Георг Эберс

Император


Георг Эберс

Император

Исторический роман

Пер. с нем.

Под редакцией и с примечаниями Ф.А.Петровского

Действие романа известного немецкого писателя разворачивается в Египте во время пребывания там римского императора Адриана в 132 г. н.э.

ОГЛАВЛЕНИЕ

В.С.Сергеев. Римское общество и

государство эпохи Адриана

Часть первая

Часть вторая

Часть третья

РИМСКОЕ ОБЩЕСТВО И

ГОСУДАРСТВО ЭПОХИ АДРИАНА

Предлагаемый роман Эберса "Император" знакомит читателя с одной из интересных и ярких страниц мировой истории - Римской империей так называемого "счастливого периода" - II столетия новой эры, т.е. времени правления императоров из дома Антонинов, к которому принадлежали Нерва, Траян, Адриан, Антоний Пий и Марк Аврелий. По счету династия Антонинов была третьей династией в Римской империи. Ей предшествовали династии Юлиев Клавдиев и Флавиев. Как для понимания римского общества эпохи Адриана, так и для уяснения характера самого Адриана, главного персонажа вышеназванного романа, необходимо ознакомиться в основных чертах с историей установления империи в Риме и ее социально-экономической сущностью. Иначе неясен будет тот исторический фон, на котором развертываются описываемые в романе факты.

Образование Римской империи

Римской империи, сложившейся в результате долгого и сложного исторического процесса, предшествовала Римская, или Италийская, республика с центром городом Римом на р.Тибр в Италии. История Римской империи есть история перерождения республиканского строя в императорский, совершавшегося в течение многих столетий - от III в. до н.э. и до II в. н.э., т.е. до царствования императора Адриана.

Формальное отличие империи от республики заключалось в том, что при империи вся полнота власти - законодательной, исполнительной и судебной принадлежала одному лицу - императору, при республике же высшим органом являлись Народное собрание (комиции), в котором участвовали все полноправные граждане (мужчины), и сенат, в который входили отбывшие срок полномочий высшие должностные лица государства. При империи управление велось бюрократическим путем через императорские канцелярии и чиновников, назначаемых и оплачиваемых императором. При республике же функции управления несли выбираемые комициями на один год должностные лица, или магистры, - консулы, преторы, цензоры, народные трибуны и т.д.

Имперские порядки стали складываться уже в последние века республики, когда старые, республиканские, органы - комиции и сенат - оказались неспособными управлять государством и фактически передали власть военным командирам, называвшимся на языке того времени императорами, т.е. верховными командирами, или военачальниками.

Таким образом, понятие "император" приобретало новый смысл, более близкий к нашему пониманию этого термина. Императором называли единодержавного правителя, главу Римского государства, которому были подчинены войско и все органы государственного управления и администрация.

Формальным годом установления императорского строя в Риме считается 27 год до н.э. - год окончания гражданской войны, конца республики и окончательного распада II триумвирата. Первым римским императором был Октавиан, усыновленный племянник "республиканского императора" Юлия Цезаря, преемником которого был Тиберий, начавший первую римскую династию Юлиев Клавдиев, последним представителем которой был знаменитый Нерон, умерший в 68 г. н.э.

Социальная природа империи

По своей социальной сущности императорская власть в Риме являлась политической надстройкой над римским рабовладельческим обществом. В античном мире главную массу рабочих составляли рабы, большей частью из военнопленных или приобретаемые на специальных невольничьих рынках. Юридически рабы были совершенно бесправны. Раб - это вещь. Труд рабов использовался самым различным образом. Они работали в поместьях (виллах и латифундиях), ремесленных мастерских (эргастериях), рудниках, использовались в качестве домашней прислуги, торговали как подотчетные приказчики своего хозяина, переписывали и составляли книги, состояли воспитателями и учителями детей своих господ и т.д.

Рабы и рабовладельцы составляли две главные социальные категории римского общества, интересы которых во всех отношениях были противоположны. Противоречие между рабами и рабовладельцами составляет основное противоречие римского, как и вообще античного строя. Однако этим еще далеко не исчерпываются все противоречия римского общества. В самом господствующем классе существовали многочисленные прослойки, жизненные интересы которых не всегда и не во всем совпадали. Достаточно указать, например, на глубокий антагонизм крупнейших сенаторов и мелких землевладельцев (плебеев), рабовладельцев центра (Италии) и периферии (провинций), войска и гражданского населения, города и деревни. В сглаживании этих противоречий, обеспечении гегемонии рабовладельческого класса в целом, захвате новых территорий и пополнении невольничьего рынка как раз и заключалась основная социальная функция императорской власти. Самодержавный глава римского общества в то же время был самым крупным землевладельцем и рабовладельцем, в имениях и эргастериях которого работали тысячи рабов, вольноотпущенников и свободных арендаторов. На свои личные средства (фиск) римский император мог вербовать целые армии и оплачивать чиновников.

С историко-культурной точки зрения императорский строй, по сравнению со строем государства-города, представляет значительный шаг вперед как в истории средиземноморских стран, так и в общей истории человечества. При этом, конечно, не следует смешивать конституции городских республик античного мира с республиканскими конституциями государств нового времени, знаменующими по сравнению с монархическим строем высшую стадию общественного развития. Точно так же и Римскую империю не следует уподоблять современным империям, как это делают некоторые буржуазные ученые.

Эпоха Антонинов

Римская империя при Антонинах достигает своих максимальных пределов. При втором императоре названной династии - Ульпии Траяне (98-117) римляне сделали крупное приобретение на Дунае. После долгой и упорной войны Траян присоединил к Риму целое Дакийское государство, образовав из завоеванных земель новую римскую провинцию Дакию. Отсюда римляне продвинулись в направлении Крыма и Кавказа. Дакийская победа принесла Риму огромное количество добычи - военнопленных (рабов), военных машин, оружия, снаряжения и пр. Это событие Траян отпраздновал с грандиозным триумфом. Празднество продолжалось около года и по блеску и богатству превосходило все предшествовавшие. Памятником дакийских побед является знаменитая колонна Траяна в Риме, на которой изображены эпизоды дакийской войны. Значительные победы одержаны были Траяном также и на Востоке, в Аравии, Армении и Парфии.

При Траяне Римская империя достигла максимальных размеров, дойдя до "естественных границ" (Рейн, Дунай, Евфрат и т.д.) и занимая около 100 тысяч квадратных миль. Это в полном смысле слова была мировая империя (ойкумена), простиравшаяся от Британии до Эфиопии в Африке, от Атлантического океана до Кавказа, Красного моря и Индийского океана. Общая численность населения Римской ойкумены доходила до 50 миллионов.

Продолжительный "римский мир" благоприятствовал экономическому и культурному подъему стран и народов Средиземноморья, входивших в состав Римской державы. Прекрасные дороги и каналы, связывавшие отдаленные пункты римской территории с центром, единая общеимперская монета ("золотой"), государственная почта, обеспечение внешнего порядка и т.д. создали условия для широкого обмена материальными и культурными ценностями как между центром и провинциями, так и между отдельными провинциями.

Немыми свидетелями высокой культуры "счастливого века" Антонинов являются руины многочисленных городов, открываемых археологами на всем обширном пространстве Римского "круга земель". Освобождаемые из земли лопатой археолога города свидетельствуют о высоком экономическом и культурном уровне средиземноморского общества.

С внешней стороны города эпохи Антонинов представляются вполне благоустроенными. В то время города строились по определенному плану, с широкими прямыми мощеными улицами, водопроводами, термами (банями), фонтанами, бассейнами, с прекрасными общественными и частными зданиями, портиками, храмами, библиотеками и театрами. Города были полны всевозможных лавок, мастерских, магазинов, торговых контор, меняльных лавок и т.д.

По своей социально-политической организации провинциальные города напоминали Рим. Римские порядки воспроизводили и копировали; подражать во всем римскому, столичному для провинциала считалось хорошим тоном. Высшим политическим органом городов был местный муниципалитет - сенат, или курия, состоявший из выборных - богатых граждан данного города (куриалов). Наиболее почетные члены муниципальных курий могли при известных условиях стать членами общеимперского римского сената, что считалось высочайшим почетом для провинциала и его города. Наряду с курией в провинциях существовали также народные собрания и выборные магистраты - дуовиры, квинквевиры и пр. Республиканские традиции на периферии сохранялись значительно дольше и прочнее, чем в центре.

Из всех городов римского мира особенно выделялась египетская Александрия, основанная (331 г. до н.э.) Александром Македонским. Александрия служила важнейшим посредническим центром античного мира, связывавшим Средиземное море со странами Востока и Африки. Богатая торговая Александрия была в полном смысле интернациональным городом, куда съезжались люди со всего мира и где говорили на всевозможных языках.

На необозримом пространстве Римской ойкумены имелась масса городов самого различного происхождения, различных эпох и стилей, но каково бы ни было их происхождение, каков бы ни был их удельный вес в Римской империи, все они в большей или меньшей степени испытали на себе римское влияние, или, как говорят, романизировались. Точно так же романизировалось и подвластное римскому императору население - племена и народы, населявшие Римскую ойкумену. Под влиянием расширявшегося товарно-денежного обращения стирались местные, родовые, национальные, религиозные и другие различия. С другой стороны, большое значение приобретали богатство, образование и положение человека на государственной службе.

Однако процесс универсализации и романизации Средиземноморья не был доведен до конца. С эпохи Траяна, при котором Римская империя достигла своих предельных размеров, наблюдается уже противоположный процесс - распад Римской ойкумены. После блестящих успехов римского оружия при Траяне Рим уже не ведет наступательных войн, ограничиваясь защитой своих границ от напора пограничных варварских племен. Причина перехода от нападения к обороне заключалась в своеобразной природе рабовладельческого общества, которое может развиваться лишь до известных пределов вследствие ограниченности рабского способа производства, не создающего условий, необходимых для дальнейшего прогресса. Это особенно ясно на примере императорского Рима, где императорская бюрократия не опиралась на достаточно солидную производственную базу. Рабовладельческое общество не может создать высокой производительной техники и в полной мере изжить натуральное хозяйство.

Император Адриан

Симптомы упадка заметны уже, как сказано, при Траяне. Последние походы Траяна на Восток, разорительные для населения, не дали положительных результатов, вызвали волну недовольства и восстаний. Вследствие этого преемнику Траяна Элию Адриану, герою романа "Император", прежде всего пришлось заняться восстановлением порядка и перенести все внимание на внутреннюю организацию расшатанного войной и восстаниями государства.

Элий Адриан (117-138), по счету третий представитель династии Антонинов, родился в Риме в январе 76 г. н.э. Отец Адриана, Элий Адриан Афр, умер в звании претора, когда будущему императору было только десять лет от роду. Опекунами Адриана были римский всадник Целий Тациан и император Траян. В 100 г. Адриан женился на племяннице императора Юлии Сабине, а перед самой смертью Траяна был усыновлен римским императором.

В момент прихода к власти Адриана положение дел в империи было в высокой степени тревожным и напряженным. Дакия и восточные области грозили отделением, в Египте происходили восстания, в Палестине начиналась настоящая революция, приходили тревожные известия из Ликии, Ливии и Африки. Британия не признавала власти римского наместника.

При таком положении новому императору не оставалось ничего другого, как отказаться от энергичной внешней политики, стараться удержать из завоеванных областей лишь возможные и от наступления перейти к обороне. Так именно и поступил Адриан, находившийся в то время на Востоке. По его приказу римские войска оставили Армению и Месопотамию. Военной границей Римской империи был признан Евфрат. На дунайском фронте удалось отстоять Дакию, но пришлось, во избежание набегов даков, разрушить замечательный мост через Дунай, считавшийся чудом строительного искусства древности, построенный Траяном.

В следующем году Адриан прибыл в Рим, где был торжественно встречен сенатом и народом. Раболепный сенат продолжал устраивать в честь Адриана пышные приемы, предназначавшиеся для Траяна, но не состоявшиеся вследствие смерти триумфатора. Адриан отказался от такой высокой чести, предложив устроить торжественную процессию в честь образа (статуи) умершего императора, который он соглашался нести во время триумфа. Отказался Адриан также и от титула "отца отечества", предложенного ему сенатом. Как показывают монеты, Адриан удовлетворился в этом году титулом "выдающегося" (оптимус), покорителя Дакии, Германии и Парфии - почетными наименованиями, пожалованными в свое время Траяну.

Вынужденный отказаться от завоеваний, Адриан с тем большей энергией направил все свое внимание на внутреннюю организацию государства с целью поддержать престиж императорской власти, обеспечить права населения провинций и внести больше порядка в управление страной. Так, например, Адриан сделал свод распоряжений прежних императоров, расширил и дополнил их практику управления. Римское государство при Адриане, как и при предшествующих императорах, оставалось аристократическим рабовладельческим государством. Верховный государственный орган - сенат - теперь состоял из крупных землевладельцев - чиновников, возвысившихся на государственной службе, большей частью обязанных своим возвышением императору. В сенат был открыт доступ также и провинциальной аристократии - членам местных советов (курий) - куриалам, удовлетворяющим соответствующему имущественному цензу. В отношениях между сенатом и императором всегда существовала оппозиция абсолютистской политике принцепса*. При Адриане в 120 г. был раскрыт серьезный заговор, который поставил себе целью государственный переворот и перемену правящего дома. В числе заговорщиков оказались четыре лица, пользовавшиеся большой популярностью при Траяне, - Корнелий Пальма, Публиций Цельз, Домиций Нигрин и Луций Квист. Все заговорщики, действительные и мнимые, были осуждены и казнены. Это создало для Адриана крайне нелестную репутацию тирана в глазах общественного мнения, т.е. главным образом сенаторского круга. Адриан раскаивался в совершенном поступке и из страха общественного осуждения всю вину свалил на префекта претория Титиана. Сам Титиан также вскоре подвергся опале вследствие подозрения в измене и покушении на захват власти.

______________

* Принцепс - "первый" (сенатор) в республиканском Риме. В эпоху империи этот термин перешел на императоров, которые сосредоточили в своих руках наиважнейшие функции власти всех первых лиц государства.

Чем более портились отношения между Адрианом и сенатом, тем чаще он созывал интимный совет императора, в который входили высшие сановники государства, пользовавшиеся особым доверием и расположением главы государства. Здесь обсуждались и вырабатывались проекты законов, поступавших затем на рассмотрение, обсуждение и утверждение сената. Законы проводились в жизнь целым штатом чиновников (бюрократов) различных рангов, находившихся в ведении императора и оплачиваемых из наличных сумм императорского фиска. Для облегчения работы чиновников (прокураторов) и для унификации судебной практики по инициативе Адриана был составлен Сборник судебных правил, так называемый Постоянный эдикт, которым надлежало руководствоваться в судебно-административной практике. Для ускорения судопроизводства Италия была разделена на четыре судебных округа, предполагалось новое распределение провинций, реформа провинциального управления и пр.

Таким образом, самодержавно-бюрократическая система управления, начавшая складываться еще в конце республики, в первые века империи, в главных чертах достигла при Адриане своего завершения.

Все эти реформы вызывались двумя причинами: объективной необходимостью централизации управления и субъективным желанием Адриана, который жаждал деятельности и хотел властвовать единолично, не терпя никаких ограничений своего авторитета.

Административные дела, в особенности разбор судебных дел, были любимым занятием Адриана, льстившим его честолюбию и диктуемым его болезненной подозрительностью и недоверием к людям. Он самолично разбирал массу судебных дел, в случае надобности обращаясь за советом к видным юристам того времени, во всем требуя соблюдения порядка, формы и безусловного подчинения. Должностные лица обязаны были появляться в общественных местах в установленной одежде - тоге с пурпуровой каймой - и точно придерживаться принятого этикета. Обыкновенным же гражданам, а тем более рабам, предписывалось в отношении чиновников соблюдать должное почтение и не забывать различие положений. Известен один характерный для Адриана случай. Однажды, заметив через окно, что один из его рабов прогуливается среди сенаторов, Адриан приказал дать рабу пощечину и сказал: "Мой друг, не будь столь дерзок и не смешивайся с теми, рабом которых ты состоишь".

Любовь Адриана к этикету не знала границ и доходила до соблюдения самых мелких формальностей. На государство он смотрел как на собственный дом, а дом, т.е. дворец императора, содержался в исключительно образцовом порядке. Адриан следил, как приготовляются и как подаются кушанья, интересовался и тем, что делается в других домах, особенно влиятельных и уже по тому самому, значит, подозрительных людей.

С особым вниманием воспитанник "величайшего" Траяна, покорителя Дакийского царства, относился к военному делу. Войско во все времена служило главной опорой римских цезарей. Первый чиновник государства хотел быть также и первым солдатом. Адриан показывал пример военной дисциплины, выносливости и сознательного отношения к службе. Он совершал трудные переходы по суровым и холодным местам Галлии и Германии и раскаленным пескам Африки. Адриан проявлял интерес буквально ко всем вопросам, касавшимся военного дела, вооружения, военных машин, постройки укреплений (знаменитые Адриановы рвы и валы) и т.д. Кроме того, он исследовал и изучал образ жизни, жилищные условия, пищу, одежду и психологию солдата и командира.

Большая часть жизни Адриана проходила в путешествиях и походах. Путешествия Адриана даже вошли в поговорку. Наряду с субъективными причинами, заставлявшими императора часто менять свое местопребывание, имелись также и объективные причины: испортившиеся после инцидента 121 г. отношения с сенатом, военные заботы и, наконец, семейные дела. Ни сам император, ни его августейшая супруга не отличались большими семейными добродетелями, и тот и другая имели большое число увлечений. Любовные истории в биографии Адриана занимают почетное место, и без них останутся непонятными многие стороны его жизни. Отношения с Юлией Сабиной в конце концов настолько испортились, что Адриан приказал отравить свою ворчливую и капризную подругу жизни.

Далекие путешествия отвлекали императора от неприятных для него мыслей и открывали широкий простор для его честолюбивой и деятельной натуры. Глава "круга земель" много видел, наблюдал и пережил. В своих походах он доходил до крайних пределов Востока, был в Испании, Галлии, Германии, Британии, Греции и Египте. Самое большое, неизгладимое впечатление оставило пребывание в Египте. В 132 г. Адриан посетил Александрию, беседовал с александрийскими мудрецами и затем пережил тяжелую личную драму, потеряв самого близкого ему человека - красавца Антиноя родом из Вифинии. По приказу императора Антиной был обожествлен, во всех провинциях появились храмы в честь нового бога, несколько городов получили свое название по имени императорского фаворита, например Антинополь в Египте.

Еще больше городов получили свое название по имени самого императора, как о том еще до сих пор свидетельствует город Адрианополь в римской провинции Фракии.

Пребывание Адриана в провинциях сопровождалось празднествами, раздачами подарков, освобождением от долгов, постройкой новых зданий или реконструкцией старых. Особенно многим Адриану обязаны Афины, старинный культурный центр эллинского мира. Строились храмы, дворцы, театры, водопроводы, картинные галереи и т.д. О стиле построек дает представление знаменитая вилла Адриана в Тиволи, чудо строительного искусства. По замыслу архитектора названная вилла должна была воспроизводить все замечательное, что тогда имелось в римском мире. Другой образец архитектурного мастерства и богатства художественной фантазии представляет храм Зевса в Афинах, храм Фортуны в Риме и многое другое.

Памятники искусства, литературы и науки "счастливого периода" свидетельствуют о высоком культурном уровне римского общества. Адриан также и на этом поприще стремился занять первенствующее положение. От природы он обладал незаурядными способностями, поразительной памятью, быстро овладевал предметом и мог одновременно заниматься многими вещами. Он в совершенстве владел латинским и греческим языками, сочинял стихи, писал исторические трактаты, занимался медициной, геометрией, пел, рисовал, лепил и играл на различных музыкальных инструментах. Глава государства, полагал Адриан, должен все знать, все уметь, как то, что касается войны, так и то, что касается мира. Его идеалом был "просвещенный монарх", во всех отношениях являющийся примером для своих подданных.

Из сочинений Адриана, выходивших под его собственным именем и под именами его ближайших сотрудников, например вольноотпущенника Флегона, известны "История" его времени в нескольких книгах, "Описание Сицилии", "Римские праздники", "Собрание речей", "Беседы с философом Эпиктетом", "Трактат о расположении войск во время сражения" и многие другие. Занятия литературой, философией и историей в то время считались неотъемлемым долгом всякого человека высшего общества.

В этом, как и во всех остальных отношениях, Адриан, в конце концов, был человеком своего круга и своего времени. Он делал то, что делали другие, но только во всем желал быть первым. Выше отмечалось, что общие условия при Антонинах были благоприятны для расцвета литературы, науки и искусства в пределах возможных рамок рабовладельческого строя. К эпохе Антонинов принадлежат такие выдающиеся таланты и умы, как философ-стоик Эпиктет, Плутарх, софист Полемон, историк Светоний, личный секретарь императора.

Далее, современником Адриана был писатель Флавий Аррион, автор целого ряда больших и малых книг о походах Александра Македонского, "Истории Вифинии" - родины Антиноя, "Истории аланов", "Истории Парфии" в семи книгах и т.д. Затем следует целая плеяда юристов, творцов римского права, архитекторов, скульпторов, декораторов и живописцев.

Сам император Адриан принадлежит к числу характерных фигур того периода, воплотивших в своей личности идеалы, стремления, достижения, вкусы, добродетели и пороки своего времени. Многогранная эпоха Антонинов отражена в столь же многогранной личности императора Адриана. Оценка Адриана как личности может быть самой различной, но бесспорно одно, что это один из крупных, сложных и в высшей степени противоречивых характеров мировой истории. В одном человеке сильный политический ум, охватывавший целые эпохи, уживался с душой бюрократа, богатый творческий талант существовал наряду с мелкой завистью и эгоизмом, идеал просвещенного политика в стиле Платона сочетался с низкой подозрительностью и мелким тщеславием, ясный и трезвый интеллект уживался с верой в магию и демонов, прирожденная мягкость и нежность - с дикой жестокостью и вероломством, храбрость - с трусостью и малодушием, любовь - с утонченным развратом и т.д.

Отрицательные стороны характера Адриана с наибольшей резкостью выступают в последний период его жизни. Потеря психического равновесия, наблюдаемая в последние годы его жизни, объясняется субъективными и объективными факторами. В 138 г. император опасно заболел, болезнь совершенно расстроила его нервную систему, усилила подозрительность и жестокость. К субъективным причинам присоединились факторы объективного порядка - начинавшийся распад империи, о чем говорилось на предшествующих страницах.

На почве изжившего себя рабовладельческого строя сильнее ощущались отрицательные стороны самодержавия и бюрократии. Недовольство провинций, страдающих от высоких налогов и вмешательства в дела местного управления императорских чиновников, выражалось в глубоком волнении и открытых восстаниях, подобных восстанию Бар-Кохбы (136-138) в Иудее. Отношения императора с сенатом также все более ухудшались.

В конце жизни Адриана сенаторское сословие попадает под подозрение потерявшего психическое равновесие цезаря, неизбежным последствием чего были массовые казни сенаторов, которыми омрачены последние годы жизни Адриана.

Ненависть со стороны сената к императору выразилась в том, что он объявил проклятие его имени после смерти Адриана, которая последовала на 62-м году жизни в мае 138 г.

В.С.Сергеев

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Предрассветный сумрак исчез. Первого декабря 129 года новой эры солнце показалось на небе, как бы окутанное пеленой молочно-белых испарений, поднимавшихся с моря. Было холодно.

Казий*, гора средней высоты, стоит на приморской косе между южной Палестиной и Египтом; с севера она омывается морем, которое в тот день не сверкало, как обычно, ярким ультрамариновым светом. Дальние волны его отливали мрачной, черной синевой, ближайшие же отличались совершенно другим колоритом, переходившим в унылый серо-зеленый оттенок там, где они сливались со своими сестрами, соседними с горизонтом, словно пыльный дерн на темных полосах лавы.

______________

* Казий - небольшая возвышенность на берегу Средиземного моря, подле города Пелузия, приблизительно в 250 км от Александрии.

Северо-восточный ветер, поднявшийся с восходом солнца, начал крепчать; млечно-белая пена показалась на гребнях волн, но эти волны не бились с бешенством о подошву горы; бесконечно длинной, плавной зыбью катились они к берегу, медленно, точно тяжелый расплавленный свинец. Порою все же от них отделялись легкие светлые брызги, когда их крыльями задевали чайки, которые, словно в страхе, метались туда и сюда и с пронзительным криком стаями носились над водой.

По тропинке, спускавшейся с гребня горы на равнину, медленно двигались три путника. Но только один из них - старший, бородатый, который шел впереди, - обращал внимание на небо и на море, на чаек и на дикую долину внизу. Вот он остановился, и примеру его в тот же момент последовали его товарищи. Ландшафт у его ног, по-видимому, приковал его взгляд и оправдывал удивление, с которым он покачал своей слегка опущенной головой. Узкая полоса пустыни, отделяя воды двух морей, тянулась перед ним к западу в необозримую даль. По этой самой природой созданной дамбе двигался караван. Мягкие копыта верблюдов беззвучно ступали по дороге, по которой пролегал их путь. Их всадники, закутанные в белые бурнусы, казалось, спали, а погонщики предавались грезам. Серые орлы, сидевшие по краям, не трогались с места при их приближении.

Справа от низкого прибрежья, по которому шел путь из Сирии в Египет, лежало море, совершенно лишенное блеска и сливавшееся с серыми тучами; слева, посреди пустыни, виднелась какая-то странная местность, конца которой не было видно ни к востоку, ни к западу и которая походила здесь на снежное поле, там - на стоячую воду, в иных местах - на чащу густых тростников.

Старший из спутников непрерывно смотрел то на небо, то вдаль; другой, раб, несший на своих широких плечах одеяла и плащи, не спускал глаз со своего повелителя, третий - юноша из свободных граждан - с усталым и мечтательным видом глядел вниз, на дорогу.

Тропинку, спускавшуюся с вершины горы к морскому берегу, пересекала широкая дорога, которая вела к величественному зданию храма, и на эту-то дорогу и вступил бородатый путешественник. Но он прошел по ней лишь несколько шагов, затем остановился, с досадой покачал головой, пробормотал про себя несколько невразумительных слов, ускоренным шагом повернул назад к узкой тропе и стал спускаться в долину.

Его молодой спутник последовал за ним как тень, опустив чело и не выходя из своей задумчивости; а раб поднял коротко остриженную белокурую голову, и улыбка превосходства пробежала по его губам, когда он увидел у левого края дороги труп павшего черного козленка и возле него старую пастушку, которая при приближении мужчин боязливо спрятала свое морщинистое лицо под сине-черным покрывалом.

- Есть из-за чего! - пробормотал раб, выпятив губы, и послал воздушный поцелуй молодой черноволосой девушке, сидевшей на корточках у ног старухи. Но она этого не заметила; точно зачарованная, следила она за путниками, и в особенности за юношей. Как только все трое удалились настолько, что слов ее не было слышно, девушка вздрогнула и приглушенным голосом спросила:

- Кто это, бабушка?

Старуха подняла покрывало, приложила руку к губам внучки и боязливо прошептала:

- Он!

- Император?

Старуха отвечала многозначительным кивком головы; но девушка с нетерпеливым любопытством продолжала приставать к бабке и спросила:

- Молодой?

- Глупая! Тот, что идет впереди. Седобородый.

- Вон тот? А мне бы хотелось, чтобы императором был молодой.

Действительно, человек, который шел молча впереди своих спутников, был римский император Адриан, и казалось, что его прибытие оживило пустыню: едва он приблизился к камышам, чибисы поднялись оттуда ввысь с резкими криками, а из-за песчаного холма, лежавшего у края той широкой дороги, по которой не пошел Адриан, вышли два человека в жреческих одеждах. Оба они принадлежали к храму Казийского Ваала* - небольшому зданию из твердого камня горной породы, которое своим фасадом выходило к морю и только накануне того дня удостоилось посещения императора.

______________

* Ваал, или Баал, - божество у древних семитских народов, финикиян и вавилонян, олицетворяло силы природы и созидательное начало, также бог солнца. Каждый город имел своего Ваала, к имени которого обычно прибавляли название города.

- Не сбился ли он с дороги? - спросил один из жрецов другого по-финикийски.

- Едва ли, - отвечал тот. - Мастор говорил, что император даже в темноте найдет любую дорогу, по которой ходил хоть один раз.

- Однако же он смотрит больше на облака, чем на землю, - заметил другой.

- Но он ведь обещал нам вчера...

- Не обещал ничего определенного.

- Нет. При прощании он крикнул (я это явственно слышал): "Может быть, я снова приду посоветоваться с вашим оракулом..."

- "Может быть..."

- Мне кажется, он сказал: "вероятно".

- Кто знает, какое знамение, открытое им в небесах, гонит его отсюда, - сказал другой. - Он идет к лагерю, расположенному на берегу моря.

- Но в нашей парадной трапезной для него приготовлен обед.

- Ну, для него-то всегда стол накрыт. Пойдем. Какое скверное утро; я продрог!

- Погоди немного, посмотри.

- Что такое?

- Его поседевшие волосы не прикрыты даже шапкой.

- Еще никто не видал его с покрытой головой во время путешествий.

- Да и его серый плащ кажется вовсе не императорским.

- Но на пиршествах он всегда носит багряницу.

- Знаешь ли, кого он напоминает мне походкой и внешностью?

- Ну?

- Покойного верховного жреца нашего - Абибаала, тот тоже шествовал так величественно и задумчиво и носил такую же бороду, как император.

- Да, да... и тот же испытующий и задумчивый взгляд.

- Тот тоже часто смотрел ввысь. Даже широкий лоб у них одинаковый... Только нос у Абибаала был более крючковат и волосы не такие курчавые.

- Уста нашего учителя носили печать достоинства и серьезности, в то время как губы Адриана при каждом слове, которое он слышит или сам произносит, вытягиваются и кривятся, как для насмешки.

- Взгляни, вот он поворачивается к своему любимцу; кажется, этого красивого молодца зовут Антонием?

- Антиноем*, а не Антонием. Говорят, что он откопал его где-то в Вифинии.

______________

* Антиной (ум. в 130 г. н.э.) - красивый юноша, родом из Клавдиополя в Вифинии, любимец императора Адриана. Имя его стало нарицательным для обозначения красавца.

- Какой красавец!

- Да, красоты несравненной. Что за стан, что за чудное лицо! Однако я не желал бы, чтобы он был моим сыном.

- Как! Ведь он любимец императора.

- Именно поэтому... У него уже и теперь такой вид, будто он насладился всем и ни в чем уже не находит радости.

На небольшой площадке у самого берега моря, защищенной от восточного ветра утесами из рыхлого камня, стояло множество шатров. Между ними горели костры, вокруг которых толпились римские солдаты и слуги императора. Полунагие ребятишки, сыновья рыбаков и погонщиков верблюдов, озабоченно бегали туда и сюда, подкладывая в огонь сухие стволы тростника и поблекшие ветви дикого колючего кустарника. Но как ни усиливалось пламя, дым не поднимался в вышину. Разгоняемый короткими порывами ветра, он стлался над землей легкими облаками, подобными стаду баранов, рассеявшихся в разные стороны, словно ему страшно было подняться в этот серый, неприютный и влажный воздух.

Самый большой из шатров, перед которым ходили попарно взад и вперед римские часовые, был открыт настежь со стороны моря. Рабы, выходившие оттуда через широкую дверь на воздух, должны были обеими руками крепко придерживать на своих бритых головах подносы, уставленные золотыми и серебряными блюдами, тарелками, кубками и стаканами, чтобы ветер не сбросил их на землю. Внутри палатка не блистала никакими украшениями.

На мягком ложе у правой стены палатки, колебавшейся от бурного ветра, лежал император. Его бескровные губы были крепко сжаты, руки скрещены на груди, глаза полузакрыты. Но он не спал. Несколько раз открывал он рот, и губы его шевелились, точно он пробовал какое-то кушанье. По временам он поднимал свои тяжелые веки, сплошь покрытые мелкими морщинами и синими жилами, устремлял взор в вышину, в сторону или вниз, в середину шатра.

Там, на шкуре огромного медведя, окаймленной синим сукном, лежал любимец Адриана, Антиной. Его прекрасная голова покоилась на искусно набитой голове этого зверя, сраженного его повелителем. Правая нога свободно качалась на весу, поддерживаемая согнутой левой, а руки были заняты игрою с молосской собакой императора, которая припала своей умной головой к обнаженной высокой груди юноши и часто порывалась, в знак привязанности, лизать его нежные уста. Но Антиной не допускал ее до этого, он шутя сжимал руками морду собаки или же окутывал ее голову концом белого паллия*, соскользнувшего с его плеч.

______________

* Паллий - прямоугольный плащ, который носили древние греки, драпируя его различным образом и обычно скрепляя застежкой (фибулой) на шее или на плече.

Игра эта, по-видимому, нравилась собаке; но, когда Антиной обвил слишком плотно ее голову и собака, напрасно стараясь освободиться от этого покрова, стеснявшего ее дыхание, громко завыла, император изменил позу и бросил недовольный взгляд на своего любимца. Только взгляд, и ни одного слова упрека. Но в ту же минуту выражение глаз Адриана изменилось. Он устремил их на фигуру юноши с любовным вниманием, словно на изысканнейшее произведение искусства, которым никогда нельзя вдоволь налюбоваться.

И в самом деле, бессмертные боги сотворили из тела этого юноши живое изваяние! Необыкновенно нежен и вместе с тем силен был каждый мускул этой шеи, этой груди, этих рук и ног. Никакое человеческое лицо не могло представлять собой более совершенной гармонии.

Антиной заметил, что его повелитель обратил внимание на его игру с собакой. Он оставил животное в покое и обратил взгляд своих больших оживленных глаз к императору.

- Что ты там делаешь? - ласково спросил Адриан.

- Ничего, - отвечал тот.

- Нет человека, не делающего ничего. И если кому-нибудь кажется, будто он достиг полной бездеятельности, то он, по крайней мере, думает о том, что ничем не занят, а думать - это уже много значит.

- Я вовсе не могу думать.

- Каждый может думать, и если ты не думал именно в эту минуту, то все же ты играл.

- Да, с собакой.

При этих словах Антиной отстранил животное и опустил кудрявую голову на ладони.

- Ты устал? - спросил император.

- Да.

- Мы оба спали в эту ночь одинаково мало, и однако же я, который намного старше тебя, чувствую себя бодрее.

- Ты еще вчера говорил, что старые солдаты пригодны к ночной службе лучше молодых.

Император кивнул головой и сказал:

- В твоем возрасте люди, когда они не спят, живут втрое быстрее, чем в моем, а потому вдвое больше нуждаются во сне. Ты вправе быть утомленным. Мы взошли на гору только в три часа пополуночи, но как часто пиры оканчиваются еще позднее!

- Как там вверху было холодно и неприятно!

- Да, но только после восхода солнца.

- Сначала ты этого не замечал, - возразил Антиной, - потому что был занят созерцанием звезд.

- А ты только самим собою. Это правда!

- Я думал также о твоем здоровье, когда похолодало перед выездом Гелия*.

______________

* Гелий, или Гелиос, - бог солнца у древних греков, изображался правящим колесницей, запряженной четверкой.

- Я должен был дождаться его появления.

- Разве ты и по восходу солнца умеешь узнавать будущее?

Адриан с удивлением посмотрел на вопрошавшего и отрицательно покачал головой. Затем он устремил взор на потолок шатра и после длительного молчания заговорил короткими фразами, часто прерывая их паузами:

- День - это сплошь настоящее; будущее же возникает из тьмы. Из земной борозды вырастают злаки; из мрачной тучи изливается дождь, из чрева матери выходят новые поколения; во сне возобновляется свежесть наших членов. А кто может знать, что возникает из темной смерти?

Вслед за тем император некоторое время безмолвствовал, и юноша спросил его:

- Но если солнечный восход не объясняет тебе будущего, то зачем ты так часто прерываешь свой ночной отдых и взбираешься на горы, чтобы наблюдать его?

- Зачем... зачем?.. - медленно отвечал Адриан, задумчиво погладил свою поседевшую бороду и, как бы говоря сам с собою, продолжал: - На этот вопрос разум не дает ответа, уста не находят слов; но если бы и то, и другое было в моем распоряжении, то кто бы из черни мог понять меня? Это лучше всего можно объяснить образами. Всякий, принимающий участие в жизни, есть действующее лицо на мировой сцене. Кто хочет быть высоким в театре, тот надевает котурны*, а разве гора не есть высочайший пьедестал, на котором только может покоиться человеческая пята? Гора Казий - это холм, но я стоял на гигантских вершинах и видел под собою облака, словно Юпитер с вершины Олимпа.

______________

* Котурны - обувь на толстой пробковой подошве, которую носили древнегреческие и римские актеры, чтоб казаться выше и придать себе более внушительный вид.

- Тебе нет надобности всходить ни на какие горы, чтобы чувствовать себя богом! - вскричал Антиной. - Тебя называют "божественный"; ты повелишь - и целый мир должен повиноваться. Правда, на горе человек ближе к небу, чем на равнине, но...

- Но?

- Я не решаюсь высказать мысль, которая мне пришла в голову.

- Говори смело.

- Была одна маленькая девочка. Когда я усаживал ее к себе на плечо, она обычно поднимала руки кверху и кричала: "Какая я большая!" В эту минуту ей казалось, что она выше меня, а все же она была та же малютка Пантея.

- Но ей казалось, что она была большая, и этим решается вопрос, ибо для человека всякий предмет таков, каким он его ощущает. Правда, меня называют "божественным", но я по сто раз в день чувствую ограниченность человеческой силы и человеческой природы, за пределы которых я никак не могу выйти. На вершине какой-нибудь горы я не чувствую этого. Там мне кажется, что я велик, так как ничто на земле, ни вблизи, ни вдали, не возвышается над моей головой. И когда там перед моим взором исчезает ночь, когда лучезарное сияние юного солнца вновь возрождает для меня мир, возвращая моему восприятию все то, что еще недавно было поглощено мраком, тогда глубоким дыханием вздымается грудь и упивается чистым и легким воздухом высей. Лишь там, наверху, в одиноком безмолвии, ничто не напоминает мне о земной суете; там я ощущаю свое единство с великой расстилающейся передо мной природой. Приходят - уходят морские волны; опускаются - поднимаются кроны деревьев в лесу; туманы, пары и облака вздуваются и рассеиваются во все стороны, и там, вверху, я чувствую себя настолько растворившимся в окружающем меня мироздании, что порою мне кажется, будто все оно приводится в движение собственным моим дыханием. Как журавлей и ласточек, так и меня тянет вдаль. И поистине, где же глазу будет дано, хотя бы в намеке, созерцать недостижимую цель, если не на вершине горы? Безграничная даль как будто принимает здесь осязательную форму, и взор как бы прикасается к ее пределам. Расширенным, а не вознесенным чувствую я все свое существо, и исчезает тоска, испытываемая мною, когда я принимаю участие в водовороте жизни или когда государственные заботы требуют моих сил... Но этого, мальчик, ты не понимаешь... Все это - тайны, которыми я не делюсь ни с кем из смертных.

- И лишь мне одному ты не гнушаешься открыть их! - воскликнул Антиной, который теперь совсем повернулся в сторону императора и, широко раскрыв глаза, старался уловить каждое его слово.

- Тебе? - спросил Адриан, и улыбка, не совсем чуждая насмешке, заиграла у него на устах. - От тебя я скрываю не больше, чем от того Амура, изваянного Праксителем*, что стоит в Риме у меня в кабинете.

______________

* Пракситель (ок. 390-330 гг. до н.э.) - знаменитый греческий скульптор. До нас дошла копия его Эрота Теснийского, а также копия другого Эрота, найденного в Риме в 1894 г.

Вся кровь юноши прихлынула к лицу, окрасив щеки пылающим пурпуром. Император это заметил и добавил успокоительным тоном:

- Ты для меня больше чем произведение искусства. Мрамор не может покраснеть. Во времена Праксителя красота правила миром. Ты же доказываешь мне, что и в наши дни богам бывает угодно воплощаться в зримых образах. Глядя на тебя, я примиряюсь с дисгармониями нашей жизни. Это мне приятно. Но разве я могу требовать, чтобы ты меня понимал? Чело твое не создано для раздумья... Или, может быть, ты понял что-либо из моих слов?

Антиной оперся на левую руку и, подняв правую, произнес решительно:

- Да.

- Что же именно?

- Мне знакома тоска.

- По чему?

- По многим вещам.

- Назови хоть одну.

- По удовольствию, за которым не следовало бы отрезвления. Такого я не знаю.

- Эту тоску ты разделяешь со всей римской молодежью. Но только она опускает твое придаточное предложение... Дальше!

- Не смею сказать.

- Кто запрещает тебе говорить со мной откровенно?

- Ты сам.

- Я?

- Да, ты, потому что ты запретил мне говорить о моей родине, о моей матери, обо всех мне близких.

Лоб императора нахмурился, и он отвечал сурово:

- Твой отец - я, и вся твоя душа должна принадлежать мне.

- Она твоя, - отвечал юноша, снова опускаясь на медвежью шкуру и плотно окутывая плечи плащом, так как холодный ветер подул в открытую дверь шатра, через которую вошел Флегон, личный секретарь императора. За ним следовал раб со множеством запечатанных свитков под мышкой.

- Не благоугодно ли будет тебе, цезарь, покончить с полученными бумагами и письмами? - спросил секретарь.

- Да; а затем мы запишем то, что мне удалось заметить в эту ночь. Под рукою ли у тебя таблички?*

______________

* Древние писали на покрытых воском деревянных табличках со слегка выступающими краями. Для писания пользовались "стилем" - железной или костяной иглой, заостренной на одном конце и плоской на другом. Острым концом писали, а плоским стирали написанное.

- Я велел приготовить их в рабочем шатре, цезарь.

- Буря усилилась?

- Ветер, по-видимому, дует разом и с востока и с севера. На море сильные волны. Императрице предстоит бурное плавание.

- Когда она отправилась?

- Якорь был поднят около полуночи. Ее корабль - прекрасное судно, но оно отличается боковой, весьма неприятной качкой.

При последних словах император громко воскликнул:

- Качка перевернет ей вверх дном и сердце, и желудок! Я желал бы присутствовать при этом! Но нет... клянусь богами, нет! Я не желал бы этого. Сегодня она, наверное, позабудет нарумяниться. Да и кто соорудит ей прическу, когда и ее служанок тоже постигнет злосчастная судьба? Мы еще останемся сегодня здесь, потому что если я встречусь с нею тотчас после ее прибытия в Александрию, то вся она будет желчь и уксус.

При этих словах Адриан встал с ложа, движением руки послал привет Антиною и вышел в сопровождении секретаря из палатки.

При разговоре фаворита с его повелителем присутствовал еще третий человек, стоявший в глубине шатра, а именно язиг*.

______________

* Язиги - сарматское племя.

Это был раб, и потому на него обращали так же мало внимания, как на молосскую собаку, последовавшую за Адрианом, или на ложе, на котором цезарь обычно покоился.

Мастор, красивый, хорошо сложенный мужчина, некоторое время покручивал концы длинных рыжеватых усов, поглаживал свою круглую, коротко стриженную голову, запахнув на груди хитон, сиявший необыкновенной белизной; он не спускал при этом глаз с Антиноя, который лежал, повернувшись в другую сторону, и, уткнувшись в шкуру медведя, прикрыл лицо руками.

Мастор хотел ему что-то сказать, но не решался окликнуть его, потому что императорский наперсник обращался с ним не всегда одинаково. Иногда он охотно слушал его, иногда же обрывал с большею суровостью, чем самый надменный выскочка последнего слугу. Наконец раб набрался смелости и окликнул Антиноя, так как ему легче было перенести брань, чем таить в душе горячо прочувствованную и уже облеченную в слова мысль, как бы она ни была незначительна.

Антиной слегка приподнял склоненную на руки голову и спросил:

- Что тебе нужно?

- Я хотел только сказать тебе, - ответил язиг, - что знаю, кто была маленькая девочка, которую ты не раз принимал на плечи. Не правда ли, это была твоя сестренка, о которой ты мне рассказывал недавно?

Антиной утвердительно кивнул головой, снова опустил ее на ладони, и плечи его начали вздрагивать так порывисто, словно он плакал.

Мастор несколько минут молчал. Затем он подошел к Антиною и сказал:

- Тебе известно, что у меня дома - сын и дочурка. Я люблю слушать о маленьких девочках. Мы теперь одни, и если твою душу облегчает...

- Отстань! Я уже десять раз говорил тебе о своей матери и о маленькой Пантее, - возразил Антиной, стараясь казаться спокойным.

- Так расскажи, не стесняясь, в одиннадцатый, - настаивал раб. - Я-то и в лагере, и на кухне могу говорить о своих сколько мне угодно. Но ты!.. Ну как же называлась собачка, для которой малютка Пантея сшила красную шапочку?

- Мы звали ее Каллистой! - вскрикнул юноша, отирая глаза рукой. - Мой отец не терпел ее, но мы склонили мать на свою сторону. Я был ее любимцем, и когда обнимал и с мольбой смотрел на нее, она говорила "да" на все, о чем бы я ни попросил.

Веселый блеск сверкнул в усталых глазах Антиноя: ему вспомнились те радости, за которыми никогда не следует отрезвление...

II

Один из царских дворцов в Александрии, построенных Птолемеями, стоял на косе, называемой Лохиада и выдававшейся в синее море в виде пальца, указывающего север. Она служила восточной границей Большой гавани. В этой гавани всегда стояло множество разных судов, но теперь она была в особенности богата ими. И набережная, вымощенная шлифованными каменными плитами, которая вела к морской косе из дворцового квартала Александрии так называемого Брухейона, омываемого морем, - была до такой степени переполнена любопытными гражданами, пешими и в колесницах, что последним пришлось не раз останавливаться, прежде чем они добрались до гавани, где останавливались императорские корабли*.

______________

* Во время путешествия Адриана по Египту (130 г. н.э.) Александрия делилась на четыре квартала. Из них два главных были: 1) Брухейон с упоминаемым здесь далее Цезариумом, царским дворцом, Музеем, большим театром, гимнасием, стадионом, эмпорием, сомой, а также Посейдионом и находящимся на краю плотины Тимониумом; 2) Ракотида с Серапейоном, акрополем и вторым стадионом. Брухейон омывается водами Большой гавани, замыкающейся на западе плотиной Гептастадий, а на востоке мысом Лохиада, на котором находится старинный дворец Птолемеев, реставрированный при Адриане. У основания Лохиады помещалась замкнутая бухта, предназначавшаяся для царских кораблей.

И в самом деле, у пристани можно было увидеть необыкновенное зрелище. Там, под защитою высоких молов, стояли великолепные триремы, галеры, легкие и грузовые суда, которые привезли в Александрию супругу Адриана* и свиту императорской четы. Большой корабль с очень высоким павильоном на корме и с головою волчицы на носу, высоко вздымавшемся в смелом изгибе, привлекал особое внимание. Он был весь выстроен из кедрового дерева, богато украшен бронзой и слоновой костью и назывался "Сабина". Кто-то из молодых граждан, указывая пальцем на это название корабля, изображенное на корме золотыми буквами, подтолкнул локтем товарища и сказал, смеясь:

______________

* Юлия Сабина - племянница императора Траяна, на которой в 100 г. женился Адриан, вероятно, чтобы обеспечить себе путь к трону. Она умерла около 138 г., приняв яд, как предполагают, по приказу Адриана.

- А у Сабины-то голова волчицы.

- Павлинья голова подошла бы ей больше. Видел ты ее вчера, когда она ехала в Цезареум?*

______________

* Цезареум, или Августеум, - храм в Александрии, заложенный царицей Клеопатрой в честь Антония и законченный позднее. На обширной территории храма находились пропилеи, портики, библиотеки, залы, наполненные статуями и картинами.

- К несчастью! - вскричал первый, но тотчас же замолчал: как раз за своей спиной он увидел римского ликтора*, который нес на левом плече фасции - пучок из вязовых прутьев, красиво обвитый шнурками; в правой руке он держал палку, которой разгонял толпу, чтобы очистить место для колесницы своего начальника, императорского префекта** Титиана, медленно следовавшей за ликтором.

______________

* Ликторы составляли почетную стражу у высших римских представителей власти.

** Префект Египта - римский сановник, облеченный гражданской и военной властью.

Услышав неосторожные слова гражданина, сановник сказал, обращаясь к стоявшему возле него мужчине, быстрым движением поправляя складки своей тоги:

- Чудной народ! Я не могу на него сердиться, но охотнее прокатился бы отсюда до Канопа* верхом на ноже, чем на языке александрийца.

______________

* Каноп - роскошный курорт, соединенный с Александрией каналом в 20 км, по которому день и ночь плыли баркасы с мужчинами и женщинами, направлявшимися в это увеселительное место, славившееся распущенностью нравов.

- Слышал ты, что сказал только что вон тот толстяк насчет Вера*?

______________

* Луций Элий Вер - в 130 г. римский претор; друг Адриана, усыновленный им в 136 г. Умер 1 января 138 г. Как видно из одного письма Адриана, александрийцы, весьма независимые и славящиеся своим злословием, не посещали Вера после отъезда императора из Александрии.

- Ликтор хотел схватить его, но с ними ничего нельзя сделать строгостью. Если бы с них взыскивать по сестерцию за каждое ядовитое слово, то, уверяю тебя, Понтий, город обеднел бы, а наша казна сделалась бы богаче сокровищницы древнего Гигеса Сардийского*.

______________

* Гигес - лидийский царь, обладатель сказочного богатства; назван здесь сардийским по главному городу Лидии Сардам.

- Пусть они остаются богатыми, - вскричал Понтий, главный архитектор города, мужчина лет тридцати, с живыми глазами навыкате, и продолжал густым басом, крепко сжимая свиток, который он держал в руке: - Они умеют работать, а ведь пот солон. При работе они понукают, а во время отдыха кусают друг друга, как норовистые кони, впряженные в одно дышло. Волк красивый зверь, но вырви у него зубы - и он превратится в скверную собаку.

- Ты читаешь в моей душе! - вскричал префект. - Но вот мы приехали. Вечные боги, я не предполагал, чтобы здание было в таком дурном состоянии! Издали оно все-таки имеет довольно внушительный вид.

Титиан и архитектор сошли с колесницы; первый приказал ликтору позвать управляющего дворцом и затем начал осматривать вместе со своим спутником ворота, которые вели к зданию. С двойной колоннадой, увенчанной высоким фронтоном, оно являло вид довольно величественный, но далеко не привлекательный. Штукатурка стен во многих местах обвалилась, капители мраморных колонн были изуродованы самым плачевным образом, а высокие, покрытые металлом створки дверей криво висели на петлях.

Понтий тщательно осмотрел ворота и затем, вместе с префектом, прошел на первый двор дворца, где во времена Птолемеев стоял павильон для посланцев, писцов и дежурных должностных лиц царя.

Там они встретили неожиданное препятствие: от маленького домика, в котором жил привратник, над мощеным пространством, на котором зеленела трава и цвел высокий чертополох, было протянуто несколько веревок. На этих веревках было развешано мокрое белье всевозможных видов и размеров.

- Недурное помещение для императора! - вздохнул Титиан, пожав плечами, и отстранил ликтора, поднявшего свои фасции, чтобы сбросить веревки на землю.

- Оно не так дурно, как кажется, - решительно отвечал архитектор. Привратник! Эй, привратник! Куда запропастился этот бездельник?

С этим зовом Понтий направился к дому привратника и, пробравшись, согнув спину, под мокрым бельем, остановился. Ликтор же тем временем поспешил во внутренние покои дворца. Нетерпение и досада отражались на лице зодчего, когда он ступил за ворота; но теперь он улыбался своим энергичным ртом и вполголоса крикнул префекту:

- Титиан, потрудись прийти сюда.

Престарелый сановник, который был на целую голову выше архитектора, мог, только согнув спину, пройти под веревками. Но это не остановило его: пробравшись под бельем осторожно, чтобы не сбросить его на землю, он крикнул Понтию:

- Я проникаюсь уважением к детским рубашонкам. Под ними можно пройти, не сломав спинного хребта.

- Ха-ха, это великолепно! - сказал архитектор.

Последнее восклицание относилось к зрелищу, ради которого он и позвал префекта. И действительно, зрелище было довольно оригинальное: весь фасад привратничьего домика зарос плющом, густыми ветвями окаймлявшим даже окно и дверь сторожки. А среди зеленой его листвы висело множество клеток с дроздами, скворцами и другими мелкими певчими птичками. Широкая дверь домика была отворена настежь и позволяла обозревать довольно просторную, весело расписанную комнату. На заднем плане ее виднелась сплетенная из глины превосходной работы модель статуи Аполлона. Всюду на стенах висели лютни и лиры разных форм и величины.

Посреди комнаты, возле отворенной двери, виден был стол, на котором стояли большая клетка с зеленью между палочками решетки и с множеством гнезд, наполненных молодыми щеглятами, большая кружка для вина и кубок из слоновой кости, украшенный изящной резьбой. Возле этих сосудов на каменной плите стола покоилась рука престарелой женщины, заснувшей в кресле. Несмотря на седые усики, красовавшиеся на ее верхней губе, и на грубый румянец лба и щек, ее лицо было ласково и добродушно. Должно быть, она и во сне видела теперь что-то очень приятное, так как выражение ее губ и глаз, один из которых был полуоткрыт, а другой плотно сомкнут, придавало ей такой вид, словно она чему-то радовалась.

На коленях у нее спала серая кошка, а возле кошки - как бы в доказательство того, что в этой веселой комнате, дышавшей вовсе не запахом бедности, а каким-то своеобразным приятным ароматом, нет места для вражды, - приютилась косматая собачонка, которая белоснежным цветом шерсти, видимо, обязана была очень уж заботливому уходу. Две другие собачонки, похожие на первую, лежали, растянувшись на каменном полу, у ног старухи и, по-видимому, спали так же крепко, как их благодетельница.

Архитектор указал подошедшему к нему префекту пальцем на эту тихую домашнюю обстановку и тихо прошептал:

- Сюда бы какого-нибудь живописца, вот вышла бы превосходная картинка!

- Несравненная! - отвечал Титиан. - Но только мне кажется, что густой румянец на лице старухи и стоящая возле нее большая кружка из-под вина несколько подозрительны.

- Но видал ли ты когда-нибудь более мирную, более спокойную фигуру?

- Так спала Бавкида, когда Филемон* позволял себе отлучаться. Или этот примерный супруг всегда сидел дома?

______________

* Филемон и Бавкида - в греческой мифологии чета двух любящих супругов, доживших совместно до глубокой старости и ставших символом примерного супружества.

- Вероятно. Но вот спокойствие и нарушилось.

Приближение двух друзей разбудило одну из собачек. Она тявкнула; за нею вслед поднялись и две другие, все они залаяли наперебой. Любимица старухи спрыгнула с ее колен; но сама старуха и кошка не были потревожены этим шумом и продолжали спать.

- Сторожиха такая, что лучше и не нужно, - засмеялся архитектор.

- А эту фалангу собак, охраняющих императорский дворец, легко можно убить одним ударом, - прибавил Титиан. - Смотри, вот достойная матрона просыпается.

Действительно, старуху наконец потревожил лай собак; она слегка выпрямилась, подняла руки и, не то проговорив, не то пропев какую-то фразу, снова упала в кресло.

- Вот это великолепно! - вскричал префект. - Она во сне прокричала: "Валяйте повеселей!" Любопытно было бы посмотреть, как это диковинное существо поведет себя, когда проснется.

- Мне было бы жаль выгнать старуху из ее гнезда, - сказал архитектор, развертывая свой свиток.

- Нельзя трогать этот домик! - вскричал префект с живостью. - Я знаю Адриана. Он любитель оригинального в вещах и в людях, и я бьюсь об заклад, что он по-своему поладит с этой старухой. Но вот наконец идет смотритель этого дворца.

Префект не ошибся. Быстрые шаги, приближение которых уловил его слух, действительно принадлежали ожидаемому ими лицу.

Уже издали слышно было пыхтение спешившего человека, который, прежде чем Титиан мог помешать ему, стал срывать растянутые над двором веревки и сбрасывать их на землю вместе с развешанным бельем.

После падения этого занавеса, который отделял его от императорского наместника и его спутника, он поклонился первому низко, насколько позволяла ему массивность его тела; но его скорый бег и изумление при виде самого могущественного на Ниле человека во вверенном его надзору здании вконец лишили его самообладания, так что он даже не был в состоянии пробормотать традиционное приветствие.

Впрочем, Титиан не дал ему и времени для этого. Выразив свое сожаление по поводу злополучной судьбы лежавшего на земле белья и назвав смотрителю имя и профессию своего друга Понтия, он в немногих словах сообщил ему, что император желает жить во вверенном смотрителю дворце. Он, Титиан, знает о плохом состоянии здания и приехал сюда, чтобы посоветоваться с архитектором и с ним, смотрителем, каким образом в несколько дней привести в порядок запущенный дворец, как сделать его годным для жительства Адриана и исправить в нем хотя бы те повреждения, которые бросаются в глаза. Смотритель должен провести его по всем комнатам.

- Сейчас, сию минуту, - отвечал грек, тело которого за время многолетней праздности стало необычайно тучным. - Я сбегаю и принесу ключ.

Он удалился, тяжело дыша, и на пути быстрыми движениями круглых, коротких пальцев поправлял на правой стороне головы свои еще вполне сохранившиеся волосы.

Понтий посмотрел ему вслед и сказал:

- Верни его, Титиан. Его потревожили во время завивки. Только одна сторона головы была готова, когда за ним пришел ликтор. Ручаюсь головой, он велит завить себе и другую половину, прежде чем вернется сюда. Я знаю своих греков!

- Оставь его, - сказал Титиан. - Если твое суждение о нем верно, то он, не развлекаясь посторонними мыслями, будет внимателен к нашим вопросам только тогда, когда и другая половина его волос будет завита. Я ведь тоже умею понимать своих эллинов.

- Лучше, чем я, как видно, - отвечал архитектор тоном глубокого убеждения. - Государственный муж работает над людьми так же, как мы - над безжизненным материалом. Заметил ли ты, как толстяк побледнел, когда ты заговорил о немногих днях, по истечении которых император собирается переселиться во дворец? Недурной, должно быть, вид изнутри у этой старой рухляди. Однако нам дорог каждый час, мы слишком уж долго здесь замешкались.

Префект утвердительно кивнул головой и последовал за Понтием во внутренние покои дворца.

Как величествен и гармоничен был план этого громадного здания, по которому водил двух римлян смотритель его Керавн, уже успевший украситься превосходно завитыми локонами! Дворец стоял на искусственном холме посреди косы Лохиада. Из множества окон его и с балконов можно было легко обозревать улицы и площади дома, дворцы и общественные здания мирового города, также его кишевшую судами гавань. Богата, разнообразна и пестра была перспектива к югу и к западу от Лохиады, а с балкона дворца Птолемеев, на восток и на север, открывался никогда не утомлявший взора вид на бесконечное море, ограниченное только линией горизонта.

Посылая с нарочным гонцом с горы Казий своему префекту Титиану приказ приготовить именно это здание для приема императора, Адриан хорошо знал, в каком оно было запущенном состоянии. Восстановить основательно внутренность дворца, необитаемого со времени низвержения Клеопатры, было делом должностных лиц. На это он дал им восемь-девять дней.

И в каком виде Титиан и Понтий (у которого от осмотра, обследования и записи пот так и струился со лба) застали эти полуразрушенные и разграбленные чертоги, бывшие некогда вместилищем необычайного великолепия! Колонны и лестницы во внутренних покоях сохранились еще в довольно сносном состоянии, но зияющие потолки парадных зал пропускали дождь, великолепные мозаичные полы в некоторых местах были разрушены, в других - посреди какой-нибудь залы, как и в окруженном колоннами дворике, - росла трава, образуя маленькую лужайку. Октавиан Август, Тиберий, Веспасиан, Тит* и целый ряд префектов выломали прекраснейшие мозаичные картины в знаменитом Лохиадском дворце Птолемеев и отправили их в Рим или в провинцию, чтоб украсить свои городские дома или загородные виллы.

______________

* Римские императоры: Октавиан Август (30 г. до н.э. - 14 г. н.э.), Тиберий (14-37 гг. н.э.), Веспасиан (69-79 гг. н.э.), Тит (79-81 гг. н.э.).

То же произошло и с великолепными статуями, которыми за несколько столетий перед тем украшали этот дворец Лагиды*, любители искусств, владевшие, кроме того, и другими, более обширными дворцами в Брухейоне.

______________

* Лагиды - египетская династия, названная так по имени Лага, отца царя Птолемея I Сотера (306-283 гг. до н.э.).

Посреди одной обширной мраморной залы находился фонтан великолепной работы, сообщавшийся с превосходным городским водопроводом. Сквозной ветер дул в этой зале и в бурную погоду обдавал водяными брызгами весь пол, совершенно лишенный прежних мозаичных украшений и теперь повсюду, куда бы ни ступила нога, покрытый тонкой темно-зеленой скользкой и влажной тканью моховых порослей.

В этой-то зале смотритель дворца Керавн, запыхавшись, прислонился к стене и, отирая лоб, скорее пропыхтел, чем проговорил:

- Конец!

Это слово было сказано таким тоном, как будто Керавн подразумевал свою собственную кончину, а не конец дворца, и насмешкой прозвучал ответ архитектора, который решительно заявил:

- Хорошо. В таком случае отсюда, может, мы и начнем наш осмотр.

Керавн не возражал, но воспоминание о множестве лестниц, на которые ему придется снова взбираться, придало ему вид человека, приговоренного к смерти.

- Нужно ли и мне оставаться с тобой при твоей дальнейшей работе, которая, вероятно, будет касаться отдельных подробностей? - спросил Понтия префект.

- Нет, - отвечал архитектор. - Разумеется, при условии, если соблаговолишь теперь же заглянуть в мой план и узнаешь в общих чертах, что я предполагаю сделать, а также уполномочишь меня свободно располагать денежными средствами и людьми в каждом отдельном случае.

- Согласен, - сказал Титиан. - Я знаю, что Понтий не потребует ни одного человека, ни одного сестерция* больше, чем это нужно для достижения цели.

______________

* Сестерций - римская серебряная монета, чеканившаяся позднее также из меди, стоимостью от 3 1/2 до 7 коп.

Зодчий молча поклонился, а Титиан продолжал:

- Главное, думаешь ли ты в девять дней и ночей покончить со своей задачей?

- В случае крайности - может быть, но если бы мне было дано хоть четыре лишних дня, то - наверно.

- Значит, все дело в том, чтобы задержать прибытие Адриана на четверо суток?

- Пошли к нему навстречу в Пелузий* занимательных людей, например астронома Птолемея** и софиста Фаворина***, который здесь ожидает его. Они сумеют задержать его там.

______________

* Пелузий - укрепленный город подле горы Казий.

** Клавдий Птолемей - известный математик, географ и астроном II в. н.э.

*** Фаворин - ритор и философ II в. н.э. Разделял с Адрианом, высоко его ценившим, пристрастие к греческой философии, но не сочувствовал его симпатиям к мистике и выступал против астрологов. Надо думать, что Адриан завидовал ему, так как преследовал его учеников.

- Недурная мысль! Посмотрим! Но кто может заранее учесть капризные настроения императрицы? Во всяком случае считай, что имеешь в своем распоряжении только восемь дней.

- Хорошо.

- Где ты надеешься поместить Адриана?

- По-настоящему пригодна для жилья только незначительная часть старинного здания.

- В этом, к сожалению, мне и самому пришлось убедиться, - веско подтвердил префект и продолжал, обратившись к смотрителю не тоном строгого выговора, а как бы с сожалением: - Мне кажется, Керавн, что ты, пожалуй, обязан был уже давно известить меня о плохом состоянии дворца.

- Я посылал уже жалобу, - ответил тот, - но на мое ходатайство последовал ответ, что средств не имеется.

- Я ничего об этом не слыхал! - воскликнул Титиан. - Когда же ты подавал заявление в префектуру?

- Это было еще при твоем предшественнике, Гатерии Непоте.

- Вот как! - произнес префект с растяжкой. - Уже тогда! Я бы на твоем месте возобновлял свое ходатайство ежегодно, и уж во всяком случае при вступлении в должность нового префекта. Но сейчас нам недосуг сетовать на промедление. Во время пребывания здесь императора я, может быть, пришлю кого-нибудь из своих чиновников в помощь тебе.

Затем Титиан резко повернулся спиной к смотрителю и спросил архитектора:

- Итак, мой Понтий, какую же часть дворца ты имеешь в виду?

- Внутренние покои и залы сохранились лучше других.

- Но о них и думать не стоит! - вскричал Титиан. - В лагере император неприхотлив и довольствуется всем; там же, где есть вольный воздух и вид вдаль, он непременно пожелает их использовать.

- В таком случае мы остановим свой выбор на западной анфиладе. Подержи план, мой почтенный друг, - прибавил архитектор, обращаясь к Керавну.

Смотритель исполнил его приказание, а Понтий схватил грифель, энергичным жестом провел им по левой стороне чертежа и проговорил:

- Вот это западный фасад дворца, который виден со стороны гавани. С южной стороны - прежде всего вход в высокий перистиль*, который можно использовать как караульню. Она будет окружена комнатами рабов и телохранителей. Следующие, менее обширные залы возле главного прохода мы отведем для должностных лиц и писцов; в этой просторной зале со статуями муз Адриан будет давать аудиенции, и в ней могут собираться гости, которых он допустит к своему столу вот в этом широком перистиле. Менее обширные, хорошо сохранившиеся комнаты, расположенные у того коридора, который ведет в квартиру смотрителя, должны быть отведены для секретарей и персонала, лично обслуживающего цезаря; длинный покой, выложенный благородным порфиром и зеленым мрамором и украшенный бронзовыми фризами, я думаю, понравится Адриану в качестве комнаты для работы и отдыха.

______________

* Перистиль - в греческом и римском доме прямоугольный дворик, окруженный со всех четырех сторон крытой колоннадой; иногда имел водоем или бассейн.

- Превосходно! - вскричал Титиан. - Я желал бы показать твой план императрице.

- Тогда вместо восьми дней потребуется восемь недель, - спокойно возразил Понтий.

- Ты прав, - отвечал префект, смеясь. - Но скажи, Керавн, почему нет дверей именно в самых лучших комнатах?

- Они были сделаны из драгоценного туевого дерева, и их потребовали в Рим.

- Твои столяры должны поторопиться, Понтий, - сказал Титиан.

- Лучше скажи, что продавцы ковров смогут порадоваться, так как мы прикроем, где будет возможно, дверные проходы тяжелыми занавесями.

- А что выйдет из этого сырого обиталища для лягушек, которое, если не ошибаюсь, примыкает к столовой?

- Мы устроим здесь зимний сад.

- Пожалуй! Это недурно! Ну а что мы сделаем с этими разбитыми статуями?

- Самые плохие из них мы вынесем вон.

- В комнате, которую ты предназначил для аудиенций, - продолжал префект, - стоит Аполлон с девятью музами, не так ли?

- Да.

- Мне кажется, эти статуи недурно сохранились.

- Не особенно.

- Урании здесь вовсе нет, - заметил смотритель, все еще держа перед собою план.

- Куда она девалась? - не без волнения спросил Титиан.

- Очень уж она понравилась твоему предшественнику, префекту Гатерию Непоту, и он взял ее с собою в Рим, - отвечал Керавн.

- И на что ему понадобилась именно Урания! - вскричал префект с досадой. - Без нее не обойтись в приемной комнате императора-астронома. Как быть?

- Трудно будет найти другую готовую Уранию одинакового с остальными музами роста, да и нет времени искать. Следовательно, нужно сделать новую статую.

- В восемь-то дней?

- И во столько же ночей.

- Но позволь, прежде чем мрамор...

- Кто думает об этом! Папий сделает нам Уранию из соломы, тряпок и гипса - мне эта хитрость хорошо известна, - а чтобы другие музы не слишком резко отличались от своей новорожденной сестры, они будут подбелены.

- Превосходно! Но почему ты выбираешь Папия, когда у нас есть Гармодий?

- Гармодий слишком серьезно смотрит на искусство, и, прежде чем он сделает набросок, император уже будет здесь. Папий работает с тридцатью помощниками и примет всякий заказ, лишь бы он принес деньги. Право же, его последние произведения, в особенности прекрасная Гигиея*, сработанная по заказу иудея Досифея, и выставленный в Цезареуме бюст Плутарха приводят меня в восхищение: они полны грации и силы. А кто отличит, что принадлежит ему и что его ученикам? Словом, он умеет устраиваться. Дай ему хороший заработок, и он в пять дней высечет тебе из мрамора группу, изображающую морское сражение.

______________

* Гигиея - богиня здоровья у древних греков.

- Ну, так отдай заказ Папию. Но что ты сделаешь с этими злосчастными полами?

- Их мы залечим гипсом и краской, - ответил Понтий. - А где это не удастся, там, по примеру восточных стран, постелим ковры по каменному полу. О всемилостивая Ночь! Как темно становится! Отдай мне план, Керавн, и позаботься о лампах и факелах, ибо в этом дне и во всех последующих будет по двадцать четыре полномерных часа. У тебя, Титиан, я прошу полдюжины надежных рабов, пригодных для рассыльной службы... А ты что стоишь?! Я сказал тебе - свет нужен! У тебя было полжизни на то, чтобы отдыхать, а по отъезде императора тебе останется столько же лет для той же превосходной цели...

При этих словах смотритель молча удалился, но Понтий не пощадил его и докончил свою фразу, крикнув ему вслед:

- Если только ты не задохнешься до тех пор в своем собственном сале. Что же, в самом деле, нильский ил или кровь течет в жилах этого чудовища?

- Мне это безразлично, раз в твоих жилах все жарче пылающий огонь продержится до конца работ, - заметил префект. - Берегись чрезмерного утомления с самого начала. Не требуй от своих сил невозможного, ибо Рим и весь мир еще ждут от тебя великих произведений. Теперь я, совершенно успокоенный, напишу императору, что для него все будет приготовлено на Лохиаде, а тебе я крикну на прощание: "Отчаиваться глупо... если Понтий тут, если Понтий готов помочь!"

III

Префект приказал ожидавшим у колесницы ликторам поспешить в его дом, взять там несколько надежных рабов, уроженцев Александрии, которых он перечислил поименно, и отвести их к архитектору Понтию и тут же послать для него в старый дворец на Лохиаде хорошую кровать с подушками и одеялами, а также обед и старое вино. Затем Титиан сел в свою колесницу и поехал вдоль морского берега через Брухейон к великолепному зданию, носившему название Цезареум.

Он медленно подвигался вперед, так как чем ближе он был к цели своей поездки, тем гуще становилась толпа любопытных граждан, плотной массой окружавших это обширное здание.

Еще издали префект увидел яркий свет. Этот свет поднимался к небу из больших плошек со смолой, поставленных на башнях по обеим сторонам высоких, обращенных к морю ворот Цезареума. У этих ворот, справа и слева, возвышались два обелиска. На обоих зажигались теперь светильники, укрепленные накануне по четырем углам и на вершине. "Это в честь Сабины, подумал префект. - Все, что делает этот Понтий, выполняется толково, и нет более бесполезного дела, чем проверять его распоряжения".

Всецело руководствуясь этим соображением, он не поехал к воротам, которые вели к храму Юлия Цезаря, построенному Октавианом, а велел своему вознице остановиться у других ворот, в египетском стиле, обращенных к садам дворца Птолемеев. Эти ворота вели в императорский дворец. Он был построен александрийцами для Тиберия и при позднейших императорах подвергся кое-каким расширениям и украшениям. Священная роща отделяла его от храма Цезаря, с которым он соединялся крытой колоннадой.

