Георг Эберс

Серапис


ГЛАВА I

<p>ГЛАВА I</p>

Деловая суета промышленного города успела давно затихнуть; яркий месяц и звезды светили над Александрией, и многие жители спали глубоким сном. Была превосходная, свежая, истинно благодатная ночь, но, несмотря на тишину безлюдных улиц, в эти часы всеобщего отдыха здесь не чувствовалось настоящего спокойствия.

Уже целую неделю в ночном безмолвии ощущалось какое-то подавляющее лихорадочное напряжение и безотчетная тревога. Дома и лавки были наглухо заперты, как будто из боязни насилия. Вместо оживленного говора и песен отовсюду ежеминутно доносились тяжелые, размеренные шаги солдат и звяканье оружия.

При громкой команде римского воина или при пении молящихся монахов в каждом доме открывались то ставень, то дверь, откуда выглядывало на улицу чье-нибудь встревоженное лицо. Запоздалые пешеходы старались прятаться в углубление ворот или в темный угол за выступом стены, чтобы не попадаться на глаза ночному патрулю. Неопределенные опасения, как неотвязный кошмар, тяготели над жителями Александрии, парализуя кипучую деятельность этого оживленного промышленного центра.

Наш рассказ относится к 391 году от Рождества Христова.

Около полуночи прилично одетый старик осторожно пробирался вдоль узкой улицы, начинавшейся у торговой гавани Кибота [1]. Он шел, ежеминутно озираясь по сторонам и прячась в тени при встрече с солдатами. Такая предосторожность была не лишней, потому что сегодня как постоянным жителям города, так и приезжим запретили выходить на улицы после того, как закроется гавань.

Дойдя до обширного дома в виде длинного четырехугольника без окон, занимавшего целый квартал, пешеход замедлил шаги и, поравнявшись с широкими воротами, прочитал на них при тусклом свете фонаря надпись:

«Дом Усопшего Мученика. Открыт его вдовой, Марией, всем, у кого нет пристанища. Кто помогает бедным, дает взаймы Богу».

Мимолетная улыбка скользнула по лицу старика.

Вслед за этим по тихой улице гулко раздался удар в ворота. Позади них тотчас послышался стук отворяемого засова; чей-то голос окликнул пришедшего, и после его ответа перед ним отворилась маленькая калитка. Старик только собрался перешагнуть порог, как к нему подползла на четвереньках странная человеческая фигура. Удивительный привратник крепко схватил посетителя за ноги и грубым голосом прокричал:

– Постой! Кто пришел после закрытия ворот, тому следует платить пеню в пользу бедных.

Пришедший бросил ему медную монету. Сторож проворно нащупал ее, схватил веревку, которой он был привязан, как цепная собака, к одному из столбов, и спросил посетителя:

– Нет ли чего-нибудь промочить горло бедняку?

– Нет, у нас стоит засуха! – отвечал вошедший. Теперь уже без помех отворил он вторую калитку и вошел на необъятный внутренний двор, над которым темнело звездное небо.

Несколько факелов и костры, разложенные на земле, сливали свой тусклый колеблющийся свет с чистым сиянием небесных светил. Тяжелый, удушливый воздух, наполнявший это обширное пространство, был пропитан дымом и запахом только что приготовленного кушанья.

Еще на улице до слуха старика доносился отсюда неопределенный гул человеческого говора, стук посуды и треск пылающих дров. Теперь все эти разнообразные звуки слились в разноголосый гам, неприятно действовавший на нервы. Гам исходил от сотен людей, расположившихся группами и поодиночке на соломе по периметру громадного двора. Одни из них крепко спали и даже храпели, другие спорили меж собой; иной ужинал, болтал с соседями или громко пел, несмотря на поздний час.

Приют для странников был полон. Более половины его скромных гостей составляли монахи. Два дня тому назад они стали стекаться в Александрию буквально толпами, нахлынув сюда из всевозможных схимий, лавр и обителей в пустыне. Больше всего сошлось здесь монахов из нитрийских монастырей. Некоторые из них с жаром вели беседу между собой, таинственно перешептывались, другие громко спорили. На северной оконечности двора собралась большая толпа, откуда доносилось пение молитв, возгласы игроков в кости: «Три! Четыре! Семь!» – и выкрики маркитанта, предлагавшего покупателям хлеб, мясо и лук. К задней стене двора, противоположной воротам, примыкала галерея, куда выходило несколько дверей. Они вели в комнаты, которые разделялись занавеской на две половины, переднюю и заднюю, и были предназначены для бесприютных женщин и детей.

В одну из таких комнат и вошел старик, встреченный радостными восклицаниями поджидавшей его семьи. Здесь, в переднем отделении, сидели почтенная матрона с приятным лицом и юноша, вырезавший из копайского тростника наконечник для двойной флейты.

Пришедшего звали Карнис. Он был главой странствующего семейства певцов, прибывших вчера из Рима в Александрию. Путешественники находились в стесненных обстоятельствах. Им пришлось спасаться бегством от морских разбойников у африканских берегов, и при этом они потеряли остатки своего имущества. Молодой человек, владелец корабля, которому пострадавшие были обязаны своим спасением, поместил их в ксенодохиуме [2], устроенном для бедняков его матерью, вдовой Марией. Однако здесь им было до того неудобно, что Карнис с самого полудня отправился на поиски более подходящего жилья.

– Все мои хлопоты пропали даром! – воскликнул он, обращаясь к своим и вытирая вспотевший лоб. – Представьте себе: я обегал половину города, разыскивая Медия. Наконец мне удалось найти его у магика [3] Посидония, которому он служит. Здесь было нужно петь за сценой. Сам текст песен – занудливая галиматья, но он положен на старинные мотивы с аккомпанементом флейты, вроде олимпийских песнопений. Это выходит очень не дурно. На сцене у них появились привидения. Медий исполнял одну из ролей. Спектакль оказался вообще нелепостью. Я управлял хором и пел вместе с ним. Однако за труды на мою долю пришлось только несколько жалких серебряных монет, но хуже всего то, что я не подыскал квартиры! В Александрии можно получить даровое помещение разве только ночной сове, а вдобавок ко всему – еще здешние паршивые законы!

Во время монолога Карниса молодой человек не раз весело посматривал на свою мать. Наконец он не выдержал и перебил старика:

– Успокойся, отец, у нас уже имеется кое-что на примете!

– У вас? – спросил тот, недоверчиво пожимая плечами, пока его жена накрывала ему ужин на скамейке за неимением стола.

– Да, отец, у нас, – продолжал юноша, отложив в сторону работу и оживляясь. – Ты помнишь: во время бегства от разбойников мы дали обет принести жертву Дионису, так как сам он попал однажды в руки пиратов. С этой целью мы отправились разыскивать его храм: матушка, Дада и я...

– Что за бессмысленное мотовство? – с досадой прервал его Карнис, обращаясь к жене, подававшей ему жаркое. – При нашей-то нищете ты готовишь мне на ужин зажаренного в оливковом масле целого цыпленка.

В его словах звучали упрек и неудовольствие, но почтенная матрона положила руку на плечо мужа и заметила ласковым тоном:

– Не унывай, мы скоро снова поправим свои дела! Право же, моря себя голодом, не скопишь ни одного сестерция [4]. Будем же наслаждаться настоящим! О завтрашнем дне позаботятся щедрые боги!

– Вот как? – усмехнулся Карнис, меняя тон. – Разумеется, если мне летят прямо в рот, вместо голубей, жареные курицы и даже петухи, то... Но все-таки, Герза, ты права, как всегда. Только... вы угощаете меня, как сенатора, а сами... Я готов биться об заклад, что вы довольствовались сегодня целый день одним молоком с хлебом и редькой. Сознайтесь откровенно?.. Итак, пускай курица обратится в фазана, а ты, жена, возьми себе лучший кусок. Девушки, наверное, уже спят? Да, ведь у нас есть и вино. Подай сюда свою чашу, мой мальчик. Принесем жертву богам! Слава Дионису!

Оба совершили небольшое возлияние на землю и выпили. После этого старик принялся с аппетитом ужинать, а его сын Орфей продолжал свой рассказ:

– Храм Диониса было невозможно отыскать, потому что епископ Феофил приказал срыть его до основания. Какому же божеству оставалось нам после этого посвятить приготовленные цветы и хлебное приношение? В Египте мы могли почтить своими дарами одну благодетельную Исиду. Ее святилище находилось прежде у Мареотийского озера, и матушка без труда отыскала к нему дорогу. Там она разговорилась с одной из жриц. Узнав, что мы странствующие певцы, приехавшие в Александрию на поиски счастья, жрица немедленно подвела к нам незнакомую молодую женщину, закутанную в покрывало.

– Эта незнакомка, – продолжал Орфей, – пригласила нас к себе для переговоров об одном важном деле. Она тотчас уехала домой в красивой колеснице, а мы, конечно, не замедлили явиться по приглашению. Агния также была с нами. Здесь мы увидели перед собой роскошное жилище. Ни в Риме, ни в Антиохии не встречал я ничего подобного. Кроме того, нам был оказан самый радушный прием. К молодой девушке, которая познакомилась с матерью, присоединились еще почтенная старушка и высокий важный господин, похожий на жреца или философа.

– Уж не угодили ли вы в христианскую западню? – недоверчиво спросил Карнис. – Этот город вам малоизвестен; здесь существует закон...

– Успокойся, отец! Роскошное жилище, куда нас ввели, принадлежит известному во всей Александрии богачу Порфирию, ведущему обширную торговлю. Пригласившая к себе мою мать девушка оказалась дочерью хозяина, красавицей Горго. Все это и еще многое другое мы узнали про своих новых покровителей, пока были у них. Там во всех залах и галереях расставлены статуи богов, а в той комнате, где мы сидели, жертвенный камень перед изображением Исиды был только что полит благовониями. Философ спросил нас, между прочим, знаем ли мы, что Феодосий [5] издал новый закон, запрещающий девушкам петь и играть на флейте перед публикой.

– А Агния слышала это? – спросил Карнис, понижая голос.

– Она была с Дадой в саду, куда выходила комната. Мать, впрочем, сказала, что эта девушка христианка, но выказывает большую покорность, и так как она находится у нас в услужении, то обязана петь все, что ее заставят. Тогда философ воскликнул, обращаясь к прекрасной Горго: «Вот настоящая находка!» После этого они принялись шептаться между собой, позвали девушек из сада и заставили их петь.

– Хорошо ли они выдержали испытание? – спросил старик, явно оживляясь.

– Дада заливалась, точно жаворонок, – отвечал Орфей, – тогда как Агния... Но я, право, затрудняюсь сказать что-нибудь о ее пении... Ты сам знаешь манеру этой странной девушки. Ее голос звучал превосходно, в нем чувствовалась глубина страсти и скрытая сила, но Агния всегда старалась петь как можно равнодушнее. Ей нельзя пожаловаться на жизнь у нас, а между тем каждая песня получает в ее исполнении печальный и скорбный оттенок. Тебе никак не удалось ее отучить от этого. Вообще она понравилась всем больше, чем Дада. Я заметил, что Горго и философ не спускали с нее глаз и опять долго перешептывались. Наконец, молодая девушка подошла к нам, похвалила наших певиц и спросила, можем ли мы разучить новую песню. Я сказал, что мой отец замечательный артист и в состоянии исполнить самую трудную вещь, услышав ее один раз.

– Самую трудную? Гм! Все будет зависеть от успеха, – пробормотал старик. – Горго сообщила вам название песни?

– Нет. Но это похоже на плач по усопшему. Она сама исполнила песню в нашем присутствии.

– Как! Дочь богатого Порфирия пела перед вами? – со смехом воскликнул Карнис. – Клянусь собакой: все на свете начинает идти навыворот! С тех пор как певицам запрещено публично петь перед знатными господами, искусство пошло в ином направлении. Оно не хочет оставаться заброшенным. В недалеком будущем слушателю станут платить за внимание, а певец будет покупать себе право терзать его слух. Нашим несчастным ушам придется, я думаю, совсем скверно!

Орфей, улыбаясь, отрицательно покачал головой, снова отбросил свой нож и с жаром возразил:

– Ты сам бы заслушался пением Горго и отдал последнюю монету, только бы она спела еще что-нибудь.

– Как же! – проворчал старик. – Здесь тоже немало настоящих артистов. Так ты говоришь, что девушка исполнила плачевную песнь по умершему?

– Да, что-то в таком роде. Какое глубокое отчаяние и сила любви звучали в этой страстной жалобе! «О возвратись, возвратись обратно в дом твой!» – повторялось там несколько раз. Потом в другом месте пелось: «О если бы каждая моя слеза могла говорить понятным языком и присоединиться к моей мольбе, чтобы призывать тебя назад!» Как превосходно пропела она эти слова, отец! Мне кажется, что я никогда в жизни не слышал ничего подобного. Спроси матушку. Даже у Дады на глаза навернулись слезы.

– Да, это вышло чудесно, – подтвердила матрона. – Я все время сожалела, что тебя не было с нами.

Карнис встал с места и принялся с волнением прохаживаться по комнате, размахивая руками и говоря сам себе:

– Так вот что оказывается! Любимица муз! Большая лютня, к счастью, у нас уцелела. Отлично, отлично! Стоит надеть мою хламиду [6] и уйти прочь отсюда, из этой отвратительной ямы! Если бы девушки не спали... но завтра Агнии надо встать как можно раньше... Расскажите мне, какова собой Горго? Высока, красива?

Герза, с удовольствием следившая глазами за своим радостно взволнованным мужем, с живостью отвечала на его вопрос:

– Горго нисколько не походит ни на Геру, ни на музу! Она небольшого роста, хорошо сложена, но не особенно легка. У нее черные глаза, длинные ресницы, темные, сросшиеся брови. Я не могу назвать ее красавицей, как наш Орфей.

– Неправда, матушка, неправда! – с жаром возразил тот. – Красота – великое слово, которое я от отца научился употреблять с большой осторожностью, однако Горго... Разве она не была хороша в ту минуту, когда, подняв большие темные глаза и откинув голову, пела своим прекрасным, задушевным голосом? Гармоничные звуки лились один за другим из глубины ее сердца и возносились высоко, до самого неба. Ах, если бы Агния могла перенять у нее несравненное искусство вкладывать в пение всю свою душу! Сколько раз слышал я такой совет от тебя. Горго вполне владеет этим даром. И как преобразилась она в то время, когда пела! Эта девушка стояла перед нами, натянутая, как тугой лук. Каждый звук срывался у нее, точно звенящая в воздухе стрела, попадал прямо в сердце и был безукоризненно, неподражаемо чист!

– Замолчи! – крикнул старик, затыкая уши. – Я и так не засну от нетерпения до самого рассвета... а тогда!.. Возьми это серебро, Орфей, бери все, у меня больше нет ни одной монеты. Ступай как можно раньше на рынок, купи лавровых ветвей, плюща, фиалок и роз. Не бери только цветов лотоса, которые встречаются здесь почти на каждом шагу. Я их не люблю: они красивы, но без аромата. Мы должны войти украшенные венками в храм нашей музы!

– Ты вполне можешь позволить себе такую роскошь, – со смехом сказала Герза, показывая мужу блестящую золотую монету. – Это мы получили сегодня, и если все пойдет, как следует... Жена Карниса запнулась, кивая головой на занавеску, за которой спали обе девушки, и продолжала, понизив голос: – Разумеется, если Агния не сыграет с нами какой-нибудь злой шутки.

– Как так? Почему? – удивился Карнис. – Девушка добра, а я буду...

С этими словами старик хотел направиться в заднее отделение комнаты.

– Нет, нет, – сказала Герза, удерживая его. – Агния еще не знает, в чем дело. Ей предстоит вместе с Горго...

– Ну?

– Они обе должны петь в святилище Исиды.

Карнис побледнел, перейдя из области радужных мечтаний в сферу жалкой действительности.

– В храме Исиды? Агния? – растерянно повторял он. – Ей предстоит петь перед народом, а она и не знает об этом?

– Нет, отец, – отвечал Орфей.

– Нет? Тогда, конечно... Христианка Агния в храме Исиды, и это здесь, где епископ Феофил разрушает до основания святилища, а монахи стараются ему помочь в этих делах! – Дети, дети, как скоро лопаются блестящие и радужные мыльные пузыри! Знаете ли вы, что вам угрожает? Если черные мухи [7] пронюхают об этом и дело получит огласку, то, клянусь великим Аполлоном, нам лучше было б отдаться прямо в лапы морских разбойников, а не спастись от них бегством! Но между тем, если бы я знал, как Агния...

– Пение Горго вызвало у нее слезы, – с живостью перебила мужа Герза. – Несмотря на свою обычную молчаливость, Агния сказала, возвращаясь домой: хорошо было бы научиться петь, как эта счастливая девушка!

Карнис снова выпрямился и просиял.

– Я узнаю мою Агнию! – воскликнул он с воодушевлением. – Да, да, она тоже любит божественное искусство! Она, наверное, примет предложение Горго и будет петь вместе с ней. Нам необходимо уговорить Агнию, хотя мы здесь рискуем головой. Но подумайте сами, что нам, в сущности, терять? Жизнь без радости не стоит ничего. Вам давно известно, каким приличным состоянием располагал я в прежние годы. Оно было без сожаления принесено в жертву искусству, и разбогатей я вторично, непременно поступил бы опять таким же образом, став нищим ради дорогих мне интересов. Искусство было и остается для нас неизменной святыней: мы не в силах равнодушно видеть, как его преследуют и стараются уничтожить. Его терпят теперь только при условии, чтобы этот незаменимый дар богов таился в потемках, избегал света, как саламандра, летучая мышь и ночная сова. Пусть нам грозит смерть, по крайней мере, мы умрем вместе с ним и за него. На закате дней я жажду в последний раз насладиться настоящим артистическим пением и музыкой, а потом... Дети, дети! Мы не созданы для вот такого бедного, мрачного существования. Пока среди людей жили музы, на земле цвела неувядаемая весна. Теперь их обрекли на смерть, и на нас повеяло зимним холодом. Листья опадают со всех деревьев, а между тем для щебечущих птичек нужен душистый навес из зеленых ветвей. Вспомните, как часто смерть уже касалась нас своей всевластной рукой? Каждый наш вздох – не более как подарок из милости, прибавка, которую прикидывает ткач к каждому локтю полотна, последняя отсрочка палача осужденному. Жизнь не принадлежит нам более, она стала для нас взятым взаймы кошельком с медяками! Жестокий заимодавец стоит у дверей, и когда он постучится, настанет наш последний час. Давайте же испытаем еще раз истинное художественное наслаждение, а потом заплатим сполна весь капитал и с процентами, если это неизбежно.

– Так не следует быть и так не будет! – решительно прервала Карниса Герза, проводя рукой по глазам. – Если Агния согласится петь без всякого принуждения и по доброй воле, никакой епископ не может нас наказать.

– Не может и не посмеет! – воскликнул старик. – У нас есть на то законы и судьи!

– А дом Горго, – прибавил Орфей, – пользуется большим почетом не только за богатство. Порфирий же человек влиятельный, он возьмет нас под свою защиту. Ты не можешь себе представить, отец, какое участие мы встретили в своих новых покровителях. Спроси мать, она подтвердит тебе мои слова.

– Сегодняшнее происшествие действительно похоже на сказку, – с живостью заметила Герза.

– Перед нашим уходом хозяйка, старушка лет восьмидесяти, отозвала меня в сторону и спросила, где мы остановились. Узнав, что мы приняты в ксенодохиуме вдовы Марии, она с досадой стукнула костылем об пол и спросила: удобно ли наше жилище? Разумеется, я ответила отрицательно и даже добавила, что нам необходимо переселиться в другое место.

– Конечно, конечно! – воскликнул Карнис. – Монахи, расположившиеся здесь на дворе, прибьют нас до смерти, как крыс, если услышат, что мы разучиваем языческие песни.

– Я именно указала на такую возможность, но старуха не дала мне договорить. Она притянула меня ближе к себе и прошептала: «Исполните желание моей внучки, тогда я позабочусь о том, чтобы вас где-нибудь хорошенько устроить, а вот это возьмите на текущие расходы». Говоря так, она опустила руку в мешок, висевший у нее на поясе, и незаметно передала мне несколько монет, после чего сказала вслух: «Вы получите от меня лично пятьдесят золотых, если Горго останется вами довольна».

– Пятьдесят золотых! – воскликнул Карнис, хлопая в ладоши. – Наша бесцветная жизнь становится немного привлекательнее ввиду такой перспективы. Итак, пятьдесят золотых нам обеспечено. Если мы пропоем шесть раз, то заработаем целый золотой талант [8], а на эти деньги я могу выкупить наш старый виноградник близ Леонциума. Я вновь реставрирую этот маленький Эдем – сейчас его превратили в настоящий хлев, – а когда мы примемся там распевать наши песни, пусть попробуют монахи сунуть туда нос. Вы смеетесь? Глупцы вы, и больше ничего! Желал бы я знать, кто мне запретит петь на моей собственной земле? Целый талант золота! Этого совершенно достаточно для выкупа, и я непременно сторгую, вместе с виноградником, живущих там рабов и скот. Вы думаете, что все это лишь воздушные замки? Но выслушайте меня внимательно: нам обеспечено по крайней мере сто золотых...

Карнис воодушевился и заговорил очень громко. И тут из-за занавески показалась белокурая головка, покрытая папильотками, забавно торчавшими во все стороны. Несмотря на такую странную прическу, выглянувшая девушка выглядела очень миловидно. Ее глаза еще слипались ото сна и были полузакрыты, как будто слабый свет лампочки, у которой работал Орфей, беспокоил их, но зато пухлые пурпурные губки привлекательного создания сложились в плутовскую улыбку беззаботной юности.

Между тем старик, ничего не замечая, продолжал развивать свой план выкупа имения. Тогда девушка откинула занавеску и, вытянув вперед свою полную руку, воскликнула умоляющим тоном:

– Добрый дядюшка Карнис, дай и мне что-нибудь из твоего несметного богатства: ну хоть пять жалких драхм!

Певец вздрогнул от столь неожиданной просьбы, но вслед за тем приказал:

– Ложись спать, гадкая девочка! Тебе следует спать, а не подслушивать.

– Спать? – возразила девушка. – Но ведь ты кричишь, как оратор во время бури. Только пять драхм! Я не отстану от тебя! Мне хочется купить себе хорошую ленту, она стоит одну драхму, потом я подарю такую же Агнии, что составит ровно две драхмы. На две драхмы будет куплено для нас вина, вот и все пять драхм.

– Только четыре, мой искусный математик! – засмеялся старик.

– Будто четыре? – спросила Дада и посмотрела на всех таким удивленным взглядом, точно перед ее глазами месяц свалился на землю. – Конечно, будь у меня счеты, я бы не ошиблась! – добавила она в свое оправдание. – Итак, отец, мне необходимо пять драхм.

– Нет, четыре, и ты их получишь, – продолжал певец. – Плутос [9] постучал в нашу дверь, и завтра вы обе будете украшены венками.

– Да, венками из фиалок, плюща и роз, – прибавила Герза. – Агния спит?

– Спит как мертвая. Она засыпает очень крепко, когда у нее нет бессонницы. Мы обе страшно устали; я и теперь чувствую себя утомленной. Надо хорошенько позевать, это облегчает человека! Взгляни, как я здесь сижу!

– На ящике? – воскликнула Герза.

– Да, а занавеска все подается, когда я обопрусь на нее спиной. К счастью, когда заснешь, то больше наклоняешься вперед.

– Но ведь в спальне, кажется, было две постели? – сказала матрона, провожая девушку обратно за занавеску, чтобы снова уложить ее спать.

Несколько минут спустя она вернулась к мужчинам и сказала:

– Наша Дада всегда такова! Маленький Папиас скатился с ящика, на котором спал, и эта добрая душа положила его на свою постель, а сама заснула сидя, несмотря на усталость.

– Для малыша она готова пожертвовать всем, – заметил Карнис. – Однако полночь давно миновала. Давай-ка, Орфей, готовиться ко сну!

Они расставили на полу три длинные корзины, служившие для хранения кур и стоявшие одна на другой у стены, покрыли их матрацами и легли. Но никто из них не мог заснуть.

Лампаду задули, и в темной комнате стало тихо. Прошло около часа, как внезапно они были встревожены необыкновенным шумом. Какой-то упругий предмет с шумом ударился о стену, и при этом Карнис гневно воскликнул:

– Прочь от меня, чудовище!

– Что здесь такое? – спросила испуганная Герза, вскакивая с постели.

– Какой-то демон не дает мне покоя! – с волнением отвечал старик. – Он приближается к моему изголовью и нашептывает мне злые слова. Постой, негодный, может быть, на сей раз я не промахнусь, – прибавил певец с раздражением и швырнул в стену другой сандалией.

Не обращая внимания на то, что она задела и с шумом уронила что-то на пол, Карнис продолжал:

– Отвратительное чудовище не хочет от меня отвязываться. Зная, что нам необходим голос Агнии, оно нашептывает мне то в одно, то в другое ухо, что я должен припугнуть ее тем, что продам ее братишку, если она не послушается. Однако я... Высеки огня, Орфей! У девушки доброе сердце, и прежде чем я решусь на такое злодейство...

– Тот же демон приходил и ко мне, – заметил молодой человек, принимаясь раздувать тлеющий трут.

– И ко мне также, – прибавила сконфуженная Герза. – Конечно, в этом христианском доме нет ни одного изображения богов. Убирайся прочь, противная змея! Мы – люди честные и не способны на мошенничество. Возьми, Карнис, мой амулет. Ты знаешь, стоит его повернуть, как все злые духи исчезнут и развеются, будто дым.


ГЛАВА II

<p>ГЛАВА II</p>

На другое утро семейство певцов отправилось в дом богача Порфирия. Бедняжка Дада была, однако, вынуждена остаться в гостинице. Сандалия Карниса, которую он швырнул в злого духа, попала в шест, подвешенный над очагом, где сушилось только что выстиранное платье девушки. Оно упало на горячую золу и на другой день оказалось прожженным в нескольких местах.

У Дады не было другой приличной одежды, так что ей поневоле пришлось остаться дома с малюткой Папиасом.

Видя слезы подруги, Агния предлагала ей свое платье, прося, чтобы ее оставили с мальчиком, но Карнис и Герза не согласились на это. Впрочем, Дада вскоре утешилась и даже стала плести венки, после чего со вкусом перевила блестящие черные волосы Агнии красивой гирляндой из фиалок и плюща.

Мужчины уже умастили себя и надели на головы венки из тополя и лавра, когда в ксенодохиум пришел гонец, посланный за ними домоправителем Порфирия. Он настоятельно посоветовал им снять с себя эти украшения, чтобы не возбудить неудовольствия монахов во дворе гостиницы и христианского простонародья на улицах.

Повеселевший Карнис снова помрачнел.

Монахи, собравшиеся толпами в приюте вдовы Марии, провожали певцов недоверчивыми и враждебными взглядами. У старика было тяжело на душе, когда он проходил, опустив голову и не говоря ни слова, по узкой темной улице, ведущей к гавани Кибота. Здесь было очень многолюдно, пахло дегтем и соленой рыбой. Домоправитель Порфирия шел впереди, словоохотливо отвечая на расспросы Герзы.

Его хозяин был одним из самых богатых купцов в городе и лишился жены двадцать лет тому назад при рождении Горго. Оба его сына находились в настоящее время в отъезде. Старушка, щедро наградившая певцов вчера, была матерью Порфирия, Дамией. У нее было собственное большое состояние. Несмотря на глубокую старость, Дамия по-прежнему управляла делами и слыла необыкновенно сведущей женщиной; она занималась даже магией. Мария, набожная христианка, основавшая гостиницу Усопшего Мученика, была замужем за Апеллесом, покойным братом Порфирия, но совершенно разошлась со своим деверем и свекровью. Это было понятно: Мария стояла во главе истинно верующих женщин Александрии, тогда как дом родных ее мужа был вполне языческим, хотя хозяин принял крещение.

Карнис не слышал разговора Герзы с домоправителем. Между ним и женой шли двое рабов с флейтами и лютнями, а впереди них Орфей рядом с Агнией. Девушка упорно смотрела в землю, как бы избегая видеть то, что было вокруг, но когда юноша обращался к ней с вопросом, она робко поднимала глаза и в ее коротком ответе сквозило явное смущение.

Вскоре пешеходы достигли Агатодемонова канала [10], соединявшего морскую гавань Кибот с Мареотийским озером, где становились на якорь нильские суда. Тихий северный ветерок навевал с моря освежающую прохладу. По краям канала тянулись ряды стройных пальм и густолиственных тенистых сикомор [11]. В их ветвях весело щебетали птицы, и старый певец жадно вдыхал необыкновенно легкий и бальзамический воздух весеннего египетского утра.

На середине перекинутого через канал моста Карнис вдруг остановился как зачарованный, обратив глаза к юго-востоку.

Он поднял руки, и его влажный взгляд вспыхнул юношеским огнем. В эту минуту, как и всегда при виде поразительных красот природы или творения рук человеческих, в памяти старика воскрес любимый образ умершего сына, который успел стать другом для Карниса и целиком разделял его взгляды. Ему казалось, будто он положил свою руку на плечо этого рано угасшего юноши, наслаждаясь вместе с ним открывавшимся отсюда видом.

На фундаменте из громадных плит перед восхищенным взором певца высилось здание изумительной красоты и необъятных размеров. Оно гордо красовалось в своем великолепии, облитое золотистым утренним светом, и его благородные формы различных цветов и оттенков, казалось, и сами излучали сияние, ослепляя своей роскошью и бесконечным разнообразием. Над позолоченным куполом этого колосса расстилалась чистая, безоблачная лазурь африканского неба и, как солнце на горизонте, сверкал блестящий громадный полукруг. Подъезды для экипажей и ряды ступеней для пешеходов вели к зданию со всех сторон. Это был храм Сераписа, дивное творение человеческих рук. Его мощный фундамент, казалось, был создан, чтобы стоять вечно. На гигантские колонны портиков опиралась крыша огромных размеров, и сама внутренность храма по своей громадности как будто предназначалась не для ничтожных представителей человеческого рода, а для бессмертных. Жрецы и молельщики, двигавшиеся между колонн, казались крошечными детьми, которые бродят под деревьями векового леса. На венце крыши, в сотнях углублений и по бесконечным выступам, стояли статуи всех олимпийских богов, всех героев и мудрецов Греции, сделанные или из блестящей меди, или из прекрасно разрисованного мрамора. Золото и блестящие краски виднелись на всех частях этого дивного произведения зодчества. Даже большие рельефные картины на двойном поле фронтона и маленькие, в длинном ряду прорезов между триглифами [12], отличались замечательным художественным исполнением. Жители целого города могли бы легко поместиться здесь все вместе, и общий вид этого замечательного памятника производил впечатление стройного хора, поющего хвалу бессмертным богам устами необъятного колосса.

«Приветствую тебя в веселье и смирении, великий Серапис! Благодарю, что ты удостоил меня еще раз на закате дней увидеть божественное вечное жилище!» – набожно говорил про себя Карнис. Потом он подозвал к себе жену и сына, молча указал им на храм и, заметив, что взгляд Орфея с немым восторгом остановился на чудесных формах Серапеума, старик воскликнул с воодушевлением:

– Ты видишь перед собой благородную твердыню царя богов, великого Сераписа. Несокрушимый оплот! Его прошлое достигает половины тысячелетия, а его будущее – вечность! До тех пор пока этот храм незыблемо стоит в своем великолепии, старые боги не будут уничтожены.

– Никто и не посмеет коснуться святилища Сераписа, – перебил Карниса домоправитель Порфирия. – Каждому ребенку в Александрии известно, что вселенная не устоит на своих основах, как только святотатственная рука осмелится осквернить священное изображение божества...

– Оно само защищает себя, – с жаром воскликнул певец. – Но вы, христианские лицемеры, придумавшие ненавидеть жизнь и любить смерть, если вам хочется уничтожения всего вещественного мира, попробуйте коснуться этого божественного произведения. Осмельтесь только подступиться к нему!

Карнис грозил кулаком, по-видимому, врагу. Герза также повторяла за ним вслед:

– Осмельтесь только подступиться к Серапеуму!

– Но если вся вселенная будет разрушена, – продолжал несколько спокойнее старик, – то враги богов должны погибнуть вместе с нами, а нам не страшно умереть заодно со всем, что есть на земле прекрасного и что мы любили!

– Будьте покойны, – заметил провожатый, – епископ хотел было коснуться этого святилища, но великий Олимпий не допустил богохульников до храма, и они отступили от него с большим уроном. Наш Серапис не позволит осквернить своей святыни. Он пребывает в веках, тогда как все другое уничтожается. По словам жреца, вечность для него – только короткое мгновение, и когда миллионы человеческих поколений будут поглощены ею, он останется таким же, каков и теперь.

– Слава, слава великому богу! – воскликнул Орфей, протягивая руки по направлению к храму.

– Да, слава ему во веки веков! – повторил отец юноши. – Серапис велик, и его дом, его изображение просуществуют...

– Как раз до нового полнолуния! – прервал его с мрачной иронией проходивший мимо незнакомец, злобно погрозив величественному зданию.

Орфей вспыхнул от гнева и обернулся, чтобы наказать дерзкого за его богохульство, но тот успел затеряться в толпе.

– Как раз до нового полнолуния! – прошептала Агния, вздрогнувшая всем телом, когда Орфей с жаром произносил хвалу языческому божеству. Теперь она встревожено смотрела вслед вестнику несчастья, потом ее отуманенный взгляд перешел на молодого певца. Но когда Герза оглянулась на девушку минуту спустя, ее черты приняли спокойное выражение, так что матрона искренне порадовалась, заметив на губах Агнии счастливую улыбку. Вообще по дороге на нее заглядывался не один юный александриец, потому что улыбка придавала бледному лицу молодой христианки особенное, таинственное очарование. Все, что западало в душу Агнии, надолго приковывало к себе ее мысль. Пока она шла от моста к берегу озера в ярком сиянии весеннего утра, ей живо представлялся полный месяц среди ночного неба, низвержение языческого бога и победоносное шествие небесных сил, проносившихся бесконечными вереницами над развалинами мраморного храма. Здесь парили апостолы и мученики, а впереди их сам Спаситель в ореоле бессмертной славы. Ангельские сонмы неслись на окружавших Его светлых облаках и пели дивные хвалебные гимны, которые ясно отдавались в ушах восторженно настроенной Агнии, несмотря на шумную суету александрийской гавани.

Чудесное видение исчезло только в ту минуту, когда Агнию вели к лодке.

Герза была родом из Александрии, и Карнис провел в этом городе лучшие годы молодости, но для Орфея и Агнии здесь все представляло прелесть новизны. Выбравшись из не слишком ей приятной уличной тесноты, молодая христианка вздохнула свободнее и стала любоваться живописными видами берегов. Изредка она обращалась с тем или иным вопросом к Орфею. Юноша не мог досыта насмотреться на все окружающее. Действительно, здесь было много замечательного. Громадные шлюзы замыкали канал, соединявший озеро с морем; в особой гавани покачивались императорские суда, поддерживавшие деятельное сообщение между александрийским гарнизоном и другими военными пунктами на Нижнем и Верхнем Ниле; в другом месте стояли красивые, разукрашенные лодки, предоставляемые в пользование комесу [13], префекту [14] и другим высшим сановникам. Кроме того, всюду виднелось множество торговых кораблей всевозможных размеров, прибывших сюда для разгрузки. Как стаи птиц, кружащихся над засеянным полем, мелькали над гладкой поверхностью озера паруса различных форм и расцветок. Каждый дюйм земли по берегам был возделан и застроен. С южной стороны виднелись издалека ряды виноградников, синевато-зеленая блестящая листва оливковых деревьев, целые рощи стройных пальм, вершины которых, переплетаясь между собой, образовали красивый навес в виде балдахина. Белые стены садов, пестрые храмы, капеллы и загородные дома выглядывали из этой массы зелени, между тем как яркие лучи солнца играли всеми цветами радуги в водяных каплях, падавших с неугомонных черпальных колес и ведер по берегу озера. Здесь было много необыкновенно искусных гидротехнических сооружений, изобретенных по большей части учеными. Они служили орудиями борьбы человека с бесплодием почвы, окружавшей Мареотийское озеро. Человеческий гений победил, и теперь окрестности были покрыты пышной растительностью. Прошли столетия, и от прежней пустыни не осталось и следа. Щедрый Дионис и другие божества земледелия благословили упорный труд человека, а между тем на многих участках земли их изображения были ниспровергнуты христианами и лежали грудами обломков.

Многое сильно переменилось в Александрии в течение последних тридцати лет, и эти перемены отзывались острой болью в душе восторженного старого певца. Герза также нередко с грустью качала головой. Когда лодка прошла половину пути, матрона указала рукой на обширное пустое пространство на берегу озера и с волнением заметила мужу:

– Узнаешь ли ты это место? Куда девался наш милый старинный храм Диониса?

При этих словах Карнис так стремительно вскочил на ноги, что едва не опрокинул лодку. Домоправитель Порфирия просил его сидеть смирно, но старик не мог успокоиться.

– Неужели ты думаешь, – с горечью спросил он провожатого, – что у вас в Египте живой человек должен обратиться в мумию? Пусть другой переносит подобные вещи спокойно. Здесь совершаются постыдные, недостойные дела: от них и у голубя разыграется желчь. Такую великолепную постройку, красу и гордость Александрии, срыть до основания, развеять прахом! Посмотрите туда, посмотрите! Разбитые колонны, мраморные карнизы и капители в беспорядке разбросаны по земле! Как совершенны были здесь статуи! Какие прекрасные головы, какие торсы! Великие художники создали все это при содействии самих богов, а вы, ничтожные, подстрекаемые к тому демоном злобы, разрушили их творения! Что было достойно жить целую вечность, было уничтожено. Почему? Хотите узнать? Потому что христиане боятся всего прекрасного, как сова боится света. Красота во всех своих проявлениях им ненавистна! Они преследуют ее, хотя бы она даже была сотворена самим божеством. Я приношу на них жалобу бессмертным, так как они вырубили даже изумительную рощу у храма с прохладными гротами, с вековыми деревьями и тенистыми уголками, полными приволья и неги, как полна зрелая ягода сладким соком!

– Все было срыто до основания, – перебил его домоправитель Порфирия. – Император подарил святилище епископу Феофилу, и тот немедленно принялся его разрушать. Стены были разломаны, священные сосуды расплавлены, изображения богов преданы поруганию, прежде чем их обратили в известку. Теперь на месте храма Диониса строится христианская церковь. Вспомните только прежнюю красивую галерею с колоннами и сравните с нею неказистую громаду из серого камня, которую сооружают теперь на ее месте.

– И почему терпят все это боги? Разве Зевс утратил свои молнии? – спросил Орфей, сжимая кулаки. Он не заметил, что Агния побледнела и притихла, как только разговор коснулся христианства.

– Зевс безмолвствует, чтобы тем чувствительнее наказать своих врагов, – сказал старик. – О эти обломки мрамора, эти развалины! Дело разрушения не требует большого искусства. Люди потеряли здравый смысл, если допускают такую дерзость. Они побросали в воду и плавильную печь сокровища, восхищавшую самих богов. Все это очень умно, в высшей степени мудро! Рыбы в озере и огонь не смогут жаловаться на дела, которых они были свидетелями. Один человек, в порыве безумной ярости, в какой-нибудь час уничтожил созданные веками творения великих талантов. Превращать в развалины, опустошать чужую святыню – вот в чем видят христиане свою славу, но им не выстроить вновь подобного храма, как не вырастить рощи, стоявшей целых шесть столетий. Посмотри сюда, Герза. Вот здесь, где чернокожие месят известь, им надели рубашки, потому что христианам ненавистны даже прекрасные формы человеческого тела – помнишь, здесь был грот, в котором мы нашли твоего бедного отца?

– Грот? – повторила матрона, взглянув влажными глазами по направлению к берегу и вспоминая тот день, когда она, будучи молодой девушкой, во время праздника Диониса спешила в храм на поиски отца. Он был искусный художник, резчик по камню, и, ради великого праздника выпив сладкого вина, вышел на улицу, чтобы по старинному александрийскому обычаю принять участие в религиозной церемонии. На следующее утро он не вернулся домой: дочь напрасно дожидалась его и в полдень и вечером. Наконец Герза решилась отправиться на его поиски. Карнис в то время был молодым богатым учеником и занимал лучшие комнаты в доме ее отца. Он встретил встревоженную девушку на дороге и присоединился к ней. Им вскоре удалось найти пропавшего в Дионисовой роще. Его холодный неподвижный труп лежал в одном из прохладных гротов, обвитых плющом. Отец Герзы умер внезапно, как будто пораженный молнией. Собравшийся народ сказал, что Дионис присоединил его к сонму подвластных ему духов. В эти тяжелые часы Карнис заботился, как преданный друг, об одинокой девушке. Несколько месяцев спустя она стала его женой и уехала с ним на его родину, в Тавромениум, на остров Сицилию.

Все это живо вспомнилось ей теперь. Ее муж также задумчиво и молча смотрел в воду, потому что те места, где совершился решительный переворот в нашей жизни, обладают свойством с необыкновенной ясностью вызывать воспоминания прошлого, когда мы увидим их после долгого промежутка времени.

Все присутствующие сидели, не говоря ни слова, пока Орфей не указал отцу на храм Исиды, где он встретил вчера прелестную Горго.

Старик поднял глаза на святилище, оставшееся пока неприкосновенным, и с горечью сказал:

– Варварская постройка: искусство египтян давно омертвело, а тигр пожирает только живую добычу.

– Напротив, тот храм также довольно лакомый кусочек, – возразил домоправитель, – но его нельзя коснуться, потому что он стоит на земле, принадлежащей нашей старой госпоже, а частную собственность ограждает закон. Вот здесь, на берегу, находится корабельная верфь, ее вам стоит посетить: она, пожалуй, самая обширная в целом свете. Строевой лес, который здесь употребляют: ливанские кедры, понтийские дубы, тяжелые и твердые, как железо, деревья из Эфиопии – стоят сотни талантов.

– Тоже собственность вашего господина?

– Нет, но владелец верфи – внук одного вольноотпущенного из дома Порфирия. Теперь они стали богатыми и почтенными людьми, а господин Клеменс заседает в сенате. Видите вон там человека в белой одежде? Это он сам.

– Вероятно, христианин? – спросил певец.

– Конечно, – ответил домоправитель. – Но про него нельзя сказать ничего дурного. Он хороший и дельный человек. Строгий порядок господствует здесь на верфи и еще на другой, у моря, в гавани Эвноста [15]. У Клеменса только один недостаток: он не терпит чужой веры и этим похож на остальных христиан. Всех купленных им рабов и даже взятых по найму людей он заставляет креститься. Его сыновья ревностно исповедуют свою веру, даже Константин, хотя он служит офицером в императорском войске и не уступает другим в военной доблести и молодечестве. Что касается нас, то мы предоставляем каждому полнейшую свободу совести. Порфирий не обращает особого внимания на различие в вере, но все корабли, необходимые для нашей зерновой торговли, строятся на верфи христианина. Вот мы и приехали!

Лодка остановилась у широкой мраморной лестницы, которая вела от озера прямо в сад Порфирия. Чем дальше подвигался Карнис в этом роскошном уголке, тем светлее становилось у него на душе, потому что здесь старые боги были у себя дома. Их изображения повсюду выглядывали из темной листвы вечнозеленых кустарников, отражаясь в зеркальной поверхности прудов; чудное благоухание неслось навстречу посетителям то от украшенного венками алтаря, то от камня, только что политого благовонной мастикой.


ГЛАВА III

<p>ГЛАВА III</p>

Семейство певцов встретило радушный прием в доме Порфирия, но занятия музыкой были отложены из-за отсутствия Дады. Как только старая Дамия узнала, почему хорошенькая белокурая головка, которой она любовалась накануне, вынуждена была остаться в ксенодохиуме Марии, она тотчас велела принести Герзе одежду своей внучки и просила матрону немедленно отправиться за молодой девушкой. С нею были посланы несколько рабов, чтобы перенести багаж путешественников на один из нильских кораблей Порфирия, стоявших на якоре у верфи. Это красивое судно имело несколько кают, где нередко помещались гости радушного хозяина и куда предстояло теперь на время переселиться Карнису с семьей. Лучшее помещение едва ли можно было пожелать, потому что на барке им было удобно заниматься пением, и Горго всегда могла прийти к ним, когда ей вздумается.

Герза отправилась обратно в ксенодохиум с облегченным сердцем; Орфея послали в город купить кое-что из необходимых вещей, потерянных во время путешествия по морю; а Карнис, обрадованный возможностью уйти из монашеской гостиницы, беседовал со своим новым хозяином на мужской половине дома. Ему казалось, что после долгого изгнания он нашел здесь родной очаг. В гостях у радушного Порфирия все напоминало ему отеческий дом; здесь он встретил людей, устроивших свою жизнь по его вкусу, разделявших его восторженные симпатии и антипатии. Старый певец медленными глотками пил благородное вино из художественно вырезанного ониксового бокала; слова его собеседника были ему по сердцу, и его собственные мнения встречали безусловное сочувствие. Теперь он меньше беспокоился о том, что ожидало на чужбине его бесприютную семью. Расположение богатого и влиятельного человека служило Карнису порукой наступления лучших дней, так что радужные мечты, которым он предавался накануне, могли вполне осуществиться в недалеком будущем. Но если бы даже его судьба снова изменилась к худшему, эти счастливые часы в доме Порфирия могли быть причислены к самым приятным воспоминаниям жизни старого певца.

Старая Дамия, ее сын Порфирий и прелестная Горго были недюжинными натурами.

Хозяину дома, хорошо знавшему свет, показалось сначала, что обе женщины слишком быстро и опрометчиво сошлись с семьей неизвестных приезжих музыкантов; поэтому при первой встрече он принял Карниса довольно сдержанно; однако после непродолжительной беседы Порфирий убедился, что видит перед собой человека вполне порядочного и обладающего редким образованием. Его мать, Дамия, с первого раза почувствовала к обедневшему семейству искреннее расположение, которое еще более усилилось после того, как сегодня ночью звезды предсказали ей приятную встречу. Воля старушки была законом в доме ее сына. Карнис невольно улыбался, слыша, как она называла этого почтенного седого человека «дитя мое» и даже делала ему замечания.

Высокое кресло было той резиденцией, которую Дамия оставляла только для того чтобы подняться на обсерваторию, выстроенную над крышей дома, где хранились, между прочим, ее дощечки с магическими формулами и письменные работы. В старости у нее ослабли ноги, но к услугам Дамии было достаточно сильных рук, чтобы носить или возить ее к обеденному столу, в спальню, а в продолжение дня – на освещенные солнцем места в доме и в саду. Когда лучи Гелиоса грели ей спину, старушка чувствовала себя превосходно; ее кровь нуждалась в теплоте после утомительных бессонных ночей, так как она все еще продолжала наблюдать за течением небесных светил. Даже в палящий зной Дамия грелась на солнце с большим зеленым козырьком над зоркими глазами, и тому, кто желал с нею беседовать, приходилось искать тень, где ему угодно. Когда, опираясь на свой костыль из слоновой кости и нагнувшись вперед, Дамия внимательно следила за разговором, присутствующим казалось, что она ежеминутно готова прервать чужую речь. Матрона имела привычку довольно резко высказывать свои мнения, потому что обеспеченная жизнь владелицы большого состояния с молодых лет приучила ее к самовластию. Она не уступала ни в чем даже Порфирию, хотя тот являлся настоящим главой дома, и влияние его обширных торговых операций распространялось на половину Римской империи и стран Средиземноморья. В косвенной зависимости от него находились тысячи людей: и земледелец по берегам Верхнего и Нижнего Нила, и овцевод в аравийской пустыне, Сирии или на пастбищах Киренаики; владелец леса в Ливане и по берегу Понта, горный житель Испании и Сардинии, наконец, маклеры, купцы и кораблестроители всех торговых гаваней Средиземного моря.

Богатство Порфирия, когда он был еще молод, достигало уже такой значительной цифры, что увеличение материальных средств не могло составить никакой разницы ни для него самого, ни для близких ему людей, а между тем он поставил себе целью жизни дальнейшее обогащение. Как боец на арене публичных состязаний стремится получить почетный приз, так и этот богач мечтал о том, чтобы из года в год увеличивать итог своих доходов. Со своей стороны, его мать не только заглядывала в счетные книги, но принимала участие в каждом крупном предприятии сына. Когда Порфирий и его помощники затруднялись в каком-нибудь важном деле, почтенной Дамии обыкновенно предоставлялось окончательное решение всех затруднительных вопросов. Ее совет большей частью оказывался вполне удачным, и это обстоятельство приписывали не столько житейской опытности проницательной старухи, сколько ее искусству угадывать будущее по звездам и с помощью магических комбинаций. Порфирий не разделял увлечение матери занятиями в этой области, но редко противоречил выводам, к которым приводили Дамию наблюдения в обсерватории.

В то время как она трудилась по ночам, сын любил проводить время с учеными друзьями, посвящая свободные часы философии; лучшие мыслители Александрии охотно принимали приглашения к изысканному столу их богатого и щедрого покровителя. Порфирию было приятно, когда языческие учителя из училищ Мусейона и Серапиума называли его своим сторонником. Всем было известно, что он христианин, но об этом никогда не упоминалось даже в самых откровенных разговорах. Примерная скромность обращения располагала к нему всех окружающих, а постоянная печать грусти на его лице создала как бы невольную преграду между этим владельцем несметных богатств и завистью недоброжелателей.

Во время беседы с Карнисом Дамия спросила его о происхождении Агнии. Если девушка была не совсем безупречна или состояла в рабстве, то Горго, естественно, не могла публично показаться с нею вместе, и тогда Карнису следовало разучить плач Исиды с другой певицей.

В ответ на это старик пожал плечами, предоставив обеим женщинам и Порфирию самим решать поднятый вопрос.

По его словам, Карнис три года назад жил в Антиохии, где в то время произошло мощное восстание из-за увеличения налогов. После происшедших там кровопролитий Карнис со своим семейством поспешил оставить город. Во время путешествия он однажды остановился в гостинице на большой дороге и здесь увидел Агнию, арестованную солдатами вместе с ее малюткой – братом. Ночью, стараясь утешить плачущего ребенка, она подошла к его постели и запела какую-то незамысловатую песенку. Ее голос звучал так чисто и нежно, что старый певец и его жена были тронуты положением девушки. Карнис выкупил ее за недорогую цену у солдат. Он просто заплатил ту сумму, которую от него потребовали, но Агния и Папиас не были записаны рабами, и он не имел документов на владение ими. Тем не менее, Карнис мог выдавать их за своих рабов и поступать с ними по праву господина, потому что торг совершился при свидетелях, которые, в случае надобности, легко могли дать свои показания. Впоследствии Карнис узнал, что родители Агнии и Папиаса были христиане и поселились в Антиохии за несколько лет до восстания. Их отец состоял таможенным чиновником на императорской службе и часто ездил с места на место, но молодая девушка твердо помнила, что он был родом из Августы Треверской [16].

Взбунтовавшийся народ разнес их дом, причем родители Агнии, их старший сын и двое рабов были убиты. Во всяком случае, ее отец занимал довольно высокий пост и, вероятно, пользовался правами римского гражданства. Если это было действительно так, то Агния и Папиас всегда могли потребовать своего освобождения. Солдаты отбили девушку и ее малютку-брата от ожесточившейся уличной черни, а Карнис, со своей стороны, откупил их у солдат.

– И я нисколько не раскаиваюсь в этом, – заключил старик, – потому что Агния необыкновенно милое и кроткое создание. О ее голосе я не говорю, так как вы слышали вчера пение этой девушки.

– И оно привело нас в восторг! – воскликнула Горго. – Если бы цветы могли петь, это выходило бы так же мелодично, как у нее.

– Совершенная правда, – подтвердил Карнис.

– Голос Агнии превосходен, но ей недостает опыта. Что-то загадочное, но непобедимое заставляет эту скромную фиалку пригибаться к земле.

– Здесь играют роль ее христианские воззрения, – серьезно заметил Порфирий.

– Пусть только явится Эрос: он развяжет ей язык! – шутливо прибавила Дамия.

– Эрос, вечно один лишь Эрос! – сказала Горго с оттенком досады. – Кто любит, тот страдает и влачит цепи, а для удачного исполнения того, на что мы способны, необходимо только быть свободным, искренним и здоровым.

– Это чересчур много, госпожа, – с живостью возразил ей Карнис. – При названных тобой условиях действительно можно достичь самых лучших результатов. Но войди в положение Агнии. Разве девушка, находящаяся в услужении, может располагать собой? Ее тело здорово, это правда, но душа больна и к тому же томится постоянным страхом; христиане вечно дрожат при мысли о грехе, раскаянии, загробных наказаниях и прочих ужасах...

– Ах, мы знаем, как они отравляют себе жизнь! – перебила его Дамия. – Скажите мне, вы были приняты в гостиницу Марии ради христианки Агнии?

– Нет, благородная женщина.

– Но как же так... Ведь эта святоша оказывает благодеяния с большим разбором, и кто не получил крещения...

– В настоящем случае она дала приют и язычникам.

– Удивительно! Расскажи, как вы к ней попали.

– Мы были в Риме, – начал певец, – и по просьбе моих покровителей сын Марии, Марк, взял нас в Остии на свой корабль. В Киренее судно стало на якорь, потому что молодой хозяин хотел забрать оттуда своего брата и вместе с ним возвратиться в Александрию.

– Так Димитрий здесь? – спросил отец Горго.

– Да, господин. Он сел к нам на корабль в Киренее. Но едва мы успели выехать из гавани, как заметили две барки морских разбойников. Трирему немедленно повернули назад, но второпях посадили ее на песчаную мель. Тотчас были спущены лодки для спасения хозяев и консула Цинегия.

– Цинегий ехал сюда? – снова перебил Карниса Порфирий, вскакивая с места.

– Вчера он высадился вместе с нами в гавани Эвноста. Секретари и офицеры его свиты заполнили одну лодку, Марк и его брат со своими людьми хотели сесть в другую. Нас и остальных пассажиров оставили бы на триреме, если бы не Дада.

– Хорошенькая блондинка, которая приходила к нам вчера? – спросила Дамия.

– Та самая. Юноша Марк восхищался дорогой ее болтовней и песнями; действительно, и соловью не спеть чище Дады. Просьбы девушки тронули молодого хозяина, так что он пригласил ее ехать с ним. Однако эта добрая душа объявила, что скорее прыгнет в воду, чем поедет без нас.

– Вот как! – воскликнула Дамия.

– Хороший знак для девушки и для вас, – заметил Порфирий.

– Таким образом, – продолжал Карнис, – Марк принял нас всех на свою шлюпку, и мы снова причалили к берегу. Несколько дней спустя военный корабль благополучно доставил в Александрию Цинегия, обоих братьев и нас. Однако наше имущество было потеряно, и мы оказались в безвыходном положении. Узнав о том, Марк дал нам рекомендательное письмо, после чего мы немедленно получили приют в ксенодохиуме его матери. После того боги устроили нам счастливую встречу с благородной Горго.

– Так Цинегий здесь, точно, здесь? – еще раз спросил Порфирий и, после утвердительного ответа Карниса, встревожено сказал, обращаясь к матери:

– Олимпий еще не вернулся. Он положительно неисправим! К чему такая безумная отвага, приличная разве юношам! Его легко могут поймать. Монахи бродят целыми толпами по улицам. Очевидно, готовится что-то недоброе... Сирус, сию минуту запрячь колесницу! – приказал хозяин одному из слуг. – Высокий Атлас пусть будет со мною. Цинегий здесь.

В эту минуту в зал вошел закутанный человек.

– Слава богам! – воскликнул Порфирий при его появлении. Пришедший между тем сбросил с головы капюшон своего плаща и развязал большой платок, который был намотан у него вокруг шеи, чтобы скрыть длинную седую бороду.

– Вот и я! – сказал он, глубоко переводя дух. – Цинегий приехал в Александрию; дела принимают серьезный оборот, друзья мои!

– А ты был в Мусейоне? – спросил хозяин.

– Конечно, и нашел всех в сборе. Славные юноши! Они преданы нам и готовы защищать богов. Оружия у нас припасено достаточно. Евреи [17] не вступятся, и потому Ония хочет действовать решительно; что же касается монахов и имперских когорт, то мы, наверное, с ними справимся!

– Да, если боги помогут нам сегодня и завтра, – задумчиво возразил Порфирий.

– Наш успех несомненен, если простой народ в деревнях и селах исполнит свою обязанность! – с воодушевлением воскликнул пришедший. – Кто этот незнакомец? – прибавил он, указывая на Карниса.

– Регент певцов, виденных тобой вчера, – отвечала Горго.

– Карнис, сын Гиеро, из Тавромения [18], – сказал старик, почтительно кланяясь гостю Порфирия. Величественная осанка и прекрасная голова этого человека необыкновенно понравились ему.

– Карнис из Тавромения! – радостно воскликнул тот. – Клянусь Геркулесом, изумительная встреча! Твою руку, твою руку сюда, старый приятель! А сколько лет тому назад распили мы с тобой последнюю кружку вина у старика Гиппиуса? Долгая жизнь убелила нас сединою, однако мы оба еще бодры и крепки. Ну, сын Гиеро, отгадай-ка, кто говорит с тобой?

– Ты Олимпий, великий Олимпий! – воскликнул Карнис, радостно пожимая протянутую ему руку. – Пускай все боги благословят это счастливое утро!

– Все боги! Прекрасно сказано! – заметил философ. – Значит, ты также не изменил старине?

– Мир хорош только тогда, когда им правят древние божества! – воскликнул певец в радостном волнении.

– Потому-то мы и хотим, чтобы все осталось по-старому, – с жаром прибавил его собеседник. – У нас теперь настали тяжелые времена. Мы бросили пустые споры и не ломаем больше голову над вопросом: умирает ли человек в последний момент жизни, или в первый момент смерти, как будто от решения подобной проблемы зависит человеческое счастье. Теперь дело идет о том, победят ли старые боги, будем ли мы по-прежнему наслаждаться мирскими благами под их охраной, или склоним голову перед распятым Христом и его учением; здесь идет борьба за высшие блага человечества...

– Мне говорили, – перебил его Карнис, – что ты храбро защищал храм великого Сераписа. Противники наших богов хотели коснуться его святилища, но ты со своими учениками заставил их отступить. Некоторым из вас удалось избегнуть кары.

– Но мне враги показали, во сколько ценят мою голову, – со смехом перебил Олимпий. – Эвагрий обещал за нее три таланта. На эти деньги нетрудно купить целый дом и, при скромных потребностях, можно жить одними процентами с такого капитала. Ты видишь, что меня не считают ничтожеством. Благородный Порфирий дал мне у себя приют. Мне нужно переговорить с тобой, старый друг, – добавил он, обращаясь к хозяину, – а ты, прелестная Горго, не теряй из виду предстоящий праздник Исиды. Его необходимо устроить особенно блестяще по случаю приезда Цинегия. Пусть он передаст императору, пославшему его сюда, что александрийцы по-прежнему чтят своих богов. Где та девушка с большими глазами, которую я видел здесь вчера.

– В саду, – отвечала Горго.

– Она будет петь у подножия катафалка! – воскликнул философ. – Это непременно необходимо устроить.

– Если только христианка послушается нас, – озабоченно возразил Карнис.

– Она непременно должна послушаться, – убежденно подтвердил Олимпий. – Что бы сказали об искусстве риторики и логики в Александрии, если бы старому диспутанту не удалось убедить молоденькую девушку в ошибочности ее взглядов? Предоставьте мне уговорить ее. До свидания, благородные женщины! С тобой, друг Карнис, я надеюсь побеседовать после. Как могло случиться, что ты, не раз снабжавший нас в былые годы отцовскими солидами, стал содержателем труппы странствующих певцов? Мне нужно расспросить тебя о многом, дружище, но теперь я должен потолковать наедине с нашим хозяином. Пойдем со мной, Порфирий.

Во время этого разговора Агния поджидала возвращения Герзы в колоннаде, примыкавшей к дому со стороны сада. Она любила оставаться в одиночестве, и сейчас с удовольствием отдыхала на мягкой скамье под украшенным позолотой и живописью навесом сквозной галереи. По обеим сторонам галереи рос густой кустарник, усыпанный лиловыми цветами. Его зеленые ветви прикрывали Агнию своей тенью. Она жадно вдыхала аромат прелестных незнакомых ей цветов, освежая себя фруктами, принесенными сюда самой Горго.

Все, что девушка встретила в этом гостеприимном доме, приводило ее в восхищение. Агнии казалось, что она никогда до сих пор не пробовала таких сочных персиков, такого крупного винограда, свежих миндальных орехов и вкусного печенья. В купах зелени, в саду и на лужайках между дорожками не было оставлено ни одного сухого листка, ни одной сорной травинки. Здесь наливались бутоны на ветвях старого дерева, там длинные ряды кустов были усыпаны белыми, голубыми, красными и ярко-желтыми цветами; золотые плоды мелькали между темно-зеленой блестящей листвой лимонных и апельсиновых деревьев. В пруду неподалеку от Агнии плавали черные лебеди, издававшие изредка свои жалобные крики. Веселое пение птиц сливалось с плеском фонтана, и мраморные статуи, несмотря на свою неподвижность, казалось, тоже наслаждались свежим утренним воздухом, мелодичными голосами птиц и жужжанием насекомых.

Да, здесь было хорошо, и Агния с невольной улыбкой вспомнила жесткие корабельные сухари, лакомясь душистым персиком. Если бы она могла, как прекрасная Горго, из года в год, изо дня в день беспечно наслаждаться всеми этими чудесными вещами! Роскошный сад богача Порфирия напоминал собой Эдем, жилище первых людей, где цвела вечно юная весна. Здесь не было места страданию, слезам, жгучему раскаянию, которое терзает человеческую душу. Если бы здесь умереть!.. Но неожиданно Агния перестала любоваться окружающим; новый поток мыслей увлек ее в другую сторону. Она была еще так молода, но освоилась со смертью, как с земным существованием. Учителя христианской церкви всегда утешали ее обещанием радостей загробной жизни, когда она жаловалась на свое беспомощное положение и неволю. Надежда на эту награду поддерживала девушку среди житейской борьбы; возвышенная религия христианства давала много пищи ее впечатлительной душе, жаждавшей поклонения чистым идеалам. Теперь Агния подумала, что умереть среди такого изобилия и роскоши должно быть очень тяжело, тогда как жить в этом земном раю не значило ли преждевременно наслаждаться блаженством, которое следовало прежде заслужить ценой самоотречения в настоящей жизни? В селениях небесных, среди бесплотных ангелов, перед лицом Господа должно быть в тысячу раз лучше, чем здесь.

Облако грусти омрачило прекрасное лицо задумчивой девушки. Находясь среди подобной роскоши, она не принадлежала больше к «трудящимся и обремененным», которым Христос обещал Небесное Царствие; здесь перед ней открывался путь погибели, потому что богачам не было спасения в загробной жизни.

Со стесненным сердцем отодвинула Агния от себя душистые фрукты и закрыла глаза, чтобы не видеть того земного, проходящего великолепия и греховной языческой прелести, которыми она любовалась за минуту перед этим.

Девушка хотела оставаться убогой на земле, в надежде свидания за гробом со своими умершими благочестивыми родителями.

Она твердо верила, что ее отец и мать пребывают теперь на небе, и ей часто приходило на ум просить у Бога смерти, чтобы поскорее соединиться с ними. Но Агнии было еще рано умирать, потому что малютка-брат нуждался в ее попечении. Доброе семейство Карниса, правда, заботилось о мальчике, но, к несчастью, они были язычники, враги веры Христовой: влияние подобной среды грозило гибелью невинной младенческой душе маленького Папиаса.

Агния нередко горевала при мысли, что добрый Карнис, которого она уважала как своего наставника и покровителя, заботливая Герза, веселая Дада и даже Орфей были обречены на вечные муки. Для спасения Орфея девушка была готова пожертвовать обещанным ей райским блаженством. Она ясно сознавала, что он предан язычеству не менее своих родителей, но все-таки ежедневно молилась за благородного юношу и не переставала надеяться, что с ним произойдет чудо, как некогда с апостолом Павлом, и он обратится в христианство. Агнии было хорошо с Орфеем, и она никогда не чувствовала себя такой счастливой, как в те минуты, когда ей приходилось петь вместе с ним или под аккомпанемент его артистической игры на лютне. Если девушке удавалось забыться и излить всю душу в своем пении, Орфей, обладавший таким же тонким слухом, как и его отец, хвалил ее; эта похвала была для юной певицы лучшей наградой, и только тогда жизнь приобретала в ее глазах настоящую цену и привлекательность.

В музыке заключалась связь, соединявшая Агнию с Орфеем, и она привыкла передавать посредством звуков все то, что волновало ее душу. Пение служило для девушки красноречивым языком чувств, и она убедилась, что он доступен также и язычникам. Даже ее небесному отцу должен быть приятен такой изумительный голос, каким обладала Горго. Эта девушка была язычницей, но в ее пении заключалось все то, что испытывала сама Агния в минуту благоговейной пламенной молитвы. Ей часто говорили, что христианину не следует общаться с теми, кто служит ложным богам; но сам Господь отдал ее в руки Карниса, а христианская церковь повелевает слуге повиноваться своему господину. Что же касается пения, то юная христианка считала его особым языком, которым Бог одарил всех живых существ и даже птиц. Поэтому она беззаботно радовалась приближению той желанной минуты, когда ей будет можно петь вместе с пленительной языческой девушкой.


