Книга принадлежит перу известного писателя-натуралиста, много лет изучавшего жизнь коренного населения Северной Америки. Его новеллы объединены в одну книгу с дневниками путешественника по Канаде конца XVIII в. С. Хирна, обработанными Моуэтом. Эскимосы и индейцы – герои повествования. Об их тяжелой судьбе, ставшей поистине беспросветной с проникновением белых колонизаторов, рассказывает автор в своих поэтичных новеллах, полных гуманизма и сострадания. Жизнь коренного населения тесно связана с природой, и картины тундры арктического побережья, безмолвных снежных просторов встают перед глазами читателей.
Моуэт Ф. Следы на снегу. «Мысль» Москва 1986

Фарли Моуэт

Следы на снегу

Об авторе

В Советском Союзе вышли на русском языке уже шесть книг прогрессивного писателя-натуралиста Фарли Моуэта. Последним по времени было издание «Кита на заклание» (Л., Гидрометеоиздат, 1977). Однако не меньший интерес, чем книги о животных, представляют произведения, где Моуэт рассказывает о людях Севера, в частности об эскимосах. Советский читатель отчасти знаком и с этой стороной творчества канадского писателя, но книги «Люди Оленьего края» и «Отчаявшийся народ» были изданы двадцать лет назад и больше не переиздавались (М., Иностранная литература, 196.3). Сборник новелл «Уводящий по снегу» вышел в свет в 1975 году и с новой силой подтверждает горячую заинтересованность автора в судьбе эскимосов Канады.

Доктор юридических наук и почетный доктор литературы, Фарли Моуэт родился в 1921 году в небольшом городе Бельвиль (провинция Онтарио). Впервые на Север его взял с собой дядя-орнитолог в 1935 году. С тех пор он объездил весь канадский Север, бывал на Аляске и у нас в Сибири. Долгое время жил на острове Ньюфаундленд. В 1949 году, после окончания второй мировой войны, закончил биологический факультет Торонтского университета. Во всем его творчестве отразилось глубокое знание природы и людей родного каря и желание улучшить их «взаимоотношения». В 1953 году за выдающиеся заслуги «в области укрепления межнациональных отношений» ему была присуждена премия Анисфилда-Вулфа. Перу Моуэта принадлежит более двадцати книг. Среди них есть и большие документальные труды «Канадский Север» (1967) и «Канадский Север сегодня» (1976), основанные на материалах и впечатлениях от поездок по северу страны в 60-е и 70-е годы. Примерно в то же время сложился замысел книги «Уводящий по снегу», которая должна была не только показать факты жизни эскимосов, но и помочь читателю понять и оценить внутренний мир этих коренных жителей просторов тундры.

Моуэт не ограничивается исследованием сегодняшнего дня родного края. Его интересует история открытия и освоения Северной Америки, и в частности Канады. Об истории путешествий викингов в Гренландию и Северную Америку в Х веке он написал книгу «Уэствикинг» (1965), а в книге «Путешествие на Коппермайн» поместил в обработанном виде дневники английского путешественника XVIII века Сэмюэла Хирна, составившего карту северо-запада Канады от побережья Гудзонова залива до реки Коппермайн. Советскому читателю эти дневники откроют малоизвестные факты истории освоения севера Американского континента, причем Моуэт подчеркивает растлевающее влияние «белых» колонизаторов на некогда многочисленные племена индейцев атапасков и эскимосов, а также неприглядную роль торговых компаний, подобных Компании Гудзонова залива, которые мало интересовались судьбами аборигенов, пока те приносили меха, а когда они прекращали их доставлять, то совсем переставали существовать для белых торговцев. В этом смысле положение не изменилось и сегодня, как показывают новеллы сборника «Уводящий по снегу».

В восьми новеллах о давнем и недавнем прошлом эскимосского народа Моуэт передает тесную взаимосвязь миросозерцания эскимосов и их сурового края, где властвует «пятый первоэлемент материи» – снег. Моуэту удается эмоционально приблизить восприятие читателя к реалиям жизни далекого народа. Повествование проникнуто истинным сочувствием к судьбам героев, в ком суровость природы воспитала самые гуманные черты: стремление понять другого, а затем уже действовать; помочь умирающему, а потом уже судить его поступки. Большинство новелл имеет документальную основу. А завершающая книгу «Мрачная одиссея Сузи» – по существу гневный документ, обвиняющий официальные круги Канады в преступном небрежении к судьбам малых народов.

Не оставляя надежды на возрождение индейцев, Фарли Моуэт неустанно выступает с публикациями в периодической печати Канады, привлекая всеобщее внимание к их насущным нуждам. А в наши дни, когда все народы Земли должны научиться жить в мире друг с другом, культура человеческих взаимоотношений, выработанная эскимосами за долгие века, обретает особо высокую ценность. Поэтому книга «Следы на снегу» не просто интересна в частном, специально-географическом или этнографическом смысле, но и важна для воспитания новых отношений между людьми.

Л. Михайлова

О людях канадского Севера (предисловие)

Помните, как на школьных уроках географии в ответ на вопрос учителя мы перечисляли страны, с которыми граничит Советский Союз? Начинали обычно с севера – с Норвегии, потом шла Финляндия – и дальше против часовой стрелки, пока не возвращались снова на север, только в другом углу карты: «…и, наконец, с США, штатом Аляска, через Берингов пролив».

Но одна страна, с которой СССР тоже граничит, в школьных учебниках в числе наших соседей обычно не фигурирует. Дело в том, что наша граница с любой другой соседней страной – это какая-то линия. Длинная ли, короткая ли, пусть даже условная, проведенная по морю, как граница с США, но линия. А вот с этой страной мы «граничим» в одной географической точке.

Эта страна – Канада, а эта точка – Северный полюс. Крупнейший политический деятель Канады Пьер Трюдо, занимавший пост премьер-министра страны в течение пятнадцати лет, неоднократно подчеркивал добрососедский характер отношений между Канадой и его «соседом через Северный полюс» – Советским Союзом. Общественно-политический журнал, знакомящий канадцев с жизнью советских людей, который издает в Канаде прогрессивный писатель Дайсон Картер, так и назван – «Северные соседи».

Мы с канадцами – соседи, и наши интересы к Северу, к его природе, ресурсам, методам их освоения и – может быть, это самое главное – к людям, обживающим огромные суровые пространства, имеют много общего. Канадские ученые-североведы внимательно изучают советский опыт освоения и заселения Севера и в большинстве считают этот опыт позитивным и поучительным. Канадские солидные научные журналы по Северу, такие, как журнал «Маск Окс», охотно предоставляют свои страницы для статей советских ученых.

Мы со своей стороны не скрываем нашего интереса к канадскому опыту освоения Севера. Этот интерес обусловлен естественным при решении часто сходных технико-экономических задач стремлением поделиться своими достижениями друг с другом.

В ногу с научным, практическим интересом к Северу идет и любознательность широкой общественности – интерес, так сказать, художественный (философы скажут, что это вещи взаимообусловленные). Книги о Севере, в том числе и Зарубежном, расходятся в наших книжных магазинах с необычайной быстротой.

Когда, вернувшись из путешествия по Канаде, автор этих строк выступал (по приглашению общества «Знание») с циклом лекций о «нашем северном соседе», добрую половину заданных слушателями вопросов составили вопросы о канадском Севере, о жизни эскимосов и индейцев. С другой стороны, едва ли не три четверти вопросов, которые задавали студенты канадских университетов, где мне довелось читать лекции, – от столичного Карлтонского до Шикутими на северо-востоке и Саскачеванского в прериях канадского Запада, – были вопросами о причинах столь очевидных достижений СССР в области освоения Севера, о том, как нам удалось создать на Севере города, подобные Норильску (посетив который, канадский премьер-министр назвал его «одним из современных чудес света»), а больше всего – о жизни коренных народов советского Севера и (цитирую одну из записок) «каким образом, участвуя в управлении и промышленном освоении своего края, они смогли сохранить свою национальную самобытность?».

Недаром канадская прогрессивная общественность, в том числе и студенческая молодежь, давно «опознала» и полюбила Фарли Моуэта, писателя безусловно честного, страстного, влюбленного в Природу вообще, а в природу Севера, где она сохранила свою изначальную чистоту, в особенности; в человека вообще, а в человека Севера, который, как считает Моуэт, смог еще сохранить свою природную «чистоту» и жизнь в гармонии с Природой, в особенности. Автор многих правдивых и поэтому горьких книг о поругании (капиталистической «цивилизацией») девственной природы, а главное – человеческой и человечной природы людей Севера, он одним из первых открыл на это глаза многим «благонамеренным и благоуспокоенным» канадцам. Его читают, ему верят.

Известный в Канаде как яростный обличитель всяческого, в том числе самого «цивилизованного», варварства, Фарли Моуэт при этом не мрачный апокалиптический пророк, не «сосуд скорбей человеческих» и не мягкотелый, абстрактный альтруист – нет, его даже называют индивидуалистом, но его «индивидуализм» – это скорее уверенность в себе человека, отстаивающего свои принципы, то самое горьковское «добро с кулаками», которое сродни «индивидуализму» Джека Лондона, Хемингуэя, Маяковского. И подобно Маяковскому Моуэт мог бы сказать о себе: «На хорошее и мне не жалко слов!» Когда Моуэт пишет о «хорошем», перед нами встает веселый, доброжелательный, а порой даже немного сентиментальный человек, и строки его полны то подлинной лирики, то доброго, чисто канадского юмора (в лучших традициях его знаменитого земляка – юмориста Стивена Ликока).

В 1966—1969 годах Фарли Моуэт предпринял два путешествия по Советской Сибири. В сумме, по собственным подсчетам, он проехал по Сибири 46 тысяч километров, исколесив (используя и «бесколесные» средства транспорта – от реактивного лайнера до собачьей упряжки) ее во всех направлениях, от Новосибирска до Магадана и от Байкала до поселка Черский на берегу Ледовитого океана. Он побывал на гигантских предприятиях и в оленеводческих бригадах, беседовал с людьми всевозможных возрастов, профессий и национальностей. Особый интерес он проявлял к жизни коренных народов советского Севера и имел возможность познакомиться с самыми различными ее сторонами, как всегда, внутренне готовый «все разоблачить». И действительно, написал очередную разоблачительную книгу – «Мое открытие Сибири». В этой, на мой взгляд, лучшей из всех написанных об СССР иностранными авторами книге Моуэт разоблачает, по его собственному выражению, «почти невероятную нищету информации на Западе о другой половине арктического мира», не говоря уж о тех время от времени публикуемых в западной прессе россказнях о Советской Сибири, которые просто противно повторять.

Рассказав о сибирских городах, заводах, стройках, встречах с новыми друзьями, среди которых самым близким ему стал известный советский писатель Юрий Рытхэу, Моуэт делает вывод: «Неоспоримо одно: свершения советских людей в Сибири несравненны по великолепию замысла и исполнения!» И, верный себе, заключает книгу размышлениями о том, что считает самым важным, – о судьбе коренных северян: «…некогда забытые народы при Советской власти получили возможность не только выжить как сильный и жизнеспособный элемент общества, но и сохранить свое глубокое и утонченное самосознание людей, связанных с природой. Их корни не были нарушены. Они остаются гордой и неотъемлемой частью природного цикла жизни».

Знакомством с этой книгой Моуэта по крайней мере отчасти объяснялись тот самый упомянутый выше доброжелательный тон вопросов канадских студентов и их относительная осведомленность о реальном положении дел на советском Севере (как тогда выяснилось, большинство из них читали «Мое открытие Сибири». Впрочем, это были студенты североведческих специальностей). Таков авторитет писателя, обаяние его документальной прозы… О нет, – как сухо звучит! – его то гневно-публицистических, то изящно-остроумных, то поэтических, но всегда высокоинформативных и правдивых книг.

Перед нами уже седьмая издаваемая в СССР в переводе на русский язык книга Фарли Моуэта. Точнее, это две книги под одной обложкой. Первая, можно сказать, написана Моуэтом «в соавторстве» (только соавторов разделяют два века), вторая – сборник из восьми очень разноплановых новелл самого Фарли Моуэта от «стихотворения в прозе» «Снег» и двух исторических легенд до публицистически заостренной «Мрачной одиссеи Сузи», раскрывающей современное положение канадских эскимосов. Все они в сущности объединены одной целью: показать читателю особенности мировосприятия коренных жителей Севера – индейцев и эскимосов, помочь понять их сейчас, обратившись к прошлому этих народов (перефразируя слова Экзюпери «все мы родом из детства», можно сказать, что «все народы – из своего прошлого», когда сложились их национальные особенности и традиции). И при этом можно утверждать, что все, о чем здесь пишет Моуэт, в конечном счете нацелено на современность – это его слово, слово художника, в нынешней всеканадской дискуссии об острейших проблемах коренного населения страны.

Большинство новелл Моуэта «прозрачны» и говорят сами за себя; некоторые уместные примечания или разъяснения не вполне известных советскому читателю реалий в силу их разноплановости мы сочли предпочтительным поместить в конце книги в виде комментариев. Что же касается «Путешествия на Коппермайн» – обработанных Фарли Моуэтом дневников английского колониального чиновника Сэмюэла Хирна – моряка, офицера, мехоторговца – и при этом выдающегося путешественника, то о нем необходимо с самого начала сделать несколько предварительных замечаний.

Моуэт пересказывает дневники Хирна, но делает это с присущей ему деликатностью и уважением к образу мысли другого человека. Моуэт не раз и в других книгах высказывал свое преклонение перед упорством и стойкостью Хирна – «Марко Поло Бесплодных земель», как он характеризует Хирна в книге «Канадский Север». Он старается не вставать между Хирном и читателем, не вкладывать в его уста свои мысли. Но Хирн – это не Моуэт, это дитя своего века (и к тому же «весьма молодое»: когда он отправился в путешествие на Коппермайн, ему было лишь 24 года), его мировоззрение – продукт идей, господствующих в ту эпоху в соответствующих социальных слоях. Поэтому в дневниках Хирна нередко сквозят европоцентризм (абсолютно не присущий Моуэту), нежелание понять индейцев, пренебрежительное отношение к их обычаям и чувство расового превосходства, присущее «белым» колонизаторам.

Я умышленно помещаю слово «белый» в кавычки, поскольку оно совершенно лишено смысла как термин, противопоставляющий лиц европейского происхождения индейцам и эскимосам.

Прежде всего хотелось бы – специально для тех, кто принимает устаревшее и некорректное выражение «краснокожий индеец» в его буквальном смысле, – пояснить, что краснокожих людей в природе не существует. За исключением, пожалуй, наиболее ревностных поклонников русской бани, у которых кожа имеет такой цвет некоторое время после выхода из парной. Кожа индейцев не красная и не имеет «красноватого оттенка» (как довелось мне читать в какой-то книжке. Ее автор явно не знал происхождения вышеупомянутого «термина» и предпочел выразиться осторожно), а такая же, как и у европейцев. «Краснокожими» индейцев назвали вследствие обычая раскрашивать лицо и тело красной охрой, бытовавшего у некоторых племен Атлантического побережья – первых, с которыми познакомились европейцы. Кстати, у какого-то из этих полудиких племен европейцы переняли и варварский обычай скальпирования, абсолютно неизвестный большинству индейских народов; европейцы же и разнесли его по Северо-Американскому континенту, назначая плату за скальпы индейцев непокорных племен – и предварительно разъясняя представителям племен дружественных, что значит «снять скальп»! Итак, определение «краснокожий» – такой же пережиток первоначального недоразумения, как и само слово «индеец» (первооткрыватели приняли Америку за часть Индии).

Хотите знать, какого цвета кожи индейцы и эскимосы? Отправьтесь на два года в тундру пасти оленей или хотя бы месяца на четыре в геологическую партию, а вернувшись, посмотритесь в зеркало – вот такого! Это нельзя заменить курортным загаром: тут кроме солнца нужен и ветер, хорошо также «помогают» комары или бьющий в лицо снег. А если вы откажетесь от этого эксперимента, то останетесь таким же «бледнолицым», каким выглядит и долго живущий в большом городе индеец. Чуть светлее или чуть смуглее – кто как!

Откуда же взялось понятие «белый»? Происхождение его – классовое, оно возникло одновременно с развитием работорговли черными (африканскими) невольниками, когда белых рабов уже давно не стало. Возникшее таким образом противопоставление «белых» (не подлежащих рабскому статусу) «цветным» (порабощение которых христианская мораль допускала) быстро потеряло свой «физический смысл»; «цветными» стали называть не только действительно темнокожих африканцев, но и представителей других народов, которых европейским колонизаторам удавалось поработить и считать «хуже себя». (Между прочим, из одного рассказа Джека Лондона следует, что во времена «золотой лихорадки» на Клондайке некоторые кичливые англосаксы считали «небелыми», в числе других бедняков-иммигрантов, даже белокурых шведов.) Интересно, что в античном мире, когда статус свободного или раба не зависел от цвета кожи, не было понятия «белый» и «цветной»: так, римляне обвиняли своих врагов – гуннов во всех смертных грехах, но им и в голову не приходило отнести этот монголоидный народ к «цветной», или «низшей», расе. Расизм зародился одновременно с капитализмом.

И эскимосы, и индейцы относятся к большой монголоидной расе, но к различным ее ветвям – соответственно к арктической и американской. Эта раса отличается от европеоидной не цветом кожи (термин «желтая раса» давно осужден наукой как неверный: японцы, например, большинство которых проживает в городах, имеют такой же цвет кожи, как и европейцы, и даже оголтелые расисты ЮАР не рискнули занести их в свой список «небелых» народов), а главным образом наличием эпикантуса – так называемой «монгольской складки» века, некоторыми особенностями сложения, формы черепа и волосяного покрова. Причем индейцы, пришедшие в Америку через существовавший тогда на месте нынешнего Берингова пролива сухопутный «мост», покидали Азию несколькими «волнами» 20-30 тысяч лет назад, в эпоху позднего палеолита и мезолита, когда основные расовые черты монголоидов сформировались еще не полностью. Отсюда – слабое развитие эпикантуса, редкий для монголоидов «орлиный» нос. Северные индейцы атапаски, представители предпоследней волны переселенцев из Азии (последними были эскимосы), имеют заметно более выраженные монголоидные черты, чем, например, ирокезы или южноамериканские индейцы.

Языки индейцев относятся к различным языковым семьям, не родственным между собой и не имеющим «родственников» в Старом Свете. И лишь относительно семьи надене, в которую входят языки атапасков и их соседей тлинкитов и хайда, некоторыми учеными высказано предположение о ее родстве с китайско-тибетской семьей языков.

В отличие от индейцев переселившиеся в Америку «всего» 5 тысяч лет назад эскимосы и родственные им алеуты выглядят как типичные монголоиды. Родственные между собой эскимосско-алеутские языки принято относить к так называемым палеоазиатским языкам, куда относят и языки чукотско-камчатских народностей, а также сибирских юкагиров, кетов и нивхов (впрочем, это объединение весьма условно и родство данных языков и групп друг с другом не установлено). Как полагает известный канадский историк и антрополог Роберт Уильямсон (кстати, близкий друг Фарли Моуэта), много лет проживший среди эскимосов и свободно владеющий их языком, основные «арктические» черты материальной культуры протоэскимосов сложились у них еще во времена пребывания на Чукотке – до того, как они отправились навстречу солнцу обживать новый континент. По археологическим данным, к 800 году до нашей эры представители раннеэскимосской – «дорсетской» – культуры уже заселили всю арктическую часть западного полушария, включая Гренландию и Ньюфаундленд.

Представители новейшей, более развитой эскимосской культуры – «туле» (прямыми потомками которых являются современные эскимосы – инуиты), сложившейся, видимо, на Аляске, в IX-XI веках нашей эры, расселились по Арктике, вытесняя или ассимилируя людей «дорсетской» культуры. У народа культуры «туле» (оба этих названия были даны археологами) имелось преимущество – у них были собаки, предки знаменитых эскимосских лаек (хаски), которых с таким восторгом описывает Хирн. Кроме собачьей упряжки эскимосы изобрели ряд других ценнейших вещей – снежный дом (иглу), глухую меховую одежду (парку), поворотный гарпун, закрытую «мужскую» охотничью байдарку (каяк) и открытую кожаную «женскую» лодку (умиак).

Не менее самобытную «северную» культуру создали и индейцы атапаски. Одним из важнейших индейских изобретений, которые позже переняли и поселившиеся на Севере европейцы, были широкие плетеные лыжи в форме ракеток – снегоступы.

Жизнь северных индейцев, и особенно эскимосов, протекала в обстановке первобытного коллективизма. Имущественное расслоение до начала контактов с европейцами было очень и очень незначительным. Власть вождей у северных индейцев носила временный (только на время какого-либо совместного предприятия, подобно власти капитана корабля на время плавания) и весьма ограниченный характер; у эскимосов вождей не было вообще. Социальный «вес» и авторитет человека определялись его личными качествами.

Итак, народы Севера располагали собственной материальной (как и духовной) культурой, за многие века отшлифованной и как нельзя лучше приспособленной к условиям их существования. Север был их привычным домом, как у всякого народа, их жизнь была полна и горестей и радостей. Поэтому не прав Хирн, то и дело подчеркивающий, сколь «жалки и несчастны» жители Севера, «крайняя бедность» которых-де не позволяет им обзавестись тем или иным предметом европейского происхождения. Следуя той же логике, можно было бы пожалеть как «неимущего» и баснословно богатого лидийского царя Креза – ведь в его дворце не нашлось бы и самого завалящего телевизора.

Хирн в своем отношении к индейцам был не лучше и не хуже других колониальных чиновников, находившихся на службе у Компании Гудзонова залива (может быть, даже был все-таки лучше, если учесть его дружбу и неожиданную в общем контексте столь лестную характеристику, данную вождю Матонаби, – если только она не «усилена» Моуэтом).

Эта Компания, организованная английскими купцами в 1670 году, непосредственно владела огромными территориями, занимавшими весь север и запад нынешней Канады, то есть подавляющей частью современной территории страны. Владения Компании Гудзонова залива не входили в состав занимавших лишь юго-восток теперешней Канады сначала французских, а потом (после того, как они были отбиты у Франции в результате Семилетней войны 1756—1763 годов) британских колоний. Мехоторговцы Компании Гудзонова залива проникали далеко в глубь Северо-Американского континента, опираясь на построенные Компанией гавани и форты на побережье Гудзонова залива, одним из которых являлся Форт Принца Уэльского, расположенный вблизи того места, где сейчас находится порт Черчилл (север современной провинции Манитоба). Отсюда Хирн и отправился в свое путешествие.

Компания Гудзонова залива в эти годы особенно активно старалась расширить территорию своего влияния и укрепить свой авторитет среди индейцев. Дело в том, что с юго-востока в эти же земли для установления торговых контактов с таежными индейцами двигались конкуренты – мехоторговцы основанной в 1682 году монреальской Северо-Западной компании, стычки «гудзоновских» мехоторговцев с которыми иногда принимали кровопролитный характер.

До захвата англичанами Монреаля эти две компании временами даже воевали между собой, как две враждебные державы, тем более что и находились они в руках буржуазии разных государств – соответственно Англии и Франции. Ко времени похода Хирна Северо-Западная компания уже подчинялась английским властям; война прекратилась, но соперничество осталось. Пятнадцатью годами позже Хирна один из новых совладельцев Северо-Западной компании, шотландец Александр Маккензи, совершил сопоставимый по масштабам подвиг: достигнув того самого Большого Невольничьего озера (Атапаскоу), которое пересек на своем обратном пути с реки Коппермайн Сэмюэл Хирн, 26-летний Маккензи открыл вытекающую из него огромную реку, которая носит сейчас его имя, и проплыл по ней до самого впадения в Ледовитый океан.

Борьба двух компаний продолжалась до 1821 года, когда Северо-Западная компания была поглощена Компанией Гудзонова залива. После образования в 1867 году доминиона Канада земли, принадлежавшие Компании Гудзонова залива, были постепенно выкуплены канадским правительством. В настоящее время эта Компания остается одной из ведущих торговых фирм Канады, действующей теперь на всей территории страны, но по-прежнему доминирующей на Севере. Многие современные индейские и едва ли не все эскимосские поселки по происхождению – не что иное, как торговые фактории Компании, вокруг которых стали сначала регулярно собираться, а потом и поселяться на постоянное жительство коренные жители Севера.

Двухвековая деятельность Компании не способствовала хозяйственному освоению и тем более заселению края европейцами; ею создавались лишь небольшие торговые посты со складскими помещениями. «Европейское» население было представлено лишь несколькими десятками скупщиков пушнины и небольшими отрядами солдат; позже к ним присоединились миссионеры, основавшие рядом с факториями миссии по обращению индейцев и эскимосов в христианство. Однако результатом этой деятельности явились значительные сдвиги в быте коренного населения, натуральное хозяйство которого было нарушено. Как раз такой переходный период ломки старого образа жизни и возникновения товарного производства, переоценки привычных моральных и материальных ценностей у индейцев застал и описал Хирн. С точки зрения современного читателя, это обстоятельство приобретает особый интерес в связи с тем, что сейчас общество коренных жителей Севера переживает – на новой ступени – очередной аналогичный переходный период.

Индейцы, а позже и эскимосы начали охотиться на песца и другого пушного зверя, на которого дотоле не обращали внимания. В обмен на пушнину они получали более совершенные орудия труда и огнестрельное оружие; в их среде возникало расслоение по наличию, количеству и качеству таких «импортных предметов», становящихся признаком престижа, объектом зависти, жадности и так далее – пороков, на которые указывает Хирн, не понимая, что они не врожденные, а только благоприобретенные и распространялись при косвенном содействии его самого и его коллег.

Отмечая и подчеркивая враждебное отношение индейцев к эскимосам, доходящее, по Хирну, до «кровожадности», этот упорный и настойчивый, но в меру своего воспитания и положения ограниченный чиновник не способен понять, что и это не «врожденная» и даже не диктуемая «глупыми суевериями», как он пишет, черта, а прямой результат прихода на Северо-Американский континент европейских колонизаторов. До появления европейцев контакты между эскимосами и индейцами были невелики: первые жили преимущественно на морском побережье и охотились на морского зверя, вторые – в лесах; между ними лежали огромные малопродуктивные и потому почти не заселенные пространства тундр (Бесплодных земель). Делить им было особенно нечего, а риск для обеих сторон в случае стычек (при примерно равном оружии) был слишком велик.

Но появившиеся на юге европейские поселенцы оттеснили южные племена индейцев к северу; те в свою очередь вынуждены были вступить на земли более северных индейцев и стали теснить их еще дальше: произошла общая «подвижка» индейских племен на север (наиболее заметная в Восточной Канаде, там, где европейские поселенцы расселились в южной части особенно широкой полосой).

Далее, создав у индейцев «новые потребности» – в мехах для торгового обмена на факториях – и снабжая их огнестрельным оружием, европейцы обусловили как повышение интереса индейцев к богатым пушным зверем тундровым угодьям, так и их боевое превосходство над живущими вблизи этих угодий эскимосами, вовлечение которых в сферу мехоторгового обмена произошло значительно позднее. Для эскимосов южного побережья Лабрадора, например, это окончилось трагически – они были полностью уничтожены оттесненным сюда алгонкинским племенем монтанье.

К взаимному истреблению добавились завезенные на Север европейцами ранее здесь неизвестные инфекционные заболевания (северяне не имели ни малейшего иммунитета к ним, ни навыков их лечения), и в результате, по оценке видного канадского географа Пьера Камю, численность коренного населения Северо-Западных территорий Канады уменьшилась с 24 тысяч человек в 1725 году до 7 тысяч в 1921 году.

Таким образом, отнюдь не «низкая плодовитость» северных народов, о которой ошибочно говорит Хирн, являлась причиной их малочисленности и тем более последующего вымирания. Биологическая плодовитость (выражаясь научно – фертильность) индейцев и эскимосов такая же, как и у всех других народов на Земле, и в настоящее время рождаемость в их среде вдвое выше, чем у «белых» канадцев. Эта высокая рождаемость и постепенное восстановление численности коренных северян в XX веке (в 1981 году на Северо-Западных территориях их было уже вновь 25 тысяч!) объясняются целым рядом факторов. Рассмотрим некоторые из них.

Во-первых, с развитием общественного сознания в среде северных народов, с их переходом из «каменного века» в век современный (пусть и со всеми присущими ему в условиях капитализма пороками) ушло в прошлое то свойственное практически всем народам на определенной стадии их развития приниженное положение женщины, которое – в данном случае справедливо – отмечал у северных индейцев того периода Хирн. (Здесь хотелось бы еще раз воспользоваться случаем предостеречь читателя – особенно юного – от «выводов», которые могут прийти в голову после прочтения строк о жестоком отношении к женщинам или о «кровожадности» индейцев: «Так вот они, оказывается, какие!» Но вспомним охоту за «ведьмами» в средневековой Европе. Вспомним более близкое по времени некрасовское: «Я в деревню – мужик, что ты бабу-то бьешь?!» Вспомним, наконец, какие уроки «кровожадности» преподнесли миру в XX веке представители вроде бы «цивилизованнейших» наций, поставленные в соответствующие социальные условия, и поймем, что «плохих от природы» народов не бывает. Все дело – в условиях общественной жизни.) Так или иначе беременность индейских женщин проходит теперь в несравненно лучших условиях, хотя детская смертность весьма еще высока.

Далее, нельзя отрицать, что достижения мирового здравоохранения коснулись и народов канадской Арктики, в частности в мировом масштабе ликвидированы очаги такого, например, страшного инфекционного заболевания, некогда косившего северные народы, как оспа. Со многими когда-то новыми для Севера заболеваниями организм северян постепенно научился бороться, и они уже не столь часто вызывают смертельный исход.

Наконец – и это очень важно – следует помнить, что высокая рождаемость и связанный с нею высокий естественный прирост не на всех этапах развития общества отражают повышение жизненного уровня людей. На определенных этапах возникает обратная зависимость: чем выше уровень материальных условий жизни и образования населения, тем ниже рождаемость.

Например, в быстро развивающейся Японии рождаемость весьма быстро снизилась, тогда как в промышленно менее развитых странах Юго-Восточной Азии она осталась на высоком уровне; рождаемость на «богатом» Севере Италии ниже, чем на «бедном» Юге этой страны. Не исключено, что с повышением уровня жизни и образования современных канадских эскимосов рождаемость в их среде, как показывает исторический опыт других северных народов, начала бы снижаться.

Хирн постоянно жалуется на «черствость» индейцев (исключение он делает только для вождя Матонаби), которые-де «при каждой встрече ждали только все новых подношений». Интересно, какого другого отношения мог ожидать (и заслуживать) представитель Компании Гудзонова залива, которая постоянно разжигала интерес индейцев к товарам европейского происхождения, чтобы привлечь их к мехоторговле и получить прибыль, выменивая ценные меха на предметы, многие из которых индейцам попросту не были нужны, а то и вредны для них? Хирн отмечает отвращение индейцев к алкогольным напиткам при первом знакомстве с ними. Компании в конце концов удалось добиться того, что они «преодолели» это отвращение, и «огненная вода» стала едва ли не главным предметом обмена на меха.

Что нес северным народам приход англичан, хорошо продемонстрировало первое их появление – в лице Хирна – в устье реки Коппермайн. Ведь в сущности по его инициативе сюда явился индейский воинский отряд, учинивший жестокую резню эскимосов. Хирн находился в гуще этой бойни с оружием в руках (которое, впрочем, он решил «применять только для защиты своей жизни, если это окажется неизбежным», – каково лицемерие!) и потом «не мог вспоминать картины той жуткой ночи без слез и сострадания». Наверняка и уцелевшим эскимосам запомнилась та жуткая ночь, когда они впервые увидели «каблуну» («человека с большими бровями» – так, а не «белыми» называют эскимосы европейцев). На какое же радушие эскимосов могли рассчитывать явившиеся сюда впоследствии другие европейцы?

