/ / Language: Русский / Genre:adventure

Мир приклюяений 1956 (полная версия)

Г. Цирулис


АЛЬМАНАХ

2

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

Детской Литературы

МИНИСТЕРСТВА ПРОСВЕЩЕНИЯ РСФСР

МОСКВА

1956

Г. Цирулис, А. Имерманис

КВАРТИРА БЕЗ НОМЕРА

Повесть

1

Начальник рижского отделения гестапо Вильгельм Банге сидел за письменным столом, уставившись в одну точку. Прошло несколько томительных минут, пока он наконец поднял свои бесцветные глаза на оберштурмфюрера, удобно развалившегося в кресле. Поза оберштурмфюрера не выражала ни малейшего почтения. “Что за манеры!” — недовольно подумал Банге. Однако резкое замечание, готовое сорваться с его уст, все же осталось невысказанным. С Рауп-Дименсом, сыном рурского магната, даже ему, начальнику гестапо, не хотелось ссориться.

— Так что же вы думаете об этом деле? — спросил Банге.

Оберштурмфюрер оживился:

— Поручите его мне, и я через три месяца ликвидирую типографию.

— У вас уже есть какая-нибудь нить?

— Нет, пока мной руководит только чутье. И, надо сказать, оно меня редко обманывает. По-моему, за типографией кроется этот самый Жанис. Поймать Жаниса — значит уничтожить гнездо коммунистической пропаганды.

— Итак, надеюсь, он скоро будет в наших руках?..

— Полагаю, что торопиться не стоит. Главное — типография, а Жанис от нас не уйдет. Одному из моих лучших агентов уже удалось установить с ним связь. Сегодня они впервые встретятся…

Человек, которым так интересовалось гестапо, стоял в это время у газетного киоска. Он купил “Тевию”[1] за 23 октября 1942 года и сунул газету в карман серого плаща. На небольшом отрезке улицы, от угла до угла, можно было встретить по меньшей мере пять—шесть мужчин в точно таких же плащах. Своим видом этот человек ничем не выделялся в толпе прохожих. Среднего роста, широкоплечий, но не слишком коренастый, с гладко зачесанными светлыми волосами и чисто выбритым лицом, Янис Даугавиет казался самым заурядным молодым человеком. Приподняв воротник, втянув голову в плечи, Даугавиет смешался с толпой. Сам не привлекающий внимания, незаметный, он видел все: ведь любая случайность могла оказаться для него роковой. Невидимая паутина гестапо опутывала улицы, дома, людей. Проскальзывать между ее тонкими нитями, оставаться неприметным — вот его постоянная задача! Каждый шаг сопряжен с опасностью. Но так же как боец, долго провоевавший на передовой, привыкает к близости смерти, так и Янис постепенно свыкся с подстерегающей его всегда и везде опасностью. Подобно столяру за верстаком, бухгалтеру за конторкой, крестьянину за плугом, Даугавиет изо дня в день делал свое дело, и ему самому оно вовсе не казалось необычным: его работа, пожалуй, труднее любой другой — вот и вся разница.

Янис научился быть всегда начеку. Целых шесть лет он пробыл в подполье и ни разу не попался в лапы ульманисовской[2] охранки. Это было одной из причин, почему партия оставила Даугавиета в оккупированной Риге.

Позади на мостовой послышался гулкий неровный топот. Люди на тротуарах замедляли шаг, одни отворачивались, другие останавливались и ждали приближения колонны. Должно быть, шуцманы опять гонят военнопленных или арестованных. Сердце сжимается от боли, но мешкать нельзя. Сейчас кто-нибудь попытается передать им хлеб или сказать несколько слов, эсэсовцы заметят, и поднимется переполох. Из предосторожности Даугавиет юркнул в ближайшие ворота.

Только очутившись в квадратном дворике, он узнал этот дом. Всего несколько лет назад Янис здесь работал на стройке. Невольно он взглянул на свои сильные руки; ему даже почудилось, будто ноздри защекотал едкий запах известкового раствора, а под ногами запружинили доски лесов, по которым он ежедневно перетаскивал на голой, ноющей от усталости спине тысячи и тысячи кирпичей. Вон там, где теперь красуется вычурный балкончик, он как-то спрятал в отверстии стены пачку листовок.

В семь часов вечера старый мастер, погладив седые усы, бывало, торжественно объявлял: “Шабаш”. Каменщики снимали забрызганные известью бумажные колпаки и отправлялись по домам, обсуждая по дороге ход военных действий в Польше или поездку Мунтера[3] в Германию. Янис тоже спешил домой на улицу Маза Калну. Там, в семье староверов, он снимал угол. Дома Янис окунал голову в ведро с холодной водой, переодевался и потом, несмотря на сковывающую усталость, уходил на явки, разносил листовки. Домой он возвращался поздно, но и ночью не приходилось отдыхать. Янис ставил перед собой стакан крепкого чая и принимался за учебу. Он не отрывался от книг до тех пор, пока буквы не превращались в непонятные, таинственные иероглифы.

Только по воскресеньям он разрешал себе отдых. Ему нравилось бродить по песчаным улочкам Московского форштадта, на которых козы щипали пыльную траву. Он любил сесть наугад в какой-нибудь трамвай, который увозил его на рабочую окраину, где дым фабричных труб расписывает небо расплывчатыми желтовато-серыми узорами. Янис заглядывал в каждый двор, осматривал каждый закоулок, и вскоре он, лиепаец, недавно приехавший в Ригу, знал город лучше многих старых рижан. Знание Риги Янису теперь очень пригодилось: ремесло каменщика — для того, чтобы выстроить потайное помещение типографии, умение ориентироваться в городе — чтобы в случае необходимости замести следы, петляя по запутанной сети переулков, проскальзывая через проходные дворы.

— Эй, Даугавиет! Снова в Риге? — раздался вдруг за его спиной чей-то громкий голос.

Только очень внимательный глаз заметил бы, что Янис чуть вздрогнул и ускорил шаг, словно вот-вот пустится бежать. Но он сразу же овладел собой и спокойно зашагал дальше, даже не повернув головы. В стекле витрины он увидел отражение окликнувшего. Янис тотчас узнал старого мастера, которого на стройке прозвали Шабаш.

Большими шагами старик нагонял его.

— Ишь загордился! Со старыми друзьями и знаться не хочешь?

Даугавиет спокойно повернулся. Смерив старика холодным взглядом с головы до пят, он вежливо приподнял шляпу и спросил:

— Что вам угодно?

Старик растерялся. И впрямь, с чего это ему взбрело в голову, будто перед ним тот славный паренек, что когда-то работал у него подручным? Тот, помнится, тоже был светловолосый, но разве мало этаких белобрысых парней по свету бродит? Ведь он как следует и не запомнил лица Даугавиета.

— Должно быть, обознался, вы уж, пожалуйста, не взыщите.

— Ничего, с каждым может случиться… — равнодушно ответил Янис, снова чуть приподнял шляпу и зашагал дальше.

Встреча со старым мастером лишний раз подтвердила Янису, что его наружность плохо запоминается… В прошлом это обстоятельство не раз спасало его от ареста, помогало благополучно выпутываться из самых рискованных положений.

И все же лоб Яниса покрылся испариной. Он сунул руку в карман, чтобы достать платок. Там что-то звякнуло — должно быть, ключ от его прежней квартиры, где он жил после вступления в Латвию Красной Армии. Он все еще носил этот ключ с собой. Интересно, кто там поселился теперь? Тогда, после телефонного разговора с секретарем райкома Авотом, Даугавиет еще не знал, что он больше не вернется домой. Никогда? Нет, он еще вернется. Но теперь только этот ключ и напоминал ему о довоенной жизни.

Все другие нити были порваны.

На фронте протяжением в тысячи километров грохочут орудия, пылают села и деревни, на площадях городов маячат виселицы, а он, Янис Даугавиет, затаив в сердце ненависть и надежду, шагает по улицам оккупированной фашистами Риги.

Как был бы прекрасен этот город под холодным ясным солнцем, в пестром осеннем наряде садов, в золотистой дымке, плывущей над Даугавой! Да, он был бы прекрасен, если б коричневая чума не душила его… Почти на каждом шагу мелькают мрачные фигуры в форме с ненавистной свастикой и черепом, повсюду слышится топот подбитых гвоздями сапог и гром фашистских маршей. У встречных серые, измятые лица, словно людей всю ночь мучил кошмар. Янис это хорошо понимал. Ему самому часто снился один и тот же сон: будто он прячется от врагов, бежит, мчится, карабкается по крышам, падает… Обычно Даугавиет тут же просыпался, и как отрадно было сознавать, что в соседней комнате мирно тикают часы, что в “квартире без номера” продолжают трудиться и жить!..

У хлебного магазина извивается длинная очередь. В лучах послеполуденного солнца над дверями золотится металлический крендель. Но это осеннее солнце уже не в силах согреть людей, которые стоят тут, переминаясь с ноги на ногу, вот уже несколько долгих часов. Большинство стоящих в очереди — женщины. Некоторые переговариваются друг с другом, и в их словах звучат забота и беспокойство, иные, прислонясь к сырой стене, вяжут чулок или варежку. Какая-то девочка в гимназической шапочке прилежно читает учебник.

Чтобы миновать очередь, Даугавиету пришлось сойти с тротуара. Но в этот момент на улице показалось несколько машин, которые резко затормозили у магазина. Из них выскочили шуцманы и, прежде чем люди успели разбежаться, окружили очередь. Даугавиет вместе с другими оказался в кольце автоматов.

— Живей! Залезайте в машины! — по-немецки скомандовал лейтенант.

Раздались негодующие возгласы, крики:

— Что вам от нас нужно? Что мы сделали?

— Опять останемся без хлеба!

— Мерзавцы! Нигде от них нет спасения!

Старушка в сползающих с носа очках попыталась проскользнуть между двумя полицейскими. Один из них грубо толкнул ее. Старушка упала, стекла очков с тихим звоном разбились о камни. Лейтенант слегка смешался — должно быть, впервые руководил такой “акцией”. Он выхватил револьвер.

— Спокойно! — крикнул он. — Волноваться нечего! Далеко не повезем. Разгрузите вагоны и отправитесь по домам!

— Мне через полчаса надо кормить ребенка, — взмолилась молодая женщина. В глазах ее стояли слезы. — Ему только два месяца. Господин офицер, отпустите меня домой!

Командир шуцманов был латыш, но он притворился, что не понимает родного языка, и закричал по-немецки:

— Молчать! Или говорите человеческим языком!.. Ребенка кормить… Вы же знаете, что в военное время продовольственные нормы урезаны для всех, независимо от возраста. — Видимо, весьма довольный своей остротой, он принялся загонять людей в машины.

Наконец грузовики наполнились. Можно было трогаться в путь.

— Скоты! Как их только земля терпит! — пробормотала старушка. Из носа у нее еще сочилась кровь, по дрожащему подбородку стекали темные капли.

Стоявший рядом пожилой мужчина ответил:

— Слезами да причитаниями делу не поможешь. Их надо… — И он сжал руку в кулак.

Некоторые одобрительно откликнулись. Но какой-то мужчина, до сих пор угрюмо молчавший, сказал:

— Вам, кажется, жизнь надоела? Мою жену замучили в Саласпилсе[4] за несколько неосторожных слов…

Даугавиет ехал молча. Он улавливал каждое выражение протеста, впитывал каждое слово гнева и ненависти. В мыслях его они связывались друг с другом, превращались в пламенные призывы к борьбе. Слова простых людей давали неиссякаемый материал для листовок. А в этих листовках народ черпал силы для тяжелой борьбы с оккупантами. Разве мог бы Янис так смело шагать вперед, если б не чувствовал, что за ним идут тысячи простых людей. Закаляясь в беде и страданиях, эти люди постепенно превращаются в бойцов неисчислимой армии народного сопротивления.

Когда машины въехали на территорию товарной станции, Даугавиет понял, почему оккупантам так спешно понадобилась рабочая сила. Станцию недавно бомбили. Боясь повторения налета, фашисты спешили разгрузить уцелевшие вагоны.

На товарную станцию согнали жителей со всех концов города. Среди развалин и обломков сновали люди. Странно выглядели металлические остовы вагонов, колеса без платформ, опрокинутый паровоз. Какой-то состав, очевидно, был гружен химикалиями: к горькому чаду пожарища примешивалась отвратительная едкая вонь, напоминавшая запах сероводорода.

Мрачная картина разрушения явно обрадовала привезенных сюда людей. Их лица оживились, то и дело слышались насмешливые замечания…

Из здания управления вышел немец в штатском. Обменявшись несколькими словами с офицером, он повел колонну к третьему пути. Находившийся там состав весь уцелел, за исключением последнего вагона, который стоял недалеко от разбомбленного паровоза. Осколок пробил в крыше этого вагона большое отверстие и наполовину разворотил стену. Мелкие клочья бумаги, похожие на осыпавшиеся цветы яблони, устилали землю.

Бумага! Быть может, здесь удастся пополнить запасы для типографии? Доставать бумагу становилось все труднее и опаснее.

Когда офицер начал разделять людей на группы, Даугавиет нарочно встал так, чтобы остаться у полуразбитого вагона. Вместе с ним оказался человек, у которого в Саласпилсе убили жену.

Двери вагона со скрежетом раздвинулись. Проявлять особое усердие, работая на фашистов, никому не хотелось, но все же люди спешили разгрузить вагон, потому что стремились как можно скорее попасть домой.

Только молодая мать не двигалась с места. С бессильным отчаянием она думала об оставшемся дома младенце. Пальто ее было расстегнуто. На груди сквозь тонкое ситцевое платье просачивалось молоко. Офицер схватил ее за локоть.

— За работу! Марш туда! — И он указал в конец состава.

Женщина вырвалась и кинулась к штатскому, надеясь хоть у него найти сочувствие.

— Отпустите меня! Умоляю вас, мне надо кормить ребенка! — Она показала руками, какой он маленький.

Штатский внимательно выслушал ее, затем ответил на ломаном латышском языке:

— Понимайт, все понимайт. Абер вам тоже надо понимайт: для фюрер и фатерланд ни один жертв не есть достаточно велик.

Женщина наконец поняла, что в сердцах этих зверей тщетно искать человечности. Точно слепая, шатаясь, побрела она к вагону. Даугавиет поманил ее пальцем. Он заметил, что другая группа, по соседству, уже заканчивает выгрузку ящиков.

— Бегите к ним! Быстрее! Пока офицер стоит спиной. Вместе с ними вы сможете выйти со станции.

Женщина благодарно посмотрела на Яниса и тотчас последовала его совету. В этот момент офицер повернулся. Взгляд его скользнул вдоль ряда вагонов. Сейчас он заметит беглянку. Даугавиет инстинктивно приготовился к прыжку. Броситься бежать в другую сторону, отвлечь внимание офицера, спасти молодую мать!

Но ведь он подпольщик и не имеет права так рисковать собой.

Взгляд офицера остановился на конце состава, там, где за последней платформой только что скрылось светлое пальто.

— Стой! — дико взревел офицер и дрожащими пальцами выхватил из кобуры револьвер.

Однако окрик вовсе не относился к молодой матери — женщина уже успела скрыться. Это товарищ Даугавиета, с которым он разгружал бумагу, вовремя выскочил из вагона и сделал то, от чего был вынужден воздержаться Янис. Увидев, что его замысел удался, человек остановился.

Офицер подошел к нему, ударил рукояткой револьвера и грубо толкнул к вагону:

— Марш на место!

Мужчина что-то проворчал и нехотя принялся за работу. Кипы с надписью “Остланд Фазер” были не круглые, как обычно, а плоские и продолговатые. Вдвоем их было нетрудно поднять. Надорвав с краю обертку, Даугавиет увидел, что внутри тонкая печатная бумага. Янису тотчас пришло в голову, что под грудой выломанных, беспорядочно наваленных досок можно легко спрятать такую кипу. Но сделать это нужно незаметно. К счастью, в вагоне он был только со своим напарником, остальные принимали бумагу и относили кипы к машине, стоявшей в нескольких шагах.

Некоторое время мужчины работали в вагоне молча. “Можно ли довериться этому человеку? — подумал Даугавиет. — А почему бы и нет? Своим поступком он доказал, что на него можно положиться”. И все же, затрудняясь начать разговор, Янис только заметил:

— Не вредно слегка передохнуть… Может, выйдем покурить?

— Покурить можно и здесь, — ответил тот, и в полутьме вагона сверкнул огонек.

Янис достал сигарету, порылся в карманах и, не найдя спичек, собрался прикурить у товарища. Тот стоял с зажженной спичкой в руке и, словно зачарованный, смотрел на кипы.

— Эх, подпустить бы огонька, — чуть слышно процедил он сквозь зубы, — хоть меньше будет бумаги для их вранья.

Янис больше не сомневался. Быстро решив, что теперь у этого человека куда больше оснований опасаться его самого, он сказал:

— На этой бумаге можно печатать и правду. Надо лишь позаботиться о том, чтобы она попала в надежные руки.

Мужчина сначала удивленно уставился на Даугавиета, но потом лицо его приняло лукавое выражение.

— Да, но как это сделать?

— Помогите мне спрятать вот ту кипу. Остальное уж вас не касается.

Товарищ, все время работавший с такой апатией, вдруг оживился. Он быстро помог Даугавиету оттащить кипу в самый темный угол и запрятать ее под досками и рваной бумагой.

— Эй вы, долго будете там прохлаждаться? — раздался у дверей нетерпеливый женский голос. — Надо же хоть засветло домой попасть…

Они снова принялись за работу. Куренберг — так звали напарника Даугавиета — совсем преобразился, повеселел, начал шутить. Янис тоже внезапно почувствовал прилив сил. Так было всегда: в самый трудный момент неожиданно находились добровольные помощники.

Вагон быстро пустел.

— Последняя кипа, — объявил Даугавиет, спрыгивая на землю.

Не доверяя им, лейтенант сам влез в вагон. “Если найдет, — стиснув зубы, подумал Янис, — все наши труды пропали даром!”

Он успокоился только тогда, когда в дверях снова появился офицер и объявил:

— Можете идти.

На углу улицы Валдемара, прощаясь, Куренберг крепко пожал Янису руку.

“Человек стоящий”, — решил Даугавиет, шагая по сумеречным улицам. Потом мысли его сосредоточились на главном. Бумага еще не в его руках. Вынести кипу с территории станции и доставить в типографию — дело нелегкое. Кому бы поручить такое задание? Ему самому появляться на станции больше нельзя. Это ясно. Видимо, и теперь самую сложную часть операции придется поручить Наде. Не хочется подвергать ее опасности, но что поделаешь… Ведь для Нади с ее характером просто невыносимо томиться в четырех стенах.

В тот раз, когда нужно было освободить товарищей из лагеря военнопленных, Даугавиет тщетно пытался отговорить ее. И как хорошо, что это ему не удалось! Одного из бежавших ранили, и ведь только благодаря медицинскому опыту Нади удалось спасти ему жизнь.

Память подсказывала один эпизод за другим, и, думая о Наде с восхищением и благодарностью, Янис почти забыл о бумаге. Но вдруг встревожился. А что, если пустой состав сегодня же угонят? А что, если какой-нибудь железнодорожник случайно заметит спрятанную бумагу? Сотни непредвиденных обстоятельств могут испортить все дело. Надо торопиться.

И Янис Даугавиет ускорил шаг.

2

Дежурный по товарной станции переставил белую ладью с поля b8 на b2 и объявил черным шах. За неимением партнера дежурному приходилось думать за обе сражающиеся стороны, и обычно получалось так, что черные — фашисты — всегда проигрывали. Лампа под зеленым абажуром уютно освещала ряды фигур и пешек. Весь день комнату дежурного заполняли разные офицеры и начальники из интендантства. С утра до вечера они распоряжались, приказывали, ругались. Теперь воздух наконец очистился — рабочее время приближалось к концу, и дежурный мог предаться своему любимому занятию.

Вдруг снаружи раздался автомобильный гудок и вслед за этим стук в дверь. Не успев вынудить черных к сдаче, дежурный поднялся со стула. В комнату вошла женщина. Из-под зеленой шапочки выбивались белокурые вьющиеся волосы, цвет лица напоминал слоновую кость шахматных фигур. Но резкий властный тон посетительницы тотчас нарушил приятное впечатление, которое она произвела с первого взгляда.

— Я из “Остланд Фазер”. Вот удостоверение.

Дежурный с явным неудовольствием повертел в руках темно-синюю книжечку. Куда приятнее было бы послать эту заносчивую особу ко всем чертям, но… служба есть служба.

— Сегодня мы получили бумагу из Лигатне, — заявила женщина. — При проверке оказалось, что не хватает 95 килограммов. Должно быть, одна кипа осталась в вагоне…

— Этого не может быть! — запротестовал дежурный. — Начальник вашей секции снабжения господин Шенегер расписался в получении груза сполна.

— Это еще ничего не значит. Ошибиться может каждый. Что ж, долго мне придется ждать? Идемте проверять вагоны.

Тоскливо взглянув на шахматную доску, дежурный взял фонарь. Придется пойти. Пока эта мамзель не убедится собственными глазами, она все равно не отвяжется. Зазвонил телефон. Дежурный снял трубку.

На лице его вдруг отразилось явное недоумение.

Что-то не ладно! “Держись, Надя!” — словно прозвучал в ушах женщины голос Яниса Даугавиета. Во рту у нее пересохло, и по спине пробежали мурашки. Она сделала шаг к двери. Хорошо, что во дворе ждет Силинь с грузовиком завода ВЭФ.

Дежурный, держа в руке трубку, обернулся:

— Говорит господин Шенегер. Я сказал, что вы приехали… Но он меня, как видно, не понял… Пожалуйста, поговорите с ним сами…

За те несколько секунд, пока дежурный с ней говорил, Надя выдержала напряженную внутреннюю борьбу. Говорить с представителем “Остланд Фазер” — означало выдать себя. Бежать — значит отказаться от бумаги. А ведь она знала, что Янис надеется пополнить их скудный запас. Кроме того, если ворота станции закрыты, машине все равно отсюда не выбраться. Тогда и Силинь попадется. Еще секунда — и ее неуверенность покажется дежурному подозрительной. Но тут ей в голову пришла новая мысль. Да, надо действовать именно так. И она решительно подошла к столу. “Только бы не заметил, как у меня дрожат руки”, — подумала Надя, прикладывая трубку к уху.

— Алло!

Сердитый голос что-то ответил по-немецки. Надя не поняла ни слова, но, чтобы обмануть дежурного, несколько раз утвердительно кивнула. Голос в трубке стал еще более раздражительным. Чуть-чуть помедлив, Надя решительным “Jawohl!” закончила разговор и осторожно положила трубку так, чтобы не нажать на контакт. Теперь пусть Шенегер беснуется — абонент занят.

С улыбкой, адресованной, однако, вовсе не дежурному, она сказала:

— Шеф хочет, чтобы я еще заехала в управление. Нам надо поторопиться.

Они вышли во двор. Было темно, только кое-где, точно светлячки, поблескивали фонари железнодорожников, из паровозных труб вылетали красные и желтые искры. Подав Силиню знак, чтобы он ехал следом за ними, Надя направилась к последнему вагону, о котором ей говорил Янис.

— Тут пусто, — проворчал дежурный и уже собрался спрыгнуть наземь.

— А что там, в том углу?

— Просто мусор, вы же сами видите. — И, чтобы убедить несносную упрямицу, дежурный ткнул ногой в поломанные доски. К величайшему своему удивлению, он увидел нетронутую кипу бумаги. — Да, вы правы, — сказал он с досадой и помог поднять кипу в машину. При этом он испытывал такое чувство, словно вдруг по глупости проиграл партию в шахматы, когда победа казалась уже вполне обеспеченной.

Пока Надя выпутывалась из опасного положения, Даугавиет набросал текст воззвания. Он не был литератором. Выражать свои мысли ярко, убедительно ему было совсем нелегко. И все же он непременно должен найти именно яркие, убедительные слова, иначе листовка будет не чем иным, как просто бумажкой. Подбадривая себя, Янис в таких случаях обычно вспоминал где-то вычитанное изречение: “Возьмите в руки карандаш, постарайтесь быть правдивым до конца, и из вас выйдет писатель”. Так он и делал. Горькая, но не лишавшая надежды правда жизни направляла его руку.

“…23 октября жителям Риги еще раз пришлось убедиться в жестокости фашистских захватчиков. По всему городу оккупанты устраивали охоту на людей. Их отвезли на товарную станцию, где заставили разгружать вагоны. Люди, часами стоявшие в очереди у дверей магазина, снова оказались без хлеба. Не пощадили ни молодую мать, оставившую дома грудного младенца, ни престарелую женщину, едва державшуюся на ногах.

Тот, кто знает, что такое фашизм, поймет, что это только начало. Сегодня вас увезли на товарную станцию, завтра увезут на каторгу в Германию. Сегодня вас увезли на несколько часов, завтра увезут навсегда. Одно лишь средство может спасти от гибели вас и ваших детей. Это средство — активная борьба…”

Даугавиет поднял голову. Его натренированный слух уловил знакомые шаги. Наконец-то Надя вернулась. И хотя Янис не сомневался в успехе, он с чувством необычайного облегчения нежно пожал ее руки.

— Ну как?

Надя шутя вытянулась, как по команде “смирно”.

— Докладывает майор Цветкова: ваше приказание выполнено. — Затем уже серьезно добавила: — Но могло получиться и не так. Подумай, какое досадное стечение обстоятельств! Когда я говорила с дежурным, позвонил кто-то из “Остланд Фазер”…

И она вкратце рассказала о случившемся.

Даугавиет нахмурился. От одной только мысли о том, что Наде грозила опасность, у него болезненно сжалось сердце.

— А ты сколько написал? — спросила она.

— Почти половину. Вот посмотри.

Надя внимательно прочла написанное и кое-что выправила.

— Спасибо, Надюша. — И, взглянув на часы, Янис поднялся. — А теперь мне надо торопиться на явку.

— Что-нибудь важное?

— Еще не знаю, что из этого выйдет. Апсе из Восточной группы установил связь с рабочими бумажной фабрики в Слоке. Мы теперь на некоторое время обеспечены бумагой, а все же не к чему упускать и эту возможность.

— Иди. Я тем временем нарежу бумагу для листовок. Хорошо бы к утру уже отпечатать.

— Правильно. Поработаем ночью. Пусть люди прочитают листовки, пока событие еще свежо в памяти.

Часы над магазином Валдмана на углу улиц Марияс и Дзирнаву уже тонули в сумраке, когда Янис подошел к условленному месту встречи. Он нырнул в темный проход. Лампочка под синим стеклянным колпаком отбрасывала тусклый свет на закопченную стену. Отсюда во все стороны расходились темные туннели, узкие, похожие на шахты, дворы — стиснутый между четырьмя улицами лабиринт, называемый базаром Берга. Днем здесь стоял невообразимый гомон, в мастерских гудел автоген, скрежетала жесть, шипели рубанки, в лавках покупатели торговались с хозяевами, во дворе пыхтели мотоциклы, ржали лошади приехавших в город крестьян, ребятишки шумно играли в пятнашки. Сейчас здесь царили тишина и мрак. Только порой по земле мелькнет какая-то тень — это удирает крыса, испуганная шумом шагов. Трудно вообразить, что над этими четырьмя туннелями, за этими пыльными, тусклыми окнами, которые никогда не видят солнца, живут люди. Мрачное место… Всякого, кто приходил сюда вечером, невольно пробирала дрожь. Даугавиет уже не раз бывал здесь. Он не случайно выбрал это место для встречи. Тут можно чувствовать себя почти в безопасности — с базара Берга есть выход на улицы Дзирнаву, Марине и Елизаветинскую. Про запас у Яниса был еще четвертый, только ему одному известный путь, который вел на улицу Кришьяна Барона.

В подворотне Янис взглянул на карманные часы. Светящаяся стрелка показывала ровно половину десятого. Сейчас должен явиться человек, рекомендованный Апсе.

Кто-то прошел мимо и неуверенно повернул обратно. В темноте лицо прохожего нельзя было разглядеть. Да это и неважно — ведь они ни разу не встречались. Узнать друг друга можно только по условленному паролю. Даугавиет сделал несколько шагов и приподнял шляпу:

— Скажите, пожалуйста, который час? Мои часы остановились.

Ответ последовал без промедления:

— Половина одиннадцатого по пулковскому времени.

Они пожали друг другу руки. В темноте можно было лишь заметить, что незнакомец маленького роста, полный, в кожаном пальто.

— Ну, расскажите, как у вас там в Слоке идут дела.

Незнакомец сообщил, что сам он мастер каландровочного цеха бумажной фабрики, в их группе всего девять человек, но народ надежный. Разговаривая, он потихоньку отступал к узкому палевому кругу света под синей лампочкой в дальнем конце прохода. Возможно, что это была просто случайность. Тем не менее Янис, инстинктивно избегая света, снова увлек своего собеседника в темноту. Но когда товарищ из Слоки по собственному побуждению вдруг предложил бумагу для листовок, у Даугавиета зародилось подозрение: “Апсе вовсе не знает, что я связан с подпольной типографией, почему же этот человек предлагает мне бумагу?”

— Это было бы очень хорошо, но я ничего не знаю о типографии, — сказал он и принялся расспрашивать мастера о работе.

Чем дальше шла беседа, тем сомнительнее казалось ему существование слокской группы. Что-то здесь не так. Надо было сначала поручить Апсе поехать в Слоку, как следует проверить этого человека, и только тогда можно было устанавливать связь. А теперь нужно поскорее от него отделаться. Поняв, что разговор окончен, мастер из Слоки остановился.

— Закурим на прощание, — предложил он и, не дожидаясь ответа, чиркнул спичкой.

Но Янис, не растерявшись, тут же прикрыл ладонью лицо.

Все ясно! Этот человек хочет увидеть лицо собеседника, чтобы потом суметь опознать его, но нельзя подавать виду, что провокатор разоблачен… Кто знает, может быть, следом за ним идут гестаповцы, и если шпик заподозрит провал, Яниса могут тут же схватить. Поэтому нужно притвориться, что все в порядке, условиться о встрече, подать надежду, что в следующий раз может пойти разговор и о типографии.

Дружелюбно взяв собеседника под руку, Янис сказал:

— Нам необходимо еще раз встретиться. Скажем, во вторник, на этом самом месте. Вы сможете еще раз приехать?

— Конечно. Могу и раньше.

— Нет, раньше не имеет смысла: за это время я успею установить связь с типографией.

Они расстались. Не оглядываясь, Даугавиет вышел на улицу Дзирнаву. Уже через несколько кварталов он убедился, что провокатор идет за ним. Теперь необходимо сбить его со следа. Нырнув в проходной двор, откуда можно выйти на две улицы, Янис спрятался за полуоткрытыми воротами. Через минуту показался шпик и тут же метнулся через второй выход, который, очевидно, был ему тоже известен. Даугавиет вышел из своего укрытия и на всякий случай, прежде чем направиться домой, некоторое время петлял по лабиринту улочек Старой Риги. Когда он открывал ключом дверь, часы на башне ближайшей церкви пробили десять — час, после которого в оккупированной Риге можно было показываться на улицах только по особым пропускам.

3

Осенняя Рига в этом году частыми туманами и ранними заморозками слегка напоминала Харальду Рауп-Дименсу Лондон. Уже в конце сентября приходилось топить. Радиаторы центрального отопления в кабинете оберштурмфюрера на улице Реймерса щедро излучали тепло. И все же Рауп-Дименс не раз тосковал по большому камину, придававшему его комнате в Кембридже аристократическую изысканность и уют. Да, эти три года в старинном университетском городке Англии он считал лучшим периодом своей жизни. Неожиданно получив от отца телеграмму с требованием немедленно прервать занятия и вернуться в Германию, Рауп-Дименс с большой неохотой покинул Кембридж. Он чувствовал себя в Англии как дома и вовсе не хотел ехать на родину, где за последние годы побывал всего дважды.

Сыну рурского магната, усвоившему в Кембриджском университете “джентльменский” образ мыслей английской аристократии, претила прямолинейная грубость нацизма, плебейские сборища в пивных, трескучая барабанная дробь, тупорылые молодчики в коричневых рубашках, вообразившие себя хозяевами Вселенной. Пошлым фразам о превосходстве германского духа он противопоставлял общность интересов “деловых людей” всего мира. Человек, имеющий на текущем счету в банке миллион рейхсмарок, на родине английских фунтов встретит такой же радушный прием, какой оказывают в лучшем берлинском обществе шахтовладельцу из Бирмингема. Подобные взгляды отец внушил ему с самого детства. Не зря двадцать процентов акций сталеплавильных заводов “Рауп-Дименс” принадлежали банкирскому дому Моргана в Нью-Йорке. Это было сделано с расчетом. В то время, когда другие, менее дальновидные фирмы оказались на краю банкротства, предприятия Бодо Рауп-Дименса благодаря американским кредитам непрерывно расширялись.

Тем сильнее было изумление Харальда, когда отец без лишних слов приказал ему вступить в нацистскую партию. И только значительно позднее сын понял, что, побуждая рурских промышленников поддерживать Гитлера и внося три миллиона марок в личный фонд фюрера, старик руководствовался все теми же “принципами реальной политики”. Популярность и влияние социал-демократов падали быстро и неотвратимо. Эти болтуны в парламенте были уже не способны сдерживать растущий напор черни. Приход к власти Гитлера означал уничтожение коммунистов, а главное — гигантские военные заказы и прибыльную войну с Советской Россией.

Следуя примеру старшего брата, Зигфрида, Харальд Рауп-Дименс вступил в гитлеровский моторизованный корпус, которым командовал бывший кронпринц. Природное лицемерие, солидно возросшее за годы пребывания в Кембриджском университете, помогло Харальду скрывать свое презрение к мелким лавочникам и мясникам, напялившим черную форму со свастикой и решившим, что отныне им принадлежит весь мир. Усилия молодого Рауп-Дименса окупились с лихвой. Скоро Харальда направили с особой миссией в Англию, где ему надлежало завязать как можно более обширные и тесные связи в правящих кругах, чтобы добиться доброжелательного отношения к нацистскому режиму и его агрессивным замыслам.

Это задание достойный отпрыск Бодо Рауп-Дименса выполнил небезуспешно, ибо на берегах Темзы у Гитлера нашлось немало явных, а еще более тайных сторонников. Деньги, которые проходили через руки Рауп-Дименса, давали возможность Мосли организовать фашистские митинги в самых роскошных концертных залах Лондона; Рауп-Дименс сопровождал Эдуарда, принца Уэльского, во время его паломничества к Гитлеру. Рауп-Дименс щедро раздавал восхищенным лордам и леди портреты фюрера с автографами. Вскоре ни один прием в лондонском высшем обществе не мог считаться фешенебельным, если на нем не появлялся стройный немец в форме офицера СС, сшитой у лучшего портного Бонд-стрита. Головокружительная карьера Харальду Рауп-Дименсу, казалось, была обеспечена.

Но, вопреки ожиданиям, все получилось иначе. Когда гитлеровцы вторглись в Польшу, Англия под давлением общественного мнения объявила Германии войну. Только благодаря связям с членами английского кабинета Рауп-Дименсу в последний момент удалось через Швецию вернуться в Германию. В рейхсканцелярии его ожидал приказ об отправке на фронт…

Даже отец на этот раз ничем не смог ему помочь. Неожиданный ход английского партнера совершенно ошеломил его. Конечно, Европа нужна как плацдарм и источник сырья для подготовки военного похода на Восток, но все же с Англией и Америкой пока никто не собирался затевать драку. Наоборот, на эти державы смотрели как на союзников в подготовляемой войне против России.

Когда Рауп-Дименс появился в Варшаве, польская кампания уже закончилась. Весной 1940 года его послали во Францию, но уже не рядовым офицером, а работником армейской контрразведки. Через год в той же должности он подвизался в Греции. Когда началось нападение на Советский Союз, молодой штурмфюрер СС получил задание отправиться в Ригу, чтобы подготовить условия для прихода фашистских войск.

25 июня 1941 года с военного аэродрома в Кенигсберге поднялся в воздух аэропоезд. В одном из транспортных планеров, переодетый в форму советского милиционера, находился Рауп-Дименс. В его распоряжении были ручные пулеметы, автоматы, взрывчатка, гранаты и отряд из десяти отборных головорезов. В условленном месте их встретил бывший командир полка айзсаргов[5] Кисис со своими молодчиками.

Рауп-Дименс до сих пор отлично помнил квартиру на шоссе Бривибас, куда их привел Кисис. Им предстояла ожесточенная борьба, и все же он чувствовал себя в этом доме вполне уютно. Окинув взглядом роскошную обстановку спальни, штурмфюрер успел заметить все: и круглое зеркало на туалетном столике, в котором отражалась полуоткрытая дверь, а за ней сверкающая белизной ванная, и дорогое женское кимоно на постели, и ящичек из карельской березы, полный папирос, которым он особенно обрадовался, потому что запас сигарет был у него на исходе. Затем Рауп-Дименс задернул штору, оставив только узкую щель, сквозь которую можно было наблюдать за тем, что делается на улице, пододвинул к окну кресло, занял удобное положение для стрельбы, установил ручной пулемет и, закурив папиросу, стал ждать.

Кисис и остальные тоже стали по местам. Рауп-Дименс заметил, как Шварц, один из членов его диверсионной группы, тайком сунул в карман золотую пудреницу. “Мы были и останемся навсегда чужими”, — подумал Рауп-Дименс, с нескрываемым чувством превосходства оглядев своих сообщников, лица которых выражали либо тупое равнодушие, либо лихорадочную жажду добычи. С людьми этой породы он уже встречался. Во Франции они полагали, что эта страна завоевана лишь для того, чтобы можно было безнаказанно вламываться в квартиры, развлекаться и, уходя, прикарманивать на память ручные часы. Идиотской страсти к мелким трофеям Рауп-Дименс решительно не понимал. Иное дело — копи Эльзаса, трансильванская пшеница, бакинская нефть… В ратных походах его пленяло и нечто другое. Это был опьяняющий запах крови. Одурманив Харальда однажды, он манил его все сильней и сильней. Рауп-Дименс наслаждался ощущением власти, которой в мирных условиях не могли дать даже отцовские миллионы. Ни вино, ни женщины, ни азарт игры не способны были заменить то сладостное чувство, которое он испытывал, когда перед ним стоял коммунист и он, Харальд Рауп-Дименс, одним лишь мановением пальца мог отправить его на тот свет.

На шоссе показались группы вооруженных рабочих. Выплюнув сигарету на пол, штурмфюрер открыл по ним огонь. Во время перестрелки он ни на минуту не утратил спокойствия, хотя с улицы пули все чаще залетали в окно, вонзаясь в широкий трехстворчатый шкаф за его спиной.

Из-за угла вынырнули танки. Рассудок подсказывал Рауп-Дименсу, что надо немедленно отступить. “Жаль, черт возьми! Столько живых мишеней!..” Штурмфюрер просто не в силах был уйти, не нажав еще пару раз на спусковой крючок. Последняя пуля ранила какую-то женщину в военной форме. И тогда Рауп-Дименс заметил, что орудийный ствол танка медленно поворачивается в сторону его окна. Не дожидаясь дальнейших событий, штурмфюрер бросился вон из квартиры. Грянул удар гигантского молота, Рауп-Дименса швырнуло наземь и засыпало кусками штукатурки. Вскарабкавшись по изуродованной лестнице, он добрался до крыши. Теперь некогда думать о Кисисе и его людях. Прежде всего — спастись самому. К счастью, от крыши соседнего дома его отделял пролет шириною не более метра. Он прыгнул, а затем ползком, на животе, добрался до люка и попал на чердак. Оставаться здесь было нельзя. Бойцы истребительного батальона, наверно, будут обыскивать чердаки во всем районе. Выйти на улицу в таком виде тоже опасно — милицейская форма теперь не устранит подозрений, а, наоборот, только усилит их. Надо пробраться в какую-нибудь пустую квартиру и спрятаться там, пока не минует опасность.

Спускаясь по лестнице черного хода, Рауп-Дименс увидел за окном балкон, открытая дверь которого вела в квартиру. Он перегнулся через перила и на всякий случай бросил в кухню горсть патронов — они громко застучали по полу, но никто не вышел. Измерив на глаз расстояние, штурмфюрер протиснулся в узкое окно и, схватившись руками за подоконник, легко спрыгнул.

Осторожно притворив за собой дверь балкона и даже заперев ее на задвижку — хотя это было совершенно излишним, — он с облегчением вздохнул. Теперь можно было осмотреть квартиру. На окнах всюду спущены черные шторы. В комнате прохлада и сумрак. Не привыкший к темноте глаз с трудом разглядел пузатый комод и старомодную кровать с горой перин и пуховиков. Даже не взглянув в ту сторону, штурмфюрер двинулся к шкафу. Только когда за спиной раздался визгливый вопль: “Помогите! Воры! Воры!” — он заметил седую голову старухи, вынырнувшую из-за горы подушек.

— Молчать, старая ведьма! — И Рауп-Дименс поднес револьвер к самому ее носу.

Оружие еще больше перепугало старуху. Штурмфюреру казалось, что ее крик слышно за километр… Он уже хотел выстрелить, но, вспомнив, что выстрел может привлечь внимание истребителей, отбросил револьвер и обеими руками вцепился в тощую, жилистую шею. Старуха захрипела и утихла.

Рауп-Дименс вытер пальцы носовым платком, еще пахнущим одеколоном. Впервые он убил человека голыми руками. Штурмфюрер был вынужден признать, что это не слишком приятно.

…Вспоминая теперь, спустя целый год, страшное, посиневшее лицо старухи, Рауп-Дименс поморщился. Но как ничтожны были эти отвратительные воспоминания в сравнении со всеми радостями, которыми так щедро наделяла его жизнь. Он получил чин оберштурмфюрера; к двум железным крестам за Францию и Грецию прибавился орден за рижскую операцию.

Этот город у Балтийского моря, с его чистыми улицами и зелеными парками, Рауп-Дименсу понравился. Правда, латыши доставляли немало хлопот — они частенько не желали верить в превосходство западной цивилизации. Но все же и здесь порой можно было встретить людей, сносно говоривших по-английски и ценивших Джемс-Джойса. Здесь Рауп-Дименс обзавелся уютно обставленной солнечной квартирой, которую он унаследовал от прежнего владельца, расстрелянного в первые же дни оккупации. Здесь у него появилась и некая Мери, с которой, несмотря на ее вульгарные манеры, все же можно было проводить время.

Что касается общего хода событий, то дела как будто шли неплохо. После зимних неудач гитлеровская армия снова стремительно наступала и теперь уже угрожала Сталинграду. С тех пор как до бакинской нефти стало рукой подать, сдержанный тон писем отца, появившийся после разгрома войск фюрера под Москвой и вступления Америки в войну, исчез, уступив место более оптимистическим ноткам. В свое время и молодой Рауп-Дименс поругивал этого растяпу Риббентропа, у которого не хватило мозгов удержать Соединенные Штаты в роли негласного партнера в акционерном обществе по разделу мира. Но мало-помалу негодование его улеглось. Конечно, ему хотелось, чтобы победила Германия, но и в случае поражения с Англией и особенно с Америкой, видимо, удалось бы столковаться. По крайней мере, для капитала Рауп-Дименсов такой исход особой опасности не представлял, так как Морган сумел бы вступиться за интересы своего немецкого компаньона. Но если победит Советский Союз — вот это было бы настоящей непоправимой катастрофой. Поэтому главное — разбить русских!

Да, главное — окончательно разгромить Советы. И оберштурмфюрер, нещадно преследуя коммунистов, делал все от него зависящее, чтобы приблизить день своего торжества. Он просиживал ночи напролет в кабинете, милостиво беседуя со шпиками, которым при других обстоятельствах не подал бы и руки, терпеливо допрашивал арестованных, упрямое молчание которых могло бы любого свести с ума. Он отстаивал интересы дома Рауп-Дименсов и с гордостью сознавал, что находится здесь на передовом посту борьбы за мировые рынки.

Оберштурмфюрер откинул голову на спинку кресла и едва заметным движением губ выпустил безупречное кольцо дыма. Столбик пепла от ароматной сигареты упал на листок, лежавший перед ним на столе. Это вернуло его к действительности.

По иронии судьбы Рауп-Дименс, злейший враг коммунистов, вынужден был чуть ли не ежедневно прилежно читать сводки Советского Информбюро. Вот и в этой листовке дана такая сводка. В ней говорится об огромных потерях вермахта, о положении на фронте… Да, листовки эти опасны, чертовски опасны…

Рауп-Дименс не стал читать дальше. Не стоило сравнивать эту листовку с другими, хранившимися в специальном сейфе, чтобы понять, что и она отпечатана в той же коммунистической типографии, которую оберштурмфюрер тщетно ищет уже в течение полугода.

Вошедший в кабинет Рауп-Дименса шарфюрер Ранке, не решаясь заговорить без приказания, уже несколько раз щелкнул каблуками. Оберштурмфюрер по-прежнему не обращал на него внимания. Иногда бывает приятно чувствовать свою власть над таким вот верзилой, который может одним ударом кулака сбить человека с ног.

— Ну, Ранке, — Рауп-Дименс, иронически улыбаясь, соизволил наконец обратиться к подчиненному, — у вас, кажется, отсох язык? Докладывайте, что там еще.

— Господин оберштурмфюрер, нам удалось арестовать человека, который поднял эту листовку. Изволите допросить?

— Ладно, пусть войдет.

Но арестованный войти не мог. Он был так избит, что Ранке и надзирателю Озолу пришлось самим втащить его безжизненное тело. Оберштурмфюрер побагровел от злости. О допросе не могло быть и речи. Слова Рауп-Дименса стегали побледневшего Ранке словно кнутом.

— Шарфюрер! Сколько раз вам было сказано, что тренироваться вы можете только после допроса!

— Я ничего… — оправдывался Ранке. — Только слегка приложил руку. Это Озол… Он как начнет, так его уж не остановишь…

Еще долго у Рауп-Дименса от ярости тряслись руки. С какими скотами ему приходится работать! Удовольствие свернуть кому-нибудь скулу для этих мясников превыше всего. В случае необходимости оберштурмфюрер сам не прочь прибегнуть к пыткам, но обычно он все же старался сначала воздействовать на арестованного угрозами.

Рауп-Дименс взглянул на платиновые ручные часы. Пять минут пятого. Значит, Кисис, его лучший агент, уже прибыл. Он поднял трубку внутреннего телефона.

— Пусть зайдет номер шестнадцатый.

Кисис, одетый в простую рабочую спецовку, сел без приглашения. Шпионская работа в гестапо пошла ему на пользу: в погоне за коммунистами он спустил по крайней мере килограммов десять лишнего жира. И все же, докладывая своему начальнику, он задыхался и голос его дрожал.

— Жанис ускользнул.

— Что?! — Рауп-Дименс выпрямился во весь рост. — Вы упустили этого парня? Зная, что, по всем данным, он один из руководителей рижской подпольной организации?! Еще неделю назад вы хвастались, что установили с ним связь!

— Да. Так оно и было. Мы с ним встретились…

Оберштурмфюрер жадно затянулся.

— Ну и дальше?

— Ничего существенного. Ни имени, ни адреса узнать не удалось. Он был так осторожен, что я не смог даже выследить его. Я главным образом рассчитывал на вторую явку, но он не пришел. Должно быть, почуял что-то неладное.

Рауп-Дименс вырвал из блокнота листок бумаги, на котором, слушая Кисиса, нервно чертил какие-то фигурки, и приготовился записывать.

— Парень, видно, тертый. Надо его поймать во что бы то ни стало. Рост? Цвет волос? Глаза?

— Среднего роста…

— Так, дальше! Что же вы молчите, Кисис?

— Боюсь, что это все. Мы встретились поздно вечером. Когда я зажег спичку, чтобы закурить, он прикрыл лицо рукой. Я заметил только, что он среднего роста, в сером плаще и низко надвинутой коричневой шляпе. Вот и все, что я могу сказать.

— А тот, через которого вы восстановили связь?

— Тоже исчез…

Рауп-Дименс отбросил карандаш.

— Проворонили!.. Эх, вы… Ну ладно, идите.

Как только дверь затворилась, оберштурмфюрер подошел к большой карте Риги. Этот таинственный Жанис свободно разгуливает по городу, а он, Рауп-Дименс, лучший работник гестапо, до сих пор не заполучил его! Такое положение просто нетерпимо.

4

Покинув здание гестапо через тайный выход, Кисис проходными дворами добрался до улицы Валдемара, переименованной в ту пору в улицу Германа Геринга. Взглянув на часы, он пошел быстрее, так как ровно в пять обещал быть у Граудниеков, а до этого нужно было еще зайти домой переодеться.

Принадлежащую Виестуру Граудниеку импортно-экспортную фирму знала вся Рига, но мало кому было известно, что недавно он стал также владельцем ювелирного магазина Шапиро. Что говорить, Граудниек жить умеет да и друзьям своим скучать не дает! Кисис не сомневался, что и сегодня прием будет устроен на широкую ногу: редкие вина, красивые женщины… Это как раз то, что ему сейчас нужно. Развлечься, забыть неудачу с Жанисом…

Увидев в дверях ресторана “Фокстротдиле” знакомого швейцара, агент усмехнулся. Да, было время, когда он, Кисис, командир полка айзсаргов, только засветло завершал здесь попойки. Теперь ночные дансинги закрыты, после десяти часов ходить по городу запрещено, приходится устраивать приемы после обеда — прямо-таки вроде ученических вечеров в гимназии.

Хотя мысли о предстоящем кутеже доставляли Кисису несомненное удовольствие, забыть о своей неудаче с Жанисом он все же не мог. Еще подозрительнее, чем обычно, вглядывался он в лица прохожих. А что, если повезет и Жанис вдруг случайно попадется ему на улице? Конечно, на это мало шансов, а все же… как знать… Чего не бывает на свете! На сей раз он не даст этому молодчику ускользнуть из-под носа. А если к тому же обнаружится, что Жанис действительно связан с типографией, то ему, Кисису, перепадет немалый куш. И уж он-то сумеет пустить свои денежки в оборот!

Вдруг агент насторожился. Впереди мелькнула мужская фигура в сером плаще и коричневой шляпе и тут же исчезла в толчее у автобусной остановки. Жанис?!

Когда Кисис добежал до остановки, автобус уже тронулся. Рискуя попасть под колеса, агент одной ногой вскочил на подножку, грубо оттолкнул стоявшую в дверях женщину и протиснулся в переполненную машину.

— Вам куда? — спросил кондуктор.

— До конца, — предусмотрительно ответил Кисис, сверля глазами коричневую шляпу, которая продвигалась все дальше к выходу.

Позабыв о билете и сдаче, агент, энергично работая локтями, стал пробивать себе путь. Это было вовсе не легко — приходилось отвоевывать каждый шаг. Недовольные пассажиры осыпали его бранью.

Вот наконец и остановка. Обладатель коричневой шляпы спокойно вышел, а Кисис, как назло, застрял в узкой щели между двумя спинами. Тут он и вовсе перестал церемониться — пустил в ход кулаки, кое-как пробился к выходу и яростно забарабанил в кабину шофера. В конце концов водитель остановил машину. Кисис выскочил на мостовую.

Какое счастье! Человек в сером плаще и коричневой шляпе еще не успел скрыться! “Теперь не уйдешь!” — злорадно прошептал Кисис и тут же успокоился. Он, правда, не убавил шагу, но из предосторожности перешел на другую сторону улицы и продолжал свой путь с таким видом, будто спешил по срочному делу. И вдруг Кисису показалось почему-то, что он ошибся… Так они прошли, преследователь и преследуемый, метров сто. Агент внимательно разглядывал незнакомца в сером плаще и коричневой шляпе. Охватившие его сомнения как будто подтверждались. Непохоже что-то на Жаниса. Уж очень у этого типа расслабленная походка… С каждым шагом сомнения Кисиса росли, а когда преследуемый спокойно остановился у особняка Граудниеков, агент почти убедился в том, что ошибся. И все же он решил довести это дело до конца. Надо заговорить с незнакомцем. Если он все-таки окажется Жанисом, можно будет снова выдать себя за подпольщика из Слоки.

Однако стоило лишь взглянуть на лицо незнакомца, чтобы исчезла всякая надежда. Агента вдруг охватила дикая злоба и на себя самого, и на этого бездельника в коричневой шляпе и дурацком пенсне, и больше всего на Жаниса, из-за которого он чуть было не попал под автобус, дрался с пассажирами и потерял зря столько времени.

Когда человек в сером плаще, которому Кисис мешал пройти, проворчал что-то насчет нахалов, агента прорвало.

— Придержи язык! А то не поздоровится!

— Что-о-о-о? — Человек в пенсне лишь постепенно обретал дар речи. — Да как вы смеете?

— Господин Граве! — раздался вдруг возмущенный женский голос. — Что вы церемонитесь с этим хамом? Зовите шуцмана!

У калитки появилась моложавая особа, блондинка с ярко накрашенными губами и в ярко-красных туфлях на толстой подошве.

При других обстоятельствах Кисис бы за словом в карман не полез, но на сей раз сдержался. Ведь оскорбляют не его, Арнольда Кисиса, а человека в спецовке, простого рабочего, за которого он себя выдавал. К тому же эта блондинка недурна собой…

Утешившись мыслью, что скоро он познакомится с этой женщиной у Граудниеков, агент отправился домой.

Полчаса спустя, целуя руку блондинки, Кисис с удовлетворением убедился в том, что она не узнала его. Да и как могло ей прийти в голову, что этот изысканно одетый господин и наглый рабочий в поношенной спецовке, которого она недавно видела, одно и то же лицо?

В гостиной у Граудниеков, по обыкновению, собралось большое общество. Деревянные жалюзи были опущены, стоячие лампы и окутанные красным муаром неоновые светильники разливали в комнате мягкий свет. Гости в непринужденных позах расположились на низких диванах. В одном углу было устроено нечто вроде бара. Старший сын Граудниека, наряженный барменом, орудовал у стойки. Ловкими, привычными к лабораторным опытам руками студент-химик смешивал коктейли, а две хорошенькие горничные в коротких юбках предлагали напиток дамам. Мужчины оказывали предпочтение “белой”. Все чаще звучал игривый смех, радиоприемник, включенный на предельную мощность, наполнял комнату оглушительным ревом джаза.

Настроение, царившее в гостиной, напоминало Кисису времена в “Фокстротдиле” и предвещало занятный вечер. То же и, пожалуй, многое другое сулила улыбка Мелсини — так звали блондинку — и томный жест, которым она пригласила Кисиса сесть возле нее. И только чопорность, с которой хозяйка дома, ведя гостя под руку, представила его всем присутствующим, напомнила агенту, что он находится среди людей высшего круга, допущенных госпожой Граудниек в ее “салон”.

— Господин Нариетис, адвокат…

Юрист вынул изо рта толстую сигару, но, собираясь пробормотать ничего не говорящее “очень рад”, поперхнулся дымом.

— Надежда нашей оперы…

Склонившись к руке пожилой дамы, Кисис услышал продолжение беседы адвоката с хозяином дома:

— …У вас имеется вполне законное основание предъявить свои права на этот земельный участок…

— Мадемуазель Лония Сэрде. Отец мадемуазель Лонии — вы, разумеется, слышали о господине Сэрде, директоре, — так вот, отец ее получил ответственный пост в Белоруссии и оставил свою дочь на мое попечение.

У Кисиса чуть заметно дрогнули уголки губ. Лония Сэрде еще училась в последнем классе лицея, но слава о ее образе жизни уже грозила затмить репутацию папаши.

— Господин Мартынь Каулс, писатель…

Кисис лихо щелкнул каблуками, как того требовала выправка бывшего командира полка айзсаргов. Агенту гестапо было известно, что вовсе не гонорары за статейки для “Тевии” дают Каулсу возможность вести широкий, светский образ жизни, а куда более солидные доходы от принадлежавшего ему пятиэтажного дома на улице Калькю.

— Господин Гигут — штабс-капитан в отставке… Мадемуазель Атлане, начинающая поэтесса. Господин Регерт, наш родственник из Залмиеры, директор банка…

Кисис старался запомнить каждую фамилию. Хотя все эти люди, числившиеся в архивах гестапо “сочувствующими”, находились вне сферы его деятельности, он все же был уверен, что Банге охотно выслушает доклад о мелких грешках присутствующих здесь господ.

— Господин Граве, приват-доцент, — продолжала хозяйка дома.

Как и Мелсиня, обладатель серого плаща и коричневой шляпы не узнал Кисиса, но агент, вспомнив о напрасной погоне за мнимым Жанисом, снова почувствовал раздражение.

— Господин Граве — ужасный оригинал, — защебетала жена Граудниека, — представьте, но не выносит немцев. Из-за него я не пригласила полковника фон Планту…

— Какая жалость! — откликнулась Мелсиня. — По-моему, полковник фон Планта страшно интересный мужчина. Вообще я обожаю немцев. Они такие галантные кавалеры, так вежливы, так тонко воспитаны!

За стеклами пенсне блеснул насмешливый взгляд господина Граве.

— Ваш опыт безусловно дает возможность лучше судить о галантности кавалеров… Но ведь нельзя же закрывать глаза на то, что за этим тонким воспитанием кроется жестокость и властолюбие.

“Ах, вот ты что за птичка!” — подумал Кисис. Недаром он с первого взгляда почувствовал неприязнь к этому типу. Агент уже собрался было задать приват-доценту ехидный вопрос, но тут его опередил инженер Калтуп:

— Может, вам больше по душе большевики?

— Не забывайте, что немцы спасли вас от Сибири, — с упреком заметил Мартынь Каулс.

— Что вы, что вы, господа! — вспыхнул Граве. — Дайте же человеку высказать свою мысль до конца. История показывает, что в известных условиях отрицательное явление может превратиться в свою противоположность, то есть стать положительным. Бронированный кулак — вот единственная сила, способная сокрушить коммунистов и защитить частную собственность.

— Но лично у вас, насколько мне известно, недвижимой собственности не имеется, — съязвил Граудниек.

— Разве в этом дело? — возразил Граве. — Чтобы жить целеустремленно, мне нужно знать, что в любое время я могу таковой обзавестись…

— В таком случае выпьем за частную собственность вообще и за будущую собственность господина Граве в частности! — провозгласил директор банка.

Он был уже заметно навеселе и, наполняя рюмки, изрядную долю спиртного проливал мимо. Но это никого не смущало — не хватит “белой”, найдется еще французский коньяк.

Агент гестапо был явно разочарован. Здесь, видно, улова не будет. Граве вовсе не враг нацизма, как можно было предположить по его первым высказываниям, а такой же “истинный латышский патриот”, как и все здесь присутствующие.

Примирившись с этой неудачей, Кисис сосредоточил все внимание на своей обворожительной соседке.

Тост следовал за тостом. В гостиной становилось все оживленней и шумней, так что вначале никто даже не расслышал телефонного звонка. Наконец горничная сняла трубку и позвала Граудниека.

Окончив разговор, он обратился к гостям:

— Господин Озол просит его извинить. Сегодня он опять работает сверхурочно.

Кисис заметил, как некоторые из гостей переглянулись. Все знали, что Озол служит в гестапо и что в тех случаях, когда уничтожали очередную партию заключенных, он появлялся у Граудниеков с опозданием.

— Какая жалость! — Мелсиня огорченно вздохнула.

И опять, как в тот раз, когда она упомянула фон Планту, в сердце Кисиса шевельнулась ревность. Но он тут же успокоился, так как Мелсиня продолжала улыбаться и даже придвинулась к нему еще ближе. Между ними очень скоро установилось отличное взаимопонимание, которое росло с каждой выпитой рюмкой. Кисис уже не сомневался в том, что Мелсиня с лихвой вознаградит его за все сегодняшние неудачи.

Подогреваемое алкоголем веселье все нарастало. Лония Сэрде вскочила на стол и принялась лихо дирижировать орущим хором:

Эх, житье, эх, житье

Развеселое мое!

Пьяные вопли не утихли, даже когда в дверях показался Озол. Он, видно, тоже был основательно навеселе, глаза его лихорадочно блестели.

Опоздавший гость, уже с порога заметив Кисиса, приветствовал его взмахом руки. Кисис и Озол были знакомы с детства — усадьбы их отцов находились по соседству. Кроме того, в свое время друзья состояли в одной корпорации “Селония”, где студент-медик Озол сумел даже дослужиться до чина фуксмайора.[6] Он мог бы жить припеваючи на средства своего папаши или же исцелять легковерных глупцов от воображаемых недугов, однако вместо этого, “из чисто идейных соображений”, предпочел работу в гестапо, куда по старой дружбе ему помог устроиться Кисис.

