adventure Густав Эмар Масорка ru fr Roland ronaton@gmail.com FB Tools 2006-02-02 OCR Roland B13CA4CA-0155-47D2-99B2-D0B240A0FF3A 1.0 Масорка; Росас ТЕРРА Москва 1993 5-85255-367-0

Густав Эмар

Масорка

ГЛАВА I. Западня

Четвертого мая 1840 года между десятью и одиннадцатью часами вечера шестеро мужчин пробирались, крадучись и поминутно оглядываясь по сторонам, через двор скромного домика на улице Бельграно в Буэнос-Айресе. Когда они достигли сагуана1, темного как и вся остальная часть дома, один из мужчин, шедший впереди, приостановился и, обращаясь к следовавшим за ним, сказал:

— Еще одна необходимая предосторожность, господа!

— Как видно, этим предосторожностям не будет конца, — перебил его другой, казавшийся моложе всех остальных; на поясе у него висела широкая рапира, наполовину скрытая под складками широкого синего суконного плаща.

— Как бы многочисленны ни были эти предосторожности, — возразил первый, — все же они не будут лишними. Мы не можем выйти все вместе: нас шестеро. Трое двинутся раньше, перейдут через улицу и будут следовать по тому тротуару, что находится по ту сторону улицы Бельграно. Немного погодя выйдут трое других и пойдут вдоль домов по этой стороне улицы. Местом встречи пусть будет улица Балькарсе там, где она пересекает улицу Бельграно.

— Отлично придумано!

— Прекрасно, — согласился молодой человек в синем плаще, — в таком случае я пойду вперед с Кордовой и с сеньором, — сказал он, указывая на того из своих товарищей, который только что высказал свое предложение разделиться на две группы.

С этими словами он поспешно отодвинул засов калитки и в сопровождении своих товарищей вышел на улицу. Здесь, оглядевшись кругом, он перешел на противоположный тротуар и зашагал по направлению к реке по улице Бельграно.

Минуты две спустя снова отворилась калитка, трое мужчин, очутившись за ее порогом и тщательно закрыв ее за собой, пошли согласно уговору в том же направлении, что и первые трое — только по другой стороне улицы.

Сделав молча несколько сот шагов, товарищ молодого человека с рапирой обратился к нему со следующими словами:

— Да, друг мой, незавидно наше положение! Быть может, мы сегодня в последний раз ступаем по улицам родного города. Мы покидаем эту страну, чтобы вступить в ряды боевой армии, которой предстоит много кровопролитных битв и сражений. Один Бог знает, что нам сулит будущее в этой страшной войне.

— Конечно, но мы не можем поступить иначе, — сказал молодой человек, с рапирой, — хотя я знаю человека, который, очевидно, создан не так, как мы, и смотрит на все иначе.

— Как иначе?

— Я хочу сказать, что, как полагает этот человек, наш долг оставаться здесь, и мы как истые аргентинцы не должны покидать Буэнос-Айреса.

— Несмотря на Росаса?

— Да, несмотря на Росаса.

— Значит, по его мнению, нам не следует присоединяться к действующей армии?

— Да.

— Ба-а! Так этот человек или подлый трус, или масоркеро!

— Нет, ни то ни другое, смелость его не подлежит никакому сомнению, а душа у него самая возвышенная, самая благородная, какую только можно встретить в наше время.

— В таком случае, что же мы должны делать?

— Оставаться в Буэнос-Айресе, потому что тот враг, против которого мы должны бороться, — здесь, а не там, считает он. При этом он очень убедительно доказывает, что здесь в дни революции падет меньшее число жертв, чем там, на поле брани за пять-шесть месяцев войны без малейшей вероятности на успех. Но довольно об этом, ведь здесь, в Буэнос-Айресе, и сам воздух подслушивает, и свет подглядывает, и мрак таит предателей, а пыль и камни мостовой доносят и передают, а потому возможно, что и наш разговор будет пересказан палачам нашей свободы.

При этом молодой человек с невольным вздохом поднял к небу свои прекрасной формы большие черные глаза, грустное выражение которых, как нельзя более, соответствовало матовой бледности его красивого лица, дышавшего благородной отвагой.

По мере того как беседа двух товарищей становилась оживленнее, проводник замедлял шаги, мало того, он даже приостановился, чтобы поплотнее укутаться в свой плащ — пончо. Дойдя до улицы Балькарсе, он сказал:

— Здесь мы должны дожидаться наших товарищей.

— Да, но хорошо ли вы помните то место, где нас должно ожидать китобойное судно? — спросил молодой человек в синем плаще.

— Конечно, — отозвался Кордова, — раз я взялся служить вам в качестве проводника, то, без сомнения, сумею оправдать ваши надежды, тем более что всю условленную сумму я уже получил от вас сполна. Не думайте, однако, что эти деньги были нужны мне, — я патриот не хуже вас, — но те люди, которые взялись переправить вас на ту сторону, требуют за это известное вознаграждение.

Пока тот говорил, молодой человек не сводил своих печальных проницательных глаз с косоватых и хитрых глаз Кордовы.

Между тем подошли и остальные трое.

— Самое важное для нас теперь не разлучаться, — сказал один из подошедших, —идите же вперед, Кордова, и показывайте нам дорогу.

Кордова повиновался: он пошел по Венесуэльской улице, затем повернул на улицу Хуана Лоренсо и спустился к реке, широкие волны которой плавно катились в изумрудных берегах. Ночь была тихая, ясная, темно-синий свод неба был усеян бесчисленными звездами, холодный южный ветерок, освежая воздух, предвещал уже близость зимних холодов.

Залитая бледным, трепетным светом звезд расстилалась серебристая гладь Ла-Платы, дикой и пустынной, как пампа2. Глухой ропот могучих волн реки, плавно набегающих на пологий берег, казался подавленным вздохом этого богатыря, вынужденного в данный момент качать на мощной груди своей целую эскадру из тридцати французских военных судов.

Вдали едва заметно мерцали огни нескольких судов, стоявших на внутреннем рейде, а в ста шагах от пустынного берега вырисовывался темный причудливый силуэт города, мрачно и однообразно, но вместе с тем грандиозно. Повсюду царила невозмутимая тишина; нигде ни души живой, так что невольно становилось жутко.

Сюда на этот безотрадный и пустынный берег, где в это тяжелое время жестокая тирания изгоняла тысячи лучших своих сынов. А те, что бежали в эту мрачную ночь, знали, что им предстоит пасть под кинжалами Масорки или же сказать вечное «прости» дорогой родине, семье, близким, друзьям и всем своим богатствам, если им посчастливится бежать на утлом судне, которое должно было доставить их к берегам чужеземной страны, сулившей им свободу действий и возможность стать в ряды тех людей, которые еще дерзали бороться против этой ужасной диктатуры.

Это было то время, когда самые смелые и отважные чувствовали себя бессильными перед всеми ужасами террора, этого страшного зла, постигшего Францию и Англию задолго до того, когда о нем узнали в Америке.

За тюремными заключениями, расстрелами следовали уже официальные убийства, выполняемые с готовностью Масоркой, этой шайкой набранных правительством отчаянных бандитов, которых с негодованием и презрением отвергли бы даже друзья Марата.

Не удивительно поэтому, что этот террор начинал отзываться и на этих людях, которые теперь молча шагали по безлюдному, пустынному берегу реки с намерением эмигрировать.

Вот имена тех, о ком идет речь.

Тот который шагал впереди всех, взяв на себя обязанности вожака — Хосе Кордова, был простолюдин, человек из народа, из того низшего класса населения Буэнос-Айреса, напоминающего по своему внешнему виду цивилизованного человека, но склонного к бездействию и лени, как дикие пастухи из пампы — гаучо.

В нескольких шагах от Кордовы следовал полковник дон Пабло Саласар, ветеран 1813 года, человек из высшего общества, редкой красоты и ума.

За полковником следовал дон Луис Бельграно, родственник знаменитого генерала3, владелец громадного состояния, переходившего по наследству из рода в род. Человек необычайного ума, высокообразованный, смелый, честный и великодушный во всех своих поступках, дон Луис и был тот самый молодой человек с грустным выражением прекрасных черных глаз, в синем плаще, с широкой рапирой, с которым успел уже познакомиться наш читатель.

За ними шли Пальмеро, Сандоваль и Маркес, все трое — аргентинцы.

Вскоре они уже достигли того места набережной, которое находилось как раз против дома, в котором жил сэр Уолтер Спринг, посланник ее королевского величества королевы Великобритании4. Здесь Кордова остановился и сказал:

— Вот в этом месте должно пристать китобойное судно.

Все взгляды обратились к реке, чтобы различить желанное судно среди окружавшего их со всех сторон непроницаемого мрака. Только Кордова, казалось, старался отыскать судно на суше, так как глаза его были обращены в противоположном направлении.

— Судна здесь нет, — сказал он наконец, — придется пройти немного дальше.

Все молча последовали за ним.

Не прошло и двух минут, как они двинулись с места, когда полковник Саласар на расстоянии тридцати или сорока шагов впереди себя заметил какие-то движущиеся тени. Не успел он сообщить об этом своим товарищам, как неожиданный грозный окрик «Кто идет?» раздался среди мертвой тишины пустынного прибрежья, вселяя страх и ужас в сердца беглецов.

— Не откликайтесь, — сказал Кордова, — я пойду немного вперед и постараюсь разглядеть, сколько человек нам преграждают путь.

И, не дожидаясь согласия, он сделал сперва несколько неторопливых шагов вперед, но затем вдруг со всех ног бросился бежать в сторону города, при этом он издал резкий, пронзительный свист.

В ответ на свист послышался топот коней, лязг и бряцание оружия. Это была кавалерийская атака пятидесяти конных солдат, направленных на несчастных изгнанников.

Полковник Саласар едва успел поднять свой пистолет, как уже был опрокинут мощной грудью коня, налетевшего на него во весь опор.

Пальмеро и Маркес успели выстрелить, но, в свою очередь, были опрокинуты и смяты лошадьми.

Сандоваль вонзил свой длинный кинжал в грудь одного коня, но тот, запрокидываясь назад, повалил его. Между тем кавалерист, высвободив ноги из стремян, вскочил и, выхватив свой нож, трижды вонзил его в грудь молодого человека, ставшего первой жертвой этой роковой ночи.

Саласар, Пальмеро и Маркес барахтались в дорожной пыли. Смятые конскими копытами, окровавленные и раздавленные, они почувствовали, что их схватили за волосы, в то же время холодная сталь лезвия ножа надавила на горло, а чей то резкий повелительный голос приказывал убийцам не щадить их, сопровождая приказ страшными проклятиями.

Несчастные сопротивлялись, сколько могли, защищая горло руками, но напрасно: неумолимый нож отыскал пальцы, добрался до горла. В потоках крови уносились их души в лучший мир — к Господу и Творцу своему, взывая о возмездии за это страшное дело.

Между тем убийцы, соскочив с коней, наклонились над изуродованными телами своих жертв, чтобы завладеть их драгоценностями и звонкими монетами. Не различая друг друга в этой кромешной тьме, несколько человек обступили одного, который отчаянно защищался, отбиваясь от них.

Человек этот был не кто иной, как дон Луис Бельграно, защищавший свою жизнь от четверых убийц. В тот момент, когда солдаты атаковали их и полковник Саласар упал, дон

Луис, шедший позади него, успел сделать головокружительный скачок футов на пятнадцать в сторону города. Благодаря этому ловкому маневру, он очутился на фланге вражеского отряда и избежал страшного натиска конницы. Таким образом отсрочив на несколько мгновений свою неминуемую гибель, он успел выхватить из ножен рапиру и, сбросив свой широкий плащ, обмотал им левую руку, превратив его в щит, не удалось избежать преследования конницы. Ляжка одного из солдат коснулась его плеча; солдат моментально повернул коня, а ближайший к нему товарищ сделал тоже и они оба разом, с саблями обрушились на молодого человека.

Последний не видел что происходило, но разгадал маневр врагов. Ловким скачком он кинулся между двух лошадей, защищая голову левой рукой, обмотанной плащом, тогда как правой поспешно вонзил свою рапиру в грудь всадника, который находился по правую сторону, после чего сам проворно подался в направлении города.

В этот момент к уцелевшему солдату подоспели еще трое других, и они, уже вчетвером напали на дона Луиса. Услышав топот лошадей, молодой человек снова проворно отскочил в сторону и еще раз избежал их натиска, нанеся смертельный удар в голову ближайшего коня.

Животное дрогнуло, замотало головой и взвилось на дыбы со страшным ржанием, затем повернуло в сторону и зашаталось. Солдат тотчас же понял, что лошадь под ним ранена насмерть и проворно соскочил на землю, его примеру последовали остальные товарищи.

За это время дон Луис успел сделать еще с десяток шагов в направлении к городу. У него даже мелькнула мысль искать спасения в бегстве, но он тотчас же сообразил, что этим только истощит столь необходимые ему в этой неравной борьбе силы если не сможет уйти от своих преследователей, которые в каждую минуту могут вскочить на коней и без труда нагнать его.

Как ни быстро мелькнуло в его голове это соображение, но он не успел еще окончательно формулировать свою мысль, как уже враги его снова накинулись на него. Трое из них были вооружены кавалерийскими саблями, а четвертый — большим ножом.

Спокойный, смелый и ловкий, дон Луис, не дрогнув, встретил нападение четырех убийц, искусно отражая их Удары.

Трое, которые были вооружены саблями, с остервенением нападали на него, стараясь наносить удары по голове. Дон Луис постепенно освободил вокруг себя пространство и продолжал отступать к городу, усиленно работая своей рапирой.

Ослепленные бешенством убийцы не хотели верить, что один человек может так мужественно и так упорно сопротивляться четверым. Они даже не заметили в пылу своего бешенства, что удалились от остальных своих товарищей более чем на двести шагов. Не подозревая о намерении дона Луиса, основной целью которого было удалиться со своими преследователями от группы и затеряться вместе с ними в непроницаемой мгле ночи.

Однако молодой человек начинал сознавать, что силы его слабеют, грудь дышит с трудом, рука устала наносить удары; противники его были не менее утомлены, чем он. Тем не менее они решили покончить с ним как можно скорее.

Но в тот момент, когда они приготовились дружно напасть на него, он успел сделать два резких выпада вправо и влево и отошел еще на несколько шагов в сторону города.

Несмотря на то, что солдат, вооруженный ножом, потерял кисть правой руки, а другой исходил кровью от страшной головной раны, тем не менее все четверо продолжали с безумной яростью нападать на молодого человека.

Изуродованный безрукий разбойник, обезумев от ярости и боли, изловчился и накинул на голову дону Луису свой громадный плащ. Не угадав намерения своего врага, молодой человек ловко поймал на острие своей рапиры. В это же мгновение ему хотели кинжалом ударить прямо в сердце.

Но плащ выполнил свое предназначение; обвив голову дона Луиса, он лишил его возможности слышать, что происходит вокруг него. Однако это ему не помешало действовать правильно. Сильным, ловким движением он откинулся назад и, проворно высвободив свою левую руку, стал наматывать на нее плащ, освобождая от него голову, в то же время не переставая действовать правой и быстро описывая вокруг себя огромные и быстрые круги своей длинной рапирой. Но в тот момент, когда он окончательно высвободил голову и мог наконец снова свободно вдыхать свежий ночной воздух, он вдруг почувствовал, что холодное острие сабли глубоко вонзилось в его левый бок, почти одновременно с этим другой сильный сабельный удар сделал ему широкую рану на правом плече.

— Подлецы! — воскликнул Луис. — Вам не удастся доставить мою голову вашему господину, пока вы не изрубите меня самого на куски.

И собрав остаток сил, он сперва ловко отразил удар своего неприятеля, затем нанес ему такой удар, что тот упал, пронзенный в грудь, а с ним упал и сам молодой герой, который вследствие своей слабости не мог удержаться на ногах, хотя и сохранил полное сознание и присутствие духа.

Тогда те двое солдат, которые еще оставались в живых, накинулись на него.

— Я еще жив! — крикнул им дон Луис звучным возбужденным голосом, в котором слышалось нечто вызывающее и вместе с тем грозное.

И этот неожиданный крик заставил содрогнуться от ужаса и страха сердца убийц.

Дон Луис попытался подняться на ноги; он оперся локтем правой руки на тело павшего врага и, схватив свою рапиру левой, продолжал неравный бой. Убийцы, несмотря на то что он был крайне слаб, не решались близко подойти к нему.

Наконец одному разбойнику удалось нанести несчастному сильный сабельный удар, так как у дона Луиса уже не хватило силы парировать этот удар. Страшная боль заставила его приподняться, но в тот же момент другой убийца схватил его за волосы и, ударив головой о землю, придавил ему грудь коленом.

— Ну, наконец-то, унитарий! Наконец-то ты попался нам в лапы! — со скрежетом зубом воскликнул негодяй и, обращаясь к своему товарищу, уцепившемуся за ноги раненого, добавил: — Дай мне твой нож — надо его прирезать!

Дон Луис все еще не хотел сдаваться и всячески старался вырваться из рук державших его разбойников, но все его усилия приводили только к тому, что, раскрывая все больше и больше его раны, увеличивали потерю крови и уносили последние силы.

Злобный, дьявольский смех подлого бандита раздался над ухом дона Луиса в то время, когда тот схватил нож и занес его над находившимся почти без сознания доном Луисом, которого он левой рукой держал за волосы, готовясь нанести Роковой удар…

ГЛАВА II. Спаситель

В тот момент, когда нож убийцы уже готов был вонзиться в горло беззащитного молодого человека, сильный удар каким-то орудием уложил на месте убийцу, который, не успев даже вскрикнуть как куль повалился на того, кто должен был через секунду стать его жертвой.

— А теперь твой черед! — сказал спокойный голос, и поднятая с оружием рука занеслась над последним из убийц, который, как мы уже упоминали, держал ноги дона Луиса.

При этих словах бандит, как кошка, вскочил на ноги и, сделав большой прыжок в сторону, побежал со всех ног по направлению к реке.

Человек, ниспосланный сюда самим провидением, не стал его преследовать, а обратил все свое внимание на эту груду раненых, мертвых и умирающих, среди которых лежал и дон Луис, и стал вглядываться в черты этого молодого человека, наклонясь к его лицу.

— Боже! — воскликнул он с выражением несказанной тревоги. — Дон Луис! Неужели?!

И приподняв убитого, тело которого придавило своей тяжестью дона Луиса, он отбросил мертвеца в сторону и, став на колени, осторожно обхватил молодого человека, затем приподняв, положил его голову к себе на колено.

— Боже мой! — прошептал он. — Неужели они его убили… Нет, он еще жив! — в порыве неудержимой радости, воскликнул он немного погодя, ощутив на своем лице слабое дыхание раненого, и почти в то же время рука последнего ответила слабым пожатием. — Да, он жив и узнает меня! Хвала Всевышнему!

Тогда он, не задумываясь долее, огляделся кругом и, убедившись, что поблизости нет ни единой живой души, встал, бережно поднял раненого и, взвалив его себе на плечи, поспешно направился на ближайшую улицу, где находился дом сэра Уолтера Спринга. Он шел твердой уверенной поступью, обличавшей в нем человека, хорошо знакомого с этой местностью. Вдруг он немного замедлил шаг и затем остановился.

— Ах, — прошептал он, — волнение лишает меня сил — мне остается всего каких-нибудь пол квартала, а я чувствую, что не могу идти дальше, необходимо отдохнуть, мне даже трудно дышать.

Тело раненого скользнуло на землю, испачкав кровью одежду незнакомца.

—Луис, — сказал он, приблизив свои губы к самому уху раненого, — Луис, ведь это я, Мигель, твой друг, твой брат!

Раненый медленно повернул голову и приоткрыл глаза; обморок, вызванный потерей крови, начинал проходить под влиянием свежего ночного воздуха.

— Беги, Мигель!.. Спасайся… — были первые слова дона Луиса, произнесенные чуть слышным, слабым голосом.

Мигель наклонился над ним и нежно поцеловал его.

— Дорогой друг, речь не обо мне, а о тебе… Послушай, обхвати рукой мою шею и держись за нее как можно, крепче… Но, что это такое?! Разве ты дрался левой рукой, и теперь еще держишь ею шпагу! Бедный друг, видно, эти разбойники ранили тебя в правую руку! Боже ты мой! Как только я подумаю, что меня не было возле тебя, когда тебе приходилось одному отбиваться от этих мерзавцев…

Все это он говорил, стараясь добиться от друга какого-нибудь ответа, из которого он мог бы понять, что произошло и в тоже время боясь услышать роковую весть о какой-нибудь смертельной ране. Не получив, однако, никакого ответа, он снова поднял раненого на плечи, тот, очнувшись от своего бессознательного состояния, старался по мере сил помочь своему спасителю.

Движение и свежий ночной ветерок вернули дона Луиса в себя, и он с невыразимой нежностью и благодарностью сказал своему другу:

— Довольно, Мигель, я думаю, что с твоей помощью я сумею пройти сам несколько шагов.

— Нет, этого совсем не нужно, — возразил дон Мигель, осторожно спуская его на землю, — мы уже добрались до того места, куда я хотел принести тебя.

Дон Луис минуту простоял на ногах, но раненный в бедро до самой кости, он в таком положении испытывал ужасные мучения, боль в бедре невольно заставила его опуститься на колени.

— А я-то воображал, что ты не сумеешь устоять на ногах, — сказал дон Мигель с наигранной радостью, между тем как сердце его сжималось от тревоги и опасения, что раны его друга слишком серьезны, быть может, даже смертельны. — на чем тебя можно переправить в другое место, временно оставить тебя в полной безопасности, пока я поищу, где ты найдешь и необходимый уход, и надежное убежище.

Говоря это, дон Мигель поднял своего друга на руки и с трудом стал спускаться на дно глубокой канавы, или траншеи, которую несколько дней тому назад стали рыть неподалеку от дома британского посла сэра Уолтера Спринга. Дон Мигель бережно усадил своего друга на дне траншеи и, прислонив его к ее стене, заботливо стал расспрашивать его, куда он ранен.

— Я… не помню… не знаю… — слабо отвечал тот и, завладев рукой своего друга, с великим усилием дотронулся ею до правого плеча и до бедра левой ноги, — не знаю… но только вот здесь и здесь я чувствую ужаснейшую боль.

— Ну, если только у тебя нет других ран, кроме этих, то это пустяки, — сказал дон Мигель, обнадеженный этими словами, и радостно обнял своего друга.

Но при этом немного порывистом и, следовательно, неосторожном прикосновении раненый вдруг громко вскрикнул от боли.

— Боже! Что ?! — испугался дон Мигель.

— Я… кажется… да, я действительно ранен… вот сюда… в левый бок… но бедро… бедро… причиняет мне… страшные страдания…

— Постой, — сказал дон Мигель и, достав из кармана платок, крепко перевязал им раненую ногу. — Вот так, все-таки это приостановит хотя бы немного кровотечение, — продолжал он. — Ну, а теперь посмотрим, что с твоим боком… подожди, вот мой шарф, мы его тоже употребим в дело.

С этими словами он туго перевязал шарфом огромную рану, делая все это как бы шутя, между тем как сам вовсе не был спокоен в душе с той самой минуты, как увидел последнюю рану своего товарища, сильно опасаясь, не затронуты ли какие-нибудь жизненно важные органы.

В эту тревожную минуту до слуха молодых людей донеслись веселые звуки рояля.

Сэр Уолтер Спринг давал в эту ночь большой вечер своим друзьям.

— А-а, — заметил дон Мигель, оканчивая перевязку, — его английское превосходительство изволит забавляться.

Тогда как у его порога убивают честных граждан этой страны, — прошептал дон Луис.

— Эге, друг мой, да он именно по этому-то случаю и ликует, для того чтобы быть достойным представителем своей державной повелительницы: этот благородный англичанин обязан следовать во всем примеру этой дамы, которая танцует и поет над убитыми подобно готтентотским вдовам5, но только с той разницей, что последние проявляют таким образом свою скорбь и горе, а она — свою радость и веселье.

Дон Луис слабо улыбнулся этому замечанию друга и собирался добавить пару слов, как вдруг дон Мигель поспешно зажал ему рукой рот.

— Я слышу какой-то шум, — шепнул он ему в самое ухо, ощупью отыскивая шпагу.

На самом деле, топот двух лошадей постепенно приближался к тому месту, где притаились наши друзья. Минуту спустя можно было без труда различить голоса двух человек, дружелюбно разговаривавших между собой.

— Послушай, приятель, высечем огоньку, зажжем сигару и при свете ее огня сосчитаем добычу, — я не имею ни малейшей охоты идти на набережную и предпочитаю вернуться прямо домой.

— Так давай спешимся! — отозвался другой.

Оба соскочили с коней; послышалось бряцание стальных ножен о землю. Затем, взяв под уздцы своих лошадей, они уселись шагах в четырех от того места, где спрятались дон Луис и его верный друг.

Один из двух солдат достал свое огниво, высек огонь и раскурил огромную сигару.

— Ну, а теперь подавай мне бумаги, одну за другой, мы станем их рассматривать вместе.

Другой солдат снял свою шляпу и достал из нее пачку банковых облигаций, одну из них он передал товарищу, который, сильно затянувшись, осветил ее огнем своей сигары.

— Сто! — произнес тот из них, который держал в руках пачку.

— Сто! — повторил за ним его товарищ, выпуская густое облако дыма.

То же самое проделали они тридцать раз подряд, иначе говоря, над каждой пачкой билетов. Всю сумму в три тысячи пиастров, или пятнадцать тысяч франков, они поделили поровну, по полторы тысячи пиастров на брата и еще остались недовольны.

— Я полагал, что здесь больше, — сказал один из них, — вот если бы нам удалось прирезать того, было бы другое дело: у него кошелек был туго набит золотом.

— Куда это направлялись эти унитарии? Наверно, в армию Лаваля?

— Эх, черт возьми, да куда же иначе! Жаль только, что не все они бегут туда со своими деньгами, а то бы у нас бывали часто такие доходные ночки!

— А что, если Лаваль когда-нибудь вернется и нас ему выдадут?!

— Ба-а!.. Мы ведь действуем не по своей воле, а по приказанию высшего начальства и властей, после, когда увидим, что дело плохо, можно будет притихнуть и отдохнуть, ну, а пока я рад голову сложить за Ресторадора, потому то я и считаюсь доверенным лицом.

— Как же! Полагайся на это, стоит нам только когда-нибудь убить хоть одним меньше, чем нам назначено, и ты увидишь, что будет и с тобой, и со мной.

— Да что, вот командир послал нас двоих в эту сторону, а Кабрито — в обратном направлении, Сальмона и четверых других товарищей — на улицы; ну что же, завтра мы скажем, что проискали его всю ночь и не могли найти, и ты увидишь, что нам за это не будет никакого взыскания.

— А уж как перетрусил Пикадо, когда явился донести об этом командиру: он уверял его, будто на помощь унитарию явились четверо, но командир, как видно, не поверил ему, ведь он же знает, что Пикадо трус.

— Да, но зато другие-то были не трусы, и один человек не мог их всех убить.

— Как бы то ни было, но я его искать не стану.

— Искать, кого? Этого унитария? Хм, я еду на набережную, — и он спокойно стал садиться на коня, тогда как товарищ его остался сидеть на месте.

— Ладно, убирайся, а я вот докурю сигару да и домой, а завтра раненько поутру зайду за тобой, чтобы нам вместе вернуться в казармы.

Ну, так до завтра! — и, повернув лошадь, солдат, не куривший сигары, крупной рысью тронулся в путь.

Выждав несколько минут, оставшийся вытащил из кармана какой-то предмет и, приблизив его к огню своей сигары, стал со вниманием разглядывать его со всех сторон.

— Хм, да это золотые часы! — прошептал он. — И никто не видал, как я их взял — теми деньгами, что я за них выручу, мне ни с кем не придется делиться, — продолжал он, — хм, да они идут! В том лишь беда, что я смотреть-то по ним не умею. Эта унитарская штучка нам ни к чему, я и так знаю, что теперь полночь и…

— И это твой последний час, мерзавец! — воскликнул над самым его ухом дон Мигель сильно ударил по голове бандита, который тут же пал замертво, не издав ни звука. То был такой же удар, как тот, которым он уложил солдата, приставившего нож к горлу дона Луиса. Этот удар был нанесен каким-то малого размера оружием, не издающим никакого звука и почти незаметным в руках.

Ползком выбравшись из траншеи, дон Мигель осторожно подкрался к разбойнику и неожиданно нанес ему смертельный удар. Когда тот упал, он высвободил из руки убитого поводья и, взяв лошадь под уздцы, подвел ее к траншее; не выпуская из рук поводьев, он спустился и в порыве радости стал обнимать и целовать своего друга.

— Не падай духом! Не теряй надежды! Теперь ты спасен: провидение послало нам лошадь, то есть именно то, чего нам с тобой в данный момент недоставало.

— Я как будто чувствую себя немного бодрее, только ты подмоги мне, я не могу держаться на ногах.

— Нет, нет, этого вовсе не надо! — возразил дон Мигель, подняв своего друга на руки и вытащив его из траншеи. Здесь ему удалось, хотя и с большим трудом, посадить раненого на лошадь, которая тревожно озиралась, и не хотела стоять на месте. Подняв рапиру дона Луиса, дон Мигель одним прыжком вскочил на круп коня и, обхватив товарища, взялся за поводья и тронулся в путь.

— Мигель, ко мне нельзя, дом заперт, мой слуга не ночует сегодня дома.

— Caramba!6 Мне это даже и в голову не приходило, да я и не хочу везти тебя туда: это было бы непростительной глупостью.

— Но, в таком случае, куда же мы поедем?

— То мое дело! Не расспрашивай меня покуда ни о чем и говори, как можно меньше, тебе разговаривать вредно.

Дон Мигель почувствовал, что голова дона Луиса тихонько качнулась и опустилась на плечо. Он бережно прислонил ее к своей груди — раненый снова потерял сознание, но, к счастью, он на этот раз не надолго.

Лошадь шла шагом: дон Мигель опасался, что сильное сотрясение может повредить больному.

Миновав множество узких глухих пустынных улиц, они додрались до окраины города и стали спускаться в совершенно безлюдную и заброшенную местность Марко, куда и днем никто не решался ступить, так как это был глубокий овраг, весьма опасный, особенно в такую пору, когда земля сырая.

Дурная слава и существенные неудобства этой местности и побудили дона Мигеля избрать именно ее, потому что здесь ему нечего было опасаться нежелательных встреч. К тому же здесь ему были хорошо знакомы все тропинки, и они спустились с обрыва без всяких неприятных приключений. Проехав еще несколько улиц, они добрались наконец до улицы Барракас, не встретив на своем пути ни одной живой души.

— Ну, теперь ты спасен! — обратился дон Мигель к своему другу. — Еще немного и мы будем там, где ты найдешь самый заботливый уход и вполне надежное убежище.

— Где же это? — слабым, чуть слышным голосом осведомился дон Луис.

— Здесь! — отвечал дон Мигель.

И с этими словами он придержал лошадь, остановив ее перед красивым домиком, окна которого были занавешены белоснежными тюлевыми занавесками и защищены снаружи зелеными жалюзи, сквозь которые прокрадывались узкие полоски света.

Подъехав к самому окну, дон Мигель просунул руку в щель жалюзи и трижды стукнул в стекло.

В ответ на это женский голос с тревогой спросил:

— Кто там?

— Да это я, Эрмоса, я, твой Мигель.

Окно растворилось, маленькая белая ручка подняла жалюзи, и стройная фигура молодой женщины в черном высунулась в окно настолько, что ее рука коснулась чугунных перил балкончика.

При виде двух всадников на одном коне она быстро откинулась назад в испуге и недоумении.

— Разве ты не узнаешь меня, Эрмоса? — продолжал дон Мигель. — Послушай, поди и отвори сейчас же входную дверь, сделай это сама и не буди никого из прислуги — пойми, от этого зависит жизнь моего друга.

— Ах, Боже мой! — воскликнула молодая женщина, затворяя окно, и поспешно кинулась к дверям зала, а оттуда и к входным дверям, которые она порывисто отворила, не размышляя о том, следует ли ей остерегаться чего-нибудь или нет.

— Входи же! — обратилась она к дону Мигелю тем особым голосом, какой бывает у женщин только в такие моменты, когда они вдруг решаются на какой-нибудь смелый поступок под влиянием чувства, а не в силу рассудительности или расчета.

— Нет, подожди, — отвечал дон Мигель, уже успевший соскочить с коня вместе с доном Луисом, которого он поддерживал под руки, не выпуская в то же время поводья лошади.

— Замени меня здесь на одну минуту, Эрмоса, — сказал он, — поддержи этого молодого человека, он не может сам держаться на ногах.

Эрмоса, не раздумывая, обняла одной рукой стан молодого человека, который стоял прислонившись к косяку двери.

— Благодарю, сеньорита, благодарю, — прошептал дон Луис слабым растроганным голосом.

— Вы ранены? — участливо спросила молодая женщина.

— Да… немного…

— Ах, Боже мой! — воскликнула она, чувствуя, что у нее все руки в крови.

Покуда эти двое обменивались только что приведенными словами, дон Мигель вывел лошадь на средину улицы, повернул ее в сторону города и, предварительно привязав повод к седлу, ударил ее плашмя рапирой дона Луиса по крупу, после чего лошадь, не дожидаясь следующего удара, помчалась как стрела из лука в указанном ей направлении.

— Ну, а теперь, — сказал дон Мигель, — пойдемте в дом. И, подняв на руки дона Луиса, он внес его в дом и, плотно

затворив за собой двери, ведущие на улицу, внес раненого в гостиную и осторожно уложил на софу: этот мужественный и волевой человек, несмотря на самые отчаянные усилия не мог стоять на ногах без посторонней помощи даже одной минуты.

ГЛАВА III. Гостеприимство

Пока дон Мигель укладывал своего друга на софу, донья Эрмоса пробежала в маленький кабинет, смежный с гостиной, взяла с черного мраморного столика алебастровую лампу, при свете которой она читала «Contemplationes» Виктора Гюго7, когда дон Мигель постучал в ее окно, и, вернувшись в гостиную, поставила эту лампу на этажерку, полную книг и цветов.

От волнения и испуга донья Эрмоса была чрезвычайно бледна, но, несмотря на эту бледность и на то, что светло-каштановые локоны ее роскошных волос были в беспорядке, дон Луис не мог не заметить, что ей не более двадцати лет, что у нее прекрасные черты и чудные глаза, кроткие нежные и голубые, а выражение этого милого лица самое привлекательное и чарующее. Казалось, ее черный наряд нарочно был выбран ею для того, чтобы подчеркнуть белизну рук и лица. Однако, при взгляде на строгий покрой ее платья, сразу можно было понять, что то был траурный наряд.

Когда донья Эрмоса поставила лампу на этажерку, дон Мигель, подойдя к ней, ласково взял ее руку и, нежно сжимая в своих, сказал:

— Дорогая Эрмоса, ты, конечно, помнишь, что я часто и много говорил тебе об одном молодом человеке, с которым я связан самой тесной дружбой, этот мой задушевный друг, дон Луис, вот он — перед тобой, он ранен, — но раны его, так сказать, официальные — это дело рук Росаса. Необходимо спасти моего друга, спрятать его от посторонних глаз и излечить от ран — все это я возлагаю на тебя, дорогая Эрмоса.

— Но что я могу сделать, Мигель? — спросила она с нескрываемым волнением, обращая свой ласковый тревожный взор в сторону дона Луиса, неподвижно лежавшего на софе. Его мертвенно-бледное лицо резко выделялось, благодаря густым черным кудрям его волос, а чрезмерно расширенные зрачки горели, точно горячие угли, придавая его красивому лицу какое-то особенное, вовсе не свойственное ему выражение.

— Что ты можешь сделать, Эрмоса, — продолжал дон Мигель, — ты прежде всего скажи мне, сомневаешься ли ты в том, что я всегда любил тебя как родную сестру, хотя ты мне только двоюродная, — скажи, сомневаешься ты в этом?

— Нет, Мигель!

— Прекрасно! В таком случае, ты во всем будешь послушна мне в эту ночь, дорогая моя, — продолжал он, целуя ее в лоб, — а завтра ты снова станешь полновластной хозяйкой в своем доме, а также в моей душе.

— Располагай же мной, приказывай, я во всем готова беспрекословно повиноваться тебе! — горячо и с готовностью воскликнула молодая женщина.

— Первое, что я тебе приказываю, это то, чтобы ты, не будя никого из прислуги, сейчас же принесла сюда стакан хорошего вина с сахаром.

Не дав ему докончить последнее слово, донья Эрмоса выбежала из комнаты.

Тогда дон Мигель подошел к своему другу, который успел уже немного отдохнуть, дыхание его становилось менее затруднительным, он даже улыбнулся.

— Эта молодая женщина — моя двоюродная сестра, — сказал он, красавица вдова, о которой я столько говорил тебе со дня ее возвращения из Тукумана четыре месяца тому назад. С тех пор она живет одна в этом доме, — и, я думаю, что если ее гостеприимство не удовлетворит твоих желаний, то уж во всяком случае глаза твои останутся довольны ею.

— Дон Луис слабо улыбнулся, но затем черты его вновь приняли свое обычное грустное и строгое выражение.

— Мы поступаем дурно, — с трудом выговорил он, — мы с тобой подвергаем опасности эту молодую женщину.

— Опасности?!

— Да, полиция Росаса не имеет недостатка в соглядатаях всякого рода среди слуг и господ, среди мужчин и женщин, и все ищут своего личного спасения в доносе и клевете, поэтому, может быть, завтра же Росасу будет известно мое убежище, а тогда участь этой молодой женщины будет такой же как и моя.

— Ну, это мы еще увидим, — возразил дон Мигель, — я чувствую себя в своей стихии, когда окружен опасностями и затруднениями всякого рода, и если бы ты вместо того, чтобы писать, лично предупредил меня о своем намерении бежать

из нашего отечества, то я готов поручиться тебе, что в данную минуту у тебя не было бы ни одной царапины.

— Но как же ты узнал о моем намерении?

— Об этом когда-нибудь после, — улыбаясь ответил дон Мигель, заметив, что донья Эрмоса уже входила в комнату с фарфоровым подносом в руках, на подносе стоял большой хрустальный кубок с подслащенным бордо.

— Дорогая Эрмоса! — воскликнул весело дон Мигель. — Если бы боги Греции видели вас в сейчас, то, наверное, дали бы отставку Гебе8 и передали вам ее обязанности. Выпей, Луис, немного вина — это подкрепит тебя и до прихода врача хоть отчасти восстановит твои силы.

Пока дон Мигель, поддерживая голову друга, поил его подслащенным вином, донья Эрмоса впервые могла внимательно рассмотреть черты молодого человека, которому бледность и кроткий страдальческий вид придавали нечто необычайно симпатичное и трогательное и в то же время мужественное и благородное. Друзья выглядели отнюдь не привлекательно, так как оба были с головы до ног в крови грязи.

— Ну, а теперь, дорогая Эрмоса, — обратился к ней дон Мигель, возвращая ей почти пустой бокал, — скажи мне, старый Хосе здесь?

— Да.

— Так разбуди его и прикажи ему прийти сюда, да скажи мне, где здесь у тебя найти бумагу и письменные принадлежности?

— Вон в том кабинетике, — ответила она, указывая на смежную комнатку, и побежала будить старого Хосе.

Дон Мигель прошел в маленький кабинет, затем в другую комнатку, которая была спальней доньи Эрмосы, и наконец в прелестный маленький уголок, служивший ей ванной.

— Vive Dios!9 — воскликнул он, разглядывая себя в зеркале, пока умывал руки. — Если бы Аврора увидела меня в таком виде, она подумала бы, право, что я сбежал из ада; с ее способностью убегать от меня, когда мне вздумается сорвать у нее поцелуй, она, пожалуй, способна была бы бежать в самую пампу. А! Вот это прекрасно, — продолжат он, вытирая руки о тонкое дорогое полотенце, — бутылка, недопитая Луисом, стоит здесь, и я с охотой хлебну из нее за то, чтобы Росаса черти побрали, чтобы Луис поскорее оправился от своих ран и чтобы Аврора завтра согласилась сделать то, о чем я ее попрошу,. — с этими словами он выкинул в умывальный таз душистые роскошные цветы из дорогого хрустального кубка, стоявшего тут же на туалетном столике и, наполнив вином, выпил один за другим несколько кубков.

Затем, вернувшись в кабинет, смежный с гостиной, и присев к бюро, он начал писать. Лицо его приняло несвойственное ему выражение сосредоточенности и серьезности. Он написал два письма, вложил их в конверты, запечатал, надписал адреса и вернулся в гостиную, где дон Луис обменивался с доньей Эрмосой несколькими словами о состоянии его ран.

Почти одновременно с доном Мигелем в гостиную вошел почтенного вида человек лет шестидесяти, высокого роста и крепкого сложения, несмотря на то, что его волосы и борода были уже совершенно седы. Он вошел, держа шляпу в руке, с почтительным видом, который затем сменился удивлением и недоумением при виде двух мужчин в гостиной доньи Эрмосы, один из которых измученный, бледный и окровавленный лежал на софе.

— Я полагаю, Хосе, что вас вид крови испугать не может, — сказал дон Мигель, — человек, которого вы видите перед собой — мой друг, он тяжело ранен бандитами. Подойдите поближе, мой добрый Хосе, и послушайте, что я вам хочу сказать. Четырнадцать лет вы прослужили под начальством моего дяди, полковника Сайенса, отца доньи Эрмосы, не так ли? Затем, после смерти дяди вы, кажется, находились под командой генералов Бельграно, Сан-Мартина и Боливара10, кого из них вы больше всего любили и уважали, Хосе?

— Генерала Бельграно! — не задумываясь, ответил старый служака.

— Так вот родной племянник вашего бывшего вождя и командира, генерала Бельграно, теперь нуждается в ваших услугах, Хосе.

— Я могу лишь располагать своей жизнью, сеньор, и она всецело принадлежит детям и племянникам любимых мною генерала Бельграно и полковника Сайенса.

— Я в этом был уверен, мой добрый Хосе, но мы нуждаемся не только в вашей беззаветной храбрости и самоотверженности, но и в вашей осторожности и осмотрительности, а главным образом в вашей скромности и даже скрытности.

— Слушаюсь, сеньор.

— Мне нет надобности говорить вам еще что-нибудь, потому что я знаю, что вы человек с добрым сердцем, преданный, честный и прямой и притом истинный патриот.

— Да, сеньор, я старый и горячий патриот! — с гордостью отозвался старик.

— Прекрасно, — сказал дон Мигель, — теперь идите и, не будя никого из прислуги, оседлайте одну из упряжных лошадей доньи Эрмосы, вооружитесь получше и вернитесь сюда, подведя лошадь к крыльцу. Делайте все это по возможности без шума.

Отвесив почтительный поклон, старый служака повернулся на каблуках и поспешно вышел из комнаты, а минут пять спустя послышался стук конских копыт о мостовую под окнами и у крыльца.

Спустя еще минуту дверь дома легонько скрипнула и на пороге появился старый солдат, укутанный в свое пончо.

— А, Хосе!.. Вы знаете, где живет доктор Парсеваль?

— Да, знаю, сеньор, за Сан-Хуаном.

— Отлично, так поезжайте к нему, стучитесь до тех пор, пока вам не отворят, и затем передайте вот это письмо и скажите, что пока сеньор Парсеваль будет собираться, вам надо съездить еще в одно место и что затем вы вернетесь на ним. После этого вы отправитесь ко мне на квартиру и отдадите моему слуге другое письмо.

— Слушаюсь, сеньор.

— Вы постараетесь исполнить все это как можно скорее, Хосе.

— Слушаюсь, сеньор.

— Теперь еще одно, так как в пути с вами может всякое случиться, помните, что мое письмо к доктору Парсевалю вы должны сохранить ценой жизни, чтобы оно никоим образом не попало в чужие руки, поняли вы меня? Ну, а теперь ступайте, и поезжайте с Богом. Сейчас без четверти час — к половине второго ночи вы можете успеть вернуться сюда вместе с доктором Парсевалем.

Старый Хосе почтительно поклонился и, повернувшись на каблуках, вышел, а затем в ночной тишине уединенной улицы Ларга послышался бешенный галоп лошади.

Попросив донью Эрмосу удалиться в смежную комнату, дон Мигель подошел к своему товарищу и стал уговаривать его не шевелиться и спокойно лежать до приезда врача.

— Надеюсь, — продолжал он, — ты одобряешь мой выбор: нет человека более надежного и преданного нам, чем доктор Парсеваль.

— Да, но опять же ты впутываешь в неприятную историю бедного доктора. Ах, милый Мигель, если бы ты знал, как мне тяжело от мысли, что я невольно могу стать причиной гибели красоты и таланта, право же моя жизнь стоит слишком мало, чтобы ради нее ты рисковал спокойствием и благополучием такой женщины, как твоя кузина и такого человека, как доктор Парсеваль.

— Сегодня ты божественен, мой дорогой Луис, и несмотря на то что в эту ночь кровь из тебя лилась ручьем, твои вечные размышления и сомнения остались при тебе. Во-первых, говорю я тебе, ни доктор, ни моя кузина себя нисколько не скомпрометируют в этом деле, а во-вторых, если бы даже это и случилось, то и тогда что тут такого? В наше время, когда все наше общество разделилось на две половины — на убийц и на жертв, всякий из нас, кто только не хочет быть убийцей, неизбежно должен согласиться быть жертвой.

— Да, но ведь Парсеваль еще не заподозрен и, вызывая его сюда ко мне, ты можешь навести на него подозрение.

— Ах, Луис, ты болен, дорогой мой, и голова твоя плохо работает, дружище. Каждый из нас, — людей нашего поколения и закваски — каждый, обучавшийся в университете Буэнос-Айреса, все мы живая улика против доктора Парсеваля, потому что он со своей кафедры вдохнул в нас все те патриотические чувства, которыми горят теперь наши сердца. Он вложил в нас те мысли и воззрения, которые теперь воодушевляют нас. Все мы, все — не что иное, как воплощение его идей и его духа, и сегодня ты, истекающий кровью рискующий бежать из своей дорогой отчизны, чтобы не выносить жестокой тирании Росаса, ты тоже, дорогой Луис, воплощение идей нашего профессора философии и… Ба-а! Какими я, однако, пустяками занимаюсь! Болтаю тут с тобой всякие глупости, — воскликнул дон Мигель, заметив две слезы, медленно катившиеся по мертвенно-бледному лицу его друга, — ба, ба, ба… ни слова более об этом, дорогой мой, предоставь мне поступать, как я хочу, и если черт уж должен нас побрать, то пусть он тащит всех нас вместе, право, Луис, нам в аду будет ничуть не хуже, чем теперь в Буэнос-Айресе. А теперь отдохни немного, я пойду скажу парочку слов Эрмосе.

С этими словами он поспешно направился в маленький кабинет, усиленно моргая глазами, чтобы скрыть слезу, набежавшую при виде слез на бледном лице своего друга.

Впоследствии мы позаботимся поближе познакомить читателя с этим молодым человеком, столь высокой души и столь чувствительного сердца, а покуда мы будем продолжать рассказ.

— Мигель, — сказала молодая женщина, входившая в кабинет к дону Мигелю, — я совершенно не знаю, что мне делать: и ты, и твой товарищ — вы все в крови и вам необходимо переменить одежду, а у меня есть только женское платье — что же нам делать?

— Через каких-нибудь четверть часа у нас будет все необходимое, поэтому ты этим не огорчайся, а вот поговорим и подумаем лучше о более важном.

И, поместившись рядом с своей кузиной на маленьком диванчике, он бережно взял ее за руку и сказал:

— Скажи, пожалуйста, Эрмоса, к кому из своих слуг ты питаешь самое неограниченное доверие?

— К Марии Усто, которую я привезла с собой из Тукумана, и к маленькой Лизе.

— Какие у тебя еще слуги?

— Кучер, повар и два старых негра, которые смотрят за домом.

— Хорошо, в таком случае следует завтра же отпустить и рассчитать их всех с раннего утра.

— Разве ты думаешь?..

— Нет, я решительно ничего не думаю, но только сомневаюсь: дело в том, что, хотя твои слуги должны, вероятно, любить тебя, потому что ты добра, щедра, справедлива и богата, но сейчас в нашей стране достаточно одного приказания, которое почему-либо пришлось не по вкусу слуге, одного неосторожного слова в минуту раздражения, чтобы превратить этого слугу в опасного смертельного врага. Им указали путь к доносу и клевете, и они знают, что достаточно

одного их слова, чтобы предать целую семью в руки презренной Масорки. Венеция во времена Совета десяти не позавидовала бы нашему настоящему положению. Белые, негры—все одинаково развращены этой заразой предательства, только мулаты из низших слоев общества еще могут считаться исключением, вероятно, что в этих людях так сильно развиты любовь и стремление к образованию и просвещению, что эти чувства невольно заставят их ненавидеть Росаса как врага и гонителя всякого просвещения и тяготеть к унитариям как представителям интеллигенции и сторонникам просвещения. Итак, еще раз прошу тебя, Эрмоса, отпусти завтра же всю свою прислугу, за которую не можешь безусловно поручиться — это необходимо для безопасности бедного Луиса, моей и даже твоей собственной. Ведь не раскаиваешься же ты, что приняла к себе в дом этого несчастного юношу!

— Ах, нет! Нет! — горячо воскликнула молодая женщина. — Я и себя, и весь мой дом, и все мое состояние предоставляю в полное ваше распоряжение!

— Благодарю тебя, Эрмоса, и я, и друг мой, мы, конечно, очень ценим твое великодушие и самоотверженность, но эти твои добродетели не должны послужить тебе во вред в глазах наших притеснителей и губителей. Луис останется у тебя в доме не долее, чем того потребуют предписания врача, я полагаю, дня три-четыре, не более.

— Неужели так мало? Нет, это невозможно! Быть может, раны его серьезны, заставить его так скоро встать с постели — это безбожно! Я человек свободный, одинокий, живу уединенно, потому что такая жизнь мне нравится; меня лишь очень редко посещает кое-кто из моих немногочисленных друзей — весь левый флигель дома пустует, там можно будет приготовить удобное помещение для дона Луиса совершенно в стороне от моих комнат.

— Благодарю, благодарю, прекрасная моя Эрмоса, но, может быть, дону Луису нельзя будет остаться у тебя: это будет зависеть от многого, я сам узнаю об этом только завтра. А теперь следует позаботиться о помещении для нашего больного и о постели для него, чтобы я мог уложить его сразу же после перевязки.

— Да, да, — отозвалась молодая женщина, — пойдем со мной. — И, взяв со стола свечу, она быстро пошла сперва в свою хорошенькую спальню, а затем в уборную, где перед этим умывался дон Мигель.

ГЛАВА IV. Доктор Парсеваль

Донья Эрмоса взяла со стола в уборной большой ключ и отворила им дверь той комнаты, в которой крепким детским сном спала маленькая Лиза. Пройдя мимо нее в сопровождении своего кузена, донья Эрмоса отворила еще одну дверь и вышла во внутренний двор. Перейдя через двор, они очутились в другом конце дома, противоположном тому, в котором жила сама хозяйка. Пройдя темную, ничем не освещенную широкую галерею, которая заканчивалась красиво убранным помещением, состоящим из нескольких удобных и уютных комнат, они остановились.

— Вот здесь, — сказала донья Эрмоса, ставя свечу на один из столов, — твоему другу будет удобно и покойно: здесь жил до последнего времени один родственник моего покойного мужа — он уехал всего два дня назад. Тут найдется все, что может понадобиться дону Луису, — добавила она и, раскрыв бельевой шкаф, достала из него свежее постельное белье, раскинула тюфяк и стала застилать кровать с нежной заботливостью и старанием сердечной и доброжелательной женщины, любящей оказать помощь и ласку каждому человеку.

Тем временем дон Мигель тщательно осматривал маленькую гостиную и столовую, выходившую в прихожую, как раз против той комнаты, в которую он вошел час тому назад со своим раненым другом на руках.

— Скажи, Эрмоса, куда выходят окна этой комнаты, — спросил дон Мигель, указывая на окна той комнаты, которая предназначалась для спальни дона Луиса.

— На ту галерею, куда входят с улицы, когда подъезжают к главному подъезду.

— Ах, да, помню, слышишь — шум?

— Да… это, кажется, конский топот! — воскликнула молодая женщина с замиранием сердца. — Боже мой! Кто бы это мог быть?! — добавила она чуть слышно, все более бледнея.

Дон Мигель проворно перенес свечу в другую комнату, ставни которой были наглухо заперты и, вернувшись, прильнул лицом к стеклу окна.

— Это они! — сказал он. — Парсеваль и Хосе! О, что за благородная душа этот добрейший Парсеваль!

С этими словами дон Мигель поспешил внести снова свечу, которую он спрятал из предосторожности.

Это действительно были Хосе и знаменитый доктор философии и медицины, а также опытный хирург Парсеваль. Хосе отворил калитку и, пропустив в нее доктора Парсеваля, сам повел лошадей в конюшню.