Обычаи и традиции индейцев и эскимосов сложились в условиях совершенно определенного уровня развития производительных сил и организации общества. Приход европейцев внес существенные изменения в материальные условия их жизни, что вызвало конфликт с более медленно меняющимися особенностями их духовной культуры, обычаями и привычками. Например, Хирн упрекает индейцев в «расточительности», в том, что иногда они убивают оленей-карибу больше, чем могут съесть. Но ведь очевидно, что такой «охотничий инстинкт» – добыть дичи как можно больше – сложился у них в условиях использования гораздо более примитивных орудий охотничьего промысла, чем огнестрельное оружие, которое индейцы получили к тому времени; только это оружие и сделало возможным чрезмерное истребление оленей.

Кстати, это были еще «цветочки». Куда более яркий пример по-настоящему варварского отношения к природе показали в XX веке «белые» трапперы, хлынувшие в тундры Киватина вслед за началом «пушной лихорадки», когда в Европе и Америке вошел в моду мех песца. На приманку для песца были истреблены сотни тысяч оленей (их поголовье сократилось с 2,5 миллиона в начале нашего века до 200 тысяч в 1959 году). В 1951 году вслед за изменением капризной моды цена шкурки песца в одночасье упала с 40 до 3 долларов. «Белые» трапперы ушли из Киватина, а живущие здесь эскимосы остались на грани голодной смерти. Некоторые перешли эту грань: в 1950—1951 годах погибло от голода 120 эскимосов, а весной 1958 года – еще 27 человек. Трагедию эскимосов Киватина одним из первых открыл миру Фарли Моуэт в своей полной боли и гнева книге «Отчаявшийся народ» (в 1963 году она была опубликована и в русском переводе).

В этой и многих других хорошо известных и канадскому, и советскому читателю книгах, как и в ряде новелл, помещенных в настоящем сборнике, Фарли Моуэт рассказывает о тяжелом современном положении коренных народов Дальнего Севера Канады – положении, в котором они оказались в результате двухвекового контакта с европейскими колонизаторами, разрушающего воздействия на их образ жизни буржуазной «цивилизации».

Как это началось – мы узнаем из дневников английского путешественника Сэмюэла Хирна, воскрешенных для современного читателя Фарли Моуэтом. А для того, чтобы понять, в чем же, собственно, заключаются те современные острые проблемы коренного населения Канады, о которых с такой страстностью пишет в своих произведениях Моуэт, рассмотрим, что представляет собой ныне канадский Север и каково положение его коренных обитателей. Занимая северную часть материка и многие острова, Канада расположена главным образом в пределах арктического и субарктического поясов. Канадский Север охватывает территорию в 7 млн. кв. км, т. е. 70% площади страны, население же его насчитывает 350 тыс. человек, т. е. около 1,5% всего населения Канады. В состав канадского Севера частично входят провинции Ньюфаундленд, Квебек, Онтарио, Манитоба, Саскачеван, Альберта и Британская Колумбия, а также две территории – Северо-Западные и Юкон, расположенные севернее 60-й параллели. Именно эти территории образуют так называемый Дальний Север Канады. О нем вместе с северными частями провинций Манитоба, Альберта, Саскачеван и идет речь в книге.

Уже второе десятилетие канадский Север переживает период интенсивного промышленного освоения, основанного на вовлечении в хозяйственный оборот его богатых природных ресурсов, прежде всего месторождений полезных ископаемых. Огромные малозаселенные территории северных районов начинают играть все более заметную роль в хозяйстве страны. В настоящее время на них приходится более двух третей добываемой в Канаде железной руды, половина свинца, четверть никеля, цинка и серебра, значительная доля золота, меди, асбеста. Особенно быстрыми темпами растет горнорудная промышленность Дальнего Севера, стоимость продукции которой за 1965—1981 годы увеличилась в двадцать три раза. Здесь ведутся подготовительные работы по освоению богатых нефтегазовых месторождений – предприятие, которое по масштабам может превзойти прочие вместе взятые виды хозяйственной деятельности на канадском Севере.

С повышением роли Севера в экономической жизни Канады повысилась и его роль в политической жизни. В последние годы в канадской прессе и научной литературе все чаще говорят о «проблемах Севера». Дело в том, что продвижение канадского хозяйства на Север вызвало в стране целый ряд серьезных экономических и социальных проблем, как специфически «северных», так и общих для всей Канады. Здесь, в районах нового освоения, они приобрели особую напряженность и остроту. Одной из таких заметно обострившихся за последние годы проблем стало положение коренного населения, интенсивно вовлекаемого в новую, непривычную для него систему производственных отношений.

Следует подчеркнуть, что проблема коренных народов канадского Севера – неотъемлемая часть более широкой проблемы прав аборигенного населения Канады. При этом индейцы и инуиты[1] – это не просто небольшая составляющая часть канадской этнической мозаики. Это особое общество, с собственным образом жизни, своей системой ценностей – общество, имеющее со всех точек зрения право на свободное развитие в стране, где оно зародилось и которую первым освоило. Распространенная на Западе, особенно в наши дни, в условиях обостренного идеологического противостояния двух основных систем мировоззрения, риторика о правах человека и свободах, которые-де обеспечивает буржуазная демократия, находится в вопиющем несоответствии с широко известными фактами политической, экономической и социальной дискриминации коренного населения Канады. Принятое определение франкоканадцев и англоканадцев как «народов – основателей» страны противоречит тому очевидному факту, что первыми Канаду заселили и освоили индейцы и эскимосы.

При относительно небольшой своей абсолютной численности коренные народы (согласно переписи 1981 года, насчитывается 413 тыс. индейцев и эскимосов и 78 тыс. метисов), проживая главным образом в малозаселенных районах, составляют на половине территории страны большинство жителей. Особенно заметна доля коренных жителей в населении северных районов. Эскимосы, общая численность которых немногим превышает 25 тыс. человек, – большинство населения на огромной территории Канадской Арктики, занимающей около четверти всей площади страны. Индейцы, на долю которых приходится лишь около 1% жителей наиболее развитых в экономическом отношении и наиболее населенных провинций – Онтарио и Квебека, в северных половинах этих провинций составляют до 20% населения. Еще более заметна доля индейцев в населении канадского Запада. Так, в провинциях Манитоба и Саскачеван в целом они составляют 6% жителей, а в северных округах этих провинций – от 30 до 55%. Таким образом, соотношение территориального размещения коренного и «белого» населения Канады во многом напоминает сложившуюся в капиталистическом мире ситуацию «Север – Юг», только с обратным знаком: развитые в хозяйственном отношении территории с «белым» населением находятся на юге Канады, а экономически отсталые районы с преобладанием традиционного малотоварного хозяйства коренного населения и практически не связанной с нуждами местных жителей «колониальной» эксплуатацией природных ресурсов – на Севере. Эту картину дополняют низкий уровень жизни коренного населения и такие демографические и социальные особенности, как высокая рождаемость, повышенная детская смертность, широкое распространение различных заболеваний и социальных пороков (туберкулез, алкоголизм, преступность).

Факты, свидетельствующие о тяжелом положении коренных жителей Канады, давно перестали быть, по расхожему в стране выражению, «скелетом в шкафу», постыдной «семейной тайной» Канады. Да и были ли они таковой? Прогрессивные и буржуазно-либеральные ученые, публицисты и политические деятели – от писателя Фарли Моуэта до историка-коммуниста Бена Суанкея – били тревогу на протяжении всех послевоенных десятилетий.

Впечатляющие данные на этот счет были опубликованы в 1980 г. в специальном докладе министерства по делам индейцев и развития Севера («Обзор условий жизни индейцев»). Они прозвучали также во время слушания вопроса о положении и правах коренных народов Канады в палате общин в июне 1982 г. Достаточно сказать, что безработица среди коренных жителей страны постоянно в два-три раза выше общенационального уровня. Это полная безработица, зарегистрированная по критериям «белого» общества, фактически же она, учитывая сезонность и низкую экономическую отдачу «занятости» в традиционных промыслах, гораздо выше и, по признанию одного из депутатов палаты общин, «в большинстве общин коренных жителей достигает 95%». Смертность среди индейских детей в возрасте до четырех лет вчетверо выше, чем в среднем по Канаде; число самоубийств среди молодежи в шесть раз выше, а в возрастной группе от 15 до 24 лет составляет четверть всех смертных случаев. Среднюю школу заканчивают лишь 20% посещавших ее индейцев (против 75% в среднем по стране). Отсутствие работы и перспектив на ее получение, скученность в жилищах, половина которых лишена коммунальных удобств, низкий образовательный уровень и т. д. ведут к положению, когда, по словам того же депутата оппозиции, «тюрьмы переполнены туземными жителями, нашедшими единственное облегчение от своего отчаяния в алкоголе и преступлении».

Все эти многочисленные факты, ставшие достоянием международной общественности (положение канадских аборигенов обсуждалось во Всемирной организации здравоохранения, международных судах и форумах по правам человека), неизбежно ведут к «потере лица» Канадой, претендующей сейчас на особую, посредническую роль в отношениях между империалистическими и развивающимися странами в качестве страны, формально будто бы никогда не участвовавшей в колониальных захватах. Между тем коренные народы страны, особенно северной ее части, все чаще представляют доказательства, позволяющие рассматривать их положение как колониальное.

В 1982 г. в международном научно-политическом журнале «Джорнал оф интернейшнл афферс» было опубликовано исследование, автор которого подчеркивает, что «с точки зрения международного права канадские индейцы имеют право на существование в качестве отчетливого политического, культурного, расового и экономического целого, подлежащего самоопределению». В статье рассматривался «международный политический статус» индейцев провинции Саскачеван с трех точек зрения – «как народа, как аборигенной группы и как этнического меньшинства». Анализируя современное положение индейцев Канады, автор приходит к выводу, что правительственная политика по отношению к ним фактически направлена на уничтожение их национальной самобытности и тем самым подпадает под общепринятое определение геноцида. Оперируя формулировками, содержащимися в официальных документах ООН, и проводя сравнение с положением «других народов развивающихся стран», автор доказывает, что даже отдельно взятые индейцы Саскачевана могут рассматриваться как потенциальный объект деколонизации и имеют право на самоопределение вплоть до создания собственной государственности. При этом подчеркивается правомочность претензий индейцев на полный контроль над ресурсами территории их проживания.

«Как может Канада участвовать в экономических санкциях против таких стран, как ЮАР, и протестовать против того, как там обращаются со своими коренными народами, – задавался вопрос летом 1982 г. в палате общин, – если здравоохранение и образование наших собственных аборигенов находятся на намного более низком уровне, чем в Южной Африке?»

Не удивительно, что некоторые буржуазные политики всерьез обеспокоены обострившимся вниманием канадской и международной общественности к последствиям правовой и социальной дискриминации коренных жителей страны и стремятся затушевать вопрос об их положении принятием конституционных деклараций. Но, как показала специальная конституционная конференция в Оттаве весной 1984 г., на этом пути они встречают противодействие со стороны провинциальных политиков, которые небезосновательно опасаются, что вслед за декларативными признаниями «прав» индейцев наступит пора конкретного их осуществления, в том числе прав на природные ресурсы, подконтрольные в Канаде местным властям провинций.

Действительно, как указывает много лет работающий в Канаде западногерманский исследователь Л. Мюллер-Вилле, «конфликт между колонизируемым коренным населением и колонизаторским обществом европейского происхождения наложил отпечаток на всю историю страны, и его результатом в наши дни является «парадоксальное существование» в рамках высокоразвитой индустриальной нации крупнейших проектов хозяйственного развития – и мелких, изолированных от внешнего мира групп коренного населения».

С ростом национального самосознания индейцев и эскимосов, во многом связанным с началом интенсивного хозяйственного освоения их этнических территорий в конце 60-х – начале 70-х годов с нарушением изолированности многих мелких общин, возникновением крупных политических организаций коренного населения в том числе общеканадских, таких, как созданные в 1967 г. «Братство индейцев Канады» и в 1971 г. – эскимосская «Инуит Тапирисат», проблемы территориальных и иных гражданских прав коренного населения вышли на передний план внутриканадской политики, смыкаясь притом с другой такой важной проблемой, как охрана окружающей среды. Разрушая естественную среду обитания индейцев и эскимосов и лишая их тем самым традиционного источника хотя и небольшого, но «самостоятельного» дохода, капиталистическое освоение нарушило традиционную замкнутость аборигенного общества.

Главные требования, выдвигаемые организациями коренных народов с конца 60-х годов, сводятся к следующим четырем пунктам:

1) Признание их преимущественных прав на владение и пользование землями в районах их проживания.

2) Политическое самоопределение на своей этнической территории.

3) Возможности самостоятельного культурного развития.

4) Участие в принятии хозяйственных решений на своей земле и в распределении получаемых на ней доходов.

Важно, что индейцы все чаще выступают не как члены отдельных племенных или территориальных групп, а как представители единой «индейской нации», объединенной общей исторической судьбой. В еще большей степени это относится к эскимосам, более близким друг к другу в культурном отношении и проживающим на четко определенной этнической территории. Однако существует сложный вопрос, демагогически используемый противниками удовлетворения требований индейцев: где находится «их земля», на которую они имеют «территориальные права»?

Дело в том, что понятие «индеец» в Канаде не только и даже не столько этническое, сколько, во-первых, правовое, во-вторых, социальное.

Хозяйственные и политические структуры, из которых сложилась современная Канада, в ходе своей четырехвековой территориальной экспансии изолировали от себя и друг от друга отдельные группы индейского населения. В меньшей степени это относилось ко временам французской колонизации, когда имела место и ассимиляция некоторой части индейцев (в жилах многих современных франкоканадцев течет и индейская кровь). Британская же колониальная администрация, как и позднее правительство Канады, с самого начала строила отношения с индейскими племенами как с чуждыми политическими образованиями, не ставя целью превращение индейцев в полноправных граждан расширяющейся Британской Северной Америки, позже – Канады. С каждым отдельным племенем заключался (когда подходила «очередь» его территории стать объектом экспансии капитализма «вширь») отдельный договор, и каждый раз на особых условиях, т. е. таких, какие удавалось выторговать, ему предоставлялись территориальная резервация и иногда материальная «компенсация» за отторжение земли. Действие этих договоров, заключенных с предками современных индейцев, распространяется примерно на половину из 300 тыс. так называемых «статусных индейцев» т. е. индейцев, зарегистрированных в качестве таковых и тем самым подпадающих под юрисдикцию «Индейского акта», действующего в настоящее время в редакции 1951 г.

В 1982 г. в стране насчитывалось 576 официально зарегистрированных индейских общин, владеющих 2250 резервациями общей площадью 26,4 тыс. кв. км. Управление общинами принадлежит выборному совету во главе с вождем, причем индейским женщинам право участвовать в выборах в совет общины было предоставлено лишь с 1951 г. Любопытно, что другим элементом «эмансипации» коренного населения, содержащимся в новом «Индейском акте 1951 г.», было разрешение «публично покупать и употреблять алкогольные напитки на территории резервации». На эту «уступку» индейцам правительство пошло по просьбе властей провинций, получающих от акцизных сборов с торговли напитками немалый доход.

По отношению к проживающим в резервациях «статусным индейцам», возможности которых вести собственное традиционное хозяйство (сложившееся когда-то в условиях принадлежности им во много раз больших территорий с гораздо более богатыми охотничьими угодьями) оказались подорванными, правительство проводит политику «патерналистской опеки», при которой основным источником существования для большинства индейцев являются различные государственные выплаты и пособия.

Интересно, что, выдавая такие пособия, правительство – в лице ведающего «статусными индейцами» министерства по делам индейцев и развития Севера – одновременно использует возможность на них и «заработать». Происходит это следующим образом. Принадлежащие индейским общинам деньги, пополняемые за счет сдачи в аренду или продажи земель резерваций, платы за право на разведку нефти и газа на их территории, продажи леса, разработки стройматериалов и т. п., поступают в фонд, которым распоряжается правительство («Индиан траст фанд»). Общая сумма такого фонда в 1982 г. составляла около 600 млн долл. и, как ожидается, к 1985 г. достигнет 1 млрд. долл. Правительство пускает эти деньги в оборот, выплачивая индейцам годовой процент, который постоянно на три-четыре процентных пункта ниже учетных ставок на «свободном финансовом рынке» страны. Таким образом, по оценке одного из депутатов оппозиции, правительство «обворовывает индейцев на 30 млн долл. в год».

При этом индейские общины не имеют свободного доступа ни к принадлежащим им деньгам фонда, ни даже к усеченным годовым процентным выплатам, которые поступают в тот же фонд. Без согласия министерства индеец не может ни купить, ни продать свой дом, ни начать какой-нибудь «бизнес» и т. п. Община для проведения любой операции с принадлежащей ей собственностью или активами должна обратиться за разрешением. Единственная форма, в которой «статусный индеец» может получить свою долю в принадлежащей его общине сумме, входящей в состав фонда, – это официально отказаться от своего индейского статуса. В этом случае он, с небольшой суммой в кармане, пополняет ряды «нестатусных индейцев», в число которых входят также индейские женщины, вступившие в брак с неиндейцами (интересно, что брак индейского мужчины с «белой» не влечет за собой перемены статуса какой-либо из сторон; впрочем, такие браки крайне редки).

Число «нестатусных индейцев» и близких к ним по социальному положению метисов (как правило, это дети индейских женщин, по образу жизни ничем не отличающиеся от индейцев и проживающие обычно вперемежку с последними) в высшей степени неопределенно. Согласно переписи 1981 г., общее число индейцев составляет 413,4 тыс. (т. е. «нестатусных» насчитывается не менее 100 тыс.), а метисов – 78,1 тыс. человек, но выборочные обследования ставят эти данные под сомнение. Так, общее число индейцев и метисов в Саскачеване перепись определяет в 59,2 тыс. человек, тогда как обследование 1976 г. показало наличие в провинции 43 тыс. «статусных индейцев» и 87 тыс. «нестатусных индейцев и метисов»; в 1981 г. доля жителей индейского происхождения в населении Саскачевана должна была составлять 15,3%, а не 6%, как указывает перепись. Такой разнобой происходит от различий в критериях, «кого считать индейцем», поскольку, как уже подчеркивалось, индеец в Канаде – это еще и социальная категория, к которой человек относит или не относит себя в зависимости от условий своей жизни и самой постановки вопроса. По различным оценкам, общая численность населения Канады индейского происхождения составляет от 750 тыс. до 1,5 млн человек, т. е. от 3,5 до 7%, вместо официально принятых переписью 1981 г. 2%.

Что же касается такого критерия, как родной язык, то какой-либо из индейских языков[2] в качестве родного назвали в 1981 г. лишь 122,2 тыс. человек, да и то в быту им постоянно пользуются всего лишь 83,4 тыс. Большинство индейцев давно уже перешли на английский или французский (в Квебеке) языки; однако их интеграцию с англо-канадским или франко-канадским населением, в том числе в городах, где они обычно занимают низшую ступень социальной лестницы и поселяются в трущобных районах (так называемые скидроу Виннипега и других городов канадского Запада, бидонвили Северного Квебека), затрудняет именно их неравноправное социальное положение.

В 70-е годы отмечался повсеместный массовый уход индейцев из резерваций, где они, согласно «Индейскому акту 1951 г.», освобождены от уплаты федеральных и провинциальных налогов с доходов и собственности, имеют право на свободное пользование ресурсами и угодьями резервации, бесплатное медицинское обслуживание и обучение детей в школах, помощь в обеспечении жильем[3], но все это – в условиях нищенского существования, явной недостаточности и низкого качества упомянутых социальных служб. Проживающих за пределами резервации «статусных индейцев» становится больше. Их доля выросла с 16% в 1966 г. до 30% в 1979 г. Вне резерваций проживают практически все «нестатусные индейцы и метисы». Учреждение резервации – ни в коем случае не решение вопроса о «территориальных правах» индейцев.

Этот вопрос усложняется тем, что с почти половиной индейских племен, проживающих в северной части страны, а также с эскимосами никаких соглашений не заключалось: в них не усматривалось особой необходимости. Теперь же, когда приступили к промышленному освоению северных территорий и традиционным возобновляемым угодьям северных народов нанесен большой ущерб, принявший в ряде районов необратимый характер, когда началось расхищение «невозобновляемых» минеральных ресурсов, индейцы и эскимосы выдвигают конкретные требования относительно признания своих прав на эти земли и соответственно на получение доходов от их эксплуатации. За 1973—1983 гг. 14 организациями индейцев, метисов и эскимосов Северо-западных территорий, Юкона, севера Британской Колумбии и полуострова Лабрадор (принадлежащего провинциям Квебек и Ньюфаундленд) были поданы правительству официальные заявки на признание их территориальных прав на 14 районов, покрывающих более половины всей территории Канады. Для рассмотрения этих заявок правительство было вынуждено в 1981—1982 гг. создать специальное «Бюро требований коренных народов» и разработать процедуру подачи и рассмотрения таких требований.

Основы традиционного хозяйства коренного населения канадского Севера – охота на морского зверя, оленей-карибу, рыбная ловля, пушной промысел – были подорваны еще в первую половину нынешнего века из-за конкуренции охотников и китобоев – главным образом выходцев из Европы – и хищнического истребления промысловых животных.

В последнее десятилетие как следствие промышленного освоения Севера стала реальной опасность загрязнения природной среды Севера и нарушения ее хрупкого экологического баланса. Интенсивная геологическая разведка, в особенности на нефть и газ, на территории традиционных охотничьих угодий, строительство транспортных магистралей, нарушающих пути миграций животных, усиление навигации на морских и речных путях приводят к почти полному исчезновению промыслового зверя и обрекают местных жителей на нищету. Так, за десятилетие (1963—1973 гг.) на Дальнем Севере более чем втрое сократилась добыча песца, ондатры, куницы; вдвое – бобра; в полтора раза – норки и основного промыслового зверя – тюленя (при этом цены на шкуры последнего за тот же период снизились более чем в три раза). Общая стоимость добываемой за те же годы пушнины сократилась с 1,9 млн. до 1,4 млн. долл. – и это при значительном росте цен на орудия промысла и повышении стоимости жизни вообще.

Трудности положения усугубляются двумя важными факторами. Во-первых, коренное население Севера до последнего времени не имело никаких юридически закрепленных территориальных прав и, следовательно, прав на компенсацию за нанесенный их хозяйству ущерб; тем более оно не имело возможности воспрепятствовать нанесению такого ущерба. Во-вторых, транспортное и промышленное освоение территорий, разведка нефти и других полезных ископаемых в настоящее время ведутся наиболее интенсивно именно в районах наибольшего сосредоточения коренного населения – в долине и дельте р. Маккензи, бассейне Большого Невольничьего озера, на западном берегу залива Джемса, на некогда богатом морским зверем шельфе моря Бофорта.

В результате разрушения традиционного хозяйства, незначительного вовлечения коренных жителей Севера в современную экономическую деятельность характер размещения населения Севера в целом не соответствует степени размещения центров хозяйственной жизни. Если раньше коренное население канадского Севера было более или менее равномерно распределено по его территории и плотность его соответствовала «продуктивности» отдельных ее участков, то в 60 – 70-х годах произошел бурный процесс сосредоточения коренных жителей в немногих («городских» по сути) центрах, где они надеялись найти работу по найму или добиться материальной помощи со стороны государственных служб. Таким образом опустели громадные пространства тундр Северо-Западных территорий и целые округа, (например, северная часть побережья Лабрадора, заброшенные поселения которых – Хиброн, Нутак и др. – продолжают отмечаться на картах как существующие). Приток в центры горнодобывающей промышленности Севера пришлой квалифицированной рабочей силы с Юга наряду с высоким естественным приростом коренного населения обеспечивают общий рост численности его жителей, что создает иллюзию заселения Севера. На деле же для большей его части характерно обезлюдение громадных пространств.

Главная особенность современного населения канадского Севера в том, что оно состоит из двух групп, резко отличающихся друг от друга по всем основным показателям – демографическим, социальным, даже психологическим. Они ведут разный образ жизни, имеют разные потребности и разные чаяния, проживают, как правило, в разных поселениях и почти не вступают в контакт друг с другом даже в тех случаях, когда они проживают рядом. Эти две группы – коренное и пришлое население.

Пришлое население отличается чрезвычайно высокой текучестью, преобладанием мужчин трудоспособного возраста. Оно сосредоточено в центрах развития горнодобывающей промышленности, административных центрах и районах транспортного и энергетического строительства (главным образом в южной части), занято почти исключительно в отраслях современной промышленности и транспорта, а также в управлении. Уровень доходов – выше среднего по Канаде.

Коренное население практически не участвует в межрегиональных миграциях, характеризуется сбалансированным половым составом, а по показателям естественного движения и возрастному составу напоминает население развивающихся стран с его чрезвычайно высокой рождаемостью, повышенной смертностью, высоким естественным приростом и преобладанием лиц младшего возраста. Сосредоточено коренное население в небольших поселках непромышленного характера и «бидонвилях» при административных центрах. В большинстве своем аборигены не имеют квалификации и производственных навыков для работы в современных отраслях хозяйства. Среди них высока доля лиц, не имеющих работы и живущих только на государственное пособие. Уровень доходов коренного населения чрезвычайно низок.

Между тем абсолютная численность коренных жителей вследствие высокого естественного прироста продолжает расти, и проблема их занятости обостряется с каждым годом. Попытки внедрения на канадском Севере оленеводства, предпринимаемые правительством начиная с 30-х годов, не увенчались успехом (к 70-м годам все стадо домашних оленей сократилось до 5-7 тыс., а в отдельные годы – до 3 тыс. голов) ввиду отсутствия у местного населения необходимых навыков. По мнению Фарли Моуэта, высказанному им в 1970 г. в книге «Мое открытие Сибири», настоящая причина неудачи с развитием оленеводства в Канаде – противодействие крупных скотоводов южных районов, опасавшихся конкуренции и оказывавших давление на правительство, которое в свою очередь не прилагало достаточных усилий для обучения аборигенов методам ведения хозяйства. Распространенное мнение о «неспособности» эскимосов вести выпас оленей Ф. Моуэт опровергает, опираясь на опыт Советской Чукотки, где в оленеводство наряду с чукчами включились и эскимосы. По различным оценкам, поголовье оленей на североканадских пастбищах могло бы составить 1-2 млн.

Фактически главным источником «дохода» для большинства индейцев и эскимосов, пытающихся сохранить традиционный образ жизни, стали правительственные пособия. Существуют целые поселки, жители которых ввиду оскудения охотничьих угодий живут только на пособие. Обследование, проведенное в пяти поселках Баффиновой Земли, показало, что постоянную работу здесь имеют лишь 37% мужчин в возрасте 19-45 лет. В общей сложности, по различным оценкам, даже в «благоприятном» по экономической конъюнктуре 1977 г. от 35 до 80% коренных жителей Севера не имели работы.

В 70-е годы стала очевидной необходимость вовлечения коренного населения канадского Севера в новые, современные отрасли хозяйства (строительство, горнодобывающая промышленность), что помогло бы решить как проблему занятости аборигенов, так и проблему нехватки и крайне высокой текучести рабочей силы (а также снизить расходы на ее оплату – ведь аборигенам Севера, как правило, не выплачивают «северных» надбавок). Федеральное правительство рекомендует компаниям, ведущим освоение Севера, организовывать на месте профессиональное обучение жителей, оно выдает ссуды на строительство жилищ индейцам и эскимосам, желающим переехать на новое место жительства, где они могли бы получить работу по найму. Однако привлечение аборигенов к наемному труду встречает ряд трудностей в связи с отсутствием у них необходимой квалификации, навыков «работы по расписанию», необходимостью территориальной перегруппировки населения, серьезной психологической перестройкой бывшего охотника, ставшего рабочим, причем такая перестройка нередко приводит людей в состояние хронического стресса.

Такой стресс, усугубляемый постоянным чувством неустойчивости своего положения в системе чуждых им производственных отношений и моральных ценностей, часто ведет к быстрой социальной деградации «потерявших свои корни» индейцев и эскимосов, что выражается, в частности, в распространении среди них алкоголизма. С этим же явлением связан и чрезвычайно высокий уровень преступности на Дальнем Севере – вчетверо выше среднего по стране. Как сообщал в ноябре 1983 г. популярный канадский журнал «Маклинз», на ньюфаундлендском Лабрадоре частота самоубийств среди молодежи из числа коренных народов в 16 раз превышает средний для Канады уровень, а прочих случаев насильственной смерти (как и детской смертности) – в 5 раз. Исследователь канадского Севера Хью Броди отмечал: «Новейшие тенденции развития Севера отталкивают коренное население на нижнюю, самую шаткую ступень классовой лестницы. Лишенный собственных средств производства и недостаточно надежно связанный с системой производства, привнесенной извне, эскимос – как произошло ранее с индейцами – превращается в мигрирующего чернорабочего, поденщика, люмпен-пролетария и – с развитием этих условий – в мелкого воришку, попрошайку, проститутку. Эту проблему нельзя решить с помощью высокой оплаты занятых на рудниках: кратковременные бумы, которые так характерны для освоения новых районов, ведут лишь к ухудшению поведения после того, как они заканчиваются».

Значительную роль в моральной деградации аборигенов Севера играет и развращающее влияние современной буржуазной культуры Запада, с которой (притом в наиболее дешевом, низкопробном варианте) они знакомятся в основном через телевидение. Особенно пагубно это влияние сказывается на положении женщин и молодежи.

В 1977 г. представители эскимосских общественных организаций обратились к правительству с требованием передать в их руки контроль над содержанием специальных телевизионных программ для Севера (передаваемых Си-би-си через спутник связи «Аник»). Они указали, что в развлекательных программах царит культ насилия. «Мы не хотим без конца смотреть, как белые убивают друг друга», – заявили представители эскимосов. Аналогичным образом свыше 90% взрослого населения поселка Арктик-Бей при опросе высказались против открытия баров и продажи алкогольных напитков в их населенном пункте, близ которого намечено строительство нового рудника.

Пагубное влияние приобщения коренных жителей Севера к буржуазной «цивилизации» проявляется не только прямо, но и опосредованно. Так, ряд исследователей отмечает, что формальный подход правительственных чиновников к постановке народного образования среди аборигенов Севера, отсутствие специализированных учебников, особых программ обучения и т. п. приводят к отрыву системы образования от реальных потребностей «северного образа жизни», что в свою очередь ведет, по выражению влиятельной монреальской газеты «Девуар», к появлению там «поколения образованных безработных».

Таким образом, курс на привлечение коренного населения Севера к участию в промышленном освоении края в условиях капиталистического общества наталкивается на весьма серьезные преграды и, вместо того чтобы служить делу прочного обживания осваиваемых районов, часто приводит, напротив, к дестабилизации уже закрепившегося здесь населения. Неподготовленный и по сути насильственно навязанный аборигенам Севера переход к иному образу жизни не дал положительных результатов.

Если в 1968 г. коренные жители составляли всего лишь 4,5% занятых в горнодобывающей промышленности Дальнего Севера, то уже к 1972 г. их доля возросла до 12%. Однако эта тенденция, возникшая в начале 70-х годов, в дальнейшем не стабилизировалась, так как была создана государством искусственно в обмен на обещания различных льгот компаниям, нанимающим аборигенов.

Значительная часть индейцев и эскимосов, нанятых в качестве рабочих на рудники, так и не смогла там окончательно прижиться: компании не создали необходимых для этого условий. Так, доля аборигенов среди занятых на Пайн-Пойнтском свинцово-цинковом руднике у берегов Большого Невольничьего озера сначала выросла с 4,6% в 1967 г. до 17% в 1970 г., а к 1975 г. упала до 7,2%. Аналогичным образом на полиметаллическом руднике фирмы «Энвил» (поселок Фаро в Юконе), хозяева которого в ответ на государственную помощь в создании промышленной инфраструктуры обязались довести долю индейцев среди рабочих до 25%, эта доля была доведена лишь до 10%, после чего вскоре упала до 1%. Тем не менее эти неудачи не обескуражили сторонников привлечения коренных жителей в промышленность.

