! Его ступни, и предплечья, и куски ног каким-то неописуемым образом карабкаются по ступеням, дабы изводить меня и преследовать!.. Иисусе! Его отвратительное окровавленное туловище лежит и ждет! Говорю вам, его кисти приходят стучать и возиться у меня под дверью даже при свете дня… а в темноте я спотыкаюсь о его руки. О господи! Я лишусь рассудка, до того это ужасно. А ему того и надо — свести меня с ума; он намерен терзать меня и мучить, пока разум мой не помутится. Вот поэтому он и является ко мне вот так, по кускам. Он мог бы в любое время разом со мною покончить, при его-то демонической власти. Ему ничего не стоит воссоединить отсеченные члены с телом и умертвить меня — так же, как я умертвил его. Как тщательно, с какой беспредельной предусмотрительностью зарыл я расчлененный труп! А что толку? Я и нож с пилой тоже закопал — в дальнем конце сада, подальше от его жадных неугомонных рук. А вот голову хоронить не стал — спрятал ее в стенном шкафу у себя в комнате. Порою я слышу, как она там двигается; да вы тоже ее только что слышали… Но голова ему не нужна, вместилище его воли — в ином месте, и воля эта способна разумно действовать через все его члены. Разумеется, обнаружив, что он возвращается, я стал запирать на ночь все двери и окна… Но ему они не преграда. Я пробовал экзорцировать его с помощью подобающих заклинаний — всех тех, что знаю. Сегодня я испробовал ту всесильную магическую формулу из «Некрономикона», что вы для меня перевели. Ради этого я вас к себе и пригласил. Кроме того, я не мог больше выносить одиночества; я подумал, вдруг будет лучше, если в доме случится кто-нибудь помимо меня. На ту формулу я возлагал последнюю свою надежду. Полагал, она его удержит — это древнейшее, чудовищнейшее заклятие. Но, как вы сами видите, даже оно не помогло…

Голос его прервался, угас до невнятного бормотания. Карнби сидел, глядя прямо перед собою невидящим измученным взором; в его глазах я различал первые отблески безумия. Я не находил слов — такой невыразимой гнусностью прозвучало его признание. Душевное потрясение перед лицом преступления столь вопиющего и сверхъестественный ужас буквально ошеломили меня, притупили все мои чувства; и не раньше, чем я немного опомнился, меня захлестнуло неодолимое омерзение к сидящему рядом человеку.

Я поднялся на ноги. В доме воцарилась тишина, как если бы жуткая кладбищенская армия сняла осаду и разошлась по своим могилам. Карнби оставил ключ в замке; я шагнул к двери и проворно ее отпер.

— Вы меня покидаете? Не уходите! — взмолился Карнби срывающимся от тревоги голосом.

Я взялся за дверную ручку.

— Да, я ухожу, — холодно отрезал я. — Я сей же миг увольняюсь; я намерен упаковать вещи и незамедлительно покинуть ваш дом.

Я открыл дверь и вышел, не желая слушать никаких уговоров, молений и протестов. В тот момент я предпочел бы столкнуться лицом к лицу с тем, что рыскало в полутемном вестибюле, — о каких бы тошнотворных ужасах речь ни шла! — нежели и далее выносить общество Джона Карнби.

Коридор был пуст; я передернулся от отвращения при воспоминании о том, что там видел, и поспешил к себе. Думается, заметив или заслышав в полумраке хоть какое-то движение, я бы завопил в голос.

В лихорадочной спешке я принялся укладывать чемодан — как если бы меня подгоняли. Я не чаял, как бы поскорее бежать из этого дома отвратительных тайн, над которым нависала удушливая атмосфера угрозы. Второпях я совершал промах за промахом, спотыкался о стулья; мой мозг и пальцы онемели от парализующего ужаса.

Я уже почти закончил сборы, когда на лестнице послышались неспешные, размеренные шаги. Кто-то поднимался наверх. Я знал, что это не Карнби: тот заперся у себя сразу после моего ухода, и я был уверен, что наружу его ничем не выманить. В любом случае, вряд ли ему удалось бы спуститься вниз так, чтобы я его не услышал.

А шаги между тем раздавались уже на верхней лестничной площадке, затем — в коридоре, миновали мою дверь все с той же ритмичной монотонностью, мерно, как метроном. Со всей очевидностью, это не вялая, нервозная поступь Джона Карнби!

Кто бы это мог быть? Кровь застыла у меня в жилах; я не дерзал развить пришедшую в голову гипотезу.

Шаги стихли; я понял, что пришелец добрался до двери в комнату Карнби. В наступившей паузе я не осмеливался даже дышать, а в следующий миг раздался жуткий треск и грохот и, перекрывая шум, — нарастающий визг насмерть перепуганного человека.

Я прирос к месту, не в силах пошевелиться — как если бы меня удерживала незримая железная рука. Понятия не имею, как долго я ждал и вслушивался. Визг разом оборвался; теперь я не слышал ничего, кроме низкого, характерного, повторяющегося звука, что мозг мой отказывался опознать.

Не собственное желание, но воля, что была сильнее моей, наконец вывела меня за порог и повлекла по коридору к кабинету Карнби. Я ощущал присутствие этой воли как неодолимое, сверхъестественное воздействие — как демоническую силу, как злонамеренный гипноз.

Дверь кабинета была взломана и болталась на одной петле. Ее разнесло в щепы, словно от удара сверхчеловеческой силы. В комнате по-прежнему горел свет; неописуемый звук, что я слышал, смолк при моем приближении. Воцарилась зловещая гробовая тишина.

И вновь я замешкался, не в силах двинуться дальше. Но на сей раз нечто иное, нежели адский, всепроникающий магнетизм, обратило в камень мои члены и удержало меня на пороге. Заглянув в комнату, в узкий дверной проем, подсвеченный невидимой лампой, я рассмотрел край восточного ковра и кошмарные очертания чудовищной недвижной тени на полу. Эту гигантскую, вытянутую, уродливую тень отбрасывали, по всей видимости, руки и туловище нагого мужчины, что наклонялся вперед с хирургической пилой в руках. Кошмар же заключался вот в чем: хотя плечи, грудь, живот и руки просматривались вполне отчетливо, тень была безголовой — и заканчивалась, по всему судя, тупым обрубком шеи. При такой позе голову никак невозможно было сокрыть от взгляда с помощью особым образом подобранного ракурса.

Я ждал, не в состоянии ни войти внутрь, ни выскочить наружу. Кровь прихлынула обратно к сердцу заледенелым потоком, мысли застыли в мозгу. Последовала пауза, исполненная беспредельного ужаса, а затем из той части комнаты, что была не видна, со стороны запертого стенного шкафа донесся жуткий, яростный грохот, треск ломающегося дерева, скрип петель, и тут же — зловещий глухой стук, как если бы какой-то неопознанный предмет ударился об пол.

И вновь воцарилась тишина — как если бы торжествующее Зло мрачно размышляло над своим триумфом. Тень не пошевелилась. В позе ее ощущалась отталкивающая задумчивость, занесенная рука все еще сжимала пилу, точно над исполненной задачей.

Новая пауза; а затем, без предупреждения, на моих глазах тень чудовищным, необъяснимым образом распалась — легко и плавно раздробилась на бессчетное множество фантомов и угасла, исчезла из виду. Как именно и в каких местах произошло это многократное расщепление, этот поразительный раскол, я описать не дерзну. Одновременно послышался приглушенный лязг — это на персидский ковер упало что-то металлическое, а затем звук падения — не одного-единственного тела, но многих тел.

И опять наступило безмолвие — так безмолвствует ночное кладбище, когда гробокопатели и вампиры покончат со своими страшными трудами и на погосте останутся одни мертвецы.

Во власти пагубного гипноза, точно сомнамбула, влекомый незримым демоном, я вошел в комнату. Я уже знал благодаря омерзительному предвидению, что именно обнаружу за порогом — двойную груду человеческих останков, одни — свежие, окровавленные, другие — уже посиневшие, тронутые гниением, запачканные в земле; все они в мерзостном беспорядке перемешались на ковре.

Из общей кучи торчали обагренные пила и нож, а чуть в стороне, между ковром и открытым шкафом с поломанной дверью, покоилась человеческая голова — она стояла стоймя, лицом ко всему прочему. Голова уже начинала разлагаться, как и тело, к которому она принадлежала, но я готов поклясться, что своими глазами видел, как в лице покойного постепенно угасало выражение злобного торжества. Даже тронутые распадом, черты мертвеца обнаруживали ярко выраженное сходство с Джоном Карнби и самоочевидно принадлежать могли не кому иному, как только брату-близнецу.

Чудовищные предположения, удушающие мое сознание черным, вязким облаком, здесь приводить не должно. Ужасы, что довелось мне лицезреть, — и еще большие ужасы, о которых я мог только догадываться, — посрамили бы наимерзейшие гнусности в промерзших глубинах ада. Мне посчастливилось и повезло в одном: это невыносимое зрелище предстало моим глазам лишь на несколько мгновений, не более. И тут же я внезапно ощутил, что из комнаты что-то исчезло, выветрилось; злые чары развеялись, всеподчиняющая воля, удерживавшая меня в плену, сгинула безвозвратно. И отпустила меня на свободу — точно так же, как незадолго до того высвободила расчлененный труп Хелмана Карнби. Я мог уйти; я выбежал из жуткого кабинета в темноту дома — и очертя голову кинулся во внешнюю ночную тьму.

Кларк Эштон Смит[18]

Уббо-Сатла

Ибо Уббо-Сатла — это исток и финал. Еще до того, как со звезд явились Зотаккуах, или Йог-Сотот, или Ктулхут, в дымящихся болотах недавно созданной Земли жил Уббо-Сатла: аморфная масса, не имеющая ни головы, ни членов, порождающая серых, бесформенных саламандр — эти первичные, мерзкие прообразы жизни на Земле… Говорится, будто вся земная жизнь в итоге итогов вернется через великие круги времени к Уббо-Сатле.

Книга Эйбона

Пол Трегардис отыскал молочно-белый кристалл в беспорядочной груде всяких диковинок из дальних земель и эпох. Он вошел в лавку антиквара, повинуясь случайной прихоти, не ставя иной цели, кроме как праздно полюбоваться на разные разности и подержать в руках экзотический сувенир-другой. Рассеянно оглядываясь по сторонам, он вдруг приметил тусклое мерцание на одном из столиков — и извлек на свет странный сферический камень, что прятался в тени между уродливым ацтекским божком, окаменевшим яйцом динорниса[19] и обсценным фетишем черного дерева с реки Нигер.

Размером с небольшой апельсин, камень был чуть приплюснут с концов, точно планета на полюсах. Трегардиса вещица озадачила: этот дымчатый, переливчатый кристалл не походил на все прочие — в туманных глубинах то разгоралось, то затухало сияние, как если бы его то подсвечивали, то затеняли изнутри. Поднеся камень к заиндевелому окну, Трегардис некоторое время рассматривал находку, не в силах разгадать секрет этой характерной размеренной пульсации. Вскоре к изумлению его добавилось нарастающее ощущение смутной, необъяснимой привычности, как если бы он уже видел этот предмет когда-то прежде, при иных обстоятельствах, ныне напрочь позабытых.

Трегардис обратился к антиквару, низкорослому, похожему на гнома иудею, живому воплощению пыльной древности, что, казалось, напрочь позабыл о коммерческих интересах, запутавшись в паутине каббалистических грез.

— Не могли бы вы рассказать мне вот про эту вещицу?

Антиквар каким-то неописуемым образом одновременно пожал плечами и приподнял брови.

— Это очень древняя вещь — предположительно, палеогенного периода. Многого не расскажу — известно мне крайне мало. Один геолог нашел камень в Гренландии, под ледниковым льдом, в миоценовых пластах. Как знать? Возможно, кристалл принадлежал какому-нибудь колдуну первозданного острова Туле. Под солнцем времен миоцена Гренландия была теплой, плодородной областью. Вне всякого сомнения, кристалл этот — магический, в сердце его возможно увидеть странные образы, если всматриваться достаточно долго.

Трегардис изрядно опешил, ибо фантастические домыслы антиквара оказались на диво созвучны его собственным изысканиям в некоей области тайного знания — в частности, напомнили ему про «Книгу Эйбона», этот удивительнейший и редчайший из позабытых оккультных трудов, что якобы дошел до наших дней через череду разнообразных переводов с доисторического оригинала, написанного на утраченном языке Гипербореи. Трегардис с превеликим трудом раздобыл средневековый французский список — этим томом владели многие поколения колдунов и сатанистов, — но так и не сумел разыскать греческую рукопись, с которой был выполнен французский перевод.

Считалось, что мифический исходный оригинал был записан великим гиперборейским магом, в честь которого и получил свое название. То был сборник темных и мрачных мифов, запретных и страшных ритуалов, обрядов и заклинаний. Не без содрогания, в ходе исследований, что обычный человек счел бы, мягко говоря, своеобразными, Трегардис сличил содержание французского фолианта с жутким «Некрономиконом» безумного араба Абдула Альхазреда. Он обнаружил немало совпадений самого что ни на есть зловещего и отвратительного свойства, а также немало запретных сведений, что либо были неведомы арабу, либо были опущены им или его переводчиками.

А не это ли застряло в памяти, гадал про себя Трегардис: краткое, мимолетное упоминание в «Книге Эйбона» о мутном кристалле, который некогда принадлежал магу из Мху Тулана по имени Зон Меззамалех? Разумеется, это чистой воды фантастика, маловероятная гипотеза, но Мху Тулан, эта северная оконечность древней Гипербореи, якобы приблизительно соответствует современной Гренландии, что некогда полуостровом примыкала к основному материку. Возможно ли, чтобы камень в его руке в силу какой-то волшебной случайности и впрямь оказался кристаллом Зона Меззамалеха?

Трегардис поулыбался, иронизируя над самим собою: и как только ему в голову пришла идея столь абсурдная? Таких совпадений не бывает — во всяком случае, в современном Лондоне; и в любом случае, сама «Книга Эйбона» — это, скорее всего, не более чем суеверный вымысел. Тем не менее было в кристалле что-то такое, что продолжало дразнить и интриговать его. В конце концов Трегардис приобрел камень за вполне умеренную цену. Продавец назвал сумму, а покупатель заплатил ее, не торгуясь.

С кристаллом в кармане Пол Трегардис поспешил назад к себе на квартиру, позабыв о том, что собирался неспешно прогуляться. Он установил молочно-белую сферу на письменном столе: камень надежно встал на приплюснутом конце. Все еще улыбаясь собственной глупости, Трегардис снял желтую пергаментную рукопись «Книги Эйбона» с ее законного места в довольно-таки полной коллекции эзотерической литературы. Открыл массивный фолиант в изъеденном червями кожаном переплете с застежками из почерневшей стали — и прочел про себя, переводя по ходу дела с архаичного французского, отрывок, посвященный Зон Меззамалеху:

«Этот маг, могуществом превосходящий всех прочих колдунов, отыскал дымчатый кристалл в форме сферы, чуть сплюснутой с обоих концов, — и в нем прозревало немало видений из далекого прошлого Земли, вплоть до ее зарождения, когда Уббо-Сатла, извечный первоисточник, покоился обширной, распухшей дрожжевой массой среди болотных испарений… Но из того, что он видел, Зон Меззамалех не записал почти ничего, и говорят люди, будто исчез он неведомым образом, а после него дымчатый кристалл сгинул в никуда».

Пол Трегардис отложил рукопись. И снова что-то манило его и завораживало, точно угасший сон или воспоминание, обреченное на забвение. Побуждаемый чувством, которого он не анализировал и не оспаривал, он сел за стол и вгляделся в холодные туманные глубины сферы. Накатило предвкушение — настолько знакомое, настолько впитавшееся в некую часть сознания, что Трегардис даже названия для него не стал подбирать.

Текли минута за минутой; Трегардис сидел и наблюдал, как в сердце кристалла разгорается и угасает мистический свет. Мало-помалу, незаметно, на него накатывало ощущение раздвоенности, как бывает во сне — в отношении как его самого, так и обстановки. Он по-прежнему оставался Полом Трегардисом — и однако ж был кем-то еще; находился в комнате своей лондонской квартиры — и одновременно в зале в некоем чужестранном, но хорошо знакомом месте. Но и там, и тут он неотрывно глядел в один и тот же кристалл.

Спустя какое-то время процесс отождествления завершился — причем Трегардис нимало тому не удивлялся. Он знал, что он — Зон Меззамалех, колдун из Мху Тулана, овладевший всеми учениями предшествующих эпох. Владея страшными тайнами, неведомыми Полу Трегардису, антропологу-любителю и дилетанту-оккультисту, жителю современного Лондона, он пытался с помощью молочно-белого кристалла обрести знания еще более древние и грозные.

Каким способом он добыл этот камень, лучше вам не знать, а из какого источника — страшно даже подумать. Кристалл был уникален, подобного ему не нашлось бы ни в одной земле ни в одну эпоху. В его глубинах, словно в зеркале, якобы отражались все минувшие годы и все сущее — и все это открывалось взгляду терпеливого провидца. Зон Меззамалех возмечтал обрести посредством кристалла мудрость богов, что умерли еще до того, как зародилась Земля. Они ушли в бессветное ничто, увековечив свои знания на табличках из внезвездного камня, а таблички хранил в первобытном болоте бесформенный и бессмысленный демиург Уббо-Сатла. Лишь с помощью кристалла колдун мог надеяться отыскать и прочесть древние скрижали.

И теперь он впервые испробовал легендарные свойства сферического камня. Отделанная слоновой костью зала, битком набитая магическими книгами и прочей параферналией, медленно таяла в его сознании. Перед ним, на столе из темного гиперборейского дерева, исчерченного фантастическими письменами, кристалл словно разбухал и углублялся; в его мглистых глубинах просматривалось стремительное, прерывистое кружение смутных сцен, летящих точно пузыри из-под мельничного колеса. Казалось, он глядит на самый настоящий мир: города, леса, горы, моря и луга проносились перед ним, то светлея, то темнея, как это бывает при смене дней и ночей в чудодейственно ускоренном потоке времени.

Зон Меззамалех позабыл про Пола Трегардиса — утратил всякую память о собственной сущности и обстановке в Мху Тулане. Миг за мигом текучие видения в кристалле проступали все яснее, все отчетливее, а сама сфера обретала глубину, пока голова у него не закружилась, словно он глядел с опасной высоты в бездонную пропасть. Он знал, что время в кристалле мчится в обратную сторону, разворачивает перед ним величественную мистерию минувших дней, но странная тревога охватила его и он побоялся смотреть дольше. Точно человек, едва не сорвавшийся с края обрыва, он, резко вздрогнув, удержался на краю и отпрянул от мистической сферы.

И вновь на его глазах неохватный кружащийся мир, в который он вглядывался, умалился до небольшого дымчатого кристалла на исчерченном рунами столе в Мху Тулане. Затем постепенно стало казаться, что гигантская зала с резными панелями из мамонтовой кости еще более сузилась — до тесной, грязной комнатушки, и Зон Меззамалех, утратив свою сверхъестественную мудрость и колдовскую власть, странным образом вернулся в Пола Трегардиса.

И однако ж, по всей видимости, возвращение оказалось неполным. Потрясенный, недоумевающий Трегардис вновь очутился за письменным столом, перед сплюснутым камнем. Мысли его путались — как если бы он видел сон и еще не вполне пробудился. Комната несколько его озадачивала, как если бы что-то было не так с ее размерами и меблировкой, а к воспоминаниям о том, как он купил кристалл у антиквара, до странности противоречиво примешивалось ощущение, будто он приобрел талисман совсем иным способом.

Трегардис чувствовал: когда он заглянул в кристалл, с ним случилось нечто странное, но что именно — вспомнить не мог. В сознании все смешалось, как это бывает после злоупотребления гашишем. Он уверял себя, что он — Пол Трегардис, проживает на такой-то улице в Лондоне, что на дворе 1933 год, однако ж эти прописные истины отчего-то утратили смысл и подлинность, все вокруг казалось призрачным и бесплотным.

Сами стены словно подрагивали в воздухе, точно дымовая завеса, прохожие на улицах казались отражениями призраков, да и сам он был заплутавшей тенью, блуждающим эхом чего-то давно позабытого.

Он твердо решил, что не станет повторять эксперимент с кристаллом. Уж слишком неприятными и пугающими оказались последствия. Но уже на следующий день, повинуясь бездумному инстинкту едва ли не машинально, без принуждения, он вновь уселся перед дымчатой сферой. И вновь стал колдуном Зоном Меззамалехом в Мху Тулане, и вновь возмечтал обрести мудрость предсущных богов, и вновь в ужасе отпрянул от разверзшихся перед ним глубин — так, словно боялся сорваться с края пропасти, — и вновь, пусть неуверенно и смутно, точно тающий призрак, он стал Полом Трегардисом.

Три дня кряду повторял Трегардис свой опыт, и всякий раз его собственное «я» и мир вокруг становились еще более бесплотными и неясными, нежели прежде. Он словно спал — и балансировал на грани пробуждения; даже Лондон становился ненастоящим, точно земли, ускользающие из памяти спящего, тающие в туманном мареве и сумеречном свете. За пределами всего этого Трегардис ощущал, как множатся и растут неохватные образы, чуждые и вместе с тем отчасти знакомые. Как если бы вокруг него растворялась и таяла фантасмагория времени и пространства, открывая взгляду некую истинную реальность — либо новый сон о пространстве и времени.

И наконец настал день, когда он уселся перед кристаллом — и уже не вернулся Полом Трегардисом. В этот самый день Зон Меззамалех, отважно презрев недобрые и зловещие предзнаменования, твердо решился преодолеть свой страх физически кануть в иллюзорный мир — этот страх до сих пор мешал ему отдаться на волю временного потока, струящегося вспять. Если он только надеется когда-нибудь увидеть и прочесть утраченные скрижали богов, он должен превозмочь робость! До сих пор он видел лишь несколько фрагментов из истории Мху Тулана, непосредственно следующих за настоящим — еще при его собственной жизни, а ведь были еще неохватные циклы между этими годами и началом начал!

И вновь под его пристальным взглядом кристалл обретал бездонные глубины и сцены и события потекли в обратную сторону. И вновь магические письмена на темном столе растаяли в его памяти и покрытые колдовской резьбой стены залы растворились, развеялись, точно обрывки сна. И вновь накатило головокружение и перед глазами все поплыло, пока склонялся он над вихревыми водоворотами чудовищного провала времени в мире кристальной сферы. Невзирая на всю свою решимость, он уже готов был в страхе отпрянуть, но нет: слишком долго смотрел он в пучину. Он почувствовал, как падает в пропасть, как затягивает его в себя круговерть неодолимых ветров, как смерчи увлекают его вниз сквозь мимолетные, зыбкие видения собственной прошедшей жизни в годы и измерения до его рождения. Накатила невыносимая боль растворения; и вот он уже не Зон Меззамалех, мудрый и просвещенный хранитель кристалла, но — живая часть стремительного колдовского потока, бегущего вспять, к началу начал.

Он словно бы проживал бессчетные жизни, умирал мириадами смертей, всякий раз забывая прежние смерть и жизнь. Он сражался воином в легендарных битвах, ребенком играл на руинах еще более древнего города в Мху Тулане, царем правил в том городе в пору его расцвета, пророком предсказывал его возведение и гибель. Женщиной рыдал о мертвецах былого на развалинах старинного некрополя, древним чародеем бормотал грубые заклинания первобытного колдовства, жрецом доисторического бога воздевал жертвенный нож в пещерных храмах с базальтовыми колоннами. Жизнь за жизнью, эра за эрой он уходил все дальше в прошлое — ощупью, ища и находя, протяженными, смутными циклами, через которые Гиперборея вознеслась от дикости к вершинам цивилизации.

Вот он — дикарь троглодитского племени, бежит от медленного наступления ледяных бастионов минувшего ледникового периода в земли, озаренные алым отблеском негасимых вулканов. Минули бессчетные годы, и вот он уже не человек, но человекоподобный зверь, рыщет в зарослях гигантских хвощей и папоротников или строит себе неуклюжие гнезда в ветвях могучих саговников.

На протяжении миллиардов лет первичных ощущений, грубой похоти и голода, первобытного страха и безумия был кто-то (или что-то?), кто упорно продвигался назад во времени все дальше и дальше. Смерть становилась рождением, рождение — смертью. В неспешном видении обратного превращения Земля словно таяла, как кожу, сбрасывала с себя холмы и горы позднейших напластований. Солнце делалось все больше и жарче над дымящимися болотами, что кишели более густой жизнью, более пышной растительностью. То, что некогда было Полом Трегардисом, то, что было Зоном Меззамалехом, влилось в чудовищный регресс. Оно летало на когтистых крыльях птеродактиля, ихтиозавром плавало в тепловатых морях, извиваясь всей своей исполинской тушей, исторгало хриплый рев из бронированной глотки какого-то неведомого чудища под громадной луной, пылавшей в лейасовых туманах.

Наконец, спустя миллиарды лет позабытых животных состояний, оно стало одним из позабытых змееподобных людей, что возводили свои города из черного гнейса и сражались в тлетворных войнах на первом из континентов мира. Волнообразно колыхаясь, ползало оно по дочеловеческим улицам и угрюмым извилистым склепам; глядело на первозданные звезды с высоких вавилонских башен; шипя, возносило моления пред гигантскими змееидолами. На протяжении многих лет и веков змеиной эры возвращалось оно и ползало в иле бессмысленной тварью, что еще не научилась думать, мечтать и созидать. Настало время, когда и континента еще не существовало — одно только беспредельное, хаотическое болото, море слизи без границ и горизонта, бурлящее слепыми завихрениями аморфных паров.

Там, в сумеречном начале Земли, среди ила и водяных испарений покоилась бесформенная масса — Уббо-Сатла. Не имея ни головы, ни органов, ни конечностей, он неспешным, бесконечным потоком исторгал из своей слизистой туши первых амеб — прообразы земной жизни. Ужасное было бы зрелище — если бы нашлось кому видеть этот ужас; отвратительная картина — кабы было кому испытывать отвращение. А повсюду вокруг лежали плашмя или торчали в трясине великие скрижали из звездного камня, с записями о непостижимой мудрости предсущных богов.

Туда-то, к цели позабытых поисков, и влеклось существо, что некогда было — или когда-нибудь станет — Полом Трегардисом и Зоном Меззамалехом. Став бесформенной саламандрой первичной материи, оно лениво и бездумно ползало по упавшим скрижалям богов, вместе с прочими порождениями Уббо-Сатлы, что слепо сражались и пожирали друг друга.

О Зоне Меззамалехе и его исчезновении нигде не упоминается, кроме короткого отрывка из «Книги Эйбона». Касательно Пола Трегардиса, который тоже пропал бесследно, опубликовали небольшую заметку в нескольких лондонских газетах. Никто, по всей видимости, ровным счетом ничего о нем не знал, он сгинул, словно его и не было, а вместе с ним, вероятно, и камень. По крайней мере, никто его так и не отыскал.

Роберт Говард[20]

Черный Камень

По слухам, ужасы былых времен
Таятся по сей день в глухих местах,
И по ночам выходят за Врата
Фантомы ада.

Джастин Джеффри

Впервые я прочел об этом в диковинной книге немецкого эксцентрика фон Юнцта, который вел образ жизни крайне необычный, жил и умер при жутких и загадочных обстоятельствах. Мне повезло: в руки мне попало первоиздание его «Неназываемых культов» — так называемая Черная книга, что была опубликована в Дюссельдорфе в 1839 году, вскоре после того, как автора настиг неумолимый рок. Собиратели редких книг знакомы с «Неназываемыми культами» главным образом по дешевому, безграмотному пиратскому переводу, опубликованному «Бридвеллом» в Лондоне в 1845 году, и по тщательно подчищенному нью-йоркскому изданию «Голден Гоблин Пресс» 1909 года. Я же случайно набрел на один из экземпляров полной, без всяких купюр, немецкой редакции, в массивном кожаном переплете и с проржавевшими железными застежками. Сомневаюсь, что во всем мире сегодня найдется с полдюжины таких фолиантов: тираж был невелик, а когда распространился слух о том, как именно автор распростился с жизнью, многие владельцы книги в панике побросали ее в огонь.

Фон Юнцт на протяжении всей своей жизни (1795–1840) занимался изысканиями в запретных областях, путешествовал по всему миру, вступал в бессчетные тайные общества, прочел несметное множество малоизвестных эзотерических книг и рукописей в оригинале. Главы Черной книги варьируются от кристальной ясности изложения до туманной двусмысленности — и пестрят утверждениями и намеками, от которых у человека мыслящего кровь стынет в жилах. Читая то, что фон Юнцт дерзнул опубликовать, поневоле неуютно задумываешься, о чем он сказать не посмел. Например, о каких таких темных материях шла речь на тех исписанных убористым почерком страницах неопубликованной рукописи, над которой он работал не покладая рук на протяжении многих месяцев вплоть до самой смерти? (Изорванные клочки ее разлетелись по всему полу запертой на ключ и на засовы комнаты, где фон Юнцт был обнаружен мертвым, с отметинами когтей на шее.) Этого никто и никогда не узнает: лучший друг автора, француз Алексис Ладо, после того как всю ночь складывал обрывки воедино и читал то, что получалось, наутро сжег их дотла и полоснул себе по горлу бритвой.

Но и того, что опубликовано, достаточно, чтобы бросило в дрожь, даже если согласиться с общепринятым взглядом, что эти писания-де не более чем бред сумасшедшего. В этой книге, среди многих прочих странностей, я наткнулся на упоминание о Черном Камне — загадочном и мрачном монолите, что высится в горах Венгрии и вокруг которого роится столько страшных легенд. Фон Юнцт упомянул о нем лишь вскользь — зловещий труд его посвящен главным образом темным культам и идолам, которые якобы еще существовали в его время, а Черный Камень, по всей видимости, выступал символом некоего ордена или существа, исчезнувших и позабытых много веков назад. Однако ж автор говорил о нем как об одном из ключей — эту фразу он повторял не раз и не два, в разных контекстах, это одно из самых непонятных мест его книги. Намекал фон Юнцт вкратце и на необычные явления вблизи монолита в ночь летнего солнцестояния. А еще — ссылался на теорию Отто Достманна, согласно которой пресловутый монолит является памятником гуннского вторжения и был возведен в честь победы Аттилы над готами. Фон Юнцт оспаривал это утверждение, не приводя при этом никаких контрдоводов: он просто-напросто заявил, что приписывать Черный Камень гуннам столь же логично, сколь и полагать, будто Стоунхендж возведен руками Вильгельма Завоевателя.

Это указание на неимоверно глубокую древность немало подстегнуло мой интерес, и я, затратив немало трудов, наконец отыскал-таки изгрызенный крысами и тронутый тленом экземпляр «Руин погибших империй» Достманна (Берлин, 1809, издательство «Der Drachenhaus»). Вообразите себе мое разочарование: Достманн ссылался на Черный Камень еще более кратко, нежели фон Юнцт: в нескольких строках списывал его со счетов как артефакт относительно современный в сравнении с милыми его сердцу греко-римскими развалинами в Малой Азии! Автор признавал, что не в состоянии разобрать полустертые знаки на монолите, но безапелляционно относил их к монгольской культуре. Однако, как ни мало почерпнул я из книги Достманна, он, по крайней мере, упомянул название деревни неподалеку от Черного Камня: Штрегойкавар, недоброе имя, означающее что-то вроде «Ведьмин город».

Я придирчиво изучил путеводители и разнообразные заметки о путешествиях, но никаких новых сведений не нашел: деревушка Штрегойкавар, которая и на картах-то не обозначена, находилась в самом что ни на есть глухом захолустье, вдали от наезженных туристских маршрутов. Некоторую пищу для размышлений я обрел в труде Дорнли «Мадьярский фольклор». В главе «Мифология снов» автор упоминает Черный Камень и повествует о странных суевериях, с ним связанных, — в частности, если верить преданию, того, кто уснет поблизости от монолита, впредь будут вечно мучить чудовищные кошмары. А еще Дорнли пересказывает крестьянские байки о безрассудно-любопытных, что отважились побывать у Камня в ночь летнего солнцестояния — и умерли в состоянии буйного помешательства, ибо чего-то там насмотрелись.

Вот и все, что мне удалось собрать по мелочам из Дорнли, но интерес мой разгорелся еще пуще: я чувствовал, что Камень окружает явственно зловещая аура. Ощущение седой древности и повторяющиеся намеки на некие сверхъестественные события в ночь летнего солнцестояния пробудили во мне некий дремлющий инстинкт: вот так человек скорее ощущает, нежели слышит в ночи, как течет под землею темная река.

Нежданно-негаданно я усмотрел связь между Камнем и жутковатой фантастической поэмой «Народ монолита» за авторством безумного стихотворца Джастина Джеффри. Я навел справки; выяснилось, что Джеффри в самом деле написал это произведение, путешествуя по Венгрии. Не приходилось сомневаться, что Черный Камень — тот самый монолит, о котором шла речь в загадочных стихах. Перечитав памятные строфы, я вновь почувствовал, как в глубинах подсознания смутно и странно всколыхнулись некие подсказки, что дали о себе знать, когда я впервые натолкнулся на упоминание о Камне.

До сих пор я все раскидывал умом, где бы провести недолгий отпуск, но теперь решение пришло само собою. Я поехал в Штрегойкавар. Допотопный поезд довез меня от Тимишоары[21] до места в пределах досягаемости от моей цели, еще три дня я трясся в карете и вот наконец добрался до деревушки, что пряталась в плодородной долине высоко в поросших елями горах. Само путешествие прошло довольно бессобытийно, хотя в первый день мы миновали древнее поле битвы Шомваль. Это здесь отважный польско-венгерский рыцарь, граф Борис Владинов, доблестно держал безнадежную оборону против победоносных воинств Сулеймана Великолепного в 1526 году, когда турецкий султан, сметая все на своем пути, пронесся по Восточной Европе.

Кучер указал мне на огромную груду осыпающихся камней на близлежащем холме: под ней-де покоились кости отважного графа. Мне тут же вспомнился отрывок из «Турецких войн» Ларсона: «После стычки, — (в ходе которой граф со своей маленькой армией отбросил назад турецкий авангард), — Борис Владинов стоял под сенью полуразрушенных стен старого замка на холме и отдавал приказы касательно расстановки сил, когда адъютант принес ему лакированный ларчик, обнаруженный на теле знаменитого турецкого летописца и историка Селима Бахадура, погибшего в битве. Граф извлек из ларца пергаментный свиток и начал читать, но, еще не дойдя до конца, побелел как полотно и, не говоря ни слова, убрал рукопись обратно в ларец и спрятал его под плащ. В это самое мгновение турецкая батарея внезапно открыла из засады огонь, в древний замок ударили ядра, и на глазах у потрясенных венгров стены обрушились и храбрый граф был погребен под руинами. Отважная маленькая армия, лишенная предводителя, была разбита наголову, и на протяжении последующих военных лет останки графа так и не были найдены. Сегодня местные жители указывают на внушительные развалины близ Шомваля, под которыми, как они уверяют, и по сей день покоится все, что осталось в веках от графа Бориса Владинова».

Штрегойкавар оказался сонной, немного не от мира сего деревушкой, что, по всей видимости, своего зловещего имени нимало не оправдывала: этот всеми позабытый реликт прогресс обошел стороной. Затейливые старинные домики и еще более старомодные платья и манеры жителей наводили на мысль о начале века. Люди здесь жили дружелюбные, умеренно любопытные без навязчивой дотошности — при том, что гости из внешнего мира забредали к ним нечасто.

— Десять лет назад тут уже побывал один американец: несколько дней в деревне прожил, — сообщил владелец таверны, в которой я поселился. — Такой весь из себя странный юноша — все бормотал что-то себе под нос, — может, поэт?

Я сразу понял, что речь идет о Джастине Джеффри.

— Да, он был поэтом, — подхватил я, — он даже стихотворение написал про один пейзаж неподалеку от вашей деревни.

— Неужто? — Трактирщик явно заинтересовался. — Тогда, поскольку все великие поэты и изъясняются, и ведут себя странно, он наверняка достиг великой славы, ибо таких странных речей и поступков я ни за кем не припомню.

— Как это обычно бывает с творческими личностями, признание пришло к нему главным образом после смерти, — отозвался я.

— Стало быть, он умер?

— Умер, исходя криком, в лечебнице для душевнобольных пять лет назад.

— Жаль, жаль, — сочувственно вздохнул трактирщик. — Бедный паренек, слишком долго смотрел он на Черный Камень…

Сердце у меня так и подпрыгнуло в груди, но я по возможности скрыл живой интерес и небрежно обронил:

— Слыхал я что-то такое про этот ваш Черный Камень; он ведь стоит где-то тут поблизости от деревни, верно?

— Куда ближе, чем хотелось бы добрым христианам, — ответствовал тот. — Вот, смотрите! — Хозяин подвел меня к решетчатому оконцу и указал на заросшие елями склоны нависающих синих гор. — Вон там, дальше, видите, голая скала торчит? За ней и прячется тот проклятый Камень. Хоть бы его истолочь в порошок, а пыль высыпать в Дунай — пусть несет ее в самые бездны океана! Прежде люди пытались уничтожить Камень, да только ежели кто ударял по нему молотком или кувалдой, все как один плохо кончили. Так что теперь его обходят стороной.

— А чего же в нем такого недоброго? — полюбопытствовал я.

— В него вселился демон, — неохотно сообщил хозяин, поежившись. — Ребенком знавал я одного парня, он из низин к нам поднялся, все, бывалоча, потешался над нашими преданиями. Так вот он в безрассудстве своем однажды в ночь летнего солнцестояния отправился к Камню, а на рассвете кое-как доковылял до деревни — и язык-то у него отнялся, и сам в уме повредился. Что-то помрачило его рассудок и запечатало его уста, ибо вплоть до смертного своего часа, что ждать себя не заставил, изрыгал он одни только чудовищные богохульства, а не то так, пуская слюни, нес всякую тарабарщину.

А вот родной мой племянник еще совсем мальцом заплутал в горах и уснул в лесу неподалеку от Камня. С тех пор он вырос и повзрослел, но его по сей день мучают страшные сны, так что порою он разражается в ночи пронзительными воплями и просыпается в холодном поту.

Но давайте поговорим о чем-нибудь другом, господин! Не к добру это — слишком долго рассуждать о таких вещах.

Я отметил, что таверна, по всему судя, крайне древняя, и хозяин с гордостью подтвердил:

— Фундаменту более четырехсот лет; прежнее строение единственным в деревне не сгорело до основания, когда дьяволы Сулеймана захлестнули горы. Говорят, что здесь, в доме, что стоял на этом самом фундаменте, была ставка Селима Бахадура, пока турки разоряли окрестный край.

Тут я узнал, что нынешние жители Штрегойкавара не являются потомками тех людей, которые жили здесь до турецкого нашествия 1526 года. Победители-мусульмане не оставили ни в деревне, ни в ее окрестностях ни единой живой души. Они вырезали под корень мужчин, женщин и детей, уничтожили всех подчистую, так что обширный край обезлюдел и опустел. Теперешнее население Штрегойкавара вело свой род от закаленных поселенцев из нижних долин: те поднялись в горы и отстроили разрушенную деревню заново после того, как турок выдворили прочь.

Хозяин рассказывал об истреблении исконного населения без особого неудовольствия; как выяснилось, его долинные предки ненавидели и боялись горцев еще сильнее, чем турок. О причинах этой вражды он говорил уклончиво, но поведал-таки, что коренные жители Штрегойкавара имели обыкновение тайно прокрадываться в низины и похищать девушек и детей. Более того, люди эти были якобы иной крови, нежели его соплеменники; дюжее, крепкое венгеро-славянское племя встарь смешалось и породнилось с выродившимися туземцами, пока в итоге два народа не слились воедино и не получился отвратительный гибрид. Что это были за туземцы, хозяин понятия не имел, но утверждал, что эти «язычники» жили в горах с незапамятных времен, еще до прихода завоевателей.

Я не придал рассказу особого значения, сочтя его не более чем параллелью этнического слияния кельтских племен со средиземноморскими аборигенами в холмах Галлоуэя: получившаяся в результате смешанная раса пиктов играет заметную роль в шотландских легендах. Время сказывается на фольклоре прелюбопытным образом — преподносит его как бы в перспективе; и точно так же, как истории о пиктах переплелись с преданиями о более древней монголоидной расе, так в конечном счете пиктам приписали отталкивающую внешность коренастых дикарей, индивидуальные черты которых в ходе пересказов растворились в пиктских сказаниях и были позабыты. Вот я и подумал, что мнимая бесчеловечность коренных жителей Штрегойкавара восходит к более старым, затертым мифам про набеги монголов и гуннов.

На следующее же утро по приезде я подробно расспросил хозяина про дорогу и, к вящему его неудовольствию, отправился искать Черный Камень. В течение нескольких часов карабкался я вверх по склонам сквозь ельники и наконец оказался перед изрезанным каменным утесом, что круто вздымался над горным скатом. Вверх по нему уводила узкая тропка. Поднявшись по ней, я оглядел сверху мирную долину Штрегойкавара, что словно бы дремала, огражденная с обеих сторон высокими синими горами. Между скалами, где я стоял, и деревней взгляд не различал ни хижин, ни каких бы то ни было следов человеческого обитания. По долине тут и там рассыпались хутора, но все они находились по другую сторону от Штрегойкавара, который и сам казался совсем крохотным — если посмотреть с угрюмых склонов, закрывших собою Черный Камень.

Скальная вершина представляла собою что-то вроде поросшего густым лесом плато. Я пробрался сквозь густые заросли — и очень скоро вышел на широкую поляну. Там-то и воздвигся длинный и узкий черный монолит: восьмигранник футов шестнадцати в высоту и примерно в полтора фута толщиной. Некогда его, со всей очевидностью, тщательно отшлифовали, но теперь поверхность была вся в щербинах и выбоинах — следствие яростных усилий уничтожить Камень. Однако молоткам удалось отбить разве что осколок-другой и уничтожить письмена, что некогда, по-видимому, спиралью вились вокруг монолита все вверх и вверх, до самой вершины. До высоты десяти футов от основания эти знаки почти полностью стерлись, так что проследить их направление было непросто. Выше они проступали отчетливее, так что я кое-как вскарабкался по монолиту, словно по стволу дерева, и рассмотрел их поближе. Все они были в большей или меньшей степени повреждены, но я был абсолютно уверен: языка этих символов на земле более не помнят. Я неплохо знаком со всеми видами иероглифического письма, известными ученым и филологам, и могу со всей определенностью утверждать, что ни о чем подобном я не читал и не слышал. Вот разве что грубые отметины на гигантском, странно симметричном камне в затерянной долине Юкатана имели с этими знаками что-то общее. Помню, когда я показал те насечки моему спутнику, профессиональному археологу, он предположил, что они — либо следствие естественного выветривания, либо выцарапаны от нечего делать каким-то индейцем. Над моей теорией о том, что камень-де на самом деле представляет собою основание давно разрушенной колонны, приятель мой просто-напросто посмеялся и сослался на его размеры: если бы колонна возводилась по самоочевидным законам архитектурной симметрии, то она достигала бы тысячи футов в высоту. Но я остался при своем мнении.

Не скажу, что письмена Черного Камня были так уж сходны с зарубками на исполинской юкатанской скале, но чем-то неуловимо напоминали друг друга. Что до материала монолита — тут я вновь оказался в тупике. Камень, черный в буквальном смысле, тускло поблескивал, и там, где поверхность не была сколота и выщерблена, возникала странная иллюзия полупрозрачности.

Я пробыл там едва ли не до полудня и ушел глубоко озадаченным. Никакой связи между Камнем и каким бы то ни было артефактом мира я не усматривал. Казалось, монолит возведен пришельцами из иных миров в далекую, неведомую людям эпоху.

Я вернулся в деревню. Любопытство мое нимало не угасло. Теперь, когда я увидел диковину своими глазами, во мне еще больше разгорелось желание исследовать загадку подробнее: мне отчаянно хотелось знать, что за странные руки и ради какой странной цели воздвигли Черный Камень в незапамятные времена.

Я отыскал племянника трактирщика и расспросил его о снах, но тот ничего толком не прояснил, хотя искренне пытался мне помочь. Поговорить о снах он не возражал, но был не в состоянии описать их хоть сколько-нибудь внятно. Кошмары ему являлись одни и те же, причем пугающе-яркие, однако четкого отпечатка в бодрствующем сознании они не оставляли. Запомнились ему лишь хаотические ужасы: гигантские кружащиеся огни выстреливали языками жгучего пламени и неумолчно рокотал черный барабан. Одно только глубоко врезалось ему в память: в одном из снов он видел Черный Камень не на горном склоне, но на вершине исполинского черного замка, на манер шпиля.

Что до прочих деревенских жителей, они вообще не склонны были говорить о Камне, за исключением одного только школьного учителя — человека на диво образованного, который бывал в большом мире куда чаще, нежели все его земляки.

Учитель живо заинтересовался комментариями фон Юнцта по поводу Камня и с жаром согласился с немецким ученым насчет предполагаемой датировки монолита. Сам он считал, что в окрестностях деревни некогда обосновался ведьминский ковен и что, возможно, все исконные жители деревни встарь являлись служителями культа плодородия, который некогда грозил подорвать основы европейской цивилизации и породил немало россказней о колдовстве. В качестве доказательства учитель сослался на само название деревни: изначально она называлась не Штрегойкавар. Если верить легендам, основатели дали ей имя Ксутлтан — так испокон веков называлось место, на котором отстроили поселение много столетий назад.

Этот факт вновь пробудил во мне смутную, не поддающуюся описанию тревогу. Варварское имя явно не имело отношения ни к скифской, ни к славянской, ни к монголоидной расам, к которым аборигены здешних гор в естественных обстоятельствах принадлежали бы.

Не приходится сомневаться, что венгры и славяне низин верили, будто исконные обитатели деревни были причастны к колдовскому культу, — судя уже по названию, ими данному, говорил учитель. А ведь название осталось в обиходе даже после того, как коренных жителей вырезали турки, а деревню отстроил народ более цивилизованный и порядочный.

Учитель не верил, что монолит воздвигли именно служители культа, но полагал, что они использовали монолит как центр своих сборищ. Пересказав смутные легенды, дошедшие из глубины времен еще до турецкого вторжения, он выдвинул теорию, что выродившиеся селяне превратили его в своего рода алтарь для человеческих жертвоприношений, а жертвами служили девушки и дети, похищенные у его собственных предков из низин.

От мифов о странных происшествиях в ночь середины лета он отмахнулся, равно как и от любопытной легенды о загадочном божестве, которого шаманы Ксутлтана якобы призывали с помощью песнопений и разнузданных ритуалов, включающих в себя самобичевания и смертоубийства.

Сам он никогда не бывал у Камня в ночь летнего солнцестояния, но пойти не побоялся бы, уверял учитель. Чего бы уж там ни существовало и ни происходило в прошлом, все это давно поглотили туманы времени и забвения. Черный Камень утратил свое значение, он — всего-навсего связь с прошлым, а прошлое мертво и занесено пылью.

Однажды вечером, спустя неделю после моего приезда в Штрегойкавар, я навестил учителя и уже по дороге обратно внезапно вспомнил: а ведь сегодня — ночь середины лета! Именно эту пору жутковатые намеки в легендах связывают с Черным Камнем. Я повернул прочь от таверны и стремительно зашагал через деревню. Штрегойкавар безмолвствовал: деревенские жители ложились рано. Не встретив по пути ни души, я довольно скоро вышел из деревни и углубился в еловый лес: ели одевали горные склоны нездешним светом и чернотой протравливали тени. Ветра не было, но повсюду слышались загадочные, неуловимые шорохи и перешептывания. Несомненно, именно в такие ночи много веков назад, как подсказывало мне прихотливое воображение, через здешнюю долину проносились нагие ведьмы верхом на волшебных метлах, а за ними — хохочущие демоны-фамильяры.

Я дошел до утесов и не без трепета душевного заметил, что обманчивый лунный свет неуловимо их преображает. Ничего подобного я прежде не замечал: в нездешнем сиянии скалы куда меньше напоминали камни естественного происхождения и больше смахивали на развалины бастионов, некогда воздвигнутых циклопами и титанами на склоне горы.

С трудом отрешившись от навязчивой галлюцинации, я поднялся на плато и, мгновение помешкав, нырнул в густую темноту лесов. Над тенями нависла напряженная тишина, словно незримое чудовище затаило дыхание, дабы не спугнуть добычу.

Я прогнал это ощущение — вполне естественное, принимая во внимание жуткую атмосферу места и его недобрую репутацию, — и зашагал через лес, не в силах избавиться от пренеприятного чувства, что за мной кто-то идет. Один раз я даже остановился — и готов поклясться: что-то холодное, влажное и зыбкое задело в темноте мою щеку.

Я вышел на поляну, к монолиту, туда, где над поляной вознесся его удлиненный, вытянутый силуэт. На опушке леса со стороны утеса лежал Камень — самой природой предоставленное сиденье. Я сел, размышляя, что именно здесь, вероятно, безумный поэт Джастин Джеффри написал свою фантастическую поэму «Народ монолита». Хозяин таверны считал, что именно Камень стал причиной сумасшествия Джеффри, но семена безумия были посеяны в мозгу стихотворца задолго до того, как он приехал в Штрегойкавар.

Я глянул на часы: до полуночи оставалось всего ничего. Я откинулся назад, дожидаясь призрачных манифестаций, уж какими бы они ни были. Легкий ночной ветерок всколыхнулся в ветвях елей — зловещим намеком на тихие незримые свирели, нашептывающие нездешнюю, недобрую мелодию. Я не сводил глаз с монолита; в сочетании с монотонным звуком это сработало для меня своего рода самогипнозом — накатила дремота. Я пытался совладать с сонливостью, но тщетно: сон подчинил меня себе, монолит словно заколыхался, затанцевал, очертания его до странности исказились — и тут я уснул.

Я открыл глаза, попытался подняться — но не смог, как если бы ледяная рука удерживала меня в неподвижности. Нахлынул холодный страх. Поляна уже не была пустынной. Ее заполонила безмолвная толпа какого-то странного народа — глаза мои расширились, подмечая чудные, варварские детали одежды, в то время как рассудок подсказывал: они давно устарели и позабыты даже в здешнем отсталом краю. Наверняка, подумал я, это селяне сошлись сюда на какое-то фантастическое сборище. Но я тут же понял, что эти люди — не из Штрегойкавара, более приземистые и коренастые, с низкими лбами и широкими тупыми лицами. Некоторые обладали славянскими или венгерскими чертами, но черты эти несли на себе печать вырождения, словно в силу смешения с чужой, более низменной породой, опознать которую я не смог. Многие были в шкурах диких зверей; весь вид этих дикарей, и мужчин, и женщин, говорил о животной чувственности. Они внушали мне ужас и отвращение, но меня они не замечали. Они образовали широкий полукруг перед монолитом и завели что-то вроде песнопения, в едином порыве вскидывая руки и ритмично раскачиваясь верхней частью тела. Все глаза были обращены к вершине Камня: туда обращала орда свои призывы. Но более всего удивляли приглушенные голоса: менее чем в пятидесяти ярдах от меня сотни мужчин и женщин со всей очевидностью подняли страшный крик, голоса их сливались в разнузданном песнопении, но до меня долетали как слабый невнятный шепот, словно через неизмеримые лиги пространства — или времени.

Перед монолитом стояло что-то вроде жаровни, над которой клубился мерзкий, тошнотворный желтый дым, прихотливо закручиваясь волнообразной спиралью вокруг черного стержня колонны — точно гигантская зыбкая змея.

С одной стороны от жаровни лежали двое: юная девушка, раздетая догола и связанная по рукам и ногам, и младенец, по всей видимости, нескольких месяцев от роду. По другую сторону сидела на корточках отвратительная старая карга со странным черным барабаном на коленях. Она била в барабан легкими, неспешными касаниями открытых ладоней, но звука я не слышал.

Ритм участился, раскачивающиеся тела задвигались быстрее. На открытое пространство между толпой и монолитом выскочила нагая девушка: глаза ее горели огнем, длинные черные волосы развевались во все стороны. Она привстала на цыпочки, стремительно кружась, вихрем пронеслась через всю площадку, пала ниц перед Камнем и застыла недвижно. В следующее мгновение ей вдогонку метнулась фантастическая фигура — мужчина в обвязанной вокруг пояса козлиной шкуре. Его лицо целиком скрывалось под маской, сделанной из гигантской волчьей головы, так что он казался чудовищем из ночных кошмаров, отталкивающим гибридом звериного и человеческого. В руке он сжимал пучок длинных хлыстов из еловых веток, связанных воедино у основания. Лунный свет играл на тяжелой золотой цепи у него на шее. От нее отходила цепочка поменьше, наводящая на мысль о какой-то подвеске, но подвески не хватало.

Зрители яростно замахали руками и, похоже, удвоили крики, пока гротескная тварь вприпрыжку бежала через открытую площадку, то и дело совершая причудливые скачки и кульбиты. Приблизившись к девушке, распростертой перед монолитом, жрец принялся стегать ее хлыстами. Она вскочила и закружилась в запутанном, прихотливом узоре танца, подобного которому я в жизни не видел. Ее мучитель отплясывал вместе с нею, поддерживая неистовый ритм, повторяя каждый ее поворот и прыжок и непрестанно осыпая жестокими ударами нагое тело танцовщицы. С каждым замахом он выкрикивал одно-единственное слово, снова и снова; толпа ему вторила. Я видел, как двигаются губы; теперь невнятный, еле слышный ропот голосов смешался и слился в общий отдаленный вопль, повторяемый снова и снова в слюнявом экстазе. Но что это было за слово, разобрать я не мог.

В головокружительном вихре кружились одержимые танцоры, а зрители, застыв на месте, вторили ритму пляски, раскачиваясь всем телом и сплетая руки. Безумие горело в глазах прыгуньи — и отражалось в глазах толпы. Все более диким и разнузданным становилось буйное вращение безумного танца — он превращался в скотскую оргию, а старая карга, завывая, все колотила в барабан как сумасшедшая, и сухо пощелкивали хлысты, выбивая дьявольскую дробь.

По рукам и ногам жрицы струилась кровь, но плясунья словно не чувствовала боли: удары хлыстов лишь подстегивали ее к новым гнусностям бесстыжего танца: ныряя в самую гущу желтого дыма, что, раскинув призрачные щупальца, обвивал, оплетал обоих танцоров, она словно бы сливалась с гнусными испарениями, драпировалась в них. А в следующий миг вновь являлась взглядам, и звероподобная тварь, не отступая ни на шаг, продолжала бичевать свою жертву. Но вот девушка закружилась в неописуемом, взрывном шквале безумного вращения и на самом пике этой сумасшедшей волны внезапно рухнула на дерн, дрожа мелкой дрожью и тяжело дыша — точно разом обессилев от нечеловеческого напряжения. Но истязание все продолжалось — с неослабной яростью и силой. Плясунья, извиваясь, поползла на животе к монолиту. Жрец — буду называть его так — шел за ней по пятам, нахлестывая беззащитное тело что есть мочи, а она волочилась все дальше, оставляя на вытоптанной земле густой кровавый след. Вот она достигла монолита и, задыхаясь, хватая ртом воздух, порывисто обняла его обеими руками, осыпала холодный Камень исступленными жаркими поцелуями, словно одержимая нечестивым экстазом.

Гротескный жрец подпрыгнул высоко в воздух, отшвырнул прочь пропитанные кровью хлысты; дикари, завывая, с пеной у рта, набросились друг на друга, принялись кусаться, царапаться, срывать друг с друга одежду и раздирать плоть в слепой, скотской страсти. Жрец длинной рукой подхватил с земли младенца и, снова выкрикнув прежнее Имя, покрутил плачущего ребенка в воздухе и размозжил ему голову о монолит, так что на черной поверхности осталось жуткое пятно. Я похолодел от ужаса: на моих глазах шаман безжалостно распотрошил крохотное тельце голыми руками, окатил колонну горстями свежей крови, а затем швырнул истерзанный трупик на жаровню, затушив пламя и дым алым ливнем, в то время как обезумевшие скоты позади него снова и снова выкликали Имя. Внезапно все распростерлись на земле, извиваясь как змеи, а жрец, торжествуя, широко раскинул обагренные в крови руки. Я открыл было рот, чтобы закричать от ужаса и отвращения, но послышался лишь сухой хрип. На вершине монолита восседала гигантская, чудовищная, похожая на жабу тварь!

В лунном свете я отчетливо различал ее обрюзглый, отвратительный, зыбкий силуэт. На морде, что наводила бы на мысль о каком-нибудь обычном животном, моргали огромные глаза, вобравшие всю похоть, и безмерную алчность, и бесстыдную жестокость, и чудовищное зло, что когда-либо преследовали сынов человеческих, с тех пор как их предки, слепые и безволосые, жили в кронах деревьев. В этих страшных глазах, словно в зеркале, отражались все нечестивые, гнусные тайны, что спят в городах на дне морском, все, что хоронятся от дневного света дня в непроглядной тьме первобытных пещер. И вот эта жуткая тварь, призванная из безмолвных холмов в кощунственном ритуале жестокости, садизма и кровопролития, хищно и плотоядно моргала, глядя вниз, на свою скотскую паству, а дикари в омерзительном уничижении пресмыкалась перед монстром.

Между тем жрец в звериной маске грубо подхватил на руки связанную, слабо корчащуюся девушку и поднял ее вверх, навстречу кошмару, угнездившемуся на монолите. Чудище со всхлипом втянуло в себя воздух, алчно пуская слюни, — и тут в мозгу у меня что-то сломалось, и я погрузился в благословенное забытье.

Я открыл глаза: смутно белел рассвет. Разом вспомнились события ночи, я вскочил на ноги и потрясенно огляделся. Высокий и узкий монолит безмолвно нависал над поляной; зеленые пышные травы колыхались под утренним ветерком. За несколько шагов я стремительно пересек поляну: вот здесь скакали и отплясывали танцоры, так, что вся земля должна была быть вытоптана; здесь плясунья, корчась от боли, ползла к Камню, окропляя кровью землю. Но на несмятых травах взгляд не различал ни одной алой капли. Дрожа всем телом, я оглядел монолит с той стороны, где чудовищный жрец размозжил голову похищенному младенцу, но там не осталось ни темного пятна, ни мерзкого сгустка.

Сон! Это был всего-навсего безумный ночной кошмар — или нет?.. Я пожал плечами. И ведь бывают же такие яркие, образные сны!

Я потихоньку возвратился в деревню, никем не замеченный, вошел в таверну. И сел, размышляя о странных ночных событиях. Все больше и больше склонялся я к тому, чтобы отвергнуть теорию сна. То, что я видел мираж, лишенный материальной составляющей, сомневаться не приходилось. Но я полагал, что взгляду моему предстала отраженная тень деяния, совершенного во всей своей отвратительной реальности в минувшую эпоху. Но как узнать доподлинно? Где доказательства того, что мне и впрямь привиделось сборище гнусных призраков, а не просто ночной кошмар, порождение моего собственного разума?

Словно в ответ, в сознании моем вспыхнуло имя — Селим Бахадур! Если верить легенде, этот человек, воин и хронист, командовал той частью Сулеймановой армии, которая опустошила Штрегойкавар. Это казалось вполне логичным, а если так, то из разоренной деревни он отправился прямиком к кровавому полю Шомваля, навстречу своей гибели. Я с криком вскочил на ноги: тот свиток, который нашли на теле турка и от которого бросило в дрожь графа Бориса, — уж не упоминалось ли в рукописи о том, что турки-победители обнаружили в Штрегойкаваре? Что еще так подействовало бы на железные нервы польского искателя приключений? А поскольку останков графа и по сей день не извлекли из-под завала, наверняка лакированный ларчик с его загадочным содержимым все еще покоится под руинами, что стали могилой Борису Владинову? Я принялся лихорадочно паковать вещи.

Три дня спустя я обосновался в деревушке в нескольких милях от древнего поля битвы. А когда поднялась луна, я уже яростно расшвыривал громадную груду осыпающихся камней на вершине холма. Труд был каторжный — теперь, оглядываясь назад, я в толк взять не могу, как его завершил, хотя и работал не покладая рук с восхода луны до рассвета. К тому моменту, как над горизонтом поднялось солнце, я разобрал последний из завалов и глазам моим предстали смертные останки графа Бориса Владинова — лишь несколько жалких осколков раскрошившихся костей. А среди них, раздавленный и бесформенный, лежал ларчик: минули века, но лакировка предохранила его от распада.

С лихорадочной жадностью я схватил добычу и, снова засыпав бренный прах камнями, поспешил назад: еще не хватало, чтобы подозрительные крестьяне застали меня за занятием, со стороны выглядевшим как святотатство!

Уже в трактире, в своем номере, я открыл ларец и убедился, что пергамент практически невредим. В придачу в ларце обнаружилось кое-что еще — нечто маленькое и широкое, завернутое в шелк. Мне не терпелось проникнуть в тайну этих пожелтевших страниц, но усталость возобладала над любопытством. С тех пор как я уехал из Штрегойкавара, я глаз не сомкнул, а прибавьте к этому еще и нечеловеческое напряжение предыдущей ночи! Я поневоле был вынужден вытянуться на кровати — и проснулся только с заходом солнца.

Я торопливо перекусил и сел разбирать в неверном свете свечи аккуратные турецкие буквицы, покрывавшие пергамент. Работа оказалась не из простых: языком я владею неважно, и архаичный стиль изложения частенько ставил меня в тупик. По мере того как я продирался сквозь текст, от отдельных слов и фраз меня бросало в дрожь — и смутно нарастающий ужас подчинял меня своей власти. Усилием воли я целиком сосредоточился на своем занятии, и, по мере того как история прояснялась и принимала все более осязаемую форму, кровь стыла у меня в жилах, волосы вставали дыбом, а язык прилипал к гортани. Мрачное безумие этой адской рукописи словно передавалось внешнему миру, и вот уже звуки ночи — жужжание насекомых и лесные шорохи — уподобились жутким перешептываниям и крадущейся поступи призрачных ужасов, а вздохи ночного ветра сменились бесстыдным, издевательским хихиканьем: то само зло глумилось над людскими душами.

Наконец, когда в решетчатое окошко просочился серый рассвет, я отложил рукопись, взялся за шелковый сверток и развернул его. И, уставившись на содержимое измученным взглядом, понял: вон оно, последнее доказательство страшной правды — даже если бы достоверность кошмарной рукописи оставляла место сомнениям!

Я убрал обе богомерзкие находки обратно в ларец и первым делом, еще не отдохнув, не поспав и не поев, насыпал туда же камней и зашвырнул все вместе в самую глубокую пучину Дуная, который, даст бог, унесет эту мерзость обратно в ад, откуда она и явилась.

Нет, не сон мне привиделся в ночь середины лета в холмах над Штрегойкаваром! Повезло Джастину Джеффри, что он был там при свете дня и ушел своим путем: при виде отвратительной оргии его больной мозг отказал бы еще раньше. Как выдержал мой собственный рассудок, понятия не имею.

Нет — это был не сон! Я наблюдал гнусный обряд служителей культа, давно умерших, что восстали из ада совершать свои черные ритуалы как встарь: призраки преклонились перед призраком. Ибо ад давно призвал к себе их жуткое божество. Долго, слишком долго таилось оно среди холмов чудовищным пережитком минувшей эпохи, но его богомерзкие когти уже не выхватывают души живых людей, и царство его — это мертвое царство, населенное лишь фантомами тех, кто служил демону в его и в свое время.

Посредством какой такой богомерзкой алхимии или нечестивого колдовства в ту страшную ночь отворились Врата Ада, мне неведомо, но я видел то, что видел, своими глазами. Знаю и то, что не живые предстали предо мной, ибо на страницах, заполненных аккуратным почерком Селима Бахадура, подробно пересказывалось, что именно он и его солдаты обнаружили в долине Штрегойкавара. Прочел я и о кощунственных непристойностях, что пытка исторгла из уст завывающих служителей культа; и о мрачной черной пещере, затерянной высоко в горах: там потрясенные турки окружили чудовищную, обрюзглую, неуклюжую, похожую на жабу тварь и убили ее с помощью огня и древней стали, от века благословленной Мухаммедом, и заклинаний, что звучали еще в пору юности Аравии. И даже уверенная рука старого Селима дрожала, когда он описывал всесокрушающие предсмертные вопли чудовища, от которых сотрясалась земля, — умерло оно не одно, но унесло с собою с десяток убийц, причем как именно они погибли, Селим не пожелал либо не смог описать.

А сидящий на корточках золотой идол из шелкового свертка был точным подобием чудовища. Селим сорвал его с золотой цепочки на шее у зарубленного верховного жреца в маске.

Благо, что турки прошли по гнусной долине из конца в конец с факелами и доброй сталью! Такие зрелища, как эта оргия под сенью угрюмых темных гор, принадлежат тьме и безднам утраченных миллиардов лет. Нет — не из страха перед жабоподобной тварью вздрагиваю я по ночам! Чудовище надежно заперто в аду вместе со своею тошнотворной ордой и свободу обретает лишь на час в самую таинственную ночь в году, как я убедился своими глазами. А из паствы его не осталось ни души.

Нет, лишь от осознания того, что некогда подобные твари по-звериному подбирались к людским душам, — вот отчего на лбу у меня выступает холодный пот; и страшусь я снова перелистать страницы кошмарной книги фон Юнцта. Ибо теперь постиг я его повторяющуюся фразу — ключи! — вечность! Ключи к Внешним Вратам — связи с отвратительным прошлым и — кто знает? — с отвратительными сферами настоящего. Теперь я понимаю, почему в лунном свете утесы так походят на бастионы и почему одержимый кошмарами племянник трактирщика видел во сне Черный Камень как шпиль на исполинском черном замке. Если когда-либо среди этих гор начнутся раскопки, то под маскирующими склонами обнаружатся невероятные находки. Ибо пещера, куда турки загнали эту… тварь — на самом деле никакая не расселина в камне; и я с дрожью воображаю себе гигантскую пропасть веков, что, должно быть, разверзлась между нашим временем и той эпохой, когда земля сотрясалась и волною извергала из себя эти синие горы, и скалы, воздвигшись, погребли под собою немыслимые вещи. И да не попытается никто выкорчевать чудовищный шпиль, что люди называют Черным Камнем!

Ключ! О да, это Ключ, символ позабытого ужаса. Ужас этот сгинул в преддверии ада, откуда некогда выполз неизъяснимой мерзостью при черном рассвете земли. Но как насчет других дьявольских порождений, на которые намекает фон Юнцт? Взять вот хоть чудовищную руку, задушившую автора! С тех пор как я прочел заметки Селима Бахадура, я безоговорочно верю всему, что написано в Черной книге. Человек не всегда был хозяином земли — да является ли им и сейчас?

Снова и снова одолевает меня неотвязная мысль: а ведь если такое кошмарное существо, как Хозяин Монолита, неким образом пережило свою собственную неописуемо далекую эпоху так надолго, что за безымянные призраки, возможно, еще таятся в темных укрывищах мира?

Фрэнк Белкнап Лонг[22]

Гончие Тиндалоса

I

— Рад, что ты зашел, — сказал Чалмерс.

Он сидел у окна, белый как полотно. У самого его локтя оплывали две высокие свечи, озаряя нездоровым янтарным светом длинный нос и слегка скошенный подбородок хозяина. В своей квартире Чалмерс не терпел ничего современного. Душою средневековый аскет, он предпочитал иллюминированные рукописи автомобилям и плотоядно ухмыляющихся каменных горгулий — радио и арифмометрам.

Я пересек комнату, подошел к кушетке, которую он для меня заблаговременно расчистил, по пути скользнул взглядом по его рабочему столу и, к вящему своему изумлению, обнаружил, что Чалмерс изучает математические формулы знаменитого современного физика и уже исписал множество листов тонкой желтой бумаги странными геометрическими знаками.

— Эйнштейн и Джон Ди — странные соседи, — обронил я, переводя взгляд с математических схем на шестьдесят — семьдесят редкостных томов, составлявших его необычную маленькую библиотеку.

Плотин[23] и Эммануил Мосхопулос,[24] святой Фома Аквинский[25] и Френикль де Бесси[26] стояли бок о бок в мрачном книжном шкафу черного дерева, а кресла, стол и бюро были завалены брошюрами про средневековое колдовство, ведовство и черную магию и все те дерзновенные прелести, от которых отрекается современный мир.

Чалмерс, подкупающе улыбаясь, подал мне папиросу на подносе, покрытом прихотливой резьбой.

— Только сейчас начинаем мы понимать, — промолвил он, — что древние алхимики и колдуны были на две трети правы, в то время как этот ваш современный биолог и материалист на девять десятых заблуждается.

— Да ты всегда насмехался над современной наукой, — не без досады отозвался я.

— Скорее, над научным догматизмом, — парировал он. — Я — неисправимый бунтарь, поборник оригинальности, паладин проигранных битв, вот потому и взялся опровергнуть заключения современных биологов.

— А как же Эйнштейн? — напомнил я.

— Жрец трансцендентной математики! — благоговейно прошептал он. — Эйнштейн — глубокий мистик, исследователь великого непознанного.

— То есть всецело ты науку не презираешь?

— Как можно! — запротестовал он. — Я всего лишь не доверяю научному позитивизму последних пятидесяти лет — позитивизму Геккеля,[27] и Дарвина,[28] и мистера Бертрана Рассела.[29] Я считаю, что биология, увы ей, так и не сумела объяснить тайну происхождения и предназначения человека.

— Дай им время, — увещевал я.

Глаза Чалмерса вспыхнули.

— Друг мой, твой каламбур гениален, — прошептал он. — Дать им время. Именно это я и намерен сделать. Но ваш брат современный биолог над временем лишь потешается. У него есть ключ, да только он упрямо отказывается им воспользоваться. А по сути дела, что мы знаем о времени? Эйнштейн верит, что время — относительно, что его можно истолковать в терминах пространства — пространства искривленного. Но надо ли на том останавливаться? Когда математики не оправдали наших ожиданий, нельзя ли двинуться дальше с помощью интуиции?

— Ты ступаешь на зыбкую почву, — отозвался я. — Именно этой ловушки настоящий исследователь избегает. Вот почему современная наука прогрессирует столь медленно. Она не признает ничего, что невозможно наглядно продемонстрировать. Но ты…

— Я готов прибегнуть к гашишу, опиуму, к любому наркотику. Я готов уподобиться восточным мудрецам. Может быть, тогда я смогу постичь…

— Что?

— Четвертое измерение.

— Теософская чушь!

— Может быть. Но я верю, что наркотики расширяют человеческое сознание. Уильям Джеймс,[30] кстати, со мной согласен. А я тут открыл кое-что новое.

— Новый наркотик?

— Много веков назад это снадобье использовали китайские алхимики, но на Западе оно практически неизвестно. Его сверхъестественные свойства просто поразительны. Я убежден, что с его помощью и с помощью моих математических познаний я сумею отправиться назад в прошлое.

— Не понимаю.

— Время — это всего лишь наше несовершенное восприятие одного из новых измерений пространства. И время, и движение — не более чем иллюзии. Все, что существовало от начала мира, существует и сейчас. События, произошедшие на этой планете много веков назад, продолжают существовать в ином измерении пространства. События, что произойдут много веков спустя, уже существуют. Мы не в силах воспринять их бытие, поскольку не можем войти в то измерение пространства, что их содержит. Человеческие существа, какими мы их знаем, — это всего лишь частицы, бесконечно малые частицы единого грандиозного целого. Каждый человек связан со всей жизнью, которая предшествовала ему на нашей планете. Все его предки — часть его самого. Лишь время отделяет человека от его праотцев, а время — это иллюзия, его не существует.

— Кажется, начинаю понимать, — пробормотал я.

— Для моих целей будет вполне достаточно, если у тебя сложится хотя бы приблизительное представление о том, к чему я стремлюсь. Я мечтаю сорвать с глаз завесу иллюзии, наброшенную временем, и увидеть начало и конец.

— И ты полагаешь, это новое снадобье тебе поможет?

— Уверен, что да. А еще я хочу, чтобы мне помог ты. Я намерен принять снадобье прямо сейчас, не откладывая. Я не могу ждать, я должен увидеть. — Глаза его странно заблестели. — Я возвращаюсь назад, назад сквозь время…

Чалмерс поднялся, подошел к камину. Обернулся ко мне; на его раскрытой ладони лежала маленькая квадратная коробочка.

— Здесь у меня пять гранул снадобья «Ляо». Им пользовался китайский философ Лао-цзы, под его воздействием он созерцал Дао. Дао — самая загадочная из сил мира; она окружает и пронизывает собою все сущее; она содержит в себе зримую вселенную и все, что мы называем реальностью. Тот, кто постиг тайны Дао, ясно видит все, что было и будет.

— Чушь! — фыркнул я.

— Дао похож на громадного зверя, что лежит недвижно, а в его необъятном теле содержатся все миры нашей вселенной, настоящее, прошлое и будущее. Мы видим части великого чудовища сквозь щель, именуемую временем. С помощью этого снадобья я расширю щель. И узрю великую картину жизни, громадину-зверя во всей его целостности.

— А мне что прикажешь делать?

— Наблюдать, друг мой. Наблюдать и записывать. А если я зайду слишком далеко назад, верни меня в реальность. Ты сможешь привести меня в сознание, резко встряхнув за плечи. Если тебе покажется, что я страдаю от сильной физической боли, пробуждай меня немедленно.

— Чалмерс, — увещевал я, — отказался бы ты от этого эксперимента! Ты чертовски рискуешь. Я не верю ни в какое четвертое измерение и категорически не верю в Дао. И решительно не одобряю этих твоих опытов с неизвестными наркотиками.

— Я знаю свойства этого вещества, — уверял он. — Я отлично знаю, как именно оно воздействует на человеческий организм, и знаю, чем оно опасно. Риск заключен не в самом препарате. Я боюсь одного: заплутать во времени. Видишь ли, я поспособствую действию снадобья. Перед тем как проглотить гранулу, я целиком сосредоточусь на геометрических и алгебраических символах, которые набросал вот здесь, на бумаге. — Он взял с колен математические схемы. — Я подготовлю свой разум к путешествию во времени. Я приближусь к четвертому измерению в сознательном состоянии и только потом приму наркотик, который позволит мне задействовать сверхъестественные способности восприятия. Прежде чем я войду в мир снов и грез восточного мистика, я заручусь всей математической помощью, которую только может предложить современная наука. Эти математические познания, этот сознательный подход непосредственно к постижению четвертого измерения времени многократно усилит воздействие снадобья. Наркотик откроет передо мною потрясающие новые горизонты — математическая подготовка поможет мне воспринять их через интеллект. Я столько раз провидел четвертое измерение во сне — эмоционально, интуитивно! — однако наяву никогда не мог вспомнить, какие сверхъестественные красоты открывались мне на единый миг. Но надеюсь, с твоей помощью мне это удастся. Ты запишешь все, что я стану говорить, будучи под влиянием снадобья. Неважно, сколь странной или невнятной станет моя речь, — ты, главное, ничего не упусти. Когда я очнусь, то, возможно, смогу дать ключ ко всему таинственному и невероятному. Не уверен, что преуспею, но если вдруг получится, — и глаза его вспыхнули странным светом, — время перестанет для меня существовать!

Чалмерс резко сел.

— Я приступаю к эксперименту немедленно. Будь добр, встань вон там, у окна, и наблюдай. У тебя ручка найдется?

Я мрачно кивнул и достал из верхнего жилетного кармана бледно-зеленый «уотерман».

— А блокнот, Фрэнк?

Я застонал и вытащил записную книжку.

— Я решительно возражаю против этого твоего эксперимента, — пробормотал я. — Ты страшно рискуешь.

— Не будь старой ослицей! — фыркнул Чалмерс. — Никакие твои доводы меня уже не остановят. Прошу тебя, помолчи, пока я изучаю эти схемы.

Он поднес листки к самым глазам и принялся вдумчиво в них вчитываться. Я не сводил глаз с часов на каминной полке, они отсчитывали секунды, и странный ужас все сильнее сжимал мне сердце, так что я задыхался. Внезапно тиканье смолкло, и в это самое мгновение Чалмерс проглотил наркотик. Я вскочил на ноги, шагнул к нему, но он взглядом велел мне не вмешиваться.

— Часы встали, — прошептал он. — Силы, что их контролируют, одобряют мой эксперимент. Время остановилось — и я принял снадобье. Не дай мне, Господи, сбиться с пути.

Чалмерс закрыл глаза и откинулся на спинку дивана. В лице его не осталось ни кровинки, он тяжело дышал. Было ясно, что снадобье стремительно действует.

— Темнеет, — пробормотал он. — Запиши это. Темнеет; знакомые предметы меблировки бледнеют и тают. Я еще различаю их смутно сквозь сомкнутые веки, но они с каждой секундой блекнут и исчезают.

Я встряхнул ручку, чтобы лучше писала, и принялся быстро стенографировать под диктовку.

— Я покидаю комнату. Стены растворяются, знакомых предметов я уже не вижу. Однако же твое лицо по-прежнему передо мной. Надеюсь, ты все записываешь. Кажется, я вот-вот совершу гигантский прыжок — прыжок сквозь пространство. Или, может статься, сквозь время. Не знаю, не уверен. Все темно, все размыто.

Чалмерс посидел немного молча, уронив голову на грудь. И вдруг словно окаменел. Веки его дрогнули, глаза открылись.

— Господь милосердный! — воскликнул он. — Я вижу!

Он рванулся вперед, неотрывно глядя на противоположную стену. Но я знал: смотрит он за пределы стены, и меблировка комнаты для него уже не существует.

— Чалмерс! — закричал я. — Чалмерс, тебя разбудить?

— Ни за что! — взвизгнул он. — Я вижу все! Все миллиарды жизней, что предшествовали мне на этой планете, проходят перед моими глазами. Я вижу людей всех эпох, всех рас, всех цветов кожи. Они сражаются, убивают, строят, танцуют, поют. Сидят вокруг примитивных костров в необитаемых серых пустынях и летают по воздуху на монопланах. Бороздят моря в каноэ из древесной коры и на борту громадных пароходов; малюют бизонов и мамонтов на стенах темных пещер и покрывают гигантские полотна причудливыми футуристическими узорами. Я наблюдаю за миграциями с Атлантиды. Я наблюдаю за миграциями с Лемурии. Я вижу древние расы — чужеродная орда чернокожих карликов захлестнула Азию; сутулые, кривоногие неандертальцы бесстыдно рыщут по Европе из конца в конец. Я вижу, как ахейцы хлынули на греческие острова; вижу грубые истоки эллинской культуры. Я в Афинах, и Перикл еще юн. Я ступаю на землю Италии. Участвую в похищении сабинянок, марширую вместе с имперскими легионами. Благоговейный трепет объял меня при виде плывущих мимо громадных знамен; земля трясется под поступью победителей-гастатов.[31] Тысячи нагих рабов простерлись передо мною в пыли — я проплываю мимо в паланкине из золота и слоновой кости, влекомом черными как ночь фиванскими быками, девушки с цветами кричат: «Аве, цезарь!» — а я улыбаюсь и благосклонно киваю. А теперь я и сам — раб на мавританской галере. Наблюдаю за постройкой грандиозного собора. Камень за камнем, собор возносится все выше, а я на протяжении многих месяцев и лет стою и слежу, как каждый новый камень ложится на место. Я распят головой вниз — меня сжигают на кресте в благоухающих тимьяном садах Нерона; со снисходительным презрением я наблюдаю за работой пыточных дел мастеров в застенках инквизиции.

Я вступаю в святая святых; вхожу в храмы Венеры. Благоговейно преклоняю колена перед Великой Матерью и осыпаю монетами нагие колени священных куртизанок, что сидят с закрытыми покрывалом лицами в рощах Вавилона. Прокрадываюсь в елизаветинский театр и вместе с вонючим отребьем аплодирую «Венецианскому купцу». Прохожу вместе с Данте по узким улочкам Флоренции. Встречаю юную Беатриче, край ее платья задевает мои сандалии, я замираю в экстазе. Я — жрец Изиды, моя магия повергает в изумление народы. Симон Волхв[32] преклоняет передо мною колена и молит о помощи, фараон трепещет при моем приближении. В Индии я беседую с Учителями и с криками убегаю от них, ибо их откровения — что соль на кровоточащую рану.

Я все воспринимаю одновременно. Вижу все со всех сторон; я — часть кишащих вокруг меня миллиардов. Я существую во всех людях, и все они существуют во мне. Я прозреваю всю историю человечества в едином мгновении — как прошлое, так и настоящее.

Просто-напросто напрягая зрение, я могу заглянуть все глубже, все дальше в прошлое. Теперь я иду назад через странные кривые и углы. Кривые и углы множатся вокруг меня. Сквозь кривые я прозреваю обширные сегменты времени. Есть время кривых и время углов. Существа, обитающие в угольном времени, не могут проникнуть во время искривленное. Все это очень странно.

Я все дальше углубляюсь в прошлое. Человек исчез с лица земли. Громадные рептилии притаились под гигантскими пальмами или плавают в мерзкой черной воде зловещих озер. А теперь исчезли и рептилии. На земле животных не осталось, но под водой — я их ясно вижу! — над гниющей растительностью медленно проплывают темные силуэты.

Эти силуэты становятся все примитивнее и проще. Теперь это уже просто отдельные клетки. Повсюду вокруг меня углы — странные углы, подобных которым на земле нет. Мне отчаянно страшно.

Есть бездна бытия, непостижная для человека…

Я глядел во все глаза. Чалмерс вскочил на ноги и стал беспомощно жестикулировать руками.

— Я прохожу сквозь сверхъестественные углы, я приближаюсь к… о, нестерпимый кошмар!

— Чалмерс! — закричал я. — Не пора ли мне вмешаться?

Он быстро поднес правую руку к лицу, словно заслоняясь от страшного зрелища.

— Нет, пока еще нет! — прохрипел он. — Я пойду дальше. Я должен видеть… что… лежит… за пределами…

Лоб его заливал холодный пот, плечи судорожно подергивались.

— За пределами жизни есть… — лицо его побелело от ужаса, — есть твари, которых я не в силах рассмотреть. Они медленно движутся сквозь углы. Они бестелесны — и неспешно проплывают через неописуемые углы.

И тут я почувствовал вонь. Вонь резкую, невыразимую и такую тошнотворную, что мне сделалось дурно. Я быстро метнулся к окну и распахнул его настежь. Когда же я вернулся к Чалмерсу и заглянул в его глаза, я чуть не потерял сознание.

— Сдается мне, они меня почуяли! — завизжал он. — Они медленно поворачивают в мою сторону…

Чалмерса била неудержимая дрожь. Он принялся хватать руками воздух. Затем ноги под ним подломились, и он рухнул лицом вперед, постанывая и пуская слюни. Я молча наблюдал, как он с трудом тащится по полу. Ничего человеческого в нем уже не осталось. Зубы оскалены, в уголках губ выступила пена.

— Чалмерс! — закричал я. — Прекрати! Прекрати это, слышишь?

Словно в ответ на мои увещевания, он принялся издавать хриплые конвульсивные звуки, больше всего похожие на лай, и, отвратительно извиваясь, пополз по кругу. Я нагнулся, схватил его за плечи. Встряхнул — яростно, отчаянно. Он извернулся, куснул меня за запястье. Мне сделалось дурно от ужаса, но я не смел выпустить беднягу, опасаясь, как бы он не убился в приступе ярости.

— Чалмерс, — уговаривал я его, — перестань, право же, перестань. В этой комнате тебе ничто не повредит. Понимаешь?

Я продолжал трясти Чалмерса за плечи и увещевать, и постепенно безумие его оставило, лицо прояснилось. Конвульсивно содрогаясь всем телом, он рухнул бесформенной грудой на китайский ковер. Я отнес его на диван и уложил. Лицо Чалмерса исказилось от немой боли; я видел, что он все еще пытается вырваться из-под власти страшных воспоминаний.

— Виски, — пробормотал он. — Бутылка в комоде под окном — в верхнем левом ящике.

Я протянул ему бутылку. Чалмерс вцепился в нее крепко-накрепко, аж костяшки пальцев посинели.

— Они меня чуть не сцапали, — выдохнул он. Осушил бодрящий напиток жадными глотками, и постепенно щеки его порозовели.

— Этот твой наркотик — дьявольское зелье! — проворчал я.

— Не в наркотике дело, — простонал он.

Безумный блеск в его глазах угас, но он по-прежнему выглядел человеком пропащим.

— Они почуяли меня во времени, — всхлипнул он. — Я забрел слишком далеко.

— Какие такие они? — спросил я, подлаживаясь под его тон.

Чалмерс подался вперед, стиснул мою руку. Его била неудержимая дрожь.

— Никакими словами их не опишешь! — хриплым шепотом поведал он. — Они смутно отображены в мифе о Падении и в непристойных образах, что выгравированы на древних табличках. У греков для них было свое название, маскирующее их гнусную суть. Древо, змей и яблоко — вот туманные символы самой кошмарной из тайн.

Голос его сорвался на визг.

— Фрэнк, Фрэнк, страшное, неописуемое деяние было совершено в начале начал. До начала времени — деяние, а от преступления…

Он вскочил на ноги и принялся лихорадочно расхаживать по комнате.

— Деяния мертвых движутся сквозь углы в темных закоулках времени. Они одержимы голодом и жаждой!

— Чалмерс, — увещевал я его. — Мы живем в третьем десятилетии двадцатого века!

— Они тощие, алчные! — выкрикивал он. — Гончие Тиндалоса!

— Чалмерс, может, мне врачу позвонить?

— Врач мне уже не поможет. Это кошмары души, и однако ж, — он закрыл лицо руками и застонал, — они настоящие, Фрэнк. Я видел их — на один-единственный страшный миг. На краткое мгновение я оказался по ту сторону. Я стоял на тусклых серых берегах за пределами времени и пространства. В жутком свете, который на самом деле не свет, в кричащем безмолвии я видел их.

Все зло вселенной сосредоточено в их поджарых, изголодавшихся телах. Да есть ли у них тела? Я видел их лишь секунду, я не могу быть уверен. Но я слышал их дыхание. Это неописуемо, но на миг я ощутил их дыхание на своем лице. Они повернули в мою сторону, и я с криком бежал прочь. За одно-единственное краткое мгновение — с криком бежал сквозь время. Бежал сквозь квинтиллионы лет.

Но они меня почуяли. Люди пробуждают в них космический голод. Мы спаслись ненадолго от скверны, что окружает их кольцом. Они жаждут нашей чистой, непорочной составляющей, которая берет начало в незапятнанном деянии. Некая часть нас осталась незатронута деянием, ее-то они и ненавидят. Но не воображай, что они — зло в буквальном, прозаическом смысле этого слова. Они — за пределами ведомого нам добра и зла. Они — то, что в начале начал отпало от чистоты. Через деяние они стали воплощением смерти, вместилищем всего нечистого. Но они не есть зло в нашем представлении, потому что в сферах, в которых они обитают, нет мысли, нет морали, нет правды и неправды в нашем понимании. Есть лишь чистое и нечистое. Нечистое находит выражение в углах; чистое — в кривых. Человек — точнее, та его часть, что непорочна, — восходит к кривизне. Не смейся. Это я буквально.

Я поднялся на ноги, отыскал свою шляпу.

— Чалмерс, мне тебя страшно жаль, — проговорил я, направляясь к двери. — Но я не намерен оставаться здесь далее и слушать подобный вздор. Я пришлю к тебе своего врача. Это славный, добродушный старик, он не обидится, даже если ты пошлешь его ко всем чертям. Но надеюсь, ты все же прислушаешься к его советам. Неделя отдыха в хорошем санатории пойдет тебе куда как на пользу.

Спускаясь по лестнице, я слышал его смех, но смех этот звучал столь безрадостно, что я не сдержал слез.

II

Когда Чалмерс позвонил мне на следующее утро, моим первым побуждением было тут же бросить трубку. Просьба его показалась столь необычной, а в голосе звенела такая истерика, что я устрашился, как бы от общения с ним и самому не сойти с ума. Но в искренности его горя я усомниться не мог, и когда Чалмерс окончательно сломался и зарыдал в трубку, я решил, что выполню его просьбу.

— Хорошо, — заверил я его. — Я сейчас же приеду и привезу гипс.

По пути к Чалмерсу я завернул в строительный магазин и купил двадцать фунтов гипса. Когда я переступил порог комнаты, друг мой, скорчившись под окном, неотрывно наблюдал за противоположной стеной: глаза его лихорадочно блестели от страха. Завидев меня, Чалмерс поднялся и выхватил пакет с гипсом: подобная жадность поразила меня и ужаснула. Он загодя избавился от всей мебели, и опустевшая комната являла собою безотрадное зрелище.

— Есть шанс, что нам удастся сбить их со следа! — воскликнул Чалмерс. — Но нельзя терять ни минуты. Фрэнк, в прихожей есть стремянка. Тащи ее скорее. А потом — ведро воды.

— Зачем? — не понял я.

Он резко развернулся; лицо его горело.

— Чтобы развести гипс, ты, дурень! — заорал он. — Развести гипс и уберечь наши тела и души от неизъяснимой скверны. Развести гипс и спасти мир от… Фрэнк, их ни за что нельзя впускать!

— Кого? — пробормотал я.

— Гончих Тиндалоса! — прошептал Чалмерс. — Они могут добраться до нас только сквозь углы. Значит, все углы из комнаты надо убрать. И я замажу все углы, все щели. Нужно сделать так, чтобы комната изнутри уподобилась сфере.

Я видел: спорить с ним бесполезно. Я принес стремянку, Чалмерс развел гипс, и на протяжении трех часов мы работали не покладая рук. Мы замазали все четыре угла, места стыка пола и стен, стен и потолка и скруглили резкие углы оконной ниши.

— Я не покину пределов этой комнаты до тех пор, пока они не вернутся в свое время, — сообщил Чалмерс, когда труды наши были закончены. — Как только эти твари обнаружат, что след уводит сквозь кривые, они уберутся прочь. Возвратятся — изголодавшиеся, рычащие, ненасытные, к скверне, что была в начале, до времени и за пределами пространства.

Чалмерс любезно кивнул и зажег сигарету.

— С твоей стороны было очень великодушно мне помочь, — поблагодарил он.

— Чалмерс, а с врачом ты все-таки не хочешь посоветоваться? — уговаривал я его.

— Возможно, завтра, — пробормотал он. — А сейчас я должен наблюдать и ждать.

— Чего ждать? — не отступался я.

Чалмерс улыбнулся бледной улыбкой.

— Я знаю, ты считаешь, что я рехнулся, — промолвил он. — Ум у тебя острый, но приземленный, ты не в состоянии представить себе организм, существование которого не зависит от силы и материи. Но не приходило ли тебе в голову, друг мой, что сила и материя — это всего лишь преграды для восприятия, возведенные временем и пространством? Когда знаешь, как знаю я, что время и пространство тождественны и что и то и другое обманчиво, поскольку они — лишь несовершенные проявления высшей реальности, то уже и не ищешь в зримом мире объяснения тайне и ужасу бытия.

Я поднялся и направился к двери.

— Прости, — закричал мне вслед Чалмерс. — Я не хотел тебя обидеть. Ты наделен высочайшим интеллектом, но я — я наделен интеллектом сверхчеловеческим. То, что я сознаю твою ограниченность, это только естественно.

— Звони, если понадоблюсь, — бросил я и спустился по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки за раз. — Сейчас же пришлю своего врача, — пробормотал я себе под нос. — Он — безнадежный маньяк, и одному Господу известно, что случится, если о нем немедленно не позаботятся.

III

Ниже в сокращении приводятся две статьи из «Партриджвилль газетт» от 3 июля 1928 г.

«ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В ДЕЛОВОМ КВАРТАЛЕ

Сегодня в два часа ночи в результате землетрясения необычайной силы разбились несколько витрин на Сентрал-сквер и полностью вышли из строя система электроснабжения и трамвайные линии. Подземные толчки ощущались и на отдаленных окраинах; полностью разрушена колокольня Первой баптистской церкви на Эйнджелл-хилл (спроектированной Кристофером Реном в 1717 году).

Пожарные пытаются погасить пламя, что грозит уничтожить Партриджвилльский клеевой завод. Мэр обещает провести расследование; принимаются безотлагательные меры по выяснению, кто именно несет ответственность за эти разрушения».

«ПИСАТЕЛЬ-ОККУЛЬТИСТ УБИТ НЕИЗВЕСТНЫМ ГОСТЕМ

Страшное преступление на Сентрал-сквер

Смерть Халпина Чалмерса окружена тайной. Сегодня в девять утра в пустой комнате над ювелирным магазином Смитвика и Айзека (Сентрал-сквер, 24) было обнаружено тело писателя и журналиста Халпина Чалмерса. Проведенное расследование показало, что комната была сдана вместе с меблировкой мистеру Чалмерсу 1 мая и что он сам избавился от мебели две недели назад. Чалмерс — автор нескольких заумных книг на оккультные темы и член Гильдии библиографов. Прежде он проживал в Бруклине, город Нью-Йорк.

В семь утра мистер Л. И. Хэнкок, занимающий квартиру напротив комнаты Чалмерса в заведении Смитвика и Айзека, открыл дверь, чтобы впустить кошку и забрать утренний выпуск "Партриджвилль газетт", и почувствовал странный запах. Он описывает пресловутый запах как в высшей степени едкий и тошнотворный и свидетельствует, что вблизи комнаты Чалмерса вонь ощущалась настолько сильно, что ему пришлось зажать нос.

Мистер Хэнкок уже возвращался к себе, как вдруг ему пришло в голову, что мистер Чалмерс, чего доброго, случайно позабыл выключить газ на кухне. Изрядно встревожившись при этой мысли, он решил выяснить, в чем дело, и когда на повторный стук в дверь мистера Чалмерса ответа не последовало, он поставил в известность коменданта. Последний открыл дверь с помощью запасного ключа и в сопровождении мистера Хэнкока быстро проследовал в комнату мистера Чалмерса. Мебель в комнате отсутствовала, и мистер Хэнкок свидетельствует, что когда он впервые окинул взглядом пол, в груди у него похолодело, а комендант, не говоря ни слова, подошел к открытому окну и глядел на противоположную стену пять минут кряду.

Чалмерс лежал на спине посреди комнаты — совершенно голый. Его грудь и руки были покрыты характерным голубоватым гноем или слизью. Голова гротескно покоилась на груди — полностью отделенная от тела. Лицо — искажено, разодрано, страшно изуродовано. Следов крови нигде не было.

Сама комната являла собою поразительное зрелище. Места стыков стен, потолка и пола были густо замазаны гипсом, но тут и там куски гипса пошли трещинами и отвалились, и кто-то разложил осколки на полу вокруг мертвого тела, образовав правильный треугольник.

Рядом с телом обнаружились листки обугленной желтой бумаги, испещренные фантастическими геометрическими знаками и символами, и тут же — несколько в спешке нацарапанных фраз. Текст с трудом поддавался прочтению, но содержание оказалось настолько бессмысленным, что никакого ключа к поимке преступника не давало. "Я слежу и жду, — писал Чалмерс. — Сижу у окна, наблюдаю за стенами и потолком. Не верю, что они до меня доберутся, но надо опасаться доэлей. Чего доброго, доэли помогут им прорваться сюда. Сатиры тоже прийти на помощь не откажутся, а эти умеют продвигаться сквозь алые круги. Греки знали способы помешать им. Страшно жаль, что мы столь многое позабыли".

На другом листке — том, что обуглился сильнее прочих из семи или восьми обрывков, обнаруженных сержантом уголовной полиции Дугласом (из Партриджвилльского резерва), — было нацарапано следующее:

"Господь милосердный, гипс осыпается! Страшный толчок сокрушил гипс, и он сыплется! Чего доброго, землетрясение! Такого я предвидеть не мог. В комнате темнеет. Надо позвонить Фрэнку. Но успеет ли он приехать вовремя? Попробую. Буду повторять вслух формулу Эйнштейна. Я… Господи, они прорываются! Прорываются! В углах комнаты клубится дым. Их языки… аххххх…"

По мнению сержанта Дугласа, Чалмерс был отравлен каким-то неведомым химикатом. Сержант послал образцы странной синей слизи, обнаруженной на теле Чалмерса, в Партриджвилльскую химическую лабораторию и надеется, что ответ ученых прольет новый свет на одно из самых загадочных убийств за последние годы. Доподлинно установлено, что вечером непосредственно перед землетрясением Чалмерс принимал гостя: его сосед, проходя мимо комнаты Чалмерса по пути к лестнице, отчетливо слышал приглушенный гул голосов. Подозрение падает на неизвестного посетителя; полиция делает все возможное, чтобы установить его личность».

IV

Отчет Джеймса Мортона, химика и бактериолога:

«Уважаемый мистер Дуглас!

Касательно жидкости, посланной мне на анализ, скажу, что ничего удивительнее в жизни не исследовал. Она похожа на живую протоплазму, но в ней отсутствуют особые вещества, известные под названием "энзимы". Энзимы являются катализатором химических реакций, происходящих в живых клетках, а когда клетка умирает, энзимы разлагают ее посредством гидролизации. Без энзимов протоплазма обладала бы неиссякаемой жизнеспособностью, то есть бессмертием. Энзимы — это, так сказать, негативные компоненты одноклеточного организма, которые являются основой всей жизни. То, что живая материя может существовать без энзимов, биологи категорически отрицают. И однако ж субстанция, которую вы мне прислали, живая, а между тем в ней отсутствуют эти "неотъемлемые" составляющие. Господь милосердный, сэр, вы сознаете, что за потрясающие новые горизонты перед нами открываются?»

V

Выдержка из книги «Тайный наблюдатель» за авторством покойного Халпина Чалмерса:

«Что, если параллельно известной нам жизни существует и другая жизнь — жизнь, которая не умирает, которая не содержит в себе элементов, уничтожающих нашу жизнь? Возможно, в другом измерении есть сила иная, нежели та, что дает начало нашей жизни. Возможно, эта сила испускает энергию или что-то похожее на энергию, которая распространяется из своего неведомого измерения к нам и порождает новую форму клеточной жизни. Никто не знает, что эта новая клеточная жизнь действительно существует в нашем измерении. Но я-то видел ее проявления. Я разговаривал с ними. У себя в комнате, ночью, я беседовал с доэлями. А во сне видел их создателя. Я стоял на сумеречном берегу за пределами времени и материи и видел это. Оно движется сквозь странные кривые и неописуемые углы. В один прекрасный день я отправлюсь в путешествие сквозь время и встречусь с ним лицом к лицу».

Фрэнк Белкнап Лонг[33]

Мозгоеды

Крест — это не пассивная сила. Он защищает чистых сердцем и часто являлся в воздухе над нашими собраниями, приводя в замешательство и рассеивая силы Тьмы.

«Некрономикон» Джона Ди

I

Ужас явился в Партриджвилль под покровом слепого тумана.

Весь день густые испарения с моря клубились и вихрились над фермой; комната, где мы сидели, сочилась сыростью. Туман спиралями пробирался под дверь, его длинные влажные пальцы ласкали мне волосы до тех пор, пока с них не закапало. Квадратные стекла окон росой заволокла влага; вязкий, промозглый воздух дышал леденящим холодом.

Я угрюмо глядел на своего приятеля. Устроившись спиной к окну, он лихорадочно писал. Он был высок, худощав, несоразмерно широкоплеч и слегка сутулился. В профиль лицо его выглядело весьма впечатляюще: необыкновенно широкий лоб, длинный нос, чуть выступающий вперед подбородок — эти энергичные и вместе с тем чуткие черты наводили на мысль о натуре, буйное воображение которой усмирялось скептическим и воистину зашкаливающим интеллектом.

Мой друг сочинял рассказы. Писал он ради собственного удовольствия, не считаясь с современными вкусами, так что опусы его были довольно необычны. Они привели бы в восторг По,[34] а также и Готорна,[35] и Амброза Бирса,[36] и Вилье де Лиль-Адана.[37] То были этюды об аномалиях — в мире человеческом, животном и растительном. Он писал о чуждых сферах воображения и ужаса; цвета, и звуки, и запахи, которые он дерзал описывать, никто никогда не видел, не слышал и не обонял в знакомом подлунном мире. Он изображал своих созданий на леденящем душу фоне. Они крались через высокие пустынные леса, через изрезанные горы, ползали по лестницам древних особняков и между сваями гниющих черных причалов.

Одна из его повестей, «Дом Червя», сподвигла юного студента из Среднезападного университета искать прибежища в громадном здании красного кирпича, где никто не препятствовал ему сидеть на полу и вопить во весь голос: «О, милая моя прекрасней лилий среди лилей в лилейном вертограде».[38] Другая новелла, «Осквернители», будучи опубликована в «Партриджвилль газетт», принесла ему ровно сто десять возмущенных писем от местных читателей.

Под моим неотрывным взглядом он внезапно перестал писать и покачал головой.

— Не получается… Надо какой-то другой язык изобрести, что ли. И однако ж я все понимаю эмоционально, интуитивно, если угодно. Если бы мне только удалось как-то выразить то, что мне нужно, в предложении — это нездешнее дыхание бесплотного духа!

— Ты про какой-то новый ужас? — полюбопытствовал я.

Он покачал головой.

— Для меня — не новый. Я знаю его и ощущаю вот уже много лет — этот запредельный ужас, которого твоему прозаичному мозгу и постичь не под силу.

— Спасибо за комплимент, — поблагодарил я.

— Мозг любого человека прозаичен по определению, — пояснил мой приятель. — Это я не в обиду говорю. А призрачные ужасы, что таятся за ним и над ним, — вот они-то и в самом деле загадочны и страшны. Наш жалкий мозг — да что он знает о вампирических сущностях, которые, возможно, затаились в измерениях более высших, чем наше, или за пределами звездной вселенной? Думаю, иногда они поселяются у нас в головах, наш мозг ощущает их присутствие, а когда они выпускают щупальца и начинают нас зондировать и исследовать, вот тогда-то мы и сходим с ума.

Теперь он не сводил с меня взгляда.

— Неужто ты в самом деле веришь в весь этот вздор! — воскликнул я.

— Конечно нет. — Друг мой встряхнул головой и расхохотался. — Тебе ли не знать, что я, скептик до мозга костей, вообще ни во что не верю? Я всего лишь обрисовал, как поэт реагирует на вселенную. Если человек хочет писать страшные истории и воссоздавать ощущение ужаса, ему полагается верить во все — во все, что угодно. Под «всем, что угодно» я подразумеваю ужас, превосходящий все сущее, ужас, более кошмарный и невероятный, нежели все сущее. Автор должен верить, что во внешнем пространстве водятся твари, которые в один прекрасный день могут спуститься сюда, и наброситься на нас с неутолимой злобой, и уничтожить нас полностью — наши тела, равно как и души.

— Но эта тварь из внешнего пространства — а как же автор ее опишет, не зная ни ее формы, ни цвета, ни размера?

— Так описать ее практически невозможно. Это я и попытался сделать — и не преуспел. Может быть, однажды… впрочем, сомневаюсь, что такое вообще достижимо. Но подлинный художник может подсказать, намекнуть…

— Намекнуть на что?

— Намекнуть на ужас абсолютно неземной, проявления которого не имеют на Земле аналогов.

Я был до глубины души озадачен. Мой друг устало улыбнулся и стал развивать свою теорию в подробностях.

— Даже в самых лучших классических произведениях ужаса и тайны есть нечто прозаичное, — объяснял он. — Старушка миссис Радклифф с ее потайными склепами и окровавленными призраками; Мэтьюрин, с его аллегорическими фаустоподобными героическими злодеями и пламенем, пышущим из пасти ада; Эдгар По с его трупами в запекшейся крови и черными котами, с велениями вещего сердца и полуразложившимися Вальдемарами; Готорн, так смешно озабоченный проблемами и ужасами, порожденными всего-навсего грехом человеческим (словно грехи смертных хоть что-нибудь значат для холодного и злобного разума за пределами звезд). Есть, конечно, и современные мастера: Элджернон Блэквуд, который приглашает нас на пиршество высших богов — и демонстрирует нам старуху с заячьей губой за планшеткой для спиритических сеансов и с колодой засаленных карт в руках или нелепый эктоплазм — эманацию вокруг какого-нибудь дурачины-ясновидца; Брэм Стокер с его вампирами и вервольфами — этим наследием традиционных мифов, обрывками средневекового фольклора; Уэллс с его псевдонаучными страшилками, водяными на дне моря, дамами на Луне; и сто идиотов и еще один, которые без устали строчат истории о привидениях для бульварных журналов, — что они привнесли в литературу страха? Или мы — не создания из плоти и крови? Это только естественно, что нас повергает в отвращение и трепет вид этой самой плоти и крови в состоянии распада и гниения, когда по ней туда-сюда ползают черви. Это только естественно, что рассказ про покойника щекочет нам нервы, внушает нам страх, и ужас, и омерзение. Да любой дурак умеет пробудить в нас эти эмоции — на самом деле Эдгар По очень мало чего достиг своей леди Ашер и растворяющимися Вальдемарами. Он задействует эмоции простые, естественные, понятные; неудивительно, что читатели на них отзываются. Но разве мы — не потомки варваров? Разве не жили мы некогда в высоких и зловещих лесах, во власти диких зверей, зубастых и клыкастых? Неудивительно, что мы дрожим и ежимся, встречая в литературе темные тени из нашего собственного прошлого. Гарпии, вампиры и вервольфы — что они, как не многократно увеличенные и искаженные гигантские птицы, летучие мыши и свирепые псы, докучавшие нашим предкам, терзавшие наших праотцев? С помощью таких средств пробудить страх несложно. Несложно напугать читателей пламенем из адской пасти, потому что оно опаляет, иссушает и сжигает плоть, — а кто не понимает, что такое огонь, кто его не боится? Смертоносные удары, палящий жар, призраки, кошмарные уже в силу того, что их реальные прототипы хищно затаились в темных закоулках нашей наследственной памяти, — мне осточертели писатели, которые ужасают нас столь жалкими самоочевидными и банальными неприятностями.

Глаза моего собеседника полыхнули неподдельным негодованием.

— А если допустить, что есть ужас еще более грозный? Предположим, недобрые твари из иной вселенной решат вторгнуться в нашу? Предположим, мы не в силах их видеть? И даже не чувствуем? Предположим, они — такого цвета, что на Земле неведом, или, скорее, приняли обличья, цвета не имеющие? Предположим, что форма их на Земле также неизвестна? Предположим, они — четырехмерны, пятимерны, шестимерны? Предположим, они стомерны? Предположим, они вообще лишены измерений — и тем не менее они есть? Что нам прикажете делать тогда? Говоришь, в таком случае они для нас все равно что не существуют? Существуют — если причиняют нам боль. Предположим, это не боль жара или холода, ни одна из известных нам болей, но — боль новая? Предположим, они затронут что-то помимо наших нервов — доберутся до нашего мозга неизведанным и страшным способом? Дадут о себе знать новым, странным, невыразимым образом? Что нам делать тогда? Руки у нас будут связаны. Невозможно противостоять тому, чего не видишь и не чувствуешь. Невозможно противостоять тысячемерному созданию. Что, если они проедят к нам путь сквозь пространство?

Теперь голос его звенел накалом страсти. Куда только подевался скептицизм, провозглашенный мгновение назад!

— Вот об этом я и пытался написать. Я хотел заставить моих читателей почувствовать и увидеть эту тварь из иной вселенной, из глубин космоса. Я с легкостью могу рассыпать намеки и недосказанности — на это любой дурак способен! — но мне необходимо на самом деле описать ее. Описать цвет, который цветом не является! Форму, которая на самом деле бесформенна. Вот математик, пожалуй, способен на большее, чем туманные намеки. Я бы ждал от этих тварей странных кривых и углов — а вдохновенный математик в безумном исступлении расчетов смутно провидит нечто подобное. Глупо утверждать, будто математики до сих пор не открыли четвертого измерения. Они его прозревают, то и дело приближаются к нему, то и дело его предвосхищают — но не в состоянии его продемонстрировать. Один мой знакомый математик клянется, будто однажды, устремив головокружительный полет в вышние небеса дифференциального исчисления, лицезрел ни много ни мало как шестое измерение!.. К сожалению, я не математик. Я всего-навсего натура творческая, жалкий дурень, и тварь из открытого космоса от меня неизменно ускользает.

В дверь громко постучали. Я пересек комнату и отодвинул задвижку.

— Чего надо? — спросил я. — Что случилось?

— Извиняйте, Фрэнк, что побеспокоил, — раздался знакомый голос. — Но мне позарез надо с кем-нибудь потолковать.

Я узнал худое и бледное лицо моего соседа и отступил в сторону, приглашая его войти.

— Заходите, — пригласил я. — Заходите всенепременно. Мы с Говардом тут про привидения разговорились, и твари, которых мы напридумывали, — компания не из приятных. Может, вы своими доводами их разгоните.

Я назвал ужасы Говарда привидениями, чтобы не шокировать моего простодушного соседа. Генри Уэллс был парень дюжий и высокий; войдя в комнату, он словно привнес с собою часть ночи.

Здоровяк рухнул на диван и обвел нас перепуганным взглядом. Говард отложил книгу, снял и протер очки, нахмурился. К моим буколическим гостям он относился довольно терпимо. Мы прождали с минуту, а затем заговорили все трое — почти одновременно:

— Мерзопакостная ночка выдалась!

— Ужас, не так ли?

— Жуть что такое.

Генри Уэллс нахмурился.

— Сегодня я… со мной что-то странное приключилось. Я гнал Гортензию через Маллиганский лес…

— Гортензию? — не понял Говард.

— Это его кобыла, — нетерпеливо пояснил я. — Вы никак из Брустера возвращались, верно, Генри?

— Точно, из Брустера, — подтвердил он. — И вот еду я промеж деревьев, гляжу внимательно — не вылетит ли прямо на меня из темнотищи машина со слепящими фарами, прислушиваюсь, как в заливе завывают и хрипят туманные сирены, — и тут на голову мне падает что-то мокрое. «Дождь, — думаю. — Надеюсь, продукты не подмокнут». Оборачиваюсь — убедиться, что мука и масло надежно прикрыты, и тут что-то мягкое, навроде губки, взвилось с днища телеги и ударило мне в лицо. Я хвать — и поймал эту штуку пальцами. На ощупь она была как желе. Я надавил, из нее потекла влага — прямо мне по руке. Было не настолько темно, чтобы я этой штуковины не разглядел. Забавно, что в тумане обычно все видно — ночь как будто светлее делается. В воздухе разливалось вроде как слабое свечение. Не знаю, может, это и никакой не туман был. Деревья-то просматривались: четкие, резкие. Так вот, я о чем: смотрю я на свою находку, и на что, как вы думаете, она похожа? На шмат сырой печени. А не то на телячий мозг. В ней канавки просматривались, а в печени канавок не бывает. Печенка, она гладкая как стекло. Ну я перетрусил! «Там, на дереве, кто-то есть, — говорю себе. — Какой-нибудь бродяга, или псих, или недоумок какой, печенкой закусывает. Испугался моей повозки — вот свой кусок и выронил. Потому что в моей-то телеге, когда я уезжал из Брустера, никакой печенки не было». Посмотрел я вверх. Вы и без меня представляете, как высоки деревья в Маллиганском лесу. Иногда в ясный день с проселочной дороги и верхушек-то не разглядишь. И кому, как не вам, знать, как дико выглядят некоторые из них — которые корявые да изогнутые. Забавно, мне они всегда представлялись этакими долговязыми стариканами — ну, понимаете, рослыми, сгорбленными и жутко злобными. Мне всегда мерещилось: недоброе они замышляют. Есть что-то нездоровое в деревьях, которые растут чуть не вплотную друг к другу — и все вкривь да вкось. Так вот, смотрю я вверх. Сперва ничего не увидел, только высокие деревья, белесые такие, влажно поблескивают в тумане, а над ними — густая белая пелена заволокла звезды. И тут что-то длинное и белое стремительно метнулось вниз по стволу. Оно прошмыгнуло так проворно, что я и разглядеть его не успел толком. Тонюсенькое такое, его еще поди разгляди. Что-то вроде руки. Длинная, белая, очень тонкая рука. Да только откуда бы там взяться руке? Кто и когда слышал о руке высотой с дерево? Не знаю, с какой стати сравниваю эту штуку с рукой, потому что на самом-то деле это была всего-то прожилка такая — вроде провода или бечевки. Не поручусь, что вообще ее видел. Может, все себе навыдумывал. И за толщину ее не поручусь. Но кисть у нее была. Или нет? Как только я об этом задумываюсь, в голове все плывет. Понимаете, она двигалась так быстро, что я ничего не мог разглядеть в точности. Однако у меня сложилось впечатление, будто она что-то обронила — и теперь искала. На минуту рука словно растеклась над дорогой, а потом соскользнула с дерева и направилась к повозке. С виду — здоровенная белая кисть, вышагивает на пальцах, крепится на чудовищно длинном предплечье, а оно, в свой черед, уходит вверх и вверх, до самой пелены тумана — а может, и до самых звезд. Я заорал, хлестнул Гортензию вожжами, ну да кобыла в лишних понуканиях не нуждалась. Рванулась вперед — я даже не успел выбросить на дорогу кус печенки, или телячий мозг, или что бы уж там это ни было. Помчалась сломя голову, чуть повозку не опрокинула, но я поводьев не натягивал. Думал, лучше лежать в канаве со сломанным ребром, чем замешкаться — чтобы длинная белая рука вцепилась мне в глотку и задушила. Мы уже почти выбрались из леса, я только-только облегченно выдохнул — и тут мозг мой похолодел. Не могу объяснить другими словами. Мозг в голове словно обратился в лед. Представляете, как я перепугался! Не думайте, мыслил я вполне связно. Сознавал все, что происходит вокруг меня, но мозг зазяб так, что я закричал от боли. Вы когда-нибудь держали осколок льда в ладони минуты две-три? Он словно жжет, верно? Лед жжет хуже огня. Ну так вот, ощущение было такое, словно мой мозг пролежал на льду много часов. В голове была топка, но — топка стылая. В ней ревел и бесновался свирепый холод. Наверное, мне следует возблагодарить судьбу, что боль длилась недолго. Прошла спустя минут десять, а когда я вернулся домой, то на первый взгляд пережитое никак на мне не сказалось. Точно говорю: я бы и не подумал, будто что-то со мной случилось, пока в зеркало не посмотрел. Вижу — в голове дырка.

Генри Уэллс наклонился вперед и откинул волосы с правого виска.

— Вот она, рана, — промолвил он. — Что вы об этом скажете? — И он указал пальцем на небольшое круглое отверстие в черепе. — Похоже на пулевое ранение, — пояснил он, — да только никаких следов крови не было, и можно далеко вглубь заглянуть. Такое ощущение, что ведет оно ровнехонько в середку головы. С такими ранами не живут.

Говард вскочил на ноги — и теперь пепелил моего соседа яростным, обвиняющим взглядом.

— Зачем вы нам врете? — заорал он. — Зачем вы нам рассказываете весь этот бред? Длинная рука, тоже мне! Да вы были в стельку пьяны! Пьяны — и между тем преуспели в том, ради чего я трудился до кровавого пота. Если бы я только сумел заставить моих читателей почувствовать этот ужас, изведать его хоть на краткий миг — ужас, что вы якобы пережили в лесах, я был бы причислен к бессмертным — я превзошел бы самого Эдгара По, самого Готорна. А вы — неуклюжий пьяный лжец…

Я в свою очередь поднялся и яростно запротестовал:

— Он не лжет! В него стреляли — кто-то выстрелил ему в голову. Ты только погляди на эту рану. Господи, да ты не имеешь никакого права его оскорблять!

Ярость Говарда улеглась, огонь в глазах погас.

— Простите меня, — покаялся он. — Ты не в состоянии себе представить, как мне хочется поймать этот высший ужас и увековечить его на бумаге, а вот ему это удалось играючи. Если бы он только предупредил, что станет описывать нечто подобное, я бы все законспектировал. Но разумеется, он сам не сознает, что он настоящий художник. Блестяще он сыграл, что и говорить, но повторить он наверняка не сможет. Прошу прощения, что я вспылил, — приношу свои извинения. Хотите, я схожу за доктором? Рана и впрямь серьезная.

Мой сосед покачал головой.

— Не нужен мне доктор, — заверил он. — У доктора я уже был. Никакой пули у меня в голове нет — дырка проделана не пулей. Когда доктор не смог объяснить, в чем дело, я над ним посмеялся. Ненавижу докторов; и в гробу я видал идиотов, которые считают, я вру. В гробу я видал людей, которые мне не верят, когда я рассказываю как на духу, что своими глазами видал длинную белую тварь — вот как вас вижу, — она соскользнула вниз по дереву.

Невзирая на протесты моего соседа, Говард уже изучал его рану.

— Дыра проделана чем-то острым и круглым, — сообщил он. — Занятно, но ткани не повреждены. Нож или пуля оставили бы рваный край.

Я кивнул и наклонился рассмотреть рану поближе. И тут Уэллс пронзительно завопил и схватился руками за голову.

— Ахххх! — захлебнулся он. — Снова началось — ужасный, чудовищный холод!

Говард вытаращился на него.

— Только не ждите, что я поверю в эту чушь! — негодующе воскликнул он.

Но Уэллс, держась за голову, в агонии метался по комнате.

— Не могу больше, не могу! — кричал он. — У меня мозг леденеет. Это не обычный холод, нет. О господи! Вы ничего подобного в жизни не чувствовали. Он жжет, испепеляет, рвет на куски. Словно кислота.

Я тронул его за плечо, пытаясь успокоить, но Уэллс оттолкнул меня и кинулся к двери.

— Я должен отсюда выбраться, — визжал он. — Эта тварь хочет на простор. В моей голове она не поместится. Ей нужна ночь — бескрайняя ночь. Она упивается ночной тьмой…

Уэллс распахнул дверь и исчез в тумане. Говард вытер лоб рукавом и рухнул в кресло.

— Псих, — подвел он итог. — Трагический случай маниакально-депрессивного психоза. Кто бы мог ожидать? Рассказанная им история — это никакое не искусство. Просто кошмарный грибок, порождение больного мозга.

— Да, — согласился я. — Но как ты объяснишь отверстие в голове?

— А, это? — Говард пожал плечами. — Да оно небось всегда там было — наверняка что-то врожденное.

— Чушь, — отрезал я. — Никакой дыры в черепе у него никогда не было. Лично я считаю, что в него стреляли. Надо что-то делать. Ему необходима медицинская помощь. Позвоню-ка я доктору Смиту.

— Вмешиваться бесполезно, — возразил Говард. — Эту дыру проделала не пуля. Советую тебе позабыть о нем до завтра. Помешательство может быть временным, вероятно, оно само пройдет, и тогда твой сосед будет винить нас за вмешательство. Если он и завтра будет вести себя неуравновешенно, если заявится сюда и примется шуметь, тогда и впрямь придется сообщить куда надо. За ним вообще такое водится?

— Нет, — заверил я. — Он всегда вел себя в высшей степени разумно. Пожалуй, я с тобой соглашусь и подожду до завтра. Но дыра в голове меня по-прежнему озадачивает.

— А меня больше занимает рассказанная им история, — отозвался Говард. — Запишу-ка я ее, пока не забыл. Разумеется, воссоздать этот почти осязаемый ужас так, как он, у меня не получится, но, может, удастся уловить хоть малую толику странного, нездешнего ощущения.

Мой друг снял колпачок с ручки и принялся покрывать бумагу прихотливыми фразами.

Поежившись, я прикрыл дверь.

Несколько минут тишину в комнате нарушало только царапанье ручки по бумаге. Несколько минут царило безмолвие — и вдруг послышались пронзительные вопли. Или стоны?

Мы услышали крики даже сквозь закрытую дверь: они перекрывали голоса туманных сирен и плеск волн на Маллиганском взморье. Они заглушали миллионы ночных звуков, что ужасали и удручали нас, пока мы сидели за беседой в одиноком, одетом туманом доме. Мы различали этот голос так ясно, что на мгновение померещилось, будто он раздается едва ли не под окном. Лишь когда затяжные, пронзительные стенания прозвенели еще раз и еще, стало ясно, что расстояние до них немалое. Медленно пришло осознание, что крики доносятся издалека — возможно, из Маллиганского леса.

— Душа под пыткой, — пробормотал Говард. — Бедная проклятая душа в когтях того самого ужаса, о котором я тебе рассказывал, — ужаса, который я знал и чувствовал многие годы.

Пошатываясь, он поднялся на ноги. Глаза его горели, дышал он прерывисто и тяжело.

Я схватил друга за плечи и основательно его встряхнул.

— Не следует отождествлять себя с персонажами собственных историй, — воскликнул я. — Какой-то бедолага попал в беду. Не знаю, что там случилось. Может, корабль затонул. Сейчас надену непромокаемый плащ и выясню, в чем дело. Думается, мы кому-то нужны.

— Очень может быть, что мы и впрямь нужны, — медленно повторил Говард. — Очень может быть, что нужны. Одной жертвы твари будет мало. Ты только представь это долгое путешествие сквозь пространство, жажду и мучительный голод, что тварь изведала! Глупо предполагать, что она удовольствуется одной жертвой!

А в следующий миг Говард разом преобразился. Свет в глазах погас, голос уже не дрожал. Он передернулся.

— Прости меня, — покаялся он. — Боюсь, ты сочтешь меня таким же сумасшедшим, как этот твой деревенщина. Но я не могу не вживаться в собственных персонажей, пока сочиняю. Я описал что-то невыразимо недоброе, а эти вопли… именно такие вопли издавал бы человек, если бы… если…

— Понимаю, — перебил его я, — но сейчас на разговоры времени нет. Там какому-то бедолаге солоно приходится. — Я указал на дверь. — Он сражается с чем-то — не знаю с чем. Но мы должны помочь ему.

— Конечно, конечно, — согласился Говард и последовал за мною на кухню.

Не говоря ни слова, я снял с крючка плащ и вручил его приятелю. А в придачу — еще и громадную прорезиненную шапку.

— Одевайся быстрее, — приказал я. — Человек отчаянно нуждается в нашей помощи.

Я снял с вешалки свой собственный дождевик и кое-как просунул руки в слипшиеся рукава. И секунды не прошло, как мы уже прокладывали путь в тумане.

Туман казался живым. Его длинные пальцы тянулись вверх и безжалостно хлестали нас по лицу. Он оплетал наши тела и вихрился гигантскими серыми спиралями над нашими головами. Он отступал перед нами — и вдруг снова смыкался и окутывал нас со всех сторон.

Впереди смутно просматривались огни немногих одиноких ферм. Позади рокотало море и неумолчно, скорбно завывали туманные сирены. Говард поднял воротник плаща до самых ушей, с длинного носа капала влага. Челюсти стиснуты, в глазах — мрачная решимость.

Мы долго брели, не говоря ни слова, и лишь на подступах к Маллиганскому лесу Говард нарушил молчание.

— Если понадобится, мы войдем в этот лес, — объявил он.

Я кивнул.

— Не вижу, с какой бы стати нам туда не входить. Лес-то небольшой.

— Оттуда можно быстро выбраться?

— Еще как быстро. Господи, ты это слышал?

Жуткие вопли сделались еще громче.

— Этот человек страдает, — промолвил Говард. — Страдает непереносимо. Как думаешь… Как думаешь, не твой ли это безумный приятель?

Он озвучил тот самый вопрос, который я задавал сам себе вот уже какое-то время.

— Очень может быть, — отозвался я. — Но если он и вправду настолько безумен, нам придется вмешаться. Жаль, я не позвал с собой соседей.

— Ради всего святого, почему ты и впрямь этого не сделал? — закричал Говард. — Для того чтобы с ним совладать, возможно, понадобится дюжина крепких парней. — Он завороженно разглядывал воздвигшийся перед нами строй высоких деревьев и, сдается мне, о Генри Уэллсе не особенно задумывался.

— Вот он, Маллиганский лес, — сообщил я. И сглотнул, борясь с подступающей тошнотой. — Сам-то он невелик, — добавил я не к месту.

— О господи! — прозвенел из тумана исполненный невыносимой боли голос. — Они едят мой мозг. О господи!

В тот момент я страшно испугался, что, чего доброго, тоже лишусь рассудка. И ухватил Говарда за руку.

— Вернемся назад, — закричал я. — Мы немедленно возвращаемся! Дураки мы были, что вообще сюда отправились. Здесь нет ничего, кроме безумия и страдания и, возможно, смерти.

— Может, и так, — отозвался Говард, — но мы пойдем дальше.

Под промокшей шапкой лицо его сделалось пепельно-серым, глаза превратились в две синие щелочки.

— Хорошо, — мрачно согласился я. — Пошли.

Мы медленно пробирались через лес. Деревья возвышались над нами, в густом тумане очертания их настолько искажались и сливались воедино, что казалось, они двигаются заодно с нами. С узловатых веток свисали ленты тумана. Ленты, сказал я? Скорее, змеи тумана — извивающиеся, с ядовитыми языками и плотоядными глазами. Сквозь клубящиеся облака просматривались чешуйчатые, корявые стволы, и каждый смахивал на искривленного злобного старикана. Лишь узкая полоса света от моего электрического фонарика защищала нас от их козней.

Так шли мы сквозь гигантские волны тумана, и с каждой секундой вопли звучали громче. Вскоре мы уже улавливали обрывки фраз и истерические выкрики, что сливались воедино, переходя в протяжные стенания.

— Все холоднее и холоднее… и холоднее… они доедают мой мозг. Холодно! А-а-а-а-а!

Говард крепче сжал мою руку.

— Мы его найдем, — объявил он. — Поворачивать вспять — поздно.

Когда мы отыскали беднягу, он лежал на боку. Стискивал ладонями голову, сложился вдвое, подтянул колени так плотно, что они чуть в грудь не впивались. И молчал. Мы наклонились к нему, встряхнули — ни звука.

— Он мертв? — захлебнулся я.

Мне отчаянно хотелось развернуться и убежать. Уж очень близко подступали деревья.

— Не знаю, — отозвался Говард. — Не знаю. Надеюсь, что мертв.

Он опустился на колени, просунул ладонь под рубашку бедолаги. Мгновение лицо его напоминало маску. Затем он встал и покачал головой.

— Он жив, — объявил Говард. — Надо поскорее доставить его в тепло и переодеть в сухое.

Я кинулся на помощь. Вдвоем мы подняли с земли скорчившееся тело и понесли к дому, пробираясь промеж стволов. Пару раз мы споткнулись и чуть не упали; ползучие растения цеплялись за нашу одежду. Эти плети, точно маленькие ручонки, хватались за нас и рвали ткань по злобной подсказке высоких деревьев. Ни одна звезда не указывала нам путь, единственным источником света служил карманный фонарик, да и тот грозил вот-вот погаснуть — так выбирались мы из Маллиганского леса.

Только когда лес остался позади, послышалось тягучее жужжание. Сперва — еле слышное, точно урчание гигантского двигателя глубоко под землей. Но по мере того как мы брели вперед, спотыкаясь под тяжестью ноши, звук неспешно набирал силу — и наконец сделался таким громким, что не обращать на него внимания стало невозможно.

— Что это? — пробормотал Говард. Сквозь туманную дымку я видел, как позеленело его лицо.

— Не знаю, — прошептал я. — Что-то страшное. В жизни ничего подобного не слышал. Ты побыстрее идти не можешь?

До сих пор мы сражались со знакомыми кошмарами, но гудение и жужжание, нарастающие у нас за спиной, не походили ни на что: ничего подобного я на земле не слышал.

— Быстрее, Говард, быстрее! Ради бога, давай отсюда выбираться! — пронзительно вскричал я во власти мучительного страха.

При этих словах безжизненное тело у нас в руках задергалось, забилось в конвульсиях, из растрескавшихся губ потоком полилась бредовая невнятица:

— Я шел меж деревьями, смотрел наверх. Верхушек не видать. Смотрел я наверх, а потом вдруг опустил глаза — тут-то тварь и приземлилась мне на плечи. Сплошь ноги и ничего больше — длинные ползучие ноги. И — шмыг мне в голову. Я пытался выбраться из-под власти деревьев, но не смог. Я был один в лесу, и эта тварь — у меня на закорках и в моей голове; я — бежать, но деревья подставили мне подножку, и я упал. Тварь продырявила мне череп, чтоб влезть внутрь. Ей мозг мой нужен. Сегодня она проделала дыру, а теперь вот вползла — и жрет, жрет, жрет. Она холодная как лед и жужжит этак, навроде здоровенной мухи. Но это не муха. И никакая не рука. Не прав я был, когда назвал ее рукой. Ее вообще невозможно увидеть. Я бы и не увидел, и не почувствовал, кабы она не проделала дырку и не забралась внутрь. Вы ее почти видите, вы ее почти чувствуете, и это значит, что она того и гляди заберется в голову.

— Уэллс, ты можешь идти? Ты идти можешь?

Говард выпустил ноги Уэллса и попытался снять с себя плащ. Я слышал его резкое, прерывистое дыхание.

— Кажется, — всхлипнул Уэллс. — Но это неважно. Оно меня уже сцапало. Оставьте меня и спасайтесь сами.

— Нам надо бежать! — закричал я.

— Это наш единственный шанс, — подхватил Говард. — Уэллс, следуйте за нами. Следуйте за нами, понятно? Они выжгут ваш мозг, если поймают. Надо бежать, парень. За нами!

И он нырнул в туман. Уэллс встряхнулся и последовал за ним, точно сомнамбула. Меня одолевал ужас еще более кошмарный, чем сама смерть. Шум нарастал, оглушал, гремел в ушах, и однако ж в первое мгновение я не смог стронуться с места. Стена тумана уплотнялась.

— Фрэнк погибнет! — зазвенел отчаянный голос Уэллса.

— Придется вернуться! — закричал в ответ Говард. — Это верная смерть — или хуже смерти, но мы не вправе его бросить.

— Бегите, не останавливайтесь, — воззвал я. — Меня они не поймают. Спасайтесь сами!

Опасаясь, что они и впрямь пожертвуют собою ради меня, я сломя голову кинулся вперед. Секунда — и я уже догнал Говарда и ухватил его за плечо.

— Что это? — спросил я. — Чего нам следует бояться?

— Пойдем быстрее, или мы погибли! — лихорадочно заклинал он. — Они опрокинули все преграды. Жужжание — это предостережение. Мы восприимчивы, и мы предупреждены, но если звук сделается громче, мы погибли. Рядом с Маллиганским лесом они сильны; именно здесь они проявляются. Сейчас они экспериментируют — осваиваются, осматриваются. Позже, освоившись, они рассредоточатся по окрестностям. Если бы нам только добежать до фермы…

— Мы добежим до фермы! — прокричал я, раздвигая руками туман.

— И помоги нам Небеса, если не добежим! — застонал Говард.

Он сбросил плащ, насквозь мокрая рубашка драматично липла к поджарому телу. Широкими, размашистыми шагами он несся сквозь тьму. Далеко впереди слышались вопли Генри Уэллса. Неумолчно стонали туманные сирены, туман клубился и бурлил водоворотами вокруг нас.

Не смолкало и тягучее жужжание. Не верилось, что мы в непроглядной темноте отыщем дорогу к ферме. Однако ж ферму мы отыскали и с радостными криками ввалились внутрь.

— Запри дверь! — крикнул Говард.

Я так и сделал.

— Думается, здесь мы в безопасности, — проговорил он. — До фермы они еще не добрались.

— А с Уэллсом как? — выдохнул я и тут заметил цепочку мокрых следов, уводящую в кухню.

Говард их тоже увидел. В глазах его вспыхнуло облегчение.

— Рад, что он в безопасности, — пробормотал он. — Я за него боялся.

И тут же заметно помрачнел. Света в кухне не было, оттуда не доносилось ни звука.

Не говоря ни слова, Говард пересек комнату и нырнул в темный проем. Я рухнул на стул, стряхнул влагу с ресниц, откинул назад волосы, что мокрыми прядями падали мне на лицо. Посидел так секунду-другую, тяжело дыша; скрипнула дверь, и я поневоле вздрогнул. Но я помнил заверения Говарда: «До фермы они еще не добрались. Здесь мы в безопасности».

Отчего-то Говарду я верил. Он сознавал, что нам угрожает новый, неведомый ужас, и каким-то сверхъестественным образом уловил его слабые стороны.

Впрочем, должен признать, что, когда из кухни донеслись пронзительные вопли, моя вера в друга слегка пошатнулась. Послышалось низкое рычание — никогда бы не поверил, что человеческая глотка способна издавать такие звуки! — и исступленные увещевания Говарда:

— Отпусти, говорю! Ты что, совсем спятил? Слушай, мы же тебя спасли! Оставь, говорю, оставь мою ногу! А-а-а-а-а!

Говард, пошатываясь, ввалился в комнату. Я метнулся вперед и подхватил его. Он был весь в крови, лицо — бледно как смерть.

— Да он просто буйнопомешанный, — простонал Говард. — Бегал по кухне на четвереньках словно собака. Наскочил на меня — и чуть не загрыз. Я-то отбился, но я ж весь искусан. Я ударил его в лицо — и уложил наповал. Убил, чего доброго. Он все равно что животное — я вынужден был защищаться.

Я довел Говарда до дивана и опустился на колени рядом с ним, но он отверг мою помощь.

— Да не отвлекайся ты на меня! — приказал он. — Быстро найди веревку и свяжи его. Если он придет в себя, нам придется драться не на жизнь, а на смерть.

То, что последовало дальше, походило на ночной кошмар. Смутно вспоминаю, как вошел в кухню с веревкой и привязал беднягу Уэллса к стулу, затем промыл и перевязал раны Говарда и развел огонь в камине. Помню также, что позвонил доктору. Но в голове моей все перепуталось, не могу воскресить в памяти ничего доподлинно — вплоть до прибытия высокого степенного джентльмена с добрым, сочувственным взглядом, чья манера держаться уже успокаивала не хуже болеутоляющего.

Он осмотрел Говарда, покивал и заверил, что раны несерьезны. Затем осмотрел Уэллса — и на сей раз кивать не стал.

— У него зрачки не реагируют на свет, — медленно объяснил доктор. — Необходима срочная операция. И, скажу вам откровенно, не думаю, что нам удастся его спасти.

— А эта рана в голове, доктор, — это пулевое ранение? — осведомился я.

Врач нахмурился.

— Я глубоко озадачен, — вздохнул он. — Разумеется, это след от пули, но ему полагалось бы уже частично затянуться. Отверстие ведет прямо в мозг. Вы говорите, что ничего об этом не знаете. Я вам верю, но я считаю, что необходимо немедленно известить власти. Объявят розыск убийцы; разве что, — доктор помолчал, — разве что бедняга сам себя ранил. То, что вы рассказываете, в высшей степени любопытно. Невероятно, что он мог ходить еще много часов. Кроме того, рана явно была обработана. Следов запекшейся крови не видно.

Врач задумчиво прошелся взад-вперед.

— Будем оперировать здесь — и немедленно. Ничтожный шанс у нас есть. По счастью, я захватил с собой инструменты. Освободите этот стол, и… вы сможете подержать мне лампу?

Я кивнул.

— Попытаюсь.

— Отлично!

Доктор занялся приготовлениями, а я размышлял, надо ли звонить в полицию.

— Я убежден, что он сам себя ранил, — сказал я наконец. — Уэллс вел себя в высшей степени странно. Если вы согласитесь, доктор…

— Да?

— Пока лучше молчать об этом деле, а уж после операции — посмотрим. Если Уэллс выживет, вовлекать беднягу в полицейское расследование не понадобится.

Доктор кивнул.

— Хорошо, — согласился он. — Сперва прооперируем, потом решим.

Говард беззвучно смеялся со своей тахты.

— Полиция, — глумился он. — Что она может против тварей из Маллиганского леса?

В его веселье ощущалась зловещая ирония, немало меня обеспокоившая. Ужасы, что мы испытали в тумане, казались невероятными и нелепыми в высокоученом присутствии невозмутимого доктора Смита, и вспоминать о них мне совсем не хотелось.

Доктор отвлекся от инструментов и зашептал мне на ухо:

— Вашего друга слегка лихорадит; по всей видимости, он бредит. Будьте добры, принесите мне стакан воды, я смешаю ему успокоительное.

Я кинулся за стаканом, и спустя мгновение Говард уже крепко спал.

— Итак, приступим, — скомандовал доктор, вручая мне лампу. — Держите ее ровно и сдвигайте по моей команде.

Бледное, бесчувственное тело Генри Уэллса лежало на столе (мы с доктором загодя убрали с поверхности все лишнее). При мысли о том, что мне предстоит, я затрепетал: мне придется стоять и наблюдать за живым мозгом моего бедного друга, когда доктор безжалостно откроет его взгляду.

Проворными, опытными пальцами доктор ввел обезболивающее. Меня не покидало гнетущее чувство, будто мы совершаем преступление, против которого Генри Уэллс яростно возражал бы, предпочтя умереть. Ужасное это дело — увечить мозг человеческий. И однако ж я знал, что поведение доктора безупречно и что этика профессии требует операции.

— Мы готовы, — объявил доктор Смит. — Лампу чуть ниже. Осторожнее!

Я наблюдал, как в умелых и ловких пальцах двигается нож. Мгновение я не отводил глаз — а затем отвернулся. От того, что я успел увидеть за этот краткий миг, меня затошнило, и я чуть не потерял сознание. Может, это воображение разыгралось, но, глядя в стену, я не мог избавиться от впечатления, что доктор того и гляди рухнет без чувств. Он не произнес ни слова, но я готов был поклясться: он обнаружил что-то страшное.

— Лампу — ниже! — скомандовал он. Голос звучал хрипло и шел откуда-то из самых глубин горла.

Не поворачивая головы, я опустил лампу еще на дюйм. Я ждал, что Смит станет упрекать меня или даже выбранит, но он хранил гробовое молчание — под стать пациенту на столе. Однако ж я знал, что пальцы его по-прежнему работают — я слышал, как они двигаются. Слышал, как эти быстрые, ловкие пальцы порхают над головой Генри Уэллса.

Внезапно я осознал, что рука у меня дрожит. Мне отчаянно захотелось поставить лампу: я чувствовал, что уже не в силах ее держать.

— Вы уже заканчиваете? — в отчаянии выдохнул я.

— Держите лампу ровно! — выкрикнул доктор. — Если еще раз дернетесь, я… я не стану его зашивать. И плевать мне, если меня повесят! Лечить дьяволов я не брался!

Я не знал, как быть. Лампа едва не падала из рук, а угроза доктора перепугала меня до полусмерти.

— Сделайте все, что можно, — истерически заклинал я. — Дайте ему шанс пробиться назад. Когда-то он был добрым, хорошим человеком…

На мгновение повисла тишина; я боялся, что слова мои пропали втуне. Я уже ожидал, что доктор того и гляди отшвырнет скальпель и тампон и выбежит из комнаты в туман. И только услышав, как пальцы его вновь задвигались, я понял: он решил-таки дать шанс даже тому, кто проклят.

Только после полуночи Смит объявил, что я могу поставить лампу. Облегченно вскрикнув, я обернулся — и лица доктора мне не забыть вовеки. За три четверти часа бедняга постарел на десять лет. Под глазами у него пролегли темные тени, губы конвульсивно подергивались.

— Он не выживет, — объявил доктор. — Умрет через час. Мозг его я не трогал. Я тут бессилен. Когда я увидел… как обстоит дело… я… я тут же его и зашил.

— А что вы увидели? — еле слышно выдохнул я.

В глазах доктора отразился неописуемый ужас.

— Я видел… я видел… — Голос его прервался, он задрожал всем телом. — Я видел… о, непередаваемый кошмар… зло вне формы и обличья…

Внезапно доктор Смит выпрямился и дико заозирался по сторонам.

— Они придут сюда, за ним! — закричал он. — Они оставили на нем свою метку, и они придут за ним. Вам не следует здесь оставаться. Этот дом отмечен печатью уничтожения!

Доктор схватил шляпу и сумку и кинулся к двери; я беспомощно наблюдал. Побелевшими, трясущимися пальцами он отодвинул задвижку; на мгновение его сухопарая фигура четким силуэтом обрисовалась на фоне клубящейся белой мглы.

— Помните: я вас предупредил! — крикнул он и исчез в тумане.

Говард сел на диване и протер глаза.

— Что за злая шутка! — буркнул он. — Нарочно меня усыпить! Кабы я знал, что в стакане с водой…

— Ты как себя чувствуешь? — осведомился я, яростно встряхивая его за плечи. — Идти можешь?

— Сперва меня накачивают снотворным, а потом требуют, чтобы я куда-то шел! Фрэнк, ты неразумен, как всякий художник. Ну, что еще стряслось?

Я указал на безмолвное тело, распростертое на столе.

— Даже в Маллиганском лесу безопаснее, — заверил я. — Теперь он принадлежит им.

Говард вскочил с дивана и ухватил меня за руку.

— Что ты такое говоришь? — вскричал он. — Откуда ты знаешь?

— Доктор видел его мозг, — объяснил я. — А еще видел что-то такое, что не стал… не смог описать. Но он сказал мне, что они придут за ним, и я ему верю.

— Нужно немедленно уходить! — закричал Говард. — Этот твой доктор прав. Мы в смертельной опасности. Даже Маллиганский лес… но в лес нам возвращаться незачем. Есть ведь твой катер!

— Конечно, есть же катер! — эхом подхватил я. Передо мною забрезжила смутная надежда.

— Туман, конечно, смертельно опасен, — мрачно промолвил Говард. — Но даже смерть на море всяко лучше этого ужаса.

От дома до пристани было рукой подать; не прошло и минуты, как Говард уже устроился на корме, а я лихорадочно заводил мотор. По-прежнему завывали туманные сирены, но ни один огонь в гавани не горел. В каких-нибудь двух футах от наших лиц смыкалась непроглядная пелена. В темноте смутно маячили белые миражи тумана, а дальше, за ними, простиралась ночь — бескрайняя, беспросветная, напоенная ужасом.

— Мне чудится, что там — смерть, — нарушил молчание Говард.

— Скорее уж здесь, — возразил я, возясь с мотором. — Думается мне, в скалы я не врежусь. Ветра почти нет, а гавань я знаю.

— Да и по сиренам можно сориентироваться, — пробормотал Говард. — Наверное, стоит взять курс на открытое море.

Я согласно кивнул.

— Шторма катер не выдержит, — подтвердил я, — но задерживаться в гавани я не намерен. Если удастся выйти в море, нас, возможно, подберет какой-нибудь корабль. Оставаться здесь, где они могут до нас добраться, — чистой воды безумие.

— А откуда нам знать, как далеко простирается их власть? — простонал Говард. — Что такое земные расстояния для тварей, которые путешествуют в космосе? Они наводнят Землю. Они уничтожат нас всех до единого.

— Об этом мы потолкуем позже, — воскликнул я. Мотор взревел — и ожил. — Для начала давай-ка уберемся от них как можно дальше. Вероятно, они еще только осваиваются! Их возможности до поры ограничены, так что нам, глядишь, и удастся спастись.

Мы медленно вышли в фарватер; о борт катера заплескалась вода, и звук этот, как ни странно, отчасти успокоил наши страхи. По моей подсказке Говард взялся за штурвал и принялся медленно разворачивать судно.

— Так держать! — вскричал я. — Тут-то никакой опасности нет — пока мы не вошли в пролив!

Еще несколько минут я колдовал над мотором, а Говард молча правил рулем. Вдруг он обернулся ко мне и ликующе всплеснул руками.

— Кажется, туман развеивается! — воскликнул он.

Я вгляделся в темноту. Да, верно; туман явно поредел, а белесые спирали, беспрерывно вихрящиеся внутри его, истаивали до бесплотной дымки.

— Держи прямо по курсу! — заорал я. — Удача на нашей стороне. Если туман рассеется, мы разглядим пролив. Смотри не пропусти Маллиганский маяк.

Когда наконец вспыхнул долгожданный луч, мы обрадовались так, что и словами не опишешь. Желтое, яркое зарево струилось над водой и резко высвечивало очертания гигантских скал по обе стороны пролива.

— Пусти меня к рулю, — закричал я, бросаясь вперед. — Здесь проход трудный, но теперь-то мы не оплошаем!

Взволнованные и ликующие, мы почти позабыли про ужас, оставшийся у нас за спиной. Я стоял у штурвала и победно улыбался; катер несся над темной водой. Скалы стремительно приближались — и вот уже их необъятная громада нависла над нами.

— Мы пройдем! — закричал я.

Но ответа от Говарда не последовало. Он задохнулся и громко ахнул.

— Что такое? — спросил я и обернулся.

Мой приятель в ужасе скорчился над мотором. Сидел он спиной ко мне, но интуиция подсказала мне, куда именно устремлен его взор.

Сумеречный берег полыхал как огненный закат. Горел Маллиганский лес. Гигантские языки пламени рвались к небесам выше самых высоких деревьев, густая волна черного дыма медленно катилась к востоку, захлестывая немногие оставшиеся в гавани огни.

Но не зрелище пожара исторгло из уст моих вопль ужаса и страха. А размытый призрак, нависающий над деревьями, гигантская бесформенная фигура, что медленно колыхалась в небе туда-сюда.

Господь свидетель, я пытался внушить себе, что ничего не вижу. Пытался себя уверить, что этот призрак — всего-навсего тень, отбрасываемая пламенем. Помню, как ободряюще схватился за плечо Говарда.

— Лес сгорит дотла, — воскликнул я, — и жуткие твари будут уничтожены с ним вместе!

Но Говард оборотился, удрученно покачал головой, и я понял, что смутный, зыбкий фантом над деревьями — это не просто тень.

— Если мы увидим его четко, мы погибли! — предостерег мой приятель. Голос его срывался от страха. — Молись, чтобы оно оставалось бесформенным!

«Есть символ древнее, чем мир, — подумал я, — древнее любой религии. Еще до зари цивилизации люди благоговейно преклоняли пред ним колени. Он содержится во всех мифологиях. Этот исконный знак — основа основ. Возможно, в туманном прошлом, много тысяч лет назад, им отпугивали врагов. Я сражусь с призраком при помощи высшего и грозного таинства».