— Спасибо вам, дорогой сеньор, — сказал дон Мигель, выйдя навстречу приезжему до половины двора и с благодарностью пожимая ему руку.

— Дайте скорее взглянуть на Бельграно, друг мой, в этих случаях не следует терять времени! — прервал он излияния благодарности молодого человека.

— Сию минуту, — сказал дон Мигель, вводя доктора в ту комнату, где находилась его кузина, Хосе нес за доктором ящик, по-видимому, очень тяжелый.

— Дорогой доктор, вы привезли все, что вам может понадобиться для перевязки, как я о том просил вас в своем письме?

— Кажется, да, — отозвался доктор, раскланиваясь с доньей Эрмосой, — мне понадобятся только бинты.

Дон Мигель многозначительно переглянулся с молодой женщиной, которая тотчас же вышла из комнаты.

При первом взгляде на эту страшную рану выражение глубокого огорчения омрачило лицо доктора. Более пяти минут он внимательно изучал рану, вглядываясь в порванные и рассеченные мускулы внутри глубокой широко раскрытой раны.

— Да, это ужасный удар! — воскликнул он. — Но ни один из сосудов не пострадал; это только разрыв тканей и больше ничего, — добавил он и стал промывать раны и делать перевязку с особым вниманием и осторожностью, стараясь не причинить напрасной боли раненому.

Вдруг послышался конский топот у самого крыльца дома. Все подняли головы и внимательно прислушивались, кроме доктора, который невозмутимо продолжал свое дело.

— Хосе, вы ему самому прямо в руки передали мое письмо? — спросил дон Мигель.

— Да, сеньор.

— Ну, в таком случае пойдите посмотреть, не может быть, чтоб это был кто-либо другой, а не мой слуга.

Минуту спустя Хосе вернулся вместе с юношей лет двадцати, не более, у него было умное лицо с черными как уголь глазами и волосами; несмотря на сапоги и черный галстук, в нем сразу можно было признать сельского жителя, настоящего обитателя степи — гаучо.

— Все ли ты привез, Тонильо? — спросил его дон Мигель.

— Все, сеньор, — отвечал юноша и при этом положил на стул громадный узел с бельем и платьем.

Дон Мигель поспешил развязать его и, достав рубашку, перебросил ее дону Луису, который с помощью врача с большим трудом надел ее, после чего больного уложили в постель.

Затем дон Мигель, Хосе и Тонильо вышли в другую комнату. Здесь дон Мигель и переодевался, одновременно давая Хосе различные указания о том, как ему следует держать себя, с остальной прислугой дома, что нужно сделать с окровавленным платьем — он приказал его немедленно сжечь, а также лично смыть и затереть в гостиной пятна крови, оставшиеся на полу.

Дон Луис тем временем сообщал доктору Парсевалю о том, что произошло часа три тому назад с того момента, когда он и его товарищи вышли за калитку его дома на улице Бельграно.

Дон Парсеваль внимал ему, опустив голову на руку, опершись локтем на подушки больного, с озабоченным и скорбным лицом.

— Как вы полагаете, — спросил доктор, — знает этот Кордова ваше имя?

— Я не могу утверждать ничего совершенно, но думаю, что если никто не назвал меня при нем, а этого я не помню, то знать моего имени он не может, так как все переговоры вел с ним Пальмеро.

— Да… это обстоятельство меня беспокоит, признаюсь, — сказал дон Мигель, входя в комнату раненого, — но, впрочем, мы это дело выясним завтра же.

— Надо быть очень осмотрительными, друзья мои, и очень осторожными, — заметил доктор, — а главное, как можно меньше доверять прислуге.

— Я уверен, что ничего неприятного не должно случиться, сеньор, — сказал дон Мигель, — уж если Бог меня послал к нему на помощь в тот критический момент, то, конечно, захочет и завершить свое дело спасения. Бог не делает ничего вполовину.

— Да, будем верить в Бога и в лучшее будущее, — сказал доктор, переводя свой взгляд с дона Луиса Бельграно на дона Мигеля дель Кампо, своих любимейших учеников, впитавших в себя его заветные идеи и запечатлевших в своих сердцах его слова и поучения. — Однако, — продолжал он, — необходимо, чтобы Бельграно отдохнул теперь: перед рассветом у него появится лихорадка, неизбежная в таких случаях, а завтра, около полудня, я снова приду сюда и осмотрю его.

Парсеваль ласково провел своей мягкой нежной рукой по влажному лбу больного, как это сделал бы сыну любящий отец, затем, он дружески пожал его руку, и вышел вместе с доном Мигелем.

— Как вы думаете, удастся нам спасти бедного Луиса?

— Жизнь его вне всякой опасности, но я боюсь, что выздоровление затянется надолго! — отвечал доктор.

Они вошли в гостиную, где доктор оставил свою шляпу. Донья Эрмоса все еще сидела на том же месте, где мы ее оставили.

— Сеньор, — сказал дон Мигель, — позвольте мне познакомить вас с моей кузиной, доньей Эрмосой Сайенс де Салаберри.

— В самом деле, — сказал доктор, обменявшись предварительно несколькими любезностями с молодой женщиной, — между вами и вашим двоюродным братом много сходства и, мало того, у вас с ним много душевных созвучий: даже в данную минуту вы страдаете, потому что видите, что страдает другой, а эта тонкость чувства, эта отзывчивость и впечатлительность — лучшие черты Мигеля.

Донья Эрмоса заметно покраснела и отвечала несколькими сбивчивыми фразами.

Дон Мигель, когда доктор давал его кузине наставления по уходу за раненым, незаметно проскользнул мимо них в комнату своего больного друга.

— Луис, — сказал он, — я должен тебя оставить, я пойду проводить доктора, Хосе останется здесь на случай, если тебе понадобится что-нибудь, мне же нельзя будет вернуться сюда ранее завтрашнего вечера, так как мне необходимо остаться в городе на день. Впрочем, днем я пришлю узнать о твоем здоровье. Могу я отдать твоему слуге некоторые приказания и сделать кое-какие распоряжения, которые я сочту нужными?

— Да, делай, что хочешь, Мигель, только прошу тебя, не втягивай никого в мою беду.

— Опять ты о своем! Нет, Луис, ты умнее меня, я не спорю, но во многом я стою пятерых таких, как ты! Нет ли у тебя каких-нибудь особых распоряжений или поручений?

— Нет, никаких. Но скажи, просил ли ты свою кузину, чтобы она ложилась.

— Ага, ты уже начинаешь беспокоиться о моей кузине!

— Безумный! — отозвался улыбаясь дон Луис. — Ну, поезжай и да хранит тебя Бог.

Товарищи обнялись и расцеловались как братья. Затем дон Мигель вышел, сделав знак Хосе и Тонильо следовать за ним.

— Тонильо, — сказал он, — возьми этот ящик доктора и поди оседлай лошадей. Хосе, поручаю уход за доном Луисом Бельграно моей кузине, а заботу о их жизни вам. Возможно, что те, которые хотели убить моего друга, принадлежали к Народному обществу и некоторые из них захотят отомстить ему за жизнь тех, которых он, защищаясь, уложил на месте, если только они каким-нибудь чудом узнают, что он нашел себе приют в этом доме.

— Конечно, возможно, эти горлодеры явится сюда, но клянусь честью старого солдата, что, пока я жив, ни один из них не переступит порога дома моей госпожи, а меня убить не так-то просто!

— Хвалю! Ох, если бы только сотня таких молодцов набралась, я перевернул бы здесь все верх дном! До завтра, Хосе, полагаюсь на вас.

Доктор стоял со шляпой в руке и прощался с доньей Эрмосой, когда дон Мигель вернулся в гостиную.

— Мы уже едем, сеньор?

— Да, мне пора, а вы, Мигель, вы должны остаться.

— Извините меня, сеньор, но мне необходимо вернуться в город, а потому я и желал воспользоваться случаем ехать с вами.

— А, в таком случае едем! — сказал доктор.

— Одну минуту, доктор! Завтра около полудня, Эрмоса, я пришлю Тонильо узнать о здоровье Луиса, а сам буду здесь часов в семь вечера. Ты же ложись теперь и отдохни хорошенько, а рано утром исполни то, о чем я тебя просил.

— О, я опасаюсь только за тебя и за твоего друга, а за себя не боюсь, — с живостью воскликнула молодая женщина.

— Да, я это знаю, впрочем, все будет хорошо, я в этом уверен.

— О, сеньор, дон Мигель дель Кампо имеет в настоящее время громадное влияние! — иронически заметил доктор.

— Пользуясь покровительством сеньора Анхоренаса и советника его превосходительства сеньора дона Фелипе, члена-корреспондента Народного общества Ресторадора, — напыщенно и шутовски продекламировал дон Мигель с таким неподражаемым комизмом, что донья Эрмоса и доктор не могли удержаться от смеха.

— Ну, едем же, Мигель, — сказал доктор, — пора, друг мой.

— Едем, сеньор! До завтра, Эрмоса!

— Спокойной ночи, доктор, — сказала донья Эрмоса, провожая их до самой передней. Проходя мимо окна той комнаты, где находился дон Луис, дон Мигель не мог удержаться, чтобы не заглянуть в окно, и там увидел старого ветерана, сидящего у изголовья раненого юноши.

В то же самое время донья Эрмоса, проводив доктора и кузена и вернувшись в гостиную, невольно бросила взгляд в ту сторону, где находился ее больной гость.

Тем временем наставник, его бывший ученик и Тонильо мчались крупным галопом по безмолвной и безлюдной улице Ларга, направляясь в город по той самой местности, по которой двенадцать лет тому назад мчались эскадроны генерала Лаваля.

У дома доктора Парсеваля все трое придержали коней, здесь доктор и дон Мигель простились, сказав друг другу несколько слов на ухо. Затем дон Мигель в сопровождении своего слуги миновал рынок, выехал на улицу Победы, свернул налево и несколько минут спустя Тонильо спешился и широко распахнул перед своим господином ворота, в которые тот въехал, не слезая с лошади.

Дон Мигель был теперь у себя дома.

ГЛАВА V. Переписка

Предоставив свою лошадь заботам Тонильо, дон Мигель приказал ему не ложиться, а ожидать, пока он его позовет. Затем он вошел в дом. Приподняв щеколду массивной двери, он прошел в большую, красиво убранную комнату, освещенную одной бронзовой лампой.

Взяв эту лампу, он перенес ее в смежную комнату, стен которой совершенно не было видно за полками и шкафами большой библиотеки дона Мигеля.

Дон Мигель, одно из главных действующих лиц нашего повествования, был человек лет двадцати пяти, среднего роста, удивительно пропорциональный, смуглый, с высоким и широким лбом, тонким орлиным носом и немного мясистыми ярко-алыми губами, восхитительно выделявшими ослепительную белизну прекрасных зубов. Мужественный вид дона Мигеля был одухотворен тонким и вместе с тем немного надменным умом, отзывчивой добротой и обостренной чувствительностью.

Дон Мигель был единственным сыном дона Антонио дель Кампо, богатого асиендадо, землевладельца, интересы которого он представлял здесь вместе с сеньорами Анхоренасами, вследствие их богатства и родственных связей с Росасом пользовавшимися в то время огромным влиянием в партии федералистов, захвативших власть в свои руки.

Дон Антонио был настоящим деревенским жителем, в полном значении этого слова, и к тому же человеком уважаемым и прямодушным.

Он придерживался федеральными взглядов задолго до Росаса, поэтому он был некогда ярым сторонником сперва Лопеса, затем Дорьехо, а потом и Росаса, хотя совершенно не мог объяснить, почему именно он придерживается этих взглядов. Впрочем, то же самое смело можно сказать о девяти десятых федералистов с 1811 года, когда полковник Артигас произнес слово «федерация» как предлог для того, чтобы восстать против тогдашнего правительства, и до 1829 года, когда дон Хуан Мануэль Росас пустил в ход то же самое слово, чтобы в свою очередь восстать на Бога и на черта.

Однако дон Антонио таил в своем сердце чувство, еще более сильное и глубокое, чем его любовь к федерации, — любовь к сыну.

Сын был его гордостью, его кумиром, с раннего детства он нанимал для него самых лучших учителей и воспитателей, чтобы со временем сделать из него ученого, литератора или доктора каких-нибудь высших наук.

В тот момент, когда мы его встречаем, дон Мигель дошел до второго курса юридического факультета университета в Буэнос-Айресе, но по причинам, о которых мы расскажем впоследствии, он уже несколько месяцев не посещал университет.

Он жил совершенно один в своем доме, иногда, как например в данный момент, отец присылал к нему гостей из числа своих деревенских соседей и знакомых.

Последующие события ближе ознакомят нас с образом жизни и связями дона Мигеля, который, войдя в свой кабинет поставил лампу на бюро, опустился в большое вольтеровское кресло и погрузился в глубокие размышления, длившееся более получаса.

— Да, — произнес он наконец, порывисто встав и проведя руками по волосам, — да, это единственный способ перекрыть им все пути.

Затем он с решительным видом, не медля и не колеблясь, но и не спеша, присел к своему бюро и написал несколько писем, которые он затем перечел с особым вниманием.

Вот эти письма:

5-го мая, 2 1/2 часа утра.

Сегодня, дорогая моя Аврора, я нуждаюсь во всех твоих талантахтак же, как всегда нуждаюсь в твоей любви, твоих причудах и капризах, твоих минутах внезапного гнева, после которых так сладко примирениевсе это мне необходимо, как воздух, которым я дышу!

Итак, дорогая моя, мне теперь необходимо знать, и каким образом объясняют в интимном кругу доньи Августины Росас и доньи Марии-Хосефы Эскурра некоторые события, произошедшие в прошлую ночь на набережной, какие факты и явления связываются с ними, одним словом все то, что связано с этим делом.

Будь осторожна, особенно с доньей Марией-Хосефой; старайся не выказывать при ней ни малейшей тени любопытства или желания узнать подробности этих событий, а, напротив, заставь ее рассказать тебе все,в этом-то и должны проявиться твое искусство и ловкость.

Ты понимаешь, конечно, душа души моей, что весьма важные причины побуждают меня ко всему этому и что ни твой детский гнев, ни твои мимолетные капризы не имеют ни малейшего отношения к тому, что касается судьбы и участи твоего

Мигеля

— Бедняжка Аврора! — прошептал молодой человек, перечитав это письмо. — Ба-а! Она быстра как молния, и сам черт не угадает ее мысли, если только она захочет их скрыть.

Теперь перейдем к следующему письму.

5-го мая 1840, 9 часов утра.

Сеньору дону Фелипе Аране.

Мой уважаемый друг и сеньор!

В то время, как Вы блюдете интересы и охраняете со свойственной Вам энергией благополучие нашего правительства, некоторые структуры, подведомственные Вам, предав забвению свой долг, не перестают усиленно противодействовать ему, то есть правительству, путем интриг и тайной оппозиции.

Так, полиция гораздо более заботится о том, чтобы доказать свою независимость от Вас, чем о наблюдении за тем, что является прямой ее обязанностью.

Вы, вероятно, знаете, что на прошлой неделе более сорока человек эмигрировали без ведома полиции и без малейшего сопротивления с ее стороны, несмотря на ту громадную власть, которой она располагает и что его превосходительство сеньор Ресторадор узнал об этом лишь через Вас, которому я имел честь сообщить об этом.

В эту ночь я проходил около одиннадцати часов вечера по набережной и неподалеку от дома сэра Уолтера Спринга заметил многочисленную группу людей, которые, судя по тому, что они держались вблизи берега, вероятно, намеревались тайно отплыть образом. Вот Вам случай сосчитаться с сеньором Викторикой, уведомив о том лично его превосходительство, так как я осмелюсь утверждать, что если даже ему и известно о происшедшем, то во всяком случае ни число беглецов, ни кто они такие, ему, безусловно, не известно, и если бы полиция подражала в смысле деятельности и рвения по службе Вам, то ей, конечно, все это должно было бы быть известно.

После полудня я буду иметь честь явиться лично к Вам, полагаю, что к тому времени Вам уже все будет известно о том, что произошло в эту ночь, в частности число и имена этих эмигрантов.

А до тех пор имею честь засвидетельствовать Вам мое глубочайшее почтение.

Ваш преданный и нижайший слуга

S.Q.B.S.P11

Мигель дель Кампо

— Ах, добрейший мой дон Фелипе! — воскликнул молодой человек, рассмеявшись от всей души совершенно по-детски. — Кто бы мог подумать, что найдется человек, которому вздумается превозносить твою деятельность и рвение по службе даже в насмешку! Но ничем не следует в жизни пренебрегать, и ты, сам того не сознавая, сослужишь мне еще и на этот раз службу.

Отложив это послание в сторону, он принялся строчить другое:

5-го мая 1840 г. Сеньор полковник Соломон, компатриот и друг!

Я убежден, так же как и многие другие, что федерация не имеет более надежного и преданного друга и более решительного и предприимчивого человека, чем Вы и героический Ресторадор законов. Потомуто меня особенно огорчает, когда в некоторых домах, где мне случается бывать и которые вам более или менее знакомы, что Народное Общество, достойным президентом которого вы состоите, недостаточно усердно содействует полиции в деле преследования унитариев, которые каждую ночь эмигрируют целыми партиями, с тем чтобы становиться под знамена Лаваля.

Ресторадор, вероятно, весьма огорчен этим, а я в качестве друга Вашего позволю себе посоветовать Вам собрать сегодня же наиболее выдающихся федералистов Народного общества в вашей квартире, отчасти для того, чтобы они дали вам подробный отчет о том, что им известно о тех лицах, которые только что сбежали, а также и для того, чтобы обсудить новые способы преследования и запугивания желающихпоследовать примеру этих беглецов.

Мне доставит большое удовольствие присутствовать на этом собрании, которое должно будет состояться по Вашему распоряжению и при этом я постараюсь, как обычно приготовить для Вас соответствующую речь для воодушевления защитников Ресторадора, хотя и сами Вы, как нельзя более, способны составить подобную речь, в особенности, когда дело касается священного вопроса федерации и жизни славного Ресторадоравосстановителя законов.

В случае, если Вы согласны созвать это собрание, благоволите известить вашего покорного слугу и располагать им во благо федерации.

Мигель дель Кампо

— Человек этот сделает все, что я ему скажу, — уверенно прошептал Мигель, — он и ему подобные растерзали бы Росаса на части, если бы только нашлось трое таких людей, как я, для того чтобы руководить ими — один в деревнях, другой в войске, а третий при Росасе, — а я повсюду, как Господь Бог или же черт…

— Ну, а теперь необходимо написать еще одно письмо, — сказал он и достал из потайного ящика бюро лист, испещренный какими-то условными знаками, после чего принялся писать, поминутно справляясь с этой бумажкой, которая лежала перед ним на бюро.

Вот содержание этого последнего письма:

Буэнос-Айрес, 5-го мая 1840 г. В эту ночь пятеро из наших друзей были захвачены при попытке переправиться на судно. Саласар, Пальмеро, Сандоваль и Маркес, очевидно, пали под ударами наемных убийц. Только одному каким-то чудом удалось спастись, если Вам придется услышать от кого-нибудь другого об этом, то не упоминайте никакого другого имени, кроме тех, которые я Вам сообщил.

И, сложив его особым образом, он вложил его в конверт, запечатал и надписал адрес: Z. de53, Монтевидео, после

чего он вложил это письмо во второй конверт, надписал на нем другой адрес и, спрятав его под свою бронзовую чернильницу, дернул за шнурок сонетки. Тотчас же появился Тонильо.

— Да-а, дела складываются не совсем так, как бы я того желал, — сказал дон Мигель с беспечным видом, — воинская повинность стала для всех обязательной и придется вторично хлопотать для тебя у генерала Пинедо о свидетельстве, освобождающем от военной службы, если только ты не желаешь служить.

— Эге! Да как же я могу желать этого, сеньор, — отвечал Тонильо, по привычке деревенского жителя растягивая слова, — вообще как же я могу…

— Тем более что служба теперь будет ужасная: вероятно, армии придется пройти по всей республике, а ты ведь не привычен к таким утомительным переходам; ты родился и вырос в усадьбе моего отца и воспитывался всегда при мне при самом ласковом и нежном обхождении. Мне даже кажется, что я никогда не обижал тебя.

— Вы, сеньор! Вы! О, когда же это могло случиться! — воскликнул Тонильо со слезами на глазах.

— Я приставил тебя к своей особе, потому что питаю к тебе самое полное доверие, ведь ты у меня господин над всеми остальными слугами, ты расходуешь столько денег, сколько тебе вздумается, я даже, кажется, никогда не напоминаю тебе об этом.

— Да, правда ваша, сеньор.

— Ты знаешь, что я ни разу не выписывал коня для себя, чтобы не попросить у отца второго для Тонильо. Во всем Буэнос-Айресе найдется немного таких людей, которые бы не позавидовали тем коням, на каких ты у меня выезжаешь. Тебе было бы плохо, если бы нас с тобой разлучили.

— Нет, нет, сеньор, я не хочу служить, пусть лучше меня убьют, но я не расстанусь с вами.

— Ну, а согласился бы ты, чтобы тебя убили из-за меня в минуту угрожающей мне опасности?

— Конечно, сеньор! — отвечал Тонильо с чистосердечием юноши восемнадцати лет, вдыхавшего с первого дня жизни вольный воздух пампы.

— Я в этом уверен, — отвечал Мигель, — и если бы не умел до сих пор читать в твоем сердце, как в открытой книге, то заслуживал бы, чтобы все мои замыслы полетели к черту.

Произнеся эти слова, дон Мигель взял со стола три первые написанные им письма и продолжал:

— Нет, будь покоен, Тонильо, тебя не заберут в рекруты, но слушай внимательно, что я тебе теперь скажу. Сегодня в девять часов утра ты отнесешь букет цветов донье Авроре, и когда она к тебе выйдет, чтобы принять его, ты подашь ей вот это письмо, — но только ей самой, понимаешь; затем ты отправишься к дону Фелипе Аране, которому ты передашь вот это письмо, — а после к полковнику Соломону, которому ты отдашь третье письмо, — главное, прежде чем вручать эти письма, прочти внимательнее, кому именно они адресованы.

— О, будьте спокойны, сеньор!

— Ну, слушай дальше: исполнив эти поручения, ты отправишься к донье Марселине.

—г— К той-то…

— Ну да, к той самой, которую ты тогда днем не пустил в наш дом — и ты был прав тогда, — ну, а сегодня скажи ей, чтобы она сейчас же пожаловала ко мне.

— Слушаю.

— Часам к десяти ты должен вернуться и, если я к тому времени еще не встану ты меня разбуди сам.

— Слушаю, сеньор.

— Уходя, прикажи, чтобы меня сейчас же разбудили, если ко мне кто-нибудь придет.

— Слушаю, сеньор.

— Ну, а теперь еще одно последнее слово, и затем ты можешь идти ложиться, догадываешься, о чем я хочу сказать?

— Да, сеньор, — и при этом лицо Тонильо приняло удивительно умное и смышленое выражение.

— Прекрасно, я очень рад, что ты это помнишь; не забывай же никогда, что для того, чтобы всегда пользоваться моим полным доверием, ты должен быть молчалив как рыба и увертлив, как уж. Помни, что при малейшей нескромности с твоей стороны…

— Этого не бойтесь, сеньор!

— Прекрасно, можешь идти.

Тонильо вышел, а дон Мигель запер за ним дверь своих комнат, выходивших во двор, и в три часа утра после этой тревожной и хлопотливой ночи наконец-то заснул.

ГЛАВА VI. Логовище тигра

В ту же ночь четвертого мая, когда все вышеописанное разыгрывалось на улицах Буэнос-Айреса, другие события, несравненно более важные, происходили в стенах одного знаменитого дома на улице Ресторадора. Однако для того, чтобы сделать наш рассказ совершенно понятным для нашего читателя-европейца, необходимо его предварительно ознакомить с тем положением, в каком находилась в ту пору Аргентинская республика.

То была эпоха кризиса диктатуры генерала Росаса: ему суждено было или пасть всеми проклинаемым и посрамляемым, или же утвердиться с еще большей силой и мощью, смотря по тому, какую развязку получат известные события.

Опасность, угрожавшая ему со всех сторон, имела три главных источника: южная революция, восточная война и французский вопрос.

Южная революция, совершившаяся за шесть месяцев до начала этого рассказа, поставила Росаса на край гибели. Но бесславный конец этой революции, внезапно совершившейся без всякого предварительного плана, без руководителей и даже без определенной цели — помог Росасу восстать более сильным и грозным из этой беды, с большей наглостью и решительностью, чем когда-либо. И как часто бывает, этот сын случая был обязан всей своей властью и удачей исключительно только глупости своих врагов и противников.

Один-два страшных удара заставили пошатнуться в самом основании громадное здание его власти: поражение армии в восточной части государства и поход генерала Лаваля на провинцию Энтре-Риос.

Победа Эруа побудила генерала-освободителя поднять революционное движение в провинции Корриентес. И шестого октября 1839 года весь Корриентес восстал против Росаса.

Побежденные и разбитые сторонники Росаса укрылись в окрестностях Параны и с помощью подкреплений, немедленно присланных им Росасом со всех концов, здесь образовался новый корпус армии, при котором находился и бывший президент дон Мануэль Орибе.

Тогда генерал Лаваль удалился из провинции Корриентес и со своей армией, превосходящей армию противника численностью, дисциплиной, а главное воодушевлением, он блестяще выиграл сражение у Сан-Кристобаля, отбросив к Байяде остатки этой второй армии, которые уцелели только благодаря страшной грозе, последовавшей в ночь после битвы и помешавшей генералу Лавалю преследовать их.

Размах революционного движения возрастал с каждым днем в провинциях Тукуман, Сальта, Ла-Риоха, Катамарка и Жужуй.

Собрание народных представителей Тукумана постановлением от седьмого апреля 1840 года перестало признавать Росаса губернатором Буэнос-Айреса и лишило его как диктатора дарованных ему ранее полномочий в делах внешней политики. Тринадцатого апреля того же года население провинции Сальты низложило своего губернатора и возвело на его место другого, временно избранного, отказавшись признавать Росаса правителем и губернатором Буэнос-Айреса.

Ла-Риоха, Катамарка и Жужуй готовы были со дня на день последовать примеру провинций Тукуман и Сальта.

Из четырнадцати провинций, входящих в состав Аргентинской республики, семь были против Росаса.

Провинция Буэнос-Айрес представляла собой нечто совершенно особое: вся южная часть провинции, деревни и усадьбы пустовали из-за массовых эмиграции, вызванных разгромом революции и кровавой местью победителей.

На севере вся провинция кишела недовольными, и Росас знал об этом, но не решался действовать, потому что в тех краях не было ни известных Росасу вожаков, ни выдающихся оппозиционеров, которых можно было бы назвать по имени — все голоса сливались в общий ропот недовольства, несомненно предвещавший крупные общественные перевороты.

Росас хотел бы одновременно стать лицом ко всем своим врагам, обступавшим его со всех сторон, но повсюду оказывался слабее их — он рассчитывал исключительно на свою смелость и наглость.

В последних числах марта генерал Ла Мадрид был послан Росасом для усмирения восставших против него провинций. Имея малый отряд, бывший соратник Кироги, несмотря на свое личное мужество, не мог ничего сделать и не решался проникнуть в глубь этих провинций, а потому остановился в Кордове, чтобы набрать сколько-нибудь солдат.

Росас, чтобы оказать помощь Эчагу и Орибе, находившимся в провинции Энтре-Риос, прибегнул к столь крайнему средству, что вывел из терпения даже самых невозмутимых и безучастных обитателей провинции, не говоря уже о жителях города Буэнос-Айреса. Он издал указ согласно которому и в марте, и в апреле призывались на военную службу все граждане без исключения: люди всех возрастов, всех сословий, всех профессий, которые не были известны за ярых федералистов. Им предоставлялся выбор: или немедленно отправляться рядовым в боевую армию, или уплатить деньгами стоимость десяти, двенадцати и даже сорока залогов, при этом оставаясь в тюрьме или в казармах до полной выплаты всей суммы.

Столь отвратительное вступление к террору, готовившемуся с одной стороны, и все возрастающий энтузиазм и патриотическое движение, волнующее умы всей образованной молодежи, да громкая пропаганда монтевидеоской печати с другой стороны, — все это вызвало эмиграцию среди наиболее выдающихся по общественному положению, состоянию и родовитости граждан, тем самым предоставило прибрежье Буэнос-Айреса кровавой расправе кинжалов Масорки.

Итак, противостоять генералу Лавалю, победившему в двух сражениях, Росас мог лишь жалкими остатками армии, загнанной в Парану.

Для усмирения провинций у Росаса не было никого кроме генерала Ла Мадрида при известном уже читателю положении. На всю провинцию Буэнос-Айрес Росас имел при себе лишь своего брата Пруденсио, Гранаду, Гонсалеса и Рами-реса во главе слабых отрядов распущенных, недисциплинированных солдат.

Чтобы держать в страхе город, у диктатора не было ничего, кроме Масорки.

Еще большие напасти грозили Росасу в тот момент, о котором идет речь в нашем повествовании.

Генерал Ривера, возгордясь своей победой под Каганхой, тратил время на то, что переходил со своим отрядом из одного конца республики в другой, совершенно не помышляя о том, как воспользоваться плодами своей победы на вражеской территории. Но быть может, кое-какая мелочность характера мешала действовать единодушно двум генералам, одержавшим победу. А между тем народное восстание на востоке республики являлось уже несомненным фактом. Все граждане республики сознавали необходимость решительно действовать против Росаса. Со дня на день могли начаться дружные военные действия, и сам Росас прекрасно сознавал это.

В конце концов, перед Ресторадором вставала еще власть Франции.

Когда генерал Ривера стал президентом восточной республики, он заключил союз с французскими властями в Ла-Плате чтобы совместно противодействовать общему врагу-

До этого момента в действиях против Росаса не было ничего подлого и бесчестного, но теперь щепетильность аргентинских эмигрантов была немного возмущена этим французским вопросом: наиболее умеренные из них считали долгом сохранять нейтралитет во внешнеполитическом вопросе, разбиравшемся правительством их страны, каково бы ни было внутреннее правление их государства, — другие же, ярые националисты, возмущались нахальством чужестранцев. Однако настойчивые уверения правительства и уполномоченных агентов Франции в Ла-Плате убедили эмигрантов в том, что французы не хотели ни оскорблять национальное достоинство аргентинцев, ни посягать на их священные права, что они желали лишь принудить деспота уважать общечеловеческие, всем миром признанные права. Тогда образовалась настоящая дружба и прочный союз между французскими властями и эмигрантами.

С этого времени все стали дружно действовать против Росаса, казалось, общие усилия должны были увенчаться полным успехом, но, к несчастью, как раз в этот момент французская политика начинала испытывать некоторые колебания, внушавшие известные опасения.

Господин Роже был заменен господином Бюше де Мартиньи, а контр-адмирал Леблан — контр-адмиралом Дюпотэ.

По приказанию этого последнего часть блокады на территории Буэнос-Айреса была снята, вследствие чего во время командования адмирала Дюпотэ стали вкрадываться первые проблески недоверия к союзникам.

В феврале 1840 года состоялось свидание на судне ее королевского величества, королевы Великобритании «Актеон» сэра Уолтера Спринга, дона Фелипе Араны и французского контр-адмирала. Свидание это дало повод к сильному подозрению. Однако, господин Бюше де Мартиньи, которому поручены были дипломатические переговоры с Росасом, несмотря на то, что не имел полномочий отклонить ультиматум своего предшественника господина Роже, сумел так ловко уладить это дело, что месяц спустя после свидания на «Актеоне» он решительно отверг все смелые или вернее, почти наглые предложения презренного диктатора Буэнос-Айреса.

Лишь адмирал де Мартиньи умел в то время упорно отстаивать права и интересы своей страны, хотя правительство оказывало ему столь слабую поддержку; он один ратовал всеми силами с поистине удивительной энергией и воодушевлением за дело своих союзников против Росаса.

Таково было критическое положение диктатора, власть которого, по-видимому, с каждым днем близилась к своему закату. Только время от времени ему приходилось слышать какие-нибудь банальные утешения от сэра Уолтера Спринга.

Но Англия, несмотря на давнюю симпатию своего представителя к личности Росаса, все же не могла отказать Франции в праве продолжать поддерживать блокаду в Ла-Плате, хотя английская торговля от этого в известной степени страдала.

Только счастливый случай мог спасти Росаса и вывести его из столь ужасного положения, так как логическим путем оно должно было неминуемо окончиться его гибелью.

Таково было положение диктатора в ту ночь, когда произошли вышеописанные нами события.

В ту же ночь четвертого мая 1840 года мы вводим нашего читателя в одно из зданий на улице Ресторадора.

В передней, совершенно темной, спали, растянувшись на полу и закутавшись в свои пончо, двое гаучо и восемь человек индейцев из пампы, вооруженные tercerolas — особым видом коротких карабинов, и саблями. Люди эти оставлены были здесь охранять дом, точно сторожевые псы.

На плитах, которыми был вымощен огромный квадратный двор, не имевший ни одного фонаря, играли узкие струйки света, вырывавшегося из щели не плотно притворенной двери, ведущей в комнату, посередине которой стоял большой стол, а на нем всего один подсвечник с огарком сальной свечи. Вокруг стола стояло несколько простых стульев, на трех из них скорее валялись, чем сидели, трое мужчин с большими длинными усами, в плащах-пончо, накинутых на плечи, все трое с саблями.

Все они обладали какими-то особенно отталкивающими физиономиями и неприятным взглядом лукавых глаз: они носили на себе тот своеобразный отпечаток, свойственный исключительно агентам тайной полиции и сыщикам Лондона и Парижа, весь свой век озабоченным выслеживанием разных мерзавцев, которых ожидает каторга.

Из передней, если повернуть направо, вы попадали в узкий, проделанный в стене ход, из которого одна дверь вела направо, другая находилась в самом конце прохода, а третья вела налево.

За этой дверью была комната, не имевшая сообщения ни с какой другой; здесь сидел человек, весь одетый в черное и, казалось, погруженный в глубокое раздумье. Дверь в конце коридора вела в узкую темную кухню, а дверь направо — в приемную, смежную с довольно большим залом, в котором виднелся квадратный стол, покрытый ярко-красным сукном, несколько стульев вдоль стен, полная montura12, брошенная в угол, и еще кое-какие предметы, которые нам вскоре придется описывать подробно, составляли обстановку этой комнаты. Она имела два окна с жалюзи, выходившие на улицу, слева к ней примыкала спальня и затем еще несколько комнат. В одной из этих комнат, освещенной, как и все остальные, несколькими сальными свечами, спала какая-то женщина, в одежде: ее тесно стянутое платье мешало ей дышать, но, очевидно, усталость брала свое. В комнате с квадратным столом у стола сидело четверо мужчин: один из них довольно полный, казался на вид человеком лет сорока восьми; его пухлые румяные щеки, сжатые губы, высокий, но узкий сдавленный лоб, маленькие глаза, прикрытые тяжелыми веками, и темные, густые сросшиеся брови делали его наружность отнюдь не привлекательной. На нем были очень широкие брюки из черного сукна, куртка цвета коринфского винограда и черный галстук, обхватывавший всего один раз его шею, а на голове у него была широкополая соломенная шляпа, которая, в случае надобности, могла бы совершенно скрыть его черты, но в данный момент она была откинута далеко на затылок.

Трое его товарищей были молодые люди лет двадцати пяти—тридцати, скромно и просто одетые; двое из них были очень бледны, с ввалившимися от усталости или бессонницы глазами; все трое что-то писали.

Человек в соломенной шляпе читал одно за другим письма, целой кипой лежавшие перед ним на столе.

В углу этой комнаты находилась еще одна человеческая фигура: то был маленький старичок лет семидесяти, с бледным, мрачным и угрюмым лицом, на которое ниспадали в беспорядке пряди седых волос. Его слабая, плоская фигура с едва заметным физическим недостатком — искривлением позвоночника — была облачена в ярко-красный военный мундир, медные золоченые эполеты которого, украшенные густыми массивными кистями, слишком даже массивными в сравнении с хрупкой тщедушной наружностью их владельца, свесились с плеч и висели один на груди, а другой на спине. Ярко-пунцовый шелковый пояс, очень засаленный и драный, как и его мундир, все же придерживал маленькую шпагу, казавшуюся игрушечной. Панталоны совершенно неопределенного цвета и высокие сапоги, облепленные грязью, довершали парадный костюм этого маленького человека, который давал знать о своем существовании только тем, что поминутно ударял своим острым подбородком себе в грудь, продолжая с великим усердием бороться с одолевавшей его дремотой.

В противоположном углу на полу свернулся, как змея, другой человек. Это был мулат, насколько можно было видеть, маленький и толстый, одетый в одежду священника, уткнувшись коленями в грудь, он спал глубоким, крепким сном.

Стояла мертвая тишина.

Но вот один из секретарей поднял голову, оставив перо в чернильнице.

— Вы кончили? — обратился к нему человек в соломенной шляпе.

— Да, превосходнейший сеньор.

— Читайте!

— В провинции Тукуман: Марко Авельянеда, Хосе Тор-рибио дель Корро, Пьедрабуэна, Хосе Коламбре; в провинции Сальта: Торрибио Тедин, Хуан Франсиско Вальдес, Бернабе Лопес Сола.

— Больше никого?

— Никого, превосходнейший сеньор, это имена тех унитариев, которые решились подписать документы седьмого и десятого апреля этого года в провинции Тукуман и тринадцатого числа того же месяца в провинции Сальта.

— Те документы, из-за которых меня отказываются признавать правителем и губернатором Буэнос-Айреса и лишают полномочий во внешних сношениях и политике, — сказал с непостижимой улыбкой человек, которого именовали превосходнейшим сеньором, но который в действительности был не кто иной, как тиран, как диктатор Аргентинской республики, генерал Хуан Мануэль Росас.

— Прочтите мне выдержки из сообщений, присланных сегодня, — продолжал он.

— Из Ла-Риохи от пятнадцатого апреля сообщают, что изменники Брисуэла, так называемый губернатор, и Франсиско Эрсильбенгоа, так называемый секретарь, в сообществе Хуана Антонио Кармоно и Лоренсо Антонио Бланко, так называемыми президентом и секретарем собрания, готовятся утвердить и скрепить своей подписью новый вердикт, которым перестают признавать правителем и губернатором Буэнос-Айреса уполномоченного во внешних политических и иных сношениях, славного восстановителя законов, правителя и губернатора провинции Буэнос-Айрес, дона Хуана Мануэля Росаса, и все это по наущению кабесильи13 унитариев Марко Авеланеды, названного главой северных провинций.

— Брисуэла! Эрсильбенгоа! Кармона! Бланко! — повторил Росас, вперив свои зрачки в ярко-красное сукно скатерти, как будто он желал огненными буквами запечатлеть в своей памяти эти имена. — Продолжайте, — вымолвил он через некоторое время.

— Из Катамарки от шестнадцатого апреля сообщают, что унитарий Антонио Дульсе, названный президентом собрания, и Хосе Кобас, названный губернатором, намериваются обнародовать такой закон, в силу которого славный восстановитель законов и губернатор провинции Буэнос-Айрес дон Хуан Мануэль Росас отныне будет признаваться изменником.

— О-о!.. Я им задам! — сказал Росас, сжав губы и раздув ноздри, как хищный зверь. — Посмотрим, — обратился он к другому секретарю, — подайте мне сюда акт провинции Жужуй от тринадцатого апреля. Прекрасно, теперь прочтите мне список тех лиц, которые подписались под ним.

Секретарь прочел сорок два имени, наиболее уважаемых и чтимых в стране, тогда как Росас сличал их по документу, который он держал в руках.

— Прекрасно, — сказал Росас, возвращая бумагу секретарю. — Под каким названием заносите вы эти бумаги?

— Сообщения из провинций, находящихся во власти унитариев, как ваше превосходительство изволили приказать.

— Я этого не приказывал, повторите!

— Сообщения из провинций, находящихся во власти из-менников-унитариев, — сказал молодой человек, побледнев так, что у него даже губы побелели.

— Я этого не приказывал, начинайте повторять снова.

— Но… сеньор…

— Что сеньор? Ну же, говорите отчетливее и громче, для того чтобы вы это и впредь помнили и не смели забывать: сообщения из провинций, находящихся во власти диких унитариев.

— Сообщения из провинций, находящихся во власти диких унитариев, — повторил молодой человек вибрирующим, металлически звонким голосом, заставившим старичка в красном мундире раскрыть глаза, не смотря на то, что он успел уже окончательно заснуть.

— Вот как я требую, чтобы их называли впредь, я уже раз приказывал вам это! Дикие — слышите ли вы? — Дикие унитарий.

— Да, превосходнейший сеньор, дикие.

— Вы кончили? — обратился генерал к третьему секретарю.

— Да, превосходнейший сеньор.

— Читайте.

Секретарь стал читать следующее:

Да здравствует Аргентинская конфедерация!

Да погибнут дикие унитарий!

Буэнос-Айрес, четвертого числа месяца Америки 1840 года, тридцать первого числа месяца Свободы, двадцать пятого числа месяца Независимости и одиннадцатого числа месяца Аргентинской конфедерации.

ГЛАВА VII. Логовище Тигра (окончание)

С минуту продолжалось молчание, затем Росас продолжал, обращаясь к одному из секретарей.

— Сообщения из Монтевидео выписаны?

— Да, превосходнейший сеньор.

— А сведения, полученные от полиции?

— Записаны, как ваше превосходительство изволили приказывать.

— В котором часу должно было состояться отплытие?

— В десять часов.

— Теперь уж четверть первого, — сказал генерал, посмотрев на свои часы и вставая с места, — они, как видно, побоялись, струсили. Вы можете удалиться, — обратился он к секретарям. — Эх, черт возьми! Что это? — воскликнул он, увидав человека, спавшего свернувшись клубком в углу комнаты, укутанного священническим плащом. — Эй, падре Вигуа! Проснитесь! — крикнул он, сопровождая эти слова злобным и сильным пинком ногой в бок спящего человека. — Эй, ваше преподобие!

Страшно вскрикнув от боли, тот разом вскочил на ноги, путаясь в своем подряснике.

Секретари один за другим вышли, любезно улыбаясь милой шутке его превосходительства.

И вот Росас остался один с этим мулатом низенького роста, коренастым, широкоплечим, заплывшим жиром, с коротким широким, точно расплющенным носом, в безобразных и бесформенных чертах лица которого угадывалась самая низкая степень умственного развития, почти граничившая с идиотизмом.

Этот человек, одетый в священнические одежды, был одним из двух полуидиотских существ, которыми развлекался Росас.

Побитый и испуганный мулат, потирая плечо, глупо смотрел в лицо своего господина.

Росас, в свою очередь, глядел на него со смехом, когда вернулся генерал Корвалан.

— Что вы на это скажете, генерал, его священство изволили спать, тогда как я работал!

— Это очень дурно, — отвечал адъютант все с тем же невозмутимым видом.

И потому, что я его разбудил, он сердится.

— Он меня побил, — сказал мулат глухим жалобным голосом, осклабив бледные губы, за которыми виднелось два ряда очень мелких острых зубов.

— Это не беда, падре Вигуа. То, что мы сейчас будем кушать, приведет ваше священство в прекрасное расположение духа. Доктор этот ушел, Корвалан?

— Да, сеньор.

— Он ничего не сказал?

— Ничего.

— В каком положении этот дом?

— В надежном: в передней восемь человек, в бюро три адъютанта и во дворе пятьдесят человек солдат.

— Хорошо, иди теперь в бюро.

— А если явится начальник полиции?

— То он вам скажет, что ему будет угодно.

— А если начальник…

— А если сам черт явится, то пусть он вам скажет, что ему будет угодно, — резко прервал его Росас!

— Это прекрасно, превосходнейший сеньор!

— Слушай меня!

— Да, сеньор.

— Если придет Куитиньо, предупреди меня.

— Хорошо.

— Ну, а теперь ступай, хочешь, может быть, есть?

— Благодарю, ваше превосходительство, я уже ужинал.

— Тем лучше для тебя. Пошел вон!

И Корвалан побежал со всех ног в ту большую комнату, в которой валялись на стульях трое неприятного вида мужчин, которых мы уже видели раньше. Комнату эту старичок назвал бюро, быть может, потому, что при начале своего управления Росас устроил в ней комиссариатское бюро, но теперь это помещение служило одновременно курительной комнатой и дежурной караульной, то есть кордегардией для адъютантов генерала Росаса, который, перевернув весь порядок внешней и внутренней политики, точно также превращал день в ночь и ночь в день, посвящая ее своим трудам, трапезам и удовольствиям.

— Мануэла! — крикнул Росас, как только удалился Корвалан.

И, продолжая звать, он вошел в смежную комнату, освещенную одной сальной свечей, оплывшей до такой степени, что она почти не давала никакого света.

— Татита14! — отозвался из ближайшей комнаты чей-то голос, и молодая женщина, которую мы уже видели спящей во всем своем наряде, появилась на пороге, потирая глаза.

То была женщина лет двадцати двух или трех, не более, высокого роста, чрезвычайно стройная и грациозная в высшей степени, черты ее лица тонкие и прекрасные, как у античной статуи, казались еще краше от кроткого и умного выражения больших черных глаз и неуловимой прелести улыбки.

Лицо ее имело тот особый оттенок бледности, который свойственен людям, живущим главным образом чувством и сердцем, ее немного низкий лоб отличался, однако, очень красивой формой, а густые шелковистые черные волосы, еще рельефнее выделяли ее черты; чрезвычайно живые, блестящие черные глаза и тонкий изящный носик с подвижными ноздрями, немного большой рот с прекрасными зубами, постоянно мелькавшими между полуоткрытыми, прелестно очерченными губами, придавали ее лицу что-то капризное, прихотливое, своевольное, что как-то особенно шло ей. Это была дочь Росаса.

— Ты уже спала, не так ли? — приветствовал ее генерал, — Смотри, я на днях выдам тебя замуж за Вигуа, для того чтобы вы составили друг другу компанию и спали вместе. Мария-Хосефа пришла?

— Да, татита, она оставалась до половины одиннадцатого.

— А еще кто?

— Донья Паскуала и Паскуалита.

— С кем же они ушли?

— Мансилья их провожал.

— И больше никого не было?

— Пиколет.

— А-а!.. Carcaman!15 Он за тобой приударяет? Хм!

— Не за мной, а за вами, татита.

— А гринго16, этот еретик, не приходил?

— Нет, сеньор, у него нынче ночью музыкальный вечер, слушают какого-то замечательного пианиста.

— А кто его приглашенные?

— Все англичане, я полагаю.

— Ну, в таком случае надо думать, что они теперь в самом отменном виде.

— Хотите кушать, татита?

— Да, прикажи давать ужин.

Донья Мануэла удалилась во внутренние покои, Росас присел на край своей кровати, снял сапоги, обутые на босую ногу, нагнулся, достал из-под кровати старые стоптанные туфли и, предварительно обтерев ноги, обулся, затем, запустив руку за пазуху, отстранил тонкой работы плотную кольчугу, доходившую до бедер, с видимым наслаждением стал почесываться. Более пяти минут он занимался этим делом с чрезвычайным усердием, получая полнейшее физическое наслаждение: видимо, это был грубый, неотесанный человек, державшийся, несмотря на свое высокое положение, привычек простолюдинов.

Вскоре вернулась его дочь и объявила, что ужин подан.

Действительно, в ближайшей комнате стол был уже накрыт: ужин генерала состоял из солидного куска жареного мяса, жареной утки, большого блюда пирожных со взбитыми сливками и блюда dulces, то есть сластей. Что же касается вин, то перед одним из приборов стояли две бутылки старого бордо.

Старая мулатка, давнишняя и единственная кухарка Росаса, стояла с блюдом в руках.

Генерал пронзительным голосом позвал своего капеллана, который успел уже заснуть крепким сном, прислонясь спиной к стене кабинета его превосходительства, и затем сел за стол.

— Хочешь жаркого? — спросил он у дочери, кладя себе на тарелку огромнейший кусок мяса.

— Нет, татита.

— Ну, так кушай утку.

И пока девушка, отделив крыло утки и скорее из приличия, чем из желания, принялась разрезать его, сам Росас с ненасытной жадностью уничтожал кусок за куском сочное мясо, не забывая при этом запивать большим стаканом вина.

— Садитесь к столу, ваше преподобие, — обратился Росас к Вигуа, пожиравшему глазами расставленные на столе блюда.

Он не заставил себя просить вторично.

— Положи ему, Мануэла, — сказал генерал.

Девушка положила на тарелку котлету и передала ее мулату, который кинул на нее злобный взгляд, взгляд голодного зверя. Росас заметил этот взгляд.

— Что с вами, падре Вигуа? — спросил он. — Почему вы с такой ненавистью смотрите на мою дочь?

— Она дала мне только кость, — отвечал ворчливо-плаксивым голосом мулат, запихивая в рот громадную краюху хлеба.

— Что это значит? Как же ты не заботишься о том, кто должен на днях благословить твой брачный союз со славным португальским идальго, сеньором доном Гомешем де Кастро, который подарил вчера два золотых его преподобию?! Это очень дурно с твоей стороны, Мануэла, встань и поди поцелуй у него руку, чтобы он простил тебя.

— Хорошо, завтра я поцелую руку у его преподобия! — улыбаясь ответила девушка.

— Нет, не завтра, а сейчас.

— Ну зачем, татита? — взмолилась донья Мануэла не то серьезно, не то шутя, как бы не понимая действительного намерения отца.

— Мануэла, я приказываю тебе поцеловать руку у его преподобия.

— Нет! — решительно отказалась она.

— А я говорю, да.

— Ах, татита!

— Падре Вигуа, встаньте и пойдите поцелуйте ее прямо в губы.

Мулат послушно встал из-за стола, оторвал своими острыми зубами огромный кусок от своей котлеты и пошел обходить стол, Мануэла устремила на него свой взор, исполненный такого презрения, надменности и гнева, что эта безобразная масса не дерзнула подойти к ней ближе, если бы не присутствие грозного Росаса, который не терпел ослушания.

Итак, мулат приблизился к девушке, которая, чувствуя свою беззащитность в этот момент, закрыла лицо руками, чтобы уберечь себя от оскверняющего поцелуя, которому ее насильственно подвергал отец.

Но маленькие ручки не могли защитить всей ее головы, и мулат, которому гораздо больше хотелось есть, чем целоваться, удовольствовался тем, что приложился своими жирными губами к волосам девушки.

— Какая ж вы скотина, ваше преподобие! — воскликнул Росас, покатившись от смеха. — Разве так целуют женщин! А ты-то, ах ты лицемерка! Если бы то был красивый юноша, ты уж, наверное, не побрезговала бы им.

С этими словами он налил и выпил еще стакан вина, между тем как дочь украдкой утирала слезы, вызванные досадой и гадливостью.

Генерал ел с таким аппетитом, который по истине делал честь его здоровому желудку и удивительной поместительности последнего, а также мощной организации этого человека, на которого умственные труды и заботы ни мало не влияли. Жареное мясо, утка, пирожные и сласти — все было уничтожено генералом и не было заметно, чтобы аппетит его превосходительства сколько-нибудь уменьшился; в то же время генерал не переставал шутить и разговаривать с Вигуа, которому он время от времени бросал на тарелку какой-нибудь кусок.

Наконец он снова обратился к дочери, которая продолжала упорно хранить молчание, несмотря на то что, судя по игре ее подвижной физиономии, в головке ее роились тревожные мысли.

— Тебе был гадок этот поцелуй?

— Могло ли быть иначе? — воскликнула она раздраженно, — вас, кажется, особенно забавляет унижать меня с самыми низкими тварями, — что из того, что он сумасшедший или идиот? Эусебио ведь тоже дурак и сумасшедший, а из-за него я стала посмешищем всего города, когда ему пришла дикая мысль обнять и поцеловать меня на улице и когда никто не посмел остановить его, потому что он дурак и шут губернатора.

— Да, это правда, но ведь ты знаешь также, что я приказал всыпать ему двадцать пять плетей и что он до будущей недели просидит в тюрьме.

— Вот прекрасно! Что же, вы думаете, что, если вы так наказали его, мне можно забыть то дурацкое положение, в какое я была поставлена этим дураком?! Или же, если вы велели дать ему двадцать пять плетей, все перестанут судить и рядить обо мне и осыпать меня всякого рода насмешками?! Я понимаю, вы забавляетесь с этими шутами — ведь, они ваше единственное развлечение, — но те вольности, какие вы позволяете им со мной в вашем присутствии, делают их непочтительными ко мне везде, где бы я их ни встретила; я бы еще, пожалуй, согласилась равнодушно выслушивать то, что им вздумается говорить, но какое удовольствие вы можете находить в том, что они оскверняют меня своим прикосновением, которое меня так бесит и раздражает?

— То псы твои, которые к тебе ласкаются!