В 1974 г. правительственные органы заключили соглашение с компанией «Нанисивик айнз», согласно которому на новом свинцово-цинковом руднике близ поселка Арктик-Бей на Баффиновой Земле было решено занять 120 эскимосов – 60% общего числа работников. Анализируя возможные экономические и социальные последствия осуществления этого относительно краткосрочного (срок работы рудника определен в 11-13 лет) проекта, Р. Гибсон, автор специального исследования, проведенного по поручению Научного совета Канады, пришел к выводу о том, что этот проект противоречит провозглашенной в 1972 г. правительственной политике «улучшения качества жизни северян». Проект был принят без предварительных консультаций с эскимосами, коренные интересы которых он затрагивает, без изучения возможных экологических последствий и «не ориентирован на будущее».

К несколько более успешным результатам привела программа использования коренных жителей в сезонных работах – геологической разведке и дорожном строительстве. Однако более трех четвертей коренных жителей Севера, работавших по найму, не имеют квалификации и были наняты в качестве чернорабочих. Более того, с середины 70-х годов компании, ведущие геологическую разведку на Севере (прежде всего полугосударственная «Панарктик»), начали в порядке эксперимента создавать «сменные» рабочие места для, эскимосов. При этой системе на месте одной штатной единицы нанимаются несколько человек, которые могут по очереди оставлять основную работу и уходить на охоту в тундру.

Другой путь к обеспечению коренных жителей дополнительными средствами существования – развитие традиционных ремесел (изготовление предметов национального искусства и сувениров), а также использование их в обслуживании туристов. Однако по обследованию, проведенному в северном Квебеке, две указанные отрасли вместе в 70-е годы обеспечивали не более 12% доходов коренного населения (тогда как работа по найму – 22%, охота и рыболовство – 39%, государственные пособия – 14%).

Сложившееся положение приводит к колоссальному разрыву между уровнями жизни коренных жителей и пришлого населения канадского Севера. Так, в округе Дальнего Севера – Маккензи, наиболее развитом в экономическом отношении и сосредоточивающем около половины всех его жителей, среднегодовой доход на душу населения в начале 70-х годов составил у индейцев 667 долл., у эскимосов – 840, у метисов – 1146, тогда как у «белых» – 3545 долл. Доход на душу населения в индейских поселках северной Манитобы в 1973 г. составил 790 долл., в то время как во всей Манитобе – 3410, во всей Канаде – 3440 долл. Низкий уровень жизни аборигенов является, в частности, причиной того, что показатель смертности от туберкулеза на Дальнем Севере в 1970 г. вчетверо превышал среднеканадский показатель, причем заболеваемость туберкулезом среди коренного населения северной Манитобы в 1972 г. была в восемь раз выше, чем среди пришлого населения тех же районов, и в десять раз выше среднего показателя по провинции. В обратной пропорции с размерами доходов находится уровень детской смертности, показатель которой у индейцев Дальнего Севера в 1975 г. в 5 раз, а у эскимосов – в 4 раза превышал соответствующий показатель у пришлого населения тех же территорий.

Красноречивую характеристику положения коренного населения северного Онтарио дает рабочий документ федерального министерства регионального экономического развития, опубликованный в 1977 г. В нем говорилось: «На территории проживает значительная по размерам группа людей, обездоленных в социальном и экономическом отношениях, изолированных от политической и социально-экономической жизни провинции такими барьерами, как географическое положение, низкий уровень образования и нищета. Значительная часть этого населения – местного происхождения, и в прошлом оно могло полагаться в своем существовании на окружающую природную среду, ведя натуральное хозяйство или продавая рыбу и меха. Многие из них живут в ужасающих условиях. Их традиционный образ жизни быстро разрушается, и слишком многие не имеют возможности участвовать в экономической жизни северного Онтарио». Опубликовав эти справедливые строки, министерство объявило о выделении в течение двух лет наравне с правительством провинции смехотворно малой суммы на профессиональное обучение аборигенов, обучение их домоводству и методам обслуживания туристов. В расчете на каждого индейца пришлось по 12 долларов!

В последние годы резко усилилась борьба коренных народов канадского Севера за свои права. Так, образованное в 1969 г. Братство индейцев Северо-Западных территорий совместно с созданной в 1971 г. всеканадской организацией эскимосов «Инуит Тапирисат» в течение нескольких лет вело борьбу за признание территориальных прав индейцев и эскимосов на земли в долине реки Маккензи, где должен был пройти проектируемый консорциумом «Арктик гэз» магистральный газопровод. В случае отказа признать их права на землю и сооружения без их согласия трубопровода индейцы и эскимосы угрожали перейти к насильственным действиям, вплоть до взрыва трубопровода. Специально назначенная правительственная комиссия в результате двухлетней работы вынуждена была признать справедливость их требований, и под давлением канадской общественности летом 1977 г. правительство объявило о решении «законсервировать» проект строительства газопровода минимум на десять лет. В начале 1978 г. аналогичную борьбу против осуществления санкционированного правительством проекта строительства газопроводов с Аляски на юг через территорию Юкон развернул Совет индейцев Юкона.

Между тем ни федеральные, ни провинциальные власти не спешат выполнять или даже рассматривать территориальные требования коренных народов. Видимое исключение представляет «Соглашение о бассейне залива Джемса», подписанное в 1975 г., – единственный значительный случай, когда организованная борьба индейцев и эскимосов привела к реальному результату. Однако этот результат оказался весьма противоречивым. По соглашению, заключенному между представителями федеральных и провинциальных властей, с одной стороны, и 6,5 тыс. индейцев алгонкинского племени кри и 4 тыс. эскимосов – с другой, коренные жители отказались от каких-либо прав на земли и угодья района бассейна залива Джемса, где развернулось крупное гидроэнергетическое строительство, и всего округа Нуво-Кебек, занимающего Квебекский Лабрадор, получив взамен небольшие участки типа резерваций, денежную компенсацию, которую обязались выплачивать им в течение 20 лет. Характерно, что представители трех эскимосских общин отказались подписать соглашение и принять деньги, мотивируя это тем, что «они не могут продать свои земли, поскольку земля не принадлежит никому и должна использоваться теми, кто в ней нуждается».

В качестве весьма осторожной и скорее символической «уступки» требованиям коренных жителей можно рассматривать готовящиеся изменения в административном делении канадского Севера. 26 ноября 1982 г. министр по делам индейцев и развития Севера объявил о «принципиальном согласии» федерального правительства Канады разделить Северо-Западные территории на две административные единицы – восточную, заселенную почти исключительно эскимосами, и западную, население которой составляют индейцы дене и пришлые поселенцы европейского происхождения.

Северо-Западные территории представляют собой единую административную единицу огромной площади – в 3380 тыс. кв. км (34% всей территории Канады) с населением (на 1984 г.) в 50 тыс. человек (40% – «белые», 34% – эскимосы, 26% – индейцы и метисы). Эта территория управляется в отличие от провинций непосредственно федеральным правительством Канады, назначающим своего представителя – комиссара. Другой такой федеральной территорией является Юкон (536 тыс. кв. км, 22 тыс. жителей). Если освоение минеральных ресурсов канадских провинций находится в ведении местных властей (провинциальных парламентов и правительств), то разработка ресурсов федеральных территорий не подчинена юрисдикции местных выборных органов. Законодательная ассамблея Северо-Западных территорий, состоящая из 22 членов и заседающая в Йеллоунайфе, располагает весьма ограниченными правами.

В 1974 г. эскимосская организация «Инуит Тапирисат» выступила с требованием о выделении территории, заселенной эскимосами, в отдельную административную единицу под названием Нунавут («Наша земля»). Позднее оно было дополнено требованием о предоставлении эскимосам права на налогообложение компаний, ведущих здесь добычу полезных ископаемых, и о возможности предоставления Нунавут статуса провинции. Осенью 1976 г. с аналогичными требованиями предоставления территориальной автономии «земле народа дене» – Дененде – выступила местная индейская организация.

Четырнадцатого апреля 1982 г. на Северо-Западных территориях был проведен плебисцит, в ходе которого 56% населения высказались за разделение территорий на две административные единицы. Месяц спустя с просьбой об этом к федеральному правительству обратилась местная законодательная ассамблея. В ноябре правительство приняло решение удовлетворить эту просьбу. Вопрос о размещении административного центра и границах новой, «восточной» территории еще предстоит согласовать. Предположительно эта граница пройдет по границе лесной зоны. «Восточная», «эскимосская» территория охватит все острова Арктического архипелага и тундровую часть континентальных территорий. Не решен вопрос о будущей принадлежности богатой нефтью и газом дельты реки Маккензи: живущие здесь эскимосы высказались за вхождение в состав «Востока», тогда как «деловая община» города Инувика (состоящая из «белых» чиновников и бизнесменов) предпочитает оставаться в составе «Запада». Министр по делам Севера предупредил, что, если аборигены будут настаивать на своих правах на землю, это может повлиять на шансы раздела территорий. Вместе с тем правительство полностью исключает возможность предоставления «в обозримом будущем» какой-либо из северных территорий, включая Юкон, статуса провинции. В качестве причин этого были названы слишком немногочисленное население, обширная территория, неразвитая и недостаточно многоотраслевая экономика, а также «необходимость присутствия федеральных властей для охраны канадских национальных интересов».

Таким образом, вопрос об образовании Нунавут и Дененде был подменен обещанием простого изменения административной сетки, которое притом так и не было выполнено правительством Либеральной партии до самого конца ее пребывания у власти (осени 1984 г.).

Индейцы и эскимосы возлагали большие надежды на готовившиеся изменения канадской конституции. Новая ее редакция была дополнена «Хартией прав и свобод» и весной 1982 г. утверждена и торжественно передана канадскому парламенту королевой Великобритании (номинальным главой канадского государства). Текст этого документа, и в особенности его раздел, посвященный правам коренных народов, явился на свет после длительных дискуссий и порой ожесточенной борьбы между либеральными сторонниками тогдашнего премьер-министра П. Трюдо и руководством ряда провинций, за которыми стояли магнаты нефтяных, горнорудных и других транснациональных монополий (в большинстве управляемых из США). В результате противодействия властей большинства периферийных провинций и достигнутого «компромисса» формулировка о правах аборигенов Канады, первоначально более распространенная и вразумительная, была сведена к следующей фразе (статья 35): «Настоящим признаются и подтверждаются существующие аборигенные и договорные права коренных народов Канады». Эта окончательная формулировка не содержит объяснения понятия «аборигенные права», которое, в сочетании с добавленным (навязанным представителями провинциальных властей) словом «существующие», может трактоваться как только права на охоту и рыбную ловлю, но никак не на территорию, ибо территориальные права, которых аборигены до сих пор не добились, не могут считаться «существующими»!

По оценке, прозвучавшей на XXV съезде Коммунистической партии Канады (1982 г.), права коренных народов фактически просто «отрицаются» в конституции страны. Это, впрочем, стало ясно всем, и не случайно после официального утверждения Конституционного Акта 1982 г. была намечена серия «конституционных конференций», посвященных разработке текста теперь уже поправок к конституции, определяющих права коренных жителей страны. Характерно, что предложение о признании права коренных народов страны на политическую автономию, с которым П. Трюдо выступил на последней для него (вскоре он ушел в отставку) конференции в марте 1984 г., было отвергнуто представителями властей большинства провинций.

В 80-е годы правительство перешло к политике сокращения и бюджетных ассигнований на нужды общин коренного населения. На эти «финансовые репрессии» властей коренные народы ответили ростом политической оппозиции, сначала в провинции Манитоба, где региональный бюджет министерства по делам индейцев и Севера был в 1982/83 году сокращен на 18%, а затем и в других провинциях страны.

В 1982 г. в Манитобе был образован «Бюджетный комитет вождей», который обвинил правительство в том, что, принимая произвольные решения относительно объема и целевого назначения направляемых индейцам средств, оно натравливает общины коренных жителей страны друг на друга в соперничестве за «безнадежно недостаточные средства», отпускаемые на развитие социальной инфраструктуры резерваций. Комитет предложил министру по делам индейцев и Севера подписать совместный меморандум (он был поддержан общеканадской организацией коренного населения – «Ассамблеей первых наций»), который содержал требования разработки политического механизма для совместного с индейцами рассмотрения касающихся их бюджетных вопросов и пересмотра «многолетнего рабочего плана» министерства в соответствии с нуждами и приоритетами индейцев. В особом заявлении Комитета подчеркивается, что обязательства федерального правительства перед коренными канадцами должны выполняться независимо от места их проживания.

На состоявшейся в 1977 г. в Норт-Слоуп-Боро (Аляска) первой международной конференции эскимосов, на которой присутствовали делегаты от Канады, Гренландии, США и наблюдатели от девяти стран, была принята резолюция, в которой поддерживались «требования канадских эскимосов о признании их прав на самоопределение на своей родной земле». В особой резолюции были также поддержаны требования ассоциации эскимосов Лабрадора (Ньюфаундленд) о признании их территориальных прав. Одна из резолюций призывала к «мирному и экологически безопасному использованию территории Арктики».

Сходные решения были приняты и на 2-й международной конференции 1980 г. в Нууке (Гренландия), а резолюция, требующая признания Арктики безъядерной зоной, единогласно принятая на 3-й конференции в Икалуите (Фробишер-Бей, Канада) в 1983 г., содержала также требование запретить размещение ракет MX на Аляске и испытания американских крылатых ракет на территории канадской Арктики.

Таким образом, коренное население канадского Севера, которым совсем еще недавно интересовались в основном только этнографы и которое лишь в предыдущем десятилетии начали всерьез принимать в расчет экономисты, с 70-х годов стало выступать в качестве определенной самостоятельной политической силы на федеральной и даже на международной арене. Растущая политическая активность жителей Севера все больше меняет тот выгодный для монополий «политический климат», которым характеризовался до последнего времени крупнейший из территориально-ресурсных резервов империализма – канадский Север.

А. Черкасов

Путешествие на Коппермайн

Рассказ о знаменитом походе, составленный Фарли Моуэтом по дневникам Сэмюэла Хирна

Августовским днем 1947 года мы с Охото добрались на каноэ до большого озера Ангикуни, что находится в самом сердце Бесплодных земель[4] Киватина[5]. Солнце яростно палило, как нередко случается летом в высоких северных широтах, и некуда было скрыться от его долго копивших силу лучей – все вокруг было голо, как обглоданный скелет. Мы медленно выплыли в безветренный залив, и очертания необитаемых берегов растворились: впереди расстилался безграничный простор белесых вод, из которых огромное солнце высосало все краски и всю жизнь.

Далеко, в южной части озера, между распростертыми навстречу нам отрогами поднималась голая скала. Эскимос вдруг поднял весло и, указав им на эту едва видневшуюся скалу, воскликнул: «Тут были люди!»

Щурясь от слепящего солнца, я разглядел замеченный им знак. Над поверхностью дикого мрачного камня с трещинами от сильных морозов слегка возвышалась невзрачная каменная пирамидка; на плоском островке она была словно маяк, установленный, чтобы приободрить нас в нашем одиночестве.

Мы быстро заработали веслами, а когда достигли берега, увидели следы множества людей, побывавших здесь до нас. Тысячи лет стада карибу – животворного начала этих мест – пользовались скалой как ступенькой в их кочевьях на юг в далекие леса и обратно. Не всегда им удавалось проделать весь путь невредимыми, об этом говорила расставленная по гребню островка череда гранитных столбов, издали напоминающих человека, которые предназначались для того, чтобы направить стадо к засадам лучников, предков Охото.

Совершенно очевидно, что здесь бывали эскимосы озерного края. Но еще до них тут бывали и другие люди, потому что в одной из трещин в камне мы обнаружили втиснутый туда кусочек хрупкой бересты. Вырезанный за три сотни миль отсюда, там, где лежит граница лесов, он был перенесен сюда теперь уже почти забытыми индейцами тундры.

Перебравшись через каменные позвонки хребта острова, мы подошли к пирамиде. Это была приземистая горка камней, не выше роста человека, но она царила над всем вокруг, ибо, хотя и была сложена из того же камня, казалась чем-то чужеродным. Она не имела ничего общего с теми едва заметными следами, что оставили по себе жившие в тундре народы. Вне всякого сомнения, пирамидка была делом рук чужеземца, и доказательством тому оказалась находка под плоским камнем в ее основании. Я взял найденный предмет – полурассыпавшиеся дощечки дубовой шкатулки – в руки, и тут время исчезло.

Я словно воочию увидел белого человека, бредущего на восток по бесконечной равнине: подобно парии, он следовал за группой безразличных к его участи индейцев-кочевников. Видел, как он возводил этот символ непобедимости своего духа на крошечном островке посреди неведомого озера. Будто стоя рядом с ним, я наблюдал, как на бумагу ложились скупые слова его рассказа о своей суровой судьбе, которые он спешил записать, прежде чем опять пустится в путь, не суливший ему ничего, кроме жестокой борьбы за выживание.

Я узнал его, потому что в прежние времена лишь один европеец отважился проникнуть в открытые всем ветрам унылые просторы тундры и по сей день носящие данное им название – Бесплодные земли. Несколькими месяцами раньше я прочел его имя, высеченное им собственноручно на серой скале при впадении реки Черчилл в Гудзонов залив. И если в пирамидке на озере Ангикуни слова были стерты временем, то там они остались в нетронутом виде, как были высечены в свободные от дел часы летнего дня за два года до начала знаменитого похода:

S l Hearne

July ye 1, 1767[6]

А поход тот поистине был великим. За 1769—1772 годы Сэмюэл Хирн исследовал более четверти миллиона квадратных миль безлесных равнин, венчающих Северо-Американский континент. Он был первым европейцем, которому удалось достичь огромной дуги Арктического побережья, растянувшейся к западу от Гудзонова залива до вод, омывающих Сибирь. Не имея других спутников, кроме безразличных к его судьбе, а то и враждебных индейцев, он прошел около пяти тысяч миль по одному из наиболее труднодоступных участков земного шара, где природа столь сурова, что лишь в 20-е годы XX века на землю самого дальнего из описанных им районов ступил вновь белый человек. Дважды враждебность природы и людей наносили ему поражение, и все же он нашел в себе силы вернуться, чтобы на третий раз выйти победителем.

Но это лишь видимое глазу измерение величия. И хотя перечисленные достижения сами по себе достаточно впечатляют, они не отражают всей глубины и всей силы духа этого человека. Ведь способность открывать одно за другим новые моря и озера, реки и заливы, горы и равнины составляет лишь малую толику в мере величия землепроходца. Если некоторые черты векового лика земли не будут открыты одним поколением, то почти неизменными они встретят следующее.

Но лишь живые черты неизведанной страны, неприметные колебания их граней, обусловленные самим непостоянством жизни, – подлинное откровение новооткрытых миров. Именно их должен отмечать и закреплять на бумаге наблюдатель, причем не как мертвые застывшие факты, а как проявление вечно изменяющейся жизни. И способность сделать бессмертными эти преходящие черты под силу только талантливому человеку. Хирн обладал таким талантом: он смог обмануть ход времени и донести до нас живой облик исчезнувшего мира.

Он передал его нам в дар, запечатлев в виде дневниковых записей, опубликованных в 1795 году. Трудно поверить, но широкой публике эти дневники были недоступны более сотни лет. Книгу Хирна переиздавали только однажды, в 1911 году, когда географическое общество Шамплена[7] выпустило ее под редакцией Дж. Б. Тиррела. К сожалению, это изумительное издание было ограничено пятьюстами экземплярами – с расчетом только на членов общества. Вскоре и оно стало почти таким же редким, как и первое. Но возможно, в данном случае не следует жалеть об этом, потому что целью шампленовского издания было обеспечить по-научному достойно сохранность останков Хирна, а совсем не предоставить нам возможность духовного общения с человеком, нами же замурованным в забвении.

Я нисколько не хочу умалять значение учености и науки. Напротив, раскопать древние кости и расположить их в определенном порядке – задача достойная и полезная. Но согласиться с теми, для кого прошлое – одни только мертвые кости, я никак не могу, потому что, не протестуя против этого заблуждения, мы даем согласие на предание земле собственного величия и поддерживаем у педантов и дилетантов от истории убеждение, что лишь им одним дозволено тревожить покой кладбища минувших веков.

Я искренне считаю, что подобное заблуждение следует навеки искоренить. А кроме того, убежден, что все эти охраняемые с торжественностью учености гробницы нашего величия укрывают вовсе не поблекшие призраки, а собрание живых людей, наделенных столь заметной и могучей силой присутствия, что само их помещение в склеп становится нам жгучим укором.

Сэмюэл Хирн – один из многих погребенных таким образом гигантов, но именно его мне особенно хотелось бы попытаться размуровать. И даже не побоюсь показаться вандалом на священном для историков кладбище, лишь бы удалась моя затея. Вот почему, готовя для издания его дневниковые записи, я решительно отверг кладбищенско-академический подход. Совершенно отказался от постаментов из сносок, приложений и комментариев, полагаясь взамен на умение Хирна-рассказчика, лучше прочих способного поведать свою историю. Я, вероятно, чрезвычайно вольно обошелся с текстом оригинала, перегруппировав и несколько сократив материал, сильно скорректировав синтаксис, пунктуацию, фразеологию и орфографию XVIII столетия, – все для того, чтобы устранить часть преград, возведенных временем между читателями и автором.

И пока я трудился над поставленной задачей, меня поддерживало убеждение, что сам Хирн никак не хотел, чтобы его повесть запрятали под академический саван, пока она не приобретет ореол святых мощей, а, напротив, писал ее для простых людей, как честную хронику захватывающего путешествия.

Фарли Моуэт.

Пэлгрейв, пров. Онтарио,

январь 1958 года

* * *

Сэмюэл Хирн родился в 1745 году в Англии, в Лондоне. Отец умер, когда ему было три года, и мать отвезла сына в Дорсетшир, где приложила все старания к тому, чтобы дать ему приличное образование. Однако не преуспела в этом. Даже суровые школьные учителя XVIII века не смогли вколотить в мальчика интерес к ученым занятиям, истинную склонность он проявил только к рисованию. Мать оставила свои попытки приобщить его к знаниям и решила пристроить его к какому-нибудь солидному делу, но Хирн и здесь не прижился. Он мечтал о море, и мать наконец уступила его желаниям.

Ему исполнилось всего одиннадцать лет, когда он в качестве гардемарина ступил на палубу флагмана капитана (впоследствии – лорда) Худа. Уже в первый год службы на флоте он принял участие в стычке с французами, за что получил денежную награду.

Когда же война[8] закончилась и быстрое продвижение по службе стало нереальным, Хирн решил уйти в отставку из Королевского флота. В 1766 году он поступил на службу в Компанию Гудзонова залива, а в августе того же года прибыл в Форт Принца Уэльского, расположенный при впадении реки Черчилл в Гудзонов залив. Там он нанялся на следующие два года помощником капитана шлюпа «Черчилл» водоизмещением шестьдесят тонн, который вел торговлю с эскимосами на западном побережье залива и промышлял ловом рыбы у острова Марбл.

Дела Хирна в Компании пошли хорошо, но ему не сиделось в крепости зимой, поэтому он принялся искать дело, где было бы больше возможностей проявить и испытать себя. И такое дело он нашел, отправившись на поиски реки Коппермайн.

Глава первая

Северные индейцы[9], кочующие по обширным просторам к северу и западу от реки Черчилл, частенько приносили кусочки медной руды на факторию Компании Гудзонова залива в Форте Принца Уэльского. Многие из служащих Компании предполагали, что самородки индейцы находили неподалеку от своих поселений, а исходя из сообщенных индейцами сведений о том, что копи расположены поблизости от большой реки, посчитали, что река эта впадает в Гудзонов залив.

И хотя первые сведения о большой реке вместе с образцами руды индейцы принесли на факторию у реки Черчилл сразу после ее основания в 1715 году, похоже, никаких попыток отыскать «медную» реку не предпринималось до 1719 года, когда Компания снарядила корабль «Олбани фрегат» и шлюп «Дискавери», дабы прояснить дело. Руководить экспедицией доверили Джеймсу Найту, основателю фактории в устье реки Черчилл.

Этого смелого путешественника не останавливали ни преклонные годы (ему было около 80 лет), ни скудость полученных от индейцев сведений, за верность которых к тому же трудно было поручиться, так как индейцев тогда толком никто и не понимал. Более того, он настолько уверовал в успех предприятия, что даже захватил несколько больших окованных железом сундуков – для хранения россыпного золота и других ценных находок.

Найт вскоре отплыл от английских берегов, а когда его корабли не вернулись к ожидаемому сроку, было решено, что экспедиция зазимовала в Гудзоновом заливе. Когда же и в 1720 году не пришло ни одно судно, в Компании встревожились и на поиски направили шлюп «Уэйлбоун» под командой Джона Скрогса. Но в ту пору северо-западное побережье Гудзонова залива было исследовано слабо. Скрогс встретил на пути множество мелей и рифов и повернул обратно в Форт Принца Уэльского, так и не узнав ничего определенного относительно пропавших судов.

Исходя из этого, кое-кто предположил, что Найт, должно быть, обнаружил Северо-Западный проход и вышел в Южные моря, обогнув Аляску.

В 1767 году Компания вела китобойный промысел у острова Марбл. Один из китобоев в поисках китов подплыл близко к берегам острова, у восточной оконечности которого команда обнаружила новый залив. У входа в него были найдены ружья, якоря, канаты, кирпичи, наковальня и множество других предметов, еще не испытавших на себе разрушительной силы времени. Можно было ясно различить место, где стоял дом, хотя эскимосы растащили его на гвозди и на дрова, а в бухте на глубине около пяти морских саженей виднелись кили двух затонувших кораблей. Теперь не оставалось сомнений, что Найт со спутниками попал на этот безлесный негостеприимный остров, что лежал в шестнадцати милях от материка, мало отличающегося от бесплодного скалистого острова.

Летом 1769 года мы встретили в новооткрытой бухте несколько эскимосов; когда же заметили, что один из них уже в годах, у нас разгорелось любопытство, и мы решили порасспросить его. В этом предприятии нам помог эскимос, зимой служивший на фактории переводчиком и каждый год выходивший с китобоями в море.

Эскимосы поведали, что корабли мистера Найта достигли острова уже поздней осенью и больший из них получил повреждение при входе в бухту. Тогда англичане – их было пятьдесят человек – начали строить дом. Как только лед сошел, эскимосы летом следующего 1720 года снова приплыли на остров, но англичан стало уже много меньше, а оставшиеся в живых выглядели очень больными.

Болезни и голод так подкосили дух англичан, что к началу следующей зимы их оставалось не больше двадцати. Эскимосы поселились напротив их дома, на противоположном берегу бухты, и часто делились с ними чем могли – в основном тюленьим мясом, жиром и китовой ворванью. С наступлением весны эскимосы снова перебрались на материк, а вновь побывав на острове летом 1721 года, застали в живых всего пятерых англичан. Отчаянно нуждаясь в подкреплении сил, несчастные сразу накинулись на принесенные эскимосами тюленье мясо и ворвань и съели их прямо сырыми.

Эта пища так расстроила их желудки, что трое англичан вскоре умерло, а оставшиеся двое, хоть и были очень слабы, выкопали им могилу, работая по очереди. Еще много дней прожили они, часто поднимаясь на вершину скалы недалеко от их дома и подолгу всматриваясь в море к югу и востоку от них, как бы ожидая, не покажется ли спасительный корабль. Долго простояв так, безуспешно вглядываясь в даль, они опускались на землю друг подле друга и горько рыдали. Наконец один из них умер, а другой был настолько истощен, что, истратив последние силы на рытье могилы для своего товарища, упал и тоже умер.

Так мы узнали, чем кончилась первая попытка отыскать медные копи.

Весной 1768 года несколько северных индейцев, пришедших выменять нужные им товары в Форт Принца Уэльского, снова принесли вместе с несколькими кусочками меди рассказы о большой реке. Это побудило мистера Мозеса Нортона, коменданта крепости, отправиться в Англию и там представить дело достойным внимания Компании. В результате совет директоров решил снарядить знающего и сообразительного человека в сухопутное путешествие для определения долготы и широты местонахождения устья реки, а также для составления по пути следования карты территорий с попутными наблюдениями и замечаниями. Сочли, что я вполне смогу возглавить экспедицию, поэтому летом 1769 года, когда мне не исполнилось еще двадцати четырех лет, Компания обратилась ко мне с предложением возложить на себя этот труд.

Я не замедлил согласиться. В ноябре, когда в крепости опять появились северные индейцы, мистер Нортон нанял нескольких мне в проводники, хотя они сами никогда реки Коппермайн не видели. Меня снабдили огневым припасом и всем прочим примерно года на два. Сопровождать меня должны были двое белых слуг, выделенных Компанией, двое охранников (индейцев кри, нанятых где-то на южных факториях) и порядочное количество северных индейцев в качестве носильщиков.

Сделав все необходимые приготовления, чтобы выступить 6 ноября, я простился с комендантом и друзьями в Форте Принца Уэльского и выступил в путь под звуки пушечного салюта из семи орудий.

Девятого числа после перехода реки Сил (Тюленьей) я спросил вождя северных индейцев, «капитана» Чочинахо, как скоро мы сможем достичь лесной полосы – до сих пор мы двигались на северо-запад по неприветливой голой местности. Он уверил, что не позже чем через четыре-пять дней, и эта весть приободрила меня и моих спутников. Но его слова так сильно разошлись с истиной, что и через десять дней никаких признаков леса не показалось в той стороне, куда мы направлялись, хотя на юго-западе порой темнели лесные массивы.

Холод уже заметно усилился, захваченные с собой припасы быстро истощились, а на голых холмах, по которым мы брели, невозможно было поймать никакой, даже самой мелкой, дичи, поэтому в конце концов индейцы были вынуждены круче повернуть на запад, и наконец девятнадцатого мы дошли до редколесья из невысоких деревьев, где смогли подстрелить несколько куропаток.

Двадцать первого мужчины отправились на охоту, а женщины пробили лунки во льду озерка неподалеку от нашей стоянки и поймали несколько рыбин. Вечером мужчины вернулись с добычей – тремя оленями-карибу, причем довольно упитанными, но так как нас было много, а желудки индейцев поистине бездонны, после двух или трех хороших трапез от трех туш мяса остались жалкие крохи.

Починив сани и снегоступы, мы снова направились на северо-запад, часто видели следы оленей и большого числа мускусных быков, но добыть нам никого не удалось. Перебивались только куропатками, да и тех было так мало, что каждому на день доставалось не больше половины птицы.

Теперь стало ясно, что «капитан» Чочинахо не желал успешного завершения нашей экспедиции. Он неустанно расписывал мне предстоящие трудности, всячески пытаясь погасить мой энтузиазм, к тому же не раз намекал, что желал бы вернуться на факторию. Когда же он понял, что я по-прежнему полон решимости продолжить путь, то перешел к более решительным мерам, одной из которых был отказ снабжать нас добытой дичью.

Убедившись в том, что даже голодом не склонить нас к повиновению, он уговорил нескольких соплеменников тайно сбежать, прихватив несколько мешков пороха с пулями и другие необходимые предметы. Затем он объяснил мне, что двигаться дальше будет неблагоразумно с нашей стороны, так как он со всеми остальными собирается пойти по другой тропе навстречу своим семьям. Он объяснил, как нам добраться обратно, и направился на юго-запад, оглашая лес громким смехом, а нас оставив наедине с совсем невеселыми мыслями. От Форта Принца Уэльского нас отделяли почти две сотни миль, а физические и душевные силы были очень подорваны голодом и усталостью.

В нашем положении долго раздумывать не приходилось. Бросив пару мешков пороха и пуль, мы повернули назад. Примерно через день пути нам посчастливилось подстрелить куропаток, и первый раз за несколько дней мы смогли поесть. 11 декабря мы вернулись в Форт Принца Уэльского – к моему великому стыду и к удивлению коменданта. Так окончилась моя первая попытка найти великую реку медных копей.

Глава вторая

Во время моего отсутствия на факторию пришли несколько сильно бедствовавших от голода северных индейцев. Один из них, по имени Конниквизи, сказал, что бывал когда-то неподалеку от реки, которую я искал, и поэтому мистер Нортон нанял его и еще двух его соплеменников сопровождать меня во втором походе.

Чтобы возможно больше облегчить наше продвижение, мистер Нортон не советовал нам брать женщин, хотя хорошо знал, что нам не обойтись без их помощи при переноске грузов, выделке шкур для одежды, установке вигвамов на стоянках, сборе хвороста и во многом другом.