Внезапно я сделался до странности спокоен. Я знал, что у меня осталось меньше минуты, что под угрозой — больше чем наши жизни, но я не дрогнул. Я невозмутимо пошарил под двигателем и вытащил немного пакли.

— Говард, — велел я, — зажги спичку. Это наша единственная надежда. Немедленно зажигай!

Говард недоуменно вытаращился на меня. Казалось, прошла целая вечность. Затем в ночи гулко раскатился его смех.

— Спичку, говоришь! — взвизгнул он. — Спичку — подогреть наши жалкие мозги! О да, спичка нам пригодится!

— Доверься мне! — заклинал я. — Сделай так, как я говорю, — это наша единственная надежда. Быстро зажигай спичку.

— Не понимаю! — Говард разом посерьезнел, голос его дрожал.

— Я придумал, как нам спастись, — пояснил я. — Пожалуйста, запали эту паклю.

Говард медленно кивнул. Я ничего ему не объяснил, но я знал: он догадался, что я затеваю. Зачастую его интуиция казалась просто сверхъестественной. Негнущимися пальцами он вытащил спичку и чиркнул ею.

— Не трусь, — промолвил он. — Покажи им, что ты их не боишься. Храбро сотвори знаменье.

Пакля загорелась — а призрак над деревьями между тем обозначился с пугающей четкостью.

Я схватил пылающий клок и быстро провел им перед собою по прямой линии от левого плеча до правого. Затем поднял ко лбу — и опустил до колен.

В мгновение ока Говард выхватил паклю и повторил мой жест. Он сотворил два крестных знаменья — одним осенил себя, вторым расчертил тьму, держа импровизированный факел на расстоянии вытянутой руки.

На миг я зажмурился — однако ж призрачная фигура над деревьями по-прежнему дрожала перед моим внутренним взором. Затем очертания ее стали медленно расплываться, хаотично таять в безбрежном пространстве, а когда я открыл глаза, фантом исчез. Теперь я видел лишь пылающий лес да тени от высоких деревьев — и ничего больше.

Ужас сгинул, но я не двинулся с места. Я застыл как каменный идол над черной водой. А в следующий миг в мозгу у меня что-то словно взорвалось. Голова закружилась, я пошатнулся и ухватился за поручень.

Я бы, верно, упал, но Говард ухватил меня за плечи.

— Мы спасены! — закричал он. — Мы победили!

— Славно, — отозвался я.

Но я был слишком измучен, чтобы порадоваться по-настоящему. Колени у меня подогнулись, голова склонилась на грудь. Все картины и звуки земли потонули в милосердной черноте.

II

Когда я вошел в комнату, Говард что-то писал.

— Ну и как там твой рассказ? — полюбопытствовал я.

В первую секунду он пропустил мой вопрос мимо ушей.

Затем медленно обернулся. Глаза его глубоко запали, по лицу разливалась пугающая бледность.

— Неважно, — наконец признался Говард. — То, что получается, меня не устраивает. Есть проблемы, которых я по-прежнему не в состоянии разрешить. Хоть убей, но не получается у меня воспроизвести всю кошмарность той твари в Маллиганском лесу.

Я сел и закурил.

— Послушай, объясни же мне наконец, что это был за ужас, — попросил я. — Вот уже три недели я жду, чтобы ты заговорил. Я знаю: ты от меня что-то скрываешь. Что за влажная губчатая масса свалилась Уэллсу на голову в лесу? Что за гудение мы слышали там, в тумане? Что означала та смутная фигура над деревьями? И почему, ради всего святого, ужас не распространился далее, как мы боялись? Что его остановило? Говард, что, как ты думаешь, на самом деле случилось с мозгом Уэллса? Сгорело ли тело вместе с фермой или они его забрали? А тот, второй труп, найденный в Маллиганском лесу, — тощий, обугленный, и голова вся в дырках, как решето, — как ты его объясняешь?

(Два дня спустя после пожара в Маллиганском лесу нашли скелет. На костях еще оставались ошметки обожженной плоти, а свод черепа отсутствовал.)

Заговорил Говард не скоро. Он долго сидел, повесив голову и теребя в пальцах блокнот; все его тело сотрясала дрожь. Наконец он поднял глаза. В них горел безумный свет, губы побелели.

— Да, — согласился он. — Давай обсудим этот ужас вместе. На прошлой неделе мне не хотелось о нем говорить. Дескать, такой кошмар в слова облекать не стоит. Но не знать мне покоя, пока я не вплету его в рассказ, пока не заставлю своих читателей прочувствовать и пережить этот неописуемый страх. А у меня ничего толком не пишется, пока я не уверюсь вне всякого сомнения, что и сам все понимаю. Пожалуй, поговорить о пережитом мне и впрямь небесполезно. Ты спросил, что за влажная «губка» свалилась Уэллсу на голову. Полагаю, человеческий мозг — квинтэссенция человеческого мозга, вытянутая через дырку или несколько дырок в черепе. Вероятно, мозг был вынут мало-помалу, незаметно, а потом жуткая тварь снова сложила его воедино. Видимо, она использовала человеческие мозги в своих целях: например, добывала из них какие-то сведения. А может, просто играла. Почерневший, изрешеченный труп в Маллиганском лесу? Так это было тело самой первой жертвы, какого-нибудь злополучного дурня, что заблудился среди высоких деревьев. Склонен думать, что сами деревья тому поспособствовали. Думается, ужасная тварь наделила их некоей сверхъестественной жизнью. В любом случае бедолага лишился мозга. Тварь этот мозг сцапала, поиграла с ним, а потом случайно выронила. Он-то и свалился Уэллсу на голову. Уэллс говорил, что длинная, тонкая белесая рука пыталась нашарить то, что потеряла. Разумеется, на самом деле Уэллс никакой руки объективно не видел, но бесформенный, бесцветный ужас уже вселился в его мозг и облекся в человеческую мысль. Что до гудения и до примерещившегося нам фантома над пылающим лесом — это ужас пытался так или иначе проявиться, тщился сокрушить преграды, войти в наш мозг и облечься в наши мысли. И ведь почти преуспел! Если бы мы увидели белую руку — для нас все было бы кончено.

Говард отошел к окну. Отдернул шторы и минуту-другую рассматривал запруженную гавань и высокие белые здания на фоне луны. Проследил взглядом линию горизонта нижнего Манхэттена. Прямо перед ним темнела громада отвесных утесов Бруклин-Хайтс.

— Почему они не победили? — вдруг закричал Говард. — Они же могли полностью нас уничтожить. Могли стереть нас с лица земли! Все наши богатства, вся наша мощь пред ними — ничто.

Я поежился.

— Да… так почему же ужас не распространился дальше? — спросил я.

Говард пожал плечами.

— Не знаю. Может, они обнаружили, что человеческий мозг — штука слишком банальная, с ним и возиться-то неохота. Может, мы перестали их забавлять. Может, мы им надоели. Но вполне вероятно, что их уничтожил знак, а не то так отправил их назад сквозь пространство. Думаю, они явились на Землю много миллионов лет назад — и их отпугнуло крестное знамение. И теперь, обнаружив, что мы не забыли, как знаменьем пользоваться, они в ужасе бежали прочь. Во всяком случае, за последние три недели они никак себя не проявляли. Думаю, они и впрямь ушли.

— А Генри Уэллс? — спросил я.

— Ну, его тела так и не нашли. Полагаю, твари его забрали.

— И ты всерьез намерен сделать из этого… непотребства рассказ? О господи! Все это настолько невероятно и неслыханно, что мне и самому верится с трудом. Нам это все, часом, не приснилось? Мы в самом деле были в Партридж-вилле? Мы в самом деле сидели в старом доме и обсуждали разные ужасы, пока вокруг клубился туман? Неужто мы и вправду прошли через тот богомерзкий лес? И деревья в самом деле оживали, и Генри Уэллс бегал на четвереньках как волк?

Говард молча сел и закатал рукав. И продемонстрировал мне свою худощавую руку.

— А этот шрам ты как объяснишь? — осведомился он. — Зверь, напавший на меня, оставил свои отметины — человекозверь, что когда-то был Генри Уэллсом. Сон? Да я сей же миг отрубил бы себе руку по локоть, если бы ты только сумел убедить меня, что это лишь сон.

Я отошел к окну и долго смотрел на Манхэттен. «Вот вам реальность как она есть, — думал я. — Нелепо воображать, будто что-то может ее уничтожить. Нелепо воображать, будто ужас был и впрямь настолько кошмарен, как показалось нам в Партриджвилле. Надо во что бы то ни стало отговорить Говарда писать об этом. Мы оба должны попытаться все забыть».

Я подошел к другу, положил руку ему на плечо.

— А может, ну его, этот рассказ? — мягко увещевал я.

— Ни за что! — Говард вскочил на ноги, глаза его пылали огнем. — Ты думаешь, я сдамся сейчас, когда у меня уже почти получилось? Я напишу свой рассказ, я вскрою самую суть бесформенного, бесплотного ужаса, который, однако ж, более страшен, чем зачумленный город, когда раскаты похоронного звона возвещают конец надежде. Я превзойду самого Эдгара По! Я превзойду всех великих мастеров!

— Да превосходи кого хочешь — и будь ты проклят, — возмущенно рявкнул я. — Этот путь ведет к безумию, но спорить с тобой бесполезно. Твой эгоизм просто непрошибаем.

Я развернулся и стремительно вышел из комнаты. Спускаясь вниз по лестнице, я размышлял о том, каким идиотом выставляю себя со всеми своими страхами, — и все-таки опасливо оглядывался через плечо, словно ожидая, что сверху на меня вот-вот обрушится каменная глыба и расплющит в лепешку. «Лучше бы Говарду позабыть этот ужас, — твердил про себя я. — Лучше бы вообще стереть его из памяти. Мой друг просто спятит, если вздумает об этом писать».

Минуло три дня, прежде чем я снова увиделся с Говардом.

— Заходи, — до странности хриплым голосом пригласил он, заслышав мой стук в дверь.

Хозяин встретил меня в халате и в тапочках, и при первом же взгляде на него я понял: он торжествует победу.

— Триумф, Фрэнк! — вскричал он. — Я воссоздал-таки бесформенную форму, жгучий стыд, человеку неведомый, ползучее, бесплотное непотребство, выедающее нам мозг!

Я и ахнуть не успел, как он уже вложил мне в руки объемистую рукопись.

— Прочти это, Фрэнк! — потребовал он. — Садись сей же миг и читай!

Я отошел к окну и опустился на кушетку. Там я и сидел, позабыв обо всем на свете, кроме машинописных страниц перед моими глазами. Признаюсь, меня сжигало любопытство. Я никогда не ставил под сомнение таланты Говарда. Он творил чудеса с помощью слов, с его страниц неизменно веяло дыханием неведомого; все то, что ушло за пределы Земли, возвращалось обратно по его воле. Но сумеет ли он хотя бы намекнуть на отвратительный ползучий ужас, что посягнул на мозг Генри Уэллса?

Я прочел рассказ от начала и до конца. Я читал медленно, в приступе отвращения впиваясь пальцами в подушку. Как только я закончил, Говард выхватил у меня рукопись. Не иначе как заподозрил, что мне захочется изорвать ее в клочки.

— Ну и как тебе оно? — ликующе воскликнул он.

— Пакость неописуемая! — ответствовал я. — Ты вторгаешься в запретные сферы разума, куда врываться не след.

— Но ты согласишься, что кошмар я живописал убедительно?

Я кивнул и потянулся за шляпой.

— Так убедительно, что я просто не в силах здесь оставаться и обсуждать его с тобой. Я намерен идти пешком, куда глаза глядят, всю ночь, до утра. Идти, пока не вымотаюсь настолько, что не смогу больше ни думать, ни вспоминать, ни тревожиться.

— Это воистину великий рассказ! — прокричал Говард мне вслед, но я, не ответив ни словом, спустился вниз по лестнице и вышел из дома.

III

Было уже за полночь, когда зазвонил телефон. Я отложил в сторону книгу и снял трубку.

— Алло. Кто это? — осведомился я.

— Фрэнк, это Говард! — Голос моего друга срывался на пронзительный визг. — Приезжай как можно скорее. Они вернулись! И, Фрэнк, знаменье бессильно! Я попробовал к нему прибегнуть, но гудение лишь усиливается, и неясная фигура… — Голос Говарда оборвался.

— Мужайся, друг! — едва не заорал я в трубку. — Не дай им заподозрить, что ты испугался. Осеняй себя крестным знаменьем снова и снова. Я сейчас буду.

Вновь послышался голос Говарда: теперь он почти хрипел.

— Фигура проступает все яснее, все отчетливее. А я ничего не в силах поделать! Фрэнк, я разучился креститься! Я утратил все права на защиту знаменьем! Я сделался жрецом дьявола. Этот рассказ… мне не следовало его писать!

— Покажи им, что ты не боишься! — закричал я.

— Я попытаюсь! Попытаюсь! О боже мой! Эта фигура…

Я не стал ждать, что будет дальше, а схватил в панике шляпу и пальто, сбежал вниз по лестнице, выскочил на улицу. Уже на тротуаре на меня накатило головокружение. Я вцепился в фонарный столб, чтобы не упасть, и яростно замахал рукой проезжающему такси. По счастью, водитель меня заметил. Машина притормозила, я доковылял до нее и забрался внутрь.

— Быстро! — закричал я. — Бруклин-Хайтс, дом десять.

— Да, сэр. Холодная ночка выдалась, верно?

— Холодная! — взревел я. — То-то будет холодно, когда нагрянут они! То-то будет холодно, когда они начнут…

Водитель недоуменно воззрился на меня.

— Все в порядке, сэр, — заверил он. — Сейчас доставим вас домой в лучшем виде, сэр. Бруклин-Хайтс, вы сказали, сэр?

— Бруклин-Хайтс, — простонал я и рухнул на сиденье.

Такси понеслось вперед, а я пытался не думать об ожидающем меня ужасе. И в отчаянии хватался за соломинку. Чего доброго, думал про себя я, Говард временно помешался. Как могли ужасные твари обнаружить его среди миллионов людей? Быть того не может, чтобы они его нарочно разыскивали. Быть того не может, чтобы они намеренно выбрали его среди столь многих. Он слишком ничтожен; все мы слишком ничтожны. Эти твари — неужели они станут ловить людей на удочку или тралом? Но ведь Генри Уэллса они отыскали! Как там сказал Говард? «Я сделался жрецом дьявола». А может, жрецом этих тварей? Что, если Говард и впрямь стал их жрецом на Земле? Что, если благодаря написанному рассказу он стал их жрецом?

Эта мысль терзала меня как ночной кошмар; я упрямо гнал ее прочь. У Говарда достанет храбрости, чтобы им воспротивиться, думал я. Он покажет им, что не боится.

— Вот мы и приехали. Вам помочь подняться, сэр?

Такси притормозило, я застонал, осознав, что вот сейчас войду в дом, который, возможно, станет мне могилой. Вышел на тротуар, вручил водителю всю наличность, что была при мне. Тот потрясенно вытаращился на меня.

— Вы дали мне слишком много, — запротестовал таксист. — Вот, возьмите, сэр…

Но я лишь отмахнулся от него и взбежал на крыльцо. Вкладывая ключ в замочную скважину, я слышал, как водитель бормочет себе под нос:

— В жизни не видывал этакого психа, да еще и пьян в стельку! Дал мне четыре доллара за то, что я отвез его за десять кварталов, и даже спасибо не слушает…

Внизу свет не горел. Я замер у основания лестницы и заорал:

— Говард, это я! Спускайся!

Ответа не последовало. Я прождал секунд десять, но сверху не донеслось ни звука.

— Тогда я поднимаюсь! — в отчаянии выкрикнул я и, дрожа крупной дрожью, двинулся вверх по лестнице. «Они его сцапали, — думал я. — Я опоздал. Может, лучше не надо?.. Господи милосердный, это что такое?»

Мне было неописуемо страшно. Такие звуки ни с чем не спутаешь. В комнате наверху кто-то, захлебываясь словами, молил и рыдал в агонии. Неужели это и впрямь голос Говарда? Время от времени я улавливал какую-то невнятицу.

— Ползет… бррр! Ползет… бррр! О, сжальтесь! Холодно и ясно! Ползет… бррр! Господь милосердный!

Я уже добрался до лестничной площадки. Мольбы сменились хриплыми воплями. Я рухнул на колени — и осенил крестом и себя, и стену рядом, а потом начертил крест в воздухе. Начертил то самое древнее знаменье, что спасло нас в Маллиганском лесу. Но на сей раз — грубо и резко, не огнем, но пальцами, что дрожали и цеплялись за одежду; перекрестился я, не имея ни отваги, ни надежды, перекрестился мрачно и обреченно, будучи уверен, что меня уже ничто не спасет.

А затем вскочил на ноги и взбежал по лестнице. Я молился лишь о том, чтобы твари забрали меня быстро и чтобы мне не пришлось долго страдать.

Дверь в комнату Говарда стояла приоткрытой. Сделав над собою нечеловеческое усилие, я дотянулся до ручки. Дверь медленно подалась внутрь.

В первое мгновение я не заметил ничего, кроме недвижного тела Говарда на полу. Он лежал на спине. Колени подтянуты к груди, рука прикрывает лицо, ладонью наружу, словно заслоняя от невыносимого зрелища.

Переступив порог, я опустил глаза, намеренно сузив поле зрения. Теперь я видел только пол и нижнюю часть комнаты. Поднимать взгляда я не хотел. Я смотрел вниз самозащиты ради, поскольку страшился того, что может обнаружиться в этих стенах.

О, как не хотел я поднимать взгляд! Но в комнате действовали силы и стихии, сопротивляться которым я не мог. Я знал, что, если оглянусь вокруг, ужас, возможно, уничтожит меня — да только выбора у меня нет.

Медленно, мучительно я поднял глаза и обвел взглядом комнату. И по сей день сожалею, что не кинулся тут же вперед и не сдался на милость существа, что возвышалось там. Этому грозному, задрапированному во тьму видению суждено стоять между мною и радостями мира, пока я жив.

Оно воздвиглось от пола до потолка и испускало слепящий свет. Насквозь пронзенные лучами, в воздухе кружились страницы Говардовой рукописи.

В центре комнаты, между потолком и полом, кружились эти страницы, свет прожигал бумажные листы и, закручиваясь в спирали, ввинчивался в мозг моего бедного друга. Сияние вливалось в его голову нескончаемым потоком, а Повелитель света, нависая над безжизненным телом, медленно раскачивался туда-сюда всем своим массивным корпусом. Я завизжал, закрыл глаза руками, но Повелитель все колыхался — вправо-влево, вперед-назад. И в мозг моего друга все изливался и изливался свет.

А затем с уст Повелителя сорвался ужасающий звук… Я забыл про знаменье, которое трижды сотворил там, внизу, во тьме. Я забыл высшее, грозное таинство, пред которым все враги были бессильны. Но когда я увидел, как оно само из ниоткуда возникает в комнате и обретает безупречную, устрашающе цельную форму над струями света, я понял, что спасен.

Я зарыдал и рухнул на колени. Свет померк, Повелитель умалился и съежился у меня на глазах.

А затем со стен, с потолка, с пола хлынуло пламя — белое очистительное пламя, которое поглощает, пожирает и уничтожает навеки.

Но друг мой был мертв.

Август Дерлет[39]

Живущий-во-Тьме

Тех, кто жаден до ужасов, тянет в места странные и отдаленные. Их вотчина — катакомбы Птолемея и резные мавзолеи в странах из ночного кошмара. Они взбираются на самый верх озаренных луною башен разрушенных рейнских замков и, трепеща, спускаются вниз по затянутым паутиной черным ступеням под каменными завалами заброшенных городов Азии. Лес, наводненный призраками, одинокая горная вершина — вот их храмы; зловещие монолиты на необитаемых островах притягивают их к себе как магнитом. Но истинный любитель макабрического, эпикуреец, для которого смысл и цель бытия — снова и снова испытывать дрожь невыразимого ужаса, превыше всего ценит старые, заброшенные фермы в лесной глуши, ибо именно там темные стихии силы, одиночества, гротеска и невежества соединяются воедино в идеальном проявлении чудовищного.

Г. Ф. Лавкрафт

I

Вплоть до недавнего времени, ежели, проезжая в северной части Центрального Висконсина, путешественник сворачивал на левую развилку на перекрестке двух шоссе — брулриверского и чеквамегонского по пути в Пашепахо, он оказывался в краю диком и безлюдном — просто-таки на задворках цивилизации. А малоезженая дорога между тем уводила все дальше: следуя по ней, со временем минуешь несколько полуразвалившихся хибар, где, по всей видимости, некогда жили люди, — эти строения давным-давно поглотил наступающий лес. Края эти не то чтобы запустелые: земля изобилует густой растительностью, но над нею повсюду, куда ни пойдешь, разливается неуловимо зловещая аура, своего рода тревожная подавленность — даже случайный путник и тот ее чувствует, ибо выбранная им дорога становится все более труднопроходимой, пока не заканчивается неподалеку от какого-нибудь заброшенного охотничьего домика на берегу прозрачного синего озера в окружении угрюмых вековых деревьев. В тех местах тишину нарушают разве что крики сов да козодоев, да перекличка жутковатых гагар по ночам, да голос ветра в кронах — полно, ветер ли это? Хрустнет сучок — как знать, прошел ли это зверь какой или нечто другое, какая-нибудь тварь, человеку неведомая?

Ибо о лесе вокруг заброшенного охотничьего домика на Риковом озере ходила недобрая слава задолго до того, как я о нем узнал, — и слава эта далеко затмевала такого же рода россказни о такого же рода глухих местах. Поговаривали, будто в глубине темной чащи что-то такое живет — не то полуживотное, не то получеловек; и нет, то не были расхожие байки о призраках. Местный люд с окраин отзывался об этом существе со страхом, а индейцы, что порою выходили из глуши и шли на юг, при его упоминании только упрямо головой качали. Словом, за лесом закрепилась дурная репутация, иначе и не скажешь; на рубеже веков лес уже имел богатую историю, что заставляла задуматься самых бесстрашных авантюристов.

Первые записи об этом лесе сохранились в дневнике некоего миссионера: он шел через здешние земли на помощь индейскому племени, которое, как сообщили в Чеквамегон-Бей на севере, голодало. Брат Пайргард пропал без вести, но позже индейцы принесли его имущество: одну сандалию, четки и молитвенник, в котором миссионер написал несколько загадочных фраз, впоследствии заботливо сохраненных: «Я убежден, что меня преследует какое-то существо. Поначалу я думал, это медведь, но теперь вынужден признать, что это нечто куда более чудовищное, нежели любая земная тварь. Сгущается тьма; кажется, у меня легкий бред: я то и дело слышу странную музыку и другие нездешние звуки, которые никак не могут быть порождены естественным источником. Еще одна тревожная галлюцинация — тяжелая поступь, от которой земля сотрясается; и несколько раз я находил огромный отпечаток ноги, причем разной формы».

Второе упоминание — еще более зловещее. Когда Здоровила Боб Хиллер, один из самых жадных лесных магнатов во всем Мидвесте, в середине прошлого века начал подбираться к окрестностям Рикова озера, на него, конечно же, произвели впечатление тамошние строевые сосны. И хотя ему этот лес не принадлежал, Хиллер поступил по обычаю лесных магнатов и послал туда своих людей с соседнего участка, которым владел по праву, рассчитывая, если что, объяснить, что слегка напутал с границами. К вечеру первого же дня работ на опушке леса вокруг Рикова озера тринадцать человек назад не вернулись; тела двоих так и не нашли, четыре трупа каким-то непостижимым образом обнаружились в озере в нескольких милях от лесоповала, а остальных отыскали в разных местах в чаще. Полагая, что имеет дело с безжалостным конкурентом, Хиллер снял своих дровосеков с работы, дабы ввести неведомого врага в заблуждение, а затем нежданно-негаданно вновь отправил их на работы в запретную область. Потеряв еще пятерых, Хиллер пошел на попятный, и с тех пор никто более не покушался на деревья, если не считать одного-двух новоприбывших. Тех, кого угораздило по неведению приобрести там участок земли.

Все до одного, эти люди очень скоро съезжали прочь: рассказывали они при этом мало, а вот намекали — на многое. Однако ж природа этих многозначительных недомолвок и перешептываний была такова, что переселенцам очень скоро пришлось отказаться от каких бы то ни было объяснений: так неправдоподобно звучали их россказни о неописуемых ужасах — о вековом зле, еще более древнем, нежели все, что только в силах себе вообразить высокоученый археолог. Лишь один из этих несчастных исчез бесследно. Остальные благополучно выбрались из лесу и со временем затерялись среди населения Соединенных Штатов — все, кроме метиса по прозвищу Старый Питер. Одержимый идеей, что на подступах к лесу таятся залежи минералов, он то и дело возвращался в лагерь на опушке, но дальше не забредал.

Разумеется, в конце концов легенды о Риковом озере привлекли внимание профессора Аптона Гарднера из университета штата; он уже составил полную коллекцию легенд о Поле Баньяне,[40] Виски Джеке[41] и ходаге[42] и теперь занимался подборкой местного фольклора, когда впервые столкнулся с любопытными полузабытыми поверьями, связанными с регионом Рикова озера. Позже я узнал, что сперва они вызвали у профессора лишь поверхностный интерес: захолустная глушь сказками всегда изобилует, а в этих ровным счетом ничего не наводило на мысль об их исключительной значимости. Правда, в строгом смысле слова они не слишком-то походили на расхожие байки. Ибо в то время как в традиционных легендах говорилось о призраках людей и животных, об утраченных сокровищах и племенных верованиях, предания Рикова озера отличались от прочих тем, что с неизменным постоянством повествовали о существах совершенно из ряда вон выходящих — или, может быть, об одном и том же «существе», поскольку никто и никогда не видел ничего более конкретного, нежели смутный силуэт не то человека, не то зверя в лесном мраке, — и всякий раз подразумевалось, что никакое описание не в состоянии передать, что именно таится в окрестностях озера. Тем не менее профессор Гарднер, по всей вероятности, ограничился бы тем, что добавил услышанное в свою подборку, если бы не сообщения — на первый взгляд между собою несвязанные — о двух любопытных происшествиях и еще одно случайно обнаружившееся обстоятельство.

Сообщения о первых двух происшествиях появились на страницах висконскинских газет с интервалом в неделю. Первое — лаконичный полушуточный репортаж под заголовком: «МОРСКОЙ ЗМЕЙ — В ВИСКОНСИНСКОМ ОЗЕРЕ?» Говорилось в нем вот что: «Летчик Джозеф Кс. Каслтон рассказывает, что в ходе вчерашнего испытательного полета над северным Висконсином видел, как ночью в лесном озере в окрестностях Чеквамегона плескалось какое-то громадное животное неизвестного вида. Каслтон попал в грозу и летел на небольшой высоте; он как раз пытался определить свое приблизительное местонахождение, как вдруг сверкнула молния — и в ее свете он увидел, как из глубины озера поднялась некая исполинская зверюга — и исчезла в лесу. Никаких подробностей летчик не сообщает, однако утверждает, что видел отнюдь не лох-несское чудовище». Вторая публикация содержала историю совершенно фантастическую: якобы в полом стволе дерева на реке Брул было обнаружено тело брата Пайргарда, причем хорошо сохранившееся. Сперва его приняли за какого-то бесследно пропавшего участника экспедиции Маркетта — Жолье,[43] однако ж довольно быстро идентифицировали как отца Пайргарда. К этой статье прилагалось холодное опровержение президента Исторического общества штата: он открещивался от открытия, объявляя его фальшивкой.

Открытие же, сделанное самим профессором Гарднером, сводилось всего-навсего к тому, что заброшенный охотничий домик и большая часть побережья Рикова озера принадлежат одному его старому приятелю.

Дальнейшая цепочка событий, сами понимаете, была неизбежна. Профессор Гарднер тут же сопоставил обе газетные заметки с легендами о Риковом озере. Возможно, этого и недостало бы, чтобы сподвигнуть профессора прервать свою работу над общим корпусом висконсинских легенд ради специфического исследования совсем иного плана, но тут произошло нечто уж совсем из ряда вон выходящее. Нечто такое, что погнало его сломя голову к владельцу заброшенного домика за разрешением воспользоваться таковым в интересах науки. Подтолкнуло же профессора к такому решению не что иное, как приглашение от хранителя музея штата заглянуть поздно вечером к нему в офис и посмотреть на новый, только что поступивший экспонат. Профессор отправился туда в сопровождении Лэрда Доргана; именно Лэрд ко мне и пришел.

Уже после того, как профессор Гарднер исчез.

Да, он действительно исчез. На протяжении трех месяцев с Рикова озера поступали нерегулярные сообщения, а затем связь с охотничьим домиком разом оборвалась — и от профессора Аптона Гарднера больше не было ни слуху ни духу.

Однажды поздним октябрьским вечером Лэрд зашел ко мне в университетский клуб: честные голубые глаза затуманены, губы поджаты, лоб изборожден морщинами — словом, налицо свидетельства некоторого возбуждения, причем не от алкоголя. Я предположил было, что он перегружен работой; только что закончилась первая сессия в Висконсинском университете, а к экзаменам Лэрд всегда подходил серьезно — даже в бытность свою студентом; теперь же, став преподавателем, относился к ним вдвойне ответственно.

Но нет, оказалось, что проблема в другом. Профессор Гарднер пропал уже с месяц тому назад; это и не давало Лэрду покоя. Так он и сказал — ровно в этих самых словах — и под конец добавил:

— Джек, я должен съездить туда и посмотреть, не смогу ли чем помочь делу.

— Послушай, если шериф и полиция ничего не обнаружили, от тебя-то что толку? — вопрошал я.

— Во-первых, я знаю больше, чем они.

— Если так, почему ты с ними не поделишься информацией?

— Да потому что на такие вещи они и внимания обращать не станут.

— Ты про легенды?

— Нет.

Лэрд оценивающе глядел на меня, словно гадая, а стоит ли мне доверять. Я внезапно преисполнился убеждения: он и впрямь что-то знает и это «что-то» серьезно его беспокоит. И тут на меня накатило прелюбопытное ощущение — не то предчувствие, не то опасение. В жизни ничего подобного не испытывал: в единый миг атмосфера в комнате словно сгустилась, в воздухе засверкали электрические разряды.

— А если я туда поеду, ты ко мне не присоединишься?

— Думаю, я бы смог это устроить.

— Отлично.

Лэрд пару раз прошелся по комнате из конца в конец, напряженно размышляя и поглядывая на меня то и дело. Во взгляде его по-прежнему читалась неуверенность: он словно никак не мог решиться.

— Послушай, Лэрд, сядь и расслабься. Нечего метаться по комнате, точно лев в клетке, — нервы пожалей!

Он внял совету: сел, закрыл лицо руками, передернулся. Я было встревожился, но через несколько секунд он уже пришел в себя, откинулся назад, закурил сигарету.

— Джек, ты ведь знаешь легенды о Риковом озере?

Я заверил, что да — равно как и историю того места с самого начала; во всяком случае, все то, что сохранилось в записях.

— А газетные статьи помнишь? Ну, я тебе рассказывал?..

Да, и статьи тоже. Я хорошо их помнил, поскольку Лэрд обсуждал со мной, какой эффект они произвели на его работодателя.

— Я имею в виду вторую, про брата Пайргарда, — заговорил он, замялся и умолк. Вдохнул поглубже — и начал сначала: — Видишь ли, мы с Гарднером прошлой весной как-то вечером зашли к хранителю музея.

— Да, я в ту пору был на востоке.

— Верно. Ну так вот, зашли мы к нему в офис: хранитель хотел нам кое-что показать. И что, как ты думаешь, это было?

— Понятия не имею. И что же?

— Тело в древесном стволе!

— Нет!

— Нас как громом поразило. Представляешь — полый ствол и все такое, ровно в том виде, в каком его нашли. Его переслали в музей, для коллекции, но выставлять такое, разумеется, никто не стал — по самоочевидной причине. Гарднер сперва подумал, это восковой муляж. Как бы не так!

— Ты хочешь сказать, все было настоящим?

Лэрд кивнул.

— Понимаю, звучит невероятно.

— Да такое просто-напросто невозможно.

— Да, наверное, невозможно. И однако ж это чистая правда. Вот почему экспонат не стали выставлять — просто забрали из музея и предали земле.

— Не вполне понимаю.

Лэрд подался вперед и убежденно проговорил:

— Дело в том, что, когда эту штуку доставили, труп казался идеально сохранившимся, словно бы благодаря какому-то природному бальзамирующему процессу. Но нет. Он был просто заморожен. И начал оттаивать — тем же самым вечером. И некоторые признаки недвусмысленно свидетельствовали, что брат Пайргард вовсе не пролежал мертвым последние три столетия — как вроде бы явствовало из его истории. Тело стало разлагаться, но не рассыпалось в прах, ничего подобного. По прикидкам Гарднера, брат Пайргард умер меньше пяти лет назад. И где он, спрашивается, был все это время?

Лэрд говорил вполне искренне. Поначалу я ушам своим не верил. Но ощущалась в собеседнике некая пугающая серьезность, не допускающая с моей стороны никакого неуместного легкомыслия. Если бы я воспринял его рассказ как шутку, поддавшись сиюминутному порыву, он бы тут же «закрылся», захлопнул створки, как устрица, и ушел бы от меня размышлять над всем этим в одиночестве — одному богу ведомо, с какими разрушительными последствиями для себя. Так что поначалу я не проронил ни слова.

— Ты мне не веришь.

— Я этого не говорил.

— Я сам чувствую.

— Не верю. Такое просто в голове не укладывается. Но скажем так: я верю в твою искренность.

— Хорошо же, — мрачно кивнул Лэрд. — А веришь ли ты мне достаточно, чтобы поехать со мной в охотничий домик и посмотреть, что будет?

— Да.

— Но, думается, лучше тебе сперва прочесть вот эти выдержки из писем Гарднера.

И Лэрд выложил их передо мной на стол — словно бросая вызов. Нужные выдержки он скопировал на отдельный лист. Я взялся за него, а Лэрд между тем продолжил — заговорил, захлебываясь словами и объясняя, что эти письма Гарднер писал из домика. Лэрд договорил, и я принялся за чтение.

«Не буду отрицать, что над охотничьим домиком, и озером, и даже лесом нависает зловещая, недобрая атмосфера — ощущение надвигающейся опасности, и даже более. Лэрд, если бы я только мог объяснить, что чувствую! Но мой конек — археология, не беллетристика. Ибо только беллетристика, сдается мне, сумела бы воздать должное этим моим ощущениям… Да-да, порою мне отчетливо мерещится, будто кто-то или что-то наблюдает за мною из леса или с озера — особой разницы нет, насколько я понимаю, и не то чтобы меня это пугает, но заставляет призадуматься. На днях я пообщался с метисом по прозвищу Старый Питер. На тот момент он был не в лучшей форме — "огненной воды" перебрал, но стоило мне упомянуть про охотничий домик и лес, и он тут же замкнулся в себе, как устрица. Однако ж он нашел-таки нужные слова, а именно — вендиго;[44] тебе, я надеюсь, известна эта легенда, локализованная на франко-канадской территории».

Это было первое письмо, написанное спустя неделю после того, как Гарднер вселился в охотничий домик на Риковом озере. Второе, крайне лаконичное, было отправлено с нарочным.

«Будь добр, телеграфируй в Мискатоникский университет в Аркхем, штат Массачусетс, и узнай, можно ли получить доступ к фотокопии книги, известной как "Некрономикон" за авторством некоего арабского автора, который подписывался как Абдул Альхазред? Запроси также "Пнакотикские рукописи" и "Книгу Эйбона" и выясни, нельзя ли достать в одном из местных книжных магазинов сборник Г. Ф. Лавкрафта "«Изгой» и другие рассказы", опубликованный издательством "Аркхем-хаус" в прошлом году. Полагаю, все эти книги, вместе взятые и каждая по отдельности, помогут мне понять, что за существо обитает в здешних краях. Ибо что-то здесь есть, это точно, я в этом убежден, а если я скажу тебе, что, как мне кажется, оно прожило здесь не годы, но века — чего доброго, хозяйничало здесь задолго до появления человека, — ты поймешь, что я, возможно, на пороге великих открытий».

Поразительное письмо, не так ли? Но третье оказалось еще более пугающим. Между вторым и третьим посланиями минуло две недели, и, по всей видимости, за это время случилось нечто такое, что поставило под угрозу самообладание профессора Гарднера. Ибо третье письмо, даже в этой избранной подборке, выделялось среди прочих, свидетельствуя о крайнем смятении.

«Здесь все — зло… Не знаю, Черный ли это Козел с Легионом Младых, или Безликий, и/ или нечто большее на крыльях ветра. Ради всего святого!.. Эти треклятые фрагменты!.. И в озере что-то есть, а еще — эти звуки ночью! Безмолвие и тишь — и вдруг эти жуткие флейты, эти булькающие завывания! Ни птицы, ни зверя — только призрачные звуки. И голоса!.. Или это все только сон? Может, я слышу в темноте свой собственный голос?..»

Чем дальше я читал, тем больше потрясало меня прочитанное. Между строк угадывались намеки и подтексты, наводящие на мысль о страшном вневременном зле. Я чувствовал, что мы с Лэрдом Дорганом — на пороге приключения настолько фантастического, настолько неправдоподобного и невероятно опасного, что мы, возможно, и не вернемся о нем поведать. И между тем в душу мою уже закрадывалось сомнение: а захотим ли мы вообще рассказывать о том, что обнаружим на Риковом озере?

— Что скажешь? — нетерпеливо спросил Лэрд.

— Я еду с тобой.

— Отлично! Все уже готово. Я даже диктофоном разжился, вместе с запасом батареек. И договорился с шерифом графства в Пашепахо, чтобы тот вернул на место записи Гарднера и все оставил так, как было.

— А диктофон-то зачем? — не понял я.

— Ну, хотя бы насчет звуков, про которые писал профессор, разберемся раз и навсегда. Если звуки и впрямь слышатся, диктофон их запишет; если они — лишь игра воображения, то нет. — Лэрд помолчал, взгляд его посерьезнел. — Знаешь, Джек, а ведь мы можем и не вернуться.

— Знаю.

Я этого не сказал, потому что знал, что и Лэрд чувствует то же, что и я: мы, точно два карлика-Давида, задумали бросить вызов противнику грознее любого Голиафа, противнику незримому и неведомому, у которого нет имени, который драпируется в мифы и страх, который живет не просто в лесной тьме, но во тьме неизмеримо более великой, той самой тьме, которую разум человеческий пытается изучить со времен рассвета цивилизации.

II

По прибытии в охотничий домик мы застали там шерифа Кауэна. С ним был и Старый Питер. Шериф оказался высокой, мрачной личностью, на вид — вылитый янки. При том что его семья жила здесь вот уже четвертое поколение, говорил он слегка в нос — этот характерный выговор, несомненно, передавался от отца к сыну. Метис был темнокож, неопрятен и неряшлив, он по большей части помалкивал и время от времени ухмылялся и хихикал про себя над какой-то одному ему понятной шуткой.

— Я тут экспресс-почту принес — два письма пришли какое-то время назад, на имя профессора, — сообщил шериф. — Одно — откуда-то из Массачусетса, второе — из-под Мэдисона. Я подумал, назад отсылать не стоит. Ну и захватил с собой, заодно с ключами. Уж и не знаю, чего вы, парни, тут найдете. Мы с ребятами весь лес прочесали — никаких следов.

— Не все вы им сказываете, — ухмыльнулся метис.

— Так больше и рассказывать нечего.

— А как насчет той резной штуковины?

Шериф раздраженно пожал плечами.

— Черт тебя дери, Питер, с исчезновением профессора она никак не связана.

— А проф меж тем ее зарисовал, нет?

Будучи приперт к стене, шериф неохотно признался, что двое людей из его отряда в самой чаще леса наткнулись на огромную плиту или каменную глыбу, всю заросшую, покрытую мхом. На камне обнаружилось странное изображение, по всей видимости, столь же древнее, как и лес, — вероятно, работы какого-нибудь первобытного индейского племени, что некогда населяли северный Висконсин — еще до индейцев дакота, сиу и виннебаго…

— Никакие это не индейцы рисовали, — презрительно фыркнул Старый Питер.

Пропустив его реплику мимо ушей, шериф продолжал. На рисунке изображалось некое существо, но никто не мог определить, какое именно: явно не человек, но, с другой стороны, и не лохматый зверь. Более того, неизвестный художник позабыл пририсовать лицо или морду.

— И еще там были две такие тварюки, — не отступался метис.

— Не обращайте на него внимания, — отмахнулся шериф.

— Что-что там было? — насторожился Лэрд.

— Просто тварюки такие, — захихикал метис. — Хе-хе-хе! Иначе и не скажешь — не человек, не зверь, тварюка, она тварюка и есть.

Кауэн был явно раздосадован. Он внезапно сделался резок и едва ли не груб, велел метису придержать язык, а нам объявил, что буде он нам понадобится, так он завсегда у себя в офисе в Пашепахо. Как именно с ним связаться, он не объяснил, а телефона в домике не было. Поверья того края, куда мы так решительно вторглись, он, по всей видимости, и в грош не ставил. Метис взирал на нас с флегматичным бесстрастием, время от времени хитровато усмехался, а его темные глаза оценивающе, с живым интересом разглядывали наш багаж. Лэрд то и дело ловил на себе его взгляд, но всякий раз Старый Питер неторопливо отворачивался. Шериф продолжал рассказывать: записи и рисунки пропавшего без вести лежат на его рабочем столе в большой комнате (она занимала почти весь первый этаж домика), там, где он их и нашел; они — собственность штата Висконсин и должны быть возвращены в офис шерифа, как только мы закончим с ними работать. На пороге Кауэн обернулся и на прощанье выразил надежду, что мы тут надолго не задержимся, потому как, «не то чтоб я верил в разные там завиральные идеи — просто нездоровое это место для тех, которые сюда приезжают».

— Полукровка что-то знает или подозревает, — тут же объявил Лэрд. — Надо как-то с ним пообщаться, когда шерифа рядом не окажется.

— Но ведь Гарднер писал, что ежели нужна какая-то определенная информация, то из метиса и словечка не вытянешь?

— Да, но он же и указал способ развязать ему язык. «Огненная вода».

Мы взялись за работу: обустроились, разобрали запасы продовольствия, установили диктофон, словом — приготовились провести тут по меньшей мере две недели. На этот срок запасов оказалось больше чем достаточно, а ежели мы задержимся дольше, то всегда сможем съездить в Пашепахо и докупить провианта. Более того, Лэрд привез целых две дюжины цилиндров для диктофона, так что их должно было хватить на неопределенный период времени, тем паче что мы рассчитывали их использовать, только пока спим, то есть очень нечасто: мы условились, что пока один из нас отдыхает, второй будет нести вахту. Понятное дело, такого рода договоренность не всегда удается соблюсти — так что и диктофон тоже пригодится. За материалы, принесенные шерифом, мы взялись не раньше чем устроились на новом месте, а до тех пор имели все возможности ощутить характерную атмосферу места.

Ибо над домиком и окрестностями и впрямь нависала странная аура — воображение тут было ни при чем. И дело не только в угрюмой, почти зловещей неподвижности, и не только в высоких соснах, подступающих к самому домику, и не только в иссиня-черных водах озера; нет, было нечто еще: приглушенное, почти угрожающее ощущение настороженного ожидания и отчужденной, зловещей уверенности — представьте себе сокола, который неспешно кружит над добычей, которая, как он знает, не ускользнет от его когтей. И ощущение это не было мимолетным: оно дало о себе знать почти сразу и нарастало с неотвратимым постоянством в течение часа или около того, пока мы хлопотали по дому. Более того, оно проявлялось так явно, что Лэрд походя сослался на него, как будто давным-давно с ним смирился и знал, что смирился и я! И однако ж никакой зримой причины к тому не было. В северном Висконсине и в Миннесоте — тысячи озер, подобных Рикову озеру. И хотя многие из них находятся не в лесах, лесные своим видом не слишком отличаются от здешнего; так что ровным счетом ничего в здешнем ландшафте не содействовало удручающему ужасу, который словно накатывал на нас извне. Напротив, пейзажи, казалось бы, наводили на мысли прямо противоположные: под полуденным солнышком старый дом, и озеро, и высокий лес вокруг создавали картину отрадного уединения — отчего резкий контраст с неосязаемой аурой зла обретал подчеркнуто страшную остроту. Благоухание сосен и озерная свежесть тоже подчеркивали неуловимо угрожающий настрой.

Наконец мы обратились к материалам, оставленным на столе профессора Гарднера. В срочной бандероли обнаружились, как и ожидалось, книга Г. Ф. Лавкрафта «"Изгой" и другие рассказы», высланная издательством, и фотостатические копии рукописи и печатных страниц из «Текста Р’льеха» и «De Vermis Mysteriis» Людвига Принна — по всей видимости, в дополнение к первой порции документов, отосланных профессору библиотекарем Мискатоникского университета. Среди бумаг, принесенных назад шерифом, мы обнаружили страницы из «Некрономикона» в переводе Олауса Вормиуса, а также из «Пнакотикских рукописей». Но не эти страницы, по большей части для нас непонятные, привлекли наше внимание. А обрывочные заметки, сделанные рукой профессора.

Было понятно, что профессор успел записать не более чем вопросы и мысли, приходившие ему в голову, и, в то время как особой цельности в этих заметках не наблюдалось, ощущалась в них своеобразная пугающая многозначительность, обретающая грандиозные масштабы по мере того, как становилось очевидным, сколько всего он не записал.

«Эта плита — (а) всего-навсего древняя руина, (б) веха или ориентировочный знак, вроде могильного камня, (с) фокусная точка для Него? Если последнее, то снаружи? Или снизу? (N. В.: Ничто не указывает на то, что камень был потревожен.)»

«Ктулху или Ктулхут. В Риковом озере? Подземные туннели до озера Верхнего и до моря по реке Святого Лаврентия? (N. В.: Ничего, кроме рассказа летчика, не свидетельствует о том, что Тварь имеет какое-то отношение к воде. Возможно, это вообще не водная стихия.)»

«Хастур. Но все проявления говорят также не в пользу воздушных стихий».

«Йог-Сотот. Стихия земли — понятно, но он не "Живущий-во-Тьме". (N. В.: Тварь, кто бы она ни была, наверняка из числа божеств земли, даже если и путешествует через пространство-время. Возможно, тварь не одна, но на глаза показывается только земная. Вероятно, Итакуа?)»

«"Живущий-во-Тьме". Не то же ли самое, что Безликий Слепец? Он ведь действительно живет во тьме. Ньярлатхотеп? Или Шуб-Ниггурат?»

«А как же огонь? У огня тоже должна быть своя стихия. Но не упоминается. (N. В.: Предположительно, если Стихии Земли и Воды противостоят Стихиям Воздуха, тогда они должны противостоять и Стихиям Огня. Однако ж многочисленные свидетельства подтверждают: между Стихиями Воздуха и Воды идет борьба куда более непримиримая, нежели между Стихиями Земли и Воздуха. Абдул Альхазред местами чертовски невразумителен. В той кошмарной сноске нет никаких указаний на то, кто такой Ктугха.)»

«Партьер говорит, я на ложном пути. Но меня он не убедил. Кто бы уж там ни слагал музыку в ночи, он — мастер адских модуляций и ритмов. Ах да, и какофонии. (См. Бирс и Чеймберс.)»

На этом записи обрывались.

— Что за несусветная чушь! — воскликнул я.

И однако я знал инстинктивно, что это не чушь. Странные события происходили тут — события, которых земными законами не объяснишь; и здесь, почерком профессора Гарднера, было черным по белому засвидетельствовано: он не только пришел к тому же выводу, но и пошел дальше. Как бы оно ни выглядело со стороны, Гарднер писал с полной серьезностью и явно для себя одного, поскольку план в набросках просматривался довольно невнятный, сплошь намеки — и ничего больше. На Лэрда заметки произвели сильнейший эффект: он побелел как полотно и теперь стоял как вкопанный, словно глазам своим не верил.

— Что такое? — спросил я.

— Джек — он общался с Партьером.

— Не понимаю, о чем ты, — отозвался я, но, еще не договорив, вспомнил, как замалчивалось и засекречивалось изгнание старого профессора Партьера из университета Висконсина. Газетчикам дали понять, что в своих лекциях по антропологии старик сделался чересчур либерален — ну сами понимаете, «прокоммунистические симпатии!» — причем все, кто лично знал Партьера, осознавали, сколь далеко это от истины. Но на своих занятиях профессор и впрямь вел странные речи — заговаривал о материях страшных и запретных, и было решено под благовидным предлогом от него избавиться. К несчастью, Партьер с присущим ему высокомерием раструбил эту историю на весь свет, так что ненавязчиво замять ее не удалось.

— Сейчас он живет в Васау, — сообщил Лэрд.

— Как думаешь, он сможет все это перевести? — спросил я и тут же понял, что те же мысли эхом отозвались в голове Лэрда.

— До него — три часа езды на машине. Мы скопируем записи, и если ничего не случится — если мы так ничего и не обнаружим, — то и впрямь стоит с ним повидаться.

Если ничего не случится!..

Если днем над охотничьим домиком нависала зловещая атмосфера, то к ночи сгустилось ощущение скрытой угрозы. Более того, с вероломной, обезоруживающей внезапностью начали происходить разнообразные события. Дело уже шло к ночи, мы с Лэрдом сидели над любопытными фотокопиями, присланными Мискатоникским университетом вместо книг и рукописей — слишком ценных, чтобы выносить их из хранилища. Первое из проявлений было совсем простым — настолько простым, что поначалу ни один из нас не заметил ничего странного. Всего-то-навсего шум в кронах, как если бы ветер поднялся — нарастающая песня сосен. Ночь выдалась теплая, все окна стояли открытыми. Лэрд обронил какое-то замечание насчет ветра и вновь принялся вслух недоумевать по поводу разложенных перед нами фрагментов. Но только когда минуло полчаса и шум ветра усилился до ураганного, Лэрду пришло в голову: тут что-то не так. Он поднял глаза, скользнул взглядом от одного открытого окна к другому — все яснее понимая, что к чему. И тогда меня тоже осенило.

Невзирая на гул ветра, в комнату не проникало ни сквозняка — легкие занавески на окнах даже не затрепетали!

Как по команде мы кинулись на просторную веранду.

Ветра не было. Ни единого дуновения не касалось наших рук и лиц. Только шум в кронах. Мы оба подняли глаза туда, где на фоне звездного неба четким силуэтом выделялись сосны. Мы ожидали увидеть, как клонятся их верхушки под порывами урагана, но никакого движения взгляд не улавливал: сосны застыли недвижно, а повсюду вокруг слышался рев и гул. Мы простояли на веранде с полчаса, напрасно пытаясь определить источник звука, а затем, так же незаметно, как и начался, шум ветра стих!

Время между тем близилось к полуночи, и Лэрд уже собрался укладываться. Прошлой ночью он почти не спал, и мы договорились, что я возьму на себя первое дежурство — до четырех утра. Ни один из нас не проявлял желания обсудить шум в соснах подробнее, а то немногое, что было сказано, свидетельствовало о нашей готовности поверить в любое естественное объяснение — вот только бы его измыслить! Наверное, это неизбежно: даже перед лицом самых необычных фактов человек всерьез стремится оправдать происходящее естественными причинами. Разумеется, древнейший и величайший из страхов, что владеют человеком, — это страх неизвестности; все, что можно истолковать рационалистически, страха не вызывает. Но с каждым часом становилось все очевиднее, что перед нами — нечто, опровергающее все научные обоснования и убеждения; оно держится на системе верований, еще более древних, чем первобытный человек, и — как свидетельствовали намеки, щедро рассыпанные по фотокопиям документов из Мискатоникского университета, — более древних, чем сама земля. О, этот вечно довлеющий ужас, это зловещее предвосхищение угрозы откуда-то из-за пределов понимания крохотного человеческого разума!

Так что к дежурству своему я готовился не без внутреннего трепета. Лэрд поднялся к себе в спальню на втором этаже; ее дверь открывалась на огороженный балкончик, что выходил на нижнюю комнату, где я сидел с книгой Лавкрафта, наугад перелистывая страницы. Мною владело тревожное ожидание. Не то чтобы я боялся того, что может случиться, но, скорее, опасался, что случившееся окажется недоступно моему пониманию. Однако ж, по мере того как текли минуты, я не на шутку увлекся «"Изгоем" и другими рассказами» с его зловещими намеками на зло, возникшее за миллиарды лет до нас, на сущности, сопутствующие времени и совпадающие с пространством. Я начинал понимать, хотя и смутно, как соотносятся писания этого фантаста и странные заметки профессора Гарднера. А самое тревожное в этом осознании было вот что: профессор Гарднер вел свои записи независимо от прочитанной мною книги, ведь бандероль пришла после его исчезновения! Более того: хотя к тому, что написал профессор Гарднер, ключи содержались уже в первой порции материалов, полученных из Мискатоникского университета, у меня быстро накапливались доказательства того, что профессор имел доступ и к другим источникам информации.

Но что же это за источники? Не мог ли профессор узнать что-то от Старого Питера? Маловероятно. Не мог ли он съездить к Партьеру? Возможно, хотя Лэрду он о том не сообщал. Однако ж нельзя было исключать и того, что профессор черпал свои познания из какого-то еще источника, о котором ни словом не упомянул в своих записях.

С головой уйдя в размышления, я вдруг услышал музыку. Вероятно, она уже звучала какое-то время, прежде чем я ее уловил, да только я так не думаю. Необычная то была мелодия — начиналась она как убаюкивающая колыбельная и незаметно переходила в демоническую какофонию, темп ее ускорялся, но все это время она доносилась словно бы издалека. Я слушал с нарастающим изумлением, а стоило мне переступить порог и осознать, что музыка доносится из чащи темного леса, и меня захлестнуло ощущение зла. А еще я остро чувствовал ее чужеродность: то была музыка потусторонняя, совершенно нездешняя и странная, хотя играли, похоже, на флейтах — или на какой-то разновидности флейты.

Вплоть до сего момента ничего по-настоящему тревожного не происходило. То есть ничего, кроме необъяснимой загадочности этих двух проявлений, страха не внушало. Короче говоря, всегда существовала вероятность того, что найдется естественное объяснение и ветру, и звукам музыки.

Но теперь нежданно-негаданно случилось нечто настолько невыразимо жуткое и настолько кошмарное, что я немедленно пал жертвой величайшего из страхов, человеку свойственного. То был нарастающий первобытный ужас перед неведомым, перед угрозой извне, ибо если я и питал сомнения касательно намеков, рассыпанных в записях Гарднера и сопутствующих материалах, теперь я инстинктивно понял, что все они имеют под собою веское основание. Ибо природа звука, последовавшего за переливами нездешней музыки, описанию не поддавалась — и не поддается по сей день. Леденящее завывание — на такое не способно ни одно из известных человеку животных и, уж конечно, не сам человек. Звук усилился до чудовищного крещендо — и оборвался в безмолвии, еще более ужасном из-за этого душераздирающего звука. Начинался он с двух зовущих нот, повторяющихся дважды: «Йигнаиит! Йигнаиит!» — и тут же — торжествующий вопль; завывание выплескивалось из леса в темную ночь, точно грозный глас самого ада: «Йех-я-я-я-яхаааахааахааахааа-ах-ах-ах-нгх’аааа-нгх’ааа-йа-йа-йа…»

Я застыл на месте — точно скованный льдом. Я бы не сумел позвать на помощь, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Голос стих, но в кронах словно бы дрожало эхо пугающих созвучий. Я услышал, как Лэрд скатился с постели, как сбежал вниз по ступеням, выкликая мое имя, но ответить я не мог. Он выбежал на веранду и схватил меня за руку.

— Господи милосердный! Что это было?

— Ты слышал?

— Я слышал достаточно.

Мы еще подождали немного, не повторится ли звук, но нет, все было тихо. Смолкла и музыка. Мы вернулись в гостиную и обосновались там; спать никому не хотелось.

Но остаток ночи прошел спокойно: никаких проявлений больше не воспоследовало.

III

Происшествия первой ночи больше чего-либо другого предрешили наши действия на следующий день. Обоим было очевидно: мы знаем слишком мало, чтобы понять, что происходит. Лэрд установил диктофон на вторую ночь, и мы выехали в Васау к профессору Партьеру, рассчитывая вернуться на следующий день. Лэрд предусмотрительно прихватил с собою наш список с заметок профессора, пусть и фрагментарных.

Поначалу профессор Партьер отнесся к нам не слишком любезно, но наконец пригласил в свой кабинет в самом сердце висконсинского города и освободил от книг и бумаг два стула, чтобы мы могли присесть. С виду старик с длинной седой бородой и лохмами седых волос, торчащими из-под черной ермолки, на деле он был проворен как юноша; худощавый, с костлявыми пальцами, изможденным лицом и глубоко посаженными черными глазами. В чертах его запечатлелось выражение крайнего цинизма — надменное, едва ли не презрительное. Он даже не пытался устроить нас удобнее — вот разве что место расчистил. Он узнал в Лэрде секретаря профессора Гарднера, грубо сообщил, что он человек занятой, готовит к печати, по всей видимости, последнюю свою книгу и будет нам весьма признателен, если мы изложим цель своего визита как можно короче.

— Что вы знаете про Ктулху? — спросил Лэрд напрямик.

Реакция профессора поразила нас до глубины души. Из старика, что держался с отстраненным, презрительным превосходством, он внезапно превратился в человека настороженного и подозрительного. Преувеличенно осторожно он отложил карандаш, не сводя глаз с лица Лэрда, и наклонился над столом чуть вперед.

— Итак, вы пришли ко мне, — промолвил Партьер. И рассмеялся — хриплым, каркающим смехом столетнего старца. — Вы пришли ко мне расспросить про Ктулху. И почему бы?

Лэрд коротко объяснил: мы пытаемся выяснить, что же произошло с профессором Гарднером. Он рассказал не больше, чем счел нужным, а старик между тем закрыл глаза, вновь взялся за карандаш и, тихо им постукивая, слушал подчеркнуто внимательно, время от времени задавая наводящие вопросы. Когда Лэрд закончил, профессор Партьер медленно открыл глаза и оглядел нас по очереди. Во взгляде его читалось что-то вроде жалости пополам с болью.

— Значит, он и обо мне упоминал, вот оно как? Но я с ним не общался иначе как по телефону, и то один только раз. — Профессор поджал губы. — И он больше говорил о давнем нашем споре, нежели о своих открытиях на Риковом озере. А теперь мне хотелось бы дать вам один маленький совет.

— Так мы за этим и приехали.

— Убирайтесь оттуда и забудьте это место как страшный сон.

Лэрд решительно покачал головой.

Партьер окинул его оценивающим взглядом; в темных глазах светился вызов. Но Лэрд не дрогнул. Он ввязался в эту авантюру — и вознамерился дойти до конца.

— Не те это силы, с которыми привыкли иметь дело обычные люди, — сказал старик наконец. — Мы со всей очевидностью к такому не подготовлены.

И без дальнейших прелюдий он заговорил о вещах настолько удаленных от обыденной повседневности, что и вообразить невозможно. Воистину, я даже не сразу стал понимать, к чему он клонит, ибо столь смелы и невероятны были его идеи, что я, человек простой и привыкший к прозе жизни, с трудом их воспринимал. Возможно, из-за того, что Партьер с самого начала дал понять: в окрестностях Рикова озера обосновался не Ктулху со своими приспешниками, но со всей очевидностью что-то иное. Плита и надписи на ней явственно указывали на природу существа, что объявляется там время от времени. Профессор Гарднер в своих окончательных выводах оказался на правильном пути, хотя и думал, что Партьер ему не поверит. Кто таков Безликий Слепец, как не Ньярлатхотеп? Уж верно, не Шуб-Ниггурат, Черный Козел с Легионом Младых!

Здесь Лэрд перебил его, настоятельно попросив изъясняться понятнее, и, наконец осознав наше полное невежество, профессор продолжил, все в той же своей слегка раздражающей туманной манере, излагать мифологию — мифологию более древнюю, нежели история рода человеческого, мифологию не только Земли, но и звезд во Вселенной.

— Мы ничего не знаем, — повторял он время от времени. — Мы вообще ничего не знаем. Но есть определенные знаки, есть места, которых все сторонятся. Вот Риково озеро, например.

Партьер рассказывал о существах, чьи одни только имена внушают благоговейный страх, — о Старших Богах, живших на Бетельгейзе, удаленных во времени и пространстве: они отправили в космос Властителей Древности во главе с Азатотом и Йог-Сототом. Были в их числе и первородные исчадия морского чудовища Ктулху, и похожие на летучих мышей приспешники Хастура Невыразимого, и Ллойгора, и Зхара, и Итакуа, который странствует по ветрам и в межзвездных пространствах. Были там и стихии земли, Ньярлатхотеп и Шуб-Ниггурат — эти злобные существа неизменно стремятся вновь одержать верх над Старшими Богами. Но Старшие Боги изгнали их или заключили их в темницы — так Ктулху испокон веков спит в океанском царстве Р’льех, так Хастур заперт на черной звезде близ Альдебарана в созвездии Гиад. Задолго до того, как на Земле появились люди, вспыхнула борьба между Старшими Богами и Властителями Древности. Время от времени Властители пытались вновь захватить власть; порою их останавливало прямое вмешательство Старших Богов, но чаще — содействие тех, кто принадлежал к роду человеческому — или не принадлежал; тех, кто стравливал между собою существа стихийной природы, ибо, как явствует из записей Гарднера, злобные Властители — это стихийные силы. И всякий раз, как случался очередной прорыв, последствия его намертво запечатлевались в человеческой памяти — хотя делалось все, чтобы устранить свидетельства и заставить замолчать выживших.

— Вот, например, что случилось в Инсмуте, штат Массачусетс? — возбужденно спрашивал профессор. — Что произошло в Данвиче? А в глуши Вермонта? А в старом Таттл-хаусе на Эйлсберийской дороге? А взять хоть загадочный культ Ктулху и в высшей степени странную исследовательскую экспедицию к Хребтам Безумия? Что за твари жили на неведомом и нехоженом плато Ленг? Или вот еще Кадат в Холодной пустыне? Лавкрафт, он знал! Гарднер и многие другие пытались разгадать эти тайны, связать невероятные происшествия, случавшиеся то здесь, то там, на этой планете, но Властителям неугодно, чтобы жалкому человеку стало ведомо слишком многое. Берегитесь!

Партьер схватил Гарднеровы записи, не дав нам и слова вставить, и принялся изучать их, водрузив на нос очки в золотой оправе, отчего показался еще более старым. И все говорил, говорил, не умолкая, скорее сам с собой, нежели с нами, — дескать, считается, что Властители в ряде наук достигли гораздо более высокого развития, нежели доселе считалось возможным, хотя, конечно, ничего не известно наверняка. То, как профессор всякий раз подчеркивал эту мысль, недвусмысленно свидетельствовало: усомнится в этом разве что идиот или набитый дурак, при наличии доказательств или без оных. Но уже в следующей фразе он признал, что доказательства существуют — например, отвратительная, чудовищная пластинка с изображением адского монстра, шагающего по ветру над землей. Пластинка эта обнаружилась в кулаке у Джозии Алвина, когда тело его нашли на небольшом островке Тихого океана спустя много месяцев после его невероятного исчезновения из дома в Висконсине. А еще — рисунки, сделанные рукою профессора Гарднера — и, более чем что-либо другое, та любопытная плита резного камня в лесу близ Рикова озера.

— Ктугха, — удивленно пробормотал Партьер про себя. — Не видел я ту сноску, на которую Гарднер ссылается. И у Лавкрафта ничего подобного нет. — Он покачал головой. — Нет, не знаю. — Он поднял глаза. — А из этого вашего полукровки вы ничего не можете вытянуть? Ну, запугайте его, если надо.

— Мы об этом подумывали, — признался Лэрд.

— Ну так я очень советую вам попытаться. Он явно что-то знает — может, конечно, что и ничего, какое-нибудь дикое измышление примитивного ума — и только, но с другой стороны — бог весть.

Ничего сверх этого профессор Партьер не мог или не захотел нам сообщить. Более того, Лэрд и расспрашивать уже не был склонен, ибо со всей очевидностью существовала чертовски тревожная связь между откровениями нашего собеседника, при всем их неправдоподобии, и записями профессора Гарднера.

Наш визит, однако, невзирая на его недосказанность — а может, и благодаря ей, — произвел на нас прелюбопытный эффект. Туманная неопределенность профессорских обобщений и комментариев, вкупе с обрывочными, разрозненными свидетельствами, что мы получили независимо от Партьера, отрезвили нас и укрепили Лэрда в решимости докопаться до сути тайны, окружающей исчезновение Гарднера, — тайны, что внезапно увеличилась в масштабах и теперь включала в себя еще б ольшую загадку Рикова озера и окрестного леса.

На следующий день мы вернулись в Пашепахо и по счастливой случайности на дороге, ведущей от города, обогнали Старого Питера. Лэрд притормозил, дал задний ход и высунулся из окна. Старикан окинул его оценивающим взглядом.

— Подвезти?

— Чего б нет?

Старый Питер влез в машину, присел на краешек сиденья — и тут Лэрд без лишних церемоний извлек на свет флягу и протянул ее пассажиру. Глаза его вспыхнули, он жадно схватил бутыль и присосался к горлышку, пока Лэрд рассуждал себе о жизни в северных лесах да подзуживал полукровку рассказать о залежах полезных ископаемых, что тот якобы надеялся отыскать в окрестностях Рикова озера. Так мы проехали некоторое расстояние, и все это время фляга оставалась у метиса — он вернул ее почти пустой. Опьянеть в строгом смысле слова он не опьянел, но сделался раскован и даже не запротестовал, когда мы свернули на дорогу к озеру, его не высадив. Хотя, увидев домик и осознав, где находится, старик невнятно пробормотал, что ему это не по дороге и что ему позарез надо вернуться до темноты.

Старый Питер собрался было в обратный путь немедленно, но Лэрд уговорил его зайти, пообещав налить стаканчик.

И налил. Намешал самого что ни на есть крепкого пойла, а Питер осушил стакан до дна.

Последствия не замедлили сказаться, и только тогда Лэрд обратился к теме Рикова озера и его окрестностей: не знает ли Питер, что здесь за тайна? Сей же миг метис замкнулся в себе и забормотал, что ничего не скажет, ведать ничего не ведает, все это ошибка. Глаза его тревожно забегали. Но Лэрд настаивал. Ведь Питер своими глазами видел каменную плиту с письменами, разве нет? Видел, неохотно признал Питер. А он нас туда не проводит? Питер яростно затряс головой. Не сейчас. Уже почти стемнело, до ночи мы не обернемся.

Но Лэрд стоял на своем. Он твердил, что до темноты мы успеем вернуться и в домик, и даже в Пашепахо, если Питер того захочет. И наконец метис, не в силах противостоять настойчивости Лэрда, согласился отвести нас к плите. Невзирая на то что на ногах он держался нетвердо, старикан проворно зашагал через лес по едва заметной стежке, которую и тропой-то не назовешь. Он прошел размашистым шагом около мили, а затем резко затормозил, встал за деревом, словно боясь, что его увидят, и трясущейся рукой указал на небольшую прогалину в окружении высоких деревьев — на некотором расстоянии от нас, так что над головой было видно небо во всю ширь.

— Вот — вот она.

Плита была видна лишь частично; поверхность ее по большей части затянул мох. Однако Лэрда на тот момент камень занимал мало; ясно было, что метис смертельно боится этого места и мечтает лишь о том, чтобы удрать отсюда поскорее.

— Питер, а как тебе понравится провести здесь ночь? — спросил Лэрд.

Метис испуганно вскинул глаза.

— Я? Боже, нет!

Внезапно в голосе Лэрда послышалась сталь.

— Если не расскажешь нам, что ты тут такое видел, так оно и будет.

Метис не настолько опьянел, чтобы не понять, чем ему угрожают, — дескать, мы с Лэрдом набросимся на него и привяжем к дереву на краю открытой прогалины. Он явно прикидывал, не обратиться ли в бегство, но сознавал, что в нынешнем состоянии он от нас не уйдет.

— Не принуждайте меня, — взмолился он. — Об этом нельзя говорить. Я никому не говорил — даже профессору.

— Нам надо знать, Питер, — зловеще проговорил Лэрд.

Полукровка затрясся всем телом, обернулся, испуганно поглядел на плиту, словно ожидая, что в любой момент из-под камня восстанет кошмарное чудище и двинется к нему со смертоубийственными намерениями.

— Не могу, не могу, — захныкал он и, обратив налитые кровью глаза к Лэрду, тихо зашептал: — Я не знаю, что это было. Боже! Сплошной ужас. Тварь — без лица — вопила так, что я думал, у меня барабанные перепонки лопнут, а при ней были еще твари… Боже! — Старый Питер вздрогнул и прянул от дерева к нам. — Боже милосердный, я своими глазами такое видал однажды ночью. Тварь просто взяла да и появилась, вроде как из воздуха, раз — и тут, и поет, и стонет, и еще эти тварюки помельче играют бесовскую музыку. Удрать-то я удрал, да только, думается мне, еще долго ходил как сумасшедший, после такого-то! — Голос старика прервался, воспоминания оживали перед его взором как наяву. Он обернулся и хрипло закричал: — Бежим отсюда! — и сломя голову понесся назад тем же путем, каким мы пришли, петляя между деревьями.

Мы с Лэрдом кинулись вдогонку и легко его настигли. Лэрд заверил беднягу, что мы вывезем его из лесу на машине и он окажется далеко от опушки еще до наступления темноты. Лэрд был не меньше моего уверен, что метис не выдумывает и действительно рассказал нам все, что знает. Мы добросили Старого Питера до шоссе и вручили ему пять долларов, чтобы он позабыл об увиденном за стаканом чего-нибудь крепкого, если захочет. Весь обратный путь друг мой молчал.

— Что скажешь? — спросил он, как только мы возвратились в охотничий домик.

Я покачал головой.

— Тот вой предыдущей ночью, — промолвил он. — Звуки, что слышал профессор Гарднер, а теперь вот еще и это. Чувствуешь себя точно связанным — ужасное ощущение! — Он обернулся ко мне, в глазах его читалась упрямая настойчивость. — Джек, ты готов прогуляться к плите нынче ночью?

— Еще бы нет!

— Так мы и поступим.

Лишь войдя в дом, мы вспомнили о диктофоне. Лэрд собрался тут же и прослушать то, что записалось. Здесь, по крайней мере, размышлял он, от нашей фантазии ничего не зависит; это порождение механизма, чистое и незамутненное, а ведь любой разумный человек прекрасно знает, что машины куда надежнее людей, ведь ни нервов, ни воображения у них нет и ни страха, ни надежды они не знают. Думается, что мы рассчитывали услышать в лучшем случае повторение звуков предыдущей ночи. Но даже в самых своих безумных ночных кошмарах мы не ждали ничего подобного, ибо запись зашкаливала от обыденного до невероятного, от невероятного до кошмарного и наконец завершилась катастрофическим откровением, что выбило у нас из-под ног последние опоры и установки нормального бытия.

Сперва все было тихо; безмолвие время от времени нарушали разве что крики гагар и сов. Затем вновь послышался знакомый шорох, точно ветер шумел в кронах, а за ним — нездешняя какофония флейт. Далее записалась последовательность звуков, которые я привожу здесь в точности как мы их услышали в тот незабываемый вечерний час:

«Йигнаиит! Йигнаиит! ИИИ-йа-йа-йа-йахааахаахаа-ах-ах-ах-нгх’ааа-нгх’ааа-йа-йа-йааа! (То был голос не человека и не животного, но, однако ж, наводил на мысль о том и другом.)

(Темп музыки нарастал, становился все более разнузданным и демоничным.)

Могучий Посланник — Ньярлатхотеп… из мира Семи Солнц в свою земную обитель, в Лес Н’гаи, куда может прийти Тот, Кого не Называют… И будет там изобилие от Черного Козла Лесов, от Козла с Легионом Младых… (Этот голос до странности походил на человеческий.)

(Последовательность странных звуков, точно ответная реакция зала: жужжание, гудение, точно в телеграфных проводах.)

Йа! Йа! Шуб-Ниггурат! Йигнаиит! Йигнаиит! ИИИ-йаа-йаа-хаа-хаа-хааа-хаааа! (В оригинале голос не человеческий и не звериный, но и то и другое.)

Итакуа станет служить тебе, о Отец миллиона избранных, и Зар будет призван с Арктура повелением ‘Умр-ат-Тавиля, Хранителя Врат… И вместе восславите вы Азатота, и Великого Ктулху, и Цатоггуа… (И снова — человеческий голос.)

Ступай в его обличье или в любом другом облике человеческом и уничтожь то, что может привести их к нам… (Снова — голос не то человеческий, не то звериный.)

(В перерыве последовали разгульные трели флейт и снова — словно бы шум гигантских крыл.)

Йигнаиит! Йи’бтнк… х’эхиэ-н’гркдл’лх… Йа! Йа! Йа! (Наподобие хора.)»

Эти звуки раздавались с такими промежутками, что казалось, будто издававшие их существа перемещаются внутри или вокруг домика. Последний хорал угас, как если бы музыканты постепенно расходились. Последовала пауза — настолько долгая, что Лэрд уже собрался было отключить устройство, как вдруг снова раздался голос. Но этот голос, ныне звучавший из диктофона, уже в силу одной своей природы привел к кульминации весь накапливающийся ужас. Ибо что бы уж там ни прослушивалось в полузвериных завываниях и речитативах, исполненный чудовищного смысла монолог на хорошем английском, записанный на диктофон, был на много порядков страшнее:

«Дорган! Лэрд Дорган! Ты меня слышишь?»

Хриплый, настойчивый шепот взывал к моему другу. Тот сидел, белый как мел, занеся руку над диктофоном и не сводя с устройства взгляда. Наши глаза встретились. Дело было не в настойчивых интонациях и не в предшествующей записи, но в голосе как таковом. Это был голос профессора Аптона Гарднера! Но не успели мы обдумать эту загадку, как диктофон механически продолжал:

«Слушай меня! Уезжай отсюда. Забудь. Но прежде чем уехать, призови Ктугху. Вот уже много веков в этом месте злобные твари из дальних пределов космоса соприкасаются с Землей. Уж я-то знаю. Я принадлежу им. Они захватили меня, как когда-то Пайргарда и многих других — всех, кто по неосторожности забредал в их лес и кого они не уничтожили сразу. Это Его лес — лес Н’гаи, земная обитель Безликого Слепца, Ночного Воя, Живущего-во-Тьме, Ньярлатхотепа, который боится одного только Ктугху. Я был с ним в звездных пределах. Я был на нехоженом плато Ленг, и в Кадате среди Холодной пустыни, за Вратами Серебряного Ключа, и даже на Китамиле близ Арктура и Мнара, на Н’каи и на озере Хали, в К’н-яне и в легендарной Каркозе, в Йаддите и И’ха-нтлее близ Инсмута, на Йоте и Югготе; издалека глядел я на Зотик, через глаз Алгола. Когда Фомальгаут[45] коснется верхушек деревьев, призови Ктугху вот в этих словах, повторив их трижды: "Пх’нглуи мглв’нафх Ктуга Фомальгаут н’гха-гхаа наф’лтхагн! Йа! Ктугха!" Когда же он явится, немедленно уходи, а не то и ты тоже будешь уничтожен. Ибо должно этому проклятому месту быть стертым с лица земли, чтобы Ньярлатхотеп более не являлся из межзвездных пространств.

Дорган, ты меня слышишь? Ты меня слышишь? Дорган! Лэрд Дорган!»

Раздался резкий протестующий вскрик и шум борьбы, как если бы Гарднера оттащили силой. А затем — тишина, гробовая, полная тишина!

Лэрд выждал еще несколько мгновений, но ничего более не последовало, и он вернулся к началу записи, сдержанно пояснив:

— Думается, нам лучше скопировать запись как можно точнее. Запиши все остальное, и давай вдвоем перепишем ту формулу от Гарднера.

— Значит, это был?..

— Я узнаю его голос где угодно, — коротко отрезал Лэрд.

— Значит, профессор жив?

Лэрд, сощурившись, посмотрел на меня.

— Этого мы не знаем.

— Но его голос!

Он покачал головой. Звуки послышались снова, и мы оба уселись переснимать текст на бумагу, что оказалось легче, чем мы думали, — долгие интервалы между речами позволяли нам записывать, не торопясь. Язык речитативов и слов, обращенных к Ктугхе и отчетливо произнесенных голосом Гарднера, представлял исключительную трудность, но, прослушав запись снова и снова, мы сумели-таки транскрибировать звуки более или менее точно. Когда мы наконец закончили, Лэрд отключил диктофон и вскинул на меня озадаченный, встревоженный взгляд. В нем читались беспокойство и неуверенность. Я не произнес ни слова; все то, что мы только что слышали, в придачу к прослушанному ранее, не оставляло нам выбора. Можно было питать сомнения насчет легенд, поверий и такого рода вещей, но непогрешимая диктофонная запись стала решающим аргументом — даже если всего-то-навсего подтвердила недослышанные убеждения. Верно, что никакой определенности тут не было; казалось, все в целом настолько выходит за пределы человеческого понимания, что уразуметь хоть что-нибудь возможно лишь в неясных намеках отдельных фрагментов, а выдержать всю душераздирающую повесть в целом не под силу разуму человеческому.

— Фомальгаут восходит на закате или даже чуть раньше, — размышлял Лэрд. Он, как и я, явно принял как само собою разумеющееся все то, что мы услышали, не ставя ничего под сомнение — разве что тайну смысла. — Звезда должна находиться над деревьями — предположительно, двадцать — тридцать градусов над горизонтом, потому что в этих широтах она не проходит близко к зениту, чтобы появиться над теми соснами, — приблизительно час спустя после наступления темноты. Скажем, в девять тридцать или около того.

— Ты ведь не намерен пробовать сегодня же ночью? — спросил я. — В конце концов, а что оно вообще означает? Кто или что такое этот Ктугха?

— Я знаю не больше твоего. И сегодня ночью пытаться не стану. Ты забываешь про плиту. Ты все еще готов отправиться в лес — после всего услышанного?

Я кивнул. Заговорить я не рискнул, но я вовсе не сгорал от нетерпения бросить вызов тьме, что, словно живое существо, затаилась в лесу вокруг Рикова озера.

Лэрд глянул на часы, затем на меня. В глазах его горела лихорадочная решимость, как если бы он заставлял себя сделать этот последний шаг и встать лицом к лицу с неведомым существом, присвоившим лес через свои многочисленные проявления. Если Лэрд ожидал, что я дрогну, он был разочарован; как бы ни терзал меня страх, я его не выказал. Я встал и вышел из домика плечом к плечу с ним.

IV

Есть такие грани тайной жизни, и внешние, и в глубинах сознания, которые лучше держать в секрете и не открывать простым людям. Ибо в темных норах земли таятся чудовищные призраки, принадлежащие к тому пласту бессознательного, что, благодарение Небу, находится за пределами понимания обычного человека — действительно, в сотворенном мире есть грани настолько кошмарные и гротескные, что при виде их лишаешься рассудка. По счастью, назад возможно принести разве что невразумительное описание того, что мы увидели на плите в лесу близ Рикова озера той октябрьской ночью. Ибо существо это было невероятно, немыслимо; превосходило все известные научные законы; слов для его описания в языке просто нет.

Мы добрались до пояса деревьев вокруг камня, когда в небесах на западе еще дрожала вечерняя заря. В свете фонарика, что прихватил с собой Лэрд, мы изучили саму плиту и резное изображение: гигантское аморфное чудище. Художнику со всей очевидностью недостало воображения, чтобы прорисовать морду, потому что лица у твари не было — только странная коническая голова, что даже в камне выглядела пугающе текучей; более того, существо обладало и щупальцеобразными конечностями, и руками — или отростками, на руки весьма похожими, но не двумя, а несколькими; так что по своему строению оно казалось и человеческим, и нечеловеческим. Рядом с ним были изображены две сидящие на корточках спрутообразные фигуры, от которых — предположительно от головы, хотя контуры были весьма невнятны, — отходило что-то вроде инструментов: странные, отвратительные слуги на них, похоже, играли.

Понятно, что осмотрели мы плиту в большой спешке: мы не хотели, чтобы нас там застали, если кто-то, паче чаяния, вдруг появится; и, может быть, учитывая обстоятельства, воображение одержало над нами верх. Но я так не думаю. Трудно утверждать такое последовательно и неизменно, сидя здесь, за рабочим столом, далеко от той прогалины во временном и пространственном плане, но я все равно стою на своем. Невзирая на обострившуюся чуткость и иррациональный страх перед неизвестностью, подчинивший себе нас обоих, мы старались рассмотреть непредвзято все аспекты проблемы. Если я и погрешил чем-то в этом рассказе, то разве что взяв сторону науки, а не воображения. В ясном свете разума резные изображения на каменной плите были не просто непристойны, но чудовищны и страшны выше меры, особенно в свете намеков Партьера и всего того, что смутно просматривалось в записях Гарднера и в материалах из Мискатоникского университета. И даже если время бы позволило, сомневаюсь, что мы стали бы любоваться изображением слишком долго.

Мы отошли чуть в сторону, ближе к тому месту, откуда нам предстояло возвращаться обратно в домик, и однако ж не слишком далеко от открытой прогалины с плитой, чтобы ясно видеть происходящее и при этом оставаться невидимыми и в пределах досягаемости тропы. Там мы и расположились и стали ждать в промозглой тишине октябрьского вечера, пока вокруг сгущалась адская тьма да высоко над головой мерцали одна-две звезды, чудом различимые среди высоких деревьев.

Судя по часам Лэрда, мы прождали в точности час и десять минут, прежде чем снова послышался шум словно бы ветра, и тут же начались проявления, обладающие всеми признаками сверхъестественного. Ибо как только раздались шелест и гул, плита, от которой мы поспешили уйти, засветилась — сперва совсем смутно, почти иллюзорно, но свечение нарастало, делалось все ярче, пока не разгорелось так, что казалось, будто столп света устремляется вверх, в небеса. Второе странное обстоятельство заключалось в том, что свет повторял очертания плиты и тек вверх, но не рассеивался и не распространялся по прогалине и по лесу: он бил в небо с упорством направленного луча. Одновременно в воздухе запульсировало зло; повсюду вокруг нас сгустилась такая аура страха, что очень скоро стало невозможным не подпасть под ее власть. Было очевидно, что каким-то неведомым для нас образом шум и шорох словно бы ветра, что ныне слышался со всех сторон, был не только связан с широким лучом света, струящимся ввысь, но им вызван. Более того, пока мы глядели, яркость и цвет светового луча непрестанно изменялись — от слепяще-белого до искристо-зеленого, от зеленого до сиреневого, а порою он сиял так невыносимо, что приходилось отворачиваться, хотя в остальное время глаз не ранил.

Шум ветра разом стих — так же внезапно, как и начался. Свечение рассеялось, померкло, и тут же по ушам ударило потустороннее пение флейт. Раздавалось оно не вокруг нас, но сверху, и оба мы словно по команде запрокинули головы и вгляделись в небо — так высоко, как позволял угасающий отблеск.

Что именно произошло на наших глазах, я рассказать затрудняюсь. Действительно ли нечто стремительно пронеслось вниз, или, скорее, хлынуло вниз, ибо то были бесформенные сгустки, или у нас всего лишь воображение разыгралось, на удивление одинаково, как выяснилось, когда мы с Лэрдом позже смогли сравнить свои записи? Иллюзия того, что с неба на землю по дороге света слетают гигантские черные твари, была настолько жива, что мы оглянулись на плиту.

И увидели такое, что с безмолвным криком кинулись прочь от адского места.

Ибо там, где мгновение назад ничего не было, теперь воздвиглась гигантская протоплазменная масса, колоссальный монстр, вознесшийся чуть не до звезд; его физическая оболочка пребывала в непрестанном движении. По бокам от него сидели две твари поменьше, такие же аморфные, с флейтами или свирелями в виде придатков: они-то и производили демоническую музыку, что снова и снова звучала эхом в окружающем лесу. Но чудище на плите, Живущий-во-Тьме, было ужаснее всех прочих, ибо из массы аморфной плоти у нас на глазах отрастали щупальца, когти, руки — отрастали и втягивались снова. Сама тварь без малейших усилий то увеличивалась, то уменьшалась в размерах, а там, где должны были быть голова и морда, наблюдалась только безликая пустота, тем более чудовищная, потому что под нашим взглядом слепая масса исторгла приглушенное улюлюканье — тем самым голосом не то человека, не то животного, что был нам так хорошо знаком по ночной диктофонной записи!

Мы бежали прочь, говорю я, настолько потрясенные, что лишь нечеловеческим усилием воли мы сумели кинуться в правильном направлении. А позади нас нарастал голос — кощунственный голос Ньярлатхотепа, Безликого Слепца, Могучего Посланника, а в коридорах памяти звенели испуганные слова Старого Питера: «Это была Тварь — без лица, — вопила так, что я думал, у меня барабанные перепонки лопнут, а при ней были еще твари — о боже!» Эхом отзывались эти речи, пока голос чудовища из внешних пределов космоса визжал и бормотал что-то под адскую музыку кошмарных флейтистов, набирая силу, так что завывания разносились по всему лесу и навеки отпечатывались в памяти!

— Йигнаиит! Йигнаиит! ИИИ-йайайайайаааа-нгх’ааа-нгх’ааа-йа-йа-йааа!

И тут все смолкло.

Однако — невероятно, но так! — самое страшное ждало нас впереди.

Ибо не прошли мы и половины пути до домика, как оба разом почувствовали, что за нами кто-то идет. У нас за спиной слышался жуткий, пугающе многозначительный хлюпающий звук, как если бы бесформенная тварь сошла с плиты, что в незапамятные времена, должно быть, возвели ее почитатели, и теперь преследовала нас. Одержимые первобытным страхом, мы пустились бежать — так, как никто из нас не бегал прежде, и уже почти достигли домика, когда осознали, что и хлюпанье, и содрогание, и сотрясание земли — точно какое-то исполинское существо ступало по ней — прекратились и теперь слышится только спокойная, неторопливая поступь шагов.

Шагов — но не наших! И в этой атмосфере нереальности и страшной чужеродности, в которой мы шли и дышали, отзвук зловещих шагов просто-таки сводил с ума!

Мы добежали до охотничьего домика, зажгли свет и рухнули на стулья — дожидаться того, кто приближался неотвратимо и неспешно. Вот он поднялся по ступенькам веранды, взялся за ручку двери, распахнул дверь…

На пороге стоял профессор Гарднер!

— Профессор Гарднер! — закричал Лэрд, вскакивая на ноги.

Профессор сдержанно улыбнулся, прикрыл рукой глаза.

— Если не возражаете, я бы предпочел приглушенный свет. Я слишком долго пробыл в темноте…

Лэрд безропотно выполнил его просьбу, и тот вошел в комнату — непринужденной, пружинистой поступью человека, который так в себе уверен, словно и не исчезал с лица земли более трех месяцев назад, словно и не обращался к нам с отчаянным призывом не далее как прошлой ночью, словно и…

Я оглянулся на Лэрда — тот все еще держал руку на лампе, но пальцы его уже не убавляли фитиль, он смотрел себе под ноги, точно слепой. Я перевел взгляд на профессора Гарднера — тот сидел, отвернувшись от света и прикрыв глаза, на его губах играла легкая улыбка. Вот в точности таким же я частенько видел его в Университетском клубе в Мэдисоне. Казалось, будто все, что произошло здесь, в охотничьем домике — не более чем дурной сон.

Ах, если бы!

— Вы уезжали куда-то вчера вечером? — полюбопытствовал профессор.

— Да. Но разумеется, мы оставили диктофон.

— Вот как. Значит, вы что-то слышали?

— Хотите прослушать запись, сэр?

— Да, пожалуйста.

Лэрд вставил в устройство нужный цилиндр и включил аппарат. Мы молча прослушали запись от начала и до конца. В процессе никто не произнес ни слова. Затем профессор медленно обернулся.

— Ну и что вы обо всем этом думаете?

— Да я не знаю, что и думать, сэр, — отвечал Лэрд. — Речи слишком обрывочны — кроме разве вашей. Вот в ней наблюдается некоторая связность.

Вдруг, нежданно-негаданно, в комнате сгустилось ощущение угрозы. Ощущение было мимолетным, миг — и все развеялось, но Лэрд почувствовал его так же остро, как и я, — он заметно вздрогнул. Он как раз извлекал цилиндр из устройства, когда профессор вновь нарушил молчание.

— А вам не приходило в голову, что вы стали жертвой обмана?

— Нет.

— А если я скажу вам, что на своем опыте убедился: все звуки, записанные на цилиндре, возможно произвести искусственно?

Целую минуту, не меньше, Лэрд глядел на него. А потом тихо ответил, что, разумеется, профессор Гарднер исследовал загадочные явления на Риковом озере куда дольше, чем мы, и если он так утверждает…

С губ профессора сорвался хриплый смешок.

— Явления абсолютно естественные и закономерные, мальчик мой! Под этой гротескной плитой в лесу находятся минеральные залежи: они излучают свет и еще — вредные испарения, вызывающие галлюцинации. Все очень просто. Что до разнообразных исчезновений — причиной их стали просто-напросто безрассудство да человеческие слабости; но при этом возникает ощущение совпадений. Я приехал сюда в надежде подтвердить ту чепуху, которой давным-давно предался старина Партьер, но… — Гарднер презрительно улыбнулся, покачал головой, протянул руку. — Лэрд, дай-ка мне запись.

Лэрд покорно вручил профессору Гарднеру цилиндр. Почтенный ученый взял его, поднес к самым глазам и тут невзначай ударился локтем о край стола и, вскрикнув от боли, цилиндр выронил. Тот упал на пол — и разлетелся вдребезги.

— Ох! — воскликнул профессор. — Мне страшно жаль. — Он обернулся к Лэрду. — Но в конце концов, я в любой момент могу скопировать его для вас на основании того, что узнал о легендах здешних мест из уст Партьера… — Гарднер пожал плечами.

— Это неважно, — тихо произнес Лэрд.

— То есть вы хотите сказать, что в этой записи отражена лишь игра вашего воображения, профессор, и ничего больше? — вмешался я. — И даже заклинание, вызывающее Ктугху?

Маститый ученый перевел взгляд на меня и сардонически улыбнулся.

— Ктугха? А вы как думаете, кто он, как не выдумка чьего-то воображения? И что отсюда следует? Милый мой мальчик, да подумайте же головой. В записи недвусмысленно утверждается, что Ктугха живет на Фомальгауте, а звезда эта находится в двадцати семи световых годах отсюда. Если трижды повторить заклинание, когда Фомальгаут восходит на небо, то Ктугха появится и каким-то образом сделает это место необитаемым для человека или инопланетных существ. И каким же образом такое достижимо?

— Ну, чем-то вроде мыслепередачи, — упрямо гнул свое Лэрд. — Разумно предположить, что, если мы направим мысли к Фомальгауту, там они будут восприняты — если, конечно, на звезде есть жизнь. Мысль мгновенна. А тамошние обитатели, в свою очередь, возможно, настолько высокоразвиты, что дематериализация и рематериализация происходит у них быстрее мысли.

— Мальчик мой — ты серьезно? — В голосе профессора звенело презрение.

— Вы сами спросили.

— Ну хорошо, как гипотетический ответ на теоретическую проблему — сойдет; так и быть, я закрою на это глаза.

— Откровенно говоря, — вновь начал я, не обращая внимания на то, что Лэрд как-то странно мотает головой, — я не думаю, будто то, что мы видели сегодня ночью в лесу, было всего лишь галлюцинацией — вызванной ядовитыми испарениями из-под земли или бог весть чем еще.

Это мое заявление произвело потрясающий эффект. Профессор явно старался держать себя в руках, но реагировал он в точности так же, как отреагирует ученый с мировым именем, когда на лекции ему станет возражать какой-то кретин. Спустя несколько секунд он овладел собой и сказал только:

— То есть вы там тоже были. Наверное, сейчас уже слишком поздно, чтобы переубеждать вас…

— Я всегда готов признать чужую точку зрения, и я — сторонник научных методов, — заверил его Лэрд.

Профессор Гарднер прикрыл рукой глаза и промолвил:

— Я устал. Прошлой ночью я заметил, что ты, Лэрд, обосновался в моей прежней комнате, так что я устроюсь рядом, напротив Джека.

И он поднялся наверх, словно ровным счетом ничего не произошло с тех пор, как он ночевал в охотничьем домике в последний раз.

V

О том, что было дальше — о завершении этой апокалиптической ночи — рассказывать недолго.

Я, должно быть, проспал не больше часа — времени было час ночи, — когда Лэрд разбудил меня. Он стоял у моей постели, полностью одетый. Сдавленным голосом Лэрд велел мне встать, одеться, запаковать самое необходимое и быть готовым ко всему. Зажечь свет он мне не разрешил, хотя при нем был карманный фонарик, но и им он пользовался неохотно. На все мои вопросы он предостерегающе отмахивался: мол, подожди.

Как только я был готов, Лэрд поманил меня из комнаты, прошептав одно только слово:

— Идем.

Он направился прямиком в спальню, где скрылся профессор Гарднер. В свете фонарика мы разглядели, что постель не смята; более того, по тонкому налету пыли на полу было видно, что профессор Гарднер вошел в комнату, приблизился к креслу у окна — и снова вышел.

— Видишь — он даже не ложился, — прошептал Лэрд.

— Но почему?

Лэрд крепко стиснул мою руку.

— Помнишь, на что намекал Партьер — и что мы видели в лесу, — протоплазменную аморфность этой твари? А что говорилось в записи?

— Но Гарднер сказал… — запротестовал я.

Не говоря ни слова, Лэрд повернул вспять. Я проследовал за ним вниз, он замешкался у рабочего стола и посветил на него фонариком. Я не сдержал потрясенного возгласа, но Лэрд жестом заставил меня умолкнуть. На столе не осталось ничего, кроме «"Изгоя" и других рассказов» и трех номеров «Жутких историй» — журнала, в котором были напечатаны еще несколько историй в дополнение к тем, что в книге, за авторством Лавкрафта, этого эксцентричного гения из Провиденса. Все записи Гарднера, все наши собственные пометки и фотокопии из Мискатоникского университета — все исчезло бесследно.

— Он их забрал, — промолвил Лэрд. — Никто другой не мог этого сделать.

— А куда же он ушел?

— Обратно, туда, откуда явился. — Он оглянулся на меня. В отраженном свете фонарика глаза его поблескивали. — Ты понимаешь, Джек, что это значит?

Я покачал головой.

— Они знают, что мы побывали там, они знают, что мы увидели и постигли слишком много…

— Но как же?

— Ты сам им рассказал.

— Я? Господь милосердный, Лэрд, ты что, спятил? Как я мог им рассказать?

— Да вот прямо здесь, в домике, нынче же ночью — ты сам все и разболтал. Мне страшно подумать, что теперь произойдет. Надо отсюда убираться.

За один краткий миг все события последних нескольких дней словно бы слились в единую хаотичную массу. Поспешность Лэрда была понятна, и однако ж предположение его казалось настолько невероятным, что, задумавшись о нем лишь на долю секунды, я пришел в смятение.

Лэрд заговорил быстро и сбивчиво:

— Тебя разве не удивляет — как он вернулся? И то, что он вышел из лесу уже после того, как мы увидели адскую тварь, но не раньше? А какие вопросы он задавал! Ты разве не понял, куда он клонит? И как он умудрился разбить цилиндр — наше единственное научное доказательство чего бы то ни было? А теперь вот и все записи исчезли — все, что могло послужить доказательством «чепухи Партьера», как сам он выразился!

— Но если мы верим тому, что он нам сказал…

Договорить я не успел: Лэрд перебил меня на полуслове.

— Один из них был прав. Либо голос с записи, взывающий ко мне, либо тот человек, что был здесь сегодня ночью.

— Человек…

Лэрд резко оборвал меня на полуслове:

— Слушай!

Снаружи, из глубин наводненной ужасом черноты, земной обители Живущего-во-Тьме, снова, во второй раз за эту ночь, раздалась нездешне прекрасная, однако ж диссонантная мелодия флейт — то нарастая, то утихая, в сопровождении распевных завываний и хлопанья гигантских крыл.

— Да, слышу, — прошептал я.

— Слушай внимательно!

И тут я понял. Звуки — это еще не все; звуки из лесу не только нарастали и угасали — они приближались!

— Ну, теперь ты мне веришь? — осведомился Лэрд. — Они идут за нами! — Он обернулся ко мне. — Заклинание!

— Какое такое заклинание? — тупо пробормотал я.

— Заклинание Ктугхи — ты разве не помнишь?

— Я его записал. Оно тут, со мной.

В первое мгновение я испугался было, что и его тоже у нас забрали, но нет — листок по-прежнему лежал у меня в кармане. Трясущимися руками Лэрд вырвал у меня ценный трофей.

— «Пх’нглуи мглв’нафх Ктуга Фомальгаут н’гха-гхаа наф’л тагн! Йа! Ктуга!» — воскликнул он уже на бегу к веранде. Я несся следом.

Из чащи донесся звериный голос Живущего-во-Тьме.

— Ии-йа-йа-хаа-хаахааа! Йигнаиих! Йигнаиих!

— «Пх’нглуи мглв’нафх Ктуга Фомальгаут н’гха-гхаа наф’л тагн! Йа! Ктуга!» — повторил Лэрд во второй раз.

Но жуткая фантасмагория звуков из лесу бушевала, не делаясь тише, взмывала до недосягаемых высот ярости пополам с ужасом, в то время как звериный голос твари с плиты вплетался в дикую, безумную музыку флейт и шум крыл.

И тогда Лэрд еще раз произнес слова древнего заклинания.

Едва последний гортанный звук сорвался с его губ, как начали происходить события, не предназначенные для человеческих глаз. Ибо внезапно тьма исчезла, сменилась жутким янтарным свечением; одновременно смолкла музыка флейт, а вместо нее послышались крики бешенства и страха. Затем разом вспыхнули тысячи крохотных световых точек — не только на деревьях и среди них, но и на самой земле, и на доме, и на припаркованной тут же машине. Еще на мгновение мы словно приросли к месту, а потом нас вдруг осенило, что мириады световых точек — это живые огненные сущности! Ибо все, чего они касались, вспыхивало пламенем. При виде этого Лэрд бросился в домик за тем, что сможет унести, прежде чем пожар помешает нам бежать с Рикова озера.

Он выскочил наружу — наши рюкзаки стояли внизу, — крикнул, что за диктофоном и всем прочим подниматься поздно, и вместе мы кинулись к машине, прикрывая глаза от слепящего света повсюду вокруг. Но хотя глаза мы и затеняли, невозможно было не заметить громадных аморфных фантомов, что струились и утекали в небеса с этого проклятого места, а также и созданий столь же гигантских, что дрожали облаком живого огня над верхушками деревьев. Вот что мы увидели, прежде чем в отчаянной попытке спастись из горящего леса позабыли все прочие подробности той ужасной, безумной ночи — и слава богу!

Сколь бы ужасные вещи ни происходили в темноте чащи на Риковом озере, было нечто еще более катастрофичное, нечто столь кощунственно неоспоримое, что даже сейчас при одной этой мысли я не в силах унять дрожь. Ибо пока мы бежали к машине, я увидел нечто, объясняющее сомнения Лэрда, я увидел то, что заставило его прислушаться к голосу на записи, а не к тому существу, что пришло к нам в обличье профессора Гарднера. Ключ был в наших руках и раньше, просто я не понимал этого, и даже Лэрд до конца не верил. Однако ж ключ был нам дан — мы просто не знали. «Властителям неугодно, чтобы жалкому человеку стало ведомо слишком многое», — говорил Партьер. А тот жуткий голос в записи намекал куда яснее: «Ступай в его обличье или в любом другом облике человеческом и уничтожь то, что может привести их к нам…» Уничтожь то, что может привести их к нам! Диктофонную запись, заметки, фотокопии из Мискатоникского университета, да, и даже нас с Лэрдом! И тварь явилась — ибо то был Ньярлатхотеп, Могучий Посланник, Живущий-во-Тьме; он явился из леса и возвратился обратно в лес, чтобы выслать к нам своих приспешников. Это он некогда пришел из межзвездных пространств, точно так же, как Ктугха, стихия огня, явился с Фомальгаута благодаря властному заклинанию, что пробудило его от многовекового сна под янтарной звездой. Заветную формулу Гарднер — не живой и не мертвый пленник страшного Ньярлатхотепа — отыскал в ходе фантастических путешествий через пространство и время. Теперь монстр возвратился, откуда пришел, а его земная обитель навеки стала для него бесполезной — ведь ее уничтожили приспешники Ктугхи!

Я знаю, знает и Лэрд. Но мы об этом не говорим.

Если бы у нас оставались хоть какие-то сомнения, невзирая на все происшедшее раньше, мы не смогли бы позабыть то последнее, душераздирающее открытие, то, что мы увидели, прикрыв глаза от бушующей стены пламени и отвернувшись от грозных созданий в небесах. А увидели мы цепочку следов, что уводила от домика в направлении адской плиты глубоко во тьму леса — в мягкой земле у веранды начинались человеческие следы, но с каждым шагом они постепенно преображались, пока наконец не превратились в отвратительный и зловещий отпечаток, оставленный существом неправдоподобной формы и роста, существом, очертания которого непрестанно менялись, а размеры были столь гротескны, что никто бы в такое не поверил, если бы не видел твари на плите. А рядом с этим отпечатком, изодранные в клочья и словно взорванные изнутри, валялись предметы одежды, некогда принадлежащей профессору Гарднеру: вещь за вещью лежали вдоль тропы, уводящей в лес. Этой тропой прошла адская тварь, порождение ночи; это Живущий-во-Тьме навестил нас в обличье и маске профессора Гарднера!

Август Дерлет[46]

За порогом

I

На самом деле это история моего деда.

Но в определенном смысле она — семейное достояние, а за пределами семьи принадлежит миру, и более нет причин скрывать кошмарные подробности того, что произошло в одиноком доме в глубине лесов северного Висконсина.

История уходит корнями во мглу давних времен задолго до того, как возник род Алвинов, но я ровным счетом ничего о том не знал на момент своей поездки в Висконсин — в ответ на письмо двоюродного брата о том, что здоровье нашего деда странным образом ухудшилось. Джозия Алвин всегда казался мне едва ли не бессмертным, даже когда я был ребенком, а за минувшие годы он с виду и не изменился: могучий старик, грудь колесом, тяжелое, одутловатое лицо с коротко подстриженными усиками и бородкой, чтобы смягчить жесткую линию квадратной челюсти. Глаза его были темными и не слишком большими, брови — кустистые, волосы — длинные, так что голова изрядно смахивала на львиную. Хотя в детстве я его видел нечасто, тем не менее он произвел на меня неизгладимое впечатление за несколько коротких приездов, когда останавливался в родовом поместье под Аркхемом в Массачусетсе — во время своих недолгих остановок по пути в дальние концы света: в Тибет, в Монголию, в арктические области, на малоизвестные острова Тихого океана — и обратно.

Я не видел его вот уже много лет, и тут пришло письмо от моего двоюродного брата Фролина: тот жил вместе с ним в дедовом старинном особняке в самом сердце лесного и озерного края северного Висконсина. «Не мог бы ты на какое-то время распроститься с Массачусетсом и приехать сюда? С тех пор как ты был здесь в последний раз, под разнообразными мостами немало воды утекло, и ветер принес с собой немало перемен. Честно говоря, ты здесь позарез нужен. В нынешних обстоятельствах я понятия не имею, к кому обратиться: дед в последнее время сам на себя не похож, а мне необходим кто-то, кому я мог бы доверять». В письме не было ровным счетом ничего из ряда вон выходящего, и однако ж ощущалась странная напряженность, нечто незримое, неосязаемое прочитывалось между строк — что-то во фразе насчет ветра, что-то в обороте «дед сам на себя не похож», потребность в ком-то, «кому можно доверять», — так что ответ на письмо Фролина возможен был только один.

В сентябре я с легкостью мог позволить себе взять академический отпуск (я работал помощником библиотекаря в Мискатоникском университете в Аркхеме) и укатить на запад. Так я и сделал. Поехал, мучимый почти сверхъестественной убежденностью, что надо торопиться: сел на самолет в Бостоне, долетел до Чикаго, а оттуда добрался на поезде до деревни Хармон в глуши лесов Висконсина — потрясающе красивое место неподалеку от берегов озера Верхнего, так что в ветреный непогожий день слышно, как волны плещут.

Фролин встретил меня на станции. Моему кузену было в ту пору под сорок, но выглядел он лет на десять младше — с его жаркими, выразительными карими глазами и нежным, чутким ртом, маскирующим внутреннюю твердость. Он был непривычно серьезен — впрочем, он то и дело переходил от торжественной чинности к заразительному безрассудству: «ирландская кровь дает о себе знать», — сказал когда-то дед. Я пожал ему руку, заглянул в глаза, ища разгадки его тайному горю, но увидел лишь, что он в самом деле встревожен: взгляд выдавал его, точно так же как взбаламученная вода пруда свидетельствует о беспорядке на дне, хотя сама поверхность — как стекло.

— Ну, что там стряслось? — поинтересовался я, устроившись рядом с кузеном в двухместном автомобильчике и въезжая в край высоких сосен. — Старик слег?

Фролин покачал головой.

— О нет, Тони, ничего подобного. — Он окинул меня странным, сдержанным взглядом. — Ты сам увидишь. Подожди немного — и все увидишь сам.

— Так что не так? — не отступался я. — Твое письмо меня не на шутку перепугало.

— Я старался, — серьезно кивнул он.

— И однако ж открытым текстом ничего не сказано, — признал я. — Но звучит тревожно, бог весть почему.

Фролин улыбнулся.

— Ага, я так и знал, что ты поймешь. Признаюсь, мне оно далось непросто — очень непросто. Я о тебе не раз и не два вспомнил, прежде чем сел и написал это письмо, поверь!

— Но если он не болен?.. Ты ведь сказал, дед сам на себя не похож?

— Да-да, так и есть. Ты подожди, Тони; умерь нетерпение — своими глазами увидишь. У него с рассудком что-то, думаю.

— С рассудком!

При одном только предположении, что дед спятил, я испытал самый настоящий шок — и глубокую жалость. Мысль о том, что этот блестящий ум померк, была невыносима; мне даже думать о том не хотелось.

— Ох, только не это! — воскликнул я. — Фролин, ну что еще за чертовщина?

Кузен снова встревоженно воззрился на меня.

— Не знаю. Но сдается мне, это что-то ужасное. И если бы еще только дед. Но потом еще эта музыка — и все прочее: звуки, и запахи, и… — Фролин перехватил мой недоуменный взгляд и отвернулся, усилием едва ли не физическим заставив себя умолкнуть. — Но я опять забылся. Не расспрашивай меня больше. Просто подожди. И сам все увидишь. — Он коротко, вымученно рассмеялся. — Может, это вовсе не старик из ума выжил, а кое-кто другой. Об этом я тоже порою задумываюсь — и не без причины.

Я ничего больше не сказал: внутри меня как на дрожжах рос напряженный страх. Какое-то время я молча сидел рядом с кузеном, думая только о том, как Фролин и старый Джозия Алвин живут бок о бок в этом старом доме, не замечая окрестных головокружительно высоких сосен, и шума ветра, и пряного благоухания сжигаемых листьев, что ветер несет с северо-запада. Вечер приходил в тот край рано, запутавшись в темных соснах, и, хотя на западе еще не угасла вечерняя заря, взметнувшись вверх гигантской волной шафрана и аметиста, темнота уже завладела лесом, через который мы ехали. Из мглы доносились крики виргинских филинов и их меньших родственников, малых ушастых совок, что творили свою жутковатую магию в недвижном безмолвии, нарушаемом разве что вздохами ветра да шумом машины, что проезжала по сравнительно безлюдной дороге к дому Алвина.

— Почти приехали, — сообщил Фролин.

Свет фар скользнул по изломанной сосне (в нее много лет назад ударила молния) — она застыла недвижно, две изможденные ветки выгибались, точно узловатые руки, в сторону дороги. Фролин привлек мое внимание к этому старому ориентиру, зная, что я о нем вспомню разве что в полумиле от дома.

— Если дед спросит, лучше не упоминай о том, что это я за тобой послал, — попросил кузен. — Не знаю, как он это воспримет. Скажи ему, что был на Среднем Западе и заехал в гости.

Любопытство разыгралось во мне с новой силой, но расспрашивать Фролина я не стал.

— То есть дед знает, что я еду?

— Ну да. Я ему сказал, что ты меня известил и я поеду встречать твой поезд.

Понятное дело — если старик решит, будто Фролин прислал за мной по причине его, дедова, нездоровья, он будет раздражен и, чего доброго, разозлится. И однако ж в просьбе Фролина подразумевалось что-то еще — нечто большее, чем просто-напросто попытка пощадить гордость старика. И снова непонятная, неосязаемая тревога всколыхнулась в груди — нежданный, необъяснимый страх.

Внезапно в просвете между соснами проглянул дом. Его выстроил дедов дядя еще во времена висконсинских пионеров в 1850 гг.: одним из мореходов-Алвинов из Инсмута — этого странного и зловещего города на побережье Массачусетса. Эта на диво отталкивающая постройка прилепилась к склону холма точно сварливая старуха в оборках. Снаружи особняк бросал вызов множеству архитектурных стандартов, будучи, однако ж, свободен от большинства наносных деталей архитектуры около 1850 года, отчасти оправдывая тем самым наиболее гротескное и помпезное из сооружений тех дней. К нему привешивалась широкая веранда: с одной стороны она выходила прямиком в конюшни, где в былые дни держали лошадей, экипажи и коляски и где сегодня стояли две машины, — только этот угол здания и нес в себе следы перестройки с тех пор, как дом был возведен. Особняк поднимался на два с половиной этажа над подвальной дверью — предположительно (в темноте особо не разберешь) он был по-прежнему выкрашен все в тот же отвратительный коричневый цвет. И, судя по свету, что струился из занавешенных окон, дед так и не потрудился провести электричество — к этому обстоятельству я подготовился загодя, взяв с собой карманный фонарик, и электролампу, и запас батареек для того и другого.

Фролин заехал в гараж, оставил машину и, прихватив несколько моих сумок, повел меня через веранду к парадному входу — к массивной, тяжелой дубовой двери, украшенной огромным и нелепым дверным молотком. В прихожей было темно — вот только из приоткрытой двери в дальнем конце струился слабый свет, достаточный, чтобы призрачно осветить широкую лестницу, уводящую наверх.

— Сперва я покажу тебе твою комнату, — объявил Фролин, поднимаясь вверх по ступеням уверенной походкой завсегдатая. — На лестничной площадке на самой новой из колонн висит фонарик, — добавил он. — На случай, если вдруг понадобится. Ну, ты знаешь, старик в своем репертуаре.

Я отыскал фонарик и зажег его, чуть задержавшись; нагнал я Фролина уже в дверях моей комнаты, что, как я заметил, располагалась в точности над парадным входом и, следовательно, выходила на запад, как и весь дом.

— Дед запретил нам заходить в комнаты к востоку от прихожей, — сообщил Фролин, задерживая на мне многозначительный взгляд и словно говоря: «Вот видишь, какие странности!» Он помолчал, ожидая ответа, и, не дождавшись, продолжил: — Так что моя комната сразу за твоей, а Хофа — с другой стороны от меня, в юго-западном углу. Прямо сейчас, как ты, верно, заметил, Хоф стряпает нам ужин.

— А дед?

— Скорее всего, у себя в кабинете. Ты ведь помнишь ту комнату?

Еще бы нет! Конечно, я помнил эту причудливую комнату без окон, построенную точно по указаниям двоюродного деда Леандра, комнату, что занимала большую часть площади в глубине дома, весь северо-западный угол и все западное пространство, если не считать небольшого уголка на юго-западе, где находилась кухня: оттуда и струился свет в прихожую при нашем появлении. Кабинет был частично втиснут в склон холма, так что в восточной стене окон быть и не могло, но отсутствие окон в северной стене объяснялось разве что дедовой эксцентричностью. В самой середине восточной стены располагалась встроенная в кладку гигантская картина — от пола до потолка, шириной свыше шести футов. Если бы картина — по всей видимости, написанная каким-то неизвестным другом двоюродного деда Леандра, если не им самим, — обладала хоть искрой таланта или хотя бы художественными достоинствами, на эту демонстрацию можно было бы посмотреть сквозь пальцы, но нет! То был самый что ни на есть заурядный пейзаж северного края: склон холма, в центре картины — вход в скальную пещеру; к пещере подводила едва намеченная тропа, по ней шел какой-то импрессионистический зверь, со всей очевидностью, долженствующий изображать медведя, которыми когда-то кишели эти края, а над головой висело что-то вроде унылого облака, затерянного за строем темных сосен. Эта сомнительная мазня господствовала в кабинете единолично и безраздельно, невзирая на книжные полки, заполнившие едва ли не все доступное место вдоль стен, невзирая на гротескную коллекцию всяких диковинок, разбросанных повсюду, — куда ни глянь, стояли экзотические резные фигурки из камня и дерева, странные памятки о морских путешествиях двоюродного деда. Кабинет был безжизнен, как музей, и однако ж, как ни странно, отзывался на моего деда, словно живой: даже картина на стене делалась словно свежее и ярче, стоило ему войти в комнату.

— Сдается мне, кто раз переступил порог той комнаты, ее уже не забудет, — с мрачной улыбкой промолвил я.

— Дед там дни и ночи просиживает — почитай что и не выходит. Думаю, когда настанет зима, он только поесть будет выбираться. Он туда и кровать перетащил.

Я передернулся.

— Просто в голове не укладывается, как можно там спать.

— Вот и у меня тоже. Но понимаешь, он над чем-то работает, и я искренне полагаю, что рассудок его расстроен.

— Может, очередную книгу о своих путешествиях пишет?

Фролин покачал головой.

— Нет, скорее что-то переводит. Что-то совсем другое. Он однажды нашел старые бумаги Леандра, и с тех пор состояние его заметно ухудшается. — Фролин поднял брови и пожал плечами. — Пойдем. У Хофа небось уже и ужин готов, а ты сам посмотришь, что к чему.

После загадочных замечаний Фролина я ждал, что увижу изможденного старца. В конце концов, деду уже перевалило за семьдесят, а ведь даже он не вечен. Но физически он вообще не изменился, насколько я мог судить по первому взгляду. Дед восседал за столом — все тот же семижильный старик: усы и борода еще не побелели, но приобрели серо-стальной оттенок, да и черных волос в них было еще немало; лицо оставалось все таким же тяжелым, щеки — все столь же румяны. Когда я вошел, дед с аппетитом обгладывал ножку индейки. Завидев меня, он чуть приподнял брови, отложил ножку и поприветствовал меня так невозмутимо, словно я отлучался всего-то на полчаса.

— Хорошо выглядишь, — похвалил дед.

— Да и вы тоже, — отозвался я. — Старый боевой конь!

Он широко ухмыльнулся.

— Мальчик мой, я тут напал на след кое-чего новенького — целой неисследованной страны помимо Африки, Азии и арктических льдов.

Я украдкой оглянулся на Фролина. Со всей очевидностью, это было для него новостью; уж какие бы там намеки дед ни ронял касательно своих занятий, о «неисследованной стране» он умалчивал.

Дед расспросил меня о моей поездке на запад, и остаток ужина прошел за болтовней. Я заметил, что старик упорно возвращается к давно забытым родственникам в Инсмуте: что с ними сталось? Виделся ли я с ними? На что они похожи? Поскольку об инсмутских родственниках я почти ничего не знал и полагал, что все они погибли в странной катастрофе, которая унесла в открытое море многих жителей этого проклятого города, толку от меня было мало. Но общая направленность этих безобидных расспросов немало меня поразила. На библиотекарской должности в Мискатоникском университете я наслушался странных, пугающих намеков на события в Инсмуте; я знал, что там побывали федералы, но россказни об иностранных шпионах звучали чересчур фантастически, чтобы послужить правдоподобным объяснением для страшных событий, разыгравшихся в городе. Наконец дед пожелал узнать, не видел ли я портретов тамошней родни, и когда я ответил отрицательно, он был явно разочарован.

— Ты представляешь, — удрученно сообщил он, — от дяди Леандра никаких портретов не осталось, но старожилы из-под Хармона много лет назад рассказывали мне, что он был довольно некрасив и здорово смахивал на лягушку. — Внезапно воодушевившись, дед заговорил быстрее: — Ты вообще сознаешь, что это значит, мальчик мой? Но нет, вряд ли. Я требую слишком многого…

Некоторое время он сидел в молчании, попивая кофе, барабаня пальцами по столешнице и глядя в пространство с характерной сосредоточенностью, как вдруг резко поднялся и вышел за дверь, пригласив нас зайти в кабинет, как только мы покончим с трапезой.

— Ну и что скажешь? — полюбопытствовал Фролин, как только дверь за дедом закрылась.

— Любопытно, — признал я. — Но, Фролин, ничего ненормального я тут не вижу. Боюсь, что…

— Подожди, — мрачно предостерег он. — Не спеши судить, ты тут еще двух часов не пробыл.

После ужина мы перешли в кабинет, оставив Хофа с женой мыть посуду: они прислуживали моему деду уже двадцать лет в этом самом доме. Кабинет ничуть не изменился, если не считать прибавления в виде двуспальной кровати, поставленной к стене, что отделяла комнату от кухни. Дед явно нас ждал — или, точнее, меня, и если комментарии Фролина мне показались загадочными, то нет такого слова, чтобы описать последующий разговор с моим дедом.

— Ты когда-нибудь слышал про вендиго? — осведомился дед.

Я признался, что действительно встречал его в индейских легендах северных штатов: это сверхъестественное чудовище, страшное с виду, якобы рыщет в безмолвии непролазных чащ.

Дед поинтересовался, а не приходило ли мне в голову, что легенда о вендиго как-то связана со стихиями воздуха. Я кивнул, и дед полюбопытствовал, откуда я вообще знаю индейские легенды, сперва уточнив, что вендиго к вопросу вообще не имеет отношения.

— Я же библиотекарь; в моей работе с чем только не сталкиваешься, — объяснил я.

— Ах да! — воскликнул дед и взял со стола книгу. — Тогда ты, несомненно, знаком вот с этим изданием.

Я скользнул взглядом по тяжелому тому в черном переплете, название которого было пропечатано золотом только на корешке. «"Изгой" и другие рассказы» Г. Ф. Лавкрафта.

Я кивнул.

— Да, эта книга есть у нас в фондах.

— Так значит, ты ее прочел?

— О да. Крайне любопытная вещь.

— Стало быть, ты прочел и то, что автор имеет сказать об Инсмуте в его странном рассказе «Морок над Инсмутом». И что ты об этом думаешь?

Я лихорадочно вспоминал, о чем идет речь. Ах да, конечно: фантастическая история о чудовищных морских тварях, отродьях Ктулху, первобытного монстра, что живут в морских глубинах.

— У автора было живое воображение, — сказал я.

— Было? Так он умер?

— Да, три года назад.

— Увы! А я-то надеялся узнать у него…

— Но, право, это же беллетристика… — начал я.

Дед оборвал меня на полуслове.

— Послушай, раз ты не можешь предложить правдоподобного объяснения тому, что произошло в Инсмуте, отчего же ты тогда так уверен, что этот рассказ — чистой воды вымысел?

Я согласился, что уверен быть не могу, но старик разом утратил интерес к этой теме. Он вытащил увесистый конверт с множеством знакомых трехцентовых марок 1869 года, которые так ценятся коллекционерами, и извлек на свет разнообразные бумаги: их якобы оставил дядя Леандр с наказом предать их огню. Однако его пожелание выполнено не было, объяснил дед, и теперь бумаги перешли к нему. Он вручил мне несколько листков и поинтересовался, что я о них думаю, не сводя с меня пристального взгляда.

Это были со всей очевидностью страницы длинного письма, написанные неразборчивым почерком, а уж стиль и вовсе оставлял желать лучшего. Более того, большинство фраз вообще не имели смысла в моих глазах, а листок, на который я глядел дольше прочих, изобиловал странными для меня аллюзиями. Взгляд выхватывал слова вроде: «Итакуа, Ллойгор, Хастур», — но, лишь вернув страницы деду, я осознал, что уже видел эти имена прежде, причем не так давно. Но я ничего не сказал. Объяснил лишь, что, по моим ощущениям, дед Леандр непонятно зачем все запутывал.

Дед сдавленно фыркнул.

— Я-то был готов поручиться, что тебе в голову первым делом придет то же, что и мне, но нет, ты не оправдал моих ожиданий! Невооруженным взглядом видно, что все это — код!

— Разумеется! Этим и объясняется неуклюжесть фраз.

Дед самодовольно усмехнулся.

— Код довольно простой, но эффективный — еще какой эффективный! Я с ним еще не закончил. — Он постучал по конверту указательным пальцем. — Похоже, речь идет об этом самом доме, и то и дело повторяется предостережение: следует соблюдать осторожность и не переступать порога — иначе последствия окажутся ужасны. Мальчик мой, я десятки раз переступал все до единого пороги этого дома — без всяких для себя последствий. Следовательно, где-то здесь должен существовать порог, до которого я еще не добрался.

Видя, как мой собеседник оживился, я не сдержал улыбки.

— Если дед Леандр повредился в рассудке, вас ждет погоня за химерами, — сказал я.

Сей же миг печально известное дедово раздражение выплеснулось наружу. Одной рукой он сгреб со стола бумаги Леандра, другой — указал нам обоим на дверь. Было ясно, что мы с Фролином разом перестали для него существовать.

Мы встали, извинились и вышли.

В полумгле прихожей Фролин глянул на меня. Он не произнес ни слова, лишь глядел на меня своим жарким взглядом, глаза в глаза, целую минуту, прежде чем повернулся и пошел наверх. Там мы расстались; каждый ушел к себе до утра.

II

Меня всегда занимала ночная активность подсознания: мне всегда казалось, что перед чутким человеком открываются безграничные возможности. Сколько раз случалось мне ложиться спать с какой-нибудь докучной проблемой на уме, а проснувшись, обнаружить, что проблема решена — насколько мне по силам ее решить. Об иных, более изощренных проявлениях ночного мышления мне известно куда меньше. Но я знаю, что лег в ту ночь, задаваясь вопросом, где же я видел прежде экзотические имена из дневника деда Леандра и почему они намертво запечатлелись в памяти, — и знаю, что уснул наконец, так на этот вопрос и не ответив.

Однако ж, проснувшись в темноте несколько часов спустя, я сразу понял, что видел эти слова, эти странные имена собственные в книге Г. Ф. Лавкрафта, которую читал в Мискатоникском университете. С запозданием я осознал, что в дверь стучат и приглушенный голос зовет:

— Это Фролин. Ты не спишь? Можно мне войти?

Я встал, набросил халат, зажег электрическую лампу. Между тем Фролин уже вошел: он слегка вздрагивал всем своим худощавым телом, возможно, от холода, ибо сентябрьский ночной воздух, задувавший в окно, был уже далеко не летним.

— Что такое? — осведомился я.

Он подошел ко мне и положил руку мне на плечо. В глазах его горел странный свет.

— Ты разве не слышишь? — спросил он. — Господи, может, это и впрямь у меня рассудок мутится…

— Нет, погоди! — воскликнул я.

Откуда-то снаружи донесся звук нездешне прекрасной музыки — по всей видимости, флейты.

— Дед радио слушает, — промолвил я. — И что, часто он засиживается так поздно?

При виде выражения его лица я умолк на полуслове.

— Единственное в доме радио принадлежит мне. Оно стоит в моей комнате — и сейчас выключено. В любом случае, батарейка разряжена. Кроме того, ты когда-нибудь слышал по радио такую музыку?

Я прислушался с новым интересом. Музыка звучала до странности приглушенно — и между тем была хорошо слышна. А еще я подметил, что определенного направления у нее не было; если прежде казалось, что она доносится снаружи, то теперь слышалась словно бы из-под дома — прихотливые, распевные переливы свирелей и дудочек.

— Оркестр флейт, — промолвил я.

— Или флейты Пана, — откликнулся Фролин.

— В наши дни на них уже не играют, — рассеянно обронил я.

— Во всяком случае, не по радио.

Я резко вскинул глаза, он не отвел взгляда. Мне пришло в голову, что его неестественное спокойствие имеет некое основание, хочет он или нет облекать таковое в слова. Я схватил его за руки.

— Фролин, что это? Я же вижу, ты встревожен.

Он судорожно сглотнул.

— Тони, эта музыка доносится не из дома. Она звучит снаружи.

— Но кто там снаружи? — удивился я.

— Никого — во всяком случае, никого из людей.

Вот оно наконец и прозвучало! Едва ли не с облегчением я взглянул в лицо правде, которую боялся признать даже про себя. Никого — во всяком случае, никого из людей.

— Тогда что это за сила? — спросил я.

— Думаю, дед знает, — отозвался Фролин. — Тони, идем со мной. Лампу оставь; мы найдем дорогу в темноте.

Уже в прихожей я снова вынужден был остановиться: на плечо мне легла напрягшаяся рука.

— Ты заметил? — свистяще прошептал Фролин. — Ты это тоже заметил?

— Запах, — промолвил я. Смутный, неуловимый запах воды, рыбы, лягушек и обитателей заболоченных мест.

— А теперь — смотри! — промолвил он.

Запах воды разом исчез, словно его и не было; на смену ему тут же потянуло зябким морозом. Холод заструился в прихожую, точно живой, а вместе с ним неописуемый аромат снега и хрусткая влажность метели.

— Ты все еще удивляешься, с чего это я забеспокоился? — промолвил Фролин.

И, не дав мне времени ответить, повел меня вниз, к дверям дедова кабинета, из-под которых все еще пробивалась тонкая полоска желтого света. Спускаясь на нижний этаж, я с каждым шагом сознавал, что музыка нарастает, хотя внятнее не становится. Теперь, перед дверью, было очевидно, что мелодия доносится изнутри, равно как и странная комбинация запахов. Темнота словно дышала угрозой, напоенная неотвратимым, зловещим ужасом, что смыкался вокруг нас точно ракушка. Фролин дрожал всем телом.

Я порывисто поднял руку и постучал.

Ответа изнутри не было, но в ту же секунду музыка смолкла, а странные запахи исчезли!

— Не следовало тебе это делать! — шепнул Фролин. — Если он…

Я толкнул дверь. Она подалась под моей рукой — и я открыл ее.

Не знаю, что я рассчитывал застать там, в кабинете, но явно не то, что обнаружил. Комната ничуть не изменилась, вот разве что дед уже лег и теперь сидел на постели, зажмурив глаза и улыбаясь краем губ. Перед ним лежали его бумаги; горела лампа. Я застыл, глядя во все глаза и не смея верить глазам своим: сцена столь обыденная казалась просто неправдоподобной. Откуда же доносилась музыка? А запахи и ароматы в воздухе? Мысли мои смешались, я уже собирался уйти, потрясенный невозмутимым спокойствием деда, когда тот нарушил молчание.

— Ну же, заходите, — проговорил он, не открывая глаз. — Стало быть, вы тоже слышали музыку? Я-то уже начал задумываться, с какой стати никто больше ее не слышит. Сдается мне, эта — монгольская. Три ночи назад была явственно индейская — снова северные области, Канада и Аляска. Думается мне, еще остались места, где Итакуа почитаем и по сей день. Да-да, а неделю назад звучала мелодия, которую я в последний раз слыхал в Тибете, в запретной Лхасе, — много лет назад и даже десятилетий.

— А кто это играл? — воскликнул я. — Откуда она доносилась?

Дед открыл глаза, оглядел нас с ног до головы.

— Доносилась она отсюда, сдается мне, — промолвил он, накрывая рукой рукопись — листы, исписанные рукою моего двоюродного деда. — А играли друзья Леандра. Музыка сфер, мальчик мой, — ты ведь доверяешь своим органам чувств?

— Я ее слышал. И Фролин тоже.

— Любопытно, а что думает Хоф? — задумчиво протянул дед. И вздохнул. — Я почти все понял, сдается мне. Остается только установить, с кем из них общался Леандр.

— С кем из них? — повторил я. — О чем это вы?

Он снова прикрыл глаза и коротко улыбнулся.

— Сперва я думал, это Ктулху; в конце концов, Леандр же плавал по морям. Но теперь… я вот все гадаю, а не может ли это быть одно из созданий воздуха: может, Ллойгор или Итакуа — кажется, среди индейцев его называют вендиго. По легенде, Итакуа уносит своих жертв в дальние пределы над землей — но я опять забылся, мысли разбредаются. — Глаза его резко распахнулись, он глядел на нас как-то отрешенно. — Поздно, — сказал он. — Мне нужен покой.

— О чем, ради всего святого, он говорил? — воззвал Фролин в прихожей.

— Идем.

Мы вместе вернулись ко мне в комнату. Фролин нетерпеливо ждал моего рассказа, а я знать не знал, с чего начать. Ну как поведать ему о тайном знании, сокрытом в запретных текстах в Мискатоникском университете: в страшной «Книге Эйбона», непостижных «Пнакотикских рукописях», в ужасном «Тексте Р’льеха» и неприкасаемом «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда? Как поведать ему обо всем, что хлынуло в мое сознание в результате странных речей деда, о воспоминаниях, что всколыхнулись глубоко в памяти: о могучих Властителях, этих допотопных воплощениях небывалого зла, о старых богах, что некогда населяли Землю и ныне известную нам Вселенную, а может, и не только ее, о былых богах исконного добра и силах исконного зла, из которых последние ныне на привязи, но то и дело срываются и на краткое время чудовищным образом заявляют о себе миру людей. Их ужасные имена уже воскресли в моей памяти, даже если прежде мой ключ к воспоминаниям и был сокрыт в крепости моих врожденных предрассудков — Ктулху, могучий вождь водных стихий земли; Йог-Сотот и Цатоггуа, обитатели земных недр; Ллойгор, Хастур и Итакуа, Порождение Снега и Оседлавший Ветер, стихии воздуха. Это о них говорил дед, и выводы его были слишком ясны, чтобы от них отмахнуться или хотя бы истолковать иначе: мой двоюродный дед Леандр, домом которому, в конце концов, некогда был избегаемый и ныне обезлюдевший город Инсмут, общался по крайней мере с одним из этих существ. А из этого следовало — нет, дед этого не говорил, только намекал в беседе сегодня вечером, — что где-то в усадьбе есть порог, за который человек переступить не смеет. И что за опасность таится за тем порогом, если не тропа обратно во времени, тропа к страшному общению с древними существами, которой пользовался дед Леандр?

И однако ж всю важность дедовых слов я до поры не осознал. При том что сказал он многое, гораздо больше осталось недосказанным, и впоследствии я не мог винить себя за то, что не вполне понял: дед явно пытается отыскать сокрытый порог, о котором так загадочно писал дядя Леандр, — отыскать и перейти его! В смятении мыслей, к которому я ныне пришел, размышляя о древней мифологии Ктулху, Итакуа и древних богов, я не отследил явных указаний на логический вывод — может быть, еще и потому, что сам инстинктивно боялся так далеко заглядывать.

Я повернулся к Фролину и объяснил ему все как можно яснее. Он внимательно слушал, время от времени задавая прицельные вопросы, и хотя слегка побледнел от некоторых подробностей, воздержаться от которых я не мог, но между тем не воспринял все так недоверчиво, как я ожидал. Это само по себе подтверждало, что нам предстояло еще многое узнать о деятельности деда и о происходящем в доме, хотя осознал я это не сразу. Однако мне суждено было очень скоро узнать о подспудных причинах готовности Фролина принять мое вынужденно поверхностное объяснение.

На середине вопроса он вдруг резко умолк. По выражению его глаз было ясно, что внимание кузена отвлеклось от меня и комнаты куда-то за ее пределы. Он напряженно прислушался, и, но его примеру, я тоже насторожил уши.

Только шум ветра в кронах — да, слегка усилился. Гроза, видно, идет.

— Ты это слышишь? — срывающимся шепотом осведомился он.

— Нет, — тихо отозвался я. — Только ветер.

— Да-да, ветер. Я же тебе писал, помнишь? Вот, послушай.

— Ну полно, Фролин, возьми себя в руки. Это же всего-навсего ветер.

Он одарил меня сочувственным взглядом и, отойдя к окну, поманил меня рукой. Я подошел к нему. Не говоря ни слова, кузен указал в ночь, что уже сгущалась над домом. Мне понадобилось мгновение-другое, чтобы привыкнуть к темноте, но вскоре я уже смог различить линию деревьев, резко выделяющуюся на фоне усыпанных звездами небес. И тут я все понял.

Хотя ветер ревел и грохотал над домом, ничто не тревожило кроны деревьев у меня на глазах — ни лист, ни верхушка, ни ветка не шелохнется и на волос!

— Господь милосердный! — воскликнул я и отпрянул от окна, чтобы не видеть этого зрелища.

— Вот теперь понимаешь? — спросил он, тоже отходя подальше. — Я это все и прежде слышал.

Фролин стоял тихо, словно выжидая; ждал и я. Шум ветра не ослабевал; к тому времени он набрал пугающую силу, так что казалось, что старый дом того и гляди сорвет со склона холма и швырнет в долину внизу. Стоило мне о том подумать, и я ощутил слабую дрожь, странную вибрацию, как если бы дом вздрагивал, а картины на стенах еле заметно, чуть ли не украдкой задвигались — почти неуловимо и все же безошибочно зримо. Я оглянулся на Фролина, но тот не изменился в лице — он просто стоял, слушал и ждал, так что было ясно, что этим характерным явлениям еще не конец. Голос ветра превратился в ужасный, демонический вой, сопровождаемый нотами музыки, что, верно, звенела уже какое-то время, но так идеально сливалась с голосом урагана, что я не сразу ее расслышал. Музыка походила на ту, прежнюю — играли свирели и время от времени струнные инструменты, — но теперь зазвучала с диким, пугающим самозабвением, с оттенком неназываемого зла. Тут произошло еще два явления. Первое — поступь какого-то гиганта: эхо его шагов словно вплывало в комнату из недр самого ветра; эти звуки со всей очевидностью зародились не в доме, хотя и явно нарастали, приближаясь к нему. И второе — резкая смена температуры.

Снаружи стояла ночь, теплая для сентября в северной части Висконсина, и в доме было более-менее уютно. А теперь вдруг, резко, одновременно с приближающимися шагами, температура начала стремительно падать, так что вскоре в комнате похолодало и нам с Фролином пришлось одеться потеплее. Но и на том загадочные явления не достигли своего апогея — чего Фролин со всей очевидностью дожидался; он стоял, ничего не говоря, хотя то и дело встречался со мной глазами, и взгляд его был куда как красноречив. Как долго мы прождали там, прислушиваясь к пугающим звукам снаружи, прежде чем все закончилось, я не знаю.

Вдруг Фролин схватил меня за руку и хриплым шепотом воскликнул:

— Вот! Вот они! Слушай!

Темп потусторонней музыки резко поменялся с неистового крещендо на диминуэндо: теперь в нее вплеталась мелодия невыносимо сладостная, с легким оттенком грусти — музыка столь же чудесная, как еще недавно была недобрая, и однако ж ноты ужаса не вовсе исчезли. В то же время отчетливо зазвучали голоса, что сливались в нарастающем речитативе, и доносились они откуда-то из глубины дома — можно даже подумать, из кабинета.

— Господь милосердный! — закричал я, хватаясь за Фролина. — Это еще что такое?

— Это все дед, — пояснил он. — Знает он о том или нет, но эта тварь является петь ему. — Кузен покачал головой, крепко зажмурился и произнес с горечью, тихим, напряженным голосом: — Если бы только треклятые бумаги Леандра сожгли, как оно и следовало!

— Даже слова почти различимы, — заметил я, внимательно вслушиваясь.

Да, слова там были — но таких слов я в жизни не слыхивал: ужасные, первобытные звуки, точно какой-то зверь с укороченным языком выкрикивал слоги, исполненные бессмысленного ужаса. Я пошел открыть дверь; звуки тотчас же послышались яснее, стало понятно, что я ошибся: голосов не много, но один, однако ж он способен создать иллюзию многоголосия. Слова — или, наверное, все-таки звуки, звериные звуки — доносились снизу, сливаясь в грозное улюлюканье:

— Йа! Йа! Итакуа! Итакуа кф’айак вулгтмм. Йа! Ухг! Ктулху фхтагн! Шуб-Ниггурат! Итакуа нафлфхтагн!

Невероятно, но ветер взвыл еще более грозно, так что мне казалось, будто в любой момент ураган опрокинет усадьбу в бездну, нас с Фролином вытащит из комнат и выпьет дыхание из наших беспомощных тел. Во власти страха и изумления я подумал о деде в кабинете внизу и, поманив за собою Фролина, выбежал из комнаты и опрометью кинулся вниз по лестнице, вознамерившись, невзирая на отвратительный страх, встать между стариком и его неведомым противником. Я подбежал к его двери, толкнул ее — и тут же, как и прежде, все проявления прекратились, точно щелкнул выключатель; воцарилась тишина, точно завеса тьмы пала на дом, и тишина эта в первое мгновение показалась еще более ужасной.

Дверь подалась, и снова оказался я перед лицом деда.

Он сидел неподвижно, так, как мы его и оставили совсем недавно, хотя теперь глаза его были открыты, голову он склонил на плечо и не сводил взгляда с гигантской картины на восточной стене.

— Ради Господа Бога! — воскликнул я. — Что это было?

— Надеюсь, что скоро это узнаю, — ответил он с достоинством и очень серьезно.

Его бесстрашие отчасти успокоило мою собственную тревогу, и я прошел чуть дальше в комнату. Фролин следовал за мной по пятам. Я склонился над кроватью, пытаясь привлечь к себе внимание деда, но он по-прежнему не сводил неотрывного взгляда с картины.

— Что вы делаете? — призвал я его к ответу. — Что бы это ни было, это опасно!

— Исследователь вроде твоего деда опасностям только рад, мальчик мой, — отозвался он прозаично и сухо.

Я понимал, что он прав.

— Я предпочту умереть в сапогах, нежели здесь, в постели, — продолжал дед. — А что до того, что мы слышали — не знаю, много ли слышал ты, — есть тут кое-что до поры необъяснимое. Но я бы хотел привлечь твое внимание к странному поведению ветра.

— Ветра не было, — сообщил я. — Я своими глазами видел.

— Да-да, — нетерпеливо подхватил дед. — Правда твоя. И однако ж шум ветра звучал, и все голоса ветра — точно так же я слышал, как они пели в Монголии, в бескрайних заснеженных пространствах, над потаенным и нехоженым плато Ленг, где народ чо-чо поклоняется странным древним богам. — Старик резко развернулся лицом ко мне: в глазах его пылал лихорадочный блеск. — Я тебе рассказывал, не так ли, о культе божества именем Итакуа, его еще иногда называют Оседлавшим Ветер, а некоторые — вендиго; так говорят индейские племена в верхней Манитобе, а еще они верят, будто Оседлавший Ветер хватает человеческие жертвы и несет их в дальние концы земли, а потом оставляет — мертвыми? Ох, мальчик мой, есть рассказы, странные легенды, а есть и большее. — Дед с яростным исступлением подался ко мне. — Я и сам видел разное: на теле, упавшем с неба — вот просто так! — находились вещи, которых в Манитобе не раздобудешь, предметы с плато Ленг и с тихоокеанских островов. — Он оттолкнул меня, по лицу его пробежала тень отвращения. — Ты мне не веришь. Думаешь, я в уме повредился. Так ступай же, ступай поспи, наслаждайся вечной обыденностью монотонных дней в ожидании конца!

— Нет! Расскажите сейчас. Я не готов уйти.

— Утром поговорим, — устало отозвался дед, откидываясь на подушку.

Этим мне пришлось удовольствоваться; дед был что кремень и на уговоры не поддавался. Я еще раз пожелал ему доброй ночи и вышел в прихожую вместе с Фролином. Тот медленно, угрожающе покачал головой.

— С каждым разом все хуже, — прошептал он. — Каждый раз ветер шумит чуть громче, холод дает о себе знать все резче, голоса и музыка звучат все отчетливее — и еще звук этих страшных шагов!

Мой кузен отвернулся и побрел вверх по лестнице. Мгновение поколебавшись, я последовал за ним.

Наутро дед, как всегда, выглядел воплощением здоровья. Когда я вошел в столовую, он разговаривал с Хофом, явно отвечая на просьбу, поскольку старый слуга замер в почтительном поклоне, а дед сообщал, что да, он и миссис Хоф могут взять недельный отпуск начиная с сегодняшнего дня, раз для здоровья миссис Хоф необходимо съездить в Вассау проконсультироваться со специалистом. Фролин встретил мой взгляд мрачной улыбкой; румянец его слегка поблек, вид у кузена был бледный и невыспавшийся, но ел он с аппетитом. Его улыбка и то, как он многозначительно указал глазами на спину уходящего Хофа, яснее слов говорили: срочно возникшая необходимость уехать — это такой способ бороться с явлениями, потревожившими мою первую ночь в доме.

— Ну что, мальчик мой, — весело проговорил дед, — вид у тебя далеко не такой осунувшийся, как давеча ночью. Признаюсь, мне тебя даже жалко стало. И похоже, скептицизма у тебя поубавилось?

Старик хихикнул — как будто тут было над чем шутить. Я, к сожалению, никак не мог разделить его веселья. Я сел и приступил к трапезе, то и дело поднимая на деда глаза в ожидании, что он объяснит наконец странные события предыдущей ночи. Вскоре стало ясно, что истолковывать он ничего не собирается, и я вынужден был попросить о разъяснениях — причем я изо всех сил старался не уронить собственного достоинства.

— Прости, если тебя потревожили, — промолвил дед. — Дело в том, что этот самый порог, о котором пишет Леандр, наверняка находится где-то здесь, в кабинете; я был абсолютно уверен, что я к нему близок, когда ты ворвался ко мне в спальню во второй раз. Более того, не приходится отрицать, что по меньшей мере один из членов нашей семьи общался с одним из этих существ — по всей видимости, Леандр.

Фролин подался вперед.

— И вы в них верите?

Дед улыбнулся неприятной улыбкой.

— По-моему, самоочевидно: на что бы уж там я ни был способен, пертурбации, которые вы наблюдали прошлой ночью, вызваны не мною.

— Да, конечно, — согласился Фролин. — Но какая-нибудь иная сила…

— Нет-нет, остается только установить, кто именно. Запахи воды — знак исчадий Ктулху, но ветра, возможно, говорят, что это Ллойгор, или Итакуа, или Хастур. Но звезды к Хастуру отношения не имеют, — продолжал он. — Так что остаются прочие двое. Значит, это они — оба или кто-то один — ждут за порогом. Я хочу знать, что таится за порогом, если только смогу его отыскать.

Казалось невероятным, что дед рассуждает так беззаботно об этих древних существах, но прозаичный подход сам по себе пугал не меньше, чем события ночи. Временное ощущение надежности, что я испытал при виде деда за завтраком, тут же схлынуло; я вновь ощутил медленно нарастающий страх — как по дороге к усадьбе накануне вечером — и уже пожалел о своих расспросах.

Если дед и видел, что происходит, он ничем этого не выдал. Он продолжал рассуждать в стиле лектора, который преподносит аудитории некое научное исследование. Очевидно, говорил он, есть некая связь между событиями в Инсмуте и внешними, потусторонними контактами Леандра Алвина. Покинул ли Леандр Инсмут изначально из-за тамошнего культа Ктулху или потому, что и у него тоже начались загадочные изменения лица, постигшие так многих жителей проклятого Инсмута? Эти странные лягушачьи черты не на шутку напугали федеральную полицию, что явилась расследовать ситуацию в Инсмуте! Возможно, что и так. В любом случае, оставив культ Ктулху, он уехал в висконсинскую глушь и каким-то образом установил связь с кем-то еще из старейших — будь то Ллойгор или Итакуа, — все они, что характерно, стихии зла. По всей видимости, Леандр Алвин был дурным человеком.

— Если в том и есть правда, — воскликнул я, — тогда разве не следует соблюсти предостережение Леандра? Откажитесь от безумной надежды отыскать этот его порог!

Дед некоторое время разглядывал меня с задумчивой кротостью, но было видно, что моя вспышка его нимало не затронула.

— Ну, раз уж я взялся за это исследование, я намерен дойти до конца. В конце концов, Леандр умер естественной смертью.

— Но, исходя из вашей собственной теории, Леандр с ними общался — с этими тварями, — проговорил я. — А вы — нет. Вы дерзаете вступить в неведомые пределы — к этому все идет! — не задумываясь о том, что за ужасы вас там ждут.

— Когда я ездил в Монголию, ужасов я там нагляделся. Не думал даже, что выберусь с Ленга живым. — Дед задумчиво помолчал и медленно поднялся на ноги. — Нет, я твердо намерен отыскать Леандров порог. Сегодня ночью, чего бы ты ни услышал, попытайся меня не прерывать. Жаль будет, если после стольких трудов твоя запальчивость вновь меня задержит.

— А когда вы отыщете порог, что тогда? — воскликнул я.

— Не уверен, что захочу его переступить.

— Возможно, выбора у вас не будет.

Дед молча поглядел на меня, кротко улыбнулся — и вышел.

III

Даже спустя столько времени мне трудно писать о событиях той катастрофической ночи, так живо приходят они на ум, невзирая на прозаичную обстановку Мискатоникского университета, где столько страшных тайн сокрыто в древних, малоизвестных текстах. И однако ж, чтобы понять последующие широко известные события, необходимо знать, что случилось в ту ночь.

