Михаил Шишкин: «ТРУДНО БЫТЬ РУССКИМ ПИСАТЕЛЕМ...». С лауреатом премии «Национальный бестселлер» 2005 года беседует Владимир Бондаренко

Владимир БОНДАРЕНКО. Я поздравляю вас, Михаил, еще раз с присуждением премии "Национальный бестселлер".

Михаил ШИШКИН. Спасибо большое!

В.Б. У вас это первая литературная премия за роман "Венерин волос"?

М.Ш. Первой премией для меня была та точка, которую я поставил, закончив роман "Венерин волос". Это была такая важная премия, что Бог дал мне возможность дописать роман до конца, важнее которой нет. По сравнению с этой финальной точкой все литературные премии мира по большому счету это пустяки.

В.Б. Вы рады, что ваш роман признали "Национальным бестселлером"?

М.Ш. Слово "бестселлер" в русском языке имеет некое отрицательное, приниженное значение. Мол, книжное чтиво. Когда я писал свой роман, конечно, ни о каком бестселлере не думал. Любой бестселлер — это ринг. Так же, как любая премия, — это ринг. Я писал роман не для ринга, но я должен подчиниться решению жюри. Не скрываю, я рад этому решению. Не скрываю, что я никак не ожидал такого решения. Все-таки мой роман, как я его понимаю, рассчитан на взыскательного читателя. Такое решение жюри — это знак доверия к русскому читателю.

В. Б. Кого бы вы назвали среди своих литературных учителей?

М.Ш. Если говорить о писателях, которые на меня повлияли и которым я благодарен, которые мне показали путь, что можно делать со словом, каким образом через слово, через красоту слова, можно вдохнуть что-то божественное в нашу жизнь, прежде всего это безусловно Саша Соколов, которого я прочитал, когда мне было семнадцать лет. Его книжка "Школа для дураков" только что вышла в Америке. Книжка неисповедимыми путями дошла до России и попала ко мне. Его роман поразил меня. Я понял, что это и мой путь.

В.Б. Трудно ли быть в Швейцарии русским писателем?

М.Ш. Русским писателем быть трудно везде. Когда пишется, то неважно, что за окном, Эйфелева башня или Кремль, а когда не пишется, то тоже всё равно, какая речка течет под окном: Нева или Сена, с горя хочется туда прыгнуть.

В.Б. Критик Виктор Топоров сравнил ваш роман с романом такого же европейского скитальца Михаила Гигалашвили, вы находите это сходство, с чем оно связано?

М.Ш. Когда я писал свой роман "Венерин волос", то не знал о книге Михаила, мне сказал о ней Юзефович, мы с Михаилом созвонились, переговорили по телефону, поразились сходству ситуаций. Божественная режиссура.

В.Б. А что вы сейчас пишете? Или пока отдыхаете от романа?

М.Ш. На меня всё время давил груз, что я не успею дописать свой роман, что-то случится, какая-нибудь машина на меня наедет, или ещё что. Я не принадлежу к тем, кому всегда пишется легко и весело. Вот когда я закончил роман, первые два дня было ощущение полета. После этого я попытался вернуться к нормальной жизни, поскольку все то время, когда писал роман, а это длилось три года, я все свои дела откладывал на потом. Когда настало это "потом", выяснилось, что ничего делать невозможно. Я создал какую-то свою планету, заселил её живыми людьми и они стали друг с другом общаться, жить, любить и ненавидеть. Это настоящая большая планета. И вот после этой планеты мне говорят, что я должен ещё создать какой-то астероид, это неинтересно.

В.Б. Дай Бог вам создавать новые планеты. Надеюсь, наши читатели "Дня литературы" тоже побывают на ваших планетах и почувствуют себя там уютно. Ну а какова ваша собственная жизнь? Как вы оказались в Швейцарии?

М.Ш. Это всё для моих читателей неважно. Но и секрета я никакого не делаю. Ничего не планировалось заранее. Все крайне просто: моя супруга — швейцарка, она филолог, переводчица, она жила в Москве, где мы и познакомились. Поженились, и никаких планов на переезд в Швейцарию не было. Когда она забеременела, мы решили с ребенком жить в Москве. Но возникли разные сложности, и мы были вынуждены переехать в Швейцарию, где живем уже около десяти лет. Моему сыну Константину — девять лет. Я считаю, что поэт, писатель, художник может жить везде, как Гоголь или Герцен, — всё равно душой он всегда принадлежит к своей родной национальной культуре. Я принадлежу к русской культуре. И ни в какой другой существовать не смогу. А мои книги уже живут во Франции, в Германии, в Америке — и я живу там тоже вместе со своими книгами и своими читателями. Где мои книги, там и я.

В.Б. А кого вы считаете поэтом или художником?

М.Ш. Человека, который занимается красотой, кто противопоставляет внешнему миру свой мир красоты. Когда я пишу, я испытываю радость от красоты слов. Я испытываю радость от существования Бога. И я делюсь этой радостью с читателем.

В.Б. О чем написан ваш роман "Венерин волос"?

М.Ш. О преодолении смерти. О воскрешении человека. О воскрешении любовью и словом. В конечном итоге герои романа — мужчина и женщина. Большое количество героев, которые так или иначе соединяются чувством любви. Они наши современники, как я считаю нашим современником и Христа. Там, где есть любовь, там нет времени, там царит вечность.

В.Б. На какие языки переводили ваши книги?

М.Ш. Мой предыдущий роман "Взятие Измаила" перевели почти на все европейские языки. "Венерин волос" еще в России отдельной книгой не вышел, но он уже переводится на итальянский язык, готовится издание на французском.

В.Б. В каком издательстве в России выйдет "Венерин волос"?

М.Ш. Долгие годы в меня верило издательство "Вагриус", терпеливо ждало рукопись, надеюсь, скоро уже выйдет книга.

В.Б. Вы раньше слышали о существовании "Национального бестселлера"?

М.Ш. Честно говоря, почти ничего не знал. Был приятно удивлен.

В.Б. Вы стали лауреатом премии почти вслед за Александром Прохановым. Вы не возражаете против такого соседства?

М.Ш. Не возражаю. Все писатели — коллеги и по ремеслу и по художнической дерзости. К сожалению, ничего конкретно о Проханове сказать не могу, еще не читал его книг.

Владимир Бондаренко ЖИВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Думаю, литературная премия "Национальный бестселлер" уже пятый год подряд доказывает, что существует современная русская литература во всем своем и стилистическом, и идеологическом разнообразии. Это главное преимущество "Нацбеста". У премии можно найти массу недостатков, определить и пристрастия организаторов, и литературные предпочтения, но всё равно предугадать её лауреата невозможно. Уверен, что не знал имя лауреата до самого финала и Виктор Топоров, питерский предводитель всей "нацбестовской" ватаги.

Жаль, что с каждым годом уменьшается количество членов большого и малого жюри из писателей и деятелей культуры патриотического направления, но замечу, что в шорт-лист финалистов за эти годы, кроме лауреата Александра Проханова, попадали Вячеслав Дёгтев и Вера Галактионова, Эдуард Лимонов (сидевший тогда в тюрьме) и Валентин Распутин с книгами, ставшими самыми заметными явлениями в русской национальной литературе. Попав в шорт-лист, эти книги попадали одновременно и в поле зрения всей литературной критики, от Немзера до Курбатова, от Курицына до Басинского. В этом году патриотическим открытием в литературе стал роман о чеченской войне "Патологии" молодого нижегородского писателя Захара Прилепина, отвоевавшего и в первой, и во второй чеченских компаниях. Новая окопная правда, наряду с книгами Шурыгина и Бабченко.

Я болел за него, отдал ему свой голос в большом жюри, и был рад, что Прилепин оказался в шорт-листе. Но победил, увы, не он. Впервые за пять лет малое жюри состояло из литературных профессионалов, и несомненное мастерство литературного стилиста, знатока истории и литературы, к тому же набожного христианина Михаила Шишкина, молодого русского писателя, проживающего в Швейцарии, убедило четырех из шести членов малого жюри, от просвещенного дьякона Андрея Кураева до Виктора Пелевина, разыгравшего перед членами жюри небольшую игру. Сам Пелевин, лауреат прошлого года, как всегда отсутствовал, но прислал письмо, где на двух страницах рассказывал, как он, якобы с помощью китайской мистики, определил победителя. Надо же, и православная душа дьякона Кураева, и буддийская душа Пелевина, и явно еретические языческие души телеведущей Конеген и режиссера Серебренникова слились в едином порыве, избрав новый роман Шишкина "Венерин волос".

Книжные бизнесмены ворчливо забеспокоились, они-то ставили на Оксану Робски. Увы, коммерческая литература пока ещё не добралась до премиальных высот в России. Думаю, лауреатство Шишкина даст ему немало новых читателей, а многочисленная волна их заставит писателя вплотную приблизиться к реальным проблемам простого человека. На победу надеялись либеральные поклонники Дмитрия Быкова, в третий раз подряд просчитались. И поделом. "Я поэт, следовательно, не либерал", — эти слова Александра Блока действуют в России и по сию пору. Всё наиболее интересное в современной русской литературе не либерально и не политкорректно. Даже культ красоты слова и жеста у Михаила Шишкина — аристократичен и обращен в великое прошлое России. Это достойный продолжатель набоковского стиля.

Виктор Пелевин МНЕНИЕ КИТАЙСКОГО ГУРУ. Письмо в оргкомитет премии от члена жюри

Хочу объяснить уважаемым членам жюри и финалистам логику, которой я руководствовался при принятии решения. Я исходил из того, что мой голос должен достаться самому сильному тексту — независимо от личной симпатии или антипатии к автору. Но тут же возник вопрос — что именно считать силой? И в каком смысле? Чем больше я думал, тем яснее мне становилось, что не человеку об этом судить. Поэтому я решил доверить выяснение этого обстоятельства Китайской Классической Книге Перемен (ККК(П), совершив гадание для каждого из финалистов.

Гексаграммы книги перемен состоят из шести черт, каждая из которых может быть слабой или сильной. Самым сильным я решил считать текст, которому выпадет наибольшее число сильных линий в составленной при гадании гексаграмме. Каждое гадание проводилось шестикратным броском трех монет.

Гадание 1. Михаил Шишкин, "Венерин волос". Гексаграмма 31 "Сянь" (Взаимодействие). Свершение; благоприятна стойкость. Брать жену — к счастью.

Три сильных линии.

Гадание 2. Захар Прилепин, "Патологии". Гексаграмма 8 "Би" (Приближение). Счастье! Вникни в гадание. Изначальная вечная стойкость. Хулы не будет. Не лучше ли сразу прийти? Опоздавшему — несчастье!

Одна сильная линия.

Гадание 3. Дмитрий Быков, "Эвакуатор". Гексаграмма 16 "Юй" (Вольность). Благоприятствует возведению на престол феодалов и движению войск.

Одна сильная линия.

Гадание 4. Татьяна Москвина, "Смерть — это все мужчины". Гексаграмма 63 "Цзи-цзи" (Уже конец). Малому — свершение; благоприятна стойкость. В начале — счастье; в конце — беспорядок.

Три сильных линии.

Гадание 5. Олег Зайончковский, "Сергеев и Городок". Гексаграмма 45 "Цуй" (Воссоединение). Свершение. Царь подходит к обладателям храма (т.е. к духам предков). Благоприятна встреча с великим человеком. Благоприятна стойкость. Необходимо великое жертвоприношение. Тогда — счастье! Благоприятно иметь, куда выступить.

Две сильных линии.

Гадание 6. Оксана Робски, "Casual". Опять гексаграмма 45 "Цуй" (Воссоединение). Свершение. Царь подходит к обладателям храма (т.е. к духам предков). Благоприятна встреча с великим человеком. Благоприятна стойкость. Необходимо великое жертвоприношение. Тогда — счастье! Благоприятно иметь, куда выступить.

Вновь две сильных линии в верхней триграмме.

Итак, у Михаила Шишкина и Татьяны Москвиной по три сильных линии. Таким образом, первый тур не выявил победителя. Как поступить в этом случае?

Здесь следует вспомнить, что линии в гексаграммах ККК(П) могут быть подвижными и неподвижными. Подвижные, которые соответствуют цифрам 6 и 9, трансформируются в свою противоположность, давая дополнительную гексаграмму. Она получается только в том случае, если при гадании выпадает хотя бы одна подвижная черта.

Рассмотрим выпавшие финалистам дополнительные гексаграммы:

Михаил Шишкин — гексаграмма 6 "Сун" (Тяжба). Обладателю правды — препятствие. С трепетом блюди середину! Крайность — к несчастью. Благоприятно свидание с великим человеком. Не благоприятен брод через великую реку.

Четыре сильных линии.

Захар Прилепин — гексаграмма 62 "Сяо-го" (Переразвитие малого). Переразвитие малого. Свершение. Благоприятна стойкость. Можно действовать в малом. Нельзя действовать в великом. От летящей птицы остается лишь голос ее. Не следует подыматься. Следует опускаться. Тогда будет великое счастье.

Две сильных линии.

Оксана Робски — гексаграмма 48 "Цзин" (Колодец). Меняют города, но не меняют колодец. Ничего не утратишь, но ничего и не приобретешь. Уйдешь и придешь, но колодец останется колодцем. Если почти достигнешь воды, но не хватит веревки для колодца, и если разобьешь бадью, — несчастье!

Три сильных линии.

Остальным финалистам дополнительных гексаграмм не выпало.

Таким образом, с учетом дополнительно полученной гексаграммы убедительную победу одержал Михаил Шишкин.

Надеюсь, что уважаемые финалисты и члены жюри с пониманием отнесутся к воле Неба.

Василий Душин СВЯТАЯ НЕНАВИСТЬ. К «общечеловеческим ценностям», или Напутственное слово начинающим писателям

"Человеческое, слишком человеческое — большей частью нечто животное"

Акутагава

Определение. Общечеловеческие, или общебиологические ценности — система человеческого общежития, призванная примирить человека с животным. Она предполагает, что Бога нет, и тогда у человека не может быть иной цели, кроме прогресса, и кроме как разрастись по лицу вселенной осиным гнездом.

Надоело притворяться. С тех пор, как лет двенадцать назад меня сделали насильно "свободным", я возненавидел слова "простое человеческое счастье", "свобода", "гласность" и, особенно, "политкорректность", — узаконенное лицемерие вместо совести: а главное, нельзя негодяя, который проявил по отношению к тебе эту политкорректность, наказать по морде.

Надоела политкорректность и по отношению к животным тоже. Всегда думал, что самые оголтелые дарвинисты это наши коммунисты, какая наивность, настоящие коммуняки живут за океаном. Американские документальные фильмы обезьянивают человека, постоянно сближают с животным миром, а чаще очеловечивают животных с какой-то маниакальной настойчивостью; программируют: "…тогда еще жизнь не могла появиться на земле, для этого вода еще (видите ли. — В.Д. ) недостаточно застоялась". Да будет так, если этого хотите вы — выходцы из протухшей воды и потомки обезьян! Меня же, русского писателя, как и всякого человека, создал Бог по образу и подобию своему, наделил духом. А "душу живу" дал, как известно, не только людям, но и скотам. Дух отличает человека от животного, и даже мечталось в юности жить ради этого отличия, чтобы за короткое время пребывания на земле изжить свою земную природу, управляющую мною через генный и расовый эгоизм, правда, сейчас даже больше, чем раньше.

Что касается "свободы" и "гласности". В демократическом обществе часто пользуются этими понятиями. И надеюсь, что в нем они означают нечто иное, чем в трактовке Хайдеггера или Унамуно, где свобода — это очень ограниченный выбор, а гласность — игра: у кого больше денег и возможностей посадить обидчика в тюрьму за клевету, или уничтожить физически. В неё сейчас уже никто не играет.

Почему же мне с самого начала было всё ясно? Неужели же больше никому кроме меня не было ясно? Народ ошибся? А он и не выбирал. Всё вранье!

РАСОВЫЙ ЭГОИЗМ

Как возвеличен генный эгоизм человека за свою "естественность"?! Почему же, к примеру, отвергнут, как ладан чертом, расовый эгоизм — ведь он имеет одинаковые права наравне с другими инстинктами? Он что, не от человеческой природы, или его нет вообще? В живой-то природе он есть. Откуда такая избирательность? Ведь и это естественно, человечно — так же естественно, например, как мочиться, что мы постоянно и видим на экранах телевизоров, и ведь никто не скажет: "Пошли вон со своими струями из наших домов, из нашей культуры". Не трогательно ли видеть радужную струйку младенца — как природно, и уже смахивает на ценность: что естественно, то не безобразно? Демократические ценности, именно те фальшивые ценности, которые нам навязывают, — всего лишь извращенный гуманизм.

Вижу, в мире действуют законы Божии и дьявольская планомерность. Планомерно уничтожают Россию. И если когда-нибудь наша экономика поднимется с колен, потребуются рабочие и специалисты, то где их будет взять? Не так давно на самолетостроительном заводе рабочие высшей квалификации получали зарплату в размере пенсии. Недобор специалистов в цехах был огромен. А главное — не было молодых. И уже поздно звать. Мастера с золотыми руками никому не передали своих навыков, а ведь прерывать эту связь нельзя! То же самое творится и в науке, и в культуре, и в литературе. Порвалась связь времен. В сложившейся ситуации останется только одно: размещать на территории России иностранные заводы и фабрики, на которых будут работать только иностранные рабочие. Никто из них не будет учить русского навыкам своей работы. Таким образом, мы становимся подонками, неумехами, и это делается нарочно, и какой фактор: денежный? политический? — играет здесь главную роль?

Униженные, опустивши руки, смотрим мы, как продвигается демографическая политика новейшей истории России. Какие бы законы ни принимала Государственная Дума, в Россию никогда не будет ограничен въезд иностранцев, потому что эти-то смогут нарожать и рабочих и солдат, выплачивать налоги. С растоптанным же народом поступят, как с одряхлевшей собакой, — вон со двора. Такова и политика временщиков-работодателей, которым побыстрее нужно построить новые дома, аквапарки, продать китайские товары на рынке, и успеть до возможной революции (на этот раз снизу, а не сверху, как было десяток лет назад) слинять из России. К чему они готовы, как уверяет нас многомудрый политолог Кара-Мурза. О Париже говорят, что это город, в котором когда-то жили французы, то же скоро скажут и о Москве. Сколько разговоров на кухне, сколько бытового расизма у простого народа — столько же и трусости. В этом свете мы похожи на беспартийных подпольщиков, а скинхеды — на "молодогвардейцев"-фадеевцев. Русские потеряли инстинкты размножения и самосохранения, но потеряли бездарно, т.е. совсем не так, как хотелось бы — в пути, на пути к духовности, православному единству: душить "нечто животное" в себе нужно при условии, что заместишь их духовностью. Да, вот так мы и оказались беспомощны. Да, мы не можем ни рожать в четыре раза больше, чтобы противостоять "нашествию иноплеменных" (так называются пришельцы в известной молитве к Богородице); не стали ни духовнее, ни цивилизованнее, чем были в XVII веке, но исчерпали уже свой потенциал жизни под пытками вивисекторов, которые мыслят "глобально" и "прогрессивно", бодро, миллионами людей и триллионами долларов. Уже принялись они с участливой рожей душить пенсионеров, но на самом деле "дожить" никому не дадут, в лучшем случае решат "освежить" русскую нацию. Не случайно же в последнее время вместо слова "русский" используется слово "россиянин". Представляю, как, наверное, последние из племени чероки ненавидели слово "американец", которым были обозваны? Но это всё цветочки, теперь о серьезном — о том, что будет в худшем случае. Демографический план уже заработал: правящая элита задумала поменять народ. Не экономическую и социальную политику, не себя: чтобы меньше жрать, а просто уничтожить один народ и создать другой из жителей Востока и Азии. В России народ не рожает, а вымирает — факт; уже не у каждого члена семьи в элите есть даже свой золотой унитаз: некому на них работать. Почти половина населения — предпенсионного и пенсионного возраста, большая обуза. Как избавиться? Задушить монетизацией, выселить из квартир, не дать возможности прописать родственников (ведь те, прописавшись, смогут и помочь в выплате за квартиру), а на малооплачиваемых работах установить контроль за бухгалтерами и сажать за "черную кассу" (единственная помощь для малоимущих), в задачу входит отследить все денежные потоки даже самых бедных. Это приведет к тому, что из бюджетных организаций в массовом порядке начнут уходить служащие, закроются библиотеки, некоторые издательства, музеи, больницы, поликлиники, школы, институты, служители которых давно живут по принципу взаимопомощи. Предусмотрено вообще оставить в России не больше двадцати так называемых "национальных" (уже и слово продумано, не российских, а "национальных", кто его знает, чьи они потом станут?) университетов. Следующий шаг: поднять, причем со слезой святой необходимости в глазу, вопрос о ввозе на территорию страны рабочих сил из близлежащих республик. Ну, конечно, будут споры, в которых не поймешь, кто продажнее: те, кто "за" или кто "против". Для правдоподобности игры законопроект несколько раз провалится на обсуждении Госдумой. Отчаяние и правота, замешанная на слезах, появится в голосе президента, кем бы он ни был; интеллигенция в очередной раз предаст; старуха по телевизору, в чепце от народа, скажет, что ей всё равно; очередной Фома Опискин, "гордость нации", устыдит народ за упрямство — и завертится сатанинское колесо: массовое обнищание, выселение из квартир, и тут, как бы само собой, исподтишка, примется и закон о миграции. И вот уже хлынул он, разношерстный народ с верблюдами, ослами и тюфяками, с анашой и сухофруктами, со сладкими столами. "Мы вас ждали" — скажет кто-то, и слова эти будут долго повторять, умиленно фыркая соплей, разные наши "гордости". А тем будет по фигу. В однокомнатных квартирах, которые по сорок лет зарабатывали москвичи, поселятся десятки человек. Образование им не потребуется, Большой театр так и не откроется, зато кругом будут стройки и рынки. Ничего не нужно такому народу: ни медицинское обслуживание, ни пенсия, ни школы, никакие другие социальные гарантии, тем более милиция, — они сами в себе варятся и во всем разбираются. Платить им государство будет мало, а разбираться супергрубо —наше будущее государство уже сейчас можно увидеть на любой стройке. Да и они платить за квартиры не будут, но этот вопрос, разумеется, похерится, даже, возможно, примется закон об исключительном положении мигрантов, и отмене в связи с многодетностью оных платы за жилье. Всё опять будет подло, но гладко, и всегда со слезой в глазу и демократической гримасой умиления. Зато какая выгода правящей элите?! Налоги, поборы, никакой ответственности перед народом. Унитазы опять все сплошь золото, они и срать будут золотом. Но уже через поколение внуки внуков посмотрят в унитаз и скажут, что папа жил лучше, поскольку ни один народ, даже диссимилированный, в своих внуках уже не будет терпеть унижения. А может, и не стоит так скорбеть по поводу недостаточного деторождения. Что проку от него, когда оно становится политикой без народа, биологией? Не о деторождении нужно думать и демографии, а о "нарождении", от какого слова и произошло другое —"народ". Если вытравлено само понятие о народе, то и деторождение в его демократическом понимании — достаточно порочная вещь.

ЖЕНСКИЙ ВОПРОС

Лукавство дальнезападной цивилизации напоминает природу женского эгоизма. Похоже, мы еще долго будем идти на поводу у женской цивилизации. Женское даже человечнее, чем "слишком человеческое". Чем женский эгоизм лучше вышеперечисленных? Спросите любую, особенно роженицу: вот есть первое, а вот второе в твоей жизни — Бог и твое дитя. Что поставишь на первое место? Каждая ответит: "Бога!", — и каждая солжет. И не то плохо, что на самом деле выберет не Бога, а что солжет, и лукавство это будет у нее в глазах. И биологическую правоту свою, от самого мяса, она не предаст в душе: веры нет, дух нисколько не постигнут и еще что-то страшное руководит ею. Нет надежнее друга и опаснее зверя, чем материнский инстинкт, который так возвеличен западной цивилизацией. Мы все знаем, кто такие Чикатило и Фишер. Кто-нибудь видел их матерей на суде? Даже там мать, оказавшаяся у "ада погибели", под взглядом тех, чьи пятьдесят родов пресек людоед, подаст свою руку сыну, и жизнь за него отдаст. И брат пойдет по следам преступлений своего брата, будет терзать людей для того, чтобы запутать следствие, чтобы оно засомневалось: пойман ли настоящий маньяк, — и оттянуло казнь. Вместо того, чтобы убить выродка в зале суда, матери невыносимо видеть страдания своего урода. Окажется пособницей, седовласая, и ополчится, сама любовь, против всего человечества. Это своего рода отрицательная духовность. Самая распространенная. А если задуматься, ведь и рожаем для себя, а не для людей, т.е. наоборот, не от любви, а от тоски, а кто и от ненависти к людям. Кто способен привести домой бомжа, накормить, отмыть его, вывести двенадцать видов вшей, восемнадцать видов глистов, самому заразиться, нечаянно, от него, и вместе с ним вступить в борьбу с насекомыми, и еще всё стерпеть, когда тот изобьет тебя, ограбит и убежит в твоих новых ботинках? Я думаю, ну, Серафим Саровский был способен это оправдать и так поступить. И у него бы получилось, а вот уже отец Георгий (Чистяков) увидит в этом только бесовство, натужное извращение, и будет прав, ведь необыкновенно трудно полюбить человека, вот и оказываешься ты подлецом, никого не любящим, когда через долгий труд, а не натужный подвиг пытаешься полюбить человека, когда ненавидишь легкое, а признаешь только трудное. Я тоже не способен. Хотя, бывало в шестнадцать лет, глянешь озорно на ближнего своего, прищуришься глазком, прищурится он в ответ тебе, — и восторженно понимаешь, что ты на стороне добрых сил. Кажется, другой отец Георгий (Кочетков), говорил, что кощунственно думать, будто семья есть малая церковь, — не помню, чья это искусительная мысль, — как она хорошо вписывается в систему общечеловеческих ценностей, которая предполагает всё в облегченном варианте (в американском варианте, к примеру, семья космических "робинзонов"). Казалось бы, всё понятно, но борьба за наши православные, духовные ценности идет не на шутку: церковь, культура, литература. Цивилизация убеждает, что Тьма Египетская, саранча развивающаяся — Великая цель человечества. Но не каждый ли патриарх своего рода на смертном одре вопрошал в младенческом изумлении: "Зачем жил? Зачем всё?" Дети повторят путь своего отца, недолгим будет ликование плоти, недолгим счастье отцовства и материнства, рожденный ребенок не принесет бессмертия твоей плоти, она умрет; души, некогда слитые воедино, разлучатся; "…все увядоша, яко трава, все потребишася, велие плач и рыдание, велие воздыхание и нужда, разлучение душ", — говорит Иоанн Дамаскин. Душа сына не принадлежит отцу, и смерть не побеждена, и томящийся дух не получит ответа, за что наказан ленивым телом, и жил в разладе с душой. Нет, не найти никакого вечного прибежища и покоя человеку в теле его, а только суждено с ним ладить во время всего пути. Тело человеческое Андрей Платонов называл "ангелом-хранителем человека", читай —"хранитель духа". Тело свое, бесспорно, надо любить, в нем есть великий замысел, но не выше всякой меры, выше Бога. Надо признать, борющийся с природой человек считает, что дети не самое главное в его жизни, пока сам не обзаведется потомством, — тут же взорвется родительский инстинкт, какие-то железы, уже известные науке, выделят ферменты привыкания и родительского счастья. Природа потребует человека всего целиком… всё пожрет египетская саранча, вихрь, гипноз — и обнаружит он себя бессильным, высохшим стариком на бедной койке с байковым одеялом, посмотрит на руки свои, на ноги, не достающие до пола, — и не узнает. Поражение гордого человека. Я вообще сомневаюсь, что в природе есть какие-то нравственные законы. Если так, какое тогда дело человеку до протекающей мимо него жизни природы, зачем ему лидировать? Цель ее лишь в распложении, увеличении впрок биологической массы, путем поедания всего, что дается, а цель эволюции — создать как можно больше разнообразных кретинически-устойчивых форм жизни, в той внешней среде, в какой обитает ее биология. Но, даже не лидируя, простой человек всегда участвует в жизни, и всегда — до поражения.

Автор — московский писатель

АЛМАЗНЫЕ ГРАНИ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

1 июля 2005 года в 13.00 в Москве состоится торжественная церемония вручения одной из самых авторитетных премий в области литературы - "Большой литературной премии России" за лучшие литературные произведения 2004 года, учрежденной совместным решением Союза писателей России и Акционерной компании "АЛРОСА" в 2000 году.

Премия присуждается авторам поэтических, прозаических, драматургических произведений, которые отличаются верностью отечественным традициям в литературе, глубоким проникновением в нравственно-психологические основы бытия человека, общества, государства.

Ежегодно присуждаются три премии за лучшее поэтическое (сборник стихов, поэма, цикл стихотворений), прозаическое (роман, повесть, сборник рассказов, литературоведческое исследование), драматургическое произведение. В состав Комиссии по присуждению премии входят известные писатели, поэты и литературные критики, а также представители АК "АЛРОСА".