— Псы! — воскликнула донья Мануэла, гнев которой усиливался по мере того как досада, накипевшая у нее на сердце, вырывалась наружу словами. — Мои псы, говорите вы, они, по крайней мере, слушались бы меня! Собака была бы вам полезнее, чем это животное в человеческом образе, потому что собака могла бы защитить вас в случае того ужасного несчастья, которое мне все пророчат.

Дона Мануэла смолкла. При последних словах дочери лицо Росаса омрачилось, но немного погодя он спросил совершенно спокойным голосом.

— А кто именно пророчит тебе это?

— Да все, решительно все, сеньор, — отвечала донья Мануэла, гнев которой успел уже пройти, — всякий, кто только приходит сюда, кажется, считает своим непременным долгом пугать меня разными заговорами и опасностями, которые вас окружают со всех сторон.

— На какую опасность они намекают?

— О, конечно, никто не говорит мне о том ни слова, никто не смеет говорить о войне и о политике, но все они говорят об унитариях как о людях, способных сделать в любое время неожиданный переворот и покуситься на вашу жизнь, все советуют мне не оставлять вас одного и самой запирать все двери и окна и все кончают тем, что предлагают мне свои услуги, что впрочем, может быть, никто не делает бескорыстно и от души.

— Почему ты так думаешь?

— Почему? Да неужели вы сами думаете, что эти Харридос, Торрес, Арана, Гария, что все эти люди, желая быть в хороших отношениях с вами и потому посещая наш дом, способны рискнуть для вас своей жизнью? Нет, если они и опасаются несчастья для вас, то вовсе не ради вас, а ради себя самих.

— Ты, может быть, и права, — спокойно заметил Росас, вертя тарелку, стоявшую перед ним, — но если унитарии не убьют меня в этом году, то уж в следующем году они; наверняка, не убьют меня. Однако ты свела разговор на другую тему, ты рассердилась за то, что его преподобие поцеловал тебя, я хочу, чтобы ты помирилась с ним. Отец Вигуа, — обратился он к мулату, пресерьезно занятому вылизыванием блюда dukes, — падре Вигуа, поцелуйте мою дочь дважды, чтобы она перестала сердиться и была вперед милостивее!

— Нет, татита! — воскликнула девушка, поднявшись с места и с ужасом и омерзением глядя на это чудовищное существо, губы которого должны были коснуться ее уст под тем пустым предлогом, что малейшая воля ее отца, во что бы то ни стало, должна быть исполнена.

— Поцелуйте же ее, падре!

— Поцелуйте меня! — сказал мулат, подойдя к девушке.

— Нет, нет! — сказала она, быстро отстраняясь.

— Поцелуйте ее, падре! — крикнул Росас.

— Нет! Нет! — вскричала донья Мануэла с негодованием, отталкивая безобразного мулата.

Во время ее отчаянных усилий избежать объятий этого чудовища, подстрекаемого громко смеющимся Росасом Вигуа, во время упорной погони за девушкой, бледной, растрепанной, с непомерно расширившимися зрачками, все ускользавшей от своего преследователя, вдруг раздался топот по-видимому, довольно многочисленного отряда всадников, мчавшихся, насколько о том можно было судить по звуку, во весь опор.

По знаку Росаса и Вигуа, и Мануэла испуганно остановились как вкопанные.

Таким образом бедная донья Мануэла оказалась освобожденной, по крайней мере на некоторое время, от ненавистного мулата и его непрошеных ласк и в душе возблагодарила Бога за это неожиданное вмешательство.

ГЛАВА VIII. Командир Китиньо

Конский топот затих у дверей дома Росаса. Спустя минуту генерал знаком приказал дочери пойти узнать, кто прискакал сюда так поздно ночью. Девушка тотчас же вышла из кабинета, приглаживая на висках волосы и как бы желая этим жестом изгладить из своей памяти воспоминание о только что случившемся, чтобы не думать ни о чем другом, кроме как о безопасности своего отца.

— Кто это, Корвалан? — осведомилась она у адъютанта, попавшегося ей навстречу в коридоре.

— Командир Китиньо, сеньорита.

Тогда донья Мануэла вернулась вместе со стариком в ту комнату, в которой находился Росас.

— Командир Китиньо! — произнес Корвалан, переступив порог.

— Кто с ним?

— Конвой.

— Я не об этом спрашиваю, вы думаете я глухой и не слыхал топота лошадей?

— Он один.

— Пусть войдет.

Росас остался сидеть в конце стола перед остатками ужина, донья Мануэла села по правую его руку, обратясь спиной к дверям, в которые вышел адъютант. Падре Вигуа уселся в противоположном конце стола. Прислуга поставила на стол еще бутылку вина и по знаку хозяина вышла из комнаты.

Вскоре послышалось громкое бряцанье командирских шпор, а затем и сам знаменитый деятель федерации появился на пороге столовой со шляпой в руке, высокая тулья его мягкой громадной шляпы была обвита красным крепом официальным украшением по приказанию Росаса, как знаком траура по недавно скончавшейся супруге губернатора; на плечах у него было короткое синего сукна пончо, доходившее лишь до колен; его волосы, в беспорядке ниспадавшие ему на плечи, и темный цвет кожи, опаленной солнцем, придавали еще более страшное, неприятное выражение его мясистому круглому лицу, на которое, казалось, сам Бог положил отпечаток позорных преступлений, как вечное, неизгладимое клеймо.

— Входи, мой друг! — приветствовал его Росас, окинув его с головы до ног быстрым, как молния, испытующим взглядом.

— Предоброй ночи, с разрешения вашего превосходительства! — отвечал гость, низко раскланиваясь на пороге.

— Входи, входи! Мануэла, подай же стул командиру, а ты, Корвалан, уходи вон!

Донья Мануэла придвинула к углу стола стул, так что командир очутился между ее отцом и ею самой.

— Желаете вы выпить чего-нибудь?

— Тысяча благодарностей, ваше превосходительство!

— Мануэла, налей ему вина!

Когда девушка протянула руку к бутылке, командир проворно откинул за плечо свое пончо и, высвободив из-под него правую руку, взял со стола стакан, который поднес девушке с тем, чтобы она его наполнила.

Но когда девушка опустила глаза к стакану, который держал в своей руке гость, она вся внутренне содрогнулась и рука, державшая бутылку, так задрожала, что, наливая, она часть вина разлила на стол: рукав и рука Китиньо были в крови.

Росас это заметил — луч радости осветил на мгновение обыкновенно мрачное и хмурое лицо диктатора, носившее на себе отпечаток какой-то таинственной, зловещей неподвижности.

Донья Мануэла, побледнев, как мертвец, невольно откинулась назад и опустила испуганный и встревоженный взгляд.

— За здравие вашего превосходительства и доньи Мануэли! — сказал командир, встав из-за стола и низко раскланиваясь, и разом осушил стакан. А мулат тем временем старался дать понять разными жестами, движениями и гримасами, чтобы Мануэла взглянула на руки командира.

— Ну, что вы сделали? — спросил Росас с наигранным равнодушием, не отводя глаз от скатерти и как бы изучая ее рисунок.

— Согласно приказанию вашего превосходительства, я явился сюда, после того как исполнил то, что ваше превосходительство изволили приказать.

— Что я изволил приказать?

— Хм, — откашлялся Китиньо, — ваше превосходительство изволили поручить мне…

— Ах да, помню, я поручил вам делать объезд по Бахо. Кордова сообщал Викторике о каких-то людях, которые намеревались в эту ночь отправился в действующую армию дикого унитария Лаваля; как же, как же, помню теперь, что я предписывал вам немного приглядеть за этими людьми, так как Викторика, вы знаете, прекраснейший федералист, но вместе с тем он немного простоват и часто засыпает в самый важный момент.

— Хм, черт возьми! — пробормотал себе под нос командир.

— Так что же, вы отправились на набережную?..

— Да, я отправился туда, предварительно сговорившись с Кордовой относительно того, что нам следовало делать.

— Вы их нашли?

— Да они были вместе с Кордовой, и по его сигналу я их атаковал.

— Вы захватили их, конечно, в плен и доставили сюда!

— Как, доставили сюда? Разве ваше превосходительство не помните, что изволили мне приказать?

— Хм, черт возьми! — прокашлял опять Китиньо.

— Уж так они мне надоели, что я просто не знаю, что с ними делать! До настоящего времени я относился к ним, как отец к блудным сынам своим: только арестовывал их, пробовал действовать на них увещаниями. Но они неисправимы. Я считаю, что федералисты должны были бы принять это дело лично на себя, так как в том случае, если Лаваль одержит верх, беда обрушится прежде всего на них.

— Caray17! Трудно ожидать, чтобы он мог восторжествовать,

— Право, мне оказали бы громадную услугу, если бы у меня отняли власть, и если я не отказываюсь от нее, то только потому, что все вы заставляете меня оставаться у кормила и держать его в своих руках.

— Ваше превосходительство — отец всей федерации.

— Как я вам говорю, вы все должны мне помогать. Делайте что хотите с этими дикими унитариями, которые не страшатся тюрьмы, но только знайте, что если они восторжествуют, то расстреляют вас.

— Они не могут восторжествовать.

— Я говорю вам все это, с тем чтобы вы передали мои слова и остальным моим друзьям. Скажите, их было много сегодня?

— Их было пятеро.

— Что же, отбили вы им охоту возобновить свою попытку?

— Их на тележке отвезли в полицейское управление. Кордова уверил меня, что таково было распоряжение начальника.

— Мне очень жаль, что так случилось, вот до чего эти люди себя доводят! В сущности, вы правы, потому что, повторяю вам еще раз, если им удастся взять верх, то они расстреляют вас.

— Ну уж во всяком случае не эти, — злорадно засмеялся Китиньо.

— Как, разве вы их так серьезно ранили?

— По горлу, да, довольно серьезно.

— Вы не видали, были ли при них какие-нибудь бумаги? — поспешно спросил Росас, будучи уже не в силах сохранять долее эту личину лицемерия, и в чертах его теперь с удивительной яркостью отразилась злобная радость удовлетворенной мести.

— Ни при одном из четырех не найдено было решительно никаких документов.

— Из четырех? Но вы только что говорили, что их было пятеро!

— Да, сеньор, но так как один успел бежать…

— Как бежать! — воскликнул Росас, вдруг выпрямляясь на своем стуле и метнув гневный взгляд в сторону своего приспешника.

Тот, как бы пораженный этим зловещим приковывающим взглядом, опустил глаза, весь дрожа от страха перед этой дьявольской, непреклонной волей.

— Да, он бежал этот последний, ваше превосходительство, — пробормотал нетвердым голосом Китиньо.

— Кто? Кто же он такой, этот?

— Я не знаю, кто он был.

— Так кто же это знает?

— Кордова должен знать.

— Где же Кордова?!

— Я его не видал после того, как он нам подал условленный сигнал.

— Но как он мог бежать, этот унитарий?

— Я не знаю… но расскажу вашему превосходительству… что, когда мы атаковали их, один бросился бежать по направлению к городу… несколько солдат кинулись за ним… они спешились, чтобы схватить его, но, говорят, он имел при себе шпагу, которой и уложил троих солдат… а затем, говорят, что к нему подоспели на помощь… это случилось там… по близости от дома английского консула.

— У дома консула?

— Да, там по близости.

— Ну хорошо, — а затем?

— Один из моих солдат явился донести мне об этом, я разослал за ним в погоню и на розыски людей по всем направлениям… но я не видал, как он бежал.

— А почему вы этого не видали? — воскликнул Росас громовым голосом, обдавая несчастного бандита страшными молниями своего гневного взгляда. Лицо Китиньо выражало приниженность и страх хищного зверя перед своим укротителем.

— Я резал в это время горло другим! — робко ответил он, не решаясь поднять глаз на своего повелителя.

В это время Вигуа, который в продолжение всего этого страшного диалога постепенно отодвигался со своим стулом от стола, при последних ужасных словах вдруг сделал вместе со своим стулом такой скачок назад, что чуть было не размозжил себе затылка об стену, а донья Мануэла сидела неподвижная и бледная, как мраморное изваяние, не смея поднять глаз из страха увидеть или окровавленные руки убийцы или же страшный, вселяющий ужас взгляд отца.

Удар спинки стула мулата о стенку заставил Росаса обернуться в ту сторону, причем взгляд его скользнул по лицу дочери. Этого пустяка было уже достаточно, чтобы дать совершенно другой оборот мыслям генерала, которые в зависимости от обстоятельств менялись буквально в одно мгновение ока.

— Я спрашиваю вас об этом потому, — сказал Росас уже совершенно спокойным, ровным голосом, — что, вероятно, этот унитарий имел при себе все письма и бумаги к Лавалю, а вовсе не потому, что я сожалею о том, что его не умертвили.

— Ах, если бы он только был в моих руках!

— Ах, в самом деле, если бы только он был в ваших руках! — иронически передразнил его Росас. — Надо быть очень ловким и проворным, для того чтобы захватить унитария, — я готов биться об заклад, что его не разыщут.

— Я буду искать его даже в аду, если только это будет нужно! — воскликнул Китиньо. — Прошу извинения у вашего превосходительства и доньи Мануэлы.

— Да, кто его найдет?

— Я, по крайней мере, я на это надеюсь.

— Да, надо, чтобы вы его разыскали мне, потому что бумаги, которые он имел при себе, вероятно, чрезвычайно важны.

— Пусть ваше превосходительство не беспокоится, я его разыщу, и тогда посмотрим, уйдет ли он от меня!

— Мануэла, позови Корвалана.

— Кордова должен знать, как его звали, и если вашему превосходительству угодно…

— Повидайте Кордову, порасспросите его, скажите, не нужно вам чего-нибудь лично для вас?

— Сейчас мне ничего не нужно, сеньор. Я служу вашему превосходительству своей жизнью и рад в любое время отдать ее за вас, когда вы только того пожелаете. Ваше превосходительство нам уже достаточно того, что защищает нас от унитариев.

— Возьмите это, Китиньо, и отнесите вашей семье, — сказал генерал, доставая из кармана своей куртки сверток банковых билетов и вручая их бандиту.

— Я беру эти деньги только потому, что ваше превосходительство заставляет меня взять их, — сказал он.

— Служите верно федерации, друг.

— Я служу вашему превосходительству, потому что федерация — это вы и донья Мануэла.

— Ну хорошо, хорошо, разыщите Кордову. Не хотите ли вы еще вина?

— Нет, благодарю, я уже выпил достаточно.

— Ну, тогда отправляйтесь с Богом! — проговорил Росас, протянув руку Китиньо.

— Она у меня грязная, не совсем чистая! — сконфуженно пробормотал командир, не решаясь дать Росасу свою окровавленную руку.

— Подойдите поближе, друг мой, и не смущайтесь, ведь это кровь унитариев. — И как бы испытывая особое наслаждение от прикосновения к этой руке, Росас удержал ее довольно долго в своей, дружески пожимая.

— Ну, идите с Богом, Китиньо. Тот откланялся и вышел.

Росас проводил его глазами, в которых светилось какое-то странное, непонятное выражение. Он, так сказать, любовался и как бы измерял силу этого человека, который действовал исключительно под влиянием его воли. Все эти грязные подонки общества, выведенные из грязи и трущоб на свет божий этим тираном, чтобы сделать из них орудия своей власти, все они были давно приучены им к безусловному повиновению.

И в страшный час, когда несчастный Буэнос-Айрес переживал агонию своей свободы, прав и законов, Росас, мессия этой подлой черни и яркий представитель самого возмутительного абсолютизма, действительно, был желанным вождем темной черни, фанатичной и невежественной, которую он грозно гнул под свое железное иго, и Китиньо, это чудовище, едва ли имевшее в себе что-либо человеческое, был одним их тех, кто с окровавленными руками воспевал своего вождя и повелителя.

— Спокойной ночи, донья Мануэла! — сказал Китиньо, повстречав ее, когда она возвращалась вместе с Корваланом в кабинет отца.

— Спокойной ночи, — ответила она, прячась за Корвалана и сторонясь как можно дальше от него, как будто она опасалась прикосновения этого чудовища, от которого еще пахло свежей человеческой кровью.

— Корвалан, — приказал Росас, — пойдите и приведите сюда сейчас же Викторику.

— Он только что прибыл и находится в бюро, лишь несколько минут тому назад он у меня осведомлялся, не соблаговолит ли ваше превосходительство принять его.

— Пусть идет.

— Я пойду позову его.

— Нет, подождите. После того как вы пошлете сюда Викторику, садитесь сами на коня и, не теряя ни минуты, скачите к английскому консулу, там вызовите его самого и скажите ему, что мне сейчас необходимо переговорить с ним, что я прошу его немедленно приехать ко мне.

— А если он спит?

— Пусть его разбудят.

Корвалан низко поклонился и вышел, поправляя на ходу свой красный шелковый пояс.

— Чего это вы, ваше преподобие, изволили так сильно испугаться? — спросил Росас, обращаясь к мулату, — придвиньтесь же к столу, вы там точно паук прилепились к стене. Итак, чего вы испугались?

— Его руки, — отвечал падре Вигуа, с нескрываемым облегчением придвигаясь к столу, когда бандит вышел.

— Дурак! — проворчал в бороду Росас. — А ты, Мануэла, ты не совсем здорова, кажется?

— Нет, почему вы так думаете, татита?

— Да питому, что я заметил, что тебе было не совсем по себе, пока здесь был Китиньо.

— Но ведь ты видел?

— Я все вижу, но ты должна уметь скрывать. Для таких людей, как тот который сейчас вышел, нужна здоровая дубина, это их сразу делает приниженными, кроткими, а легкие уколы заставляют их вскочить как от укуса змеи.

— Мне было страшно, сеньор.

— Страшно! — презрительно уронил Росас, — я этого мерзавца одним взглядом могу уничтожить.

— Мне был страшен не он, меня испугало то, что он сделал.

— То, что он сделал, он сделал для твоей и моей безопасности; никогда не истолковывай иначе то, что тебе придется видеть и слышать здесь; я хочу, чтобы эти люди понимали меня и знали, что я хочу чтобы они беспрекословно исполняли то, что я от них потребую, только тогда я буду этим доволен. И ты должна быть этим довольна и стараться приобрести среди них популярность, во-первых, потому, что это в твоих интересах, а во-вторых, потому, что я тебе это приказываю. Войдите, Викторика, войдите, — продолжал он, обращаясь в сторону двери, за которой послышался шум мужских шагов.

ГЛАВА IX. Дон Бернардо Викторика

Сеньор дон Бернардо Викторика, начальник полиции Ресторадора законов, вошел в столовую Росаса.

Это был человек лет пятидесяти, среднего роста, плотного телосложения. В волосах его было много седины, лицо медно-красного цвета, широкий, очень выпуклый, нависший над густыми бровями лоб и маленькие, темные, чрезвычайно блестящие, бегающие глаза, лукавый бойкий взгляд, да две глубокие борозды морщин от ноздрей до углов рта придавали этому лицу злое, жестокое и притом старческое выражение. Казалось, это лицо состарилось не столько под влиянием страстей, сколько под влиянием прожитых лет, и никогда оно не оживлялось приветливой человеческой улыбкой.

Одет он был в черные брюки, синюю куртку и ярко-красный жилет. Вокруг высокой тульи шляпы обвивалась широкая полоса ярко-красного крепа, знак траура по умершей супруге Ресторадора. В руке у него был короткий, но толстый хлыст с серебряной рукояткой.

Поклонившись почтительно, но без жеманства, Росасу и его дочери, он сел по приглашению хозяина на тот самый стул, на котором раньше сидел Китиньо.

— Вы прямо из полицейского участка?

— Прямо оттуда.

— Случилось что-нибудь?

— Привезли тела тех, которые намеревались отплыть сегодня ночью, вернее три трупа и одного умирающего, который теперь уже скончался.

— А кто он был?

— Полковник Саласар.

— Известны вам имена остальных?

— Да сеньор, кроме Саласара, в остальных признали Пальмеро, Сандоваля и молодого Маркеса.

— А бумаги?

— Ничего не было найдено.

— Вы заставили Кордову подписать донос?

— Да, сеньор, согласно приказанию вашего превосходительства, я заставляю подписывать все доносы.

— Он при вас?

— Вот, извольте, — отвечал начальник полиции, доставая из бокового кармана своей куртки большой кожаный бумажник и, выбрав из множества содержавшихся в нем бумаг одну, он развернул ее и положил на стол перед Росасом.

— Прочтите! — приказал Росас.

Дон Бернардо взял со стола бумагу и стал читать.

Хуан Кордова, уроженец Буэнос-Айреса, по ремеслу временно мясник, член Народного общества, временно зачисленный в секретную полицию по особому приказанию его превосходительства славного Ресторадора законов, явился к начальнику полиции 2-го числа текущего месяца в час пополудни и сообщил, что, узнав от служанки дикого унитария Пальмеро, с которой он состоял в тайных сношениях, о том, что господин ее имел намерение бежать вМонтевидео, явился в тот же день поутру к вышеупомянутому дикому унитарию Пальмеро, которого он знал вот уже несколько лет, и просил его одолжить ему, Кордове, пятьсот пиастров, так как он якобы собирался дезертировать и бежать в Монтевидео и что без этих денег побег его не мог состояться. Сумму эту, по его словам, требовали те хозяева китобойных судов, которые занимались перевозкой эмигрантов.

Вследствие всего этого Пальмеро, в свою очередь, признался ему, что он и четверо его товарищей также задумали бежать, но находятся в затруднении, не зная ни одного из владельцев китобойных судов; затем Пальмеро предложил Кордове восемь тысяч пиастров, если он поможет им бежать. Торг состоялся тотчас же, и побег был назначен на четвертое число, в десять часов вечера, причем было условлено, что Кордова должен зайти к Пальмеро четвертого числа около шести часов вечера, чтобы узнать, в каком месте и в каком доме должны сойтись все эмигранты.

Все это заявитель сообщил начальнику полиции, чтобы тот уведомил об этом его превосходительство как об исполнении им, Кордовой, его обязанностей как защитника священных интересов федерации, присовокупив, что во всем этом деле он особенно заботился о том, чтобы действовать во всем сообща с доном Хуанито Росасом, сыном его превосходительства, и согласно его совету.

Подписал в Буэнос-Айресе 3-го мая 1840 г.

Хуан Кордова

Закончив чтение этой бумаги, начальник полиции тотчас же сложил ее и сказал:

— Вследствие этого заявления я и получил от вашего превосходительства те приказания, которые я должен был передать Кордове, с тем чтобы он сговорился с командиром Китиньо.

— Когда вы вновь видели Кордову?

— Сегодня в восемь часов утра.

— Не говорил он вам о том, известны ли ему имена товарищей Пальмеро?

— До сегодняшнего утра он не знал ни одного имени.

— Не произошло ли чего-либо особенного в этом деле?

— Кажется, одному из унитариев удалось скрыться, судя по словам тех людей, которые сопровождали повозку.

— Да, сеньор! Один из них скрылся, и вы должны помочь мне разыскать его.

— Я надеюсь, что это нам удастся.

— Да, сеньор, без сомнения, потому что если рука правительства коснулась какого-нибудь унитария, то весьма важно, чтобы он впоследствии не мог сказать, что рука эта не могла удержать его.

— Ваше превосходительство совершенно правы.

— Я знаю, что я прав, тем более что я слышал, будто этот унитарий долго сражался и, что еще хуже, будто неожиданно к нему пришла помощь, — подобного явления не должно быть, я этого не хочу. Наша родина всегда была анархией, потому что каждый, кому только вздумается, подымал свою саблю против правительства. Горе вам и горе всем федералистам, если я допущу, чтобы унитарий смели противиться вам, когда вы исполняете мои приказания!

— Это совершенно небывалый случай! — заметил дон Бернардо, вполне понимая всю важность в будущем рассуждений Росаса.

Да, это совершенно небывалый случай! И именно потому-то на него и следует обратить особое внимание, — да, подобный случай еще небывалый, но он вскоре сделается заурядным, если не положить сейчас конец таким явлениям.

— Ведь Кордова был с ними и, следовательно, должен знать того, кто скрылся.

— Вот этого-то мы и не знаем.

— Я сейчас же пошлю за ним.

— Не трудись, другой уже отправился разыскивать его, и сегодня поутру вы будете знать, знает ли Кордова того беглеца, которым я интересуюсь. Как в том, так и в другом случае вы примете надлежащие меры для розыска этого унитария.

— Не теряя ни минуты, ваше превосходительство!

— Скажите, если Кордова не знает имени того унитария, — что вы намерены делать?

— Я отдам приказание моим комиссарам и главным агентам тайной полиции, чтобы они усилили бдительность надзора в своих подчиненных, для того чтобы выследить и завладеть…

— Унитариям в Буэнос-Айресе! Довольно забавно! — прервал Росас с насмешливой улыбкой, заставившей побледнеть злополучного начальника полиции. — Э-э… будьте спокойны, вы даже не знаете, сколько этих унитариев в Буэнос-Айресе.

— Их должно быть…

— Вполне достаточно, чтобы погубить и вас, и всех федералистов, если бы только я не работал за вас всех и не исполнял сам обязанности начальника полиции.

— Сеньор, я делаю все, что только могу.

— Весьма возможно, что вы делаете все, что вы можете, но далеко не все, что вы должны были бы делать, и это я могу доказать вам сейчас же. Вы собираетесь разыскивать одного какого-то унитария в целом городе унитариев — точно ячменное зерно, а вместе с тем вы у себя в кармане носите, если не имя этого унитария, то уж во всяком случае верное средство узнать его.

— Честью могу уверить ваше превосходительство, что я не понимаю…

— Вот потому-то я и говорю, что мне приходится все делать самому и всему вас учить! От кого Кордова узнал о намерении дикого унитария Пальмеро, бежать?

— От служанки этого самого Пальмеро, как гласит заявление.

— От служанки дикого унитария Пальмеро, дон Бернардо Викторика! — поправил его Росас.

— Простите меня, ради Бога, ваше превосходительство. Росас поморщился и продолжал:

— Сеньор, с кем должен был отплыть тот унитарий, который скрылся?

— С диким унитарием Пальмеро и его товарищами.

— Прекрасно! Ну, а как вы полагаете, этот унитарий Пальмеро набирал себе товарищей, с которыми намеревался бежать, прямо с улицы?

— Нет, я, конечно, этого не думаю, превосходнейший сеньор.

— Если так, то значит, эти товарищи были его друзья.

— Действительно, так оно должно было быть! — сказал дон Бернардо, начиная соображать, к чему клонит Ресторадор.

— А если они были его друзьями, то, вероятно, бывали у него в доме, не так ли?

— Без сомнения!

— Следовательно, служанка, которая выдала Пальмеро, должна знать, кто чаще других бывал у ее господина.

— Конечно.

— Нам известно, что у него бывали Саласар, Маркес, Сандоваль, которых теперь уже нет более в живых, остается узнать, кто были другие наиболее частые посетители и гости Пальмеро, и если вы таким путем не сумеете отыскать то лицо, которое вам нужно, то вам не стоит более и времени терять на это дело.

— Гениальность вашего превосходительства превосходит всякие ожидания и не имеет ничего себе подобного, — подобострастно и восторженно воскликнул начальник полиции, — я во всем буду действовать согласно указанию вашего превосходительства и надеюсь на успех.

— Все это прекрасно, но было бы лучше, если бы вы сами могли додуматься до этого без моего содействия, потому что мне приходится работать слишком много, именно вследствие того, что у меня нет настоящих помощников! — сказал Росас. — Теперь вы знаете, что вам следует делать? — добавил он.

— Да, знаю, превосходнейший сеньор.

— В эту ночь ничего особенного не случилось? — спросил генерал немного погодя.

— Приходила ко мне одна женщина, донья Каталина Куэто, вдова, портниха; она приходила с жалобой на Гаэтана, который, по ее словам, отхлестал кнутом ее сына, ехавшего верхом по площади Эль-Ретиро.

— Кто этот мальчик?

— Он студент-математик.

— Какой повод дал он Гаэтану к такого рода обхождению?

— Гаэтан подошел к нему и спросил, почему он не надел своей лошади федерального наголовника, на это молодой человек, почти ребенок, лет шестнадцати или семнадцати, отвечал, что не надел своему коню федерального наголовника потому, что конь его и без того добрый федералист и не нуждается ни в какой вывеске. На это Гаэтан стал хлестать его кнутом до тех пор, пока тот не упал с лошади.

— В настоящее время самые отчаянные и опасные унитарны, — заметил в раздумье Росас, — это именно дети.

— Я уже имел честь докладывать вашему превосходительству, что студенты и женщины положительно неисправимы. Ни студентов, ни женщин нет никакой возможности заставить носить федеральный девиз, в особенности же молодых. Я бы на месте вашего превосходительства запретил чепцы для женщин, для того чтобы принудить их носить на голове бант с федеральным девизом.

— Они должны повиноваться, — отвечал Росас, подразумевая под этими словами весьма многое, что ему одному было понятно, — они должны повиноваться, но теперь еще не время прибегать к тому верному средству, о котором вы не упоминаете. Гаэтан поступил прекрасно; пошлите сказать этой нежной матери, чтобы она занялась исключительно уходом за своим сыном. Есть еще что-нибудь новенькое?

— Нет, решительно ничего, сеньор. Ах, впрочем, я получил сегодня от трех федералистов прошение о разрешении устроить лотерею-аллегри во время майских праздников.

— Это будет устроено в пользу полиции.

— Ваше превосходительство не намерены устроить какие-либо торжества и увеселения к этому времени?

— К лотерее-аллегри вы можете добавить большой шест и деревянных коньков.

— Ничего более?

— Не задавайте мне глупых вопросов, разве вы не знаете, что двадцать пятое мая — праздник унитариев. Правда, так как вы сами испанец…

— Ваше превосходительство имеете еще какие-либо распоряжения на эту ночь?

— Никаких, вы можете теперь удалиться.

— Но утром я не премину исполнить приказания вашего превосходительства относительно служанки.

— Я не давал вам никаких приказаний, только дал вам совет! — резко заметил Росас.

— Очень благодарен вашему превосходительству! — сконфуженно залепетал начальник полиции.

— Не за что! — насмешливо отозвался Росас. Викторика низко откланялся отцу и дочери и вышел из комнаты, уплатив как и все, кто переступал этот порог, свою дань унижения, страха и раболепия и притом уходил, не зная точно, остался Росас им доволен или нет. Эту жестокую, томительную неуверенность бессердечный диктатор нарочно поддерживал в своих приближенных, полагая, что сильный страх мог заставить их бежать куда глаза глядят, а слишком большая уверенность в его расположении могла сделать их слишком фамильярными и даже нахальными.

ГЛАВА X. Тигр и лиса

После ухода начальника полиции наступило довольно продолжительное молчание. Росас и его дочь, погрузившись каждый в свои мысли, хранили молчание, бодрствуя, тогда как приземистый падре Вигуа хранил его в сладком сне, положив оба локтя на стол и опустив голову на руки.

— Поди ложись спать! — сказал Росас дочери.

— Мне не хочется спать, сеньор! — ответила она.

— Все равно, — уже очень поздно.

— Но вы останетесь один.

— Я никогда не бываю один, сейчас явится Спринг, и я не хочу, чтобы он тратил время попусту, рассыпаясь в любезностях перед тобой, иди!

— Ну, хорошо, татита, позовите меня, если вам что-нибудь понадобится.

Донья Мануэла подошла к отцу, поцеловала его в лоб и, взяв со стола свечу, ушла во внутренние комнаты.

После ее ухода генерал встал и, заложив руки за спину, принялся ходить взад и вперед по комнате. Минут десять он ходил, погруженный в глубокое размышление, как вдруг послышался топот быстро приближающихся коней.

Генерал приостановился на минуту и как только уверился в том, что лошади остановились у крыльца его дома, так сильно шлепнул бедного падре Вигуа по затылку, что, если бы голова падре не покоилась на его руках, он без сомнения, сплющил бы свой нос.

— Ай-ай! — закричал бедняга и испуганно вскочил на ноги.

— Пустяки, ничего, падре Вигуа! Проснитесь, гости приехали. Слушайте меня внимательно: вы сядете рядом с тем господином, который сейчас войдет, и, когда он встанет, чтобы уходить, вы хорошенько сожмете его в своих объятиях, поняли меня?

Мулат минуту смотрел на Росаса и затем, хотя и с видимым неудовольствием, покорился воле своего господина. Генерал снова сел на тот стул, на котором сидел раньше.

В дверях появился Корвалан.

— Англичанин приехал? — спросил Росас у своего адъютанта, как только тот переступил порог.

— Он здесь, превосходнейший сеньор!

— А что он делал, когда вы к нему явились?

— Он собирался лечь спать.

— Входная дверь дома была открыта?

— Нет, сеньор.

— Вам отворили немедленно, как только вы сказали, кто вы такой и от кого?

— Да, тотчас же.

— А гринго, этот еретик, был удивлен, увидев вас?

— Мне показалось, что да.

— Вам показалось!.. На какой черт у вас глаза? Спрашивал он вас о чем-нибудь?

— Нет, ни о чем, как только я передал ему желание вашего превосходительства, он тотчас же приказал седлать лошадь.

— Пусть войдет!

Новая личность, с которой мы собираемся познакомить читателя, одна из тех преисполненных черствым бессердечным эгоизмом, чисто английским, личностей, каких во множестве можно встретить во всех странах земного шара; но по человека, столь пренебрегающего своим общественным положением, предавшего забвению свое человеческое достоинство, можно встретить только в такой стране, где правительство подобно правительству Росаса, иначе говоря, только в Буэнос-Айресе в описываемую нами эпоху мог существовать подобный человек.

Сэр Уолтер Спринг, британский уполномоченный посол при аргентинском правительстве, сумел добиться от Росаса того, в чем этот последний наотрез отказал его предшественнику мистеру Гамильтону, то есть заключения известного договора об уничтожении рабовладения. И с момента этого первого триумфа зародились симпатии британского посла к Росасу, симпатии, возраставшие с удивительной быстротой и превратившиеся в конце концов в безграничную преданность сэра Уолтера Спринга к особе Ресторадора.

Росас питал к сэру Уолтеру Спрингу самое полное доверие, так как знал, что он, как, впрочем, почти все близко знавшие Росаса, испытывал безотчетный страх, и ловкий, проницательный Ресторадор рассчитывал на хитрость, изворотливость и влияние этого человека в тех случаях, когда он находил нужным сбить с толку европейскую политику, точно так же, как он рассчитывал на кинжалы Масорки, когда желал в угоду своим зверским инстинктам заколоть новую жертву.

Сэр Уолтер Спринг был человек лет шестидесяти, маленького роста, лысый, с высоким благородным лбом и вообще аристократической наружности; водянистые, бледно-голубые глаза, маленькие, но умные и проницательные, сейчас были немного красноваты, как и все лицо, обыкновенно очень бледное. Впрочем, и это не удивительно: было уже около трех часов ночи, час весьма поздний для столь пожилого человека, который перед тем, вероятно, немного разгорячился добрым пуншем в приятной компании своих друзей. Одет он был строго и прилично: с ног до головы весь в черном.

— Войдите, милости прошу, сеньор Спринг! — произнес Росас, вставая со своего стула, но не делая ни одного шага на встречу гостю, появившемуся в этот момент на пороге столовой.

— Честь имею быть весь к услугам вашего превосходительства! — отвечал Спринг, раскланявшись и подходя к столу, чтобы протянуть руку генералу.

— Я позволил себе побеспокоить вас сеньор Спринг! — продолжал Росас мягким ласкательным голосом, любезно указывая гостю на стул по правую руку от себя.

— О, вы меня нисколько не обеспокоили, нет, сеньор генерал, могу вас уверить, что нисколько; ваше превосходительство, напротив вы доставляете мне громадное удовольствие, призывая меня к себе. Сеньорита Мануэла, надеюсь, здорова?

— Да, благодарю.

— Признаюсь, я опасался противного.

— Почему же, сеньор Спринг?

— Потому что обыкновенно сеньорита присутствует при всех трапезах вашего превосходительства.

— Да, это правда.

— А в данный момент я не имею удовольствия видеть ее здесь.

— Она только что ушла в свои комнаты.

— О, как я несчастлив, что не приехал несколькими минутами раньше!

— Она также будет очень жалеть об этом.

— Дочь вашего превосходительства самая очаровательная женщина из всех аргентинок.

— Она старается делать все что от нее зависит, чтобы быть такой, как вы говорите.

— И это вполне удается ей!

— Благодарю вас от ее имени, но, между прочим, вам нельзя жаловаться на сегодняшний вечер и ночь.

— Почему нет, ваше превосходительство?

— Да потому, что вы прекрасно провели их у себя дома.

— До некоторой степени ваше превосходительство правы.

— Как так, до некоторой степени?

— Вы правы, ваше превосходительство, в том, что я, действительно, провел несколько очень приятных часов, но я бываю лишь тогда действительно счастлив, когда нахожусь с лицами, составляющими семью вашего превосходительства.

— Вы чрезвычайно любезны, сеньор Спринг, — сказал Росас с столь тонкой и хитрой усмешкой, что никто другой не мог бы разгадать сложного смысла этой улыбки, кроме проницательного, догадливого и привычного к различным оттенкам выражений подвижной физиономии Росаса, сэра Уолтера.

— Если только вы мне позволите, — продолжал Росас, — мы теперь бросим эти комплименты и займемся немного делами более серьезными!

— Нет ничего более приятного, чем подчиняться желаниям вашего превосходительства! — отвечал дипломат, придвигая свой стул ближе к столу и разглаживая по привычке жабо своей манишки из тончайшего батиста.

— Скажите, в какой день вы намерены отправить пакет? — спросил Росас, облокотившись на спинку незанятого стула.

— Для нашей миссии пакет будет отправлен завтра, но если ваше превосходительство желаете, чтобы отправление его было задержано…

— Да, этого именно я и желаю.

— В таком случае я сделаю соответствующие распоряжения, чтобы отправка пакета была отложена, неофициально конечно, на все то время, какое желательно будет вашему превосходительству для изготовления ваших депеш.

— О, мои депеши еще со вчерашнего дня готовы.

— В таком случае разрешите мне, ваше превосходительство, задать вам один вопрос.

— Сделайте одолжение, сколько вам угодно!

— Смею ли я узнать, почему ваше превосходительство желаете задержать курьера, если депеши не являются здесь причиной.

— Дело весьма просто, сеньор Спринг.

— Ваше превосходительство отсылаете, вероятно, министерский конверт?

— Отнюдь нет.

— В таком случае я не понимаю…

— Мои депеши готовы, говорю я, но ваши не готовы.

— Мои? Если не ошибаюсь, я имел честь только что доложить вашему превосходительству, что все мои депеши готовы и даже запечатаны, я ожидал лишь нескольких частных писем.

— Я не говорю о частных письмах.

— Не соблаговолите ли, ваше превосходительство, пояснить…

— Мне кажется, что ваша обязанность требует от вас, чтобы вы уведомляли ваше правительство во всех подробностях о положении дел в Аргентине в момент отправления пакетбота в Европу, не так ли?

— Совершенно так, ваше превосходительство.

— Но вы не могли этого сделать, потому что некоторых фактов вам не достает.

— Я сообщаю своему правительству лишь об общих вопросах, только об общественных событиях, но не могу уведомлять его о фактах, относящихся к внутренней политике аргентинского кабинета, которые мне совершенно неизвестны.

— Это правда, но знаете ли вы настоящую цену этих общих вопросов, сеньор Спринг?

— Их цену! — повторил посол фразу генерала, для того чтобы собраться с мыслями и не дать опрометчивого ответа.

Росас ощущал себя в своей сфере: он преобладал над умом своего собеседника, загонял его, что называется, в угол находчивостью, проницательностью и уверенностью в своем умственном превосходстве.

— Что значат для вашего правительства, эти ваши общие положения, да ровно ничего!

— О…

— Да, конечно, ровно ничего! Вы европейцы всегда накапливаете множество этих общих сведений, когда желаете сделать вид, что хорошо знакомы с делом, о котором в сущности не имеете ни малейшего понятия; система эта производит, однако, действие совершенно противное тому, на какое вы рассчитываете, потому что в большинстве случаев вы обобщаете на совершенно ложных основаниях.

— Ваше превосходительство, вероятно, хотите этим сказать…

— Я хочу сказать, сеньор посол, что обыкновенно вы говорите о вещах, которых не знаете и не понимаете, по крайней мере, что касается моей страны, это несомненно.

— Но иностранный посол никаким образом не может знать подробности внутренней политики, в которой он не принимает никакого участия.

— Потому-то иностранный посол, желающий сообщать своему правительству действительно верные сведения, и должен стараться по возможности сблизиться с главой правительства, ведущего эту политику, присматриваться и прислушиваться, принимать к сведению его разъяснения и толкования.

— Это именно тот образ действий, какого я придерживаюсь.

— Не всегда.

— Значит, против воли.

— Весьма возможно… Но скажите, знаете ли вы настоящее положение дел в данный момент? И, если уж говорить о тех общих явлениях, которые вы так любите, скажите, в каком духе написаны те депеши, которые вы отсылаете завтра вашему правительству, что говорите вы в них о моем правительстве?

— О, сеньор!

— Это не ответ.

— Я это знаю.

— В таком случае что вы мне ответите?

— Касательно настоящего положения правительства вашего превосходительства?

— Ну, да, чего вы ожидаете, моего ли триумфа или триумфа анархии?

— Мне кажется… обстоятельства за то, что торжество останется на стороне вашего превосходительства.

— Но это ваше мнение вы, конечно, на чем-нибудь основываете?

— Без сомнения.

— Можно узнать?

— На власти и могуществе вашего превосходительства, на вашей ловкости и необычайном уме.

— Гм! Это довольно расплывчатая, довольно туманная фраза, признаюсь, у меня есть известная власть и могущество, но и анархисты могут похвастать тем же, не правда ли?

— О, сеньор!

— Да, конечно, например известно ли вам, каково в данную минуту положение Лаваля в Энтре-Риос?

— Да, ваше превосходительство, он лишен возможности действовать со времени битвы при Сан-Кристобале, в которой войска конфедерации одержали столь блистательную победу.

— Однако генерал Эчаг вынужден также оставаться в бездействии из-за недостатка лошадей.

— Это действительно верно, но ваше превосходительство можете все, что пожелаете, и не замедлите, конечно, доставить ему недостающих лошадей.

— Ну, а знаете вы положение в Корриентесе?

— Я полагаю, что раз Лаваль разбит наголову, Корриентес без труда присоединится к федеральной лиге.

— Не знаю, что будет, но пока Корриентес охвачен восстанием, а это уже две провинции.

— Да, действительно, две, но… но ведь конфедерация насчитывает их всего четырнадцать.

— Ну, не так много! Уже давно нет четырнадцати, так как нельзя считать те провинции, которые открыто встали на сторону унитариев!

— Конечно, конечно, превосходнейший сеньор! Но революционное движение в этих провинциях не имеет почти никакого значения, как я полагаю.

— Ну, не говорил ли я вам, что все ваши общие взгляды и суждения основываются на ложных сведениях и ошибочных предположениях?! Тукуман, Сальта, Ла-Риоха, Катамарка и Жужуй — все это провинции очень важные, и это движение, о котором вы так небрежно изволите говорить, ничто иное, как серьезная революция с большим запасом оружия и людей.

— Это было бы весьма печально.

—Так оно и есть: унитарии теснят меня со всех сторон, и кроме всего этого… ну, что же еще, кроме всего этого, сеньор посол?

— Что еще?

— Да, что еще сеньор? Спрашиваю вас, но так как у вас не хватит духа назвать мне моих врагов, то я скажу вам: еще мне угрожает Ривера.

— Ну-у…

— Ривера теперь далеко не так незначителен, как вы полагаете: он собрал армию на Уругвае.

— Да, но эта армия не перейдет границы.

— Возможно, однако я должен учитывать то, что она может перейти, тогда я со всех сторон буду окружен врагами, возбужденными, одобряемыми и поддерживаемыми Францией.

— Действительно, положение серьезное, — сказал сэр Уолтер, произнося эти слова крайне медленно и вдумчиво, так как он был поражен услышанным и не мог сообразить, зачем Росас открывал ему глаза на все эти грозящие опасности: такого рода откровенность со стороны хитрого, лукавого и скрытного Росаса должна была таить какие-либо не маловажные причины.

— Да, все это очень серьезно, — продолжал Росас с удивительным хладнокровием и самообладанием, окончательно сбившими с толка англичанина. — Теперь, когда вам более или менее известны все грозящие моему правительству и мне лично опасности и действительное положение дел в государстве, скажите, чем вы думаете оправдать перед лицом вашего правительства надежды на мое торжество над унитариями? Ведь вы только что изволили высказать мне, что совершенно не сомневаетесь в том, что я должен одержать верх!

— Да, на что же иное могу я рассчитывать, как не на ту власть, тот престиж и ту популярность, которые создали вашему превосходительству столь громкую славу и прочное положение?!

— Ха-ха-ха!.. — засмеялся Росас тоном человека, чувствующего не то сожаление, не то презрение к недальновидности и простоватости своего собеседника.

— Я решительно не вижу, сеньор генерал, — сказал сэр Уолтер Спринг, пораженный тем дурным впечатлением, какое произвела на диктатора его льстивая речь, — в каком из многих правдивых слов ваше превосходительство изволили усмотреть нечто смешное.

— В любом, господин европейский дипломат, в любом! — с едкой иронией ответил Росас. — Выслушайте меня, сеньор

Спринг: все, что вы изволили сейчас сказать, прекрасно для того, чтобы говорить это перед народом и народу, но никуда не годно для того, чтобы написать лорду Пальмерстону, которого унитарии в Монтевидео именуют «важным» министром. Я только что довольно подробно сообщил вам обо всем, что грозит в настоящее время моему правительству, а следовательно, и порядку и миру аргентинской конфедерации — не так ли?

— Да, превосходнейший сеньор.

— Знаете ли вы, почему я это сделал? О, вы не поняли этого, как я вижу, вы не сумели объяснить себе причину моей откровенности, которая только смутила вас! Ну, так знайте же — что я говорил с вами таким образом потому, что знаю, что из этого нашего свидания должен родиться протокол, который вы немедленно пошлете вашему правительству, и этого-то именно я и желаю.

— Ваше превосходительство желаете этого? — воскликнул удивленный дипломат.

— Да, я этого хочу и главным образом, для меня весьма важно, чтобы английское правительство узнало все эти подробности от меня, прежде чем оно узнает все это от моих врагов. Поняли вы теперь Мою мысль? Что я выиграю, если постараюсь скрыть от английского правительства положение дел, которое вскоре станет ему официально известно из тысячи различных источников? Ведь, это значило бы, что я чего-то боюсь. Но, клянусь вам, я решительно ничего не боюсь! Настоящих своих врагов я не боюсь нисколько!

— Вот потому-то я и сказал, что с властью вашего превосходительства…

— Ах, оставьте вы меня в покое с моей властью, сеньор Спринг!

— Но в таком случае… если ваше превосходительство не имеете власти…

Я имею достаточно власти, сеньор посол, — резко перебил его Росас, — это не подлежит сомнению.

Эта резкая выходка диктатора окончательно выбила из колеи сэра Уолтера, он совершенно отказывался понимать грозного генерала и, не зная, что ответить, как-то растерянно прошептал:

— Но тогда…

— Тогда, тогда! — передразнил его Росас, — тогда выходит, что иметь власть — одно, а рассчитывать что эта власть спасет в безвыходном положении, — дело другое. Вы думаете, что лорд Пальмерстон не знает сложения и вычитания? И неужели вы думаете, что он пожелает поддерживать правительство, которое, судя по-своему положению, может просуществовать не долее нескольких месяцев… ба!.. я никогда особенно не рассчитывал на поддержку английского правительства, сеньор Спринг, в моем недоразумении с Францией, но теперь еще менее надеюсь раз знаю, что сообщения вашему правительству пишутся вами в расчетах на мою личную власть!

— Но, сеньор генерал, если не властью, не войсками и не с помощью федералистов, то какими же средствами рассчитывает ваше превосходительство победить унитариев?

— Да ими же самими, сеньор Спринг, — с чисто немецкой флегмой ответил Росас, уставившись пытливым взглядом в лицо английского уполномоченного и стараясь уловить на нем то впечатление, какое произвел на его собеседника этот внезапно откинутый перед ним край завесы, скрывавшей таинственную глубину его мыслей.

— А-а! — воскликнул сэр Уолтер, непомерно вытаращив глаза, между тем как в его голове широко расплывался целый клубок цеплявшихся одна за другую мыслей и комбинаций, на которые его натолкнули слова диктатора.

— Да, ими же самими, — спокойно продолжал последний, — в настоящее время это моя самая сильная армия, та власть, которой труднее всего противостоять, или, вернее сказать, моя сила, самая гибельная для моих врагов.

— Действительно, ваше превосходительство открывает мне горизонты, о которых я и не думал.

— Да, я знаю, — презрительно уронил Росас, никогда не упускавший случая заставить другого почувствовать свое превосходство над ним и его собственную недогадливость или ошибку. — Эти унитарии, — продолжал он, — никогда не имели и не будут иметь того, чего им единственно недостает, чтобы стать действительно грозной силой, какую они могут иметь. У них есть высокодаровитые люди, у них лучшие солдаты республики, но у них чет единого направляющего центра. Все они командуют и никто не повинуется; все они стремятся к одной цели, но все идут к ней разными путями и потому никогда не достигнут ее. Ферре не подчиняется Лавалю, потому что он губернатор провинции; Лаваль не подчиняется Ферре, потому что он генерал унитариев, генерал Libertador, освободитель, как они его называют. Лаваль нуждается в содействии и помощи Риверы, потому что этот последний хорошо знаком с нашими войнами, но его самолюбие заставляет его предполагать, что он и один управится: он презирает Риверу. Ривера чувствует необходимость действовать вместе с Лавалем, потому что Лаваль, так сказать, народный вождь и, главным образом, потому еще, что сам он не обладает теми военными знаниями, какими обладает Лаваль, но Ривера презирает Лаваля за то, что он не монтаньеро18, и ненавидит его за то, что он портеньо19. Люди пера, кабинетные люди, дают Лавалю благие советы, Лаваль хотел бы последовать их советам, но люди меча, его ближайшие подчиненные, презирают всех, кто не стоит в рядах армии, и Лаваль, который не умеет заставить их повиноваться, для того чтобы не возбудить неудовольствия своих подчиненных, допускает их становиться в оппозицию С умнейшими людьми своей партии. Верьте мне, все унитарии поголовно заражены этим недугом, каждый из них хочет быть вождем, губернатором, министром, и никто не хочет быть простым солдатом, гражданином и подчиненным. И вот, сеньор уполномоченный посол ее величества королевы английской, когда имеешь дело с такими врагами, следует только дать им время уничтожить самих себя, что я и делаю.

— О, это превосходно! Это блестящая мысль! — радостно воскликнул сэр Уолтер.

— Позвольте, я еще не кончил, — все так же флегматично прервал его Росас, — я желал бы знать, вполне ли вы теперь усвоили себе то, как следует смотреть на положение мое и моих врагов?

— О, конечно, конечно! — воскликнул посланник, весело потирая свои белые руки, как человек, испытывающий видимое облегчение, столь естественное, когда человеку наконец удается благополучно выбраться из крайне затруднительного положения. — Я изменю свои депеши и, главным образом, постараюсь, чтобы лорд Пальмерстон хорошенько уяснил настоящее положение дел в том смысле, как ваше превосходительство изволили изложить его мне.

— Делайте, как вы найдете нужным, я хочу лишь чтобы вы сообщили вашему правительству чистую правду! — сказал Росас с деланным равнодушием, сквозь которое видно было несомненное лицемерие всей предстоящей сцены.

— Для английского кабинета столь же важно знать правду, как и для вашего превосходительства важно сделать ее известной.

— Для меня?

— Как! Разве ваше превосходительство не сочло бы за лучшую поддержку содействие Англии?

— В каком смысле?

— Ну, например, если бы Англия принудила Францию окончить свои недоразумения в Ла-Плате, разве это не было бы половиной торжества над врагами вашего превосходительства?

— Но это самое вмешательство Англии вы мне предлагали чуть ли не с самого начала блокады.

— Да, это действительно верно, превосходнейший сеньор.

— И с тех пор приходил пакетбот за пакетботом, почта за почтой, а вы так и не получили тех предписаний, которых вы не переставали испрашивать у вашего правительства и которых вы, очевидно, не получите.

— Да, но на этот раз, по малейшему намеку Англии, правительство его величества короля Франции поспешит тотчас же прислать сюда уполномоченного для того, чтобы уладить, наконец, это несчастное недоразумение с вашим превосходительством, в этом я не сомневаюсь.

— Почему же?

— Потому что в данный момент французское правительство в самом незавидном положении: Абд аль-Кадир уже серьезный враг, и война в Алжире час от часу становится грознее; в восточном вопросе лишь Франция предъявляет требования, противоположные требованиям четырех великих держав. Пятнадцать кораблей, четыре фрегата и несколько других судов посланы французским правительством в Дарданеллы и, если эта страна будет упорствовать в своих требованиях или если Россия будет продолжать отстаивать Константинополь, то королю Луи-Филиппу вскоре придется отправить в Дарданеллы и Босфор все свои эскадры. Внутреннее положение Франции также неспокойно, бонапартисты после страсбургской попытки подняли головы, нынешнее министерство весьма не прочно, оппозиция работает во всю. При таком положении дел ясно, что Франция принуждена упрочить во что бы то ни стало свой союз с Англией, и в таком пустячном вопросе как недоразумения в Ла-Плате французский кабинет не захочет доставить неудовольствие лорду Пальмерстону.