ГЛАВА IV

<p>ГЛАВА IV</p>

Вскоре после того как хозяин дома и философ Олимпий ушли из зала, вернулась Герза в сопровождении Дады. Молодой девушке очень шло голубое платье Горго с пряжками на плечах, посланное ей Дамией, но хорошенькая резвушка, видимо, была чем-то расстроена: ее локоны в беспорядке рассыпались по плечам и она с трудом переводила дыхание. Герза также казалась встревоженной, щеки матроны пылали ярким румянцем; маленький Папиас, которого она вела за руку, едва поспевал за ней.

Дада чувствовала себя сконфуженной не столько потому, что ее окружала здесь непривычная роскошь, сколько вследствие приказания своей названой матери держать себя вежливо и прилично в чужом доме. По знаку Герзы девушка низко поклонилась почтенной Дамии. Однако хозяйке понравился ее застенчивый, но, тем не менее, грациозный поклон; старушка протянула Даде руку, хотя обычно удостаивала такой чести очень немногих, и после того ласково поцеловала девушку.

– У тебя доброе сердце, Дада, – сказала Дамия. – Преданность родным вознаграждается богами и заслуживает всеобщего уважения.

Впечатлительная Дада была растрогана неожиданной лаской; она бросилась на колени перед почтенной хозяйкой, принялась целовать ей руки и осталась сидеть у ее ног.

Горго, заметившая волнение Герзы, спросила, что с ними случилось. Жена Карниса рассказала, что на них напали дорогой монахи, которые отняли у одного из рабов лиру Дады и сорвали венок с головы девушки. Дамия дрожала от гнева, слушая этот рассказ. Ее родная Александрия, любимый приют муз, все более и более попадал под чуждое иго. Старушка снова заговорила о путешествии семейства Карниса на корабле ее внука.

– Судя по слухам, Марк должен быть необыкновенным юношей, – заметила она. – Он участвует в скачках в ипподроме наравне с молодыми грешниками, но избегает женщин, как будто готовится попасть в святые. Я что-то не решаюсь этому верить. Конечно, мать имеет на него сильное влияние, однако – всеблаженная Афродита! – ведь он сын моего прекрасного Апеллеса, а тот, если бы ему пришлось от самого Рима до Александрии любоваться такими прелестными голубыми глазами, непременно пленился бы ими, но вместе с тем пленил бы и ту, которой они принадлежат. Почему ты так зарумянилась, Дада? В конце концов, Марк таков же, как и все другие. Тебе, Герза, следует хорошенько присматривать за молодежью!

– Конечно! – воскликнула матрона. – К сожалению, это становится необходимым. Во время пути молодой господин держал себя в высшей степени скромно, а сегодня решился на такой поступок, которого я никак от него не ожидала. Пока нас не было дома, он незаметно пробрался в гостиницу своей матери, отворил своим ключом нашу комнату и предлагал моей племяннице бежать с ним!

Слова оскорбленной матроны были прерваны неприятным хохотом старухи; Дамия стукнула об пол своим костылем и воскликнула с жаром:

– Так вот какие грешки обнаруживаются за моим праведным внуком! Встань, милая Дада! Возьми вот это кольцо; его носила та, которая тоже в свое время была молодой и сводила с ума красивых мужчин. Подойди ко мне ближе, еще ближе, дорогое дитя!

Дада повернула к старухе свое наивное цветущее личико с любопытными глазами, и та тихонько шепнула ей на ухо:

– Вскружи хорошенько голову молокососу Марку; заставь его влюбиться до того, чтобы он забыл ради тебя все на свете. Тебе это очень не трудно сделать, а я... нет, лучше я ничего не буду обещать заранее, но если весь город заговорит о том, что сын Марии вздыхает у ног языческой певицы, если Марк среди белого дня повезет тебя кататься в собственной колеснице по Канопской улице, мимо дома своей матери, тогда, малютка, потребуй от меня, чего ты пожелаешь, и Дамия не откажет тебе!

Старуха подняла голову и сказала семейству Карниса:

– Теперь я прощусь с вами до вечера, друзья мои; ступайте в свое новое помещение на нашей барке и постарайтесь там хорошенько устроиться. Ступай и ты с ними, Дада. После мы подыщем для вас хорошенькую квартирку в городе. Смотри же, навещай меня время от времени, моя голубка, и рассказывай свои интересные приключения. Когда я не занята, то всегда с удовольствием приму тебя, потому что между мной и тобой существует теперь очень важная тайна.

Девушка поднялась с места и со страхом взглянула на говорившую, но та приветливо кивнула ей головой, как будто между ними все было окончательно условлено, и снова протянула Даде руку; однако юная певица не поднесла ее на этот раз к губам и задумчиво последовала за теткой.

Горго догадывалась о том, что произошло между Дамией и Дадой. Как только певицы вышли из комнаты, она приблизилась к бабушке и заметила ей тоном легкого упрека:

– Белокурой красотке будет легко довести Марка до всевозможных безумств; я мало с ним знакома, но мне все-таки жаль бедного юношу. Почему он должен поплатиться за вину своей матери перед тобой?

Дамия вспыхнула от гнева и резко приказала внучке замолчать.

На палубе судна, стоящего на якоре у верфи, возле участка земли, принадлежавшего Порфирию, собралось семейство Карниса. Орфей стал свидетелем беспорядков, которые взволновали в этот день всю Александрию; дикий рев уличной черни, доносившийся издали, подтверждал его слова; но зеркальная поверхность Мареотийского озера была спокойна, отливая на солнце яркой синевой, на верфи деятельно работали, и сизые голуби ворковали на пальмовых деревьях.

В плавучем помещении семейства певцов господствовало также самое мирное настроение. Домоправитель Порфирия позаботился об их удобстве. На обширной барке было много отдельных кают с постелями, вместительная общая зала могла служить отличной приемной, а из маленькой кухни в носовой части судна доносился приятный запах жаркого и звон посуды.

– Как здесь отлично! – сказал Карнис, с удовольствием протянувшись на мягких подушках ложа. – Подобное ложе как раз подходит таким важным господам, как мы. Усаживайтесь поудобнее, женщины! Мы здесь играем роль знатных особ и даже рабам должны показывать вид, что не имеем ничего общего с бедняками, которые теснятся все вместе вокруг глиняной чашки и вылавливают из нее куски. Наслаждайтесь, наслаждайтесь дарами нынешнего дня! Кто знает, как долго продлится наше благополучие? Ах, Герза, как все это напоминает мне доброе старое время! Как приятно после долгих лишений обедать таким образом целой семьей, на мягких кушетках, перед маленькими отдельными столиками, уставленными вкусными блюдами. И тебя, моя женушка, не мешает немного побаловать, потому что ты так долго хлопотала и заботилась о всех нас.

Вскоре столики с утонченными кушаньями появились перед каждым из обедающих. Домоправитель приготовил в красивом сосуде смесь из мареотийского вина и чистой воды, Орфей разливал ее в чаши, а Карнис приправлял обед веселыми шутками, забавными анекдотами и воспоминаниями молодости, которые пришли ему на ум по поводу встречи с Олимпием, старым товарищем его по обучению.

Дада часто перебивала своего дядю, громко смеясь и неудержимо болтая. В шумной веселой молодой девушке сказывалось что-то лихорадочное, и это не ускользнуло от наблюдательной Герзы.

Жена Карниса была серьезно озабочена своим положением. Ее впечатлительный муж легко поддавался минутной радости, и потому она всегда предоставляла ему наслаждаться настоящим, предусмотрительно заглядывая вместо него в будущее. Она видела собственными глазами уличные беспорядки, начинавшиеся в Александрии, и сознавала, что они приехали сюда в недобрую минуту. Если язычники дойдут до вооруженного сопротивления христианам, то Карнис непременно примет непосредственное участие в этой борьбе, тем более что во главе недовольных стоит его старый друг Олимпий. Если христиане одержат верх, то им, открыто взявшим сторону древних богов, нечего ждать пощады от своих противников. Желание Горго заставить Агнию петь вместе с ней в храме Исиды особенно тревожило Герзу. На них запросто могли принести жалобу в том, что они ввели христианку в соблазн, заставив ее участвовать в языческом богослужении. Такое обвинение влекло за собой строгое взыскание. Вчера все это представлялось Герзе в совершенно ином свете, потому что она не знала, какие важные перемены произошли в Александрии за время ее отсутствия. Теперь христианская церковь оттеснила на второй план языческий храм, а жрец уступил первенствующее место монаху.

Разумеется, Карнис и его семейство не были простыми странствующими музыкантами, однако закон, касавшийся певцов, мог им серьезно повредить; к довершению несчастья, молодой знатный христианин влюбился в Даду. Девушка рисковала подвергнуться всевозможным неприятностям, если бы мать Марка, пользовавшаяся громадным влиянием в Александрии, узнала о том, что ее сын увлекся бедной языческой девушкой без имени. Герза давно заметила, как странно обращалась с мужчинами, даже не различая их возраста, ее ветреная племянница. Если один из поклонников, в которых у нее никогда не было недостатка, сумел ей понравиться, то она позволяла себе обходиться с ним очень свободно; но, заметив, что их отношения зашли дальше, чем следует, девушка быстро охладевала к недавнему предмету своего расположения, стараясь удаляться от него или выказывая при встречах обидное равнодушие, доходившее иногда до невежливости. Герза старалась представить племяннице всю бестактность такого образа действий, но Дада отговаривалась тем, что не может переделать своего характера, и жена Карниса была не в силах выдержать строгого тона при забавных оправданиях легкомысленной резвушки, которой так шло невинное кокетство и милые капризы.

Сегодня Герза также не знала, на что решиться: предостеречь ли Даду против ухаживаний Марка или совсем не говорить о случившемся. Она знала, как иногда бывает опасно придавать большое значение мелочам, поэтому только вскользь спросила племянницу о том, какая тайна существует между ней и Дамией, и никак не прокомментировала уклончивый ответ сконфуженной Дады. Однако матрона догадывалась, в чем дело, решив со своей стороны удвоить надзор за девушкой. Она приняла благоразумное намерение не вмешиваться до поры до времени в отношения молодых людей и не упоминать даже имени Марка, но Карнис нарушил все ее планы своим непрошенным вмешательством. Старый певец так развеселился после обеда, что подозвал к себе Даду и стал расспрашивать ее об утреннем происшествии. Девушка сначала было отговаривалась, но веселое настроение старика сообщалось ей самой, и она передала со всеми подробностями свою встречу с сыном хозяйки ксенодохиума.

– Когда вы ушли, – начала Дада, – я осталась одна с крошкой Папиасом. Дверь нашей комнаты была заперта мной на замок, потому что я боялась монахов, которые вскоре начали петь свои молитвы. Их монотонное, нестройное пение, вероятно, навело тоску на мальчика, так как он принялся плакать и звать сестру. Я употребляла все усилия, чтобы утешить его, но Папиас просил у меня игрушку, и тогда я выдернула из замка дверной ключ, потому что у меня не нашлось под рукой ничего другого. Мне удалось уверить Папиаса, что на ключе можно играть так же хорошо, как и на флейте. Пока он забавлялся таким образом, я вздумала посмотреть свое прожженное платье. Оно оказалось в ужасном виде, но мне пришло в голову, что его можно вывернуть, так как пятна часто бывают незаметны на изнанке.

– Я не могу поверить, чтобы ты оказалась до того наивна! – заметил, рассмеявшись, Орфей. – Это ты нарочно такой прикидываешься!

– Право, нет! – воскликнула Дада. – Такая мысль действительно мелькнула у меня в голове, точно ласточка, пролетевшая через комнату; однако я скоро убедилась, что моя злополучная одежда прожжена насквозь. Мне осталось только выкинуть испорченное платье. После того я влезла на скамейку перед дверью, чтобы заглянуть в слуховое окно, потому что монахи прекратили пение и как-то подозрительно присмирели. Папиас тем временем оставил игру на флейте и забрался в уголок, где Орфей писал накануне письмо в Тавромениум.

– Там стояли чернила, которые дал мне накануне смотритель ксенодохиума! – воскликнул юноша.

– Действительно стояли, – подтвердила Дада, – и когда мать вернулась домой, то Папиас преспокойно сидел перед чернильницей, обмакивая в нее палец и разрисовывая свое белое одеяние. После вы можете полюбоваться его искусным узором. Но не прерывайте меня, пожалуйста! Итак, я смотрела со скамейки во двор сквозь дверное отверстие. На дворе никого не было: все монахи куда-то скрылись. Вдруг я увидела у главных ворот стройного юношу в белой одежде с красивой голубой каймой. Старый привратник смиренно полз позади него, насколько позволяла веревка, которой он привязан к столбу, а смотритель гостиницы, разговаривая с пришедшим, прижимал к груди обе руки, как будто у него билось преданное сердце не только в левом боку, но и в правом. Молодой человек – это был, конечно, не кто иной, как наш покровитель Марк – сначала ходил по двору туда-сюда, но, наконец, решился подойти к нашей двери. Привратник со смотрителем куда-то исчезли. Помните вы малолетних готов, которых отец заставлял в прошлом году купаться зимой в Тибре, когда было так холодно? Сначала они подошли к реке и помочили ноги, потом убежали прочь, чтобы снова вернуться и помочить себе грудь и голову. Наконец, однако, дети все-таки прыгнули в волны, когда отец – я до сих пор вижу перед собой его неприятное лицо – крикнул им какое-то варварское слово. Марк поступил точно так же, как эти мальчики: собрался с духом и постучал в нашу дверь.

– Ему, наверное, мерещилась твоя плутовская рожица! – сказал со смехом Карнис.

– Может быть. Несмотря на его стук, я не двигалась с места, притаившись на своей скамейке. Наконец Марк спросил два раза подряд: «Разве никого нет дома?» Тут я не выдержала и крикнула: «Все ушли!» Таким образом, я выдала сама себя, но кто может сообразить все вдруг? Вам смешно? По его красивому лицу также скользнула легкая усмешка; потом он начал убедительно просить, чтобы я отворила дверь, так как ему надо переговорить со мной об очень серьезном деле. Я сказала, что мы можем разговаривать через слуховое окно; Пирам и Фисба даже целовались сквозь щель в стене [19]. Однако этот намек не рассмешил Марка; напротив, он стал еще серьезнее и более прежнего настаивал, чтобы я позволила ему переговорить со мной наедине, уверяя, что от этого зависит очень многое. Через слуховое окно было невозможно разговаривать шепотом, и потому мне оставалось только спросить у Папиаса ключ от нашей двери. Между тем ребенок не понимал моего требования и не отдавал обратно ключ. После ухода Марка, когда я спросила у него «флейту», мальчик тотчас отыскал мне его. Я крикнула своему гостю, что ключ потерян; он, не шутя, пришел в отчаяние, однако на выручку подоспел смотритель ксенодохиума, который подглядывал и подслушивал за нами, спрятавшись за колонной галереи. Он вырос перед своим молодым хозяином, точно свалился с неба, снял с пояса связку ключей, отворил мою дверь и снова исчез, как будто его поглотила земля.

Наконец Марк приблизился ко мне. Он был сам не свой, я тоже чувствовала себя не совсем ловко, но все-таки решилась спросить, что ему нужно. Тогда юноша собрался с духом и сказал: «Мне бы хотелось...» Однако голос изменил ему. Маленький Папиас кстати вывел его из затруднения; мальчик бросился к Марку и просил подбросить его в воздух, как тот делал это на корабле. Гость исполнил его желание и потом заговорил со мной таким решительным тоном, что я невольно смутилась. Сначала он наговорил мне много лестного; я уже думала, что дело идет к признанию в любви, и спрашивала себя, следует ли посмеяться над Марком, или обнять его, потому что, в сущности, он мне очень нравится своей красотой и вежливым обхождением. Однако Марк и не думал выпрашивать у меня поцелуй но, перечислив все мои редкие совершенства, перевел речь на тебя, дядя Карнис, говоря, что ты закоренелый грешник, преданный языческим заблуждениям!

– На что я ему сдался! – весело воскликнул старый певец, делая угрожающий жест.

– Послушай, что было дальше, – продолжала Дада. – Сказать по правде, что он не отзывался о вас, то есть о тебе и о матери, непочтительно, но только предостерегал меня, говоря, что вы оба можете погубить мою бессмертную душу. Между тем я никогда не слышала от вас о другой Психее, кроме той, которая была возлюбленной Эроса.

– Ты не поняла хорошенько, о чем толковал тебе Марк, – возразил Карнис, переходя на серьезный тон. – Помнишь, во время пения я иногда говорил тебе, чтобы ты настроила свою душу на более возвышенный тон. Для женской души музыка представляет лучшую школу, и если этот самонадеянный юноша, который легко мог бы быть моим внуком, еще раз явится к тебе со своими глупыми наставлениями, то скажи ему...

– Ей нечего с ним разговаривать, – резко перебила мужа Герза. – Мы не хотим знать христиан! Дада – дочь моей родной сестры, и я желаю, я решительно требую, чтоб она прогнала от себя прочь бессовестного Марка, если он еще раз осмелится к нам прийти.

– Кто может разыскать нас здесь? – заметила Дада. – Кроме того, вы напрасно приписываете Марку бесчестные намерения. Этот странный юноша хлопочет не обо мне, а о том, что он называет моей душой; он предлагал отвести меня вовсе не в свой дом, а к другому человеку, который, по его словам, мог бы стать врачом моей души. Я люблю посмеяться, но все, что говорил Марк, звучало так торжественно, так убедительно и серьезно, что, слушая его, мне было не до шуток. Наконец я ужасно рассердилась; видя, что все его доводы пропали даром, юноша пришел в отчаяние. Когда мать вернулась домой, наш знатный гость стоял передо мной на коленях, умоляя меня бежать с ним.

– И я немедленно дала ему понять, как неприлично его поведение, – самодовольно заметила Герза. – Он толкует о бессмертной душе, а сам мечтает овладеть красивой девушкой. Я хорошо знаю лицемерных христиан и предвижу, к чему клонится дело. Для достижения своей цели Марк прибегнет к покровительству закона, а когда ему удастся отнять Даду, он запрет ее в монастырь, как они называют свои печальные темницы, где нашей резвушке предстоит узнать много такого, что придется ей далеко не по вкусу. Там уж не позволят распевать песни, болтать и веселиться. Если Дада благоразумна, то она будет старательно избегать Марка до тех пор, пока мы не уедем из Александрии, на что нам необходимо решиться поскорее. Я полагаю, Карнис, что ты не станешь отрицать этого.

Слова Герзы звучали так убедительно и серьезно, что Дада с озабоченной миной опустила глаза, а старик задумчиво поднялся со своего места.

Однако он не успел хорошенько обсудить вопрос, поднятый женой, потому что в эту минуту к нему пришел домоправитель Порфирия. Горго прислала его за Карнисом и Агнией, чтобы разучить с ними «Плач Исиды». Герза с племянницей не были приглашены и потому остались на барке.

Герзе оставалось кое-что устроить в своем новом помещении, а Дада вышла на палубу. Работы на верфи привлекли ее внимание, потом она принялась бросать игравшим на берегу детям остатки десерта: конфеты и фрукты. При этом ее мысли блуждали далеко: девушке вспомнились странные речи Марка, слова Дамии и предостережение тетки. Сначала совет Герзы показался Даде основательным, но вскоре к ней возвратилась прежняя уверенность, что молодой христианин не мог замышлять против нее ничего дурного. Скрываться от него было бесполезно, потому что Марк всегда сумеет отыскать их убежище. В этом Дада была так же твердо убеждена, как и в том, что он добивался не спасения ее души – какой интерес могло представлять для влюбленного это воздушное «ничто»? – а просто жаждал любви юной красавицы, немилосердно кружившей головы мужчинам. С каким жаром молодой человек говорил о ее совершенствах, откровенно признаваясь, что образ Дады неотступно преследует его наяву и во сне, и уверял, что он готов пожертвовать собственной жизнью, лишь бы она обратилась в христианство. Говорить таким образом мог только влюбленный, а от человека, беззаветно увлекшегося страстью, легко добиться очень многого. Отправляясь из ксенодохиума в дом Порфирия, Дада видела Марка в колеснице, запряженной черными конями, которыми он правил очень ловко и смело. Марк был только на три года старше нее, а ей самой недавно минуло восемнадцать, но, несмотря на юный возраст и застенчивость, он казался вполне сложившимся мужчиной, и, кроме того, в нем было что-то особенное, внушавшее девушке невольное доверие. Однако требование старой Дамии тревожило ее; не будь этого, Даде казалось бы еще приятнее позволить ему любить себя, баловать и возить на прогулку по Канопской улице.

Дада не могла примириться с мыслью, что между ней и Марком должны быть прерваны все отношения, не могла и думать о чем-нибудь другом, кроме сегодняшнего происшествия. Пока взволнованная девушка рассеянно смотрела на плотников, работавших на корабельной верфи, легкая лодочка пристала к берегу возле самой барки, и оттуда выпрыгнул предводитель императорских латников. Это был необычайно красивый мужчина. Правильные черты его лица дышали благородством, из-под блестящего шлема выбивалась волна черных, как смоль, кудрей. Судя по напоминающему кинжал мечу, висевшему у него на боку, он носил звание трибуна или префекта кавалерии. Благодаря каким подвигам этот воин в чешуйчатом панцире, не принадлежавший к сословию патрициев, мог добиться такой высокой чести? Выйдя на берег, латник стал осматриваться вокруг и встретил устремленный на него взгляд молодой девушки. Дада вспыхнула; юноша, по-видимому, также был удивлен ее присутствием на барке; он почтительно поклонился ей по-военному и пошел к корпусу большого корабля, строившегося на верфи. Несколько мастеров были заняты измерением его остова, еще не обшитого досками.

Здесь стоял пожилой человек почтенной наружности, в котором Дада еще раньше узнала хозяина верфи. Молодой воин подбежал к нему и с радостным восклицанием бросился обнимать старика.

Девушка не могла отвести от них глаз, пока они оба, держась за руки и разговаривая между собой, не скрылись в большом доме позади верфи.

– Красивый мужчина! – повторяла Дада.

Однако, поджидая его возвращения, она не забывала оглядываться на дорогу, откуда мог явиться Марк. От нечего делать девушка принялась сравнивать обоих юношей. В Риме она видела немало красивых офицеров, и сын хозяина корабельной верфи не особенно отличался от них. Между тем Дада никогда не видела юноши, подобного Марку, и едва ли могла встретить ему равного. Имперский латник был красивым деревом между другими великолепными деревьями, но Марк обладал какой-то особенной привлекательностью. И пока девушка старалась объяснить себе, чем же все-таки он отличался от других и почему этот странный юноша внушает ей особую симпатию, его образ так живо представился воображению Дады, что она забыла все на свете.


ГЛАВА V

<p>ГЛАВА V</p>

Карнис и Агния долго не возвращались. Одиноко сидевшей на палубе девушке наконец надоело поджидать возвращения латника; поиграв немного с малюткой Папиасом, как с комнатной собачкой, Дада почувствовала нестерпимую скуку. Вернувшись домой перед наступлением вечера, Карнис вспомнил, что обещал своей приемной дочери показать ей Александрию. Однако Герза велела племяннице отложить прогулку до следующего дня. Тогда напряженные нервы девушки не выдержали; Дада принялась рыдать и бросила в воду веретено, поданное ей теткой, говоря, что она не раба и непременно убежит отсюда, чтобы поискать себе развлечения на стороне. Герза рассердилась и сделала ей строгий выговор. Это окончательно вывело Даду из себя. Она вскочила на ноги, закуталась в платок и уже хотела сойти с барки на берег, но Карнису удалось вернуть безрассудную девушку обратно.

– Подумай, дитя мое, как я сегодня устал! – заметил старик. Эти слова тотчас образумили Даду. Она даже постаралась весело улыбнуться дяде, но ее заплаканные синие глаза все-таки смотрели печально. Девушка сочла за лучшее забиться в отдаленный угол, чтобы там потихоньку выплакать свое горе. Такая картина глубоко тронула Карниса; ему захотелось утешить Даду и ласково погладить ее золотистые кудри. Однако он удержался от этого, но подошел к своей жене и шепнул ей что-то на ухо. После того старый певец объявил, что готов вести Даду через Канопскую улицу в Брухейон.

Девушка весело засмеялась, провела рукой по влажным глазам, бросилась Карнису на шею и воскликнула, целуя его морщинистые щеки:

– Ты, право, добрее всех на свете! Одевайся скорей; возьмем с собой и Агнию, ей также нужно показать город.

Но молодая христианка предпочла остаться на корабле, так что Карнис и Дада отправились на прогулку только в сопровождении Орфея. Молодой человек решил им сопутствовать, опасаясь нападения. Хотя войскам удалось восстановить на улицах порядок, но в Александрии все-таки было неспокойно.

Закутанная в покрывало и одетая очень скромно, Дада была вне себя от восторга. Здесь на каждом шагу попадались здания, похожие на роскошные дворцы. По линии домов шли крытые колоннады. Широкий тротуар для пешеходов, осененный сикоморами, разделял дамбу на две половины. По обеим сторонам этого прекрасного запруженного народом бульвара проезжали туда и сюда колесницы, запряженные превосходными лошадьми, и мчались статные всадники. Трудно было представить себе более оживленную и красочную картину.

Даже Рим не мог похвалиться такой роскошной улицей. Дада громко выражала свой восторг, но Карнис не разделял ее чувств. Его возмутило, что христиане уничтожили фонтан, стоявший посередине бульвара. Здесь находилась прекрасная статуя, представлявшая реку Нил в виде почтенного старца, на которого весело карабкались прелестные детские фигуры. Столбики с головой Гермеса, стоявшие по обочинам проезжей части улицы, также были частью уничтожены, частью изуродованы. Орфей разделял неудовольствие отца, которое достигло своего апогея, когда они увидели на постаментах у входа в одно особенно красивое жилище грубо изваянных мраморных агнцев с тяжелыми крестами на спине. Прежде здесь были дивные статуи Деметры [20] и Афины-Паллады, работы Антифила [21], служившие лучшим украшением улицы. Карнис с восторгом заранее описывал их Орфею и был поражен, не найдя статуй на прежнем месте.

– Готов поклясться, – воскликнул с горечью старый певец, – что эти великолепные произведения искусства разбиты в куски и обращены в мусор. Раньше здесь жил богатый купец Филипп, торговавший зерновым хлебом. Постой! Чуть ли не он был отцом нашего нового покровителя Порфирия.

– По крайней мере, я слышал, – с живостью перебил Орфей, – что его отца звали Филиппом.

– Вероятно, мы не ошиблись, – прибавил Карнис. – Изображение Деметры указывало на изобилие хлебных злаков, которому этот дом обязан своим благосостоянием, а статуя Афины-Паллады – на занятия наукой, любимой владельцами. Когда я здесь учился, каждое состоятельное семейство принадлежало к особой философской школе, и Филипп вовсе не представлял собой исключительного явления. Каждый еврей и язычник, вел ли он торговлю, или жил процентами с наследственного капитала, непременно интересовался более глубокомысленными вопросами, чем цены на его товар и финансовые операции.

Во время этого разговора Дада оставила руку своего провожатого и приподняла покрывало. В ворота, украшенные изображением агнцев, вошли двое мужчин; в одном из них девушка тотчас узнала Марка.

– Посмотри, дядя, это он! – воскликнула Дада гораздо громче, чем следовало. Старик обернулся и, увидев юношу, сказал Орфею:

– Теперь не остается никакого сомнения: Порфирий и Апеллес, отец молодого христианина, были родными братьями. Филипп назначил в наследство свой дом на Канопской улице последнему, потому что он, вероятно, был старшим, а теперь им владеет его вдова Мария, которая дала нам приют в ксенодохиуме. Я должен отдать тебе справедливость, милое дитя, – прибавил Карнис, обращаясь к племяннице, – ты умеешь выбирать себе поклонников из хорошего семейства.

– Разумеется! – со смехом подтвердила девушка. – Но зато важные господа отличаются высокомерием. Марк не хочет даже взглянуть в нашу сторону. Вот он с каким-то другим молодым человеком дожидается, пока им отворят... Пойдем дальше, дядя!

Войдя в переднюю отцовского дома, Марк сказал своему спутнику умоляющим тоном:

– Пойдем еще раз к моей матери, тебе не следует уезжать, не помирившись с ней!

– Вот даже как! – сурово усмехнулся тот. – Она настаивает на своем, а я также не намерен уступать ей. Вы найдете себе лучшего управителя, чем я. Пусть земля поглотит меня, если я останусь еще минуту между этими обезумевшими людьми! Завтра поутру меня здесь не будет. Кроме того, Мария – твоя мать, а не моя.

– Но все-таки она была женою твоего отца, – возразил Марк.

– Прекрасно, – отвечал молодой человек, – поэтому я зову тебя своим братом. Что же касается ее... Если мачеха сделала для меня кое-что хорошее, то я отплатил ей за все благодеяния, проработав на вас десять лет. Мы не понимаем друг друга и никогда не научимся понимать.

– Однако, Димитрий... Послушай, что я тебе скажу, и не смейся надо мной! Сегодня я был в церкви, чтобы помолиться о тебе... Ведь ты также получил крещение и принадлежишь к Христову стаду...

– К сожалению, да. Вы, кажется, собрались довести меня до бешенства своим слащавым смирением? – с досадой воскликнул старший брат. – Я привык стоять на собственных ногах, и эти мозолистые руки делают только то, что здравый смысл признает нужным.

– Нет, мой Димитрий, нет! Вот видишь, ты до сих пор в душе не отрешился от язычества!

– Конечно! – отвечал молодой человек с возрастающим недовольством. – Однако ты бросаешь слова на ветер, а мое время рассчитано. Сейчас пойду укладываться и, ради тебя, заверну проститься с твоей матерью, тем более что мне необходимо представить ей счетную книгу. Возле Арсинои я владею порядочным участком земли, который составляет мою собственность. Мне надоело быть под командой женщины. Твоя мать вмешивалась во все мои дела, хоть я гораздо лучше нее знаю в них толк. Пока до свидания, маленький Марк. Не забудь доложить мачехе о моем визите. Я намерен явиться к ней ровно через час.

– Димитрий! – воскликнул юноша, делая новую попытку удержать брата, но тот освободился от него резким движением и быстрыми шагами пошел через внутренний двор, где слышался плеск фонтана, окруженного цветочными клумбами. Сюда выходил и ряд комнат роскошного дома, и Димитрий отправился на свою половину.

Марк с грустью смотрел ему вслед. Личные чувства и образ мыслей обоих братьев были слишком различны, чтобы они могли тесно сблизиться между собой. В самой наружности молодых людей существовало так мало общего, что их близкое родство казалось невероятным. Марк был строен и худощав, Димитрий, напротив, отличался атлетическим сложением.

После ухода старшего брата Марк отправился к матери. Мария имела привычку проводить эти часы в просторной комнате на женской половине, откуда ей было удобно наблюдать за рабынями, занимавшимися ткацкой работой в мастерских, устроенных позади обширного зала.

Сын нашел хозяйку дома в оживленной беседе с пожилым священником почтенной наружности с кроткими чертами лица. Марии было уже за сорок лет, но она все еще оставалась красивой женщиной. От нее Марк унаследовал стройность и высокий рост, узкие плечи, привычку держать себя слегка нагнувшись вперед, тонкие черты, белую кожу и мягкие волнистые волосы, черные, как вороново крыло. Сходство матери с сыном было еще заметнее, потому что оба они носили на голове золотой обруч; только черные глаза Марии смотрели особенно умно и проницательно, а подчас даже несколько жестоко, между тем как задумчивые голубые глаза Марка придавали его лицу почти женственную прелесть.

Предмет разговора между хозяйкой и гостем, вероятно, был очень серьезен, так как когда сын вошел, щеки Марии горели легким румянцем и тонкие пальцы нетерпеливо постукивали по спинке кушетки, на которой она лежала.

Марк сначала поцеловал руку священника, потом руку матери и, осведомившись с сыновней предупредительностью о ее здоровье, сказал, что Димитрий придет проститься с нею.

– Как это учтиво с его стороны, – холодно заметила Мария. – Тебе известно, почтенный отец, что я от него требую и в чем он мне отказывает. Какой странный народ эти земледельцы! Можешь ли ты объяснить мне, почему они более всех противятся принятию христианства? Мы, городские жители, не стоим так близко к природе, и наше благосостояние не зависит до такой степени ощутимо и ясно от воли Создателя. Почему именно они обнаруживают подобное необъяснимое упорство?

– Потому, что смотрят на дело с точки зрения выгоды, – ответил священник. – Их поля приносили урожай и при старых богах, а если они уверуют в Отца нашего Небесного, которого не могут видеть, в противоположность своим идолам, то все-таки не получат более обильной жатвы.

– Вечные заботы о земных благах, о тленном богатстве! – со вздохом перебила маститого священника хозяйка дома. – Димитрий умеет особенно красноречиво защищать языческие заблуждения своих преданных слуг. Если у тебя есть время, отец мой, то оставайся у нас и помоги мне разубедить его.

– Я и так оставался у вас слишком долго, – отвечал священник, – епископ требует меня к себе. Мне хотелось бы переговорить с тобою, Марк. Приходи в мой дом завтра поутру. Благословение Божие над вами, возлюбленные, о Господи!

Старец поднялся с места, и когда протянул руку хозяйке, то она отвела его немного в сторону, сделав знак сыну, чтобы он оставался на месте.

– Марк не должен знать, что мне известно его заблуждение, – шепотом сказала Мария священнику. – Пристыди его завтра хорошенько. Что касается девушки, то я сама разделаюсь с ней. Неужели Феофил не может уделить мне свободной минуты?

– Едва ли, – отвечал старик. – Теперь в Александрию приехал Цинегий, и ты можешь себе представить, как важно для епископа и для нашего дела воспользоваться такой благоприятной минутой. Поэтому советую тебе не настаивать на свидании с Феофилом. Если он и примет тебя, то – поверь мне, – ни за что не исполнит твоей просьбы.

– Ты думаешь? – заметила хозяйка, с грустью опуская глаза. Но с уходом гостя, Мария подняла взгляд с выражением твердой решимости. Позвав к себе сына, с которым она очень долго разговаривала накануне о его поездке в Рим, матрона стала расспрашивать о том, что говорил ему Димитрий, как Марк находит своих коней, намерен ли он принять участие в предстоящих бегах и чем занимался сегодня. При этом от матери не ускользнуло легкое замешательство Марка и его желание свести разговор на свое путешествие и сегодняшнее посещение ксенодохиума. Однако Мария всякий раз старалась уклониться от этого предмета, не желая допустить откровенного признания со стороны сына.

Рабы уже давно внесли в комнату и поставили на возвышения серебряные тройные светильники, когда явился Димитрий.

Мачеха встретила его очень дружелюбно и принялась расспрашивать молодого человека о ничего незначащих вещах. Он отвечал ей, едва скрывая свое нетерпение, потому что пришел сюда только по делу. Мария заметила его досаду, но ей нравилось из каприза задерживать пасынка. Это живо напомнило Димитрию детство и пережитое им тяжелое горе, когда Мария, став женой овдовевшего Апеллеса, заняла в их доме место его доброй и нежной покойной матери, а, кроме того, навсегда отдалила от него родного отца. Ее обращение с пасынком было одинаково с самого начала: приветливые слова и прикрытые ими холодность и себялюбие. Он знал, что она восстанавливала против него своего мужа, постоянно истолковывая в дурную сторону детские шалости и маленькие проступки мальчика и приписывая ему дурные привычки и вредные наклонности. Этого Димитрий никогда не мог простить ей. Когда отца убили, он был уже совершеннолетним и имел право распоряжаться коммерческими операциями вместе со своим дядей Порфирием. Между тем молодому человеку была невыносима мысль жить под одной кровлей с ненавистной женщиной, отравившей ему жизнь. Димитрий решил предоставить дом на Канопской улице в распоряжение мачехи, убедил дядю определить и выплатить его семье чистыми деньгами отцовскую долю в торговле, а сам взялся управлять обширными наследственными имениями в Киренаике, потому что с детства имел призвание к сельской жизни.

Через несколько лет из него получился отличный хозяин. Землевладельцы провинции давно привыкли обращаться к Димитрию за советом и следовать во всем его примеру. Счетная книга, которую он положил на столик против мачехи, состояла из трех порядочных свитков. Подведенные в ней итоги красноречиво доказывали, что молодой человек сумел удвоить доходы обширного поместья. Он имел полное право требовать неограниченной свободы в управлении хозяйством, как совершенно независимый человек.

Бессодержательный разговор с мачехой скоро надоел ему. Димитрий развернул счетную книгу и откровенно сказал, что у него едва достанет времени переговорить о серьезных делах. С этой целью молодой человек передал через Марка, что не может принять предложение мачехи. Теперь он хотел окончательно решить вопрос: продолжать ли ему заниматься хозяйством в общем имении, или ограничиться своим небольшим поместьем. Если Мария будет настаивать на прежнем требовании, то Димитрий сложит с себя полномочия, хотя все-таки с полной готовностью познакомит нового управляющего, который займет его место, с необходимыми условиями успешного хозяйствования в их имении. Это его последнее слово, однако ради Марка он не желает совершенно расходиться с мачехой.

Димитрий говорил серьезно и хладнокровно, но в его тоне ясно проглядывала горечь. Это не ускользнуло от внимания Марии. Отвечая пасынку, она заметила, что личная неприязнь, которую питал к ней Димитрий, пожалуй, была здесь главной причиной их размолвки.

– Я многим обязана твоему трудолюбию и с удовольствием выражаю свою признательность, – добавила мачеха. – За имение в Киренаике, как тебе известно, было заплачено наполовину моими собственными деньгами, принесенными мной в приданое, наполовину деньгами твоего отца, и потому эти земли принадлежат вам обоим – тебе и Марку. Однако отец в духовном завещании предоставил их в мое полное распоряжение. Несмотря на твои молодые годы, после его смерти я передала тебе управление этой собственностью в память покойного мужа. Пока ты вел хозяйство, доходы с него значительно увеличились. Я уверена, что ты способен достигнуть еще более высоких результатов, но мне необходимо во многом изменить прежние порядки, хотя бы это привело к денежным потерям. Я христианка, – воскликнула Мария, – я всей душой предана своей религии! Вся моя жизнь, все стремления посвящены Господу. Что мне в том пользы, если я приобрету все сокровища мира, а душе своей нанесу вред? Между тем моя душа непременно погибнет, если я буду обогащаться трудами языческих земледельцев и рабов, поэтому я пришла к твердому решению, чтобы люди, работающие на нашей земле, или приняли христианство, или оставили нас.

– Это значит... – с жаром воскликнул Димитрий.

– О постой, я еще не договорила, – прервала его мачеха. – Что касается крестьян, арендующих в имении участки земли, то они – как ты мне сказал накануне – упорно придерживаются язычества. Мы дадим им время на размышление, а потом годовой контракт будет возобновлен только с теми из них, которые согласятся отказаться от идолопоклонства и креститься. Если они уступят нашему требованию, это послужит к их пользе в здешней и загробной жизни, если же нет, то мы заменим их на следующий год арендаторами-христианами.

– Как я заменяю этот стул другим, – воскликнул с горьким смехом Димитрий, подняв рукой тяжелую бронзовую мебель и с грохотом бросив ее на твердый мозаичный пол.

Мария вздрогнула от испуга и продолжала с возрастающим волнением:

– Мое тело может содрогаться, но душа тверда во всем, что касается ее вечного спасения. Я хочу уничтожить всякий языческий храм, всякое изображение божества садов и полей, всякий идольский жертвенник и священный камень, которые служат нечестивому культу крестьян на моей земле. Все это должно быть срыто до основания, раздроблено на куски, ниспровергнуто! Вот чего я требую, и мое неизменное решение будет исполнено в Киренаике тобой или другим уполномоченным.

– Я никогда не сделаю ничего подобного! – громко воскликнул в свою очередь Димитрий. – Разве можно сдуть, как легкое перышко, приставшее к платью, такие предметы, которые были священны и дороги людям в продолжение целых тысячелетий? Это тяжелая задача мне не по силам. Поезжай в Киренаику и приведи в исполнение свой план сама: тебе ничего не стоит поступить таким образом!

– Что ты хочешь этим сказать? – гордо выпрямляясь, спросила Мария.

– Да, ты, конечно, лучше всякого другого приведешь в исполнение такую жестокость, – подтвердил молодой человек, нимало не смутившись от грозного взгляда мачехи. – Сегодня я вздумал поискать статуи наших предков, – продолжал он, – почтенные изображения людей, которых мы любили в детстве, отцов и матерей наших, создавших величие нашего рода. Где они теперь? Там же, где ты бросила благороднейшие украшения этого дома, всей Канопской улицы, целого города: дивные статуи Деметры и Афины-Паллады. Все эти сокровища искусства отправились в печь для пережигания извести. Старик Фабис со слезами рассказывал мне об этом. Несчастный дом, у которого отняли его прошедшее, его красу и охрану!

– Но взамен этого я дала ему нечто лучшее! – возразила Мария, обменявшись с Марком сочувственным взглядом. – В последний раз спрашиваю тебя: согласен ты сделать то, что я требую, или нет?

– Разумеется, нет! – решительно отвечал Димитрий.

– Тогда я поищу нового управителя для наших поместий.

– И ты найдешь его, но твоя земля, принадлежавшая также и мне с братом, придет в запустение! Если ты разрушишь святыни полей, то убьешь их душу. Первые поселенцы, принявшиеся возделывать дикую пустыню, собирались вокруг священного жертвенника. При своих полевых работах земледелец вполне основательно возлагал надежду на полевые божества. Он молился им, принимаясь сеять хлеб для своей семьи. Вместе со священными предметами ты разрушишь надежду крестьянина, а вместе с ней отнимешь у него все радости жизни. Я знаю заранее – земледелец будет думать, что его труд пропадет напрасно, когда ты лишишь его богов, посылающих изобилие. Во время посева ему необходимо на кого-нибудь надеяться, при росте плода он хочет видеть перед собой божество, способствующее плодородию, при жатве у крестьянина является потребность излить перед кем-нибудь чувства благодарности. Ты отнимешь у него все, что придает землепашцу бодрость, поддерживает его и вносит счастье в трудовую жизнь, если решишься разрушить изображения богов, храмы, жертвенники и священные камни.

– Но мы дадим ему взамен этого другие, лучшие святыни! – возразила Мария.

– Позаботьтесь прежде подготовить простой народ к принятию христианства, – серьезно заметил пасынок. – Заставьте его предварительно полюбить вашу религию, уверовать в то, чему вы поклоняетесь, надеяться на помощь свыше. Но не отнимайте у него насильственно самого дорогого в жизни, пока он не согласится добровольно изменить старине и принять новую веру. Я сказал все, что считал нужным тебе сказать. Теперь позволь мне уйти. Нам обоим в данную минуту невозможно хладнокровно говорить о будущем. Только относительно одного пункта мы пришли сегодня к окончательному оглашению: я не буду больше управлять поместьями в Киренаике!


ГЛАВА VI

<p>ГЛАВА VI</p>

Покинув мачеху, Димитрий не терял понапрасну времени. Он позвал к себе греческого раба, приехавшего с ним в Александрию, и продиктовал ему несколько писем, так как сам он не особенно свободно владел пером. В письмах говорилось о его отъезде в Киренаику и намерении лично управлять своим небольшим поместьем. Когда эти послания, свернутые в трубочку, перевязанные шнурком и запечатанные, были положены перед ним на столе, они показались Димитрию пограничными камнями на его жизненном пути.

Молодой человек прохаживался взад и вперед по комнате, думая о том, что ожидало рабов и земледельцев, которые долгое время были для него верными слугами и сотрудниками. Он успел внушить им неограниченное доверие к себе и был искренно расположен ко многим из них.

Димитрий не мог представить себе жизни этих людей, их деятельности, их праздников без статуй богов, без жертвоприношений, без венков и веселых песен. Они казались ему детьми, которым вдруг запретили играть и смеяться. Молодому человеку снова пришло на память собственное детство. Он вспомнил тот день, когда первый раз пошел в школу, где его засадили за ученье, между тем как раньше он ничего не знал, кроме ребяческих забав в отцовском саду.

Неужели мир дошел в настоящую минуту до того рубежа в своем духовном развитии, где кончается свобода и беспечное наслаждение жизнью, уступая место тяжелой борьбе за высшие блага?

Если в Евангелии заключается истина и то, что в нем обещано, должно исполниться, то не благоразумнее ли пожертвовать некоторыми земными радостями, чтобы приобрести нетленные сокровища за гробом? Немало хороших и благоразумных людей, известных Димитрию, и даже сам царь, мудрый Феодосий, всей душой предались учению Христову. Димитрий знал по опыту, что вера его матери, в которую он был обращен еще мальчиком, служит для всех бедных и несчастных источником истинного утешения. Только впоследствии молодой человек охладел к христианству, ожесточившись на слабохарактерного отца и властолюбивую мачеху.

«И зачем заставлять креститься простых земледельцев, которые довольствуются немногим? Разве они могут искать чего-нибудь вне своих языческих верований? – думал он. – Эти люди крепко держались старины, и едва ли что-нибудь заставит их добровольно отказаться от веры своих отцов, от благочестивых обычаев, вносивших радость и довольство в их существование. Зачем им жертвовать всем этим ради неизвестного будущего, когда они и без того чувствовали себя счастливыми, не страшась загробных наказаний?»

Димитрий не раскаивался в своем решении, но был уверен, что мачеха, несмотря на все его протесты, не замедлит осуществить свой замысел и велит разрушить на принадлежащей ей земле все храмы, все мраморные изображения, все уютные гроты и алтари, умащенные благовониями и украшенные дарами набожных молельщиков. Все эти священные предметы, обреченные на гибель, представились теперь воображению молодого человека, и его томило грустное предчувствие.

Он имел привычку начинать день с зарей и рано ложиться спать. Теперь, после пережитых волнений, его также клонило ко сну, но Димитрий не успел затвориться в своей спальне, как в комнату вошел Марк, прося уделить ему час времени для серьезного разговора.

– Ты сердишься на свою мачеху, – сказал юноша, сопровождая свои слова умоляющим и грустным взглядом, – но ведь тебе известно, что она готова пожертвовать всем для своей веры. Как горько ты улыбаешься, Димитрий! Но попробуй стать на мое место; я безгранично предан матери, и ты в свою очередь дорог мне, как любимый брат, поэтому мне тяжело видеть вражду между вами. Сегодня я так много перестрадал!

– Бедный мальчик, – с участием заметил Димитрий. – Не думай, что я обвиняю тебя в чем-нибудь. Кроме того, вы с матерью по-своему совершенно правы. Долой языческие святыни! Пусть гибнут с голоду те, кто не разделяет наших мнений! Но как бы вы ни смотрели на этот вопрос, здесь дело не обойдется без насилия, пожалуй, даже без кровопролития. Для вас, конечно, это не имеет большого значения, но у меня сжимается сердце при мысли о будущем наших рабов и арендаторов с их женами и детьми. Каждого из них я знаю по имени, каждый при встрече со мной ласково приветствовал меня или целовал край моей одежды. Многие из этих людей приходили ко мне в слезах и возвращались домой веселыми. Клянусь Зевсом, до сих пор никто не мог упрекнуть меня в малодушии, но сегодня мне изменила моя обычная твердость. Желчь невольно закипает у меня в сердце, когда я спрашиваю сам себя: во имя чего совершаются подобные вещи?

– Во имя святой веры, Димитрий. Все это делается для спасения крестьян, живущих на нашей земле.

– Неужели? – иронически возразил старший брат. – В таком случае следовало бы строить церкви и часовни, посылать в языческие поселения почтенных христианских пастырей, вроде Евсевия, и стараться обращать неверующих к истинному Богу с помощью той всеобъемлющей христианской любви и милосердия, о которых вы так много толкуете. Сегодня утром я убедительно советовал твоей матери поступить именно таким образом. Я думаю, что подобными средствами она могла бы вернее достичь своей цели, хотя, конечно, не сразу. Крестьянин, понемногу приученный к церкви и получивший понятие о новой, лучшей религии, сам добровольно пожертвует прежними святынями, добровольно откажется от своего языческого культа. Я видел тому тысячи примеров и ничего не имею против такого способа распространения христианства. Но неблагоразумно сжечь старый дом, не приготовив даже необходимых строительных материалов для нового жилища. Вот что я называю легкомысленным и жестоким. Такая умная женщина, как твоя мать, не стала бы настаивать на исполнении своего безрассудного плана и приняла бы мой совет, если бы она вполне беспристрастно отнеслась к настоящему делу. Но я убежден, что здесь кроется совершенно иная цель, кроме интересов христианской религии.

– Ты думаешь, что моей матери хочется прежде всего устранить тебя? – с живостью перебил его Марк. – Но ты ошибаешься, жестоко ошибаешься, Димитрий! То, что сделано тобой в наших поместьях...

– Здесь идет речь вовсе не о моих заслугах! – в нетерпении воскликнул старший брат. – Спустя какой-нибудь год в обширных имениях благочестивой Марии не останется ничего, что напоминало бы о языческих богах. Вот настоящая цель этого обращения в христианство против воли. Достигнув желаемого, моя мачеха пойдет с такой радостной вестью к епископу, сознавая, что она приобрела еще новый шанс причислить своего мужа к праведникам. Поверь, мне хорошо понятно, в чем коренится ее необыкновенная ревностность к религии!

– Вспомни, о ком ты говоришь! – воскликнул Марк, поднимая глаза с выражением грустного упрека.

Старший брат тряхнул курчавой головой и продолжал более мягким тоном.

– Признаюсь, дитя мое, я совсем забыл о многом, и очень может быть, что я не прав, но мне слишком трудно мириться с теми противоречиями и неожиданностями, которые поражают меня в этом доме на каждом шагу. По словам старика Фабия, здесь пущены в ход всевозможные средства, чтобы причислить нашего покойного отца к праведникам.

– Мать убеждена, что он умер за веру, и так как она безгранично его любила...

– В таком случае это правда? – воскликнул Димитрий, скрипя зубами и в ярости ударив кулаком по столу. – Ложь, посеянная одним, как сорная трава, заглушает все доброе в нашем семействе. Сам воздух заражен здесь лицемерием! Про тебя я не говорю, ты, конечно, ничего не помнишь о нашем отце. Но что касается меня, то я знал его хорошо. В моем присутствии он со своими философами смеялся над всем, что считается священным не только у христиан, но и у язычников. Лукреций [22] был его идеалом. Космогония этого богоотступника лежала обычно у постели отца, и он брал ее с собой в дорогу, когда отправлялся путешествовать.

– Отец любил языческих поэтов, но все-таки исповедовал веру Христову, – возразил Марк.

– Он был христианином только по имени, как дядя Порфирий и я! – воскликнул Димитрий. – С тех пор как наш дед Филипп принял крещение, счастье отвернулось от его дома. Чтобы не потерять подрядов на поставку зернового хлеба в казну и на императорский двор, он отрекся от прежних богов и перешел вместе с сыновьями в христианство. Но между тем мой отец и дядя были воспитаны в языческих понятиях. Их образ жизни, вкусы, развлечения не имели ровно ничего общего с духом христианской религии, а в минуты различных невзгод они всегда обращались к прежней вере, принося кровавые жертвы на алтарь языческих богов. Им было невозможно полностью отступить от христианства, потому что всякий христианин, отрекшийся от истинного Бога и возвратившийся к идолопоклонству, теряет право распорядиться своим имуществом в духовном завещании. Если тебе известен этот закон, ты поймешь, почему я не хочу жениться, хотя страстно люблю детей. Я открыто служу старым богам и не посещаю церкви, потому что ненавижу всякое лицемерие. Если бы у меня были дети, то они не могли бы наследовать моей собственности. Ради этой цели мой отец велел окрестить меня при рождении и сам старался соблюсти все внешние обряды христианства. В последний раз он отправился по торговым делам в Петру, и я собственноручно положил ему свиток с сочинениями Лукреция в дорожную сумку. На обратном пути его ограбили и убили. Вероятнее всего, что это убийство совершил собственный слуга нашего отца, Анубис, которому было известно, что его господин вез с собой значительные денежные суммы. С тех пор он пропал без вести. В то же самое время сарацины перебили множество христианских богомольцев и отшельников в местности, лежащей между Петрой и Айлой, и вот на этом-то ничего не значащем факте мачеха основывает свое требование, чтобы ее покойного мужа причислили к разряду христианских праведников. А между тем она хорошо знала образ мыслей отца и пролила немало слез по поводу его неверия. Теперь твоя мать подписывает крупные суммы на постройку каждой церкви, основала ксенодохиум и бросает уйму денег алчным монахам. А с какой целью? Чтобы отца признали праведником! Но до сих пор все ее труды и жертвы пропадали даром. Епископ пользовался щедростью благочестивой вдовы, оставляя, однако, все ее просьбы без внимания. Теперь она хочет поразить его новым чудом, моментально обратив жителей обширного поместья из язычников в христиан, как кудесник обращает белое яйцо в черное. Что касается меня, то я не намерен помогать ей в этой затее!

Слушая слова старшего брата, Марк то опускал вниз свой отуманенный взгляд, то робко вскидывал глаза на говорившего. Потом юноша глубоко задумался, обуреваемый противоречивыми мыслями.

Димитрий в свою очередь не хотел прерывать его размышлений и молчал, приводя в порядок разбросанные по столу листки папируса. Наконец, Марк глубоко вздохнул, и ясная улыбка озарила его черты.

– Бедная мать! – воскликнул он растроганным голосом. – Многие, как и ты, перетолкуют ее действия в другую сторону. Я сам чуть не усомнился в ней сию минуту, но теперь мне стало понятно, чего она добивается. Сознавая, что отец пренебрегал обязанностями христианина при жизни, матушка хочет спасти его душу от вечного осуждения по своей безграничной любви к покойному. Она хочет умилостивить Создателя собственной молитвой, собственной ревностью к вере Христовой. В ней укоренилось твердое убеждение, что отец принял мученическую смерть; если же церковь причислит его к тем, которые пролили за Христа свою кровь, то он будет спасен для вечной жизни и соединится за гробом со своей неизменной подругой. Я вполне понял теперь, чего хочет мать, и с этих пор стану действовать заодно с ней, не щадя сил и трудов, только бы для бедной, погибающей души моего отца открылись двери Царствия Небесного!

Глаза восторженного юноши горели вдохновением. Сердце Димитрия было глубоко тронуто, и он нарочно заговорил еще более небрежным и жестким тоном, боясь обнаружить свои настоящие чувства.

– Будем надеяться на счастливый исход твоих стараний, мой мальчик!

Потом молодой человек украдкой провел рукой по влажным глазам и продолжал, хлопнув Марка по плечу:

– А все-таки мы поступили благоразумно, откровенно высказавшись друг перед другом. В таком случае люди если даже и не сойдутся во мнениях, то, по крайней мере, ближе узнают друг друга. Я смотрю на вещи по-своему, ты тоже. Хорошо, что теперь между нами не осталось ничего не выясненного. Однако за трагедией следует всегда веселая шутка, поэтому и нам с тобой следует дружески поболтать после серьезной беседы.

Говоря таким образом, Димитрий прилег на мягкие подушки, приглашая Марка последовать его примеру, и вскоре их разговор перешел, по обыкновению, к вопросу о лошадях. Младший брат принялся хвалить выращенных для него Димитрием молодых кобылиц, которых он объезжал сегодня в ипподроме, прогнав их несколько раз вокруг ниссы [23]. В ответ на его похвалу сельский хозяин самодовольно заметил:

– Все эти лошади родились от одного отца и от прекрасных породистых маток. Я сам выездил их, и мне бы хотелось... Но почему ты не пришел сегодня поутру в конюшню.

– Я был занят, – отвечал Марк, слегка краснея.

– В таком случае поедем завтра в Никополис, и я тебе покажу, как нужно прогонять Мегеру мимо тараксиппоса [24].

– Завтра, говоришь? – в замешательстве спросил младший брат. – Утром мне необходимо идти к священнику Евсевию, а оттуда...

– Ну, что же?

– Я должен, то есть я хотел бы...

– Чего именно?

– Во всяком случае... Мне, пожалуй, можно поехать и с тобой... Но нет, нет, это неудобно... у меня...

– Ну, что там у тебя? – с возрастающим нетерпением спросил сельский житель. – Мое время рассчитано, и если ты хочешь, чтобы твои вороные участвовали в бегах, то тебе необходимо знать, как следует ими править. Нам нужно выехать, когда на площади соберется народ. На ипподроме мы проведем несколько часов, оттуда зайдем обедать к Дамону, и прежде чем наступят сумерки...

– Нет, нет, – возразил Марк, – именно завтра мне некогда...

– Кому нечего делать, тому постоянно некогда, – заметил Димитрий. – Разве завтра праздник?

– Положим, не праздник, но если бы я даже хотел...

– Если бы, если бы! – с досадой воскликнул старший брат, скрестив руки и став против Марка.

– Скажи лучше прямо: «я не хочу» или «то, что я намерен делать завтра, составляет мою тайну и тебя не касается». Лучше ответить явным отказом, чем прибегать к пустым отговоркам!

Эти с жаром высказанные слова еще более усилили замешательство юноши. Он придумывал ловкий ответ, который не уклонялся бы далеко от истины, не выдавая, однако, того, что лежало у него на душе.

Между тем Димитрий, не спускавший с Марка пристального взгляда, воскликнул вдруг, весело засмеявшись:

– Клянусь рожденной из морской пены Афродитой, что здесь дело идет о любовном свидании! Женщины, женщины – везде женщины!

– Любовное свидание? – повторил Марк, отрицательно качая головой. – Нет, меня никто не ждет, но, однако... Впрочем, я не хочу тебе лгать. Ты отчасти прав: я действительно отыскиваю одну женщину, и если завтра не найду ее, если мне не удастся добиться того, чего я страстно желаю, то она может погибнуть для вечности. Братскую любовь к ближним я ставлю выше грешной земной любви, и здесь дело идет о спасении или вечной погибели прекраснейшего создания Божьего.

Димитрий удивленно слушал младшего брата.

– Ты опять толкуешь со мной о вещах, мне непонятных, – возразил он наконец, делая нетерпеливый жест. – Однако позволю себе заметить, что ты еще слишком юн, для того чтобы хлопотать о спасении душ хорошеньких женщин. Берегись, как бы они сами тебя не погубили. Ты красив, богат, держишь великолепных коней, а в Александрии немало чародеек, которые не прочь опутать сетями такого привлекательного юношу.

– Ну уж извини, в данном случае об этом не может быть и речи! – с жаром воскликнул Марк. – Здесь я сам являюсь ловцом погибающей души, что следовало бы делать каждому христианину. Девушка, о которой я говорю, воплощенная простота и невинность. Но она попала в руки язычников, и здесь в Александрии, где на каждом шагу встречаешь так много соблазнов, это наивное, прелестное существо непременно пропадет. Я два раза видел ее во сне. Один раз возле самой пасти разъяренного дракона, а другой раз на краю скалистого обрыва, и оба раза ангел Господень позвал меня, приказывая спасти невинную жертву от зубов чудовища и от падения в пропасть. С тех пор я постоянно вижу ее перед собой: и за трапезой, и когда разговариваю с другими, и даже во время езды на колеснице. При этом голос ангела повторяет мне, что я должен быть защитником погибающей. Привести на путь спасения такую прелестную девушку, которую Создатель осыпал всеми дарами, украшавшими праматерь нашу Еву, вот о чем я думаю теперь день и ночь!

Димитрий не шутя встревожился этим порывом юношеского энтузиазма со стороны Марка. Он пожал плечами и довольно сухо возразил:

– Тебе можно было бы позавидовать в том, что ты избран свыше для спасения и охраны неземного создания, но теперь едва ли уже не поздно приступить к твоей похвальной задаче. Тебя не было в Александрии целых полгода, а в такой промежуток времени могло случиться очень многое...

– Не говори таким образом! – воскликнул Марк, прижимая руку к сердцу, как будто стараясь заглушить в нем физическую боль. – Мне действительно надо спешить, я должен узнать, куда увел эту девушку старый певец. Я вовсе не так неопытен, как ты думаешь, и понимаю, что она привезена в Александрию с дурными целями. Родные заставят ее торговать своей красотой, чтобы обогатиться за счет ее позора. Ты ведь тоже видел ее на корабле. По прибытии сюда я немедленно поместил все их семейство в ксенодохиум моей матери.

– Какое семейство? – спросил Димитрий, скрестив руки и пытливо поглядывая на брата.

– Тех странствующих певцов, которых я принял в Остии на свой корабль. А теперь – можешь себе представить? – они куда-то исчезли из нашей гостиницы, и бедная Дада...

– Дада?! – воскликнул Димитрий, громко расхохотавшись. Он не обратил внимания на Марка, который вспыхнул от гнева и отступил назад. – Так ты рассказываешь мне про Даду, белокурую девочку, ехавшую с нами на корабле? Мне трудно поверить, чтобы небо повелело тебе обратить в христианство эту хорошенькую плутовку. Стыдись такого малодушия! Хочешь биться со мной об заклад? Если я предложу твоей красавице сверток золота, она, несмотря на мою некрасивую внешность, наверное, поедет со мной в Арсиною или во всякое другое место, куда мне вздумается пригласить ее.

– Ты должен взять обратно свои дерзкие слова! – воскликнул Марк, багровея от негодования. – Вы все таковы: для вас нет ничего святого, ничего чистого! О каждой певице принято отзываться дурно, но именно ради этого я и хочу вырвать Даду из рук ее родственников. Если ты знаешь за ней какой-нибудь порок, то выскажись откровенно, если же нет, и если ты не хочешь быть в моих глазах презренным клеветником, то немедленно возьми обратно все, сказанное тобой.

– Очень охотно, – отвечал небрежным тоном Димитрий, – в сущности, я ровно ничего не знаю о твоей красотке, кроме того, что она дала понять и мне, и Цинегию, и его писцам красноречивыми взглядами своих хорошеньких веселых глазок. Однако я слышал, что этот язык бывает порой обманчив. В конце концов, нет худа без добра! Ты, кажется, сказал, что потерял девушку из виду? Если хочешь, я помогу тебе отыскать ее.

– Это твое дело, – раздраженно отвечал Марк. – Несмотря на все насмешки, я исполню свою обязанность.

– Хорошо, – заметил Димитрий. – Может быть, Дада и не похожа на тех певиц, с которыми мне случалось кутить по целым ночам. Один раз в Барке я видел собственными глазами белого ворона, но, пожалуй, то был просто голубь. Твое мнение в настоящем случае имеет большую веру, чем мое, так как ты принимаешь участие в этой молодой девушке, а я нет. Но становится уже довольно поздно. Прощай, Марк до завтра.

Оставшись один, Димитрий принялся тревожно прохаживаться по комнате.

Когда к нему вошел его любимый раб, собираясь укладывать вещи своего господина, молодой человек угрюмо заметил ему:

– Оставь пока наши сборы, мы пробудем в Александрии еще несколько дней.

Между тем Марк не думал ложиться спать. Насмешки брата задели его за живое. Голос благоразумия твердил ему, что Димитрий, при своей житейской опытности, пожалуй, очень верно смотрел на вещи. Но вслед за тем молодой человек стал упрекать себя в низости за то, что он мог допустить подобную мысль. Даду унижала только ее профессия публичной певицы, но сама она была чиста, как лилия, как сердце ребенка, как лазурь ее собственных очей и серебристый звук ее голоса. Марк решил во что бы то ни стало поступить согласно откровению, полученному им во сне. Ему повелено свыше спасти невинную жертву от погибели, и он непременно совершит этот подвиг!

Чтобы немного рассеяться, Марк вышел из дому на Канопскую улицу. Но едва он собрался повернуть в переулок, шедший к морю, как был остановлен солдатами. Вблизи находилась префектура, где поместился посланный императором в Александрию консул Цинегий. В народе распространился слух, что он приехал сюда для закрытия языческих храмов, и взволнованная чернь собралась вечером к его жилищу, громко требуя, чтобы консул разрешил всеобщее недоумение. На закате солнца уличная толпа была, однако, рассеяна солдатами. Молодому христианину пришлось отыскивать другую дорогу, так как он непременно хотел пробраться к берегу моря.


ГЛАВА VII

<p>ГЛАВА VII</p>

Вто время когда Марк тревожно прохаживался по окраине залива, рисуя в своем воображении очаровательный образ Дады и придумывая самые убедительные доводы, которыми он надеялся тронуть ее сердце, в плавучем убежище семейства певцов наступила непробудная тишина. Легкий беловатый туман расстилался над Мареотийским озером, как воздушное покрывало, сотканное волшебницей-ночью из лунного света и влажных испарений.

Работы на верфи были давно прекращены, и могучий остов недостроенного корабля отбрасывал причудливые тени, напоминавшие черных крабов, тысяченожек или гигантских пауков, расположившихся на посеребренном луной дощатом помосте.