В соответствии с решением Комиссии лауреатами "Большой литературной премии России", за лучшие произведения 2004 года объявлены:

I премия (общероссийская) - член-корреспондент РАН Ф.Ф. Кузнецов за исследование "Правда "Тихого Дона"; поэт и драматург К.В. Скворцов за книгу драматических сочинений "Сим победиши"; писатель, ветеран Великой Отечественной войны С.И. Шуртаков за книгу "Славянский ход".

II премия (региональная, для писателей Республики Саха-Якутия) - поэт и писателю С.И. Тимофеев за книгу "Минувшие годы" и поэт и переводчик С.Д. Шевков (посмертно) за книгу "О друзьях-товарищах".

III премия (региональная) - краснодарский поэт Н.А. Зиновьев за книгу стихов "На самом древнем рубеже" и волгоградский поэт М.Ф. Зайцев за книгу стихов "Верста".

Кроме того, в рамках "Большой литературной премии России" в 2005 году учреждена Специальная премия "На благо России", лауреатом которой стал поэт В.Н. Исайчев за книгу стихов "Искренне ваш".

Александр ДОРИН МИНИСТР ДУХОВНОЙ ОБОРОНЫ К 75-летию Вадима Валериановича Кожинова

5 июля 2005 года Вадиму Кожинову исполнилось бы 75 лет. И вот уже почти пять лет его нет с нами.

Но чем большее расстояние разделяет нас, тем с большей остротой осознаёшь неповторимость этого человека, невосполнимость его утраты для русской культуры…

Предельно точными, наполненные глубоким чувством благодарности были прощальные слова Валерия Ганичева, председателя СП России:

"…пространство, которое осталось после ухода Вадима Кожинова, останется незаполненным навсегда, потому что то, что делал он - мог делать только он один!

…Вадим Кожинов был человеком великого масштаба, я бы даже сказал - "человеком направления". Это как те люди, которые в тяжелейшее для России время, когда враг находился в 40 км от Москвы, уже ясно представляли будущее направление "Москва - Берлин"… это было доступно единицам. И вот такое направление России Вадим Валерианович во всей широте, мощи, эрудиции… - представлял как нашим соотечественникам, так и всему миру…

…Он далеко опередил время и ещё очень долго будет для всех нас той поддерживающей силой, которая нам необходима, и молодые ещё долго будут стоять на его плечах".

Да, это был выдающийся русский просветитель, чей взгляд на, казалось бы, общепринятые оценки фактов, событий, явлений бытия, отличающийся компетентностью и ответственностью не раз заставлял наше сознание не только подвергнуть сомнению, а во многих случаях и ниспровергнуть устоявшиеся многолетние, а то и многовековые стереотипы.

Вадим Кожинов был не только строгим академическим учёным, но и необычайно живым, страстным человеком, полностью разрушающим миф о "академической сухости". Яркий, образный, доступный для восприятия даже не подготовленного человека, язык, отточенная, чётко сформулированная мысль, раскрывающая какую-то иную грань, казалось бы, абсолютно известного…

Судьба подарила мне 17 лет доброго, дружеского общения с Вадимом Валериановичем, и каждый раз, уходя из его кабинета на Б. Молчановке, я не мог расстаться с ощущением чего-то тайного, необъяснимого и, воистину, чудесного - постоянного ощущения совершённого открытия. Я вспоминаю такой эпизод в бытность моей работы на ТВ в качестве литредактора программы "Книжный клуб". Утром, идя на запись очередной передачи с её ведущим, писателем Юрием Поляковым, вдруг замечаю, что глаза у Юры красные. И на мой вопрос вдруг слышу: "Ты представляешь, читал всю ночь кожиновскую "Историю Руси и русского Слова", не мог оторваться. Потрясён! Великая книга! Обязательно сегодня позвоню Вадиму Валериановичу…".

Близкие друзья даже придумали такое объяснение - "кожиновский магнетизм".

А кто не знал удивительнейшую способность Кожинова искренне, по-детски восторженно радоваться любому своему открытию - каждой, любовно намытой им золотой крупице русской жизни. Его жадное стремление ко всему, что давало прибыток света русской культуре - во всех её проявлениях (не говоря уже о любимой поэзии) - Николай Тюрин, Татьяна Петрова, Сергей Орехов, Александр Васин, Леонид Тимошенко… и многие другие певцы, композиторы, исполнители, стали широко известными, в том числе, и благодаря Вадиму Кожинову

Мы помним умное, блистательное слово Вадима Кожинова - виртуознейшего полемиста - начиная с дискуссии "Классика и мы" и кончая ристалищами на страницах различных изданий с Б. Сарновым, М. Агурским и многими другими. Когда, ведя, как им казалось "высокоинтеллектуальную, интеллигентную" полемику со славянофилом Кожиновым, вдруг в ходе дискуссии возникал момент, когда оппоненты с нескрываемым удивлением обнаруживали полную анемию собственной мысли…

Это был, быть может, последний, обладающий столь обширными знаниями, русский учёный-энциклопедист, сумевший вооружить этими знаниями, этим активным информационным оборонительным оружием - оружием интеллектуальной защиты национальных духовных и культурных ценностей - и нас.

Зародись разговор об общественных консервативных силах, о черносотенстве, на которое каких только собак не навешали, из памяти извлекалось фундаментальное кожиновское исследование "Черносотенцы и революция", содержащее глубокий, аргументированный анализ этого непростого явления, напрочь опровергающий навязанные лево-космополитические штампы… Вот она системная доказательная база - в диалоге с жаждущими отыскать проявления русского антисемитизма…

Обрушили на тебя оппоненты шквал аргументов, где подтверждением высочайшего вклада в культуру их визави является факт присуждения ему различных премий, вплоть до Нобелевской - тут тебе в помощь блестящая статья "Нобелевский миф". И опять твоим оппонентом крыть нечем.

И так далее, и так далее… Примеров несть тому числа.

А дело здесь заключается в том, что Кожинов - это ещё и метод, своеобразный метод анализа явлений окружающего мира, данный через глубинное творческое осознание духовной сопричастности, неразрывной духовной связи с культурой своего народа - русского народа! - через любовь ко всему, что является его органической сутью, смыслом существования, Божественным предназначением!

Вадим Кожинов своим гениальным интуитивным предвидением выявлял наиболее уязвимые места в духовной защитной оболочке современной русской цивилизации, по которым был сконцентрирован огонь антинациональных сил - и на этих направлениях создавал мощные оборонительные редуты, наделяя духовно-ориентированными знаниями и бойцов, и штабы! Воистину - министр духовной обороны.

И всё же, главный вклад выдающегося мыслителя Вадима Кожинова совершён не в литературоведение, не в русскую школу критической или философской мысли, не в историческую науку (хотя значение этих вкладов чрезвычайно велико). Главный вклад русского человека Вадима Кожинова - в наши сердца, в наши умы, в возвышающее чувство достоинства и гордости за высочайшие достижения, в масштабе планетарной цивилизации, русской культуры… В тот предмет, который можно было бы назвать "патриотоведение" или точнее - Отечестволюбие!

Вот слова друзей и соратников Вадима Кожинова.

Владимир Крупин:

"Авторитет Кожинова был настолько велик, что к его мнению, его трудам обращались как к истине в последней инстанции. Вот в ком была абсолютная независимость суждений. Он был в высшем понимании наблюдателем происходящего в современности и истории. Зависимость у него была только одна - любовь к России…".

Станислав Куняев:

"… Для российской научной мысли он был гораздо значительнее, чем многие доктора, академики, лауреаты всевозможных премий, он был настоящим университетом, в котором формировалось, воспитывалось, развивалось то, что называется, быть может, русской идеей, а может быть - осознанием русского пути…"

И. Шафаревич:

"…Не знаю я, с кем можно было бы его сравнить, кто сделал бы столько для восстановления русского национального самосознания в области культуры. И сделал он это не только ярким словом и пламенным призывом, но и громадным профессиональным трудом, основанным на колоссальных знаниях, глубочайшей работе мысли…"

Петр Палиевский:

"…присутствие Вадима Кожинова в нашей жизни было и остаётся неискоренимым… Непостижима глубина этой личности…

Он был очень острый…, меткий до разоблачения критик, и при этом, как истинный русский человек, совершенно беззлобный. Заклинившийся фанатизм, или ненависть, или предвзятое чувство превосходства… были ему совершенно несвойственны… Стремительность его мысли, быстрота его откликов в литературе… не имела себе подобия. Он… далеко обогнал многих своих идейных противников, которые ещё не раз с …изумлением увидят, что он был впереди них в видении всех тех проблем, которые они поднимали…

Разыскатели национализма ещё не раз с изумлением увидят, как убедительно и точно показал Кожинов, что именно они и являются… слабоисправимыми националистами. Различного рода публичные страдальцы…, как точно и неопровержимо показал Кожинов, сами слишком часто являются свирепыми гонителями…"

Феликс Кузнецов:

"…Существует такое понятие - неформальный лидер. Так вот, Вадим Кожинов был неформальным лидером того направления в нашей общественной мысли…, которое неразрывно связано с идеями патриотизма и государственности. Этим задачам были, практически, посвящены все его научные штудии, его книги, его статьи, его выступления…".

Леонид Бородин:

"… Имя Вадима Кожинова с временами будет связано лишь чисто биографически - оно останется в истории тысячелетней русской культуры наравне с теми именами, каковые мы открываем для себя в первых наших уроках познания и которые остаются в нашем сознании до конца нашей жизни. Человек величайшего напряжённого духовного поиска - таким он будет открываться новым поколениям. Человек редчайшего благородства - таким его запомнят все лично знавшие".

Сергей Небольсин:

"Он не занимался надуманными эффективными вопросами, а сосредоточил всю свою мысль на серьёзных и даже неразрешимых вопросах, связанных с нашим самосознанием, нашим прошлым, нашим будущим. Что значит быть русским в советской стране, что значит быть русским в мировой истории? И как радостно быть русским, и как тяжело быть русским. Ответы на эти вопросы занимали его ум, его сердце всю жизнь…"

Владимир Личутин:

"Вадим Кожинов мне был близок всегда, как глубочайший и верный оценщик… явлений русской жизни, тонкий резонатор-духопровод национальной эстетики, этики…

Именно классическая литература и неизбывная любовь к России, страсть учёного и высокий поэтический образ, при отсутствии всяческого самолюбования, слепили из него того многознатного и своемудрого человека, которого мы ценим и каждый по-своему любим… И вот этот самый надёжный духовный и душевный фундамент и позволял привлечь к размышлениям самого Бога, только Бог мог так точно водить рукой учёного…

Последние годы несчастной либеральной революции… ярко проявили талант В. Кожинова как…историка… С посохом, тросткой попиральной Кожинов отправился по истории любимого Отечества не тропкой натоптанной, а прямиком через леса и топи, не боясь заблудиться иль утонуть в бездонных чарусах. И мы готовно поверили Кожинову и отправились по его следу…".

Надо сказать, масштаб, неохватность и глубина влияния на культурную жизнь России такого явления как "Кожинов" с особой силой подтверждается хотя бы уже тем фактом, что инициаторами проведения ежегодной Международной научно-практической конференции "Наследие В.В.Кожинова и актуальные проблемы критики, литературоведения, истории, философии в изменяющейся России", посвящённой памяти выдающегося русского учёного и просветителя стали четыре года назад совсем не Москва, Питер или какая-либо другая "литературная столица" России, а маленький кубанский город Армавир (куда при жизни не ступала нога учёного), где в местном государственном педагогическом университете работают его ученики, последователи, которые с выдающимся учёным лично знакомы не были - это доктора филологических наук, ректор АГПУ В. Сосновский, зав. кафедрой литературы Ю. Павлов, многие сотрудники госуниверситета.

На итоговом заседании Конференции, посвящённой 75-летию В.В.Кожинова общим одобрением было встречено предложение обратится к администрации города и Союзу писателей России стать соучредителями Всероссийской Кожиновской премии с вручением диплома и памятной медали.

НАШИ ДЕТИ ДОСТОЙНЫ ВЕЛИКОЙ ПОБЕДЫ!

21 июня в 10.30 в конференц-зале СП России состоялась торжественная церемония награждения победителей Всероссийского литературно-художественного конкурса для детей и юношества "Гренадеры, вперед!", посвящённого 60-летию Великой Победы и проведённого Союзом писателей России, группой компаний "Гренадёры" совместно с Министерством обороны РФ, Министерством образования РФ и редакцией Всероссийского детского журнала "О Русская земля!".

Итоги конкурса были подведены 6 мая с.г. при участии писателей-ветеранов, Полномочного представителя Президента РФ по Центральному федеральному округу Г.С. Полтавченко, представителей Совета Федерации и Государственной Думы РФ.

21 июня в Москву съехались победители Конкурса из 30 регионов Российской Федерации - от Приморского края до Пскова, от Архангельска до Ставрополья (всего на конкурс было прислано более 1500 работ).

В торжественной церемонии награждения приняли участие первый заместитель Председателя Госдумы ФС РФ Любовь Слиска, заместитель председателя Госдумы ФС РФ Артур Чилингаров, писатели-фронтовики - Герой Советского Союза Иван Ведерников, Семён Шуртаков, Семён Борзунов, Ямиль Мустафин…, участник боевых действий в Чечне Виталий Носков, а также Владимир Крупин, поэты Владимир Костров, Анатолий Парпара, Константин Скворцов и др. Президент группы компаний "Гренадёры" Владимир Гаврилов, заместитель Главы Всемирного Русского Народного Собора, Председатель Союза писателей России Валерий Ганичев и др.

Из самых дальних уголков и весей нашей России прозвучало вдохновенное слово молодого поколения России, ребята прислали свои замечательные модели оружия победы, песни, стихи, рассказы, сочинения, походные газеты. Поистине, неистребимый ген Победы был привит им нашей классической школой, учителями-патриотами своего Отечества, родителями, бабушками и дедушками…

Ребята представили на конкурс столь совершенные образцы литературного творчества, что авторитетное жюри особо отметило необычайно высокий профессиональный уровень присланных работ. Кроме индивидуальных участников в Конкурсе приняли участие коллективы суворовских и кадетских училищ, центров детского творчества, клубов.

Это был яркий, радостный, удивительный праздник любви к своему Отечеству, гордости за его великую историю, праздник благодарной памяти о поколении Воинов Великой Победы.

Вела церемонию награждения главный редактор журнала "О Русская земля!" Марина Ганичева. А открыл её, сердечно поздравив всех причастных к организации праздника Отечестволюбия, Валерий Ганичев:

"Конкурс, победителей которого мы награждаем сегодня - особенный. Потому что в нём участвовали те, кто войны не видел. Не пережил. Но воевали их предки - дедушки, бабушки….

Ребята, вы узнавали войну из рассказов… Вы сами сопереживали трагические страницы истории своего Отечества, вы шли к Победе… Вы воспроизводили музыку Победы - её марши, реквиемы, лирические песни… Вы выпустили боевые листки, которые напомнили нам всем те окопные листки - о подвиге солдат, о весточке из дома… Ваши произведения полны любви к героям, преклонения пред их великим подвигом. Вы изготовили модели той военной техники, оружия, которым ваши дедушки…разбили врага. И, самое главное, вы доказали лживость навязываемого нам утверждения, что мол, современная молодёжь уже не следует заветам отцов и дедов…она уже вне истории времён великих побед… Вам пытались внушить мысль, что это не наша Победа, что победил генерал "мороз" и ленд-лиз, или что вообще лучше было бы сдаться в плен, и тогда уже давно пили бы баварское пиво… Как будто действовал некий комитет "Антипобеда", главной целью которого было - затуманить наше прошлое… Но вы всему этому не поверили. Вы смогли увидеть и осознать героизм ваших великих предков, вы наполнились чувством гордости за величие их подвига, чувством патриотизма… Вы захотели жить не в униженной и оболганной стране…а в стране победителей, вы рассказали о них, вы восславили их… Это главный итог нашего конкурса…

Спасибо всем наставникам, родителям, бабушкам и дедушкам…, воспитавшим такую талантливую, сильную духом молодёжь. А вам, ребята, - крепких, размашистых крыльев для полёта.., вечной памяти о тех, кто спас нашу Родину, кто дал нам возможность жить, учиться, любить…

И очень символично, что награды вам будут вручать в этом зале, где витает дух Отечестволюбия - здесь бывали трижды Герои Советского Союз А. Покрышкин и И. Кожедуб, великий русский писатель М. Шолохов, вам, практически, первым в России сегодня представлено факсимильное издание первого и второго томов "Тихого Дона"… Сегодня с нами легендарный человек, Герой Советского Союза, исследователь-полярник, покоривший и Южный и Северный полюса А. Чилингаров, в зале много наших писателей-фронтовиков (жаль, что по состоянию здоровья не смог прийти наш герой-сталинградец, писатель М. Алексеев), участников боевых действий в "горячих точках" - истинных героев высокого духа, отдавших все свои силы служению Родине… С нами замечательная женщина, первый вице-спикер нашей Госдумы Л. Слиска. Прямо скажем, много забот у Государственной Думы сегодня… Кто-то представляет фонды, общественные организации, благотворителей-меценатов… А Любовь Константиновна представляет женское, материнское сердце, которое открыто всем заботам, всем горестям и всем надеждам…

Дорогие ребята, вы прекрасно понимаете, что война метила и вас - через ваших дедов и прадедов… Но они выжили, они Победили, они принесли Родине свободу, а вам - жизнь…Давайте будем помнить их всегда, почтим их память, память о Великой Победе вставанием… ". Далее Валерий Николаевич назвал авторов наиболее ярких, запомнившихся ему работ, зачитал фрагменты сочинений, стихи…

Марина Ганичева продолжила представление работ и их авторов, ярко и образно рассказывая о творчестве каждого их них, о семьях, родителях, уголке России, из которого лежал их, зачастую очень дальний путь в столицу… И, действительно, Дом писателей России ещё никогда не принимал столько детей со всех концов нашего Отечества.

"Я хочу от всей души -обратилась участникам праздника Л. Слиска, - поблагодарить Союз писателей России, который сумел открыть ток этой удивительной созидательной энергии. Ведь у нас в России как - сначала всё растеряем, разбросаем, а потом начинаем собирать. Вот и сегодня мы собираем истинный урожай патриотизма… Большое спасибо за приглашение на этот замечательный праздник. 60-летие Великой Победы для нашей страны значит очень много. В литературных сочинениях, в других произведениях, посвящённых этой дате вы описали столько пронзительных, трагических и высоких эпизодов из истории Великой Отечественной с таким, я бы сказала, совсем не детским литературным мастерством и подходом, что, слушая отрывки из сочинений… у меня наворачивались слёзы. Вы сумели так по-русски всё написать. И вот когда мы научимся всем, окружающим нас, так рассказывать о том - что такое Россия, кто такой русский солдат, что такое братство народов нашей великой страны, тогда мы сможем преодолеть любые преграды, любые трудности… Мы никому не позволим топтать нашу Победу, унижать нашу страну. И что бы ни пытались сейчас с ней сделать, Россия обязательно выстоит, особенно когда в ней существует такое чудо как вы…

Дорогие ребята, ваши стихи, сочинения, песни… полностью перечеркнули усилия тех, кто пытался принизить нашу Победу, отнять память о великом подвиге ваших дедов... Наше общество, действительно, начинает выздоравливать, время "Пепси-колы" и "Клинского" проходит, наступает время возрождения тех традиционных многовековых духовных, культурных, нравственных ценностей, которые лягут в основу счастливого будущего нашего Отечества, и я очень рада, что вырастает поколение умеющее этим дорожить…

Желаю всем вам удачи, новых творческих поисков. И если что-то во власти мы делаем не так, - подрастите, и исправьте наши ошибки, как и мы сейчас пытаемся исправить чьи-то… В добрый путь вам, ребята!".

Видели бы вы, с каким чувством радостного волнения выходили ребята для получения дипломов и ценных подарков, как тепло и с каким-то смущением улыбались, принимая поздравления и рукопожатия Л. Слиски, А. Чилингарова, В. Гаврилова, В. Ганичева… у меня было такое ощущение, будто они ещё не в полной мере осознавали, что это происходит именно с ними…

Со словом поздравления к победителям обратился А. Чилингаров:

"Любовь Константиновна, вручая дипломы, говорила о высоких духовных, патриотических традициях, которые в России сейчас возрождаются. И вот та работа, которую все эти очень сложные для нашего государства годы проводит, не сворачивая со своего курса, Союз писателей России - это великая патриотическая работа…

Мы очень счастливы, что подрастает такое поколение детей, в памяти которых пробуждается великий дух предков.

Вы знаете, я блокадник, всю блокаду прожил в Ленинграде, и недавно мне предложили принять участие в записи песен, которые исполняют дети войны, я не смог отказаться, хотя и к своим вокальным способностям отношусь довольно скептически…". Зазвучала кассета, и все с нескрываемым интересом прослушали как проникновенно, своим низким, с хрипотцой, голосом А. Чилингаров исполнил "Тёмную ночь"…

Владимир Гаврилов:

"Я хочу от своей кампании и от себя лично поздравить вас с победой и сердечно поблагодарить за тот труд, который вы со всей своей любовью вложили в рассказы, стихи, песни, модели… Но я уверен, что вы можете сделать гораздо большее. Быть может, кто-то из вас создаст такие произведения как М. А. Шолохов… А кто-то сконструирует совершеннейшую технику…

Мне очень хочется, чтобы вы, помимо этого торжественного вечера, побывали в самых красивых местах Москвы и, вернувшись домой, рассказали об увиденном. Вы продемонстрировали такое высокое литературное мастерство, что вне всякого сомнения, многие из вас - будущие члены Союза писателей России. Но самое важное - чтобы в ваших душах навсегда сохранились вера и любовь к своему Отечеству. И вы всегда - победите!.."

Церемонию награждения со словами поздравления, даря победителям свои книги, продолжили писатели России

Иван Ведерников:

"В детстве я тоже пытался сочинять стихи… Но желание летать взяло своё, а потом война. И всё же желание что-то сотворить осталось. Знаете, это желание, независимо от того, какую профессию ты выберешь, удивительно украшает жизнь.

…Дерзайте, верьте в себя, дайте свободу большой мечте, высоко и страстно любите свою Родину - и становитесь пушкиными и есениными, ломоносовыми и королёвыми …".

Семён Шуртаков:

"В вашем лице, ребята, я хочу низко поклонится молодому поколению всей России, её могучей провинции, откуда и идут великие токи русской силы, силы всего нашего народа… Как жаль, что такое мы не видим по телевизору. Там сплошные "фабрики звёзд"…

А как вдохновительно было участвовать в таком празднике нам, ветеранам, видеть живые, наполненные светом глаза. Чувствовать искренность, сердечность, ощущать излучаемые теплые волны любви к своему Отечеству. Всё здесь шло от души, от сердца. А голос детской души запоминается особенно … - он самый пронзительный, самый чистый…"

Владимир Крупин:

"В памяти сердца на всю жизнь запоминаются такие события, такие встречи, как слова песни "…И здесь мы слово Родина впервые прочитали по складам…"…Такие слова как Родина, Отечество, Держава, любовь, мама, земля, счастье… всегда идут с нами. Как хорошо, что вы нас сменяете. Видеть вот такие лица, такие труды, которые вы свершили, а взрослые отметили и благословили вас в дорогу - это великое счастье. Как великое счастье жить в нашей любимой, единственной, самой лучшей и неповторимой стране по имени Россия".

Семён Борзунов:

"Дорогие ребята, вы не представляете, какой праздник вы подарили нам, фронтовикам - своими чудесными рассказами, стихами… Я старый солдат и из солдатской семьи, мой отец, Георгиевский кавалер, погиб в гражданскую. Когда моя мама передала мне единственную, хранившуюся у неё фотографию отца, я написал на её обороте такое стихотворение:

Родной отец, я всё запомнил свято,

Во имя памяти твоей

Я пронесу в душе солдата

Твои бои, твоих друзей.

А если вдруг, всё может статься,

Настанет снова грозный час,

Я буду по-отцовски драться,

Взяв смелость, мужество от вас.

Такую клятву давал не только я, а всё моё поколение, которое верило в силу русского оружия. Но главное, духом оно было сильно, верой в победу, любовью к Родине…- а это великая сила, которую никакой враг не сломит. Растите умными, крепкими.., преданными своей Родине, любящими свой народ!"

Ямиль Мустафин:

"Уважаемые победители конкурса, поднимитесь, кому больше 14 лет (встали 5 ребят). Ух, какие молодцы. Правда, моё поколение было чуть меньше ростом, зато в плечах пошире. В вашем возрасте ребята моего поколения пришли на фабрики и заводы, на колхозные поля… Работали наравне со взрослыми - по 12 часов. И гордились рабочими карточками - а это 800 граммов хлеба (вместо 400 нерабочих).

Сердечное вам спасибо и низкий поклон за то, что чтите память своих геройских предков. Я надеюсь, что такие как вы, помогут России подняться и засиять как во все времена…"

Виталий Носков:

"Дорогие ребята! Вы не только победили, вы защитили честь и достоинство Родины. Немало было сделано для того, чтобы молодое поколение России, разлюбило её..., перестало верить в нравственное будущее… Но вы, своими победами, доказали, что историческая память жива… Те, кто участвовал в боевых действиях, знают, что историческая память - абсолютная реальность. И когда человек оказывается на войне, участвует в боевых действиях, такие святые имена как Александр Невский, Дмитрий Донской, Александр Суворов, Михаил Кутузов… воины Великой Отечественной всегда с ними рядом…Вы доказали, что есть у молодёжи России порох в пороховницах…"

Владимир Костров:

"Ваша родина Россия - это личность, признанная во всём мире. И личностно она предстаёт перед всем миром… Я с полной уверенностью могу сказать, что с немцами боролись не только наши солдаты, низкий им, конечно, поклон, но с немцами боролась великая русская культура… Немцы сожгли книги многих своих классиков, считая, что они мешают им завоевать весь мир. Мы же взяли у классиков всё важное, существенное. Мы вспомнили наших святых, мы вспомнили наших великих полководцев - и поэтому победили.

В известном смысле, кроме наших воинов, Берлин брал и Пушкин. Победила наша духовная сила. Благодарю вас за то, что вы сохраняете главное - высокий духовный огонь в своей груди…". В завершение выступления поэт прочитал стихотворение "Молитва родному простору".

Всего было награждено 53 победителя.

А потом состоялся праздничный концерт - звучали стихи, рассказы, песни… Замечательный музыкальный подарок преподнесли ребятам виртуознейший балалаечник Юрий Клепалов и молодой талантливый бас, студент консерватории Фёдор Тарасов (я помню как в Пушкинские дни, во время выступления нашей писательской бригады на БПК "Керчь" перед моряками-черноморцами, его мощный густой бас гремел над Севастопольской бухтой)…

А в заключение праздника ребята получили от устроителей ещё один подарок - экскурсию в сердце нашего Отечества - Московский Кремль.

Александр ДОРИН, руководитель пресс-центра СП России

ПРАЗДНИК В ВЁШЕНСКОЙ

В силу не вполне понятных причин численное представительство СП России на Шолоховском празднике в Вёшенской явно не соответствовало вкладу писателей в подготовку торжеств. И это несмотря на то, что Председатель СП В. Ганичев и член-корр. РАН Ф. Кузнецов являются членами Госкомитета по празднованию 100-летия М. А. Шолохова, что при активном участии писателей был создан Международный Шолоховский комитет, ставший инициатором публикации факсимильного издания части "Тихого Дона", несмотря на то, что в марте был проведён Шолоховский пленум СП России, в работе которого участвовали делегации из 53 регионов, и где было принято обращение к писателям России с предложением провести тематические встречи, посвящённые предстоящему юбилею…

На родину писателя отправилась, к сожалению, небольшая делегация СП России в составе его Председателя В. Ганичева, гл. ред. "Нашего современника" С. Куняева, автора романа о судьбе М. Шолохова "Огонь в степи" А. Воронцова, Е. Шишкина и В. Крупина.

Сначала писатели вместе с радушно принявшими их железнодорожниками посетили станцию Миллерово, где силами МПС была отреставрирована станция, построен музей им. М. Шолохова, установлены бюсты писателя и многих героев его произведений - от Нахалёнка до деда Щукаря…

В Вёшенской состоялись встречи московской делегации и присоединившихся к ней В. Лихоносова и Н. Корсунова с молодыми читателями, писатели вручили музею им. М. А. Шолохова картины, написанные по произведениям Шолохова юными художниками из галереи "Жар-птица". Музею также передали свои дары делегации Краснодарской, Оренбургской, Дагестанской писательских делегаций, которые приехали на свой страх и риск.