Наконец и Лония заметила Озола.

— Ученик Озол опоздал на целый час, — громогласно объявила она. — За это он понесет суровое наказание.

— А если я откуплюсь? — спросил Озол, кинув Лонии дамские ручные часики на серебряной браслетке.

— Что за прелесть! — воскликнула Лония. — В таком случае ты прощен!

Она даже собралась поцеловать Озола в знак благодарности, но Граудниек уже уводил его в соседнюю комнату.

— Господин Озол! Подождите же минутку, — позвала Мелсиня, — я должна с вами посоветоваться.

— Потом, потом, — отмахнулся Озол и вышел.

Притворив двери, Граудниек с нетерпением сказал:

— Ну, показывайте товар!

На полированный столик красного дерева посыпалось содержимое карманов Озола: несколько пар часов, кольца, серьги, золотые зубы. Из руки его выскользнул золотой крестик на серебряной цепочке и, тихонько звякнув, упал на пол.

…Озол не стал пересчитывать деньги. Такому порядочному дельцу, как Граудниек, можно полностью довериться.

— Господин Озол! — снова позвала его Мелсиня, когда гестаповец присоединился к остальным гостям.

Но Озол опять отмахнулся.

— Погодите, погодите, — буркнул он, — мне надо прежде всего промочить горло. — И он осушил одну за другой полдюжины рюмок водки.

— Может, я могу тебе чем-нибудь помочь? — спросил свою даму Кисис, уже успевший выпить с ней на брудершафт.

— Но ведь ты не работаешь в гестапо, — ответила Мелсиня.

— Конечно, нет, но если дело политическое…

С первых же слов своей новой приятельницы Кисис навострил уши. Мелсиня рассказала, что в ее магазине работает некая Земите. Она, должно быть, сочувствует коммунистам, так как в 1940 году, после национализации магазина, была назначена старшей продавщицей. За последнее время Мелсиня стала примечать, что покупатели — рабочие с больших предприятий — никогда не обращаются к другим продавщицам.

— И представь, — удивлялась Мелсиня, — если Земите занята, они всегда ждут, пока она освободится, потом о чем-то с ней шепчутся. Я понимаю, была бы еще молодая, интересная… Мне все это кажется подозрительным. Не знаю, о чем они там шушукаются, но, по-моему, тут что-то не то…

— Какая ты умница!.. Ты мне все больше и больше нравишься, — сказал Кисис. — Послушай, сейчас не имеет смысла обращаться в гестапо, пока у тебя нет никаких доказательств. Но с твоей продавщицы глаз не спускай. Если что-нибудь заметишь, расскажи мне, и я сделаю все, что требуется.

— Какой ты добрый, — нежно прильнув к нему, прошептала Мелсиня.

Она и не подозревала, что за подобную “доброту” Кисис получит солидную награду.

Неутомимый директор банка снова провозгласил тост. Звон бокалов слился с трелью звонка в прихожей. В гостиную вбежала бледная, встревоженная горничная.

— Там… Там… на дверях…

Всполошившиеся гости бросились вниз. На темных дубовых дверях белела листовка:

КТО ЭТОТ ГОСПОДИН?

Этот господин ежедневно выходит из директорского кабинета с импортной сигарой в зубах и самодовольной улыбкой на лице;

Этот господин с откормленной физиономией часами просиживает в кафе или ресторане в обществе холеных женщин, пока ты зябнешь в очереди за хлебом;

Этот господин называет себя “истинным латышским патриотом”, но везде и всюду славословит фашистских оккупантов.

Кто же он, этот господин?

Ты, латышский рабочий, знаешь его уже давно. Это за твой счет он ведет развратную, праздную жизнь, проводит ночи в ресторанах, днем нежится в мягкой постели, лодырничает в конторе своего папаши или распоряжается слугами в отцовском имении. Неважно, как его зовут — Арайс, Кактынь, Лиепинь или Озол, — он всегда был кровопийцей и палачом трудового народа.

Взгляни на его руки — они обагрены кровью тысяч людей. Взгляни на его одежду — недавно она принадлежала человеку, которого этот субъект собственноручно убил. Последи за ним, и ты поймешь, где он добывает средства для привольной жизни.

После десяти часов, когда тебя уже загнали домой, закрытые машины везут по улицам Риги сотни людей, обреченных на смерть. Там, где у свежевырытых ям машины останавливаются, ты всегда увидишь его. Выполнив обязанности палача, он спешит прибрать к рукам добычу — одежду убитых, часы, золотые зубы, а затем до зари устраивает оргии со своими хозяевами — гестаповцами. Следы его преступлений ты можешь найти в сосновых борах Бикерниеков, Дрейлиней и в Румбульском лесу, где за первые пятнадцать месяцев оккупации было убито свыше 80 000 мужчин, женщин и детей.

Вот каков этот “истинный латышский патриот”, который зарится и на твою жизнь, и на твое имущество”.

5

Почти одновременно точно такая же листовка была доставлена Рауп-Дименсу. Оберштурмфюрер повертел ее в руках, даже понюхал, словно ищейка, бегущая по следу. От бумаги еще пахло типографской краской. Значит, только что отпечатана. Проклятье! Где же находится эта типография? Если бы Кисис не оказался таким разиней, уже сегодня, быть может, эту загадку можно было разгадать.

Девять. Пора кончать работу. Спрятав секретные документы в сейф, тщательно вычистив ногти и надев сшитую в Риге шинель, которая всякий раз заставляла с тоской вспоминать об искусстве портного с Бонд-стрита, оберштурмфюрер вышел на улицу. В его распоряжении, конечно, была машина, но Мери жила недалеко, и после дня, проведенного в душном, накуренном кабинете, Рауп-Дименс любил пройтись пешком. Дождь прекратился, но асфальт бульвара и лакированные кузова лимузинов все еще поблескивали от влаги. То здесь, то там мерцали синие огоньки карманных фонариков. Слышалась главным образом немецкая речь: латыши после наступления темноты остерегались появляться на улице.

Мери, наверно, уже накрыла на стол. Ведь она знает, как ему нужна женская забота и ласка после напряженного рабочего дня.

Да, поистине неисповедимы пути судьбы. Когда Шварц еще в планере упомянул о какой-то певичке Марлене из рижского кабаре “Альгамбра”, Рауп-Дименсу и в голову не могло прийти, что он с ней когда-нибудь встретится. Их знакомство началось случайно. Как-то вечером оберштурмфюрер от скуки зашел в ресторан. Там выступала певица с крашеными волосами, пылавшими в луче прожектора, точно красный сигнал светофора. Эта женщина, чей возраст было трудно определить, ибо лицо ее покрывал искусно наложенный слой румян и пудры, довольно сносно исполнила несколько пародий на английские песенки. Когда выступление окончилось, певица подсела к столу оберштурмфюрера. Ее не смутили отвергающий взгляд и холодное молчание гестаповца. Певица осушала бокал за бокалом и с напускной откровенностью рассказывала о себе: раньше она работала в кабаре “Альгамбра”, ее зовут Марлена, и сейчас она одинока… Вежливо, но решительно отклонив ее недвусмысленное предложение, Рауп-Дименс уплатил по счету и ушел.

Через несколько недель оберштурмфюреру случилось вызвать в гестапо некую Марию Лиену Заринь, которая, по сведениям агентуры, продолжительное время была любовницей английского военного атташе. Она оказалась той самой Марленой, только на сей раз без грима. Когда певичка, бледная и дрожащая, стояла перед ним, Рауп-Дименса вдруг охватило сладострастное чувство власти над этой женщиной. Конечно, оберштурмфюрер вскоре убедился, что у бывшей девицы из кабаре давно уже нет никаких связей с англичанами, все же ему было приятно держать ее в страхе. Пусть знает, что жизнь ее полностью в его руках. Так началось их знакомство, которое скорее напоминало отношения дрессировщика и запугиваемой бичом пантеры.

Певица жила в четырехэтажном доме, на одной из улочек Старой Риги. Это было старинное здание с затейливыми украшениями и завитушками в стиле Людовика XVI. В темноте оно выглядело весьма внушительным, но по утрам, когда беспощадный свет открывал взору некогда коричневые, а ныне облупившиеся стены с проплешинами обвалившейся штукатурки, Рауп-Дименс смотрел на него с гримасой отвращения. Должно быть, у домовладельца Бауманиса, который недавно произвел капитальный ремонт, не хватило средств на отделку фасада. Ходили слухи, что старый Бауманис, бывший когда-то простым рабочим, втайне пьет.

Рауп-Дименс узнал, что старику посчастливилось стать домовладельцем совершенно случайно, после смерти дальнего родственника, у которого не оказалось других наследников. Неожиданно разбогатев и не зная, куда девать деньги, вчерашний безработный решил купить дом. Но забыть прежние привычки он так и не мог: сам подметал двор и тротуар перед домом, ходил в потертом костюме…

Рауп-Дименс из предосторожности собрал сведения и об остальных жильцах дома. Квартиру первого этажа напротив Бауманиса занимала вдова Скоростина, тихая молодая женщина; жила она тем, что сдавала комнату студенту Калныню да, по слухам, распродавала семейные драгоценности. На втором этаже была квартира Мери, а напротив — частное книжное агентство, принадлежавшее какому-то Буртниеку. В верхних этажах располагались кредитное общество, склад мануфактуры и зубоврачебный кабинет. Солидный дом с солидными жильцами, в котором работник гестапо мог чувствовать себя в полной безопасности.

— Хелло, Мери, ужин готов? — спросил Рауп-Дименс, сбрасывая с себя шинель.

В полуоткрытой двери показались огненные кудри Марлены.

— Милый, пожалуйста, называй меня моим настоящим именем, — сказала она с упреком и вытянула губы для поцелуя. — Когда ты зовешь меня Мери, мне так и кажется, что ты вспоминаешь какую-нибудь прежнюю свою знакомую, англичанку. Ну иди же, чай остынет. Да сотри губную помаду со щеки.

Харальд посмотрел в зеркало. У него были густые темные волосы, светло-карие глаза, черные брови, сеть мелких морщинок вокруг глаз, прямой нос с едва заметной горбинкой, тонко очерченные, слегка подергивающиеся губы и короткий, точно обрубленный подбородок. Мери находила, что лицом он похож на известного киноактера Вольфа Албаха-Рети. Это в некоторой мере льстило Харальду. Однако он был уверен, что наследник Рауп-Дименса мог быть похожим и на Квазимодо — все равно успех у женщин был бы ему обеспечен.

Когда они уселись за столик под красивой стоячей лампой (подарок Харальда) и оберштурмфюрер уже собирался включить большой девятиламповый приемник (тоже его подарок), Мери вдруг принялась изливать ему свои горести. Ее жалобы, правда, не встречали должного сочувствия, потому что Рауп-Дименса сейчас занимало другое: как раз в это время из Лондона передавали последние известия. И хотя Харальд считал, что в них тоже немало измышлений, все же он доверял им больше, чем напыщенному бахвальству Ганса Фриче.[7]

Марлена негодовала. Только из боязни размазать тушь с ресниц она удерживалась от слез.

— Представь себе! Когда я сегодня утром покупала в магазине шелк на халат, какие-то старухи начали за моей спиной шептаться: “Вот эта девка с немцами шляется. У нее небось купонов хватает”. Эти латыши наглеют с каждым днем.

Рауп-Дименс иронически усмехнулся:

— Будто ты сама не латышка…

— Да, но ведь у меня нет ничего общего с простым народом, который вас ненавидит. Харальд! — И она порывисто обняла его. — Нельзя ли поскорее истребить большевиков?..

Харальд стряхнул пепел с сигареты.

— Не волнуйся. Всему свое время… Недавно, правда, один из кандидатов на виселицу ускользнул от нас. Но ничего, рано или поздно я затяну петлю и у него на шее…

6

В том же доме, только этажом ниже, жил Янис Даугавиет, записанный в домовой книге как Дзинтар Калнынь. Его комната была обставлена лишь самыми необходимыми вещами. Только на стенах, как это часто бывает в мещанских квартирах, красовались репродукций картин и фотографий знаменитых кинозвезд. Эту безвкусную коллекцию, над которой Янис сам частенько посмеивался, пополняли несколько открыток со слащавыми любовными парочками. На старомодной этажерке стояли сборники песен, рядом с учебниками студента инженерного факультета — собрание сочинений Порука[8] и несколько романов издательства “Друг книги”.

Янис долго размышлял над тем, какое занятие помогло бы ему лучше всего скрыть свою настоящую работу, и наконец решил остановиться на учебе в университете. Студенту легче располагать своим временем, посещать лекции можно по собственному усмотрению, сокурсникам можно сказать, что зарабатываешь на жизнь частными уроками… На лекции Даугавиет ходил довольно редко, потому что типография и организационная работа отнимали много времени, но все же он старался сдавать экзамены в срок, чтобы ничем не отличаться от остальных студентов.

Вот и сейчас Янис склонился над учебником аналитической геометрии. Трудно сосредоточиться, когда мысли все время заняты делами, связанными с подпольной работой. Порой Даугавиету казалось, что он не выдержит напряжения, не сможет больше вести жизнь, требующую постоянной мобилизации всех сил. Никогда, ни на секунду не выходить из роли, даже во сне быть начеку — такая жизнь, конечно, основательно расшатывала нервы. Но всякий раз, когда Яниса охватывало желание попросить, чтобы на его место назначили другого, а самому разрешили уйти к партизанам, он вспоминал разговор с секретарем Центрального Комитета.

Разговор этот происходил в один из последних дней июня 1941 года в освещенном настольной лампой большом кабинете. Их все время прерывали: то бойцы рабочей гвардии входили за приготовленными для эвакуации бумагами, то телефон непрерывным звонком оповещал, что Москва на проводе. За окнами, закрытыми черными шторами, слышался необычный для столь позднего часа шум уличного движения. Свет лампы под зеленым абажуром отбрасывал на стену два гигантских силуэта, и Даугавиету казалось, что никогда в жизни ему не забыть ни этих теней, ни испытующих умных глаз, следящих за ним из-под густых нависших бровей. Вдалеке протяжно завыла сирена, ей тотчас стали вторить воющие голоса других сирен. Это был зловещий оркестр, своей пронзительной увертюрой предвещавший очередной налет вражеской авиации.

— Мы позаботимся о том, чтобы у вас была постоянная связь с Центральным Комитетом, где бы он ни находился, — сказал секретарь. — Ни на минуту не забывайте, что главный участок вашей работы — типография. Не делайте ничего такого, что могло бы поставить под угрозу типографию… Сами понимаете, работать будет нелегко, — заметил секретарь после небольшой паузы. — Выдержите?..

…Из кухни доносилось тихое шипение чайника. Надя, должно быть, начала готовить ужин. Янис представил себе, как она раздувает огонь, как мягким женственным движением приглаживает растрепавшиеся волосы.

Даугавиету вспомнилось, как он впервые увидел майора медицинской службы Надежду Цветкову. Он нашел ее на мостовой, раненную. Сквозь гимнастерку сочилась кровь. Бледное, искаженное болью лицо, мягкие, цвета льна волосы, разметавшиеся на грязных камнях, рука, судорожно сжимающая санитарную сумку. Рядом лежал красноармеец, которого она хотела перевязать. У бойца были раздроблены обе ноги. Он уже не дышал. Даугавиет тщетно пытался носовым платком перевязать раненую и приостановить кровь. Молодая женщина подняла тяжелые веки. Глаза ее казались удивительно прозрачными, точно две большие капли из горного озера.

— В моей сумке бинт, — с трудом проговорила она.

Неловкими пальцами, боясь резким движением причинить ей боль, Янис перевязал рану. Надежда с трудом заговорила, даже пыталась улыбнуться.

— Так… теперь ничего… только… вряд ли поможет… Сама врач, знаю… ранение тяжелое. В кармане записная книжка… На всякий случай выньте. Там адрес мужа… Напишите ему…

Фашисты уже форсировали Даугаву. Янис решил отнести раненую к себе домой. Не так-то легко было с ношей на руках пробираться несколько кварталов под обстрелом. Часто приходилось делать передышку. Домой Даугавиет добрался уже затемно. Это было к лучшему — никто не заметил, как он внес Надежду в квартиру соседей. Старая Элиза Свемпе принялась самоотверженно за ней ухаживать. Янис достал для нее паспорт, и Надежда Цветкова превратилась в Ядвигу Скоростину из Резекне.

Цветкова поправилась как раз к тому времени, когда вся работа по устройству типографии была закончена и Даугавиету понадобился надежный помощник. Ему приходилось подолгу отлучаться из дому, а оставлять квартиру без присмотра нельзя ни на минуту. Кто-то должен был постоянно охранять вход в подпольную типографию и в случае тревоги предупредить сигналом об опасности тех, кто внизу печатал листовки. Надя оказалась отличным помощником и добрым другом. Без нее жизнь была бы намного труднее.

Как и всегда, думая о Наде, Янис в душе стеснялся своей сентиментальности. Он зашагал по комнате, вполголоса напевая любимую старую песенку, слова которой понемногу стирались из памяти:

Не ветвь оливы, а ружье сжимаешь,

И вместо кастаньет — орудий гром.

“No passaran!” — упрямо повторяя,

В бой за Мадрид с любимой мы идем.

Быть может, навсегда умолкнет сердце,

Но нам с тобой неведом жалкий страх.

Пусть знает враг — любовь сильнее смерти,

Живет Испания у нас в сердцах.

Дверь отворилась, и вошла Надежда.

— Янис, что это за песенка? В первый раз ее слышу, — удивленно сказала она.

Надежда уже довольно хорошо говорила по-латышски. Тем не менее Янис иногда урывал время, чтобы позаниматься с ней.

— Этой песне меня научил друг юности, Крауя, командир роты Интернациональной бригады. Помню, как, слушая его, я пытался представить себе раскаленное полуденное небо Испании, пулеметное гнездо в горах Гвадаррамы и черноволосого бойца, который в минуту короткого отдыха перебирает струны гитары и поет о своей любви… Даже слезы на глаза навернулись, может, от мыслей о героях Испании, может, от чего другого…

Надежда удивилась:

— Слезы? У тебя? Вот уж никогда бы не поверила! При твоем характере…

Янис опустил голову. Да, суровым он стал теперь, скрытным, замкнутым. В особенности при Наде… Этого требовали тяжелые условия борьбы. Но в глубине души он знал, как трудно не дать чувству вырваться на волю! “Вам придется отказаться от личной жизни”, — сказал ему тогда секретарь.

— К чему рассуждать о том, каков я на самом деле и каким кажусь… Ты лучше скажи, понравилась ли тебе песенка.

— Грустная немножко, но красивая. Слушала ее и вспоминала Сережу, всю нашу прошлую жизнь. Увидимся ли мы когда-нибудь?

— Я в это верю, Надя, — твердо сказал Янис.

— Ты просто хочешь меня успокоить. Вот уже пять месяцев прошло с тех пор, как я послала письмо через партизанский штаб. Ведь за это время мы получали из Москвы сообщения, а о Сереже ни слова. Он летчик… сам понимаешь, что это значит…

Янис молчал. Он знал, что никакими словами тут не поможешь. Лучше отвлечь Надю от тяжелых мыслей, развеять тоску песней. Но, как это бывает со многими, напевая любимую песенку, Янис превращался из подпольщика, взвешивающего каждое слово, каждый жест, каждый свой шаг, в простого человека с открытой душой. И снова в песне прозвучал отголосок чувства, в котором сам Янис еще не отдавал себе отчета.

Надежда отвернулась. То, чего Даугавиет еще не понимал, она чувствовала уже давно и, чтобы отвлечь его, сказала деловым тоном:

— Слушай, Янис, позволь мне все же работать в типографии. Я быстро выучусь.

— Нет, — резко ответил Даугавиет, — тебе с простреленным легким туда нельзя. До прихода нового товарища я сам справлюсь. — И, не желая продолжать разговор, вышел из комнаты.

7

В том же доме в соседней квартире Скайдрите Свемпе расчесывала свои густые каштановые волосы.

— Ты, доченька, уже заходила к соседу? — спросила Элиза, устраиваясь на старомодной кушетке, чтобы дать хоть небольшой отдых усталым, больным ногам.

— Сейчас, мама, сейчас побегу спрошу…

Девушка отворила дверь и недовольно сморщила нос. Опять показалось… Но что поделать, если даже теперь ей всюду чудится противный запах рыбьего жира. В этом отношении Скайдрите не изменилась — она по-прежнему, как и в детстве, терпеть не могла этого снадобья. Напрасно мать в свое время внушала девочке, что от трех столовых ложек рыбьего жира в день щеки у нее станут круглые и румяные.

Скайдрите всегда казалась такой хрупкой и слабенькой, что невольно хотелось обнять худые плечики девочки и оградить ее от суровых ветров жизни. Но зато посмотрели бы вы на нее в праздник Лиго! В венке из ромашек и васильков, украшавшем ее непокорные кудри, она становилась на редкость привлекательной. А как бесстрашно прыгала она через костер! Только искры разлетались во все стороны. И тогда все видели, что Скайдрите совсем не такое уж хрупкое создание.

Сейчас рыбьего жира не достать ни за какие деньги. Лицо Скайдрите вытянулось, черты его заострились, и все же оно оставалось по-юному свежим, несмотря на тяготы теперешней жизни. Что касается праздника Лиго, то с 1941 года у нее именно с этим днем связаны самые мрачные воспоминания.

Как раз в день праздника она, сидя в переполненном автобусе, с недоумением и тревогой смотрела на зреющие нивы, на тучные налитые колосья. Неожиданное нападение фашистов прервало ее отдых у родных в деревне. Девушка-кондуктор в блузке, покрытой темными пятнами пота, рассказывала, что им всем велено взять одежду и трехдневный запас продовольствия.

Стемнело. Автобус медленно пробирался между телегами и военными машинами. Двое юношей на переднем сиденье запели песню, ставшую особенно популярной за последнее время: “Мы — мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути”. Песня так верно выражала общее настроение, что даже Скайдрите, не отличавшаяся особой музыкальностью, принялась громко подтягивать. Увлеченные песней, пассажиры автобуса вначале не обратили внимания на прерывистый, постепенно нарастающий гул. Только когда автобус остановился и внезапно наступившую тишину вдруг прервали оглушительные взрывы, они поняли, что вражеские самолеты бомбят шоссе. Где-то загорелся лес. “Костер в праздник Лиго…” — с горечью подумала Скайдрите. Она не испытывала страха и неохотно послушалась кондуктора, приказавшего всем выйти и залечь в канаве. Но едва она успела улечься, как рокот вдруг превратился в жуткий пронзительный вой. В траве засвистели пули, совсем низко, над ее головой, промелькнуло крыло с черным крестом. Не помня себя от страха, она уткнулась лицом прямо в грязь.

Когда земля перестала содрогаться и Скайдрите открыла глаза, первое, что она увидела, был пылающий автобус, а рядом с машиной — тело шофера.

— Доченька, что с тобой? На кого ты похожа! — спрашивала вконец перепуганная мать, когда Скайдрите в порванной юбке, в мокрых и грязных туфлях ночью ввалилась в комнату.

Лицо Скайдрите отмыла в каком-то ручье, но запекшаяся возле царапины кровь темнела, точно пятно на белой ткани.

— Ничего, ничего, — пыталась она успокоить мать, но сама, обессилев, упала на стул.

Элиза Свемпе зажгла свет, но тотчас в страхе повернула выключатель. А что, если фашисты заметят свет с самолета и бросят бомбу?

За короткое мгновение Скайдрите успела заметить, что обычно такая уютная комната стала совсем чужой. Только спустя некоторое время, когда глаз привык к белесому сумраку июньской ночи, девушка поняла, в чем дело. Это заклеенные бумажными крестами окна придавали, комнате сходство с клеткой.

— Мамочка, ты уже уложила вещи?

— Какие вещи, Скайдрите? — в недоумении спросила мать. — Мы же не собираемся никуда уезжать…

— Как, мама, разве ты хочешь остаться?!

— Уехать… Я бы с радостью, но…

В наружной двери почти бесшумно повернулся ключ, и в комнату вошел дядя Скайдрите, старый Донат Бауманис. Несмотря на волнение, девушка все же обратила внимание на то, что теперь, в дни войны, дядя Донат вернулся к своей давнишней странной привычке бродить по ночам. Помнится, когда Скайдрите была еще подростком, ее часто будили осторожные шаги — это дядя Донат под утро возвращался домой. Многое ей было непонятно в этом спокойном, добродушном, замкнутом человеке. До установления Советской власти ему принадлежал четырехэтажный дом, и все же у него никогда не было ни гроша за душой. Матери, ведавшей скромным хозяйством своего брата, приходилось наниматься на поденную работу, чтобы раздобыть средства на учебу дочери. Куда же он девал деньги, полученные от жильцов? Уж не играл ли дядя Донат по ночам в карты? Эта мысль не раз приходила девочке в голову. Но если это было так, то дядя очень ловко умел скрывать свою страсть. Ведь когда к ним изредка приходили гости и кто-нибудь, случалось, предлагал перекинуться в подкидного дурака или в “свои козыри”, старый Бауманис всегда отказывался, уверяя, что он ничего в картах не смыслит и не умеет отличить короля от валета.

Скайдрите обратилась к дяде за поддержкой:

— Дядя Донат, ты ведь тоже поедешь с нами, правда? Скажи маме, чтобы она поскорее собиралась.

Мать и дядя переглянулись. Скайдрите тщетно пыталась понять, что это значило. Потом старик кашлянул, погладил племянницу по голове и, вынув изо рта трубку, сказал:

— Нет, Скайдрите, мы с матерью уже старики. Мы никуда не поедем.

Всякий раз, когда Скайдрите вспоминала эту роковую ночь, ей казалось, что один только дядя Донат виноват в том, что они остались. С тех пор Скайдрите не могла найти с ним общего языка. С каждым днем старик становился все более странным. То у него вдруг непонятно откуда появлялись деньги на капитальный ремонт дома, то не хватало нескольких марок, чтобы выкупить скудный паек. Правда, по ночам дядя перестал исчезать, но зато он теперь целыми днями торчал на улице с метлой в руках, хотя, по мнению Скайдрите, на тротуаре уже нечего было подметать, так как не осталось ни единой соринки.

…Пригладив еще раз и без того аккуратно причесанные волосы, Скайдрите постучала в дверь соседней квартиры. Девушку впустила Надежда, которую Скайдрите знала как Ядвигу Скоростину. Эта молодая женщина была единственным человеком, с которым Скайдрите могла делиться своими мыслями и чувствами. Мать всегда была занята — она следила за порядком в доме, а кроме того, работала уборщицей в гостинице. Студента Калныня Скайдрите никак не могла понять. Вначале он показался ей очень славным. Однако Скайдрите довольно скоро почувствовала, что Калнынь всячески избегает серьезных разговоров. Временами девушке даже казалось, что он ей в чем-то не доверяет. Словом, единственным ее другом и поверенным оставалась Надя.

— Мама велела узнать, нужно ли ей завтра убирать квартиру? — спросила Скайдрите, входя в комнату.

Янис пожал гостье руку.

— Попроси ее прийти… Ну, что нового на свете?

— Что же может быть нового? — с досадой ответила девушка. — Мария Заринь опять щеголяет в новом пальто. Наверное, ее гестаповец получил еще одну премию за какое-нибудь злодейство. Не понимаю, как дядя может терпеть такую тварь в своем доме!

— Это не наше дело, Скайдрите, — заметила Надежда. — Что пользы, если она поселится в другом месте?

Горячность Скайдрите радовала Яниса. Из этой девушки выйдет толк. Но ей не к чему знать, что старый Донат уже давно собирался выселить Марию Заринь из квартиры. Янис с этим не согласился. Выследив немецкого офицера, по вечерам посещавшего квартиру Заринь, он узнал, что это крупный работник гестапо, и тогда Янис припомнил старую пословицу о том, что злая собака только на чужих лает, а своих не кусает. Шпикам нечего вынюхивать в доме, который постоянно посещает их начальник.

Даугавиет все еще не мог простить себе встречу с человеком, рекомендованным Апсе. Он даже не мог ручаться, что не попался на удочку. Как настойчиво провокатор старался рассмотреть его лицо! Следы удалось замести, Апсе предупрежден. А что, если провокатору при свете спички все же удалось увидеть его лицо? Проклиная вынужденное бездействие, Янис все же решил хотя бы неделю не показываться на улице. Вот почему он до сих пор не установил связь с приехавшим в Ригу юношей, который прислан для работы в типографии.

Янис ушел в ванную комнату, и если через несколько минут кому-нибудь вздумалось бы тайком обыскать квартиру, то в ней нашли бы только Надежду.

8

В том же доме, только этажом выше, Элиза Свемпе нажала кнопку звонка у дверей книжного агентства. Дверь открыл Висвальд Буртниек, единственный владелец фирмы, одновременно исполняющий обязанности “служебного персонала”. Заказов он, правда, не разносил, поручая это ответственное дело матери Скайдрите.

— Добрый вечер, господин Буртниек. Сегодня много книг надо разнести? — громко спросила Элиза Свемпе, едва успев переступить порог.

— Кое-что есть. Потом еще придется сходить на почту: надо отправить несколько бандеролей клиентам из провинции.

Дверь затворилась. На прилавке перед Элизой лежало несколько аккуратных пакетов, обернутых в толстую бумагу со штемпелем “Печатные издания”. Одни пакеты перевязаны черным шнурком, другие — белым. Сосчитав заказы, старая Элиза тяжело опустилась в потрепанное кожаное кресло.

— Уж годы не те! Бывало, поднималась на шестой этаж без всякой одышки. А теперь вот к вечеру ноги так и подкашиваются.

Буртниек снял очки и стал протирать их носовым платком.

— Знаю, знаю, Элиза, тебе еще труднее, чем всем нам. Но что поделаешь? Сегодня непременно надо отнести. Ведь люди ждут.

— Да разве я жалуюсь… Много сегодня приходило клиентов?

— Как всегда, — ответил Буртниек, пряча застенчивые близорукие глаза за толстыми стеклами очков. — Приезжал шофер генерала Хартмута, заходил Макулевич… Одним словом, все та же карусель.

— Макулевич?.. Тот чудак, что сочиняет французские стишки? У бедняги, кажется, в голове винтиков не хватает.

Элиза принялась складывать бандероли в свою большую базарную сумку, а сверху прикрыла их немецкими иллюстрированными журналами.

Висвальд Буртниек запер за ней дверь и уселся в то же самое кресло, с которого только что поднялась Элиза. Он тоже неважно чувствовал себя по вечерам. Пошаливало сердце. Sclerosis aortae[9] — это звучало красиво, почти как гекзаметр Горация. Но если наступала “цезура” — как, иронизируя над собой, называл Буртниек свои сердечные припадки, — он горько упрекал себя за то, что весной 1941 года отказался от путевки на Кавказ в санаторий. Теперь уж лечиться было невозможно.

Неудивительно, что сердце Буртниека часто бастовало. Он мало берег его в дни молодости. Буртниек родился в бедной трудовой семье. Приобрести знания, чтобы передавать их другим, стало целью и смыслом его жизни. Перебиваясь случайными заработками, он благодаря необычайному упорству умудрился окончить университет. Но случилось так, что диплом, торжественно врученный ему самим ректором, не внес в его жизнь ни малейшего облегчения. Все оказалось напрасным: долгие годы лишений, когда приходилось перебиваться е хлеба на воду, бессонные ночи за книгами, ставшие причиной хронических головных болей… Как и многие окончившие университет в буржуазной Латвии, Висвальд так и не смог найти работу по специальности. Но именно пережитое вывело его на правильный путь… Буртниек был человеком общительным. Однако теперь, в силу особых обстоятельств, он безропотно отказался от многих довоенных знакомств. Единственные люди, с которыми ему случалось поговорить, были соседи да немногочисленные посетители агентства.

Взять, к примеру, генерала Хартмута, который собирал детективную литературу на разных языках. Просто непонятно, что он делал с этими книгами, потому что, кроме немецкого, генерал ни одним другим языком не владел. Сам он редко появлялся в конторе Буртниека, но зато часто посылал за книгами своего шофера Бауэра, который казался Буртниеку куда образованней своего начальника. Бауэра хотя бы потому можно было причислить к приятным посетителям, что он никогда не кричал на пороге: “Хайль Гитлер!” Заказанные начальником книги его ничуть не интересовали, зато сегодня он выпросил у Буртниека запрещенный в фашистской Германии сборник стихотворений Гейне и новеллы Стефана Цвейга.

— Это же не арийские авторы, — иронически заметил Буртниек. — Лучше почитайте Ницше “Так говорил Заратустра”.

Ефрейтор Бауэр усмехнулся:

— Так говорил фюрер… Для меня “нечеловек” Гейне все же милее “сверхчеловека” Ницше с его философией насилия.

Уходя, ефрейтор Бауэр столкнулся в дверях с Макулевичем. Последний, как обычно, изысканно аристократическим жестом снял старую, протертую до подкладки шляпу и отвесил низкий поклон. Затем он положил шляпу под стул, как это было принято делать в прошлом веке, швырнул в нее неизъяснимого цвета перчатки и стал скромно ждать, когда Висвальд первым протянет руку.

Буртниека всегда немного забавлял этот чудак, все поведение которого было до удивления странным. Однако тех, кто знал прошлое Макулевича, не очень уж удивляли странности этого человека. Отцу Макулевича некогда принадлежал небольшой ювелирный магазин на улице Тиргоню, что дало ему возможность отправить сына учиться во Францию. Старый ювелир неожиданно обанкротился и, будучи не в силах перенести позор, повесился в день аукциона. Мать Макулевича от горя вскоре умерла, а ее сын Антон, совершенно не подготовленный к обрушившимся на него жестоким ударам судьбы, слегка помешался. Ему казалось, что рухнули самые основы бытия. Он влачил жалкое существование и постепенно пришел к выводу, что жизнь человека — лишь сплошное недоразумение.

— Как изволите сегодня чувствовать себя, досточтимый господин Буртниек? — спросил Макулевич пискливым женским голосом, обнажая в любезной улыбке неровный ряд зубов. — Не беспокоит ли сердце?

— Нет, пока работает сносно, — коротко ответил Буртниек.

Макулевич удовлетворенно кивнул головой, покрытой редкими волосами такого же неопределенного цвета, как и его изношенные перчатки.

— Благодарение богу, высокочтимый друг. Кстати, все гениальные люди были подвержены этому недугу. Так, например, великий мыслитель Монтангардо умер от разрыва сердца, узнав, что его жена родила двойню.

— Но, по-моему, это весьма радостное известие!

— Вы глубоко заблуждаетесь, высокочтимый господин Буртниек. Жизнь есть лишь трагическое недоразумение. Любовь между представителями обоих полов преступна, ибо ведет к продолжению сего недоразумения. Единственное, что может быть приемлемым для человечества, — это уничтожение, смерть! Вот что меня примиряет с фашистами. Они несут человечеству неизмеримые страдания, уничтожают памятники культуры, но ведь важен конечный результат — исход. Нацисты сначала уничтожат своих противников, затем начнут уничтожать самих себя, пока наконец в мире не останется ни одного человека. И тогда абсолютная смерть вступит в свои извечные права, только смерть воцарится в космосе.

— Интересно знать, откуда вы эту кровожадную философию выкопали? — спросил Буртниек.

— Кровожадную? Как раз наоборот, уважаемый коллега. Разве вы не видите, что за этими воззрениями скрывается величайший гуманизм? Смерть — избавительница, и я желаю смерти всем своим ближним.

— Но ведь сами-то вы, насколько я понимаю, вовсе не собираетесь умирать?

— Мне прежде нужно закончить сборник сонетов “Le bonheur des morts”.[10] Он будет состоять из пятнадцати венков сонетов, первые строки которых, в свою очередь, составят сплетенный из них последний, шестнадцатый венок. Пока я написал всего лишь третью часть сборника. Однако это не единственная причина. Дело в том, что меня страшит сознание того, что мои бренные останки смешаются с землей, которая вновь порождает жизнь.

Буртниек закусил губу, стараясь скрыть усмешку. Самым забавным казалось, что Макулевич совершенно искренне верил в свою “теорию”. Что толку спорить с этим человеком, чьи подчеркнуто изысканные манеру пресыщенного жизнью аристократа являли столь вопиющий контраст с его внешним видом: потрепанной одеждой и много раз заплатанной обувью.

После пространного, длившегося чуть ли не целый час вступления Макулевич наконец сообщил о цели своего визита.

— Скажите, пожалуйста, не могу ли я затруднить вас одним вопросом? Быть может, вы уже получили заказанный мною сборник стихотворений Мориса Керковиуса, изданный самим автором в 1827 году в количестве двадцати пяти экземпляров?

Буртниек снова подавил улыбку. Значит, этот чудак спустя год все еще не потерял надежды получить книгу, отыскать которую было так же трудно, как найти здравую мысль в голове самого Макулевича.

…Так, сидя в кресле, бывший аспирант кафедры древних языков Висвальд Буртниек, закрыв ладонями изрытое оспой лицо, казавшееся высеченным из пористого камня, перебирал в памяти события дня. Когда он поднялся, чтобы перейти в соседнюю комнату, служившую спальней, раздался звонок.

За дверью стоял Янис Даугавиет.

9

Когда Эрик проснулся у себя в номере, ему стало не по себе. Чужими казались эти когда-то безвкусно окрашенные, а теперь поблекшие стены в темных пятнах от выплеснутого пива или вина. Чужим было это запыленное тусклое окно, хмуро взиравшее на закопченные крыши, и этот таз с грязной мыльной водой, в которой плавала дохлая муха, и эта источенная жучком, неудобная кровать, всем своим видом словно старавшаяся напомнить приезжим, что они не дома. Чужой и пустой была вся эта комната в третьеразрядной захудалой гостинице, где Эрик Краповский жил уже несколько дней.

Эрик поднялся, застелил постель, умылся, оделся и снова лег. Ничего другого не оставалось, как только ждать и ждать. После кипучей, полной напряжения и борьбы жизни, которую он вел в Елгаве, несколько дней вынужденного безделья казались ему теперь целой вечностью.

Лежа на скрипучей кровати, Эрик перебирал в памяти прошлое: он вспомнил школьных товарищей, жаркий грохочущий прокатный цех Лиепайского металлургического завода, куда он носил отцу обед, многоголосый гомон в порту, где мальчишки так любили слоняться и глазеть на суда. Он вспомнил, как набирал заголовок передовой для газеты “Коммунист”: “Трудящиеся Лиепаи, к оружию!”, а через несколько часов сам уже держал в руках винтовку и, укрываясь от пуль, полз, прижимаясь к земле. Ноздри его щекотала такая мягкая и сочная трава, небо без единого облачка казалось таким ярким и близким, что Эрику совсем не хотелось умирать. Двадцать лет — не такой уж солидный возраст, а ведь в любую минуту он может расстаться с жизнью на залитом кровью Шкедском шоссе, где полегло уже немало героических защитников Лиепаи. И хотя Эрик Краповский совсем не хотел умирать, он, как и все комсомольцы Иманта Судмалиса,[11] сражался до последней минуты. Только чудом удалось ему вырваться из фашистского окружения. Когда Эрик, шагая по тенистой лесной тропе, вместо выстрелов услышал треск сухого хвороста под своими отяжелевшими ногами, лишь тогда он понял, что остался один.

…Выбравшись из лесов и болот, Эрик некоторое время скрывался в деревне. Подпольная борьба началась для Эрика в Елгаве, где ему удалось связаться с подпольной коммунистической организацией. И вот неделю назад он получил новое задание; отправиться в Ригу, остановиться в этой гостинице и ждать человека, который за ним придет. Но рижского товарища все не было.

А вдруг его арестовали, может быть, даже убили? А вдруг гестапо известно, для чего он, Эрик Краповский, прибыл в Ригу?.. Быть может, он сейчас упускает последнюю возможность спастись…

Эрик встал с кровати и подошел к окну. Крыши, крыши, насколько видит глаз. И только кое-где, стиснутый каменными стенами, — одинокий каштан, на котором еще держатся последние порыжевшие листья. Моросит дождь. Мелкий серый дождик. Он наигрывает на железном карнизе однообразную мелодию, которой вторят соседние крыши. Дождь журчит в водосточных трубах. Дождь бьет по черным куполам зонтов, придающим улице такой мрачный вид. Кажется, дождю не будет конца.

Эрик отошел от окна и снова лег. Он старался заснуть, но сон не шел. Медленно досчитал до тысячи. И это не помогло. Тогда он принялся разглядывать засиженный мухами потолок, разводы и пятна сырости; веки наконец отяжелели и сомкнулись. Но когда он повернулся на бок, пружины заскрипели, как несмазанные колеса, и сон прошел.

Надев пальто, Эрик спустился в грязный вестибюль. Рядом со старым обтрепанным диваном в кадке, утыканной обгорелыми спичками и папиросными окурками, стояла пыльная пальма. Все помещение окутывал мглистый полумрак, только за стеклянной загородкой, где сидел швейцар, горела лампочка под матовым абажуром. На мгновение взгляд Эрика остановился на окне, в которое ударялись капли дождя и скатывались по тусклым стеклам, оставляя на них светлые бороздки, потом на расписании поездов, висящем на стене. Эрику вдруг представилось, что он находится в помещении какой-то маленькой дальней станции: вот сейчас придет поезд и увезет его куда-то далеко-далеко отсюда. Отогнав от себя эти ненужные мысли, Эрик обратился к швейцару:

— Опять надо идти по делам. Попрошу мою командировку.

— Сию минуту, пожалуйста… — Порывшись в пачке документов, старик вынул удостоверение. — Краповский? Из девятнадцатого номера? Вот, будьте любезны. Вы еще долго у нас пробудете?

— Сами знаете, в наше время не так-то легко достать запасные части. Один посылает к другому, а наша фабрика тем временем вынуждена сокращать производство.

Швейцар сочувственно кивнул головой.

Выйдя из вестибюля, Эрик увидел молоденькую девушку. Капли дождя, словно прозрачные бусинки росы, блестели на ее волосах и лице. Следом за нею шагал эсэсовец. У дверей гостиницы девушка на мгновение, словно в нерешительности, остановилась. Офицер нагонял ее и уже собрался с нею заговорить, как вдруг девушка положила свою маленькую влажную ладонь на руку Эрика и произнесла торопливо:

— Вот и я, Андр. Прости, милый, что заставила тебя ждать!

10

В доме Доната Бауманиса почти одновременно отворились двери двух квартир.

Сегодня Скайдрите встала позднее обычного. Шарканье метлы, доносившееся с улицы, давало знать, что старый Донат уже на посту. Мать давно ушла в гостиницу. Увидев, что она забыла на столе свой бутерброд, Скайдрите, сама не успев поесть, поспешила в гостиницу, чтобы отнести матери завтрак.

Рауп-Дименс проснулся сегодня раньше обычного. Слышавшиеся из ванной плеск и журчание воды означали, что Мери уже приступила к ритуалу утреннего туалета. Когда бы Рауп-Дименс ни проснулся, оказывалось, что Мери уже успела “отделать лицевой фасад”.

Оберштурмфюреру в этот день предстояло много работы. Нужно допросить арестованного, который, вероятно, уже в состоянии говорить, нужно написать официальное донесение в Берлин и частное — отцу. Кроме того, он решил лично проконтролировать работу рижских агентов. В этакий дождь, надо сказать, — малоприятное развлечение. Харальд не выносил дождливой погоды. Он просто не понимал, как это иным людям нравится гулять под дождем. Вот, например, этой девушке, что идет впереди. Судя по тому, как она время от времени встряхивает головой, откидывая назад свои мокрые волосы, этот дождь, по-видимому, даже доставляет ей удовольствие. С ее каштановых кудрей, потемневших от влаги, каждый раз во все стороны разлетается множество брызг. У девушки легкая, упругая походка. Интересно, сколько ей может быть лет? Двадцать, не больше. С подола плаща капает вода и по простым коричневым чулкам затекает в дешевые синие туфли. Чулки не в его вкусе, но у девушки стройные ноги.

Оберштурмфюрер зашагал быстрее. Девушка почувствовала, что за ней кто-то идет, и оглянулась. Рауп-Дименс увидел ее профиль. Красивой ее не назовешь, но естественная весенняя свежесть этого лица, столь резко отличающаяся от искусственно отдаляемого увядания Марлены, манила его. Маленький, чуть вздернутый нос, маленький рот, удивленные недоверчивые глаза. Заметив, что за ней увязался гестаповец, девушка ускорила шаг, но Рауп-Дименс не отставал. Должно быть, эта из тех, что ненавидит немцев. Тем лучше. Он ей покажет, что значит власть завоевателя! С этой девчонкой непременно нужно познакомиться! Почему бы не поохотиться на эту нежную серну?

Когда девушка свернула направо, Рауп-Дименс заколебался лишь на мгновение. Он отлично знал, что стоит ему завертеться в карусели служебных дел, как он тотчас позабудет о своей прихоти. Надо завести с ней разговор сейчас же. Незнакомка замедлила шаги у дверей гостиницы. Рауп-Дименс подошел к ней совсем близко, заранее приготовив полульстивую, полуироническую фразу. Но не успел он и рта раскрыть, как она заговорила с каким-то парнем, стоявшим у дверей.

В первое мгновение Эрик растерялся. Но, тут же сообразив, в чем дело, постарался помочь девушке отделаться от преследователя. Она взяла Эрика под руку, точно старого знакомого, и они перешли на другую сторону. Некоторое время шли молча. Эрик был неразговорчив по натуре, а Скайдрите после внезапной смелой выходки вдруг оробела и замолчала, не зная, что сказать. Но, взглянув через плечо и убедившись, что на расстоянии нескольких шагов их преследует назойливый гестаповец, прошептала:

— Не знаю, что этой гадине вздумалось?

Юноша продолжал молчать.

Скайдрите испытующе покосилась на спутника: волосы цвета потускневшей меди клином падают на лоб. Брови редкие, гораздо светлее волос. Глаза голубые, прозрачные, поблескивают, точно вода из глубины колодца. Верхняя губа тонкая, энергичная, нижняя — полная, по-юношески нежная. От левого уголка рта до носа, странно нарушая симметричность черт лица, пролегает глубокая борозда шрама…

Эрик все еще молчал. Разговаривать с незнакомыми было для него вообще делом нелегким. Скайдрите стала нервничать.

— Вы, наверно, приезжий? — спросила она, чтобы нарушить неловкое молчание.

— Почему вы так думаете?

— Я вижу, что вы читаете названия улиц, и потом, вы ведь вышли из гостиницы.

— Я приехал в командировку, — сказал Эрик, а про себя отметил, что девушка сообразительна. — По целым дням обиваю пороги разных учреждений и не знаю, сколько еще придется здесь проторчать.

Эти фразы Эрик по меньшей мере раз в день говорил швейцару. Вот и теперь он счел за лучшее повторить их, чтобы не вызвать подозрений. С командировочным удостоверением в руках, которым его снабдила елгавская подпольная организация, Эрик чувствовал себя довольно спокойно в гостинице и на улице.

— А вы где работаете? Или, может быть, учитесь? — в свою очередь, спросил Эрик, чтобы приостановить дальнейшие расспросы.

— Я уже кончила школу. А работать на фашистов — радости мало… Вы ведь тоже, верно, не по доброй воле это делаете?

Эрик сделал вид, что не расслышал ее вопроса.

— Ну хорошо, хорошо, я больше не стану мучить вас такими вопросами, — пообещала Скайдрите, почувствовав, что он не хочет отвечать. — Ну, а как вам нравится этот солдат в юбке? — спросила она, чтобы переменить тему, и указала глазами на идущую им навстречу пожилую немку в военной форме.

Эрик уже заметил, что для улиц оккупированной Риги характерны полупустые тротуары и переполненные мостовые. По мостовым маршируют гитлеровские солдаты, горланя свое оглушительное “Холри холра са-са”, громыхают грузовики, груженные боеприпасами и провиантом, скользят офицерские лимузины. На тротуарах совсем мало прохожих. Все спешат по своим делам, лишь “желтые фазаны”, как называли гитлеровских тыловиков, назло дождю лениво фланируют по улицам, наглым, оценивающим взглядом окидывая проходящих мимо женщин. Какая-то старушка в мокром платке хотела было войти в мануфактурный магазин. Увидев надпись “Только для вермахта и имперских немцев”, она в сердцах сплюнула и, что-то проворчав, пошла дальше.

“Фашистская зараза всюду, куда ни глянь, — подумал Эрик. — Честному человеку нечем дышать”. Словно прочитав его мысли, девушка вдруг тихо сказала:

— Никому не нравится такая жизнь.

— Да, погода просто отвратительная, — ответил Эрик, упрямо избегая разговоров о политике. — Сейчас, по-моему, польет как из ведра, — заметил он, посмотрев на серое небо, по которому плыла огромная черная туча.

Скайдрите шутливо нахмурила брови.

— Вы, должно быть, служите в метеорологическом бюро, раз так умело предсказываете погоду, — сказала она, но тут же спохватилась, что с незнакомым человеком неудобно разговаривать таким тоном, и, смутившись, прибавила: — Я, впрочем, должна перед вами извиниться. Ведь это из-за меня вы тут мокнете. Одно только утешение: завтра у того фашиста будет насморк.

Через несколько минут прогноз Эрика оправдался. Стоки по краям мостовой затопило водой. Пенящиеся потоки хлынули на тротуар, увлекая за собой пустые папиросные коробки, кожуру от яблок, клочки бумаги. Какая-то женщина делала отчаянные попытки раскрыть зонт. Редкие прохожие искали спасения в подворотнях или теснились у стен, под карнизами, которые кое-как защищали от дождя. Отряхивая блестящий прорезиненный плащ, оберштурмфюрер тоже укрылся в подворотне. Стоило ему там появиться, как она сразу же опустела: люди предпочитали ливень такому соседу.

Добежав до следующего угла, Скайдрите оглянулась. Дождь помог ей наконец избавиться от преследователя. Она протянула Эрику руку:

— Большое спасибо за помощь.

На мгновение задержав ее мокрую ладонь в своей руке, Эрик еще раз взглянул на незнакомку. Должно быть, из рабочей семьи… Ненавидит фашистов… Ему вдруг захотелось поговорить с ней еще. Он раскрыл рот, но, к собственному удивлению, смог пробормотать лишь что-то невнятное.

— Простите, пожалуйста, я не поняла, что вы сказали. — И Скайдрите посмотрела на него смеющимися глазами.

Эрик смутился.

— Может, пойдем погуляем? — несмело предложил он. — Дождь сейчас перестанет.

— В такую погоду? Что вы! Да к тому же… — Скайдрите хотела добавить, что ей надо отнести матери завтрак, но вовремя спохватилась. — Да к тому же мы ведь еще даже не знакомы. Меня зовут Скайдрите. — И, слегка покраснев, она в третий раз за этот короткий промежуток времени протянула ему руку.

— А меня зовут… — Он уже хотел было назвать себя Андрисом, но после недолгого колебания сказал свое настоящее имя. Зачем скрывать то, что легко можно узнать в гостинице?

С минуту они молча разглядывали друг друга, уже не как посторонние, которых свел неожиданный случай, а как люди, собирающиеся стать друзьями. Скайдрите чувствовала, что понравилась этому молчаливому, серьезному парню. Поэтому всю дорогу — ну, право же, чистое безумие гулять в такую дождливую осеннюю погоду! — она старалась воздерживаться от своих обычных шутливо-насмешливых выражений.

Так незаметно они дошли до парка.

— Может быть, посидим? — робко предложил Эрик, указывая на мокрую скамейку с вырезанным на спинке сердцем.

Эрик расстегнул пальто и покрыл им скамейку. Он сделал это не только из обычной вежливости. Его заботливость была проявлением нежности к девушке, которая казалась такой хрупкой и слабенькой. Впрочем, если судить по ее откровенным словам и по тому, как ловко она отделалась от фашистского офицера, Скайдрите, должно быть, не из трусливых. Ах, если б и он мог говорить так же свободно и непринужденно, как девушка! Как жаль, что нельзя продлить это знакомство. Нечто похожее чувствовала и Скайдрите. Она честно призналась себе в том, что Эрик ей понравился с первого взгляда.

…Девушка задрожала от холода. Сырость пробиралась сквозь тонкое пальто Эрика. Перед ними — пустая заброшенная детская площадка, желтый песок, почерневший от грязи. Только воробьи, по старой привычке, прыгали вокруг, в тщетных поисках хлебных крошек. Один из них с жадностью поглядывал маленькими глазками на бутерброд, торчавший из кармана Скайдрите.

На мгновение из-за туч вынырнуло солнце. Косые лучи его, похожие на столбы пыли, ярко окрасили серовато-желтые клубы дыма из заводских труб и усеявшие траву рыжие листья кленов. Каштановые волосы Скайдрите отливали золотом.

Эрик пристально вгляделся в лицо девушки.

— Мне почему-то казалось, что у вас серые глаза, — вдруг сказал он.

— А какие же они на самом деле?

— Не знаю, — ответил он и, помолчав, добавил: — Порой они кажутся карими, порой зелеными. А вокруг зрачков будто две тычинки, как у цветка. — Эрик смутился от столь поэтического сравнения. — Это очень редкое явление, — серьезно добавил он.

— Я весьма польщена! — засмеялась Скайдрите, но тут же изменила тон. — Нечего смеяться надо мной, а то я уйду. Ну ладно — “мир на земле”…

— “…и в человецех благоволение”, — иронически улыбаясь, закончил Эрик.

Вдруг Скайдрите тихонько вскрикнула и схватила Эрика за руку. Сзади, из-за кустов, выскочил какой-то человек без шапки, в расстегнутом пальто, с развевающимися концами кашне. Он пересек газон, перемахнул через обвитую проволокой ограду, оглянулся по сторонам, как затравленный зверь, и помчался дальше. Как только он исчез из виду, показались его преследователи: эсэсовец в сопровождении двух латышских шуцманов. Один из них, тяжело отдуваясь, на ходу выдохнул:

— Вы его видели? В какую сторону он побежал?

Руки Эрика и Скайдрите почти одновременно указали противоположную сторону. И в тот же миг их взгляды встретились. Эрик тотчас опустил глаза, но Скайдрите успела заметить в них то, что он старался скрыть.

Этот миг, когда они инстинктивно стали вместе плечом к плечу против общего врага, сблизил их больше, чем могло бы сблизить долгое знакомство.

Грянул выстрел. Скайдрите зажала ладонями уши.

— Все-таки поймали!..

Она вырвалась из рук Эрика, пытавшегося ее успокоить.

— Пустите меня! Спасибо, не надо провожать…

11

— Ну, доктор, мне уже можно выходить на улицу? — шутливо спросил Янис, входя в комнату Надежды.

— Сперва следует посоветоваться с моим консультантом Донатом, — в том же тоне ответила Надежда. — Кроме шуток, Янис, не лучше ли подождать еще денька два?

— Нет, откладывать больше нельзя. Сама понимаешь, как тяжело этому пареньку сидеть в гостинице и ждать. Такая бездеятельность здорово треплет нервы. А “квартире без номера” нужен жилец с крепкими нервами.

Надежда придвинула стул поближе:

— Можно поручить Элизе Свемпе привести его сюда.

— Я уже думал об этом. Но лучше сперва самому посмотреть, что он собой представляет. Для этой работы нужен человек особой закалки. По-моему, куда легче взорвать поезд, чем на долгие месяцы отказаться от встреч с людьми, от солнца. А ведь он еще молод, Надя…

— Ты прав. — И Надежда пригладила волосы женственным, мягким движением, которое так трогало Яниса. — Ты сегодня собираешься пойти к нему? А все-таки лучше бы еще денька два выждать, — снова повторила Надя и озабоченно посмотрела на Яниса.

— Нечего меня без конца опекать! — буркнул Янис. — Хотя, быть может, ты и права… Ладно, пусть Элиза отнесет ему записку… Ну что, теперь ты довольна? — усмехнулся он.

Надежда не обиделась, отлично понимая, почему Янис с ней порой бывает так нарочито резок. Она спокойно продолжала гладить платье, светло-голубое, с белым воротничком, которое получила в подарок от Скайдрите. Оно выглядело чересчур детским и было ей узко. И хотя старый Донат утверждал, что в этом платье она выглядит, как гимназистка на выпускном вечере, Надежда никогда не скрывала от Яниса своих лет. Наоборот, она всякий раз старалась подчеркнуть это и держалась с ним, как старшая сестра. Под светло-карими, цвета янтаря глазами — они-то и дали мужу повод шутливо называть ее русалкой — уже пролегли мелкие морщинки, и, когда Надежда причесывалась, в волосах ее с каждым днем прибавлялась еще одна серебряная нить. Впрочем, когда она как-то взяла старую, случайно сохранившуюся фотографию и сравнила ее со своим отражением в зеркале, то увидела, что все-таки за эти годы почти не изменилась.

В школе, а потом в университете Надя всегда верховодила веселой компанией товарищей. Как чудесно было бродить по набережной Невы, мимо старинных дворцов и зданий, мимо Медного всадника, который, казалось, рвался в розовые предзакатные облака, мимо военных катеров, лениво покачивавшихся на волнах! Как чудесно было мечтать о будущем, читать вслух Маяковского… Вскоре Надежда вышла замуж. В новой квартире на шумном Литейном проспекте каждый день собирались Сережины друзья — летчики, которые любили поболтать и пошутить с хозяйкой дома. Один из них — штурман бомбардировщика Никита Петроцерковский — даже тайно вздыхал по Наде и мечтательно читал ей стихи: “Свою любовь ты отдала другому, как мне забыть прекрасные черты!” В полку мужа Надежда тоже чувствовала себя, как в большой дружной семье, а командир полка, усатый полковник Алексеев, не раз по-отечески говорил ей: “Ну что бы мы без вас делали, Надежда Викторовна? Вы не врач, а прямо-таки универсальное средство от любой болезни”.

Теперь Надежда почти не выходила из дому. Мучительно было целыми днями томиться в четырех стенах, чувствовать себя оторванной от людей, от любимой работы. Чего бы только не отдала она, чтобы вновь очутиться в госпитале, вдыхать сладковато-приторный запах хлороформа, держать в руках скальпель, делать сложные операции. Но ведь работа, которую она выполняет теперь, тоже необходима. Мало-помалу Надежда привыкла к жизни в постоянном вражеском окружении. Быть может, вон тот человек, что прогуливается сейчас мимо ее окон, — агент гестапо. Быть может, на лестнице сейчас застучат кованые сапоги. Быть может, через минуту ударами прикладов выломают дверь и в комнату ворвется банда эсэсовцев.

…Может быть, ей уже не видать родного Ленинграда, не любоваться луной, будто насаженной на золотой шпиль Адмиралтейства, не гулять по тенистым дорожкам Летнего сада, где дети веселой гурьбой окружают продавщицу мороженого, не сидеть в переполненном зале оперы, не любоваться затаив дыхание легкой, точно пушинка, Дудинской, танцующей в “Лебедином озере”…

В дверь постучали. Это пришла Скайдрите.

— Здравствуйте, Ядвига! Можно вас побеспокоить?

Надежда теперь уже привыкла к чужому имени, хотя вначале оно ей казалось странным.

— Входи, входи, девочка. Где ты все эти дни пропадала? Не иначе, как влюбилась.

Скайдрите вспыхнула и покосилась на зеркало.

— А разве заметно? — наивно спросила она.

Надежда улыбнулась.

— Конечно. Можешь положиться на диагноз врача. Такой румянец бывает только от рыбьего жира или от любви.

— Но ведь мы с ним слишком мало знакомы! Разве настоящая любовь возникает так быстро?

— Иногда бывает и так. Главное, чтобы взгляды на жизнь совпадали, чтобы вы понимали друг друга.

— Ну, в этом я не сомневаюсь! — ответила девушка.

12

Сколько людей останавливалось в этом номере до него? Наверно, многие из них вот так же, без сна, ворочались на этой кровати?..

Каким-то странным специфическим запахом пропитались стены этой комнаты и мебель. Пахнет не то паркетной мастикой, не то прогорклым маслом, затхлым дымом сигар и дешевым мылом. Проветрить номер было невозможно. Наоборот, стоило лишь открыть окно, как угольная пыль и бензинный перегар тотчас присоединялись к странной смеси запахов, которыми был насыщен воздух комнаты.

Прошло еще двое суток, целых сорок восемь часов, бесчисленное количество томительных минут. Снова Эрик Краповский по утрам делал вид, будто уходит по неотложным делам, снова болтал о них со швейцаром, снова торопил официантку в ресторане при гостинице, притворяясь, что и сам очень спешит. А между тем его дело не двигалось с места. Еще два вечера провел он в напряженном ожидании, прислушиваясь то к тихим, то к громким шагам, к каждому шороху, шарканью, стуку и топоту ног в коридоре. К десяти часам обычно все затихало, и Эрик понимал, что сегодня к нему никто уже не придет. Тогда он раздевался и с чувством опустошенности и тоски ложился в постель, чтобы опять вступить в поединок с бессонницей, вновь перебрать в уме всевозможные причины и непредвиденные обстоятельства, помешавшие связному прийти.