Мы с Фролином большую часть дня исследовали дедовы книги и бумаги, ища подтверждения тем или иным легендам, на которые он намекал в ходе разговоров — не только со мной, но и с Фролином еще до моего приезда. Дедовы труды изобиловали загадочными аллюзиями, но лишь один рассказ имел отношение к нашему запросу: несколько невразумительная история, явно фантастического свойства, касательно исчезновения двух жителей Нельсона, что в Манитобе, и констебля Королевской Северо-Западной конной полиции и их последующее появление: они словно бы упали с неба, замерзшие и либо мертвые, либо умирающие, бормоча про Итакуа или Оседлавшего Ветер и про разные страны Земли, причем при них обнаружились странные предметы, сувениры дальних краев, которых при жизни у них явно не было. История звучала невероятно, и однако ж она была связана с мифологией, столь ясно изложенной в «"Изгое" и других рассказах» и еще более жутко — в «Пнакотикских рукописях», «Тексте Р’льеха» и кошмарном «Некрономиконе».

Помимо этого, мы не нашли ничего, что бы имело прямое отношение к нашей проблеме, и решили дождаться ночи.

За обедом и за ужином, что в отсутствие четы Хофов приготовил Фролин, дед держался как ни в чем не бывало и ни словом не упоминал о своих странных исследованиях, похвастался только, будто теперь у него есть точные доказательства того, что Леандр сам написал этот безобразный пейзаж на восточной стене. А еще выразил надежду, что теперь, приближаясь к концу расшифровки длинного и невнятного письма Леандра, непременно отыщет ключ к пресловутому порогу, на который автор теперь ссылается все чаще. Встав от стола, дед еще раз торжественно предупредил нас не прерывать его в ночи, под страхом вызвать его крайнее неудовольствие, и удалился в свой кабинет — откуда уже не вышел.

— Ты надеешься уснуть? — спросил меня Фролин, как только мы остались одни.

Я покачал головой.

— О сне не идет и речи. Я даже ложиться не буду.

— Боюсь, если мы станем бодрствовать внизу, ему это не понравится, — возразил Фролин, слегка нахмурившись.

— Тогда я буду у себя, — ответил я. — А ты?

— С тобой, если не возражаешь. Дед вознамерился дойти до конца, и мы ничего не сможем поделать, пока мы ему не понадобимся. Может, позовет…

Я подозревал про себя, что если дед нас и позовет, то будет слишком поздно, но не стал озвучивать свои страхи.

Все началось как накануне вечером — с таинственной музыки: из темноты вокруг дома вдруг зазвучали флейты, набирая силу. Вскоре послышался шум ветра, резко похолодало, раздались завывания. А затем сгустилась атмосфера зла настолько великого, что в комнате стало нечем дышать, — и случилось нечто новое, нечто невыразимо ужасное. Мы с Фролином сидели в темноте; я не потрудился зажечь электрическую свечу, поскольку никакой свет не осветил бы источник всех этих явлений. Я наблюдал за окном и, как только поднялся ветер, снова посмотрел на ряд деревьев, думая, что они наверняка пригнулись под неодолимым натиском бури, но снова — ничего, в недвижном безмолвии ни лист не шелохнется. В небесах — ни облачка, звезды ярко сияют, летние созвездия опускаются к западному горизонту, уступая место в небе автографу осени. Шум ветра неуклонно нарастал, теперь ярился настоящий ураган, но по-прежнему ни движения не потревожило темную линию деревьев на ночном небе.

Но внезапно — так внезапно, что на мгновение я протер глаза, пытаясь убедить себя, что это сон, — в обширной части неба исчезли звезды! Я вскочил на ноги, прижался лбом к стеклу. Словно бы туча внезапно вознеслась в небо едва ли не к зениту, но никакое облако не поднялось бы в небо так стремительно. По обе стороны и над головой звезды сияли по-прежнему. Я открыл окно и выглянул наружу, пытаясь рассмотреть темный контур на фоне звезд. То был силуэт гигантского зверя, чудовищная карикатура на человека: высоко в небесах обозначилось что-то похожее на голову, а там, где должны бы быть глаза, карминно-алым огнем горели две звезды! А может, и не звезды? В ту же секунду звук приближающихся шагов послышался так громко, что весь дом затрясся и заходил ходуном, демоническая ярость ветра взыграла до неописуемых высот, а завывания и улюлюканья зазвучали так пронзительно, что сводили с ума.

— Фролин! — хрипло позвал я.

Я услышал, как он подходит ко мне, а мгновение спустя ощутил, как его пальцы крепко сомкнулись на моем предплечье. Значит, и он это видел; никакая это не галлюцинация и не сон — это гигантское существо, контуром обозначившееся на фоне звезд, и оно движется!

— Оно движется! — прошептал Фролин. — О господи! Оно идет сюда!

Он панически отпрянул от окна, я последовал его примеру. Но в следующее мгновение тень в небе исчезла, звезды засияли снова. Однако ж ветер не утих ни на йоту; воистину, если такое возможно, он с каждой минутой ярился все сильнее, все свирепее; весь дом сотрясался и вздрагивал, в то время как эти громовые шаги эхом звучали в долине за домом. Мороз крепчал, дыхание повисало в воздухе белым облачком — холодно было как в открытом космосе.

Из хаоса мыслей вдруг выплыла легенда, записанная в бумагах деда, — легенда о существе именем Итакуа, чья подпись запечатлена в холоде и снегах дальних северных стран. Но стоило мне вспомнить об этом предании, как все было стерто из моего сознания жутким хором завываний и улюлюканий — торжествующий речитатив гремел, словно тысячи чудовищных пастей:

— Йа! Йа! Итакуа, Итакуа! Ай! Ай! Ай! Итакуа кф’айяк вулгтмм вугтлаглн вулгтмм. Итакуа фхтагн! Угх! Йа! Йа! Ай! Ай! Ай!

Одновременно раздался оглушительный грохот и сразу за ним — душераздирающий крик деда, крик, переходящий в визг смертельного ужаса, так что имена, которые он собирался произнести — имя Фролина и мое, — так и не прозвучали, застряли у него в глотке пред явленным ему кошмаром.

Голос резко оборвался, и так же внезапно прекратились все прочие явления, и вновь жуткая, зловещая тишина сомкнулась вокруг нас точно облако рока.

Фролин добежал до двери моей спальни раньше меня, но я отстал ненамного. По лестнице он прокатился кувырком, но пришел в себя в свете моей электрической свечи: я схватил ее со стола, уже выбегая. Вместе мы обрушились на дверь кабинета, зовя старика.

Но ответа не последовало, хотя полоска желтого света под дверью свидетельствовала: лампа все еще горит.

Дверь была заперта изнутри; пришлось ее выломать.

Дед исчез бесследно. А в восточной стене, там, где некогда висела картина, зиял гигантский провал. Сейчас картина валялась на полу, а за ней обозначилась скалистая пещера, уводящая в недра земли, — и поверх всего в комнате осталась метка Итакуа: ковер свежевыпавшего снега. В желтом свете дедовой лампы кристаллы искрились миллионами крохотных драгоценных камней. Если не считать картины, потревожена была только постель — как если бы деда в буквальном смысле слова вырвала из нее колоссальная сила!

Я поспешно оглянулся туда, где старик хранил рукопись Леандра, но рукопись исчезла, не осталось ровным счетом ничего. И вдруг Фролин вскрикнул и указал на картину двоюродного деда Леандра, а затем на расщелину за нею.

— Порог! Все это время он был здесь!

И тут я в свою очередь увидел, как увидел и дед, но, увы, слишком поздно: картина Леандра всего лишь изображала то самое место, где впоследствии был возведен особняк, дабы закрыть пещеристый провал в земле на склоне холма — потаенный порог, о котором и предостерегала рукопись Леандра, порог, за которым исчез мой дед!

Рассказ подходит к концу, и однако ж самый чудовищный из всех странных фактов еще предстоит поведать. Пещеру тщательно обыскали сперва полицейские округа, а потом еще несколько бесстрашных искателей приключений из Хармона; как выяснилось, из пещеры было несколько выходов, так что, со всей очевидностью, кто-то или что-то, желающее проникнуть в дом через пещеру, должно было войти через одну из бесчисленных тайных расселин, обнаруженных среди окрестных холмов. После исчезновения деда выяснилось, чем занимался Леандр. Нас с Фролином подозрительные чиновники допросили с пристрастием, но в конце концов отпустили, когда тела деда так и не нашли.

Но со времен той ночи выяснились новые факты, факты, которые, в свете дедовых намеков, вкупе со страшными легендами из неприкасаемых книг, запертых в библиотеке Мискатоникского университета, оказываются просто убийственны — и убийственно неизбежны.

Первое — это череда гигантских следов, обнаруженных в земле в том месте, где в роковую ночь тень поднялась в звездные небеса: следы неправдоподобно глубокие и широкие, точно там прошелся какой-то доисторический монстр; следы на расстоянии полумили друг от друга; следы, что уводили за дом и исчезали в трещине, уводящей вниз в ту самую потайную пещеру, — идентичные следам, обнаруженным в снегу северной Манитобы, где исчезли с лица земли злополучные путешественники и констебль, посланный на поиски.

Второе — обнаружилась записная книга деда вместе с частью Леандровой рукописи, вмерзшие в лед в чаще заснеженных лесов Верхнего Саскачевана и, по всем признакам, сброшенные с большой высоты. Последняя запись датировалась днем исчезновения деда в конце сентября, но нашли записную книжку лишь в апреле следующего года. Ни Фролин, ни я не дерзнули объяснять их странное появление тем, что первое пришло на ум. Мы вместе сожгли страшные заметки и незавершенный дедов перевод — перевод, что сам по себе, так, как записан, со всеми предостережениями против ужаса за порогом, помог призвать извне существо настолько чудовищное, что описывать его не дерзнули даже древние авторы, чьи кошмарные повествования разбросаны по разным концам земли!

И последнее — решающее, самое страшное свидетельство: спустя семь месяцев тело деда обнаружили на маленьком островке Тихого океана чуть юго-восточнее Сингапура. И — странный отчет о состоянии тела: оно прекрасно сохранилось, словно во льду, такое холодное, что невозможно было прикоснуться к нему голыми руками в течение пяти дней после обнаружения. И, что характерно, нашли его наполовину засыпанным песком, как если бы «он упал с самолета!». Ни Фролин, ни я больше не питали никаких сомнений: это — легенда об Итакуа, который уносит свои жертвы в дальние пределы земли, во времени и пространстве, прежде чем их бросить. По всем признакам, дед был жив хотя бы на протяжении некоторой части невероятного путешествия; если бы мы и сомневались, то присланные нам вещи, найденные в его карманах, и сувениры из странных неведомых мест, где он побывал, стали последним страшным доказательством. В частности, золотая пластинка с миниатюрным изображением схватки между древними существами и с надписью каббалистическими знаками. (Доктор Рэкхем из Мискатоникского университета утверждает, что табличка — из неких мест за пределами памяти человеческой.) А еще — отвратительная книга на бирманском языке с жуткими легендами о проклятом потаенном плато Ленг, обиталище страшного народа чо-чо, и, наконец, отвратительная, чудовищная каменная статуэтка — адское чудище, идущее по ветру над землей!

Роберт Блох[47]

Пришелец со звезд

Г. Ф. Лавкрафту посвящается

I

Я — тот, кем себя называю: писатель-фантаст, автор страшных рассказов. С самого раннего детства меня таинственным образом завораживало все неведомое и неразгадываемое. Безымянные страхи, гротескные сны, странные, подсознательные фантазии, что осаждают наш разум, всегда вызывали у меня сильнейший необъяснимый восторг.

В литературе я бродил ночными тропами вместе с По, крался среди теней вместе с Мейченом, прочесывал сферы ужасающих звезд вместе с Бодлером либо упивался древними преданиями, насквозь пропитанными исконным безумием земли. Некоторые способности к рисунку карандашом и пастелью подтолкнули меня к неловким попыткам запечатлеть диковинных обитателей моих ночных раздумий. Тот же мрачновато-угрюмый склад ума, что направлял меня в изобразительном искусстве, пробудил во мне интерес к эзотерическим областям музыкального сочинительства; моими любимыми произведениями стали симфонические мелодии из сюиты «Планеты»[48] и такого рода вещи. Моя духовная жизнь вскорости превратилась в адское пиршество дразнящих сверхъестественных ужасов.

Мое внешнее существование текло довольно бессобытийно. С ходом лет я все больше тяготел к жизни неимущего отшельника, к безмятежному философскому существованию в мире книг и грез.

Но жить-то на что-то надо. От природы не приспособленный к труду физическому, как физически, так и духовно, поначалу я пребывал в недоумении, не зная, какой род занятий мне избрать. Депрессия усложнила положение дел еще больше — до состояния почти невыносимого, и какое-то время я пребывал на грани полного финансового краха. Тогда-то я и решил взяться за перо.

Я разжился раздолбанной пишущей машинкой, пачкой дешевой бумаги и несколькими листами копирки. Где брать сюжеты, меня не смущало. Есть ли тема богаче, чем бескрайние пределы красочного воображения? Я стану писать об ужасе, страхе и загадке по имени Смерть. По крайней мере, так я полагал в своей простодушной неопытности.

Первые же мои попытки вскорости убедили меня, что затея моя с треском провалилась. О позор, о горе — я не достиг желаемой цели! Мои яркие грезы, будучи перенесены на бумагу, превращались всего-навсего в бессмысленный набор громоздких прилагательных, а обычных слов для описания благоговейного ужаса перед неведомым я не находил. Первые мои писания — эти жалкие, беспомощные попытки — никуда не годились, и те несколько журналов, что публикуют такого рода вещи, единодушно их отвергли.

Но хочешь не хочешь, а жить надо. Медленно, но уверенно я приводил свой стиль в соответствие с идеями. Прилежно экспериментировал со словами, фразами, синтаксисом. Сочинительство — это труд, тяжкий труд! Со временем я научился работать не покладая рук. И вот наконец один из моих рассказов встретил благосклонный прием, затем второй, и третий, и четвертый. Я понемногу овладевал наиболее расхожими приемами профессии, будущее уже не казалось столь беспросветным. Со спокойной душой вернулся я к своим грезам и к обожаемым книгам. Рассказы снабжали меня скудными средствами к существованию, и до поры этого хватало. Но — недолго. Погубила меня несбыточная мечта по имени честолюбие.

Мне захотелось написать настоящий рассказ — не шаблонную однодневку вроде тех, что я поставлял в журналы, но подлинное произведение искусства. Создать такой шедевр — вот что стало моим идеалом. Писателем я был довольно посредственным, но не только из-за погрешностей техники. Мне казалось, проблема заключается в самом содержании. Вампиры, упыри, волки-оборотни, мифологические чудовища — такого рода материал особой ценности не представляет. Избитые образы, затертые эпитеты, банально антропоцентрический взгляд на вещи — вот что препятствует созданию по-настоящему хорошего страшного рассказа.

Так нужно измыслить новую тематику, действительно необычный сюжет! Ах, если бы только удалось придумать что-то тератологически невероятное![49]

Я мечтал узнать, о чем поют демоны, перелетая между звездами, услышать голоса древнейших богов, когда они нашептывают свои тайны гулкой бездне. Я стремился изведать ужасы могилы, поцелуй могильного червя на языке, холодные ласки гниющего савана на теле. Я алкал знания, что таится в глазницах мумий, жаждал мудрости, ведомой только змею. Вот тогда я и впрямь стану писателем и надежды мои сбудутся в полной мере.

Я искал выход. Ненавязчиво начал переписку с отдельными мыслителями и визионерами со всех концов страны — с отшельником из западных холмов, с ученым из северной глуши, с визионером-мистиком из Новой Англии. От него-то я и узнал о древних книгах, сосудах тайного знания. Он опасливо цитировал легендарный «Некрономикон» и робко упоминал о некоей «Книге Эйбона», что, по слухам, превосходила разнузданной кощунственностью даже последний. Сам он некогда изучал эти тома первобытного ужаса, но вовсе не хотел допускать, чтобы я зашел слишком далеко. Еще мальчишкой он много чего наслушался в кишащем ведьмами Аркхеме, где и по сей день злобно скалятся и рыщут древние тени, а с тех пор мудро избегал запретных знаний наиболее черного толка.

Наконец, после долгих уговоров с моей стороны, он неохотно согласился снабдить меня именами тех, кто, по его мнению, мог посодействовать мне в моих поисках. Сам он был блестящим писателем и пользовался широкой известностью среди истинных ценителей, и я знал, что исход дела весьма ему любопытен.

Как только в руках у меня оказался бесценный список, я начал масштабную почтовую кампанию с целью получить доступ к заветным томам. Мои письма летели в университеты, в частные библиотеки, к признанным провидцам и главам тщательно засекреченных культов не вполне ясного предназначения. Разочарование было моим уделом.

Если ответы и приходили, то явно недружелюбные, чтобы не сказать враждебные. По-видимому, предполагаемые хранители запретного знания вознегодовали, что назойливый любопытный чужак посягнул на их секреты. Вскоре я получил по почте несколько анонимных угроз; был еще один телефонный звонок крайне пугающего характера. Но это все меня не особо беспокоило; куда досаднее было сознавать, что попытки мои не увенчались успехом. Отказы, отрицания, отговорки, угрозы — они ничем не могли мне помочь. Нужно было искать в других местах.

Книжные лавки! Возможно, на какой-нибудь заплесневелой, позабытой полке я отыщу то, что мне нужно?

Так начался мой нескончаемый поход за книгами — поход, сопоставимый с крестовым! Я научился с непоколебимым спокойствием сносить бесконечные разочарования. В обычных магазинах никто, похоже, слыхом не слыхивал ни о зловещем «Некрономиконе», ни о пагубной «Книге Эйбона», ни о пугающих «Культах вампиров».

Но упорство рано или поздно окупается. В обшарпанной книжной лавчонке на Саут-Дирборн-стрит, среди пыльных полок, явно позабытых во времени, поиски мои завершились. Там, надежно втиснут между двумя изданиями Шекспира прошлого века, стоял массивный черный фолиант с железными украшениями на обложке. По железу вилась ручная гравировка: «De Vermis Mysteriis», или «Тайные обряды Червя».

Владелец не смог внятно объяснить, как к нему попала эта книга. Возможно, что много лет назад, в партии купленных по дешевке подержанных книг. Он явно не подозревал о ее истинной природе: я приобрел драгоценный том всего за доллар. Продавец завернул мне увесистый фолиант, очень довольный, что нежданно-негаданно сбыл его с рук, и благодушно со мной распрощался.

Я поспешил прочь, с драгоценным трофеем под мышкой. Что за находка! Мне уже доводилось слышать об этой книге. Автор ее, Людвиг Принн, был сожжен инквизиторами на костре в Брюсселе в самый разгар охоты на ведьм. Странный персонаж — алхимик, некромант, слыл чародеем, якобы дожил до немыслимого возраста, когда наконец был предан огню руками светских властей. Утверждал, что единственным пережил злополучный Девятый крестовый поход и предъявлял в качестве доказательств тронутые плесенью официальные документы. Действительно, в старинных хрониках в составе гарнизона Монсеррата упоминался некий Людвиг Принн, но скептики заклеймили Людвига помешанным самозванцем, не отрицая, впрочем, его возможного происхождения от воина-тезки.

Людвиг объяснял свои познания в колдовстве тем, что провел несколько лет в плену среди чародеев и чудотворцев Сирии, и правдоподобно, как само собою разумеющееся, рассказывал о своих встречах с джиннами и ифритами древних восточных мифов. Известно, что он какое-то время жил в Египте; среди ливийских дервишей до сих пор рассказывают легенды о деяниях старого провидца в Александрии.

Как бы то ни было, свои последние годы он провел на родине, в низинах Фламандии, где вполне предсказуемо обосновался среди руин дороманской гробницы в лесу под Брюсселем. По слухам, Людвиг окружил себя там целым сонмом фамильяров и фантомов, вызванных жуткими заклинаниями. В сохранившихся рукописях о нем сдержанно сообщается, что ему-де прислуживали «незримые домочадцы» и «присланные со звезд помощники». Крестьяне ночью в лес не заходили: им куда как не нравились летевшие к луне звуки и они ничуть не стремились увидеть своими глазами, чему поклоняются на древних полуразвалившихся языческих алтарях в мрачных, темных лощинах.

Как бы то ни было, после того как Принна схватили приспешники инквизиции, волшебных созданий из его окружения никто и никогда больше не видел. Солдаты обыскали склеп и никого не обнаружили; гробницу обшарили и перевернули вверх дном, прежде чем уничтожить. Сверхъестественные существа, необычные инструменты и смеси — все исчезло бесследно. Чудо да и только! Поиски в мрачной лесной чаще и боязливый осмотр странных алтарей ничего не дали. На алтарях обнаружились свежие пятна крови — равно как и на дыбе, еще до того, как допрос Принна подошел к концу. Самые зверские пытки так и не смогли вырвать у безмолвствующего мага какие бы то ни было признания, и наконец уставшие инквизиторы прекратили дознание и бросили престарелого колдуна в тюрьму.

Там, в камере, в ожидании суда, Людвиг Принн и написал зловещие, наводящие ужас страницы «De Vermis Mysteriis», сегодня известные под названием «Тайные обряды Червя». Как удалось незаметно вынести рукопись мимо бдительной стражи, само по себе тайна за семью печатями, но год спустя после смерти мага книга была напечатана в Кёльне. Тираж немедленно запретили, но несколько экземпляров уже разошлись по рукам частным образом. Их, в свою очередь, переписали, и, хотя впоследствии было еще одно, подвергнутое цензуре и «подчищенное» издание, подлинным считается один только латинский оригинал. На протяжении веков немногие избранные читали его и размышляли над мистическим содержанием. Тайны старого архимага ныне известны только посвященным, а те отнюдь не склонны поощрять попыток к их распространению — в силу вполне веских причин.

Вот, вкратце, то, что я знал об истории пресловутого тома на тот момент, как он попал ко мне в руки. Уже как коллекционное издание книга представляла собою потрясающую находку, но вот о ее содержании я судить никак не мог. Она была на латыни. А поскольку я из этого высокоученого языка знаю от силы несколько слов, передо мной воздвиглось неодолимое препятствие, стоило мне открыть заплесневелые страницы. С ума можно сойти: получить в свое распоряжение настоящую сокровищницу темного знания — и не иметь к ней ключа!

В первую секунду я впал в отчаяние — мне вовсе не улыбалось обращаться к кому-либо из местных латинистов или античников по поводу настолько ужасного и кощунственного текста. И тут меня осенило. Отчего бы не съездить на восток и не попросить о помощи друга? Он как раз изучал классическую филологию, и кошмары Принновых зловещих откровений вряд ли его шокировали бы. Сказано — сделано; я тут же написал ему — и очень скоро получил ответ. Друг уверял, что охотно мне поможет, и велел приезжать не мешкая.

II

Провиденс — чудесный городок. Мой друг жил в старинном георгианском особняке. Его первый этаж очаровывал истинно колониальным колоритом. Второй, под старомодными фронтонами, затенявшими гигантское окно, служил хозяину мастерской.

Здесь-то, под открытым окном, выходившим на лазурное море, и обосновались мы той мрачной и событийной ночью в апреле прошлого года. Ночь выдалась безлунная; тусклый серый туман наводнил темноту похожими на нетопырей призраками. Вижу все как сейчас: тесная, освещенная лампой комнатушка, громадный стол, кресла с высокими спинками, вдоль стен выстроились книжные шкафы, рукописи аккуратно разложены по папкам.

Мы с другом сидели за столом, перед нами лежал таинственный фолиант. Тонкий профиль хозяина отбрасывал на стену пугающую тень, восковая бледность лица терялась в бледном свете. В воздухе нависало необъяснимое предчувствие зловещих откровений, пугающее своей осязаемостью; я всей кожей ощущал присутствие близких к разгадке тайн.

Мой товарищ чувствовал то же самое. Долгие годы, посвященные оккультным исследованиям, обострили его интуицию до сверхъестественной чуткости. Вздрагивал он не от холода; и не лихорадка тому причиной, что глаза его полыхали, как пламя в драгоценном камне. Еще не успев открыть проклятую книгу, он уже знал: в ней заключено неизъяснимое зло. От древних страниц тянуло затхлостью, к которой примешивался могильный смрад. Выцветшие листы по краям были источены червями, кожаный переплет изгрызли крысы — крысы, что, вероятно, привыкли к пище куда более страшной.

Тем вечером я поведал другу историю фолианта и развернул книгу в его присутствии. Тогда ему не терпелось приступить к переводу немедленно, не откладывая. А сейчас он словно бы засомневался.

Неразумно это, убеждал он меня. Знание сие — пагубное: как знать, что за демонически-страшные заклинания содержат в себе эти листы, что за несчастья постигнут невежд, дерзнувших покуситься на их содержание? Знать слишком много — не к добру; сколько людей погибло, пытаясь воспользоваться тлетворной мудростью, запечатленной на страницах книги! И друг принялся умолять меня отказаться от опасного предприятия, пока том еще не открыт, и поискать вдохновения в материях более здравых.

Каким я был глупцом! Я поспешно опроверг его возражения с помощью надуманных, пустых доводов. Какой такой страх? Давай хотя бы заглянем в содержание нашего трофея. И я принялся переворачивать листы.

Результат меня разочаровал. С виду то была самая что ни на есть обыкновенная книга — пожелтевшие, осыпающиеся страницы, снизу доверху испещренные тяжеловесными черными буквами латинских текстов. Ни тебе иллюстраций, ни пугающих схем.

Мой друг уже не мог противиться искушению столь редкостной утехой библиофила. В следующее мгновение он уже жадно заглядывал ко мне через плечо, бормоча про себя обрывки латинских фраз. Наконец энтузиазм подчинил его себе. Вцепившись в драгоценный том обеими руками, он уселся под окном и принялся выборочно читать отрывок за отрывком, иногда переводя их и на английский.

В глазах его горел исступленный свет, мертвенно-бледный профиль дышал сосредоточенностью — с каким самозабвением вчитывался он в истлевающие руны! Фразы то грохотали в грозной литании, то затихали до еле слышного шепота, а голос его звучал не громче гадючьего шипения. Теперь я улавливал лишь отдельные предложения: уйдя в себя, друг мой словно бы напрочь обо мне позабыл. Он читал заклинания и заговоры. Помню, в них упоминались такие боги прорицания, как Отец Йиг, темный Хан и змееглавый Биатис. Я содрогнулся, ибо знал эти древние имена, но, верно, задрожал бы всем телом, если бы только знал, что ждет меня впереди.

Все случилось очень быстро. Внезапно друг мой в смятении обернулся ко мне, его взволнованный голос срывался едва ли не на визг. Он спросил, помню ли я легенды о Принновом колдовстве и россказни о незримых служителях, которых Принн якобы призывал со звезд. Я отвечал утвердительно, даже не догадываясь о причине его внезапного неистовства.

И тут он объяснил, в чем дело. Здесь, в главе о фамильярах, обнаружилось моление или заговор, возможно, тот самый, которым пользовался сам Принн, вызывая своих бесплотных приспешников из звездных пределов! Нет, ты только послушай!

Я сидел и тупо кивал — точно чурбан неосмысленный! Отчего я не закричал, не попытался бежать, не выхватил чудовищную книгу у него из рук? Нет, я просто сидел — сидел и смотрел, пока мой друг надтреснутым от нечеловеческого волнения голосом зачитывал на латыни длинное и звучное зловещее заклинание:

— «Tibi, Magnum Innominandum, signa stellarum nigrarus et bufoniformis Sadoquae sigillum…»

Хриплый ритуал все звучал — возносясь ввысь на крыльях темного как ночь, отвратительного ужаса. Слова словно бы извивались и корчились, точно языки пламени, и насквозь прожигали мой мозг. Громоподобные звуки эхом отзывались в бесконечности, за пределами самой далекой звезды. Они словно бы утекали в первозданные врата вне величины и измерений, искали того, кто их услышит, дабы призвать его на землю. Или все это только иллюзия? Я предпочел не задумываться.

Ибо опрометчивый призыв не остался без ответа. Едва голос моего друга умолк, как начался сущий кошмар. В комнате разом похолодало. В открытое окно с воем ворвался порыв ветра — ветра нездешней земли. Он принес издалека зловещее блеяние, и при этом звуке бледное лицо моего друга превратилось в меловую маску пробудившегося страха. Затем послышался хруст — будто кто-то подгрызал стены, и на моих глазах подоконник выгнулся дугой. Из небытия за пределами провала донесся взрыв плотоядного смеха — истерический гогот, порождение полной невменяемости. Хохот нарастал, превращаясь в оскаленную квинтэссенцию ужаса, вот только не было уст, из которых бы он исходил.

Дальнейшее произошло с головокружительной быстротой. Мой друг, стоявший у окна, вдруг пронзительно закричал — закричал и принялся панически хватать руками воздух. В свете лампы я видел: черты его исказились, лицо превратилось в гримасу безумной агонии. Мгновение спустя тело его само по себе приподнялось над полом и выгнулось наружу под немыслимым углом. Секундой позже послышался тошнотворный хруст ломающихся костей. Теперь его фигура повисала в воздухе, глаза остекленели, пальцы судорожно цеплялись словно бы за что-то невидимое. И снова послышалось маньячное хихиканье, но на сей раз — уже внутри комнаты!

Звезды заходили ходуном в алом тумане боли; ледяной ветер невнятно бормотал мне в ухо. Я скорчился в кресле, не отрывая взгляда от душераздирающей сцены в углу.

Друг мой пронзительно завизжал; вопли его сливались с ликующим отвратительным хохотом из пустоты. Его обвисшее тело, раскачивающееся в пространстве, снова выгнулось назад — из порванной шеи рубиново-алым фонтаном брызнула кровь.

Но ни одна капля не упала на пол. Кровавая струя оборвалась на полпути, смех стих, сменился мерзким всасывающим хлюпаньем. С новым, нарастающим ужасом я осознал, что кровь эта утоляет жажду какого-то незримого существа из внешних пределов! Что же за космическую тварь мы призвали столь опрометчиво и нежданно-негаданно? Что за чудовищного кровососа я не в силах разглядеть?

А между тем на моих глазах происходила чудовищная метаморфоза. Безжизненное тело моего друга сморщилось, съежилось, иссохло. И наконец рухнуло на пол и застыло отвратительной неподвижной грудой. А в воздухе между полом и потолком происходила иная, еще более страшная перемена.

Угол у окна заполнило красноватое — нет, кроваво-алое — свечение. Медленно и неумолимо проступал смутный силуэт Существа: напоенные кровью очертания невидимого пришельца со звезд. Красная, сочащаяся масса, пульсирующая, подвижная желеобразная громада, алый сгусток с мириадами шевелящихся щупальцеобразных хоботков. Каждый из отростков был снабжен на конце присоской, присоски по-вампирьи алчно причмокивали… Мерзостная, разбухшая туша — безголовая, безликая, безглазая, с прожорливой утробой и исполинскими когтями звездного монстра. Чудище напилось человечьей крови — и прежде незримые контуры прожоры открылись взгляду. И зрелище это было не для человека в здравом уме.

К счастью для моего рассудка, задерживаться тварь не стала. Отшвырнув мертвую и дряблую оболочку-труп на пол, она целенаправленно устремилась к отверстию в стене — и исчезла в нем. Издалека до меня донесся издевательский смех — он прилетел на крыльях ветра, в то время как чудище сокрылось в бездне, откуда и пришло.

На этом все кончилось. Я был в комнате один, обмякшее, безжизненное тело покоилось у моих ног. Книга исчезла, однако на стенах остались кровавые отпечатки, и на полу — кровавые полосы, а лицо моего бедного друга превратилось в окровавленную эмблему смерти, обращенную вверх, к звездам.

Долго просидел я там в одиночестве, не говоря ни слова. А потом поджег комнату со всем ее содержимым. И ушел восвояси, смеясь, ибо знал, что огонь уничтожит все следы случившегося. Приехал я вечером того же дня, никто обо мне не знал, никто не видел, как я покинул дом, — я поспешил скрыться еще до того, как заметили языки пламени. Много часов подряд я бродил, спотыкаясь, по извилистым улочкам и сотрясался от приступов идиотского смеха, поднимая взгляд к злорадным пылающим звездам, что украдкой следили за мной сквозь завихрения колдовского тумана.

Очень не скоро я успокоился настолько, чтобы сесть в поезд. Я сохранял спокойствие на протяжении долгого пути домой, спокойно и невозмутимо записал эту многословную исповедь. Спокойно и невозмутимо прочел о случайной гибели моего друга в пожаре, уничтожившем особняк.

Только ночами, когда зажигаются звезды, возвращаются видения — и ввергают меня в гигантский лабиринт панических страхов. Тогда я прибегаю к определенного сорта снадобьям, в тщетной попытке изгнать из снов эти недобрые воспоминания. Но на самом-то деле мне все равно: я здесь долго не пробуду.

Есть у меня странное подозрение, что мне суждено снова увидеть этого пришельца со звезд. Думается, он скоро вернется — его и призывать не понадобится; и я знаю — когда он вернется, он отыщет меня и утащит в ту же тьму, где пребывает ныне мой друг. Порою мне даже хочется, чтобы день этот наступил поскорее. Ибо тогда-то я раз и навсегда постигну «Загадочных червей».

Г. Ф. Лавкрафт[50]

Гость-из-Тьмы

Роберту Блоху посвящается

Закружив меня в мороке алом,

Мир вращался, вплывая в рассвет,

Над разверстым вселенским провалом,

Над бесцельным движеньем планет,

Над круженьем во тьме, где ни света,

Ни названий, ни знания нет.

Немезида

Осмотрительные следователи дважды подумают, прежде чем оспорить общее убеждение о том, что Роберт Блейк погиб от удара молнии — или, может, от тяжкого нервного потрясения, вызванного электрическим разрядом. Правда и то, что окно, лицом к которому он стоял, разбито не было, но Природа, как известно, способна на самые непредсказуемые прихоти. Выражение лица пострадавшего с легкостью могло быть следствием какой-то неизвестной мышечной реакции, никак не связанной с тем, что он видел, а дневниковые записи со всей очевидностью продиктованы разыгравшимся воображением, пищей для которого, в свою очередь, послужили местные суеверия и материалы былых времен, им обнаруженные. Что до аномальных условий в заброшенной церкви на Федерал-хилл — трезвомыслящий аналитик тут же спишет их на шарлатанство, сознательное или нет, к которому втайне приложил руку и сам Блейк, хотя бы косвенно.

Ибо, в конце-то концов, пострадавший был писателем и художником, целиком посвятившим себя сферам мифа, сна, ужаса и суеверия и жадным до сцен и эффектов сверхъестественного, призрачного толка. Его предыдущее пребывание в городе — визит к странному старику, столь же одержимому адепту оккультного и запретного знания, как и Блейк, — завершился пожаром и смертью, и, должно быть, некий нездоровый инстинкт снова выманил его из родного дома в Милуоки. Блейк наверняка знал старинные предания, невзирая на дневниковые заверения в обратном; гибель его, по всей видимости, уничтожила в зародыше грандиозную мистификацию, которой суждено было войти в литературу.

Однако ж в числе тех, кто изучил и сопоставил все свидетельства, несколько человек придерживаются теорий менее рациональных и обыденных. Они склонны принимать дневник Блейка за чистую монету и многозначительно указывают на ряд фактов — таких, например, как несомненная подлинность архива старой церкви, как подтвержденное существование всеми ненавидимой неортодоксальной секты «Звездная мудрость» вплоть до 1877 года, задокументированное исчезновение любознательного журналиста по имени Эдвин М. Лиллибридж в 1893 году и главное — выражение неизъяснимого, чудовищного ужаса на лице погибшего молодого писателя. Один из этих фанатиков дошел до крайности: выбросил в залив странной формы камень и прихотливо украшенный металлический ларчик, найденные на колокольне старой церкви — на черной колокольне без окон, а вовсе не в башне, где, если верить дневнику Блейка, изначально находились эти предметы. И хотя на этого человека, всеми уважаемого врача, любителя фольклора, обрушился град официальных и неофициальных упреков и порицаний, он уверял, что избавил землю от смертельной опасности.

Между этими двумя школами читатель пусть выбирает сам. В газетах были предъявлены весомые доказательства скептического подхода, остальные же вольны нарисовать для себя ту картину, что видел Роберт Блейк — или думал, что видит, или притворялся, что видит. А теперь, изучив на досуге дневник придирчиво и бесстрастно, давайте обобщим мрачную цепь событий со слов главного действующего лица.

Молодой Блейк вернулся в Провиденс зимой 1934/35 года и поселился на верхнем этаже респектабельного особняка в поросшем травой дворике близ Колледж-стрит — на гребне высокого восточного холма неподалеку от кампуса Брауновского университета, за мраморным зданием библиотеки Джона Хея. Это было уютное, очаровательное гнездышко, маленький садовый оазис патриархальной сельской старины, где на удобной крыше сарая грелись на солнышке громадные дружелюбные коты. Квадратное здание в георгианском стиле отличали все признаки архитектуры начала XIX века, в том числе крыша со световым фонарем и классический дверной проем с веерным резным орнаментом. А внутри — шестипанельные двери, широкие доски пола, витая лестница в колониальном стиле, белые каминные доски периода Адама[51] и внутренние покои, расположенные на три ступени ниже общего уровня.

Кабинет Блейка — просторная комната в юго-западной части дома — с одной стороны выходил на палисадник, а западные его окна, под одним из которых он поставил рабочий стол, смотрели вниз с гребня холма — оттуда открывался великолепный вид на море крыш нижнего города и на мистические закаты, пламенеющие на горизонте. Вдали поднимались пурпурные склоны сельского ландшафта. А на их фоне, на расстоянии примерно двух миль, призрачный горб Федерал-хилл щетинился нагромождениями крыш и шпилей: их далекие силуэты таинственно подрагивали, принимая фантастические формы в клубах дыма, плывущего над городом. Блейка не оставляло странное чувство, что он глядит сверху вниз на неведомый, эфемерный мир, который, чего доброго, растает, словно во сне, если попытаться отыскать его и вступить в него наяву.

Блейк выписал из дома большинство своих книг, приобрел антикварную мебель, соответствующую жилью, и обосновался в своем новом обиталище, дабы писать и рисовать, — жил он один и незамысловатое хозяйство вел сам. Его студия помещалась в северной мансарде, где благодаря стеклянной крыше освещение было превосходное. В течение первой зимы он создал пять лучших своих рассказов: «Подземный житель», «Лестница в склепе», «Шаггай», «В долине Пнат» и «Гурман со звезд» — и написал семь полотен, с изображением безымянных нечеловеческих монстров и совершенно чужеродных внеземных пейзажей.

На закате он частенько сиживал за столом и мечтательно созерцал западные виды: темные башни Мемориального зала сразу под домом, георгианскую колокольню над зданием суда, остроконечные шпицы деловой части города и мерцающий, венчанный шпилями холм вдалеке, неведомые улицы и лабиринты фронтонов которого так волновали его воображение. От нескольких местных знакомцев Блейк узнал, что на том склоне размещается обширный итальянский квартал, хотя дома по большей части остались с давних времен янки и ирландцев. Снова и снова Блейк наводил бинокль на этот призрачный, недосягаемый мир за клубящейся завесой дыма, высматривал отдельные крыши, и трубы, и шпицы, гадая, что за загадочные, любопытные тайны за ними скрываются. Даже сквозь окуляры оптического прибора Федерал-хилл казался иным, полумифическим царством, связанным с нереальными, непостижными чудесами Блейковых рассказов и картин. Это ощущение сохранялось еще долго после того, как холм тонул в фиолетовых, подсвеченных фонарями сумерках и вспыхивали прожектора здания суда и алый маяк «Индастриал Траст», превращая ночь в гротеск.

Из всех строений на далеком Федерал-хилл больше всего Блейка завораживала огромная темная церковь. В определенные часы дня она просматривалась особенно отчетливо, а на закате внушительная башня и коническая колокольня темной громадой выделялись на фоне пламенеющего неба. Казалось, церковь стоит на каком-то возвышении, ибо закопченный фасад, и, чуть наискось, северная стена с покатой крышей, и верхушки стрельчатых окон дерзко вздымались над беспорядочным скоплением коньков крыш и колпаками дымовых труб. Характерно мрачная и суровая с виду, построена она была, по всей видимости, из камня; за минувшее столетие кладку источили и вычернили дым и грозы. Стиль церкви, насколько удавалось разглядеть в бинокль, являл собою самую раннюю, экспериментальную форму неоготики, что предшествовала периоду величественных творений Апджона[52] и отчасти задала очертания и пропорции Георгианской эпохи. Скорее всего, датировалась она приблизительно 1810 или 1815 годом.

По мере того как шли месяцы, Блейк вглядывался в далекое, зловещее строение с необъяснимым нарастающим интересом. Поскольку в широких окнах никогда не зажигался свет, он сделал вывод, что церковь, должно быть, заброшена. Чем дольше он наблюдал, тем сильнее разыгрывалось воображение, пока наконец он не навоображал себе всяческих странностей. Он уверился, что над церковью нависает смутная, необъяснимая аура запустения: даже голуби и ласточки избегают ее закоптелых карнизов. Вокруг других башен и колоколен стаями вились птицы, но сюда никогда не садились. Во всяком случае, так ему казалось, и Блейк не преминул отметить это в своем дневнике. Он указал на церковь нескольким своим друзьям, но никто из них в жизни не бывал на Федерал-хилл и понятия не имел, что это за церковь и какова ее предыстория.

С приходом весны Блейка охватило неодолимое беспокойство. Он сел за давно задуманный роман — про культ ведьм, якобы сохранившийся в штате Мэн, — но, как ни странно, работа не клеилась. Все дольше и дольше просиживал он у западного окна, глядя на далекий холм и на черную, хмурую колокольню, которую избегают даже птицы. Когда же на ветвях в саду развернулись первые листочки, в мир пришла юная красота, но беспокойство Блейка только усилилось. Тогда-то он и задумался впервые о том, чтобы пройти через весь город и самому подняться по мифическому склону в сумеречный мир грез.

В конце апреля, накануне освященной миллиардами лет Вальпургиевой поры, Блейк впервые отправился с паломничеством в неведомое. Пробираясь по бесконечным улочкам в деловой части города и по унылым, полуразрушенным площадям за ними, он наконец вышел на уводящую вверх аллею с ее истертыми за много веков ступенями, просевшими дорическими портиками и затуманенными застекленными куполами, что, как ему казалось, поднималась к давно знакомому, недосягаемому миру за пределами туманов. По пути встречались выцветшие сине-белые указатели улиц, которые ровным счетом ничего Блейку не говорили, а какое-то время спустя он заметил, что в толпе прохожих замелькали иноземные смуглые лица и на экзотических магазинчиках в коричневых, прошлого десятилетия домиках появились вывески на иностранном языке. Нигде не находил он тех строений, что видел в бинокль, и вновь ему помн илось, что далекая панорама Федерал-хилл — это вымышленный мир, куда не ступит нога смертного.

То и дело взгляд его падал на обшарпанный церковный фасад или на полуразрушенный шпиль, но достопамятное почерневшее здание как сквозь землю провалилось. Он спросил у лавочника про большую каменную церковь, тот улыбнулся и покачал головой, хотя по-английски изъяснялся свободно. Чем выше поднимался Блейк, тем чужероднее выглядели окрестности с их запутанными лабиринтами угрюмых коричневых проулков, уводящих неизменно к югу. Он пересек два-три широких проспекта; в какой-то момент ему померещилось, будто он углядел впереди знакомую башню. И вновь спросил он у торговца про массивную каменную церковь и в тот раз готов был поклясться, что неведение собеседника — притворное. На смуглом лице отразился страх, — торговец тщетно пытался его скрыть! — и от внимания Блейка не укрылось, что тот правой рукой сотворил странное знаменье.

И вдруг, нежданно-негаданно, слева, на фоне пасмурного неба, над ярусами коричневых крыш, обрамляющих переплетения южных улочек, четко обозначился черный шпиль. Блейк сразу же понял, что это, и кинулся туда по грязным немощеным проулкам, ответвляющимся от проспекта. Дважды он сбивался с пути, но отчего-то не смел спрашивать дорогу у почтенных старцев, либо домохозяек, устроившихся на ступеньках крыльца, либо у детишек, что гомонили и возились в грязи на полутемных задворках.

Наконец башня предстала перед ним на фоне юго-западного неба со всей отчетливостью, и каменный корпус воздвигся темным исполином в конце улицы. Вскоре Блейк вышел на открытую, продуваемую всеми ветрами площадь, мощеную на старинный лад, с высокой стеной-насыпью в дальнем ее конце. Поиски Блейка завершились: на широком и плоском, поросшем травой возвышении за железной оградой (ее-то и поддерживала стена) отдельный маленький мирок вознесся футов на шесть над окрестными улочками. Там-то и высилась мрачная громада, не опознать которую, несмотря на новый ракурс, было невозможно.

Заброшенная церковь пребывала в полуразрушенном состоянии. Часть каменных контрфорсов обвалилась, несколько изящных флеронов затерялись в бурых сорняках и травах. Закопченные стекла готических окон по большей части уцелели, при том что множества каменных средников недоставало. Блейк недоумевал, как расписанные непонятными изображениями окна могли так хорошо сохраниться, учитывая печально известные привычки маленьких мальчиков всех стран и национальностей. Неповрежденные массивные двери стояли плотно закрытыми. Наверху стены-насыпи, окружившей площадку со всех сторон, тянулась проржавевшая железная ограда; калитка в ней — на верхней ступени лестницы, что поднималась с площади, — запиралась на висячий замок. Тропа от калитки до здания терялась в буйных зарослях. Распад и запустение пеленой нависали над этим местом, под стрехами не прятались птицы, к черным стенам не льнул плющ, — во всем этом Блейку чудилось нечто неуловимо зловещее, чему и определения-то не подберешь.

Людей на площади было не много, но в северном ее конце дежурил полицейский. Блейк поспешил к нему и принялся расспрашивать про церковь. Но дюжий здоровяк-ирландец, к вящему недоумению юноши, лишь осенил себя крестом и пробормотал, что об этом здании говорить не принято. Блейк не отступался, и полицейский наконец сбивчиво пробормотал, что итальянские священники-де всех предостерегают против этой церкви: там якобы некогда гнездилось чудовищное зло — и оставило свой след. Сам он слышал от отца разные темные слухи, а тот с детских лет помнил разные недобрые звуки и перешептывания.

В стародавние времена была одна нечистая секта — секта противозаконная, призывавшая разных чудовищ из неведомой бездны ночи. Благочестивый священник экзорцировал то, что явилось на призыв, хотя были и такие, кто уверял: изгнать тварь способен только свет. Будь отец О’Малли жив, он бы многое мог порассказать. Но теперь уже ничего не поделаешь, главное, не тревожить этих стен. Сейчас от церкви вреда никому нет — а хозяева ее ныне мертвы или уехали далеко прочь. Разбежались, как крысы, после угрожающих пересудов в 1877 году, когда стали замечать, что в окрестностях люди то и дело пропадают. Когда-нибудь город заявит о своих правах и вступит во владение этой недвижимостью за отсутствием наследников, но добра с того никому не будет, церковь вообще не стоит трогать. Оставили бы ее в покое, пройдут годы — сама развалится; не стоит будить того, чему лучше бы навеки упокоиться в черной пучине.

Облака рассеялись, вышло послеполуденное солнце, однако ж так и не сумело оживить грязные, закопченные стены старинного храма на возвышении. Странно, но весенняя зелень совсем не затронула бурую, иссохшую поросль на обнесенном железной оградой дворе. Блейк словно против воли подобрался поближе к насыпи и внимательно изучил земляную стену и проржавевшее заграждение, проверяя, нельзя ли как-нибудь пробраться внутрь. Почерневшая церковь манила и влекла его к себе с неодолимой силой. Поблизости от лестницы бреши в ограде не обнаружилось, но с северной стороны нескольких прутьев недоставало. Можно было подняться по ступеням, затем обойти площадку кругом по узкому парапету с внешней стороны ограды и так добраться до пролома. Если все так панически боятся этого места, то ему никто не воспрепятствует.

Блейк поднялся на насыпь и уже почти пробрался за ограду, когда его заметили. Он посмотрел вниз: те несколько человек, что находились на площади, попятились назад, делая правыми руками тот же знак, что и лавочник с проспекта. Несколько окон с грохотом захлопнулись, какая-то толстуха выбежала на улицу и втащила детишек в шаткую некрашеную лачугу. Проникнуть в брешь оказалось нетрудно, и очень скоро Блейк уже пробирался через гниющие, спутанные заросли заброшенного двора. Тут и там истертый обломок надгробия свидетельствовал о том, что некогда здесь хоронили мертвецов, но, по всей видимости, это было очень и очень давно. Сам корпус церкви вблизи производил гнетущее впечатление, но Блейк взял себя в руки, подошел ближе и проверил каждую из трех массивных дверей фасада, не открыты ли они. Все были надежно заперты, так что Блейк двинулся в обход исполинского здания в поисках какого-нибудь небольшого, доступного для проникновения отверстия. Даже тогда он отнюдь не был уверен, что захочет входить в это логовище запустения и мглы, но сама его странная чужеродность заключала в себе неодолимую притягательность.

Необходимый лаз вскоре нашелся: зияющее незащищенное окно подвального помещения сзади. Блейк заглянул внутрь: глазам его открылся подземный провал, затянутый паутиной, занесенный пылью, слабо подсвеченный просочившимися внутрь лучами закатного солнца. А еще — мусор, пустые бочки, покореженные ящики и всевозможная мебель, и все это саваном одевала пыль, сглаживая резкие очертания. Проржавевшие останки канальной печи свидетельствовали о том, что здание использовалось и поддерживалось в порядке вплоть до середины Викторианской эпохи.

Действуя почти машинально, Блейк протиснулся в окно и спрыгнул на покрытый пылью, замусоренный бетонный пол. Сводчатый подвал оказался просторным, без перегородок, и в дальнем углу справа, в густой тени, просматривался черный проем, видимо, уводящий наверх. Оказавшись внутри огромного призрачного здания, Блейк испытал ни на что не похожее чувство подавленности, но обуздал его — и принялся осторожно осматриваться. Отыскал в пыли неповрежденную бочку и подкатил ее к окну, обеспечив себе путь к отступлению. И, собравшись с духом, прошел через весь обширный, увешанный паутиной подвал к арке. Задыхаясь от вездесущей пыли, весь в призрачных невесомо-прозрачных нитях, он нырнул в проем и двинулся вверх по истертым каменным ступеням, уводившим в темноту. Света у него не было, он пробирался на ощупь. Лестница резко повернула, он почувствовал, что впереди — закрытая дверь, пошарил рукой, нашел древнюю задвижку. Дверь открылась внутрь, за ней обнаружился слабо освещенный коридор, облицованный изъеденными древоточцем панелями.

Поднявшись на первый этаж, Блейк принялся лихорадочно обследовать помещение. Все внутренние двери стояли незапертыми, так что он свободно переходил из комнаты в комнату. Исполинский неф казался местом сверхъестественным и жутким, с его наносами и горами пыли на местах за деревянными перегородками, и на алтаре, и на кафедре в форме песочных часов, и на духовом ящике органа и с его необозримыми завесами паутины, что протянулись между стрельчатых арок галереи и оплели сгруппированные вместе готические колонны. Над всем этим притихшим запустением разливался жуткий свинцово-серый свет — это лучи заходящего солнца проникали сквозь странные, до половины почерневшие стекла громадных апсидальных окон.

Изображения на окнах покрылись густым слоем сажи; Блейк с трудом разбирал, что они собой представляют, но по тому немногому, что сумел распознать, картины ему не понравились. Рисунки были по большей части банальны, а ведь благодаря познаниям в эзотерической символике он неплохо разбирался в древних узорах и образах. Выражения лиц нескольких святых не выдерживали никакой критики, в то время как на одном из окон демонстрировался, по всей видимости, темный провал и в нем — странно светящиеся спирали. Отвернувшись от окон, Блейк заметил, что затянутый паутиной крест над алтарем — необычного свойства и напоминает скорее исконный анх или crux ansata[53] загадочного Египта.

В ризнице за апсидой Блейк обнаружил прогнивший стол и книжные полки от пола до потолка, заставленные заплесневелыми, рассыпающимися книгами. Здесь он впервые испытал приступ вполне объяснимого ужаса, ибо названия книг сказали ему многое. То были сочинения по черной, запретной магии, о которых обычные люди в большинстве своем знать не знали, а если чего про них и слышали, то разве что смутные, боязливые слухи. Недозволенные, кошмарные вместилища сомнительных тайн и незапамятных формул, просочившихся вместе с потоком времени со времен юности человечества и смутных, легендарных дней еще до появления человека! Сам Блейк читал многие из них: и латинскую версию чудовищного «Некрономикона», и зловещий том «Liber Ivonis», и «Cultes des Goules», или «Культы вампиров» графа д’Эрлетта, и «Unaussprechlichen Kulten», или «Неназываемые культы» фон Юнцта, и «De Vermis Mysteriis», или «Тайные обряды Червя» — адское сочинение старого Людвига Принна. Но здесь были и другие, о которых Блейк знал разве что понаслышке, если вообще знал: «Пнакотикские рукописи», «Книга Дзиан» и полуистлевший том, содержащий в себе непонятные письмена, а в придачу к ним ряд символов и диаграмм, до дрожи знакомых исследователю-оккультисту. Со всей очевидностью, давние местные слухи не солгали. Это место некогда служило прибежищем злу более древнему, нежели само человечество, и более необозримому, нежели ведомая нам Вселенная.

В полуразвалившемся столе обнаружилась записная книжица в кожаном переплете, заполненная странными зашифрованными записями. Шифр состоял из традиционных обозначений, используемых ныне в астрономии, а в древности — в алхимии, астрологии и других сомнительных искусствах: из символов Солнца, Луны, планет, их конфигураций и знаков зодиака. Здесь эти символы заполняли собою целые страницы текста, с разбивкой на разделы и параграфы, — по всей видимости, каждый из знаков соответствовал одной из букв алфавита.

В надежде расшифровать код позже, Блейк спрятал книжицу в карман пиджака. Многие увесистые фолианты с полок несказанно его завораживали: он рассчитывал позаимствовать их как-нибудь позже. Блейк недоумевал, как так вышло, что они простояли нетронутыми столь долго. Неужто он первым победил цепкий всеподчиняющий страх, который вот уже лет шестьдесят как защищал заброшенную церковь от нежеланных гостей?

Тщательно осмотрев первый этаж, Блейк снова проложил себе путь сквозь заносы пыли призрачного нефа к притвору, где еще раньше заметил дверцу и лестницу, по всей видимости уводящие наверх, в почерневшую башню и на колокольню — столь давно знакомые ему на расстоянии. На подъеме он чуть не задохнулся: пыль лежала повсюду густым слоем, а пауки в этом ограниченном пространстве расстарались на славу. Спиральная лестница с высокими, узкими деревянными ступеньками уводила все выше; Блейк миновал несколько замутненных окон, что с головокружительной высоты глядели на город. Хотя снизу никаких веревок видно не было, он рассчитывал обнаружить колокол или целый набор колоколов в заветной башне, узкие стрельчатые, забранные жалюзи оконца которой он так часто изучал в бинокль. Здесь его ждало разочарование: поднявшись наверх, Блейк убедился, что никаких колоколов там нет и помещение со всей очевидностью использовалось для совершенно других целей.

Комната, примерно пятнадцати футов площадью, была слабо освещена благодаря четырем стрельчатым окнам, по одному на каждую стену, застекленным внутри обветшавших жалюзи. В придачу окна были оснащены плотными, непрозрачными зелеными ширмами, но последние по большей части прогнили. В центре покрытого пылью пола под странным углом возвышался каменный постамент — примерно четырех футов в высоту и в среднем двух в диаметре, с каждой стороны испещренный странными, грубо вырезанными, совершенно нераспознаваемыми иероглифами. На этом постаменте покоился металлический ларчик характерно асимметричной формы; крышка на петлях была откинута, а внутри лежало нечто, что под десятилетним слоем пыли смахивало на предмет яйцевидной или неправильной сферической формы дюймов четырех в длину. Вокруг постамента неровным кольцом выстроились семь неплохо сохранившихся готических стульев с высокими спинками. А позади них, вдоль обшитых темными панелями стен, стояли семь исполинских потрескавшихся статуй из покрашенного в черный цвет гипса: больше всего они напоминали таинственные каменные мегалиты загадочного острова Пасхи. В одном углу затянутого паутиной помещения в стену была вделана лестница-стремянка, подводящая к закрытому люку — то был ход на колокольню без дверей и без окон.

Попривыкнув к слабому свету, Блейк заметил на стенках странного ларца из желтоватого металла необычные барельефы. Приблизившись, он попытался обтереть пыль руками и носовым платком, так что стали видны чудовищные, абсолютно чужеродные фигуры: изображения явно живых существ, которые между тем не походили ни на одну форму жизни этой планеты. Четырехдюймовая сфера на самом деле оказалась почти черным, с красными прожилками, многогранником с бессчетными асимметричными плоскостями: не то необыкновенный кристалл, не то искусственный объект, вырезанный из какого-то минерала и до блеска отполированный. Дна ларца он не касался, но повисал в воздухе: металлическая лента охватывала его по центру, а семь странной формы подпорок крепились горизонтально, под углом к внутренней стенке ларца, ближе к верхней его части. Этот камень с первой же секунды совершенно заворожил Блейка. Он был не в силах отвести взгляд; он рассматривал мерцающие поверхности, и ему все мерещилось, будто кристалл прозрачен и внутри его смутно проступают удивительные вселенные. В его сознании проносились картины: чужие миры с гигантскими каменными башнями, и другие — с исполинскими горами, без всяких признаков жизни, и пространства еще более далекие, где лишь смутное шевеление в непроглядной тьме свидетельствовало о присутствии разума и воли.

Оторвавшись наконец от созерцания камня, Блейк заметил в дальнем конце комнаты, у самой лестницы наверх, примечательную горку пыли. С какой стати она привлекла его внимание, он бы объяснить затруднился, но что-то в ее очертаниях задело в нем некую струну на подсознательном уровне. Пока Блейк пробирался туда сквозь завесы паутины, ему становилось все более не по себе. С помощью рук и носового платка он вскорости открыл страшную правду — и задохнулся от смешанных чувств. То был человеческий скелет; по всей видимости, пролежал он там изрядно долго. Одежда превратилась в лохмотья, хотя пуговицы и обрывки ткани наводили на мысль о сером костюме. Нашлись и другие свидетельства: ботинки, металлические пряжки, массивные круглые запонки, старомодная булавка для галстука, значок репортера с названием старой газеты «Провиденс телегрэм» и полуистлевший блокнот в кожаной обложке. Блейк внимательно исследовал последнюю находку: внутри обнаружились несколько вышедших из употребления банкнот, целлулоидный рекламный календарь на 1893 год, несколько визитных карточек с именем «Эдвин М. Лиллибридж» и бумажный листок, покрытый карандашными заметками.

Заметки эти немало озадачивали: встав у западного окна, Блейк внимательно вчитывался в невразумительные строки. Бессвязный текст состоял из нижеследующих фраз:

«Проф. Енох Боуэн вернулся из Египта — май 1844 г. В июле покупает старую баптистскую церковь Доброй Воли. Известен работами в области археологии и оккультными изысканиями.

Доктор Драун из 4-й баптистской предостерегает против «Звездной мудрости» в проповеди от 29 дек. 1844 г.

К концу 1845 г. в братстве 97 человек.

1846 г. — пропало три человека — первое упоминание о Сияющем Трапецоэдре.

1848 г. — пропало семь человек. Слухи о кровавых жертвоприношениях.

Расследование 1853 г. ни к чему не приводит. Истории о звуках.

Отец О’Малли рассказывает о поклонении дьяволу с помощью ларца, найденного в египетских развалинах: сатанисты якобы призывают нечто такое, что не может существовать на свету. От слабого света оно бежит, яркий свет его изгоняет. Тогда тварь приходится призывать снова. Возможно, эти сведения он получил в ходе предсмертной исповеди Фрэнсиса Кс. Фини, вступившего в «Звездную мудрость» в 1849 г. Эти люди утверждают, что Сияющий Трапецоэдр показывает им небеса и иные миры и что Гость-из-Тьмы открывает им многие тайны.

История Оррина Б. Эдди, 1857 г. Они призывают тварь, глядя в кристалл; у них свой тайный язык.

1863 г., в братстве более 200 чел., не считая вождей.

Толпа ирландских парней нападает на церковь в 1869 г., после исчезновения Патрика Ригана.

Завуалированная статья в журн. от 14 марта 1872 г., но люди о ней не говорят.

1876 г. — пропало шесть человек; тайный комитет обращается к мэру Дойлу.

Обещание принять меры в февр. 1877 г. — в апреле церковь закрывается.

Банда — парни с Федерал-хилл — угрожают доктору *** и членам приходского управления в мае.

181 человек покидают город еще до конца 1877 г. — имена не названы.

Около 1880 г. возникают истории о призраках — проверить, в самом ли деле никто не заходил в церковь с 1877 г.

Попросить у Лэнигана фотографию церкви от 1851 г.».

Убрав листок в блокнот и спрятав блокнот в карман пиджака, Блейк сосредоточился на скелете. Выводы из записей напрашивались сами собою; не приходилось сомневаться, что этот человек проник в заброшенное здание сорок два года назад в поисках сенсационного материала для газеты, воспользоваться которым до сих пор никто не дерзнул. Вероятно, о планах его не знала ни одна живая душа — бог весть! Но в редакцию газеты он уже не вернулся. Может быть, храбро подавляемый страх внезапно одержал верх и привел к внезапному разрыву сердца? Блейк склонился над отполированными до блеска костями — отмечая некоторую странность. Часть из них разлетелись в разные стороны, несколько, как ни странно это звучит, словно расплавились на концах. Прочие как-то необычно пожелтели — можно подумать, что обуглились, точно так же, как и отдельные клочки одежды. Череп являл собою престранное зрелище: весь в желтых пятнах, с выжженным отверстием в верхней части, как если бы какая-то жгучая кислота проела сплошную кость. Что могло приключиться со скелетом за четыре десятилетия пребывания в замогильном безмолвии, Блейк даже вообразить себе не мог.

Сам того не сознавая, Блейк снова обратился взглядом к камню, и под его странным влиянием в сознании юноши заклубились смутные образы какого-то празднества. Он видел торжественное шествие фигур, облаченных в широкие одеяния с капюшонами, — в силуэтах их не было ничего человеческого. А далее простиралась бескрайняя пустыня в обрамлении вырубленных из камня монолитов высотой до небес. Он прозревал башни и стены в темной как ночь морской пучине и космические вихри там, где клочья черного тумана тают перед невесомым мерцанием стылой пурпурной дымки. А еще дальше разверзся бездонный провал тьмы, где твердые и полутвердые тела распознавались только по вихревым дуновениям, а рассеянные проявления силы словно упорядочивали хаос и содержали в себе ключ ко всем парадоксам и загадкам ведомых нам миров.

А в следующее мгновение чары развеялись, ибо накатил неясный, грызущий, панический страх. Блейк задохнулся — и отвернулся от камня: он почувствовал совсем рядом чье-то бесформенное чужое присутствие, ощутил на себе пристальный, пугающе внимательный взгляд. Его словно что-то затягивало: не камень, нет, но то, что наблюдало за ним сквозь камень и неотрывно следило за ним — не физическим зрением, но с помощью какого-то иного способа восприятия. Со всей очевидностью, это место начинало действовать ему на нервы — и неудивительно, учитывая страшную находку! Кроме того, вечерело, а никакого источника света он с собой не взял; значит, скоро придется уходить.

В этот момент в сгущающихся сумерках Блейку померещилось, будто в камне безумной формы промелькнул слабый отблеск. Юноша попытался отвести глаза, но какая-то незримая воля насильственно притягивала его взгляд. Это смутное свечение — уж не свидетельствует ли оно о радиоактивности? И что там говорилось в записях покойного о Сияющем Трапецоэдре? И что вообще такое это заброшенное логово космического зла? Что здесь происходило — и что еще, чего доброго, таится среди теней, которых чураются даже птицы? Казалось, будто где-то совсем близко потянуло вонью, хотя непонятно из какого источника. Блейк схватился за крышку с незапамятных времен открытого ларца — и с треском ее захлопнул. Она плавно повернулась на невидимых петлях и плотно накрыла собою явно светящийся камень.

Крышка легла на место с резким щелчком, и из-за дверцы люка, в вековечной тьме колокольни наверху послышался словно бы легкий шорох. Наверняка крысы — единственные живые существа, что давали знать о своем присутствии в этом проклятом храме с тех пор, как Блейк оказался под его сводами. И однако ж шорох на колокольне перепугал его так, что юноша сломя голову кинулся вниз по спиральной лестнице, по отвратительному нефу промчался к сводчатому подвалу, выбежал в сгущающиеся сумерки пустынной площади — и поспешил вниз, по людным, пропитанным страхом переулкам и улицам Федерал-хилл к безопасности центральных проспектов и к таким родным и домашним мощеным тротуарам района, прилегающего к колледжу.

В последующие дни Блейк ни единой живой душе не рассказал о своей вылазке. Вместо того он вооружился нужными книгами, внимательно просмотрел газетные подшивки за многие годы в деловой части города — и теперь лихорадочно трудился над расшифровкой тайнописи из книжицы в кожаном переплете, той самой, что нашлась в затянутой паутиной ризнице. Шифр оказался непростым, и, посидев над ним не один день, Блейк уверился, что язык этот — явно не английский, не латынь, не греческий, не французский, не испанский, итальянский или немецкий. По всей видимости, ему предстояло зачерпнуть из самых глубинных родников своей нетривиальной учености.

Каждый вечер вновь накатывала неодолимая потребность посмотреть на запад, и Блейк, как и прежде, видел черную колокольню над нагромождениями крыш далекого, полумифического мира. Но теперь это зрелище заключало в себе отчетливый привкус ужаса. Блейк знал, что за наследие запретного чернокнижия таится внутри, и, вооруженное этим знанием, зрение его вздумало проделывать престранные фокусы. Птицы возвращались по весне из жарких краев, и, наблюдая за их кружением на закате, Блейк уверился, будто они избегают этого одиноко торчащего шпиля как никогда прежде. Стоило какой-нибудь стае подлететь поближе, как птицы тут же описывали круг и в панике бросались врассыпную; и юноша с легкостью воображал себе их перепуганный гомон, хотя, конечно же, через расстояние в столько миль до него не доносилось ни звука.

В июне дневник Блейка наконец возвестил о победе юноши над шифром. Текст, как выяснилось, был на тайном языке Акло — в древности им пользовались некие темные культы, и Блейк худо-бедно знал его по прежним своим изысканиям. Как ни странно, о том, что именно удалось прочесть Блейку, дневник умалчивает, но результат явно поверг юношу в трепет и в замешательство. То и дело встречаются ссылки на Гостя-из-Тьмы, пробужденного посредством Сияющего Трапецоэдра, и безумные домыслы о черных безднах хаоса, из которых он явился. О самом существе говорится, будто оно владеет всеми знаниями и требует чудовищных жертв. Некоторые записи исполнены страха, что тварь (похоже, Блейк всерьез считал, что она уже призвана) вырвется на свободу; хотя тут же Блейк добавляет, что уличные фонари — это непреодолимая для нее преграда.

О Сияющем Трапецоэдре Блейк упоминает то и дело, называет его окном во все времена и пространства и прослеживает его историю начиная с тех самых дней, когда он был создан на темном Югготе — еще до того, как Властители принесли его на землю. Его берегли как великое сокровище; в изысканный ларец его поместили разумные криноидеи Антарктики; змеелюди Валузии извлекли его из-под руин; миллиарды лет спустя им любовались в Лемурии первые люди. Ларец побывал во многих странных землях и еще более странных морях и затонул вместе с Атлантидой; минойский рыбак поймал его в свою сеть и продал смуглолицым купцам из темного как ночь Египта. Фараон Нефрен-Ка возвел вокруг него храм со склепом без окон и содеял то, за что имя его было стерто со всех документов и из всех летописей. Там покоился ларец под руинами нечестивого храма, ибо жрецы и новый фараон уничтожили святилище до основания — до тех пор, пока лопата землекопа не вырыла его из-под земли на погибель человечеству.

Газеты от первых чисел июля странным образом дополняют записи Блейка, хотя настолько кратко и мимоходом, что лишь дневник как таковой привлек всеобщее внимание к этим публикациям. По-видимому, на Федерал-хилл вновь воцарился страх — с тех пор, как в ненавистную церковь проник какой-то чужак. Среди итальянцев множились слухи о том, что на темной колокольне без окон слышатся непривычные шорохи, постукивание и царапанье; призвали священников, дабы те экзорцировали кошмар, вторгшийся в людские сны. Поговаривали, будто нечто неотлучно сторожит у двери — не сгустится ли тьма настолько, чтобы можно было выйти наружу. В прессе упоминались давние местные суеверия, но пролить свет на предысторию ужаса газетчикам так и не удалось. Было самоочевидно, что нынешние молодые репортеры — отнюдь не знатоки древности. Рассуждая на эти темы в своем дневнике, Блейк мучается нехарактерными угрызениями совести и говорит о святом долге предать земле Сияющий Трапецоэдр и изгнать то, что он ненароком призвал, впустив в страшную, одиноко торчащую колокольню дневной свет. В то же время он не скрывает, насколько сильно завораживает его происходящее, и признает за собой нездоровое желание — вторгающееся даже в сны! — еще раз побывать в проклятой башне и заглянуть в космические тайны, заключенные в сердце светоносного камня.

Утром 17 июля в «Джорнэл» появилась заметка, от которой автор дневника покрылся холодным потом. Всего-то-навсего одна из многих полушуточных статей о смятении на Федерал-хилл, но для Блейка она прозвучала страшным приговором. Ночью из-за грозы осветительная сеть города вышла из строя на целый час, и в течение этого темного периода итальянцы чуть с ума не сошли от ужаса. Те, кто жил поблизости от кошмарной церкви, клялись и божились, что тварь с колокольни воспользовалась отсутствием света, спустилась в саму церковь и металась там от стены к стене с шумом и грохотом — вязкий, тягучий кошмар, да и только! В конце концов она со стуком и гвалтом взобралась на башню — и послышался звон разбитого стекла. Тварь могла проникнуть везде, где темно, но свет неизменно изгонял ее прочь.

Как только электричество включилось снова, на башне послышалась ужасающая суматоха — ведь даже самый слабый свет, просачивающийся сквозь почерневшие от сажи, забранные решетками окна, был для твари нестерпим. Она едва успела, сшибая все на своем пути, ускользнуть в темноту колокольни — длительная доза света отправила бы ее прочь в бездну, откуда безумный чужак ее опрометчиво вызвал. В течение часа молящиеся толпы дежурили вокруг церкви под проливным дождем, с зажженными свечами и лампами, кое-как прикрывая их зонтиками и свернутыми газетами, — светоносная стража спасала город от затаившегося во тьме кошмара. Те, что стояли ближе прочих, рассказывают, будто в какой-то момент внешняя дверь страшно загромыхала и затрещала.

Но худшее было еще впереди. Тем же вечером Блейк прочел в «Бюллетене» о том, что обнаружили газетчики. Осознав наконец, что паника — недурной материал для раздела «Любопытные новости», двое репортеров бросили вызов обезумевшим толпам итальянцев и пробрались в церковь сквозь подвальное оконце — после того, как убедились, что дверь надежно заперта. Оказалось, что густой слой пыли в притворе и призрачном нефе потревожен и взрыт характерным образом и повсюду валяются ошметки прогнивших подушек и атласной обивки со скамей. Везде стояла вонь, тут и там наблюдались желтые пятна и проплешины — словно следы огня. Открыв дверь, ведущую в башню, и выждав минуту — не послышатся ли наверху шорох и царапанье, — газетчики увидели, что узкая спиральная лестница более-менее вычищена от мусора и паутины.

В самой башне тоже, по всей видимости, кое-как прибрались. В заметке описывались семиугольный каменный постамент, опрокинутые готические стулья и невиданные гипсовые статуи, но, как ни странно, ни о металлическом ларце, ни о древнем изувеченном скелете не говорилось ни слова. Но более всего — если не считать намеков на пятна, обугливание и дурной запах — Блейка встревожила последняя подробность, объясняющая расколотые стекла. Все до одного стрельчатые окна башни были выбиты, и два из них неумело и наспех затемнены — атласную обивку от церковных скамей и конский волос из подушек затолкали в промежутки между скошенными внешними жалюзи. Клочки атласа и пучки конского волоса замусоривали свежеподметенный пол, как если бы кто-то пытался воссоздать в башне непроглядную темноту тех времен, когда окна были плотно занавешены, но ему внезапно помешали.

Желтоватые пятна и обугленные проплешины испещрили и приставную лестницу, уводящую к шпилю без окон, но когда один из газетчиков поднялся наверх, открыл крышку люка, что сдвигалась по горизонтали, и направил слабый луч фонарика в непривычно зловонную черноту, не увидел он ровным счетом ничего, кроме тьмы, да еще гору разнородного мусора — завалы бесформенных обломков близ проема. Шарлатанство! — дружно решили репортеры. Кто-то подшутил над суеверными жителями холма, или какой-нибудь фанатик попытался подкрепить страхи соседей — якобы для их же собственного блага. А может статься, кто-нибудь из горожан помоложе и пообразованней подготовил сложную мистификацию с целью поинтриговать внешний мир. Статья имела забавные последствия: полиция выслала своего представителя проверить рассказ газетчиков. Так вот, трое офицеров подряд изыскали повод уклониться от задания, а четвертый отправился, куда велели, с превеликой неохотой, но вернулся подозрительно быстро, ничего не прибавив к отчету журналистов.

С этого момента в дневнике Блейка нарастают нервозность и мрачные предчувствия. Он бранит себя за то, что ничего не предпринимает, и как одержимый размышляет о последствиях следующего электрического пробоя. Известно, что три раза во время гроз он звонил в компанию по электроснабжению и исступленно требовал принять все мыслимые меры предосторожности против перебоев с электричеством. То и дело в его записях звучит тревога по поводу того, что газетчики, осматривая полутемную комнату в башне, не нашли металлический ларец с камнем и странно обезображенный старый скелет. Блейк предположил, что и то и другое убрали, но куда именно, а также кто (или что?) это сделал, он мог только гадать. Но худшие его страхи касались его же самого, той нечестивой связи, что, по всей видимости, установилась между его разумом и затаившимся на колокольне ужасом, этим чудовищным порождением ночи, что сам же он опрометчиво вызвал из запредельных черных пространств. Блейку мерещилось, что на его волю непрерывно воздействуют; те, кто заходил к нему в гости в ту пору, вспоминают, как он отрешенно сидел за рабочим столом и завороженно глядел в западное окно на далекий, с торчащим шпилем, холм в клубах городского дыма. Записи неустанно твердят о неких ночных кошмарах и о том, что во сне нечестивая связь усиливается. Упоминается одна из ночей, когда Блейк, проснувшись, обнаружил, что полностью одет — более того, находится не дома, а на улице и машинально шагает вниз по Колледж-хилл в западном направлении. Снова и снова повторяет юноша: тварь на колокольне знает, где его искать.

Неделя после 30 июля ознаменовалась для Блейка едва ли не полным упадком сил. Он не одевался, еду заказывал по телефону. Гости замечали, что у кровати хранится запас веревок; Блейк объяснял, что страдает сомнамбулизмом и ему приходится каждый вечер крепко связывать себе лодыжки, чтобы путы помешали ему встать или, по крайней мере, заставили проснуться при попытке высвободиться.

В дневнике Блейк рассказал и о кошмарном переживании, вызвавшем этот кризис. Ночью 30 числа он заснул как всегда — и внезапно обнаружил, что пробирается на ощупь в почти полной темноте. Разглядеть удавалось лишь короткие блеклые горизонтальные полоски голубоватого света; в воздухе разливалась невыносимая вонь, а над головой слышалась причудливая невнятица тихих, крадущихся шорохов. На каждом шагу Блейк обо что-нибудь да спотыкался, и всякий раз сверху доносился ответный звук: едва уловимое шевеление и осторожное скольжение дерева по дереву.

В какой-то момент руки его нашарили каменный столп, но постамент был пуст. Позже Блейк осознал, что цепляется за перекладины встроенной в стену лестницы и неуклюже карабкается наверх, к загадочному средоточию непереносимого зловония, откуда налетает, сбивая с ног, жаркий порыв палящего ветра. Перед его глазами плясал изменчивый калейдоскоп призрачных образов, и все они через равные промежутки времени растворялись в видении необозримой, неизмеренной бездны ночи, где кружились бессчетные солнца и миры, состоящие из еще более непроглядной тьмы. Юноше вспомнились древние легенды об Исконном Хаосе, в сердце которого раскинулся слепой и бездумный бог Азатот, Владыка Всего Сущего, в окружении порхающих сонмов бессмысленных, бесформенных танцоров, — и дремлет, усыпленный тонким монотонным посвистыванием демонической флейты в неведомых лапах.

И тут громкий выстрел или взрыв из внешнего мира разбил оцепенение Блейка, и тот очнулся и осознал невыразимый ужас своего положения. Что это был за звук, юноша так никогда и не узнал — может, запоздалый залп фейерверков, что все лето грохотали над Федерал-хилл: то местные жители славили своих небесных покровителей или святых заступников из родных итальянских деревень. Как бы то ни было, Блейк пронзительно вскрикнул, кубарем скатился с лестницы и вслепую, спотыкаясь на каждом шагу, побрел через загроможденный пол комнаты, куда почти не проникал свет.

Он сразу же понял, где находится, и сломя голову кинулся вниз по узкой спиральной лестнице, оскальзываясь и набивая себе синяки на каждом повороте. А потом — точно в ночном кошмаре — бежал по обширному, затянутому паутиной нефу, под жуткими сводами, что терялись в вышине, в сферах насмешливых теней, и пробирался на ощупь через замусоренный подвал, и карабкался во внешний мир, к свежему воздуху, в свет фонарей, и мчался как безумный вниз по призрачному холму с его гримасничающими фронтонами, через мрачный, безмолвный город высоких черных башен — и вверх по крутому восточному склону к старинной двери своего дома.

Поутру, придя в сознание, Блейк обнаружил, что лежит на полу своего кабинета, полностью одетый — весь в грязи и в паутине. Каждая клеточка тела немилосердно ныла. Он поглядел в зеркало: волосы заметно опалились, а странное, недоброе зловоние словно бы впиталось в верхнюю одежду. Тут-то у него и сдали нервы. После того, обессиленно слоняясь по дому в халате, юноша лишь глядел в западное окно, да дрожал, заслышав раскаты грома, да заполнял дневник истерическими записями.

Восьмого августа, незадолго до полуночи, разразилась страшная гроза. Извилистые росчерки света сверкали над городом тут и там; были замечены две крупные шаровые молнии. Дождь лил ливмя; неумолчная канонада грома не давала уснуть тысячам жителей. Блейк совершенно обезумел от страха за городскую систему освещения. Он попытался позвонить в компанию около часа ночи, хотя к тому времени электричество временно отключили из соображений безопасности. Блейк отмечал в дневнике все до мельчайших подробностей — крупные, неровные, порою совершенно нечитаемые письмена уже сами по себе свидетельствуют о нарастающем отчаянии и безумии, а также и о том, что записи велись вслепую, в темноте.

Чтобы видеть, что происходит за окном, ему приходилось дежурить впотьмах, не зажигая света. Похоже на то, что большую часть времени он так и просидел за рабочим столом, встревоженно вглядываясь сквозь дождь через мокро поблескивающие мили и мили крыш деловой части города в созвездие далеких огней над Федерал-хилл. То и дело он принимался что-то царапать в дневнике. Две страницы подряд испещрены обрывочными фразами в духе: «Нельзя, чтобы свет потух», «Оно знает, где я», «Я должен его уничтожить», «Оно зовет меня, но, может статься, на сей раз вреда не причинит».

И тут во всем городе погас свет. Это произошло ночью, в два часа двенадцать минут, как явствует из учетных записей генераторной станции, но в дневнике Блейка точное время не названо. Сказано лишь: «Свет потух — помоги мне Господь». На Федерал-хилл столпились местные жители, встревоженные ничуть не меньше его. Вымокшие до нитки люди группами патрулировали площадь и улочки, прилегающие к зловещей церкви, пряча под зонтами свечи, электрические фонарики, керосиновые лампы, кресты и разнообразные загадочные амулеты, столь распространенные в Южной Италии. Собравшиеся благословляли каждую молнию и правой рукой испуганно сотворяли тайные знаменья, но вот гроза изменила ход, вспышки сделались слабее и наконец прекратились вовсе. Поднялся ветер — и задул почти все свечи, сделалось пугающе темно. Кто-то поднял с постели отца Мерлуццо из церкви Святого Духа, и тот поспешил на зловещую площадь — внести свою лепту подобающим словом Божиим. Из потемневшей башни со всей отчетливостью, не оставляя места сомнениям, доносились странные, беспокойные звуки.

Относительно того, что случилось в два часа тридцать пять минут, мы располагаем показаниями священника, умного, образованного молодого человека, а также констебля Уильяма Дж. Монахана из главного управления, полицейского в высшей степени ответственного, который, совершая обход, задержался на площади при виде толпы. А еще — свидетельствами едва ли не всех семидесяти восьми человек, собравшихся к высокой стене-насыпи вокруг церкви, — в особенности же тех, кто стоял на площади, откуда просматривался восточный фасад. Разумеется, не произошло ничего такого, что выходило бы за рамки естественного порядка вещей. И возможных объяснений — великое множество. Как знать, что за загадочные химические процессы происходят в огромном древнем непроветриваемом, давно заброшенном здании, в котором скопилось немало разнородного мусора! Зловонные пары углекислоты, самовозгорание, давление газов, образовавшихся как следствие многолетнего гниения и распада, — да любое из бессчетных явлений вполне могло произвести пресловутый эффект. Разумеется, и намеренную мистификацию со счетов списывать нельзя. Все было очень просто, само происшествие и трех минут не заняло. Отец Мерлуццо, человек крайне пунктуальный, то и дело посматривал на часы.

Сперва глухая возня в черной башне заметно усилилась. Вот уже некоторое время от церкви слабо тянуло странным, отвратительным зловонием, теперь же смрад сгустился, сделался невыносим. И наконец послышался громкий треск дерева, и что-то большое и тяжелое с грохотом обрушилось во двор под угрюмым восточным фасадом. Теперь, когда свечи погасли, башня терялась во тьме, но упавший предмет люди опознали — то были прокопченные дымом жалюзи с восточного окна.

В следующее же мгновение с незримой высоты заструилась нестерпимая вонь; перепуганные зрители задыхались, их выворачивало наизнанку, а те, что стояли на площади, едва не попадали наземь. Воздух завибрировал, захлопали крылья, и внезапный порыв восточного ветра, свирепее всех предыдущих, вместе взятых, посрывал шляпы и расшвырял мокрые насквозь зонтики. Разглядеть что бы то ни было в бессветной ночи не удавалось, но кое-кто из тех, кто посмотрел вверх, уверяет, будто на фоне чернильно-черного неба растеклось гигантское пятно еще более густой черноты — что-то вроде бесформенного дымового облака, и облако это стремительно, как метеор, понеслось на восток.

Вот, в сущности, и все. Собравшиеся, во власти страха, священного трепета и недомогания, не знали, что делать и надо ли что-то делать вообще. Не понимая, что произошло, они продолжали ночное бдение. Мгновение спустя резкая вспышка долгожданной молнии вспорола хляби небесные, прогремел оглушительный раскат грома — и люди вознесли благодарственную молитву. Спустя полчаса дождь прекратился, а еще через пятнадцать минут снова включились уличные фонари, и измученные, промокшие до костей патрульные с облегчением разошлись по домам.

На следующий день в газетах вскользь упоминалось о происшествиях ночи в связи с общими сообщениями о грозе. Как выяснилось, за событиями на Федерал-хилл последовали еще более яркая вспышка молнии и взрывной раскат грома на восточных окраинах, где дал о себе знать и наплыв характерной вони. Особенно же ярко этот феномен проявился над Колледж-хилл: грохот перебудил всех спящих и дал пищу для недоуменных пересудов. Из числа тех, кто уже не спал, лишь немногие заметили сверхъестественный сполох света у самой вершины холма или обратили внимание на стремительный ток воздуха снизу вверх по склону — этот необъяснимый порыв ветра оборвал едва ли не всю листву с деревьев и учинил разор в садах. Все сошлись на том, что где-то в окрестностях, верно, ударила одиночная молния, хотя никаких следов ее впоследствии так и не нашли. Какому-то первокурснику из студенческого землячества «Тау Омега» примерещилось, будто с первой же вспышкой в воздух поднялся гротескный, отвратительный столб дыма, но его показания подтверждены не были. Однако ж все немногие свидетели сходятся на том, что с запада налетел свирепый ураган и что запоздалому удару молнии предшествовала волна невыносимого смрада. А также подтверждают, будто сразу после удара молнии ненадолго запахло гарью.

Все эти детали обсуждались весьма подробно по причине их возможной связи со смертью Роберта Блейка. Студенты землячества «Пси Дельта», верхние задние окна которого выходили на кабинет Блейка, утром девятого числа заметили, что в западном окне расплывчато маячит бледное лицо, и решили, что с выражением его что-то не так. Увидев вечером то же самое лицо в том же положении, студенты встревожились и стали ждать, когда в квартире зажжется свет. Не дождавшись, они позвонили в дом — и наконец вызвали полицию и дверь была взломана.

Недвижное, холодное тело, прямое, как палка, восседало за столом у окна. Едва увидев остекленевшие, выпученные глаза и искаженные судорогой неизъяснимого страха черты, незваные гости поспешно отвернулись: всех затошнило от ужаса. Вскоре после того судмедэксперт произвел вскрытие и сообщил, что причиной смерти послужил удар электрического тока или нервное напряжение, вызванное электроразрядом, — при том, что окно было закрыто. На выражение лица он вообще не обратил внимания, решив, что это вполне предсказуемый результат шока в человеке с нездоровым воображением и неуравновешенными эмоциями. К выводу касательно вышеназванных качеств он пришел, изучив книги, картины и рукописи, обнаруженные в квартире, а также и нацарапанные вслепую заметки в дневнике на столе. Блейк продолжал свою безумную летопись до последнего мгновения; в судорожно сжатой правой руке был обнаружен сломанный карандаш.

После того как отключили свет, записи велись обрывочно и беспорядочно, и далеко не все они поддаются прочтению. На их основании некоторые исследователи пришли к выводам, разительно отличающимся от материалистического официального вердикта, но такого рода гипотезы в глазах консерваторов веса не имеют. Фантазерам-теоретикам весьма дурную службу сослужил поступок суеверного доктора Декстера: он, как мы помним, зашвырнул загадочный ларец с камнем, закрепленным под углом, в самый глубокий пролив Наррагансетта.[54] А надо отметить, что кристалл этот, несомненно, сам собою светился изнутри в темноте колокольни без окон, где его и нашли. Предсмертные лихорадочные заметки Блейка обычно истолковывают, ссылаясь на неуемное воображение и невротическую неуравновешенность юноши, подкрепленные историей о давнем нечестивом культе, следы которого он случайно обнаружил. Вот они, эти записи — все, что можно разобрать:

«Все еще темно — вот уже минут пять. Все зависит от молний. Только бы не прекратились, Йаддит упаси!.. Чья-то воля словно прорывается сквозь стихию… Дождь, гром и ветер оглушают… Тварь завладевает моим сознанием…

Проблемы с памятью. Вижу то, чего знать не знал прежде. Иные миры, иные галактики… Темно… Молния темна, тьма — молниеносна…

Вижу в непроглядной темноте холм и церковь… не может быть, чтобы настоящие. Должно быть, просто изображение на сетчатке отпечаталось благодаря вспышкам. Господи, хоть бы итальянцы вышли со свечами, если молнии прекратятся!

Чего я боюсь? Разве предо мной — не воплощение Ньярлатхотепа, который в древнем, мрачном Кхеме принял человеческое обличье? Я помню Юггот, и еще более далекий Шаггай, и конечную пустоту черных планет…

Долгий полет на крыльях сквозь пустоту… не могу преодолеть вселенную света… воссоздан мыслями, уловленными в Сияющем Трапецоэдре… шлю его через чудовищные пропасти свечения…

Меня зовут Блейк — Роберт Харрисон Блейк, проживаю по адресу: штат Висконсин, Милуоки, Восточная Кнапп-стрит, дом 620… Я на этой планете…

Смилуйся, Азатот! Молнии уже не вспыхивают… ужасно… вижу с помощью какого-то чудовищного способа восприятия, и это не зрение… свет — это тьма, тьма — это свет… все эти люди на холме… патрули… свечи и амулеты… их священники…

Больше не чувствую расстояний — далеко все равно что близко, близко — то же, что далеко. Нет света… нет стекла… вижу колокольню… и башню… и окно… слышу… Родерик Ашер… я безумен или схожу с ума… тварь пробудилась, возится в башне… я — это она, она — это я… хочу выйти… должен выйти и объединить силы… Оно знает, где я…

Я — Роберт Блейк, но я вижу башню во тьме. Отвратительная вонь… чувства преобразились… обшивка на башенном окне трещит, подается… Йа… нгай… иггг…

Вижу его… он идет сюда… адский ветер… исполинское пятно… черные крылья… храни меня Йог-Сотот… Тройной горящий глаз…»

Роберт Блох[55]

Тень с колокольни

Уильям Херли был ирландцем по крови и таксистом по профессии — в свете этих двух фактов излишне уточнять, что поговорить он любил.

Тем погожим вечером, едва он посадил пассажира в центре Провиденса, как тут же и дал волю языку. Пассажир, высокий, худощавый, тридцати с небольшим лет, устроился на заднем сиденье, крепко вцепившись в портфель. Он назвал адрес по Бенефит-стрит, Херли стронулся с места — и мотор и язык разом включились на полную мощность.

Разговор вышел односторонним. Херли начал с того, что откомментировал сегодняшнюю игру «Нью-Йорк джайентс».[56] Нимало не обескураженный молчанием пассажира, отпустил несколько замечаний о погоде — недавней, нынешней и ожидаемой. Поскольку ответа не последовало, водитель перешел к местной сенсации, а именно к сообщению о том, что утром из передвижного цирка братьев Лэнджер сбежали два черных леопарда, или пантеры. В ответ на прямой вопрос, не видал ли тот зверюг, пассажир покачал головой.

Водитель отпустил несколько нелестных замечаний о местной полиции и ее полной неспособности отыскать и схватить животных. Лично он всегда придерживался мнения, что отдельно взятый отряд доблестных блюстителей порядка даже простуду схватить и то не сможет, если запереть его на год в холодильнике. Шутка пассажира не позабавила, и не успел Херли продолжить свой монолог, как машина уже прибыла по нужному адресу. Восемьдесят пять центов перешли из рук в руки, пассажир с портфелем вышел, и Херли укатил прочь.

Водитель, в ту пору сам того не ведая, был последним, кто смог или захотел засвидетельствовать, что видел пассажира живым.

Все дальнейшее — чистой воды домыслы; возможно, что оно и к лучшему. Разумеется, к определенным выводам о том, что именно произошло той ночью в старинном особняке на Бенефит-стрит, прийти нетрудно, да только выводы эти не из приятных.

Одну мелкую загадочную подробность прояснить несложно, а именно отчужденную молчаливость пассажира. Пассажир этот, именем Эдмунд Фиске, из Чикаго, штат Иллинойс, размышлял об итоге пятнадцатилетних поисков: поездка на такси стала последней стадией этого долгого путешествия, и теперь он прокручивал в уме все предшествующие тому обстоятельства.

Эпопея эта началась для Эдмунда Фиске восьмого августа 1935 года, в день смерти его близкого друга, Роберта Харрисона Блейка из Милуоки.

Подобно самому Фиске на тот момент, Блейк, некогда не по годам развитой юноша, заинтересовался сочинительством фантастических рассказов и в результате вошел в «круг Лавкрафта» — группу писателей, что поддерживали переписку друг с другом и с ныне покойным Говардом Филлипсом Лавкрафтом из Провиденса.

Так познакомились Фиске и Блейк: сперва переписывались, потом стали ездить друг к другу в гости из Милуоки в Чикаго и наоборот; их общая увлеченность сверхъестественным и фантастическим в литературе и искусстве заложила основы крепкой дружбы, которая оборвалась лишь с нежданной и необъяснимой смертью Блейка.

Бóльшая часть фактов — и некоторое количество предположений, — касающихся смерти Блейка, вошли в рассказ Лавкрафта «Гость-из-Тьмы», опубликованный больше года спустя после смерти молодого автора.

У Лавкрафта были все возможности наблюдать за развитием событий, ибо это по его предложению юный Блейк переехал в Провиденс в начале 1935 года; Лавкрафт лично подыскал ему жилье на Колледж-стрит. Так что, пересказывая странную историю последних месяцев жизни Роберта Харрисона Блейка, старший автор-фантаст выступает его соседом и другом.

В своем рассказе он повествует о попытках Блейка начать роман, посвященный сохранившимся в Новой Англии ведьминским культам, но скромно умалчивает о своем собственном участии — при том, что немало помог юному другу с материалом. По-видимому, Блейк начал работать над своей задумкой, а затем увяз в кошмаре куда более страшном, нежели любые порождения его фантазии.

Ибо Блейк вздумал изучить полуразвалившееся черное здание на Федерал-хилл — заброшенные руины церкви, что некогда служила приютом для эзотерического культа. В начале весны юноша побывал в каменной громаде, которую все обходили стороной, и сделал ряд открытий, что (по мнению Лавкрафта) неизбежно обрекало его на смерть.

Вкратце: Блейк проник в заколоченную баптистскую церковь Доброй Воли и наткнулся на скелет репортера из «Провиденс телегрэм» — некоего Эдвина М. Лиллибриджа, который, по всей видимости, предпринял сходное расследование в 1893 году. Тот факт, что причина его смерти осталась невыясненной, был сам по себе тревожен, но еще больше пугало другое: выходило, что с того самого дня никто не отваживался войти в церковь, раз тела так и не обнаружили.

В одежде покойного Блейк нашел записную книжку; ее содержание отчасти проливало свет на случившееся.

Некий профессор Боуэн из Провиденса объездил весь Египет. В 1843 году, в ходе археологических исследований склепа Нефрен-Ка, он обнаружил необычную находку.

Имя Нефрен-Ка, «позабытого фараона», было проклято жрецами и стерто из официальных династических списков. Молодому писателю имя это было знакомо главным образом по работе другого автора из Милуоки, который вывел полулегендарного правителя в своей повести «Храм Черного фараона». Боуэн же отыскал в крипте нечто совершенно неожиданное.

О том, что представляло из себя великое открытие, в записной книжке репортера почти ничего не говорится, зато в точной хронологической последовательности излагаются последующие события. Сразу же после обнаружения загадочного артефакта в Египте профессор Боуэн забросил свои изыскания и вернулся в Провиденс, где в 1844 году купил баптистскую церковь Доброй Воли и превратил ее в штаб-квартиру так называемой секты «Звездная мудрость».

Члены этого религиозного культа, по-видимому завербованные самим Боуэном, утверждали, что поклоняются некоему существу, которого называли Гость-из-Тьмы. Глядя в кристалл, они призывали существо наяву и приносили ему кровавые жертвы.

По крайней мере, такие фантастические слухи распространились в Провиденсе в ту пору — и люди начали сторониться церкви. Местные суеверия привели к накалу страстей, накалившиеся страсти требовали выхода. В мае 1877 года власти, под давлением общественности, насильственно разогнали секту; несколько сотен ее членов внезапно покинули город.

Саму церковь немедленно закрыли. По всей видимости, естественное человеческое любопытство так и не смогло превозмочь повсеместного страха, и в результате каменное строение стояло заброшенным и неизученным до тех пор, пока в 1893 году газетный репортер Лиллибридж не предпринял своего злополучного расследования.

Такова вкратце суть истории, изложенной на страницах его записной книжицы. Блейк прочел ее от начала до конца, но однако ж это не удержало его от дальнейшего осмотра помещения. В конце концов он обнаружил тот самый загадочный предмет, что Боуэн вывез из египетской крипты, — талисман, вокруг которого и сложился культ «Звездной мудрости»: асимметричный металлический ларец с чудн ой крышкой на петлях — с крышкой, что встарь простояла закрытой бессчетные годы. Блейк заглянул внутрь, посмотрел на четырехдюймовый ало-черный многогранный кристалл, закрепленный в подвешенном состоянии на семи подпорках. И посмотрел он не только на камень, но еще и в камень, точно так же, как некогда, по всей видимости, проделывали служители культа — и с теми же результатами. Блейк стал жертвой любопытного психического расстройства: ему открылись «видения иных земель и бездн за пределами звезд», как гласили суеверные слухи.

И тогда Блейк совершил свою величайшую ошибку. Он закрыл ларец.

А закрыть ларец — опять-таки, согласно суевериям, записанным в книжице Лиллибриджа, — как раз и означало призвать само внеземное существо, Гостя-из-Тьмы. Это порождение мрака света не переносило. Ночью, в непроглядной темноте заколоченной, полуразрушенной церкви, тварь вырвалась на волю.

Блейк в ужасе бежал прочь, но непоправимое уже свершилось. В середине июля разыгралась страшная гроза, и во всем Провиденсе на час отключили свет. Обитатели итальянского квартала по соседству с заброшенной церковью слышали стук и грохот внутри одетого мраком строения.

Снаружи под дождем собрались толпы народу со свечами — и освещали здание, защищаясь от возможного появления кошмарной сущности при помощи огненного заграждения.

По всей видимости, история эта продолжала будоражить умы и после этой ночи. Едва гроза утихла, слухами заинтересовались местные газеты, и 17 июля двое газетчиков в сопровождении полицейского вошли в старую церковь. Ничего конкретного они не нашли, хотя на лестницах и на скамьях обнаружились странные, необъяснимые пятна и проплешины.

Менее чем через месяц — а именно в 2.35 утра восьмого августа — Роберт Харрисон Блейк нашел свою смерть, сидя у окна в своей комнате на Колледж-стрит в разгар электрической бури.

Незадолго до гибели, пока гроза набирала силу, Блейк лихорадочно писал в дневнике, мало-помалу поверяя бумаге свои сокровенные навязчивые идеи и заблуждения касательно Гостя-из-Тьмы. Блейк был твердо убежден, что, заглянув в загадочный кристалл из ларца, он каким-то непостижимым образом установил связь с внеземным существом. А еще он полагал, что, закрыв ларец, тем самым призвал чудовище обосноваться в темноте церковной колокольни — и что его собственная судьба ныне неотвратимо с ним связана.

Обо всем об этом говорится в последних записях Блейка, что он успел перенести на бумагу, наблюдая из окна за ходом грозы.

Между тем у самой церкви на Федерал-хилл собралась возбужденная толпа зрителей — подсветить здание кто чем может. То, что люди эти действительно слышали пугающие звуки из заколоченного здания, отрицать не приходится, по меньшей мере двое компетентных свидетелей этот факт подтвердили. Один, отец Мерлуццо из церкви Святого Духа, подоспел успокаивать свою паству. Второй, констебль (ныне сержант) Уильям Дж. Монахан из главного управления, пытался поддерживать спокойствие и порядок перед лицом нарастающей паники. Монахан своими глазами видел слепящее «пятно», что словно бы вытекло, на манер дыма, из колокольни старинного здания с последней вспышкой молнии.

Вспышка, комета, шаровая молния — зовите как угодно — пронеслась над городом ослепляющим сгустком пламени — возможно, в тот самый миг, когда Роберт Харрисон Блейк на другом конце города записывал: «Разве предо мной — не воплощение Ньярлатхотепа, который в древнем, мрачном Кхеме принял человеческое обличье?»

Несколько мгновений спустя он был мертв. Судмедэксперт вынес вердикт, что смерть наступила от «электрического шока», хотя окно разбито не было. Другой врач, знакомый Лавкрафта, про себя не согласился с этим диагнозом и на следующий же день вмешался в события. Не имея на то официальных полномочий, он проник в церковь и поднялся на колокольню без окон, где и обнаружил странный асимметричный (уж не золотой ли?) ларец с загадочным камнем внутри. По всей видимости, первым делом он поднял крышку и выставил кристалл на свет. А вторым, если верить свидетельствам, — нанял лодку, прихватил с собою ларец с камнем, закрепленным под странным углом, и швырнул находку в воду в самом глубоком из проливов Наррагансетта.

Здесь заканчивается заведомо беллетризованный рассказ о гибели Блейка в изложении Г. Ф. Лавкрафта. И — начинается пятнадцатилетнее расследование Эдмунда Фиске.

Фиске, конечно же, знал о некоторых событиях, обрисованных в рассказе. Когда Блейк весной перебрался в Провиденс, Фиске условно пообещал присоединиться к нему следующей осенью. Поначалу друзья регулярно обменивались письмами, но к началу лета Блейк вовсе перестал отвечать.

На тот момент Фиске понятия не имел о Блейковых исследованиях полуразрушенной церкви. Немало озадаченный молчанием друга, он написал Лавкрафту, спрашивая, в чем дело.

Но Лавкрафт мало чем смог ему помочь. По его словам, юный Блейк часто навещал его в первые недели по приезде, советовался по поводу своих писаний и сопровождал его в нескольких ночных прогулках по городу.

Но за лето добрососедской общительности в Блейке поубавилось. Замкнутый по натуре Лавкрафт не имел обыкновения навязываться ближнему, потому в течение нескольких недель он и не предпринимал попыток нарушить уединение Блейка.

Когда же он все-таки навестил своего юного друга — и, застав его едва ли не в истерике, узнал от бедняги о его приключениях в оскверненной церкви на Федерал-хилл, — Лавкрафт обратился к нему с предостережением и советом. Но было уже слишком поздно. Через десять дней после его визита состоялся страшный финал.

О смерти друга Фиске узнал от Лавкрафта на следующий же день. Именно ему выпало сообщить печальную весть родителям Блейка. Поначалу его тянуло съездить в Провиденс немедленно, но ему воспрепятствовали нехватка денег и собственные срочные дела. В должный срок доставили тело его юного друга, и Фиске присутствовал на коротком обряде кремации.

Между тем Лавкрафт начал собственное расследование — расследование, которое в итоге закончилось публикацией его рассказа. На этом в деле можно было поставить точку.

Но Фиске отнюдь не был удовлетворен.

Его лучший друг погиб при обстоятельствах весьма загадочных — последнее признавали даже самые закоренелые скептики. Местные власти списали все происшедшее со счетов, отделавшись коротким, вздорным, неадекватным объяснением.

Фиске твердо вознамерился выяснить правду.

Не забывайте об одной важной подробности: все трое — Лавкрафт, Блейк и Фиске — были профессиональными писателями и серьезно изучали сверхъестественное и паранормальное. Все трое имели доступ к редким опубликованным материалам, непосредственно касающимся древних легенд и суеверий. По иронии судьбы, использовали они свои познания исключительно в так называемой литературе фэнтези, но никто из них, в свете своего собственного опыта, не смог бы чистосердечно и искренне потешаться вместе со своей читательской аудиторией над мифами, о которых сами же и писали.

Ибо, как говорил Фиске в письме к Лавкрафту, «термин "миф", как мы знаем, это не более чем вежливый эвфемизм. Смерть Блейка — это не миф, но чудовищная реальность. Заклинаю вас досконально ее расследовать. Доведите дело до конца, ибо если дневник Блейка говорит правду, пусть и искаженную, как знать, что того и гляди обрушится на мир!»

Лавкрафт пообещал свою помощь и поддержку, выяснил, что сталось с металлическим ларцом и его содержимым, и попытался договориться о встрече с доктором Амброзом Декстером с Бенефит-стрит. Доктор Декстер, как выяснилось, покинул город сразу же после своей скандальной кражи и устранения «Сияющего Трапецоэдра», как называл его Лавкрафт.

Затем Лавкрафт, по всей видимости, подробно расспросил отца Мерлуццо и констебля Монахана, досконально изучил подшивку «Бюллетеня» и попытался восстановить историю секты «Звездная мудрость» и существа, которому секта поклонялась.

Разумеется, узнал Лавкрафт гораздо больше, нежели дерзнул опубликовать в журнале. Его письма к Эдмунду Фиске в конце осени и ранней весной 1936 года содержат сдержанные намеки и ссылки на «опасности Извне». Но он, казалось, изо всех сил старался успокоить Фиске: дескать, если угроза и была, даже в чисто практическом смысле, а не в сверхъестественном, ныне страшиться нечего, поскольку доктор Декстер избавился от Сияющего Трапецоэдра, который действовал как призывающий талисман. Такова вкратце суть его отчета; на этом до поры дело и закончилось.

В начале 1937 года Фиске попытался договориться с Лавкрафтом о встрече у него дома, про себя втайне надеясь предпринять дополнительное расследование причин смерти Блейка. Но снова вмешались обстоятельства. Ибо в марте того же года Лавкрафт умер. Его нежданная кончина надолго повергла Фиске в упадок духа, от которого он не скоро оправился. Соответственно, прошло не меньше года до того момента, как Эдмунд Фиске впервые побывал в Провиденсе и посетил сцену трагических событий, завершившихся безвременной кончиной Блейка.

Ибо, бог весть почему, темный привкус сомнения так и не развеялся. Судмедэксперт рассуждал бойко и гладко, Лавкрафт был тактичен, пресса и широкая публика приняли официальную версию, не споря, — и однако ж Блейк был мертв, а ночью в городе объявилось чуждое существо.

Фиске казалось, что если сам он побывает в проклятой церкви, поговорит с Декстером и поймет, что именно втянуло его в это дело, если он расспросит репортеров и не упустит из виду ни одной улики и ни одной нити, возможно, в конце концов он узнает правду и, по крайней мере, очистит имя покойного друга от отвратительного клейма психического расстройства.

В результате первое, что сделал Фиске, прибыв в Провиденс и зарегистрировавшись в гостинице, — это отправился на Федерал-хилл к разрушенной церкви.

Поиски тотчас же обернулись непоправимым разочарованием. Церкви больше не было. Ее срыли до основания осенью прошлого года, земля перешла в собственность городских властей. Черный зловещий шпиль уже не ронял на холм свою тлетворную тень.

Фиске незамедлительно отправился повидаться с отцом Мерлуццо в церковь Святого Духа, в нескольких кварталах оттуда. Обходительный домовладелец сообщил ему, что отец Мерлуццо умер в 1936 году, не прошло и двенадцати месяцев со дня гибели юного Блейка.

Обескураженный, но упрямый Фиске попытался связаться с доктором Декстером, но старый дом на Бенефит-стрит стоял заколоченным. Позвонив в медицинское управление, он получил невразумительный ответ, что доктор медицины Амброз Декстер уехал из города на неопределенный период времени.

Визит к редактору раздела городских новостей «Бюллетеня» тоже ничего не дал. Фиске разрешили заглянуть в архив редакции и прочесть вопиюще короткий и сухой отчет о смерти Блейка, но двое журналистов, которые готовили этот репортаж и впоследствии побывали в церкви на Федерал-хилл, ушли из газеты на должности полегче в других городах.

Были, конечно, и другие зацепки, и в течение последующей недели Фиске выжал из них все, что мог. Справочник «Кто есть кто» ничего существенного к его мысленному представлению о докторе Амброзе Декстере не добавил. Родился в Провиденсе, прожил там всю жизнь; сорок лет, не женат; врач общего профиля, член нескольких медицинских обществ — вот и все, что о нем говорилось. И — никаких указаний на необычные «хобби» или «иные интересы», способные хоть как-то объяснить его участие в событиях.

Фиске разыскал сержанта Уильяма Дж. Монахана из главного управления: наконец-то молодому человеку удалось побеседовать с кем-то, кто подтвердил свою личную причастность к событиям, приведшим к смерти Блейка. Монахан отвечал на расспросы вежливо, но настороженно-уклончиво.

Фиске тут же выложил ему все как на духу, но полицейский так и не разоткровенничался.

— Да нечего мне вам сообщить, — уверял он. — Это верно, что я был у церкви той ночью, — вот и мистер Лавкрафт так говорит; там, понимаете ли, толпа собралась, люди буйные, иди знай, чего эти местные учинят, если раскипятятся. Старая церковь пользовалась дурной репутацией, что правда то правда; вот Шили вам много чего мог бы порассказать.

— Шили? — перебил его Фиске.

— Берт Шили — это был его район патрулирования, не мой. Но у него в ту пору воспаление легких приключилось, вот я его на две недели и подменил… А потом, когда он умер…

Фиске покачал головой. Вот и еще один источник информации можно списывать со счетов. Блейк мертв, Лавкрафт мертв, отец Мерлуццо мертв, а теперь еще этот Шили. Журналисты разъехались кто куда, доктор Декстер таинственным образом пропал. Фиске вздохнул — и продолжил гнуть свою линию.

— А той последней ночью, когда вы увидели пятно в небе, вы каких-нибудь подробностей не приметили? — спросил он. — Может, шумы какие-то слышались? Или в толпе кто-нибудь что-нибудь сказал? Попытайтесь вспомнить — все, что вы сможете добавить, будет мне в помощь.

Монахан покачал головой.

— Шум стоял тот еще, — подтвердил он. — Но гром грохотал — не приведи Господь, так что не могу судить, в самом ли деле звуки доносились из церкви, как говорится в рассказе. Что до толпы, там и женщины вопили, и мужчины бормотали себе под нос, а прибавьте к этому еще и раскаты грома и ветер — да я сам себя едва слышал, когда орал: «Соблюдайте спокойствие!» — куда уж там разобрать, кто чего говорит!

— А что пятно? — не отступался Фиске.

— Ну, пятно себе и пятно, чего тут добавишь-то? Дым, а не то так облако, а может, тень — за миг до того, как снова ударила молния. Но, заметьте, я вовсе не утверждаю, что видел дьяволов, или чудовищ, или как-бишь-их-там, как этот ваш Лавкрафт пишет в своих сумасбродных байках.

Сержант Монахан с достоинством пожал плечами и снял телефонную трубку, ясно давая понять, что беседа окончена.

Вот так до поры до времени расследование Фиске завершилось ничем. Однако ж надежды он не терял. Целый день он просидел в гостиничном номере на телефоне, обзванивая всех до одного Декстеров из телефонной книги и пытаясь разыскать какого-нибудь родственника пропавшего доктора, но все без толку. Следующий день Фиске провел, плавая в лодке по Наррагансетту: он дотошно и ревностно разыскивал «самый глубокий пролив», упомянутый в рассказе Лавкрафта.

По истечении безрезультатной недели Фиске вынужден был признать свое поражение. Он вернулся в Чикаго, к своей работе и привычным занятиям. Постепенно происшествие в Провиденсе вытеснилось на задворки сознания, но позабыть о нем Фиске не позабыл, равно как и не отказался от мысли со временем разгадать эту тайну — если там и впрямь было чего разгадывать.

В 1941 году рядовой первого класса Эдмунд Фиске отбыл из учебного полка в трехдневный отпуск — и, проезжая через Провиденс по пути в Нью-Йорк, вновь попытался отыскать доктора Амброза Декстера. И опять — безуспешно.

В 1942 и 1943 годах сержант Эдмунд Фиске писал с позиций из-за моря доктору Амброзу Декстеру до востребования, Провиденс, штат Род-Айленд. Если письма и нашли адресата, никаких подтверждений тому Фиске так и не получил.

В 1945 году в библиотеке U.S.О.[57] в Гонолулу Фиске прочел — где бы вы думали? — в журнале, посвященном астрофизике, отчет о недавней конференции в Принстонском университете, на которой приглашенный оратор, доктор Амброз Декстер, выступил с речью на тему «Практическое применение в военной технике».

Только в конце 1946 года Фиске вернулся в Штаты. Естественно, в течение всего следующего года внимание его поглощали в первую очередь дела домашние. Лишь в 1948 году он по чистой случайности вновь натолкнулся на имя доктора Декстера — на сей раз в списке «исследователей в области ядерной физики» в национальном еженедельнике. Фиске тотчас же написал запрос в редакцию, но ответа не получил. Очередное письмо в Провиденс тоже осталось без ответа.

В конце осени 1949 года имя Декстера снова попалось на глаза Фиске в колонке новостей, на сей раз — в связи с секретными разработками водородной бомбы.

Все догадки, и страхи, и самые буйные фантазии Фиске разом пробудились — и подтолкнули его к немедленным действиям. Именно тогда он написал некоему Огдену Первису, частному сыщику из Провиденса, и поручил ему отыскать доктора Амброза Декстера. Требовал Фиске всего-то-навсего помочь ему установить связь с Декстером и на предварительный гонорар не поскупился. Первис взялся за дело.

Частный детектив отослал Фиске в Чикаго несколько отчетов, поначалу довольно-таки обескураживающих. Особняк Декстера так и стоял заколоченным. Сам Декстер, согласно информации, полученной из правительственных источников, находился на особом задании. Из всего этого частный сыщик, по всей видимости, делал вывод, что Декстер — человек безупречной репутации и занимается секретными разработками в оборонной промышленности.

Фиске впал в панику.

Он увеличил гонорар и потребовал, чтобы Огден Первис продолжил поиски неуловимого доктора.

Настала зима 1950 года, пришел очередной отчет. Частный детектив проработал все подсказанные Фиске «зацепки» — и одна из них в итоге вывела сыщика на Тома Джонаса.

Тому Джонасу принадлежала та самая лодка, которую однажды вечером, в конце 1935 года, нанял доктор Декстер: на ней-то он и доплыл на веслах до «самого глубокого пролива Наррагансетта».

Пока Том Джонас сушил весла, Декстер выбросил за борт тускло поблескивающую асимметричную металлическую коробочку с откидной крышкой. Крышка была открыта, и внутри покоился Сияющий Трапецоэдр.

Старый рыбак говорил с детективом вполне откровенно; его слова были подробно записаны для Фиске в конфиденциальном докладе.

«Как есть бредятина», — так отреагировал на происшедшее сам Джонас. Декстер предложил ему «двадцатку за то, чтобы ночью вывести лодку в залив да зашвырнуть эту чудную вещицу за борт. Ничего в ней, дескать, страшного нет, просто старый подарок на память, от которого позарез захотелось избавиться. Да только всю дорогу он так и пялился на этот блескучий камешек, который в ларце на железных подпорках лежал, и еще бормотал что-то непонятное, на иностранном языке небось. Нет, не на французском, и не на немецком, и не на итальянском. Может, польский. Слов не помню. Сам-то он, похоже, был в подпитии. Про доктора Декстера я слова дурного не скажу, сами понимаете, доктор Декстер родом из хорошей старинной семьи, даже если и не жил в наших краях с тех самых пор, как я понимаю. Но мне подумалось, он вроде как под мухой. Иначе зачем бы ему платить мне двадцатку за дурацкий фортель?»

На этом дословная запись монолога старого рыбака не исчерпывалась, но ничего толком так и не разъясняла.

«Как я припоминаю, он был здорово рад от этой штуки избавиться. По дороге обратно велел мне держать язык за зубами, но не вижу, чего б и не рассказать, спустя столько-то лет. У меня от закона секретов нет».

По всей видимости, чтобы разговорить Джонаса, частный сыщик прибег к не вполне этичной уловке — представился сотрудником уголовной полиции.

Фиске это ничуть не смутило. Довольно было того, что наконец-то в руках у него оказалось нечто осязаемое. Он немедленно выплатил Первису очередную сумму и велел продолжать поиски Амброза Декстера. Несколько месяцев прошли в томительном ожидании.

И вот в конце весны пришли желанные известия. Доктор Декстер вернулся — и вновь въехал в свой старый дом на Бенефит-стрит. Деревянные щиты сняли; прикатили мебельные фургоны и выгрузили свое содержимое; на телефонные звонки теперь отвечал вышколенный слуга, он же открывал дверь.

Но ни для частного детектива, ни для кого другого доктора Декстера дома не было. Он, по всей видимости, поправлялся после тяжелой болезни, подхваченной на правительственной службе. Слуга взял у Первиса визитку и обещал передать то, что поручили, но сколько бы раз Первис ни возвращался, ответа так и не последовало.

Первис добросовестно вел наблюдение за особняком и окрестностями, — однако ему так и не удалось своими глазами увидеть Декстера или отыскать хоть кого-нибудь, кому довелось бы повстречать выздоравливающего доктора на улице.

Продукты регулярно доставлялись на дом; почтальон приносил почту; всю ночь в окнах дома на Бенефит-стрит горел свет.

Собственно, только эту странность в образе жизни доктора Декстера и смог отметить Первис: свет в доме не выключался все двадцать четыре часа в сутки.

Фиске тут же отправил доктору Декстеру очередное письмо, затем — еще одно. По-прежнему — ни ответа, ни какого-либо подтверждения. И, получив еще несколько бессодержательных отчетов от Первиса, Фиске наконец решился. Он поедет в Провиденс и повидается с Декстером лично — как-нибудь да расстарается, и будь что будет!

Возможно, подозрения его вовсе беспочвенны, возможно, он целиком и полностью заблуждается, предполагая, что доктор Декстер сумеет обелить имя покойного Блейка, возможно, этих двоих вообще ничего не связывает. Но пятнадцать лет подряд он, Фиске, размышлял, недоумевал и гадал — пришло время положить конец внутреннему конфликту!

Так что в конце лета Фиске телеграфировал Первису о своих намерениях и договорился встретиться с ним в гостинице по прибытии.

Вот так вышло, что Эдмунд Фиске в последний раз в своей жизни приехал в город Провиденс в тот самый день, когда проиграли «Джайентс», а братья Лэнджер недосчитались двух пантер, в тот самый день, когда таксист Уильям Херли отличался особой словоохотливостью.

Первиса в гостинице не оказалось, однако Фиске, охваченный лихорадочным нетерпением, решил действовать на свой страх и риск и в сгущающихся сумерках покатил прямиком на Бенефит-стрит.

Такси уехало. Фиске неотрывно глядел на филенчатую дверь; из верхних окон георгианского особняка струился слепящий свет. На двери поблескивала медная табличка, в ярких лучах искрилась и переливалась надпись: «АМБРОЗ ДЕКСТЕР, ДОКТОР МЕДИЦИНЫ».

Казалось бы, мелочь, но Эдмунд Фиске слегка приободрился. Доктор не скрывал от мира своего присутствия в доме — при том, что сам упорно не показывался. Наверняка яркий свет и выставленная на всеобщее обозрение табличка с именем — это добрый знак.

Фиске пожал плечами и позвонил в колокольчик.

Дверь тут же открылась. На пороге стоял тщедушный, чуть сутулый темнокожий слуга. Одно-единственное слово в его устах прозвучало вопросом:

— Да?

— Добрый вечер, мне нужен доктор Декстер.

— Доктор никого не принимает. Он болен.

— А вы не могли бы обо мне сообщить?

— Разумеется, — улыбнулся темнокожий слуга.

— Будьте добры, передайте доктору, что Эдмунд Фиске из Чикаго хотел бы ненадолго с ним увидеться в любое удобное для него время. Я ведь только ради этого приехал со Среднего Запада — путь-то неблизкий! — а дело мое не займет и нескольких минут.

— Подождите, пожалуйста.

Дверь захлопнулась. Фиске стоял в сгущающихся сумерках, перекладывая портфель из одной руки в другую.

Неожиданно дверь снова открылась. Слуга выглянул в проем.

— Мистер Фиске, вы — тот самый джентльмен, который писал письма?

— Письма? Ах да, это я. А я и не надеялся, что доктор их все-таки получил.

Слуга кивнул.

— Я не знал, кто вы. Но доктор Декстер сказал, если вы — тот самый человек, который ему писал, следует немедленно пригласить вас в дом.

Переступая порог, Фиске позволил себе с облегчением выдохнуть. Пятнадцать лет ждал он этой минуты, и вот наконец…

— Будьте добры, ступайте наверх. Доктор Декстер ждет в кабинете, в самом начале коридора.

Эдмунд Фиске поднялся по ступеням, наверху свернул в дверной проем и вошел в комнату, залитую слепящим, резким светом — яркость его казалась почти осязаемой.

С кресла у очага навстречу гостю поднялся доктор Амброз Декстер собственной персоной.

Перед Фиске стоял высокий, сухощавый, безупречно одетый джентльмен лет, вероятно, пятидесяти, хотя на вид ему можно было дать от силы тридцать пять. Его непринужденная грация и изящество движений скрадывали одну-единственную несообразность в облике — глубокий, темный загар.

— Итак, вы — Эдмунд Фиске.

Выверенные интонации мягкого голоса безошибочно выдавали уроженца Новой Англии; тут же воспоследовало сердечное, крепкое рукопожатие. Улыбался доктор Декстер искренне и приветливо. На бронзовом лице блеснули белые зубы.

— Присаживайтесь, — пригласил хозяин.

Он указал на кресло и коротко поклонился. Между тем Фиске глядел на Декстера во все глаза: ни в его внешности, ни в манере держаться ничто не свидетельствовало о настоящей либо недавно перенесенной болезни. Доктор занял свое место у огня, Фиске пододвинул кресло поближе к нему — краем глаза подмечая книжные полки по обе стороны комнаты. Объем и форма нескольких фолиантов немедленно приковали к себе его жадный взгляд: настолько, что сразу садиться он не стал, а подошел ближе — изучить названия томов.

Впервые на своем веку Эдмунд Фиске видел перед собою легендарный «De Vermis Mysteriis», или «Тайные обряды Червя», а также «Liber Ivonis», она же — «Книга Эйбона», и почти мифический латинский текст «Некрономикона». Не спросив разрешения у хозяина, он снял с полки последний из увесистых фолиантов и пролистал пожелтевшие страницы испанского перевода 1622 года.

А потом обернулся к доктору Декстеру. От его деланого спокойствия не осталось и следа.

— Значит, это вы нашли книги в церкви, — воскликнул он. — В дальней ризнице, рядом с апсидой. Лавкрафт упоминал про них в своем рассказе; я все недоумевал, куда же они подевались.

Доктор Декстер серьезно кивнул.

— Да, я их забрал. Я подумал, эти книги не должны попасть в руки властей. Вы же знаете, что в них содержится и что может случиться, если эти сведения будут использованы во зло.

Фиске неохотно поставил тяжелый том на место и уселся в кресло напротив доктора, у самого очага. Положил портфель на колени, смущенно потеребил замок.

— Чувствуйте себя как дома, — добродушно улыбнулся доктор Декстер. — Давайте не будем ходить вокруг да около. Вы пришли выяснить, какую роль я сыграл в событиях, повлекших смерть вашего друга.

— Да, я хотел задать вам вопрос-другой.

— Пожалуйста, не стесняйтесь. — Доктор взмахнул тонкой загорелой рукой. — Я неважно себя чувствую и потому могу уделить вам лишь несколько минут, не более. Позвольте мне предвосхитить ваши расспросы и рассказать вам то немногое, что мне известно.

— Как вам будет угодно. — Фиске не сводил глаз с бронзоволицего собеседника, гадая, что же скрывается за его безупречным самообладанием.

— Я виделся с вашим другом Робертом Харрисоном Блейком только единожды, — рассказывал доктор Декстер. — Это произошло однажды вечером в конце июля тысяча девятьсот тридцать пятого года. Он пришел ко мне на прием, как пациент.

Фиске нетерпеливо подался вперед.

— Я этого не знал! — воскликнул он.

— Да тут и знать было нечего, — отвечал доктор. — Он обратился за врачебной помощью, вот и все. Жаловался на бессонницу. Я его осмотрел, прописал успокоительное и, действуя исключительно по наитию, полюбопытствовал, а не подвергался ли он за последнее время сильному перенапряжению или какой-либо травме. Тут-то он и рассказал мне о своем посещении церкви на Федерал-хилл и о том, что обнаружил внутри. Должен сознаться, у меня хватило проницательности не отмахнуться от его повести как от порождения истерической фантазии. Как представитель одного из самых старинных семейств города, я прекрасно знал легенды, связанные с сектой «Звездная мудрость» и с так называемым «Гостем-из-Тьмы».

Молодой Блейк поделился со мной своими страхами по поводу Сияющего Трапецоэдра — дав понять, что именно в нем фокусируется исконное зло. А затем поведал, что опасается, будто теперь и сам каким-то образом связан с чудовищем, угнездившимся в церкви.

Естественно, последнее его предположение я не мог не воспринять как иррациональное. Я попытался успокоить юношу, посоветовал ему уехать из Провиденса и выбросить случившееся из головы. В тот момент я действовал из лучших побуждений. А затем в августе обнародовали известие о смерти Блейка.

— И тогда вы отправились в церковь, — докончил Блейк.

— А разве вы не поступили бы так же на моем месте? — парировал доктор Декстер. — Если бы Блейк пришел к вам с таким рассказом и поведал вам о своих страхах — разве смерть его не подтолкнула бы вас к немедленным действиям? Уверяю вас, я сделал так, как посчитал лучшим. Чем спровоцировать скандал, чем подвергнуть широкую общественность ненужным страхам, чем допустить возможность существования реальной опасности, я отправился в церковь. Я забрал книги. Я забрал Сияющий Трапецоэдр прямо из-под носа властей. Я нанял лодку и выбросил треклятый талисман в залив Наррагансетт, где, надо думать, человечеству он уже повредить не в силах. Крышку я не закрыл — вы ведь знаете, что Гостя-из-Тьмы способна призвать только темнота, а теперь камень навеки выставлен на свет.

Вот и все, что я могу вам рассказать. Мне страшно жаль, что за последние годы я был поглощен работой и не нашел времени увидеться или связаться с вами раньше. Я понимаю, как вы заинтересованы в этом деле, и надеюсь, что мои комментарии помогли внести хоть какую-то ясность. Что до молодого Блейка, то, как лечащий врач, я охотно выдам вам письменное свидетельство в том, что, по моему убеждению, на момент смерти ваш друг находился в здравом уме. Я оформлю документ к завтрашнему дню и пришлю его вам в гостиницу, если вы оставите мне адрес. Договорились?

Доктор встал, давая понять, что разговор окончен. Фиске остался сидеть, теребя портфель.

— А теперь прошу меня извинить, — промолвил доктор.

— Минуточку. Мне бы еще хотелось задать вам один-два небольших вопроса.

— Разумеется. — Если доктор Декстер и был раздосадован, он ничем этого не выказал.

— Вы, случайно, не виделись с покойным Лавкрафтом до его болезни или в течение таковой?

— Нет. Он же не был моим пациентом. Я вообще с ним не встречался, хотя, конечно же, слышал и о нем, и о его произведениях.

— Что заставило вас внезапно покинуть Провиденс сразу после истории с Блейком?

— Мой интерес к физике возобладал над интересом к медицине. Не знаю, в курсе вы или нет, но в течение последнего десятилетия и далее я работал над проблемами ядерной энергии и расщепления ядра. Собственно, завтра я снова уезжаю из Провиденса — мне предстоит прочесть курс лекций перед преподавателями восточных университетов и рядом правительственных организаций.

— Мне это все невероятно интересно, доктор, — подхватил Фиске. — Кстати, а с Эйнштейном вы не встречались?

— Собственно говоря, встречался — несколько лет назад. Я работал вместе с ним над… впрочем, неважно. А теперь попрошу вас меня извинить. Возможно, в следующий раз мы сможем обсудить и это.

Теперь хозяин уже не скрывал своего раздражения. Фиске поднялся, взял портфель в одну руку, а второй выключил настольную лампу.

Декстер едва ли не бегом кинулся к ней и снова включил свет.

— Доктор, отчего вы боитесь темноты? — тихо осведомился Фиске.

— Я вовсе не бо…

Впервые за весь вечер хозяин едва не потерял самообладания.

— С чего вы взяли? — прошептал он.

— Это все Сияющий Трапецоэдр, да? — продолжал Фиске. — Утопив его в заливе, вы поступили опрометчиво. В тот момент вы не вспомнили, что, даже если вы и оставите крышку открытой, камень окажется в непроглядной темноте на дне пролива. Возможно, это Гость помешал вам вспомнить. Вы посмотрели в камень, точно так же как и Блейк, и установили ту же самую парапсихическую связь. Выбросив талисман, вы ввергли его в вечную тьму, а во тьме сила Гостя умножается и растет. Вот поэтому вы и уехали из Провиденса — вы боялись, что Гость придет и к вам, точно так же как явился к Блейку. Тем более что вы знали — тварь навсегда останется в этом мире.

Доктор Декстер шагнул к двери.

— Теперь я вынужден настоятельно попросить вас уйти, — проговорил он. — Если, по-вашему, я не выключаю света из страха, что Гость-из-Тьмы доберется и до меня, так же как некогда до Блейка, то вы глубоко ошибаетесь.

Фиске криво усмехнулся.

— Ничего подобного, — отозвался он. — Я отлично знаю, что этого вы не боитесь. Потому что уже слишком поздно. Гость-из-Тьмы, надо думать, добрался до вас давным-давно — вероятно, спустя день-другой после того, как вы ввергли Трапецоэдр во тьму пучины. Гость добрался до вас, но, в отличие от Блейка, вас не убил. Он вас использовал. Вот поэтому вы и боитесь темноты. Вы боитесь, ибо сам Гость страшится быть обнаруженным. Думается мне, в темноте вы выглядите иначе. Больше похожим на прежнее свое обличье. Ведь когда Гость-из-Тьмы явился к вам, он не убил вас, нет — он вас поглотил. Гость-из-Тьмы — это вы!

— Мистер Фиске, право слово…

— Никакого доктора Декстера нет. Его вот уже много лет как не существует. Осталась только внешняя оболочка, в которую вселилось существо древнее, чем мир; и существо это быстро и умело делает все, чтобы погубить род человеческий. Вы стали «ученым», втерлись в нужные круги, вы намекали, и подсказывали, и подталкивали глупцов к неожиданному «открытию» расщепления ядра. То-то вы, должно быть, хохотали, когда взорвалась первая атомная бомба! А теперь вы выдали им секрет водородной бомбы — и научите их большему, покажете новые способы уничтожить самих себя. Много лет понадобилось мне на то, чтобы все обдумать, отыскать подсказки, путеводные нити, ключи к так называемым «безумным мифам», о которых писал Лавкрафт. Ибо он прибегал к иносказаниям и аллегориям — однако ж писал чистую правду. Он начертал черным по белому — не раз и не два — пророчество о вашем приходе на землю. В последний миг Блейк все понял — когда назвал Гостя его истинным именем.

— А именно? — рявкнул доктор.

— Ньярлатхотеп!

Смуглое лицо исказилось гримасой смеха.

— Боюсь, вы — жертва тех же самых литературных фантазий, что и бедняга Блейк, и ваш приятель Лавкрафт. Да всем и каждому известно, что Ньярлатхотеп — это чистой воды вымысел, персонаж лавкрафтовских мифов.

— Я и сам так думал, пока не нашел разгадку в его стихотворении. Тут-то все и сошлось: Гость-из-Тьмы, ваше бегство, ваш внезапный интерес к научным исследованиям. Слова Лавкрафта внезапно приобрели новый смысл:

Из тьмы Египта Он пришел когда-то —
Пред кем феллахи повергались ниц:
Нем, сухощав, надменно-смуглолиц… —

продекламировал нараспев Фиске, не сводя глаз со смуглого лица доктора.

— Вздор! Если хотите знать, это нарушение пигментации вызвано воздействием радиации в Лос-Аламосе.[58]

Но Фиске его не слушал: он продолжал читать наизусть стихотворение Лавкрафта:

…«Зверье за ним покорно ходит следом.
И лижет руки», — рек в смятенье мир.
Исторгла гибель стылая вода,
Взнеслись забытых стран златые шпицы,
Разъялась твердь; тлетворные зарницы
Низверглись на людские города.
И вот, смяв им же созданный курьез,
Бездумный Хаос Землю в пыль разнес.

Доктор Декстер покачал головой.

— Что за несусветная чушь! Даже в вашем… э-э… расстроенном состоянии вы должны это понимать! Стихотворение нельзя воспринимать буквально! Разве дикие звери лижут мне руки? Или, может быть, что-то всплыло из морских пучин? Где землетрясения, где сполохи? Чепуха! Да у вас синдром «атомного страха» — невооруженным глазом видно! Вы, подобно столь многим обывателям, одержимы навязчивой идеей, что наши работы по расщеплению атомного ядра, чего доброго, уничтожат планету. Все ваши логические обоснования — не более чем игра воображения!

Фиске крепко прижал к себе портфель.

— Я же с самого начала сказал, что пророчество Лавкрафта — это аллегория. Одному Господу ведомо, что он знал и чего страшился; как бы то ни было, смысл он тщательно завуалировал. И все равно, как видно, они добрались до него — потому что он знал слишком много.

— Они?

— Твари Извне — те, кому вы служите. Вы — их Предвестник, Ньярлатхотеп. Вы — в связке с Сияющим Трапецоэдром — явились из тьмы Египта, как гласит стихотворение. А феллахи — простые жители Провиденса, обращенные в секту «Звездная мудрость», простирались ниц перед ним и поклонялись ему как Гостю-из-Тьмы.

Трапецоэдр был выброшен в залив, и вскоре из морских глубин исторглась гибель — это родились вы или, скорее, воплотились в теле доктора Декстера. Вы научили людей новым способам разрушения, разрушения посредством атомных бомб — «разъялась твердь; тлетворные зарницы низверглись на людские города». О, Лавкрафт знал, о чем пишет, — и Блейк вас тоже узнал. Но оба они умерли. Полагаю, вы попытаетесь убить и меня — чтобы продолжать свое дело беспрепятственно. Вы будете читать лекции, наблюдать за опытами ученых в лабораториях, вдохновляя их, подбрасывая им подсказку за подсказкой касательно новых, еще более мощных способов разрушения. И наконец вы разнесете Землю в пыль.

— Я вас умоляю. — Доктор Декстер примирительно протянул руки. — Придите в себя — позвольте, я дам вам что-нибудь успокоить нервы! Неужто вы сами не понимаете, насколько все это нелепо?

Фиске шагнул к нему, теребя на ходу замочек портфеля. Крышка откинулась, Фиске пошарил внутри. В руке его блеснул револьвер. Дуло неотрывно смотрело прямо в грудь доктора Декстера.

— Конечно нелепо, — пробормотал Фиске. — Никто и не верил в секту «Звездная мудрость», кроме разве двух-трех фанатиков и нескольких невежественных иммигрантов. Никто и не принимал всерьез рассказы Блейка, Лавкрафта или мои, если на то пошло, почитая их своего рода нездоровым развлечением. По той же причине никто вовеки не поверит, будто что-то не так с вами или с так называемым научным изучением атомной энергии и прочими ужасами, что вы собираетесь обрушить на мир, дабы окончательно погубить его. Вот почему я намерен убить вас здесь и сейчас!

— Уберите пистолет!

Фиске внезапно затрясся всем телом во власти неодолимого спазма. Декстер заметил — и шагнул вперед. Глаза юноши выкатились из орбит. Доктор нагнулся к нему.

— А ну назад! — предостерег Фиске. Зубы его конвульсивно стучали, и слова звучали невнятно. — Это все, что мне нужно было узнать. Поскольку вы пребываете в человеческом теле, вас можно уничтожить обычным оружием. И я тебя уничтожу — Ньярлатхотеп!

Палец его дернулся.

Но и доктор Декстер не дремал. Он проворно завел руку за спину и нащупал на стене главный выключатель. Сухой щелчок — и комната погрузилась в непроглядный мрак.

Нет, не непроглядный, ибо взгляд различал слабое свечение.

Лицо и руки доктора Амброза Декстера фосфоресцировали во тьме, точно их одевало пламя. Наверняка существуют виды и формы отравления радием, чреватые подобным эффектом, и, вне всякого сомнения, именно так доктор Декстер и объяснил бы эту странность своему гостю — будь у него такая возможность.

Но возможности не представилось. Эдмунд Фиске услышал щелчок выключателя, увидел фантастические пламенеющие черты — и рухнул лицом вниз на пол.

Не говоря ни слова, доктор Декстер вновь включил свет, подошел к юноше, опустился на колени, поискал пульс. Пульс не прощупывался.

Эдмунд Фиске был мертв.

Доктор вздохнул, поднялся на ноги, вышел из комнаты. Спустился в прихожую, позвал слугу.

— Произошел несчастный случай, — промолвил он. — Мой истеричный юный гость скончался от сердечного приступа. Нужно немедленно вызвать полицию. А потом займись чемоданами. Завтра мы выезжаем в лекционное турне.

— Но полиция может вас задержать.

— Вряд ли, — покачал головой доктор Декстер. — Случай самоочевидный. Как бы то ни было, я с легкостью смогу объяснить, что произошло. Как только они приедут, дай мне знать. Я буду в саду.

Доктор прошел к черному ходу и вышел в залитое лунным светом великолепие сада за особняком на Бенефит-стрит.

Стена отгораживала ослепительный вид от всего мира. Вокруг не было ни души. Смуглолицый человек стоял в лунном сиянии, и серебристый блеск сливался с его собственным ореолом.

В это самое мгновение через стену перемахнули две шелковисто-гибкие тени. На миг припали к земле в прохладе сада и, часто и тяжело дыша, заскользили к доктору Декстеру.

В лунном свете обозначились силуэты двух черных пантер.

Застыв недвижно, он ждал. Звери приближались — целенаправленно крались к нему. Глаза их пылали как угли, из разверстых пастей капала слюна.

Доктор Декстер отвернулся. Насмешливо запрокинул лицо к луне, а звери ласкались к нему и лизали руки.

Роберт Блох[59]

Тетрадь, найденная в заброшенном доме

Начнем с того, что я ничего дурного не сделал. Никому, никогда. Нету у них никакого права меня здесь запирать, кто б они ни были. И очень зря они замышляют то, что замышляют, — об этом боюсь даже и думать.

Сдается мне, они вот-вот придут — уж больно надолго ушли. Небось копают в старом колодце. Вход ищут, не иначе. Ну, не настоящие ворота, конечно, — кое-что другое.

Я примерно представляю, что у них на уме, — и мне страшно.

Пытаюсь посмотреть в окно, но окна, понятное дело, заколочены — ничего не видно.

Но я включил лампу, глядь — а тут тетрадка, так что запишу-ка я все как есть. Тогда, если получится, может, пошлю ее кому-нибудь, кто мне сумеет помочь. Или кто-нибудь ее потом найдет. В любом случае, лучше уж записать все подробно, чем просто сидеть сложа руки и ждать. Ждать, когда придут они и меня сцапают.

Пожалуй, начну-ка я с того, что скажу, как меня зовут, а зовут меня Вилли Осборн, а в июле мне стукнуло двенадцать. А где я родился, я и сам не знаю.

Первое, что я помню, — это что я жил близ Рудсфордского шоссе, в глухом краю холмов, как люди говорят. Там по-настоящему одиноко; вокруг, куда ни глянь, — густые леса, и горы, и холмы, в которые никто не лазал.

Бабуля, бывалоча, все мне про них рассказывала, когда я еще под стол пешком ходил. С ней-то я и жил — в смысле, с бабушкой, по той причине, что мои родители померли. Бабуля меня и читать, и писать выучила. В школу-то меня так и не отдали.

Бабуля, она чего только не знала про холмы и леса, каких только чудных сказок не помнила! Во всяком случае, так я думал тогда — когда еще мальцом при ней жил, она да я, и никого больше. Ну сказки, они сказки и есть, вроде как в книжках.

Вот взять, например, сказки про «энтих самых», которые в болотах прячутся, — они там жили еще до колонистов с индейцами. Среди топей такие круги есть, и еще здоровенные камни, олтари называются, на которых «энти самые» жратвоприношения совершали.

Бабуля говорила, что этих сказок от своей бабки наслушалась — «энти самые», дескать, схоронились в лесах и болотах, потому что солнце терпеть не могут, а индейцы держались от них подальше. А еще порою оставляли своих детей привязанными к дереву для жратвоприношения, чтоб ублажить и задобрить «энтих самых».

Индейцы, они про «энтих самых» все как есть знали — и всячески старались, чтобы белые ненароком не заметили лишнего и чересчур близко к холмам не селились. «Энти самые», они ж особого беспокойства не причиняли, но могли — если их поприжать. Так что индейцы находили отговорки, почему тут обживаться не стоит: дескать, дичи совсем мало, и охотничьих троп не проложено, и от побережья больно далеко.

Вот поэтому, если верить бабуле, так много мест не заселены и по сей день. Ферма-другая — вот, почитай, и все. Потому что «энти самые», они еще живы, и порою в известные ночи по весне и по осени видно, как на вершинах холмов огни вспыхивают и разные звуки слышатся.

Бабуля рассказывала, у меня, оказывается, есть еще какие-то тетя Люси и дядя Фред, и живут они в самой что ни на есть глухомани среди холмов. Мой папа, дескать, навещал их еще до свадьбы, и как-то ночью, незадолго до Хеллоуина, своими ушами слышал, как «энти самые» бьют в лесной барабан. Но это было еще до того, как он встретил маму и они поженились, а потом мама умерла, когда появился я, а папа уехал восвояси.

Чего-чего я только не наслушался. И про ведьм, и про дьяволов и всяких-разных призраков, и про вампиров в обличье летучих мышей, которые кровь пьют. Про Салем и Аркхем; я ведь в жизни не бывал в больших городах, а мне страх как хотелось знать, какие они. Про одно такое место под названием Инсмут, там еще дома старые, насквозь прогнившие, а люди в подвалах и на чердаках разные мерзости прячут. И про то, как глубоко под Аркхемом могилы копают. Прямо подумаешь, вся страна кишмя кишит призраками.

Бабуля меня до полусмерти пугала, в красках расписывая то одну из этих тварюк, то другую, а вот про то, как выглядят «энти самые», говорить наотрез отказывалась, сколько бы я ни упрашивал. Не хотела, значит, чтоб я с такими вещами дела имел, довольно и того, что сама она и ее родня знали слишком много — куда больше, чем богобоязненным христианам дозволено. Мне еще повезло, что нет нужды о таких ужасах задумываться, как, например, моему предку по отцовской линии, Мехитаблу Осборну, — его вздернули на виселицу за чародейство во времена салемских процессов.

Словом, для меня это были всего-навсего сказки, вплоть до прошлого года, когда бабушка умерла и судья Крабинторп усадил меня на поезд, и я поехал к тете Люси и дяде Фреду, в те самые холмы, про которые бабуля столько всего нарассказывала.

То-то я разволновался! А еще проводник разрешил мне ехать с ним рядом и всю дорогу разговоры разговаривал про города и всякое такое.

Дядя Фред — высокий, худой, с длинной бородой — встретил меня на станции. Мы сели в коляску и покатили от маленького вахзала — ни тебе домов вокруг, ничего, — прямиком в лес.

Занятные они, эти леса. Застыли недвижно, и — тишина. Аж мурашки по коже от темноты и безлюдья. Кажется, под их сенью никто в жизни не кричал, не смеялся, даже не улыбался. Не представляю, как там вообще можно разговаривать, кроме как шепотом.

Деревья — все такие старые, узловатые. И — ни тебе зверья, ни птиц. Тропинка здорово заросла — верно, пользовались ею нечасто. Дядя Фред ехал быстро, знай, погонял старую клячу, а со мной почти и не заговаривал.

Очень скоро мы оказались в холмах, ужас до чего высоких. Холмы тоже заросли лесом, и там и тут вниз сбегал ручеек, но никакого человеческого жилья взгляд не различал, и, куда ни глянь, повсюду вокруг царил полумрак, точно в сумерках.

Наконец мы добрались и до фермы. Ферма оказалась с гулькин нос: на небольшой прогалине — старый каркасный домишко да сарай, со всех сторон окруженные жутковатыми деревьями. Тетя Люси выбежала нам навстречу — славная маленькая женщина средних лет. Она обняла меня и понесла в дом мои вещи.

Но я, собственно, написать-то собирался не о том. Весь год я прожил на ферме, кормился тем, что выращивал дядя Фред, в городе так ни разу и не побывал — ну да и это неважно. Ближайшая ферма находилась от нас на расстоянии миль четырех, и — никакой школы, так что по вечерам тетя Люси помогала мне заниматься по книгам. Играть я почти не играл.

Поначалу я носу в лес не казал — памятуя о рассказах бабули. Кроме того, я видел, что тетя Люси и дядя Фред чего-то опасаются: они всегда запирали на ночь двери и никогда не выходили в лес после наступления темноты, даже летом.

Но со временем я свыкся с жизнью в лесах, и они перестали меня пугать. Конечно, я выполнял разные поручения дяди Фреда, но порою во второй половине дня, когда он бывал занят, я уходил побродить один. Особенно с приходом осени.

Тогда-то я и услышал одну из этих тварей. Стоял ранний октябрь, я был в лощине, у здоровенного валуна. И тут раздался какой-то шум. Я тут же — шасть за камень и затаился.

Понимаете, как я уже говорил, в лесу зверья не водилось. И людей тоже не было. Вот разве что старый почтальон Кэп Притчетт: он обычно заезжал в четверг вечером.

Так что, заслышав какой-то незнакомый звук — причем вовсе не голос дяди Фреда или тети Люси, — я понял: лучше бы спрятаться.

Что до звука: сперва он доносился издалека, что-то вроде: кап-кап-кап. Вот так кровь бьет струйками в дно ведра, когда дядя Фред подвешивает забитую свинью.

Я оглянулся — ничего. Главное, непонятно, с какой стороны звук идет. А он вроде как стих на минутку, остались только сумерки да деревья, недвижные и безмолвные, словно сама смерть. А затем шум послышался снова, на сей раз ближе и громче.

Казалось, целая толпа не то бежит, не то идет сюда — вся разом. Под ногами сучья похрустывают, в кустах шебуршится кто-то, и все эти звуки примешиваются к тому, первому. Я вжался в землю за валуном и затих.

Ясно было: кто бы ни производил этот шум, он уже близко, рукой подать — уже в лощине. Ужасно хотелось посмотреть, но я побоялся — больно громко оно звучало и этак по-подлому. А тут еще какой-то дрянью завоняло, как если бы на жарком солнце из-под земли выкопали протухшую падаль.