К сожалению, места в плане мероприятий писателям часто не находилось… - и, тем не менее, писатели выступили и на торжественном вечере, и вместе с правительственной делегацией, министром культуры А. Соколовым, губернатором Ростовской области В.Чубом, представителем Президента РФ в Южном федеральном округе Д. Козаком, Президентом Чеченской республики А. Алхановым…возложили цветы, осмотрели музей и выступили на Майдане, где под крики "Любо!", сообщили о выходе факсимильного издания "Тихого Дона". А через несколько дней Председатель СП России В. Ганичев посетил Киев, где состоялось представление этого издания, выпущенного в свет издательством "Московский писатель" при финансовой поддержке Фонда "Украина", Фонда В. Черномырдина, группы компаний "Гренадёры", Фонда "Днипро". В России оно было впервые представлено 10 июня в Государственном академическом Большом театре на вечере, посвящённом 100-летию М. А. Шолохова, а второй раз - в СП России, при участии первого зампреда Госдумы РФ Л. Слиски и зампреда Госдумы РФ А. Чилингарова, Председателя СП России В. Ганичева, Президента группы кампаний "Гренадёры" В. Гаврилова - в ходе церемонии награждения победителей Всероссийского конкурса для детей и юношества "Гренадёры, вперёд!".

А впереди ещё - и Международная научная Шолоховская конференция в Москве и Вёшенской, и целый ряд других мероприятий…

Пресс-центр СП России

ЗДЕСЬ БУДЕТ ШОЛОХОВ СТОЯТЬ

После длительных, эмоциональных споров место установки в Москве памятника (работы скульптора А. Рукавишникова) М.А. Шолохову, столетний юбилей которого тёплой, радующей душу и сердце волной прокатился по России, определено окончательно - Гоголевский бульвар (совсем недалеко от того места, где жил М. Шолохов). О чём было засвидетельствовано 10 июня, на митинге, посвящённом открытию закладного камня, текст на котором гласил: "Здесь будет установлен памятник великому русскому писателю Михаилу Александровичу Шолохову"

На торжественном митинге выступили председатель оргкомитета по празднованию 100-летия со дня рождения М. Шолохова, министр культуры и массовых коммуникаций РФ А. Соколов, губернатор Ростовской области В. Чуб, председатель комиссии по культуре Мосгордумы, народный артист России Е. Герасимов, префект Юго-Восточного округа столицы В. Зотов, Председатель Союза писателей России В. Ганичев, директор государственного Шолоховского музея-заповедника А. Шолохов, руководитель Федерального агентства по культуре и искусству М. Швыдкой…

Выступающие поделились впечатлениями о прошедших в Вёшенской торжествах, на которых ростовчане принимали гостей со всего света, включая и высшее руководство страны.

А вечером почти все присутствующие на митинге снова встретились - в ГАБТе, на праздничном юбилейном концерте.

Пресс-центр СП России

Эдуард Анашкин ДО ПОСЛЕДНЕГО КРАЯ... О поэзии Юрия КУЗНЕЦОВА

СЕГОДНЯ В ЛИТЕРАТУРНЫХ ИЗДАНИЯХ РОССИИ высказывается немало неоднозначных мнений о поэзии Юрия Кузнецова. Хотя, казалось бы, если уж гений в России — посмертное понятие, пора бы нам перестать тревожить покой самого выдающегося поэта второй половины 20 века, каким считал Юрия Кузнецова Вадим Кожинов. Пора подумать о более спокойном и тщательном научном изучении кузнецовского творческого наследия — ведь это целый этап в развитии русской литературы. И это должны сделать серьезные ученые, потому что мнение поэтов и писателей так или иначе не будет объективным в силу того, что писатели вообще народ субъективный и именно этим интересны. Наверняка такими же субъективными, но, хочется верить, что в силу этого и небезынтересными, будут и мои, не претендующие на научный анализ, воспоминания об общении с Юрием Поликарповичем и размышления о его творчестве. Давно знакомый с поэтом по его стихам, я всегда чувствовал их, как нечто глубинно родственное, а потому не могу смолчать, когда разгорелась такая острая полемика вокруг его имени. Откуда проистекает мое ощущение духовной близости стихам Кузнецова? Наверное, не последнюю роль тут играет общность сиротских наших судеб. "И я вырос без отца..." — коротко обронил Юрий Поликарпович во время нашей личной встречи с ним осенью того рокового 2003 года. Тогда я по его просьбе немного рассказал о себе. Хотя мог бы он этого и не говорить: о его сиротстве я знал по его творчеству. Так пронзительно о безотцовщине, на мой взгляд, не писал никто из поэтов 20 века:

Настала ночь, последняя для многих,

Неясно слышен разговор бойцов.

Осколком мины прямо на дороге

Убит был подполковник Кузнецов.

Заплачут дети, мать их зарыдает,

И слезы литься будут без конца.

Но детям что! Они не понимают,

Как будто вовсе не было отца.

Или:

Что на могиле мне твоей сказать?

Что не имел ты права умирать?

Оставил нас одних на целом свете.

Взгляни на мать — она сплошной рубец.

Такая рана — видит даже ветер!

На эту боль нет старости, отец...

...Мне у могилы не просить участья.

Чего мне ждать?.. Летит за годом год.

"Отец! — кричу. — Ты не принес нам счастья!.."

Мать в ужасе мне закрывает рот...

А еще моя любовь к стихам Юрия Кузнецова, наверное, обоснована тем, что живу я много-много лет в селе, расположенном в степи. И опять-таки, по глубокому моему убеждению, никто из поэтов последних десятилетий так не сумел воспеть русскую степь в своих стихах, как это сделал Кузнецов. Он ведь и вырос-то в степном южном краю, знал его, любил. Одно из его ранних стихотворений написано словно бы про наше село Майское, настолько все приметы окрестного нашего пейзажа узнаваемы, хотя никогда Юрий Поликарпович, к сожалению, в наших краях не бывал:

На степной равнине

Тихий городок

Утопает в зелени,

Как во ржи цветок...

... Что по главной улице

В поле напрямик

Мимо окон лихо

Мчится грузовик...

Долго-долго после

Оседает пыль

На цветы веселые

И седой ковыль.

Для меня, сельского жителя, вообще удивительно, как, живя в огромном многомиллионном городе, Юрий Кузнецов мог на протяжении всей своей жизни сохранить это ощущение степного простора! Читаешь его "степные" и "деревенские" стихи и диву даешься, насколько чувствовал поэт природу русскую, насколько знал изнутри природу русского человека. Любил русского мужика и сопереживал ему без лести и укора. И хотя в одном из своих стихотворений он пишет: "Промотал я родные степи...", можно уверенно сказать, что не только не промотал Кузнецов за свое городское житье родные степи, но приумножил свое чувство отчего края, сделав его художественным достоянием русской поэзии. Не может поэт с таким чувством отчего в крови быть богохульником и богоборцем, каким порой ныне выставляют его иные писатели за последние поэмы о Христе. Вот что странно, почему-то священники, самим своим саном призванные блюсти чистоту православных догм, не клеймят поэта за эти его поэмы. А делает это свой брат-писатель, берущий на себя богопротивную смелость "речь истину в последней инстанции". Наверное, в отличие от писателей священники лучше помнят заповедь о том, что не суди, да не судим будешь. И еще о том, что Бог поругаем не бывает. Поэт ведь не церковный пастырь, он создает художественный образ. Может, нам и Лермонтова с его "Демоном" вычеркнуть из русской литературы? Или Пушкина с его сказкой о попе и работнике его Балде?

То, что Юрий Кузнецов является не только гениальным, но и русским национальным поэтом, мне наглядно доказал случай, приключившийся несколько лет назад. Как я уже говорил, живу я в степном старинном селе "Майское" Пестравского района. Это в Самарской области. Село наше — глубинка — глубже некуда. На весь наш многотысячный Пестравский район только два члена Союза писателей России — поэт Владимир Осипов да я. Однако, не кичась, могу сказать, что у меня — одна из богатейших в Самарской области и России домашних библиотек современной русской поэзии и прозы. Книги современных российских писателей по причине малотиражности сегодня мало доступны читателям в провинции. У многих самарских и российских писателей уже за давностью лет и не сохранилось авторских книг, а у меня все они имеются — да еще с дарственными надписями. Книги поэтов и прозаиков с Волги, Урала, Сибири, Центральной России, Дальнего Востока, Москвы и Санкт-Петербурга...

За творчеством Юрия Кузнецова в течение многих лет (если не десятилетий!) я внимательно следил по публикациям. Как-то, готовясь к творческой встрече со старшеклассниками нашей школы, решил подновить-уточнить в памяти стихотворение Юрия Кузнецова "Русский ангел", запомнившееся мне по одной из подборок в "Нашем современнике". Пришел в местную библиотеку, взял журнал, просмотрел оглавление, увидел нужную подборку... Какова же была моя досада, когда вместо искомой подборки увидел я вырванные страницы! Что это — борьба русского народа со своим национальным поэтом или все-таки любовь к его стихам, которые не купишь сегодня ни в одном провинциальном книжном магазине? Досада моя быстро сменилась гордостью и за Юрия Кузнецова, чьи стихи крадут из библиотек, и за своих земляков, которые кое-что, стало быть, понимают в поэзии.

Опять же невозможностью купить книги Кузнецова в магазинах могу оправдать я свою "наглость", когда в апреле 2000 года решился написать Юрию Поликарповичу на адрес журнала "Наш современник" письмо. В нем, не особо надеясь на успех, попросил поэта прислать его книгу. До сих пор памятен мне день 8 июня 2000 года — счастливый день, когда я получил одновременно два подарка — письмо от Валентина Григорьевича Распутина и бандероль от Юрия Поликарповича Кузнецова. Я и на одну-то кузнецовскую книгу не рассчитывал, а в бандероли был аж три книги стихов Кузнецова — "Ни рано и ни поздно", "До свиданья! Встретимся в тюрьме" и "Русский зигзаг". На первых двух книгах Юрий Поликарпович поставил свою подпись, а на книге "Русский зигзаг" был автограф: "Эдуарду Анашкину на добрую думу. Юрий Кузнецов. 30.05.2000г." Так я стал единственным, пожалуй, в Самарской области обладателем всех новых книг поэта... Сами понимаете, что когда я несколько лет спустя узнал, что у Юрия Поликарповича в издательстве "Молодая гвардия" вышла новая книга стихов "До последнего края", мне очень захотелось заиметь и этот сборник. И если повезет, постараться заполучить автограф автора. В один из приездов в Москву осенью 2003 года я направился в редакцию журнала "Наш современник". Было 8 сентября. Казалось бы, золотая осень, но моросил мелкий нудный дождичек. До этого в Доме творчества Переделкино, где я поселился, услышал от писателей, что Юрий Поликарпович последнее время прибаливает. Ну, думаю, в качестве лекарства от всех хворей лучше меда не сыскать. Прихватил с собой баночку нашего майского пестравского меда. Зашел в отдел поэзии, поздоровался. Кузнецов что-то писал, оторвался от работы, посмотрел на меня, мокрого от дождя, как бы оценивая, что я за человек. А я человек простой, сельский. Банку с медом бряк на кузнецовский стол. Он смутился, возмутился и заявил: "Что это еще такое? Какой мед? Уберите сейчас же!.." А я ему по-простому так говорю: "Имею право я, русский сельский человек, подарить лучшему русскому поэту лекарство?.." Он покряхтел, потом встал и полез в шкаф. Покопавшись там, нашел все-таки книгу — ту самую, которую я так хотел заполучить! Стал подписывать, спросил, как меня зовут и откуда я. Я сказал, что из Самарской области и назвался. Он, словно что-то припоминая, потер лоб и сказал: "А ведь я вам, кажется, свои книги посылал. И к тому же фамилию и имя ваше где-то недавно встречал... ну да, читал на посвящении одного стихотворения Дианы Кан в ее новой подборке..." "Так Евгений Семичев и Диана Кан мои земляки и хорошие знакомые", — ответил я. Смотрю, Юрий Поликарпович подобрел. Усадил меня рядом с собой и начал расспрашивать о Семичевых — как живут в своем Новокуйбышевске, какое отношение к ним самарских писателей. Я отвечал, что знал. Рассказал и о том, как Евгений и Диана приезжали к нам в село.

Уже задним числом, перечитывая книги Юрия Кузнецова, мне как-то закралась в голову мысль о том, что он был не только Поэтом от Бога, но и пророком. Примеров из его воплотившихся в явь стихов можно привести множество. Но, как я уже говорил, поскольку мне глубинно близка тема сиротства в поэзии Юрия Кузнецова, то не могу обойти внимание стихотворение "Пыль", написанное в 1985 году. Я не удержусь привести его полностью:

Меня убили все ж наполовину,

А мне осталось добивать себя.

И незачем вину или причину

Искать, коли в глаза глядит судьба.

Чем пустоту живую после смерти

Заполните?.. Ничтожеством своим?

Как горько буду я на этом свете

Грядущими сиротами любим!

Вспылит земля на резком повороте,

И отлетит живая злоба дня.

За эту пыль, за эту смерть в полете

Я всех прощу... Но кто простит меня?

Можно ли воспринимать сегодня эти строки иначе, как воплощенное поэтическое пророчество будущего страны и своего поэтического будущего? Уже в 1985 году поэт провидел "грядущих сирот" перестройки и рыночных реформ. Предвидел все эти "резкие повороты", от которых сегодня нам житья не стало, еще тогда, когда большинство советских сограждан было упоено грядущими изменениями. Провидел поэт и свою "смерть в полете", потому что все мы знаем по публикациям Юрия Кузнецова, насколько плодотворно работалосъ ему последние годы. Предвидел и, как ни печально, оказался и тут прав, ту словесную "пыль", что поднимают ныне вокруг его имени и творчества. Вообще, перечитывая Кузнецова сегодня, только диву даешься его пророческому дару в отношении судеб России, славянства, русской деревни, армии... И, конечно, в отношении собственной судьбы. Ровно за тридцать лет до своей внезапной смерти, в 1973 году, Юрий Кузнецов написал:

Надоело качаться листку

Над бегущей водою.

Полетел и развеял тоску...

Что же будет со мною?

То еще золотой промелькнет.

То еще — золотая.

И спросил я: — Куда вас несет?

— До последнего края.

Книга с таким печальным пророческим названием — "До последнего края" — стала, как выяснилось, последним прижизненным изданием Поэта. Подаренная Юрием Поликарповичем, она является гордостью моей библиотеки. Часто просят, но я неохотно даю ее почитать — любовь нашего народа к своим национальным поэтам проявляется порой весьма своеобразно: ну никак я не могу забыть эти вырванные журнальные страницы с кузнецовскими стихами.

Самарская область

Владимир Фирсов ОСЕНЁННАЯ СВЕТОМ

ОТКРЫВАЮ ТОЛЬКО ЧТО ВЫШЕДШУЮ ИЗ ПЕЧАТИ КНИГУ, своего собрата по литературному цеху, известного поэта Андрея Шацкова — "Осенины на краю света":

"Осенины! Музыка этого исконно русского слова несказанно волнует и завораживает меня в ту высокую и светлую пору, когда ослепительный свет льется на покрытую алой порошей листопада землю и начинается осенний лёт птиц, листьев, паутинок и поэтического вдохновения. Словно далекий благовест рассыпа- ется в ласковой тиши: "О-СЕ-НИНЫ..."

Так просто и хорошо, в стиле К.Паустовского или И.Соколова-Микитова, написаны эти вдохновенные строки впервые увиденной мною "шацковской" прозы, что на сердце становится радостно и светло, как вероятно было и у самого автора, открывшего для себя и для нас это удивительное время года, длящееся, согласно словарю Даля со Второго (Яблочного) Спаса до Великого праздника Покрова.

Я недаром упомянул двух этих писателей, которые по большому счету несомненно должны считаться поэтами — поэтами земли Русской, а за одно и Рузской. Ибо значительную часть своей жизни они провели в Старой Рузе — замечательном месте, где всегда билось сердце творческой интеллигенции России. Месте, сказочная красота которого, в самых разных жанрах навсегда остается в лучших произведениях многочисленных писателей. Андрей Шацков — тоже из этих благословенных мест:

Но на весь этот сором,

на древний погост,

На Димитрия храм изузоренный дивно,

Зачарованно падают ливни из звезд.

Заповедно — желанные звездные ливни!

Стихотворение из цикла "Август", как и другие стихи поэта, написано удивительным русским языком, присущим только данному автору, бережно сохранившему в текстах таинство всех 40-ка церковнославянских букв, от похожей на диковинные ворота с вереей буквы Аз до летящей смешной галкой буквы Ижица. Такие стихи принято называть "духовными", до них нельзя "дописаться". До них можно только "дожиться".

Но в Троицин день

со смятенной душой,

Забывшей про Божие слово,

Пребудут в скорбях

над тщетой, надо лжой

Три лика Андрея Рублева.

"Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи..." — писала Анна Ахматова. Стихи Шацкова растут не из сора, а из строя души, "Которая, как раненая птица, / Должна из Горней выси возвратиться / На наши ледяные рубежи!". Именно так, ибо настоящему поэту Горние выси неба зачастую ближе земли.

Под словом "земля" здесь необходимо понимать бренную обыденность. Но если слово "земля" применить к понятию Родина, то кажется, что автор от первой до последней строки пишет одно исповедальное стихотворение о любви к России, завещанной ему и со стороны деда — красного генерала, оставившего поэту свою фамилию, и со стороны другого деда — белого офицера, чья фамилия упоминается в Булгаковской "Белой гвардии".

В последнее время слова: "Россия", "Русь", несколько потускнели от расхожего употребления. Каждый второй автор стучит себя кулаком в грудь, декларируя любовь к Отчизне. Причем, чем меньше таланта, тем громче крики и стуки...

Настоящая любовь шума не переносит. Лирический шепот может скорее достигнуть замученных криками ушей слушателей...

И будут снега от Покрова пластаться,

И плакать капелями в день Евдокии.

И встретиться вновь тяжелей, чем расстаться,

Чтоб стужей дышать на дорогах России...

Встретиться на неизмеримом пространстве России действительно трудно. Но они встретились. Я имею в виду автора книги и православного художника, отца Александра Егорова, чьими произведениями она проиллюстрирована. Замечательный художник — сам, наверняка, в душе поэт. Посмотрите, как называются его полотна: "Март в Суздале", "Три ангела", "Предзимье над Русью", а на обложку книги вынесена картина, название которой полностью совпадает с названием одного из стихотворений Андрея — "Дорога к храму".

Но в мире нет желанней болести

И нет прекраснее пути,

Чем по Великой Русской Волости

Стезей осеннею пройти!

Ясный тихий свет идет и от этих строк и от живописи о. Александра.

Не помню кто, но воистину верно сказал: "Поэт пишет прозу словами, а писатель абзацами".

Проза Шацкова написана именно СЛОВАМИ, а из этих слов, складывающихся в легкие и светлые литературные эссе, вы можете узнать что:

— между Рождеством (7 января) и Крещением Господним (19 января) временной интервал составляет не только 13 дней, но и 30 лет, ибо именно в этом возрасте крестился Спаситель;

— кроме Рождественских святок, длящихся между названными двунадесятыми праздниками, существуют, так называемые "зеленые святки", приходящиеся на "Семиковую" неделю перед Троицей;

— Куликовская битва, не иначе, как по промыслу Божьему, пришлась на праздник Рождества Пресвятой Богородицы;

— Симеон-Богоприимец, узревший на Сретение в младенце Иисусе — Мессию, прожил около 360 лет.

Я знаю, как трудно для настоящего поэта писать прозу, но так называемая "проза поэта", была на Руси всегда, а её лучшие образцы пережили века. Например "Слово" Вещего Баяна или "Князь Серебряный" гениального А.К.Толстого.

Итак, перед вдумчивым читателем новая поэтическая книга — удивительный сплав нежной лирики и русской национальной традиции, показанной не через память детства, как в знаменитой книге И. Шмелева "Лето Господне", а через раздумья зрелого человека, бережно сохранившего "Крест отцов, не сорванный с груди"... А проводниками в путешествии по этим традициям, этому замкнутому циклу православных праздников "на пограничье света" служат "Ангелы России".

Именно на переломе двух прошлых веков цвела поэзия "Серебряного века", к последним осколкам которой я причисляю творчество Андрея Шацкова.

Именно таких осененных Горним светом книг не хватает людям на неожиданно жестком стыке двух нынешних эпох.

Автор — поэт, Лауреат Государственной премии России

Галина Акбулатова ЛИТЕРАТУРА ПОДПОЛЬНЫХ ЖИТЕЛЕЙ

Григорий Салтуп. "Барак и сто девятнадцатый". "Выстрел милосердия". Повесть, роман, эссе, памфлеты.— Петрозаводск, 2004

Свою книгу Григорий Салтуп начинает с предуведомления (как я заметила, чрезвычайно распространенного именно среди местных писателей): "Все ситуации, фамилии персонажей и названия учреждений в рассказах, повестях, очерках и эссе являются плодом авторской фантазии, и поэтому любое созвучие или совпадение с названием действующих учреждений, с фамилиями реальных людей или с конкретными жизненными фактами может быть только случайным..."

Насколько я понимаю, пишутся подобные "увертюры" не столько для читателя-критика, который и так умеет отличить фикшн от нон-фикшн, сколько из опасения, что некоторые сценки "из провинциальной жизни" могут обернуться для автора бо-о-льшими неприятностями. Ведь это только кажется, что "свобода слова". На самом деле, судя по этому предуведомлению, в котором сквозит нешуточный страх, свободы как не было, так и нет. Особенно в провинции, где все связаны-перевязаны родственными, дружескими, корпоративными и прочими узами и где не принято о "своих" писать "плохо", то есть честно.

Страх, как известно, заразителен, но я постараюсь ему не поддаться. По крайней мере, к предуведомлению прибегать не стану. Я слышала разные мнения о "Бараке..." — от восхищенных: "Ну Салтуп и дает! Так им и надо, этим зажравшимся..." — до "руки хочется помыть после такой литературы...". Но я больше согласна с вот этим: "Книга Салтупа — "Бесы" нашего времени..." Я полагаю, здесь имелся в виду не столько высокий литературный уровень, сколько проблематика, идеология "подпольного" или "чердачного" человека", который, как и у Достоевского, так же готов низвергнуть Бога, выступая против "примиренческой, шакальной позиции Христа" ("Карьера дворника", с.211)

Но у Достоевского несоизмеримо шире горизонт, он обладает истинным критерием, а герой Г.Салтупа сформирован, существует уже в обезбоженном, обезображенном мире, без критерия (удивительна эта подсказка русского языка: маленькая служебная частичка, приставка без/бес, обретая самостоятельность, превращается в жуткое виртуальное существо — беса).

Этот бес (то есть этимологически — отсутствие чего-то, в данном случае фундаментально важного — Абсолюта) подчиняет себе героя, но, кажется, это остается незамеченным не только для любознательного общества, но даже и для самого автора "Барака..." — пытливого и дотошного во всем, что касается проблем и настроений его героя. Этот же бес — и в тех, кто зверски убил в августе 2002 года финноязычного поэта и журналиста Пааво Воутилайнена, которого Г.Салтуп в "Сандармохе-2" (с.322) называет своим другом. Он написал о нем очерк и получил за эту публикацию первую премию Министерства по национальной политике, о чем сообщается в предисловии к "Бараку...". Салтуп почему-то не говорит, кто были "пьяные хулиганы", убившие Пааво, и при каких обстоятельствах произошло убийство (книга Салтупа вышла спустя два года после гибели Пааво, и было время узнать все подробности).

Пааво убили те самые, за оградой. Подростки. Они много выпили паленой водки, которая на самом деле никакая не водка, а самый настоящий наркотик, только "взрослые дяди и тети" почему-то не хотят это признать. Ведь за "наркотик" можно получить срок, а свойская, родная почти "паленка" — просто национальный, излюбленный барачными жителями, коих полстраны, напиток. Конечно, умалчивается, что прибыль тут никак не меньшая, чем в наркобизнесе. Ну да сегодня об этом знают не только что власти, но и каждый карельский школьник, научившийся счету. Об этом знает даже президент страны. Правда, это ничего не меняет. Детишки в глухих, заброшенных северных поселках как пили наравне со взрослыми мужиками паленку, так и продолжают пить, глупея, дурея и зверея на глазах.

Подросткам, поджидавшим Пааво (не именно Пааво, а любого другого) на "большой дороге", нужны были деньги, чтобы выпить еще. А Пааво в это время, ни о чем не подозревая, шел после банкета по случаю торжественного открытия визит-центра заповедника "Паанаярви" в гостиницу. Для подростков он был богатеньким: бедненьких, каких полно в их поселке, в визит-центр не пускают. Кто же знал, что у Пааво в кармане окажется всего 20 евро. Пааво был ненамного богаче своих несовершеннолетних палачей. От обиды, что улов оказался столь ничтожным, обиды, подогретой наркотиком, подростки озверели и продолжали измываться над Пааво даже тогда, когда знали наверняка, что тот уже мертв.

Пааво не дошел до гостиницы всего каких-то полсотни метров. Его жуткий крик слышали в гостинице (об этом мне вскоре после трагической гибели Пааво рассказывала мама одной из участниц открытия визит-центра). Сообщили финско-карельско-русским руководителям мероприятия, которое и приехал освещать Пааво. Но никто не откликнулся. Может, побоялись: в поселке, где проживает две тысячи человек, не было не только оперуполномоченного, но даже участкового (не предусмотрены). А может, для высокого руководства Пааво с его "припухшим от алкоголя лицом" "шизанутого поэта" был по ту сторону ограды. Как бы то ни было, но человека не стало.

"Что же делать? Чего ждать дальше?" — спрашивает журналистка Светлана Лысенко (газ. "Петрозаводск", 28.04.03). — Неужели правда, всё больше встает на ноги бездушное поколение убийц?"

Хотелось бы знать, к кому обращены эти вопросы? К обществу, разделенному на своих и чужих, на тех, кто по ту и по эту стороны ограды! Но при таком раскладе это крик вопиющего в пустыне. Никому ни до кого нет дела. Все заняты исключительно собой и своими проблемами, как и герой Григория Салтупа. За свое, свой интерес мы готовы биться всем имеющимся в нашем ассортименте оружием — зубами, ногтями, ногами, гранатами, танками, ракетами... и уж не знаю чем. И именно это говорит о серьезном кризисе, о распаде общности и катастрофической нехватке витамина "человечности".

В свете этого позволю себе предположить, что на сегодня наша главная национальная задача: не озвереть, сохранить себя как вид. Чтобы и лицо, облеченное властью, и рядовой гражданин видели и уважали друг в друге человека. Поскольку существует то экзистенциальное, что нас всех, бедных и богатых, писателей и читателей, мужчин и женщин, "чистых" и "нечистых" объединяет: это наши страхи, наши сомнения, наши страдания, наше одиночество... Надежда на понимание есть. Как и сто, и двести лет назад, она связана со Словом (иного средства общения нам, человекам, просто не дано). Это Слово понимания, сочувствия и любви может возникнуть даже в самых жутких, и, казалось бы, разрушительных для Слова условиях, как например, в "Бараке..." Григория Салтупа:

"Жил себе. Комната девять метров в коммуналке, высокое окно трехгранное, эркером — как трюмо, Витушка, жена молодая, с ногами манекенщицы и каштановой гривою ниже плеч у окна перед зеркалом. Красиво... Девичий силуэт сквозь оконную кисею и прозрачный халатик восково светится — как свеча в божьем храме, — и свет от нее, и сама прозрачная, — красиво! Сам — в углу, за столиком на колесиках бумагу чиркаю, чашка кофе с парком ноздри щекотит, слова подсказывает...

Солнечным зайчиком, бликом озерным,

Чудом нежданным чердак осветило.

Нить золотая соткалась из пыли,

Я, как пылинка, — сгореть и погаснуть.

Жаль, мимолетна ты, нить золотая...

Жаль, что во всей книге таких светлых лучиков немного. Но, может быть, суть этой книги — как раз отсутствие любви, тоска по любви, ее острая сердечная недостаточность. От этой недостаточности — все: и повседневная жестокость, и глобальные катаклизмы. Зло побеждает не потому, что мы слабы, а потому, что нетверды в Добре. И это вовсе не относительное понятие.

г. Петрозаводск

Александр Трапезников «ПОД РУССКИМИ СВЯТЫМИ НЕБЕСАМИ...»

Поэт идет впереди воинства, так повелось. Не в обозе же ему ехать, как маркитанту-гешефтнику, хотя сейчас время именно подобных преуспевающих литераторов из числа всяких кибировых и приговых, тань-толстых да вик-еро- феевых. "Такие вот времена", как любит повторять ветхозаветный Познер: он-то знает, что "такие времена" для этой публики будут всегда — в обозе, где можно торговать словом. Но речь, разумеется, пойдет не о них, надоели. Пусть сами смотрятся в свое трюмо либеральной революции. Любителей истинной поэзии ждет настоящий подарок — прекрасно изданный сборник стихов Сергея Дмитриева "О жизни, смерти и любви..." /"Вече", 2005 год/, с удивительными фотоиллюстрациями, от которых не оторвешь взгляд. Поэт негромкого, но высокого звучания, исполненный лиризма и мудрости, одинокой печали и той неистребимой русскости, которая позволяет ему быть "всечелове- ком", если вспомнить формулу Достоевского. Объять душой весь мир и оставаться корнями в своей земле: "Под русскими святыми небесами/ Нам выпало и жить, и умирать,/ И восхищаться теми чудесами,/ Что дарит нам природы благодать".

И понимать то, что выпало поэту в нынешней России, но главное, саму суть происходящего в ней: "Я русский поэт, потому и печален./ Стою на дороге один/ Над видами русских развалин,/ Над бездною русских глубин" . Да, развалины, но и глубина, бездна, святые небеса, благодать.