Перед главным подъездом стояло несколько колесниц, и целая толпа белых и черных рабов ждала возле носилок своих господ. Здесь - ликторы оттесняли назад жадную до зрелищ толпу, там - стояли центурионы, прислонившись к колоннадам, и римский дворцовый караул, с лязгом оружия и при звуках труб, только что собрался за воротами в ожидании смены.

Перед колесницей префекта все почтительно расступились. Когда Титиан проходил затем по украшенным колоннами галереям Цезареума мимо многочисленных, выставленных здесь образцовых произведений скульптуры, картин, мимо зал дворцовой библиотеки, он думал о трудах и стараниях, которые ему, с помощью Понтия, пришлось в течение нескольких месяцев затратить на то, чтобы этот дворец, остававшийся пустым, превратить в жилище, которое могло бы понравиться Адриану. Императрица жила теперь в этом приготовленном для ее супруга дворце, покои которого были украшены лучшими произведениями искусства. И Титиан с грустью говорил себе, что если только Сабина проведает об этих произведениях, то уж никак невозможно будет перевезти их на Лохиаду. У входа в великолепную залу, предназначенную им для приема императорских гостей, префект встретил постельничего Сабины, который взялся немедленно проводить его к своей госпоже.

Потолок залы, в которой префект должен был найти Сабину, открытый летом, а теперь, в ограждение от дождей александрийской зимы, а также потому, что Сабина и в более теплое время года жаловалась обычно на холод, был прикрыт подвижным медным зонтом, благодаря которому получался приток свежего воздуха.

Когда Титиан вошел в эту комнату, на него повеяло приятной теплотой и тонкими благоуханиями. Теплота происходила от весьма своеобразных печей, стоявших посреди залы. Первая представляла кузницу Вулкана*. Ярко пылавшие древесные угли лежали перед раздувальным мехом, который через короткие правильные промежутки приводился в действие посредством приспособленного к нему самодвигателя. Вулкан и его помощники, изваянные из бронзы, окружали огонь со щипцами и молотами в руках. Другая печь, из серебра, представляла большое птичье гнездо, в котором тоже горели древесные угли. Над их пламенем поднималась к небу вылитая из бронзы и походившая на орла фигура птицы Феникс. Сверх того, многочисленные лампы освещали эту залу, убранную стульями изящной формы, кушетками и столами, цветочными вазами и статуями и казавшуюся слишком обширной для собравшихся в ней лиц.

______________

* Вулкан - бог огня (греко-римская мифология). Он устроил под землей кузницу, где вместе с циклопами ковал перуны Юпитера.

Для небольших приемов префект и Понтий первоначально предназначали совсем другое помещение и отделали его соответственно этой цели. Но императрица предпочла залу менее обширной комнате.

Чувство принужденности и даже какого-то смущения овладело душой высокородного маститого сановника, когда он стал рассматривать небольшие группы находившихся здесь людей и услышал тут - тихий говор, там невнятный шепот и сдержанный смех, но нигде не услыхал свободно льющейся речи. Было мгновение, когда ему казалось, что он вошел в приют произносимой шепотом клеветы, хотя знал причину, по которой никто не осмеливался говорить здесь громко и непринужденно.

Громкий говор беспокоил императрицу, чей-нибудь звучный голос был для нее пыткой, хотя немногие обладали таким сильным грудным голосом, как ее собственный супруг, не имевший обыкновения сдерживаться ни перед кем, не исключая и своей супруги.

Сабина сидела в большом кресле, походившем на кровать. Ноги ее глубоко тонули в косматой шерсти дикого буйвола, а ступни были обложены кругом шелковыми пуховыми подушками.

Голова ее была круто поднята вверх. Трудно было понять, каким образом ее тонкая шея могла удерживать на себе эту голову вместе с нитками жемчуга и цепочками из драгоценных каменьев, которыми было обвито высокое сооружение ее прически из светло-рыжих локонов цилиндрической формы, плотно прилегавших друг к другу. Исхудалое лицо императрицы казалось особенно миниатюрным под множеством естественных и искусственных украшений, покрывавших ее лоб и темя. Красивым оно не могло быть даже в молодости, но черты его были правильны. И префект, глядя на это лицо, изборожденное мелкими морщинками и покрытое белилами и румянами, подумал, что художнику, которому за несколько лет перед тем было поручено изобразить ее в виде Венеры-Победительницы, Venus Victrix, все же удалось бы придать богине некоторое сходство с царственным оригиналом, если бы только совершенно лишенные ресниц глаза этой матроны не были так поразительно малы, несмотря на проведенные около них рисовальной кисточкой темные черточки, и жилы не выдавались так явственно на шее, которую императрица не считала нужным прикрывать.

С глубоким поклоном Титиан взял правую, унизанную кольцами руку Сабины; но та быстро, словно боясь, что он может повредить ее, отняла у друга и родича своего мужа эту тщательно выхоленную, но такую бесполезную руку и спрятала ее под накидку.

В Александрии она впервые встретилась с Титианом, которого в Риме привыкла видеть у себя ежедневно. Накануне ее, изнемогающую от морской болезни, в закрытых носилках доставили в Цезареум, и утром она вынуждена была отказать ему в приеме, так как находилась всецело в распоряжении врачей, банщиц и парикмахеров.

- Как можешь ты выносить жизнь в этой стране? - спросила она тихим, сухим голосом, который постоянно звучал так, как будто разговор - дело трудное, тягостное и бесполезное. - В полдень печет солнце, - заметила она, - а вечером делается так холодно, так невыносимо холодно!

При этих словах она плотно закуталась в свою накидку, но Титиан указал на печи, стоявшие посреди залы, и произнес:

- А мне казалось, что мы перерезали тетиву у лука египетской зимы, и без того не слишком туго натянутую.

- Все еще молод, все еще полон образов, все еще поэт! - ответила императрица вялым тоном. - Два часа тому назад, - продолжала Сабина, - я виделась с твоей женой. Ей в Африке, по-видимому, не везет. Я ужаснулась, найдя прекрасную матрону Юлию в таком состоянии. У нее нехороший вид.

- Годы - враги красоты.

- Часто; но истинная красота нередко выдерживает их нападение.

- Ты сама служишь живым доказательством правдивости этого утверждения.

- Ты хочешь сказать, что я становлюсь старой?

- Нет, что ты умеешь оставаться прекрасной.

- Поэт! - прошептала императрица, и ее тонкая верхняя губа искривилась.

- Нет, государственные дела не в ладу с музою.

- Но кому вещи кажутся более прекрасными, чем в действительности, или кто дает им имена более блистательные, чем они заслуживают, того я называю поэтом, мечтателем, льстецом, как случится.

- Скромность отклоняет даже заслуженное поклонение.

- К чему это пустое перебрасывание словами? - вздохнула Сабина, глубоко опускаясь в кресло. - Ты посещал школу спорщиков здешнего Музея, а я - нет. Вон там стоит софист Фаворин... он, вероятно, доказывает астроному Птолемею, что звезды не что иное, как кровавые пятнышки в нашем глазу, а мы воображаем, что видим их на небе. Историк Флор* записывает этот важный разговор; поэт Панкрат** воспевает великую мысль философа, а какая задача выпадает по этому поводу на долю вон того грамматика - это ты знаешь лучше меня. Как его зовут?

______________

* Флор - историк, жил во II в. н.э.; написал историю римских войн от первых царей до Августа.

** Панкрат - александрийский поэт, причисленный к Музею за хвалебные стихи в честь Адриана и Антиноя.

- Аполлонием*.

______________

* Аполлоний Дискол (т.е. ворчун) - александрийский грамматик, автор трактата о синтаксисе.

- Адриан дал ему прозвище Темный. Чем труднее бывает понять речь этих господ, тем выше их ценят.

- За тем, что скрыто в глубине, приходится нырять, а то, что плавает на поверхности, уносится любой волной или становится игрушкой ребятишек. Аполлоний - великий ученый.

- В таком случае моему супругу следовало бы оставить его при его учениках и книгах. Он пожелал, чтобы я приглашала этих людей к моему столу. Относительно Флора и Панкрата я согласна, но другие...

- От Фаворина и Птолемея я легко мог бы освободить тебя; пошли их навстречу императору.

- Для какой цели?

- Чтобы развлекать его.

- Его игрушка при нем, - возразила Сабина, и ее губы искривились на этот раз с выражением горького презрения.

- Его художественный взор, - сказал префект, - наслаждается часто прославляемой красотой форм Антиноя, которого мне еще до сих пор не удалось видеть.

- И ты жаждешь посмотреть на это чудо?

- Не стану отрицать.

- И тебе все-таки хочется отдалить встречу с императором? - спросила Сабина, и ее маленькие глаза взглянули пытливо и подозрительно. - Так хочешь ты отсрочить приезд моего супруга?

- Нужно ли мне говорить тебе, - отвечал Титиан с живостью, - как радует меня после четырехлетней разлуки свидание с моим повелителем, товарищем моей юности, величайшим и мудрейшим из людей? Чего бы не дал я, чтобы он был теперь уже здесь, и все же я желаю, чтобы он приехал сюда не через одну, а через две недели.

- В чем же дело?

- Верховой гонец привез мне сегодня письмо, в котором император извещает, что хочет поселиться не в Цезареуме, а в Лохиадском дворце.

При этом известии лоб Сабины нахмурился, глаза стали мрачными и неподвижными, опустились, и, закусив нижнюю губу, она прошептала:

- Это потому, что здесь живу я!

Титиан сделал вид, будто не слышал этого упрека, и продолжал небрежным тоном:

- Он найдет там тот обширный вид вдаль, который он любит с юных лет. Но старое здание в упадке, и я с помощью нашего превосходного архитектора Понтия уже приступил к делу, употребляя все силы, чтобы по крайней мере одну часть дворца сделать возможной для жилья и не совсем лишенной удобств, но все-таки срок слишком короток для того, чтобы... что-либо подходящее... достойное...

- Я желаю видеть своего супруга здесь, и чем скорее, тем лучше! решительно прервала императрица. Затем она повернулась к довольно отдаленной от ее кресла колонне, тянувшейся вдоль правой стены залы, и крикнула: - Вер!

Но ее голос был так слаб, что не достиг цели, и потому она снова повернулась лицом к префекту и проговорила:

- Прошу тебя, позови ко мне Вера, претора Луция Элия Вера.

Титиан поспешил исполнить приказание. Уже при входе он обменялся дружеским приветствием с человеком, с которым пожелала говорить императрица. Вер же заметил префекта лишь тогда, когда тот вплотную к нему подошел, ибо сам он стоял в центре небольшой группы мужчин и женщин, слушавших его с напряженным вниманием. То, что он рассказывал им тихим голосом, по-видимому, было необыкновенно забавно, так как его слушатели употребляли усилия для того, чтобы их тихое, сдержанное хихиканье не превратилось в потрясающий хохот, который ненавидела императрица.

Через минуту, когда префект подходил к Веру, молодая девушка, хорошенькая головка которой была увенчана целой горой маленьких кругленьких локончиков, ударила претора по руке и сказала:

- Это уж слишком сильно; если ты будешь продолжать в таком духе, я стану впредь затыкать уши, когда ты вздумаешь заговорить со мной. Это так же верно, как то, что меня зовут Бальбиллой*.

______________

* Бальбилла - римская поэтесса, писавшая главным образом на эолийском наречии в подражание Сафо - греческой поэтессе VI в. до н.э. Она хвалилась своим происхождением от римского наместника в Египте Клавдия Бальбилла (55 г. н.э.) и от сирийского властителя Антиоха.

- И что ты происходишь от царя Антиоха, - прибавил Вер с поклоном.

- Ты все тот же, - засмеялся префект, мигнув забавнику. - Сабина желает говорить с тобою.

- Сейчас, сейчас, - отозвался Вер. - Моя история правдива, - продолжал он свой рассказ, - и вы все должны быть благодарны мне, потому что она освободила вас от этого скучнейшего грамматика, который вон там прижал моего остроумного друга Фаворина к стене. Твоя Александрия нравится мне, Титиан, но все-таки ее нельзя назвать таким же великим городом, как Рим. Здесь люди еще не отучились удивляться. Они все еще впадают в изумление. Когда я выехал на прогулку...

- Говорят, твои скороходы с розами в волосах и крылышками на плечах летели перед тобою в качестве купидонов.

- В честь александриек.

- Как в Риме - в честь римлянок, а в Афинах - в честь аттических женщин, - прервала его Бальбилла.

- Скороходы претора мчатся быстрее парфянских скакунов! - воскликнул постельничий императрицы. - Он назвал их именами ветров.

- Чего они вполне заслуживают, - добавил Вер. - А теперь пойдем, Титиан.

Он крепко и по-дружески взял под руку префекта, с которым был в родстве, и прошептал ему на ухо, пока они вместе приближались к Сабине:

- Для пользы императора я заставлю ее ждать.

Софист Фаворин, разговаривавший в другой части залы с астрономом Птолемеем, грамматиком Аполлонием и философом-поэтом Панкратом, посмотрел им вслед и сказал:

- Прекрасная пара. Один - олицетворение всеми почитаемого Рима, властителя вселенной, а другой - с наружностью Гермеса...*

______________

* Гермес - вестник богов, изображался в виде сильного, стройного юноши с добродушным, умным и хитрым лицом.

- Другой, - перебил софиста грамматик строгим и негодующим тоном, другой - образец наглости, сумасбродной роскоши и позорной испорченности столичного города. Этот беспутный любимец женщин...

- Я не думаю защищать его манеру обхождения, - перебил Фаворин звучным голосом и с таким изяществом греческого произношения, что оно очаровало даже самого грамматика. - Его поведение, его образ жизни позорны, но ты должен согласиться со мною, что его личность запечатлена чарующей прелестью эллинской красоты, что хариты* облобызали его при рождении и что он, осуждаемый строгой моралью, заслуживает похвалы и венков со стороны приветливых поклонников прекрасного.

______________

* Хариты (у греков) - богини изящества, соответствующие римским грациям.

- Да, для художника, которому нужен натурщик, он находка.

- Судьи в Афинах оправдали Фрину* ради ее красоты.

______________

* Фрина - греческая гетера IV в. до н.э. По преданию, ее собирались осудить, обвиняя в безбожии, но ее защитник Гиперид додумался в судилище сорвать с нее одежду, и судьи, пораженные ее красотой, оправдали ее.

- Они совершили несправедливость.

- Едва ли в глазах богов, совершеннейшие создания которых заслуживают почтения.

- Но и в прекрасных сосудах порою находишь яд.

- Однако же тело и душа всегда соответствуют друг другу в известной степени.

- Неужели ты и красавца Вера решишься назвать превосходным человеком?

- Нет, но беспутный Луций Элий Вер в то же время самый веселый, самый привлекательный из всех римлян. Этот человек, будучи чужд всякой злобы и заботы, не печется также и ни о какой морали; он стремится обладать тем, что ему нравится, но зато и сам старается быть приятным всем и каждому.

- Относительно меня труды его пропали даром.

- А я подчиняюсь его обаянию!

Последние слова как софиста, так и грамматика прозвучали громче, чем было принято в присутствии императрицы.

Сабина, только что рассказывавшая претору о том, какое местопребывание выбрал для себя Адриан, тотчас пожала плечами и скривила губы, точно почувствовав боль, и Вер с укоризненным выражением повернул к говорившим свое лицо, мужественное при всей тонкости и правильности черт. При этом его большие блестящие глаза встретились с враждебным взглядом грамматика.

Сознание чьего-либо отвращения к своей особе было невыносимо для Вера. Он быстро провел рукою по своим иссиня-черным волосам, только слегка посеребренным сединой у висков, хотя и не вьющимся, но окружавшим голову мягкими волнами, и, не обращая внимания на вопросы Сабины о последних распоряжениях ее супруга, сказал:

- Противная личность - этот буквоед. У него дурной глаз, который всем нам угрожает бедой, и его трубный голос столько же неприятен мне, как и тебе. Неужели мы должны ежедневно выносить его присутствие за столом?

- Адриан желает этого.

- В таком случае я возвращаюсь в Рим, - сказал Вер. - Моя жена и без того рвется к детям, и мне в качестве претора более пристало жить на Тибре, чем на Ниле.

Эти слова были произнесены таким равнодушным тоном, как будто в них заключалось приглашение на какой-нибудь ужин, но они, по-видимому, взволновали императрицу. Она закачала головой (которая во время ее разговора с Титианом оставалась почти неподвижной) так сильно, что жемчуг и драгоценные каменья на ее локонах зазвенели. Затем несколько секунд она неподвижным взором смотрела на свои колени. Когда Вер наклонился, чтоб поднять выпавший из ее волос бриллиант, она быстро проговорила:

- Ты прав - Аполлоний невыносим. Пошлем его навстречу моему супругу.

- В таком случае я остаюсь, - отвечал Вер, похожий на своенравного ребенка, который добился исполнения своего каприза.

- Ветреная голова! - прошептала Сабина и, улыбаясь, погрозила ему пальцем. - Покажи мне этот камень. Это один из самых крупных и чистых; ты можешь взять его себе.

Когда спустя час Вер с префектом покинули залу, последний проговорил:

- Ты оказал мне услугу, не подозревая этого. Не можешь ли ты устроить, чтобы вместе с грамматиком были отправлены к императору в Пелузий астроном Птолемей и софист Фаворин?

- Ничего не может быть легче, - ответил Вер.

В тот же самый вечер домоправитель префекта известил архитектора Понтия, что для своих работ он будет, вероятно, иметь в своем распоряжении вместо одной две недели.

IV

В Цезареуме, резиденции императрицы, светильники погасли один за другим, но в Лохиадском дворце становилось все светлее и светлее. При освещении гавани в торжественных случаях обыкновенно горели смоляные плошки на крыше и длинные ряды светильников, расположенные по архитектурным линиям этого величественного здания, но никто из александрийских старожилов не помнил, чтобы когда-нибудь изнутри дворца исходил такой яркий свет, как в эту ночь.

Портовые сторожа сначала тревожно поглядывали в сторону Лохиады: они думали, что в старом дворце произошел пожар; но скоро ликтор префекта Титиана успокоил их, передав им приказание - в эту и во все следующие ночи, впредь до прибытия императора, пропускать через ворота гавани каждого, кто, по приказанию архитектора Понтия, пожелал бы пройти из Лохиады в город или из города на косу.

И еще долго после полуночи каждые четверть часа кто-нибудь из людей, состоявших при архитекторе, стучался в незапертые, но хорошо охраняемые ворота.

Домик привратника был тоже ярко освещен.

Птицы и кошки старухи, которую префект и его спутник застали дремавшей возле кружки, теперь крепко спали, но собачонки бросались с громким лаем на двор каждый раз, как только кто-нибудь входил через отворенные ворота.

- Ну же, Аглая, что о тебе подумают? Прелестная Талия, разве так поступают приличные собачки? Поди сюда, Евфросина, и будь паинькой, весьма ласковым и ничуть не повелительным голосом покрикивала на них старуха, которая теперь уже не спала, а, стоя позади стола, складывала просушенное белье.

Но носившие имена трех граций собачки не обращали внимания на эти дружеские увещания - и сами себе во вред, ибо каждой, получившей удар ногой от нового пришельца, не раз приходилось с криком и визгом ползти обратно в дом и, ища утешения, ластиться к хозяйке. Она брала пострадавшую на руки и успокаивала ее поцелуями и ласковым словом.

Впрочем, старуха теперь была уже не одна. В глубине комнаты на длинной и узкой кушетке, стоявшей возле статуи Аполлона, лежал высокий худой мужчина в красном хитоне. Спускавшаяся с потолка лампочка слабым светом освещала его и лютню, на которой он играл.

Под тихий звон струн этого довольно большого инструмента, конец которого упирался в ложе рядом с певцом, он напевал или шептал длинные импровизации. Дважды, трижды, четырежды повторял он один и тот же мотив. По временам он вдруг давал волю своему высокому и, несмотря на преклонный возраст, еще недурно звучавшему голосу и громко пел несколько музыкальных фраз с выразительностью и артистическим искусством. Иногда же, когда собаки лаяли слишком неистово, он вскакивал и с лютней в левой руке, с длинной гибкой камышовой тростью в правой кидался на двор, кричал на собак, называя их по именам, замахивался на них, точно намереваясь их убить, но нарочно никогда не задевал их тростью, а только бил ею возле них по плитам мощеного двора.

Когда он возвращался после подобных вылазок в комнату и снова вытягивался на своей кушетке, причем, будучи высок ростом, часто задевал лбом висевшую над ним лампочку, старуха, указывая на нее, вскрикивала:

- Эвфорион, масло!

Но он всегда отвечал тем же угрожающим движением руки и все так же вращая своими черными зрачками:

- Проклятые твари!

Уже целый час прилежный певец предавался своим музыкальным упражнениям, как вдруг собаки - не с лаем, а с радостным визгом - кинулись на двор.

Старуха быстро выпустила из рук белье и начала прислушиваться, а долговязый ее муж сказал:

- Впереди императора летит такое множество птиц, словно чайки перед бурей. Хоть бы нас-то оставили в покое!

- Прислушайся, это Поллукс; я знаю своих собак! - вскричала старуха и поспешила как могла через порог на двор.

Там стоял тот, кого ожидали. Он поднимал прыгавших на него четвероногих граций одну за другой за шкуру на хребте и успел уже дать каждой по легкому щелчку в нос.

Увидев старуху, он обеими руками схватил ее за голову, поцеловал в лоб и сказал:

- Добрый вечер, маленькая мамочка! - Певцу он пожал руку, проговорив: - Здравствуй, большой отец.

- Да и ты уже стал не меньше меня, - возразил тот, причем притянул молодого человека к себе, положил огромную ладонь на свою седую голову, затем тотчас же на голову своего первенца, покрытую густыми темными волосами.

- Мы точно вышли из одной и той же формы! - вскричал юноша. И действительно, он был очень похож на отца. Но, правда, лишь так, как породистый скакун может походить на обыкновенную лошадь, или мрамор на известняк, или кедр на сосну. Оба были видного роста, имели густые волосы, темные глаза и правильный нос одинаковой формы. Но ту веселость, которая сверкала во взгляде юноши, он наследовал не от долговязого певца, а от маленькой женщины, которая теперь, поглаживая его руку, смотрела на него снизу вверх.

И откуда взялось у него это "нечто", так облагораживавшее его лицо и исходившее неизвестно откуда: не то от глаз, не то от высокого, совсем иначе, чем у старика, очерченного лба?

- Я знала, что ты придешь, - сказала мать. - Сегодня после обеда я это видела во сне и докажу тебе, что ты не застал меня врасплох. Вон там на жаровне подогревается пареная капуста с колбасками и ждет тебя.

- Я не могу остаться, - возразил Поллукс, - право же, не могу, как ни приветливо улыбается мне твое лицо и как ни ласково поглядывают на меня из капусты эти маленькие колбаски. Мой хозяин Папий уже пошел во дворец. Там будет обсуждаться вопрос о том, каким образом создать чудо в более короткий срок, чем обычно требуется, чтобы обдумать, с какой стороны взяться за работу.

- В таком случае я принесу тебе капусту во дворец, - сказала Дорида и поднялась на цыпочки, чтобы поднести колбаску к губам своего рослого сына.

Поллукс быстро откусил кусок и сказал:

- Восхитительно! Мне хотелось бы, чтобы та штука, которую я собираюсь вылепить там, наверху, оказалась такой хорошей статуей, какой изумительно превосходной сосиской был этот сочный цилиндрик, ныне исчезающий у меня во рту.

- Еще одну? - спросила Дорида.

- Нет, матушка; да и капусты не приноси мне. До самой полуночи мне нельзя будет терять ни одного мгновения, и если мне после удастся немного передохнуть, так в то время ты уже будешь видеть во сне разные забавные вещи.

- Я принесу тебе капусту, - сказал отец. - Я и без того не скоро попаду в постель. В театре, при первом посещении его Сабиной, должен быть исполнен в ее честь гимн, сочиненный Мезомедом*, с хорами, а мне предстоит выводить высокие ноты среди хора старцев, которые молодеют при виде Сабины. Завтра репетиция, а у меня до сих пор ничего не выходит. Старое со всеми тонами прочно засело в моем горле, но новое, новое!..

______________

* Мезомед - вольноотпущенник Адриана, лирический поэт.

- Соответственно твоим годам, - засмеялся Поллукс.

- Если бы только они поставили "Тезея" - произведение твоего отца или его хор сатиров! - вскричала Дорида.

- Подожди немного, я отрекомендую его императору, когда тот с гордостью назовет меня своим другом как Фидия* наших дней. Когда он спросит меня: "Кто тот счастливец, который произвел тебя на свет?" - я отвечу: "Не кто иной, как Эвфорион, божественный поэт и певец, а моя мать - Дорида, достойная матрона, охранительница твоего дворца, превращающая грязное белье в белоснежное".

______________

* Фидий - известный греческий ваятель V века до н.э.

Эти последние слова молодой художник пропел прекрасным и сильным голосом на диковинный мотив, сочиненный его отцом.

- О, почему ты не сделался певцом! - вскричал Эвфорион.

- Тогда, - отвечал Поллукс, - я должен был бы на закате дней моих сделаться твоим наследником в этом домике.

- А теперь за жалкую плату ты работаешь для лавров, которыми украшает себя Папий, - заметил старик, пожимая плечами.

- Настанет и его час, и он тоже будет признан! - вскричала Дорида. - Я видела его во сне с большим венком на кудрях.

- Терпение, отец, терпение! - сказал молодой человек, схватывая руку Эвфориона. - Я молод и здоров и делаю, что могу, и в голове моей кишит целый рой хороших идей. То, что мне позволили выполнять самостоятельно, послужило, по крайней мере, для славы других и хотя еще далеко не соответствует идеалу красоты, который мерещится мне там... там... там... в туманном отдалении, все же я думаю, что если только удача в веселый час окропит все это двумя-тремя каплями свежей росы, то из меня выйдет нечто большее, чем правая рука Папия, который вон там, наверху, без меня не будет знать, что ему делать.

- Только будь всегда бодр и прилежен! - вскричала Дорида.

- Это не поможет без счастья, - прошептал, пожимая плечами, певец.

Молодой художник попрощался с родителями и хотел удалиться, но мать удержала его, чтобы показать молодых щеглят, только вчера вылупившихся из яиц. Поллукс последовал за нею, не только чтобы доставить ей удовольствие, а потому, что и ему самому радостно было посмотреть на пеструю птичку, защищавшую и согревавшую своих птенцов.

Подле клетки стояли большая кружка и кубок его матери, который он сам украсил изящной резьбой.

Взгляд его упал на эти сосуды, и он принялся поворачивать их из стороны в сторону. Затем он набрался смелости и сказал:

- Теперь император часто будет проходить мимо. Так уж ты, матушка, брось на время свои дионисии*. Что, если бы ты ограничилась четвертинкой вина на три четверти воды? Ведь и так будет вкусно.

______________

* Дионисии (греч. миф.) - празднества в честь Диониса, бога вина и виноделия, выродившиеся позднее в оргии.

- Жаль небесного дара, - возразила старуха.

- Четвертинку вина, ради меня, - попросил Поллукс и, схватив мать за плечи, поцеловал ее в лоб.

- Ради тебя, большой ребенок? - переспросила Дорида, и глаза ее наполнились слезами. - Ради тебя... так, коли нужно... хоть чистую воду! Эвфорион, выпей то, что осталось в кувшине!

Архитектор Понтий сперва начал свою работу только при помощи тех подручных, которые следовали за ним пешком. Измеряя, раздумывая, набрасывая короткие записи, занося на двусторонние восковые таблички и на свой план цифры, имена и мысли, он не оставался праздным ни на одно мгновение. Его занятия часто прерывали хозяева разных фабрик и мастерских, услугами которых он думал воспользоваться. Они являлись к нему в такой поздний час по приказанию префекта.

Ваятель Папий пришел одним из последних, хотя ему Понтий собственноручно написал, что он дает ему большую, выгодную и спешную работу для императора, которую, вероятно, можно будет начать в эту же ночь. Дело идет о статуе Урании. Она должна быть изготовлена в десять дней по прилагаемой при сем им, Понтием, мерке на месте в самом дворце на Лохиаде, по тому способу, который Папий применил во время последнего празднества Адониса*. При этом там же будет заключено условие относительно других не менее спешных восстановительных работ, а также и цен заказа.

______________

* Адонис - прекрасный юноша, любимец богинь Афродиты и Прозерпины, в честь которого устраивались двухдневные празднества, так называемые "адонии".

Скульптор был человек предусмотрительный и явился не один, а со своим лучшим помощником Поллуксом, сыном четы привратников, и с несколькими рабами, которые везли за ним на телегах инструменты, доски, глину, гипс и другие сырые материалы.

На пути к Лохиаде он сообщил молодому скульптору о предстоящей работе и затем покровительственным тоном сказал, что позволит ему попытать свои силы над восстановлением Урании. У ворот дворца он предложил Поллуксу навестить родителей и затем отправился во дворец один, чтобы без свидетелей вести переговоры с Понтием. Молодой помощник понял, в чем дело. Он знал, что ему придется работать над Уранией и что его хозяин, сделав кое-какие незначительные поправки в его работе, выдаст потом статую за свое собственное произведение. В течение двух лет Поллукс уже не раз с этим мирился и теперь тоже безропотно подчинился этому недобросовестному образу действий, потому что в мастерской хозяина всегда было много дела, а творчество составляло для Поллукса величайшее наслаждение.

Папий, к которому он с ранних лет поступил в обучение и которому обязан был своим умением, не скаредничал; Поллукс же нуждался в деньгах не для себя, а чтобы содержать овдовевшую сестру с детьми, точно это была его собственная семья. Притом его радовала возможность внести посредством своих заработков некоторое довольство в домик родителей и поддерживать во время учения своего брата Тевкра, посвятившего себя ювелирному искусству. Ему не раз приходило в голову оставить хозяина, работать самостоятельно и пожинать лавры, но его удерживала мысль: что станется с теми, которые нуждаются в его помощи, если он пожертвует верным, хорошим заработком, рискуя остаться без заказов, как часто случается с неизвестными, начинающими художниками?

На что пригодятся ему все умение и добрая воля, если не будет возможности творить статуи из благородного материала? А приобрести таковой на собственные средства не позволяла ему бедность.

Пока он беседовал с родителями, Папий вел переговоры с архитектором.

Понтий изложил скульптору свои пожелания. Тот слушал внимательно, ни разу не прерывая собеседника, время от времени поглаживая правой рукой необычайно чисто выбритое, гладкое лицо, цветом и формою напоминавшее восковую маску, точно хотел сделать его еще глаже, или поправляя на груди складки тоги, которую любил носить на манер римских сенаторов.

Когда Понтий в одной из комнат, назначенных для императора, показал скульптору последнюю из статуй, требовавших восстановления, и сказал, что к ней нужно приделать новую руку, то Папий вскричал решительно:

- Это невозможно!

- Слишком поспешное заключение, - возразил архитектор. - Разве ты не знаешь изречения столь правдивого, что его приписывают сразу нескольким мудрецам: хуже провозглашать невозможность какого-либо дела, чем брать на себя выполнение задачи, вероятнее всего превосходящей наши силы?

Папий усмехнулся, поглядел на свои украшенные золотом сандалии и ответил:

- Нам, ваятелям, труднее, чем вам, вступать в титаническую борьбу с невозможным. Я еще не вижу средства, которое мне придало бы мужества приняться за невыполнимую задачу.

- Я назову тебе такое средство, - быстро и решительно сказал Понтий. С твоей стороны - добрая воля, много помощников и работа днем и ночью, а с нашей - одобрение императора и очень много золота.

После этих слов переговоры приняли быстрое и благоприятное течение, и архитектор должен был утвердить большинство умных и хорошо обдуманных предложений ваятеля.

- Теперь я иду домой, - заявил последний. - Мой помощник сейчас же начнет предварительные работы. Это дело должно быть выполнено за перегородкой, чтобы никто нам не мешал и не останавливал работы своими замечаниями.

Полчаса спустя уже были устроены посреди залы подмостки, на которых должна была стоять Урания. Она была скрыта от взоров высокими деревянными рамами, обтянутыми парусиной, и за этими ширмами Поллукс занялся лепкою модели из воска, между тем как его хозяин отправился домой, чтобы сделать приготовления для работ на следующее утро.

Было уже одиннадцать часов ночи, а присланный из дома префекта ужин для архитектора оставался еще нетронутым. Понтий был голоден, но прежде чем прикоснуться к выглядывавшему довольно аппетитно жаркому, огненно-красному лангусту, желто-коричневому паштету и разноцветным плодам, которые раб поставил на мраморный стол, он счел долгом еще раз пройти по анфиладе обновляемых комнат.

Прежде всего надлежало проверить работу невольников, занятых очисткою всех помещений; им предстояло потрудиться еще несколько часов, затем отдохнуть, а с восходом солнца, получив в подкрепление других работников, снова приняться за дело. Нужно было посмотреть, разумно ли руководили ими надсмотрщики, выполняют ли рабы свои обязанности и снабжаются ли всем, что им нужно.

Везде требовалось лучшее освещение; между тем как люди, чистившие пол в зале муз, вытиравшие колонны, громко требовали ламп и факелов, над перегородкой, окружавшей место, отведенное для восстановления Урании, показалась голова молодого человека и звучный голос закричал:

- Моя муза и ее небесная сфера покровительствуют звездочетам; ночью муза будет чувствовать себя как нельзя лучше, но ведь теперь она еще не богиня. А чтобы вылепить ее, нужен свет, много света. Когда здесь будет свет, сразу утихнет и крик людей там, внизу, который в этом пустом сарае не особенно ласкает слух. А посему добудь света - о человек! - света для бессмертной богини и для смертных скребущих людей.

Понтий с улыбкой взглянул вверх на художника, произнесшего эту тираду, и сказал:

- Твой крик о помощи, друг мой, вполне обоснован. Но неужели ты серьезно думаешь, что свет обладает способностью умерять шум?

- По крайней мере, там, где его не хватает, то есть в потемках, любой шум кажется вдвое сильнее.

- Это верно; но тут можно привести и другие причины, - возразил архитектор. - Завтра во время одного из перерывов мы еще потолкуем об этом. А теперь я позабочусь о лампах и свечах.

- Тебе многим будет обязана Урания, покровительствующая также и изящным искусствам, - крикнул Поллукс вслед архитектору.

Последний отправился к своему производителю работ, чтобы спросить, передал ли он смотрителю дворца Керавну приказание прийти к нему, Понтию, и доставить в его распоряжение все имеющиеся лампы и смоляные плошки, предназначенные для наружного освещения дворца.

- Я три раза, - отвечал тот с досадой, - был у этого человека, но он каждый раз надувался, как лягушка, и не говорил мне ни слова. Он велел только своей дочери (которую ты должен увидеть, так как она очаровательна) и жалкому черному рабу проводить меня в маленькую комнатку, где я нашел несколько ламп, которые горят здесь.

- Велел ли ты ему прийти ко мне?

- Еще три часа тому назад, и потом во второй раз, когда ты разговаривал с ваятелем Папием.

Архитектор быстро с досадою повернулся спиной к производителю работ, раскрыл план дворца, живо отыскал на нем жилище смотрителя, схватил стоявшую возле лампочку из красной глины и, привыкнув руководствоваться указаниями плана, направился прямо к квартире ослушника, отделенной от залы муз только несколькими комнатами и длинным коридором.

Незапертая дверь вела в темную переднюю, за которой следовала другая горница и, наконец, третье, хорошо убранное помещение. Входы, которые вели в это последнее, очевидно столовую и жилую комнату смотрителя, были без дверей и закрывались только драпировками, теперь широко откинутыми.

Понтий мог беспрепятственно, не будучи замеченным, смотреть на стол, на котором стояла между блюдом и тарелками бронзовая трехрожковая лампа.

Толстяк повернул свое круглое, сильно раскрасневшееся лицо в сторону архитектора, который в раздраженном состоянии быстро и решительно направился было к нему, однако, не войдя еще во вторую комнату, услыхал тихое, но горькое рыдание.

Плакала молодая стройная девушка, которая вышла из задних дверей этой комнаты и поставила перед смотрителем маленький поднос с хлебом.

- Да не плачь же, Селена, - сказал смотритель, медленно разламывая хлеб и стараясь успокоить дочь.

- Как мне не плакать? - возразила девушка. - Позволь только завтра купить для тебя кусок мяса; врач запретил тебе есть постоянно хлеб, только хлеб.

- Человек должен быть сыт, а мясо дорого, - сказал толстяк. - У меня девять ртов, которые нужно набить, не считая рабов. Где же мне взять денег, чтобы всем нам питаться дорогим мясом?

- Нам оно не нужно, а тебе необходимо.

- Невозможно, дитя мое. Мясник уже не отпускает в долг, другие кредиторы пристают, а чтобы прожить до конца месяца, у нас остается всего десять драхм.

Девушка побледнела и робко сказала:

- Но, отец, ведь ты сегодня показал мне три золотые монеты, доставшиеся на твою долю из суммы, пожалованной гражданам по случаю прибытия императрицы.

Смотритель в смущении скатал пальцами шарик из хлебного мякиша, затем сказал:

- Я купил на них вот эту фибулу* с ониксом, покрытым резьбой; это до смешного дешево, уверяю тебя! Когда приедет император, он должен будет видеть, кто я такой, а когда я умру, то вам дадут вдвое против заплаченной мною цены за это произведение искусства. Уверяю тебя, деньги императрицы я выгодно поместил в этот оникс.

______________

* Фибула - пряжка, застежка.

Селена ничего не возразила, но глубоко вздохнула и окинула взглядом ряд бесполезных вещей, которые смотритель накупил и натаскал в дом только потому, что они продавались "дешево", между тем как она с братом и шестью сестрами нуждались в самом необходимом.

- Отец, - снова сказала девушка после короткой паузы, - мне не хотелось бы говорить об этом больше, но я все-таки скажу, хотя бы ты и рассердился на меня. Архитектор, который начальствует над рабочими там, наверху, уже дважды присылал за тобой.

- Молчать! - закричал толстяк и ударил кулаком по столу. - Кто такой этот Понтий и кто я!

- Ты человек благородного македонского происхождения, может быть, даже состоишь в родстве с царской династией Птолемеев и имеешь стул в собрании граждан; но будь снисходителен и добр на этот раз. У архитектора работы по горло, он устал...

- Да ведь я и сегодня не мог посидеть спокойно. Я Керавн, сын Птолемея, предки которого пришли в Египет с Великим Александром и помогли основать Александрию. Это известно каждому. Наши владения были урезаны, но именно поэтому я настаиваю, чтобы наша благородная кровь всеми признавалась. Понтий велит позвать Керавна!.. Это было бы смешно, если бы не было возмутительно! Ведь кто такой этот человек, кто?! Я уже говорил тебе. Его дед был вольноотпущенником покойного префекта Клавдия Бальбилла, а отец его только по милости римлян пошел в гору и разбогател. Он происходит от рабов, а ты требуешь, чтобы я был его покорным слугой, когда ему будет угодно потребовать меня к себе!

- Но, батюшка, он велит просить к себе не сына Птолемея, а управляющего этим дворцом.

- Пустая игра слов! Молчи! Я ни шагу не сделаю ему навстречу.

Девушка закрыла лицо руками и жалобно и громко начала всхлипывать.

Керавн вздрогнул и закричал вне себя:

- Клянусь великим Сераписом, я не могу больше выносить этого! К чему это хныканье?

Девушка собралась с духом и, приблизившись к раздраженному отцу, сказала прерывающимся от слез голосом:

- Ты должен идти, отец, должен! Я говорила с производителем работ, и он холодно и решительно объявил, что архитектор прислан сюда от имени императора и что, в случае твоего непослушания, он немедленно уволит тебя от должности. А если это случится, тогда... Отец, отец, подумай о слепом Гелиосе и о бедной Веронике! Арсиноя и я уж как-нибудь заработаем себе на хлеб, но малютки, малютки!

При последних словах девушка упала на колени и протянула руки к упрямому отцу.

У того кровь прилила к голове и к глазам, и он опустился на свой стул, точно его хватил удар.

Дочь вскочила с пола и протянула ему кубок с вином, который стоял на столе; но Керавн отстранил его рукой и вскричал, пыхтя и стараясь перевести дух:

- Уволить меня от должности, выгнать меня из этого дворца! Там, вон там в ящичке из черного дерева, хранится грамота Эвергета*, которою моему прародителю Филиппу было предоставлено управление этим дворцом в качестве должности, наследованной в его фамилии. Жена этого Филиппа имела честь быть возлюбленной или, по словам других, дочерью царя. В шкатулке лежит документ, написанный красными и черными чернилами на желтом папирусе и снабженный печатью и подписью второго Эвергета**. Все властители из дома Лагидов утвердили его, все римские префекты уважали его, а теперь, теперь...

______________

* Эвергет, т.е. благодетель, - прозвище некоторых египетских и сирийских царей. Здесь имеется в виду Птолемей III Эвергет, правивший с 246 по 221 г. до н.э.

** Птолемей VII (Эвергет II Пузатый) правил со 146 по 116 г. до н.э.

- Ну, отец, - прервала девушка Керавна, ломавшего руки в отчаянии, ты ведь еще не смещен с должности, и если бы ты только подчинился...

- Подчинился, подчинился! - вскричал Керавн и затряс своими жирными руками над головой, к которой прилила кровь. - Я подчиняюсь! Я не ввергну вас в беду! Я иду. Ради детей моих я позволю помыкать мною и топтать меня в грязь! Подобно пеликану, я буду питать своих птенцов кровью сердца. Но ты должна знать, что мне стоит подвергнуться этому унижению! Оно невыносимо, и мое сердце лопнет, потому что архитектор обругал меня, как своего слугу; он кинул мне вслед - я собственными ушами слышал это - мне, которому врач и без того грозит смертью от паралича, он кинул вслед подлое пожелание, чтобы я задохся в собственном сале! Оставь меня, оставь! Я знаю, что для римлян все возможно. Вот, я готов идти. Подай мне мой паллий цвета крокуса, который я ношу в Совете, принеси мне золотой обруч для головы. Я украшу себя, как жертвенное животное, и покажу ему...

Архитектор не упустил ни одного слова из этого разговора, который то возбуждал в нем досаду, то заставлял смеяться, то умилял его. Деятельной, энергичной натуре Понтия была противна всякая лень и праздность. Поэтому медлительность и равнодушие толстяка при таких обстоятельствах, которые должны были бы понудить его и каждого действовать быстро и с напряжением всех сил, заставили архитектора произнести слова, о которых он теперь сожалел. Глупая нищенская спесь смотрителя возмущала его, да и кому приятно слышать о пятне, лежащем на его происхождении? Но слезы дочери такого жалкого отца тронули его сердце. Ему было жаль олуха, которого он одним щелчком мог ввергнуть в бездну несчастья и которого его слова уязвили гораздо глубже, чем сам он был уязвлен услышанными сейчас словами Керавна. Понтий охотно подчинился движению своей благородной натуры и решил пощадить несчастного.

Он сильно постучал суставом пальца о внутренний косяк двери передней, затем громко кашлянул, и, войдя в жилую горницу, сказал смотрителю с глубоким поклоном:

- Я пришел, благородный Керавн, отдать тебе визит. Извини, что я являюсь в такой поздний час, но ты и представить себе не можешь, до какой степени я был занят с тех пор, как мы расстались.

Керавн взглянул на неожиданного гостя сперва с испугом, потом с изумлением. Наконец он подошел к Понтию, протянул к нему обе руки, точно избавившись от кошмара, и по его лицу разлилось такое теплое сияние искреннего сердечного удовольствия, что Понтий удивился, каким образом он с первого раза совершенно не обратил внимания на благообразие лица этого толстого чудака.

- Присядь к нашему скромному столу, - попросил Керавн. - Селена, позови раба. Может быть, у нас найдется фазан, жареная курочка или еще что-нибудь; правда, уже поздно...

- Весьма благодарен, - возразил, улыбаясь, архитектор. - Ужин ждет меня в зале муз, и мне нужно вернуться к своим людям. Я был бы тебе очень благодарен, если бы ты соблаговолил пойти со мною. Нам нужно потолковать об освещении комнат, а говорить удобнее всего за сочным жарким и за глотком вина.

- Весь к твоим услугам, - сказал Керавн, вежливо кланяясь.

- Я пойду вперед, - сказал архитектор. - Но прежде всего, будь так добр, передай все, какие только у тебя есть, свечи, лампы, смоляные горелки рабам, которые через несколько минут будут у твоей двери ожидать приказаний.

Когда Понтий удалился, Селена вздохнула с облегчением:

- Уф, как я испугалась! Пойду теперь искать лампы. Как ужасно все это могло кончиться!

- Хорошо, что дело приняло такой оборот! - пробормотал Керавн. Архитектор все-таки довольно вежливый человек для своего происхождения.

V

Понтий вошел в квартиру смотрителя с нахмуренным лбом, а теперь возвращался оттуда к своим людям легким шагом и с улыбкой на плотных губах. Производителю работ, который встретил его вопросительным взглядом, он сказал:

- Господин смотритель был не без основания несколько обижен; но теперь мы с ним друзья, и он сделает все возможное, чтобы наладить освещение.

В зале муз он остановился у перегородки, за которой работал Поллукс, и крикнул ему:

- Друг ваятель, послушай, давно пора ужинать!

- Правда, - отвечал Поллукс, - иначе это будет уже не ужин, а завтрак.

- Ну, так отложи на четверть часа инструмент и помоги мне вместе со смотрителем этого дома уничтожить присланные мне кушанья.

- Тебе не нужна ничья помощь, если тут будет Керавн. Перед ним каждое кушанье тает, как лед от солнца.

- Так спаси его от переполнения желудка.

- Невозможно, потому что я только что сейчас безжалостно нападал на блюдо, наполненное капустой с колбасками. Это божественное кушанье состряпала моя мать, и мой отец принес его своему старшему сыну.

- Капуста с колбасками, - повторил архитектор, и по голосу было слышно, что его голодный желудок охотно бы познакомился с этим блюдом.

- Забирайся сюда, - тотчас же вскричал Поллукс, - и будь моим гостем. С капустой случилось то же, что предстоит этому дворцу: ее разогрели.

- Разогретая капуста вкуснее только что сваренной; но тот огонь, который необходим, чтобы вновь сделать это здание подходящим для жилья, должен гореть особенно жарко, и нам необходимо энергично его раздувать. А к тому же лучшие и незаменимые вещи здесь исчезли.

- Как колбаски, которые я уже выудил из капусты, - засмеялся ваятель. - Я так-таки не могу пригласить тебя в гости, ибо, назвав это блюдо капустой с колбасками, я бы польстил ему. Я поступил с ним, как с шахтою: после того как колбасные залежи оказались исчерпанными, остается почти что одна основная порода, и лишь два-три жалких осколка напоминают о былом богатстве... В следующий раз мать состряпает это блюдо для тебя; она готовит его с неподражаемым искусством.

- Хорошая мысль, но сегодня ты мой гость.

- Я совершенно сыт.

- В таком случае приправь наш ужин своей веселостью.

- Извини меня, господин, и оставь меня лучше здесь, за перегородкой. Во-первых, я в хорошем настроении, я в ударе и чувствую, что в эту ночь кое-что выйдет из моей работы...

- Ну, так до завтра.

- Дослушай меня до конца.

- Ну?

- Притом ты оказал бы другому гостю плохую услугу, если бы пригласил меня.

- Так ты знаешь смотрителя?

- С самых детских лет. Я ведь сын здешнего привратника.

- Ба! Значит, это твой веселый домик с плющом, птицами и бойкой старушкой?

- Это моя родительница, и, как только ее придворный мясник зарежет свинью, она изготовит для нас с тобой несравненное капустное лакомство.

- Приятная перспектива.

- Но вот с топотом приближается гиппопотам, или, при ближайшем рассмотрении, смотритель Керавн.

- Ты с ним не в ладах?

- Не я с ним, а он со мной, - возразил скульптор. - Это глупая история! За будущей нашей пирушкой не спрашивай меня об этой семье, если хочешь видеть перед собой веселого сотрапезника. Да и Керавну лучше не говори, что я здесь: это не поведет ни к чему хорошему.

- Как тебе угодно; да вот несут и наши лампы!

- Их достаточно для того, чтобы осветить преисподнюю! - вскричал Поллукс, сделав рукою знак приветствия архитектору, и исчез за перегородкой, чтобы снова всецело погрузиться в работу над своей Уранией.

Полночь давно уже прошла, и рабы, принявшись с большим рвением за дело, закончили работу в зале муз. Теперь им разрешалось отдохнуть несколько часов на соломе, разостланной на противоположном крыле дворца. Архитектор также желал воспользоваться этим временем, чтобы подкрепиться перед тяготами следующего дня. Но этому намерению помешало появление грузной фигуры Керавна.

Этого человека, питавшегося из экономии одним хлебом, Понтий пригласил для того, чтобы накормить мясом, и Керавн в этом отношении вполне оправдал возложенные на него надежды. Но когда последнее блюдо было снято со стола, смотритель счел долгом оказать хозяину честь присутствием своей знатной особы. Хорошее вино префекта развязало язык этому обыкновенно весьма необщительному собеседнику. Он заговорил сперва о разных застоях в крови, которые мучили его и грозили опасностью его жизни. И когда Понтий, желая отвлечь его от этого предмета, неосторожно упомянул о городском Совете, то Керавн дал волю своему красноречию и, осушая стакан за стаканом, старался изложить основания, побуждавшие его и его друзей употреблять все усилия для того, чтобы лишить членов большой еврейской общины в городе прав гражданства и, если возможно, изгнать их из Александрии. В своем увлечении он совершенно забыл о присутствии и хорошо известном ему происхождении архитектора и объявил, что необходимо также исключить из числа граждан всех потомков вольноотпущенников.

По пылавшим щекам и глазам смотрителя Понтий видел, что говорит в нем вино, и не возразил ни слова, но, решив не убавлять из-за него времени своего отдыха, в котором так нуждался, он встал из-за стола и, извинившись, отправился в комнату, где для него была приготовлена постель.

Раздевшись, он приказал рабу посмотреть, что делает Керавн, и скоро получил успокоительный ответ, что смотритель заснул крепким сном и храпит.

- Я подложил ему под голову подушку, - закончил раб свое донесение, потому что иначе с этим дородным господином могло бы случиться что-нибудь нехорошее из-за его полноты.

Любовь - это растение, расцветающее для многих, которые его и не сеяли, а для иного, кто его не растил и не лелеял, оно становится тенистым деревом.

Как мало сделал смотритель Керавн, чтобы завоевать сердце своей дочери, и как много совершил такого, что неминуемо должно было замутить и иссушить течение ее юной жизни! И однако Селена, чье девятнадцатилетнее тело требовало отдыха и больше радовалось освободительному сну, чем новому утру, сулившему новые заботы и тяготы, все еще сидела перед трехконечным светильником, бодрствовала и, по мере того как становилось все позднее, все больше беспокоилась из-за долгой отлучки отца.

Неделю тому назад толстяк вдруг (хотя и всего на несколько минут) лишился чувств, и врач сказал ей, что, несмотря на пышущий здоровьем вид, пациент должен строго держаться его предписаний и избегать какого бы то ни было излишества. Любая неосторожность способна быстро и неожиданно пресечь нить его жизни.

После ухода отца, последовавшего по приглашению архитектора за ним, Селена принялась чинить платье младшего братца и сестриц. Правда, сестра Арсиноя, которая была всего на два года моложе и обладала столь же проворными пальцами, как и она сама, могла бы помочь ей; но Арсиноя рано удалилась на покой и теперь спала подле детей, которых нельзя было по ночам оставлять без присмотра.

Рабыня, служившая еще при деде и бабке Селены, должна была ей помогать; но полуслепая старуха негритянка при свече видела еще хуже, чем днем, и после нескольких стежков уже больше ничего не различала.

Селена отослала ее спать и одна уселась за работу.

В первый час она шила, не поднимая глаз, и раздумывала о том, как бы с немногими оставшимися в ее распоряжении драхмами* с честью довести свой бюджет до конца месяца. Ею все больше и больше овладевала усталость, прекрасная головка опускалась на грудь от изнеможения, но она продолжала сидеть за работой. Ей необходимо было дождаться отца, чтобы напомнить ему о приготовленном для него врачом питье, иначе он мог забыть об этом.

______________

* Драхма - название серебряной монеты весом в 3,41 г.

К концу второго часа дремота одолела ее, и ей казалось, будто стул, на котором она сидела, сломался и она сперва тихо, а потом все быстрее и быстрее опускается в глубокую бездну, разверзшуюся под нею.

В поисках помощи она во сне подняла глаза, но не увидела ничего, кроме отцовского лица, равнодушно смотревшего в сторону. В дальнейшем течении сна она вновь и вновь звала его, но он, казалось, долгое время не слышал. Наконец он посмотрел на нее сверху и, узнав, улыбнулся ей, но, вместо того чтобы оказать помощь, набрал камней и земли и стал бить по пальцам, которыми она цеплялась за кусты лесной малины и за корни, торчавшие из скважины скалы. Она просила его бросить эту игру, умоляла, взывала о пощаде, но на склонившемся над нею лице не дрогнул ни один мускул. Оно казалось застывшим в ничего не говорящей улыбке, а родительская любовь, видимо, умерла. Безжалостно бросал он в нее камень за камнем, ком за комом до тех пор, пока ее руки не принуждены были выпустить последнюю хрупкую зацепку, и Селена провалилась в смертоносную бездну.

От собственного громкого крика она пробудилась, но в то мгновение, когда она переходила от сна к действительности, ей почудилась на один миг, но зато ясно и отчетливо, сквозь быстро редеющий туман испещренная белыми и желтыми звездочками камелий, фиолетовыми колокольчиками и красными маками высокая трава лужайки, на которую она упала, как на мягкую постель; за травою же синело блестящее озеро, а позади него возвышались красиво округленные горы с красноватыми утесами, зелеными рощами и полянками, сверкавшими под лучами яркого солнца. Ясное небо, по которому тихо двигались тонкие дымки серебристых облачков, возвышалось куполом над этой мимолетной картиной, которую она не могла сравнить ни с чем когда-либо виденным на родине.

Селена проспала недолго, но, когда она, вполне очнувшись, протерла глаза, ей показалось, будто сновидение длилось несколько часов. Один фитиль ее трехконечного светильника погас и начадил, а другой уже догорал. Она быстро погасила его щипцами, висевшими на цепочке, затем подлила масла на последний еще горевший фитиль и осветила отцовскую спальню.

Он еще не вернулся. Ею овладел сильный страх. Не лишился ли он чувств от вина Понтия? Или же с ним сделалось головокружение на пути домой? Мысленно она видела, как он, грузный, не в силах встать; может быть, даже он умирает, лежа на полу.

Ей не оставалось выбора. Она должна была идти в залу муз и посмотреть, что приключилось с отцом, поднять его, призвать людей на помощь или же, если он еще за ужином, попытаться заманить его домой под каким-нибудь предлогом. Тут все было поставлено на карту: жизнь отца, а с нею пища и кров для восьми беспомощных существ.

Декабрьская ночь была сурова. Пронзительный холодный ветер проникал сквозь плохо закрытое отверстие в потолке комнаты; поэтому Селена, прежде чем отправиться в путь, повязала голову платком и набросила на плечи широкую накидку, которую носила покойная мать.

В длинном коридоре, лежавшем между квартирой смотрителя и передней частью дворца, она прикрывала левой рукой маленький светильник, который несла в правой, чтобы он не погас. Пламя, колеблемое сквозным ветром, и ее собственная фигура отражались то здесь, то там на полированной поверхности темного мрамора.

Грубые сандалии, прикрепленные шнурками к ее ногам, будили в пустых залах громкое эхо, как только она вступила на каменный пол, и встревоженной душой Селены овладел страх. Ее пальцы, державшие светильник, дрожали, а сердце громко билось, когда она, затаив дыхание, проходила через круглую залу со сводом, где, по преданию, Птолемей Эвергет Пузатый* много лет тому назад умертвил своего собственного сына и где каждое громкое дыхание пробуждало отголоски.

______________

* Эвергет Пузатый убил не сына своего, а племянника, опекуном которого был.

Но даже и в этой зале она не забывала смотреть направо и налево и искать глазами отца. Она с облегчением перевела дух, когда заметила, как луч света, который проникал сквозь пазы, образовавшиеся в боковой двери залы муз, преломляясь, отразился на каменном полу и на одной из стен последней комнаты, лежавшей на ее пути.

Теперь она вступила в обширную залу, которая была слабо освещена лампами, поставленными за перегородкой скульптора, и множеством догоравших свечей. Они стояли в самом дальнем углу залы на столе, составленном из обрубков дерева и досок, за которым давно уже заснул ее отец.

Густые звуки, выходившие из широкой груди спящего, странно раздававшиеся среди обширной пустой залы, пугали Селену. Еще более внушали ей страх темные длинные тени колонн, стелившиеся на ее пути подобно преградам.

Она остановилась посреди залы, прислушиваясь, и в этом странном гуле скоро узнала хорошо знакомый ей храп.

Она немедленно подбежала к спящему; она толкала и трясла его, звала, брызгала ему на лоб холодной водой и называла его самыми нежными именами, которыми ее сестра Арсиноя обычно подлащивалась к отцу. Так как, несмотря на все это, он даже не шелохнулся, она поднесла свой светильник вплотную к его лицу. Ей показалось теперь, что какая-то синеватая тень разливается по его вздувшейся физиономии, и она вновь разразилась тем горьким и скорбным плачем, который за несколько часов перед тем тронул сердце Понтия.

Между тем за перегородкой, окружавшей ваятеля и его возникавшее произведение, послышался шум. Поллукс долго работал с удовольствием и рвением, но наконец его начал беспокоить храп смотрителя. Тело его музы уже получило определенные формы, но за голову он мог приняться только при дневном свете.

Художник опустил руки; с той минуты как он перестал отдаваться своей работе всем сердцем и всей мыслью, он почувствовал себя утомленным и увидел, что без натуры он не сладит с драпировкой своей Урании. Поэтому он придвинул стул к большому, наполненному гипсом ларю, чтобы, прислонившись к нему, несколько отдохнуть.

Но сон бежал от глаз художника, сильно возбужденного спешной ночной работой; и как только Селена отворила дверь, он выпрямился и посмотрел сквозь отверстие между рамами, окружавшими место, где он работал.

Заметив высокую закутанную фигуру, в руке которой трепетал светильник, и увидев, что она пересекла обширную залу и вдруг остановилась, он испугался; но это не помешало ему следить за каждым шагом ночного привидения больше с любопытством, чем со страхом. Когда же Селена стала осматриваться и свет от светильника упал на ее лицо, Поллукс узнал дочь смотрителя и сейчас же понял, зачем она пришла.

Ее напрасные попытки разбудить отца, конечно, заключали в себе что-то трогательное, но в то же время и что-то крайне забавное. Поэтому Поллукс почувствовал сильное желание засмеяться. Но как только Селена разразилась горьким плачем, он быстро раздвинул две рамы своих ширм, приблизился к ней и сперва тихо, а потом громче несколько раз произнес ее имя. Когда она повернула к нему голову, он ласково попросил ее не пугаться, потому что он не дух, а лишь скромнейший смертный и, как сама она видит, всего-навсего беспутный, но уже шествующий по пути к исправлению сын привратника Эвфориона.

- Это ты, Поллукс? - спросила девушка с изумлением.

- Я сам. Но что с тобой? Не могу ли я помочь тебе?

- Мой бедный отец... он не шевелится... он окоченел... а его лицо... о вечные боги! - сокрушалась Селена.

- Кто храпит, тот не умер, - возразил скульптор.

- Но врач сказал...

- Да он вовсе не болен! Понтий только угостил его более крепким вином, чем то, к которому он привык. Оставь его в покое. У него подушка под головой, и он спит сладким сном младенца. Когда он уж чересчур громко затрубил, я принялся свистеть, словно канарейка: этим иногда удается унять храпуна. Но скорее можно заставить плясать вон тех каменных муз, чем разбудить его.

- Только бы перенести его на постель!

- Если у тебя есть четверка лошадей под рукою...

- Ты все такой же нехороший, как был.

- Несколько лучше, Селена. Тебе только нужно снова привыкнуть к моей манере говорить. На этот раз я хотел лишь сказать, что нам обоим не под силу унести его.

- Но что же мне делать? Врач сказал...

- Оставь меня в покое со своим врачом! Я знаю болезнь, которой страдает твой отец. Она завтра пройдет. У него поболит голова, может быть, до завтра. Дай ему только выспаться...

- Здесь так холодно...

- Так возьми мой плащ и прикрой его.

- Но тогда ты озябнешь.

- Я к этому привык. С которых же это пор Керавн начал возиться с врачами?

Селена рассказала, какой припадок недавно случился с отцом и до какой степени основательны ее опасения. Ваятель слушал ее молча и затем проговорил совсем другим тоном:

- Это глубоко огорчает меня. Будем примачивать ему лоб холодной водой. Пока не вернутся рабы, я буду через каждые четверть часа менять компрессы. Вот стоит сосуд, вот и полотенце. Отлично! Все готово! Может быть, он очнется от этого; а если нет, то люди перенесут его к вам.

- Ах, как это стыдно, стыдно! - вздохнула девушка.

- Нисколько. Даже верховный жрец Сераписа* может заболеть. Только предоставь действовать мне.

______________

* Серапис - египетский бог усопших душ, к которому обращались с молитвами об исцелении.

- Если он увидит тебя, это снова взволнует его. Он так на тебя сердит, так сердит!

- Всемогущий Зевс! Какое же великое преступление я совершил? Боги прощают тягчайшие грехи мудрецов, а человек не может извинить шалости глупого мальчишки!

- Ты осмеял его.

- Вместо отбитой головы толстого Силена* там у ворот я поставил на плечи статуи глиняную голову, которая была похожа на твоего отца. Это была моя первая самостоятельная работа.

______________

* Силен - греческий полубог, воспитатель Вакха; изображался в виде пьяного добродушного старого сатира с лысиной и тупым носом.

- Ты сделал это, чтобы уколоть его.

- Право, нет, Селена, мне просто хотелось подшутить. Только и всего.

- Но ведь ты знал, как он обидчив?

- Да разве пятнадцатилетний повеса думает о последствиях своей шалости? Если бы только он отстегал меня по спине, его гнев разразился бы громом и молнией и воздух очистился бы снова. Но поступить таким образом! Он отрезал ножом лицо моей статуи и медленно растоптал валявшиеся на земле куски. Меня он только раз ткнул большим пальцем (я, впрочем, до сих пор это чувствую), а затем начал поносить меня и моих родителей так жестоко, с таким горьким презрением...

- Он никогда не бывает вспыльчив, но обида въедается в его душу, и я редко видела его таким рассерженным, как в тот раз.

- Если бы он покончил со мною расчет с глазу на глаз, - продолжал Поллукс, - но при этом присутствовал мой отец. Посыпались горячие слова, к которым моя мать прибавила кой-что от себя, и с тех пор завелась вражда между нашими домами. Меня огорчило больше всего то, что он запретил тебе и твоим сестрам приходить к нам и играть со мною.

- Мне это тоже испортило много крови.

- А весело было, когда мы наряжались в театральные тряпки или плащи моего отца!

- И когда ты лепил нам кукол из глины!

- Или когда мы изображали Олимпийские игры!

- Когда мы с малышами играли в школу, я всегда была учительницей.

- Больше всего хлопот было у тебя с Арсиноей.

- Как приятно было удить рыбу!

- Когда мы возвращались домой с рыбой, мать давала нам муки и изюма для стряпни... А помнишь ли ты еще, как я на празднике Адониса остановил рыжую лошадь нумидийского всадника, когда она понесла?

- Конь уже сбил с ног Арсиною, а по возвращении домой мать дала тебе миндальный пирожок.

- Но твоя неблагодарная сестрица, вместо того чтобы сказать мне спасибо, принялась уплетать его, а мне оставила только крохотный кусочек. Сделалась ли Арсиноя такой красавицей, какой обещала стать? Два года тому назад я видел ее в последний раз. Восемь месяцев я проработал, не отрываясь, для своего учителя в Птолемиаде и даже со своими стариками виделся лишь по разу в месяц.

- Мы тоже редко выходили из дому, а заходить к вам нам запрещено. Моя сестра...

- А очень она красива?

- Кажется, очень. Чуть раздобудет где-нибудь ленту, сейчас же вплетет ее в волосы, и мужчины на улице смотрят ей вслед. Ей уже шестнадцать лет.

- Шестнадцать лет маленькой Арсиное! Сколько же времени прошло со дня смерти твоей матери?

- Четыре года и восемь месяцев.

- Ты хорошо помнишь время ее кончины... Да и трудно забыть такую мать! Она была добрая женщина. Приветливей ее я никого не встречал, и мне известно, что она пыталась смягчить твоего отца. Но это ей не удалось, а потом ее настигла смерть.

- Да, - глухим голосом сказала Селена. - Как только боги могли это допустить! Они часто злее самых жестоких людей.

- Бедные твои сестрички и братец!

Девушка грустно кивнула головой, и Поллукс тоже некоторое время стоял молча и потупившись. Но затем он поднял голову и воскликнул:

- У меня есть для тебя нечто, что тебя должно порадовать!

- Меня уже ничто не радует с тех пор, как она умерла.

- Полно, полно, - с живостью возразил скульптор. - Я не мог забыть эту добрую женщину и раз, в часы досуга, слепил ее бюст по памяти. Завтра я принесу его тебе.

- О! - вскричала Селена, и ее большие глаза сверкнули солнечным блеском.

- Не правда ли, это радует тебя?

- Конечно, очень радует. Но если мой отец узнает, что ты подарил мне изображение...

- Так он в состоянии уничтожить его?

- Если даже и не уничтожит, то, во всяком случае, не потерпит его в своем доме, как только узнает, что это твоя работа.

Поллукс снял компресс с головы смотрителя, помочил его снова и, положив опять на лоб спящего, вскричал:

- Мне пришла в голову мысль! Ведь дело идет здесь только о том, чтобы этот бюст напоминал тебе по временам черты твоей матери. Нет надобности, чтобы голова стояла в вашем жилище. На круглой площадке, которая видна с вашего балкона и мимо которой ты можешь проходить, когда захочешь, стоят бюсты женщин из дома Птолемеев. Некоторые из них сильно попорчены и требуют починки. Я возьмусь за восстановление Береники и приделаю ей голову твоей матери. Выйдя из дому, ты можешь смотреть на нее. Это разрешает вопрос, не правда ли?

- Да, ты все-таки хороший человек, Поллукс!

- Разве я не сказал тебе, что начинаю исправляться? Но время, время! Если я займусь еще Береникой, то мне придется скупиться даже на минуты.

- Так вернись к своей работе, а примочки я и сама отлично умею делать.

При этих словах Селена откинула назад материнскую накидку так, чтобы освободить руки, и, стройная, бледная, обрамленная красивыми складками этой изящной накидки, стояла перед художником подобно статуе.

- Оставайся так... вот так... не двигайся! - вскричал Поллукс изумленной девушке так громко и горячо, что она испугалась. - Плащ лежит на твоем плече изумительно свободно. Ради всех богов, не трогай его! Если ты позволишь мне снять с него слепок, то в течение нескольких минут я выиграю целый день работы для нашей Береники. Примочки я буду делать во время перерывов.

Не дожидаясь ответа Селены, скульптор поспешил за перегородку и вернулся оттуда сперва с рабочими лампами, по одной в каждой руке, и маленьким инструментом во рту, а затем с восковой моделью и поставил ее на край стола, за которым спал смотритель.

Поллукс потушил свечи и стал двигать свои лампы вправо и влево, вверх и вниз; добившись наконец удовлетворительного освещения, он опустился на кресло, вытянув шею и голову с горбатым носом далеко вперед, словно коршун, стремящийся уловить взором отдаленную добычу... потупил глаза, поднял их снова, чтобы уловить ими что-нибудь новое, а затем надолго устремил их на слепок. При этом концы его пальцев бегали по поверхности восковой фигуры, погружались в мягкий материал, прикрепляли новые куски к, казалось бы, уже оформленным частям, решительными движениями устраняли другие и округляли их с лихорадочной быстротой, давая им новое назначение. Движения рук его казались судорожными, но под сдвинутыми бровями блестели его глаза, серьезные, сосредоточенные, спокойные и вместе с тем исполненные невыразимо глубокого одушевления.

Селена ни одним словом не дала ему разрешения воспользоваться ее услугами в качестве натурщицы, но, казалось, рвение художника передалось ей, и она точно онемела в неподвижной позе. И когда во время работы взгляд Поллукса падал на нее, то она чувствовала глубокую серьезность, которая в этот час овладела душой ее веселого товарища. Несколько времени ни он, ни она не открывали рта. Наконец он отступил от своей модели назад, низко нагнулся, быстрым, пытливым взглядом посмотрел сперва на Селену, потом на свою работу и сказал, счищая воск с пальцев и глубоко переводя дух:

- Так! Так оно должно быть! Теперь я сделаю твоему отцу новую примочку, а затем будем продолжать. Если ты устала, можешь двигаться.

Она воспользовалась этим дозволением лишь отчасти, и вскоре работа началась снова. Когда он стал заботливо оправлять сдвинувшиеся складки ее плаща, она отставила было ногу, чтобы отступить назад, но он сказал серьезным тоном: "Не шевелись!" - и она повиновалась. Пальцы и стеки Поллукса двигались теперь с большим спокойствием, в его взгляде не было прежнего напряжения, и он снова начал разговаривать.

- Ты очень бледна, - сказал он. - Правда, свет лампы и бессонная ночь...

- Я и днем такая же, но я не больна.

- Я думал, что только Арсиноя будет похожа на твою мать, но теперь нахожу многие черты ее в твоем лице. Овал ваших лиц одинаков, нос твой, так же как у нее, составляет почти прямую линию со лбом, твои большие глаза и изгиб бровей точно взяты с ее лица; но у тебя рот меньше и изящнее очерчен, и вряд ли твоя мать могла завязать волосы позади таким пышным узлом. Мне кажется также, что твои - светлее...

- Говорят, что в девушках у нее были еще пышнее, а ребенком она была такой же белокурой, как и я. Теперь я черноволоса.

- То, что твои волосы, не будучи курчавыми, мягкими волнами облегают голову, это тоже от нее.

- Их легко причесывать.

- Ты ведь не выше ее?

- Пожалуй, что нет; но она была полнее и потому казалась ниже ростом... Ты скоро кончишь?

- Ты устала стоять?

- Не очень.

- Так потерпи немножко... Глядя на тебя, я все больше вспоминаю минувшие годы. Мне приятно, что в тебе я вижу опять Арсиною. Мне кажется, как будто время сильно отодвинулось назад. Чувствуешь ли ты то же самое?

Селена покачала головой.

- Ты несчастлива?

- Да.

- Я знаю, что тебе приходится выполнять обязанности, тяжелые для девушки твоих лет.

- Все идет своим чередом.

- Нет, нет, я знаю, что ты не позволяешь, чтобы все в доме шло как попало; ты, как мать, заботишься о сестрах и брате.

- Как мать! - повторила Селена, и ее губы искривились горькой улыбкой.

- Правда, материнская любовь - вещь совершенно особенная, но говорят, что твой отец и дети вполне основательно могут быть довольны и твоими заботами.

- Может быть, маленькие и наш слепой Гелиос, но Арсиноя делает что хочет.