Из города не доносилось сюда ни единого звука. Александрия безмолвствовала, как будто в тяжелом забытье. Римские солдаты очистили улицы; огни в домах, на улицах и площадях были потушены, но над крышами зданий разливалось фосфорическое сияние месяца, и, как ночное солнце, светилась верхушка далекого маяка на северо-восточной оконечности острова Фарос [25].

В просторной спальне, занимавшей заднюю часть корабля, поместились обе девушки. Их постель состояла из шерстяной подстилки, покрытой простынями. Агния лежала с открытыми глазами, задумчиво смотревшими в темноту. Дада давно уже крепко спала, но ее дыхание было тревожно, и пурпурные губы иногда сжимались, точно в испуге. Она видела во сне, что на нее опять напала уличная чернь, но на выручку к ней подоспел бесстрашный Марк, избавивший ее от преследований. Потом Даде снилось, будто бы она упала в воду с доски, перекинутой с берега на корабельный борт. Дамия, увидев это, стала над ней смеяться, не думая показать помощь утопавшей. Дада обычно спала очень спокойно, и ее ночные грезы были приятны, но сегодня девушку преследовали пугающие сновидения, хотя этот вечер принес ей большую радость.

Вскоре после возвращения Дады с прогулки по городу на корабль явился домоправитель Порфирия и вместе с приветствиями от своей престарелой госпожи передал присланную ей в подарок великолепную одежду. Кроме того, им была приведена египетская рабыня, хорошо разбиравшаяся в женских туалетах. Дада могла пользоваться ее услугами до самого отъезда из Александрии.

Роскошное платье привело в восторг юную красавицу. Нижняя его часть и сам пеплос1 были сшиты из мягкого бомбикса цвета морской волны и отделаны широкой каймой, по которой извивалась гирлянда распустившихся роз вперемежку с розовыми бутонами. Этот красивый рисунок был исполнен необыкновенно искусной вышивкой. Пеплос поддерживался на плечах драгоценными застежками в виде мозаичных медальонов с изображением розы в овальной золотой рамке. В отдельном ящике лежал золотой пояс, золотой браслет в виде змеи, золотой полумесяц с изображением розы и металлическое зеркало безукоризненной полировки.

1Пеплос – греческая женская одежда с застежками на плечах, справа открытая, с поясом. Пеплос носился также и без пояса.

Присланная рабыня – женщина средних лет – помогла Даде нарядиться в этот изящный наряд и красиво убрала ей волосы, не переставая расхваливать во время одевания красоту молодой певицы.

Агния с улыбкой присутствовала при туалете подруги, подавая египтянке булавки и ленты и любуясь радостным оживлением Дады, ее разрумянившимся личиком и стройной фигурой.

Окончательно одевшись, девушка вышла в большую каюту. Карнис, Орфей и певец Медиус, встреченный стариком на улице, осыпали Даду восторженными похвалами. Даже Герза, несмотря на свою недавнюю ссору с племянницей, не могла не улыбнуться от удовольствия. Она погрозила пальцем и сказала хорошенькой плутовке:

– Я вижу, почтенная Дамия вздумала окончательно вскружить твою легкомысленную голову. Ее внимание к тебе очень лестно, однако оно даст пищу злым языкам. Помни, что ты дочь моей родной сестры. Я со своей стороны никогда этого не забуду и стану зорко следить за тобой!

Орфей поспешил зажечь все светильники и лампы, которыми в изобилии была уставлена роскошно убранная каюта. Увидев разряженную Даду в блеске множества огней, Карнис окончательно пришел в восхищение.

– Ты изящна, как дочь какого-нибудь сенатора! – воскликнул он. – Да здравствует красота!

Девушка подбежала к старому певцу и звонко поцеловала его, но, когда к ней приблизился Орфей и начал рассматривать искусно затканную кайму платья, художественную работу застежек и при этом повернул золотую змею, надетую повыше локтя на полной руке двоюродной сестры, она с досадой оттолкнула его. Медий, человек пожилых лет, старый друг Карниса, не сводил глаз с прелестной резвушки и шептал на ухо ее дяде, что она может соперничать с какой угодно красавицей в Александрии и обогатить своих родственников, не прибегая ни к каким предосудительным средствам.

По его желанию, Дада принимала разные живописные позы, представляя то Гебу, подносящую нектар богам, то Навсикаю [26], слушающую рассказ Одиссея, то Сапфо с лирой в руках.

Девушке нравилась эта забава. Наконец Медий, не отходивший от нее ни на шаг, вздумал уговаривать Даду показаться в этих позах перед избранной публикой на магических представлениях Посидония, чтобы в несколько месяцев обогатить своих родных. Молоденькая певица захлопала от радости в ладоши и призналась:

– Больше всего я хотела бы выкупить прекрасный виноградник отца! Отчего же для этого не выйти на сцену? Только, пожалуй, мне вздумается сделать зрителям гримасу. Если бы они не подходили слишком близко, то я могла бы...

– Тебе лучше всего играть ту роль, которую выберет для тебя сам Посидоний! – прервал девушку Медий. – Посетителям его театра хочется видеть на сцене добрых духов и тому подобные фантастические представления. Ты появишься за прозрачным навесом из облаков, и гении будут приветствовать тебя или преклоняться перед тобой, простирая руки.

Все это показалось Даде до того интересным, что она хотела тотчас согласиться на предложение Медия, как вдруг ее глаза нечаянно встретились с тревожным взглядом Агнии, которая смотрела на нее в упор, сильно покраснев от волнения. Молодой певице тотчас пришло в голову, что серьезная подруга стыдится ее тщеславия. Яркий румянец мгновенно вспыхнул у нее на щеках.

– Нет, я не хочу играть у Посидония! – отрывисто заметила она, повертываясь к гостю спиной и бросаясь на диван возле сосуда с вином, смешанным с водою.

Медий принялся уговаривать Карниса и Герзу, представляя им все выгоды своего предложения. Однако они ответили ему решительным отказом, прибавив, что через несколько дней уедут из Александрии. Между тем старый актер не отступал от своего намерения и, согласившись для виду с доводами своих хозяев, все-таки старался приобрести доверие и благосклонность Дады. Он начал смешить ее, представляя забавные сцены, показывал фокусы и разные штуки. Остаток вечера прошел незаметно при громком хохоте присутствующих, при звоне чаш и веселом пении, в котором пришлось принять участие и Агнии.

Только около полуночи Медий простился со своими друзьями, и тогда Герза заставила всех идти спать.

Египетская рабыня помогла раздеться своей молодой госпоже и вышла из спальни девушек. Агния хотела уже лечь в постель, как вдруг Дада бросилась ей в объятия и, порывисто целуя подругу, воскликнула:

– Ты несравненно лучше меня! Почему ты мгновенно умеешь отличить дурное от хорошего?

Прежде чем заснуть, она еще раз окликнула Агнию.

– Я уверена, что Марк непременно нас отыщет, – сказала Дада, – и мне ужасно хочется знать, чего он от меня добивается.

Несколько минут спустя она уже крепко спала, между тем как молодая христианка не могла успокоиться от своих тревожных мыслей.

Сегодня Агния пережила много такого, что глубоко взволновало ее душу. Беззаботное веселье, которому любило предаваться семейство Карниса, обыкновенно не действовало заразительным образом на молоденькую невольницу. Эти пирующие люди казались ей легкомысленными расточителями, которые проживают в короткий срок все свое имущество, чтобы после долгие годы терпеть нужду и лишения. Агния горевала о бедных погибших душах язычников, радуясь в то же время, что ей выпала завидная участь сделаться христианкой. Она изливала свои чувства в пламенной молитве и находила в ней поддержку и утешение. Но сегодня девушка почувствовала мучительный разлад со своей совестью, потому что в доме Порфирия ей встретился новый неожиданный соблазн.

Она снова слушала пение Горго и пела сама вместе с ней. Сколько жалоб, сколько страстной тоски и горячих порывов изливалось в этом голосе, обращенном к прекрасному могущественному божеству! Торжественная мелодия «Плача Исиды» наполнила сердце Агнии неизведанным блаженством, заставила ее трепетать и млеть, упиваясь чудными звуками. А между тем то было произведение языческих поэтов, посвященное греховному языческому культу.

Почему же оно так глубоко волновало ее сердце, вызывая невольные слезы?

Даже теперь Агния была принуждена сознаться, что она не могла придумать более прекрасного, чистого, возвышенного выражения для своей собственной печали, для своей собственной пламенной благодарности к Богу и надежды на загробную жизнь в вечном сиянии божественной славы. Горго, преданная идолопоклонству, не имевшая понятия о христианской религии, безусловно превзошла ее по глубине чувства и выразительности исполнения.

Непонятная тревога и даже что-то вроде зависти примешались к тому восторгу, который испытала Агния, слушая пение языческой девушки.

Как могло случиться, что Горго была способна точно так же чувствовать и точно так же выражать движения своей души, как она сама, христианка, получившая благодать свыше и просвещенная истинной верой?

Неужели ее собственные чувства направлены ложно вследствие постоянной близости к язычникам?

Это подозрение угнетало Агнию, и она имела к этому серьезные причины. Сегодня девушка только что хотела спросить, к кому обращен двухголосый гимн, который ей предстояло разучивать, как неожиданно старик Карнис принялся разбирать с ней ее партию. Сначала молодая христианка пела тихо и неуверенно, но потом мало-помалу ободрилась и в третий раз исполнила свою часть вместе с Горго безукоризненно. Красота мелодии и глубокая задушевность этой красноречивой жалобы невольно увлекали певицу.

Теперь Карнис объяснил Агнии, что означал разученный ею гимн.

То был плач Исиды об ее умершем супруге и брате – о языческое нечестие! – и этот умерший был бог Осирис! Скорбная вдова, призывавшая его обратно «немым языком слез», была та владычица языческих демонов, о греховном поклонении которой отец Агнии нередко отзывался с нескрываемым отвращением.

Но между тем в этой жалобе было столько неподдельного, искреннего, а горький плач богини был проникнут такой надрывающей душевной болью! Скорбящая Богоматерь могла точно также молить о воскресении из мертвых своего Сына, именно так должна была Она призывать обратно и оплакивать Его, «Богоподобного», как называла Христа арианская секта [27], к которой принадлежал отец Агнии.

А между тем этот порыв возвышенного чувства, глубоко тронувший молодую певицу, был не что иное, как языческий обман, вымысел еретиков, наваждение дьявола, и она не могла о том догадаться, увлекшись греховной прелестью музыкальных звуков. Мало того: узнав, что Горго будет изображать Исиду, а сама она – сестру божественной четы, Нефтиду, Агния стала робко отговариваться от участия в языческом празднике, тогда как ей следовало с негодованием отвергнуть подобное предложение. Потом Горго привлекла ее к себе, называя нежными именами и упрашивая исполнить общую просьбу. Тут бедная Агния пришла в окончательное замешательство и, вместо того чтобы оттолкнуть от себя коварную искусительницу, робко попросила дать ей время обдумать свой ответ.

Но как могла найти в себе достаточно мужества для решительного отпора застенчивая христианка, когда прекрасная Горго, поразившая неопытную девушку своей очаровательной внешностью и чудным голосом, ласково обняла ее и сказала:

– Согласись, милая Агния, сделай мне удовольствие. Ведь я не требую от тебя ничего дурного. Пение молитв приятно всякому божеству. Если хочешь, обращай в глубине души свой плач, свои сетования к твоему собственному Богу, который также перенес жестокие муки на кресте. Мне так приятно петь с тобой. Скажи «да»! Не противься из любви ко мне!

Одинокая сирота давно не встречала такой горячей ласки. Ей страстно хотелось самой броситься на шею языческой девушке и крепко прижать ее к себе, говоря: «Я согласна на все, что ты от меня требуешь». Даже Орфей стал просить Агнию исполнить желание Горго и ее родных. Молодой христианке показалось невозможным отказать в первой просьбе скромному юноше, для которого она была готова на любую жертву; однако благоразумие взяло верх над сердечным порывом, и Агния начала в замешательстве отговариваться, прося отсрочки.

Доводы девушки были, пожалуй, неосновательны, но Горго все-таки перестала упрашивать ее, а когда семейство певцов оставило дом Порфирия, и невольница Карниса собралась с духом для решительного отказа идти в храм Исиды, то ее хозяин ограничился следующим замечанием:

– Будь благодарна за то, что несравненная Горго, эта любимица муз, осчастливила тебя своим выбором. Об остальном мы потолкуем после.

Теперь, когда мысли Агнии успокоились среди ночной тишины, ей стало ясно, что она была на один шаг от гибели. Она, как Иуда, чуть не предала своего Господа, если не за деньги, то за греховное наслаждение. Прекрасный голос язычницы и собственное тщеславие прельстили ее, помрачив рассудок. Агния увлеклась редкими совершенствами Горго, и, может быть, ее совесть была подкуплена перспективой стать наравне с богатой и знатной девушкой, пение которой приводило в такой восторг талантливого Карниса и Орфея.

Бедная девушка томилась безотрадными думами. Она не могла дать себе отчета в собственных чувствах, и ей приходили на память один за другим тексты Священного писания, в которых заключался суровый приговор ее легкомыслию.

Блуждающий взгляд Агнии нечаянно упал в полумраке на роскошный костюм, подаренный Даде. В один вечер это красивое платье уже несколько помялось, через месяц оно окончательно утратит свою свежесть, а затем будет брошено, как негодная ветошь. Так происходит со всеми непрочными радостями земного существования. Агния в здешней кратковременной жизни была существом одиноким, жалкой невольницей, не имеющей пристанища, но зато ее ожидает вечное блаженство за гробом, если она решится пожертвовать за него земными благами. Там, может быть, ей будет позволено освежить каплей воды запекшиеся губы язычницы Горго, преданной адскому пламени, так что над ними обеими сбудется евангельская притча о богаче Лазаре [28]. Знатность, богатство, красота и природные таланты не спасут грешников от осуждения.

Теперь Агния не колебалась более наотрез отказаться от пения в храме Исиды. Эта твердая решимость успокоила ее, и когда на востоке заалел слабый свет утренней зари, девушка крепко заснула. Она проспала довольно долго. Карнис и Орфей торопили ее идти в дом Порфирия, и молодая христианка робко последовала за ними, потупив в землю глаза.


ГЛАВА VIII

<p>ГЛАВА VIII</p>

Домоправитель богатого торговца и на этот раз не назвал имени Дады, передавая певцам приглашение от своих хозяев. Молодая девушка сильно обиделась. Дочь Порфирия, по ее словам, обращалась с ними высокомерно, точно какая-нибудь царевна, оказывая внимание только тем, кто был ей нужен. Если бы Дада не боялась показаться навязчивой, то охотно пришла бы к почтенной Дамии, которая просила ее посещать их дом как можно чаще. Ей было бы приятно упасть метеором в роскошную музыкальную залу назло надменной Горго во время пения! Дада вовсе не догадывалась, что она произвела неблагоприятное впечатление на знатную девушку. Бедная певица сознавала свое скромное общественное положение и не требовала себе почета, однако была несколько избалована общей любовью.

Поэтому девушка сочла себя вправе относиться к Горго несколько презрительно и высказываться о ней не совсем лестно. Когда же певцы собрались уходить, Дада заметила им вслед:

– Пожалуйста, милая Агния, не вздумай передавать от меня поклона заносчивой Горго! Это просто гадко, что я принуждена проскучать целый день одна в обществе ворчливой Герзы. Не удивляйтесь, если по возвращении вы найдете меня в виде иссохшей мумии, так как мы находимся теперь в Египте. Я оставляю Агнии в наследство старое платье, потому что она, наверное, не захочет носить мою новую одежду, затканную розами. Если вы постараетесь хорошенько оплакать меня после смерти, то я буду являться вам во сне и кормить вас лакомствами с амброзией, которой упиваются бессмертные. Вы даже не хотите оставить мне Папиаса, чтобы я могла помучить его от нечего делать.

Действительно, малютка был одет во все чистое, и сестра намеревалась взять его с собой по желанию Горго.

Но неудовольствие Дады продолжалось очень недолго. Увидев из окна каюты хозяина корабельной верфи, почтенного старца с седой бородой, девушка выбежала на палубу босиком, как обычно ходила дома. Здесь Дада расположилась на диване, опираясь на перила борта под тенью полотняного навеса, и стала смотреть на дорогу, извивающуюся вдоль берега. Прежде чем резвушка успела соскучиться, ее новая служанка Сахеприс, уходившая по своим делам в дом Порфирия, возвратилась на корабль, села на пол у ног своей госпожи и начала занимать ее разговорами. Дада, конечно, принялась расспрашивать египтянку о Горго. Знатная девушка, по словам рабыни, отказала уже многим женихам из лучших семейств Александрии, и, если Сахеприс не ошибается, причиной тому была любовь к сыну престарелого хозяина верфи. Юноша вырос вместе с Горго и теперь служил конным латником в римском войске. Однако, по мнению египтянки, брак между ними едва ли был возможен: Константин ревностно исповедовал христианскую веру, и к тому же его род далеко уступал в знатности роду Порфирия. Он вернулся теперь в Александрию, осыпанный военными отличиями и награжденный званием префекта; но Дамия, знавшая о взаимной склонности молодых людей, имела в виду совершенно иначе устроить судьбу своей единственной внучки.

Эти сведения сильно заинтересовали Даду, но она еще с большим вниманием слушала египтянку, как только разговор коснулся Марка, его матери и брата. Хитрая Сахеприс была заранее подучена Дамией, как ей следовало отвечать на расспросы молодой девушки о ее новом поклоннике. Едва Дада успела произнести его имя, как рабыня еще ближе подползла к ней на коленях, дотронулась рукой до ее руки и, глядя на певицу своими блестящими черными глазами, стала шептать на ломаном греческом языке:

– Такая прекрасная госпожа, такая молоденькая, и вдруг ее держат, как бедную рабыню! Если бы госпожа захотела, то ей ничего бы не стоило сделаться такой же богатой, как Горго, и даже богаче ее! Так красива, так молода! А я знаю одного человека, который готов одеть прекрасную госпожу в червонное золото, матовый жемчуг и самоцветные каменья! Стоит очаровательной Даде только самой захотеть этого.

– Почему же и нет? – весело заметила девушка, улыбнувшись на льстивые речи египтянки. – Но кто это приготовил для меня столько сокровищ? Ты... ах, мне никак не удается запомнить твоего имени!

– Сахеприс, Сахеприс зовут меня, молодая госпожа! – отвечала рабыня. – Но ты можешь называть твою служанку, как тебе вздумается. Господин, о котором я говорю, сын богатой вдовы Марии. Красивый мужчина и лихой наездник! Какие у него великолепные кони, а солидов больше, чем песчинок здесь на берегу! Я слышала, что он посылал рабов отыскивать прекрасную госпожу. Дай ему знать, где ты находишься: напиши Марку.

– Написать? – со смехом повторила Дада. – На моей родине девушек не учат этому, да если бы я и умела, то не стала бы писать. Кому хочется меня найти, тот пусть сам меня поищет.

– Он ищет, он ищет прекрасную госпожу, – уверяла рабыня, – он не может ни о чем думать, кроме тебя, и если бы я смела...

– Ну?

– Тогда бы я пошла к Марку и сказала в тайне ото всех...

– Что именно? Говори!

– Во-первых, где скрывается моя госпожа, а потом передала бы ему, что он может надеяться встретить ее когда-нибудь, пожалуй, даже сегодня вечером... недалеко отсюда, совсем близко... Видишь этот белый домик? Там помещается кабачок, и хозяин его – вольноотпущенник благородной госпожи Дамии. За деньги он согласится закрыть свою торговлю на целый день и на целую ночь, пожалуй, даже на несколько дней... Позволь мне, госпожа, высказаться вполне откровенно?.. В этом укромном местечке будет ожидать свою очаровательную красавицу влюбленный Марк и принесет ей такие роскошные одежды, перед которыми вчерашнее платье, затканное розами, покажется ей нищенским рубищем. Ты получишь золота, сколько захочешь. Я сама отведу тебя на место свидания, и там мою прекрасную госпожу встретит ее возлюбленный и примет в свои объятия.

– И это предстоит мне сегодня вечером! – воскликнула Дада в порыве такого негодования, что на ее белом лбу и висках выступили синие жилы. – Ах ты, презренная змея! Верно, тебя научила подобным низостям твоя молодая госпожа, надменная и знатная Горго? Как смеет рабыня предлагать мне подобный позор?

Дада менее всего ожидала получить бесчестное предложение от Марка, который казался ей непорочным и благородным юношей. Она не хотела верить словам египтянки, и, когда ее взгляд встретился с огненными глазами Сахеприс, молодая девушка воскликнула строгим и решительным голосом:

– Все это обман, бессовестный обман! Я приказываю тебе сказать всю правду, низкая женщина! Каким образом Марк мог разговаривать с тобой, когда он не знает, где мы находимся? Молчишь, ты не хочешь отвечать мне?.. О, теперь я поняла все! Он... он ни за что не осмелился бы оскорбить меня таким образом. Но твоя «благородная госпожа Дамия» говорит твоими устами, ты служишь ее отголоском, а Марк здесь ни при чем. Сейчас же признавайся мне во всем, гадкая ведьма...

Египтянка никак не ожидала такого энергичного отпора от молодой, наивной с виду девушки.

– Сахеприс бедная рабыня, – сказала она умоляющим тоном, стоя на коленях и протягивая руки к раздраженной Даде. – Сахеприс должна делать, что ей приказывают, и если прекрасная госпожа выдаст меня Дамии...

– Так это она, она зазывала меня в кабачок? Рабыня утвердительно кивнула головой.

– А Марк?..

– Если бы прекрасная госпожа согласилась...

– Ну?..

– Тогда... Но, великая Исида, если ты выдашь бедную рабыню?!

– Я не выдам тебя... Говори, что бы ты сделала, если бы я согласилась?

– Я пошла бы к Марку и позвала его от твоего имени в белый домик.

– Какая низость! – прервала египтянку возмущенная девушка, и легкая дрожь пробежала по ее членам. – Зачем мать почтенного Порфирия хотела погубить меня? Я дождусь только возвращения дяди и тотчас отошлю тебя обратно к твоей старухе. Благодаря богам, у меня есть две здоровые руки и мне не требуется служанка! Однако что это значит... Смотри: к нашему судну приближаются красивые носилки, и сидящий в них пожилой человек кивает тебе головой.

– Боги, это домоправитель благородной вдовы Марии! – испугано взвизгнула рабыня.

Дада побледнела, спрашивая себя: зачем к ней мог явиться посланный от матери Марка.

Герза, зорко наблюдавшая из окна каюты за всем, что происходило на берегу, тоже заметила прибывшего, и ей тотчас пришло в голову, что Марк прислал ее племяннице любовное письмо. Она крайне удивилась, когда домоправитель вежливо, но очень настоятельно попросил ее сесть в носилки и отправиться с ним в дом его госпожи.

Может быть, это не более как хитрость? Пожалуй, старику хочется удалить ее с корабля, чтобы дать Марку возможность видеться с Дадой наедине? Но нет! Он передал ей дощечку с надписью: «Мария, вдова Апеллеса – супруге певца Карниса». Герза, воспитанная в Александрии, была женщина образованная. Она тотчас прочитала письмо хозяйки ксенодохиума, которая просила ее явиться к ней в дом по одному важному делу. Все еще не доверяя случившемуся, тетка Дады отозвала египетскую рабыню в сторону и стала расспрашивать ее о незнакомом посетителе. Сахеприс подтвердила, что этот старик – Фабий, преданный слуга вдовы Марии. Таким образом, здесь не могло быть и речи о каком-нибудь обмане, и Герзе волей-неволей пришлось принять неожиданное приглашение.

Опытная и благоразумная жена Карниса нисколько не растерялась, хотя ее очень беспокоил предстоящий визит к матери Марка. Она тотчас привела в порядок свою одежду и велела Сахеприс отнести полученное ею письмо своему мужу с тем, чтобы он тотчас вернулся на корабль. Но если Карнис с Орфеем замешкаются? Оставить Даду одну было слишком рискованно. В отсутствии тетки сумасбродный Марк мог склонить ее к побегу, или она могла одна отправиться от скуки на Канопскую улицу или в Брухейон, где около полудня в это время года собиралась вся легкомысленная молодежь Александрии. Такая мысль невольно поставила Герзу в тупик, но, к счастью, ей пришло в голову прибегнуть к одному испытанному практическому средству.

Дада лежала на палубе босая, и Герзе вздумалось спрятать ее обувь.

Догадливая женщина торопливо заперла в единственный уцелевший у них сундук не только сандалии белокурой красавицы, но и те, которые принадлежали Агнии, а также свои собственные. Беглый взгляд, брошенный ею на ноги смуглой Сахеприс, убедил Герзу, что хитрая служанка не может выручить Даду из затруднения. Если бы даже случился пожар, подумала она, то и тогда хорошенькая плутовка не выбежит на улицу в такой неуклюжей обуви на своих стройных ножках.

Исполнив задуманный план, Герза вздохнула свободнее, простилась с племянницей и, чувствуя себя отчасти виноватой перед ней, прибавила нарочито ласковым тоном:

– Прощай, дитя мое! Не скучай одна. Твой дядя с Орфеем и Агнией скоро вернутся домой. Сегодня вечером, если в городе будет спокойно, мы все вместе поедем в Канопус полакомиться устрицами. До свидания, милочка!

Герза поцеловала племянницу. Девушка удивленно взглянула на тетку, потому что та редко позволяла себе такие внешние проявления нежности.

Итак, Дада осталась одна на корабельной палубе, грызя конфеты и обмахиваясь новым веером. Ее не покидала мысль о бесчестном замысле старой Дамии. Радуясь в душе, что она не попала в расставленные силки, девушка в то же время чувствовала, как растет ее негодование против матери Порфирия и против Горго, так как, по ее мнению, обе они действовали заодно. Эти неприятные мысли не мешали, однако, юной певице с любопытством посматривать на дорогу, поджидая прихода Марка или римского латника. Сегодня она думала с особенной благосклонностью о молодом христианине, которого злые люди старались унизить в ее глазах, но это не мешало ей интересоваться и предметом юношеской любви надменной дочери александрийского Креза.

Между тем время проходило, солнце поднималось выше; девушка утомилась бездельем и непривычной работой мысли. Она слегка зевнула, не зная, на что решиться: подремать ли на палубе, или сойти в каюту и примерить от скуки свое новое платье. Но Дада не сделала ни того, ни другого, так как в эту минуту вернулась Сахеприс, и девушка увидела на корабельной верфи Константина в его живописной одежде римского воина. Она мгновенно выпрямилась, поправила золотой полумесяц на своих кудрях и готовилась грациозно махнуть в знак приветствия веером.

Префект всадников, знавший обычаи Порфирия помещать гостей на своем корабле, почтительно приветствовал по-военному юную красавицу, приветливо смотревшую на него с палубы. Дада очень благосклонно отвечала ему, однако молодой воин, по-видимому, не намеревался вступать с ней в беседу и, не оглядываясь, пошел своей дорогой. Сегодня он казался еще стройнее обычного. Его черные волосы были умащены и завиты, чешуйчатый панцирь и шлем ярко блестели на солнце, пурпурная ткань одежды была такого высокого качества, как будто она предназначалась для императорского дома. Дочь Порфирия сделала удачный выбор, и ее друг не уступал ей в гордом сознании своего достоинства. Даде захотелось во что бы то ни стало обратить на себя его внимание с целью узнать, точно ли для Константина не существует на свете другой женщины, кроме Горго. Ей было бы очень приятно убедиться в противном, и она решила подвергнуть юношу маленькому испытанию. Недолго думая, плутовка бросила через борт свой красивый, только что подаренный ей веер и громко вскрикнула, как будто от сожаленья.

Маленькая хитрость удалась. Офицер оглянулся. Его глаза встретились с глазами Дады. Между тем она перевесилась через перила и, показывая на спокойную поверхность озера, с живостью воскликнула:

– Я нечаянно уронила в воду свой веер.

Константин вторично сделал легкий поклон, подошел к самому берегу и нагнулся над водой.

– Вот он!.. – заговорила Дада более спокойным тоном. – Вот здесь... Ах, если бы ты его достал... Мне так нравился мой красивый веер. Вот посмотри, какой он послушный, плывет прямо к тебе.

Префекту без особого труда удалось поймать веер Дады. Он встряхнул его и понес на корабельную палубу, где сидела девушка.

Дада приняла услугу молодого человека с выражениями горячей благодарности. Он отвечал, что ему было бы приятнее быть ей полезным в более важном случае. После этого Константин хотел немедленно удалиться, но Сахеприс бросилась к нему, целуя край его одежды.

– Вот радость для отца с матерью и для бедной Сахеприс: Константин вернулся из похода!

– Да, наконец-то мне снова довелось увидеть родину! – отвечал воин необыкновенно звучным, мелодичным голосом. – Твоя старая госпожа держится еще совершенно бодро. Я был очень рад увидеть ее, а теперь иду проведать остальное семейство почтенного Порфирия.

– Мои господа уже знают о твоем приезде, – заметила рабыня. – Когда до них дошло это известие, то радости не было конца. Но не забыл ли Константин старых друзей?

– Разумеется, нет.

– А давно ли молодой господин уехал из Александрии? Кажется, два года назад; нет, даже целых три, а между тем он совсем не изменился. Только я вижу у тебя шрам повыше глаза. Пусть отсохнет рука у злодея, который нанес тебе эту рану.

Дада давно заметила широкий шрам, пересекающий лоб молодого воина и заметный из-под шлема.

– Неужели вам, мужчинам, может быть приятно драться на войне и рубить друг друга! – воскликнула она, прерывая слова египтянки. – Подумай только, если бы меч проник немножко поглубже, ты лишился бы глаза, а слепота, право же, гораздо хуже смерти. Тогда для тебя весь мир погрузился бы в вечный мрак; ты не мог бы видеть теперь ни неба, ни озера, ни корабля, ни даже меня самой.

– Это было бы очень жаль! – перебил префект, с улыбкой пожимая плечами.

– Жаль! – повторила за ним Дада. – Ты говоришь таким равнодушным тоном, как будто подобное несчастье для тебя совершенные пустяки. Меня, напротив, кидает в дрожь при одной мысли о слепоте! Иногда мне смертельно скучно и зрячей, а каково тому, кто не может видеть окружающего? Знаешь, что я тебе скажу? Достав из воды мой веер, ты обязал меня вдвойне!

– Я? Каким это образом?

– Прежде чем ответить на твой вопрос, прошу на минутку присесть. Разве тебе не известна примета: если гость не посидит у хозяев, то они потеряют спокойствие? Теперь скажи, разве воины не надевают на голову шлем, когда идут в битву? Надевают? В таком случае как же противник мог ранить тебя в лоб?

– В рукопашной схватке, – пояснил воин, – зачастую происходит много непредвиденных случайностей. Один из неприятелей сбил у меня шлем, а другой нанес удар по лбу.

– В каком же месте это произошло?

– У Савы [29], где мы победили Максима... [30]

– И на тебе был надет этот самый шлем?

– Конечно.

– О, дай мне его рассмотреть! Я хочу видеть, вскочила ли на металле шишка от удара, как бывает с ушибленной головой. Как, должно быть, тяжело носить на голове подобное украшение!

Константин, скрывая улыбку, терпеливо снял с себя блестящий шлем и подал Даде. Она подняла его маленькими ручками, нашла, что он весит очень много, и намеревалась надеть каску на черные кудри статного юноши. Но это, по-видимому, не понравилось молодому воину.

– Позволь, – отрывисто заметил он, уклоняясь в сторону, потом взял шлем из рук миловидной шалуньи, надел его на себя и встал с места.

Однако Дада снова указала ему на стул, говоря:

– Нет, нет, ты не уйдешь отсюда так скоро. Оставшись здесь совершенно одна, я чуть не умерла от скуки, и ты очень кстати явился ко мне на выручку. Если хочешь довести до конца свой подвиг милосердия, то расскажи еще что-нибудь интересное о сражении, где получил рану; я хотела бы знать, кто ухаживал за тобой во время болезни, и правда ли, что паннонские женщины так красивы, как о них говорят.

– К сожалению, мне некогда рассказывать об этом, – прервал свою хорошенькую собеседницу префект, – а что касается твоей скуки, то Сахеприс лучше меня сумеет прогнать ее; по крайней мере, в прошлые годы она была мастерица рассказывать занимательные сказки. До свидания!

С этими словами Константин ушел и по дороге к саду Порфирия ни разу не оглянулся на корабль с его прелестной обитательницей.

Раздосадованная девушка, пылая ярким румянцем, следила за удалявшейся стройной фигурой молодого воина. Дада смутно понимала, что она опять совершила какой-то не совсем благовидный поступок, который не понравится ни ее тетке Герзе, ни Агнии, что было гораздо важнее в глазах легкомысленной резвушки. Константин, невольно вызвавший ее на кокетство, оказался человеком серьезным. Горго могла гордиться таким возлюбленным; если он пойдет теперь к невесте и расскажет ей о навязчивости бойкой певицы, то Дада по своей вине сделается предметом насмешек в доме Порфирия. Молодая девушка начала сознавать нравственное превосходство Агнии, Марка, префекта римских всадников и даже надменной, но безупречной Горго над собою и своими родными. Впервые она осознала, что те опасности, от которых предостерегал ее молодой христианин, существуют на самом деле, что это не пустые выдумки. Хотя Дада не могла дать себе ясного отчета, в чем именно они заключаются, но понимала, что для их избежания ей недостает прочной опоры, нравственной поддержки, что у нее нет оружия против неблагоразумных побуждений собственного сердца. Кроме того, уже одно звание странствующей певицы унижало девушку в глазах порядочных людей, выставляя ее в самом невыгодном свете. Сообразив все это, Дада почувствовала смутное недовольство судьбой, своими родными и собственными поступками, причем на нее напала непонятная тоска по новой, лучшей жизни.

Поглощенная этими мыслями, Дада задумчиво смотрела в воду, не обращая внимания на окружающее, как вдруг египтянка назвала ее по имени, указывая рукой на колесницу, которая остановилась на углу улицы, отделявшей рощу храма Исиды от корабельной верфи. Рабыня уверяла, что в этот экипаж были запряжены лошади Марка.

Дада быстро вскочила с места и, вспыхнув до ушей, бросилась в каюту, чтобы надеть свои сандалии, но вся обувь куда-то исчезла. Молодая девушка, как предвидела Герза, была готова надеть сандалии Сахеприс, однако они были до того неказисты, что хорошенькая кокетка предпочла остаться босиком.

Она поняла, что тетка ловко подвергла ее домашнему аресту; недаром эта женщина так ласково обошлась с нею перед своим уходом! Дада была взбешена и давала клятвы с этих пор не следовать так слепо всем распоряжениям Герзы. Между тем египтянка пришла звать ее на палубу. Туда явился новый посетитель, старший брат Марка, Димитрий, который познакомился с семейством певцов во время путешествия по морю.

При других обстоятельствах Дада была бы очень довольна его посещением и встретила бы Димитрия как утешителя в одиночестве, но на этот раз молодой человек выбрал недобрую минуту для своего визита: глаза девушки были заплаканы, а нежные щеки горели от гнева.

Между тем Димитрий собирался – во что бы то ни стало увезти с собой Даду в свое поместье близ Арсинои в приморской области. Обладание юной красавицей не особенно соблазняло его, но он считал своим долгом спасти неопытного брата от опасного увлечения заезжей певицей.

Чтобы вернее достичь своей цели, Димитрий взял с собою кошелек с солидами и ожерелье из бирюзы и бриллиантов, купленное им за громадные деньги в ювелирном ряду еврейского квартала. Поздоровавшись с Дадой, он прямо предложил ей уйти от родных и отправиться с ним в Арсиною.

– Что же я буду там делать? – наивно спросила девушка.

– Мне захотелось иметь веселую подругу, – лукаво улыбнувшись, заметил молодой человек. – Твое хорошенькое личико пленило меня. Желая заслужить благосклонность прелестной Дады, я привез одну вещицу, которая, надеюсь, придется ей по вкусу.

Говоря таким образом, он вынул из футляра алмазное ожерелье, сверкнувшее на солнце всеми цветами радуги.

– Если ты согласна ответить на мою любовь, возьми привезенные тебе подарки, – прибавил Димитрий, положив перед Дадой драгоценный убор и кошелек с золотом. – Я окружу тебя роскошью, осыплю драгоценностями, так как у меня большие средства, и не пожалею ничего для своей возлюбленной.

Молодая девушка была до того поражена такой дерзостью, что не могла вымолвить ни слова: волнение душило ее. Наконец, собравшись с силами, она сбросила кошелек со скамьи, и когда тот, звеня, покатился на пол, швырнула его разутой ногой далеко в сторону. Потом она гордо выпрямилась и сказала Димитрию:

– Как тебе не стыдно делать мне такое бесчестное предложение?! Если я бедная девушка и публичная певица, из этого еще не следует, что первый встречный может купить меня за деньги. Твой младший брат Марк ни за что не поступил бы так низко!.. А ты, ты гадкий мужик... Если ты осмелишься еще раз прийти к нам на корабль, то Карнис с Орфеем выгонят тебя отсюда, как вора или разбойника! Вечные боги, что я такое сделала, что все считают меня презренной? Вечные боги...

Тут молодая девушка разразилась громкими судорожными рыданиями и убежала в каюту.

Димитрий пытался ее успокоить, но она не захотела слушать его оправданий. Тогда он послал за ней Сахеприс, но служанка вернулась обратно с неутешительным ответом: Дада настоятельно требовала немедленного ухода Димитрия.

Димитрий молча повиновался и, поднимая с полу брошенный кошелек, сказал сам себе: «Я истратил на глупое алмазное ожерелье бешеные деньги, но теперь охотно пожертвовал бы вдвое больше, если бы мог поправить свой непростительный промах. Будь во мне самом больше благородства, я не судил бы так опрометчиво о других».


ГЛАВА IX

<p>ГЛАВА IX</p>

Город Александрия был потрясен до самых основ. Ссоры между христианами и язычниками, рукопашные схватки и вмешательство вооруженной силы в эту кровавую распрю происходили здесь с утра до вечера в центрах общественной жизни. Но как при всех ударах судьбы, поражающих отдельную семью, незначительные требования повседневного быта не могут быть оставлены без внимания, как продолжаются игры маленьких детей, когда отец лежит на смертном одре, так и среди взволнованной Александрии, которая была накануне роковой катастрофы, мелкие жизненные интересы отдельных лиц по-прежнему предъявляли свои права.

Конечно, беспрестанные смуты и всеобщая тревога отражались неблагоприятным образом на торговле и крупных промышленных предприятиях, тем не менее, дела не доходили до совершенного застоя. Врач посещал больного, выздоравливающие, опираясь на дружескую руку, делали первую попытку выйти из спальни в виридариум [31], нищие получали милостыню от сострадательных прохожих. Если ненависть завоевала себе широкое поле деятельности, зато и любовь не уступала ей первенства, подкрепляя старые и завязывая новые узы. Хотя страх и повседневные заботы удручали тысячи людей, однако иные, наоборот, старались извлечь выгоду из общего беспокойства, и очень многие в Александрии по-прежнему искали удовольствий и развлечений.

На ипподроме устраивались конские бега, в увеселительных местах происходили шумные пиры, гремела музыка, раздавался громкий хохот; в народном саду, окружавшем храм Пана, публика любовалась петушиными и перепелиными боями, причем отъявленные любители бились об заклад, кто на солиды, а кто на оболы. Так ребенок, спасаясь на крыше отцовского дома от наводнения, поглотившего родную деревню, спускает игрушечную лодочку на разъяренные волны; так мальчик забавляется пестрым змеем, летающим по ветру, когда на горизонт надвигаются грозовые тучи; так старик считает накопленное богатство, между тем как рука смерти готова уже остановить его слабеющий пульс; так пляшет у подножия вулкана, на зыбкой почве, беспечная, веселая юность!

Кто заботится о целом? Каждая отдельная личность хлопочет о своих собственных интересах. То, в чем нуждается человек, чего он желает именно ради себя – будь оно важно или пустячно и незначительно, – представляет для него больше веса, больше привлекательности, чем требования общего организма, в котором он играет роль какой-нибудь капли крови или волоска от ресницы.

В доме Порфирия жил в настоящее время Олимпий, замечательный муж, ум и воля которого оказали однажды решающее влияние на судьбу Александрии. Половина города и теперь смотрела на него с напряженным ожиданием, готовясь по первому знаку немедленно вступить в открытую борьбу.

Почтенный Порфирий и его семейство разделяли взгляды этого лидера оппозиционной партии, называя себя его единомышленниками. Однако и между ними мелкие житейские заботы нередко оттесняли на задний план интересы великого дела. Так Горго, пламенная защитница старых богов, почти совершенно забыла стоящий на очереди грозный вопрос недалекого будущего, только из-за того, что товарищ ее детских игр, Константин, медлил прийти к ним в дом после своего возвращения из похода.

Вчера она с жаром исполняла «Плач Исиды» и настойчиво уговаривала Агнию принять участие в торжественном празднике, а сегодня, напротив, очень невнимательно занималась пением, хотя ее великолепный голос ничуть не утратил своей чистоты и звучности. Малейший скрип двери в соседней комнате или громкий говор в саду заставляли Горго вздрагивать с головы до ног; ее ежеминутно кидало в жар, она сбивалась и умолкала. Карнис едва удерживался от строгого замечания. Однако он ограничился тем, что сказал Орфею:

– Вот тебе наглядный пример, как самые щедрые дары природы и самое лучшее умение пропадают даром, если искусство отделяется от жизни и не составляет ее главной задачи, служа скорее удовольствием и даже праздной забавой.

Агния выдержала характер и хотя скромно, но решительно отказалась идти в храм Исиды. К ее удивлению, эти слова не вызвали ни с чьей стороны серьезного протеста. Горго только просила повторить с ней вчерашний дуэт. Молодая христианка не сумела уклониться от такой незначительной уступки, поскольку теперь была твердо убеждена, что никто не рассчитывает больше на ее участие в языческом торжестве. Могла ли Агния предполагать, что бородатый философ, который, затаив дыхание, слушая накануне «Плач Исиды», взял на себя труд уговорить ее?

Олимпий считал крайне важным придать как можно больше блеска и величия празднеству в святилище Исиды. Здесь должны были собраться все те, кто стоял за предания старины. Для успеха грандиозного предприятия следовало хорошенько воодушевить толпу, так как защитникам языческих верований в недалеком будущем предстояли тяжелые испытания. Тысячи людей после церемонии в храме должны были двинуться торжественной процессией к префектуре, причем предполагалось, что большинство городского населения, не принадлежащее ни к христианству, ни к иудейству, присоединится к ним, увлекшись величественным зрелищем. Такое единодушие, конечно, подействует на Цинегия, посланника императора. Он ясно увидит, что для правительства было бы слишком рискованно ожесточить против себя язычников, посягнув на главную александрийскую святыню.

Красноречивый оратор, философ, поседевший за учеными трудами, надеялся без особых усилий переубедить молоденькую девушку. Как буря разгоняет легкие облака по небосклону, так хотел Олимпий развеять в прах робкие возражения Агнии силой своей несокрушимой логики. Стоило взглянуть на этого бородатого человека с головою Зевса, с задумчивым лбом и плавной речью, которой он мог придавать, по-своему желанию, то неодолимое очарование, то потрясающую мощь, – стоило взглянуть на него, чтобы заранее быть уверенным в его несомненной победе над застенчивой христианской девушкой.

Сегодня Олимпию в первый раз после встречи удалось обстоятельнее побеседовать со своим старинным другом Карнисом. Воспользовавшись отсутствием Горго и Агнии, которые повели маленького Папиаса смотреть обитавших в саду лебедей и ручных газелей, философ стал расспрашивать Карниса сначала о молодой христианке, а потом о прошлой жизни и теперешних обстоятельствах разорившегося певца.

Бесприютный старик был глубоко тронут таким вниманием знаменитого ученого, главы могущественной партии, занимавшего должность верховного жреца Сераписа. Еще в годы молодости и школьного учения Карнис преклонялся перед всеобъемлющим умом этого человека, и теперь, достигнув высшего почета, великодушный Олимпий сохранил к нему свое прежнее расположение, несмотря на продолжительность их разлуки.

Они были друзьями еще в то время, когда Карнис, вместо того чтобы заняться изучением права, как хотел его отец, пристрастился к музыке и в непродолжительное время стал превосходным певцом, научился великолепно играть на лютне и управлять хором при языческих богослужениях.

Вскоре в Александрию пришло известие о смерти престарелого Гиеро, отца Карниса. Но прежде чем уехать оттуда, молодой человек женился на Герзе, бедной девушке простого происхождения. После свадьбы они немедленно отправились в Тавромению на остров Сицилию, где Карнису досталось большое наследство от покойных родителей. Полученное им состояние оказалось очень велико, и юный поклонник музыки тотчас вздумал употребить его на пользу любимого искусства.

Живя в Александрии, он чаще посещал театр, чем Мусейон и высшую школу при Серапеуме. Здесь ему нередко случалось участвовать, для развлечения, в хорах и даже иногда заменять отсутствующего регента.

В прежние времена театр в родном городе Карниса, Тавромении, был доведен до высокой степени совершенства; но, вернувшись на родину, молодой человек нашел его в полном упадке. Большинство жителей этого великолепного города, построенного у подножия Этны, перешло в христианство, между прочим, и те из богатых граждан, которые оплачивали постановку театральных пьес и содержали на свой счет певческие капеллы. Хотя на сцене еще давались маленькие представления, но певцы и актеры получали самую скудную плату, и в прекрасном, обширном театре некому было ставить хорошие спектакли, достойные как по внешности, так и по талантливому исполнению, славного прошлого храма Мельпомены [32].

Карнис был сильно огорчен такой переменой. Он задумал во что бы то ни стало воскресить театральное искусство в Тавромении. С этой целью молодой певец обратился к содействию тех из своих соотечественников, которые остались верны старым богам и сохранили любовь к эллинской поэзии и музыке. Горячо преданный своей идее, Карнис, с его подвижным характером и отзывчивой душой, сумел внушить этим людям искреннее сочувствие к своему заветному плану.

Таким образом, театр в Тавромении должен был сделаться центром оппозиции язычников против христиан, ему приходилось начать борьбу с новым учением, привлечь обратно к старине отпавших и укрепить в прежних воззрениях тех, кто не изменил отеческим преданиям. Карнис и его приверженцы старались напомнить с театральных подмостков эллинскому населению Тавромении о могуществе старых богов и величии прошлого Древней Эллады.

С этой целью было необходимо, прежде всего, заново отделать помещение театра, и так как состоятельный Карнис взял на себя большую часть расходов по реставрации, то ему было представлено управление театральными делами.

Он всей душой отдался этой задаче и вскоре достиг превосходных результатов. Драматические спектакли на сцене и музыкальные пьесы в одеоне [33] Тавромении начали привлекать массы зрителей своим художественным исполнением и приобрели громкую известность.

Конечно, такой успех был куплен ценою немалых жертв, но Карнис, несмотря на предостережения Герзы, продолжал поддерживать театр на свои средства, чтобы его предприятие не потерпело неудачи.

Так прошло около двадцати лет, в течение которых несчастный певец совершенно разорился. В то же время христианская община Тавромении уже употребляла все усилия, чтобы искоренить в своей среде языческий соблазн. Театральные спектакли нередко заканчивались кровавыми побоищами между христианами, насильно врывавшимися в здание театра, и зрителями из некрещеных эллинов. Наконец, декретом императора Феодосия было запрещено всякое публичное исполнение драматических и музыкальных пьес.

Театр, на который Карнис отдал все свое состояние, частью в виде пожертвований, частью в виде ссуды, перестал существовать. Тогда кредиторы, дававшие за его поручительство большие суммы денег на поддержку театрального дела, когда собственные средства Карниса окончательно истощились, поспешили описать его дом и остальное недвижимое имущество и непременно посадили бы его, как несостоятельного должника, в тюрьму, если бы он не спасся бегством от такого позора.

Преданные друзья помогли семейству Карниса последовать за ним, и с тех пор певцы переезжали с места на место, зарабатывая скудное вознаграждение. Иногда они впадали в крайнюю нищету, но это не помешало пламенному поклоннику искусства остаться верным своим идеалам и старым богам поэтической Эллады.

Олимпий внимательно слушал его рассказ, отвечая на речь своего друга безмолвными знаками сочувствия и одобрения. Когда, наконец, Карнис замолк, опустив голову, чтобы скрыть невольные слезы, почтенный философ горячо обнял его и воскликнул:

– Ты хорошо поступил, старый товарищ! Мы оба неизменно служим одному и тому же великому делу. Ты пожертвовал ему всем, что имел, и я сам сделал то же. Но нам еще рано отчаиваться. Если мы одержим победу в Александрии, то придадим мужества своим бесчисленным единомышленникам, рассеянным по другим странам. Небесные светила в прошедшую ночь и наблюдения над жертвенными животными поутру предвещают громадные перевороты. Что сегодня лежит, повергнутое в прах, завтра может свободно развернуть могучие крылья! Судя по всем приметам, в мире готовится падение чего-то великого, а что в настоящее время может сравниться с величием Рима, грозного поработителя народов? Конечно, нельзя утверждать, что подобная катастрофа ожидается в самом близком будущем, но все, что случится на этих днях, будет иметь для нас громадное значение. Мне снилось недавно, что Римская империя пала, а на ее развалинах возникло, под охраной олимпийских богов, могущественное и прекрасное эллинское государство. Мы должны всеми силами стремиться к осуществлению этого пророческого сна. Ты сам подал высокий пример благородного самопожертвования, и я благодарю тебя за это от имени всех наших сторонников, даже от имени богов. Теперь нам следует разрушить план епископа Феофила, который он намерен осуществить при содействии Цинегия. Подумай: этот человек уже успел уничтожить великолепное святилище апамейского Зевса! Если уполномоченный императора уедет из Александрии, не исполнив желания Феофила, то мы выиграем очень многое, и тогда вера в успех нашего предприятия не будет более казаться безрассудством.

– Научи нас надеяться на лучшее будущее! – с жаром воскликнул Карнис. – Уже это одно принесет несомненную пользу; однако я не вижу, каким образом такая отсрочка...

– Она поможет нам выиграть время, – прервал Олимпий. – У нас все подготовляется, но ничего не готово. Александрия, Афины, Антиохия и Неаполь должны сделаться центрами восстания. Великий Либаний [34], разумеется, не может принять в нем непосредственного участия, но он одобряет наш план. Знаменитый Флоренций взялся вербовать нам сторонников среди военного сословия; Мессала и могущественные готские вожди Фрайют и Генерид согласны идти сражаться за старых богов. Как видишь, у нашего войска будут славные предводители...

– У нашего войска? – с удивлением спросил Карнис. – Да разве оно сформировано?

– Я говорю про наши будущие военные силы! – с воодушевлением воскликнул ученый. – Официально в этой армии не числится пока ни одного человека, но она состоит уже из многих легионов. Что сильно духом и телом – ученое юношество и сельское население с крепкими мышцами, – то составит ядро наших дружин. Какому-нибудь Максиму посчастливилось, шутя, собрать многочисленное войско, с помощью которого он отнял у Грациана [35] престол и жизнь; Феодосия чуть не постигла та же участь, а между тем этот грозный победитель не что иное, как честолюбивый бунтовщик, и воинов, сражавшихся под его знаменами, не воодушевляло ничто, кроме стремления к наживе. Мы – дело другое, мы приобретаем себе сторонников, возбуждая в людях возвышенные идеи, благородные чувства; мы обещаем в награду своим сподвижникам не материальные блага, но старые верования, прежнюю свободу духа и прежние условия быта, полного поэзии, красоты и гармонии. Пусть христиане проповедуют суровое самоотречение ради любви к человечеству, пусть они влачат безотрадную жизнь под страхом загробных мук; нам нет дела до их суровой религии; мы – греки, и потому должны служить центром тяготения мировой мысли и воплощать в себе красоту вселенной. Государство, которое мы намерены основать, свергнув Феодосия и уничтожив Римскую монархию, должно быть проникнуто эллинским, чисто эллинским духом! Патриотизм былого времени, доставивший нам блистательные победы над полчищами Дария и Ксеркса, должен опять воскреснуть в наших сердцах, чтобы мы могли изгнать из своей среды варваров, как патриции, не терпящие в своей благородной семье плебеев. Греческие боги, греческое геройство, греческое искусство и наука тем быстрее должны подняться из праха, чем сильнее подавляли их притеснители. В эллинском народе сокрыт живой родник неиссякаемой энергии и творческой силы, которые рано или поздно сами собой пробьются из-под гнета.

– Странно тебя слушать! – воскликнул Карнис. – Даже во мне заиграла кровь, как в годы юности, и если бы я опять получил наследство в пятьсот талантов...

– То ты пожертвовал бы его на устройство нового греческого государства, – перебил его Олимпий, радостно улыбнувшись. – Честная душа! Твои стремления разделяются тысячами других благонамеренных и честных людей. То, что непременно удалось бы славному Юлиану [36], если бы низкие убийцы не свели его в раннюю могилу, наверное, удастся нам, потому что Рим...

– Рим по-прежнему очень силен.

– Совершенно верно, но этот колосс состоит из множества отдельных глыб без всякой органической связи; сотни таких обломков еле держатся на соединяющем их цементе и готовы отпасть от нестройной громады. Наше громкое воззвание к борьбе за независимость потрясет шаткие основы непрочного здания; от него отпадет немало камней прямо к нам навстречу, и мы выберем из них самые лучшие. Для нас важнее всего выиграть время. Несколько месяцев спустя, громадная армия двинется сухим путем и водой на равнину Кампаньи, к подножию Везувия. Рим добровольно отворит нам ворота, потому что мы возвращаем ему старых богов, а сенат провозгласит низвержение императора и вместе с тем республику. Феодосий, конечно, вступит с нами в борьбу, но воодушевляющая нас идея опередит наши войска и расположит в нашу пользу солдат и офицеров, которые охотно приносили бы жертвы великим богам Олимпа и только по принуждению лобзают раны распятого... Воины возмутятся и перейдут от римского знамени, которое привело Константина [37] к победе, под наши походные значки. Эти значки уже готовы, их делали в Александрии, и они тщательно хранятся в доме Аполлодора. Ученик мой Аммоний видел наши знамена в религиозном экстазе, и я приказал изготовить их, согласно его указанию.

– Что же они изображают?

– Бюст Сераписа с хлебной мерой на голове. Он окружен круглой рамой, где представлены знаки Зодиака, а вокруг них изображения великих олимпийских богов. Голова нашего бога скопирована с головы Зевса; хлебная мера на ней означает будущее изобилие, которого дожидается земледелец. Знак Зодиака предвещает нам благоприятные созвездия, а фигурам на нем придан особый глубокий смысл. Так, в виде Близнецов представлены покровители мореходства. Кастор и Поллукс; возле Льва стоит украшающий его Геркулес; Рыбам придана форма любителей музыки – дельфинов. У Весов одна чаша – с положенным на ней крестом – поднялась высоко на воздух, а другая – с лаврами Феба – Аполлона и громовой стрелой Зевса – опустилась книзу. Одним словом, на нашем штандарте представлено все, что дорого греку и внушает ему благоговение. Вверху над рамой парит с венком в руке богиня Победы. Как только для всех центров движения будут найдены достойные руководители, мы разошлем по городам знамена и доставим оружие поселянам. Для каждой провинции выбран особый сборный пункт; остается раздать лозунги и назначить день восстания.

– Тогда все наши единомышленники ринутся сюда, – прервал Олимпия Карнис, – и я с моим сыном также стану в их ряды. О великий, священный день! Как спокойно я переселюсь в вечность, если мне посчастливится увидеть, что перед растворенными настежь дверьми всех храмов греческой земли снова курятся на увенчанных алтарях усердные жертвы олимпийским богам, что вдохновенные девы и юноши сливают свои голоса в стройный хор при звуке эллинских лютней и флейт! Тогда окружающий мир снова сделается радостен и светел; жизнь по-прежнему станет синонимом наслаждения, а смерть будет прощанием с роскошным жизненным пиром!

– Так, именно так должно это быть! – воскликнул Олимпий, упоенный сходным отголоском собственного энтузиазма. Он крепко пожал руку певцу и продолжал: – Подарим опять эллинам жизнь, научим их презирать смерть, как было в прежние времена, и предоставим неразумным христианам отравлять свое земное существование, ожидая блаженства за гробом. Однако я замечаю, что девушки кончили пение. Сегодня мне предстоит немало хлопот, и, прежде всего я хочу уговорить твою своенравную ученицу исполнить наше общее желание.

– Тебе это будет нелегко, – заметил Карнис. – Женщину не убедишь никакими логическими доводами.

– Едва ли, – возразил философ. – Здесь все зависит от умения взяться за дело. Предоставь мне возможность переговорить с Агнией наедине. Ты не можешь представить, как важно для нас ее участие в пении. Хорошие певицы точно вымерли в Александрии; мы приглашали уже трех, и все они оказались плохо подготовленными и безголосыми. Но Агния с Горго произведут на толпу потрясающее впечатление своим дуэтом. Нам необходимо воодушевить народ, и они обе помогут достичь этой цели.

– Желаю, чтобы праздник удался как нельзя лучше. Однако я хочу предостеречь, Олимпий. Ты – душа великого предприятия, и тебе не следует рисковать собой. Не показывайся в храме Исиды во время торжества! Твоя голова оценена на вес золота. Хотя Порфирий охраняет тебя, но в его доме множество рабов. Они знают, кто ты, и если один из них прельстится деньгами...

– Рабы не выдадут меня, – с улыбкой перебил философ. – Им известно, что мы с почтенной Дамией повелеваем духами высшей и низшей сферы, так что можем одним мановением руки уничтожить своих врагов. Да, кроме того, если между слугами Порфирия и найдется один Эфиальт [38], то я всегда могу спастись бегством. Будь спокоен, старый товарищ: оракул и созвездия предсказали мне смерть не от предательства раба.


ГЛАВА X

<p>ГЛАВА X</p>

Олимпий отправился отыскивать Агнию в сад и нашел ее возле мраморного бассейна. Девушка держала на коленях маленького брата, который бросал кусочки хлеба ручным лебедям.

Философ ласково поздоровался с ними, поднял ребенка вверх и показал ему блестящий шарик, то поднимавшийся, то опускавшийся вместе со струей фонтана.

Папиас нисколько не испугался высокого старика с длинной белой бородой, потому что прекрасные глаза Олимпия смотрели приветливо, а его голос звучал мягко и задушевно, когда он спросил малютку, есть ли у него мяч и умеет ли он так же высоко подбрасывать его, как делает это вода фонтана.

Мальчик ответил отрицательно; тогда Олимпий повернулся к Агнии и сказал:

– Советую тебе купить Папиасу мяч, нет ничего лучше этой простой игрушки. Детям необходимо пребывать в постоянном движении, игра для них та же работа. Ребенок бросает мяч, бежит за ним, ловит его, причем эти приемы изощряют зрение, придают гибкость членам, а главное – учат ребенка тому, что человеку следует делать во всех фазах жизни, от младенчества до старости: смотреть на землю и поднимать свой взгляд к небесам.

Агния сочувственно улыбнулась этим словам. Философ между тем спустил мальчика с рук и послал его к изгороди, где паслись газели. После того он прямо приступил к объяснению с Агнией.

– Я слышал, что ты отказываешься петь в храме Исиды, – заметил он. – Вероятно, тебя научили презирать эту богиню, которой поклоняются сотни тысяч людей; но известно ли тебе, что означает ее культ?

– Нет, – отвечала Агния, опуская глаза; потом, ободрившись, она подняла на Олимпия свой взгляд и с твердостью прибавила: – Я ничего не знаю про Исиду и не хочу знать, потому что исповедую христианскую веру и никогда не буду поклоняться чужим богам.

– Конечно, ваша религия во многом отличается от нашей, – заметил философ, – но все-таки между тобой и мной, я уверен, есть немало общего. Мы оба принадлежим к разряду тех людей, которые научились «поднимать свой взор к небесам» – взгляни: блестящий шарик опять взлетает кверху на пенистых брызгах фонтана! – да, мы научились этому и находим отраду в созерцании величия Божия... Знаешь ли ты, что многие ученые полагают, будто бы мир создался сам собою, путем механических процессов, и продолжает развиваться далее без всякого содействия верховной силы? Многие совершенно отрицают существование Бога, управляющего судьбами человечества и законами Вселенной.

– Конечно, я знаю об этом. В Риме мне пришлось поневоле наслушаться нечестивых речей!

– Но подобное нечестие не пристало к тебе, как не пристает вода к серебристо-белым перьям вот этого лебедя, который сейчас нырнул в бассейн и снова выплыл на поверхность кристальной влаги. Конечно, люди неверующие показались тебе неразумными; пожалуй, даже ты почувствовала к ним невольное отвращение.

– Я только пожалела их от всего сердца.

– И ты была совершенно права. Тебе известна горечь сиротства, а боги каждому из нас заменяют любящих родителей. В этом отношении и я, и Горго, и многие другие, которых ты называешь язычниками, вполне разделяют твои чувства. Но ты сама спрашивала ли когда-нибудь себя, почему в твоей душе живет непоколебимая вера в Провидение, хотя тебе пришлось так много выстрадать, несмотря на юные годы? Одним словом, почему ты веруешь в Бога?

– Я? – спросила Агния, с недоумением взглянув на философа. – Да разве Вселенная могла бы существовать без Бога? Ты задаешь странные вопросы; все, что я вижу вокруг себя, сотворено Отцом моим Небесным.

– Но как же веруют в божество слепорожденные?

– Я вижу Господа в Его творениях, а они ощущают в душе невидимое присутствие Божие...

– Скажи лучше: я представляю себе, что вижу Господа, а им кажется, что они чувствуют Его присутствие. Но, по моему мнению, разум имеет право проверять то, что смутно ощущает душа; подумай, как приятно подтвердить на разумных основаниях и обратить в твердую уверенность это неясное чувство. Слыхала ли ты про философа Платона?

– Да, Карнис упоминал его имя, разговаривая с Орфеем о непонятных мне вещах.

– Вот видишь: этот философ представил наглядный пример того, как можно логически подтвердить внутреннее, так сказать, непроизвольное убеждение человека в существовании Божием. Я сейчас подробно объясню тебе его притчу. Положим, что ты стоишь на оконечности мыса, у входа в гавань, и видишь вдалеке корабль, который осторожно подходит к берегу. Он тщательно избегает подводных рифов, неуклонно держится фарватера и идет прямо к спасательному рейду. Наблюдая за ходом этого судна, ты, естественно, придешь к тому заключению, что им управляет опытный кормчий. Так и нам стоит только внимательно приглядеться к правильному течению небесных светил, к законам природы, на которых основан порядок Вселенной, чтобы убедиться в существовании всемогущего божества, управляющего миром и судьбами человечества. Нравится ли тебе мое сравнение?

– Очень! Однако оно только подтверждает то, что мне давно известно.

– Но, я думаю, тебе приятно, что твоя вера подкрепляется таким метким логическим доводом?

– Конечно.

– И мудрец, придумавший притчу, внушил тебе уважение? Не так ли?.. Так знай: этот человек был тоже язычник, что ему не помешало, однако, подтвердить главную основу твоих собственных верований. Но мы, новейшие последователи Платона [39], пошли еще дальше и во многом гораздо больше приближаемся к христианству, чем ты думаешь. Мы так же, как и христиане, не можем представить себе, чтобы Вселенная не управлялась высшим и всемогущим божеством; но ты, вероятно, все-таки находишь большую разницу между верованиями язычников и христиан. Между тем можешь ли сказать, в чем заключается такое различие?

– Я ничего не понимаю в этом, – робко отвечала Агния. – Я бедная, необразованная девушка, и у вас так много богов, что едва ли кто может запомнить даже их имена.

– Это правда, – продолжал Олимпий. – У нас есть великий Серапис, чей храм ты видела вчера; есть Аполлон, вероятно, особенно чтимый Карнисом; к ним следует причислить и милосердную Исиду с сестрой Нефтидой, плач которой ты так превосходно исполняешь в дуэте с моей молодой приятельницей; кроме них, я мог бы назвать тебе еще так много богов, что Горго и малютка Папиас, идущие к нам навстречу, пожалуй, обойдут десять раз вокруг пруда, прежде чем я успею перечислить все имена бессмертных. Но, тем не менее, милое дитя, у нас с тобой одно и то же божество.

– Нет, нет, не одно и то же! – воскликнула Агния в тревоге.