Я же со своей стороны не желал обременять себя европейцами. В прошлый раз индейцы так мало заботились о двух моих английских спутниках – Исбестере и Мерримане, что я решил не брать их с собой. Исбестер очень хотел снова сопровождать меня, но Мерриман был по уши сыт подобными экскурсиями и, похоже, радовался, что снова очутился в безопасности среди друзей.

Меня опять снабдили большим запасом зарядов и множеством других нужных и полезных вещей – сколько мы могли унести, а также толикой легких по весу товаров, предназначенных для подарков индейцам, которые могли встретиться у нас на пути.

Двадцать третьего февраля 1770 года я выступил в путь, отправившись в свой второй поход в сопровождении трех северных индейцев и двух южан-охранников. Снег на крепостном валу форта лежал толстой каймой, и пушек почти не было видно, а то комендант, как и в прошлый раз, обязательно напутствовал бы меня салютом. Но, так как подобные почести вряд ли принесли бы мне какую-либо практическую пользу, я с готовностью отказался от них.

Вначале наш маршрут в основном совпадал с прежним, но, достигнув Тюленьей реки, мы направились вверх по ее течению на запад, вместо того чтобы углубляться в Бесплодные земли.

Зимой погода тут была столь бурной и переменчивой, что нам часто приходилось по два-три дня оставаться на месте. Однако, как бы во искупление этого неудобства, оленей было так много, что в первые восемь или десять дней индейцы добывали их в избытке, но мы были слишком тяжело нагружены и много мяса с собой унести не могли. Вскоре я понял, что в этом таилась серьезная опасность – не добыв ничего на протяжении трех или четырех дней кряду, мы истощили все запасы продовольствия. И все же мы редко укладывались спать на голодный желудок вплоть до 8 марта, когда нам не удалось совсем ничего добыть, даже ни единой куропатки. Тогда мы достали из заплечных мешков несколько крючков и лесок и приготовились ловить рыбу подо льдом озера Шитани, рядом с которым мы стали лагерем.

Утром девятого мы передвинули вигвам примерно на пять миль к западу, на более удобную для лова часть озера. Добравшись туда, несколько человек тут же принялись долбить лунки во льду, пока остальные ставили вигвам и собирали хворост. Потом, так как было еще раннее утро, одни отправились на охоту, а другие занялись подледным ловом. Охотникам удалось поймать дикобраза, и вместе с несколькими выловленными в озере форелями он составил нам обильный ужин, а кое-что осталось и на завтрак.

Для подледного лова надо выдолбить во льду лунку диаметром один или два фута, в которую потом опускается крючок. Но леску постоянно надо поводить, чтобы не дать воде замерзнуть, а замерзает она, если ее не перемешивать, очень быстро. Вдобавок местная рыба хорошо приманивается на движение – движущуюся наживку она хватает быстрее неподвижной.

У северных индейцев существует несколько совершенно нелепых предрассудков, связанных со способом рыбной ловли. Когда они наживляют крючок, под наживкой положено прятать четыре – шесть предметов-талисманов, сама же она пришивается к крючку. Собственно, индейцы используют только один вид наживки: набор талисманов, обтянутый рыбьей кожей таким образом, что он напоминает маленькую рыбку. В качестве талисманов используют кусочки бобрового хвоста или жира, зубы или прямую кишку выдры, хвосты и внутренности мускусной крысы, задний проход гагары, семенники белок, свернувшееся молоко из желудка козленка-сосунка, человеческие волосы и бесчисленное количество других вещей.

Каждый глава семьи, да и почти все индейцы носят с собой мешочек подобной чепухи и зимой и летом. Без некоторых вышеописанных составных частей мало кто из них даже осмелится опустить крючок в воду, будучи убежден, что лучше совсем не выходить из дома, чем пытаться удить без драгоценной поддержки духов[10].

В последующие десять дней мы ловили достаточно рыбы, чтобы не умереть с голоду, но 19 марта, не поймав ничего, перебрались на восемь миль западнее по льду озера и вечером того же дня выловили несколько прекрасных щук. Наутро мы снова переменили место, на сей раз перебравшись к устью реки, соединяющей озера Шитани и Негасса. Там мы поставили четыре сети и за день наловили много прекрасной рыбы – по большей части щук, форели и сигов.

Чтобы поставить подо льдом сеть, индейцы сначала растягивают ее во всю длину рядом с тем местом, где ее надо поставить, потом долбят во льду лунки на расстоянии десять – двенадцать футов друг от друга. Подо льдом с помощью длинного легкого шеста, который может доставать от одной лунки до другой, протягивают лесу. Сеть привязывают к концу лесы и втягивают под лед. После этого свободный конец лесы выводится снова на лед и привязывается к оставшемуся на поверхности углу сети таким образом, чтобы леса и сеть вместе образовывали замкнутый круг.

Для проверки такой сети взламывают перемычку между двумя крайними лунками, один из ловцов потравливает лесу, а другой вытягивает из-подо льда сеть.

Изготовив рыболовную сеть, материалом для которой служат короткие сыромятные ремешки из оленьей кожи, северные индейцы привязывают к переднему и заднему затягивающим шнурам сети по нескольку птичьих клювов и лап. По четырем углам они обычно привязывают когти и челюсти выдры. Чаще всего выбирают клювы и лапы белолобого гуся, чаек и гагар, если же сеть не снабжена конечностями и клювами перечисленных птиц, индейцы даже не станут опускать ее в воду.

Любая первая пойманная рыба должна быть сварена целиком на огне, после чего мясо надлежит осторожно отделить от костей, не повредив ни одного позвонка. После этого скелет кладут в огонь и сжигают.

Когда индейцы ловят рыбу в реках или узких протоках, соединяющих два озера, им зачастую не составило бы труда перегородить, связав несколько сетей вместе, эти речки поперек и выловить там всю крупную рыбу. Но вместо этого они располагают небольшие сети на значительном расстоянии друг от друга, считая, что, если их разместить ближе, «соседки» станут завидовать одна другой, рассорятся, и ни в одну ничего не попадет.

Когда стало ясно, что место, где мы расположились, вполне может обеспечивать нас рыбой, мой проводник предложил остаться там до тех пор, пока не прилетят гуси. «Сейчас слишком холодно, – сказал он, – чтобы идти по тундре, а если бы мы продолжали держаться деревьев, то смогли бы двигаться в лучшем случае только на запад-юго-запад, потому что леса отсюда отклоняются на запад, но это увело бы нас далеко в сторону от цели пути. Если же мы останемся тут до начала весны, тогда можно будет направиться прямо на север и быстро выбраться на нужную дорогу».

Его рассуждения показались мне справедливыми, а так как выполнению предложенного плана вроде ничто не могло сильно помешать, то я полностью его поддержал. Приняв решение остаться, мы с особым тщанием поставили палатку и сделали ее настолько удобной для жилья, насколько могли в походных условиях.

Чтобы поставить палатку зимой, необходимо отыскать под снегом ровный участок, протыкая снег шестом. Затем снег надо выгрести, расчистив круглую площадку до самого мха, а если вигвам ставится больше чем на одну или две ночи, то мох тоже удаляют, потому что он быстро пересыхает, может загореться и доставить множество неприятностей обитателям.

Затем вырезаются несколько шестов. Если ни на одном не окажется удобной развилки, тогда два шеста связывают у верхушки и ставят стоймя таким образом, что толстые концы разводятся на диаметр пола палатки. Остальные шесты расставляются с равными промежутками по окружности. Покрытие прикрепляется к легкому шесту, приделанному поверх остова и откидывающемуся так, что, когда все покрытие натягивается, вход оказывается с подветренной стороны. Такое устройство подходит, однако, только для походного жилища. Если палатка поставлена на относительно долгое время, то вход в нее всегда будет смотреть на юг.

Покрытие или верх палатки изготавливается из тонкой лосиной кожи и по форме напоминает раскрытый веер: если большая его дуга обворачивает низ остова, меньшей как раз хватает, чтобы соединиться вокруг верхушки, причем там остается круглое отверстие, служащее, одновременно и дымоходом и окном.

Огонь разжигают посреди палатки под центральным отверстием, а пол вокруг выстилают сосновым лапником, на котором спят и сидят. Верхушками сосен и сосновым лапником палатка обкладывается понизу и снаружи, поверх них кладут шкуры и наваливают сверху снег, чтобы в жилище не проникал холодный воздух. Такие палатки ставят южные индейцы, и именно ее мне дали с собой в дорогу. Северные же индейцы делают свои жилища из другого материала и другой формы, о чем будет сказано дальше[11].

Наш лагерь расположился на очень хорошем месте – с небольшой возвышенности, на которой стояла палатка, открывался чудесный вид на большое озеро, чьи берега поросли сосной, лиственницей, березой и тополем, а над верхушками самых высоких деревьев вздымались заснеженные вершины гор и холмов.

Остаток марта прошел без достойных упоминания событий. Сети приносили нам достаточно пищи, а наши индейцы слишком философски смотрели на мир, чтобы утруждать себя задачей добыть хотя бы куропатку для разнообразия нашей диеты. Я достал свой журнал наблюдений, определил с помощью квадранта широту местности и нанес ее на карту. Кроме того, я изготовил кое-какие ловушки и поймал несколько куниц. Они попались в настороженные ловушки из поленьев, сложенных таким образом, что животное, пытаясь достать приманку, сдвигает столбик, который удерживает тяжелые поленья. Силками я изловил еще и несколько куропаток, сделав ловушки из сходящихся под прямым углом и расставленных вокруг небольшого островка загородок с проходами между ними, где разложил петли силков.

Первого апреля, к нашему великому удивлению, в сети не попалось ни единой рыбы. Тогда мы принялись ее удить, но и лесой за весь день не смогли ничего поймать. Эта резкая перемена так встревожила моих спутников, что они даже начали подумывать, не взяться ли им опять за ружья, пролежавшие без употребления почти целый месяц.

Утром Конниквизи отправился на охоту, а остальные снова занялись крючками и сетями, но со столь малым успехом, что наловленной ими рыбы не хватило на ужин даже двоим.

Мой проводник, человек настойчивый, упорно день за днем продолжал ходить на охоту, редко засветло возвращаясь в палатку, но все безуспешно. Десятого числа он задержался дольше, чем обычно. Мы легли спать, подкрепившись только глотком воды и трубкой табака, как и в предыдущие два дня. Около полуночи, к нашей большой радости, охотник вернулся, принеся с собой кровь и несколько кусочков мяса от двух убитых им в тундре оленей. Тут же мы принялись готовить бульон из крови и варить в нем принесенные крошки мяса и жира. При любых обстоятельствах это было бы изысканным блюдом, а тем более оно показалось таковым нашим совсем изголодавшимся желудкам.

Несколько дней мы пиршествовали, а за это время индейцы добыли еще пять оленей и трех жирных бобров. Нашей группе из шести человек оленьего мяса при умеренном расходовании могло бы хватить на довольно продолжительное время, но мои спутники пировали дни напролет, пока не съели все, и были вдобавок так недальновидны и ленивы, что даже не проверяли расставленные сети, в результате чего много запутавшихся там крупных рыбин совершенно испортились. Вследствие всего этого примерно через две недели мы уже опять испытывали почти такие же муки голода, что и накануне.

Двадцать четвертого апреля с юго-запада показалась большая группа приближавшихся к нам индейцев. Когда они подошли ближе, мы увидели, что это жены и родственники северных индейцев, находившихся в Форте Принца Уэльского. Эти люди направлялись в тундру, чтобы ожидать там возвращения своих мужей и родных.

Мой проводник тоже решил двинуться в тундру, поэтому утром двадцать седьмого мы разобрали вигвам и снялись с места, присоединившись к части пришельцев. Только 13 мая нам удалось добыть несколько птиц из тех, что все время летели над нашими головами на север. В этот день индейцы подстрелили двух лебедей и трех гусей. Однако голод был утолен лишь слегка, тем более что предыдущие пять или шесть дней у нас ничего не было во рту, кроме горстки собранных на проталинах и пригорках прошлогодних ягод клюквы. У северных индейцев, к которым мы примкнули, был запас сушеного мяса. Они втайне делились с нашими проводниками, а мне и моим спутникам-южанам ничего не доставалось.

К 19 мая гусей, лебедей и уток стало так много, что мы добывали их уже без счета, сколько было необходимо, чтобы набраться сил после долгого поста.

Мы углублялись в тундру отрядом, возросшим до двенадцати человек, – к нам присоединились жена одного из проводников и пятеро нанятых мной носильщиков, потому что в скором времени груз на волокушах везти дальше станет невозможно. Из-за таяния снега по лесу идти уже не было никакого смысла, поэтому мы продолжали двигаться на восток по льду реки Сил (Тюленьей), пока не добрались до небольшого ее притока и группы озер, протянувшихся на север.

По мере продвижения на север дичи не убывало, и так мы 1 июня добрались до места под названием Баралзон[12]. Взорвавшееся по пути ружье одного из моих спутников, к несчастью, размозжило ему кисть; я перевязал ему рану и с помощью капель Тёрлингтона, желтого пластыря и различных притираний вскоре залечил ее настолько, что пострадавший уже мог пользоваться рукой, – серьезная опасность миновала.

В Баралзоне остановились на пять дней, чтобы навялить оленьего и гусиного мяса у костра, потому что скоро мы должны были вступить в такие края, где раздобыть хворост станет нелегко.

Шестого июня снег уже настолько подтаял, что снегоступы начали доставлять больше неудобств, чем пользы, и мы бросили их. Сани же еще годились в дело, особенно при переправах через озеро по льду, но к десятому такой способ передвижения стал небезопасным. Мы решили оставить сани и переложить груз в заплечные мешки.

Мне пришлось теперь совсем нелегко, потому что на мою долю досталось нести следующие предметы: квадрант со штативом, сундучок с книгами и документами, компас, большой тюк с одеждой, топор, ножи и пилы и плюс к этому несколько мелких вещичек, предназначенных для обмена с аборигенами. Неудобство груза, его вес и вдобавок дневная жара делали ходьбу наиболее тяжелой из всех задач, когда-либо выпадавших на мою долю. Трудность пути и неудобство ночлега из-за тесноты палатки, площади которой теперь явно не хватало на всех, значительно усугубляли тяготы крайне сурового климата, всецело во власти которого мы находились.

Наша палатка была слишком велика для тундры, где нельзя было раздобыть шестов к ней, поэтому мы разрезали покрытие на мокасины и распределили куски между всеми поровну. Проводник не позаботился о том, чтобы познакомить меня с приемами установки временного жилища в тундре, однако для себя с женой припас несколько длинных легких шестов. Когда же мы делили кожу от большого вигвама, он исхитрился заполучить самый крупный кусок, которого как раз хватило на маленькую палатку, а потом ни разу не пригласил ни меня, ни южных индейцев даже заглянуть в свое жилище.

Кроме того, нас донимала постоянная нехватка продовольствия. Даже то, что мы добывали, приходилось есть сырым, потому что не из чего было разжечь, костер, а сырая рыба мне и моим спутникам-южанам особенно была не по вкусу.

Но, несмотря на все перечисленные трудности, мы продолжали двигаться вперед в полном здравии и бодрости духа, а наш проводник, хотя и оказался скаредным в отношении своих съестных припасов, не скупился на обещания скорого изобилия дичи в лежащей впереди местности, где к тому же можно будет встретить и индейцев, которые, очень вероятно, согласятся помочь нам в переноске части наших вещей. Последнее заверение весьма утешало нас, ибо вес груза был так велик, что мы могли нести вдобавок к основной поклаже только двухдневный запас провизии, в связи с чем и оказывались часто в стесненных обстоятельствах.

Три дня, с 20 по 23 июня, шли примерно по двадцать миль в день, подкрепляя свои силы только трубочкой табаку да глотком воды время от времени. Ранним утром 23 июня мы заметили трех мускусных быков[13], и индейцы смогли быстро добыть их. Но к нашему прискорбию, раньше, чем мы успели освежевать животных, пошел дождь, и не удалось набрать сухого мха, чтобы разжечь костер. А после столь долгого поста есть сырое мясо было не очень весело. Но нужде закон не писан, и все-таки пришлось есть его сырым, хотя мясо мускусных быков не только жесткое, но еще чрезвычайно сильно отдает мускусом.

Ненастье с дождем и секущим мокрым снегом все не прекращалось, и, пока нам удалось-таки наконец снова развести огонь из мха, одного быка мы съели совсем сырым.

Должен сознаться, что тут я несколько упал духом. Все наши несчастья ненастье еще усугубило – три дня и три ночи подряд на мне не было сухой нитки. Когда же небо прояснилось и мы подсушили одежду над дымом костра, я попытался подобно моряку после шторма позабыть прошлые невзгоды; казалось, все снова пойдет по прежнему, хотя и довольно монотонному руслу.

Ни одна из наших нужд не сравнится по остроте с голодом, кроме жажды, а в походных условиях муки голода многократно усиливает неизвестность. Само стремление утолить голод неизбежно вызывает усталость, а слишком частые разочарования, постигающие нас при попытках добыть что-нибудь съестное, не только ослабляют тело, но и угнетают дух. Кроме того, желудок в бездействии настолько утрачивает способность к перевариванию пищи, что возобновляет ее после долгого поста неохотно и весьма болезненно. За время моих странствий я, к сожалению, слишком часто испытывал описанные симптомы на себе и не раз оказывался в крайне печальном состоянии: даже когда Провидение посылало мне какую-то малость, желудок не мог вместить больше двух-трех унций пищи, не отвечая при этом самыми тягостными болями.

Еще одним неприятным следствием долгого поста становится исключительная трудность и болезненность отправления естественной надобности в первый раз после приема пищи; состояние это настолько ужасно, что только испытавшие его могут представить себе весь кошмар.

До сей поры в пути мы либо пировали, либо голодали. Бывало, поглощали чрезмерно много, иногда столько, сколько было необходимо, зачастую слишком мало, а чаще совсем ничего не ели. Не раз мы голодали по двое суток, дважды – по трое, а один раз – семь дней подряд, на протяжении которых во рту у нас не было ничего, кроме нескольких ягодок прошлогодней клюквы, кусочков старой кожи и жженых костей. В этих крайних случаях я часто наблюдал, как индейцы перебирали свой гардероб в поисках той части туалета, которой можно было пожертвовать, и выбирали то кусочек полусгнившей оленьей кожи, то пару старых мокасин, чтобы облегчить грызущий голод. И такое случается в обычной жизни индейцев нередко.

Глава третья

На месте удачной охоты на мускусных быков мы остались еще на день или два для отдыха и чтобы провялить немного мяса, после чего его легче станет нести и всегда можно будет без дополнительного приготовления употреблять в пищу.

Сушить мясо индейским способом очень просто – надо только разрезать постные куски на тонкие полоски и развесить их на солнце или у слабого огня. Можно потом еще растереть сушеное мясо между двумя камнями в порошок, тогда его станет еще удобнее нести.

Двадцать шестого июня мы возобновили продвижение на север и тридцатого дошли до реки под названием Катавачага[14], впадающей в очень большое озеро Яткайед-Уой, или озеро Белого Снега.

Там мы увидели несколько типи индейцев, занятых добычей перекочевывающих на север оленей; они забивали животных, которые переплывали через реку, копьями с каноэ. Там же встретили и вождя, или «капитана», северных индейцев, по имени Килшайс: он вместе с небольшой группой сородичей нес пушнину в Форт Принца Уэльского.

Когда Килшайс узнал о цели нашего путешествия, то вызвался доставить из крепости все, в чем мы нуждались, и пообещал присоединиться к нам в назначенном проводником месте с наступлением зимы. Так как мы испытывали некоторую нужду в табаке, порохе, пулях и товарах для обмена, я решил написать коменданту крепости письмо, и, хотя от Форта, оставшегося на юго-востоке, нас отделяло более трех сотен миль по прямой, я попросил мистера Нортона все же переслать мне с капитаном Килшайсом необходимые вещи.

Весьма любопытна церемония, разыгрывающаяся при встрече двух групп северных индейцев. Приблизившись друг к другу ярдов на двадцать, они останавливаются и садятся или ложатся, безмолвно застывая в таком положении на несколько минут. Наконец мужчина в годах, если такой есть в группе, нарушает молчание, начиная рассказывать встреченной группе о всех несчастьях, постигших его и его соплеменников со времени предыдущей встречи или с тех пор, как они в последний раз что-то слышали о другой группе. В этот скорбный перечень включаются также сообщения о смертях и невзгодах, постигших индейцев из других семейств, во всех известных оратору подробностях.

Когда первый кончает свой горестный рассказ, такой же старик из другой группы передает в свою очередь все известные ему плохие новости. Если в этом обмене новостями есть весть, хоть в малейшей степени задевающая кого-нибудь из присутствующих, то вскоре они начинают тяжело вздыхать и плакать, а потом и рыдать в голос. Тут к ним обычно присоединяются все взрослые обоих полов, и нередко можно видеть, как все – мужчины, женщины и дети – горько рыдают. Собственно, никогда во время этих «состязаний в плаче», как я их окрестил, не доводилось мне видеть, чтобы большая часть индейцев не поддержала стенаний и плача остальных, хотя совсем не у всех был на то свой повод – они плакали из сострадания к сотоварищам, видя их горе.

Когда утихали первые приступы скорби, обе группы сближались и перемешивались: мужчины с мужчинами и женщины с женщинами. Если у них был табак, то по рукам довольно долго гуляли трубки, и завязывался общий разговор. Так как со всеми плохими новостями было уже покончено, им ничего не оставалось, кроме как говорить о хорошем, настолько преобладавшем над дурным, что вскоре на всех лицах уже сияли радость и улыбки. Если встретившиеся не голодали, то тут часто начинался обмен небольшими съедобными подарками, порохом и пулями, разными мелочами – порой бескорыстно, но чаще из желания попробовать получить взамен больший подарок.

Развлечений у этих людей немного. Главное – стрельба в цель из лука. Еще одно спортивное занятие, называемое «хол», напоминает метание колец в цель, только здесь пользуются вместо колец заостренными с одного конца дубинками.

Время от времени индейцы забавляются танцами, исполняемыми только после наступления темноты. Однако, хотя эти люди представляют собой определенно особое племя, своей манеры танцевать у них, как ни странно, не выработалось, поэтому в редких случаях, когда нечто подобное предпринимается, они подражают или индейцам племени догриб[15], или южным индейцам.

Танцевать в манере догриб не очень сложно, нужно лишь очень быстро поднимать ноги, по очереди отрывая их от земли как можно выше, оставляя корпус неподвижным. Руки при этом сжаты в кулаки и прижаты к груди, а голова наклонена вперед. Танцуют всегда нагими, только на бедра надевают передник, да и его порой сбрасывают на землю. Танцоры – не больше трех-четырех на круг – двигаются под музыку, которую с натяжкой можно назвать вокально-инструментальной, хотя оба элемента довольно невыразительны. Вокальная партия состоит из частого чередования слов «хии-хии-хии-хоу-хоу-хоу…», причем повторами, изменением ударения, понижением и повышением тона создается некое подобие мелодии. Пение сопровождается игрой на небольшом барабане, к которому иногда присоединяется трещотка, изготовленная из высушенного куска бизоньей кожи в виде бутыли, куда кладутся камешки или дробь.

Обнаженными танцуют только мужчины. Когда женщинам велят танцевать, они исполняют танец на площадке перед палаткой, из которой доносится музыка. Хотя их танец – образец приличия, в нем еще меньше смысла и действия, чем в мужском. Все танцующие становятся в одну цепочку и, чуть приседая, переносят вес тела с правой ноги на левую и наоборот, не отрывая ног от земли. Когда музыка прекращается, женщины немного сгибаются, как бы в неловком книксене, и пронзительно выкрикивают: «Хи-и-и хоу!»

Еще у них есть нехитрая азартная игра. Индейцы берут щепочку, пуговку или другую мелкую вещицу и, переместив ее несколько раз из руки в руку, просят партнера угадать, в какой она руке. У каждого из двух играющих есть небольшая кучка щепок или веточек, и если один угадывает верно, то берет щепку из кучки соперника. Тот, кто первым соберет у себя все щепочки, считается выигравшим ставку – обычно горсть пороха, стрелу или другую не очень ценную вещь.

У нас не было каноэ, поэтому пришлось просить незнакомых встречных индейцев переправить нас через реку Катавачага на их каноэ. Когда же мы достигли противоположного, северного берега реки, проводник предложил нам остановиться на пару дней и насушить оленины в дорогу. Я с готовностью согласился; поставили мы вдобавок и сети, наловив рыбы. Однако количество пересекающих реку оленей едва покрывало самые насущные наши потребности, поэтому 6 июля мы снова были вынуждены выступить в путь с запасом продовольствия, которого с трудом могло хватить разве что на один ужин.

Готовясь двигаться дальше, проводник заявил, что для переправы через реки без бродов потребуется каноэ. Его слова убедили меня купить одно каноэ у тех индейцев, что перевозили нас за пустяковую цену – нож, стоивший никак не больше пенни.

Каноэ местного племени были крайне невелики – в них едва могли поместиться два человека, причем одному из них в таком случае пришлось бы лечь на дно. И все же добавочный груз заставил меня нанять еще одного индейца. Тут нам повезло – удалось завербовать жалкого пропащего малого, привыкшего к подобной работе, которому состояние, отличное от вьючного животного, было неведомо.

Позаботившись о каноэ, мы покинули Катавачагу и вновь зашагали по каменистой тундре на северо-запад. 17 июля мы заметили множество мускусных быков, семерых из них индейцы подстрелили, и мы остановились на пару суток, чтобы насушить и растереть в порошок часть мяса. И все же, когда мы снялись с места, пришлось бросить много мяса, которое мы не смогли съесть или унести с собой.

Двадцать второго июля мы встретили несколько чужих индейцев и присоединились к ним для охоты на оленей, столь в этих местах многочисленных, что каждый день мы добывали вполне достаточно мяса для поддержания сил и зачастую забивали животных только ради языков, костного мозга и жира.

Мы уже достигли обширной заболоченной равнины, лежащей примерно в четырехстах пятидесяти милях к северо-западу от Форта Принца Уэльского, и я видел, что проводник не выражает особого желания двигаться дальше. Вместо этого он менял без особой цели расположение лагеря, присоединяясь то и дело к местным индейцам – охотникам на оленей, которые кочевали вслед за своей добычей. Когда же я осведомился о причине его странного поведения, он объяснил, что лето уже приближается к середине, поэтому вряд ли удастся достичь Коппермайна этим летом и для нас гораздо лучше было бы перезимовать со встреченным по пути племенем индейцев в их стойбище, расположенном несколько к югу отсюда, и вновь двинуться в путь следующим летом. Я полагался всецело на его знание местности и поэтому вынужден был согласиться. Дальше мы так и кочевали вместе с индейцами, численно все возраставшими. К 30 июля в лагере уже насчитывалось около семидесяти палаток, в которых размещалось не меньше шестисот человек. Ночью наш лагерь выглядел как настоящий городок, а по утрам, казалось, вся долина оживала от движения навьюченных мужчин, женщин, детей и собак.

Нелишне, думаю, было бы тут немного рассказать о людях, среди которых я оказался. Это племя северных индейцев состояло по большей части из хорошо сложенных, крепких людей выше среднего роста. Кожа у них по цвету напоминала только что отлитый медный слиток, волосы черные и прямые. Редко у кого из мужчин росла борода, если же она и росла, то у обладателей таковой не было другого способа избавления от нее, кроме как выдергивать волоски, зажав их между пальцем и лезвием тупого ножа. У представителей обоего пола нет волос под мышками, и по телу они больше почти нигде не растут, особенно у женщин, но на естественном месте, предназначенном для этого Природой, северные индейцы, насколько мне известно, не стараются избавиться от волосяного покрова.

Черты лица у них своеобразны и отличаются от присущих всем окружающим их местным племенам: лоб низкий, глаза небольшие, скулы широкие, нос прямой, а подбородок почти у всех широкий и длинный. Кожа мягкая, гладкая и блестящая, и если переодеть этих индейцев в чистую одежду, то неприятного запаха от них будет исходить не больше, чем от любого другого представителя рода человеческого.

Все северные индейцы – будь то племя Медных индейцев или догрибы – делают на каждой щеке по три или четыре параллельных черных насечки, нанесенных с помощью иглы или шила и втертого в рану сразу после операции измельченного древесного угля.

Большинство из них по характеру необщительны и скупы, вечно жалуются на бедность, даже друг другу. Когда действительно пребывающие в крайней нужде индейцы добираются до фактории Компании, их всегда бесплатно оделяют каким-то количеством провизии, одежды, лекарств или других вещей, в которых те испытывают необходимость, а взамен они, неблагодарные, учат своих соплеменников, как нужно себя вести, чтобы заполучить такие же подарки. Не знаю ни одного другого народа, столь поднаторевшего в искусстве самообладания, в этом отношении женщины превосходят мужчин, и я могу достоверно сообщить, что видел некоторых северных индианок, у кого одну щеку омывали слезы, а другую кривила многозначительная усмешка.

Своим поведением они все же отличаются от всего остального рода человеческого, и то суровое обращение чужеземцев, с которым они встречаются, воспринимается ими как должное, в особенности простыми охотниками.

Хотя местность, по которой мы теперь кочевали, была совершенно голой и лишенной растительности, за исключением карликового кустарника и мха, оленей тут было такое множество, что индейцы не только добывали их в достаточном количестве, чтобы обеспечить мясом несколько сот человек, но нередко забивали и только ради шкур, костного мозга и прочего, а туши оставляли на потребу волкам и лисицам или просто гнить.

Мы двигались на запад до самой реки Дубонт, переправившись через которую убедились, что и она, и большое озеро, откуда она вытекала, – пресные, а следовательно, северное морское побережье было еще далеко.

Здесь мы прибегли к помощи нашего маленького каноэ. Такой способ переправы через реку, хотя и утомителен из-за бесконечного снования туда-сюда, – самый скорый из тех, что эти бедняги могут придумать. Порой им приходится по две сотни миль нести каноэ на плечах, не спуская на воду, и, если бы лодочки не были такими крошечными, мужчина в одиночку не мог бы нести их.

Погода оставалась ясной, дневные переходы были невелики, а оленей попадалось все так же много, поэтому дела шли хорошо вплоть до 8 августа.

В тот день я собирался сам немного поохотиться на оленей и, зная, что у одного из моих северных индейцев поклажа легче, дал ему немного понести квадрант со штативом, который он взял без видимой неохоты. Облегчив таким образом свою ношу, я выступил в сопровождении охранников-южан и миль через восемь заметил с вершины высокого холма большое стадо оленей, пасущихся в соседней долине. Мы сложили наземь свои вьюки и продолжили охоту; вернувшись, однако, вечером на холм, я нашел там лишь часть северных индейцев, того же, что нес квадрант и почти весь наш порох, среди них не было.

Настал уже поздний вечер, и отправляться на поиски, пока не рассвело, мы не могли. Индейцы-южане и я очень беспокоились, опасаясь потерять порох, который должен был бы кормить и одевать нас на все время оставшегося пути. Неприветливость северных индейцев, сопровождавших нашу группу, давала мало надежды на их помощь теперь, когда мне стало нечем вознаградить их за труды. Ведь за все время ни один из них бескорыстно не дал мне ни крошки, не попросив взамен что-либо, порой трижды превосходящее по цене.

Эти люди при каждой встрече ждали только все новых и новых подношений, будто бы я и вправду захватил с собой весь склад Компании на потребу им. Когда же они обнаружили, что у меня почти ничего не осталось, то объявили меня «нищим слугой, совсем не похожим на коменданта», который, по их словам, всегда наделял их чем-нибудь полезным. Удивляло их поразительное непонимание моих задач, словно они действительно думали, что я предпринял столь утомительное путешествие единственно ради того, чтобы снабдить их всем, чего им не хватало.

Непостижимое поведение индейцев побуждало меня много и серьезно размышлять над своей судьбой; было ясно, что большой помощи, в случае если я вдруг окажусь от них в зависимости, ожидать нельзя. Улегшись после потери квадранта и пороха на свое ложе, я долго не мог заснуть, сон бежал от меня, хотя я не меньше ста раз повторил про себя отдельные прекрасные строки доктора Янга[16].