- Я вижу, ты ею недовольна. Я по голосу слышу. А прежде ты сама была живая и веселая, хотя и не такая шалунья, как твоя сестра.

- Да, прежде.

- Как печально это звучит! Однако же ты молода, целая жизнь лежит перед тобой.

- Какая жизнь?

- Какая? - спросил ваятель, отнимая свои руки от работы, и, пылающим взором глядя на прекрасную бледную девушку, с сердечной искренностью вскричал: - Жизнь, которая могла бы быть вся полна счастья и веселой любви!

Девушка отрицательно покачала головой и спокойно сказала:

- "Любовь - это радость" - говорит христианка, которая наблюдает за нашей работой в папирусной мастерской, но с тех пор, как умерла мать, я уже никогда не радовалась. Я насладилась всем моим счастьем за один раз - в детстве. Теперь же я бываю рада, когда нас не постигает какое-нибудь тягчайшее бедствие. С тем, что приносят мне остальные дни, я примиряюсь, потому что не могу ничего изменить! Мое сердце совершенно пусто, и если оно действительно способно чувствовать что-нибудь, так это страх. Я давно уже отучилась ждать чего-нибудь хорошего от будущего.

- Девушка, девушка! - вскричал Поллукс. - Что с тобою стало? Впрочем, я понимаю только половину того, что ты говоришь. Каким образом ты попала в папирусную мастерскую?

- Не выдай меня, - тревожно попросила Селена. - Если бы отец услышал...

- Он спит, и того, что ты скажешь мне здесь по секрету, не узнает никто.

- Зачем мне таиться? Я каждый день хожу в сопровождении Арсинои в эту мастерскую и работаю там, чтобы добыть сколько-нибудь денег.

- За спиной отца?

- Да. Он скорее позволил бы нам умереть с голоду, чем потерпел бы это. Каждый день мне приходится выносить отвращение к этому обману, но делать нечего, потому что Арсиноя думает только о себе, играет с отцом в тавлеи, завивает ему кудри, а на мне лежит обязанность заботиться о малютках.

- И ты, ты говоришь, что в тебе нет любви! К счастью, никто тебе не верит, и я меньше всех. Недавно мне рассказывала о тебе моя мать, и я тогда подумал, что из тебя могла бы выйти именно такая жена, как нужно.

- А сегодня?

- Сегодня я знаю это наверное.

- Ты можешь ошибиться.

- Нет, нет! Тебя зовут Селеной, и ты так же кротка, как приветливый свет луны. Имена нередко соответствуют своему значению.

- Мой слепой брат, никогда не видевший света, носит имя Гелиос, возразила девушка с иронией.

Поллукс говорил с большим жаром, но последние слова Селены испугали его и умерили пыл.

Так как он ничего не отвечал на ее горькое восклицание, то она заговорила снова, сперва холодно, затем все с большим пылом:

- Ты начинаешь мне верить, и ты прав, так как то, что я делаю для малюток, происходит не от доброты, не от любви и не потому, что их счастье для меня выше моего собственного. От отца я унаследовала гордость, и для меня было бы невыносимо, если бы мои сестры ходили в лохмотьях и если бы люди считали нас такими бедными, какие мы на самом деле. Самое ужасное для меня - это болезнь в доме, потому что она усиливает страх, никогда не оставляющий меня, и поглощает последние сестерции; а дети не должны терпеть нужды. Я не хочу выставлять себя более дурною, чем на самом деле: мне тоже горько видеть, что они пропадают. Но из того, что я делаю, ничто не доставляет мне радости; все это разве только умеряет страх. Ты спрашиваешь, чего я боюсь? Всего - да, всего, что может случиться, потому что у меня нет никакого основания ожидать чего-нибудь хорошего. Когда стучатся к нам в дверь, то это может быть кредитор; когда на улице мужчины таращат глаза на Арсиною, я уже вижу, как бесчестье подкарауливает ее; когда отец поступает вопреки приказанию врача, то мне кажется, что мы уже стоим на улице, без крова. Разве я что-нибудь делаю с радостью в сердце? Я, конечно, не провожу времени в праздности, но завидую каждой женщине, которая может сидеть сложа руки и иметь рабынь к своим услугам. И если бы я вдруг разбогатела, я более не пошевельнула бы пальцем и спала бы каждый день до полудня. Я предоставила бы рабам заботиться о моем отце и о детях. Моя жизнь настоящее бедствие. Если иногда выдается какой-нибудь час лучше других, я удивляюсь ему, и он проходит, прежде чем я опомнюсь от удивления.

Слова Селены повеяли холодом в душу художника, и его сердце, широко раскрывшееся навстречу подруге его детских игр, теперь болезненно сжалось.

Прежде чем он смог найти истинные слова ободрения, которые искал, из залы, где спали работники и рабы, послышался звук трубы, призывавший их к пробуждению.

Селена вздрогнула, плотнее закуталась в накидку, попросила Поллукса позаботиться об отце и спрятать от людей стоявшую возле него винную кружку, а затем быстро пошла к двери, позабыв свой светильник.

Поллукс поспешил за нею, чтобы посветить ей, и, провожая ее домой, он теплыми, настойчивыми и удивительно трогательными для ее сердца словами выудил у нее обещание еще раз позировать ему в той же накидке.

Пока смотритель дворца спал в своей постели, Поллукс, растянувшись на своем ложе, долго думал о бледной девушке с оцепеневшей душой. Когда же он наконец заснул, то в приятном сновидении явилась ему прелестная маленькая Арсиноя, которая, не подоспей он на помощь, неминуемо была бы растоптана пугливой лошадью нумидийца во время праздника Адониса; ему снилось, будто она отнимает у своей сестры Селены миндальный пирожок и отдает ему. А обокраденная мирится с этим и только, вся бледная, спокойно улыбается холодной улыбкой.

VI

Александрия волновалась.

Ввиду предстоящего в скором времени прибытия императора трудолюбивые граждане, оставив свои дела, теперь спешили, давя друг друга, получить хлеб и другую пищу. Они стремились только к тому, чтобы свободные от работы часы наполнить до краев радостью и весельем.

Во многих мастерских и складах колесо трудолюбия остановилось, так как все промышленные классы и сословия были одушевлены одинаковым стремлением праздновать прибытие Адриана с неслыханным блеском.

Все, кто среди граждан Александрии отличался изобретательным умом, богатством, красотою, были призваны к участию в играх и процессах, которые должны были длиться много дней.

Богатейшие из граждан-язычников взялись доставить средства для театральных зрелищ, показательных морских сражений, которые предполагали разыграть в присутствии императора, а также кровавых зрелищ в амфитеатре; и число желающих платить богачей было так велико, что средств оказывалось больше, чем требовалось.

Однако постановка отдельных частей шествия, в котором могли принять участие и люди бедные, выполнение построек на ипподроме, украшение улиц и угощение римских гостей требовали таких громадных сумм, что они казались чрезмерными даже префекту Титиану, который привык видеть, как его римские собратья по званию сорили миллионами.

В качестве императорского наместника он должен был давать свое согласие на каждое развлечение, предназначенное для услаждения слуха или зрения его повелителя. В целом он предоставил гражданам великого города полную свободу действий, но не раз был принужден энергично восставать против излишеств, так как хотя император и мог долго предаваться удовольствиям, но то, что александрийцы первоначально хотели заставить его видеть и слышать, превосходило самые неутомимые человеческие силы.

Наибольшие затруднения причиняли не только ему, но и избранным распорядителям празднеств никогда не прекращавшиеся раздоры между языческой и еврейской частями александрийского населения, а также распорядок торжественного шествия, потому что ни одна часть не хотела быть последней, ни один член ее - быть третьим или четвертым.

Наконец на одном совещании все мероприятия, вследствие строгого вмешательства префекта, были бесповоротно одобрены, и затем Титиан отправился в Цезареум к императрице, требовавшей, чтобы он ежедневно являлся к ней.

Он был рад, что достиг по крайней мере такого результата, потому что прошло уже шесть дней с тех пор, как были начаты работы в Лохиадском дворце, и время прибытия императора приближалось.

Префект застал Сабину возлежавшей, по обыкновению, на кушетке, но она скорее сидела, чем лежала, прислонясь к подушкам. По-видимому, она оправилась от утомительного морского пути; в знак лучшего самочувствия она положила больше румян на щеки и губы, чем три дня тому назад, а так как она только что принимала у себя скульпторов Папия и Аристея*, то велела сделать себе прическу Венеры-Победительницы, с атрибутами которой она за пять лет до этого позволила (хотя и неохотно) изобразить себя в мраморной статуе.

______________

* Аристей - греческий ваятель II в. н.э., из работ которого до нас дошли два кентавра, найденные на тибурской вилле Адриана.

Когда копию этого изваяния выставили в Александрии, чей-то злой язык бросил замечание, часто затем повторявшееся среди местных граждан:

- Афродита действительно победоносна: тот, кто видит ее, спешит убежать подальше. Ее следовало бы назвать Кипридой, обращающей в бегство.

Титиан явился к императрице, взволнованный ожесточенными спорами и неприятными выходками, при которых он только что присутствовал. На сей раз он застал ее без посторонних, кроме постельничего и нескольких прислужниц. На почтительный вопрос префекта о ее здоровье она, пожимая плечами, ответила:

- Как мое здоровье? Если я скажу "хорошо" - это будет ложь; а если скажу "плохо" - увижу соболезнующие физиономии, на которые неприятно смотреть. Жизнь нужно терпеть так или иначе. Однако множество дверей в этих комнатах убьет меня, если я буду вынуждена долго здесь оставаться.

Титиан взглянул на двери покоя, в котором пребывала императрица, и принялся выражать сожаление по поводу изъяна, которого он не заметил; но Сабина прервала его и сказала:

- Вы, мужчины, никогда не замечаете того, что нас, женщин, огорчает. Наш Вер - единственный человек, который это чувствует и понимает... вернее, угадывает чутьем. Тридцать пять дверей находятся в занимаемых мною покоях. Я велела сосчитать их! Тридцать пять! Если бы они не были так стары и сработаны из драгоценного дерева, я бы подумала, что они устроены в насмешку надо мною.

- Может быть, некоторые из них можно заменить драпировками.

- Оставим это! Несколькими пытками больше или меньше в моей жизни - не все ли равно? Покончили ли александрийцы со своими приготовлениями?

- Надеюсь, - ответил префект со вздохом. - Они из кожи лезут вон, чтобы сделать получше, но, в своих усилиях протиснуться вперед, каждый из них ведет войну против каждого, и я нахожусь еще под впечатлением отвратительной перебранки, при которой должен был присутствовать целыми часами и нередко укрощать ее грозным: "Quos ego!"*

______________

* "Я вас!" - грозный оклик Нептуна у Вергилия ("Энеида").

- Да? - спросила императрица и улыбнулась, точно она услышала что-нибудь приятное. - Расскажи мне подробнее об этом собрании. Я скучаю до смерти, так как Вер, Бальбилла и другие просили у меня позволения посмотреть на работы, которые производятся на Лохиаде. Я привыкла наблюдать, что людям приятнее быть где угодно, только не со мною. Могу ли я удивляться, если моего присутствия недостаточно даже для того, чтобы заставить друга моего мужа забыть легкую дисгармонию, какие-то мелкие неприятности? Мои беглецы что-то долго не возвращаются: на Лохиаде, должно быть, есть на что посмотреть.

Префект сдержал свое неудовольствие; он ни одним словом не выдал своего опасения, что архитектору и его помощникам могут помешать, и тоном вестника в трагедии начал:

- Первый спор поднялся по поводу распорядка шествия.

- Отступи немножко назад, - сказала Сабина, прижав правую, покрытую кольцами руку к уху, как будто чувствуя боль.

Щеки префекта слегка покраснели, но он повиновался и, понизив голос, продолжал:

- Итак, спокойствие было нарушено сперва по поводу шествия.

- Я уже это слышала, - отвечала матрона и зевнула. - Я люблю процессии.

- Но, - сказал с легким волнением префект, - люди и здесь, как в Риме и везде, если они не подчиняются приказанию одного человека, являются сынами раздора и отцами распри, даже в том случае, когда дело идет об устройстве какого-нибудь мирного празднества.

- Тебе, по-видимому, неприятно, что Адриана желают почтить такими пышными празднествами?

- Ты шутишь. Именно потому, что я особенно желаю, чтобы они вышли как можно блистательнее, я самолично вхожу во все подробности, и, к моему удовольствию, мне удалось укротить даже строптивых. Едва ли я по должности был обязан...

- Я думала, что ты не только слуга государства, но и друг моего супруга.

- Я горжусь тем, что имею право называть себя этим именем.

- Да, у Адриана стало много, очень много друзей с тех пор, как он носит багряницу. Ну, теперь ты забыл свое дурное расположение духа? Ты, должно быть, сделался очень впечатлительным, Титиан; у бедной Юлии очень раздражительный супруг.

- Она не столь достойна сожаления, как ты думаешь, - возразил Титиан с достоинством, - так как моя должность до такой степени погружает меня в заботы, что жена редко имеет возможность замечать мое возбужденное состояние. Если я забыл скрыть от тебя свое волнение, то прошу простить меня и приписать это моему горячему желанию обеспечить для Адриана достойный его прием.

- Не думай, что я сержусь на тебя... Однако вернемся к твоей жене. Значит, она разделяет мою участь. Бедные, мы не получаем от своих мужей ничего, кроме объедков после государственных дел, которые все поглощают. Но рассказывай же, рассказывай!

- Самые тяжелые часы я пережил из-за неприязни между евреями и другими гражданами.

- Я ненавижу эти проклятые секты евреев, христиан, или как они там называются! Не отказываются ли они внести свою долю пожертвований для приема императора?

- Напротив, алабарх*, их богатый глава, вызвался взять на себя все издержки на целую навмахию**, а его единоверец Артемион...

______________

* Алабарх - глава евреев в Александрии; вероятно, фискальная должность, т.е. связанная со сбором налогов и пошлин в личную казну императора.

** Навмахия - сражение на кораблях, устраиваемое для увеселения в специально предназначенном для этого бассейне.

- Ну? Так пусть возьмут от них деньги, пусть возьмут!

- Эллинские граждане чувствуют себя достаточно богатыми, чтобы принять на свой счет все издержки, которые будут составлять много миллионов сестерциев, и добиваются того, чтобы исключить евреев везде из своих процессий и зрелищ.

- Они правы.

- Позволь мне спросить тебя: справедливо ли было бы помешать половине александрийцев оказать почет своему императору?

- Адриан с удовольствием откажется от этой чести. Титулы Африканский, Германский, Дакийский служили к славе наших победителей, но после того как Тит разрушил Иерусалим, он не позволил назвать себя Иудейским*.

______________

* Император Тит, разрушивший часть Иерусалима в 70 г. н.э., отказался из презрения к евреям принять титул Иудейский.

- Он поступил так потому, что его пугало воспоминание о потоках крови, которые он вынужден был пролить, чтобы сломить упорное сопротивление этого народа. Приходилось ломать побежденному сустав за суставом, палец за пальцем, прежде чем он наконец решил покориться.

- Ты опять говоришь почти как поэт. Уж не выбрали ли тебя эти люди своим адвокатом?

- Я знаю их и стараюсь быть к ним справедливым как ко всем гражданам этой страны, которой управляю от имени государства и императора. Они платят такие же подати, как и другие александрийцы, даже больше других, потому что между ними есть очень много богатых людей, они прославились в области торговли, ремесел, науки и искусства, и поэтому я мерю их тою же меркой, какой и остальных жителей этого города. До их суеверия мне так же мало дела, как и до суеверия египтян.

- Но оно выходит из границ. В Элии Капитолине*, которую Адриан украсил многими зданиями, они отказались принести жертву статуям Юпитера и Геры. Это значит, что они отказываются воздавать честь мне и моему супругу.

______________

* Элия Капитолина - название, данное Адрианом Иерусалиму, который он вздумал застроить после разрушения, чтобы основать там новую колонию. На месте еврейского храма был воздвигнут храм Юпитеру Капитолийскому. Некоторые писатели относят построение нового города ко времени подавления еврейского восстания (135 г.). Но Эберс, как видно из романа, считает, что восстановление началось до поездки Адриана в Египет, а именно в 119 г.

- Им запрещено служить какому-либо другому богу, кроме их собственного. Элия была выстроена на развалинах Иерусалима, а статуи, о которых ты говоришь, стоят на священнейших для них местах.

- Какое нам дело до этого?

- Тебе известно, что и Гай не мог убедить их поставить свою статую в святая святых их храма. Даже наместник Петроний должен был согласиться, что принудить к тому - значит поголовно истребить их*.

______________

* Здесь имеется в виду римский император Гай Калигула (37-41 гг. н.э.), который поручил своему проконсулу в Сирии Петронию заказать собственную огромную статую и поставить ее в Иерусалимском храме.

- В таком случае пусть будет с ними то, чего они заслуживают. Уничтожить их! - вскричала Сабина.

- Уничтожить? - спросил префект. - В одной Александрии почти половину граждан, то есть несколько сот тысяч верноподданных... уничтожить?

- Так много? - спросила императрица с испугом. - Но это ужасно! Всемогущий Зевс! Что, если эта масса восстанет против нас? Никто не говорил мне об этой опасности... В Киренаике и в Саламине на Кипре они грабили десятки тысяч своих сограждан.

- Их раздражали до крайности, и они оказались сильнее своих угнетателей.

- А в их собственной стране, говорят, восстание следует за восстанием. Все из-за тех жертвоприношений, о которых мы сейчас говорили. Теперь легатом в Палестине Тинний Руф*. У него, правда, противный резкий голос, но, по-видимому, он не такой человек, чтобы позволить шутить с собой, и сумеет укротить это опасное отродье.

______________

* В начале еврейского восстания (132 г.) легат Тинний Руф зверски уничтожал и грабил население Иудеи.

- Может быть, - сказал Титиан, - но боюсь, что одной строгостью он не достигнет цели, а если достигнет, то обезлюдит целую провинцию.

- В империи слишком много народа.

- Но полезных граждан никогда не бывает достаточно!

- Мятежные ненавистники богов - полезные граждане?

- Здесь, в Александрии, где многие из них вполне применились к нравам и образу мыслей эллинов и все усвоили их язык, они, конечно, полезные граждане и, несомненно, искренне преданы императору.

- Принимают ли они участие в празднествах?

- Да, насколько позволяют им эллины.

- А постановка морского сражения?

- Ее не будет. Но Артемиону дозволено поставлять диких зверей для игрищ в амфитеатре.

- И он не выказал скупости?

- Ты бы поразилась его щедрости. Должно быть, этот человек умеет, подобно Мидасу*, превращать камни в золото.

______________

* В благодарность за указанную услугу бог Дионис обещал фригийскому царю Мидасу исполнить его желание - чтобы все то, к чему бы тот ни прикасался, превращалось в золото. Так как после этого и пища, до которой Мидас дотрагивался, становилась золотой, что грозило ему смертью, то он упросил бога взять свой дар обратно.

- И много подобных ему между вашими евреями?

- Изрядное число.

- В таком случае я желаю, чтобы они попытались взбунтоваться, потому что, если возмущение уничтожит богатых, нам достанется их золото.

- А до тех пор я постараюсь сохранить их живыми как хороших плательщиков податей.

- Разделяет ли это желание Адриан?

- Без сомнения.

- Твой преемник, может быть, внушит ему другие мысли.

- Адриан всегда действует по своему собственному разумению, а я еще состою в должности, - гордо сказал Титиан.

- И да сохранит тебя в ней иудейский бог на многие лета, - насмешливо отвечала Сабина.

VII

Прежде чем Титиан успел открыть рот для ответа, главная дверь осторожно, но широко отворилась, и претор Луций Элий Вер, жена его Домиция Луцилла, юная Бальбилла и историограф Анней Флор вошли в комнату. Все четверо были в веселом возбуждении и желали тотчас же после первых приветствий дать императрице отчет о том, что они видели на Лохиаде; но Сабина сделала рукою отрицательный знак и прошептала:

- Нет, нет, подождите; я чувствую себя изнеможенной... долгое ожидание, а потом... Мой нюхательный флакон, Вер! Стакан воды с фруктовым соком, Левкиппа! Но только не такой сладкой, как обыкновенно!

Гречанка-рабыня поспешила исполнить приказание. Поднося к носу изящный флакончик, вырезанный из оникса, императрица сказала:

- Не правда ли, Титиан, целая вечность прошла с тех пор, как мы с тобою беседуем о государственных делах? А вы ведь знаете, что я откровенна и не могу молчать, когда встречаю превратные понятия. В ваше отсутствие я принуждена была много говорить и слушать. Это может отнять силы даже у людей более крепких, чем я. Удивительно, что вы не находите меня в более жалком состоянии. В самом деле, что может быть изнурительнее для женщины, чем защищаться с мужественной решительностью против мужчины? Дай мне воду, Левкиппа.

В то время как императрица, беспрерывно шевеля тонкими губами и как бы смакуя, маленькими глотками пила фруктовый сок, Вер приблизился к префекту и шепотом спросил его:

- Ты долго оставался наедине с Сабиной?

- Да, - ответил Титиан и при этом стиснул зубы так крепко и сжал кулак так сильно, что претор не мог не понять его и тихо сказал:

- Ее нужно пожалеть; и в особенности теперь на нее находят часы...

- Какие часы? - спросила Сабина, отнимая стакан от своих губ.

- Такие, - быстро отвечал Вер, - в которые мне нет надобности заботиться о сенате и о государственных делах. Кому другому обязан я этим, как не тебе?

При этих словах он подошел к матроне и, подобно сыну, внимательному к своей уважаемой больной матери, с сердечной услужливостью принял от нее стакан, чтобы передать его гречанке. Императрица несколько раз благосклонно кивнула претору в знак благодарности и затем с оттенком веселости в голосе спросила:

- Ну что же вы видели на Лохиаде?

- Чудеса! - проворно отвечала Бальбилла, всплеснув своими маленькими ручками. - Рой пчел, целый муравейник вторгся в старый дворец. Белые, коричневые и черные руки в таком множестве, что мы не могли и сосчитать их, заняты там деятельной работой, и из многих сотен людей ни один не мешает другому. Подобно тому как предусмотрительная мудрость богов направляет звезды по их путям в часы "всемилостивой Ночи", так что ни одна из них никогда не остановит и не толкнет другую, всей этой толпой руководит один маленький человек...

- Я вынужден вступиться за архитектора Понтия, - прервал девушку претор, - он как-никак человек среднего роста.

- Итак, скажем, чтобы удовлетворить твое чувство справедливости, продолжала Бальбилла, - итак, скажем: ими всеми руководит человеческое существо среднего роста со свитком папируса в правой руке и стилем - в левой. Нравится ли тебе теперь мой способ выражения?

- Он мне всегда нравится, - отвечал претор.

- Позволь же Бальбилле продолжать рассказ, - милостивым тоном приказала императрица.

- Мы видели хаос, - продолжала девушка, - но в этом беспорядочном смешении уже чувствуются условия для будущего стройного творения; да, их даже можно видеть воочию.

- И споткнуться о них, - засмеялся претор. - Если б было темно, а работники были червями, мы бы передавили половину их, до того кишели ими каменные полы.

- Что же они делали?

- Все, - с живостью отвечала Бальбилла. - Одни полировали попорченные плиты; другие укладывали новые куски мозаики на места, откуда были похищены прежние; искусные художники расписывали гладкие гипсовые поверхности фигурами. Каждая колонна, каждая статуя была окружена лесами, доходившими до потолка, и по ним всходили люди, напирая друг на друга подобно матросам, взбирающимся на борт неприятельского судна во время какой-нибудь навмахии.

При живом воспоминании обо всем виденном щеки хорошенькой девушки раскраснелись, и во время своей речи она выразительно жестикулировала и встряхивала высокой кудрявой прической, которой была увенчана ее головка.

- Твое описание становится поэтичным, - прервала императрица свою наперсницу. - Не вдохновляет ли тебя муза еще и к стихотворству?

- Все девять пиэрид* представлены в Лохиадском дворце, - сказал претор. - Мы видели восемь; но у девятой, у помощницы астрономов и покровительницы изящных искусств, небесной Урании, было вместо головы... как бы ты думала что? Позволь мне просить тебя отгадать, божественная Сабина.

______________

* Пиэриды - прозвище муз, данное им поэтами, потому что они одержали победу над своими соперницами, девятью дочерями царя Пиэра, или потому, что они родились на Олимпе в Пиэрии.

- Что же такое?

- Пук соломы!

- Ах! - вздрогнула императрица. - Как ты думаешь, Флор, нет ли между твоими учеными и кропающими стихи собратьями кого-нибудь похожего на эту Уранию?

- Во всяком случае, - возразил Флор, - мы предусмотрительнее богини, потому что содержание наших голов скрывается под твердой покрышкой черепа и более или менее густыми волосами. Урания же выставляет свою солому напоказ.

- Твои слова, - засмеялась Бальбилла, указывая на массу своих кудрей, - отзываются почти намеком, что мне в особенности необходимо скрывать то, что лежит под этими волосами.

- Но и лесбосский лебедь* был назван "лепокудрою", - возразил Флор.

______________

* Прозвище греческой поэтессы Сафо.

- А ты - наша Сафо, - сказала жена претора Луцилла и с нежностью привлекла девушку к себе.

- Серьезно, не думаешь ли ты изобразить в стихах то, что видела сегодня? - спросила императрица.

Тут Бальбилла слегка потупилась, но бодро ответила:

- Это могло бы подстегнуть меня: все странное, что я встречаю, побуждает меня к стихам.

- Но последуй примеру грамматика Аполлония, - сказал Флор. - Ты Сафо нашего времени, и поэтому тебе следовало бы сочинять стихи не на аттическом, а на древнем эолийском диалекте.

Вер расхохотался... А императрица, которая никогда громко не смеялась, хихикнула коротко и резко. Бальбилла спросила с живостью:

- Неужели вы думаете, что мне не удалось бы это выполнить? С завтрашнего же дня я начну упражняться в эолийском наречии.

- Оставь это, - попросила Домиция Луцилла. - Самые простые твои песни всегда были самыми прекрасными.

- Пусть же не смеются надо мною, - своенравно отвечала Бальбилла. Через несколько недель я буду в состоянии владеть эолийским диалектом, потому что я могу сделать все, что захочу, все, все...

- Что за упрямая головка скрывается под этими кудрями! - сказала императрица и милостиво погрозила ей пальцем.

- И какая восприимчивость! - воскликнул Флор. - Ее учитель грамматики и метрики говорил мне, что его лучшим учеником была женщина благородного происхождения и притом поэтесса - Бальбилла.

Девушка покраснела от этой похвалы и радостно спросила:

- Льстишь ли ты, или же Гефестион* в самом деле сказал это?

______________

* Гефестион - грамматик II в., от которого до нас дошло весьма важное сочинение о метрике.

- Увы! - вскричал претор. - Гефестион был и моим учителем, а следовательно, и я принадлежу к числу учеников мужского пола, посрамленных Бальбиллой. Но это для меня не новость, потому что александриец говорил и мне почти то же самое, что и Флору; и я не настолько кичусь своими стихами, чтобы не чувствовать справедливости его приговора.

- Вы подражаете различным образцам, - заметил Флор, - ты - Овидию, а она - Сафо; ты пишешь стихи по-латыни, а она по-гречески. Ты все еще по-прежнему возишь с собой любовные песни своего Овидия?

- Постоянно, - ответил Вер, - как Александр своего Гомера.

- И из благоговения к своему учителю, - прибавила императрица, обращаясь к Домиции Луцилле, - твой муж при содействии Венеры старается жить согласно его творениям.

Стройная и прекрасная римлянка отвечала только пожатием плеч на эти слова, имевшие далеко не дружественный смысл; но Вер, подняв соскользнувшее на пол шелковое одеяло Сабины и заботливо прикрывая им ее колени, сказал:

- Величайшее мое счастье состоит в том, что победоносная Венера удостаивает меня своим благоволением. Но мы еще не кончили нашего отчета. Наш лесбосский лебедь повстречал в Лохиадском дворце другую птицу: некоего художника-скульптора.

- С каких это пор ваятели причисляются к птицам? - спросила Сабина. Самое большое, с чем их можно сравнить, это с дятлами.

- Когда они работают над деревом, - заметил Вер, - но наш художник помощник Папия и оформляет благородные материалы в высоком стиле. На сей раз, правда, он создает свою Уранию из составных частей весьма странного свойства.

- Вер, вероятно, потому называет нашего нового знакомого птицей, прервала Бальбилла, - что, когда мы приблизились к загородке, за которой он работал, он насвистывал песенку так чисто, так весело и так громко, что она покрывала шум, производимый работниками, и звонко раздавалась по обширной пустой зале. Соловей не может свистать прекраснее. Мы остановились и слушали, пока веселый молодец, не подозревавший нашего присутствия, не замолчал. Услыхав голос архитектора, он крикнул через перегородку: "Теперь нужно приняться за голову Урании. Я уже вижу эту голову перед глазами и в три дюжины приемов покончил бы с нею, но Папий говорит, что у него есть голова на складе. Мне любопытно посмотреть на слащавое дюжинное лицо, которое он напялит на шею моему торсу. Достань мне хорошую модель для бюста Сафо, которую мне велено восстановить. У меня идеи так и роятся в голове. Я так возбужден, так взволнован! Из всего, за что я примусь, теперь выйдет что-нибудь стоящее!"

При последних словах Бальбилла старалась подражать низкому мужскому голосу и, увидев, что императрица улыбается, продолжала с одушевлением:

- Все это вырывалось так непосредственно из глубины сердца, готового разорваться от переполнявшей его веселой, необузданной жажды творчества, что мне сразу стало легко на душе, и все мы подошли к загородке и стали просить ваятеля показать нам работу.

- Что же вы нашли? - спросила Сабина.

- Он решительно запретил нам врываться за перегородку, - сказал претор, - но Бальбилла лестью выманила у него позволение. Долговязый малый действительно научился кое-чему. Складки одежды, прикрывающей фигуру музы, совершенно соответствуют натуре; они набросаны роскошно, энергично и притом отделаны с изумительной тонкостью. Урания плотно окутывает свое стройное тело плащом, точно защищает себя от ночной прохлады, пока созерцает звезды. Когда он покончит со своей музой, ему придется восстановить несколько изуродованных бюстов. Беренике он сегодня же приставит готовую голову, а для Сафо я предложил ему Бальбиллу в качестве натурщицы.

- Хорошая мысль, - сказала императрица. - Если бюст будет удачен, я возьму его с собою в Рим.

- Я охотно буду служить ему моделью, - вскричала девушка, - весельчак мне понравился.

- А Бальбилла ему, - прибавила жена претора. - Он глазел на нее как на чудо, а она обещала ему, если ты разрешишь, завтра на три часа предоставить свое лицо в его распоряжение.

- Он начнет с головы, - сказал Вер. - Однако что за счастливец этот художник! Ему она без всякого неудовольствия позволяет поворачивать свою голову, менять складки на пеплуме; а между тем, когда нам сегодня приходилось обходить целые болота гипса и лужи свежих красок, она едва приподнимала край своего платья, а мне, который так охотно пришел бы ей на помощь, она не позволила даже перенести ее через самые грязные места.

Бальбилла покраснела и сказала с раздражением:

- Серьезно, Вер, я не могу позволить, чтобы ты говорил обо мне в таком тоне. Знай же раз навсегда: ко всему нечистому я чувствую так мало расположения, что мне и без посторонней помощи будет легко обойти его.

- Ты слишком строга, - прервала императрица девушку, неприятно улыбаясь. - Не правда ли, Домиция Луцилла, ей следовало бы предоставить твоему мужу право ухаживать за нею?

- Если императрица считает это приличным и уместным, - быстро возразила Луцилла, выразительно пожав плечами.

Сабина поняла смысл ее слов и, снова принужденно зевнув, сказала небрежно:

- В наше время следует быть снисходительным к мужу, который выбрал себе в качестве самых надежных спутников любовные песни Овидия. Что там такое, Титиан?

Еще во время рассказа Бальбиллы о встрече с ваятелем Поллуксом постельничий подал префекту важное, не терпевшее отлагательства письмо. Сановник удалился с ним в глубь комнаты, и только дочитал его до конца, как императрица задала ему этот вопрос.

От острых глаз Сабины ничего не ускользало из происходившего вокруг нее; поэтому она заметила также, что наместник, сворачивая письмо, сделал беспокойное движение.

Письмо должно было заключать в себе важные известия.

- Безотлагательное письмо, - отвечал Титиан, - вызывает меня в префектуру. Я прощаюсь с тобою и надеюсь в скором времени сообщить тебе нечто приятное.

- Что заключается в этом письме?

- Важные известия из провинции, - отвечал Титиан.

- Можно узнать какие?

- К сожалению, я должен отрицательно ответить на этот вопрос. Император повелел хранить это дело в совершенной тайне. Выполнение его требует величайшей поспешности, и поэтому я, к сожалению, принужден тотчас же оставить тебя.

Сабина с ледяной холодностью ответила на прощальный поклон префекта и велела провести себя во внутренние покои, чтобы переодеться к ужину.

Бальбилла последовала за нею, а Флор отправился в "Олимпийский стол" превосходную поварню Ликорта, о которой гастрономы в Риме рассказывали ему чудеса.

Оставшись наедине с женою, Вер подошел к ней и ласково спросил:

- Можно мне проводить тебя до дома?

Домиция Луцилла бросилась на диван, обеими руками закрыла лицо и не отвечала ни слова.

- Можно?

Так как жена упорствовала в своем молчании, то он подошел к ней ближе, положил руку на изящные пальцы, которыми она прикрывала лицо, и сказал:

- Ты, кажется, сердишься на меня?

Легким движением она отстранила его руку и вскричала:

- Оставь меня!

- Да, к сожалению, я должен тебя оставить, - вздохнул Вер. - Дела призывают меня в город, и я буду...

- И ты будешь просить молодых александриек, с которыми ты вчера кутил целую ночь, показать тебе новых красавиц; это я знаю.

- Здесь действительно есть женщины прелестные до невероятия, - с полной непринужденностью отвечал Вер, - белые, коричневые, бронзовые, черные - все они обворожительны в своем роде. Нельзя утомиться созерцанием их.

- А твоя жена?

- Да, она прекраснейшая из всех женщин. Жена - это серьезный, почетный титул и не имеет ничего общего с радостями жизни! Как мог бы я произносить твое имя в одно время с именами тех малюток, которые помогают мне коротать часы досуга?

Домиция Луцилла привыкла уже к подобным словам, однако и на этот раз они огорчили ее. Но она скрыла свою печаль и, скрестив руки, сказала с решительностью и достоинством:

- Так разъезжай по жизненному пути с твоим Овидием и с твоими купидонами, но не пытайся повергать невинность под колеса твоей колесницы.

- Ты говоришь о Бальбилле? - спросил претор и громко рассмеялся. - Она умеет защищать себя сама, и у нее слишком много ума, чтобы позволить Эроту поймать ее. Сынку Венеры нечего делать у таких добрых приятелей, как мы с Бальбиллой.

- Могу я поверить тебе?

- Ручаюсь тебе в том, что я ничего от нее не желаю, кроме ласкового слова! - вскричал Вер и чистосердечно протянул жене руку.

Луцилла только слегка прикоснулась к ней кончиками пальцев и сказала:

- Отошли меня назад, в Рим. Я невыразимо тоскую по детям, в особенности по нашему мальчику.

- Нельзя, - серьезно возразил Вер. - Теперь нельзя, но через несколько недель, надеюсь, это будет возможно.

- Почему не раньше?

- Не спрашивай меня.

- Мать имеет право знать, почему ее разлучают с сыном, лежащим в колыбели.

- Эта колыбель стоит теперь в доме твоей матери, которая неусыпно заботится о наших малютках. Имей еще немного терпения, так как то, чего я домогаюсь для тебя, для себя самого и главным образом для нашего сына, так велико, так громадно и труднодостижимо, что из-за этого стоит перенести целые годы тоскливого ожидания.

Последние слова Вер проговорил тихо, но с достоинством, которое было ему свойственно только в решительные мгновения; а жена его, еще прежде чем он окончил свою речь, схватила обеими руками его правую руку и спросила тихим испуганным голосом:

- Ты стремишься к багрянице?

Он утвердительно кивнул головой.

- Так поэтому-то... - пробормотала она.

- Что?

- Сабина и ты...

- Не только поэтому. Она жестка и резка по отношению к другим, но мне она еще с детских лет оказывала самое доброе расположение.

- Она ненавидит меня.

- Терпение, Луцилла, терпение! Настанет день, когда дочь Нигрина станет супругой цезаря, а бывшая императрица... Но я не скажу этого. Ты ведь знаешь, чем я обязан Сабине и что я искренне желаю долгой жизни императору.

- А усыновление?

- Тише! Он думает о нем, а его супруга желает этого.

- Скоро оно может состояться?

- Кто в настоящую минуту может знать, что император решит через час?.. Но, может быть, решение последует тридцатого декабря.

- В день твоего рождения?

- Он спрашивал меня об этом дне и наверное будет составлять мой гороскоп в ночь моего рождения.

- Значит, звезды решат нашу участь?

- Не одни звезды. Нужно еще, чтобы Адриан пожелал истолковать их в мою пользу.

- Чем я могу помочь тебе?

- Будь всегда сама собой при разговоре с императором.

- Благодарю тебя за эти слова и уже больше не прошу, чтобы ты разрешил мне уехать. Если бы быть женою Вера значило еще нечто другое, кроме почетного звания, я не искала бы нового сана - супруги цезаря.

- Я не поеду сегодня в город и останусь с тобой. Довольна ли ты?

- Да, да! - вскричала она и подняла руку, чтобы обвить ею шею мужа, но он отстранил ее и прошептал:

- Оставь это, пастушеская идиллия неуместна при охоте за багряницей.

Титиан велел своему вознице тотчас ехать на Лохиаду. Путь шел мимо его дома, расположенного на Брухейоне во дворе префектуры, и он приказал остановиться там, потому что письмо, спрятанное им в складках тоги, содержало в себе известие, которое через несколько часов могло поставить его в необходимость вернуться домой только на следующий день. Пройдя мимо всех чиновников, центурионов* и ликвидаторов, ожидавших его возвращения, чтобы сделать доклад или принять распоряжение, он миновал прихожие и обширную приемную и направился к жене в гинекей**, примыкавший к садам префектуры. Уже на пороге этого покоя он встретился со своей супругой, которая, услышав его приближавшиеся шаги, пошла ему навстречу.

______________

* Центурион - начальник центурии, войсковой части в 100 человек.

** Гинекей - женская половина греческого дома.

- Я не обманулась! - вскричала матрона с искренней радостью. - Как хорошо, что ты на этот раз мог вырваться так рано. Я не ждала тебя раньше окончания ужина.

- Я приехал только для того, чтобы уехать снова, - отвечал Титиан, входя в комнату жены. - Вели подать мне кусок хлеба и кубок вина с водою. Впрочем, вон там стоит все то, что мне нужно, словно по заказу. Ты права, я на этот раз не так долго оставался у Сабины, как обыкновенно; но она постаралась в короткое время втиснуть так много едких слов, точно мы проговорили с ней с утра до вечера. Через пять минут я опять оставлю тебя, а когда вернусь - это известно только богам. Мне тяжело говорить это, но все наши усилия и заботы, и наша поспешность, и обдуманная работа бедного Понтия потрачены даром.

При последних словах префект бросился на кушетку, а жена подала ему прохладительный напиток, который он желал, и, проводя рукою по его поседевшим волосам, сказала:

- Бедный! Не решил ли Адриан все же поселиться в Цезареуме?

- Нет. Удались, Сира! Ты сейчас увидишь, Юлия, в чем дело. Прочти, пожалуйста, мне письмо императора еще раз. Вот оно.

Юлия, жена префекта, развернула тонкий папирус и начала читать:

"Адриан своему другу Титиану, наместнику Египта.

Глубочайшая тайна! Адриан приветствует Титиана, как он в течение нескольких лет часто делал в начале противных деловых писем и только половиною своего сердца. Но завтра он надеется приветствовать своего любезного друга юности и мудрого наместника не только всей душой, но рукою и устами. Теперь я скажу следующее: я приеду завтра, пятнадцатого декабря, к вечеру, только с Антиноем, рабом Мастором и личным секретарем Флегоном* в Александрию. Мы высадимся в Малой гавани у Лохиады, и мой корабль можно будет узнать по большой серебряной звезде на носу. Если ночь наступит до моего прибытия, то три красных фонаря на вершине мачты сообщат тебе, какой друг приближается к тебе. Ученых и остроумных мужей, которых ты послал ко мне навстречу, чтобы задержать меня и выиграть больше времени для возобновления старого гнезда - где мне желательно жить возле птиц Минервы, которых вы, надеюсь, еще не всех выгнали, - я отослал домой, чтобы Сабина и ее свита не чувствовали недостатка в развлечении и чтобы зря не мешать этим знаменитым мужам в их работе. Мне они не нужны. Однако если не ты послал их ко мне, то прошу у тебя извинения. Все же ошибиться в подобном случае было бы для меня несколько унизительно, ибо легче объяснить случившееся, чем предвидеть будущее. А может быть, и наоборот? Я вознагражу умных людей за бесполезное путешествие, когда в Музее буду вести с ними и с их товарищами диспут на эту тему. Грамматику, у которого ученость так и смотрит из каждого кончика волос и который сидит неподвижно больше, чем это полезно для его здоровья, быстрое движение, на которое он решился ради меня, продлит жизнь.

______________

* Флегон - греческий историк из Тралл, был не секретарем Адриана, а его вольноотпущенником. Под его именем Адриан якобы выпустил свою биографию.

Мы приедем в простой одежде и будем спать на Лохиаде. Ты знаешь, что я не раз ночевал на твердой земле и в случае необходимости сплю на рогоже так же охотно, как на тюфяке. Моя подушка сопровождает меня. Это моя большая молосская собака, которую ты знаешь. Комнатка, где я могу без помехи делать заметки относительно наступающего года, конечно, найдется. Прошу тебя тщательно хранить мою тайну. Никто, ни мужчина, ни женщина, - прошу тебя со всею настоятельностью друга и императора - не должен услыхать даже намека о моем прибытии. Пусть ни малейшие приготовления не выдадут, кого ты принимаешь. Своему любезному Титиану я не смею ничего приказывать, но еще раз прошу тебя принять к сердцу исполнение моего желания. Как я рад, что увижу тебя вновь, и какое удовольствие доставит мне суматоха, которую я надеюсь найти на Лохиаде! Художникам, которыми теперь, наверное, кишмя кишит старый дворец, ты представишь меня под именем архитектора Клавдия Венатора из Рима, приехавшего с целью помогать Понтию своими советами. Этого Понтия, который выполнил для Ирода Аттика* такие прекрасные постройки, я встречал в доме сего богатого софиста, и он, наверное, узнает меня. Поэтому сообщи ему о моих намерениях. Он человек серьезный, надежный, не болтун и не ветрогон, способный забыть даже самого себя. Итак, посвяти его в тайну, но только тогда, когда мой корабль будет уже виден. Желаю тебе благополучия".

______________

* Ирод Аттик - известный софист. Он обладал огромным состоянием и для увековечения своего имени тратил крупные суммы на постройки в Греции и в Италии. Он воздвиг храмы, театры (в том числе один на 6 тыс человек), стадионы, виллы, сооружения для водопроводов и многое другое.

- Ну, что скажешь ты на это? - спросил Титиан, принимая письмо из рук жены. - Не правда ли, это более чем досадно? Наша работа шла так превосходно.

- Но, - рассудительно и с умной улыбкой возразила Юлия, - может быть, вы все-таки не были бы готовы. При настоящем же положении вещей вы вовсе и не должны быть готовы, а между тем Адриан увидит доброе желание с вашей стороны. Я радуюсь этому письму: оно снимает тяжелую ответственность с твоих плеч, и без того уже слишком обремененных.

- Ты всегда видишь вещи в надлежащем свете! - вскричал префект. Хорошо, что я заехал к тебе, потому что теперь я буду ждать императора с более легким сердцем. Дай мне спрятать письмо, и будь здорова. Расстаюсь с тобой на много часов, а со своим спокойствием - на много дней.

Титиан протянул руку жене. Юлия удержала ее в своей и проговорила:

- Прежде чем ты уйдешь, я должна признаться тебе, что очень горжусь.

- Ты имеешь на это право.

- Ты ни одним словом не просил меня хранить тайну.

- Потому что ты уже выдержала все испытания. Но, конечно, ты женщина, и притом очень красивая.

- Старая бабушка с седеющими волосами!

- И все-таки еще статнее и привлекательнее тысячи молодых красавиц.

- Ты хочешь заставить меня на старости лет сменить гордость на тщеславие.

- Нет, нет! Но когда разговор наш коснулся этого, я взглянул на тебя испытующим взором и подумал о вздохах Сабины по поводу того, что у прекрасной Юлии плохой вид. Найдется ли на свете женщина твоих лет с такой осанкой, с таким гладким лицом, с таким чистым челом, с такими глубокими и добрыми глазами, с такими дивно изваянными руками...

- Замолчи же! - вскричала Юлия. - Ты заставляешь меня краснеть.

- Как же мне не радоваться, что моя жена, старая бабушка, да к тому же римлянка, так легко краснеет? Ты не такова, как другие жены.

- Потому что ты не таков, как другие мужья.

- Ты мне льстишь! С тех пор как все дети уехали, мы как будто начинаем свою супружескую жизнь с самого начала.

- В доме не стало яблок раздора.

- Да, из-за самого дорогого чаще всего выходишь из себя. Но теперь... еще раз прощай!

Титиан поцеловал жену в лоб и поспешил к двери, но Юлия позвала его назад и сказала:

- Все-таки следовало бы сделать кое-что для императора. Я каждый день посылаю архитектору кушанья на Лохиаду. Сегодня будет послан запрос втрое больше обыкновенного.

- Превосходно.

- До счастливого свидания!

- Если боги и император позволят.

VIII

Когда префект доехал до указанного места, он не увидел ни единого судна с серебряной звездой. Солнце зашло, но никакой корабль с тремя красными фонарями не показывался.

Начальник гавани, к которому зашел Титиан и которому он сообщил, что ожидает из Рима знаменитого архитектора для сотрудничества с Понтием при работах на Лохиаде, не изумился чести, оказываемой наместником приезжему художнику. Ведь весь город знал, с какой неслыханной поспешностью и с какими громадными издержками восстанавливается старый дворец Птолемеев для приема императора.

Во время ожидания Титиан вспомнил о молодом ваятеле Поллуксе, с которым он познакомился, и о его матери в приветливом домике привратника. По доброте душевной он тотчас же послал просить старуху Дориду, чтобы она в этот вечер не ложилась спать, потому что он, префект, приедет к ночи на Лохиаду.

- Скажи ей, но только от себя, а не от моего имени, - приказывал Титиан посланцу, - что, может быть, я зайду к ней. Пусть она хорошенько осветит свою комнатку и держит ее в порядке.

На Лохиаде еще никто не догадывался о чести, уготованной старому дворцу.

После того как Вер с женой и Бальбиллой оставили Поллукса и ваятель проработал еще час, он вышел из-за своей перегородки, расправил плечи и крикнул архитектору Понтию, стоявшему на лесах:

- Я должен хорошенько отдохнуть или заняться чем-нибудь новым. И то, и другое одинаково предохраняет меня от усталости. Бывает ли и с тобой то же самое?

- Точь-в-точь то же самое, - отозвался Понтий, продолжая давать распоряжения рабам-строителям, которым велено было укрепить новую коринфскую капитель вместо старой, сломанной.

- Не прерывай работы, - снова крикнул снизу Поллукс. - Прошу тебя только сказать моему хозяину Папию, когда он придет с торговцем древностями Габинием, что я нахожусь на круглой площадке, которую ты осматривал со мною вчера. Я ставлю новую голову на торс Береники. Мой ученик должен был давно покончить с приготовленными работами. Но этот сорванец, видно, родился на свет с двумя левыми руками, а так как он смотрит одним глазом, то все прямое кажется ему кривым и, по законам оптики, все кривое - прямым. Как бы то ни было, он косо вогнал в шею деревянный штифт, на котором должна держаться голова; и так как ни один историк не повествует, что у Береники голова когда-либо скривилась набок, как у старого растиральщика красок, сидящего там за лесами, то мне уже придется самому навести порядок. Надеюсь, что через полчаса мудрая царица не будет принадлежать к числу безголовых женщин.

- Где ты нашел эту новую голову? - спросил Понтий.

- В тайном архиве моих воспоминаний, - отвечал Поллукс. - А ты видел ее?

- Да.

- Нравится она тебе?

- Очень.

- В таком случае она достойна того, чтобы жить, - пропел скульптор и вышел из залы. При этом он левой рукой помахал архитектору, а правой засунул за ухо гвоздику, которую утром сорвал перед домом своей матери.

На площадке ученик выполнял свое дело лучше, чем мог ожидать его учитель, но Поллукс никоим образом не был доволен своими собственными распоряжениями. Его произведение, как многие другие бюсты, стоявшие на той же стороне платформы, должно было стоять задом к балкону смотрителя. Но он расстался с этим столь дорогим ему портретом Селены только для того, чтобы подруга его детских игр могла видеть его всякий раз, когда пожелает. К своему успокоению, он нашел, что бюсты держались на высоких постаментах только своей собственной тяжестью, ничем не прикрепленные, и поэтому он решил нарушить исторический порядок, в котором были расположены головы, и сделать перестановку таким образом, чтобы знаменитая Клеопатра обращена была к дому спиной, а вместо нее на него смотрела дорогая ему голова Береники.

Для немедленного выполнения этого плана он позвал несколько рабов и велел им помочь ему при перестановке. Работа эта не могла происходить без некоторого шума, и громкий разговор, предостерегающие крики, приказания; раздававшиеся теперь в этом в течение многих лет пустынном месте, привлекли внимание одной любопытной особы, которая появилась на балконе квартиры смотрителя уже вскоре после того, как ученик приступил к работе, но быстро отступила, увидав противного, сверху донизу испачканного гипсом мальчишку. Теперь она осталась на месте и следила за каждым движением руководившего работой Поллукса, который, однако, все время обращен был к ней спиною.

Наконец голова, окутанная холстом для защиты от прикосновения рабов, была установлена на надлежащем месте. Переводя дух, художник повернулся к дому дворцового смотрителя лицом, и тотчас же раздался чистый, веселый женский голос:

- Верзила Поллукс! В самом деле это Поллукс! Как я рада!

При этих словах девушка громко всплеснула руками, и так как ваятель кивнул ей и вскричал: "Ты малютка Арсиноя! Вечные боги! Что вышло из этой крошки!" - она приподнялась на кончики пальцев, чтобы казаться выше, дружески кивнула ему и сказала, смеясь:

- Я еще не совсем выросла; зато у тебя уж совсем почтенный вид с бородой и орлиным носом. Селена только сегодня сказала мне, что ты там орудуешь вместе с другими.

Глаза художника, точно зачарованные, были прикованы к девушке. Есть поэтические натуры, немедленно превращающие в рассказ (или быстро складывающуюся вереницу стихов) все необычное, что им случается увидеть или пережить. И Поллукс не мог взглянуть на прекрасную человеческую фигуру, чтоб тотчас же не привести ее в связь со своим искусством.

"Галатея, несравненная Галатея*, - подумал он, приковавшись взглядом к стану и лицу Арсинои. - Ну словно она за секунду перед тем вышла из моря... так свежа, весела, так дышит здоровьем вся ее фигура! И как мелкие завитки торчат вокруг лба, точно все еще плавают в воде. Вот она наклоняется, чтоб послать мне привет. Как округлено каждое ее движение! Словно дочь Нерея прижимается к волне, то вздымающейся горою, то спускающейся провалом. Формой головы и греческим очертанием лица она напоминает мать и Селену. Но старшая сестра похожа на Прометееву** статую, до того как в нее вдохнули душу, а Арсиноя - то же изваяние, но только после того, как небесный огонь разлился по его жилам".

______________

* Галатея (греч. миф.) - морская нимфа, дочь Нерея.

** Прометей (греч. миф.) - титан, вылепивший из глины человека и вдохнувший в него жизнь с помощью искры небесного огня, которую он похитил у Зевса.

Художник все это перечувствовал и передумал в течение всего лишь нескольких секунд. Но девушке молчание немого поклонника показалось слишком долгим, и она нетерпеливо крикнула ему:

- Ты еще не поздоровался со мною как следует. Что ты делаешь там внизу?

- Посмотри сюда, - ответил он весело и снял со статуи покрышку.

Арсиноя перегнулась через перила балкона, прикрыла глаза рукой и больше минуты молчала. Затем внезапно громко закричала: "Мать! Мать!" - и поспешила назад в комнату.

"Пожалуй, она позовет своего отца и испортит радость бедной Селене, подумал Поллукс, поправляя тяжелый постамент, над которым возвышалась гипсовая голова. - Но пусть он только придет. Теперь мы распоряжаемся здесь, и Керавн не смеет прикоснуться к собственности императора". Затем, скрестив руки, он встал перед бюстом и пробормотал себе под нос:

- Лоскутная работа, жалкая лоскутная работа! Из сплошных заплат мастерим мы одежду для императора. Все мы тут обойщики, а не художники. Только ради Адриана, ради Диотимы и ее детей... а не то я бы здесь больше и пальцем о палец не ударил.

Путь от жилища смотрителя до площадки, на которой стоял ваятель, вел через коридоры и несколько лестниц, но Арсиноя прошла его немногим долее чем в одну минуту, после того как исчезла с балкона.

С раскрасневшимися щеками она отстранила художника от его произведения и встала на его место, чтобы, не отрываясь, смотреть на любимые черты. Затем вскричала:

- Мать! Мать!

Слезы потекли по ее щекам; она не обращала внимания ни на художника, ни на работников, ни на рабов, мимо которых сейчас пробежала и которые глазели на нее с таким испугом, точно она была одержима демонами.

Поллукс не мешал ей. Он был тронут при виде слез, бежавших по щекам этого веселого ребенка, и подумал, что стоит быть добрым, если можешь вызвать такую длительную и горячую любовь, какую вызывает эта бедная покойница, стоявшая там на пьедестале.

Наглядевшись на изображение своей матери, Арсиноя несколько успокоилась и сказала Поллуксу:

- Это ты сделал?

- Да, - отвечал он и опустил глаза.

- И только по памяти?

- Конечно!

- Знаешь ли что?

- Ну?

- Прорицательница на празднике Адониса, значит, была права, когда пела, что половину работы художника делают боги.

- Арсиноя! - вскричал Поллукс, который при этих словах почувствовал, будто горячий источник вливается в его сердце.

Он с благодарностью схватил ее руку, которую та отняла, потому что ее звала Селена.

Поллукс поставил свое произведение на этом месте не для Арсинои, а для старшей своей подружки, однако же вид Селены подействовал охлаждающим и неприятным образом на его взволнованную душу.

- Вот портрет твоей матери, - крикнул он ей, указывая на бюст.

- Вижу, - отвечала Селена холодно. - После я приду посмотреть на него поближе. Иди сюда, Арсиноя. Отец хочет говорить с тобой.

Поллукс снова остался один.

Когда Селена вернулась в свою комнату, она тихо покачала головой и пробормотала:

- Это предназначалось для меня, как говорил Поллукс; один только раз сделано что-то для меня, но и эта радость испорчена.

IX

Дворцовый смотритель, к которому Селена позвала младшую дочь Арсиною, только что вернулся домой из собрания граждан, и старый черный раб, постоянно сопровождавший его, когда он выходил из дому, снял с его плеч шафранно-желтый паллий, а с головы золотой обруч, которым он любил украшать вне дома свои завитые локоны.

Керавн сидел красный, с глазами навыкате, и капли пота сверкали у него на лбу, когда дочери вошли в комнату.

На ласковое приветствие Арсинои он машинально отвечал двумя-тремя небрежно брошенными словами и, прежде чем сделать им важное сообщение, прошелся перед ними несколько раз взад и вперед по комнате. Толстые щеки его вздувались, а руки были сложены накрест.

Селена давно уже чувствовала беспокойство, и Арсиноя потеряла терпение, когда он наконец начал:

- Слышали вы о празднествах, которые предполагается устроить в честь императора?

Селена утвердительно кивнула головой, а ее сестра вскричала:

- Разумеется! Не достал ли ты для нас мест на скамьях Совета?

- Не перебивай меня, - сердито приказал Керавн. - О том, чтобы смотреть, не может быть и речи. От всех граждан потребовали, чтобы дочери их приняли участие в устраиваемых больших торжествах, и спросили, сколько дочерей у каждого.

- Так мы будем участвовать в зрелищах? - прервала его Арсиноя с радостным изумлением.

- Я хотел было удалиться, прежде чем начнется перекличка, но мастер-судостроитель Трифон (его мастерские там внизу, у царской гавани) удержал меня и крикнул собранию, что, по словам его сыновей, у меня есть две красивые молодые дочери. Откуда они знают об этом?

При последних словах смотритель сердито поднял седые брови и его лицо покраснело по самый лоб.

Селена пожала плечами, а Арсиноя сказала:

- Ведь верфь Трифона - там, внизу, и мы часто проходили мимо, но ни самого Трифона, ни его сыновей мы не знаем. Видала ли ты их, Селена? Во всяком случае, это любезно с их стороны, что они называют нас красивыми.

- Никто не имеет права думать о вашей наружности, кроме тех, которые будут сватать вас у меня, - угрюмо возразил смотритель.

- Что же ты отвечал Трифону? - спросила Селена.

- Я сделал то, что был обязан сделать. Ваш отец управляет дворцом, который принадлежит Риму и его императору, поэтому я приму Адриана как гостя в этом жилище моих отцов и по той же причине менее, чем другие граждане, могу воздержаться от участия в чествовании, которое городской Совет решил устроить в его честь.

- Значит, ты разрешаешь?.. - спросила Арсиноя и приблизилась к отцу, чтобы ласково погладить его.

Но Керавн не был расположен теперь к ласкам и отстранил ее, сказав с досадой: "Оставь меня!" Затем продолжал тоном, полным сознания собственного достоинства:

- Если бы на вопрос Адриана: "Где были твои дочери в день моего чествования, Керавн?" - я принужден был ответить: "Их не было в числе дочерей благородных граждан", это было бы оскорблением для цезаря, к которому, в сущности, я питаю благорасположение. Я все это обдумал и потому назвал ваши имена и обещал послать вас на собрание девиц в малый театр. Вы встретите там благороднейших матрон и девиц города, и лучшие живописцы и ваятели решат, для какой части зрелищ вы наиболее подходите по своей наружности.

- Но, отец, - вскричала Селена, - как можем мы показаться на таком собрании в своих простых платьях и где мы возьмем денег, чтобы сделать новые!

- В чистых белых шерстяных платьях, красиво убранных лентами, мы можем показаться рядом с другими девушками, - уверяла Арсиноя, становясь между сестрой и отцом.

- Не это заботит меня, - возразил смотритель дворца, - а костюмы, костюмы. Только для дочерей бедных граждан город принимает расходы на свой счет, но нам было бы стыдно быть отнесенными к числу бедняков. Вы понимаете меня, дети?

- Я не приму участия в процессии, - объявила Селена решительно. Но Арсиноя перебила ее:

- Быть бедным неудобно и неприятно, но, конечно, это не позор. Для самых могущественных римлян в старые времена считалось за честь, когда они умирали в бедности. Наше македонское происхождение останется при нас, хотя бы даже город заплатил за наши костюмы.

- Молчать! - вскричал смотритель. - Уже не в первый раз я замечаю в тебе такой низменный образ мыслей. Человек благородный может переносить невзгоды бедности, но преимуществами, которые она приносит, он может наслаждаться только тогда, когда перестает быть благородным.

Керавну стоило большого труда выразить в понятной форме эту мысль, которую он, насколько ему помнилось, еще ни от кого не слышал. Она отзывалась для него самого чем-то чуждым, но тем не менее вполне передавала его чувства. Поэтому он со всеми признаками изнеможения опустился на подушку дивана, окружавшего глубокую боковую нишу его обширной комнаты.

В этой комнате, по преданию, Антоний и Клеопатра наслаждалась пиршествами, на которых изысканная и несравненная тонкость блюд была приправлена всеми дарами искусства и остроумия.

Как раз на том месте, где отдыхал теперь Керавн, должно быть, стояло застольное ложе знаменитой влюбленной четы, так как хотя во всей комнате каменный пол был тщательно отделан, но в этом месте находилась мозаика из разноцветных камней, выполненная с такой красотой и с таким изяществом, что Керавн запретил своим детям по ней ходить. Правда, он делал это не столько из уважения к великолепному произведению искусства, сколько потому, что это запрещалось и ему его отцом, а его отцу - дедом. Картина изображала брак Фетиды с Пелеем*. Ложе прикрывало только нижний край ее, украшенный амурами.

______________

* Легендарный царь Пелей пригласил на свою свадьбу с нереидой Фетидой всех богов, кроме богини раздора Эриды. Эрида явилась на пиршество и бросила яблоко с криком: "Самой прекрасной!" - что вызвало известный спор между тремя богинями и повлекло за собой впоследствии Троянскую войну.

Осушив до половины свой кубок и не скупясь на знаки отвращения (ибо содержимое было разбавлено водою), Керавн продолжал:

- Хотите знать, сколько будет стоить один-единственный из ваших костюмов, если только мы не захотим слишком отстать от других?

- Сколько? - с беспокойством спросила Арсиноя.

- Портной Филин, работающий для театра, говорит, что меньше чем за семьсот драхм невозможно сделать ничего порядочного.

- Ты, конечно, не думаешь серьезно о таких безумных расходах! вскричала Селена. - У нас нет ничего, и я желала бы знать: кто даст нам взаймы?

Арсиноя в смущении смотрела на кончики своих пальцев и молчала; но увлажненные слезами глаза выдавали ее волнение.

Керавн радовался безмолвному согласию, с которым Арсиноя, по-видимому, разделяла его желание во что бы то ни стало участвовать с сестрой в представлениях. Он забыл, что только что упрекнул ее в низком образе мыслей, и сказал:

- У этой девочки во всем верное чутье. А тебя, Селена, я серьезно прошу помнить, что я твой отец и запрещаю тебе этот наставительный тон в разговоре со мною. Ты привыкла к нему при своем общении с детьми; там ты можешь употреблять его и впредь. Тысяча четыреста драхм кажутся с первого взгляда большой суммой, но если материю и уборы, которые вам нужны, купить с толком, то после празднества, может быть, можно будет с барышом перепродать их.

- С барышом! - вскричала Селена с горечью. - За старые вещи не дадут и половины цены, даже четверти. И хоть бы ты выгнал меня из дому, но я не хочу способствовать тому, чтобы мы низверглись еще глубже в бездну нищеты!.. Я не буду участвовать в играх!

На этот раз смотритель не вспылил, а спокойно и не без некоторого удовольствия поднял глаза и перевел их с одной дочери на другую. Керавн привык по-своему любить Селену как полезное ему существо, а Арсиною - как свое красивое дитя; и так как в сущности дело шло только об удовлетворении его тщеславия, а этой цели можно было достигнуть при помощи одной младшей дочери, то он сказал:

- В таком случае оставайся при детях. Мы извинимся за тебя, сославшись на твое слабое здоровье. И в самом деле, девочка, ты так бледна, что жалко смотреть. Для одной Арсинои мне легче найти необходимые средства.

На щеках Арсинои снова показались две очаровательные ямочки, но губы Селены были так же бледны, как ее бескровные щеки, когда она вскричала:

- Но, отец, ни хлебопек, ни мясник не получали от нас целых два месяца ни одного сестерция, а ты хочешь промотать семьсот драхм!

- Промотать! - вспылил Керавн, но затем продолжал скорее приниженным, чем возмущенным тоном: - Я еще раз запрещаю тебе говорить со мною таким образом. В зрелищах примут участие богатейшие молодые люди; Арсиноя красавица, и, может быть, который-нибудь из них выберет ее себе в жены. Разве это значит промотать деньги, если отец старается найти достойного супруга для своей дочери? Да и что, собственно, ты знаешь о моих средствах?

- У нас ничего нет, поэтому мне нечего и знать! - вскричала вне себя девушка.

- Во-о-от как? - спросил Керавн протяжно и с улыбкою превосходства. Разве то, что лежит там в шкафу и стоит здесь на карнизе, - ничто? Из любви к вам я расстанусь с этими вещами. Пряжку из оникса, кольцо, золотой обруч и пояс, разумеется...

- Они из позолоченного серебра, - безжалостно возразила Селена. Настоящие вещи, принадлежавшие деду, ты продал после смерти матери.

- Ее следовало сжечь и похоронить прилично нашему званию, - возразил Керавн. - Но я не хочу думать теперь о тех печальных днях.

- Думай о них почаще, отец!

- Молчи! Я, конечно, не могу обойтись без моих украшений, потому что должен встретить императора прилично моему званию; но сколько дадут за стоящего вон там маленького Эрота из бронзы, за бокал Плутарха*, сделанный из слоновой кости и украшенный превосходной резьбой, а в особенности вон за ту картину, относительно которой прежний владелец ее был твердо убежден, что она написана здесь, в Александрии, самим Апеллесом?** Скоро вы узнаете ценность этих маленьких вещиц, ибо, точно по воле богов, я сегодня во дворце, возвращаясь домой, встретил антиквара Габиния из Никеи. Он обещал по окончании своих дел с архитектором прийти ко мне осмотреть мои сокровища и купить за наличные деньги то, что ему придется по вкусу. Если ему понравится мой Апеллес, то за него одного он даст десять талантов***, но если даже он купит его только за половину или за десятую часть этой суммы, то я заставлю тебя, Селена, хоть один раз позволить себе удовольствие.

______________

* Плутарх (ок. 50-120 гг. н.э.) - известный греческий историк, автор морально-философских сочинений, учитель императора Адриана.

** Апеллес (2-я половина IV в. до н.э.) - известный греческий художник эпохи Александра Македонского.

*** Аттический талант - древнегреческий вес и счетное количество серебра. Равнялся 6 тыс. аттических драхм, или около 33 кг серебряной монеты.

- Увидим, - сказала бледная девушка, пожимая плечами, а Арсиноя воскликнула:

- Покажи ему также и меч, о котором ты всегда говорил, что он принадлежал Антонию, и если Габиний даст за него много, то купи мне золотое запястье.

- Куплю и Селене. Но на меч я возлагаю самую малую надежду, потому что настоящий знаток едва ли признает его за подлинный. У меня еще есть вещи другого, совершенно другого рода. Чу! Это, должно быть, идет Габиний. Скорей, Селена, набрось на меня паллий. Мой обруч, Арсиноя! Человеку с достатком предлагают более высокие цены, чем бедному. Я приказал рабу сказать купцу, чтобы он подождал в передней: так водится в каждом порядочном доме.

Антиквар был маленький сухощавый человек, который благодаря смышлености, удаче и трудолюбию сделался богачом и аристократом среди подобных себе людей. Опыт и прилежание выработали из него знатока, и он лучше всякого другого умел отличить посредственное от плохого, настоящее от поддельного. Никто не обладал более тонким зрением, но он был груб в сношениях с каждым, от кого не мог ничего ждать. Там же, где ему представлялся барыш, он мог быть вежливым до пресмыкательства и сохранять неутомимое терпение. Теперь он тоже принудил себя выслушать смотрителя с доверчивым видом, когда тот свысока стал уверять, что ему-де наскучили эти мелкие вещицы, что ему безразлично - оставить ли их у себя или не оставить; но он хочет показать их более опытному знатоку, Габинию, и даже готов с ними расстаться, если взамен этого мертвого капитала получит крупненькую сумму наличными.

Одна вещь за другой прошли через тонкие пальцы знатока, а затем их все поставили перед ним, чтобы он мог рассмотреть их.

Когда Керавн рассказывал ему, откуда происходит та или другая вещь из его сокровищницы, Габиний бормотал: "Вот как!", "Ты думаешь?" или "В самом деле?"

После того как последняя вещь побывала в его руках, смотритель спросил:

- Ну, что скажешь?

Начало этой фразы звучало уверенно, но конец почти испуганно, потому что купец только улыбнулся и еще раз покачал головой. Затем он сказал:

- Тут есть хорошенькие вещицы, но нет ничего такого, о чем стоило бы говорить. Я советую тебе сохранить их у себя, так как они для тебя дороги, а мне от них мало барыша.

Керавн старался не смотреть на Селену, большие глаза которой, полные тревоги, остановились на купце. Но Арсиноя, следившая не меньше ее за его движениями, не позволила обескуражить себя так скоро и спросила, указывая пальцем на отцовского Апеллеса:

- И эта картина тоже ничего не стоит, по-твоему?

- Мне прискорбно, что я не могу сказать такой прекрасной девушке, что картина бесценна, - отвечал Габиний, поглаживая свою клинообразную бороду. - Но, к сожалению, мы здесь имеем дело только с весьма слабым подражанием. Оригинал находится на той вилле Плиния у Ларийского озера*, которую он называет "Котурном". Эта вещь мне ни к чему.

______________

* Ларийское озеро - теперь озеро Комо, где у римского писателя Плиния Младшего (62 г. - ок. 114 г. н.э.) было несколько вилл.

- А этот украшенный резьбою кубок? - спросил Керавн. - Он принадлежит к числу вещей, оставшихся после смерти Плутарха, - я могу доказать это - и говорят, он был подарен ему императором Траяном.

- Это самая хорошенькая вещица из всей коллекции, - отвечал Габиний, но четыреста драхм - красная цена.

- А этот цилиндр с Кипра, с прекрасной резьбой?

Смотритель схватился за гладко отполированный хрусталь, но его рука дрожала от волнения и столкнула вещицу на пол, вместо того чтобы взять ее.

Цилиндр со звоном покатился по каменным плитам и по гладкой поверхности мозаичного пола до самого ложа. Керавн хотел нагнуться, чтобы поднять его, но обе дочери удержали отца, и Селена вскричала:

- Отец, тебе не следует наклоняться; врач строжайшим образом запретил!

Между тем как смотритель, ворча, отстранял от себя Селену, купец уже опустился на одно колено, чтобы поднять цилиндр. Но этому щуплому человеку, по-видимому, легче было нагнуться, чем подняться с земли, потому что прошло несколько минут, прежде чем он снова встал на ноги перед Керавном.

Его черты приняли натянутое выражение; он схватился за доску, приписываемую Апеллесу, уселся с нею на ложе и, по-видимому, совершенно углубился в картину, которая скрывала его лицо от трех присутствовавших.

Но на самом деле его глаза смотрели вовсе не на эту картину, а на свадьбу, изображенную на полу у его ног, и каждое мгновение он открывал в мозаике все новые неоценимые достоинства.

При виде Габиния, сидевшего неподвижно в течение нескольких минут над маленькой картиной, черты Керавна прояснились. Селена перевела дух, а Арсиноя приблизилась к отцу, уцепилась за его руку и шепнула ему на ухо:

- Не отдавай ему дешево Апеллеса и подумай о моем запястье.

Но вот Габиний встал, окинул взглядом вещи, стоявшие перед ним на столе, и гораздо более деловым тоном, чем прежде, сказал:

- За все эти вещи вместе я могу предложить, позволь... двадцать, семьдесят, четыреста, четыреста пятьдесят... могу предложить шестьсот пятьдесят драхм, ни одного сестерция больше.

- Ты шутишь! - вскричал Керавн.

- Ни одного сестерция, - холодно повторил купец. - Я не думаю ничего заработать на этом, но, как человек справедливый, ты поймешь, что я не желаю также покупать себе в убыток. Что касается Апеллеса...

- Ну?