Вдруг шум стих — понятно было, что, кто бы там его ни издавал, он тут, рядом. На минуту леса застыли в жутковатом безмолвии. А потом раздался новый звук.

Это был голос — и все же не совсем голос. Ну, то есть звучал не так, как полагается голосу, скорее уж как жужжание или карканье — этакий низкий гул. Но ничем другим, кроме как голосом, он быть не мог, потому что произносил слова.

Слов этих я не понимал — и все-таки это были слова. Заслышав их, я уже не поднимал головы, боясь, что меня заметят, боясь, что сам я увижу что-то не то. Так и сидел в своем укрытии, дрожа всем телом, вспотев от страха. От вони меня подташнивало, но кошмарный низкий голос-гул был не в пример хуже. Он снова и снова повторял что-то вроде:

— Э ух шуб ниггер ат нгаа рила неб шоггот.

Я даже не надеюсь в точности передать буквами так, как оно на самом деле звучало, но я столько раз выслушал эти слова, что поневоле запомнил. Я все еще вслушивался, когда смрад здорово усилился, и я, наверное, сознание потерял, потому что когда я очнулся, голос уже смолк, а в лесу стемнело.

Всю дорогу до дома я бежал не останавливаясь, но сначала посмотрел, где эта тварь стояла, пока говорила, — и да, тварь была та еще.

Никакое человеческое существо не оставит в грязи следов вроде как от козлиных копыт, до краев полных зеленой вонючей слизью, — и не четыре или восемь, но пару сотен!

Я ни слова не сказал ни тете Люси, ни дяде Фреду. Но в ту ночь меня мучили кошмары. Мне мерещилось, будто я снова в лощине — только на сей раз я мог видеть давешнюю тварь. Здоровенная такая, чернильно-черная и бесформенная — вот только во все стороны черные отростки торчат, с копытами на концах. Ну то есть форма-то у твари была, но непрестанно изменялась — набухала, выпячивалась, изгибалась и корчилась, меняясь в размерах. А еще всю эту тушу усеивали рты, точно сморщенные листья на ветках.

Точнее описать не могу. Рты — как листья, а все целиком — словно дерево на ветру, черное дерево, бессчетными ветками землю подметает, и корней несметное множество, с копытами на концах. А изо ртов сочится зеленая слизь и вниз по ногам стекает — точно живица.

На следующий день я не забыл заглянуть в книгу, что тетя Люси внизу держала. «Мифология» называется. Там про таких людей говорилось, по имени друиды, — они жили в Англии и во Франции в стародавние времена. Они поклонялись деревьям и почитали их живыми. Может, это как раз оно и есть — дух природы такой.

Но как так может быть, если друиды жили далеко, за океаном? Дня два я ломал над этим голову — и, сами понимаете, больше в леса поиграть не бегал.

И наконец вот чего я надумал.

Что, если этих самых друидов повыгоняли из лесов и в Англии, и во Франции, и те, что поумнее, построили корабли и переплыли океан, как старина Лейф Эрикссон?[60] Тогда они вполне могли расселиться тут, в лесах, и распугать индейцев своими магическими заклинаниями.

Кто-кто, а друиды прятаться в болотах умеют — так что они небось сей же миг снова взялись за свои языческие обряды и принялись вызывать духов из земли — ну или откуда уж там духи берутся.

Индейцы прежде верили, будто белые боги давным-давно явились с моря. Что, если это они на самом деле про прибытие друидов рассказывали? По-настоящему цивилизованные индейцы — в Мексике или в Южной Америке, ацтеки или инки, кажется, — говорили, будто белый бог приплыл к ним на лодке и научил их всяческой магии. Может, это друид был?

Тогда и с бабулиными историями про «энтих самых» все ясно становится.

Друиды попрятались в болотах — это они колотят и бьют в барабаны и зажигают на холмах костры. И призывают «энтих самых» — древесных духов, или как их там. А потом совершают жратвоприношения. Друиды, они всегда совершали кровавые жратвоприношения, вроде как старухи ведьмы. А разве бабуля не рассказывала, как люди, поселившиеся слишком близко к холмам, в один прекрасный день пропадали бесследно?

А мы-то жили как раз в таком месте!

И дело шло к Хеллоуину. Страшное время, как говаривала бабуля.

Я начал задумываться: а скоро ли?

Напугался так, что из дома и носу не казал. Тетя Люси заставила меня выпить укрепляющего: дескать, чего-то я с лица осунулся. Небось и правда. Знаю лишь, что однажды, заслышав в сумерках, что по лесу коляска катит, я убежал и спрятался под кроватью.

Но это всего-навсего Кэп Притчетт почту привез. Дядя Фред вышел к нему — и вернулся с письмом, весь из себя взбудораженный.

К нам в гости собрался кузен Осборн — родня тети Люси. Приедет тем же поездом, что и я, — другие поезда через эти края не ходят, — в полдень 25 октября.

В течение следующих нескольких дней в доме царила радостная суета, так что я до поры до времени выбросил из головы все свои дурацкие страхи. Дядя Фред привел в порядок заднюю комнату, чтобы кузену Осборну было где разместиться, а я ему по плотницкой части помогал.

Дни делались все короче, ночами подмораживало и дули ветра. Утро 25 октября выдалось зябким, и в дорогу дядя Фред закутался потеплее. Он надеялся в полдень забрать кузена Осборна со станции, а до нее было семь миль пути через лес. Меня дядя Фред с собой не взял, да я особо и не упрашивал. Леса, они полнились скрипами да шорохами — ветер, видать, разыгрался, а может, и не только ветер.

Ну вот, уехал он, а мы с тетей Люси остались в доме. Она варенье закрывала на зиму — сливовое, как сейчас помню, — а я банки прополаскивал в колодезной воде. Я забыл рассказать, что у тети с дядей было два колодца. Новый — со здоровенной такой сверкающей помпой, у самого дома. А еще — старый, каменный, рядом с сараем, и насоса при нем не осталось. Никакого толку с него никогда не видели, сетовал дядя Фред; когда они с тетей ферму купили, этот колодец при ней уже был. Да только вода в нем больно мутная. И ведет себя колодец странно: порою сам собой наполняется доверху — безо всякого насоса. Дядя Фред понятия не имел почему, но случалось, по утрам вода аж через край выплескивалась — зеленая, илистая и воняет какой-то гадостью.

Мы старались обходить его стороной, так что я-то банки мыл у нового колодца, до полудня провозился, и тут облака набежали. Тетя Люси состряпала обед — а там и ливень хлынул, а вдали, на западе, в высоких холмах загрохотал гром.

Я про себя подумал: а ведь дяде Фреду с кузеном Осборном не так-то просто будет добраться до дома в грозу. Но тетя Люси не нервничала — вот только попросила меня помочь ей скотину загнать.

Пробило пять часов, уже и темнеть начинало — а дяди Фреда нет как нет. Тут-то мы и забеспокоились. Может, поезд опоздал, или с конягой что стряслось, или с коляской.

Шесть часов — а дяди Фреда все нет. Дождь прекратился, но в холмах все еще порыкивал гром, а с мокрых веток в лесу все капало и капало — звук такой, словно женщины смеются.

Может, дорогу размыло так, что не проехать? Или коляска в грязи намертво увязла? Или они на вахзале решили ночь переждать?

Семь часов, и снаружи — тьма кромешная. Дождь совсем перестал — ни единым звуком о себе не напомнил. Тетя Люси вся извелась от беспокойства. Сказала, надо бы выйти фонарь повесить на заборе у дороги.

Мы прошли по тропе до забора. Было темно, ветер стих. Все замерло недвижно — как в лесной глуши. Мне было страшновато уже просто-напросто идти по тропинке вместе с тетей Люси, точно там, в безмолвной мгле, кто-то затаился — и того и гляди меня схватит.

Мы зажгли фонарь и постояли недолго, всматриваясь в темную дорогу.

— Что это? — вскрикнула тетя Люси, резко так.

Я прислушался: издалека донеслась барабанная дробь.

— Это коляска да лошадь, — отозвался я.

Тетя Люси разом оживилась.

— А ведь ты прав, — говорит.

И вправду они, вот уже мы их видим. Коняга летит сломя голову, коляска выписывает сумасшедшие кренделя, даже приглядываться не надо, чтобы понять — что-то случилось, потому что коляска не притормозила у ворот, но понеслась к сараю, а мы с тетей Люси — бегом за ней по грязи. Кляча вся в мыле и в пене, встала, но спокойно постоять на месте так и не может. Мы с тетей Люси ждем, чтобы дядя Фред с кузеном Осборном вышли — ан нет. Заглядываем внутрь.

В коляске — ни души!

Тетя Люси вскрикивает: «Ох!» — громко так, и хлоп в обморок. Ну, я перенес ее в дом, в постель уложил.

Я чуть не до утра прождал у окна, но дядя Фред с кузеном Осборном так и не появились. Сгинули бесследно.

Следующие несколько дней были ужасны. В коляске не нашлось никаких ключей к разгадке тайны, куда же все подевались, а тетя Люси ни за что не хотела отпускать меня пройтись по дороге через лес до города или хотя бы до станции.

На следующее утро заглянули мы в сарай, а лошадь-то издохла. Так что теперь придется нам пешком тащиться до вахзала или за много миль до фермы Уоррена. Тетя Люси и идти боялась, и оставаться — тоже. Порешили на том, что, когда заедет Кэп Притчетт, мы, пожалуй, с ним до города доедем, сообщим о случившемся и пробудем там до тех пор, пока не выяснится, что же все-таки произошло.

У меня-то были свои мысли на этот счет. До Хеллоуина оставалось всего ничего; небось «энти самые» дядю Фреда с кузеном Осборном для жратвоприношения сцапали. «Энти самые», а не то так друиды. В книжке про мифологию говорилось, будто друиды даже бури умели вызывать с помощью своих заклинаний.

Но с тетей Люси разговаривать было без толку. Она вроде как в уме повредилась от тревоги: все раскачивалась взад-вперед да бормотала себе под нос снова и снова: «Сгинули, сгинули!», и «Фред всегда предупреждал меня», и «Без толку, все без толку». Мне пришлось самому и стряпать, и за скотиной ходить. А ночами мне не спалось, я все прислушивался, не загремят ли барабаны. Вообще-то я так ничего и не услышал, но оно все равно лучше, чем заснуть — и увидеть те же самые кошмары.

Кошмары про черную древовидную тварь, что ходит-бродит по лесам и вроде как укореняется в каком-нибудь выбранном месте — помолиться с помощью всех своих бесчисленных ртов древнему подземному божеству.

Не знаю, с чего я взял, будто эта тварь так молится — прильнув всеми своими ртами к земле. Может, из-за зеленой слизи. Или я это своими глазами видел? Я ж к тому месту не возвращался! Может, это все у меня в голове — истории про друидов и про «энтих самых», и голос, который произнес «шоггот», и все такое прочее.

Но тогда куда же подевались кузен Осборн и дядя Фред? И что так напугало старую клячу, что она на следующий же день копыта отбросила?

Эти мысли все крутились и крутились у меня в голове, не давая покоя, но я твердо знал одно: к ночи Хеллоуина нам надо отсюда убраться.

Потому что Хеллоуин — это четверг, а значит, к нам заглянет Кэп Притчетт, вот мы с ним до города и доедем.

Накануне вечером я велел тете Люси запаковать вещи. Мы собрались, все приготовили, и я поспать прилег. Никаких звуков слышно не было, и впервые за все это время мне малость полегчало.

Вот только кошмары ждать себя не заставили. Мне приснилось, будто ночью явились какие-то люди и влезли в окно гостиной, совмещенной со спальней, где спала тетя Люси, и ее сцапали. Связали ее и унесли с собой, тихо-тихо, под покровом темноты, потому что во мраке они видели словно кошки и свет им был не нужен.

Я перепугался до полусмерти. Проснулся, едва начало светать, и сейчас же кинулся по коридору к тете Люси.

Она исчезла.

Окно было распахнуто настежь, как в моем сне, и одеяла местами порваны.

Снаружи под окном была твердая земля, так что никаких следов я не нашел. Но тетя Люси исчезла.

Кажется, я тогда разрыдался.

Что было дальше, я плохо помню. Завтракать не хотелось. Я вышел из дому и заорал: «Тетя Люси!» — не надеясь услышать ответ. Добрел до сарая: дверь стояла открытой настежь, коровы пропали. Заметил отпечаток-другой копыта на выходе со двора и дальше, на дороге, но подумал, что идти по следам небезопасно.

Спустя какое-то время я вышел за водой — и снова расплакался, потому что в новом колодце вода сделалась илисто-зеленой и вязкой, в точности как в старом.

Тут-то я и понял, что прав. «Энти самые» небось выбрались ночью наружу — и ведь даже и не таятся! Думают, от них уже никуда не денешься.

А нынче — Хеллоуин. Надо отсюда выбираться. Если «энти самые» следят и ждут, тогда не приходится рассчитывать, что Кэп Притчетт действительно объявится ближе к вечеру. Придется рискнуть идти пешком — причем отправляться надо уже сейчас, поутру, пока еще есть шанс дошагать до города засветло.

Ну, я пошарил тут и там, нашел в ящике дядиного стола немного денег и еще — письмо от кузена Осборна с его адресом в Кингспорте. Туда-то я и отправлюсь после того, как объясню в городе, что случилось. Там у меня наверняка какая-никакая родня найдется.

Вот бы знать, а поверят ли мне в городе, когда я расскажу, как пропал дядя Фред, а за ним и тетя Люси, и как «энти самые» угнали скотину для жратвоприношения, и про зеленую слизь в колодце, — небось кой-кто из него попить остановился. А не известно ли, часом, тамошним жителям про барабаны и костры на холмах нынче ночью? Может, они отряд соберут и вернутся вечером, чтобы поймать «энтих самых»… и чего, спрашивается, они добиваются, выманивая глухой рокот из-под земли? А еще я все гадал, не знают ли они, что такое «шоггот».

Знают или нет, а я тут ни за что не останусь — самому выяснять как-то не хочется. Ну, запаковал я вещички и уже выходить собрался. Дело близилось к полудню, мир словно застыл в тишине.

И вдруг слышу — шаги.

Кто-то идет по дороге, точнехонько за поворотом.

Я так и замер — меня и убежать тянет, и посмотреть, кто это.

Тут-то он и появляется.

Высокий такой, тощий, на дядю Фреда похож, только гораздо моложе и без бороды. Сам в пижонском городском костюме и в мягкой фетровой шляпе. Завидев меня, он улыбнулся и зашагал прямиком ко мне, точно знал, кто я такой.

— Привет, Вилли! — говорит.

Я — молчу, точно в рот воды набрал. Не понимаю, чего и думать.

— Ты разве меня не узнаешь? — спрашивает. — Я ж кузен Осборн. Твой кузен Фрэнк. — И руку протягивает. — Ну да, откуда ж тебе помнить-то? В последний раз, как я тебя видел, ты еще в пеленках лежал.

— Но вы же должны были на той неделе приехать, — говорю. — Мы вас ждали двадцать пятого.

— Вы разве моей телеграммы не получили? — спрашивает. — Меня дела задержали.

Я помотал головой.

— Мы тут почту только по четвергам получаем. Может, телеграмма на станции осталась.

— Ага, как бы да не так, — широко усмехается кузен Осборн. — Нынче днем на вокзале ни души не было. Я-то надеялся, Фред встретит меня с коляской, так что пешком тащиться не придется, но не повезло.

— Так вы пешком всю дорогу шли? — уточнил я.

— Точно.

— И вы на поезде приехали?

Кузен Осборн кивнул.

— А тогда где ж ваш чемодан?

— На вокзале оставил, — отвечает. — Не тащить же на себе в этакую даль! Подумал, мы с Фредом потом за ним вместе съездим. — И тут он заметил мой чемодан. — Погоди-ка минутку — куда это ты с вещами собрался, сынок?

Мне ничего не оставалось, кроме как выложить ему все как есть.

Ну вот, пригласил я гостя в дом, дескать, давайте присядем, тут я вам все и объясню.

Вернулись мы под крышу, он кофе сварил, я бутербродов нарезал, поели мы — и я рассказал, как дядя Фред поехал на вокзал и не вернулся, и про лошадь тоже рассказал, и про тетю Люси. О моем приключении в лесу я, конечно же, умолчал и про «энтих самых» не упомянул ни словечком. Признался лишь, что мне страшно и что я решил сегодня перебраться в город, пока не стемнело.

Кузен Осборн меня внимательно слушал, кивал, почти не перебивал и от себя ничего не добавлял.

— Так что вы понимаете, почему нам надо уходить, сейчас же, немедленно, — закончил я. — Что бы уж там ни забрало дядю с тетей, за нами оно тоже придет — и на ночь я здесь ни за что не останусь.

Кузен Осборн поднялся на ноги.

— Очень может быть, Вилли, что ты и прав, — говорит он. — Вот только воображению нельзя давать волю, сынок. Попытайся отделить факты от фантазии. Твои тетя с дядей исчезли. Это факт. А все остальное насчет лесных тварей, которые якобы за тобой охотятся, — это фантазия. Напоминает мне все те глупости, что досужие языки болтают дома, в Аркхеме. Уж и не знаю почему, но в это время года, в канун Хеллоуина, люди особенно горазды вздор молоть. Собственно, как раз когда я уезжал…

— Прошу прощения, кузен Осборн, — говорю я. — Но вы разве не в Кингспорте живете?

— Конечно в Кингспорте, — улыбается он. — Но прежде живал в Аркхеме и хорошо знаю тамошний народ. Вот уж не диво, что ты так напугался в лесу и навоображал себе всякого. На самом деле я восхищаюсь твоей храбростью. Для двенадцатилетнего мальчугана ты ведешь себя крайне разумно.

— Тогда пошли поскорее, — говорю. — Уже почти два, пора и в дорогу, если мы хотим оказаться в городе до заката.

— Не так быстро, сынок, — возражает кузен Осборн. — По-моему, неправильно будет уйти, не осмотрев сперва все на предмет хоть каких-то ключей к разгадке. Ты же понимаешь, мы не можем вот так просто взять да и заявиться в город и обрушить на шерифа все эти сумасбродные фантазии — что-де какие-то немыслимые лесные твари утащили к себе твоих тетю с дядей. Здравомыслящие люди в такой бред просто не поверят. Еще, чего доброго, решат, что я вру, и рассмеются мне в глаза. А еще, глядишь, подумают, что это ты каким-то боком причастен к… хм… ну, скажем так — уходу твоих тети с дядей.

— Пожалуйста, — настаивал я. — Нам надо идти. Прямо сейчас.

Он покачал головой.

Тогда я замолчал. Я мог бы еще много чего ему порассказать — про то, что слышал, видел и знал, про свои ночные кошмары, — но я решил, оно все без толку.

Кроме того, теперь, после разговора с ним, мне уже не хотелось выкладывать ему все как на духу. Мне опять стало страшно.

Сперва он обмолвился, что он-де из Аркхема. А потом, когда я переспросил, он заверил, что из Кингспорта. Но по-моему — соврал.

А потом еще он сказал что-то насчет того, что я в лесу напугался, а об этом-то ему откуда знать? О том моем приключении я ни словом не упомянул.

Если спросите, так я вот что про себя подумал: может, он вообще никакой не кузен Осборн?

А если не кузен Осборн — тогда кто же он?

Я встал и вышел обратно в прихожую.

— Ты куда, сынок? — встрепенулся он.

— Наружу.

— Я с тобой.

Само собою, он глаз с меня не спускал. Следил неотрывно — и бдительности терять не собирался. Подошел, взял меня под руку, по-дружески этак, — вот только вырваться я не мог. Так и вцепился в меня мертвой хваткой. Знал, что я сбежать нацелился.

А что я мог? Один-одинешенек во всем доме посреди леса, во власти этого человека, а ночь между тем все ближе, хеллоуинская ночь, а там, снаружи, «энти самые» затаились и ждут.

Ну, вышли мы во двор. Вижу: уже темнеет, хотя до вечера еще далеко. Тучи заволокли солнце, деревья под ветром так ходуном и ходят, тянут ко мне ветви, точно руки, — не иначе, задержать пытаются. И шорох такой в листве стоит, как будто это они обо мне перешептываются. А кузен Осборн запрокинул голову и вроде как вслушивается. Может, понимает, что они говорят. Может, это деревья ему приказы отдают.

И тут я едва не рассмеялся. Да — кузен Осборн действительно прислушивался, а теперь и я то же самое услышал.

С дороги донеслось вроде как дробное дребезжание.

— Кэп Притчетт! — воскликнул я. — Это ж наш почтальон. Вот теперь мы доедем до города в его повозке.

— Давай-ка я сам с ним поговорю, — возражает кузен Осборн. — Насчет твоих тети с дядей. Не стоит его тревожить попусту, и скандала мы ведь тоже не хотим, правда? А ты беги пока в дом.

— Но, кузен Осборн! — гну свое я. — Мы должны рассказать ему правду.

— Конечно, сынок, конечно. Но это дела взрослые. А ты беги давай. Я тебя позову.

Он, само собой, держался весь из себя вежливо, поулыбался даже, а сам между тем втащил меня на крыльцо, втолкнул в дом и захлопнул дверь. А я остался стоять в темной прихожей. Слышу, Кэп Притчетт сдерживает лошадь, окликает кузена Осборна, тот подходит к повозке, начинает что-то втолковывать, а я-то слышу только невнятное бормотание — и то с трудом. Гляжу сквозь щелку в двери и вижу обоих. Кэп Притчетт болтает с ним вполне дружелюбно, все вроде в порядке.

Вот только спустя минуту-другую Кэп Притчетт помахал рукой, взялся за поводья — и повозка вновь стронулась с места!

Я понял: придется рискнуть и будь что будет. Распахнул дверь, выбежал, размахивая чемоданом, пронесся по тропинке, вылетел на дорогу и припустил за повозкой. Кузен Осборн попытался меня схватить, но я увернулся и заорал:

— Кэп, подожди, подожди меня, я с тобой, отвези меня в город!

Кэп снова натянул поводья и оглянулся этак озадаченно.

— Вилли! — говорит. — А я думал, тебя нет. Вот он сказал, будто ты уехал вместе с Фредом и Люси…

— Неправда! — кричу я. — Он просто отпускать меня не хотел. Отвези меня в город! Я тебе расскажу, что случилось на самом деле. Кэп, пожалуйста, возьми меня с собой.

— Конечно возьму, Вилли, какой разговор. Давай-ка запрыгивай.

И я вскочил в повозку.

А кузен Осборн подходит между тем вплотную.

— Еще чего не хватало, — говорит резко так. — Ты не можешь просто взять да и уехать. Я тебе запрещаю. А ты — на моем попечении.

— Кэп, не слушай его! — кричу. — Возьми меня с собой! Пожалуйста!

— Хорошо, — говорит кузен Осборн. — Если ты твердо намерен упрямиться, значит, мы все вместе поедем. Не могу же я отпустить тебя одного.

И улыбается Кэпу этак доверительно.

— Вы же видите, мальчик собой не владеет, — говорит. — Надеюсь, вы не станете принимать всерьез его фантазии. Жизнь в такой глуши… ну, вы понимаете… он немного не в себе. Я все объясню по дороге к городу.

И он пожал плечами и покрутил пальцем у виска. Улыбнулся еще раз — и уже нацелился было влезть в повозку.

Но Кэп его веселья не разделял.

— А ну прочь! — рявкнул он. — Вилли — хороший мальчик. Я его знаю. А вот вас — нет. По мне, так вы, мистер, достаточно наобъясняли, когда сказали, что Вилли-де уехал.

— Но я просто хотел избежать ненужных пересудов — понимаете, меня вызвали лечить ребенка — он психически неустойчив…

— Да катитесь вы к чертям собачьим с этими вашими неустойками! — И Кэп, зажевав табак, сплюнул прямо под ноги кузену Осборну. — Мы уезжаем.

Кузен Осборн больше не улыбался.

— В таком случае я настаиваю, чтобы меня вы тоже отвезли, — объявил он. И попытался было взобраться в повозку.

Кэп пошарил под курткой, а когда извлек руку, то она сжимала громадный пистолет.

— А ну прочь! — взревел он. — Мистер, вы имеете дело с почтой Соединенных Штатов, а с правительством шутки не шутят, ясно? А теперь слезайте, пока я не вышиб вам мозги и не расшвырял их по дороге!

Кузен Осборн насупился, но от повозки по-быстрому отошел. Посмотрел на меня — и пожал плечами.

— Ты совершаешь большую ошибку, Вилли, — говорит.

Я к нему даже не обернулся.

— Но-о-о, пошла! — крикнул Кэп, и мы покатили по дороге. Колеса крутились все быстрее и быстрее, и очень скоро ферма исчезла из виду. Кэп убрал пистолет и потрепал меня по плечу.

— Да не дрожи ты так, Вилли, — говорит. — Ты в безопасности. Бояться нечего. Через часок уже и в городе будем. А теперь устраивайся поудобнее и расскажи старику Кэпу, что случилось-то.

Ну я и выложил все как есть. Долго рассказывал. А повозка между тем все ехала и ехала через лес. Я и глазом не успел моргнуть, как вокруг почти стемнело. Солнце прокралось вниз и спряталось за холмами. По обе стороны от дороги из глубин леса расползалась тьма, деревья зашелестели, зашептались с громадными тенями, что скользили за нами по пятам.

Лошадка бежала себе вперед, только копыта цокали, но очень скоро издалека послышались и другие звуки. Может, гром, а может, и еще чего. Ну да дело шло к ночи, а ночь надвигалась не простая — ночь Хеллоуина!

Теперь дорога вела через холмы: поди разгляди, куда уведет следующий поворот. В придачу быстро сгущалась мгла.

— Похоже, гроза надвигается, — отметил Кэп, запрокинув голову к небу. — Вон и гром гремит.

— Барабаны, — поправил я.

— Барабаны?

— По ночам в холмах барабаны рокочут, — объяснил я. — Я вот их весь месяц слышал. «Энти самые» к шабашу готовятся.

— К шабашу? — Кэп окинул меня внимательным взглядом. — И где ж ты слыхал про шабаш?

Тогда я ему и все остальное выложил. Все как есть. Он не произнес ни слова, но очень скоро и отвечать стало невозможно, потому что гроза нас настигла: со всех сторон загромыхал гром, ливень обрушился и на повозку, и на дорогу — словом, куда ни глянь. Снаружи царила кромешная тьма; только при вспышках молнии и можно было разглядеть хоть что-нибудь. А чтобы Кэп меня расслышал, мне приходилось орать во весь голос — орать про тех тварей, что сцапали дядю Фреда, а потом вернулись за тетей Люси, про тварей, что увели нашу скотину, а потом прислали за мной кузена Осборна. И про то, что я слышал в лесу, я тоже прокричал.

В свете молний я видел выражение лица Кэпа. Он не улыбался и не хмурился — видно было, он мне верит. А еще я заметил, что он снова вытащил пистолет, а поводья держит в одной руке, хотя неслись мы сломя голову. Коняга до того перепугалась, что ее и подхлестывать не приходилось.

Старая колымага моталась из стороны в сторону и подскакивала на ухабах, дождь со свистом летел по ветру, все вместе казалось каким-то жутким кошмаром, вот только происходило наяву. Еще как наяву — особенно когда я орал Кэпу Притчетту про то свое приключение в лесу.

— Шоггот, — прокричал я. — Что такое шоггот?

Кэп ухватил меня за руку — и тут вспыхнула молния, и я ясно увидел его лицо с отвисшей челюстью. Но глядел он не на меня. Глядел он на дорогу — и на то, что маячило впереди нас.

Деревья вроде как сходились вплотную и нависали над следующим поворотом, и в черноте казалось, будто они ожили — двигаются, клонятся, выгибаются, пытаясь преградить нам путь. Снова вспыхнула молния, и я отчетливо разглядел и стволы, и еще кое-что.

Нечто черное на дороге — нечто, но не дерево. Черная громада засела и ждет — и руки-щупальца извиваются, тянутся к нам.

— Шоггот! — завопил Кэп.

Но я его с трудом расслышал: грохотал гром, а тут еще и коняга заржала что есть мочи, повозка резко дернулась вбок, лошадь встала на дыбы — и мы едва не сшиблись с черной массой. Потянуло невыносимым смрадом, Кэп прицелился и спустил курок; звук выстрела едва не заглушил раскаты грома — и грохот от нашего столкновения.

Все случилось в единый миг. Прогремел гром, лошадь завалилась на бок, грянул выстрел, повозка подпрыгнула, нас здорово тряхнуло. Кэп, должно быть, поводья намотал на руку, потому что когда коняга рухнула и повозка перевернулась, он вылетел через передок головой вперед и врезался прямо в извивающуюся кучу малу — то были лошадь и черная тварь, ее схватившая. Я почувствовал, что падаю в темноту, и приземлился в месиво из дорожной грязи и щебенки.

Громыхнул гром, раздался визг, и послышался новый звук, тот самый, что я слышал только единожды, в лесах, — этакое тягучее гудение, похожее на голос.

Вот почему я ни разу не обернулся. Вот почему я, приземлившись, даже не задумался о том, что ушибся, — просто вскочил и кинулся бежать сломя голову по дороге, сквозь грозу и тьму, а деревья извивались, корчились, трясли кронами, указывали на меня ветками — и хохотали.

Перекрывая гром, послышался конский визг, а потом заорал Кэп, но я так и не оглянулся. Молния то вспыхивала, то гасла, теперь я бежал между деревьями, потому что дорога превратилась в размытую грязь и так и норовила меня опрокинуть — ноги то и дело вязли. Потом стал кричать и я, но из-за грома я сам себя не слышал. И не только грома. Ибо вновь зарокотали барабаны.

Нежданно-негаданно я вырвался из-под сени леса и оказался в холмах. Я помчался вверх по склону, а барабанная дробь делалась все громче, и очень скоро я снова обрел способность видеть — и не урывками, при вспышках молний. Потому что на гребне горели костры, и барабанный рокот доносился точнехонько оттуда.

В этой какофонии звуков — в визге ветра, и хохоте деревьев, и глухом перестуке барабанов я сбился с дороги. Но остановился я вовремя. Так и прирос к месту, когда отчетливо различил костры: под проливным дождем плясало алое и зеленое пламя.

Я увидел здоровенный белый камень в самом центре расчищенной площадки на вершине холма. Повсюду вокруг полыхали ало-зеленые огни, и позади камня — тоже, так что на фоне пламени все выделялось очень четко.

Вокруг олтаря стояли люди — старики с длинными седыми бородами и морщинистыми лицами — и бросали в огонь какую-то зловонную дрянь, чтобы пламя окрасилось в алый и зеленый цвета. А еще у них в руках были ножи. Жрецы истошно вопили и голосили, перекрывая шум грозы. А на заднем плане их приспешники, усевшись на корточках, били в барабаны.

Очень скоро вверх по холму поднялись новые действующие лица: двое мужчин пригнали скотину. Нашу скотину, между прочим. Они подвели коров к самому алтарю, и жрецы с ножами перерезали животинам глотки.

Все это я видел ясно, как на ладони, при вспышках молний и в свете костров. Сам я вжался в землю, чтоб не заметили.

Но очень скоро перестало быть видно хоть что-нибудь — из-за той пахучей дряни, которую бросали в огонь. Над кострами заклубился густой черный дым. Когда же дым поплыл по ветру, люди стали петь и молиться громче.

Слов я не слышал, но звучало заклинание примерно так же, как то, что мне некогда довелось услышать в лесах. Я почти ничего не видел, но и без того знал, что именно вот-вот произойдет. Те двое, которые пригнали скотину, спустились вниз по другому склону холма, а когда поднялись, то привели новую добычу для жратвоприношения. Дым мешал мне разглядеть все в подробностях, но на сей раз это были не четвероногие, а двуногие. Возможно, мне и удалось бы рассмотреть их получше, да только я уткнулся лицом в землю, когда их приволокли к белому олтарю и пустили в ход ножи, а огонь и дым взметнулись в воздух с новой силой, и зарокотали барабаны, и вновь полился тягучий напев, и все стали громко призывать кого-то, кто дожидался с другой стороны холма.

Земля затряслась. Бушевала гроза — тут тебе и гром, и молния, и огонь, и дым, и распевный речитатив, — и я напугался до полусмерти, но в одном поклянусь как на духу: земля и впрямь затряслась. Земля содрогалась, вспучивалась, а они все призывали кого-то — и спустя минуту-другую этот «кто-то» явился.

Оно всползло вверх по склону холма — к олтарю и к месту жратвоприношения. То было черное чудище из моих снов — черный сгусток щупалец и отростков, липкая, слизистая, желеобразная древовидная тварь из чащи леса. Она доползла до места — и рывком встала, приподнялась, опираясь на копыта, и рты, и извивающиеся руки. Люди поклонились и отошли назад, а тварь подобралась к олтарю, на котором что-то лежало — оно извивалось и корчилось, говорю я вам, корчилось и кричало в голос.

Черная тварь вроде как нависла над олтарем, а затем прянула вниз — и, перекрывая визг, послышалось знакомое низкое гудение. Я смотрел на это не дольше минуты, но и за это время черная тварь начала разбухать и расти.

Тут-то я и сломался. В голове осталась единственная мысль: бежать! И гори все синим пламенем! Я вскочил и помчался, помчался без оглядки, сломя голову, вопя что было мочи, не заботясь о том, кто меня услышит.

Так я несся не чуя ног, крича во все горло, сквозь чащу, сквозь грозу, лишь бы подальше от проклятого холма и олтаря, и вдруг понял, где я: я снова вернулся на ферму.

Да, именно это я и сделал: описал круг и возвратился назад. Но я так устал, что уже ни шагу не мог ступить — и ночевать под проливным дождем тоже не мог. Нырнул я под крышу. Запер дверь и рухнул прямо на пол, измотанный до полусмерти этакой пробежкой. Даже на слезы сил уже не осталось.

Но спустя какое-то время я встал, отыскал молоток и гвозди и доски дяди Фреда — те, что не пошли на растопку.

Сперва я заколотил дверь, а потом забил все окна. Все до одного! Не один час вкалывал, несмотря на усталость. Когда же я наконец закончил, гроза прекратилась, все стихло. Стихло настолько, что я рухнул на диван и заснул.

Проснулся я пару часов спустя. Был белый день. В трещины просачивались солнечные лучи. Судя по тому, как высоко поднялось солнце, я понял: полдень давно миновал. Я проспал как убитый все утро, и ровным счетом ничего не случилось.

Так что я прикинул, может, стоит выбраться наружу и дотопать пешком до города, как я вчера и собирался.

Но я здорово ошибся.

Не успел я вытащить первый гвоздь, как услышал голос. Голос кузена Осборна, кого ж еще. Ну то есть того парня, который назвался кузеном Осборном.

Он зашел на двор и ну кричать: «Вилли!» — да только я молчок. Потом он подергал дверь, проверил окна. Принялся стучать почем зря, выругался. Дурной знак.

Дальше — хуже: он забормотал что-то неразборчиво. Значит, не один он там.

Я опасливо выглянул в щелку, но он уже ушел за дом, так что я не увидел ни его самого, ни его спутников.

Наверное, оно и к лучшему, потому что, если я прав, лучше бы мне их не видеть. Слышать — и то паршиво.

До чего ж паршиво — слышать это глухое карканье, а потом — снова Осборн, а потом — опять его собеседник загундосил.

И еще это гнусное зловоние: точно так же пахла зеленая слизь в лесу и вокруг колодца.

Ах да, колодец — они пошли к дальнему колодцу. А кузен Осборн сказал что-то вроде: «Дождемся темноты. Если найдете врата, то мы сможем воспользоваться колодцем. Ищите врата».

Теперь-то я знаю, что он имел в виду. Колодец — это, должно быть, что-то вроде входа под землю — туда, где живут друиды. И — черная тварь.

А теперь они на заднем дворе — все ищут чего-то.

Я уже долго сижу и пишу — день клонится к вечеру. Всмотрелся в щель, вижу: снова темнеет.

Тогда-то они и придут за мной — в темноте.

Взломают дверь или выбьют окна, войдут и утащат меня. Утащат вниз, в колодец, в черные укрывища, где живут шогготы. Там, внизу, под холмами, небось целый мир — там они прячутся и только и ждут, чтобы вылезти наружу за новыми жратвоприношениями, за свежей кровушкой. Не хотят они, чтобы тут люди селились — вот разве только для жратвоприношений.

Я-то видел, что эта черная тварь делала на олтаре. И знаю, что будет со мной.

Может, домашние уже хватились настоящего кузена Осборна и послали кого-нибудь выяснить, что с ним случилось. Может, в городе заметят, что Кэп Притчетт пропал, и организуют поиски. Может, придут сюда и найдут меня. Вот только если они не поторопятся, будет слишком поздно.

Вот почему я это пишу. Все это чистая правда, вот вам крест, от слова и до слова. А если кто-нибудь отыщет эту тетрадь в потайном месте — пусть пойдет заглянет в колодец. В старый колодец, который на задворках.

Помните, что я рассказал про «энтих самых». Засыпьте колодец и осушите болота. Меня искать без толку — если здесь меня не будет.

Эх, если б я только не перепугался до полусмерти! Я даже не столько за себя боюсь, сколько за других. За людей, которые, чего доброго, придут после меня и поселятся здесь, и случится то же самое — или даже похуже.

Вы должны мне поверить! Если не верите — ступайте в леса. Ступайте на холм. На тот самый холм, где они жратвоприношение устроили. Дождь, верно, смыл и кровавые пятна, и следы. И кострища, верно, аккуратно засыпаны. Но олтарный камень наверняка там, никуда не делся. А если так, то вы своими глазами убедитесь: я правду говорю. На камне должны быть здоровенные такие круглые пятна. Круглые пятна фута в два в ширину.

До сих пор я об этом не рассказывал. И только сейчас решился оглянуться назад. Увидел как наяву здоровущую черную тварь, ну которая шоггот. Вспомнил, как она разбухала и росла. Кажется, я уже упоминал о том, как она умеет менять форму и как увеличивается в размерах. Но вы даже вообразить не в силах ни размеры ее, ни форму, а описать в подробностях у меня язык не поворачивается.

Скажу лишь вот что: вы оглянитесь вокруг! Оглянитесь — и увидите, кто прячется под землей в здешних холмах и только и ждет, чтобы выползти наружу, и попировать всласть, и убить еще кого-нибудь.

Погодите. Вот они идут. Смеркается; я слышу шаги. И другие звуки тоже. Голоса. И не только. Колотят в дверь. Ну конечно — они небось тараном обзавелись, притащили бревно или брус какой. Весь дом так ходуном и ходит. Слышу, кузен Осборн орет что-то, и снова — то же гудение. И — отвратительная вонь, меня от нее наизнанку выворачивает, а через минуту…

Осмотрите олтарь. И вы поймете, о чем я. Приглядитесь к громадным круглым отметинам в два фута шириной по обе стороны олтаря. Здесь громадная черная тварь опиралась о камень.

Отыщите отметины — и вы поймете, что я увидел и чего я боюсь, поймете, что за чудовище вас вот-вот сцапает, если вы не запрете его под землею навеки.

Черные отметины в два фута шириной. Но это не просто пятна.

На самом деле — это отпечатки пальцев!

Дверь уже трещит…

Генри Каттнер[61]

Салемский кошмар

Впервые услышав в подвале какие-то звуки, Карсон подумал: крысы. Позже до него дошли россказни о прежней жилице старинного особняка, Абигейл Принн, — о ней перешептывались суеверные поляки с фабрики на Дерби-стрит. Ныне из тех, кто помнил злобную старую ведьму, в живых никого уже не осталось, но зловещие легенды, расцветшие пышным цветом в «ведьминском квартале» Салема, подобно буйным сорнякам на заброшенной могиле, изобиловали жутковатыми подробностями ее деятельности и с пренеприятной откровенностью повествовали об отвратительных жертвоприношениях, что она якобы совершала перед изъеденным червями, увенчанным серповидными рогами идолом сомнительного происхождения. А старожилы и по сей день пересказывали разные байки про Абби Принн, которая, к вящему ужасу всех и каждого, хвасталась, будто она-де — верховная жрица чудовищно могущественного божества, что живет глубоко в холмах. На самом деле, именно дерзкая похвальба старой карги послужила причиной ее внезапной загадочной смерти в 1692 году, приблизительно в то же время, когда состоялись знаменитые казни на Виселичном холме. Говорить об этом не любили, но время от времени какая-нибудь беззубая старушенция боязливо бормотала, что, дескать, огонь не в силах был причинить ей вред, потому что благодаря «ведьминскому знаку» все тело ее не чувствовало боли.

Абби Принн вместе со своей необычной статуей давным-давно сгинули в никуда, но найти жильцов в ее обветшалый дом с фронтонами, нависающим вторым этажом и диковинными створными оконцами с ромбовидными решетками было непросто. Дурная слава о доме давно распространилась по всему Салему. За последние годы не произошло ровным счетом ничего, что могло бы дать пищу невероятным россказням, но те, кто снимал особняк, обычно вскорости поспешно из него выезжали, обычно отделываясь туманными и невразумительными объяснениями касательно крыс.

Крыса-то и привела Карсона в Ведьминскую комнату. Писк и приглушенный топоток внутри гниющих стен не раз и не два будили Карсона по ночам в течение первой недели его пребывания в доме: он арендовал особняк, надеясь в уединении закончить роман, который требовали издатели: очередной образчик легкого чтива вдобавок к длинной череде Карсоновых популярных бестселлеров. Но лишь спустя какое-то время Карсон принялся строить некие вопиюще фантастические догадки касательно разумности крысы, что однажды вечером шмыгнула у него из-под ног в темной прихожей.

Электричество в доме было, но тусклая маленькая лампочка в прихожей света почти не давала. Крыса уродливой темной тенью метнулась в сторону, отбежала на несколько футов и остановилась, явно наблюдая за жильцом.

В другое время Карсон просто прогнал бы тварь угрожающим жестом и вернулся к работе. Но движение на Дерби-стрит грохотало громче обычного, и Карсону никак не удавалось сосредоточиться на романе. Бог весть почему, нервы его были на взводе: ему даже примерещилось, что крыса, устроившаяся за пределами досягаемости, смотрит на него и сардонически усмехается.

Поулыбавшись собственным странным причудам, Карсон шагнул к крысе — и она метнулась к подвальной двери, которая, к вящему его удивлению, оказалась распахнута настежь. Должно быть, он сам позабыл затворить ее, когда заходил в подвал в последний раз, хотя обычно он тщательно прикрывал двери, ибо в старинном особняке повсюду гуляли сквозняки. Крыса ждала на пороге.

Во власти необъяснимого раздражения, Карсон кинулся вперед. Крыса метнулась вниз по лестнице. Он включил в подвале свет: тварь устроилась в углу и не сводила с него внимательных блестящих глазок.

Спускаясь по ступеням, Карсон никак не мог избавиться от ощущения, что ведет себя как распоследний дурак. Но работа его утомила; подсознательно он был только рад отвлечься. Он направился к крысе, с изумлением отмечая, что тварь не трогается с места и неотрывно глядит на него. В душе его всколыхнулось странное беспокойство. По всем ощущениям, крыса вела себя ненормально, а немигающий взгляд ее холодных, как обувные пуговицы, глаз вселял безотчетную тревогу.

А в следующий миг Карсон рассмеялся про себя: крыса внезапно метнулась в сторону и скрылась в небольшой дыре в стене. Карсон небрежно нацарапал носком ботинка крест в пыли перед самой норой, решив, что поутру поставит там мышеловку.

Крыса опасливо выставила нос и пошевелила истрепанными усами. Высунулась, замешкалась, отпрянула. А затем грызун повел себя необычно и необъяснимо: прямо-таки подумаешь, что крыса танцует, сказал себе Карсон. Она робко подалась вперед — и вновь отступила. Рванулась было наружу, резко остановилась, поспешно вернулась, как если бы перед входом в нору свернулась змея, закрывая крысе путь к бегству, — промелькнуло в голове у Карсона неожиданное сравнение. Между тем там не было ничего, кроме нарисованного в пыли крестика.

Вне всякого сомнения, это сам Карсон мешал крысе удрать — ведь он стоял в нескольких футах от норы. Он шагнул вперед — и тварь поспешно спряталась.

Заинтересовавшись, Карсон отыскал палку и пошарил ею в норе. И тут, оказавшись к стене чуть не вплотную, заметил в каменной плите над самой норой нечто необычное. Оглядел ее края — и подозрения подтвердились. Плита, по всей видимости, крепилась отнюдь не намертво.

Карсон внимательно изучил плиту и обнаружил с краю углубление, позволяющее ухватиться рукой. Пальцы легко легли в пазы — и он осторожно потянул на себя. Камень чуть сдвинулся — и застрял. Карсон дернул резче — посыпалась сухая земля, и плита отошла от стены, точно провернувшись на шарнирах.

В стене зиял черный прямоугольный провал высотой примерно по плечи. Из глубины потянуло неприятной затхлостью спертого воздуха; Карсон непроизвольно отпрянул. В памяти разом воскресли страшные россказни про Абби Принн и страшные тайны ее дома. Уж не обнаружил ли он ненароком какое-нибудь потаенное убежище давно покойной ведьмы?

Прежде чем лезть в черный провал, Карсон сходил наверх за электрическим фонариком. И, осторожно пригнувшись, вступил в тесный, дурно пахнущий проход и поводил лучом прямо перед собою предосторожности ради.

Он оказался в узком коридоре с низким потолком — немногим выше его головы, стены и пол которого были выложены каменными плитами. Коридор уводил прямо вперед метров на пятнадцать, после чего расширялся, превращаясь в просторную комнату. Карсон вступил в подземный покой — вне всякого сомнения, сокровенное убежище Абби Принн, ее тайник, надо думать, который, однако ж, не спас владелицу в тот день, когда обезумевшая от страха толпа бесновалась на Дерби-стрит, — и охнул от изумления. Поразительная комната, просто фантастика, да и только!

Взгляд Карсона был прикован к полу. Тускло-серый цвет стен здесь сменялся мозаикой разноцветных камней, с преобладанием синих, зеленых и пурпурных оттенков — что примечательно, более теплые тона отсутствовали. Рисунок, должно быть, состоял из тысяч и тысяч фрагментов цветного камня, поскольку размером любой из них был не больше каштана. Мозаика, по всей видимости, складывалась в некий определенный узор, Карсону неведомый: пурпурные и фиолетовые изгибы перемежались с угловатыми зелено-синими линиями, сплетаясь в фантастические арабески. Тут были и круги, и треугольники, и пентаграмма, и другие, менее известные фигуры. Линии и формы по большей части отходили от определенной точки: от центра залы, обозначенного круглым диском тусклого черного камня примерно фута два в диаметре.

Вокруг царила мертвая тишина. Грохот машин, что время от времени проезжали наверху по Дерби-стрит, сюда не доносился. В неглубокой стенной нише Карсон заметил на стене какие-то знаки и неспешно направился в ту сторону, водя лучом фонарика вверх и вниз по впадине.

Знаки, уж что бы они из себя ни представляли, были намалеваны на камне давным-давно, ибо то, что осталось от загадочных символов, расшифровке не поддавалось. Карсон рассмотрел несколько полустертых иероглифов, с виду похожих на арабские, а там кто их знает. На полу ниши обнаружился проржавевший металлический диск примерно восьми футов в диаметре: Карсон был практически уверен, что диск сдвигается с места, но приподнять его так и не смог.

Тут он осознал, что стоит точно в центре комнаты, в круге из черного камня, вокруг которого сконцентрирован странный узор. И снова Карсон отчетливо осознал, какая глубокая тишина стоит вокруг. Словно по наитию, он выключил фонарик. И очутился в непроглядной темноте.

В это самое мгновение странная мысль родилась в его мозгу. Ему вдруг представилось, что он стоит на дне колодца, а сверху обрушивается неодолимый поток — несется вниз и вот-вот его поглотит. Ощущение было настолько сильным, что Карсону даже почудилось, будто он слышит глухой гул и рев водопада. Содрогнувшись, он включил свет и панически заозирался. Что до грохота — это, конечно же, просто-напросто в висках стучало, а в гробовой тишине этот звук слышался вполне отчетливо. Но если здесь так тихо…

И тут его осенило — как если бы кто-то вложил нужную мысль в его сознание. А ведь здесь идеальное место для работы! Можно провести сюда электричество, поставить стол и стул, при необходимости воспользоваться электровентилятором, хотя затхлая вонь, столь ощутимая в первые мгновения, развеялась, будто ее и не было. Карсон вернулся к выходу из коридора и, оказавшись вне комнаты, почувствовал, как все мышцы его необъяснимым образом расслабились, а ведь он и не сознавал, в каком напряжении они пребывали. Он все списал на нервозность и поднялся наверх — сварить себе чашку черного кофе и написать домовладельцу в Бостон о своем открытии.

Гость, впущенный Карсоном, с любопытством заозирался, оглядывая прихожую и удовлетворенно кивая сам себе. Он был высок, худощав, над проницательными серыми глазами нависали густые седые, стального оттенка, брови.

— Вы, надо думать, по поводу Ведьминской комнаты? — неприветливо осведомился Карсон.

Его домовладелец язык за зубами держать не пытался — и в результате всю последнюю неделю Карсон поневоле вынужден был принимать у себя антикваров и оккультистов, жаждущих хоть одним глазком взглянуть на потайную комнату, в которой Абби Принн творила свои заклинания. Раздражение Карсона росло день ото дня и он уже подумывал переехать в какой-нибудь дом поспокойнее, но врожденное упрямство не позволяло ему стронуться с места: он твердо вознамерился закончить книгу, несмотря на докучливых визитеров.

— Прошу меня простить, но комната больше не демонстрируется, — отрезал Карсон, смерив гостя холодным взглядом.

Тот было опешил, но тут же в глазах его блеснуло понимание. Он достал визитку и вручил ее Карсону.

— Майкл Ли… оккультист, значит? — повторил Карсон. И вдохнул поглубже. Оккультисты, как он убедился на собственном опыте, были хуже всех прочих, вместе взятых, с их зловещими намеками на то, чему и названия-то нет, и с их жадным интересом к мозаичному узору на полу Ведьминской комнаты. — Мне страшно жаль, мистер Ли, но… я действительно очень занят. Прошу меня простить.

И Карсон нелюбезно повернулся к двери.

— Минуточку, — быстро возразил Ли.

И не успел Карсон воспротивиться, как Ли ухватил писателя за плечи и заглянул в его глаза. Потрясенный Карсон отпрянул, но успел-таки заметить странное выражение в лице гостя: причудливую смесь тревоги и удовлетворения, как если бы оккультист увидел нечто неприятное, но не то чтобы совсем неожиданное.

— Это еще что такое? — резко осведомился Карсон. — Я не привык…

— Прошу меня извинить, — промолвил Ли глубоким, приятным голосом. — Я должен попросить у вас прощения. Я подумал… впрочем, извините еще раз. Боюсь, я слишком разволновался. Видите ли, я приехал из самого Сан-Франциско только для того, чтобы увидеть эту вашу Ведьминскую комнату. Может быть, вы мне все-таки ее покажете? Я охотно заплачу любую сумму…

Карсон примирительно развел руками.

— Нет, — отозвался он, чувствуя, что вопреки себе все больше проникается симпатией к этому человеку — к его выразительному, приятному голосу, к его властному лицу, к его притягательной личности. — Нет-нет, мне просто хочется хоть немного покоя — вы и представить себе не можете, как мне докучают, — продолжал он, слегка удивляясь собственным оправдывающимся интонациям. — Ужасно досадно, на самом деле. Я почти жалею, что обнаружил эту комнату.

Ли взволнованно подался вперед.

— Можно мне взглянуть на нее? Мне это крайне важно — я живо интересуюсь такого рода вещами. Обещаю, что не займу больше десяти минут вашего времени.

Поколебавшись, Карсон кивнул. Ведя гостя в подвал, он, к вящему своему изумлению, осознал, что рассказывает об обстоятельствах, при которых обнаружил пресловутую комнату. Ли жадно слушал, время от времени перебивая рассказчика вопросом-другим.

— А крыса… вы не видели, что с ней сталось? — полюбопытствовал гость.

Карсон озадаченно нахмурился.

— Да нет. Наверное, в нору спряталась. А что?

— Как знать, — загадочно отозвался Ли.

И они вошли в Ведьминскую комнату. Карсон включил свет. Он провел в подвал электричество, и тут и там стояли стулья и стол, но во всем остальном комната нимало не изменилась. Карсон внимательно наблюдал за выражением лица оккультиста и с удивлением отметил, как тот помрачнел и словно бы не на шутку рассердился.

Ли подошел к центру комнаты и долго разглядывал стул, установленный на черном каменном круге.

— Вы здесь работаете? — медленно осведомился он.

— Да. Здесь тихо — я обнаружил, что наверху работать не могу. Слишком там шумно. А здесь — просто идеально: отчего-то мне здесь и пишется легко. Разум словно… — Карсон замялся, подыскивая нужное слово, — словно освобождается, отрешается от всего лишнего. Очень необычное ощущение.

Ли кивнул, как если бы слова Карсона подтвердили некие его собственные догадки. Он направился к нише и к металлическому диску на полу. Карсон последовал за ним. Оккультист подошел к стене вплотную и проследил очертания поблекших символов длинным указательным пальцем. И пробормотал что-то про себя — тарабарщину какую-то, как показалось Карсону.

— Ньогтха… к’йарнак…

Гость резко развернулся, он был мрачен и бледен.

— Я видел достаточно, — тихо проговорил он. — Не выйти ли нам?

Удивленный Карсон кивнул и вывел гостя обратно в подвал.

Уже поднявшись наверх, Ли помялся немного, словно не решаясь затронуть щекотливую тему. И наконец спросил:

— Мистер Карсон, можно у вас полюбопытствовать, не снилось ли вам за последнее время чего-либо примечательного?

Карсон воззрился на гостя: в глазах его заплясали смешливые искорки.

— Снилось? — повторил он. — А, понятно. Ну что ж, мистер Ли, признаюсь честно: вам меня не запугать. Ваши собратья — ну, другие оккультисты, которых я здесь принимал, — уже пытались.

Ли приподнял кустистые брови.

— Да? Они вас расспрашивали про сны?

— Некоторые — расспрашивали.

— И вы им рассказали?

— Нет.

Ли, озадаченно нахмурившись, откинулся в кресле, а Карсон между тем медленно продолжал:

— Хотя, признаться, я и сам не вполне уверен.

— То есть?

— Мне кажется… есть у меня смутное ощущение… будто в последнее время мне и впрямь что-то снится. Но я не поручусь. Из этого сна я ничего ровным счетом не помню. И — о, вполне вероятно, что не кто иной, как ваши собратья-оккультисты, и вложили эту мысль мне в голову!

— Не исключено, — уклончиво отозвался Ли, поднимаясь на ноги. И, поколебавшись, добавил: — Мистер Карсон, я вам задам неделикатный вопрос. А так ли вам необходимо жить в этом доме?

Карсон обреченно вздохнул.

— Когда мне задали этот вопрос в первый раз, я объяснил, что мне нужно тихое, спокойное прибежище для работы над книгой — причем подойдет любое. Но найти такое непросто. Теперь, когда я обосновался в Ведьминской комнате и мне так легко пишется, не вижу, с какой стати мне съезжать — чего доброго, из графика выбьюсь! Я покину этот дом, как только закончу роман, а тогда, господа оккультисты, приходите и делайте с особняком что угодно, хоть в музей его превращайте, хоть во что. Мне дела нет. Но пока книга не закончена, я намерен оставаться здесь.

Ли потер подбородок.

— Правда ваша. Я вас понимаю. Но… неужели во всем доме нет другого удобного места для работы?

Мгновение он вглядывался в лицо Карсона, а затем поспешно продолжил:

— Я не жду, что вы мне поверите. Вы — материалист, как люди в большинстве своем. Но есть немногие избранные, кому ведомо, что над и за пределами так называемой науки есть наука еще более великая, основанная на законах и принципах, для среднего человека непостижных. Если вы читали Мейчена, то, конечно, помните его рассуждения о бездонном провале между миром сознания и миром материи. Но через провал этот возможно перекинуть мост. Таким мостом как раз и является Ведьминская комната! Вы знаете, что такое акустический свод — или так называемая «шепчущая галерея»?

— Что? — недоуменно отозвался Карсон. — При чем тут?..

— Это аналогия — всего-навсего аналогия! Можно прошептать слово в галерее или в пещере — и если вы стоите в некоем определенном месте на расстоянии сотни футов, вы услышите этот шепот, а человек в десяти шагах от говорящего не услышит. Простой акустический фокус, не более, — звук фокусируется в одной точке. Но тот же самый принцип применим далеко не только к звуку. А к любому волновому импульсу — и даже к мысли!

Карсон попытался перебить гостя, но Ли неумолимо продолжал:

— Черный камень в центре вашей Ведьминской комнаты — одна из таких точек фокуса. Узор на полу — когда вы сидите на том черном круге, вы становитесь повышенно чутки к определенным вибрациям или флюидам — определенным мысленным приказам, — о, сколь опасна эта чувствительность! Почему, по-вашему, работая здесь, вы ощущаете небывалую ясность в мыслях? Это заблуждение, обманное чувство прозрачности восприятия, ибо вы всего-навсего орудие, микрофон, настроенный улавливать некие пагубные эманации, сути которых вы не понимаете!

В лице Карсона, как в зеркале, отражалось изумленное недоверие.

— Но… вы же не хотите сказать, что и вправду верите

Ли отстранился, взгляд его утратил напряженность. Теперь гость смотрел холодно и мрачно.

— Хорошо же. Но я изучал историю этой вашей Абигейл Принн. А она тоже понимала сверхнауку, о которой я говорю. И пользовалась ею в недобрых целях — черная магия, вот как это называется. Я читал, что в старину она прокляла Салем — а ведьминское проклятие штука опасная. Вы не… — Гость встал, закусил губу. — Вы не позволите мне зайти к вам завтра?

Едва ли не против воли Карсон кивнул.

— Но я боюсь, вы даром теряете время. Я не верю… ну, то есть, я хочу сказать, что у меня нет… — Он запнулся, не находя нужного слова.

— Мне всего лишь хотелось бы удостовериться, что вы… Да, и еще одно. Если вам сегодня что-то приснится, вы не попробуете запомнить сон? Если попытаться прокрутить сон в голове сразу после пробуждения, то, скорее всего, он уже не забудется.

— Хорошо. Если, конечно, мне и впрямь что-то приснится.

В ту ночь Карсону и впрямь приснился сон. Он проснулся перед самым рассветом с неистово бьющимся сердцем и подспудным ощущением тревоги. В стенах и под полом воровато сновали и возились крысы. Карсон поспешно выбрался из постели, дрожа в зябких предутренних сумерках. Бледная луна все еще слабо светила в тускнеющем небе.

И тут Карсон вспомнил слова своего гостя. Да, сон ему приснился — вне всяких сомнений. Но вот содержание сна — дело другое. Сколько бы он ни пытался, вспомнить, о чем был сон, не удавалось, осталось лишь смутное ощущение панического бегства сквозь тьму.

Карсон по-быстрому оделся и, поскольку недвижное безмолвие раннего утра в старом особняке действовало ему на нервы, вышел купить газету. Было слишком рано, магазины еще не открылись, так что он зашагал в западном направлении в поисках какого-нибудь мальчишки-газетчика и свернул на первом же углу. Он шел, и мало-помалу им овладевало странное, необъяснимое чувство: узнаваемость! Он ходил здесь прежде, очертания домов и контуры крыш казались смутно, пугающе знакомыми. Но — вот ведь фантастика! — на его памяти он на этой улице в жизни не бывал! В этом районе Салема он прогуливался нечасто, ибо по природе своей был ленив; и однако ж — удивительное дело! — его захлестывали воспоминания, и чем дальше он шел, тем живее и ярче они становились.

Карсон дошел до угла и, не задумываясь, свернул налево. Загадочное ощущение нарастало. Он шагал медленно, размышляя про себя.

Вне всякого сомнения, он действительно ходил этим путем прежде — просто он, по-видимому, в тот момент настолько глубоко погрузился в мысли, что даже не сознавал, где находится. Разумеется, вот вам и объяснение! И однако ж стоило ему выйти на Чартер-стрит — и в душе его всколыхнулась безотчетная тревога. Салем пробуждался; с рассветом флегматичные рабочие-поляки потоком хлынули в сторону фабрик. Время от времени мимо проезжала машина.

Впереди на тротуаре собралась целая толпа. Предчувствуя недоброе, Карсон ускорил шаг. И, потрясенный до глубины души, осознал, что перед ним — кладбище на Чартер-стрит, древний «Погост», пользующийся самой недоброй славой. Карсон поспешно протолкался сквозь людское сборище.

До слуха его донеслись приглушенные замечания, прямо перед ним воздвиглась широкая спина в синем. Карсон заглянул полисмену через плечо — и задохнулся от ужаса.

К железной решетке кладбищенской ограды прислонился человек в дешевом, безвкусном костюме. Он вцепился в проржавевшие прутья так крепко, что на тыльных сторонах волосатых рук взбугрились мышцы. Человек был мертв, и в лице его, запрокинутом к небу под неестественным углом, застыло выражение неизбывного, леденящего душу ужаса. Глаза чудовищно вытаращены, одни белки видны; губы скривились в безрадостной ухмылке.

Какой-то зевака, белый как полотно, обернулся к Карсону.

— Похоже, он от страха помер, — хрипло промолвил он. — Не дай боже мне увидеть, чего он насмотрелся. Бррр… вы только на лицо его взгляните!

Карсон непроизвольно отпрянул, чувствуя, как ледяное дыхание неназываемого пробирает его до костей. Он провел рукой по глазам, но перед внутренним взором его по-прежнему плавало искаженное мертвое лицо. Он попятился назад, до глубины души потрясенный, дрожа мелкой дрожью. Ненароком глянул в сторону, обвел глазами могилы и памятники, испещрившие старое кладбище. Здесь уже больше века никого не хоронили, и затянутые лишайником надгробия с их крылатыми черепами, щекастыми херувимами и погребальными урнами словно источали неуловимые миазмы архаики. Что же напугало беднягу до смерти?

Карсон вдохнул поглубже. Труп представлял собою жуткое зрелище, что правда, то правда, но нельзя позволять себе так расстраиваться. Нельзя ни в коем случае — а то, чего доброго, книга пострадает. Кроме того, мрачно доказывал он сам себе, объяснение происшествия напрашивается само собою. Покойный, по всей видимости, из числа тех поляков-иммигрантов, которые живут в окрестностях Салемской гавани. Бедолага проходил ночью мимо кладбища — того самого места, что на протяжении трех веков обрастало кошмарными легендами, — и одурманенный винными парами взгляд, должно быть, наделил реальностью смутные фантомы суеверного ума. Всем и каждому известно, насколько эти поляки эмоционально неуравновешенны, насколько склонны к массовым истериям и безумным домыслам. Великая иммигрантская паника 1853 года, в ходе которой сожгли дотла три ведьминских дома, вспыхнула от сбивчивых, истерических россказней какой-то старухи о том, что она-де своими глазами видела, как загадочный, одетый в белое иностранец «снял с себя лицо». «И чего прикажете ждать от таких людей?» — думал Карсон.

Тем не менее разнервничался он не на шутку и домой возвратился только после полудня. Обнаружив, что Ли, давешний оккультист, уже дожидается его под дверью, Карсон весьма обрадовался гостю и сердечно пригласил его заходить.

Ли был непривычно серьезен.

— А вы уже слыхали про эту вашу приятельницу Абигейл Принн? — осведомился он без предисловия.

Карсон, что разливал через сифон содовую по бокалам, воззрился на гостя во все глаза, рука его застыла в воздухе. Повисла долгая пауза. Наконец он нажал на рычаг, и жидкость, шипя и пенясь, хлынула в виски. Он протянул один бокал Ли, второй аккуратно взял сам — и только тогда ответил на вопрос.

— Не понимаю, о чем вы. Что она… ну и что такого она натворила? — вымученно пошутил он.

— Я ознакомился с архивами, — сообщил Ли, — и выяснил, что Абигейл Принн была похоронена четырнадцатого декабря тысяча шестьсот девяностого года на кладбище Чартер-стрит, причем в сердце ей вонзили кол. Что с вами?

— Ничего, — невыразительно отозвался Карсон. — Что же дальше?

— Так вот — ее могила была вскрыта и разграблена, вот и все. Кол был вырван: его обнаружили неподалеку, и повсюду вокруг могилы земля испещрена следами. Следами ботинок. Карсон, вам что-нибудь снилось нынче ночью? — отрывисто осведомился Ли. Его серые глаза смотрели сурово и холодно.

— Не знаю, — растерянно отозвался Карсон, потирая лоб. — Не помню. Нынче утром я был на кладбище Чартер-стрит.

— А! Значит, вы слыхали про того парня, который…

— Я его видел, — перебил Карсон, передернувшись. — До сих пор в себя прийти не могу.

И он одним глотком осушил бокал с виски.

Ли не сводил с него глаз.

— Итак, — промолвил он немного времени спустя. — Вы по-прежнему намерены оставаться в этом доме?

Карсон отставил бокал и поднялся на ноги.

— А почему бы и нет? — рявкнул он. — Какая такая причина может мне воспрепятствовать? А?

— После всего того, что случилось прошлой ночью…

— А что такого случилось? Ограбили могилу. Суеверный поляк случайно увидел грабителей — и умер от страха. И что?

— Вы пытаетесь убедить самого себя, — спокойно парировал Ли. — В глубине души вы знаете — не можете не знать — правду. Вы стали орудием в руках чудовищных, кошмарных сил, Карсон. На протяжении трех веков Абби Принн — живой мертвец — лежала в могиле, дожидаясь, чтобы кто-нибудь угодил в ее ловушку — в Ведьминскую комнату. Возможно, сооружая ее, она прозревала будущее: провидела, что в один прекрасный день кто-нибудь случайно наткнется на адский покой и попадет в западню мозаичного узора. Попались вы, Карсон, и дали возможность этой мерзкой нежити перекинуть мост через провал между сознанием и материей, установить с вами связь. Для существа, наделенного страшной властью Абигейл Принн, гипноз — это детские игрушки. Ей ничего не стоило принудить вас пойти к ее могиле, вырвать кол, удерживающий ее в плену, а затем стереть в вашем разуме воспоминание об этом действии, чтобы оно даже во сне не воскресало!

Карсон вскочил на ноги, глаза его вспыхнули странным светом.

— Во имя Господа, вы вообще понимаете, что вы такое говорите?

Ли хрипло рассмеялся.

— Во имя Господа? Скорее во имя дьявола — того самого дьявола, что в это мгновение угрожает Салему: ибо Салем в опасности, в страшной опасности! Абби Принн прокляла мужчин, и женщин, и детей города, когда ее привязали к столбу и обнаружили, что огонь ее не берет! Сегодня утром я поработал с кое-какими секретными архивами и вот пришел в последний раз попросить вас покинуть этот дом.

— Вы закончили? — холодно осведомился Карсон. — Прекрасно. Так вот, я остаюсь здесь. Вы либо не в себе, либо пьяны, но вся эта ваша чушь меня не убеждает.

— А если я предложу вам тысячу долларов, вы уедете? — спросил Ли. — Или даже больше — десять тысяч? В моем распоряжении имеется весьма значительная сумма.

— Нет, черт побери! — рявкнул Карсон в порыве гнева. — Все, чего я хочу, — это в тишине и покое закончить мой новый роман. Нигде больше я работать не могу и не хочу. И не стану!..

— Я этого ждал, — тихо промолвил Ли. В голосе его, как ни странно, звучало сочувствие. — Господи, да вы же вырваться не способны! Вы угодили в ловушку и освободиться уже не в силах — пока разум Абби Принн контролирует вас через Ведьминскую комнату. А самое страшное в том, что являть себя она может только с вашей помощью — она пьет ваши жизненные силы, Карсон, кормится вами, как вампир!

— Вы с ума сошли, — глухо отозвался Карсон.

— Мне страшно. Тот железный диск в Ведьминской комнате — я боюсь его и того, что под ним. Абби Принн служила странным богам, Карсон, и я прочел кое-что на стене в той нише, что дало мне подсказку. Имя Ньогта вам что-нибудь говорит?

Карсон раздраженно помотал головой. Ли пошарил в кармане и извлек клочок бумаги.

— Я выписал этот отрывок из одной книги в кестерской библиотеке, называется она «Некрономикон», а написал ее человек, настолько глубоко ушедший в изучение запретных тайн, что его прозвали безумным. Вот, прочтите.

Нахмурившись, Карсон прочел следующее:

«Люди знают его как Обитателя Тьмы, этого собрата Властителей по имени Ньогта, Тот, кому быть не должно. Его возможно призвать на поверхность земли через потайные пещеры и расселины; колдуны и чародеи видели его в Сирии и под черной башней Ленга; из грота Танг в Тартарии вырвался он, сея ужас и разрушение среди шатров великого хана. Лишь с помощью египетского креста, заклинания Вак-Вирадж и эликсира тиккоун возможно изгнать его обратно в ночную черноту и мерзость сокрытых пещер, где его обиталище».

Ли спокойно выдержал недоуменный взгляд Карсона.

— Теперь понимаете?

— Заклинания и эликсиры! — фыркнул Карсон, возвращая выписку. — Чушь несусветная!

— Отнюдь. И заклинание, и эликсир известны оккультистам не первое тысячелетие. Мне и самому доводилось в прошлом их использовать в определенных… обстоятельствах. А если я прав насчет вот этого… — Он направился к двери, губы его сложились в бескровную линию. — Прежде таким материализациям удавалось воспрепятствовать, но главная проблема — в эликсире: раздобыть его куда как непросто. И все же я надеюсь… я еще вернусь. Вы не могли бы до тех пор не заходить в Ведьминскую комнату?

— Ничего обещать не буду, — отрезал Карсон. У него ныла голова; тупая боль мало-помалу нарастала, вторгаясь в сознание; его слегка подташнивало. — До свидания.

Он проводил Ли к выходу и помешкал немного на ступенях: домой возвращаться отчего-то не хотелось. А пока он глядел вслед стремительно удаляющейся высокой фигуре оккультиста, из соседнего дома вышла какая-то женщина. При виде Карсона она разразилась визгливой, гневной тирадой, ее необъятная грудь так и ходила ходуном.

Карсон обернулся и недоуменно воззрился на нее. В висках пульсировала боль. Женщина направилась к нему, угрожающе потрясая мясистым кулаком.

— Вы чего мою Сару пужаете? — завопила она. Ее смуглое лицо побагровело от ярости. — Чего ее пужаете своими дурацкими фокусами, а?

Карсон облизнул пересохшие губы.

— Я прошу прощения, — медленно проговорил он. — Мне страшно жаль. Но я не пугал вашу Сару. Меня весь день дома не было. Что такое ее напугало?

— Ента бурая тварюка — Сара говорит, она к вам в дом забежала…

Женщина умолкла на полуслове, челюсть у нее отвисла, глаза расширились. Она сделала характерный знак правой рукой — наставила указательный палец и мизинец на собеседника, а большим пальцем прижала остальные.

— Старая ведьма!

И она поспешно ретировалась, испуганно бормоча себе что-то под нос на польском.

Карсон развернулся и возвратился в дом. Налил в бокал виски, поколебался, отставил его в сторону, так и не пригубив. И принялся расхаживать взад-вперед, то и дело потирая лоб сухими, горячими пальцами. В голове проносились сбивчивые, невнятные мысли. Лихорадило, в висках стучало.

Наконец Карсон спустился вниз, в Ведьминскую комнату. Да там и остался, хотя работать не работал: в мертвой тишине подземного убежища головная боль слегка отпустила. Спустя какое-то время он уснул.

Долго ли он продремал, он не знал и сам. Ему снился Салем: по улицам со страшной скоростью проносилась смутно различимая студенистая темная тварь, что-то вроде невероятно громадной угольно-черной амебы, она преследовала мужчин и женщин и заглатывала их — те с воплями обращались в бегство, но чудовище с легкостью их настигало. Ему снилось, что прямо на него смотрит похожее на череп лицо: иссохший, сморщенный лик, на котором живыми казались только глаза — и глаза эти горели адским злобным огнем.

Наконец он проснулся и резко сел. Его пробирал холод.

Вокруг царила гробовая тишина. В свете электрической лампочки зелено-пурпурная мозаика словно бы извивалась и корчилась, подползая к нему, но едва он протер сонные глаза, иллюзия развеялась. Он глянул на наручные часы. Стрелки показывали два. Он проспал весь вечер и большую часть ночи.

Карсон ощущал странную слабость; апатичная вялость не давала ему подняться с кресла. Силы словно иссякали, вытекали капля по капле. Леденящий холод пробирался до самого мозга, но головная боль прошла. Сознание было кристально ясным — застыло в ожидании, словно что-то вот-вот должно было произойти. Краем глаза Карсон заметил какое-то движение.

Каменная плита в стене сдвинулась. Послышался негромкий скрежет; черный провал медленно расширился от узкого прямоугольника до квадрата. Там, во тьме, что-то затаилось. Вот тварь пошевелилась, выкарабкалась на свет — и Карсона захлестнул слепой ужас.

Существо походило на мумию. В течение невыносимой, длиною в вечность, секунды эта мысль пульсировала в мозгу Карсона: «Оно похоже на мумию!» То был тощий, как скелет, бурый, как пергамент, труп: казалось, на костяк натянули кожу какого-то гигантского ящера. Вот труп пошевелился, пополз вперед: слышно было, как длинные ногти царапают по камню. Он выбрался в Ведьминскую комнату; яркий свет безжалостно высветил бесстрастное лицо, глаза горели замогильным светом. На побуревшей, морщинистой спине отчетливо выделялся зубчатый хребет.

Карсон словно окаменел. Неизбывный ужас лишил его возможности двигаться. Его словно сковал сонный паралич — когда мозг, сторонний наблюдатель, не может или не желает передавать нервные импульсы в мышцы. Карсон лихорадочно убеждал себя, что на самом деле спит и вот-вот проснется.

Иссохшая мумия поднялась на ноги. Выпрямилась во весь рост, тощая, как скелет, двинулась к нише с железным диском в полу. Развернувшись спиной к Карсону, помедлила немного — и в гробовой тишине зашелестел сухой, неживой шепот. Едва заслышав его, Карсон хотел закричать что было сил, но голос отнялся. А жуткий шепот все звучал и звучал — на языке, что явственно не принадлежал этой земле, и, словно бы в ответ на него, по железному диску прошла едва заметная дрожь.

Диск дрогнул и стал медленно приоткрываться. Сморщенная мумия торжествующе воздела костлявые руки. Диск был примерно в фут толщиной, и, по мере того как он поднимался над полом, по комнате разливался смутный запах — мускусный, тошнотворный, наводящий на мысль о каком-то пресмыкающемся. Диск неотвратимо приподнимался — и вот уже из-под края высунулось первое щупальце тьмы. Карсон внезапно вспомнил свой сон про студенистую черную тварь, что проносилась по улицам Салема. Он попытался сбросить оковы паралича, удерживающие его в неподвижности, но тщетно. В комнате темнело, голова у Карсона шла кругом, черный смерч набирал силу, грозя захлестнуть его. Комната словно раскачивалась, уходила из-под ног.

А железный диск между тем приподнимался все выше, и морщинистая мумия все стояла, воздев иссохшие руки в кощунственном благословении, и медленно сочилась наружу амебовидная чернота.

И тут в шелестящий шепот мумии вклинился новый звук: дробный перестук стремительных шагов. Краем глаза Карсон заметил, как в Ведьминскую комнату ворвался какой-то человек. То был Ли, давешний оккультист, на его мертвенно-бледном лице ярко горели глаза. Он метнулся мимо Карсона прямиком к нише, где из провала вздымался черный ужас.

Иссохшая тварь обернулась — обернулась пугающе медленно. В левой руке Ли сжимал какое-то орудие: crux ansata, крест с петлей, из золота и слоновой кости; правая рука была стиснута в кулак. Голос нежданного гостя зазвучал гулко и властно. На побелевшем лбу выступили капельки испарины.

— Йа на кадишту нил гх’ри… стелл ’бсна кн ’аа Ньогта… к’йарнак флегетор

Нездешние, мистические звуки прогремели громом, эхом отразившись от стен. Ли медленно двинулся вперед, высоко воздев египетский крест. А из-под железного диска выплеснулся черный ужас!

Диск приподнялся, отлетел в сторону, и гигантская волна переливчатой черноты — не жидкая и не твердая чудовищная студенистая масса — хлынула прямиком к Ли. Не сбавляя шага, не останавливаясь, он быстро взмахнул правой рукой — крохотная склянка взмыла в воздух, ударила в цель, и черная тварь поглотила ее.

Бесформенный ужас замешкался. Поколебался немного, с видом пугающе-нерешптельным, — и проворно отпрянул. В воздухе разлилась удушливая вонь гари и тления, и на глазах у Карсона от черной твари начали отслаиваться кусок за куском, съеживаясь, точно под разъедающим воздействием кислоты. Разжижающимся потоком тварь потекла назад, роняя по пути омерзительные ошметки черной плоти.

Из основного сгустка вытянулась ложноножка, точно громадное щупальце, ухватила живой труп, потащила его к провалу и перебросила через край. Еще одно щупальце подцепило железный диск, без труда проволокло по полу и, едва чудище кануло в бездну и скрылось из виду, диск с оглушительным грохотом лег на место.

Комната широкими кругами завращалась вокруг Карсона, невыносимая тошнота подступила к горлу. Нечеловеческим усилием он попытался подняться на ноги, а в следующий миг свет быстро померк — и угас вовсе. Темнота поглотила его.

Романа Карсон так и не закончил. Он сжег рукопись, но писать не перестал, хотя ни одно из поздних его произведений так и не было опубликовано. Издатели качали головой и недоумевали, отчего столь блестящий автор популярных романов внезапно увлекся сверхъестественными ужасами.

— Сильно написано, — заметил один из редакторов, возвращая ему рукопись под заглавием «Черное божество безумия». — Произведение в своем роде незаурядное, но уж больно жуткое и нездоровое. Никто этого читать не станет. Карсон, ну почему вы больше не пишете таких романов, как раньше? Вы ж на них прославились!

Тогда-то Карсон и нарушил свой обет никогда не упоминать про Ведьминскую комнату — и рассказал все как есть, от начала и до конца, в надежде на доверие и понимание. Едва договорив, он упал духом: в лице собеседника читалось скептическое сочувствие.

— Вам ведь это все приснилось, верно? — уточнил редактор, и Карсон горько рассмеялся.

— Да, конечно, — приснилось.

— Должно быть, сон произвел на вас крайне яркое впечатление. Такие случаи нередки. Но со временем все забудется, — ободрил его редактор, и Карсон кивнул.

Больше Карсон не упоминал о том ужасе, что увидел в Ведьминской комнате, очнувшись от обморока, — ужасе, что неизгладимо отпечатался в его сознании; он знал, что тем самым лишь подаст повод усомниться в собственной вменяемости. Перед тем как они с Ли, смертельно бледные и дрожащие, выбежали из подземелья, Карсон по-быстрому оглянулся через плечо. Сморщенные, прожженные клочья, отслоившиеся от этого порождения кощунственного безумия, необъяснимым образом исчезли, оставив на камнях черные пятна. Абби Принн, надо думать, возвратилась в тот ад, которому служила, а ее безжалостное божество сокрылось в неведомых безднах за пределами людского разумения, будучи изгнано могучими силами древней магии, которыми владел оккультист. Но ведьма оставила о себе напоминание — кошмарный «сувенир»: в последний раз обернувшись, Карсон заметил, что из-под края железного диска торчит, точно застыв в издевательском приветствии, иссохшая клешнястая рука!

Фриц Лейбер[62]

Глубинный ужас

Помнить о тебе?

Да, бедный дух, пока есть память в шаре

Разбитом этом.[63]

Нижеприведенная рукопись обнаружена в медном с мельхиором ларце, покрытом прихотливой чеканкой уникальной современной работы, что был приобретен на аукционе невостребованной собственности, переданной полицией государству по истечении положенного срока, в округе Лос-Анджелес, штат Калифорния. В ларце с рукописью нашлись также два тонких сборника стихов: «Азатот и прочие ужасы» за авторством Эдуарда Пикмена Дерби («Оникс-сфинкс-пресс», Аркхем, Массачусетс) и «Хозяин туннелей» Георга Рейтера Фишера («Птолеми-пресс», Голливуд, Калифорния). Записи были сделаны рукою второго из поэтов, если не считать двух писем и телеграммы, вложенных между листами. Ларец и его содержимое поступили в ведение полиции 16 марта 1937 года, по обнаружении изувеченного трупа Фишера рядом с его обрушенным кирпичным домом на Стервятниковом Насесте при довольно жутких обстоятельствах.

Сегодня бесполезно искать на карте района Голливудских холмов населенный пункт под названием Стервятниковый Насест, который и городом-то не считался. Вскорости после изложенных здесь событий его название (и без того давно раскритикованное) было изменено благоразумными агентами по продаже недвижимости на Райский Гребень, а само поселение в свой черед поглотил город Лос-Анджелес — событие в тамошних краях не то чтобы уникальное. Точно так же, после небезызвестных скандалов, о которых лучше бы и не вспоминать, название Раннимид[64] было изменено на Тарзану[65] — в честь главного литературного шедевра самого знаменитого и безупречного из тамошних жителей.

Магнитооптический метод, о котором пойдет здесь речь и «посредством которого уже обнаружены два новых элемента», — не обман и не вымысел, а технический прием, весьма популярный в 1930-х годах (хотя с тех пор и дискредитированный). Чтобы в этом убедиться, достаточно заглянуть в любую таблицу химических элементов того времени или в словарные статьи «алабамин» и «виргиний» в «Новом международном словаре» Уэбстера (второе, полное издание). Разумеется, в современных таблицах они отсутствуют. «Безвестный строитель Саймон Родиа», с которым общался отец Фишера, — это не кто иной, как всеми чтимый народный архитектор (ныне покойный), создатель непревзойденно прекрасных башен Уоттса.[66]

Лишь усилием воли удерживаюсь я от пространного рассказа про недвусмысленно чудовищные предположения, вынуждающие меня решиться — в пределах ближайших восемнадцати часов и не позже! — на отчаянный и, по сути, пагубный шаг. Записать надо так много, а времени почти не осталось.

Самому-то мне для подкрепления собственной убежденности никакие письменные доводы не нужны. Все это для меня куда реальнее, нежели повседневная обыденность. Стоит мне только закрыть глаза — и я словно наяву вижу побелевшее от ужаса, большеротое лицо Альберта Уилмарта, мученика мигрени. Верно, есть тут нечто от ясновидения, поскольку, сдается мне, выражение его лица не то чтобы сильно изменилось с тех пор, как мы виделись в последний раз. Мне ничего не стоит вновь услышать эти отвратительные манящие голоса — точно гудение адских пчел и великолепных ос, что поселились во внутреннем ухе, которое я теперь не в силах заткнуть — да и не захочу того вовеки. Больше скажу: внимая им, я задумываюсь, а стоит ли вообще записывать этот из ряда вон выходящий документ. Его найдут — если, конечно, и впрямь найдут! — в месте, где люди серьезные не придают значения странным откровениям и где шарлатаны встречаются на каждом шагу. Может, оно и к лучшему; может, стоило бы подстраховаться и порвать в клочки этот лист… Я-то сам нимало не сомневаюсь, к чему приведут систематические научные попытки исследовать те силы, что подстерегли меня в засаде и очень скоро заявят на меня права (и добрый ли прием меня ожидает?).

Однако ж писать я буду — пусть лишь из странной личной прихоти. Сколько себя помню, меня всегда влекло литературное творчество, но вплоть до сегодняшнего дня некие неопределенные обстоятельства и сумеречные силы не позволили мне закончить ничего, кроме нескольких стихотворений, по большей части коротких, и прозаических мини-этюдов. Любопытно проверить, не освободило ли меня хотя бы отчасти от этих комплексов новообретенное знание. Когда я закончу свое изложение, еще успеется подумать, не разумнее ли было бы уничтожить рукопись (до того, как я совершу акт разрушения более великий и значимый). По правде сказать, меня не особенно волнует, что случится или не случится с моими собратьями; на мой эмоциональный рост, равно как и на общую направленность моих приверженностей, оказывалось глубокое влияние (да уж, воистину из самых бездн!), как читатель убедится в свой срок.

Пожалуй, стоило бы начать повествование с простого изложения фактов: с интерпретации экспериментальных данных профессора Атвуда, с переносного магнитооптического геосканера Пейбоди или с устрашающего сообщения Альберта Уилмарта о сногсшибательных всемирных исследованиях последнего десятилетия, что вела тайная клика преподавателей далекого Мискатоникского университета в кишащем чародеями, одетом тенью Аркхеме и несколько их коллег-одиночек из Бостона и Провиденса, штат Род-Айленд, или с туманных подсказок, что с подлым простодушием просочились даже в стихи, написанные мною за последние несколько лет. Но, поступи я так, вы бы тотчас же приняли меня за психопата. Причины, приведшие меня, шаг за шагом, к нынешним моим страшным убеждениям, сошли бы за прогрессирующие симптомы, а чудовищный ужас, за ними стоящий, все сочли бы кошмарной параноидальной фантазией. На самом деле, вероятно, именно так вы в конце концов и решите в любом случае, и тем не менее я поведаю вам обо всем, что случилось, — так, как оно все произошло со мной, шаг за шагом. Тогда вы окажетесь ровно в том же положении, что и я: у вас будут те же самые шансы распознать, если сможете, где заканчивается реальность и вступает в игру воображение, и где иссякает воображение и начинается душевное расстройство.

Возможно, за последующие семнадцать часов случится или откроется что-нибудь, что отчасти подтвердит истинность моих записей. Но я так не думаю: ведь проклятое космическое сообщество, заманившее меня в ловушку, исполнено неизъяснимого коварства. Вероятно, мне не дадут докончить рассказ; не исключено, что меня опередят в моем намерении. Я почти не сомневаюсь, что они до сих пор держались в стороне только потому, что уверены: я все сделаю за них. Впрочем, неважно.

Встает солнце — алое, кровоточащее, над предательскими, осыпающимися холмами Гриффит-парка. (Название «Глухомань» здесь подошло бы куда больше.) Морской туман все еще обволакивает расползающиеся предместья внизу, его последние струи стекают с высот сухого Лаврового каньона, но далеко на юге я уже начинаю различать черные скопления нефтяных вышек близ Калвер-Сити: ни дать ни взять роботы на негнущихся ногах изготовились к атаке. А будь я у окна спальни, что выходит на северо-запад, я бы видел, как ночные тени еще мешкают на обрывистых пустошах Голливуда над смутно различимыми тропами — извилистыми, заросшими травой, кишащими змеями. По ним я бродил, прихрамывая, едва ли не каждый день моего земного бытия, разбирая и осваивая их все более настойчиво.

Свет теперь можно и выключить: мой кабинет уже заливают лучи неяркого алого света. Я сижу за столом — я готов писать весь день напролет. Вокруг меня все на первый взгляд кажется надежным и безопасным: все в порядке, все как надо. Не осталось никаких следов лихорадочного полуночного отъезда Альберта Уилмарта вместе с его магнитооптическим аппаратом, привезенным с Востока, но однако ж я словно вещим взором прозреваю перед собою его искаженное страхом, большеротое лицо; вот он, машинально вцепившись в руль своего миниатюрного «остина», удирает через пустыню, точно перепуганный жук, а геосканер лежит на сиденье рядом. Солнце нового дня настигло его раньше, чем меня, — на обратном пути в его обожаемую, невероятно далекую Новую Англию. Дымный алый блеск этого солнца отражается в его расширенных от страха глазах, ибо не знаю, какая сила заставила бы его повернуть к той земле, что неуклюже сползает в необъятный Тихий океан. Я обиды на него не держу — с чего бы? Нервы его вконец расшатаны ужасами, которые он храбро помогал расследовать в течение десяти долгих лет, вопреки советам более уравновешенных товарищей. А в самом конце ему, надо думать, открылись такие кошмары, которых и вообразить невозможно. И однако ж он выждал, чтобы позвать меня с собою, и один только я знаю, чего ему это стоило. Он дал мне возможность бежать; если бы я того хотел, я мог бы и попытаться.

Впрочем, полагаю, что моя судьба решилась много лет назад.

Меня зовут Георг Рейтер Фишер. Я родился в 1912 году у родителей-швейцарцев в городе Луисвилл, штат Кентукки. Моя правая ступня от рождения вывернута внутрь; этот дефект легко исправляется при помощи ортопедической шины, да только мой отец ни за что не желал вмешиваться в замысел своего божества Природы. Он работал каменщиком и каменотесом — человек громадной физической силы и неистощимой энергии, наделенный редкой интуицией (рудознатец, «чующий» воду, нефть и залежи металлов), мастер от бога и блестящий самоучка, пусть и не получивший систематического образования. Вскоре после Гражданской войны,[67] еще мальчишкой, он иммигрировал в Америку вместе с отцом, тоже каменщиком, и по его смерти унаследовал небольшое, но прибыльное дело. Уже немолодым он женился на моей матери, Марии Рейтер, дочери фермера, для которого он при помощи «волшебной лозы» отыскал не только место для колодца, но и месторождение гранита, вполне пригодное к разработке. Я был поздним и единственным ребенком: мать меня баловала, отец окружал любовью более вдумчивой. Я мало что помню о нашей жизни в Луисвилле, но то немногое, что сохранилось, окрашено в светлые, жизнеутверждающие тона: картины упорядоченного, счастливого дома, множество родственников и друзей, гости, смех, два шумных праздника Рождества, а еще воспоминания о том, как я завороженно наблюдаю за работой отца, а он режет по камню, и в бледном как смерть граните оживает изобилие цветов и листьев.

Здесь следует упомянуть (поскольку для моего рассказа это важно), что впоследствии я узнал: наши родственники по линии и Фишеров, и Рейтеров, все считали меня исключительно умным для моего нежного возраста. Мать с отцом в моих талантах никогда не сомневались, но здесь нужно сделать поправку на родительскую предвзятость.

В 1917 году отец выгодно продал свое дело и перевез небольшую семью на Запад, дабы своими руками выстроить свой последний дом в Южной Калифорнии — в этой земле солнечного света, осыпающегося песчаника и рожденных морем холмов. Отчасти причиной тому послужили советы врачей по поводу слабого здоровья матери, подтачиваемого страшным недугом под названием туберкулез. Но и сам отец всей душой мечтал о ясных небесах, круглогодичной жаре и первозданном море и был глубоко убежден, что судьба его лежит на Западе и каким-то образом связана с величайшим из океанов Земли — из которого, возможно, была исторгнута Луна.[68]

Отцовская подспудная тяга к этому внешне благодатному и яркому, а внутри зловещему и изъеденному ландшафту, где сама Природа являет простодушный лик юности, маскируя под ним испорченность старости, дала мне немало пищи для размышлений, хотя ничего из ряда вон выходящего в этом тяготении нет. Сюда переселяется множество людей — и здоровых, и недужных, — их влечет солнце, и обещание вечного лета, и неохватные, пусть и безводные, поля. Одно лишь необычное обстоятельство стоит отметить: людей откровенно мистического или утопического склада здесь встречается куда больше обычного. Братья Розы, теософы, адепты Четырехугольного Евангелия и последователи Церкви христианской науки, Единая школа христианства, Братство Грааля, спиритуалисты, астрологи — все они тут представлены в большом количестве и много кто еще. Те, кто верит в необходимость вернуться в первобытное состояние и к первобытной мудрости, те, кто изучает псевдодисциплины, порожденные псевдонауками, — о да, и даже несколько повышенно общительных отшельников, — такие здесь на каждом шагу попадаются. В большинстве своем они вызывают во мне лишь жалость и отвращение, настолько они обделены логикой и жадны до рекламы. Никогда — еще раз подчеркиваю: никогда! — меня не интересовали их занятия и бессмысленно затверженные наизусть принципы — ну, может, разве что с точки зрения сравнительной психологии.

Сюда их привела повышенная любовь к солнцу, характерная черта большинства чудаков любого типа и вида, — и еще потребность отыскать неупорядоченную, неустроенную землю, где утопические идеи могли бы пустить корни и расцвести пышным цветом вдали от учтивых насмешек и традиционной оппозиции; то же самое стремление повело мормонов к хранимому пустыней Солт-Лейк-Сити и к Дезерету,[69] их раю. Объяснение звучит вполне правдоподобно, даже если отрешиться от того факта, что Лос-Анджелес — город ушедших на покой фермеров и мелких торговцев, город, который лихорадит от присутствия пошлой индустрии, — неизбежно привлечет к себе шарлатанов всех мастей. Да, такого объяснения мне достаточно, и я скорее доволен, потому что даже теперь мне невыносимо было бы думать, что эти отвратительно манящие голоса, выбалтывающие секреты из-за грани космоса, непременно имеют некий размытый радиус действия в пределах целого континента.

(«Резной обод, — нашептывают они здесь и сейчас, в моем кабинете. — Протошогготы, коридор с диаграммами, древний Маяк, сны о Кутлу…»)

Поселив нас с матушкой в уютном голливудском пансионе, где деятельность зарождающейся кинопромышленности обеспечивала нам яркие развлечения, отец рыскал по холмам, ища подходящее место под застройку. Тут-то отцу и пригодился его потрясающий талант находить подземные воды и залежи желанных минералов! Как я понимаю сейчас, тогда он почти наверняка явился первопроходцем тех самых троп, по которым меня неизменно и так неодолимо тянет побродить. Не прошло и трех месяцев, как он нашел и приобрел удобный земельный участок поблизости от эльзасско-французской колонии (всего-то-навсего скопление одноэтажных домиков) с подчеркнуто колоритным названием Стервятниковый Насест — под стать Дикому Западу.

В ходе расчистки и раскопок на участке обнаружился пласт мелкозернистой твердой метаморфической породы, а также удалось играючи пробурить превосходный колодец — к вящему изумлению недоверчивых соседей, что поначалу были настроены довольно-таки неприязненно. Но отец знал, что делает, и вскоре начал, по большей части своими руками, возводить кирпичное строение средних размеров, что, судя по проектам и планам, обещало превратиться в особняк непревзойденной красоты. Соседи качали головой и поучали: неразумно строить из кирпича в регионе, где землетрясения — отнюдь не редкость. Поместье они называли Фишеровой Блажью, как я узнал впоследствии. Плохо же знали они искусство моего отца и прочность его кладки!

Отец купил грузовичок и теперь прочесывал окрестности: на юг — до Лагуна-Бич и на север — до самого Малибу, в поисках печей для обжига кирпича и черепицы, поставляющих продукцию необходимого ему качества. В конце концов он частично покрыл крышу медью, что с годами приобрела красивый зеленый оттенок. В ходе поисков он близко сошелся с Абботом Кинни,[70] мечтателем весьма прогрессивных взглядов (он строил венецианский курорт на побережье в десяти милях от нас), и со смуглым, яркоглазым, безвестным строителем Саймоном Родиа — тоже самоучкой, как и мой отец. Все трое тонко чувствовали поэзию камня, керамики и металла.

В старике, должно быть, таился огромный запас сил (так как отец мой к тому времени состарился и волосы его убелила седина), ибо он довел-таки до завершения свой тяжкий труд: спустя два года мы с матерью смогли перебраться в наш новый дом на Стервятниковом Насесте и начать его обживать.

Я пришел в восторг от новой обстановки и был счастлив воссоединиться с отцом; угнетала меня только необходимость посещать школу, куда отец сам отвозил меня всякий день, а потом забирал обратно. Особенно мне нравилось бродить на воле по диким, иссушенным, каменистым холмам — иногда с отцом, но чаще одному: несмотря на искривленную ступню, я был и проворен, и ловок. Мать боялась за меня, потому что в холмах водились лохматые черно-бурые тарантулы и змеи, в том числе и гремучие, но меня поди удержи!

Отец был счастлив, но ходил как во сне — работал не покладая рук и занимался тысячей дел одновременно, по большей части творческих, заканчивая строительство нашего дома. То был особняк редкой красоты, хотя соседи по-прежнему качали головой и скептически хмыкали при виде его шестиугольной формы, частично скругленной крыши, толстых стен из крепко скрепленного известью (пусть и неармированного) кирпича, фрагментов яркой облицовочной плитки и богато украшенного резьбою камня. «Фишерова Блажь», — перешептывались они и хихикали. Но смуглый Саймон Родиа, заглянув в гости, одобрительно покивал. Заехал однажды полюбоваться домом и сам Аббот Кинни — на дорогой машине с чернокожим шофером, с которым он, похоже, держался запанибрата.

Отцовская резьба по камню, фантастически затейливая, и впрямь способна была привести в замешательство — и своими сюжетами, и выбором места: в частности, на выровненном полу из естественного камня в подвальном этаже. Время от времени я наблюдал, как отец над нею работает. На первый взгляд казалось, что из-под резца выходят растения пустыни и змеи, но при внимательном рассмотрении становилось ясно, что там немало всякой морской живности: зубчатые петли морских водорослей, извивающиеся угри, рыбы с усами-щупиками, осьминожьи щупальца с присосками, а из кораллового замка смотрели глаза гигантского кальмара. В самом центре отец решительно вывел витиеватую надпись: «Врата Снов». Мое детское воображение разыгралось не на шутку, а порою сердце замирало от страха.

Примерно в это время — в 1921 году или около того — у меня начались приступы сомнамбулизма — или, по крайней мере, пугающе участились. Несколько раз отец находил меня на разном расстоянии от дома на одной из троп, по которым я так любил ковылять, и с ласковой осторожностью уносил меня назад, дрожащего, промерзшего до костей, — ведь в отличие от летнего Кентукки ночи в Южной Калифорнии на диво холодны. И не раз и не два меня обнаруживали спящим, сжавшись в комок, в подвале рядом с гротескным напольным барельефом «Врата Снов». К слову сказать, мать этот барельеф терпеть не могла, хотя и пыталась скрывать свою неприязнь от отца.

В это же время в характере моего сна стали обнаруживаться и другие отклонения, в том числе довольно неоднозначные. Я, активный и со всей очевидностью здоровый десятилетний мальчишка, по-прежнему спал ночами по двенадцать часов, точно грудной младенец. И однако ж, невзирая на необычную продолжительность сна в придачу к возбужденному состоянию, на которое, по всей видимости, указывал сомнамбулизм, сны как таковые мне никогда не снились — или, по крайней мере, по пробуждении я никаких снов не помнил. И так было всю жизнь — с одним-единственным примечательным исключением.

Исключение датируется 1923 годом или около того, когда мне было лет одиннадцать-двенадцать. Те несколько снов (их было восемь или девять, не больше) я помню на удивление ярко и живо. А как же иначе? Ведь в жизни моей только и были, что они, а с тех пор… Но не стоит забегать вперед. В те времена я хранил их в тайне и ни слова не сказал об этих снах ни отцу, ни матери, словно опасаясь, что родители забеспокоятся или изругают меня (странные существа эти дети!), — вплоть до последней ночи.

Во сне я пробирался по коридорам и туннелям с низкими потолками, грубо вырубленным или, может, прогрызенным в скальной породе. Нередко мне мерещилось, что я нахожусь очень глубоко под землей, хотя почему мне так казалось во сне, я и сам не знаю, вот разве что зачастую меня обдавало жаром и чудилось некое не поддающееся описанию давление сверху. А порою это ощущение сходило почти на нет. А иногда мнилось, будто далеко надо мной — огромные массы воды; не скажу почему — ведь странные туннели всегда были сухи. Однако ж во сне я со временем решил, что подземные ходы пролегают под Тихим океаном.

Зримого источника света в коридорах не было. Во сне я измыслил свое собственное объяснение тому, что их вижу, — фантастическое и вместе с тем не лишенное остроумия. Пол в туннеле был странного пурпурно-зеленого цвета. И я решил, что это отражение космических лучей (о них в ту пору все газеты писали, распаляя мое мальчишеское воображение), проникших сквозь толщу породы из дальней дали внешнего космоса. С другой стороны, закругленный потолок мерцал нездешним оранжево-синим светом. Во сне я отчего-то знал, что этот эффект вызван отражением неких неведомых науке лучей, что проходят сквозь твердый камень снизу, из раскаленного, сдавленного со всех сторон ядра Земли.

В жутковатом смешанном свете я различал странные резные орнаменты или угловатые картины, покрывавшие стены туннелей от пола до потолка. В них преобладала морская тема, а также и тема безобразного, и однако ж они были до странности обобщенными — ни дать ни взять математические диаграммы океанов, их жителей и целых вселенных чужеродной жизни. Если сны о чудовище со сверхъестественным разумом могли бы принять зримые очертания, то они были бы во всем подобны этим бесконечным настенным изображениям. Или если бы сны о таком чудовище отчасти материализовались и смогли перемещаться по таким туннелям, они бы придали стенам именно такие формы.

Поначалу в снах я не ощущал своего тела. Я воплощал в себе своего рода точку зрения, плывущую по туннелям в явственно определенном ритме — то быстрее, то медленнее.

Сперва в этих раздражающих туннелях я не видел ровным счетом ничего, хотя неизменно отдавал себе отчет, что боюсь нежданных встреч — и к страху этому подмешивалось подспудное желание. Пренеприятное было ощущение, и притом изматывающее; вряд ли мне удалось бы скрыть свое состояние по пробуждении, но я никогда (с одним-единственным исключением) не просыпался прежде, чем сон иссякал, самоисчерпывался, так сказать, и все мои чувства временно истощались.

А затем, в следующем сне, я начал видеть в туннелях разное — разных существ: они плыли по коридорам в том же общем ритме, в каком продвигался и я (или моя точка зрения). Тут были черви длиной с человека и толщиной с бедро, цилиндрические и не сужающиеся к концу. По всей их протяженности, точно сороконожкины ножки, крепились бессчетные пары крохотных крыльев, прозрачных, как у мухи: крылья непрестанно вибрировали, издавая незабываемо зловещее низкое жужжание. Глаз у червей не было: головы представляли собою один круглый рот, обрамленный рядами трехгранных зубов вроде акульих. Невзирая на слепоту, они словно бы чувствовали друг друга на небольших расстояниях, и то, как они, резко накренившись, рывком сворачивали в сторону, избегая столкновения, внушало мне особый ужас. (Уж больно напоминали мне эти неуклюжие рывки мою собственную прихрамывающую походку.)

Но уже в следующем сне я осознал собственное тело. Вкратце, я сам был одним из этих крылатых червей. Я испытал неописуемый ужас, однако и в этот раз сон длился до тех пор, пока накал его не иссяк, и проснулся я лишь с воспоминанием о пережитом страхе. И по-прежнему мог (как мне казалось) хранить свои сны в тайне.

Следующий раз я увидел во сне трех крылатых червей: они извивались в более широкой части туннеля, где давление сверху почти не ощущалось. Я по-прежнему оставался скорее наблюдателем, чем участником: проплывал себе червем по узкому боковому проходу. Как мне удавалось что-либо рассмотреть, пребывая в теле слепого гада, логика сна не объясняет.

Черви рвали зубами человеческую жертву: какого-то малыша, судя по росту. Три рыла сблизились и полностью закрыли собою лицо чужака. В зловещее жужжание вплеталась голодная нота, и слышалось сосущее причмокивание.

Светлые кудри, белая пижамка и торчащая из правой штанины ступня, слегка усохшая и резко вывернутая внутрь, свидетельствовали о том, что жертва — это я.

В это самое мгновение меня резко встряхнули, все поплыло у меня перед глазами, из тумана сверху на меня надвинулось огромное, перепуганное лицо матери, а за ее плечом маячил встревоженный отец.

Я бился в судорогах страха, размахивал руками и ногами и кричал, кричал не умолкая. Прошли в буквальном смысле часы, прежде чем меня удалось утихомирить, и лишь спустя много дней отец позволил мне пересказать свой кошмар.

После того отец установил строжайшее правило: никто не смел меня будить, какой бы страшный кошмар мне, по всей видимости, ни снился. Позже я узнал, что в такие минуты он дежурил у моей постели, хмуря брови и подавляя стремление растолкать меня, и бдительно следил, чтобы никто другой этого не сделал.

Несколько ночей подряд я боролся со сном, но кошмар мой больше не повторялся, и вновь по пробуждении я ровным счетом ничего не помнил. Я успокоился, жизнь моя, как наяву, так и во сне, вновь потекла мирно. Более того, приступы сомнамбулизма теперь повторялись не так часто, хотя спал я по-прежнему долго — чему немало способствовало предписание отца ни в коем случае меня не будить.

Однако ж с тех пор я задумываюсь, не потому ли мои ночные прогулки в беспамятном состоянии сделались реже, что я — или какая-то частица меня — наловчился хитрить. Как бы то ни было, привычки постепенно выпадают из поля зрения близких: их просто перестают замечать.

Временами, однако, я ловил на себе задумчивый взгляд отца, как будто тому очень хотелось потолковать со мной о разных серьезных вещах, но в конце концов он всегда подавлял в себе этот порыв (если только я правильно его угадал) и довольствовался тем, что поощрял меня в моих школьных занятиях и в пеших прогулках по холмам, невзирая на подстерегающие там опасности. На моих любимых тропах гремучих змей и впрямь развелось во множестве, может, потому, что в окрестностях безжалостно истребляли опоссумов и енотов; так что отец заставил меня носить высоко зашнурованные сапоги из крепкой кожи.

Пару раз мне примерещилось, будто отец и Саймон Родиа тайком разговаривают обо мне, когда Родиа заезжал в гости.

В общем и целом жил я довольно одиноко, да так оно продолжалось и по сей день. Среди соседей друзей у нас не было, а среди друзей никто не числился в соседях. Поначалу так сложилось, поскольку жили мы на отшибе, а еще потому, что в первые годы после Первой мировой войны немецкие имена неизменно вызывали подозрение. Но ничего не изменилось и впоследствии, когда соседей у нас поприбавилось, причем новоприбывшие были настроены вполне терпимо. Возможно, все пошло бы по-другому, проживи отец дольше. (Здоровье у него было отменное, если не считать быструю утомляемость глаз: случалось, перед взором его на краткий миг вспыхивали цветные пятна.)

Но судьба распорядилась иначе. В то роковое воскресенье 1925 года он отправился вместе со мною на привычную прогулку, и мы уже дошли до одного из моих любимых мест, как вдруг земля провалилась у отца под ногами и он исчез — его испуганный возглас звучал все глуше, по мере того как он стремительно падал вниз. В кои-то веки отцовское природное чутье на подземные условия ему отказало. С легким скребущим шорохом вниз ссыпался гравий и несколько камней — и все стихло. Я опасливо подполз на животе к черной яме в обрамлении травы и заглянул внутрь.

Далеко снизу (судя по звуку) донесся слабый зов отца:

— Георг! Беги за помощью!

Голос отца звучал натужно и выше обычного, как если бы что-то сжимало ему грудь.

— Отец! Я сейчас спущусь к тебе! — закричал я, сложив ладони рупором, и уже просунул в дыру изувеченную ногу, нащупывая точку опоры, когда раздался его исступленный крик: голос звучал отчетливо, но еще выше и еще натужнее, как если бы набрать в грудь достаточно воздуха стоило отцу немалых усилий.

— Не спускайся, Георг, ты вызовешь обвал. Сбегай за помощью… за веревкой!

Поколебавшись мгновение, я вытащил ногу и прихрамывающим галопом припустил домой. Страхи мои усиливал (или, может быть, сглаживал) драматический накал происходящего: в начале того года мы в течение нескольких недель слушали по маленькому детекторному приемнику, мною же и собранному, радиосводки о затянувшихся волнующих попытках спасти Флойда Коллинза, застрявшего в Песчаной пещере близ Кейв-Сити, штат Кентукки. (В конечном счете попытки эти успехом не увенчались.) Думаю, что-то подобное я провидел и для отца.

По счастью, в окрестностях случился молодой доктор. Он-то и возглавил отряд спасателей, что я вскорости повел к провалу, где сгинул мой отец. Из черной бездны не доносилось ни звука, сколько бы мы ни звали. Помню, что кое-кто уже с сомнением на меня поглядывал, как если бы я все придумал шутки ради, когда отважный доктор, вопреки всем советам, настоял, чтобы его спустили в яму: отряд принес с собой крепкую веревку и электрический фонарик.

Спускался он долго, на глубину футов пятидесяти, постоянно перекликаясь с оставшимися, и почти так же долго его поднимали наверх. Выбравшись на поверхность, с ног до головы в оранжевых пятнах песчаной пыли, храбрец сообщил нам, что отец безнадежно застрял внизу — одна голова торчит; что он со всей очевидностью мертв — и вытащить его возможным не представляется. (Помню, доктор еще за плечо меня взял, а тут и мать подоспела к месту происшествия вместе с двумя другими женщинами.)

В это самое мгновение вновь послышался скрежещущий грохот, и черная яма обвалилась. Одного из спасателей, что стоял на самом краю, едва успели оттащить на безопасное расстояние. Мать пронзительно вскрикнула и рухнула в подрагивающие бурые травы; ее тоже унесли подальше.

В последующие недели было решено, что тело отца извлечь невозможно. Провал или то, что от него осталось, заделали, высыпав в него несколько мешков бетона и песка. Ставить надгробный памятник на этом месте матери запретили, но в качестве своеобразной компенсации — логику я так и не понял — округ Лос-Анджелес подарил ей могильный участок на одном из кладбищ. (Сейчас там покоится ее тело.) В конце концов какой-то священник-латиноамериканец неофициально отслужил у провала заупокойную службу, а Саймон Родиа, вопреки предписанию, поставил там небольшой монумент — яйцевидной формы, ни к какой религии не привязанный: из его собственного белого бетона непревзойденной прочности, с именем моего отца, красиво инкрустированный узором из осколков синего и зеленого стекла (в узоре угадывались водяные и морские мотивы). Монумент стоит там и по сей день.

После смерти отца я сделался еще более задумчив и замкнут, а мать, робкая чахоточная женщина, обуреваемая истерическими страхами, к общительности меня отнюдь не побуждала. По правде сказать, насколько я себя помню и уж безусловно со времен трагической и внезапной кончины Антона Фишера важное место в моей жизни занимали только мои собственные размышления, да этот кирпичный дом в холмах, с его странной и необычной каменной резьбой, да сами холмы из ноздреватого песчаника — насквозь пропитанные солью и прожженные солнцем. Слишком много их было в моем прошлом: слишком долго бродил я, прихрамывая, по их осыпающимся гребням, под их растрескавшимися, опасно нависающими глыбами песчаника, по руслам пересохших на многие месяцы рек, что петляют по дну ущелий между двух склонов. Я много думал о былых временах, когда, как якобы верили встарь индейцы, со звезд в грандиозном метеоритном дожде явились Чужие, и люди-ящеры погибли, пытаясь дорыться до воды, и чешуйчатые морские жители проложили туннели от своих становищ под неохватным Тихим океаном, что к западу составлял целый мир, обширный, как звездные пределы. Во мне рано проснулась чрезмерная любовь к фантазиям столь диким. Слишком многое из природного ландшафта вросло в рельеф моей духовной жизни. Ночами, во время моего долгого, затяжного сна, я бродил в обоих мирах, я в этом ни минуты не сомневаюсь. А днем перед взором моим проносились страшные видения: отец — под землей, не жив и не мертв, в обществе крылатых червей из моего кошмара. Более того, я привык к фантастической мысли о том, что под тропами, по которым я хромал, таится целая система туннелей, в точности повторяющая их очертания, но на разных глубинах — ближе всего к поверхности они подходят в моих «любимых местечках».

(«Легенда о Йиге, — жужжат голоса. — Фиолетовые пряди, шаровидные туманности, Canis Tindalos[71] и их гнусная сущность, природа доэлей, подцвеченный хаос, великие приспешники Кутлу…» Я приготовил завтрак, но кусок в горло не идет. Жадно пью горячий кофе.)

Я вряд ли стал бы так много разглагольствовать о своем сомнамбулизме и о неестественно долгом и глубоком сне (мать готова была поручиться, что в такие часы разум мой пребывает не здесь), если бы не тот факт, что я, по всем отзывам блиставший интеллектом в раннем детстве, надежд в итоге не оправдал. Да, я неплохо успевал в захолустной начальной школе, куда с неохотой плелся каждое утро, а после и в пригородной средней школе, куда ездил на автобусе; да, я рано выказал интерес к самым разным предметам и мне не раз случалось продемонстрировать безупречную логику и творческое мышление. Беда в том, что развить и закрепить эти моменты озарения мне не удавалось и к систематической усидчивой работе я был не способен. Бывали времена, когда учителя докучали моей матери жалобами на мою неподготовленность и пренебрежение домашними заданиями, хотя когда начинались экзамены, я почти всегда показывал неплохие результаты. Мои индивидуальные увлечения тоже иссякали довольно быстро. С концентрацией внимания дела у меня и впрямь обстояли неважно. Помню, что нередко усаживался в кресло с любимой книгой или текстом, а несколько минут или даже часов спустя вдруг обнаруживал, что перелистываю страницы далеко от того места, на котором, как мне мнилось, остановился, и в голове не задержалось ровным счетом ничего. Порою только память о том, что отец наказывал учиться, учиться серьезно, поддерживала меня в моих занятиях.

Вы, верно, не усмотрите здесь ничего особенного. Стоит ли удивляться, если одинокий, «оранжерейный» ребенок не обладает ни большой силой воли, ни психической энергией? Стоит ли удивляться, если такой ребенок вырастет нерадивым, слабым и нерешительным? Ровным счетом ничего странного в том нет — можно только пожалеть его и упрекнуть. Провидению ведомо, что я упрекал себя достаточно часто, ибо, когда отец поощрял меня и поддерживал, я ощущал в себе и мощь, и способность, которым, впрочем, что-то не давало развернуться в полную силу. Ну да в мире полным-полно людей, чьи таланты так и не находят себе применения. Лишь последующие события заставили меня усмотреть в собственных слабостях некий знаменательный смысл.

В том, что касалось моего высшего образования, мать неукоснительно выполняла отцовские распоряжения (о чем я узнал только сейчас). По окончании школы я был отправлен на северо-восток, в одно из старинных учебных заведений, не столь, правда, широко известное, как «Лига плюща»,[72] но ничуть не менее престижное: в Мискатоникский университет, что стоит на извилистой реке с тем же названием, в древнем городе Аркхеме с его мансардными крышами и вязовыми аллеями, тихими, как поступь ведьминского фамильяра. Отец впервые услышал это название от некоего заказчика с северо-востока по имени Харли Уоррен, который задействовал отцовские таланты лозоходца в деле довольно необычном: на кладбище в заболоченной кипарисовой рощице. Хвалебные отзывы этого человека о Мискатоникском университете неизгладимо запечатлелись в памяти отца. Моего школьного аттестата оказалось недостаточно (в нем не хватало ряда обязательных для поступления предметов), но мне удалось-таки — к вящему удивлению всех моих учителей — сдать суровый вступительный экзамен, для которого требовались, так же как и в Дартмуте, определенные познания в греческом, равно как и в латыни. Один только я знаю, чего мне это стоило: «выехал» я исключительно на догадках, призвав на помощь все свое воображение. Не мог же я не оправдать отцовских надежд — сама эта мысль казалась мне невыносимой!

К несчастью, все мои усилия пошли прахом. Еще до конца первого семестра я вернулся в Южную Калифорнию истощенным физически и духовно приступами нервозности, тоски по дому и болезни как таковой (анемия). Кроме того, мой ночной сон сделался еще продолжительнее, и невероятно участились случаи сомнамбулизма, что не раз и не два уводил меня глубоко в пустынные холмы к западу от Аркхема. Я пытался терпеть — терпел довольно долго, по моим ощущениям, — но после нескольких особенно сильных припадков врачи колледжа посоветовали мне оставить университет. Наверное, они сочли, что из меня хоть сколько-то сильной личности не выйдет, и испытывали ко мне скорее жалость, нежели сочувствие. Неприглядное это зрелище — юнец во власти эмоций и чувств, что скорее пристали пугливому ребенку.

Казалось, что здесь врачи не ошиблись (хотя теперь я понимаю, как они были неправы), потому что недуг мой сводился (по-видимому) просто-напросто к ностальгии по дому. С чувством глубочайшего облегчения вернулся я к матери в наш кирпичный дом среди холмов. В какую бы комнату я ни заходил, я преисполнялся все большей уверенности в себе — то же самое я ощутил даже (или в особенности?) в подвале с его чисто выметенным полом из скальной породы, с отцовскими инструментами и химикалиями (кислоты и все такое прочее) и морскими мотивами в резной надписи по камню «Врата Снов». Казалось, все то время, что я пробыл в Мискатоникском университете, незримая привязь властно тянула меня назад, и лишь теперь напряжение ослабло.

(Разумеется, эти голоса слышны по всему континенту: «Основные соли; храм Дагона; серое, искривленное, хрупкое чудище; адская свистопляска флейт, инкрустированный кораллом многобашенный Рлей…»)

Холмы помогли мне ничуть не меньше, чем наш дом. В течение месяца я всякий день уходил на прогулки, я бродил по старым знакомым тропам среди выгоревших, побуревших зарослей, и в мыслях моих теснились древние легенды и обрывки детских раздумий. Думаю, только тогда и только по возвращении я впервые осознал, как много значат для меня эти холмы (а еще немного понял, что именно). От Маунт-Уотерман и крутой Маунт-Уилсон с ее огромной обсерваторией и 100-дюймовым телескопом-рефлектором — вниз, через пещеристый каньон Туджунга с его множеством извилистых ответвлений, уводящих на равнины, а затем через приземистые холмы Вердуго и те, что ближе, с обсерваторией Гриффита и ее меньшими телескопами — к зловещему, почти неприступному Потреро и к гигантским петляющим каньонам Топанга, что с катастрофической внезапностью открываются на необъятный, первозданный Тихий океан… И все они (холмы, то есть), за редкими исключениями, песчаные, растрескавшиеся, опасные — земля что скала, скала что выжженная земля, выветрившаяся, осыпающаяся, ноздреватая; и все это обрело надо мною такую власть, что я — хромой, испуганный слушатель — превратился в одержимого. Более того, одержимость эта ныне проявлялась все в новых и новых симптомах: в силу непонятных причин я теперь выбирал определенные тропы в ущерб всем прочим; были места, где я не мог не задержаться хотя бы ненадолго. Я все больше укреплялся в фантастической мысли, что под тропами проложены туннели, по которым перемещаются существа, притягивающие ядовитых змей внешнего мира — ведь они сродни друг другу. Возможно ли, что за моим детским кошмаром стоит некая сверхъестественная реальность? Я в страхе гнал от себя эту мысль.

Все это, как я уже говорил, я осознал в течение первого месяца после своего позорного возвращения с северо-востока. А когда месяц истек, я вознамерился побороть свою одержимость и возмутительную ностальгию по дому, а также все тайные слабости и внутренние барьеры, не позволяющие мне воплотить в жизнь идеал моего отца. Я выяснил, что полный разрыв с домом, как планировал отец (то есть Мискатоникский университет), для меня невозможен; ну так что ж, я решу свои проблемы, не уезжая прочь: я прослушаю курс в УКЛА (Университете Калифорнии в Лос-Анджелесе) неподалеку. Я стану учиться, займусь физическими упражнениями, буду закалять тело и ум. Помню, сколь тверд я был в своей решимости. Что за ирония судьбы: мой план, со всей очевидностью логичный, обернулся единственно верным путем к дальнейшему психологическому порабощению.

Однако ж довольно долгое время мне сопутствовал успех. Систематические упражнения, сбалансированная диета и полноценный отдых (все те же мои двенадцать часов сна) пошли мне на пользу: таким здоровым я в жизни себя не чувствовал. Все неприятности, осаждавшие меня на северо-востоке, сгинули в никуда. Я уже не пробуждался, весь дрожа, от лишенного сновидений сомнамбулического транса; более того, насколько я мог судить на тот момент, припадки прекратились навсегда. В колледже, откуда я всякий вечер возвращался под отчий кров, я добился изрядных успехов. Именно тогда я впервые начал писать образные, пессимистические стихи, подцвеченные метафизическими размышлениями, что привлекли ко мне внимание узкого круга читателей. Как ни странно, опусы эти были вдохновлены одним-единственным значимым сувениром, что я вывез из одетого тенью Аркхема: в пропыленной букинистической лавке я приобрел маленький стихотворный сборник — «Азатот и прочие ужасы», за авторством местного поэта Эдуарда Пикмана Дерби.

Теперь-то я понимаю, что прилив новых сил во времена моей университетской жизни оказался по большей части обманчивым. Поскольку я начал вести новую жизнь и в результате оказывался в новых ситуациях и обстановках (не покидая при этом дома), я уж было уверился, что стремительно прогрессирую. Эту убежденность я каким-то образом умудрился пронести через все студенческие годы. То, что ни один предмет мне не удавалось изучить досконально, то, что я не мог создать ничего, что требовало бы длительных усилий, я объяснял себе так: мои нынешние занятия — это не более чем «подготовка», «интеллектуальная ориентировка» в преддверии великих свершений будущего. Несколько лет я успешно скрывал от самого себя тот факт, что способен распоряжаться лишь одной десятой от своей энергии, в то время как все остальное уходит — одним только высшим силам ведомо, по каким каналам.

Я думал, я знаю, что за книги я изучаю, но теперь голоса твердят мне: «Руны Нуг-Сота, ключица Ньярлатхотепа, литании Ломара, мирские размышления Пьера-Луи Монтаньи, "Некрономикон", песни Крома-Йа, общие сведения о Йианге-Ли…»

(Снаружи — полдень или около того, но в доме царит прохлада. Мне удалось немного подкрепиться; и я сварил еще кофе. Сходил вниз, в подвал, проверил, на месте ли отцовские инструменты и прочие вещи, кувалда, бутыли для кислот и все такое; посмотрел на «Врата Снов», стараясь ступать совсем тихо. Там голоса звучат громче, чем где бы то ни было.)

Довольно того, что в течение моих шести университетских и «поэтических» лет (полной учебной нагрузки я бы не вынес) я существовал не как полноценный человек, но как фрагмент человека. Я постепенно отказался от всех великих стремлений и довольствовался жизнью в миниатюре. Посещал несложные курсы, писал прозаические отрывки, порою — стихотворение-другое, заботился о матери (она, если не считать тревог обо мне, была крайне нетребовательна) и об отцовском доме (построенном так качественно, что никакого особенного ухода он и не требовал), бездумно бродил по холмам, подолгу спал. Друзей у меня не было. Собственно, не у меня, а у нас. Аббот Кинни умер, Лос-Анджелес прибрал к рукам его «Венецию». Саймон Родиа в гости давно не заглядывал: он с головой ушел в свой великий самостоятельный архитектурный проект. Однажды, по настоянию матери, я съездил в Уоттс, скопление утопающих в цветах непритязательных одноэтажных домиков, что совершенно терялись на великолепном фоне башен, вознесшихся к небу, точно сине-зеленая персидская греза. Родиа с трудом вспомнил, кто я такой, и, пока работал, все поглядывал на меня как-то странно. Денег, оставленных отцом (в серебряных долларах), в избытке хватало на наши с матерью нужды. Короче говоря, я смирился с судьбой — причем не без удовольствия.

Это оказалось тем легче, что я все больше интересовался доктринами таких философов, как Освальд Шпенглер,[73] который считал, что культура и цивилизация проходят в своем развитии через несколько циклов и что наш собственный «фаустовский» западный мир, со всей своей грандиозной мечтой о научном прогрессе, движется к варварству, которое и поглотит его столь же верно, как то, что готы, вандалы, скифы и гунны поглотили могучий Рим и его долгоживущую сестру, вырождающуюся Византию. Глядя с вершины холмов вниз, на суетливый, непрестанно строящийся Лос-Анджелес, я безмятежно размышлял о будущих днях, когда отряды шумливых, косматых варваров пройдут по вздувшемуся, изрытому асфальту улиц и на каждое из разрушенных комплексных зданий будут смотреть как на еще одну «хибару»; когда высокогорный Планетарий Гриффит-парка, романтически возведенный из камня, обнесенный высокими стенами и крепкими бастионами, станет крепостью какого-нибудь мелкого диктатора, когда исчезнут и наука, и промышленность и все их машины и инструменты заржавеют, поломаются и все позабудут, как ими пользоваться… и все труды наши поглотит забвение, подобно затонувшей цивилизации Му[74] в Тихом океане, от которой остались лишь фрагменты городов — Нан-Мадол[75] и Рапа-Нуи, или остров Пасхи.[76]

Но откуда на самом деле пришли эти мысли? Не только и не столько от Шпенглера, держу пари. Нет, боюсь я, что источник их куда глубже.

Однако ж вот что я думал, вот во что я верил — вот так отвратили меня от исканий и соблазнительных целей нашего делового мира. Все вокруг виделось мне сквозь призму быстротечности, обреченности и упадка — как если бы сама современность крошилась и рушилась, точно завладевшие моей душою холмы.

То была своего рода внутренняя убежденность; не то чтобы я предавался меланхолии, нет. Здоровье мое заметно поправилось, я не скучал и не мучился внутренним разладом. О, порою я бранил себя за то, что не оправдал надежд, возлагаемых на меня отцом, но в целом я, как ни странно, пребывал в согласии с самим собою. Странное ощущение могущества и уверенности в себе переполняло меня: так бывает в разгар какого-то всепоглощающего занятия. Знакомы ли вам отрадное облегчение и глубокая, впитавшаяся в плоть и кровь удовлетворенность, что испытываешь по успешном завершении дневных трудов? Что ж, именно так я чувствовал себя почти все время, изо дня в день. Я считал свое счастье даром богов. Мне и в голову не приходило спросить: «Каких именно богов? Тех, что на небесах… или тех, что из подземного мира

Даже матушка моя стала заметно счастливее: болезнь ее приостановилась, сын окружал ее вниманием, вел деятельную жизнь (пусть и в небольшом масштабе) и не доставлял ей ровным счетом никаких забот (ну вот разве что время от времени уходил на прогулку в кишащие змеями холмы).

Фортуна нам улыбалась. Наш кирпичный особняк выстоял в жестоком лонг-бичском землетрясении 10 марта 1933 года, не понеся ни малейшего ущерба. То-то сконфузились те, кто до сих пор называли его Фишеровой Блажью!

В прошлом году (1936) я в должный срок получил в УКЛА диплом бакалавра по специальности «английская литература» (дополнительная специальность — «история»); на торжественной церемонии присутствовала и моя гордая матушка. Спустя месяц или около того мы с ней совершенно по-детски радовались, получив первые переплетенные экземпляры моего стихотворного сборничка «Хозяин туннелей»: я напечатал его за свой счет и в приступе авторского тщеславия не только разослал несколько экземпляров на рецензию, но и подарил две книги библиотеке УКЛА и еще две — библиотеке Мискатоникского университета. В сопроводительном письме к доктору Генри Армитейджу, человеку большой эрудиции, библиотекарю вышеупомянутого учебного заведения, я упомянул не только о своем недолгом пребывании там, но и о том, что источником вдохновения для меня стал некий аркхемский поэт. Рассказал я ему вкратце и об обстоятельствах, в которых создавались стихотворения.

Я издевательски вышучивал перед матушкой этот свой последний широкий жест, но она-то знала, как глубоко я уязвлен своим провалом в Мискатоникском университете и как мне отчаянно хочется восстановить там свою репутацию. Поэтому когда, всего-то несколько недель спустя, пришло письмо на мое имя со штемпелем Аркхема, матушка, вопреки обыкновению, побежала в холмы, чтобы поскорее вручить его мне. Я же только что ушел побродить в холмы.

С того места, где я находился, я едва расслышал вопль матери, но тотчас же узнал ее исполненный смертной муки голос. Я сломя голову кинулся обратно — так быстро, как только позволяла хромота. На том самом месте, где погиб отец, мать корчилась и билась на сухой, твердой земле и кричала не умолкая, а рядом с нею извивалась молодая гремучая змея. Она укусила мать в ногу, и икра быстро распухала.

Я убил гнусную тварь палкой, взрезал место укуса острым карманным ножом, высосал яд и впрыснул антивенин: на прогулки я всегда брал с собою аптечку.

Но все было тщетно. Мать умерла в больнице два дня спустя. И снова моим уделом были глубокое потрясение и депрессия, а в придачу пришлось пройти через унылый обряд похорон (по крайней мере, участок на кладбище за нами уже числился). На сей раз церемония была куда более традиционной, но ведь на сей раз я остался совсем один во всем белом свете.

Только спустя неделю я смог заставить себя взглянуть на письмо, что несла мне мать. В конце концов, именно оно стало причиной ее смерти. Я чуть не порвал его, не читая. Но распечатал-таки — и с каждой строчкой интерес мой разгорался все более, я был до глубины души поражен… и напуган. Привожу здесь письмо полностью, без купюр:

«Аркхем, Масс.,

118 Салтонстолл-стрит,

12 августа 1936 г.

Голливуд, Калиф.,

Стервятниковый Насест,

г-ну Георгу Рейтеру Фишеру

Глубокоуважаемый сэр!

Доктор Генри Армитейдж взял на себя смелость позволить мне ознакомиться с Вашим сборником "Хозяин туннелей", прежде чем он был передан в отдел абонемента университетской библиотеки. Да будет позволено тому, кто служит лишь во внешнем дворе перед храмом муз, в особенности же пред алтарями Полигимнии и Эрато,[77] выразить свой неподдельный восторг по поводу Вашего художественного произведения! А также и почтительно передать Вам слова восхищения столь же искреннего от профессора Уингейта Пейсли с нашей кафедры психологии, от доктора Френсиса Моргана с кафедры медицины и сравнительной анатомии, который разделяет мои специфические интересы, и самого доктора Армитейджа. В особенности же хочу отметить стихотворение "Зеленые глубины", замечательное по стройности композиции и силе эмоционального воздействия.

Я доцент кафедры литературы в Мискатоникском университете; мое хобби — фольклор Новой Англии и других областей; впрочем, здесь я всего лишь восторженный дилетант. Если память меня не подводит, шесть лет назад Вы были в моей группе первокурсников по английскому языку. В ту пору мне было крайне жаль, что состояние Вашего здоровья вынудило Вас бросить обучение, и теперь я счастлив обрести наглядное доказательство того, что Вы благополучно преодолели все трудности. Примите мои поздравления!

А теперь позвольте мне перейти к следующему, совершенно иному вопросу, что тем не менее косвенно связан с Вашим поэтическим творчеством. Мискатоникский университет в данный момент ведет широкие межфакультетские изыскания в области фольклора, языка и сновидений: мы исследуем язык коллективного бессознательного и, в частности, его выражение в поэзии. Трое ученых, на которых я сослался выше, активно участвуют в этом проекте наряду с коллегами из университета Брауна (город Провиденс, штат Род-Айленд), которые продолжают новаторские разработки покойного профессора Джорджа Гаммелла Эйнджелла, и время от времени я имею честь оказывать им содействие. Они уполномочили меня обратиться за помощью к Вам, которая может оказаться неоценимой. Вам понадобится лишь ответить на несколько вопросов, имеющих отношение к Вашему творческому процессу; они никоим образом не вторгаются в святая святых — в суть и смысл Ваших произведений — и не отнимут у вас много времени. Разумеется, любая информация, которую Вы сочтете нужным предоставить, останется строго конфиденциальной.

Мне хотелось бы привлечь Ваше внимание к следующим двум строчкам из "Зеленых глубин":

Нездешним разумом одушевлен
Коралловый многоколонный Рлей.

Скажите, а в ходе работы над этим стихотворением Вы не рассматривали более экстравагантный вариант написания последнего (предположительно придуманного?) слова? Скажем, "Р’льех"? А если вернуться тремя строками выше, Вам не приходило в голову написать "Нат" (тоже авторский вымысел?) с начальным "П" — т. е. "Пнат"?

В том же самом стихотворении читаем:

В Катае[78] грезит вздыбленный дракон;
Рлей, крипта Кутлу, в бездну погружен.

Имя Кутлу (опять-таки придуманное?) нас чрезвычайно интересует. Вы не испытывали фонетических трудностей в выборе букв для передачи того самого звука, что имели в виду? Возможно, вы предпочли упростить написание в интересах поэтической ясности? А не приходил ли Вам в голову вариант "Ктулху"?

(Как видите, выясняется, что язык коллективного бессознательного — неприятно гортанный и шипящий! Сплошь кашель да фырканье, точно в немецком.)

А взять, например, вот это четверостишие в Вашем впечатляющем лирическом стихотворении "Морские мавзолеи":

Их шпили — под могильной глубиной,
Их странный отсвет смертным так знаком;
Лишь змей бескрылый тем путем влеком
Меж светом дня и склепом под волной.

Не вкралась ли ошибка в корректуру или что-то в этом роде? В частности, во второй строчке не нужно ли поставить "незнаком" вместо "так знаком"? (А к слову, какой именно цвет Вы имели в виду — тот, что можно назвать оранжево-синим, или пурпурно-зеленым, или оба?) А в следующей строке — как насчет "крылатый" вместо "бескрылый"?

И наконец, в свете "Морских мавзолеев" и общего названия сборника — профессор Пейсли задается вопросом ("догадка наобум", как говорит он сам) касательно Вашего образа туннелей под землей и под морем. А Вам когда-нибудь приходила в голову фантазия, что такие туннели будто бы на самом деле существуют в той области, где Вы сочиняли свои стихи? (Предположительно в Голливудских холмах и горах Санта-Моника, в непосредственной близости от Тихого океана.) Не пытались ли Вы случайно проследить контуры троп, пролегающих над этими воображаемыми туннелями? И не доводилось ли Вам замечать (простите мне этот странный вопрос!), что на путях этих наблюдается необычайное количество ядовитых гадов — гремучих змей, полагаю (в нашем регионе это медноголовки, а на юге — водяные щитомордники и коралловые аспиды)? Если так, то, прошу Вас, соблюдайте осторожность!

А если, в силу какого-то странного совпадения, такие туннели действительно существуют, то Вам будет небезынтересно узнать, что наука располагает средствами подтвердить этот факт, не прибегая ни к раскопкам, ни к бурению. Оказывается, даже пустота — т. е. ничто — оставляет следы! Двое профессоров естественнонаучного факультета в Мискатоне, участники той самой междисциплинарной программы, о которой я упоминал, разработали для этой цели портативный прибор — так называемый магнитооптический геосканер. (Это слово-гибрид наверняка слуху поэта представляется неуклюжим и варварским, но Вы же знаете этих ученых!) Не правда ли, странно осознавать, что исследования снов эхом отзываются и в геологии? Этот сложный инструмент с неудачным названием — упрощенный вариант того самого прибора, с помощью которого уже были обнаружены два новых химических элемента.

В начале следующего года я собираюсь съездить на Запад, пообщаться с одним человеком из Сан-Диего, сыном ученого-затворника, чьи изыскания положили начало нашей межфакультетской программе, — Генри Уэнтворта Эйкли. (Местный поэт, — увы, ныне покойный! — которому Вы столь щедро воздали должное, тоже из числа этих первопроходцев, как ни странно.) Я приеду на собственной британской спортивной машине, на мини-"остине". Должен признаться, автомобили — это моя страсть, да я и автолихач в придачу, хоть доценту кафедры литературы и английского языка оно не то чтобы подобает. Я был бы счастлив познакомиться с Вами ближе, если Вы не возражаете. Я бы мог даже привезти с собой геосканер — и мы бы вместе проверили эти гипотетические туннели!

Но боюсь, я слишком забегаю вперед и злоупотребляю Вашей снисходительностью. Прошу меня простить. Я буду Вам бесконечно признателен, если Вы уделите толику внимания этому письму и моим вынужденно нескромным вопросам.

Еще раз позвольте Вас поздравить с публикацией "Хозяина туннелей"!

Искренне Ваш,

Альберт Н. Уилмарт»

Невозможно сразу описать мое душевное состояние на тот момент, когда я дочитал письмо до конца. Придется продвигаться постепенно, шаг за шагом. Для начала, я был польщен и обрадован и даже крайне смущен его, по всей видимости, искренними похвалами моим стихам — а какой молодой поэт не испытал бы того же? А в придачу произведения мои привели в восхищение психолога и старого библиотекаря (и даже анатома!) — неслыханное дело!

Как только автор письма упомянул о курсе английского языка для первокурсников, я осознал, что живо его помню. Имя его за минувшие годы позабылось, но воскресло в памяти в мгновение ока, едва я заглянул в конец письма и увидел подпись. В ту пору он был простым преподавателем: высокий, сутулый, тощий, как скелет, юноша, передвигавшийся с порывистой, нервозной стремительностью. Прибавьте к этому большой рот, мертвенно-бледное лицо и обведенные темными кругами глаза, придававшие его лицу загнанное выражение, как если бы он постоянно пребывал в мучительном напряжении, о котором не упоминал ни словом. У него была привычка то и дело выдергивать из кармана записную книжку и приниматься лихорадочно царапать в ней карандашом, при этом продолжая бегло и даже блистательно излагать свои мысли. Он, по всей видимости, был фантастически начитан и сыграл немалую роль в поощрении и углублении моего интереса к поэзии. Я даже машину его вспомнил: прочие студенты над нею все подшучивали, причем не без зависти. На тот момент он владел «фордом» модели «Тф» — и гонял на ней с головокружительной скоростью по окраинам университетского кампуса, резко сворачивая на углах.

Описанная им программа межфакультетских исследований представлялась проектом весьма впечатляющим, невероятно увлекательным и вполне правдоподобным — я в ту пору только что открыл для себя Юнга, а также и семантику. И это любезное приглашение в ней поучаствовать — я снова почувствовал себя польщенным. Будь со мной в тот момент рядом хоть кто-нибудь, я бы наверняка залился краской.

Одна лишь мысль ненадолго остановила меня, и на какое-то мгновение я едва не отвратился в ярости от всего этого предприятия. Я внезапно заподозрил, что истинная цель этой программы — совсем иная, а именно — исследовать иллюзии и галлюцинации натур творческих и неординарных, то есть предмет изучения — не столько неожиданные «озарения», сколько психопатология поэтов. Недаром же в проекте участвуют психолог и медик!

Но автор письма изъяснялся так учтиво и так убедительно — нет, говорил я себе, это чистой воды паранойя. Кроме того, как только я вчитался внимательнее в его подробные вопросы, совершенно иное чувство охватило меня — неизбывное изумление… и страх.

Для начала, он настолько попал в точку в своих догадках (а что это еще, как не догадки? — встревоженно спрашивал себя я) касательно вымышленных названий, что я только ахнул. Я действительно собирался поначалу написать их как «Р’льех» и «Пнат» — именно в такой орфографии, хотя, конечно же, память порою играет с нами странные шутки.

А потом еще «Ктулху»: при виде такого написания я почувствовал, как у меня кровь стынет в жилах, — настолько точно передавало оно густой и низкий, резкий, нечеловеческий не то крик, не то речитатив, что, мнилось мне, доносится из бездонной черной пучины. В конце концов я остановился на сомнительном варианте «Кутлу» — из опасения, что варианты более сложные покажутся слишком претенциозными. (И право слово, внутренний ритм звукосочетаний вроде «Ктулху» в английскую поэзию не втиснешь.)

Вдобавок он еще и обнаружил две корректорские ошибки — ни больше ни меньше. Первую я просмотрел. Вторую («бескрылый» вместо «крылатый») я заметил, но малодушно оставил как есть, внезапно решив, что вводить в стихотворение образ из моего единственного в жизни кошмара (червь с крыльями) — это уже перебор с фантастикой.

И в довершение всего, как, ради всего святого, умудрился он описать нездешние цвета, которые я видел только во сне и в стихотворениях не упоминал вовсе? Причем использовал он ровно те же самые прилагательные, что употребил бы я! Я начал думать, что в рамках Мискатоникского межфакультетского исследовательского проекта уже, по всей видимости, сделаны эпохальные открытия касательно снов и сновидений и человеческого воображения в целом — достаточные, чтобы поставить тамошних ученых на одну доску с магами и ошеломить Адлера, Фрейда и даже Юнга.

Дойдя до этой части письма, я решил было, что автор исчерпал запас сюрпризов, но следующий же абзац вскрыл еще более глубокий источник ужаса — источник, пугающе близкий к повседневной реальности. Поразительное дело — автор письма знал или как-то вычислил все о тропах в холмах и о моих странных грезах про песчаные склоны и туннели, под ними якобы пролегающие! И представьте, еще и спросил и даже предупредил меня насчет ядовитых змей, так что само письмо, что мать несла мне запечатанным, когда ее ужалили насмерть, содержало в себе эту жизненно важную ссылку: честное слово, в первое мгновение — и долее — я гадал, не сошел ли я с ума.

А под конец, когда, несмотря на все его шутливо-легкомысленные отписки — «авторский вымысел», «догадка наобум», «гипотетический» — и типично профессорские остроты, он заговорил так, как если бы считал мои воображаемые туннели настоящими, и походя сослался на научный прибор, способный это доказать… Так вот, к тому времени, как я дочитал письмо, я уже ждал, что в следующее мгновение он появится передо мною вживую — глядь, а он уже и здесь, резко выруливает на нашу подъездную аллею в эффектном шоу колес и тормозов в своей модели «Т» (нет, у него же «остин»!) и, подняв тучу пыли, останавливается у нашей двери. А на переднем сиденье рядом с водителем лежит геосканер — точно грузный черный телескоп, направленный вниз, в земные недра.

А между тем обо всем этом он рассуждал с такой адски беспечной небрежностью! Я просто не знал, что и думать.

(Снова спускался в подвал, проверил, как там. Пока писал, разволновался не на шутку, просто места себе не нахожу. Вышел за двери: в косых лучах жаркого западного солнца тропу переползла гремучая змея. Вот, пожалуйста: очередное свидетельство того, что страхи мои обоснованны — если, конечно, доказательства здесь вообще нужны. Или я на это надеюсь? Как бы то ни было, я убил гнусную тварь. Голоса вибрируют: «Полурожденные миры, чужеродные небесные тела, движение в непроглядной тьме, сокрытые формы, темные как ночь пучины, мерцающие вихри, пурпурное марево…»)

На следующий день, отчасти успокоившись, я написал Уилмарту длинное письмо, подтверждая все его намеки, признаваясь, что до глубины души ими потрясен, и умоляя объяснить, откуда ему столько известно. Я изъявлял готовность посодействовать пресловутому межфакультетскому проекту всем, чем могу, и приглашал его в гости, когда тот окажется на Западе. Я вкратце изложил ему историю своей жизни и нарушений сна, упомянув также и о смерти матери. Отправляя письмо, я испытывал странное ощущение нереальности происходящего и ответа ждал со смешанным чувством нетерпения и затянувшегося (и нарастающего) неверия в то, что Уилмарт мне ответит.

Когда же ответ пришел — и изрядно увесистый! — меня вновь охватило былое возбуждение, а любопытство между тем удовлетворено так и не было. Уилмарт по-прежнему был склонен списывать со счетов свои предположения и выводы своих коллег касательно моих снов, фантазий и выбора слов как удачные догадки, хотя рассказал мне о проекте достаточно, чтобы воображение мое распалилось не на шутку, — особенно об открытии подспудных связей между жизнью воображения и археологическими находками в отдаленных местах. Особенно заинтересовал его тот факт, что снов мне, как правило, не снилось и что спал я необычно долго. Он осыпал меня благодарностями за помощь и за приглашение, обещая непременно побывать у меня, когда поедет на Запад. А еще у него нашлось ко мне без числа новых вопросов.

Последующие месяцы выдались в высшей степени странными. Я жил самой обыкновенной жизнью, если такое определение здесь уместно, читал, предавался ученым занятиям, бывал в библиотеке, даже стихи время от времени пописывал. По-прежнему ходил гулять в холмы, хотя теперь сделался более осмотрителен. Порою мне случалось остановиться и долго, неотрывно смотреть на сухую землю под ногами, словно ожидая рассмотреть очертания потайной двери. А порою меня охватывало внезапное, неодолимо яростное чувство вины и горя при мысли о том, что отец мой замурован там, внизу, а мать погибла страшной смертью: мне казалось, что я должен отправиться к ним — любой ценой.

И однако ж в то же время я жил только письмами Уилмарта и настроениями благоговейного трепета, фантастических домыслов и паники — ужаса почти блаженного, — что они во мне рождали. Помимо проекта он писал обо всем на свете — о моей поэзии и ее новых толкованиях и о моих идеях (здесь он то и дело разыгрывал наставника и ментора), о событиях в мире, о погоде, астрономии, подводных лодках, о своих кошках, о внутриуниверситетской политике в Мискатоне, о собраниях избирателей в Аркхеме, о своих лекциях и о своих предстоящих недалеких разъездах. В его изложении все это звучало захватывающе интересно. Он явно обожал писать письма, и под его влиянием я тоже пристрастился к эпистолярному жанру.

Но более всего, разумеется, меня завораживало все то, что он время от времени писал о проекте. Он поведал мне немало всего интересного про мискатоникскую экспедицию в Антарктику 1930–1931 годов, с ее пятью громадными самолетами «дорньер», и про прошлогоднюю довольно неудачную экспедицию в Австралию, в которой участвовали психолог Пейсли и его отец, бывший экономист. Помню, что читал о них обеих в газетах, хотя репортажи были на удивление обрывочны и неполны, как если бы пресса относилась к Мискатоникскому университету с изрядной предвзятостью.

У меня создалось стойкое впечатление, что Уилмарт очень хотел присоединиться к обеим экспедициям, но не смог (или ему не позволили), что крайне его расстраивало, хотя он по большей части мужественно скрывал свое разочарование. Не раз и не два он ссылался на свою «болезненную возбудимость», чувствительность к холоду, жестокие мигрени и «приступы болезни», на несколько дней укладывающие его в постель. А порою он с тоскливым восхищением отзывался о колоссальной энергии и крепком сложении нескольких своих коллег, таких как профессора Атвуд и Пейбоди, изобретатели геосканера, доктор Морган, охотник на крупную дичь, и даже восьмидесятилетний Армитейдж.