Сегодня, как ни странно, дождя нет. Солнце оживило мрачную комнату яркими красками золотой осени. Хорошая погода всегда поднимает настроение. Так, значит, пока все по-старому… Эрик прислушался к своему сердцу и понял, что это не так. Кое-что все же изменилось: появилась Скайдрите! Хорошо мечтать об этой чудесной девушке, представлять себе ее худенькое миловидное лицо, ее глаза, которые кажутся то карими, то зеленоватыми!.. Подчеркнуто небрежный, чуть насмешливый тон, выражения, должно быть заимствованные из школьного жаргона, — но за всем этим отзывчивое, по-юному горячее сердце.

Кто-то постучал в дверь. Неужели товарищ, которого он ожидает? Нет, днем он не придет. Скайдрите? Нет, наверно, уборщица. Эрик угадал. Вошла Элиза Свемпе.

— Добрый день, господин Краповский, — сказала она Эрику. — Кто-то оставил у швейцара для вас письмо.

Она протянула ему зеленый конверт и, сказав, что уберет комнату попозже, вышла.

Краповский нетерпеливо разорвал конверт. В записке были только две фразы: “Оставайтесь в гостинице. Зайду через три дня”.

Вот и все. Ни обращения, ни подписи. Когда Эрик поднес письмо к горящей спичке, он заметил, что и на конверте ничего не написано.

Наконец-то пришла ясность! Значит, ничего дурного не произошло. Теперь ожидание уж больше не будет таким томительным. Эрик вытянулся на кровати, которая вдруг перестала казаться неудобной, и впервые за эти дни взял в руки книгу. Но почитать ему так и не удалось — в дверь снова постучали.

— Войдите! — откликнулся Эрик, думая, что это опять уборщица.

Дверь растворилась, и сквозняк развеял по воздуху черные хлопья сожженной бумаги.

— Можно войти? — раздался робкий голос.

Эрик одним рывком вскочил на ноги.

— Скайдрите!

— Да, это я, — ответила девушка.

Второпях она никак не могла снять с правой руки тугую перчатку и недолго думая принялась стягивать ее зубами.

“Сколько в ней еще детского!” — подумал Эрик, наблюдая за гостьей.

Скайдрите села у стола так, чтобы спрятать ноги: сегодня она надела свои лучшие чулки, но по дороге какая-то машина, как назло, забрызгала их грязью.

Эрик молчал. Но вовсе не оттого, что ему нечего было сказать. Просто переполнявшие его сердце чувства еще не находили выхода. С тех пор как Скайдрите впервые пришла в эту комнату — плутовка притворилась тогда, будто разыскивает мать, — они еще ни разу не расставались дольше чем на несколько часов. Он готов был не отрываясь смотреть на ее лицо, которое с каждым днем становилось все более родным и близким, без конца отыскивать в нем все новые и новые черточки.

Оробев от счастья, Эрик вначале даже не заметил, что Скайдрите все еще в плаще. Юноша вскочил, чтобы помочь ей раздеться. Как он был знаком ему, этот старый плащ с маленькой заплаткой на левом рукаве, с треснувшей верхней пуговицей и протертой на спине материей, шероховатую поверхность которой он чувствовал под ладонью всякий раз, когда обнимал Скайдрите.

Девушка легко отстранила его руку и поднялась.

— Не надо… Мне сегодня как-то беспокойно. И все кажется, что в комнате мало воздуха… Выйдем лучше на улицу!

Город в те дни жил двойной жизнью. По ночам в Бикерниекском лесу тишину прорезали автоматные очереди. Затемненными улицами, неизвестно куда и зачем, мчались вооруженные пулеметами мотоциклы; в помещении гестапо, за плотно занавешенными окнами, до утра горел свет. Пробуждаясь, жители города с дрожью в сердце торопились узнать, не проглотил ли “новый порядок” кого-либо из их родственников или друзей. И в то же время по ночам на улицах появлялись расклеенные невидимой рукой листовки, где-то за тщательно запертыми ставнями шептались люди, где-то, накрыв подушкой приемник, слушали последние известия из Москвы.

Днем Рига снова превращалась в спокойный и с виду мирный город. На окраинах дымились трубы заводов, женщины стояли в очередях у продовольственных магазинов, в киосках газеты и журналы источали запах свежей типографской краски, офицеры сдавали на почте тяжеловесные посылки для отправки в Германию, в центре города яркие плакаты рекламировали последнюю кинокартину “УФА”,[12] элегантные дамы прогуливались по бульварам с откормленными собачками.

Будто сговорившись, Скайдрите и Эрик свернули в один из тихих переулков Старого города. Вместо пышных липовых аллей на бульварах здесь по обе стороны вздымались черные закоптелые стены.

В воздухе ощущался легкий запах тления, исходивший от старинных ганзейских складов. На подоконниках увядали герань и настурции. На остроконечных черепичных крышах скрипели флюгера. На шпиле одной из башен притаился огромный чугунный кот, неподвижно уставившийся на молодую пару зелеными стеклянными глазами.

Скайдрите повела Эрика в Домский музей. Медленно проходили они мимо затупившихся рыцарских мечей, покрытых зеленой окисью древних монет, поблекших знамен ремесленных гильдий, — два человека будущего среди пыльного царства прошлого. В углу одного из залов они сели возле подвешенной к потолку модели старинной каравеллы. Скайдрите неосторожным движением задела модель, и парусник с длинным бушпритом закачался, как в двенадцатибалльный шторм.

— И я когда-то собирал модели, — тихо заметил Эрик. Впервые за дни их знакомства он рассказывал Скайдрите о себе. — Больше всего я гордился “Святой Анной”. Знаешь, это одна из тех трех каравелл, на которых Колумб впервые пересек Атлантический океан. Модель вырезал из дерева мой дед. Он служил в русском флоте.

— И ты, наверное, мечтал стать моряком?

— Нет. Как ни странно, я был почти единственным среди товарищей, кто об этом не думал. Я очень любил книги. Читал их даже на улице, возвращаясь из школы. Прохожие усмехались, глядя на меня. Однажды из-за этакого чтения попал под машину. Видишь, здесь, на левой руке, еще маленький шрам…

Девушка осторожно и нежно провела пальцем по красному рубцу.

— Бедняжка! Ведь тебя могли задавить насмерть…

Эрик улыбнулся.

“Если б ты знала, — подумал он про себя, — как часто бывал я на волосок от смерти!.. В тот раз на море, когда яхта перевернулась и я чуть не утонул; потом на залитом кровью Шкедском шоссе, потом в сарае, где прятался от шуцманов. Да и теперь ежечасно и ежеминутно я в опасности… Как и каждый подпольщик… И все же я жив и счастлив, что сижу здесь с тобой”.

Скайдрите не ответила на улыбку друга. С угрызением совести она подумала о том, что эта внезапная любовь захватила ее целиком. Сколько дней прошло уже с тех пор, как она перестала следить за событиями на фронте. Лишь сейчас, торопясь на свидание с Эриком, она на минутку задержалась у газетной витрины, чтобы пробежать глазами жирные заголовки, громогласно вещавшие о новых победах фашистов. Доброй половине прочитанного Скайдрите, конечно, не верила, и все же нельзя было отрицать, что положение на фронте тяжелое — гитлеровские полчища приближаются к Баку, угрожают Сталинграду.

— Послушай меня, Эрик. Пусть между нами все будет высказано до конца. Я знаю, ты избегаешь разговоров о политике, но ведь ты любишь меня, правда? — И чтобы не сбиться, а высказать все, что она хотела, Скайдрите не стала ждать, ответа. — Тогда пойми правильно, пойми, что мучит меня! Конечно, я счастлива, что мы встретились. Но это еще не все… Помоги мне найти выход. Я больше не могу так жить, слышишь, не могу! Всюду страдания и смерть, а мы с тобой сидим и воркуем, как голуби…

Эрик понял, о чем она собирается заговорить. Как и прежде в такие минуты, желание быть опорой, старшим товарищем боролось в нем с железным законом конспирации. Очень осторожно приходилось выбирать средний путь, чтобы не выдать себя и вместе с тем не оттолкнуть девушку равнодушием.

— Я слыхала, что в Риге действует подпольная организация, — продолжала Скайдрите. — Если бы я работала на какой-нибудь фабрике, мне б, наверно, удалось установить с ней связь. А теперь как мне быть? Не могу же я выйти на улицу и крикнуть: “Хочу бороться с фашистами! Дайте мне оружие!” Долго я размышляла и наконец пришла к выводу, что у меня только один путь… — Поддавшись внезапному порыву, она обняла Эрика за плечи и прошептала: — Сколько бы ты ни притворялся, мне достаточно посмотреть тебе в глаза, они не умеют лгать. Ты тоже ненавидишь фашистов. Знаешь что? Убежим в Латгалию, к партизанам!

13

Сгущались сумерки. Эрик сидел у себя в номере и думал о Скайдрите. Почему эта девушка стала ему такой близкой? Может быть, при других условиях все было бы иначе? Может быть, виной всему одиночество? Непривычная праздность породила странную пустоту в душе, и ее необходимо было заполнить. И, может быть, теперь, мечтая о Скайдрите, он растрачивает жар души, который отдал бы без остатка работе?..

С самого начала Эрик почувствовал, что мог бы всю жизнь идти с ней одной дорогой. И это их сближало. Все поведение Скайдрите говорило о том, что нужна лишь надежная рука, чтобы направить ее по верному пути. Осторожно, не выдавая себя, полунамеками, порой иронизируя над девушкой, он старался помочь ей найти свое место в строю. И старания его не пропали даром. Об этом свидетельствовал их сегодняшний разговор. А этот ее горячий призыв отправиться в Латгалию и бродить там по лесам, пока не встретятся партизаны, просто-напросто ребячески наивен и смешон!

В Елгаве Эрик без колебания связал бы ее с подпольем, но здесь он пока не вправе этого сделать — в Риге его ожидает особое задание.

Рижский товарищ все еще не появлялся. Сегодня — день, указанный в записке. Опыт подпольщика развил в Краповском особую настороженность: каждое опоздание он считал сигналом тревоги. Подавляя волнение, Эрик вышел в коридор, прислушался к шуму гостиницы, снова вернулся в комнату. Она показалась еще более пустой и темной. Но если бы здесь, в поломанном плюшевом кресле, положив ногу на ногу, сидела Скайдрите, комната выглядела бы совсем иной.

В коридоре послышались шаги. Эрик насторожился, чуть приотворил дверь. Перед ним стоял человек лет тридцати, лицо которого было чуть скрыто полями коричневой шляпы. Плечи незнакомца показались Эрику необычайно широкими; голос звучал как-то особенно твердо и властно.

— Вы Эрик Краповский?.. Я пришел предложить вам работу. Что вы умеете делать?

Эрик ответил условным паролем:

— Полоть сорняки.

Даугавиет кивнул головой. Прежде чем начать разговор, Янис внимательно оглядел нового товарища. Ясные глаза, энергичный подбородок, открытое лицо… Эрик спокойно ждал, пока с ним заговорят.

— Ну, товарищ Эрик, расскажи мне о своем прошлом.

Не пропуская ни одной мелочи, Эрик старался упомянуть обо всем, что могло интересовать Даугавиета. Янис отметил, что Эрик, рассказывая о своей подпольной работе, строго соблюдает правила конспирации. Только одно имя он упомянул — имя Иманта Судмалиса, который первым указал ему дорогу в комсомол. Янис одобрительно улыбнулся. Да, видно, это паренек судмалисовской школы.

— Ну, а как со здоровьем? — спросил Даугавиет, когда Эрик кончил рассказ. — Сердце, легкие, нервы?

— Кажется, все в порядке. А что касается нервов, то вы сами знаете, какие у подпольщика нервы. По-моему, ничто так не успокаивает, как определенное задание.

— Да, но задания бывают нелегкие. Тебе придется работать в подпольной типографии.

— Тем лучше. В типографии я работал два года.

— Но не в такой. Представь себе погреб, наполовину меньше этой комнаты. Воздух сырой, спертый…

— Меня это не пугает.

— Я еще не все сказал. Ты станешь подпольщиком в полном смысле этого слова, добровольным узником. Тебе придется от многого отказаться, ты не сможешь выходить на улицу. Кроме меня и еще одной женщины, нашего товарища — она живет в той же квартире, — ты ни с кем не сможешь разговаривать. И это может длиться год, два, до тех пор, пока Красная Армия не освободит Ригу.

Эрик, обычно не куривший, попросил у Яниса папиросу и жадно затянулся. “Так… А Скайдрите?..” Он едва удержался, чтобы не высказать вслух все то, что созрело в нем за многие часы размышлений, мечтаний, поисков ясности: “Я больше не могу представить себе жизнь без этой девушки. Скайдрите стала частью меня самого. Разве может человек сам себя разрезать пополам? Никто этого не вправе от меня потребовать…”

Даугавиет не торопил Эрика. Видя, что у того потухла папироса, он молча подал ему спички. Эрик машинально взял коробок в руки, зажег спичку, закурил, но забыл задуть желтый огонек, который горел, точно маленький факел, обжигая пальцы.

Разве кто-нибудь спрашивает, от чего приходится отказываться бойцу? Разве сам он знает, от чего отказался товарищ, что сидит с ним рядом? Скайдрите — это счастье… Но ведь это лишь его, Эрика Краповского, счастье… Какое он имеет право пренебрегать общим делом миллионов людей ради своего счастья? Надо сделать выбор…

И Эрик перестал колебаться. Он выбрал. Эта минута стала для него переломной — юность осталась позади. Впереди — суровая зрелость.

14

— Я привел нового жильца в “квартиру без номера”, — сказал Янис, знакомя Надежду с Эриком, — Не дашь ли нам чего-нибудь перекусить?

Поставив на стол скудное угощение, Надежда внимательно посмотрела на молодого человека. “Этот, пожалуй, выдержит, — подумала она, — только тяжело ему будет…”

Эрик окинул взглядом комнату. В ней не было ни малейших признаков того, что где-то здесь скрыта типография. Но где же вход в “квартиру без номера”? Судя по словам Жаниса, типография находится в каком-то погребе.

— Спать ты будешь здесь, — сказал Даугавиет, указывая на узкую кушетку. — Но чаще, правда, придется ночевать внизу.

Эрик кивнул. Ему понравились эти сдержанные люди, которые обращались с ним, как со старым другом — без излишних церемоний, просто и сердечно. Хорошо, что они дают ему возможность помолчать и преодолеть застенчивость, обычно сковывающую его первое время в обществе незнакомых людей. Комната всей обстановкой напоминала квартиру родителей на улице Капу в Лиепае. Глядя со стороны, можно было подумать, что за таким вот столом по вечерам собирается какое-нибудь благополучное семейство. Однако именно здесь, острее чем когда-либо, Краповский ощутил накаленную атмосферу подпольной борьбы. И когда кто-то постучал в дверь, он вздрогнул. Янис поднял голову и спокойно сказал Надежде:

— Погоди, не впускай. Никто, ни один человек не должен его видеть… Идем! — И он повел юношу в ванную комнату.

Ничего примечательного не было в этой маленькой комнатушке. У стены стояла небольшая ванна. Высокий человек мог бы поместиться в ней только сидя. Никелированный кран плотно не закручивался, и вода, падая из крана капля за каплей, проложила по белой, местами потрескавшейся эмали узкую ржавую дорожку. В углу стояла черная железная печурка с поломанными дверцами. Над умывальником, под старым тусклым зеркалом, висела полочка. На ней — мыльница, зеленый стаканчик из пластмассы с двумя зубными щетками, бритвенные принадлежности и полупустая бутылочка с одеколоном. Комнату освещала матовая лампочка.

Даугавиет отодвинул ванну от стены. Но и за ванной ничего нельзя было обнаружить. Янис опустился на колени и толкнул стену плечом. Только тогда Эрик увидел квадратное отверстие на высоте примерно пятидесяти сантиметров над полом.

— Здорово придумано! — воскликнул он. — Но мне кажется, при тщательном обыске это отверстие можно обнаружить.

— Ничего подобного. Здесь кладка толщиной в четыре кирпича. При выстукивании пустоту в стене не обнаружат. А изнутри вход запирается так, что его и десятку человек не сдвинуть с места.

— Как же вам удалось устроить такой тайник?

— Я — строительный рабочий, а Донат в молодости был каменщиком. Чтобы не вызвать подозрений, мы затеяли капитальный ремонт всего дома, а сами тем временем потихоньку работали здесь. А теперь полезай первым, я запру вход.

— А как же ванна?

— Надя ее поставит на место. Вот возьми карманный фонарик. Ползи осторожно, спуск очень крутой.

Эрик вдруг почувствовал, что задыхается. Наверно, Янис закрыл люк…

Фонарик осветил небольшое помещение. Теперь можно встать на ноги.

Эрик очутился в низком продолговатом каземате. Печатный станок, столик с наборными кассами, стул, большая кипа бумаги, полочка с книгами, радиоприемник, железная койка, на ней набитый соломой тюфяк, такая же подушка, свернутое одеяло. Вот и все, что тут есть. Щелкнул выключатель — Янис включил свет.

Эрик осмотрел шрифт.

— Тут, я вижу, все нужно набирать корпусом. А где краска? Ага, вот там в углу.

Рядом с коробками краски стояли консервные банки.

— Это твой неприкосновенный запас, — пояснил Янис. — На случай, если наверху что-нибудь произойдет. Сухари под кроватью. Дней на десять еды хватит. Но если вход все же обнаружат, ты сможешь выбраться иным путем. Видишь отверстие? Это не только вентилятор, но и узкий подземный ход, который ведет к развалинам у набережной Даугавы.

— Неужели вы и этот ход вырыли вдвоем? Тут ведь работы на много месяцев.

— Нет, мы на него наткнулись совершенно случайно. Это, должно быть, часть старой канализационной сети.

— Судя по твоим рассказам, я думал, что “квартира без номера” много хуже. Тут даже радио есть.

— Да. Можешь слушать Москву сколько хочешь. Теперь условимся так: если порой тебе станет невмоготу, говори прямо, я всегда смогу тебя на время сменить.

— Спасибо. Сегодня есть какая-нибудь работа?

— Да. Набери вот это воззвание. Завтра сделаем оттиск.

Эрик остался один. За год его пальцы не утратили прежней гибкости, и, держа в левой руке верстатку, он начал набирать.

…Наверху сейчас ночь. В небе мерцают светлячки звезд, луна озаряет крыши… А может быть, небо затянуто тучами. Шелестят деревья, на воде легкая рябь, люди полной грудью вдыхают прохладный осенний воздух.

Сколько дней, месяцев, быть может, лет нужно будет бороться, чтобы очистить воздух родины от фашистского угара? Сколько еще придется прожить здесь без весны, без солнца, без Скайдрите?

Моя хорошая, что ты подумаешь, когда завтра я не приду на свидание? Ты пойдешь в гостиницу, но и там не найдешь меня ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю… Я пропаду без вести… Но ведь ты должна сердцем понять, что мы живем в такое время, когда любящим приходится расставаться, не попрощавшись. Ты поймешь, Скайдрите, поймешь, что каждый из нас своим путем идет к общей цели. Я твердо верю, что ты не свернешь с пути. Рано или поздно ты найдешь свое место в наших рядах. Я знаю, наши дороги еще встретятся, и тогда мы найдем друг друга, чтобы никогда не расставаться…

Ты даже письма от меня не получишь… Я ведь не знаю твоего адреса, а если бы и знал, все равно не стал бы писать тебе… Так лучше… Я не принадлежу себе.

Но если б можно было, что бы я написал тебе? Может быть, вот это: “Сегодня, когда узнал, что мы расстаемся надолго, я понял, как сильно люблю тебя. Мне было бесконечно трудно скрывать от тебя свои подлинные чувства и мысли. Прощаясь с тобой, раскрою правду. Я коммунист, подпольщик. Это значит, что на время нам нужно расстаться. Жди меня, я верю в твою любовь. Твой Эрик”.

Вот так он написал бы ей… Но вместо письма любимой Эрик набирал листовку, начинавшуюся словами: “Товарищи! Сегодня мы празднуем 25-летие победы Октябрьской революции…”

15

В книжное агентство Висвальда Буртниека один за другим приходили посетители: иные заказывали учебники, другие — редкие издания. Потом явился человек с длинными колючими усами. Буртниек видел его впервые. Руки у незнакомого посетителя были мозолистые, как у чернорабочего, а название немецкой газеты он произнес с таким невероятным акцентом, что сразу стало ясно, как невелики его познания в немецком языке.

— У вас есть “Volkischer Beobachter”? — спросил усач.

— Нет, но я мог бы вам предложить учебник по алгебре для пятого класса.

— Не годится. Мне надо завернуть селедку.

— Ах, вот как! А я думал, вы хотите прочитать речь фюрера…

Слова пароля совпали, и незнакомец вытащил из-под подкладки пиджака записку.

— Передайте Жанису.

Он уже был у выхода, когда Висвальд окликнул его.

— Погодите минутку. На всякий случай дам несколько номеров “Сигнала”.

Усач, что-то пробурчав, засунул пестрые журналы в карман пальто и, не попрощавшись, ушел.

Под вечер явился Макулевич. Он никогда не выходил днем, не желая показываться при дневном свете в обтрепанной одежде.

После обычного вступления, занявшего не менее десяти минут, автор венка сонетов заявил:

— Любезнейший господин Буртниек, спешу уведомить вас, что сегодня — величайший день в моей жизни! Мне удалось решить проблему, которая без конца мучила меня.

— А именно?

— Я никак не мог прийти к ясности в вопросе о существовании бога.

— Какое же открытие вы наконец сделали?

— Я открыл, что бог есть… но он отъявленный негодяй! — торжественно объявил Макулевич. — Ибо, в противном случае, он не допустил бы подобных ужасов. Вчера мне привелось увидеть, как гитлеровцы убили русского военнопленного. Живого человека кололи штыками, пока он не перестал двигаться!

— По-моему, вы не последовательны, господин Макулевич, — с горькой иронией заметил Буртниек. — Ведь этот военнопленный умер, а вы сами лишь неделю тому назад утверждали, что уничтожение есть величайшее благо…

— Да, я продолжаю считать смерть единственным счастьем человека… — смущенно пролепетал Макулевич. — Но если для достижения этого счастья нужно пройти через такие жестокие мучения, то, право, даже смерть не может их искупить… Когда на улицах я вижу эту варварскую форму со свастикой и черепом, мне хочется куда-нибудь спрятаться, закрыть глаза. Единственное место, где я еще могу спокойно творить, — это мое фамильное владение, доставшееся по наследству моей матери от ее дядюшки.

— Как, господин Макулевич, вам принадлежит недвижимая собственность? — недоверчиво спросил Буртниек, оглядывая неоднократно штопанные брюки Макулевича.

— Совершенно верно, — с гордостью подтвердил поэт. — Это очень красивое сооружение в стиле Ренессанс. Местность вокруг живописная и спокойная. Я уже давно мечтаю показать его вам.

— Где же находится ваш особняк?

— Особняк? — удивился Макулевич. — Да нет же, это наша фамильная усыпальница… Высокочтимый, любезнейший господин Буртниек… уважаемый друг… — От волнения Макулевич начал заикаться. — Окажите мне честь… соблаговолите поехать со мной сейчас туда… Я буду счастлив принять столь почетного гостя в месте упокоения моих предков…

Буртниек едва удержался от смеха. Старая Элиза Свемпе не ошиблась: у несчастного проповедника философии уничтожения, который в этом мире беден, как церковная крыса, а во владениях своих покойных предков чувствует себя богатым собственником, действительно не хватает каких-то винтиков в голове. Висвальд хотел было отговориться тем, что занят. Но вдруг у него мелькнула неожиданная мысль: а что, если эту усыпальницу как-нибудь использовать? Поэтому он весьма любезно ответил:

— Сегодня, к сожалению, не смогу. Но завтра с удовольствием поеду с вами.

Это обещание привело Макулевича в такой восторг, что он позабыл даже осведомиться о заказанном год назад сборнике стихов.

Последним посетителем оказался сам Донат Бауманис, которого все считали домовладельцем. Только немногие знали о нем правду. В свое время, еще при буржуазном режиме, партии понадобилось помещение для подпольной работы. На помощь пришел случай. В газетах появилось сообщение о том, что какой-то Бауманис получил большое наследство. По заданию партии Донат Бауманис должен был выдать себя за богатого наследника и купить дом на улице Грециниеку. В этом доме не раз происходили собрания рижской организации. Когда понадобилось надежное место для подпольной типографии, Бауманису, по распоряжению Центрального Комитета, снова пришлось на время превратиться в домовладельца.

Донат поднимался наверх, в книжное агентство, уже несколько раз и в каждый приход извлекал из-под пальто туго набитый пакет…

Пока Висвальд раскладывал листовки в одинаковые по величине пачки, надписывая вымышленные адреса на бандеролях, и обвязывал их шпагатом, старый Донат с комическим отчаянием изливал все свои горести и накопившиеся обиды:

— Ну вот, подумай… Сестра моя — поденщица, наш Янис числится студентом, другие товарищи трудятся у станка или пашут землю, только мы с тобой, профессор, работаем “буржуями”. Тебе-то еще ничего, ты как-никак интеллигент, лицо свободной профессии. А я кто? Домовладелец, паразит… Родная племянница, эта егоза Скайдрите, считает меня эксплуататором, бездельником, пьянчужкой, пропивающим все деньги… Стыдно людям в глаза смотреть! Будто я не знаю, что у каждого из них на уме! “Вон идет старый Бауманис, хозяин четырехэтажного дома. У самого мешки с деньгами припрятаны, а сестру голодом морит”. Нет уж, профессор, с меня хватит. Вот что я тебе скажу: как только разделаемся с фашистами, никто меня больше не заставит в бездельниках ходить.

Буртниек не прерывал монолога Доната, чтобы дать ему отвести душу. Наконец упаковав все листовки, Висвальд положил руку на плечо приятеля.

— Побольше бы таких домовладельцев! Скажи Элизе, чтобы утром пришла пораньше… Теперь у нее будет много работы. Видишь, сколько пакетов!

Старый Донат с удовлетворением крякнул и, волоча ноги, пошел обратно в свою квартиру.

Четырехэтажный дом, казалось, погрузился в сон. Однако многие из его обитателей бодрствовали. Не спал старый Донат, стороживший вход на лестницу; не спал Эрик, слушавший в своей “квартире без номера” последние известия из Москвы; не спала Скайдрите, мучительно думавшая о загадочном исчезновении Эрика; не спал и Висвальд Буртниек, представлявший себе опасный и трудный путь, по которому отправятся завтра воззвания партии к народу.

16

Рано утром, когда улицы еще окутывала тьма, Элиза Свемпе вышла из дому. Сегодня вместо одной базарной сумки она несла две. Элиза держалась поближе к стенам домов, по временам останавливалась у витрин магазинов, чтобы дать отдых усталым ногам, делая вид, что разглядывает цены товаров. Наконец она добралась до почты. В большом зале толпились люди. Как только Элиза заняла очередь у окошка, где принимали пакеты и бандероли, какая-то девушка поднялась со скамейки и встала рядом. Свемпе быстро взглянула на нее, но не промолвила ни слова. С медлительностью старого человека она стала раскладывать у окошка все свои посылки. Пока Элиза наклеивала марки, девушка потихоньку оглянулась, ловко схватила пакет, обвязанный коричневым шнурком, и положила его в портфель.

…Пакет с листовками, взятый девушкой на почте, продолжал свой путь. Сперва он попал в бакалейный магазин, неподалеку от Воздушного моста. Через несколько часов туда заглянул рабочий завода ВЭФ Юрис Курцис. Подождав, пока освободится старшая продавщица, он спросил у нее:

— Нет ли у вас зубного порошка?

— Я бы вам посоветовала зубную пасту.

— Паста не годится для чистки туфель, — ответил Курцис.

— Ах, вот как. А я думала, вам для зубов… Погодите, может быть, у нас еще найдется коробочка. — И продавщица подала ему несколько коробок “Хлородонта”.

Напевая веселую песенку, Курцис отправился на завод. Он работал во вторую смену. Во дворе завода Курцис встретил шофера Силиня.

— Принес? — шепотом спросил тот.

— Да. Оставлю, где всегда.

Перед уходом домой, после работы, механик Калнапур нашел в кармане пальто какой-то листок бумаги. “Да ведь это листовка! — в испуге подумал он. — Увидит кто-нибудь — и конец. Куда бы ее сунуть?” Он уже собирался бросить листок прямо на пол, но в эту минуту в гардероб вошли рабочие. Во дворе листовку тоже не удалось выкинуть, потому что вокруг были люди. В трамвае Калнапуру все время казалось, что кондуктор подозрительно поглядывает на его карман, который будто так и прожигала опасная листовка. Запыхавшийся и потный, Калнапур прибежал домой. У дверей его уже поджидала младшая дочка Модите.

— А ты мне что-нибудь вкусное принес? — спросила она отца.

Обычно для каждого ребенка у Калнапура находился и гостинец, и ласковое слово, но сегодня, не взглянув на детей, он бросился прямо на кухню.

— Хорошо, что у тебя уже топится плита! Брось-ка в огонь этот листок, Мирдза, да поживей!

— Отчего это мой старик сегодня не в духе? И что же это за страшный листок?

— Кажется, листовка! Знала бы ты, сколько страху я натерпелся!

— Постой, постой. Сжечь ее мы всегда успеем. Надо сначала прочитать!

— Прочитать! Да ты что, жена, в своем уме? А если вдруг кто войдет и увидит…

— Не бойся ты, заячья душа. Дверь же на запоре.

Калнапур немного успокоился. Видя, что Мирдза ничуть не боится, он тоже решил, что напрасно перепугался. И он стал читать вслух:

— “Товарищи! Сегодня мы празднуем двадцатипятилетие победы социалистической революции в нашей стране. Прошло двадцать пять лет с того времени, как установился у нас советский строй…”

Все, что Мирдзе раньше представлялось расплывчатым, как в тумане, обретало теперь ясные очертания. Слушая слова о том, что народы оккупированных стран Европы охвачены пламенем ненависти к захватчикам, что они на каждом шагу, где только возможно, стараются причинять ущерб фашистам, она еще острее почувствовала и прежде мучившие ее укоры совести.

— Правильно! — перебила она мужа. — Они вовсе не так сильны, как кажется. Мы сами виноваты в том, что Дрекслеры[13] и Данкеры[14] все еще сидят у нас на шее!

Калнапур снял очки и покосился на жену.

— Ну что ты раскудахталась! Дай же дочитать!

— “…Гитлеровские мерзавцы взяли за правило истязать советских военнопленных, убивать их сотнями, обрекать на голодную смерть тысячи из них. Они насилуют и убивают гражданское население оккупированных территорий нашей страны, мужчин и женщин, детей и стариков, наших братьев и сестер…”

— Старая Андерсоне, что жила на улице Бикерниеку, — снова прервала мужа Мирдза, — говорила, что своими глазами видела огромную яму, заваленную трупами. Эти мерзавцы не потрудились даже закопать несчастных. Тогда, как раз на пасху, исчез мой брат… — И Мирдза стала всхлипывать.

Калнапур сочувственно поглядел на жену, но Мирдза уже утерла слезы.

— Ну читай, читай дальше!

— “…Только низкие люди и подлецы, лишенные чести и павшие до состояния животных, могут позволить себе такие безобразия в отношении невинных безоружных людей. Но это не все. Они покрыли Европу виселицами и концентрационными лагерями. Они ввели подлую “систему заложников”. Они расстреливают и вешают ни в чем не повинных граждан, взятых “в залог” из-за того, что какому-нибудь немецкому животному помешали насиловать женщин или грабить обывателей… — Листок выскользнул из рук. Калнапур вспомнил о судьбе селения Аудрини. За то, что крестьяне укрыли двух бойцов Красной Армии, фашисты учинили кровавую расправу: они убили 330 жителей — мужчин, женщин, стариков и детей. Голосом, полным возмущения, он продолжал читать: — Они превратили Европу в тюрьму народов. И это называется у них — “новый порядок в Европе”. Мы знаем виновников этих безобразий, создателей “нового порядка в Европе”, всех этих новоиспеченных генерал-губернаторов и просто губернаторов, комендантов и подкомендантов. Их имена известны десяткам тысяч замученных людей. Пусть знают эти палачи, что им не уйти от ответственности за свои преступления и не миновать карающей руки замученных народов”. Ну, что ты обо всем этом скажешь? — спросил Калнапур, прочитав листовку до конца.

— Что скажу? Слово в слово то же самое… Тут все, как в зеркале. Разве не правда, что фашисты грабят нашу землю… Не считают нас за людей…

— Да, так оно и есть, — подтвердил Калнапур. — Такой же гитлеровец и наш директор. Рабочего не считает за человека, орет, как на собаку. Все соки выжимает… Сколько еще это может продолжаться?

— Если каждый будет только так вот спрашивать, а сам и пальцем о палец не ударит, то, конечно, от этого нам лучше не станет. Надо как-то действовать, Микель…

— Надо, надо, будто я сам не знаю. Но ты забываешь, что я отец троих детей! Ты совсем не думаешь о малышах…

— Неужели же будет лучше, если тебя отправят в Саласпилс только потому, что какому-то гитлеровцу не понравится твоя физиономия? Наш сосед Эвальд не уступил места немецкому офицеру, и теперь жена не знает, куда он исчез.

Калнапур поднялся.

— Ладно. Будь что будет. Погоди, я скоро вернусь.

— Куда ты собрался, Микель? Обед готов.

— Я недалеко. Брошу листовку в ящик Карлису Эмберу. Пусть тоже прочитает.

Машинист-железнодорожник Карлис Эмбер уже обедал, когда из школы пришел его сын Индрик.

— Посмотри, отец, что я нашел в почтовом ящике. — И он показал отцу листовку.

— Опять, наверное, какая-нибудь реклама, — пробурчал Эмбер и, даже не взглянув на листовку, продолжал есть суп.

— Нет, тут написано: “Центральный Комитет…”

— Что? А ну-ка, дай сюда! — И Эмбер вырвал листок из рук мальчика.

Совсем позабыв об остывшем супе, машинист несколько раз прочитал листовку. Вот уже вторая попадает в его руки. Первую ему показал товарищ по работе, теперь листовка вдруг очутилась у него дома. Это походило на вторичное напоминание, на вторичный призыв к его совести. Тысячи встали на борьбу, красноармейцы в Сталинграде сражаются за каждый дом, за каждую пядь земли, партизаны взрывают железнодорожные пути и мосты, а он? Что делает он, машинист Карлис Эмбер? При случае старается задержать движение поездов, нарушить график. Но этого слишком мало. Хоть и с опозданием, но фашистские эшелоны все же попадают на фронт… Активный саботаж — вот единственно правильный путь. Эмбер решил завтра же поговорить кое с кем из товарищей.

— Что тут написано? — спросил Индрик, нетерпеливо ожидая, когда наконец отец кончит читать.

— Вот посмотри сам. Ты уже не маленький, начинай разбираться в жизни.

Затаив дыхание мальчик прочитал листовку. Казалось, он старается заучить весь текст наизусть.

— Отец, я отнесу это в школу и покажу ребятам, — сказал Индрик. — Знаешь, недавно у нас по всем коридорам были рассыпаны красные звезды.

— Так-так, сынок. Выходит, вы тоже не спите… Но листовку в школу носить не стоит, там тебя кто-нибудь может выдать. Лучше перескажи ее ребятам.

Когда отец ушел на работу, Индрик решился: он положил свернутую трубочкой листовку в карман и прихватил с собой тюбик клея. Только — куда бы листовку приклеить?

К соседнему дому в это время подъехал “опель-адмирал”. Из машины вышел шофер и скрылся в дверях. На миг позабыв о задуманном, мальчик остановился поглядеть на красивую машину. И вдруг ему пришло в голову, что из нее получится неплохой афишный столб. Индрик огляделся по сторонам, повернулся к машине спиной и прилепил листовку к крышке багажника. В следующее мгновение мальчик шмыгнул в ворота. Довольный и веселый, он помчался вверх по лестнице.

Почти столько же времени понадобилось шоферу Бауэру, чтобы подняться на второй этаж. Генерал Хартмут приказал подать машину к зданию гестапо на улице Реймерса. Этот дом вызывал у Бауэра отвращение. Занятый своими невеселыми мыслями, шофер не обратил внимания на то, что возле машины собралась кучка людей, и сел за руль. Опять, видимо, придется ждать несколько часов — можно не торопиться. Бауэр ехал так медленно, что его обгоняли даже велосипедисты. В зеркале над рулем скользили дома, машины, люди. Прохожие почему-то останавливались и долго провожали машину взглядом. “Уж не случилось ли чего с покрышками?” — подумал Бауэр. Он свернул в тихий переулок и осмотрел машину. Так! Вот почему люди смотрят на нее. Коммунистическая листовка на роскошной машине самого генерала Хартмута! Вот это здорово!

Клей еще не успел застыть, и шоферу удалось снять листовку, не разорвав бумаги. Тревожно и радостно забилось сердце…

Бауэр вспомнил Большого Теда — так немецкие рабочие называли своего любимого вождя Эрнста Тельмана. В памяти всплыли дни юности, бурные митинги, драки с молодчиками в коричневых рубашках, пикеты забастовщиков у заводских ворот Борзика, вспомнились замученные в Дахау товарищи. Как далеко то время, когда он, сжав кулаки, со слезами восторга слушал пламенную речь Тельмана на первомайской демонстрации!.. Как далеко то время, когда он сам разносил листовки и участвовал в избирательной кампании! Потом был гитлеровский переворот, годы террора, массовые аресты…

Бауэр чудом спасся — главным образом потому, что еще не успел вступить в партию… Поток сопротивления постепенно иссякал. Одни, запуганные топором палача, сами сложили оружие, другие попали в тюрьмы, и наконец пришел день, когда Бауэр потерял последние связи.

Здесь, в оккупированной Латвии, он сильнее, чем когда-либо, ощущал необходимость выйти из состояния пассивного наблюдателя и связаться с коммунистическим подпольем. Вот уже три месяца, как он здесь, но еще ничего не удалось сделать: местные жители видели в нем лишь ненавистного оккупанта. Неужели и вправду нет выхода?

17

Пока услужливый швейцар помогал Кисису снять пальто, агент успел окинуть взором зал за стеклянной дверью. В этот ранний послеобеденный час кафе уже было переполнено. Хорошо, что Мелсиня пришла пораньше и успела занять столик.

Самодовольно улыбаясь, Кисис подошел к зеркалу, провел расческой по волосам, поправил галстук и слегка окропил его “Шипром” из флакона, который всегда носил с собой. Затем он направился в зал. Голубоватый от папиросного дыма воздух, жужжание голосов и пиликанье струнного оркестра — все это сразу же слегка одурманило Кисиса.

Среди немногих кафе, еще не превращенных оккупантами в увеселительные заведения для вермахта, это считалось самым фешенебельным. И неудивительно, что Кисис встретил тут множество знакомых. Раскланиваясь направо и налево, он пробирался между столиками. Официально в кафе было разрешено подавать только суррогат кофе с сахарином. Но возбужденные лица и непринужденные речи посетителей недвусмысленно говорили о том, что из-под полы тут можно получить и кое-что покрепче.

— Здорово, Кисис! Идемте-ка в нашу компанию. Присоединяйтесь, пока живительная влага не высохла, — поднимая стакан с водкой, пригласил его управляющий банком Регерт.

Но агент не поддался искушению и прошел прямо к столику Мелсини. Чтобы оградить себя от нежелательных соседей, которые могли бы нарушить интимную обстановку, она заняла все три свободных стула различными предметами своего туалета.

— Ах, если бы ты знал, как я тебя ждала! — нежно шепнула Мелсиня. — Сердце билось так сильно, будто мне всего шестнадцать лет…

— И мне не терпелось тебя снова увидеть, — ответил Кисис и поцеловал ей руку. — Скажи, ты узнала что-нибудь еще об этой Земите? — добавил он, понизив голос.

Мелсиня вздохнула.

— Знаешь, Арнольд, — и она погладила руку Кисиса, — любовь, кажется, ослепила меня. Я не заметила ничего, абсолютно ничего предусмотрительного. Они все время говорят только о зубном порошке.

— О зубном порошке?

Агент навострил уши.

— Да. И покупают всегда “Хлородонт”.

Кисис на минуту задумался:

— Подозрительно, подозрительно… На твоем месте я бы посмотрел, что это за порошок.

Вернувшись в свой магазин, Мелсиня решила тут же последовать совету Кисиса. Вечером она снова встретится с возлюбленным и, может быть, уже сумеет его чем-нибудь порадовать. Инстинктом женщины Мелсиня почувствовала, что Кисис придает этому делу большое значение.

Войдя в контору, хозяйка магазина уселась за столом так, чтобы через приоткрытую дверь можно было наблюдать за старшей продавщицей. Ей повезло. К Земите как раз подошел один из постоянных покупателей. Слов, которыми они обменивались, Мелсиня, правда, не расслышала, но видела, как продавщица протянула рабочему коробку с зубным порошком.

“За этим, видимо, в самом деле что-то кроется”, — решила хозяйка и недолго думая направилась к прилавку. Елейным тоном, каким в последнее время всегда говорила со старшей продавщицей, Мелсиня сказала:

— Вы сегодня, вероятно, очень устали, дорогая Земите… Мне кажется, вам было бы полезно подышать свежим воздухом. Вот заказ, поезжайте-ка на склад за товаром.

— Но теперь так много покупателей, госпожа Мелсиня, — возразила Земите. — Мы и так не справляемся…

— Ничего, ничего… Я поработаю за вас… — И хозяйка магазина сунула бланк заказа в руку продавщице.

Как только Земите вышла, Мелсиня приступила к делу. Одну за другой она открывала все коробки с “Хлородонтом”. Ничего! Все они содержали чистый, белый порошок. Затем она проверила сложенные под прилавком пустые ящики. И там не было ничего подозрительного. Тогда она принялась обшаривать ящик с деньгами. Но, помимо кредитных билетов, выданных немецким банком, и здесь обнаружить ничего не удалось. Мелсиня собиралась уже закрыть ящик, и тут вдруг произошла одна из тех мелких случайностей, которые часто ведут к серьезным последствиям. Измятая, засаленная десятимарковая бумажка упала на пол. Мелсиня нагнулась, подняла ее и при этом заметила под верхней доской прилавка несколько коробок “Хлородонта”. Сначала она не могла понять, на чем же они там держатся. Потом ей все стало ясно — коробки приклеены! Дрожащими пальцами Мелсиня раскрыла одну из них, извлекла вчетверо сложенный листок бумаги и от волнения чуть не разорвала его. “…Их имена знают десятки тысяч замученных людей…” — прочла она.

Лицо Мелсини побурело от злости. Большевистская листовка! И где? В ее магазине! Была бы Земите поблизости, она бы ей показала!

— Будьте любезны, мне коробочку зубного порошка, — раздался в это мгновение голос за ее спиной.

Уверенная, что имеет дело с одним из этих красных ублюдков, Мелсиня резко обернулась и… изумилась настолько, что не знала, верить ли ей своим глазам: по другую сторону прилавка с раскрытым кошельком стоял приват-доцент Граве…

— Что с вами, госпожа Мелсиня?! Вы не больны? — озабоченно осведомился приват-доцент.

— Если бы вы только знали, что я сейчас обнаружила! Коммун…

— Тише, тише! — Граве прижал указательный палец к губам и увлек Мелсиню в ее контору.

Прочитав листовку, приват-доцент заволновался еще больше, чем сама владелица магазина:

— Сейчас же звонить в гестапо! Сейчас же, не теряя ни одной минуты! — И он лихорадочно стал перелистывать телефонную книгу.

— Но ведь я обещала своему другу… Мне прежде всего надо поговорить с Кисисом, — колебалась Мелсиня.

— Что там Кисис! Что он понимает в таких делах?.. Здесь дорога каждая секунда! — И Граве энергично набрал номер.

…Вечером, на очередном приеме у Граудниеков, приват-доцент стал героем дня. Его чествовали и поздравляли так бурно, будто он по крайней мере спас всех присутствующих от смерти.

18

Оберштурмфюрер Рауп-Дименс нажал кнопку звонка. Ввели арестованную. Это была светловолосая женщина лет тридцати, в рабочем халате продавщицы. На серовато-синей материи белели пятна муки.

— Вы уже давно работаете в бакалейном магазине на улице Адольфа Гитлера, сто семьдесят восемь?

— Третий год.

— Если не ошибаюсь, при большевиках вас назначили старшей продавщицей?

Арестованная не ответила.

— Впрочем, это не имеет значения… — небрежно заметил Рауп-Дименс и продолжал более вежливым тоном: — Поймите меня правильно, фрейлейн Земите, я вовсе не считаю вас коммунисткой. Вы просто попались на удочку и поддались большевистской агитации. Еще не поздно одуматься. Я готов посмотреть сквозь пальцы даже на то, что у вас нашли листовки. Скажите мне только, кто дал вам их на хранение?

— Мне их никто не давал. Я нашла эти листовки на улице, думала, пригодятся в магазине, вот я их и взяла. Вы же сами знаете, что бумага сейчас очень дорогая. Для обертки товаров одной “Тевии” не хватает.

Оберштурмфюрер усмехнулся:

— Ах, вот как!.. Значит, отпускаете покупателям товар, завернутый в антигосударственные листовки? Недурной способ пропаганды!

Продавщица в отчаянии сжимала руки.

— Но я же не знала, что там написано!

Оберштурмфюрер, как бы погрузившись в глубокое раздумье, вертел карандаш.

— Да, да, все это звучит весьма правдоподобно. Что же, кажется, придется вас освободить… — И вдруг резким голосом, точно топором отрубая слова, спросил: — Почему же моему знакомому вы отпустили товар в обычной оберточной бумаге?

Арестованная побледнела. “Сейчас она сознается”, — подумал Рауп-Дименс. И когда она сказала: “Можно мне задать вам вопрос?” — гестаповец вежливо ответил:

— Пожалуйста, прошу вас.

— Что покупал ваш знакомый?

— Килограмм крупы.

— Ну подумайте сами, разве можно целый килограмм завернуть в такую маленькую бумажку!

“Что? Она еще надо мной смеется! Хорошо же, я ей сейчас покажу!” Он нажал под столом кнопку звонка и закурил сигарету. В кабинет уверенной походкой вошла Мелсиня. Начиная с вызывающе накрашенных губ и кончая ярко-красными туфлями на толстой подошве — все в этой особе было утрированным. Увидев Земите, она отпрянула к дверям.

— Но, господин оберштурмфюрер, вы же обещали, что…

— Не волнуйтесь! Тому, кто побывал в моем кабинете, больше не представится случая болтать. Ну, рассказывайте… Все, что вам известно.

— Эту Земите я всегда считала коммунисткой. Я слышала, как она говорила, будто при большевиках хорошо жилось…

Рауп-Дименс резко оборвал свидетельницу:

— Это я уже слышал. Ближе к делу!

— Земите мне уже давно казалась подозрительной. Я заметила, что с некоторыми покупателями она потихоньку шушукается и те потом всегда покупают зубной порошок. В тот день, когда вам позвонили, я срочно послала ее за товаром, а сама тем временем проверила ее отделение и нашла несколько пустых коробок из-под зубного порошка “Хлородонт”. В них оказались листовки…

— Благодарю вас. Пока вы мне больше не нужны.

Оберштурмфюрер закурил другую сигарету и, удобно откинувшись в кресле, молча стал наблюдать за арестованной. Эту сигарету он курил с необычайным наслаждением. Она казалась ему еще приятней, чем бывает первая затяжка поутру или сигара после изысканного обеда. Рауп-Дименс наслаждался своей властью над Земите. Она была в его руках, точно пойманная стрекоза, трепещущая, тщетно бьющая крыльями. Достаточно росчерка пера, и завтра эта продавщица будет расстреляна. Но сперва нужно выжать из нее все, что ей известно.

— Ну-с, напишем протокол… Когда вы начали распространять листовки? Кто их вам приносил? Кому вы их отдавали?

Женщина молчала.

Оберштурмфюреру слишком хорошо были знакомы такие вот упрямые, полные решимости глаза и крепко сжатые губы. Он знал, что не к чему утруждать себя повторением вопроса. Добром от нее ничего не добьешься — незачем понапрасну портить нервы.

— Ничего, у нас в гестапо и немые начинают говорить, — сказал он, злобно усмехнувшись. — Мой помощник сейчас продемонстрирует разнообразие наших методов.

Арестованная еще больше побледнела и обеими руками крепко ухватилась за ручки кресла. Когда появился дюжий детина с опухшей от пьянства физиономией, она поняла по одному его виду, что ее ждет.

Озол прославился в гестапо как лучший заплечных дел мастер благодаря некоторым познаниям в анатомии. Рауп-Дименс подмигнул Озолу. Помощник снял пиджак, засучил рукава и с явной поспешностью натянул перчатки. Нетерпеливое выражение на его лице говорило о том, с каким наслаждением этот садист продемонстрирует сейчас свое искусство.

— Имей в виду: на лице не оставлять ни единого следа. Понятно? — тихо приказал Рауп-Дименс. — Она еще нам пригодится. Испробуй все номера по порядку, но я думаю — двух хватит.

Действительно, после второго “номера” женщина не выдержала. Сквозь стоны и крики Рауп-Дименс ясно различил слова:

— Пустите меня… не мучайте… я все… расскажу…

— Отлично! Озол, прекратить!

Оберштурмфюрер дал Земите немного прийти в себя. Арестованная судорожно хватала ртом воздух.

— Ну-с, теперь начнем записывать. Итак…

Но вместе со способностью говорить к арестованной вернулась и сила воли.

— Я ничего не знаю… Ничего не могу сказать…

Так продолжалось почти час. Потом Земите потеряла сознание. Озол хотел было сбегать за водой и нашатырным спиртом, но Рауп-Дименс остановил его:

— Хватит. Мы все равно с ее помощью все узнаем. Скажи доктору Холману, чтобы завтра к утру арестованная была на ногах.

Озол, еще не чувствуя ни малейшей усталости, с явной неохотой повиновался приказу начальника. Когда два эсэсовца грубо схватили Земите, чтобы отнести ее в камеру, она открыла глаза. Оберштурмфюрер подошел к ней вплотную.

— Вы меня слышите, да? Так вот знайте: завтра вы будете стоять за прилавком как ни в чем не бывало. Два моих работника будут следить за каждым вашим движением. Если вы попытаетесь предупредить тех, кто принесет вам листовки, или тех, кто за ними явится, на быструю смерть не рассчитывайте. Мы будем пытать вас неделями, месяцами — до тех пор, пока вы сможете чувствовать боль. Ясно?

19

Три дня Кристина Земите провела в непрерывных мучениях. Правда, ее больше не истязали, но стоять у прилавка и с замиранием сердца ждать, что в любую минуту дверь магазина отворится и войдет кто-нибудь из связных, было куда страшнее физических пыток. Три дня агенты оберштурмфюрера, переодевшись продавцами, не спускали с нее глаз, следили за каждым ее движением.

Три дня Рауп-Дименс нервничал, шагая из угла в угол в своем кабинете.

Но никто не появлялся. Через пять часов после ареста Земите в книжном агентстве Буртниека снова появился неразговорчивый рабочий и попросил “Volkischer Beobachter”. Янис своевременно получил от него записку. Элиза Свемпе, в свою очередь, предупредила девушку на почте, и так по невидимой цепочке весть об аресте Земите дошла до тех, кто обычно приходил за листовками.

Тем не менее прорыв важного звена ставил под угрозу всю сеть. Необходимо было срочно найти новый распределительный пункт. Даугавиет принялся обдумывать создавшееся положение, отвергая один проект за другим. Они казались ему слишком рискованными. В это время в дверь постучала Скайдрите. Девушке долго не открывали, потому что потребовалось по крайней мере две-три минуты, чтобы Эрик скрылся в “квартире без номера”.

— Почему сегодня такая печальная? — спросил Янис.

— Ничего, просто так… голова болит. — Скайдрите провела языком по губам и, набравшись храбрости, заявила: — Не обижайтесь на меня, я хотела поговорить с Ядвигой с глазу на глаз.

Надежда тотчас встала и повела Скайдрите в свою комнату.

— Что с тобой, расскажи мне. Может быть, смогу помочь?

— Ах, если б вы только знали! Я ведь вам уже рассказывала о своем друге…

— Да. И что же?

— В субботу мы условились встретиться, но он… — Скайдрите проглотила подступивший к горлу комок, — он не пришел.

— Ну, это еще не беда. Придет в другой раз.

— Сначала я тоже так думала… Но сегодня не выдержала и пошла к нему в гостиницу.

— И оказалось, что он тебя и знать не хочет. Что ж, бывает и так… Но ведь это значит, что он не стоит твоей любви!

— Нет, все гораздо хуже. Его вообще больше нет…

— Как так — нет? — удивилась Надежда.

— В том-то и дело. Он вышел из гостиницы и больше не вернулся. Исчез. Понимаете? Точно в воду канул.

— Может быть, ему срочно понадобилось уехать? Я бы на твоем месте спокойно ждала письма.

— Вы так думаете? Как знать, может быть… Спасибо вам, все же как-то легче стало.

…Да, Ядвига права. Остается только одно: ждать письма. И Скайдрите стала ждать. Весь следующий день она провела у окна, то и дело подбегая к дверям. Всякий раз, когда на лестнице слышались шаги, ей казалось, что несут желанное письмо. Каждое синее пальто, появлявшееся из-за угла, казалось ей форменной одеждой почтальона. Когда наконец почтальон принес вечернюю почту, Скайдрите не выдержала и выбежала ему навстречу.

— Мне письмо есть?

— Нету, барышня.

— Но ведь должно же быть! Посмотрите, пожалуйста, еще раз.

Почтальон порылся в сумке.

— Нету, милая, я же говорю — нету. Кавалер-то ваш, верно, адрес перепутал и послал письмецо другой, — добродушно пошутил он.

Медленно, очень медленно ступая, Скайдрите вернулась домой. Славный старичок этот почтальон! Но что за нелепая мысль, будто Эрик мог перепутать адрес! И вдруг она выронила из рук книгу. Только теперь она сообразила, что Эрик вовсе и не знает ее адреса. Значит, ждать нечего… Письмо не придет… Как, неужели она не получит весточки от Эрика? Нет! Этого не может быть, он непременно найдет способ известить ее. Если только захочет, он сможет ей написать. И Скайдрите стала думать о том, как бы она сама поступила на его месте. Верно! Эрик знает, что ее мать работает в гостинице. Он мог бы написать ей и попросить передать письмо Скайдрите…

У девушки снова появилась надежда. Когда Элиза поздним вечером вернулась домой, Скайдрите все же не решилась спросить ее, только по глазам матери она старалась понять, не принесла ли та письма.

Проходил день за днем, вечер за вечером. По ночам Скайдрите все думала, думала, думала… Порою девушка впадала в отчаяние, порою опять старалась убедить себя, что ничего страшного не случилось и завтра улыбающийся Эрик откроет дверь и скажет: “Скайдрите, я передумал, едем вместе к партизанам”. Но когда прошла целая неделя, стало ясно: с Эриком что-то произошло.

Что же с ним могло случиться? Внезапное исчезновение людей обычно означало, что они попали в гестапо. Чем чаще Скайдрите возвращалась к этой мысли, тем обоснованнее казалось подобное предположение. Перебрав в памяти каждую мелочь, связанную с Эриком, она только сейчас многое увидела в истинном свете. Эрик ненавидел фашистов — это ей было ясно. Достаточно вспомнить тот случай в парке… Но почему же он становился таким равнодушным, как только она пыталась завести разговор о политике? Возможно, он что-то скрывал?.. Скайдрите вспомнила серые хлопья пепла, летавшие по комнате, когда она пришла к Эрику в гостиницу. И вдруг ее осенила догадка: это было сожженное письмо! Но ведь обычно письма не сжигают, а хранят…

Все говорило о том, что Эрик был вынужден жить двойной жизнью. Одна жизнь была явной, другая — тайной. И об этой второй жизни Скайдрите ничего не должна была знать. Но почему? Разве она не заслуживает доверия? Она столько раз давала ему понять, что сама хочет принять участие в борьбе!.. Как видно, одного желания недостаточно. Чтобы заслужить доверие, следует сперва доказать на деле свою смелость и выдержку. Эрик был прав. До сих пор она вела себя, как глупая девчонка. Еще в первые дни войны, когда мать захотела остаться в Риге, надо было настоять на своем и уехать. Вместо того чтобы действовать, она плакала, словно ребенок, и в конце концов все-таки дала себя уговорить. А теперь? Что она сделала, чтобы доказать свою готовность встать в ряды борцов? Ждала, чтобы кто-нибудь взял ее за руку, повел и сказал: “Вот твое место”? А когда в ее жизнь вошел Эрик, она предложила ему отправиться с ней к партизанам. Конечно, Эрик только посмеялся над ее наивностью. Нет, настоящая борьба — это вовсе не какая-нибудь романтическая выдумка… Теперь-то Скайдрите это понимает. Теперь она должна твердо и неуклонно идти своим путем и только где-то вдали, на солнечном перекрестке, может быть, встретит Эрика…

Да, Эрика, должно быть, арестовали, быть может, фашисты уже убили его…

К чему слезы, жалкие слезы бессилья! Их нужно стереть, пусть глаза будут сухими, как высохшая ветвь, готовая вспыхнуть от первой искры и превратиться в пылающий факел. Скайдрите не имеет права плакать. У нее только одно право, одна обязанность — бороться, мстить! Заменить Эрика, бороться за двоих!..

Приняв твердое решение, Скайдрите час спустя вошла в комнату Надежды.

— Помогите мне уйти к партизанам, — прямо сказала девушка.

— О чем ты говоришь? — поразилась Надя.

— Ядвига, вы единственный человек, которому я могу довериться! Я хочу вам сказать… я… Словом, теперь я стала взрослой, я готова бороться…

— Я тебе верю, Скайдрите. Но не слишком ли ты торопишься?

— Нет, я уже давно об этом думала. А теперь, после того как исчез мой друг, я твердо решила не оставаться в Риге ни одного лишнего дня…

— Как, разве ты не получила письма?

— Никакого письма я не получила. Я почти уверена, что Эрика арестовали.

И Скайдрите рассказала Надежде обо всем, что навело ее на эту мысль.

Надя насторожилась. Неужели это Эрик, тот самый Эрик?.. Не может быть! Надо расспросить Скайдрите, но так, чтобы она не догадалась.

— Эрик… красивое имя… — пробормотала Надежда. — А каков он из себя? Наверно, тоже красивый?

— Почему обязательно красивый?.. Он… Он милый, вот какой он. Нос такой большой, смешной… А глаза светлые-пресветлые… И все мне в нем нравится, даже складка… Знаете, у него на левой щеке такая морщинка…

Надежда вздрогнула и невольно оглянулась: ведь здесь лишь час назад сидел Эрик. Подумать только! Из тысяч молодых людей именно Эрику суждено было встретиться с нашей Скайдрите. Бедная девочка! Тебе еще долго придется мучиться неведением о судьбе твоего друга.

— Эрик, говоришь ты? Был у меня один знакомый, Эрик Озолинь. И описание как будто совпадает…

— Да нет, какой там Озолинь! Краповский, Эрик Краповский.

Надежде больше не удалось скрыть волнение. Не выдержав, она крепко прижала Скайдрите к груди и расцеловала в обе щеки, как это делают русские женщины, провожая близкого человека в опасный и дальний путь.

— Ладно, Скайдрите. Приходи завтра. Мы непременно найдем какой-нибудь выход. А насчет твоего Эрика… Я уверена, что с ним ничего дурного не случилось… Вот ты говоришь, он что-то скрывал от тебя, сжигал какие-то письма. Видимо, по той же причине он сейчас должен скрываться. Придет время, и вы опять встретитесь…

…Этот день потребовал от Надежды Цветковой большого терпения и выдержки. Молчать невыносимо трудно, и все же в присутствии Эрика она должна молчать. Когда Эрик ушел к себе, Янис отправился по делам. Только поздно вечером Надя и Янис смогли поговорить. Обычно смелая и прямая, на этот раз Надежда никак не решалась начать. Женская чуткость подсказывала ей, что она может разбередить рану в сердце Даугавиета. И главное, она сама не знала, как в этом случае следует поступить.