У Сергея Дмитриева, поэта со стажем, историка и издателя, давняя тяга к постижению жизни именно в красоте благодати, к богопознанию, что, собственно, должно быть естественным для каждого честного и мучающегося душой художника, творца. Именно здесь лежит путь к горнему Фаворскому свету. Но освещает он дорогу далеко не всякого, особенно в наши окаянные и разочарованные дни. Крепость духа, терпение и ясность цели даны не всем. У Сергея Дмитриева всё это есть: и в жизни, и в творчестве. Много путешествуя по миру — по Индии, Сицилии, Египту, Франции, другим странам, он внутренним взором всегда здесь, на Родине:

"Я буду ветром и дождями/ Над русской юдолью витать/ И травы нежные с цветами,/ Тоскуя, вечно целовать".

Слово откликается на зовущие его мысли. И важно ли, право, где, в Кимрах ли или Вальторансе, написаны эти строки: "Всего лишь три у жизни цели:/ Зачать потомство от любви в постели,/ Дать счастье тем, кто млад и стар,/ И накопить в душе страданий дар".

Страдание — оно и есть сострадание к другим, к младым и старым. Еще Пушкин упоминал в числе главных "душевных раздражителей" три вещи: ужас, смех и сострадание. В России теперь остались одни лишь ужас и смех, мутным потоком льющийся с телеэкранов. И почти нет любви и сострадания, в которых больше всего нуждается наш народ, презрительно именуемый "кысями". Тем и дорога мне поэзия Сергея Дмитриева.

Потому, что нет в стихах Сергея Дмитриева ни разрушения, ни тлена, узаконенных временами нынешними, "познеровскими". А есть вера, любовь и жизнь. Да, смерть тоже присутствует, даже в названии книги, но от нее уж, извините, не уйти никому. Но мы ведь явственно знаем, что есть и попрание смерти. Об этом сам автор говорит так: "Подари мне счастье, а в ответ/ Тем же я тебе опять отвечу/ И тебя с надеждой встречу/ Даже там, где жизни вовсе нет".

Алексей Шорохов ВОСПИТАНИЕ ЛИТЕРАТУРОЙ

А.И.Яковлев "Век Филарета", роман-хроника. — М., 2001

ДЕСЯТИЛЕТИЕ РЕФОРМ

За последние годы стало совершенно очевидно, что многие традиционные институты нашего общества, в том числе семья и школа, — сознательно или в результате глубокого ценностного кризиса передоверили свои воспитательные функции телевидению. И вряд ли этому приходится удивляться — так как первым из этих сфер нашей жизни, в том числе из телевещания(!), максимально самоустранилось само Государство Российское.

Таким образом, вероятно впервые в мировой практике мы стали свидетелями (и, увы, отчасти соучастниками) такого положения дел, при котором дело воспитания подрастающего поколения оказалось в руках людей, ничего общего с образованием не имеющих и слабо представляющих себе традиции страны, в которой они живут.

Более того, большинство исследователей вопроса сегодня сходятся на том, что события, имевшие место в нашей новейшей истории в 1991-93 гг., — вряд ли еще как-либо могут быть названы, кроме как революцией. В задачу нашей статьи не входит рассмотрение политэкономических характеристик такого сложного явления, как революция, с сопровождающей его "сменой формаций", отметим лишь наиболее важное для нас: либерально-демократическая революция — так же, как и любая другая революция — в первую очередь является революцией ценностной.

А из этого следует, что послереволюционному периоду утверждения новых ценностей неизбежно предшествует революционный период отвержения старых ценностей, что на самом деле нередко становится периодом отвержения всяких ценностей вообще. Свидетелями чему мы все были.

Ситуация ценностного нигилизма, как нам думается, в полной мере еще не исчерпала себя, однако уже сегодня можно говорить о том, что новая ценностная парадигма начинает формироваться. И инициатором этого процесса выступает, как того и следовало ожидать, государство.

И здесь, мы полагаем, было бы очень полезно постараться выработать единый подход к пониманию проблемы воспитания подрастающего поколения. Любое государство, призванное осуществлять политическое, экономическое и культурное самостояние того или иного народа, рано или поздно приходит к необходимости формирования четкой и совершенно определенной воспитательной политики, обращенной к будущим гражданам этого государства. Что в самой непосредственной мере относится к России с ее тысячелетним цивилизационным опытом. И было бы в высшей степени неразумно не учитывать этого опыта. Обратимся к нему.

ВЕЛИКАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА

Уникальность российской цивилизации, пожалуй, как ни в чем другом выразилась в ее литературоцентричности. Собственно, уже с первых шагов древнерусской государственности, с крещения Руси и зарождения азов книжной премудрости, статус написанного слова в нашей культуре пребывал неизменно высоким. Это нашло свое отражение в известной поговорке: "Что написано пером — не вырубишь топором!"

Понятно, что в первую очередь такой высокий статус письменного слова для наших предков был связан с его сакральным значением: в разряд записанных текстов попадали в основном только богослужебные тексты, а также жития святых и душеполезное чтение на каждый день. И это — относится к родовым особенностям российской цивилизации как цивилизации христианской, начиная с Х-го века и вплоть до ХХ-го именно так, то есть как христианская цивилизация, себя и позиционировавшей. Христианство было доминантой культурно-исторической преемственности Владимирского княжества по отношению к Киевской Руси, затем — Московского царства по отношению к Руси Владимирской и наконец — Российской империи по отношению к древней и средневековой Руси-России в целом. Как мы можем заметить, менялись центры силы (Киев, Владимир, Москва, Санкт-Петербург); формы организации государственности: княжество, царство, империя; правящие династии (Рюриковичи, Романовы) — однако именно христианская веропреемственность оставалась неизменной и определяющей. Что в свою очередь поддерживало и сохраняло высокий статус письменного слова в российском обществе неизменным.

Светская литература Петровской Руси, с самого момента своего возникновения, оказалась в некотором смысле заложницей этой ситуации — и, призванная развлекать, поневоле была вынуждена еще и поучать. Тем более, что ученость ее создателей (а следовательно, и строй мыслей) была совершенно очевидного христианского, церковного происхождения.

Не вдаваясь в историю средневековой и классической русской литературы, обозначу известное: даже в самые смутные для российского общества времена русская литература никогда не забывала высоких христианских идеалов и своей воспитательной роли, никогда — даже в годы нигилизма и самого что не на есть вульгарного материализма — не являлась литературой развлекательной; в самых искренних своих порывах и заблуждениях никогда не была теплохладной! Практически все без исключения великие русские писатели были искренними детьми Православной Церкви — причем не по одному лишь факту рождения, но по всей сумме внутреннего опыта (с метаниями, борениями, падениями!), по самой родовой проблематике своих произведений и исканий.

Не случайно и то, что восторженное понимание и восхищение этой особенностью российской цивилизации нашло совершенно определенное воплощение в высказываниях выдающихся западноевропейских писателей и философов. Великий немецкий писатель Томас Манн восклицал: "Святая русская литература!" Именно это ее качество подчеркивали и Рильке, и Камю, и Стефан Цвейг. Не говоря уже о такой важной для нас оценке, которую дал творчеству Достоевского (а по сути — всей классической русской литературе!) прославленный сербский святой ХХ века Иустин Попович: поистине "пророческим" назвал он служение русского писателя! Причем в устах выдающегося богослова это не было метафорой.

Но, пожалуй, самую важную для нас оценку такого явления, как Великая русская литература дал Святейший патриарх Московский и всея Руси Алексий II. На недавней встрече с руководством Союза писателей России предстоятель Русской Православной Церкви совершенно определенно сказал о том, что в годы государственного атеизма, в годы, когда деятельность Церкви жестко контролировалась государством, одна лишь классическая русская литература беспрепятственно осуществляла проповедь высоких христианских идеалов на всей территории России. И что для нас наиболее важно — осуществлялось это через школу, посредством сложившейся у нас системы среднего и высшего образования!

Признавая то, что характер образования в России (а до того в СССР) был и остается светским, было бы совершенно нелишним задуматься о тех уникальных воспитательных возможностях, которые имела и имеет в себе русская классическая литература. Оставаясь литературой светской, изучая фундаментальные проблемы и пороки современного ей человеческого общества, русская литература не сводила своих задач к одной лишь бесплодной и разрушительной критике существующего строя или образа жизни, она утверждала (и навсегда утвердила!) на своих вершинах высокие образы подлинно духовной жизни, идеалы сострадания, самоотвержения, верности долгу, патриотизма!

Поэтому более чем тревожными кажутся попытки "облегчить" современную гуманитарную составляющую обязательного обучения — в первую очередь за счет русского языка и литературы. В истории были уже попытки избавить общество от "излишнего гуманистического балласта". В Германии это закончилось фашизмом, в СССР — ГУЛАГом.

Причем, к сожалению, помимо известного революционно-либерального проекта, направленного на смешение культур и традиций, преподаванию классической русской литературы сегодня угрожает и непомерное рвение "справа". В том числе, от новообращенных ревностных поборников традиций и "чистого христианства", которые ничтоже сумняшеся взвалили на русскую литературу всю вину за нашу национальную трагедию в ХХ веке: от народнической пропаганды революционных идей до оправдания сталинизма включительно.

В свете всего сказанного выше, весьма убедительной и удачной выглядит попытка А.И.Яковлева вернуть в современное образовательное пространство традиционное для России понимание воспитательной роли литературы. Тем более, что осуществлена эта попытка в романной художественной форме, где на стыке литературы и истории повествуется о, пожалуй, самом блистательном периоде русской истории, "золотом веке" нашей культуры — ХIХ столетии!

ВЕК ФИЛАРЕТА

Святитель Филарет (Дроздов) — одна из самых ярких фигур церковной и общественно-политической жизни России девятнадцатого столетья. Из восьмидесяти пяти лет своей жизни полвека он возглавлял Московскую митрополию и по сути являлся предстоятелем Русской Православной Церкви.

Несложно будет представить, что это было за время, перечислив лишь важнейшие события, случившиеся на веку Филарета: нашествие наполеоновских полчищ и их стремительный разгром, восстание декабристов и присоединение к России Кавказа и Средней Азии, поражение в Крымской войне и отмена крепостного права, невиданный расцвет русской национальной культуры, ознаменованный именами Глинки, Пушкина, Гоголя, Достоевского, и высочайшие образцы святости, связанные с духовным подвигом Серафима Саровского и Оптинских старцев. Этот период получал в истории и литературе разные определения: николаевская империя, "золотой век русской культуры", пушкинская эпоха, синодальный период и т. д. Однако А.И.Яковлев счел необходимым в название своей книги внести некую нарочитую двусмысленность: "Век Филарета" можно прочитать, как "Жизнь Филарета", но можно увидеть здесь и принципиально новое (!) в нашей исторической и литературной традиции понимание XIX века, как века в самой полной мере связанного лишь с одним именем — Филарета Московского!

В пользу последнего предположения говорит многое: во-первых, автор сознательно удаляет жизнеописание великого архиерея от житийной традиции; во-вторых, читая повествование ("роман-хроника" назвал его сам писатель), отчетливо понимаешь, что все, буквально все важнейшие события того столетья напрямую связаны с деятельностью митрополита и, больше того, в немалой степени определялись московским святителем.

Волею судеб Филарет оказывается хранителем тайны престолонаследия, повлекшей восстание на Сенатской площади, — и заслугу московского архипастыря в том, что Россию не ввергли в кровавый хаос желавшие военной диктатуры декабристы, трудно переоценить!

Не менее важным является и прямая связь (в первую очередь духовная, но не в последнюю и действенная) митрополита с нашими величайшими национальными гениями первой трети девятнадцатого столетия: Александром Пушкиным и Серафимом Саровским. Достаточно широко известен факт публичной стихотворной дискуссии святителя Филарета с Пушкиным, в которой блестящий церковный ритор не обличил, а… ободрил впавшего в уныние поэта и с поистине Христовой милостью согрел его своим пастырским словом. Результат известен: "И внемлет арфе Филарета, в священном трепете поэт!" — написал потрясенный и ободренный таким участием к его судьбе Пушкин.

И даже если это останется всего лишь предположением, оно имеет право на существование: а не тогда ли и происходит знаменитый перелом в духовном мире нашего великого поэта? Не слово ли архипастыря возвратило Пушкина к истокам русской национальной жизни и ее православных традиций?

Книга А.И.Яковлева дает возможность читателю (и в первую очередь юному читателю) задать такой вопрос и самостоятельно ответить на него.

Однако пойдем далее: именно московский митрополит направляет первый запрос о рассмотрении синодальной комиссией документов по канонизации преподобного Серафима Саровского. Для Филарета — святость старца была несомненной!

Что и говорить о том, что по мере возрастания влияния и авторитета Филарета Московского в делах государственного и церковного управления, необходимость в его непосредственном участии при решении тех или иных вопросов становилась для всех очевидной. Сам за себя свидетельствует тот факт, что именно ему доверил император Александр II составить окончательный текст высочайшего указа об отмене крепостного права!

Как предстоятель Русской Православной Церкви митрополит Филарет участвует в помазании на царство двух выдающихся русских императоров — Николая I и Александра II, и именно ему самодержцы величайшей в мировой истории империи дозволяют сказать слово, напутствующее каждое новое царствование.

И это — только малая часть событий общенационального масштаба, так или иначе ознаменованных именем московского архипастыря. Мы сознательно не касаемся в данном обзоре внутрицерковных споров и дел, благоприятно разрешавшихся при участии Филарета Мудрого (так называл московского святителя император Николай Павлович). Одна лишь многолетняя борьба митрополита за самостоятельность Русской Православной Церкви и ее освобождение от двухвекового бюрократического гнета со стороны государства — тема для отдельного романа. Однако мы ни в коей мере не можем пропустить главного, по мысли А.И.Яковлева, дела жизни Филарета Дроздова — канонического перевода Библии на русский язык!

О величии этой личности перед лицом Церкви совершенно непреложно свидетельствует тот факт, что в 1994 году, спустя столетие с небольшим после кончины, святитель Филарет был причислен к лику святых. Однако даже для неискушенного в вопросах веры читателя на страницах книги возникает удивительный облик одного из самых образованных и одухотворенных людей своего времени, причем (что очень важно!) — это не высеченная из мрамора скульптура великана духа, а живая человеческая судьба с ее борениями и сомненьями, с ее победами и неудачами, с ее детской зачарованностью одним единственным идеалом: личностью Христа!

Другим не менее важным достоинством художественной хроники А.И.Яковлева является то, что она раскрывает перед читателем не просто образы людей, творивших русскую историю того времени, но проявляются духовные причины и подтексты поведения этих людей. Здесь создается галерея самых разных человеческих типов: от добрейшего митрополита Киевского Филарета Амфитеатрова и сиятельнейших особ русской родовой аристократии до разночинца Писарева и террориста Дмитрия Каракозова.

Есть в романе места, проникнутые высочайшим лиризмом: юношеская любовь игумена Антония (Медведева), смерть наследника Николая Александровича в Ницце и кончина матери святителя Филарета, описания Свято-Троицкой Лавры и природы Подмосковья. К недостаткам книги можно отнести достаточно узкое толкование литературной проповеди Гоголя и недопонимание ее значения в становлении русского религиозного самосознания (о чем свидетельствует хотя бы факт признанного ученичества Достоевского у Гоголя), а также досадное отсутствие комментариев (что особенно важно для детско-юношеской аудитории).

Тем не менее, все это лишь в некоторой степени оттеняет ту совершенно очевидную удачу, которой без сомнения является издание романа "Век Филарета". Книгу эту можно и должно рекомендовать для изучения в школе, так как, оставаясь явлением литературы светской, она задается вопросами духовно-нравственного воспитания человека, продолжает и развивает традиции русской классической литературы. И в какой-то мере восполняет тот страшный пробел в воспитательном поле современного российского образования, что сложился в последнее десятилетие.

г.Орел

Олег Дорогань НЕ ТРОГАЙТЕ ДУШИ ДВИЖЕНИЙ!.. В защиту имени Марины ЦВЕТАЕВОЙ

Никакой поэт не был бы поэтом без поисков и противоречий, состязаний и схваток, взлетов и срывов. Без диалектики душевных состояний. И выхватывать тот или иной неблагоприятный период из его жизни, вырывать те или иные его высказывания из контекста судьбы, чтобы развенчать, дискредитировать его имя, всю его жизнь и творческую планиду, по меньшей мере, непрофессионально. А по большому счёту, просто негодяйство, если не сказать покрепче.

Нынче, в эпоху словесной свободы, у всех вроде бы есть право на личное мнение. Крайности мнений — полюса чаш. Уравновесить их не наша — вселенская задача. А стало быть — и наша. Поэтому я счёл своим долгом в противовес той чаше всякой всячины, что нагрузил Ю.Павлов в статье "Движения души" о Марине Цветаевой ("ДЛ", 2004, №11), наполнить противоположную своими соображениями на сей счёт.

Цветаева — как все поэты своего времени, своего Серебряного века, противопоставила себя миру. С одной стороны, затхлому и косному, изнывающему от мировой скучищи и застоя. А с другой, начинающему рушиться от всеобщего безумия. Когда везде скука, суета и смута, — а это среда для посредственностей и ничтожеств, — важно, чтобы возвысилась индивидуальность. А талант — как золотое сечение в смыкающихся крайностях, удерживающее гармонию вселенского равновесия.

В этом, на мой взгляд, и состояла у Цветаевой "направленность таланта, ценности, лежащие в его основе, пути прихода к вечности", что по мнению автора исследования о ней вообще "игнорируются" ею.

Индивидуальность притягивается к индивидуальностям, а не к безликой толпе. В них М.Цветаева и видит гарантию современности — как "воз действия лучших на лучших", а потому и "избранных". А злободневность, по Цветаевой, "воздействие худших на худших", то есть она в кругах посредственностей, не исключающих и высшие, элитарные и правящие. Это-то, очевидно, не понял Ю.Павлов, разбирая статью Цветаевой "Поэт и время" (1932).

Неслучайно М.Цветаева и потянулась к таким индивидуальностям, которых посчитала равными себе по таланту: Б.Пастернаку, О.Мандельштаму, Р.М.Рильке, П.Антокольскому, С.Парнок и другим. Однако наш исследователь или не знает, или недоговаривает, что тянулась она и к М.Волошину, Н.Гумилёву, В.Брюсову, А.Блоку, А.Ахматовой, В.Маяковскому и другим сугубо русским поэтам. А Ю.Павлов как раз делает упор на юдофилии М.Цветаевой: "Не берусь утверждать, в какой степени М.Цветаева — еврейка по духу, но одна, главная, ветхозаветная идея избранничества — стержень её' личности и творчества". Как видим, делает малообоснованно и спекулятивно.

Он подходит к поэту и его творчеству вне исторического контекста. И в этом его самое слабое место. Напомню, в начале XX века "новые иудеи" идеями демократической свободы, идеалами справедливого устройства общества наводнили, обворожили, обманковали передовую часть России, вскружили головы примерами свободомыслия и раскованности духа, будили революционное сознание масс жертвенными подвигами боевиков-террористов.

Революционные "бесы" становились властителями дум. "Юдоприверженностью" стала страдать большая часть прогрессивно мыслящей интеллигенции.

И важно увидеть, что "русская триада" у М.Цветаевой и у большинства поэтов: "личность — народ — Бог" (которую Ю.Павлов краеугольным камнем ставит в угол своего поля зрения), в русскую революцию и в рамках отразившего её Серебряного века стала проявляться так: "Бог — народ — личность". Тогда А.Блок, С.Есенин, В.Маяковский, В.Хлебников, Б.Пастернак, О.Мандельштам и многие другие от христианского Бога перекинулись к язычеству, и почти вплотную приблизились к атеизму. Это вполне соответствовало духу того переломного времени. В этом они солидаризировались с народом и его вождями. Однако всё-таки старались в толпу не идти и вождей собой не подменять. Революционное движение высвобождало их волю к самоутверждению. Они почувствовали полное право на создание своего круга литературных кумиров, восхождение плеяды поэтических имён.

То же и Марина Цветаева. Очарованная и захваченная "левыми" идеями всемирного братства и всеобщей свободы, она не могла не примкнуть к деятельным и думающим, талантливым и обаятельным представителям творческой интеллигенции, в том числе еврейской.

Марину переполняла жажда жить и творить: "Я жажду сразу всех дорог!" Или всё или ничего — таково было естественное состояние её через край выплёскивающей юности. И когда всего не дано, она с наступлением семнадцатилетия вдруг обращается к Создателю и испрашивает у него: "Ты дал мне детство — лучше сказки. И дай мне смерть — в семнадцать лет!"

Она писала и отправляла из Москвы в Петербург посвящения А.Блоку, "нежному призраку, рыцарю без укоризны", А.Ахматовой, "златоустой Анне всея Руси", В.Маяковскому, "архангелу-тяжёлоступу", вопреки их "невзаимности", Б.Пастернаку, невзирая на "вёрсты". Ничего не мешало ей любить своих кумиров, восхищаться ими и стремиться быть достойной их.

Чувство глубокой всепоглощающей любви связало её с Сергеем Эфроном, сыном революционных деятелей, близких к народничеству. Русский по матери, он был к тому времени, когда они с Мариной познакомились, круглым сиротой. Потом их совместная судьба постоянно испытывалась частыми расставаниями и долгими разлуками. Их раскидывало в разные стороны грозное историческое время, а сводила непреклонная воля Марины и обоюдная готовность к семейному воссоединению. "Литературных влияний не знаю, знаю человеческие", — эти слова Цветаевой относятся именно к их отношениям с С.Эфроном.

Бывало, что литературные влияния всё-таки брали верх. Так возник "роман троих", который М.Цветаева вела с Рильке и Пастернаком, отказываясь от "любви на троих". Поэтому "роман" дальше эпистолярного жанра не зашёл. Кстати, Ю.Павлов опускает, что с Рильке, австрийским поэтом, которого она любила "больше всего на свете", она в жизни так ни разу и не встретилась. Он упрекает её, что она и траура-то по нему не носила. А она, глубоко потрясённая, откликнулась на смерть Рильке известным стихотворением-реквиемом, а затем и знаменитой "Поэмой Воздуха"...

Она-то достигла своего уровня вечности, её имя и сегодня не сходит с уст. Только сегодня ей приходится вновь лечить "Обиду Времени Прохладой Вечности".

"Не знаю, — писала М.Цветаева, — нужны ли вообще бытовые подробности к стихам: кто — когда — с кем — где — при каких обстоятельствах и т.д. — жил. Стихи быт перемололи и отбросили, и вот из уцелевших осколков, за которыми ползает, вроде как на коленках, биограф, тщится воссоздать бывшее. (...) убивает поэта не биограф, а время" (из черновой тетради статьи "История одного посвящения").

И исследователь-"биограф" Ю.Павлов начинает сам себе противоречить, признавая: "Если мы обратимся к её эпистолярным романам с Бахрахом, Рильке, Пастернаком и другими, то создаётся впечатление, что сам уровень и границы отношений,устанавливаемых Цветаевой ("Я говорю с духом", "не внести быта" и т.д.), заранее обрекают "любовь" "небожителей" на неуспех. Перед нами игра, спектакль..."

Вот и ответ самому же себе: какие "романы" на "фоне" мужа и детей она вела! И где же "низкие деяния" Марины Ивановны", которые вступали, якобы, в конфликт с её "высокими словами"? Каких "поступков" требует он от неё? Плотской любовью изменять мужу?! Поистине на прокрустово ложе кладёт он Цветаеву: блудила, грешила бы беспробудно — руби ей ноги, а раз не шла дальше высоких слов — режь язык или секи голову!..

Все обвинения на её счёт в "нерусскости" попросту, мягко говоря, неуместны.

Русскость предполагает всечеловеческое отношение к миру, что так убедительно доказал Ф.М.Достоевский. И История убеждает: с этим не поспоришь. А в Марине Цветаевой всечеловеческая открытость проявилась с небывалым размахом. В этом смысле её можно смело назвать самой русской из отечественных поэтесс.

Другие — с очами и личиком светлым,

А я-то ночами беседую с ветром,

Не с тем — италийским

Зефиром младым, —

С хорошим, с широким,

Российским, сквозным!

В ней была всеотзывчивость именно русского человека — настоящая, доверчивая и неподдельно-скромная: "...во мне нового ничего, кроме поэтической (...) отзывчивости на новое звучание воздуха".

А новое звучание и несла витающая в воздухе революционность, с искрами и отблесками будущего "мирового пожара", "пожара-потопа". Не оттого ли и свойственны как воздух были ей строптивость и своеволие? Лишь с ними могла она оставаться самой собою. "Моё дело — срывать все личины, иногда при этом задевать кожу, а иногда и мясо", — утверждала М.Цветаева.

В то же время в поэтических исповедях, в эссеистике, в письмах и дневниках, в каждом лирическом жесте у М.Цветаевой — обращённость ко всем, ко всему миру; до крика, до "вопля вспоротого нутра" ("В который раз вспорот Живот — мало!.."). Она захлёбывалась от переполняющих её чувств и эмоций, как умела требовала вечно недоданного ей понимания, признания и любви. И этот знаменитый цветаевский захлёб никогда не терял доверительного отношения к людям: "Послушайте! Ещё меня любите За то, что я умру". А какой восхитительный у неё вселенский поцелуй: "Я в грудь тебя целую, Московская земля!"

Ей, чтобы сказать за всех от себя, нужно было уметь отойти от всех и отрешиться от самой себя, а иначе так не скажешь: "О вопль женщин всех времён: "Мой милый, что тебе я сделала?!"

Её же сегодняшний оппонент о самодостаточности её таланта, "самоценности поэтессы" отзывается с ярко выраженной негативностью — как об "избранничестве", "небожительстве". Вот её ответ: "А не знать себе цены, зная цену всему остальному (особенно — высокому), из всего ценного не знать цены именно себе — это какая-то местная слепота или корыстнейшее лицемерие. Все настоящие (поэты) знали цену, с Пушкина начиная" (из письма 1935 г.).

А чего стоит вот эта скороговорка: "Не имеет значения, в какие формы выливается сия самоценность: безмерность в мире мер или добровольное несовпадение со временем". Из памяти невольно при этом вырывается вопль-вопрос Марины Цветаевой: "Что же мне делать, певцу и первенцу, В мире, где наичернейший — сер! Где вдохновенье хранят, как в термосе! С этой безмерностью В мире мер?!"

Правда, и сама Цветаева сетовала: "Безмерность моих слов — только слабая тень безмерности моих чувств".

Что ж, у неё — "Душа, не знающая меры..." И, видно, здесь на земле, "в мире мер", её чувства осуществиться не смогут... Здесь люди при встречах "сшибаются лбом". И лишь за чертой, где начинается запредельное, в ином мире, в Небе поэта, в мире вымечтанном и совершенном, все "замыслы" и "вымыслы" сбываются. А здесь только "лютая юдоль" да "дольняя любовь". Здесь лишь знаки Бога, зовущие неведомо куда, вспыхивающие в душе и выплёскивающиеся наружу:

Бог с замыслами! Бог с вымыслами!

Вот: жаворонком, вот: жимолостью,

Вот: пригоршнями — вся выплеснута,

С моими дикостями — и тихостями,

С моими радугами заплаканными,

С подкрадываньями, с заборматываньями...

Недоброжелательным читателям и критикам М.Цветаева давала резкую отповедь: "Такому читателю имя — чернь. О нём говорил и его ненавидел Пушкин, произнося: "поэт и чернь". (...) Такой читатель — враг, и грех его — хула на Духа Свята. В чём же этот грех? Грех не в темноте, а в нежелании света, не в понимании, а в сопротивлении пониманию, в намеренной слепоте и злостной предвзятости. В злой воле к добру" (из статьи "Поэт о критике").

Как-то запутанно Ю.Павлов решает и проблему трагического отношения М.Цветаевой к Родине. И здесь у него не получается уличить её в "нерусскости". Разбирая её стихотворение "Тоска по Родине", написанное в эмиграции, он силится доказать, что для неё само понятие Родины (а значит — и России) было девальвировано тем, что она, Родина, не помогает, не спасает. И приводя такие строки: "Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст. И всё — равно, и всё — едино", — он явно умышленно опускает две последние строки этого стихотворения, главные, — а в них весь смысл, в них весь фокус любви её к Родине: "Но если по дороге — куст Встаёт, особенно — рябина..."

В нищете, в лишениях, в бездуховном пространстве заграницы, в смыкающихся стенах одиночества М.Цветаева вывела — как письмена: "Одна из всех — за всех — противу всех". И эта её поэтическая формула совершенно исключает какую бы то ни было однобокость либо лобовой подход. Ю.Павлов же видит одно только "противу всех", усматривая в этом грех избранничества и преступления.

"Ведь я не для жизни. У меня всё пожар! Я — ободранный человек, а вы все — в броне", — с отчаяньем и болью ответила бы любому критику Марина Цветаева и сегодня. Её нищая и бесправная жизнь изгоя и бомжа, как сказали бы сегодня, всё равно была окрылена порывами вдохновения, как она их описала: "Лёгкий огнь над кудрями пляшущий — Дуновение — вдохновения!"