Проведя ночь в грустных раздумьях, я поднялся с зарей и вместе с двумя индейцами-южанами отправился на поиски беглеца. Прошло много часов, а результатов не было: в том направлении, куда он, как подозревали, мог податься, не обнаружили ни единого следа.

День уже подходил к концу, когда я наконец предложил вернуться на место, где я отдал квадрант, в надежде отыскать на мху какой-нибудь след, указывающий направление, в каком ушел беглец. Добравшись туда, мы сразу поняли, что он ушел в сторону небольшой речки, а там, на берегу, к нашей великой радости, нашли на камне квадрант и мешок с порохом, хотя вокруг не было ни души.

При ближайшем рассмотрении мы обнаружили, что части пороха все же недоставало. Даже несмотря на такую значительную потерю, мы подошли к месту, где оставили своего проводника, приободрившимися. Однако там ни его, ни остальных индейцев уже не было. Они, правда, позаботились о том, чтобы оставить знаки, указывающие на направление их движения, и чуть позднее десяти вечера мы их нагнали. После обильного ужина, заменившего нам в тот день и обед, мы улеглись отдыхать, и это мне по крайней мере удалось сделать гораздо лучше, чем в предыдущую ночь.

Хотя если бы я знал, что судьба готовит мне назавтра, то, наверное, не спал бы так крепко. Двенадцатого августа, когда я установил квадрант на штативе и принялся за обед, к моему великому горю, неожиданный порыв ветра повалил штатив. Почва была каменистой, уровень, нониус и визир разбились, и инструмент стал бесполезным.

Вдобавок к этому непоправимому несчастью, совершенно отнявшему у меня возможность определить широту местности, мне пришлось принять нелегкое решение снова вернуться в крепость, хотя я находился уже почти в пятистах милях к западо-северо-западу от реки Черчилл и полагал, что намного приблизился к искомой цели.

Глава четвертая

На следующий день после того, как я разбил квадрант, с северо-запада к нам приблизилась группа индейцев, и несколько пришельцев забрали у меня и моих спутников все сколько-нибудь ценные вещи, среди которых было и мое ружье. Не будучи в состоянии возвратить украденное, мы могли только считать, что нам еще повезло.

Трудно описать холодную неторопливость тех негодяев. Целая банда вошла в мою палатку (к тому времени мы умудрились соорудить себе укрытие из нескольких палок с наброшенным на них одеялом), и вожак сел по левую руку от меня. Сначала они попросили одолжить им мой «скипертоган» (мешочек с кремнем и кресалом, трубкой, табаком и трутом), а выкурив две или три трубки, попросили дать еще кое-какие вещи, которых у меня не было. Тогда один из них взялся за мой заплечный мешок и в мгновение ока с помощью пятерых сообщников разложил все сокровища на полу. Каждый брал понравившиеся ему вещи, и вскоре остался только пустой мешок. Снизойдя к моей горячей просьбе, они вернули мне нож, шило и иглу, хотя и дали понять, что это следует рассматривать как великую милость с их стороны.

Обнаружив, что они способны на такую щедрость, я осмелился выпросить также и свои бритвы, но они, посчитав, что мне на весь обратный путь вполне хватит и одной, без зазрения совести оставили у себя другую – к счастью, выбрав худшую. В довершение своих щедрот они разрешили взять еще мыла, сколько понадобится для бритья и мытья до самого Форта.

Грабить моих южных индейцев так же беззастенчиво они поостереглись. Столь грубое нарушение обычаев могло привести к межплеменной войне, со стороны же англичан они этого не опасались. Однако различными угрозами им удалось выманить у охранников почти все, что у тех было, оставив только ружья, немного огневого припаса, старый топорик, нож для резки льда и пилу. Мой проводник Конниквизи, человек среди соплеменников не слишком значительный, был совершенно не в состоянии защитить нас, да и сам оказался жертвой грабежа. И хотя всем своим видом он изображал невообразимую щедрость, на самом деле отдавал то, что не в силах был удержать.

Рано утром 19 августа мы выступили в обратный путь в сопровождении нескольких северных индейцев, направлявшихся в крепость с мехами. К счастью, у меня снова было ружье, потому что отобравший его индеец не нашел ни пороха, ни пуль и бросил его за ненадобностью. Ноши за плечами я теперь почти не чувствовал, и из-за этого идти стало намного легче и приятнее; к тому же оленей было множество, а погода стояла чудесная.

Мы обогнули южную часть озера Дубонт – настоящего внутреннего моря – и дальше направились на юго-восток. Часто нам встречались другие индейцы – не проходило и дня, чтобы мы не видели дымка чужих костров. Многие индейцы, несшие на факторию добытую зимой в западных областях пушнину, потом присоединялись к нам.

К концу августа мех у оленей отрос как раз настолько, что их шкуры стали пригодны для шитья одежды. Поэтому вскоре мы все занялись заготовкой шкур на зиму. А поскольку на полный комплект одежды нужны лучшие куски шкур восьми – одиннадцати оленей, то вообразите, как увеличилась наша поклажа.

Хотя я много недель подряд с трудом тащил свою ношу, никакой пользы она мне не сослужила, потому что в нашем отряде не было женщин и некому было выделать шкуры. Индейцы же не разрешили своим женщинам выделать их для нас, не согласились и дать взамен за сырые уже выделанные, хотя бы и худшего качества. Никогда мне не доводилось встречать столь черствых людей, ибо они, хотя и проявляют большую любовь к своим женам и детям, с готовностью высмеивают каждого, кто попал в затруднительное положение, если тот не состоит с ними в прямом родстве.

Осень шла, и мы все сильнее страдали от холода, не имея подходящей одежды. Моему проводнику не пришлось страдать, как нам: полный комплект новой меховой одежды, типи и все другое необходимое ему изготовила сопровождавшая его жена. Но старый пройдоха был так далек от мыслей о нашей судьбе, что за последнее время совсем отдалился от нас и не оказывал нам ни малейшей поддержки. Обилие оленей, однако, позволяло нам обеспечивать себя пропитанием.

Мы не испытывали недостатка в мясе почти весь сентябрь, тут нам исключительно повезло, но это было единственное везение, потому что погода, напротив, была на редкость ненастна и холодна. Так мы и продвигались на юго-восток в весьма подавленном состоянии духа, пока не повстречали знаменитого вождя – капитана Матонаби.

Матонаби был сыном северного индейца и южной индианки-рабыни, привезенной мистером Ричардом Нортоном, отцом теперешнего коменданта. Мистер Нортон собственноручно поженил отца Матонаби и рабыню году примерно в 1736-м, и вскоре у них родился сын, нареченный Матонаби.

Когда же в раннем детстве Матонаби его отец умер, мистер Нортон взял мальчика к себе и по индейскому обычаю усыновил его. Но в скором времени мистер Нортон уехал в Англию, а новый комендант не баловал мальчика вниманием. Поэтому родственники его со стороны отца забрали Матонаби с фактории, и с ними он пробыл до 1752 года, пока комендантом Форта Принца Уэльского не стал Фердинанд Джекобс. Из уважения к уже покойному тогда Нортону Джекобс несколько лет содержал Матонаби на фактории.

Пока Матонаби находился в самой крепости и в ее окрестностях, он сумел в совершенстве овладеть языком южных индейцев и немного освоить английский. Чуть-чуть познал он и христианство, но всегда заявлял впоследствии, что для его разумения оно слишком запутано, и, уж конечно, заставить его поверить хоть в один догмат нашей религии так и не удалось. При всем этом у него доставало здравого смысла и щедрости чувств не подвергать осмеянию приверженцев различных вероучений. Ко всем религиозным школам и сектам он относился с уважением, но был тверд в решимости уйти из этого мира таким же, как и вступил в него, – не исповедуя никакой религии. Поистине я встречал не много христиан, обладавших бОльшими добродетелями и меньшим числом недостатков.

Никто бы не смог превзойти Матонаби в верности данному слову. Его непоколебимая правдивость и честность сделали бы честь любому, даже наиболее просвещенному и рьяному христианину, а в благожелательности и душевном расположении ко всему роду человеческому (за одним исключением, о чем я скажу позднее) его не мог бы превзойти никто из известных ныне знаменитостей.

Роста он был выше среднего, почти шести футов, и если бы не коротковатая шея, то я назвал бы его сложение идеальным. Он был смугл, как и все северные индейцы, но лицо его не уродовали ритуальные черные полосы. Черты лица, правильные и приятные, говорили тем не менее о силе, характером же он отличался в высшей степени примечательным, сочетающим в себе живость француза и честность англичанина с величественностью и благородством турка.

Особенно он любил испанские вина, хотя никогда не пил лишнего, а так как водки, даже самого лучшего качества, в рот вовсе не брал, то всегда владел собой.

Поскольку ни один человек не лишен недостатков, их можно было найти и у Матонаби, но я могу упрекнуть его только в том, что он поддавался чувству ревности, порой заставлявшему его забывать о доброте и человечности.

Еще юношей он проявил незаурядные способности, и мистер Джекобс нанял его послом и посредником между северными индейцами и атапасками, до той поры постоянно враждовавшими между собой. Стремясь выполнить возложенную на него задачу, Матонаби применил столько выдумки, продемонстрировал такую храбрость, выказал такое великодушие, на какие редко кто способен из стоящих много выше него по воспитанию и положению.

Едва вступив на территорию индейцев атапасков (начинающуюся в семи-восьми милях к западу от реки Черчилл), он наткнулся на лагерь из нескольких палаток и, к своему большому удивлению, обнаружил, что вождя Килшайса со всей его семьей держат в плену. Хотя Матонаби годился Килшайсу в сыновья, он все-таки выговорил вождю свободу, хотя тот и потерял все имущество и лишился шестерых своих жен.

Когда же Килшайса с небольшим отрядом отпустили, Матонаби не только не ушел вместе с ним, но проник в самое сердце земли атапасков, чтобы самому переговорить со всеми их вождями.

Чем дальше он продвигался в глубь их земель, тем больше возникало у него поводов для проявления храбрости. В одном стойбище они с женой и мальчиком-слугой втроем оказались среди шестнадцати семей врагов. Это племя южных индейцев приняло их с видимым радушием. В каждой палатке угощали и развлекали гостей, но в последней их готовились убить. Матонаби хорошо владел языком атапасков, он раскрыл их замыслы и заявил, что хотя и пришел к ним без вражды в душе, но свою жизнь дешево не продаст.

Услышав эти слова, старейшины тут же приказали отобрать у него ружье и снегоступы, схватить и связать слугу, но Матонаби вскочил с места, молниеносно схватил ружье и бежал из палатки. Теперь пусть попробуют поймать и убить его! Он встретится с врагами лицом к лицу, и никто не посмеет трусливо послать пулю ему в спину «Я наверняка унесу с собой двоих или троих, но если вы согласны купить мою жизнь такой ценой, то приступайте к делу теперь. Иначе позвольте мне уйти».

Они сказали, что он свободен, но должен оставить у них слугу. В ответ он ворвался в палатку, силой отобрал мальчика у двух державших его воинов и только после этого отправился в земли своего племени, а оттуда на факторию.

Весной следующего года он вновь наведался в земли атапасков, но на этот раз в сопровождении большого числа отборных воинов. Обойдя все стойбища со своим отрядом и переговорив со всеми вождями атапасков, он решил, что мир уже установлен. Поэтому люди Матонаби вернулись домой, а он с десятком друзей решил провести лето у атапасков.

Как только южные индейцы увидели, что их противников осталось мало, то сразу принялись донимать их придирками, все лето стремились их извести и в конце концов замыслили убить во сне. Дважды они подбирались к типи Матонаби на пятьдесят ярдов, но оба раза он встречал их прежними словами о том, что дешево свою жизнь не отдаст, после чего атапаски отступали.

Несмотря на этот не слишком гостеприимный прием, Матонаби не прекращал визиты в страну атапасков и наконец через несколько лет постоянного проявления миролюбивых намерений и череды добрых дел, в которых он оказывал помощь южным индейцам, он не только сумел в одиночку надолго примирить враждующие племена, но также и наладить между ними торговлю, помог найти взаимные интересы.

Выполнив эту великую миссию, он вознамерился посетить реку Коппермайн вместе с еще одним известным вождем, по имени Идотлеаза, и Мозес Нортон обратился в совет директоров Компании за разрешением отправить на Коппермайн экспедицию, руководствуясь рассказом именно этих людей.

Глава пятая

Галантное поведение Матонаби при нашей встрече произвело на меня сильное впечатление. Как только он узнал о наших мучениях, то тут же позаботился о том, чтобы все имеющиеся у нас шкуры были выделаны для нужд моих спутников – южных индейцев, а мне подарил очень теплую одежду из меха выдры и еще каких-то животных.

Потом Матонаби устроил в мою честь, как это принято у южных индейцев, грандиозный праздник с угощением, который завершился пением и танцами. Спутники-южане играли весьма приметную роль во всем, ибо, хотя северяне относились к ним с полным пренебрежением, у себя на родине они были людьми известными. Тут нет ничего удивительного, если принять во внимание, что у северных индейцев мужчина ценится в соответствии с его охотничьими способностями, а так как мои южане в этой области не особенно проявили себя, то в ответ встретили, понятно, довольно мало почтения.

В беседе Матонаби с большой серьезностью спросил, нет ли у меня желания предпринять новое путешествие к реке Коппермайн. Когда же услышал утвердительный ответ с оговоркой, что я хотел бы в пути иметь лучших проводников, нежели сейчас, то сразу же предложил свои услуги. Я заверил его, что с радостью принимаю его предложение, ибо, пережив уже все вообразимые и невообразимые тяготы, я вознамерился довести дело до конца, даже если бы новый поход поставил под угрозу саму мою жизнь.

Все постигшие нас несчастья Матонаби лишь в некоторой степени объяснял неблаговидным поведением проводников, главной же ошибкой он считал то, что по настоянию коменданта мы не взяли с собой женщин.

«Ведь когда все мужчины несут тяжелый груз, – объяснял он, – они не могут ни охотиться, ни преодолевать большие расстояния. Если же им повезет в охоте, кто понесет добычу? Женщины созданы для такого труда. Каждая может тащить за собой или нести на плечах вдвое больше груза, чем мужчина. Кроме того, они ставят типи, шьют и чинят одежду, согревают нас ночью, да и вообще невозможно отправиться в дальний путь без их помощи и поддержки. К тому же им самим очень немного нужно для поддержания сил: ведь женщины готовят пищу своими руками, и поэтому в голодные времена им хватает того, что они слизывают с пальцев».

Отклонившись несколько от нашего маршрута, чтобы раздобыть веток и бересты для снегоступов и нарт, мы вновь присоединились к Матонаби и вместе с ним направились на юг. Оленей было множество, но Конниквизи совершенно истощил наши запасы пуль, поэтому пришлось разрубить на кусочки наш колун для льда. Однако вести стрельбу квадратными кусочками металла из тех слабых стволов, что мы продаем в Новом Свете, – дело довольно опасное.

Двадцать второго ноября, снова расставшись с Матонаби и его людьми, чтобы побыстрее добраться до крепости, мы попали в сильнейшую метель на ровных пространствах тундры возле побережья. Снег падал так густо, что мы ничего не видели перед собой, а между семью и восемью часами вечера завернул мороз, да так круто, что мой пес, ценное животное, замерз насмерть.

Следующий день выдался ясным и солнечным, и мы смогли опять двинуться в путь, а 25 ноября вступили в Форт Принца Уэльского после восьми месяцев и двадцати двух дней бесплодного или во всяком случае неудачного похода. Но, несмотря ни на что, я не испытывал разочарования и был готов, положившись на обещанную помощь Матонаби, вновь покинуть стены крепости, почти не мешкая.

Двадцать восьмого прибыл Матонаби со своими индейцами, и я сразу же заявил коменданту о готовности отправиться в новую экспедицию. Мое предложение было с охотой принято, а стойкость в перенесении трудностей и проявленные способности были сочтены хорошим поручительством. Я тут же нанял Матонаби своим проводником, но комендант опять попытался навязать мне солдат-индейцев, потому что они состояли с ним в родстве, и ему хотелось, чтобы они полностью использовали все выгоды своего служебного положения. Однако в двух предыдущих походах индейцы-южане оказались до такой степени ни на что не пригодными, что я наотрез отказался брать их на этот раз, чем смертельно обидел мистера Нортона. Ни время, ни мое долгое отсутствие не могли потом полностью развеять его неприязнь ко мне.

Мистер Мозес Нортон был сыном Ричарда Нортона, прежнего коменданта, и южной индианки. Родился он в Форте Принца Уэльского, а первые девять лет провел в пансионате в Англии. По возвращении на берега Гудзонова залива он погряз во всех пороках своих соплеменников. При себе он постоянно держал пять или шесть самых красивых индианок, каких только мог отыскать. Несмотря на свое пристрастие к прекрасному полу, он всеми путями стремился не допустить встреч остальных европейцев с местными женщинами и мог до смешного долго разглагольствовать по поводу их распутного поведения. К своим же друзьям и соплеменникам питал такую приверженность, что гораздо внимательнее относился к их любимым собакам, чем к старшему офицеру в своем подчинении.

Среди своих невежественных и нищих соплеменников он слыл сведущим в медицине и поэтому всегда держал наготове сундучок с ядами, чтобы пользовать ими тех, кто отказывался предоставить ему своих дочерей или жен.

Несмотря на все его дурные качества, нельзя было представить себе более старательного борца за добродетель, честь и воздержание в чужих душах, причем он неустанно самыми черными красками рисовал отвратительные пороки ревности и мстительности, пробуждающиеся у индейцев при малейшей попытке посягнуть на чистоту их женщин. Такие речи из уст человека добропорядочного еще могли возыметь некоторое действие, но, произносимые тем, кто открыто попирал человеческие и божественные заповеди, сеяли лишь негодование и почитались за лицемерное оправдание самовлюбленного развратника, желающего самолично владеть всеми окрестными женщинами.

Его апартаменты были отделаны со вкусом, но там постоянно толпились индианки – пассии коменданта. На ночь он оставлял их в доме, дверь запирал, а ключ клал под подушку, поэтому наутро, из-за того, что женщины были лишены необходимых удобств, комнаты становились грязнее конюшни.

Умер он от воспаления кишечника некоторое время спустя после того, как я завершил свои походы на Коппермайн. И хотя умирал он в страшных мучениях, до последней минуты злобствовал и ревновал. Уже перед самой кончиной, увидев, как один из его офицеров взял стоящую рядом с ним женщину за руку, он собрал все оставшиеся силы и заревел: «Проклятая потаскуха! Если я останусь жив, то вышибу из тебя дух!»

Через несколько минут после этого «галантного» изречения он сам испустил дух в невообразимых муках.

Таков был характер мистера Мозеса Нортона, но справедливости ради нужно признать, что, когда я готовился отправиться в свой третий поход, он снабдил меня буквально всем, что я или Матонаби посчитали необходимым взять с собой. Кроме того, он снабдил меня квадрантом – наилучшей возможной заменой утраченного инструмента, хотя это был довольно низкого качества элтонский квадрант, провалявшийся в крепости много лет. После того как он вручил мне конверт с предписаниями, его обязанности по отношению ко мне завершились, и 7 декабря 1770 года я в третий раз отправился на поиски Коппермайн.

Погода несколько дней подряд стояла относительно мягкая для зимы, но из-за болезни одной из жен Матонаби мы двигались очень медленно, поэтому добрались до реки Сил только тринадцатого.

Дичи там оказалось мало, поэтому мы уложили больную женщину на сани, и теперь индейцы проходили в день столько, сколько позволял им груз.

Шестнадцатого дошли до Эгг-ривер (Яичной реки), где Матонаби заранее укрыл кое-какие припасы. Но там, к нашему великому прискорбию, обнаружилось, что кто-то из тех индейцев, с которыми комендант вначале вел торговлю и которых потом прогнал, начисто ограбил тайник. Это была весьма ощутимая потеря, потому что дичи совершенно не стало, а мои индейцы, не ожидавшие такого жестокого удара, слишком вольно расходовали овсяную крупу и другие продукты, полученные в крепости.

Тем не менее потеря была воспринята с величайшей стойкостью, и я не слышал ни от кого ни единого слова о мести грабителям в случае, если тех удалось бы обнаружить. Единственным видимым результатом этого события было общее стремление двигаться как можно быстрее, и несколько дней подряд мы шли от темна до темна. А так как дни были коротки, сани тяжелы, а дорога очень плохая, лишь изредка удавалось преодолевать больше шестнадцати – восемнадцати миль в день.

Восемнадцатого мы обнаружили следы множества оленей, но свежих отпечатков не было. Однако благодаря тому, что прошедшие до нас этим путем индейцы добыли оленей больше, чем могли съесть, на местах их стоянок мы нашли куски оленьих туш. Находка очень обрадовала нас, хотя она лишь слегка подкрепила наши силы.

С 19-го потянулась бесплодная равнина, по которой мы шли с пустыми желудками, пока не достигли 27 декабря небольшого леска, где удалось добыть несколько оленей. Индейцы ели весь день напролет, но надо сказать, что мы действительно совершенно изголодались – за последние три дня во рту у нас не было ни крошки.

Должен признаться, что никогда еще не доводилось мне встречать рождество так неприметно и скудно. Индейцы же мои тем не менее приободрились, а когда стали попадаться свежие следы оленьих стад, то было решено, что самая тяжелая половина зимы миновала.

Теперь мы двигались на северо-запад, придерживаясь края лесной полосы, где искривленные сосенки мешались с карликовым можжевельником, и 30 декабря дошли таким образом до застывших берегов озера Айленд. Там индейцы подстрелили двух оленей, но у животных совсем недавно закончился гон, поэтому мясо оказалось почти непригодным. Матонаби тут серьезно заболел, и я на основании его жалоб заключил, что болезнь проистекала от непомерного количества поглощенного им мяса. Такое нередко приключается с индейцами, когда они, поев этак за шестерых, чувствуют некоторое недомогание, но даже слышать не хотят, что их болезнь – от обжорства.

Однако, несмотря на их явную несдержанность в еде после успешной охоты, голод они переносят с такой стойкостью, которой, как говорится, легче восхищаться, чем подражать. Нередко я был свидетелем их веселья и шуток даже на третий день поста, как будто воздержание было добровольным. Так, например, они бесхитростно и весело подначивали друг друга, спрашивая, нет ли у кого желания позабавиться с женщинами.

После двух дней пути по льду озера Айленд, в первый день 1771 года, мы дошли до лагеря, раскинутого семьями двух моих проводников. Там оказалось более двадцати женщин и детей и лишь двое мужчин, у которых к тому же не было ни ружей, ни пуль, поэтому все жили только рыбой и редко попадавшимися в силки кроликами. Забрав этих людей с собой, мы прошли еще семь миль, прежде чем, добравшись до западного берега озера и убив там двух оленей, остановились на ночлег.

В месте нашей переправы озеро Айленд достигало около тридцати пяти миль в ширину, но в длину (с северо-востока на юго-запад) было гораздо больше. Озеро было буквально нашпиговано островами, так близко расположенными друг к другу, что местами напоминало запутанный клубок речек и ручьев. Обычно жены и родственники большинства индейцев, направляющихся в Форт Принца Уэльского по осени, остаются ждать прихода своих мужчин на одном из этих островов.

Покинув берега озера, мы продолжили путь, немного отклоняясь то к северу, то к западу, двигаясь с неутомительной скоростью восемь-девять миль в день. С питанием приходилось туго до 16 января, когда мы добыли двенадцать оленей, после чего было решено сделать на несколько дней остановку, чтобы насушить мяса. Двадцать второго нам повстречался первый местный индеец с тех пор, как мы покинули Форт, хотя пройдено было уже несколько сот миль: можете судить, сколь редко населена эта часть страны.

Аборигены знают, что в здешних краях есть огромные области, не способные прокормить даже одного-единственного человека, хотя бы он все время кочевал. В редкой речке или озере совсем нет рыбы, но постоянная неуверенность в том, удастся ли добыть ее столько, чтобы прокормиться, делает местных индейцев достаточно осторожными и не позволяет всецело полагаться на эти дары природы, ибо слишком часто в прошлом слепая зависимость от природы приводила к голодной смерти сотни и сотни их предков.

Третьего февраля снова вышли к Бесплодным землям, но олени по-прежнему держались в лесу, поэтому мы повернули на запад, чтобы не лишиться надежного источника пропитания.

Переправившись через реку Катавачага[17], мы вышли к Косид-Уой – озеру Куропатки и ступили на его лед 7 февраля. Невозможно передать, сколь обжигающим был в тот день мороз, однако скорость нашего передвижения оказалась поистине поразительна – большинство мужчин преодолели переход за два часа, но женщины, тянувшие больший груз, продвигались гораздо медленнее.

Несколько индейцев обморозились, но сильнее всех – одна из жен Матонаби, у которой бедра и ягодицы покрылись коркой льда, а когда лед стаял, на коже вскочили огромные волдыри величиной с овечий пузырь. Мучения бедной женщины усугублялись насмешками товарок, говоривших, что ей досталось поделом – не будет больше так высоко подвязывать полы своей одежды. Должен признаться, я не принадлежал к числу сочувствовавших ей, так как она слишком уж старалась выставлять напоказ стройность своих ног; ее подвязки были всегда на виду, что не почитается здесь предосудительным, однако слишком легкомысленно для суровой зимы в высоких северных широтах.

Еще много дней мы шли на запад, не выходя за пределы лесной зоны. Олени были многочисленны, и индейцы добывали их столько, что нам частенько приходилось задерживаться на одном месте по три-четыре дня, чтобы съесть всю убоину. Нередко приходилось оставлять много несъеденного мяса, однако для кочевого народа такое поведение извинительно, ибо очень мала вероятность, что они в скором времени вновь попадут в те же самые места. Это дает им оправдание в собственных глазах, и они не замечают недальновидности такой расточительности.

Оленьи стада не редели, и Матонаби заверил меня, что нам лучше всего до весны, пока олени не начнут перекочевывать в тундру и мы не сможем двигаться вслед за ними, стараться добывать их как можно больше и есть свежее мясо. Поэтому мы продвигались вперед очень медленно и дошли таким образом до Уолдайа, или Щучьего озера, из которого вытекает река Дубонт. Там мы повстречали племя северных индейцев, зазимовавших на берегу озера: они также нашли здесь обильную пищу, добывая оленей загонным способом.

Рис. 1. Путешествие Хирна в 1770—1772 гг.

Когда индейцы хотят построить такой загон, то вначале они отыскивают путь кочевки оленей, выбирая те участки, где он проходит через озеро или другое открытое место. Затем приступают к сооружению кругового загона, строя крепкую загородку из ветвистых деревьев. Сам я видел загон длиной в милю, но мне рассказывали, что строят и более длинные. Дверь загона не шире обычных ворот, а внутреннее пространство все перегорожено изгородями наподобие лабиринта. У каждого выхода из отсека загона насторожена петля из сыромятных ремешков, привязанная к дереву или, если местность не очень лесистая, к бревну, с которым оленю далеко не уйти.

Когда загон готов, по обеим сторонам двери втыкают в снег кустики. Линии загона уходят далеко на открытое место, где не растет ни веточки, из-за чего воткнутые кустики становятся особенно заметными. Кустики размещают на расстоянии пятнадцати – двадцати футов друг от друга, и в результате они образуют две стороны острого угла, расходящиеся все шире и шире по мере удаления от входа в загон. Иногда стороны угла тянутся на две, а то и три мили.

Индейцы ставят свои палатки на возвышенном месте, чтобы загодя увидеть приближение оленей, и тогда женщины и дети направляют стадо к загону. Завидев преследователей и принимая ряды воткнутых в снег кустиков за людей, несчастные пугливые животные бегут прямо в загон. Подоспевшие индейцы закрывают им выход заранее заготовленными колючими деревцами. И пока женщины и дети ходят вокруг загона, чтобы олени оттуда не выскочили, попавших в силки животных мужчины забивают копьями, остальных убивают из лука.

Описанный способ охоты столь удачен, что множество семейств северных индейцев применяют его на протяжении всей зимы. С наступлением весны олени, а вслед за ними и индейцы уходят в тундру, где и кочуют до следующей зимы.

Такой немноготрудный способ поддержания существования на диво хорошо подходит пожилым и больным людям, но у молодежи легко поощряет леность. Ведь тот, кто привык добывать пропитание почти у себя под боком, вряд ли займется добычей пушнины на продажу. Те же индейцы, которым живется не так легко, обычно приносят немало мехов для обмена на порох, пули и другие товары белых. Именно эти индейцы ценнее всех прочих для Компании Гудзонова залива – ведь они поставляют пушнину, дающую львиную долю прибылей от всей торговли на реке Черчилл.

По моему мнению, нет более сильного доказательства того, что человек рожден не для наслаждения счастьем, чем судьба несчастных обитателей этих мест – северных индейцев, которых теперь почти не осталось. Престарелые и больные, да еще те, кто настолько ленив и непритязателен, что продолжает жить загонной охотой на оленей, не в счет. (И все по той причине, что, занимаясь охотой лишь для пропитания, они никаких мехов добыть не смогут, а следовательно, не смогут и ничего приобрести из товаров, имеющихся у белых.)

Что же все-таки трудолюбивые индейцы-трапперы получают за свои старания? У этих людей не так уж много насущных нужд, и их легко удовлетворить. Топорик, колун для льда, пила и нож – вот и все, что нужно, чтобы обеспечить им сносное существование.

Действительно, те старательные индейцы, что приносят на факторию пушнину, гордятся оказываемым им нами уважением. Однако ради такой почести они нередко рискуют умереть голодной смертью по дороге на факторию или обратно. Кроме того, добытого за целый год поисков и тяжкого труда едва хватает, чтобы влачить жалкое существование на грани голода, в то время как те индейцы, кого мы называем ленивыми, живут в довольстве, не рискуя и не тревожась, и поэтому должны быть более счастливыми, да и более независимыми. К тому же, не обременяя себя заботами о добывании мехов, они могут раздобыть потребные им товары путем обмена на съестные припасы и выделанные шкуры у своих более «трудолюбивых» соседей.

Несомненно, долг каждого служащего Компании – поощрять усердие аборигенов и всеми доступными способами склонять их к добыче пушнины, и я от чистого сердца могу утверждать, что неотступно следовал этому долгу, прилагая все свои старания. В то же время нужно признать, что бедным индейцам это никоим образом не на пользу, ибо всем известно, что те из них, кто менее всего связан с факториями, гораздо счастливее прочих.

Глава шестая

На Щучьем озере мы пробыли всего один день и 4 марта начали переправляться через него, причем надо было преодолеть не больше двадцати семи миль. Однако у индейцев на разные затеи и забавы ушло столько времени, что противоположного берега мы достигли только 7 марта.

Девятого нам повстречались новые большие стада оленей, и это, разумеется, способствовало гладкому ходу событий. Девятнадцатого мы увидели следы нескольких человек и вечером подошли к пяти типи северных индейцев, промышлявших тут большую часть зимы ловлей оленей силками возле загонов. В прошлом это место, похоже, индейцы нередко занимали под стоянки, о чем свидетельствовал почти сплошь вырубленный на дрова и другие нужды лес.

Из-за непогоды мы задержались на несколько дней. По моим оценкам, мы находились примерно в пятистах милях к западу от Форта Принца Уэльского, хотя прошли, должно быть, гораздо больше. Здесь я вдобавок воспользовался возможностью послать письмо в Форт с индейцами, собравшимися отправиться туда по весне.

Двадцать третьего двинулись дальше и за следующие несколько дней видели множество северных индейцев, занятых загонной охотой. Часть из них присоединились к нам и двигались вместе с нами на запад до небольшого озера под названием Тлевиаза (Холм Маленькой Рыбки). Найдя там тучные стада оленей, индейцы решили насушить и натолочь мяса, потому что уже подходил срок оленям подниматься на север, в Бесплодные земли, и тогда неизвестно, скоро ли мы с ними повстречаемся.

