/ / Language: Русский / Genre:prose_history

Уарда

Георг Эберс

Данная книга является участником проекта «Испр@влено». Если Вы желаете сообщить об ошибках, опечатках или иных недостатках данной книги, то Вы можете сделать это по адресу:

Георг Эберс

Уарда

ПРЕДИСЛОВИЕ

19 мая 1798 г. из французского порта Тулон отправилась в Египет экспедиционная армия Наполеона. Состояла она из 38 тысяч солдат, 2 тысяч пушек и… 175 ученых. Среди этих ученых были языковеды, топографы, археологи, геологи и даже поэты.

Наполеон, охваченный тщеславным желанием ослепить французов новыми военными подвигами, а вместе с тем стремясь укрепить господство Франции на Средиземном море, завладеть морским путем в Индию и, наконец, подорвать могущество Англии захватом Египта, возлагал на эту экспедицию огромные надежды. Многого ждали от нее и сопровождавшие армию ученые.

Однако, как военная операция, экспедиция Наполеона потерпела полную неудачу, и более 7 тысяч солдат остались навеки в песках пустыни и на берегах Нила. Но если Наполеон шел в Египет как завоеватель, то сопровождавшие его ученые преследовали совершенно иную цель: они стремились приподнять завесу над тайнами истории древнего Египта. Наполеон был разбит, а наука одержала одну из своих самых блестящих побед, и ее трофеями были 26 томов научных описаний, 12 атласов зарисовок и знаменитый Розеттский камень.

Этот испещренный письменами камень, найденный во время работ по укреплению военного форта близ Розетты, ознаменовал собой рождение новой науки – египтологии.

Но прошло немало лет, прежде чем была расшифрована и прочитана таинственная надпись на Розеттском камне. Лишь в 1822 г. талантливый молодой французский ученый Жан-Франсуа Шампольон положил начало разгадке тайны. После его смерти в египтологии наступил временный застой. Противники Шампольона, не желая признавать его метод дешифровки иероглифов, пытались найти какие-то новые пути, но все их попытки ни к чему не привели.

Прямым продолжателем трудов Шампольона был немецкий ученый Рихард Лепсиус (1810-1884) – учитель Георга Эберса, внесший большой вклад в совсем еще юную науку, систематизировавший ее и укрепивший ее основы.

Читателя, желающего ознакомиться с тем, как была прочитана эта надпись, мы отсылаем к книге Н. Петровского и А. Белова «Страна Большого Хапи». Л. , 1955, с. 62-95.

Не следует, однако, думать, что эту науку двигали вперед только на Западе. Русские путешественники бывали в Египте еще при Иване Грозном и при Петре I, а один из неутомимых исследователей его древней культуры, В. Григорович-Барский, посетил Розетту в 1727 г. Не ставя перед собой задачу изложить историю нашей отечественной египтологии, заметим только, что русские ученые знали о великом открытии Шампольона раньше, чем оно было опубликовано во Франции, а Петербургская Академия наук избрала его своим почетным членом за два с лишним года до того, как он стал членом Французской академии.

Назвав имя еще одного немецкого египтолога – Генриха Бругша (1827-1894), оставившего после себя огромное научное наследие, – мы назовем тем самым и второго учителя молодого Георга Эберса, ставшего позднее «немецким Шампольоном».

Горячая любовь к избранной им науке, отличающая истинного ученого, и неутомимые исследования привели к тому, что уже тридцати трех лет от роду Эберс получает кафедру египтологии в Лейпциге и в 1875 г. открывает там Музей египетских древностей.

Георг Эберс вошел в науку как автор многочисленных научных трудов, среди которых особой известностью пользовалось не утерявшее своего значения и по сей день классическое издание медицинского папируса, найденного им в фиванском некрополе и названного в его честь «папирусом Эберса». Будучи человеком исключительно обаятельным и обладая огромной эрудицией ученого, Эберс вместе с тем сыграл в мировой египтологии немалую роль как прекрасный преподаватель, пользовавшийся огромным уважением и любовью своих многочисленных учеников.

Еще учеником Лепсиуса и Бругша Георг Эберс начал писать свой первый исторический роман «Дочь египетского царя» – своего рода художественную популяризацию египтологии, которая представляла собой живую и увлекательно написанную картину быта древнего Египта. Когда роман был закончен, ученик отважился показать его своему строгому наставнику. Не без удивления принял Лепсиус из рук своего талантливого ученика объемистую трехтомную рукопись. Много неприятных слов пришлось тогда выслушать молодому Эберсу от своего учителя, недоумевавшего, как такой серьезный и вдумчивый, как ему казалось, человек может заниматься «подобными пустяками». В заключение маститый учитель попросил Эберса впредь «не компрометировать своего имени ученого такими экстравагантностями», но в утешение обещал все же «проглядеть эту курьезную вещь».

Позднее немецкий писатель-натуралист Вильгельм Бельше писал, что, когда растерявшийся от суровых нападок молодой Эберс безмолвно стоял перед Лепсиусом, низко опустив голову, «ученик, защищавший право искусства существовать наряду с сухими научными исследованиями, был значительно выше своего учителя».

Прошло около двух недель, и однажды после занятий Лепсиус пригласил Эберса к себе. Молодого ученого ждала приятная неожиданность: Лепсиус сказал ему, что нашел в его рукописи нечто совсем иное, чем он ожидал, что книга эта – научная работа, стоящая того, чтобы в нее заглянуть, да к тому же еще и увлекательно написанный роман.

Есть, к сожалению, еще такие ученые, которые, как это сделал в свое время Лепсиус, порицают своих учеников, когда тем приходит в голову облечь в форму художественного произведения плоды научной мысли, появившиеся в тиши кабинета или лаборатории. Однако, как показала жизнь, в таком стремлении молодых ученых нет ничего достойного порицания – напротив, стремление это следует всячески поощрять, ибо тем самым результаты серьезных научных исследований становятся доступными широкой массе читателей и расширяют круг их знаний.

«Отец русской египтологии» академик Б. А. Тураев считал основным достоинством романов Георга Эберса как раз то, что они способствовали развитию в широких кругах общества интереса к древнему Востоку.

Георг Эберс, ученый-египтолог, вошел в немецкую литературу как автор целой серии исторических романов. Он завоевал такой шумный успех, какого, по мнению критиков, не имел в Германии ни один писатель ни до, ни после него.

Характерной чертой романов Эберса является удивительно удачное и гармоничное сочетание художественного вымысла со строго научной основой. И это неудивительно, так как Георг Эберс был не только писателем, но и ученым, прекрасным знатоком древнего Востока, который сам читал и переводил древнеегипетские надписи и папирусы. Каждый исторический факт, зачастую впервые открытый им самим, проходил всестороннюю проверку в пытливом уме исследователя, прежде чем попасть на страницы романа. Особенно удался ему в этом смысле предлагаемый читателю роман «Уарда».

Учитель Г. Эберса Рихард Лепсиус постоянно напоминал своему ученику, что для лучшего понимания истории древнего Египта нужно знать и изучать историю других древнейших культур, уметь находить точки их соприкосновения, – только тогда можно получить общую и стройную картину как истории всего древнего мира вообще, так и истории древнего Египта в частности, проследить их взаимосвязь и взаимное влияние. Умение найти эти точки соприкосновения, считал Лепсиус, позволяет исследователю проникнуть в общий великий поток мировой истории. Талантливый ученик выдающегося ученого раз и навсегда усвоил это правило в научной работе и его же положил в основу своих исторических романов. Уже первый его роман дает нам картину Египта в эпоху персидских войн, знакомит нас с одним из интереснейших периодов в истории греко-египетских связей.

Не меньший интерес представляет и эпоха, непосредственно примыкающая к так называемому изгнанию гиксосов из Египта, когда после нескольких веков господства этого воинственного кочевого племени или, возможно, союза племен (в период примерно с 1710 до 1560 г. до н. э.) в истории древнего Египта начинается новый расцвет культуры. Это эпоха завоевательных войн египетских фараонов, когда бесчисленные полчища хорошо обученных воинов устремляются за пределы долины Нила. Эти, в сущности своей грабительские войны, обеспечили приток в Египет сказочных богатств. То было время монументальнейших сооружений в истории человечества. Немудрено, что именно эта эпоха привлекла внимание Эберса – ученого и писателя – и отражена в романе «Уарда» (1877 г.).

Источники дают нам лишь скудные сведения о тех событиях, которые предшествовали воцарению на египетском троне XIX династии (1350-1205 гг. до н. э.). Ее основатель, фараон Харемхеб, в прошлом несомненно одаренный и энергичный полководец фараона Аменхотепа IV, силой захватил власть, вероятно, опираясь на армию, и с правлением этого узурпатора начинается новая эра в истории Египта. Ему удалось восстановить порядок в государстве, еще не оправившемся после владычества гиксосов, а его преемники делали энергичные попытки вновь отвоевать утраченное господство в Азии. Однако к этому времени хетты уже настолько укрепились в городах Сирии, что ни походы Сети I, ни пятнадцатилетняя война с ними его сына Рамсеса II не смогли продвинуть северные границы Египта далее Палестины. Результатом этого многолетнего соприкосновения с хеттами было неудержимое проникновение их культуры, вобравшей в себя элементы великой цивилизации Передней Азии, во все области жизни Египта (Эберс считает хеттов семитами, однако новейшие данные науки опровергают эту точку зрения). В то же самое время на древнем Востоке впервые появляются народы Южной Европы (в «Уарде» – данайцы, сардинцы и др.), которые начинают серьезно угрожать Нижнему Египту с запада. К концу правления XIX династии Египет вновь охвачен смутами; возможно, что на египетский престол садится какой-то сириец и начинается эра XX династии.

Такова в общих чертах эпоха, описываемая Г. Эберсом в его романе «Уарда».

Какие же источники использовал автор в своем произведении?

Как обычно у Эберса, созданию романа предшествовали длительные исследования, которые отражены в научных трудах ученого. Эберс тщательно изучил надписи этой эпохи, высеченные на архитектурных памятниках. Особое внимание ученого привлек так называемый эпос Пентаура, фрагменты которого сохранились на одной из стен храма в Луксоре, на втором пилоне огромного храма в Карнаке, на храме в Абу-Симбеле. Поэтические строки героического эпоса древнего Египта настолько захватили Эберса, что он решил как можно подробнее изучить этот памятник и занялся папирусами с фрагментами этого эпоса («папирус Салье», папирус из коллекции Райфэ). В числе других источников, положенных в основу романа, следует назвать Туринский список «Книги Мертвых», изданный Лепсиусом, медицинский трактат, открытый самим Эберсом, а также многочисленные папирусы в коллекциях Британского музея и музея в Булаке. Кроме того, Эберс использовал и труды античных авторов: Геродота, Диодора, Страбона, Гораполлона, Флавия Вописка и других.

Лишь после того, как Эберс-ученый, занимаясь научными исследованиями, досконально изучил древний Египет и узнал его, пожалуй, даже лучше, чем писатель, работающий над романом из современной жизни, знает окружающую его действительность (ибо сегодняшний день непрерывно выдвигает все новые проблемы), он решился написать свой первый роман. Благодаря научным изысканиям он знакомился то с одной, то с другой эпохой многовековой культуры Нила, и вскоре история этой во многом еще загадочной страны предстала перед ним как единое целое. Надо сказать, что многое здесь определялось и личными усилиями Эберса как ученого, ибо сто лет назад египтология еще не располагала таким количеством общих работ по истории древнего Египта, как в наши дни. Немалую помощь оказала ему в этом и его богатая фантазия художника, заполнившая пробелы в научных сведениях о той или иной эпохе, и общая эрудиция, зачастую позволявшая сделать правильные догадки, позднее подтвержденные наукой. Вот на эту способность ученого создать в своем представлении единую, взаимосвязанную картину истории и следует, как нам кажется, обратить главное внимание при анализе романов Георга Эберса.

Однако, во избежание односторонней оценки Эберса-писателя, нужно обратить внимание читателя на тот несомненный факт, что в данном случае автор «Уарды» пошел по уже проторенному в истории литературы пути.

В середине XIX века проблема исторического романа была в значительной степени решена – во всяком случае, споры о том, возможен ли вообще жанр исторического романа, уже прекратились. Решающее слово было сказано еще Вальтером Скоттом, который первый убедительно доказал возможность сочетать в одном произведении историческую правду с художественным вымыслом.

Поскольку романы Вальтера Скотта сейчас пользуются большим успехом, так же как и в свое время, то, пожалуй, лучше всего сослаться на достоинства романов «Айвенго», «Уэверли», «Замок Вудсток» и многих других. Не будет преувеличением, если мы скажем, что после В. Скотта авторы исторических романов – по крайней мере те, которых много и охотно читали, – в той или иной степени шли по его стопам. Г. Эберс, конечно, не был немецким Вальтером Скоттом, но его романы в свое время ожидались с таким же нетерпением, как и романы его учителя в историческом жанре. Они написаны если не «в манере Скотта», то, во всяком случае, под сильным его влиянием. Так, например, в романе «Уарда» автор рисует колдунью Хект, приводит ее мудрые пророчества, показывает суеверность махора Паакера, говорит о вере в сны и духов. Подобные же темы и образы мы находим и у английского писателя, причем у него они также вводятся не только с целью придать увлекательность сюжету и разжечь интерес читателя, но и для того, чтобы воссоздать общий колорит описываемой эпохи. Это необходимо так же, как и описание оружия, одежды и бытовых предметов. Заслуга Эберса в том, что, вводя все это в роман, он умело использовал огромный материал, накопленный египтологией.

Роман «Уарда» начинается с поэтического описания природы тех мест, где живут его герои. Следует отметить, что пейзажи в романах Эберса органически связаны с повествованием, образуя живописный фон. Все эти ландшафты, описания улиц и площадей древних городов проверены личными впечатлениями автора во время его путешествий по Востоку.

В романах Эберса перед нами предстают образы фараонов, верховных жрецов, египетской знати, но наряду с ними большое место уделено и героям из народа – простым воинам, ремесленникам, рабам, причем люди из народа изображены автором с глубокой симпатией. В этом сказывается демократизм писателя, утверждавшего, что душевные качества простых людей отличаются чистотой и непосредственностью. Особенно яркое отражение нашел этот демократизм в первых главах романа. Пусть многое в мыслях автора, вложенных им в уста поэта Пентаура, звучит несколько приподнято и сентиментально, но в этом, повторяем, сказываются симпатии Эберса к народным массам. Нам думается, что именно сочувствие автора бесправному, угнетаемому знатью и жреческой верхушкой народу и делало романы Эберса такими популярными в России в конце прошлого и начале нашего века.

Буржуазные историки пытались и пытаются по сей день представить социальный строй древнего Египта как какую-то идиллию, где царили мир и всеобщее благоденствие. Еще совсем недавно (в 1949 г.) один американский египтолог прямо писал, что египтяне «не рассматривали свои условия жизни как состояние невыносимого рабства». Пускай Эберс, ученый-египтолог, в своих научных трудах не говорил о бесправном положении народа в древнем Египте, все же можно с уверенностью сказать, что в многочисленных письменных памятниках он усмотрел глубочайшее социальное неравенство, которое и нашло отражение в романах Эберса-писателя. Эберс прекрасно понял роль жреческой верхушки в общественной жизни древнего Египта – в этом отношении весьма примечательны речи и мысли верховного жреца Амени на страницах романа «Уарда». В уста этого идеолога жречества вложены слова, выражающие основную идею господства жрецов: поддерживать авторитет той светской власти, которая не мешает им обогащаться за счет эксплуатации крестьян, ремесленников и рабов. А беспринципность в отношении Амени к Рамсесу II является лишним доказательством его алчных стремлений.

Таким образом, есть основания считать, что Эберс в противоположность своим коллегам одним из первых понял, что в древнем Египте, как и в древней Греции и Риме, безраздельно господствовал рабовладельческий строй, – много позднее это было доказано в трудах наших советских египтологов.

В романе Эберса много массовых сцен, дающих читателю представление о своеобразии быта, нравов и обычаев древних обитателей долины Нила. Не станем утверждать, что в описании этих сцен полностью отсутствует поэтическая фантазия, но не следует вместе с тем и думать, что, описывая толпу у дворца везира Ани, праздник и другие массовые сцены, автор целиком находится в плену вымысла. Уже ко времени создания «Уарды» наука располагала значительным количеством строго документальных данных о жизни народа древнего Египта. Все эти разрозненные сведения, превращенные в романе в широкие картины народной жизни, засвидетельствованы в папирусах, надписях, предметах материальной культуры. Более того, до нас дошли даже отдельные разговоры, реплики, восклицания, зафиксированные иероглифами над изображениями сцен народной жизни на стенах храмов и гробниц.

Может показаться неправдоподобным домыслом описание туалетов, пристрастия женщин из древнеегипетской знати к изысканным нарядам и косметике. Однако и в этом Эберс был не только писателем, но и ученым, располагавшим научными данными обо всех сферах быта древнего Египта. В эпоху XIX династии, когда после завоеваний фараонов в Египет хлынули несметные богатства, пышно расцвел культ роскошных нарядов. На основании многочисленных изображений и предметов быта этой эпохи нам известно, например, что неизменной принадлежностью каждой египетской модницы были всевозможные коробочки для румян, баночки с мазями, флакончики с благовониями (заменявшими современные духи), ручные зеркала из полированной бронзы и т. п.

Можно было бы точно указать, из каких именно источников взяты многие сцены, описания, даже слова и мысли героев; впрочем, это нередко делает и сам автор в своих примечаниях. Но и сказанного здесь вполне достаточно, чтобы еще раз убедить читателя в умении автора использовать данные науки в художественном произведении.

Наконец, отметим еще одну черту исторического романа Эберса.

Страстный противник ложной канонизации истории древнего Египта, автор «Уарды» решительно заявляет в предисловии к первому изданию романа: «Берега Нила были в древности населены живыми людьми, такими же, как и мы, а отнюдь не шаблонными фигурами, вылепленными по религиозным канонам, какими их рисуют памятники». Но этого мало: тот, «кто желает показать их жизнь и их самих и для этого слепо подражает образцам, сохранившимся на стенах храмов и гробниц, невольно разделяет вину жрецов, заведомо и умышленно искажавших искусство, ибо это они принуждали живописцев и ваятелей эпохи фараонов предавать правду жизни в угоду древним священным канонам». Чтобы избежать этого, автор исторического романа, по мнению Эберса, «имеет право, не боясь слишком удалиться от действительности, уверенно и смело черпать материал из окружающей его жизни и порой брать за образец современного человека, правда, придавая персонажам своеобразие их эпохи и страны».

Жизнь обитателей долины Нила четыре тысячи лет назад была, конечно, мало похожа на современную, их интересы и нравы были совсем иными. Поэтому вывод Эберса слишком категоричен, но сделан он в соответствии с принципами исторического романа, разработанными Вальтером Скоттом.

С 1 декабря 1961 года по 31 марта 1962 года в районе Асуанской плотины (АРЕ) работала археологическая экспедиция АН СССР. Экспедиция обнаружила большое количество неизвестных ранее древнеегипетских надписей начиная с эпохи Древнего Царства. В этих надписях были прочитаны имена участников военных походов и экспедиций за золотом в Нубию, о которых, между прочим, идет речь в романе «Уарда». Найденные материалы открыли науке интереснейшую и еще мало изученную картину организации в древнем Египте экспедиций в древнюю Нубию. Таким образом, перед наукой открылась новая эра, эра необычайного ее расцвета.

Выход в свет в наши дни романа из жизни древнего Египта как бы перекидывает мост между современной историей и далеким прошлым, помогает читателям пополнить свои знания о далеких эпохах и лучше понять и оценить современность.

Романы Георга Эберса из жизни древнего Египта снабжены автором большим количеством авторских примечаний, особенно его первый роман «Дочь египетского царя». Сам Эберс придавал большое значение своим примечаниям, которые, по его мнению, «должны служить пояснением к тексту», «представлять собой гарантию той тщательности, с которой автор стремился, соблюдая при этом предельную точность, подать все археологические детали», – как писал он в предисловии к первому изданию «Уарды». Однако в этом же предисловии он счел нужным дать читателю дельный совет, как пользоваться этими примечаниями: «Каждая глава этой книги может быть понята и без пояснений, но тем не менее я поместил ряд поясняющих примечаний, предназначив их для любознательного читателя… Кто пожелает прочитать этот роман в соответствии с замыслом автора, не должен в процессе чтения обращать внимание на примечания, а лишь перед тем как приступить к новой главе, ознакомиться с примечаниями к предыдущей. Даже беглый взгляд, брошенный на примечания в процессе чтения, должен неизбежно прервать и ослабить впечатление, получаемое от художественного произведения».

В процессе подготовки к изданию перевода этого романа, все примечания автора были тщательно проверены переводчиком совместно с ответственным редактором. За годы, минувшие с момента выхода в свет «Уарды», бурно развивавшаяся египтология обогатилась многочисленными научными открытиями. В результате часть примечаний, в которых автор только отсылает читателя к тому или иному научному исследованию (немецкому, французскому или английскому, во многом уже устаревшим), была нами опущена или заменена поясняющими примечаниями. Ряд примечаний, обусловленных состоянием науки в годы жизни Эберса и в настоящее время уже устаревших или даже неверных, заменены примечаниями, отражающими современный уровень наших знаний истории древнего Египта.

В. Струве, Д. Бертельс

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Около древних стовратых Фив [1] берега Нила раздаются вширь. Горные цепи, как бы сопровождающие справа и слева воды этой могучей реки, приобретают здесь более резкие очертания; одинокие, почти остроконечные вершины, четко рисуясь на голубом фоне неба, высоко вздымаются над пологими склонами многоцветных известковых гор, где нет ни пальм, ни хотя бы невзрачной растительности. Каменистые расселины и ущелья врезаются в глубь этих гор, а за ними лежат безжизненные песчаные просторы, грозящие гибелью всему живому, усеянные камнями, где порой попадаются лишь утесы да голые бесплодные холмы.

К востоку по ту сторону гор эта пустыня тянется вплоть до Красного моря, а на западе она беспредельна, как вечность. Здесь, по верованиям египтян, начиналось царство смерти.

Между этими двумя горными кряжами, которые, словно крепостные стены, отражают яростный натиск песчаных бурь, стремительно налетающих из пустыни, величаво течет полноводный Нил, несущий прохладу и плодородие, породивший многие миллионы живых существ и в то же время служивший им колыбелью. По обоим его берегам широко раскинулись поля, чернеющие плодородной землей, а в водах его снуют всевозможные твари, одетые чешуей или панцирем. На зеркальной глади его плавают цветы лотоса, а в прибрежных зарослях папирусов гнездится бесчисленное множество водяной дичи. Между прозрачными водами Нила и мрачными горами лежат поля, отливающие изумрудной зеленью молодых посевов и сверкающие, как чистое золото, когда приближается пора жатвы. Вокруг колодцев и водяных колес высятся раскидистые сикоморы, отбрасывающие широкую и густую тень, а рядом с ними – заботливо взращенные финиковые пальмы, образуя приветливые, тенистые рощи. Ровные полосы плодородной земли, ежегодно орошаемой и удобряемой во время разливов, резко отличаются от песчаных подножий ближних гор, словно черная земля цветочных клумб от желтых, усыпанных гравием дорожек сада.

В XIV веке до нашей эры – да, да, до нашей эры, ибо мы уводим читателя в эти далекие времена, – человеческие руки соорудили в Фивах высокие каменные дамбы и плотины – непреодолимые преграды для выходящей из берегов реки, чтобы защитить улицы и площади, храмы и дворцы города от наводнений. Широкие, плотно запираемые каналы пролегли от дамб в глубь города, а более мелкие, разветвляясь, несли воду в сады Фив.

По правому, восточному берегу Нила подымались вверх улицы знаменитой столицы фараонов. У самой воды, сверкая яркими красками, возвышались огромные храмы града Амона [2], а за ними, неподалеку от восточной цепи гор, почти у их подножий, на краю пустыни стояли дворцы царей и вельмож, тянулись тенистые улицы, где плотно лепились друг к другу высокие и узкие дома горожан.

Шумной и оживленной была жизнь на улицах столицы фараонов.

Иная картина представлялась взору на западном берегу Нила. Здесь тоже не было недостатка в красивых домах, и всюду сновало множество людей. Однако, если на восточном берегу дома стояли сплошными рядами и жители суетливо и весело спешили по своим делам, то на этой стороне виднелись лишь отдельные великолепные сооружения, вокруг которых теснились маленькие домишки и жалкие лачуги, точно дети, прильнувшие к матери в поисках защиты. Все эти группы строений никак не были связаны между собой.

Если взглянуть на них сверху, с гор, то создавалось впечатление, будто внизу раскинулось множество деревушек с богатыми домами владельцев посередине. А вверху, на восточном склоне западной горной цепи, взору представлялись сотни запертых ворот, то одиноких, то выстроившихся длинными рядами. Много их было у подошвы холмов, еще больше – на их склонах, а некоторые даже стояли на самых вершинах.

Как мало походила размеренная, почти торжественная жизнь этих улиц на торопливую и беспорядочную суету, царившую на том берегу! Там, на правом берегу реки, все было в движении: люди работали и отдыхали, радовались и горевали, они были поглощены кипучей деятельностью, и всюду звучали громкие, веселые голоса. Здесь же, на левом берегу, говорили мало, и, казалось, какие-то таинственные силы заставляли путника замедлить шаг, гасили веселый блеск его глаз, сгоняли улыбку с его уст.

Все же порой сюда приставали роскошно убранные лодки, слышалось хоровое пение, а к склонам гор тянулись большие процессии. Но лодки эти несли по волнам Нила тела умерших, унылое пение было плачем по ним, а шествия – вереницами печальных родственников, провожавших саркофаги в последний путь.

Читатель, мы с вами в Городе Мертвых в Фивах. Но и в этом городе царило оживление и ключом била жизнь, ибо египтяне свято верили, что их мертвецы не умирают. Они закрывали им глаза и перевозили их в некрополь [3] в дом колхитов [4], то есть бальзамировщиков, а оттуда – в склепы и усыпальницы. При этом они были убеждены, что души умерших продолжают жить, что, оправданные на суде подземного царства, они в образе Осириса [5] странствуют по небу и в любом облике, какой им захочется принять, вновь появляются на земле, вмешиваясь в жизнь своих родичей. Поэтому каждый египтянин так заботился о достойном погребении умерших родственников, прежде всего думая о надежном бальзамировании трупа и о жертвоприношениях. Он приносил им мясо и птицу, напитки и благовония, фрукты и цветы, и все эти запасы надлежало возобновлять через определенное время.

Как при погребениях, так и при жертвоприношениях должны были непременно присутствовать жрецы. Поэтому Город Мертвых считался самым подходящим местом для жреческих школ и обителей мудрецов. При храмах некрополя селились целые жреческие общины, а близ тянувшихся рядами помещений для бальзамирования стояли жилища колхитов, чье ремесло переходило по наследству от отца к сыну.

Кроме того, в некрополе было еще множество разных мастерских и лавок. В мастерских высекали из камня и резали из дерева саркофаги, изготовляли полотно для обертывания мумий и всевозможные амулеты. А в лавках купцы торговали благовонными маслами и эссенциями, цветами, фруктами, овощами и печеньем. Целые стада рогатого скота, множество гусей и прочей домашней птицы откармливались на специально огороженных пастбищах. Сюда приходили родственники умершего, чтобы из числа животных, которых жрецы объявили чистыми, выбрать то, что нужно, и поставить на них священное тавро. Многие покупали на бойнях только куски мяса. Ну, а уж бедняки здесь вообще не показывались. Они приобретали раскрашенные хлебцы в форме тех или иных животных, символически заменявшие дорогих быков и гусей, купить которых им не позволяли средства. В самых богатых лавках торжественно восседали слуги жрецов и записывали заказы на длинных свитках папируса. А затем в особых помещениях храмов в эти свитки вписывались священные тексты, которые необходимо знать душам умерших, чтобы, произнеся их, защитить себя от духов бездны, открыть себе врата подземного царства и быть оправданными Осирисом и его сорока двумя судьями на загробном судилище.

Все происходившее в храмах было надежно сокрыто от любопытных взоров, так как каждый храм был обнесен высокой каменной стеной, а крепко запертые ворота распахивались лишь ранним утром и вечером, когда из них выходили жрецы, распевая хором священные гимны в честь бога, что восходит в облике Гора и закатывается, как Тум [6].

Едва замирали последние звуки вечернего гимна, как некрополь пустел. И родственники, провожавшие покойных в последний путь, и посетители усыпальниц должны были сесть в свои лодки и покинуть Город Мертвых. Люди, торжественными шествиями вступавшие по утрам на западный берег, беспорядочно спешили теперь к реке, подгоняемые отрядами стражников, охранявших гробницы от грабителей. Купцы запирали свои лавки, колхиты и ремесленники заканчивали трудовой день и расходились по домам, жрецы возвращались в храмы. А пришедшие издалека посетить могилы близких, не желая искать ночлега в шумном городе на другом берегу, спешили на подворья, чтобы провести ночь вблизи мертвых родственников.

Смолкали голоса плакальщиц; даже песни бесчисленных гребцов, направлявших свои лодки к восточному берегу, мало-помалу замирали в отдалении, лишь вечерний ветерок доносил порой какие-то неясные звуки, и наконец все погружалось в тишину.

Над затихшим Городом Мертвых нависало безоблачное небо, по которому иногда беззвучно проносились легкие тени летучих мышей. Это они возвращались в склепы и горные ущелья из своих полетов к Нилу, где они каждый вечер охотились за мошкарой и, глотнув воды, набирались сил в ожидании дневного сна. А по земле то там, то тут скользили какие-то черные существа, отбрасывая длинные густые тени. Это шакалы крались к реке на водопой и нередко целыми стаями дерзко подходили к самым загонам для гусей и коз.

Охотиться на этих ночных хищников запрещалось, ибо они считались священными животными бога Анубиса [7] – стража могил; к тому же они в изобилии находили себе пищу в гробницах и не были опасны для людей. Напротив, пожирая куски мяса, возложенные на алтари, они доставляли огромное утешение родственникам умерших. Когда на следующий день эти люди не находили здесь принесенного ими мяса, они твердо верили, что их жертвы угодны покойным. К тому же шакалы были надежными сторожами, отгоняя всех непрошеных гостей, пытавшихся под покровом ночи проникнуть в гробницы.

В тот летний вечер 1352 года, в который мы приглашаем читателя посетить вместе с нами Город Мертвых в Фивах, в некрополе, как всегда, после того как замолкли звуки вечернего гимна, воцарилась тишина.

Стражники, закончив свой первый обход, уже собирались возвратиться в караульное помещение, как вдруг в северной части Города Мертвых громко залаяла собака. За ней другая, третья, четвертая… Начальник отряда остановил своих людей, а когда собачий лай усилился, приказал им поспешить на шум.

Небольшой отряд быстро достиг высокой насыпи, ограждавшей западный берег канала, отведенного из Нила, и отсюда стражники осмотрели всю полосу плодородной земли до самой реки и северную сторону некрополя. Не обнаружив ничего подозрительного, они в нерешительности остановились, как вдруг в той стороне, где собаки лаяли яростнее всего, блеснул свет факелов. Стражники бросились вперед и настигли нарушителей тишины у пилонов [8] храма, выстроенного Сети I, покойным отцом царствовавшего фараона Рамсеса II.

Взошла луна, и ее бледный свет заливал величественный храм, а стены его казались красными от факелов, чадивших в руках чернокожих слуг.

Невысокий человек, одетый с чрезмерной роскошью, так сильно стучал металлической рукоятью плети в обитые медью ворота храма, что гулкие удары разносились в ночной тишине далеко вокруг. Рядом стояли носилки и колесница, запряженная великолепными лошадьми. В носилках сидела молодая женщина, а на колеснице, рядом с возничим, виднелась высокая фигура другой знатной женщины. Их окружала большая группа мужчин, судя по всему, принадлежавших к привилегированным сословиям, и множество слуг. Все молчали. Лишь изредка кто-нибудь вполголоса обменивался несколькими словами с соседом. Все внимание этой причудливо освещенной группы, видимо, было приковано к воротам храма. Хотя ночь и скрадывала фигуры этих людей, однако лунный свет, усиленный огнями факелов, был достаточно ярок, чтобы привратник, пристально смотревший на возмутителей покоя с одной из башен, мог различить, что все они, несомненно, принадлежали к фиванской знати, а быть может, даже и к царскому роду. Громко окликнув человека, стучавшего в ворота, привратник спросил, что ему нужно. Тот, взглянув наверх, так грубо и презрительно обругал его, резко нарушив тишину Города Мертвых, что сидевшая в носилках женщина испуганно вздрогнула.

– Долго ли мы будем дожидаться тебя, ленивый пес? Сначала спустись, открой ворота, а потом уж задавай вопросы! Если эти факелы недостаточно ярки, чтобы ты понял, с кем имеешь дело, то скоро моя плеть напишет на твоей спине, кто мы такие и как следует принимать знатных людей!

Пока привратник, бормоча что-то невнятное, спускался по лестнице к воротам, женщина, стоявшая на колеснице, повернулась к человеку с плетью и сказала мелодичным голосом, прозвучавшим, однако, сурово и решительно:

– Ты, видно, забываешь, Паакер, что ты снова в Египте и имеешь дело не с дикими шасу [9], а с мирными жрецами. К тому же мы ведь пришли к ним за помощью! И так уж все жалуются на твою грубость, а сейчас, когда необычайные обстоятельства заставили нас приблизиться к этому священному храму, она кажется мне вовсе неуместной.

Эти слова, как видно, сильно задели самолюбивого ее спутника. Ноздри его широкого носа затрепетали, пальцы правой руки судорожно стиснули рукоятку плети, и, кланяясь с притворным смирением, он в то же время нанес резкий удар плетью по голым ногам стоявшего рядом раба. Тот вздрогнул, но не проронил ни звука, хорошо зная крутой нрав своего хозяина.

Привратник тем временем отворил ворота, и вслед за ним за ограду вышел молодой жрец, судя по облачению, в очень высоком сане, чтобы узнать, что нужно этим дерзким нарушителям ночного покоя.

Паакер собрался было заговорить, но женщина, стоявшая на колеснице, опередила его:

– Я – Бент-Анат [10], дочь фараона, – сказала она. – А вот эта женщина в носилках – Неферт, супруга благородного Мена, возничего моего отца. Мы в сопровождении этих знатных мужей ездили на северо-восточную сторону некрополя, чтобы осмотреть произведенные там недавно работы. Ты знаешь узкий проход между скалами по дороге к ущелью? Так вот, на обратном пути я сама правила конями и, по несчастью, переехала девочку, сидевшую с корзиной цветов у дороги. Мои кони сильно помяли ее, и я боюсь, что ее жизнь в опасности. Супруга Мена сама ее перевязала, а затем мы отнесли девочку в дом ее деда. Он – парасхит [11], и зовут его, кажется, Пинем. Не знаю, знаком ли он тебе.

– И ты вошла в его хижину, царевна? – спросил жрец.

– Да. Я должна была это сделать, святой отец. Хоть мне и известно, что всякий, кто переступает порог их жилища, оскверняет себя, но…

– Но, – подхватила жена Мена, привстав на носилках, – Бент-Анат сегодня же велит тебе или своему придворному жрецу совершить над ней обряд очищения, а вернуть ребенка бедному отцу очень трудно, может быть, даже невозможно!

– И все-таки хижина парасхита – нечистое место, – прервал ее Пенсеба, приближенный дочери фараона, – и я был против, когда Бент-Анат пожелала самолично войти в это проклятое логово. Я предлагал просто распорядиться, чтобы девочку отнесли домой, – продолжал он, обращаясь к жрецу, – а отцу послать дорогой подарок.

– И что же царевна? – спросил жрец.

– Она, как всегда, поступила по собственному разумению, – смиренно ответил Пенсеба.

– Которое всегда велит ей поступать справедливо! – воскликнула жена Мена.

– Да будет на то воля богов, – чуть слышно промолвила Бент-Анат.

Затем, повернувшись к жрецу, она продолжала:

– Тебе, святой отец, известна воля божества, ты читаешь в сердцах людей, я же знаю только одно: я охотно подаю милостыню и помогаю бедным, даже когда у них нет иного заступника, кроме их нищеты. Но после того, что постигло этих несчастных, я сама нуждаюсь в помощи!

– Ты? – удивился Пенсеба.

– Да, я! – твердо ответила Бент-Анат.

Жрец, до той поры молчавший, поднял правую руку как бы для благословения и произнес:

– Ты поступила справедливо! Хаторы [12] вложили тебе в грудь благородное сердце, а богиня истины руководит им. Вы, правда, помешали нашим ночным молитвам, но сделали это, вероятно, для того, чтобы просить нас послать врача к изувеченной девочке?

– Да, именно так!

– Я попрошу верховного жреца, чтобы он указал мне лучших лекарей по внешним повреждениям, и мы немедленно пошлем их к пострадавшей. Но где же находится жилище этого парасхита Пинема? Я ведь не знаю его.

– К северу от храма Хатшепсут, – сказала дочь фараона, – у самой… Впрочем, я велю кому-нибудь из моих людей проводить лекарей. К тому же я непременно должна рано утром знать, как чувствует себя больная. Паакер!

Человек, к которому она обратилась, – тот самый, кто так грубо стучался в ворота храма, – низко поклонился, чуть не коснувшись пальцами земли.

– Что прикажешь? – спросил он.

– Я приказываю тебе проводить врачей. Надеюсь, лазутчик фараона без труда отыщет хижину парасхита! К тому же ты ведь разделяешь мою вину, потому что.. – тут Бент-Анат повернулась к жрецу.

– Я должна во всем признаться тебе: несчастье это произошло, когда я пыталась на своих конях обогнать сирийских рысаков Паакера. Он хвастался, что они резвее, чем мои египетские… это была бешеная скачка!

– Хвала Амону, что она не кончилась худшим! – вскричал Пенсеба. – Разбитая в щепы колесница Паакера валяется на дне ущелья, а его лучшая лошадь искалечена

– Когда он проводит врачей к парасхиту, ему, наверное, захочется взглянуть на нее, – сказала Бенг-Анат. – А знаешь, Пенсеба, ты, заботливый опекун безрассудной девушки, сегодня я первый раз радуюсь, что мой отец ведет войну в далекой стране Сати [13].

– Да, пожалуй, он встретил бы тебя сегодня не очень ласково, – усмехнулся Пенсеба.

– Но где же врачи? – нетерпеливо вскричала Бент-Анат. – Итак, Паакер, решено – ты проводишь их, а утром известишь нас о здоровье больной.

Паакер низко поклонился. Бент-Анат слегка кивнула головой, а жрец и его собратья, вышедшие тем временем к воротам храма, воздели руки к небу в знак благословения, и ночная процессия тронулась в сторону Нила.

Паакер остался у храма с двумя рабами. Поручение царевны явно было ему не по душе. Мрачно смотрел он вслед носилкам супруги Мена, пока их еще можно было различить в неверном свете луны, припоминая дорогу к жилищу парасхита. Начальник ночной стражи все еще стоял у ворот со своими людьми.

– Не знаешь ли ты, где лачуга парасхита Пинема? – обратился к нему Паакер.

– А зачем он тебе?

– Не твое дело! – заорал Паакер.

– Ты грубиян! – рассердился начальник стражи. – Эй, люди, за мной! Нам здесь больше нечего делать!

– Стой! – злобно крикнул Паакер. – Ты знаешь, что я лазутчик фараона?

– Тем легче будет тебе найти то место, откуда ты пришел. За мной, люди!

Вслед за этим, словно эхо, раздался многоголосый хохот. Явная дерзость, открыто звучавшая в этом громовом хохоте, так напугала Паакера, что даже плеть выскользнула из его рук. Тот самый раб, которого он несколько минут назад хлестнул по ногам, поднял ее и безропотно последовал за своим господином во двор храма. У обоих в ушах все еще звучал этот насмешливый хохот. Он казался таким зловещим в тишине Города Мертвых, что они невольно приписали его неугомонным ночным духам. Однако эти дерзкие звуки не миновали и ушей старика привратника, а ему-то насмешники были известны гораздо лучше, чем лазутчику фараона. Решительным шагом направился он к воротам храма и, углубившись в густую тень позади пилона, стал наугад наносить удары своей длинной палкой.

– Эй, вы, грязное отродье Сетха [14], бездельники и нечестивцы! Вот я вас!

Злорадный смех смолк. Несколько маленьких фигур выскочило из тени. Старик, пыхтя и задыхаясь, погнался за ними, и вскоре целая толпа подростков шмыгнула в ворота храма.

Но привратнику все же удалось поймать тринадцатилетнего преступника, и он так крепко ухватил его за ухо, что, казалось, у бедняги голова приросла к плечу.

– Вот я расскажу обо всем старшему учителю, ах вы, саранча, вонючие нетопыри! – закричал он, отдуваясь. Но десяток учеников, воспользовавшихся случаем, чтобы выбежать на волю из своих темниц, уже окружили его со всех сторон. Посыпались льстивые слова и заверения в искреннем раскаянии, но глаза учеников при этом искрились лукавством. А когда один из старших мальчиков, обняв старика за шею, пообещал отдать ему на сохранение вино, которое ему скоро пришлет мать, привратник не устоял и отпустил пленника. Пока тот тер горящее ухо, старик, придав своему голосу еще больше строгости, закричал:

– А ну, живо убирайтесь отсюда! Вы думаете, я так и оставлю эту вашу выходку? Нет! Плохо же вы знаете старого Баба. Богам я пожалуюсь, а не учителю, а твое вино, юнец, принесу в жертву с мольбой, чтобы они простили вам ваши грехи!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Храм, во внешнем дворе которого Паакер ожидал возвращения жреца, ушедшего за врачами, назывался «Дом Сети» [15] и был одним из самых больших храмов Города Мертвых. Он уступал в величии лишь великолепному храму, построенному еще во времена прошлой династии, свергнутой дедом царствующего фараона. Заложен он был Тутмосом III, а Аменхотеп III украсил его грандиозными колоссами. [16] Дом Сети занимал первое место среди святынь некрополя. Поэтому Рамсес I приступил к его восстановлению вскоре после того, как ему удалось силой завладеть египетским троном, а его сын – великий Сети – завершил эти работы. Храм был посвящен культу душ усопших фараонов новой династии и служил местом торжественных празднеств в честь богов подземного царства На украшение храма, содержание жрецов и научных заведений расходовались каждый год огромные суммы. Эти научные заведения не должны были уступать древнейшим очагам мудрости жрецов в Гелиополе и Мемфисе, более того, они были устроены по их образцу и призваны возвысить Фивы – эту новую столицу фараонов в Верхнем Египте – над главными учеными центрами Нижнего Египта.

Среди научных заведений Дома Сети особой славой пользовались школы [17], и прежде всего высшая школа, где жрецы, врачи, судьи, математики, астрономы, филологи и другие ученые не только могли приобрести знания, но, достигнув высшей образовательной ступени и получив звание писца, находили постоянное пристанище. Живя здесь на всем готовом за счет фараона, избавленные от житейских забот, постоянно общаясь с другими учеными, они имели возможность целиком отдаться научным исследованиям и наблюдениям.

К услугам ученых была богатая библиотека, где хранились тысячи рукописных свитков, а рядом находилась мастерская по изготовлению папируса. Некоторым из ученых было вверено воспитание младших школьников, учившихся в начальных школах, которые тоже находились в ведении Дома Сети. Доступ в эти школы был открыт сыновьям всех свободных граждан. Здесь жили сотни учеников. Правда, родители должны были либо платить за их содержание, либо присылать в школу еду для своих детей.

В отдельном доме помещался пансион храма, где жрецы за большие деньги воспитывали сыновей из самых знатных семейств. Сам Сети I, основавший этот пансион, отдал сюда на воспитание своих сыновей и даже наследника – Рамсеса II.

Учеников в начальных школах было множество, и палка в их воспитании играла такую видную роль, что один из учителей как-то изрек: «Уши ученика находятся на спине, ибо когда его бьют, он лучше слышит».

Юноши, пожелавшие перейти из начальной школы в высшую, должны были сдавать специальный экзамен. Выдержав такой экзамен, юноша имел право выбрать себе наставника из числа известных ученых, который руководил его научными занятиями и которому он был предан до конца своей жизни. Сдав второй экзамен, он получал степень «писца» и право занять общественную должность.

Наряду с этими школами для будущих ученых существовали также заведения, где учились юноши, пожелавшие посвятить себя архитектуре, ваянию и живописи. И здесь каждый ученик тоже выбирал себе наставника.

Все учителя принадлежали к касте жрецов храма Сети, насчитывавшей свыше 800 членов и разделенной на пять классов во главе с тремя так называемыми пророками.

Первым пророком был верховный жрец храма Сети, одновременно являвшийся главой нескольких тысяч низших и высших служителей божества, населявших Город Мертвых в Фивах.

Главное здание храма Сети было сложено из массивных известняковых плит. Длинная аллея сфинксов тянулась от самого берега Нила до окружавшей храм стены и заканчивалась первым широким пилоном, который служил входом в большой двор, окаймленный с обеих сторон колоннадой, а дальше виднелись вторые ворота. Пройдя через эти ворота между двумя башнями в форме усеченных пирамид, можно было попасть во внутренний двор, несколько напоминавший первый, окруженный стройной колоннадой, которая была уже частью главного здания храма.

В этот поздний час храм был лишь слабо освещен несколькими фонарями.

Позади храма виднелись высокие постройки из простого нильского кирпича. Но, несмотря на этот дешевый строительный материал, вид у них был очень красивый и нарядный, так как стены были покрыты слоем штукатурки и расписаны яркими узорами вперемежку с иероглифическими надписями.

Внутреннее устройство у всех домов было одинаковое. Посередине каждого дома помещался открытый двор, куда выходили двери комнат жрецов и ученых; по обеим сторонам двора тянулись крытые деревянные галереи, а в центре был бассейн, украшенный декоративными растениями. Комнаты учеников помещались наверху, занятия же обычно проводились прямо в мощеных дворах, застланных циновками.

В сотне шагов позади храма Сети находилось обиталище пророков, стоявшее между зеленой рощей и прозрачным озером, считавшимся священным. Дом этот отличался от всех прочих красотой отделки и был украшен яркими развевающимися флагами. Однако это была лишь временная резиденция пророков, куда они приезжали только на время служения, а дворцы, где они жили со своими женами и детьми, находились в самих Фивах, на другом берегу Нила.

Поздних гостей не могли, конечно, не заметить и ученые. В их домах тоже царило необычное для этого часа оживление, походившее на суматоху в потревоженном муравейнике. Возбуждение охватило не только учеников, но и учителей и жрецов. Целыми группами подходили они к стенам храма, задавали различные вопросы, высказывали всяческие догадки. Кто-то говорил, будто получено известие от фараона о том, что на царевну Бент-Анат напали колхиты. А какой-то шутник из вырвавшихся на волю учеников убеждал своих слушателей, будто лазутчик фараона Паакер силой доставлен в храм, чтобы его здесь научили получше писать. И вот бывший питомец Дома Сети вновь стал объектом насмешек, потому что даже среди младшего поколения учеников еще ходили забавные истории о погрешностях слога, которыми он прославился в школе. А потому новость эта была встречена с шумным одобрением, несмотря на всю ее нелепость. Все прекрасно знали, что Паакер занимал высокий пост в армии. Однако когда один молодой, но серьезный и суровый жрец подтвердил, что он действительно видел во дворе храма лазутчика фараона, слова ученика вновь показались всем вполне вероятными.

Оживленная беготня, смех и крики учеников в столь поздний час не укрылись от верховного жреца.

Амени, сын Небкета, отпрыск древнего и знатного рода, отнюдь не был простым священнослужителем. Власть его распространялась далеко за пределы круга жрецов, мудро и твердо руководимых им в храме. Жреческие общины по всей стране признавали его главенство, обращались к нему за советом и никогда не осмеливались нарушить религиозные предписания, исходившие из Дома Сети, а следовательно, от самого Амени.

В нем видели воплощение священного промысла, и если он предъявлял общинам тяжкие, а подчас и странные требования, то им подчинялись беспрекословно, ибо все знали по опыту, что, указывая самые запутанные и сложные пути, он неизменно преследовал одну и ту же цель: укрепить мощь и могущество всей касты жрецов. Сам фараон высоко ценил этого выдающегося человека и не раз пытался привлечь его ко двору, обещая ему пост хранителя печати. Однако никто и ничто не могло заставить Амени покинуть свою, казалось бы, скромную должность. Он с презрением относился к внешнему блеску и пышным титулам. По временам он даже осмеливался оказывать решительное сопротивление приказам из «Великого Дома», и не собирался менять свою беспредельную власть над духами на ограниченную власть в мирских делах, состоя на службе у своенравного и трудно поддающегося чужому влиянию гордого фараона. Все это казалось ему слишком мелким.

Отличаясь необычайным постоянством в привычках, он очень странно устроил свою жизнь. Восемь дней из десяти он проводил в своем храме, а два дня уделял семье, жившей на другом берегу Нила. Однако он никогда и никому, даже своим родным, не сообщал, какие именно из десяти дней он намерен посвятить отдыху. Он довольствовался четырьмя часами сна, причем спал обычно днем, в комнате, куда не проникал шум, с плотно завешенными окнами. Ночью он никогда не спал, так как считал, что прохлада и тишина ночных часов способствуют работе, а к тому же в эти часы он имел возможность изучать звездное небо.

Все обряды, предписываемые его саном: омовение, очищение, бритье [18] и посты, – он выполнял с неукоснительной строгостью, и весь его внешний облик полностью соответствовал его натуре.

Амени было уже далеко за сорок. Рослый и статный, он совершенно не страдал той полнотой, которая свойственна на Востоке людям в этом возрасте. Его гладко выбритый череп имел форму правильного, несколько удлиненного овала. Лоб был не высок и не низок, а лицо отличалось на редкость тонкими чертами. Невольно обращали на себя внимание его сухие губы и большие глаза, скрытые под густыми бровями. Эти глаза не метали молний, не сверкали, – всегда потупленные, они поражали своей ясностью и бесстрастием, когда взгляд их медленно поднимался, чтобы внимательно остановиться на ком-нибудь. Юный Пентаур, поэт в храме Сети, хорошо знавший эти глаза, воспел их в своих стихах, сравнивая их с хорошо обученными воинами, которым военачальник дает отдых до и после сражения, чтобы они в любой миг со свежими силами и уверенностью в победе могли ринуться в бой.

Благородная уравновешенность его характера, частью врожденная, частью достигнутая постоянным духовным самоусовершенствованием, была столь же царственной, сколь и приличествующей жрецу. Врагов у Амени было немало, однако клевета, как это ни странно, редко касалась его.

Верховный жрец поднял глаза, удивленный шумом во дворе храма, оторвавшим его от работы.

В просторной комнате, где он сидел, царила приятная прохлада. Стены снизу были облицованы фаянсовыми плитками, а сверху оштукатурены и покрыты росписью. Однако эти живописные произведения, выполненные учениками художественной школы, были почти повсюду скрыты деревянными полками со свитками папируса и восковыми табличками. Большой стол, высокое ложе, застеленное шкурой пантеры, скамеечка для ног, изголовье в форме полумесяца [19], несколько стульев, полка с чашами и кувшинами и другая полка, уставленная всевозможными бутылками, сосудами и банками, довершали убранство этой комнаты, освещенной тремя лампами в форме птиц, наполненными касторовым маслом.

На Амени было просторное одеяние из белоснежного полотна, ниспадавшее мелкими складками почти до земли. Бедра его охватывала завязанная спереди широкая бахромчатая лента, туго накрахмаленные концы которой свешивались до колен. Перевязь из белой парчи, перекинутая через плечо, поддерживала одежду. На шее у верховного жреца было ожерелье в виде воротника, шириною более пяди, спускавшееся спереди до середины его обнаженной груди; жемчужины в ожерелье чередовались с драгоценными камнями; на руках жреца сверкали массивные золотые браслеты.

Амени поднялся со своего кресла из черного дерева с ножками в виде лап льва и подал знак слуге, сидевшему на корточках у стены. Тот без слов понял желание своего господина: он бережно надел на его бритую голову длинный, густо завитый парик [20], накинул ему на плечи шкуру пантеры, голова и когти которой были обтянуты золотой фольгой. Другой слуга подал ему металлическое зеркало, и, внимательно взглянув в него, Амени поправил шкуру и украшавшее его грудь ожерелье. В ту минуту, когда третий слуга собирался подать ему жезл – символ его высокого сана, жрец доложил о приходе писца Пентаура.

Амени кивнул головой, и в комнату вошел тот самый молодой жрец, с которым царевна Бент-Анат говорила у ворот храма.

Преклонив колени, Пентаур коснулся губами руки верховного жреца. Благословив его, Амени сказал звучным голосом:

– Встань, сын мой. Твое появление избавит меня от необходимости выходить из дома в столь поздний час ночи, если ты сможешь поведать мне, что потревожило учеников нашего храма. Говори!

Речь его, без малейших следов диалекта, была так высокопарна, как будто он читал по книге.

– Ничего особенного не произошло, святой отец, – сказал Пентаур. – Я не хотел тревожить твой покой. Но ученики без всякой причины подняли страшный шум, да к тому же приезжала сама царевна Бент-Анат и просила у нас врача. Неурочный час и свита, с которой она появилась…

– Разве дочь фараона больна? – перебил его Амени.

– Нет, отец мой. Она совершенно здорова и даже не в меру резва. Желая показать прыть своих коней, она сбила с ног дочь парасхита Пинема. Но благородное сердце заставило ее собственноручно перенести изувеченную девочку в дом отца.

– Она вошла в дом этого нечистого?!

– Да, святой отец!

– И теперь она просит совершить над ней обряд очищения?

– Я думаю, что мы не вправе осуждать царевну, отец, ибо лишь чувство человеколюбия толкнуло ее на поступок, правда, нарушающий наши обычаи, но…

– Но? – строго переспросил верховный жрец, и глаза его, до той поры опущенные вниз, начали медленно подниматься.

– Но, – продолжал молодой жрец, потупив взор, – не являющийся все же преступлением… Ведь когда Ра несется по небосклону на своей золотой ладье, сияние его лучей в одно и то же время озаряет и дворец фараона и хижину презренного раба! Неужели же наше слабое сердце должно лишать человека низкого происхождения любви и сострадания только потому, что он нищ?

– Я слышу слова поэта Пентаура, – медленно произнес Амени, – но не жреца Пентаура, удостоенного милости быть приобщенным к высшим сферам знания, человека, которого я называю своим братом и считаю равным себе. У меня нет перед тобой никаких преимуществ, юноша, кроме разве шатких знаний, накопленных для тебя, как и для меня, жрецами нашей веры; кроме некоторой наблюдательности и опыта, которые не дают миру ничего нового, но, пожалуй, учат оживлять и хранить обычаи наших предков. Всего несколько недель назад ты дал тот же обет, который я много лет назад произнес перед лицом всемогущего божества, – обет беречь знание, это сокровище, принадлежащее лишь посвященным. Ибо знание подобно огню, что в руках умудренного опытом служит благим целям, но в руках ребенка – а народ, толпа всегда подобны ребенку – превращается во всепожирающее пламя, неистовое и неугасимое, которое поглощает все вокруг и грозит уничтожить то прекрасное, что даровали миру наши предки. Как же нам, посвященным, следует углублять и развивать свое знание в тиши нашего храма под надежной охраной его стен? Тебе это ведомо, и ты дал обет служить знанию! Удержать народ в вере отцов наших – это твоя святая обязанность, это долг каждого жреца. Времена изменились, сын мой! Под властью древних царей этот огонь, который я так красочно описал тебе, поэту, был окружен бронзовой стеной, и толпа безучастно проходила мимо нее. Ныне я вижу трещины в этой древней стене, и взоры непосвященных, чьи души обуреваемы страстями, обрели проницательность, и один рассказывает другому о том, что он, почти ослепленный этим огнем, как ему кажется, сумел подсмотреть через сверкающие трещины.

Голос Амени слегка дрогнул, и он, устремив на зачарованного поэта свой властный взор, продолжал:

– Мы проклинаем и изгоняем из своей среды каждого посвященного, который расширяет эти трещины. Мы жестоко караем даже друга, когда он по нерадивости своей упускает случай заделать эти трещины в бронзе ударами молота.

– Ах, отец мой! – вскричал Пентаур, отшатнувшись, и краска стыда залила его лицо.

Амени приблизился к молодому жрецу и положил руки ему на плечи.

Оба они были одного роста, оба прекрасно сложены, и даже лица их были схожи. Но, несмотря на это, никому не пришло бы в голову принять их хотя бы за дальних родственников, столь различны были выражения их лиц. В чертах одного отражались воля и сила, сурово покоряющие все вокруг, в чертах другого – лишь страстное желание закрыть глаза на нужду и горе и видеть жизнь такой, какой она отражается в волшебном зеркале души поэта. Свежестью и весельем искрились его сияющие глаза, но чуть заметная усмешка на губах во время беседы или в минуты волнения доказывала, что Пентаур далек от наивной беспечности, что немало битв выдержала его душа, познавшая уже горькие сомнения.

Вот и сейчас в ней вспыхнули противоречивые чувства. Ему казалось, что он должен возразить верховному жрецу, но властность Амени произвела на него, воспитанного в послушании, такое впечатление, что он не мог вымолвить ни слова и только слегка вздрогнул, когда руки Амени коснулись его плеч.

– Я осуждаю твое поведение, – сурово продолжал верховный жрец, крепко сжимая плечи юноши, – и как мне ни больно, я вынужден тебя наказать… но все же…

Только теперь он отпустил юношу и, взяв его за руку, продолжал:

– Но все же я рад этому, ибо я люблю тебя и чту тебя как человека высокоодаренного и призванного вершить великие дела. Сорняк можно вырвать с корнем или оставить расти, но ты – благородное растение, а себя я сравниваю с садовником, который забыл подвязать это растение и теперь, увидав, что оно искривилось, благодарен ему за то, что оно само напомнило ему об оплошности. В твоем взоре я читаю вопрос, и по твоему лицу я вижу, что ты считаешь меня слишком строгим судьей. В чем я тебя обвиняю? Ты позволил себе посягнуть на закон предков! Человек непрозорливый и легкомысленный сказал бы, что это не такой уж страшный проступок, а я говорю тебе: ты виновен вдвойне хотя бы уже потому, что закон нарушила дочь фараона, а на нее смотрят все, от мала до велика, и поступки ее должны служить примером народу. Ведь если прикосновение к тем, кого древний закон заклеймил тягчайшим проклятием, не осквернило дочь фараона, то кого же тогда может оно осквернить? Пройдет немного дней, и все станут говорить: парасхиты такие же люди, как и мы, а древний закон, повелевающий их избегать, – глупость! Но и этим дело не кончится. С такой же легкостью каждый сможет сказать себе: кто заблуждался в одном, может заблуждаться и в другом. В деле веры, сын мой, нет мелочей! Стоит отдать врагу одну башню, и скоро вся крепость будет в его руках! В нынешнее беспокойное время наше вероучение подобно повозке на склоне горы, под колесо которой подложен камень, и пусть даже ребенок вынет его, все равно она покатится в пропасть и разобьется вдребезги. Представь себе, что этим ребенком будет дочь фараона, а камнем под колесом – хлеб, который она захочет дать нищему, чтобы накормить его. Позволишь ли ты ей сделать это, если твой отец, твоя мать, все, что тебе дорого и близко, находится в этой повозке? Молчишь? Так вот, завтра дочь фараона, вероятно, вновь посетит хижину парасхита. Ты будешь ждать ее там и скажешь ей, что она преступила закон и должна совершить обряд очищения. На этот раз я освобождаю тебя от более тяжкого наказания. Небо даровало тебе светлый ум. Так воспитай же в себе то, чего тебе не хватает: силу, необходимую, как ты сам знаешь, чтобы подавить в себе все, даже соблазны, рождающиеся в твоем сердце, и даже обманчивые порывы твоего рассудка. И еще вот что. Пошли врачей в хижину парасхита и вели им ухаживать за девочкой так, будто она сама царица. Кто знает, где живет этот человек?

– Дочь фараона оставила в храме Паакера, лазутчика своего отца, чтобы он проводил врачей в дом Пинема, – ответил Пентаур.

– Паакер, не знающий сна из-за дочери какого-то парасхита! – с усмешкой произнес суровый верховный жрец.

Пентаур, который все время стоял, потупив взор, поднял при этих словах глаза и со вздохом сказал:

– А Пентаур, сын садовника, должен заставить дочь фараона совершить обряд очищения! – В словах его звучали и робость и плохо скрытое лукавство.

– Пентаур – служитель божества и Пентаур – жрец будет иметь дело не с дочерью фараона, а с нарушительницей обычая нашей веры, – строго сказал Амени. – Вели передать Паакеру, что я хочу его видеть.

Юноша низко поклонился и вышел из комнаты. Оставшись один, верховный жрец пробормотал:

– Он еще не таков, каким ему надлежит быть, и слова мои не произвели на него впечатления.

На несколько минут воцарилась тишина. Амени, погрузившись в глубокие размышления, молча шагал по комнате. «И все же этот юноша предназначен для великих дел. Чего же ему еще не хватает? – бормотал он про себя. – Он хорошо учится, умеет думать и чувствовать, располагает к себе сердца всех, даже мое. Он сумел сохранить чистоту и скромность…» При этом верховный жрец остановился и, ударив рукой по спинке стоявшего перед ним стула, громко воскликнул:

– Так вот чего ему еще не хватает! Он не изведал еще жара честолюбия. Так зажжем же в нем этот жар на благо нам и ему!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Выйдя от верховного жреца, Пентаур поспешил исполнить его распоряжение.

Он велел служителю провести к Амени Паакера, ожидавшего во дворе храма, а сам пошел к врачам, чтобы попросить их хорошенько позаботиться о пострадавшей девочке.