- Он мог бы еще представлять для меня ценность, но только при известных условиях. Относительно этой картины существует одно особенное обстоятельство. Вы, девицы, знаете, что уже самое ремесло мое учит меня ценить все прекрасное, но все же я вынужден попросить вас оставить меня на короткое время наедине с вашим отцом. Мне нужно поговорить с ним об этой странной картине.

Керавн сделал знак дочерям, и они вышли из комнаты. Прежде чем за ними затворилась дверь, купец крикнул им вслед:

- Уже смеркается; могу ли я просить вас прислать мне с вашим рабом по возможности ярко горящий светильник?

- Что же насчет картины?

- Поговорим о чем-нибудь другом, пока не принесут светильник, попросил Габиний.

- Ну, так садись на ложе, - сказал Керавн. - Ты этим доставишь мне, а может быть, и себе большое удовольствие.

Как только оба уселись, Габиний начал:

- Вещицы, собираемые с любовью, мы неохотно выпускаем из рук; это я знаю из продолжительного опыта. Многие лица, которые, продав свои древности и сделавшись потом людьми состоятельными, предлагали мне вдесятеро больше уплаченной мною суммы, чтобы приобрести их обратно, - к сожалению, обыкновенно напрасно. То, что я говорю о других, применяется и к тебе. Если бы ты в настоящую минуту не имел нужды в деньгах, то едва ли бы предложил мне вон те вещи.

- Прошу не... - прервал Керавн.

Но Габиний продолжал как ни в чем не бывало:

- Даже у богатейших людей бывает по временам недостаток в наличных деньгах; этого никто не знает лучше меня, у которого, однако, - я могу в этом признаться - имеются в распоряжении большие суммы. Именно теперь мне легко было бы выручить тебя из всякого затруднения.

- Вон там мой Апеллес, - снова перебил его смотритель. - Он принадлежит тебе, если ты предложишь за него приемлемую цену.

- Свет! Вот и свет! - вскричал Габиний и взял из рук старого раба трехконечный светильник, который Селена наскоро снабдила свежим фитилем. Пробормотав "с твоего позволения", он поставил светильник посреди мозаичной картины.

Керавн удивленным и вопросительным взглядом смотрел на странного человека, сидевшего по левую руку от него; Габиний же не обращал никакого внимания на смотрителя, но, снова опустившись на колени, принялся ощупывать мозаику и пожирал глазами "Свадьбу Пелея и Фетиды".

- Ты потерял что-нибудь? - спросил Керавн.

- Нет, ничего. Там, в углу... Ну, теперь я знаю все, что нужно. Могу я поставить светильник вон туда, на стол? Теперь вернемся к нашему делу.

- Прошу тебя об этом, но предупреждаю заранее, что дело тут идет не о драхмах, а о целых аттических талантах.

- Это, разумеется, само собою, и я предлагаю тебе пять талантов, то есть сумму, за которую в некоторых кварталах города можно купить прекрасный просторный дом.

На сей раз кровь снова прилила к лицу Керавна.

В течение нескольких минут он не мог выговорить ни слова: сердце его сильно стучало, но наконец он овладел собою настолько, что твердо решился, по крайней мере на этот раз, не выпускать счастья из рук, то есть не продешевить, и возразил:

- Пяти талантов мало; предлагай больше.

- Ну, скажем, шесть.

- Если ты дашь вдвое, то мы поладим.

- Больше десяти талантов я не могу дать. За эту сумму можно построить неплохой дворец.

- Я останусь при двенадцати.

- Так пусть будет по-твоему, но уже ни одного сестерция больше.

- Мне тяжело расстаться с этим благородным произведением искусства, вздохнул Керавн, - но я уступаю твоему желанию и отдаю тебе своего Апеллеса.

- Дело идет не об этой картине, которая недорого стоит и которой ты можешь любоваться и впредь, - возразил купец. - Я в этой комнате облюбовал другое произведение искусства, которое тебе до сих пор казалось не стоящим внимания. Я открыл его; а один из моих богатых покупателей ищет именно такую картину.

- Не знаю, о чем ты говоришь.

- Ведь все убранство этой комнаты принадлежит тебе?

- А то кому же?

- И значит, ты имеешь право свободно распоряжаться всем?

- Разумеется.

- Хорошо. Двенадцать аттических талантов, которые я предложил тебе, относятся к картине, находящейся у нас под ногами.

- К мозаике? Вот к этой? Она принадлежит дворцу.

- Она принадлежит твоей квартире, а этою последнею, как я слышал от тебя самого, владели твои предки более ста лет. Я знаю закон. Он говорит, что все, находившееся в течение ста лет в бесспорном обладании одной семьи, принадлежит ей в качестве собственности.

- Эта мозаика принадлежит дворцу!

- Я утверждаю противное. Она составная часть твоего родового жилища, и ты свободно можешь располагать ею.

- Она принадлежит дворцу!

- Нет и еще раз нет. Владелец ее - ты! Завтра рано утром ты получишь двенадцать аттических талантов золотом, а позднее я, с помощью сына, выну картину, уложу ее и в сумерки отправлю отсюда. Позаботься о ковре, которым мы временно можем покрыть пустое место. Сохранение этого дела в тайне для меня, конечно, так же важно, как для тебя самого, и даже гораздо важнее.

- Мозаика принадлежит дворцу! - закричал смотритель на этот раз громким голосом. - Слышишь ли ты? Она принадлежит дворцу, и я переломаю ребра тому, кто к ней прикоснется!

С этими словами Керавн встал. Он пыхтел, его щеки и лоб стали вишневыми, и кулаки, поднятые на купца, дрожали. Габиний в страхе попятился назад и спросил:

- Так ты не желаешь моих двенадцати талантов?

- Я желаю... желаю... - прохрипел Керавн, - я желаю тебе показать, как я обращаюсь с тем, кто принимает меня за мошенника. Вон, негодяй, и ни слова больше о картине и о воровстве впотьмах, иначе я нагоню на твою шею ликторов префекта и велю заковать тебя в железо, подлый грабитель!

Габиний поспешно отступил к двери, но еще раз обратился к стонавшему и сопевшему колоссу и крикнул ему, переступая за порог:

- Береги свой хлам! Мы еще поговорим с тобой!

Когда Селена и Арсиноя вернулись в комнату, отец сидел на ложе, тяжело дыша и низко опустив голову.

В испуге они подошли к нему, а он только повторял:

- Воды, глоток воды. Этот вор, бездельник...

Без всякой душевной борьбы этот нуждающийся человек отказался от денег, которые могли обеспечить ему и его семейству хорошую будущность, а между тем он не только такую сумму, но и вдвое большую не поколебался бы занять у бедного или у богатого, хотя знал бы наверное, что никогда не будет в состоянии возвратить ее.

Он нисколько не гордился своим поступком, находя его совершенно естественным для человека благородного македонского происхождения. Согласиться на предложение Габиния было для него делом совершенно выходившим за пределы возможного.

Но где теперь найти денег для костюма Арсинои? Каким образом исполнить обещание, данное в собрании граждан?

Целый час он лежал в раздумье. Затем он взял из ларца навощенную табличку и начал писать на ней письмо к префекту. Он желал предоставить в распоряжение Титиана, для императора, мозаичную картину, находившуюся в его квартире. Но Керавн не довел своего писания до конца, скоро запутавшись в высокопарных фразах. Наконец он отчаялся в успехе своей работы, бросил неоконченное письмо в ларь и лег спать.

X

В то время как в квартире смотрителя царила забота, а печаль, опасение и разочарование, подобно тяжелым тучам, омрачали его обитателей, в зале муз шло веселое пиршество и раздавался смех.

Юлия, жена префекта, прислала Понтию на Лохиаду тщательно приготовленный ужин, достаточный для шести голодных желудков, и раб архитектора, принявший этот ужин, распаковавший его и поставивший блюдо за блюдом на скромнейший из столов, поспешил к своему господину, чтобы показать ему все эти чудеса кулинарного искусства.

При виде такого чрезмерного изобилия благ Понтий покачал головой и пробормотал про себя:

- Титиан принимает меня за крокодила или, вернее, за двух крокодилов.

Затем он отправился к загородке ваятеля, где застал Папия, и попросил обоих разделить с ним присланные кушанья. Кроме того, он пригласил двух живописцев и превосходнейшего из всех мастеров мозаики, которые трудились целый день над восстановлением старых полинявших изображений на потолках и полах. За хорошим вином и веселым разговором блюда, кувшины и миски скоро были опустошены.

Кто в течение многих часов шевелит мозгами или руками или же одновременно и тем и другим, тот не может не проголодаться; а здесь все художники, приглашенные Понтием на Лохиаду, несколько дней подряд работали до изнеможения.

Каждый старался превзойти себя прежде всего, конечно, для того, чтобы угодить высокочтимому Понтию и себе самому, но также и затем, чтобы представить императору образчик своего искусства и показать ему, как работают в Александрии.

Один из живописцев предложил устроить настоящую попойку и председателем пиршества избрать ваятеля Папия, который столько же был известен за превосходного застольного оратора, сколько и в качестве художника.

Но хозяин Поллукса уверял, что он не может принять этой чести, так как она принадлежит достойнейшему из них - человеку, который за несколько дней перед этим вступил в пустой дворец и там, словно второй Девкалион*, вызвал к жизни таких благородных художников, здесь собравшихся, и многие сотни работников и притом создал их не из пластического камня, а из ничего. Добавив затем, что сам он умеет лучше владеть молотком и резцом, чем языком, и не научился искусству говорить застольные речи, Папий высказал пожелание, чтобы пирушкой руководил Понтий.

______________

* Девкалион и жена его Пирра были единственными людьми, спасенными Зевсом от великого потопа. Чтобы возродить род людской, они, по совету дельфийского оракула, бросали позади себя камни. Из камней, брошенных Девкалионом, возникли мужчины, а из камней, брошенных Пиррой, - женщины.

Но ему не было суждено довести свою рацею до конца, потому что в залу муз поспешно вошел дворцовый привратник Эвфорион, отец молодого Поллукса, с письмом в руке, которое он подал архитектору.

- К безотлагательному прочтению, - сказал он при этом, кланяясь художнику с театральным достоинством. - Ликтор префекта вручил мне это послание, которому (если бы все шло согласно моим желаниям) суждено принести тебе счастье... Замолкните, паршивки, не то убью!

Эта угроза, по тону плохо гармонировавшая с обращением, рассчитанным на слух великих художников, относилась к трем четвероногим грациям его жены, которые, против его воли, последовали за ним и с лаем прыгали теперь вокруг стола, где стояли скудные остатки съеденного ужина.

Понтий любил этих собачонок и, раскрывая письмо префекта, сказал:

- Приглашаю этих трех малюток в гости на остатки нашего ужина. Дай им только то, что им пригодно, Эвфорион, а что покажется тебе более приличным для твоего собственного желудка, то кушай на здоровье.

Пока архитектор, сперва бегло, а потом более внимательно, читал принесенное послание, певец положил на тарелку несколько хороших кусочков для любимиц своей жены и наконец приблизил к своему орлиному носу блюдо с последним оставшимся паштетом.

- Для людей или для собак? - спросил он своего сына, указывая пальцем на паштет.

- Для богов, - отвечал Поллукс. - Отнеси его матушке. Она с удовольствием хоть раз вкусит амброзии*.

______________

* Амброзия - пища богов.

- Желаю весело провести вечер, - вскричал певец, поклонился осушавшим кубки художникам и вышел с паштетом и с своими тремя собачонками из залы. Пока он шагал по палате своими длинными ногами, Папий вновь поднял кубок и начал было:

- Итак, наш Девкалион, наш Сверхдевкалион!..

- Извини, - сказал Понтий, - если я перебью твою речь, начало которой обещало так много. Это письмо содержит в себе важные известия. На сегодня попойка окончена. Отложим же наш симпосий* и твою застольную речь.

______________

* Симпосий - пир.

- Это не застольная речь, ибо, если скромный человек...

Но тут Понтий вторично перебил его:

- Титиан пишет мне, что намерен приехать сегодня вечером на Лохиаду. Он может явиться каждую минуту, и притом не один, а с моим собратом по искусству - Клавдием Венатором из Рима. Он будет помогать мне своими советами.

- Я еще никогда не слыхал этого имени, - сказал Папий, имевший обыкновение интересоваться и личностью, и произведениями других художников.

- Это удивляет меня, - возразил Понтий, складывая двойную дощечку, содержащую в себе уведомление, что император приедет сегодня.

- Понимает он что-нибудь?

- Больше, чем все мы, - отвечал Понтий. - Это знаменитость.

- Превосходно! - воскликнул Поллукс. - Я охотно смотрю на великих людей. Когда они глядят тебе в глаза, то всегда кажется, будто кое-что из их богатства переливается в тебя; тогда невольно расправляешь мышцы и думаешь: а хорошо бы когда-нибудь дорасти хотя бы до подбородка такого человека.

- Только не предавайся болезненному честолюбию, - прервал Папий своего ученика тоном увещания. - Не тот достигает величия, кто становится на цыпочки, а тот, кто прилежно выполняет свой долг.

- Он-то свой долг выполняет добросовестно... да и все мы тоже, возразил архитектор и положил руку на плечо Поллукса. - Завтра с восходом солнца пусть каждый будет на своем посту. Ради моего коллеги всем вам надлежит явиться вовремя.

Художники встали с выражением благодарности и сожаления.

- Продолжение этого вечера еще за тобой, - крикнул один из живописцев, а Папий, прощаясь с Понтием, сказал:

- Когда мы соберемся снова, я покажу тебе, что разумею под застольной речью. Она, вероятно, будет посвящена твоему римскому гостю.

- Мне любопытно знать: что скажет он о нашей Урании? Поллукс хорошо выполнил свою часть работы, а я недавно уделил для нее один часок, который принесет ей пользу. Чем проще наш материал, тем больше я буду радоваться, если эта статуя понравится императору: ведь он сам немножко ваятель.

- Что, если бы это услыхал Адриан? - вмешался один из живописцев. - Он желает прослыть гениальным, первым художником нашего времени. Говорят, что он велел лишить жизни великого архитектора Аполлодора*, который соорудил такие великолепные постройки для Траяна. А за что? За то, что этот превосходный человек поступил однажды с царственным пачкуном, как с плохим архитектором, и не захотел одобрить его план храма Венеры.

______________

* Аполлодор из Дамаска (ок. 60-125 гг. н.э.) - знаменитый архитектор эпохи Траяна.

- Сплетни! - возразил Понтий на это обвинение. - Аполлодор умер в темнице; но его заключение туда имеет мало связи с его приговором относительно работ императора... Извините меня, господа, я должен еще раз посмотреть мои чертежи и сметы.

Архитектор удалился, но Поллукс продолжал начатый разговор.

- Я только не понимаю, - сказал он, - каким образом человек, который одновременно занимается столькими искусствами, как Адриан, и при этом заботится о государстве и управлении, сверх того, страстный охотник и вдобавок предается разному ученому вздору, может снова собрать свои пять чувств, разлетевшихся в разные стороны, когда ему захочется употребить их исключительно на одно какое-нибудь искусство. В его голове должно образоваться нечто вроде только что уничтоженного нами салата, в котором Папий открыл три сорта рыбы, белое и черное мясо, устриц и еще пять других составных частей.

- И кто же станет отрицать, - прервал его Папий, - что если талант отец, а усидчивость - мать всякой художественной деятельности, то упражнение должно быть воспитателем художника? С тех пор как Адриан занимается ваянием и живописью, занятие этими искусствами вошло в моду везде и здесь тоже. В числе богатых молодых людей, посещающих мою мастерскую, есть весьма даровитые, но ни один из них не выполнил ничего настоящего, потому что гимнасий*, бани, бои перепелов, пиры и еще невесть что отнимают у них слишком много времени, так что из упражнений в искусстве ничего не выходит.

______________

* Гимнасий - здание для обучения греческого юношества физическим упражнениям, с крытыми и открытыми помещениями, перистилем, банями и комнатами для ученых бесед (экседрами).

- Да, - вставил один из живописцев, - без принуждения, без муки ученичества никто не дойдет до свободного и радостного творчества. Но в риторической школе, на охоте и на войне нельзя брать уроки рисования. Только тогда, когда ученик научится сидеть смирно и корпеть над работой по шести часов сряду, я начинаю верить, что из него выйдет что-нибудь порядочное. Не видал ли кто из вас какого-либо из произведений императора?

- Я видел, - сказал мозаист. - Несколько лет тому назад мне была прислана по приказанию Адриана его картина. Я должен был снять с нее мозаичную копию. Она изображала плоды - дыни, тыквы, яблоки - и зеленые листья. Рисунок был посредственным; яркость красок переходила за пределы дозволенного, но композиция мне понравилась своей округленностью и полнотою. Большие плоды под пышными, сочными листьями имели в себе нечто столь чудовищное, как будто выросли в садах богини изобилия; но в целом все-таки чувствуется кое-что... При выполнении копии я смягчил несколько цвета. Вы можете видеть эту копию у меня. Она висит в зале моих рисовальщиков. Богатей Неальк велел в своей мастерской сделать по ее рисунку ковер, которым Понтий приказал обить стену рабочей комнаты вон там; а я ради нее истратился на красивую раму.

- Скажи лучше - ради ее автора!

- Или еще лучше - ввиду его возможного посещения твоей мастерской, засмеялся самый разговорчивый из живописцев. - Не зайдет ли император и к нам? Я желал бы продать ему мою "Встречу Александра в храме Юпитера Аммона"*.

______________

* Аммон - египетский бог, которого греки позднее отождествили с Юпитером. Оракул в храме Аммона (в ливийском оазисе) признал Александра Великого сыном Юпитера.

- Надеюсь, что при назначении цены ты поступишь с ним по-товарищески, - с усмешкой заметил его собрат.

- Я последую твоему примеру, - возразил первый.

- При этом ты не прогадаешь, - воскликнул Папий, - ибо Евсторгий знает цену своим творениям. Впрочем, если Адриан будет делать заказы всем художникам, в искусстве которых он маракует немного, то ему понадобится особый флот для отправления в Рим своих покупок, - сказал Папий.

- Говорят, - засмеялся Евсторгий, - что он среди поэтов - живописец, среди живописцев - ваятель, среди музыкантов - астроном, среди художников софист, то есть что он с некоторым успехом занимается всеми искусствами и науками как побочным делом.

В это время Понтий вернулся к художникам, окружившим стол, на котором стоял большой кувшин с разбавленным вином. Он услыхал последние слова живописца и, прервав его, заговорил:

- Но, мой друг, ты забываешь, что между правителями, и не только нынешними, он - правитель в полнейшем значении этого слова. Конечно, каждый из вас превосходит его в своем искусстве, но как велик человек, который не с праздным любопытством, а серьезно и умело приближается ко всему, что только мог обнять ум и что только могло создать творческое воображение художника! Я знаю его, и мне известно, что он любит даровитых мастеров и старается поощрять их с царскою щедростью. Но у него есть уши повсюду, и он быстро становится неумолимым врагом каждого, кто раздражает его щепетильность. Поэтому сдерживайте теперь ваши вольные александрийские языки и помните, что мой коллега, которого я ожидаю из Рима, очень близко стоит к Адриану. Он его сверстник, даже похож на него, и не утаивает от императора ничего, что только слышит о нем. Итак, оставьте болтовню об Адриане и не судите дилетанта в пурпурной мантии строже, чем ваших богатых учеников, для произведений которых у вас с такой легкостью появляются на губах слова "премило", "удивительно", "прелестно", "прехорошенькая вещица". Не примите моего предостережения в дурном смысле. Вы понимаете, что я хочу сказать?

Последние слова были произнесены тем тоном мужественной искренности, который был свойствен густому голосу Понтия и внушал полное доверие даже людям несговорчивым.

Произошел обмен прощальных приветствий и рукопожатий, и художники оставили залу, а раб вынес сосуд с вином и вытер стол, на котором Понтий начал раскладывать свои планы и сметы.

Но он недолго оставался один, потому что скоро возле него очутился Поллукс и сказал с комическим пафосом, приложив палец к носу:

- Я выскочил из своей клетки, чтобы высказать тебе кое-что...

- Что такое?

- Близится час, когда я надеюсь воздать тебе за все благодеяния, в разное время оказанные тобой моему желудку. Мать моя может завтра предложить тебе капусту с колбасками. Раньше никак нельзя было, ибо единственный в своем роде колбасник, царь своего цеха, лишь раз в неделю готовит свои сочные цилиндрики. Несколько часов тому назад он закончил колбаски, а мать к завтраку разогреет благородное кушанье, заготовленное с нынешнего вечера. Ибо - истинно говорю тебе - лишь в подогретом виде оно становится идеалом этого рода произведений. Последующими за сим сластями мы опять-таки будем обязаны искусству моей матери, а веселяще-утомительной частью (то есть разгоняющим мрачные заботы вином) - моей сестре.

- Я приду, - отвечал Понтий, - если наш гость оставит мне свободный часок, и заранее радуюсь вкусному блюду. Но, развеселый певун, что ты знаешь о мрачных заботах?

- Да ты говоришь гекзаметром, - возразил Поллукс, - а я тоже от отца (который в часы, свободные от охранения ворот, поет и сочиняет) унаследовал досадную необходимость говорить ритмически, как только что-нибудь заденет меня за живое.

- Сегодня ты был молчаливее, чем обыкновенно, и все же ты казался мне невероятно довольным. Не только твое лицо, но и весь ты, долговязый, с головы до пят выглядел как сосуд радости.

- Да ведь и свет прекрасен! - воскликнул Поллукс, сладко потянулся и, сложив руки над головой, воздел их к небу.

- Не произошло ли что-нибудь особенно для тебя приятное?

- Этого и не надо, так как я живу здесь в прекраснейшем обществе, работа идет на лад и... зачем мне скрывать... нынче произошло и некое событие: я встретил старую знакомую.

- Старую?

- Я знаю ее уже шестнадцать лет; но когда я видел ее в первый раз, она еще лежала в пеленках.

- Итак, этой почтенной приятельнице целых шестнадцать лет, самое большее - семнадцать. Благосклонен ли Эрот к счастливцу или счастье только шествует в его свите?

Покуда архитектор задумчиво произносил этот вопрос, Поллукс внимательно прислушивался и сказал:

- Что происходит там во дворе в такой поздний час? Слышишь ли ты густой лай большой собаки среди звонкого щебетания трех граций?

- Это Титиан везет римского архитектора, - сказал Понтий в волнении. Я пойду к нему навстречу. И еще раз говорю, мой друг, у тебя тоже александрийский язычок. Остерегайся шутить в присутствии этого римлянина над художественными произведениями императора. Повторяю тебе: человек, который едет теперь сюда, превосходит всех нас, и для меня нет ничего противнее, когда маленькие люди принимают важный вид, потому что им кажется, будто они нашли у великого человека больное местечко, которое на их крошечном теле случайно оказывается здоровым. Художник, которого я жду, велик, но император Адриан гораздо выше его. Иди за перегородку, а завтра я буду твоим гостем.

XI

Понтий накинул паллий поверх хитона, который он обыкновенно носил во время работы, и пошел навстречу повелителю мира, о прибытии коего известило его письмо префекта. Он был совершенно спокоен, и если его сердце билось сильнее, чем обыкновенно, то только потому, что он радовался новой встрече с удивительным человеком, личность которого производила на него глубокое впечатление.

В сознании, что он сделал все, что только было в его силах, и не заслужил никакого порицания, он вышел через передние комнаты и главную входную дверь на двор, на котором множество рабов при свете факелов укладывали новые мраморные плиты.

Ни эти люди, ни их надсмотрщики не обратили внимания на лай собак и на громкий разговор, послышавшийся возле домика привратника, так как работникам и их руководителям было обещано особое вознаграждение, если они, к удовольствию архитектора, вовремя окончат определенную часть новой каменной настилки. Никто из них не подозревал, кому принадлежал зычный голос, разносившийся от ворот по всему двору.

Противные ветры задержали императора на пути, и его корабль вошел в гавань только около полуночи.

Он приветствовал ожидавшего его Титиана как доброго старого друга, с сердечной теплотой и тотчас же сел с ним и с Антиноем в колесницу префекта. Его секретарь Флегон, врач Гермоген и раб Мастор должны были следовать за ним в другом экипаже вместе с багажом, в состав которого входили и походные кровати.

Портовые сторожа вздумали было сердито преградить дорогу колеснице, во весь опор мчавшейся по темной дороге, и огромному догу, громким лаем нарушавшему ночную тишину, но, узнав Титиана, они почтительно посторонились.

Послушные приказанию префекта, привратник и его жена не ложились спать, и как только певец услыхал стук приближавшейся колесницы, в которой ехал император, он поспешил к дворцовым воротам и отворил их.

Развороченная мостовая и люди, занятые восстановлением ее, заставили Титиана и его спутников выйти из экипажа и пройти мимо самого домика Эвфориона.

Адриан, от глаз которого не могло укрыться ничего, казавшегося ему достойным внимания, остановился перед широко отворенной дверью жилища привратника и заглянул в приветливую комнату, украшенную цветами, птицами и статуей Аполлона. На пороге стояла Дорида в новом платье, ожидая префекта. Титиан от души приветствовал ее; он привык обмениваться с нею несколькими веселыми и умными словами каждый раз, как посещал Лохиадский дворец.

Собачонки уже заползли в свои корзинки, но, почуяв чужую собаку, с громким лаем кинулись мимо своей госпожи на двор, так что, отвечая на любезное приветствие своего покровителя, Дорида не раз была принуждена унимать Евфросину, Аглаю и Талию, выкликая их звонкие имена.

- Великолепно, превосходно! - вскричал Адриан, указывая на внутренность дома. - Идиллия, настоящая идиллия! Кто мог бы ожидать, что найдет такой веселенький мирный уголок в самом беспокойном, самом хлопотливом городе империи.

- Мы с Понтием тоже были изумлены при виде этого гнездышка и потому оставили его нетронутым, - сказал префект.

- Понятливые люди понимают друг друга, и я благодарю вас за то, что вы пощадили этот домик, - сказал император. - Какое предзнаменование, какое благоприятное, в высшей степени благоприятное предзнаменование! Грации принимают меня здесь в старых стенах: Аглая, Евфросина, Талия.

- Приветствую тебя, господин! - сказала префекту Дорида.

- Мы являемся поздно, - заметил Адриан.

- Это не беда, - засмеялась старуха.

- Здесь, на Лохиаде, вот уже с неделю как мы и без того разучились отличать день от ночи, и притом хорошее никогда не приходит слишком поздно.

- Сегодня я привез с собой достойнейшего гостя, - сказал Титиан, великолепного римского архитектора Клавдия Венатора. Он только несколько минут тому назад сошел с корабля.

- В таком случае глоток вина принесет ему пользу; есть хорошее мареотское* белое из виноградника моей дочери, что живет на берегу озера. Если твой друг желает оказать честь простым, скромным людям, то я попрошу его войти к нам. Не правда ли, господин, у нас чисто, а из кубка, который я подам ему, подобало бы пить самому императору? Кто знает, что найдете вы там, наверху, в этой ужасной суматохе?

______________

* Белое, сладкое, очень хмельное вино, выделывавшееся из лоз, росших на берегу Мареотиды.

- Я с удовольствием принимаю твое приглашение, матушка, - отвечал Адриан.

Дорида наполнила кубок вином и сказала:

- А вот вода для смешения.

Император взял кубок работы Поллукса, с удивлением посмотрел на него и сказал, прежде чем поднес его к губам:

- Мастерское произведение, матушка. Из чего же здесь будет пить император, если привратники употребляют такие сосуды? Кто выполнил эту превосходную работу?

- Мой сын вырезал этот кубок для меня в свободные часы.

- Он дельный скульптор, - прибавил Титиан.

Выпив вино с большим удовольствием, император поставил кубок на стол и сказал:

- Отличное питье. Благодарю тебя, матушка!

- И я тебя за то, что ты называешь меня матерью. Нет более прекрасного названия для женщины, которая вырастила хороших детей, а у меня их трое, и их не стыдно показать.

- Так желаю тебе счастья для них, моя матушка, - сказал император. Мы еще увидимся, потому что я останусь на несколько дней здесь, на Лохиаде.

- Теперь, среди этой суматохи?

- Этот великий архитектор, - сказал Титиан в пояснение, - будет помогать Понтию.

- Понтий не нуждается ни в чьей помощи! - вскричала старуха. - Это человек крепкого закала. Его предусмотрительность и энергия, по словам моего сына, несравненны. Да и сама я видела, как он распоряжался, а я умею различать людей.

- А что тебе в нем более всего понравилось? - спросил Адриан, которому пришлось по сердцу непринужденное обращение умной старухи.

- Он ни на минуту не теряет спокойствия при всей этой спешке. Говорит не больше и не меньше, чем нужно, умеет быть строгим, где это необходимо, и ласков с нижестоящими. На что он способен как художник, об этом я не могу судить, но знаю наверное, что он действительно дельный человек.

- Я сам его знаю, - сказал император, - и ты правильно его описываешь; но мне он показался несколько строже.

- Как мужчина, он должен уметь быть твердым. Но он тверд только там, где нужно; а каким добрым он может быть - это он нам показывает ежедневно. Когда часто сидишь одна, то видишь его отношение. И вот я заметила: кто надменен и крут с маленькими людьми, тот и сам не больно велик, ибо он считает нужным так поступать из опасения, как бы его не сочли таким же ничтожным, как тот бедняк, с которым он имеет дело. Кто чего-нибудь стоит, тот знает, что его сразу отличат, даже если он обращается с нашим братом как с равным. Так поступают Понтий и высокородный наместник, а также и ты, его друг. Что ты приехал - это хорошо, но, как сказано, наш архитектор управился бы и без тебя.

- Ты, по-видимому, не особенно высокого мнения о моей будущей работе; это огорчает меня, потому что ты прожила жизнь с открытыми глазами и научилась правильно судить о людях.

Тут Дорида умно и пытливо посмотрела на императора своими ласковыми глазами и отвечала уверенным тоном:

- От тебя... от тебя веет величием, и, может быть, твои глаза увидят многое, что ускользнет от Понтия. К некоторым избранным людям музы особенно расположены, и ты, видимо, принадлежишь к их числу.

- Что наводит тебя на эту мысль?

- Я узнаю это по твоему взгляду и по челу.

- Ясновидица!

- Нет, я вовсе не ясновидица. Но я - мать двух сыновей, которым бессмертные тоже даровали нечто особливое, что я не в силах описать. У них я заметила это впервые, а когда потом примечала то же у художников и у некоторых других, то эти люди всегда оказывались самыми выдающимися в своем кругу. А что ты далеко превосходишь всех остальных - в этом я готова поклясться.

- Не давай клятвы так легко, - засмеялся император, - мы еще поговорим с тобой, матушка, а при прощании я спрошу тебя: не обманулась ли ты во мне? Теперь пойдем, Телемах. Тебя, кажется, в особенности занимают птицы этой женщины.

Эти веселые слова были обращены к Антиною, который переходил от одной клетки к другой и с любопытством и удовольствием рассматривал спящих пернатых любимцев старухи.

- Это твой сын? - спросила Дорида, указывая на юношу.

- Нет. Это мой ученик, но я обращаюсь с ним как с сыном.

- Красивый парень!

- Посмотри, наша старуха еще засматривается на юношей.

- Этого мы не оставляем до столетнего возраста или до тех пор, пока парки не перережут нити нашей жизни.

- Какое признание!

- Дай мне договорить до конца. Мы никогда не отучаемся радоваться, глядя на красивых молодых людей; но только пока мы молоды, мы спрашиваем, чего можем от них ожидать; в старости же для нас вполне довольно оказывать им дружеское расположение. Послушай, ты, молодой господин, ты всегда найдешь меня здесь, если тебе понадобится что-нибудь такое, чем я могу служить тебе. Я - как улитка и лишь изредка покидаю свой домик.

- До свидания, - сказал Адриан и вышел на двор со своими спутниками. Развороченная мостовая требовала большой осторожности; нужно было искать точки опоры для ног. Титиан пошел впереди императора и Антиноя, и властитель мог обменяться со своим наместником лишь немногими радостными словами по поводу их дружеской встречи.

Адриан осторожно подвигался вперед, улыбаясь про себя с видимым удовлетворением. Приговор простой умной женщины из народа доставил ему больше удовольствия, чем высокопарные оды, в которых воспевали его Мезомед и ему подобные, или льстивые слова, которыми обыкновенно осыпали его риторы и софисты.

Старуха считала его простым художником; она не могла знать, кто он, и, однако, признала... Или же Титиан был неосторожен?

Знала ли, догадывалась ли женщина, с кем она говорит?

Крайняя подозрительность Адриана не давала ему покоя. Он уже начинал считать слова привратницы заученной ролью, ее радушный прием подготовленной сценой. Вдруг остановившись, он попросил префекта подождать его, а Антиною велел остаться с собакой. Сам он повернул назад и вовсе не по-царски подкрался к домику привратника.

Он остановился возле все еще настежь отворенной двери домика и начал подслушивать разговор, который вела Дорида со своим мужем.

- Видный мужчина, - сказал Эвфорион, - он несколько похож на императора.

- Ну, нет, - возразила Дорида. - Вспомни только о статуе Адриана в саду Панейона*: там выражение лица недовольное и насмешливое, а у архитектора, правда, серьезный лоб, но черты сияют приветливой добротой. Если, глядя на одного из них, вспоминаешь другого, так только из-за бороды. Адриан мог бы радоваться, если бы походил на гостя префекта.

______________

* Панейон - святилище в честь бога Пана на искусственной возвышенности в центре города, вокруг которой шла спиральная дорога и откуда открывался вид на всю окрестность.

- Да, притом он и красивее, и... как бы мне выразиться... и более похож на богов, чем холодная мраморная статуя, - продекламировал Эвфорион. - Он, конечно, важный господин, но все-таки он вместе с тем и художник. Нельзя ли посредством Понтия, Папия, Аристея или кого-либо из великих живописцев уговорить его при торжественном зрелище представить в нашей группе прорицателя Калхаса? Он изобразил бы его иначе, чем этот сухой резчик по слоновой кости Филемон. Подай мне лютню, я уже забыл начало последнего стихотворения. Ох, эта проклятая память!

Эвфорион с силой провел пальцами по струнам и запел еще довольно звучным и хорошо выработанным голосом:

- "Слава тебе, о Сабина! Слава, победная слава могучей богине Сабине!" Если бы Поллукс был здесь, он опять напомнил бы мне настоящие слова. "Слава, победная слава стократной Сабине!.." Бессмыслица. "Слава, бессмертная слава Сабине, уверенной в громкой победе". И это не то! Если бы крокодил пожелал проглотить эту Сабину, я с удовольствием отдал бы ему на закуску вон тот свежий пирог на блюде. Но постой! Теперь вспомнил: "Слава, стократная слава могучей богине Сабине!"

Адриану было достаточно слышанного.

Между тем как Эвфорион, посредством беспрестанных повторений, старался запечатлеть в своей упрямой памяти стихи, император повернулся спиной к домику и, не без труда пробираясь со своими спутниками между сидевшими на корточках работниками, не раз хлопнул Титиана дружески по плечу, а в ответ на приветствия Понтия вскричал:

- Я благословляю свое решение приехать сюда сегодня! Хороший вечер, превосходный вечер!

Уже много лет Адриан не чувствовал себя в таком беззаботном и веселом настроении, как в этот день. И когда он, несмотря на поздний час, нашел всюду усердно трудящихся работников и увидал, что в старом дворце многое было восстановлено или уже находилось на пути к обновлению, неутомимый монарх выразил свое удовлетворение, обращаясь к Антиною:

- Вот где можно убедиться, что даже в наш трезвый век добрая воля, усердие и умение могут творить великие чудеса. Объясни мне, Понтий, как ты соорудил эти чудовищные леса?

XII

После первого веселого вступления императора в свою наполовину готовую резиденцию он провел еще много хороших часов.

Понтий предложил временно приготовить для приема императора несколько хорошо сохранившихся, предназначавшихся первоначально для его свиты комнат, в одной из которых открывался широкий вид на гавань, город и остров Антиродос*. Скоро было устроено все необходимое для ночного отдыха Адриана и его спутников. Хорошая постель, которую префект прислал на Лохиаду для Понтия, была перенесена в опочивальню императора, а в других горницах поставили походные кровати для Антиноя и остальных спутников.

______________

* Антиродос - небольшой островок с царским дворцом и Малой гаванью.

Столы, подушки и всякого рода утварь, уже доставленную александрийскими мастерами, но еще нераспакованную и лежавшую в тюках и ящиках среди большого центрального двора, быстро разместили (по мере надобности) в наскоро обставленных покоях.

Еще прежде чем Адриан при помощи префекта осмотрел последнюю из комнат, в которых производились реставрационные работы, Понтий уже покончил со своими распоряжениями и мог заверить императора, что у него сегодня же будет хорошая постель и сносное помещение, а завтра совершенно прилично убранные комнаты.

- Отлично, отлично, превосходно! - воскликнул властитель, вступив в отведенный ему покой. - Можно подумать, что вам помогают усердные демоны. Полей мне воды на руки, Мастор, а затем приступим к ужину. Я голоден, как собака нищего.

- Я думаю, мы найдем то, что тебе нужно, - сказал Титиан, в то время как император умывался. - Ты истребил все, что мы послали тебе сегодня, Понтий?

- К сожалению, да, - ответил тот со вздохом.

- Но я велел послать тебе ужин на пять человек.

- Он насытил шестерых голодных художников, - отвечал архитектор. Если бы я только мог подозревать, для кого предназначалось такое множество кушаний. Что же делать теперь? Вино и хлеб остались в зале муз, но...

- Ну, так этим и нужно довольствоваться, - сказал император, вытирая лицо. - Во время дакийского похода или в Нумидии и нередко на охоте я был доволен, если на голодный желудок получал хотя бы хлеб и вино.

Лицо Антиноя, сильно утомленного и голодного, омрачилось при этих словах. Адриан заметил это и сказал, улыбаясь:

- Юности недостаточно хлеба и вина, чтобы жить. Вы только что показывали мне вход в квартиру управляющего дворцом. Неужели нельзя найти у него ни одного куска мяса, или сыра, или чего-нибудь подобного?

- Едва ли, - отвечал Понтий, - потому что этот человек набивает свой большой живот и желудки своих восьмерых детей хлебом и размазней. Но попытаться все-таки нужно.

- Так пошли к нему, а нас сейчас же проведи в залу, где музы берегут для меня и моих спутников хлеб и вино, которые они не всегда даруют своим служителям.

Понтий тотчас же повел императора в залу. По пути туда Адриан спросил:

- Разве смотритель дворца получает такое нищенское содержание, что должен довольствоваться столь скудной пищей?

- Он имеет даровую квартиру и получает двести драхм в месяц.

- Нельзя сказать, чтобы это было слишком мало. Как его зовут и каков этот человек?

- Он называется Керавном и происходит от старинной македонской фамилии. Его предки с незапамятных времен занимали эту же должность, и он воображает себя даже в родстве с вымершим царским родом через какую-то любовницу одного из Лагидов. Керавн заседает в Совете граждан и никогда не выходит на улицу без своего раба, принадлежащего к числу тех, которых работорговцы на рынках дают в придачу. Он толст, как откормленный хомяк, одевается, как сенатор, любит древности и редкости, которые покупает на последние деньги. Он носит свою бедность больше с надменностью, чем с достоинством, но он честный человек и может быть полезен, если только подойти к нему как следует.

- Значит, своеобразный субъект. Ты говоришь, что он толст, а весел ли он?

- Ну уж нисколько.

- Жирных и ворчливых людей я терпеть не могу. Что за перегородка здесь в зале?

- Там работает лучший ученик Папия. Его зовут Поллуксом; это сын привратника. Он тебе понравится.

- Позови его, - сказал император.

Прежде чем архитектор мог исполнить это приказание, над перегородкой вынырнула голова скульптора.

Молодой человек услыхал голоса и шаги приближавшихся, почтительно поклонился префекту со своего возвышения и, удовлетворив любопытство, хотел спрыгнуть с подставки, на которую взобрался, как Понтий закричал, что с ним желает познакомиться архитектор Клавдий Венатор из Рима.

- Это очень любезно с его стороны и еще более с твоей, - крикнул Поллукс сверху, - так как только через тебя он может знать, что я существую в подлунной и научился владеть молотком и резцом. Позволь мне сойти с моего четвероногого котурна, господин, потому что теперь тебе приходится смотреть на меня снизу вверх, а судя по тому, что рассказывал мне Понтий, ничто не может быть несообразнее этого.

- Оставайся там, где ты теперь, - возразил Адриан. - Между товарищами по искусству не должно существовать никаких церемоний. Что ты там делаешь?

- Я сейчас отодвину одну половину ширм, чтобы показать тебе нашу Уранию. Полезно услышать суждение серьезного человека, понимающего дело.

- После, друг мой, дай мне сперва съесть кусок хлеба, потому что жестокость моего голоса легко могла бы сказаться и на моем приговоре.

Архитектор тем временем подал императору поднос с хлебом и солью и кубок вина, принесенный рабом.

Увидав это скудное угощение, Поллукс вскричал:

- Да ведь это тюремный паек, Понтий; неужели у нас нет больше ничего в доме?

- Вероятно, и ты помог уничтожить вкусные блюда, которые я прислал Понтию, - сказал префект и погрозил Поллуксу пальцем.

- Ты будишь сладкое воспоминание, - вздохнул скульптор с комическим сокрушением. - Но, клянусь Геркулесом, я внес свою долю в дело уничтожения. Если бы только... Ба! Мне пришла в голову мысль, достойная Аристотеля. Завтрак, к которому я приглашал тебя на завтрашний день, о благороднейший Понтий, стоит готовый у матери и может быть разогрет в несколько минут. Не пугайся, господин, дело идет о капусте с колбасками, о кушанье, которое, подобно душе египтянина, обладает более благородными качествами по воскресении своем, чем тогда, когда оно впервые увидело свет.

- Превосходно, - вскричал Адриан, - капуста с колбасками!

С улыбкой вытер он рукой полные губы и громко расхохотался, услышав искреннее и радостное "ах!", вырвавшееся у Антиноя, который приблизился к перегородке.

- Даже нёбо и желудок могут упиваться предвкушением счастливого будущего! - воскликнул император, обращаясь к префекту и указывая на своего любимца.

Но он неверно истолковал радостный возглас юноши, ибо название простого блюда, которое мать фаворита часто ставила на стол в своем скромном домике в Вифинии, напомнило Антиною родину и детство и перенесло его в лоно семьи.

Внезапное движение сердца (а не только чувственное раздражение нёба) вызвало это "ах!" на его уста. И все же он радовался отечественному яству и не променял бы его на роскошнейший пир.

Поллукс вышел из-за перегородки и сказал:

- Через четверть часа я вернусь к вам с завтраком, который превратился в ужин. Утолите пока первый голод хлебом и солью, ибо капустное блюдо моей матери не только насыщает - оно требует, чтобы его вкушали не торопясь.

- Поклонись госпоже Дориде, - крикнул Адриан вслед ваятелю и, когда Поллукс покинул залу, сказал, обращаясь к Титиану и Понтию: - Славный молодой человек! Любопытно посмотреть, что производит он как художник.

- Так последуй за мной, - отвечал Понтий и повел Адриана за ширмы.

- Что скажешь ты об этой Урании? Голову музы сделал Папий, а тело и одежду слепил Поллукс собственноручно в несколько дней.

Император, скрестив руки, остановился против статуи и долго смотрел на нее молча. Затем одобрительно кивнул бородатой головой и сказал серьезно:

- Глубоко продуманное и с удивительной свободой выполненное произведение. Этого плаща, собранного на груди, нечего было бы стыдиться Фидию. Все величественно, своеобразно и правдиво. Где пользовался молодой художник натурой? Здесь, на Лохиаде?

- Я не видел у него никакой натурщицы и думаю, что он лепил из головы, - отвечал Понтий.

- Это невозможно, совершенно невозможно! - вскричал император тоном знатока, уверенного в справедливости своего суждения. - Никакой Пракситель не был бы в состоянии выдумать подобные линии, такие складки! На них нужно смотреть, их нужно было копировать с натуры, формировать под свежим впечатлением. Мы спросим его. А что должно выйти из этой вновь нагроможденной массы глины?

- Может быть, бюст какой-нибудь женщины из дома Лагидов. Ты увидишь завтра изваянную нашим юным другом голову Береники, которая, по моему мнению, принадлежит к лучшим произведениям скульптуры, когда-либо созданным в Александрии.

- Неужели этот молодец сведущ в магии? - спросил Адриан. - Изготовить эту Уранию и совершенно законченную женскую голову в несколько дней - это просто невозможно.

Тогда Папий объяснил императору, что Поллукс поставил гипсовую голову на имевшийся уже бюст, и, отвечая откровенно на вопросы, рассказал, какие уловки были употреблены для того, чтобы придать запущенному зданию приличный и в своем роде блистательный вид. Он чистосердечно признался, что работы его здесь имели целью устроить все только напоказ, и говорил с Адрианом так, как он говорил бы со всяким другим художником о подобном предмете.

В то время как император и архитектор горячо разговаривали таким образом, а префект расспрашивал секретаря Флегона о путешествии, в зале муз появился Поллукс со своим отцом.

Певец нес на блюде дымившееся кушанье, свежее печенье и паштет, который он за несколько часов перед тем принес своей жене со стола Понтия.

Поллукс прижимал к груди довольно большой, наполненный мареотским вином кувшин с двумя ушками, который он наскоро обвил зелеными усиками плюща.

Несколько минут спустя император возлежал на приготовленном для него ложе и храбро набрасывался на вкусные блюда.

Он был в самом счастливом настроении, подзывал к себе Антиноя и секретаря, накладывал им собственноручно увесистые порции на тарелки, которые они должны были ему протягивать, уверяя, что он делает это для того, чтобы они не выудили для себя из капусты самые лакомые колбаски. Мареотскому вину он тоже оказал должную честь. Но когда дело дошло до паштета, выражение лица его изменилось. Он нахмурил брови и серьезно, подозрительно и сурово спросил префекта:

- Каким образом у этих людей очутилось такое кушанье?

- Откуда у тебя этот паштет? - спросил префект певца.

- Он остался от ужина, которым угощал сегодня архитектор художников, отвечал Эвфорион. - Кости отданы были грациям, а это нетронутое блюдо было предоставлено мне с женой. Она с удовольствием предлагает его гостю Понтия.

Титиан засмеялся и вскричал:

- Итак, теперь понятна причина исчезновения обильных яств, которые мы послали архитектору! Этот паштет... Могу я взглянуть на него? Этот паштет был приготовлен по указанию Вера. Он напросился вчера к нам на завтрак и научил моего повара искусству приготовлять это блюдо.

- Ни один последователь Платона не может распространять философию своего учителя лучше, чем Вер - преимущества этого кушанья, - заметил император, к которому снова вернулось веселое расположение духа, как только он увидел, что и здесь невозможно подозревать никакой искусственной подготовки. - Что за безумства творит этот баловень счастья! Уж не стряпает ли он теперь собственноручно?

- Нет, - отвечал префект, - он только велел поставить себе в кухне ложе, растянулся на нем и делал моему повару указания относительно изготовления этого паштета, который, по его словам, и тебе... то есть я хотел сказать... который будто бы с удовольствием кушает сам император. Он состоит из фазана, ветчины, вымени и рассыпчатого теста.

- Я разделяю вкус Адриана, - засмеялся император, оказывая должную честь вкусному блюду. - Вы великолепно угощаете меня, друзья, и делаете меня своим должником. Как зовут тебя, молодой человек?

- Поллуксом.

- Твоя Урания, Поллукс, хорошее произведение, и Понтий говорит, что ты выполнил плащ без натуры. Я повторяю: это просто невозможно.

- Ты вполне прав. Одна девушка была моей натурщицей.

Император посмотрел на архитектора, как будто желая сказать: "Вот видишь!" Но Понтий спросил с удивлением:

- Когда же это? Я не видел здесь ни одного женского существа.

- На этих днях.

- Но я ни на минуту не оставлял Лохиады, никогда не ложился спать прежде полуночи и всегда был уже на ногах перед восходом солнца.

- Но между твоим усыплением и пробуждением все-таки бывает несколько весьма содержательных часов, - возразил Поллукс.

- Юность, юность! - вскричал император, и улыбка фавна появилась на его губах. - Отделите Дамона от Филлиды железной дверью, и они проберутся друг к другу сквозь замочную скважину!

Эвфорион искоса посмотрел на сына, архитектор покачал головой и воздержался от дальнейших вопросов, а Адриан встал с ложа, любезно отпустил Антиноя и своего секретаря, ласково, но настоятельно попросил Титиана вернуться домой и передать привет жене и предложил Поллуксу, чтобы тот проводил его за свою перегородку. При этом он прибавил, что не утомлен и вообще привык довольствоваться немногими часами сна. Скульптор почувствовал большое влечение к этому сильному человеку.

От него не укрылось большое сходство седобородого иноземца с императором; но ведь Понтий предупредил его насчет этого сходства, а в глазах и углах рта римского архитектора было нечто такое, чего он не видел ни на одном изображении Адриана.

Уважение Поллукса к новому гостю Лохиадского дворца возросло, когда они очутились перед едва оконченной статуей музы: император с серьезным прямодушием указывал ему на некоторые недостатки ее и, расхваливая, с другой стороны, достоинства наскоро сработанной статуи, в кратких веских фразах изложил свой собственный взгляд на характер Урании. Затем он ясно и сжато объяснил, как, по его мнению, пластический художник должен относиться к своей задаче. Сердце юноши забилось сильнее, и часто бросало его то в жар, то в холод, ибо с обросших волосами губ этого человека в благозвучной и понятной форме слетали такие откровения, которые он часто предчувствовал или смутно ощущал, но для которых в пылу учения и творчества никогда не мог найти выражения.

И как благожелательно принимал великий учитель его робкие замечания, как метко умел отвечать на них! Подобного человека Поллуксу еще никогда не случалось встретить, и никогда еще он так охотно не преклонялся перед превосходством и силой чужого ума.

Наступил второй час ночи, когда Адриан остановился перед грубо намеченным глиняным бюстом и спросил Поллукса:

- Что это будет?

- Изображение женщины, - гласил ответ.

- Не твоей ли храброй натурщицы, которая отваживается входить во дворец ночью?

- Нет, моей натурой будет знатная дама.

- Из Александрии?

- О нет. Это красавица из свиты императрицы.

- Как ее зовут? Я знаю всех римлянок.

- Бальбилла.

- Бальбилла? Есть много женщин с этим именем. Какая наружность у той, о которой ты говоришь? - спросил Адриан с лукавым, подстерегающим взглядом.

- Это легче спросить, чем объяснить... - отвечал художник, который при виде улыбки на серьезном лице седобородого собеседника снова весело оживился. - Погоди... Тебе, конечно, случалось видеть павлинов, когда они распускают хвост колесом? Представь же себе каждый глазок на хвосте птицы Геры* в виде кругленького красивенького локончика и помести под колесом очаровательное умное личико девушки с забавным носиком и чересчур высоким лбом, и ты получишь портрет знатной девушки, которая хочет позволить мне вылепить ее бюст.

______________

* Богиня Гера изображалась с павлином.

Адриан звонко засмеялся, сбросил свой паллий и вскричал:

- Отступи назад, я знаю эту девушку, а если я разумею не ту, то ты скажешь мне.

Еще не докончив этой фразы, он запустил свои крепкие пальцы в мягкую глину и, работая подобно опытному скульптору (скатывая, оформляя, отрывая и прибавляя), слепил женское лицо с целой башней локонов, похожее на лицо Бальбиллы, но отражавшее каждую из характерных черт, в особенности бросавшихся в глаза, в таком карикатурно-преувеличенном виде, что Поллукс был вне себя от восторга.

Когда Адриан наконец отступил от удавшейся карикатуры и спросил Поллукса - та ли это римлянка, о которой он говорил, последний вскричал:

- Она! Это так же верно, как то, что ты не только великий архитектор, но и превосходный ваятель. Грубая штука, но невероятно характерная!

Император, по-видимому, очень радовался своей пластической шутке, потому что он вновь и вновь взглядывал на нее и смеялся.

Но на архитектора Понтия она, казалось, подействовала совершенно иначе. Он вначале с глубоким интересом слушал разговор ваятеля с Адрианом и следил за работой последнего. Потом он отвернулся от нее, так как ненавидел всякое искажение прекрасных форм, до которого, как ему случалось часто убеждаться, были такие охотники египтяне. Ему было положительно больно видеть, что такое даровитое, грациозное и притом беззащитное создание, с которым он чувствовал себя связанным узами благодарности, было поругано таким человеком, как император.

Утром Понтий встретил Бальбиллу в первый раз, но от Титиана он слышал, что она живет с императрицей в Цезареуме и что она внучка того самого наместника Клавдия Бальбилла, который отпустил на свободу его деда ученого греческого раба.

Он отнесся к ней с благодарным вниманием и преданностью; его радовала веселая, живая натура Бальбиллы, и при каждом необдуманном слове ее ему так хотелось предостеречь ее, как будто она была близка ему по узам крови или же давней дружбы, дающей большие права.

Вызывающая манера ухаживания, которую Вер, легкомысленный сердцеед, применял в обращении с этой девушкой, казалась ему возмутительной и опасной; и долгое время после того, как знатные гости оставили Лохиаду, он думал о ней и решил по возможности не спускать глаз с внучки благодетеля своей семьи. Он считал своей священной обязанностью охранять и защищать ее: она казалась ему легкомысленной, прекрасной и беззащитной птичкой. Сделанная императором карикатура произвела на него такое впечатление, как будто перед его глазами опозорили нечто заслуживавшее благоговения.

А седеющий властитель все стоял перед своей отвратительной пачкотней и не уставал потешаться ею. Это было неприятно Понтию. Как всем благородным натурам, ему было прискорбно находить что-либо мелочное и пошлое в человеке, на которого он смотрел как на высшее существо. Как художник, император не должен был оскорблять таким образом красоту, как человек беззащитную невинность. И в душу архитектора, который до сих пор принадлежал к самым горячим поклонникам Адриана, вкралось легкое нерасположение к нему, и он был рад, когда император наконец удалился на покой.

В своей спальне Адриан нашел все, к чему он привык. В то время как раб Мастор раздевал его, зажигал ночник и поправлял ему подушки, он сказал:

- Уже много лет я не проводил такого приятного вечера. Хорошо ли устроена постель для Антиноя?

- Как в Риме.

- А собака?

- Я постелю для нее одеяло в коридоре у твоего порога.

- Она накормлена?

- Ей дали костей, хлеба и воды.

- Надеюсь, ты сам тоже поужинал?

- Я не был голоден, и притом хлеба и вина было довольно.

- Завтра нас лучше устроят. Теперь спокойной ночи! Обдумывайте свои слова, чтобы они не выдали меня. Несколько дней провести здесь без помехи... было бы великолепно!

С этими словами император повернулся на своем ложе и скоро заснул.

Раб Мастор тоже лег, предварительно расстелив в проходе перед императорской опочивальней одеяло для дога. Голова раба покоилась на щите из толстой воловьей кожи, под которым, словно под куполом, лежал короткий меч. Ложе было неважное, но Мастор уже в течение многих лет пользовался подобным ложем и обыкновенно спал крепким сном ребенка. Теперь же сон бежал от него, и он время от времени прикасался рукой к своим широко раскрытым глазам, чтобы отереть соленую влагу, то и дело приливавшую к ним.

Он долгое время довольно мужественно сдерживал слезы, так как император желал видеть у своей прислуги веселые лица; Адриан даже сказал ему однажды, что он вверяет ему заботу о своей особе из-за его веселых глаз.

Бедный веселый Мастор! Он был раб, но и он тоже имел сердце, открытое для страдания и радости, для веселья и горя, для ненависти и любви. Когда он был ребенком, его родная деревня попала в руки врагов его племени. Его с братом сначала увезли в Малую Азию, а затем в Рим; оба они были очень хорошенькие белокурые мальчики, их купили для императора.

Мастор был взят для личного услужения Адриану, а его брат - для работы в садах. Ни тот, ни другой не знали недостатка ни в чем, кроме свободы, и ничто не мучило их, кроме тоски по родине.

Но и она совершенно исчезла после того, как Мастор женился на хорошенькой дочери раба - надсмотрщика за императорскими садами. Это была живая бабенка с огненными глазами, мимо которой не проходил никто, не заметив ее. У них было уже двое детей. Служба оставляла рабу очень мало времени для семейных радостей в обществе красивой подружки и двоих детей, которых она ему родила; но мысль о семье всегда доставляла ему счастье, когда он со своим повелителем выезжал на охоту или странствовал по империи.

Семь месяцев он ничего не слыхал о своей семье, но в Пелузии получил письмо, которое было переслано ему из Остии в Египет вместе с почтой, прибывшей на имя императора. Он не умел читать и, вследствие быстрого передвижения императора, только на Лохиаде мог узнать, что заключалось в этом письме. Перед отходом ко сну Антиной прочел Мастору письмо, составленное публичным писцом от имени брата, и его содержание было такого рода, что не могло не потрясти сердце раба.

Его хорошенькая женка убежала из дома и отправилась странствовать по свету с каким-то греком-корабельщиком; его старший сын, любимец его сердца, умер; его дочь, очаровательная светлокудрая Туллия, с беленькими зубками и кругленькими ручками, которыми она, бывало, старалась вцепиться в его стриженые волосы или ласково гладила их, была помещена в жалком домишке, где воспитывались сироты умерших рабов.

Еще два часа тому назад он в своем воображении обладал собственным домашним очагом и обществом милых ему существ; теперь же все это исчезло. Но как ни терзало его горе жестокой рукой, он не смел всхлипывать или стонать и даже беспокойно ворочаться с боку на бок, потому что его господин обладал чутким сном и всякий шум мог разбудить его. Как всегда, он должен был и завтра с восходом солнца явиться к императору веселым, а между тем ему казалось, что сам он гибнет, как погибли его домашний приют и его счастье.

Горе разрывало ему сердце, но он не шевелился и подавлял в себе стоны.

XIII

Не менее бессонную ночь провела и Селена, дочь смотрителя Керавна.

Суетное желание отца, чтобы Арсиноя вместе с дочерьми богатых граждан участвовала в зрелищах, устраиваемых в честь императора, наполнило сердце ее новой тревогой. Это был решительный удар, который должен был разрушить здание их призрачной жизни, и без того стоявшее на зыбкой почве, и ввергнуть в нищету и позор ее вместе со всем семейством.

Если последняя вещь, имеющая какую-нибудь ценность, будет продана, если кредиторы, как раз во время пребывания императора в Александрии, потеряют терпение и захватят их имущество или же постараются запереть отца в долговую тюрьму, то разве нельзя сказать наверное, что тогда его место получит кто-нибудь другой и она со своими сестрами и братом очутится в самом бедственном положении...

А тут Арсиноя лежит рядом с нею и спит таким же спокойным глубоким сном, как слепой Гелиос и другие малютки. Перед отходом ко сну она со всею сердечностью, со всем доступным ей красноречием пыталась убедить легкомысленную девушку, просила и умоляла ее решительно объявить отцу, что она, подобно Селене, тоже не примет участия в предстоящем шествии. Арсиноя же сперва сердито оборвала ее, а потом заплакала и наконец строптиво заявила, что, может быть, какой-нибудь выход еще найдется и что Селена не смеет запрещать то, что отец разрешил.

Селена охотнее всего разбудила бы Арсиною, спавшую рядом с нею мирным сном, но она уже привыкла нести одна все домашние заботы, привыкла также и к тому, что сестра с досадой отстраняла ее всякий раз, когда та пыталась ее образумить, и потому оставила ее в покое.

У Арсинои было доброе, нежное сердце, но она была молода, прекрасна и суетлива. Ласковыми словами можно было добиться от нее всего. А Селена постоянно заставляла ее чувствовать свое превосходство благодаря большей зрелости характера.

Поэтому не было дня, чтобы между этими столь различными, но расположенными друг к другу сестрами дело не доходило до ссоры и слез. Арсиноя всегда первая предлагала примирение, но Селена редко отвечала на самые ласковые слова сестры более дружелюбными выражениями, чем "брось!" или "знаю уж, знаю!". Ее обращение внешне носило печать бессердечности, и нередко она доходила даже до слов, звучавших враждой. Сотни раз они ложились в постель, не пожелав друг другу доброй ночи, и еще чаще обходились без приветствия по утрам.

Арсиноя любила говорить, но в присутствии Селены была молчалива; Селена радовалась немногому, Арсиноя - всему, что веселит юность; Селена заботилась о житейских нуждах детей, Арсиноя - об их играх и куклах. Первая охраняла и наставляла их с боязливой заботливостью, прозревая в каждой мелкой шалости зачаток будущего порока; вторая склоняла их к шалостям, но зато раскрывала их сердца для веселья и поцелуями достигала большего, чем Селена - упреками.

Селена, когда ей нужно было что-нибудь от детей, должна была звать их по нескольку раз, а к Арсиное они бежали сами, как только завидят ее; их сердца принадлежали Арсиное, и это было обидно Селене, которая видела, что ее сестра своими шалостями в праздные часы добивается более сладостной награды, чем она своими заботами, усилиями и тяжелой работой, за которой она часто проводила целые ночи.

Однако же дети никогда не бывают совсем несправедливы, только платят они сердцем, а не головой; кто дарит им более теплую любовь, тому они часто ее возвращают. Конечно, в эту ночь Селена не с чувством сестры смотрела на спящую Арсиною, да и та уснула не с очень любезными словами на устах.

Однако обе сестры горячо любили друг друга, и если бы кто-нибудь попытался хоть одним словом задеть одну в присутствии другой, то тотчас же узнал бы, какая искренняя привязанность соединяет оба эти столь различно созданных сердца.

Но ни одна девятнадцатилетняя девушка не страдает бессонницей в течение всей ночи. И Селеной изредка овладевал сон на какие-нибудь четверть часа, и каждый раз ей при этом снилась сестра.

Один раз привиделась ей Арсиноя, наряженная царицей и преследуемая безобразными ругательствами нищих детей. Затем она видела, как сестра в шаловливой возне с Поллуксом разбила бюст матери, стоявший на круглой площадке под их балконом. Наконец ей приснилось, что сама она, как в детстве, играет со скульптором в саду у привратника; они вдвоем лепят пирожки из песка, а Арсиноя бросается на едва готовые пирожки и топчет их ногами.

Крепкого, освежающего сна юности, сна без сновидений, прекрасная бледная девушка не знала уже давно: ибо сладкая дрема снисходит скорее на тех, кто днем отдыхает, чем на чрезмерно утомленных, а такой Селена бывала каждый вечер.

Каждую ночь она видела сны, но они всегда были печальны или так ужасны, что она нередко сама просыпалась от своих пугливых стонов или громким криком нарушала крепкий сон Арсинои. Отца эти испуганные вопли никогда не будили, ибо он немедленно после отхода ко сну начинал храпеть и переставал только тогда, когда вставал с постели Селена раньше всех в доме (даже раньше невольников) принималась за работу. А сегодня из-за бессонницы приближение зари казалось ей освобождением.

Когда она встала, было еще совершенно темно, но она знала, что восход декабрьского солнца уже недолго заставит себя ждать. Не обращая внимания на других спящих и не давая себе труда ходить тише или делать свое дело не шумя, она зажгла светильник, умылась, привела волосы в порядок и постучалась в дверь к своим старым рабам; они заспанными голосами и зевая проговорили "сейчас" и "слышим". Селена вошла в комнату отца и взяла кувшин, чтобы принести для него воды.

Лучший водоем дворца находился на маленькой террасе, на западной стороне. Он наполнялся водой из городского водопровода и состоял из пяти мраморных чудовищ, которые на своих извивавшихся рыбьих хвостах держали раковину, где покоился бородатый речной бог. Лошадиные головы чудовищ извергали воду в большой бассейн, который в течение столетий зарастал зелеными волокнами водяных растений.

Чтобы достигнуть этого фонтана, Селена должна была пройти через коридор, к которому прилегали комнаты, занимаемые императором и его свитой.

Она знала, что архитектор из Рима остановился в Лохиадском дворце (ибо около полуночи у нее попросили для него мяса и соли), но в каких комнатах его поместили - этого ей никто не сказал.

Когда она вступила теперь на тот путь, по которому проходила ежедневно в один и тот же час, в душу ее прокралось чувство какой-то боязни. Ей показалось, что здесь как будто не все находится в таком виде, как обыкновенно; и когда она поставила ногу на последнюю ступень лестницы, которая вела вверх к коридору, и подняла свой светильник выше, чтобы посмотреть, откуда послышался ей шум, то увидела в полумраке нечто страшное, что приближалось к ней и походило на собаку, только было больше, гораздо больше обыкновенной собаки.

От страха у Селены застыла в жилах кровь.

Несколько мгновений она стояла точно завороженная и сознавала только то, что ворчание и скрежет, которые она слышала, имеют враждебный характер и угрожают ей.

Наконец она собралась с духом, чтобы повернуть назад и обратиться в бегство; но в то же мгновение за нею раздался громкий яростный лай и послышались быстрые прыжки чудовища, которое гналось за нею по каменному полу прохода.

Она почувствовала стремительный толчок. Кувшин вылетел из ее рук и разбился на тысячу черепков. Сбитая с ног какой-то теплой, шершавой и страшной массой, она упала на землю.

Жалобный крик девушки раздался громким эхом среди пустого коридора и разбудил спавших вблизи людей.

- Посмотри, что там такое? - крикнул Адриан своему рабу, который тотчас же вскочил на ноги и схватился за меч и щит.

- Собака, кажется, напала на какую-то женщину, которая хотела пройти здесь, - отвечал Мастор.

- Оттащи ее назад, но не бей!.. - закричал император ему вслед. Аргус только исполнил свой долг.

Раб побежал как можно скорее вдоль прохода и громко позвал собаку по имени.

Но другой человек оттащил Аргуса от его жертвы. То был Антиной, комната которого находилась у самого места этого нападения и который, как только услышал лай Аргуса и крик Селены, поспешил удержать пса, страшно злого на страже и в потемках.

Когда показался Мастор, юноше только что удалось оттащить Аргуса от Селены, лежавшей на ступенях, которые вели к проходу. Прежде чем Антиной добежал до нее, Аргус уже стоял над нею, ворча и скаля зубы.

Собака, вскоре усмиренная успокаивающими и укоризненными словами своих друзей, опустила голову и тихо отошла в сторону. Антиной встал на колени возле лежавшей в обмороке девушки, на которую сквозь широкое отверстие окна падал ранний свет пробуждавшегося утра.

С беспокойством всматривался юноша в бледное лицо Селены; он приподнял ее неподвижные руки вверх и искал на ее светлой одежде следы крови, но их не оказалось.

Заметив, что она дышит и что губы ее шевелятся, он крикнул Мастору:

- Кажется, Аргус только повалил ее, но не укусил. Она лишилась чувств. Беги скорей в мою комнату и принеси мне голубоватую скляночку из моего ящика с мазями, а также кубок с водой.

Раб свистнул собаке и поспешил исполнить приказание.

Антиной продолжал стоять на коленях возле безжизненной девушки и приподнял голову, украшенную мягкими густыми волосами.

Как прекрасны были эти мраморно-бледные благородные черты, каким трогательным казалось ему болезненное подергивание ее губ, и как приятно было этому избалованному императорскому любимцу, которому любовь навязывалась сама повсюду, где бы он ни появлялся, по собственному почину выказать себя сострадательным и готовым помочь.

- Очнись же, очнись! - говорил он Селене. Но она не шевелилась, и он все с большей настойчивостью и нежностью повторял: - Да очнись же!..

Она не слышала его призыва и оставалась без движения даже тогда, когда он, краснея, накинул на ее обнаженное плечо пеплум*, сорванный с нее собакой.

______________

* Пеплум, или пеплос, - древнегреческая и римская верхняя одежда свободного покроя, обычно застегивавшаяся пряжкой на левом плече, правое плечо оставалось открытым.

В это время явился Мастор с водой и голубым флакончиком и, вручив вифинцу то и другое, поспешно удалился со словами:

- Император зовет меня.

Антиной положил голову девушки к себе на колени. Смочив лоб Селены оживляющей влагой, он дал ей вдохнуть запах крепкой эссенции в склянке и опять громким и задушевным тоном проговорил:

- Да очнись же, приди в себя!..

На этот раз ее бескровные губы раскрылись и показали два ряда маленьких снежно-белых зубов; веки, скрывавшие ее глаза, медленно приподнялись.

С глубоким вздохом облегчения Антиной поставил стакан и флакон на пол, чтобы поддержать ее; но едва он снова повернулся к ней, как она быстро и порывисто поднялась и в смертельном страхе, обвив руками его шею, вскричала:

- Спаси меня, Поллукс, спаси! Чудовище проглотит меня!..

Антиной, испугавшись, хотел схватить руки девушки, но они бессильно упали.

Селена затряслась, точно охваченная лихорадочной дрожью. Она снова подняла руки и приложила их к вискам с выражением страха и смущения в лице.

- Что это значит?.. Кто ты? - тихо спросила она.

Он быстро встал с пола и, поддерживая девушку при ее попытке подняться и встать на ноги, сказал:

- Благодарение богам, ты жива! Наш большой пес свалил тебя на землю. У него такие страшные зубы.

Селена стояла теперь против юноши; при последних словах его она снова вздрогнула.

- Ты чувствуешь боль?.. - с беспокойством спросил Антиной.

- Да, - отвечала она глухим голосом.

- Он укусил тебя?..

- Кажется, нет. Подними вон там пряжку; она упала с моего пеплума.

Вифинец поспешно исполнил ее просьбу; прикрепляя одежду на своем плече, девушка спросила вторично:

- Кто ты?.. Каким образом попала молосская собака в наш дворец?

- Она принадлежит... она принадлежит нам. Мы приехали поздно вечером, и Понтий...

- Значит, ты принадлежишь к свите архитектора из Рима?..

- Да. Но кто ты сама?..

- Я - дочь дворцового смотрителя Керавна, Селена.

- А кто такой Поллукс, которого ты, очнувшись, звала на помощь?

- Какое тебе до этого дело?..

Антиной покраснел и отвечал в смущении:

- Я испугался, когда ты так порывисто вскочила с его именем на устах, после того как я привел тебя в чувство при помощи воды и этой эссенции.

- Я бы и без того очнулась, а теперь могу дойти сама. Тот, кто приводит в чужой дом злых собак, должен лучше смотреть за ними. Привяжи крепче своего пса, потому что дети, мои маленькие сестры и брат, проходят здесь, когда им хочется выйти на свежий воздух. Благодарю тебя за помощь. Где же мой кувшин?..

При этих словах она начала искать глазами прекрасный сосуд, который в особенности любила ее покойная мать. Увидав его разбитым на куски, она всхлипнула и вскричала с раздражением:

- Это гнусно!

С этим возгласом она повернулась к Антиною спиной и пошла домой, осторожно ступая на левую ногу, в которой чувствовала сильную боль.

Юноша молча смотрел на удалявшуюся стройную фигуру Селены. Ему хотелось последовать за девушкой, высказать ей, как прискорбен для него этот несчастный случай, и объяснить, что собака принадлежит не ему, а другому человеку, но он не посмел.

Она давно уже исчезла из его глаз, а он все еще стоял на том же самом месте. Наконец он собрался с силами, медленно пошел в свою комнату, сел там на постель и мечтательно смотрел на пол до тех пор, пока император не заставил его очнуться.

Селена едва удостоила юношу взглядом.

Она чувствовала боль не только в левой ноге, но и в затылке, где зияла рана. Ее густые волосы задержали кровь.