В постоянном противоборстве с бедствиями, с враждующим бытом, губительным для души и творчества, М.Цветаева стала подлинным новаторов в поэзии. Её стремительные и судорожные ритмы предвещали всё убыстряющиеся ритмы XX века.

Однако на каждом шагу её подстерегало недопонимание, отсутствие ответного эха, в чём так нуждается талант. Особенно затронуло это её по возвращении в Советскую Россию.

М.Цветаева твёрдо решила для себя: куда муж, туда и она. Если он отправится на Родину, она во что бы то ни стало последует за ним, как в 1922 году поехала к нему за границу. И в июне 1939 года с четырнадцатилетним сыном Георгием она возвращается в Москву, вслед за мужем и дочерью Ариадной, добившимися возвращения в Россию. Вскоре они были арестованы органами госбезопасности. И М.Цветаева снова оказалась в трагическом кругу одиночества. Почти без средств к существованию, не востребованная как поэт, она занималась переводами. Осенью 1940 года Гослитиздат всё же вознамерился издать маленький сборник цветаевских стихов, но его "зарезал" К.Зелинский, раскритиковав за формализм.

Вторую мировую войну М.Цветаева восприняла обострённым зрением сердца как торжество сил мирового зла и начало апокалипсического конца человечества. Её стихотворные циклы ( "Стихи к Чехии", "Сентябрь", "Март"), исполненные антифашист- ского пафоса, веры в победу светлых начал, стали её "лебединой песнью" на чужбине.

В сущности, тогда весь стан ушедших и ещё живых поэтов серебряного века был "лебединым станом", готовым пропеть свою прощальную песнь на излёте последних времён...

Завершая свою статью, Ю.Павлов и саму трагическую смерть М.Цветаевой представил как "закономерный итоговый поступок-самоубийство", как некое последнее телодвижение (а не движение душевное), к которому её привели в какой-то мере внешние обстоятельства, но "главное — особенности мировоззрения и характера ( о чём мы говорили и что точно определила сама поэтесса в письме к Р.Гулю в 1923 году: "Я не люблю земной жизни, никогда и не любила, в особенности — людей").

А ведь это было не рядовое сведение счётов с жизнью, не логический финал признания собственной несостоятельности в жизни и творчестве.

То было прощальное движение сиротски одинокой души отчаявшейся, измотанной жизнью женщины. В мире мер безмерное ушло в запредельное. Плоть перестала быть тюрьмой для души и духа, "с их невесомостью в мире гирь". И высвобождение духа явилось актом творчески героическим. Этот уход из жизни можно причислить к ещё одной из добровольных жертв на плаху поэзии, когда под всё сказанное поставлена последняя трагическая точка.

Творчество Марины Цветаевой, российского поэта, её великое влияние на последующее развитие отечественной поэзии — блестящие свидетельства того, что её поэтическая вселенная состоялась. Кровь её души и сегодня "неостановимо и невосстановимо" струится со страниц её стихотворений и поэм. А её вселенная вращается среди старых и новых поэтических плеяд, даря нам свой вечно живой лучистый звёздный свет.

г.Смоленск

Евгений Семичев КОПЬЕ СУДЬБЫ

***

Катятся волны, каменья граня.

Бисер по берегу мечут.

Мелкие реченьки громко звенят.

Реки глубокие шепчут.

Что нашептала мне Волга моя?

Истины Божьи простые:

Для человека родные края

В жизни извечно святые.

Где наша удаль — была не была?

Не оскудела покуда!

Волжские волны, как колокола,

Полные грозного гуда.

Сколько покоится храмов на дне

Волжской стремнины раздольной!

Вот почему мне в её глубине

Слышится звон колокольный.

Русь вознеслась не единой Москвой.

Волжские вольные волны

То выводили набат вечевой,

То — величальные звоны.

Что приуныла, заволжская степь,

Локти воткнув в подоконья?..

Матушка-Волга — небесная крепь,

Русской души колокольня.

***

Спит народ, как солдат на ходу,

Утомленный в тяжелом походе.

Сплю и я, но с народом иду.

И во сне остаюсь я в народе.

И во сне от него ни на шаг

Никуда я себя не пускаю.

Упираюсь в походный большак.

Мать-землицу ногами толкаю.

Запевалы охрипли. Храпят.

Командиров сморило истомой.

Спит народ, с головы и до пят

Убаюканный чуткою дремой.

Эй, взбрыкнувший во сне обормот,

Что кричишь о продажной свободе?

Видишь, спит утомленный народ

На ходу, как солдаты в походе.

Спит служивый в строю человек.

Отдохнуть на ходу рад стараться.

Может день, может год, может век...

Боже! Дай мужикам отоспаться.

Звезды космос вселенский коптят.

Зорьки в небо всплывают и тают.

Мародеры-шакалы не спят —

Неусыпно народ обирают.

Но не рушится воинский строй

И на милость врагам не сдается.

Вот народ — богатырь и герой!

Берегитесь, когда он проснется!

ШАПКА

Плывёт по Волге шапка,

Дивясь сама себе,

Раскачиваясь шатко,

Как будто при ходьбе.

Плывёт вдоль побережий

Угрюмых Жигулей...

Искрится мех медвежий

Рубинами на ней.

К воде её не клонит

Ни ветер, ни волна —

Плывёт себе, не тонет

Разбойная казна.

Сапфиры и агаты

Её венчают мех.

Усеяны богато —

Не счесть каменьев всех!

...Бывало, вдрызг штормила

Река в ненастный день.

А шапку лишь ломило

Волною набекрень.

Волна стеной вздымалась,

Грозя крутой бедой.

Но шапка не ломалась

Пред волжскою водой.

Стихия бушевала...

А шапка на волне,

Сияя, гарцевала,

Как всадник на коне.

Кипит-бурлит под шапкой

И пенится волна

Так, словно вострой шашкой

Разрублена она.

И пароход, и барку

Река теснит волной,

Чтоб обходили шапку

С поклоном стороной.

И люди, что помельче,

И важные тузы

Пред шапкой той при встрече

Ломают картузы.

...Раскачиваясь шатко,

Как будто при ходьбе,

Плывёт по Волге шапка,

Дивясь сама себе.

Оглаживает холку

Речную Божий день...

Идёт хозяин Волги —

В воде по шапку всклень.

А кто же тот хозяин?

Он из каких людей?

Известно, Стенька Разин —

Разбойник-лиходей.

По потаённым схронам,

Утерянным на дне,

Идёт-бредёт с поклоном

К утопленной княжне.

Но пленница таится

От Стенькиной любви.

Горит во мгле денница.

...А шапка — на крови.

Окликивает горы

Речного ветра гуд.

Разбойные дозоры

Стан Стенькин стерегут.

Казачью перекличку

Разбойнички ведут.

И клич "Сарынь на кичку!"

Не позабыли тут!

Когда княжну-любаву

Степан себе вернёт,

Он волжскую заставу,

Как прежде, всколыхнёт.

Раскачиваясь шатко,

Прощальный путь торя,

Плывёт по Волге шапка —

Подарочек царя.

Молва смущает разум

Уже который век...

...А кто не верит сказу —

Пропащий человек!

***

У руки моей одесной

За моим стоит плечом

Неусыпный страж небесный —

Ангел с огненный мечом.

Он твердит: "Подумай здраво,

Неразумный человек:

Шаг налево, шаг направо —

В бездны адские побег.

Самому себе не волен,

Ты ступил на белый свет,

Как небесный Божий воин,

Потому, что ты — поэт.

И твоё стихосложенье,

Неразумный свете мой,

Поле Божьего служенья,

Отраженье битвы с тьмой.

Бог священные заветы

Возложил на нас с тобой.

И пока живут поэты,

Не проигран вечный бой.

И с тебя Господь сурово

Взыщет именем Христа

То Отеческое слово,

Что вложил в твои уста.

Потому с руки одесной

За твоим стоит плечом

Неусыпный страж небесный —

Ангел с огненным мечом..."

***

Небес взыскующее пламя.

Высь, отражённая в реке...

Русь разговаривает с нами

На материнском языке.

Так разговаривает млеком

Кормящая младенца мать...

И надо быть не человеком,

Чтоб слов ее не понимать!

Дождями, облаками, снами

Про наше кровное житьё

Русь разговаривает с нами...

Почто не слушаем её?

***

Забродила осень, словно брага.

Дух хмельной и в поле, и в лесу.

Пей, народ российский — бедолага!

Господа тебе не поднесут.

Непонятны им родные дали.

Не печалься, мой родимый край.

Нас с тобой, как липку, ободрали.

Налегке идти сподручней в рай.

Дни стоят ядреные, как чарки.

И душа взывает: "Отхлебни!"

Будто Божьей милостью подарки,

Нам с тобой обещаны они.

Сами норовят уткнуться в руки...

Разве оттолкнешь их, абы как?

Пусть лакают буржуины-суки

Уксус в заграничных кабаках.

Он им отрыгнется черной кровью

И срамной иудиной виной...

...Не вредит народному здоровью

Воздух русской осени хмельной!

***

С крыши ли, свыше, из рая ли?

Хлипкий доносится глас.

Блудные дети Израиля

Русский обсели Парнас.

Ножки короткие свесили

Высоковат русский трон.

Над городами и весями

Вопли картавых ворон.

Знаю ответ ваш заранее —

Все вы и всюду правы...

Блудные дети Израиля,

Не заблудились ли вы?

***

Зари окровавленный меч

Лежит на скатёрочке млечной.

Катись, голова моя, с плеч

По этой дороженьке вечной.

По блюду небес через край

К познанья запретному древу...

Закатишься яблоком в рай

Смущать простодушную Еву.

Привьёшься на ветку... А там

Змей-аспид колечками вьётся.

Придёт на свиданье Адам,

И Ева слезами зальётся.

А змей, на уловки горазд,

Чтоб горько не плакала дева,

Ей яблоко с ветки подаст —

Плод грешный запретного древа.

Но выйдет Господь им навстречь

И, вынув из огненных ножен,

Зари окровавленный меч,

На млечную скатерть положит.

КОПЬЁ СУДЬБЫ

Сын первосвященника второго

Елфазара — мудрый Финеес

Знал судьбы мистическое слово,

Пламя низвергавшее с небес.

В тайнах высшей магии проворный,

Молнии небесные метал.

И горючий камень метеорный

Переплавил в огненный металл.

В сине-море со скалы отвесной

Выплеснул кипящее литьё.

И, ударив молнией небесной,

Огненное выковал копьё.

Вспыхнуло копьё, как луч господний.

Воздух содрогнувшийся запел.

А в глубокой мрачной преисподней

Дьявол от удушья захрипел.

Море ощетинилось свирепо.

Волны с рёвом встали не дыбы.

И — раздался глас суровый с неба:

"Имя дай копью — КОПЬЁ СУДЬБЫ!"

Как зарок, воспринял Божье Слово,

С грозных снизошедшее небес,

Сын первосвященника второго —

Книжник умудрённый Финеес.

...Утекло воды на свете много,

Но легенда о копье гласит:

Кто возлюбит истинного Бога,

Тот любого недруга сразит.

Тем копьём пылающим священным,

Обложив врага со всех сторон,

Иисус Навин разрушил стены,

Когда город брал Иерихон.

Тем копьём презренный римский воин

Сердце Сына Божьего пытал.

И омыт святой Господней кровью

Огненного лезвия металл.

То копьё, как высшую награду,

Вещий князь Олег завоевал,

Когда он поникшему Царь-граду

Щит свой на ворота прибивал.

То копьё заморские драконы

Испытали на себе всерьёз...

И его на русские иконы

Сам Первосвятитель перенёс.

Тем копьём пылающим владея

В Куликовской битве, русский кмет,

Опрокинул наземь Челубея

Легендарный инок Пересвет.

Тем копьём князь благоверный Невский Русичей на брань благословил.

И поганых рыцарей немецких

В лёд Чудского озера вдавил.

С тем копьём в сраженье под Полтавой

Петр размазал шведские войска.

И овеял звонкой ратной славой

Русское оружье на века.

Полыхало зарево над Русью.

Гром катился в небе голубом...

И чухонец праведный Филгусий

Пред иконой бил смиренным лбом.

Грохотали пушки. Ржали кони.

Скрежетал и плавился металл...

А Святой Георгий на иконе

Огненного змия побеждал.

Багровела Божья плащаница.

Пламенел от горя скорбный лик.

Но с копьём Георгия десница

Пальцы не разжала ни на миг.

Ибо со времён творенья мира

Божий луч рассеивает мрак.

И в бою поганца-волкодира

Рубит русский воин-волкодлак.

У кого с копьём судьбы ковчежец,

Тот любого недруга сразит.

Он — небесной воли самодержец.

Так легенда древняя гласит.

И пока копьё, как луч господний,

В Александро-Невской Лавре спит,

Дьявол в раскалённой преисподней

От удушья тяжкого хрипит.

г.Новокуйбышевск,

Самарская область

Андрей Румянцев ТРАВА СТЕПНАЯ — ОДОЛЕНЬ...

***

Распахнул я забитые окна.

Засквозило в избе по бокам,

И щека под ресницей намокла,

И ударил по сердцу Байкал.

Бей, волна, об отцов подоконник,

О старинные были семьи.

Я забыл все законы, законник,

Все заветы души и земли.

Это кара соснового края.

Это память, подобно серпу,

Подсекает, за вольность карая,

Бесшабашную птицу — судьбу.

***

Зимнее простуженное поле.

Дым посёлка, чёрные леса.

Чтобы даль не разглядел я, что ли,

Набегают слёзы на глаза.

Видно, это русская кручина:

Зябкий морок тает не спеша,

Чтобы сердце ныло беспричинно,

Беспричинно маялась душа.

***

Когда село, где я учился,

Вставало в дымке за пять вёрст,

Церковный купол не лучился

Вдали, над купами берёз.

Храм разорённый, храм старинный

Навстречу плыл издалека

Большой свечой из стеарина

Без золотого светляка.

Вблизи, под солнцем и под тучей,

Алел израненный кирпич.

И наплывал от стен, беззвучен,

Какой-то тайный звон иль клич.

Мне было рано знать про муки

Земной юдоли — я был мал.

Но как я слышал эти звуки!

С каким я трепетом внимал!

И вот опять над нашей пущей

Лесное нищее село

Восьмиконечный, вездесущий

Крест светоносный вознесло!

И снова звон — теперь уж въяве —

Над просквозившею судьбой...

Всё помнить, помнить, Боже правый,

И слушать с болью и мольбой!

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Всё забылось:

Голос твой и внешность,

Сумасбродство юное твоё.

Но осталась нежность.

Только нежность.

Память — это гнёздышко её.

И стихи забылись —

Принадлежность

Смутных дней,

Далёких, как звезда.

Слова не припомню.

Только нежность

Отложилась в сердце навсегда.

***

В своей красе зеленолистой

Над речкой резвая ветла

Сухое небо чисто-чисто

Во всё раздолье подмела.

И все полуденные краски

Воды, и неба, и земли

По солнцем праздничным

По-райски

Заполыхали, зацвели.

И лишь в зелёных складках шёлка

От глаза спрятался багул, —

Как розоватая кошёлка

В заплечье рощицы уснул...

РУССКАЯ ДУША

Видать, за то, что страждущим и сирым

Ты всё отдать готова до гроша

Тебя торговцы, правящие миром,

Судить берутся, русская душа.

Но на земле уже давно известно,

К кому слетают ангелы с высот.

Небесной силе никогда не тесно.

Небесной правде всюду повезёт.

***

О русская поэзия! Она

То зазвучит тревожнее набата,

То от смущенья станет чуть слышна —

Лепечет, как ребёнок, виновато.

А если радость озарит её,

Она бежит подростком босоногим

По облакам —

Неважно что: жнивьё

Иль битый камень под ногами.

С Богом!

А иногда напомнит о таком,

О чём с тоскою смертною поётся.

Закружит чёрный ворон под окном...

Заплачет сердце...

Кровью обольётся...

СЛОВО

Бывает, слово у поэта

Потише робкого дождя,

Ночного зябкого привета

Пичуги, что дрожит дрожьмя,

Спеленутого лепетанья

Проснувшегося малыша,

Смешного школьного шептанья

Испуганного камыша.

Но почему же это слово

Издалека, изглубока,

Слышнее грохота любого

Приходит к нам через века?

***

Когда придет последний день,

Я окуну лицо бесслёзно

В траву степную — одолень,

Уже дымящуюся росно.

Она поможет одолеть

Дурной наплыв душевной смуты.

Она не даст мне пожалеть

Себя в последние минуты.

О розовеющая высь

И звёзды, вспыхнувшие ярко!

Неугасающая жизнь,

Дороже нет тебя подарка.

Я буду знать: сквозь дым стекла,

За эти стены, эти ставни,

Моя любовь туда стекла,

Где пролегал мой путь недавний.

Пускай порадуют других

Простор

И свет над головою

Среди полей, где я затих,

Укрыт волшебною травою...

НИТЬ

Потеряла отчизна себя:

Ни дороги,

Ни дома,

Ни доли.

Сеет по миру звёзды, слепя,

А приносит полову в подоле.

«Что с тобой

И кого мне винить?» —

Я спросил над пугающей бездной.

И увидел, что порвана нить

Между жизнью земной

И небесной.

г.Иркутск

Марина Балачевцева «ГОТОВЫ К ПОЛЁТУ НА МАРС!»

Мне кажется, за все годы существования "Дня литературы" мы публикуем стихи для детей едва ли не в первый раз. Но это совсем не значит, что мы сторонились "детской" поэзии, — просто никто нам её пока и не предлагал. Такова, очевидно, грустная примета времени: дети вместо книжек ушли в виртуальные, нередко агрессивные, компьютерные миры, а озабоченные нынешней жизнью взрослые всё реже переключают их чувства и мысли на живое, доброе слово... Да и поэтов, пишущих для детей, похоже, теперь немного: публика требует чего-то "покруче"... Но вот среди почты "Дня литературы" — неожиданная для всех нас подборка. Её автор сообщает о себе, что с детства пишет стихи и сочиняет музыку, окончила университет по специальности математика-информатика, воспитывает двоих сыновей. Поздравляя Марину с первой публикацией, желаем вдохновения, новых стихов и знакомим с творчеством Марины Балачевцевой наших читателей и их детей.

Евгений НЕФЁДОВ

САМОСВАЛ

Я устал и брат устал,

И устал наш самосвал:

Целый день его катали,

Нагружали, разгружали,

Тарахтел он и гремел,

Брат на пару с ним сопел...

Самосвал же вдруг замолк,

И с него свалился волк,

А колёса открутились

И куда-то закатились.

Брат их принялся искать

И забрался под кровать.

Но колёс не отыскал —

Только пыльным сразу стал.

Тут на помощь я пришёл

И, конечно, всё нашёл.

Ластик там же отыскал,

Хоть считал, что он пропал.

...Я устал и брат устал,

И устал наш самосвал.

Мы немного отдохнём —

И опять вперёд катнём!

МАРСИАНЕ

Родители наши уехали в гости:

Мы с братом в квартире одни.

Ну чем же заняться? Во что поиграть нам,

Пока не приедут они?

Мы думали долго и спорили тоже.

О, если бы видели нас!

Взъерошенный я и взлохмаченный брат мой

Лететь порешили на Марс!

И быстро мы начали строить ракету —

Всё брали, что есть под рукой:

Два стула и пуфик, коробку, кассеты

И столик журнальный резной.

Построив ракету, готовили запуск,

Для этого взяли насос.

Взлетели! Летим повстречаться с планетой,

Ревёт наш мотор-пылесос.

Как только ракета на Марс приземлилась,

Их главный скомандовал: — Пли!

Стреляли и мы. Бой был в самом разгаре,

Когда мама с папой пришли.

И встали родители в оцепененьи:

"Что, дети, случилось у вас?!"

И поняли мы: мама с папой отменят

Отныне полёты на Марс...

ПУТЕШЕСТВЕННИКИ

Мечтая о разных местах вдалеке,

Мы их рисовали на мокром песке.

Хотелось нам, чтобы песочные дали

Из вымысла быстро реальностью стали.

Большая пустыня, барханы, верблюд

Таинственно нас и манят, и зовут.

И нас не пугает, что нет там воды —

Зато насмотрелись такой красоты!

В пустынных песках побывали, а после

Морские просторы позвали нас в гости.

Безбрежные дали подводных глубин,

Борьба со стихией один на один.

Пусть волны, пусть ветер в лицо — не беда!

Мы вверх паруса поднимаем всегда,

Несёмся навстречу неведомым странам

По рекам, морям и большим океанам...

Увы, не смогли мы везде побывать:

Домой нас родители начали звать.

Угрюмые сфинксы, прекрасные дали...

На мокром песке — всё, о чём мы мечтали.

РИСУНОК

Возьму я бумагу и дом нарисую:

Огромные окна и дверь расписную,

Веранду и крышу, трубу и дымок,

И будку собачью, где жил бы щенок,

Сарай и колодец, машину, гараж,

Забор и красивейший с речкой пейзаж.

Я много чего бы ещё рисовал,

Но кончилось место — был листик мой мал...

РЫБОЛОВ

Сечас расскажу, как я рыбу ловил.

Я удочку взял, но ведро позабыл.

Вернулся, ведро прихватил, червяков,

Лишь удочку я позабыл у пеньков.

Ходил так три раза, а может, и пять,

И думал: ну, клёва теперь не видать...

Но вот, наконец-то, со снастью в руке

Плыву я на лодке по нашей реке.

Забросил я удочку: рыба клюёт!

И отдыха мне нипочем не даёт.

Не счесть, сколько раз повезло мне подряд,

И сколько еды я принёс... для котят.

ПРОГУЛКА

Однажды пошёл я с сестрой погулять,

Как мама и папа велели.

Но вот уж чего я не мог ожидать —

Что бантик сестрёнке надели!

А бант её — просто какой-то кошмар:

Всегда норовит развязаться.

Она с ним — ко мне, как липучий комар.

А я? Ну куда мне деваться?

Шнурки на ботинках могу завязать,

И то мне нужна в этом сила.

А тут надо бантик в косичку вплетать,

Да так, чтоб сестра не вопила...

Намучившись с ней, прогуляли мы час:

На большее нас не хватило.

Родители с радостью встретили нас,

А мы к ним плетёмся уныло.

Я шёл и мечтал, как я завтра смогу

С ребятами в мяч наиграться:

Возьму и пораньше во двор убегу —

Чтоб только с сестрой не остаться!..

НОВАЯ РЕПКА

Посадил как-то дедушка репку.

Поливал и подкармливал детку.

Вот и выросла репка на диво,

Огород заняла торопливо.

— Как же будем мы рвать эту репку? —

Стала спрашивать бабушка дедку.

— Подожди, мы как схватимся дружно,

Да и вытащим репку наружу!

Слово сказано, дело — труднее:

— Дёргай, дед, эту репку сильнее!

— Не могу, силы нет, пособи-ка!

Только ты меня крепко держи-ка...

Дружно стали тащить они репку:

Дед за репку, а бабка за дедку.

Тянут-тянут — не тащится репка.

— Видно, нужно позвать нам соседку...

— Нет, не надо! Зови лучше внучку —

Пусть приложит к труду свои ручки.

Внучка вышла и дивится чуду:

— Эту репку вовек не забуду.

Подождите, пока не тяните,

Нашу репку на память снимите.

Для истории пусть будет снимок:

Опыт пробы плюс опыт ошибок...

Внучка — бабушку, бабушка — дедку,

Ну, а дедка — конечно же, репку.

Тянут-тянут, потянут — всё то же.

— Может, Жучка нам в деле поможет?

И позвали они свою Жучку.

Ухватилась тут Жучка за внучку,

Внучка бабушку держит, та — деда.

— Вот теперь мы добьёмся победы!

Тянут, тянут... Всё та же картина:

Репка так же стоит невредима.

Что же делать? Придётся звать кошку.

— Ну-ка, Жучка, найди нашу крошку!

— Не под силу вам с репкой тягаться? —

Стала кошка над всеми смеяться.

— Ты давай, принимайся за дело,

Напряги своё гибкое тело!

Вот и стали тянуть они вместе.

Только топчутся так же на месте.

Супер-репка растёт в огороде.

Поползут скоро слухи в народе,

Что растёт чудо-репка на грядке —

Что за новости, что за порядки?

...Кошка стала звать мышку-норушку:

— Помоги нам скорее, подружка!

Мышка быстро на помощь примчалась,

И от смеха она не сдержалась:

— Ну, меня вы совсем рассмешили,

Дёргать репку такую решили!

Разве можно нам с нею тягаться?

Без здоровья так можно остаться!

И скользнула сквозь щелку в заборе:

— Я сейчас помогу в этом горе!

Вдруг послышался грохот мотора

И открылись ворота забора.

В них заехал огромный тягач —

Мышь на крыше сидит, как циркач!

— Принимайте на помощь машину!

Быстро вытащим репу-махину.

Мы без техники не обойдёмся,

Только зря вшестером надорвёмся.

Силу попусту тратить не надо,

Будет всем по труду и награда.

Ну-ка, снова возьмёмся за дело —

Тягачом вырывай её смело!

В дни прогресса, научных открытий

Мы живём в центре важных событий.

Нужно технике дело искать,

А не время, как вы, упускать!

Рты разинулм бабка и дедка:

Р-р-раз! — и вот она, славная репка!

...Чтоб хороший собрать урожай —

В духе времени соображай!

Ким Балков НЕ ФАКТ, ЧТО...

МОРЕ НЫНЧЕ ТИХОЕ, едва колеблемое у самого берега, только и коснется короткой и слабой, как если бы в себе самой обламывающей что-то в прежнее время дерзкое и упрямое, задышливо бледной волной тёмно-серых округлых каменьев, раскиданных по мелководью, узкой лентой очертившему ближнюю водную поверхность, слегка посеребренную знойной духотой июньского дня, и тут же утратит остатнюю силу и нехотя уползет восвояси. Впрочем, хотя и не так часто, бывает и по-другому… Вдруг да и расшевелится море, рассыплется, раскидается по синему, в огляд не возьмешь, пространству, оборотится в бесчисленное множество водяных искр, которые теперь так прозрачны и выразительны, и когда бы не знать про них, то и можно было бы подумать, что всё море усыпано белыми звездами, невесть по какой надобности отступившими от своей небесной изначальности и попадавшими на землю. А в них, в этих водяных брызгах, и впрямь есть что-то удивительное, не сходное с обыкновенной земной свычностью, которая иной раз так опротивит, что и не глядел бы на нее и бежал бы, куда подальше. Хотя чего уж тут? Смешно это! Иль убежишь от себя?.. Вот-вот, есть в этих искряных водяных брызгах что-то влекущее к себе не только меня, привыкшего принимать и самое малое и никому в сущности не надобное за что-то благостное и упорно не желающего отказываться от этого, хотя бы и сделалось мне потом и худо, и больно, и от людей обидно, а и тех, кто разумен и еще не утратил трезвого приятия мира. Я тут, конечно, имею в виду не Лёшку Комиссарова, а он теперь подошел ко мне и опустился на каменистую обережную землю возле меня и тоже, как и я, потянулся взглядом в ту сторону, где играли, взблескивая и тут же угасая, водяные брызги. Лёшка мало похож на своих сверстников, рассудочных и холодных и ни к чему не влекущихся оскудевшим на доброту и ласку сердцем.

— Слышь-ка, парень, — спустя немного говорю я, подтолкнув Лёшку в бок согнутой в локтевом суставе рукой. — А они ничего, а? Бойкие, и все бегут друг за дружкой, бегут…

Лёшка делает вид, что не понимает, о чём я говорю, пожимает плечами, шепчет что-то слегка припухлыми покраснелыми губами, я думаю, он хотел бы сказать мне о чем-то важном, но не уверен, что я пойму, отчего в последний момент и переводит накатившие на него слова в несвязный шёпот.

О, я многое про него знаю, про Лёшку Комиссарова. Живем мы с ним на одном полустанке с чудным прозваньем Пылевка уже много лет: я — в бывшем смотрительском доме по левую руку от искряно белого ручья, бегущего откуда-то с гор, а Лёшка с женою — в бараке, построенном в начале двадцатого века еще в ту пору, когда тут пробивалась кругобайкальская железная дорога, по правую от него руку. Занимает Лёшка в бараке на четыре семьи небольшую квартирку, тесноватую вроде бы, да ему с женой хватает, не слышал я, чтоб он жаловался иль требовал чего-то от своего начальства, которое по лесному хозяйству мастачит. Лёшка ходит в егерях уже не первый год и каждую тропку в прибайкальской тайге знает, с завязанными глазами пройдет родимую вдоль и поперек. Сам сказывал: однажды на спор с мужиками, находясь вдали от Пылевки, по ту сторону Байкальского хребта, завязал себе глаза тугим узлом и пошел наощупь, чернотропьем, к дому. И вышел-таки к удивлению всех тех, кто украдливо следил тогда за ним. За то и сделался пуще прежнего уважаем среди собратьев по таёжному ремеслу.