– Выслушай меня, – возразил Олимпий прежним благосклонным тоном, хотя в его речи проглядывало сознание своего превосходства над юной собеседницей, – выслушай меня и отвечай мне просто и чистосердечно. Ты согласна с тем, что мы познаем Бога из Его творений и чувствуем сердцем Его присутствие? Хорошо! Скажи мне теперь, какие явления природы заставляют тебя особенно сильно ощущать близость Господа?.. Ты молчишь?.. Я понимаю: тебе наскучила беседа непрошенного ментора; она задела твое самолюбие. Но мне все равно: я и без того знаю заранее твой ответ. Если бы ты захотела раскрыть свои нежные, крепко сомкнутые губки, то я услышал бы от тебя, что возвышенные мысли о верховном существе, о всемогущем Творце Вселенной приходили тебе в те минуты, когда ты любовалась красотами природы. Наверное, тебя не раз восхищала утренняя заря, которая окрашивает облака мягкими пурпурными тонами, когда яркий диск дневного светила поднимается из морских волн; а солнечные лучи, светлые, как правда, горячие, как вечная любовь, разве они не говорили тебе о благом Промысле Создателя? Ты видела премудрость Божию в нежной красоте цветка, в его тонком благоухании, чувствовала милосердную руку Провидения в освежающей росе, которая украшает растения бриллиантовым убором, искрясь на солнце всеми цветами радуги; в колосьях зреющих нив, в плодах наливающихся деревьев. Бесконечное величие Господа становилось тебе понятным при виде необозримой дали голубого моря и бесчисленного множества звезд, смотрящих с небосклона. Кто создал мириады этих светил, кто руководит ими так мудро, что они скользят одно мимо другого в строгом гармоническом порядке и хотя удалены от нас на неизмеримо далекое расстояние, но все-таки с ними тесно связана судьба каждого человека? Да, все это красноречиво подтверждает нашу уверенность в существовании Божием, и если красоты природы глубоко трогают твою душу, то ты чувствуешь близость Всемогущего, и она наполняет сладким восторгом все твое существо. Но если бы даже ты была глуха, слепа и лежала связанная в темнице, то все-таки ощущала бы присутствие Божие, как только любовь, милосердие и надежда коснутся твоего сердца. Но тебе можно только благословлять судьбу, дитя мое. Бессмертные наградили тебя чудесными дарами, и ты имеешь полное право, руководствуясь здравым смыслом, наслаждаться красотой всего созданного Господом. Ты владеешь искусством, которое прямо соединяет тебя с Творцом, и когда из твоей переполненной души льется вдохновенная песня, это Он говорит твоими устами; Его голос касается твоего слуха, когда до тебя долетают звуки прекрасной музыки. Одним словом, повсюду вокруг себя и в себе самой ты ощущаешь благость Провидения, как и мы ощущаем ее везде и ежечасно. Эта неизмеримая, бесконечная, безусловная, благая и неуклонно мудрая сила, пронизывающая собою жизнь целого мира, как и человеческие сердца, и руководящая всей Вселенной, называется у разных народов разными именами, но она одна я та же для всех наций, где бы они ни жили, как бы ни назывались, во что бы ни веровали. Вы, христиане, называете верховное существо Отцом Небесным, а мы – Предвечным. И вам говорит Господь из морской глубины, и вы видите Его в волнующейся ниве, в чистом сиянии солнца, и вы также называете музыку, восхищающую человеческое сердце, и любовь, которая влечет одно существо к другому, – дарами Божьими.

Но мы во всем этом делаем дальше еще один шаг и даем каждому явлению природы и каждому возвышенному чувству человеческого сердца, в котором осязательно проявляется высший промысел, особое имя. Так, морская пучина со своими грозными бурями олицетворяется у нас Посейдоном; поле, засеянное хлебными злаками, – Деметрой, очарование музыкальных звуков – Аполлоном, наслаждения любви – Эросом. Видя, как мы приносим жертвы перед мраморными статуями, ты не должна думать, будто бы наша молитва обращена к безжизненному тленному камню. Божество не сходит на Землю, чтобы вселиться в свое изображение, сделанное человеческими руками, но в этом изображении воплощается отвлеченное понятие о Боге, усвоенное людьми. В данном, конкретном случае статуя служит только осязаемым звеном между вещественным и духовным миром, подобно нашей душе, которая воспринимает внешние впечатления окружающего, связывая их с явлениями своей внутренней жизни. Однако мои слова, пожалуй, не совсем понятны для тебя. Говоря короче, статуя Деметры со снопом в руке должна напоминать нам о благодарности к Богу за Его щедрые дары; хвалебная песня Аполлону служит выражением признательности Тому, Кто окрыляет дивной гармонией звуков нашу душу, заставляя ее парить высоко над Землей. Еще раз повторяю тебе: все различие между твоей и нашей религией заключается в одних названиях, а это ровно ничего не значит. Подумай: если бы тебя звали не Агнией, а Исменой или Евдоксией, неужели ты была бы тогда не тем, что ты теперь? Таким образом... нет, не уходи, посиди еще со мной!.. таким образом, богиня Исида, на которую христиане возводят такие хулы, представляет не что иное, как благость Провидения, проявляющуюся в законах природы и в человеческом существовании. То, что мы Подразумеваем под Исидою, ты назвала бы милосердием Создателя, Который осыпает нас своими щедрыми дарами. Изображение этой богини служит нам таким же символом небесной благодати, как изображения креста, рыбы и агнца служат для христиан символами спасительных страданий Искупителя мира. Исида представляет собой Землю, потому что ее материнские недра, по воле Божией, питают и человека, и животных; она же служит эмблемой нежного влечения одного существа к другому, эмблемой горячей привязанности между мужем и женой, сестрой и братом, наконец, эмблемой самоотверженной материнской любви, которая не останавливается ни перед какой жертвой. Она сияет, как звезда посреди ночного неба, проливая утешение в страждущие сердца; испытав на самой себе жестокие страдания, эта богиня врачует душевные раны несчастных и покинутых, посылая исцеление больным. Когда природа, в зимнюю пору и во время засухи, теряет свою производительную силу, когда меркнет свет, когда неправда и злоба лишают человеческую душу ее первобытной чистоты, тогда богиня Исида поднимает плач, призывая обратно своего супруга, Осириса, умоляя, чтобы он снова принял осиротевшую в свои объятия и дал ей возможность опять сделаться орудием божественной благости, чтобы осыпать щедрыми дарами землю и человечество. Ты слышала «жалобу» богини; если тебе придется исполнять ее вместе с Горго на празднике Исиды, в ее храме, при громадном стечении народа, то представь себе, будто бы ты стоишь рядом с многострадальной Матерью твоего распятого Господа у разверстой могилы и молишь небо о Его воскресении из мертвых.

Эти слова Олимпий выговорил взволнованным голосом и таким тоном, как будто он заранее был уверен, что его речь вполне убедила Агнию. Однако философ сильно ошибался. Хотя молодая девушка слушала своего собеседника с возрастающим смущением и чувством смертельной тревоги, как птичка, оцепеневшая под страшным взглядом змеи, но последние доводы ученого дали благодетельный толчок ее энергии. Задетая за живое, она быстро опомнилась. Тяжелая нравственная борьба, которую Агния пережила предшествующей ночью, укрепила ее слабую волю. Все убеждения Олимпия были развеяны в прах, и юная христианка твердо отвечала ему:

– Твоя Исида не имеет ничего общего с Пречистой Матерью Богочеловека, и ты не смеешь сравнивать своего Осириса с Тем, Кто искупил мир от греха своей божественной кровью!

Пораженный таким неожиданным отпором, философ поднялся с места, но тотчас отвечал Агнии, как будто предвидел ее замечание:

– Я именно хотел указать тебе на близкое сходство между ними. Осирис – поставим этого египетского бога на место нашего Сераписа, в мистериях которого есть много общего с христианской религией, – Осирис, так же как и твой Господь, добровольно умер, чтобы избавить мир от смерти, подобно Христу. Воскреснув из мертвых, он дает новую жизнь всему, что замерло и поблекло в природе; весной он одевает землю свежей зеленью и роскошными цветами; но, кроме того, и человеческую душу после телесной смерти это могущественное и милосердное божество переселяет в лучший загробный мир, если она не запятнана грехом и достойна вернуться обратно к первобытному источнику своего существования – к верховному существу, создавшему мир. Ведь и вы, христиане, также стремитесь очистить себя от плотских страстей, чтобы ваша душа могла найти себе вечную отчизну в царстве незаходящего света? Следовательно, здесь мы опять встречаем одинаковые понятия, только под различными формами и названиями. Постарайся вникнуть в истинный смысл моей речи, и ты охотно присоединишь свой голос к красноречивой жалобе Исиды, призывающей обратно великого Осириса. Все это совершенно похоже на мученическую смерть твоего Господа, который также воскрес из мертвых, сделавшись искупителем человеческого рода. И языческий храм и христианская церковь одинаково могут быть названы жилищем Божьим. У повитого плющом жертвенника скорбящей богини, у подножия высоких кипарисов, меланхолически осеняющих беломраморные ступени катафалка Осириса, ты почувствуешь благоговейный трепет, который наполняет душу верующего в присутствии божества, как бы оно ни называлось. Между тем милосердная Исида, только олицетворяющая собой божественную благость, вознаградит тебя за такую жертву и даст свободу, составляющую предмет твоего страстного желания. Мы постараемся после того поместить тебя с твоим братом в благочестивое христианское семейство, где ты будешь жить согласно твоим убеждениям. Итак, завтра тебе предстоит отправиться с Горго в храм Исиды...

– Ни за что! – воскликнула Агния, пылая ярким румянцем и тяжело дыша. – Я не хочу, не смею и не могу служить языческим богам. Делайте со мной, что хотите. Продайте меня с Папиасом в рабство, заставьте нас вертеть ручную мельницу, но я не буду петь в идольском капище!

Философ сердито сдвинул брови и хотел резко возразить упрямой девушке, однако ему удалось подавить порыв своего невольного гнева; он приблизился к Агнии, ласково потрепал ее по плечу и сказал тоном отеческого увещания:

– Одумайся, дитя мое, вникни хорошенько в мои слова, вспомни о твоих обязанностях к невинному малютке-брату и сообщи нам завтра свое последнее решение. Твою руку, дочь, старик Олимпий искренно желает тебе добра!

С этими словами ученый удалился из сада. Карнис и Орфей горячо рассуждали о чем-то с Порфирием, стоявшим у портика. Старый певец был не на шутку встревожен известием о том, что Мария, мать Марка, потребовала к себе его жену. Ему представлялось уже, будто бы эта мстительная женщина готова предать Герзу в руки правосудия за мнимые насилия над христианской девушкой. Порфирий, а вместе с ним Дамия и Горго, которые вышли в сад, услышав громкий разговор мужчин, советовали Карнису обождать, но его беспокойство было так велико, что он поспешил с Орфеем на помощь своей жене.

Агния осталась одна с маленьким братом. Видя, что о ней забыли, девушка опустилась на колени, прижала к себе ребенка и в порыве глубокого отчаяния тихо шептала ему:

– Молись со мной, Папиас, молись, чтобы Спаситель охранил нас от соблазна и погибели! Иначе мы собьемся с истинного пути и будем разлучены за гробом с нашими родителями. Помоги мне, дитя мое, умолить Отца нашего Небесного!

Пролежав несколько минут распростертой на земле, Агния торопливо встала, взяла ребенка за руку и, задыхаясь от волнения и страха, выбежала с ним в отворенные ворота на дорогу, а оттуда повернула в первую попавшуюся улицу, ведущую в город.


ГЛАВА XI

<p>ГЛАВА XI</p>

Бегство Агнии сначала осталось незамеченным, потому что в семействе Порфирия никто и не думал о ней в данную минуту.

После ухода певцов Горго некоторое время сидела в комнате Дамии, но потом вышла на галерею, примыкавшую к саду; с этого места парк понижался уступами к озеру, берег которого был виден до самой верфи. Молодая девушка прислонилась к подножию колонны в тени кустарников, осыпанных лиловыми цветами, и, глубоко задумавшись, пристально смотрела вдаль.

Перед ней мелькали картины прошлого: воспоминания детства с его лишениями и радостями. Судьба поступила жестоко с прекрасной Горго, отняв у нее материнскую любовь, необходимую в годы младенчества и юности, как живительный солнечный свет весенней порой.

Невдалеке от дома, под великолепным мавзолеем из темного порфира, покоилась бренная оболочка той, которая дала ей жизнь и была отнята у нее раньше, чем осиротевший ребенок мог осознать свою потерю.

Но вокруг этого мрачного надгробного памятника ликовала вечно юная природа: пышная растительность цвела и зеленела под ласкающими лучами солнца; струи фонтана сверкали алмазными брызгами, и музыкальный плеск воды сливался с голосами весело щебетавших вольных пташек. За обвитой плющом оградой обширного сада лежала корабельная верфь – арена беспечных детских забав маленькой Горго. С тех пор как она резвилась здесь беззаботной малюткой, прошло много лет, и теперь девушка, пристально всматриваясь в очертания громадных судов, строящихся на верфи, с тревогой поджидала прихода юноши, который был безгранично дорог ее сердцу.

Младший сын корабельщика Клеменса вырос вместе с братьями Горго и был их неразлучным другом. Трое мальчиков учились у одних и тех же наставников, но богато одаренный Константин далеко превосходил детей Порфирия умом и твердостью воли, так что даже в ребяческих играх постоянно одерживал верх над ними. Маленькая Горго страстно любила вмешиваться в забавы мальчиков. Константин никогда не отталкивал ее, оказывая малютке неизменное покровительство. Когда же все четверо немного подросли, то резвые мальчуганы нередко сами просили Горго принять участие в их играх. Однако Дамия иногда не пускала свою любимую внучку из дому и держала ее взаперти, если сочетание планет пророчило ей какую-нибудь опасность; зато в другое время Горго могла свободно резвиться с братьями то на берегу озера, то на корабельной верфи. Здесь они строили кораблики и дома; здесь старый слуга Мелампус делал им в мастерской крошечные статуи, которыми дети украшали носовую часть своих игрушечных судов; он давал им глину и учил их самих лепить из нее фигурки. Константин был его прилежным учеником, а дочь Порфирия постоянно служила моделью при занятиях мальчика скульптурой; после долгих усилий ему удалось наконец сделать из гипса довольно удачный бюст маленькой Горго. Мелампус находил, что из его молодого господина мог со временем выйти великий ваятель, если бы он посвятил себя этой деятельности. Порфирий также обращал внимание на способного ребенка и был очень рад, когда Константин принимался делать копии прекрасных статуй, которых было так много в его роскошном жилище. Однако родители мальчика, особенно мать, не одобряли этих попыток молодого художника, и ему самому не приходило в голову серьезно заняться языческим искусством ваяния.

Константин был воспитан в строгих правилах христианства, отличавшегося в ту эпоху исключительно аскетическим направлением. Пример набожного юноши невольно отразился и на сыновьях Порфирия, его товарищах, также получивших крещение в младенчестве. Их отец молча соглашался с этим: его сыновья непременно должны были остаться христианами, чтобы не потерять права на отцовское наследство. Благородный по натуре, но слабохарактерный Порфирий сознавал необходимость исповедовать религию, которая, в сущности, была ему ненавистна. Когда его сыновья, по настоянию Константина, отправлялись в церковь, он только насмешливо пожимал плечами, позволяя им также на ристалищах и на других общественных состязаниях одеваться в голубой цвет, отличавший христиан.

Горго, напротив, держалась совершенно иного образа мыслей. Ей, как женщине, не надо было лицемерить в деле веры, и потому она открыто признавала старых богов, неуклонно соблюдая языческие обычаи, что особенно нравилось ее отцу. Она была отрадой жизни Порфирия; детская болтовня малютки, а позднее – ее серьезные рассуждения и очаровательные песни служили верным отголоском того, что волновало его собственную душу. Глядя на Горго, Порфирий чувствовал себя совершенно счастливым; он искренно благодарил свою мать и друга Олимпия, воспитателей и наставников любимой дочери, уберегших ее от влияния христианских идей. Константин старался противодействовать этому направлению и привлечь Горго на свою сторону, однако его усилия пропадали даром, так что, по мере возраста, молодые люди все сильнее и сильнее расходились во взглядах.

Еще в ранней юности сын корабельщика страстно привязался к подруге своих детских игр. Как ревностный христианин, он хотел во что бы то ни стало добиться того, чтобы молодая девушка разделяла его религиозные убеждения. Но ученица Олимпия твердо стояла на своем, нередко сбивая с толку Константина меткими замечаниями и остроумными доводами. Она забавлялась этими спорами, между тем как счастье его жизни зависело от того, сделается ли Горго христианкой, или нет.

Дамия с Порфирием с удовольствием присутствовали на религиозных диспутах молодежи, приходя в восторг, когда их любимица, весело смеясь и пылая румянцем оживления, разбивала в прах все аргументы своего возлюбленного противника.

Заметив, наконец, что он служит предметом насмешек, Константин стал отдаляться от дома Порфирия, однако Горго искусно умела привлекать его обратно, и едва только они оставались наедине, как между ними снова возникали ссоры, становившиеся все серьезнее и жарче.

Но это не помешало молодой девушке со своей стороны питать нежное чувство к товарищу детства, и когда он надолго уехал из Александрии, она чуть не умерла с тоски. Им обоим было ясно, что они созданы друг для друга, хотя между ними лежит глубокая пропасть. Но вместо того чтобы устранить это препятствие, оба из ложного самолюбия старались разойтись еще дальше. Вскоре Константину стало невыносимо мириться с таким положением дел, и он решился оставить родной город, чтобы легче порвать тесные узы, связывающие его с Горго.

Рассказы мореплавателей, посещавших дом старого Клеменса, давно внушили ему страсть к далеким путешествиям, полным опасных приключений. Отцовское ремесло не привлекало Константина; он подумывал о том, как бы покинуть родину, и эта мечта вскоре осуществилась. Однажды Порфирий взял юношу с собой в Каноп. Старик ехал в колеснице, а сыновья с товарищем сопровождали его верхом. У городских ворот им встретился Романус, начальник императорских войск, расположенных в Александрии. Взглянув на статного юношу, ловко управлявшего превосходным конем, он остановил свою лошадь перед экипажем Порфирия и обратился к нему с вопросом, не сын ли его этот молодой человек.

– Нет, – отвечал Порфирий, – но я не отказался бы иметь такого прекрасного сына.

При этих словах Константин сильно покраснел, между тем как Романус подъехал к нему и сказал, обращаясь к Колумелле, начальнику арсинойских латников:

– Вот славный воин, который понравится Аресу. Советую тебе не упускать его из рук!

Говоря таким образом, доблестный предводитель имперских когорт ласково потрепал по плечу сына корабельщика, еще раз окинув восхищенным взглядом стройную фигуру и смелое открытое лицо прекрасного юноши.

Эта случайная встреча решила судьбу молодого человека. Прежде чем развеялось облако пыли, поднятое копытами ускакавших коней, Константин сказал сам себе, что он непременно поступит на военную службу. Однако его намерение было принято в родительском доме не особенно благосклонно.

Отец, правда, не мешал ему стать солдатом, потому что у него было еще двое сыновей, которые могли оставаться дома и помогать старику в работе, но религиозная мать Константина решительно восстала против такого решения, указывая на великого учителя церкви Тертуллиана [40], запрещавшего верующим браться за оружие. Она приводила в пример Святого Максимилиана, казненного Диоклетианом-Мучителем [41] за его отказ проливать на войне кровь своих ближних. Военное дело, по мнению матери Константина, было несогласно с христианским смирением.

Между тем почтенный корабельщик смотрел на вещи иначе. Большая часть войска приняла уже крещение, и даже святая церковь молилась о ниспослании им победы, а во главе защитников отечества стоял сам император, великий Феодосий, образец истинно верующего и ревностного христианина.

Клеменс был господином в своей семье, и воля его была законом. Таким образом, Константин вскоре вступил в ряды конных латников арсинойского гарнизона.

Уже за первую битву он получил повышение и снова вернулся в Арсиною. Этот город лежал вблизи Александрии, так что молодой человек мог часто видеться со своими родными и семейством Порфирия.

Около трех лет назад он принимал участие в усмирении мятежа, вспыхнувшего на его родине, благодаря подстрекательству Максима, а немного времени спустя Константину пришлось отправиться в Европу, где Феодосий вел войну с этим мятежником. В день отъезда юноша снова поссорился с любимой девушкой. Престарелая Дамия сказала ему на прощание, что она дала обет вместе с Горго приносить жертвы богам за его благополучие; Константин увидел (См. «Послесловие»..) в этих словах скрытую иронию и направился к двери, глубоко оскорбленный ими. Горго не выдержала и бросилась за ним вслед; к явной досаде бабушки, она остановила юношу, дружески протянула ему обе руки и простилась с ним с особенной нежностью.

Дамия, скрыв свое недовольство, молча смотрела на эту сцену и впоследствии тщательно избегала упоминать имя молодого человека в присутствии своей внучки.

После победы над Максимом Константин, несмотря на крайнюю молодость, был назначен на должность Колумеллы и сделан начальником конных латников. Таким образом, он вернулся в Александрию в звании префекта.

Во время его отлучки Горго не переставала тосковать о своем возлюбленном, но это глубокое чувство казалось ей предательством, изменой старым богам, и юная девушка, стараясь загладить свою вину, ревностнее прежнего защищала языческий культ. Она вышла из замкнутого круга семьи, чтобы присоединиться к Олимпию, который мужественно боролся за дорогие его сердцу предания старины. Дочь Порфирия стала ежедневно ходить в храм Исиды, куда по большим праздникам ее голос начал привлекать множество молельщиков. Когда Олимпий защищал вооруженной силой святилище Сераписа против нападений христиан, Горго со своей бабушкой, во главе других знатных языческих женщин Александрии, снабжали пищей и всем необходимым храбрых сподвижников маститого философа.

Итак, жизнь Горго была полна живого интереса, но всякая победа, одержанная в этой борьбе, причиняла ей тайные упреки совести и непонятную тревогу. Прошли месяцы и целые годы, а она по-прежнему оставалась противницей христианства, которое исповедовал ее возлюбленный. Под влиянием таких тяжелых обстоятельств веселая и живая девочка вскоре обратилась в серьезную женщину с твердой волей и определенными взглядами. Она одна в целом доме осмеливалась противоречить бабушке и умела настоять на всем, что считала справедливым. Если ее сердцу недоставало удовлетворения, то ум был постоянно поглощен упорной борьбой между двумя могучими противниками. Горго, пожалуй, окончательно подавила бы в себе любовь к христианину, если бы музыка и пение не затрагивали нежных струн ее души, постоянно напоминая ей прошлое.

Известие о возвращении Константина сильно взволновало Горго. Свидание с любимым человеком могло принести ей как величайшее счастье, так и новое горе, новую заботу.

Теперь она смотрела с галереи, как он приближался к их дому. Его блестящий шлем мелькал из-за зелени, окружавшей садовую стену; наконец, вся фигура юноши показалась на лужайке. Горго вдруг почувствовала, что у нее подкашиваются ноги, и удержалась за колонну.

Молодой латник подходил к ней с гордой осанкой. Его панцирь и оружие ярко сияли на солнце. Он вернулся назад к подруге своего детства вполне сложившимся мужчиной, героем, именно таким, каким она представляла его себе в бессонные ночи, тоскуя о своем возлюбленном.

Константин поравнялся с мавзолеем ее матери, и тут девушке показалось, будто чья-то холодная рука легла на ее сильно бившееся сердце, и тайный голос предостерег ее от неминуемой опасности.

В воображении Горго промелькнул с быстротой молнии отцовский дом с его великолепной, художественно-изысканной обстановкой. Богатая наследница невольно сравнила с ним скромное жилище корабельщика, откуда были изгнаны все суетные языческие украшения. Избалованная роскошью и любившая изящные искусства, она подумала, что едва ли сумеет примириться с подобной простотой. Но тут ей снова представился Константин на пороге отцовского дома, в ее ушах раздался его серебристый детский смех, и сердце Горго опять невольно поддалось отрадному чувству. А между тем сегодня ночью, в часы серьезных размышлений, она пришла к печальному выводу, что их союз не может принести им счастья. Константин будет по-прежнему твердо держаться своей веры, и сама она не изменит старым богам, так что после недолгого блаженства их обоих ждет семейный разлад и обоюдное горе до могилы. Но в данную минуту Горго не думала об этом. Теперь холодные доводы рассудка уступили место неудержимому порыву любви: в ее ушах отдавались шаги возлюбленного, и ей пришлось призвать на помощь все свое самообладание, чтобы не броситься к нему в объятия.

Девушка слабо вскрикнула: Константин прижал к своей груди похолодевшие трепещущие руки, и оба они были так полны восторгом свидания, что не могли вымолвить ни слова, за них говорили одни красноречивые пламенные взгляды. Увидев слезы на ресницах Горго, молодой человек тихо назвал ее по имени. Она немного оправилась и сказала с блаженной улыбкой:

– Добро пожаловать, Константин. Мы давно ждем тебя в своем доме! Я очень рада, что ты вернулся.

– О Горго, Горго! – воскликнул юноша в глубоком волнении. – Неужели со времени нашей разлуки прошло уже несколько лет?

– Конечно, – кивнула она. – И какие это были тревожные, тяжелые годы!

– Но сегодня мы вознаградим себя за пережитые лишения, и, прежде всего нам следует заключить с тобой прочный мир. Теперь я сделался гораздо терпимее, чем был прежде, я научился каждому воздавать должное, только бы другие не оскорбляли моей святыни. Покончим же раз и навсегда наши старые счеты! Ты будешь любить меня таким, каков я есть, а я буду восхищаться твоими редкими достоинствами. После борьбы между честными противниками всегда наступает примирение. Будем наслаждаться миром, дорогая Горго, будем наслаждаться им и благодарить судьбу. Ах, мне не верится, что я снова стою в твоем саду, слышу удары молота на нашей верфи и смотрю тебе в глаза. Все это так сильно напоминает мне детство, как будто я собираюсь начать новую жизнь, которая должна быть несравненно богаче радостями и несравненно прекраснее прежней.

– Ах, если бы и братья вернулись с тобой! – вздыхая, заметила Горго.

– Я видел их.

– Где?

– В Фессалонике. – Они веселы, здоровы и шлют вам письма.

– Письма! – воскликнула девушка, отнимая у Константина свою руку. – И ты мог так долго медлить с исполнением такого поручения! Твой дом стоит рядом с нашим, и твои соседи...

– Прежде всего, мне было нужно поспешить к родителям, – перебил юноша. – Кроме того, служба задержала меня со вчерашнего вечера почти до настоящей минуты. Романус не дал мне спокойно заснуть сегодняшней ночью: я занимался у него делами вплоть до захода месяца. Но все равно: я не мог бы спать от сильного желания повидаться с тобой. Сегодня утром мне снова пришлось идти на службу, которой я не хотел бы пренебрегать. Вслед затем появилось новое препятствие даже по дороге сюда... однако все вышло к лучшему, потому что я застал тебя одну. Такую благоприятную минуту нелегко уловить. Вот уже отворяется дверь...

– Уйдем поскорее в глубину сада! – воскликнула Горго, понизив голос. – Мое сердце так же переполнено, как и твое. У пруда, под старой сикоморой, мы можем поговорить без помехи.

Под густой кроной величавого дерева стояла простая скамья, сделанная руками Константина много лет тому назад. Здесь молодая девушка присела отдохнуть, а ее возлюбленный остановился против нее.

– Ты должна меня выслушать именно в этом уютном уголке! – сказал взволнованным голосом префект, не спуская глаз с прелестного профиля любимой. – Вспомни, сколько счастливых минут пережито нами под старой сикоморой!

– Я не забыла их! – тихо отвечала Горго.

– И вот сегодня мы сошлись здесь после долгих лет разлуки! – продолжал молодой воин. – Мое сердце бьет ужасную тревогу, хорошо, что панцирь стягивает грудь, иначе оно разорвалось бы от блаженства и горячей благодарности.

– Благодарности? – с удивлением повторила девушка.

– Да, глубокой, искренней благодарности! Ты осчастливила меня, ты щедро вознаградила мою любовь и верность! О Горго, Горго, мучение и отрада, горе и блаженство моей жизни! Мать передала мне, как ты неутешно плакала у нее на груди при ложном известии о моей смерти. Ее слова упали живительной росой на мою душу; то был драгоценный подарок, который не сравнится ни с чем. Я не оратор и не могу ясно высказать тебе того, что чувствую, но ты и без слов поймешь меня. Тебе, конечно, хорошо известны мои чувства!..

– Да, я знаю их, – отвечала Горго, открыто взглянув в глаза Константину. Она позволила юноше сесть рядом с собой и взять ее за руку. – Если бы ты разлюбил меня, я не могла бы пережить такого удара, – продолжала девушка. – Поверь: я пролила о тебе больше слез, чем ты думаешь. Ты безгранично дорог мне, Константин!

Он привлек ее в свои объятия, но она тихо освободилась и сказала умоляющим тоном:

– Нет, подожди еще, мой возлюбленный! Дай мне сначала откровенно переговорить с тобой, чтобы я могла всецело отдаться своему счастью. Я заранее предвижу, что ты от меня потребуешь, но прежде вспомни о том, что всегда стояло между нами неодолимой преградой. Мы знаем, что нас соединяет взаимная любовь...

– И нам важнее всего выяснить, насколько мы любим друг друга, – настойчиво перебил Константин. – Меня нередко мучило воспоминание о наших ссорах, но с тех пор, как я узнал, что ты плакала обо мне и что я любим тобой, у меня явилась надежда на счастливую будущность. Ты хорошо знаешь мой взгляд на вещи, я не мечтатель, не легкомысленный юноша, однако я ожидаю от тебя всего самого лучшего, если только ты искренно любишь меня. Поэтому спрашиваю прямо: полно ли твое сердце любовью ко мне, думала ли ты обо мне, когда я был далеко, – каждый день, каждую ночь, – как я думал о тебе?

Горго опустила голову и отвечала, пылая румянцем:

– Я люблю только тебя и никогда не любила никого другого. Я тосковала о тебе во время твоего отсутствия, но все-таки, Константин, между нами есть одно препятствие...

– Его не существует более! – с воодушевлением воскликнул молодой префект. – Только бы мы любили друг друга, все остальное уладится само собой. Любовь может преодолеть какую угодно пропасть, ею создался мир и поддерживается человеческий род, она, по выражению величайшего из апостолов, «способна сдвинуть горы». Любовь живет в человеческой душе, уча нас стойко переносить любые несчастья, служа поддержкой и украшением жизни.

При этих словах юноши Горго взглянула ему в глаза. Константин продолжал с глубоким чувством:

– Ты должна быть моей, и я намерен просить руки моей возлюбленной. Твой отец сказал однажды, что желал бы иметь меня своим сыном. Я вспоминал эти слова и во время томительных военных переходов, и в битве, и в минуты отдыха. Они служили мне залогом того, что ты станешь моей женой. Теперь наступила пора...

– Нет, еще не сегодня! – прервала с мольбой молодая девушка. – Я тоже разделяю твою непоколебимую уверенность, что наша любовь прочна, что мы будем бесконечно счастливы. Ты свободен веровать во что тебе угодно, и я никогда не позволю себе коснуться твоей святыни. Ради тебя я не остановлюсь ни перед какой жертвой: различие наших религий должно стушеваться, но... но сегодня еще не время... ни сегодня, ни завтра!.. В эти дни мне предстоит исполнить великое дело. Тебе я отдала свое сердце, свою любовь, но я не могу бросить начатого, не желая сделаться предметом насмешек Олимпия и его друзей.

– Что же это такое, на что ты намекаешь? – спросил Константин с серьезной тревогой.

– Я намерена сказать «прости» своей прежней жизни, но прежде чем решусь стать твоей женой...

– А разве ты не принадлежишь мне уже и теперь? – спросил он тоном лукавого упрека.

– Теперь? Нет еще! – твердо заявила девушка. – Сегодня я принадлежу великому делу, от которого отказываюсь ради тебя. Я не хочу уронить своего достоинства и дать повод другим презирать меня! Я исполню то, что предприняла... Не спрашивай меня о подробностях, окажи мне последний раз необходимое снисхождение; зато когда окончится праздник Исиды...

– Горго! Горго! – послышался старческий голос Дамии, и между садовых кустов замелькали фигуры невольниц, искавших свою молодую госпожу.

Константин и Горго встали, чтобы идти на зов бабушки.

– Я не настаиваю ни на чем, – заметил префект, – но поверь моему опыту: гораздо лучше не откладывать трудного решения, если оно неизбежно. Даже незначительная отсрочка бывает опасна в известных случаях. Помни, Горго, что колебание и нерешительность воздвигнут новые преграды нашему счастью. Ты всегда отличалась твердостью характера, поэтому я советую тебе поскорее решить нашу участь.

– Хорошо, хорошо! – торопливо отвечала девушка. – Я только не хочу нарушать данного слова, и ты не можешь требовать от меня подобной жертвы. Завтрашний день станет днем прощания с моим прошлым, и с этого дня я уже буду всецело принадлежать одному тебе. Я не могу от тебя отречься: твое счастье будет моим счастьем, но мы не должны затруднять мне разлуку со всем, что было дорого моему сердцу с самых детских лет! Закрой глаза на завтрашний день, и тогда... о боги, если бы мы поскорее нашли настоящую дорогу и выяснили наши взаимные недоразумения! Мы так хорошо знаем друг друга, и я уверена, что любовь сгладит все то, чего, пожалуй, не оправдает рассудок. Я могла бы чувствовать себя в настоящую минуту безгранично счастливой, а между тем непонятная тоска тяжелым камнем лежит на сердце, отравляя мне блаженство желанной встречи с тобой!


ГЛАВА XII

<p>ГЛАВА XII</p>

Константин встретил самый радушный прием в доме Порфирия, однако старая Дамия с беспокойством смотрела на молодых людей, когда они вернулись из сада, где между ними, по ее догадкам, очевидно, произошло объяснение.

Юный префект казался задумчивым и рассеянным, а Горго, напротив, радостно взволнованной.

«Неужели здесь замешался Эрос? – думала бабушка. – Уж не вздумала ли эта безрассудная парочка обратить во что-нибудь серьезное свою невинную дружбу, возникшую во время детских игр? Что же мудреного? Молодой латник хорош собой и мог легко покорить юное сердечко пылкой Горго, которая способна увлечься красивым юношей, как и всякая другая девушка в ее возрасте».

Что касается Константина, то Дамия не питала к нему ни малейшей неприязни, уважая его за серьезный склад характера, так что его возвращение домой искренне порадовало ее. Но она не могла прочить в мужья для своей Горго, наследницы громадного состояния и одной из самых завидных невест в целой Александрии, сына какого-то корабельщика, внука вольноотпущенника, да к тому же еще христианина, состоявшего на службе императора. Если бы он был не только префектом, но кем-нибудь еще выше, все-таки Константин не годился бы в женихи ее внучке. Руководствуясь такими соображениями, мать Порфирия хотя и протянула руку своему гостю в знак приветствия, но тотчас же принялась колко подшучивать над ним, желая показать, то она нисколько не сделалась терпимее в религиозных вопросах.

Однако никакие откровенно прозрачные намеки не вывели из терпения молодого человека; несмотря на свою обычную находчивость в спорах, он делал вид, что принимает все ядовитые уколы, которыми награждала его Дамия, за невинные шутки.

Его сдержанность и самообладание радовали Горго, и девушка не раз обменивалась с ним то благодарным взглядом, то незаметным пожатием руки. Вскоре к ним присоединился Димитрий, пришедший к дяде Порфирию после своей неудачной попытки уговорить к побегу хорошенькую племянницу Карниса. Старший брат Марка был знаком с Константином, который по рекомендации Порфирия закупал у него лошадей для своего конного отряда. После дружеского приветствия сельский хозяин весело заметил молодому человеку, что он уже видел его сегодня и может похвалить замечательный вкус префекта, который, едва приехав в Александрию, успел поймать в свои сети замечательную красотку. При этом Димитрий потрепал статного юношу по плечу и лукаво улыбнулся. Константин не понял смысла его слов, а Горго приняла намек двоюродного брата на свой счет и очень обиделась.

Порфирий между тем засыпал вопросами своего любимца. Префект с удовольствием разговорился с хозяином дома, как вдруг в саду раздались громкие крики. Все присутствующие в испуге выбежали на террасу, откуда им представилась неприятная сцена. Взбешенная Герза толкала и тащила за собой египетскую рабыню, осыпая ее громкой бранью и упреками, между тем как сконфуженный Карнис старался унять свою расходившуюся жену. Орфей, шедший позади всех, также уговаривал мать и был явно взволнован.

Притащив Сахеприс на галерею, Герза, не дожидаясь вопроса со стороны хозяев, принялась объяснять причину своего гнева.

По ее словам, она очень недолго оставалась у матери Марка. Вдова Мария, прежде всего, предложила ей значительную сумму денег с условием, чтобы все семейство певцов немедленно покинуло Александрию. Однако жена Карниса отвечала на это решительным отказом. На угрозу христианки принести на них жалобу в суд она возразила, что ее семья не поет в публичных местах, а для собственного удовольствия занимается музыкой, по праву всех свободных граждан. Когда Мария стала бранить Даду, говоря, будто бы она старается завлечь ее сына, бойкая Герза не осталась у нее в долгу за такую обиду и заметила, что не ее племянница, а сам Марк поступает бесчестно, позоря доброе имя бедной девушки без всякого повода с ее стороны. Мать юноши снова принялась угрожать преследованием по закону, и обе женщины расстались врагами. Карнис с Орфеем поджидали матрону на Канопской улице у дома вдовы Марии. Когда Герза вышла оттуда, все трое немедленно вернулись на корабль.

Здесь их ожидала большая неприятность. Сахеприс передала им, что Дада послала ее домой принести сандалии и неизвестно куда исчезла во время отсутствия служанки. Кроме того, невольница видела Агнию с маленьким братом, украдкой выходивших из дома Порфирия, после чего они бросились бежать по направлению к городу.

Герза не особенно беспокоилась о сбежавшей молодой христианке, но ее пугало исчезновение племянницы, заменявшей им родную дочь. По мнению тетки, она была вовлечена в обман каким-нибудь негодяем, который задумал соблазнить неопытную девочку.

– Я уверена, – прибавила жена Карниса, – что лукавая египетская рабыня устроила это похищение. Конечно, я не хочу ни на кого жаловаться в вашем доме, почтенный Порфирий, – заметила она, – однако мне известно, что здесь есть люди, которым приятно унизить и обидеть мою бедняжку Даду, сведя ее с молокососом Марком...

Все это Герза проговорила в припадке гнева, прерывая свою речь отчаянными рыданиями и не слушая увещаний мужа, крайне сконфуженного ее грубостью и резкими словами.

Дамия внимательно выслушала рассерженную женщину, и когда та намекнула на ее попытку подстрекнуть Даду к кокетству с Марком, старуха только презрительно усмехнулась, слегка пожимая плечами.

Порфирий был крайне возмущен случившимся. Он приказал немедленно справиться у прислуги об исчезновении Агнии, и когда привратник подтвердил этот факт, хозяин дома велел Сахеприс рассказать толком, как было дело, угрожая ей шестью палочными ударами по пяткам за каждое слово лжи.

Египтянка жалобно завыла, услышав такую угрозу, однако Порфирий заставил ее прекратить крики, и она принялась передавать по порядку все, что происходило на корабле с момента ухода Герзы.

Сначала служанка вдалась в пустые подробности, не представлявшие интереса, но когда ей велели поторопиться с рассказом, она несвязно продолжала, запинаясь и путаясь в словах:

– А потом... потом к нам на палубу пришел Константин. Моя прекрасная госпожа принялась с ним шутить и попросила его с головы снять каску. Ей очень захотелось рассмотреть шрам от удара мечом на лбу молодого господина; тогда он снял с себя шлем...

– Это неправда! – прервала Горго.

– Уверяю вас! Сахеприс жалеет свои пятки, госпожа, – возразила рабыня. – Спросите самого префекта, лгу я или нет.

– Она говорит правду, – поспешил заметить Константин. – Отправляясь к отцу на верфь, я увидел, что какая-то девушка уронила с палубы в озеро свой веер, и вытащил его по ее просьбе из воды, а потом собственноручно отдал ей опахало.

– Да, да, это так и было! – воскликнула египтянка. – Прекрасная госпожа взяла у него шлем и попробовала, тяжел ли он, а потом...

– Так по дороге сюда ты забавлялся с белокурой красоткой? – спросила жениха рассерженная Горго. – Как вероломны все мужчины!

Слова девушки звучали гневом и отвращением.

– Горго! – с упреком воскликнул в ответ на это Константин, но его невеста не могла подавить своей досады и с горечью продолжала:

– Ты шутил с приезжей певицей по дороге сюда! Повторяю еще раз: такой поступок непозволительно гадок. Говорят, будто бы люди, неспособные к глубокому чувству, гораздо счастливее других, но что касается меня, я презираю подобное легкомыслие; шутит с одной, а минуту спустя уверяет другую в своей безграничной любви. Какие быстрые переходы! Разве такие поступки могут являться порукой прочного счастья?

Горго иронически засмеялась, но тотчас побледнела и отступила от префекта, пораженная внезапной переменой в его лице.

Глубокий шрам на лбу Константина побагровел, и его голос сделался хриплым и неузнаваемым, когда он отвечал на полученное оскорбление:

– Как тебе не стыдно перетолковывать в дурную сторону самые невинные действия! Если ты скажешь еще слово упрека, то я навсегда уйду с твоих глаз. Моя жизнь зависит от твоей любви, но все-таки я не остановлюсь ни перед чем, когда дело касается моей чести!

Префект судорожно сжимал рукой спинку стула, выпрямившись перед девушкой, как грозный бог войны, и ловя ее взгляд своими гневно сверкающими глазами.

Дамия была не в силах больше сдерживать негодование, кипевшее в ее сердце. Она бросила об пол свой костыль и злобно заметила гостю:

– Ты, кажется, совсем забылся! Как смеешь ты угрожать моей внучке и бранить ее, точно подвластных тебе солдат? Прошу тебя замолчать: мы не испугались твоего сурового вида! В доме свободного александрийского гражданина не смеет командовать ни император, ни консул, ни комес, и здесь каждый обязан соблюдать известные приличия. – Потом, обратившись к Горго, бабушка медленно покачала головой и прибавила: – Ты получила хороший урок, моя голубка! Вот к чему ведет излишняя снисходительность к людям, стоящим ниже нас. Пора тебе взяться за ум и оставить ребяческое малодушие! Поверь мне: в таких случаях, чем скорее, тем лучше.

При этих словах молодой префект, круто повернувшись, начал спускаться по ступенькам галереи, однако Горго бросилась за ним и, схватив его за руку, воскликнула, обращаясь попеременно то к Дамии, то к жениху:

– Он вовсе не виноват, совершенно, не виноват! А тебе, Константин, следует остаться и простить мне мое безрассудство. Если ты меня любишь, милая бабушка, перестань упрекать бедного юношу, потом он объяснит нам, как произошла его встреча с Дадой.

Префект глубоко вздохнул и молча кивнул в знак согласия. Между тем невольница продолжала:

– Когда ушел Константин, явился на корабль Димитрий, и он... но, право, бедная Сахеприс не смеет говорить; пусть господин мой сам расскажет о случившемся.

– За этим дело не станет! – заметил сельский хозяин, не понимавший и половины того, что происходило и говорилось в его присутствии. – Видите ли: мой брат Марк по уши влюбился в хорошенькую Даду, и я вздумал избавить от беды неопытного юношу, взяв всю ответственность на свои плечи. С этой целью я отправился к девушке – теперь мне стыдно подумать о своем поступке, – отправился к ней, предлагая ей сокровища Мидаса, однако бойкая плутовка отделала меня на славу! Клянусь Кастором и Поллуксом, прекрасная Дада заставила непрошенного гостя горько раскаяться в своей наглости. Узнав, что перед моим приходом на корабле побывал Константин, я немного утешился и легко объяснил себе несговорчивость хорошенькой певицы. Бедный бог полей, некрасивый Пан, конечно, не может соперничать с богом войны, сказал я сам себе. Но теперь выяснилось, что Apec1 отвергает Венеру, и, таким образом, чтобы не слишком унизиться в собственных глазах, я должен признать, что веселенькая блондинка оказывается гораздо более добродетельной девушкой, чем я о ней думал. Всякая другая красотка из числа моих знакомых в Александрии непременно соблазнилась бы моими щедрыми подарками и охотно последовала бы за мной хоть в самый ад, тогда как маленькая Дада оскорбилась до слез моим предложением и прогнала меня вон. Клянусь вам, что я научился ее уважать с этой минуты.

– Она дочь моей родной сестры! – прервала Димитрия Герза, так сильно упирая на слове «родной», как будто бы судьба благословила ее целой дюжиной двоюродных сестриц. – Хотя мы и зарабатываем теперь свой хлеб публичным пением, но прежде были обеспеченными людьми. В нынешние тяжелые времена каждый богач легко может обратиться в нищего. Что касается нас, то Карнис не промотал своего состояния, но пожертвовал им ради интересов искусства. Это, конечно, неблагоразумно, но вовсе не предосудительно, и он, пожалуй, готов опять сделать то же, если судьба снова послала бы ему богатство. К сожалению, в обществе не смотрят на то, каким образом человек прожил свое состояние. Кто живет независимо и располагает большими средствами, тому все прощается, того все уважают, а бедняки всегда терпят презрение и насмешки! Мы любим Даду с Агнией, как родных дочерей, отдавая им последние крохи. Карнис трудился, стараясь поставить им голоса, так что даже строгие судьи хвалили впоследствии их пение, а теперь, когда они обе стали уже в силах помогать нам своими заработками...

1Apec – бог войны.

Почтенная матрона залилась слезами. Карнис ласково старался успокоить жену и сказал:

– Мы обойдемся и без них. «Nil desperandum!» [42] – говорит римлянин Гораций. Да ведь к тому же молодые девушки не ящерицы, которые могут пролезть сквозь щели в стене. Я хорошо знаю Александрию и немедленно отправлюсь на их поиски.

– А я помогу вам, старый друг, – заметил Димитрий. – Нам необходимо заглянуть через некоторое время на ипподром. Молодые кутилы, которые любят там собираться, отлично умеют выслеживать красавиц, вроде дочери вашей родной сестры, почтенная матрона. А чернокудрая христианка – я часто наблюдал за ней во время нашего путешествия по морю...

– О эта девушка, без сомнения, отправилась к своим единоверцам! – перебил Порфирий. – Олимпий описал мне, какова она. Я встречал немало подобных ей между здешними христианами. Эти люди готовы пожертвовать всем для спасения своей души. Какое безумие отвергать все удовольствия, все радости жизни! Агния боялась петь в храме Исиды с моей Горго, чтобы не лишиться приготовленного ей места в раю. Я уверен, что такое опасение было причиной ее неожиданного бегства.

– Конечно! У Агнии наверняка не было иного повода! – воскликнул Карнис. – Как будет досадно благородному Олимпию услышать такую неприятную весть, да и я сам, клянусь Аполлоном, давно не был так огорчен, как сегодня! Помните наш разговор на корабле о погребальной песне на острове Пифии? – спросил старый певец, обращаясь к Димитрию. – Мы переложили «Плач Исиды» на этот проникновенный лидийский напев, и как неподражаемо исполняла его прекрасная Горго, вдвоем с моей ученицей Агнией, под аккомпанемент флейты Орфея! Я положительно таял от восторга, слушая их, а послезавтра должен был состояться торжественный праздник в храме Исиды. Наш концерт, наверное, вызвал бы всеобщее воодушевление. Не далее как вчера Агния пела с величайшим удовольствием свою партию, еще сегодня она повторила с начала и до конца дуэт с благородной Горго. Назавтра мы назначили последнюю репетицию, и тогда обе молодые девушки исполнили бы во время торжества капитальную пьесу, достойную славного прошлого древнего святилища.

Константин прислушивался к последним словам Карниса с возрастающей тревогой. Он стоял рядом с любимой девушкой, и пока присутствующие советовались между собой, какие меры следовало предпринять для отыскания беглянки, юноша вполголоса обратился к своей возлюбленной, окинув ее мрачным взглядом:

– Так ты была намерена петь в храме Исиды, и к тому же при участии публичной певицы и странствующего музыканта? – спросил он.

– Да! – смело отвечала Горго.

– А между тем ты еще вчера узнала о моем возвращении? Она утвердительно кивнула головой.

– И, несмотря на это, ты сегодня утром разучивала «жалобу Изиды» с презренной девчонкой?

– Агния не девчонка, подобная той, что играла твоим шлемом! – запальчиво заметила дочь Порфирия, гневно сдвигая темные брови. – Я тебя заранее предупреждала сегодня, что ты еще не можешь считать меня своей. Мы пока служим различным богам.

– Это правда! – воскликнул Константин так громко, что все невольно обернулись в его сторону, а Дамия с досадой пошевелилась в своем кресле.

Тогда юноша постарался овладеть собой, он молча постоял несколько минут, опустив глаза в землю, и, наконец, тихо прошептал:

– Я вытерпел сегодня довольно обид. Советую тебе одуматься, Горго, помни, что я близок к отчаянию!

Префект поклонился молодой девушке, потом сделал общий поклон присутствующим, извиняясь необходимостью идти на службу, и торопливо удалился из дома Порфирия.


ГЛАВА XIII

<p>ГЛАВА XIII</p>

Любители лошадей на ипподроме ничего не знали о том, где находится хорошенькая Дада, потому что она исчезла с корабля в отсутствие своей тетки вовсе не с Марком или с другим представителем легкомысленной александрийской молодежи, как предполагали ее родные.

Побег молодой девушки произошел очень просто. После ухода египетской рабыни, посланной за обувью, на корабль явился Медий, желавший переговорить о делах с престарелым певцом.

Он приехал на осле, и когда юная очаровательница стала упрашивать актера взять ее с собой в город, он охотно согласился исполнить каприз огорченной красавицы.

Старик не терял надежды уговорить Карниса и Герзу, чтобы они позволили своей племяннице принять участие в нескольких спектаклях Посидония. Сомневаясь отчасти в успехе своего ходатайства, он был очень доволен, что Дада сама вызвалась поехать к нему в дом и, кроме того, просила скрыть свое убежище от родных.

Медий был многим обязан ее дяде и хотел отплатить услугой за услугу, вполне уверенный, что пленительная молоденькая певица получит много золота, появившись на театральных подмостках. Хороший заработок Дады мог быстро поправить дела обедневшей семьи, не нанеся никакого ущерба ее нравственности.

Практичный старик советовал девушке взять с собой новую одежду с гирляндами роз и принадлежавшие ей украшения. Его проворные руки аккуратно укладывали в корзину все принадлежности женского туалета, причем он захватил с собой ящичек конфет, несколько апельсинов и два-три граната «для ребятишек», уговаривая в то же время огорченную Даду, чтобы она не беспокоилась относительно обуви. Медий обещал посадить ее на осла, которого он поведет под уздцы. Лицо хорошенькой певицы будет прикрыто покрывалом, а ее босые ножки спрячутся под одеждой. Приехав домой, старик тотчас закажет ей пару самых изящных сандалий у того же мастера, который делает обувь для супруги и дочерей алабарха [43].

Сборы Дады были скоро окончены; готовясь к неожиданному побегу, молодая девушка и ее проворный спутник подняли на корабле невероятную суматоху; второпях они не сразу понимали друг друга, путались в словах и смеялись над своими недоразумениями, так что вся досада юной красавицы рассеялась, как дым. Она весело хохотала, перебегая босиком через улицу, и ловко прыгнула на спину маленького ослика, привязанного к дереву. Медий подал ей корзину, и они отправились в путь. Оживление Дады все увеличивалось; по ее словам, уличные прохожие должны принять беглянку за молоденькую жену противного старика, возвращающуюся с рынка с запасами провизии.

Она с особым удовольствием представляла себе досаду Герзы, которая по возвращении не найдет ее на корабле, несмотря на хитрый маневр с сандалиями.

– Пускай тетка погорюет обо мне! – весело заключила девушка. – Я сердита на своих, потому что все они считают меня ветреной!.. Однако, Медий, я заранее предупреждаю тебя, что мы разойдемся с тобой так же быстро, как и сошлись, если мне не понравится у вас в доме... Зачем мы едем по таким грязным переулкам? Я хочу видеть красивые места Александрии и покататься по главным улицам!

Однако Медий не мог исполнить желания молодой девушки, потому что в более оживленных пунктах города происходил настоящий мятеж, и старик был очень рад, когда ему удалось благополучно привезти очаровательную спутницу к своему жилищу.

Его дом стоял на площади между греческим городом и Ракотисом, кварталом египтян, как раз против церкви Св. Марка. Здесь было достаточно места для семьи Медия, жившего со старушкой женой и овдовевшей дочерью – матерью пятерых детей. Все стены в жилище актера были заставлены или завешены множеством театральных принадлежностей. Дада с любопытством разглядывала эти интересные диковинки и так восхищалась миловидными внуками старика, что они тотчас полюбили молодую ласковую гостью.

В противоположность Даде бедная Агния не так скоро нашла себе пристанище.

Без проводника, с непокрытым лицом и совершенно предоставленная самой себе, она долго бродила с малюткой Папиасом по александрийским улицам.

Единственным желанием девушки было поскорее удалиться от людей, погрязших в языческих заблуждениях.

Молодая христианка знала, что Карнис купил ее за деньги, что она была его собственностью, его вещью. Сама христианская религия повелевала рабу повиноваться своему господину, но Агния трудно мирилась с подчинением чужой воле, и к тому же Карнис имел право располагать ею только до известного предела. Но между тем закон был все-таки на стороне языческого певца, который имел право преследовать молодую христианку, как беглую невольницу.

Это опасение страшно тревожило ее. Боясь попасть в руки стражи, она избегала многолюдных улиц, осторожно пробираясь стороной по узким переулкам.

Агния видела однажды в Антиохии, что беглый раб избавился от своих преследователей, когда ему удалось подойти к статуе императора и коснуться ее рукой. Наверное, в Александрии также находилось изображение Феодосия, но где именно? Одна женщина указала ей дорогу на Канопскую улицу, откуда узким проходом с левой стороны можно было тотчас пройти на большую площадь. Здесь, против здания префектуры, около дворца епископа, стояла новая статуя императора.

При имени епископа Феофила мысли Агнии неожиданно приняли другое направление.

Она чувствовала себя неправой, скрывшись от своих господ, но повиноваться им, последовать с ними в идольское капище и петь хвалу языческим богам было бы тяжким грехом для христианки. Что же, наконец, оставалось ей делать?

Только один человек мог разрешить мучительные сомнения неопытной девушки: пастырь душ в здешнем городе, великий епископ.

Агния также принадлежала к его пастве, и к нему одному могла обратиться за помощью.

Такая мысль мелькнула ей светлым лучом и придала девушке новые силы. Маленький Папиас плакал от усталости и страха, умоляя сестру отвести его поскорее обратно к милой Даде. Агния с тяжелым вздохом прижала мальчика к своей груди, говоря, что они идут к доброму старцу, который им покажет дорогу к родителям.

Но малыш по-прежнему требовал, чтобы его отвели домой, и не хотел слушать никаких увещаний.

Агния с большим трудом довела его до Канопской улицы. Здесь он немного рассеялся при виде конных и пеших солдат, которые старались водворить порядок среди взволновавшейся черни.

Дойдя до переулка, который вел на площадь префектуры, девушка была увлечена общим движением толпы. Вернуться назад оказалось совершенно невозможным, и она только употребляла все усилия, чтобы не потерять в этой давке своего маленького брата. Толчки, дерзкие шутки мужчин, бранные слова, резкие замечания женщин сыпались со всех сторон на испуганную Агнию. Наконец волна народа вынесла ее на площадь.

Тут была невероятная толчея, сопровождаемая дикими криками, сливавшимися в оглушительный гул. Девушка растерялась; она была готова заплакать и упасть на мостовую, беспомощно ломая руки, но в эту минуту перед ее глазами мелькнул большой золотой крест, сиявший над высоким порталом дворца епископа Феофила. Агния мгновенно ободрилась, чувствуя близость спасения.

Однако широкая площадь была запружена народом, как колчан, туго набитый стрелами. Протиснуться вперед оказалось тем более затруднительным, что девять десятых уличной толпы составляли мужчины, дикие лица которых внушали невольный ужас.

Больше всего здесь было монахов, собравшихся сюда по зову епископа из ближайших и дальних монастырей, из уединенных обителей у Красного моря и даже пустынных скитов Верхнего Египта. Голоса этих суровых аскетов сливались в громкие крики: «Долой языческих богов, долой Сераписа!»

Взволнованные лица отшельников, обрамленные всклокоченными волосами, были бледны от волнения, их блуждающие глаза горели огнем; нагота исхудавших и одутловатых тел едва прикрывалась козьими и овечьими шкурами; сморщенная кожа была исполосована шрамами и рубцами от ударов бича, висевшего у каждого на поясе. Некоторые христианские подвижники поражали своей необыкновенной внешностью. Так, у одного из них, прозванного «венценосцем», был надет на голову терновый венок. Монах не снимал его ни днем, ни ночью, желая постоянно испытывать на себе страдания Спасителя. Алые капли крови струились по его лицу, но отшельник не обращал на это ни малейшего внимания. Другой аскет, прозванный в своем монастыре «сосудом елея», опирался на двоих послушников, потому что его высохшие ноги с трудом могли поддерживать страшно раздутое тело. Этот старец уже десять лет питался только сырой тыквой, улитками, кузнечиками и пил одну нильскую воду. Третий монах был скован тяжелой цепью со своим товарищем. Жилищем для них служила пещера в меловых горах близ Ликополиса, и они дали взаимный обет мешать друг другу спать, чтобы удвоить время своего покаяния. Все эти люди чувствовали себя сподвижниками в общей борьбе. Одна мысль, одно пламенное желание руководили ими.

Ревнители христианской веры хотели навсегда уничтожить то, что служило соблазном для целого мира, утверждая между людьми владычество сатаны.

Языческий мир представлялся им мерзкой блудницей, и они хотели сорвать с нее роскошный наряд, обольщавший глупцов, хотели навсегда избавить от языческой прелести человеческий род, испытавший искушение.

«Долой идолов! Долой Сераписа! Долой язычников!» – гремела толпа.

Эти грозные крики отдавались в ушах испуганной Агнии, и ее сердце замирало от невольного страха. Наконец, когда волнение толпы начало принимать угрожающие размеры, на высоком крыльце епископского дома появилась величественная фигура статного пожилого человека; он медленно подошел к перилам и осенил крестом благоговейно склонившийся перед ним народ.

Агния вместе с другими опустилась на колени перед достойным пастырем; девушка поняла, что перед ней находится великий Феофил, но молодая христианка не указала на него крошке Папиасу. Александрийский епископ со своей важной осанкой и серьезным лицом напоминал скорее гордого властелина, чем «доброго ласкового старца», о котором она говорила мальчику.

Как посмеет ничтожная рабыня приблизиться к такому могущественному владыке? Как решится она беспокоить рассказом о своих ничтожных делах повелителя многих тысяч душ?

Но среди его приближенных найдется, наверное, какой-нибудь пресвитер или дьякон, который выслушает ее, когда массы народа немного рассеются, и Агнии удастся дойти до ворот, осененных золотым крестом.

Двадцать раз пыталась уже она подвинуться вперед, но все было напрасно. Большинство монахов с отвращением отталкивали ее от себя, когда девушка хотела протиснуться между ними. Один из них, которому Агния положила руку на плечо, прося его посторониться, разразился бранью и отскочил прочь, как будто ужаленный змеей, в другом месте толпа прижала ее к отшельнику в терновом венце.

– Прочь, женщина! – крикнул тот вне себя от гнева. – Не прикасайся ко мне, наваждение сатаны, приманка дьявола, или я растопчу тебя!

Теснимая со всех сторон напором толпы, Агния поневоле простояла на одном месте несколько часов, которые показались ей невыносимо долгими, но между тем она не чувствовала усталости, поглощенная одним желанием – проникнуть в роскошный дворец под сенью креста и переговорить с каким-нибудь христианским священником.

Солнце прошло уже далеко за полдень, когда внимание плачущего Папиаса было привлечено появлением нового лица на высоком портале префектуры.

То был Цинегий, уполномоченный императора, широкоплечий мужчина среднего роста, с сильно развитым круглым черепом. Сановник, консул и префект всех восточных провинций империи, он не носил шерстяной тоги вельмож Древнего Рима, ниспадавшей живописными складками вокруг торса, но был одет в длинный кафтан из яркой пурпурной парчи, затканной золотым узором. На его плече красовался почетный знак высших чиновников – круглое украшение, состоявшее из особенного толстого плетения художественной работы. Цинегий приветствовал толпу народа снисходительным поклоном. Вслед затем герольд три раза протрубил сигнал, и посланник Феодосия указал собравшимся на стоявшего возле него секретаря, который немедленно развернул длинный свиток.

– Именем императора, умолкните! – раздался его звучный голос, слышный на всем пространстве обширной площади.

Герольд затрубил в четвертый раз, – и толпа замерла, как один человек; только фырканье лошади караульного воина перед зданием префектуры нарушало наступившую тишину.

– Во имя императора! – повторил чиновник, назначенный для чтения императорской грамоты.

Цинегий поклонился, снова указывая сначала на секретаря, а затем на изображения цезаря и его супруги, возвышавшиеся с обеих сторон над позолоченной решеткой портала.

«Феодосий, цезарь, – внятно читал на всю площадь секретарь, – приветствует через своего верного уполномоченного и слугу, Цинегия, население благородного и великого города Александрии. Ему известно, что александрийские граждане твердо и неуклонно исповедуют веру, переданную от начала последователям Христа через верховного апостола Петра; кроме того, цезарю известно, что александрийцы не отступают от истинного учения, установленного откровением Духа Святого, просветившего отцов христианской церкви в Нике [44]. Феодосий, цезарь, который со смирением и гордостью называет себя мечом и щитом, поборником и крепостью единой истинной веры, поздравляет благонамеренных жителей благородного и великого города Александрии с тем, что большинство из них отпало от бесовской ереси Ария, обратившись к истинному никейскому учению. Император извещает своих верноподданных александрийцев через своего верного и благородного служителя Цинегия, что именно это, а никакое иное учение, как в целой империи, так и в Александрии, должно быть признано господствующим. Как во всех владениях Феодосия, так и в Египте всякое учение, противное истинной вере, будет с этих пор преследоваться законом. Таким образом, всякий, кто держится иного учения, проповедует его и старается распространять, должен считаться еретиком и подлежит каре закона».

Секретарь был вынужден остановиться, потому что громкие восторженные крики толпы прерывали его на каждом слове.

И среди этого общего ликования не раздалось ни одного протестующего голоса; да если бы кто и решился на такую смелость, то, наверное, потерпел жестокие побои от возбужденной черни.

Герольд принимался несколько раз подавать сигналы, прежде чем ему удалось водворить тишину. После этого секретарь снова начал читать императорскую грамоту:

«К глубокому прискорбию христианской души нашего цезаря до него дошли слухи о том, что идолопоклонство, так долго ослеплявшее человеческий род, заграждая ему врата Царствия Небесного, по-прежнему имеет свои алтари и храмы в этом благородном и великом городе. Милосердный монарх, проникнутый духом христианской любви и всепрощения, не хочет мстить потомкам нечестивых мучителей за жестокие гонения множества праведников, пострадавших за веру Христову. „Мне отмщение и Я воздам“, – говорит Господь. Помня эти слова Святого Писания, Феодосий, цезарь, повелевает только закрыть все идольские храмы, уничтожить все изображения лживых богов и разрушить их алтари. Всякого, кто осквернит себя кровавой жертвой, кто заколет невинное жертвенное животное, кто переступит порог идольского капища, кто устроит в нем религиозную церемонию или поклонится изображению ложного бога, сделанному человеческими руками; всякого, кто будет молиться в языческом храме, на поле или в городе, следует немедленно подвергнуть уплате пятнадцати фунтов золота, и даже с того, кто знает о подобном преступлении, но не донесет на виновного, следует взыскать точно такой же штраф».

Последние слова уже нельзя было расслышать; восторженные крики потрясли воздух, и толпа на площади всколыхнулась единым порывом.

Звуки трубы герольда не могли заглушить поднявшейся бури голосов, которая все росла, передаваясь из улицы в улицу, охватывая целый город. Она достигла кораблей на море, проникла в палаты богачей, хижины бедняков, донеслась глухим рокотом даже до сторожа, зажигающего по ночам на верхушке маяка сигнальные огни, так что в самое короткое время Александрия узнала о том, что император произнес свой окончательный приговор языческому культу.

Роковое известие домчалось, между прочим, до Серапеума и Мусейона. Оно послужило сигналом восстания александрийскому юношеству, выросшему в принципах языческой мудрости, питавшему свой ум из благородного источника греческой философии и проникнутому горячей любовью ко всему великому и прекрасному, в смысле возвышенных идеалов поэтической Эллады. Эта пылкая молодежь не замедлила собраться на зов своего учителя Олимпия, который снабдил ее заранее приготовленным оружием и выдал новые знамена с изображением Сераписа. Выслушав его напутственное слово, юноши бросились под предводительством грамматика Ореста на площадь префектуры. Они хотели разогнать скопища монахов и заставить Цинегия вернуться к своему императору с известием, что александрийцы-язычники скорее готовы умереть, чем покориться его жестоким требованиям. Сам Олимпий занялся в это время необходимыми приготовлениями к защите Серапеума.

Вооруженная толпа александрийских юношей в живописной одежде древних афинян бодро отправилась в сражение. Защитники старых богов подвигались вперед стройными рядами, под звуки бранной песни Каллина [45], в текст которой, согласно обстоятельствам, были внесены незначительные изменения:

Мужайтесь, юноши, возмездья пробил час: Нас бог войны зовет в кровавое сраженье. Ужели стыд не подавляет вас, Когда вы слышите врагов своих глумленье?