Она была в совершенном изнеможении, и потеря прекрасного кувшина, который теперь придется заменить новым, причиняла ей такую сильную досаду, что она даже не обратила внимания на красоту фаворита.

Медленно, усталой походкой, вошла она в комнату, где отец уже ожидал ее. Он привык получать воду постоянно в один и тот же час, и так как Селена запоздала теперь больше, чем обычно, то он, ради препровождения времени, тихо ворчал и бранил ее про себя.

Когда дочь наконец переступила порог, он тотчас заметил, что она пришла без кувшина, и сердито спросил:

- Я сегодня так и не получу воды?..

Селена покачала головой, опустилась на стул и начала тихо плакать.

- Что с тобой?.. - спросил Керавн.

- Кувшин разбился, - печально ответила она.

- Будь внимательнее к дорогим вещам, - сказал ей отец с упреком. - Ты вечно хнычешь, когда не хватает денег, а между тем разбиваешь половину вещей, нужных в хозяйстве.

- Я была сбита с ног, - возразила Селена, отирая глаза.

- Сбита с ног?.. Кем?.. - спросил смотритель дворца и медленно встал.

- Злой собакой архитектора, который прибыл вчера вечером из Рима и которому мы в эту ночь дали хлеба и соли. Он ночевал в этом дворце.

- И он травит мое дитя своей собакой?.. - вскричал Керавн, вращая зрачками.

- Собака была одна в коридоре, когда я вышла.

- Она укусила тебя?..

- Нет, но она сбила меня с ног и стояла надо мной, оскалив зубы. О!.. Это было ужасно!..

- Проклятый бродяга, проходимец!.. - заревел Керавн. - Я научу его, как должно вести себя в чужом доме.

- Оставь, - попросила Селена, увидав, что он берется за свой шафранно-желтый паллий. - Случившегося не изменить, а если произойдет ссора, это повредит тебе.

- Негодяи, наглецы, которые врываются в мой дворец с кусающимися кобелями!.. - ворчал про себя Керавн, не слушая дочь, и, расправляя складки своего паллия, загудел: - Арсиноя!.. Да разве ее дозовешься когда-нибудь!

Когда Арсиноя явилась, он приказал ей накалить щипцы, чтобы завить ему волосы.

- Они лежат уже на огне, - отвечала Арсиноя. - Иди в кухню.

Керавн пошел за нею и предоставил ей завить в кольца и умастить его крашеные волосы.

Он был окружен при этом своими младшими детьми: они в кухне ожидали мучной похлебки, которой Селена обыкновенно кормила их в это время.

Керавн ласково отвечал на их приветствия кивками головы, насколько позволяли крепко державшие за волосы щипцы Арсинои.

Только слепого Гелиоса, хорошенького шестилетнего мальчика, он притянул к себе и поцеловал в щеку.

Керавн особенно нежно любил этого лишенного благороднейшего из пяти чувств, но все-таки вечно веселого ребенка. Он засмеялся, когда мальчик прижался к орудовавшей щипцами сестре и спросил: "Знаешь ли, папа, почему я жалею, что не могу видеть?.." - а на вопрос отца: "Почему же?.." - ответил: "Потому, что мне очень хотелось бы видеть тебя хоть раз в прекрасных кудрях, которые тебе завивает Арсиноя".

Но веселость обремененного заботами отца исчезла, когда дочь прервала свою работу и спросила его полусерьезно-полушутя:

- Думал ли ты о приеме императора, отец?.. Я тебя ежедневно убираю так красиво, что на этот раз ты должен позаботиться о моем убранстве.

- Увидим, - уклончиво отвечал Керавн.

- Знаешь ли, - продолжала Арсиноя после небольшой паузы, завивая щипцами последний локон, - в эту ночь я еще раз обдумала все. Если нам не удастся собрать мне денег на наряд, то можно бы...

- Что?..

- И Селена не имела бы ничего против этого...

- Против чего?..

- Ты опять рассердишься.

- Говори же.

- Ты ведь платишь налоги, как всякий гражданин?..

- Ну так что же?..

- Следовательно, и мы имеем право требовать кое-чего от города.

- Для чего?..

- Чтобы заплатить за мой наряд для празднества, которое устраивается не одним каким-нибудь человеком, а целым обществом граждан. Милостыни мы, конечно, не можем принять. Но было бы глупо отказываться от того, что нам предлагает богатый город. Это все равно что подарить городу эту сумму.

- Молчи! - вскричал Керавн, положительно возмущенный словами дочери и напрасно стараясь припомнить афоризм, которым вчера опроверг подобное мнение. - Молчи и жди, пока я сам не заговорю об этом снова.

Арсиноя бросила щипцы на очаг так сердито, что они ударились о камень с громким лязгом, а отец ее вышел из кухни и вернулся в свою комнату.

Там он увидел Селену, лежавшую на кушетке, и старую рабыню, которая прижимала мокрый платок к ее затылку, а другой прикладывала к ее обнаженной левой ноге.

- Ты ранена? - вскричал Керавн, и его глаза медленно начали вращаться.

- Посмотри, какая опухоль, - сказала старуха на ломаном греческом языке, обращая внимание отца на белоснежную ногу Селены. - Есть тысяча богатых барынь, у которых руки больше этой ноги. Бедный маленький ножка!

При этих словах старуха прильнула губами к ноге девушки. Селена отстранила ее и сказала, обращаясь к отцу:

- Рана на затылке невелика, и о ней не стоит горевать, но здесь, на лодыжке, вздулись жилы. Верхняя часть ноги немного болит, когда я хожу. Когда собака накинулась на меня, я, вероятно, ударилась о каменные ступени.

- Это неслыханно!.. - вскричал Керавн, и кровь снова бросилась ему в голову. - Погоди же! Я тебе покажу, что я думаю о подобном поступке!

- Нет, нет, - просила Селена, - только вежливо попроси их запереть собаку или привязать ее на цепь, чтобы она не бросалась на детей.

Ее голос звучал очень робко, так как опасение, что отец может потерять свое место, было в ней теперь сильнее, чем когда-либо. Ей почему-то показалось, что он давно потерял право на эту должность.

- Как?.. Я еще буду говорить ласковые слова по поводу того, что случилось? - возразил Керавн, как будто от него ждали чего-то неслыханного.

- Нет, нет!.. Скажи ему свое мнение!.. - вскричала старуха. - Если бы это случилось с твоим отцом, он бы задал этому чужеземному каменотесу!

- А его сын, Керавн, тоже не останется в долгу, - ответил смотритель и вышел из комнаты, не обращая внимания на просьбу Селены не горячиться.

В передней он нашел своего старого раба и приказал ему идти вперед и доложить о нем гостю архитектора Понтия, жившего в одной из комнат у прохода к фонтану.

Приближаясь к своей цели, он чувствовал себя как раз в том настроении, чтобы высказать всю правду чужеземцу, явившемуся сюда для того, чтобы травить собаками членов его семейства.

XIV

Адриан великолепно выспался. Он проспал всего несколько часов. Но этого было достаточно, чтобы освежить его дух.

Он вышел из спальни и встал у окна своей комнаты, которое занимало больше половины ее западной стены и было обращено к морю.

Две высокие колонны из благородного темно-красного белокрапчатого порфира с позолоченными капителями коринфского ордера обрамляли это широкое окно, начинавшееся очень низко от пола. Император стоял прислонившись к одной из этих колонн и ласкал свою собаку, радуясь ее энергичной бдительности. Какое ему было дело до страха, причиненного псом какой-то девушке. У другой колонны стоял Антиной. Он поставил правую ногу на низкий подоконник и склонился вперед. Подбородок его при этом покоился на руке, а локоть на колене.

- Этот Понтий действительно дельный человек, - сказал Адриан, указывая рукой на ковер, висевший на узкой стене комнаты. - Вот та ткань сделана по рисунку с картины, которую я когда-то написал и с которой велел сделать здесь мозаику. Еще вчера эта комната не была предназначена для меня, следовательно, ковер повешен уже после нашего приезда сюда. И как много здесь других хороших вещей; тут очень уютно, и на многих предметах глаза могут остановиться с удовольствием.

- Видел ты великолепное ложе там, позади? - спросил Антиной. - Да и бронзовые фигуры в углах мне кажутся недурными.

- Это превосходная работа, - сказал император. - Но я легко обошелся бы без них ради этого окна. Что здесь синее: небо или море? Какой весенний воздух веет здесь в декабре? Чему здесь радоваться больше: бесчисленным кораблям в гавани, которые соединяют этот цветущий город с отдаленными странами и обогащают его, или же постройкам, привлекающим взор повсюду, куда бы он ни обратился? Не знаешь, чему удивляться больше: внушительному величию или гармонической красоте их форм.

- Что там за дамба, длинная, громадная, соединяющая остров с материком? Посмотри - большая трирема проходит под одною из арок, на которых покоится эта плотина. А вот и другая!..

- Это мост, который александрийцы с гордостью называют Гептастадионом*, потому что в нем, говорят, семь стадиев** длины. В верхней части его скрывается, подобно сердцевине в дереве, каменный желоб, посредством которого остров Фарос снабжается водою.

______________

* Гептастадион - плотина длиною в семь стадиев (т.е. 1,24 км), соединяющая Александрию с островом Фарос и отделяющая Большую гавань на восточной стороне от гавани Эвноста на западной. Два прохода на краях мола, покрытые мостами, соединяли обе гавани. Мол служил и для водопровода.

** Греко-римский стадий равен 176,6 м.

- Жаль, - заметил Антиной, - что отсюда нельзя обозреть всего сооружения со всеми людьми и повозками, снующими по его хребту. Вон тот островок и узкая, врезающаяся в гавань коса с высоким белым зданием на конце наполовину загораживают мол.

- Но они сами по себе служат для оживления картины, - возразил император. - В маленьком дворце на острове часто жила Клеопатра, а на северной оконечности вон той косы, в высокой башне, которую теперь омывают синие волны и вокруг которой весело носятся чайки и голуби, жил Антоний после битвы при Акциуме*.

______________

* Битва при Акциуме была проиграна Марком Антонием 2 сентября 31 г. до н.э.

- Чтобы забыть свой позор, - заметил Антиной.

- Он назвал эту башню своим Тимониумом, потому что, подобно афинскому мизантропу, он желал остаться там в совершенном уединении. Что, если мне назвать Лохиаду своим Тимониумом?*

______________

* Тимониум - дворец, выстроенный Антонием на краю косы, врезавшейся в Большую гавань. Назван так по имени афинского философа человеконенавистника Тимона.

- Славу и величие нет надобности скрывать, - возразил Антиной.

- Кто сказал тебе, - спросил царственный софист, - что Антоний скрылся в этой башне от стыда? Он во главе своих всадников довольно часто доказывал свою храбрость; и если он под Акциумом, когда все еще было в хорошем положении, велел повернуть свой корабль назад, то это он сделал не из страха перед мечами и копьями, а потому, что судьба заставила его подчинить свою сильную волю желанию женщины, от участи которой зависела его собственная*.

______________

* В начале битвы при Акциуме Антонию удалось заставить противника растянуть линию кораблей, и он с успехом направил свой удар в центр. Но тут неожиданно корабль Клеопатры обратился в бегство, и он последовал за ней.

- Так ты оправдываешь его поведение?

- Я только стараюсь понять его и никогда не поверю, чтобы стыд мог побудить Антония к чему-нибудь. Неужели ты думаешь, что я в состоянии покраснеть? Когда человек дошел до того, что презирает весь мир, он уже не может стыдиться.

- Но в таком случае почему же Марк Антоний заперся в этой омытой морем тюрьме?

- Потому что для всякого настоящего человека, много лет провозившегося с женщинами, шутами и подхалимами, наступает момент, когда ему становится тошно. В такие часы он начинает думать, что среди всего этого сброда он сам - единственный человек, с которым стоит общаться. После Акциума это стало ясно Антонию, и, чтобы хоть раз побыть в хорошем обществе, он покинул людей.

- Не это ли и тебя порою гонит в пустыню?

- Может быть. Но тебе, тебе всегда разрешается сопровождать меня.

- Значит, ты считаешь, что я лучше других! - радостно воскликнул Антиной.

- Во всяком случае, ты красивее, - ласково ответил Адриан, - но спрашивай дальше.

Антиною потребовалось несколько минут, пока он мог последовать этому приглашению. Наконец он собрался с мыслями и попросил объяснить ему, почему большинство кораблей заходят в гавань Эвноста*, лежащую позади Гептастадиона. Он узнал, что вход в этот порт безопаснее, чем пролив между Фаросом и оконечностью Лохиады, ведущий к восточным пристаням.

______________

* Гавань Эвноста, т.е. гавань счастливого возвращения.

О каждом здании, интересовавшем фаворита, Адриан мог сообщить подробные сведения.

Указав рукою на сому*, где покоились останки Александра Великого, он призадумался и сказал про себя:

______________

* Сома - усыпальница царей, где хранились и останки Александра Великого, сперва, как сообщает Страбон, в золотом гробу, затем в стеклянном.

- Великий! Можно, право, позавидовать юному македонянину. Не потому, что ему дали такое прозвище (оно прилагалось ко многим ничтожным людям), а потому, что он его подлинно заслужил.

Ни один из остальных вопросов вифинца не остался без ответа. Антиной со все возрастающим изумлением следил за объяснениями и наконец воскликнул:

- Как хорошо ты знаешь этот город! А ведь ты еще никогда здесь не бывал.

- Одно из величайших наслаждений, доставляемых путешествиями, отвечал Адриан, - заключается в том, что, странствуя, мы воочию видим ряд вещей, о коих составили себе представление по книгам и рассказам. Они как бы сами предлагают нам сравнить их с образами, стоящими перед нашим духовным взором, прежде чем мы встретились с реальными вещами. Мне кажется, что удивление при виде неожиданной новости доставляет гораздо меньше удовольствия, чем первый взгляд на нечто известное, которое мы считали достойным более подробного ознакомления. Понимаешь ты мою мысль?

- Кажется, понимаю. Слышишь о чем-нибудь, а потом вдруг и увидишь это самое и тогда спрашиваешь себя, правильно ли себе это представлял. Я всегда представляю себе людей и местности, которые мне хвалили, прекраснее, чем они оказываются на деле.

- Этот остаток, выпадающий не в пользу действительности, не столько служит к посрамлению этой последней, сколько к чести твоей юной фантазии, неутомимой и все украшающей, - ответил Адриан. - Я же... я... - и тут император поглядел вдаль, поглаживая бороду, - чем старее становлюсь, тем чаще убеждаюсь, что можно представить себе людей, места и вещи так, чтобы, впервые встретившись с ними, иметь право подумать, будто давно их знаешь, был в тех местах и видел все воочию... Мне кажется, что и здесь я не нахожу ничего нового и передо мной опять давно знакомый вид. Но чуда тут никакого нет; я хорошо знаю Страбона*, а сверх того, сотни раз слышал и читал об этом городе. Но есть много такого, что мне совершенно чуждо и все же при ближайшем соприкосновении представляется уже виденным и пережитым.

______________

* Страбон (63 г. до н.э. - после 20 г. н.э.) - автор "Географии" в 17 книгах, являющейся наряду с сочинениями Птолемея главным источником древней географии.

- Нечто подобное и я, наверно, испытал, - заявил Антиной. - Неужели наша душа действительно уже жила в других телах и порою вспоминает впечатления прежних существований? Фаворин рассказывал мне однажды, будто какой-то великий философ (кажется, Платон) утверждает, что души наши перед рождением двигаются взад и вперед по небосклону, чтобы они могли осмотреть землю, на которой им суждено жить. Кроме того, Фаворин говорил...

- Фаворин!.. - презрительно сказал Адриан. - Этот краснобай обладает большим умением придавать новую и привлекательную форму тому, что придумали люди гораздо значительнее его, но подслушать тайны собственной души - это ему не дано. Для этого он сам слишком много болтает и слишком уж погружен в мирскую суету.

- Ты сам заметил это явление, но не одобряешь объяснения, данного Фаворином...

- Да. Ибо знакомыми казались мне люди и вещи, родившиеся или сделанные много позднее моего рождения. Сотни раз спрашиваю я себя, стоя перед собственным законченным творением: "Возможно ли, чтобы ты, Адриан, сын своей матери, совершил это? Как называется та чужая сила, которая помогала тебе при созидании?.." Теперь я ее знаю и вижу так же, как она действует в других. Кого она посетит, тот сразу становится выше себе подобных, и всего деятельнее она проявляется в художниках. А может быть, обычные люди превращаются в художников именно потому, что гений избирает их своим вместилищем. Понял ли ты меня?

- Не совсем, - отвечал Антиной. Его большие глаза сияли оживлением, пока он вместе с императором смотрел на город, но теперь заволоклись и потупились. - Не сердись на меня, государь. Этого я, вероятно, никогда не пойму. Самостоятельное мышление мне незнакомо, следить за чужими мыслями мне трудно, и не думаю, чтобы я когда-либо мог создать что-нибудь путное. Когда мне приходится действовать, никакой демон не помогает моей душе: она чувствует себя совершенно беспомощной и впадает в мечтательность. Если мне случается что-нибудь довести до конца, то я всегда вынужден признаться себе, что мог бы сделать лучше.

- Самопознание, - засмеялся Адриан, - это верх мудрости. Всякий, кто обогатил сознание своего духа чем-либо прекрасным, уже тем самым выполнил свою задачу. То, что другие достигают делами, то совершаешь ты самим фактом своего существования!.. Аргус! Смирно!

При последних словах императора собака встала и, ворча, подошла к двери. Несмотря на призыв своего господина, она громко залаяла, когда послышался сильный стук в двери.

Адриан с удивлением посмотрел на дверь и спросил:

- Где Мастор?..

Антиной позвал раба, но напрасно - в императорской опочивальне его не было.

- Что сделалось с ним? - спросил Адриан. - Он обыкновенно всегда бывает под рукою, всегда весел, как жаворонок; но сегодня у него был вид какого-то мечтателя, и, одевая меня, он уронил сперва мой башмак, а потом застежку.

- Я вчера прочел ему письмо из Рима, - отвечал Антиной. - Его молодая жена сбежала с каким-то корабельщиком.

- Поздравляем его со свободой.

- По-видимому, он любил жену.

- Такой красивый малый, да еще мой придворный раб, может найти сколько угодно жен взамен прежней.

- Но он еще не нашел. Он покамест горюет о том, что потерял.

- Как это мудро!.. Вот опять стучатся в дверь. Посмотри, кто это позволяет себе? Впрочем, ведь каждый имеет право стучаться сюда: на Лохиаде я не император, а частный человек. Ложись, Аргус. Ты, видно, спятил, старина? Собака больше меня заботится о сохранении моего достоинства, и ей игра в архитектора, как видно, не по нутру.

Антиной уже поднял руку, чтобы осадить стучавшего, как дверь тихо приотворилась и раб дворцового смотрителя переступил через порог.

Старый негр имел жалкий вид. Внушительная фигура императора и прекрасная одежда его любимца смутили его, а угрожающее ворчание Аргуса наполнило его душу таким страхом, что он боязливо сжал тощие черные ноги и, насколько возможно, прикрыл их своим истертым плащом.

Адриан с удивлением посмотрел на эту плачевную фигуру и спросил:

- Что тебе нужно, любезный?..

Тогда раб попытался приблизиться на шаг; но, повинуясь энергичному приказу Адриана, остановился и, глядя на свои плоские ноги, почесал седую курчавую голову с небольшими круглыми плешинками.

- Ну?.. - прибавил император далеко не одобрительным тоном и угрожающе ослабил пальцы, державшие за ошейник собаку.

Согнутые колени раба задрожали, и он на страшно исковерканном греческом языке, запинаясь, проговорил усердно вдолбленную ему хозяином рацею, из коей явствовало, что он является к римскому архитектору Клавдию Венатору доложить о приходе своего господина, "члена городского Совета, македонского и римского гражданина Керавна, сына Птолемея, управляющего некогда царским, а ныне императорским дворцом на Лохиаде".

Адриан без всякого сострадания предоставил бедному старику, на лбу которого выступил пот от страха, договорить до конца, причем потирал руки от удовольствия, чтобы продлить приятную забаву. Он не помог ему ни одним словом, когда запинавшийся язык раба натыкался на непреодолимые препятствия.

Когда негр наконец завершил свое высокопарное донесение, Адриан ласково промолвил:

- Скажи своему господину, что он может войти.

Как только раб вышел из комнаты, император сказал Антиною:

- Презабавная штука! Каков должен быть Юпитер, которому предшествует подобный орел!

Керавн не заставил долго ждать себя. Пока он расхаживал взад и вперед по коридору перед императорскими покоями, его раздражение еще усилилось. Ибо то, что архитектор, уже осведомленный рабом о родословной и звании посетителя, заставил его прождать несколько минут (из коих каждая казалась ему в четверть часа), он счел пренебрежением к своей особе. Даже его предположению, что римлянин самолично введет его в комнату, не суждено было оправдаться, ибо ответ раба гласил кратко: "Может войти".

- Он сказал "может", а не "пожалуйста" или "пусть сделает милость"? переспросил смотритель.

- Он сказал "может", - подтвердил раб.

Керавн испустил краткий возглас: "Вот как!.." - поправил золотой обруч на локонах, откинул голову назад, с глубоким вздохом скрестил руки на широкой груди и приказал негру: "Отвори дверь". Исполненный достоинства, он переступил порог. Затем, чтобы не нарушить правил вежливости, он поклонился в пространство и уже хотел начать в резких выражениях свой разговор, но взгляд на императора, блестящее убранство комнаты, явившееся в ней только со вчерашнего дня, а вероятно, также и далеко не приветливое ворчание собаки заставили его понизить тон.

Его раб вошел за ним и искал безопасного места между дверью и ложем; сам же Керавн, превозмогая свой страх перед Аргусом, прошел далеко в глубину комнаты.

Император поместился у подоконника, слегка опираясь ногою на шею собаки, и смотрел на Керавна как на какую-то замечательную диковинку. Взгляд его встретился с глазами дворцового смотрителя и показал тому, что он имеет дело с более важным лицом, чем ожидал. Но именно поэтому гордость Керавна, так сказать, поднялась на дыбы, и хотя не в таких резких словах, какими он первоначально думал высказать свое неудовольствие, но все-таки с напыщенным достоинством он спросил:

- Стою ли я перед новым гостем Лохиады, архитектором Клавдием Венатором из Рима?..

- Да, стоишь, - отвечал император и бросил искоса лукавый взгляд на Антиноя.

- Ты нашел ласковый прием в этом дворце, - продолжал Керавн, - подобно моим отцам, которые управляли им несколько столетий, я тоже умею свято чтить законы гостеприимства.

- Я изумлен древностью твоего рода и преклоняюсь перед твоим благонамеренным образом мыслей, - отвечал в том же тоне Адриан. - Что еще предстоит узнать нам от тебя?

- Я пришел сюда не для того, чтобы рассказывать истории, - отвечал Керавн, в котором поднялась желчь, так как ему показалось, что он заметил насмешливую улыбку на губах архитектора. - Я пришел сюда не затем, чтобы рассказывать истории, а с жалобой на то, что ты, будучи ласково принятым гостем, так мало стараешься охранить своих хозяев от вреда.

- Что это значит? - спросил Адриан, причем встал со своего сиденья и мигнул Антиною, чтобы тот крепко держал собаку, так как Аргус обнаруживал особенную антипатию к Керавну. Видимо, он чувствовал, что тот явился не для того, чтобы оказать его хозяину какую-нибудь любезность.

- Эта опасная, скалящая зубы собака принадлежит тебе? - спросил смотритель.

- Да.

- Сегодня утром она сбила с ног мою дочь и разбила драгоценный кувшин, который та несла.

- Я слышал об этом несчастье, - отвечал Адриан, - и много бы дал, чтобы его не случилось. За кувшин ты получишь богатое вознаграждение.

- Прошу тебя, к злу, которое постигло нас по твоей вине, не присоединять еще оскорблений. Отец, дочь которого подверглась нападению и ранена...

- Значит, Аргус все-таки укусил ее? - вскричал Антиной в испуге.

- Нет, - отвечал Керавн, - но ее голова и нога повреждены вследствие ее падения, и она сильно страдает.

- Это прискорбно; а так как я сам имею некоторые сведения во врачебном искусстве, то охотно попытаюсь оказать помощь бедной девушке.

- Я плачу настоящему лекарю, который лечит мое семейство, - отвечал смотритель, отклоняя предложение Адриана, - и пришел сюда просить или, говоря прямо, требовать...

- Чего?

- Во-первых, чтобы передо мной извинились.

- На это архитектор Клавдий Венатор всегда готов, если кто-нибудь потерпел вред от него самого или от его окружающих. Повторяю тебе, что я искренне огорчен случившимся и прошу тебя передать потерпевшей девушке, что ее горе - мое собственное горе. Чего ты желаешь еще?..

Черты Керавна прояснились при последних словах, и он отвечал менее раздраженным тоном, чем прежде:

- Я должен просить тебя привязать твою собаку, запереть или другим каким-нибудь способом сделать ее безвредною.

- Это слишком! - вскричал император.

- Это только справедливое требование, - решительно возразил Керавн. Жизнь моя и моих детей находится в опасности, пока этот дикий зверь свирепствует на свободе.

Адриан ставил монументы своим издохшим собакам и лошадям, а его Аргус был ему не менее дорог, чем иным бездетным людям их четвероногие товарищи; поэтому требование смешного толстяка показалось ему дерзким и чудовищным, и он вскричал с негодованием:

- Вздор!.. За собакою будут присматривать, вот и все!..

- Ты посадишь ее на цепь!.. - потребовал Керавн, вращая зрачками. - Не то найдется кто-нибудь, кто сделает ее безвредною навсегда.

- Подлому убийце придется тогда плохо! - вскричал Адриан. - Что ты думаешь об этом, Аргус?

Собака поднялась при этих словах и схватила бы Керавна за горло, если бы ее господин и Антиной не удержали ее.

Керавн чувствовал, что Аргус угрожает ему, но в эту минуту он был в таком возбуждении, что скорее позволил бы растерзать себя, чем отступил бы. Он находился во власти гнева, возникшего из оскорбленной гордости.

- Значит, и меня в этом доме будут травить собакой?.. - спросил он вызывающим тоном и уперся руками в бока. - Все имеет свои границы, в том числе и мое терпение относительно гостя, который, несмотря на свой зрелый возраст, забывает всякое благоразумие. Я сообщу префекту Титиану, как ты ведешь себя здесь, и как только прибудет сюда император, он узнает!..

- Что?.. - засмеялся Адриан.

- Что ты позволяешь себе относительно меня.

- А до тех пор, - сказал император, - собака останется там, где была, и, конечно, под хорошим присмотром. Но позволь сказать тебе заранее, что Адриан так же любит собак, как и я, а ко мне он расположен еще больше, чем к собакам.

- Мы это увидим, - угрюмо проговорил Керавн. - Я или собака...

- Боюсь, что собаке будет оказано предпочтение.

- И этим поступком Рим совершит новое насилие!.. - вскричал Керавн, и лицо его при этом судорожно перекосилось. - Вы отняли Египет у Птолемеев...

- По уважительным основаниям, - прервал Адриан, - притом ведь это старая история.

- Право никогда не стареет, точно так же, как неоплаченный долг.

- Но оно исчезает вместе с лицами, которых оно касается. Как давно уже не существует ни одного из Лагидов!

- Вы думаете так потому, что вам кажется выгодным так думать, возразил Керавн. - В человеке, который стоит здесь перед тобою, течет кровь македонских властителей этой страны. Мой старший сын носит имя Птолемея Гелиоса, в лице которого, по вашему мнению, умер последний из Лагидов.

- Добренький маленький слепой Гелиос, - вмешался черный раб, обыкновенно пользовавшийся именем несчастного малютки как щитом в тех случаях, когда его господин находился в опасном настроении духа.

- Значит, последний потомок Лага слеп! - засмеялся император. - Риму нечего ждать его притязаний. Но я сообщу императору, какие опасные претенденты находят приют в этом доме.

- Доноси на меня, обвиняй, клевещи, - презрительно вскричал Керавн, но я не позволю помыкать собою! Терпение! Ты еще узнаешь меня!..

- А ты - Аргуса, если сию минуту не оставишь эту комнату вместе с твоим полинявшим вороном.

Керавн кивнул рабу и, не поклонившись, повернулся спиной к своим врагам. На пороге комнаты он еще раз приостановился на мгновение и крикнул Адриану:

- Будь уверен в том, что я буду жаловаться в Совет и напишу императору, как осмеливаются здесь обращаться с македонским гражданином.

Когда смотритель вышел из комнаты, Адриан отпустил молосса, который в бешенстве бросился к закрытой двери, отделявшей его от предмета ненависти.

Император приказал ему лежать смирно и сказал, обращаясь к своему любимцу:

- Вот так чудище! Смешон и притом отвратителен до крайности! Как бушевала в нем злоба и все же ни во что не вылилась! Я предпочитаю остерегаться таких неисправимых людей. Берегите моего Аргуса и помните, что мы в Египте, стране, уже по словам Гомера, изобилующей ядами. Пусть Мастор зорко следит. Да вот наконец и он.

XV

Когда доверенный раб императора вскочил, чтобы спасти Селену от грозной собаки своего господина, он уже пережил нечто, чего не мог забыть, получил некое неизгладимое впечатление: в душу его проникли слова и звуки, которые непрерывно звучали там вновь и вновь и так мощно очаровывали ум и сердце, что он рассеянно и как бы в полудремоте оказывал своему повелителю те услуги, с которыми привык справляться каждое утро бодро и внимательно. Зимой и летом Мастор, обычно до восхода солнца, покидал опочивальню императора, чтобы приготовить все, что нужно было Адриану, когда тот поднимался с ложа. Тут надлежало вычистить золотые бляшки на тонких поножах и ремни солдатских башмаков Адриана, проверить его одежду и попрыскать ее чуть заметно его любимыми тонкими духами. Но больше всего времени уходило на приготовление ванны. На Лохиаде еще не было, как в римских императорских дворцах, благоустроенных бань, а между тем слуга знал, что господин его и здесь потребует большого количества воды.

Ему было сказано, что если понадобится что-нибудь для его повелителя, нужно обращаться к архитектору Понтию. Мастор нашел его перед предназначенным для Адриана помещением, которому Понтий вместе со всеми помощниками старался придать уютный и приятный для глаз вид, пока император еще спал. Архитектор отослал Мастора к работникам, занятым мощением первого двора. Эти люди должны были натаскать столько воды, сколько ему потребуется. Императорский камердинер по должности не обязан был выполнять столь низменную работу; но на охоте, в путешествии и везде, где представлялась необходимость, он без приказания охотно брал это на себя.

Солнце еще не взошло, когда он вступил во двор. Многие рабы еще спали на своих циновках; другие улеглись вокруг костра в ожидании похлебки, которую мальчик и старик размешивали деревянными палками. Ни тех, ни других Мастор не хотел тревожить, а направился к другой группе рабочих, которые сперва, казалось, только беседовали друг с другом, а затем стали внимательно прислушиваться к речам старика, по-видимому рассказывавшего им какую-то историю.

На сердце у бедного раба было тяжело, он был теперь не в таком настроении, чтобы слушать сказки и прибаутки. Жизнь его была отравлена. Услуги, которые от него требовались, в другое время казались ему важнее всего, но в этот день он смотрел на них совершенно иначе. В нем шевелилось смутное чувство, что сама судьба освободила его от всех обязанностей, что несчастье разорвало узы, которые приковывали его к службе и к императору, и сделало его одиноким и самостоятельным человеком. Ему приходила поэтому мысль - не следует ли ему взять все золотые монеты, которые швыряли или совали ему в руку Адриан и богатые люди, желавшие быть допущенными к императору прежде других, и с этими деньгами бежать и растратить их в кабаках большого города на вино и на пиры с веселыми девками. Что будет потом - ему все равно. Если его поймают, то, быть может, запорют насмерть; но он уже принял немало пинков и побоев, прежде чем попал на императорскую службу, а когда его везли в Рим, то однажды даже травили собаками. Убьют невелика беда. Все равно когда-нибудь все кончится, а будущее, казалось, не сулило ему ничего, кроме томления на службе у беспокойного хозяина, кроме горя и насмешек.

Мастор был человек добрейшей души: он не только не мог причинить кому-либо зло, но ему даже нелегко было оторвать другого от удовольствия или развлечения. А нынче он и того менее был к этому склонен, ибо только тот, у кого болит сердце, чувствует настроение себе подобных.

Подойдя к работникам, из числа которых он намеревался выбрать себе водоносов, Мастор решил не прерывать рассказчика, которого окружавшие его люди слушали с таким вниманием, и ждать, пока он окончит свою речь. Свет костра, горевшего под котлом, озарял лицо говорившего. То был старый работник, но человек свободный, на что указывали его длинные волосы. По окладистой седой бороде Мастор готов был принять его за еврея или финикиянина. В наружности этого старика, одетого в убогий балахон, не было ничего необыкновенного, кроме его каким-то особенным образом сверкавших глаз, постоянно устремленных к небу, и наклона головы, которую слева подпирали поднятые ладони.

- А теперь, - сказал рассказчик, опуская руки, - примемся снова за работу, братья. "В поте лица вы должны есть хлеб ваш" - так говорится в Писании. Нам, старикам, иногда бывает трудно поднимать камни и часами гнуть свои спины; но зато мы ближе вас к более прекрасному времени. Жизнь для всех нас нелегка, но Господь именно нас, носящих бремя и тяготы, первыми приглашает к себе и уж, конечно, не в последнюю очередь тех из нас, кто пребывает в рабстве.

- "Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас", прервал старика словами Христа какой-то человек помоложе.

- Да, так говорит Спаситель, - подтвердил старик и продолжал: - И при этом он, конечно, думал о нас. Я уже сказал, что нам нелегко; но насколько тяжелее было бремя, которое он добровольно взял на себя, чтобы освободить нас от страдания... Работать должен каждый, даже император; но тот, который мог жить в славе Отца, позволил осмеивать, ругать себя и плевать себе в лицо, позволил возложить на свою страдальческую голову терновый венец. Он нес свой тяжелый крест, изнемог под его тяжестью, претерпел мучительную смерть - и все это ради нас и без ропота. Но он пострадал не напрасно, потому что Господь принял жертву своего Сына и внял молению его, сказав, что "все верующие в него не погибнут, а будут иметь жизнь вечную". Пусть же начнется новый тяжелый день, пусть за ним последуют тысячи дней, еще более тяжких, пусть наша жизнь окончится смертью, - мы веруем в нашего Искупителя. Сам Бог обещал нам призвать нас из юдоли скорби и страдания в свое небо и, за короткое время бедствования в этом мире, даровать нам нескончаемые тысячелетия радости. Теперь идите работать. За тебя, мой Кнакий, вероятно, потрудится силач Кратет, пока не залечатся твои пальцы. При разделе хлеба пусть каждый вспомнит о детях покойного добряка Филаммона. Для тебя, мой бедный Гибб, работа будет сегодня очень трудна. Господин этого человека, дорогие братья, вчера продал обеих его дочерей купцу из Смирны. Верь, мой Гибб, что ты снова свидишься с ними, если не здесь, в Египте, или в какой-либо другой стране, то в обители нашего небесного Отца. Земная жизнь - это наш путь, цель его - небо, а вожатый, который учит нас никогда не терять ее из виду, - это наш Искупитель. Труд и работу, горе и страдание легко переносить каждому, кто знает, что при наступлении праздничной вечери царь царей отворит для него свою обитель и призовет его, как милого гостя, в дом свой, дающий приют всем, кто был нам дорог.

- "Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас", снова воскликнул громким голосом человек из окружавшей старика группы.

Старец поднялся, дал знак мальчику, распределявшему хлеб одинаковыми порциями между всеми работниками, а сам взялся за ковш, чтобы наполнить вином деревянный кубок.

Мастор не пропустил ни одного слова из этой речи, и несколько раз повторенный призыв: "Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас" - раздавался в его сердце точно гостеприимное приглашение ласкового хозяина к прекрасным дням свободы и радости.

В ночной тьме его горя показалось отдаленное мерцание света, как будто обещавшее новое утро, и он почтительно приблизился к старику, чтобы спросить его, не надсмотрщик ли он над окружающими его работниками.

- Да, - отвечал тот и, узнав, что нужно Мастору, указал ему на нескольких молодых рабов, которые тотчас же понесли требуемую воду.

По дороге императорскому рабу и его водоносам повстречался Понтий и так громко, что Мастор мог его слышать, сказал сопровождавшему его скульптору Поллуксу:

- Раб римского зодчего сегодня пользуется для своего хозяина услугами христиан. Это добропорядочные, трезвые работники, безропотно выполняющие свой долг.

Подавая своему господину простыни, вытирая его и одевая, Мастор был гораздо рассеяннее, чем обыкновенно, потому что слова, которые он слышал из уст старого надсмотрщика, не выходили у него из головы.

Не все эти слова были им поняты вполне, но он хорошо усвоил их главный смысл: именно что существует какой-то любящий бог, который сам претерпел жесточайшие муки, который в особенности благоволит к бедным и рабам и обещает ободрить их, утешить и соединить со всеми, кто некогда был им дорог. Слова: "Придите ко мне..." - вновь и вновь отдавались в его сердце чем-то теплым и родным, наводившим прежде всего на мысль о матери, которая в детстве часто звала его и, когда он подбегал к ней, принимала в раскрытые объятия и прижимала к груди. Точно так же и он не раз поступал со своим умершим сынком, и чувство, что, может быть, существует некто, готовый призвать к себе его, несчастного и покинутого, освободить от всякого горя, вновь соединить с матерью, с отцом, со всеми оставшимися в далекой утерянной родине близкими людьми - это чувство наполовину утоляло горечь его печали.

Он привык прислушиваться ко всему, что говорилось вокруг императора, и мало-помалу, из года в год, все более и более научался понимать эти речи. Там часто происходили разговоры о христианах, и обычно эти последние выставлялись в них как заблуждающиеся и опасные безумцы. Некоторых из его товарищей рабов тоже называли христианскими безумцами. Но иногда рассудительные люди, и в том числе даже сам император, принимали сторону христиан.

Теперь Мастор в первый раз из их собственных уст услыхал о том, во что они верили, на что надеялись, и, выполняя свои обязанности, он едва мог дождаться времени, когда ему можно будет снова пойти к старому мостильщику, чтобы расспросить его и услышать от него подтверждение надежд, возбужденных в сердце словами старика.

Как только Адриан и Антиной ушли в другую комнату, Мастор поспешил во двор к христианам. Там он попытался завести с надсмотрщиком разговор о вере, но старик ответил только, что всему свое время. Теперь нельзя прерывать работу; пусть он придет после захода солнца, и тогда он услышит о том, кто обещал успокоить страждущих.

Мастор уже не думал о бегстве. Когда он снова вернулся к своему повелителю, его голубые глаза сияли таким солнечным блеском, что Адриан удержался от выговора, который собрался ему сделать. Указывая пальцем на раба, он сказал Антиною со смехом:

- Этот плут, кажется, уже утешился и нашел себе новую женку. Будем же и мы, елико возможно, следовать Горацию и наслаждаться нынешним днем*. Но предоставить будущее собственному течению - это может себе позволить поэт, но не я, ибо, к сожалению, я император.

______________

* Гораций. Оды 1, 11, 8: "Пользуйтесь днем, меньше всего веря грядущему".

- Рим за это благодарит богов, - вставил Антиной.

- Какие удачные слова порой находит этот мальчик! - сказал Адриан со смехом и погладил своего любимца по темным кудрям. - Теперь я до полудня поработаю с Флегоном и Титианом, которого жду к себе, а потом, может быть, мы посмеемся. Спроси долговязого скульптора за перегородкой, в котором часу Бальбилла собирается ему позировать. Необходимо также посмотреть при дневном свете на работы архитектора и александрийских художников: они заслуживают этого за свое усердие.

Затем император удалился в комнату, где секретарь поджидал его с письмами и актами, полученными из Рима и провинций и подлежащими просмотру и подписи императора.

Антиной остался один и целый час смотрел на суда, становившиеся в гавани на якорь или покидавшие рейд, и любовался зрелищем быстрых лодок, которые кишели вокруг больших кораблей, как осы вокруг созревших плодов.

Затем он прислушался к песне матросов и игре флейтиста, сопровождавшей всплески весел триремы, которая как раз отчаливала от императорской пристани прямо под окнами дворца. Радовали его также чистая синева неба и теплота дневного утра, и он спрашивал себя, приятен или неприятен легкий запах дегтя, носившийся над гаванью. Когда солнце поднялось выше, резкий свет его ослепил Антиноя. Зевая, отошел он от окна, растянулся на ложе и безучастно уставился на потускневшую роспись потолка, не думая о предметах, на ней изображенных.

Праздность давно уже стала его деятельностью. Но как ни привык он к ней, все же он тяготился ее серой тенью - скукой, как противной помехой, отравляющей радость жизни.

В подобные часы праздной мечтательности он обыкновенно думал о своих родных в Вифинии, о которых не смел говорить в присутствии императора, или об охотах своих с Адрианом, об убитой дичи, о рыбах, которых ему случалось поймать как хорошему рыболову, и тому подобных вещах.

Он не заботился о том, что принесет с собой будущее, ибо жажда творчества, честолюбие и все, что напоминало страстный порыв, до сих пор было чуждо его душе. Восхищение, вызываемое повсюду его красотой, не доставляло ему радости, и порой он испытывал такое чувство, будто не стоит ни шевелиться, ни дышать. Почти все, что он видел, было ему глубоко безразлично, кроме ласкового слова императора, который казался ему великим, превыше всякого человеческого мерила, которого он боялся, как судьбы, и с которым он чувствовал себя все же связанным, словно цветок, служащий приятным украшением дереву и умирающий, как только срубят ствол.

Но теперь, когда он растянулся на ложе, его мечты приняли иное направление. Он невольно думал о бледной молодой девушке, которую спас от зубов Аргуса, о белой холодной руке, которая на одно мгновение обвилась вокруг его шеи, и о холодных словах, которыми Селена оттолкнула его.

Антиной начал сильно тосковать по Селене - тот самый Антиной, которому во всех городах, где он бывал с императором, а в особенности в Риме, прославленные красавицы присылали букеты и нежные письма и который, однако же, с тех пор как оставил родину, не выказывал ни одному женскому существу и половины того интереса, который он питал к охотничьей лошади, подаренной ему императором, или к большой молосской собаке.

Девушка рисовалась ему как дышащий мрамор. Может быть, суждено умереть тому, кого она прижмет к прохладной груди; но такая смерть должна быть упоительной, и в тысячу раз, думал он, блаженнее тот, кто погибнет от застывшей крови, чем умирающий от горячего сердцебиения.

- Селена... - снова шептали его уста с легкою дрожью. Некое чуждое его мирной натуре и пронизывавшее все его члены беспокойство овладело им, и он, который в иное время мог часами лежать без движения и мечтать, теперь внезапно вскочил со своего ложа и, тяжело дыша, начал большими шагами ходить по комнате. Страстная тоска по Селене гоняла его взад и вперед, и желание вновь увидеть ее превратилось в твердое намерение и подстрекало его к поспешному обдумыванию путей и способов встретиться с нею еще до возвращения императора. Просто проникнуть в жилище ее возмущенного отца казалось ему невозможным, хотя он был уверен, что найдет ее там: раненая нога, наверное, не позволит ей выйти из дому.

Не обратиться ли ему вновь к смотрителю за хлебом и солью? Но от имени Адриана он не смел ни о чем просить Керавна после сцены, недавно разыгравшейся здесь.

Не пойти ли ему туда, чтобы предложить ей новый кувшин взамен разбитого? Но это еще более рассердит этого высокомерного человека. Сделать так... или не сделать?.. Нет, все это никуда не годится... Но это... это... да, это то, что нужно!..

В его ящичке с мазями было несколько эссенций, подаренных ему императором. Он хотел предложить одну из них Селене, чтобы она, разбавив эту эссенцию водою, примачивала свою больную ногу. Этого поступка, внушаемого состраданием, не мог не одобрить и Адриан, который сам любил испытывать над больными свои познания во врачебном искусстве.

Антиной тотчас же позвал Мастора, приказал ему хорошо смотреть за собакой, затем пошел в свою спальню, взял там флакончик из чрезвычайно ценного материала, подаренный ему в день его рождения императором и принадлежавший некогда супруге Траяна Плотине, и направился к жилищу Керавна. У ступеней, где он утром нашел Селену, он встретил черного раба с несколькими детьми. Старик уселся здесь из страха перед собакой римлянина. Антиной подошел к рабу и попросил проводить его к жилищу своего господина. Раб пошел впереди, отворил дверь передней и сказал, указывая на дальнюю комнату:

- Там, но Керавна нет дома.

Не заботясь больше об Антиное, раб вернулся к детям. Вифинец, держа свой флакончик, остановился в нерешимости, потому что кроме голоса Селены он слышал также голос другой девушки и какого-то мужчины.

Он все еще медлил, когда громкий вопрос Арсинои: "Кто там?" - заставил его идти дальше.

В жилой комнате стояла Селена, в длинной светлой одежде и с покрывалом на голове, по-видимому собравшись выйти из дому. Младшая сестра ее, приподнявшись на цыпочки, опиралась на край стола, на котором лежало множество древних вещиц.

Перед нею стоял какой-то финикиец, мужчина средних лет, державший в руке стакан с прекрасной резьбой, из-за которого он, по-видимому, торговался с девушкой. Керавн заходил к другому антиквару, но не застал его и оставил в лавке записку, чтобы Хирам зашел к нему на Лохиаду, где он увидит ценные древности. Финикиец явился до возвращения Керавна, задержавшегося на заседании Совета, и теперь Арсиноя показывала ему сокровища своего отца и хвалила их достоинства с большим красноречием.

К сожалению, Хирам предлагал за них цену немногим большую, чем Габиний, так бесцеремонно прогнанный вчера Керавном.

Селена с самого начала была уверена в неудаче и желала поскорее положить конец этому торгу, так как приближался час, в который она должна была идти с Арсиноей в папирусную мастерскую. На отказ сестры, не желавшей сопровождать ее, и на просьбы рабыни о том, чтобы она поберегла, по крайней мере на сегодня, свою больную ногу, она твердо отвечала: "Я иду".

Появление Антиноя привело девушку в некоторое беспокойство. Селена тотчас же узнала его; Арсиноя нашла его красивым, но неловким; продавец художественных произведений смотрел на него с изумлением и первый поклонился ему.

Антиной ответил на это приветствие, поклонился сестрам и затем, обращаясь к Селене, сказал:

- Мы слышали, что у тебя поранена голова и повреждена нога. И так как мы виноваты в твоем несчастье, то желали бы предложить тебе этот флакончик, который содержит в себе хорошее лекарство против подобных повреждений.

- Благодарю тебя, - отвечала девушка, - но я чувствую себя опять так хорошо, что думаю выйти из дому.

- Это тебе не следовало бы делать, - настойчиво упрашивал Антиной.

- Я должна, - решительно ответила Селена.

- Так оставь у себя, по крайней мере, флакон, чтобы делать примочки, когда ты вернешься домой. Десять капель на один кубок с водой.

- Я могу попробовать это лекарство, когда вернусь.

- Сделай это, и ты увидишь, как целебна эта эссенция. Ты уже не сердишься на нас?..

- Нет.

- Это радует меня!.. - сказал Антиной и посмотрел на Селену своими большими задумчивыми глазами, полными сдержанной страсти.

Ей не понравился этот взгляд, и холоднее, чем прежде, она спросила вифинца:

- Кому я должна отдать этот флакончик, когда он будет опорожнен?

- Прошу тебя, оставь его у себя. Он изящен и приобретет для меня двойную цену, когда будет принадлежать тебе.

- Он красив, но я не желаю никакого подарка.

- Так разбей его, когда он будет не нужен тебе. Ты до сих пор не простила нам скверной проделки нашего пса, и мне это очень прискорбно!..

- Я не сержусь на тебя. Арсиноя, вылей лекарство в какую-нибудь чашку.

Младшая дочь Керавна тотчас исполнила это приказание и, заметив красоту флакончика и разнообразие красок, которыми он блестел, сказала не стесняясь:

- Если моя сестра отказывается, то подари его мне. Как можно упрямиться из-за такой безделицы, Селена!..

- Так возьми его, - сказал Антиной и с беспокойством опустил глаза, так как теперь он вдруг вспомнил, как высоко ценил этот маленький флакончик император, который, может быть, спросит о нем когда-нибудь после.

Селена пожала плечами и, опуская свое покрывало на лоб, крикнула с недовольным видом сестре:

- Нам давно пора!

- Я не пойду сегодня, - упрямо отвечала Арсиноя, - и притом ведь это сумасшествие - идти четверть часа с распухшей ногой.

- Было бы лучше, если бы ты поберегла себя, - вежливо сказал Хирам.

- Я должна идти, - решительно возразила Селена, - и ты пойдешь со мною, сестра.

Селена настаивала не из упрямства, а вследствие жестокой необходимости. Ей нельзя было не идти в этот день в папирусную мастерскую, потому что там нужно было получить недельную плату за работу ее сестры и свою собственную. Кроме того, на завтра и еще на четыре следующих дня работы прекращались и касса закрывалась, так как император обещал богатому владельцу мастерской посетить ее, и в честь Адриана предполагалось починить кое-что в неприглядном здании и несколько украсить его.

Не быть сегодня в мастерской - значило не получить заработной платы не только за неделю, но и за двенадцать дней, так как работникам было объявлено, что в ознаменование радости по случаю императорского посещения им будет выдана полная плата за свободное от работы время. А Селене нужны были деньги на содержание семьи, и потому она была вынуждена настаивать на своем.

Увидев, что Арсиноя не обнаруживает никакого желания идти с нею, Селена строго серьезным тоном спросила:

- Пойдешь ты или нет?..

- Нет!.. - вскричала Арсиноя строптиво.

- Значит, я должна идти одна?

- Тебе следует остаться дома.

Селена еще раз подошла к сестре и посмотрела на нее укоризненным взглядом. Но Арсиноя настаивала на своем. Она скривила рот, как капризный ребенок, трижды хлопнула ладонями по столу, к которому прислонилась, и столько же раз прокричала "нет".

Тогда Селена позвала старую рабыню, приказала ей оставаться в комнате до возвращения отца, ласково простилась с Хирамом, Антиною же равнодушно кивнула головой и вышла.

Антиной последовал за нею и догнал ее там, где находились дети. Она оправила на них одежду и приказала держаться подальше от злой собаки.

Антиной погладил маленького слепого Гелиоса по красивой кудрявой головке и спросил Селену, собиравшуюся всходить по лестнице:

- Могу ли я помочь тебе?

- Да, - отвечала она, так как на первой же ступени почувствовала резкую боль в ноге. Она подала руку юноше, чтобы он поддержал ее. Селена наверное ответила бы "нет", если бы чувствовала малейшую симпатию к любимцу императора, но в ее сердце был образ другого человека, и она даже не заметила красоты Антиноя.

Никогда еще сердце вифинца не билось так сильно, как в те краткие мгновения, в которые ему было разрешено прикасаться к руке Селены. Он вел ее, словно одурманенный, но все, же успел заметить, что она страдает, поднимаясь по немногим ступеням маленькой лестницы.

- Пожалей же себя и останься сегодня дома, - еще раз попросил он неуверенным голосом.

- Вы все мне надоели, - ответила она с досадой. - Мне нужно идти, и здесь недалеко.

- Могу я проводить тебя? - спросил он.

Она засмеялась и отвечала с оттенком насмешки в голосе:

- Разумеется, нет!.. Проводи меня только через проход, чтобы собака опять не напала на меня, а затем иди куда хочешь, но не со мною.

Он повиновался ей, и, когда в том месте, где проход примыкал к одной из больших зал, он сказал ей "прощай", она поблагодарила его несколькими любезными словами.

Для выхода из квартиры Керавна на двор было два пути. Один вел через круглую площадку с бюстами женщин из рода Птолемеев и через множество террас, поднимавшихся и спускавшихся на первый двор; другой, ровный, вел через комнаты и залы дворца. Селена должна была выбрать этот последний путь, так как ей было невозможно с больной ногой взбираться и спускаться без посторонней помощи по такому множеству ступеней; но она неохотно решилась на это, зная, как много мужчин толпится именно в этом месте благодаря работам, производимым во дворце.

Для ограждения себя она предпочитала попросить Поллукса проводить ее через толпу работников и грубых рабов до дома его родителей. Но решиться и на это ей было нелегко, так как с того дня, как Поллукс показал бюст ее матери Арсиное прежде, чем ей, она сердилась на художника, для которого так недавно открылась ее бедная любовью душа. И ее гнев против него не слабел, а с течением времени все усиливался.

Да, во все часы дня и при всем, что она делала, Селена уверяла себя, что имеет основание быть недовольной. Зачем он вчера показал изображение ее матери прежде Арсиное, а потом ей?

Теперь она собиралась спросить его: для кого из двух-для нее или для сестры - он выставил бюст на площадке - и дать ему почувствовать свое неудовольствие.

Она должна была также сообщить ему, что не может позировать в этот вечер. Это было невозможно уже по причине боли в ноге.

С этой все усиливающейся болью она переступила через порог залы муз и приблизилась к перегородке, скрывавшей друга ее детства.

Он был не один, так как за перегородкой разговаривали. Судя по голосу, Поллукс находился в обществе женщины. Селена еще издали услыхала ее веселый смех.

Когда затем она остановилась у ширм, чтобы позвать Поллукса, женщина, которая, как теперь можно было заключить, служила ему моделью, возвысила голос и весело вскричала:

- Ну, уж это слишком! Ты хочешь исполнять обязанности моей служанки! Чего только не позволяет себе этот художник!..

- Скажи "да", - попросил Поллукс тем добродушно-веселым голосом, которым он не раз пленял сердце Селены. - Ты изумительно прекрасна, Бальбилла; но если бы ты позволила мне поступить по-своему, то могла бы быть еще прекраснее.

За перегородкой снова раздался игривый смех.

Веселый тон художника, должно быть, очень неприятно подействовал на бедную Селену, потому что ее плечи высоко поднялись, а прекрасное лицо приняло такое страдальческое выражение, как будто она почувствовала сильную боль. И она прошла мимо перегородки Поллукса, шутившего со своей красавицей; а затем через двор на улицу.

Что причинило несчастной такую жестокую муку?.. Стесненные домашние обстоятельства, ее собственное физическое страдание, усиливавшееся с каждым ее шагом, или же окаменевшее раненое сердце, обманутое в своей только что расцветшей прекраснейшей и последней надежде?..

XVI

Обычно, когда Селена выходила на улицу, не один мужчина с восхищением оборачивался на нее; но сегодня ее свита состояла всего из двух уличных мальчишек. Они все время кричали ей вдогонку: "Хлип-хлюп!" Этот крик безжалостных сорванцов был вызван слабо подвязанной к больной ноге сандалией, которая при каждом шаге стучала о мостовую.

В то время как Селена с жестокой болью в ноге приближалась к папирусной мастерской, радость и счастье вернулись к Арсиное, так как, едва ее сестра и Антиной вышли, Хирам обратился к ней с просьбой показать флакончик, подаренный ей красивым юношей.

Внимательно осматривая флакон, купец поворачивал его то той, то другой стороной к солнцу, пробовал его звук, проводил по нему камнем своего перстня и пробормотал про себя: "Vasa murrhina"*.

______________

* Мурринские вазы восточного происхождения, сделанные из какого-то драгоценного материала (возможно, из одного из видов агата), доходили в цене до 300 тыс. сестерциев, или 341,1 кг серебра.

От тонкого слуха Арсинои не ускользнули эти слова, а от отца она слыхала, что мурринские вазы - драгоценнейшие из всех сосудов, которыми богатые римляне украшают свои парадные комнаты. Поэтому она тотчас же объявила Хираму, что ей известно, какие большие суммы платят за подобные флаконы, и что она и свой не продаст ему дешево. Он начал предлагать цену; она со смехом запросила вдесятеро, и после долгого спора с девушкой то в шутливом, то в чрезвычайно серьезном тоне финикиец наконец сказал:

- Две тысячи драхм, ни одного сестерция больше.

- Этого, конечно, далеко не достаточно, - отвечала Арсиноя, - но так и быть, возьми его.

- Менее прекрасной продавщице я едва ли дал бы половину, - сказал Хирам.

- А я тебе уступлю флакон только потому, что ты так вежлив.

- Деньги я пришлю тебе до захода солнца.

Эти слова заставили призадуматься девушку, которая вся сияла от радости и приятного изумления и была готова броситься на шею лысому купцу или своей еще менее красивой рабыне и даже всему миру. Отец ее скоро должен был вернуться домой, и она не сомневалась, что он не одобрит ее поступок и, вероятно, отошлет молодому человеку флакон, а купцу - деньги. Да и сама она никогда не стала бы выпрашивать у незнакомца эту вещицу, если бы имела какое-нибудь понятие о ее ценности. Но теперь флакон принадлежал ей, и если бы она возвратила его бывшему владельцу, это никого бы не порадовало. Вероятно, она этим только оскорбила бы незнакомца, а себя лишила бы величайшего удовольствия, на какое могла рассчитывать.

Что же делать?

Она все еще сидела на столе, держа в правой руке носок левой ноги, и в этой легкомысленной позе смотрела на пол с такой сосредоточенной серьезностью, как будто надеялась вычитать на узорах каменных плит какую-нибудь мысль, какое-нибудь средство выпутаться из этой дилеммы.

Купец с минуту забавлялся смущением, которое удивительно шло ей, и мысленно пожалел, что он не молод, как его сын, художник, но наконец прервал молчание и сказал:

- Твой отец, может быть, не одобрит нашей сделки, а между тем ты желаешь добыть для него денег?..

- Кто тебе это сказал?..

- Разве он стал бы предлагать мне свои драгоценности, если бы не нуждался в деньгах?

- Это только... я могу только... - проговорила, запинаясь, Арсиноя, не привыкшая лгать. - Мне не хотелось бы только признаться ему.

- Но я ведь видел, каким невинным способом достался тебе флакон, возразил купец. - А Керавну нет и необходимости знать об этой вещице. Вообрази, что ты ее разбила и осколки лежат вон там, в глубине моря. Какую из этих вещей ценит твой отец меньше всего?

- Старый меч Антония, - отвечала девушка, лицо которой снова прояснилось. - Он говорит, что это оружие слишком длинно и слишком узко для того назначения, которое ему приписывают. Я, со своей стороны, думаю, что это вовсе не меч, а просто вертел.

- Я велю завтра употребить его в моей кухне, - сказал купец, - но теперь я предлагаю за него две тысячи драхм. Я возьму его с собой, а через несколько часов пришлю следуемую за него сумму. Ладно ли будет так?..

Вместо ответа Арсиноя соскользнула со стола и радостно захлопала в ладоши.

- Скажи ему только, - продолжал купец, - что я мог так много заплатить теперь за такой меч лишь потому, что император, наверное, пожелает посмотреть на вещи, побывавшие в руках у Юлия Цезаря, Марка Антония, Октавиана Августа и других великих римлян в Египте. Пусть вон та старуха несет вертел за мною. На дворе ждет меня мой слуга, который спрячет его под свой хитон и так донесет до самой моей кухни. Ведь если нести его открыто, то, пожалуй, встречные знатоки станут мне завидовать, а недобрых взглядов следует беречься.

Купец засмеялся, спрятал флакон, отдал меч старухе и дружески простился с девушкой.

Как только Арсиноя осталась одна, она побежала в спальню, чтобы надеть башмаки, накинуть покрывало и поспешить в папирусную мастерскую.

Селена должна была узнать, какое неожиданное счастье выпало ей и всем им на долю. Затем Арсиноя хотела нанять носилки, которые всегда можно было найти у гавани, чтобы отнести бедную сестру домой. Правда, между сестрами не всегда были мирные отношения, а порою даже весьма бурные и воинственные; но, если с Арсиноей случалось что-нибудь значительное (все равно, хорошее или дурное), она не могла не поделиться этим с Селеной.

Вечные боги, какая радость! Она теперь может явиться среди дочерей знатных граждан одетой не менее богато, чем всякая другая из них, и принять участие в торжественной процессии. Кроме того, еще останется кругленькая сумма для отца и всех домашних. С работой в мастерской, которая претила ей, которую она ненавидела, по всей вероятности, теперь будет покончено навсегда.

Старый раб сидел с детьми у лестницы. Арсиноя поцеловала каждую из девочек, прошептав ей на ухо: "Сегодня вечером будет пирожное". Слепого Гелиоса она поцеловала в оба глаза и сказала ему: "Ты можешь идти со мною, милый мальчик; я потом найму для Селены носилки и посажу тебя в них, и тебя понесут домой, как богатого барчука".

Слепой ребенок потянулся к ней с ликующим возгласом:

- По воздуху, по воздуху! И не упаду!

Она еще держала его на руках, когда ее отец с потным лбом и в сильно возбужденном состоянии поднялся на лестницу, ведущую от ротонды в коридор. Отирая лоб и сопя, он наконец перевел дух и сказал:

- Я встретил антиквара Хирама с мечом Антония. Ты ему продала этот меч за две тысячи драхм?.. Глупая!..

- Но, отец, - засмеялась Арсиноя, - сам бы ты отдал этот вертел за один пирог и глоток вина...

- Я?.. - вскричал Керавн. - Я выторговал бы тройную цену за этот драгоценный предмет, за который император заплатит талантами. Но что продано, то продано. Притом я не хотел тебя срамить перед этим человеком и не стану бранить тебя. Однако же... однако же... мысль, что у меня нет уже меча Антония, заставит меня проводить бессонные ночи.

- Когда сегодня вечером перед тобою поставят на стол хороший кусок говядины, то придет и сон, - возразила Арсиноя, взяла у него из рук платок, ласково отерла ему виски и весело продолжала: - Теперь мы богачи, отец, и покажем дочерям других граждан, чего мы стоим.

- Теперь вы обе будете участвовать в празднестве, - сказал решительно Керавн. - Пусть император видит, что я не останавливаюсь ни перед какой жертвой для его чествования, и если он заметит вас, а я принесу жалобу на дерзкого архитектора...

- Теперь ты должен оставить это, - попросила Арсиноя, - лишь бы только нога бедной Селены до тех пор поправилась.

- Где она?

- Вышла из дому.

- Значит, с ее ногою еще не так худо. Надеюсь, она скоро вернется?

- Может быть; я сейчас хотела нанять для нее носилки.

- Носилки? - спросил Керавн с удивлением. - Две тысячи драхм совсем вскружили голову девочке!

- Это из-за ее ноги. Ей было так больно, когда она уходила из дому.

- Почему же она не осталась дома в таком случае? Она будет, по обыкновению, торговаться целый час из-за какой-нибудь половины сестерция, а вам обеим нельзя терять ни минуты времени.

- Я сейчас пойду за нею.

- Нет, нет, по крайней мере ты должна остаться здесь, потому что через два часа женщины и девушки должны собраться в театре.

- Через два часа?.. Но, великий Серапис, что же мы наденем!..

- Это твоя забота, - возразил Керавн. - Я сам воспользуюсь носилками, о которых ты говоришь, и велю нести себя к судостроителю Трифону. Есть еще деньги в шкатулке у Селены?

Арсиноя тотчас же пошла в спальню и, вернувшись, сказала:

- Это все: шесть дидрахм.

- Мне довольно четырех, - отвечал Керавн, но после некоторого размышления взял все шесть.

- Зачем тебе нужно быть у судостроителя? - спросила Арсиноя.

- В городском Совете, - отвечал Керавн, - я снова хлопотал насчет вас. Я сказал, что одна из моих дочерей больна, а другая должна ходить за нею; но этого не захотели принять во внимание и требовали здоровую дочь. Тогда я объявил, что у вас нет матери, что мы живем уединенно и что мне неприятно посылать мою дочь одну, без покровительницы, в собрание. Судостроитель Трифон отвечал на это, что его жена с удовольствием проводит тебя со своей дочерью в театр. Я почти согласился, но тотчас же объявил, что ты не пойдешь, если твоя сестра не будет чувствовать себя лучше. Положительного обещания дать я не мог, ты уже знаешь почему.

- О милый Антоний и его великолепный вертел! - вскричала Арсиноя. Теперь все в порядке, и ты можешь объявить о нашем прибытии в дом кораблестроителя. Наши белые платья еще очень приличны, а несколько локтей голубых лент для моих волос и красных для Селены ты должен купить по дороге у финикиянина Абибаала.

- Хорошо.

- Я уж позабочусь о платьях, но когда мы должны быть готовы?

- Через два часа.

- Знаешь ли что, папочка?..

- Ну?..

- Наша старуха полуслепа и делает все шиворот-навыворот; позволь мне позвать к себе на помощь старую Дориду из домика привратника. Она так ловка и ласкова, и никто не гладит лучше ее.

- Молчи! - прервал Керавн свою дочь с негодованием. - Эти люди никогда не переступят через мой порог.

- Но мои волосы... посмотри, какой у них вид! - вскричала Арсиноя, волнуясь, и запустила пальцы в свою прическу, причем нарочно еще более растрепала ее. - Привести волосы снова в порядок, перевить их лентой, выгладить оба наши платья и пришить к ним застежки - со всем этим не справиться в два часа даже прислужнице императрицы.

- Дорида никогда не переступит этот порог, - повторил Керавн вместо всякого ответа.

- Так позволь мне послать за одной из помощниц портного Гиппия; но это опять будет стоить денег.

- У нас они есть, и мы можем себе это позволить, - гордо возразил Керавн и, чтобы не забыть данных ему поручений, начал бормотать про себя: Портной Гиппий, голубая лента, красная лента, кораблестроитель Трифон...

Расторопная помощница портного помогла Арсиное привести в порядок платья ее и Селены и не уставала расхваливать чудный блеск и шелковистую мягкость волос девушки. Она высоко зачесала их, перевила лентами и так изящно убрала их под гребнем на затылке, что они ниспадали Арсиное на спину в виде множества длинных локонов, искусно завитых в кольца.

Когда Керавн возвратился, то со справедливой гордостью посмотрел на свою прекрасную дочь. Он был доволен и даже хихикал про себя, расставляя рядами и пересчитывая золотые монеты, которые принес ему слуга Хирама.

Во время этого занятия Арсиноя подошла к нему ближе и спросила, смеясь:

- Значит, Хирам все-таки не обманул меня?

Керавн просил ее не мешать ему и ответил:

- Подумай только! Оружие великого Антония... может быть, оно было то самое, которым он пронзил свою грудь. Да куда же запропастилась Селена?

Прошло два, три получаса, давно уже началась четвертая половина двухчасового срока, а старшая дочь Керавна еще не явилась. Поэтому смотритель дворца объявил, что они должны двинуться в путь, так как жену кораблестроителя не следует заставлять дожидаться.

Арсиное было искренне жаль, что приходится отправиться без сестры. Она освежила платье Селены так же хорошо, как свое собственное, что стоило ей немалого труда и усилий, и тщательно разложила его на ложе возле мозаичной картины. Она ни разу еще не выходила на улицу одна, и ей казалось немыслимым предпринять что-нибудь и наслаждаться чем-нибудь без сестры. Но уверение отца, что потом и Селене охотно дадут место в кругу девиц, успокоило девушку, исполненную радостного ожидания. Напоследок она еще немного опрыскала себя ароматной эссенцией, которой обычно пользовался Керавн, уходя в Совет, и уговорила отца послать рабыню за обещанными пирожными для детей.

Малыши окружили ее и с громким аханьем и оханьем восхищались ею, словно божественным видением, к которому нельзя ни приблизиться, ни притронуться.

И она тоже, щадя прическу, не наклонилась к ним, как обычно. Только маленького Гелиоса погладила она по кудрям и сказала:

- По воздуху поедем завтра. Может быть, тебе еще сегодня Селена расскажет хорошую сказку.

Сердце ее билось чаще, чем обыкновенно, когда она садилась в носилки, ожидавшие ее у дома привратника.

Дорида издали радовалась, видя ее такой нарядной и красивой, и, когда Керавн вышел на улицу, чтобы позвать носилки и для себя, старуха быстро срезала две прекраснейшие розы со своих кустов, украдкой вышла из домика и сунула цветы в руку девушки, прижав указательный палец к своим лукаво улыбающимся губам.

Не помня себя от радости, Арсиноя явилась в дом кораблестроителя, а оттуда в театр и по пути в первый раз испытала, что страх и радость могут одновременно гнездиться в девичьем сердце и что они нисколько не мешают друг другу.

Страх и ожидание до того овладели ею, что она не видела и не слышала, что происходило вокруг нее. Только раз услыхала она, как какой-то молодой человек в венке, проходя мимо об руку с другим, весело прокричал ей вслед: "Да здравствует красота!"

После этого она все время сидела, опустив глаза на розы, которые ей подарила Дорида.

Эти цветы напоминали ей о сыне ласковой старухи, и она спрашивала себя - не видел ли ее Поллукс в ее новом наряде.

Это было бы ей очень приятно, и ничего невозможного тут не было, так как Поллукс часто навещал своих родителей с тех пор, как работал на Лохиаде.

Может быть, он сам сорвал для нее эти розы и не осмелился предложить их ей только из-за ее отца.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Молодого ваятеля не было в домике привратника, когда проходила Арсиноя. Он думал о ней довольно часто с тех пор, как они вновь встретились перед бюстом ее матери; но как раз в тот день его время и помыслы были заняты другой девушкой.

Около полудня Бальбилла отправилась на Лохиаду в сопровождении почтенной Клавдии, бедной вдовы сенатора, которая уже много лет состояла при богатой сироте, потерявшей мать и отца, в качестве компаньонки.

В Риме эта матрона заведовала домашним хозяйством Бальбиллы, и можно сказать, с таким же умением, как и удовольствием. Однако же она не совсем была довольна своей участью, так как страсть ее питомицы к путешествиям часто заставляла ее покидать столицу, а на ее взгляд, за исключением Рима, не существовало места, где бы стоило жить.

Купаться в Байях*, да иногда, во избежание январских и февральских холодов, удаляться на Лигурийский берег, чтобы провести там часть зимы, это она допускала, так как была уверена, что хотя и не найдет там Рим, но все-таки встретит римлян. Но Клавдия оказала решительное сопротивление желанию Бальбиллы отправиться на зыбком морском судне в жаркую Африку, которая представлялась ей чем-то вроде раскаленной печи. Однако же в конце концов она была вынуждена примириться с этой перспективой: императрица так настойчиво высказала свое желание взять с собою Бальбиллу на Нил, что возражения казались бы неповиновением. Притом в глубине души она должна была признаться самой себе, что ее гордая и своенравная приемная дочка (так она любила называть Бальбиллу) поставила бы на своем и без вмешательства Сабины.

______________

* Байи - роскошный курорт на берегу Путельского залива (близ Неаполя) с теплыми серными источниками. У римских богачей там были виллы.

Бальбилла явилась во дворец, чтобы служить Поллуксу моделью для бюста.

Когда Селена проходила мимо перегородки, скрывавшей от ее глаз товарища ее детских игр и его работу, достойная матрона задремала на ложе, а ваятель с жаром старался доказать знатной девушке, что высота ее прически чрезмерна и своей массивностью вредит впечатлению, производимому изящными чертами ее лица.

Он убеждал ее вспомнить о том, что великие афинские мастера в цветущие дни пластического искусства советовали прелестным женщинам делать самые простые прически, и вызывался собственноручно привести ее волосы в такой вид, чтобы прическа была ей к лицу, если она завтра опять придет к нему, прежде чем ее служанка завьет ей первый локончик. Сегодня же, говорил он, эти милые кудряшки снова встанут на свои места, как отогнутый шпенек фибулы.