Порою Уилмарт задерживался с ответом — то по причине очередного приступа, то потому, что задержался дольше ожидаемого в очередной поездке, — и всякий раз я не находил себе места от тревоги. Один из последних своих визитов он нанес в Провиденс — пообщаться с коллегами и помочь в расследовании смерти Роберта Блейка, поэта вроде меня, а также автора коротких рассказов и художника: его творчество обогатило проект немалым количеством ценного материала. Блейк погиб при загадочных обстоятельствах, включающих в себя удар молнии.

Сразу после поездки в Провиденс Уилмарт с непривычной сдержанностью и едва ли не с неохотой упомянул о визите к еще одному тамошнему коллеге (на тот момент недужному) — к некоему Говарду Филлипсу Лавкрафту, который беллетризировал (в довольно-таки сенсационном ключе, предостерег меня Уилмарт) несколько аркхемских скандалов и кое-какие мискатоникские исследования и проекты. Эти рассказы и повести если и публиковались, то лишь в дешевых низкопробных журналах, в частности в бульварном издании под названием «Жуткие истории» (если и дерзнете купить экземпляр, то обложку надо отодрать сразу, уверял меня Уилмарт). Я припомнил, что видел этот журнал в газетных киосках в центре Голливуда и Уэствуда. И обложка мне глаз не резала. Нагие женские фигуры авторства какой-то сентиментальной художницы были выполнены в благочинно прилизанных пастельных тонах, а их позы скорее игривы, чем порочны. Что до прочих иллюстраций, за авторством некоего Сенфа, они представляли собою довольно цветистые образчики «народного искусства», весьма похожие на резные цветочные орнаменты моего отца.

После этого, сами понимаете, я обшарил все букинистические лавки, выискивая экземпляры «Жутких историй» (главным образом) с рассказами Лавкрафта, и наконец нашел и прочел несколько штук — в том числе и «Зов Ктулху», ни больше ни меньше. И поверьте, меня просто в дрожь бросило, когда глазам моим вновь предстало это имя — в столь диковинных обстоятельствах, напечатанное черным по белому в самом что ни на есть дешевом журнале. Воистину, мое чувство реальности дало сбой: если повесть, которую Лавкрафт излагает с таким сдержанным достоинством и с такой убедительностью, и впрямь хоть сколько-то правдива — значит, Ктулху и впрямь существует, это внеземное чудовище из других измерений и впрямь спит в безумном городе на дне Тихого океана и шлет мысленные послания внешнему миру! (Кто знает, может, и туннели — порождение его разума?) В другом рассказе, под названием «Шепот во мраке», Альберт Н. Уилмарт выступал главным героем, а также и упомянутый им Эйкли.

Все это пугало, сбивало с толку, ставило в тупик. Если бы я сам не учился когда-то в Мискатоникском университете и не жил в Аркхеме, я бы наверняка решил, что и они тоже — авторская проекция.

Как вы легко можете себе вообразить, я продолжал обшаривать пыльные букинистические лавки и буквально забросал Уилмарта лихорадочными расспросами. Его ответы звучали успокаивающе — и ничего ровным счетом не объясняли, оттягивая время. Да, он боялся, что я слишком разволнуюсь, но не удержался от искушения и рассказал-таки про пресловутые публикации. Лавкрафт зачастую чересчур сгущает краски. Я все пойму куда лучше, когда мы сможем наконец поговорить вдвоем: он мне все растолкует. Право же, Лавкрафту воображения не занимать — порою оно выходит из-под контроля. Нет, Мискатоникский университет никогда не пытался запретить публикации или возбудить против автора судебное дело, опасаясь еще более нежелательной огласки, а также и потому, что участники проекта полагают, будто эти истории послужат для мира неплохой подготовкой, если некоторые из особенно пугающих гипотез подтвердятся. Право же, Лавкрафт — человек редкого обаяния и действует из лучших побуждений. Просто иногда заходит слишком далеко. И так далее, и тому подобное.

Честное слово, думаю, что я не смог бы дольше сдерживаться, но наступил 1937 год, и Уилмарт сообщил мне, что наконец-то выезжает на запад. «Остин» был тщательно осмотрен и отремонтирован и «набит под завязку»: в него загрузили геосканер, бессчетные книги и бумаги и прочие инструменты и материалы, включая некое вещество, не так давно усовершенствованное Морганом, «что стимулирует сновидения и, вероятно, как сам он уверяет, способствует ясновидению и яснослышанию. Возможно, оно заставит видеть сны даже вас, если только вы согласитесь принять внутрь экспериментальную дозу».

На время его отсутствия в его апартаментах в доме 118 по Солтонстолл-стрит поселится его близкий друг по имени Данфорт: последние пять лет он провел в психиатрической лечебнице, приходя в себя после пережитых ужасов на хребтах Безумия в ходе антарктической экспедиции. Данфорт заодно и присмотрит за его кошками, в том числе за ненаглядным Чернышом.

На тот момент Уилмарту отчаянно не хотелось уезжать; в частности, он всерьез беспокоился за Лавкрафта, здоровье которого все ухудшалось, и тем не менее отбыл в путь!

Следующие недели (растянувшиеся на два месяца) для меня были исполнены немыслимого напряжения, беспокойства, волнующего предвкушения. Уилмарту предстояло навестить такое количество друзей и мест и провести столько изысканий (с использованием показаний геосканера), что у меня просто в голове не укладывалось. Теперь он слал главным образом открытки, в том числе — пейзажные, но приходили они одна за другой (если не считать одной-двух пугающих пауз). Своим бисерным почерком он умудрялся вместить на них столько всего (даже на пейзажные открытки!), что мне зачастую казалось, будто я сопровождаю его в путешествии и тревожусь за внутренности его «остина» — «Жестяной лани» (так Уилмарт прозвал свою машину в честь «Золотой лани» сэра Френсиса Дрейка).[79] В моем же распоряжении был лишь список из нескольких адресов, куда я мог писать ему заранее: Балтимор; Винчестер, штат Виргиния; Боулинг-Грин, штат Кентукки; Мемфис; Карлсбад, штат Нью-Мексико; Тусон и Сан-Диего.

Сперва ему понадобилось остановиться в округе Хантердон, штат Нью-Джерси, с его причудливо старомодными фермерскими общинами, дабы исследовать некие руины, возможно доколониального происхождения, и поискать с помощью геосканера некую, по слухам, существующую пещеру. Затем, после Балтимора, предстояло изучить обширные известняковые пещеры в Западной Виргинии. Уилмарт проехал через Аппалачский Винчестер в Кларксбург — перегон изобиловал резкими поворотами, водителю на радость. На подъезде к Луисвиллу «Жестяная лань» едва не сгинула в большом наводнении при разливе реки Огайо (в радионовостях целями днями только о нем и говорили, а я не отрывался от супергетеродинного приемника), так что навестить нескольких тамошних друзей Лавкрафта по переписке ему не удалось. Затем для геосканера нашлась работа вблизи Мамонтовой пещеры. По всей видимости, пещеры в его маршруте преобладали, потому что, завернув по дороге в Новый Орлеан побеседовать с неким ученым оккультистом французского происхождения, он отправился к Карлсбадским пещерам и к соседним, менее известным подземным пустотам. Я же все больше размышлял на тему своих туннелей.

«Жестяная лань» держалась молодцом, вот разве что на перегоне через Техас сорвало головку поршня («Слишком долго я ее гнал на полной скорости»), так что Уилмарт потерял три дня на ремонт.

Между тем я находил и читал все новые рассказы Лавкрафта. В одном — он подвернулся мне в букинистической лавке, хотя сам журнал был довольно свежий, — в самой что ни на есть впечатляющей художественной форме рассказывалось об австралийской экспедиции, и в частности о снах старика Пейсли, из-за которых все и началось. В этих снах разум Пейсли переселялся в тело конусообразного чудовища и вечно странствовал по длинным каменным коридорам, наводненным незримыми свистунами. Это настолько походило на мои собственные кошмары, в которых я тоже обменялся сознанием с крылатым жужжащим червем, что я тут же отослал авиапочтой отчаянное письмо Уилмарту в Тусон, рассказав ему все как есть. Ответ пришел из Сан-Диего, полный ободряющих заверений и обещаний в свой срок все прояснить. А еще Уилмарт упоминал о сыне старого Эйкли и о морских пещерах, которые они сейчас вдвоем исследуют, и (наконец!) назначал дату своего прибытия (причем очень скоро!).

Накануне я как раз разжился ценной находкой на своем любимом голливудском книжном развале: маленьким, броско иллюстрированным томиком Лавкрафта под названием «Морок над Инсмутом», изданным в «Визионер-пресс». Я просидел за книгой полночи, не в силах оторваться. Рассказчик обнаружил, что в глубинном подводном городе у побережья Новой Англии живут зловещие чешуйчатые гуманоидные существа, осознал, что и сам превращается в одного из них, и в конце концов решил (к добру или к худу) нырнуть на дно и примкнуть к ним. Это напомнило мне мои безумные фантазии о том, чтобы как-нибудь спуститься под землю в недра Голливудских холмов и спасти отца — либо воссоединиться с ним.

Между тем начала прибывать почта, адресованная мне для передачи Уилмарту. Он загодя испросил моего разрешения включить мой адрес в план маршрута, рассылаемый прочим своим корреспондентам. Приходили письма и открытки из Аркхема (судя по штемпелям) и из разных городов по пути следования машины, а также и из-за границы (по большей части из Англии и континентальной Европы и одно из Аргентины), а еще небольшая бандероль из Нового Орлеана. На большинстве их обратный адрес был собственно Уилмарта: Солтонстолл-стрит, дом 118, чтобы письма в конце концов дошли до адресата, даже если по пути он их не подберет. (Он и меня просил делать то же самое с моими посланиями.) Впечатление это производило странное: как если бы Уилмарт писал сам себе; в душе у меня чуть не пробудились изначальные подозрения насчет его самого и пресловутого проекта. (Одно письмо, из числа последних, — увесистый конверт, щеголяющий одной шестицентовой маркой авиапочты и сверх того десятицентовой за срочную доставку, — было адресовано Джорджу Гудинафу Эйкли, Сан-Диего, штат Калифорния, Плезант-стрит, дом 176, а затем переслано на мой адрес, указанный в верхнем левом углу.)

Ближе к вечеру следующего дня (воскресенье, 14 апреля, — канун моего двадцатипятилетия, между прочим) Уилмарт прибыл — примерно так, как я себе и представлял, дочитав до конца его первое письмо. Вот разве что «Жестяная лань» оказалась еще миниатюрнее, чем мне воображалось, и выкрашена ярко-синей эмалевой краской (сейчас, впрочем, ее покрывал толстый слой пыли). На переднем сиденье рядом с водителем и впрямь покоился странный черный футляр — и тут же много всего другого, главным образом карты.

Он сердечно со мной поздоровался и тут же затараторил без умолку, пересыпая нескончаемый поток слов шутками и короткими смешками.

Вот что потрясло меня до глубины души: я знал, что Уилмарту лишь тридцать с небольшим, но волосы его убелила седина, а памятный мне загнанный (или затравленный!) вид проявился заметно ярче. И как же он нервничал — поначалу и минуты постоять спокойно не мог. Очень скоро я совершенно уверился в том, о чем прежде и помыслить не мог: все его живость и бойкость, шутки и смех были не более чем маской — маской, скрывающей страх, нет, неизбывный ужас, что в противном случае грозил полностью подчинить его себе.

Первыми его словами были:

— Мистер Фишер, я полагаю? До чего же я счастлив познакомиться с вами вживую и насладиться вашим целительным солнышком! По мне видно, как я в нем нуждаюсь, не так ли? Жуткое зрелище! Здешний ландшафт, не могу не отметить, выглядит и впрямь пещерно-туннельно, а я в геологической экспертизе здорово поднаторел, глаз — алмаз, как говорится! Данфорт пишет, что Черныш от недомогания вполне оправился. А вот Лавкрафт в больнице — не нравится мне это. А вы видели прошлой ночью эту роскошную конъюнкцию? До чего же мне нравятся ваши ясные, чистые небеса! Нет-нет, геосканер я сам понесу (да, это он), это штука хитрая. А вы можете взять саквояж, тот, что поменьше. Право слово, до чего же я рад вас видеть!

Про мою искривленную правую ступню он не упомянул ни словом, словно ее и не заметил (об этом своем увечье я в письмах не упоминал, хотя он мог и сам вспомнить о нем спустя шесть лет); он вообще никак не отреагировал ни на нее, ни на мою хромоту — не стал, например, настаивать, чтобы ему и саквояж самому нести. Я тотчас же преисполнился к нему самых теплых чувств.

Прежде чем войти в дом вместе со мною, он замешкался на пороге, похвалил его необычную архитектуру (и об этом я тоже ему не рассказывал) и со всей очевидностью был искренне восхищен, когда я признался, что отец выстроил особняк своими руками. (А я-то боялся, что он сочтет дизайн чересчур эксцентричным и, чего доброго, задастся вопросом, а возможно ли заниматься физическим трудом и оставаться при этом джентльменом!) Он весьма одобрительно отзывался об отцовской резьбе по камню, везде, где бы с ней ни сталкивался; всякий раз требовал задержаться, чтобы рассмотреть узор повнимательнее, выхватывал из кармана блокнот и принимался лихорадочно в нем что-то записывать. Он настоял, чтобы я первым делом устроил ему экскурсию по всему дому, прежде чем согласился отдохнуть или подкрепиться. Я оставил саквояж в отведенной ему спальне (родительской, разумеется), но черный геосканер он повсюду таскал с собой. Футляр оказался и впрямь необычным — в высоту куда больше, нежели в ширину или в длину, с тремя складными приземистыми ножками, так что его можно было вертикально установить где угодно.

Его восхищение отцовской резьбой придало мне храбрости, и я рассказал ему про Саймона Родиа и про нездешне-прекрасные башни, что он строит в Уоттсе. Вновь на свет явился блокнот — и пополнился новыми записями. Похоже, на него произвел сильное впечатление тот факт, что в произведении Родиа я усмотрел морские мотивы.

Внизу, в подвале (туда он, конечно же, тоже не мог не заглянуть) отцовские вделанные в пол «Врата Снов» произвели на гостя сильнейшее впечатление: он изучал эту резьбу по камню дольше, чем все прочие образчики. (Я, признаться, застыдился дерзкой надписи и странного выбора места.) Наконец он указал на осьминожьи глаза над замком и отметил:

— А это никак Кутлу?

С момента нашего знакомства никто из нас еще не ссылался, прямо или косвенно, на пресловутый исследовательский проект, и эти его слова потрясли меня до глубины души. Он же, словно не заметив, продолжал:

— А знаете, мистер Фишер, меня одолевает искушение снять показания с адской черной машинки Атвуда и Пейбоди прямо здесь, на этом месте. Вы не возражаете?

Я заверил, что нет: дескать, приступайте, пожалуйста, хоть сейчас. Но предупредил, что под домом — монолитная порода и ничего более (я рассказал Уилмарту об отцовском даре лозоходца и даже упомянул про Харли Уоррена, о котором, как выяснилось, Уилмарт слышал от некоего Рэндольфа Картера).

Он покивал, однако возразил:

— Я все равно попытаю счастья. Надо же где-то начать, сами понимаете.

Гость принялся осторожно устанавливать геосканер и наконец водрузил его вертикально на трех коренастых ножках точно посередине резного рисунка. Но сперва снял обувь, чтобы ни в коем случае не повредить хрупкий узор.

Затем он открыл верхнюю часть геосканера. Я разглядел две круговые шкалы и огромный окуляр. Уилмарт опустился на колени, приник глазом к окуляру, набросил сверху на голову черный капюшон: ни дать ни взять фотограф былых времен фокусировал свой допотопный аппарат, готовясь сделать снимок.

— Прошу меня простить, но нужные мне показания пробора крайне трудно разглядеть, — сдавленно пробормотал он. — Эй, а это что такое?

Последовала затянувшаяся пауза; ровным счетом ничего не происходило — только плечи его чуть сместились да послышалось несколько тихих щелчков. Затем Уилмарт вынырнул из-под капюшона, затолкал его обратно в черный ящик, закрыл крышку, надел и зашнуровал ботинки.

— Сканер чудит, — объяснил он в ответ на мои расспросы. — Видит какие-то призрачные пустоты. Но не тревожьтесь: наверное, нужно просто нагревательные элементы заменить, а у меня с собой есть запасные. К завтрашней экспедиции аппарат будет в полном порядке! Ну, то есть, если?.. — И он вскинул на меня глаза, вопросительно улыбаясь.

— Конечно же, я смогу показать вам мои любимые тропы в горах, — заверил я гостя. — По правде сказать, мне уже не терпится.

— Превосходно, — с жаром откликнулся он.

И мы покинули подвал. Но под его высоко зашнурованными ботинками на кожаной подошве и с кожаными каблуками каменный пол отзывался как-то пустотело (сам-то я был в кроссовках).

Темнело; я взялся стряпать ужин, но сперва напоил гостя чаем со льдом, куда сам он щедро добавил лимона и сахара. Я поджарил яичницу и несколько небольших бифштексов, по изможденному виду гостя заключив, что ему необходимо восстановить силы. А еще я развел огонь в большом очаге, зная, что к ночи неизбежно похолодает.

Пока мы ужинали в свете пляшущего, потрескивающего пламени, Уилмарт делился со мной краткими впечатлениями от своей поездки на Запад: холодные первозданные сосновые леса южного Нью-Джерси, обитатели которых одеваются в темное и говорят на почти елизаветинском английском; невероятно узкие черные дороги Западной Виргинии; стылые воды разлившейся Огайо — безмятежные, безмолвные, голубовато-серые и неописуемо зловещие под хмурыми небесами; гробовая тишина Мамонтовой пещеры; южные области Среднего Запада с их громкими банковскими ограблениями, этим порождением Великой депрессии, уже ставшими легендой; зыбкое креольское очарование восстановленного Французского квартала в Новом Орлеане; пустынные, неправдоподобно долгие дороги в Техасе и Аризоне, на которых того и гляди поверишь, что и впрямь прозреваешь бесконечность; гигантские длинные синие, исполненные тайны валы Тихого океана («такие не похожие на изменчивые, мятущиеся, короткие волны Атлантики»): ими Уилмарт любовался вместе с Джорджем Гуденафом Эйкли, который оказался человеком трезвого ума и знал о страшных вермонтских исследованиях своего отца куда больше, чем ожидал обнаружить Уилмарт.

Когда я упомянул про свою находку, «Морок над Инсмутом», он кивнул и пробормотал:

— Прототип того юноши, ну главного героя, сгинул бесследно, а также и его кузен из Кантонской психиатрической клиники. На дно, в Й’хантлеи? Как знать?

Но когда я вспомнил про накопившуюся почту на его имя, Уилмарт лишь поблагодарил меня коротким кивком и слегка поморщился: разбираться с письмами ему явно не хотелось. Вид у него и впрямь был смертельно усталый.

Однако ж по окончании трапезы, когда он выпил черный кофе (тоже с большим количеством сахара), а языки пламени вспыхивали и гасли, переливаясь желтым и синим, гость повернулся ко мне, коротко, азартно, приветливо улыбнулся, высоко приподнял на диво размашистые брови и тихо промолвил:

— А теперь вы, конечно же, ждете, что я расскажу вам, мой дорогой Фишер, все подробности проекта, о которых я не решался упоминать в письме, наконец-то дам ответы на все ваши обоснованные вопросы и сделаю все признания, что откладывал до личной встречи. Право слово, я должен поблагодарить вас за ваше недюжинное терпение.

Уилмарт задумчиво покачал головой, взгляд его сделался отсутствующим, он медленно, гибко и как-то нехотя пожал плечами, парадоксально хрупкими и широкими одновременно, состроил гримаску, точно проглотил что-то горькое, и проговорил еще тише:

— Ах, если бы только я мог рассказать вам больше всего такого, что было бы абсолютно точно доказано! Отчего-то это наш вечный камень преткновения. О, артефакты вполне настоящие и места сомнениям не оставляют: инсмутские драгоценности, стеатиты из Антарктики, Блейков Сияющий Трапецоэдр (этот, впрочем, утрачен — покоится на дне залива Наррагансетт), шипастый набалдашник перил, что Уолтер Гилман вынес из колдовского царства сна (или вневременного четвертого измерения, если угодно), и даже неизвестные науке элементы, метеоритного происхождения и не только, те, что не поддаются никакому анализу, в том числе и новейшему магнитооптическому исследованию, уже давшему нам виргиний и алабамин. Можно утверждать практически наверняка, что все или почти все эти жуткие внеземные пришельцы из космоса существовали и существуют, — вот почему мне так хотелось, чтобы вы прочли рассказы Лавкрафта, несмотря на всю их кричащую сенсационность; чтобы вы отчасти представляли себе создания, о которых я говорю. Вот только они сами и свидетельства их бытия имеют прискорбное свойство исчезать по факту смерти — в том числе и изо всех отчетных материалов: изувеченные останки Уилбура Уэйтли, громадный невидимый труп его брата, плутонианец, которого убил старик Эйкли — и не смог сфотографировать; метеорит, что в июне 1882 года упал на ферму Нейхема Гарднера и вдохновил старого Армитейджа (тогда еще юного) на изучение «Некрономикона» (с этого-то в Мискатоникском университете все и началось), а ведь отец Атвуда видел его своими глазами и попытался подвергнуть анализу, или то, что Данфорт увидел в Антарктике, оглянувшись на чудовищные высокие горы за хребтами Безумия: теперь, когда его душевное равновесие восстановилось, здесь у него провал в памяти… все, все сгинуло безвозвратно![80] Но существуют ли эти создания сегодня — вот, вот где загвоздка! На этот глобальный вопрос мы не в состоянии ответить — хотя всякий раз балансируем на грани. Дело в том, что, — голос его звучал все более настойчиво, — если они действительно существуют, то они так невообразимо изобретательны и могущественны, что в данный момент могут находиться где угодно! — И он лихорадочно заозирался по сторонам. — Вот взять, например, Ктулху, — снова начал он.

Я вздрогнул всем телом, впервые в жизни услышав, как звучит это слово: резкий, мрачный, глубинный, односложный рык, что изначально приходил ко мне в воображении, или в подсознании, или в позабытых снах, или…

— Если Ктулху существует, — продолжал между тем Уилмарт, — тогда он (или она, или оно) умеет перемещаться куда угодно через пространство, или воздух, или море, или саму землю. Из опыта Йохансена (от которого бедняга поседел) мы знаем, что Ктулху может существовать в виде газа, может быть раздроблен на атомы — и воссоединиться снова. Для того чтобы путешествовать сквозь твердую скальную породу, туннели ему не нужны — он способен просочиться сквозь камень, «не в ведомых нам пространствах, но промеж них».[81] И однако ж нельзя исключать и того, что в непостижности своей он выберет туннели. Или — вот вам еще одна гипотеза — возможно, он одновременно существует и не существует, то есть пребывает в некоем промежуточном состоянии: «грезит и ждет», как гласит древнее заклинание из архивов Эйнджелла. Послушайте, Фишер, а что, если туннели роют не кто иные, как сны Ктулху, воплощенные в этих ваших крылатых червей?.. Эти исполинские подземные миры — сплошь пещеры и туннели, и, разумеется, далеко не все они — порождение Ктулху, — мне и было поручено исследовать с помощью геосканера. Отчасти потому, что я первым услышал о них от старика Эйкли, а также и — Господь милосердный! — от плутонианца, им притворившегося, — «там, внизу, — великие миры и неведомая нам жизнь: осиянный синим светом К’н-йан, одетый алым заревом Йот и черный, бессветный Н’кай»,[82] обитель Цатоггуа, и подземные пространства еще более странные, подсвеченные цветами из космоса и из темного как ночь сердца Земли. Вот так я и угадал оттенки в ваших детских снах или кошмарах (или при обменах разумами), дорогой мой Фишер. Я же видел их и в геосканере — там они, впрочем, крайне нестойки, мимолетны и трудноразличимы…

Голос его устало прервался — как раз тогда, когда мое лихорадочное возбуждение достигло высшей точки при его упоминании «обмена разумами».

Но гость мой и впрямь выглядел смертельно измученным. Тем не менее я заставил себя собраться с мужеством и произнести:

— Может статься, эти сны удастся вызвать снова, если я приму снадобье доктора Моргана. Почему бы не нынче же ночью?

— Об этом и речи не идет, — отрезал он, медленно покачав головой. — Во-первых, я вас слишком рано обнадежил. В последнюю минуту Морган не смог снабдить меня нужным веществом. Он обещал выслать его по почте, но до сих пор я ничего не получил. И во-вторых, теперь я склоняюсь к мысли, что такой эксперимент слишком опасен.

— Но по крайней мере, вы сможете проверить и туннели, и цветовой спектр из снов с помощью вашего геосканера? — настаивал я, несколько упав духом.

— Если только я смогу его починить… — прошептал он, клюя носом и заваливаясь на бок. Затухающее пламя отсвечивало синевой.

— Если мне позволят его починить… — невнятно пробормотал Уилмарт.

Мне пришлось проводить гостя до спальни, а затем я ушел к себе, потрясенный, разочарованный. Мысли путались. К непредсказуемой смене настроений гостя, от беззаботного оптимизма до подавленности, вызванной, по всей видимости, страхом, приспособиться было не так-то просто. Но тут я осознал, что и сам валюсь с ног — в конце концов, вчера ночью я глаз не сомкнул, до утра читал «Инсмут»! — и вскорости я задремал.

(Голоса скрипуче постанывают: «Колодец с первичным бульоном, Желтый Знак, Азатот, Magnum Innominandum,[83] переливчатые фиолетово-изумрудные крылья, лазурные и алые клешни, осы Великого Ктулху…» Сгустилась ночь. Прихрамывая, я прошелся по дому из конца в конец, от невысокой мансарды с ее круглыми окнами-иллюминаторами до подвала, прикоснулся к отцовской кувалде, окинул взглядом «Врата Снов». Час близок. Надо побыстрее дописывать.)

Когда я проснулся, ярко светило солнце. Привычные двенадцать часов сна полностью восстановили мои силы. Я зашел к Уилмарту: он сосредоточенно писал что-то за столом под северным окном спальни. В прохладном свете его улыбчивое лицо казалось совсем мальчишеским, невзирая на аккуратно приглаженную копну седых волос, — я его едва узнал. Вся его накопившаяся почта, за исключением одного письма, была распечатана; конверты лежали лицевой стороной вниз в левом дальнем углу стола, а в правом дальнем углу высилась внушительная стопка свеженаписанных почтовых открыток, каждая — уже с адресом и с аккуратно приклеенной новехонькой одноцентовой маркой.

— Доброе утро, Георг, — поздоровался Уилмарт (произнося мое имя как должно: Ге-орг), — я ведь могу вас так называть? Добрые новости — сканер перезаряжен и работает как часы: словом, готов к обзору недр в течение дня! А вот это письмо, пересланное Джорджем Гуденафом, пришло от Фрэнсиса Моргана и содержит в себе порцию вещества для духовных изысканий на вечер! Ровно две дозы — Георг, я посмотрю те же сны, что и вы! — И Уилмарт помахал бумажным пакетиком.

— Это же замечательно, Альберт! — отозвался я совершенно искренне. — Кстати, сегодня — мой день рождения, — добавил я.

— Мои поздравления! — возликовал он. — Сегодня вечером мы отпразднуем эту дату глотком Морганова снадобья!

Наша экспедиция удалась на славу, во всяком случае, почти до самого конца. Голливудские холмы предстали перед нами в сиянии юной прелести: даже осыпающиеся, насквозь источенные, изъеденные пласты дышали свежестью. Солнце палило вовсю, небеса сияли синевой, но с запада тянуло прохладным ветерком, и проплывавшие в вышине огромные белые облака роняли гигантские тени. Поразительно, но Альберт, похоже, знал здешние края ничуть не хуже меня: он досконально изучил карты и даже захватил их с собой, включая карандашные наброски, некогда присланные мною. Он с первого взгляда опознавал и правильно называл толокнянку, сумах, дуб кустарниковый и прочие виды заполонившей склоны растительности, через которую мы пробирались.

Время от времени, в особенности на моих любимых местах привалов, Уилмарт считывал показания геосканера, который все время держал под рукой; я же нес два походных ящика и небольшой рюкзак. Как только он набрасывал на голову черный капюшон, я вставал на стражу, с палкой наготове. Один раз я спугнул здоровенную, толстую змею — темную, в бледно-розовых разводах; извиваясь, она скрылась в подлеске. Но не успел я и рта открыть, как Уилмарт уже безошибочно определил:

— Королевская змея, гроза гремучников: доброе предзнаменование!

И… при каждом снятии показаний Альбертов черный ящик подтверждал наличие неких пустот — туннелей или пещер — прямо у нас под ногами, на разной глубине, от двух-трех до нескольких десятков метров. Отчего-то ясным погожим днем под открытым небом это нас нимало не тревожило. В конце концов, не того ли мы ждали? Выныривая из-под капюшона, Уилмарт коротко кивал, говорил: «Пятнадцать метров» (или что-нибудь в том же роде), заносил данные в свой блокнот — и мы шли дальше. Один раз он позволил мне попытать счастья, накрывшись капюшоном, но все, что мне удалось разглядеть сквозь окуляр, — это что-то вроде многократно усиленных пляшущих пятен цветного света: то, что видишь в темноте, крепко зажмурив глаза. Уилмарт объяснил, что научиться распознавать нужные показания непросто: необходима специальная подготовка.

Высоко в горах Санта-Моника мы подкрепились бутербродами с говядиной и чаем со льдом — этой незамысловатой снедью я загодя наполнил оба походных ящика. Солнце и ветер омывали нас. Повсюду вокруг громоздились холмы, а за ними, на западе, синел Тихий океан. Мы беседовали о сэре Френсисе Дрейке и Магеллане, о капитане Куке и его великих путешествиях в околополюсных пространствах, о мифических землях, легенды о которых вдохновляли великих мореплавателей, и о том, что туннели, объект наших изысканий, на самом деле ничуть не более удивительны. Мы рассуждали о рассказах Лавкрафта, как если бы речь шла о художественном вымысле и не более. При свете дня на мир смотришь на диво беззаботно и бестревожно.

На полпути назад Альберт вдруг резко, пугающе сдал — разом изнемог и осунулся. Я уговорил его отдать мне черный ящик. Для этого мне пришлось бросить обвисший рюкзак и опустевшие походные ящики, но он, похоже, ничего не заметил.

Уже на подходе к дому мы задержались ненадолго у памятника моему отцу. Солнце почти опустилось к западу, легли темные тени, лучи красноватого света падали почти параллельно земле. Альберт, смертельно уставший, с трудом подыскивал слова, дабы воздать должное творению Родиа, — как вдруг из зарослей за его спиной молниеносно выскользнуло нечто, что я поначалу принял за гигантскую гремучую змею. Спотыкаясь, я кинулся к ней, колотя по ней палкой, тварь со сверхъестественной прытью метнулась обратно в густой подлесок, Альберт проворно развернулся — и в последний момент мне вдруг померещилось, что гибкая, извивающаяся гадина сверху мерцает фиолетово-зеленым и трепещет крыльями, снизу — переливается сине-алым и пощелкивает клешнями, а грозный рокот трещотки скорее походит на пронзительное жужжание.

Мы опрометью кинулись к дому, не обменявшись ни словом, — каждый беспокоился лишь о том, чтобы товарищ его не отстал. Мой — нашел-таки в себе силы, уж и не знаю как.

Открытки Уилмарта из придорожного почтового ящика уже забрали, зато пришло с полдюжины новых писем на его имя — и извещение на заказную бандероль для меня.

Альберт, не слушая никаких возражений, настоял-таки на том, чтобы свозить меня в Голливуд и забрать бандероль, пока почта не закрылась. Лицо его устрашающе побледнело и осунулось, но — откуда что взялось? — фантастическая энергия просто-таки перехлестывала в нем через край, а колоссальная сила воли не терпела противодействия.

Уилмарт помчал как демон — как если бы от его скорости зависели судьбы миров. Голливуд наверняка решил, что это сам Уоллес Рейд[84] восстал из мертвых и снимается в очередной картине про трансконтинентальные автогонки. «Жестяная лань», воздавая должное своему имени, неслась как вспугнутая дичь, а водитель поигрывал себе с рычагом переключения передач, дергая его вверх-вниз. Чудо, что нас не арестовали и что мы ни во что не врезались. Я оказался перед нужным окошечком за минуту до закрытия и расписался в получении надежно упакованного, крепко запечатанного и туго перевязанного пакета от (то-то я удивился!) Саймона Родиа.

И мы помчались назад так же быстро, невзирая на все мои протесты: «Жестяная лань» пронзительно взвизгивала на углах и поворотах, а лицо моего спутника напоминало неумолимую, настороженную маску смерти. Мы стремительно взлетели вверх по склонам, в осыпающиеся, иссушенные холмы, когда последние отблески дня угасли на западе до фиолетового оттенка и на небо высыпали первые звезды.

Я заставил Альберта отдохнуть и выпить горячего черного кофе с сахаром, пока сам я готовлю ужин: выйдя из машины в стылую ночь, он едва не потерял сознание. Я снова поджарил на решетке несколько бифштексов — если вчера вечером ему требовалось восстановить силы, то сегодня, после нашей утомительной пешей прогулки и нашей пляски смерти по пыльным, петляющим дорогам, укрепляющая диета ему вдвойне необходима, грубовато настоял я. («Скорее уж тарантелла "Мрачный жнец", э, Георг?» — откликнулся он со слабой, но неистребимой усмешкой.)

Вскоре Уилмарт уже снова рыскал по дому — и минуты не мог усидеть на месте! — и выглядывал в окна, а затем оттащил геосканер вниз в подвал, «подвести итог нашим исследованиям», как сообщил он мне. Только я закончил возиться с очагом, как гость мой бегом поднялся наверх. Растопка как раз занялась, и первые белые отблески пламени высветили его пепельно-бледное лицо и обведенные белыми кругами синие глаза. Он дрожал всем телом — в буквальном смысле.

— Простите, Георг, своего беспокойного и, как может показаться, неблагодарного гостя, — промолвил он, усилием воли заставляя себя говорить спокойно и связно (хотя и крайне требовательно), — но, поверьте, нам с вами нужно немедленно уносить отсюда ноги. По эту сторону Аркхема мы нигде не будем в безопасности — и в Аркхеме, конечно, тоже не будем, но там, по крайней мере, мы можем рассчитывать на совет и поддержку закаленных ветеранов Мискатоникского проекта, у которых нервы покрепче моих. Вчера ночью я снял показания под резным орнаментом (и скрыл результаты от вас — я был уверен, что сканер барахлит!) — пятнадцать, Георг, причем сантиметров, а не метров! Сегодня данные подтвердились — вне всякого сомнения, вот только глубина под резьбой сократилась до пяти. Пол здесь — что скорлупа, и пустота внутри отзывается гулким звуком, ни дать ни взять склепы на первом и втором кладбищах Святого Людовика в Новом Орлеане: они прогрызают породу снизу, и пир идет горой! Нет-нет, никаких споров! У вас есть время на то, чтобы собрать небольшую сумку: ограничьтесь самым необходимым, но непременно возьмите с собой заказную бандероль от Родиа, мне любопытно, что в ней.

С этими словами Уилмарт удалился к себе в спальню, вскорости вышел оттуда с упакованным саквояжем и отнес его вместе с черным ящиком в машину.

Я между тем, призвав на помощь всю свою храбрость, спустился в подвал. Под моими шагами пол и впрямь звенел куда более гулко, нежели вчера вечером, — я даже ступать по нему опасался, — но в остальном ровным счетом ничего не изменилось. И тем не менее меня охватило странное чувство нереальности: как будто в целом мире не осталось ничего настоящего и подлинного, одни только шаткие декорации, несколько предметов реквизита, в том числе кувалда из пробковой древесины, заказная бандероль, в которой ровным счетом ничего нет, круговая панорама ночных холмов — и двое актеров.

Я опрометью кинулся вверх по лестнице, снял с решетки бифштексы (они уже прожарились), водрузил их на стол перед очагом, в котором негромко гудело пламя, и поспешил за Альбертом.

Но он, предупреждая мое намерение, шагнул обратно в комнату, окинул меня пристальным взглядом — его расширенные глаза по-прежнему напоминали блюдца — и осведомился:

— Почему вы еще не собрались?

— Послушайте, Альберт, — рассудительно произнес я, — вчера вечером мне и самому почудилось, что подвальный пол отзывается как-то гулко, так что я не то чтобы удивлен. И как ни посмотри, на одной только нервной энергии мы до Аркхема не доедем. На самом деле даже и не продвинемся толком по дороге на восток, на пустой-то желудок. Вы сами говорите: опасно везде, даже в Мискатоне, а судя по тому, что мы (или, по крайней мере, я) видели на могиле моего отца, как минимум одна из этих тварей уже рыщет на воле. Так что давайте-ка поужинаем — подозреваю, что ужас не вовсе лишил вас аппетита! — и заглянем в бандероль от Родиа, а потом можно и в путь, если надо.

Повисла долгая пауза. Затем выражение его лица смягчилось, на губах промелькнула тень улыбки.

— Хорошо, Георг, свой смысл в этом есть. Да, я напуган до полусмерти, это чистая правда; собственно, я живу с этим ужасом последние десять лет. Но в данном случае, скажу честь по чести, я куда больше тревожусь за вас: я вдруг внезапно осознал, сколь дурную услугу оказал вам, втянув вас в это кошмарное предприятие. Мне страшно жаль. Но, как вы говорите, приходится примириться с неизбежным, и физически, и иначе… и неплохо бы сохранить при этом толику достоинства, — добавил он с печальным смешком.

Так что мы уселись перед очагом, где плясало золотое пламя, подкрепились бифштексами и гарниром (я выпил бургундского, Уилмарт довольствовался сладким черным кофе), поговорили о том о сем — так уж вышло, что главным образом о Голливуде. В ходе нашей сумасшедшей гонки Уилмарт каким-то чудом углядел книжную лавку, принялся про нее расспрашивать — так беседа и потекла, от одного к другому.

Покончив с ужином, я вновь наполнил его чашку и свой бокал, расчистил на столе место и вскрыл бандероль от Родиа, разделочным ножом взрезав бечевку и сломав печати. Внутри, тщательно упакованный в древесную стружку, покоился чеканный ларец из меди и мельхиора, что ныне стоит передо мною. Я с первого взгляда понял, что вижу работу отца: кованая чеканка по металлу в точности воспроизводила резной орнамент на подвальном полу, хотя и без надписи «Врата Снов». Альберт пальцем указал на глаза Ктулху, хотя зловещего имени не произнес. Я открыл ларец. Внутри обнаружилось несколько листов плотной высокосортной бумаги. На сей раз я узнал отцовский почерк. Стоя плечом к плечу, мы с Альбертом прочли документ, каковой я и прилагаю здесь:

«15 марта 1925 г.

Дорогой мой сын.

Сегодня тебе исполняется тринадцать, но я обращаюсь к тебе и желаю тебе всего самого лучшего в день твоего двадцатипятилетия. Почему я так поступаю, ты узнаешь по мере прочтения письма. Ларец твой — Leb’wohl![85] Оставляю его другу, который перешлет ларец тебе, если в течение ближайших двенадцати лет мне придется уйти. Природа подает мне знаки, что, скорее всего, так и будет: перед глазами моими то и дело вспыхивают неровные, рваные пятна редких подземных оттенков. А теперь читай внимательно, ибо я намерен поведать тебе великие тайны.

В детстве, когда я еще жил в Луисвилле, мне случалось видеть днем сны, но намять их не сохраняла. В сознании оставались черные провалы протяженностью в несколько минут, самое долгое — в полчаса. Иногда я приходил в себя в каком-то совсем ином месте, за совсем иным занятием — но всегда безобидным. Я думал, эти периоды беспамятства — это врожденная слабость или, может быть, кара свыше, но Природа была мудра. Силой я не отличался и до поры знал слишком мало, чтобы с этими приступами справляться. Под руководством отца я изучил мастерство, закалил тело — и учился, всегда учился, когда бы ни представилась возможность.

В двадцать пять лет я влюбился до беспамятства (это было задолго до твоей матери) в очаровательную девушку; она умерла от чахотки. Однажды я рыдал на ее могиле, и мне пригрезился сон наяву, но на сей раз, призвав на помощь всю силу своей страсти, я сохранил сознание ясным. Я поплыл сквозь глину — и соединился с нею во плоти. Она сказала, что это наше последнее сближение, но зато теперь я обрету способность по желанию своему время от времени перемещаться под землей и сквозь землю. Мы поцеловались — и распрощались навеки, моя Лорхен и я, и я поплыл — я плыл все глубже и дальше, рыцарь ее снов, упиваясь своей силой, точно какой-нибудь кобольд, штурмующий скалу. Там внизу, сын мой, отнюдь не черным-черно, как можно подумать. Там — роскошное многоцветье. Там — синие воды, ярко-красные и желтые металлы, зеленые и бурые скалы, und so weiter.[86] Со временем я приплыл назад и воссоединился с собственным телом. Я по-прежнему стоял на краю могилы — но я уже не скорбел, нет: меня переполняла глубокая признательность.

Вот так я научился прозревать сокрытое, о сын мой, и превращаться в рыбу земли при необходимости, буде то угодно Природе, и нырять в Ад Подгорного короля, искрящийся светом. И неизменно цвета самые яркие и чистые и оттенки самые дивные таились на западе. Редкоземельными элементами называют их ученые, которые мудры, но слепы. Вот почему я перевез семью сюда. Под величайшим из океанов земля — это радужная паутина, сотканная самой Природой — тем самым пауком, что по ней перемещается.

А теперь ты доказал, что унаследовал мою способность, mein Sohn,[87] причем в тебе она проявляется много сильнее. Тебя, как я знаю, одолевают черные кошмары — ибо я дежурил у твоего изголовья, пока ты спал, и я слышал, как ты говоришь во сне, и наблюдал твой ужас, который вскоре уничтожил бы тебя, если бы ты только его вспомнил, чему свидетельством — та, единственная ночь. Но Природа в великой мудрости своей ослепила тебя до тех пор, пока ты не обретешь необходимые силу и знание. Как тебе уже известно, я позаботился о том, чтобы образование ты получил в превосходном учебном заведении на северо-востоке страны: этот университет рекомендовал мне Харли Уоррен — лучший из моих работодателей, который немало всего знал о нижних пределах.

А теперь, mein Sohn, ты достаточно силен, чтобы действовать, и в придачу мудр, я надеюсь, как верный служитель Природы. Ты серьезно учился, и ты закалил тело. Ты обладаешь силой — и час пробил. Тритон трубит в рог. Восстань, mein lieber Georg,[88] и следуй за мной. Время пришло! Строй на возведенном мною основании — но строй с большим размахом! Тебе принадлежит царство более обширное, более великое! Открой сознание — да пребудет оно ясным! С помощью прекрасной женщины или без нее, но — распахни врата снов!

Твой любящий отец».

В любое другое время этот документ взволновал и потряс бы меня до глубины души. По правде сказать, он и теперь не оставил меня равнодушным, но я был уже настолько потрясен и взволнован ключевыми событиями дня, что первым делом подумал: а как именно соотносится с ними отцовское письмо?

— «Распахни врата снов!» — эхом повторил я и тут же добавил, замалчивая вторую из возможных интерпретаций: — Значит, сегодня мне д олжно принять Морганово снадобье! Альберт, давайте же так и сделаем — как сами вы предлагали нынче утром.

— Последняя воля вашего отца, — тяжело проговорил Уилмарт — этот аспект письма явно произвел на него наиболее сильное впечатление. И тут же воодушевился: — Георг, что за фантастическое, судьбоносное послание! Этот его знак свыше… очень похоже на мигрень. А упоминание про редкоземельные элементы… это же архиважно! И — цвета под землей, распознаваемые, по всей видимости, с помощью экстрасенсорного восприятия! В рамках Мискатоникского проекта давным-давно следовало заняться изучением такого явления, как лозоискательство! О, как мы были слепы… — Он замолчал на полуслове. — Вы правы, Георг, а искушение слишком велико. Но — опасность! Что выбрать? С одной стороны, всевластный отцовский наказ и наше разыгравшееся любопытство — мое так уже через край перехлестывает! С другой стороны — Великий Ктулху и его приспешники. Ох, кто бы подсказал нам правильное решение?

В дверь резко постучали. Мы оба вздрогнули. Поколебавшись мгновение, я метнулся к двери, Альберт — за мной. Я взялся за задвижку, снова замешкался. В конце концов, я же не слышал, чтобы к крыльцу подъехала машина. Сквозь прочную дубовую древесину донесся громкий голос:

— Телеграмма!

Я открыл дверь. На пороге маячил тощий, малость развязный парнишка: его бледное лицо испещрили крупные веснушки, а из-под фуражки во все стороны выбивались морковно-рыжие пряди. Брючины туго крепились к ногам велосипедиста специальными манжетками.

— Кто из вас Альберт Н. Уилмарт? — бодро осведомился он.

— Это я, — выступил вперед Альберт.

— Тогда будьте добры, распишитесь.

Альберт послушно расписался и дал парнишке на чай, в последний момент заменив монетку в пять центов десятицентовиком.

Юнец широко усмехнулся, пожелал нам доброй ночи и неспешно удалился прочь. Я закрыл дверь — и стремительно обернулся.

Альберт уже вскрыл тонкий конверт, извлек послание и разложил его на столе. Он и без того был бледен, но, скользнув глазами по строчкам, побелел еще больше. Казалось, он был на две трети призраком, а прочтя телеграмму, развоплотился полностью. Он молча протянул мне желтый листок: «ЛАВКРАФТ УМЕР ТЧК КОЗОДОИ НЕ ПЕЛИ ТЧК МУЖАЙСЯ ТЧК ДАНФОРТ».[89]

Я поднял глаза. В лице Альберта по-прежнему не было ни кровинки, но теперь в нем отражались не неуверенность и ужас, а решимость и дерзкий вызов.

— Это решает дело, — промолвил Уилмарт. — Что мне еще терять? Клянусь святым Георгием, Георг, мы заглянем-таки в пропасть, на краю которой балансируем! Вы готовы?

— Я первый это предложил, — откликнулся я. — Принести из машины ваш саквояж?

— Нет нужды, — отмахнулся он, извлекая из внутреннего нагрудного кармана бумажный пакетик от доктора Моргана, продемонстрированный мне не далее как нынче утром. — У меня было предчувствие, что мы им непременно воспользуемся, пока этот фантом на могиле вашего отца не напугал меня до полусмерти.

Я принес небольшие бокалы. Уилмарт разделил поровну небольшое количество белого порошка; под его руководством я долил в бокалы воды, и порошок тут же растворился. Уилмарт поднял бокал, словно готовясь произнести тост, и вопросительно глянул на меня.

— За кого мы пьем, надеюсь, понятно, — промолвил я, указывая на телеграмму, что гость мой по-прежнему сжимал в другой руке. Уилмарт чуть поморщился.

— Нет, не называйте его по имени. Давайте лучше выпьем за всех наших храбрых товарищей, что погибли или серьезно пострадали в ходе работы над Мискатоникским проектом.

От слова «наших» у меня потеплело на сердце. Мы чокнулись и осушили бокалы одним глотком. Напиток чуть горчил.

— Морган пишет, что снадобье действует очень быстро, — сообщил Уилмарт. — Сперва накатывает дремота, потом засыпаешь и, хотелось бы верить, видишь сны. Он дважды опробовал препарат на себе вместе с Райсом и с бесстрашным стариной Армитейджем, который на пару с доктором одолел Ужас Данвича. В первый раз они побывали во сне в Вальпургиевом гиперпространстве Гилмана; во второй раз — во внутреннем городе между двумя магнитными полюсами: в месте с топологической точки зрения уникальном.

Между тем я торопливо плеснул себе еще вина, а Уилмарту — тепловатого кофе, и мы уютно устроились в креслах перед очагом. Пляшущие языки пламени слегка расплывались и одновременно слепили взгляд: это начинало действовать снадобье.

— Честное слово, это послание от вашего отца — нечто совершенно потрясающее, — возбужденно тараторил Уилмарт. — Под Тихим океаном ткется радужная сеть, а нити — эти странно подсвеченные туннели… какой яркий, осязаемый образ! А паук — это Ктулху? Нет уж, клянусь Богом, я всяко предпочту богиню Природу вашего отца. Она как-то дружелюбнее.

— Альберт, — проговорил я сонно, размышляя об обмене разумами, — а возможно ли, чтобы эти существа оказались благими или хотя бы не такими зловредными, как мы полагаем? Ведь вроде бы именно так и явствует из отцовских видений подземного царства! Что, если и мои крылатые черви ничуть не опасны?

— Большинство наших товарищей убеждались в обратном, — рассудительно отозвался Уилмарт, — хотя, конечно же, про нашего инсмутского героя мы ничего не знаем. Что он на самом деле обнаружил в Й’ха-нтлеи? Чудеса и пышное великолепие? Кто знает? Кто дерзнет утверждать, что ему ведомо доподлинно? Или взять вот старину Эйкли там, среди звезд, — обречен ли его мозг в блестящем металлическом цилиндре на вечные муки? Или он пребывает в экзальтации, наблюдая непрерывную смену истинных видений бесконечности? А удиравший от шоггота Данфорт — что на самом деле привиделось ему промеж двух чудовищных горных хребтов, прежде чем он потерял память? И считать ли его амнезию благословением или проклятием? Бог ты мой, мы с ним здорово подходим друг другу… безумец да невротик — отменная парочка, самые подходящие санитары для кошек…

— Печальные вести он вам прислал, что правда, то правда, — отметил я, сдерживая зевок, и указал на телеграмму про Лавкрафта — Уилмарт по-прежнему крепко сжимал ее двумя пальцами. — А знаете, до того как она пришла, была у меня бредовая идея: дескать, вы и он — это один и тот же человек. Я не про Данфорта, я про…

— Не говорите так! — резко оборвал меня Уилмарт. И сонным голосом продолжал: — Но список погибших куда длиннее… несчастный Лейк, и бедный, бедный Гедни, и все прочие, те, кто остался лежать под покровом Южного Креста и Магеллановых Облаков… гениальный математик Уолтер Гилман, про которого справедливо высказывание: «У бедняги сердце не на месте», трагический случай, да-с… девяностолетний Эйнджелл убит прямо на улице, а Блейка в Провиденсе поразила молния… потом еще Эдуард Пикмен Дерби, этот пухлый аркхемский Шелли, растворяющийся в трупе своей ведьмы жены… Бог ты мой, тема и впрямь не из веселых… Представляешь, Георг, в Сан-Диего молодой Эйкли (Дж. Г.) показал мне потаенный морской грот, синее, чем на Капри, и на черном магнетитовом песке — след перепончатой ступни… водяной, не иначе… один из гнорри?..[90] а еще… ах да, конечно… еще — Уилбур Уэйтли, футов девяти ростом… хотя мискатоникским ученым его не назовешь… но козодои его не заполучили… равно как и его великана брата…

Я все смотрел в огонь, и вот танцующие в пламени искорки превратились в звезды, в великие сонмы звезд, точно Плеяды и Гиады, сквозь которые старый Эйкли обречен путешествовать вечно, — в свой черед и я провалился в беспамятство, непроглядно-черное, точно пронизанная ветрами, бездонная пропасть тьмы, что явилась взору Роберта Блейка в Сияющем Трапецоэдре, черное, точно Н’каи.

Я проснулся — закоченевший, продрогший до костей. От огня, в который я глядел, остался только белый пепел. Накатило острое разочарование: мне ничего так и не приснилось! И тут я заслышал низкое, прерывистое, перемежающееся гудение или жужжание.

Я с трудом поднялся на ноги. Мой гость все еще спал, его бледное как смерть лицо с крепко зажмуренными глазами было искажено невыразимым страданием, время от времени он слабо извивался и корчился в агонии — словно во власти чудовищного кошмара. Желтый листок телеграммы выпал из его пальцев и лежал на полу. Подойдя поближе, я осознал, что звук, не умолкающий у меня в ушах, исходит из его губ: губы эти непрестанно подергивались, и, наклонившись совсем близко, я разобрал в пугающе членораздельном зудении узнаваемые слова и фразы.

— Мясистая голова с щупальцами… — в ужасе расслышал я. — Ктулху фхтагн, искаженная геометрия, поляризующие миазмы, призматическое искажение, Ктулху Р’льех, абсолютная тьма, живое ничто…

Я не находил в себе сил долее наблюдать эту мучительную агонию и слушать эти тлетворные, звенящие голоса, так что я схватил Уилмарта за плечи и яростно его встряхнул — с запозданием вспомнив строгий наказ моего отца никогда так не делать.

Уилмарт широко открыл глаза, неправдоподобно-огромные на пепельно-бледном лице, сомкнул губы, вскочил на ноги, с силой оттолкнувшись руками от подлокотников кресла, в которые еще недавно вцеплялся мертвой хваткой. Все происходило точно в замедленном темпе и вместе с тем, как ни парадоксально, стремительно-быстро. Уилмарт в последний раз одарил меня немым взглядом, исполненным невыразимого ужаса, развернулся и кинулся бежать — едва ли не семимильными шагами. Вытянув руку далеко перед собою, он выскочил за дверь — и исчез в ночи.

Я захромал ему вслед так быстро, как только мог. Услышал, как ожил двигатель при повторном нажатии на стартер. И закричал в голос:

— Подожди, Альберт, подожди!

Но не успел я добежать до «Жестяной лани», как фары вспыхнули, взревел мотор — меня окутало облако едких выхлопных газов, и машина, разбрызгивая гравий, с визгом вылетела из подъездной аллеи и исчезла за первым изгибом дороги.

Я подождал на холоде, пока не угасли последние отсветы и отзвуки. «Жестяная лань» сгинула, словно ее и не было. Небеса уже чуть посветлели в преддверии зари.

И тут я осознал, что все еще слышу эти хищные, злорадные, недобро вибрирующие голоса.

— Ктулху фхтагн, — повторяли они (так говорили они всегда, так говорят сейчас и будут говорить вечно), — паучьи туннели, черные бесконечности, цвета в непроглядной тьме, многоярусные башни Юггота, мерцающие многоножки, крылатые змеи…

Где-то рядом раздалось низкое, почти членораздельное жужжание.

Я вернулся в дом и записал эти воспоминания.

А теперь я уберу в медно-мельхиоровый ларец рукопись вместе с вложениями, а также и оба стихотворных сборника, что привели меня к такому финалу, и отнесу ларец в подвал, и возьму отцовскую кувалду (любопытно, в каком теле я воплощусь, если, конечно, вообще выживу), и буквально исполню последний наказ из последнего письма.

Рано утром во вторник 16 марта 1937 года домовладельцев Райского Хребта (на тот момент — Стервятниковый Насест) разбудили шум и грохот и резкий подземный толчок, что сами они списали на землетрясение — действительно, легкие колебания почвы были зарегистрированы сейсмографами в обсерватории Гриффита, в УКЛА и УЮК (Университет Южной Калифорнии), и нигде более. Днем выяснилось, что кирпичный особняк, известный среди местных жителей под названием Фишерова Блажь, обрушился, да так капитально, что ни одного кирпича в целости не сохранилось. Более того, кирпичей обнаружилось куда меньше, нежели разумно было бы ожидать от строения такого размера, как если бы добрая половина их была вывезена под покровом ночи или провалилась в зияющую пропасть под фундаментом. Действительно, руины больше всего напоминали ловчую воронку муравьиного льва, по краям обложенную кирпичами вместо песчинок. Место происшествия было объявлено (и справедливо!) опасной зоной; яму засыпали и частично зацементировали, и, по всей видимости, вскорости здесь началось новое строительство.

На краю завала было обнаружено тело владельца — тихого, скромного юноши-калеки именем Георг Рейтер Фишер: он лежал лицом вниз, раскинув руки (и тут же — металлический ларец), как если бы пытался выбежать за двери, когда дом обрушился. Однако ж смерть его объясняется чуть более ранним несчастным случаем или, возможно, актом самоубийства на почве психического расстройства, с применением кислоты (известно, что у эксцентричного отца покойного некогда хранился большой ее запас). По счастью, жертву легко удалось опознать по характерному увечью правой ступни, потому что, когда тело перевернули, обнаружилось, что лицо его целиком выедено, равно как и фрагменты черепа, челюсть и весь передний мозг.

Брайан Ламли[91]

Из бездны — с Суртсеем

Похоже, что с обнаружением живой латимерии — рыбы, предположительно вымершей свыше семидесяти миллионов лет назад, — нам придется пересмотреть сложившиеся представления о геологических периодах жизни некоторых водных животных.

Линкейдж. Чудеса подводных глубин

Фамилия: Хотри

Имя: Филлип

Дата рождения: 2 декабря 1927 года

Возраст (полных лет): 35

Место рождения:

Адрес: Олд-Белдри, Йоркш.

Род занятий: писатель

Заявляет, что… (ниже следует текст заявления).

Я просил, чтобы мне, как арестованному, сделали предупреждение о последствиях согласно устоявшейся практике, но мне сказали, что в свете моего предполагаемого состояния необходимости в том нет… Намек более чем прозрачен, так что я считаю своим долгом начать рассказ следующим образом.

Я недвусмысленно и ясно ставлю читателя в известность — прежде чем рекомендовать постороннему ознакомиться с данным заявлением, — что я никогда не верил фанатично в сверхъестественное. Равно как и никогда не был склонен ни к галлюцинациям, ни к видениям, никогда не страдал нервным расстройством либо психическими заболеваниями. Ни в каких документах не содержится подтверждений тому, что среди моих предков наблюдались случаи душевных болезней, — доктор Стюарт ошибся, объявив меня сумасшедшим.

Я считаю обязательным все это оговорить, прежде чем я разрешу читать дальше, ибо, всего лишь проглядев эти записи наискосок, заурядный читатель придет к ложному выводу, что я — либо неисправимый лжец, либо вовсе выжил из ума, а мне вовсе не хочется подкреплять убеждения доктора Стюарта…

Однако ж я признаю, что вскорости после полуночи 15 ноября 1963 года тело моего брата умерло от моей руки, но в то же время я заявляю со всей ответственностью: я — не убийца. В настоящем заявлении (которое неизбежно окажется изрядно длинным, ибо я твердо намерен рассказать всю историю как есть) я собираюсь убедительно доказать свою невиновность. Ибо воистину ни в каком гнусном преступлении я неповинен, и это мое деяние, оборвавшее жизнь в теле моего брата, — всего-навсего непроизвольное действие человека, осознавшего чудовищную угрозу душевному здоровью всего человечества. Потому, в свете утверждения о моем безумии, я должен ныне попытаться пересказать эту повесть сколь можно подробнее; мне следует избегать хаотичной непоследовательности и выстраивать фразы и параграфы сколь можно тщательнее, стараясь даже не думать о финале, пока не дойду до главного ужаса…

Так с чего же мне начать?

Да будет мне позволено процитировать сэра Эймери Венди-Смита:

«Существуют неправдоподобные легенды о Звезднорожденных созданиях, которые жили на этой Земле за много миллионов лет до пришествия человека: создания эти задержались здесь, в темных укрывищах, когда человек уже появился на свет. Я уверен: в определенном смысле они и сейчас здесь, с нами».

Следует помнить, что слова эти были произнесены знаменитым археологом и знатоком древности еще до того, как он отправился в свою последнюю, злополучную экспедицию в дебри Африки. Я знаю, сэр Эймери намекал на ту же расу чудовищных порождений ада, о которой я впервые узнал в страшный период полтора года назад; и я принимаю это во внимание, когда вспоминаю, как именно он вернулся, один и в бреду, с темного континента — к цивилизации.

В ту пору мой брат Джулиан был полной моей противоположностью: в темные мистерии он верил свято. Он жадно и без разбору поглощал жутковатые книги, не заботясь о том, много ли в них правды, — такие, как «Золотая ветвь» Фрэзера и «Культ ведьм» за авторством мисс Мюррей, — а также и фантастику, в духе своей подборки старых, почти бесценных номеров «Жутких историй» и других популярных журналов того же типа. Многие друзья, полагаю, непременно решат, что его первоначальное психическое расстройство как раз и объясняется этой нездоровой тягой к чудовищному и аномальному. Я, разумеется, так не считаю, хотя признаю, что когда-то был с ними согласен.

Так вот, о Джулиане: он всегда отличался недюжинной физической силой, а вот сильным характером похвастаться не мог. Мальчишкой он бы справился с любым задирой, при его-то росте, но ему никогда не хватало решимости. Вот почему из него не получилось писателя: сюжеты он выстраивал неплохо, а характеры выходили неживыми. Поскольку у него самого индивидуальность напрочь отсутствовала, он, похоже, мог отражать в своих произведениях лишь собственные слабости. Мы работали в соавторстве: я заполнял деталями сюжетную канву и худо-бедно оживлял его ходульных персонажей. Вплоть до того времени, о котором я пишу, мы недурно зарабатывали и сумели скопить изрядный капиталец. Что сослужило нам добрую службу: в противном случае в период болезни Джулиана, когда я почти не брался за перо, мне оказалось бы куда как непросто содержать и брата, и себя. По счастью (или к прискорбию), позже все заботы о моем брате легли на чужие плечи, но это случилось уже после того, как начались неприятности.

Окончательно Джулиан сдал в мае 1962 года, но первые симптомы проявились 2 февраля того же года — в день Сретения, а это, как я понимаю, дата крайне значимая для любого, кто хоть сколько-то смыслит в оккультизме. В эту самую ночь Джулиану приснился сон про колоссальные базальтовые башни — сочащиеся слизью, покрытые океанской тиной, отделанные бахромой морских мшанок, — неестественные пропорции их фундамента тонули в серо-зеленой жиже, а неевклидовы углы парапетов терялись в водных пространствах неспокойного подводного царства.

В ту пору мы с братом работали над любовным романом из жизни XVIII века, и помню, что легли мы поздно. А еще позже меня разбудили Джулиановы вопли, а затем он заставил меня проснуться окончательно и выслушать истерический рассказ о ночном кошмаре. Он бессвязно бормотал о том, что якобы прячется за этими монолитными, склизкими бастионами. Помню, когда он чуть успокоился, я еще заметил: какой ты, дескать, странный человек — пишешь любовные романы, а читаешь всякие ужасы, а потом еще и во сне их видишь. Но укоры на Джулиана не подействовали, а сон внушил ему такой страх и такое омерзение, что в ту ночь он уже не лег: оставшиеся до рассвета часы он провел за пишущей машинкой в кабинете, включив предварительно свет по всему дому.

Разумно было бы предположить, что после кошмара столь чудовищно-яркого Джулиан, который еженощно часа два просиживал над своим жутким чтивом, наконец-то перестанет забивать себе голову мистикой. Между тем сон имел эффект совершенно обратный: теперь все его изыскания сосредоточились в одном конкретном направлении. Джулиан проникся нездоровым интересом ко всему, имеющему отношение к океанским ужасам: теперь он собирал и жадно прочитывал такие труды, как немецкий «Unter-Zee Kulten», «Обитатели глубин» Гастона ле Фе, «Hydrophinnae» Гэнтли и зловещий «Cthaat Aquadingen» неизвестного немецкого автора. Однако ж больше всего его занимала коллекция фантастики. Из нее-то Джулиан и почерпнул большую часть своих познаний о Мифе Ктулху, и горячо доказывал, что никакой это не миф, и нередко выражал желание взглянуть на оригинал «Некрономикона» безумного араба Абдула Альхазреда, поскольку его собственная копия «Заметок» Фири была практически бесполезна: по словам Джулиана, в ней содержались лишь намеки на то, что Альхазред объяснил в подробностях.

В последующие три месяца работа наша шла из рук вон плохо. Мы не успели сдать в срок очередную книгу и, если бы издатель не был нашим близким другом, понесли бы значительный финансовый ущерб. А все потому, что Джулиана писать уже не тянуло. Он с головой ушел в чтение, на работу времени у него уже не оставалось, да он и сюжеты обсуждать не желал — я к нему даже подступиться не мог. Более того, тот адский сон то и дело повторялся с нарастающей частотностью и яркостью. Каждую ночь Джулиан страдал одним и тем же кошмаром: ему вновь и вновь являлись заиленные видения богомерзких ужасов, подобные которым обнаруживаются лишь в зловещих томах, составлявших его излюбленное чтение. Полно, да страдал ли он? Я вдруг обнаружил, что не в силах ответить на этот вопрос. Ибо по мере того как шли недели, брат становился все более беспокоен и тревожен в течение дня и бурно радовался темнеющим вечерним небесам и постели, в которой ему предстояло метаться в поту, изживая ужасы отвратительных, жутких снов.

За умеренную ежемесячную плату мы снимали скромный домик в Глазго, с двумя отдельными спальнями и общим кабинетом. И хотя теперь Джулиан предвкушал свои сны с нетерпением, они делались все страшнее и страшнее: две-три ночи подряд выдались особенно жуткими, когда, в середине мая, все и случилось. Джулиан все больше интересовался отдельными фрагментами в «Cthaat Aquadingen» и жирно подчеркнул в ней нижеследующий пассаж:

Восстаньте!
О Неназываемые:
Те, что в Твой Срок
Тобою избраны.
Через Чары и Магию,
Через Сны и Заклятья
Да провидят Приход Твой,
Да исполнят Наказ Твой,
Из любви ко Владыке,
Рыцарю Ктулху,
Что Дремлет в Пучине,
Отуум…

Это и другие отрывки и выдержки из разных источников, особенно из частично запрещенных сочинений группы авторов, все из которых числились «пропавшими без вести» либо погибли при странных обстоятельствах, а именно: Эндрю Фелан, Эйбел Кейн, Клерборн Бойд, Нейланд Колум и Горват Блейн,[92] — взволновали моего брата до глубины души, так что засиделся он допоздна и спать лег в полном изнеможении — той ночью, когда и начался весь этот ужас. Состояние его было вызвано еще и тем, что он изучал свои мрачные книги, почти не отрываясь, три дня кряду, а спал за это время лишь урывками — и то лишь в течение дня и никогда — ночью. А на все мои увещевания отвечал, что не желает спать ночами, «когда срок так близок», и что «вокруг еще столько всего, что ему в Бездне покажется странным и непонятным». Уж что бы это ни значило…

Когда же он отправился-таки на покой, я поработал еще с час или около того, прежде чем лечь самому. Но перед тем как уйти из кабинета, я заглянул в материалы, так занимавшие Джулиана перед отходом ко сну, и увидел — наряду с вышеприведенной чушью (так мне тогда показалось) — выписки из «Жития святого Брендана» VI века за авторством аббата Клонфертского монастыря в Голуэе:

«Хотя он уже скрылся из виду, но до ушей братьев доносились крики тамошних жителей, а ноздри обоняли сильное зловоние. Тогда святой отец укрепил своих монахов словами: "О воины Христовы, мы будем усердствовать в истинной вере и с оружием духовным, ибо мы ныне в пределах преисподней"».[93]

С тех пор я внимательно изучил «Житие святого Брендана» и нашел этот отрывок и, узнав его, содрогнулся от ужаса, хотя по прочтении не смог соотнести письменный текст и собственное пугающее беспокойство. Было в книге что-то такое, что вселяло жуткую тревогу, и, более того, я нашел и другие ссылки на подводные извержения: те, что затопили Атлантиду и Му, и те, что записаны в «Liber Miraculorem»[94] монаха и священника Герберта Клервоского во Франции в 1178–1180 годах, и еще то, что ближе к современности и известно лишь из замалчиваемого «Повествования Йохансена». Но в то время, о котором я пишу, такие вещи меня скорее озадачивали, и даже в самых своих безумных снах я и предположить не мог того, чему суждено было случиться.

Не поручусь, долго ли я проспал той ночью, прежде чем меня растолкал Джулиан: еще не вполне проснувшись, я обнаружил, что он сжался в комок на полу у моей постели и шепчет что-то во тьме. Его пальцы вцепились мне в плечо, и даже в полусне я ощущал нажим этой сильной руки и разбирал слова. Голос его звучал как в трансе — так говорят под глубоким гипнозом, — а рука резко дергалась всякий раз, как он особо выделял то или иное слово.

— Они готовятся.… Они восстанут… Они еще не призвали Великую Силу, и нет на них благословения Ктулху, и поднимутся они не навсегда, и пройдет это незамеченным… Но попытки этой будет довольно для Пересадки Разумов… Во Славу Отуума…

Задействовав Иных в Африке — Шудде-М’элла и его сонмы, тех самых, что забрали сэра Эймери Венди-Смита, — для передачи посланий и сновидений, они наконец-то преодолели магическое заклятие глубин и теперь, как и встарь, могут контролировать сны — невзирая на толщу океанов. Снова обрели они власть над снами, но для того, чтобы совершить Пересадку, им даже не нужно подниматься на поверхность — небольшого понижения давления будет достаточно.

Це’хайе, це’хайе!!!

Они уже поднимаются, Он знает меня, Он меня ищет… Мой разум они подготовили в снах: он будет здесь, он встретит Его, ибо я готов и им ни к чему дольше ждать. Мое невежество — это пустяк; мне вовсе не нужно знать или понимать! Они мне все покажут — так же, как в снах они показали мне Глубинные Бездны. Но они не в состоянии почерпнуть знания о поверхности ни из моего слабого разума, ни из любого другого человеческого мозга… Мысленные образы людей плохо поддаются передаче… А глубокая вода — хотя благодаря трудам Шудде-М’элла ее пагубное влияние почти удалось преодолеть — по-прежнему искажает те размытые картины, что удалось-таки воспринять…

Я — избран… Через Его глаза в моем теле они вновь познакомятся со всей поверхностью земли, и со временем, когда звезды встанут как должно, удастся совершить Великое Возрождение.… А! Великое Возрождение! Проклятие Хастура! Сон и мечта Ктулху на протяжении бессчетных веков… Когда все жители глубин, эти темные твари, спящие в заиленных городах, вновь повергнут мир в смятение с помощью своей власти…

Ибо не мертв тот, кто спит вечно, и когда минут непостижимые времена, будет так, как было встарь… Вскоре, как только произойдет Пересадка, Он станет расхаживать по Земле в моем обличье, а я — в Его, по дну океана! Дабы там, где правили они прежде, в один прекрасный день они воцарились снова — да, — и братья Йибб-Тстлла, и сыны погруженного в сон Ктулху, и слуги их — во имя Славы Р'льеха

Вот и все, что я запомнил, и даже в тот момент разобрал только малую часть, а ведь, как я уже говорил, в ту пору это все звучало для меня сущей тарабарщиной. Лишь много позже я познакомился с отдельными древними легендами и писаниями и, в частности (в связи с последними фразами из лихорадочного бреда моего брата), с загадочным двустишием безумного араба Абдула Альхазреда:

Не мертв, кого навек объяла тьма.
В пучине лет умрет и смерть сама.

Но я отвлекся.

После того как монотонный речитатив Джулианова экстравагантного монолога стих, я не сразу осознал, что брата в комнате уже нет и что по дому гуляет зябкий утренний сквозняк. В Джулиановой спальне одежда аккуратно висела там, где он ее оставил накануне вечером, а самого Джулиана не было, и входная дверь стояла распахнута настежь.

Я по-быстрому оделся и вышел, прочесал ближайший квартал — никого. С рассветом я отправился в полицейский участок и обнаружил — к вящему своему ужасу, — что брат мой находится в предварительном заключении. Его обнаружили бесцельно слоняющимся по улицам в северной части города: он бормотал что-то бессвязное про «гигантских Богов», которые чего-то ждут в океанских глубинах. Он, похоже, не отдавал себе отчета, что из всей одежды на нем лишь халат, и смотрел на меня как на чужого, когда меня позвали его опознать. Казалось, он страдает от последствий какого-то страшного потрясения и пребывает в шоковом состоянии, полностью утратив способность мыслить рационально. Он лишь мычал нечто невразумительное и безучастно глядел в северную стену своей камеры, а в глубине его глаз тлело страшное, безумное пламя…

Тем утром забот у меня было по горло, причем пренеприятного свойства, ибо состояние Джулиана было таково, что по распоряжению тюремного психиатра его перевели из камеры в полицейском участке в Оакдинский изолятор под «наблюдение». Однако ж обеспечить ему необходимый уход в изоляторе тоже оказалось непросто. По всей видимости, персоналу этого учреждения прошлой ночью тоже здорово досталось. Когда же я наконец оказался дома, уже ближе к полудню, первой моей мыслью было проглядеть ежедневные газеты — не найдется ли каких упоминаний о скандальном поведении моего брата. Я немало обрадовался (насколько позволяли обстоятельства), обнаружив, что выходка Джулиана вытеснена с почетного места в колонке курьезных новостей (где бы в противном случае непременно очутилась) множеством куда более значимых событий.

Как ни странно, эти события имели нечто общее с проблемой моего брата, а именно: во всех случаях, по-видимому, имели место отклонения от нормального поведения у людей прежде нормальных либо, как и в Оакдине, наблюдалась повышенная активность наиболее опасных пациентов в психиатрических лечебницах по всей стране. В Лондоне некий высокопоставленный бизнесмен бросился вниз с крыши, восклицая, что непременно должен «полететь к Югготу с минимальными затратами». Чандлер Дэвис, который впоследствии умер в состоянии буйного помешательства в Вудхольме, написал «в экстазе незамутненного вдохновения» зловещий черно-серый «Пейзаж Г’харна»; разгневанная и перепуганная домовладелица тотчас же предала картину огню. Казус еще более странный: котсуолдский приходской священник заколол ножом двух своих прихожан, которые, как он впоследствии доказывал полиции, «не имели права на существование», а на побережье близ Хардена в Дареме видели, как странные полуночные пловцы утащили с собой в море одинокого рыбака, а тот все кричал о «гигантских лягушках», пока не исчез под недвижной гладью воды… Казалось, будто в ту ночь на мир снизошло какое-то безумие — или, как я теперь понимаю, скорее поднялось со дна, — и затмило неописуемым ужасом разум людей наиболее восприимчивых.

Но не эти случаи, пусть и чудовищные, встревожили меня больше всего. Вспоминая все то, что наговорил Джулиан у меня в спальне, пока я лежал в полусне, я вдруг почувствовал, как по спине моей пробежал жутковатый необъяснимый холодок, когда прочел в тех же газетах про какого-то сейсмолога-любителя, который якобы отследил некие подводные пертурбации в океане между Гренландией и северной оконечностью Шотландии…

Что там такое наболтал Джулиан насчет того, что они-де поднимутся и это пройдет незамеченным? Ведь вот же, в глубинах моря отмечено какое-то движение! Впрочем, конечно же, это просто нелепо! И усилием воли я прогнал страх, захлестнувший меня по прочтении статьи. Уж какие бы там пертурбации ни происходили на глубине, это просто случайность и причина их с поведением моего брата никак не связана.

Так что вместо того, чтобы поразмыслить о причине стольких диких происшествий той злополучной ночи, я возблагодарил звезды, что Джулиан отделался лишь мимолетным упоминанием в прессе, — ведь скандальное происшествие немало повредило бы нам обоим, получи оно широкую огласку.

Не то чтобы что-то из этого волновало Джулиана! Его не волновало вообще ничего, ибо в том полубессознательном состоянии, в каком его обнаружила полиция, он пробыл более года. В течение упомянутого года его странные галлюцинации имели характер столь фантастический, что психологи на такого пациента надышаться не могли: один известный психиатр с Харли-стрит[95] даже посвятил ему целое исследование. Более того, по прошествии первого месяца достойный доктор настолько заинтересовался проблемой моего брата, что даже отказался от всякой платы за содержание и лечение Джулиана; и хотя я часто навещал Джулиана — всякий раз, наезжая в Лондон, — доктор Стюарт не желал слушать никаких протестов и не позволял мне вознаградить его услуги. Пациент являл собою случай настолько странный, что доктор утверждал, будто ему воистину посчастливилось иметь возможность изучать разум настолько фантастический. Теперь я просто поражаюсь, что тот же самый человек, выказавший столько понимания в обращении с моим братом, в моем случае понимания лишен напрочь; однако ж события повернулись так, что изменить положение вещей я не в состоянии. Итак, было ясно, что брат мой — в хороших руках, и в любом случае я вряд ли мог себе позволить настаивать в вопросах оплаты: гонорары доктор Стюарт взимал астрономические.

Вскорости после того, как доктор Стюарт «принял Джулиана к себе», я начал изучать братнины звездные карты, как астрономические, так и астрологические, и глубоко зарылся в его книги об оккультных науках и искусствах. В течение того периода я прочел немало специальной литературы и подробно ознакомился с трудами Фермольда, Леви,[96] Принна и Джезраэля, и — в неких темных закоулках Британского музея — я содрогался, погружаясь в литературные безумствования Магнуса, Глиннда и Альхазреда. Я прочел «Текст Р’льеха» и «Повествования Йохансена», изучил легенды о затонувших Атлантиде и Му. Я корпел над рассыпающимися от старости томами в частных коллекциях и отслеживал все источники океанических легенд и мифов, с которыми сталкивала меня судьба. Я прочел рукопись Эндрю Фелана и показания Эйбела Кейна, свидетельство Клерборна Бойда, изложение Нейланда Колума и повествование Горвата Блейна. Моему недоверчивому взгляду предстали бумаги Джефферсона Бейтса, и ночами я лежал без сна, размышляя о предполагаемой судьбе Еноха Конджера.

Мог бы и не трудиться, на самом-то деле.

Все вышеупомянутые изыскания заняли чуть ли не год, но и по завершении их я ничуть не приблизился к разгадке тайны безумия моего брата. Нет, наверное, это не совсем так. По зрелом размышлении я решил, что вполне возможно сойти с ума после того, как побродишь по этаким темным дорогам: особенно такому человеку, как Джулиан, который изначально отличался повышенной впечатлительностью. Однако ж такой ответ, как мне казалось, был далеко не полон. В конце концов, Джулиан интересовался эзотерикой всю свою жизнь, и я по-прежнему не видел причины, с какой стати интерес этот внезапно принял столь пугающий размах. Нет, я пребывал в уверенности, что все началось с того сна на Сретение.

Но в любом случае год прошел не напрасно. Я по-прежнему ни во что такое не верил — ни в темные реликты стародавних времен, великих древних богов, что ждут в океанской пучине, ни в нависшую над человечеством опасность в обличье кошмарных морских жителей, ровесников начала времен, — как мог я в такое поверить и сохранить здравый рассудок? Но по части темных тайн исконной Земли я стал настоящим знатоком. А некоторые аспекты моего странного исследования меня не на шутку заинтересовали. Я имею в виду то, что прочел о поразительно похожих случаях Джо Слейтера, бродяги с Кэтскиллских гор в 1900–1901 годах, Натаниэля Уингейта Пейсли из Мискатоникского университета в 1908–1913 годах и Рэндольфа Картера из Бостона, чье исчезновение в 1928 году было тесно связано с необъяснимым явлением Свами Чандрапутры в 1930 году. Правда, я изучил и другие примеры предполагаемой одержимости демоном — все столь же неоспоримо засвидетельствованные, — но те, что я упомянул, кажутся особенно значимыми — слишком уж близко они соответствуют ужасному случаю с моим братом, рассмотрением которого я и занимался.

Время пролетело быстро; однажды июльским утром 1963 года я обнаружил в почтовом ящике письмо от доктора Стюарта с сообщением о том, что Джулиан стремительно идет на поправку, — и каким же нежданным потрясением, исполненным, впрочем, облегчения и радости, оно для меня явилось! Вообразите мое изумление и ликование, когда, приехав в Лондон на следующий же день и отправившись прямиком в приемную доктора Стюарта, я обнаружил, что психическое здоровье моего брата — насколько можно было судить за время столь недолгое — полностью восстановилось. Собственно говоря, доктор сам сообщил мне по прибытии, что Джулиан совершенно поправился — поправился всецело и полностью едва ли не за одну ночь. Однако я не был в том столь уверен: мне все еще мерещились одна-две аномалии.

Однако, не считая этих нескольких мелочей, улучшение в состоянии брата наблюдалось воистину грандиозное. Когда я видел брата в последний раз — всего-то какой-нибудь месяц назад! — от неизмеримой глубины его бреда мне сделалось физически дурно. В тот раз я постоял рядом с ним перед зарешеченным окном, сквозь которое, как мне рассказывали, он целыми днями слепо глядит на север, и в ответ на мое тщательно обдуманное приветствие Джулиан произнес: «Ктулху, Отуум, Дагон; Глубоководные во Тьме; все грезят во сне, дожидаясь пробуждения…» Кроме этой бессмысленной мифологической тарабарщины, мне так и не удалось тогда ничего от него добиться.

Что за благая перемена! На сей раз он сердечно со мной поздоровался — хотя мне и померещилось, будто узнал он меня не сразу, — и, радостно потолковав с ним какое-то время, я пришел к выводу, что, насколько я могу судить и если не считать одной-единственной новой странности, передо мною — тот же самый человек, которого я знал до злосчастного приступа. Упомянутая идиосинкразия состояла всего-то-навсего в том, что у Джулиана развилась престранная фотофобия и теперь он носил громадные, закрытые защитные очки с темными линзами, не позволяющими увидеть его глаза даже сбоку. Но как обнаружилось впоследствии, даже этим загадочным очкам было свое объяснение.

Пока Джулиан готовился к возвращению в Глазго, доктор Стюарт позвал меня к себе в кабинет, чтобы я подписал необходимые документы на выписку, и рассказал мне о чудесном выздоровлении моего брата. Выяснилось, что однажды утром, лишь неделю назад, зайдя в палату к своему необычному пациенту, доктор обнаружил, что Джулиан с головой забился под одеяло. И отказывался даже нос высунуть наружу, равно как и не позволял снять с себя одеяло до тех пор, пока доктор не согласился принести ему эти самые очки с темными линзами. При всей странности этой приглушенной просьбы, потрясенный психиатр возликовал: впервые после начала лечения Джулиан продемонстрировал некий осознанный интерес к жизни.

Очки оказались на вес золота: с их появлением Джулиан стремительно прогрессировал до нынешнего нормального состояния. Доктора удручало лишь одно: на сегодняшний день Джулиан категорически отказывался расстаться с очками, он просто-напросто уверял, что свет режет ему глаза! Однако ж, до известной степени, как сообщил мне достойный доктор, этого следовало ожидать. За время долгой болезни Джулиан настолько выпал из привычного мира, что его органы чувств за ненадобностью отчасти атрофировались — в буквальном смысле слова перестали функционировать. Выздоровев, он оказался в положении человека, который, долго просидев в темной пещере, внезапно обрел свободу и вырвался в яркий и солнечный внешний мир. Этим же отчасти объяснялась и некоторая неуклюжесть, сопровождавшая каждое движение Джулиана в первые дни после его выздоровления. Один из ассистентов доктора к слову заметил, как странно мой брат обвивал руками предметы (причем даже самые мелкие!), которые хотел поднять или рассмотреть поближе, — как если бы позабыл, для чего существуют пальцы! А еще поначалу пациент не столько ходил, сколько ковылял вперевалку, на манер пингвина, и его новообретенные способности к осмысленному выражению мыслей порою самым странным образом отказывали — и речь его деградировала до гортанной, шипящей пародии на английский язык. Но все эти аномалии исчезли уже спустя несколько дней, и нежданное выздоровление Джулиана осталось полной загадкой — точно так же, как и сама болезнь.

В купе первого класса на поезде Лондон — Глазго, по пути на север, я, исчерпав все самые банальные вопросы, что мне хотелось задать моему выздоровевшему брату (что характерно, отвечал он сдержанно-уклончиво), я достал книжицу карманного формата и погрузился в чтение. Спустя несколько минут, потревоженный гудком встречного поезда, я ненароком поднял глаза — и безмерно обрадовался, увидев, что мы с Джулианом в купе одни. Ибо брат мой явно обнаружил в старой газете нечто интересное, и не хочу и думать, что могли подумать посторонние люди при виде выражения его лица… По мере того как он читал, черты его исказила неприятная и, да, можно сказать, злобная гримаса: смесь жестокого сарказма, мрачного триумфа и непередаваемого презрения. Впечатление усугубляли необычные очки. Я несколько опешил, но не сказал ни слова, и позже, когда Джулиан вышел в коридор подышать свежим воздухом, я взял газету и заглянул в раздел, который он читал и который, по всей видимости, пробудил в нем такую гамму чувств. Я тотчас же увидел, что именно его так потрясло, и тень былого страха промелькнула в моем сознании, пока я в свой черед изучал статью. То, что я прочел, явилось для меня новостью, и неудивительно: с тех пор как год назад начался весь этот ужас, я в газеты не заглядывал, но ощущение было такое, словно это тот же самый выпуск. Все здесь, ничего не пропущено: события той недоброй ночи повторялись почти в точности — душевнобольные активизировались по всей стране, прежде нормальные люди внезапно принялись совершать безумные, чудовищные поступки, в центральных графствах оживились разнообразные секты и сатанинские культы, на побережье под Харденом снова видели морских тварей, а в Котсуолде происходило нечто и вовсе необъяснимое.

Стылое дыхание неведомых океанских глубин заледенило мне сердце. Я поспешно пролистал оставшиеся страницы и едва не выронил газету, обнаружив то, что почти ожидал найти. Ибо между Гренландией и северной оконечностью Шотландии вновь были зарегистрированы подводные пертурбации. Более того — я машинально глянул на дату наверху страницы по центру и убедился, что газета — недельной давности… Впервые она появилась в ларьках тем самым утром, когда доктор Стюарт обнаружил моего брата скорчившимся под одеялом в палате с зарешеченными окнами.

Однако ж, по всей видимости, страхи мои были безосновательны. По возвращении в наш дом в Глазго первое, что сделал мой брат, к вящему моему восторгу и удовольствию, так это уничтожил все свои старые книги о древнем знании и колдовстве. Но вернуться к сочинительству он даже не пытался. Напротив, бесцельно слонялся по дому, точно потерянный, и, как мне казалось, досадовал на те проведенные в трансе месяцы, о которых, по его словам, ничего не помнил. И ни разу, вплоть до ночи его смерти, не видел я его без очков. Думается, он даже спать в них ложился, однако ж что это значит, я постиг значительно позже — равно как и смысл его невнятицы в ту ночь у меня в спальне.

Так вот, об очках: меня заверили, что светобоязнь со временем пройдет, однако дни текли, и становилось все очевиднее, что обещаниям доктора Стюарта оправдаться не суждено. А что прикажете думать о еще одном замеченном мною изменении? Если раньше Джулиан был робок и застенчив и вялый его подбородок вполне соответствовал слабости характера, то теперь его словно подменили: он самоутверждался в сущих мелочах и при любой возможности, а лицо его — особенно губы и подбородок — обрело твердость и жесткость, прежде ему совершенно чуждые.

Все это несказанно меня озадачивало, а по мере того, как шли недели, я все яснее осознавал, что с моим изменившимся братом далеко не все в порядке, напротив — что-то серьезно не так. В придачу к его мрачной задумчивости Джулиана терзал какой-то тайный страх. Отчего он отказывается говорить о чудовищных кошмарах, что то и дело вторгаются в его ночной покой? Небо свидетель, он и без того спал мало, а когда засыпал, то частенько будил меня, бормоча во сне о тех же ужасах, что одолевали его в течение затяжной болезни.

Но затем, в середине октября, Джулиан и в самом деле переменился к лучшему — во всяком случае, мне так показалось. Он слегка приободрился и даже порылся в старых рукописях, в том числе и давно оставленных, хотя не думаю, чтобы он над ними действительно работал. А ближе к концу месяца он преподнес мне сюрприз. Уже какое-то время, сообщил Джулиан, он обдумывает в голове один замечательный сюжет, вот только, хоть убей, никак не получается толком им заняться. Над этой повестью он намерен работать сам, без соавтора, и ему понадобится проделать немало предварительных исследований: ведь материал необходимо тщательно подготовить. Джулиан спросил, согласен ли я потерпеть его капризы, пока книга пишется, и не нарушать его покоя — насколько позволяет наше скромное жилище. Я со всем согласился, хотя никак не мог взять в толк, зачем ему понадобилось врезать в дверь замок или, если на то пошло, зачем он прибрался в просторном подвале — дескать, «пригодится на будущее». Не то чтобы я пытался оспаривать его действия. Брат сказал, что нуждается в уединении, — и я не собирался ему мешать, насколько это в моих силах. Но признаю, любопытство во мне разыгралось.

С тех пор я видел брата только за трапезой — а за стол он садился не так уж и часто — и еще когда он выходил из комнаты, чтобы отправиться в библиотеку за книгами, что проделывал всякий день с пунктуальной точностью часового механизма. В ходе первых таких вылазок я подгадывал так, чтобы оказаться вблизи от входной двери к моменту его возвращения, ибо я по-прежнему ломал голову, что за произведение он пишет, и думал, что, возможно, получу хоть какое-то представление, глянув на его книги.

Но справочные издания, принесенные Джулианом из библиотеки, лишь усилили мое недоумение. Зачем, ради всего святого, ему понадобились «Рентгеновские лучи» Шалла, «Ядерное оружие и ЯСУ» Лаудера, «Расширяющаяся Вселенная» Кудерка, «Человек и энергоносители» Уббелоде, «Чудеса современной науки» Кина, «Психиатрия сегодня» Стаффорда Кларка, «Эйнштейн» Шуберта, «Мир электричества» Гебера и все бессчетные выпуски журналов «Нью сайентист» и «Прогресс оф сайенс», которые он всякий день пачками притаскивал в дом? И однако ж ровно ничего в его занятиях не давало мне повода для беспокойства, как в былые времена, когда он читал что угодно, только не научную литературу, а главным образом те чудовищные книги, которые теперь, слава богу, уничтожил. Я отчасти успокоился — но спокойствию моему не суждено было продлиться долго.

Однажды в середине ноября — в восторге от того, как я успешно справился с особенно непростой главой в моей собственной медленно обретающей форму книге, я заглянул к Джулиану, чтобы поведать о своем триумфе. Я не видел брата все утро и теперь, постучав и не получив ответа, зашел к нему — и обнаружил, что Джулиан в отлучке. В последнее время у него вошло в привычку, уходя, запирать комнату; странно, что на сей раз он этого не сделал. Более того, нарочно оставил дверь открытой, чтобы я обнаружил записку, оставленную мне на туалетном столике. На большом машинописном листе белой бумаги корявыми, разъезжающимися буквами было нацарапано краткое, чисто деловое послание:

«Филлип!

Я уехал в Лондон на четыре-пять дней. По работе. Брит. музей…

Джулиан».

Я не без досады повернулся, чтобы уйти, и вдруг заметил в изголовье кровати небрежно брошенный братнин дневник. Сама книжица меня нимало не удивила — до своей болезни Джулиан регулярно вел такого рода записи. Совать нос в чужие дела я не привык и тут же и вышел бы за дверь, если бы не углядел на открытой, исписанной от руки странице слово — или имя — «Ктулху».

Мелочь, не более… и однако ж в мыслях моих тотчас же всколыхнулся рой сомнений. Уж не Джулианова ли болезнь снова дает о себе знать? Что, если мой брат все еще нуждается в помощи психиатра, что, если его галлюцинации возвращаются? Помня, что доктор Стюарт предупреждал меня о возможности рецидива, я счел своим долгом подробно изучить исповедь брата — и тут я, похоже, столкнулся с непреодолимой проблемой. Трудность состояла вот в чем: прочесть дневник я не мог: записи велись совершенно чужеродной, загадочной клинописью — что-то подобное я видел разве что в книгах, которые Джулиан бросил в огонь. Эти странные знаки явственно напоминали минускулы и группы точек в «Г’харнских фрагментах» — помню, как поразили они меня в статье об этих текстах в одном из Джулиановых археологических журналов. Но сходство было поверхностным: в дневнике я не разобрал ничего, кроме одного-единственного слова «Ктулху», и даже его Джулиан перечеркнул, словно по зрелом размышлении взамен вписал над ним какие-то странные каракули.

Решение далось мне без особого труда. В тот же день, прихватив с собою дневник, я отправился на дневном поезде в Уорби. Автором вышеупомянутой статьи о «Г’харнских фрагментах» был хранитель музея в Уорби, профессор Гордон Уолмзли из Гуля, который, к слову сказать, уверял, что первым перевел пресловутые фрагменты — да, именно он, а не эксцентричный, давно сгинувший в никуда антикварий и археолог сэр Эймери Венди-Смит. Профессор был общепризнанным специалистом по Фитмарскому камню — той же эпохи, что и Розеттский камень, с его основными надписями с использованием двух видов египетских иероглифов, — и по письменам Гефской колонны, а также за ним числились еще несколько переводов или блистательных подвигов дешифровки древних текстов.

Воистину, мне очень повезло застать его в музее, поскольку спустя неделю он улетал в Перу, где его лингвистическим талантам предстояло очередное испытание. Тем не менее при всей его занятости он крайне заинтересовался дневником, спросил, откуда скопированы пресловутые иероглифы, и кем, и с какой целью? Я солгал, сказав, что брат срисовал надписи с некоего черного каменного монолита где-то в горах Венгрии, ибо я знал, что такой камень и впрямь существует — о нем упоминалось в одной из Джулиановых книг. Выслушав мою выдумку, профессор подозрительно сощурился, однако ж странные письмена так его заинтересовали, что он тут же и позабыл о своих сомнениях. С этого момента и вплоть до того времени, как я покинул его кабинет, расположенный в одном из музейных помещений, мы не обменялись ни единым словом. Он с головой ушел в содержание дневника и, по-видимому, совершенно позабыл о моем присутствии в комнате. Однако ж прежде, чем уйти, я взял с него слово, что дневник будет возвращен по моему адресу в Глазго в течение трех дней, вместе с приложенной копией перевода, если расшифровать иероглифы удастся. По счастью, профессор не спросил, зачем мне перевод.

Моя вера в таланты профессора в итоге подтвердилась — но, увы, слишком поздно. Ибо Джулиан вернулся в Глазго поутру третьего дня — на сутки раньше, чем я ожидал, а дневник мне так и не вернули, — и брат быстро обнаружил потерю.

Я без особого энтузиазма работал над книгой, когда явился брат. Должно быть, он первым делом заглянул к себе. Внезапно я всей кожей почувствовал его присутствие. Я так глубоко погрузился в мир своих идей и образов, что не слышал, как открылась дверь, и между тем осознал, что здесь, рядом со мной, что-то есть. Я говорю «что-то» — именно такое ощущение у меня и возникло! За мной наблюдали — и при этом, как мне казалось, отнюдь не человеческое существо. Я опасливо обернулся — короткие волоски на шее встали дыбом, словно оживленные некой сверхъестественной силой. В дверном проеме стоял Джулиан — и в лице его читалось выражение, которое я могу описать не иначе как отталкивающее. А в следующий миг его чудовищно искаженные черты расслабились, как бы сокрылись за непроницаемыми черными очками, и он делано улыбнулся.

— Филлип, я, кажется, куда-то свой дневник задевал, — медленно протянул он. — Я только из Лондона — и нигде его не нахожу. Ты ведь его не видел, правда? — В голосе его прозвучал намек на издевку — как невысказанное обвинение. — На самом деле дневник мне не нужен, но я там записал особым кодом кое-что — идеи для моей книги. Я, так и быть, открою тебе секрет! Я пишу — фэнтези! Ну, то есть — некий гибрид ужасов, научной фантастики и фэнтези: нынче все по ним с ума сходят, нам давно пора выйти на этот рынок. Я покажу тебе черновой вариант, как только он будет готов. А теперь, раз уж ты моего дневника не видел, прошу меня простить, я хочу над своими заметками поработать.

И Джулиан быстро вышел из комнаты, не дав мне возможности ответить, — и если я скажу, что не порадовался его уходу, это будет беззастенчивая ложь. Не могу не отметить, что с его исчезновением ощущение чуждого присутствия тоже развеялось. Колени у меня внезапно подогнулись, комнату окутала жутковатая аура недоброго предчувствия — точно темное облако сгустилось. И это чувство не прошло, нет, — скорее усилилось с наступлением вечера.

В ту ночь, лежа без сна, я снова и снова прокручивал в голове странности Джулиана, пытаясь в них разобраться. Фэнтези, значит, пишет? Неужто и вправду? Очень не похоже на Джулиана; и почему, если речь идет всего-навсего о книге, он, не найдя дневника, смотрел так страшно? И зачем вообще записывать историю в дневнике? О! Прежде ему нравилось читать всякую мистику — нравилось чрезмерно, как я объяснял выше, — но он в жизни не выказывал стремления писать что-то подобное! А потом еще эти библиотечные книги! Не похоже, что они могут пригодиться в процессе сочинения фэнтези! Но было еще что-то, нечто, что мелькало перед моим внутренним взором, но в фокус не попадало. И тут меня осенило — вот что не давало мне покоя с того самого момента, как я впервые увидел дневник: где, во имя всего святого, Джулиан научился писать иероглифами?

Вот оно!

Нет, я не верил, что Джулиан в самом деле пишет книгу. Это просто-напросто отговорка, чтобы сбить меня со следа. Но с какого следа? Чем он, собственно, занимается? О! Ответ самоочевиден: он на грани очередного нервного срыва, и чем скорее я свяжусь с доктором Стюартом, тем лучше. Все эти беспорядочные мысли долго не давали мне уснуть; если брат и шумел опять той ночью, я его не слышал. Я так измучился душой, что, едва сомкнув глаза, уснул мертвым сном.

Не странно ли это — свет дня обладает силой рассеивать худшие ужасы ночи! Поутру страхи мои заметно улеглись, и я решил выждать еще несколько дней, прежде чем обратиться к доктору Стюарту. Джулиан провел все утро и весь день, запершись в подвале, и наконец — вновь встревожившись с приближением ночи — я твердо решил по возможности поговорить с ним за ужином. В ходе трапезы я обратился к брату, посетовал на его кажущиеся странности и с деланым смехом упомянул о своих опасениях насчет рецидива. Ответы Джулиана меня несколько огорошили. Он утверждал, что перебрался работать в подвал исключительно по моей вине: ведь подвал — единственное место, где он может уединиться. Над моими словами о рецидиве он от души посмеялся, уверяя, что в жизни лучше себя не чувствовал! Когда он снова упомянул «уединение», я понял, что он намекает на злополучную пропажу дневника, и пристыженно замолчал. И мысленно проклял профессора Уолмзли вместе со всем его музеем.

Однако ж вопреки всем убедительным заверениям моего брата та ночь выдалась хуже всех прочих, вместе взятых, ибо Джулиан стонал и бормотал во сне, не давая мне и глаз сомкнуть. Так что, поздно поднявшись утром тринадцатого числа, измученный, невыспавшийся и одолеваемый мыслями, я понял, что скоро придется принимать решительные меры.

В то утро я видел Джулиана лишь краем глаза, на пути из его комнаты в подвал, и лицо его покрывала трупная бледность. Я предположил, что его сны действуют на него так же плохо, как и на меня, однако ж он не казался ни усталым, ни подавленным — напротив, словно бы пребывал во власти лихорадочного возбуждения.

Я встревожился еще больше и даже нацарапал два письма доктору Стюарту, но в итоге смял их и выбросил. Если Джулиан искренен в том, что касается его занятий, то стоит ли подрывать его ко мне доверие — то немногое, что от него осталось! А если неискренен? Меня снедало болезненное нетерпение узнать наконец, чем завершатся его странные занятия. Тем не менее дважды в течение дня, в полдень и позже, уже вечером, когда страхи, как обычно, подчинили меня себе, я громко барабанил в дверь подвала и требовал объяснить, что там происходит. Эти мои попытки пообщаться брат полностью проигнорировал, но я был твердо намерен переговорить с ним. Когда он наконец вышел из подвала — а час уже был поздний, — я дожидался его у двери. Он повернул ключ в замке, встав так, чтобы помешать мне заглянуть внутрь, и вопросительно воззрился на меня из-за этих своих кошмарных очков, прежде чем изобразить пародию на улыбку.

— Филлип, ты терпеливо сносил все мои прихоти, — промолвил он, беря меня под локоть и уводя вверх по ступеням, — и я знаю, что на сторонний взгляд я вел себя в высшей степени необъяснимо и странно. На самом деле все очень просто, но прямо сейчас я не могу объяснить, чем я занят. Просто доверься мне — и жди. Если ты опасаешься, что я — в преддверии нового приступа, хм, болезни, выбрось это из головы. Со мной все в полном порядке. Мне просто нужно еще немного времени, чтобы все закончить, — и тогда, послезавтра, я сам свожу тебя в подвал и покажу, что у меня там, — добавил он через плечо. — Все, о чем я прошу, — потерпи еще один-единственный день. Знай, Филлип, тебя ждет неописуемое потрясение, и после ты все поймешь. Не проси меня что-либо объяснять сейчас — ты просто не поверишь ни единому слову! Но лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, как говорится; и когда я отведу тебя вниз, ты все увидишь своими глазами.

Доводы Джулиана звучали вполне разумно и здраво — пусть и несколько возбужденно: он разволновался, точно ребенок, которому не терпится похвастаться новой игрушкой. Мне очень хотелось ему верить — так что я позволил с легкостью себя уговорить, и мы вместе сели за поздний ужин.

Утро четырнадцатого числа Джулиан провел, перетаскивая все свои записи — их оказались кипы и кипы, я даже представить себе не мог, сколько их! — и всякую всячину в небольших картонках из комнаты в подвал. Наспех пообедав, он отправился в библиотеку «кое-что проверить напоследок» и вернуть последнюю порцию книг. В его отсутствие я спустился в подвал и обнаружил, что дверь он запер и ключ унес с собой. Вернувшись, брат снова заперся внизу на весь вечер, а вышел поздно, в настроении странно приподнятом. Еще позже, когда я уже ушел на покой, Джулиан постучался ко мне.

— Ночь сегодня выдалась на диво ясная, я тут подумал, погляжу-ка на небо… звезды меня всегда завораживали, а ты разве не знаешь? Но из окна в моей комнате их почитай что и не видно. Буду тебе, Филлип, страшно признателен, если ты разрешишь мне немного посидеть здесь, у окна…

— Не вопрос, старик, конечно, заходи, — ответил я, приятно удивленный.

Джулиан пересек комнату и приник к окну, опершись на подоконник. Я поднялся с кресла и встал рядом с ним. Сквозь свои странные темные линзы Джулиан напряженно всматривался в ночь. Видно было, что он пристально изучает созвездия, и, переводя взгляд с его лица на небо и обратно, я рассуждал вслух:

— Вот смотришь туда, ввысь, и почти веришь, что у звезд есть и иное предназначение, кроме как украшать собою ночь.

Брата словно подменили.

— Что ты хочешь этим сказать? — рявкнул он, подозрительно на меня воззрившись.

Я даже оторопел. Никакого дополнительного смысла в свое безобидное замечание я не вкладывал.

— Я имел в виду, может, эти допотопные астрологи в чем-то да правы, — ответил я.

— Астрология — это древняя и точная наука, Филлип, и не следует отзываться о ней с пренебрежением.

Джулиан говорил медленно, словно изо всех сил сдерживаясь. Что-то подсказывало мне: молчи! — и я ни словом не ответил. Пять минут спустя он ушел. За раздумьями о странном поведении брата я засиделся допоздна, и, глядя ввысь, на мерцающие за окном звезды, я поневоле вспомнил отдельные слова и фразы из тех безумных речей, что Джулиан бормотал в темноте моей спальни давным-давно, при первом приступе своего недуга. Тогда он сказал: «Со временем, когда звезды встанут как должно, удастся совершить Великое Возрождение…»

В ту ночь уснуть мне так и не удалось: из комнаты Джулиана громко и отчетливо доносились шум, бормотание, всяческая невнятица и тарабарщина. Во сне он толковал о таких жутких необъяснимых сущностях, как Великая Зеленая Пустошь, Алый Пожиратель, Скованный Шоггот, Тварь-на-Пороге, Йибб-Тстлл, Цатоггуа, Космические Вопли, Губы Бугг-Шаша и Обитатели Ледяной Бездны. Ближе к утру я, совершенно обессилев, наконец задремал — и мое растревоженное подсознание атаковали недобрые сны. Пробудился я незадолго до полудня пятнадцатого числа.

Джулиан уже скрылся в подвале, и, едва умывшись и одевшись, я вспомнил его обещание «показать мне», что у него там, и поспешил было вниз по лестнице. Но еще на верхней ступени я вдруг заслышал металлический лязг откидной крышки почтового ящика на входной двери.

Вот и дневник!

Ни с того ни с сего испугавшись, что Джулиан, чего доброго, тоже услышал этот звук, я опрометью кинулся по коридору к двери, подхватил с коврика у порога проштемпелеванный, надписанный сверточек в оберточной бумаге и укрылся с добычей у себя в комнате. Повернул ключ в замке и вскрыл посылку. Незадолго до того я постучался к Джулиану и убедился, что его комната не заперта. Так что я рассчитывал войти и закинуть дневник за изголовье кровати, пока брат в подвале. Так он, возможно, поверит, что сам ненароком уронил книжицу на пол. Но едва я отложил дневник, собрал разлетевшиеся по всему полу листки, скрепил их скобкой и начал читать — я напрочь позабыл о задуманной маленькой хитрости, осознавая все отчетливее, что брат мой, со всей очевидностью, и впрямь близок к помешательству. Уолмзли сдержал свое обещание. Я нетерпеливо отшвырнул его короткое, нашпигованное вопросами письмо в сторону и торопливо, холодея от ужаса, прочел его перевод таинственных Джулиановых записей. Вот они, пожалуйста, все нужные мне доказательства, разбиты на аккуратные абзацы, кое-где снабженные комментариями, да только до конца можно было и не читать. В глаза мне словно сами по себе бросились отдельные слова и фразы, строки и предложения, приковывая мой лихорадочно ищущий взгляд:

«От этого обличья/формы (?) меня тошнит. Хорошо, что ждать уже недолго. Трудность в том, что эта форма/тело/ обличье (?) поначалу упорно отказывалось мне повиноваться, и боюсь, могло несколько насторожить (?-?). Кроме того, приходится прятать/скрывать/таить (?) ту часть меня, что тоже переместилась через пересадку/ путешествие/переход.

Знаю, что разуму этого (?-?) в Пучине приходится скверно… и, разумеется, глаза его полностью погибли/уничтожены (?).

Проклятие воде, она сдерживает/подавляет могущество Великих (?). За эти несколько раз/периодов (?) я повидал/ посмотрел на/наблюдал (?) многое и изучил то, что читал и видел, — но это знание приходилось получать втайне. Мысленные/духовные послания (телепатия?) от моей родни/ братьев (?) из (?-?) близ того места, что люди называют Дьяволовым (?), мне оказались бесполезны, ибо эти существа/ создания (?) невероятно прогрессировали за долгие века/ моменты/периоды (?) со времен их (?) нападения на наших у Дьяволовой (?).

Я многое видел и знаю, что еще не пришло время для великого возрождения/прихода (?). Они изобрели оружие (?) силы. Мы рискуем/можем (?) проиграть, а такого допустить никак нельзя.

Но если (?????? они???) обратят свои устройства против себя самих (??? столкнут?) нацию против нации (?? тогда??) разрушительная/катастрофическая война под стать (имя собственное — возможно, Азатот, как в "Пнакотикских рукописях").

Разум этого (?-?) не выдержал под гнетом глубин… Теперь придется вступать в контакт с моим настоящим обличьем, чтобы воссоединиться с ним/вновь войти в него (?).

Ктулху? (?) торжествует (???). Я жажду вернуться в свое собственное обличье/форму/тело (?). Мне не нравится, как этот брат (слово "брат" подразумевает фальшь?) на меня смотрит… но он ничего не подозревает…»

Там было еще много всего — о, как много! — но бóльшую часть оставшегося текста я пропустил и перешел сразу к последнему абзацу, предположительно занесенному в дневник незадолго до отъезда Джулиана в Лондон:

«(Дата?)… еще шесть (коротких промежутков времени) ждать… Тогда звезды встанут как должно/в порядке/в нужной позиции (?), и если все пойдет хорошо, пересадка осуществится/совершится (?)».

Вот и все, но этого было более чем достаточно! Замечания о том, что я ничего не «подозреваю», в связи с теми же самыми кошмарами, которые вызвали его первый приступ, вполне хватило, чтобы наконец убедить меня: мой брат и впрямь серьезно болен!

Прихватив с собою дневник, я выбежал из комнаты. В голове моей царила одна-единственная мысль. Что бы уж там ни думал про себя Джулиан, я обязан остановить его. Джулиановы изыскания один раз уже поставили его здоровье под угрозу: как знать, а вдруг во второй раз излечение окажется невозможным? Если с ним приключится новый приступ, чертовски вероятно, что здравый рассудок к Джулиану так и не вернется.

Едва я неистово замолотил в подвальную дверь, Джулиан открыл мне — и я в буквальном смысле слова ввалился внутрь. Ввалился, да, — выпал из мира разумного в сумасбродное, чуждое, кошмарное измерение, с каким в жизни не имел дела. Того, что я увидел, мне не забыть до самого смертного часа. Посреди подвала пол расчистили, и в самом центре жирными красными меловыми линиями начертали какой-то огромный и явственно недобрый символ. Я видел его и прежде — в тех книгах, что ныне были уничтожены, — и, вспомнив прочитанное, содрогнулся от отвращения! В одном из углов высилась гора пепла — все, что осталось от Джулиановых многочисленных записей. Поверх нескольких кирпичей горизонтально крепилась старая железная решетка с явственными следами копоти. По стенам, начертанные зеленым и синим мелом, вились зашифрованные письмена, в которых я опознал кощунственный код Нихарго, и в воздухе нависал густой запах благовоний. Вся атмосфера казалась пугающе нереальной — ни дать ни взять ожившая картина из Элифаса Леви, настоящее логово чародея и колдуна! Я в ужасе обернулся к Джулиану — как раз вовремя, чтобы заметить, как он занес массивную железную кочергу и, широко размахнувшись, целит прямо мне в голову. Но я и пальцем не пошевельнул, чтобы ему помешать. Я просто не мог — ибо он снял очки, и при виде его кошмарного лица я застыл недвижно, точно глыба полярного льда…

Сознание возвращалось медленно — я точно поднимался к поверхности из глубины мертвого, темного моря. Выныривал, расталкивая косяки черных как ночь пловцов, рвался к внешнему миру, где океанскую зыбь тускло подсвечивал оранжевый отблеск заходящего солнца. По мере того как пульсирующая боль в голове утихала, зыбь превратилась в рисунок на моем пиджаке в тонкую полоску, но оранжевое свечение не угасло! Мои надежды на то, что все это было лишь ночным кошмаром, тут же развеялись в дым, ибо едва я осторожно приподнял от груди голову, моему недоверчивому взгляду вновь медленно открылась вся комната. Слава богу, Джулиан стоял ко мне спиной — и лица его я не видел. Если бы в эти первые минуты просветления я хоть мельком снова увидел перед собою эти адские глаза, то наверняка опять потерял бы сознание.

Теперь я рассмотрел источник оранжевого отсвета: на горизонтальной решетке ярко пылал огонь, а кочерга, повергшая меня на пол, лежала одним концом в самом сердце пламени, и красное каление на глазах распространялось по металлу все выше, к деревянной ручке. Глянув на часы, я обнаружил, что пролежал без чувств много часов — дело близилось к полуночи. А также одного взгляда хватило, чтобы понять, что сижу я в старом плетеном кресле и к нему привязан — я видел веревки. Я напряг мышцы и не без удовлетворения убедился, что путы не слишком туги и слегка провисают. До сих пор мне удавалось не думать об изменениях в чертах Джулиана, но вот он повернулся ко мне — и я собрался с духом и приготовился к неизбежному шоку.

Лицо его превратилось в бесстрастную белую маску, на которой горели холодным злобным огнем неописуемо чуждые глаза! О, эти глаза! Клянусь всем, что мне дорого, они вздулись в два раза больше положенного — эти выпуклые, однородно-алые глаза навыкате налились холодной, отчужденной враждебностью.

— А! С возвращением, дорогой братец. И что ты на меня пялишься? Неужто лицо мое так чудовищно? Позволь тебя заверить, тебе оно и вполовину не так омерзительно, как мне!

В моем одурманенном, онемелом мозгу забрезжила чудовищная правда — или то, что я счел за таковую.

— Темные очки! — задохнулся я. — Неудивительно, что ты не снимаешь их даже ночью. Ты не можешь и допустить, чтобы кто-то видел эти страшные проявления глазной болезни!

— Глазная болезнь, говоришь? Нет, твои рассуждения верны лишь отчасти. Да, мне приходится носить очки — чтобы себя не выдать, а это, поверь мне, очень не понравилось бы тем, кто меня послал. Ибо Ктулху, что скрывается под волнами на другом конце мира, уже возвестил господину моему Отууму о своем недовольстве. Они говорили через сны, и Ктулху разгневан! — Джулиан пожал плечами. — Кроме того, я и сам в очках нуждался: эти мои глаза привычны прозревать глубинные бездны океана! Этот ваш мир поверхности поначалу был для меня сущей мукой, но теперь я к нему попривык. Как бы то ни было, я не собираюсь задерживаться здесь надолго, а когда я уйду, я заберу это тело с собой, развлечения ради. — И он презрительно ткнул себя пальцем в грудь.

Я знал: то, что брат говорит, неправда и правдой быть не может, я взывал к нему, умоляя признать собственное безумие. Лепетал, что современная медицина-де наверняка сумеет вылечить его глаза, что бы уж с ними ни случилось. Но слова мои заглушил его холодный смех.

— Джулиан! — заклинал я.

— Джулиан? — отвечал он. — Джулиан Хотри? — И он склонился надо мною, так что его чудовищное лицо оказалось едва ли не в нескольких дюймах от моего собственного. — Или ты слеп? Я — Пеш-Тлен, маг глубинного Гелл-Хо, что на севере!

И он отвернулся, предоставив моему смятенному разуму складывать душераздирающие детали в чудовищное единое целое. Миф Ктулху — достопамятные фрагменты из «Cthaat Aquadingen» и «Жития святого Брендана» — Джулиановы кошмары, «теперь, как и встарь, они могут контролировать сны». Пересадка разумов — «они поднимутся» — «через его глаза в моем теле» — гигантские боги, затаившиеся в океанских глубинах, — «он станет расхаживать по Земле в моем обличье» — подводные пертурбации у побережья Гренландии! Глубинный Гелл-Хо на севере…

Господи милосердный! Неужто такое бывает? Возможно ли, что в итоге итогов это все — не просто-напросто фантастическая галлюцинация Джулиана, а невообразимый факт? Кто предо мною? Неужто он — или оно — действительно смотрит на мир глазами чудовища со дна моря? А ежели так — значит, чудовище управляет его разумом?

После того на меня накатило не безумие, нет, — безумие пришло позже! — скорее, все мое существо протестовало, отказываясь принять неприемлемое. Не знаю, как долго находился я в этом состоянии, но чары разом развеялись с первым, отдаленным ударом часов: пробило полночь.

При этом дальнем звуке в голове у меня разом прояснилось, а глаза твари по имени Пеш-Тлен вспыхнули еще более противоестественным огнем, и он торжествующе улыбнулся — если то, что он проделал со своим лицом, можно назвать улыбкой. При виде этой гримасы я понял: грядет нечто страшное — и рванулся, пытаясь высвободиться. И удовлетворенно отметил, что путы ослабли еще больше. Оно — это существо — между тем отвернулось от меня и вынуло из огня кочергу. Пока вдали часы отбивали двенадцать ударов, оно воздело руки, вычерчивая в воздухе странные знаки кончиком раскаленной докрасна кочерги, и затянуло не то песнь, не то заклинание настолько гнусное с его нестройными, пронзительными диссонансами, что от этих интонаций у меня душа ушла в пятки. Казалось невероятным, что все эти урчания, взрыкивания, посвисты и шипения поразительно свободно исходят из глотки человека, которого я называл братом, — неважно, какие уж там силы ни управляли бы его голосовыми связками. Но фантастика или нет, да только я это слышал своими ушами. Слышал? Более того, когда безумная какофония сошла на нет и оборвалась на высокой, пронзительной, визгливой ноте — я увидел результат!

В углу подвала заклубились извивающиеся щупальца зеленого дыма. Я не видел, откуда они взялись, я вообще не заметил, как появился дым, но он был здесь! Щупальца стремительно уплотнялись, превращались в столб, столб вращался все быстрее, принимая некие очертания!

Снаружи в ночи полыхали причудливые молнии и грохотал гром — над городом бушевала, как я узнал впоследствии, гроза, страшнее которой не знали вот уже многие годы, — но ни громовых раскатов, ни шума проливного дождя я не слышал. Все мои чувства сконцентрировались на той штуке в углу, что безмолвно вращалась волчком и срасталась воедино. Потолки в подвале были высокие, футов одиннадцати, но это новообразование с легкостью заполняло все доступное пространство.

Я закричал — и, по счастью, потерял сознание. И снова разум мой лихорадочно суммировал известные мне факты, и я мысленно задавался вопросом, а зачем Пеш-Тлену призывать этот кошмар из глубин — или откуда бы он ни взялся. Наверху, в моей комнате (если, конечно, Джулиан не побывал там и не забрал его), лежал ответ — там, где я его бросил: перевод профессора Уолмзли! Разве Джулиан, или Пеш-Тлен, или кто бы это ни был, не написал в дневнике: «Теперь придется вступать в контакт с моим настоящим обличьем, чтобы воссоединиться с ним»?

Затмение длилось не дольше минуты, потому что когда я снова пришел в чувство, то увидел: эта сущность в углу по-прежнему не вполне оформилась. Вращение прекратилось, центр потемнел и потускнел, но очертания все еще зыбко подрагивали: так бывает, когда видишь что-то сквозь дымовую завесу. Тварь, когда-то бывшая Джулианом, стояла чуть в стороне, простирая руки к нечеткому, размытому существу в углу; напрягшееся лицо нетерпеливо подергивалось. Отвратительный вид!

— Взгляни же, — холодно потребовала тварь, полуобернувшись ко мне. — Смотри, что совершили мы с Глубоководными! Узри же своего брата, о смертный, — узри Джулиана Хотри!

До конца дней своих — а думаю, осталось их немного — не забыть мне этого зрелища! Пока все прочие вкушают мирный сон, мне суждено отчаянно цепляться за барьер сознания, не смея закрыть глаза — из страха перед тем, что по сей день таится под моими веками. А как только Пеш-Тлен произнес эти слова — существо в углу окончательно материализовалось!

Вообразите себе черную, влажно блестящую десятифутовую гору извивающихся, тягучих и липких щупалец и разверстых ртов… Вообразите очертания чуждого, покрытого мерзкой слизью лица, на котором, глубоко посаженные в зияющих глазницах, просматриваются останки лопнувших человеческих глаз… Вообразите, что вопите в железных тисках первобытного, мятущегося страха и ужаса, а теперь вообразите, что описанная мною тварь отвечает на ваши вопли безумно знакомым голосом — голосом, который вы тотчас же узнаете!

— Филлип! Филлип, ты где? Что происходит? Я ничего не вижу… Мы всплыли на поверхность моря, а затем вихрь подхватил меня и понес, и вдруг я услышал твой голос. — Гора щупалец заходила ходуном. — Филлип, не отдавай меня им!

Да, это был голос моего брата, но не прежнего, вменяемого Джулиана, которого я когда-то знал! Вот тогда и я тоже сошел с ума, но то было безумие, подчиненное определенной цели, если угодно. Когда я незадолго до того потерял сознание, внезапное расслабление всего тела, по всей видимости, довершило мою борьбу с веревками. Я рванулся, чтобы встать, — и путы упали на пол. Гигантское слепое чудовище тяжело заковыляло ко мне, слегка подергивая на ходу щупальцами. Одновременно красноглазый демон в теле Джулиана неспешно двинулся к нему, жадно протягивая руки.

— Джулиан, — заорал я, — осторожнее! Он может вновь войти в тебя, только установив контакт, а тогда он намерен убить тебя и забрать тебя с собою на дно.

— С собою на дно? Нет! Нет, ни за что! Я не пойду!

Неуклюжий, громоздкий кошмар с голосом моего брата слепо завертелся на месте, молотя во все стороны щупальцами, и опрокинул чародея на пол. Я выхватил кочергу из огня (она опять лежала на прежнем месте) и угрожающе повернулся к распростертому передо мною получеловеку-полумонстру.

— Джулиан, не приближайся! — бросил я через плечо, обращаясь к морскому ужасу, едва маг вскочил на ноги. Неуклюжее чудище застыло на месте. — А ты, Пеш-Тлен — назад!

В моем взбурлившем сознании не было никакого плана; я знал одно: нельзя подпускать этих двоих существ друг к другу. Я приплясывал на месте, точно боксер в поединке, с помощью раскаленной кочерги отгоняя Пеш-Тлена, а тот вдруг словно взбесился.

— Час пробил, час пробил! Контакт необходимо установить немедленно! — визжала красноглазая тварь. — Прочь с дороги… — Голос его утратил всякие человеческие интонации. — Ты меня не остановишь… я должен… должен… должен установить… надежный контакт! Я должен… бхфг — нгии фхтлхлххем — йех’ххгнарккххх’иии! Тебе меня не одурачить!

Из-под исполинской громадины передо мною стремительно растекалась слизь, точно след гигантской улитки; издавая вопли, Пеш-Тлен внезапно прыгнул вперед, приземлился точно в лужу — и поскользнулся в вонючей жиже. И — потерял равновесие. Размахивая руками, упал лицом вниз — прямо на твердую нагретую докрасна кочергу у меня в руках. Меня затошнило: четыре дюйма раскаленного металла вошли, точно теплый нож сквозь масло, в один из ужасных глаз. Раздалось шипение, в следующий миг его заглушил один-единственный пронзительный крик боли, над лицом твари сгустилось облачко зловонного пара — и чародей рухнул на пол.

Сей же миг влажно мерцающая черная громадина позади меня издала вопль ужаса. Я стремительно развернулся, выронив дымящуюся кочергу, — чудище из океанских глубин раскачивалось взад-вперед, заботливо обвив щупальцами голову. Спустя несколько мгновений оно затихло, эластичные конечности безвольно упали, открыв лицо с множеством ртов и мертвыми, догнивающими глазами.

— Ты убил его, я знаю, — произнес голос Джулиана, уже спокойнее. — С ним все кончено — и все кончено со мной, я уже чувствую, как они меня отзывают. — А в следующий миг голос сорвался до истерического визга: — Живым я им не дамся!

Чудовищная громада затряслась, заходила ходуном, очертания ее начали расплываться. Ноги у меня подкосились — как запоздалая реакция на пережитое, — и я рухнул на пол. Вероятно, я снова потерял сознание — не поручусь, что так! — но, когда я снова посмотрел в том направлении, кошмарная тварь исчезла. Остались лишь лужа слизи и гротескный труп.

Не знаю, откуда в мышцах моих взялось достаточно силы, чтобы вывести мое пошатывающееся, невменяемое тело из проклятого дома. Признаю: не здравый смысл меня вел, о нет, ибо я был совершенно безумен. Меня тянуло встать под смертоубийственной молнией и выкрикивать проклятия гнусным звездам за пеленою дождя. Мне хотелось скакать и прыгать и плыть в безумии своем сквозь таинственные глубины кощунственной черной крови. Мне хотелось припасть к колыхающейся груди Йибб-Тстлла. Да, безумен — я был безумен, говорю я вам, я стонал и бормотал нечто нечленораздельное и, пошатываясь, бродил по одуревшим от грома улицам до тех пор, пока молния с грохотом и треском не повергла меня наземь, вернув мне рассудок…

Остальное вы знаете. Я очнулся — в мире белых простынь, в вашем мире, господин полицейский психиатр с мягким, тихим голосом… Зачем вы настаиваете, чтобы я продолжал рассказывать? Вы всерьез надеетесь, что я поменяю свою версию? Это правда, говорю вам, чистая правда! Я признаю, что убил тело моего брата, но выжег я не его разум, нет! Что вы тут болтаете мне про серьезные глазные болезни? Не страдал Джулиан никакой глазной болезнью! Вы действительно считаете, что тот второй глаз, невыжженный, который вы обнаружили в том теле — на лице моего брата, — действительно принадлежал ему? А лужа слизи на полу в подвале, а мерзкая вонь? Вы идиоты или притворяетесь? Вы попросили написать заявление — так вот же оно! Смотрите, черт вас дери, смотрите, как я вожу ручкой по бумаге… этот ваш треклятый багровый глаз… неотрывно следит за мною… кто бы мог ожидать, что губы Бугг-Шаша этак причмокивают? Смотрите, вы, вы, красное пятно… остерегайтесь Алого Пожирателя! Нет, только не забирайте бумагу…

Примечание:

Сэр.

По вашему совету мы связались с доктором Стюартом; осмотрев Хотри, он дал заключение о том, что пациент еще более безумен, нежели когда-либо был его брат. Он также предположил, что глазная болезнь Джулиана Хотри развилась вскорости после его психического выздоровления — вероятно, как следствие постоянного ношения темных очков. После того как доктор Стюарт покинул палату, Хотри пришел в ярость и написал вышеприведенное заявление.

Наш специалист Дэвис лично осмотрел тело погибшего в подвале и убежден, что младший брат действительно страдал от какой-то чрезвычайно неприятной, неизвестной глазной болезни.

Отмечено, что в бредовых галлюцинациях обоих братьев наблюдаются одно-два примечательных совпадения в том, что касается недавних событий, но, разумеется, это только совпадения и ничто иное. Одно такое происшествие — это возникновение вулканического острова Суртсей. Должно быть, Хотри что-то услышал о Суртсее уже после того, как поступил под наблюдение. Он попросил, чтобы ему разрешили прочесть нижеприведенный газетный отчет, а после того разразился дикими криками, то и дело повторяя: «Богом клянусь, не этот миф здесь уместен!» В результате на него пришлось надеть смирительную рубашку с фиксирующими ремнями для рук.

«РОЖДЕНИЕ ОСТРОВА

Вчера утром, 16 ноября, встающее солнце осветило протяженный, узкий остров из тефры, возникший в море к северу от Шотландии на 63°18′ северной широты, 20° 36,5' западной долготы. Суртсей, поднявшийся со дна 15 ноября, на тот момент достигал 130 футов в высоту и неуклонно рос. Свидетелями фантастического "рождения" острова стала команда рыболовецкого судна "Айлейфер II", которое находилось на тот момент к западу от Гейрфугласкера, самого южного из островов архипелага Вестманнаэйар. На море наблюдалось сильное волнение, препятствующее наблюдению; результатами подводной вулканической деятельности стали такие явления, как впечатляющие столбы дыма двух с половиной миль в высоту, фантастические грозы и разлетающиеся во все стороны глыбы застывшей лавы. Острову дали название Суртсей[97] в честь великана Сурта, который — согласно скандинавской мифологии — "явился с Юга с огнем, дабы сразиться с богом Фрейром в битве Рагнарёк", каковая битва предшествует гибели мира и Сумеркам богов. Подробности и фотографии — ниже».

Хотри, все еще затянутый в смирительную рубашку, наконец успокоился и взмолился, чтобы ему прочли и остальные любопытные статьи. Доктор Дэвис взялся за газету, и, когда дошел до следующей новости, пациент вновь разволновался не на шутку:

«ЗАГРЯЗНЕНИЕ ПОБЕРЕЖИЙ

Сегодня утром Гарвин-Бей, пляж на крайней северной оконечности побережья, подвергся вопиющему загрязнению. На территории протяженностью в четверть мили волны вынесли на песок липкую, жирную, черную субстанцию. Эти неопознанные осаждения источали такое зловоние, что рыбаки не смогли выйти в море. Лабораторный анализ показал, что это вещество органического происхождения — предположительно какой-то нефтепродукт. Местные специалисты по судоходству пребывают в недоумении: насколько известно, ни один танкер не заплывал в здешние воды вот уже более трех месяцев. На берег также выбросило огромное количество мертвой и гниющей рыбы; жители соседнего Беллоха вынуждены принять радикальные санитарные меры. Хочется надеяться, что ночной прилив очистит зараженную область…»

Дослушав статью до конца, Хотри промолвил:

— Джулиан сказал, что живым он им не дастся.

И как был, в смирительной рубашке, каким-то непостижимым образом встал с постели и выбросился из окна палаты на третьем этаже полицейского госпиталя. Он обрушился на окно с такой дикой яростью и с такой силой, что выбил решетку вместе с рамой. Все произошло так быстро, что остановить его не представлялось возможным.

Настоящее дополнение прилагается к моему исходному отчету.

Сержант Дж. Т. Мюир. Городская полиция Глазго. 23 ноября 1963 г.

Рэмси Кемпбелл[98]

Черным по белому

…Ибо даже приспешники Ктулху не смеют называть имя И’голонака; однако ж наступит время, когда И’голонак придет из бездны вечности и вновь объявится меж людьми…

«Откровения Глааки», том 12

Сэм Стратт лизнул пальцы и обтер их носовым платком — подушечки посерели от снега со столба на автобусной остановке. Бережно вытащил книгу из полиэтиленового пакета на соседнем сиденье, вытащил из книги автобусный билет, переложил вплотную к обложке, чтобы руками не заляпать, и погрузился в чтение. Как оно часто случается, кондуктор решил, что билет — именно на эту поездку; Стратт не стал его разубеждать. Снаружи снег заметал тротуар, ложился под колеса сторожких автомобилей.

Стратт вышел у Бричестерской центральной; жидкая слякоть плеснула ему в ботинки. Спрятав пакет под пальто для вящей сохранности, он, давя под ногами свежевыпавшие снежинки, протолкался к книжному киоску. Стеклянные панели были закрыты неплотно; снег проникал внутрь и припорашивал глянцевые журналы.

— Вы только гляньте! — пожаловался Стратт юноше, что стоял рядом и беспокойно озирал толпу, втягивая шею в воротник, точно черепаха. — Просто возмутительно! Никому и дела нет!

Юнец, вглядываясь в мокрые лица, рассеянно кивнул. Стратт перешел к соседнему прилавку, где продавец выдавал газеты.

— Послушайте! — окликнул его Стратт.

Продавец, отсчитывая покупателю сдачу, жестом велел ему подождать. Сквозь запотевшее стекло над книгами в мягкой обложке Стратт видел, как юнец кинулся вперед, обнял какую-то девушку, ласково обтер ей лицо платком. Стратт скользнул взглядом по газете в руках у покупателя, ожидающего сдачи. «Зверское убийство в разрушенной церкви» — прочел он; накануне ночью в стенах лишенной крыши церкви в Нижнем Бричестере обнаружили труп; когда же мраморно-недвижное тело очистили от снега, взгляду открылись чудовищные увечья — овальные, похожие на… Покупатель забрал газету и сдачу и вышел. Продавец, улыбнувшись, обернулся к Стратту:

— Извините за задержку.

— Да-да, — отозвался Стратт. — А вы сознаете, что вон те книги снег засыпает? Может, их кто-нибудь купить захочет, знаете ли.

— Вот вы — хотите? — парировал продавец.

Стратт, поджав губы, вышел навстречу шквалам снежной пыли. И услышал, как за его спиною стеклянные панели со звоном сдвинулись вплотную.

«Книги на автостраде» — вот и укрытие; укрывшись от хлещущего дождя со снегом, Стратт критически оглядел ассортимент. На полках новые поступления гордо демонстрировали обложки, прочие — развернулись корешками. Девицы хихикали над комическими рождественскими открытками; какой-то небритый верзила — занесло его сюда порывом снежной метели — застыл на пороге, недоуменно озираясь. Стратт поцокал языком: в книжные магазины не следует пускать бродяг, они, чего доброго, книги запачкают. Искоса поглядывая в его сторону, не станет ли этот проходимец отгибать обложки или ломать корешки, Стратт медленно шел между полок, но того, что нужно, не находил. Кассир болтал с продавцом — тем самым, что на прошлой неделе порекомендовал Стратту его тогдашнюю покупку, «Последний поворот на Бруклин»,[99] и терпеливо выслушал весь список недавно прочитанных Страттом книг, хотя названия, похоже, ничего ему не говорили. Стратт обратился к продавцу:

— Здравствуйте. Нет ли на этой неделе еще чего-нибудь интересненького?

Продавец озадаченно поднял взгляд.

— Еще чего-нибудь?..

— Ну, знаете, книг в таком вот духе?

Стратт поднял повыше полиэтиленовый пакет, демонстрируя серую обложку издательства «Алтимейт-пресс»: «Мастер порки» Гектора Кв.

— А, нет. Не думаю. — Продавец потеребил нижнюю губу. — Разве что… Жан Жене?[100]

— Кто? А, Дженнет? Нет, спасибо, это ж тоска зеленая.

— Тогда мне очень жаль, сэр, но боюсь, я не в силах вам помочь.

— А!

Стратт почувствовал, что ему дают от ворот поворот. Продавец его словно не узнал — или, может, притворялся. Стратт и раньше встречал ему подобных — и те относились к его литературным предпочтениям с молчаливой снисходительностью. Стратт снова оглядел полки, но ни одна из обложек не привлекла его внимания. В дверях он украдкой расстегнул рубашку, чтобы спрятать книгу понадежнее, и тут на плечо его легла рука. Грязные пальцы скользнули к его руке, коснулись пакета. Стратт сердито стряхнул с себя руку и возмущенно обернулся к бродяге.

— Минутку! — прошипел незнакомец. — Вы ищете вот такие же книги? Я знаю, откуда они берутся.

Такой подход оскорбил Стратта в его лучших чувствах: да, он читал и будет читать книги, которые никто не имеет права запрещать или изымать из продажи! Стратт выхватил пакет из жадных пальцев.

— Значит, тебе они тоже нравятся?

— Ага. У меня таких полным-полно.

— Например? — провокационно уточнил Стратт.

— О, «Адам и Эван», «Бери меня как хочешь», все приключения Гаррисона, ну, сами знаете, много их есть…

Стратт был вынужден признать, что незнакомец и впрямь знает, о чем говорит. Продавец у кассы не сводил с них глаз; Стратт вызывающе встретил его взгляд.

— Хорошо, — отозвался он. — Ну и где он, этот твой магазинчик?

Бродяга подхватил его под руку и нетерпеливо увлек под косой снег. Плотнее запахивая воротники, пешеходы пробирались между машинами, которые ждали, пока эвакуируют забуксовавший впереди автобус; дворники размазывали снежинки по углам лобовых стекол. Незнакомец протащил Стратта сквозь рев и визг гудков, затем — между двух магазинных витрин, за которыми самодовольные девицы наряжали безголовые манекены, и увлек в переулок. Стратт узнавал этот район, его он тщетно прочесывал в поисках нелегальных магазинчиков: удручающие ниши с подборками мужских журналов, то и дело накатывающая волна жаркого, пикантного аромата кухни, машины под снеговыми шапками, шумные пабы — островки тепла среди непогоды. Проводник Стратта нырнул в дверной проем уличного бара отряхнуть пальто; белая глазурь пошла трещинами и осыпалась на пол. Стратт последовал примеру незнакомца и пристроил поудобнее пакет с книгой, спрятанный под рубашкой. Потоптался на месте, сбивая снежную корку с ботинок, но тут же остановился, когда спутник его в свою очередь поступил так же: ему не хотелось уподобляться незнакомцу даже в таком пустяке. Стратт с отвращением глядел на бродягу, на его распухший нос, которым тот то и дело шмыгал, втягивая сопли; на щетину, что топорщилась и шевелилась, когда, раздувая щеки, бродяга сморкался в ладонь. Подобная неряшливость вызывала у Стратта брезгливый ужас. Снаружи снег уже понемногу заметал их следы.

— Больно быстро мы идем, мне бы горло промочить после такой пробежки, — проговорил бродяга.

— Ах вот, значит, в чем фокус?

Но впереди ждала книжная лавка. Стратт первым вошел в бар и взял две пинты пива у пышнотелой барменши, на груди которой топорщились гофрированные оборки: она колыхалась туда-сюда, переставляя стаканы, и залихватски управлялась с пивными кранами. Старики посасывали трубки в полутемных нишах, радио изрыгало марши, завсегдатаи с кружками играли в дартс, с развеселой небрежностью промахиваясь и по мишени, и по плевательнице. Стратт встряхнул пальто и повесил его рядом, бродяга раздеваться не стал — просто сидел и пялился в свое пиво. Твердо вознамерившись в беседу не вступать, Стратт разглядывал мутные зеркала, где отражались бурно жестикулирующие компании за замусоренными столами, которые в поле видимости не попадали. Но со временем молчаливость соседа стала его удивлять: такие типы, думал Стратт, обычно куда как словоохотливы, их еще не вдруг замолчать заставишь! Это просто невыносимо: торчишь тут непонятно зачем в душном баре на задворках, а ведь мог бы быть уже в пути и книгу читать, — надо что-то делать! Он одним глотком допил пиво и с глухим стуком водрузил кружку на подставку. Бродяга вздрогнул, затем, заметно смешавшись, принялся потягивать пиво маленькими глотками — ему отчего-то было явно не по себе. Наконец стало очевидно, что он лишь тянет время и на дне не осталось ничего, кроме пены, и бродяга отставил стакан и отрешенно уставился на него.

— По-моему, пора идти, — заметил Стратт.

Незнакомец поднял взгляд — глаза его расширились от ужаса.

— Господи, да я насквозь промок, — пробормотал он. — Я вас лучше туда свожу, когда снег перестанет.

— Ты мне эти свои фокусы брось! — заорал Стратт. В глубине зеркал все глаза обратились к нему. — Я тебе пиво поставил не просто так! И не затем я тащился в такую даль…

Незнакомец заерзал на месте — он понимал, что загнан в угол.

— Да ладно, ладно, не кипятитесь — просто я, чего доброго, в такую метель магазина не отыщу.

Отговорку столь нелепую Стратт даже ответом не удостоил. Он встал, застегнул пальто и вышел под заснеженные своды, свирепо оглянувшись через плечо на своего спутника — не отстает ли?

Последние несколько магазинных витрин, за которыми громоздились пирамиды жестяных банок, украшенные безграмотными рекламными плакатами, уступили место рядам стыдливо занавешенных окон в монотонной череде краснокирпичных домов; за оконными стеклами, точно погребальные венки, повисали рождественские украшения. Через дорогу, в обрамлении оконной рамы, женщина средних лет задернула занавески спальни, полностью закрыв от взглядов мальчишку-подростка за ее плечом. «О-ё, опять за своё», — подумал, но не сказал Стратт; ему казалось, он вполне способен управлять своим спутником, идущим впереди, даже не обращаясь к нему; в любом случае, ему совершенно не хотелось заговаривать с бродягой, когда тот останавливался, дрожа всем телом — несомненно, от холода, — и вновь прибавлял шагу, едва Стратт, на дюйм выше его пяти с половиной футов и крепче сложенный, воздвигался за его спиной. В какое-то мгновение, когда налетел снежный вихрь и снежинки заплясали перед глазами, превращая пейзаж в передержанный кадр, и впились в щеки хрупкими ледяными бритвами, Стратта вдруг потянуло на исповедь — рассказать о ночах, когда он лежал без сна у себя в комнате, слушая, как наверху, в мансарде, дочку домохозяйки избивает ее отец, и напрягал слух, пытаясь различить в скрипе пружин иные приглушенные звуки: этажом ниже жила супружеская пара. Но мгновение это прошло, словно его и не было, улетело на крыльях метели. Улица закончилась, разделилась «островком безопасности» на две дороги, густо занесенные снегом: одна, извиваясь, затерялась между домами, вторая, покороче, влилась в кольцевую развязку. Теперь Стратт знал, где находится. Несколькими днями раньше он заметил из окна автобуса знак «держитесь левой стороны» — беспомощно опрокинутый навзничь на «островке безопасности»: видать, кто-то пнул его в сердцах.

Стратт и его спутник перешли развязку, опасливо прошли по осыпающемуся краю колеи, наполненной обманчиво-льдистыми озерцами, — там, где прошел бульдозер, согласно проекту реконструкции застройки, и двинулись дальше сквозь кружащееся белое крошево к пустырю, где снег сжирала одинокая жаровня. Проводник Стратта нырнул в переулок, Стратт поспешил следом, стараясь не отстать, сбивая по пути снег с крышек мусорных баков и шарахаясь от дверей черного хода, за которыми рычали и царапались собаки. Бродяга свернул налево, затем направо, петляя в узком лабиринте стен, между домов, чьи резкие, острые края иззубренных оконных рам и косо посаженных дверей не мог смягчить даже снег, более милосердный к зданиям, нежели к людям. Последний поворот — и провожатый вышел на тротуар перед полуразвалившимся магазинчиком: зияющая пустотой витрина обрамляла несколько брошенных винных бутылок под плакатом: «Хайнц 57 видов». С костяка навеса сорвался и упал снежный ком — и канул в сугроб внизу. Бродяга затрясся всем телом, но под испытывающим взглядом Стратта в страхе указал на противоположную сторону дороги:

— Вон там — вот я вас и привел.

Шлепая по лужам и забрызгивая слякотью брюки, Стратт бегом пересек дорогу, мысленно отмечая, что, в то время как провожатый попытался сбить его с толку и запутать след, сам он уже вычислил, где лежит основная дорога — ярдах в пятистах отсюда. Надпись над магазином гласила: «Американские книги: купля-продажа». Стратт взялся за оградку перед темным окном ниже уровня улицы (под ногти тут же забилась влажная ржавчина). И оглядел выставку в витрине: «История розги»[101] — ей-же-ей, прескучная книжица! — втерлась в ряды научной фантастики и гордо выпячивалась среди томов Олдисса,[102] Табба[103] и Гаррисона,[104] что стыдливо прятались за сенсационно-аляпистыми обложками; «Садизм в кино»,[105] «Вуайерист»,[106] «Обед нагишом»[107] — ровным счетом ничего ст оящего, решил Стратт.

— Ну что, пошли внутрь.

Стратт втолкнул провожатого в дверь и, скользнув взглядом по окну подвального этажа — краснокирпичную кладку стены источила непогода, а в раму взамен одного из разбитых стекол впихнули зеркало от туалетного столика, — вошел следом. Бродяга снова замешкался, и на неприятную долю секунды пальцы Стратта коснулись его пропахшего плесенью пальто.

— Ну же, где тут книги-то? — потребовал он и, оттолкнув своего спутника, шагнул в помещение.

Желтый дневной свет, просачиваясь сквозь загроможденную книгами витрину, становился еще более мутным; с внутренней стороны стеклянной двери висели журналы в стиле пин-ап; пылинки лениво повисали в рассеянных лучах. Стратт задержался, чтобы проглядеть названия книжек в бумажных обложках, распиханных по картонным коробкам на одном из столов, но там обнаружились лишь вестерны, да фэнтези, да американская эротика за полцены. Поморщившись при взгляде на книги, что топорщились страницами точно зацветающие бутоны — лепестками, Стратт проигнорировал тома в твердых обложках и, сощурившись, заглянул за прилавок. Закрывая за собой дверь под безъязыким колокольчиком, он словно бы услышал где-то поблизости короткий вскрик, тотчас же и оборвавшийся, — и теперь это его слегка беспокоило. Впрочем, в здешних трущобах такое на каждом шагу встречается, подумал он и повернулся к своему спутнику:

— Я не вижу того, за чем пришел. Тут вообще работает кто-нибудь?

Бродяга широко открытыми глазами пялился на что-то за спиной у Стратта; Стратт, в свою очередь, обернулся — и увидел дверь матового стекла; отбитый угол стеклянной филенки был заклеен картоном, черным на фоне тусклого желтого света, просачивающегося внутрь. Офис книготорговца, надо думать, — уж не услышал ли хозяин последнее замечание? Стратт вызывающе развернулся к двери, уже изготовившись к нелюбезному приему. Но тут бродяга, оттолкнув его, метнулся за прилавок; лихорадочно покопавшись, открыл застекленный книжный шкаф, битком набитый томами в грубых серых суперобложках, и наконец извлек из тайника в углу полки сверток в оберточной бумаге. Сунул его Стратту, бормоча: «Вот вам, вот, берите», — и выжидательно застыл, наблюдая, как тот вскрывает упаковку, — лишь кожа под нижними веками судорожно подергивалась.

«Тайная жизнь Уэкфорда Сквирса».[108] Ага, отлично! — одобрил Стратт, на миг позабывшись, и потянулся за бумажником, но сальные пальцы вцепились в его запястье.

— В следующий раз заплатите, — взмолился бродяга.

Стратт заколебался: ему и вправду сойдет с рук, если он уйдет с книгой, не заплатив?

В это самое мгновение по матовому стеклу скользнула тень: безголовая фигура тащила что-то тяжелое. По всей видимости, головы не видно из-за матового стекла и сгорбленной позы, решил про себя Стратт. И тут же подумал, что книгопродавец наверняка связан с издательством «Алтимейт-пресс» и не следует ставить это полезное знакомство под угрозу кражей книги. Стратт стряхнул с себя цепкие пальцы и отсчитал два фунта; бродяга попятился назад, в паническом страхе вытянув перед собою руки, скорчился у офисной двери, за стеклом которой промелькнул и исчез силуэт, — и едва не рухнул прямо на грудь Стратту. Стратт с силой оттолкнул его и положил банкноты на освободившееся место на полке, где некогда стояла книга, а затем снова накинулся на провожатого:

— Как насчет завернуть? Впрочем, нет, не надо, я лучше сам.