— Знаешь, Янис, мне нужно тебе кое-что рассказать. Поразительное совпадение…

— Что случилось?.. За нашим домом слежка? Говори же скорей, в чем дело?

— Да нет, совсем другое. Это касается Эрика и… Скайдрите.

— Эрика и Скайдрите?.. Что это значит?

— Ну хорошо, я тебе все объясню. Помнишь, Эрик говорил, что у него есть любимая девушка?

— Да.

— Эта девушка — Скайдрите.

Даугавиет вскочил со стула.

— Да, да, это и есть Скайдрите, и она любит нашего Эрика.

— Ей известно, что Эрик здесь?

— Конечно, нет. Скайдрите думает, что его арестовали. Янис, мне так ее жаль… Может быть, все же сказать ей?

— Нет, нет и еще раз нет! — Янис зашагал взад и вперед по комнате. — То, что мы любим Скайдрите, не дает нам права делать исключение. И Эрик в нашей жалости не нуждается. Я был рядом с ним тогда и видел, какую трудную борьбу он выдержал с самим собой. Подпольщик не может проявлять слабохарактерность. Наше счастье, Надя, — не легкое счастье. Оно требует жертв…

Надежда схватила его руку.

— Ты прав, совершенно прав! А знаешь, почему Скайдрите сегодня приходила ко мне? Она хочет уйти в партизаны.

— В партизаны? — Янис последний раз глубоко затянулся и отбросил сигарету. — Нет, Скайдрите нужно оставаться в Риге.

20

В ту ночь мастер судоремонтного завода “Цизе” Куренберг дежурил на судне в плавучем доке. Если бы эту старую посудину по ночам не стерегли, то на ней бы не осталось ни одного болтика. Даже обычный шестидюймовый гвоздь стал теперь невесть какой драгоценностью.

В полночь Куренберг услышал странный шум. Стряхивая сон, мастер выбежал из теплого машинного отделения. С залива дул четырехбалльный северо-западный ветер. Черная волна тяжело ударяла о борт… Неподалеку от дока в темноте смутно вырисовывался силуэт огромного корпуса. Это “Фредерикус Рекс”, бывший пассажирский пароход компании “Северогерманский Ллойд”. Теперь его использовали для перевозки раненых солдат вермахта. Густые клубы дыма указывали на то, что пароход скоро отчалит.

Куренберг снова прислушался к многоголосому гомону, гулко разносившемуся над водой. Нет, это не стоны раненых. Слышны выкрики, брань, плеск воды, женские голоса, снова яростная брань, топот бесчисленных ног по трапу и равнодушный голос судового офицера:

— Сто сорок шесть, сто сорок семь… сто пятьдесят… Стоп! Хватит, лейтенант, подождите, пока первую партию загонят в трюм.

Куренбергу все стало ясно — отправляют в Германию гражданское население. Фашисты называли эту процедуру громким словом “arbeitsdienst”,[15] но от этого людям не становилось легче.

Погрозив кому-то кулаком, мастер хотел было вернуться в машинное отделение, но в этот миг в общем шуме он различил всплеск, словно что-то тяжелое плюхнулось в воду. Должно быть, человек упал или прыгнул за борт. Боясь опоздать, Куренберг тотчас сорвал ближайший спасательный круг и быстро привязал к нему конец. Перегнувшись через борт, он размахнулся и швырнул круг в том направлении, где на поверхности воды показалась темная точка…

…Наутро в маленькой, жарко натопленной кухоньке Куренберга сидели двое — женщина в старой солдатской шинели и в синих, слишком широких для нее брюках и сам хозяин квартиры. Неловкими пальцами держа остро отточенный карандаш, он выводил на папиросной бумаге мелкие, почти микроскопические буковки. Пока мастер писал, спасенная, уже в который раз, рассказывала о том, что ей пришлось пережить.

Слушая ее, Куренберг живо представлял себе, как людей хватали на улицах, загоняли в машины и отвозили в порт. Ведь нечто похожее однажды произошло и с ним самим. Вместе со многими его отвезли на товарную станцию и заставили разгружать вагоны. Все это было описано в листовке, которую Куренберг через несколько дней получил от одного товарища. И верно, там говорилось, что это только начало — сегодня везут на товарную станцию, а завтра — в Германию. Ему именно эта листовка помогла найти путь в подполье.

— …Так вот, значит, поймали меня как мышь в мышеловку, — продолжала свой рассказ женщина. — Куда денешься, куда побежишь, когда вокруг шуцманы. “Ваше удостоверение!” — “Но послушайте, где же мне взять удостоверение, если я только через три дня должна приступить к работе!” Они в ответ только зубы скалят. А ведь это чистая правда. Я договорилась с одним дальним родственником — он какой-то там начальник над газетными киосками. Вообще-то мы с ним давно не в ладах. Сами знаете, как приходится с богатыми родственниками. Но на этот раз он все же мне помог. Предчувствие у меня такое было… Думаю, надо куда-нибудь пристроиться. А в Германию — ни за что! Лучше уж с собой покончить… Что же мне теперь делать?..

Куренберг не торопился с ответом. Слова “газетный киоск” глубоко заинтересовали его. Лучшего места для распространения листовок нельзя было и придумать! Если бы только удалось посадить туда своего человека!.. Куренберг боролся с соблазном убедить эту женщину покинуть Ригу, уговорить ее, чтобы она предложила свое место кому-нибудь другому…

— Чего же вы волнуетесь? Вам больше ничто не угрожает. Через несколько дней начнете работать, получите удостоверение, и все будет в порядке. А до тех пор можете прятаться у меня.

— Остаться в Риге? — возмутилась женщина. — Ни за что! Кто знает, еще забудешь удостоверение дома и, не ровен час, опять схватят. Пусть думают, что я утонула! Лучше поеду в деревню, наймусь работать за одни харчи, а в Риге не останусь… Все время будешь тут вспоминать эту страшную ночь… Нет, ни за что я здесь не останусь!..

Теперь мастер с чистой совестью мог изложить ей свою просьбу.

Устроить на это место его родственницу? Конечно! Ведь Куренберг ей спас жизнь… Пожалуйста! Она с удовольствием окажет эту услугу!

Довольный успехом, Куренберг спустился вниз по скрипучей лестнице. На дворе сильный ветер вырвал из мундштука сигарету. Пришлось бегом догонять уносимый ветром окурок. Но он теперь вымок и никуда не годился. Мастер в сердцах сплюнул — не надо было во время дежурства столько дымить, может, хватило бы курева на весь день.

Увидев издали толчею у автобусной остановки, он решил пройтись пешком. Времени было достаточно, и к тому же мастер надеялся, что прогулка по свежему воздуху прогонит усталость после тяжелой ночи. Подняв воротник пальто и засунув руки глубоко в карманы, он зашагал быстрее. К воротам завода Куренберг подошел как раз в ту минуту, когда они открылись, чтобы выпустить людей, отработавших смену. Мастер задержался у ворот ровно столько, чтобы сложенная вчетверо папиросная бумажка незаметно очутилась в ладони у одного из выходивших товарищей.

Часом позже этот рабочий завернул в тихий переулок на окраине города и со двора постучал в окошко одноэтажного дома. Его впустил угрюмый человек с пышными усами пожарного. Он молча принял донесение и затем снова тщательно запер дверь.

21

Ночью у Висвальда Буртниека был сердечный припадок. Он впрыснул себе камфару и потом долго не мог заснуть: как известно, это лекарство — злейший враг сна. Скорей бы кончилась война! Тогда он непременно начнет серьезно лечиться. А пока все идет по-старому. И каждое утро Висвальд пытался успокоить неровно колотившееся сердце старинным изречением: “In tenebris lucet lux”. Недаром еще древние римляне верили, что именно во тьме брезжит свет.

Чувствуя себя совершенно разбитым, Буртниек встал, чтобы приняться за работу. Но около одиннадцати к нему явился мужчина с пышными усами пожарного, и сообщение, принесенное связным, сразу же разогнало усталость. Висвальда охватила лихорадочная жажда деятельности. Хотелось тут же побежать вниз к Янису, но, увы, это запрещал закон конспирации. К счастью, следующим посетителем оказался сам Даугавиет.

— Пришел за советом… — начал Янис, но тут же осекся, заметив темные круги под воспаленными от бессонницы глазами друга. — Опять сердце? — Он скорее утверждал, чем спрашивал.

— Ерунда! — махнул Буртниек рукой.

— Нечего притворяться, старина! — Янис обнял Буртниека за плечи. — От меня не скроешь, у меня глаз наметан.

Слова Даугавиета тронули Висвальда. По сути дела, они ведь на поле боя, тут не до вздохов и громких соболезнований. Если товарищ ранен, его перевязывают и идут дальше… И все-таки Янис, на чьи плечи ложились заботы о типографии, о доставке бумаги и красок, о связи с корреспондентами подпольных изданий, о распространении нелегальной литературы, о жизни всех этих людей, всегда находил время, чтобы ободрить друга ласковым словом. Но попробуй-ка позаботься о нем — сразу же ощетинится, как еж.

— Вот еще, не хватало, чтобы больной осведомлялся о здоровье больного, — уклоняясь от прямого ответа, отшутился Буртниек.

— Ты обо мне? — удивленно переспросил Янис. — Но я ведь не болен!

Висвальд бросил эти слова просто так, без определенного намерения, но теперь ему уже не хотелось отступать.

— А сердце? Не пытайся меня убедить, что у тебя с сердцем все в порядке. — Он говорил искренне и серьезно. — Будто я не вижу, как тебе тяжело… Почему бы не сказать Наде обо всем открыто…

Янис покраснел, отдернул руку от плеча Буртниека.

— Не болтай чепухи! — резко прервал он Висвальда. Но потом вполголоса добавил: — У Нади муж… Кроме того… ты сам понимаешь, что… Вообще все это ерунда! — И он решительно перевел разговор на другую тему: — А ты держишься молодцом!.. Ничего, старина, потерпи еще годик… Кончится война, и мы поедем с тобой на юг, в теплые края… Надя рассказывала мне о Кавказе — она там как-то отдыхала с мужем… Представь себе, какая красота — кругом пальмы, настоящие пальмы, солнца сколько угодно и ни одного фашиста! Вот там мы с тобой и подлечимся. — И, вздохнув, Янис добавил: — И забудем все свои невзгоды…

— Согласен! — улыбнулся Буртниек. — Вместе с тобой и с Надей! — подчеркнул он.

— Если у мужа не будет возражений, почему бы и нет?

Буртниек снова стал серьезным:

— Слушай, Янис, ты веришь, что он жив?

— Откровенно говоря — нет. Ведь мы запрашиваем всякий раз, когда посылаем отчеты в центр. Будь уверен, товарищи там, в Москве, сделали все возможное, чтобы найти его… Но что поделаешь? “Для веселия планета наша мало оборудована — надо вырвать радость у грядущих дней”.

— В эту ночь жизнь действительно не казалась мне раем. Но вот только что я получил добрую весть и снова чувствую себя отлично. Взгляни-ка — разве это не удача?!

Даугавиет прочитал донесение Куренберга. Дойдя до последних строчек, он оживился.

— Замечательно! Ведь это устраняет все наши трудности. Газетный киоск лучше любого магазина. Кто может мне запретить покупать хоть по две “Тевии” в день?.. Нет, покупать две — это было бы, конечно, подозрительно, — пошутил он. — Этого не стал бы делать даже самый ярый националист. Тогда уж лучше одну “Тевию” и одну “Deutsche Zeitung im Ostland”… Шуцманы будут в восторге от столь горячих приверженцев “нового порядка”, а мы тем временем распространим свои листовки!

— Таким веселым я тебя давно уже не видел, — обрадовался Буртниек. — А теперь давай подумаем, кого посадить в киоск?

— Да, верно, кого же туда посадить?

Даугавиет задумался, перебирая в уме фамилии многих подпольщиков, — все они и без того уже были перегружены заданиями. Но брешь, которую пробил в их рядах арест Земите, надо заполнить.

Погрузившись в размышления, Янис остановился у окна. Внизу, убирая остатки первого снега, энергично орудовал метлой Донат. Даугавиет знал — на этого старика можно смело положиться: в случае опасности он немедленно предупредит товарищей. “Побольше бы таких людей”, — подумал Янис. Правда, врагов фашизма в Риге сколько угодно. Янис не сомневался, что среди людей, проходивших сейчас по улице, многие жили надеждой на освобождение. Но пойти на подпольную работу, которая ежеминутно грозит смертью, — на это не каждый способен. Надежных помощников было сравнительно мало, а работа развертывалась все шире и шире. Поэтому Даугавиет так радовался появлению каждого нового члена в дружной семье подпольщиков.

— Да, для выполнения этого задания пригоден не каждый, — снова заговорил Янис.

— Быть может, направим Куренберга? — предложил Буртниек.

— Что ты? Подумай сам! Здоровый мужчина, в нем на расстоянии можно узнать рабочего!.. И вдруг такой станет торговать газетами в киоске! Сразу покажется подозрительным! Так легко этот вопрос решить не удастся… Прежде всего подумаем, что делать с нашей Скайдрите. Именно поэтому я и пришел к тебе.

Выслушав рассказ Даугавиета, Висвальд свистнул.

— Вот так сюрприз для Доната и Элизы! Они ведь считают ее совсем ребенком.

— И мы с тобой не намного лучше. Проглядели, что под носом у нас вырастает смена.

— О tempora, о mores![16] — воскликнул Буртниек. — В иные времена Скайдрите собиралась бы на первый университетский бал. А теперь… Что будет она делать теперь? Может быть, сидеть в киоске и распространять листовки?..

— Ты что, всерьез? — спросил Даугавиет.

— А почему бы и нет?.. Скайдрите смелая, находчивая девушка. Она словно создана для этой работы. Ты ведь сам говорил, что после встречи с Эриком она стала вполне сознательным человеком. И к тому же девушка из семьи старых подпольщиков. Это тоже немаловажное обстоятельство…

— А если наша девочка провалится? — все еще колебался Янис. — Мы должны считаться со всеми возможностями. Нет, нет!.. — поспешил он опередить возражения Буртниека. — Я не сомневаюсь в том, что Скайдрите будет молчать. Но гестапо может заподозрить Элизу и Доната, и тогда весь наш дом будет в опасности…

— А что, если девушке куда-нибудь переехать?

— Тогда пожалуй, — согласился Даугавиет. — Лучше, если она будет находиться подальше от “квартиры без номера”. О нас ей пока незачем знать.

— Кто же, в таком случае, передаст ей это поручение?

Даугавиет задумался.

— Куренберг! Без его посредничества мы так или иначе не обойдемся.

— Но доверится ли Скайдрите чужому человеку?

— Правильно. Об этом я даже не подумал… Тогда у нас остается только один выход… Эрик многое ей объяснил, и, сославшись на него…

— Ясно! — прервал его Буртниек. — Завтра же я встречусь с Куренбергом и обо всем договорюсь.

Последние дни Скайдрите думала только об одном: как пробраться к партизанам. Получить оружие, чтобы воевать с фашистами, — вот теперь единственная ее цель!

И Скайдрите наметила план. Во-первых, она уедет в Резекне. Вблизи этого города, как известно, действуют бесстрашные “лесные братья”.[17] Затем, как бы в поисках работы, она обойдет все окрестные села, постарается выведать у крестьян о местопребывании партизан. Самым трудным казался последний шаг — отправиться одной в лесную чащу, идти до тех пор, пока не доберется до цели.

Но чтобы попасть в Резекне, необходимо разрешение на проезд. И Скайдрите вышла из дому, дав себе слово без этого разрешения не возвращаться.

— Минуточку, девушка! — услышала она за спиной чей-то голос.

Не оборачиваясь, Скайдрите бросила через плечо:

— Я не знакомлюсь на улице! — и ускорила шаги.

Однако мужчина догнал Скайдрите и зашагал с нею рядом. Девушка, повернув голову, увидела просто одетого человека лет пятидесяти.

— Вы — Скайдрите Свемпе, не правда ли?

— Да. Ну и что же?

— Я должен передать вам привет от Эрика, — тихо сказал он.

Скайдрите остановилась. У нее перехватило дыхание.

— Эрик… Где он? — едва прошептала она.

Куренберг взял девушку под руку и заставил продолжать путь.

— Этого я не знаю. Товарищ, с которым я встретился, просил только передать вам привет.

Скайдрите не расспрашивала дальше. Она сразу же поняла — Эрик несомненно получил такое задание, о котором говорить нельзя. Но даже его скупого привета было достаточно, чтобы бледные щеки девушки порозовели и в глазах вспыхнула радость.

Эрик жив и здоров! Он ее не забыл! Чего еще можно было желать? То есть желать, конечно, можно многого. Например, чтобы сейчас он шел с ней рядом и хоть раз прикоснулся к ее руке… Эрик ради дела, за которое борется, пошел на разлуку с любимой. Значит, и она, Скайдрите, должна быть стойкой!

Подождав, пока девушка несколько успокоится, Куренберг продолжал:

— Хотите нам помочь? Нам — это значит и Эрику…

Скайдрите слегка отстранилась от него.

— Но кто вы такой? — Только теперь ей пришло на ум, что тут возможна и провокация.

Однако она мгновенно отбросила эту мысль. Провокатор выдумал бы бог знает какие подробности об Эрике. Да и как-то не хотелось думать, что этот человек, с простым, добродушным, покрытым сетью мелких морщинок лицом, лжет ей.

— Кто я такой — не имеет значения. Я говорю… от имени коммунистов, — тихо и торжественно произнес Куренберг.

Слезы волнения заволокли глаза девушки. Не отдавая себе отчета в том, что делает, она обняла мастера. Понятно, настоящая подпольщица так бы не поступила, но, в конце концов, Скайдрите было всего девятнадцать лет!

Перед конторой газетных киосков Скайдрите распрощалась с женщиной, спасенной Куренбергом.

— Ну, большое вам спасибо и счастливого пути, — сказала девушка.

— А вам — счастливо оставаться! Правда, заработок в киоске будет невелик, зато и работа пустяковая. Продавать газеты может ведь и малый ребенок.

Скайдрите улыбнулась. Легкая работа! После разговора с Куренбергом она знала, как это будет трудно. Возможно, даже труднее, чем у партизан. Там она бы все время находилась среди товарищей, там ее скрывало бы каждое дерево, каждый куст. А здесь в минуту опасности она совершенно одна. Только от ее смелости и находчивости будет зависеть и собственная ее жизнь, и жизни многих других…

Шагая по улице, Скайдрите напевала задорную песенку. Наконец-то у нее появилась определенная цель в жизни, общее с Эриком дело!

Только вернувшись домой, где каждый предмет казался таким близким и дорогим, Скайдрите почувствовала, что у нее защемило сердце. Как тяжело расставаться с матерью, с дядей Донатом! И что скажут домашние, когда узнают о ее внезапном переезде?

Скайдрите долго бродила по комнате, не решаясь заговорить. То без всякой надобности расправляла скатерть, то чистила дядину трубку. Наконец, набравшись духу, присела рядом с матерью, взяла ее руки, прижала их к своим пылающим щекам.

— Мама… Ты ведь не будешь сердиться… Я не хочу быть вам обузой… Теперь я сама нашла работу… Киоск очень далеко отсюда, а на работу надо выходить спозаранку. — Скайдрите отвернулась, чтобы мать не могла заглянуть ей в глаза. — Сама понимаешь, как это неудобно. Поэтому я нашла себе угол неподалеку от работы…

Девушка ждала возражений, упреков, по крайней мере удивления, но, как ни странно, Элиза Свемпе только молча погладила дочь по голове.

— Мама… — снова начала Скайдрите, но, взглянув на мать и увидев в ее глазах только безграничную любовь, замолчала…

— Поступай, как знаешь, дочка. — Элиза привлекла Скайдрите к себе. — Ты уже не ребенок. Только не забывай нас, стариков. Будет время, зайди навестить, рассказать, как твои дела…

Вещи Скайдрите собрала еще в тот день, когда решила отправиться к партизанам. Теперь она возьмет их с собой на новое место. Понимая, что так будет лучше, девушка без колебаний согласилась на предложение Куренберга поселиться у его товарища по работе, домик которого находился на окраине города.

Закрыв за собой дверь, Скайдрите вышла из дому. По темной улице — в городе давно уже не горели фонари — устало шагали редкие прохожие. В низко нависшем небе, где-то в просвете между облаками, мерцала одинокая звезда. И девушке казалось, что она манит, зовет в далекий путь. Что ждет ее в конце пути? Этого Скайдрите не знала, только чувствовала, что ей будет нелегко.

22

Второй год в подземелье… В Эрике почти ничего не осталось от прежнего юноши. Щеки ввалились, глаза лихорадочно блестят, веки подергиваются. Приходится постоянно носить очки, но и это не помогает. Почти все время болят глаза. Особенно мучителен яркий электрический свет. Эрик скрывает свой недуг от Яниса, опасаясь, что Даугавиет немедленно его сменит. Но этого допустить нельзя: сейчас столько работы, а людей мало! Пока Даугавиет найдет замену, пройдут месяцы.

Порою становилось так нестерпимо тяжко, что Эрика охватывало непреодолимое желание растворить двери и выбежать на улицу. Но появляться на улице ему нельзя. К внешнему миру у него был один только путь — радио. Волны несли Эрику вести о судьбах миллионов людей, он слышал глухой рокот моторов, раздававшийся в цехах огромных уральских заводов, волны дарили ему смех и слезы, страдания и радость, они давали ему возможность ощутить напряженное дыхание большой жизни. И всегда слушал Москву — этот великий город, возвращавший ему веру и мужество…

Эрик подолгу лежал на своей койке, пытаясь заменить мечтами действительность. Он представлял себе, будто бродит по улицам Риги и сухой снег скрипит у него под ногами, в прозрачном морозном воздухе вьются голубые столбы дыма, дышится так легко… Он сидит на скамье Зиедонского парка. Вот воробей вприпрыжку все ближе подбирается к нему и поглядывает своими маленькими глазками на его пустую ладонь. Мимо проходят люди — высокие и низенькие, удрученные и равнодушные, женщины в платочках и мужчины в фетровых шляпах, дети со школьными ранцами за плечами — люди, люди, по которым он так стосковался. И среди них, быть может, он встретит Скайдрите…

Если он не увидит ее в парке, то пойдет дальше, пока не найдет. Вдоль и поперек он исходит этот большой город с тысячами домов, скрывающих в себе сотни тысяч людей. В одном из этих домов — может быть, вот в том кирпичном здании со множеством труб на крыше или где-нибудь в Задвинье, в маленьком домике с окошками, закопченными дымом проходящих поездов, — где-то в одном из этих домов живет Скайдрите… Он отыщет ее, непременно отыщет!..

В то самое время, когда Эрик, сделав последний оттиск листовки, наконец прилег, Скайдрите проснулась. Она действительно жила в маленьком домике, только не в Задвинье, а в Милгрависе.[18] Уже ранним утром до нее доносился шум реки — тарахтенье рыбачьих моторок, звонок парома, рев пароходных гудков. За год жизни у приятеля Куренберга она научилась различать все эти звуки: сирены немецких военных судов звучали иначе, пронзительнее, чем гудки торговых пароходов; когда вблизи все затихало, до окна Скайдрите долетали сигналы подъемных кранов из порта и непрерывный приглушенный гул клинкерных печей цементного завода. Этот гул не прекращался и ночью — нацисты круглые сутки производили здесь бетонные бронеколпаки. Круглые, приземистые, с четырьмя узкими щелями для пулеметных стволов, эти бронеколпаки были разбросаны на огромном пространстве от дальнего Севера до Черного моря. Но они не спасали гитлеровцев от мощных ударов Красной Армии, наступавшей теперь на всех фронтах.

Надев туфли на босу ногу и набросив на плечи пальто, Скайдрите выбежала в сарай за топливом. В темноте поблескивали тихие воды Даугавы. Сейчас речная вода была черной и блестящей, словно смола. Днем же она всегда казалась коричневой, мутной. Но Скайдрите любила свою реку, и одна лишь мысль о том, что на ее волнах качаются немецкие подводные лодки, причиняла ей боль.

Накануне вечером столяр, как обычно, закинул в реку перемет. Почти каждый житель Милгрависа таким образом пытался пополнить свой скудный рацион. Склонившись над водой, Скайдрите вздрогнула от холода. Сквозь стоптанные подошвы дешевеньких туфель она чувствовала мерзлую землю, а тонкая одежда не защищала от сырого, леденящего дыхания реки и близкого моря. Один за другим она вытаскивала поводки перемета и разочарованно снова опускала их в воду. Жаль… Так хотелось обрадовать добродушного столяра хорошей наваристой ухой. Да к тому же, откровенно говоря, Скайдрите и сама давно уже не ела ничего сытного.

Не снимая пальто — термометр в комнате показывал всего несколько градусов выше нуля, — девушка затопила печь. Вместо дров она пользовалась прогнившими досками из обшивки корабля, которые столяр ежедневно приносил с завода. Скайдрите поставила чугунок в печь. Пока картошка варилась, она прибрала квартиру. Пусть старик после ночной смены хоть немного отдохнет…

Автобус довез Скайдрите до газетного киоска. Начинался очередной рабочий день, каких у нее за спиной было уже почти четыре сотни. В первые недели девушка волновалась и в каждом человеке видела шпика. Когда кто-либо из покупателей произносил пароль, у нее замирало сердце, и только большим напряжением воли ей удавалось скрыть волнение и равнодушно подать товарищу газету с вложенными в нее листовками. Теперь чувство опасности притупилось; на смену ему пришла спокойная уверенность в себе, сознание того, что она, Скайдрите, помогает распространять в народе слова правды.

Со столяром у девушки сложились хорошие, товарищеские отношения. По вечерам они часто обсуждали сообщения о победах Красной Армии, вместе радовались успехам партизан, вместе печалились, возмущаясь новыми злодеяниями фашистов. После таких разговоров Скайдрите обычно долго не могла уснуть. Она всегда вспоминала Эрика. Где он теперь и что с ним? Но на этот вопрос никто не мог ответить. Однако Скайдрите была уверена, что друг ее жив и они обязательно встретятся, как только оккупанты будут изгнаны с территории Латвии.

Жаль только, что Эрик — ведь именно он помог ей найти правильный путь в жизни — не видит новую Скайдрите, не знает девушку, которая теперь уж не побежит от эсэсовского офицера, которая прямо под носом у гестапо спокойно и смело выполняет опасное задание…

Привычным движением Скайдрите отомкнула дверь киоска, подняла деревянную штору, закрывавшую окошко, и зажгла керосиновую лампу. Затем она разложила на прилавке пестрые немецкие журналы и, ожидая прибытия свежих газет, заняла свое место, с которого можно было одним взглядом окинуть всю улицу.

Уже издали она заметила старушку, которую про себя звала “подпольной мамашей”, и на ощупь нашла спрятанную в углу хозяйственную сумку. Точно такую же сумку старушка поставила на прилавок киоска, когда искала деньги, чтобы уплатить за иллюстрированный журнал “Die Woche”. Повернувшись спиной к киоску, покупательница притворилась, будто не заметила, как Скайдрите, заслонив собою лампу, ловко обменяла сумки. Это не могли бы заметить и случайные прохожие, так как улица была темной, окошко киоска маленьким, а базарные сумки очень похожими.

— Деньжонок-то, оказывается, не хватает, — в конце концов пробормотала старушка. — Пожалуйста, отложите для меня этот журнал. Зайду дня через три.

— Хорошо, отложу, — ответила Скайдрите.

Они никогда не обменивались больше чем двумя—тремя словами. Куренберг сразу предупредил девушку, что конспирация не терпит многословия. Скайдрите повиновалась ему беспрекословно. И все же ей очень хотелось спросить у старушки, почему так часто в сумке вместе с листовками она находит то бутерброд, то яблоко, а однажды — это было как раз в день ее двадцатилетия — даже пирог с повидлом.

Когда развозчик привез на велосипеде свежие газеты, Скайдрите точно так же, как это делали другие продавцы газет, закрыла киоск, чтобы спокойно, без помех рассортировать свой товар. Двадцать экземпляров “Тевии”, в каждый из которых было вложено по пять листовок, она отложила на полку. Ну что ж, теперь товарищи могут приходить за ними.

И вот первый из них уже подходит к киоску. Скайдрите не знает, как зовут этого широкоплечего мужчину, который зимой и летом носит брезентовую куртку. Она лишь догадывается, что он работает в порту.

— Сегодня в газете что-нибудь новое? — спросил портовик.

— Смотря по тому, что вас интересует. — Девушка и во сне не перепутала бы слова пароля.

— Только добрые вести.

Получив “Тевию”, он спрятал ее во внутренний карман куртки и дружески улыбнулся девушке.

Зимние дни летят особенно быстро. И вот Скайдрите снова приходится зажечь керосиновую лампу. Девятнадцать экземпляров “Тевии”, лежавших на полке, она уже продала. Теперь там остался лишь один номер. Все товарищи давно явились, и только последнего все нет и нет. Что-то задерживается ее постоянный покупатель — один из тех, кому девушка и без пароля выдала бы листовки. Часто он подъезжал к киоску на грузовике и тормозил возле самого ее окошка. Мотор он никогда не выключал, но у окошка обычно задерживался дольше остальных. Он был единственным, кто время от времени перекидывался с ней шуткой или просто добрым словом, расспрашивал о жизни, а иногда даже рассказывал о настроении рабочих на заводе.

Девушка начала волноваться. Скоро нужно закрывать киоск, а шофера все нет и нет. Что же делать? Оставлять листовки до утра в киоске нельзя. Тогда уж лучше взять их домой. Но она ведь хотела после работы навестить мать, поговорить с Ядвигой… Ничего не поделаешь. Придется посидеть дома.

Скайдрите уже убрала с прилавка все журналы, когда из-за угла показался грузовик. Только увидев перед собой знакомое лицо шофера, девушка поняла, как она волновалась за него.

— На нашем заводе ночью раскрыли крупный акт саботажа, — взволнованно объяснил ей Силинь. — Четыре часа нас допрашивали. Хорошо, что меня вообще отпустили…

Эта новость доставила Скайдрите тройное удовольствие: во-первых, рабочие снова нанесли удар по фашистам, во-вторых, никто из товарищей не попался и, в-третьих, она могла теперь со спокойной совестью запереть киоск и отправиться к родным.

Девушка обычно шла домой по улице Валдемара. Она даже не сознавала, что делала это, вспоминая Эрика. Широкий проспект со своеобразными домами, украшенными причудливыми башенками, статуями и барельефами, ему нравился гораздо больше улицы Бривибас. У бульвара на тротуаре перед мольбертом сидел на корточках художник и посиневшими от холода пальцами водил кисточкой по холсту. Скайдрите увидела, что он пытается изобразить неоготический фасад Академии искусств. Теперь вход в ее светлые залы был для него закрыт. Здесь находилось одно из учреждений оккупантов, а студенты академии вынуждены были работать в темном сыром погребе. Скайдрите разделяла любовь художника к родной Риге, но никак не могла взять в толк, как может человек в такое время заниматься писанием идиллических пейзажей.

Скайдрите нарочно сделала небольшой круг. Здесь, на мостике Бастионной горки, она стояла вместе с Эриком. Каждый порыв ветра срывал тогда с деревьев пожелтевшие листья, а теперь покрытые инеем ветки совсем голые и зыбкую воду канала сковывает лед.

Девушка повернула к Старому городу, где она родилась и выросла. Декабрьские сумерки сгущались. В стенах Пороховой башни уже нельзя было различить застрявшие в ней каменные ядра. Только на круглой крыше башни, напоминавшей шапку, еще удерживался последний отблеск дневного света. Каждый шаг по лабиринту узких улочек был связан с воспоминаниями об Эрике. Здесь она поскользнулась и Эрик впервые обнял ее; в этом подъезде они укрылись, когда вдруг начался ливень. Ударяясь о низкий карниз, струи дождя превращались в сплошной занавес серебристых живых нитей. Но они ничего не замечали и, обнявшись, долго сидели на стоптанной каменной ступеньке, хотя дождь давно перестал и уже сияло солнце.

Скайдрите жила не только воспоминаниями. За этот год девушка привыкла внимательно следить и наблюдать за всем окружающим. Чтобы убедиться, что никто за ней не следит, она и сейчас направилась не по оживленной улице Смилшу, а пошла более далеким, обходным путем. На маленькой тихой улочке Торню Скайдрите остановилась и нагнулась, чтобы завязать шнурок туфли. При этом она незаметно оглянулась. Никого! Нырнув в Шведские ворота, пробитые в древней городской стене, через улицу Алдару она вышла на большую площадь. Над нею, почти сливаясь с темным небом, возвышалась тяжелая громада Домского собора. Здесь 18 ноября была выстроена трибуна, с которой чужеземные властители Остланда[19] собирались приветствовать организованную ими же антисоветскую демонстрацию. Бомба, которую неизвестные герои спрятали под трибуной, взорвалась, к сожалению, слишком рано, но все же взрыв этот достаточно громко выразил подлинные чувства латышского трудового народа.

А вот и красная кирпичная стена Домского музея с гербом города и непонятной латинской надписью. Это произошло именно здесь — взбалмошная девчонка предложила когда-то своему любимому отправиться вместе с ней на поиски партизан. К партизанам Скайдрите не попала, и все же она очутилась там, где хотела быть, где люди борются и побеждают… Если после войны им случится зайти с Эриком в этот музей, то рядом с бронзовыми пушками, которыми рижане некогда обороняли свой город от иноземных захватчиков, они увидят здесь и листовки с лозунгом “Смерть фашистским оккупантам!”…

23

Еще на лестнице Скайдрите услышала голос матери:

— Донат, кажется, кто-то подошел к дверям. Пойди посмотри.

Послышались шаркающие шаги, звякнула цепочка, и вдруг раздался радостный возглас:

— Элли, Элли, Скайдрите пришла!

Позабыв наказ врача, старая Элиза поднялась с постели, но после нескольких шагов вынуждена была опуститься на стул.

— Иди же сюда, доченька, обними меня… Как ты выросла! Как похорошела! И не узнать… А у нас тут все по-старому, только вот ноги у меня что-то совсем ослабли.

— Лежи, мамочка, лежи. Ведь я теперь дома. Только скажи, что надо, — я мигом все сделаю.

Скайдрите сразу же занялась хозяйством. Она выстирала белье и навела во всей квартире образцовый порядок, даже трубка старого Доната не избежала чистки. Потом Скайдрите сварила кофе. Это был предлог, чтобы вытащить из сумки гостинец.

— Зачем же, доченька, ты лучше сама поешь! Ты ведь так любишь ливерную колбасу.

— Как ты угадала, что у меня бутерброды с ливерной колбасой? — удивилась Скайдрите, которая еще не успела развернуть сверток.

Элиза, спохватившись, тут же заговорила о другом. Девочка не должна знать, что еду, которую она находит в сумке, посылает ей мать. Даугавиет строго-настрого наказал не открывать Скайдрите правды, и Элиза беспрекословно подчинялась. Но как трудно скрывать от дочери материнскую тревогу!

— Будь осторожна, доченька! — не удержалась Элиза на прощание.

— А чего мне бояться! — беспечно сказала девушка.

Она позвонила в соседнюю квартиру. Каждый раз, когда Скайдрите навещала своих, она заходила к соседке. Ведь это был единственный человек, который знал о ее любви к Эрику.

Секунду спустя Надежда тоже нажала кнопку звонка, и в “квартире без номера” раздался сигнал тревоги.

Неоштукатуренный кирпичный свод. С него спускается стосвечовая лампочка, заливающая все помещение ярким светом. Едкий, пронизывающий запах типографской краски. Раскаленная докрасна чугунная печурка. На койке книга “Мои университеты” с необычной закладкой — соломинкой, выдернутой из матраца. В верстатке Эрика, складываясь в строки, чуть поблескивают матовые свинцовые столбики литер.

Некоторое время Даугавиет молча смотрит на ссутулившуюся спину юноши. Нервные, порывистые движения его говорят об усталости. Рука то вдруг бесцельно повисает в воздухе, не достигнув наборной кассы, то снова лихорадочно хватает буквы. А порою свинцовые столбики даже выскальзывают из пальцев.

— Хватит, Эрик. Нужно отдохнуть, — предложил Янис, хотя знал, что дорога каждая минута.

— Да, надо бы чуточку передохнуть, а то будет много опечаток.

Эрик прилег на койку, снял очки и закрыл воспаленные глаза. Бледное лицо, казалось, застыло, но пальцы рук все еще шевелились. Даугавиет потушил свет и включил приемник. Пока лампы приемника нагревались, в комнате царила тишина. Порой ее прерывал треск и шум, но вот зазвучали позывные — первые такты песни “Широка страна моя родная”. Эрик повернул голову и приподнялся на локтях. Этот сигнал предвещал радостные вести. И действительно, мгновение спустя раздался голос диктора, знакомый миллионам людей:

“Товарищи радиослушатели! Через несколько минут будет передано важное правительственное сообщение…”

— Житомир? — взволнованно предположил Эрик.

— Нет, скорее Кировоград, — ответил Янис. — Здесь наши развивают мощное наступление. — И, снова повернув выключатель, он приготовил бумагу и карандаш.

Приказ Верховного Главнокомандующего.

На днях войска Первого Прибалтийского фронта под командованием генерала армии Баграмяна перешли в наступление против немецко-фашистских войск, расположенных южнее Невеля, и прорвали сильно укрепленную оборонительную полосу противника протяжением по фронту около 80 километров и в глубину до 20 километров.

За пять дней напряженных боев нашими войсками освобождено более 500 населенных пунктов… В боях разгромлены 87-я, 129-я и 211-я пехотные дивизии, 20-я танковая дивизия и несколько охранных частей немцев.

В боях отличились войска генерал-лейтенанта Галицкого, генерал-лейтенанта Швецова…”

— Ура, ура! — закричал Эрик хриплым от волнения голосом. — Ну, начинается… На даугавпилском направлении! — И Эрик снова схватил верстатку. — Такое известие — для меня лучшее лекарство! Между прочим, хорошо бы использовать последнюю сводку в листовке, правда?

— Конечно. Добавь сам. Когда ты думаешь закончить?

— Примерно через час управлюсь.

— Ладно, тогда через час приду читать корректуру и делать оттиски.

Даугавиет опустился на четвереньки, чтобы влезть в узкий проход. Вдруг снова послышался сигнальный звонок. Эрик спокойно продолжал работу, а Янис сел на кровать и стал перелистывать книгу. Нужно подождать, пока посетитель уйдет.

Через несколько минут Надежда двумя звонками дала знать, что все в порядке. Даугавиет поднялся к ванной комнате и громко постучал в стену.

Оказалось, что приходил старый Донат.

— Буртниек прислал вот эту записку, — сказала Надежда.

Янис прочитал написанное и задумчиво стал вертеть бумажку в пальцах.

— Опять угнали людей. На этот раз из Лиепаи. Товарищи просят напечатать для них специальную листовку. Просьба обоснованная. Но как нам управиться, когда столько работы? Эрика жаль…

Надежда удивленно подняла глаза. Таким тоном Даугавиет разговаривал редко.

— Сегодня он даже не возражал, когда я предложил ему передохнуть, — продолжал Янис. — А ты, как врач, что скажешь по этому поводу?

Лицо Надежды стало озабоченным. Она пожала плечами.

— Ты же знаешь мое мнение.

— Да, да. Я и сам отлично знаю, что Эрику нужно. Санаторий, солнце, но… Послать его к партизанам? Оттуда он мог бы полететь в Москву. Неужели ты думаешь, я бы этого не сделал, если бы было кем его заменить? Да он и сам это понимает так же хорошо, как ты и я. — Даугавиет повернулся к Надежде спиной и молча уставился на “Остров мертвых” Беклина. — Эх, Надя, как трудно нести двойную ответственность! — вдруг сказал он. — Отвечать за доверенную тебе работу и одновременно за людей… — Он снова повернулся к ней лицом и стал расправлять бумажку, которую все время сжимал в кулаке. — Ничего не поделаешь. Еще не время отдыхать. Лиепайцев нельзя оставлять без листовок.

Задание было срочное, и поэтому Янису пришлось самому писать текст листовки. Посоветовавшись с Надеждой, он принялся за дело.

“Лиепайцы! В ночь на 17 декабря под покровом тьмы из зимнего порта был отправлен транспорт с живым грузом — 800 человек гитлеровцы угнали на каторгу в Германию. Угнанные из Латвии рабы должны заменить тех стариков и подростков, которыми отчаявшиеся фашисты пытаются восполнить гигантские потери на Восточном фронте…”

24

О листовках для лиепайцев думал не только Даугавиет. О них заботились и в ЦК Компартии Латвии. Находясь за сотни километров от родного края, работники ЦК знали о том, что происходило в оккупированной Латвии, не хуже, чем Даугавиет. Он еще не успел написать последнее слово, как в агентство Буртниека явился партизанский связной с письмом. Висвальд вскрыл конверт, но письмо оказалось шифрованным. Он уже собирался отнести его Даугавиету, когда с улицы послышался троекратный гудок: это постоянный посетитель агентства, шофер Бауэр, как обычно, заранее уведомлял Буртниека о своем прибытии.

— Жаль, что ничем сегодня не могу услужить генералу, — сообщил Буртниек, протягивая шоферу руку.

— Я приехал не для того, — ответил Бауэр. — Я хотел вернуть ваши книги.

— Стоило ли из-за этого тратить время? Вы могли бы вернуть мне книги при случае и в другой раз.

— Мало ли что может случиться. — Бауэр как-то странно улыбнулся. — А вдруг мы сегодня видимся в последний раз! Я не из тех, кто ради спорта пополняет свою библиотеку чужими книгами.

— Это приятно слышать, — сказал Буртниек, которому Бауэр с каждым разом казался все симпатичнее. — Но отчего вы так пессимистически настроены? Похмелье?

— Пожалуй, похмелье, но только моральное. Не хочется говорить об этом. Я уезжаю.

— Надолго?

— Неизвестно… — сказал Бауэр. — Мой генерал через несколько дней отправится в инспекционную поездку по Латгалии. Говорят, там в последнее время неспокойно. Вы ведь сами знаете — там, где партизаны, все может случиться…

Заметив, что шофер не назвал партизан “бандитами”, как обычно говорят гитлеровцы, Буртниек подумал:

“Сдается мне, что этому человеку ничуть не подходит мундир “покорителей мира”. Это один из тех, кто еще не утратил человеческого облика. Надо бы о нем поговорить с Жанисом”.

— Ну, а вам не страшно? — спросил он Бауэра.

— Мне-то нет. А вот мой генерал уже трое суток пьет для храбрости… В минуту опасности я не растеряюсь… Еще раз спасибо вам за книги и до свиданья, а может, прощайте. — И, снова как-то странно улыбнувшись, Бауэр вышел.

Всю дорогу до здания гестапо на улице Реймерса, где Бауэр должен был дожидаться генерала Хартмута, эта странная улыбка не сходила с его губ. В ней были одновременно и горечь, и радость…

Поездка генерала Хартмута в Латгалию все решит. Если задуманный им план осуществится, то не пройдет и недели, как Рудольф Бауэр встанет в ряды борцов.

Генералу Хартмуту пришлось подождать, пока Рауп-Дименс освободится. Оберштурмфюрер передавал дела на время своего отпуска следователю Вегезаку. Это была довольно утомительная работа, так как все приходилось подробнейшим образом объяснять. Особенно неприятно почувствовал себя Рауп-Дименс, когда Вегезак открыл папку дела с надписью:

“Жанис. Начато 15/Х-42. Закончено…”

Да, это задание не удалось выполнить и по сей день.

— Может быть, вам повезет… — из вежливости заметил Рауп-Дименс.

— Не беспокойтесь, все будет в порядке, — заверил его Вегезак. — Как я вам завидую! Вы же едете домой! Целых десять дней сможете делать все, что заблагорассудится.

Эти два часа были не из приятных, и Рауп-Дименс даже обрадовался, когда ему доложили о приходе генерала Хартмута. Когда-то генерал учился в Бонне вместе с его отцом и своей карьерой в значительной мере был обязан старому Бодо Рауп-Дименсу.

В дверях показалась ухмыляющаяся круглая физиономия генерала. Рауп-Дименс даже не поднялся: несмотря на свой чин капитана, он полагал, что его положение в обществе выше положения любого генерала.

— Чем могу служить, господин генерал? — учтиво осведомился Рауп-Дименс, выпустив в воздух кольцо дыма.

— Здравствуйте, Харальд. Зачем же так официально? Что новенького дома? Что пишет ваш уважаемый отец?

— Благодарю вас. Все по-старому. Много заказов. Отец приобрел новый завод в протекторате, недалеко от военных заводов Шкода. Им сейчас ведает брат, Зигфрид.

Генерал почесал кончик носа.

— Отлично! Великолепно! Ваш отец — человек с размахом. Надеюсь, что и после войны я не потеряю его доверия. Прошу вас, не забудьте в письме засвидетельствовать ему мое почтение. Да, между прочим, я хотел спросить… Вылетело из головы!.. Ах да, а как же с воздушными налетами? Ваши заводы не пострадали?

Рауп-Дименс усмехнулся:

— Не прикидывайтесь простаком, Хартмут. При вашем посредничестве отец в свое время продал американцам двадцать процентов акций. Можете быть уверены, что они дают своим пилотам соответствующие инструкции… Кстати, я слышал, что вы уезжаете в инспекционную поездку?

— Да, да. Я, собственно, за этим и пришел. Вы, Харальд, лучше нас информированы: правда ли, что в Латгалии бандиты особенно активизировались?..

— А вы их боитесь?

— Чего же мне, старому вояке, бояться? Я просто так… К слову пришлось.

— По правде говоря, генерал, эти слухи имеют основание. Шайки в лесах растут, как грибы после дождя. Карательные экспедиции малоэффективны, потому что партизаны пользуются поддержкой населения. По-моему, лично вам особая опасность не грозит — они обычно нападают только на поезда и автоколонны.

Генерал вздохнул и большим клетчатым платком вытер со лба пот.

— Я и сам думал, что разумнее не брать вооруженной охраны. До свиданья, Харальд. Я позвоню вам, когда вернусь… Пожалуйста, не забудьте передать привет вашему отцу.

25

Снег падал крупными хлопьями, сплошь облепляя деревья, и казалось, будто на ветвях развешаны белые мохнатые полотенца. Снежинки бесшумно слетали на хвою ветвей, на заросшую мхом землю, на пригорки. Партизанский лес, кутаясь в пушистый белый платок, словно замаскировался для зимних боев.

Снег, снег, снег… О следах, правда, нечего беспокоиться — их начисто замела белая метла пурги. Поэтому Лабренцис, который вместе с Длинным Августом вел захваченного в плен фашиста, направился прямо в штаб. Захваченного в плен? Это, положим, было не совсем так, потому что немец уверял, будто сам хотел разыскать партизан. Ладно, ладно, там видно будет, начальство разберется. Уж их командир сумеет узнать, перебежчик это или шпион.

Командир партизанской бригады Янсон слушал сводку Совинформбюро, жадно ловя каждое слово диктора. Тем временем санитарка перевязала ему рану. Уже месяц не заживало плечо, потому что у Янсона не было таких отличных лекарств, как отдых и покой. В другой раз командир стиснул бы зубы от боли, но сейчас он напряженно слушал сводку и даже не заметил, как санитарка перевязала рану.

Передача известий кончилась. Командир повернулся к санитарке:

— Слышала? Фашисты снова окружены! Ну, сегодня будет чем ребят порадовать…

Плащ-палатка, закрывавшая вход в землянку, приподнялась. Появился Лабренцис.

— Товарищ командир! Фрица привели! В полном обмундировании, при автомате. Длинный Август его в лесу заметил. Немец был один, следы искал. Мы на него накинулись, а он и не думает сопротивляться. Наоборот, говорит, рад, что нас встретил, заявил, будто он только нас и ищет. Просил отвести к командиру.

— А вы что сделали?

— Ну мы и привели. Сперва, ясное дело, завязали ему глаза и проверили, не идет ли кто следом.

— Ведите сюда…

Пленный выглядел не слишком воинственным. В землянке, где Длинный Август стоял согнувшись, голова пленного даже не достигала потолка. Янсон окинул гитлеровца пытливым взглядом: волосы светлые, редкие, небольшой острый нос, кирпичного цвета лицо, обветренное и потрескавшееся, глаза живые, умные. Пленный стоял спокойно и не проявлял никаких признаков страха. Не ожидая вопроса Янсона, он представился:

— Бывший ефрейтор немецкой армии Рудольф Бауэр. До сих пор служил шофером у генерала Хартмута.

— Что вам понадобилось в лесу? — спросил командир.

— В Риге я слышал, что в здешнем округе есть партизаны. Задумал уйти к вам, но раньше не представлялось возможности. Мне нужно было дождаться, чтобы генерал отправился в Латгалию. Он откладывал свою поездку с недели на неделю…

— Почему вы задумали перейти к нам? Верно, последние поражения вермахта отбили аппетит к завоеванию мира?

— Нет, я всегда ненавидел фашистов.

— Но, как я вижу, это вам ничуть не помешало надеть форму вермахта и воевать с нами, — иронически заметил Янсон.

— Если б я отказался, меня бы расстреляли. Какая бы от этого была польза? Бороться в одиночку я не мог, потому и пришел к вам. Я не член коммунистической партии, но некоторое время вел подпольную работу.

— Всему этому мне, конечно, приходится верить на слово…

Бауэр почувствовал, как на лбу у него от волнения проступил пот. Шофер и не представлял, что все окажется так сложно. Но, конечно, командир прав, не доверяя солдату гитлеровской армии. Как же доказать, что он не шпион и не провокатор? Чем подтвердить свои слова?..

— Я вовсе не рассчитываю, что вы меня тут же примете в отряд. Пожалуйста, проверьте меня. Я сделаю все возможное…

— Хорошо, мы подумаем… — Янсон провел рукой по небритому подбородку. — Где, говорите вы, находится этот генерал Харнрут?

— Хартмут, — поправил Бауэр. — Он остановился в ближнем селе, в доме волостного старосты. Завтра хотел ехать дальше, да вряд ли без меня далеко уедет…

— Охрана большая?

— Генерала сопровождают только два эсэсовца. Но вы, должно быть, знаете, что гарнизон в селе усилен?

Янсон с минуту что-то молча обдумывал. Он впервые имел дело с перебежчиком, хотя недавно Криш рассказывал, что среди курземских партизан есть два немецких антифашиста. Вполне возможно, что этот шофер и в самом деле враг нацистов. Но что, если гитлеровцы нарочно прислали его в лес, чтобы заманить партизан в ловушку? Риск чересчур велик, Янсон отвечает за жизнь своих людей. Но, с другой стороны, этот немец может оказать партизанам немалые услуги… Хорошо, его надо проверить, а дальше видно будет.

— Разве ваше отсутствие не покажется генералу подозрительным? — спросил Янсон.

— Нет. Я и не думал, что мне удастся вас сразу найти, поэтому сказал, что отправляюсь на поиски спиртного…

— Сколько дней пробудет генерал в этом селе? — перебил Бауэра Янсон. — Когда и куда вы отправитесь дальше?

— Генерал приказал мне подготовить машину к завтрашнему утру. Я слышал, как он говорил сопровождающим нас эсэсовцам, что мы поедем по шоссе в южном направлении, — охотно ответил шофер.

Янсон задумался, раскрыл планшет с картой района и уткнулся в нее. Через несколько минут он поднялся и, подойдя к перебежчику вплотную, сказал:

— Слушайте меня внимательно. Вам завяжут глаза и выведут на шоссе. Через два часа вы дойдете до села. Утром, когда выедете с генералом, доехав до пятого километра, убавьте газ и поезжайте медленно. Старайтесь ехать так километра два—три. После первого выстрела остановите машину. Помните, нам нужно заполучить генерала живым. Вам все ясно?

— Да, — ответил Бауэр.

— Чтобы вас не заподозрили, дадим вам две бутылки спирта. Глотните немножко и притворитесь подвыпившим… Товарищ Лабренцис, — обратился Янсон к стоявшему рядом партизану. — На шоссе отдадите ему автомат! Желаю успеха!

26

Гулянье было в полном разгаре. Танцы устроили в большом, украшенном хвойными ветками сарае волостного старосты. Староста не пожалел ни трудов, ни самогона. Этому генералу Хартмуту надо угождать, а не то свернут шею! Все же к полуночи запасы спиртного иссякли. Но генерал и тут не растерялся. Недолго думая он собрал тех, кто еще держался на ногах.

— Обойти все дома деревни и освободить крестьян от излишков самогона и пива! В случае сопротивления реквизировать силой. Заодно прихватить девиц. Вперед, марш!

Солдаты гарнизона ревностно кинулись исполнять приказ. Они взламывали все комоды и сундуки, топали грязными сапогами по закромам, перерывали все вверх дном в сараях, конюшнях, клетях. Водки нигде не было, но зато на сеновалах то и дело находили девушек, которые попрятались, узнав о затеваемой оккупантами попойке. Напрасно девушки пытались сопротивляться — пьяные солдаты, издевательски хохоча, силой тащили их с собой. Не церемонясь, они заодно прихватывали и замужних женщин.

Музыканты играли модный немецкий танец “Как-то на лугу зеленом целовались мы под кленом”. А кларнетист, выпивший больше других, упорно выдувал свое: “Heute gehort uns Deutschland und morgen die ganze Welt”.[20] Солдаты вертелись и прыгали, а девушки с отчаянием поглядывали на дверь. Если иной удавалось вырваться из объятий своего кавалера и убежать из сарая, то в погоню бросалось не меньше дюжины солдат, и горе той, которая не успевала скрыться.

“Гулянье на славу”, — подумал про себя Хартмут и поднял большой дубовый кубок, из которого, как утверждал волостной староста, некогда пил сам генерал фон дер Гольц. Но тут же Хартмут поморщился — кубок оказался пустым, так же как и вся посуда, которой был уставлен длинный крестьянский стол.

Вот почему спирт, принесенный Бауэром, оказался весьма кстати…

На следующее утро разбудить генерала было нелегко. Эсэсовские офицеры, страдавшие от тяжелого похмелья, тоже охотнее всего отоспались бы в селе. И только обещание Бауэра заехать по пути в деревню, где он достал вчера спирт, наконец расшевелило сонное начальство.

Усевшись в машину, генерал закутался в меховую шубу, откинулся на сиденье и тут же задремал. Офицеры охраны, в чьих отяжелевших с перепоя головах каждый толчок на ухабах отзывался особенно болезненно, были угрюмее обычного и не скупились на едкие замечания насчет шоферского мастерства Бауэра.

Шофер не отвечал. Слова эсэсовцев, по сути дела, даже не доходили до его сознания, так как мозг все время сверлила одна мысль: “Завтра начнется новая жизнь, а сегодня я должен доказать, что достоин ее”. С трудом сдерживая волнение, шофер глядел на лес, безмолвно и грозно раскинувшийся по обе стороны дороги. Быть может, за этим поворотом машину поджидают его новые друзья, быть может, они прячутся вот в этом кустарнике… Может быть, уже в следующее мгновение тишину прорежет сигнальный выстрел и настанет время действовать…

Бауэр так ясно представлял себе ночью весь план действий, что ему казалось, будто он все это уже однажды проделал. Сразу остановить машину, конечно, нельзя. Наоборот, надо прибавить скорость, как этого в таких случаях требует инструкция. Следовательно, нужно создать впечатление, что пуля попала в мотор и что-то в нем повредила. Запал гранаты, который он специально для этой цели соединил с педалью акселератора, несомненно произведет нужный эффект. А дальше?.. Как справиться с эсэсовцами, прежде чем они успеют открыть огонь? В этом вопросе у Бауэра не было ясности. Он знал только одно: нельзя допустить, чтобы они из своих автоматов поранили хотя бы одного партизана! Видимо, придется выскочить из машины и стрелять первому…

Внезапно его размышления прервал выстрел. Нет, это был даже не отдельный выстрел, а очередь из автомата. Последующие события развернулись с такой быстротой, что Бауэр даже не успел опомниться. Он нажал на педаль акселератора, машина рванулась вперед, но в то же мгновение раздался резкий, хотя и не очень громкий удар, мотор чихнул несколько раз и заглох. Но прежде чем шофер успел выскочить из машины, из-за деревьев появились гитлеровские солдаты, прочесывавшие лес. Это был излюбленный фашистами тактический прием — окружив лес, где, по их мнению, должен был находиться враг, они развертывались в длинную цепь и, продвигаясь вперед, вели вслепую непрерывный огонь. Если при этом случалось пристрелить какого-нибудь мирного крестьянина, собиравшего в лесу хворост, то его тут же объявляли партизаном, и на этом дело кончалось. Увидев генерала, командир подразделения, долговязый обер-лейтенант, накануне вечером оравший громче всех, подбежал к машине и, запыхавшись, спросил:

— Простите, генерал, что произошло?

Надо было что-то сказать, спасти положение… Случившееся недоразумение совершенно потрясло Бауэра. Как быть, что придумать?

Неожиданно ему на выручку пришел сам генерал:

— На нас напали бандиты! Меня чуть не застрелили! — завопил он. — Ловите их!.. Чего же вы ждете, черт побери?!

— Сейчас, господин генерал, обыщем лес по ту сторону дороги. Разрешите только предупредить вас: если услышите еще выстрелы, ни в коем случае не останавливайтесь! — И обер-лейтенант, позабыв даже отдать честь, нырнул в лес, откуда уже раздавались беспорядочные выстрелы его подчиненных.

На сей раз Бауэр был спасен, и все же остановка машины вызвала подозрение.

— Если ты еще раз затормозишь, я всажу тебе в ребра всю обойму! — злобно проворчал сидящий рядом с Бауэром эсэсовец и положил затянутую в перчатку руку на рукоятку пистолета.

— Прежде всего надо посмотреть, что случилось с мотором, — спокойно ответил шофер и вылез из машины.

Но его спокойствие было только внешним. Ясно, что эсэсовцы ни в коем случае не дадут ему больше остановиться. При первой же попытке его пристрелят, как собаку… Шофера охватил безудержный гнев на свое бессилие, на тех, кто преграждал ему путь к свободе. И вдруг из этой вспышки гнева родилось единственно правильное решение: от эсэсовцев надо избавиться, и притом немедленно! Солдаты карательной экспедиции успели порядком углубиться в лес. Пока они подоспеют, машина будет уже далеко, за много километров.

Соединив порванные провода, шофер обратился к эсэсовцам;

— Аккумулятор сел… Придется подтолкнуть машину.

Сопровождающие генерала не двинулись с места. Очевидно, они чувствовали себя в машине куда безопаснее, чем на дороге, где на них в любой момент могли напасть партизаны. И снова объятый паникой генерал пришел на выручку Бауэру:

— Вылезайте! Разве вы не слышали, что машину надо подтолкнуть? Я предам вас всех военному трибуналу!

Эсэсовцы неохотно повиновались. Бауэр не торопился включать зажигание. Он хотел притупить внимание эсэсовцев, утомить их. Так он заставил офицеров толкать машину несколько десятков метров, пока они, потные и усталые, не остановились передохнуть. Теперь настало время действовать.

Бауэр включил зажигание, нажал на стартер, и несколько секунд спустя машина уже мчалась по заснеженной дороге. Растерянные эсэсовцы в первое мгновение ничего не поняли — размахивая руками, они бежали вслед за машиной. Да и сам генерал спохватился, когда они уже успели проехать несколько сот метров.

— Стой! — закричал Хартмут и вцепился в левую руку Бауэра.

Вместо ответа ефрейтор размахнулся и изо всех сил ударил генерала кулаком по лицу. Хартмут, застонав, опустился на сиденье. Бауэру нужно было убедиться, действительно ли он потерял сознание. Но шофер не мог этого сделать: позади слышалась стрельба, пули попадали в кузов машины.

Бауэр знал, что эсэсовцы не посмеют целиться в окно, так как побоятся ранить генерала. Но они могли пробить шины, и тогда — конец. Жалеть врага было бы не только глупостью, а просто самоубийством.

Шофер резко развернул машину поперек шоссе и выпустил из своего автомата несколько очередей в ту сторону, где, увязая в сугробах, следом за машиной бежали две черные фигурки.

Все последующее казалось Бауэру фильмом, который он сам смотрит.

Только что на белом экране еще двигались две черные фигуры. А вот они уже лежат в кювете, и пушистые крупные хлопья снега падают на их неподвижные тела. И ведь это он, Рудольф Бауэр, грозит генералу автоматом, разоружает его, связывает ему руки и заставляет сесть рядом с собой. Затем он продолжает путь на юг — как ему приказал командир партизанского отряда.