— Делайте так или иначе, это для меня безразлично, сеньор, мне ничего не угрожает, ни в Константинополе, ни в Африке, а что касается блокад, то они, как вам известно, вредят не столько мне, сколько…

— Да, да, я знаю, я это знаю, прекраснейший сеньор, английская торговля особенно страдает от этих продолжительных блокад.

— А знаете ли вы, какой английский капитал находится в Буэнос-Айресе и почему французская эскадра не пропускает его?

— Два миллиона ливров в съестных продуктах местного производства, которые с каждым днем портятся и приходят в негодность.

— А известна ли вам сумма ежемесячного расхода за присмотр и хранение этих съестных припасов? Двадцать тысяч ливров, сеньор!

— Да, это верно. Я сообщаю обо всем этом своему правительству.

— Я очень рад, что все это известно вам и если вам нравится терпеть подобные убытки, то это ваше дело, я же лично знаю, как защитить себя от этих блокад.

— Я уже не раз говорил, что ваше превосходительство может все! — сказал сэр Уолтер тоном давнишней убежденности.

— Нет не все, сеньор посол, — отвечал Росас, откидываясь на спинку своего стула и уставясь испытующим взглядом в лицо своего собеседника, как бы желая проникнуть в глубину тайников его души. — Нет не все, — повторил он, — например, если какой-нибудь иностранный посланник отворит двери своего дома какому-нибудь унитарию, которого по праву преследует правительство, и скроет его в своем доме, я не могу рассчитывать на то, чтобы он, откровенно рассказав мне все дело, просил у меня помилования для этого унитария, что я бы и сделал, не заставив даже просить себя.

— Как! Неужели нечто подобное случилось? Что касается меня, то мне положительно неизвестно, о ком из посланников изволит говорить ваше превосходительство.

— Вам это неизвестно, сеньор Спринг? — произнес Росас, делая особое ударение на этой фразе и глядя в упор на сэра Уолтера Спринга.

— Даю вам в этом честное слово…

— Довольно! — прервал его Росас который прежде чем его собеседник начал свою фразу, был уже твердо убежден в том, что тот ничего не знает о том, что так интересует его, Росаса, и ради чего он, главным образом, и призвал его к себе. — Довольно, — повторил он, встав со своего места, чтобы скрыть клокотавшую в нем ярость и злобу.

Сэр Уолтер снова ощутил недоумение перед этим удивительным человеком, от которого решительно никто, по-видимому, не мог уйти довольным и спокойным. Сделав несколько шагов взад и вперед по комнате, Росас вдруг остановился, опершись рукой на спинку стула, на котором сидел мулат, изо всех сил боровшийся с одолевавшим его сном, и стал прислушиваться к чему-то.

Действительно, топот коня, мчавшегося во весь опор, послышался с западной стороны вдоль улицы Ресторадора, и менее чем через секунду звук подков коня послышался уже у ворот дома диктатора.

— Какая-нибудь полицейская депеша! — сказал сэр Уолтер, стараясь вновь завязать, столь резко прерванный разговор.

Росас взглянул на него с нескрываемым презрением.

— Нет, сеньор английский министр, — сказал он, — эта лошадь прискакала из деревни, и человек, который удержал ее у моего крыльца не надзиратель и не агент полиции, а просто настоящий добряк-гаучо!

Англичанин слегка пожал плечами и встал. В этот момент в столовую вошел Корвалан с пакетом в руке.

Росас вскрыл пакет, и едва успел пробежать первые строки, как выражение дикой зверской ярости на мгновение отразилось в чертах диктатора, так что сэр Уолтер, от которого не укрылось это страшное выражение лица Росаса, не мог понять, было это действительно или только показалось.

— Итак, сеньор Спринг, — сказал диктатор, прервав свое чтение и протягивая английскому посланнику руку, — вы удаляетесь?

Спринг действительно стоял уже со шляпой в руке.

— Да, я хочу дать вашему превосходительству возможность отдохнуть среди ваших друзей.

— Когда же вы рассчитываете отправиться на пакетбот? — спросил Росас, не слыхавший ни одного слова из фразы англичанина.

— Послезавтра, превосходнейший сеньор!

— Это очень продолжительный срок. Заставьте вашего секретаря поработать прилежнее, чтобы пакетбот мог отправиться завтра после полудня или точнее сегодня, так как теперь уже четыре часа утра.

— Он отправится в шесть часов пополудни, превосходнейший сеньор.

— Спокойной ночи, сеньор Спринг!

Отвесив два или три низких поклона, английский посол удалился.

— Корвалан, проводите сеньора и тотчас же вернитесь сюда.

— Сеньор! Сеньор! Что надо сделать гринго? — воскликнул мулат.

Но Росас, не слушая его, сел к столу, разложил на нем, только что полученную бумагу, и, подперев голову обеими руками, принялся снова читать это послание, и с каждым новым словом глаза его наливались кровью, а высокий лоб то бледнел, то становился багровым.

Четверть часа спустя, лично закрыв на замок двери своего кабинета, диктатор ходил быстрыми, злобными шагами взад и вперед по комнате, точно дикий зверь в клетке, предаваясь бешеной ярости своих неукротимых страстей, прорывающихся наружу злобой и гневом на все окружающее.

ГЛАВА XI. Донья Марселина

Заря пятого мая сменила мрак той страшной ночи, в течение которой произошли вышеописанные нами кровавые и печальные события. Легкий южный ветерок, свежий и живительный, разогнал нависший над городом густой сырой туман. В этот роковой для аргентинского народа 1840 год, казалось, и сама природа хотела умножить невзгоды, обрушившиеся на страну, с первых чисел апреля неслыханные ливни положительно затопили злополучный город. Теперь же южный ветерок приносил с собой сладкий аромат бесчисленных фиалок и диких жасминов, густым ковром покрывавших в это время песчаные поляны побережья.

Кругом царила тишина, полнейшее безлюдье и безмолвие. Небрежная и аристократическая красавица, эти Афины южной Америки, казалось, с особым наслаждением нежилась на берегу широкой спокойной реки, вдыхая тонкий аромат цветов и душистых трав и старясь отдалить рабочие часы наступающего дня.

На простых и широких улицах, между строениями еще держался сумрак редеющей ночи; на юге, над ровной гладью реки, голубой свод безоблачного неба уже скрашивался бледно-розовыми отливами и золотым отблеском близкого восхода, а сияющий диск лучезарного светила медленно выплывал из-за лона тихих вод, разгоняя последние тени минувшей ночи. И вот в этот момент, когда начинался день и всеобщая тишина лишь изредка нарушалась грохотом какой-нибудь одинокой телеги, спешившей на базар, высокого роста человек, худой до невероятия и не только бледный, но прямо-таки желтый, как воск, торжественно шагал по улице Победы.

На вид ему было лет пятьдесят, пятьдесят-пять, шел он медленно и выступал с такой важностью, что, казалось, вышел так рано из дома исключительно для того, чтобы подышать свежим утренним воздухом или чтобы первым из жителей города показать солнышку свой ярко-красный жилет и шляпу, украшенные многочисленными федеральными девизами.

Человек этот, по случайной ли неловкости или же преднамеренно, ронял раза два-три в каждом квартале свою великолепную трость из индейского тростника с золотым набалдашником, которая каждый раз, падая, катилась назад, причем ее владельцу приходилось возвращаться за ней. Все это он проделывал с ангельским терпением и непринужденностью, его взгляд скользил по всем тем кварталам, которые он уже прошел, то есть по направлению пригорода. Уронив таким образом раз двадцать или тридцать свою трость, он наконец остановился у ворот дома, знакомого уже нашим читателям, куда несколько часов назад въехал дон Мигель и его слуга.

Прислонившись на минуту к стене, незнакомец снял шляпу и стал утирать лоб большим платком, внимательно поглядывая направо и налево. Убедившись, что на расстоянии, по крайней мере, двенадцати кварталов в том и другом направлении не было ни души, он подошел к двери и скромно постучал в нее концом своей трости.

Мы оставим пока эту новую личность ожидать у дверей, когда ему их отворят, а сами войдем в дом незадолго до его прихода, приблизительно около девяти часов утра. Наш тощий, долговязый незнакомец уже несколько раз приходил к этой двери, да к тому же он потратил немало времени, поминутно роняя свою трость и возвращаясь за ней.

Проснувшись несколько минут тому назад, дон Мигель одевался с помощью своего верного Тонильо, который успел уже исполнить все поручения своего господина.

— Донья Аврора сама приняла цветы? — спросил он, красиво зачесывая свои густые черные волосы и расчесывая, согласно федеральным предписаниям того времени, бороду на две стороны.

— Сама, сеньор!

— А письмо?

— Вместе с цветами.

— Она была довольна?

— Мне показалось, да, но письмо, очевидно, удивило ее, она меня спросила, не случилось ли чего-нибудь особенного.

— Бедняжка! Скажи мне все подробно, что она делала, когда ты пришел?

— Она стояла около клумбы жасминов, что посреди двора, и развивала папильотки с своих кудрей.

— Этих золотистых кудрей, каждый волосок которых неразрывной цепью приковывает к ней мое сердце! — воскликнул молодой человек, небрежно завязывая концы своего галстука.

— Больше она ничего не делала, сеньор.

— А в чем она была?

— В белом с зелеными полосками капоте, с вырезом на груди и схваченном у талии.

— Ах, как это прелестно! Как она должна была быть хороша! Ну, продолжай!

— Да это все.

— Фу, как ты глуп!

— Но, сеньор, на ней не было ничего другого.

— Но были же туфли или ботинки, какая-нибудь косыночка, бант, ленты, ну что-нибудь еще!

— Вы хотите, сеньор, чтобы я все это заметил?! — возразил Тонильо со свойственным ему крестьянским добродушием, которое он, несмотря на пребывание в городе, все еще не утратил.

— А кто ждет в приемной?

— Та женщина, за которой вы меня посылали, и дон Кандидо.

— А-а! Мой учитель правописания! Гений разных прилагательных и всяких исключений! Что привело его ко мне, не говорил он тебе?

— Нет, сеньор, он только сказал, что ему необходимо поговорить с вами, что он приходил сюда в шесть часов утра, но двери были заперты с тех пор он пришел в семь часов и бродил здесь поблизости, выжидая, когда ему можно будет видеть вас.

— Эх черт! Как видно мой старый учитель все еще не отвык меня мучить и хотел поднять меня в шесть часов утра, для того чтобы беседовать с ним. Усади его в моем кабинете, а донью Марселину пригласи сюда! — сказал он, надевая голубой шелковый халат, цвет которого подчеркивал белизну его прекрасных рук.

— Так ее сюда позвать? — недоверчиво спросил Тонильо.

— Ну да, сюда, мой целомудренный Тонильо, ведь я, кажется, говорю с тобой не по-гречески! Проведи ее сюда в мою спальню, да не забудь покрепче запереть дверь из кабинета в гостиную, а также и вот эту, когда женщина войдет сюда.

Спустя минуту, шорох юбок доньи Марселины возвестил о ее приближении.

Она появилась в шелковом платье, цвета густого вина, окутанная желтой шалью с черной каймой. Белый платок, сильно накрахмаленный, она держала за серединку, для того чтобы видны были вышитые по углам амуры; огромный бант из ярко-красных лент украшал ее голову слева. На смуглом мясистом лице привлекательными казались лишь большие черные глаза, которые, вероятно, были хороши в свое время, но теперь насчитывали без малого пятьдесят зим. Лицо хранило следы пережитых бурь и волнений, два густых локона темных волос не то шоколадного, не то кофейного цвета, спускаясь до самого подбородка, тщетно скрывали уже увядшую свежесть лица; добавив ко всему этому рост выше среднего и фигуру скорее тучную, чем стройную, наш читатель составит себе довольно верное представление о донье Марселине.

Вот эту-то особу дон Мигель и принял в своей спальне, даже не встав со стула, на котором он сидел с улыбкой, свойственной людям известного круга при разговоре с теми, кто занимает более низкое положение и к которому они не питают особого уважения.

— Вы мне нужны, донья Марселина! — сказал он указывая ей на кресло против себя.

— Я всегда к вашим услугам, сеньор дон Мигель, — отвечала донья Марселина, садясь и жеманно расправляя множество своих шелковых юбок.

— Как ваше здоровье, как поживают ваши домашние? — спросил дон Мигель, не любивший приступать к серьезному делу, не исследовав предварительно почву.

— Я право не знаю, что и делать, сеньор. Жизнь в Буэнос-Айресе теперь сущее наказание за все мои многочисленные грехи.

— Что ж, это вам зачтется, когда вы переселитесь в вечность! — шутливо заметил дон Мигель, равнодушно лакируя ногти.

— Некоторые грешили больше меня и все же попадут в царство небесное! — сказала она, покачивая головой.

— Кто, например?

— Да, например, хоть те, которых вы знаете.

— Иногда я очень забывчив.

— А я некоторых вещей никогда не забуду, даже если проживу двести лет.

— Вы не правы: прощать врагам нашим нас учит сам Господь.

— Прощать им! Простить оскорбления нанесенные мне! Простить им то, что они погубили мою репутацию, смешав меня с теми созданиями без имени, которые являются позором нашего пола! О, никогда!

— Ба! — воскликнул дон Мигель, с трудом удерживаясь от смеха. — Вы всегда преувеличиваете, когда говорите об этом.

— Ах, что вы! Я преувеличиваю! В самом деле, это пустяк: они явились схватили меня, кинули в тележку вместе с теми презренными созданиями, они собирались отправить меня в Arroyo Azul20, меня, которая принимала у себя лишь цвет золотой молодежи высшего общества Буэнос-Айреса! И не подумайте, что это из-за моего поведения! О нет, то была просто месть за мои всем известные политические убеждения. Первые мои связи были с унитариями! Я принимала у себя министров, адвокатов, поэтов, докторов, писателей и публицистов, словом, лучших людей города, вот почему тиран Пердриес вписал меня в свой лист, когда Томас Архо-рени издал указ о выселении непотребных женщин. Старый Тартюф! Подлый ростовщик, именно о нем сказано:

Elimmmortal macuquino

Grand sacerdote apostolico

Nosgustaraunreasenvino

Aunguerevientedecolico.21

— Да, донья Марселина, прекрасные стихи!

— Великолепные! Они написаны в 1838 году. Ведь мне нанесли это оскорбление во время первого правления этого убийцы, он сделал меня жертвой моих политических убеждений и, как знать, возможно, отчасти я поплатилась и за свою любовь к литературе — эти дикари изгоняли всех, кто, как я, посвятили себя искусствам. Все мои друзья оказались в изгнании. О, счастливые времена Варелы и Гальярдо! Они прошли, прошли навсегда! Помните, дон Мигель! Помните!..

Донья Марселина, сильно разгоряченная своей речью, усердно принялась обмахиваться платком, между тем как шаль, скрывавшая ее грудь и плечи, плавно скользнула вниз до талии.

— Да, возмутительная несправедливость, — сказал дон Мигель, серьезное и мрачное лицо которого невольно выдавало неудержимое желание рассмеяться. — Ведь только ваши связи в высшем обществе спасли вас от беды.

— Так именно и было, я уже не раз рассказывала вам это: меня спас один из моих высокопоставленных друзей, он сжалился над моей невинностью, угнетенной варварством, как говорит Руссо, — с важностью проговорила донья Марселина, имевшая слабость к литературным цитатам.

— Руссо весьма точно подмечал суть вещей! — сказал дон Мигель, с трудом удерживаясь от смеха.

— У меня удивительная память, несколько дней назад я выучила наизусть целую пьесу, которую видела всего один раз на сцене.

— Поистине это удивительно!

— Не правда ли? Хотите, я вам прочту бред Креона, который начинается вот так:

«Печальная фатальность! Боги всевышние!..»

— Нет, нет, благодарю вас! — поспешно прервал ее дон Мигель.

— Ну, как хотите!

— А сейчас что вы читаете, донья Марселина?

— Я дочитываю Enfautducarnaval, а после примусь за Sucinda, которую теперь заканчивает моя племянница Тома-сита.

— Прекраснейшие книги! Но где вы их берете? — осведомился дон Мигель, откинувшись на спинку своих кресел и устремив светлый, спокойный взгляд на лицо этой, наполовину помешанной женщины.

— Все эти книги приносит моей племяннице Андреа сеньор священник Гаэте.

— Священник Гаэте! — воскликнул дон Мигель, разразившись на этот раз неудержимым смехом.

— И я ему очень признательна, потому что люди образованные знают, что молодым девушкам следует читать и хорошее, и дурное, для того чтобы в жизни их не могли обмануть.

— Прекрасно сказано, донья Марселина, но вот чего я не могу понять: как это женщина с вашими политическими убеждениями может вести дружбу с этим уважаемым священником, ведь он один из наиболее выдающихся героев федерации?

— Ах! Я каждый день упрекаю его в этом.

— И что же, он молчит?

— Он снисходительно, смеется, поворачивается ко мне спиной и идет читать свои книги Хертрудис.

— Хертрудис! Так у вас еще и Хертрудис?

— Да, это моя новая приемная племянница, она уж с месяц у меня.

— Санта-Барбара! Да у вас племянниц больше, чем у Адама внуков от Сифа, сына Каина и Ады. Читали вы когда-нибудь Библию, донья Марселина?

— Нет.

— Ну «Дон Кихота»?

— Нет, не читала.

— Так этот дон Кихот был похож и лицом и умом на генерала Орибе, который имел привычку уверять, что не может быть надежной республики без некоторых амплуа, и это амплуа то самое, которое вы занимаете.

— Амплуа покровительницы моих бедных племянниц, хотите вы сказать?

— Вот именно.

— Я делаю для них все, что могу.

— Но что стало бы с вами, если бы почтенный отец церкви нашел у вас то, что нашел я, когда впервые по рекомендации сеньора Дугласа попал в ваш дом?!

— О, Боже мой! Я бы погибла! Но сеньор священник Гаэте не будет так любопытен, как сеньор дон Мигель дель Кампо! — проговорила донья Марселина заискивающим голосом.

— Да, вы правы, я зашел к вам тогда, чтобы вручить письмо, которое вы должны были передать известному лицу, и попросил у вас чернила и перо, чтобы написать адрес, неожиданно постучали в дверь, вы спрятали меня в вашей спальне, шепнув, что на столе я найду все письменные принадлежности; я их искал, но тщетно, наконец я открыл ящик и…

— Вам не следовало читать, что вы нашли, скверный вы мальчик! — прервала его донья Марселина самым ласковым голосом, какой только она могла изобразить, что случалось каждый раз, когда дон Мигель заговаривал об этом деле.

— Как устоять против соблазна любопытства? Газеты из Монтевидео!

— Которые мне прислал мой сын, как я вам говорила.

— Да, но письмо?

— Ах, да, письмо! За это письмо эти варвары расстреляли бы меня. Как я была неосторожна! А что вы сделали с этим письмом, прекрасный мой сеньор, оно у вас?

— Да, вы осмелились писать, что всем женщинам из семьи Росаса обрежут косы, когда войдет в город Лаваль! Это весьма опрометчиво, донья Марселина.

— Что делать! — но вы же сами знаете, что выполнить это я не способна. А что вы сделали с письмом, оно у вас? — продолжала выпытывать донья Марселина, стараясь улыбнуться, но вместо улыбки у нее получилась какая-то гримаса.

— Я уже говорил вам, я унес его, чтобы спасти вас.

— Вам следовало изорвать его.

— Это было бы непростительной глупостью.

— Для чего вы храните его?

— Чтобы иметь доказательство вашего патриотизма, которое могло бы послужить в вашу пользу, когда дела изменятся. Я желаю, чтобы вас с лихвой вознаградили за те услуги, которые вы оказываете…

— И это единственная причина, заставляющая вас хранить письмо?

— До настоящего времени вы не давали мне повода изменить мое мнение о вас! — проговорил дон Мигель вместо ответа.

— И я никогда не подам вам этого повода! — воскликнула донья Марселина со вздохом облегчения.

— Я в этом убежден. Ну, а теперь поговорим о наших делах. Давно вы видели Дугласа?

— Я видела его три дня назад. Предыдущей ночью он отправил на судне пять человек, из которых двоих ему доставила я.

— Прекрасно. Вы повидаете его сегодня.

— Сегодня?

— Да, сейчас же.

— Я пойду прямо от вас.

Дон Мигель прошел в свой кабинет, достал из-под чернильницы, написанное ночью письмо, и, вложив его в чистый конверт, с пером в руке вернулся в спальню.

— Напишите адрес на этом письме! — сказал он, обращаясь к донье Марселине.

— Я?

— Да, вы. Пишите: сеньору Дугласу.

— И ничего более?

— Ничего более.

— Готово!

— Прекрасно, теперь вы отправитесь к сеньору Дугласу и вручите ему это письмо, сказав, что я послал вас к нему.

— Я так и сделаю.

— Теперь вот еще, завтра или послезавтра мне нужно полчаса остаться одному в вашей квартире.

— Вы можете там оставаться, сколько вам угодно, я уведу гулять своих племянниц, но ключи?..

— Закажете сегодня двойные ключи и завтра рано утром пришлите их мне, уведомив меня о дне и часе вашей прогулки. Я не хочу, чтобы меня видели, и предпочел бы вечерние часы, во время вечернего богослужения.

— О, я живу на пустынной улице, только весной иногда проходят мимо люди, идущие купаться, потому что дом стоит у самой реки.

— Я желал бы, чтобы все внутренние двери оставались открытыми.

— Взять у меня там почти нечего.

— Впоследствии там будет, что взять, а пока я требую от вас лишь скрытности и молчания: малейшая неосторожность, может стоить вам жизни.

— О, моя жизнь давно в ваших руках, но даже если бы этого не было, я с радостью пожертвую собой ради последнего из унитариев.

— Тут дело вовсе не в унитариях, и я никогда вам не говорил, что сам я из них. Но все ли вы запомнили?

— Не многие могут похвастать такой памятью, как моя! — сказала донья Марселина, слегка смутившись от серьезного тона, каким были произнесены последние слова.

— Ну, а теперь простимся! — с этими словами дон Мигель встал и направился в свой кабинет, здесь он открыл бюро и достал из него пятьсот пиастров.

— Вот, — сказал он, вернувшись в спальню, — возьмите это, чтобы заплатить за ключи и купить сластей вашим племянницам во время их прогулки.

— Вы один стоите целого Перу! — воскликнула донья Марселина, повеселев при виде денег. — Такая сумма сразу и без процентов! О, вы ко мне гораздо более щедры, чем уважаемый священник Гаэте к моей племяннице Хертрудис.

— Как бы то ни было, берегитесь ссориться с ним — мой вам совет. Ну, до встречи!

— Я ваша телом и душой, сеньор дон Мигель!

И сделав довольно приличный реверанс, почтенная донья Марселина вышла из комнаты.

ГЛАВА XII. Дон Кандидо

Едва успела донья Марселина выйти из комнаты, как Тонильо ввел того незнакомца, который ранним утром совершал свою прогулку по улицам Буэнос-Айреса.

Со шляпой в левой руке и тростью в правой он вошел торжественно и важно, положив трость и шляпу на стул, он подошел с протянутой рукой к хозяину.

— Здравствуй, мой милый и уважаемый Мигель, — сказал он, — в тот день, когда мне более всего нужно поговорить с тобой, мне особенно трудно добиться этого свидания, мне, твоему первому учителю. Но вот я здесь и с твоего разрешения сяду.

— Вы знаете, сеньор, что я привык вставать поздно.

— Да, у тебя всегда была эта дурная привычка, я частенько тебя примерно наказывал за то, что ты опаздывал на уроки.

— И несмотря на это, вы все же не сумели научить меня красиво писать, а это самое скверное, что могло со мной случиться, добрейший мой сеньор дон Кандидо!

— А я очень рад этому.

— В самом деле? Спасибо вам, сеньор!

— Тридцать два года я занимаюсь благородным делом учителя начальной грамматики, и убедился, что только дураки способны приобрести в сравнительно короткий срок красивый, четкий, беглый почерк, а дети с блестящими способностями, как у тебя, с трудом приобретают посредственный и ровный почерк.

— Спасибо вам за этот комплимент, но признаюсь, я бы предпочел иметь не столь блестящие способности, а красивый почерк.

— Однако это не мешает тебе питать ко мне самое дружеское расположение, не так ли?

— Конечно, сеньор! Я вас люблю так же, как и всех, кто направлял меня в детстве.

— И ты не отказал бы мне в услуге, если бы я имел когда-нибудь нужду в тебе?

— Да, не задумываясь, если это в моей власти. Говорите прямо, ведь в наше время потери состояний так часты, что вы без смущения можете быть откровенным! — повторил дон Мигель, желая облегчить своему бывшему учителю его просьбу в том случае, если она была такого рода.

— Нет, нет, тут дело вовсе не в деньгах, к счастью, с моей аккуратностью и сбережениями я могу жить безбедно, у меня к тебе просьба серьезная. В жизни бывают ужасные времена, времена всяких невзгод, когда революции ставят нас на край погибели не различая, виновны мы или невинны. Революции подобны бурям, грозящим гибелью судам в открытом море и гибелью всему их экипажу и пассажирам, злым и добрым, евреям и христианам, без различия. Я помню одно такое путешествие, я ехал в Лас-Вакас, с нами был францисканский монах, превосходнейший человек; видишь ли, Мигель, что ни говори об этих монахах, а между ними есть прекраснейшие люди, у нас и здесь были монахи, которые могли считаться образцами всех христианских добродетелей, конечно, есть и скверные, но в жизни и все так…

— Простите, сеньор, но я вам замечу, что вы удалились от главной темы разговора, — сказал дон Мигель, отлично знавший, что если его не прерывать, то дон Кандидо никогда не окончит своей речи, а поминутно будет уклоняться.

— Самое лучшее, сеньор, начать прямо с дела, — сказал дон Мигель, которого иногда забавляли бесчисленные прилагательные, коими щедро усыпал свою речь его учитель, но на этот раз ему дорого было время и настроение было совсем иное.

— Ну, хорошо я буду говорить с тобой, как с милым, ласковым, скромным и разумным ребенком.

— Достаточно последнего, сеньор, я слушаю.

— Я знаю, что ты стоишь на добрых якорях, — продолжал дон Кандидо, — этим я хочу сказать, что твои высокие связи, твои близкие отношения с людьми, занимающими высокое положение, твое блестящее родство, и крупные дела, и всякие рекомендации, и советы сеньора, твоего отца…

— Ах, ради Бога, сеньор! Скажите мне, в чем заключается ваше дело.

— Да не спеши, я к делу и иду, ты вечно был такой, когда еще садился в синей курточке рядом со мной, и я приказывал тебе писать, а дверь случайно оставалась открытой — ты вскакивал и убегал домой. Так вот я говорю, что твой отец, столь уважаемый и щедрый патриот, и все твои друзья и твое положение открыли тебе широкий путь, усыпанный цветами, а твои таланты, изящные вкусы и милое, приветливое обращение…

— Ну, хорошо, все это мне известно, но что же я могу сделать для вас?

— Слушай, я знаю, что по мере того, как надвигаются различные события и условия жизни изменяются, лучше…

— Не лучше ли, вам сказать прямо, чего вы желаете, сеньор?

— Да не спеши! У тебя есть связи?

— Да, много. Ну?!

— Ты знаешь сеньора начальника полиции, дона Бернар-до Викторику, не так ли?

— Да, конечно, но что вы от него хотите?

— Послушай, Мигель, ведь я же выучил тебя писать, ведь я любил тебя, как своего родного сына, ты почти единственный из всех моих прежних учеников, с кем я до сих пор сохранил дружеские отношения.

— Прекрасно, но чего же вы собственно желаете? — опять прервал его дон Мигель, кусая от нетерпения губы.

— Я желаю, чтобы ты оказал мне громадную услугу, Мигель.

— Вы это мне уже сказали в начале разговора, сеньор. — Так у тебя есть связи?

— Да, сеньор.

— И сильные, влиятельные связи?

— Да, сеньор.

— Ты в дружбе с Викторикой?

— Да, сеньор.

— Ну тогда, Мигель, сделай, чтобы меня…

— Что?

— Мигель, ради первых строк, написанных тобой под моим руководством, сделай то, о чем я тебя прошу… скажи… ведь мы с тобой здесь одни?

— Да, одни, совершенно одни, — ответил дон Мигель, немного удивленный тем, что старик заметно побледнел, произнося последние слова.

— Мигель, дорогой мой, сделай, чтобы меня…

— Да что сделать, скажите во имя всех святых, сеньор?

— Сделай так, чтобы меня посадили в тюрьму, — сказал дон Кандидо, приблизив свои губы к самому уху дона Мигеля, который невольно привскочил и в упор посмотрел на своего прежнего учителя, чтобы убедиться, в своем ли он уме.

— Это удивляет тебя, — продолжал дон Кандидо, — однако, я требую, чтобы ты мне оказал эту великую услугу.

— Но зачем же вы хотите попасть в тюрьму? — спросил дон Мигель, не вполне убежденный в здравом рассудке старика.

— Зачем? Затем, чтобы пережить спокойно в надежном месте то время, когда над нами разразится ужасная гроза.

— Гроза? Какая?

— Да, дитя мое, ты ничего не понимаешь в кровавых ужасах дней революций, а главное не знаешь, какие роковые ошибки случаются в эти дни… В 1820 году, когда, казалось, все в Буэнос-Айресе сошли с ума, я два раза попадал в плен по ошибке, а теперь я сильно опасаюсь, что все люди в Буэнос-Айресе превратятся в чертей и, пожалуй, по ошибке снимут с меня голову. Я знаю все, что происходит и что должно произойти, вот почему хочу, чтобы меня посадили в тюрьму по какой-нибудь неважной причине, только не за политические убеждения.

— Но что такое происходит? Что же должно случиться? — спросил дон Мигель, начиная подозревать нечто серьезное в словах своего старого учителя.

— Да разве ты не читаешь газет? Разве ты не читаешь каждый день ужасных угроз народного бешенства и тебя не пугают описания кровавых картин предстоящей расправы, всеобщего истребления, смерти и убийств?!

— Но все это относится к унитариям, а вы, если не ошибаюсь, никогда не занимались политикой.

— Никогда! Но эти страшные, кровавые угрозы относятся вовсе не к одним унитариям, а решительно ко всем.

— Пустяки!

— Пустяки, говоришь ты! Да разве ты не видишь этих людей мрачных, точно вышедших из ада, которые вот уже несколько месяцев бродят по нашим улицам, сидят в наших кофейнях, толкаются по площадям и даже на священных порогах храмов не прячут огромных кинжалов?

— Так что ж, кинжалы всегда были шпагой федерации!

— Ведь это все предвестники страшной грозы, что надвигается на нас, момент, когда она разразиться, еще не назначен, но он уже близок.

— Но почему вы думаете, сеньор, что такой момент наступит?

— О, это моя тайна, и она тяжестью лежит на моем сердце с четырех часов нынешнего утра.

— Извините меня, сеньор, но я должен вам сознаться, что если вы не будете говорить прямо, без всяких тайн в сердце, то буду вынужден, к немалому моему огорчению, объявить вам, что мне предстоит очень спешный деловой визит.

— Нет, ты не уйдешь, послушай!..

— Я слушаю.

Дон Кандидо встал, крадучись подошел к дверям и заглянул в замочную скважину, чтобы убедиться, что никто не подслушивает их, затем вернулся к дону Мигелю и, наклонившись к нему с таинственным видом, сказал:

— Ла Мадрид восстал против Росаса!

Дон Мигель невольно привскочил на своем кресле радость на мгновение озарил его лицо, но он тотчас придал ему лицу выражение полнейшего безучастия и неподвижности.

— Это безумие, сеньор! — сказал он, спокойно садясь на место.

— Я уверен в этом, как в том, что нас здесь двое и что мы одни. Ведь мы одни, не так ли?

— Если вы не хотите говорить мне все, что вам известно, то я буду думать, что вы все еще считаете меня ребенком и шутите со мной.

— Ну, не сердись, Мигель, мой дорогой, сейчас ты все поймешь: ты знаешь, что с тех пор как я бросил учительство, я удалился в свой угол, чтобы скромно жить плодами своих трудов, точнее процентами с маленького капитала, который мне удалось скопить. Вместо прислуги я держу у себя старую женщину, красивую, высокую, совсем седую прекраснейшую женщину, опрятную, честную, экономную…

— Однако сеньор, что может быть общего между этой женщиной и генералом Ла Мадридом?

— У этой женщины есть сын, который лет десять был пеоном в Тукумане, прекрасный сын, почтительный, заботливый, ты слышишь?

— Прекрасно слышу, а дальше что?

— Ну, теперь перейдем к моему делу. В моей квартире дверь выходит прямо на улицу. Ах, да, я позабыл тебе сказать, что сын моей служанки в середине прошлого года прибыл сюда курьером, ты понимаешь?

— Ну да, понимаю.

— Итак, в той квартире дверь на улицу, и окно комнаты моей служанки также выходит на улицу. В последние месяцы сон совершенно покинул меня и не мудрено: мы все в Буэнос-Айресе живем под гнетом какого-то страха. Раньше я каждый вечер уходил играть в malilla22 к старым друзьям, прекрасным, честным людям, никогда не говорившим о политике, теперь я не хожу к ним, после вечерни я запираюсь у себя в доме.

— Valgame dios!23 Что же тут общего с вашим делом?

— Постой, сейчас и к делу.

— К какому? К делу Ла Мадрида?

— Да, да.

— Ну, слава Богу!

— Сегодня, часа в четыре утра, я, как всегда не спал, вдруг слышу: конский топот смолк у моих дверей, по звуку шпор я угадал, что, который прискакавший всадник был военным. Я человек миролюбивый, крови не терплю и, признаюсь, задрожал всем телом, на лбу у меня выступил холодный пот, да и было с чего, не так ли?

— Ну да, но продолжайте.

— Я продолжаю. Итак, я выскочил из постели, бесшумно приоткрыл окно и стал смотреть — ночь была темная, но все же я увидел, что всадник стоит у окна моей старой служанки Николасы и тихонько зовет ее, а минуту спустя окно открылось, и приезжий влез в комнату. Мысли мои спутались, я решил, что меня выдали правительству, не теряя времени, я вышел босой во двор и стал смотреть через замочную скважину в комнату Николасы. И что ты думаешь, кого я узнал в этом всаднике?

— Скажите, так я буду знать!

— Послушного, покорного, почтительного сына Николасы. Но я все же не ушел, я хотел убедиться, что мне ничто не угрожает и поэтому стал внимательно прислушиваться. Николаса предложила постлать сыну постель, но он отказался, сказав, что должен сейчас же вернуться к губернатору, что он приехал эстафетой из провинции Тукуман и только что вручил депеши.

— Ну, продолжайте, — сказал дон Мигель, не упуская ни одной подробности.

— Каждое слово запечатлелось в моей памяти на всю жизнь, он сказал ей: что эти депеши написаны богатейшими людьми провинции Тукуман, которые, вероятно, сообщали губернатору, о действиях генерала Ла Мадрида. Николаса, любопытная, как все женщины, стала его расспрашивать, а сын, умоляя сохранить все в строжайшей тайне, сообщил ей, что Ла Мадрид, как только прибыл в Тукуман, публично отрекся от Росаса и восстал против него, народ с великой радостью поддержал его. Губернатор назначил Ла Мадрида главнокомандующим всеми войсками и милицией всей провинции, а начальником главного штаба назначен полковник дон Лоренсо Лугоньес, командиром гвардейских кирасир — полковник дон Мариано Аха. Представь себе, дитя мое, какое впечатление произвели на меня эти вести.

— Да, да, но продолжайте, — сказал дон Мигель, жадностью ловя каждое слово, но внешне оставаясь равнодушным и безучастным.

— Все, что затем рассказывал молодой человек своей матери, касалось торжеств, празднеств и ликований в провинциях, которые почти все восстали против Росаса.

— Он не называл никаких имен? Не сказал при этом ничего особенного?

— Нет ничего, он пробыл у нее не более десяти минут и затем уехал, оставив ей немного денег, прощаясь, он поцеловал ей руку и обещал приехать сегодня, если только его не ушлют с раннего утра. Ах, какой это сын! Я расскажу тебе целую повесть…

— Сколько ему лет?

— О, он еще молодой, лет двадцать, двадцать три, не более, блондин, высокий, горбоносый, красивый парень.

— В двадцать два года человек редко бывает злым, а сын, который так заботится о своей матери, должен быть хорошим человеком, Зачем ему обманывать мать? Нет, наверно, все это правда. Святое провидение, благодарю тебя! — прошептал про себя дон Мигель, не обратив внимания на последние слова своего учителя.

— Прекрасно, допустим, все, что вы сказали про генерала Ла Мадрида, сущая правда, но все же я не понимаю, почему вы желаете попасть в тюрьму.

— Откровенно говоря, мне не верится чтобы ты был сторонником правительства, которое хочет лишь смут и крови.

— Сеньор, все, что вы пожелаете сказать мне, я сохраню в строжайшей тайне, но я не вижу оснований говорить о моих политических убеждениях.

—' Ну, хорошо, я знаю, ты осторожен, но я хотел сказать, что поведение генерала Ла Мадрида ужасно возмутит сеньора губернатора, а его гнев, конечно, сообщится всем этим кабальеро, которых ни ты, ни я не имеем чести знать, будь уверен — нам послал их ад. Вот почему я полагаю, что все угрозы, которые мы ежедневно читаем в газете, должны осуществиться; эти черти будут и ранить, и убивать направо и налево, и несмотря на глубокую убежденность в полной своей невиновности, я не уверен, что меня не убьют, хотя бы по ошибке. Вот этого-то я и хочу избежать, и в этом ты должен мне помочь, мой добрый, дорогой, любимый Мигель. Понял ты меня, наконец?

— По-моему, вам лучше сидеть дома, запершись на все замки, покуда не пройдет гроза.

— Что же случится, если я последую твоему совету? Они ворвутся ко мне, желая попасть к моему соседу, и вместо того, чтобы убить Туана де Лос Полотеса, убьют дона Кандидо Родригеса, бывшего профессора чистописания, человека смирного, скромного, почтенного, нравственного и добродетельного.

— О! Это было бы ужасно.

— Да, сеньор, ужасно, ведь мне пришлось бы пострадать безвинно.

— Но что же делать?

— Избежать этого, спастись, воспрепятствовать!

— Но как?

— Очень просто — посадить в тюрьму, но не по приказанию губернатора, а просто так, по какой-нибудь пустой причине; губернатор меня не знает и так как я буду сидеть в тюрьме не за политическое преступление, то он и не издаст против меня никакого кровавого указа. В тюрьму эти демоны не ворвутся, я буду жить в тюрьме так же спокойно и счастливо, как в своем доме, и не буду бояться там солдат, напротив, они защитят меня от нападения бешеных буянов из народа, а главное всякого рода ошибок.

— Все это чистая нелепость, но даже допустив, что все это разумно, какого черта! Как я вас засажу? Под каким предлогом?

— Ничего нет легче, мой план уже готов. Ты поедешь сейчас к Викторике и скажешь, что я жестоко оскорбил тебя и что ты просишь, посадить меня в тюрьму до начала судебного разбирательства. Меня берут, и я не протестую, ты, конечно, никакого судебного иска против меня не затеваешь, и я сижу в тюрьме до тех пор, пока сам не попрошу тебя возвратить мне свободу.

— Но, сеньор, в нашей стране, как вам известно, не в обычае, чтобы молодой человек моих лет жаловался суду, когда он оскорблен другим лицом, однако ваше положение меня беспокоит, — сказал дон Мигель, мысленно соображая, как можно использовать этого одержимого безумным страхом человека, который, вероятно, теперь покорится его любому капризу, лишь бы только оградить себя от мнимых грядущих напастей.

— О, я знал, что тебе не безразлична моя судьба! Ты благородный, добрый и деликатный, я знал, что ты спасешь меня, не правда ли, Мигель?

— Я думаю, что мне это удастся. Согласились бы вы, например, служить при лице, политическое положение которого — наилучшая гарантия федерализма тех лиц, которые находятся при нем?

— О, это было бы верхом моих желаний! Я никогда не был чиновником, но буду им, мало того, я готов быть чиновником без жалования, готов делать все, что только пожелает мой благородный патрон! благодарю тебя, ведь ты меня спасаешь, мой дорогой Мигель?

— Теперь идите себе спокойно домой, дон Кандидо, а завтра утром потрудитесь опять придти ко мне.

— О, непременно, непременно!

— Но, конечно, не в шесть часов утра.

— Нет, я приду часам к семи.

— Ах, нет, не раньше десяти.

— Хорошо, я буду здесь ровно в десять часов.

— Послушайте, о деле генерала Ла Мадрида — никому ни слова.

— О, я готов не спать всю эту ночь, чтобы даже во сне не проговориться.

— Итак, до завтра, сеньор! — сказал дон Мигель, провожая до дверей своего старого учителя.

— До завтра, дорогой мой, любимый Мигель, до завтра!

Дон Кандидо Родригес вышел из дома с тростью под мышкой без особых предосторожностей: теперь ему нечего было опасаться, так как уже завтра он станет чиновником при одной из влиятельных особ федерации 1840 года.

— Уж полдень! Тонильо, помоги мне поскорей одеться! — сказал дон Мигель, как только дон Кандидо вышел из комнаты.

— Пришли от полковника Соломона, сеньор! — сказал слуга.

— Что, есть письмо?

— Нет, сеньор, полковник Соломон приказал передать вам, что не отвечает письмом поскольку у него под рукой нет письменных принадлежностей, но что народное общество соберется у него сегодня в четыре часа пополудни, а вас он будет ждать в половине четвертого.

— Прекрасно. Скорей одеваться!

ГЛАВА XIII. Ангел и демон

Приблизительно в то же время желтая коляска, запряженная парой вороных коней, крупной рысью повернула с улицы генерала Мансильи на улицу Потоси, затем, проехав немного по улице Отцов, остановилась позади Сан-Хуана перед домом, ворота которого походили на врата ада, из-за множества изображенных на них красных языков пламени.

Из коляски, опершись крошечной ручкой в палевой перчатке на плечо лакея, выпорхнула молодая девушка, лет семнадцати-восемнадцати. Она была удивительно красива: из-под полей ее большой соломенной шляпы капризно выбивались светлые кудри, нежно обрамляя изящный овал ее личика; широкий, немного низкий лоб и большие, лучистые и ясные глаза небесно-голубого цвета, тонкая линия темных бровей, как будто выведенных кистью, прямой и тонкий нос и маленький, улыбающийся рот, с яркими и пухлыми губами — все это, вместе взятое, создавало прелестнейшее личико, какое только может представить себе фантазия художника. Стройный стан, грациозные движения, изящный элегантный туалет, обличали в ней особу высшего общества, в ее походке было нечто воздушное, мечтательное, небрежное, что против воли заставляло любоваться ею.

Молодой женщине пришлось прибегнуть к помощи платка и духов, чтобы не лишиться чувств, когда она пробиралась сквозь толпу негритянок, мулаток, уток, кур и всякой живности, здесь были и нескольких рослых мужчин, одетых с ног до головы в красное, и, судя по виду, предназначавшихся для виселицы. Этот люд занимал и переднюю, и часть двора, прилегавшего к дому, который принадлежал донье Марии-Хосефе Эскурра, невестке дона Хуана Мануэля Росаса. Незнакомка с трудом добралась до дверей прихожей, где она надеялась заставить кого-нибудь доложить о себе хозяйке дома.

Она увидела лишь двух мулаток и трех негритянок, сидевших на полу и настолько грязных, что их ноги и платья марали белые половики, покрывавшие пол. Они громко и дружески болтали с долговязым солдатом в красном плаще. Эти шестеро нагло и с любопытством оглядели вошедшую, на которой не было никаких отличительных знаков федерации, которыми сами они были увешаны с ног до головы. Только кончики крошечного банта из розовых лент, едва заметно выглядывавшие слева из-под широких полей шляпы, могли быть названы федералистским знаком.

На минуту воцарилось молчание.

— Сеньора донья Мария-Хосефа у себя? — спросила девушка, не обращаясь ни к кому в отдельности.

— Да, у себя, но она занята! — небрежно отозвалась одна из мулаток.

С минуту молодая девушка колебалась, но затем подойдя к одному из окон, выходивших на улицу, она его открыла и позвала своего слугу.

Как только тот появился на пороге прихожей, она сказала:

— Идите постучитесь в калитку внутреннего двора этого дома и спросите у сеньоры доньи Марии-Хосефы, может ли она принять сеньориту Аврору Барроль.

Повелительный тон этого приказания и нравственное превосходство, которое люди высокого происхождения всегда имеют над чернью, в каких бы условиях они не находились, тотчас же подействовали и на присутствующих здесь разнокалиберных субъектов, после недавней революции вообразивших, что они вправе считать себя равными людям высокого происхождения, грабить и убивать которых им слишком часто разрешали.

Донья Аврора, в которой наш читатель уже без сомнения узнал лукавую красавицу, так жестоко игравшую с сердцем бедного дона Мигеля, ждала недолго.

Минуту спустя появилась опрятно одетая служанка и вежливо попросила ее обождать одну минуту в зале, затем, обращаясь к пяти федеративным дамам, сидевшим на полу, объявила, что сеньора не может их выслушать ранее, чем после обеда, и приказала им прийти позже.

Они повиновались, но одна из них, уходя, бросила злобный взгляд на невольную виновницу их неудачи. Но донья Аврора ни разу даже не взглянула на странных посетительниц невестки губернатора Буэнос-Айреса.

Прислуга удалилась, а солдат, не получивший никакого приказания, счел себя вправе усесться на пороге зала, донья Аврора осталась одна.

Молодая женщина села на единственную в комнате софу и на минуту закрыла глаза руками, как бы желая отдохнуть от всего, что пришлось увидеть.

Между тем в соседней комнате донья Мария-Хосефа спешила отпустить двух служанок, с которыми она беседовала; при этом она складывала в кучу более двадцати поданных ей сегодня поутру прошений. Прошения сопровождались разными подарками, в числе которых утки и куры, толпившиеся в передней, занимали не последнее место; все эти прошения она должна была передать лично его превосходительству Ресторадору, хотя отлично знала, что Росас даже не взглянет на них. Донья Мария-Хосефа спешила, — говорим мы, — отпустить служанок, потому что сеньорита Аврора Барроль, о которой ей доложили, принадлежала к одной из древнейших аристократических фамилий Буэнос-Айреса, издавна дружившей с семьей Росаса.

Впрочем, в последнее время, под предлогом отсутствия главы семьи, жена и дочь господина Барроля избегали частых сношений с семьей Росаса.

Вероятно, читатель пожелает узнать, какого рода дело могла иметь донья Мария-Хосефа со всеми этими мулатками и негритянками, постоянно толпившимися у нее.

Об этом мы упомянем дальше, а теперь ограничимся лишь сообщением, что в сердце невестки Росаса таилось много семян зла. Так же, как события 1833 и 1835 годов в истории Буэнос-Айреса были бы не понятны без упоминания жены дона Хуана Мануэля Росаса, которая, хотя и не была безусловно злой женщиной, но обладала необычайной склонностью к интриге, точно так и события 1839,1840 и 1842 годов были бы не понятны, если бы мы не вывел и здесь личность доньи Марии-Хосефы Эскурра, влияние которой было громадно и деятельность которой ощущались в течение всего этого времени.

Эти сестры поистине крупные политические личности в истории Буэнос-Айреса.

Природа, очевидно, совсем не предназначала невестку Росаса для тихих наслаждений семейным счастьем. Сильная жажда деятельности и бешеные политические страсти волновали душу этой женщины, а обстоятельства и некоторые условия ее семейной жизни, в том числе и общественное положение ее зятя, смуты и волнения аргентинского общества, открыли ей обширную арену действий. Никогда существо без определенных целей и способностей, с очень посредственным умом не оказывало столь крупных услуг тирану, как эта женщина Росасу, всегда предоставляя ему случай удовлетворить его собственную злобу и ярость.

В ее действиях не было расчета, она совершала поступки под влиянием искренней страсти, глубокого фанатизма и преданности делу федерации и своему зятю. Она питала какую-то слепую, безумную ненависть к унитариям и была, так сказать, живым воплощением этой страшной эпохи переворотов общественных и частных, созданных диктатурой жестокого Росаса.

Но вот дверь зала отворилась, и крошечную ручку доньи Авроры пожали сальные, грязные пальцы давно не мытых рук доньи Марии-Хосефы. Это была маленькая, худенькая женщина с хитрым лицом и крошечными глазками, горевшими каким-то мрачным огнем и никогда не останавливавшимися ни на чем, а постоянно бегавшими из стороны в сторону. Почти совершенно седые нечесаные волосы прикрывала огромная наколка из ярко — красных лент. Ей было не более сорока восьми лет, но под влиянием пожиравших ее страстей она состарилась настолько, что казалась почти старой женщиной.

— Какое чудо! А почему же донья Матильда не приехала с вами? — спросила донья Мария-Хосефа, усаживаясь рядом с доньей Авророй на софу.

— Мать моя не совсем здорова и очень сожалеет, что не может сама приехать к вам, потому поручила мне засвидетельствовать ее почтение.

— Если бы я не знала донью Матильду и всю ее семью, я бы подумала, что она стала унитаркой, потому что теперь их узнают по замкнутому образу жизни. А знаете ли вы, почему эти дуры заперлись у себя?

— Нет, сеньора, как же я могу это знать?

— Они запираются и не высовывают носа на улицу исключительно потому, что не хотят надевать установленного федерального девиза, да еще из опасения, что их не обольют дегтем. Что за ребячество?! Я бы гвоздем приколотила им эти девизы к головам, чтобы они не могли их снимать ни дома, ни… Ах, да ведь и вы, Аврора, не носите девиза так, как это требуется.

— Однако я ношу его, сеньора.

— Да, вы его носите, но так, будто его вовсе нет, так его носят унитарки. Вы дочь француза, но это не причина, чтобы и вам стать такой же отвратительной, как все они, да, вы носите девиз, но…

— Я его ношу, и это все, что я обязана делать, сеньора, — решительным тоном перебила ее девушка, пытаясь завладеть темой разговора, чтобы хоть сколько-нибудь смягчить нрав этой алчной фурии.

— Вы же видите, что я ношу девиз, — продолжала она, — кроме того, я привезла вам вот эту маленькую лепту, которую моя мать желает преподнести женскому госпиталю через ваше уважаемое посредничество.

Донья Аврора вынула из кармана бумажник из крокодиловой кожи, достала оттуда четыре банковых билета и вручила их донье Марии-Хосефе, это были ее карманные деньги, которые отец давал ей каждый месяц, с тех пор как ей исполнилось четырнадцать лет.

Донья Мария-Хосефа развернула билеты и глаза ее на мгновение округлились при виде цифры сто на каждом из них, свернув их в трубочку, она поспешно, с видимым чувством удовлетворенной алчности спрятала деньги за корсаж.

— Вот это федерально! — воскликнула она. — Передайте от меня вашей матушке, что я сегодня же сообщу о ее великодушном поступке дону Хуану Мануэлю, а завтра утром я непременно вручу эти деньги сеньору дону Хуану Карлосу Росадо, эконому женского госпиталя.

— Мать моя была бы вам очень благодарна, если бы вы совсем не упоминали об этой маленькой жертве. Все мы знаем, что сеньор губернатор не может заниматься такими пустяками: война поглощает теперь все его время, и, если бы вы и Мануэлита не были постоянно при нем, он положительно не мог бы справиться один со всеми делами.

Похвала всегда бывает более приятна злым, чем добрым, поэтому донья Аврора окончательно очаровала донью Марию-Хосефу.

— Да, да, мы ему помогаем, как можем! — сказала она, поджимая под себя ноги.

— Я, право, не знаю, как Мануэлита не захворает, проводя все ночи без сна, как мне передавали, ведь, она этого в конце концов не выдержит! — сочувственно добавила донья Аврора.

— Конечно, она обязательно захворает, ведь и сегодня ночью, например, она легла часа в четыре.

— Но, к счастью, теперь нам, кажется, не предстоит никаких особых событий.

— Гм! Сразу видно, что вы не занимаетесь политикой: теперь-то больше, чем когда-либо, можно ожидать каких-нибудь событий..

— Конечно, я не могу знать всех секретов, которые известны вам и Мануэлите, но мне казалось, что Энтре-Риос, где находится театр войны, далеко от нас, а здешние унитарии вряд ли решатся на что-либо против правительства.

— Ах, дитя! Вы только и знаете про ваши ленты, банты, шляпы, а унитарии стараются бежать.

— О, этому, конечно, помешать нельзя! Ведь берег так велик!

— Вы полагаете, что помешать нельзя?

— Да, я так думаю.