Бальбилла возражала ему с оживленной веселостью, отказывалась от его услуг и отстаивала свою прическу требованиями моды.

- Но эта мода некрасивая, чудовищная, кричащая! - воскликнул Поллукс. - Суетные римлянки выдумали ее в часы праздности не для красоты, а для того, чтобы она бросалась в глаза.

- Поражать своею внешностью мне противно, - отвечала Бальбилла. - Как бы ни была странной мода сама по себе, но именно тогда, когда мы следуем ей, мы делаем себя менее заметными, чем в том случае, когда вопреки ей нарочно одеваемся гораздо проще, скромнее, словом, иначе, чем она требует. Кого считаешь ты более суетными: по моде ли одетых молодых патрициев на Канопской улице* или же кинических философов с растрепанными волосами, с нарочно разорванным войлоком на плечах и грубой дубиной в грязной руке?

______________

* В Александрии той эпохи было семь улиц, шедших параллельно морю, и двенадцать - перпендикулярно. Самой оживленной из первых улиц была Канопская, или Дромос, с тротуарами по бокам и вымощенная плитами из базальта и известняка с роскошной колоннадой.

- Последних, - отвечал Поллукс. - Но они грешат против законов красоты, на сторону которых я желал бы склонить тебя и которые переживут всякие требования моды настолько же несомненно, как "Илиада" Гомера переживет завывания уличного певца об убийстве, взволновавшем вчера наш город. Был ли я первым скульптором, который попытался изваять твое изображение?

- Нет, - засмеялась Бальбилла, - уже пятеро римских художников пробовали свои силы над этой головой.

- Удался ли хоть один из сделанных ими бюстов настолько, что ты осталась довольна им?

- Лучший из них показался мне никуда не годным.

- Значит, твое прекрасное лицо перейдет к потомству в пятикратном искажении?

- О нет, я разбила все эти бюсты.

- Это пошло им на пользу! - с жаром вскричал Поллукс. Затем он повернулся к своему будущему произведению и сказал: - Бедная глина, если прекрасная дама, сходство с которой я намерен сообщить тебе, не пожертвует хаосом своих кудрей, то, конечно, с тобой произойдет то же, что случилось с твоими пятью предшественниками.

При этом предсказании матрона проснулась и спросила:

- Вы говорите о разбитых бюстах Бальбиллы?

- Да, - сказала поэтесса.

- Может быть, и этот последует за ними, - вздохнула Клавдия. - Знаешь ли ты, - продолжала она, обращаясь к Поллуксу, - что предстоит ему в таком случае?

- Ну?

- Эта девушка разумеет кое-что в твоем искусстве.

- Я научилась лепить кое-как у Аристея, - прервала ее Бальбилла.

- Ага, потому что это введено в моду императором, и в Риме кажется странным, если кто-нибудь не занимается ваянием.

- Может быть.

- И по изготовлении каждого бюста, - продолжала матрона, - она пыталась собственноручно изменить то, что ей в особенности не нравилось.

- Я только пролагала путь для работы рабов, - прервала Бальбилла свою спутницу. - Впрочем, мои люди мало-помалу достигли известного навыка в разбивании.

- Значит, моему будущему произведению предстоит, по крайней мере, быстрый конец, - вздохнул Поллукс. - Конечно, все рождающееся является в мир со своим смертным приговором.

- А для тебя была бы прискорбна быстрая кончина твоего произведения?

- Да, если я найду его удавшимся; нет, если найду его плохим.

- Кто сохраняет плохой бюст, - сказала Бальбилла, - тот сам заботится о том, чтобы сохранить о себе в потомстве незаслуженную дурную молву.

- Конечно. Но откуда у тебя берется мужество в шестой раз подвергаться подобной клевете, которую так трудно уничтожить?

- Я черпаю его в том, что могу велеть уничтожить что мне угодно, засмеялась избалованная девушка. - Спокойное сидение не по моей части.

- Совершенно верно, - вздохнула Клавдия. - Однако же от тебя она ждет чего-нибудь хорошего.

- Благодарю, - отвечал Поллукс. - И я употреблю все усилия, чтобы создать нечто соответствующее тому, чего я требую от мраморной статуи, заслуживающей сохранения.

- В чем же состоят твои требования?

Поллукс несколько мгновений подумал, затем отвечал:

- Я не всегда нахожу подходящее слово для выражения того, что чувствую как художник. Пластическое изображение, которое может удовлетворить своего творца, должно отвечать двум требованиям: во-первых, оно должно в сходственных с внешней стороны формах показать потомству, что скрывалось в изображенном человеке; далее, оно должно наглядно показать тому же потомству, что было в состоянии сделать искусство того времени, к которому относится изображение.

- Это пожалуй что так. Но ты забываешь о себе самом.

- То есть о своей славе?

- Именно.

- Я работаю для Папия и служу искусству. Этого мне достаточно. Покамест ни слава не спрашивает обо мне, ни я о ней.

- Но ведь ты отметишь мой бюст своим именем?

- Почему же нет?

- Мудрый Цицерон!

- Цицерон?

- Ты, конечно, вряд ли знаешь замечание старого Туллия*, что философы, пишущие о тщете славы, ставят, однако же, свои имена на книгах.

______________

* То есть Марка Туллия Цицерона.

- Я не пренебрегаю лавровым венком, но не хочу добиваться ничего такого, что имеет для меня цену только тогда, когда достается само потому, что должно мне достаться.

- Хорошо. Но твое первое условие было бы исполнимо для тебя лишь в том случае, если бы тебе удалось узнать мои мысли, мои чувства - словом, все мое внутреннее существо.

- Я вижу тебя и говорю с тобою, - возразил Поллукс.

Клавдия громко засмеялась и вскричала:

- Разговаривай с нею вместо четырех часов столько же лет, и ты всегда будешь открывать в ней что-нибудь новое. Не бывает недели, в которую она не задавала бы Риму какой-нибудь загадки. Эта беспокойная сумасбродная головка никогда не унимается, но зато это золотое сердце остается всегда и во всем одинаковым.

- И ты думаешь, что это для меня новость? - спросил Поллукс. Беспокойный ум моей натурщицы я узнаю по ее лбу и губам, а какова ее душа это выдают мне глаза.

- И мой курносый нос? - спросила Бальбилла.

- Он свидетельствует, что Рим прав, когда твои веселые причуды приводят его в изумление.

- Все-таки ты работаешь, может быть, не для молотка рабов? засмеялась Бальбилла.

- Если бы это было и так, то все же мне останется воспоминание об этом приятном часе.

Архитектор Понтий прервал ваятеля, прося у Бальбиллы извинения в том, что помешал сеансу. Он объявил, что требуется немедленно совет Поллукса в одном очень важном деле, но через десять минут художник вернется к своей работе.

Как только женщины остались одни, Бальбилла встала и с любопытством начала осматривать обнесенную ширмами мастерскую скульптора, а ее спутница сказала:

- Этот Поллукс - любезный молодой человек, но он несколько бесцеремонен и слишком жив.

- Художник! - отвечала Бальбилла, которая перевернула каждый бюст, каждую табличку с рисовальными этюдами ваятеля, подняла покрывало на восковой модели Урании, попробовала звук лютни, висевшей на одной из перегородок, побывала то здесь, то там и наконец остановилась перед каким-то большим, плотно окутанным платками куском глины в углу мастерской.

- Что бы это могло быть? - спросила Клавдия.

- Наверное, какая-нибудь новая наполовину оконченная модель.

Бальбилла пощупала кончиками пальцев стоявшее перед нею изваяние и сказала:

- Мне кажется, это голова. Во всяком случае, нечто особенное! На блюдах, так плотно закрытых, часто лежат лучшие кушанья. Разоблачим-ка это закутанное изображение.

- Кто знает, что это такое, - предостерегала Клавдия, сама распуская шнурок, связывавший платки, которые скрывали бюст. - В подобных мастерских бывают часто диковинные вещи.

- Пустяки! Это только человеческая голова; я чувствую это! - вскричала Бальбилла.

- А все-таки нельзя знать, - прибавила матрона и развязала один узел. - Эти художники такие необузданные и ненадежные люди.

- Захвати вот этот уголок, я приподниму здесь, - попросила Бальбилла, и мгновение спустя карикатурное изображение молодой римлянки, вылепленное Адрианом в прошлый вечер, стояло перед поэтессой во всем своем подчеркнутом безобразии.

Она тотчас узнала себя и в первую минуту громко засмеялась; но чем дольше она смотрела на карикатуру, тем более во взгляде ее отражались гнев, досада и негодование.

Она знала каждую черту своего лица, знала, что в нем было красиво и что менее красиво, но это изображение беспощадно выставляло на вид только менее приятное и преувеличивало недостатки с изысканной злостью. Эта голова была отвратительна до ужаса, и, однако же, это была "ее" голова. Глядя на карикатуру со стороны, она вспомнила о свойствах, которые Поллукс, как он уверял, прочел в ее чертах, и ее юной душой овладело глубокое возмущение.

Ее громадное, неистощимое богатство, которое позволяло ей беззаботно удовлетворять все прихоти и обеспечивало ей восторженное удивление даже по поводу ее сумасбродств, не ограждало ее, однако же, от многих разочарований, которых не испытывают другие девушки - более скромного общественного положения.

Ее добротой и щедростью часто злоупотребляли даже художники, и, конечно, человек, который вылепил эту карикатуру и так зло потешался над всем, что было в ней некрасивого, не для нее самой желал испробовать свое искусство, а только ради высокой платы, которую она могла бы заплатить за портрет.

Ей нравилась свежая, веселая, художественная натура молодого ваятеля, его откровенный характер и искренность его разговора. Она была убеждена, что Поллукс скорее, чем кто-либо другой, заметит, что именно придает ее лицу, не обладавшему красотой в строгом смысле этого слова, ту своеобразную прелесть, которую невозможно было отрицать, несмотря на стоявшую перед нею карикатуру.

Она почувствовала себя теперь богаче одним печальным опытом, возмущенною и оскорбленною.

Привыкшая высказывать свои неудовольствия, она вспыльчиво и со слезами на глазах вскричала:

- Это позор, это подлость! Мою накидку, Клавдия! Ни одного мгновения дольше не стану я служить мишенью для злых и грубых шуток этого человека.

- Что за низость так издеваться над девушкой твоего положения! вскричала матрона. - Вероятно, носилки нас ждут на улице.

Архитектор Понтий услыхал гневные слова Бальбиллы. Он вошел в мастерскую без Поллукса, еще разговаривавшего с префектом, и серьезно сказал, подойдя к Бальбилле:

- Ты вправе негодовать, благородная девушка. Эта глиняная вещь оскорбление, и притом грубое во всех своих чертах; но ее сделал не Поллукс, и нехорошо осуждать, не разузнав.

- Ты защищаешь друга! - вскричала Бальбилла.

- Я не сказал бы неправды даже ради моего брата.

- Как друг твой в шутках, так и ты в серьезной речи умеете придавать себе вид правдивой честности.

- Ты раздражена и не привыкла сдерживать свой язык, - возразил архитектор. - Повторяю, эту карикатуру сделал не Поллукс, а один ваятель из Рима.

- Кто именно? Мы знаем их всех.

- Я не смею назвать его.

- Вот видишь. Пойдем, Клавдия!

- Останься, - сказал Понтий решительно. - Если бы ты не была тем, что ты есть, я позволил бы тебе уйти куда хочешь с твоим гневом и с двойной виной на душе, так как ты напрасно оскорбила двух доброжелательных людей. Но ты - внучка Клавдия Бальбилла, и потому я считаю своей обязанностью сказать тебе, что, если бы эту карикатуру сделал Поллукс, его уже не было бы в этом дворце: я выгнал бы его и выбросил бы вслед за ним эту гадость. Ты смотришь на меня с удивлением, потому что не знаешь, кто здесь говорит с тобой.

- Знаю, - отвечала Бальбилла, успокоившись, так как была убеждена, что этот человек, который, сдвинув брови, стоял здесь точно вылитый из бронзы, не лжет и имеет право говорить с нею так необыкновенно решительно. - Как не знать! Ты - лучший зодчий в Александрии, о котором Титиан, после того как мы узнали тебя, рассказывал нам чудеса; но как объяснить твое особенное внимание ко мне?

- Мой долг - служить тебе, хотя бы это стоило мне жизни.

- Твой долг? - воскликнула озадаченная Бальбилла. - Я увидела тебя вчера в первый раз.

- И однако же ты имеешь право располагать всем моим существом и всем, что я имею, так как мой дед был рабом твоего деда.

- Не знаю, - возразила Бальбилла с возраставшим смущением.

- Неужели в твоем доме совершенно забыли об учителе твоего благородного деда, старом Софине, которого Клавдий Бальбилл отпустил на волю и который был также учителем твоего отца?

- Конечно нет! - воскликнула Бальбилла. - Он был превосходный человек и к тому же великий ученый.

- Он отец моего отца, - сказал архитектор.

- Ты, следовательно, принадлежишь к нашему дому! - вскричала Бальбилла и радостно протянула ему руку.

- Благодарю за эти слова, - отвечал Понтий, - а теперь еще раз: Поллукс не имеет никакого отношения к этой карикатуре.

- Сними с меня накидку, Клавдия, - приказала девушка. - Я по-прежнему буду позировать для молодого художника.

- Не сегодня; это только повредило бы работе, - сказал архитектор. Пусть твоя досада, которую ты высказала так запальчиво, испарится в другой обстановке. Прошу тебя об этом. Ваятель не должен знать, что ты видела эту стряпню, иначе он потеряет свою непринужденность. Приходи сюда с более спокойной душой и оживленная весельем, исполненным грации. Тогда Поллукс будет в состоянии вылепить бюст, который удовлетворит внучку Бальбилла.

- Может быть, также и внука его мудрого, незабвенного учителя, сказала девушка. Она ласково простилась с архитектором и пошла к выходу залы муз, у которого ждали ее несколько рабов.

Понтий молча проводил Бальбиллу. Затем он вернулся в мастерскую ваятеля и снова плотно закутал карикатуру покрывалом. Когда он опять вышел из-за перегородки в залу, к нему навстречу спешил Поллукс и крикнул ему:

- С тобой хочет поговорить архитектор из Рима. Величественный человек!

- Бальбиллу спешно куда-то позвали, она велела кланяться тебе, сказал Понтий. - Убери вон ту вещь, чтобы она не увидела ее. Эта штука груба и отвратительна.

Через несколько мгновений он стоял перед императором, который высказал ему свое желание посмотреть сеанс Бальбиллы. Когда архитектор, прося его ничего не говорить об этом случае Поллуксу, рассказал о том, что произошло за перегородками мастерской и как рассердилась молодая римлянка по поводу бесспорно оскорбительной для нее карикатуры, Адриан начал потирать руки и громко засмеялся от удовольствия.

Понтий стиснул зубы и затем сказал серьезным тоном:

- Бальбилла кажется мне веселой девушкой с благородными наклонностями. Я не вижу никакой причины к тому, чтобы ее осмеивать.

Адриан проницательно посмотрел в серьезные глаза смелого архитектора, опустив руку на его плечо, и отвечал с оттенком угрозы в своем густом голосе:

- Тебе, как и всякому другому, пришлось бы плохо, если бы ты сделал это в моем присутствии. Старик позволяет себе играть художественными произведениями, к которым не должны прикасаться дети!

II

Селена вошла через ворота в необозримо длинной стене из жженого кирпича, окружавшей обширную площадь, на которой были расположены дворцы, водохранилища и дома, принадлежавшие большой папирусной мастерской Плутарха, где она работала вместе с сестрой.

В другое время она легко могла дойти туда в четверть часа, но в этот день она употребила на это больше времени и даже не понимала, каким образом ей удалось, несмотря на сильную боль, держаться на ногах и двигаться вперед. Ей хотелось ухватиться за каждого прохожего, уцепиться за каждую медленно проезжавшую повозку, за каждое вьючное животное, проходившее мимо; но и люди, и животные продолжали идти своим путем безжалостно, не обращая на нее никакого внимания.

Некоторые из спешивших путников толкали ее и едва оглядывались, когда она позади них с тихим стоном останавливалась и опускалась на ближайший порог, на тумбу или на тюк с товарами, чтобы отереть глаза или слегка размять вздувшийся сустав ноги. Делая это, она рассчитывала посредством новой боли хотя бы на несколько минут заглушить старое, длительное и невыносимое страдание.

Уличные мальчишки, преследовавшие ее насмешливым криком "хлип-хлюп!", отстали от нее, когда она остановилась.

Она опустилась на какой-то порог, чтобы отдохнуть; тут женщина с ребенком на руках спросила ее, что с нею, но Селена, не отвечая, только покачала головой.

Один раз она подумала, что не устоит на ногах, так как пешеходная дорога внезапно наполнилась смеющимися мальчишками, любопытными мужчинами и женщинами. Бесшабашный Вер ехал на своей колеснице, и на какой!

Александрийцы привыкли видеть много странного на своих оживленных улицах; но этот экипаж тем не менее привлекал к себе взгляды и возбуждал везде, где появлялся, изумление, восторг, веселость и нередко горькие насмешки.

Посреди позолоченной колесницы стоял красавец римлянин и собственноручно правил четверкой белых коней. На голове его был венок, а через плечо протянулась гирлянда из роз. На запятках колесницы сидели два очаровательных мальчика, одетых амурами. Их ножки болтались в воздухе, и в маленьких ручках они держали на длинных золотых проволоках белых голубей, летевших впереди экипажа.

Двигавшаяся и теснившаяся толпа безжалостно прижала Селену к какой-то стене.

Вместо того чтобы смотреть на странный поезд, она закрыла лицо руками, чтобы скрыть от посторонних взоров черты, искаженные болью. Но все-таки она видела, как проскользнула мимо нее блистательная колесница. Она видела золотую сбрую на белых конях и фигуру самодура точно в сонной грезе, которую ее боль окутывала туманом, и это зрелище пробудило в ее душе, истомленной печалью и страданием, горькое отвращение и мысль, что одних уздечек у лошадей этого расточителя было бы достаточно для того, чтобы на целый год оградить ее и ее семью от бедности.

Когда колесница завернула за ближайший угол и толпа хлынула за нею, Селену чуть не свалили с ног. Она не могла идти дальше и смотрела вокруг, ища носилок; но хотя в другое время здесь никогда не бывало недостатка в них, в этот день не появлялось никаких носилок.

До фабрики оставалось только несколько сот шагов, но эти шаги в ее воображении равнялись многим стадиям.

Тут мимо нее прошло несколько работников и работниц мастерской. Они улыбались и показывали друг другу свою заработную плату. Следовательно, раздача денег была в полном ходу. Взглянув на положение солнца, Селена увидела, как долго она шла, и снова вспомнила о цели своего ухода из дому.

С большим трудом она проковыляла еще несколько шагов. Но когда ее мужество снова начало ослабевать, она увидела бежавшую ей навстречу маленькую девочку, которая служила подручной при столе, где обыкновенно работали Селена и Арсиноя, и теперь несла какую-то кружку. Селена подозвала маленькую смуглую египтянку и сказала:

- Пожалуйста, Гатор, вернись со мной в мастерскую. Я не могу идти, у меня страшно болит нога. Если я буду опираться на твое плечо, то дело пойдет лучше.

- Не хочу, - крикнула девочка. - Если я скоро вернусь, мне дадут фиников. - И она побежала дальше.

Селена посмотрела ей вслед, и какой-то голос в ее душе, с которым ей сегодня уже не в первый раз приходилось бороться, спросил: почему именно она изводит себя для других, тогда как остальные люди думают только о себе?

Вздохнув, она сделала новую попытку идти дальше.

Когда она прошла несколько шагов, не видя и не слыша, что происходит вокруг нее, ее окликнула какая-то девушка и застенчиво и ласково спросила ее, что с нею. Это была клеильщица листов, обыкновенно сидевшая против нее в мастерской, - бедное горбатое создание, которая, однако же, всегда весело и спокойно работала своими искусными пальцами и показывала ей и Арсиное разные полезные приемы работы.

Она сама предложила Селене опереться на ее кривое плечо и с такой чуткостью согласовала свои шаги с движениями больной, как будто сама испытывала все ее страдания.

Так они дошли, не разговаривая друг с другом, до ворот мастерской.

На первом дворе горбунья заставила Селену присесть на одной из связок папирусных стеблей, лежавших повсюду одна возле другой и разложенных по месту их происхождения в высокие кучи возле больших водохранилищ, в которых папирус подвергался освежению.

После короткого отдыха они прошли через залу, где трехгранные зеленые стебли рассортировывались по качеству содержащейся в них мягкой сердцевины.

Следующие комнаты, где мужчины отделяли зеленую кожицу стеблей от сердцевины, и длинные залы, где особенно искусные работники острыми ножами разрезали последнюю на длинные, в палец шириною, влажные полосы различной тонкости, казались Селене, чем дальше она шла, все длиннее, все бесконечнее.

В другое время здесь, справа и слева от широкого прохода, через который рабы переносили готовые пластинки в сушильню, сидели длинными рядами работники, разрезавшие сердцевины, каждый за особым столиком, но в этот день они большею частью оставили свои места и болтали друг с другом или складывали деревянные тиски, ножи и оселки.

В середине этого помещения рука Селены соскользнула с плеча провожатой. У нее закружилась голова, и она прошептала:

- Не могу больше.

Горбунья поддержала ее как могла, и, хотя она сама не была сильна, ей удалось довести, или, вернее, донести, Селену до пустой скамьи и усадить ее там.

Несколько работников собрались вокруг упавшей в обморок девушки и принесли воды. Когда больная наконец снова открыла глаза и они узнали, что она работает в тех отделениях, где склеивают готовые листы папируса, то некоторые из них вызвались отнести ее туда.

Прежде чем Селена выразила свое согласие, они схватили скамейку и высоко подняли легкую ношу. Поврежденная нога висела теперь в воздухе и причиняла страждущей такую боль, что она вскрикнула, попыталась притянуть больную ногу к себе и схватилась за лодыжку. Ее спутница тотчас оказала ей помощь: она взяла ногу Селены и поддерживала ее с нежной осторожной заботливостью.

Глаза всех устремились на девушку, точно в триумфе реявшую высоко в воздухе. Страждущая Селена чувствовала это, но ей казалось, будто она какая-нибудь преступница, которую ведут по улицам, чтобы выставить на позор перед гражданами.

В больших помещениях, где в одном месте мужчины, в другом - опытные и особенно ловкие девушки и женщины крестообразно склеивали высушенные узкие полосы папируса в листы, она почувствовала в себе достаточно силы, чтобы плотно укутать покрывалом свое низко склоненное лицо.

Арсиноя и она сама проходили через эти отделения, всегда плотно прикрыв лицо, чтобы оставаться неузнанными, и снимали свои покрывала только в маленькой комнате, где они с двумя десятками других женщин склеивали листы. Теперь все эти женщины смотрели на нее пытливым и любопытным взором.

Правда, ее нога причиняла ей боль; правда, рана на голове горела; конечно, она чувствовала себя несчастной, однако же в ее душе было довольно места для гордости нищего, унаследованной от отца, и для унизительного сознания, что эти ничтожные люди считают ее своею ровнею.

В ее рабочей комнате трудились только свободные женщины, но в мастерской работало более тысячи невольников, и ей было бы так же противно разделять с ними что-либо, как есть из одного блюда с животными.

Однажды, когда в доме был недостаток во всем, ее отец сам навел ее на мысль о мастерской, сказав, что дочери какого-то обедневшего гражданина унижают себя, когда они, для того чтобы зарабатывать деньги, занимаются папирусным мастерством. Конечно, им платят довольно хорошо, говорил он, и на вопрос Селены сообщил ей сведения о размерах получаемой ими платы и назвал богатого владельца мастерской, купившего их гражданскую честь за свое золото.

Вскоре затем она отправилась туда одна, переговорила обо всем, что было нужно, с управляющим и затем вместе с Арсиноей начала работать в мастерской, где обе они вот уже два года, день за днем, по нескольку часов кряду склеивали готовые листы папируса.

Как часто Арсиноя, в начале недели или когда чувствовала особенное отвращение к работе, отказывалась идти с нею на фабрику; сколько красноречия должна была употреблять Селена, как много лент покупать, как часто соглашаться на участие в каком-либо зрелище, посещение которого поглощало половину заработной платы за целую неделю, чтобы побудить Арсиною не оставлять работы и не дать ей привести в исполнение свою угрозу рассказать отцу, где они совершали свои так называемые прогулки.

Когда Селена, донесенная до самой двери мастерской, уселась на своей обычной рабочей скамье перед длинной доской, на которой нужно было склеить сотню готовых листов папируса, она едва была в состоянии снять с лица покрывало.

Она растянула перед собой верхний лист, обмакнула кисточку в склянку с клеем и начала водить ею по краю листа; но среди этой работы силы оставили ее, и легкое орудие выпало из ее пальцев. В отчаянии она положила руки на стол, прижалась лицом к ладоням и тихо заплакала.

В то время как ее слезы медленно текли, плечи вздрагивали и конвульсии одна за другой заставляли дрожать все ее тело, одна женщина, сидевшая против Селены, подозвала к себе горбунью и тихо пошепталась с нею. Затем крепко и сердечно пожала ей руку и посмотрела в лицо своими большими, холодными, но чистыми и ярко блестевшими глазами.

Тогда горбунья молча села на пустое место Арсинои возле Селены и подвинула к женщине меньшую половину лежавших перед Селеной листов. И обе они начали прилежно клеить.

Они уже давно были заняты этой работой, когда Селена подняла наконец голову и снова попробовала взять кисть. Она посмотрела вокруг себя и увидела свою спутницу, которую она даже не поблагодарила за помощь и которая теперь усердно работала, сидя на месте Арсинои.

Своими все еще влажными от слез глазами она вопросительно посмотрела на соседку, и так как последняя, вполне отдавшись своей работе, не заметила взгляда больной, то Селена сказала скорее удивленным, чем приветливым шепотом:

- Это место моей сестры. Сегодня ты можешь им пользоваться, но, когда фабрика снова откроется, сестра должна опять сидеть рядом со мною.

- Знаю, знаю, - застенчиво отвечала работница. - Я только приготовлю вон те твои листы, так как мне нечего больше делать и по твоему лицу видно, какую боль причиняет тебе нога.

Все, что случилось, было для Селены так странно и ново, что она не поняла, что - ей говорила соседка, и отвечала, пожимая плечами:

- Заработай, сколько можешь; я не возражаю: ведь у меня сегодня все равно ничего не выйдет.

Горбунья покраснела и нерешительно взглянула на сидевшую против нее женщину. Та тотчас же оставила свою кисточку и, обращаясь к Селене, сказала:

- Мария не то хотела сказать, дитя мое. Она взяла на себя одну половину твоей дневной работы, а я другую, чтобы твоя болезнь не лишила тебя дневной платы.

- Неужели я кажусь такой бедной? - спросила дочь Керавна, и яркий румянец залил ее бледные щеки.

- Совсем нет, дитя, - отвечала женщина. - Ты и твоя сестра, наверное, принадлежите к хорошему дому; но доставь нам удовольствие и позволь помочь тебе.

- Я не знаю... - проговорила Селена, запинаясь.

- Если бы ты видела, что мне трудно наклониться, ветер сдул бы вот эти листы на пол, то неужели ты не подняла бы их охотно вместо меня? - спросила женщина. - То, что мы делаем теперь для тебя, только немногим больше подобной услуги. Мы покончим в несколько минут, и затем нам можно будет уйти вслед за другими. Я, как тебе известно, ваша надзирательница и все равно должна оставаться здесь до тех пор, пока последняя из вас, клейщиц, не покинет мастерскую.

Селена, разумеется, чувствовала, что она обязана этим двум женщинам благодарностью за их добрую услугу, и все-таки эта услуга казалась ей как бы милостыней. Поэтому она быстро и все еще с нежной краской на щеках отвечала:

- Я очень признательна вам за ваше доброе предложение, очень признательна; но здесь ведь работает каждый за себя, и я не могу позволить, чтобы вы подарили мне то, что заработали сами.

Этот отказ сорвался с уст Селены с решительностью, далеко не лишенной высокомерия, но это не смутило добродушного спокойствия женщины, которую работницы обычно называли вдовою Анной.

И, посмотрев на Селену спокойным взглядом своих больших глаз, она ласково отвечала:

- Мы работали для тебя охотно, дочь моя, и божественный мудрец сказал, что давать лучше, чем принимать. Понимаешь ли ты, что это значит? В настоящем случае это значит, что хорошим людям гораздо приятнее оказать услугу, чем получить хороший подарок. Ты сказала, что благодарна нам; неужели же теперь ты хочешь испортить нам нашу радость?

- Я не совсем понимаю... - отвечала Селена.

- Не понимаешь? - прервала ее вдова Анна. - Так попробуй оказать другим какую-либо услугу с сердечной любовью, и ты увидишь, как это приятно, как радуется при этом сердце, как это превращает всякий труд в удовольствие. Не правда ли, Мария, ведь мы искренне поблагодарим Селену, если она не помешает нашему удовольствию поработать за нее?

- Я делала это так охотно, - сказала та, - да вот я и кончила.

- И я тоже, - сказала вдова, прижимая платком последний лист к другому, ближайшему, и затем соединяя законченные ею полоски с полосками Марии.

- Очень вам благодарна, - пробормотала Селена, опустив глаза, и поднялась со скамейки. При этом она попробовала встать на больную ногу, но почувствовала такую боль, что снова с легким криком опустилась на скамейку.

Вдова подбежала к ней, села возле нее, с нежной осторожностью взяла поврежденную ногу Селены в свои изящные узкие руки, внимательно осмотрела ее, слегка пощупала и затем в ужасе воскликнула про себя:

- Спаситель мой! И с такой ногой она шла по улицам?

Затем она повернула лицо к Селене и сказала сердечно:

- Бедная, бедная девочка! Как должна ты страдать! Как въелись ремни сандалии в распухшее тело! Это ужасно! Впрочем... Ты далеко отсюда живешь?

- Я могу дойти домой в полчаса.

- Невозможно! Дай мне сперва посмотреть на моей табличке, сколько ты можешь требовать у казначея. Я принесу эти деньги, и тогда увидим, что можно сделать для тебя. А ты, дочь моя, покамест посиди спокойно. Мария, поставь ей скамеечку под ноги и осторожно распусти ей ремни на лодыжке. Не бойся, дитя, у нее нежная, осторожная рука.

С этим уверением она встала, поцеловала Селену в лоб и в глаза, а та со слезами обняла ее и голосом, дрожавшим от волнения, повторила только:

- Анна, милая Анна!

Подобно тому как в октябрьский день теплый солнечный свет напоминает путнику о минувшем лете, так весь облик и все действия вдовы напоминали Селене о давно утраченной любви и заботливости покойной матери. К горечи ее страданий примешивалось что-то отрадно-сладкое. Она с чувством благодарности кивнула вдове и покорно осталась на своем месте. Так отрадно было снова быть послушной, повиноваться охотно, чувствовать себя ребенком, ощущать в своем сердце благодарность за эту любовную заботливость.

Вдова удалилась, а Мария встала перед Селеной на одно колено, чтобы распустить и снять ремни, которые вдавливались в распухшую ногу.

Мария принесла воды и освежила ее лоб и воспаленную рану на голове. Когда Селена снова открыла глаза, Анна вернулась. Вдова погладила больную по густым мягким волосам. Селена улыбнулась и спросила тихим голосом:

- Я спала?

- Ты закрыла глаза, милое дитя, - отвечала надзирательница. - Вот плата твоя и твоей сестры за двенадцать дней. Не двигайся, я положу деньги в твою кошелку. Марии не удалось развязать сандалию, но сейчас придет врач, которого мастерская держит для своих людей, и он укажет, что нужно сделать с твоей больной ногой. Управляющий велел приготовить для тебя носилки. Где вы живете?

- Мы? - спросила Селена с испугом. - Нет, нет, я пойду домой пешком.

- Но, милое дитя, ты не дойдешь вот до того порога, даже если мы обе будем вести тебя.

- Так велите принести носилки с улицы. Мой отец... впрочем, об этом нет надобности знать никому!.. Я не могу...

Вдова Анна кивнула Марии, чтобы та вышла. Когда дверь за горбуньей затворилась, Анна взяла стул, села против Селены, положила руку на колено ее здоровой ноги и сказала:

- Теперь мы одни. Я не болтлива и, разумеется, не употреблю во зло твоего доверия. Скажи мне спокойно: к какому дому ты принадлежишь? Ты веришь, что я желаю тебе добра, не правда ли?

- Да, - искренне отвечала Селена и посмотрела в правильно очерченное и обрамленное гладкими каштановыми волосами лицо вдовы, каждая черта которого носила отпечаток сердечной доброты. - Да, ты даже напоминаешь мне мою мать.

- Я могла бы быть твоей матерью, - сказала Анна.

- Мне уже девятнадцать лет.

- Уже? - улыбнулась Анна. - Моя жизнь, милая девушка, вдвое длиннее твоей. У меня тоже был ребенок, сын, и он был взят от меня еще маленьким. Теперь он был бы одним годом старше тебя, дочь моя. Жива ли твоя мать?

- Нет, - отвечала Селена с прежней горечью, вошедшей у нее в привычку, - боги отняли ее у нас. Ей теперь еще не было бы, как и тебе, сорока лет, и она была бы так же красива и ласкова, как ты. Когда она умерла, то оставила кроме меня еще семерых детей, все маленькие, и между ними одного слепого. Я самая старшая и делаю для них, что могу, чтобы они не погибли.

- Бог поможет тебе в этом прекрасном деле.

- Боги! - вскричала Селена с горечью. - Они позволяют им расти; об остальном должна заботиться я одна. Ах, моя нога, моя нога!

- О ней мы теперь и подумаем прежде всего. Твой отец жив?

- Да.

- И он не должен знать, что ты работаешь здесь?

Селена кивнула головой.

- Он беден, но знатного происхождения?

- Да.

- Кажется, идет врач. Но неужели я не узнаю имени твоего отца? Однако это нужно, чтобы доставить тебя домой.

- Я дочь управляющего дворцом Керавна, и мы живем во дворце на Лохиаде, - отвечала Селена с быстрой решимостью, но тихим шепотом, чтобы ее не услышал врач, отворивший дверь комнаты. - Никто, а мой отец в особенности, не должен знать, что мы делаем здесь.

Вдова успокоительно кивнула головой, поклонилась пожилому врачу, который явился в мастерскую вместе со своим помощником, подвела его к больной, освежила мокрым полотенцем лоб и рану девушки, поддерживала ее и целовала в щеку, когда боль становилась невыносимой, между тем как старый врач осматривал больную ногу и разрезал острыми ножницами ремни на поврежденной лодыжке. Несколько стонов, вырвавшихся из груди, несколько внезапных криков выдавали, какую страшную, нестерпимую боль чувствовала Селена.

Когда наконец ее нежная, прекрасной формы, но теперь обезображенная большой опухолью нога была освобождена от уз и лодыжка выдержала давление пальца врача, он вскричал, обращаясь к своему помощнику:

- Посмотри, Ипполит, с этой штукой девушка шла по улице! Если бы кто-нибудь другой рассказал мне об этом случае, я ответил бы ему, чтобы он приберег эту ложь для себя. Фибула на суставе треснула пополам, и девушка бежала с переломленной костью дальше, чем я могу пройти пешком. Клянусь собакой, девушка, это будет чудом, если ты не останешься хромой на всю жизнь!

Утомленная до смерти, Селена слушала врача с закрытыми глазами. При последних словах она слегка пожала плечами, презрительно скривив губы.

- Остаться хромой или нет тебе все равно? - спросил старик, от острых глаз которого не ускользало ни одно движение пациентки. - Это твое дело; мое же дело - позаботиться о том, чтобы ты из моих рук не вышла калекой. Случай совершить чудо представляется нам не каждый день, и, к счастью, ты сама даешь мне дельного помощника, не какого-нибудь там сердечного дружка или другого парня в этом роде (хотя ты непозволительно красива), а свою чудную, чудную, здоровую юность. Дыра на голове тоже воспалена больше, чем следует. Освежайте ее почаще прохладной водой. Где ты живешь, девушка?

- На расстоянии около получаса отсюда, - отвечала за Селену вдова Анна.

- Так далеко ее теперь нельзя даже нести на носилках, - сказал врач.

- Я должна отправиться домой! - вскричала Селена решительно, делая попытку подняться.

- Вздор! - вскричал врач. - Кроме того, я просил бы не делать подобных движений. Спокойно лежать, терпеть, быть послушной, иначе эта дурная штука еще прескверно кончится. Лихорадка уже началась и сегодня вечером еще усилится. Она не имеет никакого отношения к сломанной ноге и связана главным образом с воспаленной раной на голове. Нельзя ли, - продолжал он, обращаясь к Анне, - устроить ей здесь постель, на которой она могла бы лежать до тех пор, пока мастерская не откроется снова?

- Скорее я умру! - вскричала Селена и попыталась высвободить ногу из рук врача.

- Тише, тише, милая девочка, - упрашивала вдова успокаивающим тоном. Я знаю, куда тебя отнести. Мой дом находится в саду госпожи Павлины, вдовы Пудента, недалеко, у самого моря, не дальше тысячи шагов отсюда. Там ни в мягкой постели, ни в заботливом уходе недостатка не будет. Хорошие носилки готовы, и мне кажется...

- Это все-таки порядочно далеко, - прервал ее врач, - но, разумеется, за нею нигде не может быть лучшего ухода, чем у тебя, Анна. Так попробуем; и я провожу ее, чтобы переломать ноги проклятым носильщикам, если они не будут идти ровным шагом.

Селена не противилась этому распоряжению и охотно приняла питье, поданное ей врачом, но тихо плакала, когда ее укладывали на носилки и осторожно положили подушку под ногу.

На улице, куда ее вынесли через боковые ворота, ее сознание вновь затуманилось, и точно сквозь сон слышала она голос врача, напоминавшего носильщикам об осторожности, точно сквозь сон видела на улице людей, проходивших мимо нее или проезжавших верхом и в повозках. Затем она заметила, что ее несут через большой сад, и наконец смутно почувствовала, как ее укладывают в постель.

С этих пор ею овладели грезы, но неоднократные подергивания лица и по временам быстрое движение руки, хватавшейся за голову, доказывали, что действительность не вполне ушла от нее.

Вдова Анна сидела у ее постели и действовала в точности по указаниям врача, который оставил Селену только тогда, когда остался вполне доволен постелью и положением на ней больной.

Мария сидела возле вдовы и помогала ей смачивать компрессы и делать бинты из старого белья.

Когда Селена начала дышать ровнее, вдова Анна сделала своей помощнице знак придвинуться к ней как можно ближе и тихо спросила:

- Можешь ли ты остаться здесь до завтрашнего утра? Мы должны ухаживать за больной попеременно, потому что, может быть, нам придется не спать много ночей. Какой сильный жар в ране на голове!

- Да, - отвечала Мария, - только я должна сказать матери, чтобы она не беспокоилась.

- Хорошо, в таком случае сходи, пожалуйста, еще в одно место, так как я теперь не могу оставить бедняжку.

- Ее родные будут беспокоиться.

- К ним-то тебе и нужно сходить; но никто, кроме нас двоих, не должен знать, кто она. Вели вызвать сестру Селены и расскажи ей, что случилось. Если ты застанешь дома ее отца, то скажи ему, что я ухаживаю за его дочерью и что врач строго запретил ей не только ходьбу, но и передвижение на носилках. Он не должен знать, что Селена принадлежит к числу наших работниц. Не упоминай ему также ни словом о мастерской. Если же ты не застанешь дома ни Арсиною, ни отца, то скажи только тому, кто отворит тебе дверь, что я взяла больную к себе, и притом охотно. О нашей мастерской ни слова, помни это. И еще одно: бедная девушка, наверное, не пошла бы, несмотря на свою болезнь, на работу, если бы семья не нуждалась в ее заработке. Отдай эти драхмы ее родным и скажи, что мы их нашли при Селене, как это и есть на самом деле.

III

Плутарх, один из богатейших граждан в Александрии, которому принадлежала и папирусная мастерская, где работали Селена и Арсиноя, добровольно вызвался позаботиться о "приличном" приеме жен и детей своих граждан, которые сегодня должны были собраться в одном из небольших театров города.

Кто знал его, тому было известно, что слово "прилично" в его устах значило то же, что "по-царски".

Дочь судостроителя подготовила Арсиною к большому великолепию, но уже при самом входе в театр девушка увидела больше, чем ожидала. Когда ее отец назвал свое и ее имя, то мальчик, поместившийся в корзине с цветами, подал ей великолепный букет, а другой, сидевший верхом на дельфине, преподнес в виде входного билета изящно вырезанный из слоновой кости и оправленный в золото листок с приделанной к нему булавкой, который приглашенные должны были носить на пеплуме в виде застежки. Подобные подарки подносились у каждых ворот театра входившим в него женщинам.

Проходы, которые вели на места зрителей, были полны благоухания, и Арсиноя, уже не раз бывшая в этом театре, едва узнала его - так роскошно он был украшен цветами и тканями.

Да и видел ли кто-нибудь до сих пор, чтобы на первых местах сидели не мужчины, а женщины и девушки? Ведь дочерям граждан вообще дозволялось посещать зрелища только в редких, совершенно особенных случаях.

Улыбаясь словно товарищу, отставшему в своей карьере, смотрела Арсиноя вверх на пустые места самых дешевых рядов полукруглого амфитеатра, где она, когда ей приходилось прибегать к своему собственному тощему кошельку, чтобы попасть в театр, не раз готова была умереть от радости, горя или сострадания, хотя там, на самом верху под открытым небом, служившим театру вместо свода, сквозной ветер не прекращался никогда. В особенности там приходилось страдать летом из-за тентов, прикрывавших театр с солнечной стороны ради тени. Этими огромными кусками парусины люди управляли посредством толстых канатов, и когда они тащили эти канаты сквозь кольца, в которых те свободно двигались, от этого происходил такой шум, что нужно было затыкать уши. Часто приходилось даже отстранять голову, чтобы ее не задел тяжелый канат или тент.

Обо всем этом Арсиноя вспоминала теперь не более, чем мотылек, играющий на солнце, может думать о безобразной куколке, из которой он вылетел на свободу.

Сияя от радостного волнения, шла она к своему месту за юной спутницей, чернокудрой дочерью судостроителя. Она замечала многочисленные взгляды, которые устремлялись к ней; но это только усиливало ее радость, так как она знала, что им есть на что посмотреть, а нравиться многим - это, думала она, и есть самое лучшее удовольствие.

В особенности сегодня! Разве те, которые смотрели на нее, не были первыми гражданами Александрии? Вон там стоят они на сцене, и между ними находится добрый верный верзила Поллукс и машет ей рукой в знак приветствия. Она не могла стоять спокойно на ногах, а руки заставила себя скрестить на груди, чтобы не выдать своего глубокого волнения.

Раздача ролей уже началась, так как в ожидании Селены Арсиноя запоздала на полчаса.

Как только она заметила, что взгляды, которые бросали на нее при входе в театр, обратились к другим предметам, она сама начала осматриваться кругом.

Она села на короткую скамейку на самом нижнем и самом узком конце одного из секторов, которые расширялись кверху и, отделяясь один от другого лестницами для входящих и выходящих, образовывали амфитеатр.

Здесь она была окружена девушками и женщинами, которые должны были принять участие в представлениях.

Места участников были отделены от сцены орхестрой*, откуда легко было взойти на сцену по ступеням, по которым в другое время всходили на хоры.

______________

* Орхестрой в греческом театре называлась круглая, в эллинистическом подковообразная площадка между нижним рядом сидений театра и сценой. Эта площадка была покрыта искусственным полом, или помостом, в той части, которая примыкала к сцене, и там помещался хор. Свободная часть орхестры, именуемая конистра, служила для прохода запоздавших зрителей. В центре орхестры находился алтарь Вакху. В более позднее время ступеньки соединяли орхестру со сценой и с конистрой.

Позади Арсинои, на все расширявшихся кругах амфитеатра, сидели матери, отцы и мужья участвовавших, к которым присоединился и Керавн, в паллии шафранного цвета, а также довольно значительное число жадных до зрелищ матрон и престарелых граждан, принявших приглашение Плутарха.

Между молодыми женщинами и девушками Арсиноя увидала много таких, красота которых поразила ее; однако же она любовалась ими без зависти. Ей не приходило в голову сравнивать себя с ними, так как она хорошо знала, что очень хороша собой и что ей не надо нигде прятаться, даже здесь, и этого ей было достаточно.

Непрерывный многоголосый гул, исходивший от зрителей, и тонкое благоухание, поднимавшееся с алтаря в орхестре, опьяняли. И никто не мешал Арсиное озираться кругом, потому что ее спутница нашла подруг, с которыми болтала и смеялась. Другие девушки и женщины скромно глядели перед собою, или рассматривали остальных зрителей и зрительниц, или устремляли все свое внимание на сцену.

Арсиноя скоро последовала их примеру и не только ради Поллукса, который, по желанию префекта Титиана и вопреки противодействию своего хозяина Папия, был включен в число художников, предназначенных для распоряжения зрелищами.

Не один раз видела она послеполуденное солнце, сиявшее так же ярко, как теперь в театре, и такой же голубой и безоблачный небесный свод над зрительной залой, однако же все имело сегодня совершенно иной вид на возвышенной плоскости позади орхестры.

Богатый колоннами фасад царского дворца, выстроенного из разноцветного мрамора и украшенного золотом, служил и теперь, как всегда, задним планом сцены, но в этот раз от пилястра к пилястру, от колонны к колонне извивались гирлянды из свежих и ароматных цветов. Множество художников, самых первых в городе, ходили с табличками и грифелями в руке среди десятков девушек и женщин, а сам Плутарх и окружавшие его господа составляли хор, в котором певцы то расходились, то снова сходились.

На правой стороне сцены возвышались три пурпурных ложа, на одном из которых сидел префект Титиан со своей женой Юлией, с грифелем в руках, словно художник; на другом - лежал, растянувшись, Вер, увенчанный, как всегда, розами. Третье, предназначенное для Плутарха, оставалось незанятым.

Претор, не стесняясь, прерывал каждую речь, точно он был здесь хозяином, и его замечания принимались с громко выраженным согласием или с одобрительным смехом.

Фигура богатого Плутарха, остававшаяся навсегда в памяти каждого, кто видел его хоть раз, не была совершенно незнакома Арсиное, так как за несколько дней перед тем он в первый раз после многих лет явился с архитектором в свою папирусную мастерскую, чтобы распорядиться относительно украшения ее дворов и помещений для приема императора. Тут он зашел и в отделение, где работала Арсиноя, и ущипнул ее за щеку, сказав несколько шутливых и ласковых слов.

Теперь он вразвалку ходил по сцене.

Говорили, что ему около семидесяти лет. Ноги его были наполовину парализованы, но непрестанно и быстро, хотя и непроизвольно, двигались под тяжелым, наклонившимся далеко вперед телом, которое справа и слева поддерживали двое статных юношей.

Его благородная голова, вероятно, в молодости была необыкновенно красива. Теперь его череп был покрыт париком с длинными каштановыми кудрями, брови и ресницы были выкрашены очень темной краской, а щеки так густо набелены и размалеваны розовыми румянами, что лицо его будто застыло в улыбке. На его кудрях красовался венок из редких цветов, похожих на гроздья винограда. Белые и красные розы в изобилии выглядывали из-за складок его пышной тоги и были прикреплены золотыми пряжками, на которых сверкали крупные драгоценные каменья. Все края его плаща были затканы розовыми почками, и к каждой из них был прикреплен изумруд, мерцавший подобно блестящему жуку.

Поддерживавшие его молодые люди казались частью его особы. Он обращал на них так мало внимания, словно они были костылями, а им не нужно было ни одного слова для того, чтобы знать, куда он желает направиться, где остановиться и отдохнуть.

Издали его лицо казалось лицом юноши, вблизи же оно походило на раскрашенный гипсовый бюст с большими подвижными глазами.

Софист Фаворин сказал про него, что этот прекрасный, дрыгающий ногами труп можно было бы оплакивать, если бы не приходилось смеяться над ним; самому же Плутарху приписывали слова, что он насильно удерживает при себе вероломную молодость.

Александрийцы прозвали его шестиногим Адонисом, так как он нигде не показывался без поддерживавших его двух юношей. Услыхав об этом прозвище в первый раз, он сказал: "Им следовало бы назвать меня скорее шестируким". И действительно, он был щедр, заботился о своих работниках, хорошо содержал своих рабов, обогащал своих вольноотпущенников и время от времени приказывал раздавать народу крупные суммы золотом, серебром, а также и хлеб.

Арсиноя с состраданием смотрела на бедного старика, который при всем своем искусстве и со всем своим золотом не мог возвратить себе молодость.

В худощавом человеке, который только что подошел к Плутарху, она узнала продавца художественных произведений Габиния, которому ее отец указал на дверь после спора по поводу мозаики.

Но тут разговор между этими двумя людьми прервался, так как распределение женских ролей для группы "Въезд Александра в Вавилон" окончилось. Около пятидесяти женщин и девушек были отпущены со сцены и сошли в орхестру.

Экзегет, высшее должностное лицо города, выступил теперь вперед и принял от скульптора Папия новый список. Он быстро пробежал его глазами и отдал сопровождавшему его глашатаю, а последний громко прокричал:

- Именем высокого экзегета и жреца храма Александра прошу вашего внимания, жены и дочери македонских мужей и римских граждан! Мы приступаем теперь к новому отделу нашего представления житейских судеб великого македонца - "Свадьба Александра с Роксаной", и я прошу войти на сцену тех, которых наши художники имеют в виду для этой части зрелища.

После этого воззвания он прокричал густым, далеко раздававшимся голосом длинный ряд имен при полном безмолвии, воцарившемся в обширном помещении театра.

На сцене тоже было все тихо; только Вер вполголоса сделал Титиану несколько замечаний, а Габиний, со свойственной ему нервной настойчивостью, нашептывал на ухо Плутарху длинные фразы, на которые старик отвечал то кивками головы, выражавшими согласие, то отрицательными движениями руки.

Арсиноя с затаенным дыханием и сильно бьющимся сердцем прислушивалась к голосу глашатая. Беспрестанно краснея, она вздрогнула и в смущении посмотрела на букет, который держала в руке, когда со сцены громко и явственно для всех присутствовавших провозгласили:

- Арсиноя, вторая дочь македонца и римского гражданина Керавна!

Дочь судостроителя уже была вызвана до нее и тотчас же оставила свое место; Арсиноя же скромно дожидалась, пока не встали еще несколько матрон. Она присоединилась к ним и, спустившись сперва в орхестру, а затем поднявшись по ступеням, вступила на сцену в одном из последних звеньев шествия.

Там женщин и девушек выстроили в два ряда, и художники рассматривали их с почтительной любезностью. Арсиноя вскоре заметила, что мужчины глядят на нее больше и дольше, чем на других девушек.

Даже и тогда, когда распорядители празднества собрались в одну группу, чтобы посоветоваться, они упорно смотрели на нее и говорили о ней; это она чувствовала. От нее не ускользнуло также и то, что она была мишенью для многих взглядов зрителей, сидевших в театре, и теперь ей казалось, будто со всех сторон на нее указывают пальцами.

Она не знала, куда девать глаза, и застыдилась. Все же ее радовало то, что ее заметило такое множество людей; и между тем как она в смущении опустила глаза, чтобы скрыть свое удовольствие, Вер, к которому подошли художники, вскричал, подтолкнув локтем префекта Титиана:

- Прелестна, очаровательна! Точно Роксана, сорвавшаяся с картины!*

______________

* "Свадьба Александра Великого с Роксаной" - картина художника IV века до н.э. Аэтиона.

Арсиноя слышала эту похвалу и, подозревая, что она относится к ней, смутилась еще больше прежнего. Ее застенчивая улыбка превратилась в выражение веселой, хотя и робкой надежды на счастье, которое страшило своим величием.

В эту минуту один из художников произнес ее имя, и, когда она решилась поднять глаза, чтобы посмотреть, не Поллукс ли это, она заметила богача Плутарха, который со своими живыми костылями и с сухопарым торговцем художественными произведениями Габинием осматривал ряды женщин и девушек, стоявших рядом с нею.

Скоро Плутарх очутился совсем близко от нее, подойдя вприпрыжку с помощью своих живых подпор; он отстранил Габиния, поцеловал тыльную сторону собственной руки, сделал ею знак Арсиное и, подмигнув ей своими большими глазами, сказал:

- Знаю, знаю! Нечто подобное нелегко забывается. Слоновая кость и красные кораллы.

Арсиноя испугалась; кровь отхлынула от ее щек, вся радость исчезла из ее сердца, когда старик велел поставить себя против нее и ласково сказал:

- Ба! Бутончик из папирусной мастерской между гордыми розами и лилиями! Из мастерской - прямо в мое собрание! Ничего, ничего, на красоту везде смотрят с удовольствием. Я не спрашиваю, как ты попала сюда, а только радуюсь.

Арсиноя наполовину закрылась рукою, но он три раза дотронулся средним пальцем до ее белого плеча и заковылял дальше, тихонько посмеиваясь про себя.

Габиний услыхал слова Плутарха и, когда они отошли на несколько шагов от Арсинои, спросил его с живым негодованием:

- Так ли я слышал? Работница из твоей мастерской здесь, среди наших дочерей?

- Ну да; пара рабочих рук среди совсем праздных, - весело ответил старик.

- И она втерлась сюда! Надо ее удалить.

- Ни в коем случае! Она очаровательна!

- Это возмутительно! Здесь, в этом собрании!

- Возмутительно? - переспросил его Плутарх. - Нисколько! Не следует быть таким разборчивым. Не можем же мы набрать дочерей одних антикваров. Затем он прибавил успокаивающим тоном: - Я хотел сказать, что твоему тонкому чутью к красоте форм должно бы понравиться это милое существо. Или ты боишься, что она покажется художникам более подходящей для роли Роксаны, чем твоя прелестная дочь? Послушаем-ка, что говорят господа вон на той стороне. Посмотрим, что у них там такое.

Эти слова относились к громкому разговору, поднявшемуся возле мест, где сидели префект и претор.

Эти два человека и с ними большинство живописцев и скульпторов были того мнения, что Арсиноя в роли Роксаны произвела бы изумительный эффект.

Они доказывали, что она и фигурой и лицом необыкновенно напоминает прекрасную дочь бактрийского царя, как ее изобразил Аэтион, картина которого положена в основу этой части представления. Только ваятель Папий и двое из его товарищей объявили себя решительно против этого выбора и с жаром уверяли, что только одна, а именно Праксилла, дочь антиквара Габиния, была бы достойна выступить перед императором в роли невесты Александра. Все трое находились в деловых отношениях с отцом этой стройной и на самом деле очень красивой девушки и желали угодить богатому и ловкому продавцу их произведений. От усердия они перешли даже на запальчивый тон, когда Габиний приблизился вместе с Плутархом к спорившим и они были уверены, что он слышит их.

- И кто такая та другая девушка? - спросил Папий, указывая на Арсиною, когда Плутарх и Габиний подходили к ним. - Против ее красоты ничего нельзя сказать; но она более чем просто одета, на ней нет никаких украшений, о которых стоило бы говорить, и можно поставить тысячу против одного, что ее родители не в состоянии снабдить ее такими богатыми платьями и такими драгоценностями, в которых, конечно, не должно быть недостатка у Роксаны, выходящей замуж за Александра. Азиатка должна выступить в шелке, золоте и драгоценных каменьях. Мой друг сумеет одеть свою Праксиллу так, что блеск ее наряда изумил бы даже самого великого македонского царя. Но кто отец той хорошенькой девочки, к которой довольно хорошо идут эти голубые ленты в волосах, две розы и белое платьице?

- Твое соображение верно, Папий, - прервал его Габиний с сухой резкостью. - О девушке, о которой вы говорите, не может быть и речи. Я говорю это не ради моей дочери, а потому, что все неблагопристойное мне неизвестно. Едва ли можно понять, откуда это молодое создание почерпнуло смелость втереться сюда. Правда, хорошенькое личико отпирает замки и отодвигает засовы, но она - прошу не пугаться - она не более как работница из папирусной мастерской нашего доброго хозяина Плутарха.

- Это неправда, - прервал его Поллукс с негодованием.

- Сдержи свой язык, молодой человек, - отвечал Габиний. - Я беру тебя в свидетели, благородный Плутарх.

- Пусть она будет чем хочет, - отвечал старик с досадой. - Она похожа на одну из моих работниц, но если бы даже она пришла прямо от стола, на котором склеивают папирус, то с таким лицом и с такой фигурой она была бы здесь и везде совершенно у места. Таково мое мнение.

- Браво, мой прекрасный друг! - вскричал Вер и кивнул старику. - Таким исключительно очаровательным созданиям, как та девушка, император придает гораздо больше значения, чем вашим старым грамотам на звание гражданина и туго набитым кошелькам.

- Совершенно верно, - подтвердил префект. - В том же, что она девушка свободная, а не раба, я готов поклясться. Друг Поллукс, ты вступился за нее; что тебе известно о ней?

- То, что она дочь дворцового управителя Керавна, которую я знаю с детства, - отвечал молодой художник. - Он римский гражданин, и притом из старинного македонского дома.

- Может быть, даже царской крови, - заметил, улыбаясь, Титиан.

- Я знаю этого человека, - поспешно проговорил Габиний. - Это надменный шут с весьма скудными средствами.

- Мне думается, - с аристократическим спокойствием прервал Вер возбужденного купца скорее скучающим, чем нелюбезным тоном, - мне думается, что здесь неуместно держать речи относительно характера отцов этих девушек и женщин.

- Но он беден! - вскричал антиквар с раздражением. - Несколько дней тому назад он предлагал мне купить его жалкие редкости; я, однако, не мог...

- Нам жаль тебя, если эта сделка не состоялась, - снова прервал его Вер, на этот раз с изысканной вежливостью. - Подумаем прежде о лицах, а потом уже о нарядах. Итак, отец этой девушки римский гражданин?

- Член Совета и в своем роде родовитый человек, - сказал Титиан.

- А мне, - прибавила его супруга Юлия, - нравится эта очаровательная девушка, и если ей достанется главная роль, а ее отец беден, как ты утверждаешь, мой друг, то я позабочусь о ее наряде. Император будет в восторге от такой Роксаны.

Адвокаты Габиния замолчали; сам он трясся от разочарования и злости, но его гнев достиг высшей степени, когда Плутарх, которого он, как ему думалось, прежде привлек на сторону своей дочери, попытался еще ниже обыкновенного склонить свой и без того согбенный корпус перед Юлией и произнести с изящным жестом сожаления:

- Вот обманул же меня на этот раз мой глаз знатока! Девочка похожа на одну из моих работниц, очень похожа; но теперь я хорошо вижу, что она бесспорно обладает чем-то таким, чего той недостает. Я ее оскорбил, и потому я у нее в долгу. Не позволишь ли ты мне, благородная госпожа Юлия, доставить в твое распоряжение украшения для наряда нашей Роксаны? Мне, может быть, посчастливится найти что-нибудь хорошенькое. Милое дитя! Я сейчас иду извиниться перед нею и объявить ей наше желание. Позволишь, благородная госпожа Юлия? Позволяете, господа?

Через несколько минут на всей сцене, а вскоре затем и в зале стало известно, что дочь Керавна избрана для роли Роксаны.

- Кто такой Керавн?

- Как могла ускользнуть эта выдающаяся роль от дочерей почтеннейших и богатейших домов Александрии?

- Так всегда и должно быть, когда дают волю этому непочтительному народу - художникам!

- Откуда возьмет бедняжка таланты, чтобы заплатить за костюм азиатской царевны, невесты Александра?

- Об этом позаботятся богатый Плутарх и супруга префекта.

- Нищие!

- Как пристали бы нашим дочерям драгоценные каменья нашего собственного дома!

- Неужели мы будем показывать императору только хорошенькие рожицы, а не то, чем мы богаты, что есть у нас?

- А что, если Адриан спросит об этой Роксане и придется сказать ему, что ей сделали наряд в складчину?

- Подобные вещи возможны только в Александрии.

- Говорят, будто она работает в мастерской Плутарха. Это, разумеется, неправда; однако же этот старый нарумяненный повеса все еще любит хорошенькие личики. Это он контрабандой ввел ее сюда, поверьте мне! Дыма не бывает без огня, а что она получает деньги от старика - это бесспорно.

- За что?

- Если хочешь это знать, спроси у жреца Афродиты. Тут нечему смеяться, это позорно, возмутительно!

Подобными замечаниями встречена была весть об избрании Арсинои для роли Роксаны, а в душе Габиния и его дочери она возбудила ненависть и горькую злобу.

Праксилла была занесена в список в качестве подруги невесты, и она подчинилась этому без сопротивления. Но при возвращении домой она молча кивнула отцу головой, когда тот сказал ей:

- Пусть теперь все идет своим путем. За несколько часов перед началом представления я объявлю им, что ты заболела.

Но избрание Арсинои вызвало также и радость.

Наверху в средних рядах театра сидел Керавн с широко расставленными ногами, сопя и пыхтя от несказанного удовольствия и слишком гордый для того, чтобы убрать ноги даже тогда, когда брат архидикаста* пытался протиснуться возле его фигуры, занимавшей два места.

______________

* Архидикаст - главный судья.

Арсиноя, от тонкого слуха которой не ускользнули ни обвинения Габиния, ни защита честного верзилы Поллукса, сначала готова была провалиться сквозь землю от стыда и страха; но теперь ею овладело такое ощущение, как будто она могла летать, подобно окрыленному Счастию.

Никогда еще она не радовалась так сердечно и едва вошла со своим отцом в первый темный переулок, как бросилась ему на шею, поцеловала его в обе щеки и затем рассказала ему, как добра была к ней госпожа Юлия, супруга префекта, и с какой сердечной любезностью вызвалась заказать для нее дорогую одежду.

Керавн не имел ничего против этого и, к удивлению, не счел ниже своего достоинства, чтобы Арсиноя получила украшения для своего наряда от богатого Плутарха.

- Все видели, - сказал он с пафосом, - что нам нечего бояться делать то же, что и другие граждане; но, чтобы сделать свадебный наряд для Роксаны, нужны миллионы; и что мы не обладаем ими - в этом я охотно сознаюсь своим друзьям. Откуда бы ни явился наряд, это безразлично; так или иначе, ты будешь первая между первыми девушками города, и потому я доволен тобою, мое дитя. Завтра состоится последнее собрание, и, может быть, Селена тоже получит выдающуюся роль. К счастью, у нас нет недостатка в средствах, чтобы одеть ее прилично... Когда примет тебя супруга префекта?

- Завтра около полудня.

- Так завтра мы купим новое хорошее платье.

- Но хватит ли денег также и на браслет получше? - спросила Арсиноя ласкающимся тоном. - Мой так узок и беден.

- Ты его получишь, так как заслужила его, - отвечал Керавн с достоинством. - Ты должна потерпеть до послезавтрашнего дня: завтра золотых дел мастера не торгуют по случаю праздника.

Арсиноя еще никогда не видела отца таким веселым и разговорчивым, как теперь, а между тем путь от театра до Лохиады был некороток, и уже давно прошел тот ранний час, в который Керавн обыкновенно ложился спать.

IV

Когда отец и дочь дошли до дворца, было уже довольно поздно, так что после того, как Арсиноя сошла со сцены, подходящие лица для трех других сцен из жизни Александра были выбраны при свете факелов, ламп и свечей. Прежде чем собрание разошлось, гостей Плутарха угостили вином, сладким печеньем, сиропами из фруктов, паштетами из устриц и другими лакомствами.

Управляющий дворцом воздал должную честь благородному напитку и вкусным яствам, а когда он чувствовал себя сытым, то обыкновенно становился добрее, после же умеренного наслаждения вином - веселее, чем обыкновенно. Теперь он был и добр и весел, так как, хотя он и сделал все, что было в его власти, угощение все же заняло гораздо меньше времени, чем было нужно для того, чтобы слишком обременить желудок или довести до опьянения, которое делало его угрюмым.

В конце пути он сделался задумчивым и сказал:

- Завтра в Совете не будет заседания по случаю праздника, и это хорошо; ведь все захотят меня поздравить, расспросить, выказать мне знаки внимания, а между тем позолота на моем головном обруче уже никуда не годится. В некоторых местах проглядывает серебро. Твой наряд не будет нам теперь ничего стоить, и я обязательно должен отправиться до следующего заседания к ювелиру, чтобы променять эту негодную вещь на настоящий обруч. Каков человек есть, таким он должен и казаться.

Это изречение чрезвычайно понравилось ему, и, когда Арсиноя с живостью согласилась с ним и стала просить его оставить только достаточную сумму для костюма Селены, он тихо засмеялся про себя и сказал:

- Нам уже нет надобности так беспокоиться. Желал бы я знать того Александра, который в скором времени попросит у меня мою Роксану в жены. Единственный сын богатого Плутарха уже заседает в Совете и еще не женат. Он уже не молод, но все-таки еще видный мужчина.

Эти мечты счастливого отца о будущем были прерваны. У домика сторожа к нему подошла Дорида и окликнула его. Керавн остановился. Но когда старуха сказала затем: "Я должна поговорить с тобою", - то он ответил:

- А я не стану тебя слушать ни сегодня, ни когда бы то ни было.

- Я обратилась к тебе уж конечно не ради своего удовольствия. Я хочу только сказать тебе, что ты не найдешь свою Селену дома.

- Что ты там толкуешь! - сразу вспылил Керавн.

- Я говорю, что бедная девушка не могла идти дальше по городу, ее пришлось перенести в чужой дом, где за нею ухаживают.

- Селена! - вскричала Арсиноя в испуге и горести, внезапно упав со своих облаков. - Ты знаешь, где она?

Прежде чем Дорида успела ответить, Керавн загремел:

- В этом виноват римский архитектор и его кусающаяся бестия! Хорошо же, хорошо, потому что теперь император поддержит мое право! Он укажет дорогу тем, кто уложил сестру Роксаны в постель и помешал ей участвовать в представлении. Очень хорошо, превосходно!

- Это печально до слез, - возразила жена сторожа с гневом. - Так вот твоя благодарность за ее заботы о своих маленьких сестрах и брате? Как может так говорить отец, когда его лучшее дитя лежит у чужих людей со сломанной ногой!

- Со сломанной ногой! - жалобно вскрикнула Арсиноя.

- Сломанной? - медленно повторил Керавн с искренним огорчением. - Где я могу ее найти?

- У госпожи Анны, в домике на конце сада вдовы Пудента.

- Почему не принесли ее сюда?

- Потому что врач запретил. Она лежит в лихорадке; но за нею хороший уход. Вдова Анна из христиан. Я терпеть не могу этих людей, но они умеют ухаживать за больными лучше, чем другие.

- У христиан! Моя дочь у христиан! - вскричал Керавн вне себя. Скорее, Арсиноя, идем к Селене! Селена не должна дольше ни одного мгновения оставаться у этого несчастного отребья. Вечные боги! Ко всем несчастьям еще и этот позор!

- В этом еще нет большой беды, - сказала Дорида успокоительным тоном. - Между христианами есть люди, вполне достойные уважения. Что они честны это верно, так как бедная горбатая девушка, которая принесла мне в первый раз эту дурную весть, отдала мне также вот этот кошелек, наполненный деньгами, которые вдова Анна нашла в кармане Селены.

Керавн взял заработанные тяжким трудом деньги с таким презрением, как будто он привык к золоту и не обращает ни малейшего внимания на жалкое серебро; Арсиноя же при виде драхм начала плакать, так как ей было известно, что Селена вышла из дому ради этих денег, и представляла себе, какую ужасную боль вытерпела ее сестра по дороге.

- Честные, честные! - вскричал Керавн, завязывая кошелек с деньгами. Я знаю, какие бесстыдства творятся на собраниях этой шайки. Целоваться с рабами - это было бы как раз прилично для моей дочери! Пойдем, Арсиноя, поищем сейчас же носилки.

- Нет, нет! - с живостью возразила Дорида. - Ты должен сначала оставить ее в покое. Не все говорят отцу, но врач уверял, что если теперь не дать ей полежать спокойно, то это может стоить ей жизни. С воспаленной раной на голове, в лихорадке и с переломанными членами не ходят ни на какое собрание. Бедное милое дитя!

Керавн думал и угрюмо молчал, а Арсиноя вскричала со слезами на глазах:

- Но я должна идти к ней, я должна видеть ее, Дорида!

- Я тебе не поставлю этого в вину, моя милочка, - сказала старуха, - я уже была в этом христианском доме, но меня не допустили к больной. Ты дело другое; ты ее сестра.

- Пойдем, отец, - попросила Арсиноя, - посмотрим сперва на детей, а потом ты проводишь меня к Селене. Ах, зачем я не пошла вместе с нею! Ах, что, если она у нас умрет!

Керавн и его дочь дошли до своей квартиры не так скоро, как обыкновенно, потому что управляющий боялся нового нападения собаки, которая, однако же, в эту ночь находилась в спальне Антиноя.

Старая рабыня еще не спала и находилась в большом возбуждении. Она любила Селену, беспокоилась из-за ее отсутствия, а в спальне детей тоже не все шло как должно.

Арсиноя, не останавливаясь, пошла к детям; но негритянка задержала своего господина, пока он снимал свой паллий шафранного цвета, чтобы надеть вместо него старый плащ, и с плачем рассказала ему, что ее любимец, маленький, слепой Гелиос, заболел и не мог заснуть даже и после того, как она дала ему капель, которые обыкновенно принимал сам Керавн.

- Бессмысленное животное, - вскричал он, - мое лекарство давать ребенку! - При этом Керавн сбросил с ног новые башмаки, чтобы переменить их на более скромные. - Если бы ты была молода, я приказал бы отстегать тебя.

- Но ты ведь сам говорил, что эти капли полезны, - проговорила, запинаясь, старуха.

- Для меня! - закричал управляющий и, не завязывая ремней, которые теперь тащились за ним по полу, побежал в детскую.

Там сидел его слепой любимец, его "наследник", как он любил называть его, прижавшись своей хорошенькой белокурой и кудрявой головкой к груди Арсинои.

Малютка тотчас же узнал его шаги и начал жаловаться:

- Селена ушла, я боялся, и мне так нехорошо, так нехорошо!

Керавн положил руку на лоб малютки.

Почувствовав у него жар, он начал ходить взад и вперед перед постелькой ребенка и говорить:

- Вот мы и дождались! Когда пришло одно несчастье, сейчас же является и другое. Посмотри на него, Арсиноя. Помнишь ли ты, как началась лихорадка у бедной Береники? Тошнота, беспокойство, пылающая голова. Не чувствуешь ли ты боли в горле, сердце мое?

- Нет, - отвечал Гелиос, - но мне так нехорошо.

Керавн расстегнул рубашонку малютки, чтобы посмотреть, не показались ли на его груди пятна; но Арсиноя сказала, когда он склонился над ребенком:

- Это пустяки. Он только испортил себе желудок. Глупая старуха во всем ему потакает и дала ему половину пирожного с изюмом, за которым мы послали, когда вышли из дому.

- Но у него горит голова, - повторил Керавн.

- К завтрашнему утру все пройдет, - уверяла Арсиноя. - Мы больше нужны бедной Селене, чем ему. Идем, отец! С ним может остаться старуха.

- Пусть придет Селена, - говорил мальчик плаксиво. - Пожалуйста, не оставляйте меня опять одного.

- Твой папочка останется с тобою, - отвечал Керавн с нежностью; он чувствовал боль в сердце, видя этого ребенка страдающим. - Никто из вас не знает, чем обладаем мы в лице этого мальчика.