В Доме Сети училось немало медиков [21], однако лишь немногие оставались здесь после сдачи экзамена на звание «писца». Самых способных отправляли в Гелиополь, где с древнейших времен находился знаменитый медицинский центр страны. Усовершенствовав там свое искусство, они возвращались в Фивы, чтобы посвятить себя хирургии, лечению глазных болезней или другим отраслям медицины. Здесь они либо становились придворными врачами самого фараона, либо занимались преподаванием, а в особо сложных случаях их приглашали на консилиум.

Разумеется, большинство врачей жило в самих Фивах, на правом берегу Нила, в собственных домах, вместе с семьями, однако каждый принадлежал к какой-нибудь жреческой общине. Поэтому, если кто-нибудь нуждался в помощи, за врачом посылали не к нему на дом, а в храм. Здесь, расспросив, чем страдает больной, главный врач храма подыскивал медика, специальные познания которого наиболее подходили для лечения данного случая.

Подобно всем жрецам, врачи жили на доходы от своих земельных владений, но, кроме того, существенную роль играли для них подарки фараона, поборы с верующих и пособия из государственной казны. От своих пациентов врачи, как правило, денег не получали; правда, выздоровевший обычно приносил дары храму, пославшему к нему врача. Поэтому нередко медики-жрецы утверждали, что выздоровление больного будет зависеть от пожертвований храму.

Знания египетских врачей были довольно глубокими, но, вполне естественно, приходя к больному как «служители божества», они не ограничивались рациональным лечением и даже считали такое лечение невозможным без мистического действия молитв и заклинаний.

Среди учителей-медиков Дома Сети были люди самых различных способностей и направлений ума, однако Пентаур не колебался ни одной минуты, кому поручить лечение дочери парасхита.

Врач, на которого пал его выбор, был внуком знаменитого, давно уже покойного медика Небсехта, и звали его тоже Небсехт. Этот молодой врач был лучшим другом Пентаура и его соучеником по школе.

С ранних лет этот юноша, унаследовавший от деда блестящие способности, упорство и любовь к науке, был всей душой предан медицине. Еще в Гелиополе он избрал своей специальностью хирургию [22] и, несомненно, стал бы там учителем, если бы не косноязычие, не позволявшее ему громко читать заклинания и молитвы. Однако этот недостаток, глубоко огорчавший родителей Небсехта и его учителей, пошел ему на пользу. Как нередко случается в жизни, мнимые преимущества порой оказываются нам во вред, а мнимые недостатки часто приносят подлинное счастье. В то время как сверстники Небсехта упражнялись в песнопениях и декламации, он, лишенный этой возможности, целиком отдался своей врожденной склонности к наблюдению органической жизни природы. Учителя в какой-то мере поощряли этот дух исследования и извлекали пользу из его обширных познаний в анатомии человека и животных, а также из ловкости его умелых рук.

Его глубокое отвращение к мистической стороне науки неизбежно повлекло бы за собой тяжкую кару, а быть может, даже изгнание, если бы оно хоть как-нибудь проявлялось в его словах и поступках. Но Небсехт принадлежал к типу молчаливого ученого, целиком поглощенного наукой и свободного от честолюбивого желания возвыситься. Он находил глубочайшее удовлетворение в своих исследованиях, покорно подчинялся каждому требованию публично показать свои способности и знания, но при этом не терпел посягательства на свою скромную и трудную жизнь ученого.

С этим человеком Пентаур сблизился больше, чем с другими товарищами по школе.

Он восхищался его знаниями и искусством врача, а когда Небсехт, слабый телом, но поистине неутомимый, бродил в поисках растений, или животных по зарослям папируса на берегах Нила, по пескам пустыни или горам, Пентаур охотно сопровождал его и неизменно извлекал из этих прогулок большую пользу для себя. Его спутник видел много такого, что без него навеки осталось бы сокрытым от глаз поэта, а иные предметы, известные ему лишь внешне, обретали новое содержание, новый смысл благодаря объяснениям молодого исследователя. И куда девалось его косноязычие, когда нужно было рассказать другу о впервые замеченных им особенностях того или иного существа!

Поэт любил своего ученого друга всем сердцем. Небсехт тоже любил Пентаура, обладавшего всем, чего недоставало ему самому: мужской красотой, ребяческой веселостью, прямодушием, восторженностью художника и талантом выразить словом все, что волновало его сердце.

Пентаур был совершенным профаном в науке, которую в совершенстве изучил его друг, но, несмотря на это, обладал удивительной способностью понимать даже самое трудное и сложное. В конце концов Небсехт стал считаться с мнением своего друга больше, чем с суждениями своих товарищей по профессии, ибо там, где Пентаур высказывался свободно и независимо, они попадали в плен предвзятости и традиций.

Комната молодого ученого, отделенная от остальных жилых помещений, находилась под одной крышей с житницей Дома Сети. Хотя по размерам она скорее походила на зал, Пентаур всюду натыкался на целые снопы всевозможных трав, на его пути громоздились клетки из пальмовых ветвей, поставленные друг на друга по четыре и по пять штук, не говоря уже о бесконечном множестве больших и маленьких горшков, обвязанных бумагой с проколотыми в ней отверстиями. Во всех этих клетках и горшках копошились разные животные – от тушканчика, большой нильской ящерицы и желтой совы до лягушек, змей, скорпионов и разных жуков.

На единственном столе, стоявшем посреди комнаты, рядом с письменными принадлежностями лежали кости животных, а также острые ножи из кремня и бронзы самых различных видов и форм. В углу была расстелена циновка, а деревянное изголовье на ней указывало, что она служит ученому постелью.

Едва только у входа в это странное помещение послышались шаги Пентаура, хозяин, словно школьник, прячущий от учителя запретную игрушку, сунул под стол какой-то предмет и, набросив на него покрывало, поспешно спрятал в складках своей одежды острый осколок кремня, закрепленный в деревянной ручке [23], которым он только что орудовал. Затем он сел и сложил на груди руки с видом человека, погруженного в праздные размышления.

Единственная лампа, укрепленная на высокой подставке возле стула, скупо освещала комнату, но даже и этого скудного света было достаточно, чтобы Пентаур, хорошо знавший все привычки своего друга, тотчас понял, что помешал Небсехту, занимавшемуся запретным делом. Узнав вошедшего, Небсехт кивнул ему в знак приветствия и сказал:

– Ну, уж тебе-то не следовало бы меня пугать!

Потом он нагнулся и вытащил из-под стола то, что спрятал там, когда вошел Пентаур. Это была доска с привязанным к ней живым кроликом; в его вскрытой и растянутой деревянными палочками груди билось сердце. Не обращая больше внимания на друга, Небсехт вновь углубился в прерванные наблюдения.

Некоторое время Пентаур молча смотрел на ученого, затем, положив ему на плечо руку, сказал:

– Советую тебе впредь запирать дверь, когда ты занимаешься запрещенными делами.

– Он…н…ни сн…н…яли…– заикаясь, пробормотал Небсехт, – они сняли с моей двери задвижку, после того как застали меня за анатомированием руки подделывателя документов Фатма [24].

– Значит, мумия этого несчастного так и осталась без правой руки?

– На том свете она ему не понадобится!

– Ты хоть положил ему в могилу фигурки ушебти? [25]

– Вздор!

– Ты заходишь слишком далеко, Небсехт, и ведешь себя неосторожно! С тем, кто без нужды мучает безобидного зверька, духи подземного мира поступят точно так же – этому учит нас закон. Я знаю, что ты хочешь мне сказать! Ты считаешь дозволенным причинять страдания животному, если это обогащает твои знания, необходимые, чтобы уменьшить страдания человека…

– А ты не согласен со мной?

Пентаур улыбнулся и, склонившись над кроликом, сказал:

– Как странно! Зверек все еще живет и дышит, а ведь человек от такого обращения давно бы умер. Видимо, организм человека более хрупкий и нежный, поэтому он быстрее погибает.

– Может быть, – пожав плечами, промолвил Небсехт.

– А я думал, что ты знаешь это!

– Я? Откуда? Ведь я же тебе сказал. Они даже не разрешают мне изучить, как движется рука у подделывателя документов.

– Не забывай, чему учит священная книга, – блаженство души зависит от сохранности тела.

Небсехт поднял свои умные маленькие глаза и нерешительно сказал:

– Не спорю. Впрочем, это меня не касается. Делайте с душами людей что вам угодно, а я стремлюсь изучить лишь их тела, чтобы уметь починить их в случае повреждения… Насколько это вообще возможно.

– Хвала Тоту [26], что хоть в этом деле тебе нет нужды отрицать свое мастерство.

– Кто может назвать себя мастером в сравнении с божеством? – спросил Небсехт. – Я ничего не умею, ровно ничего! Я владею своими инструментами едва ли уверенней, чем ваятель, который вынужден работать в темноте.

– Как слепой Резу, рисовавший лучше всех зрячих художников страны, – рассмеялся Пентаур.

– Вот и я могу работать «лучше» или «хуже», – отозвался Небсехт, – но «хорошо» – никогда.

– В таком случае удовлетворимся этим «лучше», – ведь я как раз пришел им воспользоваться.

– Разве ты болен?

– Нет, хвала Исиде! Я чувствую себя таким сильным, что могу с корнем вырвать пальму. Но я хочу просить тебя этой же ночью посетить одну больную девочку. Дочь фараона Бент-Анат…

– У семьи фараона свои врачи.

– Дай мне договорить! Так вот, дочь фараона Бент-Анат переехала на своей колеснице одну девочку, и, говорят, бедняжка в тяжелом состоянии.

– Та-ак, – протянул ученый. – Где же она лежит – на той стороне, в городе, или здесь, в некрополе?

– Здесь. Она всего-навсего дочь парасхита.

– Парасхита? – переспросил Небсехт и задвинул доску с кроликом под стол. – В таком случае я иду!

– Чудак! Ты, кажется, надеешься найти в хижине у этого нечистого что-нибудь интересное.

– Это мое дело. Но я иду. Как его зовут?

– Пинем.

– Пожалуй, с ним не столкуешься, – пробормотал ученый. – А впрочем, кто знает?

С этими словами он встал, открыл плотно закупоренный флакон со стрихнином [27], смазал им нос и мордочку кролика, после чего зверек тотчас же перестал дышать. Положив его в ящик, Небсехт сказал:

– Я готов.

– Ну, нет! В этой перепачканной одежде ты не можешь выйти из дома!

Врач кивнул и, достав чистую одежду, собрался было натянуть ее поверх грязной, но Пентаур воскликнул, смеясь:

– Сначала нужно снять рабочую одежду! Постой, я тебе помогу. Но что это? Клянусь богом Бесом [28], на тебе одежек, что на луковице.

Пентаур был известен среди своих товарищей как большой весельчак и насмешник. Вот и сейчас, увидев, что его друг в третий раз собирается надеть чистую одежду поверх грязной, он рассмеялся, и его раскатистый хохот потряс своды обители ученого.

Небсехт смеялся вместе с ним.

– Теперь я понимаю, почему моя одежда казалась мне такой тяжелой, а в полдень мне было так невыносимо жарко. Вот что, пока я скину лишнюю одежду, ты тем временем пошли спросить у верховного жреца, могу ли я покинуть храм.

– Он поручил мне послать к парасхиту врача и при этом добавил, что девочку нужно лечить так, словно она – сама царица.

– Неужели? А знал он, что речь идет всего-навсего о дочери парасхита?

– Разумеется.

– В таком случае я начинаю верить, что вывихнутые члены можно вправить одними заклинаниями. Ох, уж эти мне заклинания! Ты же знаешь.. Ну, конечно, ты знаешь, что мне теперь запрещено одному посещать больных. Ведь язык мой слишком неповоротлив, чтобы произносить заклинания и вымогать у умирающего щедрые пожертвования для храма. Сходи, пока я переоденусь, к пророку Гагабу и попроси его, чтобы он отправил со мной пастофора [29] Тета, который обычно меня сопровождает.

– На твоем месте я бы подыскал себе помощника помоложе, чем этот слепой старик.

– Оставь! Я был бы рад, если бы старик остался дома и лишь его язык пополз бы за мной, как угорь или улитка. Ведь его голова и сердце никак не связаны с его языком, ибо он мелет свои заклинания, словно вол на обмолоте хлеба. [30]

– Это верно, – согласился Пентаур. – Я сам недавно видел, как старик, бормоча молитвы у постели больного, в то же время украдкой пересчитывал подаренные ему финики.

– Он, конечно, без особого желания пойдет к парасхиту, потому что тот беден, к тому же он скорее коснется скорпионов в этом горшке, там наверху, чем куска лепешки в руках нечистого. Но скажи ему, чтобы он зашел за мной, а я угощу его вином. У меня есть еще не тронутый трехдневный запас – в такую жару вино затуманивает мозг. А где живет парасхит? В северной или южной части некрополя?

– Кажется, в северной. Впрочем, дорогу тебе покажет Паакер, лазутчик фараона.

– Паакер? – Небсехт рассмеялся – Что у нас сегодня по календарю? [31] С дочерью парасхита велят обращаться, как с царевной, врача поведут с почетном, как самого фараона! Однако лучше бы мне не снимать мои одежды.

– Ночь очень теплая, – успокоил его Пентаур.

– Это хорошо, но у Паакера странные привычки. Позавчера меня позвали к одному несчастному юноше, которому он сломал палкой ключицу. Если бы я был конем дочери фараона, я бы скорее помял хорошенько Паакера, чем бедную девочку

– Я тоже! – воскликнул Пентаур и, выйдя из комнаты, поспешил ко второму пророку храма – Гагабу, бывшему в то же время главой врачей Дома Сети, чтобы просить его послать вместе с Небсехтом слепого пастофора Тета.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Пентаур знал, где найти этого высокопоставленного жреца, так как был приглашен на пиршество, устроенное Гагабу в честь двух новых ученых, переведенных в Дом Сети из высшей школы в Хенну. [32]

На открытом дворе, окруженном пестро расписанными деревянными колоннами и освещенном множеством ламп, в удобных креслах, расставленных двумя длинными рядами, восседали пирующие жрецы. Перед каждым стоял небольшой столик, и проворные слуги разносили яства и напитки, в изобилии расставленные на особом, великолепно убранном возвышении посреди двора. Гостям подавали окорока газелей [33], жареных гусей и уток, пироги с мясом, артишоки, спаржу и другие овощи, всевозможные печенья и сладости. Их кубки щедро наполняли дорогими винами, которые никогда не переводились в прохладных хранилищах Дома Сети. [34]

В перерывах между блюдами несколько слуг подносили пирующим металлические тазы с водой для омовения рук и тонкие полотенца.

Когда все насытились, вино полилось еще обильнее и каждому гостю поднесли благоухающие цветы – они должны были услаждать жрецов во время их бесед, ставших теперь еще более оживленными.

Участники пиршества были облачены в длинные белоснежные одежды, – все они принадлежали к числу посвященных [35] в высшие таинства, или, иными словами, были руководителями жреческой общины Дома Сети.

Второй пророк Гагабу, сидевший на почетном месте вместо верховного жреца, обыкновенно появлявшегося в таких случаях всего на несколько минут, был маленьким коренастым человеком с бритым, выпуклым, словно шар, черепом. Его стареющее лицо имело правильные черты, а мясистые пухлые щеки были гладко выбриты. Серые глаза его глядели живо и пристально, но стоило ему разволноваться, как в них появлялся холодный блеск, а энергичные чувственные губы начинали судорожно подергиваться.

Рядом стояло роскошное кресло верховного жреца Амени, а подле него сидели оба приглашенных из Хенну жреца – стройные пожилые люди со смуглой кожей.

Остальные гости расселись в точном соответствии со своими должностями, независимо от возраста.

Но, несмотря на такой строгий порядок, все присутствующие непринужденно участвовали в общем разговоре.

– Мы глубоко благодарны за приглашение в Фивы, – сказал Туауф – старший из переведенных в Дом Сети жрецов, чьи ученые труды часто использовались в школах [36], – так как, во-первых, это приближает нас к фараону, да пошлют ему боги долгие годы здоровья и процветания, а во-вторых, удостаивает нас чести причислить себя к вашей среде, ибо если школа в Хенну некогда насчитывала среди своих воспитанников не одного великого человека, то теперь она никак не может полагать себя равной Дому Сети. Даже Гелиополь и Мемфис уступают этому храму, и если я, недостойный, все же осмеливаюсь без робости встать рядом с такими знаменитостями, то лишь благодаря уверенности, что вашим успехам помогает священная сила вашего храма, которая, несомненно, укрепит мои знания, а также вере в вашу высокую одаренность и прилежание, в которых, как я надеюсь, и у меня нет недостатка. Я уже видел верховного жреца Амени – это замечательный человек! А кто не знает твоего имени, Гагабу, и твоего, Мериапу!

– А кого из вас можем мы приветствовать как автора прекраснейшего гимна Амону, равного которому никогда еще не пели в стране сикомор? – спросил другой приезжий. – Кто из вас Пентаур?

– Вот то пустое кресло ждет его, – сказал Гагабу. – Он моложе всех нас, но ему уготовано великое будущее.

– Равно как и его гимнам, – добавил старший ученый из Хенну.

– Без сомнения, – подтвердил глава астрологов [37], пожилой седовласый человек с такой огромной курчавой головой, что она как бы с трудом держалась на его тонкой шее, вытянутой от постоянного наблюдения за звездами. – Без сомнения, – повторил он, и его глаза фанатично сверкнули, – боги наделили нашего друга щедрыми дарами. Однако я не берусь предугадать, как он ими воспользуется. Я замечал в юноше склонность к свободомыслию, и это меня пугает. Сочиняя гимны, он, правда, подчиняет свою гибкую речь предписанным формам, но мысли его уносятся ввысь, за пределы наших древних обычаев. А в гимне, предназначенном для народа, я нахожу выражения, которые можно назвать прямой изменой таинствам веры. Напомню, что всего несколько месяцев назад он дал клятву свято хранить их. Вот, к примеру, мы поем его слова, а народ нас слушает:

Ты един, о создатель всего сущего,

И едино, о ты, все свершающий, творенье твое.

И дальше:

Он один, неповторимый и несравненный,

Обитающий в святая святых! [38]

Такие слова нельзя произносить публично, особенно теперь, когда из чужих краев к нам вторгаются разные новшества, подобно тучам саранчи, налетающей с Востока.

– Он высказал мою сокровенную мысль! – вскричал казначей храма.

– Слишком рано приобщил Амени этого юношу к таинствам!

– Он сделал это по моему предложению, ведь я был учителем Пентаура, – сказал Гагабу. – Мы должны гордиться тем, что среди нас есть человек, столь блестяще умножающий славу храма. Народ слушает его гимны, но не вникает в смысл, сокрытый в них. За всю жизнь мне ни разу не приходилось видеть большего благоговения на лицах молящихся, чем во время Праздника Лестницы [39], когда пели волнующий и прекрасный хвалебный гимн.

– Пентаур всегда был твоим любимцем! – вскричал глава астрологов. – То, что ты прощаешь ему, ты никогда не разрешил бы другому. И все же я, равно как и другие, считаю его гимны опасными. Или, может быть, ты скажешь, что у нас нет причин для серьезных опасений? Что вокруг не творятся дела, которые грозят нам и станут причиной нашей гибели, если мы не выступим против них самым решительным образом, пока не поздно?

– Ты тащишь песок в пустыню и поливаешь медом финик! – вспылил Гагабу, и губы его начали судорожно подергиваться. – Ныне нет ничего совершенного, и предстоят жестокие битвы, но не мечи будут решать дело, а вот что! – При этом Гагабу коснулся своего лба и уст. – А кто подготовлен для этих битв лучше моего ученика? Он будет в первых рядах борцов за наше дело, он – второй Гор-Гут [40], что в образе крылатого солнечного диска уничтожил духа преисподней. А вы хотите подрезать ему крылья и обрубить когти! Горе вам! Неужели вы никогда не поймете, что лев рычит громче кота, а солнце светит ярче факела? Не троньте Пентаура, говорю я вам, иначе вы уподобитесь человеку, который из страха перед зубной болью вырвал себе все здоровые зубы. О, нам скоро придется грызться так, что полетят клочья и брызнет кровь, если мы не захотим, чтобы нас съели!

– И для нас этот враг не остался неведом, – произнес старый жрец из Хенну, – хотя на далеком юге мы сумели уберечься от того, что на севере разъедает тело, словно раковая опухоль. Ведь чужеземное едва ли считается здесь более нечистым и греховным, чем там.

– Более греховным? – вскричал глава астрологов. – Нет! Здесь все чужеземное принимают с распростертыми объятиями, оно здесь в чести и почете! Подобно тому как пыль, гонимая знойным ветром пустыни, набивается в щели деревянной лачуги, проникает оно в наши обычаи, в наш язык [41], в наши дома и даже в наши храмы. А на престоле потомков Ра восседает отпрыск…

– Молчи, дерзкий! – раздался вдруг голос верховного жреца Амени, незаметно появившегося среди жрецов. – Придержи свой язык и не смей поднимать голос против того, кто повелевает нами и в качестве наместника Ра простирает свой скипетр над этими землями.

Глава астрологов умолк, понурив голову. Все встали, приветствуя Амени, который, ласково и с достоинством кивнув им, занял свое место и, обернувшись к Гагабу, тихо сказал:

– Я вижу волнение, отнюдь не подобающее жрецам. Что же нарушило равновесие ваших душ?

– Мы говорили о чужеземном влиянии, все решительнее вторгающемся в Египет, и о необходимости дать ему отпор.

– В таком случае вы увидите меня в первых рядах борцов, – торжественно произнес Амени. – Многое довелось нам перенести, но теперь с севера пришли новые вести, заставившие меня серьезно встревожиться.

– Неужели наши войска потерпели поражение?

– Нет! Они одержали победу, но тысячи сынов нашего народа пали в битвах и походах. Рамсес требует подкреплений. Лазутчик Паакер передал мне письмо от наших собратьев из царской свиты, а наместнику вручил послание фараона с приказом немедленно отправить к нему пятьдесят тысяч воинов. Но так как вся каста воинов и вспомогательные войска давно уже сражаются с врагом, то приказано вооружить всех земледельцев, принадлежащих храмам и обрабатывающих наши земли, и послать их в Азию.

Ропот недовольства поднялся при этих словах. А глава астрологов даже топнул ногой от негодования.

– Что же ты намерен делать? – спросил Гагабу.

– Исполнять приказ фараона, – невозмутимо ответил Амени. – И в первую очередь пригласить сюда на совет всех настоятелей храмов. Пусть каждый из них с молитвой испросит у божества своего храма мудрого решения. А когда решение будет принято, оно поможет нам укрепить колеблющегося везира. [42] Кто присутствовал вчера при его молитвах?

– Была моя очередь, – ответил глава астрологов.

– Зайди ко мне после трапезы, – приказал Амени. – Ну, а почему я не вижу здесь нашего поэта?

В этот самый миг во двор вошел Пентаур. Непринужденно, но с достоинством поклонился он всем присутствующим и, низко склонившись перед Амени, попросил разрешения послать слепого пастофора Тета вместе с врачом Небсехтом к дочери парасхита.

Слегка кивнув в знак согласия, Амени сказал:

– Пусть поторопятся – Паакер ждет у главных ворот, чтобы сопровождать их в моей колеснице.

Едва Пентаур покинул пирующих, как старый ученый из Хенну обратился к Амени:

– Именно таким и представлял я себе вашего поэта, святой отец. Он подобен богу солнца и держится с таким благородным достоинством! Без сомнения, он принадлежит к знатному роду.

– Его отец простой садовник, – сказал Амени. – Правда, он умело и старательно пользуется полученным от нашего храма земельным наделом, но в его облике нет ничего благородного, а нрав у него просто грубый. Он рано отдал Пентаура в школу [43], мы воспитали этого одаренного мальчика.

– Какую должность занимает он в вашем храме?

– Он обучает старших воспитанников высшей школы грамматике и ораторскому искусству; кроме того, он отлично умеет наблюдать звездное небо и толковать сны, – ответил Гагабу. – Да вот и он! Скажи, к кому повезет Паакер нашего заику-хирурга и его помощника?

– К искалеченной внучке парасхита, – отвечал Пентаур. – Но какой грубый человек этот Паакер! И голос у него неприятный. Он так встретил наших врачей, словно они его рабы.

– Он раздосадован поручением дочери фараона, – примирительно произнес Амени. – Никакая набожность не смогла, к сожалению, смягчить его суровый характер.

– Между прочим, – заметил один старый жрец, – брат его – тот, что несколько лет назад покинул эти стены, – как вы помните, я был его учителем, – юноша очень добрый и послушный.

– А его отец был одним из самых достойных, энергичных и умных людей своего времени.

– В таком случае он, вероятно, унаследовал свои дурные качества от матери?

– Ничуть не бывало. Она тихая и добрая женщина с мягким сердцем.

– Неужели сын непременно должен походить на родителей? – спросил Пентаур. – Ведь, насколько мне известно, ни один из сынов священного быка не имел отличительных признаков своего отца. [44]

– Значит, по-твоему, будь отцом Паакера Апис, место ему – о ужас, – в стойле у крестьянина! – расхохотался Гагабу.

Пентаур не стал возражать и лишь сказал с усмешкой:

– Он ничуть не изменился со школьной поры, когда мальчишки за упрямство прозвали его диким ослом. Хотя он был сильнее их всех, они больше всего на свете любили дразнить его и приводить в бешенство.

– Дети часто бывают жестоки, – назидательным тоном произнес верховный жрец. – Обычно они видят лишь внешнюю сторону и никогда не спрашивают о причинах явлений. Человека неспособного они считают столь же виновным в своих недостатках, как и лентяя, а Паакеру нечем было похвастаться, чтобы заслужить их уважение. – И, посмотрев на жрецов из Хенну, Амени продолжал:

– Я за то, чтобы в среде наших воспитанников царили свобода и веселье, ибо, сковывая их юношеский задор, мы лишаемся лучших своих помощников! Нигде так прочно и безболезненно не искореняются дурные наклонности мальчиков, как в веселых играх. Ученик – лучший воспитатель своего сверстника!

– Но Паакеру не помог ни задор, ни резвость его товарищей, – возразил жрец Мериапу. – В непрестанных стычках с ними грубость, пугающая ныне его подчиненных и заставляющая людей избегать его, только возросла.

– Он был самым несчастным из всех мальчиков, когда-либо вверенных моему надзору, – сказал Амени. – И мне кажется, я знаю, в чем тут дело: уже в детстве у него была душа взрослого, и божество отказало ему в даре беспечности. Юность должна быть неприхотлива, а Паакер с малых лет не мог избавиться от чувства неудовлетворенности. Шутки товарищей он принимал всерьез, забавы их считал дурачеством, издевки – проявлением вражды, и его отец, который был плохим воспитателем, всячески поощрял в нем непокорство, считая, что это закалит его и подготовит к суровой жизни махора.

– Мне часто приходилось слышать о подвигах махора, – сказал старший жрец из Хенну, – но я до сих пор не знаю, каковы его обязанности. [45]

– Вместе с самыми отважными людьми махор должен вести разведку во вражеской стране, – пояснил Гагабу. – Он собирает сведения о численности и занятиях населения, изучает расположение рек, долин и гор, а потом, записав все свои наблюдения, передает их правителю Дома войны [46], который намечает по ним пути передвижения войск.

– Значит, махор, или лазутчик, должен быть одновременно и опытным воином и знающим писцом?

– Именно так. А отец Паакера был не только героем, но и писал превосходно. Его краткие, но вместе с тем четкие донесения давали возможность окинуть взглядом разведанную им область так, как будто ты сам стоишь на вершине горы. Он был первым, кто удостоился звания махора. Он был в такой чести, что подчинялся лишь приказам самого фараона и правителя Дома войны.

– Он был знатного рода?

– Да, он принадлежал к одному из самых древних и знатных семейств, – сказал глава астрологов. – Его отцом был великий воин Асса. Достигнув высокой должности и небывало разбогатев, он женился на племяннице фараона Харемхеба, которая имела бы такие же наследственные права, как и везир, если бы дед Рамсеса силой не лишил ее род престола.

– Подумай, что ты говоришь, – остановил вспыльчивого старика Амени. – Рамсес I – дед нашего фараона, в жилах которого к тому же течет кровь подлинной наследницы бога солнца – кровь его матери.

– Однако ее еще больше в жилах везира, и к тому же она чище, – рискнул возразить глава астрологов.

– Но корона фараонов на голове Рамсеса! – вскричал Амени. – И она останется на его голове до тех пор, пока это угодно богам. Остерегись, волосы твои седы, а мятежные слова подобны искрам, которые разносит ветер, грозя поджечь дом. Наслаждайтесь пиршеством, друзья мои. Но я прошу вас сегодня не говорить больше ни о фараоне, ни о его новых повелениях. А ты, Пентаур, помни, что завтра тебе предстоит мудро и неукоснительно исполнить мое приказание.

Верховный жрец встал, поклонился и покинул пирующих. Едва он удалился, как старый жрец из Хенну сказал:

– Все, что мы только что слышали о лазутчике фараона, человеке, облеченном столь высоким саном, просто потрясло меня. Может быть, он обладает каким-нибудь необычайным дарованием?

– Учеником он был своенравным, с весьма посредственными способностями.

– В таком случае должность махора, видно, передается по наследству, как, например, должность везира?

– Ничего подобного!

– Но как же в таком случае…

– Так уж вышло, – перебил Гагабу жреца. – У сына виноградаря полон рот винограда, а ребенок привратника отмыкает замки словом.

– Все это верно, – заметил один пожилой жрец, до той поры не принимавший участия в беседе. – Но Паакер – хороший махор, он имеет некоторые заслуги и обладает качествами, достойными одобрения. Он неутомим, упорен, не теряется в минуту опасности и к тому же еще в детстве отличался удивительной набожностью. В то время как другие ученики несли свои деньги к торговцам фруктами и сладостями у ворот храма, он покупал гусей, а если ему перепадала от матери сумма покрупней – то и молодых газелей, чтобы возложить их на алтарь богов. Ни у одного вельможи во всей стране нет такого богатого собрания амулетов и изображений богов, как у него. Да и сейчас он один из самых набожных людей. Ну, а что касается его жертвоприношений в память покойного отца, то их можно смело назвать царскими.

– Мы благодарны ему за эти дары, – сказал казначей храма, – а уважение, с каким он относится к своему отцу даже после его смерти, в наше время встречается редко и заслуживает всяческой похвалы.

– Да, да, он стремится всегда подражать отцу, – с усмешкой заметил Гагабу, – и хотя ни в чем не может с ним сравниться, но мало-помалу стал похож на него. Но как похож? Как гусь на лебедя или сова на орла! Там была гордость, а здесь – заносчивость, там – справедливая строгость, а здесь – грубая жестокость, там – достоинство, а тут – спесь, там – стойкость, тут – упрямство. Да, он набожен, и мы пользуемся его щедрыми дарами. Пусть радуется казначей, ибо финики с кривой пальмы так же хороши, как и со стройной! Но на месте божества, я ценил бы их не дороже пера удода, ибо надо уметь видеть, что творится в сердце приносящего дары! Громы и буря принадлежат одному Сетху, а у него внутри, вот здесь…– и старик ударил себя кулаком в грудь, – здесь у него бушует и неистовствует непогода! И нет здесь ни кусочка сияющей лазури неба Ра, которая ярко и безмятежно сверкает в душе всякого верующего.

– Ты исследовал его сердце? – спросил астролог.

– Я заглянул в него, как в эту чашу! – вскричал Гагабу, взяв со стола большую блестящую чашу. – Я делал это пятнадцать лет кряду! Правда, этот человек был нам полезен, он полезен нам и сейчас и будет полезен впредь. Ведь и врачам нужна для лечения больных и горькая рыбья печень и даже яды, убивающие человека, а такие люди, как он…

– В тебе говорит ненависть, – прервал разбушевавшегося старца астролог.

– Ненависть? – повторил тот, и губы его задрожали. – Ненависть? – Он снова ударил себя кулаком в широкую грудь. – Да, пожалуй, она заперта в этой старой клетке. Но послушай, астролог, и вы все – послушайте меня! Есть два рода ненависти. Один-это ненависть человека к человеку, и ее я подавил в себе, задушил, уничтожил. О боги, какой это мне стоило борьбы! Правда, много лет назад мне довелось сполна вкусить ее горечь, и я готов был поступить так же, как безрассудные осы, которые гибнут тотчас после того, как ужалят. Но мне суждены были долгие годы жизни, годы познания, и теперь я знаю, что из всех побуждений сердца только одно безраздельно принадлежит Сетху, принадлежит злу, и это – ненависть человека к человеку. Алчность может породить трудолюбие, вожделение приносит подчас прекрасный плод, но ненависть опустошает человека, и в сердце, преисполненном ею, все чистое и благородное тонет во мраке, вместо того чтобы тянуться к свету. Все может простить божество, все, кроме ненависти. Но есть и другой род ненависти, угодной богам, которую следует знать и вам, подобно тому, как я всегда лелеял ее в своей груди. Это – ненависть ко всему, что мешает расцвести светлому, доброму и чистому, ненависть Гора к Сетху. А потому пусть покарают меня боги, но я ненавижу лазутчика Паакера, чьего отца я так любил. Пусть боги тьмы вырвут мое старое сердце из груди, если я перестану питать отвращение к порочному, алчному жертвователю, стремящемуся выторговать себе земное блаженство за окорока животных и кувшины вина, подобно тому, как мы выторговываем у лавочников платье или осла. Он приносит жертвы, а в душе у него ликуют темные силы. Дары Паакера уже не могут радовать богов, так же как и тебя, астролог, не порадует полный сосуд розового масла, если в нем копошатся скорпионы, тысяченожки и змеи. Много лет направлял я молитвы этого человека и ни разу не слышал, чтобы он просил богов о чем-нибудь чистом и благородном, но зато тысячи раз молил он ниспослать гибель тем людям, которых он ненавидит.

– В самых священных и древних молитвах, возносимых всеми, и поныне содержится просьба к богам, дабы они повергли врагов к стопам молящихся; к тому же я не раз слышал, как Паакер истово молился за своих родителей.

– Ты ведь жрец, да еще посвященный в таинства! – вскричал Гагабу. – А не знаешь или не желаешь знать, что под врагами, об уничтожении коих мы молим, подразумеваются мрачные силы тьмы и угрожающие Египту чужеземцы! Паакер молится за своих родителей? Он стал бы это делать и во имя своих детей, ибо они-его будущее, так же как родители – это его прошлое. Если бы у него была жена, он молился бы и за нее, ибо она составляла бы половину его настоящего.

– И все же ты слишком строго судишь Паакера, – не унимался астролог Сефта. – Хоть он и родился под счастливой звездой, но Хаторы лишили его всего, что делает юность счастливой. А враг, об уничтожении которого он молит богов, – Мена, возничий фараона. И поистине было бы неслыханно благородной или скорее позорной для мужчины слабостью, если бы он желал добра человеку, похитившему прекрасную женщину, предназначенную ему в жены.

– Но как могло это случиться? – спросил жрец из Хенну. – Ведь помолвка священна. [47]

– Паакер всем своим суровым, но пылким сердцем любил свою двоюродную сестру Неферт, – сказал астролог. – Эта самая прелестная девушка во всех Фивах – дочь Катути, сестры его матери, была с ним помолвлена. Но отец Паакера, которого он сопровождал в походах, получил смертельную рану, когда они были в Сирии. Сам фараон стоял у смертного одра героя и, выслушав его последнюю просьбу, пожаловал Паакеру отцовский титул. Паакер привез мумию своего отца в Фивы, по-царски похоронил ее и по окончании траура должен был снова уехать в Сирию. Фараон, возвратившийся в Египет, поручил ему разведать там новые области, а на это потребовалось много времени. Наконец, все было кончено, и Паакер покинул Сирию, надеясь по возвращении в Фивы тотчас взять Неферт в жены. Он загнал своих коней, спеша к ней, но уже в городе Рамсеса – Танисе [48] – узнал, что Неферт вышла за другого– прекраснейшего и храбрейшего воина, благородного Мена. Чем драгоценнее вещь, которой мы надеемся завладеть, тем больше у нас оснований возненавидеть того, кто оспаривает наше право на нее и в конце концов даже завладевает ею. Если бы он простил Мена, вместо того чтобы возненавидеть его, это означало бы, что у него в жилах течет лягушачья кровь. Сотни голов скота принес он в жертву нашим богам с мольбой, чтобы они обратили свой гнев на похитителя его счастья.

– И вы приняли эти пожертвования, хотя прекрасно знали, во имя чего они принесены! – возмутился Гагабу. – Это было неправильно и неразумно. Даже будь я непосвященным, и тогда я, пожалуй, поостерегся бы служить божеству, готовому за плату помочь человеку в самых низменных его стремлениях. Но я уверен, что всеведущий дух, по извечным законам правящий миром, ничего не знает об этих жертвах, которые могут польстить лишь духу бездны. Казначей радовался, когда тучный скот умножался в наших загонах, ну а Сетх, думается мне, потирал от удовольствия свои красные лапы [49], ибо принимал эти жертвы, конечно, он. Друзья, мне довелось слышать все те проклятия, которые Паакер, словно помои, выливал на наши чистые алтари. Чего только не желал он Мена – чуму и язву, страдания и смерть, а его несчастной красавице жене – бесплодие и сердечные муки. И я не могу осудить эту женщину за то, что она предпочла скакуна бегемоту, предпочла Мена Паакеру.

– Ну, а мне кажется, что боги нашли его жалобы не столь уж несправедливыми и строже посмотрели на нарушение помолвки, чем ты, – сказал казначей. – Ведь из четырех лет супружеской жизни она провела со своим мужем всего лишь несколько месяцев и осталась бездетной. Не понимаю, Гагабу, почему ты, прощающий грехи, когда все мы в один голос проклинаем грешника, так безжалостно осуждаешь одного из величайших благодетелей нашего храма?

– А я прекрасно понимаю, почему вы, обычно столь щедрые на проклятия, оправдываете этого… этого… – назовите его как вам угодно – и лезете вон из кожи! – воскликнул старик.

– Нам не обойтись без него в это трудное время, – сказал астролог.

– Правильно! – воскликнул Гагабу и продолжал, понизив голос: – Я ведь тоже думаю еще воспользоваться им, как сделал это несколько лет назад верховный жрец, когда надо было спасти наше дело. Грязная дорога тоже хороша, если она ведет к цели. Само божество нередко через зло приводит к спасению. Но неужели мы должны ради этого называть зло добром, а безобразное прекрасным? Используйте Паакера как вам угодно, но не забывайте при этом, что нужно судить о нем по его чувствам и поступкам, если вы хотите оправдать свое звание посвященных. Пусть он пригонит в наш храм весь свой скот и ссыплет все свое золото в нашу сокровищницу – и тогда не оскверняйте себя мыслью, что дары такого сердца и таких рук могут быть угодны божеству! Но главное, – тут голос старика зазвучал проникновенно, – главное, не уверяйте заблуждающегося, – а ведь вы все еще пытаетесь это сделать, – что он на истинном пути, ибо первейший наш долг, друзья мои, вести к добру и правде тех, которые вверили нам свои души.

– О учитель! – вскричал Пентаур. – Сколько смирения в твоей строгости!

– Я обнажил перед вами омерзительные язвы этого человека, – сдержанно промолвил старик и встал. – Ваша похвала сделает их еще ужаснее, а осуждение помогло бы им затянуться. Но если вы не хотите исполнить свой долг, – помните, настанет день, и придет тогда старый Гагабу с ножом в руках, уложит больного и иссечет его язвы.

И, поклонившись присутствующим, Гагабу вышел. Астролог, слушая старика, несколько раз пожал плечами. Теперь же, обращаясь к жрецам из Хенну, он сказал:

– Гагабу слабый, но вспыльчивый старец. Вы только что выслушали из его уст проповедь, которую, вероятно, у вас произносит иногда молодой писец, намереваясь стать попечителем душ. Побуждения его чисты, но ради малого он легко забывает о большом. Амени подтвердит вам, что когда идет речь о спасении целого, то число душ, будь их десять или сто, не имеет значения.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Миновала ночь, в которую дочь фараона Бент-Анат со своими спутниками нарушила покой храма Сети.

Благоухающая прохлада утра сменилась полуденным зноем. Палящие лучи солнца искрились и дробились в тончайшей белой пыли, висевшей в воздухе над бесчисленными усыпальницами на склоне горы, прикрывавшей Город Мертвых с запада. Ослепительно сверкали известковые скалы, раскаленный воздух трепетал и струился, тени становились все короче, а очертания их делались все более резкими.

Звери, сновавшие ночью по некрополю, попрятались в свои норы. Только человек не страшился зноя летнего дня. Занятый своей работой, он порой лишь на минуту переводил дух, откладывая в сторону инструменты, когда с берега полноводного Нила доносилось освежающее дуновение ветерка.

Возле пристани, к которой причаливали суда, приплывавшие с восточного берега, было множество торжественно украшенных барок и лодок.

Матросы судов, принадлежавших жреческим общинам, рулевые и шкиперы знатных особ отдыхали, а приехавшие с того берега люди длинными вереницами направлялись к гробницам.

Под сенью раскидистой смоковницы расположился торговец снедью; он же предлагал покупателям вино и уксус, которым подкисливали воду. Рядом с его столом кричали и спорили матросы, увлеченные игрой в мора [50].

Некоторые матросы улеглись на палубах своих судов, другие устроились на берегу, кто под скудной тенью пальмы, а кто прямо на солнцепеке, прикрыв чем-нибудь голову от палящих лучей. Между спящими осторожно пробирались чернокожие рабы, согнувшись под тяжестью своей ноши. Они несли на плечах пожертвования в храмы и товары, заказанные торговцами Города Мертвых. Строители волокли на полозьях отесанные каменные плиты, доставленные из каменоломен в Хенну и Суане [51] для строительства нового храма. Несколько рабочих лили воду под тяжело нагруженные полозья, чтобы сухое дерево не воспламенилось от трения.

Всех этих рабов, занятых тяжелым трудом, непрерывно понукали палки надсмотрщиков. Облегчая себе труд, люди пели. Но даже голоса запевал, звонко раздававшиеся по вечерам, когда после скудного ужина наступали, наконец, часы отдыха, сейчас звучали глухо и хрипло. Пересохшее горло отказывалось служить в этот знойный полуденный час.

Густые рои мошкары преследовали толпы несчастных мучеников, которые так же тупо и покорно принимали укусы, как и удары палок, щедро рассыпаемые надсмотрщиками. Мошкара преследовала их до самого центра Города Мертвых, где к ней присоединялись тучи мух и ос, буквально кишевших в воздухе возле боен, кухонь и лавок, где торговали мясом, овощами, медом, хлебом и разными напитками. Несмотря на полуденный зной, когда от раскаленного воздуха, насыщенного всевозможными запахами и едкой пылью, перехватывало дыхание, около всех этих лавок царила оживленная суета.

По мере приближения к Ливийским горам шум стихал. Над тянувшейся к северо-западу широкой долиной, где еще отец правящего фараона приказал вырубить для себя на южном склоне глубокую подземную гробницу, а теперь каменотесы где-то под землей сооружали гробницу для здравствующего фараона, царило спокойствие смерти.

В это священное ущелье вела недавно проложенная дорога. Крутые, изжелта-бурые откосы, местами словно бы опаленные до черноты, казалось, были усеяны толпами бесплотных духов загробного царства, вставших из своих усыпальниц.

При входе в эту долину глыбы скал образовывали нечто вроде ворот, и в эти ворота, не обращая внимания на зной, медленно вливалась большая группа людей в роскошных одеждах.

Четверо худощавых юношей, почти мальчиков, чья одежда состояла лишь из небольшого передника и повязки из золотой парчи на голове, концы которой спускались почти до середины спины, с жезлами в руках бежали впереди процессии. Под лучами полуденного солнца их гладкая красновато-коричневая кожа лоснилась, а проворные и стройные ноги, казалось, едва касались каменистой земли.

За ними следовала изящная колесница, запряженная двумя горячими гнедыми конями. На их узких головах покачивались красные и синие плюмажи, а сами они, красиво изогнув шеи и развевающиеся хвосты, словно гордились своими попонами, расшитыми серебром и пурпуром, и позолоченной сбруей. Но еще больше гордились они правившей ими дочерью фараона Рамсеса – Бент-Анат. Достаточно было чуть слышного окрика, как они настораживали уши, а едва заметное движение маленьких рук заставляло их сразу же покориться ее воле.

Двое юношей, одетых точно так же, как те, что бежали впереди, следовали за колесницей. В руках они держали большие опахала из белоснежных страусовых перьев, укрепленных на длинных шестах, защищая ими лицо своей повелительницы от солнечных лучей.

Рядом с Бент-Анат, если позволяла ширина дороги, восемь темнокожих рабов несли в раззолоченных носилках Неферт, супругу Мена. Их быстрый, привычно размеренный бег, позволял им не отставать от бежавших рысью коней царевны и юношей с опахалами в руках.

Обе женщины отличались поразительной красотой, но красота их была не схожа.

Супругу Мена можно было принять за юную девушку. Ее большие миндалевидные глаза удивленно и мечтательно смотрели сквозь густые и длинные ресницы. Формы ее хрупкого, прекрасно сложенного тела приобрели легкую округлость, не утратив, однако, былого изящества. В ее жилах не было ни капли чужеземной крови, о чем свидетельствовал смугловатый оттенок ее кожи и тот теплый, свежий и ровный румянец, средний между золотисто-желтым и коричневато-бронзовым, который украшает порой абиссинских девушек. О чистоте крови говорил также ее прямой нос, благородной формы лоб, гладкие, но жесткие волосы цвета воронова крыла и изящные руки и ноги, украшенные браслетами.

Рядом с нею дочь фараона, едва достигшая девятнадцати лет, всем своим существом производила впечатление зрелой, уверенной в себе женщины. Ростом она была почти на голову выше подруги, кожа у нее была светлее, а во взоре ее добрых и умных голубых глаз не было и тени мечтательности, но зато взор этот был ясным и решительным. Благородным, но резко очерченным профилем она несколько походила на своего отца [52], подобно тому как красивый пейзаж, залитый мягким, ласкающим лунным светом, похож на тот же пейзаж в ярком сиянии полуденного солнца. Нос с едва заметной горбинкой был унаследован от предков семитов, так же как и слегка вьющиеся густые каштановые волосы. На голове ее была белая с голубыми полосами шелковая повязка, аккуратные складки которой охватывала золотая диадема, украшенная спереди головой урея. [53] Между красиво изогнутыми рогами на голове змеи сверкал рубиновый диск. С левой стороны на грудь свешивалась толстая коса с вплетенными в нее золотыми нитями – знак царского происхождения. На ней было пурпурно-красное платье из почти прозрачной тонкой ткани, схваченное золотым поясом и двумя широкими перевязями. Шею украшало ожерелье из жемчуга и драгоценных камней в форме широкого воротника, ниспадавшего на грудь.

Позади Бент-Анат стоял ее возничий – старый военачальник из знатного рода.

За колесницей следовали трое носилок, и в каждых сидело по два придворных чиновника; за ними – дюжина рабов, в любую секунду готовых поспешить на зов, и, наконец, толпа надсмотрщиков с палками для ободрения нерадивых и легко вооруженные воины, на которых были лишь передники и головные повязки. За поясом у каждого торчал короткий, как кинжал, меч, в правой руке была секира, а в левой, в знак мирного служения, – пальмовая ветвь.

Всю эту процессию, двигавшуюся довольно быстро, окружали, словно дельфины корабль в открытом море, маленькие девочки в длинных платьях, похожих на рубашки. На головах у девочек были небольшие сосуды с водой, и стоило тому, кто испытывал жажду, сделать им знак рукой, как они тотчас подносили напиться. На своих легких, как у газелей, ножках они порой обгоняли бежавших рысью коней. При этом девочки с какой-то особой грацией удерживали сосуд с водой в равновесии у себя на голове.

Придворные, освежаемые благоухающими опахалами, блаженствуя в их тени, вели непринужденные беседы – полуденного зноя они почти не чувствовали. Бент-Анат жалела лошадей, непрестанно донимаемых оводами. А тем временем бежавшие рысью юноши, солдаты, слуги, которые несли носилки и опахала, девочки с кувшинами на головах и задыхавшиеся рабы напрягали все силы, служа своим хозяевам, и жилы их, казалось, вот-вот лопнут, а легкие разорвутся.

Там, где дорога стала немного шире, а справа открылись крутые стены ущелья, в котором были погребены последние фараоны свергнутой династии, шествие остановилось по знаку Паакера, выехавшего навстречу Бент-Анат. Он так свирепо и безжалостно обращался со своими горячими сирийскими вороными, что с их морд клочьями падала на землю кровавая пена.

Передав вожжи слуге, махор соскочил с колесницы и, совершив обряд приветствия, обратился к дочери фараона:

– Вот в этой долине находится грязное логово тех людей, которым ты, царевна, намереваешься оказать великую милость. Разреши мне быть твоим проводником – через несколько минут мы будем на месте.

– В таком случае пойдем пешком, а свиту оставим здесь, – сказала Бент-Анат.

Паакер молча поклонился. Бент-Анат, бросив вожжи возничему, легко спрыгнула с колесницы, жена Мена и придворные выбрались из своих носилок, слуги с опахалами приготовились сопровождать свою повелительницу, но она повернулась к ним и приказала:

– Вы останетесь здесь. Со мной пойдут только Паакер и Неферт.

И Бент-Анат быстро пошла к накаленной солнцем долине, но вскоре замедлила шаг, заметив, что хрупкой Неферт трудно поспевать за ней.

У поворота дороги махор, а за ним Бент-Анат и Неферт остановились. За все это время никто из них не проронил ни звука.

Долина была безмолвна и пустынна. На высоких выступах скалистого откоса справа от них неподвижно сидела целая стая коршунов, словно полуденная жара парализовала их крылья.

Паакер склонил голову перед этими священными птицами богини Фив; [54] обе женщины последовали его примеру.

– Это вон там, – сказал махор, указав пальцем на две лачуги, сложенные из кирпича и обмазанные нильским илом. – Его хижина – та, что получше сохранилась, у входа в пещеру.

С громко бьющимся сердцем Бент-Анат направилась к этим одиноким лачугам. Паакер пропустил женщин вперед. Еще несколько шагов, и вот они уже перед грубой изгородью из тростника, пальмовых ветвей, шиповника и соломы. Вдруг из лачуги донесся душераздирающий вопль. Обе женщины замерли. Неферт содрогнулась и прильнула к своей более мужественной подруге; ей показалось даже, что она слышит биение сердца царевны. Несколько минут обе стояли как завороженные. Потом Бент-Анат приказала махору:

– Ступай в хижину впереди нас!

Паакер низко склонился, перед ней и сказал:

– Я позову сюда пинема. Разве смеем мы перешагнуть порог его дома? Ты же знаешь, что дерзость эта нас осквернит.

Неферт умоляюще взглянула на Бент-Анат, но та повторила свое приказание:

– Иди вперед-я не боюсь осквернения! Махор все еще медлил:

– Ты хочешь прогневить богов, госпожа, ты хочешь себе сама…

Но Бент-Анат не дала ему договорить. Она кивнула Неферт, но и та в ужасе воздела руки к небу. Пожав плечами, дочь фараона оставила свою спутницу с махором и через отверстие в изгороди пролезла в маленький дворик. Там лежали две бурые козы, стоял стреноженный осел, несколько кур в тщетных поисках корма ожесточенно рылись в пыли.

Бент-Анат стояла одна перед открытой настежь дверью лачуги парасхита. Ее никто не видел. А она, привыкшая к роскоши, не в силах была отвести глаз от мрачного, но неповторимого зрелища, открывавшегося ее взору. Наконец она подошла к двери, слишком низкой для ее высокого роста.

Сердце ее судорожно сжалось, ей захотелось самой съежиться и вместо своего богатого убора надеть рубище нищего. Увешанная золотыми украшениями и драгоценными каменьями, она должна была войти в эту хижину. Но какая это будет злая насмешка! Она уподобится тирану, который, пируя за ломящимся от яств столом, принуждает изголодавшихся нищих смотреть на его пиршество. Ее нежная и чуткая душа остро ощущала вопиющее противоречие между ее внешностью и убогой обстановкой хижины. Ей стало больно, она не могла не сознавать, что здесь, где царят нищета и убожество, ее величие представляется отнюдь не возвышенным, а, напротив, смешным и безобразным, подобно великану среди карликов.

Но она уже не могла повернуть назад, как бы ей ни хотелось этого. Чем дольше смотрела она в дверь хижины, тем явственнее чувствовала все бессилие своих сокровищ, жалкое ничтожество богатых подарков, которые она принесла с собой. Ей казалось, что она имеет право переступить порог этого убогого жилища не иначе, как с униженной мольбой о прощении. Комната, открывавшаяся ее взору, была низкой, хотя и не особенно тесной. Два скрещивающихся снопа лучей освещали ее причудливо и неравномерно. Свет проникал через открытую дверь и через отверстие в ветхом потолке, под которым никогда еще не собиралось столько посетителей.

Внимание всех было приковано к группе, ярко освещенной солнечными лучами, проникавшими через дверь.

На грязном полу хижины, скорчившись, сидела старуха с обветренным смуглым лицом и спутанными, давно поседевшими волосами. Ее черно-синее бумажное платье, похожее на рубаху, было расстегнуто, и на иссохшей груди виднелась голубая вытатуированная звездочка.

На коленях ее лежала голова девочки, которую старуха бережно поддерживала, а стройное ее тело неподвижно покоилось на узкой изорванной циновке. Маленькие ноги, белевшие на фоне земляного пола, почти касались порога. Рядом сидел на корточках старик с добрым лицом, погруженный в глубокое раздумье; вся его одежда состояла из грубого матерчатого передника. По временам он наклонялся, чтобы своими высохшими руками растереть подошвы ног девочки, чуть слышно бормоча себе под нос какие-то слова.

На больной была только коротенькая юбочка из грубой голубой ткани. Ее круглое, правильное личико дышало прелестью; глаза были полузакрыты, как у детей, когда они погружаются в сладкий сон, губы порой страдальчески судорожно подергивались.

Густые рыжеватые волосы с вплетенными в них засохшими цветами в беспорядке падали на колени старухи и на ветхую циновку. Лицо девочки было бледно, лишь на щеках играл лихорадочный румянец. Когда молодой врач Небсехт, сидевший возле нее вместе с своим слепым помощником, который глухо бормотал молитвы, сдвигал рваный платок, прикрывавший поврежденную колесом грудь девочки, или когда она поднимала руку, обнажая прозрачную белизну своей кожи, она походила на тех дочерей Севера, которые, попав в плен к фараону, нередко оказывались в Фивах.

Оба врача из храма Сети сидели слева от девочки, на маленьком коврике. По временам то один, то другой прикладывал руку к груди пострадавшей, проверяя биение сердца, или, наклонившись над ней, вслушивался в ее дыхание. Иногда кто-нибудь из них открывал ящик с лекарствами, чтобы смочить какой-то беловатой жидкостью компресс на груди у девочки.

У стены широким полукругом сидели на корточках молодые и пожилые женщины – друзья семьи парасхита, – которые изредка пронзительными воплями выражали всю глубину своего сострадания. Время от времени одна из них вставала, чтобы наполнить свежей водой стоявший около врачей глиняный сосуд. Прикосновение холодного компресса к воспаленной груди заставляло девочку вздрогнуть, она открывала глаза и всякий раз устремляла свой взор, сначала испуганный, а затем благоговейный в одну и ту же сторону.

Но взоры ее оставались до той поры не замеченными тем, на которого они были устремлены.

Справа, прислонившись к стене, стоял Пентаур в своем белоснежном жреческом облачении – он ждал дочь фараона. Голова его касалась потолка, а узкий луч света, проникавший через верхнее отверстие, ярко озарял его красивое лицо и грудь до пояса.

Вот девочка снова приоткрыла глаза и на этот раз встретилась взглядом с молодым жрецом, который тотчас же поднял руку и невольно прошептал слова благословения. Затем он снова потупил взор и погрузился в одолевавшие его мысли.

Прошло несколько часов с тех пор, как он пришел сюда, чтобы по приказанию верховного жреца Амени строго объяснить Бент-Анат, что она осквернила себя прикосновением к парасхиту и может обрести очищение лишь благодаря молитвам жрецов.

С неохотой переступил он порог хижины. Словно тяжкое горе, угнетало его сознание того, что именно на него пал выбор заклеймить благородный и глубоко человечный поступок и передать совершившую его в руки неумолимых судей. Постоянно общаясь со своим другом Небсехтом, он отчасти освободился от духовных оков и дал волю многим мыслям, которые его учителя, без сомнения, сочли бы греховными, а быть может, даже и мятежными. И тем не менее, он признавал незыблемую святость древних догм, служивших щитом для тех, кого он был приучен чтить как избранных самим божеством хранителей духовного достояния народа. Кроме того, он не был чужд кастовой гордости и высокомерия, прививаемых жрецам с такой благоразумной предусмотрительностью. Простолюдина, честным и тяжелым трудом кормящего свою семью, торговца, ремесленника и крестьянина, даже воина, и, уж конечно, предающегося разврату бездельника – всех их он ставил гораздо ниже своих собратьев по касте, стремившихся к духовному совершенствованию.

Тех же, кого закон веры клеймил позором, он искренне считал нечистыми. Да мог ли он думать иначе?

Людей, вскрывавших тела умерших, чтобы сделать из них мумии, презирали за их ремесло [55], нарушавшее целость священной оболочки души. Однако никто не становился парасхитом по собственной воле. Ремесло это переходило по наследству от отца к сыну, и рожденный парасхитом, как учили догмы, должен был искупить вину, тяготевшую над его душой с давних времен, когда она помещалась в другой телесной оболочке и не получила прощения в потустороннем мире. В телах многих животных побывала эта душа, чтобы теперь начать новую жизнь в сыне парасхита и после смерти вновь предстать перед судилищем подземного царства.

Немалых усилий стоило Пентауру перешагнуть порог жилища парасхита. Когда он приблизился к хижине, старик уже сидел у ног своей дочери и, увидев его, воскликнул:

– Еще один в белых одеждах! Неужто несчастье делает нечистого чистым?

Пентаур ничего не ответил, да и сам старик больше не обращал на него внимания, так как по указанию врача растирал ноги девочки. Его руки, нежные и заботливые, неустанно двигались.

«Неужто несчастье делает нечистого чистым? – спрашивал себя Пентаур. – Да, пожалуй, в несчастье есть очищающая сила… Неужели божество, давшее огню способность очищать металл, а ветру – разгонять тучи, могло пожелать, чтобы подобие его – человек – от рождения и до самой смерти носил на себе несмываемое клеймо позора? »

Он взглянул на парасхита, и лицо старика показалось ему похожим на лицо его отца. Это испугало Пентаура.

А когда он увидал, с какой тревогой женщина, державшая на коленях голову девочки, склонялась над ней, как напряженно вслушивалась она в ее дыхание, он невольно вспомнил дни своего собственного детства, когда он, терзаемый лихорадкой, лежал на своей постельке. Он давно уже забыл, что происходило тогда вокруг него, но одно видение глубоко запечатлелось в его душе: склоненное над ним лицо матери, выражавшее смертельный страх. В ее глазах было тогда не меньше нежности и заботы, чем сейчас во взоре этой всеми презираемой женщины, устремленном на страдающую девочку.

«На свете есть только одна самоотверженная любовь, чистая и святая, – думал он, – это любовь Исиды к Гору, любовь матери к ребенку. Если эти люди действительно нечисты и оскверняют все, к чему прикасаются, то как смогли эти чистые, нежные и святые чувства сохранить и у них свою непорочность и красоту? Но ведь божества, – продолжал размышлять Пентаур, – вложили материнскую любовь и в грудь львицы и в грудь исчадия подземного мира – бегемота!»

Он еще раз с сожалением взглянул на жену парасхита. Он видел, как она подняла голову от груди девочки – она уловила ее дыхание! Счастливая улыбка озарила ее постаревшее лицо. Она кивнула сначала врачу, а затем, с глубоким вздохом облегчения, своему мужу. Старик, не переставая растирать левой рукой ноги девочки, молитвенно поднял вверх правую руку; то же сделала и его жена.

Пентауру казалось, будто он видит, как их души, объединенные одним священным желанием, витают над юным существом, которое тесно связывает их. И вновь вспомнил он родной дом и тот день, когда умерла его единственная, горячо любимая сестра. Вспомнил мать, с плачем упавшую на неподвижное тельце дочери; отца, который в отчаянии топал ногами и с рыданиями, откинув голову назад, бил себя кулаками по лицу.

«Как искренне преданны и благодарны божеству эти нечистые, – подумал Пентаур, и в сердце его начало неудержимо расти возмущение против древних догм. – Ведь материнская любовь присуща даже гиене, но искать божество и находить его может только человек. Во веки веков – а божество вечно – животным отказано в способности мыслить, больше того, они не умеют даже улыбаться. Не умеют этого и люди в первые дни своей жизни, ибо тогда в них существует лишь одна животная сила, лишь душа животного, но вскоре и в них просыпается какая-то часть мировой души, лучезарного разума, впервые проявляясь в улыбке. И улыбка эта не менее чиста, чем тот светоч и та истина, что ее порождают. Ребенок парасхита улыбается точно так же, как и всякое живое существо, рожденное женщиной, но лишь немногие среди пожилых людей и даже среди „посвященных“ способны улыбаться такой светлой улыбкой, как эта женщина, состарившаяся в бесконечном горе».

И чувство глубокого сострадания наполнило его сердце. Он опустился на колени возле несчастной девочки и, воздев руки к небу, начал молиться. Он молился тому, кто сотворил небо и правит миром, тому единственному, чье имя запрещало называть таинство. Ему возносил он свою молитву, а не тем бесчисленным богам, что почитались народом. Для Пентаура эти боги были лишь очеловеченными, а потому более понятными разуму непосвященных свойствами единственного божества «посвященных», к которым принадлежал и он.