— Да, да, да! — и она расхохоталась, демонстрируя при этом три мелких желтых зуба. — А знаете ли вы, скольких арестовали сегодня ночью?

— Нет, не знаю, сеньора! — с деланным равнодушием отвечала донья Аврора.

— Четверых.

— Ну, эти, конечно, не убегут, вероятно, они теперь в тюрьме.

— Нет, лучше этого.

— Лучше! Что же такое? — воскликнула донья Аврора, уже знавшая об участи четырех несчастных унитариев от сеньоры Мансилья, которая, однако, ни словом не упомянула о том, кому из них удалось бежать.

— Да лучше… добрые федералисты расстреляли их.

— А-а… их расстреляли!

— Они, конечно, поступили прекрасно, но при этом случилась маленькая неприятность.

— Ну, ведь такими мелочами вы не интересуетесь.

— Нет, иногда интересуюсь: дело в том, что один из них бежал.

— Об этом не стоит беспокоиться, его, наверное, скоро разыщут, потому что у нашей полиции опыт в этом деле. Говорят, что сеньор Викторика обладает положительно гениальными способностями, — настаивала хитрая маленькая дипломатка, желая этим задеть донью Марию-Хосефу.

— Викторика! Ах, дорогая, не говорите глупостей, ведь, это только я, я одна все делаю.

— Я и сама всегда так думала и полагаю, что и в данном случае вы будете несравненно полезнее, чем сеньор начальник полиции.

— О, в этом вы можете не сомневаться!

— Да, но только ваши многочисленные занятия могут помешать вам…

— Нет, мне ничто не может помешать, правда, я часто и сама не понимаю, как мне на все хватает времени. Вот уже два часа, как я вернулась от Хуана Мануэля, и больше знаю об этом беглеце, чем этот хваленый Викторика.

— Неужели! Всего за каких-нибудь два часа находясь дома!

— Да! — подтвердила донья Мария-Хосефа, одной из главных слабостей которой было желание похвастать своими подвигами и покритиковать действия начальника сыскной полиции.

— Я вам верю, потому что это говорите мне вы, — сказала донья Аврора, стараясь выпытать секреты этой женщины, — вы, конечно, послали сотню человек за ним в погоню.

— Нет, я просто послала за Кордовой, который выдал их, но эта скотина не знает ни имени, ни даже наружности беглеца, тогда я позвала солдат, которые участвовали в этом ночном деле, и вот тут на пороге сидит тот, который доставил мне необходимые сведения… вот вы сейчас увидите… Пика-до! — крикнула она.

Вошел солдат и со шляпой в руке подошел к софе.

— Скажи мне, Пикадо, что ты можешь мне сказать об омерзительном и диком унитарии, который бежал сегодняшней ночью?

— Я знаю, что у него на теле должно быть несколько меток, и что одна из них свежая на левом бедре! — отвечал он со зверским выражением на лице.

— Чем он был ранен?

— Саблей, удар был режущий.

— А ты уверен в том, что говоришь?

— Caray! Уверен ли я?! Да я сам нанес ему этот удар, сеньора!

Донья Аврора испуганно откинулась в угол софы.

— Узнал бы ты его, если бы увидал, Пикадо? — продолжала расспрашивать донья Мария-Хосефа.

— Нет, сеньора, но если б услышал его голос, то узнал бы непременно.

— Прекрасно, можешь идти, Пикадо!

— Вы слышали, — продолжала невестка Росаса, обращаясь к девушке, которая не пропустила ни слова из того, что говорил бандит. — Вы слышали? Он ранен в левое бедро, это важная деталь, что вы на это скажете?

— Признаюсь, сеньора, я не совсем то понимаю важность сообщенных солдатом сведений.

— Как, вы не понимаете?

— Я полагаю, что раненый находится теперь на излечении у себя или же в другом доме, а потому нет никакой возможности опознать его по ранам.

— Ах, дитя, — воскликнула донья Мария-Хосефа, — ведь эта рана дает мне три разных способа отыскать его!

— Три!

— Да, три, слушайте и учитесь: первый способ — доктора, делающие перевязки, второй — аптеки, доставляющие лекарства, и третий, — дома, в которых внезапно появляются больные, поняли вы теперь?

— Если эти способы вы считаете надежными, то верно они таковы, я же не понимаю, как таким путем можно что-либо узнать.

— У меня есть в запасе и другие, если эти не помогут.

— Еще другие?

— Конечно. Эти первые пригодны для розыска сегодня и завтра, а в понедельник я надеюсь, вырву хоть одно перо из крыльев моей птицы.

— Я очень опасаюсь, что вы, сеньора ни перьев, ни птицы не увидите — с легкой полунасмешливой улыбкой сказала донья Аврора, стараясь подзадорить свою пылкую собеседницу.

— Вот в понедельник сами увидите!

— Почему же в понедельник?

— Почему? А как вы думаете, сеньорита, разве из раны унитариев не течет кровь?

— Да, сеньора, вероятно из их ран течет не меньше крови, чем из ран остальных людей, хотя признаюсь, что ран и крови я никогда не видела.

— Дикие унитарии не люди, нинья!24

— Не люди!

— Нет, не люди, это псы смердящие или лютые звери, и я без малейшего содрогания готова по колена стоять в их крови!

Нервная дрожь мгновенно пробежала по всем членам девушки, но она сдержалась.

— Так вы согласны с тем, что из их ран течет кровь? — продолжала донья Мария-Хосефа.

— Да, сеньора, с этим я, конечно, согласна.

— Что они марают кровью свои перевязки и простыни и те полотенца, о которые вытирает руки хирург?

— Да, вероятно, но признаюсь, я совсем не понимаю того, что вы мне говорите.

Действительно, донья Аврора, несмотря на свое живое соображение, не могла угадать той мысли, которая таилась за всеми этими словами.

— Прекрасно! Скажите, в какой день обычно отдают прачкам грязное белье?

— Обычно в первый день недели.

— Часов в восемь—девять утра, а часов в десять отправляются на реку, теперь поняли вы меня?

— Да! — отозвалась донья Аврора, не помня себя от ужаса, который внушала ей эта женщина.

— Будь эта прачка унитарка или федералистка, все одно — стирать белье приходится при всех, а я уже приняла необходимые меры!

— План ваш прекрасен! — воскликнула молодая девушка, делая над собой невероятное усилие, чтобы казаться беспечной и довольной.

— Прекрасный, это несомненно, и я убеждена, что он и за целый год не возник бы в мозгу Викторики!

— И я так думаю! — подтвердила донья Аврора.

— А тем более не придет бы подобная мысль кому-нибудь из этих безмозглых унитариев, которые воображают, что все знают и на все пригодны!

— О, в этом нет ни малейшего сомнения! — радостно воскликнула донья Аврора.

Всякая другая на месте доньи Марии-Хосефы поняла бы истинный смысл этой фразы — молодая девушка воздала должное унитариям, людям высшего общества, к которому по рождению и воспитанию принадлежала и она.

— Ах, милая моя Аврора, никогда не выходите замуж за унитария! Они не только поганые и омерзительные, но и дураки еще и самый глупый федералист всегда проведет их!

Ах, кстати, мы заговорили о браках? Как здоровье сеньора дона Мигеля, его теперь нигде не видно?

— Он совершенно здоров, сеньора.

— Я очень рада, хочу дать вам добрый совет — берегитесь, смотрите в оба.

— Мне смотреть в оба, чтобы не проглядеть чего? — осведомилась донья Аврора, женское любопытство которой невольно было затронуто.

— О, да вы, верно, догадываетесь сами, влюбленные всегда так проницательны.

— Но что же вы хотите, чтобы я угадала!

— Прекрасно. Вы не любите дель Кампо?

— Сеньора!

— Не старайтесь скрыть то, что я знаю.

— Ну, если вы знаете…

— Да, я знаю и должна предупредить вас, что на берегу есть мавры25 , не обманитесь, ведь я люблю вас как свою дочь.

— Обмануться? Я вас не понимаю, сеньора! — сказала донья Аврора в смущении, пытаясь скрыть свое волнение, чтобы узнать секрет.

— О ком могу я говорить, как не о доне Мигеле?

— О, Мигель! Нет, это невозможно, сеньора, он никогда меня не обманет!

— И я желала бы так думать, но у меня есть некоторые сведения.

— Сведения?

— Да, даже доказательства. Неужели вы не догадываетесь сами? Скажите правду, ведь от меня ничто не утаится.

— Нет, я все-таки не понимаю, в чем дело!

— Росаса это, положим, касается только косвенно, зато к дону Мигелю имеет прямое отношение!

— Вы полагаете?

— Известная Эрмоса, двоюродная сестра известного Мигеля, знакомая даже более известной Авроре, в этом вполне убеждена. Поняли вы меня теперь, моя безгрешная голубка? — с улыбкой сказала старая женщина, лаская своей грязной костлявой рукой обнаженное плечико девушки.

— Я почти понимаю, что вы подразумеваете, но думаю, что во всем этом есть ошибка! — гордо ответила донья Аврора, хотя сердечко ее обливалось кровью.

— Я никогда не ошибаюсь, сеньорита! Скажите, кто посещает эту донью Эрмосу, красавицу вдову, одиноко живущую в своей кинте26? Дон Мигель! А как вы полагаете, что делает у своей кузины, красавицы и молодой вдовы, очаровательный дон Мигель? И почему живет так одиноко донья Эрмоса, про то, конечно, знает дон Мигель. Зачем этот красавец ездит изо дня в день к свой кузине, а каждый вечер к вам? Такова мода у наших молодых людей: все они делят свое время на всех. Но что с вами? Вы побледнели!

— Нет, ничего! — ответила донья Аврора, бледная как жемчужина.

— Ба! — воскликнула старая женщина, громко рассмеявшись. — Я еще не все сказала вам.

— Не все?

— Я не желаю никого огорчать! — сказала она и снова громко рассмеялась, довольная, что причинила страдание донье Авроре.

— Я ухожу, сеньора! — сказала девушка, вставая со своего места.

— Бедняжка! Смотрите, нарвите ему хорошенько уши и не поддавайтесь обману, — повторила старуха, смеясь все громче.

— Я ухожу, сеньора, — сказала Аврора, едва держась на ногах.

— Ну хорошо, дитя мое, прощайте. Поклоны вашей матушке, пусть она поправляется скорей для того, чтобы я имела удовольствие видеть и ее у себя. Прощайте, да смотрите в оба!

И, продолжая смеяться, она проводила донью Аврору до дверей, идущих на улицу. Бедная девушка вскочила в экипаж с такой поспешностью, как будто за ней гнались фурии; еще минута в обществе этой женщины, — и она лишилась бы чувств. Свежий воздух и движение экипажа помогли ей очнуться. Тогда она принялась размышлять.

— Действительно, — подумала она, — Мигель часто катается верхом и никогда не говорит мне, где он проводит послеобеденное время. Вчера он вышел из дома в девять часов утра, а где он был? Почему он никогда не предлагал мне познакомить меня со своей кузиной? А эта женщина, которая все знает и которая придумывает такие дьявольские способы, чтобы все разузнать и выведать, эта женщина говорила с такой уверенностью, что трудно сомневаться, мало того, она упоминала о доказательствах, ведь у нее нет причины делать мне зло, обманывать меня. Ах, это правда! Правда! Боже мой! — И она залилась слезами.

Ревность возродила в ее мозгу тысячи разных воспоминаний, соображений и сомнений. Бледная и взволнованная, с глазами, полными слез, думая только о том, что говорил дон Мигель о своей кузине, восхваляя ее таланты, красоту и ум, донья Аврора вернулась домой, решившись поделиться своим горем с матерью. В ее жизни не было ни другой любви, помимо любви к дону Мигелю, ни другой дружбы, помимо дружбы со своей матерью.

Но госпожи Барроль не было дома. Аврора осталась одна в гостиной в ожидании визита дона Мигеля, который должен был явиться с минуты на минуту.

ГЛАВА XIV. Бурное объяснение

Было около двух часов пополудни на больших башенных часах Собора, когда дон Мигель дель Кампо, выйдя из дома министра иностранных дел, дона Фелипе Араны, на улице представителей, направился по Венесуэльской улице в сторону набережной, а затем свернул на улицу Завоевателей.

Во время этого визита дон Мигель не узнал ничего нового о своем друге доне Луиса, или, вернее, он был весьма доволен, убедившись, что господин министра ничего не знал о том, что произошло этой ночью. Когда к нему явился дон Мигель, он только что вернулся из дворца его превосходительства сеньора губернатора и решил сам принять меры, чтобы разузнать раньше Викторики о том, что произошло на набережной и куда мог скрыться бежавший унитарий.

Именно этого и желал дон Мигель — полнейшего незнания или таких сбивчивых сведений, в которых не было никакой возможности разобраться.

Он понял, что господин министр совершенно не интересуется этим делом, и теперь он должен был узнать из милых уст доньи Авроры о том, что было известно об этом происшествии Августине Росас, Мансилья и донье Марии-Хосефе Эскурра. Эти сведения были особенно ценны, потому что исходили прямо из дома Росаса и должны были стать в конце концов официальными. Сегодня же он должен был узнать, что известно народному обществу о происшествии этой ночи. День обещал быть удачным для молодого человека — его тайна оставалась еще нераскрытой.

Дон Мигель не терял даром времени, сидя у сеньора министра, он ухитрился опутать его превосходительство такой хитросплетенной сетью сбивчивых сведений, что теперь мог рассчитывать на то, что тот не скоро выпутается из нее. Дон Мигель, движимый чувством любви к родине и своему народу, решился один, без всякой посторонней поддержки, бороться против тирании грозного Росаса и свергнуть ненавистный деспотизм, под гнетом которого диктатор намеревался держать народ.

Сильный безукоризненной чистотой своих намерений, он с невозмутимым хладнокровием ставил на карту свою жизнь, неутомимый борец постоянно тревожил зверя, царившего над злополучным Буэнос-Айресом, и сражался с ним с такой неустрашимостью, которую ничто не могло победить. Он один был подобен целому заговору против Росаса, удивительный по уму и смелости, не отступающий ни перед чем, всегда чувствующий опасность и всегда готовый к риску дон Мигель невольно внушал своим немногочисленным друзьям и свой энтузиазм, и свою безграничную отвагу.

Дон Фелипе Арана питал большое уважение к талантам дона Мигеля, с которым он часто советовался о стиле изложения некоторых важных бумаг, а также переводов с французского, особенно важных для министра иностранных дел. Вот почему этот последний с такой глупой доверчивостью принял советы молодого человека. Мы ничего теперь не скажем об этих советах, последствия которых читатель вскоре сам увидит, а последуем за доном Мигелем.

Молодой человек не спеша шел по улице Завоевателей, его лицо казалось покойным и беззаботным, он приветливо улыбался встречавшимся знакомым и любезно раскланивался с дамами, наконец, он дошел до дома мадам Барроль. Стоя у столика, на котором красовался роскошный букет, донья Аврора, целиком поглощенная своими мыслями, не видела цветов и даже не наслаждалась их тонким ароматом. Она припоминала слова доньи Марии-Хосефы и мысленно рисовала портрет доньи Эрмосы, которую считала своей соперницей.

Донья Аврора даже не заметила, как отворилась дверь гостиной и кто-то вошел в комнату. Она очнулась только тогда, когда почувствовала на своей руке прикосновение губ, приникших к ней горячим поцелуем.

Движение доньи Авроры было так естественно, а лицо полно не то что злобы, а презрения, что дон Мигель стоял ошеломленный, не зная, что и думать.

— Сеньор кабальеро! — произнесла девушка полным достоинства голосом. — Моей матери нет дома.

— Матери нет дома? Сеньор кабальеро? — повторил вслед за нею дон Мигель, как бы желая убедиться, что действительно слышал эти слова из уст Авроры. — Аврора! Клянусь честью, — воскликнул он, — я не могу понять ни смысла этих слов, ни того, что с тобой происходит!

— Я хочу сказать, что я одна и рассчитываю на должное к себе уважение.

Дон Мигель покраснел до ушей.

— Аврора, ради Бога, скажи мне, шутишь ты или нет? Я совсем теряю голову!

— Не голову вы потеряли, а нечто другое.

— Нечто другое?

— Да.

— Что же я потерял, Аврора?

— Мое уважение к вам, сеньор.

— Твое уважение?

— Да. Но что вам мое уважение и моя дружба! — на лице девушки мелькнула презрительная улыбка.

— Аврора! — воскликнул дон Мигель, делая шаг вперед.

— Ни шагу, кабальеро! — остановила она молодого человека, гордо вскинув голову и поднимая руку.

Слова эти были произнесены с таким достоинством, что дон Мигель остановился на месте как вкопанный.

Спустя минуту он попятился назад и оперся рукой о спинку кресла.

Влюбленные замерли в неподвижности, глядя в лицо друг другу; каждый считал, что имеет право требовать объяснений.

— Я полагаю, сеньорита, — начал наконец дон Мигель, — что если я имел несчастье потерять ваше уважение, то, по крайней мере, сохранил право узнать причину этого несчастья.

— А я, сеньор, если и не имею права, то буду иметь смелость не отвечать на ваш вопрос! — ответила донья Аврора тем презрительно-надменным тоном, который свойствен только любящим женщинам, когда они чувствуют себя оскорбленными и притом сознают полнейшую свою безупречность.

— В таком случае, сеньорита, я позволю себе сказать вам, что если все это не игра, зашедшая слишком далеко, то жестокая несправедливость, которая роняет вас в моих глазах.

— Я понимаю и мирюсь с этим, — откликнулась она. Дон Мигель пребывал в глубоком отчаянии.

Вновь наступила пауза.

— Аврора, если я вчера ушел от вас так рано, то лишь потому, что важные дела призывали меня в другое место.

— Сеньор, вы вольны приходить и уходить когда вам заблагорассудится.

— Благодарю вас, сеньорита, — дон Мигель закусил губу.

— Благодарю вас, сеньор.

— За что?

— За ваше поведение.

— За мое поведение?

— Вы, наверное, оглохли, сеньор кабальеро, если повторяете мои слова, как будто вы их учите наизусть? — девушка бросила презрительный взгляд на дона Мигеля.

— Есть некоторые слова, которые я должен повторить, чтобы их понять.

— Напрасные старанья!

— Но почему же, сеньорита?

— Да потому, что человек, имеющий два уха, два глаза и две души, обязан сразу и слышать, и понимать.

— Аврора! — раздраженно воскликнул дон Мигель.—Здесь какая-то ужасная несправедливость, и я требую объяснения.

— Вы требуете?

— Да, сеньорита, требую. Я полагаю, что все это — недостойная игра, или же вы лишь ищете предлог, чтобы порвать со мной. Три года любви и верности дают мне право узнать причину вашего странного обращения со мной.

— А, вы уже не требуете, сеньор, вы просите — это дело другое! — отозвалась Аврора, смерив молодого человека с ног до головы презрительным взглядом.

Кровь прилила к лицу дона Мигеля: и самолюбие, и его честь были задеты.

— Я требую или прошу, как вам угодно, но я хочу, слышите вы, сеньорита, я хочу объяснения всей этой сцены!

— Не горячитесь, сеньор, не горячитесь, ваш голос еще пригодится вам, напрасно вы его портите, так возвышая без нужды, я полагаю, вы не забыли, что говорите с дамой!

Дон Мигель вздрогнул — этот упрек кольнул его больше других.

— Я, кажется, схожу с ума! — воскликнул он, закрыв лицо руками.

Наступило молчание, дон Мигель прервал его первый:

— Послушайте, Аврора, ваше поведение несправедливо и жестоко, вы не можете отрицать моего права требовать объяснения.

— Объяснения чего? Моего несправедливого поступка?

— Да, именно.

— Ба-а! Ведь это чистейшая глупость, кабальеро, в наше время никто не требует объяснений несправедливых поступков.

— Да, если дело касается политики, но я полагаю, что сейчас мы ею не занимаемся.

— Вы очень ошибаетесь.

— Ошибаюсь?

— Конечно, мне кажется, это единственные вопросы, которые вы затрагиваете в беседах со мной, я полагаю, что нужна вам исключительно для этого.

Дон Мигель тотчас же понял, что она упрекала его услугой, о которой он просил ее в своем письме. Этот удар, нанесенный его чувству деликатности, оскорбил его.

— Я полагал, — сухо сказал он, — что сеньорита Аврора Барроль настолько интересуется судьбой дона Мигеля дель Кампо, что для нее не трудно побеспокоиться, когда жизнь его друзей, а может быть и его собственная, в опасности!

— О, что касается этой последней, кабальеро, она не может особенно тревожить сеньориту Барроль.

— В самом деле?

— С тех пор как она знает, что в случае какой-либо опасности сеньор дель Кампо всегда найдет себе надежное убежище в уединенном домике, полном всяких удобств и наслаждений, она считает всякую заботу о нем совершенно лишней.

— Надежное убежище, полное наслаждений! — повторил он, в недоумении.

— Может быть, вы хотите, чтобы я говорила с вами по-французски, потому что сегодня вы, как я вижу, не понимаете ни слова по-испански; я вам сказала, что мне известно, что у вас есть надежное убежище, прелестный грот Артемиды или дворец волшебницы. Неужели, сеньор дель Кампо, вам неизвестно это место?

— Это невыносимо!

— Напротив, это весьма приятно, я говорю о том, что вам всего дороже в мире.

— Аврора, это ужасно!

— Нет, нисколько, это весьма забавно, рассказывают про грот, про чудный сад, скажите, хорошо там, сеньор?

— Да где?

— В Барракасе, например! — С этими словами донья Аврора повернулась спиной к дону Мигелю и принялась расхаживать по комнате.

— В Барракасе! — воскликнул дон Мигель, поспешно делая несколько шагов к донье Авроре.

— Так что же, неужели вам там не было хорошо? — сказала она, обернувшись к нему лицом, — но главное, остерегайтесь, чтобы вас не ранили, если ваше убежище выдадут какие-нибудь доктора, аптеки или прачки.

— В Барракасе!.. Чтобы не ранили!.. Аврора, ты меня убьешь, если не скажешь все до конца.

— О, вы не умрете, если вы постараетесь не умереть в самый лучший момент вашей жизни, я боюсь только одного, чтоб вас не ранили в левое бедро, это ужаснейшая рана, в особенности если это сабельный удар.

— О Боже! Они погибли! — воскликнул молодой человек, закрыв лицо руками.

Наступило молчание, мучительное и тяжелое для этих безгранично любящих друг друга молодых людей, безвинно терзавшихся и мучивших друг друга под влиянием злого гения, который пробудил чувство ревности в сердце неопытной девушки.

На этот раз молчание длилось недолго, прежде чем Аврора успела увернуться, дон Мигель бросился перед нею на колени и обхватил обеими руками ее стан.

— Именем Бога, Аврора, — прошептал он, бледный как смерть, — именем твоим, потому что ты мой земной бог, прошу тебя, объясни мне таинственный смысл твоих слов. Я тебя люблю! Ты моя первая и последняя любовь, я весь принадлежу тебе, и в целом мире нет женщины, которая была бы так любима, как ты! Но сейчас, когда могут погибнуть невинные, нам надо думать не о любви, может быть, и я сам в опасности, но, конечно, речь не о моей жизни, уже давно я ежечасно и ежеминутно ставлю ее на карту… Послушай, Аврора, твоя душа стала моей душой, доверяя тебе все мои тайны, я доверяю их тебе как Богу; жизнь моего друга Луиса и жизнь Эрмосы стоят на карте, но кровь их не прольется без того, чтобы не смешаться с моей кровью, и тот кинжал, который пронзит сердце Луиса, неизбежно должен пройти и через мою грудь.

— Мигель! Мигель! — воскликнула девушка, наклонившись к нему и обхватив его голову обеими руками, как будто она боялась, что смерть отнимет его у нее. Искренняя мука и страх так ярко отразились на лице и звучали в словах дона Мигеля, что сердце молодой девушки невольно поверило ему и как-то сразу сбросило с себя мучительную тяжесть ревности и сомнений.

— Да, — продолжал он, не изменяя своей позы, — Луиса чуть не убили в эту ночь, мне удалось спасти его, едва живого, убийцы были наемники Росаса, необходимо было его спрятать, но где? У меня или у него — это было немыслимо.

— Ах, Боже мой! Луиса чуть не убили! Какой несчастный день! Но ведь он не умрет, не правда ли?

— Нет, он спасен! Но слушай, слушай дальше: необходимо было укрыть его в надежном месте, я отвез его к Эрмосе. Эрмоса, как ты знаешь, единственная родственница, оставшаяся у меня из родни матери. Эрмоса мне дорога, я ее люблю, как сестру. О Боже! И я, я и погубил ее, которая жила так счастливо и так спокойно.

— Ты ее погубил! Почему? Мигель! Скажи, почему?

И Аврора трясла его за плечи, напуганная до смерти его словами и бледностью.

— Для Росаса милосердие к несчастному — преступление, Луис в сейчас в Барракасе, а ты упомянула эту деревню, Луис серьезно ранен именно в левое бедро, а ты, ты…

— О, они ничего не знают, совершенно ничего, — воскликнула донья Аврора, радостно хлопая в ладоши, — они теперь не знают ничего, но могут все узнать, послушай!

И Аврора, забыв про свою ревность, заставила своего друга встать на ноги, усадила его и, сев с ним рядом, в каких-нибудь пять минут подробно пересказала свой разговор с сеньорой Мансилья и доньей Марией-Хосефой Эскурра.

Но по мере того как ее рассказ приближался к вопросу о донье Эрмосе, личико ее становилось все мрачнее, а голос терял уверенность.

Дон Мигель, не прерывая, выслушал ее до конца, в его лице не отразилось ни малейшего волнения во время пересказа эпизода о Барракасе, что не укрылось от наблюдательного взгляда девушки.

— Подлые! — воскликнул он. — Вся эта семья какие-то исчадия ада! И у нее, и у всех сторонников Росаса вместо крови в жилах течет яд. Когда эти изверги не убивают из-за угла кинжалом, тогда они клеветой убивают честь, покой и счастье!

Подлые люди! Забавляются тем, что мучают сомнением сердце бедной девушки! Аврора, ангел мой, — продолжал он, — это было бы оскорблением для тебя, если бы я мог допустить хоть на минуту, что ты поверила той женщине, а не мне, ее слова — сплошная ложь и клевета; она хотела тебя помучить, потому что мучения ближнего доставляют наслаждение всем членам семьи Росаса Верь мне, Аврора, все это клевета!

— Так часто бывает, — сказала девушка. — Все что я могу сделать, это прекратить над тобой мой суд.

В душе Авроры не осталось никаких сомнений, но, как всякая женщина, она не хотела сознаться в том, что слишком легкомысленно осудила любимого человека.

— Ты сомневаешься во мне, Аврора? — спросил Мигель.

— Мигель, я хочу познакомиться с Эрмосой и увидеть все своими глазами.

— Ты ее знаешь.

— Я хочу с ней подружиться.

— Хорошо.

— Пусть это будет на этой же неделе.

— Прекрасно, хочешь ты еще чего-нибудь? — серьезно спросил ее дон Мигель.

— Нет, больше ничего! — И она протянула ему руку, которую тот долго удерживал в своих.

В другое время он, конечно, покрыл бы эту руку бесчисленными поцелуями, но теперь его мысли были так заняты опасностью, грозившей его друзьям, что он даже не подумал об этом.

— Ты уверена в том, что бандит не сообщал других сведений о Луисе? — осведомился он.

— Конечно, вполне уверена.

— Ну, мне пора, дорогая Аврора! Как жаль, что я не увижу тебя сегодня.

— Даже вечером?

— Вряд ли.

— Вы, наверно, поедете сегодня в Барракас?

— Да, Аврора, я вернусь оттуда очень поздно. Разве мое место не у постели несчастного Луиса? Ведь я обязан охранять его жизнь и жизнь моей кузины, которую я впутал в это опасное дело! Неужели ты хочешь, чтобы я бросил Луиса, твоего названного брата и моего единственного друга!

— Нет, Мигель, иди! — отозвалась она и встала, опустив глаза, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.

— Ты сомневаешься во мне, Аврора?

— Иди и ухаживай за Луисом, вот все, что я могу сказать тебе сегодня.

— Возьми это, мы не увидимся до завтра, и я хочу оставить тебе то, с чем никогда не расставался.

С этими словами дон Мигель снял с шеи цепочку, сплетенную из волос покойной матери, которую Аврора знала. Поступок любимого человека затронул самые нежные струны ее сердца: закрыв лицо руками, она стыдливо склонила головку когда дон Мигель надевал ей на шею свою цепочку. Слезы градом катились из ее глаз, а с этими слезами таяли в душе последние сомнения, и сердце переполнялось любовью. Дон Мигель ушел.

Минуты две спустя, донья Аврора, сидя на диване, страстно целовала цепочку из волос, а дон Мигель широким шагом удалялся от дома мадам Барроль по Венесуэльской улице.

ГЛАВА XV. Президент Соломон

В переулке, ведущем от церкви святого Николаса к набережной, на перекрестке улицы Корриентес и Серрито стоял старенький домик с низкими окнами и дверью на улицу, с деревянным порогом высотой в полфута от земли. Каждый вечер во время вечерни можно было видеть, как хозяин этого дома выходил и садился у порога без сюртука, с засученными выше сапог панталонами, с сигаретой в правой руке, так он просиживал около часа.

То был человек лет шестидесяти, высокий и такой толстый, что самый жирный бык из числа тех, которых ежегодно приводят на конкурс для карнавала, показался бы тощим в сравнении с ним. Сын одного из старых испанских пульперо27 в Буэнос-Айресе, он и его брат Хеннаро унаследовали от своего отца пульперию, смежную с тем домом, который мы описывали, и скромное имя Гонсалеса.

Хеннаро, старший из двух братьев, возглавил дело; предание ничего не говорит о том, почему мальчишки этого квартала прозвали его Соломоном. Несомненно лишь то, что это прозвище приводило в ярость почтенного Хеннаро, который в гневе кулачные и палочные удары на тех, кто под предлогом покупки вина или другого оскорбляли его этим известным библейским именем. Этот Хеннаро, будучи пульперо, являлся в то же время капитаном милиции, к несчастью, его расстреляли в 1823 году, во время военного бунта. Стала вдовой его жена, донья Мария Ризо, и сиротой — его дочь Квинтина.

После смерти Хеннаро, его младший брат Хулио Гонсалес стал владельцем пульперии и в силу народной психологии, потому, что имя Соломон ему казалось звучнее, чем Гонсалес, он стал называть себя: Хулио Гонсалес Соломон. И с той поры имя, вызывавшее гнев старшего брата, отца Квинтины, стало неразрывно с именем данным при крещении младшему брату, который, казалось, уже с гордостью носил его.

И вот дон Хулио стал расти в объеме так же быстро, как росли его имена, а в чинах — так же быстро, как в объеме. Он преуспевал в милиции, да и в торговом деле, но ни то, ни другое занятие не мешало ему по обыкновению отдохнуть часок на пороге своего дома. Этот-то дон Хулио Гонсалес Соломон и был тем самым толстяком, с которым мы познакомили читателя в начале этой главы. Ураган, который подхватил низы аргентинского населения при захвате власти Росасом, был слишком силен, чтобы не поднять и эту тушу мяса и грязи; и вот с порога своего дома почтенный дон Хулио представлял себя возведенным в звание полковника милиции, а затем — ив президенты Народного общества Ресторадора, члены которого избрали в качестве символа колос маиса, в подражание одному древнему испанскому обществу, которое выбрало тот же символ и имело почти те же цели.

В четыре часа пополудни пятого мая 1840 года весь квартал, где находился дом полковника Соломона, был запружен лошадьми в федеральном уборе, то есть в красных попонах и наголовниках или уздечках из красного сукна с красными перьями или же красным шерстяным султаном. Хотя такое число лошадей в этом месте было делом обыкновенным, тем не менее все жители квартала были у окон и дверей своих домов.

Зал в доме полковника Соломона был битком набит солдатами, чьи лошади стояли на улице, на солдатах были черные шляпы с широкой красной лентой, синие камзолы с девизом длиной в полфута, длинные жилеты и огромный кинжал у пояса, рукоятка которого скрывалась под правой полой. Казалось, все эти люди имеют одно лицо: густые черные усы и баки, расходившиеся на подбородке, мрачный и бегающий взгляд. Такие лица можно встретить лишь в минуты народных смут и волнений и невозможно увидеть, когда в стране царят порядок и покой.

Одни сидели на деревянных или соломенных стульях, другие — на подоконниках, а некоторые — даже на накрытом ярко-пунцовой скатертью столе, на котором сеньор президент Соломон имел обыкновение подписывать свои декреты и донесения, используя вместо чернильницы обыкновенную банку. Каждый из этих кабальерос непрерывно курил, и сквозь густые облака табачного дыма мелькали их смуглые отталкивающие лица.

Их славный президент сидел в смежной комнате на своей кровати и учил наизусть, состоящую из двух десятков слов речь, которую его уже в десятый раз заставлял повторять человек, являвшийся полнейшей ему противоположностью во всех отношениях. Человек этот был не кто иной, как дон Мигель дель Кампо.

— Теперь, я кажется, запомнил.

— О, да, полковник, у вас прекраснейшая память.

— Однако вы не откажетесь, конечно, сесть рядом со мной, и, если я забуду какое-нибудь слово, тихонько подсказать мне!

— Я сам хотел предложить вам это. Вы только не забудьте, полковник, что вы должны представить меня нашим друзьям и предупредить их о том, что я вам сообщил.

— Да, это мое дело. Ну что же, пойдем?

— Подождите немного, как только вы сядете к столу, прикажите секретарю прочитать список присутствующих, очень важно полковник, чтобы в нашем федеральном обществе соблюдался тот же порядок, что и в палате представителей.

—Да, да, я уже не раз говорил это Бонео, но он занимается лишь болтовней.

— Ну, не беда, вы повторите ему еще раз, так он и сделает.

— Ну, хорошо, пойдемте!

Президент Соломон и дон Мигель дель Кампо, все в том же глухо застегнутом черном бархатном камзоле с широким федеральным девизом, вошли наконец в залу заседания.

— Добрый вечер, сеньоры! — произнес Соломон торжественным, серьезным тоном, собираясь сесть в кресло, стоявшее у стола.

— Добрый вечер, сеньор, президент, полковник, товарищ, compadre28 и т.д.! — ответил каждый из присутствующих, в зависимости от того, как кто привык величать дона Хулио Соломона, бросая подозрительные взгляды на сопровождавшего их президента человека: на нем, по их мнению, было мало федеральных девизов.

— Сеньоры, — сказал Соломон, — это сеньор дон Мигель дель Кампо, асиендадо и федеральный патриот, которому я очень многим обязан, этот сеньор такой же добрый патриот, как и его отец. Он желает стать членом нашего Народного общества и ждет возвращения своего отца, чтобы войти в наш союз одновременно с ним. А пока он выразил желание принимать иногда участие в наших федеральных собраниях. Да здравствует федерация! Да здравствует славный восстановитель законов! Да погибнут поганые французы! Да погибнет король их, Луи-Филипп! Да погибнут дикие, омерзительные унитарии, за проклятое золото продавшие себя французам! Да погибнет изменник идиот Ривера!

Все эти фразы, произнесенные громовым голосом президента Соломона, были дружно подхвачены присутствующими, не довольствуясь одним криком, они еще размахивали над головами своими острыми кинжалами. Крики, слышные на расстоянии по крайней мере ста сажен, повторялись проходившим по улице народом, который, ни мало не смущаясь, кричал «Viva!29», когда Соломон кричал «Mucra!30», и наоборот.

Когда этот гам затих, Соломон торжественно сел на кресло, имея по правую руку секретаря, а по левую — дона Мигель дель Кампо.

— Господин секретарь! — произнес он, откидываясь на спинку своего кресла, — прочтите список присутствующих здесь сеньоров.

Бонео взял со стала какую-то бумагу и стал читать громким и звучным голосом имена, набросанные им всего лишь несколько минут назад карандашом. Их было всего девятнадцать.31

— А других нет? — осведомился Соломон.

— Это имена всех присутствующих членов, сеньор президент! — ответил секретарь.

— Читайте список отсутствующих.

— Список всех членов общества?

— Да, сеньор. Хоть нас и меньше, чем депутатов, но мы такие же федералисты, как и они, и должны знать всех членов нашего общества, как присутствующих, так и отсутствующих, как это принято в палате депутатов. Читайте список.

— Отсутствующие члены, — произнес Бонео, и прочел список всех членов Народного общества восстановителя, состоявшего из ста семидесяти пяти человек, принадлежавших к различным классам общества.

— Браво, теперь мы все друг друга знаем, — подумал про себя дон Мигель, — хотя мне известно, что в этом списке не только добровольные члены, некоторых силой заставили вступить в общество! — Он потихоньку дернул президента за панталоны.

— Сеньоры, — сказал Соломон, — федерация есть собственность славного восстановителя законов, и все мы должны быть готовы отдать жизнь за славного Ресторадора, потому что все мы — столпы святого дела федерации.

— Да здравствует славный восстановитель законов! — прокричали все члены.

— Да здравствует его дочь, сеньорита Мануэлита де Росас дель Эскурра!

— Да здравствует славный герой степей, восстановитель законов, отец наш и отец федерации!

— Да погибнут проклятые французы и их король!

— Сеньоры, — продолжал президент, — для того, чтобы наш славный восстановитель мог спасти федерацию от… мог спасти федерация от…

— От великой опасности! — шепнул ему на ухо дон Мигель.

— От великой опасности, в которой она теперь находится, мы должны всеми силами преследовать унитариев. И всякий унитарий, которого мы встретим, должен быть убит нами.

— Да погибнут проклятые, омерзительные и дикие унитарий! — заревел один из членов по имени Хуан Мануэль Ларрасабаль, к которому тотчас же присоединились и остальные, потрясая кинжалами в воздухе.

— Сеньоры, — продолжал президент, — наш долг преследовать повсюду и без сожаления всех унитариев!

— Самцов и самок! — снова заревел все тот же Хуан Мануэль Ларрасабаль, очевидно самый ярый ненавистник унитариев.

— Наш славный Ресторадор должен быть недоволен нами, потому что мы ему служим не так, как должны! — продолжал Соломон.

— Ну, теперь перейдем к делу прошедшей ночи, — шепнул ему дон Мигель, делая вид, что вытирает платком лоб.

— Ну, а теперь перейдем к делу прошедшей ночи! — повторил за ним Соломон, как будто эта фраза составляла часть его заученной речи.

Дон Мигель сильно дернул полковника за панталоны.

— Сеньоры, — продолжал Соломон, — все мы знаем, что этой ночью несколько диких унитариев пытались бежать, но это им не удалось благодаря усердию командира Китиньо, который вел себя как настоящий федералист. Однако, один из этих унитариев скрылся, подобные случаи будут постоянно повторяться, если мы не восстанем на защиту федерации. Сегодня я собрал вас здесь для того, чтобы все мы снова поклялись преследовать проклятых диких унитариев, которые пытаются бежать в Монтевидео и хотят присоединиться к подлому изменнику Ривере. Такова воля нашего славного восстановителя законов! Я все сказал. Да здравствует наш славный Ресторадор, да погибнут все враги святого дела федерации!

Все эти возгласы с остервенением были повторены не только присутствующими, но и народом, столпившимся на улице, у дверей и окон дома полковника Соломона.

— Прошу слова! — сказал командир Китиньо, вставая с места.

— Оно за вами! — отвечал президент, скручивая папиросу.

— Сегодня ночью я имел счастье ужинать с нашим славным Ресторадором и его дочерью доньей Мануэлитой Росас дель Эскурра. Ресторадор для нас больше, чем Бог, он отец федерации, и я клянусь, что буду поступать со всеми унитариями, так, как с теми, которых я изловил нынче ночью. Правда, один из них бежал, но уже сегодня утром я отправил к Марии-Хосефе человека, который сообщил ей важные сведения. Все мы, федералисты, и мужчины, и женщины, обязаны помогать его превосходительству, потому что он отец всех федералистов.

При этом командир Китиньо отцепил свой кинжал и показал сохранившиеся на нем капли крови.

Вслед за этим поступком все масоркерос принялись размахивать в воздухе своими кинжалами и разразились неистовыми выкриками против унитариев, против Риверы, против французов и главным образом против их короля Луи-Филиппа.

Дон Мигеля единственный, сохранял полную неподвижность, безмолвный и невозмутимый, он старался проникнуть в замыслы этих беснующихся людей, соображая в то же время, как воспользоваться их слепой яростью.

Когда все стихло, дон Мигель попросил слова и, получив его, начал так:

— Сеньоры, я еще не имею чести принадлежать к уважаемому патриотическому обществу, но надеюсь вскоре быть причисленным к нему. Мои политические убеждения и симпатии известны всем, надеюсь со временем оказать славному восстановителю законов и самой федерации услуги, не менее значительные, чем те, которые им оказывают члены народного общества Ресторадора, слава о которых гремит не только по всей республике, но и по всей Америке.

Громкий взрыв аплодисментов приветствовал эти льстивые слова.

— Но, сеньоры, — продолжал дон Мигель, — я должен обратиться к присутствующим с поздравлениями, которых заслуживают все добрые федералисты. Святая федерация не признает различий: адвокаты, купцы, чиновники — все здесь равны и наш долг — дружно отозваться на призыв президента и стать лицом к лицу с опасностью, не взваливая всех трудов на маленькую группу членов. Вероятно, что и отсутствующие также добрые федералисты, но ведь и присутствующие здесь не унитарии, чтобы чуждаться их. Я полагаю, так думает его превосходительство Ресторадор и эту мысль мы должны заставить уважать.

Речь дона Мигеля неожиданно для него самого столь сильно взволновала присутствующих, что они принялись кричать и проклинать непришедших на собрание членов, имена которых в начале заседания прочел секретарь Бонео.

Имена эти переходили из уст в уста с такими нелестными эпитетами и проклятиями, как будто это были имена унитариев, а не таких же членов народного общества, как и присутствующие здесь. Дон Мигель одобрял их улыбкой и движением головы.

— Отлично, голубчики мои, — думал он про себя, — я так натравлю вас друг на друга, что в конце концов вы сами сожрете друг друга!

Потребовав еще раз, чтобы все присутствующие тщательно следили за унитариями, полковник Соломон объявил собрание закрытым.

Дон Мигель вынужден был выдержать немало рукопожатий и федеральных поцелуев, он поспешил распроститься со всеми и, провожаемый до парадных дверей президентом, который не знал, как выразить ему благодарность за приготовленную им блестящую речь, с облегченным сердцем покинул дом своего мнимого приятеля.

Очевидно, Масорка ничего не знала о доне Луисе — дон Мигель был счастлив.

На углу улицы Сидо он увидел Тонильо, который ждал его, держа в поводу лошадь. Вся улица была заполнена народом, дон Мигель, не глядя на своего слугу, произнес:

— В девять часов.

— Там?

— Да.

Вскочив на коня, дон Мигель крупной рысью двинулся по направлению к Барракасу, куда доехал на закате, в уже наступающих сумерках.

Несмотря на пережитые за день волнения, молодой человек остановился на этой возвышенности, чтобы полюбоваться открывшимся отсюда видом.

Когда дон Мигель начал спускаться с холма, он услышал, что кто-то зовет его по имени, обернувшись, он увидел шагах в двадцати за собой своего учителя чистописания, который бежал за ним из последних сил.

Дон Мигель придержал коня, поджидая дона Кандидо.

Дон Кандидо, подойдя к его стремени, в изнеможении прислонился к ноге бывшего ученика и несколько минут стоял молча, в силах произнести ни слова.

— Что с вами? Что случилось, дон Кандидо? — участливо спросил дон Мигель.

— О, это дело ужасное, неслыханное…

— Сеньор, не забывайте, мы здесь на улице, скажите, что вы желаете, но будьте кратки.

— Ты помнишь прекрасного, благородного и великодушного сына моей старой служанки?

— Да.

— Ты помнишь, что он приезжал в ту ночь и…

— Да, помню, так что же с ним случилось?

— Они расстреляли его! Мой дорогой, любимый Мигель, ведь они его расстреляли!

— Когда?

— Сегодня в семь утра, как только узнали, что ночью он отлучался из дома губернатора. Как видно, они опасались…

— Что он их выдаст и скажет то, что знает! Я избавляю вас от необходимости говорить мне это.

— Да, но ты видишь, что я погиб! Я предан! Ах, что мне делать!

— Чините ваши перья, чтобы завтра поступить на службу в качестве частного секретаря к сеньору министру иностранных дел.

— Ах, Мигель! Мой Мигель! — ив порыве восторга дон Кандидо принялся покрывать руку своего ученика благодарными поцелуями.

— Теперь сверните на первую попавшуюся улицу и вернитесь домой.

— Да, да, я прибежал к тебе, когда Тонильо выводил из ворот твою лошадь, я пошел за ним, затем погнался за тобой и…

— Да, знаю, но вот еще что: есть у вас кто-нибудь из близких, мужчина или женщина, у кого бы вы иногда ночевали?

— Да.

— Ну, так идите туда сейчас же и уговоритесь в том, что вы прошлую ночь ночевали там, на всякий случай, если что-нибудь произойдет. Теперь прощайте, мне некогда, сеньор.

И пришпорив коня, дон Мигель помчался галопом вниз с холма и въехал на широкую улицу, погруженную в полный мрак.

Этой же самой дорогой восемнадцать часов назад дон Мигель ехал с полуживым от ран, окровавленным другом, которого он бережно поддерживал в седле, сидя на крупе коня.

ГЛАВА XVI. Три ключа от одной двери

На башне церкви святого Франсиско только что пробило пять часов вечера, в воздухе висел густой сырой туман, столь обычный в зимнее время в Буэнос-Айресе.

Улица Торговли, на которой, несмотря на ее название, вовсе не было ни торговли, ни торговых людей, была почти совершенно безлюдна. В числе немногих прохожих было двое мужчин, поспешно направлявшихся к реке. Первый из них был одет в короткий синий плащ, подобный тем, какие некогда носили испанские кабальеро и благородные венецианцы; второй был укутан в длинный белый бурнус, доходивший ему до самых пят.

— Поспешим, дорогой господин, поспешим, уже становится поздно! — сказал первый из них второму.

— Если б мы вышли раньше, нам не пришлось бы идти так быстро! — отвечал тот, перехватив под мышку большую трость с золотым набалдашником, которую он нес в руке, стараясь поспевать за своим спутником.

— Я не виноват, климат Ла-Платы капризнее ребенка, он меня подвел. Всего лишь два часа назад, все небо было ясно, и я рассчитывал на добрых полчаса хороших сумерек; вдруг все изменилось, небо затмилось, и все мои расчеты не оправдались. Но не беда, теперь мы уже близко.

— Позволь мне сказать тебе два слова, мой милый Мигель.

— Да, только не останавливайтесь, в чем же дело?

— Знаешь, я очень боюсь, и не без основания, поверь мне…

— Ах, сеньор, две вещи вечно неразлучны с вами.

— Какие, милый Мигель?

— Неистощимый запас всяких прилагательных и весьма крупная доза трусости, которую вам не переварить за всю вашу жизнь.

— Да, да, что касается первого, то этим я горжусь, это доказывает мои обширные познания в нашем богатом оборотами наречии, что же касается второго, то это появилось у меня в ту пору, когда почти все мы были поражены этим недугом в Буэнос-Айресе, и…

— Молчите! — прервал дон Мигель, когда они приблизились к концу улицы Балькарсе. Затем они уж молча и покойно продолжали путь вплоть до реки, где в самом начале улицы Кочабамба остановились у дверей маленького дома.

— Оглянитесь осторожно и посмотрите, не идет ли кто за нами! — сказал дон Мигель.

Трость с драгоценным набалдашником немедленно упала на землю и покатилась назад, по обыкновению дона Кандидо Родригеса, когда он желал обозреть местность.

— Никого, милый мой Мигель! — сказал он, поднимая трость. Молодой человек вытащил из кармана ключ и, отворив им дверь, пропустил вперед своего спутника, а затем вошел и сам. Дверь он снова запер на ключ и положил его в карман.

Дон Кандидо вдруг стал бледнее своего белого шарфа.

— Что это значит? — прошептал он. — Что это за таинственный дом, куда ты меня привел?

— Да это дом, как все другие, мой добрый сеньор! — сказал дон Мигель, проходя через сени в прихожую. Дон Кандидо следовал за ним по пятам.

— Подождите здесь, дон Кандидо, — сказал дон Мигель. Он прошел в смежную комнату, где стояла одна из тех кроватей, взобраться на которые можно с помощью лесенки, он приподнял перины, чтобы удостовериться, что там никто не спрятан; после этого он прошел и в другие комнаты и всюду повторил ту же операцию. Основательно осмотрев весь дом и не опасаясь теперь иметь непрошеного свидетеля, он вышел наконец на двор и с помощью лестницы забрался на крышу. До наступления ночи оставалось не более пятнадцати минут.

Дон Мигель окинул пристальным взглядом расстилавшуюся перед ним местность. Вокруг не было ни малейшей возвышенности, как раз напротив красовалась прекраснейшая вилла, а дальше раскинулся пустырь и кустарник, которым начиналась улица Сан-Хуан, направо виднелись развалины какого-то здания и старый заброшенный дом, смотревший на баранку32, куда выходило небольшое кухонное окно, дон Мигель разглядел все это в один момент.

— Мой уважаемый, любезный и любимый дон Кандидо! — крикнул он.

— Мигель! — отозвался профессор дрожащим голосом.

— Настало время работать и, главное, не трусить! — продолжал молодой человек, видя, что дон Кандидо бледнее полотна.

— Но, Мигель, весь этот дом… и это уединение! Эта таинственность! Ведь при таких условиях само положение мое как тайного чиновника его превосходительства, господина министра…

— Сеньор дон Кандидо, ведь вы распространили весть о возвращении Ла Мадрида.

— Ах, Мигель! Мигель!

— То есть вы сообщили об этом мне, а такое передать одному или нескольким все равно.

— Ты меня не погубишь, Мигель! — воскликнул злополучный дон Кандидо, готовый броситься на колени перед Мигелем.

— Конечно, нет, чтобы спасти вас, я выхлопотал вам должность, которую многие купили бы за сто тысяч пиастров.

— Да, и за это я отдам тебе мою бурную, сиротскую, страдальческую жизнь! — воскликнул он, целуя дона Мигеля.

— Именно это я и хотел услышать от вас еще раз. А теперь за работу, всего на пять минут!

— Хоть на год, хоть на два, мне все равно!

— Ну, полезайте! — сказал дон Мигель, указывая на лестницу.

— Чтобы я лез на крышу?

— Ну, да, на крышу.

— Но что я там должен делать?

— Да полезайте!

— Но нас могут увидеть.

— Фу, ты черт! Вы только полезайте!

— Вот, я на крыше.

— И я тоже, — сказал молодой человек, в два прыжка очутившись подле своего бывшего учителя, — ну, теперь сядем!

— Но, друг мой…

— Сеньор дон Кандидо!

— Ну, ну, Мигель, я сел.

Молодой человек достал из кармана листок бумаги, компас и карандаш и, разложив бумагу на крыше, сказал голосом, не допускавшим возражения:

— Ну, сеньор дон Кандидо, за десять минут вы нарисуете мне план окрестностей этого дома. За десять минут, слышите вы? Хотя бы крупными штрихами, деталей мне не нужно, только расстояние и границы. Через десять минут спуститесь в прихожую, я буду там.

Холодный пот вдруг выступил на лбу дона Кандидо: по мере того как эта сцена становилась более и более таинственной, ему казалось, что все кинжалы Масорки направлены на его горло, в то же время он чувствовал себя смущенным при мысли, что своим необдуманным признанием предал себя в руки Мигеля.

Хотя дон Кандидо был весьма посредственным чертежником, но то, что требовалось от него, было так просто и не трудно, что менее чем за десять минут все было готово.

Он спустился вниз как раз в то время, когда все погрузилось во мрак.

— Готово? — спросил дон Мигель, выйдя к нему на встречу.

— Да, готово, надо только перевести все начисто и сверить.

— Я попрошу вас закончить все этой ночью, чтобы я получил план до десяти часов утра.

— Хорошо, Мигель, а теперь, конечно, мы уйдем из этого дома, не правда ли?

— Да, нам здесь больше делать нечего! — сказал дон Мигель, выходя в совершенно темную прихожую.

Но в тот момент, когда он собирался сунуть ключ в замок, кто-то снаружи вставил в него ключ, дверь отворилась так быстро, что дон Кандидо едва успел прижаться к стене, а дон Мигель отступить на шаг и засунуть руку в карман своего камзола.

Впрочем, это движение было скорее инстинктивное, так как он знал, что с минуты на минуту дверь отвориться и в нее войдет одна, а может быть и несколько нарядных женщин, но увидеть мужчину он никак не ожидал.

А между тем пришел именно мужчина.

Дон Мигель вооружился тем своеобразным оружием, описать которое мы не можем, так как сами его не видали, но с помощью которого он так удачно уложил на месте двоих солдат, спасая жизнь дону Луису.