Молодые воины без труда преодолевали все препятствия, встречавшиеся им на пути. Два отряда пехоты заняли Дворцовую улицу, которая прорезывала Брухейон, и хотели загородить дорогу александрийцам, но не могли выдержать их стремительного натиска. Вскоре пестрые знамена язычников показались на Дворцовой улице и, наконец, на самой площади префектуры.

Здесь защитники старины допели заключительные строфы своего воззвания к битве:

Пусть тот, кто покорился без борьбы,Погибнет труса смертию позорной.Но храбрый воин головы покорнойНе склонит под ударами судьбы.Кто, как герой, в сраженье был убит,По смерти будет жить потомству в назиданьеИ имя славное навеки сохранитОтчизна-мать в своем преданье [46].

Окончив пение, статные юноши с тонкими античными чертами, с гирляндами цветов на душистых кудрях, бросились на мрачных аскетов, прикрытых овечьими шкурами, поседевших от строгого поста и суровых подвигов покаяния.

Мускулы греков, развитые гимнастическими упражнениями, блестели на солнце под тонким слоем покрывавшей их благовонной мастики. Христиане твердо выдержали первое нападение противников, которых воодушевляла горячая преданность заветным идеалам; лучший цвет александрийского юношества вступил в открытую борьбу за неограниченную свободу мысли, за интересы искусства и бессмертную красоту, воплощенную в чудных образах эллинской мифологии.

Таким образом, обе враждующие стороны воевали за то, что представляло для них высшее благо, обе были одинаково твердо убеждены в правоте своего дела и готовы пожертвовать жизнью ради его успеха.

Однако их силы были далеко не равны. Язычники имели при себе оружие, тогда как у монахов не было ничего, кроме бича на поясе, и к тому же они привыкли употреблять его только для смирения собственной греховной плоти.

Началась беспорядочная рукопашная битва, к военной песне примешалось пение псалмов.

Здесь падал раненый, там убитый монах или красивый греческий юноша, оглушенный ударом кулака. Суровый отшельник схватился грудь с грудью с молодым ученым, который только вчера прочитал свою первую лекцию о философских доктринах неоплатоников, восхитив своим красноречием внимательных слушателей.

И среди этой дикой сумятицы, криков ярости и стонов окровавленных бойцов, стояла Агния, прижимая к себе малютку-брата. Папиас замер от ужаса, перестав даже плакать.

Девушка старалась только поддержать свои слабеющие силы, она не могла ни двинуться с места, ни молиться.

Ужас туманил ей рассудок, вызывая в груди чувство острой физической боли, расходившейся оттуда по всем нервам.

Безотчетный страх полностью овладел молодой христианкой еще во время чтения цесарского указа, так что она едва наполовину уловила его смысл.

Теперь Агния стояла с закрытыми глазами, не видя и не понимая того, что происходило вокруг, пока громкий топот лошадиных копыт, звуки трубы и еще более усилившиеся крики не вывели ее из этого оцепенения.

Наконец крики начали стихать, и, когда девушка решилась снова открыть глаза, вся площадь совершенно опустела. Только там и тут лежали бездыханные трупы и корчились умирающие, а на Дворцовой улице еще продолжалась битва; однако защитники язычества вскоре отступили перед отрядом конных латников.

Агния вздохнула с облегчением, освобождая головку ребенка из складок своей одежды, в которую Папиас закутался от страха. Но как раз в эту минуту на них бросилась толпа молодых ученых, которые мчались в беспорядочном бегстве через площадь префектуры, преследуемые всадниками.

Несчастная девушка опять закрыла глаза, ожидая, что ее затопчут лошадиными копытами. Один из беглецов наткнулся на Агнию и вышиб у нее из рук маленького брата. Тут она окончательно лишилась чувств; страшная усталость подкосила ей ноги, и девушка с тихим стоном упала на пыльную мостовую. Пешие и конные мчались как раз мимо нее, некоторые лошади перепрыгивали через неподвижное тело бесчувственной Агнии. Она не могла дать себе отчета, сколько времени продолжался ее обморок, но когда опомнилась, то почувствовала, что ее куда-то несут.

Открыв глаза, Агния увидела перед собой лицо воина, который действительно поднял ее с земли, как беспомощного ребенка.

Девушка растерялась от стыда и страха, сделав слабую попытку освободиться. Заметив это, сострадательный юноша немедленно поставил ее на ноги. Она обвела блуждающим взглядом всю площадь и вдруг вскрикнула охрипшим голосом:

– Иисусе Христе, где же мой брат?

Девушка отбросила со лба спутанные волосы, тяжело дыша и озираясь вокруг лихорадочно горевшими глазами.

Агния стояла на прежнем месте у самых ворот префектуры; всадник, одетый в панцирь, держал под уздцы прекрасного коня, по-видимому, принадлежавшего ее избавителю; на земле стонали раненые, и отряд конных латников заграждал Дворцовую улицу длинной двойной шпалерой; между тем маленький Папиас исчез, как будто канул в воду.

– Папиас, мой бедный малютка! – жалобно повторила Агния, и в ее голосе, утратившем свою мелодичность, слышалось такое глубокое страдание, что молодой воин посмотрел на девушку с невольным участием.

– Боже, куда мог деваться ребенок? – продолжала убитая горем сестра.

– Мы поищем малютку, – ласково успокаивал ее воин. – Ты так молода и красива, – прибавил он, – что могло привести тебя на площадь?

– Я шла к епископу, – пробормотала Агния, вспыхнув ярким румянцем и потупив глаза.

– Говоря по правде, ты выбрала недоброе время для своего визита, – заметил молодой человек, который был не кто иной, как префект Константин. Он нашел Агнию, лежавшую без чувств на мостовой, и не захотел доверить ее ни одному из своих подчиненных, потому что нежная красота девушки глубоко тронула его сердце.

– Благодари Бога, что ты счастливо отделалась, – продолжал он. – Однако мне пора вернуться к своему отряду. Тебе известно, где живет епископ?.. Вот его дом; что же касается твоего брата... Но постой! Александрия – твой родной город?

– Нет, господин, – нерешительно отвечала Агния.

– Но все-таки ты здесь живешь у родных или знакомых?

– Нет, господин, нет! Я хотела... мне было нужно... Я уже сказала вам, что шла к епископу...

– Странное дело!.. Во всяком случае, советую тебе попытаться увидеть его! Очень жаль, что мне теперь некогда начать поиски ребенка, но потом, распорядившись служебными делами, я немедленно прикажу своим солдатам и городской страже обыскать все улицы. Сколько лет пропавшему мальчику?

– Ему шестой год.

– У твоего брата такие же черные волосы, как у тебя?

– Нет, господин, – отвечала несчастная девушка, заливаясь слезами, – у моего Папиаса белокурая головка, вся в локонах, и такое хорошенькое личико!

Константин с улыбкой кивнул головой и продолжал:

– Если твоего Папиаса найдут, то куда его привести.

– Не знаю, господин... Я решительно не в силах собраться с мыслями... Впрочем, пусть моего брата доставят прямо к епископу...

– К Феофилу? – с удивлением спросил префект.

– Да, да, к нему, – торопливо заметила Агния. – Или нет, лучше пусть мальчика передадут хоть привратнику епископа.

– Вот это будет гораздо благоразумнее! – сказал Константин.

Он кивнул своему провожатому, намотал гриву лошади себе на руку, прыгнул в седло и ускакал к своему отряду, не слушая робких изъявлений благодарности Агнии.


ГЛАВА XIV

<p>ГЛАВА XIV</p>

В обширном атриуме [47] епископского дворца суетилось множество народа. Священники и монахи ежеминутно входили и выходили с разными поручениями. Христианские вдовы, служившие дьякониссами, перевязывали раненых, стараясь облегчить их страдания, а слуги духовных лиц бережно укладывали больных на носилки для отправки в госпиталь.

Дьякон Евсевий, почтенный наставник Марка, руководил этим делом, наблюдая, чтобы языческие юноши получили одинаковую помощь с христианами.

Перед фронтоном дворца стояли на карауле ветераны двадцать второго легиона, вместо привратника, который в мирное время сторожил у входа.

Агния искала его глазами и, наконец, решилась войти, смешавшись с толпой сестер милосердия и их помощников. Солдаты не обратили на нее внимания.

Жгучая жажда томила девушку, и когда один из страдальцев нетерпеливым жестом оттолкнул поданное ему питье, она собралась с духом и попросила у дьякониссы глоток воды. Ласковая новая старушка немедленно протянула ей чашу с разбавленным вином и спросила, кого она желает видеть.

– Епископа, – отвечала Агния, но тотчас спохватилась и торопливо прибавила: – Мне нужно переговорить с его привратником.

– Вот он, – сказала сестра милосердия, указывая на мужчину исполинского роста, стоявшего в тени у входа в атриум.

Только теперь Агния заметила приближение сумерек. Куда она денется, где найдет убежище, когда настанет ночь?

Холод пробежал по ее спине при мысли об этом. Поблагодарив дьякониссу, девушка подошла к привратнику, прося, чтобы тот прислал ее брата, если ребенок найдется.

– Хорошо, – ласково ответил великан. – Его сейчас уже отправят в сиротский приют «Самарянина», и там ты можешь о нем справиться.

Ободренная приветливыми словами сторожа, молодая христианка стала просить, чтобы тот отвел ее к какому-нибудь священнику. Однако слуга епископа посоветовал Агнии лучше обратиться в одну из церквей, так как все приближенные владыки слишком заняты делом, чтобы обращать внимание на незначительных просителей.

Но девушка продолжала настаивать, и тогда рассерженный привратник велел ей уходить. Как раз в эту минуту к дверям приблизились трое пресвитеров. Агния преодолела свою робость и обратилась к одному из них, почтенному старцу преклонных лет.

– Отец мой, прошу вас, выслушайте меня! – воскликнула она умоляющим тоном. – Я должна переговорить с каким-нибудь пастырем, а этот человек велит мне уйти, потому что все вы слишком заняты делами.

– Неужели он сказал тебе такую грубость? – спросил пресвитер. – Ты настоящий глупец! – с неудовольствием заметил он, обращаясь к привратнику. – Церковь и служители ее не могут отговариваться занятостью, когда дело идет о помощи верующим. До свидания, братья! Что тебе нужно, дитя мое?

– Ах, у меня так тяжело на сердце! – воскликнула Агния, с мольбою протягивая руки. – Я люблю моего Спасителя, но не свободна в своих поступках и не знаю, что мне делать, чтобы избежать тяжкого греха!

– Иди за мной, – сказал старик, направляясь во двор через маленький садик. Отсюда он привел Агнию к боковому входу и поднялся по лестнице в верхний этаж дворца.

Девушка следовала за ним со страхом и надеждой. Она скрестила руки на груди, стараясь молиться, но ей было трудно сосредоточиться на одном предмете. Тревога о пропавшем Папиасе и ожидание предстоящей беседы со священником парализовали ее мысли.

Наконец пресвитер вошел с Агнией в высокую комнату с затворенными ставнями, где ярко горело множество светильников. Несколько мужчин разного возраста сидели здесь на мягких скамьях за письменной работой.

Священник опустился в кресло в отдаленном углу.

– Признайся мне по правде, что с тобой, – сказал он благосклонно, – только передай все в немногих словак: меня ждут очень важные дела.

– Хорошо, господин, – начала Агния. – Мой отец и мать были люди свободные, родом из Августы Треверской. Отец занимал должность сборщика податей на государственной службе...

– Хорошо, хорошо, но относится ли это к делу?

– Да, господин, конечно. Мои родители ревностно исполняли устав христианской церкви, но во время восстания в Антиохии, три года назад, были убиты мятежниками; тогда меня и моего маленького брата – его зовут Папиас...

– Прошу тебя, говори поскорее!

– Тогда нас продали в неволю. Мой хозяин заплатил за нас деньги – я сама это видела, – но с нами не обращались, как с рабами. Между тем теперь эти люди требуют от меня... Видишь ли: они язычники и твердо держатся своей веры...

– И требуют от тебя, чтобы ты тоже служила идолам?

– Да, отец. Это заставило меня бежать от моих господ.

– Ты поступила совершенно правильно.

– Но как же Священное писание повелевает рабу повиноваться господину своему?

– Отец Небесный стоит неизмеримо выше всякого земного владыки. Потому для нас важнее исполнить волю Божию, чем угодить человеку.

Старец говорил с Агнией очень тихо, не желая быть услышанным остальными присутствующими, но последние слова он произнес довольно громко. В эту минуту тяжелый занавес из простого войлока, закрывавший дверь в соседнюю комнату, немного откинулся, и за ним послышался чей-то необыкновенно сильный и звучный голос:

– Ты уже вернулся, Ириней? Это очень кстати: мне нужно переговорить с тобой.

– Сейчас, владыка, – отвечал пресвитер, вставая. – Теперь ты знаешь, в чем состоит твой долг, – прибавил он, обращаясь к Агнии. – Если твой господин насильно вернет тебя к себе и прикажет участвовать в жертвоприношении идолам или заставит идти в языческий храм, то ты имеешь право обратиться ко мне и просить защиты. Запомни хорошенько мое имя: меня зовут Иринеем.

Здесь его речь была прервана приходом нового лица, появившегося из соседней комнаты. Наружность вошедшего была настолько замечательна, что каждый, видевший его хоть один раз, не мог забыть эту полную достоинства осанку и прекрасные черты.

Это был епископ, благословлявший в это утро толпу с высокого портала своего дворца. Агния узнала его и смиренно приблизилась к великому Феофилу, чтобы поцеловать край его одежды.

Он благосклонно принял этот знак глубокого почтения, окинув девушку проницательным взглядом. Смущенная Агния не смела поднять своих глаз на величавого старца, который всевластно царил над сотнями тысяч человеческих сердец.

– О чем просит эта молодая женщина? – спросил Феофил, указывая на нее своей тонкой рукой.

– Она дочь свободных родителей, получивших крещение, – отвечал пресвитер. – Родом из Антиохии. Продана в рабство язычникам; принуждается насильственным образом к идолослужению; бежала от своего господина и теперь сомневается...

– Но ты, конечно, напомнил ей, Кого следует почитать более всего? – прервал епископ. Потом он обернулся к Агнии и спросил: – Почему ты не пошла со своей жалобой к дьякону своей церкви, а явилась к нам?

– Мы недавно прибыли в Александрию, – робко заметила девушка, решаясь, наконец, взглянуть на красивые, как будто изваянные из белого мрамора черты Феофила.

– В таком случае пойди в базилику Марии и причастись там святых тайн, – заметил епископ.

– Теперь как раз начинается торжественная служба, однако... ты вовсе не знаешь города, скрываешься от своего господина, и при этом ты так молода, так... Наступает ночь. Кто даст тебе пристанище?

– Не знаю, – отвечала Агния, глотая слезы.

– Вот истинное мужество, – прошептал Феофил, обращаясь к пресвитеру Иринею. – У нас в Александрии, – прибавил он, продолжая свой разговор с просительницей, – есть немало домов для бесприютных христиан. Один из моих подчиненных сейчас напишет для тебя свидетельство за моей печатью, и ты будешь принята в одну из таких гостиниц, устроенных на средства милосердных богачей. Ты говоришь, что родилась в Антиохии? В таком случае тебе надо обратиться в приют антиохийца Селевка. К какому приходу принадлежали твои родители?

– К приходу Иоанна Крестителя.

– Где проповедует Дамасий? – с живостью спросил владыка.

– Да, святой отец; он был нашим духовником.

– Этот последователь Ария! – воскликнул епископ, гордо выпрямляясь во весь рост и крепко сжав тонкие губы.

Пресвитер всплеснул руками и сурово спросил Агнию:

– И ты, ты сама тоже принадлежишь к еретической секте?

– Мои родители были ариане, – отвечала встревоженная девушка, – и они научили меня молиться богоподобному Христу.

– Довольно! – строго прервал ее Феофил. – Пойдем отсюда, Ириней!

Он кивнул головой пресвитеру, откинул занавес и вышел своей величавой поступью из комнаты.

Агния осталась, как пораженная молнией, она была страшно бледна и дрожала от волнения.

Разве она не настоящая христианка? Разве с ее стороны было грешно исповедовать веру своих родителей?

Служители алтаря только что хотели протянуть ей руку помощи и вдруг отшатнулись от нее, как от язычницы. Неужели такой поступок согласовался с духом милосердия истинных последователей Христа?

Мучительное сомнение во всем, что Агния до сих пор почитала святым и недосягаемо высоким, овладело ее душой. Нет, Искупителю мира, при Его всеобъемлющей благости, не могла быть угодна такая нетерпимость христиан друг к другу.

Девушка была настолько ошеломлена всем случившимся, что не могла больше плакать, и стояла неподвижно в оцепенении на том же самом месте, где ее оставил Феофил.

Наконец грубый голос старшего писца заставил ее вздрогнуть от испуга.

– Уведи отсюда эту женщину, Петубаст! – сказал он своему помощнику.

Молодой египтянин Петубаст был явно обрадован случаю оторваться от работы. Юноша с удовольствием встал со стула, сложил свои письменные принадлежности, откинул со лба черные волосы и заложил себе за ухо, вместо пера, синий цветок. Потом он подошел вприпрыжку к дверям, распахнул их и, смерив Агнию пристальным, беззастенчивым взглядом знатока женских прелестей, с насмешливой почтительностью сказал ей, указывая дорогу: «Прошу покорно!»

Молодая христианка, понурив голову, поспешно вышла из канцелярии епископа. Египтянин последовал за ней; он торопливо захлопнул за собой дверь, схватил девушку за руку и прошептал, лукаво улыбаясь:

– Подожди меня, красавица, внизу, через полчаса я кончу занятия, и мы приятно проведем с тобой вечер.

Агния остановилась и вопросительно посмотрела на своего провожатого, не понимая, что значат его слова, но когда он обнял ее и хотел привлечь к себе, девушка с отвращением оттолкнула дерзкого волокиту и бросилась от него со всех ног. Спустившись с лестницы и пробежав палисадник, она снова попала под высокие своды атриума.

Теперь там было довольно темно и совершенно тихо. Несколько ламп освещало эту обширную галерею с колоннами, и красноватый отблеск одинокого факела отражался на скамьях, поставленных здесь для многочисленных просителей, ежедневно приходивших по делам к епископу.

Измученная до последней крайности, молодая христианка забилась в уголок и закрыла лицо руками. Она сама не могла понять, отчего так неожиданно покинули ее силы: от страха и разочарования или от голода и усталости.

Все раненые в ее отсутствие были отправлены в госпитали. Только одного из них не решались тронуть с места. Он лежал на подстилке между двумя колоннами в некотором отдалении от Агнии, и слабый свет лампады, поставленной на ящик с лекарствами, падал на его бескровное юношески прекрасное лицо.

У изголовья стояла на коленях одна из дьяконисс, всматриваясь в неподвижные черты покойника. Возле самого трупа на каменных плитах лежал престарелый Евсевий, склонив седую голову на грудь юноши.

Глубокая тишина опустевшей галереи нарушалась только тихим рыданием старика и звуками мерных шагов солдат, карауливших дворец Феофила.

Сестра милосердия не прерывала молчания, зная, что набожный дьякон молится в эту минуту о спасении души молодого язычника, отошедшего в вечность без покаяния.

Наконец, Евсевий выпрямился, вытер влажные глаза, поцеловал похолодевшую руку умершего и сказал, указывая на его лицо:

– Так молод, так красив, прекрасное создание Отца Небесного! Еще сегодня утром он был беззаботно весел, как вольный жаворонок, и бедная мать не могла нарадоваться на своего любимца, а теперь... теперь! Сколько надежд, сколько счастья унес этот юноша в свою раннюю могилу! О милосердный Искупитель, Ты сказал, что спасение доступно не только тем, которые признают тебя своим Господом. Ты, проливший божественную кровь свою также и за неверных язычников, спаси от вечной гибели эту юную душу! Пастырь добрый, сжалься над погибшей овцой твоего стада!

В порыве глубокого участия старец поднял руки к небу и несколько секунд смотрел в вышину, всецело поглощенный своей пламенной молитвой. Наконец, он успокоился и сказал:

– Добрая сестра, знаешь ли ты, кто этот убитый? Он был единственным сыном Вереники, вдовы богатого корабельщика Асклепиодора. Бедная осиротевшая мать! Не ранее как вчера она каталась с ним в колеснице по дороге в Марею на четверке собственных лошадей, а сегодня... сегодня! Пойди к ней и осторожно передай ужасную новость. Я охотно отправился бы сам к несчастной женщине, но ведь я – духовное лицо; бедняжке будет слишком тяжело услышать роковое известие от одного из тех, против которых сражался ее сын. Пойди к ней, сестра, передай о случившемся как можно осторожней и постарайся поддержать ее в тяжелую минуту. А когда первый порыв отчаяния немного утихнет, скажи этой одинокой страдалице, чтобы она искала утешения у Того, Кто может исцелить какую угодно сердечную рану; скажи ей, что все мы и каждый, кто верует во Христа, теряют здесь своих близких только на время, чтобы снова встретиться с ними в загробной жизни. Уговори хорошенько мать убитого юноши, но главное – научи ее надеяться. Язычники недаром называют надежду зеленой, потому что она представляет собой обновляющую весну для человеческого сердца. Может быть, и для этой несчастной настанет духовное обновление и радостное утро после непроглядной ночи отчаяния.

Дьяконисса встала с колен и, наклонившись к трупу, запечатлела легкий поцелуй на лбу покойника; она обещала Евсевию исполнить его просьбу и вышла из атриума.

Брат милосердия хотел последовать за ней, как вдруг до него донесся тихий плач. Удивленный дьякон стал прислушиваться, потом грустно покачал седой головой и тихо заметил про себя: «Одному Богу известно, почему наш земной путь усеян столькими терниями!»

Он приблизился к рыдавшей Агнии, которая тотчас поднялась со скамьи, и ласково спросил ее:

– Ты плачешь, милое дитя? Верно, и у тебя сегодня есть близкий умерший?

– Нет! – торопливо отвечала девушка, сделав отрицательный жест рукой.

– Кого же ты ищешь здесь в такой поздний час?

– Решительно никого, – с волнением произнесла молодая христианка. – Для меня все кончено! Боже мой, вероятно, я просидела здесь очень долго? Я хорошо знаю, что мне нельзя здесь оставаться, и сейчас уйду.

– Но разве тебя некому проводить? Агния грустно покачала головой.

Евсевий пристально посмотрел ей в лицо и добавил:

– В таком случае я сам отведу тебя домой. Ты видишь: я стар и к тому же дьякон. Где ты живешь, дитя мое?

– Я, я? – невнятно произнесла девушка и вдруг воскликнула, заливаясь слезами. – Господи, куда же мне, наконец, идти?

– Так у тебя нет никакого пристанища? – продолжал расспрашивать старик. – Доверься мне, дитя, и скажи откровенно, что с тобой; может быть, я буду в состоянии помочь тебе.

– Ты? – с горечью сказала Агния. – Но ведь ты тоже один из пресвитеров александрийского епископа?

– Я дьякон, а Феофил – настоятель нашей церкви, но потому-то именно...

– Нет, – прервала его девушка несколько жестким тоном. – Я никого не хочу обманывать. Мои родители были ариане, и так как я тоже принадлежу к тому же вероисповеданию, то епископ безжалостно и сурово отказал мне в своей помощи.

– Неужели? – заметил старик. – Но тебе следует помнить, что он пастырь множества христианских душ и потому должен всегда иметь в виду главную цель: чистоту христианского учения. Ему некогда вдаваться в мелочи, о которых гораздо приличнее заботиться незначительным людям вроде меня. Я охотно выведу тебя из затруднения. Видишь ли, в чем дело, бедное дитя: сам Христос сказал: «В доме Отца Моего обителей много». Арий только впал в заблуждение, но, тем не менее, он исповедовал веру Христову. Ты не сделала ничего дурного, если твердо держалась того, чему научили тебя родители. Как твое имя?

– Меня зовут Агнией, господин.

– Прекрасное имя! А так как я христианский пастырь, хотя и самый незначительный, то позволь мне предложить тебе приют, бедная беззащитная овечка! Почему ты плачешь? Что привело тебя к Феофилу? Как могло случиться, что ты осталась без пристанища?

Все это было сказано с такой задушевностью, таким отечески-ласковым тоном, что Агния невольно ободрилась и откровенно передала Евсевию свои обстоятельства.

Выслушав девушку, он предложил ей идти к нему в дом, где старушка, жена дьякона, позаботится о бесприютной сироте.

Молодая христианка с радостью согласилась. Выходя из дворца, Евсевий велел привратнику привести к нему маленького Папиаса, если ребенок найдется.

Агния бодро шла по городу за своим новым покровителем, чувствуя полное нравственное облегчение.

Миновав множество улиц и переулков, дьякон остановился перед маленьким садиком.

– Вот мой дом! – заметил он. – Мы рады поделиться с неимущими всем, что имеем, но мы совершенные бедняки. Да и можно ли позволять себе какую-нибудь роскошь, когда другие гибнут от голода и нищеты?

Проходя между цветниками, Евсевий указал на одно дерево.

– Оно принесло в прошлом году триста семь персиков, а все-таки не засохло, – сообщил добродушным тоном хозяин.

Из хижины в глубине сада светил приветливый огонек; при входе в узкие сени старик был встречен странной собакой, которая с радостным визгом принялась ласкаться к своему хозяину. Она скакала на передних лапах, между тем как задняя часть ее туловища беспомощно волочилась по земле, скривившись на один бок.

– Вот мой друг, убогий Лазарь, – весело сказал дьякон. – Я нашел этого несчастного калеку на улице и принес домой. Господь заботится не только о людях, но и о бессловесных тварях своих!

Слова Евсевия звучали так весело и добродушно, что Агния не могла удержаться от улыбки. Вскоре к ним присоединилась хозяйка дома, жена дьякона. Она приняла молодую христианку как нельзя более ласково и приветливо. Бедная девушка была глубоко тронута участием добрых людей, и только тревога о пропавшем брате отравляла ей этот счастливый вечер.

Между тем усталость и изнеможение взяли свое: Агния едва прикоснулась к предложенной пище и вскоре крепко уснула на чистой и опрятной постели, рядом со старушкой Елизаветой.

Старик уступил ей свое место, а сам решил провести ночь на узкой скамье в своей рабочей комнате.

Когда почтенные супруги остались одни, Евсевий рассказал жене о своей встрече и разговоре с Агнией.

– Я принципиально не могу осуждать тех, кто следует учению Ария или принадлежит к иной еретической секте, – заметил он в заключение, – христианская вера спасительна для всякого, если не искажает самого духа учения Христова. Если правда на нашей стороне – в чем я, конечно, вполне уверен, – и Сын Божий единосущен Отцу, то, следовательно, Он беспорочен и Его божественная благость не знает границ. Поэтому Спаситель не может гневаться на тех, кто называет Его только богоподобным; Он не станет наказывать несчастных людей, впавших в заблуждение. Постарайся хорошенько вникнуть в мои слова. Вот я в своей церкви не поднялся выше дьякона; представь же себе, что в наш приход явится какой-нибудь мальчик и назовет меня простым служителем или чем-нибудь в этом роде. Неужели я рассержусь за такую ошибку и стану бранить неразумного ребенка? Конечно, нет. Так и наш Спаситель, Который стоит неизмеримо выше любых человеческих заблуждений, не может отвергать неразумных ариан, потому что и они принадлежат к его стаду. Когда один из подобных еретиков явится на том свете в селения небесные и увидит Христа в Его божественной славе, то он, наверное, падет перед Ним ниц, поглощенный восторгом и мучимый раскаянием. Тогда милосердный Искупитель скажет ему: «Безумец, теперь ты видишь, кто Я. Да простится тебе твое заблуждение!»

– Это непременно будет так! – отвечала Елизавета, согласно кивая Евсевию. – Господь не отверг покаявшейся блудницы и оставил нам в назидание трогательную притчу о милосердном самарянине. Бедная Агния! Вот мы с тобой горевали, что у нас нет дочери, и благое Провидение послало нам эту сироту. Как она кротка и прекрасна! Милосердный Бог услышал наши молитвы и послал нам утешение в старости. Однако ты, вероятно, очень устал? Ложись спать, Евсевий!

– Сейчас иду! – сказал старик, но вдруг он с досадой хлопнул себя по лбу и промолвил: – Боже, ведь я совершенно забыл, что у меня есть еще одно важное дело! Мне необходимо повидаться с Марком. Он совершенно сбился с толку, и если я не переговорю с ним сегодня вечером, то этот юноша совершит какое-нибудь безумство. Я действительно ужасно утомился, но исполнение долга должно стоять превыше всего. Нет, Елизавета, не уговаривай меня остаться дома и отдохнуть! Подай мне лучше плащ: я после найду время для отдыха, а теперь мне надо спешить к бедному огорченному Марку!

Таким образом, несмотря на позднее время и крайнюю усталость, старик немедленно отправился в дом вдовы Марии на Канопской улице.


ГЛАВА XV

<p>ГЛАВА XV</p>

После ухода Константина в доме Порфирия началась кипучая деятельность. К Олимпию приходило уже несколько посланных. Один писец из язычников, служивший у наместника Эвагрия, предупредил своих единомышленников о предстоящем перевороте, так что маститый философ немедленно стал готовиться к решительным действиям.

Хозяин дома велел запрячь лошадей в закрытую колесницу, так называемую «армамаксу», и взял на себя доставку значков и оружия в Серапеум. Кладовая, где хранились эти вещи, была выстроена на собственной земле Порфирия, в египетском квартале Ракотис; здесь был устроен склад лесных материалов. Сараи и запасы строевого леса скрывали небольшое здание от посторонних глаз.

Старый акведук, снабжавший водой жертвенные дворы и подземные помещения храма, предназначенные для религиозных мистерий, проходил как раз рядом с участком Порфирия. Этот водопровод был перестроен в царствование Юлиана, после чего старый подземный канал, прочно выложенный кирпичом, оставался сухим, и через него можно было незамеченным пробраться в Серапеум.

Незадолго перед тем Олимпий распорядился открыть его и вычистить, чтобы он служил для доставки оружия и разных припасов, которые могли понадобиться защитникам святилища.

Порфирий с Олимпием наскоро передавали друг другу свои последние распоряжения. Дамия сидела тут же, внимательно следя за их торопливым разговором и вставляя изредка свои замечания.

Разлука с друзьями была, по-видимому, особенно тяжела для маститого философа перед началом решительной борьбы, исход которой казался ему сомнительным. Когда хозяин дома протянул ему руку на прощание, ученый крепко обнял его и сказал глубоко взволнованным голосом:

– Благодарю тебя, друг, благодарю за многое! Мы жили, как подобает мыслящим людям, и если нам суждено погибнуть, то мы сложим головы во имя блага последующих поколений. И стоит ли жалеть жизнь, если она обращается в невыносимую пытку? Помню, однако, что наша борьба началась при неблагоприятных предзнаменованиях и, судя по всему, она будет проиграна. Для нас, философов, существование по ту сторону могилы не представляет ничего пугающего. Вечный промысел устроил на таких мудрых началах Вселенную и духовный мир человека, что мы, наверное, встретим стройную гармонию и в этой загадочной области, недоступной исследованиям человеческого разума. Мысль о том, что моей душе предстоит освободиться от бремени ее телесной оболочки, каждый раз вызывает во мне чувство глубокой отрады, точно у меня вырастают крылья.

Верховный жрец поднял руки, как будто его душа нетерпеливо рвалась в горнюю страну, и под влиянием религиозного экстаза обратился с горячей мольбой к бессмертным богам, давая торжественные обеты.

Его глубоко прочувствованная речь до того подействовала на слушателей, что сам Порфирий, озабоченный исходом рискованного предприятия, не смел прервать своего маститого наставника и друга.

Взгляд бодрого старика горел юношеским задором, прекрасные черты преобразились и просветлели, а на серебристую бороду падали крупные капли слез... Глаза Дамии и Горго тоже сделались влажными. Заметив это, философ хотел им что-то сказать, но хозяин начал торопить его. Олимпий едва успел поднести к губам дрожащую руку старушки и мимоходом шепнуть опечаленной Горго:

– Ты родилась в смутное время, но под счастливой звездой. Два мира восстают ныне друг на друга, и кто знает, который из них победит. Но что бы ни случилось, желаю тебе, моя дорогая, только одного: будь счастлива!

Ученый удалился, а Порфирий продолжал задумчиво прохаживаться взад и вперед по обширной галерее, и когда его взгляд случайно встретился с испытующим взглядом матери, он тихонько заметил, как будто говоря сам с собой:

– Если он предвидит неминуемое поражение, то кто после того смеет еще надеяться на счастливый исход?

Дамия гордо выпрямилась и воскликнула с жаром:

– Кто смеет надеяться? Я надеюсь, я верю в вашу победу! Неужели все то, чего достигли наши предки: все успехи науки и произведения искусства обречены на гибель? Неужели мрачное суеверие распространится по всей Вселенной и заживо погребет под собой красоту окружающего мира, как поток горячей лавы затопляет города у подножия Везувия? Нет, тысячу раз нет! Может быть, наше выродившееся, трусливое поколение из страха перед грядущим ничтожеством потеряло смелость наслаждаться жизнью и само обрекло себя на гибель, как во времена Девкалиона [48]. Если это действительно так, то нечего жалеть его. Предопределение судьбы все равно должно исполниться, но последователи новой веры все-таки никогда не переделают мир на свой лад. Допустим, что им удастся совершить чудовищное святотатство, что великий Серапис позволит им повергнуть в прах несравненный храм и осквернить его изображение. Пусть все это совершится, но тогда если погибнем мы, то и весь мир не устоит на своих основах, а вместе с разрушенной Вселенной погибнут также и наши противники.

Дамия с мрачной ненавистью сжала кулаки и прибавила, тяжело дыша:

– Я знаю то, что известно немногим... Теперь обнаруживаются неоспоримые предзнаменования грядущего страшного переворота. Мне они хорошо понятны, и я обладаю даром угадывать их таинственный смысл. Древнее предание александрийцев совершенно верно. Каждый ребенок в нашем городе слышит от своей кормилицы и запоминает на всю жизнь, что существование Вселенной тесно связано с неприкосновенностью Серапеума. Если великое святилище будет осквернено святотатственной рукой, если оно будет разрушено, то земля не устоит на своих основах и рассыплется прахом, как сухой комок глины под ударом конского копыта. Это предсказано сотнями оракулов, обозначено положением светил на небесном своде и занесено в книгу судьбы. Пускай безумцы совершают задуманное ими безрассудство! Не будем и мы бояться неизбежного: сладко умереть тому, кто видит своими глазами гибель врага!

Хрипя и задыхаясь от волнения, Дамия беспомощно откинулась на спинку кресла. Горго подбежала к ней, и старая женщина тотчас опомнилась в руках внучки. Едва успев открыть глаза, она с досадой крикнула своему сыну:

– Ты еще здесь? Неужели тебе не дорого время? Друзья, наверное, давно ожидают твоей помощи! Ключ у тебя, а им поскорее нужно оружие.

– Я помню о своем долге, – спокойно отвечал Порфирий. – Пока соберутся юноши, все будет давно готово. Сирус принесет значки, я разошлю гонцов, а потом мы отправимся.

– Гонцов? Но к кому же? – спросила Дамия.

– К Баркасу: под его начальством тысячи ливийских крестьян и рабов; другой посланный пойдет с моими поручениями к египтянину Пахомию, который отыскивает нам союзников между биамитскими рыбаками и земледельцами восточной дельты.

– Знаю, знаю! Я пожертвую в пользу новобранцев двадцать талантов из собственных денег, если они придут сюда вовремя.

– А я готов дать в десять и тридцать раз больше, только бы они оказались сию минуту в городе! – воскликнул Порфирий, в первый раз обнаруживая свои настоящие чувства. – Меня сделали христианином, когда я был еще в колыбели, и мне приходилось до настоящей минуты покорно носить свои цепи, подчиняясь жестокой необходимости, но сегодня я решился покончить с моим малодушием и открыто показать, что я остался верен старым богам. У нас много сторонников, но все-таки мы не можем надеяться на победу, если имперские войска стойко выдержат нашу атаку. Если они окружат Серапеум раньше прибытия Баркаса, тогда все погибло, но если Баркас успеет явиться вовремя, то наше дело может быть еще и выиграно. Монахи не в силах оказать серьезного сопротивления, а на подмогу двум легионам, охраняющим Александрию, присланы только конные латники под начальством нашего Константина.

– Нашего?.. – прохрипела Дамия. – Повтори, что ты сказал, сын мой!.. Ты ошибаешься, он не наш: мы не имеем ничего общего с низким трусом, который раболепствует перед императором!

– Нет, бабушка, Константин глубоко предан нашему семейству, – прервала Горго дрожавшую от гнева матрону. – Вспомни, как он постоянно относился ко всем нам! Конечно, он воин и обязан исполнять свой долг, но все-таки этот юноша искренне любит нашу семью.

– Нашу семью? – с иронической усмешкой заметила Дамия. – Уж не поклялся ли он тебе сегодня утром в любви? Признайся откровенно! И что отвечала ты ему на это? Не советую верить клятвам, которые говорятся на ветер. Я хорошо знаю трусливую душу твоего возлюбленного. За кусочек хлеба и глоток вина из рук христианского священника он готов предать на гибель всех нас, не исключая и тебя!.. Ах, вот явились гонцы.

Порфирий торопливо передал пришедшим юношам свои поручения, потом горячо обнял Горго и напоследок наклонился к матери, чтобы поцеловать ее, чего он уже давно не делал.

Дамия выпустила из рук костыль, обхватила голову сына и долго шептала какие-то слова, похожие то на ласку, то на заклинания.

Оставшись одни, женщины долго сосредоточенно молчали. Дамия сидела, сгорбившись в своем кресле, а Горго задумчиво опустила голову, облокотившись на постамент мраморного бюста Платона. Наконец, Дамия выразила желание, чтобы ее перенесли на женскую половину дома.

Тогда внучка подошла к ней и сказала серьезным тоном:

– Подожди немного, бабушка. Сначала ты должна меня выслушать.

– Выслушать тебя? – удивилась Дамия, пожимая плечами.

– Да, родная. Я всегда была искренна с тобой, но скрывала от тебя только одно, в чем сама не была уверена до сегодняшнего утра. Теперь мне хорошо известно, что я люблю...

– Христианина? – с живостью спросила бабушка, откидывая резким движением темно-зеленый козырек, защищавший ее глаза от света.

– Да, Константина, и потому я не хочу и не должна больше слушать, как ты оскорбляешь его.

– Вот как! – надменно воскликнула Дамия, заливаясь дребезжащим, резким смехом. – В таком случае тебе придется заткнуть уши, моя голубка! Пока я жива...

– Перестань, бабушка, перестань! – перебила Горго. – Не подвергай меня испытанию, которого я не в силах перенести. Эрос поразил меня позднее, чем это случается с другими девушками; он только один раз коснулся моего сердца, но если бы ты знала, как глубока моя рана! Задевая Константина, ты причиняешь мне невыносимые страдания! Право, тебе не следует быть такой безжалостной! Не делай этого больше; прошу тебя, перестань, или я...

– Ну, что же? – спросила Дамия, окидывая внучку испытующим взглядом.

– Или я не переживу этого, родная, а ведь ты не захочешь моей погибели?..

Слова Горго звучали серьезно, но без малейшего раздражения. Они относились к будущему, однако девушка представляла себе союз с любимым человеком как нечто уже совершившееся. Бабушка снова украдкой взглянула на нее и невольно содрогнулась. Горго воодушевляла порыв такой искренней, беззаветной любви, что ее старая воспитательница испытала благоговейный трепет, как будто она находилась в храме, ощущая близость божества.

Внучка напрасно ждала ответа; Дамия упорно молчала. Тогда Горго облокотилась на постамент, приняв свою прежнюю задумчивую позу. Наконец, бабушка подняла свое морщинистое лицо, взглянула ей прямо в глаза и заметила:

– Но что-то будет из всего этого?

– Да, что-то будет? – глухо повторила девушка, грустно качая головой. – Я сама спрашиваю себя о том и не нахожу ответа. Хотя образ Константина ежеминутно стоит передо мной, но между нами столько неодолимых преград! Допустим даже, что мне удастся вырвать из сердца эту роковую страсть, но все-таки я буду свято чтить память любимого человека.

Старуха впала в глубокую задумчивость; ее поблекшие губы механически повторяли последние слова внучки все с увеличивающимися промежутками, пока, наконец, это невнятное бормотание не перешло в едва слышный бессвязный лепет.

Позабыв окружающее, Дамия погрузилась в воспоминания далекого прошлого. Перед ней воскресли давно минувшие дни, когда она со всем пылом юношеского сердца полюбила молодого вольноотпущенника, благородного астронома и философа – своего учителя. Он осмелился просить руки богатой наследницы, и его с позором выгнали из дома за такую дерзость.

Девушку вынудили отказаться от любимого человека и впоследствии, когда она сделалась женой другого, а ее бывший учитель приобрел громкую известность на ученом поприще, Дамия ни разу не дала ему понять, что он не был забыт ею.

Две трети столетия отделяли теперь престарелую мать Порфирия от этих блаженных и вместе с тем злополучных дней. Возлюбленный ее молодости давно умер, а между тем она до настоящей минуты помнила о нем. Образ стоявшей перед ней Горго понемногу стушевался, и Дамия увидела на ее месте самоё себя, какой она была в годы юности. То же самое горе, которое отравило ей жизнь, угрожало теперь ее любимой внучке. Но Дамия носила его в своем сердце десятки лет, как арестант повсюду влачит за собой тяжелые цепи. Страдания Горго не могут быть столь продолжительными, потому что скоро настанет гибель вселенной. Неотвратимая катастрофа приближается медленными, но верными шагами.

Разве неопытные юноши и наскоро собранные отряды сельских жителей могут оказать серьезное сопротивление великолепно обученному и дисциплинированному римскому войску?

Час назад Дамия спорила со своим сыном, сомневавшимся в победе, но теперь ей стало очевидно, что легионы императора развеют в прах единомышленников Олимпия, ливийцев Баркаса и жалких бедняков, собранных по биамитскому прибрежью египтянином Пахомием. Святилище Сераписа не выдержит осады и будет разрушено до основания. Громадные залы осветятся заревом пожара, потолки затрещат, своды обрушатся, и несравненное произведение Бриаксиса, величественная статуя бога будет раздроблена падающими сверху глыбами и скроется в густом облаке пыли. Престарелая мать Порфирия до того ясно представила себе гибель Серапеума, как будто она действительно присутствовала при этой потрясающей катастрофе. Дамия дошла до галлюцинаций. Ей казалось, что изображение великого Сераписа уже ниспровергнуто, и вдруг вся природа подняла дикие вопли, как будто каждая звезда на небосклоне, каждая волна в океане, каждый лист на дереве, былинка в поле, скала на приморском берегу и каждая песчинка в неизмеримой пустыне обрели вдруг голос. Потрясающие стенания Вселенной заглушались такими страшными громовыми ударами, что их не могло выдержать ни одно живое существо.

Небо разверзлось, и из темной расщелины смертоносных туч излились огненные потоки, из недр земли вырывалось разрушительное пламя, взметнувшееся до самого неба. То, что было воздухом, обратилось в огонь и пепел. Серебро и золото, из которых состояли небесные светила, с оглушительным звоном ударялись друг о друга, низвергаясь с высоты; наконец, сам небесный свод упал, погребая под своими обломками разлетевшийся на тысячи кусков земной шар. Пепел, один только летучий серый измельченный пепел наполнял все пространство вселенной. Наконец, поднялся неистовый ураган; его бурные порывы разогнали эти серые тучи, которые мгновенно рассеялись, и ужасное «Ничто» раскрыло свою гигантскую ненасытную пасть; оно всасывало в себя жадными могучими глотками все то, что успело еще уцелеть от разрушения, и на том месте, где был вещественный мир, где обитали боги и людской род, где находились прекрасные создания человеческого гения, осталось только ужасное, леденящее неуловимое «Ничто». И в нем и над ним – но какие же размеры могло иметь «Ничто»? – в холодном, безучастном самодовольстве, за гранью всего действительного, даже за гранью мышления, которое возможно только при существовании многих предметов, господствовало непостижимое единое Начало, признаваемое школой неоплатоников, к которой причисляла себя Дамия.

Эти нарисованные воображением жуткие картины бросали ее в лихорадочный озноб и жар, но она верила, даже заставляла себя верить, что все это непременно совершится. Теперь ее бледные губы явственнее и громче повторяли одно и то же слово: «Ничто».

Горго в недоумении смотрела на бабушку.

«Да что же с ней происходит?» – со страхом спрашивала себя девушка.

Что значит этот блуждающий взгляд, хриплое дыхание, страшное подергивание лицевых мускулов, судорожные движения конечностей? Уж не помешалась ли бабушка от беспокойства за участь сына? Почему она постоянно повторяет ужасное слово «Ничто»?

Испуганная Горго не могла дольше скрывать своего волнения. Она бросилась к Дамии, положила ей руку на плечо и сказала дрожащим, умоляющим тоном:

– Бабушка, родная, очнись, опомнись! Что ты хочешь сказать своим страшным «Ничто»?

Старуха содрогнулась, повела плечами, как будто ей было холодно, и спросила сначала глухо, а потом с оттенком веселости, ужаснувшей Горго:

– «Ничто»? Так, значит, я говорила про «Ничто», моя голубка? Ты умна. «Ничто»? Как оно тебе нравится? Ты также научилась думать, однако сумеешь ли ты ясно определить сущность понятия «Ничто»? Ведь у этого чудовища нет ни головы, ни хвоста, ни зада, ни переда...

– Что значат твои слова, матушка? – спросила Горго с возрастающей тревогой.

– Вот и она тоже не может уловить и понять его, – за» метила Дамия с неопределенной улыбкой. – А между тем Мелампус не далее как вчера говорил мне, что ты понимала его объяснения о конических сечениях не хуже любого ученика высшей школы. Да, душа моя, я сама когда-то занималась математикой, и даже теперь делаю ежедневно множество вычислений в своей обсерватории, но мне до сих пор трудно постичь, что такое математическая точка. Это ничто, а между тем – все-таки нечто. Но великое, последнее «Ничто»! Как нелепо звучит подобное выражение: ведь «Ничто» не может быть ни велико, ни мало; кроме того, оно находится вне времени, не правда ли, голубка. Ни о чем не думать вовсе не трудно каждому из нас, но думать о «Ничто» – на это мы не ухитримся с тобой даже вдвоем. Само первобытное единое Начало не имеет места в «Ничто». Но зачем нам, в сущности, ломать голову? Подождем до завтра или до послезавтра; тогда наступит нечто, что обратит и наши личности, и этот великолепный мир именно в то, чего мы сегодня не в силах постичь. «Ничто» придет; я издали слышу тяжелые шаги бесплотного чудовища. Забавный великан! Он меньше математической точки, о которой мы сейчас говорили, но это не мешает ему быть неизмеримо великим. Да, да, у человеческого ума длинные руки, он может обнять ими даже гигантские вещи, но «Ничто» еще труднее поддается его пониманию, чем «безграничное» и «бесконечное». Мне снилось, будто бы это «Ничто» успело воцариться и открывает свои широкие челюсти, свою беззубую пасть, и проглатывает всех нас в свой желудок, которого у него в действительности нет, – всех нас: меня, тебя, твоего префекта, вместе с этим прекрасным, но ничего уже не стоящим городом, вместе с небом и землей. Подожди еще, постой! Величественное изображение Сераписа еще сияет перед нами, но символ новой веры – крест отбрасывает от себя гигантскую тень; он помрачил солнечный свет уже на целой половине Земли. Император ненавидит наших богов, а Цинегий сумеет осуществить все его желания...

Здесь Дамия была прервана появлением домоправителя, который вне себя от горя прибежал сообщить ужасное известие.

– Мы погибли, погибли! – восклицал он. – Эдикт Феодосия повелевает закрыть все языческие храмы, а конные латники рассеяли нашу дружину!

– Ты видишь, Горго, мое видение сбывается: общее разрушение приближается. Это первые шаги великого «Ничто». Твои конные латники – храброе войско! Они копают большую-большую могилу! В ней найдется место для многих: и для тебя, и для меня, и для них самих вместе с отважным префектом. Позови Аргоса, старик, – добавила она, обращаясь к домоправителю, – вы отнесете меня в гинекей [49], там ты подробно расскажешь мне о случившемся.

Слухи, дошедшие из города, были очень неблагоприятны; оставалась только одна надежда на Олимпия, которому удалось со своими единомышленниками проникнуть через потайной ход в святилище Сераписа и укрепиться в его стенах.

Но Дамия уже не ожидала счастливого исхода начавшейся борьбы. Она равнодушно выслушала страшное известие, между тем как Горго была до глубины души потрясена словами домоправителя. Она любила Константина со всем пылом первой, долго сдерживаемой любви. Девушка с раскаянием теперь вспомнила свою недавнюю вспышку ревности, так жестоко оскорбившую ее возлюбленного. Ей ничего не значило в эту минуту поспешить к нему, унизить свою гордость и попросить прощения. Однако ее удерживала преданность старым богам, которым она ни за что не хотела изменить в этот критический момент. Подобный поступок был бы низким предательством. Если бы Олимпий победил, то Горго могла бы идти к Константину и сказать: «Оставайся сам христианином и позволь мне держаться веры отцов моих или посвяти меня в новое учение». Но теперь ей предстояло сдержать порывы собственного сердца и стоять до конца за проигранное дело. Молодая девушка была истая гречанка; она сознавала это, но все-таки ее глаза сверкнули гордостью при рассказе домоправителя, и Горго ясно представила себе Константина в ту минуту, когда он, бросившись на язычников во главе своего отряда, разогнал их, как стадо робких овец. Она невольно сильнее сочувствовала врагу, чем пострадавшим друзьям. Защитники старых богов представились ей малодушными трусами, тогда как возлюбленный ее сердца воплощал в себе все качества легендарного героя.

Такой разлад в собственной душе заставлял Горго тяжело страдать, но, твердо веря предсказаниям бабушки, она утешила себя мыслью, что скоро все кончится.

Победа непременно достанется христианам благодаря отваге Константина, а между тем, если врагам удастся ниспровергнуть изображение Сераписа, Вселенная не устоит на своих основах, и земля будет разрушена. Горго также хорошо знала, что это единогласно возвестили все оракулы и ученые; она постоянно слышала подтверждение их слов как от своей кормилицы и от рабынь за ткацким станком, так и от почтенных людей, от высокообразованных философов. Но в близком осуществлении этого ужасного пророчества заключался для нее конец всем противоречиям и горькая отрада умереть с любимым человеком.

В сумерки в дом Порфирия пришел мосхосфрагист [50] Сераписа, который ежедневно рассматривал внутренности одного из жертвенных животных по поручению Дамии. Сегодняшние предзнаменования были до такой степени неблагоприятны, что он даже не решился их сообщить.

Дамия заранее предвидела это и потому равнодушно приняла роковую весть, после чего пожелала подняться в обсерваторию для своих астрономических наблюдений.

Горго осталась одна в женской комнате. Из мастерских, смежных с большим залом, до нее доносился мерный стук ткацких станков, за которыми в этот день работало много невольниц.

Но вот неожиданно там все затихло.

Дамия послала сказать из обсерватории, что она освобождает служанок от занятий на целый вечер и даже позволит им отдыхать весь завтрашний день. В обширную комнату, где обычно обедали слуги, было принесено, по ее приказанию, вино, и в таком большом количестве, как в торжественные праздники Диониса.

Гинекей погрузился в глубокую тишину. Здесь на столах лежали цветочные гирлянды, которые Горго с помощью подруг собственноручно приготовила для украшения храма Исиды. Но теперь венки и гирлянды более не понадобятся. По словам домоправителя, высокочтимое святилище богини было заперто и охранялось военным караулом.

Предполагаемая торжественная церемония, конечно, не могла состояться, и молодая девушка отчасти была рада этому, так как ей приходилось участвовать в языческом празднике наперекор желанию Константина; тем не менее, она с невольной грустью думала о милосердной Исиде, в храме которой так часто находила отраду и утешение. Еще маленькой девочкой она срывала с собственных клумб первые цветы, чтобы воткнуть их в землю в святилище богини возле фонтана, откуда брали воду для жертвенных возлияний. Когда родные дарили ей деньги, Горго покупала на них благовонные эссенции, чтобы умастить заветный алтарь, и в минуту скорби всегда находила поддержку в молитве перед мраморным изображением Исиды. Как были великолепны ее празднества, с каким благоговейным восторгом исполняла юная девушка священные гимны на этих церемониях. Все поэтическое и возвышенное, с чем она познакомилась с детства, было связано у нее с Исидой и ее храмом, который обречен теперь на гибель, а прекрасная статуя супруги Осириса, может быть, уже обращена в груду обломков.

Горго были хорошо известны возвышенные идеалы, служившие основанием культа этой богини, но она никогда не думала о них во время молитвы, обращаясь именно к самому изображению, потому что молодая девушка верила в его сверхъестественную силу.

Участь, постигшая храм Исиды, грозила также Серапеуму. Эта мысль пугала Горго. Она привыкла считать святилище этого бога центром Вселенной, центром тяготения, от которого зависело равновесие мировой системы, и сам Серапис, по мнению его почитателей, составлял нераздельное целое со своим жилищем, полным таинственной благодати и могущества.

Все предсказания сивилл [51] и пророчества оракулов должны были оказаться ложью, если бы ниспровержение его статуи осталось безнаказанным и не причинило гибели Вселенной, как порча плотины причиняет наводнение. И как могло быть иначе, судя по тем понятиям о существе бога, которые были переданы Горго ее учителями из неоплатоников?

Не Серапис, а великий, недосягаемый, непостижимый для человеческого разума, недоступный для всего существующего Единый, Который не может вместить никакое пространство, всеблагий, Который вмещает в себе все, что было, есть и будет, – вот Кто, как переполненный сосуд, послужил источником для всего божественного, и от этого избытка произошло возвышенное мышление, чистая мысль, неразлучная с Единым, как неразлучен свет с его источником – солнцем. Эго, одухотворенное мышление, – возникшее тоже до начала времен, в самой вечности, – могло по произволу иметь движение или оставаться в покое; в нем заключалось множество предметов, тогда как Единый составлял одно, совершенно неделимое, и мог оставаться только одним.

Мысль каждого живущего существа исходила из второго начала – из вечного мышления, и эта животворящая и движущая, и мыслящая сила заключала в себе все первообразы одаренных жизнью существ, а также и всех бессмертных богов; но только то были их идеи, их первообразы, а не они сами. И как вечное мышление возникло от единого, так возникла от него, в виде третьего начала, душа Вселенной, двойственная природа которой соприкасается здесь с вечным, высоким мышлением, а там – с низким вещественным миром. Эта мировая душа была небесной Афродитой, которая блаженно парила в чистом сиянии светлого мира идей и все-таки не могла отрешиться от праха вещественного мира, от материи, с которой связаны внешние чувства и где таился зародыш греха.

Головой Сераписа было вечное мышление, в его пространной груди покоилась душа Вселенной и неисчислимое множество первообразов всего созданного. Чувственный мир служил ему подножием. Ему, могучей первобытной силе, стремившейся в высоту к невместимому и непостижимому единому, служили также подвластные силы. Серапис представлял «сумму всего», собрание всего созданного, и в то же время являлся силой, которая вдохновляла и оживляла существующее, предохраняя его от гибели с помощью вечного возрождения. Его могущество поддерживало многосложное здание чувственного и духовного мира в гармоническом порядке. Все, что было оживлено: одушевленная природа и одушевленный человек, было неразлучно связано с Сераписом. Когда он пал, вместе с ним рухнул порядок Вселенной и перестало жить все существующее, потому что этот великий бог был «суммой всего».

Что осталось, было не «Ничто», о котором говорила престарелая Дамия, – то был единый, холодный, невещественный, непостижимый единый.

С низвержением Сераписа был разрушен мир, и, может быть, недосягаемое начало пожелает из своего изобилия вызвать к жизни иной мир, предназначив его для новых будущих существ, не имеющих ничего общего с настоящим человеческим родом.

Эти размышления Горго были прерваны громким шумом, доносившимся из отдаленных комнат прислуги до самого гинекея. Девушка подумала, что Дамия слишком щедро угостила рабов вином. Но нет! Под влиянием даров Диониса они имели привычку предаваться разнузданному веселью, а эти звуки вовсе не походили на веселое пение.

Горго стала прислушиваться: из помещения невольников раздавались жалобные вопли и стоны. Наверное, случилось что-нибудь ужасное. Не погиб ли отец?

Встревоженная девушка бросилась через двор в помещение прислуги.

Черные и белые рабы метались здесь из угла в угол, как безумные. Женщины растрепали волосы, падавшие им на глаза, и с громким воем били себя в грудь; мужчины сидели, понурив голову, над нетронутыми кружками вина и тихонько плакали. Что случилось с ними, какой удар разразился над семьей Порфирия?

Горго кликнула свою кормилицу, и та передала ей следующее. Жрец, приходивший к Дамии, сообщил, что римские солдаты собрались вокруг Серапеума, так как император приказал префекту восточных областей разрушить храм царя богов. Сегодня или завтра свершится неслыханное осквернение святыни. Жрец велел им молиться и приносить покаяния в грехах, потому что при гибели самого священного из святилищ вся Земля будет низринута в бездну. Внутренности жертвенного животного, присланного Дамией, оказались черными, как бы перегоревшими и обугленными, а из груди бога вырвался жалобный, потрясающий стон. Колонны в большом гипостиле [52] поколебались, а трое церберов у ног Сераписа разинули пасти.

Горго молча слушала слова старухи и сказала только:

– Пусть эти несчастные оплакивают свою участь!


ГЛАВА XVI

<p>ГЛАВА XVI</p>

Дада не заметила, как прошел день в доме Медия. Она провела более часа за рассматриванием театральных костюмов и различных сценических принадлежностей; потом играла с внучатами старика, которые были очень милы и ласковы. Шутки и песенки молодой девушки, давно наскучившие Папиасу, приводили их в восторг, вызывая у детей шумные проявления веселости.

Кроме того, Даде было очень интересно ближе познакомиться с семейной жизнью певца, так как он жаловался Карнису и Герзе на сварливый характер жены и выставлял себя жертвой семейных неурядиц. Медий принадлежал к числу людей, которые, прельщаясь дешевизной, готовы без надобности покупать все, что попадется им под руку. Сегодня утром он случайно пришел на аукцион близ гавани Киботуса и приобрел громадную бочку соленых сельдей, по его словам, «совершенно за бесценок». Когда его покупка была доставлена по назначению, жена Медия ужасно рассердилась. Ее гнев сначала обрушился на неповинного извозчика, а потом на мужа.

– Мы, наверное, в целое столетие не уничтожим такого запаса рыбы! – кричала она на всю улицу.

Сконфуженный Медий, возражая жене, старался доказать ошибочность ее мнения и в то же время уверял, что употребление в пищу сельди способствует необыкновенному долголетию.

Супружеский спор забавлял Даду гораздо сильнее, чем покрытые числами и кабалистическими знаками дощечки, цилиндры и шары, которыми старался заинтересовать ее Медий. В ту минуту, когда он с особенным жаром объяснял девушке их значение, она убежала от него и представила перед детьми, как подергивает мордочкой кролик, обнюхивая капустный лист и шевеля ушами.

Известие о новом эдикте императора и мятеже на площади префектуры дошло, наконец, до Медия. Он очень перепугался и поспешил в город. Вернувшись к вечеру, старик был сам не свой. Наверное, ему сообщили что-нибудь ужасное, потому что он поражал своей бледностью и растерянным видом.

Актер то ходил взад и вперед по комнате, охая и ломая руки, то бросался на постель, устремляя кверху встревоженный взгляд, то выбегал в атриум, исподтишка посматривая оттуда на улицу. Присутствие Дады, видимо, стесняло его; чуткая девушка тотчас поняла это и сказала без обиняков, что ей самой хочется вернуться к своим.

– Делай, как знаешь, – отвечал, пожимая плечами, Медий. – Я не гоню тебя и не удерживаю.

До сих пор жена старика не обращала внимания на его беспокойство, потому что он имел привычку падать духом и метаться из угла в угол, как угорелый, при малейшей неудаче; но теперь она заметила в нем что-то особенное и тотчас пристала к нему с расспросами.

– Я только боялся преждевременно напугать вас, – отвечал ей Медий, – но все равно вы должны узнать, в чем дело. Цинегий послан сюда с тем, чтобы разрушить Серапеум, а вы хорошо знаете сами, чем это кончится. Сегодня, – прибавил он, – мы еще живы и здоровы, тогда как завтра все будет кончено: земля поглотит наше жилище вместе с нами.

Слова старика упали на восприимчивую почву. Его жена и дочь невероятно перепугались. Медий до того увлекся своей ролью пророка, что начал рисовать самыми яркими красками ожидающие их бедствия. Женщины сначала рыдали, потом принялись громко выть. Старый певец не уступал им в малодушии. Собственные красноречивые описания предстоящей гибели сильно расстроили его. Медий, не шутя, считал себя замечательным мудрецом и любил повторять, что религия выдумана жрецами ради их собственной выгоды. Но теперь он забыл все это и набожно шептал молитвы, а когда жена попросила у него позволения сообща с соседями принеси в жертву черного ягненка, старик беспрекословно дал ей денег.

В эту ночь никто не мог заснуть. Дада скучала по родным. Если слова Медия не пустая выдумка, говорила она себе, то ей тысячу раз приятнее погибнуть заодно со своими близкими, чем с чужими людьми, которые внушали девушке безотчетное недоверие. На следующее утро молодая певица откровенно сказала старику, что ей хочется домой; Медий тотчас собрался проводить ее к Карнису.

При настоящих обстоятельствах ему нечего было и думать об осуществлении своего плана. Он служил у знаменитого магика и заклинателя духов Посидония, к которому приходила половина жителей Александрии, без различия вероисповедания, для того чтобы вызывать души умерших, вопрошать богов и демонов. Посидоний давал волшебные амулеты, служившие средством внушить к себе любовь или избавиться от козней врагов; он учил искусству делаться невидимкой и предсказывал будущее.

Для первого дебюта Дады ей предстояло явиться перед одной почтенной александрийской матроной в виде светлого призрака ее умершей молоденькой дочери, однако беспорядки в городе заставили эту богатую женщину отправиться вчера в свое отдаленное поместье. Другие посетители Посидония также едва ли решатся ввиду тревожного времени ходить ночью по улицам: обеспеченные люди – народ трусливый и нерешительный. Кроме того, император издал новый строжайший эдикт против колдовства, так что Посидоний счел за лучшее прекратить свои магические сеансы.

Таким образом, участие Дады в его представлениях становилось ненужным, но хитрый Медий скрывал от девушки истину, делая вид, что он уступает ее просьбе только из боязни причинить беспокойство своему другу Карнису.

Стояло безоблачное жаркое утро, и в городе почти с самого рассвета наблюдалась беспокойная суета. Страх, любопытство и негодование отражалось на всех лицах. Старому певцу удалось, однако, беспрепятственно дойти до храма Исиды у Мареотийского озера. Ворота святилища были заколочены и охранялись стражей, хотя это и не помешало громадной толпе народа собраться возле храма с южной и западной стороны. Многие из собравшихся в ожидании неминуемой катастрофы провели здесь в молитвах целую ночь. Теперь они стояли группами на коленях, рыдая и произнося проклятья и угрозы или понурив головы с тупой покорностью отчаяния.

Эта сцена производила удручающее впечатление и сильно подействовала как на Медия, так и на Даду, которая, идя домой, гораздо больше боялась брани своей тетки, чем предстоящего разрушения Вселенной.

Спутник молодой девушки, громко стеная, бросился на колени и принудил Даду последовать его примеру, так как в эту минуту на каменной ограде, окружавшей капище, появился один из жрецов богини. Подняв над головой священный систрум [53] Исиды, он сначала невнятно произносил молитвы и заклинания, а потом обратился к присутствующим.

Жрец был маленьким полным человечком. Обливаясь потом под лучами палящего солнца, толстяк рисовал перед своими слушателями картину неслыханных бедствий, которым предстояло неминуемо разразиться над Александрией и ее жителями.

Оратор произносил свою напыщенную речь крикливым, неприятным голосом, ежеминутно вытирая вспотевшее лицо своей жреческой одеждой из белого полотна, задыхаясь от томления и широко разевая рот, как вытянутая из воды рыба.