Громыхая рулоном, Стратт отмотал широкую полосу оберточной бумаги, оторвал выцветший край. Пока он заворачивал книгу, выпутываясь из брошенной на пол ленты, что-то с грохотом обрушилось на пол. Это бродяга, пятясь в сторону выхода, зацепился широким обшлагом за угол картонной коробки с дешевыми изданиями. Книги разлетелись во все стороны, бедолага застыл, разведя руки, открыв рот, придавив ногою раскрытый роман — точно расплющив бабочку. Повсюду вокруг него пылинки вплывали в лучи света, испещренные просеянным снегом. Где-то щелкнул замок. Стратт резко выдохнул, заклеил сверток липкой лентой и, брезгливо обойдя своего провожатого, открыл дверь. Ноги обдало холодом. Стратт поднялся вверх по ступеням, спутник его кинулся было следом. Он уже ступил на порог, когда сзади послышались тяжелые шаги. Бродяга обернулся — и дверь с лязгом захлопнулась. Стратт подождал; затем ему пришло в голову, что неплохо было бы поторопиться — и оторваться от провожатого. Он поднялся на тротуар; ветер пополам со снежным крошевом жалил ему щеки, стирая затхлую пыль книжной лавки. Стратт отвернулся, сбил корку инея с заголовка отсыревшей газеты и зашагал к главной дороге, что, как он знал, проходила неподалеку.

Стратт проснулся, весь дрожа. Неоновая вывеска за окном его квартиры, шаблонная, но неумолимая, как зубная боль, слепяще-ярко вспыхивала в ночи каждые пять секунд, и по ней, равно как и по сквознякам, Стратт понял, что на дворе раннее утро. Он снова закрыл глаза, но, хотя веки его отяжелели и пылали огнем, в мыслях по-прежнему царила сумятица. За пределами памяти затаился сон, его разбудивший; Стратт неуютно заерзал на кровати. Отчего-то вспомнился отрывок из книги со вчерашнего вечера: «Адам уже шагнул было к двери, как вдруг ощутил железную хватку Эвана: тот заломил ему руку за спину, повалил на пол…» Стратт открыл глаза, успокоения ради поискал взглядом книжный шкаф; да, вот она, книга, в целости и сохранности, при надежной обложке, аккуратно поставлена в ряд с остальными. Он отлично помнил, как однажды вечером вернулся домой и обнаружил, что «Мисс Роззга, гувернантка старой школы» втиснута в «Префектов и "шлюшек"», просто-таки оседлана ими. Хозяйка объяснила, что, должно быть, ненароком сместила книги, закончив стирать пыль, но Стратт-то знал: она нарочно повредила переплеты — из чистой мстительности. Он купил шкаф с замком, а когда хозяйка попросила ключ, ответил: «Благодарю, но о своих книгах я сам позабочусь». В наши дни друзей завести непросто. Стратт снова закрыл глаза; комната и книжный шкаф, что возрождались в неоновом свете на пять секунд и гибли с той же частотой, наполнили его своей пустотой, напомнили, что до начала следующего семестра еще не одна неделя — не скоро встанет он перед своим первым классом утром спозаранку и добавит: «Ну, теперь вы меня уже знаете» в придачу к своему традиционному вступительному слову: «Как вы со мной, так и я с вами». Рано или поздно всегда находился мальчик, готовый проверить, а так ли это, — тут-то он Стратту и доставался; ему так и представилось туго обтянутое белыми спортивными шортами седалище — до чего ж отрадно с силой пнуть по нему ногой в кроссовке! Стратт расслабился и вскоре заснул — убаюканный эхом топочущих по деревянному полу ног, лихорадочной дрожью шведской стенки, по которой мальчишки карабкались к самому потолку, а он стоял и смотрел снизу вверх…

Часто и тяжело дыша, Стратт сделал утреннюю зарядку — все упражнения, без дураков! — затем залпом выпил фруктовый сок: с него он всегда и начинал, когда хозяйская дочка приносила поднос с завтраком. Мстительно громыхнул стаканом по подносу, стекло треснуло (ничего, скажет, что случайно вышло; он за квартиру платит достаточно, чего б и не доставить себе маленькое удовольствие — за свои-то деньги!).

— Что, к Рождеству небось подготовились — мало не покажется! — промолвила девушка, обводя взглядом комнату.

У Стратта руки чесались ухватить ее за бока да усмирить дерзкую кокетку — чтоб знала, кто тут главный! Но она уже ушла — взметнулись и опали складки юбки, и живот ему свела жаркая судорога предвкушения.

Позже Стратт прогулялся в супермаркет. Из палисадников тут и там доносился зубовный скрежет лопат — это расчищали снег; он затихал — и словно в ответ раздавалось хрусткое поскрипывание снега под ботинками. Стратт вышел из супермаркета с охапкой банок; метко брошенный снежок просвистел у самой его щеки и ударил в окно; по стеклу растеклась полупрозрачная борода — точно сопли под носом у тех мальчишек, на которых чаще всего обрушивалась ярость Стратта: он словно задался целью выбить из них всю эту мерзостность, это уродство. Стратт свирепо заозирался, ища обидчика: ребятенок-семилетка вскочил на трехколесный велосипедик, изготовившись к бегству. Стратт непроизвольно шагнул в его сторону: перебросить бы поганца через колено да отшлепать бы хорошенько! Но на улице было людно, да и мамаша негодника, в широких брюках-слаксах и в косынке поверх бигудей, хлопнула мальчишку по руке:

— Я тебе сто раз говорила, нельзя так делать! Извините, пожалуйста, мне страшно неловко, — крикнула она Стратту.

— Неловко тебе, как же, — прорычал он и поплелся обратно к себе.

Сердце его неистово колотилось в груди. Ему отчаянно хотелось поговорить с кем-нибудь по душам, как он прежде беседовал с понимающим книгопродавцем на окраине Гоутсвуда: тот умер в начале года, и Стратт ощутил себя брошенным на произвол судьбы — во враждебном, затаившем недобром мире. Может, владелец нового магазинчика окажется столь же отзывчив? Стратт от души надеялся, что вчерашнего его провожатого на месте не окажется, — впрочем, даже в противном случае от него наверняка удастся отделаться: книготорговец, имеющий дело с издательством «Алтимейт-пресс», наверняка родная душа и тоже не прочь будет потолковать о том о сем наедине и чтобы никто не мешал.

В придачу Стратту нужно было запастись книгами на рождественские праздники, ведь «Сквирса» надолго не хватит, а в канун Рождества магазин вряд ли закроется. Окончательно укрепившись в этой мысли, он выгрузил консервы на кухонный стол и опрометью кинулся вниз по лестнице.

Выйдя из автобуса, Стратт окунулся в безмолвие: рокот мотора быстро заглох среди громоздких домов. Снежные сугробы застыли в ожидании хоть какого-нибудь звука.

Разбрызгивая грязную жижу, Стратт прошлепал через машинные колеи и выбрался на тротуар, тусклую поверхность которого испещрили бессчетные перекрывающиеся следы. Дорога преподло петляла туда-сюда; как только главная магистраль скрылась из виду, боковая улица показала свое истинное лицо. На фасадах домов снег лежал тонким слоем — тут и там проступали пятна ржавчины. В одном-двух окнах виднелась рождественская елка: пожухлые иголки осыпались, на ветках болтались аляпистые потрескивающие лампочки. Стратт, однако, ничего этого не замечал — он не отрывал глаз от тротуара, пытаясь не ступить в пятна в окружении собачьих следов. Один раз он поймал взгляд какой-то старухи, что неотрывно смотрела из окна вниз в одну точку — по всей видимости, здесь заканчивался предел ее внешнего мира. Стратта пробрало холодом; он пустился бежать, за ним — женщина, судя по содержимому коляски, родившая стопку старых газет, и наконец остановился перед магазином.

Хотя оранжевый отблеск небес вряд ли освещал внутреннее помещение, из-за журналов ни луча электрического света не пробивалось; за грязным стеклом просматривались останки оборванного объявления — наверняка там значилось «ЗАКРЫТО». Стратт медленно сошел вниз по ступеням. Коляска проскрипела мимо, на газетах оседали запоздалые снежинки. Стратт смерил взглядом любопытную владелицу коляски, повернулся — и едва не рухнул в разверзшийся темный провал. Дверь открылась — и на пороге воздвиглась фигура.

— Вы ведь не закрыты? — заплетающимся языком выговорил Стратт.

— Может, и не закрыты. Чем я могу вам помочь?

— Я уже был здесь вчера. Купил книгу издательства «Алтимейт-пресс», — отвечал Стратт.

Лицо незнакомца находилось на одном уровне с его собственным — и притом пугающе близко.

— Ах да, конечно, я вас помню. — Незнакомец непрестанно раскачивался туда-сюда, точно спортсмен на разминке, а голос его странно варьировался от фальцета до баса. — Ну что ж, заходите, пока снегом не замело, — пригласил он и с грохотом захлопнул за гостем дверь, аж безъязыкий колокольчик потусторонне звякнул.

Книгопродавец — а это наверняка был он, решил про себя Стратт, — оказался выше гостя на целую голову. Внизу, в полумраке, среди размыто-угрожающих угловатых столов Стратт почувствовал смутную потребность самоутвердиться.

— Надеюсь, вы нашли деньги за книгу, — заявил он. — Ваш помощник, кажется, не хотел брать с меня платы. Кое-кто этим бы непременно воспользовался.

— Сегодня его с нами нет.

Книгопродавец шагнул в офис, щелкнул выключателем. На свету его морщинистое, одутловатое лицо словно бы увеличилось в размерах: глаза тонули в провисших звездчатых складочках, щеки и лоб выпячивались из провалов, голова словно парила полунадутым воздушным шаром над плотно набитым твидовым костюмом. Под лампой без абажура стены смыкались все теснее, окружая видавший виды письменный стол; беспорядочную гору захватанных экземпляров «Букселлера» оттеснила в сторону черная, забитая грязью пишущая машинка, и тут же лежала палочка сургуча и открытый спичечный коробок. У стола напротив друг друга стояло два стула, а позади виднелась закрытая дверь. Стратт уселся за стол, стряхнул пыль на пол. Книгопродавец прошелся по офису из конца в конец и внезапно, словно вопрос только что пришел ему в голову, осведомился:

— Скажите, а почему вы читаете эти книги?

Тот же самый вопрос Стратту частенько задавал в учительской преподаватель английского, так что Стратт поневоле бросил читать любимые романы на переменах. Неожиданное любопытство книгопродавца застало его врасплох, и Стратт не нашел ничего лучше, как прибегнуть к доброй старой отговорке:

— Что значит, почему? А почему бы и нет?

— Я вас нисколько не осуждаю, — поспешил заверить книгопродавец, нетерпеливо кружа вокруг стола. — Мне действительно искренне интересно. Я как раз хотел предположить, что вам, в определенном смысле, хотелось бы осуществить то, о чем вы читаете, на самом деле?

— Очень может быть.

Разговор принимал крайне подозрительное направление; Стратту отчаянно хотелось одержать над собеседником верх, но все его слова словно бы падали в одетое снегом безмолвие внутри затхлых стен и тотчас же исчезали, не оставляя никакого следа.

— Я вот что имею в виду: когда вы читаете книгу, вы разве не прокручиваете в голове происходящее? Особенно если сознательно пытаетесь зримо представить себе, как все было; впрочем, это неважно. Вы, разумеется, можете и отбросить книгу. Знавал я одного книгопродавца, который занимался этой теорией; в нашей области свободного времени, чтобы быть самим собою, к сожалению, немного, но при каждой возможности он над теорией работал, да, хотя так и не сформулировал… Минутку, я вам кое-что покажу.

Он отскочил от стола и нырнул в магазин. Стратт размышлял про себя, что там за второй дверью позади стола. Он уже приподнялся было проверить, но, оглянувшись, увидел, что хозяин уже возвращается сквозь скользящие тени с неким томом, извлеченным из подборки трудов Лавкрафта и Дерлета.

— На самом деле вот это тоже имеет некое отношение к вашему любимому «Алтимейт-пресс», — сообщил книготорговец, захлопнув за собою дверь офиса. — В следующем году издательство планирует опубликовать труд Иоганна Генриха Потта, насколько мне известно, а там тоже речь идет о запретном знании, как и здесь; вы наверняка весьма удивитесь, если я скажу, что редакторы подумывают оставить некоторые фрагменты Потта без перевода, на латыни оригинала. Вот это непременно вас заинтересует; единственный экземпляр, между прочим. Вы, надо думать, незнакомы с «Откровениями Глааки» — это своего рода Библия, записанная под руководством сверхъестественных сил. Всего было одиннадцать томов, а этот — двенадцатый, продиктованный автору во сне, на вершине холма Мерси. — Голос его то и дело срывался. — Не знаю, откуда он вообще взялся; может, родственники автора после его смерти обнаружили эту книгу где-нибудь на антресолях и решили на ней подзаработать, кто знает? Этот мой знакомый книгопродавец — так вот, он был знаком с «Откровениями» и сразу понял, что книге цены нет, но не хотел, чтобы продавец осознал всю уникальность находки и чего доброго отнес ее в библиотеку или в университет, так что он, так и быть, согласился взять книгу в числе прочих разрозненных вещиц на перепродажу, сказал, может, для записей пригодится. Когда же он ее прочел… Есть там один фрагмент — для проверки его теории просто-таки дар божий. Вот. Смотрите.

Книгопродавец снова обошел Стратта кругом, положил книгу ему на колени, накрыл ладонями его плечи. Стратт поджал губы, неодобрительно вскинул глаза на лицо собеседника — но отчего-то ему недостало силы воли, чтобы укрепиться в своем нежелании, — и книгу он в итоге открыл. То оказался старый гроссбух, пружины его полопались, неровные строки, выведенные бисерным почерком, испещрили пожелтевшие страницы снизу доверху. Вступительный монолог Стратта несколько озадачил, но теперь книга лежала перед ним — смутно напоминая те пачки отпечатанных под копирку листов, что в его время подростки передавали из рук в руки в туалетах. «Откровения» подразумевали что-то запретное. Заинтригованный, Стратт открыл книгу наугад. Здесь, в Нижнем Бричестере, голая лампочка высвечивала каждую чешуйку шелушащейся краски на двери напротив, и властные руки лежали на его плечах, но где-то внизу, под землей, его преследовали чьи-то шаги — гигантские, но неслышные; он обернулся — над ним нависала раздувшаяся, светящаяся фигура… Это еще что такое? Левая рука крепче сжала его плечо, а правая переворачивала страницы; и вот наконец палец подчеркнул фразу:

«За провалом в подземной ночи туннель выводит к стене из массивного кирпича, а за стеной пробуждается И’голонак — и служат ему истрепанные, безглазые призраки тьмы. Долго проспал он за стеною, и те, что переползают через кирпичи, резвятся на его теле, не ведая, что это И’голонак; но когда имя его будет произнесено либо прочитано, он восстанет — дабы ему поклонялись, и утолит голод, и примет обличье и душу тех, кем питается. Ибо которые читают о зле и взыскуют образа его в мыслях своих, они призывают зло, и так сможет И’голонак вернуться, и ходить среди людей, и ждать того часа, когда очистится земля, и Ктулху восстанет из своей гробницы среди водорослей, и Глааки распахнет хрустальную потайную дверь, и племя Эйхорта рождено будет в солнечный свет, и Шуб-Ниггурат воспрянет и разобьет вдребезги лунные линзы, и Биатис вырвется из своей темницы, и Даолот развеет иллюзию и явит сокрытую за нею реальность».

Ладони на плечах Стратта беспокойно шевелились и ерзали, пальцы то напрягались, то ослабляли хватку.

— Ну и что вы об этом думаете? — осведомился текуче-изменчивый голос.

Чушь собачья, решил про себя Стратт, но в кои-то веки храбрости у него недостало, и он неловко отговорился:

— Ну, как вам сказать… таких книг в продаже не встретишь.

— А вам интересно? — Голос зазвучал ниже и глубже — всеподчиняющим басом. Хозяин магазина резко развернулся, вдруг показавшись еще выше: головой он задел лампочку, так что во всех углах всколыхнулись тени, и снова затихли, затаились, и снова украдкой выглянули наружу. — Вас это заинтересовало? — Лицо его дышало напряженным ожиданием — насколько удавалось разглядеть, ибо в углублениях и впадинах свет растревожил тьму и казалось, будто кости черепа тают на глазах.

В полутьме офиса в душу Стратта закралось нехорошее подозрение. Разве не доводилось ему слышать от дорогого и, увы, ныне покойного друга, гоатсвудского книгопродавца, что в Бричестере существует культ черной магии: группа молодежи во главе с каким-то Франклином или Франклайном? Уж не пытаются ли его туда завербовать?

— Я бы не сказал, — парировал он.

— Слушайте. Был один книгопродавец, он прочел этот текст, и я сказал ему: вы можете стать верховным жрецом И’голонака. Вы призовете призраков ночи, дабы те поклонялись ему в положенные времена года; вы сами падете ниц перед ним — а взамен вам сохранят жизнь, когда землю очистят к приходу Властителей Древности; вы уйдете за окоем к тому, что рождается из света…

— Это вы обо мне, что ли? — не подумав, выпалил Стратт. Он внезапно осознал, что находится в одной комнате с сумасшедшим.

— Нет-нет, я про книгопродавца. Но теперь предложение переходит к вам.

— Прошу меня простить, я человек занятой. — И Стратт приподнялся было, чтобы уйти.

— Вот и он тоже отказался. — Тембр голоса резал слух. — Так что мне пришлось убить его.

Стратт застыл на месте. Как там полагается вести себя с душевнобольными? Психа надо во что бы то ни стало успокоить, подыграть ему!

— Ну полно вам, полно, погодите минутку…

— Что проку в сомнениях? В моем распоряжении больше доказательств, чем вы в состоянии вынести. Вы станете моим верховным жрецом — или не выйдете из комнаты.

Тени промеж шероховатых, гнетущих стен задвигались медленнее, точно в предвкушении. Впервые за всю свою жизнь Стратт постарался обуздать эмоции: умерить страх и гнев, призвав на помощь спокойствие:

— Прошу простить, у меня важная встреча…

— Какие встречи — если самоосуществление ждет вас здесь, в этих стенах? — Голос словно загустевал, звучал все ниже. — Вы знаете, что я убил книгопродавца, — об этом ваши газеты писали. Он бежал в развалины церкви, однако я настиг его, схватил вот этими самыми руками… А потом оставил книгу в магазине, чтобы ее прочли, но единственный, кто взялся за нее по ошибке, — так это тот человек, что привел вас сюда… Глупец! Он сошел с ума и в страхе забился в угол, едва завидев пасти! Я сохранил ему жизнь: подумал, он приведет сюда своих друзей — тех, что погрязли в плотских извращениях и утратили истинное знание, ибо пределы эти для духа запретны. Однако ж этот несчастный нашел лишь вас и привел вас сюда, пока я ел. Иногда пища находится: мальчишки, что втайне от всех заходят сюда за книгами, — а уж они-то позаботились, чтобы ни одна живая душа не прознала, какую литературу они читают! — и их удается убедить взглянуть на «Откровения». Идиот! Впредь он уже не предаст меня своей неуклюжестью, но я знал, что вы вернетесь. Теперь вы — мой.

Стратт молча стиснул зубы — так, что челюсти едва не сломались. Встал, кивнул, протянул собеседнику том «Откровений», внутренне сжавшись для броска: как только рука собеседника ляжет на гроссбух, он метнется к офисной двери.

— Да вы отсюда не выйдете: дверь заперта. — Книгопродавец покачивался взад-вперед, но подходить не спешил; тени немилосердно расступились, пылинки повисали в безмолвии. — Вы не боитесь — взгляд у вас уж больно оценивающий. Может ли быть, что вы до сих пор мне не верите? Ну что ж… — Он взялся за ручку двери позади стола. — Хотите взглянуть на остатки моей трапезы?

В сознании Стратта распахнулась дверь — и он в ужасе отшатнулся от того, что ждало его внутри.

— Нет! Нет! — взвизгнул он.

А за невольным проявлением страха тут же накатила ярость: эх, будь у него палка, уж он бы показал насмешнику, где раки зимуют! Судя по его лицу, под твидовым костюмом бугрятся отнюдь не мышцы, а жирок: если дело дойдет до драки, Стратт, конечно же, выйдет победителем.

— Хватит с меня ваших игр, понятно? — заорал он. — Немедленно выпустите меня отсюда, или я…

И Стратт заозирался в поисках оружия. Внезапно он осознал, что по-прежнему держит в руках книгу. Он схватил со стола спичечный коробок, книготорговец по-прежнему наблюдал за ним с пугающим бесстрастием, не трогаясь с места. Стратт чиркнул спичкой, зажал переплет между большим пальцем и указательным, встряхнул страницы.

— Я сожгу эту книгу! — пригрозил он.

Хозяин магазина напрягся; Стратт похолодел от страха, не зная, чего от него ждать. Он поднес спичку к бумаге, страницы скрутились в трубочку и сгорели так быстро, что Стратт успел заметить только яркую вспышку пламени да громоздящиеся по стенам зыбкие тени, а в следующий миг уже стряхивал пепел на пол. Мгновение собеседники, застыв недвижно, глядели друг на друга. После слепящего света в глаза ударила тьма. И в этой темноте твид громко затрещал по швам, а фигура разом выросла и увеличилась в размерах.

Стратт всем телом ударился в офисную дверь — она устояла. Он замахнулся рукой — и словно со стороны, со странной вневременной отрешенностью наблюдал, как кулак его крушит матовое стекло; это действие его словно обособило, как бы приостановило любые внешние события. Сквозь острые ножи осколков, на которых поблескивали кровавые капли, он видел, как в янтарном свете кружат снежинки — далеко, бесконечно далеко — помощи не дозовешься. Накатил ужас: а вдруг нападут сзади? Из глубины офиса донесся какой-то звук; Стратт крутнулся на месте и зажмурился, страшась оказаться лицом к лицу с источником такого звука. А когда открыл глаза, то понял, почему вчера тень за матовым стеклом была безголовой — и завопил в голос. Нагая громада в лохмотьях твидового костюма отпихнула стол в сторону — и последней мыслью Стратта было: неужели все это происходит потому, что он прочел «Откровения», кто-то где-то хотел, чтобы с ним все это произошло? Нечестно, несправедливо, он ничего дурного не сделал! Но не успел он протестующе вскрикнуть, как дыхание его прервалось — жадные руки легли на его лицо, и в ладонях открылись влажные алые рты…

Колин Уилсон[109]

Возращение ллойгор

Меня зовут Пол Данбар Лэнг, через три недели мне семьдесят два стукнет. Здоровью моему можно позавидовать, но, поскольку никто не знает, сколько еще лет ему отмерено, увековечу-ка я эту историю на бумаге, а может, даже опубликую, если фантазия придет. В молодости я свято верил в то, что шекспировские пьесы на самом деле написал Бэкон, но предусмотрительно не упоминал о своих взглядах в печати, опасаясь своих университетских коллег. Но старость несет в себе одно преимущество: учит, что мнение других людей на самом деле не так уж и важно; вот смерть куда более реальна. Засим если я это все опубликую, так не из желания убедить кого-либо в своей правоте, но лишь потому, что мне все равно — поверят мне или нет.

Хотя родился я в Англии, в Бристоле, я живу в Америке с тех пор, как мне исполнилось двенадцать. Почти сорок лет я преподавал английскую литературу в Виргинском университете в Шарлоттсвилле. Моя «Жизнь Чаттергона» и по сей день считается основополагающей работой на эту тему; и вот уже пятнадцать лет я редактирую «Рое Studies».[110]

Два года назад в Москве я имел удовольствие познакомиться с русским писателем Ираклием Андрониковым, известным главным образом своими «рассказами литературоведа» — можно сказать, что сам он и изобрел этот жанр. Это Андроников поинтересовался у меня, знаком ли я с У. Ромейном Ньюболдом, чье имя связано с рукописью Войнича. Я же никогда в жизни не встречался с профессором Ньюболдом, который умер в 1926 году; более того, и про рукопись слышал впервые. Андроников в общих чертах обрисовал, о чем речь. Я был заинтригован. По возвращении в Штаты я тут же кинулся читать «Шифр Роджера Бэкона» Ньюболда (Филадельфия, 1928) и две статьи профессора Мэнли на ту же тему.

Вкратце история рукописи Войнича сводится к следующему. Ее обнаружил в старом сундуке в одном из итальянских замков торговец редкими книгами Вилфрид М. Войнич и привез в Соединенные Штаты в 1912 году. Вместе с рукописью нашлось и письмо, подтверждающее, что рукопись принадлежала двум знаменитым ученым XVII века, а написана была Роджером Бэконом, францисканским монахом, умершим в 1294 году. В рукописи насчитывалось 126 страниц; текст, по всей видимости, зашифрован. Этот со всей очевидностью научный либо магический документ содержал в себе также рисунки корней и растений. С другой стороны, в нем же встречались наброски, поразительно похожие на иллюстрации из современных учебников по биологии — изображающие клетки и микроорганизмы, как, например, сперматозоиды. А еще — астрономические диаграммы.

На протяжении девяти лет профессора, историки и криптографы, пытались расшифровать этот код. И наконец, в 1921 году, Ньюболд объявил перед Американским философским обществом Филадельфии, что сумел разобрать отдельные отрывки. Сообщение произвело сенсацию: открытие Ньюболда сочли величайшим достижением американской науки. Когда же Ньюболд обнародовал содержание рукописи, это вызвало самый настоящий фурор. Как выяснилось, Бэкон на много веков опередил свое время. По всей видимости, он изобрел микроскоп лет за четыреста до Левенгука, а научной прозорливостью превзошел даже своего тезку XVI века Фрэнсиса Бэкона.

Ньюболд умер, не завершив своего труда, но «открытия» ученого были опубликованы его другом Роландом Кентом. Именно на этой стадии изучением рукописи занялся профессор Мэнли и решил, что Ньюболда ввел в заблуждение его же собственный энтузиазм. Изучив рукопись под микроскопом, Мэнли установил, что странный вид письмен обусловлен не только шифром. При высыхании чернила отслоились с пергамента, так что «стенография» на самом деле явилась следствием самого обыкновенного обветшания за много веков. С обнародованием открытия Мэнли в 1931 году интерес к «самой загадочной рукописи мира» (фраза самого Мэнли) исчез, слава Бэкона пошла на убыль и вся история вскорости позабылась.

По возвращении из России я посетил университет Пенсильвании и изучил рукопись. Странные ощущения она вызвала. Я отнюдь не был склонен романтизировать реликвию. В юные годы, помнится, у меня по спине холодок пробегал всякий раз, как я брал в руки подлинное письмо Эдгара По; немало часов провел я в его комнате в Виргинском университете, пытаясь установить связь с его духом. С годами фантазий у меня поубавилось — я осознал, что гении, в сущности, такие же люди, как и все прочие, и перестал воображать, будто неодушевленные предметы с какой-то стати пытаются «рассказывать историю».

Однако ж стоило мне прикоснуться к рукописи Войнича, как на меня накатило пренеприятное ощущение. Точнее описать не могу. Не ужас, не страх, не опасение — просто гадливость: что-то подобное я чувствовал в детстве, проходя мимо дома женщины, про которую ходили слухи, будто она съела свою сестру. Эти страницы наводили на мысль об убийстве. Ощущение не покидало меня все два часа, пока я изучал рукопись, точно тошнотворный запах. Библиотекарь же явно ничего подобного не испытывала. Возвращая рукопись, я шутя обронил: «Ох, не по душе мне эта штука». Она озадаченно нахмурилась, явно не понимая, о чем это я.

Две недели спустя в Шарлоттсвилл пришли две заказанные мною фотокопии. Один экземпляр я отослал Андроникову, как и обещал, а второй переплел для университетской библиотеки. Я внимательно изучил текст с лупой, сверяясь с книгой Ньюболда и статьями Мэнли. Ощущение гадливости не возвращалось. Но когда, несколькими месяцами позже, я сводил племянника посмотреть на рукопись, я снова испытал то же самое. А племянник мой ничего ровным счетом не почувствовал.

Пока мы были в библиотеке, один мой знакомый представил меня Аверелу Мерримену, молодому фотографу, чьи работы широко использовались в дорогих художественных альбомах — вроде тех, что издает «Темз энд Хадсон». Мерримен рассказал, что не так давно сфотографировал страницу из рукописи Войнича в цвете. Я полюбопытствовал, нельзя ли на нее взглянуть. Тем же вечером я зашел к нему в отель посмотреть на фотографию. Что меня сподвигло? Наверное, своего рода болезненное желание выяснить, а воспринимается ли «гадливость» через цветную фотографию. Нет, не воспринимается. Зато обнаружилось нечто куда более интересное. Так уж вышло, что страница, сфотографированная Меррименом, мне была отлично знакома. И теперь, внимательно разглядывая фотографию, я не сомневался: она чем-то неуловимо отличается от оригинала. Я долго всматривался в письмена, прежде чем догадался, в чем дело. Цвета фотографии — проявившиеся как результат процесса, изобретенного самим Меррименом, — были чуть «богаче», нежели в оригинале. Когда же я смотрел на определенные символы — не прямо, а искоса, сосредоточившись на строке над ними, — они обретали своего рода законченность, как если бы зримо обозначились те выцветшие места, где отслоились чернила.

Я попытался ничем не выдать своего волнения. Отчего-то мне отчаянно хотелось сохранить свою тайну — как если бы Мерримен вручил мне путеводную нить к спрятанному сокровищу. Во мне словно пробудился «мистер Хайд»: своеобразное коварство и едва ли не вожделение. Я небрежно поинтересовался, во что обойдется сфотографировать таким образом всю рукопись. Оказалось — несколько сотен долларов. И тут меня осенило. Я спросил, не согласился бы он за существенно большую сумму — скажем, за тысячу долларов — сделать для меня увеличенные фотоснимки, допустим, по четыре на каждую страницу. Мерримен согласился; я тут же выписал чек. Меня терзало искушение попросить его высылать мне фотографии одну за одной, по мере изготовления, но я подумал, что в нем, чего доброго, любопытство разыграется. Племяннику Джулиану я объяснил на выходе, что фотографии заказала через меня библиотека Виргинского университета, причем ложь столь бессмысленная озадачила меня самого. Зачем мне понадобилось лгать? Или рукопись оказывает на меня некое сомнительное влияние?

Спустя месяц пришла заказная бандероль. Я заперся у себя в кабинете, уселся в кресло у окна и сорвал упаковку. Вытащил из пачки наугад одну из фотографий и поднес ее к свету. И едва сдержал ликующий крик. Многие символы и впрямь обрели завершенность, как если бы их разорванные половинки соединились воедино посредством чуть потемневших фрагментов пергамента. Я просматривал снимок за снимком. Никаких сомнений! Цветная фотография каким-то непостижимым образом выявила разметку, невидимую даже в микроскоп.

Теперь настал черед рутинной работы — и заняла она не один месяц. Фотографии одна за другой крепились с помощью клейкой ленты к большой чертежной доске и калькировались. Скалькированный чертеж как можно аккуратнее переносился на плотный ватман. Затем, тщательно и не спеша, я прорисовывал невидимые части символов, восполняя пробелы. Закончив свой труд, я переплел листы в формате ин-фолио и приступил к их изучению. Я восстановил более половины символов, которые, самоочевидно, были увеличены вчетверо. И теперь, в ходе скрупулезного детективного расследования, я смог дорисовать почти все оставшиеся знаки.

Только тогда, спустя десять месяцев кропотливых трудов, я позволил себе задуматься о главной своей цели — о расшифровке кода.

С чего начинать и как к нему подступиться — я понятия не имел. Символы восстановлены — но что они такое? Я показал несколько листов одному своему коллеге, который написал книгу о дешифровке древних письменностей. Он сказал, что знаки отчасти похожи на египетские иероглифы позднего периода — когда все сходство с «картинками» исчезло. Я убил целый месяц, идя по этому ложному следу. Но судьба мне покровительствовала. Мой племянник собирался обратно в Англию и попросил меня ссудить ему фотографии нескольких листов рукописи Войнича. Мне крайне не хотелось делиться снимками, но отказать я не мог. Я по-прежнему хранил свою работу в глубоком секрете, оправдываясь про себя тем, что всего-навсего опасаюсь, как бы кто не украл мои идеи. Наконец я решил, что лучший способ не дать Джулиану заинтересоваться моими занятиями — это не создавать вокруг них шумиху. Так что за два дня до его отъезда я вручил ему фотографию одной из страниц и в придачу мою реконструированную версию другой страницы. Отдал как бы между делом, словно этот вопрос меня нимало не занимал.

Десять дней спустя я получил от Джулиана письмо — и мысленно себя поздравил, ибо в решении не ошибся. На борту корабля он подружился с молодым представителем Арабской культурной ассоциации: он ехал в Лондон, где ему предстояло вступить в должность. Однажды вечером, волею случая, Джулиан показал ему фотографии. Страница оригинала ничего собеседнику не говорила, но при виде моей реконструкции он тут же воскликнул: «Да это же какая-то разновидность арабского!» Нет, не современного арабского; прочесть текст юноша так и не смог. Однако ж он нимало не сомневался, что рукопись была создана на Среднем Востоке.

Я кинулся в университетскую библиотеку, отыскал арабский текст. Одного взгляда на него хватило, чтобы убедиться: араб был прав. Тайна рукописи Войнича разгадана: по всей видимости, это и впрямь средневековый арабский язык.

Две недели ушло у меня на то, чтобы научиться читать по-арабски, хотя, конечно же, понимать я ничего не понимал. Я приготовился вплотную засесть за изучение языка. Если заниматься по шесть часов в день, то, по моим подсчетам, месяца через четыре я заговорю по-арабски вполне бегло. Однако ж необходимость в этом труде отпала сама собою. Ибо едва я овладел алфавитом в достаточной степени, чтобы переписать несколько фраз английскими буквами, как осознал, что текст написан не на арабском, а на смеси латыни и греческого.

Первой моей мыслью было: кто-то здорово постарался, чтобы сокрыть свои мысли от посторонних глаз. Но я тут же осознал, что это предположение излишне. Ведь в Средние века арабы считались самыми умелыми врачами в Европе. Если арабский доктор взялся увековечить на пергаменте некий текст, так, скорее всего, он бы писал по-латыни или по-гречески, используя арабский алфавит!

Я так разволновался, что не мог ни есть, ни спать. Моя экономка твердила не переставая, что мне необходим отпуск. Я решил последовать ее совету и отправиться в морское путешествие. Я вернусь в Бристоль, повидаюсь с семьей, возьму рукопись с собою на корабль, где никто меня не потревожит и я смогу работать весь день.

Два дня спустя после отплытия я узнал название рукописи. Титульного листа не хватало, но на четырнадцатой странице встретилась ссылка не иначе как на произведение как таковое. И называлось оно «Некрономикон».

На следующий день я сидел в коктейль-баре отеля «Алгонкин» в Нью-Йорке, потягивая мартини в ожидании обеда, как вдруг заслышал знакомый голос. Это оказался мой старый приятель Фостер Деймон из Брауновского университета, что в Провиденсе. Мы познакомились много лет назад, когда он собирал фольклорные песни в Виргинии; я восхищался его собственными стихотворениями, равно как и исследованиями творчества Блейка, так что с тех пор мы общались довольно близко. Я был страшно рад повстречать его в Нью-Йорке. Он тоже остановился в «Алгонкине». Естественно, мы отобедали вместе. В разгар трапезы Фостер полюбопытствовал, над чем я сейчас работаю.

— Ты когда-нибудь слышал про «Некрономикон»? — с улыбкой спросил я.

— Еще бы!

— Правда? Где же? — вытаращился я на него.

— Да это ж из Лавкрафта. Ты разве не его имел в виду?

— Кто такой, ради всего святого, этот Лавкрафт?

— Ты разве не знаешь? Один из наших местных писателей, уроженец Провиденса. Умер лет тридцать назад. Неужто ты никогда не слышал этого имени?

В душе пробудилось смутное воспоминание. Когда я осматривал особняк миссис Уитмен в Провиденсе — я тогда работал над книгой «Тень Эдгара По», — Фостер вскользь упомянул про Лавкрафта, примерно в таком ключе: «Тебе непременно нужно его прочесть. Он лучший из американских авторов, когда-либо работавших в жанре "хоррор" со времен По». Помню, я ответил, что, по мне, так это звание по праву принадлежит Бирсу, и выбросил имя из головы.

— Ты хочешь сказать, что название «Некрономикон» действительно встречается у Лавкрафта?

— Я в этом абсолютно уверен.

— А откуда, как ты думаешь, Лавкрафт его взял?

— Я всегда полагал, что сам придумал.

У меня тут же пропал всякий аппетит. И кто бы мог ожидать подобного сюрприза? Мне казалось, я — первый человек, кому посчастливилось прочесть рукопись Войнича. Или не первый? Как насчет тех двух ученых XVII века? Что, если один из них расшифровал документ и упомянул его название в своих собственных сочинениях?

Вывод напрашивался один: первым делом прочесть Лавкрафта и выяснить, не подвела ли Фостера память. Я вдруг осознал: я молюсь про себя, чтобы мой друг ошибся. После обеда мы доехали на такси до Гринвич-Виллидж, где я и отыскал томик рассказов Лавкрафта в мягкой обложке. Уже на выходе Фостер пролистал книгу и ткнул пальцем в нужное место:

— Вот оно. «Некрономикон», за авторством безумного араба Абдула Альхазреда.

Так и есть, никаких сомнений! В такси, по пути в отель, я пытался не показать, насколько расстроен. Но по приезде вскорости извинился, распрощался и поднялся к себе. Попытался начать читать Лавкрафта, но так и не смог сосредоточиться.

На следующий день, перед отплытием, я обшарил магазин «Брентано» в поисках изданий Лавкрафта, где отыскались-таки две книги в жестком переплете («Комната с заколоченными ставнями» и «Сверхъестественный ужас в литературе») и несколько — в бумажном. В первой из вышеупомянутых я обнаружил пространный рассказ о «Некрономиконе», сдобренный несколькими цитатами. Однако ж в описании утверждалось: «В то время как сама книга и большинство ее переводчиков, равно как и автор, являются плодом литературного вымысла, Лавкрафт прибегает здесь… к своему излюбленному методу: привносит действительный исторический факт в обширные сферы сугубо воображаемой учености».

Сугубо воображаемой… Возможно ли, что названия просто-напросто совпали? «Некрономикон» — книга мертвых имен. Придумать такое заглавие несложно. Чем больше я об этом размышлял, тем больше убеждался в вероятности такого объяснения. Так что еще до того, как мне подняться на борт корабля, на душе у меня заметно полегчало. Я плотно отобедал и почитал Лавкрафта на сон грядущий.

Не скажу доподлинно, сколько дней прошло, прежде чем я постепенно приохотился к этому новому литературному открытию. Помню, что при первом прочтении я всего лишь подумал, что Лавкрафт мастерски владеет жанром фантастического рассказа. Возможно, это работа над рукописью Войнича заставила меня взглянуть на этого автора новыми глазами. Или осознание того, что Лавкрафт всецело одержим своим собственным творением, этим его странным миром — и подобная одержимость не идет ни в какое сравнение даже с такими авторами, как Гоголь и По. Он напомнил мне кое-кого из писателей-антропологов: при том что литературного таланта авторам недоставало, сочинения их производили неизгладимый эффект в силу одной только достоверности.

Работая по несколько часов в день, я вскорости закончил свой перевод рукописи Войнича. Еще не дойдя до конца, я понял, что это только фрагмент и что тайны, о которых идет речь, шифром не исчерпываются: это, так сказать, код внутри кода. Но что поразило меня сильнее всего — я с трудом удерживался, чтобы не выбежать в коридор и не заговорить с первым же встречным, — так это невероятные научные познания, явленные в рукописи. Ньюболд не слишком сильно и заблуждался. Автор просто-напросто знал куда больше, чем полагалось монаху XIII века — или мусульманскому ученому, если на то пошло. За пространным и темным отрывком про «бога» или демона, который каким-то образом представляет собою звездный вихрь, следовал фрагмент, в котором первоэлемент материи описывался как энергия (с использованием греческих терминов dynamis и energeia, а также латинского vis)[111] в отдельных единицах. Автор со всей очевидностью предвосхитил квантовую теорию. Звучит невероятно, так же как и ссылка на гены. Изображение человеческого сперматозоида приводится в середине текста, ссылающегося на «Сефер Йецира», Книгу творения в учении Каббала. Ряд пренебрежительных упоминаний о книге «Ars Magna» Раймунда Луллия[112] поддерживают версию о том, что автор рукописи — Роджер Бэкон, современник знаменитого мистика и математика, хотя в одном месте он называет себя именем Martinus Hortulanus, что можно перевести как Мартин Садовник.

Так что же такое, в конце концов, рукопись Войнича? Фрагмент ли это труда, претендующего на всеобъемлющее научное описание Вселенной: ее происхождения, истории, географии (если этот термин здесь уместен), математической структуры и потаенных глубин. На страницах, имеющихся в моем распоряжении, содержался краткий предварительный обзор всего этого материала. В отдельных местах — пугающая осведомленность, и тут же — типично средневековая смесь магии, теологии и умозрительных гипотез, предшествующих учению Коперника. У меня сложилось впечатление, что, возможно, авторов было несколько — либо та часть, что попала мне в руки, представляет собою краткий пересказ какой-то другой книги, причем Мартин Садовник не вполне понял прочитанное. Встречались там и традиционные ссылки на Гермеса Трисмегиста, и на Изумрудную скрижаль, и на книгу Клеопатры о получении золота — «Chrysopeia», и на гностического змея Уробороса, и на загадочную планету или звезду под названием Торманций, что считалась домом величественных и грозных богов. А еще там не раз и не два упоминался «хианский язык», причем, судя по контексту, он не имел никакого отношения к Эгейскому острову Хиос, родине Гомера.

Именно эта подробность и вывела меня на следующий этап моего исследования. В книге Лавкрафта «Сверхъестественный ужас в литературе», в небольшом разделе, посвященном Артуру Мейчену, мне встретилось упоминание о «хианском языке», так или иначе связанном с ведовским культом. А еще там фигурировали «дьоли», «вуулы» и некие «буквы Акло». Последние привлекли мое внимание: в рукописи Войнича я уже встречал ссылку на «надписи Акло». Сперва я подумал было, что «Акло» — это искаженный вариант каббалистического «Агла», имени, применяемого в экзорцизме; теперь я пересмотрел свое мнение. Все списывать на совпадения (далее определенного предела) — это верный признак глупости. Теперь в сознании моем сложилась следующая гипотеза: рукопись Войнича — это фрагмент либо краткий конспект труда гораздо более пространного под названием «Некрономикон», возможно, каббалистического происхождения. Полные списки этой книги тоже существуют или, по крайней мере, существовали; возможно, что предание передается из уст в уста в тайных обществах, таких как скандально известная «Кармельская Церковь» Наундорфа либо Братство Тлёна, описанное Борхесом. В 1880-х годах Мейчен какое-то время жил в Париже и практически наверняка общался с учеником Наундорфа, аббатом Буланом, который, как известно, занимался черной магией. (Он фигурирует в романе Гюисманса[113] «Там, внизу».) Неудивительно, что отголоски «Некрономикона» встречаются и в его собственных трудах. Что до Лавкрафта — он, вероятно, каким-то образом познакомился с пресловутой устной традицией — либо сам, либо, возможно, через Мейчена.

В таком случае не исключено, что копии книги и впрямь существуют — спрятанные где-нибудь на чердаке или, опять-таки, в сундуке под сводами итальянского замка. Ах, если бы мне удалось отыскать хоть одну — и опубликовать вместе с моим переводом рукописи Войнича! Вот это был бы самый настоящий триумф! Или если бы мне хотя бы удалось доказать ее существование…

Все пять дней путешествия через Атлантику я жил этой мечтой. Я читал и перечитывал свой перевод рукописи, надеясь обнаружить хоть какую-то зацепку, что привела бы меня к полному списку. Но чем больше я читал, тем больше запутывался. При первом прочтении мне примерещилась некая совокупная структура: общая темная мифология, о которой не говорилось напрямую, но которая угадывалась в туманных намеках. Перечитывая текст, я задумался: а не игра ли это воображения. Книга словно распадалась на разрозненные фрагменты.

Оказавшись в Лондоне, я с неделю просидел в Британском музее, тщетно ища ссылки на «Некрономикон» в разнообразных трудах по магии, от трактата «Azoth»[114] Василия Валентина[115] до Алистера Кроули.[116] Единственная многообещающая ссылка обнаружилась в «Заметках об алхимии и алхимиках» И. А. Хичкока[117] (1865), в сноске к «ныне неразрешимым тайнам табличек Акло». Но никаких других упоминаний этих табличек в книге не обнаружилось. Означало ли слово «неразрешимый», что таблички со всей определенностью уничтожены? А если да, то откуда про них узнал Хичкок?

Пасмурная атмосфера лондонского октября и полное изнеможение, следствие неослабевающей боли в горле, почти сподвигли меня улететь на самолете обратно в Нью-Йорк, когда удача наконец-то мне улыбнулась. В книжной лавке в Мейдстоуне я повстречал отца Энтони Картера, кармелита и издателя небольшого литературного журнала. Он встречался с Мейченом в 1944 году, за три года до смерти писателя, и позже посвятил целый номер его жизни и творчеству. Я доехал с отцом Картером до его монастыря близ Севен-оукса, и, ведя малолитражный «остин» на степенной скорости тридцать миль в час, он долго беседовал со мной о Мейчене. Наконец я полюбопытствовал, не знает ли, случайно, отец Картер, общался ли Мейчен с какими-либо тайными обществами и занимался ли черной магией? «Очень сомневаюсь», — ответил монах, и сердце у меня упало. Еще один ложный след… «Думается, он нахватался всяких-разных преданий в родных краях, в Мелинкурте. Там же когда-то находилась римская крепость Иска Силурум».

— Преданий? — переспросил я с деланой небрежностью. — Каких таких преданий?

— Да право — все то, что он описывает в «Холме грез». Разные там языческие культы и тому подобное.

— А я думал, это чистой воды вымысел.

— О нет. Он мне как-то намекал, что своими глазами видел книгу, расписывающую всевозможные ужасы в краю Уэльса.

— Где же? Что это за книга?

— Понятия не имею. Я не особо вслушивался. Кажется, он познакомился с этой книгой в Париже или, может, в Лионе. Но я помню, как звали человека, показавшего ему этот фолиант. Стаислав де Гуайта.[118]

— Гуайта! — не сдержавшись, воскликнул я, и водитель от неожиданности чуть не вырулил на обочину. Отец Картер посмотрел на меня с мягким упреком.

— Именно. Он был связан с какими-то нелепыми чернокнижными обществами. Мейчен делал вид, что воспринимает всерьез весь этот вздор, но я уверен, он просто меня дурачил…

А Гуайта между тем входил в каббалистический круг Булана и Наундорфа. Еще один кирпичик лег в основание здания…

— А Мелинкурт — это где?

— В Монмутшире, кажется. Где-то под Саутпортом. Вы хотите туда наведаться?

Я не видел смысла отрицать очевидное: ход моих мыслей был более чем понятен.

Священник не произнес больше ни слова до тех пор, пока машина не притормозила в тенистом дворике перед монастырем. И лишь тогда оглянулся на меня и кротко обронил:

— На вашем месте я бы не ввязывался.

Я буркнул что-то уклончивое, и тему мы оставили. Несколько часов спустя, уже в отеле, я вспомнил его замечание — и весьма ему подивился. Если священник полагал, что в отношении «языческих культов» Мейчен его просто-напросто дурачил, тогда зачем предостерегать меня? Неужто он на самом деле в них верил, но предпочитал держать язык за зубами? Конечно же, католикам полагается верить в существование сверхъестественного зла!..

Перед тем как лечь, я пролистал гостиничный справочник «Брадшо». Поезд в Ньюпорт отходил с Паддингтона в 9.55, с пересадкой в Кайрлеоне в 2.30. В пять минут одиннадцатого я уже устроился в вагоне-ресторане, попивая кофе и следя, как унылые, закопченные дома Илинга сменяются зелеными полями Мидлсекса — весь во власти душевного волнения, глубина и незамутненная чистота которого были мне внове. Я не в силах этого объяснить. Могу лишь сказать, что интуиция мне подсказывала: на этой стадии моих изысканий начало происходить что-то важное. До сих пор я пребывал в некотором унынии, несмотря на все многообещающие загадки рукописи Войнича. Возможно, причиной тому стало смутное отвращение к содержанию текста. Я — романтик не хуже любого другого; полагаю, что большинство людей в глубине души разумно романтичны, но, наверное, вся эта болтовня о черной магии показалась мне отвратительной чушью, принижающей человеческий интеллект и его способность к эволюции. Однако ж тем серым октябрьским утром я почувствовал что-то еще: вот так, наверное, у Ватсона волосы вставали дыбом, когда Холмс будил его со словами: «Игра началась, Ватсон». Я по-прежнему не имел ни малейшего представления, что это за игра. Но уже начал осознавать, словно бы по странному наитию, всю ее серьезность.

Когда мне прискучило любоваться пейзажами, я достал из сумки «Путеводитель по Уэльсу» и два тома Артура Мейчена (в одном — избранные рассказы, в другом — автобиография «Дальние дали»). Под влиянием второй книги я уже предвкушал, что Мейченова часть Уэльса окажется страной поистине волшебной. Как пишет он сам: «То, что мне посчастливилось родиться в самом сердце Гвента, я всегда буду считать величайшей своей удачей». Его описания «загадочного кургана», «гигантского вздыбленного вала» Каменной горы, густых лесов и петляющей реки наводили на мысль о ландшафте из снов и грез. А ведь Мелинкурт на самом деле — это легендарный престол короля Артура; именно там происходит действие Теннисоновых «Королевских идиллий».[119]

В «Путеводителе по Уэльсу», купленном в букинистической лавке на Чаринг-Кросс-роуд, Саутпорт описывался как провинциальный ярмарочный городок «в окружении пышного великолепия холмистых гряд, лесов и лугов». У меня было полчаса на пересадку, так что я решил пройтись по улицам. Десяти минут мне хватило. Какими бы уж прелестями он ни обладал в 1900 году (дата выпуска «Путеводителя»), сейчас это типичный промышленный город: на горизонте — силуэты подъемных кранов, и поезда и корабли возвещают о себе оглушительными гудками. Я выпил двойного виски в отеле напротив вокзала — моральной поддержки ради: кто знает, не ждет ли меня сходное разочарование в Кайрлеоне? Но даже это не смягчило впечатления от унылого, осовремененного городишки, в котором я оказался час спустя, по завершении недолгой поездки через предместья Саутпорта. Над округой главенствовала чудовищная громадина из красного кирпича; я предположил в ней психиатрическую больницу — и не ошибся. А честертоновский «бурноропщущий Уск»[120] явился моему взгляду мутным и грязным потоком, что под дождем, ливмя лившим с грифельно-серого неба, смотрелся еще более невыигрышно.

В половине четвертого я зарегистрировался в непритязательной гостинице без центрального отопления, оглядел цветастые обои у себя в спальне — хоть один реликт 1900 года! — и решил прогуляться под дождем.

Пройдя по главной улице ярдов сто, я обнаружил гараж с написанным от руки объявлением: «Прокат автомобилей». Какой-то коротышка в очках сосредоточенно копался в моторе. Я спросил, нельзя ли нанять шофера.

— Конечно можно, сэр.

— На сегодня?

— Как скажете, сэр. Куда ехать?

— Да просто на окрестности полюбоваться.

Коротышка недоверчиво воззрился на меня.

— А вы, часом, не турист, сэр?

— Ну, наверное, можно сказать и так.

— Одну минуточку, сэр, — я сей же миг вернусь.

Он поспешно вытер руки: по всему было видно, что свой счастливый шанс он упускать не собирался. Не прошло и пяти минут, как он уже ждал меня на пороге, в шоферской тужурке по моде 1920-х годов и при машине примерно того же периода. Фары и то вибрировали под стук мотора.

— Куда?

— Да все равно. Куда-нибудь на север — в сторону Монмута.

Съежившись на заднем сиденье, я созерцал дождь и ощущал, как неумолимо подкрадывается простуда. Но спустя минут десять машина прогрелась, а пейзаж изрядно улучшился. Невзирая на всю модернизацию и октябрьскую морось, долина реки Уск покоряла красотой. Пронзительной яркостью зелень полей затмевала даже Виргинию. Вздымались леса — тенистые и таинственные, в точности как описывал Мейчен, а пейзаж казался чересчур живописным для настоящего — ни дать ни взять одно из грандиозных романтических полотен Ашера Дюрана.[121] А на севере и северо-востоке высились горы — смутно различимые в облачной дымке; и в памяти моей оживали ландшафты из мейченовских «Белых людей» и «Черной печати». Мистер Ивенс, мой водитель, тактично молчал, давая мне сполна насладиться окружающей красотой.

Я спросил водителя, доводилось ли ему встречаться с Мейченом, но мне пришлось продиктовать имя по буквам, прежде чем мистер Ивенс сумел его опознать. Похоже, в родном городе Мейчена напрочь позабыли.

— Вы, сэр, никак его изучаете?

Водитель употребил слово «изучаете», как если бы речь шла о некоем эзотерическом ритуале. Я признался, что да; по правде сказать, я слегка преувеличил и сказал, что подумываю написать о Мейчене книгу. Это водителя заинтересовало: как бы он ни относился к мертвым писателям, к живым он питал глубокое уважение. Я поведал ему, что местом действия в нескольких рассказах Мейчена стали те самые пустынные холмы впереди, и небрежно добавил:

— Мне очень бы хотелось выяснить происхождение легенд, что Мейчен использовал в своих сочинениях. Я практически уверен, что он не сам их придумал. Вы, часом, никого тут не знаете, кто был бы в этом сведущ, — может, местный священник?

— Нет-нет, только не священник — ему-то откуда легенды знать? — Прозвучало это так, словно легенды — порождение самого что ни на есть махрового язычества.

— А никто другой вам на ум не приходит?

— Дайте подумать. Ну есть, конечно, полковник — если только найти к нему подход. Полковник — человек со странностями, что правда, то правда. Если вы ему не придетесь по душе, так только время попусту потратите.

Я попытался разузнать об этом полковнике больше — уж не собиратель ли он древностей? — но Ивенс отвечал по-кельтски уклончиво. Я сменил тему, заговорил о пейзажах, и на меня обрушился поток информации, не иссякавший до самого возвращения в Мелинкурт. По подсказке мистера Ивенса мы доехали на север до самого Раглана, затем свернули на запад и покатили назад, так, что справа остались Черные горы: вблизи они смотрелись еще более мрачно и грозно, нежели из зеленых низин в окрестностях Мелинкурта. В Понтипуле я попросил остановиться и купил книгу о римских развалинах в Мелинкурте и подержанное издание Гиральда Камбрийского, валлийского историка и географа, современника Роджера Бэкона.

Тарифы мистера Ивенса на заказ такси оказались на диво умеренными, и я согласился нанять его на весь день, как только погода наладится. По возвращении в отель, потягивая напиток под названием грог (смесь темного рома, горячей воды, лимонного сока и сахара), я полистал лондонские газеты и осторожно навел справки о полковнике. Подход мой себя не оправдал — валлийцы чужаков не жалуют, — так что я воспользовался телефонным справочником. Полковник Лайонел Эрхарт, особняк «Пастбища», Мелинкурт. Взбодренный грогом, я вышел на холод в телефонную будку и набрал его номер. Женский голос с едва уловимым валлийским акцентом сообщил, что полковник вышел, и тут же предположил, что, может, он и дома — она пойдет посмотрит. Прождал я долго, и вот наконец в трубку рявкнул резкий голос с характерными интонациями британца-аристократа:

— Здравствуйте, с кем имею честь?

Я назвался, но не успел я докончить фразу, как мой собеседник отрезал:

— Прошу прощения, но интервью я не даю.

Я поспешно объяснил, что я профессор литературы, а вовсе не журналист.

— А, литературы! Какой такой литературы?

— В настоящий момент меня интересуют местные легенды. Я слышал, вы в них весьма сведущи.

— Ах, вот как? Ну что ж, пожалуй, так оно и есть. Как, вы сказали, вас зовут-то?

Я еще раз представился, упомянул Виргинский университет и мои основные публикации. На другом конце провода послышалось невнятное бормотание, как если бы мой собеседник жевал усы — а вот проглотить их никак не удавалось. Наконец он смилостивился:

— Послушайте… как насчет заглянуть сюда нынче же вечером, часов этак в девять? Выпьем по глотку, потолкуем…

Я поблагодарил полковника, вернулся в гостиную, где в камине пылал огонь, и заказал еще один ром. В конце концов, после всех предостережений мистера Ивенса насчет полковника, меня можно было поздравить! Одно лишь не давало мне покоя. Я по-прежнему понятия не имел, кто этот человек и что за легенды его интересуют. Надо думать, местный любитель древностей.

В половине девятого, после обильного, но обыденного ужина (бараньи отбивные, вареный картофель и какой-то неопознанный зеленый овощ), я отправился в особняк полковника, предварительно справившись о дороге у регистратора гостиницы, явно заинтригованного. Дождь так и не стих, дул холодный ветер, но грог надежно защищал меня от простуды.

Особняк полковника находился за пределами города, на полпути по крутому склону холма. Я прошел сквозь проржавевшие железные ворота и по подъездной аллее, тут и там испещренной грязными лужицами. Позвонил в звонок; залаяли десять псов; один кинулся к двери с другой стороны и угрожающе заворчал. Дверь открыла дебелая валлийка, шлепнула доберман-пинчера, что взрыкивал и пускал слюни, и провела меня мимо целой стаи тявкающих собаченций — несколько, как я заметил, были все в шрамах и с драными ушами — в полутемную библиотеку, пропахшую угольным дымом. Не скажу, как именно я представлял себе полковника — наверное, высоким, типичным британцем с загорелым лицом и щетинистыми усами, но меня ждал изрядный сюрприз. Передо мной стоял коротышка и калека — он сломал правое бедро, неудачно упав с лошади, — темный цвет кожи наводил на мысль о смешанной крови, в то время как срезанный подбородок придавал ему сходство с какой-то рептилией. Словом, по первому впечатлению — персонаж крайне отталкивающий. Блестящие глаза светились умом — и подозрительностью. Он показался мне человеком, способным вызвать резкую неприязнь. Он пожал мне руку, пригласил садиться. Я устроился у огня. Из очага тотчас же клубами повалил дым, я поперхнулся и закашлялся.

— Прочистить бы надо, — промолвил хозяин. — Пересядьте вон в то кресло.

Спустя несколько минут в дымоход что-то обрушилось, следом посыпалась сажа, и, прежде чем мусор поглотило пламя, мне показалось, я опознал скелетик летучей мыши. Я предположил — и не ошибся, как выяснилось впоследствии, — что полковник Эрхарт гостей принимал редко, засим библиотекой почти не пользовался.

— Какие из моих книг вам попадались? — полюбопытствовал он.

— Я… хм… если честно, я их только понаслышке знаю.

Я с облегчением перевел дух, когда собеседник мой сухо заметил:

— Как и большинство людей. Но по крайней мере, обнадеживает то, что вам это все небезынтересно.

В этот момент, поглядев мимо его плеча, я рассмотрел имя полковника на корешке какой-то книги. На кричаще оформленной суперобложке ярко алели буквы названия: «Тайны континента Му».

— К сожалению, про Му я мало что знаю. Помню, читал одну книгу Спенса…

— Жалкий шарлатан! — фыркнул Эрхарт. И мне померещилось, будто в свете огня глаза его вспыхнули красноватым отблеском.

— Кроме того, у Роберта Грейвза[122] есть прелюбопытные теории касательно Уэльса и валлийцев… — добавил я.

— Исчезнувшие колена Израилевы, ну разумеется! В жизни не слыхал настолько инфантильной, притянутой за уши идеи! Да вам любой скажет, это чушь собачья. Кроме того, я убедительно доказал, что валлийцы — это уцелевшие потомки жителей погибшего континента Му. У меня есть неопровержимые свидетельства! Вне всякого сомнения, какие-то из них и вам встречались.

— Не так много, как бы мне хотелось, — признался я, размышляя, во что такое я ввязываюсь.

Тут полковник прервался, предложил мне виски — и мне пришлось по-быстрому решать: сослаться ли на срочные дела и бежать без оглядки или стоять до конца. Дождь по-прежнему хлестал в окна — и это решило дело. Останусь, а там — будь что будет.

— Сдается мне, я угадываю ход ваших мыслей, — заметил полковник, разливая виски. — С какой стати Му, а не Атлантида?

— Действительно, с какой бы стати? — озадаченно повторил я. На тот момент я пока еще понятия не имел, что континент Му предположительно находился в Тихом океане.

— Вот именно. Я задавался тем же самым вопросом двадцать лет назад, когда сделал первые свои открытия. С какой стати Му, если основные реликты древней цивилизации сохранились в Южном Уэльсе и в Провиденсе?

— В Провиденсе? В каком таком Провиденсе?

— Который в штате Род-Айленд. У меня есть доказательства, что именно там находился центр религии уцелевших жителей Му. Кстати, реликты. Вот, пожалуйста.

Полковник протянул мне осколок зеленого камня, такой тяжелый, что в одной руке едва удержишь. Ничего подобного я в жизни не видел, хотя в геологии худо-бедно разбираюсь. А изображение и надпись, на нем вырезанные, встречались мне только раз: в некоем храме в джунглях Бразилии. Плавная вязь письмен чем-то смахивала на скоропись Питмана: лицо в обрамлении букв вполне могло быть дьявольской маской, либо змееподобным божеством, либо морским чудовищем. Я смотрел на рисунок, испытывая то же самое отвращение — чувство гадливости, — накатившее на меня при первом же взгляде на рукопись Войнича. Я жадно глотнул виски. Эрхарт указал на «морское чудовище».

— Это символ народа Му, так называемых йамби. Цвет камня — это их цвет. Одно из средств определять, где именно они жили, — вода такого оттенка.

— Как именно? — недоумевающе вскинул глаза я.

— Когда они уничтожают какое-то место, они любят оставлять там заводи — небольшие озерца по возможности. Их нетрудно опознать: они всегда самую малость отличаются от обычного водоема. Характерное сочетание затхлой зелени с синевато-сероватым отливом — как вот здесь.

Полковник снял с полки роскошный художественный альбом с названием вроде «Прелести руин». Открыл, ткнул пальцем в цветную фотографию.

— Вот, посмотрите: Сидон в Ливане. Та же самая водянистая зелень. А теперь взгляните вот сюда: Анурадхапура на Цейлоне: те же сине-зеленые тона. Цвета распада и смерти. Оба места они в какой-то момент уничтожили. Мне известны еще шесть.

Вопреки себе я был не на шутку заинтригован. Должно быть, это камень произвел на меня впечатление столь сильное.

— Но как им это удалось?

— Вы совершаете распространенную ошибку, предполагая, что они походили на нас. Ничего подобного. В наших терминах, они были бесформенны и невидимы.

— Невидимы?

— Да, как ветер или электричество. Вы должны понять, что они — скорее силы, чем живые существа. Более того — даже не четко раздельные организмы вроде нас. Об этом недвусмысленно говорится в табличках наакалов у Черчварда.[123]

Полковник продолжал рассказывать; всего, что он наговорил, я записать не возьмусь. Многое из его речей показалось мне полным вздором. Но была в них некая безумная логика. Эрхарт то и дело хватал с полок книги и цитировал мне отдельные отрывки — по большей части, насколько я мог судить, за авторством всевозможных эксцентриков. А затем брал в руки учебник по антропологии или палеонтологии и зачитывал выдержки, что словно бы подтверждали все вышеизложенное.

Вкратце, поведал он мне вот что. Континент Му существовал в южной части Тихого океана между двадцатью тысячами и двенадцатью тысячами лет назад. На нем жили две расы, одна из которых походила на современного человека. А вторую составляли пресловутые «невидимые пришельцы со звезд». Эти последние, рассказывал Эрхарт, на нашей земле были явно чужими; главные среди них звались гхатанотхоа, «темные». Иногда они принимали зримые обличья — таково, например, чудовище на табличке, изображение гхатанотхоа, — но в естественном своем состоянии существовали как силовые вихри. Добрыми в нашем понимании этого слова они не были, ибо их инстинкты и желания совершенно отличались от наших. Согласно преданию, записанному на табличках наакалов, именно эти сущности и создали человека, но это, по словам Эрхарта, истине, скорее всего, не соответствует, поскольку археологические свидетельства доказывают: человек появился на Земле миллионы лет назад. Однако ж люди Му со всей очевидностью были порабощены этими пришельцами, и хозяева проявляли по отношению к своим невольникам неописуемую (с нашей точки зрения) жестокость. Ллойгор, или звездные сущности, умели ампутировать конечности, не убивая при этом своих жертв, что и проделывали при первых же признаках непослушания. А еще они могли сделать так, чтобы на телах их рабов в наказание отрастали щупальца, под стать раковой опухоли. На одной из наакалских табличек изображен человек, у которого щупальца растут из обеих глазниц.

Но теория Эрхарта касательно континента Му заключала в себе некий в высшей степени оригинальный штрих. Между ллойгор и людьми было одно ключевое отличие. Ллойгор отличались глубоким, неизбывным пессимизмом. Если верить Эрхарту, так мы даже вообразить не способны, что это такое. Человеческие существа живут разнообразными надеждами. Мы понимаем, что рано или поздно умрем. Мы понятия не имеем, откуда мы пришли и куда уходим. Мы знаем, что мы уязвимы для болезней и всевозможных несчастливых случайностей. Мы редко получаем, что хотим, а если и получаем, то уже не ценим. Все это мы осознаем и, однако ж, остаемся неисправимыми оптимистами: мы даже дурачим сами себя абсурдными и заведомо нелепыми поверьями насчет жизни после смерти.

— Зачем я вообще с вами разговариваю? — недоумевал Эрхарт. — Я же прекрасно знаю, что ни один университетский профессор не мыслит широко и непредвзято, и все до одного, с кем я имел дело, меня предавали! Наверное, мне хочется верить, что вы окажетесь исключением и сумеете постичь истину, о которой я толкую. Но с какой стати мне так уж надо ее обнародовать, раз я все равно умру, как и все прочие? Глупо, не так ли? Однако ж мы — создания не разумные. Мы живем и действуем, повинуясь неразумному рефлексу оптимизма — чистой воды рефлексу, говорю я: вот точно так же и колено дернется, если по нему ударить. Полная нелепость, не так ли? И однако ж мы ею живем.

Полковник произвел на меня глубочайшее впечатление — невзирая на всю мою убежденность, что он слегка не в себе. Ума ему, во всяком случае, было не занимать.

Он продолжал объяснить: ллойгор, далеко превосходившие людей могуществом, осознавали также, что в этой Вселенной оптимизм нелеп и смешон. Их разумы представляли собой неразделимое единство, а не набор разрозненных отсеков, как у нас. Для них не существовало различия между сознанием, подсознанием и сверхсознанием. Поэтому они ясно прозревали суть вещей в любое время, не будучи в состоянии ни отвлечься от истины, ни позабыть о ней. С точки зрения психики наиболее близкий к ним аналог — это какой-нибудь суицидальный романтик XIX века, погруженный в беспросветное уныние, убежденный, что жизнь — это сущий ад, и принимающий этот постулат за основу повседневной рутины. То, что буддисты в своем безысходном пессимизме напоминают ллойгор, Эрхарт отрицал — и не только из-за концепции нирваны, которая предлагает своего рода абсолют, равнозначный христианскому Богу, но еще и потому, что буддист на самом-то деле отнюдь не живет в непрестанном размышлении о собственном пессимизме. Буддист принимает его разумом, но отнюдь не ощущает каждой клеточкой своего существа. А ллойгор пессимизмом живут.

К несчастью — и здесь я понимал своего собеседника с большим трудом, — Земле подобный пессимизм не подходит — на субатомном уровне. Это молодая планета. Все энергетические процессы пока еще, так сказать, на подъеме; они эволюционируют, стремятся к комплексификации и, следовательно, к уничтожению негативных сил. Простейший тому пример: многие поэты-романтики ушли из жизни совсем молодыми — разрушительных элементов Земля не терпит.

Отсюда легенда, согласно которой ллойгор создали людей как своих рабов. Ибо зачем бы всемогущим существам — рабы? Да только в силу активной враждебности самой Земли, если можно так выразиться. Ллойгор нуждались в существах, функционирующих на основе оптимизма, чтобы противостоять этой враждебности и осуществлять простейшие замыслы своих хозяев. Так были созданы люди — нарочито недалекие, неспособные к сосредоточенному созерцанию самоочевидных истин о Вселенной.

Что произошло дальше — это чистой воды нелепость. Ллойгор, живя на Земле, неуклонно слабели. По словам Эрхарта, ни в одном документе не объясняется, почему ллойгор покинули свой дом, расположенный, вероятно, в туманности Андромеды. Они становились силой все менее и менее активной. И власть захватили их рабы — от них-то и происходит современный человек. Наакальские таблички и другие артефакты континента Му, сохранившиеся до наших дней, созданы руками этих людей, а вовсе не исконных «богов». Земля благоволила эволюции своих нескладных детей-оптимистов и ослабляла ллойгор. Тем не менее эти древние стихии никуда не делись. Они отступили, ушли под землю и в морские глубины, дабы сосредоточить свое могущество в камнях и скалах, обычный обмен веществ которых они сумели повернуть вспять. Это позволило им удержаться на Земле на многие тысячи лет. Время от времени они накапливали достаточно энергии, чтобы снова прорваться в жизнь людей, и в результате были уничтожены целые города. А один раз даже весь континент — собственно, Му; а еще позже — Атлантиду. Особенно же неистовствовали они там, где находили следы своих былых рабов. Именно они отвечают за множество археологических загадок: гигантские разрушенные города Южной Америки, Камбоджи, Бирмы, Цейлона, Северной Африки и даже Италии — вот результат их вмешательства. А также, если верить Эрхарту — колоссальные руины двух городов Северной Америки: это Грюден-Ица, ныне погребенный в болотах под Новым Орлеаном, и Нам-Эргест, цветущий град, что некогда высился на том самом месте, где ныне разверзся Большой каньон. По словам Эрхарта, Большой каньон возник не в результате размывания и выветривания, но вследствие грандиозного подземного взрыва, за которым последовал «огненный град». Полковник предполагает, что, подобно великому взрыву в Сибири, вызван он был чем-то вроде атомной бомбы. На мой вопрос, почему в окрестностях Большого каньона не осталось никаких характерных следов, Эрхарт дал два ответа: во-первых, все произошло так давно, что все приметы и признаки по большей части были уничтожены в силу естественных факторов, и, во-вторых, любому непредвзятому наблюдателю самоочевидно, что Большой каньон — это не что иное, как громадный несимметричный кратер.

Спустя два часа таких разговоров и нескольких порций превосходного виски в голове у меня все настолько смешалось, что я напрочь позабыл все вопросы, которые собирался задать. Я сказал, что должен выспаться и хорошенько все обдумать, и полковник предложил подвезти меня до гостиницы на своей машине. Уже усаживаясь на пассажирское сиденье допотопного «роллс-ройса», я внезапно вспомнил один из своих вопросов.

— А что вы имели в виду, говоря, что валлийцы — это уцелевшие жители континента Му?

— Да ровно то, что сказал. Я уверен — и доказательства у меня есть! — что валлийцы — это потомки рабов ллойгор.

— Какие такие доказательства?

— Самые разные. На разъяснения потребуется еще час по меньшей мере.

— Ну хотя бы намекните!

— Хорошо. Загляните утром в газету. И расскажете мне, что вас больше всего поразило.

— Но на что мне обратить внимание?

Мое упорное нежелание смириться с принципом «поживем — увидим» полковника немало позабавило. А чего он, собственно, хотел? У стариков терпения еще меньше, чем у детей.

— На криминальную статистику.

— Может быть, вы все же расскажете подробнее?

— Ну хорошо.

Мы уже припарковались перед гостиницей; снаружи по-прежнему лило как из ведра. В час столь поздний на улице царило безмолвие: слышался лишь шорох дождевых капель да бульканье воды в сточных канавах.

— Вы обнаружите, что уровень преступности в этой области в три раза выше, нежели в остальной части Англии. Показатели столь высоки, что публикуют их крайне редко. Убийства, проявления жестокости, насилие, всевозможные сексуальные извращения — по количеству подобных преступлений здешний край стоит на первом месте в статистике Британских островов.

— Но почему?

— Я же объяснил. Ллойгор собираются с силами — и то и дело возвращаются.

И, давая понять, что ему не терпится домой, полковник перегнулся вперед и открыл мне дверь машины. Не успел я дойти до дверей гостиницы, как он уже исчез в ночи.

Я спросил дежурного администратора, нельзя ли одолжить у него местную газету; он принес мне последний номер из своей каморки и заверил, что возвращать его не нужно. Я поднялся в свой промозглый номер, разделся, забрался под одеяло — в постели обнаружилась грелка. Я наискосок проглядел газету. На первый взгляд заявлений Эрхарта ничего не подтверждало. Заголовок через всю первую полосу сообщал о забастовке на местной верфи, в передовицах речь шла о выставке рогатого скота и об обвинении ее судей во взяточничестве, а также о спортсменке из Саутпорта, едва не побившей мировой рекорд по плаванию через Ла-Манш. В середине номера приводилась редакционная статья на тему соблюдении воскресного дня. Словом, абсолютно безобидная подборка.

А затем я заметил, что промеж спортивных новостей или в разделе объявлений тут и там запрятаны небольшие заметочки мелким шрифтом. В водохранилище на Брин-Маура обнаружено безголовое тело; в нем предположительно опознали девочку-подростка с лландалффенской фермы. Четырнадцатилетнего подростка направили в исправительно-трудовую колонию за нанесение многочисленных увечий овцам при помощи топора. Некий фермер подал прошение о разводе на том основании, что его жена якобы одержима страстью к своему слабоумному пасынку. Приходской священник приговорен к году тюремного заключения за посягательства на мальчиков-певчих. Отец убил собственную дочь и ее парня на почве ревности. Житель дома престарелых сжег заживо двух своих соседей: налил им в постели керосина и поднес спичку. Двенадцатилетний мальчик угостил своих семилетних сестер-близняшек мороженым с крысиным ядом; в суде по делам несовершеннолетних он то и дело разражался неудержимым хохотом. (Дети, по счастью, выжили, отделавшись лишь болями в желудке.) В короткой статье говорилось, что полиция задержала подозреваемого по делу о трех убийствах на Лаверз-лейн.

Я перечисляю все эти новости в том порядке, в каком их прочел. Что за хроника для мирной сельской местности — даже если допустить, что неподалеку находятся Саутпорт и Кардифф с их крайне неблагополучной криминальной ситуацией! Да, в сравнении с большинством американских городов все не так уж и страшно. Даже Шарлоттсвилл может «похвастаться» досье преступлений, которое в Англии сочли бы небывалым разгулом преступности. Перед тем как заснуть, я надел халат, спустился в гостиную, где еще днем углядел справочник «Уитакер», и просмотрел данные по криминальной статистике Великобритании. Всего-навсего 166 убийств в 1967 году — три убийства на миллион жителей; статистика убийств в Америке раз этак в двадцать выше. И однако ж здесь, в одном отдельно взятом номере провинциальной газетенки, я обнаружил упоминания о целых девяти убийствах — хотя надо признать, что некоторые из них датировались задним числом. (Так, хроника смертей на Лаверз-лейн растянулась по времени на восемнадцать месяцев.)

В ту ночь спал я прескверно; мысли мои то и дело возвращались к незримым монстрам, чудовищным катаклизмам, садистам-убийцам, одержимым подросткам. Каким же облегчением стали для меня по пробуждении яркий солнечный свет и утренняя чашка чая!

Тем не менее я осознал, что украдкой поглядываю на горничную — бледненькую худышку с тусклым взглядом и свалявшимися волосами — и гадаю, вследствие какого противоестественного союза она появилась на свет. Я попросил подать мне в номер и завтрак, и утреннюю газету и с нездоровым интересом погрузился в чтение.

И опять новости более жуткие аккуратно запрятывались в неброские заметки. Двое одиннадцатилетних школьников обвинялись в причастности к убийству девушки, найденной обезглавленной, но оба клялись и божились, что голову жертве отрезал некий бродяга «с горящим взглядом». Аптекарь из Саутпорта был вынужден отказаться от должности в городском совете, будучи обвинен в растлении своей четырнадцатилетней ассистентки.

Обнаружились улики, свидетельствующие, что некая ныне покойная повитуха зарабатывала на доверенных ей младенцах в лучших традициях зловещей миссис Дайер[124] из Ридинга. Старухе из Ллангума нанес серьезные травмы какой-то человек, обвиняющий ее в колдовстве — что ее-де происками дети рождались калеками. Совершено покушение на мэра Чепстоу; мотив — какая-то застарелая обида… Более половины списка я опускаю: все эти преступления столь же скучны, сколь и омерзительны.

Разумеется, все эти мрачные размышления о преступности и извращениях постепенно начинали сказываться на моем мироощущении. Мне всегда нравились валлийцы — миниатюрные, темноволосые, бледнокожие. Теперь я смотрел на них точно на троглодитов, пытаясь прочесть в их глазах свидетельства тайных пороков. И чем больше вглядывался — тем больше таких признаков находил. Я вдруг осознал, как много слов начинаются с двойного «л», от «Ллойдз-банка» до Лландидно, и с содроганием вспомнил о ллойгор. (Между прочим, слово показалось мне знакомым — и я отыскал его на двести пятьдесят восьмой странице лавкрафтовского сборника «Комната с заколоченными ставнями»: так именовалось божество, «что блуждает путями ветров среди звездных пространств». Отыскал я и Темное божество именем Гхатанотхоа, хотя оно и не числилось главою «обитателей звезд».)

До чего же это невыносимо — гулять по солнечным улицам, видеть, как сельский люд занимается повседневными делами, как хозяйки ходят за покупками и сюсюкают с младенцами друг дружки, и хранить в груди свой ужасный секрет, который между тем так и рвется наружу. Мне хотелось списать все услышанное на ночной кошмар, на вымысел полупомешанного ученого, но приходилось признать, что все это логически согласуется с рукописью Войнича и пантеоном лавкрафтовских богов. Да, сомневаться не приходилось: и Лавкрафт, и Мейчен просто-напросто имели частичный доступ к древнему преданию, что, возможно, существовало еще до известных нам цивилизаций.

Единственной альтернативой такому объяснению была прихотливая литературная мистификация, совместно подготовленная Мейченом, Лавкрафтом и Войничем (который в таком случае и подделал документ). Такое, конечно же, невозможно. Но первая гипотеза — это же ужас что такое! Как прикажете мне в нее поверить — и сохранить здравый рассудок, здесь, на залитой солнцем центральной улице, пока в ушах у меня звучит напевная валлийская речь? Мир темный и недобрый и настолько отличный от нашего, что люди даже попытаться понять его не в состоянии: чужеродные стихии, действия которых представляются неописуемо жестокой местью и которые, однако же, всего лишь движимы абстрактными законами своего бытия, которых нам вовеки не постичь. Эрхарт, с его лицом рептилии и угрюмым интеллектом. А главное — незримые силы подчиняют себе умы всех этих ни в чем не повинных людей вокруг меня, развращают их, искажают и растлевают.

Я уже решил, чем займусь в течение дня. Попрошу мистера Ивенса свозить меня к Сумеречным холмам, упомянутым у Мейчена, сделаю снимок-другой, осторожно наведу справки. У меня с собой и компас имеется — в Америке я его всегда держу в машине на случай, если вдруг заблужусь.

Перед гаражом мистера Ивенса собралась небольшая толпа; тут же припарковалась машина «скорой помощи». На моих глазах двое санитаров вышли из дома, таща носилки. Мистер Ивенс мрачно наблюдал за зеваками из небольшой автомастерской, примыкающей к гаражу.

— Что случилось? — полюбопытствовал я.

— Да парень со второго этажа ночью с собой покончил. Газом траванулся.

«Скорая помощь» отъехала.

— А вам не кажется, что в здешних краях уж больно много всего такого? — осведомился я.

— Чего такого?

— Ну, самоубийств, убийств и все такое прочее. Ваша местная газета ими просто пестрит.

— Да, пожалуй. Уж эти мне современные подростки! Творят что хотят.

Я понял, что продолжать эту тему нет смысла. И спросил, свободен ли он и не свозит ли меня в Сумеречные холмы. Мистер Ивенс покачал головой.

— Я пообещал никуда не уходить, чтобы дать показания полиции. Но вы можете сами взять машину, если хотите.

Так что я купил карту области и сам сел за руль. Я остановился минут на десять полюбоваться средневековым мостом, упомянутым у Мейчена, а затем неспешно покатил на север. Утро выдалось ветреным, но не холодным; в солнечном свете ландшафт смотрелся совсем иначе, чем накануне. И хотя я внимательно высматривал приметы мейченовских Сумеречных холмов, я не находил в отрадном, полого-волнистом ландшафте ровным счетом ничего, что бы отвечало такому определению. Вскорости мимо промелькнул указатель: до Абергавенни — десять миль. Я решил ненадолго завернуть и туда. К тому времени, как я там оказался, солнце уже настолько разогнало ночные химеры в моем сознании, что я объехал городок кругом (в архитектурном отношении — ничего особенного!), а затем пешком поднялся вверх по склону, полюбоваться на разрушенный замок. По пути я потолковал с парой местных жителей, что видом своим смахивали скорее на англичан, нежели на валлийцев. В самом деле, городишко этот находится не так уж и далеко от долины реки Северн и Шропшира, воспетого А. Э. Хаусменом.[125]

Но я поневоле вновь вспомнил про миф о ллойгор — благодаря двум-трем фразам в местном путеводителе касательно Уильяма де Браоза, лорда Брихейниога (или Брекона), «чья зловещая тень нависает над прошлым Абергавенни» и чьи «гнусные деяния», по всей видимости, шокировали даже необузданных англичан XII века. Я мысленно взял на заметку спросить у Эрхарта, как давно ллойгор обосновались в Южном Уэльсе и как далеко простирается их влияние. Из Абергавенни я покатил на северо-запад через самую красивую часть долины Уска. В Крикховелле я остановился в славном старинном пабе, выпил пинту прохладного легкого эля и разговорился с местным завсегдатаем, который, как выяснилось, читал Мейчена. Я спросил его, где, по его мнению, следует искать Сумеречные холмы, и тот доверительно сообщил, что находятся они прямиком к северу, в Черных горах: это высокое, пустынное вересковое нагорье между долинами Уска и Уая. Так что я проехал еще с полчаса до самой вершины перевала под названием Булх, откуда открывается один из роскошнейших видов во всем Уэльсе: на западе — Брекон-Биконз, на юге — лесистые холмы и поблескивающий под солнцем Уск. Но Черные горы на востоке выглядели совсем не зловеще, и описание их ничуть не соответствовало той странице из Мейчена, которой я руководствовался как путеводителем. Так что я снова свернул на юг, проехал через Абергавенни (где наскоро перекусил), а дальше, по окольным дорогам, что опять круто забирали вверх, покатил к Лландалффену.

Там-то я и заподозрил, что цель моя близка. В холмах ощущалось нечто от бесплодной пустоши, что наводило на мысль об атмосфере «Черной печати». Но я велел себе судить непредвзято: во второй половине дня набежали облака, и я допускал, что, может статься, у меня просто воображение разыгралось. Я притормозил на обочине, близ каменного моста, вышел из машины, облокотился о перила. Река стремительно неслась по камням, кристально прозрачная мощь потока завораживала меня, едва ли не гипнотизировала. Я двинулся по склону вниз чуть поодаль от моста, как можно глубже ввинчиваясь каблуками в грунт, чтобы не потерять равновесия на крутом спуске, и наконец добрался до плоского камня у самой воды. Я, конечно, бравировал; на самом деле я ощущал себя крайне неуютно, но все списывал на самовнушение. В моем возрасте после обеда неизбежно чувствуешь себя усталым и удрученным, особенно если пропустил стаканчик.

На шее у меня болтался фотоаппарат «Поляроид». Зелень травы и серо-стальное небо составляли такой разительный контраст, что я решил сделать снимок. Я выставил экспозицию, навел объектив вверх по течению реки; извлек фотографию, засунул снимок под куртку и стал ждать, пока изображение проявится. Спустя минуту я содрал верхний слой. Фотография была черным-черна. Видимо, как-то засветилась. Я снова взялся за фотоаппарат и сделал второй снимок, а первый швырнул в реку. Извлекая фотографию, я внезапно преисполнился интуитивной уверенности, что и она тоже окажется засвеченной.

Я нервно заозирался — и чуть не свалился в реку: прямо надо мной нависало чье-то лицо. Мальчишка, а может, юноша, опершись о перила, неотрывно наблюдал за мною с моста. Жужжание таймера смолкло. Не обращая на мальчишку внимания, я сорвал со снимка верхний слой. Опять черная! Я выругался сквозь зубы и бросил фотографию в воду. Затем окинул взглядом склон, просчитывая путь назад, и заметил, что юнец стоит на самой вершине. Одет он был в обтрепанные, неопределенного вида коричневые обноски; худое смуглое лицо напомнило мне цыган с ньюпортского вокзала. Карие глаза ровным счетом ничего не выражали. Я глядел на него без улыбки — поначалу мне было просто любопытно, что ему надо.

Но юнец не попятился сконфуженно, и я внезапно испугался, уж не ограбить ли он меня задумал: может, на фотоаппарат нацелился или на дорожные чеки, что у меня в бумажнике. Но следующего же взгляда мне хватило, чтобы понять: он все равно не сумел бы воспользоваться ни тем ни другим. Пустые глаза и оттопыренные уши свидетельствовали о том, что я имею дело со слабоумным. А в следующее же мгновение я вдруг понял, что он замышляет, — понял со всей определенностью, как если бы он сам мне признался. Он рассчитывает сбежать вниз по склону — и столкнуть меня в реку. Но зачем? Я оглянулся через плечо. Да, течение здесь быстрое и воды, пожалуй, по пояс — может, даже чуть глубже, — но недостаточно, чтобы утопить взрослого мужчину. На дне — валуны и камни, но не настолько крупные, чтобы повредить мне, даже если я ударюсь о какой-то из них.

Ничего подобного со мною в жизни не случалось — во всяком случае, за последние пятьдесят лет. Меня захлестнули слабость и страх, так что даже колени подогнулись. Удержала меня на ногах лишь моя твердая решимость страха не выказывать. Я взял себя в руки и, раздраженно насупившись, обжег его сердитым взглядом — тем самым взглядом, который порою приберегаю для своих студентов. К вящему моему изумлению, юнец мне улыбнулся — хотя, сдается мне, в его улыбке было больше злобы, нежели веселья, — и отвернулся. Не теряя времени, я проворно вскарабкался вверх по склону — на менее уязвимую позицию.

Когда несколько секунд спустя я вышел на дорогу, юнец исчез. Единственное укрытие в пределах пятидесяти ярдов было либо с другой стороны от моста, либо за моей машиной. Я даже под автомобиль заглянул — не торчат ли ноги; нет, не торчат. Справившись с паникой, я перешел дорогу и, перегнувшись через перила с противоположного края, посмотрел вниз. Опять никого. Оставалось лишь предположить, что юнец соскользнул под мост — хотя течение здесь было слишком быстрым. Как бы то ни было, обыскивать реку под мостом в мои планы не входило. Я вернулся к машине, заставляя себя идти размеренным шагом, не переходя на бег, и почувствовал себя в безопасности, только стронувшись с места.

На вершине холма мне вдруг пришло в голову, что я забыл, в каком направлении еду. Вследствие пережитой тревоги все воспоминания о том, с какой стороны я приблизился к мосту, выветрились из моей головы, а припарковался я на съезде, перпендикулярно дороге. На пустынном отрезке шоссе я притормозил посмотреть на компас. Но черная магнитная стрелка плавно вращалась кругами, по всей видимости, бессистемно. Я постучал по корпусу: никакого результата. Компас не был сломан: стрелка надежно крепилась на игле. Прибор просто-напросто размагнитился. Я поехал дальше, со временем повстречал указатель, убедился, что направление выбрал правильно, добрался до Понтипула. Проблема с компасом меня слегка обеспокоила, но не то чтобы сильно. Лишь позже, пораскинув мозгами, я осознал, что компас невозможно размагнитить просто так: надо снять стрелку и хорошенько нагреть ее либо с силой постучать прибором обо что-нибудь твердое. Днем, когда я остановился подкрепиться, компас еще работал — я посмотрел. Мне вдруг пришло в голову, что и поломка компаса, и встреча с мальчишкой — это своего рода предостережение. Предостережение невнятное и равнодушное: вот так же спящий непроизвольно смахивает муху.

Все это звучит нелепо и фантастически, и я охотно признаю, что сам был склонен отмахнуться от подобных мыслей. Но я склонен доверять интуиции.

Я чувствовал себя настолько разбитым, что по возвращении в гостиницу жадно приложился к своей фляге с бренди. Затем позвонил портье и пожаловался на холод в номере, и не прошло и десяти минут, как горничная уже разводила огонь, насыпав угля в камин, которого я поначалу и не заметил. Устроившись напротив, покуривая трубку и потягивая виски, я со временем почувствовал себя гораздо лучше. В конце концов, нет никаких свидетельств тому, что эти «стихии» действительно враждебны — даже если допустить на минуту, что они существуют. В юности я презрительно отмахивался от сверхъестественного, но с годами резкая граница между правдоподобным и неправдоподобным слегка расплылась; ныне я осознаю, что и мир как таковой не вполне правдоподобен.

В шесть часов я внезапно решил навестить Эрхарта. Позвонить я не потрудился; я уже привык воспринимать полковника не как человека постороннего, но как союзника. Я вышел в моросящий дождик, дошел до его дома, поднялся к парадной двери и нажал на кнопку звонка. Почти тотчас же дверь распахнулась, выпуская предыдущего гостя.

— До свидания, доктор, — промолвила валлийка.

Я застыл на месте, недоуменно воззрившись на нее. По спине пробежал холодок.

— С полковником все в порядке?

— Ничего страшного, если побережется, — ответил мне доктор. — Если вы друг хозяина, не задерживайтесь у него надолго. Больному необходимо выспаться.

Валлийка впустила меня, не задавая вопросов.

— Что произошло?

— Да несчастный случай. Полковник упал с лестницы в подвале, а обнаружили мы его только через пару часов.

Поднимаясь наверх, я заметил в кухне нескольких псов. Дверь была открыта, однако никто из них не залаял при звуке моего голоса. В коридоре второго этажа царила промозглая сырость, ковер оставлял желать много лучшего. У дверей лежал доберман. Он устало и обреченно поглядел на меня; я прошел мимо — он даже с места не стронулся.

— А, это вы, старина, — поприветствовал меня Эрхарт. — Спасибо, что навестили. Кто вам рассказал?

— Никто. Я просто поговорить заглянул. Что же все-таки случилось?

Эрхарт выждал, пока за экономкой не закрылась дверь.

— Меня столкнули с подвальной лестницы.

— Но кто?

— Могли бы и не спрашивать.

— Так как все было?

— Я пошел в подвал за садовой бечевкой. На середине лестницы накатила удушливая вонь — думается мне, они умеют производить какой-то газ. И тут же — резкий толчок сбоку. Ну я и сверзнулся вниз — а падать-то высоко. Приземлился на ящик с углем, вывихнул лодыжку и думал, ребро сломал. А дверь между тем сама собою закрылась и защелкнулась на защелку. Я два часа вопил как сумасшедший, прежде чем меня садовник услышал.

Я больше не считал, что собеседник мой слегка не в себе, и в словах его нимало не сомневался.

— Но вам же нельзя здесь оставаться — вы в страшной опасности! Вам надо срочно перебираться в иные края.

— Нет. Они, конечно, гораздо сильнее, чем мне казалось. Но в конце концов, я находился под землей, в подвале. Возможно, в этом-то и дело. Они и до поверхности могут дотянуться, но на это у них уходит куда больше энергии, нежели оно того стоит. Как бы то ни было, ничего страшного не произошло. Ну, связки растянул, подумаешь, а ребро, как выяснилось, вовсе и не сломано. Это просто мягкое предупреждение: за то, что вчера вечером разоткровенничался с вами. А у вас что нового?

— Вот, значит, в чем дело!

Мои собственные приключения внезапно обрели смысл; все встало на свои места. Я пересказал Эрхарту события дня.

— Стало быть, вы спустились по крутому склону; видите, в точности как я — в подвал. Впредь нужно избегать таких ситуаций, — возбужденно перебил меня полковник. А когда я упомянул про компас, он невесело рассмеялся. — Это для них пара пустяков. Я же рассказывал, они способны просачиваться сквозь материю так же легко, как губка впитывает воду. Выпьете?

Я согласился и, в свой черед, наполнил бокал и ему. Прихлебывая напиток, полковник задумчиво проговорил:

— Этот ваш мальчишка… сдается мне, я знаю, кто он такой. Внук Бена Чикно. Я его тут вижу иногда.

— Кто такой Чикно?

— Цыган здешний. В его семье половина народу — идиоты. Сплошь кровосмешения. Один из его сыновей получил пять лет за соучастие в одном из самых гнусных убийств за всю историю здешнего края. Мерзавцы пытали престарелую супружескую пару, дабы выяснить, где те прячут деньги, а потом убили обоих. Часть похищенного обнаружилась в кибитке сына, но он уверял, будто вещи ему оставил какой-то тип, который в бегах числится. Мерзавец дешево отделался: обвинения в убийстве как таковом против него не выдвигали. Кстати, судья умер неделю спустя после вынесения приговора. От сердечного приступа.

Я знал произведения Мейчена куда лучше Эрхарта, и теперь в голову мою закралось вполне естественное подозрение. Ибо Мейчен рассказывает о сношениях между некими полусумасшедшими дегенератами из числа сельских жителей — и странными, чужеродными силами зла.

— А может ли быть, что этот старик — ну, Чикно — связан с ллойгор? — осведомился я.

— Зависит от того, что вы имеете в виду. Не думаю, что Чикно — птица достаточно важная, чтобы знать о них много. Но он из тех людей, кого они обычно поощряют: старый тупой выродок. Вы инспектора Дейвисона о нем порасспросите: это глава местной полиции. За Чикно тянется целый хвост приговоров длиной с вашу руку: поджог, изнасилование, грабеж со взломом, скотоложество, инцест. Словом, полный дегенерат.

В этот момент миссис Долгелли внесла ужин и недвусмысленно дала понять, что мне пора. В дверях я полюбопытствовал:

— А что, кибитка этого типа стоит где-то поблизости?

— В миле от моста, про который вы рассказывали. Надеюсь, вы туда не собираетесь?

Я поспешил заверить хозяина, что и думать об этом не думал.

Тем же вечером я написал длинное письмо Джорджу Лоэрдейлу в Брауновский университет. Лоэрдейл пописывал детективы (под псевдонимом, разумеется) и выпустил две антологии современной поэзии. Я знал, что он работает над книгой о Лавкрафте, и я нуждался в его совете. К тому времени я чувствовал, что увяз во всей этой истории по уши. Ни малейших сомнений у меня не осталось. А есть ли свидетельства появления ллойгор в области Провиденса? Мне хотелось знать, нет ли каких-нибудь теорий насчет того, откуда Лавкрафт получал основные сведения? Где он мог видеть «Некрономикон» или хотя бы слышать о нем? В своем письме к Лоэрдейлу я умолчал о подлинных своих заботах и опасениях; сказал лишь, что сумел перевести значительную часть рукописи Войнича и имею основания полагать, что это тот самый «Некрономикон», о котором шла речь у Лавкрафта, и как Лоэрдейл это объясняет? Также я сослался на доказательства того, что в основу рассказов Мейчена легли подлинные легенды Монмутшира, и предположил, что Лавкрафт мог использовать тот же самый легендариум. Не известны ли Лоэрдейлу такого рода местные предания? Скажем, нет ли каких-нибудь неприятных историй, связанных с лавкрафтовским «Домом с заколоченными ставнями» на Бенефит-стрит в Провиденсе?..

На следующий день после несчастного случая с Эрхартом приключилось нечто странное, о чем я расскажу лишь вкратце, поскольку происшествие последствий не имело. Я уже упоминал про горничную: бледненькую худышку со спутанными волосами и ногами как спички. После завтрака я поднялся к себе в номер и обнаружил, что она распростерта на коврике перед очагом — по всей видимости, без чувств. Я попытался позвонить администратору, но телефон не отвечал. Девушка казалась такой маленькой и хрупкой, что я решил перенести ее на кровать или в кресло. Труда это не составило; но когда я взял ее на руки, то невозможно было не ощутить, что под коричневым рабочим халатом на ней не надето почти или вовсе ничего. Я удивился: погода стояла холодная. Я уложил девушку на постель, она открыла глаза и поглядела на меня с лукавой радостью, так что не приходилось сомневаться: до сих пор она просто-напросто притворялась. Я попытался высвободить руку; она ухватила меня за запястье — с явным намерением продлить соприкосновение.

Но уж больно грубо было сработано; я отпрянул. В этот момент в коридоре послышались шаги; я поспешно распахнул дверь. На пороге обнаружился неопрятный мужлан цыганской внешности: при виде меня он явно удивился.

— Я искал… — начал было он и тут заметил в комнате девушку.

— Я нашел ее на полу без сознания. Пойду вызову врача, — быстро проговорил я.

В намерения мои входило лишь побыстрее ускользнуть вниз, однако девица, услышав мои слова, заверила:

— Нет нужды, — и спрыгнула с постели.

Незнакомец повернулся и зашагал прочь, спустя несколько секунд горничная последовала за ним, даже не попытавшись оправдаться. Не требовалось особой проницательности, чтобы понять: эти двое сговорились, цыган должен был открыть дверь и застать меня в постели с девицей. Не берусь судить, что произошло бы потом: возможно, он потребовал бы денег. Но скорее всего, просто бы на меня напал. Между моим незваным гостем и тем юнцом, что глазел на меня с моста, наблюдалось заметное сходство. Больше я этого человека не видел; девица впредь меня избегала.

Этот эпизод лишь подкрепил мою уверенность, что семейство цыган связано с ллойгор куда теснее, нежели осознает Эрхарт. Я позвонил ему домой, но мне сказали, он спит. Остаток дня я посвятил тому, что писал письма домой да осматривал римские развалины в городе.

Тем вечером я впервые увидел Чикно. По пути к Эрхарту я проходил мимо небольшого паба с объявлением в окне двери: «Цыган не обслуживаем». Однако ж в дверном проеме маячил старик в мешковатой одежде — с виду вполне безобидный — и, заложив руки в карманы, провожал меня внимательным взглядом. Изо рта у него, покачиваясь, свисала сигарета. По виду — как есть цыган.

Я пересказал Эрхарту эпизод с горничной; он, похоже, не воспринял его всерьез — в самом худшем-де случае меня рассчитывали пошантажировать. Но стоило мне упомянуть про старика, и полковник, живо заинтересовавшись, попросил описать его в деталях.

— Да, точно Чикно. Интересно, какого дьявола ему занадобилось.

— На вид он вполне безобиден, — промолвил я.

— Ага — как ядовитый паук.

Встреча с Чикно меня изрядно встревожила. Хотелось бы верить, я — не трусливее любого другого, но юнец у моста и нелепая история с горничной заставили меня осознать, что все мы довольно-таки уязвимы физически. Если ухажер девицы — или брат, или кем бы уж он ей ни приходился — вздумал задать мне взбучку, так он с легкостью избил бы меня до потери сознания и переломал мне все ребра — я бы и не пикнул. И ни один суд не вынес бы обвинительный приговор человеку, защищавшему «честь» девушки, тем более если бы она поклялась, что пришла в себя после обморока и обнаружила, что насильник воспользовался ее бедственным положением… При этой мысли по спине у меня пробежал пренеприятный холодок: я в страхе осознал, что играю с огнем.

Этим страхом объясняется следующее из описываемых мною событий. Но сперва упомяну, что на третий день Эрхарт встал с постели и мы вместе съездили в Сумеречные холмы, пытаясь понять, стоит ли что-либо за Мейченовой ссылкой на подземные пещеры, где якобы обитают его злокозненные троглодиты. Мы расспросили приходского священника в Лландалффене и в двух деревеньках неподалеку и потолковали с встречными рабочими с окрестных ферм, объясняя, что мы увлекаемся спелеотуризмом. Никто не ставил под сомнение предлог столь малоправдоподобный, но и нужными нам сведениями никто не располагал, хотя лландалффенский священник уверял, что и в самом деле слыхал какие-то байки о проходах в склонах холмов, что прикрыты валунами от посторонних глаз.

Эрхарт, несмотря на хромоту, облазил со мною все окрестности, устал смертельно и вернулся домой в шесть, собираясь лечь пораньше. По пути домой мне показалось — или, возможно, примерещилось, — что цыганского вида парень следовал за мной по пятам несколько сотен ярдов. Какой-то мальчишка, очень похожий на моего давешнего знакомца, ошивался у входа в гостиницу — и, едва завидев меня, скрылся. Похоже, за мной следили. Но, поужинав и расслабившись, я решил заглянуть в паб, где накануне видел старика Чикно, и осторожно навести о нем справки.

Не дойдя до цели четверти мили, я увидел объект своих поисков: Чикно стоял в дверях молочного магазина и не спускал с меня глаз, даже не пытаясь скрыть свой интерес. Я понимал: если я его проигнорирую, то мое чувство незащищенности только усилится, что того и гляди обернется для меня бессонной ночью. Засим я поступил так, как порою поступаю с чудовищами в ночных кошмарах, — направился прямиком к старику и заговорил с ним. И не без удовлетворения отметил, что застал его врасплох. Водянистые глаза забегали — так выдает себя человек, у которого совесть нечиста.

Приблизившись вплотную, я осознал, что прямой подход мне ничего не даст. «Зачем вы за мной следите?» Чикно инстинктивно схитрит — а чего и ждать от человека, который обычно с законом не в ладах? — и станет все наотрез отрицать. Так что я лишь улыбнулся и сказал:

— Погожий вечер, не так ли?

— Эге, точно, — ухмыльнулся цыган.

Я постоял рядом, делая вид, что любуюсь окрестностями. Шестое чувство меня не подвело. В роли охотника Чикно ощущал себя слегка неуютно: он скорее привык быть дичью.

— А вы нездешний, — заметил он спустя несколько минут. Акцент у него был не валлийский, но более северный — резковатый и грубый.

— Да, я американец, — подтвердил я. И, выждав небольшую паузу, добавил: — Да и вы тоже не из здешних мест, судя по выговору.

— Эге. Из Ланкашира мы.

— Из какой его части?

— Даунем.

— А, ведьминская деревня! — Я в свое время читал курс, посвященный викторианским романистам, и сразу вспомнил «Ланкаширских ведьм» Эйнсворта.[126]

Чикно ухмыльнулся — и я заметил, что во рту у него ни одного целого зуба не осталось — сплошь раскрошенные, потемневшие пеньки. При ближайшем рассмотрении я также понял, что глубоко ошибался, сочтя его безобидным. Эрхартово сравнение с ядовитым пауком было не так уж далеко от истины. Для начала, цыган оказался куда старше, нежели казалось на расстоянии, я бы дал ему больше восьмидесяти. (По слухам, Чикно перевалило за сто. Доподлинно известно, что его старшей дочери стукнуло шестьдесят пять.) Но годы не смягчили его нрава и не сделали его доброжелательнее. Ощущалась в его облике некая животная распущенность, отталкивающая живучесть, как если бы ему до сих пор доставляло удовольствие причинять боль либо вызывать страх. Даже просто разговаривая с ним, я ощущал, как мурашки по коже бегают: все равно что гладить собаку, у которой подозревают бешенство. Эрхарт пересказал мне немало отвратительных слухов об этом человеке, и теперь я готов был поверить каждому слову. Мне тут же вспомнилась история о маленькой дочурке фермера, которую Чикно приютил в дождливую ночь, — и мне стоило немалых трудов не выказать отвращение.

Мы постояли еще несколько минут, разглядывая освещенные улицы. Мимо, не обращая внимания на нас, продефилировали несколько подростков с портативными радиоприемниками.

— Руку давайте, — вдруг приказал старик.

Я послушался. Цыган с интересом воззрился на мою правую ладонь. Затем проследил линии в основании моего большого пальца.

— Линия жизни длинная.

— Рад слышать. А что еще вы видите?

Он поднял глаза и злорадно ухмыльнулся.

— Для вас — ничего интересного.

Во всей этой беседе ощущалось нечто искусственное. Я глянул на часы.

— Пора пропустить стаканчик.

И я повернулся было, чтобы уйти, но тут же предложил, словно под влиянием внезапно пришедшей в голову мысли:

— А вы ко мне не присоединитесь?

— Чего б нет?

И Чикно улыбнулся так оскорбительно, что, если бы не мои подспудные мотивы, следовало бы разобидеться насмерть. Понятно, что он про себя думал: что я-де его боюсь и пытаюсь подольститься. И если первое отчасти соответствовало истине, то второе — никоим образом. Цыган заблуждался на мой счет — и это давало мне некоторое преимущество.

Мы дошли до того самого паба, куда я собирался заглянуть с самого начала. Тут я увидел объявление на двери и замялся.

— Не волнуйтесь. Ко мне это не относится, — заверил старикан.

Мгновение спустя я понял почему. Бар был наполовину полон. Несколько наемных работников играли в дартс. Чикно направился прямиком к месту под мишенью и уселся как ни в чем не бывало. Двое-трое игроков явно разозлились, но никто не проронил ни слова. Все просто сложили дротики на подоконник и перебрались поближе к бару. Цыган широко ухмыльнулся. Он явно обожал демонстрировать свою власть.

Старикан сказал, что не отказался бы от рома. Я подошел к бару; хозяин обслужил меня, не поднимая глаз. Посетители ненавязчиво сдвинулись к противоположному концу стойки или, по крайней мере, подальше от нас — насколько позволяли приличия. Цыгана явно боялись. Возможно, на людей так подействовала смерть судьи, который вынес приговор сыну Чикно. Впоследствии Эрхарт рассказал мне и о других случаях.

Одно меня слегка успокоило. Пить он не умел. Я заказал ему один ром, чтобы цыган, не дай бог, не подумал, будто я пытаюсь его напоить, но он, сощурившись, заметил:

— Маленький больно.

Так что я заказал второй. Первый бокал старикан осушил, пока я ходил к стойке. А десять минут спустя взгляд его отчасти утратил остроту и проницательность.

Я решил, что от откровенности ничего не потеряю.

— Я о вас много наслышан, мистер Чикно. Мне крайне интересно с вами познакомиться.

— Эге. Дык вот и зазнакомились, — отозвался цыган. Он задумчиво потягивал ром, цыкая полым зубом. А затем заметил: — Вы кажетесь здравомыслящим человеком. Зачем вы остаетесь там, где вы лишний?

Я не стал изображать непонимание.

— Я скоро уеду — вероятно, в конце недели. Но я явился сюда попытаться отыскать кое-что. Вы не слышали о рукописи Войнича?

Разумеется, ни о чем подобном старый цыган не слышал. Невзирая на ощущение, что даром трачу слова, ибо собеседник мой тупо смотрел куда-то мимо меня, я вкратце поведал об истории рукописи и о том, как я ее расшифровал. И под конец сообщил, что Мейчен, по всей видимости, тоже знал это произведение и что, вероятно, вторая его часть или, может, еще один список находятся где-то в этой части мира. Когда же Чикно наконец ответил, я понял, что глубоко ошибался, решив, что он глуп либо невнимателен.

— То есть вы пытаетесь меня убедить, будто вас сюда занесло ради какой-то там рукописи? И все? — уточнил он.

Голос его звучал по-ланкаширски грубовато, но не враждебно.

— Да, именно за этим я и приехал, — подтвердил я.

Чикно перегнулся через стол и дыхнул на меня ромом.

— Слышь, мистер, мне известно куда больше, чем вы думаете. Я вас как облупленного знаю. Так что хорош шутки шутить. Может, вы и прохфессор из колледжа, да только мне на это начхать.

Меня не оставляло ощущение, будто передо мной крыса или ласка — опасная тварь, которую следовало бы уничтожить, точно ядовитую змею, — но я усилием воли закрыл на это глаза. Я внезапно понял про него одну вещь: на самом-то деле мое профессорское звание цыгану было глубоко небезразлично: он откровенно наслаждался возможностью приказать мне — университетскому профессору! — убраться прочь и не совать нос в чужие дела.

Так что я вдохнул поглубже — и вежливо проговорил:

— Поверьте, мистер Чикно, меня интересует исключительно рукопись. Если бы я смог ее отыскать, я был бы доволен и счастлив.

Старик допил свой ром, и я уж решил было, что он собрался уходить. Ничего подобного: он просто давал понять, что надо бы повторить. Я сходил к стойке и принес двойной ром ему и еще одно виски «Хейг» — себе.

Я снова уселся за стол; Чикно жадно отхлебнул рома.

— Да знаю я, зачем вы здесь, мистер. И про книгу вашу знаю. Но я парень незлопамятный. Я всего лишь хочу сказать, что вы никому не интересны. Что б вам не уехать обратно в свою Америку? Здесь вы вторую часть своей книги не отыщете, точно говорю.

Минуту-другую мы оба молчали. И тут я решил объясниться начистоту.

— А зачем им так нужно, чтобы я уехал?

В первое мгновение собеседник мой словно не осознал сказанного. Затем разом посерьезнел, помрачнел — хотя и ненадолго.

— Не стоит об этом, — отрезал он.

Но спустя минуту Чикно словно бы передумал. Глаза его снова недобро вспыхнули.

— Вы их, мистер, не интересуете. На вас им плевать. Это вот он им не нравится. — Старикан дернул головой: по всей видимости, имелся в виду Эрхарт. — Дурак набитый, вот он кто. Его уж сколько раз предупреждали; можете передать ему от меня, что в следующий раз никаких предупреждений не будет.

— Он не верит в их власть. Полагает, сил у них недостаточно, чтобы повредить ему, — объяснил я.

Цыган словно бы никак не мог решить, улыбнуться тут следует или презрительно ухмыльнуться. Лицо его исказилось, и на мгновение мне померещилось, будто его глаза вспыхнули алым, как у паука.

— Стало быть, распроклятый дурень заслуживает своей участи!

Я похолодел от страха — и вместе с тем испытал что-то похожее на торжество. Мне удалось-таки разговорить старого мерзавца! Моя откровенность себя оправдала. И если только он не вспомнит вдруг об осторожности, я того и гляди выведаю кое-что из того, что так меня занимает.

Старик цыган взял себя в руки — и добавил уже более спокойно:

— Во-первых, дурак он уже потому, что ничего толком не знает. Ни черта! — И Чикно постучал мне по запястью согнутым пальцем.

— Я так и подозревал, — кивнул я.

— Ах, вот как, подозревали? Ну значит, и не ошиблись.

Не приходилось сомневаться, что презрение его — не наигранное. Но следующие его слова потрясли меня куда сильнее, нежели все предыдущее. Чикно нагнулся ко мне и с неожиданной прямотой сообщил:

— Эти твари — они не из волшебной сказочки, знаете ли. Они не в игрушки играют.

И тут я понял то, чего до сих пор не осознавал. Чикно и впрямь знал «их», знал — и воспринимал с равнодушным прагматизмом, как ученый — атомную бомбу. Думаю, вплоть до сего момента я в «них» толком не верил; я надеялся, что все это какая-то странная иллюзия или что, подобно привидениям, они не могут вторгаться в дела людей хоть сколько-то ощутимо. Слова цыгана открыли мне глаза. «Эти твари». У меня просто волосы встали дыбом, и холодная волна разлилась по ногам от бедер до ступней.

— Так что же, ради всего святого, они делают?

Чикно допил свой бокал и небрежно обронил:

— А вас, приятель, это не касается. Вы тут все равно ничего поделать не можете. И никто не может. — Цыган грохнул бокалом о стол. — Понимаете, это же их мир, как ни крути. А мы — всего лишь ошибка. И они хотят отобрать мир назад. — Он поймал взгляд бармена и указал на пустой бокал.

Я послушно отправился к стойке и принес еще рома. Теперь мне не терпелось уйти и как можно скорее переговорить с Эрхартом. Но как тут уйдешь — чего доброго, старикан обидится!

Из затруднения меня вывел сам Чикно. После третьего двойного рома он внезапно утратил всякую вразумительность. И забормотал что-то на непонятном языке — должно быть, на цыганском. Несколько раз он упомянул какую-то Лиз Садерн (причем произносил это имя как «Соудерн»); позже я вспомнил, что так звали одну из ланкаширских ведьм, казненных в 1612 году. Я так и не узнал, о чем именно старик рассказывал и действительно ли ссылался на пресловутую ведьму. Глаза его остекленели, хотя сам он, несомненно, пребывал в уверенности, что со мною общается. Под конец мною овладело жутковатое ощущение, что беседует со мной не старик Чикно, а кто-то другой, в него вселившийся. Полчаса спустя цыган уронил голову на стол и задремал. Я подошел к бармену.

— Мне страшно жаль, что так вышло. — И я указал на спящего.

— Ничего страшного, — заверил бармен. По-видимому, он уже понял, что я с цыганом не в дружбе. — Я позвоню его внуку. Он заберет старика домой.

Из ближайшей телефонной будки я позвонил Эрхарту. Экономка сообщила, что хозяин спит. Я уже собирался зайти разбудить его, но передумал и повернул обратно в гостиницу, жалея, что потолковать мне не с кем.

Я попытался разобраться в мыслях и найти хоть какой-то смысл в речах Чикно. Если он не отрицал существования ллойгор, тогда с какой стати Эрхарт заблуждается? Но я слишком много выпил и смертельно устал. Лег я в полночь, но спал плохо, меня мучили кошмары. В два часа утра я пробудился с жутким ощущением того, что ллойгор — это страшная явь, хотя в сознании моем они смешались с чудовищными образами из снов — маркизом де Садом и Джеком-потрошителем. Чувство опасности было настолько сильным, что я включил свет. Стало заметно лучше. Я решил, что стоит записать мой разговор с Чикно и дать Эрхарту прочесть его — вдруг полковник сможет восполнить недостающие части головоломки. И я подробно изложил нашу с цыганом беседу на бумаге.

Пальцы у меня онемели от холода. Я снова задремал; проснулся от того, что комната словно бы слегка вибрировала: очень похоже на легкое землетрясение, что я некогда пережил в Мексике. Я опять уснул и проспал до утра.

Прежде чем приступить к завтраку, я спросил за стойкой, нет ли почты на мое имя. Да, была; пришел ответ от Лоэрдейла из Брауновского университета. Я жадно прочел письмо, закусывая копченой селедкой.

Письмо содержало в себе по большей части литературоведческие сведения: подробные рассуждения о Лавкрафте и его психологии. Но отдельные страницы меня немало заинтересовали. Лоэрдейл писал: «Сам я склонен верить, на основании писем, что одним из самых сильных переживаний в юности Лавкрафта стала поездка в Кохассет, захудалый рыбацкий поселок между Квоночонтаугом и Уикапаугом в южном Род-Айленде. Подобно лавкрафтовскому Инсмуту, эта деревушка вскорости исчезла со всех карт. Я там побывал и скажу, что Кохассет во многом соответствовал описанию Инсмута (помещенного Лавкрафтом в Массачусетс): "больше заброшенных домов, чем людей", атмосфера распада, спертый рыбный запах. Более того, в 1915 году, как раз когда Лавкрафт оказался там, в Кохассете проживал некий капитан Марш, немало поплававший в южных морях. Возможно, он-то и рассказал юному Лавкрафту истории о зловещих полинезийских храмах и обитателях морских глубин. Ключевая легенда — ее упоминают также Юнг и Спенс — повествует о богах (или демонах) со звезд, которые некогда правили нашей Землей, утратили свое могущество через занятия черной магией, но однажды вернутся и снова подчинят себе Землю. В той версии, что цитирует Юнг, эти боги якобы создали людей из неразумных чудовищ.

По моему мнению, все остальные составляющие "мифа" Лавкрафт заимствовал у Мейчена, а может, и у Эдгара По, который порою намекает на что-то похожее. Вот взять хоть "Рукопись, найденную в бутылке". Никаких свидетельств того, что с "домом с заколоченными ставнями" на Бенефит-стрит либо с любым другим особняком в Провиденсе связаны какие-то зловещие слухи, я не нашел. Мне будет крайне интересно ознакомиться с вашими заметками на тему первоисточников у Мейчена. Я думаю, Мейчен вполне мог где-то услышать байку о некоем "таинственном" фолианте вроде того, что вы описываете, но ничто не подтверждает, что Лавкрафт напрямую имел дело с подобной книгой. Я уверен, что любая связь между его "Некрономиконом" и рукописью Войнича, как вы и предполагаете, это чистой воды совпадение».

Когда я дошел до фразы про богов, «которые однажды вернутся и снова подчинят себе Землю», а также и до ссылок на полинезийские легенды, у меня волосы встали дыбом. Ибо, как писал Черчвард: «Остров Пасхи, Таити, Самоа… Гавайи и Маркизские острова — это лишь жалкие осколки той огромной земли и ныне стоят как часовые над безмолвной могилой». Полинезия — это все, что осталось от континента Му.

Письмо не сообщило мне практически ничего нового: обо всем этом я уже знал либо догадывался. Однако ж в результате беседы с Чикно возникла проблема практического свойства: насколько серьезна угроза, нависшая над Эрхартом? Может, полковник и прав, утверждая, что ллойгор сами по себе не слишком-то могущественны, но Чикно и его семейка — дело другое. Даже если посмотреть на вещи скептически: дескать, вся эта история — чистой воды суеверия и фантазии. — Чикно представлял собою опасность вполне реальную. Бог весть почему, но Эрхарта цыгане ненавидели.

Гостиничный регистратор тронул меня за рукав.

— Вас к телефону, сэр.

Это был Эрхарт.

— Слава богу, что вы позвонили! — воскликнул я. — Мне необходимо поговорить с вами.

— Так значит, вы уже слышали?

— Что слышал?

— Ну, про взрыв. Чикно погиб.

— Что?! Вы уверены?

— Практически да. Хотя от него мало чего нашли.

— Я сейчас буду.

Так я впервые услышал о великом лландалффенском взрыве. На столе у меня лежит книга с названием «Логике неподвластно» за авторством покойного Фрэнка Эдвардса — не слишком-то достоверная подборка тайн и чудес. Есть в ней и глава «Великий лландалффенский взрыв», в ней утверждается, будто речь идет не иначе как о ядерном взрыве, вызванном, вероятно, сбоем в двигателях «неопознанного летающего объекта». Эдвардс цитирует ракетного ученого Вилли Лея,[127] согласно которому сибирский кратер 1908 года образовался в результате взрыва антиматерии, и проводит параллели между лландалффенской катастрофой и падением метеорита близ реки Подкаменная Тунгуска. А я вам скажу, это полная чушь. Я своими глазами видел место происшествия, и разрушений там для ядерного взрыва, даже для небольшого, недостаточно.

Однако ж я забегаю вперед. Эрхарт встретил меня на полпути к своему дому — и мы вместе покатили в Лландалффен. Произошло там вот что: примерно в четыре часа утра имел место грандиозный взрыв. Наверное, это взрывная волна и разбудила меня ни свет ни заря. Местность там, по счастью, пустынная, вот разве что наемного рабочего в его доме в трех милях оттуда взрывом сбросило с кровати. Самое странное — шума почти не было; фермер решил, что это подземный толчок, и заснул снова. Двое поселян, возвращаясь домой с вечеринки, утверждали, будто услышали глухой звук — что-то вроде отдаленного грома или гула взрывных работ, — и подумали, уж не потерпел ли крушение самолет с грузом бомб. В семь утра наемный рабочий оседлал велосипед и поехал посмотреть, в чем дело, но ничего не обнаружил. Однако ж он рассказал о происшествии своему нанимателю, и где-то после девяти оба отправились на разведку в машине фермера. На сей раз фермер свернул на окольную дорогу и поехал в сторону цыганского табора, что раскинулся милях в двух оттуда. Первой их находкой стала вовсе не часть человеческого тела, как утверждает мистер Эдвардс, но ослиная передняя нога. Нога валялась посреди дороги, а далее деревья и каменные изгороди буквально сровняло с землей. На сотни ярдов вокруг эпицентра взрыва — поля площадью в два акра, на котором цыгане стояли табором, — были разбросаны обломки кибиток и прочий мусор.

Я видел это поле своими глазами — инспектор лландалффенской полиции, хороший знакомый Эрхарта, разрешил нам подойти поближе. По первому впечатлению, здесь произошло скорее землетрясение, нежели обыкновенный взрыв. В результате взрыва образуется кратер либо расчищается более или менее ровная площадь, а здесь поверхность вся вспучилась и пошла трещинами, точно вследствие содроганий земной коры. По полю тек ручей; теперь здесь образовалось озеро. С другой стороны, характерные признаки взрыва тоже наблюдались. Часть деревьев были повалены, от других остались только пеньки, но остальные стояли нетронутыми. Изгородь между полем и шоссе почти не пострадала, хотя и проходила по вершине кургана или насыпи, зато ограда на следующем поле, значительно дальше от эпицентра, разлетелась вдребезги.

Разумеется, как мы и предполагали, повсюду валялись также изуродованные останки людей и животных: клочья кожи, осколки костей. Мало что из них удалось идентифицировать; казалось, взрыв развеял в пыль все живое. Самой крупной находкой была та самая ослиная нога на дороге.

Вскоре мне сделалось так дурно, что я вынужден был вернуться и сесть в машину. А Эрхарт еще с час ковылял по полю, подбирая разнообразные ошметки. Я слышал, как сержант спросил его, что он ищет, и Эрхарт ответил, что понятия не имеет. Но я-то знал: Эрхарт надеялся отыскать хоть какие-нибудь подтверждения того, что цыгане связаны с континентом Му. И отчего-то я был уверен, что полковник ничего не найдет.

К тому времени вокруг собралось под тысячу зевак: все они пытались пробиться поближе и выяснить, что случилось. Пока мы пытались выехать на дорогу, нашу машину остановили раз десять. На вопросы Эрхарт неизменно отвечал, что над полем, по всей видимости, взорвалась летающая тарелка.

На самом-то деле мы оба почти не сомневались, что именно произошло. Сдается мне, старик Чикно зашел слишком далеко — и выболтал мне много лишнего. Эрхарт полагал, что цыган совершил большую ошибку, считая, будто ллойгор в чем-то подобны людям, а сам он — их слуга и может себе позволить некоторые вольности. Чикно не сознавал, что сам он — не более чем расходный материал, а из-за своей простодушной склонности похваляться и выставлять себя глашатаем и вестником ллойгор представляет для них опасность.

Именно к такому выводу мы пришли, после того как я пересказал Эрхарту свою беседу с Чикно. Когда я дошел до конца своих заметок, Эрхарт подвел итог:

— Неудивительно, что они его убили.

— Но он, в конце концов, ничего особенного не сказал!

— Он наболтал достаточно. Вероятно, они решили, что об остальном мы и сами догадаемся.

Мы пообедали в гостинице — и горько об этом пожалели. Похоже, все до одного знали, откуда мы только что вернулись. На нас пялились во все глаза, наш разговор подслушивали. Официант так долго слонялся без дела поблизости от нашего столика, что хозяин был вынужден его отчитать. Мы по-быстрому покончили с трапезой и отправились к Эрхарту. В библиотеке опять разожгли камин, и миссис Долгелли принесла кофе.

До сих пор ясно, как наяву, помню каждое мгновение того вечера. Помню напряженную, зловещую атмосферу, помню отчетливое ощущение физической опасности. Больше всего Эрхарта поразило, с каким презрением отнесся Чикно к моим словам о том, что полковник-де не верит в «их» власть. Как сейчас помню, старый цыган разразился таким потоком ругательств, что даже кое-кто из посетителей обернулся. А ведь он был прав! «Они» обладают немалой властью — властью различного свойства. Ибо мы пришли к заключению, что причиной опустошений в цыганском таборе стал не взрыв и не землетрясение, но сочетание одного с другим. Взрыв настолько сильный, чтобы расшвырять кибитки, услышали бы и в Саутпорте, и в Мелинкурте, и, уж конечно, в Лландалффене, в каких-нибудь пяти милях от поля. Расселины и трещины наводили на мысль о подземных толчках. Но подземные толчки не разнесли бы табор вдребезги. Эрхарт полагал — и в итоге я с ним согласился, — что цыганский лагерь вместе с его обитателями в буквальном смысле слова разорвало на куски. Но в таком случае зачем понадобились содрогания земной коры? Здесь напрашивались два объяснения. Либо это «твари» прорывались из-под земли. Либо «землетрясение» — это ложный след, преднамеренный отвлекающий маневр. А выводы из такого предположения напрашивались столь ужасные, что мы налили себе по виски, несмотря на то что на дворе стоял белый день. Выходит, «они» нарочно стараются создать правдоподобное объяснение случившемуся. То есть у них есть причина для скрытности. И насколько мы могли судить, причина одна, и только одна: у них есть «планы», планы на будущее. Мне тут же вспомнились слова Чикно: «Это же их мир, как ни крути… И они хотят отобрать мир назад».

Вообразите себе нашу досаду: во всех Эрхартовых книгах по оккультизму и по истории континента Му даже намека на ответ не нашлось. Трудно противостоять парализующему отчаянию, если даже не знаешь, с чего начать. Вечерняя газета удручила нас еще больше: в ней с уверенностью утверждалось, что причиной трагедии стал взрыв нитроглицерина! Эксперты выдвигали теорию, якобы объясняющую факты. Сын и зять Чикно работали в каменоломнях на севере и привыкли иметь дело со взрывчатыми веществами. В каменных карьерах нитроглицерин действительно порою использовался: он дешев и прост в изготовлении. В газетном сообщении утверждалось, что сыновей Чикно подозревали в краже больших объемов глицерина и азотной и серной кислоты. Взрывчатка была им нужна для взлома сейфов. Цыгане, должно быть, изготовили изрядное количество нитроглицерина, а тут случилось небольшое землетрясение — и все их запасы взлетели на воздух.

Смехотворное объяснение, что и говорить. Для того чтобы произвести такие разрушения, нитроглицерина потребовалось бы никак не меньше тонны. И в любом случае, взрыв нитроглицерина оставляет характерные следы; на опустошенном поле ничего подобного обнаружено не было. Взрыв нитроглицерина слышен издалека, а тут — тишина.

И однако ж объяснение это никто всерьез не оспаривал; хотя впоследствии было проведено официальное расследование катастрофы. Наверное, люди просто-напросто боятся необъяснимых тайн: ум нуждается в успокоительных гипотезах, пусть даже самых нелепых.

В той же вечерней газете обнаружилась заметка, на первый взгляд к делу не относящаяся. Заголовок гласил: «Таинственный газ — следствие взрыва?» В коротком абзаце утверждалось, будто многие жители этой области проснулись поутру с сильной головной болью и с ощущением вялости и апатии — примерно так дает о себе знать начинающийся грипп. Но в течение дня все прошло, как будто и не было. Уж не выделился ли в результате взрыва какой-либо газ, способный вызвать такие симптомы? — задавался вопросом репортер. Научный консультант газеты добавил примечание: именно такие симптомы вызывает сернистый ангидрид; несколько человек почувствовали ночью характерный запах. А нитроглицерин, как известно, содержит в себе небольшое количество серной кислоты, чем запах и объясняется…

— А это мы сейчас проверим, — промолвил Эрхарт и набрал номер саутпортовского бюро погоды.

Десять минут спустя нам перезвонили и дали ответ на наш вопрос: ночью ветер дул с северо-востока. А Лландалффен лежит к северу от места взрыва.

Но никто из нас по-прежнему не осознавал всей значимости этой подробности. Несколько часов подряд мы просматривали мой перевод рукописи Войнича, а потом перелопатили тридцать с чем-то фолиантов о континенте Му и родственных темах.

А затем, уже потянувшись к очередному тому про Лемурию и Атлантиду, я скользнул взглядом по книге Сачеверелла Ситвелла «Полтергейст». Рука моя замерла на полдороге, я уставился прямо перед собою, отчаянно пытаясь вспомнить какой-то полузабытый факт. И тут меня осенило.

— Боже мой, Эрхарт! — воскликнул я. — Мне тут внезапно в голову пришло: а где эти твари берут энергию? — (Полковник непонимающе воззрился на меня.) — Это ведь их собственная, природная энергия, нет? Но для того чтобы генерировать энергию, необходимо физическое тело. А вот взять, например, полтергейсты!..

И тут Эрхарт понял. Полтергейста забирают энергию у людей — как правило, у девочек-подростков. Одна точка зрения состоит в том, что полтергейсты самостоятельным бытием не обладают, они — что-то психического проявления подросткового бессознательного, выплеск фрустрации или жажды внимания. Согласно второй точке зрения, это «духи», которым необходимо подпитываться энергией эмоционально неуравновешенного человека; Ситвелл ссылается на проявления полтергейста в домах, что долго простояли пустыми.

А не поэтому ли столь многие местные жители, проснувшись поутру, стали жаловаться на усталость и «гриппозность»? Уж не у них ли забрали энергию, необходимую для взрыва?

А если так, выходит, опасность не слишком и велика. Значит, ллойгор собственной энергией не обладают, им приходится черпать ее у людей — предположительно спящих. Стало быть, могущество их ограничено.

Одна и та же мысль одновременно пришла в голову нам обоим. Да, но в мире столько людей…

Тем не менее мы оба внезапно взбодрились. И, в обновленном состоянии духа, задумались о нашей ключевой задаче: как оповестить род человеческий о ллойгор. Вряд ли эти твари неуничтожимы — иначе они бы не взяли на себя труд уничтожить Чикно за то, что слишком распустил язык. Вероятно, их можно истребить с помощью подземного атомного взрыва. Ллойгор никак себя не проявляли на протяжении многих веков; значит, могущество их ограничено. Если бы мы располагали неоспоримыми доказательствами их существования, наши шансы противостоять угрозе оказались бы весьма велики.

Отправной точкой, самоочевидно, был лландалффенский взрыв. Он неопровержимо свидетельствует о реальности этих сокрытых сил; необходимо, чтобы общественность о том узнала. В каком-то смысле смерть Чикно нам только на руку: ллойгор раскрыли свои карты. Мы порешили утром снова съездить на место взрыва и составить подробное досье. Потом мы опросим жителей Лландалффена и выясним, действительно ли кто-то из них ночью почувствовал запах сернистого ангидрида и станет ли настаивать на своем, если сообщить, что ветер дул в противоположном направлении. Эрхарт знал нескольких журналистов с Флит-стрит, которым небезынтересно все таинственное и сверхъестественное; он с ними свяжется и даст понять, что есть материал для сенсационной публикации.

По возвращении к себе в гостиницу поздно вечером я с облегчением перевел дух: таким счастливым я вот уже много дней себя не чувствовал. В ту ночь спал я крепко, без сновидений. Когда же наконец проснулся, время завтрака давно прошло, а я ощущал себя совершенно разбитым. Решив, что слишком долгий сон мне не на пользу, я попытался дойти до ванной комнаты: голова раскалывалась, как при гриппе. Я принял две таблетки аспирина, побрился, спустился вниз. К счастью, такого рода симптомы больше ни у кого не наблюдались. Кофе и гренок с маслом слегка подкрепили мои силы; и я списал все на самое обычное перенапряжение. И позвонил Эрхарту.

— Боюсь, он еще не встал, сэр, — сообщила миссис Долгелли. — Сегодня утром он неважно себя чувствует.

— Что с ним такое?

— Ничего особенного. Просто очень устал.

— Я сейчас буду, — пообещал я. И попросил регистратора вызвать мне такси; сам я еле ноги передвигал.

Двадцать минут спустя я уже сидел у изголовья Эрхартовой кровати. Выглядел он еще хуже меня, да и чувствовал себя ужасно.

— Мне страшно досадно это предлагать, учитывая, как нам обоим скверно, — проговорил я, — но сдается мне, надо нам как можно скорее убираться из здешних мест.

— Давайте подождем до завтра, — простонал полковник.

— Завтра нам станет еще хуже. Они выпьют все наши силы до последней капли, и в итоге мы не переживем самой пустячной простуды.

— Пожалуй, вы правы.

И хотя все это предприятие представлялось настолько тяжким и мучительным, что и словами не выразишь, я дополз-таки до гостиницы, уложил чемоданы и заказал такси до Кардиффского вокзала, рассчитывая сесть на трехчасовой лондонский поезд. Эрхарту пришлось совсем туго: миссис Долгелли, выказав неожиданную силу духа, отказалась паковать его вещи. Полковник позвонил мне; я с трудом дотащился обратно к нему, мечтая лишь об одном — снова залезть в постель. Но усилия мои не пропали втуне: я слегка ожил, а к полудню и головная боль прошла; я почувствовал себя гораздо лучше — вот только в мыслях ощущалась странная легкость. Я объяснил миссис Долгелли, что получил срочную телеграмму и наша поездка в Лондон — это вопрос жизни и смерти; экономка мне поверила, хотя так и осталась в убеждении, что Эрхарт всенепременно скончается по дороге.

Заночевали мы в гостинице «Риджент палас», а поутру проснулись, чувствуя себя превосходно. За завтраком, пока мы дожидались яичницы, Эрхарт заметил:

— Ну что, старина, по-моему, мы побеждаем.

Но ни он, ни я на самом деле в это не верили.

С этого момента и далее моя история утрачивает сюжетную целостность и превращается в набор разрозненных фрагментов и в летопись неизбывного разочарования. Не одну неделю провели мы в Британском музее, ища ключ к разгадке, а потом и в Национальной библиотеке Франции. Книги о культах южных морей свидетельствуют, что там сохранилась богатая традиция, связанная с ллойгор; хорошо известно, что однажды они вернутся и опять завладеют миром. В одном из текстов, процитированном Ледюком и Пуатье, говорится, что ллойгор вызовут «грызущее безумие» среди тех, кого захотят уничтожить, а в примечании утверждается, что «грызущее» в данном контексте означает «разрывать зубами» — примерно так, как человек обгладывает куриную ножку. Фон Сторх описывает некое гаитянское племя, в котором мужчинами порою овладевал демон, заставлявший многих из них убивать жен и детей, зубами разрывая им горло.

Важную подсказку дал нам и Лавкрафт. В повести «Зов Ктулху» он упоминает про подборку газетных вырезок, каждая из которых свидетельствует, что «погребенные в гробницах Властители» все активнее дают о себе знать в мире. В тот же самый день судьба столкнула меня с некоей девушкой, которая работала в пресс-бюро. Она рассказала мне, что работа у нее очень простая: прочитывать каждый день десятки газет, выискивая упоминания имен клиентов. Я спросил, не могла бы она заодно подбирать для меня статьи «необычного» плана: все, что угодно, с намеком на таинственное и сверхъестественное; девушка сказала, почему бы и нет. Я вручил ей «Внемли!» Чарльза Форта,[128] чтобы дать примерное представление, какие именно новости меня интересуют.

Две недели спустя я получил тонкий коричневый конверт, а в нем — с десяток газетных вырезок. По большей части — ничего важного: сплошь двухголовые младенцы да прочие медицинские аномалии, да какого-то бедолагу-шотландца убило гигантской градиной, а на склонах Эвереста видели чудовищного снежного человека, — но две-три заметки для наших изысканий оказались небесполезны. Мы тут же связались еще с несколькими пресс-бюро в Англии, Америке и Австралии.

В результате на нас обрушилась целая лавина материала, из которого потом составились два увесистых тома. Статьи распределялись по нескольким разделам: «Взрывы», «Убийства», «Колдовство (и сверхъестественное в целом)», «Психозы», «Научные наблюдения», «Разное». Подробности взрыва близ Аль-Казимии в Ираке настолько схожи с лландалффенской катастрофой — вплоть до жалоб жителей Аль-Казимии на усталость и апатию, — что я абсолютно уверен: и в этой области тоже ллойгор обрели оплот. Взрыв, изменивший русло реки Тула-Гол близ Улан-Батора в Монголии, китайцы вменили в вину русским: они-де сбросили атомную бомбу. Странное безумие, уничтожившее девяносто процентов жителей южного острова Зафорас в Критском море, и по сей день остается загадкой, прокомментировать которую греческое военное правительство отказывается. Кровавая резня в болгарском городе Панагюриште в ночь на 29 марта 1968 года в первых же официальных сообщениях списывалась на «культ вампиров», которые «считали туманность Андромеды своим истинным домом». Наиболее значимые события окончательно убедили нас, что ллойгор готовятся атаковать обитателей Земли.

Но в наш контекст вписывались и заметки менее важные, а таких набралось в буквальном смысле слова десятки, а со временем и сотни. Некое морское чудовище утащило рыбака, ловившего форель в озере Лох-Эйлт: несколько газетных статей рассуждали о «доисторических динозаврах», однако в выпуске «Дейли экспресс» от 18 мая 1968 года, изданном в Глазго, была опубликована целая история о некоем ведьминском культе и поклонении морскому дьяволу, источавшему невыносимую вонь гниения и распада — что наводило на мысль о лавкрафтовском Инсмуте. Прочтя заметку о мелькшемском душителе, я съездил на несколько дней в этот городок и получил от сержанта уголовной полиции Брэдли подписанное заявление, подтверждающее, что перед смертью убийца то и дело повторял такие слова, как «Гхатанотхоа», «Нуг» (еще один элементал, то есть стихийный дух, описанный у Лавкрафта) и «Рантегоз» (то же самое, что Рхан-Тегот, звероподобный бог, упомянутый Лавкрафтом?). Роббинс (душитель) утверждал, что им овладевала «некая подземная стихия»: она-то и заставила его убить трех женщин и отрезать им ноги.

Продолжать список нет смысла. Мы надеемся опубликовать отдельной книгой подборку избранных статей (в целом около пятисот) — и разослать экземпляры всем до единого членам Конгресса и всем до единого членам британской палаты общин.

Несколько заметок в этот том не войдут — пожалуй, они-то и ужасают более всех прочих. В 7.45, седьмого декабря 1967 года, небольшой частный самолет, пилотируемый Р. Д. Джонсом из Кингстона, вылетел из города Форт-Лодердейл (штат Флорида) и взял курс на Кингстон. На борту было три пассажира. Расстояние составляло около пятисот километров; полет занимал два часа. К десяти часам утра жена Джонса, поджидавшая на летном поле, забеспокоилась и предложила начать поиски. Все попытки связаться с самолетом по радио потерпели неудачу. Начались поиски. А в 13.15 Джонс запросил посадку по радио, явно не подозревая, какую панику вызвал. На вопрос, где он был столько времени, Джонс непонимающе сощурился и ответил: «В полете, где ж еще?» Когда ему назвали точное время, пилот был потрясен. Его собственные часы показывали 10.15. Джонс сообщил, что большую часть пути летел в низкой облачности, но никаких причин беспокоиться не видел. Согласно метеосводкам, день выдался на диво ясный для декабря и никаких облаков в небе быть просто не могло («Глинер» от 8 декабря 1967 г.).

Еще четыре известных нам происшествия во всем походили на этот, за исключением истории с «Джинни»: здесь речь шла не о самолете, а о корабле береговой охраны у западного побережья Шотландии. В данном случае судно с тремя матросами на борту оказалось в густом тумане, и команда обнаружила, что радио не работает и в силу неведомой причины все часы встали. Все списали на магнитную бурю. Однако ж все прочие приборы работали, и в должное время корабль прибыл в Сторноуэй, что на Льюисе,[129] после того как отсутствовал двадцать два часа, а вовсе не три-четыре, как казалось морякам. Но все рекорды бьет тренировочный самолет военно-морского флота под названием «Черный Джек»: он вылетел с Калифорнийского полуострова[130] и отсутствовал три дня и пять часов. Между тем экипаж полагал, что к моменту возвращения на базу прошло всего-то часов семь.

Нам так и не удалось выяснить, какие объяснения этому любопытному эпизоду предложил военно-морской флот и как береговая охрана Великобритании трактует историю с «Джинни». Вероятно, предполагается, что команда перепилась и заснула. Но вот в чем мы вскорости убедились доподлинно: люди просто не хотят знать о событиях и явлениях, которые угрожают их чувству безопасности и «нормальности». Это открытие сделал и покойный Чарльз Форт: он всю жизнь посвятил его изучению. И кажется мне, что книги Форта содержат в себе классические примеры того, что У Ильям Джеймс называл «людской слепотой». Ибо Форт всегда приводит газетные сообщения о невероятных событиях, на которые ссылается. Почему же никто не потрудился сверить эти ссылки — все или хотя бы несколько — и либо засвидетельствовать правдивость автора, либо разоблачить его как обманщика? Мистер Тиффани Тейер[131] когда-то объяснял мне, что взыскательный читатель считает, будто в каждом из процитированных Фортом случаев наличествуют «особые обстоятельства», его обесценивающие: тут — ненадежный свидетель, там — изобретательный репортер, и так далее. Почему-то никому даже в голову не приходит, что прибегать к такому объяснению в отношении тысячи страниц тщательно подобранных фактов — это чистой воды самообман.

Подобно большинству людей, я всегда предполагал, что мои собратья-человеки относительно честны, относительно непредвзяты и сколько-то любопытны. Если бы я нуждался в подтверждении интереса ко всему необъяснимому, мне достаточно было бы взглянуть на книжный киоск в аэропорту и десятки томиков в мягкой обложке, за авторством Фрэнка Эдвардса и иже с ним, с названиями вроде «Мир сверхъестественного», «Сто небывалых происшествий» и т. д. Настоящим шоком оборачивается осознание того, что все это отнюдь не подтверждает открытость к восприятию «сверхъестественного»: люди просто хотят, чтобы им пощекотали нервы. Эти книги — своего рода оккультная порнография, своеобразная игра под девизом: «А давайте притворимся, что мир — не такое скучное место, как на самом деле».

19 августа 1968 года мы с Эрхартом пригласили двенадцать «друзей» в съемные апартаменты по адресу: Гауэр-стрит, 83 (в этом самом доме Дарвин поселился сразу после свадьбы). Мы решили, что ассоциации с Дарвином окажутся очень к месту: мы не сомневались, что этот день надолго останется в памяти у всех присутствующих. В подробности вдаваться не буду: достаточно и того, что среди приглашенных было четверо профессоров (три из Лондона, один из Кембриджа), два журналиста (оба — из самых респектабельных газет) и несколько представителей разных профессий, включая одного доктора.

Эрхарт представил меня собранию, и я зачитал заранее подготовленное заявление, поясняя и дополняя то, что считал нужным. Спустя десять минут кембриджский профессор откашлялся, произнес: «Прошу меня извинить» — и выбежал из комнаты. Как выяснилось впоследствии, он решил, что стал жертвой неумного розыгрыша. Остальные дослушали до конца, причем долгое время тоже гадали про себя, не шутка ли это. Убедившись, что нет, все сделались открыто враждебны. Журналист, зеленый юнец только-только с университетской скамьи, то и дело перебивал доклад фразой: «Надо ли понимать, что?..» Одна из дам поднялась и ушла; впрочем, как я узнал позже, не столько по причине недоверия, сколько потому, что она внезапно осознала: в комнате осталось тринадцать человек — а это дурная примета. Молодой журналист принес с собой две книги Эрхарта о континенте Му и зачитывал цитаты из них: эффект был смертоубийственный. Эрхарта мастером художественного слова никак не назовешь; что ж, в былые времена и я усмотрел бы в этих книгах только повод поупражняться в остроумии.

Но что потрясло меня до глубины души: никто из присутствующих, похоже, не воспринял нашу «лекцию» как предостережение. Ее обсуждали как небезынтересную теорию или даже скорее как необычный фантастический рассказ. Наконец, после того как в течение часа собравшиеся придирались по мелочам к разнообразным газетным вырезкам, встал некий адвокат и произнес речь, со всей очевидностью выразив общее мнение. Начал он со слов: «Думается мне, мистер Хаф (пресловутый журналист) очень четко сформулировал наши возражения…» Основной его тезис, повторявшийся снова и снова, сводился к тому, что неопровержимых доказательств у нас нет. Лландалффенский взрыв вполне мог быть вызван нитроглицерином или даже метеорным потоком. Книги бедняги Эрхарта высмеяли так безжалостно, что я бы поморщился даже в ту пору, когда сам был неисправимым скептиком.

Продолжать смысла не было. Мы записали это собрание на магнитофон, расшифровали запись и распечатали текст в нескольких экземплярах, надеясь, что в один прекрасный день его посчитают просто-таки невероятным свидетельством человеческой слепоты и глупости. На этом, в сущности, все и закончилось. Обе газеты решили не публиковать даже критического отчета о наших дебатах. О лекции прослышало некоторое количество людей, которые и нагрянули к нам в гости: пышногрудые дамы со спиритическими досками, тощий, сухопарый тип, убежденный, что лох-несское чудовище — это на самом деле русская подводная лодка, и чудаки всех разновидностей. Тут-то мы и решили перебраться в Америку. Мы все еще надеялись, вопреки очевидному, что американцы окажутся менее предвзяты, чем англичане.

Но очень скоро иллюзии наши развеялись. Это правда, что один-два человека хотя бы воздержались от суждений о нашем психическом здоровье. Но в целом результаты были удручающими. Мы провели крайне интересный день в почти вымершем рыбацком поселке Кохассет — в этом лавкрафтовском «Инсмуте» — и убедились, что здесь и впрямь оплот ллойгор — такой же, как в Лландалффене, если не больший, — и, оставаясь здесь, мы подвергаем себя страшной опасности. Однако ж нам удалось отыскать Джозефа Куллена Марша, внука лавкрафтовского капитана Марша: ныне он проживал на мысу Поупасквош.[132] Он рассказал, что перед смертью дед его сошел с ума; по всей видимости, он действительно располагал какими-то оккультными книгами и рукописями, но его вдова все уничтожила. Возможно, именно у него Лавкрафт и видел «Некрономикон». Джозеф Марш упомянул также, что капитан именовал древних Старейших «Владыками Времени» — крайне интересное замечание, в свете эпизодов с «Джинни», «Черным Джеком» и прочими.

Эрхарт абсолютно убежден, что рукописи не погибли, — на том любопытном основании, что такого рода древние артефакты обладают собственным характером и уничтожить их не так просто. Он ведет бурную переписку с наследниками капитана Марша и его семейными адвокатами, надеясь все-таки напасть на след «Некрономикона».