Мужчина, заперев за собой дверь, спрятал ключ в карман.

Дон Кандидо дрожал всем телом, в передней было темно, как в бездне.

Поворачиваясь, чтобы пройти в комнату, вновь мужчина задел плечом грудь дона Кандидо и отскочил в другой угол сеней.

— Кто тут? — воскликнул он грозным и сильным голосом, выхватывая нож, острый конец которого почти коснулся груди дона Кандидо.

Гробовое молчание было ответом.

— Кто тут? — повторил он. — Отвечайте сейчас же, не то я вас убью, как унитария, лишь они расставляют сети защитникам святого дела федерации!

Ответа не было.

— Кто вы такой? Отвечайте скорее, не то я убью вас, — продолжал он, не делая, однако, ни шагу вперед, а осторожно пробираясь к двери, вытянув перед собой руку с ножом.

— Я ваш покорнейший слуга, мой уважаемый и дорогой сеньор, хотя и не имею чести знать вас, но все же глубоко вас уважаю! — вымолвил дон Кандидо таким тоненьким и дрожащим голоском, что сразу внушил Пришедшему смелость, которой тому явно не доставало.

— Кто вы такой?

— Я ваш покорнейший слуга.

— Как ваше имя?

— Будьте добры, прекраснейший сеньор, отоприте дверь и позвольте мне уйти.

— А, вы не называете вашего имени, значит вы унитарий, шпион!

— Нет, уважаемый сеньор, я был бы рад, если бы меня повесили за славного восстановителя закона, губернатора и генерала провинции Буэнос-Айрес, уполномоченного во всех внешних сношениях федерации, дона Хуана Мануэля Росаса, славной сеньоры доньи Энкарнасьои Эскурра, которая покоится теперь на кладбище, отца федеральной сеньориты, доньи Мануэлиты дель Росас и Эскурра, отца славного федерального сеньора дона Пруденсио, дона Эрвасио, дона…

— Да скоро вы кончите, черт вас побрал?! Я спрашиваю ваше имя.

— Я рад бы также умереть за вас и вашу уважаемую семью. Есть у вас семья, мой дорогой сеньор?

— Вот я вам дам сейчас семью! Увидите!

— Что я увижу? — спросил дон Кандидо, едва живой от страха, с трудом держась на ногах.

— Ну, хлопайте в ладоши.

— Мне хлопать в ладоши?

— Ну живо, живо, не то я убью вас!

Дон Кандидо не заставил дважды повторять угрозу и принялся хлопать в ладоши, не понимая смысла этой пантомимы.

Как только мужчина убедился в том, что его противник безоружен, он тотчас же наскочил на него и, приставив нож к его груди, сказал:

— Признавайтесь мне сейчас же, ради которой из них вы ходите сюда, не то я пригвозжу вас к этой стене!

— Ради которой из них?

— Ну, да, ради Андреа?

— Ради Андреиты?..

— Да перестаньте! Может, вы ходите сюда ради Хертрудис?

— Но, сеньор, я не знаю ни Андреа, ни их уважаемой семьи, ни…

— Ну, признавайтесь, не то я убью вас!

— Нет, признавайтесь сами, ради которой вы пришли сюда, не то я размозжу вам череп! — произнес над самым его ухом звучный мужской голос, в то же мгновение чья-то сильная рука

схватила правую руку незнакомца, и он почувствовал легонький удар в голову каким-то очень тяжелым оружием.

Человек, так неожиданно явившийся из мрака, был не кто иной, как дон Мигель, который оставался безмолвным свидетелем этой комичной сцены до тех пор, пока он счел нужным положить конец этому представлению.

— Караул!

— Молчать, или я тотчас отправлю вас ко всем чертям! — повелительно произнес молодой человек, нанося своим оружием удар более сильный.

— Ах, пощадите! Пощадите! Ведь я священник, я лучший федералист, священник Гаэте! Не совершайте святотатства, не проливайте мою кровь!

— Ваше преподобие, бросьте ваш нож!

— Отдайте его мне! — воскликнул дон Кандидо, отыскивая ощупью нож, который так напугал его.

— Отдайте нож!

— Я его отдал, — отвечал Гаэте, — пустите же меня, я вам сказал, что я священник!

— Так для которой же из них вы ходите сюда, преподобный отец? — передразнил его слова дон Мигель.

— Я?

— Да, вы! Дурной священник, поганый федералист и подлый человек, которого мне следовало бы сейчас же раздавить, как гада, но чью кровь я не хочу пролить, чтобы не почувствовать ее гнусного запаха. Дрожишь, подлец, а завтра ты, как змея, подымешь свою голову, чтобы узнать лицо того человека, который заставил тебя дрожать сегодня, ты в своей церкви Святого Духа проповедуешь лишь зло, призывая народ к убийству унитариев!

— О, пощадите! Пощадите! Пустите! — вопил монах, обезумев от страха.

— На колени, мерзавец! — крикнул дон Мигель, застав священника стать на колени.

— Стой так! — приказал он. — Апостол нового культа крови и убийства, которым вы теперь так нагло оскверняете священные слова — братолюбие, свободу и справедливость! Стой так, священник-убийца! Стой на коленях и кайся!

И он с силой потряс почти бесчувственного от испуга священника.

— Теперь ты можешь встать! — сказал дон Мигель.

— Нет, нет, пощадите меня!

— Пощадить?! Да разве вы признаете пощаду, вы, проповедники кровавой политической ереси, называемой святой федерацией?

— Пощадите!

— Вставай, мерзавец!

— Сеньор!

— Отдай мне ключ от двери.

— Вот он! Только не убивайте меня.

Не отвечая, дон Мигель втолкнул его в комнату и запер за ним дверь.

— Ну, скорее теперь! Где вы, дон Кандидо?

— Здесь! — отозвался со двора старик.

— Пойдемте!

— Уйдем, уйдем скорей из этого дома! — воскликнул профессор чистописания, хватая под руку дона Мигеля.

Но опять в тот момент, когда он собирался вставить ключ в замок, кто-то опередил его снаружи.

— Силы небесные! — испуганно воскликнул дон Кандидо.

— Оставайтесь на улице и не входите в дом! — шепнул дон Мигель почти что на ухо той, которая только что открыла дверь и которую он сразу же узнал, как, впрочем, и троих других следовавших за ней.

Вытащив на улицу бедного дона Кандидо, который едва держался на ногах от страха, он запер дверь и, вручив ключ той особе, с которой говорил, прибавил:

— Для меня очень важно, чтобы вы не возвращались раньше чем через четверть часа: священник Гаэте в доме.

— Священник Гаэте! О Боже! Какой ужас!

— Не бойтесь, вам ничто не угрожает, но если вы теперь отворите дверь, то он последует за мной, а это нежелательно для меня. Вернувшись, убедите его в том, что совершенно не знаете кто я такой. Поняли меня?

— Да, да, я понимаю, сеньор…

— Ни слова! — поспешно прервал он. — Знайте, что одно неосторожное слово обо мне будет дорого стоить вам, донья Марселина. Я уверен, что вы будете молчаливы, как могила, и мы всегда будем с вами друзьями, а потому, пока священник Гаэте отдыхает от волнений, вы с вашими племянницами вернитесь в лавки и купите там что-нибудь. С этими словами он сунул в руку донье Марселине сверточек банковых билетов. Перейдя через улицу, дон Мигель отыскал дона Кандидо, который дрожа всем телом ожидал его, прислонившись к стене красивой дачи, взяв под руку, он поспешно потащил его за собой — вскоре оба скрылись во мраке безлюдной улицы Кочабамба.

ГЛАВА XVII. Тридцать два раза двадцать четыре

Несмотря на свой страх, почтенный профессор чистописания принужден был попросить пощады у своего смелого спутника: он едва держался на ногах и никак не мог отдышаться. — Помедленнее, Мигель, — сказал он, когда они дошли до поворота улицы Кочабамба, — я падаю, задыхаюсь!

— Вперед, вперед! — сказал дон Мигель, увлекая за собой старика. Наконец они добрались до улицы Отцов.

— Теперь, — сказал дон Мигель, убавив шаг, — мы прошли четыре улицы, а добрейший монах так толст, что, без сомнения, не догнал бы нас даже если бы дьявол выпустил его в замочную скважину.

— Какой монах, Мигель? Какой монах? — встревожено воскликнул дон Кандидо, едва дыша.

— Ах, мой добрейший друг, вы все еще не понимаете?

— Нет, Боже меня упаси!

— Да тот монах с ножом!

— Да, да, но ты согласись, Мигель, — мы ведь вели себя геройски!

— Гм!

— Я сам себя не узнавал!

— Да почему же, вы всегда ведете себя точно так же!

— Нет, милый друг мой, мой спаситель и покровитель, при других обстоятельствах я умер бы от одного сознания, что к груди моей приставлено лезвие кинжала. Поверь мне, Мигель, уж такова моя натура, чувствительная, впечатлительная, нежная, я боюсь крови, а этот чертов монах…

— Потише.

— А что? — осведомился дон Кандидо, оглядываясь по сторонам.

— Ничего, но только не надо забывать, что улицы в Буэнос-Айресе имеют уши.

— Да, да, поговорим о чем-нибудь другом, я только хотел сказать тебе, что ты причина всех опасностей, которые грозят мне теперь.

— Я? Но я же ведь и спасаю вас!

— Конечно, и с сегодняшнего вечера ты — мой друг, мой покровитель, мой спаситель…

— Аминь.

— А как ты полагаешь, этот монах…

— Молчите и идемте.

Они продолжали свой путь и наконец дон Мигель остановился на углу улицы Каналья, здесь, взглянув на бледное лицо дона Кандидо, освещенное уличным фонарем, дон Мигель расхохотался.

— Что тебе кажется забавным?

— Что вам приписывают любовные похождения.

— Мне?

— Ну, конечно, разве вы уже забыли вопросы вашего соперника?

— Но ты же знаешь…

— Нет, сеньор, я ничего не знаю, вот потому-то я теперь и остановился здесь.

— Как! Ты не знаешь, что в этом доме я положительно не знаю ни души?

— Это я знаю.

— Чего же ты не знаешь?

— Того, что вы сейчас должны сказать мне! — вымолвил дон Мигель, забавляясь недоумением дона Кандидо.

— Что мне сказать? Спрашивай, я отвечу.

— Я хотел бы знать, на какой улице находится ваш дом.

— Неужели ты окажешь мне честь посетив мой дом?

— Да, именно это я намериваюсь сделать.

— О как прекрасно! Мы находимся всего в двух кварталах от моего дома.

— Я знал, что ваш дом где-то поблизости.

— Да, это улица Кусо.

Несколько минут спустя они постучались в двери старинного и почтенного вида дома. Женщина лет пятидесяти на вид, которую каждый добрый испанец назвал бы просто экономкой, а более вежливые аргентинцы именуют sennoraMayor, отворила им дверь и пропустила дона Мигеля и хозяина, окинув первого любопытным, но добродушным взглядом.

— Есть свет в моей комнате, донья Николаса? — спросил хозяин.

— Да, огонь зажжен уже с вечерни! — ответила старушка. Донья Николаса отворила дверь в зал, куда и вошли дон

Кандидо и его гость. Вымощенный кирпичом пол этого зала, живо напоминал, правда в миниатюре, горы и обрывы, вследствие чего дон Мигель раза два основательно споткнулся, хотя его ноги были привычны к неровным мостовым гордой «освободительницы мира» 33.

Обстановка зала соответствовала призванию владельца: столы, стулья и библиотечный шкаф, наполненный книгами в кожаных переплетах, свидетельствовали о том, что ремеслом хозяина было преподавание детям, которые прежде всего приобретают навык отрывать щепки у стульев и столов, и писать на них чернилами или вырезать что-нибудь перочинным ножом.

Даже стол дона Кандидо обличал в нем человека, который любит заниматься делом: на столе лежали листы бумаги, наброски и огромный словарь испанского языка, тут же стояла и оловянная чернильница с такой же песочницей — все это в почтенном беспорядке, обычном у литераторов.

— Садись и отдохни, мой милый Мигель! — произнес дон Кандидо, опускаясь в кресло огромных размеров, унаследованное им от своих предков.

— С великим удовольствием, сеньор секретарь! — ответил Мигель, садясь на стул, стоявший по другую сторону стола.

— Почему ты называешь меня секретарем?

— Да потому, что вы теперь занимаете эту почтенную должность.

— Это меня приводит в бешенство, но все же в этом мое спасение, легкие у меня здоровые и сеньор доктор дон Фелипе Арана…

— Министр иностранных дел Аргентинской конфедерации.

— Именно так, ты знаешь наизусть все титулы его превосходительства.

— Да, память у меня, как видно, лучше вашей: за восемь дней вы состоите секретарем его превосходительства, а показали мне всего лишь две заметки сеньора дона Фелипе, да и то очень незначительные, а по уговору…

— Я в этом не виноват, я говорил тебе, что дон Фелипе заставляет меня переписывать начисто отчеты о расходах своего министерства, которые он обязан представить правительству. А политического ничего не было, кроме тех двух записок, которые я показал тебе под величайшим секретом. Кстати, Мигель, почему ты так интересуешься политикой и государственными тайнами? Будь осторожен, в наше время заниматься политикой очень опасно — с тобой может случиться то же, что было со мной в 1820 году: я вышел из дома одной из моих кумушек родом из Кордовы, где пекут лучшие в мире пироги и варят лучшие варенья и где мой покойный отец обучался латыни. Ах, каким ученым человеком был мой отец! Он знал на память всю грамматику, Квинтилия, Овидия, которого я однажды, будучи ребенком, бросил в чернильницу. Свою исключительную память отец мой унаследовал от одного из своих предков родом…

— Ну, все равно от кого!

— Ну, хорошо, я вижу, ты не хочешь, чтобы я продолжал, я тебя знаю, скажи, однако, почему ты так интересуешься секретами дона Фелипе.

— Да просто любопытство праздного человека и больше ничего!

— И больше ничего?

— Конечно, но меня так сильно раздражает, когда не удовлетворяют моего любопытства, что я могу забыть все дружеские связи и отношения. Впрочем, услуга за услугу, этого требует справедливость.

— Да, конечно, — робко заметил секретарь министра.

— Я очень рад, что вы со мной согласны, — сказал дон Мигель, — ив доказательство нашего прочного союза вы потрудитесь взять перо, а мне дайте листок бумаги.

— Мне взять перо, а тебе дать листок бумаги?

— Ну да, мы будем писать!

— Писать? Да как же, если между нами стоит стол, бумага будет у тебя, а перо у меня?

Дон Мигель едва заметно улыбнулся, взяв лист бумаги, он сложил ее так, что образовались квадраты каждый величиной с обыкновенную визитную карточку; вынув перочинный нож, он разрезал лист по сгибам на мелкие квадраты.

Отсчитав тридцать два квадратика, он дал восемь из них дону Кандидо.

— Что должен делать я с этим?

— А вот что: возьмите лучшее ваше перо и напишите на каждом из этих квадратов номер двадцать четыре, английским почерком.

— Номер двадцать четыре — дурной номер! — сказал старик.

— Почему же, сеньор?

— Да, потому, что это наибольшее число ударов розгой, которое мне приходилось давать ленивым детям, а теперь эти дети — весьма влиятельные особы и могут пожелать мне отомстить. А впрочем…

— Пишите, сеньор, двадцать четыре.

— И больше ничего?

— Ничего.

— Двадцать четыре, двадцать четыре, двадцать четыре… Готово!

— Прекрасно, теперь пишите на обороте каждого квадрата: Кочабамба.

— Кочабамба!

— Что с вами, сеньор?

— Это слово мне постоянно будет напоминать тот дом и по ассоциации того монаха ренегата, безбожника, убийцу и…

— Пишите: Кочабамба! — прервал его дон Мигель.

— Кочабамба, Кочабамба… Вот все восемь.

— Теперь возьмите самое толстое перо.

— Вот это, этим я линую.

— Прекрасно, напишите на этих бумажках тот же номер и те же слова испанским почерком! — при этом он передал еще восемь квадратиков бумаги.

— Значит, ты хочешь, чтобы я изменил свой почерк?

— Да.

— Но, Мигель, ведь это воспрещается.

— Сеньор дон Кандидо, сделайте одолжение, пишите то, что я вам говорю.

— Ну, хорошо… Готово.

— Есть у вас цветные чернила?

— Да, у меня есть красные высшего сорта, блестящие, яркие, густые.

— Пишите ими на этих бумажках.

— Все тот же номер и то же слово?

— Да.

— А каким почерком?

— Французским.

— Самый поганый почерк… Готово.

— Ну, вот последние восемь бумажек.

— Какими чернилами писать?

— Обмокните перо, которым вы писали красными, в банку, где черные.

— А каким почерком?

— Похожим на женский почерк.

— Все то же самое?

— Да, то же.

— Готово, тут тридцать две бумажки.

— Так, так, тридцать два раза двадцать четыре.

— И тридцать два «Кочабамба»! — добавил дон Кандидо.

— Благодарю вас, милый друг! — сказал дон Мигель, пересчитав написанные квадратики и убирая их в бумажник.

— Это какая-нибудь игра, Мигель, не правда ли?

— Да, да, совершенно верно.

— А знаешь, это пахнет любовной интригой. Берегись, в Буэнос-Айресе это очень опасно.

— Аминь, а для того, чтобы не подвергать опасности и вас, мой дорогой наставник и друг, сделайте мне величайшее одолжение, забудьте раз и навсегда то, что вы сейчас писали.

— Клянусь честью, Мигель, — воскликнул старик, с жаром пожимая руку молодого человека, который уже встал и собирался уходить, — клянусь тебе честью, я сам был молод, я знаю, как священна честь и добрая слава женщины, да и молодого человека тоже, клянусь тебе, Мигель, ты можешь быть вполне спокоен, будь счастлив, весел, любим и предпочтен другим, как ты того заслуживаешь, и…

— Сердечно благодарю за столько добрых пожеланий. Однако пока я, следуя вашему доброму совету постараюсь по возможности быть осторожным, вы не забудьте моей просьбы относительно плана.

— Ведь ты же мне сказал, что план нужен тебе лишь завтра утром!

— Да, завтра.

— Ты его получишь поутру.

— Вы его сами принесете, конечно?

— Сам.

— Спокойной ночи, мой дорогой наставник.

— Спокойной ночи, Мигель, мой друг и покровитель!

И дон Кандидо проводил до дверей своего бывшего ученика, которому теперь суждено было стать его покровителем и спасителем, как он сам говорил.

Завернувшись в свой плащ, дон Мигель спокойно шел по улице Кусо, размышляя об этом человеке, который, прожив более половины жизни, сохранил детскую наивность и неопытность, и в то же время обладал достаточным запасом полезных практических знаний; в его душу никогда не заглядывали ни зависть, ни злоба, ни недоверие к людям, и ум его не волновали ни жажда деятельности или интриг, ни самолюбие, все эти страсти, столь свойственные большинству людей. Человек этот принадлежал к той исключительной довольно редко встречающейся в наше время породе людей, которых, по справедливости, можно назвать добрыми безобидными существами: они всю жизнь остаются детьми и в окружающем мире видят лишь показную его сторону.

ГЛАВА XVIII. Денежный вопрос

Дон Мигель шел, размышляя о странном характере своего бывшего наставника и совершенно позабыв о других вещах, несравненно более серьезных. В этом молодом человеке удивительно уживались противоположности, редко встречающиеся в одном и том же существе: он обладал необычайной смелостью, обстоятельностью, острым умом и в то же время беспечностью, легкомыслием и безалаберностью, свойственными молодым людям, думающим только об удовольствиях.

При самых трудных обстоятельствах, при самых тяжелых условиях он не мог удержаться от смеха и шуток. Например, сейчас, когда в его бумажнике в виде тридцати двух маленьких бумажонок лежал собственный смертный приговор, потому что, каково бы ни было применение этих бумажек, в эту эпоху уже одной таинственности было достаточно, чтобы повлечь за собой смертную казнь, он вовсе не задумывался об этом. Таков уж был его этот человек: смелый и хладнокровный в момент опасности, слабый и пылкий под влиянием страсти, с умом, способным создавать самые смелые замыслы и в то же время поверхностным и легкомысленным, он был готов смеяться всегда и надо всем.

Но вот дон Мигель пришел наконец к дому на улице Победы, у ворот которого его с тревогой ожидал Тонильо. Дон Мигель опоздал на полтора часа, обычно он возвращался гораздо раньше, чтобы переодеться и привести себя в порядок, дабы не дать донье Авроре повода к насмешкам, эту девушку он любил самой искренней и серьезной любовью, а она как будто находила удовольствие всячески мучить и дразнить его.

В эту эпоху жестокой диктатуры большинство молодых аргентинцев, вынужденные внезапно эмигрировать, должны были волей-неволей расстаться с любимыми женщинами и порвать все свои сердечные связи, они и думать не смели ни о чем другом, кроме опасностей, грозивших их родине. Железная власть Росаса, тяготевшая над несчастной страной, безжалостно растоптала нежные чувства целого поколения, ввергнув его в бурный водоворот кровопролитной борьбы и братоубийств беспощадной междоусобной войны.

Надежда на близкое торжество поддерживала бодрость в сердцах молодых эмигрантов, они были вдали от родины и от всего, что было близко и дорого им, и они всей душой желали этой победы, которая должна была и свергнуть тирана, и в то же время раскрыть для них ворота родного города, где оставались их жены, матери, невесты, сестры и возлюбленные. Дон Мигель в этом отношении был счастливее других: он работал неустанно, приближая гибель Росаса, но все-таки он оставался в Буэнос-Айресе и ежедневно мог часа два-три проводить в обществе обожаемой им девушки.

Дон Мигель вернулся домой с веселым сердцем и с мыслью, что сейчас как всегда отправится к донье Авроре, чтобы провести с ней вечер.

— Приходил кто-нибудь? — спросил он у Тонильо.

— Да, сеньор, там, в гостиной, ждет кабальеро.

— Кто? — спросил дон Мигель.

— Сеньор дон Альваро Нуньес, — ответил Тонильо.

— Ах, он! Ты должен был сказать мне это сразу, люди почтенные, особенно друзья моего отца, никогда не должны ждать у меня в приемной, — сказал он, торопливо сбрасывая плащ и входя в гостиную.

На софе сидел пожилой человек почтенной аристократической наружности, дон Мигель поспешно приблизился к нему, протягивая руку.

— Я очень сожалею, сеньор, — сказал он, — что вам пришлось ждать меня, обыкновенно, я бываю дома часов в семь вечера, а сегодня запоздал.

— Я прибыл всего лишь несколько минут назад и вовсе не жалею, что подождал вас, сеньор дель Кампо, — ответил улыбаясь дон Альваро Нуньес, богатый родовитый испанец, в незапамятные времена поселившийся в Буэнос-Айресе, где он славился самой почтенной репутацией.

— Сын должен, по справедливости, наследовать от своего отца его привязанности, а потому я не желал бы потерять ни одной минуты из того времени, которое могут мне посвятить почтенные друзья отца, которых я люблю и уважаю наравне с ним.

— Благодарю вас, любезный сеньор дон Мигель, я также глубоко уважаю и люблю дона Антонио дель Кампо: он один из первых аргентинцев, с которыми я сдружился, приехав в Буэнос-Айрес. Когда он будет в городе?

— Не могу вам сказать точно, сеньор, но полагаю, что он приедет в сентябре или октябре надеюсь, что тогда мы будем иметь счастье чаще видеть вас в этом доме.

— Да, да, конечно, я очень редко выхожу из дома, но ради сеньора Антонио я буду рад сделать исключение, ведь мы с ним старые друзья, признаюсь, что, рассчитывая на его дружбу ко мне, я пришел извиниться перед его сыном.

— Извиниться передо мной? Как это может быть?

— А между тем, это бывает! — печально вымолвил старик.

— Но в чем же дело? В чем заключается ваша крайняя деликатность, заставляющая вас извиняться?

— Вы помните, сеньор дель Кампо, я поручился вам в ста сорока пяти тысячах пиастров, представляющих собой стоимость скота, проданного вами поставщику Трансторно.

— Как же, помню и, как только я получил вашу записку, тотчас же отдал распоряжение, чтобы скот был доставлен.

— Завтра срок платежа, — продолжал дон Альваро Нуньес, — завтра у нас девятнадцатое мая, и вот сегодня я получаю от Трансторно уведомление, что он не смог собрать всей необходимой суммы, а у меня в данный момент нет в наличности требуемых денег и ранее чем через неделю, не могу их достать.

— Ах, зачем же непременно через неделю! И через три, и через пять, и через восемь недель — когда вам будет удобно, отец ничего не писал мне об этих деньгах, да если бы он даже и писал, то вы отлично знаете, что сеньоры Анхоренас всегда откроют мне необходимый кредит, а потому не назначайте никаких сроков, сеньор Нуньес, для меня ваше слово стоит денег.

— Благодарю вас, милый друг, — отозвался старик, — у меня в ящике имелось пятьсот унций, из которых я мог бы уплатить вам следуемое, но третьего дня я очутился в таком положении, какие теперь нередко создает наша эпоха… в положении, из которого не знаешь как и выйти.

— Да, — сказал дон Мигель, которого обстоятельства, созданные эпохой, заставили изменить безразличное отношение к денежным делам постороннего человека. Впрочем, он, может быть, и с намерением поддержал этот разговор, желая вызвать своего собеседника на объяснение. — Да, — сказал он, — теперь ведь столько почти обязательных подписок и пожертвований на госпитали, на содержание пленных, на военные расходы столько различных займов, в которых не может отказать мирный человек из-за своего положения и положения тех, которые просят взаймы.

— Именно это со мной и случилось.

— Приходится давать взаймы, — небрежно заметил молодой человек, — не ожидая получить обратно.

— Нет, на этот раз, я полагаю, дело уладится иначе, потому что Мансилья мне дает в залог свой дом.

— О, это прекраснейший залог, — сказал дон Мигель, который при имени Мансильи понял, что дело гораздо более серьезное, чем он в начале полагал.

— Превосходный! Во всяком случае деньги верные. Если даже он и не заплатит мне процентов, я не потребую продажи его дома.

— И вы прекрасно сделаете, ведь вам известно положение генерала Мансильи, благодаря этому займу, вам обеспечена его поддержка, а если вы станете требовать уплаты, то наживете в нем себе врага. Люди, занимающие такое высокое положение, не терпят, чтобы от них чего-нибудь требовали.

— Вы правы, сеньор дель Кампо, но дружба генерала Мансильи и некоторых других, подобных же персон, обходится очень дорого, тем не менее я считал бы себя счастливым, если бы они мне не мешали спокойно жить и пользоваться капиталом, который я приобрел трудами целой жизни.

— Да, сеньор Нуньес, мы живем при гнусных условиях, нам приходится покупать как милость то, что нам принадлежит по справедливости, но делать нечего, нужно мириться и всего разумнее действовать так, как действуете вы.

— Я тоже так полагаю.

— А вместе с тем, если такие суммы, как пятьсот унций, будут требоваться все чаще и чаще, то согласитесь, что в конце концов это станет довольно затруднительным.

— Да, но что я могу поделать? Счастье еще, что, хоть на этот раз, я обеспечен залогом.

— А вы это дело оформили?

— Нет, еще нет.

— Но деньги вы уже вручили?

— Да, третьего дня, полностью выложил все пятьсот унций золотом.

— Не лучше ли было бы, если бы вы третьего дня оформили этот залог?

— Конечно, я и сам того хотел, но он ко мне приехал, прося одолжить эти деньги для уплаты какого-то срочного долга, и обещал мне прислать на другой день закладную.

— Что ж он, прислал?

— Нет, я его вчера весь день в глаза не видел.

— Ну, а сегодня?

— Сегодня, я его тоже не видел.

— Ну, в таком случае я, к немалому моему огорчению, должен вам сказать, что и завтра, и послезавтра, будет то же, что и сегодня.

— Как? Неужели вы так думаете!..

— Я ничего не думаю, сеньор, а только сильно сомневаюсь.

— Вы сомневаетесь в том, что Мансилья…

— Нет, я лично не сомневаюсь в нем, но в наше изменчивое время все так ненадежно, что ни за что нельзя поручиться.

— Если Мансилья поступит так, то это будет самой возмутительной неблагодарностью, обманом, не достойным порядочного человека…

— Сеньор Нуньес, вы уважаемый старик, а я юноша, начинающий жизнь, но вы меня простите, если я буду говорить вам просто и откровенно: сделайте все возможное, чтобы оформить эту закладную, но если вы встретите сопротивление, то бросьте это дело, а деньги считайте пропавшими.

— Но какое же сопротивление я могу встретить?

— Об этом вы меня не спрашивайте, сеньор Нуньес, мы говорим только о том, что бывает. Неужели вы думаете, что зять Росаса допустит безнаказанно вынуждать себя к уплате или же к исполнению условий?

— Но если берут у кого-нибудь то, что ему принадлежит, и не хотят отдавать, то он же вправе…

— То он вправе жаловаться, хотите вы сказать?

— Ну да, конечно.

— Вы ошибаетесь, сеньор Нуньес, допустим, например, что генерал Мансилья не пожелает выдать вам закладной на свой дом.

— Но раз он уже получил деньги…

— Прекрасно, но допустим, что он так сделает.

— В таком случае…

— Он будет подлецом, хотите вы сказать?

— Сеньор!..

— В сущности, вы хотели сказать именно это. В течение последних пяти лет мы видим кругом сколько таких примеров, так поступало и правительство, и духовенство, и выборные, и масса частных лиц, живущих под крылом Росаса.

— Но все же власти могут его принудить к исполнению добровольно принятого им обязательства.

— Да, конечно, судебная власть могла бы сделать это, но правительственная не прибегнет к столь строгим мерам, есть девяносто девять шансов против одного, что она примет сторону зятя его превосходительства. Поняли вы теперь всю важность этого дела, сеньор Нуньес?

— Да, — отвечал старик, не подымая головы, стыдясь того, что он не в состоянии предъявить своих прав.

— Итак, если генерал Мансилья не пожелает исполнить своего обязательства, то вы не обращайтесь к властям и не вступайте с ним во враждебные отношения.

— Я последую вашему совету, — сказал старик, бледный и расстроенный, увидев в словах своего собеседника тревожную для себя истину.

— Простите меня, это не совет, сеньор, а только мнение преданного вам человека.

— Благодарю, сеньор дель Кампо, я очень уважаю мнение честных людей, будь они стары или молоды, — сказал вставая дон Нуньес, — на будущей неделе я вам вручу сто сорок пять тысяч пиастров, за которые я вам ручался.

— Когда угодно, сеньор.

Дон Мигель почтительно проводил друга своего отца до входных дверей. Ни он, ни его гость, не предполагали, что вскоре имя уважаемого всеми старика попадет в список мучеников 1840 года.

Молодой человек в невеселом раздумье несколько раз прошелся по двору, затем поднял голову, провел рукой по лбу, как бы желая отогнать грустные мысли, и поспешил вернуться в свою комнату, где его ждал Тонильо.

— Скорее одеваться! — крикнул он.

Проворно переменив костюм, дон Мигель взял свой бумажник с тридцатью двумя листками с цифрой 24, запер его в бюро, красиво причесал волосы и бороду и надел перчатки.

— Вы не возьмете плащ?

— Нет.

— Прикажете вынуть из камзола то, что в нем есть?

— Нет, не нужно.

— А пистолеты?

— Не надо, подай мне только трость.

— Когда прикажете прийти за вами?

— Часов в одиннадцать приведи лошадь и захвати мое пончо.

— Прикажете мне вас сопровождать сегодня ночью?

— Да, ты поедешь со мной в Барракас, так помни же, к одиннадцати часам.

— У дома сеньоры доньи Авроры?

— А то где же, дурак! — воскликнул дон Мигель, раздосадованный тем, что его слуга мог подумать, что он проведет свое свободное время где-либо в другом месте, а не у доньи Авроры.

ГЛАВА XIX. Белая роза

В своем «Путешествии в Южную Америку», изданном в Лондоне в 1827 году, капитан Эндрюс говорит: «Тукуман — это обширный сад вселенной, по красоте и величественности своих видов». Все, чем только богата тропическая природа: прелесть романтических пейзажей, изысканная роскошь растительности — все это чудеснейшим образом воплотилось в природе провинции Тукуман, словно эта местность была избрана богами излюбленным убежищем для наслаждений, посреди всего пустынного пространства, раскинувшегося от Эстрехо до Боливии, и от Анд до Уругвая.

В этом цветущем саду, наполненном светом, цветами, птиц и пения — родилась донья Эрмоса.

Полковник Сайенс, отец Эрмосы, скончался неожиданно, когда ей было всего шесть лет. Ее мать, сестра матери дона Мигеля, гостила в ту пору в Буэнос-Айресе.

Донья Эрмоса росла веселой и беспечной. Когда ей минуло семнадцать лет, она, уступая просьбе матери, отдала свою руку сеньору де Салаберри, старинному другу семьи. В ту пору ее сердце еще не пробудилось, и на своего супруга она смотрела скорее как на друга и покровителя, а не мужа.

На долю доньи Эрмосы выпало много страданий.

Полковник Сайенс любил свою единственную дочь до обожания, но он умер, когда она была еще ребенком.

Сеньор де Салаберри любил ее отцовской любовью, любил ее как сестру, любил ее как муж, но он скончался через год после брака, то есть за восемнадцать месяцев до начала нашего рассказа.

У доньи Эрмосы оставалась на свете одна только привязанность — это было чувство к матери, чувство, заменявшее ей все другие. Но и мать скончалась у нее на руках три месяца спустя после кончины ее мужа.

Оставшись в одиночестве на белом свете, донья Эрмоса, подобно чуткой мимозе, при малейшем прикосновении уходила в себя. Она решила жить одними воспоминаниями о тех, кого любила. Потеряв почти одновременно и мать, и мужа, она не могла оставаться в Тукумане, где на каждом шагу встречала напоминание о дорогих усопших, и поселилась в окрестностях Буэнос-Айреса. Уже восемь месяцев она жила, если не счастливо, то спокойно, в своем загородном доме в Барракасе, когда события четвертого мая привели нас к ней. Теперь, спустя двадцать дней, мы снова входим в ее жилище.

Было около девяти часов утра.

Донья Эрмоса, сидя перед большим зеркалом, доканчивала утренний туалет с помощью своей любимой молоденькой камеристки Лизы. Вдруг головка молодой женщины откинулась назад, веки ее сомкнулись, и она невольно поддалась сладкому забытью, не то дремоте, не то мечтанию. Лиза неподвижно стояла над своей госпожой и с улыбкой смотрела на нее.

Каминные часы пробили половину одиннадцатого.

С томностью тропической лилии, тихо колеблемой вечерним ветерком, донья Эрмоса медленно повернула голову в сторону своей камеристки и с ласковой улыбкой спросила:

— Я спала, Лиза?

— Да, сеньора.

— И долго?

— Не более получаса.

— Во сне я ничего не говорила?

— Ни слова, только два раза улыбнулись.

— Да, я знаю, я не говорила, но улыбалась.

— Как? Разве вы помните, что делали во сне?

— Я сплю не так, как ты предполагаешь, это был полусон, полузабытье.

— Ах, нет, сеньора, — с улыбкой произнесла Лиза, — вы крепко спали.

— Нет, Лиза, тебе просто показалось. Какая-то сверхъестественная сила смыкает мои веки, овладевает мной, подчиняет меня своей воле; я вдруг перестаю сознавать то, что происходит вокруг меня, но я не сплю, я вижу то, что еще не случилось, беседую с людьми, которых нет со мной. Но я их вижу, слышу, слышу, испытываю радость, скорбь, волнение, и вместе с тем все это я вижу не во сне. Когда же я приду в себя, то отлично помню все, что происходило со мной, и потом долго остаюсь под впечатлением того, что пережила, что создало мое воображение. Вот и сейчас, мне кажется, я вижу его подле себя, как видела минуту тому назад.

— Кого, сеньора? — спросила девушка, не понимая странных слов своей госпожи.

— Кого?

— Ну да, сеньора, сюда никто не приходил, а вы сказали, что видели его.

— Да, мое зеркало, — с улыбкой проговорила донья Эрмоса, бросив беглый взгляд на свое отражение.

— Ах, сеньора, так вы видели лишь ваше зеркало?

— Да, больше ничего… Кончай скорее, Лиза, мой туалет… да, кстати, что ты мне говорила поутру, когда пришла будить меня?

— О сеньоре доне Луисе?

— Да, о сеньоре Бельграно.

—Ах, сеньора, я уже четыре раза повторяла вам то же самое.

— Неужели ты четыре раза говорила мне это? Ну скажи еще пятый, и больше я уже не переспрошу тебя.

— Я вам говорила сеньора, что, сегодня поутру я вышла как вы приказали, зашла узнать у человека дона Луиса о здоровье его господина, но не застала ни слуги, ни господина

в их половине. Я уже выходила, когда увидала, что оба они в саду, сеньор дон Луис собирал цветы для букета. Я подошла к нему, мы поздоровались и долго разговаривали.

— О чем?

— О вас, сеньора, признаюсь, этот сеньор ужасно любопытен, я никогда еще не видела таких, ему все надо знать: читаете ли вы иногда ночью, какие книги вы любите, много

ли и часто ли вы пишете, какие цветы вы предпочитаете, фиалки или жасмин, сами ли вы ухаживаете за птичками, которые у вас в клетках… и Бог весть что.

— Обо всем этом вы говорили сегодня?

— Да.

— Ну а о его здоровье ты ничего не узнала?

— Зачем же мне было спрашивать об этом, когда я все своими глазами видела.

— Что же ты видела?

— Надо быть слепой, чтобы не видеть: сегодня он хромает сильнее, чем вчера, когда в первый раз вышел в сад когда он наступает на левую ногу, видно, что бедняжка очень страдает.

— Ах, Боже мой! Ведь ему еще нельзя ходить, но он такой упрямый! — подумала донья Эрмоса про себя. — Он непременно хочет выходить, — продолжала она спустя минуту. — Я вижу этот Мигель решился погубить его и довести меня до сумасшествия. Лиза, кончай же скорей одевать меня! А после…

— А после вы выпьете стаканчик молока с сахаром, сеньора, вы так бледны сегодня, да еще и не мудрено — если теперь уже так поздно, а вы еще ничего не ели.

— Я бледна! Что же, я тебе кажусь очень некрасивой, Лиза? — с улыбкой спросила она.

— Некрасивой? Нет, сеньора, вы только очень бледны, вот и все.

— А сегодня вечером! — продолжала, помолчав, Лиза. — Вам необходимо…

— Ах Лиза, не напоминай ты мне о сегодняшнем вечере!

— Как, сеньора, неужели вы не желаете быть очень красивой сегодня вечером?

— Нисколько, я бы желала быть заболеть.

— Заболеть?

— Да.

— Я бы на вашем месте, если была немного старше и получила приглашение на бал, я бы желала быть здоровой и красивой.

— Вот видишь, дитя мое, наши желания с тобой различны.

— Ах да! Теперь я знаю, почему!

— Ты знаешь, почему я хочу заболеть?

— Да, я догадываюсь.

— Скажи же!

— Вы не хотите ехать на бал, чтобы не надевать девиза. Донья Эрмоса улыбнулась.

— Отчасти ты угадала, Лиза.

— Отчасти? Я угадаю и совсем, сеньора.

— Ну?

— И потому еще, что вам не придется играть на рояле в полночь, как вы всегда любите делать перед сном.

— Нет, ты не угадала.

— Нет? Ну, все равно, верно то, что вы удивительно красивы, сеньора, а это главное!

— Благодарю за любезность, мне сегодня хочется верить тому, что ты говоришь — первый раз в жизни хочу быть прекрасной в глазах других. Но оставим эти пустяки, Лиза, — сказала она, точно спохватясь. — Знаешь, Лиза, я на тебя сердита.

— Ах, сеньора, это первый раз!

— Да первый, потому что первый раз у моих птичек нет воды. Признайся, что я права!

— Нет, сеньора, вы не правы.

— Да где же поилка? Ведь в клетке ее нет, это твоя вина!

— Нет, нет, сеньора, в этом виноват дон Луис.

— Бельграно? Да ты с ума сошла!

— Нет, сеньора сегодня поутру, когда я заходила узнать о его здоровье, поилки были у меня в руках, а сеньор этот, как я вам говорила, ужасно любопытный, ему понадобилось узнать, зачем нужны эти тазики, я ему сказала, он забрал их у меня и сам принялся мыть. Теперь я вспомнила, что он поставил их у клумбы с жасминами, а человека отправил за водой, в этот момент я услыхала ваш звонок и побежала, забыв про поилки.

— Вот видишь, Лиза!

— Что же я вижу, сеньора? Если бы сеньор дон Луис не взял у меня поилки, я бы не позабыла их.

— Лиза, который час?

— Одиннадцать часов.

— Хорошо, я пройду теперь в гостиную, а ты поди скажи сеньору Бельграно, что я буду очень рада принять его, если он может сюда прийти.

Лиза сразу же побежала исполнять поручение своей госпожи.

Час спустя мы застаем донью Эрмосу в гостиной на софе в чертах ее более оживления, чем обыкновенно, глаза устремлены на белую розу, которую она держит в прекрасной руке, любовно расправляя нежные лепестки, подле нее сидит Бельграно, он бледен, его грустные черные глаза блестят и светятся каким-то новым блеском, он не сводит их с молодой женщины.

Оба молчат.

Дон Луис наконец решился прервать молчание, становившееся неловким.

— Что же, сеньора? — спросил он своим мягким, ласковым голосом.

— Что я могу сказать вам, сеньор? Вы, я вижу, меня совсем не знаете! — отозвалась она, подняв головку и взглянув на своего собеседника.

— Что вы хотите этим сказать, сеньора?

— Я говорю, что вы не знаете меня, потому что вы полагаете, что я, как большинство женщин нашего круга, могу сказать вам то, чего не чувствует моя душа или, так как мы совсем не говорим о чувствах и душе, то, что не является выражением моих мыслей.

— Однако я не должен, сеньора…

— Я говорю не о том, что вы должны, а лишь о том, что я должна, — прервала его молодая женщина с очаровательной улыбкой. — По отношению к вам я поступила так, как меня обязывал долг порядочного человека: вам нужен был надежный кров, уход, участие — все это я могла предложить вам и предложила очень охотно.

— Я очень благодарен вам, сеньора!

— Простите, я не закончила: поступив таким образом, я только исполнила свой долг, но я бы сделала это дело наполовину, если бы согласилась на то, что вы желаете. Вы хотите оставить мой дом, хотя ваше здоровье еще не позволяет того, ваши раны откроются опять и уж на этот раз будут смертельны, потому что тот, кто нанес их постарается уничтожить вас как только узнает тайну, которую счастливая случайность и энергичные усилия Мигеля помогли сохранить до сих пор.

— Но вам известно, донья Эрмоса, что моим врагам все еще не удалось добыть обо мне никаких сведений.

— Да, я знаю, но они добудут их. Надо, чтобы вы вышли из этого дома совершенно здоровым, да и то, может быть, вам придется эмигрировать, — добавила она, опустив глаза, — я женщина свободная и ни перед кем не обязана отчитываться, я знаю, что исполняю священный долг христианки, этого требует моя совесть; конечно, я не могу вас принуждать и насиловать вашу волю — я не имею на то никакого права, — но повторяю, что вы выйдете из моего дома вопреки моему желанию, если оставите его полубольным, как вы этого хотите.

— Как я того хочу! О нет, донья Эрмоса, нет! — воскликнул дон Луис, в порыве склонившись к молодой женщине. — Я был бы рад провести всю жизнь в этом доме, прожить в нем целую вечность! Мне двадцать шесть лет я жил только тогда, когда думал, что умру, и впервые ощутил счастье, когда изнемогал от ран… я люблю сам воздух этого дома, люблю здесь каждую вещицу и каждый уголок, даже самую пыль… но сердце мое сжимается от боли при мысли об опасностях, которые из-за меня угрожают и вам, и вашему спокойствию. До сих пор Господь хранил меня, но злой демон, преследующий нас, может в любую минуту открыть мое убежище и тогда… о, донья Эрмоса! Я кровью готов заплатить за ваше душевное спокойствие и вашу безопасность!

— Но что было бы возвышенного и прекрасного в характере женщины, если бы она не желала подвергнуться опасности ради человека, которого она назвала своим другом?!

— Эрмоса! — воскликнул он, завладев рукой молодой женщины. — Эрмоса! Вы дивная женщина!

— Неужели вы думаете, дон Луис, что под небом нашей дорогой родины нет женщин, которые отождествляли бы свою участь и жизнь с жизнью и участью мужчины?! Если бы у меня был брат, муж или жених, который был бы вынужден покинуть родину, я, не задумываясь, последовала бы за ним в изгнание, если бы ему грозила опасность, я бы своей грудью защитила его от кинжалов убийц, если бы надо было умереть за свободу этой священной земле, породившей свободу в Америке, я сама пошла бы за своим братом, супругом или женихом и была бы счастлива погибнуть вместе с ним на кровавом эшафоте!

— О! Эрмоса! Эрмоса! Не заставляйте меня святотатствовать, благословляя несчастья моей родины, которые внушили вам эти чувства! Простите, я вас обманул я сразу почувствовал, благородство и возвышенность в вашего редкого характера и я знал, что обычный страх не смутил вас, но моего отсутствия требует честь… Эрмоса, неужели вы не понимаете, что происходит в душе человека, которого вы спасли и пробудили в нем чувства, незнакомые ему до этих пор, заставив испытывать то, чего он никогда не испытывал?!

— Никогда?!

— Да, никогда!

— Повторите мне это, дон Луис! — воскликнула донья Эрмоса, крепко сжимая в своих руках руку молодого человека.

—До этой минуты я никогда еще не жил сердцем, а теперь…

— А теперь? — сказала донья Эрмоса тоном тревожного ожидания.

— Теперь я живу только им, я люблю, тебя, Эрмоса! — И дон Луис, бледный и трепещущий от счастья и страсти, поднес к губам хорошенькую ручку женщины, которой он только что признался в первой своей любви и первых робких надеждах. Белая роза выпала из рук доньи Эрмосы и упала прямо к ногам молодого человека.

При последних словах его лицо доньи Эрмосы вспыхнуло радостью и счастьем, но неожиданно этот луч счастья погас — его затмила внезапно заговорившая стыдливость; прелестная головка молодой женщины склонилась низко-низко, и яркий румянец мгновенно залил ее лицо. С минуту длилось молчание, более красноречивое, чем все слова.

— Простите, простите меня, Эрмоса! — вымолвил дон Луис. — Я безумец! Я забыл все, но я так счастлив, так горд своей любовью, что готов признаться в ней перед лицом самого Бога и перед всем светом. Да, я люблю и ни на что не надеюсь, видит Бог! Пусть это будет моим оправданием, если я чем-нибудь оскорбил вас.

Донья Эрмоса молча подняла на молодого человека глаза, полные слез, и в этом взгляде он прочел все.

— Благодарю, благодарю, Эрмоса! — воскликнул дон Луис. — Но именем всего святого прошу вас — одно слово, одно лишь слово, которое я мог бы сохранить на всю жизнь в своем сердце.

— Какое слово, сеньор? — спросила она, краснея.

— Такое, которое бы подтвердило мне то, что угадывает мое сердце! — сказал он, снова овладев крошечными ручками молодой женщины.

— О нет, довольно, сеньор! Довольно, — прошептала она, тихонько освобождая у него свои руки и закрывая ими лицо.

Душа ее была в смятении, знакомом большинству женщин, когда их сердце хочет высказаться, а уста упорствуют в молчании.

— Эрмоса, — продолжал дон Луис, — вы должны мне позволить, быть может последний раз в моей жизни, принести вам клятву в том, что вам я посвящаю всю свою жизнь, вам, моей первой и единственной любви!

Донья Эрмоса ласково опустила свою руку на плечо молодого человека, глаза ее светились любовью и нежностью, а на губах мелькала чудная улыбка, она молча указала на упавшую на ковер розу.

— А! — воскликнул дон Луис, завладев цветком и поднося его к своим губам. — Вы мне дарите эту розу, Эрмоса?

— Сегодня нет, — ответила она, взяв ее из рук дона Луиса, — сегодня мне этот цветок еще нужен, но завтра я вам отдам его.

— Но цветок этот — моя жизнь, Эрмоса, почему вы хотите отнять его у меня?

— Ваша жизнь, дон Луис? Довольно, Бога ради! Не говорите ни слова больше! — сказала она, немного отдаляясь от него. — Вы не поверите, как меня это мучит, — продолжала она, — этот цветок, выпавший у меня из рук в то время, когда вы говорили о своей любви!.. У меня возникла ужаснейшая мысль, и страх овладел моей суеверной душой… довольно! Довольно! Прошу вас!

— Полноте, кто и что теперь может помешать нашему счастью?!

— Да всякая безделица! Для некоторых людей нет ничего легче, чем помешать чужому счастью в этом лучшем из миров, как сказал кто-то! — произнес дон Мигель дель Кампо, внезапно входя в гостиную.

Дон Луис быстро пересел в противоположный угол дивана.

— Не стесняйтесь меня, друзья мои, — продолжал дон Мигель, — а, ты мне уступаешь место, благодарю, вот я и сяду между вами!

С этими словами он действительно сел между доном Луисом и своей кузиной и, взяв руку своего друга и доньи Эрмосы, сказал:

— Признаюсь вам, друзья мои, что, кроме последних слов Луиса, я решительно ничего не слышал, да мне и не нужно ничего слышать: я все это давно уж знаю наизусть.

И он шутливо раскланялся перед своей кузиной, красной как пион, и своим другом, хмурившим брови.

— Как, вы не хотите мне отвечать? — продолжал он. — Ну хорошо, тогда я буду говорить один. Скажите, сеньора кузина, желаете ли вы, чтобы сеньора Барроль сама приехала за вами, или же вы в своей карете заедете за сеньорой Барроль?

— Я заеду за ней! — ответила донья Эрмоса, стараясь улыбнуться.

— Ну, слава Богу, я вижу, вы улыбаетесь, и вы тоже, сеньор, благословен будет Бахус, бог веселья! А я уж было подумал, что вы на самом деле сердитесь на меня за то, что я случайно слышал частичку того, что вы хотели бы сказать друг другу в этом таинственном волшебном замке, где рано или поздно я поселюсь с моей Авророй. Ведь вы мне одолжите его, сеньора Эрмоса?

— Да, с радостью!

— Прекрасно! Ну, а теперь условимся: в десять часов, если это тебе удобно…

— Нет, я желала бы позднее.

— Ну хорошо, в одиннадцать часов.

— Нельзя ли еще позже?

— Ну, в полночь?

— Да, часов в двенадцать лучше всего!

— Итак, в двенадцать часов ночи ты заедешь за Авророй, чтобы везти ее на бал, потому что сеньора Барроль только с этим условием соглашается отпустить дочь.

— Значит, решено!

— Кто будет сопровождать тебя, Эрмоса?

— Я! — поспешно воскликнул дон Луис.

— Потише, кабальеро, потише вы сегодня никоим образом не будете сопровождать сеньору, тем более в двенадцать часов ночи.

— Но как же сеньора поедет одна?

— Разве возможно, чтобы ты ехал с нею в ночь двадцать четвертого мая? — продолжал дон Мигель, пристально глядя на своего друга и делая ударение на последних словах.

Дон Луис потупил взор, но донья Эрмоса сразу поняла, что в словах дона Мигеля кроется какая-то тайна, и обратилась к нему с вопросом.

— Могу я узнать, чем отличается ночь двадцать четвертого мая от любой другой ночи для сеньора, который хочет сопровождать меня?

— Замечание твое весьма основательно, милая Эрмоса, но есть вещи, которые мы, мужчины, не можем сообщать вам!

— А, дело касается политики!

— Возможно!

— Я, конечно, не имею ни малейшего права требовать, чтобы этот кабальеро сопровождал меня, но мне кажется, что я имею право попросить вас быть осторожными.

— Я тебе ручаюсь за Луиса!

— За обоих! — поспешно добавила донья Эрмоса.

— Ну, хорошо, за обоих! Так, значит, решено, в полночь ты будешь у Авроры. Педро будет за кучера, а слуга Луиса — за лакея. Когда приедешь к мадам Барроль, ты сядешь в их экипаж и поедешь с Авророй, а твоя карета заедет за тобой часа в четыре.

— Ох, четыре часа, уж это слишком поздно, мне кажется, что для той жертвы, какую я приношу, этого слишком много!

— Я знаю, Эрмоса, что для тебя это действительно жертва, но ты должна пойти на это ради безопасности твоего дома и в то же время ради дона Луиса; я уже говорил тебе раз десять, что твое отсутствие на балу, в честь доньи Мануэлы, тем более что ты получила приглашение от нее лично и, кроме того, была звана и Августиной, будет воспринято ими как злоумышленный отказ, нам это даром не пройдет. Августина очень дорожит твоим присутствием, и если ты уедешь с бала раньше других, это настроит против тебя не только ее, но и всех приглашенных.

— Ах, да какое мне дело до всех этих людей! — презрительно воскликнула она.