Но собравшаяся толпа не замечала этих подробностей, вполне разделяя ненависть к христианам, которой были проникнуты жрецы, и страх перед близкой катастрофой. Только одна Дада становилась тем веселее, чем больше смотрела на забавную фигуру проповедника. Солнце так приветливо светило с небес, а рядом со жрецом, на верху каменной ограды, ворковала пара голубей. Сердце молодой девушки билось теперь безотчетной радостью, как будто возле нее не было никакого горя, и окружающий мир, который, по словам оратора, был полон ужасных бедствий, казался ей, напротив, бесконечно прекрасным. Дада была убеждена, что земля не могла представлять такой картины невозмутимого спокойствия накануне своего разрушения, и девушка никак не допускала мысли, чтобы смешной крикун, неистово жестикулирующий на церковной ограде, знал намерения бессмертных богов лучше, чем другие люди. Самоуверенный тон потешного толстяка внушал ей крайнее недоверие, так что молодая певица отнеслась очень скептически к его пугающим предсказаниям. К довершению соблазна за спиной оратора неожиданно показалось несколько блестящих шлемов, и две сильные руки бесцеремонно стащили его за толстые икры во внутренний двор святилища. Дада была готова разразиться хохотом, она кусала губы и старалась не смотреть на Медия.

К счастью, в эту минуту раздался звук трубы; отряд воинов двадцать второго легиона сомкнутым строем двинулся на толпу и заставил ее рассеяться.

Старый певец побежал от солдат одним из первых. Дада не отставала от него. Хотя она и боялась строгого выговора от своих домашних, но все-таки хотела поскорее с ними увидеться.

До сих пор девушка не знала, какие тесные узы связывали ее с родными. Она собиралась терпеливо выслушать все упреки тетки, потому что самые обидные слова Герзы казались ей теперь несравненно приятнее льстивых речей лицемерного Медия. Дада заранее представляла себе свидание с каждым членом своей семьи, не исключая Агнии и Папиаса, как будто разлука с ними длилась целые годы.

Они пришли уже на корабельную верфь, отделявшуюся от рощи Исиды только неширокой улицей, и, наконец, приблизились к барке Порфирия. Девушка сняла с себя покрывало и махнула рукой, но никто не ответил на ее приветствие. Вероятно, Карнис отправился с семейством в дом своего покровителя. Работники сняли даже доску, соединявшую судно с берегом. Оглянувшись вокруг, Дада увидела домоправителя, шедшего с верфи в дом Порфирия. Она тотчас бросилась за ним и догнала его прежде, чем тот успел скрыться в воротах.

Старик был очень рад увидеть девушку и сообщил ей, что его престарелая госпожа обещала Герзе взять к себе в дом ее племянницу, если она отыщется.

Но Дада была также по-своему горда. Она не чувствовала расположения ни к Горго, ни к Дамии, так что, когда Медий, кряхтя, догнал ее, молоденькая девушка уже успела очень решительно отказаться от приглашения матери Порфирия.

Карнис, по словам домоправителя, пошел вместе с сыном в осажденный Серапеум, и его жена также последовала за ними в числе других женщин, взявших на себя обязанность готовить пищу для защитников святилища и ухаживать за ранеными.

Слушая эти известия, Дада грустно смотрела на опустевший корабль, тихо качавшийся на волнах Мареотийского озера.

Ей сильно хотелось присоединиться к своим в осажденном храме, но каким образом могла она к ним попасть и быть полезной при таких исключительных обстоятельствах? Девушка отнюдь не была героиней, и ей делалось дурно при виде крови. Поэтому Даде оставалось только вернуться к Медию.

Певец дал ей достаточно времени на размышление, удалившись с домоправителем под тень высокой сикоморы, где они рассуждали о том, что гибель Вселенной неизбежна, если статуя Сераписа и его храм будут уничтожены врагами.

Увлекшись своей беседой, старики забыли о девушке, которая присела отдохнуть на опрокинутую колонну с изображением Гермеса, валявшуюся на краю дороги. Подвижная и здоровая натура Дады была не способна к мечтательности среди белого дня, но душевное волнение и ходьба утомили ее, и она вскоре погрузилась в легкую дремоту.

Как только голова Дады склонялась на грудь, ей мерещилось страшное падение Серапеума; но как только она снова выпрямлялась, то приходила к осознанию грустной действительности, страдая от невыносимого зноя и от мысли, что она разлучена со своими близкими. Наконец усталые глаза молодой девушки совершенно сомкнулись. Она сидела на открытом месте, прямо под лучами знойного полуденного солнца. Сначала ей казалось, будто ее окутало светлое пурпурное облако, потом из этого прозрачного тумана понемногу выделялись черты прекрасного юноши. Дада узнала в нем Марка, он подошел к изображению Сераписа, снял с его головы модиус [54], хлебную меру, которую девушка видела на каждой статуе этого бога и подал ей. Модиус был наполнен фиалками, лилиями и розами; она обрадовалась цветам, и, когда они были поставлены перед ней, Дада искренне поблагодарила Марка. Тогда юноша спокойно и дружелюбно протянул ей руки; она сделала то же самое, чувствуя себя взволнованной и счастливой под взглядом кротких глаз, часто привлекавших ее внимание во время путешествия по морю. Молодая певица хотела что-то сказать, но не могла. Она беззаботно смотрела на яркое пламя, охватившее статую бога и обширную галерею, в которой она стояла. К этому светлому и приятному огню не примешивалось ни малейшего дыма, однако он был так ярок, что заставил девушку поднести руку к глазам. Дада вздохнула и проснулась; перед ней стоял Медий, который торопил свою спутницу идти скорее домой.

Она повиновалась, молча слушая его рассуждения о том, что Карнису и Орфею ни за что несдобровать, если они попадутся живыми в руки римских воинов.

Подавленная своим горем, Дада проходила, понурив голову, мимо корабельной верфи. Здесь было тихо и безлюдно. Старый Клеменс не показывался из своего дома, работники не хлопотали вокруг строящихся кораблей, и окрестное молчание не нарушалось звучными ударами молота. Как только девушка и ее спутник поравнялись с переулком, отделявшим мастерские от храма Исиды, они увидели шедшего к ним навстречу пожилого человека, который вел за руку маленького мальчика. Заметив Даду, ребенок громко назвал ее по имени, вырвался от своего провожатого и с радостным криком подбежал к девушке.

Неожиданная встреча с маленьким Папиасом взволновала и растрогала ее до слез. Малыш крепко обнял свою любимицу с изъявлениями самого искреннего ребяческого восторга. Его невинные ласки заставили Даду немедленно забыть свою печаль и обратиться в прежнюю веселую резвушку.

Она осыпала вопросами человека, приведшего Папиаса. Приветливый старик охотно сообщил ей, что он вчера вечером встретил мальчика в слезах на углу одной из улиц и привел его к себе. Ему удалось с трудом добиться от ребенка, что его родные помещались на барке возле корабельной верфи. Несмотря на смятение в городе, покровитель Папиаса поспешил на другой же день отправиться на розыски людей, потерявших малютку, зная, что они должны быть встревожены его исчезновением.

Дада горячо поблагодарила отзывчивого ремесленника. Видя, что ребенок и молодая девушка так обрадовались друг другу, старик был очень доволен и весело пошел своей дорогой.

Медий не сказал ни слова в продолжение этой сцены и только внимательно всматривался в черты миловидного мальчика. «Если мир устоит на своих основах, – соображал он, – то такая парочка, как Папиас и Дада, помогут мне устроить выгодное дельце». Между тем молодая девушка принялась умолять его взять с собой ее маленького любимца. Хитрый старик начал отговариваться теснотой своего жилища и скудостью средств. Тогда его спутница, недолго думая, предложила ему свои золотые застежки в уплату за их содержание.

На обратном пути Дада ежеминутно с любовью посматривала на мальчика. Теперь она больше не чувствовала себя одинокой, потому что этот ребенок стал связующим звеном между нею и ее близкими.


ГЛАВА XVII

<p>ГЛАВА XVII</p>

Во время землетрясений и разрушительных гроз жена и дочь Медия имели обыкновение приносить в жертву Зевсу черного ягненка. То же самое сделали они теперь вместе со своими соседями, стараясь, однако, скрыть этот религиозный обряд, потому что запрещавший идолопоклонство имперский эдикт немедленно вошел в законную силу. Наслушавшись разговоров о предстоящих событиях, семейство старого актера окончательно убедилось в том, что гибель Вселенной неизбежна.

Когда наступили сумерки, старик поспешил зарыть в землю свои деньги. У него явилась какая-то странная уверенность, что он один спасется от общей катастрофы.

Взрослые и дети расположились спать под открытым небом. Весенняя ночь была тепла, и каждый боялся погибнуть под обломками собственного жилища, если наступит катастрофа. Следующий день был еще более удушлив и зноен. Домашние Медия жались один возле другого под жидкой тенью пальмы и фигового дерева, единственных крупных растений в его миниатюрном саду.

Но сам хозяин не оставался ни минуты в покое, несмотря на сильнейшую жару. Он уже несколько раз бегал в город и торопливо возвращался домой, чтобы еще более усилить беспокойство своей семьи, сообщая жене и дочери разные ужасы, о которых ему передавали словоохотливые знакомые.

Совершенно сбитый с толку всем виденным и слышанным, Медий вел себя, как сумасшедший. На него попеременно нападали то пароксизмы нежности к своим близким, то порывы необузданного бешенства. Хозяйка дома не уступала ему в малодушии. Настояв на том, чтобы муж и дети умастили благовониями домашний алтарь, она тут же принималась богохульствовать. Узнав, что имперские полки окружили Серапеум, вздорная женщина надругалась над изящными изображениями богов, а минуту спустя дала обет принести новую жертву бессмертным. Одним словом, в доме происходила невообразимая сумятица, и чем выше поднималось палящее солнце, тем невыносимее становились душевные и телесные страдания каждого. Обе рабыни, служившие Медию, отказались готовить обед, потому что для этого приходилось оставаться под крышей, а они с минуты на минуту ожидали разрушения дома. Вся семья кое-как утолила голод хлебом, сыром и плодами.

Дада не могла скрыть своей досады и каждый раз с сомнением покачивала головой, когда одна из женщин уверяла, будто бы чувствует подземные удары или слышит отдаленные раскаты грома. Девушка сама не могла объяснить, почему она не разделяет общего беспокойства, несмотря на свою природную робость. Ей было искренне жаль томившихся напрасным страхом женщин и детей.

Между тем в семействе актера никто не обращал на нее ни малейшего внимания. Бедной Даде стало невыносимо скучно, так что ее обычная веселость понемногу начала сменяться унынием. Сверх того, нестерпимый зной африканского солнца действовал на девушку удручающим образом. Наконец, после полудня, она вздумала выйти из сада и стала отыскивать глазами Папиаса. Мальчик сидел в огороде, наблюдая за толпами народа, стремившегося в церковь Св. Марка. Дада присоединилась к ребенку. Вскоре из открытых дверей христианского храма донеслось хоровое пение.

Она жадно ловила мелодичные звуки; потом, когда они замолкли, девушка вытерла своим пеплосом вспотевший лоб малютки и сказала ему, указывая на церковь:

– В этом здании, должно быть, прохладно!

– Конечно, – отвечал мальчик. – В церквах никогда не бывает жарко. Знаешь что, Дада? Давай отправимся туда.

Эта мысль понравилась молодой девушке, которая очень желала побывать в одной из христианских церквей, куда ходила ее любимая подруга Агния. Даде хотелось также попробовать петь христианские молитвы или, по крайней мере, послушать хоровое пение.

– Пойдем! – сказала она Папиасу, направляясь в опустевший дом, чтобы пробраться оттуда через атриум на улицу.

Медий заметил ее уход, но не подумал удерживать молодую девушку, поскольку им овладело тупое равнодушие ко всему на свете.

Какой-нибудь час тому назад старый актер строил планы на будущее, рассчитывая улучшить свои материальные средства с помощью Дады и Папиаса, которых он хотел подготовить к сценическим представлениям; но теперь все это казалось ему неосуществимым ввиду приближавшейся неминуемой катастрофы.

Несколько минут спустя молодая девушка дошла до церкви Св. Марка, являвшейся древнейшим христианским храмом в Александрии. Здание состояло из притвора, так называемого нартекса, и самой церкви, продолговатого зала с плоским потолком, выложенным квадратами из потемневшего дерева. Двойной ряд колонн поддерживал крышу, а прозрачная решетка разделяла церковь на две части. У задней стены с одного края было устроено возвышение, где стоял стол, возле него по кругу размещались стулья. В самой середине, с той же стороны, было оставлено свободное пространство, которое отличалось высотой потолка и художественной работой. В данную минуту здесь никого не было, но по церкви расхаживали почтенные дьяконы в парчовых таларах [55]. В центре преддверия, возле маленького фонтана, толпились кающиеся. Истерзанные спины и унылые лица придавали им необыкновенно жалкий вид. Они внушили Даде еще больше сострадания, чем те напуганные люди, которых она видела вчера у храма Исиды.

Ей захотелось вернуться обратно, но Папиас тащил девушку вперед. Войдя через высокую дверь в саму церковь, она с облегчением перевела дух и почувствовала себя особенно хорошо. Здесь было немного молельщиков; приятная прохлада и мягкий полусвет действовали живительным образом на истомленное тело.

Тонкий запах ладана и тихое пение молящихся расположили душу девушки к невольному благоговению, а когда они сели на одну из скамеек, то ей показалось, что здесь она вполне ограждена от всякой опасности.

Церковь Св. Марка походила на мирный уголок, и, по мнению Дады, во всей Александрии едва ли было другое место, где бы человек мог так спокойно отдохнуть, как здесь.

Некоторое время, забыв все на свете, она наслаждалась прохладой, миром, благовонием ладана и пением, как вдруг ее заинтересовал разговор двух женщин, сидевших поблизости на церковной скамейке.

Одна из них, с ребенком на руках, прошептала другой:

– Почему ты сидишь здесь вместе с некрещеными, Анна, и что делается у тебя дома?

– Я не могу долго оставаться в церкви, – отвечала другая, – и мне решительно все равно, где сидеть. Отсюда, по крайней мере, можно выйти, не мешая другим. Врач сказал, что сегодня наступит кризис, и мне ужасно захотелось помолиться.

– Вот и прекрасно; оставайся здесь, а я пойду к вам в дом и присмотрю за ребенком. Мой муж подождет меня немного.

– Благодарю за готовность услужить; за моим мальчиком ухаживает Катерина, и я вполне могу на нее положиться.

– Тогда давай хоть помолимся вместе за милого крошку!

Дада не пропустила ни единого слова из разговора двух матерей. Женщина, пришедшая в церковь просить у Бога облегчения своему страждущему ребенку, отличалась особенно приятным лицом. Видя, как обе христианки склонили головы и, скрестив руки, неподвижно сидели с опущенными глазами, она сказала сама себе: «Теперь они молятся за больного мальчика». При этом девушка невольно последовала их примеру и тихонько прошептала: «Бессмертные боги или Ты, христианский Бог, повелевающий жизнью и смертью, исцели маленького сына этой бедной женщины. Когда я опять вернусь к своим, то принесу тебе в жертву сладкое кушанье или петуха, потому что ягненок стоит очень дорого».

При этом молоденькой язычнице казалось, что ей внимает какой-то добрый дух, и она с непонятным удовольствием несколько раз повторила свою молитву.

Между тем к ее скамейке подошел жалкий слепец. Он тихонько опустился на колени; у его ног легла собака, служившая ему поводырем. Она была привязана на веревочку, и никто не думал гнать ее из храма. Старик громко и благоговейно вторил псалму, который начали петь другие; хотя голос его утратил свою звучность, но исполнение было безупречным. Даде очень понравилось церковное христианское пение. Правда, она понимала только наполовину текст псалма, но ей удалось тотчас уловить его простую мелодию.

Маленький Папиас пел вместе с другими, и девушка присоединилась к ним сначала робко и едва слышно, потом все смелее, пока, наконец, ее серебристый голос не зазвенел на всю церковь.

Она испытывала в эту минуту глубокое отрадное чувство, как будто достигла тихой пристани после бурного плавания. Во время пения ей пришло в голову осмотреться вокруг, чтобы узнать, дошла ли сюда роковая весть о предстоящей гибели мира. Однако Даде было трудно решить этот вопрос. И здесь на некоторых лицах отражалась глубокая тревога, уныние или мольба о помощи, но в христианском храме никто не поднимал громкого вопля, как вчера в капище Исиды, и большинство собравшихся мужчин и женщин пели и молились в спокойном благоговении. Тут не было ни одного из тех суровых аскетов, которые пугали своим видом девушку в ксенодохиуме Марии и на улице. Монахи и отшельники отдали свою незначительную силу и громадный энтузиазм в распоряжение воинствующей церкви.

Божественная служба в храме Св. Марка была назначена в такой неурочный час дьяконом Евсевием. Почтенному старцу захотелось успокоить тех из своих прихожан, которые поддались общей панике, господствовавшей во всем городе.

Дада увидела, как он вошел на кафедру с другой стороны решетки, отделявшей крещеных от некрещеных. Совершенно белые волосы и борода этого служителя алтаря и его добродушное лицо, с серьезным умным лбом и кроткими глазами, необыкновенно понравились девушке. Она постоянно представляла себе мудреца Платона, с которым познакомил ее дядя Карнис, молодым человеком; но в преклонных летах философ, вероятно, должен был походить на Евсевия. Привлекательному старцу, стоявшему в данную минуту на кафедре перед ней, было бы также кстати, как и великому афинянину, умереть на веселом свадебном пиру.

Дьякон, по-видимому, готовился сказать проповедь, и хотя он произвел на Даду самое благоприятное впечатление, но все-таки она собиралась уходить, потому что для нее было невыносимо молча слушать чью-нибудь продолжительную речь, тогда как музыка не утомляла девушку по целым часам.

Она поднялась со своего места, чтобы удалиться, но Папиас удержал ее за руку и так красноречиво умолял своими взглядами не уходить, что Дада поневоле уступила. Между тем девушка пропустила благоприятный момент, когда ей можно было выйти из церкви незамеченной. Одна из женщин, сидевших возле, как раз в эту минуту собралась домой и стала прощаться с соседкой. Но не успела она встать с места, как к ней приблизилась девочка лет Десяти и прошептала, наклоняясь к ее уху:

– Пойдем, милая мама, поскорее домой. Доктор говорит, что опасность миновала. Ребенок открыл глаза и зовет тебя.

Тогда обрадованная мать тихонько заметила приятельнице:

–_ Все идет к лучшему! – и поспешила с девочкой домой.

Тонкий слух Дады уловил этот разговор.

Оставшаяся в церкви христианка подняла руки к небу в порыве благодарности, а непросвещенная язычница Дада весело улыбнулась. Может быть, христианский Бог услышал также и ее мольбу, подумала она.

Между тем Евсевий, прочитав краткую молитву, начал объяснять своей пастве, что он созвал верующих в храм, имея в виду предостеречь их против ходивших в городе нелепых слухов о неизбежной гибели мира. Кроме того, он желал наставить прихожан, как следует вести себя истинному христианину в настоящие дни тяжелых испытаний. В своей проповеди он объяснял своим братьям и сестрам во Христе, чего можно ожидать от низложения идолов, указал им, чем христиане обязаны язычникам, и что следует делать его единоверцам после нового торжества воинствующей церкви.

– Обратимся назад, возлюбленные братья и сестры, – продолжал он после этого вступления. – Все вы, конечно, слышали о великом Александре, который основал наш благородный город и дал ему свое имя. Этот великий победитель народов был избран самим Господом для распространения греческого языка и греческой науки по всем странам Земли, для того чтобы впоследствии учение Христово могло быть понято всеми народами и чтобы оно встретило для себя подготовленную почву. Множество наций, населявших в то время Землю, имели сотни богов и придерживались каждый собственного культа, обращаясь по-своему и на своем языке к той высшей силе, которую инстинктивно признает всякое разумное существо. Здесь, на берегах Нила, после смерти Александра Македонского, правили птолемейские цари, и в Александрии египетские граждане поклонялись своим богам, а греки своим, причем ни те, ни другие не могли соединяться для общего жертвоприношения. Наконец Филадельф, второй из Птолемеев, человек дальновидный и мудрый, дал им общего бога. Вследствие откровения, полученного им во сне, он велел перенести его сюда из далекого Синопа у Понта Эвксинского. То был бог Серапис; его сделало верховным божеством вовсе не небо, а тонкий политический расчет догадливого правителя, желавшего достичь единодушия между своими подданными. Серапису немедленно выстроили храм, который еще и теперь причисляется к чудесам зодчества; затем была сделана его статуя, превосходнейшее произведение искусства. Вы, конечно, не раз видели и роскошный Серапеум, и чудесное изображение идола. Кроме того, вам известно, что до распространения евангельской проповеди, в капище Сераписа стекалась вся Александрия, за исключением евреев.

Смутное понятие о высоких доктринах христианского учения начало распространяться по свету еще до пришествия Спасителя, подготовляя умы лучших людей к принятию евангельской проповеди. Многие мудрецы из язычников, не получившие еще божественной благодати, тем не менее стремились к познанию истины и духовному совершенству. Господь избрал их, для того чтобы они подготовили души людей к принятию благовестия, когда воссияла путеводная звезда над Вифлеемом.

Прежде чем совершилось искупление мира, люди заимствовали от этих мудрецов многие возвышенные идеи и присоединили их к культу Сераписа. Так, почитателям этого бога вменялось в обязанность более заботиться о благе души, чем об удовлетворении своих телесных потребностей, потому что язычники уже и тогда признавали бессмертие духовной стороны нашего существа. Бренная оболочка человека, рожденного в грехе, должна обратиться в прах, тогда как душе предстоит воскресение для вечной жизни благодатью божественного милосердия. Как египетские мудрецы осознали это во времена фараонов, так позднее и эллины пришли к тому же заключению, что душа человека за гробом должна отвечать за все, что она сделала дурного в продолжение всей своей земной жизни. Господь начертал свой закон и в сердцах язычников, чтобы сама природа учила их поступать по справедливости. Поэтому они умели отличать добродетель от греха, и между ними являлись по временам избранники, которые хотя и не знали истинного Бога, но во имя Сераписа налагали покаяние на грешников и считали спасительным воздерживаться от суетных наслаждений и обуздывать свои страсти. Эти вещие умы старались внести в языческий мир чистоту нравов и здравый взгляд на мир. Они требовали, чтобы их ученики сосредоточенно вдумывались в серьезные вопросы и уяснили себе законы истины и свойства божества. В обширных помещениях Серапеума были устроены с этой целью уединенные кельи для набожных людей, где многие из них, удостоившись благодати свыше, умирали для радостей мира и, предавшись созерцанию возвышенных предметов, готовились к переселению в вечность.

Но, возлюбленные, благодать, которой мы пользуемся без заслуги с нашей стороны, еще не излилась на детей той мрачной эпохи. Ко всем их благородным стремлениям примешивалось глубокое суеверие. Язычники по-прежнему приносили кровавые жертвы, предавались нелепому поклонению идолам и бессмысленным животным, занимаясь, сверх того, колдовством. Даже здравые понятия об истине были помрачены у них хитросплетениями суетной философии, которая завтра отвергала то, что было твердо установлено ею сегодня. Понемногу храм синопского божества сделался центром обмана, кровопролитий, грубого суеверия, сластолюбия и вопиющих бесчинств. Хотя в стенах Серапеума по-прежнему существовала высшая школа философов, но их ученики отвратились от истины, пришедшей в мир благодатью Божией, и стали проповедниками заблуждений. Учение, некогда положенное в основу их культа, было искажено и утратило свой возвышенный смысл, а с тех пор как великий апостол [56], которому посвящена эта церковь, пришел в Александрию для евангельской проповеди, могущество ложного бога окончательно поколебалось. Спасительное учение христианства дало роковой толчок обветшалому трону Сераписа и почти довело его до разрушения, несмотря на жестокие гонения верующих, нечестивые эдикты Юлиана Отступника и на отчаянные усилия философов, софистов и язычников. Иисус Христос, наш Учитель и Господь, обратил в осязаемую действительность ту неясную тень смутно сознаваемой истины, которая лежала в основе поклонения Серапису. На месте оскверненного людьми туманного пятна, с которым можно сравнить культ этого бога, засияла чистая, лучезарная, яркая звезда христианской любви. Как меркнет бледный месяц при восходе солнца, так и поклонение Серапису рассеялось прахом повсюду, куда проникала евангельская проповедь. Здесь, в Александрии, это гаснущее пламя поддерживается только искусственным образом, и если сегодня или завтра оно будет потушено волей набожного императора Феодосия, то никакая сила в мире не зажжет его снова. Не только наши внуки, но даже наши сыновья будут спрашивать в недоумении: кто такой был Серапис? Тот, кому предстоит быть ниспровергнутым, уже не могущественное божество, а ложный кумир, лишенный своего величия и славы. Здесь не может быть и речи о борьбе двух противников одинаковой силы; теперь побежденному остается только склонить голову под смертельным ударом. Насквозь прогнившее дерево не может задавить никого при своем падении, но всякий предмет, на который оно упадет, заставит его разлететься на тысячи осколков. Этот властелин давно пережил самого себя, и если у него выпадет из рук надломленный скипетр, немногие пожалеют о нем. В мире воцарился новый верховный Владыка, и ему подобает царство, сила и слава во веки веков!

Дада не особенно внимательно слушала проповедь Евсевия, но ее заключение поразило девушку. Почтенный старец, стоявший на кафедре, казался человеком несомненно благонамеренным, а между тем его слова противоречили тому, что молоденькая певица слышала от своего дяди Карниса, также не менее благоразумного, справедливого и опытного старика, любившего вдобавок находить во всем светлую сторону. Как же могло случиться, что христианский пастырь представил в таком жалком виде то божество, о котором Карнис два дня назад отзывался с благоговейным восторгом?

Удивительно, что люди могут смотреть на один и тот же предмет с совершенно различных точек зрения! Однако Дада находила старца Евсевия рассудительнее своего дяди. Ей вспомнился в эту минуту и Марк с его добрым сердцем, и Агния – идеал кроткой покорности и терпения. Основываясь на таких примерах, девушка невольно подумала, что христианская религия, пожалуй, гораздо лучше, чем ее представляли приемные родители Дады. Она теперь окончательно перестала бояться ожидаемых александрийцами бедствий вследствие разрушения Серапеума и внимательнее прежнего слушала проповедь старца.

– Возрадуемся, возлюбленные! – продолжал Евсевий. – Дни великого кумира сочтены. Знаете ли, с чем можно сравнить в настоящее время его культ? Представим себе гавань, где стоит на якоре множество кораблей и мелких судов; в среде их красуется роскошная трирема с пестрыми флагами, на которой свирепствует чума. Горе тем, кто к ней приблизится, горе безрассудным, которые, прельстившись ее разукрашенной внешностью, войдут на палубу зараженного судна. Они в одну минуту погубят сами себя и перенесут заразу с одного корабля на другой, а с кораблей на берег, пока чума не охватит все корабли и весь город. Поэтому мы должны быть благодарны тем, кто оттолкнет красивое судно от нашего рейда, кто затопит или сожжет его! Будем молить Господа, чтобы Он дал твердость духа поборникам христианства, укрепил их на подвиг и благословил их дело. Когда мы узнаем, что великий Серапис, наконец, ниспровергнут и весь мир избавлен от этого соблазна, то в городе Александрии и во всех местах, где есть христиане, должно наступить великое торжество.

Но в этот решительный момент нам следует быть справедливыми и вспомнить о прекрасных дарах, принесенных той же самой триремой нашим отцам, когда она была еще свободной от заразы и неслась по морским волнам, управляемая здоровым экипажем. Если мы вспомним об этом, то ее гибель произведет на нас впечатление тихой грусти, и нам сделается понятной глубокая печаль тех, которых она носила на себе во время прилива и отлива и которые многим обязаны пострадавшему судну. Но в то же время мы должны вдвое радоваться при мысли о том, что у нас есть безопасный корабль с крепкими мачтами и хорошим рулем. На это надежное судно мы можем смело пригласить пассажиров уничтоженной триремы, как только они очистятся от болезни.

Мне кажется, что вы поняли эту притчу. Ниспровержение Сераписа причинит жестокое горе языческому миру; но если мы – настоящие христиане, проникнутые духом учения Спасителя, то нам не следует равнодушно относиться к печали этих людей. Напротив, мы должны стараться их тешить. Когда Серапеум будет разрушен, то вам, возлюбленные, придется быть врачами, исцеляя душевные раны пострадавших от этого переворота. Но предупреждаю вас при том, что хороший врач, прежде всего, обязан рассмотреть, в чем заключается недуг больного. Выбор лекарств зависит от свойства болезни.

Этим я хочу сказать, что истинное утешение может принести только тот, кто умеет заглянуть в душу страждущего, кто способен прочувствовать чужое горе, как будто бы оно было его собственным. Сострадание наравне с истинной верой более всего приятны Господу.

Я живо представляю себе развалины великого храма, разбитое в прах художественное произведение Бриаксиса и многие тысячи язычников, оплакивающих свою поруганную святыню. Как иудеи в плену вавилонском плакали, вспоминая Сион и его былое величие, повесив на ветки ив свои замолкнувшие арфы, так точно будут горевать поклонники Сераписа. Конечно, они оплакивают то, что было искажено и осквернено по их же собственной вине. Зачем, когда на место старого, обветшалого культа явилось истинное, высшее учение, эти неразумные люди не захотели слушать евангельскую проповедь? Им следовало предоставить мертвым погребать мертвецов, обратившись к свету христианства, но они не хотели расстаться с разлагающимся трупом. Язычники поступили безрассудно, но это безрассудство основывалось на преданной любви к старым богам; если мы обратим их в христианство, то они также ревностно будут стремиться к Иисусу Христу, не щадя своей жизни, и получат со временем венец бессмертия. А вы знаете, что на небе бывает больше радости об одном кающемся грешнике, чем о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии? Кто из вас любит Спасителя, тот может доставить ему великую радость, указав этим опечаленным язычникам путь в Небесное Царствие.

Вы, пожалуй, возразите мне, что горе поклонников Сераписа не может быть названо действительным несчастьем и что они в сущности ничего не потеряли.

Но если мы станем на их точку зрения, то поймем, что их утрата вовсе не так ничтожна и что она обнимает много такого, за что мы, и с нами все человечество, обязаны им благодарностью.

Мы называем себя христианами и гордимся таким великим преимуществом, но вместе с тем мы эллины, и с честью носим это имя. Под охраной старых богов, которые обречены теперь на гибель, греческий народ совершал удивительные подвиги; он довел до высокого совершенства богатые духовные дары, полученные им от Создателя, подобно верному виноградарю, и создал чудные вещи. В области мышления эллин был царем между другими народами и умел придавать тленному, безжизненному камню бессмертную, почти одушевленную красоту. В области искусства, ни раньше, ни позже, ни одна нация не могла сравниться с греками той цветущей эпохи. Но почему же, спросите вы, Искупитель не явился нашим праотцам в эти славные дни? Потому что прекрасное, как понимали это греки, было направлено у них только на внешность. Посвящая все свои чувства и мысли с таким воодушевлением и благоговейным усердием одному прекрасному, то есть только внешней форме, только кажущемуся, люди того времени мало думали о настоящем смысле вещей, о том истинном и действительном, что принес к нам на землю единородный Сын Божий, Искупитель мира. Но, как бы то ни было, прекрасное всегда остается прекрасным, и если мы доживем до того времени, когда внешность сольется с содержанием, когда непреложно истинное будет облечено в совершенные формы, тогда, только тогда, благодатью Спасителя, осуществится то, к чему стремились наши праотцы в дни своей славы.

И эта внешность, которую они так старались довести до возможного совершенства, оказывает нам уже и теперь громадные услуги, если мы не допустим, чтобы она ослепляла нас, отвлекая от главной цели. Кому, как не язычникам-эллинам, после Бога, обязаны учители веры благородным искусством группировать свои возвышенные идеи и чувства, придавая им изящную и вместе с тем строго логическую форму, проникнутую силой убеждения? В языческой школе риторики каждый из ваших учителей, и я, недостойный, усвоили себе последовательную, плавную речь, чтобы успешно поучать свою паству, и если со временем возникнут христианские училища красноречия для молодого поколения, то многие учебные приемы в этих заведениях будут заимствованы у язычников. Если мы умеем созидать во славу Господа, Пресвятой Богородицы и святых угодников церкви, достойные их величия, то и этим мы опять-таки обязаны благородным зодчим языческой Эллады. Множество предметов для ежедневного употребления и множество других, служащих для украшения жизни, изобретены для нас греческим искусством. Да, возлюбленные, если вы вспомните все, что сделано греками, то невольно отдадите им дань благодарности и удивления.

В их среде являлось немало избранников, которые были угодны самому Господу, потому что Он издали показал им то, что мы увидели теперь вблизи и что было воспринято нами путем божественного откровения. Вам всем известно имя философа Платона. Этот человек, будучи язычником, предугадал заранее много такого, что теперь совершенно выяснилось для нас, достигших спасения, и получило вполне определенный смысл. Так языческий философ понимал, что земная красота имеет много общего с божественной правдой. Великое чувство любви поддерживает и соединяет всех нас между собой, и Платон называл божественной любовью самоотверженную преданность тому, что стоит выше преходящего и тленного.

В длинном и постепенном ряду понятий, сгруппированных им в стройное целое, древний философ выше всего ставит добро, считая его самой высокой идеей и последним словом познания; все усилия его обширного ума были направлены к тому, чтобы доказать несомненную действительность этого лучшего блага. Братья и сестры Христа! Язычник Платон был достоин благодати, которую мы получили от Бога. Окажите же справедливость ослепленным идолопоклонникам в том смысле, как понимал ее великий философ древности. Он называл добродетель рассудительности – мудростью, добродетель мужества – храбростью, а обуздание страстей – умеренностью. Где господствуют три эти качества, там, по его мнению, обитает и справедливость. Итак, советую вам «исследовать все, выбирая из него самое лучшее»; то есть советую благоразумно взвесить, что есть достойного в произведениях и обычаях язычников, чтобы сохранить это наследие для будущих поколений. Но идолопоклонство, невоздержанность, ложные учения должны быть мужественно отвергнуты вами, потому что они вносят соблазн в вашу среду, угрожая опасностью как душе и телу, так и всем высочайшим благам жизни; однако, возлюбленные, не забудьте при этом, чем мы обязаны язычникам, и соблюдайте благоразумную умеренность во всех своих поступках; только при этом условии человек может действовать по справедливости. «Мы здесь не для того, чтобы ненавидеть, но для того, чтобы любить». Это изречение принадлежит не христианину, а великому человеку между язычниками, Софоклу. Примите себе за правило его прекрасные слова.

Евсевий глубоко вздохнул.

Дада внимательно следила за его речью; ей было приятно слышать, что пастырь христианской церкви воздал должное языческому миру. Но когда проповедник коснулся Платона, между присутствующими произошло легкое движение. Переднюю скамью занимал худощавый человек с остроконечной головой, а рядом с ним помещался другой, низенького роста и приятной наружности. Первый из них все время вертелся на месте, дергая своего соседа за одежду, и не раз порывался вскочить, желая прервать оратора. Его поведение, по-видимому, возмущало остальных слушателей, потому что они потихоньку унимали беспокойного, но тот упорно продолжал бесцеремонно откашливаться и даже слегка шуршать ногами в знак своего неодобрения.

– Теперь, возлюбленные, я спрашиваю вас, как следует нам держать себя в эти тяжкие дни всеобщей тревоги? Как христианам вообще – или же больше того: как христианам, проникнутым духом нашего учителя и Господа, согласно правилам, преподанным нам двенадцатью апостолами. Пусть в данную минуту они сами говорят вместо меня. По слову апостольскому: «Есть два пути: путь жизни и путь погибели, и между ними существует громадное различие. Путь жизни таков: во-первых, ты должен любить Бога, создавшего тебя, а во-вторых, своего ближнего, как самого себя. Не делай ближнему своему того, чего не желаешь себе». В этих словах заключается следующее поучение: благословляйте тех, кто вас проклинает, молитесь за врагов своих, налагайте на себя посты ради своих преследователей, «потому что если вы любите только любящих вас, какая вам за то награда? Разве не то же самое делают и язычники? Но вы должны любить врагов своих, и тогда у вас их не будет».

Эти слова святых апостолов я привожу вам сегодня на память, искренне желая, чтобы вы их приняли к сердцу в настоящий критический период. Берегитесь осмеивать и преследовать тех, которые были вашими врагами. Великодушные люди даже между язычниками отдавали должное побежденному врагу, вменяя себе в обязанность такое благородное отношение к пострадавшим, но для вас, христиан, это правило должно служить законом. В сущности, вовсе не так трудно простить врагу, когда мы видим в нем будущего друга; а для христианина легко и полюбить его, если он вспомнит, что каждый человек – брат его и ближний, что язычник также в свою очередь пользуется благодатью нашего Спасителя, Который для нас дороже жизни.

Язычник, идолопоклонник естественным образом будет заклятым врагом христианина; но когда он, связанный, лежит у наших ног, тогда нам следует молиться за него, возлюбленные, и так как сам пренепорочный и бесконечно великий Господь прощает грешнику, то тем более нам, ничтожным и грешным, следует простить ему. Мы должны быть ловцами душ; покажите же свое усердие на этом поприще! Старайтесь привлечь к себе бывшего врага любовью и лаской; покажите ему своим примером преимущество христианства, дайте ему почувствовать спасительную благодать Божию, приведите тех, у кого мы отняли идолов с их капищами в христианские церкви. И когда вам удастся просветить этих заблудших, побежденных теперь силой меча, удастся окончательно победить их любовью, верой и молитвой, когда они вместе с нами буду радоваться искуплению через Иисуса Христа, тогда будет едино стадо и един пастырь, тогда наступит радость и мир в этом городе, потрясенном враждой и кровопролитиями.

Здесь слова проповедника были прерваны страшным шумом, поднявшимся в нартексе [57], откуда доносились неистовые крики дерущихся мужчин и глухой рев быка.

Испуганные молельщики вскочили со своих мест; главная дверь с треском распахнулась, и в церковь ворвалась толпа языческих юношей, которые спасались от преследования черни. Здесь они снова стали отчаянно сопротивляться, хотя враги вдвое превосходили их численностью. Оборванные венки и гирлянды цветов в беспорядке легли на пол под ноги сражающихся. Простолюдины настигли близ церкви Св. Марка процессию молодых язычников, которые, наперекор императорскому эдикту, вели разукрашенного быка в храм Аполлона. Животное вырвалось от них во время драки и бросилось в нартекс.

Борьба в самой церкви продолжалась недолго. Христиане тотчас одолели противников; но Евсевий бросился между враждующими, стараясь защитить побежденных от рассвирепевших победителей.

Женщины в ужасе толпились к дверям, но не смели пробраться в нартекс, где метался разъяренный бык, опрокидывая все, что попадалось ему навстречу. Наконец к месту катастрофы подоспела стража; один из солдат ударил вола мечом по шее, и животное рухнуло на пол, обливаясь кровью.

Тогда все присутствующие бросились к выходу. Дада последовала за ними, ведя за собой Папиаса. Она дрожала от ужаса, тогда как ребенок вырывался у нее из рук, крича, что есть силы:

– Пойдем к Агнии: я видел ее в церкви! Но девушка не слушала его, в смертельном страхе спеша поскорее выбраться на площадь.

Дойдя до жилища Медия, она перевела дух и пришла в себя. Папиас по-прежнему утверждал, что его сестра была вместе с другими в толпе молельщиков. Волнение на улице утихло, и Дада, уступая просьбам ребенка, воротилась в храм. Ее беспрепятственно пропустили туда, но она могла дойти только до решетки, отделявшей места некрещеных от остального пространства церкви. Здесь на полу валялись страшно изуродованные трупы многих убитых юношей.

Молодая девушка была потрясена кровавым зрелищем и удалилась оттуда.

Трагическая сторона жизни в первый раз ясно выступила перед ней. Когда Медий вошел под вечер в ее комнату, он не узнал своей веселой гостьи. Красивое личико резвушки затуманилось, и глаза были полны слез. Старик, конечно, не подозревал, как она горько плакала сегодня. Приписывая происшедшую в ней перемену тревоге перед грозившей опасностью, он старался ее успокоить.

Магик Посидоний был у него и сказал, что теперь решительно нечего бояться. Хотя прежний товарищ Карниса служил помощником на сеансах колдуна и знал, что все его волшебные превращения и призраки умерших были чистейшим обманом, все-таки этот человек имел на Медия громадное влияние с тех пор, как ему удалось однажды опутать его какими-то таинственными чарами и беспрекословно подчинить его действия своей воле. Посидоний отличался внушительной осанкой и обычно говорил самоуверенным тоном, не допускающим возражений, что придавало особенную убедительность его словам в глазах Медия. Поэтому малодушный старик совершенно ободрился, когда его патрон стал доказывать, что разрушение храма Сераписа не угрожает Александрии никакими особенными бедствиями. С этой минуты Медий начал подшучивать над своим недавним страхом; он опять сделался человеком «твердых убеждений», каким всегда старался себя выставить, и с удовольствием взял у Посидония три бесплатных билета для входа на ипподром.

Несмотря на панику, овладевшую жителями города, конские бега должны были состояться. Старый певец предложил Даде отправиться вместе с ним и его дочерью на это интересное зрелище. Приглашение Медия привело девушку в восторг; она вытерла заплаканные голубые глазки и радостно поблагодарила любезного хозяина.


ГЛАВА XVIII

<p>ГЛАВА XVIII</p>

Несмотря на всеобщую панику, овладевшую Александрией, на следующий день были назначены конские бега. Такое решение состоялось несколько часов назад во дворце Феофила, и глашатаи ходили по всему городу, созывая жителей на предстоящие состязания.

В конторе «Эфемериды» [58], которая должна была появиться завтра утром, около пятисот грамотных рабов писали под диктовку объявления. Здесь упоминались имена владельцев лошадей, допущенных на бега, и агитаторов, то есть возниц, среди которых христиане и язычники пользовались одинаковыми правами.

В большом приемном зале епископского дворца стояла душная атмосфера, и собравшиеся на совет пресвитеры были сильно взволнованы. Сегодня они решились пойти наперекор своему владыке и заранее знали, что борьба с непреклонным Феофилом обойдется им недешево. Кроме духовенства, сюда прибыли: уполномоченный императора Цинегий, городской префект Эвагрий, а также командир войск и комес Египта Роман. Императорские чиновники, которые хорошо знали Александрию и ее граждан и вместе с тем имели случай убедиться в умственном превосходстве епископа, были на его стороне; Цинегий находился в нерешительности, а пресвитеры, разделявшие отчасти предрассудки и опасения александрийцев, осмелились высказаться против крайних мер. Общественные увеселения во время серьезной опасности казались им чересчур рискованным, даже безумным шагом. Поступить таким образом, говорили они, значило искушать Господа.

На презрительный вопрос Феофила, какой опасностью угрожает городу ниспровержение кумира, которое, по словам комеса, должно совершиться не далее завтрашнего дня, один из пресвитеров держал ответ епископу от имени своих собратьев. Прежде он был знаменитым заклинателем духов, и даже теперь, сделавшись христианином, стоял во главе известной гностической секты, прилежно занимаясь магией. Этот маститый старец с большим жаром и непоколебимой уверенностью принялся доказывать, что Серапис самый страшный из языческих духов. Все оракулы древности, все пророчества и выводы магиков и астрологов должны оказаться обманом, если его ниспровержение обойдется без пагубных переворотов в природе.

Глаза Феофила гневно засверкали, и он высказал в резкой, отрывистой речи, лишенной всяких риторических прикрас, что служителю христианской церкви непристойно разделять суеверия невежественных язычников. Тленная красота кумира, созданного человеческими руками, не должна останавливать ревнителей веры. Чем больше дьявольской прелести в этом образе, тем большую сверхъестественную силу признают за ним идолопоклонники, тем ненавистнее он для последователей Христа.

– Тот, кто приписывает нечистым духам настолько могущества, что они в состоянии разрушить Вселенную, созданную Творцом, недалеко ушел от идолопоклонства и когтей сатаны, – прибавил в заключение владыка, бросая суровые взгляды на присутствующих.

Многие из духовенства побледнели как полотно при этом обвинении. После этого ни один из них не посмел возразить на слова епископа, когда он потребовал, чтобы римское войско немедленно разрушило Серапеум, как только христианам удастся овладеть его твердыней.

– Мы должны стереть с лица земли нечестивое идольское капище, которое служит соблазном целому городу, – заключил он с пафосом. – Если языческие оракулы были правы, а мы заблуждались, то пусть с ниспровержением Сераписа вся Вселенная рассыплется прахом, – самая гибель при этом была бы блаженством для истинно верующих. Но как несомненно то, что я, милостью Божией, сижу на моем епископском престоле, так же и несомненно и полное ничтожество Сераписа. Его безграничное могущество только нелепый вымысел ослепленных глупцов, и в целом мире нет другого Бога, кроме Того, Которому я служу.

– Его же царствию не будет конца, аминь! – протяжно произнес один из старейших пресвитеров.

Тогда Цинегий заявил, что он со своей стороны не препятствует разрушению идола и его храма. Комес в то же время стал защищать предложение Феофила назначить на завтрашний день конские бега. Он сделал меткую характеристику увлекающихся, легкомысленных, падких до развлечений александрийцев. Военные силы, находившиеся в распоряжении Романа, были, по его словам, ничтожны по сравнению с численностью язычников, так что для успеха предприятия было крайне важно отвлечь в решительный момент большую часть защитников Серапеума от осажденного святилища. Бой гладиаторов был запрещен, травля зверей представляла мало интересного, но конские бега, где языческое население могло состязаться с заклятыми врагами своей веры, имело большую притягательную силу и обещало заманить на ипподром целые тысячи самых опасных сподвижников Олимпия. Все это было заранее взвешено им вместе с епископом и Цинегием, который прибыл в Александрию, заручившись позволением императора разрушить Серапеум. Но как предусмотрительный государственный человек, он хотел прежде убедиться, насколько время и обстоятельства благоприятствуют решительным мерам. Осмотревшись в городе, Цинегий понял, что может без страха приступить к разрушению святилища. Сделав некоторые оговорки и коснувшись необходимости оказывать побежденным полное снисхождение, посланный императора объявил именем монарха приказ взять Серапеум вооруженной силой и разорить его, а конские бега на ипподроме назначить на следующий день.

Присутствующие низко поклонились. Закончив заседание краткой молитвой, Феофил, потупив голову, направился в свою убогую рабочую комнату с таким смиренным видом, как будто бы он потерпел поражение, а не восторжествовал над своими противниками.

Итак, над великим языческим идолом был произнесен окончательный приговор, но в самом Серапеуме никто не думал сдаваться неприятелю. Могучий фундамент, на котором возвышался величайший из храмом эллинского мира, состоял из гладких, слегка наклонных плит несокрушимой твердости. По роскошно украшенному подъезду, поднимавшемуся с обеих сторон до самого входа, проходила дорога для колесниц, а у средней части красивой арки, образованной этим возвышением, была устроена двойная лестница для пешеходов, которая вела к трем порталам в главном фронтоне гигантского здания.

Язычники наскоро устроили здесь баррикады. Изображения богов художественной работы, статуи и бюсты царей и героев, столбики с фигурой Гермеса, колонны, памятники, жертвенные алтари, роскошные сидения и скамейки чеканной меди безжалостно бросались тысячами рук на изрытый подъезд и сломанную лестницу.

Квадратные плиты мостовой и гранитные ступени, вывороченные кирками, пошли на устройство наружных укреплений и образовали валы, которые все увеличивались, несмотря на то, что осаждающие давно приблизились к храму. Защитники святилища отрывали камни, колонны, литые металлические украшения и каменную балюстраду от венца крыши, бросая все это вниз на баррикады. Тяжелые железные и каменные обломки нередко попадали в неприятельские ряды, но между тем римские воины не приступали еще к атаке.

Предводители императорских легионов плохо рассчитали силы защитников Серапеума. Они думали, что их было не более трех или четырех сотен, тогда как на одной крыше показалось свыше тысячи человек, и число их, видимо, прибывало. Римляне полагали, что эти толпы народа спрятались в потайных комнатах и ходах обширного здания с самого приезда Цинегия. Никто из нападающих не знал, каким путем осажденные ежеминутно получают подкрепление.

Карнис с женой и сыном также проникли в святилище Сераписа через подземный канал, куда хлынули беспрерывным потоком массы язычников. Пока старик Евсевий говорил проповедь в церкви Св. Марка, увещевая свою паству не преследовать своих врагов, в обширном Серапеуме собралось около четырех тысяч сподвижников Олимпия. Однако, несмотря на такое множество народа, при гигантских размерах здания, в нем не замечалось ни малейшей тесноты. Постоянно прибывавшие массы мужчин и женщин рассеивались по кровле, по громадным залам, подземным коридорам и особым изолированным комнатам. В галереях самого храма, примыкавших к большой ротонде, увенчанной великолепным куполом, в широкой передней галерее, следовавшей за ней, и, наконец, в ипостиле несравненной красоты, у задней стены которого, в полукруглой нише в виде высокой башни, помещалась знаменитая статуя Сераписа, можно было видеть только отдельные групп людей, казавшихся необыкновенно маленькими в сравнении с неизмеримо длинными рядами колонн.

Только в одну ротонду с ее четырьмя столбами, напоминавшими своим объемом циклопические постройки, проникал яркий дневной свет через окна под куполом. В передней галерее было гораздо темнее, а в гипостиле царствовал полумрак, пронизанный в разных направлениях полосами какого-то необыкновенного света, производившего поразительный эффект.

Тени от исполинских колонн в передней галерее и в двойных колоннадах по обеим сторонам гипостиля тянулись темными полосами по разноцветному полу. Мозаичная работа, всевозможные круги и эллипсы живописно обрамляли края и пестрили середину этого полированного каменного помоста, в котором отражались, как в зеркале, статуи между колоннами, великолепно раскрашенные астрологические изображения на каменных потолках, фигуры богов и различные мифологические группы, покрывавшие стены в виде художественных разноцветных барельефов. Обилие восхитительных форм и красок поражало зрение, волны аромата, наполнявшие эти священные места, раздражающе действовали на нервы, и пытливый человеческий ум терялся среди бесчисленного множества мистических знаков, чертежей и фигур, которые невольно влекли к себе своим таинственным, загадочным смыслом. Как густое облако, заволакивающее вершину горы, ниспадал тяжелый занавес с самого верха гипостиля, скрывая живописными складками нишу со статуей Сераписа и расстилаясь по каменным плитам пола. Эта материя, казалось, была сделана руками гигантов на ткацком станке необъятных размеров и невольно приковывала взгляд бесконечным разнообразием затканных и вышитых на ней рисунков.

В нише кумира было гораздо больше золота, серебра и драгоценных камней, чем в сокровищнице любого могущественного царя. Вся обстановка святилища подавляла своим величием, заставляла человека сознавать свое полное ничтожество; ум невольно терялся среди таких необычайных размеров здания, среди его несметных богатств и поразительного изобилия предметов искусства.

Серапеум казался областью бесконечного и неизмеримого; стоило взглянуть, закинув голову, на капители колонн, чтобы почувствовать головокружение. На недостижимой высоте потолков пестрело множество картин и рисунков, но самое сильное зрение утомлялось раньше, чем посетителю храма удавалось рассмотреть хоть что-нибудь из этих интересных украшений. А Между тем здесь, где греческое искусство соединялось с восточным великолепием и обширными размерами, даже незначительная деталь могла выдержать самую строгую критику; каждая архитектурная форма, каждое произведение ваятеля, живописца, литейщика, мозаиста или ткача носили на себе отпечаток высокого достоинства и замечательного совершенства.

Коричневый пятнистый порфир, белый, зеленый, желтый и красный мрамор, употребленный на отделку Серапеума, представляли самый лучший материал, который когда-либо обрабатывали руки греческих художников. Каждая из тысячи скульптурных работ, находившихся здесь, была законченным произведением великого мастера. Мозаика на блестящем полированном полу, рамки, окаймлявшие стенные барельефы, и каждая мелочь, при внимательном обзоре, восхищала своей красотой и тонким изяществом, нося на себе печать несомненной гениальности.

Сотни дворов, залов, коридоров и кладовых примыкали к галереям храма или размещались по нижним этажам.

Здесь проходили длинные ряды покоев, где хранилось более двухсот тысяч свитков; то была знаменитая библиотека Серапеума с читальнями и комнатами для письма; жрецы, преподаватели и ученики имели свои особые помещения, свои столовые и залы для общих занятий. Из лаборатории распространялся острый запах химических препаратов, возле кухонь и пекарен пахло кушаньями. В твердых стенах фундамента были устроены кельи для кающихся и квартиры для людей, исполнявших менее важные должности при храме; тут же помещались и рабы, число которых доходило до нескольких сотен. Кроме того, в подземелье находились залы, гроты, проходы и провалы, предназначенные для мистерий, а на крыше святилища возвышались обсерватории и большая астрономическая станция, где некогда работали Эратосфен [59] и Клавдий Птолемей [60]. Астрономы, астрологи, указатели часов магики проводили здесь ночи, между тем как в нижних дворах Серапеума, куда примыкали стойла и запасные магазины, текла кровь жертвенных животных и рассматривались внутренности заколотых быков и овец.

Жилище Сераписа представляло совершенно отдельный мирок, и многие столетия щедро украсили его лучшими дарами искусства и человеческого знания. Магия и колдовство окружили его таинственным мистическим очарованием, а философия придала культу Сераписа отпечаток мудрости и глубокомыслия. Его святилище было, бесспорно, жизненным центром для эллинов, населявших город Александра Великого. Поэтому нет ничего удивительного, что язычники твердо верили оракулам, предсказавшим гибель Вселенной в случае разрушения Серапеума. Встревоженные ожидаемой катастрофой, они хлынули к осажденному храму, готовые или погибнуть с великим Сераписом, или отстоять его святыню.

Какое странное смешение мужчин и женщин, собравшихся в этих священных местах!

Видные ученые: философы, грамматики, математики, естествоиспытатели, врачи – группировались вокруг Олимпия и молча следовали за ним. Кроме них, сюда сошлись: риторы с гладко выбритыми лицами; магики и колдуны, длинные бороды которых падали на талары, расшитые удивительными фигурами, учащееся юношество в одеждах древних афинян; мужчины всех возрастов, называвшие себя художниками, но не шедшие дальше подражания образцам старинного искусства, несчастные, которые в эту эпоху уничтожения прекрасного не находили себе работы и не могли ни к чему применить свои дарования. Здесь было немало актеров без занятий, голодающих актеров, оставшихся без хлеба благодаря запрещению театров и всевозможных зрелищ, немало певцов и музыкантов, жрецов и служителей при храме, изгнанных из языческих святилищ, адвокатов, писцов, мореплавателей, ремесленников, но очень немного купцов, потому что христианство перестало быть исключительно религией бедняков, и богатые собственники охотно принимали веру, которая пользовалась явным покровительством властей.

За одним из студентов последовала его веселая подруга. Другие учащиеся, видя это, тотчас вернулись обратно в город, чтобы взять с собой в Серапеум своих возлюбленных с их приятельницами. Таким образом, к мужчинам присоединилось большое количество увенчанных цветами и разодетых девушек, выгнанных из храмов гиеродул [61], и жриц с лучшей репутацией, которые усердно чтили старых богов или занимались магией.

Из среды этих женщин резко выделялась высокая, величественная матрона в траурной одежде. То была Вереника, мать языческого юноши, умершего накануне от ран на руках старца Евсевия. Она пришла в Серапеум, воодушевляемая желанием отомстить за смерть любимого сына и погибнуть вместе с богами Эллады, за которых он отдал свою молодую жизнь. Шумная суета вокруг нее увеличивала страдания несчастной женщины. Закутавшись в покрывало, она неподвижно сидела по целым часам у подножия железной статуи богини справедливости, которая распределяет между людьми небесные награды и наказания.

Олимпий поручил начальство над защитниками святилища маститому легату Мемнону, опытному полководцу, потерявшему левую руку в кровопролитном сражении с готами. Верховному жрецу выпало нынче много хлопот; он то уговаривал свое небольшое войско беспрекословно повиноваться почтенному ветерану, то разбирал ссоры, предупреждая неприятные столкновения между присутствующими. Кроме того, ему приходилось позаботиться об уходе за ранеными и приготовить все нужное для торжественного жертвоприношения Серапису.

Карнис не отставал от Олимпия, помогая своему другу, где только было возможно. Орфея откомандировали вместе с другими юношами на крышу храма; здесь, под палящими лучами солнца, на горячей медной обшивке кровли, около раскаленного металлического купола, они отрывали каменные плиты и колонны, для того чтобы завтра бросать их в нападающих. Герза ухаживала за ранеными и больными. При устройстве наружных укреплений некоторые смельчаки пострадали от стрел и копий стоявших перед святилищем римских воинов, хотя войско императора пока не нападало на защитников Серапеума. Значительное число молодых людей, работавших на крыше, подверглись солнечному удару и другим заболеваниям подобного рода. В просторных галереях храма царила приятная прохлада, так что осажденные не замечали, как проходило время. Некоторые из них занимались работой или стояли на карауле; другие беседовали между собой, спорили и делали предположения насчет предстоящих событий. Многие под влиянием страха или благоговения сидели, скорчившись, на полу, читая молитвы, произнося заклинания, плача. Магики и астрологи удалились со своими последователями в соседние залы, где занялись вычислениями и отысканием новых формул в надежде, что им удастся придумать средство отвратить грозящую опасность. Между ними и библиотекой завязались деятельные сношения; они приносили оттуда свитки и дощечки с древними предсказаниями, гороскопами и спасительными заклинаниями. Один за другим посланные приходили по их поручению в большие галереи, прося не шуметь собравшуюся здесь молодежь. Несколько сот александрийских юношей со своими подругами предавались разнузданному веселью в священных стенах Серапеума, желая как можно приятнее провести время и забыться перед неминуемым крушением Вселенной. Резкие звуки флейт и аккорды лютней раздавались под сводами, между тем как обезумевшая толпа плясала под эту нестройную музыку, громко топая ногами, хлопая в ладоши, вертя над головой тамбурины. Мужчины и женщины обменивались жгучими взглядами и страстными поцелуями; им оставалось жить всего только одну ночь, и они хотели посвятить ее неге и наслаждению.

Наконец, солнце приблизилось к закату, и тогда в святилище раздался оглушительный звон металлических кругов, которые с силой ударялись друг о друга.

Как шумящие валы морского прибоя, отражались могучие звуковые волны от твердых стен громадного храма, разливаясь по всем отделениям гигантской постройки, от обсерватории на крыше и до самого глубокого подземелья. Этот сигнал заставил собраться вместе всех, кто нашел дорогу в Серапеум. Вскоре обширная ротонда наполнилась толпившимися массами народа. Оттуда они хлынули через переднюю галерею в ипостиль, где находилась завешенная статуя кумира. Почитатели Сераписа теснились сегодня к священной нише без различия пола и общественного положения, не соблюдая обычных формальностей и установленного порядка относительно большей или меньшей степени посвящения в тайны культа могущественного божества. Наконец неокоры [62] протянули цепь на значительном расстоянии от недоступного полукруга и сдержали напор толпы. Сгруппировавшись посередине ипостиля и в боковых колоннадах, молельщики, затаив дыхание, ожидали начала церемонии.

Прежде всего, в святилище раздалось глухое пение мужских голосов. Через несколько минут оно замолкло, и в обширном храме грянул приветственный гимн царю богов под звуки флейт, кимвалов, лютней и литавр.

Карнис стоял рядом с женой и сыном. Они держались за руки, вторя восторженной, ликующей песне. Порфирий случайно присоединился к ним, и тысяча голосов слились в один торжественный хор. Каждый из присутствующих с лихорадочным напряжением смотрел на таинственный занавес.

Красивые фигуры и знаки на этом громадном занавесе стушевались среди наступивших сумерек; но вдруг неподвижные складки тяжелой ткани зашевелились; они начали струиться, как потоки, ручьи и подземные ключи, вырвавшиеся на волю; занавес быстро опустился, свившись в одно мгновение и открыв любопытным взорам недосягаемую святыню. Тысячная толпа приветствовала это зрелище единодушным восклицанием восторга и удивления: Серапис явился перед глазами верующих.

Ваятели и художники изобразили его в виде мужчины зрелых лет, сидевшего на золотом троне, осыпанном дорогими каменьями. В прекрасных чертах бессмертного выражалась доброта и тихая задумчивость. Пышные кудри, обрамлявшие высокий лоб Сераписа, и хлебная мера на его голове были сделаны из чистого золота. У ног этой величественной фигуры лежал Цербер, грозно вытягивая вперед свои три головы с блестящими рубиновыми глазами. Благородный торс великого бога – дивный образец спокойной силы – и покрывавшая его одежда были выполнены из золота и слоновой кости. Это олицетворение нечеловеческого могущества и божественного величия отличалось безупречно гармоничной, законченной красотой как в целом, так и в мельчайших подробностях. Стоило такому мощному владыке подняться со своего престола, чтобы поколебать и землю, и небесную твердь. Перед подобным царем охотно преклонялся даже сильный, потому что ни один смертный человек не мог блистать такой возвышенной красотой. Серапис, повелитель Вселенной, должен был восторжествовать над любым противником и над самою смертью, которая в виде страшного чудовища извивалась в бессильной ярости у его ног.

Собравшиеся толпы народа в безмолвном благоговении, не смея дышать, смотрели вверх на дивные очертания священной статуи, выступавшей из полумрака, как вдруг яркий луч заходящего солнца пронизал усеянный золотыми звездами голубой стеклянный свод высокой ниши и коснулся нижней части лица Сераписа. То лучезарный Феб целовал уста своего отца и владыки.

Снова из груди присутствующих вырвался радостный возглас, прогремевший, как раскат грома, как рев буруна у подводных рифов. Статуи и железные алтари в громадных галереях затряслись на своих подножиях, занавесы начали колебаться, жертвенные сосуды зазвенели, висячие лампы и люстры закачались. Отголосок этого восклицания, как могучий вал морской пучины во время прилива, ударился о твердые стены святилища и, раздробившись на множество звуковых волн, вызывал ответный отзвук из каждой колонны. Громадный солнечный диск еще повиновался своему повелителю, еще никто не решался посягнуть на всемогущество Сераписа, никто не отнял у него силы защищать свое царство и своих верных рабов!

По мере приближения сумерек в храме быстро наступила темнота. Тогда в своде ниши возникло какое-то мерцание. Золотые планеты над статуей бога были сдвинуты со своих мест с помощью какого-то невидимого механизма, и из нескольких сотен звездообразных отверстий засияли разноцветные огни. Серапис еще раз показался своим приверженцам, облитый ярким магическим светом, и верующие могли видеть его благородные черты в их полной, несравненной красе.

Новый возглас восторга потряс стены и своды Серапеума, и тогда у подножия статуи появился Олимпий в длинной одежде верховного жреца, с повязками и украшениями. Он торжественно совершил возлияние из золотого сосуда, зажег драгоценную мастику и обратился с пламенной речью к присутствующим, увещевая их сражаться за великого бога и одержать победу или, в случае неудачи, погибнуть за него и вместе с ним. Потом величественный старец произнес своим звучным голосом усердную молитву, которая выходила прямо из глубины души и нашла доступ к сердцам собравшихся сподвижников, готовых к роковой борьбе за дорогие идеалы.

Наконец, при торжественном пении хора занавес снова поднялся кверху, и пока тысячи людей в немом благоговении следили за ним глазами, служители при храме зажигали лампы на потолках, стенах и колоннах.

Карнис выпустил руки жены и сына, чтобы отереть слезы, катившиеся по его старческому лицу. Орфей обнял взволнованную мать, а Порфирий, окруженный своими учеными друзьями, сочувственно кивнул головой певцам.


ГЛАВА XIX

<p>ГЛАВА XIX</p>

Через час после захода солнца на большом дворе Серапеума совершилось жертвоприношение быков. По словам мосхосфрагистов, оно было милостиво принято божеством; исследуя внутренности заколотых животных, жрецы увидели в них благоприятные признаки.

Мясо убитого скота тотчас отправили на кухни, и если запах вкусного жаркого показался таким же заманчивым великому Серапису, как его почитателям, то они, несомненно, могли рассчитывать на счастливый исход борьбы с христианами.

В верхних помещениях храма между осажденными вскоре воцарилось веселое настроение. Олимпий щедро угостил их превосходным вином из погребов святилища, и, кроме того, вполне удавшаяся церемония перед статуей бога и жертвоприношение внизу ободрили защитников Серапеума и отчасти рассеяли их мрачные предчувствия.

За недостатком постелей было решено вовсе не ложиться спать в эту ночь, и так как жизнь большинства язычников сводилась к наслаждению минутой и все новое и необыкновенное представляло для них особую прелесть, то они начали беззаботно пировать и веселиться.

Различные принадлежности храма были обращены в импровизированные сиденья. Где недоставало кубков, там пошли в дело кувшины и жертвенные сосуды, из которых пили по очереди. Некоторые юноши сидели у ног своих возлюбленных, положив голову им на колени, иные красавицы обнимали веселых старцев. Не найдя в храме цветов, молодежь послала в город за гирляндами и венками.

Посланные вернулись обратно с известием, что завтра на ипподроме назначены конские бега.