- Он скоро заснет, - уверяла Арсиноя. - Пойдем же, иначе будет слишком поздно.

- Чтобы старуха сделала какую-нибудь новую глупость? - вскричал Керавн. - Остаться при ребенке моя обязанность. Иди к своей сестре, и пусть проводит тебя старуха.

- Хорошо. Завтра утром я вернусь.

- Завтра утром? - спросил Керавн протяжно. - Нет, нет, это не годится. Да и, кроме того, Дорида ведь сказала, что у христиан будет хороший уход за Селеной. Взгляни только, что с нею, поклонись ей от меня, а затем возвращайся домой.

- Но, отец...

- Затем нужно помнить, что завтра в полдень тебя ждет супруга префекта, чтобы выбрать для тебя наряд. Ты не должна при этом казаться невыспавшейся или сонливой.

- Я посплю немножко утром.

- Утром? А мои локоны? А твоя новая одежда? А бедный Гелиос? Нет, дитя, ты только посмотришь на Селену и затем вернешься. Рано утром начинается празднество, а ты знаешь, что происходит при этом. Старуха не сможет тебе помочь в толкотне. Ты только взглянешь, что с Селеной, но не останешься при ней.

- Я посмотрю...

- Нечего там смотреть. Ты вернешься назад! Я приказываю! Через два часа ты должна лежать в постели.

Арсиноя пожала плечами. Через несколько минут она стояла уже перед сторожкой привратника.

Широкая полоса света падала через отворенную дверь комнаты, украшенной цветами и птицами, - значит, Эвфорион и Дорида еще не легли спать и могли тотчас же отворить им ворота дворца.

Грации залаяли, когда Арсиноя переступила через порог дома своих старых друзей, но не оставили своих подушек, потому что сразу узнали ее.

Уже несколько лет, послушная строгому запрещению отца, Арсиноя не входила в эту уютную комнату, и ее сердце растаяло, когда она вновь увидела все то, что так любила, будучи ребенком, и чего не забыла, сделавшись взрослой девушкой.

Там были птицы, маленькие собачки и лютни на стене возле Аполлона! На столе доброй Дориды всегда было что-нибудь съестное; так и теперь на нем лежал прекрасный румяный пирог возле кружки с вином. Как часто она, будучи ребенком, шмыгнет, бывало, к старушке, чтобы получить какой-нибудь сладкий кусок, нередко также и для того, чтобы посмотреть, нет ли там верзилы Поллукса, смелая изобретательность и живость которого придавали играм и забавам печать величия и какую-то особенную прелесть.

Теперь друг ее детства сидел там собственною своею персоною, вытянув далеко вперед свои длинные ноги.

Арсиноя захватила еще конец его рассказа об избрании ее для роли Роксаны, причем услыхала свое собственное имя, украшенное такими прилагательными, которые заставили кровь прилить к ее щекам и вдвойне обрадовали ее, потому что он не мог подозревать, что она его слышит.

Из мальчика он сделался мужчиной, статным мужчиной и великим художником; но он все-таки остался прежним беспечным и добрым Поллуксом.

Резкий прыжок, с каким он вскочил со своего места ей навстречу, здоровый смех, которым он по временам прерывал свою речь, детски нежная манера, с какой он обнимал свою маленькую мать, приветствуя Арсиною и расспрашивая о причине ее позднего выхода из дому, симпатичный глубокий тембр его голоса, каким он высказывал сожаление о постигшем Селену несчастье, - все это действовало на Арсиною как нечто знакомое, милое, чего она была лишена уже давно, и она крепко схватила обе руки, которые он протянул ей. Если бы в это мгновение он поднял ее и на глазах Эвфориона и своей матери прижал к своему сердцу, то, говоря по правде, она не рассердилась бы на него.

Арсиноя пришла к Дориде с глубоко опечаленным сердцем, но в домике привратника веял такой воздух, в котором печаль и забота быстро выдыхались, и в представлении легкомысленной девушки образ ее сестры, измученной страданием и находящейся под угрозой страшной опасности, с изумительной быстротой превратился в образ больной, лежащей в удобной постели и чувствующей сильную боль только в поврежденной ноге. Вместо терзавшего сердце опасения явилось сердечное участие, и оно звучало еще в голосе Арсинои, когда она попросила певца Эвфориона отворить ей ворота, так как она хочет выйти со своей старой рабыней посмотреть, как чувствует себя Селена.

Дорида успокоила ее, повторила уверение, что в доме вдовы Анны больная окружена всевозможными попечениями, но одобрила ее желание навестить сестру и поддержала Поллукса, убедившего Арсиною позволить ему проводить ее. Он говорил, что скоро после полуночи начнется праздник, улицы наполнятся буйным народом и от пьяных рабов ее скорее защитил бы пуховый веник, чем это черное пугало - рабыня, которая была развалиной уже тогда, когда он совершил глупейший поступок в своей жизни и восстановил против себя ее отца.

Они молча шли по темным улицам, которые все больше и больше наполнялись людьми. Затем Поллукс сказал:

- Дай я возьму тебя под руку, ты должна чувствовать, что я защищаю тебя, а я желал бы при каждом моем шаге сознавать, что я снова нашел тебя и могу быть возле тебя, чудное создание!

В этой просьбе не было и тени озорства, она звучала скорее глубокой серьезностью, и густой голос ваятеля дрожал от волнения, когда он повторил ее с сердечной нежностью. Точно перст любви постучалась она в сердце девушки, которая вложила свою руку в руку Поллукса и отвечала тихим голосом:

- Уж ты сумеешь меня защитить.

- Да, - сказал он твердо и схватил левой рукой ее маленькую ручку.

Она не отняла руки, и, когда они молча прошли несколько шагов, Поллукс вздохнул и спросил:

- Знаешь ли ты, что я чувствую?

- Что?

- Я и сам не в состоянии объяснить это как следует. Это такое чувство, как будто я победитель на Олимпийских играх или же император подарил мне свою пурпурную мантию. Но наплевать на венок и на пурпур. Сейчас ты опираешься на мою руку, а я держу ее в своих руках: в сравнении с этим все другое - ничто. Если бы здесь не было людей, то я... я... я не знаю, что бы я сделал.

Упоенная счастьем, она посмотрела на него; он же горячо и надолго прильнул к ее руке. Затем он выпустил ее и сказал со вздохом, исходившим из самой сокровенной глубины его сердца:

- О Арсиноя, прекрасная Арсиноя, как я люблю тебя!

Это признание тихо, но пламенно сорвалось с его губ. Девушка крепко прижала его руку к себе, прильнула головой к его плечу, встретилась своими большими, широко раскрытыми глазами с его нежным взглядом и тихо сказала:

- Поллукс, я так счастлива! Мир так прекрасен!

- Нет, я готов его возненавидеть! - воскликнул ваятель. - Слышать это и иметь возле себя бдительную старуху и быть принужденным степенно выступать среди улицы, кишащей народом, невыносимо! Этого я не могу терпеть дольше! Девушка из девушек, здесь темно!

Действительно, в углу, который образовали два дома, примыкавшие один к другому, лежала глубокая тьма. Там Поллукс привлек Арсиною к себе и быстро запечатлел на ее невинных устах первый поцелуй, но среди этой тьмы в их сердцах было светло, сияло солнце.

Она крепко обвила руками его шею и была бы готова оставаться в таком положении до скончания дней, но к ним приближалась шумная толпа рабов.

С песнями и беснованием начали эти несчастные свое празднование вскоре после полуночи, чтобы полнее насладиться торжеством, освобождавшим их на короткое время от всяких обязанностей.

Поллукс знал, как необузданны они могут быть в своем веселье, и, идя с Арсиноей, просил ее держаться поближе к домам.

- Как они веселы, - сказал он, указывая на ликовавшую толпу. - Сегодня хозяева будут даже слегка им прислуживать. Для них только что начинается их лучший день в году; для нас же начался прекраснейший день в нашей жизни.

- Да, да, - отвечала Арсиноя и обвила обеими руками его сильную руку.

Затем она весело засмеялась, так как Поллукс заметил, что старая невольница прошла мимо них с опущенной головой и последовала за другой молодой парой.

- Я позову ее, - сказала Арсиноя.

- Нет, нет, оставь ее, - упрашивал художник, - те двое, что впереди, наверное больше нуждаются в ее охране, нежели мы.

- Как могла она принять вон того маленького человека за тебя? засмеялась девушка.

- Если бы я был хоть немножко пониже! - отвечал Поллукс, вздыхая. Подумай, какая масса жгучей любви и мучительного желания входит в такой длинный сосуд, как я.

Она ударила его по руке, и в наказание за это он быстро коснулся ее лба губами.

- Но здесь люди, - сказала она, отстраняясь.

- Не беда, они только позавидуют, - весело возразил он.

Улица была пройдена, и теперь они стояли перед каким-то садом.

Он принадлежал вдове Пудента. Поллукс знал это, так как владелица сада Павлина была сестрой архитектора Понтия и имела кроме этого великолепный дом в городе. Но неужели это возможно? Неужели их принесли сюда невидимые руки?

Ворота усадьбы были заперты. Скульптор разбудил привратника, сказал, что ему нужно, и привратник, получивший приказание впустить родных больной хотя бы и ночью, проводил его с Арсиноей до места, откуда можно было видеть яркий свет, мерцавший в домике вдовы Анны.

Луна освещала путь, усеянный раковинами; кусты и деревья сада бросали резко очерченные тени на освещенные площадки, море ярко сверкало. Привратник оставил двух счастливцев, как только они вошли в темную аллею. Поллукс, открыв свои объятия, сказал:

- Теперь еще один поцелуй, о котором я буду вспоминать, поджидая тебя.

- Теперь нет, - упрашивала девушка, - теперь, когда мы здесь, мне уже не до радости. Я беспрестанно думаю о бедной Селене.

- Против этого нельзя ничего возразить, - сказал покорно Поллукс. - Но я буду вознагражден, когда пройдет срок ожидания.

- Теперь уже нет! - вскричала Арсиноя, кинулась к нему на грудь и затем поспешила к дому.

Он последовал за нею, и когда она остановилась у одного ярко освещенного окна, приходившегося вровень с землей, то остановился и он.

Они вместе заглянули в высокую, обширную, чрезвычайно опрятную комнату, в которой была только одна дверь, выходившая в некрытые сени. Стены этой комнаты были окрашены в светло-зеленый цвет. Единственное украшение висело над дверью.

На заднем плане этой комнаты стояла кровать, на которой покоилась Селена. В нескольких шагах от нее сидела горбатая Мария и спала, а вдова Анна подошла к больной с мокрым компрессом и осторожно положила его ей на голову.

Поллукс подтолкнул локтем Арсиною и прошептал ей:

- Как лежит твоя сестра! Это спящая Ариадна, покинутая Дионисом*. Какую боль она почувствует, когда проснется!

______________

* Здесь Эберс ошибся. По мифу не Дионис, а Тезей покинул на острове Наксос Ариадну, после того как она спасла его от чудовища Минотавра. Там ее нашел Дионис и сделал своей супругой.

- Мне она кажется не такой бледной, как обыкновенно.

- Посмотри, как согнута ее рука и в каком красивом положении ее голова покоится на ладони!

- Теперь уходи! - тихо воскликнула Арсиноя. - Тебе не следует подсматривать здесь.

- Сейчас, сейчас. Если бы там лежала ты, никакое божество не сдвинуло бы меня с места. Как осторожно Анна снимает примочку с больной ноги! Даже с глазом нельзя было бы обращаться заботливей, чем эта матрона обращается с ногой Селены.

- Отойди назад; она смотрит прямо сюда.

- Чудное лицо! Может быть, это какая-нибудь Пенелопа*; но в ее глазах есть что-то совсем особенное. Если бы мне пришлось опять лепить изображение Урании, созерцающей звезды, или Сафо, полную божественного вдохновения и смотрящую в поэтическом восторге на небо, я придал бы ее глазам именно это выражение. Она уже не очень молода, и, однако же, какое у нее лицо! Оно кажется мне похожим на небо, с которого ветер прогнал все облака.

______________

* Пенелопа, жена Одиссея, - образец добродетельной женщины.

- Серьезно говорю, уходи, - приказала Арсиноя и вырвала у него свою руку, которую он схватил опять.

Поллукс заметил, что ей не понравилась его похвала красоте другой женщины, и он, обняв ее, прошептал задабривающим тоном:

- Успокойся, дитя! Тебе нет равных в Александрии и нигде, где понимают греческий язык. Совершенно чистое небо, конечно, не кажется мне наиболее прекрасным. Один свет, одна синева - это не для художника. Истинную прелесть придают небесному своду несколько подвижных облачков, озаренных сменяющимися серебряными и золотыми лучами. И хотя твое лицо тоже походит на небо, но, право, в нем нет недостатка в грациозной, вечно изменчивой подвижности черт. Эта матрона...

- Посмотри, - прервала его Арсиноя, которая снова прильнула к нему. Посмотри, с какою любовью Анна наклоняется над Селеной. Вот она тихо целует ее в лоб. Ни одна мать не может ухаживать за дочерью с большей нежностью. Я знаю ее уже давно. Она добра, очень добра; это трудно даже понять, так как она христианка.

- Крест вон там над дверью, - сказал Поллукс, - есть знак, по которому эти странные люди узнают один другого.

- Что означают голубь, рыба и якорь вокруг креста?* - спросила Арсиноя.

______________

* Эти символы часто встречаются на памятниках первых времен христианства. Голубь символизировал святой дух, якорь - надежду, а рыба Христа. Слово рыба, по-гречески ichtys, является анаграммой имени Христа: Iesus Christos Theu Yios Soter, т.е. Иисус Христос, сын Божий, спаситель.

- Это символические знаки из христианских мистерий, - отвечал Поллукс. - Я не понимаю их. Это жалкая мазня; последователи распятого бога презирают искусство, в особенности мое, так как всякие статуи богов им ненавистны.

- И между подобными нечестивцами есть такие хорошие люди! Я сейчас иду в дом. Вот Анна опять смачивает полотенце.

- И как бодра, как ласкова она при этом! Однако же все в этой большой чистой комнате какое-то чуждое, неуютное, непривлекательное; я не желал бы жить в ней.

- Почувствовал ли ты легкий запах лаванды, просачивающийся из окна?

- Давно. Вот твоя сестра шевелится и открывает глаза. Теперь она закрывает их снова!

- Вернись в сад и жди меня, - прибавила Арсиноя решительно. - Я только посмотрю, что с Селеной. Я не буду оставаться долго: отец хочет, чтобы я вернулась поскорей, и никто не может ухаживать за больной лучше Анны.

Девушка вырвала свою руку из руки друга и постучалась в дверь домика. Ей отворили, и вдова сама подвела Арсиною к постели сестры.

Поллукс сначала сел на скамейку в саду, но скоро опять вскочил и стал мерить большими шагами дорогу, по которой шел с Арсиноей. Какой-то каменный стол задержал его при этом хождении, и ему пришла фантазия перепрыгнуть через него. Идя мимо стола в третий раз, он стремительно перепрыгнул через него; но после этого сумасбродного поступка он тотчас остановился и пробормотал про себя: "Точно мальчишка!" И в самом деле он чувствовал себя счастливым ребенком.

Во время ожидания он сделался серьезнее и спокойнее. С чувством благодарности року он говорил самому себе, что теперь нашел тот женский образ, о котором мечтал в лучшие часы своего творчества, что этот образ принадлежит ему, только ему.

Но кто, собственно, он сам? Бедняк, который должен кормить много ртов! Это должно перемениться. Он не хочет ничего отнимать у сестры, но с Папием он должен разойтись и встать на собственные ноги. Его мужество выросло, и, когда Арсиноя наконец вернулась от сестры, он уже решил, что в своей собственной мастерской сперва со всем прилежанием изготовит бюст Бальбиллы, а потом вылепит бюст своей милой. Эти две головки не могут не удаться ему. Император непременно их увидит, они будут выставлены. И внутренним оком он уже видел себя самого, как он отклоняет один заказ за другим и из всех лучших заказов принимает только самые блистательные.

Арсиноя могла возвратиться домой успокоенною.

- Болезнь Селены менее опасна, чем я думала. Она не хочет, чтобы за ней ухаживал кто-нибудь другой, кроме Анны. Правда, у нее легкая лихорадка, но кто умеет так разумно, как она, говорить о каждом маленьком вопросе домашнего хозяйства и обо всем, что касается детей, тот не может быть очень больным, - говорила Арсиноя, идя через сад под руку с художником.

- Ее должно радовать и ободрять то, что ее сестра - Роксана! вскричал Поллукс, но его прекрасная спутница отрицательно покачала головой и сказала:

- Она всегда такая особенная; то, что меня радует больше всего, ей противно.

- Селена - луна, а ты - солнце.

- А кто ты? - спросила Арсиноя.

- Я длинный Поллукс, и сегодня мне кажется, что со временем я еще сделаюсь великим Поллуксом.

- Если это тебе удастся, то я вырасту с тобою вместе.

- Это будет твоим правом, так как только с тобою может удаться мне то, что я замышляю.

- Как могу я, неловкое создание, помочь художнику?

- Живя и любя его! - вскричал ваятель и поднял ее вверх, прежде чем она могла помешать этому.

У ворот сидела старая рабыня и спала.

Привратник сказал ей, что ее молодая госпожа со своим провожатым пропущена сюда, но ее в усадьбу не впустил. Стулом ей служила тумба, и во время ожидания веки ее смежились, несмотря на все возраставший шум на улице.

Арсиноя не разбудила ее и лукаво спросила Поллукса:

- Ведь мы одни найдем дорогу домой?

- Если Эрот не собьет нас с пути, - отвечал художник.

Продвигаясь вперед, они перебрасывались нежными словами.

Чем более они приближались к Лохиаде и к широкой дороге, которую Канопская улица, главнейшая и длиннейшая в городе, пересекала под прямым углом, тем гуще становился поток людей, двигавшихся вместе с ними. Но это обстоятельство было им на руку, так как если кто желает оставаться незаметным, а между тем не находит себе уединенного места, то ему стоит только замешаться в толпу.

Увлекаемые вперед толпами людей, стремившихся к центральному пункту праздничного движения, они крепко прижимались друг к другу, чтобы их не разлучило шествие обезумевших фракийских женщин, которые в эту ночь, последовавшую за кратчайшим днем в году, верные обычаю своей родины, мчались стремительным потоком, ведя с собою бычка*.

______________

* Во Фракии культ Диониса сопровождался особенно шумными и неистовыми празднествами. Малые дионисии, о которых здесь идет речь, праздновались во время зимнего солнцеворота, в месяце посейдонии (наши декабрь - январь).

Теперь они находились едва в сотне шагов от Лунной улицы, и навстречу им раздалась опьяняющая, веселая, дикая, разудалая песня, покрываемая звуками барабанов, флейт, бубенчиков и веселыми ликующими криками.

Далее, на Царской улице, кончавшейся у Лохиады и пересекавшей Брухейон, им навстречу стремилась веселая толпа.

Впереди всех среди других знакомых шел ювелир Тевкр, младший брат счастливого Поллукса. Увенчанный плющом, размахивая тирсом*, он плясал, а за ним, ликуя, неслась целая процессия мужчин и женщин, возбужденных до безумия, кричащих, поющих, пляшущих. Стебли винограда, хмеля и царских кудрей обвивали сотню голов; венки из тополя, лотоса и лавра колебались на пылающих лбах; шкуры пантер, оленей и косуль свешивались с нагих плеч и при быстром беге их носителей и носительниц вздымались высоко, подбрасываемые ветром.

______________

* Тирс - атрибут Диониса и его последователей; представлял собой палку, увенчанную сосновой шишкой, или плющом, или виноградными листьями.

Художники и богатые молодые люди, возвращавшиеся с какого-то пиршества со своими возлюбленными, открывали это шествие с хором музыкантов. Кто встречал эту веселую толпу, того она увлекала, тащила с собою вперед. Почтенные граждане и гражданки, работники, девки, рабы, солдаты, матросы, центурионы, флейтистки, ремесленники, шкиперы, целый театральный хор, который угощал какой-то любитель искусства, возбужденные женщины, тащившие с собою козла, предназначавшегося к убиению в честь Вакха, - никто из них не устоял против искушения присоединиться к шествию.

Оно повернуло теперь на Лунную улицу и двигалось по обсаженной вязами аллее, ограниченной с двух сторон проезжей дорогой, которая в это время не была никем занята.

Как громко звучали двойные флейты, как крепко ударяли нежные руки девушек по телячьей коже барабанов, как весело играл ветер распущенными волосами бесновавшихся женщин и дымом факелов, которыми с громкими криками ликования размахивали удалые парни, наряженные Панами и сатирами!

Здесь девушка на бегу высоко подбрасывала свой тамбурин и потрясала бубенчиками на его обруче так сильно, что казалось, вот-вот эти пустые металлические шарики оторвутся от него и по собственной прихоти, звеня, разлетятся по воздуху. Там, возле этой до безумия возбужденной девушки, прыгал изысканно-грациозными скачками красивый юноша. Он с комической заботливостью держал под мышкой конец длинного бычачьего хвоста, который прицепил себе, и дул то в самые длинные, то в самые короткие тростниковые дудки, изображавшие свирель Пана*. Иногда из середины этого шумного стремительного шествия раздавался какой-то громкий рев, который мог означать и радость, и горесть; но его каждый раз быстро заглушали безумный смех, разудалая песня, веселая музыка.

______________

* Пан (греч. миф.) - бог лесов, пастбищ и стад, изобретатель свирели; свиту его составляли мелкие божества - сатиры.

Старики и юноши, знатные и бедняки - короче, все, приближавшиеся к этому кортежу, увлекаемые какой-то непреодолимой силой, невольно следовали за ним с ликующими криками.

Поллукс и Арсиноя давно уже не шли рядом спокойным, степенным шагом, а, смеясь, двигали ногами в такт веселых звуков.

- Как это звучит! - вскричал художник. - Мне хочется плясать, Арсиноя, плясать и кричать вместе с тобою, подобно исступленному.

Прежде чем она могла ответить, он громко закричал:

- Ио, ио! - и высоко поднял ее.

Тогда и ею тоже овладело опьянение радостью: размахивая над головой рукою, она присоединила свой голос к его ликующему крику и разрешила ему увести ее туда, где цветочница продавала свой товар.

Там она позволила ему обвить ее виноградными листьями, надела ему на голову лавровый венок, обвила плющом его шею и грудь, громко засмеялась, когда он бросил цветочнице крупную монету, и крепко уцепилась за его руку.

Все это она проделала не задумываясь, с легкой поспешностью, дрожащими пальцами, точно в чаду.

Вот процессия кончилась. Шесть женщин и девушек с венками на головах, взявшись под руку, примкнули к ней с громким пением.

Поллукс потащил возлюбленную в этот веселый ряд, снова обнял ее, дал и ей обнять себя, и оба они понеслись быстрым танцевальным шагом вперед. Они размахивали свободными руками, откидывали голову назад, с громкими криками и песнями - и забыли все, что их окружало. Им казалось, будто их соединяет пояс, сотканный из солнечных лучей, и какой-то бог поднимает их высоко к себе и среди громких криков и ликования несет мимо бесчисленных звезд через светлые пространства эфира.

И они позволили увлечь себя по Лунной улице на Канопскую, а затем обратно к морю до храма Диониса.

Там они остановились, запыхавшись. И только теперь вернулось к нему сознание, что он - Поллукс, а к ней - что она Арсиноя и что ей следует отправиться к отцу и к детям.

- Пойдем домой, - тихо сказала она. При этом она опустила руки и затем в смущении стала собирать свои распущенные волосы.

- Да, да, - отвечал он точно во сне.

Затем он освободил ее, ударил себя рукой по лбу и, обратившись к отворенной двери храма Диониса, вскричал:

- Что ты могуществен, Дионис, что ты прекрасна, Афродита, что ты очарователен, Эрот, - это я узнал только сегодня!

- Мы оба были совершенно зачарованы божеством, и это было нечто чудесное, - сказала Арсиноя. - Но вот идет новое шествие, а я должна вернуться домой.

- Так пойдем через маленькую Портовую улицу, - предложил Поллукс.

- Да. Я должна снять листья с волос, а там никто не увидит нас.

- Я помогу тебе.

- Нет, не прикасайся ко мне, - строго возразила Арсиноя.

Она собрала массу своих мягких блестящих волос и освободила их от листьев, которые скрывались в них подобно зеленым жукам в махровых соцветиях. Наконец она спрятала волосы под покрывалом, которое уже давно спустилось с головы и держалось точно чудом, зацепившись за пряжку пеплума.

Поллукс посмотрел на нее и воскликнул, увлеченный могуществом страсти:

- Вечные боги, как я люблю тебя! Мое сердце было играющим ребенком, но сегодня оно выросло и сделалось героем. Подожди только, подожди, этот герой возьмет свое оружие в руки!

- И я буду сражаться вместе с ним! - весело сказала Арсиноя, снова оперлась на его руку, и оба они поспешили к дворцу, не столько шагая, сколько приплясывая.

Позднее солнце короткого декабрьского дня уже возвещало холодной серой полоской свой скорый восход, когда Поллукс со спутницей проходил через ворота, давно уже открытые для рабочих.

В первый раз в зале муз, а во второй - в проходе, который вел в жилище смотрителя, они с сожалением, но все же весело простились. Однако их прощание было коротко, так как свет какой-то лампочки скоро разлучил их.

Арсиноя быстро убежала.

Им помешал Антиной. Он ожидал здесь императора, все еще наблюдавшего звезды на башне, построенной для него Понтием, и узнал Арсиною, когда она поспешно проходила мимо.

Как только она исчезла, Антиной обратился к Поллуксу и весело сказал ему:

- Прошу у тебя извинения, я помешал твоему свиданию с возлюбленной.

- Она моя невеста, - гордо отвечал художник.

- Тем лучше, - сказал любимец императора и так глубоко вздохнул, как будто это уверение Поллукса освободило его сердце от какой-то тяжести. Тем лучше. Не можешь ли ты мне сказать, как здоровье сестры прекрасной Арсинои?

- Разумеется, могу, - отвечал художник и позволил вифинцу взять его под руку.

В следующий час ваятель, с губ которого лились шумным потоком бодрые и вдохновенные слова, совершенно пленил сердце Антиноя.

Арсиноя застала отца и своего слепого брата Гелиоса, который уже не казался больным, в глубоком сне.

Рабыня пришла домой через несколько минут после нее, и когда наконец Арсиноя с распущенными волосами бросилась в постель, то сейчас же заснула, и грезы снова привели ее к Поллуксу и при звуках барабанов, флейт и бубенчиков подняли их обоих и понесли высоко над пыльными путями земли, как два оторванных ветром листка.

V

Солнце уже взошло, когда смотритель Керавн проснулся. Он спал в своем кресле почти так же крепко, как на постели, однако же не чувствовал себя освеженным и во всех членах ощущал ломоту.

В большой горнице все валялось вперемешку, как накануне вечером, и это ему было неприятно, так как он привык, входя в эту комнату утром, находить ее в лучшем порядке.

На столе стояли остатки детского ужина, облепленные мухами, и между блюдами и корками хлеба блестели украшения его собственные и его дочери.

Куда бы он ни посмотрел, он видел части одежды и разные вещи, которые были здесь не у места.

В комнату вошла, позевывая, старая рабыня. Ее седые курчавые волосы спускались в беспорядке на лицо, взгляд ее был неподвижен, и она шаталась на ходу.

- Ты пьяна! - крикнул на нее Керавн. И он не ошибся: после того как старуха, дожидавшаяся перед домом вдовы Пудента, проснулась и узнала от привратника, что Арсиноя уже ушла из сада, другие невольницы затащили ее в кабак.

Когда Керавн схватил ее за руки и встряхнул, она, оскалив зубы и с глупой улыбкой на мокрых губах, вскричала:

- Праздник! Все свободны! Сегодня праздник!

- Римский вздор, - прервал ее смотритель. - Готов мой суп?

Пока старуха бормотала про себя какой-то невразумительный ответ, в комнату вошел раб и сказал:

- Сегодня мы все празднуем: могу ли и я тоже уйти со двора?

- Этого еще недоставало! - вскричал Керавн. - Это чудовище пьяно, Селена больна, а ты рвешься на улицу!

- Но никто не остается сегодня дома, - возразил негр.

- Так убирайся! - закричал Керавн. - Шляйся до полуночи! Делай, что хочешь, только не ожидай, что я буду держать тебя дольше. Для верчения ручной мельницы ты еще годишься, и, наверно, найдется какой-нибудь дурак, который даст за тебя две-три драхмы.

- Нет, нет, не надо продавать! - застонал старик и поднял руки с умоляющим видом; но Керавн не слушал его и продолжал:

- Собака, по крайней мере, привязана к своему господину, а вы - вы объедаете его, и когда он нуждается в вас, то вас тянет шляться по улицам.

- Но я останусь, - завыл старик.

- Делай, что хочешь. Ты уже давно похож на разбитую клячу, которая делает всадника посмешищем для детей. Когда ты выходишь со мною, то мне вслед люди смотрят так, как будто у меня какое-нибудь грязное пятно на паллии. И эта паршивая собака желает праздновать и корчить из себя важную фигуру среди граждан!

- Да ведь я остаюсь, только не продавай меня! - жалобно простонал раб, стараясь поймать руку своего повелителя, но Керавн оттолкнул его и приказал ему идти в кухню, развести огонь и облить водой голову старухи, чтобы привести ее в себя.

Раб выпроводил ее за дверь, а Керавн пошел в спальню дочери, чтобы разбудить ее.

В комнате Арсинои не было никакого другого света, кроме того, которому удавалось прокрасться через отверстие под самым потолком. Косые лучи утреннего солнца падали теперь на постель, к которой подошел Керавн.

Там его дочь лежала в глубоком сне. Прекрасная голова девушки покоилась на согнутой правой руке, распущенные светло-каштановые волосы потоком струились на нежные плечи и переливались через край постели.

Еще никогда дочь не казалась ему такой прекрасной, мало того - вид ее взволновал его сердце, так как Арсиноя напомнила ему умершую жену. И не одна суетная гордость, но и движение истинной отеческой любви невольно превратило желание его души в сердечную молитву без слов, чтобы боги сохранили это дитя и даровали ему счастье.

Он не привык будить дочерей, которые всегда просыпались и были на ногах раньше его, и ему было тяжело прервать сладкий сон своей любимицы; но это было необходимо, и он, окликнув Арсиною по имени, потрепал ее по плечу и сказал, когда она наконец приподнялась и посмотрела на него вопросительно:

- Это я. Вставай! Вспомни, дитя, сколько сегодня предстоит дел.

- Конечно. Но ведь еще очень рано, - возразила она, зевая.

- Рано? - спросил Керавн, улыбаясь. - Мой желудок утверждает противное. Солнце стоит уже высоко, а я еще не получил своего супа.

- Пусть его сварит старуха.

- Нет, нет, дитя, ты должна встать. Разве ты забыла, кого ты должна представлять? А моя завивка? А супруга префекта? И затем - твой наряд?

- Так уйди... Мне нет ни малейшего дела до Роксаны и до всего этого переодевания.

- Потому что ты еще не совсем проснулась, - засмеялся управитель. Каким образом очутился листок плюща в твоих волосах?

Арсиноя покраснела, схватилась за то место головы, на которое указал ей отец, и сказала лениво:

- От какой-нибудь ветки. Но теперь уходи, чтобы я могла встать.

- Сейчас, сейчас. В каком положении ты нашла Селену?

- Ей вовсе не так плохо; но об этом я расскажу потом. Теперь же я хочу остаться одна.

Когда затем через полчаса Арсиноя принесла отцу суп, он посмотрел на нее с удивлением. Ему показалось, что с дочерью произошла какая-то перемена. В ее глазах светилось нечто, чего он еще не замечал прежде, и придавало ее юным чертам такое значительное выражение, что он почти испугался.

Пока она мешала суп, Керавн с помощью рабов поднял детей с постели.

Теперь они сидели за завтраком, и между ними слепой Гелиос, свежий и здоровый.

В то время как Арсиноя рассказывала отцу о Селене и о превосходном уходе за нею вдовы Анны, Керавн не спускал с нее глаз. Когда же она, заметив это, спросила с нетерпением, что в ней сегодня такое особенное, то он покачал головой и ответил:

- Какие, однако, вы, девушки! Тебе оказали великую честь - выбрали тебя для роли невесты Александра, и вот гордость и радость по этому поводу удивительно изменили тебя в одну ночь, - впрочем, по моему мнению, не к худшему.

- Глупости, - возразила Арсиноя, покраснев, и бросилась на ложе, нежась и потягиваясь. Она не чувствовала усталости, но ощущала во всех членах приятную истому, наполнявшую ее каким-то особенным чувством благополучия.

Ей казалось, будто она вышла из теплой ванны. До ее слуха снова и снова доносились словно издалека звуки веселой музыки, за которыми она следовала вместе с Поллуксом.

Она то улыбалась, то смотрела неподвижным взором перед собой и при этом думала, что если бы ее милый позвал ее в этот час, то в ней было бы достаточно силы для того, чтобы тотчас же вновь пуститься с ним в бешеную пляску. Всю ее пронзало такое приятное ощущение полного здоровья!

Только глаза ее были слегка воспалены, и когда Керавну показалось, что он замечает в дочери что-то новое, то это был какой-то луч серьезности, присоединившийся теперь к веселому блеску, который он привык видеть в ее глазах.

По окончании завтрака, когда раб повел детей гулять и Арсиноя принялась завивать кудри отцу, Керавн принял одну из своих величественнейших поз и сказал внушительным тоном:

- Дитя мое!

Девушка опустила накаленные щипцы и, заранее ожидая услышать какую-нибудь из тех причуд, против которых привыкла бороться Селена, спросила:

- Ну?

- Слушай меня внимательно.

То, что он хотел сказать теперь, пришло ему в голову только час тому назад, когда он лишил старого раба удовольствия уйти со двора, однако же он принял вид глубокомысленного философа и, прикасаясь пальцами к своему лбу, промолвил:

- Уже с давнего времени я ношусь с одной тяжелой мыслью. Теперь она созрела в твердое намерение, и я сообщу это решение тебе. Нам придется купить нового раба.

- Но, отец, - вскричала Арсиноя, - подумай, чего это будет стоить! Если у нас будет еще один человек, которого нужно кормить...

- Об этом нет и речи, - прервал ее Керавн. - Я променяю старого раба на более молодого, с которым можно будет показаться. Я уже говорил тебе вчера, что отныне на нас будут обращать больше внимания, чем прежде, и если мы будем появляться на улице или где-нибудь в другом месте с этим черным пугалом...

- Зебек, разумеется, не подходит для парада, - прервала Арсиноя отца. - Ну, что ж, будем впредь оставлять его дома.

- Дитя, дитя, - возразил Керавн тоном упрека, - неужели ты никогда не думаешь о том, кто мы такие, как неприлично нам появляться на улице без раба?

Девушка пожала плечами и указала отцу, что Зебек все же старый член семейства, что дети льнут к нему, так как он ходит за ними как нянька, что новый раб будет дорого стоить и только силою можно будет заставить его делать многое такое, что этот старик делает охотно и хорошо.

Но Арсиноя проповедовала глухому.

Селены тут не было, и, не боясь ее упреков, Керавн, подобно безнадзорному ребенку, дорвавшемуся до того, в чем ему отказывали, упорно настаивал на своем решении - обменять старого верного слугу на нового, представительного раба.

Ни на одно мгновение он не подумал о печальной участи, которая угрожала этому поседевшему в его доме дряхлому старику в случае, если он будет продан. Но все-таки Керавн смутно чувствовал, что с его стороны нехорошо отдавать последние скопившиеся в доме деньги на нечто такое, что, в сущности, не было необходимо.

Чем более основательными казались ему доводы Арсинои, чем настойчивей предостерегал его внутренний голос против принесения этой новой жертвы своему тщеславию, тем тверже и энергичнее он настаивал на своем желании. Когда он защищал это желание, оно все больше приобретало в его глазах вид необходимости, а его уму представлялось множество оснований, делавших его как будто разумным и легко исполнимым.

Деньги теперь уже были; после избрания Арсинои для роли Роксаны он мог надеяться на то, что ему дадут взаймы; его обязанностью было окружить себя почетом, чтобы не отпугнуть аристократического зятя, о котором он мечтал; на случай крайности у него все еще оставалось собрание редкостей, стоило только найти подходящего покупщика. Если за подложный меч Антония заплатили такую высокую цену, то как много могли бы предложить за другие, гораздо более ценные предметы!

Арсиноя то краснела, то бледнела, когда отец снова и снова возвращался к ее торговой сделке, но она не смела признаться ему в истине и тем искреннее раскаивалась в своей лжи, чем яснее здравый ее ум сознавал, что выпавшая вчера на ее долю честь угрожала усилить слабости ее отца до самых гибельных пределов.

Сегодня она была бы вполне довольна, если бы нравилась только Поллуксу; она без сожаления отдала бы свою роль какой-нибудь другой девушке, отказалась бы от всяких притязаний на одобрение и восторженное удивление, которые доставила бы ей эта роль и которые еще вчера казались ей неоценимым благом.

Она и высказала это; но Керавн не принял ее заявления всерьез, расхохотался ей в лицо и начал распространяться в загадочных намеках о богатстве, которое не преминет завернуть к ним. И так как он смутно чувствовал необходимость показать, что не все его действия обусловлены личным тщеславием и заботой только о своей собственной особе, то объявил, что возлагает на себя великое самопожертвование и на первое время удовольствуется позолоченным головным обручем и вовсе не думает покупать обруч из чистого золота. Он думал, что этим подвигом самоотречения приобрел право употребить изрядную сумму денег на покупку нового, представительного раба.

На просьбы Арсинои он не обращал внимания, и когда она заплакала, так как угрожавшая потеря старого домочадца была для нее прискорбна, то отец с гневом запретил ей проливать слезы из-за таких пустяков. Он сказал, что это ребячество и что ему вовсе не хочется вести ее с красными глазами к жене префекта.

Во время этих разговоров завивка его волос окончилась, и он приказал Арсиное сейчас же хорошенько убрать собственные волосы и затем идти с ним. Они хотели купить новое платье и пеплум, навестить Селену, а затем отправиться на носилках к госпоже Юлии.

Еще вчера он считал излишней роскошью пользоваться носилками, а сегодня уже соображал, не будет ли уместно нанять экипаж.

Как только он остался один, ему пришла в голову еще одна новая идея.

Надменный архитектор должен узнать, что он, Керавн, не такой человек, чтобы позволить оскорблять и запугивать себя безнаказанно... Поэтому он отрезал свободную полосу папируса от одного письма, хранившегося у него в сундуке, и написал на ней следующее:

"Македонянин Керавн архитектору Клавдию Венатору из Рима.

Моя старшая дочь Селена по твоей вине получила такое повреждение, что лежит теперь больная; ее здоровью угрожает серьезная опасность, и она испытывает неслыханные страдания. Мои другие дети не находятся более в безопасности в доме своего отца, и я вторично предлагаю тебе посадить свою собаку на цепь. Если ты откажешься исполнить это справедливое требование, то я представлю дело на благоусмотрение императора. Я сообщаю тебе, что произошли события, которые побудят Адриана наказать каждого наглеца, пренебрегшего уважением, подобающим мне и моим дочерям".

Запечатав это письмо своей печатью, он позвал раба и сказал ему:

- Отнеси это письмо к архитектору из Рима и потом приведи двое носилок. Поторопись, а во время нашего отсутствия присматривай хорошенько за детьми. Завтра или послезавтра ты будешь продан. Кому - это будет зависеть от твоего поведения в последние часы, в которые ты еще будешь принадлежать нам.

Негр испустил громкий жалобный крик, вырвавшийся из глубины его сердца, и бросился к ногам своего господина.

Этот вопль резанул Керавна по сердцу, но он решился не допустить, чтобы его растрогали, и хотел непременно избавиться от старого раба.

Но негр еще крепче обхватил его колени, и когда дети, привлеченные воем своего друга, стали громко плакать вместе с ним, а маленький Гелиос начал гладить Зебека по наполовину вылезшим и похожим на шерсть волосам, этому тщеславному человеку стало не по себе и, чтобы не поддаться собственной слабости, он нарочито громко и запальчиво закричал:

- Вон! И делай, что тебе приказано, не то я возьмусь за хлыст!

С этой угрозой он вырвался из рук несчастного, который с поникшей головой вышел из комнаты и с письмом в руке остановился перед покоями императора.

Личность и поведение Адриана наполняли его страхом и почтением, и он не осмеливался постучать в его дверь. Он стоял все еще со слезами на глазах, когда в коридор вышел Мастор, неся остатки завтрака своего повелителя.

Негр окликнул его и протянул ему письмо управителя, пробормотав плаксивым тоном:

- От Керавна твоему господину.

- Положи его сюда на поднос, - приказал Мастор. - Но что с тобой приключилось, старина? Ты воешь, и у тебя такой плачевный вид. Не выпороли ли тебя?

Негр отрицательно покачал головой и отвечал слезливо:

- Керавн хочет продать меня.

- Найдутся господа получше его.

- Но Зебек стар, Зебек слаб, Зебек уже не может поднимать и таскать, и при тяжелой работе он пропадет, наверное пропадет.

- Разве у тебя работа легкая и тебя хорошо содержат у смотрителя?

- Ни вина, ни рыбы, часто голодаю, - жаловался старик.

- Так радуйся, что уходишь от него.

- Нет, нет! - застонал старик.

- Глупый чудак! - сказал Мастор. - Чего же тебе еще нужно от ворчливого скряги?

Негр несколько времени не отвечал; затем его впалая грудь начала подниматься и опускаться, и вдруг, как будто прорвалась плотина, задерживавшая его признание, он с громким всхлипыванием вскричал:

- Дети, малютки, наши малютки! Они так милы, а наш Гелиос, наш маленький слепой Гелиос погладил Зебека по волосам, потому что он должен уйти, вот тут, тут погладил, - и он указал на совершенно голое место, - и теперь Зебек уйдет и никогда не увидит их опять, точно все они умерли.

Эти слова тронули сердце Мастора: они пробудили в нем воспоминание о собственных потерянных детях и желание утешить несчастного товарища.

- Бедняга, - сказал он с состраданием. - Да, дети!.. Они малы, а дверь, которая ведет к сердцу, так узка, но они проходят через нее шутя, во сто раз легче и лучше, чем большие. Я уже потерял детей, и притом своих собственных. Я могу объяснить каждому, что значит горе, но теперь я знаю также, где можно найти утешение.

При этом уверении Мастор придержал поднос бедром и правой рукой, а левую положил на плечо негра и прошептал ему:

- Слыхал ли ты о христианах?

Зебек утвердительно и с таким выражением кивнул головой, как будто ему говорили о предмете, о котором он наслушался разных чудес и от которого ожидал чего-то прекрасного; а Мастор приглушенным голосом продолжал:

- Приходи завтра до восхода солнца на двор к мостильщикам. Там ты услышишь о том, кто утешает страждущих и обремененных.

Слуга императора опять взял поднос в обе руки и быстро удалился, но в глазах старика блеснула надежда. Он не ожидал счастья, но думал, что, может быть, существует средство переносить легче тяготы жизни.

Передав поднос кухонным рабам, Мастор возвратился к своему господину и подал ему письмо смотрителя.

Час был выбран неудачно для Керавна, потому что император находился в мрачном настроении. Он бодрствовал до утра, потом спал едва три часа и в эту минуту, сдвинув брови, сравнивал результаты наблюдений звездного неба, произведенных в эту ночь, с лежавшими перед ним астрономическими таблицами.

При этом он часто с неудовольствием потряхивал своей кудрявой головой; даже однажды бросил грифель, которым записывал вычисления на столе, откинулся назад на подушку дивана и обеими руками закрыл глаза.

Затем он снова начал записывать числа, и новый результат показался ему нисколько не утешительней прежнего.

Письмо Керавна давно уже лежало перед ним, когда он, взяв другую какую-то записку, наконец заметил его.

Он разорвал обертку, прочел письмо и затем отшвырнул его с гневом.

В другое время он с участием осведомился бы о страждущей девушке, посмеялся бы над чудаком или выдумал бы какую-нибудь шутку, чтобы попугать его или одурачить; но теперь его рассердили угрожающие слова смотрителя и усилили его антипатию к нему.

Соскучившись, он подозвал Антиноя, который мечтательно смотрел на гавань.

Любимец тотчас же подошел к императору.

Адриан посмотрел на него и сказал, покачав головой:

- И у тебя тоже такой вид, как будто угрожает несчастье. Не покрылось ли все небо облаками?

- Нет, господин. Над морем оно синее, но на юге собираются черные тучи.

- На юге? - спросил Адриан задумчиво. - Оттуда едва ли может угрожать нам что-нибудь дурное. Но оно идет, оно приближается, оно будет здесь, прежде чем мы успеем оглянуться.

- Ты так долго бодрствовал: это портит твое настроение.

- Настроение? Что есть настроение? - пробормотал Адриан про себя. Настроение есть такое состояние, которое разом овладевает всеми движениями души, овладевает с основанием, а мое сердце сегодня парализовано опасением.

- Значит, ты видел на небе дурные знамения?

- В высшей степени дурные!

- Вы, мудрые люди, веруете в звезды, - сказал Антиной, - наверное, вы правы; но моя слабая голова не может понять, какое отношение может иметь их правильное движение по известным путям к моим непостоянным шатаниям туда и сюда.

- Сперва сделайся седым, - отвечал император. - Научись обнимать умом целостность Вселенной и только тогда говори об этих вещах, только тогда ты будешь в состоянии признать, что каждая часть всего сотворенного, самое великое и самое малое, тесно связаны между собою, действуют одно на другое и зависят друг от друга. Что есть и что будет в природе, что мы, люди, чувствуем, думаем и делаем, все это обусловлено вечными причинами, и то, что происходит от этих причин, демоны, стоящие между нами и божеством, обозначили золотыми письменами на голубом своде неба. Буквами этих письмен служат звезды, пути которых так же постоянны, как причины всего того, что есть и что случается.

- Вполне ли ты уверен, что никогда не ошибаешься в чтении этих письмен? - спросил Антиной.

- И я могу заблуждаться, - отвечал император, - но на этот раз я наверное не обманываюсь. Мне угрожает тяжкое бедствие. Это редкое, ужасающее, изумительное совпадение.

- Что?

- Я получил из проклятой Антиохии, откуда ко мне никогда не приходит ничего хорошего, одно изречение оракула, которое... из которого... Но к чему мне утаивать это от тебя? Там говорится, что в середине наступающего года меня постигнет и поразит тяжкое несчастье. И нынешней ночью... Посмотри со мною в эту таблицу! Вот здесь - дом смерти, вот здесь планеты... Но что понимаешь ты в этих вещах! Словом, в эту ночь, в которую однажды уже произошло нечто страшное, звезды подтвердили слова зловещего оракула с такою ясностью, с такою несомненною достоверностью, как будто у них были языки и они кричали мне в ухо дурные предсказания. С такой перспективой перед глазами человек чувствует себя плохо. Что принесет нам середина нового года?

Адриан глубоко вздохнул, а Антиной подошел к нему, опустился перед ним на колени и спросил его детски скромным тоном:

- Смею ли я, бедное, глупое существо, научить великого мудреца, как обогатить ему жизнь хорошими шестью месяцами?

Император улыбнулся, как будто знал, что теперь последует; Антиной, ободрившись, продолжал:

- Предоставь будущему быть будущим. Что должно случиться, то случится, потому что и сами боги бессильны против судьбы. Когда дурное приближается, оно бросает перед собою черную тень. Ты обращаешь на нее внимание и позволяешь ей закрыть от тебя дневной свет; я же, мечтая, иду своей дорогой и замечаю несчастье только тогда, когда наталкиваюсь на него и оно поражает меня.

- И таким образом обеспечиваешь себе ряд неомраченных дней, - прервал Адриан своего любимца.

- Это я и хотел сказать.

- И твой совет хорош для тебя и для каждого другого прогуливающегося по ярмарке праздной жизни, - заметил император, - но человек, которому приходится вести миллионы над безднами, должен пристально подмечать и смотреть и вблизь и вдаль и не имеет права закрывать глаза, хотя бы он увидел даже нечто столь ужасное, как мне было суждено увидеть в эту ночь.

При этих словах в комнату вошел личный секретарь императора, Флегон, с новыми письмами из Рима и приблизился к повелителю. Он глубоко поклонился и спросил по поводу последних слов Адриана:

- Звезды тревожат тебя, цезарь?

- Они учат меня быть настороже, - отвечал Адриан.

- Будем надеяться, что они лгут, - сказал грек с веселой живостью. Цицерон, конечно, был не совсем прав, не доверяя искусству звездочетов.

- Он был болтун, - возразил Адриан, нахмурившись.

- Но разве неверно, - спросил Флегон, - что если бы гороскопы, поставленные Гнею и Гаю, заслуживали доверия, то Гней и Гай должны были бы иметь одинаковые темпераменты и одинаковую судьбу, родись они случайно в один и тот же час?

- Вечно те же рассуждения, вечно тот же вздор! - прервал Адриан секретаря, раздраженный до гнева. - Говори, когда тебя спросят, и не пускайся в рассуждения о вещах, которых ты не понимаешь и которые тебя нисколько не касаются. Есть что-нибудь важное там, среди писем?

Антиной с удивлением посмотрел на императора. Почему его так возмутили возражения Флегона, между тем как на возражения его, Антиноя, он отвечал так ласково?

Адриан теперь не обращал на него внимания; он читал письмо за письмом быстро, но внимательно, делая краткие заметки на полях, подписал твердой рукой несколько декретов и, окончив свою работу, велел греку удалиться.

Как только он остался наедине с Антиноем, до него сквозь отворенные окна долетели громкие крики и радостные восклицания множества людей.

- Что это значит? - спросил он Мастора и, узнав, что рабочие и рабы только что отпущены, чтобы отдаться праздничному веселью, прошептал про себя: "Все здесь шумит, ликует, радуется, украшает себя венками, предается опьянению, а я... я, которому все завидуют, порчу себе короткое время жизни ничтожными делами, терзаюсь мучительными заботами, я... я..." - Тут он сам прервал свою речь и совершенно изменившимся голосом сказал: - Антиной, ты мудрее меня! Предоставим будущему быть будущим. Ведь этот праздник существует и для нас. Воспользуемся этим днем свободы! Перерядимся хорошенько: я - сатиром, ты - молодым фавном или чем-нибудь в этом роде. Мы бросимся в самую сутолоку праздника, будем осушать кубки, ходить по городу и наслаждаться всеми увеселениями!

- О! - вскричал Антиной и весело захлопал в ладоши.

- Эвоэ, Вакх!* - вскричал Адриан, схватив стоявший на столе кубок и размахивая им. - Ты свободен сегодня до вечера, Мастор, а ты, мой мальчик, поговори с долговязым ваятелем Поллуксом. Пусть он ведет нас и достанет нам венки и какой-нибудь нелепый наряд. Я должен посмотреть на пьяных людей, я должен потолкаться среди веселящихся, прежде чем снова сделаюсь императором. Поспеши, мой друг, иначе какая-нибудь новая забота отравит мне праздничное веселье!

______________

* Восклицание вакханок на празднествах в честь Вакха.

VI

Антиной и Мастор тотчас же вышли из комнаты императора.

На пути юноша кивком головы подозвал к себе раба и сказал ему:

- Я знаю, что ты умеешь молчать; не окажешь ли ты мне услугу?

- Лучше три, чем одну, - отвечал Мастор.

- Ты сегодня свободен. Пойдешь ты в город?

- Думаю пойти.

- Тебя не знают здесь, но это ничего не значит. Возьми вот эти монеты. На одну из них ты купишь на цветочном рынке самый красивый букет, какой только найдешь, на другую повеселись сам, а из остальных возьми драхму и найми осла. Погонщик приведет тебя к саду вдовы Пудента, в котором стоит дом госпожи Анны. Запомнил ли ты имя?

- Госпожа Анна, вдова Пудента.

- В маленьком доме, а не в большом, ты отдашь цветы... для больной Селены.

- Дочери толстого смотрителя, на которую напал наш молосс? - спросил с любопытством Мастор.

- Ей или какой-либо другой, - прервал его Антиной. - Если тебя спросят, кто прислал цветы, то скажи только: "Друг с Лохиады", ничего больше. Понял?

Раб кивнул головой и тихо воскликнул:

- Значит, и ты тоже! О женщины!

Антиной сделал отрицательный жест, в поспешных словах внушил ему, чтобы он не проговорился и позаботился о выборе самых лучших цветов. Затем он пошел в залу муз поискать Поллукса.

От него Антиной узнал, где находится больная Селена, о которой он думал всегда.

Антиной уже не застал ваятеля в мастерской.

Желание поговорить с матерью привело Поллукса в домик привратника, и теперь он стоял перед нею и, оживленно размахивая длинными руками, рассказывал ей откровенно все, что пережил в прошлую ночь.

Его рассказ звучал словно ликующая песня, и, когда он заговорил о том, как праздничная процессия увлекла его вместе с Арсиноей, Дорида вскочила со стула, захлопала своими маленькими пухлыми руками и вскричала:

- Вот это веселье, вот это радость! Так и я летала тридцать лет тому назад с твоим отцом.

- Не только тридцать лет тому назад, - заметил Поллукс. - Я еще совсем хорошо помню, как ты однажды во время больших дионисии*, охваченная могуществом бога, со шкурой косули на плече мчалась по улице.

______________

* Большие дионисии приходились на весенний солнцеворот в месяце элафеболионе (наши март-апрель).

- Это было хорошо, это было прекрасно! - вскричала Дорида с блестящими глазами. - Но тридцать лет тому назад это было еще иначе. Я уже однажды рассказывала тебе, как я тогда с нашей служанкой пошла на Канопскую улицу, чтобы посмотреть большую праздничную процессию из дома тетки Архидики. Мне было нелегко идти, так как мы жили у театра. Мой отец был театральным смотрителем, а твой принадлежал к числу главных певцов хора. Мы спешили, но разный сброд задерживал нас, а пьяные парни лезли и заигрывали со мною.

- Да ведь ты и была красива, как розанчик, - прервал ее сын.

- Как розанчик, но не как твоя великолепная роза, - отвечала старуха. - Во всяком случае, я была настолько красива, что переодетые парни, фавны и сатиры и даже лицемеры-киники в разорванных плащах считали нужным смотреть мне вслед и получать удары по пальцам, когда пытались потащить меня с собой или украдкой поцеловать. Я не заглядывалась на красавцев, потому что Эвфорион уже успел околдовать меня своими пламенными взглядами - не словами, так как меня держали строго и ему никогда не удавалось поговорить со мною. Дойдя до угла Канопской и Купеческой улиц, мы не могли идти дальше, потому что там столпилась масса народа и с воем и ревом смотрела на бесновавшихся клодонских женщин, которые вместе с другими менадами в священном исступлении разрывали козла зубами. Меня приводило в ужас это зрелище, но я все-таки была принуждена смотреть и кричала и испускала радостные восклицания подобно другим. Моя служанка, к которой я прижалась в страхе, была тоже охвачена бешенством и потащила меня в середину круга вплотную к кровавой жертве. Тогда на нас бросились две исступленные женщины, и я почувствовала, как одна из них обхватила меня и старается повалить. Это было страшное мгновение, но я храбро защищалась и стояла еще на ногах, когда твой отец кинулся ко мне, освободил меня и увлек с собою. Это было похоже на один из тех блаженных снов, во время которых мы должны сжимать свое сердце обеими руками, чтобы оно не разорвалось от восторга или не улетело к небу и прямо на само солнце. Я пришла домой поздно вечером, а в следующую неделю сделалась женою Эвфориона.

- Мы проделали все по вашему примеру, - вскричал Поллукс, - и если Арсиноя окажется такою же, как моя старушка, то я буду доволен.

- Весел и счастлив, - прибавила Дорида. - Будь здоров, отгоняй печаль и заботу, исполняй свои обязанности в будничные дни, а в праздничные весело напивайся в честь Диониса. Тогда все пойдет к лучшему. Кто делает то, что он в состоянии сделать, и наслаждается, сколько может, тот пользуется жизнью вполне и тому нет причины раскаиваться в последние часы. Что прошло, то прошло, и когда Атропос* перережет нить нашей жизни, то на наше место придут другие и радость начнется снова. Да благословят их боги!

______________

* Атропос - одна из трех Парок, богинь судьбы; изображалась с ножницами, которыми перерезала нить человеческой жизни.

- Именно так! - вскричал Поллукс, обнимая мать. - И не правда ли, что вдвоем рука работает легче и человек вкушает радость существования лучше, чем в одиночестве?

- Это я и хочу сказать; и ты выбрал себе подходящую спутницу жизни! вскричала старуха. - Ты ваятель и привык к простоте. Ты не нуждаешься в богатой жене. Тебе нужна только красавица, которая радовала бы тебя ежедневно, и ты нашел ее.

- Нет ни одной прекраснее ее, - прервал ее Поллукс.

- Нет, разумеется, нет, - сказала Дорида. - Сперва я остановила свое внимание на Селене. Она тоже недурна и образцовая девушка. Но затем подросла Арсиноя, и каждый раз, когда она проходила мимо, я думала про себя: "Она растет для моего мальчика". А теперь, когда она твоя, мне кажется, что как будто я сделалась такой же молодой, как твоя милая. Мое старое сердце прыгает так весело, словно его щекочут эроты своими крылышками и розовыми пальчиками. Если бы мои ноги не так отяжелели от вечного стояния у очага и у кадки с бельем, то, право, я подхватила бы Эвфориона под руку и помчалась бы с ним по улице.

- Где отец?

- Вышел. Он поет.

- Утром? Где же это?

- Тут есть одна секта, которая сегодня празднует свои мистерии. Эти люди платят хорошо, и он должен бормотать печальные песни за занавесом какая-то чепуха, в которой он не понимает ни полслова, а я и того меньше.

- Жаль! Я желал бы поговорить с ним.

- Он вернется поздно.

- Но с этим можно еще повременить.

- Тем лучше; не то я могла бы передать ему.

- Твой совет стоит его совета. Я хочу отойти от Папия и встать на собственные ноги.

- Это хорошо. Римский архитектор говорил мне вчера, что тебе предстоит великая будущность.

- Я беспокоюсь только о бедной сестре и малютках. Так вот, если у меня в первые месяцы дела будут плохи...

- Так мы протянем эти месяцы сообща. Тебе уже пора самому пожинать то, что ты сеешь.

- Да, и пора не только ради меня, но также и ради Арсинои. Ах, если бы только Керавн...

- Да, с ним еще будет борьба.

- И жестокая, жестокая, - вздохнул Поллукс. - Мысль об этом старике смущает мое счастье.

- Глупости! - вскричала Дорида. - Только не предавайся бесполезным опасениям. Они почти так же гибельны, как терзающее сердце раскаяние. Найми себе собственную мастерскую, создай с радостным сердцем что-нибудь великое, что изумило бы мир, и я бьюсь об заклад, что старый желчный шут еще пожалеет, что разбил ничего не стоящую первую работу знаменитого Поллукса и не сохранил ее в своем шкафу с редкостями. Вообрази себе, что его вовсе нет на свете, и наслаждайся своим счастьем.

- Так я и буду делать.

- Только еще одно, мой мальчик.

- Что?

- Береги Арсиною! Она молода и неопытна, и ты не имеешь права склонять ее на то, чего не осмелился бы посоветовать ей, если бы она была невестою твоего брата.

Как только Дорида дала сыну этот совет, вошел Антиной и передал Поллуксу желание архитектора Клавдия Венатора, чтобы ваятель провожал его по городу.

Поллукс медлил с ответом, так как ему нужно было еще сделать кое-что во дворце и он надеялся в течение дня повидаться с Арсиноей. Без нее что могли обещать ему полдень и вечер после такого утра?

Дорида заметила его нерешительность и вскричала:

- Иди, иди же! Праздники существуют для того, чтобы наслаждаться ими. Может быть, архитектор даст тебе разные советы и будет рекомендовать тебя друзьям.

- Твоя мать говорит дело, - уверял Антиной. - Клавдий Венатор может быть очень обидчивым, но также умеет быть и очень благодарным. Я желаю тебе самого лучшего.

- Хорошо, я иду, - отвечал Поллукс вифинцу, так как его и без того привлекала властная натура Адриана, да и вообще он был не прочь погулять на празднике. - Я иду; но я должен, по крайней мере, сказать архитектору Понтию, что сегодня на несколько часов убегаю с поля битвы.

- Предоставь это Венатору, - возразил любимец. - Ты должен для него, для меня, а если хочешь, то и для себя самого, достать какой-нибудь забавный наряд и маску. Он желает нарядиться сатиром, а я должен присоединиться к праздничным шествиям в каком-нибудь другом наряде.

- Хорошо, - сказал ваятель. - Я сейчас иду и принесу что нам нужно. В нашей мастерской лежит пропасть уборов для свиты Диониса. Через полчаса я возвращусь со всем этим скарбом.

- Поспеши, - просил Антиной. - Мой хозяин не любит ждать. И притом... притом... еще одно...

Делая это предостережение, Антиной смутился и подошел совсем близко к ваятелю. Он положил ему руку на плечо и сказал тихо, но выразительно:

- Венатор очень близок к императору. Берегись говорить при нем что-нибудь кроме хорошего об Адриане.

- Разве твой хозяин соглядатай цезаря? - спросил Поллукс, недоверчиво глядя на юношу. - Понтий уже делал мне подобное предостережение, и если это так...

- Нет, нет, - поспешно прервал его Антиной, - но у них нет тайн друг от друга, а Венатор говорит много и не может ни о чем умолчать.

- Благодарю тебя; я буду осторожен.

- Постарайся. Я желаю тебе добра.

Вифинец протянул руку художнику с выражением теплого чувства в прекрасных чертах и с невыразимо грациозным жестом.

Ваятель пожал ее, но Дорида, глаза которой, точно очарованные, не отрывались от Антиноя, схватила сына за руку и вскричала, совершенно взволнованная зрелищем, которым она наслаждалась:

- О красота! О, самими богами изваянная священная красота! Поллукс, мальчик, можно подумать, что это один из небожителей сошел на землю.

- Какова моя старуха? - засмеялся художник. - Но, право, друг, она имеет основание восторгаться; и я восторгаюсь вместе с нею.

- Не упускай его, не упускай его, - сказала Дорида. - Если он позволит тебе сделать его изображение, тогда у тебя будет что показать миру!

- Желаешь? - спросил Поллукс, прервав речь матери и обращаясь к Антиною.

- Я еще не соглашался позировать ни для одного художника, - отвечал юноша, - но для тебя сделаю это охотно. Мне грустно только, что и вы тянете ту же песню, что и все остальные. До свидания, я должен вернуться к хозяину.

Как только юноша вышел из домика привратника, Дорида воскликнула:

- Чего стоит какое-нибудь произведение искусства - это я могу только смутно чувствовать; но что прекрасно - это я знаю не хуже всякой другой александрийской женщины. Если этот мальчик будет тебе позировать, то ты сделаешь нечто такое, что очарует мужчин и вскружит голову женщинам, и тебя станут посещать в твоей собственной мастерской. Вечные боги, у меня такое ощущение, как будто я выпила вина! Подобная красота все-таки выше всего! Почему нет никакого средства уберечь такое тело и такое лицо от старости и морщин?

- Я знаю одно средство, мать, - возразил Поллукс, идя к двери. - Оно называется искусством, и оно может сообщить этому смертному Адонису бессмертную юность.

Старуха с веселой гордостью посмотрела вслед сыну и подтвердила его слова сочувственным кивком головы.

В то время как она кормила своих птиц, обращаясь к ним с множеством ласкательных словечек и, позволяя своим особенным любимцам клевать хлебные крошки с ее губ, молодой ваятель шел большими скорыми шагами по улицам.

Нередко в темноте вслед ему раздавались бранные слова и разные "ах!" и "о!", так как и своим телом, возвышавшимся над всеми, и сильными руками он пролагал себе путь и при этом обращал мало внимания на то, что его окружало.

Почти ничего не видя и не слыша, он думал об Арсиное и по временам об Антиное, а также о том, в каком положении, в виде какого героя или бога можно изобразить его лучше всего.

У цветочного рынка, вблизи гимнасия, его мысли на одно мгновение были отвлечены в другую сторону картиной, приковавшей его взоры, которые умели быстро схватывать все необыкновенное, что попадалось навстречу.

На своем маленьком черноватом ослике ехал высокий хорошо одетый раб, держа в правой руке букет цветов, необычайно пышный и красивый. Возле него шел какой-то пестро одетый господин с роскошным венком на голове и в комической маске, скрывавшей его лицо. За ним следовали два бога садов* гигантского роста и четверо хорошеньких мальчиков.

______________

* Бог садов - Приап.

В рабе Поллукс узнал слугу архитектора Венатора; что касается до замаскированного господина, то ваятелю показалось, будто он его тоже где-то видал, но где - этого он не мог, да и не потрудился вспомнить.

Сидевший на осле всадник, должно быть, выслушивал совсем неприятные вещи, так как он очень тревожно смотрел на свой букет.

Обогнав эту странную группу, Поллукс стал снова думать о других вещах, более близких его сердцу.

Боязнь, отражавшаяся на лице Мастора, не была лишена основания, так как говоривший с ним господин был не кто иной, как претор Вер, которого александрийцы называли "поддельным Эротом".

Вер сто раз видел ближнего раба императора при его господине, тотчас узнал его и из его присутствия в Александрии вывел простое и верное заключение, что и его повелитель тоже должен находиться здесь.

Любопытство претора было возбуждено, и он тотчас же напал на бедного малого, тесня и запутывая его сбивчивыми вопросами.

Так как всадник резко и грубо вздумал от него отделаться, то Вер счел за лучшее сказать ему, кто он такой.

Перед знатным господином, другом императрицы, раб потерял свою уверенность. Он запутался в противоречиях и хотя ни в чем не признавался, но все-таки, вопреки своей воле, внушил спрашивавшему уверенность, что Адриан находится в Александрии.

Прекрасный венок на Масторе, который привлек внимание претора, не мог принадлежать рабу, это было ясно. Какое же он имел назначение?

Вер стал расспрашивать снова, но Мастор не выдал ничего до тех пор, пока Вер не потрепал его тихонько сперва по одной, а потом по другой щеке и весело сказал:

- Мастор, добрый Масторчик, выслушай меня. Я буду делать тебе предложения, а ты, кивая, приближай свою голову к голове дважды двуногого осла, на котором ты сидишь, как только тебе понравится какое-нибудь из них.

- Позволь мне ехать своей дорогой, - попросил Мастор с возраставшим беспокойством.

- Поезжай! Но я буду идти с тобою, пока не добьюсь того, что тебе нравится. В моей голове живет множество предложений, вот увидишь. Во-первых, я спрашиваю тебя: не отправиться ли мне к твоему повелителю и не сказать ли ему, что ты выдал мне его присутствие в Александрии?

- Ты не сделаешь этого, господин! - вскричал раб.

- Ну, так дальше. Должен ли я прицепиться к тебе со своей свитой и оставаться при тебе до тех пор, пока наступит ночь и ты должен будешь возвратиться к своему хозяину? Ты делаешь рукой отрицательное движение, и ты прав, потому что выполнение этого предложения было бы столько же мало приятно для меня, как и для тебя, и, вероятно, навлекло бы на тебя наказание. Так шепни-ка мне спокойно на ухо, где живет твой повелитель и от кого и кому ты везешь эти цветы. Как только ты согласишься на это предложение, я тебя отпущу на все стороны и покажу тебе, что я в Африке так же мало дорожу своими деньгами, как в Италии.

- Никаких денег... я не приму никаких денег! - вскричал Мастор.

- Ты славный малый, - сказал Вер, переменив тон, - и тебе известно, что я хорошо содержу моих слуг и охотнее делаю людям приятное, чем дурное. Так удовлетвори мое любопытство без опасения, и я обещаю тебе, что ни один человек, а тем более твой господин, не узнает от меня то, что ты мне сообщил.

Мастор некоторое время колебался; но так как он не мог скрыть от самого себя, что в конце концов он все-таки будет вынужден исполнить желание этого могущественного человека и так как он в самом деле знал расточительного и разгульного претора как доброго господина, то он вздохнул и затем прошептал ему:

- Ты не погубишь бедного человека, это я знаю; ну, так я скажу тебе: мы живем на Лохиаде.

- Там! - вскричал претор и всплеснул руками. - Ну, а цветы?

- Шалость.

- Значит, Адриан находился в веселом расположении духа?

- До сих пор он был очень весел, но с минувшей ночи...

- Ну?

- Ты ведь знаешь, что бывает с ним, когда он заметит дурные знаки на небе.

- Дурные знаки, - повторил Вер серьезно. - И все-таки он посылает цветы?

- Он - нет. Как только мог ты подумать это!

- Антиной?

Мастор кивнул утвердительно головой.

- Каков! - засмеялся Вер. - Значит, он начинает находить, что восторгаться приятнее, чем самому быть предметом восторгов. Какой же красавице посчастливилось расшевелить это сонливое сердце?

- Я обещал ему не проболтаться.

- И я обещаю тебе то же самое. Моя молчаливость еще сильнее моего любопытства.

- Так прошу тебя, удовольствуйся тем, что ты знаешь.

- Знать половину хуже, чем не знать ничего.

- Я не могу говорить.

- Не начать ли мне снова с моими предложениями?

- Ах, господин, сердечно прошу тебя...

- Так говори скорее, и я отправлюсь своей дорогой. Если же ты будешь продолжать упираться...

- Право же, дело идет об одной бедной девушке, на которую ты бы и не посмотрел.

- Итак, это девушка.

- Наш молосс напугал ее.

- На улице?

- Нет, на Лохиаде. Ее отец - дворцовый смотритель Керавн.

- И ее зовут Арсиноей? - спросил с искренним сожалением Вер, вспомнив о прекрасной девушке, избранной для роли Роксаны.

- Нет, ее зовут Селеной; Арсиноя - ее младшая сестра.

- Так ты везешь этот букет на Лохиаду?

- Она вышла из дому и не могла идти дальше; теперь она лежит в чужом доме.

- Где?

- Да ведь это для тебя все равно.

- Нет, вовсе нет. Прошу тебя сказать мне всю правду.

- Вечные боги, какое тебе дело до этого больного создания?

- Никакого, но я должен знать, куда ты едешь.

- К морю. Я не знаю дома, но погонщик осла там позади...

- Далеко это отсюда?

- Каких-нибудь полчаса, - отвечал Мастор.

- Так. Значит, порядочный кусок пути, - заметил Вер. - И Адриан стоит на том, чтобы не быть узнанным?

- Конечно.

- А ты, его приближенный раб, которого кроме меня знают еще и другие люди из Рима, думаешь с этим букетом в руке, привлекающим на тебя все глаза, целых полчаса ехать по улицам, на которых толпятся теперь все, кто имеет ноги?! О Мастор, Мастор, это неблагоразумно!

Раб испугался и, понимая, что Вер прав, спросил тревожно:

- Что же мне делать в таком случае?

- Сойти с этого осла, перерядиться и погулять вволю вот с этими деньгами.

- А букет?

- Я позабочусь о нем.

- Ты наверное сделаешь это и не скажешь Антиною о том, к чему принуждаешь меня?

- Разумеется, не скажу.

- Так вот тебе цветы, а денег я не могу взять.

- Так я брошу их в толпу. Купи себе на эти деньги венок, маску и вина, сколько можешь выпить. Где можно найти девушку?