Охваченный страстным волнением, он обратился к божеству. Он молился не о девочке, не о ее выздоровлении, а обо всем презираемом сословии парасхитов, об их избавлении от древнего проклятия. Он молился о спасении своей души, раздираемой сомнениями, о ниспослании себе сил для разумного решения возложенной на него тяжелой задачи.

Встав на прежнее место, он убедился, что глаза девочки неотступно следят за ним. Молитва принесла ему облегчение и вернула бодрость духа. Он начал обдумывать, как вести себя с дочерью фараона.

Вчерашняя встреча с Бент-Анат была уже не первой. Нет! Он часто видел ее во время торжественных процессий и больших празднеств в некрополе и, подобно всем своим юным собратьям, неизменно любовался ее гордой красотой. Он любовался ею, как любуются бесконечно далеким мерцанием звезд, как любуются вечерней зарей на высоком небосводе.

И вот теперь ему предстояло обратиться к этой женщине со строгой и осуждающей речью. Он представлял себе ту минуту, когда он выйдет ей навстречу, и невольно вспомнил при этом своего маленького учителя Хуфу. Еще мальчишкой Пентаур уже был на две головы выше его ростом, и тот, глядя на него снизу вверх, произносил свои наставления. Пентаур был высокого роста, но ему почему-то казалось, что сегодня, перед лицом Бент-Анат, он уподобится этому маленькому смешному человеку.

Вспомнив его, Пентаур, обладавший веселым нравом, готов был рассмеяться, несмотря на окружавшие его печаль и горе. Ведь человеческая жизнь полна противоречий, и даже самая сильная натура не выдержала бы, подобно мосту, по которому солдаты идут в ногу, если бы ей довелось непрестанно испытывать на себе тяжесть горьких мыслей и могучих чувств. В музыке всякий основной тон имеет дополнительные оттенки, и точно так же, если мы слишком долго заставляем звучать в своем сердце одну струну, неожиданно возникают какие-то чуждые, неожиданные звуки.

Пентаур окинул взглядом переполненную людьми хижину парасхита, и в его голове, подобно молнии, сверкнула мысль: «Как же поместится здесь принцесса со своей многочисленной свитой? »

Воображение Пентаура лихорадочно заработало, и ему ясно представилось, как дочь фараона, с короной на гордо поднятой голове, шурша одеждами, войдет в эту тихую комнату, как за ней последует толпа оживленно болтающих придворных, которые начнут вытеснять отсюда этих женщин, сидящих у стены, врачей, дежурящих возле больной, гладкую белую кошку, безмятежно разлегшуюся на сундуке. Подымется невероятная суматоха. Он представил себе, как разряженные мужчины и женщины будут боязливо сторониться «нечистых», прикрывать изнеженными руками рты и носы и шепотом наставлять старика, как ему вести себя перед гордой царевной. Старуха должна будет опустить с колен на землю голову девочки, старому парасхиту придется бросить растирать ноги ребенка, встать и, упав ниц, поцеловать прах у ног царственной Бент-Анат. При этом, думал юный жрец, придворные, толкая друг друга, бросятся в разные стороны, чтобы не коснуться нечаянно парасхита. Наконец, царевна бросит старику, старухе, может быть, даже и девочке несколько серебряных или золотых колец, и ему уже слышались возгласы сгрудившихся в углу придворных: «Да будет благословенна милость дочери солнца!» Ему казалось, что он слышит ликующие крики вытесненных из хижины женщин, видит, как сверкающий золотом призрак покидает жилище презренного и вместо тяжело дышащей девочки на сдвинутой в сторону циновке лежит уже безмолвный труп, а на месте заботливо ухаживающих за ней стариков – двое убитых горем несчастных, оглашающих воздух своими жалобными воплями.

Пылкая душа Пентаура исполнилась гнева, и он решил, что, как только шумное шествие приблизится к хижине, он встанет перед дверью, преградив царевне путь, и обратится к ней с горячей речью.

«Едва ли одно только человеколюбие влечет ее сюда! – подумал он. – Людям необходимо разнообразие. При дворе с радостью встречают всякое новое развлечение. Ведь сейчас, когда фараон со своими войсками находится в далеких краях, жизнь во дворце стала такой однообразной. Кроме того, знатные особы не прочь потешить свое тщеславие, очутившись ненадолго рядом с самым низким людом, и к тому же им нравится, когда говорят о доброте их сердец. Так что это небольшое происшествие случилось как нельзя более кстати. Но они не дают себе труда задуматься, принесет ли их милость пользу или вред этим жалким людям».

Стиснув зубы, Пентаур уже больше не думал об осквернении, угрожавшем Бент-Анат в жилище парасхита. Нет! Ему не давало покоя оскорбление, которое она нанесет своим приходом святым чувствам, обитающим в этой тихой лачуге.

Взволнованный этими мыслями, он, в совершенстве владеющий даром красноречия, готов был сказать царевне самые проникновенные слова.

Подобно духу света, поднявшему меч, чтобы поразить демона тьмы, стоял он, гордо выпрямившись, тяжело дыша, и прислушивался, чтобы вовремя услышать крики скороходов и шум колес, возвещающих о приближении царевны.

Вдруг кто-то загородил на мгновение проникавший через дверь свет, низко наклонившись, со скрещенными на груди руками, вошел в комнату и молча опустился на колени около девочки. Врачи и старики зашевелились и хотели подняться, но женщина молча кивнула им, чтобы они оставались на месте; ее блестящие выразительные глаза долго с нежностью смотрели на лицо девочки, потом она осторожно погладила ее бледную руку и, обращаясь к старухе, чуть слышно прошептала:

– Как она прелестна!

Жена парасхита только кивнула головой, а девочка улыбнулась, и губы ее зашевелились, словно она слышала эти слова и тоже хотела что-то сказать.

Тогда Бент-Анат взяла розу, украшавшую ее волосы, и положила ее на грудь девочки.

Парасхит, не переставая растирать ноги девочки, следил за каждым движением дочери фараона.

– Да вознаградит тебя Хатор, даровавшая тебе красоту, – прошептал он.

Бент-Анат, все еще стоя на коленях, повернулась к нему:

– Прости меня, – сказала она. – Я невольно причинила вам это горе.

Тут старик выпрямился и, выпустив из рук ноги девочки, громко спросил:

– Так, значит, ты – Бент-Анат?

– Да, – ответила она так тихо, словно стыдилась своего гордого имени, и низко склонила голову.

Глаза старика сверкнули, и он тихо, но решительно произнес:

– Тогда оставь мою хижину, ибо она осквернит тебя.

– Я не уйду до тех пор, пока ты не простишь мне то, что я невольно сделала.

– Да, невольно, – повторил парасхит. – Я верю тебе! Копыта твоих коней осквернились, наступив на эту белую грудь! Взгляни! – С этими словами он сорвал с девочки платок и показал царевне страшную кровавую рану. – Взгляни! Это – первая роза, положенная тобой на грудь моей внучки, а вторую, вот эту…

И старик, схватив розу Бент-Анат, замахнулся, готовый выбросить цветок за дверь. Но в этот миг к нему подошел Пентаур и своими крепкими, как железо, пальцами удержал руку старика.

– Стой! – воскликнул он дрожащим, но тихим голосом, чтобы не потревожить девочку. – Неужели твое уязвленное сердце и убогий рассудок мешают тебе увидеть третью розу, протянутую этой благородной рукой? А тебе следовало бы видеть ее, ибо ты нуждаешься в ней больше всего, ты даже тоскуешь по ней. Эта гордая царевна положила на грудь твоего ребенка и у твоих ног прекрасный цветок неоскверненной человечности! Не с золотом, а с униженной мольбой в душе пришла она к тебе, и тот, к кому дочь Рамсеса приближается, как к равному, должен преклонить перед ней голову, даже будь он первым среди знатных людей этой страны. Поистине, боги никогда не забудут этого поступка Бент-Анат! Ты должен простить ее, если хочешь, чтобы была прощена твоя вина, доставшаяся тебе по наследству от отцов за твои собственные прегрешения.

При этих словах парасхит опустил голову, а когда вновь поднял ее, на лице его уже не было больше злобы. Он потер руку, болевшую от железной хватки Пентаура, но, когда он заговорил, в голосе его зазвучала невыносимая горечь:

– Твоя рука сильна, жрец, а слова твои оглушают, точно удары молота. Эта прекрасная женщина добра и милостива, я знаю, что она не нарочно направила своих лошадей на мою малютку. Эта девочка не дочь мне, а внучка! Если бы она была твоей женой или женой вот этого врача или хотя бы дочерью вот той бедной женщины, что добывает себе пропитание, собирая перья и ножки птицы, которую режут во время жертвоприношений, я не только простил бы ее, но даже стал бы ее утешать, потому что тогда я, как и она, был бы человеком. Безо всякой вины с ее стороны судьба сделала ее убийцей, точно так же, как меня, когда я еще сосал грудь матери, судьба отметила клеймом нечистого. Да, я стал бы ее утешать! А ведь я не очень-то чувствителен! Клянусь святой фиванской троицей, откуда мне быть чувствительным? Всяк, от мала до велика, бежит прочь, боясь меня коснуться, и каждый день, после того как я закончу свою работу, меня забрасывают камнями. Другим людям труд, доставляющий им хлеб насущный, дарует радость и почет, а мне каждый день приносит лишь новый позор и удары. Но я ни на кого не в обиде; я должен был прощать, прощать и прощать, пока, наконец, все, что причинили мне люди, не стало казаться чем-то неизбежным, как палящее солнце в летнюю пору или пыль, которой осыпает меня западный ветер. Конечно, нелегко это было, но что поделаешь? Я всем простил…

Тут голос парасхита дрогнул, и Бент-Анат, с волнением смотревшая на него, воскликнула:

– Так прости же и меня, несчастный! – И в голосе ее зазвучало искреннее раскаяние.

Старик, умышленно не глядя на нее, сказал, обращаясь к Пентауру:

– Несчастный? Да, пожалуй, я несчастен. Вы изгнали меня из того мира, в котором сами живете, и я создал себе в этой хижине свой мир – только для себя. К вашей среде я не принадлежу, а когда я об этом забываю, вы гоните меня прочь, как паршивую овцу, даже хуже – как волка, пробравшегося в ваши загоны. Но ведь и вам заказан путь ко мне, а сейчас я должен терпеть вас, потому что вам угодно разыгрывать из себя волков и нападать на меня.

– Смиренно, с горячим желанием помочь тебе, вошла дочь фараона в твою хижину, – сказал Пентаур.

– Пусть зачтут ей это благодеяние карающие боги, если им угодно будет наказать ее за то зло, что причинил мне ее отец! – вскричал старик. – Может быть, за эти слова меня отправят в каменоломни, но я должен высказать все: семь сыновей было у меня, и всех их отнял Рамсес и послал на смерть – ведь когда не хватает воинов, вспоминают и о нас. А теперь его дочь убила дитя моего младшего сына, – вот эту девочку, солнце, озаряющее мою мрачную хижину! Трое сыновей моих по милости фараона умерли от жажды на каторжных работах там, внизу – в Тенате [56], где Нил должен был соединиться с Тростниковым морем; трое были убиты эфиопами, а последнего, свет моих очей, верно, пожирают сейчас гиены далеко на севере.

При этих словах старуха, державшая на коленях голову больной девочки, испустила жалобный вопль, тотчас же подхваченный всеми остальными женщинами.

Больная испуганно вздрогнула и, открыв глаза, тихо спросила:

– Кого вы оплакиваете?

– Твоего бедного отца, – ответила старуха.

Девочка улыбнулась, как улыбаются дети, когда догадываются, что взрослые готовят им приятную неожиданность:

– Разве мой отец не был здесь? Ведь он в Фивах, он видел меня, поцеловал и сказал, что вернулся с богатой добычей, так что теперь вы не будете знать нужды. Я как раз завязывала в подол юбки золотое кольцо, которое он мне подарил, когда на меня налетела колесница. Я успела только затянуть узел, а потом в глазах у меня потемнело, и я уже больше ничего не видела и не слышала. Возьми кольцо, бабушка, – оно твое. Я хотела отнести его тебе. Ты должна продать его и купить жертвенное животное, вина для дедушки, глазную мазь [57] для себя и веточек мастичного дерева [58], которые ты так давно уже не покупаешь.

С жадностью вслушивался парасхит в слова, срывавшиеся с уст его внучки. Вновь поднял он с молитвой правую руку, и Пентаур заметил, как его взгляд встретился со взглядом его жены и тяжелая, горячая капля скатилась по щеке старика на его мозолистую руку. Вдруг он испуганно вздрогнул: ему показалось, что больная бредит, но на ее юбке действительно был узелок. Дрожащими пальцами развязал он его, и золотое кольцо скатилось на землю.

Бент-Анат подняла кольцо и, протянув его парасхиту, сказала:

– В счастливый час пришла я сюда – к тебе вернулся твой сын, внучка твоя будет жить!

– Да, она будет жить, – повторил врач, который до той поры был немым свидетелем происходившего.

– Она останется с нами, – чуть слышно промолвил парасхит, на коленях подполз к Бент-Анат и с мольбой устремил на нее полные слез глаза.

– Прости меня, как я прощаю тебя, и если доброе пожелание не превращается в устах презираемого в проклятие, то позволь мне благословить тебя.

– Благодарю, – сказала Бент-Анат, когда старик, воздев руки, благословлял ее.

Затем она обратилась к врачу и повелела заботливо ухаживать за ребенком. Наклонившись над девочкой, она поцеловала ее в лоб и, положив возле нее свой золотой браслет, кивнула Пентауру, который следом за ней вышел из хижины.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Тем временем лазутчик фараона, и молодая жена возничего Мена вынуждены были ожидать возвращения царевны.

Когда Бент-Анат вошла во двор хижины парасхита, солнце стояло в зените.

Голые известковые скалы по обеим сторонам долины и зажатое между ними песчаное дно своим ослепительным блеском нестерпимо резали глаза. Нигде не было ни клочка тени, а слуги с опахалами остались по приказу Бент-Анат у колесниц и носилок. Некоторое время оба молча стояли рядом, затем прекрасная Неферт, устало подняв свои миндалевидные глаза, промолвила:

– Как долго остается Бент-Анат у этого нечистого. Я не в силах больше терпеть! Что же нам делать?

– Ждать, – коротко бросил Паакер и повернулся спиной к молодой женщине. Потом он взобрался на скалу и, привычно осмотревшись, вернулся к Неферт.

– Я нашел тенистое место. Вон там!

Она взглянула туда, куда он указывал, и молча покачала головой. При этом золотые украшения на ее голове тихо зазвенели. Несмотря на нестерпимый зной, она вздрогнула, как от холода.

– Сехет [59] неистовствует на небе, – сказал Паакер. – Советую воспользоваться тенью, хотя она и не очень велика. В этот час многие заболевают от зноя.

– Знаю, – сказала Неферт, прикрывая руками затылок, и направилась к двум огромным каменным плитам, образовывавшим нечто вроде крыши. Под ними и находилась узкая полоска земли, защищенная от солнца.

Паакер поспешил вперед, вкатил в эту своеобразную каменную палатку ноздреватый обломок известняка, раздавил нескольких скорпионов, нашедших здесь себе убежище, и расстелил на этом жестком сиденье свою головную повязку.

– Здесь солнце тебе не страшно, – сказал он.

Неферт опустилась на камень. Она не сводила глаз с махора, который в полном молчании медленно прохаживался взад и вперед. В конце концов эта непрестанная ходьба стала невыносима для ее и без того напряженных нервов. Резко вскинув голову, она крикнула:

– Прошу тебя, перестань ходить!

Паакер тотчас же повиновался и, повернувшись к ней спиной, стал смотреть на хижину парасхита.

Прошло еще несколько томительных минут.

– Скажи мне что-нибудь, – попросила Неферт. Паакер повернул к ней свое широкое лицо, и она испугалась при виде дикого пламени, сверкавшего в устремленном на нее взоре. Неферт потупилась.

– Я лучше помолчу, – сказал Паакер и снова принялся шагать взад и вперед, пока она опять не остановила его.

– Я знаю, ты на меня сердишься, – сказала она, – но ведь я была еще ребенком, когда они решили помолвить нас с тобой. Я всегда хорошо к тебе относилась. Если твоя мать во время наших игр называла меня твоей маленькой женой, то я искренне радовалась этому. Я представляла себе, как это будет чудесно, когда твой дом, который ты ради меня одной так прекрасно обставил после смерти отца, ваш великолепный сад, чистокровных коней и всех ваших рабов и рабынь я смогу назвать своими.

Паакер рассмеялся, но смех его звучал так напряженно и язвительно, что он, как ножом, резнул Неферт по сердцу, и она тихо, словно моля о пощаде, продолжала:

– Я вижу, ты сердишься. Ты, наверное, заключил из моих слов, что я стремилась только завладеть твоим богатым наследством? Но ведь я уже сказала, что всегда относилась к тебе хорошо! Неужели ты забыл, как я плакала вместе с тобой, когда ты рассказывал мне о злых мальчишках в школе или о строгости отца? Потом умер твой отец… Ты уехал в Азию…

– А ты, – резко оборвал ее Паакер, – разорвала нашу помолвку и стала женой возничего Мена. Все это я знаю! К чему теперь эти разговоры?

– Но мне больно видеть, как ты сердишься на меня, а твоя добрая мать избегает бывать в нашем доме. О, если бы ты только знал, каково тому, кто пылает любовью! Когда уже не можешь представить себя в одиночестве, видишь себя только подле него, только с ним, в его объятиях! Когда неудержимо бьющееся сердце будит тебя по ночам и даже во сне ты видишь любимого.

– Так ты думаешь, я этого не знаю! – вскричал Паакер, остановившись прямо перед ней и скрестив на груди руки. – Думаешь, я не знаю! А не ты ли научила меня этому чувству? Стоило мне только подумать о тебе, как в моих жилах начинало бушевать пламя, но теперь ты наполнила их ядом. И здесь, вот в этой груди, где твой образ сиял раньше лучезарнее богини Хатор в ее храме, все отныне подобно тому морю в сирийской земле, что называют Мертвым и где гибнет все живое!

При этих словах глаза Паакера дико засверкали, и он продолжал хриплым голосом:

– Но ведь Мена ближе к фараону, гораздо ближе, чем я, а твоя мать…

– Моя мать, – прервала его Неферт, и голос ее зазвенел от волнения, – моя мать не выбирала мне мужа. Я увидала его, когда, подобный богу солнца, он проезжал мимо на колеснице фараона. Он тоже взглянул на меня, и его взгляд, словно удар копья, пронзил мое сердце. А когда он заговорил со мной на празднестве в честь дня рождения фараона, мне показалось, будто Хаторы обвили меня нежно звенящими золотыми нитями солнечных лучей. И Мена испытал то же самое – он рассказал мне об этом, когда я стала его женой. Ради тебя моя мать отвергла его сватовство. Я бледнела и чахла от тоски по нем. Он тоже лишился своей бодрости и впал в такую тоску, что даже фараон заметил это и спросил, почему он так печален. Ведь Рамсес любит его, как родного сына. И тут Мена признался, что любовь туманит его взоры и лишает силы его руку. Тогда сам великий фараон стал сватать меня для своего верного слуги. Мать моя уступила… Мы стали мужем и женой… Все блаженство, которое услаждает праведников на нивах Иолу [60], ничто по сравнению с нашим счастьем.

Когда Неферт произносила эти слова, ее большие глаза, устремленные к небу, сияли счастьем. Опустив их, она чуть слышно промолвила:

– Но тут хетты [61] нарушили мир, фараон отправился на войну, вместе с ним и Мена. Пятнадцать раз всходила луна над нашим счастьем, а затем…

– А затем боги услышали меня и приняли мои жертвы, – сказал Паакер дрожащим голосом. – Они вырвали его из твоих объятий и жгут теперь ваши сердца пламенем тоски. Ты думала рассказать мне что-нибудь, чего я не знаю? Еще раз услыхал я, что пятнадцать лун Мена принадлежал тебе, но мне известно также и то, что он еще не вернулся с войны, разгоревшейся в Азии.

– Но он вернется! – воскликнула молодая женщина.

– А может быть, и нет! – со смехом возразил Паакер. – У хеттов есть грозное оружие, а в Ливане немало коршунов, и, возможно, в этот самый час они терзают его тело, как оба вы растерзали мое сердце.

Неферт встала при этих словах, которые ранили ее нежную душу, точно камни, пущенные безжалостной рукой, и хотела покинуть свое тенистое укрытие, чтобы пойти за Бент-Анат в хижину парасхита, но внезапная слабость не дала ей сделать ни шагу, и, вся дрожа, она снова опустилась на камень. Она искала слов, но язык не повиновался ей. Охваченная ужасной тоской, испуганная и одинокая, она не могла произнести ни звука.

Нестерпимая боль и обида раздирали ей грудь, они терзали ее все сильнее, ей не хватало воздуха, и, наконец, эти чувства вылились в бурное и судорожное рыдание, потрясшее все ее существо. Она ничего не видела вокруг, ничего не слышала, а слезы лились и лились из ее глаз, и она чувствовала себя глубоко несчастной.

Паакер молча стоял перед ней.

Есть на юге деревья, на которых рядом с высохшими плодами вдруг распускаются белые цветы; бывают дни, когда рядом с ярким солнцем на небе видна и бледная луна, а человеческое сердце может порою испытывать одновременно и любовь и ненависть к одному и тому же существу.

Словно капли живительной росы, падали слезы Неферт в жаждущую мести душу Паакера – он наслаждался ее тяжкими вздохами. Ее горе доставляло ему истинное блаженство, а прелесть молодой женщины зажигала в нем пылкую страсть. Как зачарованный, он не в силах был оторвать глаз от ее прекрасного тела. Он готов был принести в жертву вечное блаженство, лишь бы получить право один раз, один только раз, заключить ее в свои объятия, чтобы один только раз услыхать слова любви из ее уст.

Прошло много томительных минут, и слезы Неферт иссякли. Усталым, почти безразличным взором взглянула она на Паакера, все еще стоящего перед ней, и тихо, с мольбой в голосе, промолвила:

– У меня пересохло во рту. Принеси мне глоток воды.

– Царевна каждую минуту может вернуться, – сказал он.

– Но я умру от жажды, – прошептала Неферт и снова тихо заплакала.

Паакер пожал плечами и направился в глубь долины, которую он знал, как родной дом. Ведь здесь находились усыпальницы предков его матери, где он еще мальчиком каждое полнолуние и новолуние молился и возлагал жертвы на алтарь.

Войти в хижину парасхита Паакер не смел, но он знал, что в какой-нибудь сотне шагов от того места, где укрылась от солнца Неферт, живет старуха, пользующаяся дурной славой. В ее пещере он наверняка найдет воду.

Оглушенный нахлынувшими на него чувствами, он быстро шагал вперед. Страсть, бушевавшая в крови, туманила его мозг.

Дверь пещеры, защищавшая старуху по ночам от прожорливых шакалов, была широко распахнута. В тени под рваным куском парусины, прикрепленным одним концом прямо к скале над входом в пещеру, а другим – к двум грубо отесанным шестам, сидела сама хозяйка пещеры, разбирая груду каких-то желтых и коричневых корешков, лежавших у нее на коленях. Рядом с ней Паакер увидел колесо, укрепленное на деревянных вилках. Прикованная цепочкой птичка вертиголовка, перепрыгивая со спицы на спицу, непрерывно вертела колесо [62]. Огромный, черный, как уголь, кот сидел у ног старухи и обнюхивал головы воронов и сов, из которых, судя по всему, только что были вырваны глаза.

Над пещерой, у входа в которую сидели два ястреба, вился дымок от тлеющих можжевеловых ягод. Старуха жгла их, чтобы заглушить запахи всяких хранившихся в пещере снадобий.

Когда Паакер приблизился, старуха крикнула, повернувшись к пещере:

– Воск кипит?

В ответ послышалось какое-то невнятное бормотание.

– Тогда положи туда глаза обезьяны [63], перо ибиса и полотняную тряпицу с черными знаками. И помешай еще немного! Ну, а теперь гаси огонь. Возьми кувшин и сходи за водой. Да поторапливайся, сюда кто-то идет!

Вскоре из пещеры появилась негритянка с черной как смоль кожей и редкими курчавыми волосами. Вокруг ее тощих бедер была повязана рваная тряпка неопределенного цвета. Поставив на свою седую голову большой глиняный кувшин, она прошла мимо Паакера, даже не взглянув на него.

Старуха, вероятно, была когда-то стройной и красивой женщиной, но бремя прожитых лет пригнуло ее к земле. Ее лицо, дряблое, изборожденное бесчисленными морщинами, в свое время, пожалуй, было даже прекрасным. Она торопливо готовилась встретить Паакера: повязала пестрый платок, застегнула на груди свое голубое платье и прикрыла головы воронов и сов сильно вытертой циновкой.

Паакер окликнул ее, но она сделала вид, будто ничего не слышит. Лишь когда Паакер подошел вплотную, она подняла на него свои умные блестящие глаза и воскликнула:

– Счастливый день, светлый день, приносящий высоких гостей и великую честь!

– Встань! – приказал Паакер, не отвечая на приветствие. Бросив ей на колени, прямо в груду корешков, серебряное кольцо [64], он произнес:

– Дай мне немного воды в чистой посудине, я щедро уплачу тебе.

– Хорошее, настоящее серебро, – сказала старуха, вмиг отыскав среди корешков кольцо и поднеся его к самым глазам. – Это слишком много за простую воду, но слишком мало за добрые мои напитки.

– Не болтай, старая ведьма, да пошевеливайся! – заорал Паакер и, вынув еще одно кольцо, бросил его ей на колени.

– У тебя щедрая рука, – сказала старуха. Говорила она совершенно правильно, не так, как простолюдины. – Много ворот откроется перед тобой – ведь золото, как отмычка, подходит ко всем замкам. Значит, за эти прекрасные кольца ты хочешь воды. Но какой? Может быть, охраняющей от зловредных тварей? Или той, что помогает добиться почета? Или той, что указывает тайные тропы? Я ведь знаю, что обязанность твоя разведывать дороги. Или, может быть, вода эта должна превращать горячее в холодное, а холодное в горячее? Или сделать тебя способным заглядывать в чужие сердца? Или вызывать прекрасные сновидения? Может быть, тебе угодно воды познания, чтобы знать, кто твой друг, а кто враг… или – хе-хе! – ты хочешь проведать, скоро ли умрет твой враг? Или ты желаешь укрепить свою память? Или удалить шестой палец на своей левой ноге?

– Ты знаешь меня? – спросил Паакер.

– Откуда мне тебя знать? – отвечала колдунья. – Нет! Но глаз у меня острый, а добрую водицу я умею приготовить и для знатных и для простых.

– Вздор! – нетерпеливо оборвал ее Паакер, схватившись за плеть, висевшую у пояса. – Ну-ка, поторапливайся, а то женщина там внизу…

– Ах, тебе нужна вода для женщины? – перебила его старуха. – И как это я сразу не догадалась! Правда, любовные напитки у меня чаще всего спрашивают не молодые, а старики. Однако тут я могу сослужить тебе службу. Да, да, я услужу тебе.

С этими словами старуха скрылась в пещере и вскоре вернулась, держа в руке тонкий цилиндрический сосуд из алебастра.

– Вот тебе напиток, – сказала она, протягивая ему флакон. – Половину его содержимого нужно вылить в воду и дать выпить женщине. Не подействует эта порция – наверняка подействует вторая. Эту воду можно давать даже ребенку – она ему не повредит, но если ее отведает старик – она придаст ему сил и бодрости. Вот смотри: я пробую ее сама, на твоих глазах. – И старуха омочила губы тз белой жидкости. – Она безвредна. Но больше пить я не стану, а то, неровен час, старая Хект воспылает к тебе любовью, что вряд ли понравится такому знатному молодчику, как ты! Хе-хе! Если этот напиток не подействует, считай, что ты мне уже заплатил за него сполна. Ну, а если подействует, тогда принеси еще три золотых кольца. Ведь ты еще придешь сюда – я уж знаю!

Паакер, не двигаясь, молча слушал старуху. Затем он резким движением вырвал флакон из ее рук и сунул его в мешочек у пояса. Бросив колдунье под ноги еще несколько колец, он снова потребовал, чтобы она подала ему чашку чистой нильской воды.

– Неужто тебе так уж к спеху? – пробормотала старуха, исчезая в пещере. – И он еще спрашивает, знаю ли я его? Его-то я знаю! Но вот кто его милочка? Где она? Может, это маленькая Уарда – дочь парасхита? Хороша-то она хороша, да ведь теперь она помирает на циновке, помятая колесом. Посмотрим, что затеял этот богач! Мне-то он не нравился, даже когда я была еще молода. Но он добьется своего! Он упрям, да к тому же не скуп.

Бормоча себе под нос эти слова, она взяла большой кувшин из пористой глины и наполнила красивую фаянсовую чашку хорошо процеженной нильской водой. Бросив в прозрачную воду лавровый лист, на котором были нацарапаны два сердца, соединенные семью черточками, она вышла наружу.

Когда Паакер, взяв у нее из рук чашку, стал внимательно рассматривать лавровый лист, старуха сказала:

– Так соединяют сердца. Три – это мужчина, четыре – женщина, а семь – неделимое число. Ха-ах-хахах, хархар-ахаха! [65]

Старуха пропела это заклинание не без искусства. Однако махор, не обращая на нее внимания, уже бережно нес чашку в долину, к тому месту, где ждала Неферт.

Не доходя до скал, скрывавших его от Неферт, он остановился. Поставив чашку на плоский камень, он вытащил флакон с любовным зельем. Пальцы его дрожали. Голова туманилась, словно от винных паров. В груди, казалось, тысяча ликующих голосов громко кричали: «Торопись! Действуй! Воспользуйся этим зельем! Теперь или никогда!»

На душе у него было скверно. Он чувствовал себя, словно одинокий путник, который неожиданно нашел на дороге завещание умершего родственника и видит, что его надежды на наследство рухнули. Как быть? Передать это завещание в руки судей или просто уничтожить его?

Паакер не только ревностно исполнял все обряды, но и твердо считал, что всегда следует поступать по заветам религии предков. Посягнуть на чужую жену – тяжкий грех. Но разве он не имел права на Неферт раньше, чем возничий фараона?

Занятия черной магией караются смертью – так гласит закон; из-за этого дьявольского искусства старуха и пользовалась дурной славой. Но разве он пришел к ней ради снадобья, способного разжигать любовь? Неужели не могло случиться так, что тени его усопших родичей, а быть может, даже сами боги, тронутые его молитвами и жертвами, волею случая, похожего на чудо, сделали его обладателем этого напитка? Ведь он ни одной минуты не сомневался в его чудодейственной силе!

Товарищи Паакера считали его человеком решительным, и, в самом деле, в затруднительных случаях он мгновенно находил выход. Однако помогала ему отнюдь не стремительность смелого и хорошо натренированного ума, а лишь изворотливость, какая требуется при игре в вопросы и ответы.

На шее и у пояса у него висело множество всяких амулетов. Все они были освящены руками жрецов и благодаря своей ценности считались особо действенными. Так, например, у пояса его висел глаз из лазурита. Если, брошенный на землю, он падал так, что зрачок смотрел в небо, а гладкая сторона амулета была обращена к земле, это означало «да», если же наоборот– то «нет». В его мешочке для колец всегда лежала фигурка бога Апуату [66] с головой шакала – считалось, что он открывает все дороги. На перекрестке Паакер бросал эту фигурку на землю и избирал ту дорогу, которую указывала ее острая мордочка. Но чаще всего он обращался за советом к кольцу-печатке покойного отца. Это было старинное кольцо, переходившее из поколения в поколение, и в свое время, после того как верховный жрец Абидоса возложил его на самую святую из четырнадцати гробниц Осириса [67], оно приобрело чудодейственную силу. На тонком золотом обруче была укреплена печатка, на которой можно было прочитать имя давно уже обожествленного фараона Тутмоса III, подарившего это кольцо предку Паакера. Когда Паакер спрашивал у кольца совета, он наугад касался острием своего бронзового кинжала вырезанных на печатке знаков. Три значка обозначали божество, а три – злых духов. Попадало острие на один из первых значков – он считал, что его отец, ставший Осирисом, одобряет его намерение; в противном случае – он от него отказывался. Нередко, прижав кольцо к сердцу, ждал он встречи с каким-нибудь живым существом. Если оно придет справа – его ждет удача, а если слева – это гонец покойного отца предупреждает его об опасности.

С течением времени Паакер выработал целую систему пользования амулетами. Все, происходившее вокруг, касалось его самого и событий его жизни. Трогательно и жалко было видеть, как тесно связал он свою жизнь с духами покойных родственников. Его фантазия, никогда не парившая особенно высоко, но тем не менее очень живая, помогала ему отчетливо представить себе образ отца и безвременно умершего старшего брата. Однако он не обращался с мольбой к духам любимых покойников, предаваясь мечтам о нежном цветке на терновом кусте его страданий. Нет! Он взывал «к ним лишь в тех случаях, когда было затронуто его самолюбие. Он уже испытал на опыте, что в одних случаях наиболее действенными оказывались мольбы к духу отца, в других – к духу брата. И теперь он, подобно опытному плотнику, уверенно применяющему в одних случаях топор, а в других пилу, обращался за помощью то к одному, то к другому.

Такой порядок он считал угодным богам и, убежденный, что духи отца и брата после судилища воплотились в Осирисе, став теперь составной частью мирового духа, который правит вселенной, приносил им жертвы не только в семейной гробнице, но и в храмах некрополя, посвященных культу предков, и особенно охотно в Доме Сети.

Он часто обращался за советом к Амени и другим жрецам этого храма и покорно выслушивал их порицания. Так и жил он, гордясь своими добродетелями и усердием в делах веры, а его учителя искренне считали, что он – один из самых ревностных и угодных богам верующих во всей стране. Сопутствуемый и направляемый на каждом шагу сверхъестественными силами, он не нуждался ни в друге, ни в наперснике. Как на поле боя, так и в родных Фивах он неизменно доверялся только себе самому и слыл человеком замкнутым, суровым и гордым, но непреклонным и волевым.

Паакер умел вызвать в своем воображении не только образы отца и брата, но и образ своей утраченной возлюбленной. Он делал это не только в тиши ночей, но и во время долгих путешествий через безмолвные пески пустынь. И всякий раз в нем вспыхивала неудержимая злоба против возничего, которую он изливал в страстных молитвах, призывая погибель на его голову.

Когда Паакер поставил на камень чашку с водой для Неферт и достал флакон с любовным напитком, его охватило такое неистовое желание, что для ненависти к сопернику уже не осталось места в его груди. Но одна мысль все же не давала ему покоя – мысль о том, что, прибегая к помощи колдовского зелья, он совершает тяжкий грех. Поэтому он решил все же спросить совета у своего кольца-оракула, прежде чем вылить в воду эту роковую жидкость. Кинжал не коснулся ни одного из священных знаков. В других случаях этого было бы достаточно, чтобы Паакер отказался от своего намерения. Но на этот раз он с досадой сунул кинжал обратно в ножны и, прижав кольцо к сердцу, стал бормотать имя своего брата Осириса, терпеливо ожидая появления первого живого существа. Ждать пришлось недолго: со склона горы медленными взмахами крыльев поднялись в воздух два коршуна. В тревоге следил он, как они уносились все выше и выше. Вот на секунду они повисли в воздухе, сделали несколько кругов, а затем, свернув влево, исчезли за горами, предвещая тем самым, что желанию Паакера не суждено исполниться.

Стремительно схватил он флакон, чтобы отшвырнуть его прочь… Но неистовая страсть, бушевавшая в крови, лишила его власти над собой. В душе его ожил сладко манящий образ Неферт. Какие-то таинственные силы заставляли его все крепче и крепче сжимать сосуд дрожащими пальцами, и со свойственным ему горделивым упрямством он вылил половину любовного зелья в воду. Схватив чашку, он устремился к своей жертве.

А Неферт тем временем уже покинула свое тенистое убежище и шла ему навстречу.

Молча приняла она чашку из его рук и жадно осушила ее до дна.

– Благодарю тебя, – промолвила она, переведя дух. – В меня словно влились новые силы. Как освежает эта кисловатая вода! Но твои руки дрожат, ты разгорячен быстрым бегом! Бедняга, ты совсем измучился, и все это из-за меня!

Говоря это, она взглянула на него своими большими лучистыми глазами и протянула ему руку. Схватив эту руку, Паакер порывисто прижал ее к губам.

– Ах, оставь, – сказала она с улыбкой. – А вот и царевна вышла с каким-то жрецом из хижины этого нечистого. Ты так напугал меня сегодня своими страшными словами. Впрочем, я сама дала тебе повод сердиться на меня. Но теперь будь добрым, слышишь, и приведи свою мать к нам! Ни слова! Хотела бы я видеть, как может мой двоюродный брат Паакер не послушаться меня!

И она лукаво погрозила ему пальцем. Потом, бросив на него такой взгляд, что сердце его сжалось от боли и радости, она сказала уже серьезнее:

– Ну, хватит сердиться! Ведь так хорошо жить мирно! С этими словами она направилась к хижине парасхита. А Паакер, прижав обе руки к груди, пробормотал:

– Напиток действует, она должна стать моей. О боги, благодарю вас!

Но сегодня это благодарение богам, которое он никогда не забывал произнести при удаче, замерло у него на губах. Он видел себя у цели! Еще несколько шагов, и он насладится невыразимым блаженством – счастьем любви и упоением мести!

Следуя за супругой Мена, он с робкой заботливостью прятал сосуд в складках одежды, чтобы не пролить ни единой капли: ведь старуха наказала испробовать напиток дважды. И вдруг в душе его зазвучали предостерегающие голоса. Обычно Паакер готов был видеть в них отеческое внушение, но сейчас он издевался над ними. Высоко подняв правую руку над головой, словно пьяница, который отмахивается от увещаний друзей, шагая к бочке с вином, он целиком отдался охватившему его чувству. Страсть цепко держала его в своих когтях, и мысль о том кратком мгновении, когда честный человек внезапно становится преступником, лишь смутно промелькнула у него в мозгу. Он не подозревал, что достиг поворотного дня в своей жизни!

Колдунья Хект шмыгнула мимо него, желая взглянуть на женщину, для которой она дала любовный напиток. Увидев ее, Паакер вздрогнул. Но она уже скрылась за утесом, бормоча:

– Посмотрите-ка на этого шестипалого. Собрался поживиться наследством Асса!

В долине Неферт и Паакер присоединились к Бент-Анат и сопровождавшему ее Пентауру.

Выйдя из хижины парасхита, царевна и молодой жрец некоторое время молча стояли друг против друга.

Бент-Анат, прижав к груди правую руку, жадно вдыхала чистый горный воздух. У нее было такое чувство, будто с нее свалилась громадная тяжесть и она избегла смертельной опасности.

Наконец, она обратилась к своему спутнику, который стоял, мрачно глядя в землю:

– Какая чудесная пора!

Пентаур не ответил. Словно во сне, он медленно кивнул головой.

Только теперь Бент-Анат впервые увидела его при ярком дневном свете. С удивлением взглянув на него, она спросила:

– Ты – тот самый жрец, который вчера, после того как я впервые побывала в хижине парасхита, с такой готовностью предложил очистить меня от осквернения?

– Да, это я.

– Я узнала твой голос. Благодарю тебя – это ты дал мне мужество последовать велению сердца и еще раз прийти сюда вопреки запрету. Ты должен защитить меня, когда все остальные жрецы станут меня осуждать!

– Я пришел сюда, чтобы отказать тебе в очищении.

– Значит, ты передумал? – гордо спросила Бент-Анат, и презрительная усмешка тронула ее губы.

– Я следую высшему повелению, внушающему мне свято блюсти древний обычай. Если прикосновение парасхита не осквернит дочери Рамсеса, то кого же оно осквернит? Ибо чьи одежды белее и чище, чем ее?

– Но ведь этот человек при всей его нищете добр и честен, – перебила жреца Бент-Анат. – Честен, несмотря на позорное ремесло, дающее ему хлеб насущный! Да простят меня девять великих богов, но это человек с сердцем, преисполненным любви, он благочестив, мужествен, и… мне он нравится… А ты… ты, который вчера готов был, не колеблясь, смыть его оскверняющее прикосновение… что заставило тебя сегодня отвергнуть его, как прокаженного?

– Предостережение одного мудрого мужа, который внушил мне, что нельзя жертвовать ни одним звеном древних обычаев, ибо из-за этого вся цепь, и так уже надпиленная, может разорваться и со звоном пасть на землю.

– Значит, не за мой поступок объявляешь ты меня оскверненной, а во имя древнего предрассудка, во имя толпы? Молчишь? Отвечай же!. , если только ты такой человек, каким я считаю тебя, – свободомыслящий и правдивый. От этого зависит покой моей души!

Пентаур молчал, тяжело дыша. Его грудь терзали сомнения. Но вот он начал тихо говорить, затем его прочувствованные слова зазвучали все громче.

– Ты вынуждаешь меня высказать то, о чем мне не следовало бы даже и думать. Но пусть лучше я согрешу против завета послушания, нежели против самой истины, о чистая дочь солнца, ибо истина воплощена в твоем лице, Бент-Анат! Ты хочешь знать, нечист ли парасхит уже в силу самого своего происхождения. Но кто я такой, чтобы решать это? Мне этот человек показался таким же, как и тебе. По-моему, им руководят те же высокие и чистые побуждения, что волнуют и меня, и моих родных, и тебя, и, пожалуй, всякого, кто был рожден на свет матерью. И мне кажется, что эти часы, проведенные здесь, не только не осквернили, но, напротив, очистили и твою и мою душу. Если же я заблуждаюсь, то пусть простит мне многоликое божество, чье дыхание живет и в парасхите, равно как в тебе и во мне. Я верю в это и во имя этого буду все громче и радостнее петь свои ничтожные гимны, ибо все, что дышит и живет, плачет и радуется, – воплощение его чистого существа и в равной мере рождено для счастья и горя.

Взгляд Пентаура, до той поры устремленный в небо, встретился с гордым и радостным взором Бент-Анат, от всей души протянувшей ему руку. Но он смиренно приложился губами к краю ее одежды.

– Не нужно! – сказала она. – Положи с благословением свою руку на мою! Ты – настоящий мужчина и достойный жрец. А теперь я готова принять на себя вину осквернения, потому что отец мой тоже желает, чтобы мы свято блюли древние обычаи, но блюли их ради народа. Помолимся же вместе богам, чтобы они освободили этих несчастных от тяготеющего над ними проклятия. Как прекрасен был бы мир, если бы человек оставался среди других людей таким, каким его сотворили боги! Однако Паакер и бедная Неферт все еще ожидают меня под палящим солнцем. Иди за мной!

И Бент-Анат пошла вперед. Но уже через несколько шагов она обернулась к нему и спросила:

– Как тебя зовут?

– Пентаур.

– Так это ты поэт Дома Сети?

– Да. Так меня называют там, – тихо произнес жрец. Бент-Анат снова остановилась и взглянула на него широко раскрытыми глазами, как будто этот человек был связан с ней кровными узами, но они никогда прежде не встречались.

– Боги щедро одарили тебя, – сказала она, – и взор твой видит дальше и глубже, чем взоры остальных людей. Ты умеешь выразить словами то, что мы чувствуем. Я готова во всем следовать за тобой!

Пентаур покраснел, как мальчик. Когда Паакер и Неферт подходили к ним, он успел сказать:

– До этого дня жизнь моя текла как бы в сумерках, но теперь я взглянул на нее по-новому. Я увидал ее глубокие тени… увидал, как ярко может она сиять, – добавил он чуть слышно.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Спустя час Бент-Анат со своей свитой остановилась у ворот храма Сети.

Словно мяч, пущенный сильной мужской рукой, один из скороходов, стремительно ринувшись вперед, опередил процессию, чтобы известить верховного жреца о приближении дочери фараона.

Бент-Анат была одна в своей колеснице, двигавшейся во главе шествия. Пентаур поместился на колеснице Паакера.

У ворот храма их встретил глава астрологов.

Большие ворота пилонов были широко распахнуты и давали возможность заглянуть во внутренний двор святилища, вымощенный гладкими каменными плитами и окруженный с трех сторон двойной колоннадой.

Стены и архитравы, колонны и резной карниз были украшены яркой и красивой росписью. Посреди двора высился огромный жертвенный алтарь, где на костре из кедровых поленьев горели благовонные шарики кифи [68]. Их дурманящий аромат наполнял весь двор.

Более сотни жрецов в белых облачениях полукругом выстроились позади алтаря. Обратив лица навстречу приближающейся дочери фараона, они оглашали воздух жалобными песнопениями.

Обитатели некрополя собрались у обочин дороги, окаймленной сфинксами, по которой дочь фараона приближалась к воротам храма.

Никто не спрашивал, что означают эти печальные гимны, так как жалобные вопли и прочие загадочные обряды были здесь обычным явлением.

– Слава дочери Рамсеса! Склоните головы перед дочерью солнца Бент-Анат! – раздавались тысячи голосов; все собравшиеся низко, чуть ли не до земли, кланялись при приближении колесницы царевны.

Возле пилонов царевна сошла с колесницы и последовала за главой астрологов, который строго и безмолвно приветствовал ее.

Едва она ступила во двор, как пение жрецов стало нарастать и достигло громоподобной силы. Под аккомпанемент басов страстной жалобой звенели дисканты учеников.

Бент-Анат в испуге замедлила шаг, но затем быстро и решительно пошла дальше.

Однако у самых ворот путь ей преградил Амени в полном жреческом облачении. Как бы обороняясь от нее, он протянул к ней свой изогнутый жезл и воскликнул гневным голосом:

– Благословение приносит этой святыне приближение чистой дочери Рамсеса! Но пристанище богов закрывает свои ворота перед оскверненными – будь они рабы или цари. Именем высшего божества, от кого ты ведешь свой род, я вопрошаю тебя, Бент-Анат, чиста ли ты или на тебе лежит пятно проклятия и твоя царственная рука осквернена прикосновением к нечистому?

Яркая краска залила щеки девушки. В ушах у нее так шумело, словно она стояла на берегу бушующего моря. Грудь ее судорожно вздымалась и опускалась. Царская кровь закипела в ее жилах. Она почувствовала, что ей навязали недостойную роль в умышленно разыгранном спектакле. Намерение самой покаяться перед жрецами было позабыто. Губы ее уже открылись, чтобы дать резкий отпор возмутительной дерзости жрецов, как вдруг Амени поднял глаза и устремил на нее взгляд, исполненный суровости.

Бент-Анат смолчала, но смело встретила этот взгляд и отвечала на него гордо и вызывающе.

Жилы на лбу у Амени вздулись и посинели. Все же он смирил гнев, сгущавшийся в его груди, подобно черным грозовым тучам, но в голосе его уже не было обычной уверенности и спокойствия, когда он воскликнул:

– Боги еще раз вопрошают тебя, избрав меня своим посредником: не для того ли вступила ты в это святилище, чтобы очиститься от скверны, запятнавшей твое тело и душу?

– Отец мой даст тебе ответ на это! – коротко и с достоинством бросила Бент-Анат.

– Не мне, – возразил Амени. – Не мне, а богам, именем которых я тебе повелеваю покинуть эту чистую святыню, ибо ты порочишь ее своим присутствием!

Дочь фараона вздрогнула и глухо проговорила:

– Я ухожу.

Она уже сделала шаг в сторону пилонов, как вдруг встретилась взглядом с Пентауром.

Подобно праведнику, на глазах у которого происходит чудо, взволнованный и восхищенный, стоял он перед девушкой. Ее поступок казался ему геройски смелым, и он сочувствовал ее правдивому и благородному порыву. Рядом с ней померк ранее боготворимый им образ Амени. А когда она собралась покинуть храм, его рука, которая должна была удержать ее, отказалась ему служить, и когда глаза их встретились, он прижал руку к сердцу, трепетавшему от волнения.

Верховный жрец без труда, словно открытую книгу, прочел то, что отразилось на лицах этих двух чистых существ. Он почувствовал, что души их тесно связаны, а взгляды, которыми они обменялись, испугали его, ибо непокорная девушка взглянула на поэта, как бы торжествуя и ища одобрения, которое она нашла в глазах Пентаура.

Лишь одно мгновение колебался Амени, а затем окликнул ее:

– Бент-Анат!

Царевна обернулась. Она вопросительно посмотрела на жреца.

Амени сделал шаг вперед и встал между ней и поэтом.

– Ты бросаешь богам вызов, – промолвил он сурово. – Для этого нужна смелость. Но мне кажется, ты осмелела, потому что рассчитываешь обрести союзника, который столь же близок к богам, как и я. Так позволь сказать тебе: заблудшему ребенку можно многое простить, но служитель богов, – при этом он бросил на Пентаура грозный взгляд, – жрец, во время битвы произвола против закона перебежавший на сторону врага, забывший свои обязанности и священную клятву, недолго сможет поддерживать тебя, ибо, пусть даже боги щедро одарили его талантами, он – проклят! Мы изгоняем его из своей среды, мы проклинаем его, мы…

Бент-Анат переводила взгляд с дрожавшего от возмущения Амени на Пентаура. Кровь то приливала к ее лицу, то исчезала, как свет и тень в пальмовой роще, волнуемой ветром в полуденную пору.

Поэт сделал шаг к Бент-Анат.

Она почувствовала, что сейчас он заговорит, станет оправдывать ее поступок и погубит себя.

Царевной овладело чувство глубокого сострадания, неизъяснимый страх закрался к ней в душу, и, прежде чем Пентаур успел открыть рот, она медленно опустилась на колени перед Амени и едва слышно прошептала:

– Я преступила закон и осквернила себя – так сказал ты, и Пентаур сообщил мне это перед хижиной парасхита. Сними с меня пятно осквернения, ибо я коснулась нечистого!

В одно мгновение угас гнев, сверкавший в глазах Амени. Приветливо, почти ласково, смотрел он теперь на царевну у своих ног. Затем, благословив девушку, он повел ее к алтарю, где она исчезла в облаке курений, велел умастить ее девятью святыми маслами и приказал ей немедленно ехать во дворец фараона. Вина ее, сказал он ей, еще не прощена, но скоро она узнает, какими молитвами и обрядами можно окончательно смыть позор осквернения. Об этом он будет просить богов в святилище храма.

Во время всей этой церемонии хор жрецов во дворе продолжал распевать скорбные гимны.

Собравшийся у ворот народ слушал эти молитвы, прерывая их время от времени пронзительными жалобными воплями – в толпе уже поползли какие-то смутные слухи о случившемся.

Солнце начало клониться к закату. Скоро посетителям Города Мертвых предстояло покинуть его. А Бент-Анат, появления которой с нетерпением ожидал народ, все еще оставалась в храме. Прошел слух, будто дочь фараона проклята за то, что она принесла лекарство заболевшей внучке парасхита. Прекрасную светлокожую Уарду знали многие.

Среди любопытных, собравшихся у ворот храма, было много бальзамировщиков, каменщиков и другого простого люда, жившего в некрополе. В них уже проснулся мятежный дух египтян, протестующих против всякой несправедливости, и возмущение росло с каждой минутой. Раздавались проклятия по адресу гордых жрецов, люди осуждали бессмысленный и унизительный обычай. Какой-то подвыпивший солдат, вскоре снова скрывшийся в винной лавке, откуда он вышел, стал зачинщиком мятежа: он первый поднял тяжелый камень, чтобы швырнуть его в обитые бронзой ворота храма. Несколько мальчишек с гиканьем и криком последовали его примеру. Даже степенные люди, разгоряченные воплями женщин, пустили в ход камни, оглашая воздух проклятиями.

Из-за ворот храма по-прежнему доносилось заунывное пение жрецов. Но когда шум толпы стал нарастать, ворота вдруг распахнулись, и из них торжественно вышел сам Амени в полном облачении, сопровождаемый двадцатью жрецами, которые несли на плечах изображения богов и священные символы. Толпа затихла.

– Зачем вы мешаете нашим молитвам? – громко и спокойно спросил Амени.

В ответ раздались беспорядочные выкрики, среди которых можно было только разобрать часто повторяемое имя Бент-Анат.

Амени, сохраняя непоколебимое спокойствие и высоко подняв изогнутый жезл, воскликнул:

– Дайте дорогу дочери Рамсеса! Она искала у богов, равно видящих вину самых знатных и самых ничтожных, очищения от скверны и обрела его. Боги вознаграждают благочестивых, но они же карают всякого, преступившего закон. Преклоните же колена и вознесем молитву богам, дабы они простили вас и ниспослали вам и детям вашим свою милость.

Амени велел одному из жрецов подать священный систр [69] и высоко поднял его над головой. Стоявшие позади него жрецы запели торжественный гимн, толпа упала на колени и замерла, пока не смолкло пение и верховный жрец не заговорил снова.

– Боги благословляют вас через меня, их служителя. Уходите отсюда и дайте дорогу дочери Рамсеса!

После этого он удалился в храм, а стража, уже не встречая сопротивления, очистила от толпы ведущую к Нилу аллею сфинксов.

Когда Бент-Анат взошла на свою колесницу, Амени сказал ей:

– Ты-дочь фараона. Дом твоего отца держится на плечах народа. Стоит пошатнуть древние законы, заставляющие народ повиноваться, и толпа взволнуется, подобно этим вот безумцам.

Амени ушел. Бент-Анат медленно разбирала вожжи. Она не отрывала глаз от поэта – он стоял, прислонившись к колонне, устремив на нее взор, сияющий счастьем. Она умышленно уронила на землю плеть, чтобы он мог поднять ее и подать ей, но напрасно-Пентаур ничего не заметил. Подскочил один из скороходов и подал царевне плеть. Лошади рванулись и, заржав, помчались по дороге.

Словно зачарованный, стоял Пентаур у колонны, пока не затих шум колесницы, катившей по каменным плитам аллеи сфинксов, и зарево пламенеющего заката не окрасило восточные склоны гор в нежно-розовые тона.

Лишь гулкие удары в бронзовый диск, далеко слышные в вечерней тишине, вывели поэта из оцепенения. Прижав левую руку к сердцу, а правую ко лбу, он пытался собрать свои блуждающие мысли.

Удары гонга призывали Пентаура к исполнению его обязанностей: в этот час он читал молодым жрецам лекции по риторике.

Низко опустив голову, поплелся он к открытому дворику, где его ожидали ученики. Но на этот раз он даже не обдумал заранее свою лекцию – его ум и сердце были полны воспоминаний.

В душе его царил один вдохновенный образ. Это был образ прекрасной женщины, которая, сияя царственным величием и дрожа от уязвленной гордости, бросилась ради него на колени перед верховным жрецом.

Пентауру казалось, что поступок царевны придал всему его существу какое-то новое благородство, а взгляд ее наполнил его каким-то внутренним светом. Казалось, ему стало легче дышать, а ноги его словно обрели крылья.

В таком состоянии вошел он к своим ученикам.

Увидев знакомые лица, он тотчас вспомнил, о чем ему предстоит говорить. Любимый ученик Пентаура Анана подал ему текст, о котором он вчера обещал рассказать.

Прислонившись к стене, Пентаур развернул свиток папируса, взглянул на покрывающие его письмена и вдруг почувствовал, что сегодня он не в состоянии читать лекцию.

Сделав над собой усилие, чтобы собраться с мыслями, он поднял глаза, пытаясь найти нить рассуждений, оборвавшуюся в конце вчерашнего урока. Но ему казалось, будто между вчерашним и сегодняшним днем разлилось широкое море и бурные волны захлестнули его память, лишили его способности думать.

Ученики, сидевшие против него на соломенных циновках, поджав под себя ноги, с удивлением смотрели на своего всегда столь красноречивого, а сегодня такого молчаливого учителя и недоуменно переглядывались.

Один молодой жрец шепнул своему соседу:

– Он молится.

Анана с безмолвной тревогой следил за сильными пальцами своего учителя: они так сжимали свиток, что непрочный папирус, казалось, вот-вот рассыплется.

Пентаур опустил глаза. Он нашел свою тему: взглянув вверх, он увидел имя фараона и его титул «добрый бог», начертанный на стене. Ухватившись за эти слова, он обратился к своим слушателям с вопросом:

– Как познаем мы доброту божества?

Он спрашивал одного ученика за другим, предлагая им развить эту тему так, как будто они говорят перед своей будущей общиной.

Несколько учеников по очереди встали и произнесли речи с большей или меньшей долей искренности и теплоты. Наконец, настал черед Анана. Взвешивая каждое слово, он прославил мудрую красоту одушевленного и неодушевленного существа, в котором воплощается доброта Амона [70], Ра [71], Пта [72] и других богов. Скрестив руки на груди, Пентаур внимательно слушал юношу, то вопросительно поглядывая на него, то одобрительно кивая головой. Затем, когда Анана кончил, он заговорил сам, продолжая мысль своего ученика.

Словно охотничьи соколы, покорные зову своего дрессировщика, целые рои мыслей внезапно закружились у него в голове. Пробудившееся в его груди чистое вдохновение озарило и согрело чувством его пылкую речь. Все шире и свободнее лились слова из его уст, и, охваченный волнением, ликуя от восторга, он восхвалял величие природы. Сверкая алмазами, прозрачным ключом била его речь, когда он превозносил вечный порядок вещей и непостижимую мудрость творца вселенной, того единственного, которому нет равных.

– Так же не сравнима ни с чем и родина, данная нам богами, – сказал он в заключение. – Все, что создано высшим творцом, пронизано его духом и служит доказательством его доброты. Кто умеет его найти, тот видит его повсюду, он всегда с ним. Так ищите же его, а когда найдете – падите ниц и воспойте ему хвалу. Но восхваляйте верховное божество не только за величие всего им созданного, а также и за то, что он даровал нам способность восхищаться его творениями. Взойдите на вершину горы и окиньте взором раскинувшиеся перед вами просторы, преклоните колена, когда вечерняя заря горит рубинами, а утренняя пылает розами; выйдите и взгляните ночью на звезды, которые в вечном размеренном, неизмеримом и бесконечном движении совершают свой путь на серебряных ладьях по синему небу; встаньте у колыбели младенца или у распускающегося бутона и взгляните, как мать склоняется над ребенком, а сверкающая роса падает на цветок. А если вы хотите знать, куда всего полнее изливается поток божественной доброты, где милость творца рассыпает самые свои щедрые дары, и если хотите увидеть самые священные его алтари, так знайте же – все это в вашем сердце, если только оно чисто и исполнено любви. В таком сердце природа отражается, как в чудесных зеркалах, благодаря которым прекрасное кажется втрое прекраснее. И тогда глаза ваши видят дальше нашей реки, возделанных пашен и цепи гор, они охватывают весь мир, а утренняя и вечерняя зори сияют уже не розами и рубинами, а становятся пунцовыми, как щеки богини красоты, тогда звезды плывут по небу уже не беззвучно, а в сопровождении бесконечно чистых гармоний, тогда ребенок улыбается, подобно юному богу, а бутон распускается в чудесный цветок, и тогда только во всей полноте изливается благодарность наша, становится проникновенной молитва, и мы бросаемся в объятия божества – как поведать мне вам его величие! – того божества, к которому даже девять вышних богов возносят свои молитвы, подобно жалким нищим, взывающим о помощи.

Его речь прервал удар гонга, возвещавший конец занятий. Пентаур умолк, с трудом переводя дыхание, но ни один из его учеников не пошевельнулся.

Наконец, поэт положил свиток папируса, вытер пот с разгоряченного лба и медленно направился к воротам, которые вели в священную рощу храма. Он уже готов был войти в ворота, как вдруг на плечо его легла чья-то тяжелая рука.

Пентаур обернулся. Перед ним стоял Амени.

– Ты просто зачаровал своих учеников, друг мой, – холодно сказал он. – Жаль только, что в руках твоих не было арфы.

Подобно куску льда, который кладут на пылающую грудь горячечного больного, слова Амени заставили содрогнуться взволнованного поэта. Ему хорошо был знаком этот тон. Так обычно звучал голос Амени, когда он одним словом жестоко карал плохих учеников и провинившихся жрецов, но никогда еще он не разговаривал так с Пентауром.

– В самом деле, – продолжал верховный жрец с ледяной строгостью, – могло показаться, что ты в своем упоении забыл, как подобает говорить учителю. Всего лишь несколько недель назад ты клялся мне хранить таинство обряда, а сегодня, как на рынке, выставляешь на продажу тайну неизреченного единства, это священнейшее достояние посвященных.

– Твои слова режут меня, как нож, – сказал Пентаур.

– Пусть они будут остры, пусть иссекут в твоей душе незрелость и скосят сорняки. Ты еще молод, ты слишком молод! Но это не значит, что тебя, как нежное фруктовое деревце, можно вырастить и облагородить прививкой. Нет! Ты словно незрелый плод, упавший на землю, который становится отравой для детей, подобравших его, пусть даже он упал со священного дерева. Вопреки мнению большинства посвященных Гагабу и я приняли тебя в наши ряды. Мы спорили с теми, кто сомневался в твоей зрелости, ссылаясь на то, что ты молод, и ты с благодарностью поклялся мне хранить законы и тайну обряда. Но вот я выпустил тебя из школьных стен на поле битвы жизни. Сумел ли ты не уронить наше знамя, которое тебе надлежало высоко держать?

– Мне казалось, что моими поступками руководят истина и справедливость, – отвечал Пентаур в сильном волнении.

– Справедливость для тебя, как и для нас, – это то, что предписывает нам закон. А что же, по-твоему, истина?

– Никто еще не приподнимал скрывающего ее покрова, – сказал Пентаур. – Но моя душа – частица живого тела вселенной, крупинка непогрешимого духа божества – живет в моей груди, и когда она начинает руководить мной…

– Как легко принимаем мы льстивый голос себялюбия за веление божества!

– Неужели бог, действующий и говорящий во мне, в тебе, в каждом из нас, не в силах узнать самого себя, свой собственный голос?

– Если бы тебя слышала сейчас толпа, – возразил ему Амени, – то каждый уселся бы на свой маленький трон, объявил бы, что им руководит голос божества, звучащий в его груди, изорвал бы папирусы, на которых начертаны законы, и пустил бы клочки по ветру, дующему с востока, который развеял бы их по всей пустыне.