Эта новость имела для многих важное значение. Зенадод, фабрикант ковровых изделий, получивший на прежних состязаниях приз за свою четверку лошадей и рассчитывавший на новую победу, тотчас удалился вместе с Никархом, сыном богатого александрийского гражданина, чтобы осмотреть своих коней и приготовиться к предстоящим скачкам. Следом за ними ушел красивый наездник Гиппий, который нанимался управлять конями богачей на арене ипподрома. Этот пример подействовал заразительным образом на других. Любители лошадей, друзья участников бегов, торговцы цветами, арендаторы мест для зрителей, одним словом, множество народа, заинтересованного завтрашним праздником, отправились по домам. Каждый из них утешал себя мыслью, что его присутствие в осажденном храме не принесет особой пользы, а временное отсутствие не принесет никакого вреда. Если Серапис благосклонно принял сегодня вечернюю жертву, то он, вероятно, сумеет сам защитить свою святыню до окончания бегов на ипподроме, после чего все отсутствующие снова соберутся вместе, чтобы одержать блистательную победу над христианами или умереть на священных развалинах Серапеума.

Кроме того, многие из приверженцев Олимпия с наступлением ночи стали тревожиться о своих семействах и, утомившись волнениями дня, мечтали отдохнуть на своих спокойных постелях. Таким образом, ряды пирующих значительно поредели, но, несмотря на это, в храме осталось более трех тысяч человек обоего пола.

Они продолжали угощаться вином, которое не успели выпить ушедшие товарищи; потом позвали музыкантов и, под влиянием даров Диониса, плясали до глубокой ночи с венками на развевавшихся кудрях, с накинутыми на плечи душистыми гирляндами цветов.

Их оживленный пир понемногу перешел в шумную оргию. Громкие возгласы «эвоэ!» и необузданный рев снова обеспокоили магиков, погруженных в глубокомысленные вычисления и ученые диспуты.

Между тем мать убитого юноши по-прежнему сидела у подножия статуи богини справедливости, терпеливо перенося жестокую пытку, которую причиняло ей беззаботное веселье захмелевшей молодежи. Каждый взрыв хохота, доносившийся до нее из компании пирующих, каждая шутка, встречаемая знаками одобрения, заставляли невыразимо страдать несчастную, растравляя ее свежую рану.

Проходя величественной поступью по галереям храма в своей роскошной жреческой одежде, во главе других служителей Сераписа, Олимпий заметил убитую горем Веренику. Тронутый ее печалью, философ пригласил почтенную матрону в особое помещение, где у него был приготовлен ужин для близких друзей. Но вдова Асклепидора отказалась от этой чести, предпочитая провести остаток ночи в полном уединении.

Появление верховного жреца повсюду вызывало искренний энтузиазм.

– Радуйтесь! – весело крикнул он пирующим, ободряя их мудрыми словами.

Олимпий рассказал обступившей его молодежи историю фараона Микерина. Этому фараону было предсказано оракулом, что через шесть лет он непременно умрет. Тогда повелитель Египта начал проводить в веселых забавах ночи и, таким образом, из оставшихся шести лет жизни сделал ровно двенадцать.

– Подражайте Микерину, – заключил философ, поднимая кубок, – постарайтесь, чтобы немногие оставшиеся нам часы стоили целого года наслаждений! Но при этом из каждой чаши, которую вы подносите к губам, совершайте возлияние богу, как это делаю я!

Единодушный крик восторга приветствовал веселое воззвание старца. Флейты и кимвалы неожиданно загремели, медные литавры со звоном ударились друг о друга, и не один женский кулачок с воодушевлением стукнул по тамбурину, увешанному мелкими колокольчиками.

Олимпий поблагодарил и, раскланиваясь на все стороны, пошел дальше.

Давно не приходилось ему переживать таких волнующих впечатлений. Может быть, его ожидал близкий конец, но философу хотелось достойным образом расстаться с жизнью.

Он знал, каким способом были направлены солнечные лучи, коснувшиеся губ Сераписа. Этот поразительный фокус и моментальное освещение свода над головою кумира исполнялись жрецами по большим праздникам в течение нескольких столетий. Служители великого бога прибегали к подобным средствам с целью подействовать на толпу, воодушевить ее сверхъестественным проявлением силы царя Вселенной, между тем как люди мудрые познавали величие бессмертного владыки из дивного порядка мировой жизни и законов человеческого бытия. Олимпий со своей стороны был непоколебимо убежден в несомненном могуществе Сераписа и твердо верил, что с его ниспровержением весь окружающий мир непременно обратится в хаос.

Нашей жизни грозит постоянная гибель; мы всегда окружены смертельными опасностями; поэтому не все ли равно умереть завтра или сегодня? Предстоящий конец мира не страшил Олимпия, но мудрый философ невольно поддавался малодушному сожалению при мысли о том, что с уничтожением Вселенной прекратится человеческий род и слава о его подвигах и геройской смерти на развалинах Серапеума не перейдет к отдаленному потомству.

Однако сомневаться в благоприятном исходе борьбы было еще рано. Оптимистическая натура Олимпия подсказывала ему тайную надежду, что вечерняя заря потухающего дня служит предвестницей радостного утра. Если подоспеет ожидаемая помощь, если защитники старых богов восторжествуют над христианами в Александрии и осуществится идея единодушного восстания всего языческого эллинского мира, тогда... О, тогда отец и мать недаром назвали его Олимпием, потому что он не поменяется своим жребием ни с одним из олимпийцев, потому что слава имени верховного жреца Сераписа будет прочнее меди и мрамора; она станет сиять вместе с солнцем до тех пор, пока эллины будут чтить бессмертных и обожать дорогую отчизну!

Сегодняшняя ночь – пожалуй, последняя в его жизни – должна быть торжественным праздником. С этой целью Олимпий пригласил к себе своих друзей и единомышленников, людей, стоявших во главе интеллектуалов Александрии, на симпозиум, по примеру великих мудрецов и любителей утонченных наслаждений в древних Афинах.

Как мало походили покои верховного жреца на убогую обстановку в доме епископа Феофила!

Там не было ничего, кроме голых стен и самой грубой мебели, тогда как Олимпий приготовил пир для своих гостей в обширном зале, убранном с истинно царской роскошью, украшенном сокровищами искусства, дорогой инкрустацией, литою медью и пурпурными тканями.

Мягкая мебель, покрытая шкурами львов и пантер, приглашала к отдохновению, и когда маститый философ после своего обхода по всему храму и многочисленных оваций присоединился, наконец, к своим гостям, все они уже возлежали на пышных ложах.

Элладий, знаменитый грамматик и верховный жрец Зевса, поместился по правую руку хозяина, а Порфирий, благодетель Серапеума, по левую. Карнис также нашел местечко между гостями своего старого друга, и как наслаждался певец с детски-наивной душой благородным соком винограда и возвышенной оживленной беседой, которой он так долго был лишен!

Олимпия единогласно выбрали в симпосиархи [63]. Тогда философ предложил присутствующим прежде всего обсудить давно известную проблему о высшем благе жизни.

– Все мы, – сказал ученый, – находимся теперь накануне роковой развязки. Путники, покидающие милую родину для неизвестной страны, естественно, оглядываются на свое прошлое и спрашивают себя: чем они полнее наслаждались под охраной родимых пенатов? [64] Так и нам приличнее всего задать себе вопрос, что именно составляло для нас высшее благо в здешнем мире? Завтрашний день может подарить победу защитникам Сераписа или привести их в царство теней.

Предложение хозяина было встречено с большим сочувствием, и за столом тотчас начался оживленный спор. Речи гостей Олимпия, без сомнения, отличались большей цветистостью и блеском, чем беседы древних афинян, однако это мало способствовало уяснению поднятого вопроса. Спорящие повторяли только то, что было сказано и придумано о высшем благе раньше них. Наконец Элладий предложил беседовать о природе человеческого существа, и тогда пирующие завели остроумный диспут по вопросу: представляется ли человек самым лучшим, или самым худшим из живых творений.

Здесь было высказано много мнений о мистической связи между духовным и вещественным миром. Языческие мыслители дали полную свободу своему воображению, населяя добрыми и злыми духами неведомую область, которая лежит между непостижимым, безмятежно спокойным существом Единого и божественным проявлением творческой силы под видом человека.

Такими верованиями объяснялось то странное обстоятельство, что многие александрийцы избегали бросать камни, боясь задеть ими добрых гениев – покровителей, населяющих воздух.

Чем туманнее и сбивчивее становились понятия, употребляемые спорящими, тем более украшали они свою речь поразительными образами и метафорами, избегая простого определения мысли, но гордясь смелыми оборотами языка и своей находчивостью. Гости Олимпия были уверены, что им удалось постичь сверхъестественные усилия ума и с помощью чувственных представлений, полагая при этом, что их пустые теории оставили далеко за собой философские выводы древних.

Карнис был в восторге, а Порфирий сожалел об отсутствии Горго, с которой ему хотелось поделиться наслаждением ученой беседы.

Между тем в его доме целый день царствовала подавляющая тишина. Несмотря на невыносимый зной, старая Дамия не покидала своей обсерватории, где были собраны всевозможные инструменты и книги, нужные для занятий астролога и магика.

Один из жрецов Сатурна [65], известный своими познаниями в этой области, постоянно находился при ней, когда она хотела применить таинственную науку к какому-нибудь особенному случаю. Он подавал ученой матроне астрологические таблицы, выводил круги и эллипсы, чертил по ее указаниям треугольники и другие фигуры, напоминая ей мистические значения чисел и букв, когда ослабевшая память изменяла Дамии. Жрец делал вычисления, проверял ее и свои собственные выводы, а также читал вслух заклинания, которые казались особенно подходящими и спасительными его покровительнице. Ученый маг нередко указывал ей, между прочим, новые средства и предлагал новые формулы для достижения известной цели.

Сегодня Дамия держала строгий пост, согласно установленному правилу. Ослабев от голода и возраставшей духоты, она не раз впадала в дремоту, несмотря на все усилия сосредоточиться на своих занятиях. Опомнившись от забытья, Дамия принималась проверять выводы своего помощника, и если они противоречили ее предположениям, она сердилась, заставляя жреца вторично переделывать оконченную работу.

Горго часто приходила проведать бабушку, принося ей прохладительное питье, но Дамия упорно отказывалась освежить себя даже глотком воды, потому что нарушение предписанного поста могло повредить результату ее настойчивых трудов.

Когда измученная женщина снова погружалась в сон, внучка окуривала обсерваторию крепкими эссенциями, смачивая ими пеплос бабушки, заботливо вытирая ее разгоряченный лоб, покрытый крупными каплями пота, и обмахивая ее опахалом.

Бабушка притворялась спящей, хотя на самом деле только закрывала утомленные глаза, откинувшись головой на спинку высокого кресла. Нежное попечение ее любимицы приносило ей глубокую отраду.

Около полудня она отослала жреца, подкрепила себя сном и, собравшись с силами, серьезно углубилась в работу.

Окончательный вывод из ее наблюдений и полученных формул убедил Дамию в неизбежности грядущей катастрофы, теперь уже ничто не могло отвратить предсказанной оракулами гибели Вселенной, которая последует за ниспровержением Сераписа.

Магик закрыл лицо краем одежды, проверив таблицы, исписанные рукой старухи: ему стало ясно, что она была права, и он глухо застонал, качая головой. Между тем его покровительница оставалась совершенно спокойной. Подавая жрецу кошелек с приготовленными деньгами, она заметила, горько улыбнувшись:

– Ты можешь воспользоваться этим золотом в немногие часы, оставшиеся нам до всеобщего крушения.

После того Дамия, изнемогая от усталости, откинулась на спинку кресла и запретила Горго беспокоить себя до тех пор пока она сама не позовет ее наверх.

Оставшись одна, Дамия долго смотрела на блестящее зеркало, беспрерывно повторяя семь гласных букв, после чего стала пристально вглядываться в небо.

Эти странные приемы были направлены к тому, чтобы совершенно отрешиться от чувственного мира, сделаться недоступной внешним восприятиям, освободиться на время от бренной оболочки, отделяющей духовную, божественную часть человеческого существа от небесного источника ее существования.

Душа Дамии должна была воспарить к небу и созерцать бога, от которого она произошла.

После долгого поста и борьбы с телесной немощью ей не раз удавалось почти окончательно достичь этой цели, причем она испытывала упоительное наслаждение. Дамии казалось, что она носится в неизмеримом пространстве, как легкое облачко, среди каких-то необычайно прекрасных светил.

Изнеможение, уже давно овладевшее ею, благоприятствовало ее планам. Утомленная женщина скоро почувствовала легкую дрожь; холодный пот выступил у нее по всему телу, все члены онемели; зрение и слух парализовались; ей казалось, будто бы она вдыхает освежающий воздух не одними легкими, но каждой частью своего тела, и перед глазами старухи начали переплетаться колеблющиеся ярко-красные и фиолетовые круги. Не был ли то отблеск вечного света, который она искала? Не поднимала ли ее таинственная сила кверху, навстречу высшей цели? Не отрешилась ли уже ее душа от телесных оков? Может быть, она успела слиться с божеством? Пожалуй, разыскивая бога, пытливый ум соединился с высочайшим существом...

Нет! То была лишь иллюзия чувств. Руки, которые Дамия подняла, как будто готовясь к полету, бессильно упали, и все ее старания оказались напрасными. Легкая боль в одряхлевших ногах возвратила старую женщину к жалкой действительности, от которой она старалась отрешиться.

Мать Порфирия опять много раз брала в руки зеркало, смотрела на его блестящую поверхность, потом поднимала глаза кверху, но как только телесные ощущения прекращались на несколько минут и душа готовилась стряхнуть с себя всякую связь с чувственным миром, какой-нибудь легкий шорох, дрогнувший мускул, комар, коснувшийся руки старой Дамии, или капля пота, скользнувшая по ее лицу, помогали внешним чувствам вступить в свои права.

Как трудно освободиться от бренной плоти!

Измученная бесплодной борьбой, Дамия сравнивала себя с ваятелем, который отбивает от куска мрамора все лишнее, чтобы воспроизвести на нем божественные черты; но отделить этот излишек от камня несравненно легче, чем отделить душу от крепко сросшейся с ней телесной оболочки.

Несмотря на это, настойчивая женщина упорно старалась добиться цели, которой достигали раньше нее другие, однако эта цель ускользала от Дамии все дальше и дальше. Рой непрошенных воспоминаний и странных образов осаждал ее мозг, мешая сосредоточиться. Резец скульптора перестал ему повиноваться, выскальзывал у него из рук и притупился раньше, чем из камня успел показаться божественный облик.

Один обман чувств сменялся другим. Сначала Дамии представилась юная Горго, кумир ее старческих дней. Она лежала, прекрасная и бледная, на пенистой волне, которая подняла девушку на своем влажном гребне и тотчас увлекла за собой в разверстую пучину.

Горго, молодая, едва расцветшая, вместе с другими обречена на гибель! И она должна пасть от святотатственной руки, которая была готова низвергнуть царя богов.

Необузданная ненависть овладела Дамией, и ее бред принял иную форму. Теперь старухе мерещилось, будто бы над ее головой носится стая черных воронов, кружась в сизом тумане на недосягаемой высоте; но вдруг они исчезли, и вместо них из сыроватой мглы явственно выступил надгробный памятник жене Порфирия, матери Горго.

Как часто Дамия подходила к нему, растроганная воспоминаниями о дорогой умершей, однако теперь ей не хотелось видеть красивый монумент, и его образ действительно стушевался в сознании. Зато вместо него явился образ милого, доброго существа, которое покоилось под роскошным мавзолеем. И Дамия была не в силах отогнать от себя этот кроткий облик. Подробности смерти любимой невестки пришли ей на память, и она как бы заново пережила те страшные мучительные минуты...

Дамия видит под влиянием галлюцинации, как отворяются ворота их дома, откуда выходит торжественная процессия. Впереди идут музыканты с флейтами и поющие девушки; за ними следует белый вол с венком ярко-красных цветов граната на могучей шее. Гранатовое дерево с его плодами, полными зерен, служило у древних греков символом плодородия. Рога животного позолочены. Его сопровождают рабы с белыми корзинами, в которых лежат красивой пирамидой сладкие печенья, хлеб и цветы. Другие слуги несут в голубых клетках живых гусей и горлиц. Все эти дары назначены в жертву Эйлейфии, милосердной богине, покровительнице рожениц.

Вслед за жертвенным животным идет жена Порфирия в роскошном венке на темных кудрях. В ее осторожных движениях сказывается гордость будущей матери. С каким скромным достоинством опускает она глаза, вся проникнутая благоговением! Вероятно, ей приходит в голову мысль о предстоящих тяжелых страданиях, и молодая женщина усердно молится.

Озабоченная свекровь не отстает от нее. Дамия окружена приятельницами, клиентами с их женами и своими преданными служанками. Все они несут в правой руке гранатовое яблоко, а левой держатся за пестрые гирлянды цветов, образуя живописную цепь вокруг главных участников процессии...

В таком порядке торжественное шествие доходит до корабельной верфи Клеменса, но здесь с ними сталкиваются монахи. Увидя приготовленную жертву, они приходят в ярость и начинают громко поносить язычников. Рабы Порфирия с неудовольствием гонят их прочь. Тогда изможденные постом аскеты в овечьих шкурах начинают бить вола привешенными у них на поясе бичами. Взбешенный бык поднимает могучую голову, начинает фыркать, стучать копытами о землю и неожиданно вырывается из рук нарядных мальчиков, за которыми он покорно шел до этой минуты. Еще мгновение, и он подкидывает на воздух одного из монахов, а потом бежит прямо на толпу беззащитных женщин.

Как стая голубей, испуганная появлением ястреба, в ужасе разбегаются они в разные стороны. Некоторые из них падают в озеро, другие, помертвев от страха, прижимаются к забору верфи. Дамия бросилась к невестке, но они обе были сбиты с ног.

Несколько часов спустя появилась на свет маленькая Горго, а ее мать не пережила такого потрясения.

Дамия вздрогнула при этом мучительном воспоминании. Черные вороны снова закружились перед ее мысленным взором, но красивый греческий юноша весело разогнал их своим тирсом [66]. Его статное, гибкое тело блестит от покрывающей его мастики. Он только что вернулся с публичных состязаний, где постоянно одерживал победу. Всматриваясь в него, Дамия узнает милые черты и роскошные локоны своего сына Апеллеса; но внезапно он принимает вид изможденного аскета; его колени подламываются под тяжестью громадного креста: Мария, старшая невестка Дамии, сделала из этого любимца богов христианского подвижника, погибшего за распятого иудея, тогда как он только внешне исповедовал новую веру!

Дамия в бессильном гневе сжала свои руки и снова увидела воронов, которые хлопали крыльями над трупом распростертого отшельника.

Тогда перед ней явился с беззаботным лицом ее собственный муж Филипп, не замечая зловещих птиц и приветливо улыбаясь. Точно так же пришел он к жене много, много лет потому назад и весело воскликнул: «Сегодня я провернул самую блестящую аферу в своей жизни! За чашу воды мной получена поставка зернового хлеба в Фессалоники и Константинополь; каждая капля принесла мне сотню золотых солидов!»

Счастливый торговец! Барыш этого дня удесятерился; простая вода Нила, которую священник называл «водой крещения», совершила такое чудо. Она наполнила золотом и казну его сына, она же обратила небольшой участок земли, принадлежавший Филиппу, в обширные цветущие владения. Но между тем эта, по-видимому, обыкновенная вода молча требовала от тех, кто ею пользовался, исполнения особых серьезных обязательств. Но отец и сын не хотели их признавать. Все, к чему они прикасались, каким-то чудом обращалось в золото, однако безмятежное счастье и мир навсегда исчезли из дома лицемеров.

Одна из ветвей старинного македонского рода отделилась от другой. Непростительный обман покойного отца вырыл глубокую пропасть между скамьей Порфирия и домом старшего брата на Канопской улице.

Эта мерзкая ложь отравила немало радостей младшему сыну Дамии, заставив его унижать свое достоинство независимого, благородно мыслящего человека. Преданный всей душой старым богам, он был принужден ежегодно по нескольку раз, вместе с другими последователями христианства, ходить в их церковь, преклоняя колени перед распятым Христом. Вода, ужасная вода, расточавшая золото, пристала к Порфирию крепче выжженного клейма на руке невольника. Если бы лжехристианин и пламенный поклонник олимпийских богов открыто признал себя язычником и отрекся от ненавистной религии, то все щедрые дары чудотворной воды перешли бы во владение государства и церкви, а дети Порфирия, внуки богатой Дамии, сделались бы нищими.

И все эти вопиющие несправедливости совершались из-за распятого иудея!

Хвала и благодарение богам! Конец такого возмутительного порядка вещей был близок.

Дамия дрожала от восторга при мысли о том, что вместе с нею и ее близкими должен обратиться в ничто, рассыпаться прахом весь христианский мир.

Она была готова разразиться насмешливым хохотом, но ее горло пересохло и воспаленный язык едва шевелился. Зато в чертах старухи выражалось злобное торжество. Между кружившимися перед нею черными птицами она увидела Марка, сына Марии. Он мчался на своих великолепных конях по Канопской улице с языческой певицей, белокурой резвушкой Дадой, а его мать смотрела на них из окна, заломив свои руки, глотая слезы бессильного бешенства.

Упоенная таким приятным зрелищем, мать Порфирия качалась от удовольствия туда и сюда на своем высоком кресле. Но картина снова переменилась. Зловещие птицы наполнили комнату, описывая возле Дамии быстрые безостановочные круги. Она не слышала их полета, но ясно видела воронов, чувствуя вокруг себя веянье множества крыльев. Машинально следила она за ними глазами, пока ей не сделалось дурно.

Согнув спину и опустив голову, она судорожно ухватилась за ручки кресла, как всадник, увлекаемый конем на арене ипподрома. Наконец страшное нервное напряжение и голод довели ее до совершенного беспамятства. Дамия обессилела и упала на ковер почти без признаков жизни.


ГЛАВА XX

<p>ГЛАВА XX</p>

Удалившись из обсерватории, Горго испытывала непонятную тревогу. Она нигде не находила места, бесцельно бродя по всему дому. Спокойное достоинство, которым отличались ее манеры, с тех пор как молодая девушка вышла из детского возраста, изменило ей сегодня, и в движениях Горго сказывалась нервная торопливость, которую она так не любила в других.

Наконец ей вздумалось заняться музыкой. Юная артистка взяла свою лютню и запела арию Сапфо, полную страстного томления. Но вскоре ее голос оборвался, и она замолкла. Жгучие слезы подступили ей к горлу, и невыносимая тоска сжимала грудь. Образ Константина, возлюбленного ее юности, неотступно стоял перед девушкой. Если бы она могла увидеть его опять и беззаветно отдаться своему чувству, то охотно пожертвовала бы жизнью за один час такого блаженства. Преданность старым богам, языческий мир, заключавший в себе идеалы ее возвышенной души, борьба за них против христианства, даже музыка, одним словом – все, что составляло для Горго внутреннее содержание жизни, отступило на задний план перед пылкой страстью, поработившей ее сердце. Но, несмотря на страстное желание безраздельно отдаться любимому человеку, она, нисколько не колеблясь, осталась на стороне язычества в момент решительной борьбы между высшими силами, управляющими судьбами мира.

Горго была теперь твердо убеждена в предстоящей гибели Вселенной и мечтала умереть вместе с Константином; перспектива такого конца сейчас казалась ей высшей милостью богов.

Пока Дамия напрасно делала над собой опыты, стараясь освободить свою душу от телесных оков, Горго озабоченно бродила по комнатам. Она ободряла испуганных служанок, советуя им не предаваться тупому отчаянию, и не раз поднималась наверх проведать бабушку.

При наступлении сумерек многие рабы скрылись из дому. Они уже давно втайне исповедовали христианство и теперь бежали к своим единоверцам или в церкви, чтобы отдать себя под покровительство распятого Господа, великое могущество которого могло отвратить от них грозящую гибель. Порфирий прислал сказать, что у них все идет благополучно. В Серапеуме собралось много защитников, и он намерен провести там целую ночь. Римляне явно не решаются напасть на святилище, и если греки отобьют их первую атаку, то ожидаемое подкрепление поспеет вовремя. Однако Горго не разделяла надежды отца. Один из клиентов принес известие, что биамиты, дойдя до Наукратиса, были рассеяны немногочисленными отрядами императорского войска. Катастрофа приближалась, и никакие силы не могли ее отвратить.

Наступивший вечер не принес с собой прохлады. Наконец совершенно стемнело, но старая Дамия и не думала звать к себе внучку. Беспокойство девушки возрастало, так что она решилась без позволения пойти в комнату бабушки. Кормилица Горго сопровождала ее с лампой в руках. Обе женщины, пораженные ужасом, остановились на пороге, увидав на полу бесчувственное тело. Дамия опиралась затылком на сиденье стула, с которого упала на ковер, и ее мертвенно-бледное лицо с полуоткрытыми глазами и отвисшей нижней челюстью производило страшное впечатление. Больную уложили в постель, стоявшую здесь для отдыха при ночных занятиях астрологией, и стали приводить в чувство с помощью свежей воды, вина и крепких эссенций, бывших под рукой. Когда в ней обнаружились, наконец, признаки жизни, Дамия посмотрела блуждающим взглядом на внучку, стоявшую перед ней на коленях, и невнятно пробормотала:

– Вороны! Где же вороны?

Потом больная окинула взглядом таблицы и свитки, сброшенные на пол, чтобы освободить постель, куда ее положили, и стол, занятый теперь лампой и лекарственными склянками.

Вещи, которыми Дамия так дорожила, валялись в беспорядке на каменных плитах. Матрона пришла в ужас и стала браниться за неуважение к священным предметам. Ее ослабевший язык с трудом выговаривал слова, однако порыв досады произвел благодетельное действие на изнуренный организм.

Кормилица тотчас принялась подбирать разбросанные принадлежности ученых занятий своей госпожи, но та снова лишилась чувств.

Горго примачивала ей виски, стараясь влить несколько капель вина в пересохшее горло больной. Между тем Дамия стиснула зубы, и внучке долго не удавалось привести ее в сознание. Наконец старуха открыла глаза и сама взяла дрожащей рукой поданную чашу с вином. Она выпила его жадными глотками, пролив половину на пол.

– Еще! Еще! Я хочу пить! – повторяла Дамия, протягивая кубок и с прежней жадностью поднося его к губам.

Потом она перевела дух, обратила на Горго оживившийся взгляд и сказала:

– Благодарю тебя, дитя мое. Теперь мне лучше. Чувственный мир и все, что к нему принадлежит, крепко держит нас в своей власти. Человеку хочется уйти от внешних впечатлений, но они упорно преследуют его. Кто довольствуется жалким человеческим существованием, тот должен наслаждаться дарами жизни. Поэтесса Праксилла подвергается насмешкам за свое произведение «Жалоба умирающего Адониса». Помнишь, там юный бог перед лицом смерти сожалеет о том, что ему предстоит навсегда отказаться от груш и яблок? Но, в сущности, это очень мило, и Праксилла тысячу раз права. Люди налагают на себя пост, терпят мучения, желая вкусить восторгов божественного бытия. Тело и душа изнемогают в такой непосильной борьбе, а между тем жалкий смертный был бы гораздо счастливее, если бы удовлетворился грушами и яблоками, доступными каждому! Великое не доставило истинного счастья еще никому на свете! Кто хочет наслаждаться, тот пусть не выходит за пределы малого. Этого мудрого правила придерживаются дети, и вот почему они счастливы. Груши и яблоки! Скоро они уйдут от меня навсегда. Если мыслящий дух Вселенной пощадит сам себя при общем разрушении, то понятие «груши и яблоки» будет существовать по-прежнему, и, может быть, на месте нашего погибшего мира возникнет новый по воле Творца. Но вздумается ли ему вторично воплотить в осязаемой форме понятия: человек – и груши и яблоки? Это было бы плагиатом собственного творчества. Если Дух Вселенной милосерден, то он не создаст новых человеческих поколений с их двойственной природой, полной несовместимых противоречий, а если и создаст, то пусть оставит им в утешение, по крайней мере, груши и яблоки, под которыми я подразумеваю маленькие радости жизни, потому что во всех великих наслаждениях, как бы они ни назывались, таится горечь разочарования. Налей мне еще кубок!.. Как вкусно!.. Завтра и это будет у нас отнято. Мне жаль расстаться с дарами щедрого Диониса; они несравненно лучше груш и яблок. Я забыла упомянуть также о том, чем награждает нас Эрос. Людям придется сказать «прости», между прочим, и радостям любви. Только они не имеют уже ничего общего с грушами и яблоками. Любовь – великое наслаждение, и потому в ней столько муки. Восторг и отчаяние: кто укажет их границы? Смех и слезы: как быстро они чередуются между собой! Ты плачешь, Горго? Да, да, мое бедное дитя! Поди сюда: мне хочется обнять тебя. Дамия обняла голову девушки, стоявшей перед ней на коленях, прижала ее к груди и принялась осыпать поцелуями. Наконец, она выпустила внучку из объятий и, обведя комнату беспокойным взглядом, сказала:

– Как вы перепутали все таблицы и свитки! Если бы я могла тебе объяснить, до чего точно сходятся наши выводы! Теперь мы знаем все, что нам предстоит. Послезавтра не будет больше ни неба, ни земли. Однако послушай, дитя... Если Серапис падет, а Вселенная не рухнет, как одряхлевшая храмина, то, следовательно, магия – вздор, и течение небесных светил не имеет ничего общего с судьбами Земли и человечества, следовательно, планеты не более как простые светочи, солнце – яркий очаг Вселенной, а старые боги – жалкие порождения человеческой фантазии. Сам великий Серапис... но к чему его раздражающие «но» и «если»... Дай сюда диптих [67]. Я покажу тебе наш окончательный вывод. Вот там... или здесь... у меня как-то странно мелькает перед глазами; я не могу собраться с мыслями... Да и притом разве это не все равно? Что решено свыше, того человек не в силах изменить. Дай мне уснуть. Завтра я объясню тебе все, если успею. Бедное дитя, как мы тебя мучили наукой! Как ты была прилежна, и к чему это делалось? Я спрашиваю: к чему? Великая пропасть поглотит твои познания вместе со всем прочим.

– Пусть будет так! – прервала бабушку Горго. – По крайней мере, никто из дорогих мне существ не умрет раньше меня.

– А с нами вместе погибнут и враги! – воскликнула Дамия, оживляясь. – Но куда мы пойдем, куда? Наша душа создана из божественной материи и никогда не может быть разрушена. Она возвратится к первобытному источнику своего существования, потому что между всеми родственными началами существует взаимное тяготение; значит, мы сольемся с богом и вкусим божественного бытия. Что скажешь на это?

– Я верю и знаю, что нас ждет бессмертие, – с жаром заметила Горго.

– Знаешь? – спросила матрона. – Я вот не могу сказать того же самого про себя. Наше лучшее знание не более как догадка, если оно не основано на числовых данных. Но то, к чему мы пришли сегодня по нашим таблицам с помощью добросовестных вычислений, не раз подвергнутых проверке, является для меня действительно несомненным. Что же касается дальнейшей судьбы нашего духа, то она не поддается никаким расчетам. Если бы прежний порядок Вселенной остался нерушимым, тогда и твое умственное развитие не пропало бы даром; твоя возвышенная душа, которая стремится к созерцанию духовных ценностей, была бы привлечена к родственной ей мыслящей божественной силе, чтобы нераздельно слиться с нею и воспарить высоко над чувственным миром. Так дождевая капля, упавшая на землю из влажного облака, опять поднимается кверху в виде легких испарений и снова соединяется с дождевой влагой. Если допустить переселение душ, то твоему юному сердцу, откуда бьет живой родник сладкозвучных песен, следовало бы обратиться в соловья... весною... среди цветущих кустарников...

Дамия неожиданно смолкла; она смотрела некоторое время вверх и потом продолжала с изменившимся выражением лица:

– Тогда вдова моего сына Апеллеса, Мария, в виде пресмыкающейся ехидны... Вечные боги... Вороны!.. Что им здесь нужно? Вот они возвращаются сюда! Воздуха, воздуха! Налей мне вина! Не могу... Мое горло сдавлено точно тисками. Прочь питье! Завтра, сегодня... Все погружается в бездну, разве ты не чувствуешь? Чернеет, чернеет, теперь вспыхивает заревом и опять... чернеет... Все опускается! Ах, держи меня! Почва колеблется. Где Порфирий? Где сын мой? Ноги! Растирайте мне ноги. Холодно! Холодно! Это вода! Она поднимается выше! Дошла до колен!.. Тону... Помогите!.. Тону!..

В безотчетном ужасе Дамия размахивала руками и металась, как утопающая. Ее крики о помощи становились все слабее и слабее. Наконец она уронила голову на грудь, откуда вырвалось предсмертное хрипение, и страдальческая душа, не знавшая покоя, переселилась в вечность.

Горго впервые увидела смерть лицом к лицу. Она не могла допустить, чтобы сердце бабушки, безгранично любившей ее, перестало биться, чтобы этот неугомонный ум, деятельный даже во время сна, угас навеки.

Кормилица поспешила отстранить девушку, чтобы закрыть покойнице глаза и приподнять отвалившуюся нижнюю челюсть, потому что вид умершей производил тяжелое впечатление.

Однако Горго не уходила. Сначала она пробовала оттирать безжизненное тело различными эссенциями, но, наконец, непобедимое могущество смерти предстало перед ней во всем ужасающем реализме. Девушка чувствовала, как под ее руками остывает и коченеет труп покойницы, и все-таки не могла примириться с мыслью, что преданная женщина, заменявшая ей мать, была отнята у нее судьбой. Несмотря на уговоры кормилицы, Горго послала за врачами и жрецом Сатурна, так как она слышала от самой Дамии, будто бы отлетевшая душа может вернуться обратно, если над телом будут произносить заклинания.

Оставшись одна, девушка осветила лампой неподвижное лицо скончавшейся Дамии. Невольный ужас заставил ее содрогнуться, но она победила свое малодушие и коснулась исхудалой руки покойной бабушки. Как часто эта теперь неподвижная рука ласкала Горго, принимавшую проявления нежности со стороны старушки как нечто должное. Теперь, в порыве раскаяния, осиротевшая внучка припала долгим поцелуем к похолодевшим, безжизненным пальцам, которые не могли ей ответить задушевным пожатием. Девушка вздрогнула и выпустила мертвую руку. Золотые кольца со звоном ударились о деревянный борт кровати. Тогда в сердце Горго погасла последняя надежда. Она вполне сознала свою потерю. Глубокое отчаяние овладело ею вместе с безотрадным чувством одиночества, вместе с сознанием своей беспомощности перед жестокой силой, которая не боится никакого человеческого противодействия и уверенно прокладывает себе дорогу.

Девушка, громко рыдая, опустилась на пол у изголовья умершей. Она плакала с досады на свое бессилие, и ее слезы полились еще сильнее при мысли об отце, которого ожидал такой непредвиденный удар. Ни одно из отрадных воспоминаний прошлого, которые так благодетельно смягчают самые горькие потери человека, не приходило в эту минуту в голову опечаленной Горго. Ее утешала только одна мысль, что вскоре предстоит общая гибель Вселенной и пропасть, поглотившая сегодня Дамию, откроется завтра и для нее самой вместе со всем живущим на Земле...

На столе обсерватории лежало подтверждение приближающегося конца видимого мира. Страстное желание скорее дожить до роковой развязки овладело девушкой, отодвинув на задний план все остальные чувства. Она поднялась с колен и перестала плакать.

После возвращения кормилицы Горго решила уйти из дома, где ей было незачем оставаться далее: и долг, и голос сердца влекли ее в Серапеум. Здесь могла она насладиться единственной отрадой, которая оставалась ей в жизни.

Отец должен был узнать от нее самой о постигшем их обоих несчастье, и, кроме того, девушка надеялась встретить завтра в осажденном святилище Константина. Ее возлюбленный обязан был сделать первый решительный шаг ко всеобщей гибели, был обязан отворить ворота неминуемым бедствиям, и Горго хотела быть возле него в этот роковой момент.

Служанка долго не возвращалась, но, наконец, на лестнице послышался шум. То были шаги кормилицы, и, очевидно, она пришла не одна. Привела ли она с собой врача и заклинателя? Дверь комнаты распахнулась. На пороге стоял домоправитель с тройным светильником в руках, освещая дорогу пришедшим. Сердце Горго замерло от волнения: перед нею появился Константин со своей матерью. Бледная и дрожащая девушка не могла выговорить ни слова, приветствуя молчаливым поклоном нежданных посетителей.

Не найдя врача, помощь которого во всяком случае была уже бесполезна, преданная кормилица пошла в дом соседа Клеменса, сознавая, что ее молодой госпоже нужна поддержка добрых друзей в ее тяжелом горе. Мариамна, мать Константина, тотчас решила отправиться в дом Порфирия, и ее сын, который только что вернулся со службы, молча последовал за обеими женщинами. Благочестивая христианская матрона стала уговаривать убитую горем девушку, ободряя Горго словами утешения, но та не слушала ее речей, как будто с нею говорили на непонятном языке. Наконец Мариамна нежно привлекла к себе свою любимицу, предлагая ей гостеприимство в их доме до возвращения Порфирия. Эта искренняя ласка глубоко тронула осиротевшую Горго. Однако слова христианки напомнили ей о предстоящей обязанности. Горго горячо поблагодарила мать Константина и стала просить ее помочь им в неизбежных хлопотах, предшествующих похоронному обряду. Труп Дамии было решено немедленно перенести в спальню, после чего девушка хотела передать Мариамне ключи, так как сама она должна идти к отцу и лично сообщить ему о случившемся.

Почтенная матрона напрасно уговаривала ее отложить это намерение до утра и переночевать у них в доме. Константин все время оставался в стороне. Когда же Горго приблизилась к трупу, приказав нести его вниз, он подошел к ней и с видом искреннего участия протянул девушке правую руку. Она взглянула ему прямо в лицо, ответила рукопожатием и тихонько сказала:

– Сегодня я была несправедлива к тебе, Константин, и оскорбила твою гордость, но я раскаялась в своем поступке раньше, чем ты успел уйти. Я вижу, ты простил меня, ты знал, что я одинока, и пришел меня утешить. Теперь между нами нет больше и тени недовольства, не так ли?

– Конечно, Горго, конечно! – с жаром воскликнул префект, взяв ее другую руку в порыве глубокого чувства.

Молодой девушке показалось, что вся кровь в одну минуту волной прилила ей к сердцу, как будто Константин был только частью ее существа, которая была насильственно отторгнута от него и снова стремилась к соединению, хотя бы им пришлось обоим поплатиться за это счастьем и самой жизнью.

Повинуясь непобедимому влечению, она освободила свои руки и обвила ими шею молодого человека, прижимаясь к нему, как больное дитя к любимой матери. Горго сама не могла дать себе отчета, как это случилось, как могло произойти. Они стояли, крепко обнявшись, не замечая Мариамны, которая с безмолвным ужасом смотрела на неожиданную сцену. Губы ее сына осыпали жаркими поцелуями лицо прекрасной язычницы, и девушка рыдала в его объятиях, чувствуя, что у нее в душе распускаются тысячи роз и вместе с тем тысячи терний заставляют обливаться кровью ее израненное сердце.

Этот союз двух любящих душ был в то же время прощанием перед вечной разлукой. Судьба Горго совершилась. Теперь им обоим предстояло только погибнуть заодно с разрушенной Вселенной, и девушка встречала этот конец, как измученный бессонницей человек встречает наступление утра. Мариамна отошла в сторону, смутно сознавая, что здесь происходит что-то великое, что-то неизбежное, против чего бессильны все ее возражения. Когда Горго освободилась из объятий возлюбленного, все ее существо было проникнуто торжественным спокойствием.

Мать Константина не знала, что подумать, но у нее стало отрадно на душе, когда девушка подошла к ней и почтительно поцеловала руку взволнованной матроны. Она не находила слов, сознавая, что не может сказать ничего такого, что послужило бы истинным выражением охватившего ее чувства тревоги и умиления.

Между тем Горго заботливо прикрыла лицо умершей. Когда покойницу перенесли в спальню и положили на роскошное брачное ложе, внучка убрала его цветами. Жрец Сатурна, пришедший к ним в дом, уверял, что никакая сила в мире не может оживить этот бездыханный труп. Неожиданная смерть Дамии и горе молодой девушки глубоко тронули доброго старика. Горго отвела его в сторону, прося подождать ее у садовой калитки и потом проводить к отцу.

Когда магик вышел, она передала Мариамне ключи от шкафов и сундуков покойной. Константин оставался в соседней комнате, пока одевали умершую. Наконец, Горго вышла к нему проститься. Он снова хотел обнять ее, умоляя идти вместе с ним на корабельную верфь, но Горго решительно отвела его руки и сказала:

– Нет, мой дорогой, я не могу этого сделать: меня ждут еще другие обязанности.

– И меня также! – воскликнул префект убедительным тоном. – Но ты отдалась мне всецело, ты не принадлежишь больше себе одной: ты моя, и я настаиваю, требую, чтобы ты исполнила мою первую просьбу! Иди к моей матери или оставайся дома. Где бы ни был твой отец, там не место моей будущей жене. Я подозреваю, куда отправился почтенный Порфирий. Мне следует предупредить тебя, Горго: судьба старых богов решена. Римское войско несравненно сильнее защитников язычества. Клянусь тебе нашей любовью и всем, что мне дорого и свято: не далее завтрашнего дня Серапис будет ниспровергнут.

– Я знаю это, – сказала Горго. – Ты получил приказ уничтожить статую бога.

– Получил и должен повиноваться. Девушка кивнула ему головой.

– Ты не можешь не исполнить своего долга, – заметила она без малейшей тени неудовольствия, – так решила судьба. Но помни, Константин, что бы ни случилось, мы связаны неразрывными узами. Никто не в силах нас разъединить. Какие бы бедствия ни разразились над нами, мы будем стоять друг за друга до самого конца.

Горго протянула любимому человеку свою горячую руку и с нежностью посмотрела ему в лицо. Потом она еще раз обняла его мать и крепко поцеловала.

– Пойдем, пойдем со мной, дитя мое! – молила Мариамна.

Но девушка освободилась из ее объятий и промолвила:

– Идите к себе домой, если вы меня любите, идите, оставьте меня одну!

С этими словами она удалилась в спальню, где лежала покойница, и, прежде чем другие успели последовать за ней, отперла потайную дверь, завешанную ковром, и торопливо вышла из дома.


ГЛАВА XXI

<p>ГЛАВА XXI</p>

Стояла душная ночь. Темные тучи заволакивали северную сторону горизонта. Над свинцовой поверхностью Мареотийского озера, как над горячей ванной, клубился беловатый пар и мелькали пенистые гребни волн. Тусклый месяц, окруженный красноватым сиянием, скупо освещал окрестности, выглядывая из дымки тумана. Каменные стены домов, накалившись во время дневного зноя, еще сильнее нагревали воздух на погруженных в таинственный полумрак пустынных улицах Александрии. С запада, по направлению к пустыне, черные тучи были окрашены желтоватым отблеском, и в жаркой, тяжелой атмосфере ярким заревом вспыхивали зарницы. Теплый ветер, дувший с юго-запада, приносил с собой едкую песчаную пыль, которая колола и точно обжигала лицо.

Измученная Горго с трудом подвигалась вперед в сопровождении старого жреца. Природа и все живые существа казались подавленными безотчетной тревогой. Порывистый ветер, вспышки молний, странная форма и цвет нависших облаков придавали картине всей ночи какой-то необыкновенный отпечаток. Казалось, сами стихии предчувствовали бедствия Вселенной, готовившейся к чему-то неслыханному, ужасному. Горго закутала голову покрывалом и накидкой, чтобы не задохнуться от песка, попадавшего в рот и слепившего глаза. Ее виски горели, как в огне; сердце мучительно билось учащенными ударами, и девушка с трудом следовала за своим провожатым.

Заслышав позади себя шаги, она вздрагивала от испуга, думая, что ее догоняет Константин. При каждом порыве ветра, осыпавшего ее лицо колючими песчинками, при каждой вспышке зарницы кровь застывала в жилах Горго, потому что эти грозные явления казались ей предвестниками наступающего конца. Она хорошо знала дорогу от ее дома до лесной биржи Порфирия, но теперь то же самое расстояние как будто удесятерилось. Наконец жрец Сатурна и его взволнованная спутница достигли цели.

У одной из калиток магик сказал пароль и подал условный знак поставленным здесь часовым. Пришедшие миновали кучи бревен, скрывавшие вход в подземный канал. Знакомый раб освещал им путь. Все трое спустились вниз и стали пробираться вдоль узкого подземелья. Здесь было тесно и довольно душно. Летучие мыши, встревоженные факелом проводника, летали над их головами неслышно, как призраки, взмахивая темными крыльями. Они внушали Горго страх и отвращение, но все-таки в этом укромном месте она чувствовала себя безопаснее, чем на улице. Таинственная темнота туннеля и колеблющийся красноватый отблеск огня на его стенах привели девушку в особенное настроение. Этот трудный путь вел ее к прекрасной, возвышенной цели. Скоро окружающий мрак должен рассеяться, и Горго увидит дивное великолепие знаменитого храма. При этой мысли ею овладело чувство невольного восторга и благоговения, которое совершенно прогнало прежнюю тревогу.

Смерть под священными сводами Серапеума в объятиях Константина казалась ей блаженством. Ожидать своего последнего часа в пышном чертоге царя богов – что могло быть лучше подобной участи? Пускай поразит ее судьба в этих местах, полных божественной благодати. Жизнь дала Горго все, чего она могла желать, и где в целом мире нашла бы она себе лучшую гробницу, чем это святилище владыки Вселенной, перед которым трепещут все остальные боги?

С самого детства дочь Порфирия привыкла посещать величественный гигантский храм Сераписа, и теперь она живо представляла себе его громадные галереи, наполненные тысячами благородных сподвижников Олимпия, воодушевляемых одним возвышенным чувством. Девушка ожидала услышать здесь набожное пение восторженных юношей и мужчин, которые из глубины сердца возносят хвалу великому богу, готовые пожертвовать жизнью за веру отцов своих. Горго думала, что на дворах Серапеума дымятся сжигаемые жертвы, что под сводами святилища ходят волны благовонных курений, и лучший цвет александрийской молодежи с солидной грацией исполняет под предводительством жрецов торжественный танец вокруг украшенных цветами алтарей.

Молодая девушка ожидала встретить Порфирия среди почтенных старцев, собравшихся возле мудрого Олимпия и занятых набожной беседой о грядущих переворотах, о великих тайнах бытия, среди адептов [68], благоговейно наблюдавших в обсерватории Серапеума за пророческим течением небесных светил, движением облаков и вещим полетом птиц. При мысли об отце Горго снова почувствовала острую боль в сердце, представляя себе, как будет поражен Порфирий этим неожиданным ударом. Однако девушка полагала, что печальное известие он должен встретить приготовленным ко всему худшему, ввиду неотвратимых бедствий, связанных с ниспровержением Сераписа.

Перспектива очутиться среди множества мужчин, наполнявших храм, нимало не смущала Горго. Присутствие отца и ее почтенного наставника и друга, Олимпия, служило ей гарантией полной безопасности. Кроме того, там находилась Герза, которая не откажет девушке в своем покровительстве. Да и кто же мог бы оскорбить ее девическую скромность в роковую ночь, когда всякий верующий со страхом ожидал собственной гибели и разрушения Вселенной? Так думала дочь Порфирия, пока они все трое не дошли до крепких ворот, замыкавших канал.

После того как им отворили, Горго со своими провожатыми вступила в предназначавшиеся для религиозных мистерий подземные отделения храма. В этих местах адепты подвергались трудным испытаниям, прежде чем удостоиться высшего посвящения и быть принятыми в число эзотериков [69]. Залы, комнаты и ходы, которые Горго видела первый раз в жизни, скудно освещались редкими лампами и факелами, но все, что она могла здесь заметить мимоходом, наполняло ее душу благоговейным трепетом, возбуждая впечатлительную фантазию девушки. Этот удивительный подземный мир поражал бесконечным разнообразием. Каждый уголок, каждая колонна и лепная фигура изумляли своими причудливыми формами, резко уклоняясь от всего обыкновенного и естественного. Так, за комнатой в форме трехсторонней пирамиды, наклонные стороны которой сходились наверху острым углом, следовал зал, изображавший многогранную призму.

Дорога, окаймленная сфинксами, вела через длинный, широкий проход. Горго невольно ухватилась за одежду своего провожатого, потому что с правой стороны, позади фигур загадочных животных, зиял темный провал. В другом месте пришлось проходить под нависшей скалой, откуда с диким ревом низвергался шумящий водопад, исчезавший в бездонной глубине. Отсюда путники попали в обширный грот, высеченный в скале, и увидели перед собой ряд позолоченных голов крокодилов. Здесь у Горго стеснилось дыхание от запаха дыма и смолы, потому что они шли мимо железных жаровен и странного вида печей. Со стен смотрели на девушку разрисованные красками барельефы, представлявшие собою страшные фигуры осужденных грешников: Тантала, Иксиона [70] и Сизифа, ворочавшего свой громадный камень. По обеим сторонам узких проходов виднелись кладовые, также вырубленные в скале и запертые толстыми железными дверями, как будто в них были спрятаны несметные сокровища или скрывались недосягаемые тайны. В иных местах одежда Горго задевала то статую, то какой-нибудь прибор, плотно закутанный коврами и занавесками.

На стенах были нарисованы различные чудовища, таинственные чертежи и знаки. На потолке между фигурами людей и животных виднелись созвездия, которые по египетской традиции плыли на барках и кораблях по хребту вытянувшейся женщины гигантских размеров. Рядом с ними можно было встретить рисунки греческих художников, изображавшие созвездия Плеяд [71], неразлучных Диоскуров Кастора и Поллукса, увенчанных ярким ореолом, и усыпанные звездами «Волосы Береники» [72].

Все эти подземные чудеса волновали и туманили воображение глубоко потрясенной Горго. То, что она успела рассмотреть мимоходом, было плохо освещено, едва заметно, но, тем не менее, невольно влекло к себе таинственным очарованием. Какие мистерии, какие поразительные эффекты могли скрываться в тех местах, которые были недоступны ее взору? Девушке казалось, что ожидаемый переход от земного существования к вечности уже начался, и она, живая, вступила как будто в мрачную область ада, – до того все окружающее было не похоже на трезвую действительность.

Между тем дорога стала понемногу подниматься, и, наконец, Горго достигла самого помещения храма по высокой витой лестнице. В подземелье она встречала отдельные группы мужчин, но там все-таки царствовало торжественное безмолвие. Глубокая тишина была особенно заметна от звука приближавшихся и удалявшихся шагов. Такая обстановка вполне соответствовала ожиданиям Горго. Это спокойствие напоминало ей грозное затишье перед бурей. Поднимаясь по лестнице, она сняла с головы покрывало, оправила складки одежды и приняла величественную осанку жрицы, как следовало знатной девушке, приближающейся к священному алтарю. Но чем выше поднималась Горго, тем яснее доносился до ее слуха нестройный гул множества голосов и звуки музыкальных инструментов. Она явственно различала игру на флейте и удары литавр.

«Вероятно, религиозный танец уже начался», – подумала про себя дочь Порфирия. Теперь она стояла в одной из боковых комнат ипостиля. Ее спутник отворил высокую дверь, обитую позолоченной медью и серебром, и Горго последовала за ним торжественной походкой, с поднятой головой и опущенными глазами, в священную галерею, где в неприступном величии царило изображение Сераписа. Они, не останавливаясь, миновали боковую колоннаду, спустились с двух ступенек вниз и вышли на середину самого большого и самого красивого из всех помещений Серапеума. Дикий шум, который донесся до Горго из отворенной двери, удивил ее и привел в смущение; когда же она решилась поднять глаза и осмотреться, ею овладел настоящий ужас. Девушка испытала в эту минуту то же самое, что испытывает путник, который, обманувшись ночной темнотой, думал вступить на цветущую поляну и вместо того попал в трясину бездонного болота.

Горго зашаталась, схватившись рукой за первую попавшуюся статую, и, оглядевшись вокруг, спрашивала себя: сон это или действительность? Она не хотела ни видеть, ни слышать того, что происходит перед ней. Возмутительная сцена оргии внушала ей глубокое отвращение, но Горго некуда было уйти от непристойного зрелища. Некоторое время она стояла на своем месте, как пораженная громом, и была не в силах ни отвернуться, ни сделать малейшего движения, но, наконец, девушка закрыла руками пылающее лицо. Оскорбленная девическая стыдливость, жестокое разочарование и справедливый гнев против людей, совершавших столь гнусное святотатство, глубоко потрясли взволнованную Горго. Она принялась плакать, как не плакала еще ни разу в жизни.

Дочь Порфирия опустила покрывало и закутала голову, как будто желая защититься от бури и холода. Никто не обращал на нее внимания. Даже добрый старик, жрец Сатурна, ушел за Порфирием. Ей приходилось ожидать его возвращения и куда-нибудь скрыться. Отыскивая укромный уголок, она увидела женщину в траурной одежде, сидевшую на полу перед статуей богини справедливости. Девушка узнала вдову Асклепиодора. Эта встреча немного ободрила ее. Подойдя к Веренике, она сказала со слезами:

– Позволь мне сесть возле тебя; у нас обеих тяжелое горе!

– Ты права! – согласились почтенная матрона.

Не спрашивая о том, что случилось с Горго, она привлекла ее к себе, и из глаз осиротевшей матери полились облегчающие слезы.

Так сидели опечаленные женщины одна возле другой, поглощенные своим горем, а перед ними бесновалась и плясала под звуки музыки разнузданная толпа.

Мужчины и женщины с неистовым ревом носились по галереям Серапеума. Без всякого такта и ритма взвизгивала флейта, дребезжали литавры, гремели барабаны. Развеселившиеся пастофоры отворили кладовые храма, и хмельные кутилы вытащили оттуда шкуры пантер, надеваемые жрецами при религиозных обрядах, железные жертвенные тележки, деревянные носилки, на которые во время торжественных процессий ставили статуи богов, и многие другие принадлежности праздничных церемоний. В зале, рядом с опустошенными кладовыми, осталось множество учащихся юношей и молодых девушек, которые готовили какой-то громадный и роскошный сюрприз пирующим. Они таинственно заперлись в этом отделении, куда приказали принести себе значительное количество вина. Между тем большинство бесчинствующих вернулось с награбленной добычей в гипостиль, чтобы заняться устройством различных забав.

Самый толстый из виноделов должен был изображать Диониса. Его посадили на высокую четырехколесную жертвенную тележку из тяжелой литой меди, обвили цветочными гирляндами обнаженное тело и поставили между безобразно жирных ног алебастровый кувшин. Одутловатый живот толстяка дрожал от хохота, когда ликующая толпа с громкими криками потащила колесницу по всему храму. Разгоряченные вином участники оргии сняли с себя одежды, в беспорядке побросав их между колонн или прямо в красные лужи разлитого вина. Растрепанные волосы девушек, перепутанные с увядшими листьями и помятыми цветами, свешивались на их раскрасневшиеся лица. Юноши, зрелые мужчины и старики, как одержимые бешенством, плясали возле женщин с тирсами и грубыми символами культа Диониса в руках.

Несколько жрецов и философов хотели положить предел этому необузданному разгулу, но один пьяный флейтист стал перед ними, закинул голову назад и принялся так неистово дуть в свою двойную флейту, повернув ее концом кверху, как будто хотел разбудить мертвецов. В то же время его подруга швырнула тамбурином в почтенных старцев, чтобы проучить их за непрошенное вмешательство. Тамбурин звонко ударился о колонну и, отскочив оттуда, попал прямо в лысину одному мосхосфрагисту. Тот с досадой отбросил его от себя, и тогда все девушки принялись подкидывать на воздух свои бубны. Мужчины ловили их, делая высокие прыжки и оспаривая друг у друга свою добычу, что привело к всеобщей безобразной свалке.

Охмелевшие девушки забрались на носилки для статуй богов и громко взвизгивали от страха и удовольствия, когда мужчины потащили их вдоль галерей. Если одна из гетер теряла при этом равновесие, ее подхватывали с дикими криками и громким хохотом, заставляя снова взбираться на опасный трон. Колесница с тучным виноделом также опрокинулась, наехав на одного бесчувственно пьяного человека. Однако никто и не думал поднимать ее. Несчастный толстяк жалобно стонал, напрасно стараясь освободиться.

Тридцать сильных юношей, запряженных в тележку, стремительно бежали вперед. Странный кортеж промчался мимо Горго; девушка в бессильном гневе смотрела на глубокие царапины, которые бороздили драгоценную мозаику пола. Между тем злополучный «Дионис», благодаря своей грузной фигуре, окончательно вывалился из колесницы. Тогда беснующаяся свита принялась приводить в чувство своего патрона, погрузив его обезображенную, окровавленную голову в большой сосуд с разбавленным вином. Затем сотни пирующих составили вокруг него хоровод, неистово жестикулируя и кривляясь под звуки нестройного пения. Так как все тамбурины и барабаны давно лопнули, а флейтисты выбились из сил, то пьяная ватага ударяла по колоннам своими тирсами, отбивая такт, а трое учеников философской школы неистово трубили в медные трубы, найденные ими в числе прочих принадлежностей храма.

Однако этот оглушительный гам вызвал многочисленные протесты. Прежде всего, их стала унимать толпа набожных молельщиков, которые, закутав голову, стояли против ниши со статуей Сераписа и жалобно завывали, повторяя за магиком заклинания. Потом против пирующих восстали ораторы, успевшие собрать вокруг себя нескольких слушателей, и, наконец, актеры и певцы, затеявшие в передней галерее представление сатиров.

Их забава была немногим лучше пьяной оргии, так что отчаянные звуки трубы едва ли могли помешать им.

Тем не менее, комедианты возмутились и, видя бесполезность словесных увещаний, бросились из передней галереи в гипостиль, чтобы насильно заставить замолчать расходившихся оргиастов. Между ними завязалась драка, но их быстро разогнали, и враждующие стороны помирились. Какой-то гомерический поэт, сочинивший специально для этого вечера элегию, сшитую на живую нитку из стихов «Илиады» и «Одиссеи», воспользовавшись наступившим затишьем, принялся было декламировать, как вдруг внимание присутствующих привлекла к себе фантастическая процессия, вступившая в базилику. То был сюрприз, приготовленный пирующим молодежью, которая опустошала кладовые Серапеума. В гипостиле разразился шквал восторженных криков и рукоплесканий. Даже пьяный несвязно бормотал слова похвалы своим заплетающимся языком, и действительно перед восхищенными зрителями явилась живописная картина.

Ликующая толпа веселых юношей с торжеством прикатила сюда высокую колесницу, на которой в большие праздники возили копию колоссальной статуи Сераписа, окруженную символами его могущества.

На верху колесницы в обольстительной позе полулежала на звериных шкурах Глицера, известная александрийская красавица. Подножием ей служила громадная раковина, а на нижних ступенях ее трона помещалась группа миловидных девушек. Они указывали грациозными, но вместе с тем сладострастными жестами то на царицу красоты, то на участников пира, осыпая их дождем душистых цветов, которые мужчины подхватывали на лету, оспаривая их один у другого. Каждый немедленно узнал в прелестной гетере рожденную из морской пены Афродиту, и все единодушно принялись приветствовать ее и воздавать ей почести, называя Глицеру владычицей Вселенной. Присутствующие столпились вокруг нее, совершая возлияния, потом принялись громко петь и, взявшись за руки, завертелись в диком, хаотическом хороводе.

– Повезем Афродиту к Серапису! Сочетаем ее с великим божеством! – крикнул один из пьяных учеников высшей школы.

– К Серапису! – дружно подхватили другие. – Глицера будет праздновать сегодня свой брачный союз с царем богов!

И охмелевшая толпа двинулась к священному изображению, скрытому за гигантским занавесом, увлекая за собой высокую колесницу с прекрасной смеющейся женщиной и ее очаровательной свитой.

До сих пор пирующие совершенно не замечали отдаленных раскатов грома и блеска молний, но как раз в эту минуту под сводами гипостиля сверкнул ослепительный свет, и мощной громовой удар неожиданно потряс исполинские стены оскверненного святилища. За первой молнией быстро последовала другая, которая как будто раздробила небесный свод, потому что она сопровождалась таким оглушительным треском, стуком и грохотом, точно металлические осколки небосклона обрушились на землю, готовые обратить в развалины всю Александрию и величественное здание Серапеума.

Неожиданно налетевшая африканская гроза с необузданной яростью бушевала над городом. Пирующие в храме онемели, роняя из рук недопитые кубки с вином; румяные лица покрылись смертельной бледностью; руки участников хоровода опустились, богохульствующие губы начали шептать молитвы и заклинания. Девушки из свиты «богини» в испуге соскочили со своих мест, а рожденная из морской пены Афродита беспомощно барахталась в красивой раковине, стараясь освободиться от обвивавших ее гирлянд и воздушных тканей. Видя, что ей неудобно спрыгнуть с высокой колесницы, Глицера подняла жалобный крик. К ней присоединилось множество других голосов. Присутствующие рыдали, выли, произносили проклятия. Через открытые оконные отверстия в храме распространялся резкий холод, пронизывающая сырость и падали мелкие брызги от страшного, почти тропического ливня, затоплявшего окрестности. Разгоряченные члены оргаистов дрожали теперь в лихорадочном ознобе.

Между тем буря потрясала высокие своды Серапеума, фосфорический блеск молний, озарявших стены святилища, по-прежнему сопровождался грохочущими раскатами грома, и перепуганные, отрезвившиеся участники пира, обезумев от ужаса, метались по громадным залам и галереям. Всеобщая суматоха еще более увеличилась в ту минуту, когда Орфей, стоявший сторожем на крыше, бросился вниз, крича:

– Вселенная рушится! Небо разверзлось! Отец мой! Где мой отец?!

Глубоко потрясенная толпа поверила ему на слово. Люди сбрасывали с головы венки и рвали на себе волосы, предаваясь дикому отчаянию. Среди безобразного визга, стонов и бешеных порывов ярости каждый думал только о себе и, несмотря на ожидаемую гибель, старался предохранить от простуды свое обнаженное тело, дрожавшее от испуга и промозглого холода. У высоких груд беспорядочно набросанного платья происходила давка, сыпались удары, раздавались визгливые крики женщин и дикий вой несчастных, охваченных паническим страхом. То была ужасная картина, возбуждавшая жалость и отвращение. Горго смотрела на происходившее, кусая губы от стыда и гнева. Теперь она страстно желала собственной смерти, ожидая гибели мира как отрадного избавления.

Эти безумцы, низкие создания, эти трусы, эти животные в образе мужчин и женщин не заслуживали пощады. Но возможно ли, чтобы из-за такого презренного отродья Творец обратил в ничто прекрасный мир, основанный на мудром гармоническом порядке? Гром и молнии по-прежнему не прекращались, твердый фундамент храма колебался, но молодая девушка уже не верила в ожидаемую катастрофу, не верила больше в несокрушимое могущество и недосягаемое величие кумира, скрытого в священной нише. Пылая краской стыда и негодования, она сказала себе, что не хочет больше ему поклоняться. Громкий жалобный вой толпы с ее стадными инстинктами, необузданными страстями и глубокой нравственной распущенностью показал Горго во всей наготе полную несостоятельность язычества. Ее возвышенная душа жаждала более чистых идеалов; старые боги не удовлетворяли уже ее благородных стремлений. Она переживала тяжелую нравственную ломку, но в эту минуту в воображении молодой девушки воскрес любимый образ бесстрашного юноши, который ставил выше всего священный долг христианина и доблестного воина, не отступая ни перед какими жертвами.

Гордая дочь Порфирия, благородная Горго, пламенная защитница старых богов, вполне разделяла теперь взгляды Константина. Она с восторгом думала о том, что их ждет светлое будущее и бесповоротно решила служить христианскому Богу, который один укрепляет на высокие подвиги мужества и добродетели своих смиренных последователей.


ГЛАВА XXII

<p>ГЛАВА XXII</p>

Из-за мрачной грозовой тучи, обложившей горизонт, показалась заря наступающего утра, но перепуганные язычники не замечали этого. У них не было руководителя, который мог бы успокоить возбужденные умы и ободрить несчастных, предававшихся отчаянию. Олимпий и его друзья, стоявшие во главе интеллектуальной элиты Александрии, а также ученые жрецы Сераписа долго не показывались народу.

Молния, ударившая в металлический купол святилища, испугала также и свободных мыслителей и философов, после чего их симпозиум закончился немногим лучше оргии в галереях храма. Однако между этими людьми только некоторые явно обнаружили охвативший их смертельный испуг. Приняв громовые раскаты за начало наступавшей катастрофы, гости верховного жреца продолжали беседовать и притворяться равнодушными. Уважение Горго к своим единоверцам не могло особенно увеличиться, если бы она присутствовала в комнате пира. Знаменитый грамматик и биограф Элладий, не желая показаться трусом, громко декламировал под удары грома стихотворение о прикованном Прометее, между тем как ноги подкашивались у него от страха, а в лице не было ни кровинки. Другой грамматик, Аммоний, написавший ученую книгу «О сходных и различных выражениях», расстегнул на себе одежду и, окинув вызывающим взглядом присутствующих, подставил под удары молнии свою обнаженную грудь. К сожалению, его геройская осанка была замечена немногими. Большинство гостей, и между ними философ из неоплатоников, историограф и завзятый противник христианства, Эвнапий, закутали головы краем одежды с тупой покорностью судьбе. Некоторые, упав на колени, шептали молитвы и заклинания, тогда как один поэт, увенчанный за свое дидактическое стихотворение «Человек, властелин и учитель богов», лишился чувств, причем его лавровый венок попал в стоявшее перед ним блюдо устриц.