На данной стадии…

Примечание редактора. Вышеприведенные слова были написаны моим дядей за несколько минут до того, как он получил телеграмму от сенатора Джеймса Р. Пинкни из Виргинии — дядиного школьного приятеля, по-видимому из числа тех, кто «воздержался от суждений о его психическом здоровье». Телеграмма гласила: «СРОЧНО ПРИЕЗЖАЙ В ВАШИНГТОН, ПРИВОЗИ ВЫРЕЗКИ, ЖДУ У СЕБЯ, ПИНКНИ». Сенатор Пинкни подтвердил мне, что министр обороны согласился уделить дяде время, а если на него удастся произвести впечатление, то он, вероятно, поможет устроить встречу и с самим президентом.

Дядя и полковник Эрхарт не смогли взять билеты на рейс Шарлоттсвилл — Вашингтон в 3.15. Они приехали в аэропорт и записались в «лист ожидания», надеясь, что в последний момент кто-нибудь сдаст билеты. Место нашлось только одно, и, посовещавшись, полковник Эрхарт согласился с дядей: разумнее держаться вместе, чем лететь в Вашингтон разными рейсами. В этот момент капитан Гарви Николс, один из четырех совладельцев «Цессны-311», согласился сам доставить их в Вашингтон.

Самолет стартовал с запасной взлетной полосы в 3.43 19 февраля 1969 года. Небо было ясное, прогноз погоды — лучшего и желать нельзя. Десять минут спустя в аэродром поступил загадочный сигнал: «Вхожу в низкую облачность». На тот момент самолет должен был находиться где-то над Гордонсвиллом; никаких облаков в той области зарегистрировано не было. Последующие попытки связаться с пилотом по радио успеха не имели. В пять часов мне сообщили, что радиосигнал вообще пропал. В течение последующих нескольких часов надежда воскресла: начались поиски, но ни о какой аварии нигде и слыхом не слыхивали. К полуночи мы все уже не сомневались: самолет потерпел крушение и о катастрофе вот-вот сообщат — это только вопрос времени.

Никаких сообщений так и не поступило. С тех пор прошло два месяца; ни о дяде, ни о самолете до сих пор ничего не известно. По моему мнению (и многие знатоки летного дела со мной согласны), у «цессны» отказали приборы, ее занесло куда-нибудь в Атлантику, и в конце концов самолет рухнул в океан.

Дядя уже договорился с шарлоттсвиллским издательством «Блэк-кокерелл-пресс» о публикации подборки своих газетных вырезок. На мой взгляд, уместно будет использовать эти дядины заметки в качестве предисловия.

За последние два месяца в печати появилось немало статей, посвященных моему дяде: зачастую предполагается, что он был психически болен или, по крайней мере, страдал галлюцинациями. Я так не считаю. Я много раз встречался с полковником Эрхартом, и, по моим представлениям, этот человек доверия не заслуживал. Моя мать описала его мне как «скользкого типа». Это явствует даже из дядиных рассказов о нем — вот взять хоть их первую встречу. Будем милосердны и предположим, что Эрхарт сам свято верил всему, что писал в своих книгах, но мне трудно это признать. Книги его — сенсационная дешевка, а местами так и вовсе чистой воды вымысел. (Так, например, он не сообщает ни названия, ни местоположения индуистского монастыря, где сделал свои потрясающие «открытия» касательно континента Му. Не называет он и имени монаха, который якобы научил его понимать язык надписей.)

Мой дядя был человеком простодушным и покладистым: как есть карикатура на рассеянного профессора. Наглядная тому иллюстрация — его наивный рассказ о собрании по адресу: Гауэр-стрит, 83, и о реакции аудитории. Он просто не представлял себе всех масштабов человеческой двуличности, которая, по моему мнению, прекрасно просматривается в писаниях полковника Эрхарта. Что показательно: дядя ни словом не упоминает о том, что сам заплатил за перелет Эрхарта через Атлантику, равно как и за апартаменты на Гауэр-стрит. Доходы полковника оставляли желать лучшего, а дядя, как мне кажется, был сравнительно неплохо обеспечен.

Однако ж, сдается мне, не следует сбрасывать со счетов и другую версию: ее предложил Фостер Деймон, дядин близкий друг. Все студенты и коллеги обожали дядю за сдержанное чувство юмора, даже с Марком Твеном зачастую сравнивали. На этом сходство не заканчивается: дядя, подобно Твену, смотрел на род человеческий с глубоким пессимизмом.

Я хорошо знал дядю в последние годы его жизни и часто с ним виделся, в том числе и незадолго до его гибели. Ему было хорошо известно, что я не верю в его россказни о «ллойгор» и считаю Эрхарта шарлатаном. Фанатик, несомненно, попытался бы меня переубедить, а не преуспев, вероятно, перестал бы со мной разговаривать. Но дядя относился ко мне с неизменным добродушием, и мы с матерью частенько подмечали, что при взгляде на меня в глазах у него вспыхивают озорные искорки. Уж не поздравлял ли он себя с тем, что его практичный племянник ни за что не купится на тщательно продуманный розыгрыш?

Мне хотелось бы в это верить. Ибо дядя был человеком достойным и честным, и все бессчетные друзья искренне его оплакивают.

Джулиан Ф. Лэнг, 1969 г.

Джоанна Расс[133]

«Моя ладья»

Милти, а какой у меня для тебя сюжетец есть!

Нет-нет, ты садись. Угощайся: вот сливочный сыр, вот бублик. Я тебе ручаюсь: из этой истории первоклассный фильмец выйдет, я уж и за сценарий засел. Малозатратный, ролей — раз-два и обчелся; как раз то, что нужно! Смотри сюда: в общем, все начинается с полоумной девицы, лет семнадцати, типа, такая побродяжка, вся не от мира сего, сечешь? Типа, пережила какой-то страшный шок. Живет в обшарпанной меблирашке в трущобах, сама странноватая такая, вроде как в фэнтези, — длинные светлые волосы, и, например, босиком ходит, в крашенных вручную платьях из старых простыней, и вот один такой бухгалтер случайно столкнулся с ней в Центральном парке и втюрился по уши — она ему кажется не то дриадой, не то духом каким.

Ну ладно, ладно. Дешевка, согласен. За ланч я заплачу. Сделаем вид, что ты никакой не мой агент, о’кей? И не говори мне, что это уже пройденный этап, я знаю, что пройденный; дело в том, что…

Милти, мне позарез нужно выговориться. Да я и сам вижу, что идея неважнецкая, знаю, и вовсе я ни над каким сценарием не работаю, но что прикажете делать в выходные накануне Дня поминовения,[134] ежели все тебя бросили и усвистели за город?

Мне позарез нужно выговориться.

Ладно, извини, больше не буду. Да не выделываюсь я! Черт, я ж не нарочно повторяюсь, просто я впадаю в такой тон, когда нервы ни к черту; сам знаешь, как оно бывает. Да ты и сам такой. Хочу вот рассказать тебе одну историю — и не для сценария. Это на самом деле случилось со мной в старших классах школы в 1952 году — и я непременно должен поделиться хоть с кем-нибудь. И плевать я хотел, если ни один телеканал отсюда и до Индонезии не сможет этот сюжет использовать; просто скажи мне, псих я или нет, — вот и все.

О’кей.

Значит, на дворе 1952 год стоял. Я как раз в старшем классе учился, в школе на Острове — школа была государственная, но вся из себя пижонская, развесистый театрально-постановочный проект, то-се. Расовая интеграция тогда только начиналась, ну знаешь, начало пятидесятых, сплошной либерализм, куда ни плюнь; все похлопывают друг друга по плечу, потому что в нашу школу пятерых чернокожих ребятишек приняли. Целых пятерых, прикинь, из восьмисот! И ждут, что Боженька того и гляди лично явится из Флэтбуша[135] и всем раздаст по здоровенному золотому нимбу.

Как бы то ни было, наш драмкружок интеграция тоже настигла — в лице маленькой пятнадцатилетней негритяночки именем Сисси Джексон, молодого дарования, типа. Из того первого дня весеннего семестра запомнилось мне только одно — я впервые в жизни увидел негритянку с прической «афро», только мы тогда не знали, что это вообще такое: смотрелось, надо сказать, чудн о, точно она только-только из больницы выписалась или вроде того.

К слову сказать, так оно и было. А ты знаешь, что Малькольм Икс[136] еще четырехлетним ребенком своими глазами видел, как белые убили его отца, — и это сделало из него борца не на жизнь, а на смерть? Так вот, отца Сисси застрелили на ее глазах, когда она была совсем маленькой — об этом мы позже узнали, — вот только борца из нее не получилось. Она лишь стала бояться всего на свете — замыкалась в себе и неделями ни с кем не разговаривала. Иногда настолько выпадала из действительности, что ее в психушку увозили; и, уж разумеется, не прошло и двух дней, как вся школа только об этом и судачила. Да по ней и так все было видно: в школьном театре — а, Милти, у средних школ на Острове деньги водились в большом количестве, тут уж ты мне поверь! — она все, бывало, норовила спрятаться на последнем ряду, ни дать ни взять испуганный крольчонок. Росту в ней было — четыре фута одиннадцать дюймов, а весу — от силы восемьдесят пять фунтов,[137] и то если в воду обмакнуть. Может, поэтому борца из нее и не вышло. Черт, да не в росте дело! Она всех боялась до дрожи. И проблема черных и белых тут вообще ни при чем: я как-то раз приметил ее в уголке с одним из чернокожих учеников: весь из себя положительный такой мальчик, воспитанный, в костюмчике, в белой рубашке, при галстуке, с новехоньким портфелем, все как полагается, — и увещевал ее так, как будто речь шла о жизни и смерти. Да что там — умолял, даже плакал. А она только вжималась в угол, точно надеялась вообще исчезнуть, да головой мотала: нет, нет, нет! Говорила она не иначе как шепотом — кроме как на сцене, а иногда даже и там. В течение первой недели она четырежды забывала свои реплики — просто стояла на месте с остекленевшим взглядом, готовая провалиться сквозь землю, — а пару раз просто выходила из мизансцены, как будто пьеса уже закончилась, — прямо посреди репетиции.

И вот мы с Алом Копполино ничего лучше не придумали, как пойти к директору. Я всегда думал, что у Алана у самого не все дома, — не забывай, Милти, это 1952 год! — потому что он запоем читал всякую бредятину — «Культ Ктулху», «Зов Дагона», «Жуткое племя Ленга» — да-да, помню я эту киношку по Г. Ф. Лавкрафту, за которую ты слупил десять процентов и в Голливуде, и на телевидении, и за повторные показы, — но много ли мы тогда понимали? В те времена на вечеринках мы распалялись, всего-то-навсего потанцевав щека к щеке; девочки носили носочки и нижние юбочки, чтобы верхняя юбка пышнее лежала; а если ты приходил в школу в безрукавке, ну что ж, о’кей — в Центральной процветало свободомыслие, — но только, пожалуйста, чтобы гладкая, без рисунка. Однако ж я знал, что мозгов Алу не занимать, так что предоставил говорить ему, а сам только кивал при каждом удобном случае. В ту пору я был ноль без палочки.

— Сэр, мы с Джимом обеими руками за интеграцию, и мы оба считаем, либерализм — это просто здорово, но… хм… — начал было Ал.

Директор смерил нас этаким характерным взглядом. Ой-ёй…

— Но? — осведомился он холодным как лед голосом.

— Видите ли, сэр, — продолжал Ал, — мы насчет Сисси Джексон. Мы считаем, она… хм… больна. Ну, то есть не лучше ли будет, если… ну, то есть все говорят, что она только что из больницы, и нам всем это тяжело, а уж ей-то, надо думать, еще тяжелее приходится, и не рановато ли ей…

— Сэр, — промолвил я. — Копполино хочет сказать, мы ни разу не против интеграции белых и негров, но это — никакая не расовая интеграция, сэр, это интеграция в среду нормальных людей чокнутой психопатки. Ну, то есть…

— Джентльмены, возможно, вам небезынтересно будет узнать, что в IQ-тестах мисс Сесилия Джексон набрала больше баллов, нежели вы оба. А руководители театральной секции сообщают, что таланта в ней больше, чем в вас обоих, вместе взятых. А учитывая ваши оценки за осенний семестр, я ничуть не удивлен…

— Ага, конечно, — и в пятьдесят раз больше проблем, — сквозь зубы процедил Ал.

А директор между тем соловьем разливался: сказал нам, что мы должны немерено радоваться редкой возможности с нею работать, потому что она такая вся из себя умная, ну прям гений, и что чем скорее мы прекратим распространять идиотские слухи, тем больше шансов будет у мисс Джексон привыкнуть к Центральной, а если он только краем уха услышит, что мы опять ей докучаем или сплетничаем на ее счет, то нам придется ох несладко, чего доброго, вообще из школы вылетим.

А затем лед в его голосе растаял, и он рассказал нам, как какой-то белый коп пристрелил ее папу — просто так, без всякого повода, прямо на ее глазах, а ей тогда пять лет было, и умер ее папа на коленях у маленькой Сисси, истекая кровью в сточную канаву. И еще — какая бедная у нее мама, и еще разные ужасные вещи из ее биографии, и уж если этого недостаточно, чтобы свести беднягу с ума — «вызвать проблемы», как деликатно выразился директор… ну, словом, к тому времени, как он закончил, я чувствовал себя распоследним гадом, а Копполино вышел из кабинета директора, прижался лбом к плитке — у нас стены всегда облицовывались плиткой по всей площади досягаемости, чтобы проще было граффити смывать, хотя мы в те времена и слова-то «граффити» не знали, — и разревелся как младенец.

Так что мы организовали кампанию «Помоги Сесилии Джексон».

И господи, Милти, как эта девчонка играла! На нее никогда нельзя было положиться, вот в чем беда; на этой неделе она вся вкладывалась в работу, вкалывала не покладая рук — голосовые упражнения, гимнастика, фехтование, в кафетерии Станиславского читала, спектакли шли «на ура»; на следующей неделе — вообще ничего. Нет, на сцене она вполне себе присутствовала, всеми своими восьмьюдесятью пятью фунтами, но просто механически проговаривала роль, как если бы мысли ее были далеко: техника — безупречная, эмоции — на нуле. Позже я слыхал, что в такие периоды она отказывалась отвечать на вопросы на уроках истории или географии, просто тушевалась и молчала, как в рот воды набрала. Но стоило ей сосредоточиться — и она выходила на сцену и подчиняла ее себе как полновластная хозяйка. В жизни не видывал подобного таланта. В пятнадцать-то лет! И — малявка малявкой. Ну, то есть — голос оставляет желать (хотя, наверное, с возрастом эта проблема исчезла бы), фигура — честное слово, Милт, помнишь старую шутку У. К. Филдза[138] про две аспиринки на гладильной доске? И — мелкая совсем, ни кожи, ни рожи, как говорится, но, господи, кому и знать, как не тебе и мне, что это все неважно, если умеешь себя подать. А эта — умела. Однажды она сыграла царицу Савскую в одноактной постановке перед живой аудиторией — ну, перед родителями и другими детишками, понятное дело, а перед кем бы еще? — и великолепно сыграла! Потом я ее еще в шекспировских пьесах видел. А однажды — подумать только! — она изображала львицу на уроке пантомимы. У нее было все, что нужно. Подлинная, абсолютная, чистая погруженность. А в придачу — умница каких мало; к тому времени они с Алом задружились — не разлей вода. Я как-то раз слышал, она ему объясняла (дело было в зеленой комнате, днем после постановки про царицу Савскую — она как раз грим снимала кольдкремом), как просчитывала в характере персонажа каждую черточку. А потом протянула ко мне руку, вроде как прицелилась, точно из пулемета, и объявила:

— А для вас, позвольте заметить, мистер Джим, главное — это верить!

Вот ведь забавная штука, Милт: она все ближе и ближе сходилась с Алом, а когда они и мне позволяли упасть им на хвост, я чувствовал себя польщенным. Ал ссужал ей эти свои бредовые книженции, и я краем уха то и дело слышал всякое-разное о ее жизни. У девочки была мать, такая вся из себя строгая, чопорная да набожная, прямо воплощенная респектабельность, — поневоле удивишься, что Сисси дышать смела, не спросившись разрешения. Ее мать даже волосы ей распрямить не позволяла — причем, заметь, пока еще не из идеологических соображений, а — нет, ты оцени! — потому что Сисси еще слишком мала! Думаю, мамаша ее была на порядок безумнее дочки. Ну да, я был мальчонкой несмышленым (а кто не был?) и всерьез думал, что негры — все без исключения — беспутный народ, расхаживают повсюду, щелкая пальцами, да на люстрах качаются, ну, знаешь, такого рода чушь — поют да пляшут. Но вот вам, пожалуйста: девочка-вундеркинд из семьи самых строгих правил: по вечерам из дома — ни ногой, никаких вечеринок и танцулек; карты — под запретом, косметика — тоже; она даже украшений и то не носила. Честное слово, думается, если она и спятила, так только оттого, что ее слишком часто Библией по голове били. Сдается мне, ее воображение должно было рано или поздно отыскать выход. Мать, кстати, за волосы бы ее из Центральной выволокла, если бы прознала про драмкружок; мы все дали слово держать язык за зубами. Театр, сами понимаете, это ж гнездо греха и порока, куда там танцам!

Знаешь, наверное, меня это шокировало. До глубины души. Ал происходил из семьи вроде как католической, а я — из вроде как еврейской. Но второй такой мамаши я в жизни не встречал. Ну, то есть она бы отлупила Сисси так, что мало не покажется, приди та однажды домой с золоченой брошкой на этой своей вечной белой блузке — помнишь, такую все девчонки носили. И уж разумеется, для мисс Джексон — никаких нижних юбочек из конского волоса! Мисс Джексон носила плиссированные юбки, коротковатые даже для нее, и прямые юбки, полинялые и словно бы скомканные. Поначалу я вроде как думал про себя: короткие юбки — это так дерзко, ну, типа, сексапильно; ага, как же — они ей просто-напросто по наследству достались, от сильно младшей двоюродной сестренки.

Она просто-напросто не могла себе позволить покупать новую одежду. Наверное, это из-за мамаши и этой истории с Библией я наконец-то перестал видеть в Сисси Призовую Идиотку Интеграции, которую нужно обхаживать, потому что директор так велел, а также и испуганного крольчонка, при том что она до сих пор, к слову сказать, разговаривала не иначе как шепотом — везде, кроме как в драмкружке. Думается, я вдруг увидел Сесилию Джексон такой, какая она есть; длилось это лишь несколько минут, не более, но я понял: она — совсем особенная. Так что однажды, повстречав их с Алом в коридоре по пути с одного урока на другой, я возьми да и скажи:

— Сисси, в один прекрасный день твое имя по всей стране прогремит. Я так лучшей актрисы в жизни не встречал и хочу сказать тебе: быть с тобой знакомым — великая честь.

И отвесил ей старомодный поклон, в лучших традициях Эррола Флинна.[139]

Сисси и Ал переглянулись — этак заговорщицки. Она склонила голову над книгами и хихикнула. Такая была миниатюрная — поневоле задумаешься, как она только таскает весь день напролет все эти учебники, ведь прямо-таки сгибается под их тяжестью!

— Да ладно, давай ему скажем, — молвил Ал.

Тут-то они и поделились со мной своим Большим Секретом. У Сисси была кузина именем Глориэтта, и Сисси с Глориэттой на пару владели самым настоящим судном — оно стояло в эллинге на сильверхэмптонской пристани. Платили за эллинг пополам — тогда, Милт, это было что-то около двух баксов в месяц; не забывай, что в те времена пристанью называлась всего-то навсего длинная деревянная платформа, к которой можно шлюпку пришвартовать.

— Глориэтта в отъезде, — сообщила Сисси, как всегда, шепотом. — Отправилась тетушку навестить, в Каролину. А мама тоже к ним поедет — на следующей неделе, в воскресенье.

— Так что мы собираемся по морю поплавать, — докончил за нее Ал. — Хочешь с нами?

— В воскресенье, говорите?

— Ага, мама пойдет на автобус сразу после церкви, — объяснила Сисси. — То есть где-то в час дня. Тетя Эвелин приедет за мной приглядеть в девять. Так что в нашем распоряжении — восемь часов.

— Но туда два часа добираться, — подхватил Ал. — Сперва на метро, потом на автобусе…

— Разве что ты нас на машине подбросишь, Джим! — предположила Сисси. И расхохоталась так, что аж книги выронила.

— Ну, спасибочки! — фыркнул я.

Сисси подобрала книги и улыбнулась мне.

— Да нет, Джим, мы в любом случае будем тебе рады. Ал этого корабля вообще еще не видел. Мы с Глориэттой промеж себя называем его «Моя ладья».

Пятнадцать лет — и уже умела улыбаться так, что аж сердце в крендель закручивалось. А может, я просто подумал: ух ты, какой классный секрет! Небось страшный грех — для ее семейки-то!

— Да конечно я вас отвезу, без проблем, — заверил я. — А могу ли я полюбопытствовать, что это за судно, мисс Джексон?

— Не будь дураком, — дерзко оборвала она. — Меня зовут Сисси — либо Сесилия. Глупенький Джим. А что до «Моей ладьи», — добавила она, — это большая яхта. Громадная!

Я едва не рассмеялся — и тут понял, что она это всерьез. Или нет, просто дразнится? А она снова улыбнулась мне — этак лукаво. И сказала, пусть мы у автобусной остановки встретимся, рядом с ее домом, и пошла себе прочь по облицованному плиткой коридору бок о бок с тощим малышом Алом Копполино, в своей старой мешковатой зеленой юбке и вечной белой блузке. Красивые, длинные, этак небрежно подтянутые белые гольфы — это не для мисс Джексон; носила она кожаные, расползающиеся по швам туфли типа мокасин на босу ногу. Однако сегодня она словно преобразилась: голова гордо поднята, походка — пружинистая, и говорит в полный голос, не шепотом!

И тут мне вдруг пришло в голову: а ведь я впервые вижу, чтобы она улыбалась или смеялась — не на сцене. Кстати, вот плакала она по малейшему поводу — помню, однажды на уроке она вдруг поняла по какому-то косвенному замечанию учителя, что Антон Чехов — ну, знаешь, великий русский драматург — умер. Я своими ушами слышал, как она потом говорила Алану, дескать, она в это не верит. И таких мелких странностей за ней водилось видимо-невидимо.

Ну что ж, заехал я за ней в воскресенье на машине, древнее которой в целом мире бы не нашлось, даже тогда — и при этом ни разу не музейный экспонат, Милти; развалюха та еще — по правде говоря, и завелась-то она лишь по счастливой случайности. И вот, подкатываю к автобусной остановке у Сиссиного дома в Бруклине — там она и стоит в этой своей вылинявшей, поношенной гофрированной юбке и вечной блузке. Держу пари, каждую ночь из ниоткуда появлялись маленькие эльфы по имени Сесилия Джексон — и все это стирали-гладили. Забавно, как они с Алом оказались два сапога пара; сам Ал был этаким местным Вуди Алленом.[140] Думается, потому он и зачитывался своими бредовыми книжонками — да, Милт, в 1952-м они считались сущим бредом, а что еще прикажете делать сопляку итальяшке пяти футов трех дюймов ростом, и при этом такому умнице, что другие дети не понимали и половины из того, что он говорит? Сам не знаю, зачем я с ним дружил; наверное, мне просто приятно было почувствовать себя большим и сильным, ну знаешь, благородным героем — то же самое, что за Сисси заступаться. Они ждали на автобусной остановке — даже ростом вышли под стать друг другу, и, похоже, головы у них были тоже устроены одинаково. Сдается мне, Ал на пару десятков лет опередил свое время, равно как и его любимые книги. И может, если бы движение за гражданские права началось на пару лет раньше…

Как бы то ни было, поехали мы в Сильверхэмптон: отлично прокатились, по большей части по сельской местности, ровной, как стол, — в те времена на Острове еще были овощеводческие фермы, — и отыскали пристань. Ну, пристань — это громко сказано: здоровенный такой причал, старый, но еще вполне крепкий. Я припарковался, Ал забрал у Сисси хозяйственную сумку.

— Ланч, — пояснил он.

Там-то «Моя ладья» и стояла, ближе к середине причала. А я-то, грешным делом, и не верил, что она вообще существует. Старая, рассохшаяся деревянная гребная лодка с одним веслом, на дне — воды на три дюйма. На носу чья-то рука коряво вывела оранжевой краской: «Моя ладья». Суденышко было зачалено веревкой не крепче шнурка. И однако ж не создавалось впечатления, что лодка тут же и затонет; в конце концов, она там пробыла не один месяц, под дождем, а может, и снегом, и все еще держалась на плаву. Так что я шагнул через борт, уже жалея, что ботинки не догадался снять, и принялся вычерпывать воду жестянкой, которую загодя захватил из машины. Алан и Сисси, устроившись в середине лодки, разбирали сумку. Наверное, ланч накрывали. Ни Алан, ни Сисси отсутствия второго весла не заметили: было понятно, что «Моя ладья» от причала почитай и не отходила. Небось Сисси с Глориэттой просто перекусывали на борту да воображали себя пассажирками «Куин Мэри».[141] День выдался славный, но ни туда ни сюда; ну знаешь, как оно бывает — то облачка набегут, то солнышко проглянет, но облака — мелкие, пушистые, дождя ничего не предвещало. Я вычерпал со дна грязную жижу, а потом перебрался на нос. Тут как раз солнце вышло — и я заметил, что насчет оранжевой краски ошибся. Краска была желтой.

Я пригляделся внимательнее: нет, это вообще не краска; это что-то вделано в борт «Моей ладьи», вроде как фамилии владельцев — в двери офисов. Наверное, в первый раз я просто не присмотрелся толком. Такая вся из себя изящная, цветистая надпись — очень профессионально сделано. Медная небось. И не табличка, Милт, нет, — как же такие штуки называются? Инкрустация? Инталия? Когда каждая буква выполняется по отдельности. Небось Алан постарался: у него к такого рода вещам настоящий талант был, он все, бывало, для своих бредовых книжек крышесносные иллюстрации рисовал. Я обернулся: Ал и Сисси достали из сумки здоровенный отрез марли и теперь драпировали ею высокие шесты, встроенные в борта лодки: что-то вроде тента сооружали.

— Хэй, ты небось эту тряпку из театральной мастерской позаимствовала? — спросил я.

Сисси улыбнулась — и промолчала.

— Слушай, Джим, ты водички не принесешь? — попросил Ал.

— Без проблем, — откликнулся я. — Это на пристань надо сходить?

— Нет, в ведре набери. Ведро — на корме. Сисси говорит, на нем написано.

О, конечно, подумал я, разумеется. Затерянные в Тихом океане, мы выставляем ведро и молимся о дожде. Ведро и впрямь обнаружилось там, где сказано; чья-то рука аккуратно вывела на нем по трафарету зеленой краской: «Пресная вода». Краска слегка расплылась, но этим ведром никто и никогда уже не воспользовался бы по назначению. Абсолютно пустое и сухое, оно настолько проржавело, что, если поднять его к свету, в нескольких местах дно просматривалось насквозь.

— Сисси, оно ж пустое, — крикнул я.

— Джим, посмотри еще раз, — велела она.

— Но, Сисси, послушай… — запротестовал было я и перевернул ведро.

Холодная вода окатила меня от колен до подошв ботинок.

— Видишь? — отозвалась Сисси. — Пустым оно никогда не бывает.

Черт, подумал я, я просто не посмотрел толком, вот и все. Может, вчера дождь прошел. Но ведь полное ведро воды — тяжесть немалая, а я его подцепил одним пальцем. Я поставил ведро — если в нем вода и оставалась, то теперь оно явно опустело, — и посмотрел снова.

Ведро было полным — полным до краев. Я погрузил в него руку, зачерпнул, отпил: холодная, кристально прозрачная родниковая вода, и пахла она — не знаю, как сказать, — прогретыми солнцем папоротниками, малиной, травой и полевыми цветами. Я подумал: бог ты мой, вот и я, похоже, рехнулся! Оборачиваюсь — а Сисси с Аланом заменили марлю на полосатый сине-белый навес, ну вроде как в фильмах про Клеопатру. Такая штуковина на царицыной ладье для защиты от солнца. А еще Сисси достала из хозяйственной сумки что-то эдакое с оранжево-зелено-синим узором и набросила поверх одежды. А еще на ней были золоченые сережки — здоровенные такие обручи, — и еще черный тюрбан поверх экзотической прически. А еще она, верно, туфли где-то сбросила — стояла она босой. А еще я заметил, что одно плечо у нее обнажено; и я присел на мраморную скамью под навесом, потому что у меня, наверное, галлюцинации начались. Ну, то есть времени-то у нее на все это не было — и где, спрашивается, ее прежняя одежда? Похоже, они целый мешок реквизита из мастерской уволокли: вот взять хоть здоровенный и древний, зловещего вида кинжал, торчащий из-за кожаного, инкрустированного янтарем пояса: рукоять его была вся отделана золотом и самоцветами — алыми, зелеными и синими, в которых мерцали перекрещенные лучи света, неуловимые для взгляда. В ту пору я понятия не имел, что это за синие камни, но теперь — знаю. Звездчатых сапфиров в театральной мастерской не делают. Равно как и десятидюймовых серповидных клинков — таких острых, что солнечные лучи, соскальзывая с лезвия, слепят глаза.

— Сисси, да ты — вылитая царица Савская! — охнул я.

Она заулыбалась.

— Джим, она не Саффская, как написано во Библии, она — Саба. Са-ба. И не вздумай позабыть о том, когда мы с нею повстречаемся.

Ага, вот, значит, где эта наша малютка-вундеркинд Сисси Джексон дурью мается каждое воскресенье. Выходные — коту под хвост. Я прикинул, что сейчас — самое время слинять, ну, типа, отговорку какую-нибудь придумать и позвонить ее мамаше, или тетке, или, может, просто в ближайший госпиталь. Ну, то есть ради ее же блага, сама-то Сисси и мухи не обидела бы — подлости в ней не было ни на йоту. И в любом случае, ну кому способна причинить вред такая малявка? Я поднялся на ноги.

Ее глаза были вровень с моими. А стояла она — ниже.

— Джим, будь внимателен. Посмотри еще раз. Всегда знай: нужно посмотреть еще раз, — напомнил Ал.

Я вернулся на корму — туда, где стояло ведро с надписью «Пресная вода». А пока я смотрел, вышло солнце — и я увидел, что ошибался: никакое это не старое, проржавевшее, оцинкованное железо с намалеванными на нем зелеными буквами.

Не железо, а — серебро, чистое серебро. Ведерко стояло в мраморном бассейне, как бы встроенном в корму; по нему вилась надпись — жадеитовая инкрустация. Оно было по-прежнему полно. Оно всегда пребудет полным. Я оглянулся на Сисси под сине-белым полосатым пологом: рукоять кинжала искрилась звездчатыми сапфирами, изумрудами и рубинами, и этот ее нездешний акцент… теперь я его знаю, Мильт, это вест-индский выговор, но тогда я не знал. И я ни минуты не сомневался — как если бы своими глазами видел: если я посмотрю на надпись «Моя ладья» в солнечном свете, медь окажется чистым золотом. А обшивка — черным деревом. Я даже и не удивлялся ничему. Понимаешь, хотя все изменилось, я не видел, как оно менялось: не то я в первый раз посмотрел невнимательно, не то ошибся, не то чего-то не заметил, не то просто забыл. Так, старый деревянный ящик посередине «Моей ладьи» на самом деле оказался крышей каюты с маленькими иллюминаторами; заглянув внутрь, я обнаружил внизу три койки, стенной шкаф и симпатичный маленький камбуз с холодильником и плитой, а сбоку от раковины, где ее и разглядеть не удавалось толком, из ведерка с дробленым льдом торчала бутылка с салфеткой вокруг горлышка — точь-в-точь как в добром старом фильме с Фредом Астером и Джинджер Роджерс.[142] Изнутри каюта вся была обшита тиковым деревом.

— Нет, Джим, то не тик, — объяснила Сисси. — То ливанский кедр. Понимаешь теперь, почему я не могу воспринимать всерьез всю эту школьную чушь насчет разных мест, и где они находятся, и что в них происходит. Сырая нефть в Ливане, скажут тоже! Кедром, вот чем Ливан богат. И слоновой костью. Я там много, много раз бывала. С мудрым Соломоном беседовала. Меня принимали при дворе царицы Сабы, я заключила нерушимый договор с кносскими женщинами, народом двулезвийного топора, в коем воплощена луна убывающая и луна растущая. Я навещала Эхнатона и Нофретари, лицезрела великих королей Бенина[143] и Дара. Я даже в Атлантиде бываю, где Венценосная Чета наставляет меня тому и этому. Жрец и жрица, они учат меня, как заставить «Мою ладью» плыть, куда мне угодно, даже под водой. О, сколько поучительных бесед мы вели под сводом Пахласса в сумерках!

Это все происходило на самом деле. На самом деле, говорю! А ведь ей, Милт, еще пятнадцати не было! Она сидела на носу «Моей ладьи» перед пультом управления, на котором шкал, переключателей, кнопок, стрелок и датчиков было не меньше, чем на бомбардировщике В-57. И выглядела по меньшей мере на десять лет старше. Да и Ал Копполино тоже преобразился: теперь он смахивал на портрет Фрэнсиса Дрейка (я такой в книжке по истории видел) — с длинными локонами и остренькой бородкой. И одет он был под стать Дрейку, вот разве что без брыжей, в ушах — рубины, пальцы унизаны кольцами; и ему тоже было уже не семнадцать. Тонкий шрам пролегал от левого виска вниз мимо глаза и до скулы. А еще я видел, что под тюрбаном волосы Сисси были заплетены в сложную, прихотливую прическу. С тех пор я ее не раз видел. О, задолго до того, как в моду вошли «французские косички». Я ее видел в музее «Метрополитен», на серебряных скульптурных масках из африканского города Бенин. Они ужас до чего древние, Милт, им много веков.

— Я знаю немало других мест, принцесса, — молвил Ал. — Я покажу их вам. О, поедем в Ут-Наргай, и в дивный Селефаис, и в Кадат в Холодной пустыне — это страшное место, Джим, но уж нам-то бояться нечего; а потом мы отправимся в город Ултар, где принят благой и прекрасный закон: ни мужчине, ни женщине не дозволено ни убивать, ни обижать кошек.

— Атланты, они обещали в следующий раз научить меня не только под водой путешествовать, — произнесла Сисси глубоким, нежным голосом. — Они говорят, усилием мысли, и воли, и веры можно заставить «Мою ладью» вознестись ввысь, в небеса. К звездам, Джим!

Ал Копполино нараспев повторял названия: Катурия, Сонна-Нил, Таларион, Зар, Бахарна, Нир, Ориаб. Все до одного — со страниц его обожаемых книг.

— Но прежде чем ты отправишься с нами, ты должен выполнить одно последнее условие, Джим, — промолвила Сисси. — Отвяжи веревку.

Так что я сошел с трапа «Моей ладьи» на причал и отвязал витое золотое вервие. В нем переплелись воедино золотые и серебряные нити, Милт; оно струилась сквозь пальцы, как живое; знаю я, каков шелк на ощупь — крепкий и скользкий. Я думал об Атлантиде и Селефаисе и о путешествии к звездам, и все это смешалось в моей голове с выпускным вечером и с колледжем, потому что мне повезло поступить в Колледж Своей Мечты — и о, что за будущее меня ждало как юриста — корпоративного юриста! — после того, разумеется, как я прославлюсь на футбольном поле. Вот какие планы строил я в те стародавние времена. И в каждом из них был стопроцентно уверен, так? В противовес тридцатипятифутовой яхте, при одном только виде которой Джон Д. Рокфеллер позеленел бы от зависти, и сторонам света, где никто никогда не бывал — и никогда уже не будет. Сисси и Ал стояли на палубе надо мною, оба как будто вышли из фильма — прекрасные, грозные, чуждые, — и внезапно я понял: я с ними не хочу. Отчасти из-за несокрушимой уверенности: если я когда-либо хоть чем-то обидел Сисси — и я имею в виду не пустячную ссору или разногласие, из-за которых люди друг на друга дуются, но настоящую, кровную обиду, — то я, чего доброго, окажусь в протекающей лодке с одним веслом посреди Тихого океана. Либо просто-напросто застряну на пристани в Сильверхэмптоне. Подлости в Сисси не было ни на йоту; по крайней мере, я на это надеялся. Я… Наверное, я не считал себя достойным поехать с ними. А еще — было что-то в их чертах, и у того и у другого, но особенно у Сисси, — словно облака, словно туманы, из ниоткуда наплывали другие лица, другая мимика, другие души, другое прошлое и будущее, другие виды знания, и все они подрагивали, изменялись, точно текучий мираж над асфальтом в жаркий день.

Милт, я не хотел этого знания. Не хотел заходить так далеко. Такие вещи семнадцатилетки постигают не раньше, чем через много лет. Красота. Отчаяние. Смертность. Сострадание. Боль.

Так я стоял и смотрел на них снизу вверх, наблюдая, как морской бриз раздувает темно-фиолетовый бархатный плащ Ала Копполино и мерцает на серебряно-черном камзоле. И тут на плечо мне с размаху опустилась здоровенная, тяжелая, крепкая и жирная рука, и громкий, густой, пренеприятный голос с тягучим южным акцентом рявкнул:

— Эй, парень, у тебя в этот эллинг пропуска нет! И что тут эта лодка делает? Звать тебя как?

Я обернулся — и оказался лицом к лицу с прадедушкой всех южных толстошеих шерифов: с бульдожьей физиономией и челюстями под стать, загорелым докрасна, тучным, как свинья, и презлобным вдобавок.

— Сэр? — отозвался я. В те времена любой старшеклассник, разбуди его ночью, ответил бы так же, а в следующий миг мы оба обернулись к заливу, и я сказал: — Лодка, сэр?

А коп заорал:

— Да какого?..

Потому что ровным счетом ничего там не было. «Моя ладья» исчезла. Впереди расстилалась лишь мерцающая синяя гладь залива. Корабль не отошел подальше от берега и не обогнул пристань кругом — мы с полицейским обежали ее из конца в конец, — и к тому времени я собрался с духом и поднял глаза к небу.

Ничего. Вот разве что чайка. И облако. И самолет из Айдлвайлда. Кроме того, Сисси ведь говорила, что к звездам подниматься пока еще не умеет!

Нет, «Мою ладью» больше никто никогда не видел. Равно как и Сесилию Джексон, слетевшую с катушек девочку-вундеркинда. Ее мамаша заявилась в школу, меня вызвали в кабинет директора. Я рассказал выдуманную историю, которую собирался скормить копу: что ребята-де сказали, они обойдут на веслах вокруг пристани и вернутся, а я пошел посмотреть, все ли в порядке с машиной; вернулся — а их и нет. В силу какой-то непостижимой причины мне все еще казалось, что Сиссина мамаша — двойник Тетушки Джемаймы,[144] но нет: она оказалась тоненькой и миниатюрной и как две капли воды похожей на дочь; она заметно нервничала и сидела как на иголках. Хрупкая дама в тщательно отутюженном, чистеньком сером деловом костюме — совершенно учительском; в поношенных туфлях, блузке с белым жабо у шеи, в соломенной шляпке и в приличных белых перчатках. Думаю, Сисси знала, какой мне видится ее мать и какой я непроходимый болван, самый что ни на есть заурядный семнадцатилетний белый расист с либеральными взглядами, — поэтому-то и не взяла меня с собой.

Полицейский-то? Он пошел со мной к машине, и к тому времени, как я добрался до парковки — весь вспотевший, перепуганный до смерти…

Он тоже исчез. Растворился в воздухе.

Думаю, сама Сисси его и создала. Просто так, шутки ради.

Словом, Сисси так и не вернулась. Миссис Джексон была уверена: Алан Копполино, этот несовершеннолетний насильник, утащил ее дочь в какое-нибудь глухое место и там убил ее. Мне не удалось ее переубедить. Я пытался, изо всех сил пытался, но миссис Джексон мне не поверила.

Как выяснилось, никакой кузины Глориэтты никогда не существовало.

Алан? О, Алан вернулся. Но — не скоро. Очень, очень не скоро. Я его вчера повстречал, Милт, в бруклинском метро. Тощенький коротышка с оттопыренными ушами, все в той же спортивной рубашке и брюках, в которых он вышел из дому в то памятное воскресенье больше двадцати лет назад, с самой настоящей стрижкой 1950-х — сейчас такую никто уже и не носит. На него даже прохожие оглядывались.

Проблема в том, Милт, что ему по-прежнему семнадцать.

Нет, я точно знаю — никакой это не другой мальчишка. Он мне помахал, заулыбался от уха до уха — прямо-таки засиял от радости. А когда я вышел с ним вместе на его прежней остановке, он принялся расспрашивать меня про ребят из Центральной — как будто только неделя прошла или, может, один день. Я ему: да где тебя черти носили двадцать лет? А он молчит. Сказал лишь, что кое-что позабыл. Так что мы поднялись на пятый этаж в его старую квартиру — мы туда частенько после школы на пару часов заваливались, пока родители с работы не пришли. У него и ключ в кармане нашелся. Милт, там все было по-прежнему: газовый холодильник, незакрытые трубы под раковиной, летние чехлы для мебели, которыми никто давным-давно не пользуется, зимние шторы сняты, декоративная панель карниза занавешена; голый паркетный пол и старый линолеум на кухне. В ответ на все мои расспросы он только улыбался. Но меня он помнил: пару раз даже по имени назвал. Я говорю: «А как ты меня узнал?» — а он: «Узнал? Да ты ни капельки не изменился». Не изменился, господь милосердный. Я ему: «Слушай, Алан, а зачем ты вернулся?» А он усмехнулся — в точности как Сисси! — и говорит: «За "Некрономиконом" безумного араба Абдула Альхазреда, за чем же еще?» Но я-то видел: он совсем другую книгу с собой взял. Выбрал именно то, что ему нужно: все полки в книжном шкафу у себя в спальне обшарил. Стены там и по сей день были обклеены транспарантами колледжа. Кстати, теперь-то я знаю, что это за книга: ты еще в прошлом году из нее по-быстрому сценарий хотел сваять, для того парня, который Эдгара По экранизировал, да только я сказал тебе, там сплошь спецэффекты да анимация — экзотические острова, чужие миры, да одни костюмы монстров чего стоят, — ну да, да, Г. Ф. Лавкрафт, «Сомнамбулический поиск Неведомого Кадата». После того Ал ни слова больше не произнес. Просто спустился со мной к выходу, через все пять лестничных пролетов, прошел вдоль квартала к ближайшей станции метро, и, разумеется, когда я сбежал по ступеням вниз, его там уже не было.

Его квартира? Да ты ее не найдешь. Когда я бегом кинулся назад, дом — и тот исчез. Более того, Милт, — исчезла и улица; этот адрес больше не существует; там теперь новая автострада.

Потому я тебе и позвонил. Господь милосердный, я должен был хоть кому-нибудь рассказать! Небось сейчас эти двое психов странствуют меж звезд, держа курс на Ултар, и Ут-Наргай, и Дилат-Лин…

Но только они ни разу не психи. Все так и было — на самом деле.

А если они не психи, тогда кто такие мы с тобой? Слепцы?

Я тебе больше скажу, Милт: встреча с Алом напомнила мне кое-что. То, что однажды сказала Сисси — еще до истории с «Моей ладьей», но после того, как мы подружились достаточно близко и я набрался храбрости спросить, а что помогло ей выйти из больницы. Вообще-то я как-то иначе задал вопрос, и ответила она не этими словами, но смысл был в следующем: куда бы она ни попадала, рано или поздно ей встречался истекающий кровью человек с ранами на ладонях и ступнях и говорил: «Сисси, возвращайся, ты там нужна; Сисси, возвращайся, ты там нужна». А я по дурости возьми да и ляпни: а этот парень был черным или белым? Сисси обожгла меня яростным взглядом, развернулась и ушла. Что до израненных ладоней и ступней — далеко ходить не надо, дабы понять, что это значит для воспитанной на библейских текстах девочки-христианки. Меня другое занимает: а суждено ли ей повстречать Его снова — там, в вышине, среди звезд? Если дела пойдут совсем скверно для власти черных, или женского равноправия, или хотя бы для тех, кто пишет бредовые книжки, ну, не знаю, а не материализуется ли вдруг «Моя ладья» над Таймс-сквером, или Гарлемом, или Восточным Нью-Йорком, с эфиопской королевой-воительницей на борту, и сэром Фрэнсисом Дрейком Копполино, и одному Господу известно каким оружием, творением утраченной науки с Атлантиды? Я, например, не удивлюсь. Честное слово, не удивлюсь. Уповаю лишь на то, что Он — или Он в представлении Сисси — решит, что пока все о’кей, так что наша парочка сможет спокойно продолжать свое путешествие по всем этим местам из книги Ал Копполино. И я от души надеюсь, что книга эта — длинная.

И все же, если бы мне только дали второй шанс…

Милт, никакая это не выдумка. Все произошло на самом деле. Вот, например, скажи, откуда бы ей знать имя Нофретари? Это ж египетская царица Нефертити, теперь мы все заучили, как правильно; но ей-то откуда знать истинное имя за десятки лет — в буквальном смысле десятки! — до всех прочих? А Саба? Вот еще одно подлинное название. А Бенин? В Центральной нам лекций по истории Африки не читали, во всяком случае, в 1952-м! А двулезвийный критский топор в Кноссе? Да, конечно, в старших классах школы мы все читали про Крит, но в учебниках по истории ни слова не говорилось ни про матриархат, ни про лабрис — так топор назывался. Милт, говорю тебе, в Манхэттене даже феминистическая книжная лавка есть, под названием…

Хорошо, как скажешь.

Да-да, конечно. Она была не чернокожей, а ярко-зеленой. Отличное телешоу получится. Сине-зеленая и в радужных разводах. Извини, Милти, я помню, что ты мой агент и здорово мне помогаешь, а за последнее время у меня мало что продается. Я, понимаешь ли, в чтение с головой ушел. Нет, тебе не понравится: экзистенциализм всякий, история, марксизм, кое-что про Восток…

Прости, Милт, но мы, писатели, и в самом деле время от времени в книжку утыкаемся. Водится за нами такая слабость. Я все пытаюсь копнуть поглубже, как Ал Копполино, только, может быть, несколько иначе.

О’кей, стало быть, тебе позарез нужен марсианин с планами вторжения на Землю, и вот он превращается в загорелую длинноволосую блондинку, так? Становится старшеклассницей в престижной школе в Вестчестере. И вот эта раскрасавица блондинка-марсианка должна просочиться во все местные организации — типа, тут и женские группы «роста сознания», и групповая терапия, и чирлидеры, и несовершеннолетние толкачи, — чтобы изучить земной менталитет. Ага. И конечно же, ему — точнее, ей! — предстоит соблазнить и директора, и тренера, и всех важных персон на кампусе — без этого никак; так что целый сериал получится, может, даже ситком. Стало быть, каждую неделю эта марсианка влюбляется в какого-нибудь землянина или пытается каким-то образом уничтожить Землю или что-нибудь взорвать, используя Центральную старшую школу в качестве базы. Смогу ли я из этого что-нибудь сваять? Еще бы нет! Классный сюжетец! Как раз в моем духе. Впихну туда все вышеперечисленное. Права была Сисси, что не взяла меня с собою: у меня ж вместо спинного хребта — вареные спагетти.

Нет-нет, ничего. Ничего я такого не сказал. Еще бы. Идея — блеск. Даже если мы только пробный фильм и состряпаем.

Нет, Милт, я на полном серьезе говорю: это ж искра вдохновения как есть, правда-правда. Так и вижу печать гения. Продаваться будет — как горячие пирожки. Ага, к понедельнику концепцию набросаю. Точно-точно. «Прекрасная угроза с Марса»? Угу. Абсолютно. Там тебе и секс, и опасность, и комедия, все, что душе угодно; мы туда и учителей приплетем, и директора, и родителей других учеников: какой простор для фантазии! Современные проблемы затронем, типа наркомании. Непременно. Второй «Пейтон-Плейс».[145] Может, я даже снова на Западное побережье переберусь. Ты — гений, факт.

О господи.

Нет-нет, ничего. Ты говори, говори. Просто… видишь вон того тощенького парнишку в соседней кабине? Вон он, вон — с оттопыренными ушами и старомодной стрижкой? Не видишь? Ну, наверное, просто не туда смотришь. Вообще-то я и сам, похоже, обознался: это небось какой-нибудь статист из «Метрополитен-оперы»: не поверишь, они сюда в антракте захаживают, во всем елизаветинском великолепии — темно-фиолетовые плащи, высокие сапоги, черное с серебром. Кстати, я тут вспомнил: «Мет» же пару лет назад переехал в верхнюю часть города, так что никаких костюмированных актеров здесь быть не может, верно?

Что, по-прежнему не видишь? Не удивлюсь. Уж больно там свету мало. Слушай, это мой старый приятель — я хотел сказать, сын одного старого приятеля, — пойду-ка я поздороваюсь, что ли. Я быстро.

Милт, этот пацан — важная шишка. Ну, то есть связан с одной важной шишкой. С кем? С одним из крупнейших и лучших продюсеров в целом мире, вот с кем! Он… хм, то есть они хотели, чтобы я… ну, вроде как сценарий для них написал, да, точно. Можно сказать и так. На тот момент я отказался, но…

Нет-нет, ты сиди. Продолжай рассказывать про Прекрасную Угрозу с Марса, мне и оттуда слышно; я просто зайду поздороваюсь и скажу ему, что если я им еще нужен — так я к их услугам.

Твои десять процентов? Да получишь ты свои десять процентов, не вопрос! Ты мой агент или где? Вообще-то если бы не ты, я, вполне возможно, не стал бы… Да, конечно, свои десять процентов ты получишь. Потрать их на что хочешь: на слоновую кость, на обезьян, на павлинов, на пряности и ливанский кедр!

Главное — их забрать.

Но ты говори, Милти, говори, не молчи. Отчего-то мне хочется, чтобы, когда я подойду к соседнему столику, в ушах у меня звучал твой голос. Эти распрекрасные идеи. Такие оригинальные. В них столько креатива. Столько правды жизни. Как раз то, что нужно широкой публике. Разумеется, люди все воспринимают по-разному, вот, например, ты и я — думается, мы по-разному на вещи смотрим, так? Вот поэтому ты — всеми уважаемый, преуспевающий агент, а я… ну, опустим. Нам обоим оно чести не делает.

Э? А, нет, ничего. Я ничего такого не сказал. Я слушаю. Через плечо. Ты смотри продолжай говорить, пока я поздороваюсь и принесу свои глубочайшие и смиреннейшие извинения, о сэр Алан Копполино. Ты это имя прежде слыхал, Милт? Нет? Что ж, я не удивлен.

Да ты говори, говори…

Карл Эдвард Вагнер[146]

Палочки

I

Над небольшой каменной пирамидкой у ручья торчала связанная воедино конструкция из палочек. Колин Леверетт озадаченно ее разглядывал: с полдюжины веток разной длины скреплены проволокой крест-накрест, зачем — бог весть. Это странное сооружение пугающе напоминало какой-то неправильный крест; Колин поневоле задумался, а что там покоится под камнями.

Стояла весна 1942 года — в такой день война кажется далекой и невсамделишной, хотя повестка уже ждала на столе. Через несколько дней Леверетт запрет на ключ свою загородную мастерскую, задумается, а суждено ли ему снова увидеть эти стены, суждено ли по возвращении опять взять в руки кисти, перья и резцы. Прощайте, леса и ручьи штата Нью-Йорк! Никаких тебе больше удочек, никаких пеших прогулок по лесам и лугам в гитлеровской Европе. Ах, почему он так и не половил форель в той речушке, мимо которой как-то раз проезжал, разведывая черные тропы Отселикской долины!

Ручей Манн — так он был обозначен на старой топографической карте, тек на юго-восток от города ДеРюйтер. Нехоженая проселочная дорога пересекала ручей по каменному мосту, который состарился и обветшал еще до изобретения первого самодвижущегося экипажа, — но левереттовский «форд» кое-как перебрался на другую сторону и вскарабкался вверх по склону. Колин взял удочку и рыболовную снасть, прихватил карманную флягу, засунул за пояс сковородку с длинной ручкой. Он спустится на несколько миль вниз по течению. А после полудня подкрепится свежей форелью, а может, лягушачьими лапками.

Ручей был прозрачен и чист, хотя для рыбалки не слишком удобен: над водой нависали густые кусты, между ними там и тут проглядывала открытая вода, куда незамеченным не подберешься. Но форель на наживку так и кидалась, и на душе у Леверетта было легко и безмятежно.

От моста и далее долина расстилалась относительно ровным пастбищем, но стоило пройти полмили вниз по течению, и начались заброшенные земли, густо поросшие молодыми вечнозелеными деревцами и кустистыми дикими яблонями. Спустя еще милю кустарник влился в густой лес, что высился сплошной стеной. Эти угодья, как знал Леверетт, давным-давно отошли к государству.

Пробираясь вдоль ручья, Леверетт заметил остатки старой железнодорожной насыпи. Ни рельс, ни шпал — просто насыпь, заросшая гигантскими деревьями. Художник от души наслаждался, любуясь живописными дренажными трубами на сухой кладке, что перекрывали петляющий по долине ручей. Жутковатое зрелище, что ни говори: позабытая железная дорога, уводящая прямиком в глухие дебри.

Леверетт живо представлял себе, как какой-нибудь допотопный паровозик-углежог с конической дымовой трубой, пыхтя, ползет по долине и тащит за собою два-три деревянных вагончика. Должно быть, здесь пролегала ветка старой Освего-Мидлендской железной дороги, в одночасье заброшенной в 1870-х годах. Леверетт, с его превосходной памятью на детали, знал о ней по рассказам деда: тот, отправившись в свадебное путешествие, проехал по этой ветке от Отселика до ДеРюйтера. Паровоз с таким трудом всползал по крутому склону Крамхилла, что дед спрыгнул на насыпь и зашагал рядом. Может, из-за столь тяжкого подъема линию и забросили.

Когда на пути вдруг повстречался кусок фанеры, прибитый к нескольким палкам и установленный на каменной стенке, Леверетт уже испугался, что, чего доброго, прочтет: «Посторонним вход воспрещен». Как ни странно, хотя фанера потемнела от непогоды, а надпись смыли дожди, гвозди казались новехонькими. Леверетт не придал этому особого значения, но очень скоро натолкнулся на второе такое же сооружение, а потом и еще на одно.

Леверетт задумчиво потер выступающий, заросший щетиной подбородок. Что за чепуха! Может, чья-то шутка? Но какой в ней смысл? Детская забава? Нет, конструкция чересчур сложная. Художник не мог не оценить тонкость искусной работы: тщательно просчитанные углы и отрезки, прихотливую усложненность раздражающе необъяснимого узора. При этом ощущение от композиции возникало крайне неуютное.

Леверетт напомнил себе, что он пришел сюда порыбачить, и зашагал дальше по течению. Но, обходя непролазные заросли, он снова озадаченно остановился.

Взгляду его открылась поляна: на земле были разложены в определенном порядке плоские камни, а также и новые решетки из палочек. Камни — здесь, по всей видимости, разобрали одну из стен сухой кладки — образовывали затейливую схему размером двадцать на пятнадцать футов, на первый взгляд что-то вроде плана первого этажа здания. Заинтригованный, Леверетт быстро понял, что это не так. Если это и план, то, скорее, небольшого лабиринта.

Причудливые сетчатые структуры были повсюду. Ветки и сучья и куски дерева скреплялись гвоздями в самых фантастических комбинациях. Описанию это не поддавалось; среди конструкций не нашлось бы двух одинаковых. Некоторые представляли собою лишь две-три палки, приколоченные друг к другу параллельно или под углом. Другие образовывали замысловатые решетки из десятков палочек и досок. Одна сошла бы за детский шалаш на дереве — трехгранное сооружение, причем настолько абстрактное и бесполезное, что иначе как безумным нагромождением палок и проволоки его не назвать. Эти странные штуковины устанавливались на грудах камней либо на стенках, втыкались в железнодорожную насыпь или приколачивались гвоздями к дереву.

Казалось бы, смехотворное зрелище. Но нет. Отчего-то они выглядели скорее зловеще — эти абсолютно необъяснимые, тщательно подогнанные решетки, разбросанные тут и там в глуши, где лишь заросшая деревьями насыпь да заброшенная каменная стена свидетельствовали о том, что здесь когда-либо ступала нога человека. Леверетт, напрочь позабыв и про форель, и про лягушачьи лапки, извлек из кармана блокнот и огрызок карандаша. И принялся деловито перерисовывать наиболее сложные структуры. Вдруг кто-нибудь сумеет их истолковать; вдруг в их безумной сложности есть что-то такое, что стоило бы изучить подробнее — может, пригодится в собственном творчестве?

Леверетт отошел от моста уже мили на две, когда набрел на какие-то развалины. То был уродливый сельский дом в колониальном стиле, коробчатый, с мансардной двускатной крышей. Строение стремительно приходило в упадок: пустыми глазницами зияли темные окна, трубы по обе стороны крыши готовы были вот-вот обрушиться. Сквозь провалы в крыше проглядывали стропила, видавшая виды обшивка стен местами прогнила, открыв взгляду тесаные деревянные балки. Каменный фундамент был непропорционально массивен. Судя по размеру не скрепленных известковым раствором каменных плит, строитель рассчитывал, что здание простоит целую вечность.

Развалины тонули в подлеске и буйных зарослях сирени, но Леверетт различал очертания былой лужайки с внушительными тенистыми деревьями. Чуть дальше росли искривленные, чахлые яблони и раскинулся заросший сад, где еще цвели несколько позабытых цветов: за столько лет в глуши они поблекли и изогнулись по-змеиному. Решетки из палочек были повсюду — эти жутковатые сооружения устилали лужайку, крепились на деревьях и даже на доме. Они напоминали Леверетту сотни уродливых паутин: они так плотно примыкали друг к другу, что почти оплели и дом, и поляну. Недоумевая, художник исчерчивал узорами страницу за страницей, опасливо подходя все ближе к заброшенному дому.

Он сам не знал, что рассчитывает обнаружить внутри. Выглядел сельский дом откровенно зловеще: развалины посреди мрачного запустения, где лес поглотил все труды рук человеческих и где единственным свидетельством присутствия людей в нашем веке служили безумные решетки из палок и досок. Многие, дойдя до этого рубежа, предпочли бы повернуть назад. Но Леверетт, чье увлечение макабрическими ужасами явственно просматривалось в его собственном искусстве, был не на шутку заинтригован. Он набросал эскиз дома и сада, загроможденного загадочными конструкциями, вместе с разросшимися изгородями и выродившимися цветами. И пожалел, что, чего доброго, пройдут годы, прежде чем он сумеет увековечить жуткую атмосферу этого места на полотне или на покрытой воском доске.

Дверь давно слетела с петель, и Леверетт осторожно вошел внутрь, надеясь, что пол достаточно крепок и выдержит человека столь субтильной комплекции. Полуденное солнце проникало в пустые окна и испещряло прогнивший настил гигантскими пятнами света. В лучах плясали пылинки. Дом был пуст — в нем не осталось ровным счетом ничего из обстановки, помимо хаотичных россыпей щебня, тронутых гниением и распадом, и нанесенных за многие годы сухих листьев.

Кто-то побывал здесь, причем недавно. Кто-то в буквальном смысле слова покрыл заплесневелые стены загадочными решетчатыми схемами. Рисунки наносились прямо на стены, исчертив крест-накрест истлевшие обои и крошащуюся штукатурку резкими черными штрихами. При взгляде на эти запутанные диаграммы кружилась голова. Одни из них занимали всю стену, точно сумасшедшая фреска, другие, совсем небольшие — всего-то несколько перекрещенных линий, — напомнили Леверетту клинообразное ассирийское письмо.

Карандаш летал по бумаге. У Леверетта просто дух захватывало: в ряде рисунков он узнавал схемы решеток, перечерченных им прежде. Уж не чертежная ли это какого-то безумца или образованного идиота, создателя этих конструкций? Бороздки, процарапанные углем в мягкой штукатурке, казались совсем свежими — им явно несколько недель или, может, месяцев.

Темный дверной проем уводил в подвал. Нет ли там новых рисунков? И бог весть чего еще? Леверетт гадал, а стоит ли туда спускаться. Если не считать лучей света, пробивающихся сквозь трещины в полу, подвал был погружен во тьму.

— Эй? — позвал он. — Есть там кто-нибудь?

В тот момент вопрос нелепым не показался. Эти решетки из палочек — порождение рассудка отнюдь не здравого. Перспектива повстречать автора в темном подвале Леверетту отнюдь не улыбалась. Там ведь что угодно обнаружиться может, и никто потом ничего не узнает — в сорок втором-то году!

Но для человека с характером Леверетта искушение было слишком велико. Он осторожно двинулся вниз по ступеням: каменным и потому вполне надежным — если, конечно, не поскользнуться на мхе и не споткнуться о какой-нибудь мусор.

Подвал был огромен, а в темноте казался еще больше. Леверетт добрался до нижней ступеньки и постоял там, чтобы глаза привыкли к затхлому мраку. В памяти вновь воскресли первые впечатления. А ведь подвал для такого дома слишком велик! Может, когда-то здесь стояло совсем другое здание — впоследствии разрушенное, а перестроил его человек менее богатый? Леверетт внимательно осмотрел каменную кладку. Эти гигантские плиты из гнейса могли бы послужить опорой для целого замка! Или, если приглядеться, скорее не замка, а крепости: техника сухой кладки поразительно напоминала крито-микенскую архитектуру.

Как и верхняя часть дома, подвал, по всей видимости, был пуст, хотя, не имея фонарика, Леверетт не мог удостовериться, не скрывается ли чего во мгле. Вдоль отдельных участков фундаментной стены обозначились области еще более темные, что наводило на мысль о проходах в нижние помещения. Леверетт непроизвольно поежился.

Нет, что-то тут все же было — какая-то похожая на стол громада в самом центре подвала. В призрачных солнечных лучах, что скользили по ее краям, казалось, что сделана она из камня. Леверетт опасливо прошел по плиточному полу туда, где высился загадочный предмет: высотой примерно по пояс, футов восьми в длину и чуть меньше — в ширину. Грубо обтесанная глыба гнейса, по всему судя, стояла на каменных опорах, не скрепленных известковым раствором. Но в темноте удавалось рассмотреть лишь смутные очертания, не больше. Леверетт провел по глыбе рукой. Кажется, вдоль края шел какой-то паз.

Пальцы нащупали какую-то ткань — что-то холодное, кожистое, податливое. Прогнившая упряжь, с отвращением догадался Леверетт.

Что-то сомкнулось на его запястье, ледяные ногти впились в плоть.

Леверетт завизжал и изо всех сил рванулся прочь. Держали его крепко, но от рывка с каменной глыбы приподнялось нечто…

Тусклый луч коснулся края плиты. Этого более чем хватило. Леверетт лихорадочно отбивался; существо, его удерживавшее, привстало с каменного стола, солнечный блик скользнул по его лицу.

Это было лицо ожившего трупа: иссохшая плоть туго обтягивала череп. Грязные лохмы волос спутались, ошметки губ вздулись над обломками пожелтевших зубов, в мертвых глазницах тлела жуткая жизнь.

Себя не помня от страха, Леверетт снова завопил в голос. Свободной рукой нащупал железную сковородку за поясом. Выхватил ее — и что было сил ударил в кошмарное лицо.

На одно-единственное застывшее ужасное мгновение солнечный луч высветил, как сковородка сокрушила изъеденный плесенью лоб, точно секира, рассекла высохшую плоть и хрупкий череп. Хватка на запястье ослабла. Трупное лицо отдернулось; впоследствии это зрелище — продавленная лобная кость и немигающие глаза, между которыми медленно сочится густая кровь, — не раз и не два являлось Леверетту в кошмарах, и он просыпался в холодном поту.

Леверетт наконец-то высвободился — и сломя голову бежал прочь. Когда же усталые ноги отказывались нести его дальше сквозь густые заросли, энергия отчаяния вновь подгоняла его вперед при одном лишь воспоминании о спотыкающихся шагах на подвальной лестнице у него за спиной.

II

По отзывам всех друзей, Колин Леверетт вернулся с войны другим человеком. Он заметно постарел. В волосах проглянула седина, пружинистая походка замедлилась. Атлетическая поджарость сменилась нездоровой худобой. Лицо избороздили неизгладимые морщины, в глазах появилось затравленное выражение.

Но еще более пугающие изменения произошли в его характере. Едкий цинизм отравил его былую аскетичную эксцентричность. Его интерес ко всему макабрическому приобрел оттенок более мрачный, превратился в болезненную одержимость, что немало тревожило его приятелей. Но война — штука жестокая, особенно для тех, кто прорывался через Апеннины.

Леверетт объяснил бы, как они не правы, — если бы у него душа лежала делиться пережитым на ручье Манн кошмаром. Но Леверетт держал язык за зубами и, мрачно вспоминая, как боролся в заброшенном подвале с жуткой тварью, обычно убеждал себя, что на самом деле это был всего-навсего какой-то бедолага, безумный отшельник — в темноте он показался сущим монстром, а тут еще и воображение не на шутку разыгралось. Да и удар сковородкой пришелся не по голове, а вскользь, рассуждал Леверетт, раз уж противник пришел в себя так быстро, чтобы кинуться в погоню. И вообще о таких вещах лучше не задумываться. Рациональное объяснение помогало восстановить душевное равновесие всякий раз, когда Леверетт просыпался от ночного кошмара про оживший труп.

Так Колин Леверетт вернулся к себе в мастерскую и вновь взялся за перья, и кисти, и резцы. Популярные журналы, любители которых восхищались его иллюстрациями до войны, радостно забросали его бессчетными предложениями. Заказы поступали от картинных галерей и коллекционеров, а тут еще и незавершенные скульптуры, и деревянные макеты. Леверетт с головой ушел в работу.

Но нежданно-негаданно начались проблемы. Журнал «Истории и рассказы» забраковал очередную обложку как «чересчур гротескную». Издатели новой антологии хоррора отослали назад пару полосных иллюстраций: «Слишком неаппетитно — особенно гниющие, вздутые лица повешенных». Один из частных заказчиков вернул серебряную статуэтку, жалуясь, что святой мученик мучается как-то слишком наглядно. Даже «Жуткие истории», торжественно возвестившие о возвращении Леверетта на свои кишмя кишащие упырями страницы, теперь отказывались от его рисунков: дескать, «даже для наших читателей это как-то слишком».

Леверетт вынужденно попробовал смягчить тона — получилось пресно и плоско. Поток предложений постепенно иссяк. Леверетт, с годами ставший убежденным затворником, окончательно поставил на журналах крест. Он тихо-мирно трудился в уединении своей мастерской, зарабатывая тем, что время от времени рисовал на заказ или выполнял какую-нибудь работу для картинных галерей, а порою продавал картину-другую, а то и скульптуру крупным музеям. У критиков его причудливые абстрактные скульптуры пользовались неизменным успехом.

III

Война вот уж двадцать пять лет как миновала, когда Колин Леверетт получил письмо от Прескотта Брэндона, своего хорошего друга еще с журнальных времен, — ныне он занимал пост редактора-издателя в «Готик-пресс», небольшом издательстве, что специализировалось на книгах в жанре мистики и фэнтези. Несмотря на то что вот уже много лет как переписка между ними заглохла, Брэндон с типичной для него прямотой сразу, без околичностей, переходил к делу.

«"Гнездо"/Салем/Масс./2 авг.

Зловещему мидлендскому анахорету

Колин, я составляю подарочное трехтомное издание Г. Кеннета Алларда. Помнится, его рассказы ужасов ты просто обожал. Как насчет выволочь свои старые кости из отшельнической хижины и их для меня проиллюстрировать? Мне понадобятся обложки в две краски и с дюжину штриховых иллюстраций на каждый том. Надеюсь, ты сумеешь измыслить для фэндома что-нибудь этакое — пострашнее, позабористее, лишь бы не эти вечные черепа, летучие мыши да вервольфы с полуодетыми дамочками в зубах.

Заинтересовался? Я вышлю тебе все материалы вместе с подробностями — и дам полную свободу действий. Жду ответа.

Скотти».

Леверетт пришел в восторг. Он испытывал некоторую ностальгию по минувшим временам «макулатурных» журналов, и он всегда восхищался талантом Алларда преобразовывать видения вселенского ужаса в убедительную прозу. Художник тут же написал Брэндону полный энтузиазма ответ.

Над рассказами, отобранными в антологию, Леверетт просидел не один час, перечитывая тексты, делая заметки и набрасывая предварительные эскизы. Уж здесь-то нет нужды щадить чувства слабонервных редакторов; Скотти — человек слова. И Леверетт с маниакальным наслаждением приступил к работе.

Скотти заказал «что-нибудь этакое». И — полная свобода действий. Леверетт критически изучил свои карандашные наброски. Что до фигур, настроение вроде бы поймано правильно, но рисункам чего-то не хватает — как бы привнести туда то ощущение неотвратимости зла, что пронизывает произведения Алларда? Ухмыляющиеся черепа и кожистые крылья летучих мышей? Банально. Аллард заслуживает большего.

И тут Леверетта осенило. Может быть, потому, что рассказы Алларда пробуждали то же самое чувство ужаса, а может быть, потому, что Аллардовы картины полуразрушенных сельских домов с их порочными тайнами властно напомнили Леверетту тот весенний день на ручье Манн…

Леверетт отлично помнил, куда зашвырнул свой блокнот — хотя так ни разу и не заглянул в него с того самого дня, как ввалился в мастерскую, полумертвый от ужаса и усталости. Художник извлек его из самых недр старой папки и задумчиво пролистал измятые страницы. Эти небрежные наброски воскрешали ощущение неотвратимого зла, кладбищенский ужас того дня. Вглядываясь в причудливые решетчатые узоры, Леверетт не сомневался: читателям неизбежно передастся тот леденящий страх, что конструкции из палочек будили в нем самом.

Художник принялся встраивать фрагменты решеток в свои карандашные наброски. Ухмыляющиеся физиономии Аллардовых злобных выродков теперь смотрелись еще более угрожающе. Леверетт довольно покивал: именно такого эффекта он и добивался.

IV

Несколько месяцев спустя пришло письмо от Брэндона с известием, что он получил последние недостающие иллюстрации к Алларду и чрезвычайно доволен результатами. В постскриптуме Брэндон писал:

«Ради всего святого, Колин, — что это еще за безумные палочки, которые у тебя отовсюду торчат? На них подольше посмотришь — так прямо мороз по коже. Где ты эти решетки откопал?»

Леверетт решил, что должен Брэндону какое-никакое объяснение. И послушно написал длинное письмо, подробно пересказав свое приключение на ручье Манн — умолчал он лишь про ужас, что схватил его за запястье в подвале. Пусть Брэндон считает его эксцентриком — лишь бы не сумасшедшим убийцей.

Брэндон с ответом не задержался:

«Колин, от твоего рассказа про эпизод на ручье Манн просто дух захватывает — невероятно, одним словом! Ни дать ни взять начало какого-нибудь из рассказов Алларда! Я взял на себя смелость переслать твое письмо Александру Стефрою из Пелема. Доктор Стефрой серьезно изучает историю региона — как ты, вероятно, знаешь. Я уверен, что твой отчет его заинтересует, и, возможно, он сумеет пролить свет на эти сверхъестественные события.

Первый том, "Голоса из тьмы", ожидается из типографии в следующем месяце. Гранки смотрятся великолепно. С наилучшими,

Скотти».

Неделю спустя пришло письмо со штемпелем Пелема, штат Массачусетс:

«Наш общий друг, Прескотт Брэндон, переслал мне ваш захватывающий рассказ про странные палочки и каменные артефакты, обнаруженные в заброшенном сельском доме в нью-йоркской провинции. Я положительно заинтригован. Вы, случайно, подробностей не помните? Не сумели бы вы отыскать точное место — спустя тридцать лет? Если это возможно, мне бы очень хотелось осмотреть фундамент этой же весной, поскольку, по всей видимости, каменные глыбы весьма напоминают мегалитические сооружения в той области. Я и несколько моих коллег лелеем надежду отыскать некие развалины мегалитической постройки бронзового века и выяснить, как именно они использовались в обрядах черной магии в колониальный период.

Археологические данные свидетельствуют, что ок. 2000–1700 гг. до н. э. народы бронзового века потоком хлынули из Европы на северо-восток. Известно, что в бронзовом веке возникла некая высокоразвитая культура: как мореплаватели эти люди не имели себе равных вплоть до эпохи викингов. Следы мегалитической культуры средиземноморского происхождения просматриваются в Львиных воротах в Микенах, в Стоунхендже, в дольменах, в коридорных гробницах и могильных курганах по всей Европе. Более того, культура эта, по всей видимости, представляет собою нечто большее, нежели характерный для эпохи архитектурный стиль. Скорее, это религиозный культ, приверженцы которого поклонялись своего рода богине-матери, совершали в честь нее обряды плодородия, приносили ей жертвы и верили, что погребение в мегалитических гробницах — это залог бессмертия души.

То, что культ пришел и в Америку, со всей очевидностью явствует из сотен мегалитических памятников, обнаруженных — а теперь уже и распознанных как таковые — в нашем регионе. На сегодняшний день самый значительный из них — это Мистери-хилл, или Мистериальный холм, в штате Нью-Гемпшир, включающий в себя немало стен и мегалитических дольменов, в том числе могильник "Пещера Y" и жертвенный стол (см. открытку). В число менее впечатляющих мегалитических комплексов входят и группа холмов-каирнов и резных камней в округе Минерал, штат Монтана, и подземные камеры с каменными коридорами, такие как в Петерсхеме и Шутсбери, и бессчетные фигурные мегалиты, и заглубленные "монашьи кельи", разбросанные по всей области.

Любопытно, что эти памятники, по всей видимости, сохраняли свою мистическую ауру и в раннеколониальный период: сохранились свидетельства того, что многие мегалитические комплексы использовались колдунами и алхимиками колониальных времен для совершения черных обрядов. Эта практика особенно распространилась после того, как в результате "охоты на ведьм" многие чернокнижники вынуждены были искать убежища в западной глуши: вот почему в нью-йоркской провинции и в западном Массачусетсе впоследствии возникало такое количество сект.

Особенно интересны в этом смысле "Братья Нового Света" во главе с Седрахом Айрлендом: они верили, что мир вскорости будет уничтожен зловещими Силами Извне, а они, избранные, обретут физическое бессмертие. Если же избранники умирали до срока, их тела полагалось сохранять на каменных столах, пока Властители Древности не явятся вернуть их к жизни. Мегалитические постройки в Шутсбери, несомненно, связаны с более поздними мерзостными обрядами сектантов "Нового Света". В 1781 году этот культ влился в секту шейкеров под предводительством матери Анны Ли, и разложившийся труп Айрленда наконец-то сняли с каменного стола в подвале его дома и предали земле.

Так что мне представляется вполне вероятным, что ваш сельский дом был местом действия сходных ритуалов. На Мистери-хилл в 1826 году был построен особняк, в основание которого лег один из дольменов. Дом сгорел около 1848–1855 гг.; о том, что в нем якобы творилось, еще долго ходили недобрые слухи. Я предполагаю, что дом, о котором вы пишете, был возведен над похожим мегалитическим сооружением или вобрал его в себя и что "палочки" свидетельствуют о каком-то неизвестном культе, в тех местах сохранившемся. У меня в памяти всплывают какие-то туманные ссылки на решетчатые конструкции, используемые в тайных ритуалах, но ничего конкретнее назвать не могу. Не исключено, что они представляют собою какие-то вариации оккультных символов для определенных заклинаний, но это только догадка.

Попробуйте полистать "Церемониальную магию" Уайта или тому подобные труды — вдруг там найдутся похожие магические знаки.

Надеюсь, эти сведения окажутся вам небесполезны. Остаюсь в ожидании ответа.

Искренне ваш,

Александр Стефрой».

К письму прилагалась открытка — фотография гранитной глыбы весом в четыре с половиной тонны; по ее краю пролегал глубокий желобок, заканчивающийся сливным носком. Это и был жертвенный стол на Мистери-хилл. На обороте Стефрой приписал:

«Вы, должно быть, отыскали что-то похожее. Такие памятники не редкость: в Пелеме нам даже пришлось перенести одно такое сооружение — с того места, где сейчас находится Кваббинское водохранилище. Они использовались для жертвоприношений — как животных, так и людей; желобок предположительно служит для стока крови в специальную чашу».

Содрогнувшись, Леверетт выронил открытку. Письмо Стефроя пробудило в нем давний ужас; художник уже пожалел, что извлек блокнот на свет, а не похоронил его в старой папке на веки вечные. Конечно, такое не забывается — даже спустя тридцать лет. Леверетт написал Стефрою сдержанное письмо, поблагодарил его за ценные сведения и добавил к своему рассказу несколько мелких подробностей. И пообещал (сам не будучи уверен, сдержит ли слово), что уже весной попытается отыскать сельский дом на ручье Манн.

V

Весна в том году запоздала, и лишь в начале июня Колин Леверетт нашел-таки время вернуться на ручей Манн. На первый взгляд за три десятилетия почти ничего не изменилось. Древний каменный мост стоял на прежнем месте; проселочную дорогу так и не заасфальтировали. Леверетт поневоле задумался: а проезжал ли тут хоть кто-нибудь со времен его панического бегства?

Зашагав вниз по ручью, Леверетт с легкостью отыскал старую железнодорожную насыпь. Тридцать лет прошло, твердил он себе, но нервный озноб нарастал. Идти было куда труднее, чем в прошлый раз. День выдался невыносимо душным и влажным. Продираясь сквозь густой подлесок, он то и дело вспугивал целый рой черных мух — и те яростно набрасывались на свою жертву.

По-видимому, за последние годы ручей несколько раз выходил из берегов: путь пешеходу то и дело преграждали завалы бревен и всяческий мусор. Встречались участки, словно выскобленные дочиста — один голый камень да гравий. А чуть дальше громоздились гигантские заграждения из выкорчеванных деревьев и валежника: ни дать ни взять древние, полуразрушенные бастионы. Пробираясь вниз по долине, Леверетт вдруг осознал, что поиски его ни к чему не приведут. В результате давнего мощного наводнения ручей даже направление изменил. Дренажные трубы на сухой кладке уже не перегораживали поток, но, позабытые-позаброшенные, торчали далеко в стороне от теперешних берегов. Какие-то из них смяло и унесло прочь или завалило тоннами гниющих бревен.

В какой-то момент Леверетт обнаружил то, что осталось от яблоневого сада — в гуще сорняков и зарослей. Он уже подумал было, что и дом где-то неподалеку, но здесь наводнение бушевало особенно яростно, и, по всей вероятности, даже массивные каменные опоры были опрокинуты и погребены под наносами. Наконец Леверетт повернул обратно к машине. На душе у него заметно полегчало.

Художник отписал Стефрою о своей неудаче — и несколько недель спустя получил ответ:

«Прошу меня извинить за то, что с таким опозданием отвечаю на ваше письмо от 13 июня.

В последнее время я занимаюсь изысканиями, которые, как я надеюсь, помогут обнаружить доселе неизвестный мегалитический комплекс огромного значения. Естественно, я крайне разочарован, что от постройки на ручье Манн никаких следов не осталось. Я старался не обольщаться заранее ложными надеждами, но я был почти уверен, что хотя бы фундамент сохранился. Просматривая региональные данные, я отметил, что на реке Отселик имели место исключительной силы паводки в июле 1942 года и позже, в мае 1946 года. Скорее всего, ваш старый сельский дом вместе с его загадочными знаками был полностью уничтожен вскорости после того, как вы его обнаружили. Края здесь дикие, неизведанные; многого, я полагаю, мы так никогда и не узнаем.

Я пишу это письмо с чувством глубочайшей скорби по поводу понесенной утраты, два дня спустя после гибели Прескотта Брэндона. Его смерть явилась для меня тяжким ударом — как, надо думать, и для вас, и для всех, кто его знал. Остается только надеяться, что полиция поймает гнусных убийц, совершивших этот бессмысленный акт вандализма — грабители, обшарив его кабинет, наверняка остались разочарованы. Полиция считает, что убийцы находились под воздействием наркотиков — ничем иным подобное бездумное зверство не объяснишь.

Я только что получил экземпляр третьего тома Алларда, "Проклятые места". Великолепно изданная книга! Тем труднее примириться с трагедией, ибо горько осознавать, что Скотти больше не подарит миру подобных сокровищ. Примите мои соболезнования,

Александр Стефрой».

Леверетт потрясенно воззрился на письмо. Он еще не слышал о смерти Брэндона — всего лишь несколько дней назад он вскрыл посылку из издательства с сигнальным экземпляром «Проклятых мест». Художнику вдруг вспомнилась строчка из последнего письма Брэндона — строчка, которая в тот момент немало позабавила адресата:

«От этих твоих палочек, Колин, поклонники Алларда прямо на ушах стоят; я целую ленту на печатной машине извел, отвечая на бессчетные запросы. Один тип — некий майор Джордж Ленард — все выпытывал меня о подробностях; боюсь, я выболтал ему лишнего. Он несколько раз спрашивал у меня твой адрес, но, зная, как ты дорожишь своим уединением, я велел ему писать на мой адрес — а я, дескать, все перешлю. Я так понимаю, он жаждет взглянуть на оригиналы набросков, но эти надутые оккультисты меня уже достали. Честно говоря, я бы такому гостю не порадовался».

VI

— Мистер Колин Леверетт?

Леверетт окинул взглядом высокого сухощавого мужчину, что, улыбаясь, стоял в дверном проеме. Черный спортивный автомобиль, на котором он подкатил к мастерской, явно стоил немалых денег. То же можно было сказать и о черном свитере с высоким завернутым воротником, и о кожаных брюках, и о глянцевом портфеле. На фоне сплошной черноты его худое лицо казалось мертвенно-бледным. Леверетт предположил, что лет ему под пятьдесят — волосы уже редеть начали. За темными очками не видно глаз, на руках — черные шоферские перчатки.

— Скотти Брэндон рассказал мне, как вас найти, — пояснил незнакомец.

— Скотти? — настороженно переспросил Леверетт.

— Да, как ни печально, мы с вами потеряли общего друга. Я с ним беседовал незадолго до того, как… Но я так понимаю, Скотти не успел вам написать? — Незваный гость неловко помялся. — Я — Дана Аллард.

— Аллард?

Гость явно смутился.

— Да — Г. Кеннет Аллард приходился мне дядей.

— Я понятия не имел, что у Алларда остались родственники, — задумчиво протянул Леверетт, пожимая протянутую руку. Лично знаком с писателем он не был, но, судя по нескольким фотографиям, что он видел, фамильное сходство и впрямь наблюдалось. Да, конечно, если задуматься, так ведь Скотти и впрямь выплачивал авторские гонорары каким-то там правопреемникам!

— Мой отец — единокровный брат Кента. Позже он взял отцовскую фамилию, хотя о браке здесь речи не идет, если вы понимаете, о чем я.

— Разумеется, — сконфузился Леверетт. — Пожалуйста, присаживайтесь — где найдете местечко. И что же вас сюда привело?

Дана Аллард похлопал по портфелю.

— Вот об этом я и говорил со Скотти. Совсем недавно я обнаружил залежи неопубликованных дядиных рукописей. — Гость расстегнул портфель и вручил Леверетту пачку пожелтевших листков. — Отец забрал личные вещи Кента из больницы как ближайший родственник. Дядю он не особо жаловал и сочинения его ни во что не ставил. Бумаги он убрал с глаз подальше на антресоли и напрочь о них позабыл. Скотти, когда я рассказал ему о своей находке, разволновался не на шутку.

Леверетт бегло проглядел страницу за страницей, покрытые неразборчивым почерком, тут и там испещренные поправками — как нераспознаваемая мозаика. Ему доводилось видеть фотографии Аллардовых рукописей. Не приходилось сомневаться — это рука автора.

То же — и о содержании. Леверетт, восхищенно затаив дыхание, прочел несколько абзацев. Подлинный Аллард — причем блистательный!

— По мере того как болезнь прогрессировала, дядя все больше тяготел к нездоровой мрачности, — рискнул заметить Дана. — Я искренне восхищаюсь его книгами, но эти последние несколько произведений… ну, это уже немного чересчур. Особенно дядин перевод этой его мифической «Книги Древних».

Леверетт, напротив, был в восторге. Почти позабыв о госте, он жадно листал ломкие страницы. Аллард между тем описывал мегалитическую постройку, обнаруженную обреченным рассказчиком в склепах под старым кладбищем. В рассказе упоминались также «древние знаки», очень похожие на решетчатые узоры Леверетта.

— Вот, смотрите, — указал Дана. — Здесь автор воспроизводит заклинания из запретного фолианта Алорри-Зрокроса: «Йогтх-Йугтх-Сут-Хиратх-Йогнг…» Черт, даже и не выговоришь. И таких здесь — страницы и страницы.

— Просто невероятно! — запротестовал Леверетт. Он попробовал чуждые слоги на вкус. Да, вполне произносимо. Даже ритм какой-то ощущается.

— Ну что ж, я очень рад, что вам понравилось, — у меня просто камень с души свалился. А я-то боялся, что эти последние несколько рассказов и фрагментов даже для поклонников Кента окажутся немного чересчур.

— То есть вы намерены это все опубликовать?

Дана кивнул.

— Скотти собирался издавать книгу, да. От души надеюсь, что грабители искали не рукописи — коллекционер целое состояние за них бы заплатил. Но Скотти намеревался хранить проект в секрете — до тех пор, пока не будет готов сделать анонс. — Худощавое лицо гостя заметно омрачилось. — Так что теперь я возьму публикацию на себя — в подарочном издании, разумеется. А вам я хотел бы заказать иллюстрации.

— Сочту за честь, — торжественно заявил Леверетт, не веря ушам своим.

— Мне действительно очень понравились ваши рисунки для трилогии. Мне бы хотелось чего-то в том же духе — столько, сколько сочтете нужным. Я на это издание денег не пожалею. А эти ваши палочки…

— Да?

— Скотти рассказал мне всю предысторию. Поразительно! И у вас, говорите, целый блокнот таких набросков? А взглянуть можно?

Леверетт торопливо отыскал блокнот в недрах папки и вернулся к гостю.

Дана благоговейно пролистал книжицу.

— Рисунки совершенно нездешние, а что самое удивительное, точно такого рода вещи упоминаются в рукописи. Фантастика, одно слово. А вы для книги сможете воспроизвести их все?

— Все, что помню, — пообещал Леверетт. — А память у меня хорошая. Но не переусердствуем ли мы?

— Ничуть не бывало! К книге они идеально подходят. И — они совершенно уникальны! Нет-нет, включайте в издание все, что есть. Том будет называться «Подземные обитатели», так же как самый длинный из рассказов. Я уже и с типографией договорился; как только иллюстрации будут готовы, так сразу и начнем печатать. И я уверен, вы вложитесь в них полностью.

VII

Он парил в пространстве. Мимо скользили какие-то предметы. Звезды, подумал он. Предметы подплыли ближе.

Палочки. Решетки из палочек всех видов и форм. Теперь он дрейфовал среди них и видел, что никакие это не палочки — во всяком случае, не из дерева. Решетчатые композиции состояли из бледного как смерть вещества — вроде проблесков застывшего звездного света. Они напоминали знаки какого-то внеземного алфавита — сложные, загадочные символы, составленные в слова… какие? Действительно, все они располагались в определенном порядке — образовывали трехмерную структуру. Запутанные хитросплетения непостижного лабиринта…

А затем он каким-то образом оказывался в туннеле. В тесном, облицованном камнем туннеле, сквозь который приходится ползти на животе. Влажные, мшисто-склизкие камни все плотнее смыкаются вокруг извивающегося тела, заставляют не то шептать, не то взвизгивать во власти панической клаустрофобии.

После того как он целую вечность полз по этому коридору, а потом и по таким же каменным ходам, а порою сквозь галереи, где от резких углов делалось больно глазам, он наконец протискивался в подземную залу. Гигантские гранитные плиты двенадцати футов в поперечнике образовывали стены и потолок, а между плитами в грунт уходили все новые переходы и лазы. В центре залы высилась громадная гнейсовая плита, на манер алтаря. Между каменными опорами, поддерживавшими стол, фонтанировал темный ручеек. По внешнему краю плиты шел желобок, тошнотворно запятнанный какой-то субстанцией, что загустевала в каменной чаше под сливом.

Из темных проходов, кольцом обрамляющих залу, появлялись все новые сгорбленные, смутно различимые во мраке силуэты, в которых человеческого было мало. Фигура в изорванном плаще выступила из тени ему навстречу — протянула клешнястую руку, ухватила за запястье, повлекла к жертвенному столу. Он покорно шел, понимая, что от него чего-то ждут.

Они дошли до алтаря; в свечении клинообразных решеток-надписей, высеченных в гнейсовой плите, он различал лицо своего проводника. Это гниющее лицо трупа; истлевшая лобная кость проломлена, вмята внутрь, и наружу сочится какая-то мерзость…

И Леверетт пробуждался под эхо собственных криков…

Он слишком много работает, внушал себе художник, пока, спотыкаясь, бродил по комнате и одевался, потому что снова заснуть представлялось немыслимым. Кошмары повторялись каждую ночь. Неудивительно, что он совершенно разбит.

Но в мастерской ждала работа. Около пятидесяти рисунков уже закончены, в плане — еще десятка два. Отсюда и кошмары…

Потогонный темп, что и говорить. Но Дана Аллард от иллюстраций в восторге. И «Подземные обитатели» ждут… Невзирая на проблемы с типографским набором и какой-то особенной бумагой, которую Дана непременно задался целью раздобыть, теперь все зависело только от него, Леверетта.

Все кости ныли от усталости, но Леверетт решительно взял себя в руки и пересидел остаток ночи. Небеса постепенно светлели. Кое-какие элементы кошмара небезынтересно было бы запечатлеть.

VIII

Последние готовые иллюстрации были отосланы Дане Алларду в Петерсхем, и Леверетт, похудевший на пятнадцать фунтов и выжатый как лимон, обратил часть премиального чека в ящик дорогого виски. Как только рисунки были нанесены на печатные формы, Дана дал команду запускать машины офсетной печати. Казалось бы, он все четко распланировал, но печатные станки выходили из строя, один типограф отказался от контракта, не называя причин, в новой типографии приключился несчастный случай — похоже, проблемам конца-краю не предвиделось, и каждая новая задержка приводила Дану в бешенство. Но, несмотря ни на что, производственный процесс шел довольно быстро. Леверетт писал, что книга не иначе как проклята; Дана отвечал, что через неделю все будет готово.

Леверетт развлекался, сооружая в мастерской решетки из палочек и пытаясь наконец отоспаться. Он со дня на день ждал сигнальный экземпляр книги, когда получил письмо от Стефроя:

«Вот уже несколько дней я пытаюсь вам дозвониться, но в доме никто не берет трубку. Времени у меня в обрез, так что буду краток. Я действительно обнаружил неизвестный мегалитический комплекс исключительной важности. Он находится на территории усадьбы некоего старинного и именитого массачусетского семейства, а поскольку получить разрешение на его осмотр мне не удается, места я не называю. Я ненадолго проник туда тайно (и совершенно нелегально) под покровом ночи — и едва не попался. Упоминание об этом месте я нашел в коллекции писем и документов XVII века в библиотеке богословского факультета. Автор называет семью "гнездом чародеев и ведьм", то и дело ссылается на алхимические практики и еще менее аппетитные слухи и описывает подземные каменные залы, мегалитические артефакты и т. д., которые якобы "используются наигнуснейшим образом в диавольских обрядах". Я видел сооружение лишь мельком, но описания нимало не преувеличены. И, Колин, пока я пробирался к монументу через лес, мне попадались десятки этих ваших загадочных "палочек"! Одну из решеток, поменьше, я даже захватил с собой; покажу ее вам при случае. Работа явно недавняя — и похожа на ваши рисунки как две капли воды. Если мне повезет получить доступ в усадьбу, я непременно выясню, что эти решетки значат — вне всякого сомнения, сделаны они не просто так! — хотя эти сектанты обычно делятся своими секретами крайне неохотно. Я объясню, что мой интерес — чисто научного свойства, без всяких подвохов, — и посмотрим, что они скажут. Так или иначе, а до мегалитов я доберусь. Ну что ж — я пошел! Искренне ваш,

Александр Стефрой».

Кустистые брови Леверетта поползли вверх. Аллард намекал на некие темные ритуалы, в которых фигурировали решетки из палочек. Но Аллард писал больше тридцати лет назад; Леверетт предполагал, что писателю довелось обнаружить что-то похожее на его собственную находку близ ручья Манн. Стефрой же рассказывал о вещах современных.

Леверетт от души надеялся, что открытие Стефроя окажется не чем иным, как глупой мистификацией.

Художника по-прежнему преследовали кошмары — все те же, хорошо знакомые, несмотря на то что иллюзорные места и сцены он посещал только во сне. Знакомые, да. Но ужас, ими вызываемый, не убывал.

Теперь он шел через лес — по всей видимости, где-то в холмах. Гигантскую гранитную плиту отвалили в сторону, теперь на ее месте зияла яма. Не колеблясь ни минуты, он спустился вниз, по памятным ему скругленным ступеням. Вот она — подземная каменная зала, от которой во все стороны расходятся облицованные камнем лазы. Он знал, который из них выбрать.

И снова — глубинная комната с жертвенным алтарем и темным ручьем под ним и смыкающееся кольцо смутно различимых силуэтов. Группа из нескольких фигур обступила каменный стол. Подойдя ближе, Леверетт разглядел, что они удерживают на месте какого-то человека, а тот извивается и бьется, пытаясь вырваться.

Это был дородный, плотно сбитый мужчина, грязный, весь в синяках и ссадинах, седые волосы растрепаны. В искаженных чертах промелькнуло узнавание; Леверетт задумался, а не знаком ли ему пленник. Но живой труп с продавленной лобной костью уже нашептывал что-то Леверетту на ухо, и тот, пытаясь не думать о тех мерзостях, что просматривались в проломе лба, принял из костлявой руки бронзовый нож, и занес его над головою, и, поскольку закричать и проснуться не получалось, поступил так, как подсказал оборванный жрец…

А когда нечестивое безумие закончилось и Леверетт наконец-то проснулся, все тело его покрывало что-то липкое — и отнюдь не холодный пот, и не ночным кошмаром, а реальностью было зажатое в кулаке, наполовину съеденное сердце.

IX

Каким-то чудом у Леверетта достало здравомыслия избавиться от измочаленного куска мяса. Все утро он простоял под душем, оттирая кожу докрасна.

По радио передали новости. Близ Уэйтли под обрушившейся гранитной плитой был обнаружен изувеченный труп известного археолога, доктора Александра Стефроя. Полиция предполагает, что плита сместилась, в то время как ученый производил раскопки у ее основания. Опознать покойного удалось по личным вещам.

Как только руки у него перестали трястись настолько, чтобы сесть за руль, Леверетт помчался в Петерсхем и с наступлением темноты притормозил у старинного каменного особняка Даны Алларда. Художник исступленно забарабанил в дверь, открыли ему не сразу.

— Колин, это никак вы? Добрый вечер! Какое совпадение, что вы приехали именно сейчас! Книги готовы. Тираж вот только что доставили из переплетной.

Оттолкнув хозяина, Леверетт кинулся в дом.

— Их необходимо уничтожить! — выпалил он. За день художник немало всего передумал.

— Уничтожить?!

— Выяснилось такое, о чем никто из нас и помыслить не мог. Эти решетки из палочек… существует некий культ, культ воистину дьявольский. И решетки используются в тайных ритуалах. Стефрой как-то намекнул, что это, возможно, какие-то письмена или знаки… не знаю. Но культ жив и по сей день. Они убили Скотти, они убили Стефроя. Про меня им тоже известно — и ведать не ведаю, что они замышляют. Они и вас убьют, чтобы помешать распространению книги!

Дана озабоченно нахмурился, но Леверетт понимал: убедить собеседника ему не удалось.

— Колин, это же чистой воды безумие. Вы слишком перенапряглись за последнее время, вот и все. Послушайте, давайте я вам лучше книги покажу. Они в подвале.

Леверетт проследовал за хозяином вниз по лестнице. Сухой, облицованный плитняком подвал оказался весьма вместительным. На полу высилась гора свертков в коричневой оберточной бумаге.

— Я все сюда сложил, чтобы под ногами не мешались, — объяснил Дана. — Завтра их развезут по магазинам.

Леверетт в смятении открыл экземпляр «Подземных обитателей». Посмотрел на любовно прорисованные изображения гниющих трупов, подземных каменных зал и запятнанных кровью алтарей — везде, куда ни глянь, маячили загадочные решетчатые структуры. Художник передернулся.

— Вот, держите. — Дана Аллард вручил Леверетту подписанную книгу. — И отвечаю на ваш вопрос: да, это действительно древние знаки.

Но Леверетт, словно не слыша, глядел во все глаза на посвящение, написанное таким знакомым почерком: «Колину Леверетту, без которого этот труд никогда не был бы завершен. Г. Кеннет Аллард».

Аллард продолжал рассказывать. А Леверетт впервые заметил: поспешно наложенный макияж телесного тона тут и там не вполне скрывает то, что под ним.

— Знаки-символы обозначают другие измерения — это непостижные для человеческого разума, но абсолютно необходимые составляющие заклинания настолько грандиозного и необъятного, что пентаграмме (если угодно) до него далеко как до звезды небесной. Мы уже предприняли одну попытку, но ваше железное оружие уничтожило часть мозга Алтола. В последний миг он ошибся — и едва не уничтожил всех нас. Алтол пытался сформулировать заклинание с тех самых пор, как бежал от изобретения железа четыре тысячелетия назад.

И тут появились вы, Колин Леверетт, — вы, с вашими талантами художника и диаграммами Алтоловых символов. И теперь тысячи новых умов прочтут заклинание, которое вы нам вернули, и воссоединятся с нашими разумами, пока мы ждем в потаенных убежищах. И Властители Древности явятся из-под земли, и мы, мертвецы, их верные слуги, получим власть над живыми.

Леверетт повернулся, чтобы бежать, но из темноты подвала уже выползали смутные силуэты: массивные плиты сдвинулись, под ними обнаружились подземные туннели. Алтол явился за ним; Леверетт пронзительно закричал — но проснуться не получалось, оставалось лишь последовать за проводником…

Филип Хосе Фармер[147]

Первокурсник

Впереди Десмонда мыкался патлатый юнец — в сандалиях, в драных синих джинсах и грязной футболке. В заднем кармане торчала дешевая книжонка карманного формата: «Собрание сочинений Роберта Блейка». Вот он повернулся — на груди его красовались огромные буквы «М. У.». В чахлых усах на манер Маньчжу[148] застряли хлебные крошки.

При виде Десмонда желтые глаза юнца (небось желтухой переболел!) изумленно расширились.

— Здесь тебе не дом престарелых, папашка. — Парень ухмыльнулся, показав непропорционально длинные клыки, и развернулся к регистрационной стойке.

Щеки у Десмонда горели. С того самого момента, как он встал в очередь перед столиком «Первый курс, ОТОИАИД, А-Д», он ощущал на себе косые взгляды, слышал сдавленные смешки и приглушенные комментарии. Среди всей этой молодежи Десмонд выделялся, как доска объявлений в цветущем саду, как труп на пиршественном столе.

Очередь продвинулась еще на одного человека. Будущие студенты разговаривали промеж себя, но негромко, вполголоса. Для своих лет они вели себя на удивление сдержанно, за исключением впередистоящего умника.

Может, так на них сказывалась окружающая обстановка. Спортзал, построенный в конце XIX века, давно не ремонтировали. Некогда зеленая краска облупилась. Окна под самым потолком были разбиты; разлетевшееся вдребезги слуховое оконце заколотили досками. Деревянные половицы просели и скрипели; баскетбольные кольца проржавели. И однако ж М. У. вот уже много лет выигрывал чемпионаты во всех видах спорта. Хотя зачисляемость здесь была куда ниже, чем у соперников, команды каким-то образом умудрялись выходить в победители, а зачастую и с высоким счетом.

Десмонд застегнул пиджак. Стоял теплый осенний день, но в здании было холодно. Прямо можно подумать, что за спиной — айсберг, а не стена. Над головой гигантские лампы пытались разогнать темноту, что опускалась все ниже — так туша мертвого кита погружается в морские глубины.

Десмонд обернулся. Стоявшая за ним девушка улыбнулась. На ней была свободная рубашка-дашики в африканском стиле, разукрашенная астрологическими символами. Черные волосы коротко подстрижены, черты лица мелкие, правильные, но слишком остренькие, чтобы казаться красивыми.

Казалось бы, среди всей этой молодежи непременно должны были бы попадаться и хорошенькие девушки, и привлекательные юноши. Десмонд побывал на многих кампусах и примерно представлял себе статистику красоты в среде студенчества. Но здесь… Вот, например, девушка в очереди справа — лицо как у фотомодели, и все же… чего-то недостает.

Или, скорее, наоборот — ощущается что-то лишнее. Какое-то не поддающееся определению качество, но…Что-то отталкивающее? Нет, вот оно и исчезло. А вот — появилось снова. Перепархивает туда-сюда, точно летучая мышь, что вылетает из тьмы в серые сумерки, снова взмывает ввысь — и исчезает.

Впередистоящий пацан снова обернулся. И усмехнулся от уха до уха — точно лис цыпленка почуял.

— Что, папашка, лакомый кусочек? А ей, типа, нравятся мужики постарше. Может, вы с ней сговоритесь да помузицируете как-нибудь на пару.

Вокруг него реял запах немытого тела и грязной одежды — точно мухи над дохлой крысой.

— Девушки с эдиповым комплексом меня не интересуют, — холодно отрезал Десмонд.

— В твои годы выбирать не приходится, — фыркнул юнец и отвернулся.

Десмонд вспыхнул, мгновение поиграл с мыслью врезать парню в челюсть. Не помогло.

Очередь снова немного продвинулась. Десмонд глянул на часы. Через полчаса ему назначено позвонить матери. Раньше надо было приходить. Но нет, проспал, а будильник отзвонил себе положенное число раз и снова затикал, как будто ему все равно. Так оно, разумеется, и есть, хотя, казалось бы, вещи должно сколько-то интересоваться хозяином. Мысль иррациональная, что правда, то правда, но, будь он рационалистом, он бы здесь не оказался, верно? Равно как и все эти студенты…

Очередь снова судорожно дернулась вперед, точно сороконожка, что то и дело останавливается, проверяя, не украл ли кто ножку-другую. Черед Десмонда подошел, когда к телефонному звонку он опоздал уже на десять минут. За регистрационным столом восседал человек куда старше Десмонда. Лицо сплошь покрыто морщинами: словно серое тесто истыкали ногтями — и выдавили в некое подобие человеческого облика. А вместо носа воткнули в тесто клюв каракатицы. Но глаза под седыми растрепанными бровями, пульсировали жизнью — как кровь, вытекающая из ран.

Рука, принявшая документы и проштемпелеванные карточки Десмонда, тоже не казалась стариковской. Широкая, пухлая, белая, с гладкой кожей. Под ногти набилась грязь.

— Тот самый Родерик Десмонд, я полагаю.

Голос звучал скрипуче и резко — ничуть не похоже на стариковский дребезжащий дискант.

— А, вы меня знаете?

— Я знаю о вас. Я прочел несколько ваших оккультных романов. А десять лет назад не кто иной, как я, ответил отказом на ваш запрос отксерокопировать отдельные части той самой книги.

Бедж на поношенном твидовом пиджаке гласил: «Р. Лайамон. КОТОИАИД». Стало быть, это председатель комитета Отделения теоретического оккультизма и альтернативных исторических дисциплин.

— Ваша работа о неарабском происхождении имени Альхазред — блестящий образчик лингвистического исследования. Я знал, что имя это не арабское и даже не семитское, но сознаюсь, что понятия не имел, в каком веке это слово выпало из арабского языка. Ваши рассуждения о том, как оно сохранилось исключительно в связи с йеменцами, совершенно справедливы. И да, вы правы: изначально оно значило не «безумный», а «видящий то, чего видеть не следует».

Лайамон помолчал, а затем с улыбкой осведомился:

— А ваша матушка сильно жаловалась, когда ей пришлось сопровождать вас в Йемен?

— Н-н-н-н-никто ее не заставлял, — пробормотал Десмонд. И, набрав в грудь побольше воздуха, спросил: — А вы откуда знаете?..

— Читал кое-какие биографические справки о вас.

Лайамон хихикнул — точно гвозди в бочонке громыхнули.

— Ваша работа, посвященная Альхазреду, и ваши глубокие познания, явствующие из ваших романов, — вот основные причины, по которым вас приняли на этот факультет, при ваших-то шестидесяти годах.

Лайамон подписал все бумаги и вернул Десмонду регистрационную карточку.

— Это отдадите в кассу. Ах да, в семье у вас сплошь долгожители, верно? Смерть вашего отца явилась несчастливой случайностью, но его отец дожил до ста двух лет. Вашей матушке восемьдесят, однако проживет она никак не меньше ста. А у вас — у вас впереди еще лет сорок жизни, как вы и сами знаете.

Десмонд был в бешенстве, но не настолько, чтобы себя выдать. Седые волосы вдруг почернели, лицо старика засияло светом. Придвинулось к нему вплотную, многократно увеличилось в размерах — и внезапно Десмонд оказался внутри сплетения серых морщин. И пренеприятное это было место.

На смутно подсвеченном горизонте танцевали крохотные фигурки — затем они померкли, и Десмонд провалился в ревущую черноту. Но вот воздух снова посерел — Десмонд стоял, наклонившись вперед и вцепившись в край стола.

— Мистер Десмонд, часто у вас случаются такие приступы?

Десмонд разжал пальцы, выпрямился.

— Просто переволновался, наверное. Нет, со мной в жизни ничего подобного не случалось — ни теперь, ни в прошлом.

Старик хихикнул.

— Да, эмоциональный стресс, не иначе. Ну, хотелось бы верить, что здесь для вас найдутся средства снять напряжение.

Десмонд отвернулся и зашагал прочь. Перед глазами плавали размытые силуэты и символы; только когда он вышел из здания, взгляд его прояснился. Ишь, старый колдун… мысли читает, что ли? Неужели он просто-напросто прочел несколько биографических описаний, навел кое-какие справки — и сложилась полная картина? Или… тут нечто большее?

Солнце зашло за густые, вязкие облака. За кампусом, за рядами деревьев, заслонившими городские домики, высились Тамсикуэгские холмы. В легендах давным-давно вымершего индейского племени (от которого и пошло название холмов) говорилось, будто злобные великаны некогда воевали с героем Микатоонисом и его приятелем-волшебником Чегаспатом. Чегаспат погиб, но Микатоонис превратил великанов в камень с помощью волшебной дубинки.

Но Котоиаид, главный из великанов, раз в несколько веков освобождается от заклятия. Иногда этому может поспособствовать какой-нибудь маг. Тогда Котоиаид некоторое время рыщет по земле, прежде чем снова погрузиться в сонное окаменение. В 1724 году однажды в грозовую ночь дом и множество деревьев на окраине города оказались вмяты в землю — как будто на них наступила гигантская нога. Причем ветровал протянулся до самого холма странной формы под названием Котоиаид.

В этих историях не было ровным счетом ничего, что не объяснялось бы склонностью индейцев, равно как и суеверных белых XVIII века, мифологизировать явления природы. Но случайно ли аббревиатура для обозначения комитета во главе с Лайамоном в точности дублирует имя великана? Это просто совпадение или нечто большее?

Внезапно Десмонд осознал, что направляется прямиком к телефонной будке. Он глянул на часы — и запаниковал. Небось телефон в его комнате уже соловьем заливается. Лучше бы позвонить ей из автомата и сэкономить три минуты пути до общежития.

Десмонд резко затормозил. Нет, если он позвонит из будки — услышит он только сигнал «занято».

«У вас впереди еще лет сорок жизни, как вы и сами знаете», — сказал председатель комитета.

Десмонд обернулся. Дорогу ему преграждал юнец воистину устрашающих габаритов. На целую голову выше десмондовских шести футов и такой тучный, что сошел бы за уменьшенную копию надувного Санта-Клауса на рождественском параде в универмаге «Мейси». На парне был выцветший свитер с вездесущей аббревиатурой «М. У.» на груди, мятые брюки и драные теннисные туфли. В пальцах размером с банан он сжимал сэндвич с салями, что не показался бы слишком маленьким даже Гаргантюа с его аппетитами.

Окинув парня взглядом, Десмонд вдруг осознал, что большинство здешних студентов либо слишком тощи, либо чересчур толсты.

— Мистер Десмонд?

— Я самый.

Они обменялись рукопожатием. Ладонь парня была холодной и влажной на ощупь, но в ней ощущалась немалая сила.

— Я Уэнделл Трепан. Вы наверняка слышали о моих предках — при ваших-то глубоких познаниях! Из них наиболее известна — печально известна, если угодно! — корнуэльская ведьма Рейчел Трепан.

— Да, верно, Рейчел из села Треданник Уоллас, близ бухты Полду.

— Я знал, что в вас не ошибся. Я иду стопами моих предков — хотя, конечно же, с осторожностью. Как бы то ни было, я — на последнем курсе и возглавляю комитет по рекрутированию в мужском землячестве Лам Кха Алиф.

Он на мгновение умолк и вгрызся в сэндвич. И, обдавая собеседника запахом майонеза, салями и сыра, продолжил:

— Вы приглашены к нам на вечеринку — сегодня, во второй половине дня.

Свободной рукой он пошарил в кармане и вытащил приглашение. Десмонд скользнул по нему взглядом.

— По-вашему, я подходящий кандидат в члены вашего братства? Боюсь, для таких развлечений я слишком стар. Я буду там абсолютно неуместен…

— Чепуха, мистер Десмонд. У нас там народ серьезный. На самом деле здешние студенческие братства — они не такие, как на других кампусах. Помните об этом. Мы считаем, ваше присутствие прибавит нам солидности — и, глядя правде в глаза, повысит престиж. Вы личность довольно известная, сами знаете. Кстати, Лайамон тоже из наших. И обычно благоволит к студентам, принадлежащим к этому братству. Сам он, разумеется, станет это отрицать — да и я стану, если вы вздумаете повторить мои слова. Но это чистая правда.

— Ну, право, не знаю. Предположим, я решу вступить — ну, то есть если меня пригласят, — значит ли это, что мне придется жить в доме сообщества?

— Да. Исключений мы ни для кого не делаем. Разумеется, это правило действует только в течение испытательного срока. Активные члены вольны жить где им угодно.

Трепан осклабился, демонстрируя недожеванный кусок во рту.

— Вы же неженаты, так что — никаких проблем.

— Что вы хотите этим сказать?

— Ровным счетом ничего, мистер Десмонд. Просто женатых мужчин мы к себе не принимаем, разве что супруги живут раздельно. Тот, кто женат, теряет часть своей силы, знаете ли. Разумеется, мы никоим образом не настаиваем на целибате. И вечеринки у нас устраиваются недурные. Раз в месяц мы устраиваем знатный кутеж в роще у подножия Котоиаида. Приглашенные женщины по большей части принадлежат к женскому землячеству Ба Гхай Син. И кое-кто из них действительно западает на мужчин постарше, если вы понимаете, о чем я.

Трепан шагнул вперед, наклонился к самому лицу Десмонда:

— У нас там не только пиво, травка, гашиш и сестренки. Есть и другие завлекаловки. Братья, например, если вы к тому склонны. Кой-какое варево по рецепту самого маркиза Мануэля де Демброна. Но это все по большей части детские игрушки. Там еще и козел бывает!

— Козел? Черный козел?

Трепан кивнул, его тройной подбородок так и заходил ходуном.

— Ага. Заправляет всем старина Лайамон — под маской, конечно. Под таким руководством все пройдет на ура. Вот, например, в прошлом году, в канун Дня всех святых… — Толстяк выждал эффектную паузу и наконец обронил: — Ну, словом, это надо было видеть.

Десмонд облизнул пересохшие губы. Сердце его глухо колотилось — так бьют тамтамы в ходе ритуала, о котором он только читал, но столько раз представлял в мыслях. Десмонд убрал приглашение в карман.

— В час, говорите?

— Стало быть, вы придете? Отлично! До встречи, мистер Десмонд. Вы не пожалеете!

Десмонд прошел мимо зданий университетского четырехугольного двора, мимо музея — самого внушительного из них. Это была наиболее старая часть кампуса — исконный колледж. Время источило и раскрошило кирпич и камень прочих строений, но музей время словно бы поглощал — и теперь медленно исторгал его из себя так, как цемент, камень и кирпич вбирают тепло под солнцем и отдают его в темноте. Более того: если другие здания затянул дикий виноград, причем на диво густо, на музей никакие растения не посягали. Лозы, попытавшиеся было вскарабкаться вверх по его серым, оттенка кости, камням, засыхали и отваливались.

Дом Лайамона из красного камня, узкий, с двухвершинной крышей, насчитывал три этажа в высоту. Дикий виноград оплел его так плотно, что оставалось только удивляться, отчего здание еще не обрушилось под этакой тяжестью. Цвета лоз неуловимо отличались от тех, что вились по стенам соседних особняков. Под одним углом казалось, будто листья отливают синюшным оттенком, под другим — зеленый тон в точности соответствовал глазам одной суматрийской змеи: Десмонд видел такую на цветной иллюстрации в книге по герпетологии.

Эту ядовитую рептилию колдуны йанских племен использовали для передачи сообщений, а иногда — как орудие убийства. Что имеется в виду под «сообщениями», автор не пояснял. Ответ на свой вопрос Десмонд отыскал в другой книге; но прежде чем ее прочесть, ему пришлось научиться читать на малайском языке, причем записанном арабской вязью.

Десмонд поспешил пройти мимо особняка — это зрелище не слишком его вдохновляло — и дошел наконец до общежития. Возвели его в 1888 году на месте прежнего здания, а в 1938 году основательно перестроили. Серая краска облезла. Несколько разбитых окон были заколочены фанерой. Доски крыльца просели и скрипели под его шагами. Дубовая входная дверь давно облупилась. Дверным молотком служила бронзовая голова кота с тяжелым бронзовым кольцом в пасти.

Десмонд вошел внутрь, пересек общую гостиную по истертому ковру, поднялся по дощатым ступеням на два пролета вверх. На серо-белой стене первой лестничной площадки чья-то рука давным-давно намалевала: «Йог-Сотот задолбал». Надпись много раз пытались смыть, но было очевидно, что эту оскорбительную и опасную фразу можно замазать только краской. Не далее как вчера какой-то юнец рассказал ему, будто никто ведать не ведал, кто это сделал, но на следующую же ночь после появления граффити одного из первокурсников обнаружили мертвым: он висел на крюке в стенном шкафу.

— Прежде чем покончить с собой, парнишка здорово себя изувечил, — рассказывал студент. — Меня в ту пору здесь еще не было, но я так понимаю, покромсал он сам себя — мало не покажется. Бритву пустил в ход — и в придачу раскаленный утюг. Повсюду — кровища, елдак с яйцами — на столе, еще этак разложены в форме египетского креста, а ты ведь знаешь, чей это символ. А вдобавок еще и штукатурку со стены ногтями ободрал — остался здоровущий кровавый след. Так на первый взгляд и не скажешь, что здесь человеческая рука поработала.

— Странно, что он прожил достаточно долго, чтобы повеситься, — заметил Десмонд. — При такой-то кровопотере…

— Ты че, издеваешься? — заржал юнец.

Лишь спустя несколько секунд Десмонд понял, что тот имеет в виду, — и побледнел как смерть. Позже он все гадал про себя, уж не разыграл ли старожил зеленого новичка — может, это традиционная шутка такая? Однако ж никого другого расспрашивать об этой истории не стал. Если уж его угораздило один раз выставить себя идиотом, второй раз он на эту удочку точно не попадется.

Уже в начале длинного коридора Десмонд услышал, как надрывается телефон. Он вздохнул и зашагал мимо закрытых дверей. Из-за одной донеслось сдавленное хихиканье. Десмонд повернул ключ в замке, захлопнул дверь за собой. Долго, очень долго простоял он на пороге, глядя на телефонный аппарат, а тот все звонил и звонил, напоминая ему, бог весть почему, стихотворение про австралийского бродягу, который нырнул освежиться в артезианский колодец. Подводное чудовище буньип, это загадочное и зловещее существо из австралийского фольклора, бесшумно и чисто расправилось с бродягой. А подвешенный над костром чайник все посвистывал да посвистывал, но никто его не слышал.

Вот так же и телефон все звонил и звонил.

На том конце провода — буньип.

Разом накатило чувство вины — даже уши заалели.

Десмонд пересек комнату, заметив краем глаза, как какая-то мелкая темная проворная тварь шмыгнула под просевшую, пропахшую плесенью кровать. Он остановился перед журнальным столиком, потянулся к трубке, коснулся холодного пластика, почувствовал вибрацию. Поспешно отдернул руку. Глупо, конечно, но Десмонду вдруг померещилось, что она ощутит его прикосновение и поймет, что он здесь, рядом.

Сердито заворчав, он развернулся на каблуках и отошел в противоположный конец комнаты. Заметил, что в плинтусе снова зияет дыра. Уходя, он загнал в пролом горлышком вниз бутылку из-под кока-колы, но ее вытолкнули наружу. Десмонд нагнулся, вставил бутылку на прежнее место, снова выпрямился.

На нижней ступени лестницы он все еще слышал телефонную трель. Хотя — как знать! — может, трезвон этот звучал только в его голове.

Внеся плату за обучение и подкрепившись в кафетерии — кухня оказалась на порядок лучше, чем он ожидал, — Десмонд отправился в службу подготовки офицеров резерва. Это здание выглядело куда приличнее всех прочих — возможно, потому, что находилось в ведении армии. И однако ж никакой проверяющий не признал бы его состояние удовлетворительным. А все эти орудия на платформах? Или студентов полагается обучать на оружии времен испано-американской войны? И с каких это пор сталь покрывается патиной?

Дежурный офицер искренне удивился, когда Десмонд попросил выдать ему форму и учебники.

— Прямо даже и не знаю. А вам известно, что вневойсковая подготовка для первого-второго курсов обязательной уже не является?

Десмонд продолжал настаивать, чтобы его внесли в списки. Офицер потер небритый подбородок, затянулся тонкой сигарой «Тихуана голд», выпустил колечко дыма.

— Хмм… Давайте посмотрим.

Он полистал книгу, обрез которой не иначе как погрызли крысы.

— Вот уж никогда бы не подумал! Действительно, в уставе возраст не упоминается. Впрочем, тут нескольких страниц не хватает. Не иначе как недосмотр. До сих пор мы с людьми вашего возраста дела не имели — такое никому и в голову прийти не могло. Но… что ж, если в уставе на этот счет ничего не говорится, значит… да какого черта! Вам оно, в конце концов, не повредит: в наше время все иначе — никакой там учебной полосы препятствий, ничего такого. Но господи, вам же шестьдесят! Ну и на черта вам сдалась эта армия?

Десмонд не стал пояснять, что во время Второй мировой получил отсрочку от призыва как единственный кормилец больной матери. С тех самых пор его мучило неотвязное чувство вины — но, по крайней мере, здесь он сможет принести пользу родной стране, пусть и малую.

Офицер поднялся на ноги — хотя выправка его оставляла желать лучшего.

— О’кей. Я распоряжусь, чтобы полагающиеся материальные средства вам выдали. Только предупреждаю, от этого старья только и жди какого-нибудь фокуса! Видели бы вы, что из этих орудий порою вылетает…

Пятнадцать минут спустя Десмонд вышел из здания со стопкой обмундирования и учебниками под мышкой. Поскольку тащить все это добро в общежитие ему не улыбалось, он сдал его на хранение в университетском книжном. Услужливая девушка сложила всю кипу на полку рядом с прочими вещами, многие из которых в глазах непосвященных выглядели весьма загадочно. Например, небольшая клетка, накрытая черной тканью.

Десмонд зашагал к кварталу землячеств. Все здешние особняки имели арабские названия, за исключением Дома Хастура. Все они заметно обветшали вследствие небрежения, как и прочие университетские здания. Десмонд свернул на зацементированную дорожку, где в трещинах пробивались чахлые одуванчики и другие сорняки. По левую сторону торчал массивный покосившийся деревянный столб пятнадцати футов в высоту, весь изукрашенный резными головами и символами. Горожане называли его тотемным столбом и, конечно же, ошибались, ведь принадлежал он отнюдь не одному из племен Северо-Западного побережья и не индейцам Аляски. Этот столб да еще один такой же в университетском музее — вот и все, что сохранилось от сотен им подобных, некогда украшавших собою окрестности.

Проходя мимо, Десмонд провел большим пальцем левой руки у себя под носом, а указательным дотронулся до середины лба и пробормотал древнее выражение почтения: «Шеш-котоиаид-тинг-ононвасенк». Во многих прочитанных им текстах утверждалось, что каждый тамсикуэг обязан совершить этот ритуал, оказавшись рядом со столбом при нынешней фазе луны. Смысла фразы не понимали даже сами тамсикуэги, ибо унаследовали ее от другого племени, а может, из древнего наречия. Но она свидетельствовала об уважении, а несоблюдение традиции сулило несчастье.

Совершая обряд, Десмонд понимал, что выглядит глупо, — ну да лишняя предосторожность не помешает.

Некрашеные деревянные ступени скрипели под ногами. Веранда оказалась весьма просторной; проволока оконной сетки проржавела, продырявилась и от насекомых уже не спасала. Парадная дверь стояла открытой; изнутри доносились грохот рок-музыки, гомон множества голосов и острый запах марихуаны.

Десмонд собрался уже повернуть назад. В толпе он чувствовал себя до боли неуютно и при этом болезненно осознавал, что в силу своего возраста неминуемо привлекает к себе все взгляды. Но в дверном проеме уже воздвиглась гигантская фигура Уэнделла Трепана — и на плечо гостю легла здоровенная лапища.

— Заходите, заходите! — взревел Трепан. — Я представлю вас братьям!

Десмонд оказался втянут в огромную комнату, битком набитую молодежью обоего пола.

Трепан прокладывал себе путь сквозь толпу, то и дело останавливаясь, чтобы хлопнуть кого-нибудь по плечу и проорать приветствие и один раз — потрепать пригожую девицу по задику. Наконец они оказались в дальнем углу, где восседал профессор Лайамон — в окружении гостей заметно более старшего возраста. Наверное, аспиранты, предположил Десмонд. Он пожал жирную распухшую руку и промолвил: «Рад встрече», — не будучи уверен, что слова его не утонут в таком шуме.

Лайамон потянул его к себе, чтобы можно было расслышать хоть что-нибудь, и полюбопытствовал:

— Вы уже приняли решение?

Дыхание старика было не то чтобы неприятным, но он явно пил что-то такое, чего Десмонд никогда не обонял прежде. Красные глаза горели светом, как если бы в зрачках зажгли по крохотной свечке.

— Насчет чего? — проорал в ответ Десмонд.

— Сами знаете, — улыбнулся старик.

Железные пальцы разжались. Десмонд выпрямился. И внезапно похолодел — несмотря на то что в комнате было жарко и еще минуту назад он исходил потом. На что это Лайамон намекает? Не может того быть, чтобы старик на самом деле что-то знал. Или может?

Трепан представил Десмонда окружению Лайамона, а затем увел его обратно в толпу — знакомить с гостями. Большинство собравшихся, похоже, были членами братства Лам Кха Алиф либо женского землячества через дорогу. Единственным явным кандидатом на испытательный срок был чернокожий габонец. Отойдя в сторону, Трепан пояснил:

— Букаваи происходит из древнего рода шаманов. Для нас он истинное сокровище, если, конечно, примет наше приглашение, ведь Дом Хастура и Каф Дхал Вав из кожи вон лезут, чтобы его заполучить. По части исследований Центральной Африки наш факультет сейчас слабоват. Была здесь одна потрясающая преподавательница, Джанис Момайя, но десять лет назад она уехала в академический отпуск в Сьерра-Леоне — и пропала без вести. Не удивлюсь, если Букаваи предложили доцентуру, даже если номинально он первокурсник. Да не далее как давеча ночью он мне часть такого ритуала показал — вы просто не поверите. Я… ладно, не сейчас. Как-нибудь в другой раз. В любом случае, Букаваи безмерно чтит Лайамона, а поскольку старый пердун — глава факультета, габонец считайте что наш.

Внезапно губы его растянулись в стороны, зубы скрипнули, кожа побледнела под слоем грязи; Трепан сложился вдвое и схватился за объемистый живот.

— Что случилось? — удивился Десмонд.

Трепан покачал головой, глубоко вдохнул и выпрямился.

— Черт, больно же!

— Что такое? — не понял Десмонд.

— Мне не следовало называть его старым пердуном. Я думал, он не слышит, но он не через звук все воспринимает. Проклятье, да никто в целом мире не уважает его так, как я. Но, как говорится, язык мой — враг мой… ох, больше никогда, ни за что!

— То есть вы хотите сказать?.. — протянул Десмонд.

— Ага. А вы думали кто? Ладно, не берите в голову. Пойдемте туда, где можно хотя бы собственные мысли слышать.

И Трепан втянул Десмонда в небольшую комнатку, загроможденную полками. На полках выстроились всевозможные книги — романы, учебники, и тут и там — старинные, переплетенные в кожу фолианты.

— У нас тут чертовски классная библиотека, ни одно землячество такой похвастаться не может. Это одно из наших главных сокровищ. Здесь отдел открытого доступа.

Они протиснулись в тесную дверцу, прошли по недлинному коридору и остановились. Трепан достал из кармана ключ и отпер следующую дверь. Внутри обнаружилась узкая спиральная лестница. Ступеньки покрывал плотный слой пыли. Сквозь грязное стекло верхнего оконца просачивались тусклые лучи солнца. Трепан щелкнул кнопкой выключателя — и они поднялись наверх. Оказавшись на площадке третьего этажа, Трепан отпер еще одну дверь — на сей раз уже другим ключом. Они вошли в небольшую комнатку, загроможденную книжными полками от пола до потолка. Трепан включил свет. В уголке притулился столик и складной стул, на столе стояла лампа — и каменный бюст маркиза де Демброна.

Трепан, запыхавшийся на крутом подъеме, объяснил:

— Обычно сюда допускаются только старшекурсники и аспиранты. Но в вашем случае я делаю исключение. Мне просто хотелось показать вам одно из преимуществ причастности к братству Лам Кха Алиф. Ни в каком другом землячестве вы такой библиотеки не найдете.

И, сощурившись, предложил:

— Вы на книги-то полюбуйтесь. Только ничего не трогайте. Они, хм, поглощают, если вы понимаете, о чем я.

Десмонд прошелся вдоль полок, разглядывая корешки. И, дойдя до конца, промолвил:

— Впечатляет. Я думал, кое-какие из этих книг только в университетской библиотеке и найдешь. В специальных хранилищах.

— А широкая публика именно так и думает. Послушайте, если вы вступите в братство, у вас будет доступ ко всем этим сокровищам. Только другим студентам не говорите. А то обзавидуются.

Трепан снова сощурился — точно обдумывал про себя некую запретную мысль. И наконец произнес:

— Можно вас попросить повернуться спиной и заткнуть уши?

— Что? — удивился Десмонд.

Трепан ухмыльнулся.

— О, если вы к нам присоединитесь, вам выдадут один маленький рецептик, необходимый для работы в этом книгохранилище. Но пока вам лучше ничего не видеть.

Десмонд, сконфуженно улыбаясь и сам не понимая своего смущения, повернулся спиной к Трепану и зажал уши. И застыл в тишине — интересно, а эта комната звуконепроницаема благодаря хорошей изоляции или чему-то не столь материальному? — взволнованно отсчитывая секунды. Тысяча одна, тысяча две…

Спустя минуту или около того рука Трепана легла на его плечо. Он обернулся, опустил руки. Толстяк протягивал ему нестандартно высокий, но довольно тонкий том, переплетенный в кожу, испещренную маленькими темными бугорками. Десмонд удивился: на полке он этой книги не видел.

— Я ее дезактивировал, — объяснил Трепан. — Вот. Держите. — Он глянул на часы. — На десять минут должно хватить.

На обложке не значилось ни названия, ни имени автора. А приглядевшись к переплету повнимательнее и пощупав его рукой, Десмонд понял: это не кожа животного.

— Это кожа самого старины Атехироннона, — возвестил Трепан.

— А! — откликнулся Десмонд и содрогнулся. Но тут же взял себя в руки. — Похоже, он весь в бородавках был.

— Точно. Ну добро, любуйтесь. Жаль только, что прочесть не сможете.

Первая страница слегка пожелтела — что и неудивительно для бумаги четырехсотлетней давности. Огромные буквы были не напечатаны, но выведены от руки:

«Меньшый Ритуалл тааммсикуэггского мага Атехиронууна, — прочел Десмонд. — Воспраизведен с пиктаграфитческаго письма на фрогменте Кожи, по щастью не спаленном христьянами.

Писано рукой Саймона Конанта, год 1641.

Пусть тот, кто произнесет Слова Пиктаграмм, сперва да внемлитт».

— Орфография — не его сильная сторона, не так ли? — хихикнул Трепан.

— Саймон, единокровный брат Роджера Конанта, — проговорил Десмонд. — Он был первым из белых, кто пообщался с тамсикуэгами — и ему не запихнули в задницу отрубленный большой палец. А еще он был в числе поселенцев, напавших на тамсикуэгов; вот только колонисты ведать не ведали, на чьей стороне его симпатии. Он бежал в глушь вместе с тяжело раненным Атехиронноном. А двадцать лет спустя объявился в Виргинии вместе с этой книгой.

Десмонд медленно пролистал пять страниц, запечатлевая каждую из пиктограмм в своей фотографической памяти. Одна из фигур ему очень не пришлась по душе.

— Только Лайамон это и может прочесть, — сообщил Трепан.

Десмонд не стал признаваться, что проштудировал грамматику и небольшой словарь языка тамсикуэгов, составленные Уильямом Кором Даннзом в 1624 году и опубликованные в 1654-м. В приложении к книге приводился перевод пиктограмм. Двадцать лет поисков и тысяча долларов были затрачены всего-то-навсего на ксерокопию. Мать целый скандал устроила по поводу выброшенных на ветер денег, но в кои-то веки Десмонд настоял на своем. Даже университет не мог похвастаться собственной копией.

Трепанг глянул на часы.

— У вас еще одна минута в запасе. Эгей!

Он выхватил книгу у Десмонда и резко приказал:

— Повернитесь спиной и заткните уши!

Толстяк явно впал в панику. Десмонд послушно отвернулся, и минуту спустя Трепан отвел от уха его руку — своей.

— Извините за внезапность, но блокировка отчего-то ослабла. Взять в толк не могу почему. Обычно-то держится десять минут как минимум.

Десмонд ровным счетом ничего не почувствовал — может быть, потому, что Трепан, уже испытавший воздействие на себе, улавливал его куда более чутко.

— Давайте-ка уберемся отсюда подобру-поздорову, — промолвил Трепан. — Пусть себе остывает.

По пути вниз он на всякий случай переспросил:

— Вы точно не умеете это читать?

— Да где бы я мог научиться? — парировал Десмонд.

Они вновь окунулись в океан шума и запахов общей гостиной. Но долго там не задержались: Трепан захотел показать гостю оставшуюся часть дома, за исключением разве что подвала.

— А подвал посмотрите как-нибудь на неделе. Прямо сейчас туда лучше не спускаться.

Десмонд не стал уточнять почему.

Вводя гостя в тесную комнатушку на втором этаже, Трепан объявил:

— Обычно мы не выделяем первокурсникам отдельной комнаты. Но для вас… словом, если захотите, она — ваша.

Десмонду это польстило. Не придется мириться с присутствием чужого, чьи привычки станут его раздражать, а неумолчная болтовня выведет из себя.

Они вновь спустились на первый этаж. Толпа в гостиной слегка поредела. Старик Лайамон, приподнявшись в кресле, поманил Десмонда к себе. Десмонд медленно направился в его сторону. В силу какой-то причины он знал: то, что он сейчас услышит, ему не понравится. А может, сам не был уверен, понравится или нет.

— Трепан показал вам самые драгоценные книги нашего землячества, — проговорил председатель. Это был не вопрос, но утверждение. — В частности, книгу Конанта.

— Но откуда вам… — начал было Трепан. И тут же широко усмехнулся. — Вы просто почувствовали.

— Разумеется, — раздраженно буркнул тот. — Ну что, Десмонд, вам не кажется, что на телефонный звонок пора бы и ответить?

Трепан озадаченно свел брови. А Десмонд вдруг похолодел. Его подташнивало.

Лайамон придвинулся к собеседнику почти вплотную, нос к носу. Бессчетные морщины на одутловатой коже походили на иероглифы.

— Вы ведь на самом деле уже решились — вот только себе никак не признаетесь, — промолвил он. — Послушайте. Ведь именно так советовал Конант, верно? Послушайте. С того самого момента, как вы сели в самолет, вылетающий в Бостон, вы все равно что подписались на все дальнейшее. И назад пути нет. Вы могли бы пойти на попятную там, в аэропорту, но не сделали этого, хотя, как я понимаю, ваша матушка закатила вам там очередной скандал. Но вы не отступились. Так что нет смысла откладывать.

Лайамон хихикнул.

— То, что я взял на себя труд вам что-то советовать — это знак моего к вам уважения. Мне кажется, вы пойдете далеко — причем семимильными шагами. Если только сумеете преодолеть некоторые недостатки характера. Для того чтобы получить здесь хотя бы степень бакалавра, нужны сила, и ум, и железная самодисциплина, и огромная самоотдача — так-то, Десмонд!

Слишком многие поступают сюда, потому что думают, что предметы здесь — раз плюнуть. Они полагают, обретать великую силу да фамильярничать с созданиями, которые, мягко говоря, к общительности не склонны, — это так же просто, как с бревна скатиться. Но очень скоро обнаруживают, что требования на факультете выше, чем, скажем, уровень технических дисциплин в Массачусетском технологическом институте. А опасности — куда серьезнее.

А взять вот морально-этический аспект. Уже поступая сюда, абитуриент тем самым расставляет все точки над «i». Но у многих ли достанет силы воли двигаться дальше? Многие ли решат, что они — не на той стороне? Они-то и уходят, не зная, что уже слишком поздно и вернуться на другую сторону сумеют лишь считаные единицы. Они уже заявили о себе, показали свое истинное лицо, выступили вперед — и их сочли, отныне и навеки.

Лайамон помолчал, раскурил тонкую коричневую сигару. Дым окутал Десмонда — и, вопреки ожиданиям, он вовсе не ощутил характерного запаха дохлой летучей мыши, которую как-то раз использовал для опытов.

— Каждый мужчина, каждая женщина сами определяют свою судьбу. Но на вашем месте я бы решал побыстрее. Я за вами приглядываю, а ваша карьера здесь во многом зависит от моей оценки вашего характера и возможностей. Всего хорошего, Десмонд.

И старик покинул гостиную.

— О чем это вы? — недоуменно осведомился Трепан.

Десмонд не ответил. Просто постоял с минуту, пока Трепан нервно топтался на месте. Затем распрощался с толстяком и неспешно вышел за дверь.

Вместо того чтобы вернуться в общежитие, Десмонд отправился прогуляться по кампусу. Впереди замерцали красные огни; он подошел поближе — посмотреть, что происходит. Перед двухэтажным зданием стояли две машины, одна — с отличительными знаками полиции кампуса, вторая — «скорая помощь» из университетской больницы. На первом этаже некогда размещалась бакалея, как явствовало из надписи на грязном витринном стекле. Краска облупилась и внутри, и снаружи; в самом помещении со стен осыпалась штукатурка, и взгляду открылось основание из дранок. На голом деревянном полу лежали три трупа. В одном Десмонд узнал того самого юнца, что стоял прямо перед ним в очереди к регистрационному столику. Парень лежал на спине, широко раззявив рот в обрамлении чахлых усиков.

К витринам уже приникли зеваки. Десмонд полюбопытствовал, что произошло. Седобородый мужчина, предположительно профессор, пояснил:

— Да такое каждый год повторяется в эту пору. Сопляков заносит — и они пробуют такое, на что не всякий магистр осмелится. Такие вещи строго запрещены, но юных идиотов разве остановишь?

На лбу у трупа с усиками красовалось огромное круглое черное пятно — возможно, ожог. Десмонду захотелось рассмотреть клеймо поближе, но санитары, прежде чем выносить тело, набросили на лицо одеяло.

— Теперь ими займутся университетская полиция да здешние врачи, — объяснил седобородый старик. И коротко хохотнул. — Городская полиция в кампус и носа не сует. Родственникам сообщат, что ребята погибли от передоза героина.

— И что, никаких проблем не возникает?

— Разве что иногда. Случается, приезжают частные детективы, но надолго не задерживаются.

Десмонд быстро зашагал прочь. Итак, решение принято. Вид этих трех трупов потряс его до глубины души. Он вернется домой, помирится с матерью, распродаст все книги, на собирание и изучение которых затратил столько времени и денег, начнет писать детективы. Он уже поглядел в лицо смерти, а если он сделает то, о чем помышлял (чисто теоретически, разумеется, в качестве своего рода психотерапии), то увидит и ее лицо. Мертвое. Нет, ни за что.

Когда он вернулся в свою комнату в общежитии, телефон все еще звонил. Десмонд подошел к нему, протянул руку, подержал над трубкой какое-то время — и снова отдернул. По пути к кровати он заметил, что бутылку из-под кока-колы из дыры в плинтусе опять вытолкнули или выдернули. Десмонд опустился на колени и с силой загнал ее обратно. Из-за стены донеслось тихое хихиканье.

Десмонд плюхнулся на продавленную постель, достал из кармана пиджака блокнот и принялся прорисовывать карандашом запечатленные в памяти пиктограммы. На это у него ушло полчаса: от точности воспроизведения зависело очень многое. Телефон звонил не умолкая.

Кто-то забарабанил в дверь:

— Ты вернулся, я своими глазами видел! Сними трубку или выруби его на фиг! Или я тебе ведро на голову надену!

Десмонд не ответил — даже с кровати не приподнялся.

Одну из пиктограмм он намеренно исключил из последовательности. Теперь карандаш замер в дюйме от пустого пространства. На другом конце провода сидит женщина — очень толстая, очень старая. Это сейчас она стара и безобразна, но она родила на свет его, Десмонда, и еще много лет после того сохраняла былую красоту. Когда умер отец, она нашла работу — чтобы содержать дом и сына на том уровне, к которому они с матерью привыкли. Она трудилась не покладая рук, чтобы оплачивать обучение сына в колледже и прочие его потребности. Она продолжала работать до тех пор, пока Десмонд не продал свои первые два романа. А потом расхворалась, как раз когда он стал приводить в дом потенциальных кандидаток в жены.

Она любила его, но упрямо не желала отпускать — а подлинная любовь не такова.

Ему никак не удавалось вырваться из-под материнской опеки — а значит, несмотря на все возмущение, какая-то его часть все-таки дорожила золотой клеткой. Но вот в один прекрасный день он решил шагнуть навстречу свободе. Все пришлось проделать тайно и быстро. Десмонд сам себя презирал за страх перед матерью, но он таков, каков есть. Если он задержится в университете, она непременно сюда приедет. А этого он не вынесет. Придется возвращаться домой.

Десмонд посмотрел на телефон, приподнялся было с кровати — и рухнул обратно.

Что делать? Можно, конечно, покончить с собой. Он обретет свободу, а она поймет, как он на нее злился. Телефон вдруг умолк — Десмонд аж вздрогнул. Значит, отстала до поры до времени. Очень скоро она опять за свое возьмется.

Десмонд посмотрел вниз, на пол. Бутылка выдвигалась из дыры — понемногу, рывками. За стеной кто-то (или что-то?) твердо решился настоять на своем. Сколько раз он подступался к дыре — и обнаруживал, что путь заклинило? Слишком часто, пожаловался бы этот кто-то, если бы обладал разумом. Но — не сдавался. И в один прекрасный день ему может прийти в голову решить проблему, убив того, кто всему виной.

Однако ж если этот кто-то устрашится превосходящих размеров своего врага, если ему недостанет храбрости, то оно так и будет выталкивать бутылку из дыры. И…

Десмонд глянул на блокнот — и содрогнулся. Пустое место было заполнено. Там красовалось изображение Котоиаида — если приглядеться, так даже некоторое сходство с матерью угадывалось.

Или он, погрузившись в мысли, бессознательно дорисовал недостающий знак?

Или фигура образовалась сама собою?

Неважно. В любом случае, он знает, что делать.

Скользя взглядом от одной пиктограммы к другой, Десмонд произносил нараспев слова давно мертвого языка, чувствуя, как что-то исторглось из груди и теперь перетекает в живот, в ноги, в горло и в мозг. Вот Десмонд произнес имя великана — и символ Котоиаида словно бы запылал огнем под его неотрывным взглядом.

Едва отзвучали последние слова, в комнате сгустилась тьма. Десмонд встал, включил настольную лампу, вошел в тесную, грязную ванную комнату. Но в зеркале отразилось лицо не убийцы, а шестидесятилетнего старика, который прошел через тяжкое испытание и пока еще не вполне уверен, что все закончилось.

Выходя из комнаты, Десмонд увидел, как бутылка из-под кока-колы выскользнула из дыры в плинтусе. Но то, что ее вытолкнуло, так до поры и не показалось.

Спустя несколько часов, вернувшись из местной таверны, Десмонд, пошатываясь, ввалился в комнату. Снова задребезжал телефон. Звонили из Десмондова родного города в штате Иллинойс, но на сей раз, вопреки его ожиданиям, не мать.

— Мистер Десмонд, это сержант Рорк из бузирисского полицейского управления. Боюсь, у меня для вас дурные вести. Ох… э-э-э… ваша матушка несколько часов назад скончалась от сердечного приступа.

Десмонду даже не пришлось изображать потрясенное изумление. Он так и окаменел. Даже рука, сжимающая телефонную трубку, словно превратилась в гранит. Однако ж ему смутно померещилось, что голос Рорка звучит как-то странно.

— От сердечного приступа? От… сердечного?.. Вы уверены?

Десмонд застонал. Мать умерла естественным образом. Не надо было произносить древнего заклинания. А теперь он связал себя нерушимыми узами — ни за что ни про что, навеки загнал себя в ловушку. Как только он произнес роковые слова и прочел взглядом пиктограммы, он раз и навсегда отрезал себе дорогу назад.

Но… если эти слова были только словами, если они угасли, как любой звук, и, переданные через этот субконтинуум, никакого воздействия на физический мир не оказали — разве его что-то связывает?

Разве он не свободен, не избавлен от всех долгов? Разве не может переступить порога этой комнаты, не страшась возмездия?

— Ужасно, мистер Десмонд, просто ужасно. Невероятный, нелепый случай. Ваша матушка разговаривала с соседкой, миссис Самминз, что зашла ее навестить, и тут у бедняжки приключился сердечный приступ. Миссис Самминз вызвала полицию и «скорую помощь». В дом вошли и другие соседи, и тут… и тут…

В горле у Рорка застрял комок.

— Я как раз подоспел к месту событий и уже поднимался на крыльцо, когда… когда…

Рорк откашлялся.

— Мой брат тоже находился в доме.

В силу необъяснимой причины здание рухнуло. Трое соседей, двое санитаров «скорой помощи» и двое полицейских погибли под развалинами.

— Все равно как если бы на дом наступила исполинская нога. Еще секунд шесть — и меня бы тоже расплющило вместе со всеми.

Десмонд поблагодарил полицейского за звонок и заверил, что первым же самолетом вылетает в Бузирис.

Спотыкаясь, он добрел до окна, открыл его, жадно вдохнул свежий воздух. Внизу, в свете уличного фонаря, опираясь на трость, стоял Лайамон. Серовато-бледное лицо запрокинулось. Блеснули белые зубы.

Десмонд зарыдал — но плакал он лишь о себе самом.

Стивен Кинг[149]

Иерусалемов Удел

2 октября 1850 г.

Дорогой мой Доходяга!

До чего же славно было вступить под промозглые, насквозь продуваемые своды Чейпелуэйта — когда после тряски в треклятой карете ноет каждая косточка, а раздувшийся мочевой пузырь требует немедленного облегчения, — и обнаружить у двери на фривольном столике из вишневого дерева письмо, надписанное твоими неподражаемыми каракулями! Даже не сомневайся, что я принялся их разбирать, едва позаботился о нуждах тела (в вычурно изукрашенной холодной уборной на первом этаже, где дыхание мое облачком повисало в воздухе).

Счастлив слышать, что легкие твои очистились от застарелых миазмов, и уверяю, что сочувствую твоей моральной дилемме — как следствию излечения. Недужный аболиционист, исцеленный под солнцем Флориды, этого оплота рабства! Тем не менее, Доходяга, прошу тебя как друг, тоже побывавший в долине теней, — позаботься о себе хорошенько и не смей возвращаться в Массачусетс, пока организм тебе не позволит. Что нам толку в твоем тонком уме и ядовитом пере, коли тело твое обратится во прах; и если южные области для тебя благотворны — есть в этом некая идеальная справедливость.

Да, особняк и впрямь роскошен — в точности таков, как убеждали меня душеприказчики моего кузена, — хотя и гораздо более зловещ. Стоит он на громадном мысе милях в трех к северу от Фалмута и в девяти милях к северу от Портленда. Позади него — около четырех акров земли, где царит живописнейшее запустение: тут тебе и можжевельники, и дикий виноград, и кустарники, и всевозможные вьюны захлестывают каменные изгороди, отделяющие усадьбу от городских владений. Кошмарные копии греческих статуй слепо пялятся сквозь обломки и мусор с вершины каждого холмика — того и гляди набросятся на одинокого путника, судя по их виду. Вкусы моего кузена Стивена, похоже, варьировались в самом широком диапазоне — от неприемлемого до откровенно кошмарного. Есть тут одна странноватая беседка, почти утонувшая в зарослях алого сумаха, и гротескные солнечные часы посреди того, что в прошлом, верно, было садом. Этакий завершающий сумасшедший штрих.