– Я посвященный, и ты сам учил меня искать и находить единого бога. Свет, на который взираю я, удостоенный блаженства, поразил бы толпу слепотой– я этого не отрицаю, – если бы я захотел показать его ей…

– И, несмотря на это, ты ослепляешь наших учеников этим опасным сиянием?

– Я воспитываю в них будущих посвященных!

– И делаешь это посредством пылких излияний опьяненного любовью сердца?

– Амени!

– Хоть ты и не звал меня, но я здесь, перед тобой, твой учитель, напоминающий тебе закон. Всегда и везде закон умнее человека, и даже фараон, его утвердивший, именем закона прославлен в своих пышных титулах. Как посвященный, так и простой смертный, которого мы воспитываем в слепой вере, должны склониться перед ним. Я говорю с тобой, как отец, любящий тебя с детских лет. Ни от одного из своих учеников я не ждал большего, чем от тебя. Именно поэтому я не хочу потерять тебя, не хочу отказаться от возложенных на тебя надежд. Приготовься завтра рано утром покинуть нашу тихую обитель. Ты не заслуживаешь права быть учителем – так пусть жизнь примет тебя в свою школу, пока ты не созреешь для звания посвященного, которое по моей вине слишком рано было тебе присвоено. Ты покинешь своих учеников, не простившись с ними, как бы тяжело тебе это ни было. После восхода звезды Соти [73] тебе выдадут письменное предписание: в ближайшие месяцы ты должен руководить общиной жрецов в храме Хатшепсут, и там под моим неусыпным надзором тебе вновь предстоит завоевать наше доверие, которого ты не сумел оправдать. Молчи, не возражай! Сегодня ночью ты получишь мое благословение и надлежащие полномочия. Восход солнца ты встретишь уже среди колонн храма Хатшепсут. Пусть неизреченный запечатлит закон в твоей душе!

Амени вернулся в свои покои и в тревоге принялся шагать взад и вперед. На небольшом столике лежало зеркало. Он взял его и, поглядевшись в блестящий металлический диск, снова положил его на место с таким выражением, как будто он увидел в нем чье-то чужое, отталкивающее лицо.

Все случившееся сильно его встревожило и поколебало его уверенность в непогрешимости его суждений о людях и событиях.

Жрецы на том берегу Нила были духовными наставниками Бент-Анат, и он не раз слышал, как они превозносили царевну, считая ее благочестивой и выдающейся во всех отношениях девушкой.

Неосмотрительно нарушив закон, она, как казалось Амени, дала ему долгожданный повод публично одернуть одного из членов рода Рамсеса.

И вот теперь он говорил себе: он недооценил это юное существо, действовал неумело и даже, пожалуй, просто глупо. Он ни минуты не скрывал от себя, что внезапная перемена произошла в Бент-Анат от вспыхнувшего в ней горячего участия, быть может, даже нежности к Пентауру, но отнюдь не от сознания своей неправоты. А он мог бы с успехом воспользоваться ее проступком лишь в том случае, если бы она действительно признала себя виновной.

При этом он все же недостаточно высоко вознесся, чтобы быть свободным от тщеславия, и именно это чувство было глубоко задето гордым непокорством дочери Рамсеса.

Когда Амени приказал Пентауру предстать перед царевной в качестве карающего судьи, он надеялся, что гордое сознание своей власти над сильными мира сего пробудит в нем честолюбие.

А что получилось? Его горячий почитатель, подававший самые блестящие надежды из всех его учеников, не выдержал испытания!

Это означало, что идеал всей жизни верховного жреца – неограниченная власть жрецов над душами и превосходство их даже над самим фараоном, – так и остался непонятым этим странным юношей.

Он должен был заставить его понять это! «Здесь он последний среди сотни старших, его восторженная душа непрестанно подвергается уколам, – говорил себе Амени. – В храме Хатшепсут он сам должен будет повелевать стоящими ниже его резальщиками священных жертв и кадильщиками и, требуя от них повиновения, научится понимать его необходимость. Ведь бунтовщик, очутившись на троне, неминуемо сам становится тираном!»

«Поэтическую душу Пентаура, – размышлял он далее, – в одно мгновение пленила женская прелесть Бент-Анат. А какая женщина в силах устоять перед этим одаренным юношей, чья красота подобна Ра-Хармахис! [74] Они не должны больше видеться, чтобы ни одна нить не связывала Пентаура с домом Рамсеса».

И Амени принялся ходить взад и вперед по комнате, бормоча про себя:

– Что это значит? Как пальмы, которые перерастают траву и кустарник, двое моих учеников духовно переросли своих сверстников. Я воспитывал в них преемников себе, воспитывал их наследниками моих стремлений и надежд… Месу [75] отрекся, и Пентаур не прочь за ним последовать! Неужели моя цель так недостойна, что она не привлекает к себе самых благородных сердец? Нет, не может быть! Они чувствуют, что сделаны из другого теста, нежели их собратья, создают себе собственный закон и не желают видеть великое в малом. Я же мыслю по-иному и, подобно красным водам Ливанской реки, смешиваюсь с великой рекой жизни и окрашиваю ее своим цветом. Тут цепь его размышлений прервалась, и он перестал ходить по комнате.

Потом он позвал одного из жрецов, называемых святыми отцами, – своего личного секретаря и сказал ему:

– Немедленно отправь во все жреческие общины послание и сообщи в нем, что дочь Рамсеса грубо попрала закон веры и осквернилась, обяжи их устроить во всех храмах публичные – слышишь? – публичные молебны об ее очищении. Через час принесешь это послание мне на подпись! Впрочем, нет! Дай сюда тростниковое перо и палетку – я сам составлю послание.

Святой отец подал верховному жрецу письменные принадлежности и удалился. Амени пробормотал:

– Фараон хочет учинить над нами неслыханное насилие. Хорошо же! Пусть это послание будет первой стрелой, пущенной в ответ на удар его копья!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Над «городом живых», раскинувшимся на другом берегу Нила, прямо против некрополя, взошла луна. Уже замолкли вечерние гимны в бесчисленных храмах, соединенных между собой аллеями сфинксов и пилонов, но на улицах города, казалось, только сейчас по-настоящему пробудилась жизнь. Прохлада, сменившая нестерпимый зной летнего дня, манила жителей на улицу. Одни расположились у дверей своих домов, на крышах или в башенках. Другие сидели за столами и, потягивая пиво, вино и сладкие фруктовые соки, слушали сказочников.

Простой люд, рассевшись прямо на земле вокруг скромного певца, который распевал свои песни под звуки бубна и флейты, весело подтягивал ему.

К югу от храма Амона высился фараонов дворец. Около него, среди тенистых садов, виднелись дома знати. Один из них выделялся среди прочих своими размерами и великолепием. Это был дом Паакера, возведенный по его указанию одним из самых искусных архитекторов. Построен он был на месте огромного дома предков вскоре после смерти его отца, в то время, когда Паакер еще надеялся в недалеком будущем ввести в него молодую жену – свою двоюродную сестру Неферт.

Чуть восточнее стояло другое здание, тоже величественное, но более ветхое и не столь роскошное. Это был дом возничего фараона, унаследованный Мена от отца; здесь жила его супруга Неферт со своей матерью Катути, а сам он в далекой сирийской земле спал в одном шатре с фараоном, так как был, помимо всего прочего, его телохранителем.

У ворот обоих домов стояли слуги с факелами, давно уже ожидавшие возвращения своих хозяев.

Ворота, которые вели в обнесенные стеной владения Паакера, были необычайно, даже дерзостно высоки и щедро украшены цветной росписью. По обеим сторонам ворот вместо мачт для флагов высились два кедровых ствола. Кедры эти были специально срублены в Ливане по приказу Паакера и доставлены в Пелусий на северо-восточной границе Египта. Отсюда они были перевезены вверх по Нилу в Фивы.

Сразу за воротами открывался большой двор, вымощенный камнем, по краям которого тянулись закрытые с одной стороны галереи; крыши этих галерей поддерживали тонкие деревянные колонны. Здесь стояли кони и колесницы махора, здесь же жили его рабы и хранился месячный запас зерна и продуктов.

В задней стене этого хозяйственного двора были ворота, уже не такие огромные, которые вели в обширный сад с аккуратными аллеями и шпалерами винограда, кустами, цветами и грядками овощей. Особенно пышно разрослись здесь пальмы, сикоморы, акации, смоковницы, гранатовые деревья, кусты жасмина, а все потому, что мать Паакера Сетхем сама следила за работой садовников. А в большом пруду посреди сада никогда не было недостатка в воде для поливки грядок и деревьев – его питали два канала, по которым большие колеса, приводимые в движение волами, день и ночь гнали воду из Нила.

С правой стороны сада тянулось одноэтажное, но очень длинное строение, состоявшее из бесчисленных комнат и каморок. Почти каждая из них имела свою дверь, ведущую на веранду, крышу которой поддерживали пестро раскрашенные деревянные столбы. Веранда эта тянулась вдоль всего строения.

Под прямым углом к нему примыкал ряд кладовых, где хранились плоды и овощи, выращиваемые в саду, кувшины с вином, а также ткани, шкуры, кожи и прочие хозяйственные припасы.

В одной из таких кладовых, сложенной из массивного тесаного камня, за прочными запорами хранились добытые предками Паакера и им самим богатые сокровища: золотые и серебряные кольца, фигуры животных и сосуды из благородных металлов, а также медные слитки, драгоценные камни, в особенности лазурит и малахит.

Посреди сада была красивая беседка и молельня со статуями богов. У задней стены молельни стояли статуи предков Паакера, изваянные скульптором в виде запеленатых мумий Осириса, – они отличались друг от друга лишь лицами, которым было придано портретное сходство.

Левая часть двора не была освещена, однако в бледном свете луны все же можно было разглядеть полуголые темные фигуры рабов. Они сидели группами по пять-шесть человек прямо на земле или лежали друг подле друга на тонких циновках из пальмовых волокон.

В правой части двора, неподалеку от ворот, горело несколько ламп, освещая кучку смуглых людей. Это были служащие Паакера. На них были короткие, похожие на рубашки, одежды. Они ужинали, сидя на корточках вокруг стола высотой около трех пядей. На столе лежали жареная газель и большие плоские лепешки. Несколько рабов прислуживали им, наполняя глиняные чаши желтоватым пивом.

Домоправитель, разрезав газель и подавая надсмотрщику за садом кусок окорока, сказал:

– Руки у меня ужасно болят. Рабы совсем обленились, и к тому же эта сволочь с каждым днем становится все строптивее.

– Я вижу это по пальмам, – сказал садовник. – Вы расходуете столько палок, что их кроны стали совсем редкими, как птицы во время линьки.

– Мы должны по примеру нашего господина раздобыть себе палки из черного дерева, – вставил конюший, – они могут прослужить лет сто!

– Во всяком случае, они прослужат дольше, чем кости людей, – со смехом сказал старший пастух, который привез из имения Паакера жертвенный скот, масло и сыр. – Если бы мы стали всерьез подражать нашему господину, у нас во дворе скоро остались бы одни только хромые да калеки.

– Вон там лежит парень – хозяин вчера раздробил ему ключицу, – сказал домоправитель. – Жалко парня, он так ловко плетет циновки. Да, старый наш господин дрался не так люто.

– Уж ты-то испытал это на собственной шкуре! – пропищал вдруг насмешливый голосок за спиной у собеседников.

Они обернулись и, узнав странного гостя, так незаметно подобравшегося к ним, громко расхохотались.

Это был маленький горбун ростом с пятилетнего мальчика, с большой головой и старообразным, но необычайно выразительным лицом.

Большинство знатных египтян держали у себя в домах карликов для забавы, и этот маленький уродец служил у супруги Мена. Звали его Нему, что значит «карлик». Люди хоть и побаивались его острого языка, но встречали его приветливо, так как он слыл человеком очень умным и к тому же умел хорошо рассказывать.

– Позвольте и мне подсесть к вам, друзья, – сказал карлик. – Места я занимаю немного, пиву и жаркому вашему тоже ничего не угрожает, потому что желудок мой мал, как головка мухи.

– Да, но зато желчи у тебя, что у бегемота! – воскликнул главный повар.

– И ее становится еще больше, когда меня растревожит такой вот фокусник, который жонглирует ложками и тарелками, вроде тебя, – засмеялся карлик. – Ну, вот я и сел.

– Что ж, приветствуем тебя, – сказал домоправитель. – Что ты можешь предложить нам хорошего?

– Себя самого.

– Пожалуй, это не так уж много.

– Я бы не пошел сюда, – сказал карлик. – Но у меня к вам серьезное дело. Старая госпожа, благородная Катути, и везир, только что посетивший нас, послали меня спросить, не вернулся ли Паакер. Он сопровождал сегодня царевну и Неферт в Город Мертвых, а их все нет и нет. У нас беспокоятся – ведь уже поздно!

Домоправитель взглянул на небо и сказал:

– Да, луна уже высоко, а ведь господин обещал быть дома до захода солнца.

– Обед давно готов, – вздохнул повар, – и теперь мне придется еще раз стряпать, если только хозяин не будет отсутствовать всю ночь.

– Это с какой же стати? – спросил домоправитель. – Он ведь сопровождает Бент-Анат.

– И мою госпожу, – добавил карлик.

– Они так мило беседуют! – со смехом воскликнул садовник. – Старший носильщик паланкина рассказывал, что вчера, по дороге в некрополь, они не обменялись ни единым словом.

– Как вы смеете упрекать господина в том, что он сердит на женщину, которая была с ним помолвлена, а сама вышла за другого? При одном воспоминании о том дне, когда он узнал об измене Неферт, меня бросает то в жар, то в холод.

– Постарайся по крайней мере, чтобы в жар тебя бросало зимой, а в холод – летом, – ехидно заметил карлик.

– Да что там! Это дело еще не кончено! – воскликнул конюший. – Паакер не из тех, кто забывает обиды… И помяните мое слово, мы еще увидим, он отомстит Мена за оскорбление, как бы высоко тот ни вознесся.

– Моя госпожа Катути, – перебил Нему конюшего, – расплачивается теперь за долги своего зятя. Между прочим, она уже давно хочет возобновить старую дружбу с вашим домом, да и везир тоже советует восстановить мир. Дай-ка мне кусок жаркого, домоправитель, я что-то проголодался.

– Кошелек, в который складывают долги Мена, что-то уж больно тощий! – усмехнулся повар.

– Тощий! – огрызнулся карлик. – Совсем как твоя шутка. Дай-ка мне еще кусок жаркого, домоправитель. Эй, раб, налей мне пива!

– Ты же только что сказал, что-желудок у тебя с мушиную головку! – воскликнул повар. – А теперь ты пожираешь мясо, точно крокодил в священном пруду Приморья! [76] Ты, наверное, родом из того царства, где все наоборот – люди величиной с муху, а мухи – огромные, ростом с древнего великана.

Карлик, продолжая невозмутимо жевать, ухмыльнулся.

– Но еще огромнее твоя жадность, мешающая тебе дать мне третий кусочек мяса – вон тот, что домоправитель, которого Цефа [77] одарила так щедро, сейчас отгрызает от спинки газели.

– На, возьми, обжора, но не забудь распустить пояс, – засмеялся домоправитель. – Я облюбовал этот кусочек для себя и просто дивлюсь, до чего у тебя чуткий нос.

– Да, да, нос, – промолвил карлик. – Нос-то ведь больше, чем гороскоп, говорит знатоку, что из себя представляет человек.

– М-да! – хмыкнул садовник.

– Ну что ж, выкладывай свою премудрость, – со смехом сказал домоправитель.

– Если ты будешь говорить, то хоть на время перестанешь жрать.

– Одно другому не мешает, – заметил карлик. – Ну так вот, слушайте! Кривой крючковатый нос, – я сравниваю его с клювом коршуна, – никогда не уживается со смиренным характером. Вспомните-ка фараона и весь его гордый род! У везира же, наоборот, нос прямой, красивый, средней величины, как у статуй Амона в храме, а это значит, что и характер у него прямой, а душа преисполнена божественной доброты. Он не заносится и не пресмыкается, а действует прямо, как и подобает честному человеку. Он не водит дружбу ни со знатными, ни с чернью, а знается только с людьми нашего склада. Вот был бы царь для нашего брата!

– Царь носов! – вскричал повар. – Ну нет! По мне уж лучше орел Рамсес. Кстати, что ты скажешь о носе твоей госпожи Неферт?

– Он нежен и изящен, всякая тонкая мысль приводит его в трепет, как дуновение ветра лепестки цветка; и сердце ее устроено так же.

– А Паакер? – спросил конюший.

– У него крепкий и тупой нос с круглыми широкими ноздрями. Когда Сетх вздымает песок и песчинка щекочет ему ноздрю, он впадает в бешенство. Итак, нос Паакера, и только он, – причина всех ваших синяков. У его матери Сетхем, сестры моей госпожи Катути, носик маленький, кругленький, мягкий…

– Послушай, малыш! – перебил домоправитель карлика. – Мы тебя накормили, дали тебе позлословить вволю, но, если ты вздумаешь задеть нашу хозяйку, я схвачу тебя за шиворот и швырну прямо в небо, так что звезды прилипнут к твоему горбу.

Карлик встал и, попятившись, смиренно сказал:

– А я аккуратно отлеплю их от спины и подарю тебе самую красивую планету в благодарность за сочный кусочек жаркого. Но вот показались колесницы! Прощайте, друзья! А уж если кривой нос коршуна погонит кого-нибудь из вас на войну в Сирию, тогда помянете слова маленького Нему. Он-то знает толк и в носах и в людях!

Колесница махора с грохотом проехала через высокие ворота и вкатилась во двор. На псарне поднялся радостный лай, конюший и домоправитель со всех ног бросились навстречу Паакеру и приняли у него из рук вожжи. А старший повар поспешил на кухню готовить еду своему господину.

Не успел Паакер дойти до ворот, которые вели в сад, как с пилонов огромного храма Амона донеслись удары медного гонга, а вслед за этим торжественное многоголосое пение. Махор остановился и, подняв лицо к небу, крикнул слугам: – Взошла священная звезда Соти!

Упав на колени, он молитвенно воздел руки к небу. Рабы и слуги последовали его примеру.

Жрецы, руководившие египетским народом, не пренебрегали ни одним явлением природы. Что бы ни происходило на земле или на небе, они все приветствовали как проявление божества. С утра и до поздней ночи, от начала разлива Нила и до самой засухи они заполняли жизнь нильской долины бесконечными гимнами и жертвоприношениями, шествиями и празднествами, прочно связывая тем самым человеческую личность с богами и их представителями на земле.

Несколько минут господин и его слуги молча стояли на коленях, устремив взоры на священную звезду и прислушиваясь к песнопениям жрецов. Но вот голоса умолкли, и Паакер встал. Все вокруг по-прежнему оставались на коленях, только возле жилища рабов, прислонившись к столбу, неподвижно стоял какой-то человек, ярко освещенный лунным светом. Махор подал знак, и слуги поднялись с земли, а сам он решительным шагом направился к тому, кто посмел пренебречь вечерней молитвой, тогда как сам он с неукоснительной строгостью соблюдал все обряды.

– Домоправитель! Сто палок по пяткам этому нечестивцу! – крикнул он.

Домоправитель поклонился и сказал:

– Господин, это плетельщик циновок, врач запретил ему двигаться, да к тому же он не в силах даже шевельнуть рукой. У него сильные боли – ведь ты перебил ему позавчера ключицу.

– И поделом ему, – произнес Паакер так громко, что несчастный слышал его слова. Затем он повернулся и пошел в сад. Здесь он крикнул погребщика и приказал ему:

– Выдай сегодня вечером рабам пива! Всем до одного, и не скупись!

А через несколько минут Паакер уже очутился перед своей матерью. Он нашел ее на крыше дома, где стояли кадки с растениями, в то самое время, когда она передавала на руки няньке свою двухлетнюю внучку-дочь младшего сына, – чтобы та уложила ее спать.

Паакер почтительно приветствовал мать. Это была старая женщина с добрым и приятным лицом. У ног ее вертелось несколько собачек.

Паакеру пришлось отбиваться от ее любимца, прыгавшего прямо на него. Старой женщине часто приходилось проводить долгие часы в одиночестве. Отогнав собачонку, Паакер повернулся к няньке, чтобы взять у нее из рук ребенка. Но девочка упиралась и так отчаянно кричала, что он в конце концов посадил ее на пол, сердито крикнув:

– Вот упрямая девчонка!

– Она весь вечер была тиха и послушна, – сказала его мать. – Не сердись, ведь она так редко тебя видит!

– Что же, – отозвался Паакер. – Я это уже слышал не раз. Собаки меня любят, но стоит мне прикоснуться к ребенку, как он подымает крик.

– У тебя такие жесткие руки…

– Унеси эту пискунью! – крикнул Паакер няньке. – Мать, мне надо поговорить с тобой.

Сетхем осыпала девочку поцелуями и, успокоив ее, отослала спать. Потом она подошла к сыну и, ласково потрепав его по щеке, сказала:

– Если бы эта малютка была твоя, она сама тянулась бы к тебе и ты бы понял, что ребенок – это самое большое счастье из всех благ, которые боги даровали людям.

Паакер усмехнулся.

– Я знаю, к чему ты клонишь, но оставим этот разговор, я должен сообщить тебе нечто очень важное.

– Что такое? – забеспокоилась Сетхем.

– Сегодня я в первый раз – с того времени, – ты знаешь, о чем я говорю, – встретился с Неферт. Пора забыть старое! Ты ведь скучаешь по своей сестре? Так вот, навещай ее – отныне я не против этого.

С нескрываемым удивлением взглянула Сетхем на сына, и слезы покатились по ее лицу.

– Верить ли мне своим ушам? – нерешительно спросила она. – Дитя мое, неужели ты…

– Я хочу, чтобы ты восстановила добрые отношения с твоими родными, – твердо сказал Паакер. – Размолвка и так уж длилась достаточно долго.

– О, да! Даже слишком долго! – подхватила Сетхем. Паакер промолчал, опустив глаза. Затем, уступая просьбе матери, сел возле нее.

– Я знала, что этот день принесет нам радость, – сказала она, взяв его за руку. – Я видела во сне твоего отца Осириса, а потом, по дороге в храм, мне сначала повстречалась белая корова, потом свадебное шествие. А священный баран Амона даже коснулся губами пшеничной лепешки, которую я ему протянула.

– Это добрые предзнаменования, – серьезно сказал Паакер.

– Да, сын мой. Так поспешим же с благодарностью принять то, что обещают нам боги! – радостно воскликнула Сетхем. – Завтра же я пойду к сестре и скажу ей, что мы снова будем жить в любви, снова будем делить радость и горе. В наших жилах течет одна кровь. Ведь подобно тому, как порядок и чистота оберегают дом от упадка и радуют взор гостя, единство сохраняет счастье в семье и внушает уважение соседям. Что было, то прошло, пусть же прошлое будет забыто! Ведь в Фивах много женщин и без Неферт. Сотни знатных женщин страны сочли бы за счастье иметь тебя зятем.

Паакер встал и начал задумчиво расхаживать взад и вперед, а мать его продолжала:

– Я знаю, что коснулась раны твоего сердца. Но она ведь уже зарубцевалась и заживет совсем, когда ты станешь счастливее возничего Мена и у тебя уже не будет причин его ненавидеть. Неферт хороша, но она слишком нежна и не смогла бы вести такое большое хозяйство, как наше. Мне уже много лет, скоро мою мумию обовьют пеленами, и если твой долг вновь призовет тебя в Сирию, на моем месте должна остаться разумная хозяйка. Дело это не легкое! Твой дед Асса частенько говаривал, что хорошо устроенный дом – лицо семьи, такой семьи, о которой никто не скажет худого слова, где все устроено разумно, где каждый уверен в себе, знает свое место, свои права и обязанности. О, как часто молилась я Хаторам, чтобы они даровали тебе достойную супругу!

– Другой Сетхем все равно нигде не найти, – сказал Паакер, целуя мать в лоб. – Таких женщин, как ты, уже не осталось на свете.

– Ты льстишь мне, – улыбнулась Сетхем, погрозив пальцем. – Но это правда! Нынешние женщины тянутся к роскоши, наряжаются в финикийские ткани, пересыпают свою речь сирийскими словечками и полностью полагаются на домоправителей и служанок там, где нужно распорядиться самолично. Вот и моя сестра Катути, и Неферт…

– Неферт не похожа на других женщин, – перебил Паакер мать. – А если бы ее воспитала ты, она умела бы не только украсить дом, но и распорядиться им.

Сетхем удивленно взглянула на сына и тихо сказала, как бы обращаясь к себе самой:

– Да, да, Неферт – милое дитя, и на нее невозможно сердиться – стоит только взглянуть ей в глаза. И все же я сердилась на нее, потому что ты ее возненавидел и… впрочем, не буду… ты сам ведь знаешь! Но теперь, когда ты ее простил, я тоже охотно прощаю и Неферт и ее супруга.

Паакер нахмурился и, подойдя к матери вплотную, сказал неумолимо:

– Он умрет в пустыне, и гиены севера растерзают его непогребенный труп!

Услыхав эти слова, Сетхем в страхе прикрыла лицо покрывалом и судорожно ухватилась за амулеты, висевшие у нее на шее. Она прошептала едва слышно:

– Как ужасен бываешь ты, Паакер! Я хорошо знаю, сколь велика твоя ненависть к Мена – я не раз видела семь стрел, которые висят над твоим ложем. На них начертано: «Смерть Мена». Это сирийское заклинание должно погубить того, против кого оно направлено. Ах, какой у тебя мрачный взгляд! Да, это заклинание ненавистно богам, и кто к нему прибегнет, попадет под власть злых сил. Мы с твоим отцом учили тебя чтить богов. Так пусть же они покарают злодея! Ведь Осирис лишает своей милости того, кто избирает его врага себе в помощники.

– Мои жертвоприношения обеспечивают мне милость богов, – возразил Паакер, – а Мена поступил со мной, как бесчестный разбойник, и поэтому я вручаю его судьбу злым духам. Он тоже действовал по их наущению. Но довольно об этом! Если ты меня любишь, никогда больше не произноси имени моего врага! Неферт и ее мать я простил – разве тебе мало этого!

Сетхем покачала головой и воскликнула:

– Чем же все это кончится? Ведь война не может длиться вечно, а когда Мена вернется, наше примирение обернется во сто крат более жестокой враждой! Есть только один выход. Позволь мне найти тебе достойную жену!

– Сейчас не время! – нетерпеливо оборвал ее Паакер. – Через несколько дней я вновь отправляюсь во вражескую страну и не хочу, как Мена, обречь свою жену на вдовью участь при живом муже. К чему спешить? У тебя есть невестка– жена моего брата, и их дети. Довольствуйся пока этим!

– Боги знают, как я люблю их, – отвечала Сетхем, – но твой брат Гор – мой младший сын, ты же старший, тебе принадлежит все наше имущество. Твоя маленькая племянница для меня лишь прелестная игрушка, тогда как в твоем сыне я смогла бы воспитать будущего продолжателя рода и главу семьи. И еще вот что я скажу тебе: для меня свято все то, чего желал твой отец. Он радовался твоей помолвке с Неферт и надеялся, что один из сыновей его старшего сына продолжит род Асса.

– Не моя вина, если одному из его желаний не суждено было исполниться! – сказал Паакер. – Однако звезды уже высоко. Спокойной ночи, мать. Завтра, когда ты посетишь Неферт и твою сестру, скажи им, что двери моего дома широко открыты для них. И вот еще что! Домоправитель Катути предложил нам купить у них стадо скота, хотя, насколько мне известно, скота у Мена не так уж много. Что это значит?

– Ты ведь знаешь мою сестру, – ответила Сетхем. – Она управляет имением Мена, а запросы у нее большие, она хочет всех превзойти блеском, в доме у нее часто бывает сам везир. К тому же, говорят, сын ее расточителен, и у них часто не хватает самого необходимого.

Паакер пожал плечами и, еще раз пожелав матери доброй ночи, удалился.

Вскоре после этого он был уже в просторной комнате, где он обычно спал, когда имел возможность пожить в Фивах. Стены комнаты были выбелены, а над дверьми и над окнами, выходившими в сад, были начертаны иероглифы священных изречений. У дальней стены стояло ложе, имевшее форму льва. Голова зверя служила Паакеру изголовьем, а хвост загибался у него в ногах. Ложе было застелено прекрасно выделанной львиной шкурой, в головах, на высокой уступчатой скамейке, стояла подставка из черного дерева с вырезанными на ней словами молитв.

Над ложем в строгом порядке было развешано дорогое оружие, в том числе и те семь стрел, на которых Сетхем прочитала слова «Смерть Мена». Стрелы скрещивались поверх слов изречения, предписывавшего накормить голодного, напоить жаждущего, одеть нагого, быть сострадательным и к сильному и к слабому. [78]

За изголовьем находилась ниша, скрытая занавесью из пурпурной ткани.

Во всех углах комнаты были статуи. В трех углах – фиванская троица: Амон, Мут и Хонсу, а в четвертом – статуя покойного отца Паакера. Перед каждым изваянием стоял небольшой жертвенный алтарь, в котором были углубления, наполненные благовонными маслами. На деревянном ларе разместились многочисленные фигурки богов, лежали амулеты, а в ящиках хранились одежды, украшения и папирусы. Посреди комнаты стоял стол и несколько табуретов.

Когда Паакер вошел в ярко освещенную комнату, большой пес радостно кинулся ему навстречу. Паакер позволил псу прыгнуть себе на грудь, сбросил его на пол, позволил ему прыгнуть еще раз и поцеловал его в умную морду.

Около ложа крепко спал старый негр могучего сложения. Пнув его ногой, Паакер обронил: – Я голоден!

Негр поспешно вышел из комнаты.

Едва только Паакер остался один, он достал из-за пояса флакон с любовным напитком и, с нежностью взглянув на него, положил его в ящик, где стояло множество сосудов со священным жертвенным маслом.

Он привык каждый вечер наполнять углубления в алтарях и молиться, преклонив колени перед статуями богов.

Но сегодня он опустился на колени перед статуей отца и, поцеловав ступни его ног, пробормотал:

– Воле твоей суждено исполниться. Женщина, которую ты предназначил своему сыну, будет принадлежать мне!

После этого он стал ходить взад и вперед по комнате, размышляя о событиях минувшего дня.

Наконец он остановился, скрестив руки на груди, и взглянул на статуи богов с упрямой решительностью, как путник, который прогнал прочь неопытного проводника и собирается сам найти дорогу.

Взгляд его упал на стрелы над кроватью. Он усмехнулся и, сильно ударяя себя кулаком в широкую грудь, трижды воскликнул:

– Я! Я! Я!

Пес, решив, что хозяин зовет его, подбежал к нему. Отшвырнув собаку прочь, Паакер сказал ей:

– Когда ты видишь в пустыне гиену, то нападаешь на нее, не ожидая, пока ее поразит мое копье. А вот мои повелители– боги медлят, так что я сам буду добиваться своего. А ты, – продолжал он, обращаясь к статуе отца, – ты помоги мне!

Этот монолог Паакера был прерван появлением рабов, принесших ужин. Взглянув на разнообразные кушанья, приготовленные поваром, он крикнул:

– Сколько раз мне приказывать вам, чтобы для меня не готовили всякую всячину? Мне нужно одно блюдо, плотное и сытное. А где вино?

– Обычно ты к нему не прикасаешься, – сказал старый негр.

– Да, но сегодня я хочу утолить жажду. Принеси один из тех старых кувшинов с красным вином из Каэнкема [79].

Рабы с удивлением переглянулись. Вино принесли, и Паакер стал осушать чашу за чашей. Когда рабы вышли из комнаты, один из них, самый бойкий, сказал:

– Обычно наш господин жрет, как лев, а пьет, как муха, но сегодня…

– Придержи язык! – остановил его другой. – Пойдем лучше во двор пить пиво, которое Паакер велел для нас выставить. Он, верно, повстречался сегодня с Хаторами!

Должно быть, события этого дня сильно взволновали махора, если он, трезвейший из воинов Рамсеса, не знавший, что такое опьянение, избегавший пирушек у своих товарищей, сидел за столом один в полночный час и пил до тех пор, пока не отяжелела его усталая голова.

В конце концов, сделав над собой усилие, он встал, подошел к своему ложу и отдернул занавесь, скрывавшую нишу у изголовья. Там оказалась статуя женщины с диадемой и прочими отличиями богини Хатор, изваянная из ярко раскрашенного известняка. Лицо ее имело несомненное сходство с лицом жены Мена. Четыре года назад фараон приказал одному скульптору сделать статую богини с нежными чертами молодой супруги своего возничего. Паакеру с большим трудом удалось получить копию этой статуи.

И вот сейчас он стоял перед ней на коленях на своем ложе, и глаза его затуманились слезами. Оглядевшись по сторонам и удостоверившись, что он один, Паакер нагнулся, и его толстые губы коснулись нежных, безжизненно холодных уст статуи. Затем он крикнул, чтобы потушили лампы, не раздеваясь, упал на свое ложе и мгновенно заснул.

Всю ночь его мучили тревожные сны. А под утро, когда уже занималась заря, из груди Паакера, которого душил кошмар, вырвался такой отчаянный вопль, что старый негр, лежавший рядом с собакой у его ложа, в страхе вскочил, а собака громко завыла. Перепуганный старик стал окликать хозяина по имени, чтобы разбудить его. Паакер проснулся. Голову сжимала тупая боль. Напугавшее его видение все еще, как живое, стояло перед ним, и он жадно старался запечатлеть его в памяти, чтобы обратиться к какому-нибудь астрологу за истолкованием этого сна. После страстных мечтаний, обуревавших его накануне, он чувствовал себя усталым и подавленным.

Утренние гимны, как бы предостерегая Паакера, доносились в его комнату из храма Амона. И тут он твердо решил избавиться от греховных помыслов и, отказавшись от страшных чар черной магии, вновь вручить свою судьбу богам.

После этого он принял ванну, с которой привык начинать свой день. Сидя в тепловатой воде, он все глубже и глубже погружался в мечты о Неферт и о волшебном зелье: он вспомнил, что сначала не хотел давать его ей, но потом все-таки дал, и теперь этот напиток, быть может, уже начал действовать.

Любовь яркими красками рисовала ему самые заманчивые картины, а ненависть придавала им кроваво-красный оттенок. Всеми силами стремился он избавиться от соблазна, все сильнее овладевавшего им, напоминая человека, попавшего в болото: чем отчаяннее он барахтался, пытаясь выбраться, тем глубже засасывала его трясина.

С восходом солнца вернулись его дерзость и самоуверенность, а когда, облаченный в дорогие одежды, он выходил из своей комнаты, вчерашняя страсть вспыхнула в нем с новой силой. Он опять решил не прибегать к помощи богов, а если нужно, то даже действовать вопреки их воле и всеми способами бороться за достижение своей цели.

Теперь махор окончательно выбрал путь, а он никогда не сворачивал с дороги, не возвращался назад, если верил, что избранный им путь приведет его к цели.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Солнце стояло в зените. Лучи его не могли проникнуть в узкие и тенистые улочки жилых кварталов, но зато буквально заливали зноем широкую мощеную дорогу, которая вела ко дворцу фараона. Обычно в этот час она бывала пустынна.

Но сегодня ее заполнили пешеходы и колесницы, всадники и паланкины.

Нагие негры время от времени поливали дорогу водой из кожаных мешков, однако пыль на ней лежала таким толстым слоем, что, несмотря на поливку, она, словно сухой и раскаленный туман, окутывала все кругом. Люди спешили сюда не только из города, но и из гавани, куда обычно входили лодки жителей некрополя.

Во дворце фараона царило необычайное оживление. Распространившиеся с молниеносной быстротой слухи вызвали одинаковые опасения и надежды как в хижинах бедняков, так и во дворцах знати.

Ранним утром три верховых гонца из лагеря фараона сошли с коней, тяжело нагруженных мешками с письмами, у дворца везира. [80]

Подобно тому, как крестьяне, измученные долгой засухой, смотрят на грозовые тучи, обещающие пролить на их поля освежающий дождь, но способные также метнуть молнию, грозящую пожаром, или побить посевы градом, с надеждой и страхом ждали жители города редких и нерегулярных известий из далеких краев, где шла война. Во всем огромном городе едва ли удалось бы сыскать хоть один дом, откуда не ушел бы на северо-восток в войска фараона отец, сын или просто близкий человек.

Чаще всего гонцы приносили слезы, а не радость. Свитки папируса, доставленные ими, гораздо больше рассказывали о ранах и смерти, чем об успехах, подарках фараона и захваченной добыче. Но все же вестей ждали нетерпеливо и встречали их с восторгом.

Все, от мала до велика, устремлялись в день прибытия гонцов ко дворцу везира и теснились вокруг писцов, раздававших письма и громко читавших предназначенные для общего сведения известия, а также списки убитых и пропавших без вести.

Ничто так не гнетет человека, как неизвестность, и обычно он с большим нетерпением ожидает плохих вестей, чем хороших. К тому же вестники несчастья скачут быстрее, чем вестники добра.

Везир Ани жил в пристройке около дворца фараона. Приемные галереи, окаймлявшие необозримо широкий двор, состояли из множества помещений, открытых со стороны двора.

В этих галереях размещалась целая армия писцов и их начальников. В глубине двора возвышалась постройка, напоминавшая веранду, крыша которой покоилась на колоннах. Здесь Ани обычно творил суд и расправу, принимал чиновников, гонцов и просителей.

Вот и сегодня восседал он там на виду у всех на троне, украшенном драгоценными камнями. Окруженный многочисленной свитой, он окидывал взором толпу собравшегося народа. Стражи, вооруженные длинными палками, впускали людей группами во двор Высоких Ворот [81], а потом провожали их к выходу.

Взору везира представлялось невеселое зрелище. Из каждой группы людей, толпившихся вокруг писца, доносились возгласы горя и скорби. Лишь немногие могли похвастаться богатой добычей, захваченной их родными.

Казалось, незримая сеть, сотканная из скорби и слез, опутывала большинство собравшихся здесь людей.

Сраженные горем мужчины посыпали себе головы пылью; женщины терзали свои одежды и, размахивая покрывалами, оглашали воздух жалобными воплями:

«О мой бедный муж!» – «О мой отец!» – «О мой брат!»

Родители, получившие известие о смерти сына, с плачем падали друг другу в объятия. Старики в отчаянии рвали на себе волосы. Молодые женщины били себя кулаками по лицу и груди или бросались к писцам, чтобы своими глазами увидать в списке имена любимых, навеки вырванных из их объятий.

Там, где жалобы звучали всего громче, вертелся маленький человечек, который неустанно сновал от группы к группе. Это был Нему – карлик Катути.

Вот он остановился перед плачущей женщиной из зажиточного сословия, потерявшей мужа в последнем сражении.

– Ты умеешь читать? – спросил он. – Там наверху, на архитраве, начертано имя Рамсеса со всеми его титулами. «Дарующий жизнь» – именует он себя. Ну, да! Он хочет сказать этим, что умеет творить новое! Ну, конечно, вдов он умеет делать, когда посылает мужчин на смерть.

И прежде чем удивленная женщина успела ему ответить, он уже подошел к убитому горем старику и, теребя его за одежду, сказал:

– Во всех Фивах никто не видел более цветущих юношей, чем твои погибшие сыновья. Мори своего младшего голодом или изувечь его побоями, иначе и его потащат в Сирию. Ведь Рамсесу нужно много свежего египетского мяса для сирийских коршунов!

Старик, который до того со смиренной покорностью сносил обрушившееся на него горе, яростно сжал кулаки, а карлик, указывая на везира, сказал:

– Если бы он держал в своих руках скипетр, было бы меньше сирот и нищих на берегах Нила. Сегодня священные воды еще пресны, но скоро они станут солеными от тех слез, что льются на его берегах.

Казалось, везир тоже слыхал эти слова: он вдруг встал с трона и высоко воздел руки к небу, словно и его сразило горе.

Многие заметили этот его жест, и огромный двор огласился воплями отчаяния. Но это продлилось всего несколько минут, так как стражники уже очистили двор от людей, чтобы дать место другим, ожидавшим у ворот.

Пока вошедшие толпились вокруг писцов, Ани, окруженный свитой, снова спокойно и с достоинством уселся на троне, готовый принять просителей.

Ани было лет пятьдесят. Он приходился двоюродным братом фараону Рамсесу.

Рамсес I, дед царствующего фараона, свергнув законную династию, силой завладел царским скипетром. Родом он был из семитской семьи, оставшейся в Египте после изгнания гиксосов [82] и прославившийся при Тутмосе и Аменхотепе своими военными подвигами. После его смерти скипетр перешел по наследству к его сыну Сети, который, чтобы узаконить свое право на престол, женился на внучке Аменхотепа III – Туа. Она подарила ему сына, названного по имени деда Рамсесом. Этот наследный принц, чья мать была родом из законного царского дома, мог уже с полным правом претендовать на престол, ибо в Египте знатные семьи и даже фараоны вели свой род не только по мужской, но и по женской линии.

Сети провозгласил Рамсеса своим соправителем [83], чтобы тем самым устранить всякие сомнения в законности его права на престол. Юного племянника своей супруги Туа, будущего везира Ани, который был всего на два года моложе Рамсеса, он отдал на воспитание в Дом Сети и обращался с ним, как с родным сыном, в то время как все прочие члены свергнутой династии были лишены состояния или убиты.

Ани стал верным слугой Сети и его сына. Воинственный и великодушный Рамсес доверял ему, как родному брату, хотя отлично знал, что у него в жилах меньше чистой царской крови, чем у его двоюродного брата Ани. Считалось, что династия египетских фараонов происходит от бога солнца Ра, и фараон Рамсес мог гордиться столь высоким происхождением лишь по материнской линии, в то время как Ани принадлежал к царскому роду и со стороны отца и со стороны матери.

Однако Рамсес восседал на троне, крепко держа в руках скипетр, а его тринадцать юных сыновей на веки вечные обеспечивали его роду владычество над Египтом.

Когда после смерти отца, прославившегося своими военными подвигами, Рамсес отправился на север в поисках боевой славы, он назначил Ани, бывшего в то время правителем провинции Куш [84], своим везиром.

Нередко люди пылкого нрава переоценивают людей спокойных и выдержанных. Они не могут представить себя на их месте, не могут понять истоков их положительных качеств. Именно это и произошло с воинственным, пылким Рамсесом, когда выдержанный и бесстрастный Ани заставил его проникнуться к себе глубоким уважением.

Ани казался человеком, совершенно лишенным честолюбия и предприимчивости. Предложенный ему высокий пост он принял с величайшей неохотой. Кроме того, Рамсес не считал Ани опасным противником, так как тот, потеряв жену и ребенка, не имел наследников.

Он был немного выше среднего роста, с необычайно правильным, даже красивым, но вместе с тем невыразительным и малоподвижным лицом. Его светло-серые глаза и тонкие губы ничем не выдавали особенностей его натуры. Напротив, лицо его неизменно освещала кроткая улыбка; она бывала слабее или явственнее, имела множество оттенков, но ничто не могло полностью стереть ее с лица этого человека.

С ласковой приветливостью выслушал он жалобу одного землевладельца, у которого угнали скот для армии фараона, и заверил его, что поручит расследовать это дело. Ограбленный удалился с надеждой, но, когда сидевший у ног везира писец спросил, кому поручить выяснить, чем вызвано чрезмерное усердие чиновников, Ани сказал:

– Каждый должен нести тяготы войны – пусть все остается как есть.

Номарх Суана, расположенного на самом юге страны, требовал средств на постройку новых, жизненно необходимых для нома [85] дамб. Везир участливо и даже как будто с волнением выслушал его, а потом стал уверять номарха, что война поглощает все государственные средства, что касса пуста, но он готов пожертвовать часть своих собственных доходов – как они ни ничтожны, – чтобы уберечь от опасности пашни своего верного нома Суана, жителям которого он просит передать лучшие пожелания.

А когда номарх отошел, он тут же распорядился взять из казны внушительную сумму и от его имени послать ее просителю.

Среди разговоров с просителями он время от времени поднимался с трона и становился в позу человека, сраженного горем, чтобы показать несчастным, как глубоко он им соболезнует.

Солнце уже переползло через зенит, когда в толпе, окружавшей писцов, вдруг поднялось волнение, раздались громкие крики.

Множество мужчин и женщин сбежалось со всех сторон в одно место, и даже самые невозмутимые из фиванцев заинтересовались тем, что там происходило.

Дворцовая стража разгоняла кричавшую толпу, а отряд ливийских воинов вел какого-то арестованного к боковым воротам двора. Не успел этот отряд дойти до ворот, как их догнал писец, посланный везиром узнать, в чем дело.

Начальник ливийских воинов подошел к трону.

Весь дрожа от негодования, он доложил Ани, что маленький человечек, карлик госпожи Катути, уже несколько часов слоняется по двору, отравляя души людей мятежными речами.

Ани распорядился бросить этого «ослепленного», как он его назвал, в темницу. Но едва, начальник отряда удалился, он приказал одному из своих писцов, чтобы еще до захода солнца этот карлик был доставлен к нему.

Когда он отдавал это распоряжение, толпа вдруг снова заволновалась.

Подобно морю, которое в библейском сказании расступилось перед израильтянами, и «воды были им стеною по правую и по левую сторону», люди добровольно, но словно повинуясь какому-то приказу, расступились, образуя широкий проход. По этому проходу, благословляя толпу, торжественно двигался верховный жрец в полном облачении, сопровождаемый несколькими святыми отцами.

Везир пошел ему навстречу, склонился перед ним, и вскоре оба они исчезли в глубине залы.

– Итак, немыслимое все же должно произойти, – сказал Амени. – Земледельцам, обрабатывающим угодья наших храмов, приказано идти на войну.

– Рамсесу нужны солдаты для победы, – отвечал везир.

– А нам нужен хлеб для существования! – вскричал жрец.

– Тем не менее мне предписано немедленно, а значит, еще до начала жатвы, призвать в ряды войск земледельцев из всех храмов. Мне, конечно, очень жаль, что пришел такой приказ, но фараон – это воля, а я – всего лишь рука, ее исполняющая.

– Рука, которой он хочет воспользоваться, чтобы нарушить права тысячелетней давности и открыть пустыне дорогу к плодородным землям.

– Ваши поля недолго останутся невозделанными. Увеличив свою армию, Рамсес одержит с помощью богов новые победы.

– Богов, которых он оскорбляет!

– Я полагаю, что после заключения мира он умилостивит их щедрыми дарами. Он твердо уверен в скором окончании войны и пишет мне, что после первого же выигранного сражения намерен предложить хеттам союз. Говорят также, что фараон предполагает еще раз вступить в брак, на этот раз – с дочерью хеттского царя Хетазара. [86]

До сих пор глаза везира были смиренно опущены. Теперь же он поднял их и, ожидая увидеть радость на лице Амени, с улыбкой спросил:

– Что ты скажешь об этом?

– Я скажу вот что, – ответил Амени, и в его суровом голосе неожиданно послышались лукавые нотки. – Я скажу, что Рамсес, по-видимому, считает кровь твоей тетки и своей матери, дающую ему право на трон в этой стране, не такой уж кристально чистой.

– Но ведь это кровь бога солнца!

– Которой у него в жилах лишь половина, а у тебя – вся. Везир предостерегающе поднял руку и со слабой улыбкой на бледном, как у мертвеца, лице тихо проговорил:

– Мы не одни.

– Здесь нет никого, кому не следовало бы нас слышать. Впрочем, то, что я сказал, известно каждому ребенку, – возразил Амени.

– Но если это достигнет ушей фараона, тогда…– прошептал везир.

– Тогда он поймет, сколь неразумно посягать на древние права тех, кто властен испытывать чистоту крови властелина этой страны. Рамсес еще сидит на троне Ра, а посему да ниспошлют боги процветание его царствию и даруют ему благоденствие и силу!

Везир склонил голову, а затем спросил:

– Намерены ли вы подчиниться приказу фараона?

– На то он и фараон. Наш совет, который соберется в ближайшие дни, может решить лишь, как нам следует подчиниться его приказу, но отнюдь, не следует ли нам вообще ему подчиняться.

– Значит, вы хотите затянуть посылку к фараону ваших земледельцев, а ведь Рамсесу они нужны немедленно. Кровавое ремесло войны требует новых орудий.

– А мир требует нового хозяина, который сумеет употребить сыновей нашей страны на ее благо. Нам нужен истинный потомок Ра!

Неподвижно, как статуя, стоял везир перед верховным жрецом. Амени же склонил перед ним, как перед божеством, свой гнутый посох и отошел к дверям.

Когда Ани присоединился к нему, кроткая улыбка, как обычно, уже играла на его лице, и он с достоинством уселся на трон.

– Ты все сказал? – спросил он верховного жреца.

– Остается только добавить, – отвечал тот громко, как бы обращаясь ко всем придворным, – что дочь фараона Бент-Анат совершила вчера тяжкое прегрешение. Во всех храмах страны надлежит нам молить богов, с приношением жертв, об очищении ее от скверны.

По улыбающемуся лицу везира пробежала легкая тень. На мгновение задумчиво опустив взор, он сказал:

– Завтра я сам приеду в Дом Сети. А до этого прошу тебя ничего не предпринимать.

Амени поклонился, и везир, покинув зал, направился в свою пристройку при дворце фараона.

На столе его ждали запечатанные свитки папируса. Он знал, что в них содержатся важные сведения, но любил обуздывать свои самые страстные желания, испытывать свою выдержку и поступал, подобно гурману, приберегающему лакомое блюдо напоследок.

Сначала он просмотрел менее важные письма.

Глухонемой слуга, сидевший у его ног, сжигал на жаровне свитки, подаваемые ему везиром. Писец записывал краткие замечания Ани – по ним потом предстояло составить ответы на письма.

Наконец, везир сделал писцу знак удалиться. Не спеша вскрыл он первое письмо фараона. Судя по надписи на ней – «Моему брату Ани», это было личное письмо, а не официальный документ.

Везир знал, что от этого письма зависит, как сложится вся его жизнь.

С улыбкой на губах, стараясь скрыть свое душевное волнение от себя самого, он сломал восковую печать, скреплявшую короткое письмо, написанное рукой самого фараона.

«Обо всем, что касается Египта и забот о моем государстве, равно как и благополучного исхода войны, – писал фараон, – я уже уведомил тебя через моих писцов. А все нижеследующее касается брата моего, пожелавшего стать моим сыном, и пишу я эти строки собственной своей рукой. Живущий во мне дух божественного властелина моими устами произносит „да“ или „нет“ и всегда все решает к лучшему. Ты просишь у меня в жены любимую мою дочь Бент-Анат, и я не был бы Рамсесом, если бы откровенно не признался тебе, что, еще не прочитав последнего слова твоего письма, я, не колеблясь, произнес решительное „нет“. Я велел испросить совета у небесных светил, изучить внутренности жертвенных животных, и все говорило против твоей просьбы. Но все же я не смог ее отклонить, ибо ты дорог мне и в жилах твоих течет такая же царская кровь, как и у меня. Твоя кровь даже чище моей, мне сказал это один старый друг, предупреждая меня о твоем честолюбии и об опасностях, которыми грозит твое возвышение. В сердце моем произошел тогда резкий перелом, но я не был бы сыном Сети, если бы из-за одного только пустого опасения мог оскорбить друга. А тот, кто стоит так высоко, что даже отважные люди боятся, как бы он не пожелал стать выше самого Рамсеса – тот, кажется мне, достоин Бент-Анат. Ищи ее руки, и если она согласится стать твоей женой, то в день моего возвращения отпразднуем свадьбу. Ты еще не стар и можешь дать женщине счастье. Твоя зрелость и мудрость уберегут мое дитя от беды. Пусть Бент-Анат узнает, что фараон, ее отец, благосклонно принял твои искания, а ты принеси Хаторам жертву, чтобы они расположили к тебе сердце Бент-Анат, чьей воле мы оба покоримся».

Читая это письмо, везир несколько раз менялся в лице. Наконец, пожав плечами, он положил письмо на стол, встал и, прислонившись спиной к колонне, погрузился в глубокое раздумье. Чем дольше он думал, тем мрачнее становилось его лицо. «Это – пилюля, подслащенная медом, из тех, что подносят женщинам», – пробормотал он про себя. Снова подойдя к столу, он еще раз прочел послание фараона и сказал:

– Да, у него можно поучиться, как давать согласие и в то же время отказывать, не забывая при этом блеснуть своим благородством. Рамсес хорошо знает свою дочь. Она ведь, как и всякая девушка, не захочет выйти замуж за человека вдвое старше себя, который годится ей в отцы. Рамсес пишет, что оба мы должны покориться ее воле. Покориться! А кому? Своенравной девчонке.

При этом он так яростно швырнул письмо, что оно, скользнув по столу, упало на пол. Глухонемой раб поднял его и бережно положил обратно на стол, а везир тем временем бросил шарик в серебряную чашу. Раздался звон, несколько чиновников опрометью вбежали в комнату, и Ани приказал им привести карлика госпожи Катути. В груди у него кипела злоба на фараона – сидя в своей походной палатке, далеко отсюда, тот воображал, будто осчастливил его своей величайшей милостью.

Замышляя против кого-нибудь недоброе, мы всегда склонны считать этого человека своим врагом, и, если такой человек подносит нам розу, мы считаем, что он дает нам ее не ради аромата, а ради шипов.

Когда карлика Нему привели к везиру, он упал на колени. Ани приказал чиновникам удалиться и воскликнул, обращаясь к карлику:

– Ты сам вынудил меня бросить тебя в темницу! Встань! Карлик встал и промолвил:

– Спасибо тебе за все! И за темницу тоже спасибо! Везир с удивлением взглянул на него. Нему продолжал со смиренным лукавством:

– Я опасался за свою жизнь, но ты не только не укоротил ее, а даже продлил, ибо в одиночестве темницы время тянулось медленно и минуты превратились в часы.

– Прибереги свои шутки для женщин, – обрезал его везир. – Если бы я не знал, что ты желаешь мне добра и действуешь по приказу Катути, я отправил бы тебя в каменоломни.

Карлик ухмыльнулся.

– Мои руки в силах ломать лишь камешки для игры в шашки, зато язык мой, что вода, может одному земледельцу принести богатство, а у другого смыть возделанное поле.

– Мы сумеем укротить воду плотиной!

– Моей госпоже и тебе она во всем помогает, – сказал Нему. – Я объяснял охваченным горем горожанам, кто виноват в том, что гибнет их плоть и кровь, и от кого они должны ждать мира и счастья. Я сыпал соль на раны и восхвалял врача, который исцелит их.

– Однако ты делал это самовольно и неосмотрительно! – перебил его везир. – Правда, ты доказал, что можешь быть нам полезным, а потому я хочу сохранить тебя на будущее. Слишком усердные друзья опаснее открытых врагов. Когда ты мне понадобишься, я тебя позову. Пока же избегай болтовни. А сейчас ступай к своей госпоже и передай ей это письмо, присланное на ее имя.

– Да здравствует сын солнца Ани! – воскликнул карлик, целуя ноги везира. – Но неужели ты не дашь мне письма для передачи моей повелительнице Неферт?

– Передай ей мой поклон, – ответил везир, – и скажи Катути, что после обеда я наведаюсь к ней. От возничего фараона письма нет, но, насколько мне известно, он в полном здравии. А теперь, прочь отсюда! И смотри же, держи язык за зубами!

Карлик исчез, а Ани направился в прохладный зал, где ему был подан роскошный обед из множества блюд, приготовленных с особой изысканностью. Аппетит, правда, у него пропал, но, тем не менее, он отведал всего и сделал домоправителю замечания по поводу каждого кушанья.

Это не мешало ему тем временем думать о письме фараона, о Бент-Анат и о том, разумно ли свататься к ней, рискуя получить отказ.

После обеда специальный слуга тщательно побрил его, подкрасил ему брови и губы, помог одеться, нацепил украшения, а затем подал Ани зеркало. Везир долго разглядывал в нем свое отражение и, садясь в паланкин, чтобы отправиться к своей приятельнице Катути, решил, что его все еще можно назвать красивым мужчиной. Вдруг он посватается к Бент-Анат и она ответит согласием!

Его тянуло к Катути, потому что она всегда умела дать хороший совет, особенно в тех случаях, когда сам он колебался, не в силах принять решения.

Это по ее совету он так упорно домогался руки Бент-Анат в надежде добиться еще большего почета, увеличить доходы и упрочить свое положение. Он никогда не испытывал к царевне чувств, более нежных, чем к любой другой красивой женщине. Теперь он представил себе эту гордую и благородную девушку и ощутил благоговение перед существом, которое гораздо выше его. Везир досадовал на себя за то, что послушался совета Катути, и искал повода, чтобы уклониться от своего сватовства. Брак с Бент-Анат стал казаться ему непомерно тяжким бременем. Он чувствовал себя, как человек, который, добиваясь блестящей должности, заранее знает, что должность эта ему не по силам, как честолюбец, которому предлагают царский титул, но с условием никогда не снимать с головы тяжелой короны. Правда, если бы удалось другое, если бы…– При этом глаза Ани ярко заблестели. – Если бы судьбе было угодно посадить его на место Рамсеса… Тогда брак с Бент-Анат его бы не испугал, ибо он и для нее стал бы господином и повелителем и никто не осмелился бы усомниться в том, достоин ли он ее.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Во время описываемых событий в доме возничего Мена тоже царило оживление.

Дом этот несколько напоминал дом Паакера, расположенный по соседству, но он был уже не так нов, пестрая роспись на колоннаде и стенах поблекла, а огромный сад был запущен. Только возле самого дома красовалось несколько клумб с пышно распустившимися цветами. Открытая галерея, где сейчас расположилась Катути со своей дочерью, была убрана с царской роскошью.

Здесь были изящные резные стулья из слоновой кости, столы из черного дерева, богато инкрустированные ложа с позолоченными ножками. На столе стояли разнообразные сирийские чаши искусной работы; повсюду блестели красивые вазы с цветами, из алебастровых сосудов струился тонкий аромат благовоний, а ноги утопали в пушистых коврах, устилавших пол.

На всех этих, казалось бы, беспорядочно расставленных предметах лежало какое-то особое очарование, в них была невыразимая привлекательность.

На ложе, растянувшись, лежала прекрасная Неферт, увлеченная игрой с белой шелковистой кошкой. Стоявшая рядом девушка-негритянка обмахивала ее опахалом.

Тем временем мать Неферт Катути, приветливо кивая головой, провожала до ворот свою сестру и Паакера.

Оба они впервые за последние четыре года – иными словами, со времени женитьбы Мена на Неферт – переступили порог этого дома, и, казалось, старая вражда готова была теперь уступить место сердечному согласию и дружбе.

Когда Паакер с матерью скрылись за кустами граната у садовых ворот, Катути сказала дочери:

– Ах, разве могли мы мечтать об этом еще вчера? Знаешь, мне кажется, что Паакер все еще тебя любит.

Неферт вспыхнула и, легонько ударив кошку веером, укоризненно воскликнула:

– Мама!

Катути улыбнулась. Это была высокая женщина с благородной осанкой. Резкие, но очень тонкие черты лица и живые глаза все еще делали ее красивой. На ней было длинное, почти до пола, платье из темной дорогой ткани, сшитое с изысканной простотой. Браслетам, кольцам, ожерельям и брошкам, которыми египетские женщины, в частности ее сестра и дочь, так охотно себя украшали, она предпочитала цветы. Одна только простая диадема – знак высокого происхождения – с утра и до вечера украшала ее слишком высокий, но удивительно чистый лоб. Эта же диадема охватывала ее длинные иссиня-черные волосы, свободно падавшие на плечи, – Катути пренебрегала сложными искусными прическами. Однако все в ее внешности было рассчитано до тонкости. Без украшений, со скромной диадемой, просто одетая, эта царственная особа всюду чувствовала себя уверенно, на нее все обращали внимание, находились подражательницы не только ее одежде, но даже ее жестам и походке.

При этом Катути много лет прожила в нужде, да и теперь у нее почти ничего не было. Она чувствовала себя гостьей в доме зятя и вместе с тем управляла его имениями, а до замужества дочери она вместе с детьми жила в доме своей сестры Сетхем.

Она была замужем за родным братом [87] и рано стала вдовой. Из-за своей расточительности и любви к роскоши он промотал большую часть имущества, пожалованного ему новой династией фараонов.

Отец Паакера, зять Катути, принял вдову с детьми, как сестру. Она жила в отдельном домике, получала доходы с имения, подаренного ей старым махором, и предоставила зятю заботиться о воспитании ее красивого и заносчивого сына, обладавшего всеми замашками избалованного юнца из богатой семьи.

Эти благодеяния старого Паакера были бы унизительны для гордой Катути, если бы она принимала их как милость. Но где уж там! Напротив, ей казалось, что она имеет право на более достойное положение. Она бывала уязвлена, когда ее легкомысленного сына еще в школе уговаривали избрать серьезную профессию, поскольку в дальнейшем ему приходилось рассчитывать только на собственные знания и силы. За оскорбление считала она также, когда зять советовал ей быть бережливее и со свойственной ему откровенностью напоминал о ее скромных средствах, о необеспеченной будущности детей. При этом она испытывала какое-то странное удовлетворение: она от чистого сердца внушала себе, что ее родственники всеми своими благодеяниями не могут загладить наносимые ей оскорбления. Все это как нельзя лучше подтверждало то, что человек ни к кому так легко не загорается ненавистью, как к своему благодетелю, которому он не может отплатить добром.

Однажды, когда зять пришел к ней просить для своего сына руки ее дочери, она, несмотря ни на что, охотно дала свое согласие. Неферт и Паакер росли вместе, и, кроме того, она видела в этом браке обеспечение своей собственной судьбы и судьбы детей.

Вскоре после смерти отца Паакера к ее дочери стал свататься возничий фараона – Мена, и она отказала бы ему, если бы сам фараон не поддержал своего боевого товарища и любимца.