Теперь в нашем отряде уже насчитывалось не меньше семидесяти человек. Все мы были заняты во время нашей десятидневной стоянки у Тлевиазы заготовкой мяса и небольших связок тонких березовых стволов толщиной в дюйм с четвертью и длиной семь-восемь футов. Стволы послужат шестами для типи летом в тундре, а с наступлением зимы будут переделаны в рамки для снегоступов. Собирали и материал для постройки каноэ – бересту и толстые ветки для каркасов, потому что за Тлевиазой хороших березовых рощ уже нет. Все деревянные заготовки подрезались до удобных для переноски размеров, так как было решено начать строить каноэ, только когда мы поднимемся на север до озера Клоуи, где уже начинается тундра.

Восемнадцатого апреля мы двинулись на север, но прошли не более десяти миль, как наткнулись на типи чужих северных индейцев, у которых Матонаби купил еще одну жену – теперь у него их стало семь, не больше и не меньше, и почти каждая была под стать хорошему гренадеру.

Матонаби заметно гордился высоким ростом и силой своих жен и частенько говаривал, что редкая женщина способна тянуть более тяжелую поклажу. И хотя они были мужеподобны, он предпочитал их товаркам более хрупкого телосложения. Если подумать, то в этой стране, где главной причиной брачного союза выступает необходимость обрести помощника в крайне тяжелом труде и где нежная привязанность друг к другу считается не столь важной, такой выбор спутницы жизни, вероятно, справедлив.

Но если все без исключения мужчины были бы того же мнения, то что сталось бы с большинством местных женщин, чей рост обычно совсем невелик, а кость тонка? Если же говорить о них в целом, то, пожалуй, здешние индианки так же лишены истинной красоты, как и женщины всех остальных виденных мной индейских племен, хотя в совсем юном возрасте некоторые из них обладают приятной наружностью. Однако заботы о семье старят очень сильно, и даже самые красивые к тридцати годам выглядят морщинистыми старухами, а вид более заурядных в этом возрасте может отбить всякие мысли о любви и ухаживаниях. Как бы то ни было, это не умаляет их достоинств в глазах их мужей – счастливое обстоятельство для этих женщин и неопровержимое доказательство, что общего понятия о красоте в мире не существует.

Спросите северного индейца, что такое женская красота, и он ответит: широкое плоское лицо, маленькие глазки, широкие скулы, три или четыре черные линии на каждой щеке, смуглая кожа и свисающая до пояса грудь.

Перечисленные атрибуты красоты повышаются в цене, если их обладательница умеет еще выделывать всевозможные шкуры и кожи, шить из них одежду и переносить сто сорок фунтов на спине летом или вдвое больше тащить за собой по снегу зимой.

Характер женщины не имеет почти никакого значения, ибо мужчины проявляют удивительное умение усмирять самых строптивых и заставлять их повиноваться своим желаниям.

Обычно женщин держат на расстоянии и ставят очень низко. Даже женам и дочерям вождя не положено приступать к еде, пока все мужчины, включая слуг, не закончат трапезу. Поэтому в голодное время женщинам нередко не достается ни крошки. Естественно, наверно, предположить, что они питаются тайком, но делать им это приходится с величайшими предосторожностями – разоблачение грозит сильными побоями.

Брачной церемонии как таковой у них нет, и пары составляются обычно по сговору родителей или близких родственников. Молодые индианки, насколько можно судить, слепо повинуются воле родителей, стремящихся выдать дочь за тех, кто представляется наилучшей опорой их старости, даже если возраст, внешность или нрав будущего мужа для их дочери самые неподходящие.

Девочек просватывают в раннем детстве, но никогда не за ровню по возрасту: для мест, где существование семьи зависит всецело от опыта и умения мужа, этот обычай, несомненно, разумный. Поэтому очень часто можно встретить тридцатипяти-сорокалетних мужчин с женами десяти – двенадцати лет, а то и меньше.

Когда девочкам исполняется восемь-девять лет, им запрещают участвовать в самых невинных совместных играх с мальчиками. В доме родителей и даже во время кочевок за девушками следят с таким неослабным вниманием, что с ним ни в какое сравнение не идет строжайшая дисциплина английских пансионов. К счастью, суровое содержание, так как оно общепринято, не слишком угнетает индианок.

Несмотря на необыкновенно строгие ограничения, налагаемые на молоденьких девушек, поведение самих родителей ни в коей мере не соответствует предъявляемым к дочерям требованиям. В разговорах при детях родители несдержанны и даже с детьми говорят на самые щекотливые темы. Однако для детей тут ничего необычного нет, и услышанное не оказывает на них столь пагубного влияния, как в цивилизованной стране, где все меры принимаются к тому, чтобы не развращать детей непристойными разговорами.

Разводы довольно часты; иногда их причиной служит невоздержанность, но чаще отсутствие необходимых, по мнению мужей, достоинств у жен или же их дурной нрав. Процедура развода заключается просто-напросто в хорошей взбучке, а потом женщину прогоняют из дома, веля идти к любовнику или к родственникам в зависимости от вида провинности.

Милосердное провидение не одарило этот народ плодовитостью жителей цивилизованных стран. Редко у индианки больше пяти или шести детей, причем разница между младшим ребенком в семье и только что появившимся на свет может быть два, а то и три года. Колыбелями они не пользуются, а привязывают между ногами младенца клочок мха и носят его на спине прямо у тела, пока тот не выучится ходить.

Существуют определенные периоды, когда женщинам не дозволяется жить в одной палатке с мужчинами. Тогда они строят себе небольшую хижину в некотором отдалении от стойбища. Этот обычай с успехом используется женщинами, которые после размолвок с мужем применяют его как предлог для временного разделения. Я знавал нескольких обидчивых индианок, которые оставляли мужа и свою палатку на четыре, а то и на пять дней кряду, к тому же прибегая к сему способу по два-три раза в месяц, а их бедняги мужья даже и не подозревали об обмане; если и имелись у них какие-то сомнения, то разрешить их не дозволяла щепетильность. Помню, одна из жен Матонаби приятной наружности жила от него отдельно несколько недель подряд под этим предлогом. Он, правда, смутно чувствовал какой-то обман и поэтому внимательно следил, чтобы она не встречалась с другими мужчинами.

Женщинам в такие периоды не разрешают ходить по льду рек и озер, приближаться к местам, где мужчины охотятся на бобров или ловят рыбу, из опасения, что они могут навлечь неудачу. Запрещено им также есть голову убитых животных и идти вслед за охотником, несущим голову животного, или пересекать то место, где ее только что пронесли.

Было намечено сняться с лагеря 21 апреля, но в этот день одна из женщин начала рожать, а так как роды протекали трудно, мы задержались на два дня. Однако, как только несчастная разрешилась от бремени, промучившись пятьдесят два часа, был подан сигнал трогаться в путь. Горемыка привязала младенца за спину и побрела вслед за остальными. Хотя нашлась добрая душа, взявшаяся на один день – только на один – тянуть волокушу роженицы, той пришлось в дополнение к сверточку с ребенком нести довольно тяжелый груз и нередко идти по колена в холодной воде и в снегу. Весь вид женщины и ее стоны красноречиво говорили о тяжести переносимых ею страданий. Хотя я ее и сильно недолюбливал, никогда в жизни я не испытывал большей жалости к женщине: ее вздохи пронизывали меня до глубины души и нагоняли тягостные мысли, ибо совершенно не в моих силах было облегчить ее участь.

Когда северная индианка начинает рожать в стойбище, для нее строят отдельную хижину в отдалении от других типи, чтобы крики роженицы не долетали в стойбище. К ней не допускают никаких лиц мужского пола, исключение делается только для грудных детей. Вероятно, можно сокрушаться по поводу того, что в данных обстоятельствах, даже если роды очень трудные, никто женщине не помогает. Объяснить такое поведение, наверное, можно их убеждением, что природа вполне способна выполнить требуемое без помощи извне.

Когда я рассказал им о той помощи, которую белые женщины получают от повитух, меня выслушали с нескрываемым презрением и насмешливо заявили, что, по всей видимости, множество горбунов, кривоногих и других уродов, так часто встречающихся среди белых, обязаны своим увечьем великому «искусству» тех, кто помогал им появиться на свет, и небывалой заботе нянь после родов.

Северная индианка почитается нечистой на протяжении месяца или пяти недель после родов, которые она проводит, не выходя из своей маленькой хижины. Все это время отцу не показывают ребенка. Причиной тому неприглядная внешность новорожденных, у которых почти всегда слишком большая голова с редкими волосами и, более того, неприятный цвет кожи, так что если бы отец увидел ребенка со всеми недостатками, то мог бы отнестись к нему неприязненно, и в будущем воспоминание об этом никогда бы не рассеялось.

Двадцать третьего апреля, как я уже говорил, мы тронулись на север. Сильно потеплело, и снега начали так обильно таять, что идти в снегоступах стало трудно, тянуть волокуши с тяжелым грузом с каждым днем было тоже все труднее и труднее, поэтому до озера Клоуи мы добрались только 3 мая.

Это озеро всего двенадцать миль в ширину и, говорят, соединяется на западе с озером Атапаскоу[18]. Оно известно как место сбора индейцев, направляющихся в тундру, потому что дальше Клоуи деревья не растут и индейцы строят свои легкие каноэ тут. В день нашего прибытия к нам присоединились еще несколько индейцев из самых разных мест, а пока мы собрались двигаться дальше на озеро, прибыло еще более двухсот индейцев.

Местные каноэ непохожи ни на какие другие, потому что совсем маленькие, легкие и по простоте конструкции напоминают эскимосские каяки. Пользуются каноэ в основном для переправы через реки, хотя иногда и для охоты с копьем на оленей, когда те преодолевают вплавь узкие протоки, а во время линьки птиц с них удобнее охотиться на лебедей и гусей. Каноэ такого вида строят только летом для переходов по тундре, для путешествий по рекам их не используют.

Индейцы строят свои каноэ и волокуши, а также делают снегоступы и всевозможные деревянные предметы только с помощью топорика, ножа, пилы и шила. Но проявляют при этом исключительную сноровку: все их изделия выполнены столь аккуратно и точно, что никакой механик, располагающий самыми разнообразными инструментами, не смог бы их превзойти.

Палатки северных индейцев, одинаковые летом и зимой, обычно покрываются оленьими шкурами, разрезанными для удобства переноски на небольшие куски. Покрытие палаток, а также посуду и легкие деревянные шесты несут приученные к этому вьючные собаки. Собаки бывают самого различного окраса, но все – помесь с песцами или волками, морда у них острая, хвосты длинные и пушистые, уши торчком. Они отличаются смелостью и такой свирепостью, что самая маленькая из них может держать на расстоянии сразу нескольких английских догов, если они загонят ее в угол. Собаки могли бы с не меньшим усердием везти сани, но так как совсем немногие индейцы утруждают себя изготовлением нарт под собачью упряжку, то переносить тяжелые грузы – доля бедных женщин, которые лишь слегка облегчают свою поклажу, привязывая легкие предметы к собачьим спинам.

С приближением зимы на безлесных равнинах вместо волокуши временно используют несколько кусков оленьих шкур с задних ног животного (камусов), которые сшивают наподобие длинной дорожной сумки. На снегу она скользит как выдра.

Когда же индейцы вновь попадают в область лесов, они изготавливают волокуши из лиственничных досок. Это доски примерно в четверть дюйма толщиной и редко шире пяти-шести дюймов. При большей ширине они были бы неудобны в работе. Их соединяют сыромятными ремешками, а с верхней стороны прикрепляют несколько поперечных брусков для прочности и для крепления к ним веревок, которыми привязывают поклажу. Переднюю часть волокуши загибают вверх полумесяцем, чтобы она не зарывалась в снег. Тянут волокушу за двойную веревку, перекинутую петлей через плечо на грудь.

Снегоступы северные индейцы делают иным способом, нежели все остальные племена. Они изгибают рамы таким образом, что внутренние стороны получаются почти прямые, а внешние – полукруглые. Поэтому получаются два парных снегоступа, каждый из которых можно надевать только на левую или на правую ногу.

Теперь на берегах Клоуи собралось великое множество индейцев, но, так как я находился под покровительством вождя, меня никто не трогал и не выказывал желания присвоить что-нибудь из моего имущества. Это меня радовало, ибо мы находились еще даже не на середине пути, а уже более половины запаса табака было израсходовано.

Индейцы постоянно испытывали недостаток в порохе и пулях, и обычно Матонаби щедро оделял ими нуждающихся. Следует, однако, отдать ему должное: он расходовал свои, купленные на фактории запасы. Как мне было точно известно, Матонаби отдал сто пятьдесят куньих шкур только за порох, а кроме того, множество бобровых шкур и другой пушнины – за пули, скобяные изделия и табак, специально предназначавшиеся для раздачи его соплеменникам.

Когда 20 мая мы оставили Клоуи и возобновили движение на север, нас нагнали несколько чужих индейцев с вестью, что в дне пути на юг находится вождь Килшайс. Я не видел Килшайса и ничего не слышал о нем с тех самых пор, как отправил с ним письмо в крепость с просьбой прислать еще припасов, поэтому Матонаби отрядил двух юношей привести его к нам вместе с товарами, которые у него могли быть для нас.

Через три дня мы вышли из живых лесов, хотя встречались еще рощицы сухостоя и деревьев с растрескавшейся от морозов корой. Еще во время своих прежних походов я заметил, что, начиная от Тюленьей реки, край леса окаймлен полосой старых посеревших пней и разорванных морозом голых стволов. Ширина полосы – до двадцати миль, что говорит о постепенном похолодании за последние несколько веков.

Погода нас совсем не баловала – то светило солнце и было жарко, а следующий день приносил дождь со снегом или же сильные заморозки, от которых теперь, на открытом месте, укрыться не было почти никакой возможности.

Двадцать восьмого мы ступили на лед большого озера, называвшегося Пишью, где индейцы предложили сделать стоянку, пока капитан Килшайс не нагонит нас. Той ночью убежала одна из жен Матонаби с еще одной женщиной. По-видимому, они отправились на восток на поиски своих прежних мужей, у которых их отобрали.

Это событие вызвало гораздо больше шума и волнений, чем, по моему мнению, заслуживало. Матонаби выглядел совершенно расстроенным и безутешным. Исчезнувшая жена, оказалось, обладала абсолютно всеми достоинствами, которые делали ее хорошей спутницей жизни. Она тем не менее предпочла вернуться к своему прежнему мужу, совсем неприметному и безвестному юнцу, нежели довольствоваться седьмой частью внимания величайшего из вождей здешних мест.

С сожалением я должен отметить, что у озера Клоуи Матонаби совершил большое преступление, напав на мужа этой женщины, причем только за то, что бедняга неуважительно говорил о нем. Как только Матонаби прослышал, что этот человек появился вблизи нашего лагеря у Клоуи, он взял нож, пошел в его палатку, без всяких разговоров схватил его за грудки и приступил к выполнению своего страшного замысла. Несчастный, почуяв опасность, припал к земле и стал звать на помощь, но, раньше чем она подоспела, получил три удара ножом, к счастью пришедшихся в лопатку.

После этого Матонаби вернулся к себе в палатку, спокойно сел, раскурил трубку и осведомился у меня, не считаю ли я его действия единственно правильными и справедливыми. В делах, касающихся его женщин, он ни в коей мере не был свободен от влияния наихудших страстей человеческих.

Среди местных индейцев всегда существовал обычай вступать в поединок за женщину, к которой они чувствуют влечение, и, конечно, победитель всегда забирал ее себе. Человеку слабому, если только он не считается хорошим охотником и не пользуется поэтому уважением в племени, редко позволяется держать при себе жену, обратившую на себя внимание более сильного мужчины. Ибо, как только имеющиеся у такого соперника на настоящий момент жены окажутся слишком задавлены работой, он без малейших угрызений совести оторвет от груди прежнего мужа его жену, чтобы переложить на ее плечи часть общего семейного груза.

Обычай этот вызывает среди молодежи сильный дух соперничества, и мальчики с раннего возраста постоянно соревнуются в ловкости и силе, испытывая их в борьбе. Опыт мужей, приобретенный в множестве схваток, дает их женам защиту от посягательств захватчиков, часть которых живет за счет добычи, отобранной у более слабых соперников, причем за необходимые в быту вещи ничего не предлагается взамен.

Способ, с помощью которого они отбирают друг у друга женщин и имущество, хотя и выглядит довольно дико, вряд ли можно назвать боевой схваткой. Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь получил малейшее увечье в этих стычках, заключающихся в перетягивании соперника за волосы: ни кулаки, ни ноги почти никогда не пускаются в ход.

Нередко перед самой схваткой один из соперников бреет голову и смазывает уши жиром, укрывшись в своем типи. Уморительно наблюдать, как претендент на чужую жену расхаживает перед типи с важным видом и громогласно вопрошает: «Где же он? Почему он не выходит и не желает сразиться со мной?» После чего тот выскакивает со свежеобритой головой и намазанными ушами, кидается на противника, хватает его за волосы и, хотя часто уступает ему в силе, успевает повалить на землю, тогда как этот бедняга так и не находит, за что его ухватить.

В эти поединки силы с сообразительностью, почти всегда честные, никто никогда не вмешивается. Тем не менее мне часто становилось не по себе, когда я наблюдал, как женщина, предмет спора двух мужчин, грустно сидела в сторонке и ждала исхода схватки мужа и желающего заполучить ее претендента. И я испытывал величайшее негодование, когда она доставалась человеку, которого имела основание ненавидеть всей душой. Тогда из-за ее нежелания следовать за новым повелителем порой возникали жестокие сцены. Я видел, как несчастных молодых женщин, раздетых донага, насильно тащили в палатку победителя, где они должны были теперь жить.

Но случалось и с удовольствием наблюдать, как красивую женщину уводили от нелюбимого мужа; тогда она лишь для вида пускала слезу, скрывая пробудившуюся в душе радость.

Глава седьмая

Рано утром 29 мая к нам присоединился вождь Килшайс. Он принес с собой бочонок французского бренди в две кварты и пакет с письмами для меня, которые он носил с собой вот уже много месяцев, но порох, пули, табак и ножи, полученные им в крепости по моей просьбе, оказались израсходованными. В свое оправдание он объяснил, что зимой умерло несколько его родственников и, согласно обычаю, он в знак скорби выбросил все свое имущество, после чего был вынужден воспользоваться моими товарами для поддержания сил своих многочисленных домочадцев. В качестве частичного возмещения ущерба он подарил мне четыре выделанные лосиные шкуры, оказавшиеся весьма кстати, так как они подходили для шитья мокасин, которых в то время нам сильно не хватало.

В тот же день индеец, незадолго до этого примкнувший к нашей компании, стал настаивать на поединке с Матонаби с целью или отобрать одну из его жен, или, если противник не согласится на поединок, заставить его откупиться огневым припасом, кое-какими железными предметами, котелком и другими вещами. Матонаби надо было или отдать все претенденту, или же потерять женщину: надежды побороть далеко превосходившего в силе противника не было. Матонаби тем пуще расстроился, что тот же самый индеец только месяц назад продал ему эту женщину.

Их спор чуть не погубил экспедицию, так как Матонаби, почитавший себя самым знаменитым из всех когда-либо живших людей, настолько близко к сердцу принял оскорбление (к тому же нанесенное в моем присутствии), что чуть было не повернул на запад, в страну атапасков, которые, по его словам, относились к нему куда с большим уважением, чем его соплеменники.

Мне уже казалось, что и третий поход окончится так же бесславно, как и два предыдущих, однако, переждав вспышку гнева, я выдвинул все возможные аргументы в пользу продолжения путешествия. Особенно я упирал на то, что Компания Гудзонова залива будет рада оценить его заслуги и старание в помощи делу, которое, по всей видимости, должно принести Компании выгоду.

После долгих уговоров он наконец согласился продолжить путь. Хотя день уже подошел к концу, он подал сигнал двигаться, после чего мы прошли еще семь миль, прежде чем остановились на одном из островков озера Пишью. В тот день мы, впервые с тех пор как покинули Тлевиазу, заметили оленей (а все это время питались сушеным мясом).

В последний день мая достигли северной оконечности озера Пишью, и Матонаби начал ускоренно готовиться к исполнению нашего плана – добраться до медных копей. Он снарядил двух бездетных молодых жен, и вместе с ними мы двинулись вперед, остальные же женщины вместе с детьми должны были медленно следовать за нами, а в условленном месте на тундровых равнинах ожидать нашего возвращения с Коппермайн. Мы же, насколько возможно, облегчили свою ношу, взяв с собой пороха и пуль ровно столько, чтобы прокормиться охотой, и к вечеру следующего дня уже были готовы выступить к нашей цели.

Женщины, которых мы оставляли, подняли жалобный плач и не прекращали рыдать, пока мы могли их слышать, но эта грустная сцена расставания не произвела на моих спутников ни малейшего впечатления, и они весело продолжали идти дальше.

Хотя мы выступили поздним вечером, лагерь разбили, лишь когда преодолели миль десять, а индейцам удалось подстрелить несколько оленей. Рассказ о ночных переходах и охоте на оленей посреди ночи может показаться выдумкой, но мы поднялись уже в такие высокие широты Севера, что даже в полночь солнце едва опускалось за горизонт.

Теперь я должен в своем рассказе вернуться еще к одному событию, происшедшему на озере Клоуи. Во время нашей стоянки к нам присоединилось множество индейцев, желавших идти вместе с нами до реки Коппермайн только для того, чтобы встретиться там с эскимосами, часто, по слухам, навещавшими те места, и свести с ними счеты. План этот, несмотря на все опасности и тяготы пути, настолько воодушевил всех, что чуть ли не каждый присоединявшийся к нам мужчина желал вступить в военный отряд.

А для этого всем воинам до ухода с Клоуи надо было изготовить себе небольшие щиты в виде тонких досок двух футов шириной и трех футов длиной, предназначавшихся для отражения эскимосских стрел.

Однако, когда наступило время двигаться в путь, только шестьдесят индейцев остались тверды в своей решимости. Остальные, прикинув, что идти далеко, а выгоды от экспедиции никакой ожидать нельзя, по трезвом размышлении отказались от участия в походе. Однако, если бы в их распоряжении было не меньше европейских товаров и оружия, чем у индейцев Матонаби, вполне вероятно, что многие с удовольствием остались бы в отряде.

Прослышав о планах индейцев в отношении эскимосов, я попытался отговорить их от этих бесчеловечных замыслов, но они посчитали, что мои слова вызваны трусостью, и с величайшим презрением заявили, что я просто боюсь эскимосов. Сознавая, что моя личная безопасность всецело зависит от благожелательности индейцев, я переменил тон. Я сказал, что меня не волнует судьба эскимосов, хотя я и не вижу необходимости нападать на них, но что я всецело буду опекать и защищать тех, кто последует на Коппермайн вместе со мной. Мое заявление было воспринято с глубоким удовлетворением, и я никогда больше не пытался помешать их воинственным замыслам, ибо так поступать было бы в моем положении верхом неблагоразумия.

Воинственность северных индейцев была связана с суеверием. Они верят, что, когда умирает какой-нибудь их вождь, его смерть насылается либо каким-то недоброжелателем из своего племени, либо южными индейцами, либо эскимосами. Причем подозрение чаще всего падает именно на последних, в чем и заключается основная причина постоянной вражды индейцев с этим несчастным народом.

Некоторое время назад эскимосы, торговавшие с нашими шлюпами в Нэпс-бей, Нейвел-бей и Уэйв-Коув к северу от реки Черчилл, жили в мире и дружбе с северными индейцами. Это было возможно благодаря многолетней опеке их со стороны коменданта Форта Принца Уэльского. Однако летом 1756 года отряд северных индейцев, после того как шлюп покинул Нэп-бей и вышел в открытое море, напал на эскимосов. Капитан шлюпа Джон Бин отчетливо слышал выстрелы, но значение их понял лишь следующим летом, когда на берегу обнаружил ужасные останки более чем сорока эскимосов, убитых только потому, что в прошлую зиму два вождя северных индейцев умерли.

На Крайнем Севере, куда не заплывают корабли, эскимосы часто становятся жертвами предрассудков северных индейцев, хотя последних ни в коей мере нельзя считать воинственным племенем. Исходя из своего опыта, я не думаю, что они способны на столь крайнюю жестокость по отношению еще к кому-либо.

Не отягощенные женщинами и детьми, мы быстро продвигались на север, но погода была так неустойчива, а мокрый снег и дождь выпадали столь часто, что до озера Когид, где женщины и дети должны были ждать нас, мы добрались только 16 июня.

По дороге мы переправились по льду через несколько больших озер (среди них Тойнойкайд и Тойконлайнд), а также через множество рек и ручьев. Оленей было много, и индейцы их забивали часто только ради жира, костного мозга и языков. Я пытался доказать им неразумность такого расточительства, но, так как укоренившиеся обычаи преодолеть нелегко, мои упреки не возымели действия. Мне объяснили, что убивать много дичи и питаться ее лучшими частями правильно, потому что, когда дичи станет мало, поступать так будет невозможно.

Между 17 и 20 июня мы прошли восемьдесят миль на север в основном по льду озера Когид.

Двадцать второго вышли на берег реки Конгекатавачага, где повстречали Медных индейцев, собравшихся там, как всегда в это время года, для охоты на оленей, переправляющихся в этом месте через реку.

Лед уже сошел, поэтому для переправы через реку мы в первый раз воспользовались каноэ. Переправа могла затянуться надолго, если бы не благожелательность Медных индейцев, отрядивших нам на помощь несколько своих каноэ. Это было очень кстати, потому что, хотя нас и было не больше ста пятидесяти человек, своих каноэ мы принесли только три. На них можно было разместить лишь двух человек, да и то без поклажи. Иногда северные индейцы связывают три или четыре каноэ в плот, способный выдержать гораздо большую нагрузку, но использовать такой плот можно только при совершенно спокойной воде.

Переправившись на северный берег, мы увидели, что Матонаби и еще несколько индейцев из нашего отряда встречают Медных индейцев как хороших знакомых. Эти последние, казалось, были очень довольны встречей с нами и уверяли, что готовы оказать всяческую помощь. Пока мы ставили свои палатки, они затеяли целое пиршество, выделив нам много жира и сушеного мяса.

Как только Медным индейцам стали известны планы моих спутников относительно эскимосов, они тут же их одобрили и даже предложили нам взаймы несколько своих каноэ, которые, по их заверениям, очень пригодятся в дальнейшем.

Я выкурил калумет, или трубку мира, с их старейшинами и должен признать, что не ожидал встретить у столь далекого от центров цивилизации племени такой любезности и гостеприимства. Я сожалел, что у меня не было ничего ценного для подарков. Хотя у них и встречались европейские предметы, выменянные у северных индейцев, подарки, полученные из рук англичанина, обрели бы большую ценность.

Так как я был первым белым человеком, которого они видели (и, по всей вероятности, последним), они забавно толпились вокруг меня, выказывая не меньше желания исследовать меня всего с ног до головы, чем европейский ученый-натуралист при виде неведомого животного.

Они нашли меня вполне нормальным человеком, если не считать цвета моих волос и глаз. Первые, по их словам, напоминали выгоревшую кисточку бизоньего хвоста, а последние из-за своего светлого оттенка походили на заячьи. Белизна кожи, по их мнению, меня тоже не украшала, потому что напоминала полностью обескровленное от долгого вымачивания мясо.

Так как Матонаби решил оставить тут и тех женщин, что взял с собой, понадобилось задержаться еще на несколько дней, чтобы добыть достаточное количество оленей, необходимое для обеспечения женщин запасом пищи.

Мы не пробыли на Конгекатавачаге и нескольких дней, как меня сильно начало тревожить поведение некоторых моих спутников по отношению к Медным индейцам. Они не только забирали у них девушек, меха и выделанные шкуры, но взяли даже несколько луков и стрел, лишив владельцев единственного средства существования.

Надо отдать должное Матонаби, который старался заставить своих соплеменников при обмене давать за понравившиеся им вещи что-то равноценное, но он совершенно не мешал им отбирать женщин. Следует упомянуть, что Медные индианки высоко ценятся среди северных индейцев за какие-то неведомые мне достоинства: внешне они ничем особенным не выделяются.

Как мне кажется, ни у одного народа под солнцем нет большего оправдания греха многоженства, чем у северных индейцев. Ежегодные охотничьи вылазки за пушниной уводят их так далеко от поселений европейцев, что их можно считать величайшими путешественниками изведанного мира. Но, поскольку у них нет ни лошадей, ни водного транспорта, каждому хорошему охотнику приходится обзаводиться несколькими помощниками для переноски мехов на фактории Компании и европейских товаров – обратно. Никто в этих местах не приспособлен так хорошо для этой работы, как женщины, потому что они с детства приучены переносить и тянуть тяжелые грузы, а также выполнять другую трудную работу. Поэтому если мужчина способен прокормить пятерых или шестерых женщин, то в них он обычно находит покорных и верных слуг, любящих жен, а также нежных и внимательных матерей своим детям.

К чести северных индианок надо сказать, что они самые приятные и в высшей степени добродетельные женщины из всех виденных мной в Северной Америке. Однако, если кого-то из них оставляли в Форте, они в погоне за выгодой быстро склонялись к худшему и в некоторых случаях даже превосходили южных индианок – известных беспутниц. Те нисколько не умеряют своей чувственности и, пока молоды, вовсю предаются распущенности, под влиянием спиртного теряют всякий стыд и открыто занимаются развратом.

Северные индианки отличаются от своих южных сестер, и очень редко можно услышать об их неверности, даже если они вынуждены довольствоваться шестой или седьмой долей мужниного внимания.

Может показаться странным, что, превознося воздержание северных индианок, я признаю одновременно, что среди местных мужчин широко распространен обычай обмениваться на ночь женами. Причем такие действия нисколько не считаются преступными, а, напротив, почитаются сильнейшим выражением дружеских связей между двумя семьями. В случае же смерти одного из мужей второй считает себя обязанным заботиться о детях умершего. Эти обязанности, возлагаемые на них обычаем, они выполняют в высшей степени добросовестно (чего нельзя сказать о большинстве наших крестных отцов и матерей, которые, несмотря на их клятвы, редко вспоминают о своих обещаниях). Мне неизвестно ни одного случая, когда северный индеец пренебрег бы обязанностями, принятыми им по отношению к детям своего друга.

Хотя северные индейцы, не задумываясь, могут взять в жены двух или трех сестер сразу, они очень тщательно следят, чтобы не было близких родственников среди тех, кто допускается к их женам.

Глава восьмая

Второго июля с утра погода выдалась очень плохая, шел сильный снег, но к девяти часам вечера почти прекратился. Мы сразу двинулись дальше и прошли в северо-западном направлении около десяти миль, прежде чем остановились на ночлег. Несколько наших индейцев отказались от воинственных намерений и остались на Конгекатавачаге с женщинами, но эта потеря с лихвой была восполнена Медными индейцами, сопровождавшими нас в качестве как проводников, так и воинов.

Третьего погода не улучшилась, но нам удалось пройти десять или одиннадцать миль, прежде чем мы стали лагерем, потому что из-за падающего снега совсем ничего не было видно. Когда я говорю «стать лагерем», под этим следует понимать только, что мы прислонялись к большому камню с подветренной стороны или заползали в расщелину в скалах и курили или спали, пока не прояснялось настолько, что можно было идти дальше.

Хотя весь день четвертого шел снег, который ложился на землю мешающей передвижению пеленой, нам все же удалось, двигаясь на северо-запад, покрыть за день двадцать семь миль, четырнадцать из которых легли через Каменистые горы.

Поистине нет другого места на свете, с большим основанием заслуживавшего бы такое наименование. Когда мы приблизились к горам, они поначалу показались нам огромной грудой камней, совершенно неприступной для человека. Но, так как среди нас были Медные индейцы, знавшие дорогу, удалось преодолеть значительную часть пути, хотя и приходилось передвигаться на четвереньках. Тропинка была запутанной, но хорошо различимой на всем протяжении перевала, даже на самых сложных участках. Местами она походила прямо на английскую дорожку для прогулок: такой она стала за долгие века, в течение которых здесь прошло множество индейских отрядов, направлявшихся к медным копям. Сбоку от тропинки было несколько плоских столообразных камней, покрытых сотнями мелких камешков. По рассказам Медных индейцев, горки камешков образовались оттого, что, по обычаю, каждый прохожий клал по одной гальке. Мы все тоже – на счастье – положили свои камешки, умножив таким образом их число.