- У госпожи Анны. Она живет в маленьком доме в саду вдовы Пудента. Тот, кто будет отдавать букет, должен сказать, что его прислал друг с Лохиады.

- Хорошо. Теперь иди и позаботься о том, чтобы никто не узнал тебя. Твоя тайна - моя, и о друге с Лохиады будет упомянуто.

Мастор исчез в толпе, а Вер вручил венок одному из садовых богов, которые за ним следовали, смеясь, вскочил на осла и приказал погонщику указывать ему дорогу.

На углу ближайшей улицы он встретил двое носилок; люди, которые их несли, с трудом пробирались через толпу.

В первых носилках помещался Керавн, толстый, как Силен, спутник Диониса, но с угрюмым лицом; его шафранный плащ был заметен издали. Во вторых сидела Арсиноя. Она весело смотрела кругом, такая свежая и прекрасная, что ее вид взволновал легко воспламеняющуюся кровь римлянина.

Не подумав о том, что он делает, Вер взял у садового бога предназначенный для Селены букет, положил его на носилки девушки и сказал:

- Александр приветствует прекраснейшую Роксану.

Арсиноя покраснела, а Вер, посмотрев несколько времени ей вслед, приказал одному из своих мальчиков следовать за носилками и затем, на цветочном рынке, где он будет его ждать, сообщить ему, куда эти носилки направятся.

Посланец побежал, а Вер повернул осла и скоро доехал до полукруглой галереи с колоннами на теневой стороне большой площади, где хорошенькие девушки продавали пестрый душистый товар известнейших садовников и цветочников города.

В этот день все лавки были в особенности богаты и полны товаром; но потребность в венках и цветах с самого раннего утра постоянно возрастала, и хотя Вер выбрал самые лучшие свежие цветы, какие только нашел, сделанный из них по его приказанию букет при всей своей величине не был и вполовину так красив, как первый, предназначенный для Селены и подаренный Арсиное.

Это огорчило римлянина. Чувство справедливости повелевало ему вознаградить больную девушку за причиненный ей по его вине убыток. Стебли букета были обвиты пестрыми лентами, длинные концы которых свешивались вниз, и Вер снял со своей одежды одну пряжку и прикрепил ее к банту, изящно украшавшему букет.

Теперь он был доволен, и, глядя на вставленный в золотой ободок оникс, где было вырезано изображение Эрота, точившего стрелы, он представлял себе радость, которую почувствует возлюбленная прекрасного вифинца при виде этого дивного подарка.

Его британские рабы, наряженные садовыми богами, получили приказание, взяв погонщика ослов в проводники, отправиться в дом Анны, передать Селене букет от друга с Лохиады и затем ждать его, Вера, в доме префекта Титиана, так как по сведениям, полученным им от своего маленького быстроного посланца, Керавн и его прекрасная дочь были отнесены туда.

Веру потребовалось больше времени, чем мальчику, для того, чтобы проложить себе путь через толпы народа.

Перед префектурой он снял маску.

В передней комнате, где смотритель, сидя на диване, дожидался свою дочь, Вер привел в порядок волосы и складки тоги, а затем велел проводить себя к госпоже Юлии, у которой надеялся снова увидеть очаровательную Арсиною.

Но в приемной комнате супруги префекта он нашел вместо нее свою собственную жену и поэтессу Бальбиллу с ее компаньонкой.

Он приветствовал этих дам весело, любезно, грациозно, как всегда. Когда затем он стал осматривать комнату, не скрывая своего разочарования, Бальбилла подошла к нему и тихо спросила:

- Можешь ли ты быть честным, Вер?

- Если это позволяют обстоятельства.

- Позволяют ли они тебе это сделать?

- Полагаю.

- Так отвечай же мне правдиво: ты пришел сюда ради госпожи Юлии или же...

- Ну?

- Или же ты надеялся найти у супруги префекта прекрасную Роксану?

- Роксану? - спросил Вер, с удивлением посмотрев на нее, и на его губах мелькнула лукавая улыбка. - Роксану? Да ведь это, кажется, супруга Александра Великого? Она, должно быть, давно умерла, а я пребываю с живыми, и если оставил веселую сутолоку на улице, то это случилось единственно...

- Ты подстрекаешь мое любопытство, - прервала Бальбилла.

- ...Так это случилось потому, - продолжал претор, - что мое вещее сердце обещало мне, что я найду здесь тебя, моя прекраснейшая Бальбилла.

- И ты называешь это правдивым! - вскричала поэтесса и ударила претора по руке опахалом из страусовых перьев. - Послушай, Луцилла, твой муж утверждает, что он явился сюда ради меня.

Претор с видом упрека посмотрел на поэтессу, но она шепнула ему:

- Так наказывают нечестных людей.

Затем, возвысив голос, она продолжала:

- Знаешь ли, Луцилла, что если я не вышла замуж, то в этом отчасти виновен твой муж.

- Да, к сожалению, я родился слишком поздно для тебя, - сказал Вер, который знал, в чем именно думала упрекнуть его поэтесса.

- Никаких недоразумений! - вскричала Бальбилла. - Как можно отважиться на вступление в брак, когда приходится бояться приобрести такого мужа, как Вер?

- И какой мужчина будет настолько смел, чтобы посвататься к Бальбилле, когда услышит, как строго она судит безобидного почитателя красоты?

- Муж должен почитать не красоту, а только красавицу жену.

- Весталка, - засмеялся Вер. - Я накажу тебя тем, что скрою от тебя одну великую тайну, которая касается всех нас. Нет, нет, я не болтлив, но прошу тебя, жена, возьми ее в руки и научи ее снисходительности, чтобы ее будущему мужу не было слишком тяжело с нею.

- Быть снисходительной, - возразила Луцилла, - не научится никакая женщина, но мы оказываем снисхождение, когда нам не остается ничего другого и когда грешник принуждает нас признать за ним те или иные достоинства.

Вер поклонился жене, приложив губы к ее плечу, и затем сказал:

- Где госпожа Юлия?

- Она спасает овцу от волка, - отвечала Бальбилла.

- То есть?

- Как только доложили о тебе, она увела маленькую Роксану в потайное место.

- Нет, нет, - прервала Луцилла поэтессу. - Во внутренних комнатах ждут портные, которые должны сшить наряд для очаровательной девушки. Посмотри на великолепный букет, который она принесла госпоже Юлии. Неужели ты отказываешь даже мне в праве разделить с тобою твою тайну?

- Как могу я это? - отвечал Вер.

- Он очень нуждается в твоей признательности, - засмеялась Бальбилла, в то время как претор приблизился к жене и тихим голосом рассказал ей о том, что узнал от Мастора.

Луцилла всплеснула руками от удивления, а Вер, обращаясь к Бальбилле, воскликнул:

- Ты теперь видишь, какого удовольствия лишил тебя твой злой язык!

- Как можно быть таким мстительным, превосходнейший Вер? - льстила поэтесса. - Я умираю от любопытства.

- Поживи еще несколько дней, прекрасная Бальбилла, и причина твоей безвременной смерти будет устранена.

- Подожди же, я отомщу! - вскричала девушка и погрозила претору пальцем; но Луцилла отвела ее в сторону и сказала:

- Теперь пойдем, теперь время помочь Юлии нашим советом.

- Сделай это, - сказал Вер. - Я и так должен опасаться, что сегодня здесь любой гость не кстати. Поклонитесь госпоже Юлии.

Уходя, он бросил взгляд на букет, который Арсиноя, получив от него, подарила так скоро, и проговорил, вздыхая:

- Когда человек постарел, он должен научиться примиряться с такими вещами.

VII

Вдова Анна до восхода солнца не сомкнула глаз, ухаживая за Селеной, и беспрестанно освежала ей больную ногу и рану на голове примочками.

Старый врач был доволен состоянием пациентки, но приказал вдове немного отдохнуть и предоставить на несколько часов уход за больной своей молодой подруге.

Когда Мария осталась одна с Селеной и положила ей первый компресс, больная повернулась к ней лицом и сказала:

- Итак, ты была вчера на Лохиаде. Расскажи мне, как ты там нашла всех. Кто привел тебя в наше жилище и видела ли ты моих маленьких сестер и брата?

- Ты еще не совсем отделалась от лихорадки, и я не знаю, можно ли мне говорить с тобою; но мне бы очень хотелось...

Это уверение было произнесено очень ласковым тоном, и глаза горбатой девушки, когда она говорила, сияли каким-то сердечным, приветливым блеском.

Селена внушала ей не только участие и сострадание, но и восторженное удивление, потому что была так прекрасна, так не похожа на нее самое, и каждый раз, как она оказывала какую-нибудь услугу больной, Мария чувствовала себя в положении жалкого бедняка, которому какой-нибудь монарх позволяет ухаживать за ним.

Ее спина никогда еще не казалась ей такой кривой, ее смуглое лицо никогда не представлялось ей таким безобразным, как сегодня, рядом с этой девичьей фигурой, такой пропорциональной, с такими нежными и грациозно округленными очертаниями.

Но Мария не ощущала в душе ни малейшего движения зависти. Она чувствовала себя только счастливою тем, что служит Селене, помогает ей, смеет смотреть на нее, хотя та и была язычницей.

И ночью она молилась в сердце своем, чтобы Господь сжалился над этим прекрасным добрым созданием, чтобы он позволил больной выздороветь и наполнил ее душу той любовью к Спасителю, которая доставляла счастье ей самой.

Не один раз она порывалась поцеловать Селену, но не смела, так как ей казалось, что больная создана из другого вещества, чем она.

Селена была слаба, очень слаба, и когда боль утихла, то в этой тихой, наполненной любовью обстановке ее охватило сладостное чувство мира и успокоения, которое ей было ново и очень приятно, хотя оно беспрестанно прерывалось тревогой о домашних. Близость вдовы Анны действовала на нее благотворно, потому что теперь ей казалось, что в голосе этой женщины есть что-то такое, что было в голосе матери, когда та играла с нею и с особенной нежностью прижимала ее к своему сердцу.

В папирусной мастерской, за рабочим столом, вид горбуньи был противен Селене; здесь же она заметила, какие у нее добрые глаза, какой ласковый, симпатичный голос; осторожность, с какой Мария снимала компресс с ее больной ноги и накладывала его снова, как будто ее руки чувствовали такую же боль, как сама больная, возбуждала в ней благодарность.

Сестра Селены, Арсиноя, была суетная александрийская девушка и по имени безобразнейшего из всех осаждавших Трою эллинов дала бедняжке насмешливое прозвище "девица Терсит"*, и иногда Селена повторяла за нею это прозвище.

______________

* Терсит, или Ферсит, - один из участников Троянской войны, слыл самым безобразным и наглым человеком. Гомер в "Илиаде" описывает его косоглазым, хромоногим, горбатым, с конической головой, покрытой редким пухом.

Теперь ей уже не приходило в голову это отвратительное прозвище, и в ответ на опасение, высказанное ее сиделкой, она возразила:

- Нет, лихорадка не сильная. Если ты будешь рассказывать мне что-нибудь, я перестану думать постоянно об этой неутолимой боли. Я тоскую о своем доме. Ты не видела детей?

- Нет, Селена, я не переступала порог вашего жилища. Ласковая привратница тотчас же сказала мне, что я не застану ни твоего отца, ни твоей сестры и что ваша раба вышла, чтобы купить пирожные для детей.

- Купить?.. - спросила Селена с удивлением.

- Старуха сказала также, что к вам нужно идти через множество комнат, где работают рабы, и что ее сын, находившийся тут же при ней, меня проводит. Он это и сделал, но ваша дверь была замкнута, и потому он сказал, чтобы я сообщила его матери то, что нужно передать. Я так и сделала, потому что она показалась мне умной и доброжелательной.

- Так оно и есть.

- И очень любит тебя, так как, когда я рассказывала ей о твоем несчастье, у нее по щекам текли горькие слезы и она хвалила тебя так сердечно и была так расстроена, как будто ты ее родная дочь.

- Ты, однако же, не сказала ей, что мы работаем в мастерской? спросила Селена с беспокойством.

- Разумеется, нет; ведь ты просила меня не говорить об этом. Мне поручено пожелать тебе от имени старушки всего хорошего.

Несколько минут обе девушки молчали, затем Селена спросила:

- А сын привратницы, который проводил тебя, слышал, какое со мной случилось несчастье?

- Да. На пути к вашему жилищу он весело шутил; но когда я рассказала ему, что ты вышла из дому с поврежденной ногой и теперь не можешь вернуться домой, что врач озабочен твоим состоянием, то он рассердился и начал богохульствовать.

- Ты еще помнишь, что он говорил?

- Не совсем; помню только одно: он обвинял своих богов в том, что они создают прекрасные творения только для того, чтобы потом наносить им вред; мало того, он осыпал их бранью...

При этом сообщении Мария опустила глаза, как будто она рассказывала нечто непристойное. Селена же слегка покраснела от удовольствия и сказала с жаром, как будто желая превзойти ваятеля в богохульстве:

- Он совершенно прав! Те, что там, наверху, так и поступают...

- Это нехорошо! - вскричала Мария тоном упрека.

- Что? - спросила больная. - Вы живете здесь тихо, в мире и любви друг к другу. Некоторые слова, которые говорила Анна во время нашей работы, я удержала в памяти и теперь вижу, что она и поступает согласно своим ласковым речам. Может быть, боги и добры к вам.

- Бог добр ко всем.

- Даже и к тем, - вскричала Селена со сверкающими глазами, - даже и к тем, чье счастье они разрушают вконец? Даже и к дому с восемью детьми, у которых они похитили мать? Даже и к бедным, которым они ежедневно угрожают отнять у них того, кто их кормит?

- Даже и для них существует единый добрый Бог, - прервала ее Анна, которая вошла в комнату. - Я покажу тебе доброго отца небесного, который печется обо всех нас, как будто мы его дети, - покажу со временем, но не теперь. Ты должна отдыхать и не говорить и не слушать ничего такого, что может взволновать твою бедную кровь. Теперь я поправлю тебе подушку под головой, Мария сделает тебе свежую примочку, а затем ты постараешься заснуть.

- Я не могу, - говорила Селена. Между тем Анна заботливо взбивала подушку и переворачивала ее на другую сторону. - Расскажи мне о своем ласковом Боге.

- После, милая девушка. Он найдет тебя, потому что из всех своих детей он всего более любит тех, которые претерпевают тяжкие страдания.

- Претерпевают страдания? - спросила Селена с удивлением. - Какое дело тому или другому Богу, в его олимпийском блаженстве, до тех, кто претерпевает страдания?

- Тише, тише, дитя, - прервала Анна больную. - Ты скоро узнаешь, как Бог печется о тебе и как любит тебя еще некто другой.

- Другой... - прошептала Селена про себя, и щеки ее покрылись легкою краской.

Она подумала о Поллуксе и спрашивала себя: взволновало ли его так сильно известие о ее страдании, если бы он не любил ее? Она начала искать смягчающие обстоятельства в связи с разговором, который она слышала, проходя мимо перегородки.

Он никогда не говорил ей ясно, что любит ее. Почему бы ему, художнику, веселому, беззаботному юноше, не пошутить с красивой девушкой, хотя бы даже его сердце принадлежало другой...

Нет, он не был к ней равнодушен; это она чувствовала в ту ночь, когда позировала ему; это доказывал ей и рассказ Марии; это, как ей казалось, она подозревала, ощущала и знала.

Чем больше она думала о нем, тем больше стала тосковать о том, кого так любила еще ребенком.

Ее сердце еще никогда не билось для мужчины; но с тех пор, как она снова встретила Поллукса в зале муз, его образ наполнил всю ее душу, и то, что она чувствовала теперь, могло быть только любовью и ничем иным.

Не то наяву, не то во сне она представляла себе, что он входит в эту тихую комнату, садится у изголовья ее постели и смотрит ей в глаза своими добрыми глазами. О, она не может теперь удержаться... Она должна привстать и протянуть к нему руки.

- Успокойся, успокойся, дитя, - сказала Анна, - тебе вредно так много двигаться.

Селена открыла глаза, но тотчас же закрыла их снова и продолжала грезить, пока не очнулась в испуге, услыхав громкие голоса в саду.

Анна вышла из комнаты, ее голос смешался с голосами других людей, стоявших перед домом, и, когда она вернулась к больной, на ее щеках играл румянец и она не тотчас нашла подходящие слова для передачи Селене того, что она должна была рассказать ей.

- Какой-то высокий человек в очень вольном костюме, - сказала она наконец, - просил впустить его к нам, и когда привратник отказал ему, то он ворвался насильно. Он спрашивал тебя.

- Меня?.. - спросила Селена, краснея.

- Да, дитя мое. Он принес большой букет цветов редкой красоты и сказал при этом, что друг с Лохиады тебе кланяется.

- Друг с Лохиады? - пробормотала Селена про себя в раздумье. Затем ее глаза радостно заблестели, и она поспешно спросила: - Ты говоришь, что человек, который принес букет, очень высок ростом?

- Да.

- Прошу тебя, Анна, - вскричала Селена, пытаясь подняться, - дай мне посмотреть на цветы!..

- У тебя есть жених, дитя? - спросила вдова.

- Жених!.. Нет... Но есть один молодой человек, с которым мы всегда играли, когда были еще маленькими, художник, хороший человек, и букет этот, должно быть, прислан им.

Анна с участием посмотрела на больную, мигнула Марии и сказала:

- Букет очень велик. Ты можешь посмотреть на него, но здесь он не должен оставаться: запах такого множества цветов может повредить тебе.

Мария встала со стула, стоявшего у изголовья больной, и шепотом спросила:

- Высокий - сын привратника?

Селена с улыбкой кивнула головой и, когда обе женщины вышли, переменила положение своего тела. Она лежала на боку, теперь же она легла, вытянувшись, на спину, прижала левую руку к сердцу и, глубоко дыша, смотрела вверх. При этом в ее ушах раздавались звон и пение, и ее глаза, подернутые туманом, видели какие-то пестро мерцавшие светлые тела прекрасного блеска. Ей было трудно дышать, и, однако же, ей казалось, что воздух, который она вдыхает, веет ароматами цветов.

Анна и Мария принесли букет громадных размеров. Глаза Селены заблестели ярче, и она всплеснула руками от восторга и удивления. Затем она попросила показать ей этот великолепный пестрый душистый подарок, прижала к цветам лицо и при этом тайком поцеловала нежный край одной прекрасной полураспустившейся розовой почки. Она чувствовала себя точно опьяневшей, и слезы одна за другой медленно катились по ее щекам.

Мария первая заметила булавку, прикрепленную к ленте букета. Она сняла ее и показала Селене; девушка быстро схватила ее. Краснея, снова и снова смотрела она на вырезанное на ониксе изображение Эрота, точившего свои стрелы. Она уже не ощущала никакой боли, она чувствовала себя совсем здоровой и притом такой радостной, гордой, такой переполненной счастьем.

Вдова Анна с тревогой смотрела на ее сильное волнение. Она мигнула Марии и сказала:

- Ну, теперь довольно, дочь моя, мы поставим букет за окном, чтобы ты могла его видеть.

- Уже? - спросила Селена с глубоким сожалением и при этом вырвала несколько фиалок и роз из пышной связки.

Когда больная опять осталась одна, она отложила цветы и начала с любовью рассматривать фигуры, изображенные на прекрасной застежке.

"Это, наверно, работа Тевкра, брата Поллукса, резчика по камню", подумала Селена.

Какая тонкая была резьба, как удачно выбран был предмет, который она изображала! Только тяжелая золотая оправа беспокоила ее, уже много лет вынужденную все экономить и экономить.

Она говорила самой себе, что со стороны бедного молодого человека, который к тому же должен содержать сестру, все-таки нехорошо позволять себе для нее такие разорительные расходы. Но эта мысль не уменьшала радости, которую доставлял ей подарок. Ведь и ей самой ничто из ее скудного имущества не показалось бы слишком дорогим для Поллукса. Но она намеревалась научить его бережливости впоследствии.

Не без труда поставив букет перед окном, Анна и Мария вернулись к ней и молча переменили компрессы. Она тоже вовсе не была расположена говорить, потому что ей было так приятно прислушиваться к прекрасным обещаниям своего сердца, и куда бы ни смотрели ее глаза, они всюду встречали что-либо милое ей. Она с удовольствием глядела на цветы, лежавшие на ее постели, на букет за окном, на застежку в руке, на доброе лицо Анны, даже на некрасивые черты Марии; эта горбатая девушка казалась ей подругою, поверенною. Ведь Мария знала Поллукса и с нею можно было говорить о нем.

Селена не узнавала самое себя. Прежде в ее душе была зима, теперь наступила весна; прежде была ночь - теперь день; прежде в ее сердце была засуха, теперь оно было подобно саду, который вот-вот зазеленеет и зацветет во всем весеннем великолепии. Прежде ей было трудно понять неудержимую веселость Арсинои или детей, она даже сердилась на них и читала им нотации, когда их веселый смех раздавался без конца, - теперь она охотно повеселилась бы с таким же увлечением.

Так лежала эта бледная прекрасная девушка и с выражением глубокого счастья смотрела на букет, не подозревая, что его прислал не тот, кого она любила, а другой, до которого ей было столько же дела, сколько до христиан, ходивших взад и вперед перед ее окном в саду вдовы Пудента. Так покоилась она, полная блаженства и уверенная в любви, которая никогда не относилась к ней, уверенная в том, что она обладает сердцем человека, который не думал о ней и еще за несколько часов перед тем бешено мчался с ее сестрой в опьянении радостью и счастьем. Бедная Селена!

Теперь она предавалась грезам о невозмутимом блаженстве, а между тем минуты следовали за минутами, и каждая из них приближала ее к пробуждению и к какому!

Ее отец не навестил ее, как предполагал, до своего отправления с Арсиноей в префектуру.

Желание представить дочь госпоже Юлии в наряде, достойном его происхождения, задержало его надолго, и ему все-таки не удалось достигнуть своей цели.

Все мануфактуры и магазины были заперты, так как ремесленники, рабы и торговцы принимали участие в празднике, и, когда приблизился час, назначенный префектом, его дочь все еще сидела в своем простом белом платье и в неказистом пеплуме с голубыми лентами, который днем имел еще более жалкий вид, чем вечером.

Букет, который Арсиноя получила от Вера, доставил ей удовольствие, потому что девушки всегда восторгаются прекрасными цветами: ведь девушки и цветы сродни друг другу.

Когда отец и дочь достигли префектуры, Арсиноей овладела робость. А Керавн не смог скрыть своей досады, что ему пришлось вести ее к госпоже Юлии в таком простом одеянии. Его мрачное настроение никоим образом не стало более веселым, когда ему велели ждать в приемной, между тем как госпожа Юлия с женой Вера и Бальбиллой выбирали для его дочери дорогие, дивных цветов материи из тончайшей шерсти, шелка и нежной бомбиксовой ткани. Этот род занятий обладает тем свойством, что чем больше в нем участниц, тем больше он требует времени, вследствие чего Керавну пришлось ждать добрых два часа в приемной префекта, все более и более наполнявшейся клиентами и посетителями. Наконец Арсиноя вернулась, вся пылающая, полная упоения от великолепных вещей, которые были для нее приготовлены.

Ее отец медленно поднялся с дивана. Когда она поспешила к нему, дверь отворилась и богатый владелец папирусной мастерской Плутарх, на этот раз с венком на голове, украшенный дорогими цветами, выглядывавшими из складок его паллия, был введен в комнату своими живыми подпорками. Все встали при его приближении, и когда Керавн увидел, что старший городской стряпчий, человек из старинного рода, кланяется ему, то и он сделал то же.

Глаза Плутарха были гораздо здоровее его ног, а там, где перед ним находились красивые женщины, они всегда оказывались особенно зоркими.

Еще на пороге он заметил Арсиною и сделал ей обеими руками жест, как будто она была его милой старой знакомой.

Прелестная девушка очаровала его. В более молодые годы он отдал бы все, чтобы добиться ее благосклонности; теперь ему было довольно и того, чтобы заставить ее почувствовать его собственную благосклонность к ней. По своему обыкновению, он велел подвести себя к ней совсем близко, прикоснулся пальцами к ее плечу и весело сказал:

- Ну, прекрасная Роксана, госпожа Юлия закончила с выбором платья?

- О, она выбрала такие чудные, такие дивные ткани! - отвечала девушка.

- Да?.. - спросил Плутарх, желая скрыть под этим вопросом, что он что-то обдумывает про себя. - Чудные? Да и как ей не выбрать...

Старику бросилось в глаза застиранное платье Арсинои. Продавец художественных произведений Габиний в это утро приходил к нему, чтобы разведать, в самом ли деле Арсиноя принадлежит к числу его работниц на фабрике. При этом он повторил ему, что ее отец - надутый, задирающий нос бедняк; что его редкости - ничего не стоящий хлам, в пример чему он насмешливо упомянул о некоторых из них. Ввиду этого старик спрашивал себя: каким образом может он защитить свою хорошенькую любимицу против завистливых языков ее соперниц, так как до его ушей уже доносились злобные отзывы на ее счет.

- То, что берет достойнейшая Юлия в свои руки, разумеется, должно иметь успех, - громко сказал Плутарх и затем шепотом продолжал: Послезавтра, когда золотых дел мастера отворят свои мастерские, я посмотрю, не найду ли я чего-нибудь для тебя. Я падаю, приподнимите меня повыше, Антей и Атлас!.. Вот так. Да, дитя мое, верхняя моя часть, пожалуй, будет поустойчивее, чем нижняя. Этот полный господин, что стоит там, позади тебя, твой отец?

- Да.

- У тебя нет уже матери?

- Она умерла.

- О! - воскликнул Плутарх тоном соболезнования. Затем он обратился к Керавну и сказал: - Прими от меня поздравление - у тебя замечательная дочь. Я слышу, что тебе приходится заменять для нее также и мать?

- К сожалению, да, господин! Моя бедная жена была похожа на нее. Я веду безрадостную жизнь со времени ее смерти.

- Я слышал, что ты любишь собирать прекрасные редкости. Я разделяю твою склонность. Не согласишься ли ты расстаться с кубком моего тезки Плутарха... Габиний говорит, что это хорошая вещь.

- Она такова в самом деле, - отвечал Керавн с гордостью. - Подарок императора Траяна философу. Прекрасно вырезанная слоновая кость. Мне тяжело расстаться с этим перлом, но... - и при этом уверении он понизил голос, но я тебе обязан. Ты принимаешь участие в моей дочери, и чтобы предложить тебе ответный подарок...

- Об этом не может быть и речи, - прервал его Плутарх, который знал людей и которому напыщенная манера Керавна показала, что Габиний не без основания называл его надменным человеком. - Ты оказываешь мне честь, позволяя мне способствовать украшению нашей Роксаны. Прошу тебя прислать мне кубок. Разумеется, я вперед соглашаюсь на всякую цену, какую ты назначишь.

Керавн несколько времени бормотал про себя.

Если бы не настоятельная нужда в деньгах, если бы желание иметь нового, представительного раба, который торжественно шествовал бы за ним, не было в нем так сильно, он настоял бы на том, чтобы Плутарх принял его кубок в подарок. Но при настоящих обстоятельствах... он откашлялся, опустил глаза и сказал в смущении, без всякого следа прежней уверенности:

- Я остаюсь твоим должником, но ты, по-видимому, желаешь, чтобы мы не смешивали этого дела с другими делами. Пусть будет так! За меч Антония, который был у меня, я получил две тысячи драхм...

- В таком случае, - перебил его старик, - кубок Плутарха - подарок Траяна - стоит вдвое, в особенности для меня, так как я нахожусь в родстве с этим великим человеком. Могу я предложить тебе четыре тысячи драхм...

- Я желаю угодить тебе и потому говорю "да", - отвечал Керавн с достоинством и пожал мизинец стоявшей возле него Арсинои. Она давно уже трогала его руку, желая дать ему понять, что он должен настаивать на своем прежнем намерении и подарить кубок Плутарху.

Когда эта неравная пара вышла из приемной, Плутарх, улыбаясь, посмотрел ей вслед и подумал: "Ну, вот и хорошо... Как мало вообще я придаю значения моему богатству, как часто я, видя какого-нибудь дюжего носильщика, желал бы поменяться с ним положением в жизни; но сегодня все-таки было хорошо, что денег у меня столько, сколько мне угодно. Очаровательная девочка! Для того чтобы показаться на людях, ей необходимо новое платье, но, право, ее стираная-перестираная тряпка не способна умалить ее красоту. Она принадлежит к моему дому, так как я видел ее в мастерской между работницами, это я знаю наверное".

Керавн с дочерью вышли из префектуры. Не пройдя еще и нескольких шагов, он не мог удержаться, чтобы не захихикать; погладив Арсиною по плечу, он шепнул ей:

- Я ведь говорил тебе, девочка. Мы будем еще богаты, мы снова возвысимся, и нам не будет необходимости уступать в чем бы то ни было другим гражданам.

- Да, отец, но именно потому, что ты так думаешь, ты мог бы, собственно говоря, подарить кубок этому старому господину.

- Нет, - отвечал Керавн. - Дело есть дело, но впоследствии я заплачу ему за все, что он делает для тебя, заплачу вдесятеро картиною Апеллеса. Госпожа Юлия получит башмачный ремешок, украшенный двумя резными камнями, который принадлежал одной из сандалий Клеопатры.

Арсиноя опустила глаза; она знала цену этим сокровищам и сказала:

- Об этом мы можем подумать после.

Затем они сели в дожидавшиеся их носилки, без которых Керавн теперь уже не мог обходиться, и приказали нести себя в сад вдовы Пудента.

Счастливые грезы Селены были прерваны их посещением.

К вдове Анне Керавн отнесся с ледяной холодностью, так как для него было удовольствием дать ей почувствовать свое презрение ко всякому христианину.

Когда он высказал свое сожаление по поводу того, что Селена была принуждена оставаться у нее, вдова отвечала:

- Ей все же лучше здесь, чем на улице.

На уверение его, что он не принимает ничего даром и что он заплатит за попечение о его дочери, Анна возразила:

- Мы охотно делаем для твоей дочери что можем, а заплатит нам за это некто другой.

- Я запрещаю это! - вскричал Керавн с негодованием.

- Мы не понимаем друг друга, - мягко сказала христианка. - Я разумею не какого-либо смертного человека, и вознаграждение, которого мы добиваемся, состоит совсем не в деньгах или имуществе, а в радостном сознании, что мы облегчили страдание больной.

Керавн пожал плечами и удалился, приказав Селене спросить врача, когда ее можно будет перенести домой.

- Я не оставлю тебя здесь ни на одно мгновение дольше, чем это необходимо, - сказал он выразительно, точно дело шло о том, чтобы удалить ее из какого-нибудь зачумленного дома, затем поцеловал ее в лоб, поклонился вдове Анне с видом такого снисходительного величия, как будто он подал ей милостыню, и ушел, не дослушав уверений Селены, что ей у вдовы очень хорошо.

Земля давно уже горела у него под ногами, и деньги жгли ему карман: теперь он обладал средствами купить себе превосходного нового раба. Может быть, если дать в придачу старика Зебека, хватит даже для покупки грека приличного вида, который может научить его детей читать и писать. Он намеревался обратить главное внимание на наружность нового слуги; если же при этом раб будет и хорошо вышколен, оправдается и высокая цена, которую он за него заплатит.

Приближаясь к невольничьему рынку, Керавн сказал себе самому, умиленный собственным чадолюбием:

- Все для чести семьи, все только для детей.

Арсиноя, согласно его приказанию, осталась при Селене. Отец намерен был заехать за нею на обратном пути.

Когда Керавн удалился, Анна и Мария оставили сестер, предполагая, что они захотят поговорить друг с другом без свидетелей.

Как только девушки остались одни, Арсиноя сказала:

- У тебя красные щеки, Селена, и ты, по-видимому, весела. А я... я так счастлива, так счастлива!

- Потому что ты будешь представлять Роксану?

- Это тоже прекрасно. И кто подумал бы вчера, что мы будем так богаты сегодня! Мы решительно не знаем, куда девать деньги.

- Мы?

- Да, потому что отец продал две вещи из своего хлама за шесть тысяч драхм.

- О! - вскричала Селена и тихо всплеснула руками. - Значит, можно будет заплатить самые безотлагательные долги.

- Конечно, но это еще далеко не все.

- Ну?

- С чего мне начать... Ах, Селена, мое сердце так полно. Я устала, и все-таки я могла бы плясать, и петь, и бесноваться и сегодня, и всю ночь, и завтра. Когда я думаю о своем счастье, то у меня шумит в голове и мне кажется, что я должна крепко держаться, чтобы не упасть. Ты еще не знаешь, что чувствует человек, в которого попала стрела Эрота. Ах, я так сильно люблю Поллукса, и он тоже любит меня!

При этом признании вся кровь отхлынула от щек Селены, и с ее губ тихо прозвучали вопросительные слова:

- Поллукс, сын Эвфориона, ваятель Поллукс?

- Да, наш милый добрый верзила Поллукс! - вскричала Арсиноя. Навостри уши и дай мне рассказать, как все это случилось. В эту ночь по дороге к тебе он признался мне, как сильно он меня любит; и ты должна посоветовать, каким образом нам склонить отца в нашу пользу, склонить как можно скорее. После-то он, конечно, скажет "да", потому что Поллукс может добиться всего, чего только захочет, и притом он со временем сделается великим человеком, таким, как Папий, Аристей и Неалк*, вместе взятые. Юношеская штука с нелепой карикатурой... Но как ты бледна, Селена!

______________

* Неалк - греческий художник III века до н.э.

- Это ничего, совсем ничего. Я чувствую боль. Только говори дальше, попросила Селена.

- Госпожа Анна сказала, чтобы я не позволяла тебе много говорить.

- Только расскажи все, я буду молчать.

- Ты ведь тоже видела прекрасную голову матери, которую он сделал, начала Арсиноя. - Перед нею мы встретились и разговаривали в первый раз после долгой разлуки, и я скоро почувствовала, что более милого человека, чем он, нет на всей земле. Там же он и влюбился в меня, в глупое создание. Вчера вечером он провожал меня к тебе. Когда я шла ночью под руку с ним по улицам, то... то... о Селена, как это было чудно, прекрасно, ты не можешь и представить себе! У тебя очень болит нога, бедняжка? Глаза у тебя совсем влажные!

- Дальше, рассказывай дальше.

И Арсиноя продолжала и не умолчала ни о чем, что могло расширить и углубить рану в сердце Селены.

Упиваясь сладостными воспоминаниями, она описала то место на улице, где Поллукс поцеловал ее в первый раз, кусты в саду, в тени которых она упала в его объятия, их очаровательную прогулку в лунную ночь сквозь толпы людей, собравшихся по случаю праздника, наконец то, как они оба присоединились к процессии и в вакхическом безумии мчались по улицам. Она описала, также со слезами на глазах, как тяжело было ей потом расставаться с Поллуксом, и затем рассказала, уже смеясь, как лист плюща, приставший к ее волосам, чуть не выдал всего отцу.

Арсиноя все говорила и говорила, и для нее было нечто упоительное в ее собственной речи. Она не замечала, как действовали ее слова на Селену. Могла ли она знать, что именно эти слова, а не боль, вызывали мучительную судорогу на губах ее сестры?

Когда затем Арсиноя начала рассказывать о великолепных платьях, которые заказала для нее госпожа Юлия, больная слушала ее только наполовину, но внимание ее снова было возбуждено, когда она услышала, как много богатый Плутарх предложил за кубок из слоновой кости и что ее отец думает променять старого раба на другого, более сильного.

- Правда, наш добрый черный линяющий аист выглядит порядочным растрепой, - заметила Арсиноя, - но все-таки мне больно, что ему приходится уйти от нас. Если бы ты была дома, отец, может быть, еще одумался бы.

Селена сухо засмеялась, губы ее насмешливо искривились, и она вскричала:

- Смелей! Продолжайте в том же роде... Так вы еще ухитритесь обзавестись лошадьми и экипажем за два дня до того, как вас выбросят на улицу...

- У тебя на уме всегда только самое худшее, - возразила Арсиноя с досадой. - Говорю тебе, все пойдет лучше, прекраснее и благоприятнее, чем мы ожидаем. Как только мы разбогатеем, мы выкупим старого раба и будем кормить его до смерти.

Селена пожала плечами, а ее сестра вскочила со своего стула со слезами на глазах.

Она была так рада, что может сообщить сестре о своем счастье, и твердо убеждена, что ее рассказ развеселит душу больной подобно солнечному свету после темной ночи. И вот теперь она не может добиться от сестры ничего, кроме горькой насмешки!

Если друг отказывается разделить с нами наше счастье, то нам не менее тяжело, чем когда он оставляет нас в несчастье.

- Как можешь ты портить мне мою единственную радость! - вскричала Арсиноя. - Правда, я знаю, что тебе не нравится все, что бы я ни делала, но мы все же сестры, и тебе нечего сжимать зубы, скупиться на слова и поводить плечами, когда я тебе рассказываю о вещах, по поводу которых со мною порадовались бы даже посторонние девушки, если бы я открылась им. Ты так холодна, так бессердечна! Может быть, ты еще выдашь меня отцу!

Арсиноя не докончила своей фразы, потому что Селена посмотрела на нее с горечью и беспокойством и тотчас же отвечала:

- Я не могу радоваться; это мне причиняет слишком большую боль.

При этих словах слезы полились по ее щекам. Арсиноя, заметив это, снова почувствовала сострадание к больной. Она наклонилась над Селеной, поцеловала ее в щеку сперва один раз, потом другой и третий; но та отстранила ее и тихо простонала:

- Оставь меня, прошу тебя, оставь меня! Уйди, я не могу выносить этого дольше.

Всхлипывая, она повернула лицо к стене; Арсиноя еще раз попыталась приблизиться к ней с изъявлениями своей любви, но больная отстранила ее с еще большей запальчивостью и вскричала как будто в отчаянии:

- Я умру, если ты не оставишь меня одну!

Тогда счастливица, видя, что искренний дар ее отвергнут единственной подругой, плача, направилась к двери и села перед домом, дожидаясь отца.

Накладывая новый компресс, Анна заметила, что Селена плакала; но она не спросила о причине слез.

Вечером вдова объявила больной, что она теперь оставит ее на полчаса одну, так как она и Мария уйдут, чтобы помолиться с братьями и сестрами своему богу, между прочим, и о ней.

- Оставьте, оставьте, - сказала Селена, - что есть, то и есть; никаких богов не существует.

- Богов? - сказала Анна. - Их нет, но есть один, добрый, любвеобильный отец на небесах, и ты еще познаешь его.

- Я знаю его, - пробормотала больная с горькой насмешкой.

Как только Селена осталась одна, она поднялась на постели, бросила лежавшие возле нее цветы в глубину комнаты, начала вертеть предназначенную для прикрепления застежки булавку, и та сломалась; но она не пошевельнула рукой, чтобы достать золотую оправу с вырезанным камнем, упавшую между кроватью и стеной.

Затем она уставилась глазами в потолок и не шевелилась.

Стемнело. Лилии и каприфолии в букете у окна начали пахнуть сильнее, и изливавшийся из них аромат неутолимо преследовал ее лихорадочным возбуждением. Селена ощущала его при каждом вдохе, и не проходило ни одной минуты, когда он не напоминал бы ей о разрушенном счастье и о безысходном горе. Таким образом, сладкий запах цветов сделался для нее невыносимее едкого дыма, и она закрыла голову одеялом, чтобы избавиться от этой новой пытки. Но скоро она вновь сбросила одеяло: она задыхалась под ним.

Ею овладело невыразимое беспокойство, и при этом в поврежденной ноге, как молот, стучала боль, рана на голове горела, от мучительной боли напряженно сжимались мускулы.

Каждый ее нерв, каждая мысль, приходившая ей в голову, - все причиняло ей муку, и при этом она чувствовала себя беспомощной, беззащитной, вполне отданной на произвол каких-то жестоких сил, которые стремительно увлекали ее душу подобно буре, бешено играющей верхушками пальм.

Без слез, не способная лежать на одном месте, но при каждом движении чувствуя новую боль, не в силах собрать мысли, толпившиеся в ее мозгу, она, однако же, была твердо убеждена, что этот запах цветов отравит ее, убьет, сведет с ума. Она спустила больную ногу с постели, затем другую и села, не обращая внимания на боль, не думая о предостережении врача.

Длинные распустившиеся волосы падали волнами на ее лицо, плечи и руки, которыми она поддерживала голову.

В таком положении мысли ее приняли другое направление.

Взгляд, которым она смотрела на пол, окаменел, и горькое, враждебное чувство против сестры, ненависть к Поллуксу, презрение к жалким слабостям отца и к своему собственному ослеплению в диком беспорядке сменялись в ее душе.

Всюду царствовал глубокий мир; по временам вечерний ветер доносил до ее ушей чистые звуки какой-то благочестивой песни из дома вдовы Пудента. Селена не обращала на них внимания, но, когда тот же ветер еще сильнее, чем прежде, пахнул ей в лицо ароматом цветов, она крепко впилась пальцами в свои волосы и с такой силой рванула их книзу, что от боли, которую она сама себе причинила, у нее вырвался громкий стон. Ее начал преследовать вопрос: неужели ее волосы не так пышны и прекрасны, как у Арсинои; и, подобно молнии ночью, в ее омраченной душе промелькнуло желание - той же самой рукой, которой она причинила боль самой себе, схватить сестру за волосы и повалить ее на землю.

Но этот запах, этот ужасный запах! Она не могла его выносить дольше.

Вне себя она встала на свою поврежденную ногу, маленькими шажками подобралась к окну и сбросила на пол букет вместе с большой кружкой из обожженной глины, в которой он помещался. Сосуд разбился. Вдова Анна купила его недавно перед тем на свои с трудом сбереженные деньги.

Чтобы отдохнуть, Селена, стоя на одной ноге, оперлась о правый косяк двери и здесь явственнее, чем в постели, услышала шум морских волн, разбивавшихся о каменную береговую дамбу позади домика вдовы Анны.

Выросшая на Лохиаде, Селена была хорошо знакома с этими звуками; но никогда еще плеск и прибой ударявшей в камни, хлюпающей, влажной и холодной стихии не действовал на нее так, как теперь.

Ее кровь была воспалена лихорадкой, нога горела, голова пылала, злоба, точно медленный огонь, сжигала душу, и ей казалось, что каждая новая волна, разбивавшаяся о дамбу, кричала ей: "Я холодна, влажна, я могу погасить пожирающее тебя пламя, могу прохладить и оживить тебя".

Что могла дать ей жизнь, кроме новых мук и нового горя? Но море, синее, темное море, было велико, холодно и глубоко; его волны своими ласкающими звуками обещали ей погасить жар ее лихорадки и разом снять с нее бремя жизни!

Селена ни о чем не думала, ничего не воображала; она не вспоминала ни о детях, о которых так долго заботилась как мать; ни об отце, которому она была опорой и нянькой; какие-то глухие голоса в ее душе нашептывали ей, что мир зол и жесток, что он место муки и забот, грызущих сердце.

Ей казалось, будто она по самые виски погрузилась в огненную яму, и, подобно страдалице, одежда которой охвачена пламенем, она тянулась к морю, на дне которого она могла надеяться достигнуть высшей цели своих страстных желаний - прекрасной холодной смерти, в которой исчезнет все.

Шатаясь, с тихим стоном, прошла она через дверь в сад и, на каждом шагу готовая упасть, медленно ковыляя, направилась к морю...

VIII

Александрийцы обладали упрямыми затылками. Только какое-нибудь совсем незаурядное явление могло заставить их повернуть голову и посмотреть, хотя в каждый час и на всех улицах их города можно было видеть немало необыкновенных вещей.

А сегодня каждый и без того думал только о самом себе и о своем веселье.

Какая-нибудь особенно красивая, статная или хорошо наряженная фигура возбуждала здесь - мимолетную улыбку, там - крик одобрения; но прежде чем зрители могли вполне насладиться одним каким-нибудь зрелищем, их жадные взгляды искали уже другого.

Поэтому никто не обратил особенного внимания на Адриана и двух его спутников, которые без сопротивления отдались потоку толпы, стремившемуся по улицам; а между тем каждый из них представлял зрелище замечательное в своем роде. Адриан был наряжен Силеном, Поллукс - фавном*.

______________

* Фавн (римск. миф.) - бог полей и лесов; изображался с козлиными рогами и ногами и с острыми ушами.

Оба были в масках, и стройному подвижному юноше его одеяние пристало не хуже, чем могучей энергичной фигуре зрелого мужчины, шедшего с ним рядом.

Антиной следовал за своим повелителем, одетый Эротом.

Он был покрыт красноватым плащом и увенчан розами, а серебряный колчан на его спине и лук в руке символически показывали, какого бога он изображает.

Он тоже был в маске, однако же его фигура привлекала к себе много взоров, и вслед ему раздавались то там, то сям восклицания: "Да здравствует любовь!" или: "Будь милостив ко мне, прекрасный сын Афродиты!"

Поллукс достал нужные для переодевания вещи из кладовой своего хозяина. Последнего не было дома; но вопрос о его согласии показался молодому человеку неважным, так как и Поллукс, и другие помощники Папия часто с его ведома пользовались этими вещами для подобных целей.

Поллукс немножко поколебался только тогда, когда брал колчан, выбранный им для Антиноя, потому что этот колчан был из чистого серебра и подарен его хозяину женою одного богатого хлеботорговца, статую которой он изваял из мрамора в образе охотящейся Артемиды.

"Прекрасный спутник римлянина должен быть великолепным Эротом, - думал художник, укладывая этот ценный предмет с другими вещами в корзину, которую должен был нести за ним его косоглазый ученик. - Ему нужен колчан, и прежде чем взойдет солнце, эта бесполезная вещь будет уже снова висеть на своем крюке".

Впрочем, у Поллукса было мало времени радоваться, глядя на великолепную фигуру бога любви, наряженного им так богато, потому что римский архитектор, которого он провожал, был охвачен такой жаждой знания, таким пристальным любопытством, что молодому наблюдательному художнику, родившемуся в Александрии, не один раз приходилось затрудняться с ответом на неистощимые вопросы спутника.

Седобородый архитектор желал все видеть и иметь полные сведения обо всем. Не довольствуясь ознакомлением с главными улицами и площадями, общественными садами и зданиями, он обращал внимание и на красивейшие из частных домов и спрашивал об имени, общественном положении и имущественном состоянии их владельцев.

Решительный тон, с которым он указывал, по какому пути желает следовать, показал Поллуксу, что он хорошо знаком с расположением города.

Когда этот умный и знатный римлянин высказывал одобрение и даже восторг по поводу широких и чисто содержащихся городских улиц, красивых площадей и чрезвычайно величественных зданий, в которых нигде не было недостатка, то это радовало молодого александрийца, любившего свой родной город.

Прежде всего Адриан велел вести себя вдоль морского берега, через Брухейон, к храму Посейдона*, где он совершил краткую молитву. Потом он заглянул в сады царских дворцов и в дворцы Музея**, находившегося в соседстве с ними.

______________

* Храм Посейдона находится в изгибе, идущем от Эмпория (см. прим. ниже) к косе, на которой стоял Тимониум.

** Музей - ученое и просветительное учреждение, нечто вроде академии с коллегией ученых, во главе которой стоял жрец, назначавшийся при Птолемеях царем, а впоследствии - императором. Музей был центром науки того времени. Он составлял часть дворца и содержал в себе место для прогулок, залу заседаний и столовую для ученых. Адриан, покровительствовавший Музею, вел там споры с его членами.

Цезареум с его египетскими воротами возбудил в нем восторженное удивление в не меньшей степени, чем театр Диониса, обнесенный аркадами с колоннами и весь окруженный статуями.

Оттуда он повернул налево, опять к морю, чтобы посмотреть на Эмпорий*, на лес мачт в гавани Эвносты и на превосходно облицованную камнем набережную.

______________

* Эмпорий - место оптовой торговли и складов; находился на берегу моря на запад от косы, где стоял Тимониум.

Мостовое сооружение Гептастадия осталось с правой стороны. Осмотр гавани Кибот*, кишевшей мелкими торговыми судами, задержал путников только на короткое время. Здесь они отошли от моря, вошли в улицу, тянувшуюся параллельно Драконову каналу, пересекли квартал Ракотида, населенный коренными египтянами, где можно было увидеть много замечательного. Прежде всего они встретили торжественную процессию жрецов, служивших богам Нильской долины. Они несли ковчеги с реликвиями, священные сосуды, статуи богов и изображения животных и направлялись к Серапейону**, который возвышался над всем его окружавшим. Адриан не пошел туда, но остановился, чтобы посмотреть на колесницы, которые по проезжей дороге поднимались на холм, где стоял храм, и на пеших богомольцев, всходивших по огромной, предназначенной для них лестнице. Она расширялась вверху и оканчивалась платформой, на которой со смелым изгибом четыре мощные колонны поддерживали купол. Возвышавшееся за этим исполинским балдахином здание храма со своими залами, галереями и комнатами было необозримо.

______________

* Кибот (т.е. ящик) - искусственная гавань на берегу Эвносты с корабельными верфями, соединенная Драконовым каналом с Мареотийским озером.

** Серапейон - храм Сераписа в квартале Ракотида: обнесенный колоннадой двор с 114-метровой колонной Помпея и двумя обелисками; за ним было множество комнат и богатейшая библиотека, сгоревшая при Цезаре, но восстановленная Клеопатрой (200 тыс. свитков).

Жрецы в белых одеждах, сухощавые полунагие египтяне в передниках со складками и с платками, повязанными на голове, изображения животных и странно раскрашенные дома в этом квартале в особенности привлекли внимание Адриана и побудили его задать много таких вопросов, на которые Поллукс был не в состоянии ответить.

Удаляясь все более и более от моря, они дошли до Мареотийского озера*, находившегося на южной окраине города. Нильские корабли и мелкие суда разных форм и величин стояли в этом внутреннем бассейне на якоре. Здесь ваятель показал императору Агатодемонов канал**, посредством которого проходившие по Нилу в Александрию товары передавались на морские корабли. Он обратил также внимание императора на великолепные дачи и хорошо обработанные виноградники на берегу озера.

______________

* Мареотийское озеро, или Мареотида, - на юге Александрии, в то время соединенное с нильской дельтой с одной стороны и с Киботом - с другой.

** Т.е. канал Доброго демона, соединявший Мареотиду с Большой гаванью.

- Тело этого города должно полнеть, потому что у него два рта и два желудка, при помощи которых он питается, то есть море и это озеро, заметил император.

- И гавани в обоих, - прибавил Поллукс.

- Совершенно верно; но теперь нам пора возвращаться, - отвечал Адриан. И они пошли по улице, которая вела вдоль канала к северу, и, миновав Ворота солнца, на восточном конце Канопской улицы, добрались до еврейского квартала*. Внутри этого квартала многие дома были заперты. Здесь не видно было также никакого следа праздничного движения, которое было так шумно в квартале язычников, потому что те из израильтян, которые строго соблюдали свою веру, держались вдали от торжеств этого веселого дня, хотя в них принимало участие большинство их единоверцев, живших между эллинами.

______________

* Еврейский квартал находился на востоке от Брухейона.

Наконец путники вернулись к Воротам солнца и пошли по Канопской улице, разделявшей город на две половины - северную и южную. Адриан пожелал с высоты Панейона осмотреть уже виденные им отдельные строения в их совокупности. Короткий путь в южном направлении привел их к этой возвышенности.

Сад вокруг холма, содержавшийся в большом порядке, кишел людьми, а извилистый путь до вершины был переполнен женщинами и детьми, которые желали посмотреть отсюда на блистательное зрелище дня, посвященное Дионису. Вечером должны были последовать за этим зрелищем представления во всех театрах.

Прежде чем император со своими спутниками дошел до Панейона, толпа сжалась теснее и в ней послышались восклицания: "Они идут!", "Сегодня начинается рано!", "Вот они!"

Ликторы со связками прутьев на плече очищали широкую улицу, которая вела от театра Диониса к Панейону, - очищали с бесцеремонным рвением, не обращая внимания на шуточные и колкие слова, которыми встречали их везде, где они ни появлялись.

Женщина, которую один из этих римских блюстителей порядка отодвинул своею связкою назад, сказала с насмешкой:

- Подари мне твои розги для детей, а не употребляй их против мирных граждан.

- Среди этих прутьев спрятан топор, - прибавил какой-то египетский писец тоном предостережения.

- Так давай его сюда! - вскричал мясник. - Он мне может пригодиться для моих быков.

При этой насмешке кровь прихлынула к лицу римлянина; но префект, который знал своих александрийцев, приказал ликторам быть глухими - все видеть, но ничего не слышать.

Теперь показалась одна когорта двенадцатого, квартировавшего в Египте, легиона в богатейшем боевом и праздничном наряде.

Позади нее шли два ряда особенно статных ликторов с венками на головах. За ними следовали, сопровождаемые смуглыми египтянами, несколько сотен зверей пустыни: леопарды, пантеры, жирафы, газели, антилопы и олени. Затем показался хор Диониса с тамбуринами, лирами, двойными флейтами и треугольниками, в богатых костюмах и с пестрыми венками на головах. Наконец, десять слонов и двадцать белых коней везли большой, поставленный на колеса, весь вызолоченный корабль. Он изображал судно, на котором, по сказанию, тирренские морские разбойники увезли юного Диониса, после того как они увидели этого прекрасного чернокудрого юношу в пурпурной одежде на берегу. Но злодеи - так повествует далее миф - недолго радовались своей добыче, потому что, едва они вышли в открытое море, оковы бога упали, виноградные лозы, быстро и роскошно разрастаясь, опутали паруса, виноградные ветви обвились вокруг рей и весел, грозди отяготили канаты; мачта же, скамья и стены корабля обросли плющом. На земле и на море Дионис одинаково могуществен. На разбойничьем судне он принял образ льва. Охваченные ужасом злодеи бросились в море и, превратившись в дельфинов, последовали за утраченным кораблем.

Этот корабль, в том виде, как он изображен в гомеровских гимнах, Титиан велел сделать из легких материалов и богато разукрасить, чтобы доставить александрийцам красивое зрелище и самому вместе со своей супругой и знатнейшими римлянами, сопровождавшими императрицу, полюбоваться праздничным движением на главных улицах города.

Молодые и старые, знатные и простые, мужчины и женщины, греки, римляне, евреи, египтяне, иноземцы с белым или смуглым цветом кожи, с гладкими или курчавыми, как баранья шерсть, волосами - все с одинаковым рвением теснились по краям улицы, чтобы видеть великолепный корабль.

Адриан, в любви к зрелищам далеко превосходивший своего молодого любимца, которого трудно было расшевелить, протиснулся в самый передний ряд; но когда Антиной постарался последовать за ним, какой-то мальчишка-грек, которого он отодвинул в сторону, сорвал маску с его лица, пригнулся к земле и ловко ускользнул со своей добычей.

Пока Адриан оглядывался кругом, ища вифинца глазами, корабль, на котором между статуями императора и императрицы стоял префект и где сидели его жена Юлия, Бальбилла со своей компаньонкой и другие римлянки и римляне, подошел совсем близко к нему. Своим острым взглядом он узнал их и, боясь, чтобы его не выдало незамаскированное лицо его любимца, крикнул Антиною:

- Повернись и уйди назад в толпу!

Антиной поспешил исполнить это приказание, радуясь, что может вырваться из этой давки, которая была ему в высшей степени противна. Он сел на скамейку возле Панейона и, рассеянно глядя на землю, думал о Селене и о букете, который он послал ей, не видя и не слыша ничего происходившего вокруг него.

Когда разукрашенный корабль Диониса оставил сад Панейона и повернул на Канопскую улицу, народ тесною толпою с криками последовал за ним.

Подобно потоку, вздувшемуся от проливного дождя, толпа, шумя, бурля и все возрастая, увлекала с собой даже тех, которые сопротивлялись ее стремлению. Адриан и Поллукс тоже были принуждены последовать за нею.

Только на широкой Канопской улице удалось им удержаться против ее натиска.

Необозримая длинная колоннада окаймляла справа и слева мостовую этой широкой знаменитой улицы, которая вела от одного конца города к другому. Насчитывались целые сотни коринфских колонн, на которые опирались кровли этой галереи. Около одной из колонн императору и Поллуксу удалось остановиться и перевести дух.

Первой заботой Адриана было подумать о своем любимце; и так как сам он боялся снова идти в толпу, то приказал ваятелю разыскать его и привести к нему.

- Ты подождешь меня здесь? - спросил Поллукс.

- Я видел более приятные места для ожидания, - вздохнул Адриан.

- Я тоже, - отвечал художник. - Но вон та высокая, увенчанная листвою тополя и плюща дверь ведет в дом харчевника, у которого даже боги почувствовали бы себя недурно.

- Так я буду дожидаться там.

- Но, предупреждаю тебя, не ешь слишком много, потому что "Олимпийский стол" коринфянина Ликорта - самая дорогая харчевня в городе. Его гости одни только толстосумы.

- Хорошо, хорошо, - засмеялся Адриан. - Только достань моему помощнику новую маску и приведи его ко мне. Я не обеднею от того, что заплачу за закуску за нас троих. В праздник Диониса дозволительно немножко раскошелиться.

- Только смотри не раскайся, - сказал ваятель. - Такой длинный верзила, как я, хорошо справляется с питьем и яствами.

- Покажи только, что ты в состоянии сделать в этом отношении, крикнул император вслед удалявшемуся Поллуксу. - Я и без того у тебя в долгу за капустное блюдо твоей матери.

Пока Поллукс искал Антиноя около Панейона, император зашел в самую аристократическую поварню города, славившегося искусством своих поваров.

Эта поварня, где обедало большинство посетителей этого дома, состояла из обширного открытого двора, с трех сторон окаймленного открытыми и, с задней стороны, глухими галереями с колоннами.

В этих галереях стояли ложа, на которых лежали гости по одному, по два или более значительными группами, угощаясь кушаньями и напитками, которые прислуживавшие рабы и хорошенькие мальчики с кудрявыми волосами и в красивых одеждах ставили на маленькие низенькие столики.

В одном углу было шумно и весело; в другом - какой-то гастроном молча наслаждался тщательно приготовленными лакомствами; в третьем - большая группа, по-видимому, разговаривала с большим рвением, чем пила и ела, а из некоторых комнат, прилегавших к задней стене галерей, раздавались музыка, пение и хохот мужчин и женщин.

Император потребовал особую комнату, но все были уже заняты; его попросили немножко подождать, так как одна из боковых комнат должна была скоро освободиться.

Он снял маску, и хотя едва ли ему нужно было серьезно опасаться, что его могут узнать в его фантастическом костюме, он все-таки выбрал себе ложе, прикрытое широким пилястром, в галерее, находившейся на задней стороне двора, где становилось уже темней.

Там он велел подать себе прежде всего вина и несколько устриц для закуски. Уничтожая их, он подозвал главного служителя и вступил с ним в переговоры насчет трапезы, которую в короткое время нужно было приготовить для него и для двух его товарищей.

Во время этого разговора хлопотливый хозяин харчевни подошел к своему новому гостю, и когда увидел, что имеет дело с человеком, хорошо знакомым с гастрономическими тонкостями, то остался при нем и с вежливой готовностью отвечал на множество вопросов Адриана.

В окруженном галереями дворе тоже можно было увидеть многое, что должно было возбудить пытливость самого любопытного человека того времени.

На глазах у гостей в обширном отделении двора жарились на решетках и очагах, на вертелах и в печах те яства, которые заказывались слугам.

На больших чистых столах повара приготовляли свои произведения, и место их деятельности, ограниченное веревкой и открытое для всех глаз, было окружено небольшим рынком с самыми отборными товарами.

Здесь в одном месте были красиво выставлены все виды овощей, выращенных на египетской и греческой почве, в другом - превосходные фрукты разных цветов и величин; далее - золотисто-желтые пирожки, начиненные мясом, рыбой и канопскими улитками, приготовлявшиеся в самой Александрии, и такие, у которых начинка состояла из фруктов или цветочных лепестков, доставлявшихся из окрестностей у озера Мерида, где процветало разведение плодов и ученое садоводство. Мясные товары всякого рода лежали и висели на особом месте. Там можно было видеть сочные окорока из Кирены, итальянские колбасы и сырую убоину. Возле них лежала и висела дичь и живность в богатом выборе, и в особенности большое пространство двора занимали аквариумы, в которых плавали благороднейшие из чешуйчатых жителей Нила и внутренних озер северного Египта, а также драгоценные мурены и другие рыбы итальянского происхождения. Александрийские раки, улитки, устрицы и лангусты из Канопа и Климсы содержались в особых лоханях. Копченые товары из Мендеса и из окрестностей озера Мерида висели на металлических прутьях, а в особом, крытом, но полном воздуха помещении лежали защищенные от солнца рыбы свежего улова Средиземного и Красного морей.

Каждому гостю "Олимпийского стола" дозволялось самому выбирать здесь мясо, плоды, спаржу, рыбу или паштеты и заказывать из них кушанья.

Хозяин Ликорт указал императору на одного престарелого господина, выбиравшего посреди дворика, украшенного яркими натюрмортами, продукты для пира, который он намеревался дать вечером этого дня своим друзьям.

- Все прекрасно, все превосходно, - сказал Адриан, - но мухи, которых привлекают все эти лакомства, невыносимы. Да и этот сильный запах кушаний портит мне аппетит.

- В боковых комнатах лучше, - отвечал хозяин. - В той, которая предназначена для тебя, гости собираются уже уходить. А позади нее здешние софисты, Деметрий* и Панкрат, угощают знатных господ из Рима - риторов, философов и других подобных лиц. Вот уже несут факелы, а они сидят за трапезой и спорят с самого завтрака. Ну, вот гости выходят из боковой комнаты. Хочешь ты занять ее?

______________

* Деметрий - александрийский софист, друг Фаворина.

- Да, - ответил император. - Если высокий юноша будет спрашивать архитектора Клавдия Венатора из Рима, то приведи его ко мне.

- Значит, архитектор, а не софист или ритор, - сказал слуга, внимательно глядя на императора.

- Силен, философ!

- О, два друга, что кричат там впереди, иногда приходят сюда нагие и с разорванными плащами на худых плечах. Сегодня они пользуются угощением богача Иосифа.

- Иосифа? Это, должно быть, еврей, а между тем он храбро нападает на окорок.

- В Кирене было бы больше свиней, если бы там не было израильтян! Они такие же греки, как мы, и едят все, что вкусно.

Адриан вошел в освободившуюся комнату, лег на стоявшее у стены мягкое ложе и поторопил рабов, которые убирали облепленную мухами посуду, бывшую в употреблении у его предшественников. Оставшись один, он начал прислушиваться к разговору, который в соседней комнате вели Фаворин, Флор и их греческие гости.

Он хорошо знал двух первых, и от его острого слуха не ускользнуло ни одного слова из их оживленной беседы.

Фаворин громким голосом, но с дикцией самого лучшего тона и на прекрасном плавном греческом языке расхваливал александрийцев.

Он был родом из Арелата в Галлии, но ни у одного эллина язык Демосфена не мог быть изящнее и чище.

Проникнутые духом самостоятельности, остроумные и деятельные жители африканского мирового города были ему якобы гораздо милее афинян. Последние жили теперь только прошедшим, александрийцы же могли наслаждаться своим настоящим. Здесь еще жил дух независимости; в Греции же были только рабы, которые торговали знаниями, как александрийцы - африканскими товарами и индийскими сокровищами. Когда Фаворин однажды впал в немилость у Адриана, то афиняне низвергли его статую. Милость и немилость сильных для них значили больше, чем умственное величие, важные деяния и высокие заслуги.

Флор в общем соглашался с Фаворином и объявил, что Рим должен освободиться от умственного влияния Афин; но Фаворин был другого мнения и сказал, что для каждого, кто перешел уже за черту первой мужской зрелости, будет трудно изучать что-нибудь новое; этим он шутливо намекнул на знаменитейшее сочинение своего сотрапезника, в котором Флор сделал попытку разделить историю Рима по четырем главным возрастам человеческой жизни, причем забыл старость и говорил только о детстве, юности и мужественной зрелости. Фаворин упрекал его в том, что он слишком высоко ценил гибкость римского гения и слишком низко ставил эллинский.

Флор отвечал галльскому оратору густым грубым голосом и такими вдохновенными словами, что подслушивавший император охотно высказал бы ему свое одобрение и задал себе вопрос: сколько кубков осушил со времени завтрака его земляк, расшевелить которого было трудно?

Когда Флор старался доказать, что Рим в правление Адриана стоит на вершине мужественной силы, его прервал Деметрий из Александрии и попросил его рассказать кое-что о личности императора.

Флор охотно поспешил исполнить его просьбу и дал изображение мудрости Адриана как правителя, его знаний, его способностей.

- Я не могу одобрить в нем только одного, - вскричал он с живостью, он слишком мало живет в Риме, а Рим - это сердце мира! Ему все нужно видеть собственными глазами, и потому он, не зная отдыха, странствует по провинциям. Я не желал бы поменяться с ним ролями.

- Ты уже выразил эту мысль в стихах, - прервал его Фаворин.

- Застольная шутка... Я бы ежедневно благодушествовал за "Олимпийским столом" этого превосходного харчевника, пока я живу в Александрии и дожидаюсь императора.

- Что же говорится в этом стихотворении? - спросил Панкрат.

- Я забыл его, да оно и не заслуживает лучшей участи, - отвечал Флор.

- А в моей памяти удержалось по крайней мере начало. Первые стихи гласят так:

Не желаю быть, как цезарь,

Чтоб шататься средь британцев,

В Скифии страдать от снега.

При этих стихах Адриан ударил кулаком правой руки в левую, между тем как пирующие обменивались друг с другом предложениями насчет того, почему он так долго остается вдали от Александрии; он взял двойную записную табличку, которую постоянно носил с собою, и быстро написал на воске следующие стихи:

Не желаю быть я Флором,

Чтоб шататься по харчевням,

Чтоб валяться по кружалам,

От клопов страдать округлых*.

______________

* Стихи Флора и ответ императора заимствованы из биографии Адриана, написанной Спартианом (IV в.).

Едва он кончил этот ответ, тихо улыбаясь про себя, как слуга ввел к нему ваятеля Поллукса.

Художник не нашел Антиноя. Он высказал предположение, что молодой человек, должно быть, ушел домой, и затем попросил императора не задерживать его долго за трапезой, так как он встретил своего хозяина Папия и тот высказал большое неудовольствие по поводу его долгого отсутствия.

Адриан уже не дорожил обществом художника. Разговор в соседней комнате казался ему гораздо интереснее беседы с этим добрым малым, да и сам он хотел уйти пораньше, так как чувствовал беспокойство. Антиной, конечно, мог легко найти дорогу к Лохиаде, но Адриана тревожили воспоминания о дурных знаках, виденных им на небе в прошлую ночь. Подобно летучим мышам в пиршественной зале, эти воспоминания носились в его уме среди веселья, которому он снова и снова пытался отдаться в эти свободные часы отдыха, дозволенного им самому себе.

Поллукс тоже не был так непринужденно весел, как обычно. От продолжительной ходьбы туда и сюда он проголодался и ел превосходные кушанья, которые, по приказанию Адриана, быстро следовали одно за другим, с таким аппетитом и опорожнял кубки так усердно, что император удивился. Но чем больше было у него в голове беспокойных мыслей, тем меньше он говорил.

На упреки своего хозяина он только что ответил коротко и напрямик, что отказывается служить ему, не подумав о том, как легко было бы ему полюбовно расстаться с Папием.

Теперь он стоял на собственных ногах, и его мучило нетерпение сообщить Арсиное и своим родителям о том, что он сделал.

Во время трапезы он вспомнил совет своей матери - постараться приобрести благосклонность архитектора, который угощал его теперь, но он пренебрег этим, так как привык всем быть обязанным самому себе. Притом, хотя он и чувствовал умственное превосходство этого значительного человека, прогулка по городу нисколько не сблизила его с римлянином. Между ним и этим неутомимым любознательным седобородым мужчиной, который требовал такого, множества ответов, что его собеседнику не было времени для вопросов, и который, когда молчал, казался таким недоступно глубокомысленным, что не хватало смелости побеспокоить его, возвышалась непреодолимая преграда. Смелый художник все же пытался по временам уничтожить эту преграду, но вслед за тем каждый раз не мог избавиться от неприятного чувства, что он совершил нечто неуместное. В своих отношениях к архитектору он представлялся себе самому в виде довольно крупной собаки, играющей со львом, и ему думалось, что эта игра не приведет ни к чему хорошему. Поэтому и хозяин и гость были, по разным причинам, довольны, когда последнее блюдо унесли со стола.

Прежде чем Поллукс оставил комнату, император отдал ему табличку с сочиненными им стихами и, улыбаясь, попросил передать ее через привратника в Цезареум римлянину Аннею Флору. Кроме того, он настойчиво просил Поллукса еще раз поискать Антиноя, и если он найдет его на Лохиаде, то сказать ему, что он, Клавдий Венатор, скоро вернется домой.

Художник пошел своей дорогой.

А Адриан еще некоторое время слушал разговор в соседней комнате. Напрасно прождав целый час вторичного упоминания своего имени, он заплатил по счету и вышел на освещенную по-праздничному Канопскую улицу. Там он смешался с ликовавшей толпой и медленно стал подвигаться вперед, недовольный, озабоченный, ища своего исчезнувшего любимца.

IX

Антиной блуждал в толпе, разыскивая своего повелителя. Там, где он видел какие-нибудь две особенно высокие фигуры, он следовал за ними, но всегда оказывалось, что он ошибся.

Продолжительные и серьезные усилия были не по его части, и потому он, как только начал утомляться, бросил поиски и сел на каменную скамейку в Панейоне.

Возле него сели двое философов-киников, с растрепанными волосами и шершавыми бородами, в изодранных плащах на зябнущем теле, и начали громко порицать то поклонение, которое в нынешнее время люди воздают показной стороне и пошлым удовольствиям, а также бранить жалких рабов чувственности, которые главной целью существования считают веселье и блеск добродетели.

Чтобы их слышали окружающие, они говорили громко, и старший из них размахивал при этом своей суковатой палкой так сильно, как будто он защищался от нападения какого-нибудь яростного врага.

Антиной чувствовал себя оскорбленным отвратительным видом, грубой манерой и хриплыми голосами этих людей.

Речь киников была, по-видимому, направлена прямо против него, и, когда он встал, чтобы уйти, они начали ругаться ему вслед, осмеивая его наряд и его умащенные волосы.

Вифинец ничего не отвечал на их ругательства. Они были ему противны, но он подумал, что они, может быть, позабавили бы императора.

Ни о чем не размышляя, он поплелся дальше.

Улица, на которой он находился, должна была вести к морю, и если бы он пошел туда, то не мог бы миновать и Лохиаду.

Когда стало смеркаться, он пошел к дому привратника и здесь узнал от Дориды, что римлянин и Поллукс еще не возвратились.

Что ему делать одному в обширном и пустом дворце? Не свободны ли сегодня все, даже рабы? Почему не может и он хоть раз свободно и самостоятельно насладиться жизнью?

Полный приятного сознания, что он сам себе господин и может бродить по дорогам, выбранным им самим, он пошел вперед. Проходя мимо лавки продавца венков, он опять начал думать о прекрасной бледной Селене и о букете, который уже давно должен был находиться в ее руках.

Сегодня утром он слышал от Поллукса, что она находится в маленьком доме недалеко от моря, в саду вдовы Пудента, на попечении христиан. Тут художник оживился, рассказывая ему, что он заглянул даже в комнату и видел ее. Он заметил при этом, что она - прелестное создание и что она еще никогда не казалась ему красивее, чем в ту минуту, когда покоилась на своей белой постели.

Т