Неожиданно на перекрестке дорог появился немецкий моторизированный патруль. К ошеломленному Бауэру, однако, довольно быстро вернулась способность трезво мыслить.

— Одно слово, и я отправлю вас на тот свет! — прошептал шофер и, повернув ствол автомата в сторону генерала, положил оружие к себе на колени. — Вы сами понимаете — мне терять нечего!

Хартмут, уже раскрывший было рот, чтобы крикнуть, снова съежился на сиденье. Он, генерал Хартмут, без малейших колебаний или угрызений совести посылавший на верную смерть тысячи людей, не осмелился поставить на карту свою собственную драгоценную жизнь…

И машина полным ходом пронеслась мимо солдат, вытянувшихся по стойке “смирно” при виде генерала.

Бауэр затормозил только через десять километров, когда из кустов раздалось несколько выстрелов и на дороге появилась могучая фигура Длинного Августа.

Рудольф Бауэр, правда, не понял слов, сказанных партизанским разведчиком, но крепкое, товарищеское рукопожатие было для него в ту минуту ценнее, чем самая громкая похвала.

27

По запорошенной снегом дороге шагал человек. В сером суконном полушубке, в сапогах и барашковом треухе с кожаным козырьком, он походил на крестьянина, отправившегося куда-то по делу. Только походка у него была легкая и упругая, не такая тяжелая, как обычно у крестьян, привыкших ходить за плугом. Увидев огоньки села, человек свернул с дороги, дал порядочный крюк по глубоким сугробам и приблизился к заднему крыльцу дома, стоявшего на отшибе.

— Бог в помощь, — сказал одинокий путник, входя в комнату и стараясь при слабом свете коптилки разглядеть сидящих за столом.

— Здорово, — по-латгальски откликнулся Езуп Баркан. — Скидывай одежду — да к печке. Сегодня мороз. Вон сколько градусов, как у водки: без малого сорок будет!..

— Спасибо, Езуп, никак не могу, тороплюсь дальше… А что, наши еще на прежнем месте? — спросил гость, стягивая рукавицы, чтобы согреть застывшие пальцы.

— Почти что на том же, только этак километров десять дальше к югу. После боев с карателями пришлось забраться поглубже в лес. Но молодцы ребята! Эх, и молодцы! Важную птицу поймали. Генерала, да еще в придачу с машиной. Я эту колясочку своими глазами видел — завидная штучка…

— Ладно, ладно, приятель, — перебил гость хозяина. — Расскажешь все по дороге.

Пришлось идти добрых четыре часа, прежде чем они наткнулись на первые партизанские посты. Езуп Баркан распрощался, а его гость направился дальше, к штабу партизанской бригады.

В землянке Янсона он скинул полушубок. Но и здесь путник пробыл недолго — столько, сколько потребовалось, чтобы согреться у железной печурки и размять онемевшие от холода ноги.

Добравшись до места назначения, Даугавиет так устал, что, почти не раздеваясь, повалился на нары и тут же уснул. Только на следующий день он явился к уполномоченному Центрального Комитета.

В землянке пахло крепкой махоркой, дымилась коптилка, освещавшая своим дрожащим пламенем небольшое пространство. Уполномоченный встал. Пламя коптилки слегка осветило его лицо, и Янис узнал бывшего секретаря райкома партии Авота. Вот так удача — встретиться с другом после стольких лет! Они обнялись, посмотрели друг другу в глаза, похлопали один другого по плечу и снова обнялись. Да, суровыми были будни войны с их непрерывными боями и тяготами. Тем более радостной казалась эта неожиданная встреча.

— Помнишь, где мы виделись в последний раз? — воскликнул Даугавиет.

— А как же! В ночь перед эвакуацией Риги, в ЦК, — сурово сдвинув брови, ответил Авот.

— Ты рекомендовал меня на эту работу. А знаешь, если бы я мог тогда представить себе, с какими трудностями она связана, может, я бы и не согласился, — улыбнулся Янис.

— Обязательно согласился бы! Будто я тебя не знаю… Ты же у нас парень крепкий… Мы в Москве получаем каждую твою листовку, и, надо сказать, все довольны твоей работой… Конечно, надо бы писать поживее, оперативнее откликаться на события. Вот хотя бы в тот раз, когда студенты отказались поехать в Германию на работу, — ведь и это можно было использовать для листовки.

— Это верно… Но в то время я был один. С тех пор как начал работать Краповский, мы выпускаем листовок вдвое больше.

— Мало, слишком мало… Но об этом потом, а сейчас давай-ка свернем по цигарке, — спохватился Авот.

Он нагнулся, чтобы вынуть из-за голенища кисет с махоркой, и только теперь Даугавиет заметил две большие звезды на его погонах.

— Так вот оно что! Ты уже в подполковниках ходишь. Тебе бы следовало курить что-нибудь получше.

— Может быть, “Спорт”? — отшутился Авот.

В его памяти всплыл вечер в конце июня 1941 года, когда он вместе с Даугавиетом сидел в приемной секретаря Центрального Комитета. В ожидании важного разговора оба они нервничали. Даугавиет, по всей вероятности, думал о предстоящем ответственном задании. Авот еще и еще раз взвешивал, правильно ли поступил, рекомендуя именно этого человека на такую опасную работу. Оба много курили: он — “Казбек”, Даугавиет — “Спорт”. Авот еще помнит слегка помятую пачку с мчавшимся велосипедистом, из которой Янис вынимал папиросу за папиросой. Когда у него самого кончились папиросы привычной марки, пришлось взять у Яниса. Затягиваясь едким дымом, он тогда упрекнул Даугавиета, что тот курит такие скверные папиросы. Янис пожал плечами: “Что поделаешь, привычка подпольщика — не бросаться в глаза”. При Ульманисе из ста курильщиков восемьдесят покупали “Спорт”. Только тогда Авот по-настоящему понял, какой удивительной способностью обладал Даугавиет: он умел быть незаметным даже в мельчайших деталях быта, умел не привлекать к себе внимания ни при каких условиях. И Авот окончательно решил, что поступает правильно, рекомендуя именно Даугавиета для подпольной работы в оккупированной Риге… Толстые цигарки, свернутые из грубой газетной бумаги, они выкурили молча. В полутьме землянки тлели два маленьких огонька. Даугавиет и Авот вспоминали прошлое, мысленно оглядывали настоящее, стремились проникнуть в будущее. Когда самокрутки стали жечь губы, Авот снова заговорил:

— Теперь я скажу, зачем тебя вызвал… Фронт приближается к Латвии. Мы должны быть готовы к тому, что фашисты попытаются вывезти все, что можно, а остальное уничтожить. Этого ни в коем случае нельзя допустить. Надо позаботиться, чтобы к моменту отступления гитлеровцев на каждом предприятии были надежные люди, которые сохранили бы народное добро. Все это надо разъяснить массам. Поэтому нужно больше листовок, воззваний… Так… подумай, кого можно было бы дать в помощь Краповскому. А ты… ты поедешь в Лиепаю и создашь там новую типографию… Вот посмотри, — Авот вытащил из-под нар тяжелый чемодан и раскрыл его.

Тускло поблескивая, перед взором Даугавиета предстала целая армия букв — тысячи и тысячи свинцовых столбиков, которые завтра должны быть брошены в решающий бой. Глаза Даугавиета засверкали, будто перед ним открылся сказочный клад. Он взял несколько литер, повертел их в пальцах, внимательно разглядел, как колхозник — золотистые зерна нового урожая, даже погладил и бережно положил на место.

Еще долго они сидели, оживленно беседуя. Речь зашла о будущем помощнике Эрика, и уполномоченный Центрального Комитета, подробно расспросив Даугавиета, согласился с предложенной им кандидатурой Скайдрите. Затем обсудили положение на фронтах — целые немецкие дивизии во главе с генералами сдаются в плен…

— Да, гитлеровские генералы теперь товар недорогой, — усмехнулся Авот. — Такой трофей имеется и у нас.

— Я уже слышал. Нельзя ли взглянуть на эту птицу?

— Что ж ты так долго спал? Ночью мы его на самолете отправили в Москву. А вот на шофера взглянуть можешь. Он сам привез к нам генерала Хартмута и теперь хочет остаться с нами. Похоже, что надежный парень.

— Шофер генерала Хартмута? Ну, так я о нем кое-что знаю. Нельзя ли мне взглянуть на него так, чтобы он меня не видел?

Авот повел Даугавиета к одной из землянок и чуть приподнял плащ-палатку, закрывавшую вход. Вокруг чугунной печурки сидели шесть человек. В одном из них Янис действительно узнал постоянного посетителя книжного агентства. Бауэр все еще был в немецкой военной форме, только без погон и нашивок.

Вернувшись обратно, друзья некоторое время молчали. Прежде чем рассказать о своем замысле, Даугавиет хотел учесть и взвесить все возможности. Как и любое дело в подпольной работе, замысел его непременно связан с риском. Но ведь Бауэр выдал в руки партизан генерала и лично застрелил двух эсэсовцев — этим он отрезал себе пути назад. Совершенно невероятно, чтобы гитлеровцы могли нарочно пожертвовать генералом и двумя эсэсовцами, лишь бы любой ценой разведать местонахождение партизан. Даугавиет был уверен, что Бауэр не шпион.

— Ну, что у тебя на уме? Говори, — сказал Авот. — Кажется, я догадываюсь, что ты задумал. Уж не тот ли это человек, о котором ты мне сообщал?

— Да. Он часто приходил в книжное агентство. Наш Профессор долго за ним наблюдал и пришел к заключению, что Бауэра наверняка можно будет привлечь к работе.

— А тем временем этот Бауэр, парень смекалистый, не стал ждать, пока вы, умники, выспитесь, и явился сам.

— Считаю критику необоснованной. Русские недаром говорят: “Семь раз отмерь, один раз отрежь”.

Авот сдвинул очки на лоб и пальцами протер усталые глаза.

— Правильно. Я просто пошутил. Бауэр производит хорошее впечатление. В Германии в свое время работал в подполье, но потом долгие годы был оторван от движения. Конечно, ему не хватает опыта. Может провалиться.

— Понимаю, — ответил Даугавиет. — Сначала будем поручать ему лишь самые простые задания, проверим его. Все же, по-моему, нельзя упускать эту редкую возможность. Ведь Бауэр шофер, он свободно разъезжает по городу. Кому придет в голову, что в немецкой автомашине перевозят нелегальную литературу?

— Мысль неплохая! Поговори с ним.

— Я не хочу ему показываться. В Риге он будет держать связь только с Профессором.

— Хорошо, тогда иди прогуляйся. Я прикажу позвать Бауэра.

Когда Бауэр явился, Авот спросил у него:

— Ну, как вам у нас нравится?

— У меня такое чувство, будто после долгих лет тюрьмы я вырвался на волю. Вы и представить себе не можете, что это значит — десять лет прожить среди фашистов и копить в себе бессильную ненависть.

— Да, это нелегко. Но, к сожалению, вам придется еще пожить среди фашистов. Там вы тоже сможете быть полезным.

— Как! Разве я не останусь у партизан? — с горьким разочарованием спросил Бауэр. — Опять придется вытягиваться перед каким-нибудь надутым арийцем, зная, что руки его обагрены кровью твоих товарищей, кровью коммунистов! Вместо того чтобы дать ему по спесивой роже, снова услужливо отворять перед ним дверцу машины и говорить: “Пожалуйста, господин генерал…” Если бы вы знали, как это отвратительно! Боюсь, что больше не выдержу.

— Я вас понимаю. Но вам нужно взять себя в руки, как положено каждому подпольщику. Вы нам нужны в Риге гораздо больше, чем здесь. Вы будете развозить листовки. Это очень ответственное задание.

Бауэру вспомнился тот день, когда на багажнике машины он обнаружил листовку. В известной мере это ознаменовало поворот в его жизни. Что ж, надо продолжать начатое дело до конца, тем более что он, немецкий солдат, не вызовет подозрений.

— Когда мне отправляться в путь? — спросил Бауэр.

— Чем быстрее, тем лучше. Но все это не так просто. Подумайте! Исчезли генерал и два эсэсовца, а шофер через несколько дней возвращается обратно жив-здоров и заявляет; “Здравствуйте, я ваша тетя!” Нет, тут нужно что-нибудь придумать. Хорошо еще, что наши люди догадались сейчас же убрать трупы эсэсовцев. Какие у вас самого на этот счет предположения? — спросил он после недолгого молчания. — Придется пофантазировать. Ну, вот так, например: допустим, всех четырех захватили в плен, мучили, пытали и тому подобное… Чем страшнее, тем лучше — гитлеровцы охотно поверят таким басням. Сегодня, в честь последних побед советских войск, партизаны перепились, вам удалось бежать…

— Можно и так… Я застрелил постового, но меня ранили… Будет правдоподобней… — Бауэр вынул револьвер. — Вот так…

В землянке грянул выстрел.

— Что вы сделали? Да вы с ума сошли! С поврежденной ногой вы же до села не доберетесь!

Бауэр тяжело упал на скамью. В лице его не было ни кровинки, оно казалось гипсовой маской.

— Доберусь! Доберусь! Ведь надо добраться!..

На следующий день в село, к дому, где жил начальник гарнизона, приполз окровавленный немецкий солдат. Корка обледенелого снега, покрывавшая его изодранную одежду, доказывала, что он долго передвигался ползком. В том, что Рудольф Бауэр убежал от партизан, не могло быть ни малейшего сомнения, и начальство решило наградить отважного ефрейтора железным крестом второй степени.

28

Надежда, как обычно, поставила на стол три стакана. Потом улыбнулась, заметив свою рассеянность, и убрала один стакан обратно на полку. Ведь Янис у партизан. Чайник зашипел, заклокотал. Кидая в кипящую воду листки сушеной мяты, Надежда вдруг подумала о том, что муж ее пил только настоящий грузинский чай. Когда Сергей возвращался домой после ночных вылетов, он обычно первым долгом опорожнял большую кружку душистого чая. Вот уже скоро два года, как она ничего не знает о Сереже. Мало надежды на то, что он жив. Ведь письма, которые она время от времени посылала через партизанский штаб, оставались без ответа. В первый год Надежда много и часто думала о муже, но с каждым пролетающим днем образ его словно заволакивало туманом. Новые условия и новые обязанности заполняли всю ее жизнь, вытесняя прошлое. У Нади был мягкий характер, и она сама считала, что не создана для роли героини. Надежда остро ощущала отсутствие Даугавиета. Часть работы она теперь выполняла сама и не всегда была уверена, что поступает наиболее разумно. Если бы Янис был в Риге, он сумел бы поручить организацию побега красноармейцев из лагеря военнопленных самым надежным людям. Правильно ли она поступила, что доверила это задание Куренбергу? Надежда очень волновалась. Если бы сегодня ночью все сошло гладко, ее давно бы уведомили.

Надежда уже была готова нарушить закон конспирации и, оставив Эрика одного в квартире, подняться к Буртниеку, чтобы разузнать, как дела, но в эту минуту кто-то громко постучал. Нажав кнопку сигнала тревоги, она отворила дверь. Старый Донат даже не переступил порога и громко сказал:

— Возьмите счет квартирной платы!

Тут же в передней Надежда развернула записку и прочла первую строчку: “Все в порядке”. У нее тотчас отлегло от сердца. Она прошла на кухню, выпила стакан чаю и дочитала сообщение до конца. Все пятеро бежавших находятся в безопасности. Один из них, Никита Петроцерковский, ранен. Но ранение легкое, и он вместе с остальными уже сегодня ночью отправится к партизанам.

Надежда бросила записку в плиту, где еще тлели угли, и побежала в ванную комнату — звать Эрика. На полпути она вдруг повернула обратно. Какое счастье, бумага еще не догорела! Да, там так и написано: летчик Никита Петроцерковский. Как это она сразу не сообразила! Это же и есть тот самый Никита, Сережин однополчанин! Тут и сомневаться нечего: Петроцерковский — фамилия очень редкая. Никита, бывало, всегда шутил, что его фамилия хоть и звучит не слишком идеологически выдержанно, но все же имеет свои преимущества: в телефонной книжке ленинградских абонентов она единственная и поэтому его никогда зря не беспокоят по телефону, разыскивая какого-нибудь однофамильца.

Милый, хороший Никита! Она помнит, как он был влюблен в нее и, шутливо тараща глаза, читал ей стихи. Ко дню рождения он подарил ей “Евгения Онегина”; она всегда хранила эту книгу, как приятное воспоминание. Надя сняла с полки томик в синем сафьяновом переплете. А вот и надпись, сделанная рукой Никиты:

Пусть скажут строки благодарные,

Как я любил глаза янтарные…

С Никитой надо во что бы то ни стало повидаться! Должно быть, он что-нибудь знает о судьбе Сережи. По крайней мере, сможет рассказать, когда и где погиб ее муж… А если Сережа жив и только находится где-нибудь далеко, за Полярным кругом или в Иране, куда не доходят ее письма, то Никита рано или поздно сумеет связаться с ним.

Она надела пальто, взглянула в зеркало, быстро поправила волосы, стерла со щеки сажу. Надо повидать Никиту! Сказать бы Элизе — пусть пока постережет квартиру. И Эрика надо предупредить, что она уходит.

Эрик метался в бреду. Он задыхался от жары, страшной жары. Он стоит в кочегарке на судне и швыряет в буйное пламя одну пачку листовок за другой. Чем больше он кидает в топку, тем жарче разгорается огонь. Но капитан кричит: “Еще, еще!” Зной становится невыносимым, пылающая пасть топки вдруг превращается в раскаленный докрасна солнечный диск. Эрик в пустыне… Жажда, невыносимая жажда… Солнце превратилось в красную бочку пожарного. Ее вращает связной из Курземе. “Пить!” — “Сперва дай мне листовки…”

Болезнь подкралась к Эрику в самый разгар работы. До трех часов ночи, пока он набирал текст листовки для лиепайцев, его мучила сильная головная боль и острая ломота в ногах, но когда он стал печатать, лихорадка зажгла огнем все тело, словно спичка бензиновый бак. Еще какое-то время Эрик заставлял себя работать. Потом, чувствуя, что теряет силы, на минуту прилег, но так и не смог подняться.

В таком состоянии его и застала Надежда. Кинув удивленный взгляд на тонкую пачку отпечатанных листовок, она нетерпеливо принялась будить спящего. Эрик со страшным трудом поднял тяжелые веки.

— Эрик, вставай! Завтрак готов. Поешь до прихода Элизы. А мне надо бежать. — И Надя рассказала ему о записке, о Никите и о своих планах.

Думать Эрику было нестерпимо трудно. В голове гудело. Но он все же понял, что Надежде надо уйти. Повидаться с товарищем мужа очень важно. Но кто же напечатает листовки? Связному из Курземе нельзя ждать. Ну конечно же, он сам это сделает. Ему лучше. Хорошо еще, что он не проболтался Наде о своей болезни, а то она, наверно, осталась бы.

Пытаясь не показать своей слабости и желая убедить себя самого, что ему не так уж плохо, Эрик попробовал подняться, но тотчас упал.

— Ты болен!..

Надежда сейчас же сбросила пальто, заботливо укутала Эрика одеялом, поспешила за чаем и аспирином и, не слушая его возражений, принялась сама печатать листовки.

Так, без отдыха, она проработала до самого вечера, и только следы слез на первых листовках свидетельствовали о том, как тяжело ей было отказаться от встречи с Никитой.

29

— Ну как, мастер, прибавить пару? Мы уже и так на сорок минут опаздываем, — спросил кочегар своим, по обыкновению, равнодушным тоном.

Сбивая колесами снежное месиво, поезд, то изгибаясь дугой, то снова вытягиваясь ровной линией, мчался сквозь декабрьскую ночь. Синий фонарь локомотива отбрасывал прозрачный свет на темную стену леса, который вместе с мелькающими телеграфными столбами бежал навстречу. В топке рычало белое пламя. Машинист Карлис Эмбер глянул на манометр, засунул руку в карман брюк и вытащил из его глубины книжечку с потрепанными листками папиросной бумаги и несколько крошек самосада.

— А куда спешить? В военное время уголь надо беречь… — сказал он с чуть заметной усмешкой.

— Мне-то все равно… Да только как бы нас самих за такую, бережливость не вздумали приберечь за решеткой, — с равнодушным спокойствием процедил кочегар. — Оставь “сорок”, мастер. — Он ловко подхватил лопатой горячий уголек и, поплевав на пальцы, поднес машинисту.

В полном молчании оба затягивались по очереди. Эмбер ладил со своим молчаливым помощником, который, правда, изредка любил поворчать, но в общем был “свой парень”. Они работали вместе уже полгода, и ни разу за это время кочегар не проявлял излишнего любопытства, хотя кое-что, очевидно, примечал.

В черных грязных пальцах самокрутка становилась все черней. К последним затяжкам примешался неприятный привкус угля и машинного масла. Но табак нынче так дорог, что привередничать не приходится, и Эмбер выкинул крошечный окурок, только когда начало жечь пальцы. Оранжевое пятнышко затерялось в рое искр из трубы, гнавшихся друг за другом, словно играя в пятнашки.

Высунувшись из окна, машинист с минуту следил за их игрой. Он вспомнил своих детей. Еще две недели назад в их семье было всего трое: он сам, больная жена, которая нигде не работала, и четырнадцатилетний Индрик. Но вот арестовали их соседей Калнапуров, которые почти десять лет жили в одном с ними доме, на одной площадке. Дети Калнапуров остались без присмотра, без крова; младшая Модите совсем маленькая и одеться сама еще не умеет. Эмберу вспомнилось, как он тогда целый день боролся с самим собой — ведь и так еле-еле сводишь концы с концами! Наконец он все же решил послушаться голоса совести. Но что скажет жена, согласится ли она взвалить на себя такое бремя? Когда он вернулся из очередной поездки и пришел домой с намерением сказать жене о своем решении, маленькие Калнапуры уже сидели за столом в кухоньке и, склонив головы, усердно хлебали суп из большой миски. Эмбер переглянулся с женой. Никогда еще ее лицо не казалось ему таким прекрасным, как в то мгновение, хотя длительный недуг давно уже стер с него следы былой красоты.

Так в семье Эмбера прибавилось три едока, а вместе с ними прибавилось и заботы. Весь этот груз лег на плечи машиниста и, возможно, совсем придавил бы его, если бы не особая сила, помогавшая ему выдерживать. Эту силу давала ему борьба.

Вот и теперь, назло всем заботам, назло непогоде и темной ночи, Эмбер испытывал приятное чувство удовлетворения. Он ни за что не поменялся бы местом с теми, кто безмятежно дремлет в купе, кого во сне не мучит страх перед арестом. Никогда еще он не получал такого опасного задания, как теперь. В угольном бункере в такт ритмичному перестуку колес покачивался тяжелый чемодан, который необходимо доставить в Ригу. По весу Эмбер понял, что на сей раз там не листовки. Но он не знал, что находится в чемодане, не знал он и того, что отправитель едет тем же поездом, в третьем вагоне, зажатый между окном и толстой владелицей усадьбы, которая даже во сне не выпускала из рук корзину с провизией.

Вдали замелькал бледный огонек. Когда поезд резко затормозил, голова толстой соседки повалилась на плечо Даугавиета. Проснувшись от внезапного толчка, она прежде всего удостоверилась, не исчезло ли что-нибудь из ее корзинки, затем повернулась к окну, за которым, проносимые невидимыми руками, мелькали синие фонарики обходчиков.

— Как, уже Крустпилс? — Она поспешно поднялась и стала вытаскивать из-под скамейки свои бесчисленные пожитки.

В другом конце вагона показалась проводница:

— Прошу оставаться на местах. Через десять минут тронемся.

— Что случилось? — спросил чей-то голос.

— Я ничего не знаю. Мне только велено сказать, что через десять минут поезд тронется.

Неожиданная остановка вызвала оживленные толки. Разбуженные пассажиры, перебивая друг друга, рассказывали о пережитых ими подобного рода случаях. Даугавиет молчал. Он был так погружен в свои мысли, что даже забыл, что его молчание может показаться подозрительным. Прижавшись к стеклу, он старался прислушаться к доносившимся снаружи звукам, которые наполняли его тревогой. Что там могло случиться? Партизаны разобрали путь? А может, с Эмбером что-нибудь неладное? А вдруг поезд остановили, чтобы сделать внезапный обыск? В чемодане комплект шрифта — сказочное сокровище при теперешних условиях. С огромными трудностями шрифт доставлен сюда. Люди, привезшие его к партизанам, поставили на карту свою жизнь, так же как теперь это делает Карлис Эмбер.

Эгоистичный страх за свою жизнь был чужд Даугавиету. И все же ему случалось не раз испытывать минуты лихорадочного волнения, когда страх, словно тисками, сжимает сердце и не дает думать ни о чем другом. Боязнь не выполнить задание — ведь тогда лиепайская подпольная организация останется без типографии — отодвигала на задний план опасение за судьбу Эмбера. Жизнь машиниста, так же как и собственная жизнь, не показалась бы Янису слишком дорогой ценой, если бы ее нужно было отдать для спасения шрифта.

Даугавиет не слышал ни слова из того, что кругом рассказывали пассажиры. Он слышал только собственный голос, все время задававший один и тот же вопрос: “Что случилось?” Янис чувствовал, что не может больше выдержать неизвестности. И все же надо было себя побороть. Если бы он только один вышел из вагона, это привлекло бы внимание попутчиков. Наконец еще кое-кому надоело сидеть. Один за другим пассажиры стали выходить из вагона, чтобы поразмяться.

Выйдя, Янис по колено утонул в мокром снегу. Вскоре он добрался до паровоза. В темноте поблескивали медные части, клапан, шипя, выпускал тонкую струйку пара. Из кабины машиниста высунулась голова:

— Эй, начальство, сколько еще дожидаться?

В Резекне перед отходом поезда Даугавиет подходил к паровозу, чтобы посмотреть на Эмбера. Поэтому теперь он сразу узнал чуть насмешливый голос машиниста, и у него отлегло от сердца. Теперь, когда все его опасения оказались напрасными, он больше не думал о чемодане с ценным грузом, он лишь радовался тому, что у Эмбера все в порядке. Хотелось как-то выразить товарищу свою радость, крепко-крепко пожать его шершавую, почерневшую от угольной пыли руку, хлопнуть по плечу или сделать что-нибудь в равной мере безрассудное, чего Даугавиет не мог себе позволить. Но ничего подобного он не сделал. И все же какая-то частица глубоко скрытого тепла невольно передалась его голосу, когда он, бессознательно повторив любимое выражение машиниста, ответил:

— Спешить некуда. До конечной станции все равно доберемся.

— Добраться-то доберемся, только куда? — откликнулся Эмбер. Но тут же осекся. Если лесные братья станут ежедневно взрывать поезда, то весь график движения полетит к чертям…

Даугавиет внимательно посмотрел туда, где мелькали огоньки фонарей. В темноте неясно вырисовывались хаотические груды каких-то обломков. Человеку несведущему никогда бы не пришло в голову, что все это еще недавно было воинским эшелоном.

На обратном пути Даугавиет увидел в снегу продолговатый предмет. Поднял его. Это была сплющенная гильза 76-миллиметрового снаряда, заброшенная сюда взрывной волной. Значит, состав с боеприпасами! Ничего не скажешь, чистая работа! Авот прав — гитлеровская военная машина напоминает сейчас выброшенную на берег акулу. Она еще борется, неистово бьет хвостом и тем не менее уже обречена. Сейчас нечего и думать об отдельных группах сопротивления. Теперь речь идет о широком массовом движении, которое должно охватить весь народ, — тут-то и придется поработать.

Избавившись от своих сомнений по поводу Эмбера, радостно возбужденный и полный энергии, Даугавиет вернулся в вагон, где никто еще ничего не подозревал о случившемся.

Дородная соседка, которой опять пришлось потесниться, кинула на Яниса негодующий взгляд и, словно продолжая прерванный разговор, ядовито промолвила:

— Мой сын уже второй год проливает свою кровь. В последнем письме сообщил о повышении, теперь он обер-лейтенант. А тут некоторые разгуливают по тылам и захватывают чужие места, которые надо бы занимать честным латышам…

Янис мог бы пропустить это замечание мимо ушей, но укоренившаяся привычка приспосабливаться к обстановке, как бы это ни было противно его истинной натуре, вынуждала ответить. Преувеличенно вежливым, почти льстивым тоном, в котором все же звучало характерное для корпорантов бахвальство, Даугавиет произнес, повернувшись к своей язвительной соседке:

— Совершенно с вами согласен, уважаемая сударыня. Если бы это от меня зависело, я бы уже давным-давно воевал на фронте. Но рейхскомиссар полагает, что на фабрике отца я просто незаменим…

И вдруг толстуха, еще мгновение назад не знавшая, куда разместить свои расплывшиеся телеса, как-то поджалась из уважения к столь важному соседу.

— Ради бога, не подумайте, что я намекала на вас. Я сразу поняла, с кем имею дело… Знаете, мой Эгон тоже не из простых офицеришек. Он занимает важный пост в интендантстве…

До самого Крустпилса она была счастлива, что может болтать о корпорации сына и об общих знакомых в высших кругах общества. И если бы чиновникам гестапо вздумалось вызвать на очную ставку собственницу усадьбы и коммуниста Даугавиета, толстуха ни за что не поверила бы, что очаровательный сын фабриканта, о котором она столько рассказывала приятельницам, не кто иной, как “большевистское чудовище”.

Только после Крустпилса Янису наконец удалось сесть поудобнее и кое-как распрямить затекшие ноги. С каждым оборотом колес поезд приближался к Риге.

Янис отличался редкой силой воли, но все же он не смог заставить себя заснуть. В нетопленном вагоне, несмотря на скопление пассажиров, было очень холодно.

У Яниса не было полушубка, как у соседа напротив, или трех шерстяных платков, в которые куталась старушка на другом конце скамейки. Он попробовал поглубже забиться в угол и втянуть голову в воротник демисезонного пальто, но это не помогало. Сон все не шел. В голове возникало множество мыслей.

Жажда тепла почему-то связывалась с образом Надежды. С поразительной ясностью он вспоминал все: цвет ее глаз, фигуру, движения, манеру говорить, редкие улыбки.

— Следующая станция — Рига, — раздался голос проводницы в другом конце вагона.

Хотя Даугавиет отсутствовал всего несколько дней, Надежда и Эрик встретили его как человека, возвратившегося из далекого путешествия. Да и сам Янис при виде друзей почувствовал себя как-то особенно уютно, по-домашнему. Да, эта опасная квартира стала его настоящим домом, а Надежда и Эрик — его семьей.

Для такого торжественного случая Надя приберегла несколько кусочков сахару, и Даугавиет, наслаждаясь теплом, разлившимся по всему телу, выпил чуть ли не полчайника.

— Ну, теперь я готов слушать… — наконец проговорил Янис.

Надежда рассказала о Петроцерковском:

— Подумай только, если бы Эрик не заболел, я теперь уже знала бы что-нибудь о Сереже!

Хорошее настроение Даугавиета сразу же испортилось.

— И отлично, что не пошла! Петроцерковский ничего не должен знать о тебе. Не забывай, что ты теперь не жена своего мужа, а подпольщица, прежде всего — подпольщица!

Глаза Надежды затуманились от обиды:

— Ты знаешь только одно — конспирация, конспирация… Как бы ты сам поступил, если бы речь шла о любимом тобой человеке? Неужели тебе чужды всякие человеческие чувства?

Даугавиет понурил голову.

В том-то и беда, что он никак не мог преодолеть свои чувства. Еще год назад, будучи у партизан, он получил сообщение, адресованное Цветковой. В 1941 году муж Нади, вылетев на боевое задание из Мурманска, не вернулся и долгое время считался пропавшим без вести. Только много месяцев спустя на одном из пустынных островов Ледовитого океана был обнаружен его сбитый самолет и изуродованный, замерзший труп.

Целый год Янис хранил эту скорбную весть про себя и молчал, молчал… Не потому, что опасался причинить Наде боль — в это суровое время несметное число женщин постигла такая участь и Цветкова, конечно, перенесла бы свое горе. Нет, он молчал, опасаясь, что эта весть может в какой-то мере изменить их отношения. Янису казалось, что сказать правду, сообщить Надежде, что она свободна, означало бы воспользоваться чужим несчастьем. Пусть все останется по-прежнему — он будет молчать, не проронит ни слова о гибели Сергея, так же как не проронил до сих пор ни слова о своей любви.

Вот почему рассказ Надежды так взволновал его. Как легко могло случиться, что Надежда узнала бы от Петроцерковского то, что он, Янис, с таким трудом от нее скрывал! Горько было сознавать, что Надя так превратно поняла его суровые слова. Одна-единственная фраза могла бы опровергнуть все ее упреки, но он стиснул зубы и молчал.

Надежда ничего не знала о переживаниях Яниса, но женским чутьем понимала, как он страдает. К тому же она чувствовала, что действительно чуть было не совершила оплошности.

— Прости, Янис! — И она схватила руку Даугавиета. — Ты прав, я не должна была забывать требований конспирации!

Янис отвел ее руку, но в его взгляде, вопреки собственной воле, отразилась нежность:

— Ну-ну, ладно, не стоит об этом… Конспирация служит человеку, а не наоборот… Бывают случаи, когда и подпольщик ошибается… И именно потому, что он человек. — Даугавиет обратился к Эрику: — А ты, я вижу, уже на ногах!

— Это был всего лишь пустяковый грипп, — быстро ответил Краповский.

— Для тебя все — пустяк, — отечески пожурил его Даугавиет, в разговоре с Эриком никогда не старавшийся скрыть свое отношение к нему. — А мы думаем иначе. Ты получишь помощника.

В присутствии Эрика об этом больше не говорилось. Но как только тот спустился в “квартиру без номера” и Даугавиет собрался было назвать имя этого помощника, Надежда взволнованно произнесла:

— С нашей Скайдрите случилась беда!

30

На улице было еще темно, когда Элиза, вернувшись из своего обычного утреннего похода, поднялась к Буртниеку. Она не жаловалась, но выглядела такой усталой, что Висвальд с грустью заметил про себя: “Элизе с каждым днем все труднее выполнять обязанности разносчика листовок”.

— Придется еще немного потерпеть, Элиза. От Яниса добрые вести…

Голос Буртниека за последнее время окреп и стал звучать куда энергичней. Правда, больное сердце по-прежнему пошаливало, но зато каждый день и даже каждый час приносил все новые радостные вести о победах Красной Армии, об успешных боях партизан, о расширении подпольной деятельности. Словом, в воздухе чувствовалось приближение весны.

— Скоро будем перевозить листовки на машинах, — весело продолжал он. — Тогда и ты наконец отдохнешь. Ты уже давно заслужила это.

Элиза покачала седой головой.

— Это было бы неплохо. Ноги отказываются служить, и силой их не заставишь… Но как же я стану жить без работы? Нет, я без дела не усижу…

— Ничего, найдется и для тебя работа. Пока что будешь помогать Донату следить за домом.

Это были не только слова утешения. Буртниек отлично понимал, как необходимо теперь соблюдать особую осторожность. Чем шире росли ряды подпольщиков, тем упорнее и свирепее действовало гестапо. Надо было удвоить бдительность, ежечасно, ежеминутно помнить, что их дом — огневая точка в постоянном вражеском окружении.

Как бы откликаясь на эту мысль, в дверях тревожно затрещал звонок. Буртниек и Элиза вздрогнули… Заказчики обычно не приходили в такой ранний час, а своих они узнали бы по условному сигналу.

Но вот раздался и знакомый сигнал — два коротких звонка, один длинный и снова два коротких. Значит, посетитель сильно взволнован и забыл о сигнале.

Это объяснение оказалось правильным — женщина, принесшая записку, так торопилась, что не назвала даже пароля.

— Вот заказ! Самый срочный! — запыхавшись, произнесла она, бросила на стол письмо и убежала.

Буртниек торопливо разорвал конверт, на котором пальцы связной оставили черные отпечатки типографской краски. Пробежав глазами несколько строчек, он, как бы не веря себе, еще раз прочитал сообщение вслух:

— “В сегодняшней “Тевии” напечатана статья предателя приват-доцента Граве. Требуя самой безжалостной расправы с партизанами, он упоминает о нескольких “ужасающих фактах”, в том числе об убийстве генерала Хартмута и сопровождающих его лиц. Гитлеровская цензура не вычеркнула это сообщение, однако Данкер решил, что оно может подорвать престиж оккупантов. Издано распоряжение конфисковать “Тевию”, хотя большая часть тиража уже развезена по киоскам”.

Элиза побледнела и ухватилась за стул. “Скайдрите! — была ее первая мысль. — Скайдрите в опасности!” Она хотела сказать это Буртниеку, но слова застряли у нее в горле.

Висвальд, очевидно, думал о том же. Ничего не видя и не слыша, он в лихорадочной спешке надевал пальто. Как это обычно бывает в таких случаях, руки почему-то не попадали в рукава. Наконец он с силой сунул руку в отверстие, истрепанная подкладка с треском разорвалась, но Буртниек этого даже не заметил. Он вихрем сбежал вниз по лестнице и, наталкиваясь на прохожих, помчался к остановке трамвая.

Скайдрите была в опасности, в серьезной опасности. Ничего не подозревая, она, как обычно, вложит листовки в номера “Тевии”. Приедет полиция, чтобы конфисковать газеты, и найдет…

Тяжело дыша, Буртниек добежал до трамвайной остановки. В этот час, когда большинство рижан едет на работу, тут собралась целая толпа. Дребезжа окрашенными в синий цвет оконными стеклами, подошел наконец трамвай. Все вагоны были переполнены. У входа на площадку образовался сплошной клубок человеческих тел. Люди отчаянно боролись за место на подножках, потому что опоздавших на работу строго наказывали. Поняв, что у него нет никакой надежды обычным путем пробраться в вагон, Буртниек втянул голову в плечи и боком втиснулся в толпу. Ему посчастливилось нащупать опору под ногой, но в это мгновение стоявший на ступеньке гитлеровец, до которого Висвальд случайно дотронулся, повернулся и начищенным до блеска сапогом пихнул его в живот.

Буртниек пошатнулся и, если бы несколько рук своевременно не поддержали его, наверняка попал бы под колеса.

Оглушенный, он встал. Некогда было отряхнуть испачканное пальто. Надо торопиться, быстрее, быстрее! Прихрамывая на левую ногу, которую он, очевидно, повредил при падении, Висвальд продолжал бежать, но уже через несколько кварталов был вынужден замедлить шаг. Не добраться ему вовремя! Быть может, еще раз попытаться сесть в трамвай? Но сколько же придется ждать? Минут пятнадцать, может быть, двадцать?.. Поздно, поздно!

Буртниек отскочил в сторону: погрузившись в свои тревожные мысли, он только в последнее мгновение успел заметить грузовик, крыло которого едва не сбило его с ног. “Уж не Силинь ли за рулем?” Громко окликая водителя, Буртниек бросился вперед за машиной. Когда Силинь наконец услышал знакомый голос, у Буртниека уже почти не хватило сил залезть в кабину. Что поделаешь! Его сердце не создано для марафонского бега…

Момент был весьма неподходящий для философских размышлений о собственном здоровье. Буртниек попросил Силиня выжать из машины все, что только можно. Шофер сразу же свернул на соседнюю улицу, где движение было тише, и это оказалось весьма разумным. Скорость грузовика далеко превышала разрешенную, дома и деревья сливались перед окном кабины в мелькающую бесформенную темную массу.

Торопя Силиня и с отчаянием думая о том, что они могут опоздать, Буртниек все же утешал себя надеждой: весь тираж газеты пока еще не развезен. Может быть, Скайдрите сегодня не успела получить “Тевию”?..

Получив “Тевию”, Скайдрите разложила газеты при тусклом свете керосиновой лампы. Она не особенно торопилась: первые покупатели, как обычно, появятся через полчаса, не раньше. Девушка успела даже прочитать статью о похищении генерала Хартмута. Впервые она почувствовала что-то вроде зависти. Там в Латгалии партизаны совершали героические подвиги, в то время как здесь жизнь текла однообразно, без особых событий.

В обычное время пришла “подпольная машина”, перелистала журналы, дала Скайдрите возможность поменять сумки и снова ушла. Сегодня в сумке оказалось яблоко, и это маленькое красное яблоко как бы окрасило своим румянцем щеки Скайдрите. Почему-то в голову опять лезла фантастическая мысль, что эти маленькие подарки ей посылает Эрик.

И девушке вдруг стало легко и радостно на душе. Тихо напевая песенку о Катюше, ожидающей далекого друга, она сунула газету на полку. Да, в ее жизни ничего особенного не происходит, и, пожалуй, ц данных условиях этому можно только радоваться.

Нет ничего особенного и в том, что возле киоска остановился грузовик. Но когда из кабины выскочили два шуцмана, Скайдрите заволновалась.

— Давайте-ка все “Тевии”! И пошевеливайтесь быстрее, мамзель! — приказал грубый голос.

— А что же случилось? — спросила Скайдрите, пытаясь выиграть время.

— Без разговоров! Газета конфискована!

Девушка вздохнула свободнее. Схватив поданную ему пачку газет, шуцман уже собирался закинуть ее в машину, но второй остановил его движением руки:

— Погоди, сперва сосчитаем, — и вытащил из кармана какой-то список.

Сравнив количество полученных от девушки газет с указанным типографией числом, он сказал:

— Не хватает двадцати номеров.

— Они уже проданы, — героически солгала Скайдрите, хотя у самой от волнения подкашивались ноги.

Первый только удивился:

— Так рано?

Но второго этот ответ не удовлетворил. Рванув дверь киоска с такой силой, что из нее вылетел ключ, он окинул взглядом все внутреннее устройство будки.

— А это что? — указал он пальцем на отложенные двадцать номеров.

С отчаянием думая, что же ей делать, Скайдрите на всякий случай продолжала вдохновенно врать:

— Я же вам сказала: они уже проданы! Эти покупатели платят мне за месяц вперед.

— Не наше дело!.. — И жилистая рука, на среднем пальце которой красовалось кольцо с выгравированным черепом, потянулась за газетами.

Скайдрите однажды где-то читала, что в смертельной опасности человеческая мысль работает с лихорадочной быстротой. То же произошло и сейчас. За миг, пока рука шуцмана еще тянулась к газетам, в мозгу девушки промелькнуло множество мыслей. Бросить листовки, а самой бежать?.. Ударить шуцмана и попытаться исчезнуть вместе с листовками?.. Просто ждать, в надежде, что шуцманы бросят газеты в машину, не заметив листовок?.. Нет, настоящий подпольщик не имеет права надеяться на чудо! Но что же делать? Что? Что?..

И вдруг она услышала собственный, но показавшийся ей совершенно чужим голос, спокойно произнесший:

— Но, быть может, вы хотя бы разрешите мне сообщить своим покупателям, что газета конфискована?

Шуцман на мгновение замешкался. Этого мгновения было достаточно. Лампа опрокинулась, керосин пролился, и газеты воспламенились. Огонь молниеносно перекинулся на журналы и тонкие дощатые стенки киоска. Защищая лицо, шуцман выбежал, захлопнув за собой дверь, и Скайдрите, в опаленном пальто, ослепшая от дыма, обожженными руками пыталась нащупать выход. Ее последней мыслью было: “Будь что будет! Листовки уничтожены!” Потом все расплылось перед ее глазами, улетучилось, исчезло…

Когда до киоска осталось всего три квартала, Буртниек спохватился, что Скайдрите даже не знает, кто он в действительности. “Но ничего, — утешал он себя. — Разве простой знакомый не мог услышать о конфискации “Тевии”? А если девушка все же догадается, что я — один из подпольщиков? Черт возьми, пусть догадается! В конце концов, жизнь человека дороже всего!”

Как только Силинь резко повернул за угол и машина подлетела к киоску, Висвальд с ужасом понял, что все его размышления были излишни. Он опоздал — один из шуцманов стоял возле будки, второй как раз входил в нее. Но прежде чем Буртниек успел решиться что-нибудь предпринять, шуцман вдруг выскочил из киоска и вслед за ним из окошка вырвался густой клуб дыма. Чутье подпольщика сразу же подсказало Висвальду — Скайдрите подожгла киоск, чтобы листовки не попали в руки полиции.

Не думая о том, что и его могут арестовать, Буртниек бросился вперед, хотел открыть дверь, но она не поддавалась. Тогда он ударом ноги проломил тонкие доски и вытащил из охваченной пламенем будки потерявшую сознание Скайдрите. Тут подоспел и Силинь. Вдвоем они сорвали с девушки дымившееся, тлевшее пальто и швырнули его в снег. Только теперь Висвальд вспомнил о шуцманах.

— Быстрее в машину! — крикнул он Силиню, готовясь сам защищать Скайдрите.

Но этого не потребовалось. Шуцманы сразу же побежали вызывать пожарных. Буртниек, словно сквозь туман, успел заметить, как огонь с будки перекинулся на полицейскую машину и как вспыхнули брошенные в нее газеты. Словно сквозь туман, увидел он и все последующее: искаженные контуры летящих навстречу домов, отскакивающие тени людей, промчавшуюся мимо пожарную машину.

Висвальд сидел рядом с девушкой. Он гладил ее обгоревшие волосы и непрерывно повторял полушепотом:

— Бедная девочка! Смелая наша девочка!

Только спустя некоторое время, когда к нему вернулась способность трезво мыслить, Буртниек понял, почему видит все точно сквозь пелену тумана, — спасая Скайдрите, он потерял очки. И тут же всплыла другая мысль — где поместить обожженную девушку?

— Куда же мы едем? — спросил он.

— В ближайшую больницу, куда же еще, — ответил Силинь.

— В ближайшую больницу? Ни в коем случае! Шуцманы, должно быть, сообщат о случившемся в гестапо. Скайдрите будут разыскивать… Прочь из Риги, по возможности дальше! Это единственно верный путь… Сколько у тебя бензина?

— Километров на пятьдесят.

— Ну, тогда едем…

— Куда же?..

— Едем в Елгаву!

31

— Ну, Ранке, что нового? Сколько выудили коммунистов за время моего отсутствия? — спросил Рауп-Дименс, вернувшись на работу после десятидневного отпуска.

Ранке вздрогнул. В ироническом тоне начальника явно слышалось: “Одно то, что я с вами разговариваю, для вас великая честь”.

— Разрешите доложить, господин оберштурмфюрер. Мы-то ни с чем, но у них богатый улов: генерал Хартмут попал в руки партизан.

Оберштурмфюрер закурил сигарету и с минуту спокойно пускал дым.

“Железные нервы”, — подумал шарфюрер Ранке, знавший, что генерал Хартмут — хороший знакомый оберштурмфюрера. Но вдруг совершенно неожиданно Рауп-Дименс швырнул на пол сигарету и, быстро вскочив, опрокинул кресло. Размахивая руками, оберштурмфюрер заорал:

— Что?! Схватили Хартмута?! Ну, за это вы мне ответите!

Ранке невольно попятился. Он еще никогда не видел своего начальника в таком состоянии.

— Я не виноват, господин оберштурмфюрер, — заикаясь, оправдывался он. — Дело расследовал штурмфюрер Вегезак. Нам сначала показалось подозрительным, что из четырех человек спасся один только шофер Бауэр.

— И каковы результаты расследования? — несколько спокойнее спросил начальник.

— Все в порядке. Шофер действительно бежал из плена. Партизаны подстрелили его, ранили в ногу. Он еще лежит в военном госпитале.

— Что он рассказывает о судьбе генерала?

— Когда Бауэр бежал, генерал еще был жив. Но нет ни малейшего сомнения в том, что теперь они его уже прикончили.

— Почему же не догадались сейчас же послать солдат и освободить генерала?

— Послали. Шофер подробно описал местонахождение партизан. Но карательная экспедиция опоздала, там нашли только несколько пустых землянок… Бедный господин генерал, представляю себе, как его терзали большевики.

— Молчать! — рявкнул Рауп-Дименс. — Ну, чем еще вы меня порадуете?

— Наш работник в тукумском поезде арестовал некоего Берзиня, который заявил, что после Сталинграда Гитлеру капут. При большевиках этот Берзинь получил землю в Тукумской волости. Изволите допросить сейчас?

— Ладно, можете привести…

Но как только Ранке направился к дверям, его вдруг остановил окрик Рауп-Дименса:

— Какого черта допрос! Расстрелять на месте! Всех перестрелять! Всех! Вон!

Ранке, пятясь, добрался до дверей и выскочил из кабинета.

Рауп-Дименс неподвижно сидел в кресле. “Нет, не стоило проводить отпуск в Германии. Сплошная трепка нервов. Непрерывные налеты, перепуганные мужчины, истеричные женщины. Только соберешься куда-нибудь выйти, как сразу же начинается воздушная тревога! Отца просто не узнать — ходит с таким видом, будто жабу проглотил. О бакинской нефти в его присутствии лучше и не заикаться. Да, таковы дела, мы теряем одну позицию за другой. Но пусть большевики не думают, что мы так просто уйдем отсюда. Мы призваны выполнить историческую миссию — уничтожить все, что пахнет коммунизмом. Быть может, наше поколение и сложит при этом голову, но зато мы обеспечим существование нашим потомкам. Нет сомнения в том, что фюрер свернет себе шею. А вот Рауп-Дименсы, Круппы, Тиссены останутся, ибо на них зиждется мир”.

Марлена тщательно готовилась к встрече Харальда после его десятидневного отсутствия. Она надела тончайшее кружевное белье, выбрала самое элегантное, только что сшитое платье, обильно надушилась самыми дорогими французскими духами, которые на днях ей преподнес испанский полковник из Голубой дивизии. Кроме того, Харальда ожидало его любимое блюдо — кровавый бифштекс, приготовленный на английский манер.

Харальд съел бифштекс с отменным аппетитом. Злобное раздражение, не оставлявшее его эти дни, улеглось, а сигара после ужина показалась особенно ароматной. Да и сама Мери, порядком надоевшая ему до отъезда, снова казалась соблазнительной.

Марлена заметила, как заблестели глаза Харальда. “Ну, теперь он будет мягким как воск”, — подумала она и, скользнув к нему на колени, слегка почесала фиолетовыми ногтями его затылок.

— Дарлинг, почему ты ничего не скажешь о моем новом платье? Разве оно тебе не нравится? Ты же сам подарил мне этот материал — тот, что твой брат прислал из Чехословакии.

Внезапно в глазах Рауп-Дименса все потемнело. Чехи! Эти проклятые выродки!

— Сейчас же выбрось эту тряпку! — прохрипел он, задыхаясь от ярости.

— Но, мой милый, что с тобой?

— Я тебе покажу, что со мной! — заорал Рауп-Дименс и одним рывком разорвал платье от ворота до подола.

В первый момент Марлена остолбенела, но потом, видя, что Харальд успокоился, она принялась в истерике рвать на себе волосы.

— Самое красивое платье! Ты сошел с ума! Я позову полицию. Не трогай меня, я буду кричать!

— Ну успокойся, успокойся, Мери, — просил Рауп-Дименс, придя в себя. — Прости меня, но, когда ты упомянула об этой материи, я вспомнил своего брата. Его убили чехи среди бела дня, когда он ехал на свою фабрику.

— Мне очень жаль твоего брата, — всхлипывая, проговорила Марлена, — но все же где я теперь достану такое красивое платье?

— Я подарю тебе два новых взамен, только ради бога перестань плакать. Ты знаешь — я не выношу слез.

Но Марлена не успокаивалась. С этого дня ей частенько приходилось запудривать следы слез, потому что настроение Харальда все ухудшалось.

32

Скайдрите вышла в тамбур и стала у незатемненного окна. Серебристый снег, устилавший землю, придавал вечернему пейзажу мертвенный, холодный отсвет. За окном мелькали призрачно бледные деревья. Ветер подхватывал желто-красные искры из трубы паровоза. Они образовывали целые созвездия и мчались вслед за вагоном. Паровоз свистел, мосты гудели, сбивчиво, неритмично постукивали колеса, а в природе царило безмятежное спокойствие, такая благородная нетронутая красота — не хотелось и думать о том, что поезд идет по оккупированной фашистами земле.

Но Скайдрите не могла об этом забыть ни на одно мгновение.

Она вспомнила свою поездку в Ригу летом 1941 года, когда на шоссе обрушились “штукасы”.[21] Тогда в паническом страхе она пряталась в канаве; в ту пору она была лишь беспомощной жертвой фашистов. Прошло два с половиной года, и все изменилось. Не жертвой, а борцом она возвращается в родную Ригу. Ей, вероятно, нельзя будет оставаться в городе, но ведь и в других местах существовали нелегальные организации, и работа для нее найдется везде…

Так же как и в тот раз, когда ей пришлось расстаться с домом, Скайдрите ощущала острую боль. Было жаль покинуть родной город, но долгими ночами, когда девушка неподвижно лежала на больничной койке и ноющие ожоги не давали ей заснуть, она так часто рисовала себе будущее, что наконец привыкла и к мысли о предстоящем отъезде из Риги. Так же часто Скайдрите слово за словом воскрешала в памяти свой разговор с шуцманами, свою выдумку о двадцати спрятанных экземплярах “Тевии”. Если они заметили, что она нарочно опрокинула лампу, ее, конечно, разыскивают. Поэтому она не писала матери, поэтому не пыталась узнать у врача, кто ее сюда привез. Случайные свидетели пожара? Но почему же в далекую Елгаву? Нет, это, должно быть, сделали товарищи. Но кто?..

Ответы на все эти вопросы можно было получить только в Риге. Ответы на вопросы и новое задание…

Сойдя с поезда, Скайдрите уже собралась пойти к остановке милгравского автобуса, но тут же вспомнила, что на прежнюю квартиру являться нельзя: там ее, пожалуй, будут искать прежде всего.

Мгновение девушка пребывала в нерешительности, затем тряхнула головой и направилась в Старый город, к матери. Дойдя до улицы Грециниеку, она увидела шуцмана и невольно спряталась в подворотне. Затем, усмехнувшись своей наивности, пошла дальше. Вот и родной дом! Но сразу же войти в квартиру девушка не посмела. Минут пять она ходила по тротуару на противоположной стороне улицы, поглядывая на темные окна. Мать наверняка озабочена, хотя и ничего не знает о грозящей дочери опасности. А если знает? А что, если уже целую неделю в их квартире, угрюмо поглядывая на дверь, сидит агент гестапо и ожидает ее, Скайдрите, возвращения?..

Являться домой, пожалуй, не следует… Но можно зайти к соседям. Они должны знать, разыскивают ее или нет. Ядвига всегда была ей такой хорошей подругой… На цыпочках Скайдрите пробралась к двери соседей и тихонько позвонила.

Дверь открыл Даугавиет. Увидев девушку, он за руку потянул ее к свету, повернул во все стороны и, радостно улыбаясь, сказал:

— Видно, что ты прошла сквозь огонь и воду. Особенного вреда это тебе не причинило… Жаль лишь, что пришлось подстричь волосы.

— Что поделаешь, несчастный случай… — пробормотала Скайдрите.

— А мне вот почему-то кажется, ты нарочно подожгла киоск!

Скайдрите ухватилась за спинку стула. Провокация!.. Ловушка!.. Только приехала — и уже попалась… Она изо всех сил старалась сохранить спокойствие и даже заставила себя улыбнуться.

— Зачем мне это делать? Я еще не спятила с ума!

— Чтобы уничтожить листовки…

— Вам, наверное, мерещится, — ответила девушка с упорством отчаяния.

Даугавиету нравилось это упорство Скайдрите. Как долго она будет держаться?

— Почему бы и нет?.. Двадцать экземпляров “Тевии”, и в каждом по пяти листовок…

Если бы Янис предвидел, как подействуют на Скайдрите эти слова, он не стал бы так донимать девушку. Вместо ответа она рванулась к двери, но Янис, смеясь, загородил ей дорогу:

— Ну, успокойся, успокойся!.. Тебе ничего не грозит. Вчера пришло сообщение: тебя уволили с работы за несоблюдение противопожарных правил. Значит, опасность миновала.

— Я ничего не знаю… Я ничего не знаю… — непрерывно повторяла девушка.

Пришлось позвать Надежду. Только ей удалось рассеять сомнения Скайдрите.

— Это для тебя сюрприз, правда? — улыбнулся Янис. — А теперь садись, мне нужно многое тебе разъяснить…

Еще не пришедшая в себя от растерянности и изумления, Скайдрите слушала Яниса затаив дыхание.

Но мозг сверлила неотступная мысль: как могло случиться, что она, живя рядом столько времени, не знала по-настоящему всех этих людей, что она могла считать Калныня обыкновенным студентом, Буртниека — книжным червем, дядю — скаредным домовладельцем, который тайком проигрывает деньги в карты… А мать, тихая милая мать, которой пришлось выслушивать от дочери немало горьких упреков за то, что не хотела эвакуироваться?.. Думая об этом, Скайдрите краснела от стыда.

— Так… А теперь я скажу главное. Я решил тебе поручить дело, которое мало кому можно доверить. Видишь ли, подпольная типография находится здесь. Товарищ, который там работает, не в силах управиться со всеми листовками. Наде нужно всегда быть наверху, чтобы в случае опасности подать сигнал тревоги, а я на целый месяц уезжаю в Лиепаю. Теперь ты вместо меня будешь помогать в типографии, ты живешь в этом же доме и можешь бывать у нас, не вызывая подозрений. Иди за мной, я тебе покажу, где находится наша “квартира без номера”…

В первый момент Скайдрите не узнала человека, согнувшегося над наборной кассой. Но когда она подошла ближе, какая-то могучая сила отогнала всю кровь к сердцу и лицо ее застыло и побелело. Скайдрите стояла в оцепенении, она даже не могла улыбнуться, огромное счастье сковывало все ее существо. Когда Эрик наконец несмело протянул к ней руки, она, смеясь и плача, бросилась к нему.

Они даже не слышали, как ушел Янис. Весь огромный мир был для них заключен в этом узком полутемном подземелье, которое озарилось вдруг несказанно ярким светом…

Но там наверху, над городом, все еще нависала фашистская ночь и оберштурмфюрер Рауп-Дименс, точно крот, прорывал ходы к их подземному убежищу.

33

Необычайно жарким выдалось это сентябрьское воскресенье. В другие времена в Тиргартене было бы полно народу, теперь же берлинцы отсиживались в сырых бомбоубежищах, которые, конечно, избавляли от жары, но не всегда спасали от бомб.

Берлинское гестапо перенесло всю работу в подземные этажи. Там термометр показывал четырнадцать-пятнадцать градусов, однако следователь Мартин Рейнгольд потел, как в бане. Опять пропадает воскресенье, и всему виной проклятые коммунисты! Чем ближе к границе Германии фронт, тем напряженнее атмосфера в Берлине. В последнее время фюреру всюду мерещатся заговоры и покушения. Ежедневно по малейшему подозрению хватают сотни людей. Работы столько, что просто некогда вздохнуть!..

Среди ста невинных обычно попадался по крайней мере один, из которого можно было кое-что выжать. Вот, например, и этого Вейса арестовали совершенно случайно: во время массовых обысков у него на квартире обнаружили десять килограммов тола. “Непонятно, откуда еще такие берутся? — с досадой думал следователь. — Уже одиннадцать лет мы огнем и мечом искореняем большевизм, но у него, точно у многоголовой гидры, вместо отрезанной головы вырастают все новые… Куда проще и приятнее поставить всех подозрительных к стенке и разом расстрелять. Так нет же, мучайся тут целыми днями, чтобы узнать имена и адреса соучастников!” Вот уже четырнадцать часов Рейнгольд, поочередно со своим коллегой, допрашивает Вейса. Какие только методы они не применяли! Но старый металлист пока молчит.

Рейнгольд взглянул на часы. Если за четыре часа удастся вырвать у него признание, то можно еще съездить на Ванзее поудить рыбку. А на Вейсе надо испробовать новый термоэлектрический метод. Вот только выдержит ли у него сердце? Наплевать, будь что будет… И, приняв это решение, Рейнгольд вернулся в камеру для допросов. Арестованный лежал без сознания. По выражению лица коллеги Рейнгольд понял, что тот еще ничего не добился. Он перешел в герметически закрывающееся соседнее помещение и привел в действие сложный аппарат.

Электрический ток тысячами игл впился в обнаженное тело и заставил Вейса очнуться. От нестерпимой боли арестованный корчился на металлической скамье, к которой был привязан широкими ремнями. Вдруг ледяной холод сдавил ему горло. Рейнгольд переключил рычаг. В течение пяти минут следователь держал стрелку прибора на тридцати градусах ниже нуля, затем снова перевел рычаг, и камера наполнилась тропическим зноем. Только что Вейс словно погружался в ледяную воду, а теперь невыносимо горячий сухой воздух жег кожу. Ледяная вода — раскаленное железо… Лед — огонь, огонь — лед и снова огонь…

Когда Рейнгольд через полчаса выключил аппарат и вошел в камеру, арестованный уже не дышал, но сердце его еще билось. Следователь отстегнул ремни и вспрыснул Вейсу сильно возбуждающее средство. Дыхание возобновилось, и спустя мгновение Вейс поднял красные, обожженные веки.