У подножия Каменистых гор трое наших индейцев повернули обратно, решив, что трудности последнего отрезка пути война с эскимосами, по всей видимости, не перевесит.

Пятого дождь со снегом не прекращался весь день, тропинку не было видно, и мы не вылезали из своих укрытий. На следующий день прошли в северо-западном направлении около одиннадцати миль и опять были вынуждены искать убежища среди скал. Наутро еще пятнадцать индейцев, измотанные тяготами пути и необычно плохой погодой, отказались от воинственных намерений.

И хотя эти люди привыкли стойко переносить всевозможные трудности, все же их жалобы были объяснимы. С тех пор как мы покинули берега Конгекатавачаги, одежда наша не просыхала ни на день, а от ярости непогоды не удавалось найти лучшего укрытия, чем скалы и пещеры. Причем даже самые удобные из них были весьма сырым и нездоровым пристанищем, к тому же теми искорками огня, что выскакивали из-под наших кресал и тут же гасли, можно было разжечь разве что трубку.

И той же ночью, как только мы спрятались среди скал, чтобы поужинать сырой олениной, налетел страшный буран, и снег повалил стеной. Неправдоподобно большие хлопья снега густо падали девять часов подряд, и нас чуть было не завалило насмерть в наших норах.

Седьмого ветер, подувший с другой стороны, принес ливень, потом теплые лучи солнца растопили бОльшую часть выпавшего накануне ночью снега. Мы выползли из укрытий и прошли в тот день около двадцати миль на запад-северо-запад. По дороге перешли большое озеро по еще не стаявшему льду. Я назвал его озером Баффало или Мускусных Быков, которые во множестве паслись на его берегах. Индейцы убили несколько животных, но, найдя их очень тощими, взяли с собой только шкуры на подошвы для мокасин. Ночью погода опять ухудшилась, сильные порывы ветра принесли ледяной дождь и мокрый секущий снег.

Мускусных быков (овцебыков) мы повстречали впервые с того дня, как покинули стены крепости, хотя во время моих двух предыдущих походов я видел их часто. Они также в большом количестве водятся у побережья Гудзонова залива и на всем протяжении от Нэпс-бей до Уэйджер-Уотер, но в основном обитают за полярным кругом.

В этих высоких широтах я нередко за дневной переход видел несколько стад этих животных, насчитывавших до восьмидесяти, а то и до ста голов. Быков было очень мало по сравнению с коровами – в самом большом стаде не больше двух-трех зрелых самцов. Так как мертвые быки попадаются довольно часто, то индейцы считают, что быки убивают друг друга во время гона, сражаясь за самок.

Когда наступает гон, быки так ревниво оберегают своих коров, что накидываются на любого, кто осмелится приблизиться к стаду, будь то зверь или человек; видели даже, как они бросались на севших поблизости воронов и ревели на них.

Наиболее излюблены ими самые каменистые и труднодоступные районы Бесплодных земель. Хотя это очень крупные и довольно неуклюжие на вид звери, на скалы они взбираются с легкостью и изяществом горных коз. В пище довольно неразборчивы, больше всего, по-видимому, любят траву. Зимой поедают мох и любую растительность, какую смогут отыскать, даже верхушки карликовых ив и молодые веточки сосен. У коров течка в августе, а потомство они приносят в конце мая или начале июня. И всегда только одного теленка.

Во взрослом состоянии овцебыки достигают размеров английского черного рогатого скота средней величины, но ноги их короче, а хвост не длиннее медвежьего и к тому же совершенно скрыт длинной шерстью, растущей на крупе. Шерсть длинна на многих частях тела, а самой большой длины достигает на нижней части шеи, в особенности у быков, опускаясь от нижней губы почти до середины груди. Она свисает наподобие перевернутой лошадиной гривы, не короче, и придает животным устрашающий вид.

Зимой у корней жестких длинных волос отрастает густой тонкий пух, защищающий от сильных морозов. С приближением лета пух постепенно скатывается в комки, и животные линяют.

Мясо мускусных быков на вкус напоминает мясо бизона, ближе даже, пожалуй, к лосиному или мясу оленя-вапити. У телят и телок оно нежное и приятное, у быков же так сильно отдает мускусом, что почти непригодно в пищу. Даже нож, которым режут старого быка, до такой степени насыщается этим запахом, что отбить его можно, только отполировав нож до блеска. Все части тела в той или иной мере пахнут мускусом, но особенно пропитаны им половые органы. По-видимому, в основном мускус содержится в моче животного, потому что подбрюшье испятнано клейким веществом с запахом, по силе не уступающим запаху мускуса циветты, причем не исчезающим после многих лет хранения.

Восьмого июля погода улучшилась, дожди перестали лить непрерывно, и мы продвинулись на север на восемнадцать миль. Индейцам удалось добыть несколько оленей, и на ночлег мы остановились у небольшого ручья, где смогли наломать немного ивняка. Это были первые деревца, увиденные нами с тех пор, как мы ушли с Конгекатавачаги, и впервые за целую неделю нам удалось приготовить пищу на огне. Ужин все съели с наслаждением, и, когда одежда наша просохла на солнце, мы почувствовали себя лучше, чем за все предыдущие дни, прошедшие со времени расставания с нашими женщинами.

Место ночевки находилось недалеко от холма Гризли, названного так из-за многочисленных медведей гризли, выводящих потомство в окрестных пещерах. Удивительные рассказы Медных индейцев о холме настолько возбудили наше любопытство, что мы отправились осмотреть его. Добравшись туда, мы увидели высокий глинистый холм, выступающий подобно другим, поменьше, посередине обширного болота, как остров из моря. Откосы таких островов совершенно отвесные и достигают двадцати футов в высоту. Замечательное место для птичьих поселений – птицы гнездятся на плоских вершинах холмов, не боясь нападения диких зверей, за исключением разве что вездесущей росомахи.

Мы заметили пещеру, явно занятую медведями, но гораздо больше мое внимание привлекло множество холмов и сухих пригорков к востоку от нас, совершенно разрытых этими животными в поисках земляных белок, излюбленной пищи гризли. Сначала я принял длинные и глубокие борозды, из которых были выворочены громадные валуны, за следы молний, но индейцы уверяли меня, что это поработали гризли.

За следующие два дня мы прошли шестьдесят миль, причем погода была то холодной и сырой, то очень жаркой и душной; москиты же постоянно вились необычно густыми тучами, нанося нам чрезвычайно болезненные укусы. 10-го Матонаби отправил несколько индейцев вперед, чтобы они со всей скоростью, на которую были способны, шли к реке Коппермайн, а по дороге предупреждали всех местных индейцев о нашем приближении.

Одиннадцатого мы встретили северного индейца по имени Совиный Глаз, который вместе с несколькими Медными индейцами при помощи лука и копья промышлял оленей, когда те переправлялись через небольшую речку. Я выкурил с ними трубку мира, но нашел их совершенно непохожими на индейцев, встреченных у Конгекатавачаги, потому что, хотя у них и было много припасов, нам они не дали ни крошки. И наверняка сняли бы с меня последнюю рубашку, не находись я под защитой Матонаби.

Хотя лук со стрелами – традиционное оружие северных индейцев, но с тех пор, как они узнали огнестрельное оружие, лук стал применяться реже и используется в основном для охоты на оленей, переправляющихся через реку или загнанных в специально подготовленный узкий проход. Последний способ охоты дает хороший результат только в тундре, где вокруг обширные открытые пространства и охотник издалека может заметить приближающееся стадо и увидеть все неровности местности.

Когда индейцы готовятся к охоте описанным способом, они прежде всего определяют направление ветра и приближаются к стаду с подветренной стороны. Затем они отыскивают удобное место, где могут укрыться стрелки. После этого достают большую связку тонких и длинных, как шомполы, прутьев (которые носят с собой все лето специально для такого случая) и втыкают их сходящимися под очень острым углом рядами на расстоянии пятнадцати – двадцати ярдов друг от друга наподобие изгородей для оленьих загонов, устраиваемых зимой. Затем женщины и мальчики разделяются на две группы и начинают обходить оленей сзади, после чего выстраиваются полукругом и гонят их в коридор. К каждому из прутьев прикреплен лоскут, который колышется на ветру, а сверху привязан клок мха, поэтому несчастные робкие животные принимают, вероятно, их за людей и бегут прямо между рядами прутьев. Когда же они приближаются к вершине угла, лежащие в засаде индейцы быстро поднимаются и начинают стрелять, но так как олени обычно несутся вскачь, то каждому охотнику редко удается выпустить больше двух стрел, если только стадо не очень большое.

Описанный способ охоты не всегда приносит успех, потому что олени иногда отворачивают в сторону раньше, чем женщины и дети успевают взять их в кольцо. Но бывает также, что одиннадцать или двенадцать оленей падают убитыми сразу же.

На следующий день мои спутники выторговали у необщительных местных индейцев необходимые припасы, и мы прошли пятнадцать миль, надеясь с минуты на минуту увидеть Коппермайн. Но, когда мы взобрались на длинную вереницу холмов, меж которых, как было известно, должна была течь Коппермайн, оказалось, что это только небольшой ее приток, вливающийся в основное русло примерно в сорока милях южнее места впадения Коппермайн в море.

К этому времени все наши Медные индейцы оказались разосланными в разные стороны с различными поручениями, поэтому никто не мог указать кратчайшего прохода к реке; заметив же к западу какие-то деревья, мы повернули к ним. Индейцы там разделали пять больших оленьих туш, и мы с наслаждением развели костры, не жалея хвороста, потому что впервые, если считать от озера Клоуи, вступили в лесную полосу.

Так как в здешних краях обстоятельства редко благоприятствуют ублажению желудка, мы не упустили никаких известных в индейской кухне тонкостей приготовления пищи. Обычно индейцы варят, жарят или пекут мясо, но у них еще есть необычайно вкусное блюдо под названием «биэти». Приготавливают его из крови и мелко нарезанного жира с добавлением самых нежных кусочков мяса, рубленых сердца и легких. Все перечисленное помещается в олений желудок и тушится в нем под огнем. Когда блюдо готово, из желудка вырывается пар, как бы говоря: «Готово, ешьте меня!»

Сходным способом приготавливается еще одно примечательное блюдо как северо-, так и южноиндейской кухни – кровь смешивается с полупереваренным содержимым оленьего желудка и варится до густоты гороховой каши. Туда добавляют немного жира и нежного мяса. Чтобы блюдо получилось вкуснее, индейцы смешивают кровь с содержимым желудка прямо в нем самом, а потом подвешивают все на несколько дней коптиться в дыму костра. В результате масса начинает бродить и приобретает такой приятный кисловатый привкус, что, если бы не предубеждение, это блюдо пришлось бы по вкусу самым разборчивым гурманам.

Однако, когда некоторые любители вкусно поесть наблюдали весь процесс приготовления блюда, они уже не поддавались на уговоры отведать его: ведь почти весь жир для него пережевывали мужчины и мальчики, чтобы раздробить мелкие жировые шарики, которые в результате этого не будут застывать, а смешаются со всей массой. Следует, правда, отдать должное индейцам – к этой процедуре не допускаются ни старики с больными зубами, ни маленькие дети.

Надо признаться, поначалу я не испытывал особого желания отведать этого варева, но затем не стал больше отказываться и всегда находил блюдо чрезвычайно вкусным.

Неродившиеся телята, оленята и бобрята считаются лакомством, и я не единственный европеец, искренне присоединяющийся к тем, кто относит их мясо к изысканнейшим блюдам на свете. То же можно сказать и о невылупившихся гусятах и утятах. В северных поселениях сложилось даже мнение, что если кто желает вкусно поесть, то ему стоит пожить среди индейцев.

Половые органы всех убитых животных, как самцов, так и самок, всегда съедаются мужчинами и мальчиками. Хотя эти части, особенно у самцов, обычно жесткие, их ни в коем случае нельзя резать никакими острыми инструментами, а можно только разрывать зубами. Если же они не поддаются зубам, их следует сжечь, бросив в огонь костра, потому что, если, по индейским поверьям, они достанутся собакам, те станут хуже охотиться.

Индейцы также необычайно любят поедать матки бизонов, лосей, оленей, употребляя их в пищу даже без промывания и без какой-либо другой подготовки, просто выдавливая оттуда содержимое. Не требуется специального описания этой части тела у некоторых крупных животных, особенно уже стельных, чтобы вызвать отвращение. И все же я знал несколько служащих компании – любителей названного блюда, хотя сам не принадлежал к их числу. Если у оленя и бобра матка еще более или менее съедобна, то у лося и бизона имеет сильный неприятный запах.

Бизоний рубец очень вкусен, и индейцы умеют готовить его гораздо лучше европейцев. По возможности они хорошо промывают рубец в холодной проточной воде, удаляют пленку и варят не дольше получаса или трех четвертей часа. К этому времени он уже вполне готов и хотя получается более жестким, чем приготовленный по-европейски, но гораздо вкуснее.

Другие части желудка бизона, лося и оленя обычно едят сырыми: они также вкусны, правда, лосиный надо лучше промывать, потому что обычно содержимое желудка лося горчит. Южные индейцы сырыми едят еще почки лосей и бизонов, сразу же вырывая их из еще теплой туши только что убитых животных. Иногда они пьют кровь, вытекающую из ран, объясняя это тем, что кровь животных хорошо утоляет жажду и очень питательна.

Насытившись обильным ужином и немного отдохнув, потому что спать оказалось совершенно невозможно из-за комаров, мы снова двинулись в путь и, пройдя около десяти миль, наконец добрались до долгожданной цели нашего путешествия – реки Коппермайн.

Глава девятая

К моему удивлению, река оказалась совсем непохожа на описание, которое ей давали индейцы в фактории. Вместо того чтобы быть достаточно широкой и пригодной для судоходства, как можно было заключить по их словам, по ней, по крайней мере в этом месте, с трудом могло пройти разве что индейское каноэ. Тут она была не шире ста восьмидесяти ярдов, забита мелями, а вниз и вверх по течению можно было невооруженным глазом различить три водопада.

У самого уреза воды растет немного леса, но на вершинах холмов, окаймляющих по обе стороны реку, нет ни деревца. По-видимому, раньше леса было больше, но несколько лет назад тут прошел пожар, и теперь на каждое живое дерево приходится по десять сухих. Стволы их так искривлены и низкорослы, что даже в прежние времена мало на что годились, разве только на дрова.

Вскоре по прибытии на берега Коппермайн трое индейцев были отправлены на разведку, чтобы разузнать, нет ли вниз по реке эскимосских поселений. Мы двинулись медленно в ту же сторону и разбили лагерь примерно через три четверти мили, после чего большинство индейцев отправились на охоту и добыли несколько мускусных быков и оленей. Остаток дня и всю ночь они разрезали мясо на тонкие полоски и сушили у костра.

Продовольствия у нас было достаточно, оленей и другой дичи здесь водилось множество, и я терялся в догадках, не умея объяснить столь удивительную рачительность моих спутников. Но вскоре мне объяснили, что провизия запасалась из предосторожности, чтобы не стрелять и не разводить костер до самого устья реки и не спугнуть случайно местных жителей.

Мы снова выступили в путь 15 июля, и я принялся за исследование реки, причем мне удалось составить описание только десяти миль, после чего проливной дождь заставил нас сделать остановку. Ночевали на самой северной оконечности леса, а дальше до самого моря простирались голые холмы и обширные ровные пятна болот. За время пути я нашел, что река совершенно забита мелями, а местами так сужалась, что обнажились еще два больших порога.

На следующий день погода улучшилась, и я внимательно осмотрел десять миль берега вниз по течению, но река по-прежнему была мелкой и порожистой.

К полудню трое разведчиков возвратились и сообщили, что на западном берегу видели пять конусообразных палаток эскимосов. Они говорили также, что обстановка очень подходящая для внезапного нападения и что палатки стоят всего милях в двенадцати ниже по течению.

Индейцы совершенно перестали интересоваться топографической съемкой местности, которую я вел, и сразу занялись обсуждением, как лучше ночью подкрасться к несчастным эскимосам и перебить их всех во сне. Для выполнения своих кровавых замыслов индейцы решили как можно скорее переправиться через реку. Поэтому, как только они подготовили к бою ружья, копья и щиты, мы тут же переправились на противоположный берег.

Сразу, только ступив на берег, индейцы принялись раскрашивать свои щиты: одни рисовали солнце, другие – луну, третьи – всевозможных хищных зверей и птиц, четвертые – совершенно фантастических существ, которые, по их наивным поверьям, населяют основные элементы природы – Землю, Воду и Воздух.

Когда я спросил, для чего они это делали, мне сказали, что каждый воин изображал на щите то существо, на помощь которого больше всего рассчитывал в предстоящей битве. Некоторые довольствовались одним рисунком, другие, по-видимому сомневаясь в силе своих покровителей, покрывали весь щит до самого края группами похожих на иероглифы картинок, понятных только им самим.

Покончив с этой процедурой и отдав дань своим предрассудкам, они направились, крадучись, к эскимосскому поселению, а я последовал за ними. Так как мы избегали взбираться на возвышенные места, это удлинило путь, а условие двигаться только по низинам заставило нас идти, с трудом вытаскивая ноги из липкой мергельной глины этих заболоченных низин, порой доходившей нам до самых колен. Однако наш маршрут, хотя и очень путаный и извилистый, не уводил далеко от реки, поэтому я мог по-прежнему ее видеть и пришел к заключению, что здесь она была столь же несудоходна, как и на ранее описанных участках.

Стоит отметить, что отряд индейцев, хотя они ни в коей мере не были приучены к дисциплине, повиновению, приказам и вообще к военным действиям, вел себя в этот зловещий час согласованно, объединенный общим чувством ненависти. Все проявляли готовность следовать за Матонаби, вставшим во главе отряда по совету одного старейшины Медных индейцев, присоединившегося к нам уже на Коппермайн.

Теперь интересы были общими и ставились превыше всего, индейцы делились друг с другом даже необходимым. Те же, кто обладал бОльшим, гордились, что могут дать на время или даже насовсем то, в чем испытывали нужду другие, – право собственности на полезные вещи как бы перестало существовать.

В отряде насчитывалось гораздо больше индейцев, чем могли вместить пять эскимосских палаток; снаряжение индейских воинов заведомо превосходило возможности бедных эскимосов, поэтому все шло к поголовной резне, если только милостивое Провидение не сотворит чудо для их избавления.

Местность позволяла нам оставаться в укрытии скал и холмов вплоть до самых палаток – теперь нас отделяло от них не больше двухсот ярдов. Там мы на некоторое время залегли, наблюдая за эскимосским поселением, там же индейцы предложили мне дожидаться конца схватки. Однако я никоим образом не мог на это согласиться, потому что рассудил, что внезапно разбуженные эскимосы начнут разбегаться в разные стороны, а если найдут меня тут одного, то, не сумев отличить меня от врагов, вполне могут напасть, если поблизости не окажется защитника.

По этой причине я решил пойти вместе с индейцами, заявив им решительно, что не стану участвовать в человекоубийстве, которое они намеревались совершить, а оружие буду применять только для защиты своей жизни, если это окажется неизбежным.

Индейцев мое решение, похоже, не рассердило. Один из них тут же вручил мне копье, другой дал тесак для защиты; щит для меня изготавливать времени не было, да я и не хотел тащить с собой этот бесполезный кусок дерева, который мог оказаться только помехой.

Пока мы лежали в засаде, индейцы сделали последние необходимые, как они считали, приготовления перед боем. Заключались они в основном в раскрашивании лиц черной или красной краской, иногда смесью красной и черной. Чтобы волосы не падали на глаза, их стягивали и перевязывали на лбу или на затылке или коротко обрезали. Затем индейцы решили устранить все, что мешало быстрому бегу. Для этого они сняли лосины и либо обрезали рукава курток, либо закатали их до самых подмышек. Хотя над нами вилось неописуемое количество комаров, некоторые индейцы совсем скинули куртки и приготовились вступить в бой почти нагими, только в передниках и мокасинах.

Опасаясь, что и мне придется спасаться бегством вместе с остальными, я посчитал разумным тоже снять лосины и шляпу и перевязать сзади волосы.

К тому времени как индейцы путем описанных приготовлений придали себе устрашающий вид, перевалило за полночь и настало 17 июля. Все эскимосы уже скрылись в своих палатках, и индейцы сочли момент подходящим. Они выскочили из засады и ринулись на несчастных жертв, не подозревавших о нависшей над ними угрозе до тех пор, пока индейцы не подбежали к самым палаткам. И перед моими глазами началась кровавая бойня. И по сей час я не могу вспоминать картины той жуткой ночи без слез и сострадания.

Убив всех эскимосов, индейцы обнаружили еще семь эскимосских палаток на правом берегу реки. К счастью для их обитателей, наши каноэ остались выше по течению и не на чем было переправиться. Но река в этом месте не превышала восьмидесяти ярдов в ширину, и индейцы начали стрелять в эскимосов. Хотя никто из эскимосов уже не спал, они даже не сделали попытки убежать. Огнестрельного оружия они не знали и даже с любопытством подходили к тем местам, где пули зарывались в землю, как бы желая понять, что им такое кинули с того берега. В результате одному из них пуля попала в бедро, и только тогда началось смятение. Эскимосы сели в каяки и поплыли к небольшому островку посередине реки, который от обоих берегов отделяло расстояние больше ружейного выстрела и где они оказались наконец вне досягаемости наших варваров.

Тогда индейцы принялись собирать в палатках убитых медные предметы, топоры, тесаки и ножи. Переправившись на другой берег, они разграбили и остальные семь палаток, забрав медную утварь, остальные вещи их не интересовали. Потом побросали шесты и сами палатки в реку, уничтожили заготовленный впрок большой запас сушеного лосося, мяса овцебыков и других продуктов, разбили все каменные сосуды, в общем уничтожили все, что смогли. Несчастные создания, которых они не могли убить, по-прежнему стояли на отмели посреди реки и скорбно глядели на скорее всего невосполнимые разрушения. Теперь они стали еще более жалкими и несчастными.

Завершив бессмысленное разрушение поселка, индейцы приготовили обильный завтрак из свежей лососины. По окончания трапезы, длившейся довольно долго, потому что мы уже много часов ничего не ели, индейцы объявили, что готовы снова оказать мне помощь, чтобы я мог завершить описание реки.

Было 5 часов утра 17 июля; примерно в восьми милях от того места, где мы находились, виднелось море. И я поэтому немедленно приступил к дальнейшей топографической съемке, доведя ее до самого устья, причем река так и оказалась на всем протяжении сплошь в мелях и порогах, которые с трудом можно было пройти даже на лодке, а в море она низвергалась с высокого уступа. Был отлив, но по отметинам на льду я прикинул, что и во время прилива вода не поднимается выше двенадцати – четырнадцати футов и, следовательно, лишь немного морской воды попадает в устье реки. В море у берега тоже виднелось множество островков и мелей, которые я мог рассмотреть с помощью хорошей складной подзорной трубы. Паковый лед еще не сошел, только подтаял у берегов, отойдя от них примерно на три четверти мили и немного отступя от островков и отмелей. Завершив съемку, я застолбил участок побережья и объявил эти места, где я оказался первым белым человеком, принадлежащими Компании Гудзонова залива.

Теперь мы могли тронуться в обратный путь, но, прежде чем продолжить рассказ о путешествии, я думаю, уместно будет дать краткое описание обычаев и образа жизни эскимосов.

Когда я только поступил на службу в Компанию Гудзонова залива, то в качестве помощника капитана одного из шлюпов вел торговлю как раз с эскимосами. Поэтому мог часто наблюдать жалкий образ жизни этого народа.

Торгуя с ним, мы нередко покупали у них мешки из тюленьей кожи, думая, что они наполнены жиром. Однако, открыв их, частенько обнаруживали там большие запасы оленины, тюленьего мяса, моржовых ластов и лососины. Нам они в пищу не годились, поэтому мы отдавали найденное обратно эскимосам, которые с жадностью поедали все, хотя некоторые из этих запасов хранились у нас не меньше года. Казалось, эскимосов сильно радовало, что они смогли так перехитрить нас, вернув себе бесплатно почти треть проданного.

Способ хранения пищи в мешках из тюленьей кожи надежно предохраняет ее от воздействия наружного воздуха и от мух, но процесс гниения только приостанавливает, а не прекращает совсем. Чистый китовый или моржовый жир, в который погружено мясо, обладает свойством не замерзать даже в самые большие морозы – обстоятельство весьма счастливое для людей, вынужденных жить в условиях крайне сурового климата.

Пока есть запасы пищи в этих хранилищах, эскимосам в случае голода надо только вскрыть один из мешков и достать оттуда оленью грудинку, немного тюленьего мяса, моржовую ласту или полуразложившегося лосося и тут же на месте позавтракать, отобедать или отужинать ими, не тратя времени на готовку. Пьют они только воду, которую берут из близлежащего озера или речки.

Кроме уже упомянутого необычного блюда у эскимосов есть еще несколько, в равной степени отталкивающих для европейцев. Упомяну еще только одно, состоящее из мелко нарезанной сырой оленьей печенки, смешанной с содержимым желудка этого животного. Причем, чем дальше зашел процесс разжижения этого содержимого, тем вкуснее блюдо для эскимосов. Наблюдал я также, как они горстями поедают личинок мух, разведенных на мясе, а когда у кого-нибудь случайно пойдет носом кровь, ее обычно слизывают и глотают.

Но если подумать, в сколь негостеприимной части земного шара эскимосам приходится жить и на какие муки их нередко обрекает голод, то, думаю, не стоит удивляться их способности находить удовольствие в поедании подобной пищи и следует восхищаться мудростью и добротой Провидения, наделившего все живое на земле способностями и вкусом, наилучшим образом соответствующими пище, климату и остальным условиям тех областей, где они живут.

Справедливости ради надо упомянуть, что эти люди при первой моей встрече с нами отказывались есть нашу пищу. Некоторые, хотя и пробовали сахар, изюм, инжир и хлеб, почти сразу же выплевывали все с явным отвращением: то есть они испытывают от нашей пищи не больше удовольствия, чем мы от их. Теперь живущие поблизости от реки Черчилл эскимосы едят кое-какие привезенные нами продукты и иногда пропускают глоток портера или разбавленного водой бренди. Они настолько приобщились к культуре и привыкли к англичанам, что любой из служащих Компании, кто найдет в себе силы привыкнуть к еде и образу жизни эскимосов, может без опаски жить среди них, пользуясь их покровительством. Взаимоотношения их друг с другом совершенно вольные, никто из них не стремится главенствовать над другими и не высказывает ни малейших признаков зависимости, кроме тех, что естественны между родителями и детьми.

Глава десятая

Закончив описание реки, мы направились к самим медным копям, чтобы осмотреть и их, но, пройдя около двенадцати миль на юго-восток, сделали привал, чтобы немного поспать. Никто из нас не смыкал глаз с 15-го, а уже настало утро 18-го. Индейцы добыли овцебыка, но так как у нас не было ничего, чем бы можно было развести огонь, кроме влажного мха, то пришлось есть мясо сырым, причем оно оказалось почти несъедобным, потому что животное было уже старым.

Было бы уместно привести некоторые сведения о реке и прилегающей к ней территории, о местных растениях, а также зверях, населяющих эти пустынные края.

Кроме упоминавшихся ранее низкорослых деревьев здесь широко распространено растение, известное как лабрадорский чай или гренландский багульник, затем какие-то травянистые растения, сушеными листьями которых индейцы набивают трубки; встречается клюква и другие ягодники. Леса по мере приближения к морскому побережью становятся реже, деревья – все ниже; последние несколько сосен я видел более чем в тридцати милях от устья реки.

Общее направление течения реки – северо-западное, но местами русло очень извилистое. Ширина от двадцати ярдов до четырех-пяти сотен ярдов. Берега почти везде сложены скальными породами и до такой степени повторяют очертания друг друга, что не остается сомнений в том, что русло реки образовалось в результате некоей ужасной конвульсии природы. По словам индейцев, Коппермайн берет свое начало от северо-западной оконечности озера Большого Белого Камня, до которого от устья по прямой почти три сотни миль. От порогов, где мои индейские спутники убили эскимосов и которые я назвал Кровавыми порогами, до берега моря около восьми миль.

Живущие по этой реке эскимосы довольно низкорослы, среди них нет никого ростом выше среднего; будучи ширококостными, они не отличаются ни правильным сложением, ни особой крепостью. Цвет кожи у них напоминает потускневшую медь, хотя некоторые женщины более светлокожи и румяны. Одежда сильно напоминает ту, которую носят гренландцы из Девисова пролива, только у женщин меховые сапоги не укреплены китовым усом, а подол кухлянок выше колен.

И для охоты и для рыбной ловли они используют лук со стрелами, копья, остроги и дротики, качеством похуже, чем гренландские, потому что у здешних эскимосов нет хороших режущих инструментов. Наконечниками для стрел служат либо треугольные кусочки черного камня, похожего на сланец, либо, что встречается реже, полоски меди.

Конструкция их каяков практически не отличается от тех, которые строят все остальные эскимосы, но, как и их оружие, каяки далеко не столь аккуратно сделаны, как виденные мной в Гудзоновом заливе.

Их палатки крыты жесткими оленьими шкурами с мехом и ставятся конусом, вкруговую. Однако используют их, вне всякого сомнения, только летом, потому что я видел там же остатки двух убогих хижин, которые, как можно было судить по их расположению, строению и огромным кучам сваленных неподалеку костей и другого мусора, служили им пристанищем зимой. Эти хижины располагались на южном склоне холма и наполовину были закопаны в землю, а верхняя часть образовывала частокол из шестов, сужающихся кверху. Когда в них живут, то, несомненно, покрывают шесты шкурами и обкладывают снегом. Они не могут вмещать больше шести – восьми человек каждая, но даже и эти несколько обитателей могут там только влачить жалкое существование.

Домашняя утварь состоит из выдолбленных из камня сосудов или горшков и разного размера деревянных лоханей; миски, черпаки и ложки вырезают из рогов мускусных быков. Горшки выдалбливают из зернистого серо-белого камня, на вид очень пористого, но тем не менее весьма плотного и при ударе издающего звук под стать китайской фарфоровой вазе. Некоторые из них вмещают до пяти-шести галлонов. Трудно себе представить, что бедняги эскимосы способны выполнить столь трудоемкую работу одними каменными инструментами, однако их сосуды много лучше виденных мной на Гудзоновом заливе, причем каждый украшен поверху аккуратным ободком, а в углах некоторых больших сосудов прорезаны изогнутые желобки. Сосуды прямоугольной формы, внизу немного уже, чем вверху. С каждой стороны оставлены крепкие каменные ручки, чтобы поднимать эти горшки с огня.

Топорики эскимосы изготавливают из крупных кусков самородной меди, они пяти или шести дюймов в длину и скошены на конце наподобие резца. Их прикрепляют к палке как тесло. Работают топориком так же, как резцом, подбивая тяжелой дубинкой, потому что ни вес самого инструмента, ни мягкость металла не позволяют пользоваться им как теслом или как топором.

Мужские тесаки и женские ножи также изготавливаются из меди, причем первые формой напоминают туз «пик» и снабжены ручками из оленьих рогов примерно по футу длиной.

Среди всего имущества, награбленного в двенадцати палатках, обнаружилось только два куска железа, выкованных в виде лезвия для ножей.

У этих людей много хорошей породы собак со стоячими ушами, острой мордой и пушистым хвостом. Хотя все они были привязаны к камням, я не видел, чтобы индейцы убили или покалечили хоть одну, а когда мы уходили из бывшего эскимосского поселения, они пожелали забрать несколько этих прекрасных животных с собой.

Местные эскимосы почти ничем не отличаются от жителей побережья Гудзонова залива, однако среди них распространен довольно странный обычай – мужчины выдергивают все до единого волосы на голове. Женщины, правда, носят длинные волосы.