Мы сидим с Лёшкой на изжелта-тёмной, изрядно заржавленной рельсе, свесив ноги с обрыва, изредка перекинемся словом-другим, чаще обращенным к той дивной красоте, что подремывает в искряных сыпучих брызгах, но думаем о другом, отчего нет-нет да и оборотимся лицом в ту сторону, откуда должен появиться поезд. Впрочем, то, что изредка расталкивает прибрежную тишину, лишь с великой натяжкой можно назвать поездом. Потому-то старенький локомотив, к которому прицеплено два, изредка три вагона, старожилы уже давно нарекли "Матаней".

— Запаздывает холера!.. — уже в который раз с досадой говорю я. — И чего ей неймется, и чего она все запаздывает?..

Лёшка улавливает досаду в моем голосе, но, поскольку человек он упрямый, то и не хочет согласиться со мной и произносит, слегка помешкав, нечто свычное со своим характером и с той механикой мышления, которой он следует:

— Не факт, что запаздывает…

— Чего? Чего?..— как если бы всё запамятовав про старого знакомого, бормочу я, а потом вытаскиваю из кармана латаных-перелатаных штанов старенькие ручные часы, подношу их к носу, говорю с прежней досадой: — Как это — не запаздывает? По расписанию должна была подойти минут тридцать назад.

— Не факт, что должна…

— Ты что, издеваешься?.. — закипаю я.

Но Лёшка словно бы не замечает, что происходит со мною, говорит с легким недоумением в голосе:

— Чудные люди! Всякой бумажной закорючке верят. Их уж сто раз обводили вокруг пальца, но им всё неймется.

Подостыв, я повнимательней приглядываюсь к Лешке, замечаю в его тёмно-синих, длинных, слегка косящих глазах искорку, дивно сходную с той, что взблескивала на водной поверхности, но не сразу до меня доходит, чем это может кончиться, когда же я обретаю способность понимать, что к чему, Лёшку уже не остановить, он приметно оживляется, сказывает про сердечную сущность человека, которая в приближении к истине есть слабый звук, едва ли кем-либо из постороннего люда слышимый.

— То и худо,— с грустью говорит Лёшка.— Не будь этого, люди, хотя бы и разного корня, уже давно побратались.

Впрочем, дальше этого он нынче не пошёл, не стал сказывать за жизнь, которая чаще всего вызывает в нем не обиду, но удивление, и это удивление горестное, щемящее, расталкивающее на сердце. Я не раз замечал, коль скоро кто-то оказывался в эту пору возле Лёшки, то и делалось приблудившемуся к нашему порогу неспокойно на сердце, и он норовил поскорее уйти, но нередко говорил с тоской в голосе:

— А не выпить ли нам, братцы, по рюмашечке злобненькой, чтоб на сердце чуток полегчало?

Лёшка — человек с понятием, не отказывал пострадавшему от его душевной открытости.

Есть, есть в Лёшке что-то чудное, вроде бы не от мира сего, от другого, призрачного и манящего, про который он знает непонаслышке, как, впрочем, и я… Я тоже, уже седьмой десяток лет бредущий чрез тьму земной жизни, вдруг да и увижу нечто освященное божественным духом и долго и бережно храню в себе это, нечаянно ли, по зову ли души моей, которой потребен сделался небесный свет, узрившееся. Кто сказывает, что пустота окрест ныне живущих, и никто не потревожит нас в сути своей? Тот и сказывает, в ком души нету, что-то слабое и блеклое заместо нее, бывает, что и выблеснет, но тут же и погаснет, не оставив по себе малого следа. Но внемлющий да услышит, зрящий да увидит, мыслящий да подивится и возликует, прикоснувшись к пространственности мира, вдруг открывшегося ему.

— Ну, и чего же ты молчишь? — неожиданно говорит Лёшка, искоса поглядывая на меня.

— А о чем говорить? Не про ту же братву, что на прошлой седмице подкараулила тебя на егерской тропе и чуть не прибила?

— Эк-кой же ты памятливый! А я уж позабыл про это, — со странной виноватостью в голосе, о причине которой я не знаю, говорит Лёшка, подымается с обрыва и, чуть горбясь, идет к железнодорожному мостку, перекинутому через горный ручей. А чуть погодя, опершись о ржавые металлические поручья, со вниманием смотрит вниз, туда, где горный ручей, вспенивая недавно освобожденную ото льда воду и поискривая, обсекая тяжелые валуны, пробивается к морю.

Нас на полустанке нынче двое: я и Лёшка. Соседи наши уехали в райцентр еще на прошлой неделе. Жена Лёшкина Ирина тоже не усидела дома. Да и то сказать: в райцентре-то праздник какой-никакой, своими ушами слышал, что приглашены на него писатели да художники, попса разная чуть ли не из Москвы. Чудно, право. Что, своей шушеры мало?.. Помню, Ирина уж так-то хотела, чтоб и Лёшка поехал с нею. Но куда там!.. Иль уговоришь его, коль упрется? С соседом тогда у Лёшки спор вышел. Сосед ему:

— Ну, чего ты упираешься? Ить московская попса приезжает, хоть поглядишь на эту разъедрень. Когда еще другой раз доведется?

А Лёшка в ответ, с досадой поглядывая на соседа, мужика легкого на ногу, шустрого, вяло, как если бы даже без охоты вбивая слова-гвозди в соседскую голову, обронил:

— Не факт, что приезжает… Ну, чего ей у нас, прожорливой, делать? Денег больших в районе нету, а омулёк наш попсе не в диковинку: поди, ей омулёк-то на стол повара кремлевские подают?

— Ну, ты скажешь — кремлевские… Чего у них там, больше едоков нету?

Лёшка хмурится, пристально смотрит на соседа, говорит со значением в голосе:

— Не факт, что нету… — и уходит.

Да, так всё и было: уговаривали Лёшку, просили даже, а толку ни на грош. Уперся, с места не сдвинешь. По первости он и жену не хотел отпускать: "Не факт, что ей это нужно…" Но сосед сказал как бы даже с усмешкой:

— Так ты, значит, ревнуешь Ирку? Интересно, к кому?..

То и подвинуло Лёшку поменять свое решение:

— Ладно, езжай. Только гляди, не балуй там!..

Чудно, право! С чего бы баловать Ирине, коль она в Лёшке души на чает? Уж я-то знаю, не однажды наблюдал, с какой нежностью она обихаживает Лёшку, когда он приходит из тайги усталый, сильно обросший, но с той божьей искрой в глазах, которая помогает одолевать земные тяготы. По ней и узнается, по искорке, ладно ли вершилось лесное дело, не было ли егерю обиды со стороны недобрых людишек, а их нынче в тайге развелось — не приведи сколько, и всё рыщут, рыщут… Нет с ними сладу. Впрочем, Лёшка не жалуется, хотя иной раз ох как тягостно ему приходится. Про то, случается, и скажет, коль скоро выпьет две-три рюмки "Иркутской". И защемит тогда у меня на сердце, и сделается больно оттого, что не в силах я подсобить Лёшке в его стремлении сохранить тайгу-матушку и вовсе не обеззверить ее. А долго ли при нынешней-то жизни, когда всяк норовит хапнуть побольше того, что способен унести? Что-то сломалось в людях и уж нет в них прежней уважительности к земле и к сущему. Вроде бы как оскудели душой, нередко приметишь не только в глазах человеков лютую, отшибающую от благость дарующего неприкаянность, а и в ближнем пространстве углядишь её и смутишься, и сделаешься расталкиваем в существе своем и спросишь тогда, оборотясь к небу:

— О, Господи, что бы сие значило?..

Бывало, сказывал Лёшка тихим, странно украдливым голосом, как если бы робел чего-то, хотя робость тут ни при чём, уж я-то знаю:

— Поутру гляжу, траву кто-то примял у березки, взросшей по закрайку солонца, — по сию пору еще вяловатая, словно бы утратившая в себе что-то… А вон на пригорке кто-то нечаянно кусок грязи примял сапогом. То-то я в раздумьи с вечера пребывал: пошто на солонцах и ветка не хрустнет под зверьими ногами. Они виноваты, охотнички, мать вашу!..

Нет, Лёшка не ругается, он вроде бы и не умеет ругаться, а коль скоро что-то и выплеснется из его нутра, то это — нечто, предполагающее матерное слово, но отнюдь не оно само.

— А потом я увидел охотничков этих… Человек пять их, да все при карабинах, с оптикой. Они подошли ко мне и заговорили про что-то к их теперешнему блужданию по лесу не имеющее отношения. Я послушал их, сказал: вам бы от солонцов держаться подальше, а не то быть беде. Только зря я про это. Ну, что я им сделаю со своим худеньким ружьишком?.. И они, понимая это, как бы даже назло мне, не говоря больше ни слова, спустились к солонцам. А уж в тайге темнеть начало, тени от дерев зависли над землей и ветерком потянуло с моря. Я постоял в раздумьи, а потом направился к скрадку, куда не однажды хаживал. Ну, сижу час-другой, а потом слышу зверьи шаги тяжелые, вяловатые, должно быть, изюбр поспешал к солонцам. Что было делать? Пошел встречь ему, да хрустко так, хлестко, за версту, поди, было слышно, как я обламывал чернотропье. А уж когда посветлело, подошел я к охотничкам, сказал про то, чтоб убирались отсюда. Они, хотя и озлобились на меня, не мешкали…

— Зря ты, — нередко говорил кто-нибудь из слушателей. — Жизнь-то, видишь, какая: всё по голове да по голове… Чем же мужику кормить семью? Работы-то у него никакой, а в тайгу ты не пущаешь. Не жалко бедолагу?

Лёшка устало смотрел на собеседника, сказывал свычное со своим душевным настроем чуть дрогнувшим голосом:

— Не факт, что не жалко. Только те-то с карабинами на бедолаг не похожи. Скорее, на волчар…

Я подхожу к Лёшке и тоже какое-то время, перекинувшись через перильца моста, смотрю, как внизу играет ручей, всплескивая тягучую жаркую пену меж каменьев, обтачивая их до тусклого зеленоватого блеска.

А вот и поезд подошел, и с малым опозданием, не то, что седмицу назад, — в тот раз мы прождали его едва ли не до темноты. Остановился, скрипнув тормозами, напротив большого многоквартирного дома, где живет Лёшка, распахнул дверки… Я заметил, как лицо у Лёшки построжало, кожа на крутых играющих скулах сделалась пуще прежнего бледной. Должно быть, в голове у него промелькну-ла дурная мысль: "А вдруг жена не приехала с этим поездом? Мало ли что?.."

Нет, вон она… идет встречь Лёшке, высокая, румяноликая, в светлом длинном платье, ладно обтягивающем ее фигуру, держится прямо и строго, хотя и сумки в руках... Небось побегала по магазинам, набрала всякой всячины: от соли до макарон и консервов… Мы все так делаем, коль скоро срываемся с места: не то что магазина, а и продуктовой лавчонки поблизости нету. Живи, как знаешь, если, конечно, еще не наскучило жить при новой власти, про которую и хотел бы сказать, что от Бога, да язык не поворачивается…

Хороша жена у Лёшки, в ней чувствуется порода, и то сказать, родом-то она нездешняя, в свое время приехала вместе с матушкой из Калининграда. Сказывают, первое время места себе не находила девчоночка, робела, коль скоро оказывалась средь местного люда, но время спустя свыклась и уж не опускала глаза, когда кто-то настырно пялился на нее, устроилась на работу, и не куда-нибудь, а на козловой кран. Сделалась крановщицей. И уж оттуда, сверху, из тесной, пропахшей маслами кабины наблюдала за тем, что вершилось внизу, и нередко дивилась самой ли себе, вдруг открывшей в душе что-то ясное и доброе, как бы даже не от мира сего, но от дольнего, земле ли матушке, широко и вольно распахнувшейся перед нею. Случалось, и после смены ей не хотелось спускаться вниз, как если бы опасалась, что тогда утратится нечто из души ее, утечет вместе с горячими струями воздуха, подымающегося от могучей водной пространственности, разбросается по белу свету, собери потом… Но, слава Богу, не расплескалось в душе обретенное, укрепилось с годами, отыскав ту ясность в мыслях, которая глянется людям, еще не обломавшимся в сердечной своей сути, помнящим не только про напасти, а и о благости, что дана человеку отчим домом. И дивился прохожий, глядя на светлоликую девицу со странно блестящими, точно были сколком от тёмно-синего знойного неба, глазами. Что-то утаивалось в них, свет ли нездешний, понимание ли в сущем, мало кому доступное ныне, разве только обретшему в себе божественное начало и бредущему по земле подчиняемо ему легко и свободно, ни от кого не зависимо, с особенным осознанием того, что ждет его впереди. И сказывал прохожий, глядя на девицу, что чудная она, и не токо внешне ни на кого из местного гуранистого люда не похожая, а и тем, что в душе у нее сокрыто…

— Чудная!.. — дивился. — Всё бродила бы берегом моря и чего-то выглядывала там, выискивала...

Она полюбила море какой-то странной, ни к чему в земном мире не обращенной любовью. Про неё и сама не сказала бы, коль скоро кто-то захотел бы узнать. Только и то верно, что никто и не спрашивал, и скоро она привыкла к тому, что по-другому уже не будет, как вдруг на берегу моря, узкой песчаной полоской прибившемуся к тёмно-рыжим, убегающим к небу высоченным скалам, встретила светловолосого парня с узкой щёточкой тёмно-рыжих усов. И сказал парень, подойдя к ней:

— А я тебя тут не в первый раз вижу. Всё бродишь и улыбаешься чему-то…

Она насторожилась, обронила строго:

— А хотя бы и так. Тебе-то что?..

— А ничего… Интересно наблюдать за тобой.

— Ишь ты… Наблюдатель!..

Он вроде бы засмущался, однако ж, противно тому, о чем подумала, не стронулся с места. И ей тоже не хотелось уходить, однако пересилила в себе это желание. А когда на следующий день после рабочей смены снова пришла на узкий пятачок земли у священного моря, то и увидела парня там же, как если бы он не уходил отсюда и всю ночь простоял тут, внимая плеску морских волн и обретя удивительно сладкое чувство, которое уже не хотело отпускать и влекло куда-то, словно было живое и трепетное, рожденное вне его человеческого существа, а только потом по какой-то необъяснимой причине посетившее его — сначала слабое, едва приметное, но чуть погодя властно взявшее в полон.

Лёшка время спустя, когда в его жизни сладилось, и Ирина дала согласие стать его женой, сам не однажды сказывал про это чувство, и нередко в его голосе звучала грусть, светлая, тихим садня-щим покоем обволакивающая душу. А почему бы и нет?.. Иль так легко расстаться с тем, что пришло нечаянно, обдавая теплым земным светом, да скоро подостыло и уж не поманит в даль?.. О, я знаю, что нелегко! И во мне часто бродят разные, нередко противные друг другу чувства, и манят куда-то, манят… Иной раз проснусь посреди ночи и гляжу в глухую настороженную темноту, зависшую под потолком моего старого дома до тех пор, пока она не раздвинется и не пропустит свет небесный. Я так думаю, что небесный, чистый и ясный, какого сроду не встретишь в привычной человеческому естеству жизни, и я тянусь к нему враз ослабевшими руками и говорю что-то как если бы не от раздумий моих, но отчего-то еще, пребывающего во мне ли, вблизи ли меня, незримо, хотя и ощущаемо существом моим. Да, я что-то говорю, а вместе слышу что-то в ответ, никак не переводимое в слова, однако ж отмечаемое моим верхним сознанием, и скоро мне делается легко и совсем не одиноко посреди жестокого мира. Сей мир словно бы раздробился, и уж не надо принимать его весь, а только ту часть его, которая от Божьей благодати. Чуть помедлив, я так и делаю и спешу едва ли не на край света, я так про себя думаю, хотя и понимаю, что никакого края нет, а все сочинено слабым человеческим умом. Но одно дело — понимать, другое — поступать согласно своему разумению. Во всяком случае, я не всегда могу примирить одно с другим, скучно мне делается, когда окрест все вершится по однажды определенным меркам. И нередко, сам того не сознавая, я иду против течения, хотя знаю, что не надо бы этого делать: вдруг сомнет окаянство, которое от жизни, захлестнет, иль подымешься потом?..

Но где же Лёшка?.. А он рядом с женой и соседями. И я тут же… Мы после того, как поезд, чирикнув пару раз по-воробьиному, стронулся с места и медленно, постанывая на сбоинах, покатился к ближнему тоннелю, могли бы разойтись по своим квартирам, да разве откажешься от приглашения Ирины? И не думай даже! Она такая — где надо, с характером. Впрочем, иной раз — и где не надо… Во всяком случае, так считает Лёшка. А ему, наверное, видней.

Лёшка нынче глаз не сводит с жены, всё сказывает про что-то, чего я уже не слышу. Я задумчиво гляжу на вершину ближнего гольца, на вершине которого растут три кривоватые, едва уцепившиеся за каменистую землю березки. Я потому и сделался теперь как бы отступившим от ближней жизни, что вспомнил недавнее видение. Поднялся часа в три ночи: сон почему-то ушёл, и сколько я не зазывал его обратно, он словно бы позабыл обо мне. Ну, поднялся я с кровати, походил по тёмной комнате, с каждой минутой всё больше ощущая на сердце непокой, по первости тихий и дремотный, чуть только напоминающий о себе, но это только по первости, а уж потом… Э, да что говорить! Засаднило на сердце, защемило… Вышел на крыльцо, постоял, прислушиваясь к ночной немоте с невесть откуда взявшимся напряжением, словно бы желал уловить в сей немоте мне одному ведомое, а вместе и опасаясь этого. А потом, вполне свычно с тем, что происходило и прежде, я спустился по ступенькам крыльца и пошел по узкой, едва приметной в густо разросшейся траве, убегающей к ближнему гольцу, тропке. Я едва ли понимал, что теперь делаю, у меня было такое чувство, будто я уже не подчиняюсь тому, что во мне, всё разумное, отколовшееся от обыденной жизни и обретшее во мне хотя бы и малое пристанище, куда-то подевалось, а сам я сделался крохотной частью сущего, влекомой невесть в какие дали, но, может статься, в те, кои порой грезятся мне не только во сне, а и в легкой дреме, к которой нынче я так склонен. Видать, годы берут своё, несмотря на то, что я противлюсь этому, и чем дальше, тем яростней. Но да если бы всё зависело от нас, еще не известно, что сталось бы с общим потоком жизни: глядишь, и усох бы в одночасье, разбившись на малые ручейки, не способные выжить среди земных и небесных тягот.

Я шел по тропе, а сам всё смотрел на вершину гольца, смотрел до тех пор, пока нечто диковинное не открылось моему взору. Тогда я остановился и перевел дух, а чуть погодя опустился на сырой, пропахший плесенью, мшистый камень и опять поднял голову… И что-то в существе моем стронулось, потекло, сделалось огромно и всеохватно, и я уже не был крохотной частью сущего, каким привык считать себя, но чем-то значительно больше того, что я есть на самом деле, и это нечто, сделавшееся мною, а чуть погодя отделившееся от меня прежнего, вдруг поднялось на самую вершину гольца и обратилось в одно из тех существ, которые несуетливо ходили по улочкам странно тихого, как если бы задремавшего после изнурительного дня поселья, заставленного невысокими домами с розово крашенными ставнями окон и железными покатыми крышами. То поселье приютилось на самой вершине скалы и явно принадлежало не этому, ближнему миру, и я тоже, вдруг сделавшийся засельщиком его, совсем не походил на себя, хотя и мыслил примерно так же, как и прежде, разве что утесненно новизной чувств. В поселье я встретил Лёшку, он был какой-то другой, но я узнал его сразу и обрадовался, подошел к нему, сказал:

— Лёшка…

Он со смущением, столь свойственным ему в земной жизни, посмотрел на меня, вздохнул:

— Не факт, что Лёшка…

Лёшка выглядел не совсем уверенно среди новых людей, нередко сторонился их и делал вид, что не понимает, чего они хотят от него, а коль скоро кто-то становился особенно настырен и брал Лёшку за руку и норовил о чем-то поведать ему, тот как-то странно ужимался и в глазах у него появлялось что-то робостное, вялое, несвычное с его земным душевным настроем. И он удерживал в себе это состояние до тех пор, пока его не оставляли в покое.

Долго ли я пребывал в том поселье? Не помню… Но в какой-то момент я потерял Лёшку из виду, и потом, сколько ни ходил по улочкам поселья, так и не встретил его. Помню, тогда еще подумал: "А Лёшка, поди, ушёл домой?.." Только подумал —глядь, уж ничего нет перед глазами, и поселья того нет, а растут на вершине гольца три корявые, едва уцепившиеся за каменистую землю березки, а сам я стою внизу, в изножье тропы, которая норовит обежать голец, и в руках у меня колючая ветка шиповника. Я тихонько помахиваю ею, как бы норовя отогнать мошку, но её ещё нет, утро-то в самом зачине, едва только и посеребрило краешек неба, стало быть, и отгонять-то мне некого, ан нет, рука, держащая ветку, так и норовит описать круг перед глазами. Чудно, право!.. Я не запамятовал про поселье. Нет! Другое не удержалось в голове: как я оказался на тропе, в какую пору встал на неё?.. Впрочем, это не очень-то и удивило. Я помнил, что и раньше случалось со мной нечто подобное. Впрочем, только ли со мной?.. Однажды услышал от Лёшки с недоумением сказанное:

— Нынче не спалось что-то… Вышел из дому, побрел по тропе к гольцу, непонятно только, зачем?.. И вдруг что-то во мне произошло, переворот какой-то, я словно бы что-то утратил в себе самом, ну, точно бы вписался в другую жизнь, а про ту, прежнюю, начисто запамятовал, всё растаяло в дымке… И, надобно сказать, чудное привиделось мне, несвычное со всем тем, что было со мною, хотя и не в ближние годы. А отчего, кто скажет?..

Он с сомнением посмотрел на меня, и, может, поэтому я тогда ни о чем не сказал ему. Я сказал об этом позже, и он попервости слушал меня со вниманием, но погодя внимание его начало рассеиваться, а в тёмно-синих глазах не стало прежнего напряжения, в них появилось что-то лёгкое и прозрачное, точно бы сквозное, и я уж намеревался отойти в сторону, когда он вдруг заговорил о том же, в его наблюдениях было больше, нет, не логики, скорее, чувства, тем не менее небесное поселье в его озвучивании выглядело не так симпатично и щемяще, а было сурово и жестко, и не ко всякому сущему на земле относящееся с приятностью. Про это я и сказал Лёшке, но он как бы не услышал, закрыл глаза и вроде бы мысленно снова был там, посреди небесного поселья, и видел новых людей и, кажется, хотел бы говорить с ними, но они не пожелали этого, не замечая его, проходили ближними улочками. И было их движение непрерывно и напоминало воздушный поток, который нельзя повернуть или приблизить к себе. Да, да, было в людском потоке что-то и от этого, воздушного, отчего он казался принадлежащим чему-то извечно стылому и мерклому, как если бы это были умершие звёзды. Странно, я ведь тоже ощущал отчужденность, исходящую от людей, встречаемых мною в поселье, обретшем пристанище на самой вершине гольца. А вершина сия узкая, там всего-то и умещается в привычные дни три березовых деревца, которые только потому и не сорвутся вниз, что переплелись ветвями, когда и не скажешь, где от твоего корня, а где от чужого. Да, да, я ощущал эту отчужденность, у меня иной раз возникало чувство, что люди, живущие в поднебесье, и не замечают меня вовсе, да и живут-то они какой-то скрытной от меня жизнью, при всём желании нельзя проникнуть в нее, она затаилась в самой себе, и, чем больше пытаешься познать ее, тем меньше понимаешь. Хорошо, что я вовремя сообразил, что к чему, и уж не предпринимал попыток что-либо поменять тут. А вот Лёшка еще долго упрямился и досадовал на себя ли, на то ли, что открывалось его взору, когда его возносило на вершину гольца. Случалось, говорил мне:

— Странные люди: вроде бы есть они, а вроде бы и нет их, и у меня рождается мысль, что я придумал их. Но ведь не факт, что я придумал, а? Ведь ты тоже в иные минуты видишь их?

— Да, вижу…

— А вот жена моя нет… Когда же я говорю ей об этом, она только улыбается, и как-то виновато и смущенно, и я догадываюсь, ей в те поры неловко за меня, она, наверное, думает, что я не в себе?..

Надо сказать, не только Ирина, а и те, кто приезжает ко мне и с кем я нередко гуляю по ближней тайге и часто выхожу на ту тропу, что приводит в изножье гольца, откуда я нередко вижу небесное поселье, а скоро и оказываюсь среди его обитателей, ни о чем об этом и не догадываются, хотя я по первости и пытался кое-о чем поведать им, но они только посмеялись над мною: чего, дескать, с него взять? Живет в лесу — молится колесу!.. И Лёшка сказывал, что и ему никто не поверил. И ладно! Мы люди не гордые, в чужой огород со своим Уставом не ходим, а коль скоро и заговорим о небесном поселье, то уж если никого не окажется рядом с нами… Так-то лучше!

Я просидел у Лёшки дотемна, а когда вышел на подворье, то и увидел над гольцом свет дивный, и не сказать, чего в нём больше: приятия ли земного мира, божьей ли благодати, отпущенной не людскому племени, погрязшему во грехе, но кому-то еще, хотя и вышедшему из него, да время годя поднявшемуся над ним высоко. Но нынче я увидел только свет, и, как ни силился, не смог углядеть ничего на вершине гольца, как если бы ничего там сроду не было, а только одно моё стремление отметиться и в других мирах. Впрочем, не только моё, но ещё и Лёшкино. Мне отчего-то сильно захотелось, чтобы он был теперь рядом со мной. А когда так и случилось, впрочем, я не заметил, когда он подошел ко мне, одно и углядел в нем — смущение в лице, я странным образом тут же догадался, отчего это смущение. Да, конечно же, нынче и Лёшка ничего не видел на вершине гольца, ничего из того, что в прежнее время напрягало всё сущее в нем, манило своей несвычностью с земной жизнью. И я вдруг подумал, что теперь ни он и ни я, и никто другой уже ничего не увидит на вершине гольца: тот мир, что нечаянно открылся нам, исчез и уж не отыскать его нигде. Сделалось грустно и больно. Но, сказал Лёшка, видать, обратив внимание на мое теперешнее душевное состояние и стараясь как-то успокоить меня, с легким недоумением:

— А кто решил, что ничего уж не будет? Не факт, что не будет. — И, помедлив, добавил: — Рождённое в нашей душе ею и возродится.

А время идёт, но ничего не меняется, всё же не стынет на сердце и свет какой-то, может статься, нездешний, согревает его. Я часто думаю о том, исчезнувшем из нашего с Лёшкой сознания поселье, и радуюсь тому, что мне довелось увидеть его, а вместе и огорчаюсь, потому что не сумел отыскать дорожки к тем, нездешним людям. Впрочем, вряд ли могло быть как-то иначе. Всему своё время. Мало-помалу душевная неуспокоенность покинула меня. То же самое случилось и с Лёшкой, он сам говорил…

Однажды сидим мы с ним на крыльце моего дома, вдруг слышим крик:

— О, Господи, а он уж и вовсе холодный! О, горе-то!..

По голосу узнаем Ирину.

— О ком она? — с тревогой спрашиваю я. Лёшка недолго молчит, роняет со всё возрастающим беспокойством:

— Не факт, что о странничке… В полдень пришел, попил чайку да и вышел на подворье, пристроился на скамейке. Задремал…

Мы подымаемся с крыльца, спешим встречь всё возрастающему Иришкиному крику. Лёшка упорно шепчет:

— Не факт, что умер… С чего бы ему помирать, бедолажному. Никто ж на дороге и словом не обижал его. Да и пошто бы? Ходит себе по земле, никому не в тягость, радуется встречному дню, довольствуется тем, что подадут люди. Нет, не факт… не факт, что умер…

Лёшка ошибался. Во всё то время, пока готовились похороны, он ходил хмурый, почти ни с кем не разговаривал, но как только свезли странничка на старый деревенский погост в трёх вёрстах от Пылевки Лёшка посветлел в лице и сказал легко:

— Вот он и ушел к верхним людям, с кем мы с тобой встречались, дед. Хуже ему там не станет.

— И да будет с ним Господнее благословение, — тихо обронил я. И что-то странное ощутилось на сердце, как если бы вдруг я постиг нечто неземное, благостное и сияющее. И в том сиянии увиделись мне Лёшка с Ириной, и тихая грусть в их лицах, а вместе и надежда на то, что всё в их жизни поверстается так, как они задумают, и ничему стороннему, холодящему в душах не стоять промеж них…

г.Иркутск

Владимир Винников «ВЫ — СОЛЬ ЗЕМЛИ»

Евгений НЕФЁДОВ. Соль земли славянской. — М.: МГО СП России, 2005, 88 с.

Отзываться о работе своих друзей и коллег всегда трудно — большое видится на расстоянии, а тут, в суете и суматохе повседневного общения, слишком велика возможность чего-то важного не заметить, не разглядеть. Стихи Евгения Нефёдова, при всей их несомненной публицистической определённости и техническом мастерстве (недаром ведь так полюбились многим читателям и слушателям его пародии), всегда создавали у меня ощущение чего-то недосказанного, оставленного автором как будто "на потом". А потом — потом оказывалось, что оно, вроде бы недосказанное, оставленное где-то в инобытии поэтического слова, набирало свою "критическую массу" как бы само собой:

В Солигорьи берёзовом

Рано схлынули льды.