Олимпий быстро встал со своего почетного места симпозиарха и спокойно прислонился к дверному косяку, готовый мужественно встретить смерть. Престарелый Карнис, выпивший немало вина, немедленно стряхнул с себя хмель при первом громовом ударе; он торопливо выскочил из-за стола и бросился мимо верховного жреца вон из зала, чтобы отыскать жену и сына. Порфирий, как и его сосед, известный врач Апулей, по примеру других закутал голову плащом. Он мог спокойнее многих встретить роковую развязку, – потому что осторожный и дальновидный крез Александрии заранее устроил свои дела. Этот проницательный человек обеспечил своих близких на тот случай, если бы, несмотря на ниспровержение Сераписа, Вселенная устояла на своих основах, а его дети были лишены наследства за явное вероотступничество отца. Предвидя такую возможность, он передал громадный капитал одному богатому другу испытанной честности, который обязался сберечь доверенное ему состояние для семьи Порфирия. Ни государство, ни церковь не имели права конфисковать этих сумм. На случай же гибели мира отец Горго запасся ядом, чтобы избежать мучительной агонии.

Чудовищная гроза напугала его, как прочих гостей Олимпия, однако он не падал духом. Но вдруг в зал пиршества ворвался обезумевший Орфей, который уже успел произвести переполох между защитниками Серапеума в галереях храма.

– Конец, конец! – кричал юноша изменившимся голосом. – Вселенная рушится! Огонь падает с неба! Земля гибнет в пламени! Я видел это собственными глазами, когда сторожил на крыше. Отец мой! Где мой отец?!

Присутствующие в ужасе вскочили со своих мест, и математик Паппус закричал:

– Всемирный пожар начался! С неба падает разрушительный огонь!

– Погибли, погибли! – стонал Эвнапий.

Между тем Порфирий торопливо вытащил из складок своей праздничной пурпурной одежды хрустальный флакон и, бледный как мертвец, подошел к верховному жрецу. Он положил руку на его плечо и с глубоким чувством посмотрел в лицо преданного друга, который всю жизнь был для него предметом нежной привязанности и безграничного почтения.

– Прощай, Олимпий, – торопливо прошептал богач. – Помнишь: мы часто беседовали с тобой о Катоне [73] и его смерти. Ты всегда выступал против идей этого политика, а я стоял за него и теперь пойду по его стопам. Видишь этот пузырек? В нем яда хватит для нас обоих!

Он быстро поднес склянку к губам и влил из нее несколько капель себе в рот, прежде чем пораженному философу удалось вырвать у него из рук смертельную отраву. Действие яда сказалось немедленно. Но едва Порфирий потерял сознание, как к нему подоспел на помощь врач Апулей. Этот превосходный человек поддался общей панике и с тупой покорностью судьбе ожидал разрушения Вселенной. Однако происшествие с Порфирием отрезвило его. Апулей немедленно открыл лицо и принялся спасать за пациента с такой же энергией и находчивостью, какой он отличался всегда и у постели больного, и в аудитории перед своими учениками. В порыве человеколюбия ученый забыл свой страх и совершенно овладел собой.

Отчаянный поступок богача еще более взволновал Орфея, который помог врачу перенести бесчувственного Порфирия на ближайшее ложе. Потом юноша снова бросился к дверям, желая отыскать своих родителей, но Олимпий удержал его. Верховный жрец успел превозмочь свое малодушие и ясно понял, что ему необходимо показать другим пример твердости и благоразумия. Поэтому он велел Орфею обстоятельно рассказать о том, что он видел на кровле Серапеума. Молодой человек повиновался, однако его слова отнюдь не могли подействовать успокаивающим образом на присутствующих.

Огненный шар с оглушительным грохотом упал на гигантский купол здания и соединился здесь с потоками пламени, которые как будто выходили из земли. Потом небо вторично разверзлось при ослепительном блеске молний, и Орфей ясно увидел перед собой громадное чудовище, похожее на движущуюся гору, которое с ужасным треском приблизилось к задней стене святилища. Не дождь, но целые водяные потоки лились из темных туч на голову Орфея и его сотоварищей.

– Это грозный Посейдон, – заключил юноша, – хочет затопить Александрию морскими волнами. До меня ясно доносилось ржание его коней.

– Ржание коней Посейдона? – прервал Олимпий. – То была императорская конница!

Верховный жрец с юношеской живостью подошел к окну, откинул занавес и стал смотреть по направлению к востоку. Страшный ливень так же быстро прекратился, как и начался. На небе занималась утренняя заря. Над пурпурной полосой, окрасившей горизонт, нависли серые тучи, края которых были окаймлены золотым отблеском. На севере еще мерцали слабые вспышки молний, раскаты грома замирали вдалеке, тогда как лошади императорской конницы, напугавшие своим ржанием Орфея, действительно стояли близ святилища у южной стены Серапеума, где не было ни дверей, ни других ходов.

Зачем римские войска сгруппировались именно у этого неприступного пункта?

Но теперь было некогда задавать себе вопросы: по громадному зданию загудел условный сигнал, сзывавший защитников храма. Олимпий успел уже совершенно успокоиться и вполне владел собой. С пламенным увлечением фанатика и передового бойца за великое дело, исход которого был сомнителен, обратился он к своим гостям, приказывая им ободриться и вместе с ним идти на битву, не щадя собственной жизни. Его короткое энергичное воззвание к оружию подействовало на присутствующих, вероятно, потому, что было начисто лишено всяких риторических красот. Прославленный оратор говорил в эту минуту хриплым, прерывистым голосом, пылая нетерпением и отвагой. Он являлся бесстрашным предводителем своих единомышленников, и его искренний порыв воодушевил других. Прямо из пиршественного зала участники симпозиума поспешили в арсенал. Надев панцири и опоясавшись мечом, они обратились из серьезных ученых в отважных воинов, и между этими героями «великого слова» было очень мало разговоров. Настала минута доказать на деле свою решительность и мужество.

Олимпий просил Апулея проводить отравившегося Порфирия, который по-прежнему находился без памяти, в его собственную комнату, рядом с гипостилем. Служители храма понесли больного по боковой лестнице вниз, в то время как верховный жрец направлялся со своими друзьями к главному выходу, ведущему в большие галереи. Здесь ожидало их самое непредвиденное, самое роковое разочарование. Даже Олимпий сначала совершенно потерял голову, потому что его восторженные единомышленники, собравшиеся на защиту Серапеума, выказали себя в эту ночь малодушными трусами и разнузданными кутилами. Судя по внутренней обстановке храма, можно было предположить, что здесь происходил вражеский погром. Поломанная и разбросанная посуда, разбитые инструменты, разорванная, вымокшая одежда, облетевшие цветы и растрепанные гирлянды валялись по всему полу. На исцарапанной художественной мозаике каменных плит стояли громадные лужи красного вина, напоминавшие человеческую кровь. Там и сям у подножия колонн виднелись распростертые тела бесчувственно пьяных, а может быть, и мертвых участников оргии. Обоняние неприятно раздражал чад сотни выгоревших ламп, которые никто не догадался погасить. И что за жалкий вид представляли эти отрезвившиеся перепуганные, измученные бессонницей мужчины и женщины! В душе каждого из них шевелилось смутное сознание, что он прогневал бога и не заслуживает пощады. Многие желали поскорее встретить смерть. Один богатый ученик Элладия решился на самом деле покончить с собой или, по его понятиям, «перейти в область небытия». Этот юноша с разбега ударился головой о твердый мрамор стены и лежал теперь с размозженным черепом у подножия колонны.

Несчастные кутилы, которые чувствовали себя разбитыми физически и нравственно, проклинали свое настоящее, а будущее представлялось им мрачной бездной, куда их толкала неумолимая судьба.

Между тем время шло. Каждый отлично сознавал его неумолимый бег. Ночь миновала, наступил рассвет; гроза рассеялась, но вместо грозных сил природы защитникам святилища приходилось в настоящую минуту считаться с другой грозной силой – с имперскими легионами. В борьбе человека с богами смертные не могли ожидать иного исхода, кроме поражения, но в битве с обыкновенными противниками они все-таки рассчитывали если не на окончательную победу, то, по крайней мере, на спасение жизни. Однорукий ветеран Мемнон не покидал своего поста на крыше храма, пока внизу происходила шумная оргия, и делал все необходимые приготовления для отпора осаждающим. Под утро, когда над Серапеумом разразилась гроза, большая часть его гарнизона исчезла, спасаясь в нижних отделениях святилища. Только старый не знавший страха военачальник по-прежнему остался под бурей и ливнем. Схватившись своей единственной рукой за одну из статуй у кровельных перил, чтобы не упасть с высокого храма, он отдавал оттуда своим подчиненным приказания, но рев урагана заглушал его голос, так что никто из немногих оставшихся не мог понять слов команды.

Мемнон также слышал лошадиное ржание и видел движущуюся гору, которая так перепугала Орфея, обратив его в бегство. То было не что иное, как осадные машины римлян. Хотя старый ветеран горячо желал успеха своему делу, готовый пожертвовать за него самой жизнью, но, тем не менее, в его геройской душе шевельнулось чувство невольной гордости при виде прекрасно дисциплинированного римского войска. За императорскими знаменами, под которыми храбрый Мемнон не раз проливал собственную кровь, следовали настоящие воины, достойные своего звания.

Его прежние сотоварищи по оружию не разучились свято исполнять свой долг под бурей и непогодой, а их предводитель поступал очень предусмотрительно, направляя первое нападение именно туда, где Серапеум казался всего неприступнее. Мемнону предстояло померяться силами с опытными бойцами; насмешливая улыбка скользнула по губам старика, и он пробормотал невольное проклятие, вспомнив, какие необученные военному делу люди сейчас находились у него под началом. Еще вчера этот преданный защитник интересов язычества старался умерить пылкие надежды Олимпия, красноречиво доказывая ему, что не отвага, а военное искусство побеждает врага.

Теперь перед прославленным воином стояли боевые силы не менее искусных военачальников, и ему пришлось слишком скоро убедиться в полной несостоятельности пылкого юношества, на которое он сам в глубине души слишком доверчиво положился накануне. В данную минуту Мемнону было важнее всего помешать христианам пробить брешь в задней стене святилища до прихода ожидаемого подкрепления со стороны ливийцев и защитить главный фронт Серпеума. Для каждого, кто был в силах поднять камень или владеть мечом, находилась работа в этой битве. Пересчитав своих единомышленников, Мемнон убедился в полной возможности с успехом выдержать некоторое время осаду, однако его расчеты оказались ошибочными; он не предвидел, что конские бега на ипподроме отвлекут значительную часть защитников Серапеума из осажденного храма, между тем как оставшиеся поддадутся малодушному отчаянию еще до начала решительных действий.

Едва ураган промчался над Александрией, и старику больше не угрожала опасность свалиться с крыши, он принялся созывать своих ратников, приказав бить в медный круг, имевший около четырех локтей [74] в диаметре. Протяжный металлический звон загудел в предрассветном сумраке. Даже тот, кто не отличался особенно чутким слухом, должен был услышать его в самом глубоком подземелье храма, а между тем проходила минута за минутой и прошло уже целых четверть часа, но никто не являлся на зов.

Нетерпение Мемнона мало-помалу перешло в досаду. Его посланные не возвращались, тогда как осадная машина римлян, напоминавшая гигантский щит, придвигалась все ближе к южной стене Серапеума. Она прикрывала солдат, рывших траншеи, от камней, которые, по приказу руководителя обороны, бросались сверху в осаждающих руками немногих бойцов, оставшихся на кровле. Неприятель намеревался сделать насыпь для установки стенобитной машины. Железный таран этого сооружения должен был образовать отверстие в стене Серапеума. Каждая минута промедления со стороны осажденных благоприятствовала римлянам. Сто или двести лишних рук на крыше храма не допустили бы их укрепиться перед осажденным святилищем. Гнев и горькое сознание собственного бессилия бушевали в груди храброго старика. Наконец один из посланных вернулся обратно с известием, что мужчины и женщины мечутся, как безумные, по галереям, и никто не хочет подниматься на крышу. Мемнон с громкими проклятиями бросился вниз по лестнице.

Вид оргаистов, которые жалобно выли под влиянием малодушного страха, вывел его из себя. Доблестный воин громовым голосом потребовал, чтобы они немедленно повиновались ему, и, видя бесполезность словесных увещаний, начал насильно гнать свое трусливое войско наверх. Между тем многие из присутствующих мужчин со своими возлюбленными потихоньку пробирались к той двери, которая вела к потайному ходу. Заметив это, Мемнон обнажил меч и, загородив им дорогу, угрожал убить всякого, кто сделает попытку к бегству. В ту же минуту в гипостиле появился Олимпий со своими приближенными. Увидя борьбу ветерана с беглецами, которые старались вырвать у него меч, верховный жрец поспешил к нему на выручку, и ему удалось с помощью друзей оттеснить от выхода громадную толпу в несколько сот человек. Больно было почтенному старцу обратить свое оружие против собственных единомышленников, но обстоятельства требовали этого. Пока его сподвижники, к которым присоединились и Карнис с Орфеем, копьями и щитами заграждали малодушным дорогу в подземелье, Олимпий наскоро держал совет с Мемноном. Они решили выгнать женщин из храма, а мужчин разделить на два отряда, причем один из них должен был действовать против неприятеля с крыши, а другой – сражаться у южной стены, где осадная машина римлян грозила разрушением.

Олимпий мужественно стоял между своими преданными друзьями и оробевшими людьми, которые добивались возможности покинуть осажденный храм. В сильных, убедительных словах напомнил он малодушным их священный долг. Непокорная толпа присмирела перед маститым старцем, почтительно слушая его речь, но когда верховный жрец объявил свое намерение удалить женщин, то они подняли жалобные крики. Некоторые из них ухватились за своих возлюбленных, другие подстрекали мужчин к сопротивлению.

Однако многие девушки, и, между прочим, прекрасная Глицера, которая несколько часов назад изображала Афродиту, расточая торжествующие улыбки своим поклонникам, спешили воспользоваться возможностью поскорее бежать с арены кровавой борьбы.

У них и в самом городе не было недостатка в обожателях. Но они недалеко ушли. Один из служителей храма бросился им навстречу, приказывая немедленно вернуться. Римские войска обнаружили ход в подземелье и заняли дровяной склад Порфирия. С громкими стонами возвратились женщины в помещение храма. Как раз в эту минуту задняя стена святилища дрогнула от первого удара железного тарана.

Христиане загородили выход из Серапеума и начали атаку. Многое, но еще не все было потеряно. В этот роковой момент Мемнон и Олимпий принялись энергично действовать. Верховный жрец распорядился спустить громадные блоки и разломать мосты через пропасть в нижних отделениях храма, назначенных для мистерий, что и было исполнено без помехи, так как неприятель не решался проникнуть в подземный туннель, где можно было наткнуться на неведомые опасности и преграды. Мемнон в то же время поспешил туда, где римляне старались разрушить стену, и крикнул стоявшей в нерешительности толпе:

– Кто из вас не хочет прослыть низким трусом, пусть идет за мной!

Тогда друзья Олимпия и Карнис с Орфеем сгруппировались вокруг него, и он отдал приказ устроить баррикаду против той части стены, куда были направлены удары тарана. С этой целью в гипостиле собрали все предметы, которые можно было сдвинуть с места, не щадя статуй, замечательных художественной работой, ни самых священных изображений, ни жертвенных алтарей из мрамора и железа.

С этой баррикады, при появлении бреши, защитники Серапеума намеревались отражать неприятеля, не допуская его проникнуть в святилище.

Мемнон радовался, что малодушной толпе было отрезано всякое отступление. Когда он увидел, что, по его приказанию, статуи сбрасывались с постаментов, алтари сдвинулись со своих мест, где они неприкосновенно простояли около пятисот лет, а скамьи и даже алебастровые сосуды нагромождались на эту высокую груду, которая быстро росла, то ему удалось навербовать небольшое количество мужчин и для дальнейших работ на крыше. Бегство было положительно невозможно, и многие, дрожа от страха, поневоле взбирались на вершину Серапеума, сознавая, что здесь они подвергаются меньшей опасности, чем у бреши. Олимпий раздавал оружие, ободряя бойцов, и вдруг неожиданно увидел Горго, по-прежнему сидевшую рядом с Вероникой, вдовой Асклепиодора, у подножия статуи богини справедливости. Он сообщил ей о несчастье с Порфирием, приказывая одному из служителей проводить встревоженную девушку в свою комнату, чтобы она помогла бы врачу Апулею ухаживать за своим отцом.

Убитая горем матрона не хотела оставить своего места несмотря ни на какие увещания. Она жаждала смерти, предчувствуя близость роковой катастрофы. Несчастная напряженно прислушивалась к сотрясающим ударам тарана. Каждый из них казался ей ударом, направленным против основ, на которых держалась Вселенная. Еще несколько таких толчков, полагала Вереника, и обветшалое здание мира непременно рухнет; тогда пропасть, поглотившая вчера ее сына, а много лет назад и ее мужа, откроется также и для одинокой женщины с ее безутешным горем. Дрожа в лихорадочном ознобе, она закуталась покрывалом, желая защититься от ярких лучей восходящего солнца, которые пробивались в широкие окна святилища. Вереника была неприятно изумлена наступлением утра: она втайне надеялась, что роковая ночь не будет иметь рассвета. Женщины вместе с несколькими отъявленными сибаритами остались в ротонде, где вскоре послышались шутки и веселый смех. Между тем с крыши летели каменные плиты, и тяжелые литые статуи падали на осаждающих.

Наконец работавшие в гипостиле возмутились бездействием остальных и принудили их помогать устройству укрепления, которое продолжало быстро расти. Ни одна баррикада в мире не состояла из более благородного материала. Каждый из нагроможденных здесь предметов был в своем роде образцовым произведением искусства, считался священным в продолжение столетий, был покрыт редкими надписями в память благородных подвигов достойных сыновей отечества. Эта твердыня должна была служить оплотом величайшему из богов, и одними из первых взошли на нее Карнис со своим сыном и женой.


ГЛАВА XXIII

<p>ГЛАВА XXIII</p>

Горго сидела у изголовья отца, с тревогой устремив взгляд на изможденное, бескровное лицо больного и прислушиваясь к» его слабому дыханию. Влажная и холодная рука Порфирия лежала в руке дочери. Она осторожно гладила ее, поднося с глубокой нежностью к губам всякий раз, когда ресницы его опущенных век начинали понемногу шевелиться. Комната Олимпия находилась сбоку гипостиля в глубине возвышенной колоннады, с правой стороны, наискосок от ниши, где помещалась статуя Сераписа. Шум работ на баррикаде и треск ударов тарана явственно доносились сюда. При каждом толчке стенобитного снаряда больной испуганно вздрагивал, и судорога подергивала его черты.

Хотя Горго было очень тяжело видеть страдания отца и с минуты на минуту ожидать кровопролитной схватки в стенах Серапеума, но все-таки она отдыхала душой в уютной комнате своего старого друга. Девушка с ужасом и отвращением вспоминала гнусную оргию предшествующей ночи и радовалась, что теперь она далека от такого отталкивающего зрелища. Несмотря на крайнюю усталость, дочь Порфирия напряженно думала о пережитых ею волнениях, о неожиданной смерти бабушки и болезни отца. До сих пор она мало говорила с врачом, который без отдыха хлопотал возле бесчувственного Порфирия, успокаивая встревоженную дочь надеждой на его выздоровление. Теперь же Горго пристально посмотрела на Апулея, спрашивая его серьезным и грустным тоном:

– Ты толковал о противоядии; значит, отец сам пытался лишить себя жизни, опасаясь неминуемой гибели?

Смерив молодую девушку испытующим взглядом, доктор сказал ей всю правду.

– Ужасная гроза заставила несчастного Порфирия потерять голову, как и всех нас, – добавил он, понизив голос, – но эта буря была только предвестницей роковой катастрофы, на которую обречено человечество и вся Вселенная. Неминуемая развязка недалека; мы слышим ее приближение. Стены твердыни Сераписа крошатся под ударами разрушительного снаряда. Неприятель прокладывает дорогу нашей общей гибели!

Последние слова Апулея звучали мрачным пророчеством. Сотрясающее падение каменных плит, летевших с крыши и выбивших на этот раз таран из его станка, как бы подтверждало эти тяжелые предчувствия. Горго побледнела, но ее пугало только сотрясение стен осажденного святилища.

Однако храм великого бога отличался прочностью постройки. Пробив одну стену, христиане не могли разрушить его своими осадными машинами. Между тем с улицы все громче и громче доносились крики сражающихся. Встревоженный врач подошел к двери, чтобы прислушаться. Горго заметила его волнение: руки Апулея дрожали. Он, мужчина, поддавался страху, тогда как сама она была озабочена только исходом болезни отца! Пробитая брешь приведет в Серапеум Константина, а там, где был ее возлюбленный, девушка могла чувствовать себя вполне безопасно. Врач опять обернулся к ней и был немало удивлен, видя, как спокойно ухаживала Горго за больным, вытирая ему вспотевший лоб.

– Что толку закрывать глаза перед опасностью, как делает трусливая птица-страус! – глухо заметил он. – Неприятель борется с нами насмерть. Приготовимся же к неизбежному! Если христиане осмелятся поднять святотатственную руку на Сераписа – а они, наверное, это сделают, – то и победителей и побежденных ждет неминуемая гибель.

Но Горго отрицательно покачала головой, говоря тоном глубокого убеждения:

– Нет, нет, Апулей, ты жестоко ошибаешься! Если бы Серапис был могущественным божеством, то не допустил бы ничтожных смертных разрушить свой храм и свое священное изображение. Зачем он не воодушевил благородным мужеством защитников своей святыни в настоящую решительную минуту? Вчера я имела случай хорошо познакомиться с буйной ватагой, которая явилась сюда отстаивать своего кумира. Сторонники наших богов оказались жалкими трусами, а женщины погрязли в распутстве. Если господин стоит своего раба, то нечего жалеть о его ниспровержении!

– Неужели дочь Порфирия говорит таким образом? – возразил врач тоном резкого упрека.

– Да, Апулей, конечно! Я не могу сказать ничего иного после того, что пережито мной в эту ночь. Поведение наших единомышленников было постыдно, отвратительно, низко! Я не хочу иметь ничего общего с этими людьми. Для меня оскорбительно называть их своими единоверцами. Бог, которому служат так, как Серапису, не будет больше моим богом. Вам, мыслителям и философам, непозволительно предполагать, чтобы христианский Бог, победив нашего кумира и уничтожив его могущество, допустил до разрушения созданную им вселенную вместе с человеческим родом.

Апулей сердито поднялся со своего места и сурово спросил молодую девушку:

– Уж не христианка ли ты? Горго молчала, сильно покраснев.

– Так ты в самом деле христианка? – встревожено допытывался между тем врач.

– Нет, но желала бы ею стать! – сказала, наконец, девушка, твердо взглянув на своего собеседника.

Тот пожал плечами и отвернулся, а Горго легко вздохнула, как будто решительный ответ, сорвавшийся у нее с языка, освободил ее от тяжелого гнета. Она сама не могла понять, как это случилось, но сознавала справедливость своего поступка. Апулей прекратил разговор, и девушке было приятно водворившееся между ними молчание. Смелое слово, сказанное в минуту увлечения, открыло перед ней неведомый светлый мир радостных надежд и чистых упований. С этой минуты Константин перестал быть противником Горго. Прислушиваясь к шуму битвы у бреши, она могла теперь с гордостью думать о нем, искренне желая успеха победоносному оружию христиан. Дочь Порфирия сознавала, что интересы, за которые сражался ее возлюбленный, были чище, благороднее и достойнее интересов язычества, и девушка радовалась при мысли о том, какую твердую опору навсегда найдет она в новой религии.

Все, что до сих пор казалось ей необходимым украшением жизни, отступило на задний план перед таким высоким благом. Горго с глубокой нежностью смотрела на больного отца, представляя себе, как много он выстрадал от вынужденного лицемерия, и ее сердце переполнилось преданной любовью к несчастному. Недаром лицо Порфирия носило отпечаток постоянной грусти. Он откровенно признавался, что ему было невыносимо тяжело исповедовать веру, совершенно чуждую его сердцу. Эта страшная ложь, эта лицемерная двойственность отравили существование человека, благородного и искреннего по природе. В страдальческих чертах больного Горго читала печальное предостережение самой себе, что еще более укрепило ее решимость строго согласовать свои поступки с внутренним убеждением. Любовь привлекла молодую девушку к христианству. Да! В эту минуту она видела в религии, которую желала исповедовать, прежде всего, только одно: вечную любовь.

Горго никогда не чувствовала в своей душе такого отрадного спокойствия, такого глубокого умиления и тихого счастья. А между тем в нескольких шагах от нее разыгрывалась кровавая битва; звуки трубы императорского войска перемешивались с боевыми криками язычников.

Осадная машина пробила уже довольно широкое отверстие в южной стене святилища, и через эту брешь в Серапеум старались ворваться неутомимые солдаты двадцать второго легиона. Многие из ветеранов заплатили жизнью за свою безумную отвагу, потому что защитники храма осыпали осаждающих градом метательных копий и стрел. Однако оружие или попадало в большие щиты римских воинов или без вреда отскакивало от их железных шлемов и панцирей. Раненых и убитых бойцов тотчас заменяли другие, бесстрашно бросавшиеся на приступ. Опытные солдаты, прикрываясь металлическими щитами, подползали на коленях к баррикаде, тогда как другие стреляли в неприятеля через их головы. Некоторые язычники были убиты, и вид дымящейся крови сильно подействовал на их сподвижников. Даже самые нерешительные пришли в неистовую ярость. Прежнее малодушие исчезло перед жаждой мщения. Трусы обратились в пылких бойцов, ученые и художники жаждали крови. Мирные люди науки будто опьянели в разгаре битвы; они раздавали направо и налево смертельные удары, смело рискуя собственной жизнью.

Старик Карнис, беззаботный, незлобивый поклонник муз, также не отставал от других. Он взобрался со своим сыном Орфеем на самый верх баррикады и, посылая в неприятеля копье за копьем, декламировал отрывки из боевой песни Тиртея [75]. Пот лил ручьями с его обнаженного черепа, и глаза старика горели отвагой. Орфей неутомимо стрелял из громадного лука. Длинные кудри юноши разметались по сторонам, обрамляя его пылающее лицо. Когда ему удавалось поразить одного из римских воинов, старый певец одобрял своего сына: «Хорошо, мой мальчик, хорошо!» После того Карнис снова выпрямлялся и бросал в нападающих копье, произнося несколько строк гекзаметра или анапеста. Герза не отходила от своих, притаившись за жертвенным алтарем, случайно оказавшимся на вершине укрепления; она подавала мужчинам боевые снаряды. Платье почтенной матроны было изорвано и обрызгано кровью; седые волосы, выбившись из-под головной повязки и серебряного полумесяца, в беспорядке падали ей на лицо. Эта аккуратная, домовитая женщина обратилась в мегеру:

– Бейте врагов! Не щадите христиан! Не отступайте перед ними! – кричала она защитникам Серапеума.

Но язычники и без того храбро выдерживали натиск неприятельских легионов. Воодушевленные пылким энтузиазмом, они совершенно забыли свой малодушный страх в разгаре кровопролитного сражения.

Стрела Орфея только что поразила одного смелого центуриона, который хотел уже взобраться на укрепление, как вдруг старый певец пошатнулся, выронил из рук поднятое над головой копье и упал, не издав ни малейшего крика. Римский дротик вонзился ему в грудь. Карнис лежал, как прибрежная скала, в расщелинах которой выросло дерево возле родника, бившего кверху горячей алой струей...

Орфей бросился перед ним на колени, но отец указал ему на лук, восклицая с жаром:

– Оставь меня! Что за важность? Вспомни, что мы сражаемся здесь за великое дело. Продолжай, умоляю тебя! Целься вернее! Продолжай!

Но сын не хотел покидать умирающего. Видя, как глубоко засело копье в груди старика, юноша громко застонал, всплеснув руками. В ту же минуту одна стрела попала ему в плечо, другая в шею. Орфей захрипел, падая возле отца. Карнис с трудом приподнялся, чтобы поддержать раненого сына, но не мог. В бессильной злобе сжал он кулаки и пропел угасающим голосом проклятие Электры [76]:

Не откажите мне, божественные силы,

В моей мольбе на рубеже могилы:

Пускай убийцам будет свет дневной

Казаться ночи непроглядной тьмой;

Пускай все жизни здешней наслажденья

Им обратятся в скорби и мученья!

Но воины, ворвавшиеся в брешь, не слыхали проклятий старика, отважно бросаясь на приступ. Карнис потерял сознание. Он пришел в себя только тогда, когда Герза, подняв сначала сына и прислонив его к постаменту громадной статуи, зажала платком рану на груди мужа, откуда била фонтаном кровь. Потом она освежила ему голову вином, и старик открыл глаза. Чувствуя горячие слезы преданной женщины на своем лице, он обратил к ней красноречивый взгляд, полный сострадания и душевной муки. Сердце Карниса смягчилось. Лучшие минуты, пережитые ими в течение долгого супружества, с поразительной ясностью пришли ему на память, и певец с усилием протянул ослабевшую руку неизменной спутнице своей жизни. Плачущая матрона поднесла ее к губам. Карнис нежно улыбнулся ей, кивая головой и шепотом произнося стихи Лукиана [77]: «Утешься! Скоро твой черед настанет!»

– Да, да! Я не долго переживу вас обоих! – рыдая, повторяла Герза. – Что мне делать на свете без тебя, без Орфея и старых богов?

При этом она обернулась к сыну, который в полном сознании смотрел на родителей, порываясь говорить. Но стрела, засевшая в горле, захватывала дыхание, причиняя такую нестерпимую боль, что он едва мог произнести: «Отец, мать!» Но в этих немногих словах звучало столько сыновней любви, умиления и благодарности, что Карнис и Герза поняли все, что хотел ими выразить страдалец. Бедная женщина захлебывалась слезами, они все трое замолкли, близко наклоняясь друг к другу и обмениваясь знаками горячего сочувствия. Так незаметно пролетали для них отрадные мгновения под звуки военной трубы, под оглушительный звон оружия и крики бойцов; однако платок Герзы все сильнее окрашивался кровью Карниса, и глаза старика начали блуждать по сторонам, как будто он спешил насладиться видом окружающего. Вдруг его взгляд остановился на голове Аполлона, статуя которого вместе с другими попала на баррикаду. Черты умирающего все более и более прояснялись, чем дольше он смотрел на дивную красоту бессмертного. Собравшись с последними силами, певец поднял слабую руку и указал ею на лучезарный лик, изваянный из мрамора.

– Вот кому обязаны мы лучшими благами нашей жизни! – тихо шептали его помертвевшие губы. – Орфей, Герза! Божественный Аполлон погибнет вместе с нами! Христиане мечтают о рае по ту сторону могилы, но где владычествуешь ты, великий Феб, там люди вкушают блаженство и в настоящей жизни. Наши враги хвалятся тем, что любят смерть и ненавидят жизнь. Когда им удастся победить, то они разобьют все лютни и флейты; эти безумцы были бы готовы уничтожить даже красоту Вселенной и погасить само солнце! Дивный и радостный Божий мир сделается теперь мрачным и мертвенным, веселые песни замолкнут, тогда как твое царство, о Феб-Аполлон, было царством света и наслаждения!

У Карниса захватило дух, но он опять выпрямился и воскликнул, сверкая глазами:

– Нам, нам нужно яркое солнечное сияние, сладкозвучные лютни и флейты, душистые цветы, мы... поддержи меня, Герза!.. Услышь меня, Феб-Аполлон! Слава тебе! Благодарность тебе, от кого мы получили так много и кому отдали все! Явись нам, явись, благодатный, с музами и горами на своей золотой колеснице!.. Орфей!.. Герза!.. Видите вы его в сияющем ореоле?.. Он приближается!

Быстро и решительно показал Карнис рукой вдаль; его широко раскрытые глаза смотрели в пространство; старик с усилием привстал, но через минуту откинулся назад; его голова упала на грудь жены, и поток горячей крови хлынул из полуоткрытого рта. Веселый любимец муз переселился в вечность. Через несколько минут раненый Орфей потерял сознание.

Крики бойцов и сигналы трубы потрясали воздух. Римские воины, вооруженные с головы до ног, взобрались на баррикаду, схватившись с язычниками врукопашную. Герза вырвала дротик из груди бездыханного мужа и, дрожа от ярости, бросила им в осаждающих, осыпая их проклятиями. Римский воин ударил ее копьем, и она упала между трупами мужа и сына. Ее агония была непродолжительна, но, умирая, эта любящая женщина еще нашла достаточно силы, чтобы обнять обеими руками тела Орфея и Карниса.

Битва кипела; воины императора оттеснили язычников в галереи храма, и план нападения, выработанный на военном совете во дворце комеса, был в точности исполнен с хладнокровным мужеством и несокрушимой энергией.

Отдельные отряды отборного римского войска обратили в бегство окончательно разбитых защитников святилища, помогли им выломать запертые двери и погнали их через нагроможденные массы камней у главного входа прямо на солдат, выстроенных против переднего фронта Серапеума. Воины быстро окружили беглецов, хватая их, как дичь, которая бросилась во время травли прямо на охотника, спугнутая собаками и облавой. Впереди всех бежали девушки, скрывавшиеся в ротонде; они были встречены веселыми возгласами со стороны римлян. Солдаты нападали только на тех, кто оказывал сопротивление. Вероника, вдова Асклепиодора, нашла на полу меч и вскрыла себе жилы острым лезвием. Она изошла кровью у подножия статуи богини справедливости.

Когда римляне овладели баррикадой, многие из них бросились по внутренней лестнице на крышу. Оставшимся здесь защитникам святилища было полностью отрезано отступление, так что им оставалось или сложить оружие, или броситься вниз.

Храбрый Мемнон, который сражался против своего военного начальника и не мог ожидать никакой пощады, перескочил через перила и раскроил себе череп, упав с ужасающей высоты. Многие последовали его примеру. Гибель Вселенной приближалась, и доблестным бойцам было приятнее встретить добровольную смерть в борьбе за великого Сераписа, чем подвергнуться позору.


ГЛАВА XXIV

<p>ГЛАВА XXIV</p>

Страшная буря, разразившаяся в предшествующую ночь, напугала весь город. Александрийцы знали о том, что угрожало Серапису, знали, чем должно кончиться разрушение храма, и ожидали гибели мира. Однако гроза рассеялась, солнце пригрело землю; небо и море снова отливали синевой; воздух был удивительно прозрачен и свеж, а растительность ярко зеленела. Римляне все еще не решались коснуться покровителя Александрии, величайшего из богов. Может быть, Серапис послал на землю гром, молнию и жестокий ливень именно для того, чтобы устрашить своих противников, показав им на деле, чем они рискуют, осмеливаясь святотатственно коснуться его изображения. Так думали язычники; но предстоящий разгром Серапеума немало тревожил также и христиан и евреев.

Этот храм был красой города, ему принадлежали важные учреждения и училища, приносившие большую пользу жителям, здесь по-прежнему процветала наука, которой гордились александрийцы; при Серапеуме был основан медицинский факультет, считавшийся первым в Римской империи; в обсерватории святилища астрономы производили свои наблюдения и там же издавался календарь. Непродолжительный сон в священных галереях храма приносил пророческие сновидения. Если Серапис падет, то каким образом люди станут узнавать будущее? Великий бог открывал своим жрецам не только по течению небесных светил, но также и иными способами все грядущие события, а возможность заглянуть в эту таинственную область всегда казалась заманчивой для смертных.

Даже христианские пророки ясно предсказывали теперь различные бедствия, грозившие миру, и многим крещеным было трудно лишить родную Александрию Серапеума и Сераписа, как бывает трудно решиться срубить высокое дерево, посаженное предками, хотя оно заграждает свет перед окнами дома. Император мог закрыть храм, запретить кровавые жертвоприношения перед кумиром, но зачем касаться священной статуи бога, которая представляла вдобавок замечательнейшее произведение искусства? Подобное намерение было чистым безумием и угрожало самыми роковыми последствиями не только городу, но и стране в целом.

Так думали граждане, так думали и многие из воинов, которые, повинуясь долгу присяги, были поставлены в необходимость обнажить меч против высокочтимого божества.

Едва александрийцы узнали, что войска рано поутру напали на святилище, как многие тысячи людей собрались на площадь перед храмом, напряженно ожидая исхода битвы. Небо было по прежнему ясно, но к северу над морем виднелись легкие облака. Пожалуй, то были предвестники грозной бури, посылаемой разгневанным богом против непокорного человеческого рода.

Наконец защитников святилища вытеснили оттуда. На военном совете было решено не преследовать их, и Цинегий имел полномочие отпускать на волю каждого пленного, который поклянется не приносить на будущее время кровавых жертв и не посещать идольских капищ.

Между сотнями людей, попавших в руки римских воинов, не нашлось ни одного, кто бы отказался произнести такую клятву. Бывшие единомышленники Олимпия быстро рассеялись с затаенной враждой к притеснителям. Многие из них замешались в уличную толпу, желая знать, чем кончится дело.

Ворота храма были растворены настежь: прислуга Серапеума и несколько сотен солдат убирали с лестницы и подъезда каменные плиты и бронзовые статуи, которыми язычники загородили ход. Как только эта работа была окончена, из святилища потянулись ряды носилок с убитыми и ранеными; в последних находился Орфей, сын Карниса. Уцелевших защитников храма закидали вопросами, и все они утвердительно говорили, что статуя кумира осталась пока неприкосновенной. Граждане чувствовали облегчение, но вскоре снова взволновались. На площадь выехала сотня конных латников, прокладывая дорогу длинной процессии. Крики и ропот недовольной толпы были заглушены стройным пением псалмов, лязгом оружия и топотом лошадиных копыт. Присутствующие поняли, почему монахи, против обыкновения, не принимали деятельного участия в битве с язычниками. Теперь они приближались с победными песнями и ликованием. Глаза аскетов горели торжеством и беспощадной ненавистью к идолопоклонникам. Между ними, под высоким балдахином, шел своей величественной поступью, в роскошном облачении епископ. Царственная фигура Феофила и его гордая осанка внушали невольное почтение. Он казался строгим судьей, готовым покарать беззаконие.

Толпа содрогнулась. Александрийцы поняли, что христиане решились ниспровергнуть великого кумира, а, следовательно, по их понятиям, обрекли на смерть все человечество. Самые храбрые побледнели; многие женатые побежали домой – проведать семью; другие остались на площади, произнося проклятия или повторяя молитвы; но большинство присутствующих, как мужчин, так и женщин, рискуя жизнью, протеснились к святилищу, желая быть свидетелями неслыханного события. Внизу у подъезда к епископу приблизился комес, он торопливо соскочил с лошади, почтительно приветствуя владыку. Императорский легат Цинегий отсутствовал; он предпочел сначала остаться в префектуре, а потом в качестве уполномоченного монаха открыть конские бега вместе с городским префектом Эвагрием, который также держался в стороне, не принимая явного участия в осаде Серапеума.

После краткого совещания с Феофилом Роман кивнул головой начальнику конных латников Константину. Солдаты сошли с коней и под предводительством своего префекта стали подниматься к порталу Серапеума. За ними следовал комес со своим штабом, потом бледные от волнения высшие сановники города, христианские сочлены городского сената и, наконец, епископ, пожелавший уступить дорогу другим. Духовенство и монахи окружили пастыря, продолжая петь псалмы.

Шествие замыкали отряды пеших солдат, вооруженных с головы до ног, а за ними бросились толпы народа, Войска, стоявшие на карауле перед храмом, беспрепятственно пропустили александрийцев. Большие галереи святилища были наскоро приведены в порядок. Из прежних защитников Серапеума остались здесь только больной Порфирий с Апулеем и дочерью. Сначала в маленькой комнате все было тихо; наконец, после нескольких минут напряженного ожидания, послышался громкий стук в запертую дверь. Горго хотела немедленно отворить, но Апулей удержал ее руку. Тогда солдаты насильно ворвались в помещение верховного жреца, принимаясь производить в нем обыск.

Друг Порфирия смертельно побледнел, язык отказывался ему служить, и он в сильном волнении опустился в кресло у постели своего пациента. Между тем Горго с достоинством обратилась к центуриону, приведшему солдат, сказала ему свое имя и объяснила, что она находится здесь при больном отце. Потом девушка выразила желание переговорить с префектом конницы Константином или комесом Романом, которые хорошо знали ее семейство. Центуриону нисколько не показалось странным, что в Серапеуме лежал опасно больной, так как это было в обычае александрийцев. Кроме того, спокойное достоинство Горго и высокое положение тех лиц, на которых она ссылалась, внушили воину невольное почтение к девушке. Но ему был дан приказ удалить из храма всех посторонних, и потому он просил Горго немного обождать. Вскоре центурион вернулся обратно с предводителем своего легиона, легатом Волькацием. Этот блестящий патриций, отличавшийся рыцарской вежливостью, хорошо знал Порфирия, владельца лучших коней во всей Александрии. Но хотя Волькаций и позволил девушке оставаться при больном вместе с Апулеем, однако предупредил ее, что в Серапеуме предстоят очень серьезные события. Когда же Горго принялась настаивать на своем желании не покидать отца, то легат поставил у входа стражу для их охраны. Дверь была сорвана солдатами с петель и брошена в боковую колоннаду, куда выходила комната; теперь им было некогда повесить ее на прежнее место. Видя, что в положении отца не обнаруживается ни малейшей перемены, Горго откинула занавес и стала смотреть на происходившее.

Пеших солдат расставили двойной шеренгой на нижних ступенях, ведущих к колоннадам по обеим сторонам гипостиля.

Девушка еще издали услышала приближение множества людей, медленно продвигавшихся вперед с продолжительными остановками. Пришедшие долго оставались в передней галерее, и прежде чем процессия вошла в базилику, туда явились двадцать священников, которые делали странные жесты и произносили нараспев непонятные слова. То были церковнослужители, старавшиеся при помощи заклинаний изгнать из идольского капища, с его языческой мерзостью, живших здесь нечистых духов. Священники держали перед собой кресты, поражая ими на все стороны невидимых врагов. Они прикладывали знамение спасения к колоннам, полу и уцелевшим статуям, падали на колени, описывая левой рукой знак креста, и, наконец, выстроились в три ряда перед нишей с изображением кумира. Заклинатели указывали на него своими крестами, произнося строгим, повелительным и гневным тоном священные тексты и изречения, чтобы изгнать самого злого, проклятого и закоснелого из всех языческих демонов. Толпа церковнослужителей, пришедшая вслед за экзорцистами, кадила фимиам перед зараженным гнездом царя языческих идолов, а священники кропили святой водой нечестивые фигуры на занавесе и мозаичные картины на полу.

Все это тянулось довольно долго. Наконец, сердце Горго забило тревогу, потому что в базилике появился Константин в своей блестящей одежде, а за ним сотенный отряд, состоявший из лучших воинов; то были сильные бородатые мужчины, их загорелые лица были исполосованы рубцами. Вместо мечей они держали в руках топоры; а за ними обозная прислуга несла лестницы, которые, по приказу Константина, были подставлены к нише. Пешие воины, окаймлявшие двойной шпалерой колоннаду, содрогнулись от ужаса, увидев эти приготовления, и Горго почувствовала, как дверная занавеска, за которой скрывался Апулей, зашевелилась под его рукой. Народ как будто готовился присутствовать при казни своего царя.

Наконец, в базилику вошли сановники и епископ; поющее духовенство и монахи стали рядами, безостановочно творя крестное знамение. Толпа хлынула в гипостиль, стараясь протиснуться вперед, пока ее не остановили солдаты, образовавшие цепь между любопытными и городскими властями с епископом во главе.

Язычники вперемешку с христианами наполнили также и колоннады, но солдаты не допустили их до конца последних, куда выходила, между прочим, и комната больного Порфирия, так что Горго по-прежнему могла видеть задернутую занавесом нишу.

Пение молитв звучно гремело под высокими сводами, заглушая ропот и гневные восклицания взволнованной, возбужденной черни. Каждому было хорошо известно, какое страшное поругание святыни готовится в стенах Серапеума, но немногие допускали мысль, что христиане решатся на такой рискованный шаг. Горго повсюду видела перед собой бледные лица, искаженные волнением и страхом. Даже духовенство и солдаты поддались общей панике. Некоторые из них упорно смотрели в землю, другие бросали вызывающие взгляды на толпу, желая скрыть свои настоящие чувства. Народ старался между тем заглушить своими криками пение псалмов, и звонкое эхо повторяло этот нестройный гул тысяч голосов. Любопытные зрители не могли спокойно устоять на месте.

Язычники дрожали от ярости, хватаясь за амулеты или потрясая кулаками. Христиане были охвачены чувством страха и неизвестности; они то осеняли себя крестом, то выставляли вперед средний палец, чтобы не допустить дьявольского наваждения. В чертах каждого присутствующего и во всяком его движении, в диком реве язычников и в пении христиан чувствовалась гнетущая тревога перед ожидаемым событием.

Горго казалось, будто она стоит на краю глубокого кратера, где почва и сам воздух дрожат вокруг нее от подземных ударов, и она видит извержение вулкана, готового залить лавой, засыпать камнями и пеплом всю окрестность. Крики язычников становились все слышнее, несколько небольших камней и кусков дерева полетели к тому месту, где стоял епископ и высшие чиновники города; но вдруг толпа присмирела каким-то чудом, и в громадном гипостиле водворилась тишина. Это напоминало укрощение бури, когда ураган мгновенно затихает, и взволнованная поверхность моря становится гладкой, как зеркало.

По приказанию Феофила церковнослужители подошли к нише, где скрывалось изображение кумира, и отдернули занавес. Перед глазами собравшейся толпы явился облик владыки мира, который неприступно царил над ничтожными людьми, волновавшимися у его ног со своими ничтожными страстями и интересами. Вид дивного произведения искусства так же сильно подействовал на присутствующих, как и вчера, во время вечерней церемонии. Какой красотой, величавым достоинством и художественной законченностью отличалась эта статуя, сделанная человеческими руками! Даже христиане не могли воздержаться от легкого возгласа удивления и восторга.

Язычники сначала замерли в благоговейном трепете, в блаженном экстазе, но потом их громкие торжественные крики: «Слава Серапису! Да здравствует Серапис!» – потрясли воздух. Громкий гул понесся могучей волной от колонны к колонне, поднимаясь до звездного мира на каменном потолке.

Горго скрестила руки на груди, увидев изображение божества в его несравненном величии. Как безупречно чистый образец высокого совершенства, стояла перед ней бесплодная статуя. Может быть, она представляла собой только тленный кумир, но на ней был божественный отпечаток, как на бессмертном творении любимца богов, щедро наделенном высшими дарами. Девушка, как очарованная, не могла оторвать взгляда от этих восхитительных форм, которые, хотя и были человеческими, но превосходили все человеческое, как вечность превосходит время, как солнечный свет превосходит блеск маячного фонаря. Она невольно подумала, что наложить руку на такое безупречное произведение искусства, служившее воплощением неземной красоты, было бы совершенно невозможно.

Горго заметила, как епископ отступил назад, увидев драгоценную статую, как его губы невольно открылись, точно он хотел вместе с другими выразить свое восхищение. Однако Феофил тотчас обуздал свой порыв; его глаза гневно сверкнули при восторженном возгласе язычников, а на лбу напряглись синеватые жилы, когда чернь принялась кричать: «Слава Серапису!» Наконец, к епископу подошел комес, уговаривая владыку успокоиться и, по-видимому, прося его пощадить кумир не как бога, но как превосходное художественное произведение. Тут сердце Горго замерло в груди, и она судорожно ухватилась за занавеску. Комес отвернулся от Феофила, пожимая плечами, потом кивнул головой на священную статую и сообщил какое-то приказание Константину.

Молодой префект отдал ему честь и громко скомандовал своим кавалеристам, заглушив звучным голосом неистовые крики язычников. Между закаленными в битвах солдатами произошло движение. Старший из них передал стоявшему возле него товарищу штандарт, взял у него из рук секиру, приблизился к статуе, поднял на нее глаза и в нерешительности отступил назад, опустив секиру. Остальные латники с тревогой переглядывались между собой.

Константин снова скомандовал, и на этот раз громче и решительнее прежнего, но его подчиненные не двигались с места. Знаменосец бросил секиру на пол; другие сделали то же, указывая резкими жестами на Сераписа и крича префекту какие-то слова, в которых, вероятно, заключался отказ исполнить его требование. Тогда Константин подошел ближе к непокорным, хлопнул по плечу знаменосца, поседевшего ветерана, и с гневом потряс его, угрожая строгим взысканием.

Храбрые солдаты боролись между чувством долга, преданностью своему доблестному начальнику и страхом перед могуществом кумира; их лица подергивались от волнения, и они с мольбой протягивали руки. Но префект непреклонно повторял свою команду; наконец, видя, что его подчиненные не хотят ему повиноваться, он с горьким презрением отвернулся от них и повторил то же приказание пехотинцам, стоявшим двойной шеренгой на ступенях колоннады. Но и эти солдаты не послушались.

Язычники ликовали, громкими криками возбуждая воинов к сопротивлению.

Тогда Константин в последний раз обратился к своим кавалеристам, и так как они по-прежнему не трогались с места, то он приблизился твердой походкой к лестницам, взял одну из них, приставил ее к груди кумира, поднял валявшуюся на полу секиру и стал подыматься со ступеньки на ступеньку. Толпа замерла: в громадном гипостиле наступила такая тишина, что можно было расслышать, как одна чешуйка солдатского панциря ударяла о другую. Сердце Горго страшно колотилось в груди.

Человек и бог стояли теперь лицом к лицу, и человек, готовый поднять руку на бога, был ее избранником.

Девушка напряженно следила за каждым его движением, ей хотелось броситься за ним вслед, отнять у него секиру и удержать руку Константина от святотатственного поступка. Она, конечно, не думала, что вместе с Сераписом погибнет Вселенная, но ей казалось, что, разбивая гениальное произведение искусства, бесстрашный юноша разобьет в куски и ее любовь к нему. Она не боялась за него самого, потому что он представлялся девушке неуязвимым под охраной высшей силы, но Горго страшилась смелого поступка возлюбленного. Она вспомнила пережитую ими раннюю юность, собственные попытки Константина заняться ваянием, его восторг перед образцами античной скульптуры, и ей казалось невозможным, чтобы он, именно он, поднял руку на великое творение Бриаксиса, осквернил его и уничтожил. Это не могло и не должно было случиться!

Но Константин стоял уже на верху лестницы; он перебросил секиру из левой руки в правую, откинулся назад и посмотрел сбоку на царственную голову кумира. Горго могла видеть лицо префекта, и она напряженно всматривалась в него. Молодой человек с любовью и глубоким сожалением устремил свой взгляд на прекрасные черты Сераписа, прижимая к груди левую руку, как будто для того чтобы сдержать свое волнение.

Присутствующие думали, что Константин колеблется, что он творит молитву или поручает Богу свою душу перед роковым шагом, но дочь Порфирия понимала, что ее друг только хочет проститься с великим творением гениального художника, что ему тяжело, страшно тяжело рубить дивную статую. Эта мысль ободрила Горго, и она задала себе вопрос: может ли воин и последователь Христа изменить присяге и ослушаться приказа своего начальника, если он хочет свято исполнить свой долг?

Ее взгляд не отрывался от Константина, и собравшиеся в храме тысячи людей в эту минуту напряженного, лихорадочного ожидания также не видели никого и ничего, кроме статной фигуры отважного префекта. Даже среди безмолвной пустыни не могло быть такой беззвучной тишины, как здесь, в этом обширном святилище, переполненном страстно возбужденными массами народа. Из пяти внешних чувств человека здесь работало только одно – зрение, и оно было устремлено на руку Константина, вооруженную тяжелой боевой секирой.

Сердца замирали, дыхание останавливалось, в ушах звенело, перед глазами расстилался туман; присутствующие переживали муки осужденного, который, положив голову на плаху, слышит возле себя шаги палача и все еще надеется на помилование.

Наконец Горго заметила, как молодой человек закрыл глаза, как бы страшась увидеть то, что было предопределено судьбой совершить его руке; она видела, как он схватился левой рукой за локон бороды Сераписа и, найдя точку опоры, замахнулся топором. Потом девушка услышала, болезненно почувствовала всем своим существом, как секира два раза ударила в щеку драгоценной статуи, как от нее полетели осколки и большие куски полированной слоновой кости, падая на каменные плиты пола, отскакивая от них или рассыпаясь вдребезги. Горго закрыла лицо руками и с громким плачем спрятала голову в складки занавеса. Горько рыдая, девушка сознавала только то, что на ее глазах свершилось нечто трагичное, за чем неминуемо должен последовать мировой переворот.

В храме поднялся невообразимый шум, напоминавший раскаты грома и рев морских волн, но Горго не обращала на него внимания. Наконец, испуганный ее волнением Апулей подошел к ней. Тогда девушка опомнилась и, посмотрев на нишу, где некогда царил Серапис, увидела перед собой вместо величественной статуи безобразный обрубок дерева; к нему было приставлено много лестниц, и у его подножия валялись кучи осколков слоновой кости, золотые пластинки и куски мрамора.

Константин исчез; на лестницах стояли теперь вперемешку конные латники и монахи, доканчивая дело разрушения.

Как только префект нанес первые удары идолу, и грозный бог не пошевелился и не разгромил дерзкого юношу, солдаты устыдились своей трусости. Они бросились к начальнику, желая избавить его от дальнейшего труда. Знаменитое изображение в нише утратило все прежнее обаяние. Серапис перестал существовать. Небеса язычников потеряли своего владыку.

С затаенной злобой и страхом в душе вышли почитатели низвергнутого божества из храма, напрасно отыскивая на ясной лазури неба, сиявшего в солнечных лучах, хоть какое-нибудь предвестье грозной бури.

Феофил и комес также удалились, причем епископ поручил монахам докончить дело разрушения. Он хорошо знал, что эти ревнители христианства скорее наемных рабов очистят Серапеум от языческих статуй, от различных изображений, рисунков и фигур, напоминавших идолопоклонство с его соблазнами. Роман прямо отправился на ипподром, куда раньше него направились сотни граждан, желавшие сообщить городскому населению, что Александрия лишилась своего Сераписа. Константин, который был обязан оставаться в храме, отошел в сторону от своих солдат и присел на ступени колоннады. Погрузившись в мрачные мысли, он низко опустил голову. Юноша был солдатом и относился серьезно к своему призванию. Сегодня он исполнял тягостный долг, но никто не мог и предположить, чего это ему стоило. Молодой христианин с ужасом вспоминал о собственном поступке, но и завтра он не отступил бы перед подобным подвигом. Ему было жаль прекрасной статуи как потерянного сокровища и произведения искусства, но Константин хорошо сознавал, что ее необходимо было уничтожить. При этом он думал о Горго, которая вчера так искренно поклялась в своей любви и которую сам он любил со всем пылом юности. Она была против христианства именно потому, что последователи новой религии еще не научились уважать прекрасное во всех его проявлениях. Как примет молодая девушка ужасное известие, что он, ее возлюбленный, точно грубый варвар, безжалостно уничтожил благороднейший образец гениального творчества? Между тем сам он не менее Горго любил бессмертную красоту античных произведений.

Юноша размышлял, заглядывая в сокровенный тайник своей души, и снова должен был признаться, что его поступок вполне справедлив и что он готов вторично поступить таким же образом, даже рискуя лишиться горячо любимой девушки. Горго была для Константина олицетворением благородства, и как бы он осмелился стать спутником ее жизни, если бы его честь была запятнана малодушием трусости? Но все-таки префект хорошо понимал, что нынешний день вырыл между ними глубокую пропасть; он был невинной жертвой обстоятельств и нес на себе незаслуженное наказание. Нынешний день, может быть, стоил ему счастья целой жизни. Мечты о мирных радостях домашнего очага, пожалуй, навсегда останутся для него несбыточной химерой, и он кончит одинокое существование на поле битвы, как следует воину, который не хочет знать ничего, кроме сурового долга. Так думал молодой человек, опустив в землю печальный взгляд и низко склоняя голову.

Вдруг он почувствовал легкое прикосновение к своему плечу. То была Горго, приветливо протянувшая ему правую руку. Константин быстро приподнялся, схватил руку любимой девушки, с грустью посмотрел ей в лицо и сказал, запинаясь:

– Я бы хотел вечно владеть твоей милой рукой, но согласишься ли ты на это, когда узнаешь, что было сделано мной сегодня?

– Мне все известно, – с твердостью отвечала Горго. – Не правда ли, что такой подвиг стоил тебе жестокой борьбы?

– Мне было невыносимо тяжело! – вздохнул префект, поводя плечами, как будто мрачное воспоминание бросало его в озноб.

Тогда молодая девушка с глубоким чувством посмотрела ему в глаза.

– И ты все-таки не колебался? – воскликнула она. – Ты хотел остаться верен самому себе и своим убеждениям? Вот это истинное мужество! Я тоже хочу последовать твоему примеру, хочу порвать с лицемерной двойственностью, которая отравляет жизнь, обращая нашу житейскую дорогу в неустойчивую доску, перекинутую через пропасть. Я хочу быть полностью твоей, поклоняться твоему Богу, которого ты нередко называл Богом милосердия и любви.

– Ты правильно судишь о нем! – воскликнул Константин. – И ты скоро научишься понимать его, потому что Господь обитает в любвеобильных сердцах незлобивых людей. О Горго, Горго! Я разбил дивный кумир, но докажу тебе, что, будучи христианином, можно высоко ценить прекрасное, украшая им свое жилище.

– Я верю тебе! – радостно воскликнула девушка. – Земля незыблемо устояла на своих основах, но в моей душе как будто разрушился прежний мир, уступив место более чистому, возвышенному, а, пожалуй, и более прекрасному.

Префект нежно поцеловал руку любимой невесты; она сделала ему знак следовать за ней и подвела его к постели больного отца. Порфирий пришел в себя. Его голова покоилась на груди преданного Апулея, глаза вполне осознанно смотрели вокруг. Увидев Константина и Горго, он приветствовал их слабой улыбкой.


ГЛАВА XXV

<p>ГЛАВА XXV</p>

К полудню обширный ипподром был переполнен зрителями. Правда, с утра многие ряды скамеек оставались пустыми, между тем как в обычное время перед большими конскими бегами народ стремился на это зрелище, начиная с полуночи, и задолго до открытия состязаний все места бывали заняты, не исключая деревянных надстроек наверху, куда зрители имели бесплатный вход. Здесь обыкновенно происходила страшная толкотня, нередко кончавшаяся дракой.

Но на этот раз значительная часть городских жителей долго не решалась покидать своих жилищ. Необычайно сильная гроза в предшествующую ночь, осада Серапеума и боязнь предстоящих неслыханных бедствий серьезно тревожили впечатлительных и суеверных александрийцев. Однако ясное небо не думало омрачаться, и вскоре по городу распространился слух, что статуя Сераписа осталась неприкосновенной, несмотря на поражение заступников святилища. Это известие подействовало успокаивающим образом на взволнованные умы. Массы народа хлынули к ипподрому. Вскоре туда явился с большой пышностью императорский посланник Цинегий в сопровождении городского префекта Эвагрия, многих сенаторов, высших чиновников и знатных женщин из христианского, языческого и иудейского круга. Их прибытие окончательно ободрило народ, и так как начало состязаний было отложено на целый час, то множество зрителей успело занять места раньше, чем первые колесницы установились под навесом, откуда им предстояло выехать на арену.

Число экипажей также было не меньше обычного; язычники употребили все усилия, желая доказать своим согражданам-иноверцам и посланнику Феодосия, что несмотря на все преследования и императорские эдикты они по-прежнему представляют могущественную силу в стране, с которой нелегко тягаться даже всевластному цезарю. Христиане со своей стороны стремились превзойти идолопоклонников и на тех поприщах, где они еще недавно не могли с ними сравниться.

Здесь вполне подтверждались слова епископа, что христианство перестало быть религией только лишь бедняков: большая часть мест для сановников, сенаторов и знатных александрийских семейств была занята последователями нового учения, причем мужчины и женщины, принадлежавшие к пастве Феофила, не уступали в пышности и великолепии языческой знати.

Лошади христиан, своевременно появившиеся перед колоннадой, шедшей к крытому навесу, где участники бегов ожидали своей очереди, были, бесспорно, очень хороши, но превосходные кони язычников и в особенности их ловкие наездники невольно внушали больше доверия. До сих пор, по крайней мере, в девяти случаях из десяти, победа оставалась на стороне приверженцев старых богов.

Четверка лошадей, принадлежащая Марку, также показалась в эту минуту у подъезда. Она впервые появилась на ипподроме, и все присутствующие залюбовались статными берберийскими конями вороной масти, которые были выращены Димитрием для младшего брата. Любители бегов обратили на них особенное внимание. Эти знатоки лошадей имели привычку прохаживаться перед началом состязаний в так называемом оппидуме [78], позади карцера, где они с любопытством осматривали рысаков, предсказывая результаты бега, давая советы возницам и устраивая заклады. Великолепные кони Марка, пожалуй, не уступали знаменитым, нередко одерживавшим победы золотистым жеребцам богача Ификрата, но здесь успех зависел не столько от лошадей, сколько от самих наездников, или агитаторов, и хотя молодой христианин и умел хорошо править вожжами – что было замечено на предварительных тренировках в ипподроме, – однако он едва ли мог соперничать в ловкости и силе с красивым язычником Гиппиасом.

Гиппиас, как большинство возниц, явившихся на состязания, был агитатором [79] по профессии. Про него говорили, что он благополучно проезжал по такому узкому пространству, где не хватало места для колес его экипажа, и многие могли подтвердить, что он чертил на песке, покрывавшем арену, имя той девушки, которая пользовалась в данное время его благосклонностью.

За Гиппиаса и коней Ификрата, которыми он правил, любители держали самые крупные заклады. Некоторые, правда, решались ставить меньшие суммы за берберийских вороных кобылиц, но хрупкая фигура христианского юноши, его нежное лицо с задумчивыми глазами и едва заметным пушком на верхней губе не внушали никому особого доверия при сравнении с мощным ахиллесовским торсом и гордой головой Гиппиаса. Если бы лошадьми Марка взялся управлять его брат Димитрий или кто-нибудь из агитаторов по призванию, тогда любители охотно держали бы заклады за его рысаков. Кроме того, Марк находился некоторое время в отлучке и только в последние дни объезжал своих вороных на ипподроме.

Между тем время подвигалось вперед. Наконец императорский посланник, избранный арбитром состязаний, сел на почетное место. Тогда Димитрий наскоро дал Марку еще несколько необходимых советов и ушел на арену. Здесь у него было заранее подготовлено хорошее местечко в тени на каменном подиуме, хотя некоторые из скамеек, принадлежавшие семейству Апеллеса, оставались пустыми. Молодой человек не захотел сесть там, избегая встречи с мачехой, которая приехала на ипподром в сопровождении одного дальнего родственника – сенатора и его жены. Димитрий не видел мачеху ни вчера, ни третьего дня, потому что был занят поисками Дады. Неподкупная честность хорошенькой певицы, которая, несмотря на свою нищету, отвергла его великолепные подарки, расположила сурового сельского жителя в свою пользу, и он оскорбился презрительным отзывом Горго об этом милом, наивном создании.

Димитрий никогда не встречал более привлекательной девушки: его тревожила мысль, что неопытная, доверчивая Дада могла погибнуть в омуте разврата, среди легкомысленной молодежи громадного города. Он разыскивал ее повсюду, даже в Канопе, но его поиски оказались напрасны. Сознавая, что Марк имеет больше прав на юную очаровательницу, Димитрий хлопотал в интересах младшего брата, хотя его собственное сердце было отчасти затронуто красотой и невинностью беззащитной девушки. Неудача раздражала молодого человека, и он явился на бега недовольный собою.

Здесь была особенно заметна неприязнь между христианами и язычниками. Торжественную процессию, обычно предшествовавшую началу состязаний, на этот раз отменили. Колесницы поодиночке въехали в оппидум без всякой пышности, а спина [80] давно уже не украшалась статуями богов, как делалось это прежде перед открытием ристалищ.

Заняв приготовленный ему стул, Димитрий с затаенной досадой осмотрелся вокруг.

Его мачеха сидела на одной из скамеек, покрытых коврами и львиными шкурами, на обычном месте, отведенном их семейству. Верхняя и нижняя одежда Марии была голубого цвета, отличавшего христианских участников бега. Это роскошное платье состояло из яркого броката [81], затканного серебряным рисунком, представлявшим в художественном сочетании рыб, кресты и оливковые ветви. Черные волосы почтенной матроны гладко лежали на висках и темени. Мария, конечно, не надела на себя цветов, считая такое украшение непристойным для христианки, но ее голову обвивала нить крупного серого жемчуга, а на лоб спускалась фероньерка из синих сапфиров и молочно-белых опалов. На затылке было пришпилено воздушное покрывало, пад