После свадьбы она вместе с Неферт перебралась в дом Мена, а когда он уехал на войну, взялась управлять его обширными имениями, правда, еще при отце Мена сильно обремененными долгами.

Казалось, сама судьба вручила ей в руки средство вознаградить себя за долгие годы лишений. Однако она воспользовалась им только для того, чтобы удовлетворить свое врожденное честолюбие. Блестяще снарядив сына, она добилась того, что он был принят в ряды самых знатных молодых колесничих, а дочь свою окружила царским великолепием.

Когда же везир, друг ее покойного мужа, переехал во дворец фараона в Фивах, он стал у нее в доме частым гостем. Эта ловкая и решительная женщина сумела сначала расположить его к себе, а в конце концов стала просто необходимой этому робкому человеку.

Воспользовавшись тем, что она, как и Ани, происходила из старой династии фараонов, Катути всячески разжигала его честолюбие, рисовала ему заманчивые картины, о которых он до знакомства с ней не смел даже помыслить, считая их преступными.

Стремление везира жениться на Бент-Анат тоже было делом рук Катути. При этом она надеялась, что фараон откажет Ани, нанесет ему личное оскорбление, и тогда ей удастся толкнуть его на тот опасный путь, который она ему подготавливала.

Карлик Нему был послушным орудием в руках своей госпожи. Ни единым словом не посвятила она его в свои планы. Он же нередко осмеливался в дерзких словах выразить самые сокровенные ее мысли, получая в наказание лишь легкие удары веером. Не далее как вчера он дерзнул сказать, что если бы фараона звали не Рамсес, а Ани, то Катути была бы не царицей, а богиней, ибо тогда ей не только не пришлось бы повиноваться фараону, который ведь тоже принадлежит к богам, а, напротив, руководить им в его делах.

Вот и сейчас Катути не заметила, как покраснела ее дочь, потому что, пристально глядя в сторону ворот, она задумчиво бормотала:

– И куда это подевался Нему! Ведь и для нас, вероятно, есть вести из армии.

– Мена так давно не писал, – тихо произнесла Неферт. – А вот и домоправитель!

Катути повернулась к вошедшему через боковую дверь служащему и спросила:

– Что тебе?

– Торговец Абша требует денег за новую сирийскую колесницу и пурпурную материю.

– Продай зерно! – приказала Катути.

– Это невозможно. Ведь еще не уплачено то, что причитается храму, кроме того, мы и так уже продали столько зерна, что нам самим едва хватит на хозяйство и на семена.

– В таком случае расплатись скотом.

– Но, госпожа, мы только сегодня опять продали Паакеру целое стадо, – испуганно возразил домоправитель. – Как станем мы без лошадей вращать водяное колесо, молотить хлеб? К тому же нам нужен жертвенный скот, молоко, масло, сыр для дома и навоз для отопления. [88]

Катути задумчиво посмотрела в пол, затем сказала:

– Все равно уплатить надо. Отправляйся в Ермонт и скажи управляющему конным заводом, чтобы он прислал сюда десять коней Мена золотистой масти.

– Я уже говорил с ним, – отвечал домоправитель. – Он утверждает, что Мена строго-настрого запретил ему отдавать хотя бы одного из этих коней. Он так ими гордится! Только в колесницу госпожи Неферт…

– Он обязан повиноваться мне, – решительно произнесла Катути. – Завтра же лошади должны быть здесь.

– Но управляющий – человек упрямый, Мена считает его незаменимым, и он…

– Сейчас здесь распоряжаюсь я, а не тот, кого нет в Фивах! – раздраженно воскликнула Катути. – И я требую коней, пусть даже вопреки приказу моего зятя.

Тем временем Неферт приподнялась на своем ложе. Услышав последние слова Катути, она встала во весь рост и с решительностью, поразившей даже ее мать, воскликнула:

– Я требую, чтобы все приказы моего мужа исполнялись в точности. Пусть любимые его кони остаются в конюшнях.

Возьми этот браслет – его подарил мне фараон, – он стоит дороже двадцати коней.

Домоправитель внимательно осмотрел усыпанный драгоценными камнями браслет и вопросительно взглянул на Катути. Она пожала плечами, потом, кивнув гловой, сказала:

– Пусть Абша возьмет его в залог, пока не прибудет добыча Мена. Вот уже год, как он не присылает ничего мало-мальски стоящего.

Когда домоправитель ушел, Неферт снова растянулась на ложе и устало промолвила:

– А я думала, что мы богаты.

– Да, мы могли бы быть богаты, – с горечью отозвалась Катути, но, увидав, что Неферт снова вспыхнула, ласково продолжала: – Наше высокое положение накладывает большие обязательства. У нас в жилах течет царская кровь, и взоры толпы устремлены на жену самого блистательного героя в войске фараона. Никто не должен говорить, что супруг ею пренебрегает! Но куда это подевался Нему?

– Я слышу шум во дворе, – сказала Неферт. – Это, наверно, явился везир.

Катути снова взглянула в сторону сада. В тот же миг вбежал запыхавшийся раб и сообщил, что Бент-Анат, дочь фараона, сошла у дома со своей колесницы и вместе со своим братом Рамери подходит к воротам сада.

Неферт тотчас встала со своего ложа и вместе с матерью поспешила навстречу высоким гостям. Когда мать и дочь склонились, чтобы поцеловать одежды царевны, она, отстранившись, сказала:

– Держитесь подальше от меня! Жрецы еще не совсем очистили меня от осквернения.

– Но, невзирая на это, ты чиста, как око Ра! – вскричал, целуя отбивавшуюся сестру, семнадцатилетний брат царевны, сопровождавший Бент-Анат. Юноша воспитывался в Доме Сети, но в недалеком будущем должен был покинуть этот храм.

– Вот возьму и пожалуюсь Амени на этого сорванца! – со смехом сказала Бент-Анат. – Он во что бы то ни стало захотел сопровождать меня. Ведь твой муж, Неферт, – его идеал. Да я и сама не могла вытерпеть – мы пришли сообщить вам добрую весть!

– От Мена? – спросила молодая женщина, прижав руку к сердцу.

– Да, ты угадала, – ответила Бент-Анат. – Мой отец превозносит его отвагу и пишет, что при разделе добычи ему будет дано право выбирать первым.

Неферт метнула на мать торжествующий взгляд, а та с облегчением вздохнула.

Бент-Анат погладила Неферт по щеке, как ребенка. Затем она увела Катути в глубь сада. Там она попросила ее помочь ей, рано потерявшей мать, советом в крайне важном деле.

– Мой отец, – сказала она после минутного раздумья, – пишет, что везир Ани хочет взять меня в жены, и советует мне вознаградить верность этого достойного человека, отдав ему свою руку. Он советует, ты слышишь, советует, а не приказывает.

– А ты? – спросила Катути.

– А я должна отвергнуть Ани! – без колебания отвечала Бент-Анат.

– Должна?

Решительно кивнув, Бент-Анат добавила:

– Для меня это ясно как день. Я не могу иначе!

– Зачем же тебе в таком случае мой совет? Я-то ведь хорошо знаю, что заставить тебя переменить решение не в силах даже твой отец.

– И даже всемогущие боги, – твердо произнесла Бент-Анат. – Ты приятельница Ани, а так как я высоко ценю этого человека, мне хотелось бы избавить его от унижения. Попытайся убедить Ани отказаться от своего намерения. Мне хотелось бы держаться с ним так, будто я ничего не знаю о его письме к отцу.

Катути задумалась, опустив глаза, затем сказала:

– Везир охотно проводит у меня досуг, мы с ним беседуем, играем, но, право, не знаю, могу ли я начать с ним такой важный разговор.

– Разговор о женитьбе – дело женское, – улыбнулась Бент-Анат.

– Да, но свадьба дочери фараона – дело государственное, – возразила Катути. – Правда, в этом случае лишь дядя сватается к своей племяннице. Она ему дорога, и он надеется, что она сделает его будущее, которое внушает ему страх, более счастливым, чем прошлое. Он добр и мягок. Он будет исполнять малейшие желания своей супруги. Он с охотой готов подчинить себя ее твердой воле.

Глаза Бент-Анат засверкали, и она с живостью воскликнула:

– Именно это и заставляет меня решительно ему отказать. Неужели ты думаешь, что если я унаследовала гордость своей матери и решительность отца, то мне нужен муж, которым я могла бы помыкать? Плохо же ты меня знаешь! Пусть мне повинуются мои собаки, слуги, чиновники, а если угодно богам, то и мои дети. Покорных мужчин, готовых целовать мне ноги, я найду где угодно и могу покупать их, если захочу, целыми сотнями на невольничьем рынке. Двадцать раз уже сватались ко мне, и двадцать женихов я прогнала прочь, но вовсе не потому, что боялась, как бы они не сломили мою гордость и мою волю, – напротив, я чувствовала, что они не сильнее меня. Человек, которому я отдам свою руку, должен стоять выше меня, должен быть умнее, тверже и лучше, чем я. Тогда я буду стремиться вослед за могучим взлетом его духа, смеясь над своей собственной слабостью и восхищаясь его превосходством.

Катути слушала девушку с улыбкой, – так улыбаются люди зрелые и опытные, показывая свое превосходство над фантазерами.

– Такие люди рождались лишь в старину, – сказала она. – Но если ты будешь ждать такого жениха в наше время, то придется тебе носить твой девичий локон [89] до тех пор, пока он не поседеет. Наши мыслители далеко не герои, а герои наши отнюдь не мудрецы. Но вот идут твой брат и Неферт.

– Так ты попробуешь уговорить Ани отказаться от сватовства? – снова спросила Бент-Анат.

– Что ж, попробую из любви к тебе, – ответила Катути. Затем, обращаясь уже не только к царевне, но и к ее брату, она сказала:

– Амени, верховный жрец Дома Сети, был в молодости как раз таким человеком, о каком ты сейчас говорила, Бент-Анат. Скажи нам, сын Рамсеса, растущий под сенью молодых сикомор, которые в свое время осенят эту страну, кого из своих товарищей ставишь ты выше всех? Есть ли среди вас хоть один юноша, далеко превосходящий всех остальных высокими помыслами и силой разума?

Молодой Рамери со смехом ответил:

– Все мы люди обыкновенные и более или менее охотно делаем то, что должны делать, но еще охотнее то, чего делать не должны.

– Неужели нет в Доме Сети юноши, могучего умом, который обещает стать вторым Снофру [90], Тутмосом или хотя бы Амени? – вновь спросила вдова.

– Есть, – на этот раз серьезно и решительно сказал Рамери.

– Кто же он?

– Поэт Пентаур! – воскликнул юноша.

Бент-Анат вспыхнула, а ее брат с увлечением продолжал:

– Пентаур благороден и умен, а когда он говорит, в него вселяются все боги. Обычно мы не прочь подремать во время уроков, но его слова увлекают нас, и даже если мы не всегда в состоянии постичь глубину его мыслей, то все же нам ясно, что они возвышенны и в них содержится истина.

Бент-Анат, затаив дыхание, не отрывала глаз от своего брата.

– Ты ведь знаешь его, Бент-Анат, – продолжал Рамери. – Он был вместе с тобой в хижине парасхита и во дворе храма, когда Амени объявил о твоем осквернении. Он прекрасен и величествен, как бог Монту [91], и, по-моему, он из тех людей, которых, увидав хоть раз, уже нельзя забыть. А вчера, когда ты уехала, он превзошел в красноречии самого себя. Он влил в наши души огонь. Не улыбайся, Катути, я и сейчас еще чувствую, как огонь этот жжет меня. А сегодня утром нам сообщили, что он удален из храма неизвестно куда и просил передать нам свой прощальный привет. Они ведь не считают нужным сообщать нам в чем дело. Но мы знаем больше, чем думают наши наставники. Говорят, он поступил с тобой недостаточно строго, Бент-Анат, и за это они изгнали его из храма Сети. Мы решили собраться и просить, чтобы его вернули. Молодой Анана составляет письмо к верховному жрецу, и мы все подпишемся под ним. Одному за это не поздоровилось бы, ну, а всем вместе они ничего не смогут сделать. Быть может, они одумаются и вернут его. Если же нет, мы пожалуемся своим отцам – ведь их голоса что-нибудь да значат в нашей стране!

– Да это же настоящий бунт! – вскричала Катути. – Берегитесь, мальчики! Амени и другие пророки шутить не любят.

– И мы тоже, – рассмеялся Рамери. – Если они не вернут Пентаура, я попрошу отца перевести меня в другую школу в Гелиополе или Хенну, а за мной последуют и остальные. Пойдем, Бент-Анат! Я должен еще до захода солнца вернуться в мышеловку, – прости, Катути, так мы называем свою школу. А вот идет ваш малютка Нему!

Брат и сестра вышли из сада. Как только провожавшие их женщины повернули обратно, Бент-Анат с необычайной горячностью сжала руку брата и шепнула ему:

– Смотри, не сделай опрометчивого шага. Но требование ваше вполне справедливо, и, если это в моей власти, я помогу вам!

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Как только Бент-Анат вышла за ворота сада, карлик Нему с письмом в руке подошел к Катути и Неферт. Он так остроумно рассказал о своих приключениях, что обе женщины долго смеялись, и Катути, которая не раз предостерегала карлика, теперь все же похвалила его за ловкость. Потом, увидев печать на письме, она сказала:

– Сегодня знаменательный день. Много важных событий принес он с собой и еще больше обещает принести в будущем.

Неферт, прильнув к матери, попросила:

– Вскрой поскорее письмо и посмотри, нет ли там весточки от него.

Катути сломала печать, пробежала глазами письмо и, ласково погладив дочь по щеке, сказала:

– Видно, твой брат писал это письмо вместо него – я не вижу ни одной строчки, написанной его рукой.

Неферт сама заглянула в письмо, хотя и не собиралась прочесть его – она искала там хорошо знакомый почерк мужа.

Как и все египтянки из богатых семей, Неферт хорошо умела читать. В первые два года после замужества ей часто, очень часто, случалось удивляться и вместе с тем радоваться неразборчивым каракулям, выведенным на папирусе железной рукой ее мужа. Сама она твердо и уверенно умела держать в своих нежных пальчиках тростниковое перо. Еще раз просмотрев письмо, она сказала со слезами:

– Ни единой строчки. Я пойду к себе, мама. Катути нежно поцеловала дочь.

– Послушай сначала, что пишет твой брат, – сказала она. Но Неферт молча покачала головой и ушла в дом. Катути недолюбливала зятя, но всем сердцем была привязана к своему легкомысленному красавцу сыну.

Этот юноша, как две капли воды похожий на ее покойного мужа, был любимцем женщин, самым веселым и жизнерадостным среди знатной молодежи – колесничих фараона. На этот раз он прислал большое, подробное письмо, хотя обычно писал очень неохотно, и в нескольких словах просил выслать еще денег, одолеваемый страстью к мотовству.

Мать ждала от него благодарности, так как совсем недавно отправила ему довольно крупную сумму, взятую, разумеется, из доходов от имений зятя.

И она погрузилась в чтение.

Веселость ее была напускной, она напоминала радугу, сверкающую всеми своими красками над темной гладью залитого водой болота. А когда камень падает в воду, то исчезают играющие в ней солнечные блики и мутные, грязные облака вздымаются со дна.

Подобно тяжелым камням, ложились на ее сердце известия, сообщаемые сыном.

Самое глубокое горе нам всегда причиняет тот, кто мог бы дать нам счастье, и всего мучительнее те раны, которые наносит рука любимого человека.

Чем дальше разбирала Катути корявые, полные грубых ошибок строки, написанные рукой ее любимца, тем бледнее становилось ее лицо. Несколько раз письмо падало на землю, а она в отчаянии закрывала руками лицо.

Нему сидел на земле и следил за каждым движением своей хозяйки.

Но когда она с воплем отчаяния прижалась лицом к шершавому стволу пальмы, он подполз к ней и стал целовать ее ноги.

– Госпожа! Госпожа! Что случилось? – спрашивал он с таким глубоким участием, что даже Катути была поражена – она привыкла слышать из его уст лишь дерзости да острые словечки.

Взяв себя в руки, она обернулась и хотела что-то сказать. Однако ее побелевшие губы как бы окаменели, а мутный взор стал таким безжизненным, словно ее поразил столбняк.

– Госпожа! Госпожа! – повторил карлик, и голос его звучал все теплее. – Что с тобой, госпожа? Может быть, позвать твою дочь?

Катути отрицательно покачала головой и глухо пробормотала:

– Негодяй, подлец!

Она задыхалась, кровь прилила к ее лицу, глаза сверкали. Наступив на письмо, она разрыдалась так громко, что карлик, еще ни разу не видавший слез на ее глазах, испуганно вздрогнул и воскликнул с мягким упреком:

– Катути!

Тогда она горько рассмеялась и сказала дрожащим голосом:

– Зачем ты произносишь это имя так громко? Оно обесчещено, опозорено! О, как все будут торжествовать! Теперь зависть сможет напустить на нас свое любимое детище – злорадство! А я только что возносила хвалу этому дню! Говорят, счастье нужно выставлять напоказ, а несчастье – прятать. Ну нет! Совсем наоборот! Даже богам нельзя признаваться, что ты доволен и полон надежд, ибо и они завистливы, они тоже радуются нашему горю!

И она опять прижалась лицом к пальме.

– Ты говоришь о позоре, а не о смерти, – сказал карлик. – Но не ты ли сама учила меня, что только смерть приносит безнадежность?

Эти слова ободрили отчаявшуюся женщину. Порывисто повернувшись к карлику, она сказала:

– Ты умен и, надеюсь, предан мне – так слушай же! Но даже будь ты самим Амоном… все равно спасения нет! Нет… нет…

– Спасение не приходит само, его надо найти, – возразил карлик, и его умные глаза встретились с взглядом госпожи. – Доверься мне. может быть я не смогу помочь, но что я умею молчать – это ты знаешь.

– Скоро даже дети будут болтать на улице о том, что принесло мне это письмо, – с горьким смехом сказала Катути. – только Неферт не должна ничего знать о случившемся. Ничего! Слышишь? Но кто это? Ах, это идет везир? Скорей беги к нему навстречу! Скажи, что я внезапно заболела. Тяжело заболела! Я не могу его видеть… сейчас не могу! И никого не впускать! Никого! Понятно?

Карлик ушел. Когда он вернулся, выполнив поручение, госпожа его все еще была вне себя.

– Слушай же, – сказала она. – Сначала тут всякие мелочи, а потом… потом… Ужас! Ужас! Рамсес осыпает Мена своими милостями. Начался дележ военной добычи за минувший год.

Перед всеми военачальниками были разложены горы сокровищ, и возничий получил право выбирать первым.

– И что же потом? – спросил карлик.

– Потом? – повторила Катути. – Потом… Знаешь, как постарался этот достойный глава семьи для своих родных? Как обошелся со своей несчастной, покинутой женой? Как позаботился об имениях, опутанных долгами? Это подло! Это отвратительно! С улыбкой прошел он мимо серебра, золота, драгоценных камней и, взяв себе прекрасную пленницу – дочь данайского князя, увел ее в свою палатку!

– Какой позор! – пробормотал карлик.

– Бедная, несчастная Неферт! – вскричала Катути, закрывая лицо руками.

– А еще что там сказано? – мрачно спросил карлик.

– Еще…– Катути заколебалась. – Еще… погоди. Дай опомниться. Я буду говорить совершенно спокойно. Ты ведь знаешь моего сына. Он легкомыслен, но любит меня и сестру свою больше всего на свете. Я сама, глупая, чтобы заставить его быть бережливее, подробно описала ему наше бедственное положение. И вот, когда Мена совершил этот позорный поступок, он, мой сын, задумался о нас, о наших нуждах. Его доля в добыче была мала, и для нас она все равно бесполезна. Его товарищи стали играть в кости на добытые сокровища. Он тоже поставил свою долю, чтобы выиграть богатство для нас. Но, увы, он проиграл все, все, и тогда, – ах, как это ужасно, – тогда против огромной суммы денег – ведь он думал при этом о нас, думал о своей матери – он поставил мумию своего покойного отца! [92] И… и проиграл! Если по истечении третьей луны он не выкупит этот священный залог, то лишится чести [93] и мумия достанется выигравшему, а на нашу долю выпадут позор и изгнание!

Катути замолчала, схватившись за голову. Карлик пробормотал себе под нос:

– Жалкий игрок и лицемер!

Когда его госпожа немного успокоилась, он сказал:

– Это ужасно! Но ведь не все еще потеряно. Как велик долг?

– Тридцать вавилонских талантов! – Эти слова прозвучали, как роковое проклятие.

Карлик вскрикнул, как будто его ужалила змея.

– Кто же осмелился выложить такую сумму против этого безумного заклада? – спросил он.

– Сын госпожи Хатор Антеф, тот, что еще в Фивах проиграл отцовское имение, – ответила Катути.

– Этот не уступит и пшеничного зерна! – буркнул карлик. – Ну, а что Мена?

– Разве мог мой сын обратиться к нему после всего случившегося? Бедное дитя, он умоляет меня попросить помощи у везира.

– У везира? – спросил карлик, покачав своей большой головой. – Это невозможно.

– Да, да! Я знаю сама. Но его положение, его имя! Если бы он согласился хоть поручиться…

– Госпожа! – заговорил карлик, и голос его зазвучал строго и серьезно. – Не губи будущее ради настоящего. Если сын твой потеряет честь при фараоне Рамсесе, то не исключено, что она будет возвращена ему будущим фараоном Ани! Если же везир окажет тебе сейчас эту огромную услугу, – он будет считать, что уже расквитался с тобой, когда наше дело увенчается успехом и он вступит на трон. Сейчас он следует твоим советам, потому что ты не нуждаешься в нем, и ему кажется, что ты хлопочешь о его возвышении единственно ради него самого. Но стоит тебе обратиться к нему за помощью и позволить ему выручить себя, как ты потеряешь свою независимость, которая тебе так необходима. Сама мысль, что ты намерена использовать его в своих целях, будет везиру тем неприятней, чем трудней будет ему достать такую большую сумму или хотя бы поручиться за твоего сына. Ты ведь знаешь, в каком он положении?

– Да, он кругом в долгах, – подтвердила Катути.

– Кому же знать об этом, как не тебе! – воскликнул карлик. – Ведь ты сама толкаешь его на огромные траты! Невиданной пышностью празднеств он завоевал расположение жителей Фив, а в Мемфисе он, покровитель Аписа, роздал целое состояние [94], щедро наградил начальников отрядов, отправлявшихся в Эфиопию и снаряженных целиком на его средства. А во что обходятся ему шпионы в лагере фараона! Это тоже должно быть тебе известно. Он в долгу почти у всех богатых людей страны, но это хорошо, ибо чем больше у него заимодавцев, тем больше у нас союзников. Везир – несостоятельный должник, зато фараон Ани с благодарностью вернет все свои долги.

Катути удивленно взглянула на карлика.

– Ты хорошо разбираешься в людях, – сказала она.

– К сожалению, да, – согласился Нему. – Итак, не обращайся за помощью к везиру; вместо того чтобы принести в жертву труды многих лет и свое будущее величие, пожертвуй лучше честью своего сына.

– И честью моего мужа и моей собственной честью? – вскричала Катути. – Да знаешь ли ты, что такое честь? Произнести это слово может и раб, но понять его – никогда! Вы лишь спокойно потираете синяки от побоев, а в меня все станут тыкать пальцами, и каждый палец будет, как копье с отравленным наконечником. О бессмертные боги, кто в силах мне помочь?

И обезумевшая от страха женщина вновь закрыла лицо руками, словно желая скрыть свой позор от собственных глаз. Карлик смотрел на нее с состраданием.

– Помнишь ли ты тот алмаз, что выпал из лучшего кольца Неферт? – спросил он изменившимся голосом. – Мы искали его тогда и никак не могли найти. На другой день я случайно наступил на что-то твердое. Я нагнулся и увидел… потерянный алмаз. То, что ускользнуло от такого благородного органа, как глаз, нашла мозолистая, презренная подошва, и, может быть, рабу, маленькому Нему, не знающему, что такое честь, удастся придумать спасительное средство, которого не находит высокий ум его госпожи.

– Что же ты придумал? – спросила Катути.

– Путь к спасению! – ответил карлик. – Правда ли, что твоя сестра Сетхем была у тебя и вы помирились?

– Да. Она протянула мне руку, и я ответила ей тем же.

– Тогда иди к ней. Люди никогда не оказывают услугу с такой готовностью, как после примирения. Былая вражда кажется им только что зажившей раной, прикасаться к которой нужно бережно. Ведь Сетхем одной крови с тобой, и у нее нежное сердце.

– Но она не богата, – сказала Катути. – Каждая пальма в ее саду досталась ей от мужа и принадлежит ее детям.

– А Паакер тоже был у тебя?

– Да, но, разумеется, он пришел по просьбе матери. Он ведь ненавидит моего зятя.

– Это-то я хорошо знаю, – пробормотал карлик. – А что, если Неферт попросит его помочь?

Гордая вдова возмущенно выпрямилась. Она вдруг почувствовала, что позволяет карлику слишком много, и велела ему уйти.

Нему, поцеловав край ее одежды, робко спросил:

– Должен ли я забыть то, что ты мне доверила, или ты позволяешь мне еще подумать о спасении твоего сына?

Мгновение Катути колебалась, затем сказала:

– Ты разумно указал, чего мне не следует делать; может быть, боги внушат тебе, что я должна делать. А теперь оставь меня!

– Понадоблюсь ли я тебе завтра утром? – спросил карлик.

– Нет!

– Тогда я побываю в некрополе и принесу там жертву богам.

– Что ж, пожалуй, – промолвила Катути и пошла к дому, держа в руке злополучное письмо.

Нему остался один. Задумчиво устремив взгляд в землю, он бормотал про себя:

– Они не должны пасть жертвой бесчестья – сейчас это невозможно, иначе все пропало. А что такое честь? Все рождаются без нее и, в большинстве своем, даже не подозревая о ней, сходят в могилу достойными людьми. Лишь немногие – богатые да праздные – опутывают ею свои души. Они поступают, подобно эфиопам, которые стараются так обильно умастить жиром и бальзамом свои волосы, что превращают их в войлочный колпак. Этот колпак обезображивает их, но они так гордятся им, что скорее дадут отрезать себе уши, чем пожертвуют этим отвратительным грязным войлоком. Я чувствую… мне кажется… но нет, прежде чем снова открыть рот, схожу-ка я к своей матери, она одна знает больше, чем двадцать пророков вместе взятых.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

На другое утро, еще до восхода солнца Нему переправился через Нил вместе с маленьким белым осликом, подаренным ему много лет назад еще покойным отцом возничего Мена. Для своего путешествия по некрополю он решил воспользоваться прохладой ранних часов, предшествующих появлению дневного светила.

Хорошо зная все закоулки Города Мертвых, он не поехал по главной дороге, которая вела прямо к цели, и его ослик бойкой рысцой трусил к горе, отделявшей берег Нила от долины гробниц фараонов.

Перед ним открылся величественный амфитеатр, образованный высокими известковыми утесами, а на его фоне – грандиозный храм на горных уступах. Храм этот был построен в честь богини Хатор гордой соправительницей двух фараонов свергнутой династии – великой Хатшепсут, дабы служить памятником ее величию.

Обогнув храм справа, Нему направил своего ослика по крутой горной тропке. Это был самый близкий путь в долину, к гробницам фараонов.

Внизу раскинулся храм Хатшепсут, левее мирно дремал в утренней прохладе некрополь со своими домами, храмами и колоссами; еще левее, сквозь дымку утреннего тумана, виднелась сверкающая гладь Нила, усеянная белыми парусами. А дальше, на востоке, лежали Фивы, где громады храмов уже слегка розовели под лучами восходящего солнца.

Но карлик не обращал внимания на чудесный пейзаж, расстилавшийся перед ним. Погруженный в свои мысли, низко склонившись к шее ослика, он предоставил ему по собственному разумению то карабкаться в гору, то отдыхать, стоя на месте. Одолев таким образом половину горы, карлик услыхал позади себя приближающиеся шаги. И вскоре торопливый путник, догнав Нему, весело пожелал ему доброго утра. Карлик радушно ответил на приветствие.

Горная тропинка была узка, и Нему, заметив, что нагнавший его человек – жрец, придержал своего ослика и почтительно сказал:

– Проходи вперед, святой отец, – твои две ноги шагают быстрее, чем наши четыре копытца.

– Я спешу помочь больной, – сказал врач Небсехт, друг Пентаура; он опять торопился к дочери парасхита и потому стремился обогнать неторопливого всадника.

В этот миг над алевшим горизонтом поднялся пылающий диск солнца, и из храма, лежавшего у ног путников, раздалось торжественное пение многоголосого мужского хора.

Нему соскользнул с ослика и, встав на колени, воздел руки к небу. Жрец последовал его примеру. Однако если взор карлика был с благоговением обращен на восток, где совершалось таинство возрождения бога солнца, то глаза Небсехта блуждали по земле. Вот он опустил одну руку и поднял лежавшую на тропинке редкую окаменевшую раковину.

Прошло несколько минут, и Небсехт поднялся, а за ним встал и Нему.

– Чудесное утро, – сказал карлик. – Сегодня святые отцы там, внизу, что-то поднялись раньше обычного.

Врач с улыбкой кивнул головой.

– Неужели ты живешь в некрополе? – спросил он. – Кто же это держит здесь карликов?

– Никто, – отвечал Нему. – Но разреши и мне задать тебе вопрос: кто же из людей, живущих за этой горой, столь знатен, что врач из Дома Сети жертвует ради него сладким утренним сном?

– Та, которую я посещаю, не из великих, но велики ее страдания, – ответил Небсехт.

Нему удивленно взглянул на него и пробормотал:

– Это благородно…– Но, не договорив, он вдруг хлопнул себя по лбу и воскликнул:

– Ты идешь по приказу царевны Бент-Анат к внучке парасхита, попавшей под ее колесницу. Я так и знал! Должна же трапеза, ради которой врач встает в такую рань, иметь хотя бы привкус знатности. Как здоровье несчастной девочки?

В последних словах карлика неожиданно прозвучали нотки такого неподдельного участия, что врач, которому упрек, брошенный карликом, показался справедливым, приветливо отвечал:

– Ей лучше. Надеюсь, она выживет.

– Хвала богам! – воскликнул карлик, а врач тем временем поспешил вперед.

Торопливо поднялся Небсехт на гору, сбежал вниз и давно уже сидел в хижине парасхита возле Уарды, когда Нему, наконец, добрался до жилища своей матери – той самой Хект, что дала Паакеру любовное зелье.

Старуха, как обычно, сидела у входа в пещеру.

Подле нее лежала доска с двумя поперечными планками на концах. Между ними был зажат маленький мальчик, причем голова его упиралась в одну из этих поперечин, а ноги – в другую, Хект в совершенстве умела делать карликов! За такую игрушку в облике человека платили большие деньги, и этот хорошенький ребенок, зажатый в орудие пытки, должен был стать ценным товаром.

Едва только колдунья увидела приближающегося Нему, она схватила доску с ребенком и унесла ее в пещеру, приговаривая строгим голосом:

– Чуть пошевельнешься, мальчик, будешь бит. Дай-ка я тебя привяжу.

– Только не привязывай! – взмолился ребенок. – Я буду молчать и не пошевельнусь.

– А ну вытянись! – приказала старуха и крепко привязала плачущего ребенка к доске. – Будешь лежать смирно – получишь медовую лепешку, и я позволю тебе поиграть с цыплятами.

Ребенок успокоился, и его глазки засверкали радостью и надеждой. Ухватившись своими ручонками за платье старухи, мальчик тоненьким, жалобным голоском сказал:

– Я буду лежать тихо, как мышонок. Никто не узнает, что я здесь. Но когда ты мне дашь медовую лепешку, отпусти меня немного побегать и сходить к Уарде.

– Она хворает. А тебе там что нужно? – спросила старуха.

– Я отнесу ей лепешку, – прошептал ребенок, и на глазах его заблестели слезы.

Старуха слегка коснулась пальцами его подбородка, – какая-то таинственная сила влекла ее нагнуться и поцеловать ребенка. Но не успели ее губы приблизиться к нему, как она резко отвернулась и проворчала:

– Лежи смирно. Там видно будет! – И набросила на мальчика коричневый мешок.

Затем она вышла из пещеры, поздоровалась с Нему и принялась угощать его молоком, хлебом и медом. Он, по-видимому, принял близко к сердцу весть о несчастье с внучкой парасхита, так как сразу же стал расспрашивать колдунью о ее здоровье. Сообщив ему все, что она знала сама, старуха, наконец, спросила:

– Что привело тебя сюда? Когда ты последний раз удосужился меня посетить, в Ниле было еще очень мало воды, а теперь она уже вновь стала убывать. [95] Может быть, тебя послала твоя госпожа, или ты сам нуждаешься в моей помощи? Все вы одинаковы! Никто из вас не пойдет к ближнему без выгоды для себя. Что тебе нужно?

– Ничего мне не нужно, – ответил карлик. – Но…

– Но ты пришел по чьему-то поручению, – сказала, ухмыляясь, колдунья. – А это одно и то же! Ведь если кто просит для другого, то сам он в первую очередь думает при этом о себе.

– Пусть так, – уклончиво ответил карлик. – Во всяком случае, твои слова убеждают меня, что с того времени, как я последний раз был здесь, мудрости у тебя ничуть не убавилось. И это меня радует, ибо мне нужен твой совет!

– Это недорого стоит. Что у вас там случилось? Откровенно, ничего не утаив, Нему рассказал матери о том, что творится в доме его госпожи, о страшном позоре, который грозит ей из-за легкомыслия сына. Слушая его, старуха неодобрительно покачивала своей седой головой, но, ни разу не прервав карлика, дала ему договорить до конца. Затем внезапно сверкнув глазами, она спросила:

– И вы в самом деле надеетесь посадить воробья на место орла, какого-то Ани на трон Рамсеса?

– На нашей стороне войска, сражающиеся в Эфиопии! – вскричал Нему. – Жрецы поднялись против фараона и признали в Ани подлинную кровь Ра!

– Это большая сила, – сказала старуха.

– Вот видишь… Много собак – газели смерть, – пошутил карлик.

– Да, но Рамсес вовсе не робкая газель, это лев, – серьезно сказала старуха. – Вы затеяли опасную игру.

– Это мы знаем, – сказал Нему. – Зато мы можем выиграть все.

– Или все проиграть, – буркнула старуха, поглаживая свою жилистую шею. – Делайте, что хотите, по мне – не все ли равно, кто посылает юношей на смерть и угоняет у стариков скот. А от меня-то вам что нужно?

– Я пришел сюда сам по себе, – ответил карлик, – и хочу спросить, как быть Катути, чтобы спасти своего сына и всю семью от бесчестья.

– Гм! – промычала колдунья и, выпрямившись, удивленно взглянула на Нему. – Ты что-то слишком близко к сердцу стал принимать судьбу этих знатных господ, будто свою собственную.

Карлик покраснел и пробормотал, запинаясь:

– Катути – добрая госпожа, и, если все уладится к лучшему, от этого перепадет кое-что и нам с тобой.

Старуха засмеялась и недоверчиво покачала головой.

– Тебе-то, может, и достанется лепешка, а мне – одни крохи! На уме у тебя что-то другое, и я могу заглянуть в твою душу, как в грудь вот этого выпотрошенного ворона. Ты ведь из тех, кому не сидится на месте, повсюду суешь свой нос, суетишься, вечно что-то затеваешь. Будь ты сыном жреца да ростом головы на три повыше, ты, пожалуй, далеко бы пошел. Высоко летаешь, да где-то сядешь: или станешь другом фараона или умрешь на виселице!

Старуха расхохоталась, а Нему, стиснув зубы, сказал:

– Да, если бы я не был карликом, сыном ведьмы, то теперь сам играл бы людьми, как они играют мной. Я умнее их всех вместе взятых и наперед знаю их помыслы. Сто дорог открыты предо мной, когда они не знают, куда кинуться, а там, куда они беззаботно спешат, я вижу бездонную пропасть.

– И все-таки ты пришел ко мне, – ядовито заметила старуха.

– Я пришел за советом, – серьезно сказал Нему, – ибо одна голова хорошо, а две лучше. К тому же со стороны всегда виднее, да и ты в конце концов обязана мне помочь.

– Обязана? – удивилась колдунья. – Это еще почему?

– Ты обязана мне помочь, – повторил Нему, и голос его звучал укоризненно. – Ты сделала меня карликом, калекой.

– Но ведь никому так хорошо не живется, как вам, карликам, – перебила его старуха.

Нему печально покачал головой.

– Это я уже не раз слышал. По отношению к другим, родившимся, подобно мне, в нищете, ты, может быть, и права. Но мне ты искалечила не только тело, но и душу, ты обрекла меня на невыносимые страдания.

И он бессильно уронил на руку свою большую голову. Старуха подошла к нему вплотную и ласково спросила:

– Что с тобой? А я-то думала, тебе хорошо в доме Мена.

– И это говоришь ты! – вскричал карлик. – Ты, которая только что дала мне увидеть себя самого как в зеркале, неукротимого, полного сил? Ты ловко превратила меня в уродца и продала казначею Рамсеса, а он подарил меня отцу Мена, своему зятю. Пятнадцать лет прошло с тех пор! Я был тогда не хуже всех других юношей, только ум мой был живее, а нрав беспокойнее и горячее, чем у них. Как игрушку, отдали меня маленькому Мена, и тот запрягал меня в свою игрушечную колесницу, украшал меня лентами и перьями, хлестал плетью, если я бежал медленно. А как смеялась надо мной девушка, за которую я готов был отдать жизнь, – дочь привратника, когда я в пестром шутовском наряде, задыхаясь, скакал, запряженный в колесницу, и плеть моего молодого хозяина свистела над моей головой, пот градом катился со лба, а израненное сердце обливалось кровью! Потом умер отец Мена, и мальчика отдали в Дом Сети, а я попал к жене его домоправителя, которого Катути позднее сослала в родовое имение в Ермонт. Что это были за годы! Девочки играли мной в куклы, укладывали меня в колыбель, заставляя закрывать глаза и делать вид, будто я сплю, в то время когда в душе моей бушевала любовь и ненависть, а в голове зрели великие планы. Если я пробовал сопротивляться – они секли меня розгами. А однажды, когда я, потеряв от ярости рассудок, ударил до крови маленькую Аснат, Мена, который вошел в комнату, повесил меня за пояс на гвоздь в кладовке и оставил висеть там… Он потом говорил, что забыл обо мне. А на меня напали крысы! Вот следы их укусов – вот эти белые шрамы! Взгляни! Со временем они, может быть, исчезнут, но раны, нанесенные моему сердцу, никогда не перестанут кровоточить! Затем Мена взял в жены Неферт, и вместе с ней в дом пришла ее мать Катути. Она забрала меня у домоправителя, я сумел стать нужным ей, она обращается со мной, как с человеком, ценит мой ум и прислушивается к моим советам. Поэтому-то я и хочу возвеличить ее и вместе с ней обрести власть. Если Ани взойдет на трон, мы будем руководить им – ты, я и она! Рамсес должен быть свергнут, а вместе с ним и Мена – этот мальчишка, который истязал мое тело и ранил душу.

Старуха молча стояла возле карлика, слушая его взволнованные слова. Но вот она села на грубо сколоченный стул и, принявшись ощипывать удода, сказала:

– Теперь я тебя понимаю – ты хочешь мстить, хочешь забраться высоко, и я должна точить тебе нож и держать для тебя лестницу. Бедный малыш! На вот, выпей для успокоения глоток молока, да послушай моего совета. Катути нужно много денег, чтобы избежать бесчестья. Ей стоит только нагнуться и подобрать их – они лежат у ее ворот.

Карлик удивленно взглянул на старуху.

– Махор Паакер – сын ее сестры Сетхем. Не так ли?

– Так!

– А дочь Катути Неферт – жена твоего хозяина Мена. Так вот, кое-кто не прочь переманить брошенную курочку на свой двор.

– Ты говоришь о Паакере, который был помолвлен с Неферт еще до того, как она вышла за Мена?

– Паакер позавчера приходил ко мне.

– К тебе?

– Да, да! Ко мне, к старой Хект, чтобы купить любовный напиток. И я дала ему кое-что, но ты знаешь, я очень любопытна, вот и пошла я за ним следом, видела, как он дал крошке эту водичку, да еще разузнала, кто она такая.

– И Неферт выпила это зелье? – с ужасом спросил карлик.

– Да, выпила каплю уксуса с морковным соком, – смеясь, ответила старуха. – Но можешь быть уверен: если богатый человек умоляет помочь ему добиться любви женщины, значит, он готов на все. Пусть Неферт попросит у Паакера денег – и долги легкомысленного юноши уплачены.

– Катути горда, она сразу оборвала меня, как только я осмелился предложить ей это.

– Ну, пусть в таком случае сам Паакер предложит ей деньги. Намекни ему, что он может заслужить расположение Неферт, расскажи о несчастье, которое постигло ее семью, а если он станет отказываться – но только в этом случае, – дай ему понять, что тебе кое-что известно о моем зелье.

Несколько минут карлик задумчиво молчал, опустив голову. Потом он встрепенулся и восхищенно посмотрел на старуху:

– Вот это правильный путь!

– Неправильный путь вы могли бы избрать и без моей помощи, – буркнула она. – Пожалуй, дело ваше не так уж плохо, как мне сперва показалось. Катути должна быть благодарна своему непутевому сынку за то, что он проиграл мумию отца. Ты что, не понимаешь меня? Ну, если ты действительно там самый умный, то каковы же все остальные!

– Ты полагаешь, что мою госпожу станут превозносить на все лады за то, что она жертвует такую огромную сумму ради доброго имени…

– При чем тут имя? Разве в этом дело! – нетерпеливо перебила его старуха. – Все обстоит гораздо проще. Перед нами двое – Паакер и жена Мена. Если махор отдаст ради этой молодой женщины целое состояние, то он, разумеется, захочет обладать ею, и тут уж Катути не посмеет стать ему поперек дороги: она-то будет знать, за что племянник заплатил такие деньги. Но на его пути встанет Мена. Этого нужно просто удалить. Возничий близок к фараону, а когда набрасывают петлю на одного, она легко может прихватить и другого. Так вот, возьмите Паакера себе в союзники, сумейте разумно воспользоваться им – и тогда за крысиные укусы кое-кто заплатит смертельными ранами. А Рамсес, который сотрет вас с лица земли, если вы осмелитесь открыто выступить против него, будет поражен дротиком, брошенным из засады. Когда трон освободится, везиру, пожалуй, удастся вскарабкаться на него своими слабенькими ножками, – конечно, если ему еще и жрецы пособят. Вот ты сидишь здесь, разинув рот, а ведь я тебе в сущности ничего такого и не посоветовала, до чего ты и сам не мог бы додуматься.

– Ты – настоящий кладезь премудрости! – воскликнул карлик.

– Ну, а теперь ступай! – сказала колдунья. – Поведай Катути и везиру эти мысли, выдав их за свои, и повергни их в удивление. Сегодня ты еще сознаешь, что это я указала, как вам надлежит действовать, но завтра ты это позабудешь, а послезавтра возомнишь, что тебя вдохновили девять великих богов. Уж я-то знаю! Но я не могу ничего давать даром. Тебя кормит твой малый рост, других – сильные руки, ну а я зарабатываю свой скудный хлеб мыслями, что сидят вот здесь, – и она ткнула пальцем себе в лоб. – Так вот, слушай! Когда вы склоните Паакера на свою сторону и Ани изъявит готовность им воспользоваться, ты скажешь ему: есть тайна, которая делает махора игрушкой его желаний; тайна эта известна одной Хект, и она была бы не прочь ее продать.

– Будет исполнено! Непременно! – крикнул карлик. – А что ты потребуешь за эту тайну?

– Немногого, – сказала старуха. – Всего лишь грамоты, разрешающей мне заниматься моими делами, чтобы меня не трогали жрецы, и достойного погребения после смерти.

– Едва ли везир согласится на это: ведь он должен избегать ссоры со служителями божества.

– И всячески унижать Рамсеса в их глазах?! – перебила его старуха. – Так слушай же: Ани не нужно писать мне новой грамоты, пусть лишь возобновит старую, полученную мной от Рамсеса, когда я вылечила его любимого коня. Но они сожгли эту грамоту вместе со всеми пожитками, когда разграбили мою хижину, объявив меня колдуньей, а мои вещи – орудиями Сетха. С погребением же пока что можно не торопиться. Я желаю получить грамоту Рамсеса и ничего больше.

– Ты получишь ее, – поспешил заверить карлик старуху. – А теперь прощай! Мне еще поручено заглянуть в усыпальницу нашего дома и посмотреть, все ли там в порядке, есть ли жертвоприношения, подлить благовоний в сосуды и велеть кое-что подновить. Когда Сехет уже не будет так свирепствовать и станет прохладнее, я еще раз появлюсь в ваших краях. Мне хотелось бы навестить парасхита Пинема и взглянуть на несчастную Уарду.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

В то время, когда карлик разговаривал с колдуньей, двое мужчин перед хижиной парасхита усердно забивали в землю колья и укрепляли на них кусок дырявой парусины.

Один из них, старик парасхит, дед Уарды, время от времени просил другого не забывать о больной и поменьше шуметь. Закончив свою несложную работу и устроив под навесом ложе из свежей пшеничной соломы, оба уселись на земле, поглядывая в сторону хижины, где у порога сидел врач Небсехт, ожидая, пока проснется спящая девочка.

– Кто этот человек? – спросил врач у старика, указывая на его помощника – высокого, загорелого воина с густой рыжей бородой.

– Мой сын, – ответил парасхит. – Он вернулся из Сирии.

– Отец Уарды? – удивленно спросил врач.

Воин утвердительно кивнул головой и сказал грубым, но не лишенным теплоты голосом:

– Конечно, этому трудно поверить: она такая беленькая и румяная. Ее мать была из чужих краев, она была очень нежного сложения, и Уарда вся в нее. Я боюсь тронуть свою дочь даже мизинцем, а тут на ее хрупкое тельце налетела колесница, и она все-таки осталась жива! …

– Если бы не помощь этого доброго врача, ты не застал бы ее в живых, – сказал парасхит, подходя к Небсехту и целуя край его одежды. – Да вознаградят тебя боги, святой отец, за все, что ты сделал для нас, несчастных бедняков.

– Но мы не нищие! – вскричал воин, хлопнув рукой по туго набитому мешочку, висевшему у его пояса. – В Сирии мы хорошо поживились: вот куплю теленка и пожертвую его вашему храму.

– Пожертвуй лучше теленка из теста [96], – посоветовал врач, – а если хочешь отблагодарить меня, то отдай деньги своему отцу, чтобы он мог кормить твою дочурку и лечить ее по моим предписаниям.

– Гм, – промычал воин, отвязал мешочек, и, взвесив его на руке, подал отцу со словами:

– А ведь я бы, пожалуй, все пропил! Возьми-ка это, отец, для девочки и моей матери.

Пока старик нерешительно протягивал руку к щедрому подарку, воин одумался и, развязав мешочек, сказал:

– Позволь мне вынуть сначала парочку колец, а то я окажусь сегодня на мели: я ведь пригласил нескольких товарищей выпить со мной. Этого мне хватит на завтра и на послезавтра. Вот так будет ладно! На, возьми!

Небсехт одобрительно кивнул. Старик в порыве благодарности бросился целовать врачу руки, а воин воскликнул:

– Вылечи мою малютку, святой отец! С подарками и жертвами теперь покончено, потому что у меня ничего не осталось, кроме вот этих железных кулаков и груди, твердой, как крепостная стена. Но если ты попадешь когда-нибудь в беду, только позови, и я обороню тебя от двадцати врагов сразу. Ведь ты спас мою дочку. А раз так – жизнь за жизнь! Отныне мы – кровные братья. Вот, смотри!

С этими словами он вытащил из-за пояса нож, слегка надрезал себе руку, и несколько капель крови упало на камень у ног врача.

– Вот обязательство, – сказал воин. – Кашта принадлежит тебе, и ты можешь распоряжаться его жизнью, как своей собственной. А уж слово мое твердое.

– Я человек мирный, – кротко сказал Небсехт. – Меня защищает моя белая одежда. Но, кажется, наша больная проснулась.

Врач встал и вошел в хижину. Прекрасная головка Уарды лежала на коленях старой бабки. Взгляд ее больших голубых глаз медленно поднялся на жреца.

– Уарда хочет встать и выйти на свежий воздух, – сказала старуха. – Она долго и сладко спала.

Врач пощупал девочке пульс и, осмотрев рану, к которой были приложены какие-то листья, сказал:

– Поразительно! Но кто вам дал это целебное растение? Пока старуха в смущении медлила с ответом, Уарда со свойственной ребенку чистосердечностью сказала:

– Старая Хект, что живет там, в темной пещере!

– Колдунья, – пробормотал врач. – Но пусть эти листья остаются на ране. Раз они помогают, не все ли равно, кто их принес.

– А Хект попробовала каплю того лекарства, что ты дал, и сказала, что это хорошее средство, – оживилась старуха.

– Ну, в таком случае мы оба довольны друг другом, – сказал Небсехт с лукавой улыбкой. – А сейчас, девочка, мы вынесем тебя отсюда. Тебе необходим свежий воздух!

– Да, да! Вынесите меня на воздух, – попросила больная. – Хорошо, что ты не привел с собой того старика – он пугал меня своими заклинаниями.

– Ты говоришь о слепом Тета, – сказал врач. – Нет, он больше не придет, а вот тот молодой жрец, который успокоил твоего деда, когда он хотел выгнать царевну, будет навещать тебя. Он хороший человек, и ты должна…

– Пентаур придет? – живо подхватила девочка.

– Да, он будет здесь еще до полудня. А откуда ты знаешь его имя?

– Я его знаю! – решительно воскликнула Уарда. Врач посмотрел на нее с удивлением, затем сказал:

– Ты не должна больше разговаривать: щеки у тебя опять разгорелись, и лихорадка может начаться снова. А этого нельзя допускать. Мы приготовили навес возле хижины и сейчас вынесем тебя отсюда.

– Подождите минутку, – попросила девочка. – А ты, бабушка, расчеши мне волосы, а то мне от них тяжело.

И, подхватив ослабевшими ручонками свои густые рыжеватые волосы, она попыталась привести их в порядок и стряхнуть запутавшиеся в них соломинки.

– Лежи смирно, – мягко приказал врач.

– Они такие тяжелые, – улыбнулась больная, перебирая волосы с таким видом, будто они нестерпимо ей надоели. – Помоги мне, бабушка.

Старуха склонилась над ней и принялась осторожно расчесывать длинные пряди грубым роговым гребнем, бережно вытаскивая соломинки, застрявшие в волосах. Наконец, две тугие тяжелые косы, тускло отливая золотом, легли на плечи девочки.

Небсехт знал, что для больной вредно каждое движение, и все время порывался вмешаться, но язык перестал его слушаться. Весь красный, он неподвижно стоял против девушки и напряженно следил за каждым движением ее рук.

Она не замечала этого.

Когда старуха отложила гребень в сторону, Уарда глубоко вздохнула и попросила:

– Бабушка, дай зеркало.

Старуха подала ей кусочек обожженной глины, покрытый темной глазурью. Повернув к свету блестящую поверхность, девочка мельком взглянула на свое едва видное отражение.

– Как давно я не видала цветов, бабушка, – сказала она вдруг слабым голосом.

– Обожди, дитя, – отозвалась старуха и, взяв из кружки розу, которую Бент-Анат положила Уарде на грудь, протянула ее девочке. Но едва Уарда взяла ее, как увядшие лепестки осыпались на ее одежду. Небсехт нагнулся и, собрав их, положил ей на ладонь.

– Как ты добр! – сказала девочка. – Меня зовут Уарда, как и этот цветок; я люблю розы и свежий воздух. Вынесите меня на двор.

На зов Небсехта в хижину вошли парасхит и его сын, они вынесли больную на воздух и положили ее под полотняный навес. Ноги воина дрожали, когда он, затаив дыхание, нес эту легкую, но драгоценную ношу, и он осмелился перевести дух, лишь опустив ее на ложе из соломы.

– Какое синее небо! – воскликнула Уарда. – Ага! Дедушка полил мой гранатовый куст, я так и думала! Вот и мои голуби – вон они летят! Дай мне зерна, бабушка. Как они рады мне!

Красивые птицы с темными воротниками на сизых шеях беззаботно летали вокруг Уарды и клевали зерно прямо у нее изо рта, когда она для забавы брала несколько зернышек в губы.

С каким восхищением любовался Небсехт этим чарующим зрелищем. Ему казалось, будто перед ним открывается какой-то чужой мир, будто в груди его зазвучала какая-то новая, доселе неведомая ему струна. Молча присев на землю возле хижины, он задумчиво стал рисовать на песке розу попавшейся ему под руку тростинкой.

Вокруг все замерло. Даже голуби, покинув больную, взлетели на крышу хижины. Потом громко залаяла собака парасхита, и послышались приближающиеся шаги. Уарда приподнялась и сказала:

– Бабушка, это жрец Пентаур!

– Откуда ты знаешь? – спросила старуха.

– Знаю! – упрямо настаивала девушка.

И действительно, через несколько секунд раздался звучный голос:

– Мир вам! Как здоровье нашей больной?

Вскоре Пентаур уже стоял возле Уарды, радовался тому, что говорил ему врач, и любовался ее милым личиком. Он принес цветы, возложенные одной счастливой девушкой на алтарь богини Хатор, жрецом которой он стал со вчерашнего дня. Он протянул их Уарде, и она, покраснев, взяла их своими слабыми руками.

– Эти цветы посылает тебе великая богиня Хатор, – сказал Пентаур. – Теперь я служу этой богине. Она дарует тебе исцеление! Старайся же во всем ей подражать! Ты чиста и прекрасна, как она, пусть же и впредь твоя жизнь будет непорочной. Подобно тому, как она дарит жизнь солнцу в утренней мгле, так и ты вносишь радость и свет в эту мрачную хижину. Сохрани же свою чистоту, и тогда повсюду ты станешь будить любовь, как распускаются цветы там, где ступит золотая нога богини Хатор [97]. Да пребудет над вами ее милость!

Последние слова он произнес, обращаясь не только к Уарде, но и к старикам. Только он собрался уйти, как за кучей сухого тростника, сваленного неподалеку от навеса, раздался испуганный возглас и оттуда показался какой-то ребенок. В высоко поднятой ручонке он сжимал небольшую лепешку. Собака, которая, видимо, хорошо его знала, прыгала вокруг него и уже успела отхватить добрую половину лепешки.

– Как ты попал сюда, Шерау? – спросил парасхит плачущего ребенка. Это был тот самый несчастный мальчик, из которого старая Хект растила карлика.

– Я хотел… Я хотел принести Уарде лепешку, – всхлипывал ребенок. – Она больна, а у меня так много…

– Бедное дитя, – сказал парасхит, погладив его по голове. – Ну, пойди отдай лепешку Уарде.

Шерау, подойдя к навесу и встав на колени, прошептал ей, сверкая глазенками:

– На, возьми. Это хорошая лепешка, очень сладкая. Когда Хект еще раз даст мне лепешку и отпустит меня, я принесу ее тебе.

– Спасибо тебе, мой дорогой Шерау, – сказала Уарда, целуя ребенка. Затем, обращаясь к Пентауру, она объяснила: – Вот уж несколько недель, как его не кормят ничем, кроме сердцевины стеблей папируса [98] и сухих лепешек из лотоса [99], а сегодня он принес мне ту самую лепешку, которую вчера бабушка дала старой Хект.

Шерау залился краской и, заикаясь, пролепетал:

– Здесь только половина… я ее не трогал… это ваша собака откусила вот тут и тут…– И, подхватив пальцем стекавший с лепешки мед, мальчик быстро засунул его в рот. – Я давно уже сижу за этой кучей тростника – все боялся подойти… из-за чужих, – добавил он, указывая на врача и Пентаура. – Ну, а теперь мне пора домой!

Ребенок хотел было убежать, но Пентаур взял его на руки и, поцеловав, сказал врачу:

– Как мудр был тот, кто придал образ ребенка Гору, даровавшему добру победу над злом, а чистоте – над пороком. Будь счастлив, малыш, сохрани свою щедрость и всегда отдавай другим то, что имеешь. От этого, правда, ты не разбогатеешь, зато обогатится твое сердце.

Шерау прижался к Пентауру, и его маленькая ручка невольно протянулась к его щеке. Мальчик почувствовал внезапную нежность к Пентауру, и ему неудержимо захотелось обнять своими ручонками шею поэта, но… но он слишком оробел.

Пентаур опустил его на землю, и мальчик бегом пустился к долине. Там он остановился. Солнце было уже почти в зените, и ему предстояло вернуться в пещеру колдуньи, чтобы снова лечь на свою доску. А ему так хотелось побежать еще дальше, ну хотя бы до будущей гробницы фараона!

У самого входа в гробницу был сооружен навес из пальмовых ветвей, и под их тенью обычно отдыхал скульптор Батау, уже глубокий старик. Он был глух, но по праву считался первым мастером своего времени. Это он в былые времена украсил стены великолепных храмов Сети в Абидосе и в Фивах резными барельефами и бесконечными рядами иероглифов. А теперь он работал над украшением стен гробницы Рамсеса.

Шерау частенько подкрадывался к нему и с любопытством наблюдал за его работой, а потом и сам пытался лепить из глины фигуры животных и людей. Как-то раз старик заметил это. Молча взяв у мальчика вылепленную им фигурку, он повертел ее в руках и, одобрительно улыбнувшись, отдал ее обратно. С тех пор между ними завязалась своеобразная дружба. Шерау получил разрешение садиться возле старика и лепить фигурки, подражая скульптору. Все это происходило в полном молчании. Иногда глухой старик отбрасывал прочь работу мальчика, порой исправлял ее легким нажатием пальцев, одобрительно кивая головой.

Если мальчик почему-либо не приходил, скульптору явно его не хватало. Что же касается Шерау, то самые счастливые часы своей жизни он провел возле старика.

Скульптор разрешал мальчику брать с собой кусочки глины. Придя домой, он за спиной старухи Хект лепил разные фигурки и, едва закончив, сразу же уничтожал их. Лежа на своей ужасной доске, он пытался слабыми ручонками воспроизвести то, что жило в его воображении. Занятый этим делом, он забывал о своей горькой участи. Но сейчас было уже поздно, и мальчику пришлось отказаться от прогулки к гробнице Рамсеса. Еще раз взглянув в сторону хижины парасхита, он побежал к своему мрачному жилищу.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Пентаур тоже вскоре покинул хижину парасхита. Погруженный в раздумье, шел он по горной тропе к храму, порученному ему верховным жрецом Амени.

Он чувствовал, что для него настали безрадостные и суровые времена.

Храм, в котором он отныне стал хозяином, был выстроен великой царицей Хатшепсут [100] в честь богини Хатор и посвящен памяти самой царицы.

Жрецы этого храма пользовались особыми правами, записанными в специальных грамотах, и до сего времени права эти неукоснительно соблюдались. Сан жреца передавался по наследству от отца к сыну, и главного жреца здесь выбирали большинством голосов.

А вот теперь главный жрец лежал при смерти, и Амени, в чьем ведении находился храм, не спросив согласия жрецов, назначил на его место Пентаура.

С большой неохотой приняли жрецы навязанного им властью Амени начальника. Они выступили против него сплоченными рядами, как только стало ясно, что Пентаур намерен ввести строгие порядки и искоренить целый ряд злоупотреблений, ставших здесь вполне обычными.

Так, например, петь гимны восходящему солнцу жрецы поручили прислужникам. Пентаур тотчас же потребовал, чтобы по крайней мере младшие жрецы принимали участие в пении утренних гимнов, и стал сам руководить хором. Жрецы вели бойкую торговлю щедрыми дарами, приносимыми на алтарь богини, а их новый глава строго-настрого запретил это. Не терпел он и гнусного вымогательства, а здесь, как правило, прибегали к этому средству в отношении боязливых женщин, -посещавших храм богини Хатор гораздо чаще всех других храмов.

Молодой поэт, которого в Доме Сети приучили к строгой взыскательности к самому себе, к исполнительности и порядку, воспитав его в духе высокой нравственной чистоты, был проникнут глубоким сознанием достоинства своего сана. Он привык с неукротимым рвением восставать против всяческой лености духа и тела. Все это с самого начала породило в нем глубокое отвращение к привольной и праздной жизни своих подчиненных, к их лживости и лицемерию. А после того как посещение хижины парасхита открыло ему глаза на все тяготы и горести простых людей, он решил во что бы то ни стало пробудить свой храм к новой жизни.

Он был твердо убежден, что шайка лодырей и обманщиков, над которыми он поставлен, призвана вливать утешения в тысячи истерзанных горем сердец, осушать целые потоки слез и вселять надежду в отчаявшихся. Это убеждение и толкало его на самые решительные меры.

Вчера он видел своими глазами, как жрецы его храма с холодным безразличием выслушивали и жалобы покинутой жены, и сетования обманутой девушки, и мольбы молодой женщины, лишенной счастья материнства, и просьбы озабоченной матери, и вздохи одинокой вдовы. По лицам жрецов он видел, что они думают лишь только об одном: как бы использовать горе этих людей и выманить у них подарки для богини Хатор, или, вернее, набить свои карманы и животы.

И вот сейчас он снова приближался к тому полю, где ему предстояло выдержать немало жестоких сражений.

Перед ним лежал величественный храм, подымавшийся над долиной четырьмя террасами, и его прекрасные очертания четко рисовались на фоне охватывавшей его полукругом высокой отвесной стены из желтоватого известняка.

На тщательно выложенных постаментах стояли исполинские каменные ястребы с символами жизни, олицетворявшими сына богини – Гора, который заставляет снова расцвести все увядающее и воскрешает все умирающее.