— Ну, Вейс, как вам нравится наш новый метод? — спросил Рейнгольд спокойным, деловым тоном. — Не придется ли повторить? Предупреждаю, до сих пор я ограничивался тридцатью градусами ниже нуля и сорока градусами жары!.. Впредь буду набавлять по десять градусов… Я думаю, разумнее все же рассказать, кто вам дал взрывчатку. Больше от вас ничего не требуется. Вы сегодня же сможете вернуться домой. — И для того чтобы арестованный поверил его словам, Рейнгольд добавил: — Конечно, вы должны будете дать расписку, что никому не расскажете о том, что здесь видели.

“Что, если это правда? — размышлял Вейс, как только пришел в себя настолько, что смог связно думать. — Может быть, меня и вправду отпустят домой? Они же знают, что я никогда не занимался политикой… Если я скажу им, что тол дал мне на хранение брат, им незачем будет меня держать здесь… Но предать Герхардта, который верит мне, как самому себе? Нет, никогда! Однако я больше не выдержу… Если мне еще раз придется испытать эти адские муки, я не выдержу… я проговорюсь против своей воли… И тогда уже поздно будет спасать брата… Я не выдержу… Что же делать?.. Что сказать?.. Надо сказать… надо назвать кого-нибудь другого… Человека, которому эти убийцы ничего не смогут сделать… Но кто от них может спастись?.. Разве что мертвецы… Сказать, что Вильгельм?.. Нет, они замучили Вильгельма еще пять лет назад… Они не поверят, что я хранил тол все это время…”

Вейс думал так долго, как стал бы думать человек, знающий, что от нескольких слов зависит его жизнь. И вдруг он вспомнил бывшего товарища по работе, Рудольфа Бауэра. Недавно он прочел его имя в списках погибших на Восточном фронте… До него-то гитлеровцы не доберутся.

— Ну, Вейс, что вы решили? Ах, вы молчите! Тогда приступим… Опять совершим путешествие на Северный полюс и в пустыню Сахару? — И Рейнгольд стал уже пристегивать ремни.

— Подождите, ради бога, подождите! Я все скажу… Тол мне дал на хранение ефрейтор Рудольф Бауэр, когда он последний раз приезжал в отпуск… Он живет на Гогенцоллерндам, 49… Я не знал, что находится в этом ящике…

В тот же вечер Вейса отправили из гестапо, но только не домой, а в камеру смертников тюрьмы Моабит. В ушах его все еще звучал злорадный, издевательский смех следователя, когда Вейс напомнил ему об обещанном освобождении. Теперь все кончено. Хорошо еще, что брат спасен. Вместо него теперь ищут Бауэра. Долго им придется искать… Рудольф Бауэр погиб на Восточном фронте.

Тщетно Вейс пытался уснуть. Все тело его было точно освежевано. Чтобы хоть на миг забыть о невыносимой боли, арестованный стал разглядывать надписи на стенах. Вдруг его передернуло так, словно по нему опять пустили электрический ток. Прямо перед ним были начертаны слова; “Сегодня меня приговорили к смертной казни. Будь проклят тот, кто меня предал”. И под этим неровные буквы подписи: “Бауэр”.

Та же фамилия, что у Рудольфа! Но ведь Бауэров в Германии что деревьев в лесу… Глупец! Как он смел об этом забыть! Может быть, в списке убитых значился совсем не тот Рудольф Бауэр, его довоенный товарищ по работе, а какой-то чужой человек… однофамилец… Значит, он, Вейс, — предатель, низкий, подлый предатель…

Утром следователю Рейнгольду сообщили, что арестованный ночью повесился. На следователя это событие не произвело никакого впечатления.

Теперь перед ним был новый объект — ефрейтор Рудольф Бауэр, ранее проживавший в Берлине, по Гогенцоллерндам, 49, ныне военный шофер в рижской комендатуре. Следователь привел в действие все имеющиеся в распоряжении гестапо средства, чтобы разузнать о прошлом этого человека, и через несколько дней перед ним лежала пухлая пачка донесений, из которых следовало, что Бауэр когда-то принимал участие в коммунистическом движении.

34

“Бои на берегах Даугавы продолжаются с неослабевающим напряжением, большевики бросают в бой все новые материальные и людские резервы. Нанося врагу уничтожающий урон, наши войска после удачного тактического маневра оторвались от противника и заняли заранее подготовленные позиции. Во Франции наши войска перешли в контрнаступление и выбили неприятеля из семидесяти трех населенных пунктов… 26-я американская мотодивизия полностью уничтожена…”

В порыве внезапной ярости Рауп-Дименс скомкал газету и, громко выругавшись, бросил ее в корзину для мусора. “Удачный тактический маневр”! — со злобой мысленно передразнил он. — “Заранее подготовленные позиции”! Неужели эти писаки неспособны выдумать ничего нового? Да еще в придачу, будто в насмешку, упомянули семьдесят три населенных пункта во Франции… Куда умнее было бы бросить все силы против большевиков и заключить мир на Западе! Сегодня шестнадцатое сентября. Сколько еще удастся продержаться в Риге?.. Кто знает, встретим ли мы здесь Новый год… Но оставшееся время надо использовать полностью — нужно действовать, действовать!..”

Зазвонил телефон. Несколько раз произнеся “так точно”, Рауп-Дименс повесил трубку. “Что это Банге вдруг понадобилось?” — подумал он, застегивая френч с новыми нашивками штурмбанфюрера.

Банге показал ему длинную телеграмму из Берлина.

— Возьмите это дело в свои руки, Рауп-Дименс… Как вы думаете, может быть, для большей верности арестовать всех военнослужащих Рудольфов Бауэров, находящихся в Риге?

Штурмбанфюрер внимательно перечитал директиву гестаповского центра.

— По-моему, это излишне. Здесь ясно сказано, что данные тщательно проверены… Местожительство — Берлин, Гогенцоллерндам, 49… До мобилизации работал на заводе Борзига… Далее… прохождение службы — сначала в штабе 125-го егерского полка, затем откомандирован в распоряжение генерала Хартмута… — В голове Рауп-Дименса неожиданно блеснула догадка. — Вы помните трагическую гибель генерала Хартмута?.. Бауэр был его шофером, и он единственный, кто вернулся из этой поездки. Не удивлюсь, если окажется, что его побег от партизан был просто инсценировкой. Если Бауэр действительно долгое время связан с подпольем, мы можем через него напасть на важный след. Я предлагаю пока ограничиться слежкой.

— Отлично, Рауп-Дименс, действуйте по своему усмотрению!

Штурмбанфюрер вышел из кабинета довольный собой. Если его подозрения подтвердятся, может получиться громкий процесс. Наконец-то представился случай показать свое превосходство над этим сыном сапожника Вегезаком, которого после ликвидации подпольной группы Судмалиса считали в гестапо наиболее способным следователем!

В этот вечер к штурмбанфюреру после долгой хандры снова вернулось хорошее настроение. Зато Марлена после концертной поездки на фронт была капризнее обычного. Она немедленно принялась докучать Харальду своими жалобами.

— Что мне делать? Завтра я не смогу спеть ни одной ноты. Даже разговаривать мне трудно. В этой кошмарной поездке я совсем потеряла голос!

— Как это ты умудрилась? По-моему, терять тебе было нечего, — поддразнивал ее Харальд, которого раздражало это вечное нытье.

— Хорошо тебе смеяться надо мной, а мне каково? Да к тому же в машине так трясло, что чуть все пломбы не вылетели. Спасибо еще, что фронт недалеко, не пришлось долго мучиться.

Харальд вскочил на ноги.

— Ах ты, шваль латышская, ты тоже радуешься, что большевики близко?! — заорал он на весь дом. — Ну, так знай, тебя-то они повесят, об этом уж я позабочусь.

Марлена затряслась от страха.

— Ах, Харальд, милый, зачем ты говоришь такие ужасные вещи! Ты же меня не оставишь, ты возьмешь меня с собой в Германию?..

— Это мы еще увидим.

Раздался звонок. В дверях появился Ранке. Марлена поспешно запахнула полы халата. Шарфюрер щелкнул каблуками.

— Извините за беспокойство, господин штурмбанфюрер, — выпалил Ранке, косясь одним глазом на длинные ноги Марлены в тонких шелковых чулках. — Вы сами приказали уведомить, если при обыске что-нибудь обнаружат.

— Хорошо, Ранке, иду.

В своем кабинете штурмбанфюрер долго и внимательно рассматривал через лупу кусок коричневой оберточной бумаги, найденной шарфюрером Ранке в машине Бауэра при тайном обыске гаража.

— Оказывается, Ранке не такой уж болван, — тихо процедил он сквозь зубы, — другой бы не догадался прихватить это.

Перед ним лежал кусок простой оберточной бумаги, которую обычно употребляют для упаковки. Но Рауп-Дименсу эта бумага говорила очень многое. Кое-где на ней отпечатались буквы. Такие следы может оставить свежая газета. Однако на этот раз следы типографской краски остались не от газеты. Судя по сгибам, еще видневшимся на бумаге, в нее было завернуто какое-то печатное издание значительно меньшего формата. Штурмбанфюрер не сомневался в том, что Бауэр завертывал в эту бумагу листовки. А вот и последнее доказательство — в самом низу можно ясно различить буквы “Ц… ра… Ко…” Центральный Комитет! Ничего другого это не могло означать.

Мысль штурмбанфюрера напряженно работала. Он распутывал сплетенные нити и снова свивал их. Конечно, это Бауэр заманил генерала в заранее расставленную ловушку и выдал его партизанам. Затем, используя легкомысленную доверчивость начальства, шофер продолжал свою преступную деятельность. Подумать только, какой козырь в руках коммунистов! Шофер немецкой комендатуры развозит большевистские прокламации! Но теперь можно побить этот козырь. Погоди, голубчик, ты еще попрыгаешь в петле, но сперва ты мне поможешь раскрыть все их карты…

Рауп-Дименс достал из сейфа одну из листовок, которые собирал уже в течение трех лет, и сравнил шрифт с отпечатавшимися на оберточной бумаге буквами. Итак, шрифт и формат совпадают… Значит, выходит, что листовки Бауэра напечатаны в той же подпольной типографии, которую, по данным агентуры, возглавлял Жанис. Тем лучше!

Только не следует спешить. Необходимо взвесить каждую мелочь. Расставить сети с таким расчетом, чтобы в них попали не только Бауэр, но и Жанис и все работники типографии.

Прежде всего Рауп-Дименс приказал вызвать тайного агента номер шестнадцать.

Хлопнув ладонью по обложке папки, на которой было написано “Жанис”, штурмбанфюрер самодовольно воскликнул:

— Ну, Кисис, наконец-то у нас появилась возможность довести до конца это проклятое дело! Выжмите из себя все, что можете, а я уж позабочусь о том, чтобы наша бухгалтерия по достоинству оценила голову Жаниса.

Кисиса новое задание в восторг не привело. Чем ближе подходила Красная Армия, тем менее пылким становилось его рвение. По ночам ему мерещились кошмары, он кричал и стонал, но вознаграждение его, несомненно, прельщало. И Кисис согласился, твердо решив про себя, что это будет последнее рискованное дело, в котором он участвует. А затем он возьмет все, что загреб за три года, и отправится куда глаза глядят — в Германию, в Швецию, в любое место, только подальше отсюда!

Отпустив Кисиса, Рауп-Дименс вызвал Ранке.

— С этой минуты слежку за Бауэром надо усилить. Чтоб он и шагу не мог ступить без нашего ведома. Пусть шарфюрер Гессен возьмет в помощь трех… по мне, хоть пятерых человек. Фотографию Бауэра размножить и раздать всем нашим агентам… Да, еще одна вещь. Какая у Бауэра машина?

— “Хорьх”, восемь цилиндров, максимальная скорость сто тридцать километров в час, — отрапортовал Ранке.

— Я поговорю с Банге. Пусть предоставит в наше распоряжение две машины “мерседес-компрессор”. На таких вы легко сможете за ним следовать. Кроме того, слежка поручена тайному агенту номер шестнадцать. Бауэр, возможно, натолкнет нас на Жаниса, а этот агент — единственный, кто его хоть сколько-нибудь знает.

Через двенадцать часов фотография Рудольфа Бауэра и подробное описание всех его примет были получены официальными и тайными агентами гестапо. С этой минуты немецкий антифашист не мог сделать ни одного шага, о котором бы тотчас не узнал Рауп-Дименс.

35

Рудольф Бауэр ехал к Буртниеку за листовками. Ему не нужно было скрывать частые посещения книжного агентства, потому что его новый начальник, заместитель рижского коменданта, под влиянием шофера заинтересовался редкими изданиями с сугубо натуралистическими иллюстрациями. Все эти месяцы нелегальная работа шла гладко. Рудольф занимался ею с увлечением; ей он самозабвенно отдавал всю накопившуюся за годы бездеятельности энергию. Теперь он больше не чувствовал себя лишним, подпольная борьба с фашизмом дала ему цель в жизни, чувство собственного достоинства, веру в свое светлое будущее и будущее своего народа. Теплое рукопожатие латышских товарищей как бы говорило простым, ясным языком: мы боремся с фашистами, а каждый честный немец — наш друг.

Поднятая рука шуцмана остановила машину. Шофер терпеливо ждал, пока не иссякнет поток прохожих. Неподалеку остановился синий лимузин “мерседес-компрессор”. Не без зависти Бауэр оглядел мощную машину — вот на такой можно ездить! Интересно, чья она?.. Наверно, какого-нибудь начальства.

Шуцман снова взмахнул палочкой. Можно ехать. Приближаясь к дому, где находилось книжное агентство, Бауэр убавил скорость. В одном из окон квартиры Висвальда спущена штора — значит, сегодня листовок не будет. В это мгновение мимо проехал синий “мерседес”.

В третий раз Бауэр заметил синюю машину через час, когда приближался к гаражу. Трудно предположить, что это простая случайность. Чтобы проверить свои подозрения, Бауэр поехал дальше. В городской толчее он не замечал, чтобы за ним следили, но стоило ему выехать на взморское шоссе, как в зеркале сразу же отразилась синяя машина, вынырнувшая из-за поворота.

Бауэр свистнул. Значит, влип — за ним явно следят. В этом не могло быть ни малейшего сомнения. Что им надо? Острое чувство опасности овладело всем его существом, и совершенно инстинктивно Рудольф довел скорость до ста двадцати километров в час, хотя отлично знал, что от мощного “мерседеса” ему не уйти.

С особой прозорливостью, часто появляющейся в такие минуты, он вдруг вспомнил про оберточную бумагу, оставленную им несколько дней назад на ночь в машине. Наутро бумага исчезла. Тогда Бауэр не придал этому значения, теперь же он понял, что кто-то ночью обыскал его машину и прихватил с собой бумагу.

Гестапо! Это слово внушало каждому немцу панический страх! Но Бауэр уже не одинокий путник, сгибающийся под непосильным бременем слепой ненависти… Теперь он борец, он чувствует за собой силу более могущественную, чем гестапо. Смерти он не боится. Гестаповцы могут растерзать его самого, но они не в силах убить идею, за которую он борется, ибо эта идея бессмертна. И она ко многому обязывает. Необходимо подумать о товарищах. Надо немедленно предупредить Буртниека.

Увидев перед собой определенную цель, Бауэр обрел прежнее хладнокровие. Возвращаться в город сейчас нельзя: гестаповцы поймут, что поездка по шоссе — всего лишь уловка, чтобы проверить, следят ли за ним. Нет, надо действовать обдуманно, иначе его план провалится. И Бауэр спокойно доехал до булдурского пляжа. Вода была очень холодная, но он все же выкупался, выпил бутылку пива и только после этого отправился в обратный путь. Хотя до самой Риги синий лимузин больше не показывался, Бауэр был уверен, что он все время следовал за ним окольным путем.

Подъехав к зданию комендатуры, Бауэр не спеша вылез из кабины, тряпкой вытер с машины дорожную пыль и вошел в дом. Он рассчитывал, что гестаповцы подумают, будто его задержали у начальника, и будут спокойно ждать на улице. Это даст ему возможность выиграть время и отделаться от преследователей.

Через проходной двор Бауэр попал на Экспортную улицу. Он пересек парк Виестура, убедился в том, что никто за ним не следит, и возле ликерного завода Вольфшмита сел в трамвай.

…Буртниек был занят беседой со своим постоянным посетителем Макулевичем.

— Здравствуйте, господин Бауэр, — приветствовал шофера хозяин книжного агентства. — Чем могу служить?

Бауэр незаметно подмигнул ему, и Висвальд тотчас сказал:

— A-a, вы, должно быть, за книгами для полковника? Они в соседней комнате. Пройдите, пожалуйста. Господин Макулевич нас, конечно, извинит.

Поэт склонился чуть не до земли:

— Прошу вас, прошу вас. Не обращайте на меня ни малейшего внимания…

— Ну, что случилось? — спросил Буртниек, тщательно затворив дверь.

— За мной следят. Пришел тебя предупредить.

И Бауэр вкратце рассказал все, что с ним произошло.

— Да, положение очень серьезное, — сказал Висвальд. — Пока неясно, как они все это пронюхали. Заподозрили, что ты связан с партизанами?

— Не верится, чтобы они вдруг опомнились через девять месяцев…

— Что же тогда остается? За нашим домом не следят, в этом я уверен. Тут беда где-то в другом месте. Сколько машин стоит в твоем гараже?

— Около дюжины.

— Ну, вот видишь. Может быть, гестаповцы подозревали кого-нибудь другого. А когда стали обыскивать гараж, случайно в твоей машине обнаружили эту злополучную бумагу.

— Это же простая оберточная бумага.

— На ней могли остаться оттиски текста. В прошлый раз, когда ты брал листовки, краска была совсем свежая… Одним словом, тебе надо скрыться, пока не поздно. Но куда тебя девать?

— Переправить к партизанам.

— Это само собой понятно. Но на поезд без увольнительной записки ты все равно не попадешь.

— А пешком?.. Я бы мог переодеться в штатское…

Нет, в провинции тоже на каждом шагу военная жандармерия.

— Знаешь, мне пришла в голову одна мысль. Этому Макулевичу принадлежит фамильный склеп, он мне его однажды показывал. Я сразу подумал, что склеп можно будет в случае необходимости использовать. Кто в царстве мертвых вздумает искать живых людей? Достать второй ключ тоже оказалось нетрудно. Там у меня сейчас спрятаны боеприпасы для курземских партизан. Через несколько дней кто-нибудь из них придет и заодно захватит и тебя. Тем временем мы достанем фальшивые документы. Вот с продовольствием будет трудно… Больше, к сожалению, ничего не могу тебе дать с собой. — И Буртниек засунул в портфель все, что было у него съестного. — Постой, я нарисую тебе план кладбища. Смотри: здесь вот, по этой дорожке, до конца… Здесь усыпальница. Уже темнеет, тебе надо сейчас же отправиться в путь.

Видя, что Бауэр прощается, Макулевич поднял с пола свою трость и потрепанную шляпу.

— Разрешите и мне откланяться, любезный господин Буртниек. Я знаю, что все великие люди обычно очень заняты… Я забежал лишь на минуту, осведомиться, не удалось ли вам отыскать стихи Мориса Керковиуса…

Таким образом случилось, что Бауэр вышел из дома в сопровождении Макулевича и отделался от автора венка сонетов только возле здания гебитскомиссариата.

36

Услышав пронзительный звонок, Ранке помчался в кабинет штурмбанфюрера. На него излился поток отборных ругательств. Рудольф Бауэр исчез. Эти ослы, эти дегенераты упустили из рук человека, с которым он, Рауп-Дименс, уверенный в своей силе, намеревался играть, как кошка с мышью! Даже трепет насмерть перепуганного шарфюрера не доставлял ему теперь удовольствия.

Когда Ранке пулей вылетел из кабинета, штурмбанфюрер вынул дрожащими пальцами сигарету, уже пятую или шестую за этот час. Взять себя в руки! Так больше нельзя — он сам чувствует, что с нервами неладно. Куда девался хладнокровный психолог, следователь, чье ироническое спокойствие и выдержка поражали всех работников гестапо? Теперь он превратился в желчного неврастеника, который даже с Мери не может управиться. Но штурмбанфюрер не думал сложить оружие.

После шестой сигареты Рауп-Дименс настолько успокоился, что мог уже просматривать донесения.

Шарфюрер Гессен сообщал: “…Следовали за Бауэром до комендатуры. Когда он через два часа не вернулся от полковника, я зашел в комендатуру и установил, что Бауэр там вовсе не был…”

Донесение обершарфюрера Клюгенхейма: “…В девять часов тридцать пять минут Бауэр вышел из квартиры и направился в гараж. Дальнейшее наблюдение за ним продолжал шарфюрер Гессен. Я оставался на посту перед домом до восьми утра. Бауэр за это время в свою квартиру не возвращался…”

Агент номер шестнадцать (Кисис): “В 21.18 заметил человека, которого опознал по фотографии и описанию. Это был Рудольф Бауэр. Рядом с ним шел какой-то субъект, привлекавший внимание своей нищенской одеждой. Он мне сразу показался подозрительным. Оба оживленно беседовали, но расслышать, о чем шла речь, не удалось. У здания гебитскомиссариата Бауэр попрощался и исчез в освещенном вестибюле. Зная, что для слежки за Бауэром выделены специальные агенты, я отправился следом за подозрительным и выследил его до дома, где он проживает (улица Рихарда Вагнера, 6, кв. 19). От дворника я узнал, что это некий Антон или Антуан Макулевич, по национальности латыш, без определенных занятий. От соседей мне удалось добыть дополнительные сведения. Все считают Макулевича подозрительным типом. Днем он почти никогда не появляется на улице, а выходит только с наступлением темноты. Никто не знает, на какие средства он живет. По словам жены дворника, которая раз в месяц убирает его комнату, на письменном столе Макулевича лежат листы бумаги, исписанные симметричными строчками. Текст непонятен, по всем признакам — шифрованный”.

Рауп-Дименс медленно опустил на стол прочитанный лист бумаги. В его глазах снова появилось выражение, какое бывает у гончей, учуявшей след дичи. Кисиса непременно следует наградить! Его донесение лишний раз доказало, что гестапо способно найти даже иголку в стоге сена, не то что человека… При помощи Макулевича он снова разыщет Бауэра. Штурмбанфюрер вызвал Ранке, приказал ему немедленно арестовать Макулевича и произвести обыск в его квартире.

Через час на столе штурмбанфюрера лежала целая кипа исписанных каллиграфическим почерком страниц. Читать их он не стал. Прежде всего надо узнать, где скрывается Бауэр.

Ранке на этот раз спешил и не успел еще обработать арестованного по своему излюбленному методу. Только несколько синяков на физиономии Макулевича свидетельствовали о том, что арестованный познакомился с процедурой приема в гестапо. Эта физиономия была весьма своеобразна: пятнистая кожа обтягивала широкие, монгольского типа скулы; глубокие глазные впадины производили отталкивающее Впечатление; и вместе с тем огромный лоб и тонкие губы придавали этому лицу особую утонченность. Смятение, безграничное удивление, полнейшее непонимание, чего от него, собственно, хотят, выражалось не только во взгляде Макулевича, не только в каждой черте его лица, но и в суетливых, робких движениях. Сначала он положил свой котелок и перчатки на пол, но тут же снова их поднял. Прежде чем Рауп-Дименс успел задать первый вопрос, в кабинете прозвучал срывающийся, как у подростка, фальцет арестованного:

— Простите, сударь, что беспокою вас, но меня сюда привели… Я сам никогда бы не отважился явиться сюда без уведомления, ибо я знаю, что у всех выдающихся деятелей мало времени.

В первый момент штурмбанфюрер даже опешил. Эти фразы казались заимствованными из книги о хорошем тоне. Перед ним, должно быть, продувная бестия! Ну ничего, покамест поддадимся игре, а потом поразим его неожиданным вопросом. И, в свою очередь, преувеличенно любезным тоном Рауп-Дименс ответил:

— Как раз наоборот, это мне следует просить прощения, что обеспокоил вас, вызвав сюда. Но я уже давно собирался справиться о вашем здоровье.

Арестованный, как видно, не почувствовал в этих словах насмешки, так как с весьма серьезным видом отвесил изысканный поклон.

— Покорнейше благодарю за любезность. Я бы не хотел жаловаться — ведь жаловаться в наше время запрещается. Но по ночам меня мучит бессонница… И потом, моя работа, которую во что бы то ни стало нужно довести до конца… Врач признал, что у меня neurosis generalis.[22] Вы же сами понимаете…

— Да, да, мне известны ваши труды. — И, сунув Макулевичу под нос листовку, Рауп-Дименс вдруг загремел: — Это плод вашего вдохновения?!

Макулевич, на которого приемы штурмбанфюрера не произвели ни малейшего впечатления, принялся спокойно разглядывать листовку.

— К величайшему прискорбию, — напыщенно произнес он, — вынужден признать, что это не мое произведение. Я принципиально пишу только по-французски. Латышский язык, равно как и немецкий, представляется мне чересчур варварским, не способным облечь тончайшие чувства в изысканную художественную форму…

На сей раз Рауп-Дименс просто опешил — это было выше его сил.

— Падаль этакая! — взревел он. — Вы думаете, мы тут все идиоты?! Не забывайте, что вы в гестапо! Сознавайтесь, иначе вы немедленно на своей шкуре испытаете, что все ужасы, которые о нас рассказывают, ничто по сравнению с истиной!

— Достопочтенный сударь… простите, пожалуйста, не имею чести знать ваше имя… Зачем вы так волнуетесь? У вас же полная возможность ознакомиться с моими произведениями! Там, на вашем столе, лежит венок сонетов, над которым я тружусь вот уже тринадцать лет…

“Совершенно непонятный субъект! То ли это великолепная игра, то ли он и в самом деле рехнулся? Как его заставить говорить?”

И, обдумывая новый ход, Рауп-Дименс стал проглядывать принесенные Ранке бумаги.

Штурмбанфюрер достаточно владел французским языком, чтобы с первого взгляда определить, что перед ним действительно венок сонетов, написанный по всем классическим канонам. Рауп-Дименс увидел множество поправок и перечеркнутых строк. Именно это и убедило его, что Макулевич действительно автор сего опуса. Теперь многое прояснилось. Перед ним — помешанный. Это подтверждалось содержанием творений Макулевича. Считать этого юродивого коммунистом столь же бессмысленно, как искать подпольную организацию в сумасшедшем доме.

С ним нет нужды хитрить, добиться толку можно только прямыми вопросами. Сделав помощнику знак, чтобы тот стенографировал ответы арестованного, Рауп-Дименс принялся допрашивать Макулевича.

— Вы знаете Рудольфа Бауэра? Вам известно, где он сейчас находится?

— Мне выпала честь и удовольствие время от времени обмениваться с господином Бауэром несколькими словами. Весьма интеллигентный человек, с хорошим поэтическим вкусом. Но сказать, что мы по-настоящему знакомы, к сожалению, нельзя. Мы встречались только у господина Буртниека.

— У какого Буртниека?

— У моего друга Буртниека. Он владелец книжного агентства в Старой Риге.

— Бауэр часто посещает Буртниека? — быстро спросил Рауп-Дименс, который почувствовал, что теперь нащупал нить.

— К величайшему сожалению, ничего не могу об этом сказать. Насколько я в состоянии судить, они, по-видимому, добрые знакомые. И неудивительно, что два человека выдающегося интеллекта находят общий язык…

Штурмбанфюрер снова прервал рассуждения Макулевича.

— Когда вы видели Бауэра у Буртниека в последний раз?

— Вчера вечером. Господин Бауэр пришел за книгами, и они оба вышли в соседнюю комнату о чем-то поговорить. За это время я прочитал последний номер “Volkischer Beobachter”. Господин Геббельс очень способный журналист, но, должен заметить, писатель из него никогда не выйдет…

— Бауэр взял свои книги? — продолжал спрашивать Рауп-Дименс, подозрения которого становились все определеннее.

— Делая заключение дедуктивным путем, можно сказать, что да. Из соседней комнаты он вышел с портфелем под мышкой.

“Часто бывает у Буртниека… Хорошо знакомы… Полный портфель… Бауэр был там последний раз перед исчезновением… Ясно, что Макулевич рассказал все, что знает… Но и этого достаточно. Теперь ясно — прямой путь ведет в агентство Буртниека! Пропади я пропадом, если это агентство не что иное, как вывеска, скрывающая центр распространения коммунистической литературы. Простая логика заставляет сделать вывод: побег Бауэра организовал Буртниек…”

— Господин Макулевич, будьте любезны, расскажите все, что вы знаете о Буртниеке.

Допрашиваемый принялся рассказывать длинно и обстоятельно. Как только он упомянул о совместном посещении кладбища, штурмбанфюрер вскочил.

— Значит, вы сказали, что ключ от дверей, ведущих в склеп, был неисправен, а Буртниек взял его, чтобы починить? — И Рауп-Дименс быстро снял телефонную трубку. — Гараж! Две машины в мое распоряжение! — Затем быстро набрал другой номер. — Ранке! Дать десять человек. Да, команду Озола тоже. Немедленно ехать на кладбище Святого Петра! — И он снова повернулся к Макулевичу. — Вы тоже поедете и покажете, где находится ваша усыпальница.

37

Бауэр уже привык к мраку, к запаху тлена. В подземной части склепа столько ниш, что легко можно спрятаться, если придет Макулевич. К тому же густой, многолетний слой пыли говорил о том, что хозяин никогда не спускается вниз. Буртниек спокойно может использовать этот необычный тайник. Рядом, в пустом цинковом гробу, Бауэр нашел оружие для партизан: два ручных пулемета, патроны, ручные гранаты и динамит с бикфордовым шнуром. Сырое, холодное, мрачное помещение все же не навевало мыслей о смерти. Бауэр думал о жизни, о той жизни, которая расцветет в Германии, освобожденной от ига нацизма. Рудольф представил себе один из теплых тихих вечеров… 1950 года. После дневной смены на заводе Борзига, который уже больше не является собственностью одного хозяина, а принадлежит всему народу, он на Александерплац встречается с Ингеборг. Липы в цвету, и кажется, даже волосы Ингеборг пахнут липами. Теперь они с Ингеборг муж и жена. И вот они гуляют по бывшей Курфюрстендам, ныне улице Эрнста Тельмана, заходят в кафе выпить по стакану рислинга. Вокруг за столиками оживленно беседуют свободные, счастливые люди… Ингеборг гладит его по плечу и говорит: “Рудольф, расскажи мне еще раз, как ты тогда прятался в склепе…”

Царапанье ключа в замке прервало его мысли. Макулевич! В три прыжка Бауэр неслышно соскочил с лестницы, ведущей в склеп, и спрятался в самой темной нише. Нет никаких оснований беспокоиться, и все же лучше, чтобы этот чудак не слишком долго засиживался у своих предков.

Но это был вовсе не владелец усыпальницы…

Топот ног, стук подбитых гвоздями сапог по каменным плитам, бряцанье автоматов, команда: “Обыскать склеп!” — не вызывали сомнений в том, кто пришел.

Гестапо! Окружен… Конец… Бежать некуда. Но он еще волен сделать выбор между смертью на виселице и гибелью в бою, он еще свободен, он еще может бороться! Ведь у него есть динамит… В этот миг Бауэр желал только одного: чтобы гестаповцев было как можно больше. Один он не погибнет! “Я не хочу умирать молча. Десять лет я молчал, потому что не хватало смелости говорить. Еще можно искупить свою вину. Товарищи, вы слышите меня? Так много хочется сказать, а времени осталось так мало…”

Услышав, как внизу чиркнула спичка, Озол выстрелил. Это был его последний выстрел. В тот же миг, взметая увядшие венки, сотрясая замшелые памятники, оглушительный взрыв волной прокатился по кладбищу.

Рудольф Бауэр сказал свое последнее слово.

Макулевич проснулся с таким чувством, словно он все еще лежит между двумя могильными холмиками, куда его швырнула взрывная волна. Но нет, он лежит одетый на своей постели, и это вовсе не взрыв, а просто ветер ворвался в отворенное окно и опрокинул китайскую вазу. От старинного произведения искусства осталась лишь груда синих осколков, и это как нельзя более соответствовало настроению хозяина… Все в комнате перевернуто вверх дном: бронзовые часы с аллегорическими фигурами муз повалены, книги с полок сброшены на пол, миниатюры XVII столетия сорваны со стен. В таком виде оставили комнату гестаповцы после обыска.

Когда Макулевич доплелся домой с кладбища, у него не было сил даже закрыть окно. Он лишь с трудом дотащился до кровати. Потом все закружилось, заколыхалось, в ушах зазвенело, его стошнило, но и после рвоты не наступило облегчения. Его стал мучить кошмар. Это был полубред-полусон. Порою Макулевич просыпался, непонимающим взором окидывал комнату, не узнавал ее и снова погружался в долгий беспокойный сон.

И вот наконец пробуждение… холодный ветер… груда осколков фарфора. В другое время Макулевич пришел бы в отчаяние из-за разбитой вазы. Это была самая красивая вещь в его коллекции антикварных редкостей. В ту пору, когда от денег отца еще кое-что оставалось, он отказывал себе в куске хлеба, лишь бы пополнить унаследованную коллекцию. Все эти бронзовые и фарфоровые часы, из которых ни одни не ходили, эти терракотовые и фаянсовые вазы, строгие, застывшие формы которых не оживлялись даже цветами, эти бесчисленные кубки из потемневшего серебра и зеленого хрусталя, которые никогда не наполнялись вином, он берег и лелеял. Одна лишь мысль о продаже какого-нибудь фонаря XVIII века или старинной картины всегда представлялась ему варварской, преступной.

Каким же он был глупцом, отдавая всю свою любовь этим мертвым, пыльным вещам, сочиняя никому не нужный венок сонетов о счастье усопших, в то время как его окружали живые люди, люди большой души! Безмерны их страдания, но и безмерно их величие. Что представляет собой его жалкая философия по сравнению с таким взглядом на мир, который дал возможность шоферу и в смерти торжествовать над своими врагами!

Взрыв на кладбище разрушил не только фамильный склеп Макулевича, он взорвал и опрокинул весь круг его мыслей и представлений. В тот миг, когда его величайшая гордость — строение выдающегося архитектора превратилось в груду щебня и пыли, похоронив под своими развалинами десяток злодеев и одного героя, Макулевич понял, что Человек бессмертен. Тщетно фашисты, опираясь на свою абсурдную философию уничтожения, проповедуемую такими же, как и они, слепцами, пытаются истребить Человека. Жизнь невозможно уничтожить!..

Теперь вся прежняя жизнь Макулевича оказалась разбитой вдребезги, и он сомневался, хватит ли у него сил построить новую. Но одно он еще в силах сделать, и сделать это абсолютно необходимо! Нужно предупредить Буртниека! Несмотря на всю свою наивность, Макулевич в конце концов понял, что Буртниек спрятал Бауэра в склепе. Ах, почему он не сообразил этого на допросе? Он ни за что бы не упомянул о ключе. Сожалеть об этом поздно! Но, может быть, не поздно исправить то, что еще можно исправить? Гестаповцы погубили Бауэра, теперь в опасности жизнь Буртниека. И он, Макулевич, может спасти его, он знает, что Буртниек на подозрении у следователя гестапо.

А если чудовища с улицы Реймерса узнают, что он предупредил своего друга? Ведь его заставили дать подписку, что он будет молчать. Его будут избивать, мучить, рвать его тело по жилке, пока не умертвят… Бывшему проповеднику философии уничтожения так хотелось жить… Может быть, Буртниек как-нибудь все узнает сам, и тогда не к чему ставить свою жизнь на карту…

И, точно страус под крыло, Макулевич спрятал голову под подушку. Ничего не видеть, ничего не знать — это самое лучшее. Но бурная жизнь все время стучала в двери и окна, напоминала о себе, побуждала к действию. Целый день Макулевич старался преодолеть свою трусость. Даже взяв в руки шляпу и перчатки, он все еще не был уверен, что пойдет к Буртниеку. Однако перед уходом Макулевич не забыл на всякий случай вверить попечению соседки своего черного кота, которого в честь повелителя царства мертвых некогда окрестил Плутоном.

38

Буртниек был чрезвычайно удивлен тем, что Макулевич начал разговор без обычного пространного вступления. Однако удивление Висвальда еще более возросло, когда его гость тщательно запер дверь на засов.

— Скажите, кроме нас с вами, в квартире никого нет? — шепотом спросил Макулевич.

Висвальд отрицательно покачал головой.

— А в соседних комнатах? — не отставал поэт.

— Никого. Если угодно, удостоверьтесь сами.

Только теперь Макулевич схватил его за руку:

— Как хорошо, что вы еще живы, уважаемый друг!.. Я так беспокоился за вас…

— Но зачем же вам беспокоиться, господин Макулевич? Я вовсе не собираюсь умирать.

Тут Макулевич, кажется впервые в жизни, неучтиво прервал речь собеседника:

— Я пришел, чтобы открыть вам великую тайну. — Он так понизил голос, что Буртниек едва улавливал его слова: — Ваша жизнь в большой опасности… Гестапо… Больше не спрашивайте, это все, что я могу сказать.

Словно ничего не случилось, Буртниек снял очки и стал протирать стекла платком. Подумать только, кто таился под личиной мечтателя! Значит, бессмысленная философия смерти была лишь маской, под которой скрывался гитлеровский агент, интересующийся не абстрактной смертью, а вполне конкретной и реальной! Теперь Макулевич хочет его поймать на удочку. А усыпальница? Выходит, это была ловушка? Бауэр, быть может, уже пойман… Неужели Рудольф что-нибудь открыл своим палачам? Нет, Рудольфу Бауэру Висвальд верил до конца. Такой не предаст товарищей.

— Дражайший господин Буртниек, почему вы ничего не предпринимаете? — все более волнуясь, продолжал Макулевич. — Вам следует немедля собрать саквояж и бежать за границу.

Висвальд заставил себя улыбнуться:

— Уважаемый друг, ведь сегодня не первое апреля.

— Это вовсе не шутка… Умоляю вас принять все меры!

— Ну что вы, что вы, господин Макулевич! Я владелец частной фирмы, и мне нечего опасаться гестапо. Они преследуют коммунистов, и хорошо делают.

— А я — то, признаться, думал, что вы тоже коммунист… — разочарованно протянул Макулевич.

— Как могла вам прийти в голову такая нелепая мысль?

— Видите ли, штурмбанфюрер — тот самый господин, что меня допрашивал, — сказал, что господин Бауэр якобы коммунист… — бессвязно начал рассказывать Макулевич. — И вот, ничего не подозревая, я рассказал про ключ… И потом этот же господин насильно усадил меня в машину и отвез на кладбище Святого Петра… Кое-что я понял из их разговоров. И я видел, как они окружили склеп… А потом страшный взрыв… Подумать только, как раз накануне я беседовал с господином Бауэром, не подозревая, что он герой, ничуть не уступающий героям Плутарха… А потом я был очень долго болен. Мне и сейчас очень страшно… Вы ведь никому не расскажете, что я к вам приходил… Пожалуйста, прошу вас, уезжайте. Я никогда не простил бы себе, если бы с вами что-нибудь случилось, мой дорогой господин Буртниек.

Рассказ этот был весьма сумбурен, однако Буртниек все понял, а недосказанное можно было легко домыслить. В голосе Макулевича звучало такое отчаяние, такой неподдельный страх, что невозможно было заподозрить притворство. Гость и теперь еще весь дрожал. Самопожертвование этого человека так растрогало Буртниека, что на миг он забыл о гибели Бауэра и о грозящей ему самому опасности. Впервые за время знакомства он пожал руку Макулевичу от всего сердца.

— Спасибо! Вы хорошо сделали, что подумали о живых… Обо мне не тревожьтесь, идите спокойно домой. Когда достану стихи Керковиуса, я вам сообщу.

— Благодарю вас, господин Буртниек. Но они мне больше уже не нужны… С прошлой жизнью навсегда покончено… а начать новую жизнь… не знаю, сумею ли…

К Янису Буртниек собирался со всеми предосторожностями. Он был взволнован более, чем хотел себе в этом признаться: даже ни одна успокоительная латинская поговорка, вопреки обыкновению, не приходила на ум. Ведь из-за него следят за всем домом. А это ставит под угрозу типографию.

Сквозь узкую щель он сначала понаблюдал за лестницей, подождал, пока кассир Общества взаимного страхования поднимется в свою контору, и только тогда сошел вниз.

В это время Янис обдумывал очередные задачи подпольной организации. Свобода близка. Прикладами советских винтовок она уже стучится в ворота Риги. Нужно встретить ее с честью. На многих заводах существуют охранные группы. В тот день, когда фашисты начнут эвакуацию Риги, рабочие достанут спрятанные винтовки и будут охранять свои цехи от подрывников. Там, где гитлеровцы начали вывозить оборудование, эти группы уже проводят большую работу — зарывают в землю станки, а в Германию отправляют ящики с камнями.

Когда Буртниек вкратце пересказал свой разговор с Макулевичем, Янис помрачнел:

— Жаль Бауэра. Замечательный человек… Но как мы сами не заметили, что за домом следят?!

— Неудивительно, — ответил Буртниек и подвел Яниса к окну, выходящему на улицу. — Я только теперь догадался. Посмотри-ка, ничего подозрительного не замечаешь?

Янис слегка отодвинул плотную занавеску, всегда скрывавшую комнату от любопытных глаз. Но он напрасно высматривал шпиков. Обычно их было легко распознать: лениво прохаживались они взад и вперед, делая вид, будто кого-то ждут или читают вывески. Таких перед домом не видно. На углу тоже никого нет. По улице торопливо снуют редкие прохожие. У дома напротив дворник подметает тротуар.

— Уж не думаешь ли, что дворник? — с сомнением спросил Янис.

— Он самый. Погляди, как он метет.

Теперь Янис и сам заметил, что дворник вот уже сколько времени водит метлой все по одному и тому же месту и при этом смотрит не на тротуар, а на их дом. Да, Висвальд прав.

— Ну и растяпы же мы! Нам следовало догадаться, почему вдруг сменили дворника!

— Это еще не все, — сказал Буртниек. — Со двора за домом тоже следят. Пойдем на кухню, я тебе покажу.

На этот раз Янис почти сразу обнаружил агента гестапо. В соседнем доме у окна второго этажа сидел какой-то тип и читал газету. Время от времени он позевывал, уставясь во двор их дома.

— Я наблюдал за ним довольно долго, — сказал Висвальд. — Он даже ни разу не перевернул листа газеты.

— На этот раз негодяи взялись всерьез, — сказал Янис, вернувшись в комнату. — Видно, твердо решили не упустить тебя. Должно быть, вокруг дома торчат и другие шпики. Но оставаться тебе тоже нельзя.

— Ну, чего там обо мне… За типографию боязно. Не лучше ли пока прекратить работу?

— Нет, мы не можем этого допустить. Пойми, сейчас надо работать днем и ночью. Разве можно на решающем этапе складывать оружие? Нужно призывать рижан уклоняться от принудительной отправки в Германию, спасать свой город от разграбления, не давать фашистам вывозить транспорт, саботировать распоряжения оккупационных учреждений, всеми средствами облегчать приход советских вооруженных сил. Листовки нужны ежедневно. Нет, мы не вправе прекращать работу… А ты как думаешь, Надя?

Известие, сообщенное Буртниеком, не застигло Надежду врасплох. В условиях подпольной работы нужно быть ко всему готовым! Но нельзя допустить, чтобы “квартиру без номера” обнаружили именно теперь, когда победа так близка. Конечно, трудно сказать, когда именно наши войска освободят Ригу, потому что гитлеровцы будут отчаянно сопротивляться, чтобы удержать последний крупный опорный пункт в Прибалтике. Все же Надя твердо верила: в годовщину Октябрьской революции башни Риги обязательно украсятся алыми знаменами.

— Все это так, — ответила Надежда. — Но именно поэтому надо особенно остерегаться провала. Наш долг — быть на посту до конца. Нужно считаться с тем, что за домом следят, и поэтому выносить листовки обычным путем нам не удастся.

— Я уже подумал об этом, — подхватил Янис. — Ведь у нас есть еще запасной путь — подземный ход, который ведет к развалинам у реки. Там, правда, трудно вылезать, но ничего не поделаешь… Тебе, Висвальд, тоже придется воспользоваться этим ходом. Некоторое время проживешь у Силиня. Ты знаешь, в Чиекуркалне… А пока нельзя терять времени. Надевай мои старые туфли, а твои мне потребуются. Я задумал военную хитрость.

Заметив, что Буртниек удивился, Янис пояснил:

— Ты исчезнешь, но шпики не будут знать о твоем уходе из дому. Понятно, возникнет подозрение, что ты прячешься в чьей-нибудь квартире. Для предотвращения повального обыска инсценируем побег с чердака, по крыше.

Попрощавшись с Надеждой, Буртниек в сопровождении Яниса спустился в “квартиру без номера”. Там он впервые встретился с Эриком, о котором так много слышал. Буртниеку стало как-то стыдно уходить, оставлять товарищей, которых, быть может, он больше не увидит. Но… “dum spiro, spero” — “пока дышу, надеюсь”! Все будет хорошо, они непременно еще встретятся в тесном кругу друзей и, беседуя, будут переворачивать листок за листком в календаре воспоминаний.

Крепко пожав руку товарищам, Висвальд Буртниек, низко пригнувшись, нырнул в подземный ход.

Янис поднялся наверх, а Эрик снова принялся за работу. Думать о нагрянувшей опасности не было времени, нужно как можно скорее набрать текст листовки.

Подпольная типография продолжала работать.

39

Октябрь… Вот уже третью осень Рауп-Дименс в Риге. На бульварах — золотые липы, по ночам заморозки, днем под усталыми лучами солнца мутно-коричневая гладь канала превращается в блестящее стекло. На воде — мозаика из желтых, красных, оранжевых листьев, в садах — печальные вздохи ветра, бледное солнце над Бастионной горкой… Всюду приметы осени, увядания, но на лицах рижан сквозь горе и печаль пробиваются первые робкие ростки радости.

Эта радость в глазах прохожих приводила Рауп-Дименса в бешенство. Рига больше не казалась ему приятной. За последнее время все шло вкривь и вкось. Эхо взрыва, погубившего Ранке, Озола и еще восемь человек, докатилось от кладбища Святого Петра до самого Берлина. Там эти столичные болваны вдруг вообразили, что Бауэр был замешан в подготовке покушения на Гитлера, и поэтому не могли простить штурмбанфюреру его промах. Только благодаря влиянию отца и тому, что в Риге гестаповцам сейчас приходилось работать с двойной нагрузкой, штурмбанфюреру удалось спастись от отправки на передовые позиции. Да, Бауэр каким-то дьявольским образом проскользнул между пальцами. Зато теперь в закинутых сетях барахтается Буртниек! Его стерегут днем и ночью, из соседнего дома в бинокль наблюдают за окнами книжного агентства… За каждым посетителем Буртниека немедленно устанавливается слежка. Со дня на день можно ожидать, что следы приведут Рауп-Дименса в подпольную типографию, а оттуда — в центр рижской подпольной организации.

Воображению штурмбанфюрера уже рисовались сотни арестованных, целая аллея виселиц от памятника Свободы до Видземского рынка… Пусть эти мертвецы будут единственными, кто дождется возвращения большевиков! Уже во всех деталях был разработан план насильственной эвакуации жителей Риги, в котором не только каждому шуцману и жандарму, но и каждой полицейской собаке отводилась своя роль. Ни одной живой души они не оставят большевикам, ни одного дома!

Но грезы подобного рода лишь на краткий миг убаюкивали Рауп-Дименса. После малейшей неудачи он терял самообладание, и у шарфюрера Гессена, сменившего Ранке, были все основания беспокоиться о здоровье своего начальника. Внезапные переходы от злобного отчаяния к преувеличенно восторженным надеждам вызывали у Рауп-Дименса прилив лихорадочной энергии. Никогда еще он столь безжалостно не гонял своих подчиненных, никогда еще его действия не были столь хитроумными и всесторонне продуманными. Теперь, когда осталось так мало времени, нельзя ошибаться, каждый удар должен попадать в цель.

Рауп-Дименс приказал Гессену дважды в день докладывать о результатах наблюдения за Буртниеком. На этот раз шарфюрер появился ранее назначенного часа.

— Господин штурмбанфюрер! Сейчас сообщили по телефону, что книжное агентство Буртниека посетил какой-то человек. Судя по описанию, это Макулевич. — И Гессен из предосторожности попятился к двери.

— Значит, кроме меня, ни у кого мозги не работают? Какого черта эти кретины дали ему войти? Надо было арестовать сумасшедшего прямо на улице, если нет иного выхода!

— Осмелюсь доложить, господин штурмбанфюрер, вы сами изволили категорически запретить задерживать посетителей агентства и приказали только следить за ними и докладывать вам. Мои люди думали…

— Нужно думать головой! Немедленно арестовать Макулевича!

— Уже исполнено, господин штурмбанфюрер.

На этот раз вспышка злобы у Рауп-Дименса была скорее внутренней, чем внешней, ибо он сознавал, что сам в значительной мере повинен в этой непростительной оплошности. Банге прав! Тот, кто однажды попадет в гестапо, не должен выходить оттуда живым, будь он трижды ни в чем не виновен. Теперь Макулевич сам подписал свой смертный приговор… Ничего, Буртниек еще не успел удрать. Он не сможет удрать — агенты гестапо пойдут за ним следом хоть на край света. Пришло время начинать! Буртниека нужно немедленно арестовать, а в его квартире устроить ловушку.

Через десять минут Рауп-Дименс в сопровождении всех имеющихся в его распоряжении людей подъехал к углу улицы Грециниеку. Чтобы захватить Буртниека врасплох, гестаповцы в штатском по одному входили в парадное и поднимались в контору Общества взаимного страхования. Выставленным на постах агентам было приказано задерживать любого, Кто попытается выйти из дому.

Несмотря на троекратный звонок, двери книжного агентства никто не отворил. Штурмбанфюрер шепотом приказал отомкнуть замок. Обыскали каждый угол, все обшарили, но Буртниека и след простыл.

“Улизнул, мерзавец! — подумал Рауп-Дименс, проглотив проклятье. — Спокойно! Без истерики! Нужна ясная голова! Итак, если Буртниек вышел из дому, агенты бы его заметили. Значит, он где-то в доме, прячется в погребе, или на чердаке, или у кого-нибудь из соседей. Хорошо, что мы не подняли шума”.

Он обернулся к Гессену:

— Привести Лео!

Несколько минут спустя в дом вошел полный, с виду добродушный мужчина в сдвинутом на затылок котелке. Его старомодный длинный пиджак был расстегнут, и на животе поблескивала массивная цепочка от часов. Такой же добродушной выглядела огромная овчарка, помахивавшая хвостом и неторопливо шагавшая рядом со своим хозяином. Никому бы не могло прийти в голову, что этот добродушный пес и есть Лео — знаменитая ищейка гестапо.

В квартире Буртниека инструктор пристегнул к ошейнику собаки поводок и резко дернул его. Это был знак начать работу.

Лео тут же преобразился. Его тело напряглось, уши поднялись и даже шерсть взъерошилась. Обнюхав одежду Буртниека, пес направился в заднюю комнату, затем вернулся в контору и, принюхиваясь к невидимым следам, сбежал вниз по лестнице.

“…Красная Армия у ворот Риги. Наступает решительный момент. Фашисты приняли все меры к тому, чтобы после их бегства в нашем городе не осталось ни одного целого дома, на котором можно было бы водрузить знамя свободной Советской Латвии… Фабрики, учреждения, мосты заминированы…”

Нить мысли оборвалась. Даугавиет погрыз карандаш, снова начал писать, потом посмотрел на Надежду, которая стояла у окна, спрятавшись за занавеской, и наблюдала за улицей. Старый Донат с метлой в руках появлялся то во дворе, то в парадном. Посты расставлены, меры предосторожности приняты. Все же обстановка окружения, хотя и не относящаяся пока непосредственно к типографии, подавляла Яниса. Быть может, поэтому сегодня так медленно пишется? Но ведь самое позднее к завтрашнему утру листовки должны быть готовы! Времени так мало, в любую минуту гитлеровцы могут приняться взрывать важнейшие объекты.

Янис заставил себя продолжать работу. Вдруг из ванной донесся глухой стук… Даугавиет торопливо дописал фразу, вырвал из блокнота исписанную страничку, отдал ее Эрику и, словно извиняясь за спешку, сказал:

— Сегодня придется ударным темпом. Когда кончишь — постучи. Как только придет Скайдрите, пошлю ее на подмогу.

Вернувшись в комнату, Янис вопросительно взглянул на Надежду.

— Скайдрите все нет, — сказал он озабоченно. — Будем надеяться, что ничего плохого не случилось… Подождем еще?.. — Даугавиет посмотрел на часы. — Нет, больше ждать нельзя. В шесть вечера к Буртниеку придет рабочий с ВЭФа. Его нужно предупредить. Ничего не поделаешь, придется пойти к Донату. Я сейчас ему скажу.

Янис отворил дверь на лестницу, но выйти ему не удалось. Едва не опрокинув Даугавиета, в коридор проскочил большой серый пес. Следом за ним выросла фигура высокого гестаповца.

— Руки вверх!

Эти произнесенные шепотом слова прозвучали в ушах Яниса подобно раскату грома. Выхода не было, пришлось повиноваться. Подталкивая Даугавиета дулом револьвера, гестаповец вошел за ним в квартиру. Услышав шаги, из кухни прибежала Надежда. Ей тоже приказали встать к стене с поднятыми руками.

— Обыскать комнаты! — скомандовал Рауп-Дименс.

Тысяча вопросов промелькнула в мозгу Яниса, но все они так и остались без ответа. С чем связано появление гестаповцев? Ищут Буртниека или стало что-нибудь известно о типографии? А он даже не успел предупредить Эрика сигналом тревоги! Это непростительно! Нужно это сделать сейчас, как-нибудь ухитриться. Штурмбанфюрер, будто назло, закрыл своей спиной как раз то место, где под обоями замаскирована кнопка звонка. Достаточно гестаповцу услышать стук Эрика, и он тут же поймет, что за ванной комнатой есть еще какое-то помещение. Примутся выстукивать все стены, потолки, полы и, наконец, обнаружат типографию. Этого допустить нельзя! Нельзя ни в коем случае! Секунда летит за секундой… Быть может, Эрик сейчас набирает последние слова… Янису почудилось, что он слышит, как Эрик карабкается по узкому проходу… Сейчас раздастся стук… Нет, лучше умереть, чем погубить типографию.

Одним прыжком Янис очутился возле гестаповца и, с силой толкнув его в стену, привел в действие сигнал тревоги.

Не дав Рауп-Дименсу опомниться, Янис кинулся на кухню, распахнул окно и выпрыгнул во двор. Но в этот миг кто-то оглушил его сильным ударом по голове, и он упал. Оба агента, дежурившие во дворе, скрутили беглецу руки за спиной и втащили обратно в квартиру. Потом его дубасили кулаками, пинали ногами, били рукояткой револьвера по голове. И все-таки с лица его не исчезла торжествующая усмешка.

“Квартира без номера” была теперь вне опасности!

40

Нападение Даугавиета было таким неожиданным, что человек, державший собаку, невольно выпустил из рук поводок. Предоставленный самому себе, Лео, однако, продолжал поиск.

В столовой пес как бы в нерешительности остановился. Запах привел его в ванную комнату. Но точно такой же запах, и даже несколько более сильный, вел назад, к выходу. Следуя за ним, Лео выбежал из квартиры, помчался вверх по лестнице и, мордой толкнув дверь, попал на чердак — одним словом, проделал тот же путь, что и Даугавиет, относивший туфли Буртниека.

На чердаке люди Рауп-Дименса нашли неопровержимые доказательства побега — открытый люк, под ним перевернутый ящик и туфли, которые беглец, очевидно, снял, чтобы лучше удержаться на скользкой крыше. К тому же и владелец дома, Бауманис, подтверждал, что незадолго до прихода гестаповцев Буртниек приходил к нему за ключом от чердака.

Пришлось дать команду разыскивать Буртниека по всей Риге и ее окрестностям.

Рауп-Дименса снова постигла неудача.

Пытаясь скрыть свой провал, штурмбанфюрер сообщил начальству, что арестованные им жильцы квартиры № 1 — студент Дзинтар Калнынь и Ядвига Скоростина (без определенных занятий) — являются ответственными работниками коммунистической партии. Сам Рауп-Дименс отлично сознавал, что его заявление не подтверждается никакими убедительными фактами, если не считать нападения Калныня и его попытки к бегству. Но отсутствие веских улик ничуть не тревожило Рауп-Дименса. “Раз улик нет, их нужно добыть!” И он днем и ночью допрашивал арестованных, в надежде, что они запутаются в сетях каверзных допросов. Но и Калнынь, и Скоростина, несмотря на все ухищрения следователя, стояли на своем: с Буртниеком имели только добрососедские отношения, политикой не интересуются. Свою попытку к бегству Калнынь объяснял внезапным помутнением рассудка: после перенесенного в детстве менингита такие приступы у него повторяются довольно часто.

Штурмбанфюрер не унимался, стараясь собрать исчерпывающие сведения о прошлом арестованных.

В соответствии с паспортом и показаниями самой арестованной, Скоростина раньше проживала в Резекне. Этот город уже в руках большевиков, но Рауп-Дименсу посчастливилось найти бывшего начальника резекненской охранки, сбежавшего в Ригу. Однако и он ничего дельного сообщить не смог.

— Неужели ничего, так-таки ничего? — упорствовал штурмбанфюрер. — Посмотрите-ка еще раз на это лицо. Неужели оно вам ничего не говорит?

Начальник охранки повертел в руках резко контрастный снимок, изготовленный гестаповским фотографом, и выразительно пожал плечами.

— Быть может, старая фотография вам больше пригодится? — И Рауп-Дименс протянул ему паспорт Скоростиной. — За эти годы ее внешность ведь могла измениться…

На маленькую фотографию начальник охранки взглянул лишь мельком, но зато долго изучал вторую страницу паспорта.

— Фальшивый! — воскликнул он вдруг. — Видите, документ выдан в марте, а я хорошо помню: Васараудзис, который якобы подписал этот паспорт, начал работать у нас только в ноябре… Паспорт фальшивый! В этом нет никаких сомнений!

Наконец-то лед тронулся!

Пока начальник резекненской охранки находился в кабинете, Рауп-Дименс ничем не выдал своей радости. Не к чему этому латышу знать, какую он оказал услугу штурмбанфюреру. Но как только тот ушел, Рауп-Дименс вызвал Гессена.

— Ну, Гессен, можете меня поздравить! Мое предчувствие оправдалось. Эта Скоростина вовсе не Скоростина, а подпольщица, у нее фальшивый паспорт. Как вы думаете, Гессен, что это означает?

Шарфюрер щелкнул каблуками, продолжая хранить молчание.

— Это значит, что Калнынь тоже подпольщик! Да, Гессен, мы с вами поймали крупную дичь. Немедленно сообщу Банге. Попрошу, чтобы меня освободили от всех других заданий и дали возможность заняться исключительно этим делом. Я не удивлюсь, если этот Калнынь окажется тем, кого я уже давно ищу… Ну, что вы стоите без толку и пялите на меня глаза? Дайте знать агенту номер шестнадцать, чтобы немедленно явился ко мне.

Уже несколько суток Янис не смыкал глаз. В тесной бетонной камере в подвале гестапо все время горит нестерпимо яркий свет. Из-за этой щедрой иллюминации он никак не мог уснуть. Таким способом гестаповцы надеялись ослабить волю арестованного. Но Даугавиет не давал сломить себя. Он знал, что должен придерживаться первоначальных показаний. Только таким путем, может быть, удастся спасти Надежду. Возможно, придется еще раз изобразить приступ “помутнения рассудка”.

Мог ли он себя в чем-нибудь упрекнуть? Конечно, в работе не обошлось без ошибок… Пожалуй, роковым оказалось именно то обстоятельство, что агентство Буртниека находилось в том же доме, где и тайная типография. Но разве в сложнейших условиях подпольной работы можно абсолютно все предвидеть? Многое, очень многое было тщательно обдумано и взвешено. Три года “квартира без номера” работала бесперебойно — это ли не лучшее тому доказательство?