За окном моим — озеро

Бесконечной воды...

И, не слушая лепета

Сушняка-камыша,

Вижу я: это лебеди

Там плывут не спеша!

На красу эту издали

Я гляжу, замерев,

Среди мира пречистого

На Пасхальной заре...

Вся душа моя ахнула!

А они уже в ряд

Над водой, словно ангелы,

Невесомо парят...

Один из лучших русских поэтов второй половины ХХ века Владимир Соколов наверняка мог бы подписаться под этими строками. И интонацией, и образностью, — всем своим художественным строем нефёдовские стихи созвучны знаменитым:

Слушаю в зарослях, в зарослях,

Не упустив ничего,

Как упоительно в паузах

Воздух поёт за него...

Видишь, за облак барашковый

Плыл и уплыл, наконец,

Твой васильковый, ромашковый

Неповторимый венец.

Утраты, утраты, утраты... Сколько их — уже на недавней памяти. Жизнь — это война. Творчество — это война. И даже самая великая Победа не отменяет необходимости назавтра снова идти в бой — пока не прейдут это небо и эта земля...

"Уже не гитарный гриф, а холодный ствол сжимает рука, и старые други верно стоят за его плечами. "Священную память храня обо всём, мы помним леса и просёлки родные..." — это Нефёдов пишет о ныне покойном Владимире Мулявине, белорусском певце и композиторе, создателе "Песняров", беседа с которым тоже вошла в эту небольшую книжку, предисловие к которой написал Чрезвычайный и Полномочный Посол Республики Беларусь в Российской Федерации Владимир Григорьев.

И, наконец, очерк о главном "белорусском партизане", "батьке" Лукашенко, который вот уже десятый год беспощадно сражается за свою Родину со всякими карателями-"приватизаторами" и предателями-"демократизаторами" — не потому, что намерен их уничтожить, а потому, что не может жить по ИХ законам.

"Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон на попрание людям" (Мф 5:13).

Безусловно, герои Евгения Нефёдова, реальные или вымышленные, — действительно "соль земли", которая для него: русская, украинская, белорусская, — остается безусловно родной и единой. И дай Бог, чтобы эта "соль земли" никогда не теряла своей силы — как не теряют ее целебные соляные шахты Беларуси.

Сергей Жигалкин ВЕРШИНА

Опасность была повсюду, однако в чем именно она состоит, не удавалось понять. С таким ощущением он проснулся и открыл глаза: даже не страх — ледяная инъекция в кровь. Но сколько он ни анализировал все обстоятельства, как ни пытался найти хоть какую-то неадекватность в любых мелочах, на которых задерживался взгляд, не мог отыскать решительно ничего. Всё было в порядке... слишком, пожалуй, в порядке... И все-таки опасность пронизывала всю атмосферу, а самое странное — он знал, как ее избежать. Еще искушало желание вопреки всему искать встречи с ней…

Крутой кулуар поднимался на головокружительную высоту, за ним — снежный склон, довольно пологий и плавный до самой вершины, которая отсюда, из кулуара, была хорошо видна. На всем протяжении снежного желоба — хаос теней от теснившихся скал, зато еще выше — ослепительный девственный снег, бездонная синева. В общем-то недалеко: пять-семь часов до вершины.

Он стоял, опираясь на ледоруб: немного отдышится и снова пойдет. Каждая потерянная секунда, минута, час нагнетали тревогу, отчаяние, страх. Теперь все ясно: подниматься на пик надо именно здесь — как можно скорее пройти кулуар, за ним — снежный взлет на вершину, довольно пологий. Да и выбора, в сущности, не было: с утра, на рассвете, следовало всем вместе отправиться сюда. Но как он мог убедить остальных, если сам толком не знал, почему? Оснований для спешки не было никаких, равно как никаких причин двигаться более сложным путем. Двадцать минут идиотских дебатов, целых двадцать минут!.. Один против двоих, и решение понятно: сначала исследовать оба пути... Глупость по имени разум и здравый смысл... Впрочем, он на их месте поступил бы, наверное, так же. Не принимать же на веру чей-то порыв. Спасибо и на том, что согласились сперва осмотреть и тот и другой кулуары... чуть не из последних сил... В конце концов осталось лишь добраться до выступов скал и оглядеться по сторонам. Оттуда легко все рассмотреть, и тогда-то уж точно он сможет их убедить... Кулуар, у подножия которого стояла штурмовая палатка, поднимался левее, за скалистым ребром, — разведать его значительно проще, и он не сомневался: когда вернется, его уже будут ждать. И сразу всем вместе сюда... Времени нет, нет вообще, и опять — отчаяние, страх... Стараясь не потерять равновесия, он осторожно выпрямился, перехватил ледоруб, вбил клюв повыше, вдавил кошку в фирн и переместил на нее тяжесть тела.

Прежде чем произошла катастрофа, он шел примерно минут пять. Внезапно шум, гул, потом рев. Гигантской морской волной что-то разбилось о скалы ребра, с другой стороны, и в тот же миг — снежная пыль, мгла во все небо, ураган белизны стремительно вниз, на него... "Лавина! Конец!" — мелькнула мысль; он бросился на загнанный в снег ледоруб и что есть силы прижался к склону. Какое-то время была тишина, затем темнота...

Что толкнуло его вопреки очевидной опасности, преследовавшей с самого утра, отправиться в эти места, он не знал. Искушение, которое нельзя объяснить... С другой стороны, не находилось причин, чтобы отказаться от своего намерения и никуда не ходить... Для конца февраля погода хорошая: быстрые тучи с просветами, иногда даже солнце, порой легкая метель. Он уже обогнул озеро, осталось подняться на небольшой пригорок, где темнел его дом. Обычная на два-три часа прогулка, какую он совершал сотни раз... Привычная, тихая жизнь... только вот эти дурацкие приступы в последние годы: сначала как будто не хватает воздуха, потом боль в груди, и… темнота. Затем пробуждались воспоминания, удивительно отчетливые, чередовавшиеся в странной и непонятной связи... Последнее, что он запомнил, прежде чем упасть лицом в снег: вдруг потемнело и закружилась метель... Почему-то камин и бокалы вина, открытое в яркую осень окно, затем их следы на песке, пена волны, безнадежно красивый закат, безнадежная грусть... Все это было, он помнил, только тогда он весь был в той жизни и не понимал красоты... Другие картины, еще и еще, пока наконец не возник снежный взлет и над ним синева. Тот самый взлет… Лет сорок — нет, больше — прошло, но кажется, это случилось вчера… И параллельно, будто фон: открытые в снег глаза, холод и темнота. Потом вернулось ощущение тела, приступ вроде бы отступал... Он пошевелился, нащупал трость. Дышать все еще трудно, но надо попробовать встать...

Видения угасали, вернулись холод и темнота. Разреженный воздух, да еще всюду снег, он задыхался — скорее, как можно скорее наверх!.. Не отпуская вбитого в склон ледоруба, резко отжался руками, поднял и откинул назад голову. И сразу ослепительный солнечный свет... Вдох, снова вдох — без конца... Впереди, метрах в семи — небольшой снежный холм; камень или скальные выступы наверху. Лавина прошла стороной, не причинив ему большого вреда, только немного засыпало снегом, ну и потеря сознания, умеренный шок... Отдышавшись, он попытался привстать, однако не удалось: не было сил... никаких... Безвольно уткнулся лицом в холодную белизну... Странное чувство: все это происходит не сейчас, а, может быть, через тысячу лет...

Надо попробовать встать... но он не спешил... Кулуар, снежный взлет на вершину настолько отчетливы, что легко рассмотреть каждый камень, уступ... Он вспомнил, как удалось разгрести сугроб и наконец выбраться... Что же дальше?.. Полный провал — ни одного эпизода, вообще ничего... Может, и не вставать? Когда-то ведь это должно произойти. Лежать так в снегу и лежать. Чудовищное усилие, попытка подняться — ужасная, невыносимая мысль... Ну а в общем-то, ради чего? Понятная, скучная жизнь... И всё же он приподнялся и сел, потом неуверенно встал. Чтобы не упасть, сжал трость обеими руками, уперся в снег и, сколько возможно, переместил на нее тяжесть тела. К вертикальному положению нужно привыкнуть... Внезапно его охватила ярость: во что бы то ни стало дойти!.. Цель разогрела кровь: никаких мрачных мыслей, никакого вопроса "зачем?"...

К вертикальному положению нужно привыкнуть. Чтобы не потерять равновесия, он опирался на ледоруб, воткнув штык в шероховатый лед. В голове по-прежнему пустота. Он ни о чем не думал уже давно: успел выбраться из снега, дойти, утопая по пояс, к скалистым отрогам ребра, вскарабкаться вверх. Теперь он стоял наверху, откуда видел оба кулуара... Произошла катастрофа, он понимал, однако все изменилось столь радикально, что его разум и чувства были не в состоянии постичь происшедшее... Долго, словно всю жизнь, через все эти горы, потоки, хребты они поднимались сюда. И вдруг — никого!.. Их больше нет, он один... Как это "нет"?.. Он видит их гораздо яснее всего, что вокруг: каждое движение, жест, выражение лиц... вот разбивают палатку, спорят, каким кулуаром идти... И где это все?.. Снег, пустота... Нельзя, невозможно понять... Хоть бы отчаяние, паника, страх, но он не испытывал ничего — тишина, белый снег... И сколько пространства!.. До горизонта — цепи туманных хребтов, безмолвие, синева... Другой кулуар?.. Чистый нетронутый снег до вершины ребра... всюду, везде — белизна... Они безусловно погибли, и только если... но что "только если" не получалось представить, вообразить... Но отбросить пустые слова он не желал: пусть непонятно какой, шанс всё же есть...

Идти пока рано: снег и трость то терялись в сгущавшейся темноте, то возникали вновь. Приступ не проходил — утихал и начинался опять. Сегодня из дому не стоило выходить... Другой кулуар исчез: на его месте — снежный склон, искрящийся и неподвижный. Ни в тот момент, ни позже, он так и не понял, что же произошло. Они где-то были, только не здесь, не под снегом внизу... Через год или два поднимались сюда, ничего не нашли. Лавина накрыла лагерь и всех, кто там был, — вроде бы очевидно, и все-таки это абсурд, полнейший абсурд... С этим происшествием что-то не так, и всегда было не так… Как будто оно все еще длится… даже сейчас, через десятки лет…

Сколько он стоял на вершине ребра, неизвестно, но, по-видимому, долго. Пора было идти. Вниз, вниз и вниз... Придут их искать — обычная формальность: там, где была палатка, и рядом, и выше — слишком глубокий снег, нечего и думать раскопать... к тому же опасность новых лавин... поиски невозможны, исключены... Все пройдет, успокоится, наладится жизнь... Какая жизнь?.. На миг он вдруг увидел, нет, вспомнил ее целиком. Мелькнули камин и бокалы вина, открытое в осень окно, их следы на песке, безумный закат и безумная грусть, затем дом у озера, февральское солнце и иногда легкая метель... Он все это знал! — это будет... потом вдруг пройдет... и станет фантазией, грезой, такой, как сейчас... Он снова окажется здесь... и отправится дальше совершенно иным, пока непонятным путем... Снизу, с долин, подул ветер, почудился запах травы и альпийских лугов, и в тот же миг — тоска по непрожитой жизни, неудержимый порыв неизвестно куда... Растерянно огляделся по сторонам. Безмолвные горы, застывшие где-то внизу ледники, далекие хребты в мареве синевы. Он был беззащитен, понятен, открыт этим пространствам бескрайних вершин. Его глубочайшие тайные чувства — для них просто тень на снегу, изломы скалы, извивное русло ручья...

Белые пики, хребты, ледники казались значительно ниже той высоты, где он стоял. По скалам и снежному взлету он перевел взгляд наверх: спокойствие и тишина, белый снег, синева... и высота... немыслимая высота... Туда, только туда он и пойдет!.. Зачем ему жизнь там внизу, зачем эти книги, зачем это озеро, дом... потом все умрут... и эти прогулки зимой... все быстро пройдет, в один краткий миг... Отчаянный, резкий протест: вниз, только вниз!.. Не отводя взгляд от снежного взлета, он выдернул ледоруб, сделал шаг... еще и еще... он улыбался… он был уверен, что движется вверх...

Пять-шесть шагов, потом — боль в груди, трудно дышать. Остановиться и опереться на трость. Главное не потерять сознания и не упасть... Метель прекратилась и даже как будто блеснуло солнце. Снег заискрился и засверкал. Дом наверху видно отчетливо. Недалеко. Можно дойти...

Как он преодолел кулуар, непонятно, однако уже начался снежный взлет. Трудно дышать и нет сил... но можно дойти... Невыносимая яркость слепила глаза даже сквозь солнцезащитные очки. Что-то темнело на самом верху, блеск снега мешал разглядеть, видимо, камень, выступ скалы... Вершина, последняя высота... Еще часа два... Вот только зачем ему надо туда?!.. Безумие, бред, он не сможет вернуться назад!.. Вопрос провоцировал панический страх, которого он старался не замечать — пик рядом... По опыту штурма прежних вершин он знал: на самом верху все изменится — появятся силы, новые мысли, произойдет что-то непредсказуемое, однако сейчас, поднимаясь по склону, в это поверить не мог. Но против сомнений и здравого смысла, против всего — высота, самый пик… Дальше лежал свежий снег, и он утопал по колено. Быстрее, чем шаг-передышка, не получалось идти. И все же он продвигался вверх...

Последний подъем, чуть круче… жаль, что сбился с пути. Шаг по колено в снегу, передышка... Дом близко — на снежном пригорке он ясно видел ступени, порог, приоткрытую дверь... Дошел или нет он тогда до вершины?.. Должен был, должен будет дойти... Ветер на самом верху и вместе с тем тишина... Он все-таки прожил всю жизнь до конца... и что же?.. Та же вершина, та же проблема, непреодоленная высота... Он возвращается вновь... неизвестно куда... Все остальное — сон...

Потом он, наверно, упал: перед глазами — искрящийся снег, кристаллики льда, отблески солнца на них... Лавина как будто прошла стороной, он выбрался и продолжил подъем... или на склоне в снегу так и лежит без движения, без сил?.. Видения очень отчетливы: калейдоскоп происшествий, чувств и надежд — целая жизнь... Что-то прошло, что-то только случится, разницы никакой: вот она вся эта жизнь с начала и до конца...

До выступов скал осталось шагов десять. Лежа в снегу, он видел вершину и хребты вдалеке... Все было странным, иным — и воздух, и снег, и закатное солнце, и царственная тишина... Он лежал без движения уже давно, вслушиваясь в тишину... угасал, растворялся, сливался с холодной величественной красотой, готовый с ней вместе исчезнуть в грядущей ночи. Ни страха, ни ужаса, ни надежд — просто ожидание темноты, спокойствия небытия... Как молния, мысль: он у самой вершины… и нарастают тревога, отчаяние, страх... снова боль... снова ярость — встать и дойти, всего десять шагов!.. Колен не согнуть, но он их согнул, уперся руками в снег, преодолел сантиметр... еще сантиметр... вверх, только вверх!.. Где это он?.. Полное забытье: кровь, ярость и боль... белая, красная, черная темнота... И через вечность, на той стороне забытья пальцы нащупали выступы скал: недостижимый последний предел, выше — только небо, бескрайняя пустота... Перевалившись через гребень, он скатился немного вниз и остался лежать на спине... в полном сознании, не открывая глаз: вершина, вершина, вершина!...

Не холодно, даже тепло. Легкий, до боли знакомый ветер откуда-то издалека... Минуту, может быть, час он просто лежал, не думая ни о чем... Помнил, как, задыхаясь, без сил, утопая в снегу, поднимался к вершине, помнил и эту ужасную боль, однако — ни тени тех чувств, все вдруг прошло. Спокойствие, легкость и чистота — он мог запросто встать и идти... но не хотел... Солнце где-то садилось, но еще согревало лицо, проникало насквозь...

Он открыл глаза. И на мгновение оцепенел: всюду трава! Низкая, но густая и мягкая... целое поле, даже плато... на такой высоте?!.. Он привстал. Зеленое плато, идеально ровное, уходило на километры вдаль и терялось в лежащих на нем облаках. Немыслимо, странно... Синее озеро чуть впереди, на берегу — две фигуры на траве. Безусловно они! Непонятно, ничего непонятно... Незнакомое чувство: он и не хотел ничего понимать, принимая как есть, то, что есть...

Потом он шел по траве... Один только раз захотелось оглянуться на белые снежные пики вдали, зигзаги отрогов, размытые цепи хребтов и красный диск солнца, клонящийся к ним. Но, почему-то сдержавшись, не отрываясь смотрел на озеро, луг, облака...

У зеркальной воды направился берегом к ним. Облака окрасились закатом, но как будто рассеивались, поднимались. Что-то темнело вдали, но из-за тумана нельзя рассмотреть. Свободное, легкое настроение, и все-таки он держался настороже: слишком уж зыбко, неопределенно все вокруг… Остановился в двух шагах. Они внимательно, чуть тревожно смотрели на него. Странно-торжественный и отрешенный взгляд. Секунды, минуты — пауза, напряженная тишина. Он не знал, что сказать...

— Ты что так долго? Мы заждались...

— Были проблемы... там, по пути...

— Да, ну понятно... но наконец ты все же здесь...

— Я думал, лавина...

— Лавина?.. конечно... но нам повезло... как и тебе...

— Это вершина? Где это мы?..

— Вершина, что же еще... только... наша вон там, впереди...

Он посмотрел вдаль. Облака заузились, рассеялись, приподнялись. За ними, у самого горизонта, возвышалась гора. Фантастической высоты. Темно-зеленые склоны до самой вершины: ни снега, ни скал, ничего. Впрочем, с такого расстояния не разглядеть. Ровное зеленое плато устремлялось к подножию горы. Ни холмов, ни предгорий вокруг. Над облаками, среди загоравшихся звезд, темнел треугольный пик. Далеко-далеко... Как последний предел, центр круга, где сходятся все пути...

Гора подавляла решительно все: грандиозные белые пики внизу, бесконечные цепи хребтов, всякую грезу и всякий порыв...

Ошеломленный, он стоял и стоял, неподвижно, ни о чем не думая, ничего не чувствуя, не сознавая себя...

— Ну, ты идешь?..

И, как будто говорил не он:

— Да, пошли...

Константин Озеров «НАШ МИР СТРАСТЕЙ...»

***

Щипать траву останется коза,

орел кружиться над лесистым кряжем,

а мне медяк положат на глаза

и челюсть нижнюю веревочкой подвяжут.

Затем могильщик буквами кривыми

запишет на полях своей тетради

мою фамилию и мое имя,

родился в Ковно, умер в Ленинграде.

***

За горизонт к турецким берегам,

уплыл бы я, родись в начале века,

и целовал бы руки знатных дам,

и привыкал к нерусским чебурекам.

Но, нагулявшись вдоволь по Парижу,

затосковал и раннею весной

по бездорожию и жиже,

пришел с повинною домой.

***

Надули грудки снегири,

деревья инеем покрылись

и с первым проблеском зари

кресты церквей озолотились.

Зима торжественно тиха

в своем наряде подвенечном.

Мне кажется, я жил всегда

и молодым останусь вечно.

***

Деревенская церквушка

с непокрытой головой

ищет в травах у опушки

позабытый купол свой…

***

То ли глаз черной кошки жмурится,

То ли месяц на небе острый,

По виленским кривым улицам

Бродит местная Коза-ностра

Что за ужасы? Крики, ахи,

Так темно, как в моем кармане

И бесшумные крыльев взмахи,

И упавший на первом плане…

***

Я не любил Союз понятной нелюбовью,

Ее не победил рассудок мой —

ни Сталин, нас заливший кровью,

ни Ленин, с вездесущею рукой,

ни коммунизма светлого прогнозы

не исторгали восхищенья слезы.

Мне больно сквозь стекло "экспресса"

смотреть из поезда весь день

на разрушение прогрессом

неперспективных деревень.

***

Не для того ли штормят моря,

чтобы срывать с кораблей якоря?

И перед образом ставят свечу,

если не верится больше врачу?

Не для того ли целуют в губы,

чтоб оказаться злым и грубым?

***

Дождь оплакал мою боль,

ветер выдул злобу.

Счастья нашего пароль

мы забудем оба.

Будет осень иль зима

Листья в снежной каше…

Позабудешь ли сама

ты про счастье наше?

***

Лежу, уткнувшись лицом в подушку,

и зубы скусив от бессилия.

Выйти на людную площадь с кружкой

не позволяет фамилия.

Хорошо, хорошо. И вдруг

всё разбилось на груды осколков —

не собрать миллионами рук

не смести никакой метелкой.

Из окна, затаив дыханье,

я считаю идущих вдаль —

там находят свое призванье

и разбитого там не жаль.

***

В начале сентября на Ангаре,

ловили рыбу и стреляли уток,

и засыпали часто на заре,

а иногда не спали пару суток.

Под шум волны, бурлящей на пороге,

искали в небе знаки зодиака,

и зимовья желанного залогом

был дальний лай встревоженной собаки.

***

Старик без ноги. В тельняшке.

Матрос

кепку вверх дном положил, костыли

рядом поставил. Глаза опустил.

В переходе метро.

А люди шли мимо, шли и шли…

Просящему дай!

А если ты сверху на все глядишь,

А если проходишь, как все, как мышь,

А если в душе, в глубине своей рад,

Что чаша сия тебя миновала,

Значит ты мало еще, мой брат,

Бит сапогом судьбы по е…………

***

Я шел по Невскому в час пик,

Дымя дешевой папироской.

Кругом бело. И снежный скрип.

И взоры дев, как капли воска.

Как капли воска сердце жгут —

я перед ними безоружен.

Меня уже, наверно, ждут

и я уже кому-то нужен.

***

Уснули все. И бабка на печи

похрапывает еле слышно.

Ах как приятно подбирать ключи,

и, лапу запуская хищно,

тихонечко посвистывать в ночи.

Быть с топором на всякий случай.

***

Я тех не виню, кто снял венец

супружеский, терновый…

Вздохнул облегченно и, наконец,

начал жить по новой

Мне жалко до боли только детей,

пускай разодетых и сытых,

за то, что познали наш мир страстей

с разбитого корыта.

***

Пешка имеет куда пойти,

конь с королевой тоже.

Я же свои выбираю пути,

Как девственниц. На ложе…

Я прошлое сжег, как сжигают мосты

и прикурил от горящей усадьбы.

Волком тебя утащу я в кусты

И разорву, но по-о-осле свадьбы.

Жар у тебя? Не пищи и ной,

Нам надо лечить простуду.

А будешь ли верною мне женой?

Что замолчала? — Не буду!

***

Рукопожатья, потом проклятья,

потом расплевались, опять сошлись.

Меняем чувства, как дамы платья,

с любой вершины слетая вниз.

С разбитым сердцем глядим добрее

на тех, кто выжил, на тех, кто цел —

и не играет в лотерею,

и не берет нас на прицел.

***

Со стометровой глубины

Доносят волны тихий звон —

Они погибли без вины,

У них не будет похорон.

Мы поднесли огонь к свечам,

Надели черные бушлаты.

И стали сниться по ночам

Три дня стучавшие ребята.

СТАРЫЙ КОТ В НОВОМ МЕШКЕ

Правильно сказал поэт: "Не возвращайтесь к былым возлюбленным"! Не входите дважды в одну реку, не наступайте на те же грабли, не читайте новых книг давно любимых авторов! Так нет ведь, неймётся — и глаз, приметив старое имя над новым названием, торопит: "Ну же, открой!", и рука тянется хватать и тащить, и ноги уже сами несут тебя к кассе… Ну вот, новая книжка Михаила Успенского куплена, теперь пришло время морщиться, плеваться, сетовать на тягомотину, а всё же читать.

Какова причина и природа читательской подсаженности на имя, на автора? Инерция? Привычка? Растерянность перед обилием новых имен? Обычная лень разума, когда проще выбрать старое, знакомое, чем нырять в неизвестность? В домах моих приятелей все чаще появляются "библиотеки одного автора". Удобно, знаете ли. Мураками? Это можно взять у N*. Акунина? Спрошу у Х*. А Пелевина мне обещал Z* после того, как заберет его обратно у Y*, вернув хозяину Лукьяненко. Да, кстати, нет ли у тебя последней вещи Улицкой? Ну разумеется есть, только она не моя, я Улицкую не покупаю. Я покупаю Успенского. А зачем? Мы заложники авторских имён.

Но и автор — заложник. Заложник жанра, стиля, личного опыта — и наших, читательских впечатлений, представлений, ожиданий. Как ни крутись, хоть из шкуры собственной выползи, а быть Чхартишвили Акуниным и писать ему про Фандорина. Вот и с трижды упомянутым Успенским та же петрушка: он стал заложником трилогии про Жихаря, и новая книга "Невинная девушка с мешком золота" ("Эксмо", 2005) всего лишь очередной лубок по тем же мотивам. Знакомые приёмы, повадки, ухватки. Сюжет, не обремененный стройностью, интрига без закрученности, средства без цели… И — два года работы: 2002-2004. Это похоже на упорное ковыряние в истощившемся месторождении: надеешься и ждёшь, что вот наконец, вдруг среди глыб пустой породы мелькнёт золотая искорка. И ведь мелькают, да только все реже и реже. И то, что прощалось раньше, когда все изъяны с лихвой перекрывались лёгкостью игры со словами и смыслами, — необязательность повествования, провалы вкуса, слабость сюжетных построений — теперь выходит на первый план, и саднит, и мозолит. Так и хочется, закрывая книгу, повторить ее последнюю фразу, горчащее послевкусие: "Звуки тоски и печали односложны и пронзительны…"

А может, рано грустить? Помнится, рассказывали мне, что после окончательной выработки золотоносных россыпей изба старателей сжигается и из золы, с пепелища, извлекаются последние граммы золота, а дальше — разработки на новом месте.

Как бы то ни было, я знаю, что, когда Михаил Успенский напишет новую книгу, я куплю ее и буду читать. И не спрашивайте, почему, сказано же вам: не знаю!

РБ

Григорий Миляшкин ЭТЮДЫ В БРИТАНСКИХ ТОНАХ

ГРАВИТАЦИОННЫЙ КАЗУС

Маленький английский городишко Вулсторп. Ранее утро. Аккуратный зеленый парк. Безлюдный и тихий — еще очень рано. На центральной аллее одиноко сидит бронзовый человек и увлеченно разглядывает бронзовый глобус. Это Исаак Ньютон. Когда-то давно он родился в этом городе.

В тишину парка, едва впустившую лучи солнца, впорхнуло что-то серое живое.

Птица. Ворона.

Озабоченно скачет с ветки на ветку. Где-то здесь у нее припрятано лакомство.

Яблоко. Давнишнее.

Нашла его. Поклевала с удовольствием. Завтрак удался.

Посидела. Помолчала.

И взлетела с ветки. Взлетела и...

...что-то теплое светлое шлепнулось на холодную бронзовую голову отца теории тяготения. В этой голове родились мировые постулаты гравитации. А тут вот тебе какой казус.

Вот они птицы, твари, как?!.

А ворона летит, купаясь в воздушном потоке. Она держит путь на Вену. Охота полетать-повальсировать над каким-нибудь замком. Она знает, что для тура воздушного вальса у неё есть превосходный партнер — ветер.

ЧИСТО АНГЛИЙСКАЯ СМЕРТЬ

Он и Она лежали рядом. Она, длинноногая и стройная, грациозно изогнувшись. Он, лысый и толстый, неуклюже ничком. Она была неотразима в изящном платье, черном, как уголь. Его одежда была усеяна множеством пятен, и от Него ужасно пахло табаком. Он и Она были неподвижны. Они оба были мертвы. Сквозняк уносил их души в неизвестность. Он прожил длинную и скучную жизнь. Она — короткую и яркую.

Окурок и спичка в мавзолее серого блюдца.

Владимир Бондаренко ЧТОБЫ ЖИТЬ... О новой книге Рубена Гальего

Чтобы жить дальше, Рубен Давид Гонсалес Гальего продолжает писать. Думаю, в этом его новый смысл жизни. Думаю, он уже обречен на сочинительство. Первый автобиографический роман "Белое на черном" получил Букеровскую премию, был переведен на многие языки. Его назвали одним из выдающихся современных писателей. И книга "Белое на черном" того стоила. Она учила людей выживать в самых жутких условиях. Сам автор книги, он же и герой книги — этакий современный вариант Павки Корчагина. Или, как его назвали в "Аргументах и фактах": "Мачо в инвалидной коляске". Но что ему суждено делать дальше? Жить в Испании, выступать время от времени по телевидению. Может даже — стать одним из испанских символов. Но тогда всё начнёт повторяться. Жизнь вновь потеряет смысл. К тому же болезнь никуда не ушла. Хоть и отступила перед современной медициной. Впрочем, у нас в России по-прежнему считают, что после ДЦП люди обречены и долго не живут. Моя жена занимается речью с детьми, заболевшими церебральным параличом, и родителям, и педагогам, и чиновникам из системы здравоохранения и образования она советует обязательно прочитать книгу Гальего "Белое на черном". Большим начальникам, посещающим её студию "Говори свободно", даже дарит по экземпляру.