На каждой террасе находились открытые с восточной стороны залы, и каждый из них был обнесен двадцатью двумя древними колоннами. На задних стенах были прекрасные картины и надписи, высеченные по камню резцом художника; они рассказывали о великих деяниях Хатшепсут, совершенных ею с помощью фиванских богов.

Здесь были и корабли, посланные ею в Пунт [101], чтобы обогатить Египет сокровищами Востока, и доставленные в Фивы чудесные дары Аравии; дома жителей страны благовоний и рыбы Красного моря были изображены четко и правдиво.

На третьей и четвертой террасе лепились к скалам небольшие строения, возведенные Хатшепсут и ее братьями – Тутмосом II и Тутмосом III. Перед ними высились высеченные в граните ворота. Здесь происходили омовения, здесь поклонялись статуям богини, приносили жертвы духу царицы и исповедовали знатных богомольцев.

В одной из боковых пристроек содержались священные коровы богини.

Подойдя к Главным воротам храма, Пентаур стал свидетелем безобразной сцены, наполнившей гневом его душу.

Какая-то женщина просила впустить ее во двор, чтобы она могла помолиться у алтаря богини за своего тяжело больного мужа, но толстый привратник грубо гнал ее прочь.

– Видишь, что там написано! – кричал он, указывая на надпись над воротами. – Этот порог может переступить лишь тот, кто чист. А для очищения человека надо окурить благовониями.

– Так взмахни же кадильницей и возьми за это серебряное кольцо – больше у меня ничего нет, – умоляла женщина.

– Одно кольцо! – возмутился привратник. – Выходит, богиня должна из-за тебя пойти по миру? Зерна анта [102], что идут на окуривание, стоят в десять раз дороже!

– Но у меня больше ничего нет, – повторяла женщина. – Мой муж, за которого я пришла помолиться, болен. Он не может работать, а мои дети…

– И ты собираешься кормить их, отняв у богини ее законную лепту? – спросил привратник. – А ну, живо, три кольца – или я запираю ворота!

– Сжалься, – со слезами взмолилась женщина. – Что станет с моим мужем, если Хатор не поможет ему?

– Неужто богиня обязана давать ему лекарство? – спросил привратник. – У нее заботы поважнее, чем лечить нищих. К тому же это вовсе не ее дело. Отправляйся к Имхотепу [103], или к самому великому Техути [104] – они помогают больным. А здесь не лечат.

– Я прошу лишь утешения в горе, – рыдая, сказала женщина.

– Утешения? – рассмеялся привратник, ощупывая взглядом округлые формы молодой женщины. – Утешение ты можешь получить и за более дешевую плату!

Женщина побледнела и гневно оттолкнула протянутую к ней руку.

В это мгновение между ними встал взбешенный Пентаур. Воздев к небу руки, он благословил склонившуюся ниц женщину и произнес:

– Богиня сама нисходит к тому, кто возносит ей искреннюю молитву. Ты чиста, войди во двор!

Едва успела женщина скрыться в воротах храма, как Пентаур повернулся к привратнику:

– Так вот как вы служите богине? – воскликнул он. – Вот как используете разбитые горем сердца? Давай сюда ключи! Ты лишен своей должности и завтра же отправишься пасти гусей богини Хатор!

Привратник завыл и упал на колени, но Пентаур, отвернувшись от него, вошел во двор храма и стал подниматься по ступеням в свои покои, расположенные на самой верхней террасе.

По дороге ему попадалось много жрецов. Одни просто отворачивались от него; другие, громко чавкая, что-то жевали, притворяясь, будто его не замечают. Объединившись, они решили любыми средствами выжить ненавистного им главного жреца.

Войдя в свои покои, роскошно убранные еще для его предшественника, и надевая новое облачение, он с грустью сравнивал свое прошлое с настоящим.

На какое горькое разочарование обрек его Амени!

Здесь, куда бы он ни взглянул, его всюду встречала тупая злоба и недоброжелательство. А в Доме Сети его на каждом шагу восторженно приветствовали сотни мальчиков, они доверчиво цеплялись за его одежды. Там, окруженный уважением и больших и малых, он был уверен, что каждое его слово падает на благодатную почву. Высказывая свои мысли, он чувствовал, как эти мысли обогащаются и приобретают ясность в беседах с товарищами и наставниками, наполняя его духовную жизнь новым смыслом. «Новизна исполнена таинственного очарования, – говорил он себе, – но как тяжело все же лишиться привычного!»

Он мысленно перебирал события недавних дней. Вот перед ним возник образ Бент-Анат, он становился все живее и прекраснее. Сердце его сильно забилось, кровь стремительно потекла по жилам, и, закрыв лицо руками, он стал вспоминать каждое движение царевны, каждое ее слово. «Я готова во всем следовать за тобой», – сказала она ему возле хижины парасхита. И теперь Пентаур задавал себе вопрос: достоин ли он быть ее руководителем в жизни?

Он, правда, посягнул на древние обычаи, но отнюдь не для того, чтобы нанести этим ущерб Дому Сети, который был ему бесконечно дорог, а стремясь озарить лучом нового света его мрачные покои. «Делая то, что твердо считаешь правильным, можно заслужить осуждение людей, но не богов», – говорил он себе.

Глубоко вздохнув, он вышел на террасу с непреклонной решимостью и здесь, в этом храме, всегда быть справедливым, сделать этот храм оплотом правды. «Мы, люди, причиняем другим страдания, уже появляясь на свет, и горе, покидая его, – думал он. – А потому наш долг, пока мы живы, – искоренять страдания и сеять радость. Много слез предстоит нам осушить! Итак, за дело!»

На верхней террасе Пентаур не нашел никого из своих жрецов. Все они собрались внизу и слушали рассказ привратника, открыто разделяя его негодование. Пентаур знал, против кого они негодуют!

Твердым и решительным шагом спустился он к ним и сказал:

– Я изгнал этого человека из нашей среды, ибо он нас позорит. Завтра он покинет храм.

– Я ухожу сейчас же! – заявил привратник. – И по поручению святых отцов, – при этом он оглядел собравшихся, которые ответили ему одобрительными взглядами, – спрошу верховного жреца Амени, будет ли нечистым и впредь дозволено входить в этот храм.

Он был уже у самых ворот, когда Пентаур, преградив ему путь, с суровой решимостью в голосе сказал:

– Ты останешься здесь завтра, послезавтра, всегда и будешь пасти гусей, пока я не сочту нужным простить тебя.

Привратник вопросительно посмотрел на жрецов. Никто не шевельнулся.

– Ступай к себе! – крикнул Пентаур, наступая на него. Привратник повиновался.

Пентаур запер дверь и, отдав ключ одному из прислужников, сказал:

– Ты будешь исполнять его обязанности. Сторожи этого человека хорошенько, если он сбежит, завтра я и тебя заставлю пасти гусей. Взгляните, друзья мои, как много молящихся у наших алтарей! Идите к ним и исполните свой долг. Я же пойду в исповедальню, дабы выслушивать страждущих и утешать их.

Жрецы разошлись и направились к богомольцам.

Пентаур снова поднялся по лестнице и вошел в тесную исповедальню, разделенную занавеской на две части. На стене исповедальни была изображена Хатшепсут, прильнувшая к сосцам коровы Хатор [105] и сосущая молоко вечной жизни. Едва Пентаур успел сесть, как один неокор [106] доложил ему о прибытии какой-то знатной госпожи. Кто она, он не знает, потому что лицо ее скрыто покрывалом. Носильщики ее паланкина тоже закутаны с головы до ног. Она потребовала, чтобы ее провели в исповедальню.

Слуга передал Пентауру табличку от главного жреца большого храма Амона, что на том берегу Нила, дающую посетительнице право вместе с рехиу [107] входить во внутренние покои храма и разговаривать со всеми жрецами, даже с посвященными в таинства.

Пентаур ушел за занавеску и с каким-то непонятным беспокойством стал ожидать незнакомку. Это ощущение было непривычным для него, уже много раз выслушивавшего исповеди. Амени посылал к нему даже самых знатных сановников, когда они обращались в храм Сети за толкованием своих сновидений.

Высокая женщина вошла в тихую и душную каменную каморку и, преклонив колена, погрузилась в молитву перед изваянием Хатор. Сидевший за занавеской Пентаур воздел руки к небу и обратился с мольбой к высшему божеству ниспослать ему силу и мудрость, дабы правильно ответить на самый сложный вопрос. Когда он опустил руки, женщина подняла голову. Вот она встала и сбросила с себя покрывало… Это была Бент-Анат!

Не находя себе места от волновавших ее чувств, она пришла к богине Хатор, ведающей всеми тайнами женского сердца и держащей в своих руках ту нить, которая связывает мужчину с женщиной.

– Великая владычица небес, – громко молилась Бент-Анат, – многоименная и прекрасноликая золотая Хатор, ведающая скорбь и блаженство, настоящее и будущее! Снизойди к твоей дочери и вложи в уста слуги твоего добрый совет. Мой отец велик, благороден и правдив, подобно божеству. Он советует мне – он не принуждает меня, а только советует – последовать за человеком, которого я никогда не смогу полюбить. Я встретила другого, не знатного родом, но великого умом и дарованиями.

Пентаур, не в силах вымолвить ни слова, внимал молитве царевны. Остаться ли ему скрытым от нее и подслушать ее тайну? Или же выйти и показаться ей? Гордость громко говорила ему: «Сейчас она назовет твое имя! Ты – избранник этой прекраснейшей, замечательной женщины!» Но в нем звучал и другой голос, которому он приучил себя внимать, смиряя свои порывы: «Не дай неведающей произнести то, чего она устыдилась бы, если б ведала!»

Покраснев, он раздвинул занавес и вышел к Бент-Анат.

Она отшатнулась от него е испуге.

– Кто это? Ты, Пентаур, или же один из богов? – вскрикнула она.

– Я Пентаур, – сказал он твердо. – Я человек со всеми слабостями, присущими роду его, но исполненный стремления к добру. Оставайся здесь, излей твою душу перед нашей богиней. И да будет вся моя жизнь молитвой за тебя!

Пристально взглянув ей в глаза, он с такой стремительностью бросился к выходу, словно убегал от смертельной опасности.

Бент-Анат остановила его.

– Дочь Рамсеса не нуждается в оправдании своего прихода в этот храм, но девушка Бент-Анат, – при этих словах лицо ее вспыхнуло, – ожидала встретить здесь не тебя, а старого Руи: она жаждала его совета. А теперь оставь меня, я буду молиться.

Бент-Анат снова упала на колени, а Пентаур вышел.

Когда царевна через некоторое время покинула исповедальню, с южной стороны той террасы, где она находилась, послышались громкие возгласы. Бент-Анат поспешила к ограде.

– Да здравствует Пентаур! – доносилось снизу. Пентаур подбежал к дочери фараона. Оба они, стоя рядом, на виду у всех, смотрели вниз, в долину.

– Слава Пентауру! – еще громче послышалось оттуда. – Слава нашему учителю! Возвращайся в Дом Сети! Долой преследователей Пентаура! Долой наших угнетателей!

Юноши, предводительствуемые Рамери и юным Анана, узнав, куда сослан поэт, сбежали из Дома Сети, чтобы выразить ему свою преданность. Рамери, стоя в первом ряду, радостно кивнул своей сестре, а Анана выступил вперед, чтобы обратиться с речью к любимому наставнику. Это была торжественная, хорошо заученная речь, полная заверений в том, что, если Амени откажется вернуть Пентаура в храм Сети, они все будут просить своих отцов перевести их в другую школу.

Молодой ученый говорил хорошо, и Бент-Анат не могла удержаться от знаков одобрения, слушая его пылкую речь. Но лицо Пентаура все более мрачнело, и не успел его любимый ученик кончить речь, как он строго прервал юношу.

Сначала голос его звучал осуждающе, затем грозно, но, как ни старался он, в словах его не было гнева – они были пронизаны глубокой болью.

– Поистине мне приходится лишь пожалеть о каждом своем слове, сказанном вам в свое время, если они толкнули вас на этот безрассудный поступок, – закончил он. – Вы рождены во дворцах, так учитесь же повиноваться, чтобы потом уметь повелевать. Назад в школу! Ах, вы еще колеблетесь? Ну, так я позову сейчас моих стражников и буду гнать вас до самого Дома Сети. Как вы не понимаете, что подобные славословия не делают чести ни мне, ни вам!

Удивленные и разочарованные, ученики не посмели перечить Пентауру и нехотя повернули обратно.

Бент-Анат, встретив взгляд брата, в недоумении пожимавшего плечами, опустила глаза, затем снова подняла их и робко, с уважением взглянула на поэта. Это длилось одно лишь мгновение, так как глаза ее тотчас же снова обратились к долине, где клубились густые облака пыли, слышался конский топот и стук колес. Тотчас же вслед за этим около храма остановилась колесница Сефта, главы астрологов, и повозка с вооруженными с ног до головы стражниками из Дома Сети.

Разгневанный старик, легко соскочив с колесницы, строго прикрикнул на попятившихся школьников и, приказав стражникам отвести их в школу, решительно, словно юноша, устремился к воротам храма.

Жрецы встретили его с глубоким почетом и тотчас выложили ему все свои жалобы.

Старик выслушал их с нескрываемым сочувствием и тут же, не дав им договорить, с трудом стал взбираться вверх по ступеням, навстречу спускавшейся к нему Бент-Анат.

Царевна сразу же поняла, что, если астролог узнает ее, она подвергнется суровому осуждению и станет жертвой разных кривотолков. Она уже потянулась было к покрывалу, но потом, быстро отдернув руку, со спокойным достоинством встретила гневный взгляд старика и гордо прошла мимо него. Астролог поклонился, но не благословил царевну. Встретив на второй террасе Пентаура, он приказал ему немедленно удалить из храма всех молящихся.

Через несколько минут приказ был выполнен, и жрецы стали свидетелями одной из самых тяжких сцен, какие когда-либо разыгрывались в их тихой святыне.

Глава астрологов Дома Сети был одним из самых ярых противников раннего посвящения поэта в таинства обряда. Он понимал, что смелый ум юноши стремится расшатать те древние устои, укрепить которые неутомимый старик, свято веривший в их незыблемость, старался с юных лет. Все неприятности, происходившие у него на глазах в Доме Сети, равно как и в этом храме всего несколько минут назад, он считал результатом необузданности заблудшего мечтателя. Поэтому он без пощады возложил на Пентаура всю ответственность за «бунт» учеников.

– Ты совратил не только наших мальчиков, но и дочь Рамсеса! – кричал он. – Царевна еще не успела очиститься от скверны, а ты уж заманил ее на свидание, и не куда-нибудь, а в священный храм этой чистой богини!

Незаслуженная похвала может повредить лишь слабому, но незаслуженный упрек способен и сильного сбить с пути.

Пентаур решительно отражал сыпавшиеся на него обвинения, называя их недостойными возраста, сана и имени старого астролога, но потом, боясь потерять рассудок от нахлынувшей на него ярости, повернулся и хотел уйти. Однако старик приказал ему остаться и начал в его присутствии допрашивать жрецов. Все они в один голос обвиняли Пентаура в том, что, кроме Бент-Анат, он ввел в храм еще другую нечистую женщину, бросив при этом в тюрьму привратника, восставшего против такого святотатства.

Астролог приказал немедленно освободить «невинно пострадавшего». Пентаур пытался воспротивиться этому, ссылаясь на свое право распоряжаться здесь, и дрожащим от негодования голосом велел старику покинуть храм.

Тогда Сефта показал ему перстень Амени, означавший, что на время своего пребывания в Фивах Амени назначает его своим заместителем. После этого он торжественно лишил Пентаура его сана и, приказав ему пока оставаться в храме, покинул святыню Хатшепсут.

При виде перстня своего наставника Пентаур молча склонил голову и удалился в исповедальню, где недавно встретился с Бент-Анат.

Он был потрясен всем случившимся, мысли его мешались, противоречивые чувства бушевали в груди, и он весь дрожал, как в лихорадке. Услышав хохот жрецов и привратника, торжествовавших легкую победу, он содрогнулся, словно преступник, увидавший в зеркале клеймо проклятия у себя на лбу.

Но время шло, и постепенно Пентаур стал приходить в себя, разум его прояснился. А когда он вышел из тихой исповедальни, чтобы взглянуть на восток, где на том берегу Нила высилась громада дворца, скрывавшая в своих стенах Бент-Анат, грудь юноши наполнилась чувством глубокого презрения к врагам, его охватило гордое ощущение мужества и силы. Пентаур не скрывал от себя, что у него сильные враги, что начинается пора жестоких битв, но он смело смотрел им в лицо, подобно юному герою, встречающему зарю своего боевого крещения.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Тени уже становились длиннее, когда богато украшенная колесница подъехала к воротам храма.

На ней стоял Паакер, махор фараона, и твердой рукой правил своими чистокровными сирийскими конями. Позади него сидел, скорчившись, старый раб, а огромный пес, высунув язык, бежал за мчавшимися во весь опор лошадьми.

Недалеко от ворот Паакера кто-то окликнул, и он с трудом сдержал своих коней. Маленький человечек торопливо бежал ему навстречу, и Паакер, узнав в нем карлика Нему, с досадой воскликнул:

– Из-за тебя, мелюзга, мне пришлось остановить коней. Ну, чего тебе?

– Будь так милостив, возьми меня с собой на ту сторону, когда закончишь свои дела в городе Мертвых, – сказал карлик, смиренно кланяясь.

– Ты карлик возничего Мена? – спросил Паакер.

– Ничуть не бывало, – отвечал Нему. – Я принадлежу его покинутой супруге, госпоже Неферт. Мои короткие ноги так медленно одолевают расстояние, а копыта твоих коней пожирают его, точно крокодил свою добычу.

– Залезай! – крикнул Паакер. – Ты что, пешком пришел в некрополь?

– Нет, господин, – отозвался Нему, – я приехал верхом на осле. Но злой дух вселился в мою скотинку и поразил ее хворью. Я должен был бросить осла посреди дороги. Животные Анубиса поужинают сегодня получше нас!

– Болтают, что у твоей хозяйки людям не очень-то сладко живется? – спросил Паакер.

– Хлеб-то у нас еще есть, – ответил карлик, – ну, а воды в Ниле полно. Женщине и карлику не так уж много надобно мяса; правда, последняя наша скотина так преобразилась, что зуб ее уже не берет.

Не поняв шутки карлика, Паакер вопросительно взглянул на него.

– Она преображается в деньги, – объяснил карлик. – А их никак не угрызешь. Но скоро и с ними будет покончено, а тогда уж придется искать способ печь сытные пироги из земли, воды и пальмового листа. Мне-то это безразлично – карлику ведь не много надо. Но вот как быть с нашей несчастной, нежной госпожой!

Тут Паакер так сильно хлестнул плетью по своим коням, что они взвились на дыбы, и понадобилась вся твердость его руки, чтобы их сдержать.

– Ты порвешь им губы, – предостерег хозяина старый раб. – Жаль дорогих коней.

– Тебе, что ли, за них платить? – прикрикнул на него Паакер. Затем, повернувшись к карлику, он с волнением спросил:

– Как же это Мена допускает, что его женщины бедствуют?

– Он больше не любит свою жену, – ответил карлик, печально опустив глаза. – Во время последнего дележа добычи он отказался от золота и серебра и вместо этого взял к себе в палатку пленницу из чужих краев. Его, видно, ослепили злые духи – где же можно найти женщину, прекраснее Неферт?

– Ты любишь свою госпожу?

– Как свет своих очей!

Во время этого разговора они подъехали к воротам храма. Паакер бросил рабу вожжи и, приказав ему и Нему подождать, попросил привратника провести себя к главному жрецу храма Пентауру. Просьбу свою он подкрепил большой горстью колец.

Привратник впустил его и, лишь для вида бегло помахав перед ним кадильницей, сказал:

– Ты найдешь его на третьей террасе, но он уже больше не главный жрец.

– Но так называют его в Доме Сети, откуда я приехал, – возразил Паакер.

Привратник презрительно пожал плечами.

– Взобраться на пальму легко, но еще легче упасть с нее, – сказал он и велел служителю отвести Паакера к Пентауру.

Пентаур тотчас же узнал махора. Справившись о причине его приезда, он услышал, что Паакеру нужно растолковать один странный сон.

Прежде чем рассказать свой сон, Паакер предупредил, что услуга эта не останется без вознаграждения, но, увидев, что лицо жреца омрачилось, поспешно добавил:

– Если я узнаю из твоего толкования, что сон этот сулит мне счастье, то пришлю вашей богине большое жертвенное животное.

– Ну, а в противном случае? – спросил Пентаур, которому в Доме Сети никогда не приходилось говорить о плате и пожертвованиях.

– Тогда я пришлю барана, – отвечал Паакер, не поняв тонкой насмешки, прозвучавшей в словах жреца. Он вообще имел обыкновение оплачивать милость богов в зависимости от того, насколько выгодна она ему была.

Пентаур невольно вспомнил, что говорил старик Гагабу о Паакере несколько дней назад, и ему захотелось самому испытать, как далеко зашло ослепление этого человека. Поэтому, сдержав улыбку, он спросил:

– Ну, а если я не смогу предсказать тебе ни дурного, ни хорошего?

– Я пожертвую антилопу и четырех гусей, – не задумываясь, ответил Паакер.

– Ну, а если я вообще не пожелаю помочь тебе? – осведомился Пентаур. – Если я сочту недостойным жреца разрешать кому бы то ни было платить богам в зависимости от степени их милости, как будто они чиновники, берущие взятки? Что, если я захочу доказать тебе, именно тебе, я ведь знаю тебя еще со школьной скамьи, что есть вещи, которые нельзя купить за деньги, доставшиеся в наследство?

Пораженный этими словами, Паакер попятился, а Пентаур невозмутимо продолжал:

– Я – служитель божества, но, как я вижу по твоему лицу, ты готов сорвать на мне свой необузданный нрав себе же во вред. Боги посылают нам сновидения не для того, чтобы предвещать радость или предупредить о беде. Нет! Они лишь предупреждают нас, чтобы мы подготовились духовно и со смиренной покорностью перенесли горе или с благодарностью встретили счастье, извлекая из того и из другого пользу для своей души. Я не хочу толковать твои сны. Приходи без даров, но с кротким сердцем и жаждой внутреннего просветления, – тогда я попрошу богов озарить меня и так растолковать даже дурной сон, чтобы он послужил тебе на благо. А теперь оставь меня и уходи из храма.

Паакер заскрежетал зубами от ярости, но, сдержавшись, медленно пошел прочь со словами:

– Если бы тебя уже не отстранили от дел, то за твой дерзкий отказ ты бы поплатился саном. Мы еще встретимся, и тогда ты узнаешь, что унаследованные деньги в хороших руках могут сделать больше, чем тебе кажется.

«Еще один враг», – подумал Пентаур, когда Паакер ушел. Затем он встал, распрямил плечи и высоко поднял голову с радостным сознанием, что он служит правде.

Пока Паакер разговаривал с Пентауром, карлик Нему беседовал с привратником и узнал от него обо всем случившемся в храме.

Бледный от бешенства, Паакер вскочил в колесницу и погнал лошадей, прежде чем Нему удалось вскарабкаться на подножку. Раб успел схватить карлика за шиворот и бережно поставил его позади своего господина.

– Мошенник! Негодяй! Он еще пожалеет, этот грязный пес Пентаур! – бормотал Паакер себе под нос.

Однако ни одно из этих слов не ускользнуло от ушей карлика, и, едва услыхав имя поэта, он сказал Паакеру:

– Они назначили главным жрецом этого храма какого-то развратника по имени Пентаур. Его выгнали из Дома Сети за распутство, а теперь, говорят, он подбил учеников на восстание и заманивал в храм нечистых женщин. Губы мои не осмеливаются произнести это, но привратник клялся, что глава астрологов из Дома Сети застал этого человека вместе с Бент-Анат, дочерью фараона, и тотчас же лишил его сана.

– С Бент-Анат? – удивился Паакер и, прежде чем карлик успел ответить, пробормотал: – Да, да! С Бент-Анат! – Ему вспомнился тот день, когда она долго оставалась с жрецом в хижине парасхита, пока он говорил с Неферт и ходил к колдунье.

– Не хотел бы я быть в шкуре этого жреца, – сказал Нему. – Рамсес хоть и далеко, зато везир Ани близко. Правда, это такой человек, который редко бывает суров, но ведь даже голубь никому не позволяет залезать в свое гнездо.

Паакер обернулся и вопросительно взглянул на карлика.

– Мне-то все известно, – сказал Нему. – Везир просит у Рамсеса руки его дочери. Да, да, он уже сватался, – продолжал карлик, увидав на лице Паакера недоверчивую усмешку. – И фараон не прочь дать согласие. Он ведь охотно устраивает свадьбы… Впрочем, тебе это должно быть известно лучше, чем кому-либо другому.

– Мне? – удивился Паакер.

– Ну, да. Не он ли заставил Катути отдать в жены возничему ее дочь Неферт? Я слышал это от нее самой. Она может тебе это подтвердить.

Паакер только покачал головой, но карлик настойчиво продолжал:

– Да! Да! Катути тебя, только тебя хотела видеть своим зятем, но фараон расстроил вашу свадьбу. Ты, верно, в то время был на плохом счету, потому что Рамсес очень сурово отзывался о тебе. Наш брат, словно мышь за занавеской, – уж что-нибудь да узнает.

Рывком натянув вожжи, Паакер остановил лошадей, соскочил с колесницы, бросил вожжи рабу и, подозвав к себе карлика, сказал:

– Мы пойдем с тобой пешком до реки, и ты расскажешь мне все, что тебе известно. Но если хоть одно слово лжи сорвется с твоих губ, я затравлю тебя собаками.

– Я знаю, что с госпожой!

– Ты говоришь загадками, – сказал Паакер. – Чего вам бояться?

И тогда карлик рассказал ему, что брат Неферт проиграл мумию отца, что сумма проигрыша невероятно велика, что Катути, а вместе с ней и ее дочь обречены на позор.

– Кто может их спасти? – грустно сказал карлик. – Ее недостойный муж пускает на ветер и имение и добычу, Катути бедна, а друзья ее при первой же просьбе бросаются врассыпную, как куры при крике ястреба. Бедная моя госпожа!

– А велика ли сумма? – буркнул Паакер.

– Просто невероятна, – вздохнул карлик. – Да и где найти столько денег в эти тяжелые времена? Все было бы по-другому, если бы… да, если бы… ах, тут можно просто с ума сойти… Я не думаю, что Неферт еще хоть сколько-нибудь надеется на своего хвастливого супруга. Да что говорить! Она так же часто вспоминает о тебе, как и о нем!

Паакер посмотрел на карлика с недоверием и угрозой.

– Да, да, – заверил его карлик. – С того дня, как вы побывали в Городе Мертвых, позавчера, кажется, она только о тебе и говорит, восхваляет твои способности, твой твердый мужской ум. Словно какие-то волшебные чары заставляют ее думать о тебе.

Махор так быстро пошел вперед, что карлику вновь пришлось просить его умерить шаг. В полном молчании дошли они до берега Нила, где Паакера ждала роскошная барка. На нее же вкатили его колесницу. Расположившись в каюте, Паакер позвал карлика и сказал:

– Я самый близкий родственник Катути. Теперь мы помирились. Почему же она не обратилась ко мне со своим несчастьем?

– Потому что она горда, твоя кровь течет и в ее жилах. Она скорее умрет вместе с дочерью, – так сказала она сама, – чем попросит помощи у тебя, человека, перед которым она виновата.

– Значит, она все же вспомнила обо мне?

– Первым делом, причем ни одной минуты не сомневалась в твоем благородстве. О, она высоко ставит тебя, я повторяю это! И если стрела хетта или кара богов поразит Мена, она с восторгом приведет свою дочь в твои объятия! А Неферт, верь мне, тоже не забыла друга детских лет. Не далее как позавчера вечером, когда она вернулась из Города Мертвых, еще до того как мы получили письмо из военного лагеря, она только и думала о тебе. Даже больше: она звала тебя во сне! Я это знаю от Кандак – ее чернокожей служанки.

Махор опустил глаза и задумчиво промолвил

– Странно! В эту ночь я тоже видел сон, и во сне мне явилась твоя молодая госпожа. Этот дерзкий жрец в храме Хатор должен был мне его истолковать.

– И он отказал тебе? Какой глупец! Но есть ведь и другие люди, которые разбираются в снах, а я далеко не последний среди них. Спрашивай своего слугу! В девяносто девяти случаях из ста мои толкования оправдываются. Что же тебе снилось?

– Будто стою я на берегу Нила, – начал Паакер, опустив глаза и водя рукояткой плети по пушистому ковру, устилавшему пол. – Воды его спокойны, а на другом берегу я вижу Неферт – она кивает мне. Я позвал ее, и она пошла по воде, словно по этому ковру. Она шла по реке, как по песку пустыни, не замочив ног! Это было невероятно! Все ближе и ближе подходила она ко мне, я уже протянул руку, чтобы помочь ей, но она вдруг нырнула, как лебедь. Я бросился в воду, чтобы поймать ее, вот она появилась на поверхности, я обнимаю ее… и тут происходит самое необычайное! Она тает, тает, как снег на сирийских горах, когда возьмешь его в руки. Нет, не совсем так, потому что ее волосы превращаются в лилии, из глаз выплывают две сверкающие рыбки и мгновенно исчезают, губы ее становятся веточками кораллов и сразу же идут на дно, а тело превращается в крокодила с головой Мена – он смотрит на меня и смеется, оскалив зубы. Меня охватывает дикая злоба, я бросаюсь на него с мечом, он вонзает зубы в мое тело, а я всаживаю меч ему в пасть… тут Нил темнеет от нашей крови… И вот мы бьемся, бьемся, – целую вечность, – пока я не просыпаюсь.

Глубокий вздох вырвался из груди Паакера вместе с последним словом, – казалось, будто этот дикий сон вновь заставил его содрогнуться. Карлик слушал его с напряженным вниманием, и прошло немало времени, прежде чем он заговорил.

– Странный сон, – сказал он. – Однако человеку сведущему объяснить его нетрудно. Неферт стремится к тебе, она хочет стать твоей. Но хоть и будет казаться тебе, что ты уже держишь ее в своих объятиях, она все же выскользнет из них. Растают, как лед, и развеются, как песок, твои надежды, если ты не сумеешь убрать с дороги крокодила.

В этот миг барка коснулась пристани. Махор встал и воскликнул:

– Вот мы и у цели!

– Вот мы и у цели, – повторил карлик, нажимая на каждое слово. – Осталось только перейти узенький мостик!

Когда оба они уже стояли на берегу, карлик сказал:

– Благодарю тебя за твою доброту. Если я смогу тебе чем-нибудь служить – приказывай!

– Иди сюда! – Паакер увлек Нему с собой под тень сикоморы, освещенной неверными лучами заходящего солнца. – Что ты разумел под узеньким мостиком, который мне осталось перейти? Я не понимаю цветистой речи и требую простых и ясных слов!

Карлик на мгновение задумался, затем спросил:

– Можно ли мне говорить без околичностей, прямо и откровенно? Ты не будешь сердиться?

– Говори!

– Крокодил – это Мена! Убей его – и ты перейдешь мостик! Тогда и Неферт твоя… тебе нужно только последовать моему совету.

– Что же мне делать?

– Убить возничего Мена!

Паакер хотел было сказать, что это – дело давно решенное, но прежде он должен был повернуться так, чтобы восходящая луна оказалась справа, – это считалось счастливым предзнаменованием. А карлик тем временем продолжал:

– Смотри только, чтобы Неферт не растаяла у тебя в объятиях, как в твоем сне, прежде чем ты будешь у цели. А это значит: спаси честь своей будущей матери и будущей жены, если не хочешь взять жену, отмеченную клеймом позора!

Паакер задумчиво глядел себе под ноги, а Нему добавил:

– Могу ли я сообщить госпоже, что ты готов ее спасти? Ну, конечно, могу! А коли так, все будет хорошо! Кто отдает за свою любовь целое состояние, тот, когда представляется случай удовлетворить разом и свою страсть и ненависть, не станет колебаться, пожертвовать ли ему бронзовым наконечником и древком из тростника!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Солнце зашло, и ночь опустилась над Городом Мертвых. Над Долиной Царей сияла луна, и скалы отбрасывали в ущелье густые, резкие тени. Жуткая тишина царила в этой безлюдной и глухой долине, но, несмотря на это, жизнь здесь кипела еще более бурно, чем в полуденную пору. В ночной тьме проносились летучие мыши, оставляя за собой след, подобный черным шелковым нитям; широко распластав крылья, беззвучно скользила в воздухе сова, и стайки шакалов одна за другой пробегали по склонам долины. Порой тишину нарушал их отвратительный лай или пронзительный хохот гиены.

Не спали еще и люди в этой долине царских гробниц.

Слабый огонек мерцал в пещере колдуньи Хект. Перед хижиной парасхита горел костер, и бабка больной Уарды время от времени подбрасывала в него кусочки сухого навоза, не давая ему угаснуть.

Двое мужчин сидели у хижины, молча глядя в неверное пламя костра, тусклый свет которого не в силах был побороть яркого сияния луны, а третий мужчина – отец Уарды – потрошил поодаль тушу большого барана.

– Как жутко воют нынче шакалы! – нарушил молчание старик парасхит, зябко кутая свои голые плечи в кусок рваной коричневой материи, накинутой для защиты от ночного холода и росы.

– Чуют свежее мясо, – отозвался Небсехт. – Бросьте им потроха, а окорока и спинку можно зажарить. Осторожно, воин. Аккуратнее вырезай сердце! Ага, вот оно! Да, большой был баран!

Небсехт положил себе на ладонв сердце барана и принялся внимательно его разглядывать. Старый парасхит боязливо покосился на него и сказал:

– Я, правда, обещал сделать, все, что ты потребуешь, если наша малышка опять будет здорова… но ты требуешь невозможного!

– Невозможного? – удивился врач. – Почему же? Ты ведь вскрываешь трупы, ты свой человек среди бальзамировщиков – так найди себе дело и постарайся пристроиться вблизи каноп [108]. Положи это баранье сердце в сосуд, а оттуда вынь человеческое сердце. И никто, ручаюсь тебе, никто не заметит! Пускай это будет не завтра или послезавтра. Пускай твой сын каждый день покупает на мои деньги барана и режет его, пока не представится удобный случай. А от сытной мясной пищи твоя внучка быстро поправится. Ну, будь же смелей!

– Я ничего не боюсь, – сказал старик. – Но вправе ли я украсть у покойника его жизнь в потустороннем мире? И это еще не все! Я жил в нищете, всеми презираемый, и много лет подряд – никто ведь не вел им счета – неизменно следовал законам, чтобы хоть на том свете быть праведником и получить на нивах Иалу и в солнечной ладье воздаяние за все то, чего я лишен здесь. Ты хороший и добрый человек, но я не пойму, как можешь ты ради какой-то прихоти жертвовать блаженством несчастного, который всю свою долгую жизнь не знал, что такое счастье, и не сделал тебе никакого зла?

– Для чего мне нужно это сердце, ты все равно не поймешь, – промолвил врач. – Но если ты мне его раздобудешь, то окажешь тем самым помощь великому и полезному делу. А прихотей у меня нет никаких, потому что я не какой-нибудь праздный бездельник! Что же касается твоего блаженства на нивах Иалу, то не беспокойся. Я – жрец и беру на себя твой грех и все его последствия, ты слышишь, – на себя! И как жрец говорю тебе: то, чего я от тебя требую, – дело доброе, и если судьи в загробном царстве спросят тебя: «Зачем ты вынул сердце человека из канопы? » – ответь им… ответь им так: «Потому что жрец Небсехт приказал мне сделать это и обещал взять на себя ответ за мой грех».

Старик опустил глаза и задумался, а врач продолжал еще настойчивей:

– Если ты исполнишь мое желание, то… клянусь тебе, я позабочусь о том, чтобы, когда ты умрешь, твою мумию снабдили всеми амулетами, а сам напишу изречение «Выхода днем» [109] и велю вложить его тебе между пеленами, как знатному человеку. Это оградит тебя от всех злых духов, ты получишь право входа в чертог воздающего и карающего правосудия и будешь признан достойным блаженства.

– Но ведь хищение сердца отягчит мои грехи, когда собственное мое сердце положат на чашу весов [110], – со вздохом промолвил старик.

Небсехт на мгновение задумался, затем сказал:

– Я дам тебе еще грамоту, где засвидетельствую, что это я приказал тебе совершить хищение. Ты зашьешь ее в мешочек, который будешь носить на шее, и пусть его положат вместе с тобой в могилу. А когда Техути [111], защитник душ, станет оправдывать тебя перед Осирисом и судьями загробного мира [112], подай ему эту грамоту. Он прочитает ее вслух, и тебя оправдают.

– Я-то не разбираюсь в письменах, – пробурчал старик, и в голосе его послышалось легкое недоверие.

– Клянусь тебе девяткой великих богов [113], что я напишу в этой грамоте только то, что обещал. Я покаюсь в ней, что я, жрец Небсехт, приказал тебе взять сердце, и твоя вина – это моя вина.

– Ну, тогда принеси мне такую грамоту, – пробормотал старик.

Врач вытер со лба пот и, протянув старику руку, с облегчением в голосе сказал:

– Завтра ты получишь грамоту, а внучку твою я буду лечить, пока она совсем не выздоровеет.

Воин, занятый разделкой барана, не слыхал ни слова из всего этого разговора. Теперь он уже стоял у костра и держал над огнем баранью ногу на деревянном вертеле. Едва шакалы учуяли запах поджариваемого бараньего жира, как вой их стал еще громче, а старик, глядя на жаркое, сразу забыл о страшном деле, за которое он взялся, – вот уже год, как в его доме и не пробовали мяса!

А врач Небсехт, отломив себе кусочек лепешки, молча смотрел, как едят парасхит и его сын. Они отрывали зубами мясо от костей. Молодой воин ел лакомую пищу с особой жадностью. Небсехт даже слышал, как он жует, словно лошадь в стойле, и не мог подавить в себе отвращение.

– Жертвы своих чувств! – бормотал он себе под нос. – Животные, наделенные рассудком! И все-таки они люди! Странно! Они обречены томиться в оковах своих чувств, но, несмотря на это, насколько сильнее в них стремление к сверхчувственному по сравнению с нами!

– Ты хочешь мяса? – спросил воин, заметив, что губы врача шевелятся, оторвал кусок мяса от жареной бараньей ноги и протянул его врачу.

Небсехт невольно отшатнулся, испуганный сверкающими зубами и плотоядным выражением его смуглого лица. При этом он вспомнил о нежном и белом личике девушки, лежавшей в хижине на циновке, и с губ его невольно сорвался вопрос:

– Эта девочка, Уарда, твоя дочь?

Воин ударил себя рукой в грудь и воскликнул:

– Так же, как наш фараон Рамсес – сын Сети!

Когда мужчины закончили ужин, съев все, даже плоские лепешки, которые старуха подала, чтобы они вытерли свои жирные пальцы, воин тяжко вздохнул, – медленно соображавший, он все еще думал о вопросе, заданном врачом.

– Ее мать была из чужих краев. Это она подложила белую голубку в гнездо ворона.

– Из какой же страны была твоя жена? – спросил Неб-сехт. – Неужели ты ни разу не спросил ее, откуда она, когда жил с ней?

– Как же, спрашивал! Но разве могла она мне ответить? Это долгая и необыкновенная история!

– Расскажи, – попросил его Небсехт. – До рассвета далеко, а я больше люблю слушать, чем говорить. Но сначала я хочу взглянуть на нашу больную.

После того как врач убедился, что Уарда спокойно спит и дыхание у нее ровное, он снова подсел к мужчинам, и рыжебородый воин начал свой рассказ.

– Давно все это было. Еще Сети был жив, но Рамсес уже правил тогда вместо него. Вот в эти-то времена и вернулся я с севера. И послали меня к рабочим, которые должны были строить укрепления в городе Рамсеса – Цоане. Я был поставлен надсмотрщиком над шестью рабочими – все сплошь аму [114] из племени иудеев, – а Рамсес крепко держал их в то время за горло. Среди этих рабочих было несколько сыновей богатых скотовладельцев: тогда ведь не спрашивали: «Что у тебя есть? » – а спрашивали только: «Из какого ты племени? ». Надо было закончить крепостные сооружения и канал, соединяющий Нил с Тростниковым морем, а фараон – да ниспошлют ему боги долгую жизнь, здоровье и силу! – увел на войну всех молодых воинов и велел использовать на этих работах народ аму, родственный по крови его врагам на востоке. Славно пожили мы в ту пору в Гошене [115] – страна эта прекрасная, изобилует зерном, травами, овощами, рыбой и птицей. Я имел все, что только душе угодно, потому что среди моих шести рабочих было двое сынков из очень богатых семей и родители их частенько подсыпали мне серебра. Всякий любит своих детей, но иудеи любят их нежнее, чем все другие народы. Мы должны были каждый день сдавать определенное число кирпичей. Когда солнце припекало особенно сильно, я помогал моим молодчикам и за час делал больше кирпичей, чем они втроем, – ведь я и сейчас сильный, а тогда был еще сильнее.

Но вот настало время, и меня освободили от этой работы. Я должен был ехать в Фивы к пленным, сооружавшим огромный храм Амона, что на том берегу. И так как я привез кое-какие деньжонки, а окончанию постройки жилища царя богов еще не было видно конца и краю, я начал подумывать о женитьбе, только я не хотел жениться на египтянке. Дочерей у парасхитов было сколько угодно, но я жаждал вырваться из этой проклятой касты своего отца, а здешние девушки из других каст, как я не раз убеждался, чуждались нас, нечистых. В Нижней стране мне было лучше: там женщины из племен аму и шасу охотно приходили ко мне в палатку. С тех пор я и стал подумывать о женитьбе на азиатке.

Много раз привозили к нам на продажу пленных девушек, но все они или не нравились мне, или стоили слишком дорого.

А денежки-то между тем таяли! Мы недурно пользовались жизнью, особенно когда отдыхали после работы. К тому же там, в квартале чужеземцев, было немало хорошеньких танцовщиц.

И вот однажды, в дни священного Праздника Лестницы, прибыла новая партия пленных и среди них множество женщин – их продавали прямо у пристани с публичного торга. За красивых и молодых заламывали непомерно высокие цены, но даже и на пленницу постарше денег у меня не хватало.

Под самый конец торга вывели двух женщин – одну слепую, а другую ужасно тощую да к тому же еще и немую, торговец сам об этом предупредил. А надо сказать, что до этого он здорово расхваливал свой товар! У слепой были крепкие руки, и ее купил хозяин кабачка, где она и по сей день вертит ручную мельницу. Ну, а немая держала на руках ребенка, и никто не мог сказать, молода она или стара, такая она была тощая. Вид у нее был страшный, краше в гроб кладут, а ребенок словно еще раньше нее готов был сойти в могилу. Да, а волосы у нее были рыжие, огненно-рыжие, поистине цвета Сетха. Лицо же, белое, как снег, не казалось ни злым, ни добрым, оно выражало лишь усталость, смертельную усталость. Синие жилы, словно шнуры, обвивали ее белые, иссохшие руки, которыми она едва держала ребенка. Если подымется ветер, подумалось мне, он унесет ее вместе с малышом. Торговец предложил покупателям самим назначить цену. Но все молчали: ведь для работы эта немая не годилась, она и так была полужива, а погребение стоит немалых денег.

Так прошло несколько минут. Тогда торговец подошел к женщине и вытянул ее плетью, чтобы она приободрилась и не выглядела так уж жалко. Она задрожала, как в лихорадке, крепче прижала к себе ребенка, озираясь вокруг, словно искала защиты, и тут наши глаза встретились. То, что произошло вслед за этим, похоже на чудо! Глаза у нее были огромные, никогда еще мне не доводилось видеть таких, в них была какая-то неотразимая сила, которая властно захватила меня и не отпускала до самого конца жизни этой женщины. И вот в тот день глаза ее в первый раз меня околдовали.

Было не жарко, я ничего не пил в тот день, и все же, против собственной воли и здравого рассудка, я предложил за нее все, что у меня было. Я мог бы купить ее много дешевле! Приятели мои стали смеяться надо мной, а торговец лишь пожал плечами, пересчитывая мои кольца; я же тем временем помог ей собраться, взял на руки ее ребенка, перевез их в лодке через Нил, затем посадил свое жалкое приобретение на тачку и привез эту женщину сюда, к моим старикам, точно плиту известняка.

Мать покачала головой, а отец поглядел на меня, как на безумного, но не сказал ни слова. Ей постелили соломы, а я построил вот эту лачугу возле нашей хижины – тогда это был вполне приличный домик, – работая по ночам, в свободное время. Вскоре моя мать полюбила ребеночка. Он был очень маленький, и мы называли его Пенну, мышонок, потому что он был такой хорошенький – и впрямь точь-в-точь мышонок. Я перестал ходить в квартал чужеземцев, где раньше транжирил свои деньги, стал копить их и купил козу – коза эта уже стояла перед дверью нашей хижины, когда я перенес туда женщину.

Она только говорить не могла, а так все слышала, но не знала нашего языка. Зато злой дух в ее глазах говорил и слушал за нее. Она понимала все и могла все сказать глазами, – правда, лучше всего она умела благодарить. Ни один верховный жрец, что долгими гимнами возносит богам хвалу за их благодеяния в день великого праздника Нила, не в состоянии так искренне выразить благодарность своими многоопытными устами, как она своим немым взглядом. А когда она просила о чем-нибудь, то, казалось, злой дух в ее глазах становится еще могущественнее.

Поначалу, правда, я терял терпение, когда она бессильно прислонялась к стене, а малыш вопил и не давал мне спать. Но стоило ей, бывало, только поднять на меня глаза, как сердце мое смирялось и мне казалось, что крик ребенка – это просто пение. И в самом деле, Пенну кричал не так, как другие дети, и у него были такие нежные белые пальчики.

Как-то раз он кричал особенно долго. Я нагнулся к нему и хотел с ним заговорить, а он вдруг ухватился ручонками за мою бороду. Как это было приятно! После этого ему часто приходилось трепать меня за бороду: его мать заметила, что это доставляет мне удовольствие. Стоило мне принести ей что-нибудь хорошее – яйцо, или цветок, или печенье, как она брала малыша и, подойдя ко мне, сама клала его ручонки мне на бороду.

Да, да! Прошло всего несколько месяцев, и она уже могла брать его на руки, так она окрепла благодаря покою и уходу. Она, правда, все еще оставалась бледной и хрупкой, но хорошела буквально с каждым днем. Когда я ее купил, ей было лет двадцать. Как ее звали, я так никогда и не узнал, и мы не дали ей никакого имени. Она была просто «женщина», так мы ее и звали.

Восемь лун прожила она у нас, и вдруг наш мышонок помер. Я горько плакал, не меньше ее. Когда я нагнулся над его маленьким трупиком и дал волю слезам, подумав о том, что он уже никогда больше не протянет ко мне свои ручонки, то вдруг в первый раз почувствовал на своей щеке мягкое прикосновение руки этой женщины. Как ребенок, она нежно гладила мою жесткую бороду и глядела на меня с такой благодарностью, что на душе у меня сделалось так хорошо, будто фараон подарил мне сразу и Верхний и Нижний Египет вместе.

Когда мы схоронили мышонка, женщина опять слегла, но моя мать выходила ее. Мы жили с ней, как отец с дочерью. Она была всегда приветлива, но стоило мне к ней приблизиться со своими ласками, она вскидывала на меня глаза, и их неотразимая сила гнала меня прочь; ну, я и оставлял ее в покое.

Она поправлялась, становилась все здоровее и красивее. Теперь она была так красива, что я должен был прятать ее от всех, а сам только и мечтал сделать ее своей женой. Правда, хорошей хозяйки из нее никогда бы не получилось: ручки у нее были слишком нежные для этого, она не умела даже подоить козу. Все это делала за нее моя мать.

Днем она работала в хижине: она была очень искусна во всех женских рукоделиях и плела тонкие, как паутина, кружева. Мать продавала их и на вырученные деньги покупала ей благовония, которые она очень любила. Любила она и цветы – это от нее наша Уарда унаследовала любовь к ним.

По вечерам, когда Город Мертвых пустел, она бродила по этой долине, глубоко задумавшись и поглядывая на луну, которую она почему-то особенно чтила.

Однажды – дело было зимой – прихожу я как-то в свою хижину. Было уже темно, и я думал найти ее у порога. Вдруг слышу, как шагах в ста за пещерой старухи Хект злобно залаяла целая стая шакалов. Я подумал: верно, они там напали на человека. И сразу же понял, на кого, хотя никто мне не сказал ни слова, а сама женщина не могла ни кричать, ни звать на помощь. Дрожа от страха, я вырвал из земли кол, к которому мы привязывали козу, выхватил из очага головню и бросился к ней на выручку. Я разогнал этих тварей и принес женщину в хижину – она была без чувств. Мать помогла мне, и вскоре мы привели ее в себя. А когда мы остались с ней вдвоем, я плакал как ребенок от радости, что она спасена. Она позволила мне поцеловать себя и в ту же ночь стала моей женой… через три года, после того как я купил ее!

Она родила мне девочку и сама назвала ее Уардой – она указала нам на розу, а затем на ребенка, и мы поняли ее без слов. Вскоре после этого она умерла…

Хоть ты и жрец, но скажу тебе прямо: когда меня призовет Осирис и я буду допущен на нивы Налу, то я сначала спрошу, встречу ли я там мою жену, и если привратник ответит «нет», то пусть меня столкнут к проклятым и грешникам, лишь бы я нашел ее там.

– Неужели не было никакого знака, указывающего на ее происхождение? – спросил врач.

Воин, рыдая, закрыл лицо руками и не слыхал его вопроса, а старик отвечал:

– Она была дочерью какого-то знатного человека, потому что в ее одеждах мы нашли золотое украшение с драгоценным камнем и какими-то странными письменами. Это дорогая вещь, и моя старуха тщательно бережет ее для нашей малышки.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда занялась заря нового дня, Небсехт покинул хижину парасхита. Состояние больной уже не вызывало у него опасений, и, погруженный в глубокое раздумье, он направился к храму царицы Хатшепсут, чтобы отыскать своего друга Пентаура и написать там обещанную старику грамоту.

С первыми лучами солнца молодой врач подошел к храму. Он ожидал услышать утренний гимн жрецов, однако в храме царила мертвая тишина. Он постучал, и заспанный привратник отворил ворота.

Небсехт спросил, где можно найти главного жреца.

– Он умер сегодня ночью, – зевая ответил привратник.

– Да что ты говоришь? – с ужасом вскричал врач. – Кто умер?

– Наш старый настоятель Руи, почтенный человек. Небсехт облегченно вздохнул и спросил, где Пентаур.

– Ты из Дома Сети, а не знаешь, что его лишили сана! – со злостью проговорил привратник. – Сегодня святые отцы отказались восславить вместе с ним нарождение Ра. Он, наверно, наверху распевает в одиночестве гимны. Там ты его и найдешь.

Врач быстро взбежал по ступеням. Несколько жрецов, едва завидев его, сбились в кучку и запели утренний гимн. Однако он не обратил на них внимания. Своего друга он нашел на самой верхней террасе. Пентаур что-то писал.

Вскоре Небсехт уже знал обо всем и, не в силах сдержать своей злобы, воскликнул:

– Для мудрых мужей Дома Сети ты слишком искренен, а здесь, для этого отродья, ты слишком усерден и чист! Я знал, что так будет! Для нас, посвященных, выбор один – лгать или молчать!

– Это старое заблуждение, – возразил Пентаур. – Мы знаем, что божество едино, и мы называем его «всем», «оболочкой всего» [116] или попросту – Ра [117]. Однако под словом «Ра» мы понимаем нечто иное, чем эти рабы своих страстей. Ведь для нас вся вселенная – божество, и в каждой ее частице мы познаем одну из форм проявления высшего существа, кроме которого нет ничего ни на небе, ни под землей.

– Мне, посвященному, ты, конечно, можешь говорить это…– прервал его Небсехт.

– А я не скрываю этого и от непосвященных! – воскликнул Пентаур. – Только тем, кто не в состоянии постичь целое, я показываю лишь отдельные части. Разве я лгу, когда вместо «я говорю» употребляю слова «мои уста говорят», когда утверждаю, что твой глаз смотрит, в то время как смотришь ты? Когда вспыхивает сияние единственного, я пылко возношу ему благодарность в гимнах, называя при этом ярчайшую его форму – Ра.

Когда я смотрю вон на те зеленые нивы, я призываю верующих возблагодарить богиню Ренене [118], иными словами, то проявление единственного, благодаря которому созревают тучные хлеба. Если меня поражает обилие даров, изливаемых на нашу землю этим божественным потоком, источник которого от нас сокрыт, я прославляю единственного в лице бога Хапи [119] – таинственного. Смотрим ли мы на солнце, на зреющий урожай или на Нил, наблюдаем ли мы в видимом или невидимом мире единство или стройную гармонию всего сущего, всегда и везде мы имеем дело только с ним – единственным и всеобъемлющим, ибо и сами мы принадлежим ему, как та из его форм, в которую он вдохнул свой собственный дух. Круг представлений толпы узок…

– И поэтому мы, львы, крошим и поливаем соусом, словно для больного со слабым желудком, тот кусок, который сами проглатываем зараз. [120]

– Нет! Нет! Мы лишь чувствуем, что обязаны разбавить и подсластить тот крепкий напиток, который может свалить с ног и мужчину, прежде чем мы подносим его детям, духовно несовершеннолетним. В символических образах, наконец, в прекрасном и красочном мифе мудрецы древности, правда, сокрыли высшие истины, но в то же время они преподнесли их толпе в виде, доступном ее пониманию.

– Доступном пониманию? – переспросил врач. – К чему же тогда скрывать их?

– А ты думаешь, толпа смогла бы взглянуть в лицо неприкрытой, обнаженной истине [121] и не прийти при этом в отчаяние?

– Если я могу смотреть ей в лицо, значит, это может всякий, кто смотрит вперед и не стремится увидеть ничего иного, как одну только истину! – вскричал врач. – Мы оба знаем, что все предметы, нас окружающие, таковы, какими они отражаются в зеркале нашей души, более или менее подготовленном к этому. Я вижу серое серым, а белое – белым и привык, когда хочу познать что-либо, отбрасывать прочь свои иллюзии, если только они вообще возникают в моем трезвом мозгу. Ты смотришь на вещи так же прямо, как и я, но у тебя в душе все преобразуется, ибо в ней трудятся незримые ваятели, они исправляют кривое, преображают безликое, еще более украшают привлекательное. А все потому, что ты – поэт, художник, я же всего лишь человек, стремящийся к истине.

– Всего лишь? – спросил Пентаур. – Именно за это стремление, я и ценю тебя так высоко. Даты ведь знаешь, что и я ищу одну только истину.

Врач кивнул другу.

– Знаю, знаю! Однако наши дороги лежат рядом и нигде не сходятся, а наша конечная цель – решить загадку, у которой столько ответов. Ты думаешь, что решил ее правильно, а она, быть может, вовсе не разрешима.

– Раз так, будем довольствоваться наиболее подходящим и прекрасным решением.

– Прекрасным? – раздраженно воскликнул Небсехт. – Может ли быть прекрасным то чудовище, что вы называете божеством, это гигантское тело, которое вечно порождает самого себя ради того только, чтобы потом себя же и поглотить? Божество – это все то, утверждаете вы, что удовлетворяется самим собой. Говорят, оно вечно – и это справедливо, ибо оно забирает обратно все, что исходит от него, ибо этот великий скупой не дарит ни единой песчинки, ни единого лучика, ни одного пузырька воздуха, не потребовав их обратно. И правит он безо всякой цели, без разума и любви, а лишь на основе одной тиранической необходимости, рабом которой является он сам. Только через него самого можно объяснить это трусливое существо, скрывающееся под покровом непостижимости, который я хотел бы сорвать. Вот как понимаю я то, что вы называете божеством!

– Оно отвратительно! – согласился Пентаур. – А все лишь потому, что ты забываешь об одном: основой всего сущего, силой, движущей всей вселенной, мы признаем разум, что проявляется в гармонии частей божества и в нас самих, ибо и мы сами сотканы из его материи и в нас вложена частица его души.

– Так неужели битва жизни разумна? – спросил Небсехт. – Неужели эти вечные удары, повергающие нас наземь ради того, чтобы затем вновь дать возможность встать на ноги, так уж целесообразны и мудры? Вводя разум во вселенную, вы тешите себя вымышленным повелителем, который до ужаса похож на тех владык, что вы показываете народу.

– Это только так кажется, – возразил Пентаур. – Дело в том, что сверхъестественное можно объяснить лишь посредством восприятия чувств. Из-за того, что божество проявляется как всемирный разум, мы именуем его «словом». Тот, кто облекает свои члены словом, как говорят об этом священные тексты, являет собой волю, придающую вещам различие их форм. Скарабей, который «рождается как свой собственный сын», напоминает нам вечно самообновляющуюся силу становления в природе, а она-то и побуждает тебя назвать наше божество чудовищем. Силу эту ты не в состоянии отрицать, равно как и удачный выбор этого образа, – ты же знаешь, что среди скарабеев есть только самцы и они порождают самих себя. [122]

Небсехт усмехнулся и сказал:

– Если все ваши таинства столь же правдивы, сколь удачно выбран этот образ, тогда ваше дело плохо. Я уже много лет живу в дружбе и соседстве с навозными жуками. Я хорошо изучил их и заверяю тебя, что у них тоже есть самцы и самки, как и у кошек, обезьян или людей. Твоего «доброго божества» я не знаю и никак не могу понять, почему вы вообще различаете во вселенной доброе и злое начало. Если вселенная действительно божество, а божество, как учит священная книга, – это добро и, кроме него, ничего не существует, где же вы тогда находите место для зла?

– Ты говоришь, как ученик, – с неудовольствием промолвил Пентаур. – Все сущее само по себе является добрым и разумным, однако беспредельное единственное божество, которое само предписало себе законы и пути бытия, придает конечному свои извечные свойства посредством непрестанного обновления и каждое мгновение переходит в непрерывно изменяющиеся формы конечного. То, что мы называем злым, бессмысленным, темным, – само по себе божественно, а потому является добрым, разумным и светлым, но наш затуманенный ум воспринимает его в искаженной форме, ибо мы видим лишь путь, а не саму цель, лишь часть, но не целое. Ты уподобляешься сейчас неискушенным слушателям, которые хулят музыкальную пьесу, когда слышат в ней нестройные звуки, а ведь арфист извлекает их из своего инструмента только для того, чтобы дать своим слушателям возможность глубже ощутить чистоту последующих гармоничных аккордов. Точно так же глупец осуждает художника, когда тот покрывает доску черной краской еще до появления картины, которая будет отчетливее выглядеть как раз на темном фоне. Точно так же ребенок ругает дерево за то, что его плоды гниют, а между тем без этого из их семян не сможет родиться новая жизнь. То, что кажется дурным, есть лишь шаг на пути к более высокому благу, а смерть – это порог новой жизни, так же как вечерняя заря исчезает во мраке ночи, чтобы вскоре переродиться в утреннюю зарю нового дня.

– Ах, до чего же это убедительно! – возмутился Небсехт. – Все, даже отталкивающее, обретает очарование в твоих устах. Но я легко могу повернуть твою мысль другой стороной и утверждать, что дурное правит миром и лишь порой дает нам отведать сладостного удовлетворения, чтобы мы еще острее чувствовали всю горечь жизни. Вы видите всюду гармонию и доброту, а по моим наблюдениям выходит, что только страсть пробуждает жизнь, что все существование есть борьба, где одно живое существо пожирает другое.

– Но неужели ты не видишь красоты всего, что тебя окружает! – восторженно воскликнул Пентаур. – Неужели непреложная закономерность, царящая во вселенной, не наполняет тебя смиренным восхищением?

– Я никогда не искал красоты, – ответил врач. – Мне кажется даже, что я лишен того органа, который дал бы мне возможность постичь ее самостоятельно, хотя я охотно постигаю ее при твоем посредстве; что же касается закономерности в природе, то я целиком и полностью ее признаю, потому что она-то и есть истинная душа вселенной. Вы называете единственного «Тем», что означает сумма, единство, полученное сложением многих чисел. Это мне нравится, ибо составные части вселенной и силы, направляющие жизнь по путям ее развития, точно определены мерой и числом; однако красота и доброта к этому совершенно не причастны.

– Такие взгляды – прямое следствие твоих странных занятий, – огорченно промолвил Пентаур. – Ты убиваешь и разрушаешь ради того, чтобы, как ты сам говоришь, напасть на след тайны жизни. Взгляни на становление бытия в природе, раскрой пошире глаза, и красота всего, что ты увидишь вокруг, убедит тебя и без моей помощи в том, что ты молишься ложному богу.

– А я вообще никому не молюсь, – возразил Небсехт. – Ведь закон, который движет вселенной, так же мало трогают молитвы, как и ваши песочные часы. И кто тебе сказал, что я не стремлюсь напасть на след становления бытия? Ведь я уже доказал, что лучше тебя знаю пути размножения скарабеев. Я действительно убил несколько насекомых, и не только чтобы изучить их организм, но и чтобы исследовать, как он сложился. Однако именно во время этой работы мой орган восприятия красоты что-то никак не давал о себе знать. Уверяю тебя, что в созерцании созидания так же мало прелести, как и в созерцании гибели и разложения!

Пентаур вопросительно взглянул на Небсехта.

– Ладно, попытаюсь и я говорить образами, – продолжал врач. – Взгляни на это вино; как оно прозрачно, какой у него аромат! Однако виноделы давили виноград своими грубыми, мозолистыми ногами. А эти тучные нивы! Они отливают чистым золотом и дадут белую, как снег, муку, хотя колосья выросли из сгнившего зерна. Не так давно ты превозносил мне красоту огромного, почти законченного зала с колоннами в храме Амона, по ту сторону Нила, в Фивах. [123] Им будут восхищаться грядущие поколения. А я видел, как он строился: в ужасном беспорядке валялись там глыбы камня, пыль, клубясь, спирала дыхание; не далее как три месяца назад меня послали туда, потому что больше сотни рабочих были забиты насмерть надсмотрщиками, – их заставляли под палящим солнцем шлифовать каменные плиты. Будь я, как ты, поэтом, я мог бы нарисовать тебе тысячи подобных картин, которые вряд ли пришлись бы тебе по вкусу. Но и без того у нас хватит дела наблюдать существующее и исследовать закон, движущий бытием.