— Вы правы, какое вам дело до удовольствия или неудовольствия этих людей, знаешь Мигель, я ведь никогда не разделял твоего мнения на этот счет, я полагаю, что донья Эрмоса вовсе не должна оказывать им этой чести и ехать на бал для нее унизительно! — сказал дон Луис.

— Прекрасно! Превосходно! — воскликнул Мигель, поочередно раскланиваясь перед своей кузиной и перед своим Г другом. — Вы оба вдохновенные люди! Вы вполне убедили меня, какое заблуждение, какое безумие советовать донье Эрмосе ехать на этот бал! Нет, пусть она не едет, но тогда пусть позаботится сжечь свои голубые занавески, деликатным сеньорам Масорки, которые, без всякого сомнения, нанесут ей на днях визит.

— Эти негодяи! У меня в доме? Ты шутишь, Мигель! — воскликнула донья Эрмоса, полная негодования и гнева. — Мои слуги поступят с ними так же, как поступают с уличными, бродячими собаками они вышвырнут их на улицу.

— Превосходно! Прелестно! Блистательно! — продолжал дон Мигель, злорадно, как им показалось, потирая руки и откидываясь на спинку дивана. — Как твои раны?—добавил он холодным, безучастным тоном.

Нервная дрожь пробежала при этих словах по телу доньи Эрмосы.

Дон Луис не ответил ни слова.

Оба они поняли, вернее угадали мысль дона Мигеля.

— Я еду на этот бал, Мигель! — сказала молодая женщина, украдкой смахивая слезу.

— Ужасно, что все это из-за меня! — воскликнул дон Луис, вскочив с дивана и расхаживая огромными шагами по комнате, несмотря на ужаснейшую боль, какую ему причиняла при этом его рана.

— Ради Бога! — воскликнул дон Мигель. — Что ты делаешь, Луис? Да ты совсем обезумел! — И он силой заставил его сесть. — Я вижу, с вами надо обращаться, как с малыми детьми. Неужели вы не понимаете, что я думаю только о вашей безопасности? Мне стоило большого труда убедить мадам Барроль отпустить на этот бал свою дочь, но ты, Эрмоса, ведь, знаешь, что все мы в опасности — уже занесены кинжалы, и смерть где-то рядом, но мы должны спастись во что бы то ни стало; и вот ценой этой ничтожной жертвы для тебя жертвы я хочу защитить вас и себя тоже, хочу прояснить над нами горизонт, отстранить хоть на время тяготеющие над нами ужасные предчувствия, мучительные ожидания и страх чего-то ужасного. Сегодня я нуждаюсь в расположении, доверии и даже в уважении этих людей, когда настанет час возмездия, сбросить с себя маску и… — он оборвал на этом слове свою речь и со свойственным ему редким самообладанием придал своему лицу, озабоченному и серьезному, обычную беспечную улыбку, не желая окончательно раскрывать перед кузиной свои политические убеждения. — Итак ты едешь? Решено?

— Да, — ответила донья Эрмоса, — ровно в полночь я буду у мадам Барроль, у этих новых друзей, которых ты навязал мне и которым всячески стараешься навязать меня.

— Полно, мадам Барроль святая женщина, а Аврора совершенно очарована тобой с тех пор, как она знает, что ты ей не соперница!

— А Августина так страстно жаждет меня видеть в числе своих гостей тоже из ревности? — спросила донья Эрмоса.

— Да, тоже.

— Не к тебе ли опять?

— Нет, к сожалению, к тебе самой.

— Ко мне?

— Да, она много слышала о твоей красоте, об обстановке твоего дома, о твоих туалетах, и потому она, царица красоты и каприза, желает узнать свою соперницу, вот и все!

— Гм! А дон Луис?

— Я увожу его с собой.

— Теперь?

— Да, теперь. Ведь мы же с тобой условились, что ты мне одолжишь его сегодня!

— Да, но выехать днем! Ты мне говорил, что увезешь его сегодня ночью на несколько часов к себе.

— Это правда, но мне не удастся сюда вернуться раньше завтрашнего дня.

— Так что же?

— А то, что Луис не может выехать без меня.

— Днем?

— Да, днем, теперь же!

— Но его могут увидеть.

— Нет, сеньора, моя карета стоит у ваших дверей.

— Ах… я не слыхала, как она подъехала.

— Да, я знаю.

— Разве ты обладаешь даром провидения, как шотландцы?

— Нет, моя прекрасная кузина, но я хороший физиономист, и в тот момент, когда вошел в твою гостиную…

— Сеньора, доставьте мне удовольствие, заставив вашего кузена замолчать, иначе он скажет нам какую-нибудь глупость! — воскликнул дон Луис, перебивая речь своего друга и обменявшись с молодой женщиной многозначительной улыбкой.

— Вот хорошо! Нет, ты заметь, Эрмоса, милый наш Луис вообразил, что я позволю себе бестактность повторить его слова, сказанные тебе, когда я входил в комнату, и потому он называет глупостью ту фразу, которую он поспешил прервать.

— Ого, да вы насмешник, кабальеро, — сказала донья Эрмоса, сопровождая эти слова легким грациозным движением, которое, однако, пришлось не по вкусу дону Мигелю: она дернула его за волосы так больно, что молодой человек невольно вскрикнул.

— Что такое? — спросила донья Эрмоса, с притворным недоумением.

— Ничего, милая кузина, ничего, я только подумал сейчас о том, что ты и Аврора будете самыми прелестными женщинами на балу!

— Ну, слава Богу! Наконец-то, я слышу от тебя сегодня разумное слово! — заметил дон Луис.

— Благодарю, и чтобы оно оставалось не единственным, я добавлю, что пора тебе попросить свою шляпу и следовать за мной.

— Уже? Но ведь еще очень рано.

— Нет, сеньор, скорее поздно!

— Ну, хорошо, сейчас!

— Нет, не сейчас, а сию же минуту!

— Ого!

— А что?

— Так, ничего.

— Сеньора! Гости упорны, как говорит пословица, «куда они войдут, там они и остаются». Вот уже двадцать дней, как сеньор пребывает в этом прекрасном доме, и, по его мнению, этого еще не достаточно…

— Послушай, Мигель, сделай мне одолжение, повидай сегодня донью Аврору пораньше! — сказала молодая женщина.

— Для чего?

— Для того, чтобы получить от нее отставку.

— Как? Почему? За что же мне отставка от Авроры? Я ничего не понимаю!.. Разве донья Мария-Хосефа опять беседовала с ней?

— Нет.

— Но тогда…

— Я с ней поговорю в том же духе.

— Ты посоветуешь ей, бросить меня? Да?

— Да.

— Ах, черт возьми! Это злая шутка!

— Может быть, но все же я это сделаю, сегодня же на балу я объясню этой бедняжке, что ее ожидает с таким несносным мужем.

— Ну, хорошо же! Теперь я вижу, что ты хочешь мне отомстить. Прекрасно! Луис, пожалуйста, простись с доньей Эрмосой!

— Он положительно неотразим, сеньора! — произнес дон Луис, вставая и подходя к руке доньи Эрмосы.

— Да, это наша семейная, неотъемлемая черта, мы все неотразимы! — с улыбкой подхватил дон Мигель и отошел к окну, чтобы дать время влюбленным проститься.

Ни он, ни она не произнесли ни слова, но их глаза так ясно высказывали все, что в словах не было никакой надобности. Когда дон Мигель обернулся, дон Луис уже подходил к дверям, а донья Эрмоса не сводила глаз с белой розы, пришпиленной на ее груди.

— Дорогая Эрмоса, — сказал дон Мигель, подходя к ней, как только они остались вдвоем в гостиной, — знай, что никто на всем свете не станет так беречь и охранять Луиса, как я, я охраняю всех вас, а меня хранит святое провидение.

Никто так не желает твоего счастья, как я, я все понимаю, дорогая Эрмоса, и всему вполне сочувствую, доверься мне. Довольна ты теперь?

— Да! — чуть слышно ответила она сквозь слезы.

— Луис любит тебя, и я этому очень рад!

— Ты думаешь, он любит?

— А ты? Разве ты сомневаешься в этом?

— Я? Я сомневаюсь в себе!

— Так ты не счастлива этой любовью?

— И да, и нет!

— Но это ни о чем не говорит!

— Я говорю, однако, то, что чувствую.

— Значит, ты и любишь, и не любишь его?

— Ах, нет, нет, я люблю его, люблю, мой Мигель!

— Ну, тогда что же?

— Пойми, я счастлива тем, что люблю его, но меня страшит то, что он меня любит!

— Какое суеверие! Все это пустяки!

— Возможно, что ты прав, несчастья невольно сделали меня и недоверчивой, и суеверной.

— Знай, что несчастье всегда ведет к благополучию, друг мой!

— Дай Бог, чтоб так, однако иди, ведь Луис ждет тебя!

— До скорого свидания! — сказал дон Мигель, целуя в лоб свою кузину.

Спустя минуту друзья садились в карету, в тот момент, когда лошади тронулись крупной рысью от крыльца, одна из занавесок гостиной отодвинулась, и влюбленные обменялись еще одним, последним приветствием.

ГЛАВА XX. Двадцать четвертое

Двадцать четвертого мая 1840 года солнце готово было скрыться за горизонтом, предвещая конец дня, предшествующего дню годовщины буэнос-айресской революции и свержения ненавистного испанского владычества. Тридцать лет назад, чуть ли не в то же время и в тот же час, в 1810 году последний вице-король бесповоротно утратил свою власть. Тщетно испанцы пытались сохранить власть ценой уступок — ожесточенный народ решил окончательно порвать все связи с Испанией.

Ночь окутала землю звездным покровом, погода была ясная, тихая, бывший дворец прежних испанских вице-королей сиял огнями, к немалому удивлению аргентинского населения, с давних пор привыкшего видеть его вечно угрюмым, мрачным, безмолвным, заброшенным, а с захватом власти Росасом превращенным в казарму для кавалерии.

В эту ночь огромные и великолепные залы, в которых некогда давала блестящие необычно роскошные балы и вечера маркиза де Сабре-Монте, в эпоху президентства свидетели бесчисленных любовных интриг, и домашних ссор и сцен в эпоху правления Дорьехо, разрушенные и разграбленные Ресторадором законов, эти залы были опять прибраны, выметены, вычищены, разукрашены обоями из Сан-Франциско и обставлены разнокалиберными стульями, одолженными на этот вечер добрыми федералистами для бала, даваемого сеньору губернатору и его дочери его гвардейской пехотой. На этом балу его превосходительство прийти не мог, так как он в этот день должен был почтить своим присутствием обеденный банкет у кабальеро Уолтера Спринга, который в этот день справлял рождение своей державной повелительницы.

Так как здоровье его превосходительства могло бы пострадать, если бы он после банкета утомил себя пребыванием на балу, то было решено, что его дочь примет на себя роль хозяйки этого бала.

Блестящая иллюминация на площади Победы и свет во всех окнах крепости, то есть бывшего дворца вице-королей, освещали все вокруг вплоть до самой площади Двадцать пятого мая, где разыгрывалась публичная лотерея, скрипели деревянные коньки и карусели и красовался большой шест. Наступающий праздник годовщины провозглашения независимости постоянно производит на всех аргентинцев какое-то магическое действие, вызывая необычайный подъем духа и привлекая в город и на площадь народного гулянья несметные толпы окрестных и городских жителей. Этот своеобразный народ, так быстро переходящий от смеха к слезам и от серьезного к самому пустому, народ с испанской кровью и французским умом, народ, история которого достойна того, чтобы заняться ею, шумно праздновал этот день.

Кареты, подвозившие приглашенных гостей, уже с трудом пробирались по улицам, прилегающим к площади Виктория, то есть Победы, и Двадцать пятого мая. Кучера вынуждены были постоянно сдерживать лошадей, а лакеи браниться, спорить и ссориться с мальчишками Буэнос-Айреса, достойными соперниками парижских гаменов, настоящими чертенятами, которые упорно преграждали дорогу экипажам.

Неожиданно карета, ехавшая от Эль-Ретиро на площадь Победы, подгоняемая напиравшей сзади толпой, задела колесом за лоток со сластями, приютившийся под порталом собора, и опрокинула его. В то же мгновение раздались страшные крики, толпа окружила карету, злополучного кучера обступили со всех сторон, обвиняя его в том, что он задавил по меньшей мере человек десять. Тотчас же подоспела стража. Карета колыхалась среди толпы, как судно в бурном море: стали искать раздавленных, но не нашли даже и раненых, тем не менее женщины хныкали, дети кричали, а мужчины ругались. Стражи принялись усердно работать своими нагайками, отвешивая удары направо и налево, чтобы водворить тишину и порядок, но проложить дорогу экипажу им все-таки не удалось.

— Вперед! Въезжай прямо в толпу, дави кого попало, переломай им кости, если они этого хотят, но трогай вперед, черт тебя побери! — крикнул кучеру из кареты чей-то голос.

— Сеньор страж, — произнес в то же время другой голос, и кто-то выглянул в окошко дверцы, обращаясь к полицейскому чину, усердно лупившему ногайкой по спинам и плечам тех, кто находился поблизости, — сеньор страж, надеюсь, никто не пострадал, вот вам кошелек, раздайте эти деньги тем, кто потерпел какие-нибудь убытки и постарайтесь расчистить нам дорогу, мы спешим!

— Именно так оно и есть, — отозвался полицейский, опуская деньги в свой карман, — тут гам и крик и больше ничего. Дорогу, сеньоры, дорогу! Это добрые федералисты, они спешат по важному делу!

В одну минуту путь был очищен, и пешеходы приперты к стенам.

— Сверни на улицу Федерации и затем поезжай по улице Народных представителей! — приказал кучеру тот же голос.

Несколько минут спустя эта карета, не встретив на своем дальнейшем пути никаких препятствий, остановилась на углу Университетской улицы и улицы Кочабамба.

Четверо мужчин вышли из кареты и один из них приказал кучеру быть здесь опять к половине одиннадцатого ночи. Затем все четверо, кутаясь в плащи, направились по совершенно безлюдной и темной улице Кочабамба к реке. Они шли по двое.

В тот момент, когда они сворачивали на последнюю улицу, ведущую к одинокому дому, стоявшему на набережной, они вдруг оказались лицом к лицу с тремя другими мужчинами, так же как и они закутанными в плащи и шедшими со стороны улицы Балькарсе. Те и другие остановились и несколько минут внимательно присматривались друг к другу.

— Надо что-нибудь предпринять, — сказал один из четверых, — во всяком случае нас четверо против троих! — и он сделал несколько шагов вперед.

— Простите, смею вас спросить сеньоры, не из-за нас ли вы прервали вашу прогулку?

Тройной взрыв смеха был единственным ответом на его вопрос.

— Ах, черт вас побери! — весело воскликнул дон Мигель. — Вы нас порядком напугали.

Узнав друг друга, они все вместе продолжали путь к реке. Вскоре они подошли к дому, где читатель уже был однажды свидетелем встречи дона Мигеля и его друга, профессора чистописания, со священником Гаэте.

Вместо того чтобы постучать в дверь, один из незнакомцев приложил губы к замочной скважине и прошептал два слова: двадцать четыре.

Дверь тотчас же без шума отворилась и затем затворилась, пропустив пришедших. Несколько минут спустя, стали приходить еще другие, все по двое, по трое, иногда по четыре человека сразу, все пропускались немедленно после того, как произносили пароль: двадцать четыре.

Войдем и мы в тот дом, который, как, вероятно, помнит читатель, был собственностью доньи Марселины.

Гостиная этой почтенной дамы была превращена в нечто такое, что напоминало военный лагерь: ее кровать и скромные кроватки девиц, ее племянниц, были принесены сюда и стояли вдоль стен, все стулья, имевшиеся в доме, и два больших сундука были расставлены полукругом перед столом, на котором стояли две свечи, к столу было придвинуто большое кресло, вероятно, предназначавшееся для председателя этого таинственного собрания.

Несколько человек, разместившись довольно удобно на кроватях, сундуках и стульях, молча ожидали чего-то.

Если кто-либо случайно обменивался несколькими словами, то только шепотом, время от времени кто-нибудь из присутствующих подходил к окну и окидывал внимательным, пытливым взглядом пустынную, темную улицу.

На башенных часах пробило девять с половиной, и их бой донесся до членов собрания на отдаленной улице Кочабамба.

— Сеньоры, теперь половина десятого, ни один человек, зная, что его ждут по серьезному делу, не может опоздать на целый час, — сказал дон Мигель, — те, кто не явились сюда до сих пор, конечно, не придут, а потому мы, не теряя времени, откроем заседание.

Ставни во всех окнах немедленно закрыли и свет в зал проникал лишь из открытых дверей смежной комнаты.

Дон Мигель сел к столу, по правую его руку разместился дон Луис.

Все остальные разместились вокруг, их было двадцать один человек, самому старшему из них не исполнилось и тридцати лет, все это была молодежь. Внешность и одежда этих людей свидетельствовали о том, что они принадлежать к высшему кругу аргентинского общества.

— Друзья мои, — сказал дон Мигель, поклонившись собранию, — в эту ночь сюда должны были прийти тридцать четыре человека, а между тем нас только двадцать три, каковы бы ни были причины, помешавшие нашим товарищам явиться сюда, никто из нас, надеюсь, не позволит себе заподозрить их в измене — я ручаюсь за отсутствующих, так же, как за присутствующих, так что нашей тайне не грозит ничто. Теперь скажу вам, что на случай нападения убийц, подосланных тираном, я предпринял все меры предосторожности. Дом этот стоит на набережной, не более чем в пятидесяти шагах от реки, где на всякий случай нас ждут суда. Если нас здесь застигнут, мы можем бежать через окно, выходящее на берег, и вздумай они даже напасть на нас во время бегства, двадцать три человека, хорошо вооруженных, всегда сумеют добраться до берега, сесть на суда, а тогда нет ничего легче ранним утром желающим вернуться обратно в город, а желающим — эмигрировать и за несколько часов достигнуть берега. Мой Тонильо охраняет входную дверь, слуга Луиса сторожит то окно, через которое нам следует бежать в случае нападения, наконец, на крыше дома в засаде сидит человек, трусость которого может служить порукой нашей безопасности. Довольны ли вы мной, господа?

— Хотя повествование твое было немного длинно, но, выслушав тебя, каждый из нас чувствует себя также безопасно, как если бы он был в Париже! — отозвался красивый молодой человек с веселым, беззаботным лицом, который во время речи дона Мигеля не переставал играть с волосяной цепочкой, висевшей у него на шее.

— Знаю, милый друг, с кем я имею дело, знаю, что в душе ни один из вас не спокоен, и, кроме того, знаю, что вся ответственность за все, что может случиться, падает исключительно на одного меня. Ну, а теперь, сеньоры, перейдем к главной цели нашего собрания: вот, господа, список тех лиц, которым удалось бежать в течение апреля и первой половины мая, — произнес молодой председатель, достав из портфеля, лежавшего около него на столе, бумагу. — Их сто шестьдесят человек, все они молоды и полны сил, преданности и любви к родине. После убийств четвертого мая более трехсот человек договорились с владельцами судов, промышляющих перевозом, доставлять желающих на восточный берег, чтобы при первой возможности эмигрировать, таким образом к июлю от четырех до пятисот патриотов будут в Буэнос-Айресе, не считая двух третей молодежи, покинувшей наше злополучное отечество в 1838 и 1839 году. Теперь я изложу вам, сеньоры, положение армии Освободителя и внутренних провинций страны, чтобы прояснить хорошенько предыдущие события.

Все удвоили внимание. Дон Мигель продолжал:

— После битвы при Сан-Кристобале армия Освободителя очутилась на Арройо-Гранде, блокирующей армию Эчага, оттесненную в Лас-Пьедрас, на расстоянии всего нескольких лье от Байяды. В случае нового сражения все преимущества на стороне Лаваля: если он победит, то перейдет Парану и пойдет походом на Буэнос-Айрес, если же он будет разбит, то сможет отступить в северную часть провинции Буэнос-Айреса, так как все блокирующие суда к его услугам. Из этого вы видите, что в любом случае провинция Буэнос-Айрес должна ожидать к себе Лаваля. В провинциях выступления против Росаса распространились с быстротой пожара: Тукуман, Сальта, Катамарка, Ла-Риоха и Жужуй уже не подвластны тирану, они открыто отмежевались от него и подняли против него оружие. Монах Альдао недостаточно силен, чтобы подавить революцию, а Кордова сдастся при первой угрозе все свои надежды Росас возлагал на Ла Мадрида, а последний восстал против него и перешел на нашу сторону.

— Неужели? — воскликнули присутствующие, вскакивая со своих мест.

Лишь дон Луис остался неподвижен, погруженный в свои размышления.

— Сейчас вы узнаете обо всем этом подробно, — продолжал дон Мигель, — но пока еще не время для радостных возгласов в Буэнос-Айресе. То, что я сообщил вам, сущая правда: Ла Мадрид, посланный Росасом, чтобы завладеть арсеналом в Тукумане, сам примкнул к восстанию против тирана, седьмого апреля он всенародно возложил на себя голубую с белым ленту свободы и растоптал постыдный девиз федерации, созданной Росасом.

— Браво! Браво!

— Тише, сеньоры! Тише! Вот этот документ, я прочту его вам.

Свобода или смерть! Общий приказ от 9-го апреля 1840 года. Согласно распоряжению правительства назначен главнокомандующим над всеми линейными войсками провинции и всей милицией сеньор генерал дон Грегорио Араос де Ла Мадрид; начальником генерального штабаполковник дон Лоренсо Лугоньес, а командиром гвардейских кирасирполковник дон Мариано Аха.

Чтение этого документа вызвало всеобщую радость, и хотя не было ни криков, ни приветственных возгласов, но по выражению лиц было ясно, что в душе все давали торжественную клятву стоять за правое дело. Дон Мигель смотрел на собравшихся своим орлиным взглядом.

Спустя немного времени он снова заговорил.

— Вы видите, сеньоры, что восстание всюду подымает голову и принимает гигантские размеры, но этому восстанию нужна глава, необходим руководящий центр, чтобы стать действительно грозным и могучим, и этот центр, эта глава здесь, в Буэнос-Айресе. И все силы должны стремиться к этой цели. Не так ли, уважаемые сеньоры? Все мы должны действовать решительно для того, чтобы восстанию обеспечить полный успех и окончательно уничтожить тиранию.

— Да! Да! — воскликнули все без исключения присутствующие.

— Тише, сеньоры, тише! Будем прежде всего логичны и разумны, а уж потом дадим волю и нашим чувствам. Вы все отвечаете «да», но посчитаем всех тех патриотов, которые уже покинули Буэнос-Айрес, посчитаем всех тех, которые намереваются в ближайшем времени бежать отсюда, и тогда скажите мне, не достаточно ли было бы этого числа людей для того, чтобы с успехом поднять знамя восстания здесь, в самой столице. Ведь эмиграция отдает в руки трусливых и жестоких врагов, женщин-интриганок и Масорки несчастный город, наш Буэнос-Айрес, главный центр федерации Росаса, его гнездо! Скажите, сеньоры, разве триста-четыреста человек нашего брата в армии генерала Лаваля помогут ему победить? Нет! Но тех же трехсот-четырехсот человек было бы совершенно достаточно, чтобы поднять восстание в городе и перевешать на фонарях Росаса и всю Масорку, в тот день, когда они будут захвачены врасплох вестью о приближении армии Лаваля. Мы, конечно, не можем вернуть тех, кто уже покинул нас, но можем, если только захотим, приостановить эмиграцию, столь пагубную для дела свободы.

Правда, теперь в Буэнос-Айресе не безопасно, но и повсюду нам угрожают ничуть не меньшие опасности. В этом заговоре я ставлю на карту не только свою жизнь, как все вы, но и свою честь, я стою ближе, чем кто-либо из вас, к Росасу и тем самым даю повод сомневаться в моей порядочности. Поверьте мне, что самая серьезная опасность для нашего несчастного города — это то, что наша молодежь из патриотов покидает его!

— Я того же мнения, — отозвался один из присутствующих, — я скорей умру от кинжала какого-нибудь масоркеро, чем покину город. Росас в Буэнос-Айресе, и мы должны его уничтожить. Как только Росаса не будет в живых, у нас не останется врагов!

— Сеньоры, разделяете вы это мнение? — спросил дон Мигель.

— Да! Да! Мы должны оставаться здесь! — послышалось со всех сторон.

Когда водворилось молчание, дон Луис поднялся со своего места и заговорил:

— Сеньоры, — сказал он, — в речи сеньора дель Кампо нет ни одного слова, которое бы не согласовалось во всем с моими убеждениями, а вместе с тем, я один из тех, которые пытались покинуть родину, и я не поручусь, что не повторю этой попытки еще раз в самое ближайшее время. Вот это противоречие между своими убеждениями и своим поведением я и считаю долгом пояснить вам, сеньоры: несомненно, что мы должны оставаться на месте, несомненно также, что мы должны с каждым часом теснее сжимать вокруг Росаса то железное кольцо, которое в конце концов должно задушить его, и в тот день для аргентинцев пробьет счастливый час освобождения. Все это несомненно, но наш народ — исключительный в этом отношении сеньор дель Кампо сказал вам, что трехсот-четырехсот человек достаточно, чтобы поднять против Росаса весь город, я согласен и даже допускаю, что все эмигранты вернутся к тому времени в город и здесь будет не четыреста, а четыре тысячи ярых врагов Росаса. Но знаете ли вы, что означает эта цифра для Буэнос-Айреса? А то же самое, что один, единственный человек. Всякая партия сильна отнюдь не численностью, а единством. Миллион разобщенных личностей не может сравниться с тремя-четырьмя лицами, тесно связанными между собой общностью замысла, идей и стремлений. В этом вы можете убедиться на примере диктатуры Росаса: вся сила ее заключается в сплоченности и сосредоточенности власти. Смотрите, ведь он мучит и тиранит каждого человека и каждую семью и для такой гигантской пытки прибегает к помощи всего лишь двух десятков убийц, потому что народ разобщен, каждый держится особняком. Потому я предпочту пасть на поле битвы, а не от кинжала убийцы в ожидании революции, к которой совершенно неспособны, как и ко всякому дружному натиску или движению, наши буэнос-айресцы. Однако кто-то из вас, друзья, сказал сущую правду: единственный враг, которого нам нужно уничтожить — это Росас с его смертью сама собой падет тирания. Скажите же мне, друзья мои, возможно ли между нами полное единство и если да, то я первым с готовностью откажусь от всякой мысли об эмиграции!

Всеобщее молчание было ответом на эту речь.

Присутствующие потупили глаза, только дон Мигель высоко подняв голову вопрошающим взглядом окинул лица собравшихся здесь людей.

— Сеньоры, — сказал он наконец, — мой друг Бельрано говорил сейчас от моего имени, желая описать вам печальную картину разобщенности аргентинцев, у них отсутствия общих интересов, общих целей и общих привязанностей. Главная цель нашего сегодняшнего собрания вызвать в вас единодушие и преданное отношение к нашему общему делу — мы все несомненно должны оставаться в Буэнос-Айресе, но не обособленными личностями, все мужество и смелость которых были бы бессильны и напрасны, а тесным неразрывным рядом звеньев, составляющих одно целое. Не забывайте, что сейчас мы находимся на вулкане, который волнуется, грохочет и момент извержения уже близок. Преступления, совершенные до настоящего времени, отнюдь не конец, а начало странной эпохи террора. Кинжалы точатся во мгле, жертвы намечены, и это не мщение, а прочно организованная система: наши врага одержимы горячкой кровопролития. Вскоре должен наступить час резни и поголовного избиения, и если тогда мы будем действовать разрозненно, то мы погибнем и не будет нам спасения! Сплотившись же и восстав против Масорки, мы не только будем спасены, но и останемся победителями. Я, ежедневно, рискуя своим добрым именем выведываю тайны наших врагов, в душе пылая гневом и ненавистью, пожимаю руки этих подлых убийц, и я же толкаю их на преступления и убийства и буду это делать потому, что теперь близок день, когда при свете дня честный человек открыто вонзит свой меч в грудь одного из этих убийц, и этот день будет последним днем тирана! Все угнетенные народы ждут человека, который первым поднимет меч и первым подаст голос, они ждут момента, чтобы внезапно перейти от унизительного рабства к бурной борьбе за свободу и от покорности — к деятельной жизни!

Лицо дона Мигеля казалось преобразившимся под влиянием вдохновений и пылкой, искренней убежденности, глаза его метали молнии, щеки горели; присутствующие не сводили с него глаз, лишь дон Луис сидел печальный и угрюмый.

— Да, да! Единство и организация, — воскликнул один молодой человек, — это сейчас наш главный оплот против Масорки, единственно возможный путь к низвержению и уничтожению Росаса!

— Сплоченность и сегодня, и завтра, — сказал дон Мигель, впервые возвышая голос, — сплоченность и организация общества для противодействия шайке убийц, для того чтобы быть сильными, могучими и грозными, приобрести те добродетели, которых нам не достает, и стать европейцами в Америке.

— Да! Да! Мы все сплотимся! — воскликнули присутствующие с удивительным единодушием и воодушевлением.

— Увы! — сказал печально дон Луис. — Это единение, которое я призываю всей душой, мы не способны осуществить: мы дети, а не взрослые мужчины, у нас энтузиазма много, но веры нет!

— Молчи, Луис, молчи! — шепнул ему дон Мигель и, обращаясь к присутствующим, продолжал: — Да, друзья мои! Мы сплотимся и образуем силу, с которой придется считаться нашим врагам, а теперь разойдемся под впечатлением этой возрождающей нас мысли. Я подготовлю устав нашего общества: изложу наши требования и обязанности и укажу способ собраться всем за четверть часа и даже того меньше в тот день, когда наконец наступит час мщения. Сегодня у нас двадцать четвертое мая, разойдемся же теперь, друзья мои, чтобы заря двадцать пятого не застала нас, стольких аргентинцев, собравшихся вместе и еще не свободных. Пятнадцатого июня мы снова встретимся в этом доме, в это же время, а теперь еще одно последнее слово: пусть каждый из вас постарается воспрепятствовать эмиграции своих друзей. Если же найдутся такие, которые все-таки будут упорствовать в своем намерении, предупредите меня, и я помогу им. Пусть они ничего не предпринимают без меня. За исключением этого важного вопроса, избегайте меня, порицайте перед другими мое поведение, произносите со злобой и презрением мое имя — я знаю, настанет день и я сумею возвратить ему его прежний блеск и добрую славу. Довольны ли вы мной? Вполне ли вы доверяете мне, сеньоры?

Все бросились обнимать дона Мигеля. Таков был молчаливый ответ каждого из них.

Затем двери зала отворились и дон Мигель и Луис вышли проводить своих новых друзей.

Минут через пять, окончательно распростившись со своими друзьями, молодые люди снова вернулись в зал, где проходило совещание, и застали там у стола человека в шляпе с красным плащом на руке, который, очевидно, невидимо присутствовал при совещании и слышал все из соседней комнаты.

— Ну, что вы скажете, сеньор? — спросил дон Мигель.

— Что, дон Мигель?

— Довольны ли вы?

— Нет.

Дон Луис улыбнулся и принялся ходить взад и вперед по комнате.

— Каково же ваше мнение, сеньор? — снова спросил дон Мигель.

— Мое мнение таково, что все они ушли отсюда растроганные и взволнованные, полные самого искреннего патриотического воодушевления, что все они в данный момент были бы способны на самый героический подвиг, но я также уверен в том, что до пятнадцатого июня половина из них покинет Буэнос-Айрес, а другая половина забудет о необходимости единения и прочной организации общества.

— Что же в таком случае делать, сеньор? — воскликнул молодой человек, ударив кулаком по столу и позабыв на мгновение то уважение, с каким он, по-видимому, с давних пор привык относиться к этому новому лицу, красивая и мужественная наружность которого свидетельствовала о его недюжинном уме и проницательности.

— Что делать? Настаивать, настаивать и понемногу незаметно двигать вперед то дело, которое окончат, вероятно, наши внуки.

— Но Росас? — спросил дон Мигель.

— Росас есть грубое выражение наших социальных условий, которые вместе с тем и поддерживают его, и дают ему ту власть и силу, которых он при иных условиях никогда не мог бы иметь.

— Однако, если бы нам удалось его убить!

— Кому? — с улыбкой спросил собеседник дона Мигеля.

— Кому-нибудь из нас.

— Нет, Мигель, для того, чтобы стать тираноубийцей, необходимо или быть очень корыстным человеком, чтобы продать себя и свой кинжал, а таких людей нет даже в нашей стране, или же быть республиканцем-фанатиком, а таковых не существует в наше время.

— Что же тогда делать?

— Трудиться и трудиться неутомимо, один человек, завоеванный для дела народной свободы, это уже победа как бы мала она ни была, но все же — победа! Не правда ли, Бельграно?

— Да, сеньор.

— Ну, мы сегодня сделали достаточно, пойдемте, друзья мои. Бог вознаградит вас за ваши благородные чувства и стремления.

— Пойдемте, сеньор, — ответили почти в один голос оба молодых человека, выходя из зала вместе с почтенной личностью, имевшей, очевидно, громадное нравственное влияние на них обоих.

Незнакомец взял под руку дона Луиса, который шел с большим трудом, и бережно повел его к выходу.

Тонильо, стороживший выход, внимательно следил за всем, что делалось на улице.

— Приехала карета? — спросил его дон Мигель.

— Да, уже с полчаса, сеньор, она стоит на углу улицы.

По приказанию своего господина Тонильо пошел за человеком дона Луиса, сторожившим на улице у окна, выходившего на набережную. Дон Луис и незнакомец в сопровождении слуги Бельграно отправились к карете, а дон Мигель, оставшись во дворе дома, тихонько свистнул.

На его свист отозвался другой, дрожащий, слабый голос.

— Я здесь, можно мне теперь спуститься с этой холодной и ужасной высоты?

— Да, да, спускайтесь, я вас жду! — ответил молодой человек, принимая в свои объятия своего уважаемого друга и учителя, дона Кандидо Родригеса.

— Мигель, мой милый, ты губишь и мое здоровье, и мою душу…

— Идемте скорее, сеньор, нас ждут в карете.

И молодой человек увлек с собой дона Кандидо за ворота, в то время как Тонильо запирал все двери, а ключи прятал в карман.

Дон Мигель и дон Кандидо сели в карету, слуга дона Луиса и Тонильо поместились на запятках, экипаж тронулся и вскоре совершенно скрылся во мгле темной улицы Кочабамба. Четверть часа спустя карета остановилась на улице Восстановителя, позади церкви Сан-Хуана, из кареты вышел тот неизвестный господин, о котором мы говорили выше, после чего экипаж поехал дальше и наконец подъехал к знакомому нам дому дона Мигеля, где высадились все остальные. Было уже около половины двенадцатого ночи.

ГЛАВА XXI. Федеральный бал

Около девяти часов вечера гости понемногу начали съезжаться в правительственный дом, бывший дворец испанских вице-королей, к одиннадцати часам все залы были полны и первая кадриль подходила к концу. Большой зал представлял собой довольно привлекательное зрелище: расшитые золотом мундиры мужчин и бриллианты дам блестели и сверкали при ослепительном свете бесчисленных, плохо размещенных свечей, которые в общей сложности все же разливали.

Среди приглашенных царила какая-то неловкость и стеснение, неуловимые, но ощущаемые всеми. Здесь были люди двух противоположных лагерей: федералисты, новые люди, вышедшие по большей части из отбросов населения Буэнос-Айреса и достигшие высокого положения по воле Росаса, почти совершенно незнакомые с требованиями и приличиями порядочного общества, чувствовали себя неловко в блестящих мундирах и нарядах и, подобно ночным птицам, боящимся яркого света, таились в углах; немногие унитарии, которых пригнал сюда страх или вернее чувство самосохранения, явно выказывали свое неудовольствие и презрение ко всей этой дряни и выскочкам, с которыми им волею судеб и силой обстоятельств приходилось находиться рядом. Дочь Росаса, сеньора донья Мануэла, милая и приветливая со всеми, наивная и добродушная невольно привлекала всеобщее внимание: одетая просто, но со вкусом, она поистине была прелестна — buenamoza, как говорят аргентинцы; первая жертва своего отца, бедная девушка, что бы о ней ни говорили, была добра, кротка, доброжелательна, справедлива, и далека от тех страстей, что бушевали вокруг нее и которые она порой, сама того не сознавая, одним своим присутствием сдерживала, мешая их проявлению в грубой, дикой форме.

Вскоре после появления доньи Мануэлиты приехала и донья Августина Росас Мансилья, считавшаяся, и не без основания, красивейшей женщиной своего времени в ту пору ей было не более двадцати пяти лет, и красота ее была в полном расцвете. В то время, о котором мы говорим, молодая сестра Росаса, супруга генерала дона Лусио Мансильи, не имела еще никакого политического значения, она тогда не помышляла ни о федералистах, ни об унитариях, а думала только об удовольствиях и увеселениях всякого рода. Лишь впоследствии ей пришлось играть известную роль, во время правления ее отца, роль, которую сама она не раз считала тягостной.

Донья Августина торжественно обходила залы под руку со своим мужем, приветствуемая со всех сторон лестным шепотом и удивления ее неоспоримой красотой, как вдруг среди присутствующих пробежал глухой ропот восторга, — и толпа поспешно расступилась перед двумя дамами вошедшими рука об руку в танцевальный зал.

Это были донья Эрмоса и донья Аврора. Обе они одетые с царской роскошью и удивительным изяществом, поражали своей красотой.

Донья Августина вдруг упала с того пьедестала, на котором она царила до сих пор: чарующая красота доньи Эрмосы затмила ее красоту. Донья Августина не могла не преклониться перед этой красотой и против воли присоединилась к восторженному хору похвал, повсюду встречавших ее счастливую соперницу.

Обе дамы были тотчас же окружены толпой кавалеров, все наперебой добивались чести танцевать с ними. Но донья Эрмоса, не знавшая никого в этом обществе, старалась стушеваться. Инстинктивно ее влекло в тот уголок гостиной, где расположились дамы-унитарки, а донья Аврора танцевала с одним из близких друзей дона Мигеля.

Та дама, возле которой совершенно случайно села донья Эрмоса, была уже не молодая, но красивая женщина, похожая на маркизу времен блестящей эпохи Людовика XIV. Скоро между ними завязалось знакомство, к счастью доньи Эрмосы, не знавшей здесь решительно никого, пожилая дама знала всех и каждого и как только убедилась, что донья Эрмоса не федералистка, она принялась без удержу зло острить и в том же духе сообщать подробные биографии всех тех высокопоставленных лиц, которые как бы нарочно проходили мимо них.

Дон Педро Ксимено, командир порта, генерал Мансилья, дон Лоренсо Торрес, дон Бальдомеро Гарсиа, дон Мануэль Ларрасабаль, Николас Мариньо, и другие, всем им досталось от строптивой сеньоры, соседки доньи Эрмосы, но особенно невзлюбила она дона Николаса Мариньо.

Человек этот со свирепым, злобным лицом, худощавый, косой, со взглядом хищника, стоял, прислонившись к стене, в нескольких шагах от дам и до неприличия упорным взглядом уставился прямо в лицо доньи Эрмосы, заставляя краснеть молодую женщину, что чрезвычайно забавляло ее соседку.

— Вы не знакомы с сеньором Мариньо? — спросила она.

— Нет, я вижу его впервые.

— Он очень пристально смотрит на вас, какая честь! — продолжала она с насмешливой улыбкой. — Господин редактор знаменитой газеты и командир славного корпуса серенос!34 Вы его очаровали, покорили его гордое сердце. Ведь это не малая персона! Еще бы, он великий патриот, он с громким криком требует избиения унитариев! Смотрите, ведь он ни на минуту не отводит от вас глаз, счастье еще, что его супруга немного отвлекает его внимание.

— Эта дама в красном платье с желтой и черной отделкой и золотой стрелой в волосах — супруга сеньора Мариньо?

— Да.

— Не знаете ли вы, сеньора, кто эти четверо господ в мундирах, которые так неподвижно стоят уж столько времени там в нише, не говоря между собой ни слова?

— Первый из них, ближайший к нам, полковник Санта-Колома, он и полковник, и мясник одновременно.

— Он?

— Мясник и для скота, и для людей, без всякого различия, это для него просто маленькое разнообразие в одном и том же ремесле, большим знатоком которого он себя считает… Второй из них — командир Маэстро, подлец по профессии.

— Это недурно.

— А третий, полковник Соломон, лавочник.

— Прекрасно. Вероятно, и четвертый принадлежит к той же почтенной категории?

— Нет, вы ошибаетесь, сеньора, четвертая личность — генерал Пинтос, настоящий кабальеро, настоящий республиканский солдат, который принужден, как и все мы, якшаться со всякой дрянью.

В это время сеньора Негрете, так звали собеседницу доньи Эрмосы, любезно и дружески раскланялась с какой-то дамой, садившейся неподалеку от нее.

— Знаете вы, сеньора, ту даму? — спросила она у молодой женщины.

— Я уже имела удовольствие сообщить вам, что не знаю здесь решительно никого.

— Ах, Боже мой!

— Я никогда никуда не выезжаю.

— Эта дама — супруга генерала Рольона, у нее доброе сердце, она прекрасный друг, но, к сожалению, те знакомства, к которым ее вынуждает положение ее мужа, заставили ее утратить последний остаток понимания светских приличий и хорошего тона, например, на своих пригласительных билетах на зимний сезон она объявляет… ну, как вы думаете, что она объявляет?

— Дни и часы приема, я полагаю.

— Ну, да, а что еще?

— Что у нее будут танцевальные или музыкальные вечера.

— Нет, нет, вы все еще не отгадали, она объявляет всем своим приглашенным, что ее вечера будут начинаться с кофе на молоке! Ах, бедная Хуана!

На этот раз даже донья Эрмоса не могла удержаться от смеха.

В этот момент в зал вошел дон Мигель. Обменявшись издали взглядом с доньей Авророй, ходившей в это время под руку с молодым человеком из числа его друзей, дон Мигель направился к своей кузине.

Сеньора Негрете довольно холодно ответила на вежливый поклон молодого человека, который, не замечая ее поклона, предложил руку своей кузине и чуть ли не бегом удалился с ней в другой зал.

— Скажи, долго ты говорила с этой дамой? — тревожно осведомился он.

— Нет, но она рассказала мне очень много.

— Знаешь ты, кто она?

— Да, сеньора Негрете.

— Да это самая завзятая унитарка, самая гордая матрона, какая когда-либо существовала, она коварно рассказывала тебе какой-нибудь очень пикантный анекдот в то время, когда я вошел, потому что ты смеялась на весь зал.

— Ну, это ты преувеличиваешь, Мигель, да, я действительно смеялась, потому она рассказывала мне, будто сеньора де Рольон пишет на своих пригласительных билетах, что ее вечера открываются чашкой кофе на молоке.

— А!

— Это неправда?

— Конечно нет, это всего лишь выдумка озлобленных унитариев, высмеивание единственное оставшееся у них оружие, и они очень неумело пользуются им! Давно ты здесь?

— Минут двадцать.

— Ты представлялась донье Мануэле?

— Нет.

— А Августине?

— Тоже нет, да я здесь никого не знаю!

— Боже мой, а Аврора что делала?

— Она танцевала.

— Ах, она танцевала?

— Она не успела даже присесть на стул, как уже была ангажирована и теперь…

— Да, да, я вижу, вон, вон она гуляет, но пойдем скорее, вонтам сидит Мануэла, я хочу представить тебя ей.

— Скажи мне, ради Бога, Мигель, неужели я, представляясь ей должна буду воскликнуть «да здравствует федерация»! — осведомилась донья Эрмоса, кинув на дона Мигеля веселый и шутливый взгляд.

— Мануэла единственное доброе и сердечное существо в семье Росаса, быть может, ее отцу со временем удастся сделать ее злой и бездушной, но Бог создал ее с прекрасной душой и добрым сердцем! — шепотом и почти в самое ухо кузины сказал дон Мигель. Они были уже в нескольких шагах от дочери диктатора.

— Сеньорита, кузина моя, сеньора Эрмоса Сайенс де Салаберри желает иметь честь представиться вам! — сказал дон Мигель, почтительно и низко кланяясь донье Мануэле.

Донья Мануэла тотчас же встала и сделав шаг вперед, любезно приветствовала молодую женщину.

Донья Эрмоса отвечала ей тем же, после чего донья Мануэла усадила донью Эрмосу рядом с собой, а дон Мигель, воспользовавшись этим, попросил у своей кузины разрешения покинуть ее на минуту и бросился разыскивать донью Аврору, затерявшуюся среди гостей.

— Сеньорита, не будете ли столь добры сказать мне, где я могу встретить донью Аврору Барроль? — спросил дон Мигель у самой доньи Авроры, как только ему удалось отыскать ее.

— Вон там, — шутливо ответила девушка, указывая ему на громадное зеркало, в котором в данный момент отражался ее прелестный образ.

— Ах, прошу извинения! Но она так далеко, что, к великому моему сожалению, я должен лишить себя удовольствия просить ее на следующую кадриль.

— Отлично, потому что эта сеньорита уже приглашена. Не правда ли, сеньор? — обратилась донья Аврора к своему кавалеру, одному из близких друзей дона Мигеля.

— А я могу узнать, кто тот счастливый смертный, который будет ее кавалером?

— Ваш покорнейший слуга! — сказал молодой человек, подходя к группе, центром которой являлась донья Аврора. Он был одним из тех, кто присутствовал на тайном совещании, созванном доном Мигелем:

— Как я вижу, это настоящий заговор против меня! — сказал с улыбкой дон Мигель.

— Да, так оно и есть, сеньор! — ответила девушка.

— Прекрасно, в таком случае я поищу кого-нибудь, похожего на донью Аврору! — сказал дон Мигель с изящным поклоном, после чего удалился, чтобы вновь очутиться подле кузины, которая все еще беседовала с доньей Мануэлой Росас.

Молодые женщины с первых же слов почувствовали симпатию друг к другу, кротость, мягкость и деликатность дочери диктатора невольно привлекали к ней донью Эрмосу, которая в одну минуту забыла о всех предубеждениях против нее, как дочери ненавистного тирана, и поддалась ее очарованию.

Они беседовали с особым удовольствием и оживлением, когда к ним подошел дон Мигель. В этот момент полковник дон Мариано Маса склонился перед доньей Мануэлой, прося ее на танец, за ним следом сеньор дон Николас Мариньо, редактор газеты, склонился перед доньей Эрмосой почти в точности копируя позу полковника Масы.

Начался вальс.

Полковник Маса предложил руку донье Мануэле, та приняла ее и встала.

Редактор газеты повторил приемы полковника, но не совсем удачно: он протянул руку донье Эрмосе, бормоча какие-то невнятные слова.

Дон Мигель, не говоря ни слова, взял руку кузины, заставил ее встать и затем, обращаясь к сеньору Мариньо, неподвижно стоявшему с протянутой рукой, сказал, сопровождая свои слова самой любезной улыбкой:

— Сеньора уже приглашена!

С этими словами он удалился, увлекая за собой донью Эрмосу.

Когда вальс закончился, донья Эрмоса и донья Аврора сели рядом, а несколько минут спустя к ним присоединились донья Мануэла и донья Августина, которые подошли к нашим дамам рука об руку.

Дон Мигель стал за спиной своей невесты.

Донья Мануэла представила обеих дам донье Августине и, когда все уселись тесной группой, разговор завязался самый дружелюбный.

Все четыре были и молоды, и хороши, и привлекательны и потому с первого взгляда должны были или возненавидеть, или полюбить друг друга — на этот раз взаимная симпатия восторжествовала: они понравились друг другу.

Дон Мигель только что собрался принять участие в разговоре и тем самым придать ему более дружелюбный и интимный характер, как к их кружку подошла пара весьма оригинальная: тучный и неуклюжий кабальеро, низенький и черный, как жук, и дама высокая, полная, белая как белка.

Это был сеньор Ривера, доктор медицины и хирургии, и его супруга, донья Мерседес Росас, сестра его превосходительства Ресторадора и доньи Августины.

— А я ищу тебя повсюду! — сказала донья Мерседес сестре.

— Ну, что ж, прекрасно, теперь ты нашла меня, чего же ты хочешь? — спросила донья Августина.

— Я вся в поту, мой друг, пойдемте к столу.

— Уже?

— Да, пора! Ну как вы поживаете, сеньор дель Кампо?

— Благодарю, сеньора, низкий поклон вам!

— Что с вами, где вы пропадаете, почему вас нигде не видно? Ухаживаете за всеми дамами, не так ли? А эта дама — ваша кузина, если не ошибаюсь?

— Да, сеньора, это сеньора Эрмоса Сайенс де Салаберри, я имею честь представить ее вам!

— Очень рада познакомиться с вами, — продолжала донья Мерседес, обращаясь к донье Эрмосе, которая привстала во время представления, — я буду очень рада видеть вас у себя, но не рассчитываю на то, чтобы дон Мигель привез вас ко мне, нет, — но все равно, приезжайте ко мне обедать, когда вам вздумается. Если хотите, мой муж может заехать за вами, ведь я не такая ревнивая, как он. Это мой муж, Ривера, доктор Ривера, вы его не знаете?

— Нет, до сих пор я не имела этой чести, сеньора!

— Вот уж честь, нечего сказать! Если бы вы только знали, что он такое! Ведь он свободно вздохнуть мне не дает, я говорю это нарочно при нем, чтобы пристыдить его хоть немного. Слышишь ты?

— Я слышу, Мерседес, но ты ошибаешься!

— Ах, бесстыдник! Как будто я не знаю твоего поведения! Донья Эрмоса совершенно не знала, как держать себя в данном случае: так ее смущали манеры и речи этой дамы, а между тем этот оригинальный характер сестры Росаса был добродушным и безобидным по сравнению с характерами других членов этой семьи.

Полковник Маса, который, очевидно, был главным кавалером доньи Мануэлы в этот вечер, подошел к ней и предложил ей руку, чтобы вести ее к столу.

Дочь Росаса поднялась с места, и все последовали ее примеру.

Федеральные дамы тотчас же поспешили за ней, чтобы сесть за столом как можно ближе к ней, а дамы-унитарки, обмениваясь между собой многозначительными взглядами,

и старались незаметно отстать и расположиться как можно дальше от доньи Мануэлы.

Когда все двинулись в столовую, донья Негрете приблизилась к донье Эрмосе и шепнула ей на ухо:

— Поздравляю вас с вновь приобретенными друзьями! Донья Эрмоса молча улыбнулась.

— Я понимаю вашу улыбку, мы поняли друг друга, — сказала пожилая дама, — но в этом деле есть нечто очень Серьезное.

— Нечто серьезное? — переспросила донья Эрмоса, приостанавливаясь, с сильно бьющимся сердцем: то, что не пугало ее в этом собрании, то смущало.

— Вы знаете, что здесь замешан Мариньо?

— Этот человек с косыми глазами?

— Да, он самый.

— И что же?

— Ведь он глаз не сводит с вас, он просто пожирает вас взглядом, только что он говорил одному моему приятелю, что вы, чего бы это ему не стоило, будете его любовницей!

— О! — воскликнула молодая женщина, — в таком случае нам следует радоваться и веселиться! — и, снова взяв под руку своего кавалера, она пошла вперед.

— Ах, вы не знаете, сеньора, что за человек этот Мариньо! — сказала донья Негрете.

— Человек этот, как видно, сумасшедший и больше ничего! — вымолвила донья Эрмоса, пожимая плечами и, поклонившись пожилой даме самым любезным и почтительным образом, поспешила опередить ее.

Дон Мигель с нетерпением ожидал появления своей кузины, для которой он приберег место рядом с доньей Авророй. Наконец она появилась. Дон Мигель и кавалер доньи Эрмосы остались стоять позади стульев своих дам. Начался ужин.

Донья Мануэла занимала почетное место в конце стола, по левую руку сидел министр внутренних дел, генерал дон Мануэль Инсиарт, а по правую — уполномоченный британского двора, сеньор Спринг, только что проводивший до дома его превосходительство губернатора Буэнос-Айреса, которого он имел честь принимать у себя на обеде в честь дня рождения королевы Виктории, дальше разместилась донья Мерседес Росас, напротив нее — ее сестра, донья Августина, далее — уполномоченный Сардинии и затем остальные приглашенные, расположившиеся как попало.

Полнейшее безмолвие и тишина, едва нарушаемые постукиванием приборов, придавали этому парадному ужину характер похоронного обеда.

Генерал Мансилья, лучше других понимавший всю неловкость всеобщего молчания, которое с каждой минутой становилось все более тягостным для всех, решился наконец разом прервать его.

— Bomba35, сеньоры, — сказал он, вставая с бокалом в руке и слегка склоняясь вперед со свойственной ему грацией и изяществом.

Все встали.

— Я пью, — продолжал генерал, — за первого человека нашего времени, за того, кто искоренит дикое племя унитариев, и заставит Францию преклониться перед его властью, за славного Ресторадора законов, дона Хуана Мануэля Росаса! Я пью еще и за славную дочь его, которая родилась в этот день, родилась на радость и славу нашей родины и Америки!