О своей участи Янис не горевал. Главное сделано: типография вне опасности. Если бы еще удалось спасти Надежду от смерти, он бы считал, что долг его выполнен до конца.

Сегодня в камере впервые потушили свет. Янис достаточно знал приемы гестаповцев, чтобы понять: надо быть готовым к очередной хитрости. Но усталость взяла верх, он закрыл глаза и погрузился в глубокий сон.

Янису снилось, что в “квартире без номера” воет сигнал тревоги. Нет, это вовсе не сигнал тревоги, это рев фашистского танка. Сейчас он подомнет под свои гусеницы все живое. Стальное чудовище нужно остановить… Янис хочет кинуть гранату, но вдруг замечает, что к танку привязана Надя. Пряди ее мягких, светлых, как лен, волос разметались… Если кинуть гранату, Надя погибнет… Нет, он не может этого сделать… А гусеницы танка все вращаются, вращаются, перемалывая все новые жертвы. Ревущий танк ближе, ближе. Надежда видит Яниса и кричит ему: “Не думай обо мне, бросай гранату!..” Он стискивает зубы, замахивается… Граната летит… Слепящая вспышка, оглушительный взрыв…

Даугавиет проснулся. Необычайно яркий, режущий свет заливает камеру и, точно раскаленными иглами, колет глаза. Спасаясь от него, Янис инстинктивно отвернулся и прикрыл рукою лицо. В тот же миг свет погас.

В кабинете Рауп-Дименса Кисис взволнованно уверял штурмбанфюрера:

— Это он! Он! Теперь я не сомневаюсь!

— Но ведь вчера вы сомневались? — возразил Рауп-Дименс, хотя сам был уверен в том, что Калнынь и есть не кто иной, как Жанис.

— Вот поэтому я и предложил такой эксперимент. Точно так же он и в тот раз закрыл лицо, когда я зажег спичку. Это Жанис! Господин Рауп-Дименс, разрешите напомнить, что мне полагается обещанная награда за поимку Жаниса…

— Это я его поймал, а не вы! Я, я, только я, поняли?! Целый год вы не могли его разыскать!

Штурмбанфюрер злобно выругался — теперь ругань стала для него привычкой. Но даже крича на Кисиса, он уже обдумывал дальнейшие шаги. Нужно устроить очную ставку Жаниса и этой женщины, попытаться кого-нибудь из них загнать в тупик. Самые большие надежды Рауп-Дименс возлагал на подпольщицу. Недаром женщин именуют слабым полом…

…Рано или поздно это должно было случиться… Холодную камеру, издевательства эсэсовцев, ежедневную порцию пыток Надежда считала логическим продолжением ареста. И таким же логическим его завершением будет смерть от руки палача. Надежда ни о чем не жалела. Жить — означало бороться, а борьбы не бывает без жертв. Ничего от нее не добьются, ничего она им не скажет, она будет молчать.

В эти дни она много думала о Янисе, думала с нежностью сестры и гордостью друга. Как самоотверженно он поступил, когда в последнюю минуту спас типографию и Эрика! Для себя Надежда ничего не желала, но Янису она желала всего: жизни, победы, счастья. А еще она желала ему любви лучшей девушки на свете. Янис это заслужил. И все же Надежда понимала, что всем этим мечтам не суждено сбыться: из гестапо на свободу ведет лишь один путь — позорный путь предательства. Быть может, их поведут вместе на казнь, быть может, удастся тайком пожать руку друга и сказать: “Янис, я всегда знала, что ты меня любишь. Спасибо тебе”.

В ночь на седьмое октября Цветкову опять вызвали на допрос. На этот раз штурмбанфюрер принял ее необычайно любезно и сам подал стул.

— Почему вы стоите? Садитесь, пожалуйста. Вам больше нечего опасаться — мне уже все известно…

Последовала долгая пауза, во время которой Рауп-Дименс не сводил пристального взгляда с ее лица. Но лицо арестованной оставалось таким же бесстрастным, как и прежде. Можно было подумать, что она даже не поняла смысла его слов. Наконец гестаповец прервал молчание.

— Я больше не хочу мучить вас загадками. Шарфюрер Гессен, приведите Жаниса.

Надежда едва заметно вздрогнула, но это не ускользнуло от глаз Рауп-Дименса. “Первое попадание!” — с удовлетворением отметил он про себя и заговорил притворно-дружелюбным тоном:

— Я вижу, вы поражены. Признаться, я и сам был поражен, я считал вашего друга человеком железной воли… Но, оказывается, даже у коммуниста есть сердце… Когда я ему сообщил, что от его признания зависит ваша жизнь, Жанис заговорил. О вас мы тоже теперь все знаем: что у вас фальшивый паспорт, что вы помогали Жанису в подпольной типографии. Мы даже знаем ваше настоящее имя…

Надежде хотелось крикнуть; “Это ложь, ложь! Янис никогда не станет предателем!” Но разум неумолчно твердил другое. Откуда же гестаповцы все узнали? Ведь, кроме Даугавиета, в Риге больше никто не знает ее настоящей фамилии. Янис, неужели это правда? Неужели ты, спасая меня, сказал о типографии? Ты же сам говорил, что подпольщик должен отказаться от личной жизни, от личных чувств. Нет, не может быть… Любовь не заставит Яниса забыть свой долг. Этому она, Надежда, никогда не поверит.

Рауп-Дименс не дал арестованной прийти в себя от потрясения.

— Если вы поможете мне довести дело до конца, — сказал он, — я сделаю для вас все, что в моих силах. Свободу, конечно, не обещаю, но смягчение наказания гарантирую. Для того чтобы и теперь несколько облегчить ваше положение, я приказал привезти ваши теплые вещи. Прошу расписаться в получении.

Рядом на стуле и в самом деле лежали ее вещи: пальто и подарок Скайдрите — голубое шерстяное платье. Все еще продолжая мысленный разговор с Янисом, Надежда машинально взяла в руки протянутую авторучку. Написав первую букву, она спохватилась — чуть было не попалась на удочку, едва не подписалась своей настоящей фамилией. Мгновенно Надя поняла, что именно этого ждет от нее гестаповец, и тут же исправила первую букву.

Рауп-Дименс вырвал бумагу у нее из рук. Разочарование на лице гестаповца подтвердило, что она не ошиблась. Штурмбанфюрер вскочил с кресла.

— Теплой одежды захотелось? — злобно усмехнулся Рауп-Дименс. — Подождите, скоро вам и без одежды станет жарко! — И он повернулся к Гессену. — Шарфюрер, вывести арестованную в соседнюю комнату!

Когда дверь закрылась, он начал пытливо вглядываться в подпись… Тонко разработанный маневр не дал ожидаемых результатов. Скоростина! Те же самые, пожалуй, чересчур ровные буквы, что и в паспорте. А это что такое? Рауп-Дименс взял лупу. Буква “С”. Но под ней другой штрих. Явно буква “Ц”. Значит, сначала она хотела подписать свою настоящую фамилию, но потом спохватилась. “Ц”, “Ц”, “Ц”! Эта буква могла бы открыть секрет, если бы только за ней следовали недостающие… Какие русские фамилии начинаются на “Ц”? Царицына, Циолковская, Цветкова… Цеткина, Цветкова… Цветкова, Цветкова… Цветкова… Почему эта фамилия все время вертится в голове?

Рауп-Дименс выкурил сигарету, другую, не ощущая вкуса, не замечая даже, что стряхивает пепел на брюки. Цветкова, Цветкова — ведь эту фамилию он совсем недавно где-то прочел. Конечно же!

Штурмбанфюрер снял трубку внутреннего телефона…

— Штурмфюрер Бурхарт! Материалы, взятые в квартире Скоростиной, немедленно доставить ко мне…

Через две минуты в кабинет Рауп-Дименса внесли большую корзину. Вывалив ее содержимое на пол, Рауп-Дименс принялся лихорадочно отбрасывать в сторону учебники, конспекты лекций, старые рецепты, таблицы логарифмов, романы в пестрых обложках. Вот! Вот то, что он ищет. Маленькая книжка в красивом переплете. На синей коже золотое тиснение — “Евгений Онегин”. Он раскрыл книгу. На первой странице наискось было написано: “Надежде Викторовне Цветковой.

Пусть скажут строки благодарные,

Как я любил глаза янтарные…”

Рауп-Дименс больше не сомневался, что настоящая фамилия Скоростиной — Цветкова. Достаточно вспомнить посвящение, где упоминается цвет ее глаз! Конечно же, эти строки посвящены ей! Теперь-то он достаточно вооружен для поединка с Жанисом.

…Он заговорил повелительным тоном, будто и не замечая, что арестованного уже ввели в комнату.

— Гессен, пяти человек вам хватит для обыска нелегальной типографии?

— Так точно, господин штурмбанфюрер.

— Хорошо, тогда отнесите Цветковой пальто. Пусть одевается! Она вам покажет вход.

У Яниса замерло сердце. Значит, гестапо уже известна его связь с типографией… “Даже фамилию Нади они сумели выведать”, — подумал Даугавиет, совсем позабыв, что только он один знает ее настоящую фамилию. Все остальное отступило на задний план.

Штурмбанфюрер, казалось, только теперь заметил арестованного:

— А, вы уже тут? Ну, отлично, поговорим, Жанис. — Это имя Рауп-Дименс произнес небрежно, точно давным-давно привык так называть Даугавиета. — Сигарету? Смелей, смелей! У нас больше нет никакой нужды вас мучить: Цветкова во всем призналась. Учитывая ее полное признание, мы решили отправить вашу сообщницу в концентрационный лагерь. Но, к сожалению, она упрямо берет всю вину на себя. Только вы можете теперь спасти ее от виселицы.

Янис молчал. Еще с детства у него вошло в привычку молчать, пока в мыслях нет полной ясности. “Это ловушка!” — предостерегал инстинкт подпольщика. Но как же объяснить то, что гестаповцам все известно? И кличка Жанис, и его связь с типографией? Ничему нельзя верить, и в то же время нелепо из принципа не верить очевидным фактам…

— Вы, кажется, думаете, что это ловушка?.. Хорошо, сейчас я вас ознакомлю с показаниями Цветковой. — И Рауп-Дименс начал читать заранее приготовленный текст: — “Я, член ВКП (б), Цветкова Надежда Викторовна, сознаюсь…”

Цветкова Надежда Викторовна… Дальше он уже не слушал… Все затмила страшная правда: ведь, кроме него, никто в Риге не знал настоящего имени и фамилии Надежды. Ни Элиза, ни Скайдрите, ни Буртниек… Даже Эрик не знал… Никто…

Значит…

Надя созналась — вот единственный вывод.

“Надя, Надя, как ты могла так поступить? Какими нечеловеческими пытками им удалось вырвать у тебя правду? Может быть, в бреду ты выдала себя и меня? Это я могу тебе простить. Но даже в бреду ты не смела открывать местонахождение типографии!.. Надежда предала типографию! Надежда покажет им потайной ход! Этого не может быть, я сам брежу… Три года вместе, три года совместной подпольной работы значат больше, чем целая долгая жизнь…”

Янис знал все мысли Надежды, все черточки ее характера. Такой человек, как она, даже потеряв рассудок, не может стать предателем. Даже, как утверждает этот гестаповец, ради спасения другого. Эту непоколебимую уверенность ничто не может расшатать.

Впервые за все время допроса Янис заговорил:

— Дайте мне самому прочитать. Я верю только собственным глазам.

Позабыв о своей хитроумной тактике, Рауп-Дименс в бешенстве вскочил с кресла.

— Как ты смеешь, проклятый коммунист! Раз я сказал, что это написала Цветкова, чего же еще надо!

От ярости Рауп-Дименс забыл об осторожности, и сидевшая в соседней комнате Надежда услышала его слова. Прежде чем караульные успели опомниться, она кинулась к двери:

— Ложь! Не…

Она умолкла на полуслове — подскочивший эсэсовец сдавил ей горло. Но Янис и так все понял. Подняв голову, он прошептал:

— Надя, Наденька…

Раздался резкий голос Рауп-Дименса:

— Ведите сюда… Привязать обоих к стульям! Пытать их! Они у меня заговорят!

Штурмбанфюрера невозможно было узнать. Лицо побагровело, глаза вылезли из орбит. Он походил в этот момент на эпилептика. Эсэсовцы, уже видевшие его припадки, на сей раз ждали какой-то особенно бурной вспышки. Но Рауп-Дименс вскоре опомнился. Жажда личной мести не должна влиять на поступки. Сперва надо узнать, где находится типография, а потом можно будет рассчитаться… Обычными пытками от них ничего не добьешься — это ясно. Но у каждого человека есть свое больное место, своя слабость. Нужно только отыскать их. И Рауп-Дименс показал, что не зря за ним утвердилась слава отличного психолога. Итак, только что Жанис прошептал: “Наденька!” Очевидно, он любит эту женщину. И то, что никогда не пришло бы в голову звероподобному мяснику Ранке, придумал дикарь с дипломом Кембриджского университета.

— Итак, Жанис, слушайте меня внимательно. Мне нужна типография. В вашем присутствии Цветкову будут пытать до тех пор, пока вы не скажете, где эта типография находится. Вас никто не тронет, чтобы не мешать вам любоваться приятным зрелищем.

Ненависть, молнией сверкнувшая в глазах Яниса, подтвердила Рауп-Дименсу, что он на правильном пути.

— Она красивая женщина не правда ли? — продолжал он с издевкой. — Останется ли что-нибудь от ее красоты через несколько часов — зависит всецело от вас… Гессен, приготовьте инструменты…

Звериные лапы сорвали с Нади одежду. Она сидела не шевелясь. Даже когда раскаленный шомпол прижался к ее белой коже и комнату наполнил горький запах горящего тела, она не закрыта глаза. Они были такими же, какими Янис видел их во сне. Эти глаза, казалось, говорили: “Ничего, Янис. Я выдержу. Выдержи и ты”.

Палачи делали свое дело, и Янису пришлось смотреть до конца. Он видел, как грудь и дорогое, искаженное болью лицо Надежды покрывались кровавыми пузырями. Он ничем не мог ей помочь… Он должен молчать. И Янис кусал губы до крови. Надя не сказала ни слова. Только сквозь стиснутые губы вырывались глухие стоны. Потом и они затихли…

И все, кто находился в кровавых стенах гестапо, ясно расслышали далекий гул артиллерийских орудий.

41

Перевод из застенков гестапо в Центральную тюрьму означал, что Янису осталось жить всего лишь несколько дней. После пережитого смерть представлялась ему огромным облегчением. И вовсе не потому, что он желал смерти. Ему хотелось жить, жить хоть сто лет. Но все же лучше умереть, чем видеть, как выродки калечат любимого человека. Чем больше шрамов искажало Надины черты, тем горячей любил он это до неузнаваемости изуродованное лицо. Только теперь, в самые черные дни своей жизни, Янис осмелился признаться себе, что любил и любит Надежду. Но любовь подпольщика — это песня без слов, далекий огонек, мерцающий в ночи…

Теперь самое страшное позади. Гестаповцы прекратили бесплодную борьбу. Надежду Цветкову больше не мучили. Подпольщики победили!

…Гитлеровцы отступали, и это чувствовалось даже в тюрьме. Казалось, самый воздух насыщен лихорадочным ожиданием. Надзиратели рыскали по камерам, то и дело без всякого повода набрасывались на любого, кто попадался под руку. Фашисты явно нервничали. А заключенные жили надеждой. И, невзирая на побои и карцеры, вся тюрьма по ночам гудела от перестуков. Казалось, будто слышится глухая барабанная дробь. Заключенные делились сведениями о продвижении Красной Армии. Эти известия проникали даже сквозь каменные стены и чугунные решетки. Было известно, что гитлеровцы решили всех умертвить перед отступлением, и все же многие верили в чудо. Ибо там, где сражаются советские люди, возможны чудеса.

Последняя ночь перед казнью… Надеяться на чудо Янис уже не мог. В эту ночь он мысленно хотел проститься со всем, что в жизни было ему дорого и близко: со звездами, что сверкали здесь, в рижском небе, и там, над Москвой; с землей, на которой так чудесно жить; с товарищами, связанными с ним большой, мужественной дружбой борцов за общее дело; с Надей…

Было бы куда лучше провести эту ночь одному. Но как раз сегодня в камеру привезли еще одного смертника. Это был знакомый Буртниека — Макулевич. Бедняга лежал на нарах и все время тихонько всхлипывал.

Янис большими шагами мерил камеру: от окна до дверей, от дверей до окна. Потом он остановился. Проведя ногтем по прутьям решетки, точно по струнам, он вдруг вспомнил свою любимую песенку. Ту, что часто пел Надежде. Ту, в которой каждый раз взамен позабытых слов придумывал новые.

Он и сам не заметил, как начал вполголоса напевать:

Быть может, навсегда умолкнет сердце,

Но нам с тобой неведом жалкий страх.

Пусть знает враг — любовь сильнее смерти,

И Родина живет у нас в сердцах.

Макулевич зашевелился на своих нарах.

— Простите, сударь, за беспокойство, но, право же, я не могу постичь, как можно петь в такую минуту. Неужели вы ничуть не боитесь смерти?

— Не надо бояться… Ведь смерть лишь естественное завершение жизни.

— Но я не могу не бояться, — прохныкал Макулевич голосом перепуганного ребенка. — Мне так страшно… Подумайте только: сегодня я жив и мы с вами ведем беседу, а завтра меня засыплют землей, я сгнию, превращусь, в прах, и после меня ничего, ровно ничего не останется. Ах, это так ужасно, даже думать об этом невозможно!..

Слушая Макулевича, Янис несколько раз кивнул головой:

— Да, я вас понимаю. Человеку, который ни во что не верит, трудно умирать.

Точно ища спасения, осужденный на смерть схватил руку Даугавиета своими тонкими костлявыми пальцами:

— Вы изволили совершенно правильно сформулировать эту проблему… Я все время стремлюсь убедить себя, что существует загробная жизнь… Но, простите меня, я больше уж не могу, не могу в это верить… — Макулевич чуть не заплакал.

— Я в это тоже не верю, — успокоительно сказал ему Янис. — Но мы, коммунисты, верим, что жизнь человека продолжается в его делах.

— Впервые слышу подобные идеи! Но даже если б я с ними согласился, меня бы это нисколько не утешило. Вы, наверно, успели многое совершить за свою жизнь? Вы коммунист, господин Калнынь, а я, чего я достиг? Ничего после меня не останется, не считая никому не нужного венка сонетов…

— Да, Макулевич, о таких вещах каждому надо подумать заблаговременно, чтобы в смертный час жизнь не оказалась сплошным неоплаченным долгом перед народом, перед человечеством, перед будущим…

— А вы, господин Калнынь, вы идете на смерть со спокойной совестью?

— Совесть — это, пожалуй, не то слово. Я считаю, что прожил жизнь правильно. Правда, многого еще не сумел довести до конца. Но я знаю, что товарищи довершат то, чего мне сделать не удалось, и в этом я нахожу утешение. Они построят здание, фундамент которого заложили мы, они доживут до коммунизма… Вам, Макулевич, наверно, трудно это понять… И если б мне не пришлось умереть, то и я, наверно, своими глазами увидел бы то, о чем люди мечтали с незапамятных времен.

Слушая Даугавиета, Макулевич перестал думать о смерти. Удивительно! Вот человек, которому не суждено прожить и дня, а он способен накануне казни размышлять о далеком будущем. Уразуметь этого Макулевич никак не мог!

— Но предположим, что то, о чем вы говорите, сбудется, — робко спросил он. — Какая же нам с вами от этого польза? Мы-то ведь уже не увидим этого!..

— Мы не увидим, но зато другие доживут, те, за счастье которых мы боролись. Они не забудут павших в борьбе. И это нам послужит наградой.

Тюрьма, только что глухо гудевшая от перестуков, вдруг затихла. Все замерли, прислушиваясь. В наступившей тишине Янис вместе с другими услышал рокот моторов. Это были советские самолеты.

Перепуганный Макулевич вскочил с нар и бросился к окну, хотя сквозь него даже неба не было видно.

— Скажите, господин Калнынь, — жалобно спросил он Яниса, — ведь бомбы не сбросят на тюрьму? Мы же тогда все погибнем…

На этот раз Даугавиет ничего не ответил. Он даже не улыбнулся в ответ на эти слова. Гул бомбардировщиков слышен и в корпусе, где находится Надежда… И ей голоса моторов покажутся дружеским приветствием. Да, пришло время попрощаться с Надей. Так хотелось поблагодарить ее за героическую стойкость, о многом сказать Может быть, на казнь их поведут вместе и удастся обменяться парой слов. Но в присутствии палачей он не смог бы открыть ей то, что сам от себя скрывал все эти годы. И зная обычаи заключенных, он стал шарить по всем углам, по всем щелям, надеясь найти хоть клочок бумаги.

— Вы что-нибудь потерли? — услужливо осведомился Макулевич.

— Нет, я просто смотрю, не запрятан ли где-нибудь клочок бумаги.

— Кажется, я смогу вам помочь. Меня, правда, обыскивали, но надзиратель каким-то чудом не заметил моего последнего сонета… Прошу вас, возьмите его, мне он больше не нужен.

Янис сел к столу и в призрачном синем свете лампочки стал писать крошечным кусочком графита:

“Наденька, друг мой! Нам немного осталось жить. Иначе я продолжал бы молчать. Ты знаешь, я часто говорил, что подпольщик не должен думать о личной жизни, но сам же нарушил это правило. Признаюсь, что виноват перед тобой: все эти годы я любил тебя. Ты ничего об этом не знала. Так было лучше… Но теперь ты должна знать как много тепла и сил ты мне давала. С тобой вместе мне легко умирать. Мы идем на смерть ради того, чтобы жили другие”.

В эту минуту Надежды уже не было в живых. Тюремный врач констатировал, что смерть наступила от внутреннего кровоизлияния после пыток. Тело Надежды Цветковой вынесли из камеры, а на стене осталась неоконченная темно-красная надпись, начертанная единственными чернилами, которые узнику доступны в застенке:

Я умираю за Советскую Латвию, умираю за …

42

Эрик поднял кулак, чтобы постучать в стену ванной комнаты. Но рука его вдруг повисла в воздухе — он услышал негромкий, как звонок будильника, сигнал тревоги. Он уже давно привык к этим кратким перерывам в работе, которые случались по крайней мере раз десять в день. Вечно погруженный в работу, он как-то полностью еще не осознал всей важности последних событий, о которых рассказывал Даугавиет. “Наверно, пришла Скайдрите, — подумал он, — или, может быть, Донат”. Растянувшись на животе в узком проходе, Эрик терпеливо ждал “отбоя”. Но минуты шли, а звонка все не было. Пожалуй, нет смысла здесь торчать, лучше пойти поработать.

Спустившись к себе, Эрик оттиснул гранки и начал тщательно вычитывать корректуру — не хотелось попусту терять время. Нашел несколько опечаток, быстро исправил ошибки.

Звонок молчал.

Эрик начал нервничать. Он знал, что задание исключительно срочное. Вынужденный отдых впрок не шел, наоборот — только выбивал из колеи. Ничего не поделаешь, приходится терпеливо ждать… Его мучительно клонило ко сну. Чтобы превозмочь себя, он включил радио. Эрик сегодня дважды слушал последние известия, и все же он опять надеялся услышать что-нибудь новое. Красная Армия гигантскими шагами устремлялась вперед, и каждый час мог принести значительные изменения в положении на фронтах. Но, как назло, в приемнике гудело, трещало, выло — наверно, зубной врач на четвертом этаже снова включил бормашину.

Звонок молчал.

Мысленно проклиная назойливого посетителя, Краповский вытянулся на койке. Взгляд его упал на бутылку, в ней стояли красные кленовые листья — подарок Скайдрите. С тех пор как она появилась в “квартире без номера”, душный подвал всегда оживляла какая-нибудь зелень. Зимой — ветки хвои, в марте — пушистая верба, в мае — первые фиалки, потом сирень, жасмин, васильки, астры и, наконец, осенние листья. Да, время неудержимо мчалось вперед, и, кажется, вместе с полетом времени росла его любовь к этой хрупкой девушке, проявлявшей столько воли и выдержки. Однажды, много-много месяцев назад, он снисходительно улыбался, слушая ее ребяческие рассуждения о бегстве к партизанам. Но ведь она все-таки добилась своего. Вот какая у него подруга!

Звонок молчал…

Теперь Эрик физически ощущал мучительную тишину. Он взглянул на часы, но тут же вспомнил, что не засек времени, когда раздался сигнал тревоги. Полчаса наверняка уже прошло, а может быть, и больше… Скайдрите давно бы следовало вернуться, ей надо сделать оттиски. Почему же она не идет? Что случилось наверху? Ведь за домом слежка, ищут Буртниека… Что бы он сам стал делать на месте гестаповцев? Прежде всего обыскал бы весь дом. Да, да, именно так; теперь Эрик точно знал, что звонок был не обычным предупреждением, а настоящим сигналом тревоги. Сигналом тревоги, после которого нет отбоя…

Наверху гестаповцы! Яниса и Ядвигу арестовали, может быть, и Скайдрите! Жизнь товарищей в опасности, а он, оторванный от внешнего мира, ничем не может им помочь. Сознание собственной безопасности заставляло его еще острее тревожиться о друзьях. Найти “квартиру без номера” фашистам так легко не удастся. Запаса консервов и сухарей хватит на неделю, даже больше. Он дождется Красной Армии. А типография, а листовки? Кто их будет писать, распространять?.. Какой толк в том, что он, Эрик Краповский, спасет свою жизнь, если погибнет типография? Опять он остался один, как в тот раз, на Шкедском шоссе. Такое же отчаяние, то же безвыходное положение. Но тогда вопреки всему борьба продолжалась, и теперь он тоже не может, не смеет ее прекращать. Недаром Янис говорил, что воля человека не знает преград. Волнение не давало Эрику покоя, побуждало действовать. Он снова добрался по проходу до ванной комнаты и приложил ухо к стене. Ни звука… Сквозь толстую стену не доносилось ни малейшего шума… Вдруг Эрик вздрогнул — он услышал тихие шаги. Нервы у него были так напряжены, что ему сначала показалось, будто шаги раздаются по ту сторону стены, в ванной комнате. Нет, кто-то ходит внизу, в типографии. Но кто? Тихо, стараясь не шуметь, он стал спускаться, вниз и вдруг ощутил на лице чье-то горячее дыхание. Чья-то рука нащупала его руку…

Скайдрите! Ну конечно, она пробралась по запасному ходу…

— Что же нам теперь делать? — спросил потрясенный Эрик, после того как Скайдрите рассказала ему о случившемся.

Девушка сбросила забрызганный грязью плащ и вынула из Элизиной сумки хлеб и бидончик с молоком.

— Будем работать, Эрик. Листовки нужно выпустить. Ведь Жанис сказал, что завтра люди должны их прочитать. Пусть гестаповцы увидят, что нас не одолеть.

Голос Скайдрите был так же спокоен, как всегда. Да, эту девушку, прошедшую суровую школу подполья, ничто не могло сломить. Сейчас нет времени скорбеть. Горе переплавлялось в ненависть. Борьба продолжалась с удвоенным напряжением.

В этот миг Эрик понял яснее, чем когда-либо, как неузнаваемо изменился характер его любимой и как вместе с этим изменились и их отношения. Прежде Скайдрите была необходима поддержка и руководство, теперь же сам Эрик черпал надежду в ее суровом спокойствии.

— Я и сам уже об этом думал. Но Жанис успел написать только половину. Видишь, на чем кончается текст?.. — И Эрик показал ей еще мокрый оттиск.

“…Списки подлежащих расстрелу уже составлены. В этих списках, может быть, есть и твое имя или имя твоих близких. А те, кому посчастливится спастись от эсэсовской пули и душегубок здесь, в Латвии, будут насильно увезены в гибнущую под бомбами Германию. Екельн и Дрекслер обещали фюреру, что не оставят в Риге ни одного человека, который бы дождался освободителей…”

— Тебе, Эрик, самому придется дописать воззвание, — строго сказала Скайдрите. — Я помогу.

Эрик взял толстый карандаш, который столько раз держали пальцы Яниса, когда он записывал последние известия из Москвы. Эрик быстро набросал первые фразы:

“Чтобы спасти свою жизнь и свободу, перед тобой, рижанин, только один путь…”

Эрик и Скайдрите сидели рядом, сдвинув головы, крепко прижавшись друг к другу, и казалось, что карандаш водят две руки.

“Рижские рабочие! Организуйте на своих заводах отряды охраны! Спасайте машины и средства транспорта, не давайте вывозить их в Германию. Оказывайте вооруженное сопротивление шуцманам, которые хотят угнать в неволю вас и ваши семьи. Безжалостно бейте гитлеровских бандитов, закладывающих мины под здания города. С оружием в руках помогайте Красной Армии быстрее освободить родной город!”

— Как ты думаешь, не написать ли в конце какой-нибудь лозунг? — спросила Скайдрите, когда воззвание было написано. — Например: “Нет победы без борьбы!”

— Идет, — согласился Эрик. — А в самом конце дадим четверостишие из “Песни латышских стрелков”:

Чтоб Рига песни пела вновь,

Пролей, не дрогнув, вражью кровь,

А тот, кто в рабство нас ведет,

От пули не уйдет.

Назавтра, в восемь часов утра, Скайдрите выбралась из хорошо замаскированного отверстия старой канализационной сети среди развалин на берегу Даугавы. Дневной свет слепил глаза. Скайдрите спрятала грязный плащ и вытерла туфли.

Неся тяжелую сумку с листовками, она осторожно пробиралась вдоль полуразрушенной стены, которая скрывала ее от прохожих. В то же время сквозь отверстия в стене Скайдрите могла видеть почти всю улицу Грециниеку. Она подождала, пока мимо протащится рота немецких солдат в пыльных касках, со скатками поверх вещевых мешков, и решительным шагом направилась в сторону почты.

В девять часов листовки были уже у Висвальда Буртниека в Чиекуркалне. В двенадцать жители Риги видели листовки на стенах домов, находили их в почтовых ящиках своих квартир, на скамейках скверов и садов. В четыре часа дня одна из них попала в особый ящик, где Рауп-Дименс держал по одному экземпляру листовок, выходящих (по агентурным сведениям) из типографии, возглавляемой Жанисом.

43

В шесть часов утра в коридоре у дверей камеры звякнула связка ключей. Обычно в это время осужденных уводили на казнь. Попрощавшись с Макулевичем, Янис твердым шагом вышел из камеры.

Даугавиета посадили в закрытую тюремную машину. “Разве виселица находится в самом центре?” — подумал Янис, прислушиваясь к приглушенному шуму уличного движения. Он различал скрежет гусениц танков и самоходных орудий, резкие гудки легковых машин, тяжелый стук множества подкованных сапог. Рига превратилась в прифронтовой город. Вот раздался громкий лай собак. По хмурому лицу охранника-эсэсовца промелькнула злорадная усмешка.

— Слышишь, Ганс? Жаль, что нам не пришлось участвовать в охоте. Дрекслер сказал, что ни одного латыша не оставит в Риге…

“Пусть ухмыляются, — подумал Янис. — Завтра они сами будут качаться в тех же петлях, которые сегодня приготовили для нас”. Он по-прежнему не испытывал страха, наоборот — он чувствовал даже какую-то горькую радость от того, что еще раз увидит Надежду. Но когда машина остановилась и дверцу отворили, Янис понял, что его привезли не на казнь, а снова в гестапо.

…Все окна в кабинете штурмбанфюрера были тщательно занавешены. Портьеры из плотного черного бархата слегка приглушали непрерывный гул канонады. Рауп-Дименс ее не слышал с 1941 года. Гул орудий действовал на нервы, мешал сосредоточиться. Однако это совсем не означало, что Рауп-Дименс трусил. Он лично уведомил Банге о своем намерении остаться в Риге и закончить дело Жаниса.

Конечно, Жаниса можно было увезти с собой. Но это означало бы потерю времени. Кроме того, Рауп-Дименс давно решил, что допрос Жаниса должен состояться именно в Риге.

В глубине сознания гестаповец опасался, как бы арестованному в суматохе поспешного отступления не представился случай совершить побег.

Штурмбанфюрер смотрел на Жаниса не только как на обычного арестованного коммуниста, а как на своего личного врага, которого никому не хотел уступать. Недавно удалось пронюхать, что в Лиепае тоже работает подпольная типография. Учитывая новую обстановку на фронте, лиепайскую типографию необходимо немедленно ликвидировать. Рауп-Дименс был уверен, что именно Жанис знает о ее существовании. Надо заставить арестованного выдать руководителей типографии и ее местонахождение. В предстоящем поединке во что бы то ни стало нужно выйти победителем.

Ожидая арестованного, гестаповец помогал своим подчиненным подготавливать бумаги для эвакуации. Окинув взглядом толстые кипы папок, он решил, что ему не в чем себя упрекнуть. Сделано немало, работал он хорошо, как и полагается истинному Рауп-Дименсу. Только в одном деле его постоянно преследуют неудачи: Бауэр кончил жизнь самоубийством и погубил десять его лучших помощников, Буртниек скрылся, Цветкова умерла, так и не сказав ни слова. Но Жанис у него в руках! Уж с ним-то он рассчитается за все!

В дверях показался шарфюрер Гессен:

— Хайль Гитлер! — Этим приветствием Гессен как бы хотел подчеркнуть в эту тяжелую пору свою веру в фюрера.

Рауп-Дименс небрежно махнул рукой.

— Ну, что у вас, Гессен?

— Осмелюсь доложить, господин штурмбанфюрер, доктор Банге только что изволили отбыть. Он приказал передать, чтобы вы взяли Жаниса с собой, если здесь не удастся заставить его говорить. В отношении нашей эвакуации все подготовлено. Комендант позвонит, когда последние учреждения будут уезжать из города. В наше распоряжение предоставят три машины.

— Спасибо, Гессен. Где Жанис?

— Уже доставлен, господин штурмбанфюрер.

Лицо Рауп-Дименса исказила уродливая гримаса.

— Должно быть, радуется, что вылез из петли. Ничего, у него эта радость быстро пройдет. Он еще на коленях будет умолять меня, чтоб его повесили.

— Господин штурмбанфюрер, я забыл доложить вам, что при обыске у него обнаружили вот это. Мне кажется, там что-то ценное.

Рауп-Дименс схватил протянутый листок бумаги.

— Как, опять какие-то стихи?! — заорал он. — Да знаете ли вы, кто их написал, идиот вы этакий?

Решетки и замки… То жизнью называют…

О жители могил, лишь вам подвластно счастье…

Усопшие, я к вам бегу от самовластья,

На вас в сей скорбный час я уповаю!

— На другой стороне тоже что-то написано, — извиняющимся тоном робко заметил Гессен.

Рауп-Дименс перевернул листок.

— Да, это Жанис, — сказал он с циничной усмешкой. — Объяснение в любви с петлей на шее. “Мы идем на смерть ради того, чтобы жили другие”. Ничего подобного! Ты будешь жить для того, чтобы из-за тебя другие умирали… Через десять минут можете его ввести.

44

“Пожалуй, стоило промучиться три невыразимо тяжелых года ради этого дня”, — думал Буртниек, прислушиваясь к громким раскатам орудий. Казалось, они гневно переговариваются: с одной стороны доносился глухой, полный отчаяния, уже охрипший голос гитлеровской артиллерии, с другой — гремел ликующий клич наступающей Красной Армии, все ближе, все громче…

Но не все встретят этот праздничный день победы. Буртниек узнал о гибели Надежды Цветковой, знал и о том, что Яниса Даугавиета сегодня казнят, а может быть, уже казнили…

Буртниек сидел на грязном, усыпанном железными опилками токарном станке, зажав меж колен винтовку. Пятна ржавчины на ее стволе говорили о том, что оружие долго хранилось в сыром месте. Висвальд неусыпно наблюдал за заводским двором, где в беспорядке валялись части разобранных машин, и за широкой улицей с редкими деревцами у тротуаров, по которой в таком же беспорядке шагали, бежали, ехали и мчались фашистские части. Большинство их двигалось на запад, к центру города, но порою какое-нибудь подразделение направлялось на восток, к близкой линии фронта. И тогда узкая струя зелено-синих касок сталкивалась с откатывающимся потоком, все сливалось и смешивалось, образовывался затор, слышалась брань офицеров, выстрелы, пока клубок наконец не распутывался.

В панике отступления, казалось, не было места для обдуманных действий. Однако Буртниек не сомневался, что фашисты при малейшей возможности примутся уничтожать все крупнейшие фабрики и заводы, в том числе и завод, который рабочие взялись охранять под его руководством.

Висвальд Буртниек всю свою жизнь провел в мире книг. На заводах и фабриках ему случалось бывать не часто, его всякий раз раздражал и отпугивал заводской шум и грохот, казавшийся чем-то хаотическим, стихийным. Сегодня же он поймал себя на том, что болезненно ощущает мертвую тишину цеха. Огромное помещение выглядело совсем опустевшим. Светлые четырехугольники на цементном полу указывали места, где прежде стояли машины. Часть из них уже на пути в Германию, остальные группе Силиня удалось закопать. Остались только старые негодные станки да старомодные приводные ремни, беспомощно свисающие с потолка, как поникшие паруса при полном штиле.

Грохот канонады все приближался. В громовых раскатах артиллерии уже можно было различить гневное рычание танков, глухие разрывы мин, вой “катюш”. Буртниек надеялся, что фашисты позабыли о заводе. Но вот совсем рядом грянул выстрел, из окон цеха вылетели стекла, и почти в это же мгновение на улице показалась зелено-бурая автомашина. Подъехала команда фашистских подрывников — к счастью, их было только четверо… Гитлеровцы соскочили с машины и бросились во двор. Они волокли за собой длинные шнуры.

Несмотря на волнение, Буртниек все же заметил, что первым выстрелил старый рабочий. Бежавший впереди гитлеровец странно выгнулся, выпустил из рук свою ношу и тяжело плюхнулся на землю.

Фрицы бросили взрывчатку и, в свою очередь, открыли огонь. Пуля просвистела мимо уха Буртниека и, рикошетом отскочив от потолка, ранила одного из защитников завода. Через несколько минут автоматы фашистов смолкли. Посреди заводского двора лежали четыре немецких солдата; гудел мотор машины подрывников.

Буртниек заметил, как Силинь побежал выключить его, и услышал слова, сказанные старым рабочим:

— Первый раз в жизни человека убил… Но разве таких назовешь людьми?

— “Если враг не сдается, его…” — Буртниек хотел процитировать Горького, но буквально на полуслове глаза его закрылись и он уснул.

Затем, будто сквозь туман, он услышал голос Силиня: “Проснись!” Висвальд почувствовал, как его трясут сильные руки. С большим напряжением он открыл глаза и инстинктивно схватил винтовку:

— Фашисты?

— Сообщение о Жанисе!

Только теперь Буртниек заметил женщину, принесшую новую весть.

Сегодня утром Жаниса перевезли из Центральной тюрьмы в гестапо!

Висвальд тут же стряхнул с себя сон. Необходимо во что бы то ни стало воспользоваться последней, единственной возможностью спасти Даугавиета…

— Как ты думаешь? — робко спросил он товарища.

Силинь понял Буртниека с полуслова.

— Но как? У нас ведь никаких шансов…

Да, шансов действительно было мало. Отчаянно пытаясь найти хоть какой-нибудь выход, какую-нибудь лазейку, Буртниек молча уставился в окно. Его взгляд бессознательно скользил по неподвижным телам подрывников, остановился на немецкой военной машине, окрашенной в маскировочный цвет, затем снова вернулся к темно-зеленым мундирам убитых фашистов. И тут вдруг его осенила мысль переодеться в немецкую форму! Безумная мысль, но чего только не сделаешь ради спасения товарищей! Силинь поведет машину. Сам он, свободно владея немецким языком, постарается провести их в здание гестапо, а когда нужно будет, все четверо сумеют за себя постоять.

Буртниек не думал об опасности, он думал о Янисе и о других неведомых ему узниках гестапо, которые, быть может, тоже погибают в этот час победы. И не сомневался, что товарищи пойдут за ним.

Кисис сидел в нагруженном до предела грузовике. Только благодаря хорошим связям ему удалось раздобыть машину. Теперь он уезжает из Риги, прочь от большевиков, снаряды которых, как ему казалось, зловеще вопрошали: “Где ты, Кисис? Где ты, Кисис?” Нет, он не дастся в руки большевикам. Кисис торопил шофера, сулил ему золотые горы.

Проехав мимо здания гестапо — оно теперь казалось каким-то заброшенным, в дверях не видно даже охраны, — машина Кисиса чуть не столкнулась с воинским грузовиком, мчавшимся с бешеной скоростью. Перед ним мгновенно промелькнуло изрытое оспой продолговатое лицо в очках. Опытный глаз агента успел опознать в немецком солдате Висвальда Буртниека, Буртниека, которого гестапо так долго разыскивало! Буртниека, за голову которого была обещана крупная награда!..

Ноздри Кисиса дрогнули. В других условиях он, разумеется, не упустил бы такого солидного куша, но сейчас колебался не более секунды. Где-то за спиной гулко раздавались выстрелы, и Кисис погнал машину вперед.

Остановиться ему пришлось уже далеко за пределами города, и то лишь потому, что образовавшаяся на шоссе пробка не давала возможности проехать дальше.

45

Штурмбанфюрер начал допрос заранее приготовленными словами:

— Вы, кажется, горячо любили Цветкову… В таком случае могу вас порадовать приятной вестью: ваша возлюбленная отправилась, как говорится, в лучший мир. Но не рассчитывайте, что я вам тоже выдам туда билет. Вы слишком много знаете, чтобы я мог с вами так легко расстаться… Скажу ясно и прямо: мне нужна лиепайская типография. У вас стальная воля, но, как известно, алмазом режут даже сталь… Я прикажу вас пытать дни и ночи, без перерыва, без отдыха… Четверо эсэсовцев будут заниматься только вами.

— Все равно я не скажу ни слова. А вот вам бы лучше подумать над тем, как вы будете оправдываться перед судом народа. Вас не станут пытать, но все равно вы все расскажете. У вас нет той идеи, которая дает нам силу молчать…

Даугавиет ждал, что гестаповец прервет его ударом кулака, но тот лишь иронически усмехнулся.

— Вы правы. Такой идеи у меня нет. Зато у меня есть другие, куда более полезные идеи. Я вам еще не все сказал… Мы вас увезем в Германию, а здесь, в моем кабинете, случайно забудем написанное вашей рукой донесение, которое будет весьма красноречиво свидетельствовать о том, что вы были нашим агентом и провокатором. Вот этого нежного любовного послания вполне достаточно для того, чтобы наши специалисты могли воспроизвести ваш почерк, причем они не ошибутся ни в одной буковке, ни в едином штрихе. Если же вы дадите мне необходимые сведения, то все останется между нами и это письмецо я вам, разумеется, отдам.

Никакими ужасами и пытками нельзя было запугать Яниса, но это дьявольское измышление его потрясло. Они это сделают! В глазах сотен товарищей Янис Даугавиет будет подлейшим негодяем, предавшим Бауэра и Буртниека, продавшим палачам Надежду Цветкову… Почти во всех провалах, происшедших в Риге за три года, будут обвинять его. Быть может, скажут, что на его руках кровь Иманта Судмалиса и Джемса Банковича… Нет, этого допустить нельзя. Выход только один: убить гестаповца!

Вошел Гессен.

— Господин штурмбанфюрер, только что звонил комендант. Русские пытаются прорваться в город с северо-запада. В любую минуту может поступить приказ об эвакуации… Какие будут распоряжения?

— Пока можете идти. — И, повернувшись к Янису, Рауп-Дименс заметил спокойно и деловито: — Сами видите, мало осталось времени. Так что выбирайте!

От напряжения на лбу Даугавиета вздулись жилы. Как исполнить задуманное? Нужно остаться с гестаповцем наедине, но за машинкой сидит молодой эсэсовец, готовый записывать каждое слово. Рауп-Дименс не спускал с Даугавиета глаз, пытаясь распознать, увенчался ли его маневр успехом.

Он не знал, что в этот момент советские танки-амфибии, зайдя в тыл гитлеровским войскам, форсируют Киш-озеро, что рижская телефонная станция взорвана и комендант уже не может больше звонить в гестапо. Грохот боя нарастал. Где-то вдали играл наводящий ужас орган “катюш”, где-то с глухим взрывом взлетали в воздух склады боеприпасов, совсем близко трещали отдельные выстрелы… Молодой эсэсовец прислушивался к тому, что доносилось с улицы. Он побелел как бумага, но не смел обнаружить страх перед начальством.

— Выбирайте! — повторил штурмбанфюрер.

Янис, как бы в отчаянии, закрыл лицо руками. Сквозь пальцы он следил за Рауп-Дименсом, который правой рукой сжимал лежавший на столе револьвер. Медленно, словно борясь с самим собой, Даугавиет промолвил:

— Тут нечего выбирать… Вы загнали меня в тупик… Я вынужден принять ваш ультиматум… Я все скажу…

Наконец-то Жанис прижат к стене!.. Какая победа! Внезапно почувствовав себя словно на десять лет моложе, Рауп-Дименс крикнул эсэсовцу:

— Вернер, записывайте!

Не отнимая ладоней от лица, Янис сказал:

— Вы обещали, что это останется между нами…

— Правильно! Вернер, выйдите.

Эсэсовец скорее вылетел, чем вышел из кабинета. Рауп-Дименс выпустил из руки револьвер и, вынув из нагрудного кармана авторучку, приготовился записывать.

— Пишите… Руководитель подпольной типографии в Лиепае…

— Дальше, дальше, — подгонял Рауп-Дименс.

Но прежде чем он успел поднять голову, руки Яниса сдавили ему горло. В этот миг длинные портьеры на окнах зашевелились, из-за них выскочили двое гестаповцев и кинулись на Яниса.

Штурмбанфюрер, не в силах вымолвить ни слова, несколько раз судорожно глотнул ртом воздух и в безумной ярости забарабанил кулаками по кнопкам звонков.

В коридоре послышался топот.

— Увести убийцу! — прорычал Рауп-Дименс.

Однако автоматы вбежавших солдат обратились против всей стоящей в комнате группы. Один из солдат — это был Буртниек — шагнул вперед и, глядя в упор на Рауп-Дименса, сказал:

— Об этом вы можете не заботиться, убийцы от нас никуда не уйдут!

Остолбеневшие эсэсовцы отпустили свою жертву, и Янис в последнее мгновение успел выхватить у Рауп-Дименса пистолет, который штурмбанфюрер уже собирался поднести к своему виску.

Теперь они стояли лицом к лицу. Янис мог бы отплатить ему за все пытки и муки, за смерть тысяч людей, за утрату любимой женщины. Почти каждый на его месте именно так бы и поступил, и никто не посмел бы осудить его за это. Но Даугавиет выпустил бессильно повисшую руку гестаповца. Отвернувшись, он шепотом произнес:

— Уведите! Пусть их судит народ!

Затем он подошел к Буртниеку и просто сказал:

— Спасибо, друг!

46

Улыбаясь сквозь слезы, Рига осыпала своих освободителей золотом осенних листьев. Листья падали на каски и погоны бойцов, прилипали к стволам орудий. Не один солдат смахивал набежавшую слезу, принимая это приветствие родного города.

Оставив товарищей стеречь Рауп-Дименса, Янис вышел на улицу один. Попытки разбудить тут же уснувшего Буртниека не увенчались успехом. Висвальда наконец окончательно свалил сон.

После дней, проведенных в тюрьме, улицы казались Янису необычайно широкими. На набережной еще рвались снаряды, горели дома, но в центре, на перекрестке улиц Кришьяна Барона и бульвара Райниса, уже стояла девушка в красноармейской форме. Помахивая красным флажком, она указывала колоннам победителей путь на запад. Своими белокурыми длинными волосами регулировщица напоминала Надежду. Но, подойдя ближе, Янис увидел, что она совсем другая — краснощекая, курносенькая. На тротуарах толпилось множество людей. То тут, то там, полыхая, точно пламя, на резком октябрьском ветру, развевались сбереженные красные флаги.

У разрушенного здания почты стоял приземистый подполковник и наблюдал за тем, как бойцы протягивают телефонный кабель.

— Прямой провод с Москвой налажен! — доложил подполковнику сержант-связист.

Даугавиет споткнулся о кабель и, стараясь удержать равновесие, невольно ухватился за рукав подполковника.

— Товарищ Авот! — вскричал он. — Вот так встреча!

Авот долго вглядывался в лицо Яниса, которого никак не мог узнать.

— Даугавиет? — неуверенно спросил он наконец. — Как ты изменился!

— Гестапо, — кратко пояснил Янис и вспомнил, что уже две недели не курил. — Нет ли у тебя папиросы?

Авот поспешно вытащил пачку “Беломора”. Ему вдруг вспомнилась Центральная тюрьма. Тогда товарищи курили самодельный табак: смесь из раскрошенных, пропитанных никотином трубок и соломы из тюремных матрацев.

— Долго? — спросил он. — Ты совсем поседел…

— Как сказать… Четырнадцать дней, а может, и четырнадцать лет… Еще час, и вы бы не застали меня в живых. А Надежду замучили. — Голос его дрогнул. — Да ты ведь ее не знал…

Мимо проехала зенитная батарея. Круглые глаза прожекторов отражали небо. Чей-то детский голос спросил:

— Посмотри, мама, какая большущая миска! Разве из нее стреляют?..

— Ты представить себе не можешь, как я рад видеть тебя, Ригу… Ну сам подумай, какое замечательное совпадение: мы были вместе в первый день войны и теперь — в первый день освобождения!.. Если не очень торопишься, пойдем к нам. Спешу домой, хочется поскорей узнать, что с товарищами…

— Пошли! Ну, рассказывай же!

На улице Грециниеку им преградил дорогу сапер. В руке он держал миноискатель с торчащими металлическими усиками.

— Товарищ подполковник, дальше идти опасно. С того берега фрицы палят.

Авот отмахнулся — не впервой, а Янис и вовсе не слышал предупреждения. Чем ближе к дому, тем сильнее мучило беспокойство за Эрика, Скайдрите, старого Доната и Элизу. Застанет ли он их в живых? Неужели они погибли в последнюю минуту?

В клубах черного дыма, поднимавшегося с набережной, виднелся дом Бауманиса, по-прежнему целый и невредимый. В парадном Даугавиет и Авот услышали сердитое ворчание Доната, доносящееся с площадки второго этажа. В следующее мгновение старик, точно юноша, легко сбежал по ступеням.

— Удрала все-таки, проклятая фашистская га…

Последнее слово так и застряло у него в горле. От изумления из рук Доната выпала метла и покатилась к ногам Яниса.

— Глядите! Да ведь это Жанис!

И, даже не поздоровавшись, он стрелой влетел в квартиру:

— Эрик! Скайдрите! Элли, чего ты там возишься? Скорее! Наш Жанис жив!

…Они сидели вокруг стола, за которым, бывало, Янис так часто сидел с Надей. На стене еще висела ее кофточка, на комоде разбросаны ее заколки, и только теперь Янис по-настоящему ощутил, что навсегда потерял верного друга и любимую женщину. Он отвернулся, чтобы скрыть слезы, но потом, взяв себя в руки, сказал:

— Ну, товарищ подполковник, позволь выпить рюмку за твое здоровье. Вам, освободителям, честь и слава! Сейчас спущусь в “квартиру без номера” и принесу бутылку. Три года я хранил ее там ради этого дня.

Авот ничего не ответил, но, поглядев на Скайдрите и Эрика, нежно соединивших руки, на старую Элизу, утиравшую платком слезы, на взволнованного Доната, усердно заталкивавшего в трубку предложенную подполковником папиросу “Беломор”, на седые виски Яниса, на простую ситцевую кофточку Нади, висевшую на стене, подумал:

“Вы, герои подполья, достойны не меньшей славы. В самые черные дни сохранили вы незапятнанной честь трудового народа, Советская Латвия вас никогда не забудет!”

Г. Кубанский

ГРИНЬКА - «КРАСНЫЙ МСТИТЕЛЬ»

Повесть

НЕОБЫЧАЙНОЕ ЗНАКОМСТВО

Базарный день подходил к концу. Длинные ряды мажар[23] с отпряженными конями сильно поредели. Немного оставалось на них лоснящихся арбузов, душистых узорчатых дынь и помидоров. Редкие покупатели неторопливо бродили по затихающему привозу.

Опустевшая улица, по которой далеко — к самому взморью — тянулся привоз, стала широкой и бесконечно длинной. Ослепительно белели под августовским солнцем саманные хаты. Стремительный степной ветерок, словно обрадовавшись простору, стлался низко, по самой земле, сметая пыль и соломинки под колеса мажар и к дощатым заборам. А то вдруг высоко взмахнет он густой пыльной завесой и бросит ее наземь, разобьет на маленькие, бойко вертящиеся вихорьки.

А сам помчится дальше, погонит по широкой улице пыльные волны.

Все больше мажар оставалось на попечении мальчишек. Гордо восседали казачата на солнцепеке. В черных бешметах, туго перехваченных узкими сыромятными поясками с серебряным набором, в смушковых кубанках, надвинутых на самые брови, они грозно поглядывали на прохожих.

Жизнь базара перешла с привоза в торговые ряды. Там станичники шли густой толпой. Отцы семей — важные бородатые казаки — спешили в хозяйственные и кожевенные лавки. Женщины постарше заполнили мануфактурный ряд. Молодые шумно толпились возле галантерейных лотков. Свисавшие с навесов разноцветные ленты, кружева и горящие на солнце мониста привлекали девчат, хотя на любой из них было столько бус, что с каждым ее шагом слышалось тяжелое, густое бряканье.

Галантерейный ряд растянулся почти по всему базару. Последние лотки его стояли у переезда через полотно железной дороги. Дальше уже шли добротно сколоченные будки кожевников.

На переезде, у черно-белого полосатого шлагбаума, сидел на столбике чумазый оборванный мальчишка.

Не успел Роман Петрович поравняться со шлагбаумом, как беспризорник соскочил со столбика и окликнул его:

— Дяденька!

Роман Петрович откинул полу рабочего фартука и сунул руку в карман за кошельком.

— Не надо мне денег, — остановил его мальчишка. — Отойдем в сторону. Дело есть.

Роман Петрович присмотрелся к пареньку. Лицо его было в копоти и лоснилось, запыленные космы жестко торчали во все стороны из-под большой фуражки, вылинявшей, без козырька, с четким следом ополченческого креста. Быть может, поэтому влажный, яркий рот мальчугана и серые чистые глаза казались чужими на его чумазом лице.

— Дело? — переспросил Роман Петрович. — Какое же у тебя ко мне дело?

— Пойдем! — шепнул мальчуган и показал глазами в сторону. — Потолкуем.

— Пойдем…

Они свернули с переезда на железнодорожную насыпь, поросшую иссохшей, жесткой травой. Мальчуган остановился. Внимательно осмотрел он фартук Романа Петровича и спросил:

— Ты, дядь, рабочий?

— Рабочий.

Паренек еще раз взглянул на фартук, испещренный разноцветными пятнами:

— Маляр?

— А ты что, — усмехнулся Роман Петрович, — собрался собственный дом красить?

Мальчишка не смутился. Все так же деловито огляделся он по сторонам. Поблизости никого не было.

— Скажи… — Он придвинулся к Роману Петровичу почти вплотную и дрогнувшим голосом спросил: — Скажи, где теперь большевики?

Роман Петрович опешил. Если бы оборвыш действительно сказал, что ему требуется выкрасить собственный дом, то он, пожалуй, удивил бы его не больше, чем вопросом о большевиках.

— Зачем они тебе? — спросил Роман Петрович, стараясь выиграть время и обдумать, как держать себя.

Паренек понял, что собеседник его уклоняется от ответа.

— Ты, дядь, не бойся меня, — быстро зашептал он. — Не бойся. Я парень хороший. Свой парень! — И он стукнул себя в оголенную загорелую грудь грязным кулаком.

Услышав, что бояться нечего, Роман Петрович чуть не засмеялся. Ростом мальчишка был ему немного выше пояса. В дыры серых обтрепанных брюк проглядывало смуглое тело. Рваный офицерский френч с большими накладными карманами и наполовину подрезанными рукавами свисал до колен.

Роман Петрович сдержал себя, не засмеялся.

— Большевики, малец, далеко сейчас, — ответил он серьезно. — Где-то за Ростовом.

— Насчет Ростова любой знает, — махнул рукой мальчуган. — Ты мне про здешних скажи. Где они?

— Про здешних? — переспросил Роман Петрович. Настойчивость оборванца уже не нравилась ему. — Ничего, малец, не могу тебе сказать. Я даже не слышал, есть ли в городе большевики.

— Ты не слышал, зато я… — Беспризорник оборвал фразу и выжидающе посматривал на собеседника.

— Слышал, что ли?

— Слышал.

— Где?

— В Общественном собрании.

— Ты? — Роман Петрович осмотрел собеседника от босых, почти черных ног до громадной измятой фуражки. — В Общественном собрании?

— Я! — гордо ответил мальчуган. — Сижу и слушаю, как там беляки разговаривают.

— Где ж ты сидел там? — не выдержал Роман Петрович.

— А на заборе. В аккурат против балкона. Беляки курили, а я слушаю… Один говорит: “Теперь здешним большевикам крышка”. А другой отвечает: “Генерал Тугаевский не зря приехал сюда. Он еще себя покажет!” А потом как пошли чесать языками! Я такое узнал! — Он зорко взглянул на собеседника, проверяя, какое впечатление произвели его слова. — А потом ихний хор пел. Я этому хору такого рака печеного приготовил! Всю ночь думал. Такое придумал!

— Что же ты придумал такое? — спросил Роман Петрович с самым безразличным видом, хотя, услышав о генерале Тугаевском, он насторожился. Мало ли что мог услышать бойкий беспризорный мальчишка, с утра до ночи бегающий по городу паренек заметил, что собеседник заинтересовался его рассказом, и плутовато подмигнул ему:

— Интересно?

— Расскажи.

— А ты прежде скажи: где теперь большевики? — Мальчуган вдруг сорвался с деловитого тона и как-то очень по-ребячьи произнес: — Я их, дядь, который день ищу.

— Как же ты ищешь?

— А так. Увижу, идет по улице рабочий посурьезнее — я к нему: “Скажи, где тут большевики?” Ну, как и тебе говорю.

— И что же они?

Мальчуган вздохнул:

— Ни черт-ма толку! Кто смеется, а кто и серчает, прочь гонит. А один нашелся чудило, говорит: “Большевики сейчас в подполье”. Обдурить захотел.

— Почему же обдурить? — остановил Роман Петрович нахмурившегося паренька. — Если в городе и остались большевики, так только в подполье.

— В подполье? — вспыхнул мальчуган. — Да я сам который уж день в подпольях да сараях ночую, — никого там нету. Одни крысы!

Он круто повернулся, соскочил на откос насыпи и на широко расставленных ногах съехал по сухой, скользкой траве вниз.

Роман Петрович окликнул его, но тот даже не обернулся, юркнул в проход между будками, стоявшими тыльной стороной к полотну железной дороги.

Просьба мальчонки удивила Романа Петровича и встревожила. В городе, где прочно обосновались деникинцы, за одно лишь знакомство с человеком, состоявшим в партии большевиков, можно было сесть за тюремную решетку. И вдруг… бездомный паренек останавливает прохожего в людном месте и спрашивает, как ему разыскать большевиков!

Размышляя об этом, Роман Петрович все еще смотрел в сторону будок, за которыми скрылся оборвыш. Кто он и почему ищет большевиков? Не зря же парнишка завел такой разговор!

Скользя по иссохшей траве, Роман Петрович спустился с крутой насыпи и пошел по кожевенному ряду.

Он бродил между будками, увешанными ботинками, туфлями и громадными рыбацкими сапогами. Останавливался у прилавков, на которых были разложены подошвы, стельки, хром, юфта.

Внимание его привлекла кучка людей. Роман Петрович подошел к ним и увидел, что они обступили его недавнего собеседника.

Мальчуган поднял руки над головой и, звучно щелкая зажатыми в пальцах гладкими бараньими ребрышками, собирал публику. Потом он опустил руки, деловито осмотрел обступивших его людей и звонко прокричал:

— Граждане дорогие! Дяденьки и тетеньки! Братишки и сестрицы! Не жалости жду я вашей, а уважения к моему таланту и голому сиротству. С малолетства остался я без отца; без матери, сиротою безродным и никому не нужным. Не знаю я ни материнской ласки, ни отцовского уважения. И пропасть бы мне в пучине жизненной, если б не открылся во мне счастье-талант бесценный. И теперь только он, талант мой, кормит меня и поит, одевает и обувает…

Многие слушатели улыбались, глядя на худую, тонкую шею и рваный френч певца. Видно было, что “талант” кормил и одевал его обладателя очень неважно.