Рубен Давид Гонсалес Гальего выпустил свою вторую книгу "Я сижу на берегу". Она всё о том же, продолжение историй из жизни тяжело больного инвалида. Название взято из детской песенки:

Я сижу на берегУ.

Не могу поднять ногУ.

Не ногУ, а нОгу.

Всё равно не могу.

И сам Рубен Гальего, и такие, как он, инвалиды со всего мира никогда не смогут поднять свои ноги. Но надо ли сдаваться и обрекать себя на умирание? Самая тяжелая жизнь — это всё-таки жизнь. И любой человек заслуживает жизни.

Рубен Гальего — несомненно талантливый писатель. И у него есть свой уникальный жизненный опыт. Но как мы знаем, у Николая Островского вторая книга не получилась, выдумывать иных людей он не смог, а продолжать раскручивать свою биографию не пожелал. Станет ли писатель Гальего заложником своего здоровья, хроникером больничной палаты?

Говоря о Рубене Гальего, всегда надо быть предельно честным и откровенным. Сам его текст вынуждает к этому. Предельная правда о жизни и смерти больных детей — это уже не игра в постмодернистские тексты. Такая правда тоже имеет свои пределы понимания и сопереживания. Как бы ни был талантлив автор, его мир больного человека поневоле узок и замыкается стенами комнат. Детским домом, домом для престарелых. Да и сегодня в самых комфортабельных условиях он не может позволить себе многое. И если он лишен дара вымысла и черпает для своих книг лишь опыт своей жизни, он обречен на повторение. Но первый страшный шок от знакомства читателя с жизнью детей-инвалидов уже прошел. Что дальше? Идти путем Эдуарда Асадова? Конечно, любой роман о повседневном героизме больных детей важнее игровых забав нынешних литераторов. С Гальего на прилавки книжных магазинов пришла серьезная литература о реальной жизни. Но что писателю делать дальше? Можно всю жизнь писать о жизни ребенка-инвалида и всегда найдется читатель, который зальется слезами. Его книги, думаю, уже изучают и будут изучать специалисты по церебральному параличу, психологи, педагоги, надеюсь, заставят читать и чиновников… Но хочет ли он быть автором учебных пособий? Есть и другой путь, на который его толкают противники России. Стать ангажированным политическим писателем, записным обвинителем любого российского режима. Либеральная критика, в том числе и западная критика увидела в книгах Рубена Гальего лишь политическую агитку против России и советской системы. "Эта книга — современный "Архипелаг ГУЛАГ". Мольба о том, чтобы люди не закрывали глаза…" — пишет "Нью-Йорк Таймс". Конечно, положение в детских домах для инвалидов было ужасным в советское время, но стало ли оно лучше в постсоветских условиях? Не думаю. Скорее, наоборот. Конечно, детей из детдомов для инвалидов после окончания школы надо передавать не в дома престарелых на умирание, а в специализированные дома инвалидов. Тем более их не так уж много и надо для всей России. И может быть, книги Рубена Гальего послужат реальным поводом к изменению положения детей-инвалидов. Это уже огромная заслуга писателя. Но о чем ему писать дальше?

К счастью, сам автор прекрасно понимает сложность своего писательского будущего. Вот и вторую книгу он начинает, как пьесу, и заканчивает, как пьесу. Первый акт и третий акт — этакие сцены из пьесы абсурда. Продолжение Ионеско и Беккета, но с определенным политическим подтекстом. Не загоняют ли его заранее в клише радикального политического писателя, разоблачающего Россию? Не получится ли, что, уйдя от описания реального быта больных детей, он придет к дешевым политическим антисоветским агиткам? Надеюсь, талант вывезет. Читали же "Скотный двор" Оруэлла как антисоветскую агитку. Время прошло. Теперь этот же "Скотный двор" скорее читают как пародию на порядки в США. То же самое с "Носорогами" Ионеско. Звучит, как осуждение любого неправедного режима. Рубен Гальего силен в передаче правды отношений между больными подростками. Но намного ли лучше чувствуют себя сейчас такие же больные дети в Испании, Португалии и других странах Европы? Хорошо бы ему нынче поездить по подобным детским домам Испании. Может быть, дети миллионеров, переболевшие ДЦП, окружены постоянным вниманием пяти-шести человек из обслуги. Но даже в гораздо более комфортных, чем российские, детских домах США остается немало схожих трагических проблем. Так что же такое — книги Гальего: описание жизни и психологии больных детей, или же демонстрация современного русского ГУЛАГа? В конце концов, в книге Кена Кизи "Пролетая над гнездом кукушки" действие происходит не в советском обществе. И таких книг немало написано в США, в любой стране мира.

Я не считаю драматургические попытки в книге "Я сижу на берегу" большой творческой удачей автора. Всё-таки, серединная часть книги намного сильнее. Но понимаю неизбежность и необходимость этих попыток выхода из мира страшных документальных описаний. Автору нужны новые сверхзадачи, новые дерзкие замыслы. Сериал ужастиков про больных детей, к счастью, не его стиль. Вторая часть книги, тоже более условная, чем первая книга "Белое на черном", явно удалась автору. Два героя — Рубен и вполне условный Миша, сосед по комнате, очень умный и очень больной, с которым они вместе пытаются выжить. Они должны быть злыми, ибо им противостоит мир взрослых здоровых людей, которые понимают их никчемность и их ненужность. А взрослые, какими бы они ни были заботливыми и внимательными, всё равно им чужие, всё равно никогда не поймут их, поэтому их можно только использовать. Так Рубен использует доктора и нянечек, так Миша использует тетю Клаву. Естественно, у героя книги Миши есть жизненный прототип, но он явно обобщенный герой. Здесь драматургия сюжета даже более удачна, чем в первом и третьем актах. Здесь есть что играть актерам. Есть и напряженность действия, есть и правда характера, есть и правда жизни. Есть мир больных детей, всегда в любом обществе противостоящий миру здоровых взрослых.

Миша говорит:

" — Знаешь, что я думаю, Рубен? Если копнуть совсем глубоко, глубже, чем сможем понять мы с тобой, то все люди на свете добрые, там, внутри, все добрые, и ты, и я, и нянечки, и врачи, и психохроники. Но нам от этого никакого проку нет".

Думаю, когда Рубен Гальего стал записывать свои первые ощущения о пережитом, он не приговор стремился вынести стране ли, обществу ли, конкретной системе воспитания и здравоохранения. Или же самим непосредственным директорам детдомов, воспитателям и нянечкам. Он пытался понять свое место в мире и место таких же, как он, детей. "Мучают их родители, учат. А зачем их учить? Только время переводить…" Мир больного ребенка, оставленного родителями, — поневоле весьма рациональный и эгоистический мир. Как добраться до туалета. Как лечь на кровать. Как научиться есть. Как передвигаться. И еще тысячи таких "как". И никакая самая добрая нянечка не поможет ежесекундно. Её ведь тоже надо вызвать. И самое главное, как не попасть в дурдом, где шансов на выживание уже совсем не остается.

Не случайно о дурдоме в книге Рубена Гальего лишь страшные легенды. Нагромождение ужасов, услышанных от людей, побывавших там. К счастью, сам автор там не бывал. "В психоневрологический интернат, то есть дурдом, отправляли самых-самых плохих..." С безнадежными характеристиками. Очевидно, дурдомом в детских домах пугали и ныне пугают воспитатели и нянечки, добиваясь послушания. Очевидно, и на самом деле бывали случаи, когда в дурдом отправляли не только психически больных, но и неисправимых детей с безнадежными характеристиками. Но кто и где определит эту границу, в каком закрытом или открытом обществе нет проблемы этих самых дурдомов?

Еще с первой книги мы помним мечту героя попасть в Новочеркасский дом не только престарелых, но и инвалидов. Вот за эту мечту — чтобы всех больных ДЦП, оставленных родителями в детских домах, с достижением возраста отправляли не в дома престарелых — умирать, а в дома инвалидов — чтобы жить — и стоит побороться нам всем в нашем нынешнем обществе. За это, может быть, надо сказать главное спасибо автору книг.

"Я — счастливый человек. Мне повезло. Я живу в Новочеркасском доме для престарелых и инвалидов. Когда я был маленьким, мне не повезло очень сильно. Церебральный паралич помешал мне стать таким же, как все. Мои ноги совсем не шевелятся…" Но и этим детям так же хочется любви, хочется достичь чего-то в жизни. Кто начинает ненавидеть мир, начинает злиться на всех, тот быстро умирает. Злом не защитишься — это тоже один из выводов книги. "Пожилая… нянечка смотрит на молодую…: "Ты посмотри на него внимательно. Ни ног, ни рук. И не человек вовсе, даже не полчеловека, а видишь. Тоже друг у него есть. Понимать надо. Друг!"

Этот друг Миша на несколько лет старше Рубена и намного его больнее. Он обречен, и сам это хорошо понимает. Он мечтает о быстрой смерти, ибо у него болят уже все мышцы. И он добивается своего. Уходит из жизни. Его уже не интересуют страсти и волнения внешнего мира. Он готов нарушить любые правила и законы этого мира. Потому что внешний мир — не его мир. Даже мир Рубена, умеющего двигать свою коляску, — чужой для него мир, который надо максимально использовать.

"Инвалид не может быть добрым. Ты — инвалид… Инвалид — это тот, кто не может за собой ухаживать и приносить пользу… (Добрый — тот, от которого всем хорошо. Злой — от которого плохо…) Мы с тобой злые люди. Мы едим чужую еду, заставляем других людей нам помогать. И я более злой, чем ты, потому что моя инвалидность тяжелее…"

Что можно противопоставить этой выработанной годами системе взглядов немощного, но умного инвалида? Если это и ГУЛАГ, о котором пишет влиятельная американская газета, то это ГУЛАГ, расположенный внутри каждого из инвалидов, где бы они ни жили. В тех же США, к примеру.

И в книге своей, к счастью для читателя, Рубен Гальего, когда пишет самую страшную и безнадежную правду, не ополчается на людей, старается найти оправдание даже самому злому санитару, понять и оправдать его. И потому я — за книги Рубена Гальего. Другое дело, что политизированные либеральные круги, в которые он попал, стремятся извлечь из его трагической правды лишь четкие политические дивиденды. И тут уже ложь начинает тянуть за собой ещё большую ложь. Ему говорят, что это книги о советских детских концлагерях, об убивании детей, он отвечает, что это книги надежды и оптимизма, что каждый должен иметь возможность выжить. Ему говорят, что он должен возненавидеть всю жизнь и всех людей из той, оставленной России. Он отвечает, что "те, кто испытывает ненависть, умерли, потому что она не дает возможности выжить. Ненависть непрактична".

Вот уже три года я слежу за творчеством Рубена Гальего и за шумной рекламной кампанией в либеральной прессе. У меня создалось впечатление, что мы с либеральными критиками и журналистами читаем разные книги. Его хотят побыстрее сделать нерусским писателем, но он смело утверждает, живя в Мадриде, что был и остается русским писателем и никаким иным не будет. "Конечно, я пишу по-русски. Практически невозможно переключиться на другой язык. Единственный случай был — Набоков, но он с детства знал английский".

Последнее время акцентируют внимание на том, как Рубен Гальего попал в детский дом для инвалидов. Я бы с удовольствием вообще не задевал эту тему, оставив её для личной жизни писателя и его родственников. Но когда в "Известиях" пишут: "Он родился в 1968 году, с рождения болен ДЦП, советские власти разлучили его с матерью, сказав ей, что он умер. А его сначала отправили в детский дом, а потом в дом престарелых (ему было 15 лет) — умирать…", и эту версию повторяют десятки самых тиражных и влиятельных газет, я вижу здесь нагромождение лжи. Радио "Свобода" добавляет: "Пишет он пока по-русски… Его объявили умершим, из Кремлевских больниц…"

Так получилось, что я был знаком с его матерью Авророй Гальего в годы её и моей молодости. Она в начале семидесятых какое-то время жила в одной комнате в студенческом общежитии с моей сестрой, поэтессой Еленой Сойни. Насколько я помню, венесуэлец — отец Рубена, в это время уже отбыл в свои партизанские края на очередную герилью. Ходят слухи, что этим венесуэльцем был знаменитый террорист, в те годы обучавшийся в СССР, а ныне — пожизненно заключенный в американской тюрьме. Аврора была дочерью испанского коммунистического генсека Игнасио Гальего и жила достаточно веселой и насыщенной жизнью знатного иностранца в Советском Союзе. Ей было доступно многое, недоступное нам. Не помню, чтобы, как уверяет "Газета": "После ввода советских войск в Прагу отношения компартии Испании и КПСС сильно осложнились. Аурора Гальего фактически оказалась заложницей Кремля. Во время очередной госпитализации ребенка ей сказали, что сын умер…" По крайней мере, никто не мешал Авроре вскоре уехать обратно в Испанию вместе со своим молодым мужем, комсомольским активистом, лауреатом комсомольских премий за свои очерки — по-моему, в журнале "Дружба народов", Сергеем Юрьененом. Как у нас нередко бывало, именно комсомольские активисты на Западе быстро меняли свою социальную и политическую ориентацию, и вскоре Сергей Юрьенен оказался на радио "Свобода" сначала в Мюнхене, потом в Праге. Но Рубен Гальего родился в 1968 году, и был сдан в детский дом для инвалидов из кремлевской больницы в 1970 году. Зачем надо было нашим доблестным чекистам объявлять ребенка мертвым и не отдавать из больницы Авроре? Что от этого выиграли "ужасные советские власти"? Пусть бы с ребенком-инвалидом и дальше возилась его мама. Глядишь, и Сергей Юрьенен не решился бы взять маму с больным немощным ребенком в жены. Так бы и остался работать, стал бы секретарем ЦК ВЛКСМ… В то время, в начале семидесятых годов, Сергей Юрьенен ещё на "Свободе" не работал, а был вхож в ЦК ВЛКСМ и был перспективным женихом для молодой испанки. Но даже если такой невероятный случай произошел, и в ходе какой-то невероятной чекистской операции потребовалось объявить внука коммунистического генсека умершим, то, наверное, назвали бы его каким-нибудь Иваном Петровым, и под таким зашифрованным именем отправили бы в детдом для инвалидов. Ведь ему было всего полтора года, и был он безнадежно болен ДЦП. Он же во всех детских домах числился Рубеном Давидом Гальего. А в эти дома, отнюдь не закрытые, приезжали и разные комиссии, делегации, выступали актеры. Как вспоминает сам Рубен Гальего, в том числе и испанская актриса. И никто не скрывал всех его данных, даже о его венесуэльском отце. С другой стороны, многие молодые мамы, особенно одиночки, учившиеся и жившие в общежитиях, отдавали своих безнадежно больных детей в детские дома для инвалидов, хотя бы на время учебы, пока нет условий для нормальной жизни. Или, как советовали солидные люди, вполне, может быть, и именитый дед, чтобы не портить личную жизнь молодой и здоровой, обаятельной и красивой женщины. Что это за семейная жизнь с новым возлюбленным и парализованным ребенком? И должны же быть обязательно какие-то документы. Если это "страшные советские власти разлучили ребенка с матерью", то должны же были дать справку о его мнимой смерти. Какая мать, тем более иностранка, поверит словам, не пожелает убедиться? Не верю я такой матери, которой скажут на словах, что её ребенок умер в кремлевской больнице, и она даже не захочет в этом удостовериться. И это же был не 1937 год, а 1970-й, ребенок не мог исчезнуть бесследно. Тем более внук Генерального секретаря компартии Испании. Как бы сложно ни относились наши власти к еврокоммунизму, но ради чего похищать больного, парализованного ребенка? Документы гарантированно должны быть. Если же мать отдала ребенка в интернат или детдом, должен быть и такой документ за подписью матери. И чем больше идет рекламная кампания вокруг его книг, тем вероятнее, что все документы всплывут. Найдутся и чиновники, передававшие Рубена Гальего под собственным именем из кремлевской больницы в детский дом. И почему по "Свободе" об этой "грязной чекистской операции по похищению ребенка" ничего не сообщалось, хотя там до сих пор работает Сергей Юрьенен? Зачем и кому это надо? Ради лишнего пинка по советскому строю? А надо ли это самому автору книг? Не случайно же Рубен Гальего чрезвычайно осторожен в своих ответах назойливым либеральным журналистам.

"— Почему… оставили за кадром хеппи-энд — встречу с матерью спустя 30 лет, спасение из нетерпимой к инвалидам России? (спрашивает корреспондент "Известий", самой русофобской газеты. — В.Б.)

— Потому что его не было — жизнь продолжается.

— У вас был.

— Нет, нет, нет… Борьба продолжается, мне до сих пор приходится выживать, ничего не закончилось. И в жизни нет хеппи-энда, и в книге его тоже нет…

— Всё дело в том, что мы знаем историю вашей жизни (откуда они её знают, переврали всё, что могли. — В.Б.), и в конце книги рассчитываем получить трогательный рассказ о маме.

— Встреча с мамой тоже была и радостной и грустной одновременно…"

Теперь насчет утверждения, что Рубена послали "умирать в 15 лет в доме престарелых". Во-первых, если бы корреспондент "Известий" читал книги Рубена Гальего, он бы знал, с какой радостью автор ехал именно в Новочеркасский дом для инвалидов. Он не любит Москву, которая его обрекла на жизнь в детдомах. Но он и сейчас очень ценит Новочеркасск, которому очень обязан, где он не "сбежал из дома престарелых, пользуясь перестройкой" (ещё одна версия либеральной прессы, будто из концлагеря сбежал), а отучился в торгово-коммерческом техникуме, женился и родил дочку, начал писать первую книгу… Затем ещё раз женился и родил вторую дочку. Так что состоялся как личность он в том же Новочеркасске. Конечно, он обладает колоссальной волей и выдержкой, иначе бы не состоялся и не выжил. И всё то, что он пишет, несомненная правда. Конечно, никуда не выкинешь суровые условия жизни. Но зачем к описанным предельно откровенно ужасам жизни инвалидов добавлять ещё и свои нелепости.

Вот пример непрофессионализма "Известий". Начинают интервью с того, что Рубена Гальего в 15 лет выслали умирать из детского дома в дом престарелых, заканчивают вопросом самому Гальего:

"— Вот нашла про вас: "1985-й. Телетрансляция… В Георгиевском зале — генеральный секретарь Компартии народов Испании Игнасио Гальего. "Может, это твой дед, Рубен?" — оборачиваются телезрители в одном из детских домов далеко от Москвы. "Был бы мой дед, я б с вами тут баланду не хлебал" — отвечает тот". Так было?

— Конечно…"

Способна ли обозреватель "Известий" Анна Ковалева, только что сообщившая год рождения писателя — 1968, отнять от 1985 года 1968 год и получить уже в итоге 17 лет пребывающему пока ещё в детском доме Рубену? И где всё-таки она осознанно напутала? Бытовые ошибки не страшны. Но ведь при описании жизни писателя Рубена Гальего обычно следуют ошибки намеренные, ошибки политические. Чрезмерность легенд о себе отмечает и сам писатель. "Сначала написали, что у меня одно высшее образование, потом — что два. Следующим шагом, видимо, напишут, что я академик. Я все прежний, а легенда растет…"

Это уже, насколько я понимаю, шпилька в адрес своего отчима Сергея Юрьенена, сообщившего по "Свободе", что в Новочеркасске Гальего "…закончил два колледжа — английский и юридический. Женился, родил дочь — не только нормальную, красавицу. Заработал на компьютер. По приглашению заокеанских инвалидов побывал в Америке… Вернулся и развелся, женился снова. Вторая дочь, опять красавица. Испанско-литовский режиссер решил снимать о нем документальную картину…" Это уже перебор в другую сторону. Мол, жил и в России полной жизнью. Зачем же уезжать в Испанию от такой интересной жизни? Зачем приезжать к нему домой в Прагу, ворошить прошлое?

Я думаю, и книги самого Рубена Гальего, и легенды о нем, добавляющие ему популярности, прежде всего важны для всех детей-инвалидов, для их родителей, они дают им надежду на жизнь, пусть трудную, но наполненную и смыслом, и результатом.

Пусть и обречен он "сидеть на берегу" не в силах поднять ногу, но компьютером он пользуется умело, и поднимает дух своими книгами у многих слабых людей. Ибо он сам — всегда на стороне слабых.

Юрий Архипов «СТИХИ, ПРИСЛАННЫЕ ИЗ ГЕРМАНИИ»

Ф.И.Тютчев, Стихотворения. Переводы Тютчева с немецкого. Стихотворения Тютчева на немецком языке в переводе Лудольфа Мюллера. М.: "Культура", 2005.

Есть признанная триада, на коей зиждется классическая русская поэзия, — Пушкин, Лермонтов, Тютчев. Связи этой основополагающей троицы с европейской культурой, конечно, универсальны. И все-таки неизбывен в нашем сознании пусть легкий, но в каждом случае внятный акцент. Не забыть нам о том, что лицейским прозвищем Пушкина, намекающим на галльский блеск его речи, было "француз", как и о том, что родословная Лермонтова имеет шотландские корни. А Тютчев долгие годы обретался на дипломатической службе в Германии, там провел "великий праздник молодости чудной", впитав в себя, как никто другой в русской литературе, все, что мог дать ему и в его лице нашей становящейся словесности "сумрачный германский гений".

"Стихи, присланные из Германии" — таким емким, почти до символа, указателем сопроводил в 1836 году Пушкин публикацию в своем "Современнике" стихотворной подборки Тютчева. А вскоре после того наиболее вдумчивый критик того времени Иван Киреевский, указав на редкостную для русских писателей "европейскость" Тютчева, прямо причислил его к "немецкому направлению".

В Тютчеве видели своего посланника и глашатая германофильствующие "архивные юноши" 1820-30-х годов. Ведь это было время, когда в кружках Веневитинова, Шевырева, а позднее Станкевича, Герцена утверждался культ немецкой поэзии (Гете и Шиллера, прежде всего) и немецкой философии. Волны пылкого увлечения Кантом, Шеллингом, Гегелем, Шопенгауэром (на смену которому пришел в предсимволистскую пору Ницше) сменяли одна другую, как белыми ночами петербургские закатные и рассветные зори (если припомнить тут известную метафору Пушкина). Все сколько-нибудь значительные творцы ускоренно развивающейся русской словесности того времени как родным языком владели французским, все читали и чтили Вольтера с Мольером, однако же получать и совершенствовать образование отправлялись не в Сорбонну, а в Берлин, Йену, Гёттинген, Гейдельберг, Марбург.

Происхождение славянофильства — этой важнейшей ветви русской культуры — напрямую связано с историческим романтизмом, в значительной степени привитым пытливым русским студиозусам в немецких университетах.

А Тютчев, уже в юности прекрасно начитанный в немецкой словесности благодаря наставничеству поэта и переводчика Раича, а затем десятилетиями пребывавший в самой Германии, в Мюнхене, не просто внимал корифеям немецкого пера и немецкой мысли, а со многими из них вел достаточно короткое знакомство, даже дружил, частенько собеседовал, поражая немецких профессоров и писателей остротой своего ума и яркостью суждений. "Сам" Шеллинг высоко ценил его общительный гений, "сам" Гейне искал и добивался его дружеского расположения. Не раз бывал русский поэт и в такой культурной Мекке Германии первой половины 19-го века, как Веймар, — здесь, в семье его родственника, немецкого поэта Аполлониуса фон Мальтица, пребывавшего на русской дипломатической службе, воспитывалась старшая дочь Тютчева Анна (писавшая стихи и по-немецки).

Можно без преувеличения сказать, что после Ломоносова Германия не ведала столь значительного посланца русской культуры, как Тютчев. Всё многообразие и вся глубина его связей с культурой немецкой все еще ждут своих дотошных исследователей. Без их труда русско-немецкий культурный диалог не двинется дальше формальных заверений и деклараций. И им будет на что опереться — предшественники были достаточно основательны в постановке целого ряда проблем, таких как: Тютчев и немецкая поэзия XVIII столетия (Пумпянский), Тютчев и Гете (Жирмунский), Тютчев и Гейне (Тынянов), Тютчев и Гёльдерлин (Неусыхин), Тютчев и Шеллинг (Топоров).

Немаловажным подспорьем в этом деле явится, как мы надеемся, и представляемое здесь издание. Оно впервые собирает под одной обложкой как переводы Тютчева из немецкой поэзии, так и переводы основного "канонического" корпуса стихотворений Тютчева на немецкий язык, выполненные известнейшим немецким славистом наших дней, профессором из Тюбингена Лудольфом Мюллером.

Следует напомнить, что, в отличие от Пушкина и даже Лермонтова, Тютчев вовсе не ощущал себя профессиональным литератором. За перо он брался только повинуясь спонтанному и неотступному внутреннему импульсу, не задумываясь ни о публикации, ни о гонораре. Тем удивительнее то счастливое для нас обстоятельство, что сохранилось не так уж и мало его переводов с немецкого (хотя, увы, погибло — по его легендарной небрежности — еще больше). "Дух дышит, где хочет..." И, слава Творцу, не всегда бесследно. Во всяком случае, сохранившиеся переводы Тютчева из Гете, Шиллера, Гейне — весомый вклад в поистине золотой фонд русской переводческой классики.

С переводами самого Тютчева на немецкий язык дело долгое время обстояло не столь счастливо. Многочисленные попытки разных лиц на протяжении полутора столетий — от его родственника, усердного немецкого пиита Аполлониуса фон Мальтица до отечественных германистов, желавших познакомить немецкого читателя с шедеврами русского мастера (Вяч.Иванов, Грабарь-Пассек и др.), — были слишком отрывочны и далеко не всегда убедительны. Недаром задача перевода вершинных достижений поэзии на чужой язык многим знатокам представляется неразрешимой — "случай Тютчева", казалось, это в очередной раз доказывал.

Но правда и то, что чем сложнее задача, тем больший талант она к себе привлекает. Требуя от него полной самоотдачи и любви — той самой упорной, что по евангельскому слову, "никогда не перестает".

Рубеж XX-XXI веков ознаменовался выходом в Германии двух репрезентативных книг Тютчева, в которых канонический свод его поэзии предстал в двух разных переводах, каждый из которых по-своему убедителен. В 1992 году мюнхенское издательство Нейманис выпустило том переводов Зигфрида фон Ностица, отпрыска известного в Германии аристократического семейства, вошедшего в немецкую литературу благодаря дружбе с Рильке и воспоминаниям о нем. Метод "магического буквализма", который исповедовал сам Рильке в своих переводах с русского (особенно — Лермонтова), фон Ностиц не без успеха использует применительно к Тютчеву.

По другому — и вполне плодотворному — пути пошел тюбингенский профессор Лудольф Мюллер, ученик выдающегося слависта Дмитрия Чижевского, посвятивший всю свою долгую (ныне — почти девяностолетнюю) жизнь тому, чтобы "Понять Россию" (так называется его переведенная у нас книга). Он почти полвека переводил Тютчева. Книга его переводов — с пропедевтическими пояснениями, очевидно необходимыми иностранному читателю, — в 2003 вышла в университетском издательстве Дрездена и уже получила в Германии высокую оценку. Московское издательство "Культура", глава коего Владимир Николаевич Кузин известен своим, оправдывающим название фирмы, культурно-просветительским энтузиазмом, воспроизвело его с некоторыми поправками самого переводчика.

Выдающийся немецкий славист Лудольф Мюллер известен прежде всего своими трудами в области древнерусской литературы, иконописи, русской классики XIX века. Авторитетом пользуется его академически безупречное издание трудов Владимира Соловьева. Он напоминает нашего С.С.Аверинцева, ныне покойного, — своим совмещением академических штудий с поэтическими опытами, собственными и переводными. На его счету немало переводов лучших образцов русской поэзии от "Слова о полку Игореве" до Пастернака. Тютчева он постарался перевести на "среднепоэтический" язык немецкой романтической эпохи, располагавшей многими яркими звездами. Если ограничиться только "виноградными холмами" давно уже родного для Лудольфа Мюллера Вюртенберга, то и в этом случае составится благоуханнейший венок из таких чудотворцев слова как Гёльдерлин, Уланд, Мёрике, Гауф. Добытыми у них красками и обогащает искусный переводчик свою палитру — в иных случаях не стесняя себя педантично понятой точностью.

На одном из этих, воспетых Тютчевым, "виноградных холмов", в граде Штутгарте и поныне стоит гроб (правда, не хрустальный — мраморный), в коем почивает местная королева, она же русская великая княгиня, дочь императора Павла Екатерина Павловна, благодарно чтимая местными жителями за "многия своя щедроты". Она, почившая за три года до прибытия в Германию Тютчева, основала и первый в Германии православный храм, в котором ему доводилось молиться. А когда упокоилась в Веймаре ее младшая сестра Мария, великая герцогиня Саксен-Веймарская, высокоценимая самим Гёте его покровительница, ей во славу там также был возведен православный храм — и так угодно было управиться Провидению, что под сенью этого храма оказался склеп с прахом величайших светочей немецкой литературы Гёте и Шиллера. Многое в избирательном сродстве наших русских и их немецких душ начиналось тогда и там — в эпоху Тютчева, в тех краях, где созревал его гений.