– Я никогда не мог до конца понять твои стремления и удивляюсь, почему ты не занялся астрологией, – сказал Пентаур. – Ведь ты считаешь, что всю жизнь растений и животных, изменяющуюся и зависящую он условий окружающего мира, можно свести к законам, числам и мерам, как и движение звезд?

– И ты спрашиваешь меня об этом? А разве та самая гигантская рука, которая заставляет светила там, наверху, стремительно нестись по намеченным путям, не может быть настолько искусной, чтобы определять полет птиц и биение человеческого сердца?

– Вот мы снова дошли до сердца, – усмехнулся поэт. – Приблизился ли ты по крайней мере к своей цели?

Лицо врача стало очень серьезным, и он сказал:

– Быть может, завтра я получу то, что мне нужно. Послушай, вот твоя палетка с красной и черной краской, папирус и перо; можно мне взять этот лист?

– Разумеется. Но расскажи сначала…

– Лучше ни о чем не спрашивай: ты не одобришь мое намерение, и у нас снова разгорится спор.

– Мне кажется, нам нечего бояться споров, – сказал поэт, кладя руку на плечо друга. – До сей поры они были для нашей дружбы лишь связующим звеном и освежающей росой.

– Да, пока дело касалось воззрений, а не действий!

– Неужели ты хочешь раздобыть человеческое сердце?! – вскричал поэт. – Подумай о том, что ты делаешь! Ведь сердце – сосуд, куда изливается мировая душа, живущая в нас.

– Ты так твердо уверен в этом? – раздраженно спросил врач. – Ну, в таком случае подавай сюда доказательства! Случалось ли тебе когда-либо исследовать сердце? Или, может быть, этим занимался кто-нибудь из моих собратьев по врачеванию? Даже сердце преступника или пленника считается неприкосновенным, а когда мы беспомощно стоим у ложа больного, наши лекарства так же часто приносят вред, как и пользу… Почему же это происходит? Только потому, что мы, врачи, вынуждены уподобляться астрономам, от которых требуют, чтобы они наблюдали звезды сквозь толстую доску. Еще в Гелиополе я просил великого урма [124] Рахотепа, поистине ученого главу нашего сословия, – а надо тебе сказать, что он ценил меня очень высоко, – так вот, я просил разрешить мне исследовать одного умершего аму. И он отказал, ибо великая Сохмет и доблестных семитов вводит на нивы блаженных [125], да и жив еще старый предрассудок: разрезать сердце, даже у животного, – грех, ибо и у него оно, мол, – вместилище души, быть может, даже человеческой, оскверненной и проклятой, и ей, прежде чем вновь предстать перед единым божеством, надлежит проделать очистительные странствия через тела животных. Но я не успокоился и заявил, что мой прадед Небсехт, несомненно, должен был исследовать человеческое сердце, прежде чем ему удалось написать свой знаменитый трактат о сердце [126]. Урма отвечал мне, что все, написанное прадедом, было ниспослано ему божеством как откровение, потому, мол, его труд и вошел в священные писания Тота, а они стоят неколебимо и тверды, как мировой разум. Он обещал мне тишину и покой для плодотворной работы, уверял, что я – избранный ум, так что, может быть, и ко мне снизойдут боги со своим откровением. Я был в то время молод и проводил ночи в молитвах, но… я лишь худел от этого, а ум терял ясность, вместо того чтобы становиться светлее. Тогда я тайком зарезал курицу, затем стал резать крыс, наконец, кролика, рассекал их сердца, прослеживал выходящие из них сосуды. Теперь я знаю лишь немногим больше, чем тогда, но я должен добраться до истины, а для этого мне нужно человеческое сердце!

– Что оно тебе даст? – спросил Пентаур. – Неужели ты надеешься, что твои глаза простого смертного увидят невидимое и беспредельное?

– Известен ли тебе трактат моего прадеда?

– Немного, – отвечал поэт. – Он говорит там, что куда бы он ни положил свои пальцы – на голову ли, на руки или на живот, – он всюду встречает сердце, ибо его сосуды протянулись во все члены, а само сердце – связующий узел всех этих сосудов. Он подробно объясняет, как эти сосуды распределены по членам, доказывает – не так ли? – что различные состояния души – гнев, печаль, отвращение, – а также и само существование слова «сердце» в человеческой речи целиком подтверждают его точку зрения.

– Именно так! Мы уже говорили об этом, и я полагаю, что он прав, поскольку дело касается крови и низменных чувств, однако чистый и светлый разум находится в другом месте, – и врач хлопнул рукой по своему широкому, но низкому лбу. – Голов я исследовал сотни, в том числе непосредственно на месте казни [127] Герофил – один из первых ученых Александрийского музея – не только исследовал тела казненных, но ставил также опыты на живых преступниках. Он утверждал, например, что четвертое углубление человеческого мозга является обиталищем души, вскрывал черепа даже у живых зверей. Но послушай: дай-ка я напишу кое-что, пока нам никто не помешал!

Врач схватил перо, обмакнул его в черную краску, приготовленную из жженого папируса, и принялся писать красивыми иератическими письменами [128] грамоту для старика парасхита. В этой грамоте он объявлял себя виновным в том, что это он побудил парасхита похитить сердце, и подтверждал, что он принимает на себя вину старика перед лицом Осириса и судей загробного мира.

Когда он кончил, Пентаур протянул руку, желая прочитать этот документ, но Небсехт поспешно сложил его и засунул в мешочек, висевший у него на шее, где хранился амулет, который его мать, умирая, дала ему, и, с облегчением вздохнув, произнес:

– Ну, с этим покончено. Прощай, Пентаур!

Поэт удержал друга, заклиная его отказаться от своего намерения. Однако Небсехт остался глух к просьбам товарища и изо всех сил пытался высвободить свои пальцы, словно в железных тисках зажатые в сильной руке Пентаура.

Взволнованный поэт и не замечал, что он причиняет боль своему другу, пока тот после еще одной неудачной попытки освободиться, морщась от боли, не воскликнул:

– Ты расплющишь мне пальцы!

Едва заметная улыбка тронула губы поэта, он отпустил врача и, поглаживая его покрасневшие руки, как мать, стремящаяся унять боль у ребенка, сказал:

– Не сердись, Небсехт! Ты сам знаешь силу моих несчастных пальцев, а ведь сегодня они должны держать тебя особенно крепко, ибо ты замышляешь что-то совсем безумное.

– Безумное? – переспросил врач с усмешкой. – Пожалуй, что и так! Но разве ты не знаешь, что мы, египтяне, особенно привержены к своим безумствам и готовы пожертвовать ради них и домом и имуществом?

– Нашим собственным домом и собственным имуществом, – поправил его поэт. – Но отнюдь не чужой жизнью и чужим счастьем!

– Я же сказал тебе, что не считаю сердце вместилищем души, и лично мне совершенно безразлично, похоронят ли меня с бараньим сердцем или с моим собственным.

– Я говорю не о покойниках, а о живых, – сказал поэт. – Если преступление парасхита будет раскрыто, то он погиб, и эту милую девочку там, в хижине, ты спас, как видно, только для того, чтобы ввергнуть ее в пучину горя.

Небсехт взглянул на своего друга с удивлением и испугом, словно человек, которого подняло среди ночи известие о несчастье; затем, несколько овладев собой, он воскликнул:

– Я поделюсь со старухой и Уардой всем, что у меня есть!

– А кто будет о них заботиться?

– Ее отец.

– Этот грубый пьяница, которого не сегодня-завтра могут отправить неизвестно куда?!

– Он хороший человек! – воскликнул врач, сильно волнуясь и заикаясь. – Но кто захочет обидеть Уарду? Она так… так… Она так своеобразна, так очаровательна…

Небсехт потупился и покраснел, как девушка.

– Ты поймешь меня лучше, чем я сам, – продолжал он. – Ведь и ты находишь ее прекрасной! Странно! Ты не должен смеяться, если я признаюсь – ведь я тоже человек, как и все прочие, – если я признаюсь, что тот орган чувств, который отсутствовал у меня прежде, орган, воспринимающий красоту форм, пожалуй, все же оказался во мне, и даже не пожалуй, а наверняка, потому что он не просто дал себя знать, а начал шуметь, бушевать, так что у меня в ушах загудело, и впервые в жизни сама больная заинтересовала меня больше, чем ее болезнь. Словно зачарованный, сидел я в хижине, разглядывая ее волосы, ее глаза, прислушиваясь к ее дыханию. В Доме Сети уже давно, верно, хватились меня и, весьма возможно, уже открыли все мои тайные опыты, когда вошли в мою комнату. Два дня и две ночи я позволил себе отнять у работы ради этой девушки! Если бы я принадлежал к числу мирян, которых вы дурачите, то, пожалуй, я решил бы, что меня околдовали злые духи. Однако это не так! – Глаза врача засверкали. – Нет, это не так! Животные, низменные влечения, сокрытые в сердце, разрывавшие мне грудь у ее ложа, заглушили вот здесь все высокие и чистые помыслы. И накануне того дня, когда я надеялся стать всеведущим, как божество, которое вы зовете повелителем всякого знания, я должен был испытать, что животное во мне сильнее того, что я называю своим божеством.

Во время этой страстной речи взволнованный Небсехт смотрел в землю, казалось, едва замечая присутствие друга, а тот с удивлением и глубоким участием слушал эту его исповедь.

Некоторое время оба молчали. Затем Пентаур дотронулся до руки Небсехта.

– И моей душе не чуждо то, что ты испытываешь, – сказал он проникновенно. – И у меня, если я вправе повторить твои слова, взбудоражены ум и сердце. Но я знаю, эти чувства, что нас волнуют, хоть они и чужды нашим обычным ощущениям, не низменнее, а возвышеннее и достойнее их. Не животное проснулось в тебе, Небсехт, а божество. Доброта – прекраснейший атрибут богов, а ты всегда был добр и к великим и к малым; но я спрашиваю: влекло ли тебя когда-либо столь неодолимо излить на другое существо целый океан доброты, не пожертвовал бы ты ради Уарды с большей радостью и большим самопожертвованием всем, что у тебя есть, нежели ради отца, матери и лучших друзей?

Небсехт утвердительно кивнул головой, а Пентаур продолжал:

– Ну, так вот! Следуй же этому новому божественному чувству, возникшему в тебе, и будь добр к Уарде, не приноси ее в жертву своим тщеславным желаниям. Бедный мой друг! В твоих исследованиях тайны жизни ты никогда не оглядывался на жизнь, тебя окружающую, которая широко раскинулась перед нами и манит к себе наши взоры. Подумай о том, что девушка, воспламенившая самого хладнокровного мыслителя Фив, станет объектом вожделения сотен сладострастных людей, если у нее не будет защитника. Нужно ли говорить тебе, что танцовщицы в квартале чужеземцев в девяти случаях из десяти – дочери опальных родителей? В силах ли ты перенести мысль, что из-за тебя невинность будет отдана во власть порока, роза будет втоптана в грязь? Так неужели человеческое сердце, которого ты так домогаешься, стоит Уарды? Ну, а теперь ступай. И завтра снова приходи ко мне, твоему другу, который сочувствует тебе во всем Помни, сегодня ты стал мне много ближе, ибо ты удостоил меня радости разделить с тобой твое чистое счастье.

Пентаур протянул врачу руку, и тот, помедлив, с опаской пожал ее. Погруженный в глубокое раздумье, мучимый сомнениями, направился он через гору в Долину Царей к хижине парасхита, не обращая внимания на палящие лучи полуденного солнца.

Там он увидел воина, сидевшего возле дочери, и с волнением в голосе спросил:

– А где же старик?

– Он пошел работать в дом бальзамировщика, – ответил воин. – Он велел передать тебе, чтобы, если ему что-нибудь попадется, ты не забыл о какой-то записке. Когда он уходил, то был совсем как безумный: засунул зачем-то в мешок баранье сердце и взял его с собой. Побудь с нашей малышкой; матушка занята, а я должен сопровождать пленников в Ермонт.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В то самое время, когда друзья из Дома Сети беседовали в храме Хатшепсут, взволнованная Катути ходила взад и вперед по открытой пристройке в доме ее зятя, где читатель в свое время с ней и познакомился. Белоснежная кошка бегала вслед за ней, то играя подолом ее длинного скромного одеяния, то подбегая к пьедесталу, на котором раньше стояла серебряная статуя – несколько месяцев назад она была продана, – а теперь сидел на корточках карлик Нему.

Он полюбил это место, откуда так хорошо можно было сверху вниз смотреть на свою госпожу и других людей нормального роста.

– Смотри же, если ты меня обманываешь! Не вздумай вводить меня в заблуждение! – выкрикивала она, проходя мимо него, и сопровождала свои слова угрожающими жестами.

– Тогда можешь насадить меня на крючок и поймать на меня крокодила. Одно только хотел бы я знать – каким это образом предложит Паакер тебе эти деньги?

– Но ведь ты уже дважды поклялся, что не от моего имени просил Паакера спасти нас! – перебила его встревоженная Катути.

– Тысячу раз готов я поклясться в этом! – вскричал карлик. – Может быть, повторить тебе мой вчерашний разговор с ним? Можешь не сомневаться: за ласковый взгляд Неферт он отдаст даже свои поля, даже свой дом с высокими воротами.

– Если бы Мена любил ее так, как он! – вздохнула Катути и вновь принялась молча мерить шагами залу, а Нему тем временем пристально глядел в сторону садовых ворот. Вдруг Катути остановилась перед ним и сказала таким зловещим голосом, что карлик невольно вздрогнул:

– Я хотела бы, чтобы она стала вдовой!

Карлик сделал рукой движение, словно защищаясь от дурного глаза, поспешно соскользнул с пьедестала на пол и воскликнул:

– У ворот остановилась колесница, и я слышу лай огромного пса. Это он! Позвать Неферт?

– Нет, – тихо промолвила Катути и схватилась за спинку стула, как будто искала опоры.

Пожав плечами, карлик исчез, а несколько минут спустя Паакер уже стоял перед его госпожой; она приняла махора со спокойным достоинством, исполненная самообладания.

Ни одна черточка ее тонкого лица не выдавала волнения, охватившего все ее существо, и, после того как лазутчик приветствовал ее, она обратилась к нему приветливо и покровительственно:

– Я так и думала, что ты придешь. Садись! Сердце твое подобно сердцу твоего отца. А с тех пор, как ты вновь стал нашим другом, ты совсем как твой отец.

Паакер пришел предложить своей тетке деньги для выкупа мумии ее покойного супруга. Правда, до этого он долго сомневался – может быть, ему следовало бы поручить это дело матери, но его удержала отчасти какая-то внутренняя робость, отчасти – простое тщеславие.

Он любил щегольнуть своим состоянием. Пусть знает Катути, какие у него блестящие возможности и какого зятя она отвергла. Охотнее всего Паакер сразу взял бы из кладовой столько золота, сколько требовалось, и велел бы своим рабам нести это золото впереди него, как несут завоевателю дань покоренные вожди. Но поскольку сделать это было нельзя, он надел на палец большое кольцо с редчайшим драгоценным камнем, подаренное в свое время фараоном Сети его отцу, и нацепил на себя превеликое множество всяких пряжек и браслетов. Перед выходом из дома, еще раз взглянув на себя в зеркало, он с удовлетворением заметил, что в таком виде, как сейчас, он стоит гораздо больше, чем все имущество Мена.

После разговора с карликом, растолковавшим его сон, Паакер ясно увидел перед собой тот путь, которым нужно следовать для достижения цели: мать Неферт лучше всего спасти от позора, привлечь ее звоном золота на свою сторону, а Мена отправить к праотцам. Добиться успеха он надеялся при помощи своей грубой силы – «непоколебимой решительности», как он любил ее называть, – гибкого ума карлика и любовного напитка.

И вот теперь он пришел к Катути, полный уверенности в своей победе, словно купец, отправившийся за дорогим товаром и чувствующий себя достаточно богатым, чтобы уплатить любую цену.

Однако достоинство и гордость тетки привели его в замешательство. Он представлял себе все по-иному: она раздавлена горем и станет умолять о помощи. Он надеялся сразу же вслед за своим великодушным жестом услыхать горячие слова благодарности из уст Неферт и ее матери. Но… прекрасной жены Мена не было, а Катути, видно, и не собиралась позвать ее, даже после того как Паакер осведомился о ее здоровье.

Катути не сделала ни одного шага ему навстречу, и прошло немало времени в пустых разговорах, прежде чем Паакер, наконец, решился сам перейти к делу. Неожиданно, с грубоватой простотой, которую Катути сочла за неуклюжее простодушие, извиняющее, между прочим, и неуместные при подобных обстоятельствах украшения, надетые Паакером, он сказал, что слышал о безрассудном поступке ее сына и решил спасти от бесчестья саму Катути и ее семью – своих самых близких родственников.

Катути поблагодарила его с достоинством, но все же сердечно, правда, больше от имени своих детей, чем от своего собственного, так как перед ними, сказала она, жизнь еще только открывается, а для нее она давно уже кончена.

– Но ведь ты в лучшей своей поре, – возразил Паакер,

– Возможно, что это и впрямь лучшие мои годы, – согласилась вдова. – Но я считаю свое существование бременем, причем бременем весьма нелегким.

– Я понимаю тебя, ведь управление этим погрязшим в долгах имением доставляет тебе немало забот и неприятностей.

Катути кивнула и грустно сказала:

– Все это еще можно было бы перенести, если бы я не была обречена видеть, как гибнет моя несчастная дочь, не имея возможности помочь ей ни делом, ни советом. Ты ведь любил ее в свое время, и я спрашиваю тебя: была ли в Фивах и даже в целом Египте девушка, равная ей по красоте? Была ли она достойна любви, и достойна ли она ее еще и сейчас? Заслуживает ли она того, чтобы ее супруг заставил ее бедствовать в одиночестве, бросил ее, как постылую жену, и взял в свою палатку какую-то пленницу? Я читаю твои мысли у тебя на лице! Ты сваливаешь на меня всю вину за случившееся, а сердце твое спрашивает: «Зачем ты расторгла помолвку? » – и твой честный ум отвечает, что ты устроил бы ее жизнь много лучше.

При этих словах вдова встала, схватила племянника за руку и продолжала потеплевшим тоном:

– Мы нашли в тебе сегодня самого великодушного человека во всех Фивах, ибо за тяжкую несправедливость ты отплатил нам неоценимым благодеянием. Но помни, еще мальчиком мы любили и ценили тебя. Желание твоего отца, который относился ко мне, как любящий брат, до последних дней своей жизни, всегда было для меня священным, и я готова была скорее причинить боль себе, чем твоей доброй матери, моей сестре. Я берегла свою дочь, воспитывала ее для юного героя, который в далекой Азии доказал свою силу и отвагу, – одним словом, для тебя и только для тебя. Но вот умер твой отец, и с ним исчезла моя опора, мой защитник…

– Я знаю все, – перебил ее Паакер, мрачно глядя в пол.

– Кто же рассказал тебе это? – спросила Катути. – Ведь после того как произошло немыслимое, твоя мать закрыла передо мной двери вашего дома и не пожелала даже выслушать меня. Сам фараон сватал мою дочь для Мена, который ему дороже его сыновей! А когда я указала ему на твое право первенства, он просто приказал мне отдать Неферт за Мена, а кто посмеет ослушаться приказа повелителя обоих миров, именующего себя сыном солнца? У царей короткая память! А как часто твой отец рисковал ради фараона своей жизнью, сколько ран получил он на его службе! Уже ради одного твоего отца он должен был избавить тебя от такого позора и таких страданий!

– Да разве сам я не служил ему? – спросил Паакер, и щеки его побагровели.

– Он мало знал тебя, – отвечала Катути, как бы извиняясь. Затем голос ее зазвучал по-иному, и она с участием спросила:

– Чем это еще в ранней молодости возбудил ты у него недовольство, неприязнь и даже…

– Что? – оборвал ее махор, задрожав всем телом.

– Оставим это, – мягко заметила Катути. – Ведь цари подобны божеству: мы либо радуемся их милости, либо покорно склоняемся перед их гневом.

– Что еще возбудил я в Рамсесе, кроме недовольства и неприязни? Я хочу знать это! – воскликнул Паакер еще более запальчиво.

– Ты меня пугаешь, – вновь попыталась успокоить его вдова. – Унижая тебя, он, конечно, хотел возвысить своего любимца в глазах Неферт.

– Что он вам сказал? – крикнул махор, и его смуглый лоб покрылся холодным потом, а глаза готовы были выскочить из орбит.

Катути в испуге попятилась, но он подскочил к ней и, схватив ее за руку, хрипло спросил:

– Что он сказал?

– Паакер! – вскрикнула вдова, и в голосе ее зазвучал жалобный упрек. – Пусти меня. Тебе же будет лучше, если я не произнесу тех слов, которыми Рамсес старался отвратить от тебя сердце Неферт. Пусти и подумай, с кем ты говоришь.

Но Паакер только крепче стиснул руку вдовы и еще настойчивее повторил свой вопрос.

– Стыдись! – закричала Катути. – Ты причиняешь мне боль. Пусти же меня! Ах, ты не хочешь меня пустить, пока не узнаешь, что он сказал? Ну, так будь же-по-твоему! Но знай, что лишь по принуждению язык мой произносит эти слова. Фараон сказал: «Если бы я не знал, что его мать Сетхем порядочная женщина, то не считал бы его сыном своего отца, потому что он так же мало похож на него, как сова на орла».

Паакер тотчас отпустил руку вдовы, и его побелевшие губы прошептали:

– Ах так… так…

– Неферт и я защищали тебя, но… все напрасно. Не принимай так близко к сердцу эти дурные слова. Твой отец был замечательный человек, и к тому же Рамсес не забывает, что мы в родстве со свергнутой династией. Его дед, его отец, да и сам он – выскочки, но жив еще один человек, имеющий больше прав на трон, чем он.

– Везир Ани! – решительно воскликнул Паакер. Катути утвердительно кивнула головой и, приблизившись к махору, тихо произнесла:

– Я отдаю себя в твои руки, хотя знаю, что они могут подняться и против меня. Но ты – мой единственный союзник, так как тот же поступок Рамсеса, который опозорил тебя, сделал и меня участницей планов везира. У тебя фараон похитил невесту, а у меня – дочь; он вселил в твою душу ненависть к надменному сопернику, мне же он влил в сердце огонь, лишив мою дочь счастья. Я чувствую в своих жилах кровь царицы Хатшепсут, и ум мой достаточно тверд, чтобы повелевать мужчинами. Это я разбудила дремавшие в груди везира чувства и обратила глаза его к трону, ибо сами боги предназначили его для престола. Слуги богов, жрецы, на нашей стороне, мы…

В это мгновение из сада послышался какой-то шум, и запыхавшийся раб вбежал в залу.

– Везир остановился у наших ворот! – крикнул он. Некоторое время Паакер стоял как оглушенный. Однако скоро он взял себя в руки и хотел было удалиться, но Катути удержала его:

– Останься. Я пойду встречу Ани, – сказала она. – Он будет рад видеть тебя здесь, потому что высоко тебя ценит и был другом твоего отца.

Едва только Катути вышла, как карлик Нему вылез из своего укрытия, подошел к Паакеру и нагло спросил:

– Ну, что скажешь? Хороший ли совет дал я тебе вчера? Но Паакер не ответил карлику. Отшвырнув его пинком в сторону, он принялся задумчиво шагать взад и вперед по зале.

Катути встретила везира в саду. – В руке он держал исписанный свиток и уже издалека приветливо махал ей рукой.

Вдова с удивлением смотрела на своего друга. Ей показалось, что, с тех пор как она видела его последний раз, он словно стал выше ростом и помолодел.

– Слава тебе! – воскликнула она полуразвязно, полупочтительно, с благоговением протянув к нему руки, как будто на голове у него уже была двойная корона властелина Верхнего и Нижнего Египта. – Повстречалась ли тебе Девятка богов, или Хаторы поцеловали тебя во сне? – продолжала она. – Этот день – ясный день, счастливый день, я читаю это на твоем лице!

– Ты хорошо умеешь читать! – весело, но с достоинством отвечал Ани. – Так вот, прочти это послание.

Катути приняла из рук везира свиток папируса, прочла его и, возвращая ему, сказала:

– Снаряженные тобой войска разбили союзные армии эфиопов и ведут в Фивы их князей с несметными богатствами и десятью тысячами пленных. Благодарение богам!

– Мы благодарим их также за то, – добавил Ани, – что мой полководец Шешонк, мой молочный брат и друг, здоровый и невредимый, ведет наших воинов домой. Я думаю, Катути, отныне наши мечты начинают обретать плоть и кровь.

– Они – герои! – воскликнула вдова. – И тебя самого, мой повелитель, коснулось дыхание божества! Как истинный сын Ра шествуешь ты рядом со мной, мужество Монту сияет в твоих глазах, а на губах у тебя играет улыбка победоносного Гора.

– Терпение, терпение, мой друг, – сказал Ани, чтобы умерить пылкие восторги вдовы. – Теперь, более чем когда-либо, следует придерживаться моего обычного правила: лучше переоценить силы врага и недооценить свои собственные, чем наоборот. Когда я бывал уверен в успехе, мне не везло, когда же я опасался неудачи, все оборачивалось счастливо. Заря моего успеха еще только едва занялась!

– Но ведь как несчастье, так и счастье никогда не приходят одни, – заметила вдова.

– Совершенно с тобой согласен! – подхватил Ани. – Я, мне кажется, уже давно заметил, что все события в жизни происходят попарно. Всякая беда имеет спутника, равно как и счастье. Так, может быть, ты сообщишь мне еще об одной победе?

– Женщины не выигрывают сражений, но они приобретают друзей, – усмехнулась вдова. – Я заполучила сильного союзника!

– Какого-нибудь бога или целое войско? – осведомился везир.

– Ни то ни другое, – отвечала она. – Паакер, лазутчик фараона, перешел на нашу сторону. Вот послушай!

И она рассказала везиру всю историю любви и ненависти ее племянника.

Ани молча выслушал ее, а затем сказал с беспокойством:

– Этот человек – слуга Рамсеса и скоро вернется к нему. Пусть многие догадываются о наших планах, но каждый новый союзник может в любую минуту стать изменником. Ты слишком торопишь меня, нам нельзя так спешить. Тысяча самых сильных врагов менее опасна, чем один ненадежный союзник…

– На Паакера можешь положиться, – решительно заверила его Катути.

– А кто поручится тебе за него? – спросил везир.

– Он будет с головой выдан тебе в руки, – серьезно отвечала вдова. – Моему мудрому карлику Нему известно, что он совершил тайный поступок, который закон карает смертью.

Везир просиял и, успокоившись, воскликнул:

– Это меняет дело! Он убил кого-нибудь?

– Нет! – отвечала Катути. – Карлик поклялся, что сообщит тебе, только тебе одному, то, что ему известно. Он ведь предан нам всей душой!

– Хорошо, хорошо, – задумчиво произнес везир. – Но ведь и он неосторожен, даже слишком неосторожен! Да и вы все напоминаете мне всадников, которые, чтобы выиграть скачку, заставляют коня прыгать через копья. Напорется он на острие – ему же хуже, а вы бросите его и пойдете дальше пешими.

– Или копья пронзят нас вместе с благородным конем» – строго поправила его Катути. – Ты больше выиграешь, а потому и потерять рискуешь больше, чем мы. Но ведь самое ничтожное существо и то любит жизнь. Нужно ли мне говорить тебе, Ани, что я работаю на тебя не для того, чтобы приобрести какую-то выгоду, а потому, что ты мне дорог, как брат, потому, что я вижу в тебе воплощение попранного права моих предков.

Ани протянул ей руку.

– А с Бент-Анат ты тоже говорила на правах моего друга? Правильно ли понимаю я твое молчание? – спросил он ее.

Катути скорбно кивнула головой.

– Вчера еще это заставило бы меня отказаться от нее, – с неожиданной решимостью продолжал Ани. – Но сегодня у меня прибавилось мужества, и, если Хаторы мне помогут, я добьюсь своего – она станет моей!

С этими словами он прошел впереди Катути в залу, где Паакер по-прежнему беспокойно шагал из угла в угол.

Увидав Ани, махор низко склонился перед ним. Везир ответил на это движением руки – в этом жесте была и гордость и дружелюбие. Затем, уже опустившись в кресло, он обратился к Паакеру со словами приветствия, называя его сыном своего друга и родичем по крови.

– Весь мир, – сказал он, – прославляет твою бескорыстную отвагу. Такие храбрые мужи, как ты, редки, а у меня их вообще нет. Я желал бы, чтобы ты стал мне ближе… Но Рамсес не захочет лишиться тебя, хотя… хотя… Ведь твоя должность имеет две стороны: она требует отваги и умения хорошо писать. В первой тебе никто не может отказать, но что касается владения пером… Меч и тростниковое перо – очень различное оружие: одно требует крепких мускулов, а другое – деликатности пальцев.

Прежде фараону не нравились твои донесения; ну, а теперь – доволен ли он ими?

– Надеюсь, – ответил махор. – Мой брат Гор – опытный писец, он сопровождает меня в моих разъездах.

– Вот это правильно! – воскликнул везир. – Будь у меня право приказывать, я бы утроил число твоих помощников и дал бы тебе четырех, пятерых, даже шестерых писцов, чтобы ты неограниченно ими повелевал и давал бы им материал для донесений. Твоя должность требует мужества и осмотрительности, а эти качества редко сочетаются в одном человеке. Ну, а героев пера целые сотни в наших храмах.

– Я тоже так думаю, – согласился Паакер. Ани задумчиво опустил глаза, затем продолжал:

– Рамсес любит сранивать тебя с твоим отцом. Но это неправильно! Покойника ни с кем нельзя сравнить. Это был храбрейший воин-герой и искуснейший писец в одном лице. О тебе судят неправильно! И я сожалею об этом, потому что ты по материнской линии принадлежишь к моему несчастному, но высокому роду. Посмотрим, не удастся ли мне найти тебе достойное место. Пока еще ты нужен в Сирии, ну, а если фараон по-прежнему будет недоброжелателен к тебе, тогда – о вечные боги! – удались к себе в родовое имение! Ты уже не раз доказал свое презрение к смерти и теперь имеешь право наслаждаться вместе с женой своим богатством.

– У меня нет жены, – отвечал Паакер, слегка нахмурившись.

– Так пусть, когда ты вернешься, Катути найдет тебе самую прекрасную девушку во всей стране, – ласково сказал везир и улыбнулся. – Она целыми днями смотрится в зеркало и поэтому знает толк в женской красоте.

После этих слов Ани встал, попрощался с Паакером, протянул руку вдове и, уходя, обронил:

– Пришли мне сегодня же… с карликом Нему мой платок. Уже выйдя в сад, он еще раз обернулся и крикнул Паакеру:

– Сегодня у меня ужинают несколько приятелей. Прошу тебя, приходи и ты.

Махор поклонился. Он вдруг смутно почувствовал, как его опутывают невидимые нити. До этого часа он гордился собственной верностью своему призванию, своими заслугами, а теперь он узнал, что тот самый фараон, который пожаловал ему цепь, украшающую его шею, оказывается, презирает его. Больше того – весьма возможно, что он терпит его на этой трудной и опасной должности только в память об его отце, а ведь Паакер взялся за нее добровольно, без всякой корысти, несмотря на свои богатства, манившие его к спокойной жизни в Фивах. Он знал, что плохо владеет пером, но разве можно за это не уважать его? Много раз пытался он устроить все так, как только что говорил Ани. На его просьбу разрешить ему иметь при себе писцов Рамсес ответил отказом. Все, что он выведает, сказал тогда фараон, нужно держать в тайне, а никто ведь не может поручиться за чужие уста.

Когда подрос Гор, он стал послушным помощником брата и сопровождал его, даже после того как женился и должен был оставлять жену с ребенком в Фивах у их матери Сетхем. Вот и теперь он вместо Паакера поехал лазутчиком в Сирию, причем, по мнению махора, справлялся с делом плохо, но тем не менее получал похвалы только потому, что перо у него резво бегает по папирусу.

Привыкнув к одиночеству, Паакер и сейчас замкнулся в себе, совершенно забыв, где он, не замечая вдовы, которая, усевшись на подушки, молча следила за ним.

Невидящими глазами смотрел он прямо перед собой, а в голове его теснились беспорядочные мысли. Он считал себя жестоко пострадавшим, и ему казалось, что он вправе и даже обязан подвергать других ужасной участи. Все его чувства были смутны и как бы объяты туманом. Любовь в нем неразрывно сплеталась с ненавистью, но при этом он уже не сомневался, что овладеет прекрасной Неферт.

Во всем виноваты боги! Как много потратил он на них, и как мало дали они ему взамен! Лишь одно могло бы вознаградить его за все терзания, и он надеялся на это так же твердо, как на деньги, которые давал взаймы под надежный залог.

И все же горькие раздумья омрачали его сладостные мечты и надежды. Напрасно старался он вновь обрести спокойствие и ясность мысли.

Снедаемый сомнениями, он не знал, в какую сторону ему броситься, и не мог ждать ответа ни от одного из своих амулетов, так как не имел представления, на что ему загадать. Тут надо было думать и строить планы, а он был не в состоянии сделать это.

Он судорожно прижал руку к своему горячему лбу, но внезапно пришел в себя и вспомнил, где он. Он вспомнил о матери своей любимой, о своем разговоре с ней, во время которого она сказала, что умеет повелевать мужчинами.

– Так пусть же она думает и за меня, – пробормотал он. – А мое дело – действовать.

Он медленно подошел к Катути.

– Итак, решено! – вокликнул он. – Мы – союзники!

– Мы за Ани, против Рамсеса, – твердо сказала она, протягивая ему свою изящную руку.

– Через несколько дней я уеду в Сирию, а ты тем временем подумай, не будет ли у тебя какого-нибудь поручения. Деньги для твоего сына доставят еще сегодня, после захода солнца. Можно ли мне повидаться с Неферт?

– Сейчас – нет, она молится в храме.

– А завтра?

– Ну, конечно, мой милый. Она будет рада увидеть и поблагодарить тебя.

– Прощай, Катути!

– Называй меня матерью, – сказала вдова и помахала своим покрывалом вслед удалявшемуся племяннику.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Едва Паакер скрылся из виду, как Катути ударила в металлический диск, и на звон явилась рабыня. Катути спросила, не вернулась ли Неферт из храма.

– Ее носилки только что остановились у задних ворот, – отвечала рабыня.

– Пусть зайдет ко мне, – приказала вдова.

Рабыня удалилась, и через несколько минут в залу вошла Неферт.

– Ты звала меня? – спросила она, поздоровавшись с матерью и опускаясь на ложе. – Я устала. Нему, возьми опахало и отгоняй от меня мух!

Карлик уселся на подушку возле ложа и принялся усердно размахивать опахалом из страусовых перьев. Но Катути остановила его.

– Ступай! – сказала она. – Нам нужно поговорить наедине.

Карлик пожал плечами и встал. Но Неферт бросила на мать такой взгляд, перед которым Катути не могла устоять.

– Оставь его! – сказала Неферт так мягко и кротко, словно от этого зависела вся ее жизнь. – Мухи так мучают меня. А Нему умеет молчать.

При этом она схватила карлика за уши, как хватают комнатную собачонку. Потом она позвала свою белую кошку, которая грациозно прыгнула ей на плечо и замерла там, выгнув спину, ожидая нежного прикосновения пальцев хозяйки.

Нему вопросительно взглянул на свою госпожу, а та, обернувшись к дочери, строго сказала:

– Мне нужно поговорить с тобой об очень серьезном деле.

– Вот как? – отозвалась Неферт. – Но не могу же я допустить, чтобы мухи заели меня. Правда, если ты так настаиваешь…

– Хорошо, пусть Нему останется, – сказала Катути тоном няньки, уступающей шаловливому ребенку. – Он и так все знает.

– Вот видишь! – обрадовалась Неферт. Она поцеловала белую кошку в мордочку, и снова протянула карлику опахало.

Вдова взглянула на дочь с нескрываемым сожалением, подошла к ней и в тысячный раз подивилась ее необычайной красоте.

– Бедное дитя, – вздыхая, сказала она. – С какой радостью я избавила бы тебя от этой ужасной вести, но когда-нибудь ты все же должна выслушать ее, должна все узнать. Оставь эту глупую игру с кошкой! Я намерена сообщить тебе нечто очень серьезное.

– Говори же! – воскликнула Неферт. – Сегодня я ничего не боюсь, даже самого страшного. Звезда Мена, как сказал астролог, стоит под знаком счастья, а в храме Беса я спрашивала оракула и узнала, что у моего мужа все идет хорошо. Я облегчила свою душу молитвой. Ну, говори, я ведь уже знаю, что в письме брата недобрые вести. Позавчера ты проплакала весь вечер, а вчера у тебя был такой ужасный вид, что даже цветы граната в волосах не смогли тебя украсить.

Катути вздохнула.

– Твой брат причиняет мне много горя, и из-за него мы пали бы жертвой бесчестья…

– Мы? Жертвой бесчестья? – переспросила Неферт, испуганно прижимая к себе кошку.

– Твой брат проиграл огромные деньги… и чтобы отыграться… он заложил мумию отца…

– Какой ужас! – вскрикнула Неферт. – Теперь нам придется просить помощи у фараона! Я сама напишу ему, и ради Мена он прислушается к моим мольбам. Рамсес велик и благороден, он не допустит, чтобы из-за легкомыслия глупого мальчишки была опозорена преданная ему семья. Ну, конечно же, я напишу ему!

Все это было сказано с самой искренней и детски наивной уверенностью, как будто дело было уже решено. И, не меняя тона, Неферт приказала Нему сильнее махать опахалом.

В сердце Катути боролись два чувства: удивление и возмущение холодным, как ей казалось, равнодушием дочери. Однако она удержалась от упреков и с невозмутимым спокойствием продолжала:

– Нам уже помогли. Мой племянник Паакер, едва узнав, что нам грозит, тотчас предложил нам свои услуги. Сделал он это добровольно и без всякой просьбы с моей стороны, от щедрого сердца и преданности нам.

– Добрый Паакер! – воскликнула Неферт. – Он так меня любил, ты ведь помнишь, мама, я всегда его защищала. Ну, конечно же, он только ради меня великодушно пришел к нам на помощь!

При этом молодая женщина звонко расхохоталась, схватила головку кошки, прижала ее прохладный носик к своему носу и, глядя прямо в ее зеленые глаза, сказала, подражая маленькому ребенку:

– Вот видишь, кисанька, как добры злые люди к твоей маленькой хозяюшке!

Катути вновь почувствовала, что уязвлена ребячеством дочери, но на этот раз она уже не сдержалась и с упреком сказала:

– Мне кажется, тебе не следовало бы так шутить и резвиться, когда с тобой говорят о серьезных вещах. Я уже давно замечаю, что тебе совершенно безразлична судьба нашей семьи. Однако тебе придется все же искать защиты и любви под нашей крышей, когда твой муж тебя…

– Что такое? – спросила Неферт, поднявшись на своем ложе. Дыхание ее стало частым и порывистым.

Едва Катути увидела, какое волнение охватило Неферт, она тут же раскаялась в своей неосторожности. Ведь она любила свою дочь и хорошо знала, что причиняет ей боль, а поэтому, переменив тон, продолжала:

– Ты только что в шутку похвалилась, что люди добры к тебе. И это действительно так! Ты невольно привлекаешь к себе сердца уже одним своим видом. И Мена, конечно, нежно любил тебя, но разлука, говорит пословица, – враг верности, и Мена…

– Что сделал Мена? – снова перебила Неферт свою мать, и ноздри ее тонкого носа затрепетали.

– Мена, – продолжала Катути тоном, не допускающим возражений, – нарушил верность и уважение к тебе, он растоптал…

– Мена? – спросила молодая женщина, и глаза ее метнули молнию.

Резким движением отбросив кошку, она вскочила на ноги.

– Да, Мена! – твердо повторила Катути. – Твой брат пишет, что он отказался от своей доли серебра и золота в добыче, а взял себе в палатку прекрасную дочь данайского царя. Этот бесчестный негодяй…

– Бесчестный негодяй? – повторила Неферт слова матери, и угроза зазвучала в ее голосе.

Катути в испуге попятилась, до того разительно переменилась ее нежная, мягкая дочь, еще минуту назад полная детской непосредственности.

Теперь она была подобна прекрасному демону мести. Глаза ее сверкали, грудь часто и высоко вздымалась, все ее тело трепетало. С необычной для нее силой и порывистостью она схватила карлика Нему за руку, подтащила его к одной из дверей, ведущей во внутренние покои дома, распахнула дверь, вытолкнула его за порог и подошла к матери. Губы ее побелели.

– Ты назвала его бесчестным негодяем? – воскликнула она вне себя хриплым голосом. – Возьми свои слова назад, матушка, возьми их назад… или…

Лицо Катути все больше бледнело. Стараясь успокоить дочь, она сказала:

– Может быть, эти слова жестоки, но ведь он нарушил супружескую верность и публично опозорил тебя!

– И я должна этому верить? – зло рассмеялась Неферт. – Должна верить только потому, что это написал тебе негодный мальчишка, проигравший в кости мумию отца и честь семьи? Только потому, что об этом сообщил подлинный негодяй, которого уложила бы на месте одна пощечина моего супруга? Взгляни на меня, матушка! Вот мои глаза! Если бы тот вот пьедестал был палаткой Мена, а ты была бы Мена и вела бы за руку самую прекрасную из всех женщин в свою палатку и вот эти самые глаза видели бы это, снова и снова видели бы эту картину, то я бы смеялась, как смеюсь сейчас, и говорила бы тебе: «Кто знает, что он хочет там дать или сказать этой красавице? » Ни на минуту я не усомнилась бы в его верности мне, ибо сын твой лжив, а Мена правдив! Даже Осирис нарушил верность Исиде [129], а Мена может знать о благосклонности к нему целой сотни женщин, но в свою палатку он не возьмет никого, кроме меня!

– Ну, и оставайся со своей уверенностью, – горько возразила Катути. – А мне предоставь знать свое.

– Свое? – повторила Неферт, и краска вновь сбежала с ее зарумянившихся было щек. – Что же такое ты знаешь? Ты охотно выслушиваешь самые низкие сплетни о человеке, который буквально осыпал тебя благодеяниями. Как тебе только не стыдно! Негодяем, бесчестным негодяем называешь ты того, кто позволяет тебе управлять своим имением, как тебе заблагорассудится!

– Неферт! – с возмущением воскликнула Катути. – Я буду…

– Делай, что хочешь, – гневно оборвала ее молодая женщина. – Но не смей порочить великодушного человека, который не мешал тебе обременять долгами его имение, щадя твоего сына и твое честолюбие. Три дня назад я узнала, что мы не богаты; я долго раздумывала об этом и спрашивала себя: куда же подевались наше зерно и наш скот, наши овцы и деньги, которые платили нам арендаторы? Ты не брезговала имуществом негодяя, так вот теперь я говорю тебе: я не была бы достойна называться женой благородного Мена, если бы потерпела, чтобы его имя позорили под его же собственным кровом. Оставайся при своем убеждении – это твое право, но знай, что в таком случае одна из нас должна покинуть этот дом – ты или я…

Тут голос ее пресекся – она разразилась бурными рыданиями. Упав на колени перед ложем и зарыв лицо в подушку, она безутешно плакала, судорожно всхлипывая от обиды.

Катути молча стояла над ней. Она была ошеломлена, растеряна, ее трясло, как в лихорадке. Неужели это ее кроткая и мечтательная дочь? Осмеливалась ли когда-нибудь хоть одна дочь так говорить со своей матерью? Но кто же прав: она или Неферт? Катути постаралась заглушить в себе этот вопрос, встала на колени подле молодой женщины, обняла ее, прижала свою щеку к ее лицу и умоляюще зашептала:

– Ты, жестокое и злое дитя мое, прости свою бедную мать и не переполняй чашу ее горя.

Неферт встала, поцеловала у матери руку и, не проронив ни слова, удалилась в свою комнату.

Катути осталась одна. Ей казалось, будто холодная рука мертвеца стиснула ей сердце.

– Ани прав, – чуть слышно пробормотала она про себя. – Добром оборачивается то, от чего ждут самого худшего!

Она приложила руку ко лбу с таким выражением, как будто не могла поверить невероятному. Сердце ее рвалось к дочери, но, вместо того чтобы следовать его голосу, она собрала все свое мужество и вновь перебрала в памяти все то, в чем упрекала ее Неферт. Она не упустила ни одного ее слова и, наконец, прошептала:

– Она может все испортить. В своей любви к Мена она готова пожертвовать не только мной, но и целым светом. Мена и Рамсес – одно, и, как только Неферт заподозрит, что мы подготавливаем, она, не задумываясь, выдаст нас. До сих пор она ничего не замечала, но сегодня в ней что-то пробудилось, открылись ее глаза, уши и уста, которые до сих пор ничего не видели, не слышали и не произносили. С ней произошло то же, что бывает с немой, когда сильный испуг возвращает ей речь. Из любящей дочери она превратится в моего сторожа… и – да избавят меня от этого боги! – в моего судью.

Правда, последние слова она не произнесла вслух, но они прозвучали в ее ушах. Зловещий голос, нашептывавший ей эти страшные слова, и одиночество заставили ее содрогнуться, и она кликнула карлика, а когда он явился, приказала, чтобы ей приготовили носилки: она решила посетить храм и доставленных из Сирии раненых.

– А платок везира? – спросил карлик.

– Это был всего лишь предлог, – ответила Катути. – Он хочет поговорить с тобой о том, что, как ты утверждаешь, тебе удалось узнать о Паакере. Что же это?

– Не спрашивай, – попросил ее карлик. – Я не могу сказать тебе этого. Клянусь Бесом, покровителем карликов, тебе лучше до времени ничего не знать.

– На сегодня с меня довольно новостей! – сказала вдова. – Ну что ж, отправляйся к Ани, и если тебе удастся целиком отдать Паакера в его руки, то… ах, у меня уже нечего больше дарить… То я буду тебе только благодарна. А когда мы достигнем своей цели, я отпущу тебя на свободу и осыплю богатством.

Нему поцеловал край ее одежды и тихо спросил:

– А какова эта цель?

– Ты знаешь, чего добивается Ани, – ответила вдова. – А для себя я желаю лишь одного.

– Чего же?

– Видеть Паакера на месте Мена.

– Ну, в таком случае наши желания совпадают, – сказал карлик и вышел из зала.

Катути взглянула ему вслед и пробормотала:

– Это непременно должно случиться! Ведь если все останется по-прежнему, Мена вернется и потребует отчета, а тогда… тогда… Нечего тут и раздумывать: этому не бывать!

ГЛАВА ПЯТАЯ

Когда Нему, возвращаясь от везира, подходил к дому своей госпожи, какой-то мальчик остановил его и поманил за собой в квартал чужеземцев. Увидев, что Нему колеблется, мальчик показал ему кольцо старой Хект, которая, как оказалось, пришла в город по своим делам и непременно хотела с ним поговорить. Нему очень устал, так как привык ездить верхом, а теперь ослик его издох, и Катути не могла дать ему другого. Уже половина скота, принадлежавшего Мена, была распродана, а оставшийся едва справлялся с полевыми работами.

На углах самых оживленных улиц и около рынков стояли мальчуганы с осликами – они давали их внаймы за весьма скромную плату. [130] Но Нему уплатил своим последним кольцом за платье и новый парик, чтобы явиться к везиру в приличном виде. В прежние дни в его кармане никогда не бывало пусто, потому что Мена частенько бросал ему то золотое, то серебряное кольцо, и все же его беспокойная и честолюбивая душа не сетовала на утраченное благополучие. Со злобой вспоминал он о минувших годах изобилия и теперь, задыхаясь, брел по пыльным улицам, но все же чувствовал себя сильным и был доволен собой.

Как только везир разрешил ему говорить, ловкий карлик сразу завладел всем его вниманием. А слушая, как он описывает безумную страсть Паакера, Ани хохотал до слез, хотя обычно во время таких разговоров везир бывал очень серьезен.

Нему чувствовал себя, как утка, выросшая на суше, когда ее пускают в воду, как птица, родившаяся в клетке, когда ей в первый раз удается расправить крылья и унестись ввысь. Без единого слова жалобы он барахтался и нырял бы в воде или порхал в воздухе на собственную погибель, если бы обстоятельства не положили предел его рвению и жажде деятельности. Обливаясь потом, покрытый пылью с ног до головы, добрался он, наконец, до того пестрого балагана в квартале чужеземцев [131], где обычно останавливалась колдунья Хект, бывая в Фивах.

Обдумывая свои грандиозные планы, взвешивая все возможности, изобретая всякие ухищрения, отбрасывая слишком тонкие хитрости и заменяя их более осуществимыми и менее опасными, этот маленький человечек словно не замечал царившей вокруг суеты. Он прошел мимо храма, где финикийцы поклонялись своей Астарте [132], мимо святилища Сетха [133], где они приносили жертвы своим Ваалам, не обращая внимания на вопли пляшущих в молитвенном экстазе людей, на звон кимвал и звуки лютни, доносившиеся до него из-за оград.

Палатки и легкие деревянные балаганы танцовщиц и публичных женщин не манили его. Впрочем, их обитательницы, которые по вечерам в своих пестрых одеждах, увешанные грошовыми украшениями, подбивали фиванскую молодежь на любовные забавы и всякие сумасбродные выходки, сейчас, пока солнце сияло на небе, предавались отдыху. Только в игорных притонах было шумно. Стражникам с трудом удавалось утихомирить бурные страсти воинов, проигрывавших здесь свои доли в военной добыче, а также яростный гнев матросов, считавших себя обманутыми, и удержать спорщиков от кровопролития.

Перед кабаками валялись пьяные; другие, прилежно наполняя и опорожняя чаши, тоже спешили стать жертвой винных паров. Не видно было и музыкантов, фокусников, глотающих огонь, жонглеров, укротителей змей и скоморохов, которые по вечерам показывали здесь свое искусство. Но и без них квартал чужеземцев походил на огромную, никогда не прекращающуюся ярмарку.

Однако все эти соблазны, которые карлик видел уже тысячи раз, никогда не влекли его. Любовь продажных женщин и азартные игры – все то, что легко давалось в руки, отнюдь его не прельщало. Он не боялся насмешек танцовщиц и их посетителей – более того, при случае он даже старался обратить на себя их внимание, ибо словесные перепалки доставляли ему удовольствие и он твердо верил, что во всех Фивах не найдется человека, который сумел бы в споре с ним оставить за собой последнее слово. Впрочем, не только он один был такого мнения о себе – совсем недавно домоправитель Паакера сказал о Нему: «Наши языки – палки, а язык этого карлика – нож».

После долгого и утомительного пути он добрался до большой палатки, ничем не отличавшейся от множества других палаток, стоявших вокруг нее. Широкий вход был завешен куском грубой холстины. Нему проскользнул между стеной палатки и этой своеобразной дверью. Внутри палатка имела форму многогранника; конусообразную крышу ее поддерживал деревянный столб, сделанный в виде колонны.

На пыльном полу валялись измызганные куски ковра, на которых сидели на корточках несколько пестро одетых женщин, а какая-то старуха усердно хлопотала над их туалетом. Она красила ногти на руках и на ногах этих красавиц оранжевой хной, чернила им брови и веки сурьмой, чтобы придать их взорам томность, накладывала на щеки белила и румяна, втирала в волосы благовонные масла.

В эту пору в шатре было нестерпимо душно, и сморенные жарой женщины молчали, покорно отдавая себя во власть искусных рук старухи. Лишь время от времени одна или другая хватала какой-нибудь из пористых кувшинов, расставленных прямо на полу, чтобы напиться, или открывала свою коробочку, чтобы достать пилюлю кифи и осторожно положить ее в накрашенный рот.

Вдоль стен были разложены музыкальные инструменты: бубны, флейты и лютни, а посреди шатра на полу стояли четыре тамбурина. На телячьей коже одного из них, среди обручей с бубенцами, мирно спала кошка, а ее котята играли бубенцами на другом тамбурине.

Через заднюю дверь шатра непрестанно входила и выходила старая негритянка, вынося облепленные мухами и осами глиняные миски с остатками еды, кожурой гранатов, крошками хлеба, обгрызенными стеблями чеснока, – миски эти стояли на ковре уже несколько часов после обеда обитательниц шатра.

Старая Хект, сидевшая в стороне от девиц на ярко размалеванном сундуке, вынула из кармана какой-то пакетик и крикнула служанке:

– На, возьми это курение, сожги шесть зерен, и вся нечисть, – она указала на мух, роившихся вокруг мисок, – вмиг исчезнет. [134] Если пожелаете, то я могу прогнать также и мышей, выманить змей из их нор – у меня это получается получше, чем у надменных лекарей.

– Держи-ка ты свои колдовские штучки при себе, – сказала одна из девиц хриплым голосом. – С тех пор как ты пробормотала надо мной какие-то заклинания и дала мне питье, чтобы я опять стала стройной и гибкой, я не сплю по ночам от злющего кашля и смертельно устаю от танцев.

– Но стройной ты все же стала, – огрызнулась старуха. – А кашлять скоро уж перестанешь.

– Перестанет, потому что протянет ноги, – прошептала служанка, обращаясь к старухе. – Я-то знаю. Все они этим кончают.

Хект пожала плечами и встала с сундука, увидав, что Нему прошмыгнул в шатер.

Девицы тоже заметили карлика и подняли неописуемый крик, похожий на переполох в курятнике и столь обычный для восточных женщин, когда что-нибудь выводит их из душевного равновесия. Нему они отлично знали, потому что его мать всегда останавливалась только в этом шатре. Вот и сейчас одна из них, самая бойкая, крикнула ему:

– А ты подрос, малыш, с тех пор как последний раз был у нас!

– И ты тоже, – не задумываясь, отвечал карлик. – Это видно по твоему рту.

– Ах, ты все такой же злой, как и маленький, – огрызнулась девушка.

– Ну, тогда злости во мне лишь капля, – засмеялся карлик. – Я ведь такой крохотный. Привет вам, девушки! Да поможет вам Бес в вашем туалете! Привет тебе, матушка. Ты звала меня?

Старуха кивнула головой. Карлик вскарабкался на сундук, уселся рядом с ней, и они стали шептаться.

– Ты весь пропылился, да и вид у тебя усталый, – сказала Хект. – Сдается мне, что ты прибежал пешком по этакой жаре.

– Мой ослик сдох, – отвечал Нему. – А нанять другого у меня нет денег.

– Так, так! Вот оно, начало будущего блеска, – захихикала старуха. – Ну, как там у вас дела?

– Паакер спас нас, а сюда я пришел после долгой беседы с везиром.

– И что же дальше?

– Он возобновит твою грамоту, если ты предашь махора в его руки.

– Ладно, ладно! Мне бы хотелось, чтобы он посетил меня, разумеется, переодетым, я бы…

– Он ведь очень нерешителен, и давать ему такой совет было бы неразумно с моей стороны.

– Гм! – хмыкнула старуха. – Может, ты и прав: ведь тот, кому приходится часто просить, имеет право просить лишь то, что можно исполнить. Одна дерзкая просьба зачастую отбивает у благодетеля желание удовлетворять другие. Посмотрим, посмотрим! Ну, а еще что?

– Войско везира Ани разгромило эфиопов и возвращается в Фивы с богатой добычей.

– Этим они и покупают людей, – пробормотала старуха. – Хорошо, хорошо!

– Меч Паакера уже отточен. За жизнь моего господина я дам теперь не больше, чем у меня найдется сейчас в кармане; ну, а почему я пешком брел сюда по колена в пыли, ты уже знаешь.

– Обратно можешь поехать верхом, – сказала старуха, протягивая карлику серебряное колечко. – Виделся ли махор с твоей госпожой Неферт?

– У нас в доме произошли странные вещи, – сказал карлик и рассказал матери о сцене, которая разыгралась между Катути и Неферт. Нему отлично умел подслушивать и не упустил ни одного слова из их разговора.

Старуха слушала его внимательно, а когда он кончил, сказала:

– Смотри-ка! Что за чудеса! А ведь обычно душа человеческая до отвращения одинакова и во дворце и в хижине. Все матери, что обезьяны: с радостью позволяют своим детям замучить себя до смерти, а те платят им за это неблагодарностью. А замужние женщины – те всегда готовы развесить уши, когда им рассказывают о беспутстве их мужей. Что касается твоих хозяек, то к ним это, видно, не относится.

Старуха задумчиво опустила глаза, а затем продолжала:

– В сущности, это легко объяснимо, – все так же просто, как зевок вот той усталой девки. Ты как-то рассказывал мне, что, когда мать и дочь, стоя рядом на колеснице, едут на торжественные празднества, на них любо посмотреть. Катути тоже еще заботится, чтобы цветы в ее волосах подходили к цвету одежды. Для которой из них первой выбирают одежду?

– Для госпожи Катути! Она всегда носит только определенные цвета, – отвечал Нему.

– Вот видишь, – рассмеялась колдунья. – Так и должно быть! Эта мать всегда думает прежде о себе и о своих желаниях. Но то, чего она желает, висит высоко, и она попирает ногами все, что оказывается рядом, даже свое собственное дитя, лишь бы дотянуться. Она натравит Паакера на Мена – это так же верно, как то, что у меня звенит сейчас в ухе. Потому что эта женщина в состоянии поставить на карту глаза своей дочери, выдать ее замуж за кого угодно, пусть даже за хромоногого ветреника, если только это поможет ей осуществить ее честолюбивые планы.

– А Неферт! – подхватил карлик. – Ты бы ее видела – из кроткой голубки она превратилась в разъяренную львицу.

– Потому что она любит Мена так же, как ее мать – себя, – ответила старуха. – Поэт сказал бы: «Она полна им». И это действительно так! Тут уж не остается места ни для чего другого. Одно лишь хочет она иметь, и горе тому, кто коснется этого!

– Я тоже видывал влюбленных женщин, – сказал Нему. – Но…

– Но…– Тут старуха вдруг так громко расхохоталась, что все девицы как по команде повернули головы в ее сторону. – Но они вели себя не так, как твоя госпожа Неферт? Этому я охотно верю! Ведь среди многих тысяч женщин едва найдется одна, которая до такой степени поражена этим недугом; а ведь он причиняет более жестокую боль, чем яд с наконечника нубийской стрелы в открытой ране, он распространяется быстрее огня, и его труднее загасить, чем хворь, от которой медленно, но верно помирает вот та кашляющая девка. Тот, кем завладел демон этой страсти, несчастнее отверженного, и в то же время, – при этих словах Хект вдруг понизила голос, – он счастливее всех богов, сколько их там ни на есть. Уж я-то знаю все это… все, потому что и я была одной одержимой из тысячи, и еще сегодня…

– Что? – удивленно перебил ее карлик.

– Да так, ничего, – проворчала старуха и потянулась, точно только что встала с постели. – Чепуха! Тот, о ком я вспомнила, давно уже умер, да если бы он даже и не умер, мне это было бы безразлично. Все мужчины похожи друг на друга, и Мена не лучше остальных.

– Пожалуй, махором Паакером завладел тот самый демон, которого ты только что мне расписала, – заметил карлик.

– Может быть, – согласилась старуха. – Но ведь он, говорят, упрям, как осел. Сейчас он готов жизнь отдать, лишь бы добиться того, в чем ему отказано. Ну, а если бы твоя госпожа Неферт принадлежала ему, он, верно, сразу бы успокоился. А впрочем, к чему эта болтовня? Я еще должна сбегать вот в ту золотую палатку, где сейчас вертятся все, у кого полны кошельки денег. Мне надо потолковать с хозяйкой…

– А что тебе от нее нужно? – поинтересовался Нему.

– Маленькая Уарда скоро опять будет здорова, – ответила старуха. – Ты ведь ее видел! Не правда ли, она стала хороша, просто чудо, как хороша? Вот я и хочу разузнать, что мне даст хозяйка, если я приведу сюда девочку. Она грациозна, как газель, и если ее хорошо выучить, она уже через каких-нибудь две-три недели будет прекрасно танцевать.

Нему побледнел и сказал строго и решительно:

– Этого ты не сделаешь!

– Почему же? – удивилась старуха. – Ведь на этом я могу хорошо заработать.

– Потому что я тебе запрещаю это, – почти прошептал карлик хриплым голосом.

– Ах, вот как! – расхохоталась старуха. – Тебе, видно, захотелось подражать Неферт, а я должна разыграть роль ее матери Катути! Однако поговорим серьезно! Ты что, видел малютку и желаешь заполучить ее для себя?

– Да, – отвечал карлик. – Когда мы добьемся своего, Катути отпустит меня на волю и сделает богатым человеком. Тогда я куплю у Пинема его внучку и возьму ее себе в жены. Я выстрою дом по соседству с залом суда и буду своими советами помогать и истцам и ответчикам, как это делает горбатый Сент – он ведь теперь разъезжает на своей собственной колеснице!

– Гм! – промычала старуха. – Об этом, пожалуй, можно бы и подумать, но теперь, вероятно, уже поздно. Когда девочка бредила, она все время говорила о каком-то жреце из Дома Сети, посетившем ее по приказу Амени. Видно, это красивый парень; думаю, что он сумеет позаботиться о ней. Говорят, он сын какого-то садовника и зовут его Пентаур.

– Пентаур! – воскликнул карлик. – Пентаур! У него гордая осадка и лицо, как у покойного махора, но он метит еще выше, чем тот. Однако ему скоро перебьют хребет.

– Тем лучше, – согласилась старуха. – Уарда была бы подходящей женой для тебя – она добра, скромна, и, кроме того, никто ведь так и не знает…

– Чего? – не выдержал карлик.