Не обращая внимания на улыбки и шутки, оборванец кашлянул в кулак и запел, ловко прищелкивая костяшками о колено:

Котенок Васька

Зелены глазки,

Любил на теплой печке спать.

Его поймали,

Винтовку дали,

На фронт послали воевать.

Усы обрили

И глаз подбили.

Теперь не

Васька он — солдат…

Хлеборобы и солдаты, торговцы-разносчики и ремесленники внимательно вслушивались в слова наивной и злой песенки. Она высмеивала порядки, при которых даже безобидного серого котенка Ваську заставили воевать неизвестно за что. Кое-кто из слушателей испробовал на себе унтерские кулаки и понимал, о чем идет речь в песенке.

Беспризорник закончил песенку. Широким жестом он сорвал с головы фуражку:

— Граждане! Кто сколько не пожалеет!

В измятую фуражку посыпались монеты.

— Тоже работа! — обернулся к Роману Петровичу немолодой солдат с темным лицом, изрытым глубокими, редкими оспинами. — Кормится!..

— А ну подходи, подходи! — закричал уличный “артист”, доставая из-за пазухи листки, исписанные тусклым химическим карандашом. — Кому слова новой песни “Котенок серый”? Бери, хватай!

Торговля шла бойко. Роман Петрович тоже взял грязноватый листок, исписанный неровным почерком.

Уличный певец поднял вверх пустые руки, показывая, что песен у него больше нет. Слушатели уже собрались расходиться, когда в его руках как-то особенно звучно щелкнули костяшки.

Оборвыш наморщил острый, чуть облупившийся носик. Часто и коротко оглядываясь по сторонам, он запел дерзкую, озорную песенку:

Эй вы, буржуи! Отдайте-ка мильоны,

Теперь наше право и наши законы,

Эй вы, буржуи! Намажьте салом пятки.

Пока еще не поздно — тикайте без оглядки.

Пожилой фельдфебель, грузный, с багровым, одутловатым лицом и пышными, старательно расчесанными усами, решительно расталкивал слушателей, пробиваясь к уличному певцу.

Роман Петрович быстро шагнул в сторону и загородил ему путь.

Но мальчишка был зорок. Не успел фельдфебель отодвинуть плечом Романа Петровича, как мальчонка оборвал песенку и скрылся в узком простенке между будками.

Фельдфебель бросился за ним, но будки стояли тут тесно, и он застрял в узком простенке.

Старый служака не успокоился. Придерживая рукой шашку, он припустил бегом вокруг будок.

Фельдфебелю не повезло: на повороте он грузно, всем телом налетел на выходившего из-за будки седого есаула. От толчка дородного фельдфебеля офицер еле устоял на ногах.

— С ума спятил! — крикнул он. — Пьяная м-морда!

— Фулигана ловлю! — впопыхах ответил фельдфебель.

Он хотел было вновь пуститься в погоню, но есаул понял движение фельдфебеля как попытку сбежать от него. А тут еще заметил улыбающиеся лица окружающих и пришел в ярость.

— Стой! — крикнул он.

— Разрешите, вашбродь? — шагнул к нему фельдфебель.

— Как стоишь? — процедил сквозь зубы есаул. — Кто тебе разрешил разговаривать? Два наряда!

— Осмелюсь, вашбродь…

— Не раз-ре-шаю раз-го-ва-ри-вать! — Шея есаула стала пунцовой. — Три наряда!

Лицо фельдфебеля от гнева и стыда налилось кровью:

— Господин есаул!..

— М-молчать! — оборвал его есаул и топнул ногой, обутой в мягкую козловую ноговицу. — Пять суток ареста! Смирно! Кругом! Фельдфебель четко повернулся, щелкнул каблуками. А в спину его ударила злая, издевательская команда:

— На гарнизонную гауптвахту шаго-ом… арш!

Фельдфебель гулко топнул огромным сапогом и двинулся четким шагом старого строевика. На лбу и подбородке у него нависли крупные капли пота. Они скользили по лицу и падали на грубое сукно гимнастерки, украшенной георгиевскими крестами на черно-оранжевых полосатых бантах.

Есаул проводил его злым взглядом и пошел своей дорогой.

Роман Петрович посмотрел вслед офицеру и зашел в простенок между будками. Там стоял рябой солдат в мешковатом английском мундире. За ним виднелся молодой рыбак в грубой холщовой блузе. Оба они недоверчиво покосились на Романа Петровича.

— Что ж, — сказал Роман Петрович, — почитаем новую песенку? — И показал им листок.

Вместо ответа рыбак вытащил из-за пазухи большой костистый кулак и раскрыл его. На мозолистой, в смоляных пятнах ладони лежал такой же, как и у Романа Петровича, смятый листок. На одной стороне его была записана песня, а на другой большими буквами выведено:

ТОВАРИЩИ!

Не верьте буржуям недобитым. Продают они Россию, губят народ ни за что. Осиротят они вас и деток ваших, как осиротили и меня. Отца моего забрали белые в солдаты. Только он понял ихнюю злую душу и убежал до красных. За отца белые забрали мою мать. Пятый месяц живу я на улице, ночую где ни попало, танцую, как говорится, за печенку и жду не дождуся, когда наступит крышка распроклятым белым генералам.

Красный Мститель

Прочитав это не очень-то грамотное обращение, Роман Петрович задумался. Перед его глазами все еще стояло лобастое, живое лицо паренька с выцветшими тонкими бровями и чуть выдающимся вперед задиристым подбородком.

Роман Петрович решил разыскать уличного певца. Он обошел базар. Заглянул на пристань. Постоял возле обгорелого дома полицейского участка, где ночевали бездомные ребята…

Поиски были неудачны.

Роман Петрович чувствовал себя несколько виноватым. Разве нельзя было осторожнее расспросить мальчонку, кто он и зачем ему большевики? Да кто знает этих мальчишек! Как с ними разговаривать!

Дома Роман Петрович поделился своими огорчениями с хозяйкой квартиры Анастасией Григорьевной. Она долго расспрашивала о мальчике, и ее темное лицо в прямых, резких морщинах выглядело строго, осуждающе. И это еще больше усиливало у Романа Петровича смутное ощущение своей вины.

Соборный колокол пробил полночь, когда Роман Петрович лег в постель. Он все еще видел наморщенный, облупившийся носик, слышал звонкий, с легкой хрипотцой голос уличного певца:

Эй вы, буржуи! Намажьте салом пятки.

Пока еще не поздно — тикайте без оглядки.

И никак не удавалось отделаться от мыслей: “Что это за мальчонка? Недолго побегает он на воле со своими песенками”.

Долго еще ворочался Роман Петрович. Он сердился на себя, и на скрипучую кровать, и на писк под половицами, и на нестерпимо яркий луч луны, прорезавший комнату наискосок — от окна до кровати. Надо было заснуть, чтобы утром встать со свежей головой. Завтра предстояло серьезное испытание.

Третий день уже местная газетка “Рупор Отечества” оповещала город о торжественной встрече представителей “Добровольческой армии и народа”. Встречу эту устраивал доверенный человек самого Антона Ивановича Деникина — генерал Тугаевский.

Было это в дни, когда Деникин собирал силы для решительного наступления на Москву. По поручению Деникина генерал Тугаевский объезжал Северный Кавказ, вербуя казаков в Добровольческую армию. Делать это было нелегко. Трудовое казачество Кубани уже начало роптать. “Хватит нас гонять да натравливать, как цепных псов! — говорили казаки. — С турками дрались, с японцами, немцами. Теперь, изволь-ка, со своими дерись, с русскими! А хозяйства наши порушились за войну. Семьи от рук отбились. Господам да офицерам большевики не нравятся? Так нехай же они сами и разбираются с ними. А нам до их споров дела нема”. От разговоров казаки переходили к делу. Уже были случаи, когда они самовольно бросали фронт. В одиночку, а то и группами они оставляли свои части и верхами, с оружием тянулись за сотни верст в родные станицы.

Вот почему Тугаевский ездил из станицы в станицу, собирал казаков и уговаривал их “постоять за единую, неделимую Россию”. На днях ему удалось убедить ближайшие станицы помочь Деникину. Старики обещали ему выставить на фронт несколько сотен казаков с конями и оружием. Но этого было мало. Деникин спешил с наступлением на Москву. Подгоняли снабжавшие его оружием и обмундированием англичане и американцы. Да и на Кубани всё громче звучали голоса недовольных Деникиным и офицерством. Приходилось не только собирать силы для фронта, но и успокаивать тыл. Это и было поручено Тугаевскому.

Но объездить все станицы в короткий срок было невозможно. Тугаевский осел в городе и стал готовить торжественную встречу “представителей армии и народа”. По станицам разъезжали его люди, подбирая подходящих “народных представителей”. Из типографии (большевики имели там своих людей) сообщили партийному комитету, что уже отпечатано обращение “народных делегатов” ко всему населению Северного Кавказа с призывом поддерживать Деникина как единственного “законного правителя и главу вооруженных сил Юга России”.

У партийного комитета были связи с рабочими, интеллигенцией. Не хватало одного: опыта подпольной работы. Почти все коммунисты были новички, пришедшие в партию за последние полгода. Приходилось учиться опасному и сложному искусству подпольной борьбы в очень тяжелых условиях, зная, что за каждую ошибку придется платить очень дорогой ценой — ценой жизни смелых, самоотверженных людей, для которых счастье народа было дороже всего.

ИСПОРЧЕННОЕ ТОРЖЕСТВО

На следующий день Роману Петровичу было не до уличного певца. После работы надо было спешно приготовиться к торжеству: тщательно отмыть руки от краски, побриться, одеться во все лучшее. Потом пришлось сходить в типографию, где надежные люди отпечатали тайком десяток лишних пригласительных билетов для подпольщиков.

К назначенному времени Роман Петрович вошел в Общественное собрание — лучшее здание города. Широкой лестницей, устланной ковровой дорожкой, поднялся он в ярко освещенное, людное фойе.

Больше всего было тут стариков-станичников в серых и коричневых черкесках домотканного сукна, надетых на сатиновые бешметы, обшитые по вороту золотым шнурком. Бородачи-казаки сидели в обитых плюшем креслах, выставляя напоказ старинные серебряные с чернеными узорами кинжалы, медали и кресты, полученные во все войны России за последние полвека. Стараясь не выдавать своего удивления, они украдкой рассматривали играющие разноцветными огоньками хрустальные люстры, стены, расписанные масляными красками, лепной потолок. Почти все они с оружием в руках побывали за границей, видели снежные горы Турции и поросшие розами долины Болгарии, дрались с японцами в Маньчжурии… Но здесь, в Общественном собрании, бывали очень немногие — станичные атаманы да богачи. И теперь рядовые казаки поспешили первыми явиться на званый вечер, чтобы занять местечко получше и не пропустить чего интересного.

Иногородние встречались в толпе значительно реже. Их отбирали очень осторожно, зная, что они почти поголовно сочувствуют большевикам. Держались иногородние в стороне, будто забрели они сюда случайно и все происходящее здесь их нисколько не интересует.

Резко выделялись худощавые, жилистые горцы. Один из них, в белой с золотом черкеске, носил погоны полковника и на рукаве эмблему “Дикой дивизии” — череп со скрещенными берцовыми костями. Горящими глазами разглядывали казаки его старинную шашку, богато украшенную ярко-голубой бирюзой. Вооруженные спутники знатного горца были одеты гораздо скромнее. Это были нукеры — слуги.

В пестрой толпе приглашенных совершенно затерялись несколько рыбаков и рабочих, завербованных в “делегаты” их хозяевами. Они забились в укромные уголки, чтобы при первой возможности показаться на глаза хозяевам, а затем незаметно улизнуть домой.

По людному фойе стремительно проносились молодцеватые распорядители вечера. Одеты они были в строгие черные костюмы с трехцветной повязкой на рукаве. По четким поворотам нетрудно было узнать офицеров.

В фойе уже стало тесно, а приглашенные всё прибывали.

Но вот один из распорядителей вышел на легкий полукруглый балкончик и поднял руку:

— Господа! — Он выждал, пока затих говор внизу. — Пра-а-шу в зал!

Распахнулись высокие двустворчатые двери. Медленно рассаживались “делегаты”, оглядывая необычное убранство зала. Стены его украшены трехцветными царскими флагами. Над сценой распростерся громадный золотой орел. На огромной карте Юга России широкая трехцветная лента показывала расположение деникинских войск на фронте. Ложа у сцены и балкон, нависший огромной подковой над партером, были задрапированы коврами и гирляндами живых цветов. Все было ярко, празднично, торжественно.

В ложе у самой сцены поместился генерал Тугаевский со своим адъютантом и почетными гостями: горцем в белой черкеске, несколькими богатыми казаками и местными градоправителями.

Роману Петровичу удалось пробраться на балкон. Отсюда можно было наблюдать за всем, что происходило в зале и на сцене. Пока он осматривался, стараясь разыскать своих товарищей, люстры погасли. Публика притихла.

Малиновый плюшевый занавес чуть колыхнулся и выпустил на авансцену инспектора гимназии. Это был сухонький серенький человечек с узкой, негнущейся спиной и водянистыми, бесцветными глазами. Гимназисты метко прозвали его “Оловянным солдатиком”.

“Оловянный солдатик” остановился перед рампой, с опаской посмотрел себе под ноги, на частую цепочку электролампочек, потом выпрямился и обратился к собравшимся с длинной и скучной речью.

Он говорил громко, ровно и скрипуче, как на уроке. Казалось, вот-вот он обратится к застывшему в показном внимании генералу Тугаевскому и скажет: “Пожалуйте к доске! Посмотрим… много ли вы знаете”.

Слова его, громкие и пустые, прославляли “доблестную Добровольческую армию”, а лицо оставалось таким же, как и на уроках, внимательным и настороженным, будто он не говорил, а подслушивал кого-то.

В публике нетерпеливо покашливали. Внимательно слушали лишь в ложе Тугаевского да несколько горцев, сидевших в первом ряду. Они плохо понимали по-русски, а потому им было все равно, что слушать. Каждое знакомое слово оратора горцы радостно повторяли вслух и тут же громко объясняли его товарищам.

“Оловянный солдатик” закончил речь поздравлением командованию “Добровольческой армии”, “сумевшей поднять на ратный подвиг все население Северного Кавказа”, и низко поклонился. Зрители увидели круглую глянцевитую лысину, спереди старательно прикрытую прядкой серых волос. Медленно пятясь и продолжая раскланиваться, он как-то незаметно пропал за занавесом.

Не успела еще успокоиться легкая рябь на тяжелом плюше, как на смену “Оловянному солдатику” вышел конферансье — подпоручик Курнаков.

Публика встретила его легким одобрительным гулом.

Курнакова знали не только в городе, но и в окрестных станицах как весельчака и балагура. Скажет бывало Курнаков что-нибудь — умное или глупое, не важно, — и все рассмеются. За это его даже исключили из гимназии, так как Курнаков, отвечая урок, постоянно вызывал хохот всего класса и мучительную гримасу на лице учителя.

Выбор конферансье был на редкость удачен. Стоило только посмотреть на его круглую, беспечно улыбающуюся физиономию, как сразу же становилось смешно. У Курнакова было широкое, в мелких морщинках лицо, маленький, приплюснутый носик, круглые черные глазки и огромный рот с тонкими, бледными губами. Он был похож на мопса. Казалось, что он вот-вот высунет длинный, тонкий язык и облизнет им свою курносую морду. Едва он остановился у рампы, как зал довольно загудел.

Курнаков стоял улыбаясь, потом обратился к публике:

— Думаете, я петь буду?..

В зале засмеялись.

Конферансье, потирая руки, приподнял белесые брови, собираясь сообщить нечто очень интересное.

И вдруг густой бас с балкона испортил подготовленную Курнаковым минуту:

— Как заплатят, так споешь!

Сказано было не в бровь, а в глаз. В городе знали, что Курнаков постоянно нуждался в деньгах, должал встречному и поперечному. Но в публике даже не улыбнулись. Все ждали, чем ответит на такую дерзость признанный остряк.

Курнаков понимал это, а потому и не торопился с ответом. Он опустил руки и широко улыбнулся.

— Браво, браво, коллега! Хорошо сказано! Покажитесь нам. Выходите сюда.

Но “коллега”, конечно, и не думал показываться.

Генерал Тугаевский приподнялся, всматриваясь в сторону балкона. Туда уже стягивались молодцеватые распорядители вечера.

Курнаков оглянулся на генерала, поймал еле заметное движение головой и сказал:

— Наш вечер мы откроем… — он щелкнул каблуками, стал в положение “смирно” и неожиданно строго объявил: — …боевой песней партизанского отряда полковника Чернецова. Запевает наш общий знакомый — штабс-капитан Бейбулатов. За сценой сводный солдатский хор нашего гарнизона — сто сорок человек!

Капитан Бейбулатов вышел на сцену в черном костюме с белым галстуком и хризантемой в петлице. На сцене он коротко задержался, улыбнулся своим знакомым, кому-то отдельно кивнул головой. Его знали в городе как беспутного гуляку и ловкача, ухитрившегося всю мировую войну просидеть в воинском присутствии на какой-то канцелярской работе. Теперь он служил в контрразведке, чем еще больше поднял свою известность. Казаки окрестных станиц относились неприязненно к офицерику, избегавшему фронта. Горожане остерегались его и ненавидели, как жестокого и опасного человека.

За сценой тихо вступил солдатский хор:

Жур-жура-журавель,

Журавушка молодой…

Бейбулатов поднял сухое лицо с крючковатым, острым носом и круглыми черными глазами, что делало его похожим на хищную птицу, и запел тоненьким горловым тенорком:

Храбрейший из храбрецов

Наш полковник Чернецов…

И тогда хор за сценой подхватил припева лихо, с присвистом и неистовым, разбойным гиканьем:

Жур-жура-журавель,

Журавушка молодой!

— Подпевайте, господа! — пригласил публику Курнаков.

Бейбулатов вздохнул, сделал шаг вперед. Только собрался он запеть, как неожиданно, откуда-то сверху, с потолка, его опередил звонкий и озорной мальчишеский голос:

Вот страшила, хулиган

Бейбулатов капитан!

Бейбулатов так и застыл в нелепой позе: грудь выпячена, нога отставлена, рот полуоткрыт.

А хор за сценой, не разобрав ни слова из запевки, грянул так, что на сцене закачалось полотнище с грубо намалеванным лесом:

Жур-жура-журавель,

Журавушка молодой!

Вспыхнули люстры, заиграли разноцветными огоньками. Зрители подняли головы и замерли…

У самого потолка, расписанного масляной краской, в круглом вентиляционном оконце, окаймленном рисованным венком из роз, лежал мальчишка. Большая мятая фуражка съехала ему на глаза. Защитного цвета хламида открывала голую смуглую грудь.

На выручку к растерявшемуся запевале подоспел Курнаков. Еще не поняв толком, что случилось, он нес публике как верное успокоительное средство свою широкую улыбку рубахи-парня Но едва Курнаков подошел к рампе, как сразу же потерял свою улыбку и отшатнулся назад, отброшенный раздавшейся сверху песенкой:

Вот дурак из дураков -

Подпоручик Курнаков!

А хор за сценой растерянно гудел, постепенно угасая:

Жур-жура-журавель…

Но мальчишке и не нужен был хор. Он, дирижируя себе обеими руками, прокричал:

Тугаевский генерал

Свою тетку обокрал!

В публике негромко засмеялись. Сотни глаз уставились на Тугаевского, ожидая, что же теперь будет.

Тугаевский побагровел от гнева и злости так, что нельзя было различить, где кончается его красный генеральский воротник и начинается шея. Никогда еще не был он так беспомощен перед сотнями глаз — улыбающихся, любопытных, сердитых. Даже горцы в первом ряду и те, ничего не понимая по-русски, довольно блестели мелкими белыми зубами. Они видели: в зале скандал. Это им нравилось.

— Эт-то что такое? — погрозил кулаком вверх один из распорядителей.

Мальчишка сорвал с головы измятую фуражку и, широко взмахнув ею, представился, как французский граф в кино:

— Гринька! Красный мститель!

В руках его мелькнули костяшки. Озорная песенка зазвенела под потолком, как боевой клич:

Эй вы, буржуи! Намажьте салом пятки.

Пока еще не поздно — тикайте без оглядки.

Гринька прощально взмахнул фуражкой и исчез в оконце. В зале поднялся шумный говор.

— Всыпать бы ему! — ворчали одни. — Да погорячее! Чтоб батьку и маты забув!

— Добре, хлопчик! — смеялись другие. — Удружил! В цирке такого не бачили!

Неожиданно в круглом оконце, где только что видели Гриньку, появилось усатое лицо. Блеснули погоны. Разговоры в зале оборвались. Лишь теперь все заметили, что распорядителей вечера в зале осталось очень мало. Генерал сидел ровно, положив перед собой большие белые руки, резко выделявшиеся на малиновом плюще ложи.

Свет погас. На сцену вышел Курнаков. Искусственно улыбаясь, он потирал руки, выжидая, пока спадет возбуждение зрителей.

Роман Петрович осмотрелся. Поблизости никого из распорядителей вечера не было.

“Время! — решил он. — Лучшего момента не будет”, — и опустил через барьер руки с зажатыми в них пачками листовок.

Никто не смотрел на него. Все лица были обращены к гневному Тугаевскому и выжидающему Курнакову.

— Итак, продолжаем! — произнес Курнаков.

“Продолжим!” — подумал Роман Петрович и разжал пальцы.

Весело порхнули с балкона и рассыпались в воздухе листовки. Белой стайкой летали они над партером, опускались к удивленным людям…

Один листок, подхваченный сквознячком, мягко скользнул в воздухе над пораженными горцами и, вызывающе покачиваясь, опустился на барьер генеральской ложи.

Тугаевский сидел неподвижно, словно окаменел. Он не мог собраться с мыслями, решить, как следует держаться, чем спасти вечер. “Какой позор! — думал он. — На вечере единения!.. Красный мститель! Листовки! Позор, позор!..” Немногие оставшиеся в зале распорядители метались в полумраке между рядами. Кого-то тащили к выходу…

ИЗ ОГНЯ… ДА В ПОЛЫМЯ

Гринька был вовсе не так прост и беспечен, как казалось тем, кто видел его из зала. Беспечность его была напускной. На самом же деле он зорко следил за всем, что делалось внизу, видел, как побежали к выходам распорядители вечера и, конечно, повял, куда они спешат. И все же он чуть было не опоздал. Гринька хорошо знал громадный чердак Общественного собрания, много раз ночевал здесь. Отсюда смотрел он репетиции солдатского хора, и здесь надумал он принять “участие” в предстоящем вечере. Знал он, что ход из дома на чердак заколочен, после того как беспризорные пробрались ночью в зал и ободрали плюш с нескольких кресел. И сейчас Гринька рассчитывал, что пока отобьют трехвершковые гвозди, которыми заколочен ход на чердак, он будет уже далеко от Общественного собрания.

Но получилось совсем не так. Враги его поднялись на чердак тем же путем, что и он сам, — по пожарной лестнице.

Тяжелые шаги загрохотали по железной крыше неожиданно. Мальчуган выбрался из оконца. Вытянув вперед руки, чтоб не наткнуться в темноте на столб, направился он к слуховому окну. Но там, на фоне звездного неба, появилась чья-то голова. Гринька круто повернул в другую сторону. Но и здесь перекликались преследователи.

В темноте чердак уже казался тесным, переполненным врагами. Чужие, злые голоса слышались со всех сторон.

Грохот шагов по крыше сливался на чердаке в непрерывный, сплошной гул.

— Здесь он! — крикнули, как показалось Гриньке, совсем рядом. — Здесь!

Сердце беглеца заколотилось часто и сильно. Неужели заметили? Нет. Уже в другом конце чердака кто-то зовет:

— Сюда, сюда!

Вспыхнул яркий глазок электрического фонарика. За ним еще. Бледные лучи скользнули по серым брусьям, поддерживающим стропила, и расплылись в глубине чердака.

Спотыкаясь о плоские потолочные балки, Гринька спешил в тот конец чердака, где кончался скат крыши. Скоро руки его коснулись шершавой дощатой опалубки. Подгоняемый вражескими голосами, ползком подбирался он к хорошо знакомому углу. Руки глубоко уходили в мягкую, скопившуюся за десятилетия пыль. Густые, удушливые клубы поднимались от каждого движения рук, забивали нос, рот. Нестерпимо хотелось чихнуть; так хотелось, что Гринька до боли прижал подбородок к груди. Но и это не помогало. Какая-то непреодолимая сила щекотала в носу, приподнимала голову. Задыхаясь от пыли, добрался Гринька до ската крыши. Ощупью нашел в углу отодранный от опалубки лист железа и облегченно вздохнул: “Здесь!” А фонариков на чердаке становилось все больше. Один из них скользнул к углу, куда забился мальчуган. Гринька сжался в комок и замер. Сердце колотилось так… даже больно стало. Однако белый луч растаял в пыли и не нащупал Гриньку.

Надо было спешить. Мальчуган приподнял оторванный с края ржавый лист и высунул голову в открывшееся отверстие. В лицо пахнуло свежим вечерним воздухом. Глубоко и часто дыша, Гринька всматривался вниз. Метрах в полутора под ним должна была быть не видная в темноте крыша двухэтажного дома, прижавшегося к Общественному собранию.

Ногами вперед выбрался Гринька в лаз. Он осторожно соскочил на нижнюю крышу, но не устоял на ногах и поехал вниз на животе. Пришлось покрепче прижать ладони к скользкой жести, чтобы затормозить и не свалиться с крыши.

С двухэтажного дома Гринька спустился по водосточной трубе и очутился в большом саду. Там он наткнулся на стоящий под водосточной трубой бочонок и радостно опустил в затхлую дождевую воду горящие ладони. По пути он набрал полную пазуху сочных груш и направился дальше.

Из сада в сад, легким стуком в забор проверяя, нет ли впереди спущенной на ночь собаки, перебрался Гринька на отдаленную улицу. Если не считать слегка саднящих ладоней, двух заноз и лопнувших еще в нескольких местах штанов, вечер прошел вполне благополучно.

Гринька с радостью представлял себе, что творилось в Общественном собрании и как белогвардейцы ловят “Красного мстителя” на пустом чердаке.

Он постоял на пустынной улице, потом запахнулся в просторный френч и зашагал на край города. Там на днях он присмотрел брошенную саманную хату — надо же иметь и запасное жилье! Две стены ее рухнули, прелая камышовая крыша свалилась на печь. Но в хате было подполье. Если натаскать туда камыша с крыши, очень неплохое получится жилье. Такого Гринька не имел за всю свою вольную жизнь.

***

Утром Гринька выбрался из подполья. Отряхнул налипшую на волосы соломенную труху и привычно направился в сторону базара. Едва он вышел на улицу, ведущую к привозу, как заметил у калитки одного дома кучку любопытных. Со двора слышался отчаянный хриплый рев.

На всякий случай Гринька перемахнул через ближайший забор и присел в густых кустах крыжовника. В саду было тихо, окна небольшого дома еще прикрыты зелеными решетчатыми ставнями. Старательно прячась за кустами, Гринька отыскал в заборе щелку пошире и стал наблюдать за происходящим на улице.

Плечистый казак с нависшим на глаза черным чубом волоком вытащил из калитки яростно отбивающегося, оборванного мальчишку. Беспризорник ревел, старался извернуться так, чтобы достать зубами крепкую волосатую руку казака.

— Иди, иди! — прикрикнул казак и рывком поставил мальчонку на ноги. — Ишь, горластый! Сразу видать артиста!

Мальчишка хотел было лечь на спину, но казак приподнял его и так поддал ногой в зад, что тот замер с раскрытым ртом и пошел, безвольно переставляя дрожащие, негнущиеся ноги.

Гринька лег на редкую росистую травку. Слова казака “видать артиста” напомнили вчерашний вечер, гневного генерала, погоню на чердаке…

“Не меня ли поминал казак? — подумал он. — Мне-то попадать белякам совсем не с руки”.

За спиной скрипнула калитка. Женщина в просторной домашней кофте, зевая, прошла в сад, приоткрыла один ставень. Так же не спеша, мягко ступая по земле босыми полными ногами, она вернулась в дом.

Дела оборачивались неважно. На улице творилось что-то неладное. В доме проснулись…

Отвлекло Гриньку стройное пение на улице. По мостовой с песней шли юнкера. Шли четко — шаг в шаг. Мальчуган невольно засмотрелся на стройную колонну. В четкой поступи, в рядах блестящих штыков было что-то грозное.

Громкая команда оборвала песню. Юнкера с винтовками наперевес рассыпались по улице, окружая угловой горелый дом, где когда-то помещался полицейский участок.

Скоро из дома стали выводить оборванных и грязных беспризорных мальчишек. На улице их строили по два. Часть юнкеров окружила задержанных и повела в сторону тюрьмы. Оставшиеся юнкера построились. Запевала снова затянул песню. Остальные подхватили. Колонна двинулась к базару.

Гринька задумался. Уж если юнкера охотятся за беспризорными на улицах, идти на базар нечего и думать. К морю тоже… Там всегда людно. Спокойнее всего отсидеться в саду. А там видно будет.

Лежа в кустах, Гринька следил за улицей. Городок просыпался быстро. По кирпичным тротуарам спешили на базар хозяйки. Стоит им увидеть перелезающего через забор оборванца — поднимут такой крик!.. А залитая солнцем улица — не чердак, далеко не убежишь.

Лежать у забора скоро надоело. Хотелось есть. От скуки Гринька решил погадать. Если первый воробей, который сядет на дорогу, будет самец, надо удирать из сада, если самочка — лучше остаться здесь до темноты.

Первый воробей сел далеко и притом хвостиком к забору. Какая у него грудка — серая или черная, — разобрать издали не удалось. Гаданье не состоялось. Тогда Гринька загадал иначе. Если из-за угла первым выйдет мужчина, это хорошо, если женщина — плохо.

“Тут уже не запутаешься! — подумал он. — Сразу увижу”.

И все-таки запутался. Из-за угла вышли двое — видимо, муж и жена.

“Ни хорошо, ни плохо! — решил Гринька. — Буду сидеть на месте”.

Потом появился толстый гимназистик с удочкой. Опять было непонятно: можно ли считать малыша-гимназиста мужчиной?

Пока мальчуган решал, как быть, он заметил вдалеке пестрый от пятен рабочий халат Романа Петровича. Сразу вспомнил он разговор на железнодорожной насыпи и как Роман Петрович загородил его от фельдфебеля в кожевенном ряду.

“Дядька хороший! — оживился Гринька. — Не продаст!”

ДРУЗЬЯ

Роман Петрович услышал рядом голос. Обернулся. Вблизи никого не было. И снова кто-то еле слышно окликнул его:

— Дядь! А дядь!

Лишь теперь Роман Петрович заметил широкую щель в заборе. Между досками проглядывали кончики тонких грязных пальцев. Он нагнулся, как бы поправляя шнурок ботинка, и увидел в щели знакомые серые глаза.

— Тебя ищут по всему городу, — шепнул Роман Петрович. — Забирают всех бездомных ребят, без разбора. Подряд.

— А мне хоть бы что! — ответил Гринька тоже шепотом, что совсем не подходило к его беззаботным словам. И уже менее задорно попросил: — Дай чего покушать…

— Сиди тут, — строго сказал Роман Петрович. — Я вернусь минут через десять и уведу тебя в надежное место.

— Вернешься! — недоверчиво протянул Гринька.

Разговаривать на улице, поправляя шнурок, было неудобно. Роман Петрович решил быть откровенным:

— Слушай меня, хлопчик. Вчера я был в Общественном собрании. Хорошо ты им пропел. Лучше, чем тогда, на базаре. Зато сейчас тебя ищут по всему городу. Понял? А теперь — сиди тихо и жди меня.

Роман Петрович присмотрелся к забору, приметил на улице акацию с отпиленным толстым суком и зашагал к товарищу, у которого был сынишка одних лет с Гринькой.

Спустя полчаса Роман Петрович вернулся и слегка постучал кулаком в знакомый забор.

— Тише! — зашептал за досками Гринька. — Тут тетка какая-то. Три раза в сад выходила. Белье вешала.

— Лови сверток, — так же шепотом ответил Роман Петрович. — Переоденешься и вылезай из сада.

Сверток с одеждой перелетел через забор. За досками еле слышно зашуршали кусты.

Роман Петрович прошелся по тротуару до угла. Прочитал на столбе старую афишу и объявление о пропавшей телке. Не спеша покурил. В полуденный зной улица опустела, а Гринька все не появлялся.

Пришлось Роману Петровичу вернуться к забору.

— Что ты возишься там? — строго спросил он.

— Никак не перелезть, — все так же шепотом пожаловался Гринька.

— Не перелезть? — удивился Роман Петрович. — Тебе?

— Никак! — повторил Гринька. — Одежа мешает.

— Какая одежа?

— Моя. Френч. Штаны…

— Бросай свой хлам. Лезь живее!

— “Бросай”! Ты потом свою одежу заберешь, а как же я ходить стану?

— Лезь быстро! Пока на улице никого нет!

Гринька ловко спрыгнул с забора на кирпичный тротуар. Одет он был в старенькие, но чистые бумажные брюки, в коричневую косоворотку и тупоносые башмаки свиной кожи. Правда, серые в черную полоску брюки были на нем широковаты, а башмаки с надорванными носками — велики, однако после рваного френча новый наряд Гриньки был бы вовсе шикарным, если бы не досадный промах Романа Петровича. Впопыхах он забыл захватить кепку. Давно немытые волосы Гриньки воинственно торчали во все стороны над грязным лицом.

— Ты, я вижу, год не мылся? — нахмурился Роман Петрович.

— Го-од! — обиделся Гринька. — Только три месяца!

Пришлось Роману Петровичу прикрыть волосы мальчугана своим картузом, а чумазую физиономию и шею он крепко, не жалея кожи, протер носовым платком.

— Хорош! — довольно подмигнул Гринька. — Хоть в артисты!

И они свернули в ближайший переулок, поросший цепкой, ползучей травой. Здесь было безопаснее идти.

***

Дверь открыла им хозяйка дома, Анастасия Григорьевна, женщина лет шестидесяти, с темным, строгим лицом и седыми волосами, собранными позади в тугой узел. Тихая на вид старушка была очень полезным человеком в подпольной организации. Любое поручение она выполняла спокойно и бесстрашно. Кому могло прийти в голову, что в кошелке старушки, аккуратно, повязанной черным кашемировым платком, и в длинной муслиновой юбке, лежат большевистские газеты и листовки!

Анастасия Григорьевна или, как звали ее свои люди, “мамаша”, встретила Гриньку как старого знакомца. Стоило ей взглянуть на лобастого мальчонку с зоркими, ясными глазами, и она сразу догадалась, кто это.

Желая доставить гостю удовольствие, она принялась рассказывать о том, что произошло вчера в Общественном собрании.

Гринька слушал и краснел от удовольствия. Говоря по совести, он и сам не ожидал, что так здорово получится. Шутка ли — насолил самому Тугаевскому! Но эту большую радость покрыла другая, еще большая: он уже не один, у него есть друзья! Они волновались за него, а теперь радуются вместе с ним. Гринька смущенно потупился и довольно посматривал исподлобья то на “мамашу”, то на Романа Петровича.

— Что ж это я разболталась? — спохватилась Анастасия Григорьевна. — Соловья, говорят, баснями не кормят.

Она отошла к печке. Громыхнула заслонкой. Комнату заполнил крепкий запах борща.

Гринька скромно сидел на кончике табуретки. С удовольствием разглядывал он давно позабытую обстановку жилой комнаты.

Все здесь казалось необычайно красивым и чистым: ситцевые занавески на окнах, цветы с промытыми листьями на подоконниках, постель с горкой округлых, упругих, будто надутых подушек…

Анастасия Григорьевна поставила перед гостем миску. Из нее валил пар, такой вкусный, что Гринька, сам того не замечая, облизнулся. Борщ был действительно хорош! Густой, жирный, с толченым свиным салом и жгучими стручками красного перца.

Гринька ел не спеша, старательно облизывая деревянную ложку. Комната, борщ, миска с крупными красными цветами напомнили мамкин черный чугун, голубятню, вислоухого поросенка. Стало грустно-грустно. Но голод от воспоминаний не убавился.

Анастасия Григорьевна догадалась, о чем думал мальчонка, и по-своему выразила свое сочувствие. Несколько раз подходила она к нему с половником в одной руке и с кастрюлей — в другой.

— Добавить? — спрашивала она. И, не дожидаясь ответа, подливала в миску.

— Чудно! — вздохнул Гринька и удивленно посмотрел на “мамашу”. — Если мне муторно, так я кушаю, кушаю…

— А когда у тебя все хорошо, весело, — спросила Анастасия Григорьевна, — тогда как?

— Когда весело? Тогда меня и вовсе не накормить!

Старательно выбирая ложкой остатки борща, Гринька поймал на себе мягкий взгляд “мамаши”. Подражая отцу, он пристукнул ложкой по столу и солидно похвалил хозяйку:

— Золотые руки!

Гринька не знал, что и Анастасию Григорьевну одолевали сейчас невеселые мысли. Глядя на гостя, она думала о своих трех сыновьях, погибших в мировую войну. Как она молила бога за них! Сколько церквей обошла, свечей переставила! Каким только святым и чудотворцам не кланялась! Даже дома часами простаивала она на коленях перед маленькой, темной иконой, украшенной бумажными цветами и рушником с вышитыми на концах черно-красными петушками. И ничто не могло избавить ее от серых казенных конвертов с траурной рамкой и коротких, но страшных слов: “Погиб смертью героя на поле брани”. Последний сын, старший, бросил фронт в конце шестнадцатого года и бежал в свой родной город. Его перехватили на каком-то разъезде, не доезжая станции Хасав-Юрт, и расстреляли как дезертира. В виде особой милости ему, как георгиевскому кавалеру, разрешили написать матери. Письмо было путаное, бессвязное. Лишь последняя строка все объяснила, дошла до сердца матери. “Будь проклята война, — писал сын, — и те, кто ее выдумали, кому она нужна”.

Эти слова Анастасия Григорьевна приняла как завещание, как последнюю волю своего погибшего сына.

С тех пор к уголкам ее губ сбежались жесткие морщинки. Она отвернулась от бога и возненавидела всякое упоминание о нем так же горячо, как и верила в него совсем недавно. Вся жизнь ее осталась в ненавистном прошлом. Помогая большевикам, Анастасия Григорьевна не думала о своем будущем, считая, что для нее в жизни осталось лишь одно: стремиться к тому, чтобы другим жилось лучше, чем ей самой. И теперь, глядя на сидящего перед ней Гриньку, Анастасия Григорьевна задумалась: а не ее ли будущее пришло в дом в виде лохматого мальчонки, уписывающего борщ?..

Анастасия Григорьевна убрала со стола посуду. Громыхнула в кухоньке жестяной лоханью.

— А ну… господин хороший, — с шутливой торжественностью пригласила она Гриньку, — пожалуйте мыться.

И жесткие морщинки возле уголков губ разбежались в доброй, материнской улыбке.

ГРИНЬКИНА ТАЙНА

Гринька вбежал в комнату в белой рубашке с чужого плеча. Трудно было узнать мальчишку после купанья. Волосы у него оказались русыми, мягкими, а глаза на чистом лице — уже не светлыми, а темно-серыми.

И мальчуган лишь только теперь присмотрелся к своему новому другу. Понравились ему оголенные по локоть мускулистые руки Романа Петровича, его крепкая шея и туго обтянутая выцветшей ситцевой рубахой широкая грудь.

“Здоровенный дядька!” — с уважением подумал Гринька и с еще большей симпатией посмотрел на обветренное лицо Романа Петровича с выгоревшими бровями и золотистыми редкими усиками. Как и каждому мальчугану, ему нравились сильные люди.

— Присаживайся рядком… — Роман Петрович подвинулся. — Вот так. Теперь рассказывай: кто ты и откуда?

Гринька устроился на кушетке поудобнее — поджал босые ноги под рубашку — и плутовато прищурился:

— А ты кто? Почему меня выручил?

— Обо мне речь впереди, — остановил его Роман Петрович. — Зовут тебя?..

— Гринька.

— Григорий, стало быть? Гриша. Грицько! — повторил Роман Петрович, будто выбирая, как звучит лучше. — Хорошее имя! Рассказывай, Григорий, Гриша, Грицько, Гринька! Кто ты такой?

— Я большевик-одиночка.

— Что-о?

Роман Петрович от удивления даже приподнялся с кушетки.

— Большевик-одиночка, — твердо повторил Гринька.

— Вот это да! — развел руками Роман Петрович. — Сколько живу… Первый раз слышу о такой партии!

— Такой партии нету, — серьезно поправил его Гринька. — Просто я сам, один — большевик. Без партии. Потому и одиночка. А вот подрасту немного, запишусь в партию. Тогда уже стану настоящим большевиком.

— Рановато тебе в партию, — сказал Роман Петрович.

— В самый раз! — решительно отрезал Гринька. — Видал, какого я генералу рака испек?

— Видел.

— И думаешь, меня в большевики не примут?

— Нет.

— Почему?

— Маловат. Подрастешь немного — пойдешь в комсомол.

— Куда? — насторожился Гринька.

— В Коммунистический союз молодежи.

— Нет! — мотнул головой Гринька. — Я лучше в большевики.

— В большевики! — усмехнулся Роман Петрович. — Экой торопыга! А знаешь ты, к примеру, что такое классовая борьба?

Гринька неловко замялся.

— Вот! — продолжал Роман Петрович. — Какой же ты большевик, если даже не слышал о классовой борьбе?

Гриньке стало неловко под ласковым взглядом Романа Петровича.

— Ничего! — смущенно протянул он. — Я выучусь.

— Когда еще ты выучишься! — не уступал Роман Петрович, уверенно направляя разговор к своей цели. — А сейчас? Кто за тебя бороться будет?

— Я французскую борьбу знаю! — буркнул Гринька. — И кавказскую. С подножкой.

Теперь уже опешил Роман Петрович. Человек он был холостой, беседовать с ребятами по-серьезному ему еще не приходилось.

“Как же это я?.. — думал он. — Заговорил о комсомоле и не подумал, что здесь и взрослые-то многие не знают, что полгода назад в Советской России организован комсомол. О классовой борьбе заговорил! Додумался!” Стараясь скрыть свое смущение, он круто повернул разговор:

— Сколько тебе лет?

— Двен… — Гринька запнулся и быстро поправился. — Тринадцать. — И для большей убедительности добавил: — В аккурат.

— Что ж… тринадцать лет — возраст подходящий.

Роман Петрович обдумывал, как бы ему незаметно снова повернуть беседу в нужную сторону.

Неожиданно помог ему сам Гринька.

— А где этот коммунистический союз? — спросил он.

— В России.

— О-о! — разочарованно протянул Гринька. — А здесь нету его?

— Покамест нет. Прогоним беляков — и здесь комсомол будет. Так-то, друг ситный! Придется тебе ехать в Советскую Россию.

— Не поеду! — буркнул Гринька.

— Не поедешь? — удивился Роман Петрович. Всего ожидал он, только не этого.

— Почему?

— Не поеду! — упорно повторил Гринька, избегая встречаться взглядом с Романом Петровичем.

— Пойми, хлопец, тебя ищут по всему городу.

— Пускай…

— На тебя беляки злы так, что хватают всех бездомных ребят.

— Ну и пусть хватают!

Опущенное лобастое лицо Гриньки стало вдруг упрямым, далеким от собеседника.

— Поймают тебя.

Мальчуган упорно молчал.

— Попадают в тюрьму люди более опытные, чем ты.

Гринька отвернулся к окну, притворяясь, будто очень заинтересовался большой синей мухой, трепетавшей на стекле.

— В Советской России тебя возьмут в детский дом, — продолжал Роман Петрович. — Получишь ты кровать, чистую постель. Ребят там много. Пойдешь с ними в школу. В комсомол тебя примут.

Гринька поднял наконец голову. Он посмотрел так, словно Роман Петрович своими уговорами причинял ему боль. И опять смолчал, не ответил.

Но Роман Петрович твердо решил настоять на своем. Надо было спасти парнишку от неизбежного провала. И он пошел на крайнее средство:

— Ты говорил, что отец твой перешел в Красную Армию?

— Перешел.

По голосу мальчика, по тому, как он оживился, Роман Петрович решил, что разговор идет к желаемой цели.

— Слушай, хлопец, — продолжал он, — и подумай как следует. А вдруг отец твой ранен, лежит где-то в госпитале? Один. Без родных. И даже не знает, жив ли ты…

— Не поеду! — Гринька вскочил с кушетки. Бледный, с вытянувшимся упрямым лицом, он сразу показался старше своих лет. — У меня… мамка… в здешней тюрьме. — Он тяжело перевел дыхание и еле слышно добавил: — За отца ее взяли…

Гринька хотел сдержаться… и не смог. По щекам его медленно сползли две крупные слезы. За ними по блестящему влажному следу покатились еще… Он отвернулся к окну и плакал, притворяясь, будто бы очень занят бьющейся о стекло мухой.

Слова мальчугана сбили Романа Петровича. Значит, Гриньку удерживает в городе не только мальчишеская удаль, задор, а большое чувство сына. Мать в беде… Как же это забыл он о том, что мельком прочел в листовке? Так вот почему Гринька оказался на улице и стал “Красным мстителем”!..

В комнате стояла такая тишина, что жужжание мухи, бьющейся о стекло, стало неправдоподобно громким…

РЕШЕНО

Настроение мальчугана — горестное, тягостное — передалось и Роману Петровичу. Неловко было сидеть и молчать. Но и спорить невозможно. И все же следовало что-то предпринять Дом “мамаши” не мог быть надежным убежищем для Гриньки. Слишком уж шустр и предприимчив паренек. Такого в четырех стенах не удержишь. А на что еще может пойти мальчуган, подстегиваемый жгучей тревогой за арестованную мать? Как ни ломал голову Роман Петрович, придумать ничего не удавалось. Поэтому он облегченно вздохнул, когда в приоткрытую дверь заглянула Анастасия Григорьевна и вызвала его из комнаты.

Во дворе, на толстом чурбане, заменявшем лавочку, сидел сухощавый, крепко сбитый человек. Серенький бумажный костюм с простеньким галстуком как-то не шел к его скуластому лицу с двумя резкими морщинами вдоль щек.

— Меня зовут Сергей. — Незнакомец протянул широкую, крепкую руку. — Тебе говорили о моем приходе?

Говор у него был не здешний, а круглый, чуть окающий.

Сергей назвал имя человека, поручившего Роману Петровичу перебросить его морем в Ростов-на-Дону.

— Был такой разговор, — подтвердил Роман Петрович. — Что ж, раз надо, сделаем…

Сговорились они быстро. Отъезд назначили на завтра. Перед тем как проститься, Сергей вырвал из записной книжки листок, написал столбиком названия разных лекарств и поручил закупить их до отхода лодки. Теперь Роман Петрович понял, почему Сергей пробирается в Ростов морем. Почти по всему низменному кубанскому побережью Азовского моря широко раскинулись необъятные зеленые плавни. Там, в непролазных зарослях камыша, гнездилась чуткая болотная птица, бродили выводки свирепых диких кабанов. Там же укрывались и отряды красных партизан, люди, бежавшие от преследования контрразведки, беглецы из белогвардейских частей. Плавни служили надежным убежищем каждому, кому нельзя было жить в родных местах, кто боролся с деникинцами пробраться в плавни было нелегко. Сунулись было туда белогвардейцы раз, другой — и отстали. Дорого обошлось! Партизаны же в плавнях были неуязвимы. Даже городским подпольщикам-коммунистам было нелегко поддерживать связь с ними. Приходилось пробираться морем, на легких рыбачьих лодках. По азовскому мелководью иначе к плавням не подойдешь.

Роман Петрович решил потолковать с Сергеем о Гриньке.

— Зайдем-ка в сад, — пригласил он. — Тут случай подвернулся… сложный. Хочу посоветоваться с тобой.

На скамье под старым кронистым абрикосом Роман Петрович рассказал Сергею все, что знал о мальчонке.

Сергей облокотился на круглый садовый стол. Внимательно выслушал он Романа Петровича и забарабанил пальцами по толстым, грубо оструганным доскам стола.

— Да-а! — протянул он. — Действительно случай!

— Что делать с пареньком? — спросил Роман Петрович. — Не оставлять же его на улице! На погибель!

Пальцы Сергея остановились.

— Тут плохо, — медленно произнес он, поняв, куда клонит Роман Петрович, — и со мной… тоже нехорошо. Еду я в Ростов морем не зря.

— К партизанам заедешь? — понял Роман Петрович.

— Придется по пути заглянуть в плавни. — Сергей опустил стриженую голову, помолчал. — А паренька надо убрать из города.

— Надо! — подхватил Роман Петрович. — Да сделать это не просто. Очень уж привязан он к матери.

— Тем более. Жаль мальчонку. Такого вырастить — человеком будет.

— Это верно, — в раздумье произнес Роман Петрович. — Но ведь он не грудной младенец. Силой его не увезешь.

— Надо увезти, — твердо сказал Сергей. — Здесь, в городе, делать ему нечего. Не сегодня, так завтра поймают его.

— Поймают, — снова согласился Роман Петрович, довольный тем, что разговор пошел именно так, как ему и хотелось.

— Сам попадется, да еще и мать свою подведет, — продолжал Сергей, незаметно для себя подбирая всё новые и новые доводы, подтверждающие необходимость вывезти Гриньку. — Попадет мальчонка в контрразведку — они нажмут на мать. Быть может, она знает товарищей мужа или слышала их разговоры. Наши-то не очень осторожны… — И, будто подведя итог сказанному, он пристукнул ладонью по столу: — Надо убрать парнишку отсюда!.. Как у вас связь с тюрьмой?

— Есть…

— Тогда все можно устроить. Достаньте письмо от матери. Пусть она сама, своей рукой, напишет сыну: “Поезжай в Советскую Россию”. И для сына слова матери — покрепче наших уговоров, и мать будет спокойна за него.

— Достать письмо можно, — согласился Роман Петрович. — А как мы вывезем хлопца? О железной дороге нечего и думать: проверка документов…

— Раз лучшего пути нет, — перебил его Сергей, — пускай едет со мной. — Он поднялся со скамьи и протянул руку: — Решено?

Роман Петрович вернулся в комнату. Гринька стоял на прежнем месте, у окна, все еще наблюдая за ползающей по стеклу мухой. Услышав скрип двери, он обернулся и сказал:

— Вечером я уйду отсюда.

— Никуда ты не уйдешь.

— Уйду!

За окном, трепеща крылышками, уселась на яблоню шумливая стайка воробьев. Они кричали изо всех сил, кричали так старательно, что даже приседали от усердия…

Гринька безразлично следил за бойкой птичьей возней.

Роман Петрович взял его за плечи и возможно внушительнее сказал:

— Вот что, молодец, выбирай: либо ты уедешь в Советскую Россию, либо сам пропадешь и невольно подведешь свою мать. В городе тебя многие знают в лицо. За тобой охотятся. Сам видел!

Роман Петрович подождал, не ответит ли Гринька. Но мальчик молчал.

— Имей в виду, — продолжал Роман Петрович, — это не только мое мнение. Так же думают и мои товарищи.

Гринька возил пальцем по подоконнику. Роман Петрович повернул его лицом к себе:

— Если желаешь убедиться, что я прав, так обещаю тебе…

Гринька настороженно приподнял брови.

— …обещаю, что завтра получишь от матери письмо. В нем она тоже потребует, чтобы ты немедленно уехал отсюда.

Роман Петрович рассчитывал на письмо как на самое сильное средство. И все же он не ожидал такого впечатления. Он почувствовал, как под его руками вздрогнули плечи мальчика. Глаза его широко раскрылись. В них виднелись радость и сомнение, изумление и благодарность. Письмо от нее! Голос Романа Петровича звучал так уверенно, что мальчуган поверил.

— Ладно! — Он проглотил что-то мешавшее ему говорить. — За письмо поеду. Только пускай она сама напишет. Своей рукой.

— Обязательно своей рукой, — подтвердил Роман Петрович и протянул ему руку: — Крепко?

Гринька ответил ему: пожал руку сильно, как мужчина.

ИСТОРИЯ ГРИНЬКИ

Долго не спалось Гриньке в эту душную ночь. И неудивительно: впервые ему предстояло самому принять важное решение.

До сегодняшнего дня жизнь Гриньки складывалась как-то сама собой. Жил он с родителями в богатой, сытой станице. Отец работал машинистом на большой мельнице, мать хозяйничала дома. Гринька занимался своими делами: ходил в школу, гонял голубей, лазил под обрыв за раками.

И вдруг эта жизнь рухнула. Началось с того, что деникинцы взяли отца на войну. Остался Гринька с матерью вдвоем. Скоро к ним пришел урядник и увез мать в город. Станичные ребята передали Гриньке подслушанное дома: отец его вместе с другими солдатами перешел к красным.

“Убежал от беляков и правильно сделал! — рассудил Гринька. — А за что же мать забрали?” После ареста матери Гриньку вместе со всем его имуществом взял к себе сторож мельницы, Поликарп Потапыч.

Поликарп Потапыч был большой политик и дипломат. Когда в станицу пришли красные, он вовсю ратовал за передел земли, ругмя ругал царя Николку и урядника Филимона Иовича. Красные продержались в станице недолго. Снова пришли кадеты. В тот же день Поликарп Потапыч уехал в город. Разыскал там хозяина мельницы. Обстоятельно доложив ему о делах на мельнице, о понесенных при красных убытках и припрятанном в потайном месте зерне, Поликарп Потапыч получил от хозяина в награду за преданность чувал муки, десять пудов мельничной пыли и вернулся в станицу уже горячим сторонником кадетов. И теперь на сходках он шумел тем громче, чем дальше отходили красные части от Кубани.

— К бисову батькови краснопузых голоштанцив с их комиссарами! Свит баламутят! Жить не дают! Робить не дают честным хлеборобам!

Как только Поликарп Потапыч перетащил в свою каморку Гринькины пожитки, а главное — швейную машину и толстощекого курносого поросенка, он круто изменил свое отношение к мальчугану. Сперва он поругивал его. Потом стал попрекать куском хлеба и даже мельничной пылью, которой откармливал присвоенного поросенка. Узнал Гринька, что и в сытой станице можно быть голодным. А Поликарп Потапыч все чаще жаловался соседям на приемыша. И характер-то у хлопца худой, и ленив, и смотрит волком. Все это Гринька терпел, понимая, что живет у чужих. Но когда Поликарп Потапыч разошелся и крикнул ему: “Эх ты, казак!.. Тюремного роду, грабительского племени!” — Гринька не выдержал и ответил словами, слышанными когда-то от отца: “А ты… ты продажная душа. КВД![24]” Что такое “КВД”, Поликарп Потапыч не понял, но обиделся страшно и снял с себя толстый ремень. Гринька схватился за топор.

Поликарп Потапыч посмотрел в широко раскрытые, блестящие глаза приемыша и… опустил руку.

— Волчонок! — бормотал он, свертывая трясущимися руками грубый солдатский ремень. — Волчонок!

И, только отступив от Гриньки на приличное расстояние, Поликарп Потапыч осмелел. Широко распахнул дверь и крикнул:

— Геть, пащенок! Щоб духу твоего здесь не було! Щоб я бильше не бачил тебе! Геть!

Поликарп Потапыч выбросил в окно Гринькину праздничную курточку рубчатого бархата, стоптанные, но еще крепкие сапожки и отцовскую черную папаху карачаевской овчины. Следом полетели тыквенные бутылки, ссохшийся ушат, утюги, всякий домашний хлам. Унести все это Гринька не мог. Да и на что ему, скажем, ушат или утюги?

Мальчуган свернул в узелок курточку, башмаки, отцовскую папаху и пошел.

Вечер стоял теплый, тихий. Возле хат толпились хлопцы и девчата. Они грызли семечки, смеялись.

Пряча от чужих глаз свое горе, Гринька шел серединой улицы. Шел и сам не знал куда. Старательно обходил он не только шумные посидки, но и редких одиноких прохожих.

Незаметно мальчуган очутился на дороге, ведущей в город. И тут он решил: надо уйти из станицы. Совсем уйти. Мать — в городской тюрьме. В городе можно найти большевиков — людей, о которых так много говорят в станице. Они-то и помогут выручить мать.

В городе Гринька скоро понял, что найти большевиков вовсе не так просто, как казалось. А еще быстрее он понял, что, не имея пристанища, незачем беречь и бархатную курточку. На обладателя такой нарядной штуки все смотрят как на богача, за все требуют платы. Недолго думая, Гринька сменял свою курточку на старый офицерский френч и два кружка колбасы. Папаху он проел еще в пути.

В городе Гринька попал в компанию бездомных ребят. Верховодил ими широкий в плечах и не по возрасту крепкий паренек лет тринадцати, Митька Клещ. Так его прозвали за сильную хватку рук и настойчивость.

Гринька не задумывался над тем, где и как добывают его новые приятели хлеб, колбасу и даже сладости. Говорили они между собой на каком-то тарабарском языке. Прислушаешься к ним — будто по-русски говорят, а непонятно. Но признаться в том, что не понимаешь товарищей, было неловко. Поэтому Гринька держался с ними так, словно он все знал и понимал, но просто не желал вмешиваться в беседу.

Утром Митька Клещ повел свою ватагу на базар. Юркие оборванцы рассыпались по привозу. Одни из них держались шумно, приставали к прохожим, лезли к лошадям, другие незаметно пробирались за возами, стараясь не привлекать к себе внимание.

— Видишь тетку? — спросил Митька Клещ у Гриньки.

— Вижу.

— Подойди к ней и гляди на нее во все глаза. Станет она тебя гнать — не уходи. По шее дадут — отойди чуток и снова гляди на нее. И так покуда не услышишь, как крикнут: “Жара!” Тогда тикай сразу. Понял? Дуй!

Гриньке очень хотелось выполнить наказ Митьки точно и умело. Хотелось, чтобы Клещ похвалил его. Он подошел к немолодой женщине и уставился на нее.

— Чего тебе? — недовольно спросила она. — Проходи…

Гринька не шелохнулся и только еще усерднее таращил глаза на сердитую тетку.

— Уйдешь ты или нет? — Женщина грозно подалась к нему.

Гринька не двинулся с места.

— Я тебя!..

Гринька еле успел увернуться от протянутой к нему сильной загорелой руки. И тут за спиной у него крикнули:

— Жара!

Быстро шмыгнул он за ближнюю мажару, мельком увидел за спиной тетки деловито насупленное, грязное лицо Клеща и еще какую-то юркую фигурку в рванье. Можно было бежать.

Остановил Гриньку отчаянный вопль. В хриплом голосе было столько отчаяния, что мальчуган не мог двинуться с места. В воющем крике Гринька уловил слова о каком-то узле, проданной корове… Не сразу сообразил он, что эта женщина, солдатка, продала свою единственную корову, чтобы купить детям хлеба на зиму, и теперь у нее украли узелок с деньгами.

— …Что ж делать мне?.. Что делать? — кричала она и рвала на себе ветхую кофту. — Детушки мои! Несчастные!.. Голодные!..

Лишь теперь понял Гринька, что он наделал! Он помог обворовать солдатку и ее ребят. Не помня себя, Гринька побежал разыскивать Клеща. Может быть, это не кража, а шутка? Ребята посмеются и вернут женщине узел?

Компания Митьки Клеща сидела на пустыре, в тени, падающей от стены обгорелого полицейского участка. На пыльной траве лежала горка смятых пирожных, копченая рыба, горячий рубец и печенка. Посередине стояла бутылка водки.

Мальчишки шумно хвалили Митьку Клеща. Ловко выхватил он узел с деньгами у той тетки и передал его своим!

— Садись, корешок! — издали крикнул Клещ, увидев Гриньку. — Сегодня гуляем. Фарт наш!

Гринька смотрел невидящими глазами поверх Митькиной головы.

— Отдай тетке узел, — сказал он и сам не узнал своего голоса.

— Отдать? — Клещ поднялся с травы. — Тетке?.. Отдать узел?

Вся шайка смотрела на Гриньку удивленными глазами. И вдруг воры расхохотались. Смеялись они так, будто Гринька сказал что-то очень смешное.

— Отдать? — кричали они. — Тетке? Вот сказанул! Ой, не могу!..

— У нее же дети голодные! — крикнул Гринька.

Хохот стал еще громче. Воры теребили свои лохмоть