Но вид из гостиной с лихвой искупает все: глазам моим открывается головокружительное зрелище — скалы у подножия мыса Чейпелуэйт и самой Атлантики! На всю эту красоту выходит гигантское пузатое окно с выступом, а под ним притулился огромный, похожий на жабу секретер. А ведь отличное начало для романа, о котором я так долго (и наверняка занудно) рассказывал.

Сегодня день выдался пасмурным; случается, что и дождик брызнет. Гляжу в окно — мир словно карандашный эскиз: и скалы, древние и истертые, как само Время, и небо, и, конечно же, море, что обрушивается на гранитные клыки внизу со звуком, который не столько шум, сколько вибрация — даже сейчас, водя пером по бумаге, я ощущаю под ногами колыхание волн. И чувство это не то чтобы неприятно.

Знаю, дорогой Доходяга, ты моего пристрастия к уединению не одобряешь, но уверяю тебя — я доволен и счастлив. Со мной Кэлвин, такой же практичный, молчаливый и надежный, как и всегда; уверен, что уже к середине недели мы с ним на пару приведем в порядок наши дела, договоримся о доставке всего необходимого из города — и залучим к себе отряд уборщиц для борьбы с пылью!

На сем заканчиваю — еще столько всего предстоит посмотреть, столько комнат исследовать — и не сомневаюсь, что для моих слабых глаз судьба заготовила с тысячу образчиков самой отвратительной мебели. Еще раз благодарю за письмо, от которого тотчас же повеяло чем-то родным и близким, — и за твои неизменные внимание и заботу.

Передавай привет жене; нежно люблю вас обоих,

Чарльз.

6 октября 1850 г.

Дорогой мой Доходяга!

Ну здесь и местечко! Не перестаю на него удивляться — равно как и на реакцию обитателей ближайшей деревеньки по поводу моего приезда. Это своеобразное селение носит впечатляющее название Угол Проповедников. Именно здесь Кэлвин договорился о еженедельной доставке съестных припасов. Позаботился он и о второй нашей насущной потребности, а именно: о подвозе достаточного запаса дров на зиму. Однако ж вернулся Кэл с видом весьма удрученным, а когда я полюбопытствовал, что его гнетет, мрачно ответил:

— Они считают вас сумасшедшим, мистер Бун!

Я рассмеялся и предположил, что здешние жители, должно быть, прослышали, как я переболел воспалением мозга после смерти моей Сары — вне всякого сомнения, в ту пору я вел себя как безумный, чему ты безусловный свидетель.

Но Кэл уверял, что никто обо мне ничего не знает, кроме как через моего кузена Стивена, который договаривался о тех же самых услугах, насчет которых теперь распорядился я.

— Эти люди говорят, сэр, что всяк и каждый, кто поселится в Чейпелуэйте, либо сошел с ума, либо на верном пути к тому.

Можешь себе представить мое глубочайшее недоумение. Я осведомился, от кого именно исходит это потрясающее сообщение. Кэл ответил, что его направили к угрюмому и вечно пьяному лесорубу именем Томпсон: он владеет четырьмястами акрами соснового, березового и елового леса и с помощью своих пяти сыновей заготавливает и продает древесину на фабрики в Портленд и домовладельцам округи.

Когда же Кэл, ведать не ведая о его странных предрассудках, дал Томпсону адрес, по которому следует доставить дрова, означенный Томпсон вытаращился на него, открыв рот, и наконец сказал, что пошлет с грузом сыновей, белым днем и по прибрежной дороге.

Кэлвин, по всей видимости, неправильно истолковал мою озадаченность и, решив, что я огорчен, поспешил добавить, что от лесоруба за версту несло дешевым виски и что он принялся молоть какую-то чушь про заброшенную деревню и родню кузена Стивена — и про червей! Кэлвин закончил деловые переговоры с одним из Томпсоновых сыновей — как я понял, этот угрюмый мужлан был тоже не слишком трезв и благоухал отнюдь не розами и лилиями. Я так понимаю, с похожей реакцией Кэл столкнулся и в Углу Проповедников, в сельском магазине, побеседовав с хозяином, хотя этот был скорее из породы сплетников.

Меня все это не слишком-то обеспокоило: все мы знаем, поселян хлебом не корми, дай разнообразить жизнь ароматами скандала да мифа, а бедолага Стивен и его ветвь семейства, надо думать, к тому весьма располагали. Как я объяснял Кэлу, человек, который разбился насмерть, свалившись едва ли не с собственного крыльца, неизбежно вызовет пересуды.

Сам дом не перестает меня изумлять. Двадцать три комнаты, Доходяга! От панелей на верхних этажах и от портретной галереи веет затхлостью, но разрушение их не коснулось. Войдя в спальню моего покойного кузена на верхнем этаже, я слышал, как за стеной возятся крысы — здоровущие, судя по звукам; прямо подумаешь, что это люди ходят. Не хотелось бы мне столкнуться с одной из таких тварей в темноте — да и при свете дня не хотелось бы, чего уж там. Однако ж я не заметил ни нор, ни помета. Странно.

В верхней галерее рядами висят скверные портреты в рамах, что, должно быть, целое состояние стоят. В некоторых прослеживается сходство со Стивеном — таким, как я его запомнил. Надеюсь, я правильно опознал дядю Генри Буна и его жену Джудит; прочие мне незнакомы. Надо думать, один из них — мой печально известный дед Роберт. Но Стивенова семейная ветвь мне совсем неизвестна, о чем я искренне жалею. В этих портретах, пусть и не самого лучшего качества, сияет та же добродушная ирония, которой искрились письма Стивена к нам с Сарой, тот же светлый ум. До чего же глупы эти семейные ссоры! Обшаренный ящик письменного стола, несколько резких слов между братьями, которые вот уже три поколения как в могиле, — и ни в чем не повинные потомки без всякой нужды разлучены друг с другом. Не могу не задуматься о том, как же мне повезло, что вы с Джоном Питти сумели связаться со Стивеном, когда уже казалось, что я отправлюсь вслед за Сарой под своды Врат, и как же досадно, что несчастный случай лишил нас возможности встретиться лицом к лицу. Многое бы отдал, чтобы послушать, как он станет защищать наследное достояние — эти жуткие скульптуры и мебель!

Но полно мне чернить усадьбу. Вкусы Стивена моим не созвучны, что правда то правда, но под внешним лоском всех этих Стивеновых нововведений и дополнений встречаются подлинные шедевры (изрядное их количество зачехлено в верхних покоях). Это и столы, и кровати, и тяжелые темные витые орнаменты из тикового и красного дерева; многие спальни и парадные комнаты, верхний кабинет и малая гостиная заключают в себе своеобразное мрачное очарование. Богатый сосновый паркет словно лучится внутренним тайным светом. Ощущается во всем этом спокойное достоинство; достоинство — и бремя лет. Пока еще не могу сказать, что внутреннее убранство мне нравится, но почтение вызывает. Любопытно посмотреть, как все станет преображаться вместе со сменой времен года в этом северном климате.

Надо же, как я разошелся-то! Жду ответа, Доходяга, — и поскорее! Пиши, как ты поправляешься, что нового у Питти и остальных. И умоляю, не совершай ошибки и не пытайся навязывать свои взгляды новым южным знакомым чересчур настойчиво — я так понимаю, кое-кто из них может одними словами не ограничиться, не то что наш велеречивый друг мистер Колхаун.

Твой любящий друг,

Чарльз.

16 октября 1850 г.

Дорогой Ричард!

Здравствуй-здравствуй, как живешь-поживаешь? С тех пор как я поселился здесь, в Чейпелуэйте, я частенько о тебе думаю и уже надеялся и письмецо от тебя получить — и тут вдруг пишет мне Доходяга и сообщает, что я позабыл оставить свой адрес в клубе! Но будь уверен, я бы в любом случае написал рано или поздно: порою мне кажется, что мои верные и преданные друзья — вот и все, что осталось в мире надежного и здравого. И господь милосердный, как же нас раскидало по свету! Ты — в Бостоне, исправно строчишь статьи для «Либерейтора» (кстати, им я тоже свой адрес послал), Хэнсон в очередной раз укатил развлекаться в Англию, будь он неладен, а бедный старина Доходяга лечит легкие в самом что ни на есть логове льва.

У меня тут все относительно неплохо, и будь уверен, Дик, я вышлю тебе подробнейший отчет, как только разберусь с кое-какими докучными событиями, — думается, некоторые происшествия здесь, в Чейпелуэйте и в окрестностях, тебя изрядно заинтригуют — с твоим-то цепким умом юриста.

А между тем хочу попросить тебя о небольшом одолжении, если ты не против. Помнишь на благотворительном обеде у мистера Клэри в поддержку общего дела ты мне представил некоего историка? Кажется, его Бигелоу звали. Как бы то ни было, он упомянул, что собирает разрозненные исторические сведения о той самой области, где я ныне живу: дескать, хобби у него такое. Так вот, моя нижайшая просьба: не свяжешься ли ты с ним и не спросишь ли, не известны ли ему хоть какие-нибудь факты, обрывки фольклора или просто слухи касательно крохотной покинутой деревушки под названием ИЕРУСАЛЕМОВ УДЕЛ близ городишки Угол Проповедников, на реке Ройял? Сама эта речушка является притоком Андроскоггина и воссоединяется с ним примерно одиннадцатью милями выше места впадения реки в море близ Чейпелуэйта. Я буду безмерно тебе благодарен; более того, вопрос этот, по всей видимости, очень важен.

Перечитал письмо; кажется, получилось и впрямь слишком коротко, о чем я искренне жалею. Но будь уверен, вскорости я все объясню, а до тех пор шлю самый теплый привет твоей супруге, обоим замечательным сыновьям и, конечно же, тебе самому.

Твой любящий друг,

Чарльз.

16 октября 1850 г.

Дорогой мой Доходяга!

Расскажу тебе одну историю — нам с Кэлом она показалась несколько странной (и даже тревожной); посмотрим, что ты скажешь. По крайней мере, она тебя поразвлечет, пока ты там с москитами сражаешься!

Два дня спустя после того, как я отправил тебе свое предыдущее письмо, из Угла прибыла группка из четырех молодых барышень под надзором почтенной матроны устрашающе компетентного вида именем миссис Клорис — дабы привести дом в порядок и побороться с пылью, от которой я чихал едва ли не на каждом шагу. Они взялись за работу: причем все явно слегка нервничали. Одна трепетная мисс, прибиравшаяся в верхней гостиной, даже взвизгнула, когда я неожиданно вошел в дверь.

Я спросил миссис Клорис, отчего все так (она обметала пыль в прихожей на нижнем этаже: волосы забраны под старый выгоревший платок, весь облик дышит непреклонной решимостью — ты бы ее видел!). Она развернулась ко мне и решительно объявила:

— Им не по душе этот дом, и мне тоже не по душе этот дом, сэр, потому что дурное это место, и так было всегда.

У меня просто челюсть отвисла от неожиданности. А миссис Клорис продолжила, уже мягче:

— Ничего не хочу сказать про Стивена Буна — достойный был джентльмен, что правда, то правда; я приходила к нему прибираться каждый второй четверг все то время, что он здесь прожил; и на его отца, мистера Рандольфа Буна, я тоже работала, до тех пор пока они с женой не пропали бесследно в тысяча восемьсот шестнадцатом году. Мистер Стивен был человек хороший и добрый, вот и вы таким кажетесь, сэр (простите мне мою прямоту, я по-другому говорить не научена), но дом этот — дурное место, и всегда так было, и никто из Бунов не был здесь счастлив с тех самых пор, как ваш дед Роберт и его брат Филип рассорились из-за украденных, — (здесь она виновато помолчала), — вещей в тысяча семьсот восемьдесят девятом году.

Ну и память у этих поселян, а, Доходяга?

А миссис Клорис между тем продолжала:

— Этот дом был построен в несчастье, несчастье обосновалось в нем, полы его запятнаны кровью, — (а как ты, Доходяга, возможно, знаешь, мой дядя Рандольф был каким-то образом причастен к трагическому эпизоду на подвальной лестнице, в результате которого погибла его дочь Марселла; в приступе раскаяния он покончил с собой. Стивен рассказывает об этой беде в одном из своих писем ко мне, в связи с печальным поводом — в день рождения своей покойной сестры), — здесь пропадали люди и приключалось непоправимое. Я здесь работаю, мистер Бун, а я не слепа и не глуха. Я слышу жуткие звуки в стенах, сэр, воистину жуткие — глухой стук, и грохот, и треск, и один раз — странные причитания, переходящие в хохот. У меня просто кровь застыла в жилах. Темное это место, сэр.

И тут миссис Клорис прикусила язык, как будто испугавшись, что выболтала лишнее.

Что до меня, я даже не знал, обижаться ли или смеяться, изобразить любопытство или прозаичное безразличие. Боюсь, победила ирония.

— А вы как себе это объясняете, миссис Клорис? Никак призраки цепями гремят?

Но она лишь посмотрела на меня как-то странно.

— Может, и призраки тут есть. Да только не в стенах. Не призраки это стонут и плачут, точно проклятые, и гремят и бродят, спотыкаясь, впотьмах. Это…

— Ну же, миссис Клорис, — подзуживал ее я, — вы и без того многое сказали. Осталось лишь докончить то, что вы начали!

В лице ее отразилось престранное выражение ужаса, досады и — я готов в этом поклясться! — благоговейной набожности.

— Некоторые — не умирают, — прошептала она. — Некоторые живут в сумеречной тени между мирами и служат — Ему!

И это было все. Еще несколько минут я забрасывал ее вопросами, но миссис Клорис продолжала упорствовать, и я из нее более ни слова не вытянул. Наконец я отступился — опасаясь, что она, чего доброго, возьмет да и откажется от работы.

На этом первый эпизод закончился, но тем же вечером приключился второй. Кэлвин растопил внизу камин, и я сидел в гостиной, задремывая над свежим номером «Интеллигенсера» и прислушиваясь, как под порывами ветра дождь хлещет по огромному выступающему окну. Столь уютно ощущаешь себя только в такие ночи, когда снаружи — ужас что такое, а внутри — сплошь тепло и покой. Но мгновение спустя в дверях появился взволнованный Кэлвин: ему, похоже, было слегка не по себе.

— Вы не спите, сэр? — спросил он.

— Не то чтобы, — отозвался я. — Что там такое?

— Я тут обнаружил кое-что наверху — думается, вам тоже стоит взглянуть, — отвечал он, с трудом сдерживая возбуждение.

Я встал и пошел за ним. Поднимаясь по широким ступеням, Кэлвин рассказывал:

— Я читал книгу в кабинете наверху — довольно-таки странную, надо признаться, — как вдруг услышал какой-то шум в стене.

— Крысы, — отмахнулся я. — И это все?

Кэлвин остановился на лестничной площадке и очень серьезно воззрился на меня. Лампа в его руке роняла причудливые, крадущиеся тени на темные драпировки и смутно различаемые портреты: сейчас они скорее злобно скалились, нежели улыбались. Снаружи пронзительно взвыл ветер — и снова неохотно попритих.

— Нет, не крысы, — покачал головой Кэл. — Сперва за книжными шкафами послышалось что-то вроде глухого, беспорядочного стука, а затем кошмарное бульканье — просто кошмарное, сэр! И — царапанье, как будто кто-то пытается выбраться наружу… и добраться до меня!

Вообрази мое изумление, Доходяга. Кэлвин — не из тех, кто впадает в истерику и идет на поводу у разыгравшегося воображения. Похоже, здесь и впрямь есть какая-то тайна — и, возможно, неаппетитная.

— А потом что? — полюбопытствовал я.

Мы прошли вниз по коридору: из кабинета на пол картинной галереи струился свет. Я опасливо поежился: в ночи вдруг разом стало крайне неуютно.

— Царапанье смолкло. Спустя мгновение топот и шарканье послышались снова, но теперь они удалялись. В какой-то миг наступила недолгая пауза — и клянусь вам, что слышал странный, почти невнятный смех! Я подошел к книжному шкафу и кое-как его сдвинул, полагая, что за ним, быть может, обнаружится перегородка или потайная дверца.

— И что, обнаружилась?

Кэл замешкался на пороге.

— Нет — зато я нашел вот это!

Мы вошли внутрь: в левом шкафу зияла прямоугольная черная дыра. В этом месте книги оказались всего-навсего муляжами: Кэл отыскал небольшой тайник. Я посветил в дыру: ничего. Только густой слой пыли — накопившийся, верно, за много десятилетий.

— Там нашлось вот что, — тихо проговорил Кэл и вручил мне пожелтевший лист бумаги. Это была карта, прорисованная тонкими, как паутинка, штрихами черных чернил: карта города или деревни. Зданий семь, не больше; под одним из них, с четко различимой колокольней, было подписано: «Червь Растлевающий».

В верхнем левом углу — в северо-западном направлении от деревушки — обнаружилась стрелочка. Под ней значилось: «Чейпелуэйт».

— В городе, сэр, кто-то суеверно упомянул покинутую деревню под названием Иерусалемов Удел, — промолвил Кэлвин. — От этого места принято держаться подальше.

— А это что? — полюбопытствовал я и ткнул пальцем в странную надпись под колокольней.

— Не знаю.

Мне тут же вспомнилась миссис Клорис, непреклонная — и вместе с тем напуганная до смерти.

— Червь, значит… — пробормотал я.

— Вам что-то известно, мистер Бун?

— Может быть… было бы любопытно взглянуть на этот городишко завтра — как думаешь, Кэл?

Он кивнул; глаза его вспыхнули. Целый час убили мы на поиски хоть какой-нибудь бреши в стене за обнаруженным тайником, но так ничего и не нашли. Описанные Кэлом шумы тоже больше не повторялись.

В ту ночь никаких новых событий не воспоследовало, и мы благополучно легли спать.

На следующее утро мы с Кэлвином отправились на прогулку через лес. Ночной дождь стих, но небо было пасмурным и хмурым. Кэл поглядывал на меня с некоторым сомнением, и я поспешил его заверить: если я устану или если путь окажется слишком далеким, мне ничто не помешает положить конец этой авантюре. Мы взяли с собой дорожный ланч, превосходный компас «Бакуайт» и, разумеется, причудливую старинную карту Иерусалемова Удела.

День выдался странным и тягостным: все птицы молчали, ни один лесной зверек не шуршал в кустах, пока мы пробирались через густые и мрачные сосновые перелески на юго-восток. Тишину нарушал только звук наших собственных шагов да размеренный плеск валов Атлантического океана о скалы мыса. И всю дорогу нас сопровождал до странности тяжелый запах моря.

Прошли мы не больше двух миль, когда нежданно-негаданно обнаружили заросшую дорогу (такие, если я не ошибаюсь, некогда называли «лежневыми»), что вела в нашем направлении. Мы зашагали по ней — и довольно быстро. Оба по большей части помалкивали. Этот день, с его недвижной, зловещей атмосферой, действовал на нас угнетающе.

Около одиннадцати мы услышали шум бегущей воды. Дорога резко свернула налево — и на другом берегу бурлящей, синевато-серой, под цвет сланца, речушки глазам нашим, точно мираж, открылся Иерусалемов Удел!

Через речушку футов восемь в ширину были перекинуты заросшие мхом мостки. На другой стороне, Доходяга, стояла очаровательная маленькая деревушка — просто-таки само совершенство! Ветра и дожди, понятное дело, не прошли для нее бесследно — и все же сохранилась она на диво хорошо. У крутого обрыва над рекой сгрудилось несколько домов в строгом и вместе с тем величавом стиле, которым по праву славятся пуритане. Еще дальше, вдоль заросшей сорняками главной улицы, выстроились три-четыре торговые лавки и мастерские, а за ними к серому небу вздымался шпиль церкви, обозначенной на карте. Смотрелся он неописуемо зловеще — краска облупилась, крест потускнел и покосился.

— Как подходит к этому городишке его название, — тихо проговорил Кэл рядом со мной.

Мы перешли ручей, вошли в поселение и приступили к осмотру. И вот тут-то, Доходяга, начинается самое необычное — так что готовься!

Мы прошли между домов: воздух здесь словно свинцом налился — тяжкий, вязкий, гнетущий. Дома пришли в упадок — ставни сорваны, крыши просели под тяжестью зимних снегопадов, запыленные окна недобро ухмыляются. Тени неестественных углов и искривленных плоскостей словно бы растекались зловещими лужами.

Первым делом мы вошли в старую прогнившую таверну — отчего-то мы посчитали неловким вторгаться в один из жилых домов, где хозяева их когда-то искали уединения. Ветхая, выскобленная непогодой вывеска над щелястой дверью возвещала, что здесь некогда находился «Постоялый двор и трактир "Кабанья голова"». Дверь, повисшая на одной-единственной петле, адски заскрипела; мы нырнули в полутьму. Затхлый, гнилостный запах повисал в воздухе — я едва сознания не лишился. А сквозь него словно бы пробивался дух еще более густой: тлетворный, могильный смрад, смрад веков и векового распада. Такое зловоние поднимается из разложившихся гробов и оскверненных могил. Я прижал к носу платок; Кэл последовал моему примеру. Мы оглядели залу.

— Господи, сэр… — слабо выдохнул Кэл.

— Тут все осталось нетронутым, — докончил фразу я.

И в самом деле так. Столы и стулья стояли на своих местах, точно призрачные часовые на страже; они насквозь пропылились и покоробились из-за резких перепадов температуры, которыми так славится климат Новой Англии, но в остальном прекрасно сохранились. Они словно ждали на протяжении безмолвных, гулких десятилетий, чтобы давным-давно ушедшие вновь переступили порог, заказали пинту пива или чего покрепче, перекинулись в картишки, закурили глиняные трубки. Рядом с правилами трактира висело небольшое квадратное зеркало — причем неразбитое! Ты понимаешь, Доходяга, что это значит? Мальчишки — народ вездесущий и от природы неисправимые хулиганы; нет такого «дома с привидениями», в котором не перебили бы всех окон, какие бы уж жуткие слухи ни ходили о его сверхъестественных обитателях; нет такого кладбища, самого что ни на есть мрачного, где бы малолетние негодники не опрокинули хотя бы одного надгробия. Не может того быть, чтобы в Углу Проповедников (а до него от Иерусалемова Удела меньше двух миль) не набралось с десяток озорников. И однако ж стекло и хрусталь (что, верно, обошлись трактирщику в кругленькую сумму) стояли целые и невредимые, равно как и прочие хрупкие вещицы, обнаруженные нами при осмотре. Если кто и причинил какой-то ущерб Иерусалемову Уделу — так только безликая Природа. Вывод напрашивается сам собою: Иерусалемова Удела все чураются. Но почему? У меня есть некая догадка, но, прежде чем я на нее хотя бы намекну, я должен поведать о пугающем завершении нашего визита.

Мы поднялись в жилые номера: постели застелены, рядом аккуратно поставлены оловянные кувшины для воды. В кухне тоже никто ни к чему не прикасался: все поверхности покрывала многолетняя пыль да в воздухе разливался гнусный, давящий запах тления. Одна только таверна показалась бы антиквару раем, одна только диковинная кухонная плита на Бостонском аукционе принесла бы немалые деньги.

— Что думаешь, Кэл? — спросил я, когда мы наконец вышли в неверный свет дня.

— Думаю, не к добру это все, мистер Бун, — отозвался он меланхолически. — Чтобы узнать больше, нужно больше увидеть.

Прочие заведения мы осматривать толком не стали. Была там гостиница — на проржавевших гвоздях до сих пор висели истлевшие кожаные сбруи; была мелочная лавка, и склад (внутри и по сей день высились штабеля дубовых и еловых бревен), и кузница.

По пути к церкви, что высилась в центре деревни, мы заглянули в два жилых дома. Оба оказались выдержаны в безупречном пуританском стиле, оба — битком набиты предметами антиквариата, за которые любой коллекционер руку отдал бы, оба — покинуты и насквозь пропитаны той же гнилостной вонью.

Казалось, в деревне не осталось ничего живого, кроме нас. Никакого движения. Глаз не различал ни насекомых, ни птиц, ни даже паутины в углу окна. Только пыль.

Наконец мы дошли до церкви. Мрачное, враждебное, холодное здание нависало над нами. Окна казались черны, ибо внутри царила тьма; вся святость, вся благость давным-давно покинули эти стены. Тут я поручусь. Мы поднялись по ступеням, я взялся за массивную железную дверную скобу. Мы с Кэлом обменялись решительными, угрюмыми взглядами. Я открыл дверь — интересно, когда к ней в последний раз прикасались? Я бы сказал с уверенностью, что моя рука была первой за пятьдесят лет, а может, и дольше. Забитые ржавчиной петли жалобно завизжали. Запах гниения и распада, захлестнувший нас, казался почти осязаемым. Кэл подавил рвотный рефлекс и непроизвольно отвернулся навстречу свежему воздуху.

— Сэр, — вопросил он, — вы уверены, что?..

— Я в полном порядке, — невозмутимо заверил я.

Вот только спокойствие это было напускное: чувствовал я себя не лучше, чем сейчас. Я верю, заодно с Моисеем, с Иеровоамом, с Инкризом Мэзером[150] и нашим дорогим Хэнсоном (когда он впадает в философский настрой), что существуют духовно тлетворные места и здания, где даже млеко космоса скисает и прогоркает. Готов поклясться, что эта церковь — как раз такое место.

Мы вошли в длинную прихожую, оснащенную пыльной вешалкой и полкой со сборниками гимнов. Окон там не было. Ничем не примечательное помещение, подумал я и тут услышал, как Кэл резко охнул, и увидел то, что он заметил раньше меня.

Какое непотребство!

Подробно описать оправленную в эффектную раму картину я не дерзну: скажу лишь, что этот гротескный шарж на Мадонну с Младенцем был написан в смачно-чувственном стиле Рубенса, а на заднем плане резвились и ползали странные, полускрытые в тени твари.

— Боже, — выдохнул я.

— Бога здесь нет, — отозвался Кэлвин, и слова его словно повисли в воздухе.

Я открыл дверь, ведущую внутрь храма, и новая волна ядовитых миазмов захлестнула меня так, что я чуть не лишился чувств.

В мерцающем полусвете полуденного солнца призрачные ряды церковных скамей протянулись до самого алтаря. Над ними воздвиглась высокая дубовая кафедра и тонул в тени притвор, где посверкивал золотой отблеск.

Сдавленно всхлипнув, набожный протестант Кэлвин осенил себя крестным знаменьем, я последовал его примеру. Ибо золотом поблескивал массивный, тонкой работы крест — но висел он в перевернутом положении — как символ сатанинской мессы.

— Спокойствие, только спокойствие, — услышал я себя словно со стороны. — Спокойствие, Калвин. Только спокойствие.

Но тень уже легла мне на сердце: мне было страшно так, как никогда в жизни. Смерть уже осеняла меня своим зонтиком, и я думал, что ничего темнее нет и быть не может. Есть, Доходяга. Еще как есть.

Мы прошли через весь неф; эхо наших шагов отражалось от стен и сводов. В пыли оставались наши следы. А на алтаре обнаружились и другие темные «предметы искусства». Не буду, не стану вспоминать о них — никогда, ни за что!

Я решил подняться на саму кафедру.

— Не надо, мистер Бун! — внезапно вскрикнул Кэл. — Мне страшно…

Но я уже стоял наверху. На пюпитре лежала громадная открытая книга — с текстами на латыни и тут же — неразборчивые руны (на мой неискушенный взгляд, не то друидические, не то докельтские письмена). Прилагаю открытку с изображением некоторых из этих символов, перерисованных по памяти.

Я закрыл книгу и вгляделся в название, вытисненное на коже: «De Vermis Mysteriis». Латынь я изрядно подзабыл, но на то, чтобы перевести эти несколько слов, познаний моих вполне хватило: «Тайные обряды Червя».

Но стоило мне прикоснуться к книге, как и проклятая церковь, и побелевшее, запрокинутое лицо Кэлвина словно поплыли у меня перед глазами. Мне померещилось, будто я слышу негромкие напевные голоса, исполненные жуткого и вместе с тем жадного страха, а за этим звуком еще один, новый, заполнил собою недра земли. Наверняка это была галлюцинация, но в тот же самый миг церковь содрогнулась от шума вполне реального: не могу описать его иначе как колоссальное и кошмарное вращение у меня под ногами. Кафедра завибрировала у меня под пальцами, и на стене задрожал поруганный крест.

Мы переступили порог вместе, Кэл и я, оставив церковь погруженной во тьму, и ни один из нас не дерзнул обернуться, пока мы не пересекли по грубым доскам бурлящий ручей. Не скажу, что мы опорочили те девятнадцать сотен лет, в течение которых человек уходил все выше и дальше от сгорбленного, суеверного дикаря, — и сорвались на бег, но сказать, что мы прогуливались неспешным шагом — значит бессовестно солгать.

Вот такова моя история. Не вздумай только омрачать свое выздоровленье опасениями, что у меня опять мозг воспалился: Кэл засвидетельствует, что все эти записи — чистая правда, вплоть до кошмарного шума (и включая и его тоже).

На сем заканчиваю, добавив лишь, что очень хочу тебя увидеть (зная, что недоумение твое тут же бы и развеялось) и остаюсь твоим другом и почитателем,

Чарльз.

17 октября 1850 г.

Уважаемые господа!

В последнем издании вашего каталога хозяйственных товаров (лето 1850 года) я обнаружил препарат, поименованный как «Крысиная отрава». Мне желательно приобрести одну (1) пятифунтовую банку по оговоренной цене в тридцать центов ($. 30). Стоимость пересылки прилагается. Прошу направить посылку по следующему адресу: Кэлвину Макканну, Чейпелуэйт, Угол Проповедников, округ Камберленд, штат Мэн.

Заранее благодарен за содействие,

Засим остаюсь ваш покорный слуга

Кэлвин Макканн.

19 октября 1850 г.

Дорогой мой Доходяга!

События принимают пугающий оборот.

Шумы в доме усилились, и я все больше прихожу к выводу, что внутри стен возятся не только крысы. Мы с Кэлвином еще раз внимательно все осмотрели на предмет потайных щелей или лазов — но так ничего и не нашли. Не годимся мы в герои романов миссис Радклифф![151] Кэл, впрочем, уверяет, будто шум доносится главным образом из подвала, и мы намерены исследовать его завтра. От осознания, что именно там нашла свою гибель злополучная сестра кузена Стивена, на душе отчего-то спокойнее не делается.

Между прочим, портрет ее висит в верхней галерее. Марселла Бун была красива особой, печальной красотой, если, конечно, художник придерживался жизненной правды; мне известно, что замуж она так и не вышла. Порою мне начинает казаться, что миссис Клорис права: дом этот — дурное место. Во всяком случае, всем своим былым обитателям он не приносил ничего, кроме горя.

Однако ж мне есть что рассказать о внушительной миссис Клорис: сегодня я имел с ней вторую беседу, ибо особы более рассудительной, чем она, в Углу Проповедников я до сих пор не встречал. Во второй половине дня я отправился прямиком к ней — после пренеприятной беседы, которую сейчас перескажу.

Дрова должны были доставить сегодня утром, но вот настал и минул полдень, никаких дров так и привезли, и, отправившись на ежедневную прогулку, я направил стопы свои в сторону города. Я вознамерился навестить Томпсона — того самого лесоруба, с которым договаривался Кэл.

Денек выдался отменный, бодрящий морозцем погожей осени; заходя на двор к Томпсонам (Кэл, который остался дома — покопаться в библиотеке дяди Стивена, — снабдил меня точными указаниями насчет дороги), я пребывал в превосходнейшем настроении (впервые за последние дни) и уже готов был милостиво простить Томпсону задержку с дровами.

Двор заполонили сорняки и загромождали обшарпанные строения, явно нуждающиеся в покраске. Слева от сарая жирная свинья, в самый раз для ноябрьского забоя, похрюкивая, валялась в грязи. На замусоренной площадке между домом и надворными службами какая-то женщина в истрепанном клетчатом платье кормила кур из передника. Я поздоровался, она обернулась. Лицо ее было бледным и невыразительным.

Тем поразительнее было наблюдать, как в лице этом тупая апатия внезапно сменилась паническим ужасом. Могу лишь предположить, что она приняла меня за Стивена: она сложила пальцы в знак, ограждающий от сглаза, и пронзительно завизжала. Корм для кур разлетелся во все стороны, птицы с кудахтаньем бросились прочь.

Не успел я и слова произнести, как из дома вывалился неуклюжий здоровяк в одном лишь нижнем белье не первой свежести, с винтовкой в одной руке и кувшином — в другой. По красному отблеску в глазах и нетвердой походке я заключил, что передо мной — Томпсон Лесоруб собственной персоной.

— Бун! — взревел он. — Ч-рт раздери твои глаза! — Он выронил кувшин на землю и в свою очередь осенил себя знаком против сглаза.

— Дров так и нет, поэтому пришел я, — сообщил я так безмятежно, как только позволяли обстоятельства. — Между тем, согласно договоренности с моим слугой…

— Ч-рт раздери вашего слугу, вот что я вам скажу!

Только сейчас я заметил, что, невзирая на всю свою грозную браваду, он сам смертельно напуган. Я всерьез забеспокоился, как бы ему сгоряча не пришло в голову палить в меня из винтовки.

— В качестве жеста вежливости вы могли бы… — осторожно начал я.

— Ч-рт раздери вашу вежливость!

— Что ж, как скажете, — проговорил я, пытаясь сохранить остатки достоинства. — На сем прощаюсь с вами до тех пор, пока вы не научитесь лучше владеть собою.

С этими словами я развернулся и зашагал вниз по дороге к деревне.

— И чтоб духу вашего больше тут не было! — заорал он мне вслед. — Сидите в своем нечистом гнезде — и носа оттуда не высовывайте! Все вы там прокляты! Прокляты! Прокляты!

Томпсон швырнул в меня камень — и попал в плечо. Уворачиваться я не стал, решив не доставлять ему такого удовольствия.

Так что я отправился к миссис Клорис, вознамерившись хотя бы разгадать тайну враждебности Томпсона. Она — вдова (и вот только не вздумай тут разыгрывать сваху, Доходяга! Она меня лет на пятнадцать старше, а мне-то уже за сорок!), живет одна в прелестном домике на самом берегу океана. Я застал почтенную даму за развешиванием постиранного белья; она мне, по всей видимости, искренне обрадовалась. Я облегченно выдохнул: не то слово, как досадно, когда тебя в силу непонятной причины объявляют изгоем.

— Мистер Бун, — воскликнула она, полуприседая в реверансе. — Если вы насчет стирки, так я с прошлого сентября ничего уже не беру. Я и со своим-то бельем с трудом справляюсь — при моем-то ревматизме!

— Хотел бы я, миссис Клорис, чтобы речь и впрямь шла о стирке! Но нет, я пришел просить о помощи. Мне необходимо знать все, что вы можете рассказать мне про Чейпелуэйт и Иерусалемов Удел, и почему местные жители смотрят на меня с подозрением и страхом!

— Иерусалемов Удел! Так вы о нем знаете!

— Да, — подтвердил я. — Мы с моим слугой побывали там неделю назад.

— Господи!

Женщина побелела как молоко и пошатнулась. Я протянул руку поддержать ее. Глаза ее кошмарно закатились, на миг мне померещилось, что она того и гляди потеряет сознание.

— Миссис Клорис, мне страшно жаль, если я сказал что-то не то…

— Пойдемте в дом, — пригласила она. — Вы должны узнать все. Господь милосердный, опять недобрые дни грядут!

Больше из нее ни слова вытянуть не удалось, пока она не заварила крепкого чая в своей солнечной кухоньке. Налив нам по чашке, она какое-то время задумчиво глядела на океан. Ее глаза и мои неизбежно обращались к выступающему гребню мыса Чейпелуэйт, где над водой вознеслась усадьба. Громадное окно с выступом искрилось в лучах заходящего солнца, точно бриллиант. Роскошный был вид, но ощущалось в нем нечто тревожное. Миссис Клорис внезапно обернулась ко мне и исступленно заявила:

— Мистер Бун, вам нужно немедленно уезжать из Чейпелуэйта!

Ее слова поразили меня как удар грома.

— В воздухе ощущается тлетворное дыхание с тех самых пор, как вы поселились в усадьбе. Последняя неделя — с тех пор, как вы переступили порог проклятого дома, — богата недобрыми приметами и знамениями. Нимб вокруг луны, стаи козодоев, что гнездятся на кладбищах, необычные роды. Вы должны уехать!

— Но, миссис Клорис, вы же должны понимать, что все это только иллюзии. Вы сами это знаете, — как можно мягче проговорил я, едва ко мне вернулся дар речи.

— Барбара Браун родила безглазого младенца — и это, по-вашему, иллюзия? А Клифтон Брокетт обнаружил в лесу за Чейпелуэйтом вытоптанную тропинку пяти футов в ширину, где все пожухло и побелело, — это тоже иллюзия? А вы, вы же побывали в Иерусалемовом Уделе — вы можете сказать, положа руку на сердце, что там и впрямь ничто не живет?

Я не нашелся с ответом: образ страшной церкви вновь замаячил у меня перед глазами.

Миссис Клорис до боли стиснула узловатые пальцы, пытаясь успокоиться.

— Я знаю обо всем об этом только от матери и от бабушки. А вам известна ли история вашей семьи в том, что касается Чейпелуэйта?

— Довольно смутно, — сознался я. — С тысяча семьсот восьмидесятых годов усадьба принадлежала ветви Филипа Буна; его брат Роберт, мой дед, после ссоры из-за украденных бумаг обосновался в Массачусетсе. О Филиповой линии мне известно мало сверх того, что несчастье словно нависает над его родом, передается по наследству от отца к сыну и к внукам: Марселла погибла в результате несчастного случая, Стивен расшибся насмерть. Именно таково было желание Стивена: чтобы Чейпелуэйт отошел мне и моей родне, а раскол в семье наконец-то удалось преодолеть.

— Не бывать тому! — прошептала миссис Клорис. — Вы ничего не знаете о причинах той роковой ссоры?

— Роберт Бун рылся в письменном столе брата: его за этим застали.

— Филип Бун был безумен, — отозвалась женщина. — Водил компанию с нечистым. Роберт Бун попытался изъять у него богохульную Библию, написанную на древних языках — на латыни, на друидическом наречии, и на других тоже. Адская то книга.

— «De Vermis Mysteriis»?

Миссис Клорис отшатнулась, точно ее ударили.

— Вы и про нее знаете?

— Я ее видел… даже к ней прикасался. — Мне вновь показалось, что моя собеседница вот-вот потеряет сознание. Она зажала рот рукой, точно сдерживая готовый прорваться крик. — Да, в Иерусалемовом Уделе. На кафедре оскверненной и обезображенной церкви.

— Значит, книга все там… все еще там… — Женщина раскачивалась на стуле туда-сюда. — А я-то надеялась, что Господь в мудрости Своей бросил ее в бездны ада.

— А какое отношение имеет Филип Бун к Иерусалемову Уделу?

— Узы крови, — туманно пояснила миссис Клорис. — Печать Зверя была на нем, хотя ходил он в одеждах Агнца. В ночь тридцать первого октября тысяча семьсот восемьдесят девятого года Филип Бун исчез… и все население проклятой деревни с ним вместе.

Ничего больше она не добавила; собственно, ничего больше она и не знала. Она лишь снова и снова заклинала меня уехать, в качестве довода ссылаясь на то, что «кровь призывает кровь», и бормоча что-то вроде: «есть наблюдатели, а есть стражи». С наступлением сумерек хозяйка, чем успокоиться, напротив, разволновалась не на шутку, и, чтобы ее задобрить, я пообещал уделить ее пожеланиям самое серьезное внимание.

Я шел домой сквозь сгущающиеся мрачные тени, от былого хорошего настроения ничего не осталось, в голове роились бессчетные вопросы. Кэл встретил меня сообщением, что шум в стенах все нарастает — да я и сам сейчас могу это засвидетельствовать. Я внушаю себе, что это только крысы, но перед глазами у меня стоит перепуганное лицо миссис Клорис.

Над морем встала луна — полная, распухшая, кроваво-алого цвета, пятнает океан ядовитыми оттенками и тонами. Мысли мои вновь и вновь обращаются к той церкви, и

(здесь строчка вычеркнута)

Нет, Доходяга, этого тебе видеть незачем. Сплошное безумие. Думается, пора мне на боковую. Думаю о тебе.

С наилучшими пожеланиями,

Чарльз.

(Далее следуют выдержки из записной книжки Кэлвина Макканна)

20 октября 1850 г.

Нынче утром взял на себя смелость взломать замок на книжке; проделал все до того, как мистер Бун встал. Все без толку: книга написана шифром. Наверняка несложным. Может, я и шифр расколю так же легко, как замок. Это, конечно же, дневник — почерк до странности похож на руку мистера Буна. Но чья это книга — запрятанная в самый дальний угол библиотеки, с замком на переплете? С виду старая, а там поди знай. Воздух-то между страниц не просачивался, с чего б им испортиться? Позже напишу подробнее, если успею; мистер Бун вознамерился осмотреть подвал. Боюсь, все эти ужасы его слабому здоровью не на пользу. Попытаюсь отговорить его…

Нет, идет.

20 октября 1850 г.

ДОХОДЯГА!

Не могу писать Немогу (sic!) пока еще писать об этом Я я я я

(Из записной книжки Кэлвина Макканна)

20 октября 1850 г .

Как я и опасался, его здоровье не выдержало…

Господь милосердный, Отче Наш, сущий на Небесах! Даже подумать не могу об этом, однако ж он врос в мой мозг, выжжен на нем как ферротипия, этот подвальный ужас!..

Я совсем один; на часах половина девятого; в доме тишина, и все же…

Обнаружил его в обмороке за письменным столом; он все еще спит; однако за эти несколько мгновений как благородно он себя повел — в то время как я застыл на месте как громом пораженный, не в силах и пальцем пошевелить!

Кожа у него на ощупь как восковая, холодная. Благодарение Господу, лихорадки нет. Я не решаюсь ни переместить его, ни оставить одного и пойти в деревню. А если и пойду, кто согласится вернуться со мной и помочь ему? Кто переступит порог этого проклятого дома?

О, подвал! Твари из подвала, что рыщут у нас в стенах!

22 октября 1850 г.

Дорогой мой Доходяга!

Я снова пришел в себя, хотя и слаб — тридцать шесть часов провалялся без сознания! Снова пришел в себя… что за горькая, жестокая шутка! Никогда я уже не стану самим собою, никогда. Я стоял лицом к лицу с безумием и ужасом, для человека невыразимым. И это еще не конец.

Если бы не Кэл, полагаю, я в ту же минуту расстался бы с жизнью. Он — единственный оплот здравомыслия в этом разгуле сумасшествия.

Ты должен узнать все.

Для похода в подвал мы запаслись свечами: они давали достаточно света — проклятье, более чем достаточно! Кэлвин попытался отговорить меня, ссылаясь на мою недавнюю болезнь и уверяя, что обнаружим мы разве что здоровущих крыс, для которых уже и отраву запасли.

Я, однако ж, остался тверд в своем решении. Кэлвин со вздохом ответил:

— Делайте как знаете, мистер Бун.

Вход в подвал открывается в кухонном полу (Кэл уверяет, что с тех пор надежно заколотил его досками), дверцу нам удалось приподнять лишь с огромным трудом.

Из тьмы поднялась волна невыносимого зловония — вроде того, что насквозь пропитало покинутую деревню на другом берегу реки Ройял. В свете свечи взгляд различал круто уводящую во тьму лестницу. Лестница находилась в ужасном состоянии: в одном месте целой подступени не хватало, на ее месте зияла черная дыра: нетрудно было вообразить себе, как именно злополучная Марселла нашла здесь свою гибель.

— Осторожно, мистер Бун! — предостерег Кэл.

Я заверил, что ни о чем ином и не помышляю, и мы спустились вниз.

Земляной пол и крепкие гранитные стены оказались на удивление сухи. Это место никак не наводило на мысль о крысином прибежище: тут не валялось ничего такого, в чем крысы любят устраивать гнезда, — ни старых коробок, ни выброшенной мебели, ни завалов бумаг. Мы подняли свечи повыше: образовался небольшой круг света, но все равно видно было мало. Пол плавно шел под уклон — по всей видимости, под главной гостиной и столовой, то есть к западу. В этом направлении мы и двинулись. Вокруг царила гробовая тишина. Смрадный запах усиливался; темнота окутывала нас как плотная вата — точно ревнуя к свету, что временно низложил ее после стольких лет единоличного правления.

В дальнем конце гранитные стены сменились отполированным деревом — по-видимому, абсолютно черным, лишенным каких бы то ни было отражательных свойств. Здесь подвал заканчивался, от основного помещения словно бы отходил небольшой альков. Располагался он под таким углом, что осмотреть его не представлялось возможным иначе, как зайдя за угол.

Так мы с Кэлвином и поступили.

Ощущение было такое, словно пред нами восстал прогнивший призрак мрачного прошлого этих мест. В алькове стоял один-единственный стул, а над ним с крюка в крепкой потолочной балке свисала ветхая пеньковая петля.

— Значит, здесь-то он и повесился, — пробормотал Кэлвин. — Боже!

— Да… а позади, у основания лестницы, лежал труп его дочери.

Кэлвин заговорил было, затем вдруг неотрывно уставился на что-то позади меня — и слова превратились в крик.

О Доходяга, как описать мне зрелище, открывшееся нашим глазам? Как поведать тебе об отвратительных жильцах внутри здешних стен?

Дальняя стена словно опрокинулась в никуда: из темноты злобно скалилось лицо — лицо с глазами эбеново-черными, как река Стикс. Рот раззявлен в беззубой, мучительной ухмылке, желтая, прогнившая рука тянется к нам. Тварь издала кошмарный мяукающий звук — и, спотыкаясь, шагнула вперед. Свет моей свечи упал на нее…

На шее трупа красовался синевато-багровый след от веревки!

А позади задвигалось что-то еще — нечто, что станет мне являться в ночных кошмарах до тех пор, пока все кошмары не закончатся: девушка с мертвенно-бледным, истлевшим лицом и трупной усмешкой — девушка, чья голова болталась под немыслимым углом.

Они пришли за нами, я знаю. Знаю, что они утащили бы нас во тьму и подчинили нас себе, если бы я не швырнул свечу прямехонько в тварь в стене, а следом — стул из-под крюка с петлей.

Далее — все сумбур и тьма. Разум словно шторы задернул. Очнулся я, как и сказал, в своей комнате, и рядом был Кэл.

Если бы я мог, я бы бежал из этого дома кошмаров в одной ночной сорочке. Но — не могу. Я стал марионеткой в драме темной и глубокой. Не спрашивай, откуда я знаю; знаю — и все. Права была миссис Клорис, говоря о том, что кровь призывает кровь; чудовищно права была она, говоря о наблюдателях и стражах. Боюсь, я пробудил Силу, что дремала в сумеречной деревне ‘Салемова Удела вот уже полвека. — Силу, что убила моих предков и удерживает их в богопротивном рабстве как носферату — нежить! Мучают меня и другие страхи, Доходяга, еще более серьезные, но я вижу лишь часть. Если бы я только знал… если бы знал все!

Чарльз

P. S. Разумеется, я пишу это лишь для себя; от Угла Проповедников мы отрезаны. Письма не отправить: я не дерзну нести заразу туда, а Кэлвин ни за что меня не оставит. Может статься, если будет на то милость Господа, эти записи как-нибудь да попадут в твои руки.

Ч.

(Из записной книжки Кэлвина Макканна)

23 октября 1850 г.

Сегодня ему лучше; мы недолго поговорили о привидениях в подвале, сошлись на том, что это не галлюцинации и не порождения эктоплазмы, они — вполне реальны. Не подозревает ли мистер Бун, как и я, что они ушли? Может, и так, шумы стихли, однако ж зловещая атмосфера не рассеялась, все словно затянуто темной пеленой. Мы словно в центре бури, и затишье обманчиво…

Нашел в верхней спальне, в нижнем ящике старого бюро с выдвижной крышкой пачку бумаг. Кое-какие счета и письма заставляют меня предположить, что эта комната принадлежала Роберту Буну. Однако ж самый интересный документ — это короткие наброски на оборотной стороне рекламы касторовых шляп. Сверху написано:

«Блаженны кроткие».[152]

А ниже — на первый взгляд полная абракадабра:

«б к а д е х н е к м о х к с е

е л м ж о н р ы а р с т а и д»

Я так понимаю, это ключ к зашифрованной, запертой на замок книге в библиотеке. Код этот довольно прост: он использовался еще в Войне за независимость и назывался «Изгородь». Стоит убрать «пустые» символы — и получается следующее:

«б а е н к о к е

л ж н ы р т и»

Читайте вверх-вниз, а не по горизонтали — и получите исходную цитату из заповедей блаженства.

Но прежде чем я покажу эту мистеру Буну, мне необходимо ознакомиться с содержанием книги…

24 октября 1850 г.

Дорогой мой Доходяга!

Удивительное дело — Кэл, который обычно держит рот на замке до тех пор, пока не будет абсолютно уверен в своей правоте (редкое и достойное восхищения качество!), обнаружил дневник моего деда Роберта. Документ был зашифрован, но Кэл сам разгадал код. Он скромно уверяет, что по чистой случайности, но я подозреваю, что здесь уместнее сослаться на усердие и упорство.

Как бы то ни было, что за мрачный свет проливает этот дневник на здешние тайны!

Первая запись датирована 1 июня 1789 года, последняя — 27 октября 1789 года: за четыре дня до катастрофического исчезновения, о котором упоминала миссис Клорис. Это повесть о нарастающем наваждении, — нет, о безумии! — с ужасающей ясностью излагающая, как именно связаны между собою мой двоюродный дед Филип, деревушка Иерусалемов Удел и книга, что ныне находится в оскверненной церкви.

Сама деревня, согласно Роберту Буну, старше и Чейпелуэйта (усадьба построена в 1782 году), и Угла Проповедников (он датируется 1741 годом и в те времена назывался Привал Проповедников). Ее основала в 1710 году отколовшаяся группа пуритан — секта во главе с суровым религиозным фанатиком именем Джеймс Бун. Как вздрогнул я при виде этого имени! То, что этот Бун связан с моим семейством, сомневаться не приходится. Миссис Клорис была совершенно права в своем суеверном убеждении, что семейная связь — родная кровь — в этом деле играет ключевую роль; в ужасе вспоминаю, что ответила она, когда я спросил, какое отношение имеет Филип к ‘Салемову Уделу. «Узы крови», — сказала она, и боюсь, что так оно и есть.

Деревушка превратилась в процветающую общину, разросшуюся вокруг церкви, где Бун проповедовал — или, точнее сказать, царил единовластно. Мой дед намекает, что тот еще и имел сношения со всеми местными дамами, убедив их, что таковы Божья воля и Божий замысел. В результате поселение превратилось в нечто из ряда вон выходящее. Подобная аномалия могла возникнуть только в те своеобразные времена обособленности, когда вера в ведьм и в Непорочное Зачатие существовали бок о бок — кровосмесительная, вырождающаяся, насквозь религиозная деревушка во главе с полубезумным священником, для которого Священным Писанием являлись одновременно Библия и зловещая книга де Гуджа «Обители демонов»; община, где регулярно проводился обряд экзорцизма; гнездо инцеста, сумасшествия и физических пороков, что столь часто являются следствием этого греха. Подозреваю (и, по всей видимости, Роберт Бун тоже так считал), что один из внебрачных отпрысков Буна уехал (или был увезен) из Иерусалемова Удела искать свою долю на юге — вот так была основана наша фамилия. Я знаю из наших собственных семейных хроник, что династия Бунов предположительно возникла в той части Массачусетса, что не так давно стала суверенным штатом Мэн. Мой прадед Кеннет Бун разбогател на торговле мехами — в те времена пушной промысел процветал. На его деньги, умноженные временем и разумными капиталовложениями, и была построена эта фамильная усадьба — много лет спустя после его смерти в 1763 году. Чейпелуэйт воздвигли его сыновья, Филип и Роберт. «Кровь призывает кровь», — говорила миссис Клорис. Может ли быть, что Кеннет, рожденный от Джеймса Буна, бежал от безумия отца и отцовской деревни, лишь для того, чтобы его сыновья, сами того не ведая, возвели родовое поместье Бунов менее чем в двух милях от того места, где род берет свое начало? Если это правда, то воистину некая гигантская незримая Рука направляет нас!

Согласно дневнику Роберта, в 1789 году Джеймс Бун был уже глубоким старцем — что и неудивительно. Если предположить, что на момент основания деревни ему было двадцать пять, то теперь ему исполнилось сто четыре года — почтенный возраст, что и говорить! Далее следуют дословные выдержки из дневника Роберта Буна:

«4 августа 1789 г.

Сегодня я впервые повстречался с человеком, который оказывает на моего брата столь нездоровое влияние; должен признать, этот Бун и впрямь обладает странным обаянием, что меня преизрядно тревожит. Он оказался глубоким старцем — седобород, расхаживает в черной рясе, что мне показалось не вполне пристойным. Еще больше возмущает то, что он окружает себя женщинами, как султан — гаремом; Ф. уверяет, что он по сю пору живчик, хотя ему по меньшей мере за восемьдесят… В самой деревне я побывал только раз — и больше я туда ни ногой; на тамошних безмолвных улицах царит страх пред старцем на проповеднической кафедре: боюсь также, что там родня сходится с родней — слишком многие лица кажутся знакомыми. Куда бы я ни посмотрел — предо мной встает образ старца… и все такие бледные, изнуренные, тусклые — как если бы ни искры жизни в них не осталось. Я видел безглазых и безносых детей, видел женщин, что рыдают и бормочут какую-то невнятицу и ни с того ни с сего тычут пальцем в небо и коверкают Писание, перемежая священные тексты рассуждениями о демонах…

Ф. хотел, чтобы я остался на службу, но от одной только мысли об этом зловещем старце на кафедре перед паствой вырождающейся деревни мне сделалось нехорошо, и я отговорился…»

В предыдущей и последующей записи говорится о том, что Филип все больше подпадал под обаяние Джеймса Буна. 1 сентября 1789 года Филип принял крещение в церкви Буна. Роберт пишет: «Я вне себя от изумления и ужаса — мой брат меняется у меня на глазах; теперь он даже внешне походит на проклятого старца».

Первое упоминание о книге датируется 23 июля. В дневнике Роберта о ней говорится вскользь: «Нынче вечером Ф. вернулся из малой деревни, как мне показалось, изрядно возбужденным. Но мне так и не удалось вытянуть из него ни слова до самой ночи; лишь когда пришло время ложиться спать, он признался, что Бун спрашивал про книгу под названием "Тайные обряды Червя". Чтобы доставить удовольствие Ф., я пообещал послать запрос в "Джоунз энд Гудфеллоу". Ф., чуть ли не заискивая, осыпал меня благодарностями».

В примечании от 12 августа говорилось: «Получил сегодня два письма… одно от "Джоунз энд Гудфеллоу" из Бостона. У них есть сведения о томе, интересующем Ф. Во всей стране сохранилось только пять экземпляров. Письмо довольно холодное; это странно. Я Генри Гудфеллоу не первый год знаю».

«13 августа

Ф. безумно разволновался из-за письма от Гудфеллоу, отказывается объяснять почему. Говорит лишь, что Буну жизненно необходимо раздобыть один из экземпляров. В толк не возьму зачем; судя по названию, это всего-то-навсего безобидное пособие по садоводству…

Очень тревожусь насчет Филипа: с каждым днем он ведет себя все более странно. Я уже жалею, что мы вернулись в Чейпелуэйт. Лето стоит жаркое, гнетущее, исполненное недобрых предвестий…»

Сверх этого гнусный фолиант упоминается в дневнике Роберта лишь дважды (он, по всей видимости, не осознавал его значимости, даже в самом конце). Из записи от 4 сентября:

«Я попросил Гудфеллоу выступить посредником от имени Филипа в вопросе приобретения книги, вопреки собственному здравому смыслу. Что толку протестовать? Допустим, я откажусь или у него нет собственных денег? В обмен я взял с Филипа слово отказаться от этого отвратительного крещения… но он так возбужден, его просто-таки лихорадит… я ему не доверяю. Я в полном замешательстве; я не знаю, что делать…»

И наконец, 16 сентября:

«Сегодня доставили книгу — с письмом от Гудфеллоу, в котором он отказывается принимать от меня заказы в дальнейшем… Ф. неописуемо разволновался — чуть у меня из рук посылку не выхватил. Текст написан на скверной латыни, а также и руническим алфавитом, которого я не понимаю. Том кажется теплым на ощупь и вибрирует у меня в руках, словно в нем заключена великая власть… Я напомнил Ф. о его обещании отречься, но он лишь рассмеялся отвратительным, безумным смехом и помахал книгой у меня перед носом, восклицая снова и снова: "Она у нас! Она у нас! Червь! Секрет Червя!" Теперь он убежал — я так понимаю, к своему сумасшедшему благодетелю; сегодня я его больше не видел…»

О самой книге больше не говорится ни слова, но я сделал ряд довольно-таки правдоподобных выводов. Во-первых, эта книга, как и говорила миссис Клорис, послужила причиной ссоры между Робертом и Филипом; во-вторых, в ней заключено нечестивое заклинание, вероятно друидического происхождения (многие из друидических кровавых ритуалов были записаны римлянами — завоевателями Британии, из любви к науке; и многие из этих адских «поваренных книг» ныне являются запрещенной литературой); в-третьих, Бун и Филип вознамерились воспользоваться фолиантом в своих собственных целях. Возможно, они хотели как лучше (согласно своим собственным искаженным представлениям), но мне в это не верится. Я полагаю, они задолго до того предались безликим силам, что существуют за гранью Вселенной и, возможно, даже вне ткани Времени. Последние записи в дневнике Роберта Буна отчасти подтверждают мои предположения; позволю им говорить самим за себя:

«26 октября, 1789 г.

В Углу Проповедников нынче смута и ропот; кузнец Фроли схватил меня за плечо и пожелал знать, "чего там затевают ваш брат и этот безумный Антихрист". Гуди Рэндалл уверяет, что в Небесах явлены знаменья: грядет великое Бедствие. На свет появился двухголовый теленок.

Что до меня, уж и не знаю, что там грядет: вероятно, брат мой того и гляди сойдет с ума. Чуть не за одну ночь голова его поседела, выпученные глаза налиты кровью, отрадный свет здравомыслия в них словно бы погас навеки. Он ухмыляется, шепчет что-то себе под нос и, в силу одному ему известной причины, зачастил в наш подвал — там он обычно и обретается, если только не в Иерусалемовом Уделе.

К дому слетаются козодои и копошатся в траве; хор их голосов из тумана сливается с гулом моря в какой-то нездешний Зов, исключающий самую мысль о сне».

«27 октября 1789 г.

Нынче вечером, когда Ф. отправился в Иерусалемов Удел, я последовал за ним — на некотором расстоянии, стараясь остаться незамеченным. Треклятые козодои в лесах так и роятся, отовсюду звенит их нездешний заупокойный речитатив. Переходить мост я не дерзнул: деревня погружена во тьму, одна только церковь подсвечена призрачным алым заревом, и высокие, заостренные окна — точно очи Преисподней. Многоголосая дьявольская литания нарастала и затухала, срываясь то на хохот, то на рыдания. Сама земля словно бы вспухала и постанывала у меня под ногами, изнывая под тяжким Бременем, и я бежал прочь — потрясенный, исполненный ужаса; я спешил сквозь рассеченный тенями лес, и в ушах у меня гремели жуткие, пронзительные вопли козодоев.

Надвигается развязка, доселе непредвиденная. Страшусь закрыть глаза и оказаться во власти снов, но и бодрствовать невыносимо — в преддверии безумных ужасов. Ночь полнится жуткими звуками; боюсь, что… И однако ж меня снова влечет туда с неодолимой силой — дабы наблюдать и видеть все своими глазами. Сдается мне, это Филип зовет меня, и старец тоже.

Птицы

проклят проклят проклят».

На этом дневник Роберта Буна обрывается.

Как ты наверняка заметил, Доходяга, ближе к завершению Роберт утверждает, что его словно бы позвал Филип. Мои окончательные выводы подсказаны этими строками, рассказами миссис Клорис и прочих, но более всего — теми жуткими видениями в подвале, фигурами живых мертвецов. Наша кровь отмечена печатью злой судьбы. На нас лежит проклятие, похоронить которое не дано; оно живет чудовищной призрачной жизнью и в этом доме, и в этом городке. Но цикл вновь близится к завершению. Я — последний из рода Бунов. Боюсь, некая сила об этом знает, и я — своего рода связующее звено в адской игре вне понимания, вне здравого смысла. До зловещей годовщины — Дня всех святых — еще неделя начиная с сегодняшнего дня.

Что мне предпринять? Ах, если бы ты был здесь и мог помочь мне советом! Если бы ты только был здесь!

Я должен узнать все; я должен вернуться в зачумленную деревню. И да поможет мне Господь!

Чарльз.

(Из записной книжки Кэлвина Макканна)

25 октября 1850 г.

Мистер Бун проспал почти целый день. В исхудавшем лице — ни кровинки. Боюсь, рецидив мозговой горячки неизбежен.

Доливая воды в графин, я заприметил два неотосланных письма к мистеру Грансону во Флориду. Мистер Бун собирается вернуться в Иерусалемов Удел; это его убьет, если я не сумею ему помешать. Успею ли я втайне от него сходить в Угол Проповедников и нанять коляску? В том мой долг, но что, если он проснется? Вдруг я вернусь — и его уже не застану?

В стенах опять раздаются шумы. Благодарение Господу, он все еще спит! Боюсь даже задумываться, что все это значит.

Позже

Принес ему ужин на подносе. Он собирается со временем встать, и, невзирая на все его отговорки, знаю я, что он затевает; однако ж в Угол Проповедников я схожу. У меня остались снотворные препараты, прописанные ему во время предыдущей болезни; добавил ему одно из снадобий в чай — он ничего не заметил. Теперь снова спит.

Мне страшно оставить его наедине с Тварями, что копошатся за стенами, но позволить ему провести хоть один лишний день в пределах этих стен — еще страшнее. Запер дверь снаружи.

Дай мне бог застать его по-прежнему мирно спящим, когда я вернусь с коляской!

Еще позже

Меня забросали камнями! Забросали камнями, как кусачего бешеного пса! Злодеи, изверги! И они называют себя людьми! Мы здесь пленники…

Птицы — козодои то есть — сбиваются в стаи.

26 октября 1850 г.

Дорогой мой Доходяга!

Сумерки уже сгущаются; я только что проснулся — почитай что сутки проспал. И хотя Кэл ни словом о том не обмолвился, подозреваю, что он, угадав мои намерения, подсыпал снотворного мне в чай. Кэлвин — друг верный и преданный, он хочет мне только добра; так что я сделаю вид, будто ничего не заметил.

Однако ж в своем намерении я тверд. Завтра — решающий день. Я спокоен, непоколебим, хотя и ощущаю, что меня слегка лихорадит. Если это и впрямь возвращается мозговая горячка, должно все закончиться завтра. Наверное, лучше бы даже нынче ночью, однако даже адское пламя не заставило бы меня войти в проклятую деревню в сумраке.

Если это последнее, что я пишу, — да благословит и да сохранит тебя Господь, Доходяга.

Чарльз.

P. S. Птицы подняли крик, жуткое шарканье зазвучало снова. Кэл думает, я ничего не слышу — и ошибается.

Ч.

(Из записной книжки Кэлвина Макканна)

27 октября 1850. г. 5 часов утра

Переубедить его невозможно. Хорошо же. Я пойду с ним.

4 ноября 1850 г.

Дорогой мой Доходяга!

Я слаб, но в ясном сознании. Не вполне уверен, какой сегодня день, однако ж закат и прилив подтверждают, что календарь не лжет. Я сижу за рабочим столом — на этом же самом месте я сидел, когда впервые писал тебе из Чейпелуэйта, — гляжу на темное море, где быстро гаснут последние блики света. Ничего больше я уже не увижу. Эта ночь — моя; я оставляю ее и ухожу в неведомые тени.

Как же оно плещет о скалы, это море! Швыряет в меркнущее небо облака пены, что разворачиваются полотнищами стягов; от натиска волн пол дрожит у меня под ногами. В оконном стекле вижу свое отражение — мертвенно-бледное, ни дать ни взять вампир. С 27 октября у меня ни крошки во рту не было; да я бы и глотка воды не выпил, если бы Кэлвин в тот же день не поставил у моей кровати графин.

О, Кэл! Доходяга, его больше нет. Он погиб вместо меня, вместо того несчастного с руками-палочками и черепом вместо лица, отражение которого я вижу в потемневшем окне. И однако ж, возможно, ему повезло больше, ибо его не мучают сны, как меня — последние несколько дней; эти извращенные фантомы, затаившиеся в кошмарных коридорах бреда. Вот и руки трясутся; всю страницу чернилами забрызгал.

Я уже собирался незаметно выскользнуть из дома (и радовался собственной изобретательности), и тут передо мной предстал Кэлвин. Я загодя сказал Кэлу, что надумал-таки уезжать, и попросил его сходить в Тандрелл, городок в десяти милях от усадьбы, где мы еще не стали притчей во языцех, и нанять двуколку. Он согласился и ушел по дороге вдоль моря; я проводил его взглядом. Как только Кэл скрылся из виду, я по-быстрому собрался, надел пальто и шарф (подмораживало; в утреннем пронизывающем ветре ощущалось первое касание надвигающейся зимы). Я подумал, не взять ли ружье, и тут же рассмеялся над собою. На что сдалось ружье в таких делах?

Я вышел через кладовку, ненадолго замешкался — полюбоваться напоследок морем и небом, надышаться свежим воздухом вместо трупной вони, что мне предстоит вдохнуть очень скоро; налюбоваться чайкой, что кружит под облаками, ища пропитания.

Я развернулся — передо мной стоял Кэлвин Макканн.

— Один вы не пойдете, — отрезал он. Таким мрачным я его в жизни не видел.

— Но, Кэлвин… — начал было я.

— Нет, ни слова! Мы пойдем вместе и сделаем, что должно, или я силой верну вас в дом. Вы неважно себя чувствуете. Один вы не пойдете.

Невозможно описать всю противоречивую гамму чувств, захлестнувших меня: смятение, и досада, и признательность, но паче всего — любовь.

Молча, не говоря ни слова, мы прошли мимо беседки и солнечных часов, по заросшей сорняками обочине — и углубились в лес. Вокруг царила гробовая тишина — ни птица не пропоет, ни сверчок не застрекочет. Мир словно накрыла пелена безмолвия. В воздухе разливался вездесущий запах соли да слабый привкус древесного дыма. В лесах буйствовало геральдическое многоцветье красок, в котором, как мне показалось, преобладал багрянец.

Вскорости запах соли исчез, сменился иным, более зловещим — той самой гнилостью, о которой я говорил. Когда мы дошли до мостков через речку Ройял, я уже ждал, что Кэл снова станет уговаривать меня повернуть назад, но он не стал. Он замешкался, поглядел на мрачный шпиль, словно насмехающийся над синим небом, перевел взгляд на меня. И мы пошли дальше.

Мы быстро (хотя и содрогаясь от страха) зашагали к церкви Джеймса Буна. Дверь по-прежнему стояла распахнута настежь, со времен нашего предыдущего прихода, тьма внутри алчно щерилась на нас. Мы поднялись по ступеням; в сердце моем взыграла дерзость; дрожащая рука легла на ручку двери — и потянула ее на себя. Тлетворный запах в помещении заметно усилился.

Мы шагнули в полутемную прихожую и, не задерживаясь, прошли в храм.

Там царил хаос.

Здесь еще недавно бушевало нечто неописуемое, производя грандиозные разрушения. Церковные скамьи опрокинуло и расшвыряло в разные стороны, словно бирюльки. Поруганный крест валялся у восточной стены, рваная дыра в штукатурке над ним свидетельствовала о том, с какой силой он был брошен. Лампады вырваны из креплений, едкий запах ворвани смешивался с отвратительной вонью, пропитавшей город. А через главный неф, точно отвратительная дорожка для выхода невесты, протянулся след из черного гноя вперемешку со зловещими кровавыми разводами. Мы проследили его до кафедры — только она и осталась нетронутой посреди всеобщего беспорядка. Поверх нее, глядя на нас остекленевшими глазами из-за кощунственной Книги, лежала туша ягненка.

— Боже, — прошептал Кэлвин.

Стараясь не наступать на липкую слизь, мы подошли ближе. Звук наших шагов эхом отдавался от стен — словно бы преображаясь в громовые раскаты хохота.

Мы вместе поднялись в притвор. Ягненок не был ни разодран, ни объеден — скорее, его сдавливали до тех пор, пока не лопнули кровеносные сосуды. Кровь густо растеклась зловонными лужами и по пюпитру, и по его основанию… однако же на книге алая жидкость становилась прозрачной, так что неразборчивые руны читались сквозь нее как сквозь цветное стекло!

— Так ли надо к ней прикасаться? — не дрогнув, осведомился Кэл.

— Да. Я должен ее взять.

— И что вы намерены делать?

— То, что следовало сделать шестьдесят лет назад. Я ее уничтожу.

Мы стащили с книги тушу ягненка: она рухнула на пол со смачным глухим стуком. Залитые кровью страницы словно ожили, засветились изнутри алым заревом.

В ушах у меня зазвенело и загудело; казалось, от самих стен исходит монотонный речитатив. Лицо Кэла исказилось: надо думать, он слышал то же самое. Пол под ногами задрожал, как если бы дух этой церкви явился к нам защищать свои владения. Ткань привычных и здравых пространства и времени искривилась и затрещала; церковь заполонили призраки, замерцали адские отсветы вечного хладного огня. Мне померещилось, будто я вижу Джеймса Буна: отвратительный уродец скакал и прыгал вокруг распростертой на полу женщины, — тут же стоял мой двоюродный дед Филип, служитель в черной рясе с капюшоном, держа в руках нож и чашу.

— Deum vobiscum magna vermis…

Слова содрогались и корчились на странице перед моими глазами, напоенные жертвенной кровью — желанной добычей твари, что рыщет за пределами звезд…

Слепая, выродившаяся паства раскачивалась взад-вперед в бездумном, демоническом славословии; в уродливых лицах отражалось алчное, невыразимое предвкушение…

Латынь сменилась наречием более древним — древним уже тогда, когда Египт был юн, а пирамиды еще не построены, древним, когда Земля еще повисала в пространстве бесформенным кипящим сгустком газа:

— Гюйаджин вардар Йогсотот! Верминис! Гюйаджин! Гюйаджин! Гюйаджин!

Кафедра затрещала, раскололась, приподнялась над полом…

Кэлвин пронзительно закричал, заслонил рукою лицо. Притвор задрожал крупной зловещей дрожью, заходил ходуном, точно попавшее в шторм судно. Я схватил книгу, стараясь держать ее на некотором расстоянии; она дышала жаром солнца, того и гляди ослепит и испепелит меня.

— Бегите! — завопил Кэлвин. — Бегите!

Но я прирос к месту; чуждое присутствие наполняло меня, как древний сосуд, прождавший многие годы — нет, несколько поколений!

— Гюйаджин вардар! — возопил я. — О Безымянный, слуга Йогсотота! Червь из-за грани Вселенной! Пожиратель Звезд! Ослепляющий Время! Верминис! Грядет Час Исполнения и Время Раскола! Верминис! Альйах! Альйах! Гюйаджин!

Кэлвин толкнул меня, я пошатнулся; церковь завращалась у меня перед глазами, я рухнул на пол и ударился головой о край перевернутой скамьи. В мозгу полыхнуло алое пламя — и в сознании неожиданно прояснилось.

Я нашарил запасенные загодя серные спички.

Все заполнил подземный грохот. Посыпалась штукатурка. Проржавевший колокол на колокольне принялся сдавленно вызванивать дьявольскую какофонию в такт нарастающему гулу.

Вспыхнула спичка. Я поднес ее к книге — в тот самый момент, как кафедра взорвалась, с треском разлетелась на щепки. Под ней зияла громадная черная утроба. Кэл, размахивая руками, балансировал на самом краю; лицо его исказилось в бессловесном крике, что звучит у меня в ушах по сю пору.

А в следующий миг из провала выплеснулась гора серой, пульсирующей плоти. Кошмарной волной всколыхнулся смрад. Наружу неодолимо хлынула вязкая, пузырчатая, студенистая масса, чудовищная громада, исторгнутая, казалось, из самых недр земли. И однако ж в миг леденящего прозрения, людям неведомого, я понял, что это лишь одно-единственное кольцо, один сегмент кошмарного безглазого червя, что много лет таился в темных пустотах под проклятой церковью!

Книга загорелась, запылала у меня в руках; Тварь беззвучно завопила, нависая надо мной. Удар вскользь пришелся по Кэлвину — его отшвырнуло через всю церковь точно куклу со сломанной шеей.

Тварь осела — втянулась обратно, остался лишь громадный, развороченный провал в обрамлении черной слизи; пронзительный, мяукающий звук постепенно угасал, поглощался колоссальными расстояниями — и наконец смолк совсем.

Я опустил глаза. Книга обратилась в пепел.

Я захохотал, затем завыл, как раненый зверь.

Последние остатки рассудка меня покинули. Висок сочился кровью. Сидя на полу, я вопил и бормотал нечто нечленораздельное в этой полутьме, а Кэлвин, недвижно распростертый в дальнем углу, глядел на меня остекленевшим, исполненным ужаса взглядом.

Понятия не имею, как долго я пробыл в этом состоянии. Словами такого не расскажешь. Но когда ко мне вновь вернулась способность мыслить и действовать, вокруг меня уже пролегли длинные тени и сгустились сумерки. Краем глаза я заметил какое-то движение — движение в проломе в полу притвора. Из-под расколотых половиц на ощупь просунулась чья-то рука.

Сумасшедший хохот застрял у меня в горле. Истерика сменилась обескровленным оцепенением.

С жуткой, мстительной неспешностью из тьмы поднялась изломанная фигура, полуистлевший череп уставился на меня. По лишенному плоти лбу ползали жуки. Истлевшая ряса липла к раскосым впадинам прогнивших ключиц. Жили лишь глаза: красные, безумные провалы с ненавистью взирали на меня, и читалось в них не только помешательство — но бессмысленность прозябания на нехоженых пустошах за гранью Вселенной. Оно пришло забрать меня вниз, во тьму.

С пронзительным криком я обратился в бегство — бросив тело моего верного друга в этом кошмарном месте. Я мчался сломя голову, пока воздух не взбурлил магмой в моих легких и в мозгу. Мчался, пока не оказался вновь в этом оскверненном, одержимом злыми силами доме и в своей комнате, где и рухнул без чувств и пролежал как мертвый вплоть до сегодняшнего дня. Мчался что есть духу, ибо даже в своем невменяемом состоянии разглядел в этих жалких останках ожившего трупа — семейное сходство. Но не с Филипом и не с Робертом, чьи портреты висят в верхней галерее. Этот прогнивший лик принадлежал Джеймсу Буну, Стражу Червя!

Он живет и по сей день — где-то в извилистых, бессветных подземных ходах под Иерусалемовым Уделом и Чейпелуэйтом; жива и Тварь. Спалив книгу, я помешал замыслам Твари, но есть ведь и другие списки.

Однако ж я стою у врат, и я — последний из рода Бунов. Во имя всего человечества я должен умереть… и навсегда разорвать связь.

Я ухожу в море, Доходяга. Мое путешествие, как и моя история, закончилось. Да хранит тебя Бог, да дарует тебе мир и благодать.

Чарльз.

* * *

Эта необычная подборка бумаг со временем попала в руки мистеру Эверетту Грансону, которому и была адресована. По всей видимости, в результате нового приступа мозговой горячки (а злополучный Чарльз Бун уже один раз переболел ею сразу после смерти жены в 1848 году) бедняга лишился рассудка и убил своего спутника и преданного друга, мистера Кэлвина Макканна.

Записи в дневнике мистера Макканна — это не более чем прелюбопытная подделка, вне всякого сомнения, состряпанная Чарльзом Буном в доказательство своих собственных параноидальных галлюцинаций.

Чарльз Бун заблуждался по меньшей мере дважды. Во-первых, когда деревушку Иерусалемов Удел «открыли заново» (я, разумеется, использую эти слова исключительно как исторический термин), на полу в притворе, пусть и прогнившем, не обнаружилось никаких следов взрыва или серьезных повреждений. И хотя старые скамьи и впрямь были опрокинуты, а некоторые окна — выбиты, это все можно списать на вандализм окрестных жителей за многие годы. Среди старожилов Угла Проповедников и Тандрелла действительно ходят вздорные слухи насчет Иерусалемова Удела (возможно, именно эта безобидная народная легенда в свое время и направила мысли Чарльза Буна в нездоровое русло), но никакого отношения к делу они не имеют.

Во-вторых, Чарльз Бун — не последний в роду. У его деда, Роберта Буна, было по меньшей мере двое внебрачных детей. Один умер во младенчестве. Второй принял имя Буна и обосновался в городе Сентрал-Фоллз штата Род-Айленд. Я — последний из потомков этой боковой ветви Бунов; троюродный брат Чарльза Буна в третьем поколении. Эти бумаги находятся в моем ведении вот уже десять лет. Я решил их опубликовать в связи со своим переездом в Чейпелуэйт, родовое поместье Бунов. Надеюсь, что читатель посочувствует обманутой, заблуждающейся душе бедного Чарльза. Насколько я могу судить, он был нрав лишь в одном: усадьба и в самом деле остро нуждается в услугах экстерминатора.

Судя по звукам, в стенах кишмя кишат крупные крысы.

Подписано:

Джеймс Роберт Бун.

2 октября 1971 г.

Ричард А. Лупофф[153]

Как была открыта Гурская зона

Они занимались любовью, все трое — Гомати, Ньёрди, Шотен, — когда сработала сигнализация. Переливчатый, затухающий звук свидетельствовал: установлен первый дистанционный контакт с удаленным объектом — с десятой планетой, что находилась за эксцентричной орбитой Плутона и вращалась вокруг далекого, почти незримого Солнца с иррациональной скоростью на расстоянии приблизительно шестнадцати миллиардов километров: ее громадная масса тонула в вечной тьме и запредельном холоде. О существовании этой планеты догадывались давно, но до сих пор никто на ней не бывал.

Гомати была единственной женщиной в экипаже: высокая, почти под два метра от шелковисто-гладкой макушки до кончиков блестящих оловосодержащих ноготков на ногах. Как только прозвучал сигнал, она рассмеялась журчащим смехом — звонко, весело: до чего же неуместно дела космические ущемляют права плоти!

Корабль вылетел с Плутона, хотя с этой точки орбиты он находился ближе к Солнцу, нежели Нептун. Изготовленный в условиях практически нулевой гравитации крохотной луны Нептуна Нереиды, летательный аппарат был переправлен обратно сегмент за сегментом и уже там собран и оснащен кибернетическими организмами — десятком крохотных биомозгов. Экипаж из трех пилотов взошел на борт, и корабль стартовал с изрытой кратерами поверхности Плутона.

Ньёрд, представитель мужской «половины» экипажа, выругался сквозь зубы: сигнал радиолокатора застал его врасплох, невнимание Гомати — обидело, а ее неуместное веселье и то, как легко она отвлеклась от них с Шотеном, оскорбило до глубины души. Ньёрд почувствовал, как его орган безвольно обвис, и на мгновение пожалел о некогда принятом решении сохранить органический фаллос и гонады — когда еще юнцом прошел кибернетическую модификацию. В нынешних обстоятельствах потенция киборга оказалась бы и сильнее, и продолжительнее, однако ж подростковая гордость Ньёрда даже мысли не допускала о возможности каких-либо неудобств с эрекцией.

Запущенный с каменистого Плутона, орбитальная плоскость которого наклонялась к плоскости эклиптики почти на 18 градусов, корабль практически катапультировался в противоположную Солнцу сторону; он облетел вокруг Нептуна, отсалютовал по пути спутнику, на котором родился, корректирующими курс выбросами и унесся, словно камень из гравитационной пращи, в черноту неведомого.

Шотен, кибернетически модифицированный больше всех прочих, отдал телепатический приказ. Подключившись к сенсорным датчикам корабля, Шотен настроил сознание навигационных биомозгов на дистанционное считывание данных, определяющих местонахождение удаленного объекта. Данные подтвердили предполагаемую информацию об объекте: его огромную массу и невероятное расстояние — превышающее даже афелий Плутона (что составляет около восьми миллиардов километров). Далекий объект вращался вокруг светила на расстоянии в два раза большем, нежели самая удаленная от Солнца точка орбиты Плутона.

Корабль под названием «Хонсу»,[154] в честь древнего небесного божества, нес на себе все необходимое для жизнеобеспечения троих членов экипажа, запас топлива и резерв мощности, достаточные для полета до цели, запланированной посадки на удаленный объект, затем взлета и обратного пути и приземления, но уже не на Плутон (к моменту возвращения «Хонсу» он будет находиться гораздо выше плоскости эклиптики, за пределами орбиты Нептуна), а на крупнейший из спутников Нептуна, Тритон, где еще до отправки «Хонсу» в исследовательский полет загодя подготовили приемную станцию.

Ньёрд недовольно бурчал себе под нос, не к месту сожалея, что не знает исходного пола Шотена Бинаякья — кем он был до того, как прошел киборгизацию. Сам Ньёрд Фрейр, уроженец Ладциновской империи Земли, сохранил свою мужественность, даже подвергшись всем традиционным имплантациям, резекциям и модификациям половозрелой киборгизации.

Шри Гомати, родом из Кхмерской Гондваны, также сохранила свои женские первичные характеристики в исходной форме и рабочем состоянии, хотя и предпочла заменить малые половые губы и клитор на металлические, что Ньёрда Фрейра порою изрядно раздражало.

Но Шотен, Шотен Бинаякья, оснащенный многоцелевыми гениталиями с изменяемой конфигурацией, оставался загадкой: даже происхождение его (или ее?) оставляло место сомнениям. Он родился на Земле или, по крайней мере, так утверждал, однако в отличие от Ньёрда Фрейра не являлся подданным Ладдиновской империи, где правил Йамм Керит бен Чибча, равно как и Кхмерской Гондваны, где царил Нрисимха-Львенок (этой стране присягала на верность Шри Гомати).

— Ну что ж, — проскрежетал Ньёрд. — Что ж, великая планета о себе возвестила.

Он поморщился: автоматические сервомеханизмы-утилизаторы воровато забегали вокруг в поисках восстанавливаемых протеидов, оставшихся от прерванного соития.

Шри Гомати, интригующе поблескивая посеребренными видеодатчиками, повернулась к недовольному Ньёрду и загадочному Шотену.

— Вы что-нибудь видите? — спросила она. — Визуальное определение местоположения уже возможно?

Шотен Бинаякья потянулся к киберзахвату клешневого типа, постучал по регулятору визуального экстензора. Биомозг, настроенный повиноваться любому из членов экипажа, активировал экстензор и направил его к одному из блестящих датчиков. Мерцающее поле видеокадра сдвинулось в сторону, приемники на входе открылись, готовые к подключению волоконно-оптических кабелей.

Щелчок, тишина.

D68/Y37/С22/обратный кадр

Коронация Йамма Керита бен Чибчи ослепляла великолепием. Никогда прежде Южно-Полярный Иерусалим не видывал зрелища такой роскоши, такого блеска и такой мощи. Тысячи нагих, позлащенных рабов, разубранных драгоценными камнями и перьями, прошествовали по широкому проспекту перед Императорским дворцом. На перевитых воедино золотых и вейцманиевых жгутах они влекли сверкающие колесницы-джаггернауты. Фонтаны рассыпали пенные струи благоуханного вина. Мажордомы пригоршнями швыряли желтые шекели в ликующую толпу.

Апофеозом празднества стал парад антрокиберфантов — великолепных слонов-мутантов, мозжечок которых был хирургически удален при рождении и заменен фрагментами человеческого мозга, выращенного из клонированных клеток, пожертвованных (в ряде случаев в принудительном порядке) величайшими учеными, интеллектуалами и деятелями науки, подданными Йамма Керита вен Чибчи. У подросших и достигших пубертатного возраста антрокиберфантов хирургически удалялись половые железы и вживлялся целый набор электронных имплантатов, включая компьютеры инерциального управления, гироскопы с коррекцией от магнитного компаса и нейронные приемопередатчики.

Антрокиберфанты выделывали антраша и курбеты на широком проспекте перед Императорским дворцом и оглашали окрестности трубными мелодиями Вагнера, Мендельсона, Баха и Моцарта, тщеславными самолюбованиями Рихарда Штрауса, эротическими фантазиями Скрябина, длинными тактами Бриттена, диссонантами ударных инструментов Эдгара Вареза, и все это — в безупречной оркестровой гармонии, с дополнительными акцентами тимпанов, цимбал, литавр и кимвалов в подвижных, гибких щупальцах, что росли из особых узлов на слоновьих лопатках.

На задрапированном шелками и инкрустированном драгоценными камнями балконе Императорского дворца Верховный монарх Ладдиновской империи улыбался, помахивал рукой, кланялся, аплодировал, оборачивался к увенчанным тюрбанами мажордомам, набирал полные горсти памятных сувениров и милостиво бросал их демонстрантам и ликующим толпам, что сошлись поучаствовать в великом торжестве.

Ладдиновская империя включала в себя всю протяженную антарктическую область бывшего Израиля-в-Изгнании и расширенную территорию Большой Ги-Бразил, что претендовала на господство над всеми Америками, от Гудзонова залива до Патагонии — до того, как оказалась под контролем южно-полярной нации. Верховный монарх, Йамм Керит бен Чибча кланялся, махал рукой, бросал в толпу памятные сувениры. Глубоко в недрах земли, под некогда обледенелыми равнинами и горами пробуждались к жизни гигантские гироскопы.

Земная ось начала понемногу смещаться по долгой, тщательно запрограммированной фазе. В известность были поставлены разве что слуги и советники Верховного монарха; ничего, кроме воли Йамма Керита бен Чибчи, Верховного монарха, не принималось в расчет. Йамм Керит бен Чибча задался честолюбивой целью — даровать каждому жителю планеты Земля и каждому квадратному метру ее территории справедливый и равноправный доступ к изобилию, красоте, радости, свету и теплу солнца.

Гигантские гироскопы вращали громадными маховиками, и исконный наклон земной оси постепенно менялся.

Фанатичные орды Нрисимхи-Львенка хлынули из города Медины в древнюю Аравийскую пустыню, сокрушая все на своем пути во имя священного Львенка Господнего. Силы Нового Рима, империи, основанной Фортуной Палес, и Нового Кхмерского царства, веком раньше созданного Видья Деви, убивали приспешников Нрисимхи-Львенка сотнями тысяч, а потом и миллионами.

Как только удавалось Нрисимхе пополнять обескровленные армии? Сколько солдат мог выставить один-единственный город Медина? В чем заключался секрет одержимых орд?

Никто не знал.

Но они все текли и текли вперед — бесстрашно и неудержимо; их невозможно было ни остановить, ни замедлить, ни обратить вспять. Все, что могли силы сопротивления, — это убивать их миллионами; и они гибли, гибли, гибли, но их соратники шли дальше, переступая через мертвые тела — тела воистину странные, поскольку они не гнили и не разлагались, в отличие от трупов обычных солдат, а словно бы превращались в аморфный студень и впитывались в саму землю, не оставив по себе никаких следов — ни обмундирования, ни даже оружия или снаряжения. Но там, где прошли они, расцветали невиданные цветы и созревали плоды, и буйное великолепие этих колонн, лепестков и ягод размером с дыни разливало в воздухе сладостные дурманные ароматы, так что тех, кто собирал урожай и вкушал от него, одолевали сны — сны завораживающе-прекрасные и пугающе-нездешние.

Странные гонцы поспешали через пески пустынь Африки и Азии, возвещая: Львенок-Нрисимха явился принести мир, славу и великолепие новой Империи — Кхмерской Гондване, этой абсолютной диктатуре непревзойденной благости, что протянется от Сибири до Ирландии и от Северного полярного круга до мыса Доброй Надежды.

На то, чтобы завершить завоевания, последователям Нрисимхи-Львенка понадобилось не так уж много лет, ну и еще несколько — на создание действенной инфраструктуры и назначение региональных сатрапий под абсолютной властью Нрисимхи.

Кхмерская Гондвана имела бешеный успех.

Не прошло и года после полной победы Йамма Керита бен Чибчи над всей территорией Ладдиновской империи и после воцарения Нрисимхи-Львенка в Кхмерской Гондване, когда две великие державы вынуждены были заключить союз, ибо их атаковали полчища земноводных со дна морей. Как долго эти невиданные, похожие на лягушек разумные существа жили в своей мрачной донной метрополии на глубине сотен метров ниже поверхности земных океанов, навсегда останется неразрешимой загадкой.

Что заставило их подняться из бездн и атаковать народы суши, тоже неведомо, хотя, по всей видимости, причиной нападения послужило неуклонное смещение земной оси, вызванное исполинскими подземными гироскопами Йамма Керита бен Чибчи.

Глубоководные воспряли и вылезли на берег по всему взморью одновременно. Носили они лишь странной работы браслеты и украшения из нержавеющего металла. Вооружены они были чем-то вроде зазубренных трезубцев из морских легенд. Они влекли за собой страшные каменные статуи неописуемых внеземных чудовищ, перед которыми совершали кощунственно разнузданные ритуалы и всяческие извращенные непотребства.

Ладдиновская империя и Кхмерская Гондвана, объединив силы, дали отпор угрозе и прогнали странных Глубоководных обратно в илистые владения, откуда они появились. К 2337 году объединенная земля вновь наслаждалась покоем и процветанием под благим и ярким солнцем.

Угрозу Глубоководных удалось отвратить, по крайней мере, до поры до времени.

И в миллиардах километров от Земли человечество возобновило свое героическое продвижение к дальним окраинам Солнечной системы.

15 марта 2337 г.

— Еще нет, — лязгнул голос Шотена Бинаякья.

— Но уже скоро. — Гомати подключилась к радиолокационному датчику «Хонсу», и кибербиоты конвертировали поступающие импульсы в псевдовизуальные образы. — Смотрите! — воскликнула она. — Да это целая система!

Ньёрд Фрейр заерзал на месте: сколько можно досадовать, пора бы уже переключиться на что-нибудь по-настоящему важное!

— Ну же, ну, — услышал он голос Гомати, непонятно, органический или синтезированный, — дай входной сигнал на максимальную мощность!

Ньёрд послушно подключился к внешним датчикам «Хонсу».

— Потрясающе!

— Еще бы.

— И не то чтобы беспрецедентно. Напротив, — вмешался Шотен Бинаякья. — У всех гигантов — сложная система лун. Взять хоть Юпитер. Или Сатурн. Или Уран. Пошарь в банках памяти, если не помнишь.

Ньёрд недовольно направил совершенно ненужный запрос в кибербиотический имплантат.

— Ммм, — пробурчал он. — Ну, допустим. Среди них — около тридцати значимых спутников. Плюс всякий мусор. Допустим. — Ньёрд кивнул.

— И этот новый гигант?..

— Не новый, — поправил Ньёрд. — Он вообще-то все время здесь был, наряду с прочими. От гипотезы старины Лапласа[155] насчет молодых и старых планет отказались примерно тогда же, когда опровергли представления о плоской Земле и неделимости атома, знаешь ли.

— Умница ты наш, Фрейр, — саркастически усмехнулся Шотен.

— И что?

— Ньёрд, со всей очевидностью Шотен имел в виду «новооткрытый», — поморщилась Шри Гомати. И спустя долю секунды добавила: — А вскорости будет и «новоисследованный».

Ньёрд раздраженно выдохнул.

— Ага. А вот этот древнеевропейский, как бишь его там, Галапагос наблюдал основные спутники Юпитера аж семь сотен лет назад. А как только изобрели оптический телескоп, так и все остальные добавились. Ни датчиков радиации не понадобилось, ни тем более зондов. Семь сотен лет назад!

— Семьсот двадцать семь, Ньёрд. — Шри Гомати ласково потрепала его по гениталиям.

— Уж эта мне твоя одержимость древней историей! В толк не могу взять, Гомати, как тебя вообще зачислили в экипаж: вечно ты носишься со всякими допотопными теориями и авторами!

— Ну не то чтобы одержимость. Галилей — одна из ключевых фигур в истории науки. Он обнаружил четыре крупных спутника Юпитера в тысяча шестьсот десятом году. Вычесть эту цифру из двух тысяч трехсот тридцати семи и получить семь-два-семь — арифметика несложная. Мне даже к кибербиоту обращаться не пришлось, чтобы просчитать разницу, Ньёрд, солнышко.

— Тьфу! — Остатки живой плоти на лице Ньёрда вспыхнули жарким румянцем.

— Вот она — входит в радиус видимости! — положил конец перепалке Шотен Бинаякья. — Спустя столько лет загадка пертурбаций на орбитах Урана и Нептуна разгадана. Планета Икс!

— Вечно ты все драматизируешь, Шотен! — фыркнул Ньёрд. — Тоже мне, планета Икс!

— А что, удачное совпадение, Ньёрд, солнышко, — рассмеялся абсолютно синтезированным смехом Шотен. — Лоуэлл[156] использовал этот термин для обозначения своей таинственной планеты: под X подразумевалась «неизвестная величина». Томбо[157] обнаружил ее и назвал Плутоном. А теперь это не просто X в смысле «икс», но еще и десятая по счету планета. Красиво вышло, что и говорить.

Ньёрд собрался было ответить, но прикусил язык: сенсорные датчики «Хонсу» уже показывали далекую планету. Это и впрямь оказалась целая система, наподобие планет-гигантов; данные радиолокационного зондирования потоком хлынули через внешние устройства и, уже отфильтрованные и обработанные кибербиотическим мозгом, затопили его сознание.

Гигантское темное небесное тело плыло сквозь непроглядную черноту. Оно почти не отражало света от далекого солнца, но поблескивало зловеще и смутно и с неспешной периодичностью сердцебиения волнообразно пульсировало низким кармазинно-красным излучением, что раздражающе действовало на подсознание Ньёрда, даже пройдя через механизмы корабля и будучи обработано кибербиотами. С завороженным отвращением Ньёрд глядел на мерцающий, вибрирующий шар.

Вокруг непристойно сплюснутой планеты кружило целое семейство небесных тел меньшего размера: сами по себе, по-видимому, тусклые и безжизненные, но наклонно подсвеченные зловещим тоном планеты-родителя.

— Юггот… — Тихий шепот Шри Гомати резко вывел Ньёрда из задумчивости. — Юггот… — И снова: — Юггот!

— Это еще что такое? — огрызнулся Ньёрд.

— Юггот, — повторила Шри Гомати.

Мужчина раздраженно зашипел, не сводя глаз с гигантского пульсирующего небесного тела, что во внешних датчиках «Хонсу» казалось еще огромнее, и с семейства спутников, которые сами вели себя как точь-в-точь как игрушечные планеты на орбите вокруг раскаленного ядра миниатюрного солнца.

— Великий мир — Юггот, — промурлыкала Шри Гомати. — А Нитон и Заман — миры малые; есть еще кружащаяся пара — вон, видишь, видишь! — Тог и его близнец Ток с нечистым озером, где плещутся раздутые шогготы.

— Ты не знаешь, что это еще за бред? — осведомился Ньёрд у Шотена Бинаякья, но Шотен лишь покачал андрогинной шелковисто-блестящей головой: серебристые глаза замерцали, органические губы раздвинулись, за ними блеснули верхний и нижний монодонты из нержавеющей стали.

Дистанционные датчики «Хонсу» уже собрали достаточно информации; теперь кибербиоты корабля рассчитывали и упрощали данные, составляя выборки характеристик новой планетной группы. Шотен поднял телескопический киберимплант и указал на мерцающий экран, по которому сверху вниз медленно бежали строки.

— Видите, — зажурчал неопределенный, синтезированный голос, — масса у планеты гигантская. Превосходит Юпитер в два раза. А Землю — так в шестьсот раз! И сплюснута она еще больше, чем Юпитер, — что у нас там с вращением? — Шотен помолчал, выжидая, пока на экран выползут новые строки информации. — Период вращения у нее еще короче, чем у Юпитера. А скорость вращения поверхности должна быть… — Он умолк, послал запрос в нейрокибернетическую сеть корабля и усмехнулся: ответ высветился на экране.

— Вы только представьте себе, каково это — отдыхать на поверхности этой планеты, одновременно вращаясь со скоростью восемьдесят тысяч километров в час!

Ньёрд Фрейр поднялся с кушетки. Наименее киборгизированный из всех троих, он сохранил три из своих изначальных органических конечностей. Он развернулся, хватаясь за поручни, чтобы не упасть, продел автоматизированную руку сквозь две опоры — и принялся яростно жестикулировать, переводя взгляд от Шотена к Шри Гомати.

— С экрана читать мы все горазды. Я спрашивал, что за чушь несет эта евразийская стерва!

— Ну право, солнышко, — неопределенно проворковал Шотен Бинаякья.

Мерцающие серебряные глаза Шри Гомати в кои-то веки не были полностью экранированы: они неотрывно смотрели куда-то вдаль. Ее руки — одна оснащенная целым набором научных и механических приспособлений, вторая с множеством вживленных в нее гибких хрящевидных органов, в равной степени пригодных и для технических операций, и для эротических забав, — затрепетали, запорхали у самого ее лица. Говорила она, обращаясь не то к себе, не то к какому-то отсутствующему, незримому существу, чем к Ньёрду Фрейру или Шотену Бинаякья. Казалось, она программирует целую партию кибербиотических мозгов, заполонивших электронные сети корабля.

— Пятнадцатого марта две тысячи триста тридцать седьмого года, стандартное земное время, — мурлыкала она. — Ему бы понравилось. Ему приятно было бы знать, что о нем помнят. Что в свое время он был прав. Но как он проведал? Просто-напросто догадался? Или общался с сущностями извне? С созданиями из странного, сумеречного мира за пределами звездной бездны, из этой тусклой и призрачной земли теней?.. Ты вот уже четыреста лет как мертв, Говард, — покоишься ли ты в древней земле и по сей день? Уж не воскресил ли какой-нибудь современный Карвен твой прах, сиречь основные соли?

— Безумие! — воскликнул Ньёрд Фрейр. Органической рукой он ударил Гомати по лицу: ладонь отскочила от твердой кости и еще более твердого металла, внедренного в плоть.

Ее мерцающие глаза вспыхнули, она отпрянула, извернулась, обожгла его негодующим взглядом. Между ними словно замкнулась электрическая цепь: губы у обоих напряженно подергивались, немые лица исказились враждебностью. Помимо этого, ни один и пальцем не пошевелил.

Недвижную напряженность разрушило лишь властное вмешательство Шотена Бинаякья:

— Пока вы тут ссоритесь, милые, я велел кибербиотам вычертить нашу орбиту в новой системе.

— В системе Юггота, — повторила Гомати.

— Как скажешь.

На долю секунды экран данных покрылся абстрактными кляксами, а затем заполнился мерцающими диаграммами новой системы: в самом центре возникла сплюснутая у полюсов планета с ее шероховатым поверхностным рельефом; маленькие каменистые луны стремительно вращались вокруг нее.

— Мы можем приземлиться только единожды, — проворковал Шотен. — Надо тщательно выбрать точку касания. Последующие экспедиции смогут изучить планету подробнее. Но если мы ошибемся с выбором, от этого Юггота, — он саркастически передразнил название Гомати для огромной планеты, — миры, чего доброго, откажутся навеки. — Шотен самоутверждающе закивал кибернетически модифицированной головой и синтезированным голосом повторил: — Да, навеки.

15032127 считывание данных

Азиатско-Тихоокеанская Сфера Взаимного Процветания продолжала эволюционировать. Вне всякого сомнения, то был центр мирового могущества, экономического развития и политического руководства. А еще — гигантская держава, вобравшая в себя континенты и океаны, включая десятки огромных городов и миллиарды жителей.

Главным ее городом был Пекин. Вторичными административными центрами стали Лхаса, Бомбей, Мандалай, Кесон-Сити, Аделаида, Крайстчерч, Санта-Ана.

Первый великий вождь Сферы, Во Тран Куок превратился в фигуру легендарного масштаба спустя какие-то сто лет после смерти. Научные школы спорили о том, кем же он являлся на самом деле. Несмотря на имя, вьетнамцем он не был. Это установили доподлинно. Одна группа ученых утверждала, что он — маори. Другая — что айну. Третья доказывала, что в действительности он женщина-бенгалка, которая стала жертвой насилия в ходе войны за независимость в Бангладеш и впредь выдавала себя за мужчину (или, возможно, подверглась операции по смене пола, включая пересадку пениса и яичек, пожертвованных безвозмездными донорами).

Как бы то ни было, но Во Тран Куок умер.

После его смерти началась борьба за власть. Из тех, кто претендовал наместо покойного вождя, одни делали это исключительно из личных амбиций. Другие — во имя идейной убежденности. Великий идеологический диспут 2137 года был посвящен проблеме интерпретации древнего политического афоризма.

Древний политический афоризм звучал так: «Как все сущее в мире обладает двойственной природой, вот так же двойственна природа империализма и всех реакционеров: они — тигры настоящие и одновременно — "бумажные тигры"».[158]

В то время как политические идеологи в Пекине спорили о значении и смысле этого политического утверждения, из ниоткуда возникла новая сила — с центром в таинственном городе Ангкор-Ват в глубине джунглей древней Камбоджи. Эта новая сила утвердила в мире феминистский орден. Ее лидер, по примеру Во Тран Куока, взяла себе имя мифического героя из иной, не своей культуры.

Она провозгласила Новую Кхмерскую Империю, что протянулась от Уральских до Скалистых гор.

Она взяла себе имя Видья Деви. Что означало «богиня мудрости».

Бывшая славянская область и Магриб соперничали друг с другом, что век спустя привело к сближению и в конечном итоге к слиянию. Возродилась древняя Римская Империя. В нее вошли вся Европа, Ближний Восток, Африка и Северная Америка от Атлантики до Тихого океана. (Теперь Ниагарский водопад изливал свои воды прямиком в океан; бывший западный берег реки Гудзон стал элитным приморским курортом.) Скалистые горы глядели на бурные волны; водная гладь протянулась до самых берегов Азии.

Империей правила абсолютная монархиня под попечительством мирового феминистского ордена. Ее именовали — императрица Фортуна Палес I.

Латинская Америка, от архипелага Огненная Земля до южного берега Рио-Гранде (но исключая Нижнюю Калифорнию), составляла Большую Ти-Бразил. Императрица претендовала на прямое происхождение от династии Бурбонов. Звали ее Аструд до Муискос.

В Антарктике развернулся грандиозный проект по мелиорации земель. Геотермальная электростанция растопила лед по кругу с центром на Южном полюсе. Рекультивированная область занимала полтора миллиона квадратных километров. Почва оказалась фантастически богата минералами. И невероятно плодородна. Живописная красота ландшафта не имела себе равных. Здешние горы, озера и ледники затмевали Новую Зеландию, Швейцарию и Тибет. Искусственно насаженные леса разрослись стремительно и буйно. Ввезенные флора и фауна плодились и размножались. Немногие местные виды — пингвины, земноводные млекопитающие и недавно открытая странная порода птиц (их назвали текели-ли) охранялись законом.

Новую страну назвали Исроэльской Диаспорой.

Ее главой под эгидой мирового феминистского ордена стала Танит Шадрапа. Имя это означало «целительница Иштар».

Мировой феминистский орден активно содействовал развитию научных исследований, главным образом на основе институтов в Исроэльской Диаспоре. Возродилась космонавтика — давно заброшенная, если не считать разработок орбитальных систем оружия. На планете Марс и на астероидах были созданы космические базы. Корабль с экипажем на борту вышел на орбиту Венеры, произвел тщательные наблюдения, выслал видеомониторы и роботов для взятия проб на поверхность планеты. Венера оказалась недвижимостью никчемной и негостеприимной.

Была предпринята попытка высадиться на поверхность Меркурия. Экспедиция планировалась крупномасштабная. Посадочный модуль должен был опуститься на темной стороне планеты, у самой границы света и тени; оттуда его предполагали переправить в ночь. Под покровом меркурианской ночи ему предстояло углубиться в почву. К тому моменту, как корабль пересечет границу и окажется на дневной стороне, модуль будет благополучно погребен в глубине и переждет «в спячке» палящий меркурианский день.

Но что-то не заладилось. Корабль совершил посадку. Начались экскавационные работы. И вдруг все разом исчезло в глубинах — словно планета съела и корабль, и экипаж. Установить связь так и не удалось.

На Земле преобладал такой вид искусства, как хеомнария. Что подразумевало «купажирование» и преобразование сенсорной информации. Самыми популярными сенсорными комбинациями считались звук, запах и вкус. Величайшим хеомнаристом в мире считалась некая карлица из Эквадора — она всеми правдами и неправдами добралась до столицы Ги-Бразил и добилась личной аудиенции у самой Аструд до Муискос.

Карлица начала представление, воссоздав рокот прибоя о скалы Тихоокеанского побережья, где гранитные глыбы Анд уходят на сотни футов вниз, в ледяную пену. К этому звуку примешивался теплый, пряный аромат жаренных на углях каштанов. И — неуловимо-тонкая нота молотого кориандра.

Аструд до Муискос осталась довольна.

Далее карлица представила синтезированный голос ожившего вулкана с добавлением запаха натра и маслин, вовсе не известного за пределами тайной бальзамировочной мастерской египетских храмов, возведенных шесть тысяч лет назад. Сюда же карлица добавила вкус spithrus locusta. А надобно знать, что spithrus locusta — это морское паукообразное, мясо которого настолько же вкуснее обычного вареного омара, насколько пресловутый омар превосходит обыкновенную лобковую вошь.

Аструд до Муискос осталась весьма довольна.

Но истинным триумфом карлицы стало сочетание белого шума в обычном диапазоне слышимости, оттененного дозвуковыми и ультразвуковыми частотами, с ароматом квинтэссенции кокаинового экстракта и вкусом концентрированной муравьиной кислоты, добытой из бродячих муравьев Амазонии.

Аструд до Муискос назвала карлицу своей преемницей на троне Ги-Бразил.

Современной религией, в полном соответствии с политическим климатом, стала несколько видоизмененная форма древнего культа богини Иштар, с такими местными вариациями, как Ашторот, Aстарта и Афродита. Возникло даже своего рода всемирное Мамство с престолом в древнем возрожденном Вавилоне.

15 марта 2337 г.

— В упор не понимаю, почему мы сюда так долго добирались, — буркнул Ньёрд Фрейр.

— В смысле, с Плутона? — откликнулся Шотен. — Но мы же на курсе. Мы — в свободном падении. Вот, смотри.

Кибербиоты тут же вывели на экран таблицу с курсовыми данными поверх вращающейся диаграммы системы Юггота.

— Да не с Плутона! — сплюнул Ньёрд. — А с Земли! Почему до этого, как бишь его, Юггота мы добрались только в две тысячи триста тридцать седьмом году? В то время как космические полеты начались едва ли не в ту допотопную эпоху, о которой так любит болтать Шри Гомати? Первая внеземная высадка произошла в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году. Тридцать лет спустя мы освоили Марс. Помнишь вдохновенный политический лозунг, что мы все затвердили еще детьми, изучая историю нашей эры? «Еще до конца этого века люди ступят на другую планету!» А это был двадцатый век, верно?

— Да об этом любой школьник знает, — устало подтвердил Шотен.

Вмешалась Гомати: она уже пришла в себя от шока, вызванного пощечиной Ньёрда.

— Да мы бы могли там высадиться двести лет назад, Ньёрд Фрейр. Но глупцы и олухи на Земле пали духом. Начали было — и тут же отчаялись. Начали снова — и опять опустили руки. И еще раз так же. Четырежды отправляли они экспедиции к далеким планетам. И четырежды — обескураженные, разочарованные, теряли интерес. Отвлекались на войны. Тратили ресурсы на более благородные цели. Человечество достигло Марса, как и было задумано. И — пало духом. Предприняло еще одну попытку при Шахаре Шалиме в старом Новом Магрибе. Достигло Венеры и Меркурия. И вновь пало духом. Достигло пояса астероидов и газовых гигантов при Танит Шадрапе в Угарите. И — пало духом. А теперь. Наконец. Мы здесь.

Взмахнув развевающимися щупальцами, Гомати указала на диаграмму, что мерцала и переливалась на фоне тусклой корабельной арматуры.

— Что там у нас с курсом, Шотен Бинаякья? — отрывисто спросила она.

Кружащиеся объекты на экране были отмечены красным: алая пульсация внутреннего пламени Юггота, ритмические колебания отраженного красного света стремительно вращающихся лун. Вот появился контрастный объект: он прорисовывал линию между небесных тел, вычерчивая курс; сплюснутый конус «Хонсу» плыл следом за ним. Очень скоро линия миновала, обогнула кругом либо обошла сзади каждое из небесных тел, оставив стилизованное изображение «Хонсу» на возмущенной круговой орбите вокруг всей системы.

— Так, — проворковал Шотен Бинаякья.

И Шри Гомати с Ньёрдом Фрейром в свою очередь повторили:

— Так. Так!

Шотен Бинаякья щелкнул по нажимному диску не то конечностью, не то каким-то инструментом. «Хонсу» рванулся вперед и заскользил по прихотливой кривой скорректированного курса. Шотен шлепнул по соседнему диску — все внешние оптические приборы ожили; для трех членов экипажа, подключенных к кибербиотической системе корабля, все происходило так, как если бы они свободно падали сквозь ночь, сбрызнутую далекими звездами. Падали, падали навстречу алому, мерцающему, пульсирующему Югготу и его семейству серых пляшущих прислужников.

«Хонсу», выведенный на новую траекторию полета, пронесся сперва мимо самого дальнего из югготовских спутников. Сенсорные датчики и кибербиоты корабля выдали об этом немаленьком мире всю необходимую информацию: по массе и диаметру он недалеко ушел от размеров знакомых спутников из воды и камня, что вращались вокруг внешних планет. Около пяти тысяч километров в радиусе, он был весь изрыт кратерами, как едва ли не каждое твердое небесное тело от Меркурия до Плутона.

Близнецы, названные Гомати Тог и Ток, кружили в противоположных точках своих пересекающихся орбит, так что «Хонсу» промчался мимо самой внутренней из четырех лун — еще одной наглядной копии привычной модели «Ганимед-Каллисто-Титан-Тритон» — и нырнул на экваториальную орбиту над тускло поблескивающим, сплюснутым Югготом.

Ньёрд, и Гомати, и Шотен Бинаякья молчали. Слышался только шум работающих автоматических систем корабля, да тихое шипение рециркулирующего воздуха, да время от времени — гудение или пощелкивание сервомеханизма, да размеренное дыхание Ньёрда Фрейра и Шри Гомати. (Кибернетически модифицированные легкие Шотена Бинаякья тихо, монотонно жужжали внутри металлического торса.)

И снова чья-то конечность щелкнула по нажимному диску — на сей раз на ощупь. Корабль, прекрасно видимый любому гипотетическому наблюдателю вне его корпуса, во имя чисто практических целей для экипажа был абсолютно прозрачен. Система разом ожила. Датчики радиации настроились на электрическое поле планеты, конвертировали его в диапазон звуковых частот и передали обратно на «Хонсу»: как вой и как стон. С каждым колебанием красноватого излучения планеты звук преображался в непотребную пародию безнадежного вздоха.

— Если бы только Холст[159] знал! — благоговейно прошептал синтезированный голос Шотена. — Если бы он только знал!

Поверхность Юггота стремительно приближалась; при столь чудовищной скорости вращения те или иные детали ландшафта словно ветром сдувало с дисплея, им на смену тут же возникали другие; они на краткий миг мелькали внизу и тоже выпадали из радиуса видимости, исчезали за протяженным горизонтом в межзвездной черноте. Гигантские вязкие плиты смутно поблескивающего полутвердого камня протяженностью в сотни километров величаво расстилались внизу — то и дело сталкиваясь друг с другом. Между ними недобро мерцала раскаленная докрасна магма, гигантские языки жидкой горной породы взметывались ввысь между вибрирующими твердыми глыбами, жар и слепящий свет магмы то нарастали, то убывали в медленном и мерном ритме, а кибербиоты и аудиосканеры «Хонсу» преобразовывали его в контрабасное «пум-пум-пум-пум».

— Жизнь здесь невозможна, — безапелляционно отрезал Ньёрд Фрейр. — В таких условиях ничего не выживет. Жизни здесь не было и нет.

— А как насчет самой планеты, Ньёрд Фрейр? — помолчав мгновение, поддразнила Шри Гомати. — Что, если это — единый организм? Звуки, движение, энергия… — Она поднесла органическую руку ко лбу и вычертила с десяток хитро закрученных знаков от линии бровей над блестящими серебряными глазами, через атласно-гладкий череп и до основания шеи.

— Может, это солнце зарождается, — прошептал Шотен Бинаякья. — Вот будь Юпитер крупнее и обладай он большей энергией… ведь выдвигалась же гипотеза, что Юпитер, дескать, — это провалившаяся попытка создания напарника для Солнца, то есть наша родная Солнечная система — это неудавшееся образование двойной звезды.

— А тогда что такое Юггот? — Гомати уронила на колени щупальцеобразную руку.

В голосе Ньёрда Фрейра звучала едва уловимая нотка сарказма.

— А Юггот послан каким-нибудь захолустным божком исправить промах Юпитера. Как вам такая мысль? Откуда нам вообще знать, что он всегда здесь был? До сих пор мы подозревали о его существовании только благодаря пертурбациям Нептуна с Плутоном. Так, чего доброго, Юггот в системе — новичок! Ведь и Нептун с Плутоном обнаружены лишь несколько столетий назад!

— А может быть… — проворковал Шотен. — Может быть, наша система — это неудавшаяся попытка создания тройной звезды. Вы только представьте себе это шоу: три солнца над нашими мирами вместо одного!

Шотен Бинаякья еще раз щелкнул по нажимному диску. «Хонсу» снова дернулся, сместился в сторону. И, постепенно разгоняясь, сошел со своей орбиты вокруг пульсирующей алым планеты, отклонился от Юггота и помчался к стремительно кружащимся на центральной орбите крохотным миркам.

— Наверняка это они, кто, как не они, — мурлыкала себе под нос Гомати. — Тог и Ток, Тог и Ток. Вот откуда ему было знать — много веков назад? Пусть какой-нибудь Карвен отыщет соли и все расскажет!

— Опять ты за свое! — едва не сорвался на крик Ньёрд. — Я полагал, нас отбирали с учетом психической стабильности. Как тебя еще на начальном этапе не отсеяли?

Неохотно отвлекшись, Шри Гомати отвела завороженный взгляд от вращающихся лун и обратила серебряные глаза на Ньёрда.

— Откуда-то он все же узнал, — пробормотала она. Губы ее растянулись в неспешной улыбке, явив взгляду блестящие стальные монодонты. — И мы отыщем Гурскую зону, где пышным цветом расцветают грибы!

Словно в трансе, Гомати медленно отвернулась, подалась вперед, протянула руки, и киборгизированные, и генетически модифицированные, — словно пытаясь прикоснуться к двум красно-серым маленьким миркам. Глаза ее сверкнули металлическим блеском.

— Он писал рассказы ужасов, — проговорила Гомати ровным, невыразительным голосом — точно во власти гипноза. — Он писал о неизвестной внешней планете, которую называл Юггот, и про другие тоже — про Нитон, Заман, Тог и Ток, и про жутких раздутых тварей по имени шогготы, что бесстыдно плещутся в заводях Гурской зоны.

— Сегодня четырехсотлетняя годовщина его смерти — смерти Говарда. Но сперва он написал про некоего Карвена, который воскрешал из мертвых — если только ему удавалось раздобыть основные соли покойного. Точнее, то, что он называл основными солями. — Гомати помолчала и хихикнула. — Может, это он клонирование предвосхитил!

15 марта 2037 года — видеозапись

Заставка — узнаваемый логотип «мировая политика».

Минувший век закончился радикальным смещением центров мирового господства. Двухтысячелетнее продвижение на запад продолжалось. Месопотамия, Эллада, Италия, Франко-Германия, Англия, Америка. В Америке политическая ориентация сменилась с атлантической на тихоокеанскую.

Возникли новые державы-соперники: Япония, Китай, Советская Азия.

Западная Европа и восточные Соединенные Штаты как «локусы цивилизации» окончательно впали в ничтожество.

Европа от Дуная до Уральских гор от раззолоченной пышности Габсбургов и Романовых пришла к мимолетному проблеску демократии и от него — к тусклой серости сумерек Советской Европы и к славянской тьме. Подобно своей предшественнице пятнадцатью веками раньше, Советская империя раскололась надвое; как и западную половину ее предшественницы, Западную Советскую империю захлестнул поток варваров. Однако варварам она не покорилась. О нет. Она пала жертвой своего собственного внутреннего недуга. И так же как восточная часть предшественницы, Восточная Советская империя процветала.

К сотой годовщине достопамятной смерти в Мемориальной больнице имени Джейн Браун вся суша к востоку от Уральских гор и до Скалистых оказалась под властью единой державы. В нее вошли десятки полузабытых стран. Тибет. Афганистан. Индия. Лаос. Австралия. Тонга. Филиппины. Маньчжурия. Монголия. Калифорния. Нижняя Калифорния.

Имя ей было — Азиатско-Тихоокеанская Сфера Взаимного Процветания.

Европа от Уральских гор до Ла-Манша превратилась в полуостров, где не было ничего, кроме лесов да ферм. Последние искры энергии теплились разве что в регионе между Дунаем и Уралом. Славянское влияние распространялось на север и на запад; на востоке предел ему положило нарождающееся возрождение Азии. Помешкав у пределов области между Скандинавским и Иберийским полуостровами, Славянская империя спустила на воду брутальный флот вторжения. Корабли пересекли Ла-Манш. И почти не встретили сопротивления. Жалкие защитники британского суверенитета во главе с парнем по имени Гарольд были разгромлены в местечке под названием Раннимид.

Следующей остановкой на пути к западу была Америка. Для такого рывка славянам пришлось хорошенько подготовиться. Но по прибытии их встретили цветами и флагами.

Завоевывать никого не понадобилось. Оставалось только занять страну и приступить к делам управленческим.

Третья мировая держава на тот момент сложилась к югу от славянской области. Арабские лидеры, пресытившись петробуксом, скупали оружие и вербовали наемников. Правительства так и не смогли прийти к единству — в отличие от теневой группировки под загадочным названием «опек».[160] Правительства как таковые заглохли. Подпольный «опек» забирал в свои руки все больше власти — причем все более и более открыто.

«Опек» постепенно распространял свое влияние все дальше и дальше на запад и на юг, пока не подчинил себе всю территорию прежних Ближнего Востока и Африки.

Так был провозглашен Новый Магриб.

Смена кадра: логотип «героическое лидерство».

Самым могущественным человеком мира был Председатель Азиатско-Тихоокеанской Сферы Взаимного Процветания Во Тран Куок.

Вождь второй по счету державы, то есть Славянской империи, звался Сварожич Перун. Имя это означало «гром Божий».

Глава «опека» и фактический правитель Нового Магриба именовался Шaxap Шалим. Что означало «заря мира».

Смена кадра: логотип «секс».

Основной формой сексуального поведения того времени была андрогинность; с ней соперничал, хотя и несколько уступая в популярности, культ пансексуальности. Андрогинность подразумевала признание полнообъемного сексуального потенциала каждого индивида. Связь мужчины с мужчиной или женщины с женщиной уже не считалась предосудительной, и отношения вовсе не обязательно ограничивались только двумя партнерами. Поощрялись и одобрялись самые разные практики, от онанизма до групповых оргий.

Пансексуалисты утверждали, что андрогинность носит неизбежно ограничительный характер. Если допустимо иметь связь с мужчиной или женщиной — тогда почему не с жирафом? Или кондором? Или кочаном капусты? Или чашей с песком? Или машиной?

С океаном?

С небом?

С космосом?

С Господом Богом?

Смена кадра: логотип «музыка».

Самой популярной музыкальной композицией на 15 марта 2037 года по иронии судьбы стала песенная мелодия столетней давности. В результате дотошных поисков среди полузабытых дисков были выявлены имена композитора и поэта-текстовика. В затонувшем городе, в водонепроницаемом сейфе, была найдена старая грампластинка на 78 оборотов с нужной записью. Звук удалось перезаписать — и вернуть песню миру.

Исходный текст написал некто Джейкоб Джейкобс. Вторая версия, английская, обнаружилась на грампластинке; ее авторы — Сэмми Канн и Саул Чаплин. Композитор — Шолом Секунда. Исполнители — Патти, Максен и Лаверн Эндрюс. Эта песня — «Bei Mir hist Du schon».[161]

Смена кадра: логотип «геодинамика».

Последние годы двадцатого века и первые десятилетия двадцать первого были ознаменованы изменениями в модели погоды и в геодинамике. Привыкший к бесперебойной смене зимы и лета, сезонов дождя и засухи, разливу рек и режиму океанских течений и приливов, человек стал воспринимать Землю как стабильный и надежный дом.

Человек глубоко ошибался.

Пустячный сдвиг в схеме воздушных потоков, еле заметная дрожь атмосферной оболочки, минимальное повышение или понижение количества солнечного тепла, получаемого планетой, — и великие свершения человека рушатся, точно замки из песка под волной прибоя.

Например. В отдельных регионах землетрясения — явление более или менее предсказуемое: на Тихоокеанском побережье Северной Америки, в Японии, в восточном Китае, в евразийском поясе, протянувшемся от Югославии через Грецию и Турцию и до Ирана. Трагедия маскировалась героизмом, страх скрывали за обманчивой личиной юмора. «Вот рухнет Калифорния в океан, так этому куску Аризонской пустыни цены не будет — шутка ли, элитная приморская недвижимость!»

Никто ждать не ждал, что под угрозой окажутся Новая Англия и канадское побережье, однако ж в результате мощного подземного толчка они обрушились как карточный домик. От реки Святого Лаврентия до Гудзона. Сперва — легкая вибрация и подземный гул, затем — нарастающий визг и грохот, утробное бульканье — и снова тихий мерный плеск атлантических волн.

Среди участков недвижимости, канувших на дно океана, был и кусок — совсем небольшой, так, обломок, — прежних провиденских плантаций, а именно — кладбище Суон-Пойнт. Вот теперь Глубоководные и впрямь плавали вокруг одинокого каменного надгробия над семейным захоронением Лавкрафтов. «Уинфилд», «Сара», «Говард» — значилось на памятнике. Морские течения циркулировали от самого Дьяволова рифа и Инсмутской гавани до далекого Понапе в Тихом океане, так что Глубоководные нередко навещали Суон-Пойнт.

В сфере религии наблюдалось возрождение древних культов морских богов, в частности Дагона.

15 марта 2337 г.

«Хонсу» подстроился под очередную корректировку курса, вышел на сложную орбиту одной из лун, перешел на другую, облетел спутник кругом и вернулся, снова и снова описывая традиционный символ бесконечности.

Шотен щелкнул по диску — и опять засветился огромный смотровой экран внутри корабля, словно бы свободно повисая в воздухе на фоне двух лун и далекой сбрызнутой звездами тьмы. То и дело благодаря смещению двух вращающихся спутников и орбиты «Хонсу» вокруг и между них на экран выныривал и сам Юггот и проплывал перед глазами трех членов экипажа, так что один из маленьких миров, а то и оба, и окно предоставления данных матово накладывались на темный пульсирующий сплюснутый силуэт.

Шотен отдал приказ; кибербиоты послушно увеличили фрагменты поверхностного рельефа лун на экране данных. Воздвиглись вездесущие кратеры — но по мере приближения стало очевидно, что это не заостренные конусы типичного безвоздушного спутника, но укороченные, округлые изгибы, возникающие обычно под воздействием атмосферных условий. По жесту Шотена фокус сместился к ближайшему объекту. Над горизонтом меркли и перемигивались далекие звезды.

— Воздух! — воскликнул Шотен.

И Ньёрд с Гомати согласно повторили:

— Воздух. Воздух.

Шотен Бинаякья вывел «Хонсу» на нижнюю орбиту, огибающую лишь одну из лун-близнецов — ту самую, что Гомати самовольно окрестила Тогом. И снова изображение многократно увеличилось. В центре кратера обозначились какие-то странные очертания — структуры и формы, возведенные много веков назад сознательным разумом.

— Неужели здесь есть жизнь? — потрясенно охнул Ньёрд Фрейр.

Шотен, обратив к нему металлическое лицо, медленно покачал андрогинной головой.

— Сейчас уже нет. Никакого движения, никакого излучения, никакой отдачи энергии. Но когда-то…

Повисла многозначительная пауза. Слышалось только дыхание, да жужжание, да тихое пощелкивание и гудение механизмов «Хонсу».

— Когда-то… — повторил Шотен Бинаякья тем же холодным синтезированным голосом.

— Здесь мы и высадимся, — указала Шри Гомати. — После всех бесплодных исследований планет и их спутников, после того как сама великая Аструд до Муискос тщетно копалась в мусоре астероидного пояса, — наконец-то обнаружить следы жизни! Высадка будет здесь!

Шотен Бинаякья с энтузиазмом закивал, даже не дожидаясь согласия Ньёрда. В воздух взметнулась конечность, щелкнула по нужному диску. «Хонсу» вздрогнул и кругами пошел вниз, к решетчатым структурам на поверхности Тога.

Корабль основательно тряхнуло, корпус завибрировал: «Хонсу» опустился на поверхность луны — внутри выветренных стен кратера, менее чем в километре от выпуклых конструкций. Шотен «заморозил» кибербиотов, снизив их активность до поддерживающего уровня — не отключились лишь приемные устройства и телеметры. Пора было готовиться к выходу.

Ньёрд Фрейр и Шри Гомати натянули респираторы, закрывающие голову и плечи. Шотен активизировал набор устройств внутренней фильтрации внутри рециркуляционной системы жизнеобеспечения. Космопроходцы сняли показания внешних датчиков, закрыли люки, отошли от корабля и посмотрели туда, где возвышались не иначе как реликты неописуемой древности.

Плечом к плечу все трое направились к руинам: Ньёрд катил на моторизованном, гиростабилизированном колесном киберустройстве; Шотен Бинаякья, погромыхивая, перемещался на устойчивом и надежном гусеничном механизме; Шри Гомати шагала левой-правой, левой-правой — органические ноги закованы в скафандр с гибкими сочленениями-«гармошками»: ни дать ни взять анахроничная карикатура на космонавта Биполярной Техноконкурентной эпохи.

Остановились они в нескольких метрах от первого ряда сооружений. Подобно краям кратера, стены, колонны и арки были смяты, смягчены, сглажены выветриванием. Из втулки Ньёрдова кибернетического колеса молниеносно высунулось металлическое раздвижное щупальце. Смятый кубик из какого-то ныне размягченного камнеобразного материала упал в прах и в пыль.

Ньёрд обратил холодные серебряные глаза на спутников.

— Возможно, когда-то…

— Пойдем, — поманила Гомати. — Давайте осмотрим эти руины! — Голос ее срывался от волнения. — Кто знает, что они способны поведать нам о самих строителях! Вдруг удастся выяснить, зародились ли эти миры и их обитатели в нашей собственной системе или явились… откуда-то еще.

На последнем слове Гомати запрокинула лицо к небесам; остальные последовали ее примеру. На спутнике Тоге наступил полдень — или его аналог. До Солнца было так далеко — шестнадцать миллиардов километров, в два раза дальше, чем от Плутона в афелии, и в сто двадцать раз дальше, чем от Земли, — что для трех космопроходцев на поверхности Тога светило совершенно терялось в звездной черноте.

Но сам Юггот, непристойно раздутый и сплюснутый, нависал точно над головой; его поверхность заслоняла небеса — казалось, он вот-вот обрушится всей тяжестью и на «Хонсу», и на трех космопроходцев. А он между тем все пульсировал, пульсировал, пульсировал, как отвратительное сердце, бился, стучал, трепетал. Теперь и брат-близнец Тога — Гомати назвала его Ток — адским силуэтом проплыл через взбудораженный лик Юггота; округлая чернота спутника, иззубренная кратерами, роняла густые тени на бледные, подсвеченные розовым серые скалы Тога.

Чернота сперва обволокла «Хонсу», а затем разлилась по поверхности Тога и захлестнула троих исследователей, загасила пульсирующую красноту Юггота и погрузила мир в непроглядную тьму.

Гомати завороженно наблюдала за происходящим, но вот послышался мурлыкающий синтетический голос Шотена — и чары развеялись.

— Любопытное затенение, — отметил Шотен. — Но идем же, долг призывает. «Хонсу» производит автоматические измерения и телеметрирует данные обратно на Нептун. А отсюда, — и серебряные глаза замерцали в свете далеких звезд, пока кибернетический экстензор закреплял разнообразные устройства на литом корпусе, — мои собственные записывающие и телеметрические приборы пошлют информацию обратно на корабль.

15 марта 1937 г. — фотокарточка

Доктор Дастин стоял у изголовья кровати. Пациент пребывал в полубессознательном состоянии. Губы его двигались, но слов никто бы не расслышал. Рядом с кроватью устроились две старушки. Одна — его тетя Энни. Вторая — ее близкая подруга Эдна, она пришла не столько навестить умирающего племянника, сколько утешить опечаленную тетку.

Доктор Дастин склонился над кроватью. Оценил самочувствие пациента. Постоял немного, пытаясь расслышать, о чем тот бредит, но не преуспел. Время от времени больной слабо шевелил рукой. Как будто пытался отвесить кому-то пощечину.

У старушки именем Энни по лицу струились слезы. Она поискала в потертой черной сумочке платок и, как смогла, промокнула глаза. Поймала руку доктора, сжала ее в своей.

— Есть ли надежда? — робко спросила она. — Хоть какая-нибудь?..

Доктор Дастин покачал головой.

— Мне очень жаль, миссис Гэмвелл. — И, оборотившись ко второй даме, сдержанно поклонился. — Мисс Льюис. Мне очень жаль, — повторил доктор.

Старушка по имени Энни выпустила его руку. Вторая почтенная дама, Эдна, потянулась к ней. Они посидели немного, глядя друг на дружку. А потом неловко обнялись — как обычно и бывает, если сидишь лицом к лицу. Каждая пыталась утешить подругу.

Доктор вздохнул и отошел к окну. Выглянул наружу. Было раннее утро. Солнце уже встало, но виднелось лишь бледным водянистым отблеском на востоке. Небо застилали серые тучи. Землю испещрили полосы снега, льда и слякоти. В воздухе кружились снежинки.

Доктор гадал про себя, почему так выходит, что пациентов он теряет только зимой, или во время гроз, или ночью. И никогда — погожей весной или в солнечный день. Он, безусловно, знал, что на самом деле это не так. Пациенты умирают, когда придется. Когда их фатальное состояние, в чем бы оно ни заключалось, исчерпает отмеренный срок. И однако ж кажется, что это происходит либо в темноте ночи, либо в темное время года.

Послышался чей-то свист.

Доктор обернулся: мимо двери прошли двое подростков. Один насвистывал. Насвистывал популярную мелодию: доктор слышал ее по радио. Если б еще вспомнить, по какой программе. Может, «Шоу Кейт Смит»? Или «Ваш хит-парад»? Привязчивый такой мотивчик, а слова — на непонятном языке. Песня называлась «Bei Mir bist Du schon».[162]

На расстоянии трех тысяч миль испанцы вели невразумительную гражданскую войну. Старый король отрекся от престола за несколько лет до того; была провозглашена республика. Но когда стало понятно, куда клонит новое правительство, некий полковник, служивший в испанских колониальных войсках в Африке, вернулся со своей армией — по большей части состоящей из берберов и рифов, — дабы все изменить.

Он ниспровергнет республику. Республика развела тут всякую демократию, безбожие да распутство — так вот он со всей этой чушью покончит. Возродит дисциплину, благочестие, стыдливость. Восстановит монархию.

На тот момент казалось, что республиканцы побеждают. Они только что отбили Трихуэке и Гвадалахару. Взяли в плен повстанцев. В их числе были испанские монархисты. А еще — солдаты из африканских войск. Как ни странно, многие пленники говорили только по-итальянски. Они-де добровольцы. Им приказали добровольно идти на военную службу. А они привыкли подчиняться приказам.

Для Императорской армии Японии Китай оказался легкой добычей. Китайцы почти не сопротивлялись. Они были разобщены. Ведь шла гражданская война. Не такая, как в Испании. Эта война тянулась куда дольше. Началась она со смертью президента Сунь Ятсена в 1924 году. Помимо Японии на Китай покушались и другие иностранные державы.

Торговым концессиям Германии в Китае положил конец Версальский договор. Но Германия набирала силу и рассчитывала вернуть утраченные привилегии.

Многие страны считали, что гражданская война в Китае ставит под угрозу их интересы. Англия выслала войска. Франция строила козни. Франция опасалась утратить ценные колонии в Индокитае. Россия пыталась влиять на внутреннюю политику Китая. Возникла нешуточная угроза войны между Россией и Китаем. Особенно когда китайцы разграбили российское посольство в Пекине и оттяпали головы шестерым сотрудникам.

Вмешались и Соединенные Штаты. Американские канонерки курсировали в китайских водах. Канонерку «Панай» обстреляли с воздуха; бомбы попали в цель, корабль затонул. Это произошло на реке Янцзы. Янцзы — китайская река. Но «Папай» затопила японская авиагруппа. Китаю это понравилось. Япония принесла свои извинения и выплатила компенсацию.

Двое молодых спортсменов, Джо Луис и Джо Ди Маджио, тренировались вовсю. Для обоих 1937 год выдался крайне удачным.

Состоятельный и бесшабашный авиатор по имени Говард Хьюз пролетел над территорией Соединенных Штатов из конца в конец за семь часов и двадцать восемь минут. Это вызвало настоящий ажиотаж — всколыхнулась новая волна «авиационного бума». В Санта-Монике, штат Калифорния, авиастроительная компания «Дуглас» достраивала свой новый авиалайнер. Шутка ли — рассчитанный на сорок пассажиров! С четырьмя двигателями. Способный развивать скорость до 237 миль в час.

Консерваторы, правда, поговаривали, что дирижабли самолетам вовеки позиций не сдадут. Гигантский воздушный корабль «Гинденбург» совершал очередной трансатлантический рейс. Величественный исполин ослеплял красотой. В коктейль-баре даже пианино играло. Его европейской посадочной станцией служил аэродром «Темпельхоф» в Германии. Американской станцией назначения была база Лейкхерст, штат Нью-Джерси.

Утром 15 марта раввин Людвиг И. Ньюман обнаружил на стенах синагоги «Родеф Шолом» по адресу: Нью-Йорк, Западная 83-я улица, дом 7, одиннадцать намалеванных оранжевой краской свастик. В «Родеф Шолом» это был уже третий такой случай. Раввин Ньюман подозревал, что свастики рисуют в отместку за то, что госсекретарь Халл[163] неоднократно выражал протест против оскорбительных высказываний в немецкой прессе.

Ответ дал лидер «Серебряных рубашек»[164] Нью-Йорка — в Терн-Холле, на пересечении Лексингтон-авеню и 85-й улицы. Звали лидера Джордж, Л. Рейфорт. Он заявил, что свастики рисуют еврейские провокаторы. Он лично в этом убежден, поскольку лучи одиннадцати свастик направлены не в ту сторону. «Ни один нацист такой ошибки не сделает», — уверял Рейфорт.

А в городе Провиденс, штат Род-Айленд, снег все падал и падал. На городских возвышенностях сделалось скользко. В больницы то и дело обращались пострадавшие.

В Мемориальной больнице имени Джейн Браун на Колледж-хилл Говард Лавкрафт открыл глаза. Никто не знает, что он увидел. Менее всех прочих — доктор Сесил Калверт Дастин. Говард зашарил рукой по покрывалу кровати. Зашевелил губами. Послышался какой-то звук. Кажется, он сказал: «Тапок…» Наверное, тапок искал. А может, он произнес: «Папа…» Может, пытался выговорить: «Папа, ты выглядишь совсем юным…»

15 марта 2337 г.

Они проехали, прогрохотали, прошагали еще несколько метров — и вновь остановились у самого края древних развалин. Шоген Бинаякья выпустил из механизированных приборных отсеков два пробоотборника, одного — взять образцы почвы, другого — сделать скол-другой от руин как таковых. Датировка по радиоуглероду произойдет автоматически внутри кибернетической системы самого Шотена.

Шри Гомати завороженно любовалась развалинами. В тусклом свете далеких звезд они представали взгляду гигантскими лестницами и террасами в ограждении мраморных балюстрад. Гомати включила оптические сенсоры на максимальное усиление видеосигнала, дабы получить хоть какую-то внятную картину в условиях затенения Югготом.

И тут… Очень сомнительно, что открытие это удалось бы сделать в ходе одной недолгой экспедиции, пока работы велись бы в красноватом пульсирующем свете Юггота; благодарить за находку следовало затенение планеты Током — и не иначе. Ньёрд Фрейр тихо охнул, Гомати обернулась к нему и проследила глазами направление указующей, закованной в броню руки.

Сквозь щель глубоко под каменным завалом, бесстыдно подрагивая, пробивался тусклый, зловещий свет. Но в отличие от кармазинно-красной пульсации Юггота над головами космопроходцев сияние у них под ногами переливалось жутковатыми, отвратительно-зелеными оттенками.

Не говоря ни слова, все трое кинулись вперед, прокладывая путь через руины и развалины неведомого древнего города, что некогда возносил сводчатые башни и каннелированные колонны к черному небу над крохотным мирком. Космопроходцы едва успели отыскать источник свечения, ибо диск стремительно перечеркнул лик Юггота, черная тень, застлавшая место посадки «Хонсу» и руины, где производили исследования гости из космоса, пронеслась по бледно-пепельной поверхности Тога, и все трое вновь окунулись в алое пульсирующее зарево планеты-гиганта.

В непристойном полусвете гнусный металлический бронзово-зеленый отблеск померк и растворился в мерцающей красноте. Но Шотен Бинаякья уже запустил раздвижной термощуп в расщелину, откуда струился зеленый луч, и с помощью механических рычагов приподнял мрамороподобную плиту с отколотым уголком: через это отверстие и изливалось сияние.

Сервомеханизмы активизировались, каменная плита с грохотом завалилась набок. Вниз, в недра крохотного мира под названием Тог, уводили ступени. В темном и мрачном провале алое пульсирующее свечение гигантского Юггота и зловещий металлический зеленый отблеск противостояли друг другу с переменным успехом.

— Гурская зона, — прошептала про себя Шри Гомати. — Гурская зона…

Космопроходцы двинулись вниз по лестнице, оставляя позади недоброе мерцание Юггота, спускаясь метр за метром в подсвеченные бронзово-зеленым глубины Тога. Гусеничный кибермеханизм Шотена Бинаякья преодолевал эту лестницу странных размеров и пропорций со своеобразной неуклюжей грацией. Ньёрд Фрейр, чья колесная ходовая часть отличалась превосходной маневренностью на ровной поверхности Тога, вынужден был беспомощно цепляться за гофрированный панцирь Шотена.

Шри Гомати спускалась легко, просто-таки играючи, по пути внимательно оглядывая подповерхностный мир Тога. Похоже, что внизу на километры и километры раскинулся целый лабиринт: купол на куполе и башня на башне. Гомати встряхнула головой и настроила металлические видеодатчики. Здесь, в недрах крохотного Тога, обнаружилось подземное море — его темные маслянистые воды, непристойно побулькивая, плескались о черный песчаный пляж.

У кромки моря, такого миниатюрного, что по земным стандартам оно разве что на озеро потянуло бы, на черном зернистом пляже резвились, катались и прыгали громадные чудовищные твари.

— Шогготы!

Шри Гомати кинулась вперед, обгоняя остальных, и едва не скатилась с лишенной перил лестницы. Ликуя, она добежала до последней ступеньки и сломя голову понеслась вперед мимо вздымающихся колонн и мимо стен, покрытых протяженными барельефами. На барельефах изображались отвратительные божества: они убивали чужаков, вторгшихся в их храмы, а мерзостные прислужники крались к загадочным аппаратам в поисках лакомого кусочка-другого, дабы задобрить гнусных богов.

Гомати слышала, как за спиной у нее лязгает и погромыхивает Шотен Бинаякья и мерно стрекочет колесное ходовое устройство Ньёрда. Она притормозила, обернулась к своим спутникам.

— На дворе — две тысячи триста тридцать седьмой год! — прокричала она. — Четырехсотая годовщина его смерти! Откуда он знал? Ну откуда он только знал?

И она помчалась что есть духу по проходам под сводами мансардных крыш, мимо все новых и новых резных орнаментов и росписей с изображением невиданных складчатых конусообразных существ и жутких чудищ с щупальцами на мордах, что хищно нависали над съежившейся добычей. И вот наконец — еще один проход, освещенный черными свечами. Свечи горели ярким пламенем, понемногу оплывая.

В чертоге царило недвижное безмолвие, тени каннелированных колонн величественно ложились на стены, украшенные резными надписями, грозный смысл которых позабылся еще до того, как народы Земли были юны. В самом центре чертога стоял катафалк, а на катафалке возлежала задрапированная в черное фигура. Кожа — прозрачно-бледная, как могильный червь, глаза закрыты, резкие, угловатые черты исполнены торжественного спокойствия. По четырем углам от катафалка горели метровые конические свечи, мрачные, как сам ад.

Гомати подбежала к изножью катафалка, постояла немного, вглядываясь в переливчатую тьму чертога. Затем подошла ближе, к изголовью. Серебряные глаза замерцали, Гомати захохотала, засмеялась, бесстыдно захихикала — и одновременно зарыдала. Ибо киберхирург в свое время зачем-то решил оставить ей слезные железы и протоки нетронутыми.

Так Гомати и стояла там, хохоча и всхлипывая, пока Ньёрд не подъехал к ней на кибернетических мотоколесах, пока Шотен Бинаякья на гусеничном ходу не залязгал и не загромыхал рядом. Они двое и повели Гомати назад, к «Хонсу».

Но самое странное еще впереди. Лестница, по которой космопроходцы надеялись подняться к поверхности малого мира Тог и под защиту космического корабля, обрушилась под тяжестью бессчетных миллиардов лет, а заодно и кибермеханизмов. Тщетно пытались Шотен, Гомати и Ньёрд вскарабкаться по осыпающимся ступеням. Гурская зона на многокилометровой глубине под поверхностью малого мирка Тог стала для них ловушкой.

Там, у маслянистого моря или, скорее, озера, где в волнах плещутся и резвятся шогготы, они и остались навеки.

em
em
em
em
em
em
em
em
Повесть впервые опубликована в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в феврале 1928 г.
em
em
em
em
em
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Странные повести» («Strange Tales») в сентябре 1931 г.
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в июле 1933 г.
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в ноябре 1931 г.
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в марте 1929 г.
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в июле 1928 г.
em
em
em
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в ноябре 1944 г.
em
em
em
Франко-канадский исследователь
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в сентябре 1941 г.
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в сентябре 1935 г.
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в декабре 1936 г.
em
em
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в сентябре 1950 г.
em
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в мае 1951 г.
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в мае 1937 г.
Рассказ впервые опубликован в журнале «Жуткие истории» («Weird Tales») в мае 1937 г.
Шекспир У. Гамлет. Акт I, сцена 5. Перевод Б. Пастернака. — Примеч. перев.
em
em
em
em
em
em
em
Гончая Тиндалоса (
em
em
em
em
em
em
em
em
Здесь и далее использованы аллюзии на персонажей и эпизоды из повестей и рассказов Г. Ф. Лавкрафта: «Ужас Данвича», «Шепот во мраке», «Сияние извне», «Хребты Безумия». —
em
em
Великий Неназываемый (
em
Всего наилучшего! (
И так далее (
Мой сын (
Мой милый Георг (
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Темные сущности» («Dark Things») в 1971 г.
em
Фрагмент из «Плавания святого Брендана» приводится в переводе Н. Горелова. —
«Книга Чудес» (
em
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Миф Ктулху: повести и рассказы» («Tales of the Cthulhu Mythos») в 1969 г.
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Миф Ктулху: повести и рассказы» («Tales of the Cthulhu Mythos») в 1969 г.
em
Dynamis, energeia — сила, мощь (
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Фэнтези и научная фантастика» («Fantasy and Science Fiction») в 1976 г.
em
em
em
Примерно полтора метра и сорок килограммов. —
em
em
em
em
em
em
em
em
Рассказ впервые опубликован в журнале «Шорохи» («Whis
Рассказ впервые опубликован в журнале «Фэнтези и научная фантастика» («Fantasy and Science Fiction») в мае 1979 г.
em
Рассказ впервые опубликован в сборнике «Ночная смена» («Night Shift») в 1978 г.
em
em
Мф 5:5. —
Рассказ впервые опубликован в сборнике «Хризалида» («Chrysalis») в 1977 г.
em
em
em
em
«Как все сущее в мире обладает двойственной природой, вот также двойственна природа империализма и всех реакционеров: они — тигры настоящие и одновременно — "бумажные тигры"». — Цитата из работы Мао Цзэдуна «К вопросу о том, являются ли империализм и реакционеры настоящими тиграми» (1958).
em
…группировки под загадочным названием «опек». — Подразумевается Организация стран экспортеров нефти — ОПЕК (от англ. Organization of Petroleum Ex
«Предо мной ты прекрасна» (
em
Корделл Халл (1871–1955) — американский государственный деятель, занимал пост государственного секретаря 11 лет (1933–1944); лауреат Нобелевской премии мира.
«Серебряный Легион Америки» (известный также как «Серебряные рубашки») — американская фашистская организация, основана У. Д. Пелли в 1933 г.