– Кто ее мать. Она была не ровня нашему брату. Попала она сюда из чужих краев, и на ней нашли какое-то украшение со странными письменами. Его нужно будет показать пленникам, как только Уарда станет твоей. Может, кто-нибудь из них сумеет истолковать эти непонятные знаки. Что она родом из богатого дома, это уж я знаю точно, потому что Уарда – живой портрет своей матери, а появившись на свет, она выглядела точь-в-точь как ребенок какого-нибудь знатного вельможи. И ты еще смеешься, дурень! Через мои руки прошла тысяча новорожденных, но даже когда они попадали ко мне завернутыми в лохмотья, я всегда узнавала, знатные у них родители или бедняки. Это видно хотя бы по форме ног, да есть и другие признаки. Ну, ладно, пусть Уарда пока останется в своей лачуге, а потом я тебе помогу. Если будут какие новости, дай мне тотчас же знать.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Когда Нему, теперь уже верхом на ослике, вернулся домой, он не застал там ни своей госпожи, ни Неферт.

Катути, как ему сказали, велела отнести себя в храм, а затем в город, Неферт же, повинуясь какому-то безотчетному влечению, отправилась к своей царственной подруге Бент-Анат. Дворец фараона скорее походил на небольшой городок, чем на дом. [135] Крыло, где помещался везир (мы с вами уже побывали там!), находилось в стороне от реки, а покои самого фараона и его семьи были обращены фасадом к Нилу.

Лодочнику, проплывавшему мимо дворца, он казался огромным и чудесным – это была не просто каменная громада, одиноко торчащая посреди сада, а целый ансамбль построек различной архитектуры.

К самому большому зданию, где находились приемные и праздничные залы, симметрично, с обеих сторон, примыкали тройные ряды легких строений разной величины. Все они были связаны между собой колоннадами или мостами, перекинутыми через каналы, питающие сады водой, что придавало дворцу вид города, стоящего на островах.

Все постройки, составлявшие ансамбль дворца, были возведены из легкого нильского кирпича и искусно обработанного дерева; из этого же материала были сделаны и длинные стены, окаймлявшие территорию дворца, с башнями над воротами, перед которыми несли караул вооруженные с головы до ног стражники. Стены и пилястры, балконы и колоннады, даже крыши сверкали пестрой росписью, а около всех ворот стояли высокие мачты – в те дни, когда фараон бывал во дворце, на них развевались красные и синие флаги. Сейчас же лишь бронзовые острия мачт, служившие, кстати, громоотводами, одиноко смотрели в небо.

Справа от главного здания, утопая в буйной зелени, стояли дома женщин из царского семейства; некоторые из этих домов красиво отражались в глади каналов и озер. Сюда же необозримыми рядами примыкали и кладовые, а позади главного здания, где жил сам фараон, находились казармы его личной гвардии и сокровищницы. Левое крыло было отведено под жилье дворцовым чиновникам и бессчисленным слугам, а также под конюшни для царских лошадей и для хранения колесниц.

Несмотря на отсутствие фараона, во дворце царило оживление: целая сотня садовников поливала лужайки, клумбы, кусты и деревья; отряды стражников проходили то в одну, то в другую сторону; конюхи прогуливали и объезжали лошадей. А в домах женщин, словно пчелы в улье, суетливо сновали взад и вперед служанки и рабы, дворцовые чиновники и жрецы.

В этой части дворца все хорошо знали Неферт. Гвардейцы и стражи у ворот беспрепятственно пропустили ее носилки, почтительно отвешивая ей поклоны. В саду Неферт встретил один из царедворцев, который проводил ее к главному царедворцу, и тот уже, после краткого доклада, ввел ее в покои любимой дочери Рамсеса.

Покои Бент-Анат занимали весь нижний этаж дома, расположенного возле самого дворца фараона. В этих прохладных и светлых комнатах в свое время жила ее покойная мать, а когда Бент-Анат выросла, фараон захотел, чтобы она всегда была поблизости от него. Поэтому он отдал ей эти прекрасные покои своей безвременно умершей супруги и одновременно с этим предоставил ей ряд привилегий, которыми обычно пользовались одни лишь царицы.

Просторная комната, где Неферт встретила Бент-Анат, выходила окнами на реку.

Выход, завешенный светлыми занавесями, выводил на просторный балкон с искусно изготовленными из вызолоченной бронзы перилами, обвитыми вьющимися кустами с крупными розами.

В то самое мгновение, когда супруга Мена переступила порог, Бент-Анат велела нескольким служанкам раздвинуть шуршащие шелком занавеси. Солнце уже клонилось к западу, приближалась пора вечерней прохлады, а в эти часы Бент-Анат любила посидеть на балконе и, погрузившись в мечтательное раздумье, наблюдать закат Ра, когда он в облике старого Атума исчезает в западной части неба, скрываясь за некрополем, чтобы озарить своим сиянием праведников подземного царства.

Комната Неферт была убрана куда изысканнее, чем покои царевны. Ее мать, а затем и Мена, окружили ее множеством всевозможных изящных безделушек. Стены у нее были затянуты небесно-голубой сирийской парчой, затканной серебром, стулья и кровать – покрыты особой тканью, напоминавшей грудь пестрой птицы, – она была выработана эфиопскими женщинами из перьев. Статуя богини Хатор на домашнем алтаре была высечена из куска особого сплава, поддельного изумруда, называемого мафкат, а остальные фигурки богов, стоявшие вокруг статуи их покровительницы, – из лазурита, малахита, агата и золоченой бронзы. На туалетном столике расположилась целая коллекция всевозможных баночек для притираний, а также чаш из черного дерева и слоновой кости, покрытых тончайшей резьбой. Все это было расставлено самым изысканным образом и очень удачно гармонировало с внешностью самой Неферт.

Комнаты Бент-Анат также гармонировали с ее внешностью. Высокие и светлые, они были обставлены дорогой, но простой мебелью. Нижняя часть стен была выложена прохладными изразцами из нежно-белого и лилового фаянса в форме звездочек, образовывавших строгие геометрические фигуры. Верхняя их часть была обита роскошной темно-зеленой тканью из Саиса, ею же были обиты и длинные диваны, стоявшие вдоль стен. Тростниковые стулья и табуреты стояли посреди комнаты вокруг большого стола. По соседству был ряд других комнат, убранных со строгим вкусом. По их виду не составляло труда догадаться, что хозяйка не находит удовольствия в мелких безделушках, зато любит красивые комнатные растения. Редчайшие, невиданные сорта таких растений, художественно размещенные на ступенчатых подставках, красовались по углам комнат. В других углах стояли высокие тумбы из черного дерева в форме обелисков, а на них– драгоценные курильницы; все египтяне очень любили благовония, да и врачи предписывали окуривать ими комнаты.

Спальня у Бент-Анат была проста, как у мужчины, ее украшало лишь несколько растений с широкими листьями. Больше всего Бент-Анат любила воздух и свет. Только невыносимо жгучие солнечные лучи заставляли ее закрывать окна и двери, тогда как в комнатах Неферт с утра до вечера царил полумрак.

Царевна ласково приветствовала жену Мена, склонившуюся перед ней в глубоком поклоне, взяла ее правой рукой за подбородок и, поцеловав в нежный узкий лоб, воскликнула:

– А, моя дорогая! Ты все-таки явилась наконец ко мне без всякого приглашения! Это ведь в первый раз с тех пор, как наши мужчины снова отправились на войну. Когда дочь Рамсеса зовет, возражать не приходится, но ты вот явилась по своей воле…

Неферт с мольбой подняла на царевну свои огромные глаза, еще влажные от слез, и взгляд их, исполненный скрытой печали, был так чудесен, что Бент-Анат, прервав свою речь, схватила подругу за обе руки и сказала:

– Знаешь, у кого, по-моему, должны быть такие глаза, как у тебя? У божества, из чьих слез, упавших на землю, выросли цветы.

Неферт опустила глаза и, вся вспыхнув, чуть слышно проговорила:

– Мне хотелось бы навеки закрыть эти глаза – я так несчастна!

И две тяжелые капли скатились по ее щекам.

– Что с тобой, моя милая? – участливо спросила царевна, притягивая Неферт к себе за руку, как обиженного ребенка.

Неферт испуганно взглянула на главного царедворца и на женщин, вошедших вместе с ней. Бент-Анат поняла этот взгляд и попросила придворных удалиться; они беспрекословно повиновались. Оставшись наедине с опечаленной подругой, царевна сказала:

– Ну, теперь говори! Что тревожит твое сердце? Откуда эта страдальческая складка на твоем милом личике? Говори, и я утешу тебя, чтобы ты вновь стала моей веселой и беззаботной птичкой!

– Твоей птичкой! – повторила Неферт, и досада исказила ее лицо. – Ты права, когда называешь меня так – ничего лучшего я и не заслуживаю, потому что всю жизнь мне нравилось быть лишь игрушкой в руках моих родных.

– Но Неферт! Что с тобой? Я тебя не узнаю! – воскликнула Бент-Анат. – Неужели это ты, моя кроткая и ласковая мечтательница?

– Вот оно, то слово, что я ищу, – тихо промолвила Неферт. – Я спала и мечтала, жила в мире грез, пока меня не разбудил Мена, а когда он покинул меня, я снова погрузилась в сон и пробыла в плену сновидений два года. Но сегодня меня разбудили; разбудили так жестоко и грубо, что теперь мне уж никогда больше не обрести покоя.

Когда Неферт произносила эти слова, крупные слезы одна за другой медленно катились по ее щекам.

Бент-Анат была так тронута всем этим, словно супруга Мена была ее собственной несчастной дочерью. Мягко и ласково усадила она молодую женщину на диван, села рядом с ней и не успокоилась, пока Неферт не раскрыла перед ней свою истерзанную горем душу.

За несколько часов с дочерью Катути произошло то же, что бывает со слепорожденным, когда он внезапно прозревает. Он видит сияющее солнце, всевозможные предметы, но лучи светила ослепляют его, а вещи, которые он раньше лишь ощупью искал в воображении, теперь во всей своей грубой реальности назойливо лезут ему в глаза, пугая его и причиняя ему страдания. Лишь сегодня Неферт впервые задала себе вопрос: почему ее мать, а не она сама управляет домом, где «госпожой дома» [136] называют все же ее? И она ответила на это так: «Потому, что Мена не считает меня способной ни думать, ни действовать!» Он часто называл ее своей розой, и теперь она почувствовала, что она действительно не больше чем цветок, который растет и увядает, лишь радуя глаз своими яркими лепестками.

– Моя мать, – сказала она, – конечно, любит меня, но она плохо, очень плохо вела хозяйство моего мужа, а я, несчастная, мирно спала и видела во сне Мена, не ведая, что творится с его, с нашим имением. И вот теперь мать боится моего супруга, а кого боятся, говорил мой дядя, того не любят и всегда готовы верить самым дурным слухам о нем. Так и она жадно внимает людям, которые поносят Мена и клевещут, будто он выкинул меня из своего сердца и взял в свою палатку какую-то пленницу. Но ведь все это ложь, и я не могу, да и не хочу смотреть в лицо родной матери, когда она оскверняет единственное, что у меня остается, что поддерживает меня, оскверняет воздух и кровь моей жизни – мою горячую любовь к мужу.

Бент-Анат ни разу не прервала подругу, а когда Неферт кончила, она некоторое время молча сидела возле нее. Затем она сказала:

– Выйдем на балкон! Там я скажу тебе все, что думаю, и, может быть, Тот вложит в мои уста спасительный совет. Я люблю тебя и хорошо тебя знаю, и хоть я и не мудрец, но глаза мои видят зорко, а рука не дрогнет. Обопрись на нее и следуй за мной!

Прохладный ветерок повеял с реки, когда они выходили на балкон. Наступал вечер, и живительная свежесть сменила, наконец, дневной зной. Деревья и постройки уже отбрасывали длинные тени, и бесчисленные лодки, полные возвращающихся из некрополя людей, усеивали сверкающую гладь реки, величаво катившей к северу свои быстрые воды.

Вокруг зеленел сад, из которого до самой решетки балкона дотягивались вьющиеся побеги душистых роз. Знаменитый художник распланировал этот сад еще во времена царицы Хатшепсут, и прекрасные картины, рисовавшиеся в его воображении, когда он разбрасывал семена и высаживал молодые побеги, стали действительностью теперь, через много десятилетий после его смерти. Он представлял себе этот сад в виде ковра, на котором будут расположены дворцовые постройки. Узкие, извилистые каналы с белыми лебедями образовывали как бы контуры рисунков, а очерченные ими фигуры оттенялись растениями разной величины, формы и цвета. Фон составляли ласкающие взор зеленые лужайки, и на этом фоне гармонично выделялись пестрые цветочные клумбы и группы кустарника, а древние диковинные деревья, доставленные в Египет из Аравии еще кораблями царицы Хатшепсут, придавали всей этой картине строгость и достоинство.

На листьях, на цветах, на траве – всюду сверкали сейчас светлые капли, так как совсем недавно сад был полит свежей водой из пруда, расположенного возле самого дома Бент-Анат.

Прямо напротив сада воды Нила обтекали остров, на котором зеленели священные дубравы Амона.

С балкона Бент-Анат был хорошо виден некрополь на другом берегу: аллеи сфинксов, ведущие от пристани к огромному зданию храма Аменхотепа III с его колоссами, величайшими в Фивах, к Дому Сети и храму Хатшепсут; длинные дома бальзамировщиков и густо застроенные улицы Города Мертвых; еще дальше на запад – Ливийские горы с их бесчисленными гробницами, а позади них, скрытая горами, широкая дуга долины царских усыпальниц.

Обе женщины молча смотрели на запад.

А солнце все ниже клонилось к горизонту. Вот оно коснулось его, затем исчезло за цепью гор, и едва только небо покрылось краской, похожей на расплавленное золото, гранат и аметист, как изо всех храмов полились звуки вечерних гимнов. Обе женщины опустились на колени и, спрятав лица в гирляндах роз, обвивавших перила балкона, замерли в страстной молитве.

Когда они поднялись, ночь уже раскинула над землей свой полог, потому что сумерки в Фивах очень коротки. Лишь кое-где еще светились на небе розовые облачка, но и они таяли с каждой минутой и исчезли совсем, когда взошла вечерняя звезда.

– Мне теперь так хорошо, – промолвила Бент-Анат, глубоко вздохнув. – А в твою душу тоже вернулся покой?

Неферт отрицательно покачала головой.

Царевна подвела ее за руку к скамье, опустилась сама рядом с ней и заговорила снова:

– Твоему бедному сердцу нанесли рану, отравили твое прошлое, и тебя страшит теперь будущее. Позволь мне быть с тобой откровенной – пусть даже тебе от этого будет больно. Ты больна, а мне хочется тебя вылечить. Согласна ли ты выслушать меня?

– Говори, – тихо вымолвила Неферт.

– Говорить не мое дело, я люблю действовать, – продолжала Бент-Анат. – И мне кажется, я знаю, чего тебе не хватает, а раз так, я попытаюсь тебе помочь. Ты любишь своего мужа, но долг разлучил тебя с ним, и ты чувствуешь себя покинутой и одинокой. Иначе и быть не может. Однако те, кого люблю я – мой отец и мои братья, – тоже ведь ушли на войну, мать моя давно умерла, а несколько недель назад смерть унесла и верную женщину, которую отец оставил со мной. Взгляни на этот опустевший город, где я живу. Кто же из нас более одинок – ты или я?

– Я! – ответила Неферт. – Ничье одиночество не может сравниться с одиночеством женщины, когда она разлучена с мужем, а сердце ее рвется к нему.

– Уверена ли ты в любви Мена? – спросила Бент-Анат. Неферт прижала руку к сердцу и только кивнула головой.

– Он вернется, а с ним вернется и твое счастье!

– Надеюсь, – произнесла Неферт слабым голосом.

– А кто надеется, – подхватила Бент-Анат, – тот владеет счастьем в будущем. Скажи мне: поменялась ли бы ты судьбой с богами, пока Мена был вместе с тобой? Нет! Ну, тогда ты богата сверх меры, потому что самые блаженные воспоминания о прошлом тоже принадлежат тебе. А что такое настоящее? Я говорю, и вот его уже нет! И я спрашиваю тебя: о каких блаженных минутах могу я вспоминать? На какое счастье в будущем имею я право надеяться?

– Ты не любишь, – возразила Неферт. – Подобно луне, ты, холодная и спокойная, идешь своим путем. Правда, тебе не удалось изведать высшее счастье, зато ты не знаешь и горечи страдания.

– Какого страдания? – спросила Бент-Анат.

– Страдания сердца, сжигаемого пламенем Сохмет! – отвечала Неферт.

Царевна долго задумчиво смотрела в пол, потом живо взглянула на подругу и воскликнула:

– Ты заблуждаешься! Я знаю, что такое любовь и тоска по любимому человеку. Однако если ты ждешь радостного дня, чтобы снова надеть на себя то украшение, которое принадлежит тебе по праву, то моя драгоценность принадлежит мне не больше, чем та жемчужина, тусклое сияние которой я вижу на глубоком морском дне.

– Ты любишь? – радостно воскликнула Неферт. – О, тогда я благодарю Хатор за то, что она коснулась наконец и твоего сердца. Дочери Рамсеса не нужно звать ныряльщиков, чтобы они выловили ей жемчужину со дна морского. Стоит ей лишь кивнуть, как жемчужина всплывет сама и ляжет на песок у ее стройных ножек.

Бент-Анат рассмеялась и, поцеловав Неферт в лоб, сказала:

– Ах, как такие разговоры волнуют тебя, оживляют твой ум, развязывают твой язык! Когда две струны одинаково настроены и музыкант ударяет по одной, начинает звучать и другая – так говорил мне мой учитель музыки. Я думаю, ты готова слушать меня до утра, если я стану тебе рассказывать о своей любви. Но не для этого мы вышли на балкон. Послушай меня! Я столь же одинока, как и ты, и люблю не так счастливо, как ты; из Дома Сети грозят мне тяжкими испытаниями, но, несмотря на это, меня не покидает непоколебимая энергия и радость жизни.

– Мы ведь такие разные, – сказала Неферт, с упреком взглянув на подругу.

– Пожалуй, – согласилась Бент-Анат. – Но ведь обе мы молоды, обе мы женщины, обе хотим счастья. Я рано лишилась матери, и никто не направлял меня. Окружающие начали мне повиноваться уже в те годы, когда я сама больше всего нуждалась в руководстве. Тебя же воспитала твоя мать. Она гордилась своей хорошенькой дочкой, когда ты была еще совсем ребенком, и позволяла тебе играть и мечтать, – это ведь так идет прелестной девочке! – не ограждая тебя от дурных наклонностей. Но вот к тебе посватался Мена. Ты горячо его полюбила, но за четыре долгих года он был твоим едва несколько лун. Мать твоя оставалась с тобой, и ты почти не замечала, как она вместо тебя управляет твоим собственным домом и несет на себе все тяготы хозяйства. У тебя была большая игрушка, и ей посвящала ты все свое время – это были думы о Мена, бесконечные грезы о твоем далеком возлюбленном. Я знаю это, Неферт! Все, что ты на протяжении двадцати лун видела, слышала, чувствовала, было полно им и только им одним; что ж, это неплохо. Вон та роза, что вьется по моему балкону, радует наши взоры, но если бы садовник не подстригал ее чуть ли не каждый день, не подвязывал ее пальмовым волокном, то на этой почве, на которой все растет так быстро, она неудержимо устремилась бы ввысь и скоро закрыла бы все окна и двери, так что я сидела бы в темноте. Накинь этот платок на плечи – уже падает роса – и слушай дальше! Прекрасное чувство любви и верности выросло в твоем мечтательном сердце, свободно, без помех, точно дикое растение, и затемняет сейчас твою душу и ум. Истинная любовь, как мне кажется, должна быть подобна плодовому дереву, а не буйному сорняку. Я не осуждаю тебя, ибо те, кому надлежало быть твоими садовниками, не замечали или не хотели замечать того, что с тобой происходило. Смотри, Неферт, я сама, пока носила локоны ребенка, тоже делала лишь то, что доставляло мне удовольствие. Мечты никогда не прельщали меня, но я с восторгом принимала участие в буйных забавах моих братьев: в скачках на конях, в охоте с соколом. [137] Они часто говорили, что у меня душа мальчишки, да и сама я охотно стала бы мальчиком.

– А я – никогда, – прошептала Неферт.

– Ты же ведь роза, моя милая, – продолжала Бент-Анат. – О, какую я почувствовала тоску и неудовлетворенность, при всем своем буйном нраве, когда мне исполнилось пятнадцать лет, несмотря на то что я была окружена добротой и любовью! Однажды – это было года четыре назад, незадолго до твоей свадьбы с Мена, – отец позвал меня поиграть с ним в нарды. [138] Ты ведь знаешь, как легко побеждает он самых искусных противников; однако в тот день он был рассеян, и я выиграла два раза подряд. Исполненная радостного задора, я вскочила, поцеловала его прекрасную голову и вскричала: «Великого бога, героя, под пятой которого извиваются чужеземные народы [139], которому поклоняются жрецы, победила девочка!» Он снисходительно улыбнулся и отвечал: «Нередко небесные женщины покоряют самого небесного владыку, а наша богиня победы Нехебт [140] – женщина». Затем лицо его стало серьезным, и он сказал: «Они называют меня богом, дитя мое, однако лишь в одном я чувствую себя поистине богоподобным: в любой час, во время самой напряженной работы мне удается доказать, что я приношу пользу, сдерживая в одном месте и подгоняя в другом. [141] Богоподобен я один, ибо я творю и создаю великое». Эти слова запали мне в душу, подобно семенам, нашедшим благодатную почву. Я сразу поняла, чего мне недостает. А когда несколько недель спустя мой отец и твой супруг со ста тысячами воинов ушли сражаться, я решила стать достойной своего богоподобного отца и тоже приносить пользу. Ты далеко не все знаешь о том, что происходит там, в домах, позади дворца, под моим руководством. Три сотни девушек прядут там чистый лен и ткут из него бинты для раненых, множество детей и старух собирают лекарственные травы в горах, а другие сортируют их по указанию врачей; в кухнях уже не готовят больше яств для пиршеств, а варят фрукты в сахаре для больных воинов. Там солят, вялят и коптят мясо – запасы для войска при переходах через пустыни. Хранитель винных погребов уже не заботится больше о пирушках, а наполняет вином большие каменные сосуды. Мы же разливаем вино в крепкие мехи для наших воинов, а лучшие сорта – в бутылки, которые тщательно засмаливаем, чтобы они могли выдержать перевозку и подкрепили бы силы наших героев. Всем этим и еще многим другим руковожу я, и так, в тяжелом труде, проходят мои дни. Поэтому по ночам боги не посылают мне сновидений, ибо, утомленная дневными трудами, я засыпаю крепким и глубоким сном. Зато я чувствую, что приношу пользу, и гордо подымаю голову, хоть в чем-то уподобляясь своему великому отцу. А когда царь вспоминает обо мне, я знаю, он радуется делу рук своей дочери. Ну, вот я и кончила, Неферт, и хочу сказать тебе еще только одно: приходи сюда, помоги мне, докажи, что и ты можешь быть полезна, и тогда Мена будет вспоминать о своей жене не только с любовью, но и с гордостью.

Неферт медленно склонила голову, обвила руками шею царевны и, как ребенок, долго плакала у нее на груди. Потом, взяв себя в руки, она с мольбой обратилась к Бент-Анат:

– Возьми меня к себе, научи меня быть полезной людям.

– Я ведь знала, что тебе нужна лишь твердая рука, чтобы руководить тобой, – улыбнулась Бент-Анат. – Верь мне, скоро ты сможешь сочетать в своей душе тоску с чувством удовлетворения. Ну, а теперь ступай домой к матери, потому что уже поздно, и будь с ней поласковей – этого требуют боги! А завтра я навещу вас и попрошу Катути отпустить тебя ко мне, на место моей умершей помощницы. Послезавтра ты переберешься сюда, во дворец, поселишься в комнатах покойной и начнешь, как и она, помогать мне в моей работе. Да будет благословен этот час!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Пока две молодые женщины вели во дворце этот разговор, на другом берегу Нила, в некрополе, врач Небсехт, раздираемый сомнениями, сидел возле хижины, поджидая парасхита.

Он то дрожал от страха за него, то, совсем позабыв об опасностях, подстерегавших старика на каждом шагу, мечтал о скором исполнении своего желания, о чудесных открытиях, к которым несомненно приведут его исследования человеческого сердца.

Порой он мысленно углублялся в самые дебри науки, но никак не мог сосредоточиться – то мешало беспокойство за парасхита, то мысли о том, что Уарда совсем близко от него, назойливо закрадывались в его душу.

Целые часы проводил он с ней наедине, потому что ее отец и бабка не могли больше сидеть дома – им нужно было заниматься своим ремеслом. Отец, как мы уже знаем, должен был сопровождать военнопленных в Ермонт, а старуха, с тех пор как ее внучка подросла и могла сама управиться с их скромным хозяйством, поступила в плакальщицы. Эти женщины, распустив волосы, измазав себе лоб и грудь нильским илом, сопровождали покойников в некрополь, оглашая воздух стенаниями и жалобными воплями.

Когда солнце стало клониться к горизонту, Уарда все еще лежала под навесом перед хижиной. Она была бледна и казалась утомленной. Ее пышные волосы снова рассыпались и спутались с соломенной подстилкой. Но стоило Небсехту подойти к ней, как она отворачивалась.

Но вот солнце спряталось за горы. Небсехт снова склонился над Уардой.

– Становится прохладно, – ласково сказал он. – Не перенести ли тебя в хижину?

– Оставь меня! – с досадой отозвалась она. – Мне жарко. Отойди от меня подальше. Я уже здорова и могла бы сама перейти в дом, если бы захотела; погоди, скоро придут дед и бабушка.

Небсехт отошел в сторону, сел в нескольких шагах от Уарды на плетеную корзину для кур и, заикаясь, спросил:

– Может быть, мне отойти еще подальше?

– Как хочешь.

– Почему ты неласкова со мной? – грустно промолвил врач.

– Ты все время смотришь на меня, а я этого не люблю, – отвечала Уарда. – Кроме того, я очень беспокоюсь – дедушка сегодня утром был на себя не похож, говорил о смерти, о какой-то непомерной цене, которую требуют от него за мое выздоровление… Потом просил меня не забывать его… Он был такой странный… очень волновался… Почему его нет так долго? Ох, хоть бы он поскорее пришел!

И Уарда тихо заплакала. Панический страх за парасхита овладел Небсехтом, его стали мучить угрызения совести, ведь он потребовал целую человеческую жизнь в уплату за то, что сам лишь выполнил свой долг. Он хорошо знал законы, знал, что старика тут же заставят выпить чашу с ядом, если он будет пойман при попытке похитить человеческое сердце.

Стемнело. Уарда перестала плакать и спросила врача:

– А не пошел ли дедушка в город, чтобы занять там ту огромную сумму, которую ты или твой храм потребовали за ваши лекарства? Но ведь у нас есть золотой браслет царевны и еще половина добычи отца, а в сундуке лежит нетронутой плата, полученная бабушкой за два года работы плакальщицей. Неужели всего этого вам мало?

Вопрос девушки прозвучал зло, как упрек, но врач, у которого правдивость давно вошла в привычку, отмалчивался. Он ведь не мог сказать правды. За свою помощь он потребовал большего, чем золото и серебро. Теперь он вспомнил о предостережении Пентаура и, когда начали лаять шакалы, поспешно схватил приспособление для добывания огня [142] и зажег несколько заранее приготовленных кусков смолы. Разжигая огонь, он спрашивал себя: какая судьба постигнет Уарду без деда, бабки, без него самого? И фантастический план, вот уже много часов смутно рисовавшийся в его мозгу, начал приобретать теперь ясность и определенность. «Если старик не вернется, – думал Небсехт, – я попрошу колхитов, чтобы они приняли меня в свою касту [143], они вряд ли откажутся, зная ловкость моих рук и мои знания». Он решил, женившись на Уарде, жить с ней вдали от людей, целиком посвятив себя новому ремеслу, которое даст ему много материала для исследований. Его не интересовали ни удобства, ни удовольствия, ни даже высокое положение!

Он надеялся, что по новому каменистому пути он быстрее пойдет вперед, чем по старой, гладко укатанной дороге. Ведь он и теперь не испытывал потребности делиться с кем-либо своими мыслями, сообщать другим свои открытия, ибо знание само по себе вполне удовлетворяло его. Он ни минуты не задумывался о своих обязательствах перед Домом Сети. Уже три дня не менял он одежды, бритва не касалась ни его лица, ни головы, ни одна капля воды не омыла его рук и ног. Он чувствовал себя почти одичавшим, он как бы уже превратился в бальзамировщика или колхита, а быть может, даже в самого презренного среди людей – в парасхита. Это пренебрежение жреческими обязанностями доставляло ему какую-то странную радость, так как равняло его с Уардой, а эта девушка, лежавшая со спутанными волосами на соломенной подстилке, слабая и испуганная, как нельзя более подходила для той будущности, которую он рисовал себе сейчас.

– Ты ничего не слышишь? – неожиданно спросила девушка.

Повернувшись в сторону долины, он вместе с ней стал прислушиваться. Вот залаяли собаки, и вскоре сам парасхит со своей женой остановился у ограды хижины, прощаясь со старой Хект, которую они нагнали по дороге, когда она возвращалась из Фив.

– Как долго вас не было! – воскликнула Уарда, когда старики оказались, наконец, возле нее. – Я так испугалась!

– Но ведь с тобой был врач, – сказала старуха, уходя в хижину, чтобы приготовить незатейливый ужин. А старик опустился на колени рядом с внучкой и ласкал ее так нежно и вместе с тем так благоговейно, будто он был ей не кровным родственником, а преданным слугой.

Затем он встал и подал дрожавшему от волнения Небсехту мешочек из грубого полотна, который всегда носил при себе.

– Там сердце, – шепнул он. – Вынь его и верни мне мешочек– в нем ножи, без которых я не могу обойтись.

Трясущимися от волнения руками Небсехт вынул сердце из мешочка, выкинул несколько коробочек из своего ящика с лекарствами, заботливо положил сердце на освободившееся место, сунул руку за пазуху и, подойдя к парасхиту, сказал ему на ухо:

– Вот, возьми мою расписку, повесь ее себе на шею, а когда ты умрешь, то я вложу тебе в пелены, как знатному вельможе, всю книгу «Выхода днем». Но это еще не все. Мой брат, весьма сведущий в разных делах, выплачивает мне проценты с состояния, что досталось мне в наследство, а я уже десять лет не трогал этих доходов. Так вот, все эти деньги я отдаю тебе, пусть у тебя с твоей старухой будет обеспеченная старость.

Парасхит взял мешочек с куском папируса и спокойно выслушал слова врача. Затем, отвернувшись, тихо, но решительно сказал:

– Оставь эти деньги себе – мы с тобой квиты. Разумеется, если девочка выздоровеет, – добавил он с горечью.

– Она… она уже почти здорова, – заикаясь, проговорил врач. – Но почему же ты не хочешь… не хочешь…

– Потому что до сей поры я никогда ничего не брал в долг и не клянчил, – перебил его старик, – и мне не хотелось бы на старости лет заниматься этим… Жизнь за жизнь! А еще я скажу тебе: за то, что я сегодня сделал для тебя, не в силах заплатить даже сам Рамсес всеми своими несметными сокровищами!

Небсехт потупился – он не знал, что ответить.

Тем временем старуха поставила перед мужчинами миску с наскоро разогретой вареной чечевицей, редьку и лук. [144] Затем она отвела Уарду в хижину – девушка не пожелала, чтобы ее несли на руках. Вернувшись, старуха предложила Небсехту разделить с ними ужин. Небсехт охотно принял ее приглашение, так как со вчерашнего вечера ничего не ел.

Когда старуха снова ушла в хижину, он спросил парасхита:

– Чье сердце ты принес мне и как удалось тебе его раздобыть?

– Сначала объясни, зачем ты заставил меня совершить такое тяжкое преступление? – попросил его старик.

– Я хочу изучить строение человеческого сердца, – ответил врач, – чтобы, когда мне попадется больное сердце, уметь вылечить его.

Некоторое время парасхит молча смотрел в землю, затем спросил:

– Ты говоришь правду?

– Да! – решительно отвечал врач.

– Это меня утешает, потому что ты охотно оказываешь помощь бедным, – проговорил старик.

– Так же охотно, как и богатым! Ну, а теперь скажи: у кого ты взял это сердце?

– Я пришел в дом бальзамировщиков, – начал старик, раскладывая перед собой несколько кусков кремня, чтобы сделать из них ножи. – Пришел я туда и увидал три трупа. Я должен был сделать на них своим кремневым ножом восемь предписываемых обычаем надрезов. А когда нагие мертвецы лежат на деревянной скамье, то все они равны, и жалкий нищий так же неподвижен передо мной, как и любимый сын фараона. Но я хорошо знал, кто лежит передо мной. Крепкое тело старика принадлежало умершему пророку храма Хатшепсут, а чуть в стороне, рядком, лежали каменотес из некрополя и одна умершая от чахотки девка из квартала чужеземцев – два жалких, тощих трупа. Пророка этого я хорошо знал – сотни раз попадался он мне навстречу в своих раззолоченных носилках, все называли его богатым Руи. Я сделал, что положено, со всеми тремя, потом меня, как водится, отогнали камнями, после чего я с помощью своих товарищей разложил по порядку внутренности покойников. Внутренности пророка потом попадут в красивые канопы из алебастра, а внутренности каменотеса и девки предстояло вложить обратно в их тела. Вот тут-то я спросил себя: кого же из них мне обидеть, у кого взять сердце? Я подошел к трупам бедняков, остановился было над телом грешной девки… И тут я вдруг услыхал голос духа, взывающий к моему сердцу: «Эта девушка была бедна, презираема, несчастна, как и ты, пока странствовала по телу Геба [145], быть может, она найдет прощение и радость в подземном царстве, если ты не совершишь над ней этого святотатства». Когда же я взглянул на худое тело каменотеса, на его руки, где мозолей было еще больше, чем у меня, то дух во мне зашептал то же самое. Тогда я остановился перед тучным телом пророка Руи, умершего от удара, подумал о тех почестях и богатстве, которыми он пользовался на земле. По крайней мере здесь у него было в жизни много счастья и радости. И вот тут-то, едва я остался один, схватил я его сердце, быстро сунул в мешочек, а вместо него положил сердце барана… Быть может, я совершил двойное прегрешение, сыграв эту злую шутку с пророком… Но они ведь увешают тело богатого Руи сотнями амулетов, засунут в него вместо сердца священного скарабея [146], умастят его священным маслом да еще снабдят хорошими грамотами, которые защитят его от всех напастей на дорогах Аменти [147], в то время как этим несчастным беднякам никто не даст спасительного талисмана. Ну, а затем… Ты ведь поклялся, что на том свете перед лицом Осириса возьмешь мою вину на себя…

– Да, да, я поклялся, – сказал Небсехт, протягивая старику руку. – Знаешь, на твоем месте я поступил бы точно так же. Возьми вот эту жидкость, раздели ее на четыре части [148] и давай Уарде по одной части четыре вечера подряд. Начнешь сегодня же; думаю, что послезавтра она уже будет совершенно здорова. Я скоро снова приду проведать ее. А теперь иди спать, а мне позволь прилечь где-нибудь здесь. Я покину вас еще до того, как погаснет звезда Исиды [149], а то меня давно уже ждут в храме.

Когда на другое утро парасхит вышел из хижины, врача уже не было. Лишь разложенный у остатков костра платок с большим пятном крови посередине говорил старику, что нетерпеливый Небсехт не удержался и осмотрел сердце пророка, а может быть, даже разрезал его.

Парасхита охватил ужас, и, дрожа от страха, он упал на колени, когда бог солнца появился на небе в своей золотой ладье. Он молился горячо, сначала за Уарду, а потом – за спасение своей души, которой грозила страшная кара. Ощутив после молитвы прилив бодрости и убедившись, что внучка чувствует себя гораздо лучше, он распрощался с женщинами и, захватив свои ножи из кремня и бронзовый крючок [150], ушел, чтобы вновь приняться за свое печальное ремесло.

Строения, где почти все жители Фив подвергались после смерти бальзамированию и превращались в мумии, стояли в голой пустыне, далеко от хижины парасхита. Они образовывали к югу от Дома Сети, у самой подошвы горы, целый большой квартал, обнесенный грубой стеной из обожженного на солнце нильского кирпича.

Покойников доставляли через главные ворота, со стороны Нила, для жрецов же, парасхитов, тарихевтов [151], ткачей и всяких рабочих, как и для бесчисленного количества водоносов, таскавших сюда нильскую воду, был устроен боковой вход.

На севере этого квартала высилось красивое деревянное строение с отдельным входом, где принимали заказы от родственников умерших, а также и от живых, заблаговременно заботившихся о собственном погребении [152] в соответствии со своим вкусом.

В этом доме всегда толпились люди. Сейчас здесь было человек пятьдесят мужчин и женщин разных сословий не только из Фив, но и из многих мелких городов Верхнего Египта – они приехали, чтобы сделать покупки или сдать необходимые заказы сидящим там чиновникам.

Этот рынок товаров для мертвых был очень богат и разнообразен. Вдоль стен рядами стояли гробы всех форм, от простых ящиков до раззолоченных и красиво расписанных саркофагов, изготовленных по форме мумии. На деревянных полках громоздились кипы грубого и тонкого полотна, из которого изготовляли бинты для мумий. Полотно это ткали с благословения богинь Нейт, Исиды и Нефтиды, покровительниц ткацкого дела, специальные ткачи при доме для бальзамирования или же его привозили издалека, преимущественно из Саиса.

Посетителям предлагали на выбор образцы всевозможных саркофагов и бинтов, а также ожерелья, скарабеев, столбики джед – символ вечности, амулеты глаз-уджа – символ благополучия, а также и другие амулеты в виде лент, подголовников, треугольников, угольников, расщепленных колец, лестниц и других священных символов. [153]

Обычно их клали прямо на мумию или между пеленами.

Здесь было также множество печаток из обожженной глины, которые закапывали в землю, чтобы в случае возможных споров из-за могильных участков эти печатки указали, где граница родовой усыпальницы. Были тут и фигурки богов – их зарывали в песок, дабы очистить его, так как считалось, что песок принадлежит Сетху; и фигурки ушебти – их клали по одной или по нескольку штук в небольшие ящики, чтобы они помогли покойному работать мотыгой, нести мешок семян или идти за плугом на нивах блаженных праведников.

Вдова умершего Руи, пророка храма Хатшепсут, приехавшая сюда вместе со своим домоправителем и одним знатным жрецом, оживленно разговаривала с чиновниками. Она выбирала для покойного самый дорогой из всех имевшихся гробов; обычно мумию, обернутую полосками папируса, клали в деревянный ящик, а ящик – в каменный саркофаг. Выбирала она и тончайшее полотно, и амулеты из малахита, лазурита, халцедона, сердолика, зеленого полевого шпата, и роскошные алебастровые каноны. Чиновники записывали на специальной восковой табличке имя умершего вместе со всеми его титулами, имена его родителей, супруги и детей, указывали, какие тексты следует начертать на его гробу, а какие – на свитках папируса с именем покойного, которые будут положены вместе с ним. Что же касается надписей на стенах гробницы, на пьедестале статуи, которая будет установлена в усыпальнице, а также и на стеле, которая будет там установлена, то это предстояло еще обдумать. Сочинить эти надписи поручили одному жрецу Дома Сети, он же должен был составить список щедрых посмертных пожертвований покойного. Этот список, правда, он мог составить лишь позднее, когда после раздела станет известна стоимость оставленного им имущества. Одно только изготовление мумии с применением лучших масел и эссенций, пелен, амулетов, а также гробов, не считая каменного саркофага, стоило целую ношу серебра. [154]

На вдове было длинное траурное одеяние, лоб ее был слегка измазан нильским илом. Торгуясь с чиновниками и называя их цены неслыханными и грабительскими, она по временам испускала громкие жалобные вопли, как того требовал обычай.

Более скромные горожане гораздо быстрее делали свои заказы, причем нередко случалось так, что для бальзамирования главы семьи, отца или матери, им приходилось жертвовать доходами целого года.

Бальзамирование бедняков стоило дешево, а самых неимущих колхиты должны были бальзамировать бесплатно, в виде подати фараону; ему же они должны были отдавать определенную часть полотна из своих ткацких мастерских.

Своеобразная приемная была тщательно отделена от остальных помещений, доступ в которые непосвященным был строжайшим образом закрыт. Колхиты представляли собой замкнутую касту из многих тысяч человек, возглавляемую несколькими жрецами, выбиравшими из своей среды главу. Жрецы эти пользовались большим почетом; тарихевты, непосредственно занимавшиеся бальзамированием, тоже имели право показываться среди жителей города, хотя в Фивах люди с робостью их сторонились. Лишь над одними парасхитами, производившими вскрытие трупов, тяготело ужасное проклятие, которое превращало их в нечистых.

Само собой разумеется, что помещения здесь были мрачные. Выложенный камнем зал, где вскрывали покойников, и комнаты, где их бальзамировали, сообщались с различными препараторскими, лабораториями и складами для всевозможных снадобий.

В одном дворе, защищенном от солнца лишь легким навесом из пальмовых ветвей, был облицованный камнем большой бассейн с раствором соды, где тела покойников вымачивали, а затем сушили в каменном туннеле в искусственно созданном потоке горячего воздуха.

Мастерские ткачей, гробовщиков и лакировщиков помещались в многочисленных деревянных домиках вблизи помещений, где выставлялись образцы их изделий. Поодаль от всех этих построек находилось низкое, но необычайно длинное каменное здание с прочной и толстой крышей: здесь препарированные трупы обертывали пеленами, снабжали амулетами и всем необходимым для дальней дороги в другой мир. Все, что происходило в этом доме, куда непосвященных впускали всего лишь на несколько минут, было очень таинственно, и казалось, будто сами боги участвуют в подготовке тел усопших к отправке в подземное царство.

Из узких окон, обращенных к дороге, день и ночь доносились молитвы, гимны и жалобные вопли. Работавшие здесь жрецы-чиновники носили маски богов подземного царства. [155] Среди них часто встречался бог Анубис с головой шакала, а прислуживали ему мальчики с лицами так называемых детей Гора. В головах и в ногах у каждой мумии стояли или сидели на корточках две плакальщицы – одна с эмблемой Нефтиды на голове, а другая– с эмблемой Исиды.

Каждый член тела покойника с помощью священных масел, амулетов и изречений посвящался какому-нибудь божеству. Для каждого мускула предназначался специально приготовленный кусок ткани, за каждое снадобье и каждую пелену нужно было благодарить какое-нибудь божество [156], а разноголосые песнопения, снующие взад и вперед фигуры в масках, резкий аромат всевозможных благовоний действовали на посетителей одуряюще.

Сам дом бальзамировщиков и его окрестности были пропитаны резким запахом разных смол, сладким ароматом розового масла, мускуса и других благовоний.

Когда дул юго-западный ветер, он порой доносил эти запахи через Нил до самых Фив, и это считалось дурным знаком, причем не без основания, потому что с юго-запада дул ветер из пустыни; он лишал людей сил, грозил караванам гибелью. Перед домом с образцами кучками стояли люди – они собрались вокруг тех, кому пришли выразить свое искреннее соболезнование по поводу тяжкой утраты. Но вот появился еще один человек – это был управитель жертвенной бойни храма Амона. Многие из присутствующих, видимо, знали его, так как почтительно ему кланялись. Прежде чем выразить свое coбoлeзнование вдове пророка Руи, он в ужасе сообщил, что на той стороне Нила, в самом храме царя богов – Амона, произошло страшное событие, несомненно, предвещающее несчастье.

Окруженный толпой любопытных слушателей, он поведал им вот что: везир Ани, возликовав после победы своих отрядов, посланных им в Эфиопию, велел выдать всем воинам фиванского гарнизона, а также стражникам храма вдоволь вина; но пока все они пировали, в стойла священных овнов бога Амона ворвались волки. Несколько животных счастливо избежали гибели в их зубах, но великолепного барана, присланного в дар храму самим Рамсесом из Мендеса [157], еще когда он отправлялся на войну, барана, которого бог Амон избрал вместилищем своей души, стражники нашли растерзанным. Обезумев от страха, они тотчас же разнесли по городу эту печальную весть. Но этого мало – в тот же час из Мемфиса пришло известие о кончине священного быка Аписа.

Едва управитель жертвенной бойни закончил свой рассказ, как собравшиеся огласили всю местность горестными воплями, причем сам он, а также вдова пророка Руи присоединили свои голоса к этому хору.

Из дома выбежали продавцы и чиновники, из зал для бальзамирования – тарихевты, парасхиты и их помощники, из ткацких мастерских – рабочие, работницы и надсмотрщики. Узнав о случившемся, все они тоже принялись выражать свою скорбь, крича и завывая, посыпая себе головы пылью и размазывая ее по лицу.

Поднялся дикий, невыносимый шум.

Когда страсти несколько утихли и все разошлись по своим местам, явственно послышался доносимый свежим восточным ветерком жалобный вой жителей некрополя, а может быть, даже голоса жителей Фив с того берега Нила.

– Ну, теперь-то уж дурные вести от фараона не заставят себя долго ждать, – торжественно изрек управитель бойни. – А смерть овна, нареченного нами его именем, огорчит его много больше, чем кончина Аписа. Да, дурное, очень дурное предзнаменование!

– Мой покойный супруг Осирис-Руи давно уже предвидел все это, – столь же торжественно заявила вдова пророка. – Если бы я только посмела, то могла бы рассказать вам такое, что многим пришлось бы не по вкусу.

Управитель бойни ухмыльнулся, так как знал, что пророк храма Хатшепсут был ярым приверженцем свергнутой династии.

– Рамсеса-Солнце могут, пожалуй, закрыть облака, но его заката не дождутся ни те, кто его страшится, ни те, кто об этом мечтает, – грозно сказал он.

Холодно откланявшись, он направился к дому ткачей, где у него было дело, а вдова села в свои носилки, ожидавшие ее у ворот.

Старый парасхит Пинем вместе со своими товарищами, выразив свою скорбь по поводу гибели священных животных, сидел теперь в зале для вскрытия трупов, прямо на каменном полу, намереваясь подкрепиться, ибо уже настало время обеда.

Каменный зал, где он собирался пообедать, был скудно освещен. Свет проникал сюда лишь через небольшое отверстие в крыше; сейчас над ней в зените стояло солнце, прорезая царивший здесь сумрак пучком ярких лучей, в которых мелькали и резвились мириады пылинок. У стен стояли ящики для мумий, а на гладко отполированных столах лежали трупы, прикрытые кусками грубой ткани. Словно ночью, по полу торопливо пробегали крысы, а из широких трещин между плитами пола не спеша выползали скорпионы.

Старый парасхит давно уже перестал обращать внимание на окружавшие его страхи. Расстелив перед собой тряпицу, он, не торопясь, принялся раскладывать на ней нехитрую снедь, сунутую старухой в его мешочек: половину лепешки, щепотку соли и редьку. Однако в мешочке неожиданно оказалось еще что-то. В недоумении сунул он туда руку и достал кусок мяса, завернутый в виноградные листья. Это старая Хект принесла вчера из Фив для Уарды целый газелий окорок, и только сейчас старик понял, что женщины тайком положили ему кусок этого окорока, чтобы он сытно пообедал. С умилением смотрел он на этот щедрый дар, не решаясь к нему прикоснуться: ему казалось, что, съев этот кусок, он ограбит Уарду. Жуя свою лепешку с редькой, он поглядывал на мясо, словно на драгоценность, а когда какая-то муха осмелилась усесться на него, он с негодованием ее раздавил.

Наконец, Пинем все же отведал мяса и вспомнил о прежних своих трапезах. Как часто он находил тогда в мешочке цветок! Это Уарда клала его вместе с едой, чтобы доставить деду удовольствие. Его добрые глаза увлажнились, а сердце преисполнилось благодарности к внучке за эту любовь к нему. Он поднял глаза, и взгляд его случайно упал на стол с трупами. «Что было бы со мной, – спрашивал он сам себя, – если бы вместо пророка Руи, сердце которого я украл, там, на столе, неподвижно лежало бы светлое солнце моей старости – моя внучка? » От этой мысли по спине у него забегали мурашки, и он подумал, что даже собственное его сердце было бы не слишком дорогой платой врачу, спасшему жизнь Уарды. Но все-таки… за свою долгую жизнь он испытал столько горя и унижений, что ему трудно было отказаться от мысли о лучшей доле в потустороннем мире. Расстроенный этой мыслью, он схватил расписку, которую дал ему врач Небсехт, поднял ее обеими руками вверх, как бы желая показать богам, и вознес молитву к владыкам подземного царства и особенно к судьям, заседающим в зале истины и справедливости, чтобы они не вменили ему в вину то, что он совершил не для себя, а для другого, и не отказали в оправдании пророку за то, что он похитил у него сердце.

В то самое время, когда душа его возносилась к богам в смиренной молитве, перед домом вдруг послышался какой-то шум. Старику показалось, будто за дверью произносят его имя, и едва успел он встать, напряженно прислушиваясь, как дверь распахнулась, вошел тарихевт и приказал ему следовать за собой.

У самого входа в залы, наполненные смолистыми запахами и ароматами, где производилось бальзамирование, стояла целая толпа тарихевтов… они внимательно разглядывали какой-то предмет, лежавший в алебастровой чаше. У старика подогнулись колени, когда он увидел баранье сердце, положенное им среди внутренностей пророка Руи.

Старший тарихевт спросил, он ли вскрывал тело умершего пророка.

Пинем, запинаясь, подтвердил это.

– Действительно ли это сердце пророка? – продолжал старший тарихевт.

Старик кивнул головой.

Не обращая больше внимания на старика, тарихевты начали перешептываться, один из них куда-то побежал и вскоре вернулся с управителем жертвенной бойни храма Амона в Фивах, которого он нашел в доме ткачей. С ними пришел и глава всех колхитов.

– Покажи-ка мне сердце, – сказал управитель, подходя к тарихевтам. – Я и в потемках сумею разглядеть, что к чему. Я каждый день проверяю по меньшей мере сотню сердец. Давайте-ка его сюда! Клянусь всеми богами неба и преисподней– это сердце барана!

– А нашли его в груди Руи! – воскликнул тарихевт. – Вчера его вскрыл в нашем присутствии вот этот испытанный парасхит.

– Странно, – протянул управитель. – Что-то не верится. Должно быть, здесь произошла какая-нибудь ошибка. Вы, наверное, вчера резали барана и…

– Мы постимся, – перебил главный колхит управителя, – так как готовимся к Празднику Долины, и вот уже десять дней, как мы не имеем права зарезать для еды ни одного животного. К тому же загоны для скота и бойни далеко отсюда, за ткацкими мастерскими.

– Странно, – повторил управитель. – Тщательно сбереги это сердце, колхит, или, еще лучше, положи-ка его в ларец. Мы отвезем его к первому пророку храма Амона. Кажется, здесь свершилось чудо!

– Сердце принадлежит некрополю, – возразил главный колхит, – и мне думается, что будет уместнее, если мы снесем его первому пророку Дома Сети, великому Амени.

– Ну что ж, ведь здесь распоряжаешься ты, – согласился управитель. – Идем к Амени!

Через несколько минут управитель и главный колхит, покачиваясь в своих носилках, уже двигались вниз, в долину. За ними следовал тарихевт – он сидел на стуле, укрепленном между двумя осликами, бережно держа в руках ларец из слоновой кости, где лежало баранье сердце.

Старый парасхит видел, как эта процессия исчезла за кустами тамариска. Охотнее всего он побежал бы сейчас следом за ними и во всем признался.

Его терзали мучительные угрызения совести, он чувствовал себя обманщиком, и если его медлительный ум не мог охватить всех последствий, какие повлечет за собой этот поступок, то все же он предчувствовал, что из брошенного им семени могут произрасти всевозможные ошибки и заблуждения. Ему казалось, что он с головой погряз в грехе и лжи, что богиня истины, которой он верой и правдой служил всю жизнь, исполненная презрения, повернулась к нему спиной. После случившегося он больше уже не мог надеяться, что судьи загробного мира причислят его к блаженным, всегда говорившим правду. Утрачена отныне цель его долгой жизни, полной самоотречения и молитв! Сердце его обливалось кровью, в ушах громко шумело, и от этого шума мысли у него в голове мешались. А когда он снова приступил к своей работе и хотел отделить у одного трупа подошвы ног [158], руки его так тряслись, что он не в состоянии был держать нож.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Весть о кончине священного барана бога Амона в Фивах и быка Аписа в Мемфисе достигла, разумеется, стен Дома Сети, где она, как и всюду, была встречена горестными воплями всех обитателей храма, начиная с главы астрологов и кончая самым младшим учеником.

Верховный жрец храма Амени уже три дня находился в Фивах и должен был приехать лишь сегодня. Многие просто не могли его дождаться. Глава астрологов, например, сгорал от нетерпения как можно скорее передать Амени для наказания пойманных им учеников и пожаловаться ему на Пентаура и Бент-Анат. Посвященным было известно, что на том берегу Нила велись сейчас важные переговоры, а взбунтовавшиеся ученики прекрасно понимали, что теперь их ждет строгая кара.

Юные бунтовщики были заперты в небольшом дворе, под открытым небом, их посадили на хлеб и воду, а спать им пришлось в пустом складе на тонких соломенных подстилках, так как карцер был слишком мал и не мог вместить всех. Ученики были очень возбуждены, но чувства, переполнявшие их молодые души, как обычно, проявлялись по-разному.

С Рамери – братом Бент-Анат и сыном Рамсеса – поступили так же, как и с его товарищами, которые еще вчера весело играли с ним, а сегодня все повесили головы.

В одном углу двора, закрыв лицо руками, сидел юный Анана, любимый ученик Пентаура. Рамери подошел к нему и, тронув его за плечо, сказал:

– Уж раз мы заварили эту кашу, то худо ли, хорошо ли, а нужно ее расхлебывать. Как тебе не стыдно, у тебя глаза на мокром месте, да и эти капли на твоих пальцах никак не могли пролиться из облака. Стыдись! Ведь тебе семнадцать лет, через несколько месяцев ты станешь писцом и независимым мужчиной.

Анана посмотрел на друга, поспешно вытер глаза и сказал:

– Я был зачинщиком. Амени выгонит меня из школы, и я буду вынужден с позором вернуться к своей матери, а ведь, кроме меня, у нее нет никого на свете.

– Бедняга! – мягко промолвил Рамери. – Тут есть от чего загрустить! И добро бы наша выходка пошла на пользу Пентауру!

– Мы только навредили ему! – отозвался Анана. – И действовали мы как безумцы!

Рамери утвердительно кивнул; с минуту он задумчиво глядел перед собой, затем сказал:

– А знаешь, Анана, ведь вовсе не ты был зачинщиком! Вот в этой голове зародился план нашей глупой выходки, а вы лишь помогли мне его осуществить. Поэтому я и беру все на себя. Я сын Рамсеса, и, думаю, Амени обойдется со мной помягче, чем с вами!

– Он станет всех нас допрашивать, – возразил Анана. – И будь что будет, а я не стану лгать!

Рамери покраснел и воскликнул:

– А ты разве слыхал, чтобы мой язык грешил против правды, этой светлой дочери Ра? Эй, вы там, послушайте! Антеф, Хапи, Сент, все вы! Ответьте на мой вопрос: не я ли подстрекал вас на этот бунт? Кто, как не я, посоветовал вам разыскать Пентаура? Разве не я грозил попросить отца забрать меня из Дома Сети? Разве не я подбивал вас сделать то же? Да или нет? Так знайте же все и ты, Анана! Я – зачинщик, я – главарь, и, когда нас станут допрашивать, дайте мне сказать первому. Никто из вас не назовет имени Анана, слышите – никто! Пускай нас бьют палками, пускай морят голодом, но мы будем стоять на своем – я виновник всего!

– Молодец! – сказал сын первого пророка храма Амона и крепко пожал правую руку Рамери, в то время как Анана тряс его левую руку.

Рамери со смехом освободился и воскликнул:

– Ну, а теперь пускай приходит старик – мы встретим его во всеоружии! Однако я все же не изменю своего решения, и не будь я Рамери, если я не попрошу отца послать меня в Хенну или в Он [159]. Или пусть вернут обратно Пентаура.

– Но ведь он поступил с нами, как с глупыми сорванцами! – негодующе воскликнул самый старший из учеников.

– И был прав, – возразил Рамери. – За это я уважаю его еще больше. Вы, наверно, думаете, что я просто легкомысленный мальчишка, но у меня есть свои соображения, и сейчас я намерен возвестить вам всю премудрость.

Рамери оглядел товарищей с выражением комической серьезности на лице и продолжал, подражая голосу Амени:

– Великий человек отличается от ничтожного тем, что он презирает все, что льстит его самолюбию и в данный миг кажется ему приятным или даже полезным, если это не вяжется с законами, которые он признает, и с возвышенными целями, которые он перед собой поставил и которые смогут осуществиться, быть может, лишь после его смерти. Я частью слышал это из уст своего отца, а до остального додумался сам. И вот я спрашиваю вас: мог ли Пентаур, этот великий человек, обойтись с нами иначе?

– Ты высказал то самое, что со вчерашнего дня твердит мне мое сердце! – воскликнул Анана. – Мы поступили, как глупые мальчишки, и, вместо того чтобы настоять на своем, причинили вред и себе и Пентауру…

В этот миг послышался шум приближающейся колесницы, и Рамери, прервав Анана, сказал:

– Это он! Мужайтесь, дети. И помните – я зачинщик. Побить меня палкой он не имеет права, ну, а глазами пускай сотрет хоть в порошок!

Амени поспешно сошел с колесницы. Привратник доложил ему, что его спрашивают глава колхитов и управитель жертвенной бойни храма Амона.

– Пусть подождут, – коротко бросил в ответ первый пророк Дома Сети. – Проведи их пока в сад. А где главный астролог?

Но не успел привратник рта раскрыть, как старик резво выбежал к воротам, намереваясь рассказать Амени о том, что случилось в его отсутствие. Однако верховный жрец узнал все еще в Фивах.

Всякий раз, покидая Дом Сети, он приказывал каждое утро доносить себе обо всем, что здесь творится, и поэтому, когда астролог начал свой доклад, Амени величественно перебил его:

– Все это я уже знаю. Ученики, привязанные к Пентауру, ради него совершили безрассудство; ты встретил Пентаура вместе с царевной Бент-Анат в храме Хатшепсут, куда он, кроме того, еще разрешил войти простой женщине прежде, чем над ней был совершен обряд очищения. Все это очень дурные поступки, заслуживающие строгого наказания, но не станем заниматься этим сегодня. Успокойся! Пентаур не избегнет кары, и все-таки мы должны немедленно отозвать его обратно в Дом Сети, ибо он понадобится нам завтра на Празднике Долины. А пока он не осужден нами, все должны встретить его приветливо; я прошу тебя об этом и поручаю тебе передать то же самое другим.

Астролог хотел было расписать Амени все ужасы, которые неизбежно повлечет за собой эта несвоевременная мягкость, но тот прервал его и потребовал свой перстень. Затем он подозвал одного молодого жреца и, вручив ему драгоценное кольцо, приказал взойти на колесницу, ожидавшую у ворот, и от его имени передать Пентауру приказ немедленно вернуться в Дом Сети.

Астролог, в душе сильно раздосадованный, хотя и подчинился приказу, но все-таки спросил:

– Преступление учеников тоже останется безнаказанным?

– Да, – спокойно отвечал Амени. – Но как это тебе пришло в голову назвать мальчишескую выходку преступлением? Пускай юноши шумят и резвятся. Воспитатель просто губит своих подопечных, если иногда не закрывает глаза на их шалости. До того времени, как жизнь призовет нас к серьезным обязанностям, в нас бурлит избыток сил. Дитя находит для них выход в играх, а юноша, вооружившись молотком и долотом фантазии, расходует их на возведение чудесных миров или просто на глупые выходки. Ты качаешь головой, Сефта, а я снова повторяю тебе: озорная проделка мальчика – основа будущего подвига мужа! Я заставлю поплатиться за эту выходку лишь одного юношу, да и то только потому, что особые причины принуждают меня держать его вдали от нашего праздника.

Астролог уже больше не возражал, хорошо зная, что, когда глаза Амени начинают сверкать, а его всегда сдержанные движения становятся порывистыми, как сейчас, – значит, предстоят важные события.

Верховный жрец заметил перемену в астрологе:

– Пока ты еще не понимаешь меня, – сказал он. – Но сегодня вечером, на собрании посвященных, ты узнаешь все. Свершаются великие дела! Жрецы храма Амона на том берегу отрекаются от того, что для нас, облаченных в белые одежды, – святая святых. Они встанут нам поперек дороги, когда придет время действовать. На Празднике Долины мы окажемся лицом к лицу с ними. Все Фивы примут участие в торжестве, и тут-то нам придется показать, кто достойнее служит божеству – они или мы. Мы должны будем напрячь все свои силы, и без Пентаура нам пришлось бы нелегко. Завтра он должен выступить как херхеб [160], но это продлится лишь один день, а послезавтра мы призовем его на суд. В числе этих непокорных мальчишек, насколько мне известно, наши лучшие певцы, а также юный Анана – запевала в хоре юношей. Я немедленно допрошу их. Скажи, сын Рамсеса тоже был среди бунтовщиков?

– Кажется, он один из зачинщиков, – отвечал астролог. Амени взглянул на старика и, многозначительно усмехнувшись, сказал:

– Однако славные лавры пожинает род фараона! Старшую его дочь мы вынуждены держать вдали от верующих и храма как оскверненную, да к тому же строптивую, а теперь, пожалуй, придется удалить из школы и его сына. Ты смотришь на меня со страхом? Но ведь я уже сказал тебе, что пришла пора действовать. Впрочем, об этом поговорим вечером! А теперь скажи мне в