Слова генерала были встречены с необычайным воодушевлением. Лед был разбит, всех тяготивший этикет отброшен в сторону, все сочли себя вправе дать волю своим чувствам.

— Bomba! Сеньоры! — крикнул во всю глотку депутат Гарригос, поднимая над головой свой бокал. — Выпьем за американского героя, который первый доказал Европе, что мы прекрасно можем обходиться и без нее, выпьем за то, чтобы Европа узнала, что тот, кто побеждал во всей Америке диких унитариев, подкупленных проклятым золотом французов, может отсюда расшатать все эти старые и гнилые престолы Европы. Выпьем и за славную дочь его, героиню Конфедерации, сеньориту донью Мануэлу Росас дель Эскурра!

Если тост генерала вызвал всеобщий восторг федералистов, то тост депутата привел их в совершенное неистовство. Все стаканы были мгновенно осушены до дна, не исключая даже стакана британского посла, несмотря на нелюбезный отзыв оратора о Европе и ее престолах.

— Bomba! Сеньоры! — воскликнул президент Народного общества, заметив, что дон Мигель, его верный советник и руководитель, делает ему знаки.

— Я пью, сеньоры, — продолжал Соломон, — за то, чтобы наш славный Ресторадор законов всю свою жизнь жил для федерации и никогда не умирал, и Америка тоже, для того чтобы… ну, одним словом… сеньоры, да здравствует славный Ресторадор законов и его славная дочь, которая родилась сегодня, и да погибнут дикие унитарии, все еретики и все идиоты во всем мире!

Донья Эрмоса и донья Аврора не понимали происходящего, бокалы их стояли нетронутыми: у них не хватало духа поднести их к губам под звуки этих тостов.

Дон Мигель выглядел очень оживленным: он делал знаки Соломону и Санта-Каломе, аплодировал Гарригосу, улыбался донье Мануэле, посылал цветок донье Августине, конфетку донье Мерседес и т.д. Заметив, что бокалы его дам не тронуты, он нагнулся к ним и шепнул, улыбаясь:

— Надо пить!

— Ни за что! — воскликнула донья Эрмоса с таким негодованием и достоинством, что ей бы позавидовала любая королева.

Дон Мигель не произнес ни слова, а донья Аврора выпила, подчиняясь его желанию.

— Сеньора, — сказала она, — пейте, пейте только со мной, пусть эти кабальеро чокаются за что им угодно, мы с вами будем пить за наших друзей. Смотрите, донья Эрмоса, Мануэла делает вам знак.

Действительно, девушка с конца стола приветливо приподняла свой бокал в сторону молодой вдовы, сопровождая этот милый жест очаровательной улыбкой.

Донья Эрмоса отвечала ей тем же.

— Сеньоры, — возгласил дон Мариньо, не сводивший глаз с доньи Эрмосы, — за здравие великого героя Америки, за его бессмертную дочь! За гибель всех диких унитариев, будь они еретики или католики! И за красавиц аргентинской республики! — добавил он, устремив многозначительный, страстный взгляд на молодую женщину.

Приходилось сильно кричать, чтобы быть услышанным: присутствующие уже вошли в азарт, и каждый говорил свое.

Генералам Рольону и Пинедо с трудом удалось заставить выслушать свои тосты, а полковник Кресно вскочил на стул, чтобы обратить на себя внимание, но мощный голос полковника Соломона был услышан и в этом шуме и гаме.

— Сеньоры, — воскликнул он, — преславная сестра его превосходительства, отца нашего, донья Мерседес, поручила мне сказать вам, что она просит вас, чтобы ваше федеральное одушевление умолкло на несколько минут, потому что она желает прочесть вам несколько стихов своего сочинения.

Мгновенно воцарилось молчание, и взоры всех присутствующих обратились на преславную поэтессу.

Федеральная Сафо передала мужу, стоявшему позади ее стула, свернутый в трубочку листок бумаги.

Но супруг современной Сафо не захотел принять драгоценного свитка, к счастью, всегда любезный и внимательный генерал Мансилья завладел свитком, который донья Мерседес вручила ему с самой очаровательной улыбкой. Развернув листок, генерал с выражением той тонкой, едкой иронии, которая являлась главной чертой его характера, предварительно пробежал его глазами и, приняв торжественную позу, при всеобщем молчании, прочел следующее:

SONETTO

Brillante el sol sobre el alto cielo

Illumina con sus rayos el suelo.

Ef descubrien do se sus sudarios

Grita el suelo; que muerau los salvajes unitarios!

Llena de horror,уde terrible espanto

Tiembla la tierra de polo a polo

Pero el buen federate se levanta solo

Y la patria se alegraуconsuela su

Ilanto Ni gringos, ni Europa, ni sus

Reyes Podran imponernos ferreas leyes

Y donde quierra que hay federates

Temblaran in sus tumbas sepulcrales

Los enemigos de la santa causa

Zue no ha de teaer nunca tregua ni pausa

MercediesRosasdeRivera.36

Чтение этих стихов произвело на присутствующих впечатление, весьма редко испытываемое во время банкетов: у всех в сердце пробежала дрожь, дрожь дикого восторга у Соломона и его сикеров37 у Гарригоса и ему подобных, и дрожь подавленного смеха и безмолвной насмешки у Мансильи, Торреса, Мигеля и др.

Для федеральных дам эти стихи были достойны пера Пиндара. А все дамы-унитарки вдруг почему-то почувствовали сильный приступ кашля и прижали платки к губам.

Тосты произносились один за другим, весьма схожие и по форме, и по смыслу, однако, так как все в этом мире кончается, то и великолепный ужин роскошного бала двадцать четвертого мая 1840года также должен был кончиться.

Дамы вернулись в зал, снова начались танцы, лишь ярые, убежденные федералисты все еще оставались в столовой. Только, после ухода всех остальных их федерализм достиг полного апогея, потому что для крайнего возбуждения известных страстей и инстинктов нет лучшего средства, чем доброе вино в неограниченном количестве, да шум и крики невнятных тостов.

Тогда дон Мигель и решился привести в исполнение давно уже созревший план — выяснить тайную мысль каждого из присутствующих неожиданно высказав ее вслух.

Проводив своих дам в танцевальную залу, он вернулся в столовую и, сев между генералом Мансильей и полковником Соломоном, подняв свой бокал и сказал.

— Сеньоры, я пью за того федералиста, который первым будет иметь честь окрасить свой кинжал в крови рабов Луи-Филиппа, которые находятся среди нас, одни в качестве соглядатаев и шпионов или изменников и предателей, другие, большинство, в качестве диких унитариев, ждущих момента, чтобы насытить неутолимую жажду крови благородных федералистов, защитников героя Америки, нашего славного Ресторадора законов, которой они хотят упиться.

Ни у кого до этого момента не хватало духа высказать так ясно и смело эту мысль, никому не пришло в голову, что дон Мигель мог иметь при этом заднюю мысль, и даже генерал Мансилья не заподозрил его на этот раз ни в чем. В душе он любовался этим юношей, его смелостью и его умом, столь быстро сбитым с пути доктринами современной эпохи. Речь дон Мигеля была встречена всеобщим восторгом, аплодисментами и оглушительными криками.

Исполнив то, что он считал хотя и очень тяжким, но необходимым своим долгом, дон Мигель вышел из столовой, грустный и спокойный и, вернувшись в залу, отыскал свою кузину и сказал:

— Поедемте, пора!

Донья Эрмоса испугалась мертвенной бледности его лица и тотчас же участливо спросила, что с ним.

— Ничего, — с горечью ответил он, — я только что поставил на карту свое доброе имя ради спасения родины, и, обратясь к своей невесте, которая как раз в этот момент, окончив танец, подошла к ним, он сказал и ей:

— Поедем, Аврора, ты уже достаточно натанцевалась.

— Поедем! — с готовностью отозвалась она, и все трое покинули бал.

Несколько минут спустя карета остановилась перед домом мадам Барроль, Аврора простилась со своими друзьями и, как птичка выпорхнув из экипажа, тотчас же скрылась за дверью своего дома.

Отъехав шагов пятьдесят, карета остановилась около другой кареты, очевидно, поджидавшей эту — из нее вышел дон Луис Бельграно, а дон Мигель, простясь со своей кузиной, уступил ему место подле доны Эрмосы. Обменявшись шепотом несколькими словами, молодые люди крепко пожали друг другу руку, после чего дон Мигель сел в карету дона Луиса и поехал домой.

Экипаж доньи Эрмосы крупной рысью направился по дороге к набережной. Старый Педро был за кучера, а за выездного — верный слуга дона Луиса. Донья Эрмоса беседовала со своим спутником о последних происшествиях бала, карета почти поравнялась с часовней Санта-Люсия и въезжала на Широкую улицу, когда неожиданно ее настигли три хинета38, спустившиеся вскачь с ближайшего холма. Намерения их не вызывали сомнения: двое из них мчались по обе стороны кареты и затем так внезапно и быстро преградили дорогу лошадям, что старый Педро едва успел сдержать их. В этот момент третий подскакал к дверце кареты и заговорил слащавым, немного дрожащим от быстрой скачки голосом:

— Мы — люди мирные, сеньора, и хотя я знаю, что вы находитесь под надежной охраной сеньора дель Кампо, всеже эта дорога такая глухая и безлюдная, что я поспешил вслед за вами, чтобы иметь честь предложить вам мои услуги в качестве конвоира.

Карета была стояла, солдаты преграждали лошадям дорогу.

Старый Педро старался нагнуться, как можно ниже со своих высоких козел, чтобы точнее прицелиться в одного из всадников, в висок которого он собирался всадить несколько унций олова то же самое делал и лакей, стоя на запятках.

У дона Луиса не было при себе никакого оружия, кроме изящного стилета, спрятанного в трости.

Донья Эрмоса и дон Луис не сразу узнали голос того человека, который только что говорил с ними, но женщины обладают удивительной способностью инстинктивно угадывать, и, едва незнакомец докончил свою фразу, донья Эрмоса, склонясь к самому уху дона Луиса, шепнула ему едва слышно:

— Это Мариньо.

— Мариньо! — воскликнул дон Луис.

— Да, какой-то помешанный!

— Нет, негодяй, — сказал дон Луис, возвышая голос. — Дама эта находится под надежной охраной, и я прошу вас удалиться и ваших товарищей то же.

— Я говорил не с вами, сеньор дель Кампо!

— Здесь нет никого, кого бы звали этим именем, здесь только…

— Молчите, ради Бога!.. — зажала ему рот рукой донья Эрмоса. — Сеньор, — продолжала она обращаясь к Мариньо, — я очень благодарна вам за вашу любезность, но повторяю вам слова этого кабальеро: я под надежной охраной и в услугах ваших сейчас не нуждаюсь, а потому умоляю вас удалитесь и прикажите удалиться солдатам.

— Это уже лишнее! Слово «прошу» было в вежливой форме произнесено два раза! — сказал дон Луис, протягивая руку к одной из дверец кареты чтобы открыть ее.

Донья Эрмоса энергичным движением остановила его.

— Мне кажется, этот сеньор не привык встречаться с кабальеро! — сказал Мариньо.

— Да, с кабальеро, которые по ночам останавливают кареты на больших дорогах и могут быть приняты за воров и грабителей. Педро, вперед! — крикнул дон Луис таким резким, повелительным голосом, что те два солдата, которые преграждали дорогу, даже не попытались задержать карету.

Педро хлестнул лошадей и погнал их вскачь, что есть духу.

Мариньо, так как это, действительно, был он, пришпорил коня и, следуя за каретой карьером, успел на прощание сказать донье Эрмосе следующие слова:

— Знайте, сеньора, что я не имел никаких дурных намерений по отношению к вам, но со мной обошлись неслыханным образом, а такие люди, как я, никогда не забывают своих обид.

Проговорив эту фразу, в которой таилась страшная угроза, Мариньо раскланялся, повернул своего коня и в сопровождении своих подчиненных вернулся обратно в город.

Пять минут спустя карета остановилась у ворот дачи доньи Эрмосы, молодая женщина вышла из экипажа и под руку с доном Луисом вошла в свою гостиную.

Она была очень бледна и, несмотря на все усилия скрыть овладевшее ею волнение, дрожала всем телом.

— Боже мой! Дорогая Эрмоса, — воскликнул дон Луис, заметив ее бледность и волнение, — что с вами? Вы больны?

— Нет, дон Луис, — отвечала она с грустной улыбкой, — я не больна, я боюсь…

— Боитесь? Чего?

— Этого человека.

— Этого мерзавца Мариньо?

— Да, его, я чувствую, что он принесет мне несчастье!..

Напрасно дон Луис старался разогнать эти мысли, успокоить и обнадежить взволнованное воображение молодой женщины, — это не удалось ему, и, простившись с ней, он удалился к себе, задумчивый и невеселый.

ГЛАВА XXII. В Монтевидео

Более девятисот судов мерно покачивались на своих якорях на рейде в Монтевидео, подобно громадному пальмовому лесу во время бури. Была одна из последних ночей июля, ночь лунная, но не тихая: волны вздымались высоко и с глухим ревом разбивались о берег.

В семь часов вечера на горизонте показалась маленькая белая точка, напоминавшая серебристую морскую чайку южных морей: гонимые ветрами с берегов Патагонии, они летают над водой до тех пор, покуда не найдут надежного пристанища где-нибудь на мачтах кораблей или на крутых скалах.

Маленькое, едва приметное судно смело вверяло себя высоко вздымавшихся волн бурной реки, которая в дни непогоды ужасней самого океана, и быстро приближалось к порту.

С военных судов не замедлили признать в маленьком судне китобойную лодку из Буэнос-Айреса, одну из тех утлых на вид лодочек, которые со времени французской блокады занимались преимущественно контрабандой.

В маленькой лодочке находились четверо мужчин: двое из них на средней скамье, очевидно, были матросы, третий, сидевший у руля в тяжелом плаще и клеенчатой шляпе, был владелец судна, четвертый, сидевший на корме, опершись на левый борт лодки, укутанный в длинный резиновый плащ, в шляпе с двойным козырьком, был, как надо полагать, пассажир.

Владелец судна не спускал глаз с паруса, а пассажир был, казалось, погружен в глубокую задумчивость.

— Далеко мы еще от пристани, Дуглас? — вдруг спросил он, поглядывая на свои карманные часы, на которых было уже половина десятого.

— Нет, сеньор, — отвечал хозяин судна, с сильным английским акцентом, — мы скоро пристанем вон там, справа от того укрепления.

— Как оно называется?

— Форт Сан-Хосе.

— Что же, там есть мол?

— Нет, сеньор, но там есть хорошая пристань, называемая Эль-Бано-де-Лос-Падрес, где пристают катера всех военных судов, и там мы высадимся, не замочив даже ног, хотя теперь вода очень высока.

На самом деле, несколько минут спустя дон Мигель сошел на берег в указанном месте и, стряхнув капли воды со своего плаща, последовал за владельцем судна, который, отдав какие-то приказания своим людям, сказал ему:

— Сюда, сеньор! — с этими словами он свернул направо и пошел дальше по улице Сан-Бенито.

Пройдя несколько шагов по второму кварталу улицы, судовладелец остановился у дверей одного из домов.

— Здесь, сеньор! — сказал он.

— Хорошо, вы будете ждать меня в гостинице. Как вы называете ее?

— Паровая!

— Ну, ну, так ждите в Паровой гостинице и займите для меня приличную комнату, на случай если нам придется заночевать здесь.

— Но как же вы доберетесь по незнакомым для вас улицам?

— Отсюда меня проводят.

— Прежде чем мы расстанемся, может быть, я должен осведомиться, дома ли тот человек, с кем вы хотели бы встретиться?

— Нет, благодарю, в этом нет надобности, если этого человека нет дома, то я подожду его. Вы можете идти.

Судовладелец удалился, а дон Мигель, так как это был он, стукнул два раза молотком, приделанным у двери, и спросил у слуги, явившегося отворить ему.

— Господин Буше де Мартиньи у себя?

— Да! — отвечал слуга, внимательно оглядывая молодого человека.

— В таком случае передайте ему вот это, — продолжал дон Мигель, подавая слуге половину визитной карточки, — передайте сейчас же.

Слуга принял эту половинку карточки с видимой неохотой и не сразу понес ее своему господину: он не знал, следует ли ему запереть дверь перед незнакомцем или оставить ее открытой, так как успел заметить за поясом у молодого человека два двуствольных пистолета. Однако, подумав немного, он не решился затворять дверь перед носом этого странного посетителя, а несколько секунд спустя вернулся, вежливо прося дона Мигеля войти.

Молодой человек сбросил с себя плащ, снял пальто, отстегнул пистолеты в маленькой прихожей и, поправив волосы, вошел в гостиную, где де Мартиньи, сидя у камина, просматривал газеты и журналы.

Глаза французского политического агента остановились на мгновение на красивом, умном и выразительном лице дона Мигеля, бледного и взволнованного — на лице агента, человека еще молодого, с приятной и изящной наружностью, выразилось невольное удивление, не утаившееся от его гостя.

Дружески поздоровавшись, хозяин и гость сразу почувствовали себя старыми знакомыми, дон Мигель пожелал, однако, выяснить свое положение и с милой улыбкой обратился к французскому агенту.

— Я вижу, вы удивлены, — сказал он на прекраснейшем французском языке, — видев в таком молодом человеке вашего старого корреспондента.

— Да, это правда, я был удивлен, но теперь еще более удивлен вашей проницательностью, сеньор… Простите, что не могу назвать вас по имени: оно ведь мне неизвестно.

— Сейчас я назову его вам, вы знаете, что письма могли скомпрометировать меня, но слова, доверенные вашей чести, — никогда, меня зовут Мигель дель Кампо.

В ответ на это де Мартиньи любезно поклонился и, придвинув к камину второе кресло, предложил гостю сесть рядом.

— Я ждал вас с величайшим нетерпением, сеньор дель Кампо, после вашего письма от двадцатого числа этого месяца, я получил его двадцать первого.

— Да, я вас просил в этом письме о свидании на двадцать третье, а сегодня именно двадцать третье июля.

— О, вы во всем замечательно точны и аккуратны, сеньор дель Кампо!

— Это необходимо, иначе рискуешь постоянно пропускать случаи, из которых потом вырастают события.

— Ну, а какие вести, сеньор дель Кампо?

— Вести? Сражение проиграно!

— Что вы!

— Вы не верите, почему?

— У вас еще нет официальных сведений об этом, но если верить некоторым письмам, то есть основание думать, что оно не проиграно.

— Итак, вы полагаете, что Лаваль выиграл это сражение?

— Нет, я и этого не думаю, а полагаю, что было бесполезное кровопролитие и больше ничего.

— Вы ошибаетесь, сеньор де Мартиньи! — возразил дон Мигель таким уверенным и серьезным тоном, что французский агент невольно был поражен.

— Но ведь у вас нет других сведений, кроме слухов, ходящих в Буэнос-Айресе, или из правительственных газет генерала Росаса, в которых упоминается только о его успехах.

— Вы забываете, сеньор де Мартиньи, что уже более года вы получаете сведения от меня, их получает также и аргентинская комиссия и местная ваша пресса эти сведения не только о том, что делается и говорится в Буэнос-Айресе, но и о самых тайных и подпольных действиях кабинета Росаса. Вы, очевидно, забываете об этом, предполагая, что я черпаю свои сведения из городских толков и слухов или же из правительственных газет, когда дело касается столь серьезного вопроса, как тот, который занимает нас в настоящее время. Верьте мне, сражение это проиграно; что же касается прокламации генерала Эчага, которая сейчас у меня, то мне ее подтвердили в нескольких частных письмах лица из войск Росаса, весьма сведущих и безусловно преданных мне.

— Вы говорите, что прокламация у вас?

— Да, вот она! — и с этими словами он вручил французскому агенту отчет о сражении генерала дона Паскуаля Эчага.

— Из этого отчета или прокламации, как их называют, вы без всяких преувеличений и вымысла видите, что сражение проиграно Л авалем.

— Да, а между тем полученные мной письма…

— Вы меня извините, сеньор, но я приехал сюда не для того, чтобы обсуждать правдивость этого документа, я приехал узнать, что можно сделать, если это известие подтвердится.

— Гм, а вы как полагаете, что можно будет сделать в этом случае?

— Что можно сделать? Сейчас скажу вам.

И дон Мигель развернул перед французским агентом план действий с такой глубиной замысла, с таким полетом мысли, какие трудно было предположить в таком молодом человеке.

Де Мартиньи слушал его, не прерывая и с величайшим вниманием.

— Прекрасно, — сказал агент, когда дон Мигель кончил, — вы рассуждаете здраво и я весьма рад, сообщить вам, что и генерал Лаваль разделяет ваше мнение и считает вторжение в Буэнос-Айрес безусловной необходимостью.

— Неужели?

Де Мартиньи молча подошел к столу, на котором лежала связка бумаг, развязал ее, выбрал то, что ему было нужно, и вручил эту бумагу дону Мигелю.

— Вот, посмотрите, — сказал он, — это выдержки из письма генерала Лаваля, сообщенные господину Петиону, командиру французских военных сил, господином Каррилем.

— Итак, — сказал дон Мигель, — если таково было мнение генерала Лаваля до сражения, то теперь он и подавно должен был утвердиться в нем. Как вы думаете, легко ли будет устроить внезапное вторжение в пределы Буэнос-Айреса, о котором я вам говорил?

— Это не только нелегко, но даже совершенно невозможно.

— Невозможно!

— Да, вы не знаете, что то, о чем вы теперь говорите, уже не тайна: секрет этот продан. Ривера, который питает большую вражду к Лавалю, чем даже сам Росас, прикидывается, что считает этот план кампании изменой. Разве вам неизвестно, что президент Ривера желает продолжения войны и поддерживает правительство Росаса? Ривера не только не согласится на осуществление этого плана, но в случае, если Лаваль попытается занять Буэнос-Айрес, воспрепятствует тому всеми зависящими от него мерами.

— Да они просто сумасшедшие!

Де Мартиньи только пожал плечами.

— Они помешанные! — повторил молодой человек, — разве Ривера не понимает, что в этом вопросе он ставит на карту существование Монтевидео и его независимость еще в большей мере, чем независимость самой нашей республики?!

— Нет, он все это знает и отлично понимает.

— И что же?

— Да то, что для Риверы поражение Лаваля имеет несравненно меньше значения, чем победа, вы даже не можете себе представить той розни, какая теперь существует между аргентинцами и некоторыми из эмигрантов из Буэнос-Айреса, приставшими к Ривере. Они опутывают сетями лжи президента, который верит им во всем, возбуждают в нем самые дурные его страсти, восстанавливают его против истинных друзей, используют его слабые стороны, разжигают в нем ложное честолюбие и вообще направляют его действия согласно своим личным интересам и выгодам. Из этого вы видите, что в этой стране не существует общих интересов, у вас полнейшая анархия во всем, ни на кого нельзя рассчитывать. Франция, выведенная из терпения этими склоками и неразберихой в ваших делах, собирается совершенно отступиться от этого вопроса: получаемые мной предписания очень ограничены и к тому же в данный момент, мое правительство обратило все свое внимание на Восток и на вновь возникшую войну в Африке.

Дон Мигель был бледен как мертвец.

— Но кто же распоряжается в Монтевидео? — спросил он.

— Ривера.

— Прекрасно, я знаю, что Ривера — президент, но ведь теперь он в походе. Существует палата депутатов. Разве она не имеет права распоряжаться и не распоряжается теперь?

— Нет, распоряжается Ривера.

— А совет, собрание?

— Его не существует.

— А народ?

— В Америке народ еще не имеет права голоса в деле правления, здесь только Ривера и никто более, есть действительно люди способные и энергичные, доброжелательные, как, например, Васкес, Муньос и другие, но вместе с тем, масса посредственностей и людей злонамеренных в окружении Риверы, относятся до крайности враждебно к этим талантливым людям именно из-за того, что они сторонники Буэнос-Айреса.

Дон Мигель безмолвно опустил голову, на его красивом лице отразилась глубокая скорбь: все его планы были разрушены, все надежды разбиты.

— Пусть так, — сказал он, минуту спустя, — я не из тех, кто тратит время на обсуждение совершившихся фактов. Следовательно, дело обстоит так: генерал Ривера не желает действовать совместно с Лавалем, добиться того, чтобы они общими силами двинулись на Буэнос-Айрес, нет никакой надежды; одно сражение проиграно; мнение генерала Лаваля таково, что следует занять провинцию Буэнос-Айрес и затем неожиданно двинуться на столицу. Не так ли?

— Совершенно так.

— В таком случае, вот мое мнение: следует поддерживать в генерале Лавале мысль о занятии провинции Буэнос-Айрес и предложить ему вторгнуться в пункте, по возможности ближайшем к столице, чтобы сейчас наступать на этот город, не отвлекаясь в пути на схватки с кое-какими жалкими отрядиками, которые, быть может, попытаются преградить ему путь; пусть он смело войдет в город — там найдутся ему помощники, и пусть там решится исход сражения. Я верю, что ему будет оказана поддержка уже вследствие одной только смелости подобного шага, и лично обязуюсь первым выступить с сотней моих друзей и расчистить на улицах Буэнос-Айреса дорогу войскам Лаваля или же овладеть арсеналом, или крепостью, или каким-либо другим важным пунктом в городе, который мне укажет генерал Лаваль.

— Вы благородный и отважный человек, такими людьми должна гордиться родина, — сказал де Мартиньи, с жаром пожимая руку молодого человека, — мне очень бы хотелось помочь вам, но вы сами знаете, что мое официальное положение требует от меня крайней осмотрительности в моменты политических кризисов, и потому я могу высказать генералу Лавалю лишь мое личное мнение, как частное лицо, впрочем, я могу сделать еще вот что: я поговорю с некоторыми из членов аргентинской комиссии, и если, как я полагаю, сражение проиграно и генерал Лаваль решится занять Буэнос-Айрес, я поддержу, на сколько это в моих силах, ваш план внезапного и быстрого занятия самой столицы.

— Это главное! — сказал дон Мигель. — В столице — Росас, там его власть, там сконцентрированы все его силы, все орудия его тирании. Не надо забывать, что Буэнос-Айрес—это и есть вся Аргентинская республика. Стоит уничтожить Росаса — и его система правления погибнет вместе с ним: она всего лишь лишай, болячка и больше ничего, все держится только на страхе… Однако — я должен проститься с вами, мне нужно вернуться в Буэнос-Айрес. Быть может, мы когда-нибудь еще увидимся с вами, как знать?! Наша несчастная родина переживает теперь страшный кризис — если мы восторжествуем, я первый принесу вам нашу глубокую благодарность, если же нет, то до свидания в лучшем мире! — добавил он с печальной улыбкой.

— Нет, мы не можем так расстаться, — сказал де Мартиньи, провожая гостя до прихожей, где тот опять закутался в свой резиновый плащ и пристегнул пистолеты, — мы с вами увидимся еще, хоть один раз, я очень прошу вас об этом!

— Как мне ни грустно, но это совершенно невозможно, — часы мои все на счету. Вы знаете все, что происходит в Буэнос-Айресе, обстановка вам известна, действуйте же согласно вашим честным и благородным побуждениям. Вот все, о чем я смею вас просить. Моя корреспонденция будет теперь более подробной чем прежде.

— Если только возможно, то изо дня в день!

— Я буду пользоваться каждым случаем. А теперь у меня есть к вам небольшая просьба.

— Все, что хотите, милый друг! — горячо воскликнул де Мартиньи.

— Пришлите мне завтра рекомендательное письмо к сеньору Сантяго Васкесу.

— Вы непременно получите его. Где вы остановились?

— В Паровой гостинице, куда вы, надеюсь, будете столь добры приказать одному из ваших слуг проводить меня.

— Сию минуту!

— Но я попрошу вас предупредить сеньора Васкеса, чтобы он ожидал меня не ранее восьми часов вечера.

— Хорошо! Я повидаю его завтра, он будет ждать вас, в удобное вам время. Что еще я могу сделать для вас?

— Подарить мне братский поцелуй!

— Ах, от всей души!

Молодые люди заключили друг друга в объятия и крепко поцеловались.

— Не смейтесь над тем, что я сейчас скажу вам, — продолжал дон Мигель, — мне почему-то кажется, что я здесь, в Монтевидео, в последний раз и что уже никогда в этой жизни я не увижу тех, кого я встречу здесь.

— Что за мрачные мысли, друг мой!

— Пустое суеверие, печальная поэзия моих двадцати семи лет жизни! Но у меня, я чувствую, болезненно сжимается сердце. Прощайте, прощайте, сеньор де Мартиньи!

Они еще раз крепко пожали друг другу руки, и дон Мигель вышел из дома в сопровождении слуги господина де Мартиньи, которому было приказано проводить его до гостиницы.

На другой день, между десятью и одиннадцатью часами вечера, дон Мигель после довольно продолжительного и интересного свидания с доном Сантяго Васкесом сел в китобойную шлюпку Дугласа, и легкое судно с попутным ветром, быстро понеслось по направлению к Буэнос-Айресу.

Молодой путешественник был грустен и печален: он прибыл в Монтевидео, полный надежд на близкий успех, а уезжал оттуда с разбитыми надеждами, разочарованный и в людях, и делах, с твердым намерением, однако, продолжать отважную борьбу против мучителя своей родины, но отныне продолжать ее в одиночку, без друзей и поддержки, без той глубокой веры в успех, которая разрушает все препятствия, сомневаясь во всех и даже в самом себе, и не желая ничего более, кроме того как пасть со славой на том поле чести, где до него уж было пролито столько благородной крови.

Между тем, гонимое благоприятным ветром, легкое судно, как чайка, скользило по волнам, и ровно в назначенный час дон Мигель ступил на берег Буэнос-Айреса и, не замеченный никем, вернулся к себе домой.

ГЛАВА XXIII. Донья Мария-Хосефа Эскурра

Теперь мы попросим любезного читателя последовать за нами в один из домов на улице Восстановителя законов, где он уже бывал однажды. Невестка его превосходительства давала аудиенцию в своей спальне. Смежный с этой комнатой зал был наполнен разным сбродом, преимущественно женского пола.

Старая мулатка одновременно исполняла должность адъютанта при особе невестки его превосходительства, курьера и церемониймейстера. Стоя у двери, ведущей в спальню, она одной рукой держалась за ручку двери, как бы показывая этим, что, кроме нее никто не может проникнуть в святилище, а другой принимала записочки от тех лиц, которые почему-либо желали быть приняты первыми сеньорой доньей Марией-Хосефой Эскурра.

Ничего более разнородного и разноплеменного, чем это странное смешение всяких народностей в приемном зале, не может себе представить никакое воображение: здесь были и негры, и мулаты, и негритянки, и мулатки, индейцы и европейцы, — отбросы и сливки общества, мерзавцы и честные люди, которых привели сюда различные страсти, тревоги, заботы и надежды.

Старая мулатка у дверей, невозмутимая, как скала, не поддавалась ни на какие мольбы, неуклонно исполняя приказания своей госпожи.

Молодая негритянка лет семнадцати или восемнадцати вышла из спальни и с надменным видом прошла через залу. В ту же минуту старая мулатка сделала особый знак мужчине, стоявшему в стороне от других у окна. На нем была куртка и панталоны из синего сукна и ярко-красный жилет, в руках он держал суконную фуражку.

Он медленно прошел через толпу и, подойдя к мулатке, обменялся с ней несколькими словами, после чего прошел в спальню, и двери за ним плотно затворились.

Донья Мария-Хосефа сидела на маленьком индейском диванчике возле своей еще не приведенной в порядок постели и пила чай.

— Войди, товарищ, добро пожаловать, садись! — сказала она вошедшему, который, видимо стесняясь, сел на стоявший тут же стул.

— Ты пьешь сладкий или горький чай?39 — осведомилась она.

— Как вашей милости будет угодно! — ответил он, смущаясь еще более и теребя свой головной убор.

— Не называй меня «ваша милость», а зови, как хочешь, только не титулуй — теперь прошли те времена диких унитариев, когда каждый бедняк обязан был величать всякими титулами тех, на ком был новый плащ или шляпа с пером. Теперь мы все равны, потому что все мы — федералисты. Что же, ты находишься на службе?

— Нет, сеньора! Вот уже пять лет, как генерал Пинедо приказал отчислить меня по болезни, а выздоровев, я стал служить в кучерах.

— Значит ты был солдатом у Пинедо?

— Так точно, сеньора! Я был ранен на службе и потому меня отчислили.

— А-а… ну, а теперь Хуан Мануэль призывает всех на службу.

— Я слыхал об этом, сеньора.

— Носятся слухи, будто Лаваль хочет неожиданно захватить всех нас и занять наш город. Необходимо, чтобы все защищали святое дело федерации, потому что все мы — дети этой федерации. Хуан Мануэль — отец наш, он первый сядет на коня, чтобы во главе добрых федералистов выступить на защиту федерации. Но так как несправедливо было бы тащить на военную службу людей, которые могут быть полезны отечеству в другом деле, то Хуан Мануэль вручил мне пятьдесят билетов, освобождающих от военной службы. Я могу раздать их тем лицам, которые иным путем оказывают важные услуги отечеству. Ты должен знать, приятель, что истинные слуги отечества — это те, которые обличают тайные замыслы и подпольные интриги диких унитариев, потому что это худшие из всех унитариев. Не так ли?

— Так говорят, сеньора! — с поклоном отвечал отставной солдат, возвращая молодой негритянке, прислуживавшей ему, выпитую им чашку.

— Я тебе говорю, что это худшие: из-за них и из-за их интриг мы не имеем покоя. В стране нет мира, никто не может жить спокойно в своих домах и работать для своих семейств, как того желает Хуан Мануэль. Как ты полагаешь, разве такой должна быть жизнь в федерации?

— Конечно, нет!

— Жить так, чтобы никто не подлежал призыву, чтобы все были мирными супругами, богатые и бедные. Вот это называется, настоящей федерацией. Не так ли?

— Ода, сеньора!

— А этого-то именно и не хотят дикие унитарии. Поэтому всякий, кто откроет правительству их тайные замыслы, настоящий слуга отечества и настоящий федералист. Моя дверь и дверь Хуана Мануэля всегда открыты для слуг федерации в случае нужды.

— Я всегда был, сеньора, федералистом!

— Знаю! Поэтому я и послала за тобой, уверенная, что ты не утаишь правды, если узнаешь что-либо полезное для нашего дела.

— Что же я могу знать, сеньора? Ведь я живу постоянно среди федералистов!

— Как знать?! Вы — честные, простые люди, вас так легко обмануть. Скажи, у кого ты служил в последнее время?

— Я и сейчас служу у англичанина.

— Знаю, а раньше у кого?

— Раньше я жил у одной молодой вдовы.

— Звали ее доньей Эрмосой, да?

— Да, сеньора!

— А-а! Вот в этом-то вся штука! Здесь мы узнаем все! Знай, товарищ, горе тому, кто вздумает обмануть Хуана Мануэля или Марию-Хосефу! — прошипела она, вперив: свои маленькие злорадные глазки в лицо своего собеседника, который дрожал всем телом, не понимая, чего от него хотят.

— Когда ты поступил к этой госпоже?

— В ноябре прошлого года

— А когда ты ушел?

— В мае этого года.

— В мае? Какого числа, ты не помнишь, не пятого ли мая?

— Да, кажется, пятого числа.

— А почему ты ушел от этой госпожи?

— Сеньора сказала нам, что хочет сократить свои расходы, и отпустила вместе со мной повара и еще одного мальчика испанца. Отпуская нас, она дала каждому по золотому унцу и сказала, что, быть может, со временем она опять примет нас к себе на службу, и чтобы в случае нужды мы во всякое время обращались к ней.

— Скажите, какая добрая госпожа! — ехидно и злорадно воскликнула донья Мария-Хосефа, тряся своей старой седой головой. — Ха, ха, ха… Она собирается сокращать расходы, а сама раздает золотые унцы! Это интересно!

— Да, сеньора, донья Эрмоса — лучшая госпожа, какую я когда-либо знавал в своей жизни!

Донья Мария-Хосефа даже и не слышала этих слов: она была поглощена интимной беседой с господином чертом, ее советником и пособником.

— Скажи мне, в какое время донья Эрмоса отпустила тебя и других слуг?

— Часов в семь или восемь утра!

— А она всегда встает так рано?

— Нет, комнатная прислуга говорила, что она, напротив того, имеет привычку спать до позднего утра.

— Ах, поздно! Я так и знала! Не заметил ли ты чего-нибудь особенного в доме?

— Нет, сеньора, ничего!

— Видал ты кого-нибудь в ту ночь?

— Нет, никого, сеньора, мы не видали.

А кого из слуг оставила при себе донья Эрмоса?

— Педро!

— А кто он такой?

— Старый солдат, служивший в войну за независимость, на глазах которого родилась сеньора.

— Кого еще?

— Молоденькую служанку, которую сеньора привезла с собой из Тукумана, и двух старых негров, которые смотрят за дачей.

— Прекрасно! До сих пор ты говорил мне правду. А теперь я хочу спросить тебя об одной вещи, очень важной для Хуана Мануэля и для федерации…

— Я всегда говорю правду, сеньора! — сказал злополучный слуга англичанина, невольно потупив взор перед испытующим и злобным взглядом своей собеседницы.

— Мы это сейчас увидим. За пять месяцев, что ты служил у доньи Эрмосы, какие мужчины бывали у нее по вечерам?

— Никакие, сеньора!

— Как! У нее не бывал никто!?

— За все время, что я жил у нее, я знаю точно, что у нее ни разу никто не был вечером!

— А сам-то ты был дома в это время?

— Я никогда не отлучался из дома, потому что в лунные вечера сеньора часто приказывала запрягать лошадей и везти себя на набережную, там она выходила из экипажа и некоторое время прогуливалась.

— Ах, она любила прогулки!

— Да, сеньора обычно брала с собой маленькую Лизу, и вместе они гуляли при луне и беседовали между собой.

— Маленькую донью Лизу! Гм, она вероятно очень заботилась об этой девочке?

— Да, так заботилась, как будто она родная ей!

— Да, вероятно, это так и есть!

— Ах, нет, сеньора, она совсем чужая ей!

— Неужели! А люди говорят, что она — ее дочь!

— Боже правый! Да, ведь, донья Эрмоса еще сама-то совсем девочка, а донье Лизе уже четырнадцатый год!

— Ты говоришь, донья Эрмоса еще молода. Сколько же ей может быть лет?

— Двадцать два — двадцать три, никак не больше!

— Конечно, не считая того времени, когда она сосала грудь и ползала на четвереньках! — злобно засмеялась донья Мария-Хосефа. — Ну, а с кем, говоришь ты, она разгуливала по набережной ночами?

— Да с доньей Лизой!

— В самом деле! И она никого не встречала во время этих прогулок?

— Никогда никого, сеньора!

— Она, конечно, шептала молитвы! — насмешливо сказала злая старуха.

— Не знаю, сеньора, но только могу вас уверить, что она никого не встречала и что по вечерам никто не входил в дом, — повторил кучер, становясь осторожнее в своих ответах, потому что видел явную недоброжелательность этой сеньоры к своей госпоже, которую он любил и которой был предан.

Донья Мария-Хосефа на минуту призадумалась.

— Это обстоятельство совершенно меняет все мои планы! — прошептала она. — Ну, скажи мне, — продолжала она, обращаясь к кучеру англичанина, — днем она также не принимала никого?

— Нет, днем время от времени к ней приезжали какие-то дамы.

— Я спрашиваю о мужчинах!

— Иногда приезжал сеньор дель Кампо, дон Мигель двоюродный брат сеньоры.

— Он бывал каждый день?

— Нет, раз или два в неделю.

— С тех пор как эта госпожа отпустила тебя, был ты у нее?

— Да, я там был три раза.

— Ну, а когда ты приходил туда, кого ты видел, кроме самой хозяйки?

— Никого!

— В самом деле? Так-таки никого?

— Никого, сеньора!

— В доме не было больных?

— Больных? Нет никого, сеньора, все были здоровы!

— Хорошо. Хуан Мануэль желал иметь кое-какие сведения об этой барыне. Я передам ему все, что ты сказал мне, и если это правда, то ты оказал этим услугу донье Эрмосе, если же ты утаил от меня что-нибудь, то сам знаешь, как поступает Хуан Мануэль с теми, кто не хочет служить федерации.

— Я федералист, сеньора, и всегда говорю правду.

— Верю, можешь идти!

Как только бывший кучер доньи Эрмосы вышел, донья Мария-Хосефа позвала старуху мулатку, исполнявшую роль курьера.

— Та девушка, что приходила вчера, здесь? — спросила она.

— Да, сеньора.

— Пусть войдет.

Спустя минуту в спальню вошла грязная, оборванная негритянка лет восемнадцати или двадцати. Донья Мария-Хосефа с минуту строго смотрела на нее, затем проговорила грубым и резким голосом:

— Ты солгала: в доме той сеньоры, на которую ты донесла мне вчера, не живет никакой мужчина. Не было там и больных.

— Клянусь вашей милости, что я сказала вам правду. Я служу в лавке, которая находится как раз против дома этой унитарки, и из кухни вижу каждое утро молодого мужчину, который никогда не носит девиза. Он разгуливает по саду и срезает цветы для букетов, затем гуляет под руку с унитаркой, а вечером, когда стемнеет, они садятся на скамеечку под большой ивой, и им подают туда кофе.

— Откуда ты видишь все это?

— Кухня нашей лавки выходит в сад этой унитарки, и я из-за решетки выслеживаю их, потому что я на них зла.

— Почему же ты зла на них?

— Да потому, что они — унитарии!

— А ты откуда знаешь это?

—Эта донья Эрмоса, когда она проходит мимо нашей лавки, никогда не кланяется ни мне, ни моей хозяйке, ни моему хозяину, потому, что ее слуги никогда ничего не покупают у нас, хотя прекрасно знают, что и сам хозяин лавки, и все мы — добрые федералисты. Кроме того, я часто видела эту унитарку в платье небесно-голубого цвета. Прошлой ночью, когда я увидала, что ординарец сеньора Мариньо и двое его солдат наблюдают за ее домом и справлялись у нас в лавке, я поспешила рассказать вашей милости все, что я знаю, потому что я добрая федералистка, а она унитарна. Уверяю вас!

— Ну, что же ты еще знаешь о ней?

— Вчера я рассказала вашей милости все, что я видела: почти ежедневно она принимает у себя молодого человека, который, как говорят, приходится ей двоюродным братом, а в прошлые месяцы к ней еще очень часто ездил доктор Алькорта. Вот почему я думала, что у нее в доме был кто-нибудь болен.

— Еще что-нибудь ты помнишь?

— Да, думаю, что этот больной был тот молодой человек, который срезал цветы в саду, потому что первое время я замечала, что он сильно хромал.

— А когда это было? Сколько времени тому назад?

— Месяца два тому назад, я думаю. Теперь он уже больше не хромает и, кажется, совсем здоров, и доктор больше не ездит. А молодой человек прогуливается часами не хромая по саду с доньей Эрмосой.

— Прекрасно! Надо следить за всем, что происходит в этом доме, и доносить мне, потому что таким образом ты оказываешь большую услугу делу федерации. А это дело — ваше дело, бедного люда, потому что в федерации нет различия между белыми и черными, бедными и богатыми, мы все равны, — ты это понимаешь?

— Да, сеньора, я понимаю это, потому-то я как федералистка все, что знаю, вам донесу.

— Ну, хорошо! Теперь можешь идти!

Негритянка вышла очень довольная, гордясь тем, что оказала серьезную услугу делу федерации и имела честь лично беседовать с невесткой его превосходительства, отца федерации.

Таким образом, в продолжение нескольких часов толпа шпионов, предателей и доносчиков поочередно являлась к донье Марии-Хосефе, чтобы предавать всех и клеветать на все, что было честного, благородного и порядочного в Буэнос-Айресе…

Переспросив и выслушав всех клеветников и доносчиков, донья Мария-Хосефа собиралась выехать из дома, чтобы по заведенному порядку, сделать подробный доклад своему зятю, когда мулатка, дежурившая в приемной, доложила ей о приходе сеньора Мариньо, редактора «Торговой газеты». Хозяйка дома сама вышла на встречу своему гостю.

— Никого, кроме вас, я не приму, — сказала она, — так как собралась ехать к Хуану. Мануэль, знаешь, я совершенно взбешена!

— И я тоже! — сказал Мариньо, садясь на диван рядом с хозяйкой.

— Да, но, вероятно, по другим причинам, чем я!

— Вероятно! Скажите же мне причины вашего гнева, а потом я сообщу вам и свои.

— Ну, так вот, я сердита на вас за то, что вы лишь наполовину служите нам, то есть Хуану Мануэлю, нашему делу, мне — всем, одним словом!

— Почему же вы изволите говорить это?

— Потому что вы в своей газете очень усердно проповедуете избиение унитариев-самцов, а про самок не говорите ни слова, хотя они во сто раз хуже.

— Следует начинать с мужчин!

— Следует и начинать, и кончать всеми сразу, но я начала бы с женщин, так как они хуже мужчин. Я передушила бы всех их поганых детенышей, как прекрасно выразился о них мировой судья Монсеррата, дон Мануэль Касаль Гаэте, который, как вы знаете, примерный федералист.

— Прекрасно, но всему — свое время! Унитарок я не забуду, но должен вам сказать, что и некоторые из федеральных дам относятся довольно безучастно к нашему святому делу…

— Ну, что касается меня…

— Я именно о вас-то и хочу говорить!

— Гм! Вы шутите!

— Нет, сеньора, я говорю серьезно. Недели две тому назад я доверил вам один секрет. Помните вы это?

— Дело о Барракасе?

— Да, и вы все это передали моей жене.

— Я шутила с ней.

— Эта шутка дорого обошлась мне: жена моя хочет выцарапать мне глаза.

— Ба!

— Нет не «ба»! Дело очень серьезное!

— Не говорите этого.

— Да нет, повторяю, дело серьезное! Зачем вам делать неприятности моей жене и мне?!

— Ну что за глупости, Мариньо! Послушайте, ведь все равно она не сегодня — завтра узнала бы об этом! Я сказала ей только, что вдовушка из Барракаса на ваш взгляд красива, — и ничего более! Как вы можете думать, что я желаю ссорить вас!

— Все равно, теперь уже это зло сделано, не будем более говорить об этом!

— Пусть так! Допустим, что зло сделано, но вместе с тем сделано и добро.

— Как так?

— Вы мне что сказали?

— Я вам сказал, что желал бы получить кое-какие сведения об этой вдове, о ее образе жизни, о том, кто ее посещает, а главное, кто тот человек, который живет в ее доме, в ее квартире, и который, очевидно, скрывается, потому что никогда никуда не выходит и даже не подходит к окнам. Вот что я вам сказал и при этом добавил, что во всем этом я преследую исключительно только политическую цель.

— Ба!

— Почему вы так хитро и лукаво усмехаетесь?

— Хм! Уж такой мой характер.

— Я это знаю, сеньора.

— И я тоже, продолжайте, Мариньо!

— Это все, что я говорил вам, полагая, что вы не откажете мне в этой маленькой услуге, вы, которая все знаете и все можете.

— Прекрасно, сейчас вы узнаете о том, что я за это время сделала, и убедитесь, друг я вам или нет. Эта женщина живет очень уединенно и, следовательно, должна быть уни-таркой. Это я знала давно.

— Хорошо, продолжайте, сеньора!

— Вы мне сказали, что она укрывает у себя кого-то.

— Я только подозревал это!

— Ну, нет, вы утверждали! Но не в этом дело! Я послала одного из своих людей собрать какие-нибудь сведения. Как раз против дома вдовы находится лавка, в которой служит молодая негритянка, креолка. Мой посланный беседовал с этой девушкой и сказал ей, что дом вдовы подозрителен, что некоторые люди сторожат его ночью.

— Каким образом ваш посланный мог знать об этом?

— Очень просто, я сказала ему.

— А вы как узнали об этом?

— Я? Да ведь я же вас знаю! Как только я поняла, что вы в этом деле преследуете важную политическую цель, — насмешливо подчеркнула она последние слова, — я тотчас же сообразила, что вы не такой человек, чтобы зевать. Итак, мой посланный сказал молодой негритянке, что дом вдовушки подозрителен властям, что за ним следят и что если ей что-нибудь известно, то для нее было бы крайне выгодно прийти и рассказать об этом мне. Негритянка послушалась совета моего посланца и явилась ко мне с доносом.

— Что же она сказала?

— Что на даче живет один очень красивый молодой человек.

— Ну?

— Что они часами разгуливают под руку с красивой вдовушкой, пьют вместе чай под большой ивой, сидят там до ночи и…

— И что? — воскликнул Мариньо, сгорая от ревности. — Что? Продолжайте, сеньора!

— Наступает ночь, и…

— И?

— И ничего более не видно! — спокойно и бесстрастно докончила донья Мария-Хосефа.

— Прекрасно, но из всего этого следует лишь то, что в доме вдовы живет какой-то молодой человек. А об этом я говорил вам еще две недели назад.

— Да, это правда. Но теперь мы уверены в этом. Две недели назад это дело интересовало только вас, а со вчерашнего дня заинтересовало и меня.

— Со вчерашнего дня! Почему же так?

— Потому что, собирая сведения для вас, я случайно натолкнулась на одну мысль. Не знаю почему, но мне кажется, что я наконец изловлю одну девчонку… Но это, впрочем, мое личное дело.

— Для меня гораздо важнее знать, в каких отношениях этот человек находится с молодой вдовой, чем то, кто он такой? Вот какого рода услуги я ожидаю от вас. Надо вам сказать, что этот дом — сущий монастырь: в нем никогда ни одна дверь и ни одно окно не остаются открытыми ни на минуту, и в довершение таинственности все слуги в этом доме, кажется, немые. В течение трех последних недель в этом доме были: Аврора Барроль — три раза; дель Кампо, двоюродный брат вдовы, — почти каждый день, в послеобеденные часы, и донья Августина — четыре раза.

— Скажите, почему вы не сдружились с дель Кампо?

— Он добрый федералист, этого отрицать нельзя, но только — ужасный гордец. А это мне не нравится.

— Так почему вы не попросили Августину представить вас?

— Я не хочу, чтобы это дело стало кому-либо известно. Это такого рода политический успех, которым я хочу быть обязан всецело вам одной.

— Ба! Вы человек, полный всякого рода предрассудков робкий и совестливый, я это знаю. Однако скажите, будете ли вы довольны, если эта красавица-вдова через несколько дней явится просить об одной услуге, а я направлю ее к вам и пошлю в типографию или какой-либо другой домишко по соседству с вашей типографией.

— Вы не шутите? — спросил Мариньо, глаза которого вдруг разгорелись, как у дикой кошки.

— Ах разбойник! Смотрите, как он рад! Да, это дело возможное, ничего не может быть легче, если только мои подозрения оправдаются, вы только предоставьте это дело мне, и дня через четыре или пять это будет дело решенное так или иначе.

— Ах, друг мой! — почти любовно воскликнул Мариньо. — Я только бы желал, чтобы благодаря вашему всемогущему влиянию и вашему несравненному таланту вы стали необходимы этой даме. Я вижу, что вы угадали мое желание: «Сегодня для меня, а завтра для тебя» — говорится в песне.

— Нет, милый мой Мариньо! Мне кажется, что в этом деле я больше сделаю для себя, чем для вас, и если только подозрения "мои оправдаются, то окончательно погублю Викторику в глазах Хуана Мануэля.

— Значит, тут есть что-нибудь очень серьезное.

— Да, может быть! Но вы не бойтесь! Что касается вдовы, то это дело улаженное.

— Благодарю вас!

— А теперь прощайте, Мариньо! Передайте вашей супруге мой поклон и не тревожьтесь теми глупостями, какие она вам говорит.

— Прощайте, сеньора! — И достойный собеседник невестки Росаса вышел.

body
section id="FbAutId_2"
section id="FbAutId_3"
section id="FbAutId_4"
section id="FbAutId_5"
section id="FbAutId_6"
section id="FbAutId_7"
section id="FbAutId_8"
section id="FbAutId_9"
section id="FbAutId_10"
section id="FbAutId_11"
section id="FbAutId_12"
section id="FbAutId_13"
section id="FbAutId_14"
section id="FbAutId_15"
section id="FbAutId_16"
section id="FbAutId_17"
section id="FbAutId_18"
section id="FbAutId_19"
section id="FbAutId_20"
section id="FbAutId_21"
section id="FbAutId_22"
section id="FbAutId_23"
section id="FbAutId_24"
section id="FbAutId_25"
section id="FbAutId_26"
section id="FbAutId_27"
section id="FbAutId_28"
section id="FbAutId_29"
section id="FbAutId_30"
section id="FbAutId_31"
section id="FbAutId_32"
section id="FbAutId_33"
section id="FbAutId_34"
section id="FbAutId_35"
section id="FbAutId_36"
section id="FbAutId_37"
section id="FbAutId_38"
section id="FbAutId_39"
Собственно матэ — парагвайский чай. — Примеч. автора.