Вдоль реки обитает множество птиц, особенно на морском побережье; постоянно живут по ее берегам овцебыки, олени, медведи-гризли, зайцы-беляки, полярные совы, вороны, куропатки, земляные и обычные белки, горностаи и мыши. Почти повсюду у склонов холмов, где бывает много снега, лежат большие кучи помета овцебыков и оленей, отмечающие их зимние оживленные кочевые тропы. Возможно, даже не всем знатокам известно, что, хотя овцебыки огромные животные, их помет почти неотличим по форме, размеру и цвету от заячьего, только по количеству можно определить, что он принадлежит именно овцебыку.

Видели мы также «птицу-сигнальщика» или «тревожника», как зовут эту птицу из отряда сов Медные индейцы. Когда она замечает человека или зверя, то парит над ними с громкими криками, напоминающими плач ребенка. Медные индейцы очень полагаются на этих птиц, потому что они нередко предупреждают о приближении чужака, а также о местонахождении стад овцебыков или оленей. Эскимосы, по-видимому, не разделяют этого отношения к птице, потому что, пока индейцы лежали около их поселения в засаде, целая стая «птиц-сигнальщиков» летала от индейцев к палаткам и обратно, производя столько шума, что любой бы проснулся.

После пяти– или шестичасового сна мы снова двинулись в путь и прошли восемнадцать миль на юго-юго-восток, прежде чем добрались до медных копей, расположенных в двадцати девяти или тридцати милях вверх по реке, если считать от устья.

Копями эти места вряд ли можно назвать, потому что они представляют собой просто беспорядочные груды каменных обломков и крупного песка, разбросанных землетрясением. Этот хаос пересекает небольшая речка. По рассказам индейцев, копи представлялись столь богатыми, что тут якобы можно было без труда, если построить в этих местах факторию, загружать трюмы кораблей рудой чуть ли не быстрее, чем камнями на реке Черчилл. По их рассказам можно было понять, что горы там сплошь состоят из медных самородков размером с крупную гальку[19].

Все это не соответствовало истине, так как я и все мои спутники потратили не менее четырех часов, прежде чем нам удалось отыскать всего один самородок крупных размеров. Правда, справедливости ради можно отметить, что он был на редкость высокого качества и весил около четырех фунтов.

Индейцы считают, что каждый найденный ими самородок похож на какое-нибудь животное или растение, хотя, насколько я могу судить, для того чтобы различить чьи-либо очертания в куске металла, требуется большое воображение. Причем у разных людей возникают разные соображения по этому поводу, в связи с чем наш большой самородок незамедлительно обрел двадцать разных названий, но в конце концов большинство сошлось на том, что он похож на лежащего с настороженно поднятой головой зайца-беляка. Наиболее пригодными для практических целей индейцы считают самые большие самородки, меньше всего окисленные и с наименьшим числом веточек. Разогрев их на огне, таким самородкам можно придать любую нужную форму с помощью двух камней.

Еще пятьдесят лет назад, до того как Компания Гудзонова залива обосновалась в устье реки Черчилл, северные индейцы не употребляли никакого металла, кроме меди (если не считать нескольких железных предметов, выменянных группой индейцев, наведавшихся на факторию Йорк в 1714 году, да тех, что были оставлены на реке Черчилл капитаном Манком). И поэтому множество индейцев из разных частей страны каждое лето отправлялись к холмам, где мы теперь находились, чтобы пополнить запасы меди, из которой они делали топоры, колуны для льда, тесаки, ножи, шила, наконечники для стрел и прочие вещи. До сих пор хорошо заметны выбитые ими тропы, наилучшим образом сохранившиеся на сухих гребнях и откосах.

Медные индейцы и сейчас высоко ценят свой родовой металл, ставя его выше железа, которое применяют только для изготовления томагавков, ножей и шил. У них есть в высшей степени странное предание, в котором говорится, что эти копи обнаружила женщина. Год за годом она приводила туда индейцев, но, так как в отрядах, идущих за медью, она была единственной женщиной, некоторые мужчины позволяли себе так вольно с ней обходиться, что она поклялась отомстить им. Она была могущественной колдуньей, и однажды, когда мужчины уже набрали меди сколько могли унести и собирались двинуться в обратный путь, она отказалась идти с ними. Она сказала, что сядет и затем постепенно погрузится под землю, а вся медь уйдет вместе с ней. На следующий год индейцы снова пришли за медью и увидели, что женщина ушла в землю по пояс, хотя была еще жива, а меди стало намного меньше. Еще через год женщина совсем скрылась под землей, и вместе с ней исчезли самые богатые копи. После этого на поверхности остались только мелкие самородки, раскиданные далеко друг от друга.

Теперь Медные индейцы больше не предлагают, как бывало, другим северным индейцам медь для обмена, а выменивают все необходимое за пушнину. Причем установилось негласное правило, что за все товары с Черчилл они должны платить вдесятеро дороже, чем северные индейцы. Поэтому топор, купленный на фактории за одну бобровую шкуру, достается этим людям с наценкой в тысячу процентов. За небольшой латунный чайник они платят шестьюдесятью куньими шкурками или двадцатью бобрами в других видах меха. Под «бобрами в других видах меха» надо понимать следующее: для облегчения торговли с индейцами Компания Гудзонова залива ввела в качестве стандарта для оценки остальной пушнины шкуру взрослого бобра. Получается, что отдельные наиболее ценные виды меха идут по четыре бобра за шкурку, а самые дешевые стоят так мало, что только двадцать шкурок составят одного бобра. Именно в смысле единицы обмена и следует понимать выражение «один бобр».

Наши основные поставщики – индейцы обычно покупали всю пушнину, которую они потом приносили на факторию Компании, именно у Медных индейцев или у их соседей, индейцев племени догриб, живущих еще дальше к западу. Северные же индейцы обитали на территории, бедной пушным зверем, а так как они находились в состоянии войны с атапасками, то продвигаться далеко на юг, где можно было добыть много шкурок, они не могли. Поэтому вся выручка Компании и составляла не более шести тысяч бобров в год – выменянных у Медных индейцев и догрибов оленьих шкур и пушнины.

Теперь, когда я заношу эту запись в дневник, установился мир между индейскими племенами, который значительно способствовал благоденствию как северных индейцев, так и Компании. Благоприятное его воздействие выразилось и в увеличении количества выменянной пушнины – до одиннадцати тысяч бобров в год. Причем в выгоде остаются не только Компания, но и северные индейцы, которые пожинают богатые плоды, когда им открывается доступ в богатые и изобильные земли атапасков.

Но здесь, хотя мне и придется отступить на время от записей, относящихся к моему путешествию, я должен перенестись в будущее и вставить одно трагическое дополнение к рассказу о конечных результатах установления мира между северными и южными индейцами.

Через несколько лет после завершения моего похода кто-то из северных индейцев, навещая своих друзей на юге, заразился от них оспой. А еще через два года от этой болезни вымерло девять десятых всех северных индейцев, включая тех, кто вел торговлю с факторией на реке Черчилл. Те же, кто выжили, последовали примеру атапасков и занялись торговлей с канадцами[20], к тому времени закрепившимися в южных областях.

Так получилось, что уже в ближайшие несколько лет выявилась моя близорукость, ибо и Компании было бы больше выгоды, и страна северных индейцев не опустела бы, если бы эти племена по-прежнему воевали с южными индейцами. К тому же сейчас невозможно оценить вероятный прирост доходов от торговли и постоянных сношений с племенами Медных индейцев и догриб. Как бы то ни было, они, отрезанные от фактории обезлюдевшими территориями северных индейцев, вскоре опять вернулись в изначальное состояние, – между двумя племенами из-за оставшихся у них железных предметов вспыхнула война. В результате оказалось уничтоженным практически все племя Медных индейцев.

До моих походов и короткое время после них еще предпринимались кое-какие попытки убедить индейцев этих двух отдаленных племен посетить основанный Компанией Форт на реке Черчилл. Им отправляли множество подарков, чтобы вызвать желание наведаться на факторию, но ни одна из попыток не увенчалась успехом. Несколько Медных индейцев побывали там в качестве слуг северных индейцев и были отправлены обратно, одаренные щедрыми подарками для своих соплеменников, но все эти подарки оседали у северных индейцев, обиравших своих слуг дочиста, как только они покидали крепостную ограду.

Вне всякого сомнения, дело тут было в дальновидном решении индейцев-посредников предотвратить, насколько это в их силах, установление прямого торгового сношения, которое сильно поколебало бы их влияние и пагубно отразилось бы на выгоде. Вдобавок ко всему против налаживания постоянной торговли с факторией действовали стойкие суеверия, поэтому очень мало кто осмеливался пускаться в столь дальний путь из-за опасения, что резкая перемена питания и воздуха в высшей степени неблагоприятно скажется на их здоровье – ведь из каждых троих, ушедших на факторию, обратно добирался едва один. И если причина, которую приводили для объяснения этого, явно относилась к сфере предрассудков, то гибель Медных индейцев в пути была весьма прискорбным фактом, и настоящая причина крылась в предательстве и бессердечии северных индейцев.

Незадолго до начала моего первого похода вождь Килшайс взял под свое покровительство двенадцать отправлявшихся в крепость с большими тюками мехов Медных индейцев. Они еще не дошли до крепостной стены, когда Килшайс и его подручные выманили у них всю пушнину в качестве платы за еду и охрану и к тому же заставили нести дальше тюки с мехами, теперь уже перешедшими к северным индейцам.

Прибыв в Форт, Килшайс поставил в заслугу исключительно себе доставку на факторию богато нагруженных мехами путников и всячески заверял коменданта, что теперь благодаря стараниям и усердию его, Килшайса, можно ожидать значительного увеличения поступления пушнины. На этом основании одного из Медных индейцев стали именовать вождем и одаривали приличествующими его титулу знаками внимания все время, пока он был в крепости, а также при прощании, когда вместе со спутниками, навьюченными подарками, он уходил в обратный путь.

Комендант вел себя, как ему и подобало, гостеприимно и с достоинством, но, хотя действовал он из самых благих побуждений, его поступки привели к противному. Килшайс со своими подручными не удовлетворились дележом вырученного за чужую пушнину добра и вознамерились отобрать еще и то, что подарил этим несчастным комендант.

Так как у них не хватило духу сразу убить Медных индейцев, они задумали гнусный план – высадить их на голом острове. Отняв все, что было у несчастных, Килшайс бросил их обоих погибать от голода. Когда я возвращался в Форт, то видел на острове их кости, но комендант еще несколько лет ничего не знал о случившемся, так как его боялись настроить против «капитана» Килшайса.

Похожая история чуть было не приключилась еще с одним Медным индейцем, присоединившимся ко мне в тот раз. Переправляясь через реку Сил, мы взяли только узел юноши, а его самого бросили на противоположном берегу. Один лишь Матонаби решил все-таки его перевезти. Дул такой сильный ветер, что Матонаби разделся донага, чтобы, если каноэ перевернется, одежда не потянула его ко дну, но все обошлось благополучно, и скоро они вместе со спасенным были уже вместе с нами, к явному неудовольствию тех, кто обязался заботиться о юноше.

На обратном пути от фактории он попросил о покровительстве уже самого Матонаби, и в конце концов Матонаби доставил его к отцу в полном здравии и с целехоньким товаром.

Глава одиннадцатая

Теперь мы шли на юго-восток, шли очень быстро, чтобы как можно скорее соединиться с теми членами нашего отряда, что остались ждать нашего возвращения, и через шесть дней пути, покрыв в один из дней сорок две мили, прибыли на Конгекатавачагу.

К большому нашему разочарованию, женщины снялись с места и ушли, так что в условленном месте не оказалось никого, кроме одного старика с семьей. Он пришел к месту переправы в наше отсутствие и поджидал Матонаби, чтобы передать ему меха. Это оказался тесть нашего вождя, который захватил с собой еще одну дочь, предложив и ее в жены зятю, однако тот отклонил предложение.

Стоянка оказалась очень короткой, потому что, заметив дым к югу от нас, мы незамедлительно переправились через реку и направились к тому месту. Оказалось, что это горел мох, подожженный нашими женщинами. Хотя наступил уже вечер, мы двинулись по их следу. Отойдя совсем немного, вдали заметили еще один дым, после чего тут же изменили направление и пошли туда. Хотя мы шли вдвое быстрее, все же добрались до места только к одиннадцати часам ночи. Однако и здесь нас ждало разочарование: женщины, как выяснилось, проведя там прошлую ночь, ушли.

Индейцы, зная, что их от жен отделяет расстояние не больше дневного перехода, решили не останавливаться на отдых до тех пор, пока не догонят своих женщин. Поэтому мы пошли дальше и в 2 часа ночи 25 июля на берегу озера Когид увидели палатки нескольких женщин.

С тех пор как мы покинули Коппермайн и двинулись в обратный путь, мы шли так быстро и так мало отдыхали, что мои ноги сильно распухли, а лодыжки совсем онемели. Я почти не чувствовал ступней и поэтому часто спотыкался: ноги превратились в сплошную болячку. Ногти на пальцах поломались, некоторые нагноились и отслоились. Вдобавок ко всем несчастьям я совершенно стер кожу тыльной части ступней и между пальцами. Песок и мелкие камешки, попадавшие в обувь, так разбередили раны, что весь день, пока мы шли к палаткам женщин, я оставлял после каждого шага кровавые следы. Еще несколько индейцев жаловались на стертые ноги, но ни у кого они не были разбиты до такой степени, как у меня.

Я с тревогой думал о возможных последствиях моего положения. Тело мое не испытывало усталости, но непереносимая боль в ногах при каждом шаге так угнетающе действовала на мой дух, что, если бы индейцы шли с такой немилосердной скоростью еще два-три дня, я бы неминуемо отстал: на моих ногах запеклась корка из крови, смешанной с грязью и щебнем, въедавшимися в раны.

Едва мы добрались до палатки, как я тут же обмыл ступни теплой водой и очистил их от грязи, протер опухшие места винным спиртом и смазал раны успокаивающей мазью Тёрнера. На следующий день мы не тронулись с места, и опухоль спала, воспаление немного уменьшилось.

Но покоя, необходимого для выздоровления, ногам дать было нельзя, потому что индейцы стремились как можно скорее нагнать остальных женщин и родичей. Они не хотели ждать ни дня, и 27-го мы снова двинулись в путь. И хотя теперь за день проходили не больше восьми-девяти миль, я с величайшим трудом поспевал за всеми. К счастью, погода установилась ясная и теплая, земля почти везде была сухой и не каменистой.

Тридцать первого июля мы прибыли на условленное место, где жены и семьи индейцев, оставленные у озера Пишью, должны были присоединиться к нам после возвращения с реки Коппермайн. Там мы действительно нашли несколько палаток, но почти все они принадлежали семье Матонаби, остальных женщин еще не было. К востоку от этого места мы заметили большой столб дыма и рассудили, что скорее всего это те, кого мы ищем. Поэтому на следующее утро Матонаби отрядил несколько юношей, чтобы они привели женщин к нам, и наконец 5 августа весь отряд собрался вместе. Вопреки нашим ожиданиям вместе с нашими женщинами пришло еще много чужих индейцев; всего насчитывалось более сорока палаток.

Среди пришельцев был и тот, кого Матонаби ранил ножом у озера Клоун. Теперь он с величайшим покорством привел свою жену к палатке вождя, оставил ее подле него и удалился, не сказав ни слова.

Матонаби же не обратил на нее ни малейшего внимания, хотя она сидела рядом, обливаясь слезами. Опершись на локоть, она медленно опустилась на землю, легла и проговорила, рыдая: «Сии-д динни! Сии-д динни!», что означало: «Муж мой! Муж мой!»

Услышав это, Матонаби заявил, что если бы она действительно уважала его как мужа, то не убежала бы от него, а теперь вольна идти куда вздумается. После этих слов женщина поднялась с видимой неохотой, но с тайным облегчением и возвратилась в типи своего прежнего мужа.

Так как некоторые из пришлых индейцев оказались серьезно больны, знахари, пользующиеся здесь славой великих исцелителей, принялись за дело.

Индейцы в этих краях в основном болеют цингой, туберкулезом и кровавым поносом. Первая из болезней, хотя и причиняет много страданий, почти никогда не приводит к смертельному исходу, если не сопровождается какой-либо внутренней болезнью. Но две последние уносят множество жизней индейцев обоего пола и всех возрастов. Вообще мало кто из них доживает до пожилого возраста, что, вероятно, объясняется непосильным бременем забот о поддержании собственного существования и пропитании потомства, которое они несут с юности до самой смерти.

Хотя цинга скорее всего вызывается инфекцией и ею редко болеют в одиночку (обычно она поражает всех жителей палатки), это нельзя считать аргументом в пользу того, что она заразна. Я склонен скорее приписать ее воздействию гнилой воды или больной рыбы, которую ловят в некоторых местах. Если бы это было не так, то одна семья очень скоро передала бы болезнь всему племени; на деле же неизвестны случаи, когда бы эта болезнь быстро распространялась[21].

У молодых она поражает кисти рук и ступни ног, распространяясь даже на ладони и подошвы. У более взрослых цинготные пятна выступают на запястьях, подъеме ступней, а больше всего на ягодицах, где увеличиваются до нарывов размером с верхнюю фалангу большого пальца мужчины. Чаще всего болезнь нападает на индейцев летом, когда они кочуют по бесплодным равнинам. Она, хотя и не считается опасной, на редкость упорна и не поддается никаким лекарствам, применявшимся для ее лечения на факториях Компании.

Надо отметить, что сами индейцы не применяют никаких лекарств, ни внутренних, ни наружных – мазей и притираний, а лечат болезни амулетами. Обычно процесс лечения состоит в высасывании больного места, дутье на него, пении, прыжках, плевках и непрестанном бормотании и выкрикивании непонятных заклинаний.

Для излечения некоторых внутренних заболеваний, например колик или затруднений при мочеиспускании, плуты-знахари нередко дуют в задний проход больного или на прилегающие части тела, да так усердно, что у них чуть глаза не вылезают из орбит. Этот метод применяется ко всем пациентам, невзирая на их возраст и пол. Скапливание внутри такого огромного количества воздуха вызывает у больного трудно переносимые неудобства. А так как выйти наружу воздух может лишь по тому каналу, по которому вошел, иногда между врачом и пациентом возникают странные сценки.

Как-то, не задумываясь о последствиях, я назвал виденное мной «поцелуем», о чем потом долго жалел, так как невольно обидел индейцев, а особенно знахаря и самого больного, причем оба были очень уважаемыми мной людьми. Если бы на меня тогда не нашла неуместная веселость, я бы не позволил себе обидеть их, ибо всегда всеми способами выказывал им почтение.

У меня часто вызывала искреннее восхищение неимоверная энергия плутов-знахарей, которую они тратят, чтобы обмануть своих легковерных соплеменников, не жалея себя и применяя известные им приемы для избавления пациентов от страданий. Когда опасно, по их мнению, заболевает человек, к которому они питают чувство дружбы, применяется необычный способ лечения, всецело основанный на суеверии. Состоит он в притворном глотании… топоров, широких тесаков и ножей: такие отчаянные подвиги должны будто бы умилостивить смерть.

Для этого случая строят специальную квадратную палатку для знахаря, без отверстий, в которые мог бы проникать свет. Пациента вносят и помещают в центре палатки, с ним заходит один или несколько знахарей, которых иногда собирается до шести человек. Прежде чем войти в палатку, они раздеваются донага, становятся вокруг больного на колени и начинают дуть на больные места.

Вход в палатку остается закрытым: оттуда доносятся голоса знахарей, которые поют и разговаривают, как бы беседуя со знакомыми духами, которые, по их словам, являются к ним в виде хищных зверей и птиц.

Посовещавшись таким образом какое-то время с духами, знахари просят помощников-индейцев дать им топор или тесак, которые те уже держат наготове, привязав к рукояти длинную веревку. Это делается для того, чтобы вытянуть обратно якобы проглоченные предметы: так как, по признанию самих знахарей, переварить железо очень трудно, да и слишком расточительно глотать их безвозвратно. Ножи и топоры – предметы, в хозяйстве необходимые, а раздобыть их здесь снова – нелегкое дело.

Один индеец в нашем лагере был очень тяжело болен, и было решено, что настало время знахарям применить свои чудодейственные средства. Самый искусный из них согласился проглотить широкий тесак. Когда предварительная стадия лечения, описанная выше, подошла к концу, знахарь приблизился к входу в палатку и попросил дать ему тесак. К нему уже была привязана веревка с короткой палочкой на другом конце, чтобы заклинатель не проглотил и веревку тоже. Я не мог не заметить, что в длину эта палочка была не больше ширины тесака, однако она не хуже гандшпуга[22] отвечала своей цели.

Хотя я не столь легковерен, чтобы посчитать, что знахарь действительно проглотил тесак, должен засвидетельствовать: тесак исчез в мгновение ока бог знает куда, у самых губ знахаря осталась привязанная к веревке палочка – та самая или неотличимая от нее.

Потом он походил немного взад-вперед и начал испускать ужасные стоны, показывая, как у него болит живот, и очень натурально извиваясь всем телом, как если бы действительно внутри у него был тесак. Вернувшись к входу в хижину, он после нескольких сильных позывов к рвоте вытащил тесак за веревку изо рта на глазах у пораженных соплеменников. Затем он снова вошел в хижину, где продолжал свои заклинания без перерыва целые сутки напролет.

Я, хотя не стоял у него за спиной, когда он проделывал этот необычайный трюк, все же находился достаточно близко (и могу уверить читателя, что весь превратился во внимание), чтобы заметить подвох. И должен признаться, все, как мне показалось, было выполнено на редкость чисто, особенно если учесть, что знахарь был абсолютно нагим.

Больной скоро поправился, однако, если бы этого не произошло, его тело оставили бы без захоронения. Индейцы этого племени никогда не закапывают умерших в землю, а оставляют там, где они простились с жизнью, и их кости обгладывают хищные звери и птицы, поэтому-то индейцы и не употребляют в пищу лисиц, воронов, волков и прочих, если их к этому не вынуждает особая необходимость.

Смерть близкого родственника столь потрясает их, что они раздирают на себе одежду и ходят нагишом, пока о них не позаботится кто-нибудь менее убитый горем. Траур, если можно так его назвать, длится у них целый год. Во время траура их одежда ничем не отличается от повседневной, но волосы на голове они коротко остригают и почти непрестанно оплакивают умершего. Даже на ходу они немного подвывают, снова и снова повторяя, кем им приходился умерший. Когда же они лишаются близкого друга, то от горя зачастую совершенно теряют самообладание.

У индейцев бытует предание, что первым человеком на земле была женщина, которая после недолгих скитаний повстречала животное, похожее на собаку. Оно последовало за ней в пещеру, скоро приручилось и стало домашним. Этот пес, по их словам, мог по ночам превращаться в красивого молодого человека. Наутро же он обретал свой прежний вид, поэтому женщина принимала все происходившее с ней по ночам за сновидения.

Однако встречи женщины и обернувшегося молодым мужчиной пса возымели последствия, обычные для близкого общения существ разного пола, и женщина – праматерь мира забеременела.

Затем на земле появился некий великан такой невероятной высоты, что головой достигал облаков. Он пришел выровнять землю, до той поры очень неровную. Сделав это с помощью своего посоха, он начертил им озера, моря и реки и приказал им тут же наполниться водой.

Потом он схватил пса, разорвал его на мелкие кусочки, бросил внутренности в озера и реки и приказал им стать разными видами рыб. Плоть он разбросал над землей, чтобы там появились всевозможные звери. А шкуру тоже разорвал на клочки и подбросил их в воздух, повелев превратиться в разных птиц. Сотворив все это, он наделил женщину и ее детей полным правом убивать и поедать всякую дичь, сколько им потребуется, ибо именно для этого он приказал рыбам, птицам и зверям жить и множиться. Наказав поступать так, он возвратился туда, откуда пришел, и никто более о нем не слышал.

Глава двенадцатая

Девятого августа мы снова двинулись в путь, который лежал по-прежнему на юго-запад. Почти все индейцы, за исключением обитателей двенадцати типи, разошлись от места последней нашей стоянки в разные стороны. После нескольких дней отдыха мои ноги совершенно зажили, хотя кожа на них была еще достаточно чувствительной, и я мог идти с новыми силами.

С 19 по 25 августа мы шли вдоль озера Большого Белого Камня, в длину превышающего сорок миль, а в ширину то резко сужающегося, то широко разливающегося. По словам индейцев, вытекающая из этого озера река долго течет на запад, потом поворачивает на север и становится главным рукавом реки Коппермайн.

На протяжении всего пути мы встречали многочисленные стада оленей, и индейцы каждый день забивали по многу животных из-за шкур, которые в это время года у оленей прочны, а длина меха как раз подходит для изготовления одежды на зиму.

Почти невозможно себе представить, сколько оленей уничтожается тут в это время года. Принимая во внимание, что важенки никогда не приносят больше одного олененка сразу, приходится удивляться, как олени до сих пор совсем не перевелись. Однако старейшие из северных индейцев подтверждают, что олени и теперь так же многочисленны, как во времена их юности. Количество оленей в том или ином месте в определенный сезон в большой степени зависит от преобладавшего в предыдущие дни направления ветра. Индейцы считают, что олени всегда идут против ветра, кроме тех случаев, когда они заняты поисками особей противоположного пола ради продолжения рода.

Для того чтобы сшить зимнюю одежду на взрослого индейца, требуются лучшие куски шкур восьми – десяти оленей. Причем животных предпочтительно добыть в августе или начале сентября, потому что потом мех становится слишком длинным и к тому же при малейшем повреждении легко отделяется от мездры.

Кроме этого каждому индейцу нужно несколько шкур для выделки кожи, из которой шьются лосины, мокасины и легкая летняя одежда. Еще несколько штук идет на ремешки для снегоступов, силки, сани и множество других предметов, где потребны веревки или лесы. Поэтому каждому индейцу на год для одежды и домашних нужд необходимо до двадцати шкур, это не считая тех, что идут на типи, спальные мешки и другие предметы, которые служат не один год.

Шкуры животных после окончания гона не только слишком тонки, но к тому же изъедены червями и личинками насекомых, что делает их практически негодными. И если их и берут зимой, то только для того, чтобы съесть, и действительно, когда все волосы удаляются, а личинки вынимаются, хорошо проваренная шкура вполне съедобна.

Индейцы так и не смогли уговорить меня попробовать личинки, хотя они многим индейцам по вкусу, а дети считают их лакомством. Личинки едят сырыми и живьем, и те, кому они нравятся, говорят, что на вкус они не хуже крыжовника. Но при одной мысли о том, чтобы взять их в рот – а величиной они бывают до фаланги мизинца, – меня охватывало непреодолимое отвращение.

Одежда, которую носят индейцы, часто делается добычей вшей, однако это ничуть не считается позорным, более того, индейцы нередко забавляются тем, что ловят и поедают насекомых. Такое занятие приносит им немалое удовольствие. Матонаби так нравилось это блюдо, что он частенько усаживал пятерых или шестерых своих рослых жен искать вшей в их меховых одеждах; насекомых обычно набиралось множество. Матонаби брал их горстями и быстро слизывал, причем с не меньшей грацией, чем какой-нибудь европейский гурман, лакомящийся сыром с душком.

При всем при том если я все же признаю, что из всей снеди моих индейских спутников личинки, выковыренные из оленьих шкур, и вши были единственным блюдом, которое я все-таки не отведал, то меня вряд ли можно назвать излишне привередливым.

Октябрь – сезон гона у оленей, а когда период ухаживания кончается, самцы отделяются от важенок и направляются на запад, чтобы укрыться на зиму в лесах, а важенки остаются на целый год в тундре. Однако, видимо, не все, потому что я часто встречал важенок в лесу.

Рога старых оленей-самцов очень велики, со множеством ответвлений и всегда отпадают в ноябре – примерно к тому времени, когда их владельцы приближаются к лесным массивам. Важенки же не сбрасывают рогов до самого лета.

В тех краях, где мы находились, олени постоянно кочуют с востока на запад или с запада на восток в зависимости от преобладающих ветров. Это основная причина постоянной перемены мест стойбищ северных индейцев.

Среди английского простонародья бытует старая поговорка, почитаемая за истину, о том, что олени каждый год сбрасывают свои яйца, или железы пениса. Не знаю, соответствует ли это действительности в самой Англии, однако это совсем не так в окрестностях Гудзонова залива.

Но я с уверенностью могу утверждать, что с зайцами-русаками на побережье Гудзонова залива действительно происходит нечто подобное. Я видел и даже держал в руках несколько животных, убитых весной вскоре после сезона размножения, у которых пенис был совершенно высохшим и сморщенным, как пуповина у недавно родившихся детенышей животных.

Я посчитал уместным привести здесь это замечание, так как скорее всего описанный факт неизвестен большинству читателей, даже тем джентльменам, кто сделал естественную историю предметом своих основных интересов. И если иметь в виду пользу их трудов для человечества, то остается только сожалеть, что Провидение излишне оградило большинство из них от необходимости путешествовать, чтобы свидетельства очевидца могли подтвердить публикуемые в печати умозрительные заключения. Вследствие этого они благоразумно остаются дома и наслаждаются возможностью безбедно существовать в родных пенатах, вполне удовлетворяясь той информацией, что им поставляют люди, вынужденные пускаться в путешествия. Как ни прискорбно мне это признавать, но я подпадаю под категорию последних. Однако я надеюсь, что нигде на этих страницах не рассказывал о том, что бы не было подтверждено опытом, и не собираюсь делать этого и впредь.

Покинув берега озера Белого Камня, мы продолжали идти в том же направлении, пока не дошли к 3 сентября до небольшой речки, впадающей в озеро Пойнт. Там мы были вынуждены задержаться на несколько дней из-за непогоды, потому что сильный дождь, снег и ударившие потом заморозки помешали переправиться через речку на наших маленьких каноэ.

Восьмого числа мы добрались до рощиц низкорослых деревьев – первых, с тех пор как мы оставили область лесов 25 мая, если не считать деревьев, росших на Коппермайн.

Когда мы миновали эти рощицы, жена одного из индейцев, страдавшая туберкулезом, ослабла настолько, что не могла идти дальше. Среди ее соплеменников такое состояние считается самым плачевным, до которого может дойти человек. То ли знахари уже отчаялись ее вылечить, то ли о несчастной было некому позаботиться, но так или иначе никаких мер для ее спасения принято не было, и ее просто оставили умирать одну.

Хотя я впервые наблюдал такой поступок, подобное среди индейцев происходит нередко. Когда взрослый индеец, особенно летом, заболевает настолько сильно, что больше не может идти, считается, что лучше оставить обреченного, чем всей семьей сидеть подле него и умереть с голоду, не имея никакой возможности помочь больному. В таком случае родственники обычно оставляют больному немного пищи, воду и, если могут, дров или хвороста. Ему также говорят, куда и каким путем они пойдут дальше. А потом, укрыв больного оленьими шкурами, снимаются с места и уходят, горько рыдая.

Иногда случается такому больному выздороветь и нагнать своих или, скитаясь, повстречать других индейцев. Хотя такое происходит очень редко, тем не менее та несчастная женщина, о которой я говорил выше, нагоняла нас три раза. Но в конце концов бедняжка отстала навсегда.

Возможно, столь противоестественный обычай не встречается больше ни у одного народа на земле. Но по справедливом размышлении его правильнее будет объяснить скорее требованиями суровой необходимости и стремлением племени к самосохранению, чем бесчеловечностью. Необходимость, оправдываемая обычаем, делает ситуации подобного рода менее жестокими в глазах местных жителей, чем они могут показаться гражданам более цивилизованных стран.

Установилась очень холодная, с частыми снегопадами погода, что обещало раннее наступление зимы. Так как оленей тут было множество, а в лесу вполне хватало хвороста для костров и можно было нарезать шестов для типи, индейцы предложили остановиться тут на время, чтобы сшить зимнюю одежду, приготовить снегоступы и волокуши, а также насушить побольше мяса и запасти оленьего жира на дальнейший путь. Это оказалось тем более необходимым, что, по словам индейцев, в тех местах, куда мы намеревались направиться от озера Пойнт, дичи всегда было мало.

Погода ухудшалась и ухудшалась, и к 30 сентября все большие и маленькие озера застыли настолько, что можно стало уже без опасения переходить их по льду. Октябрь принес сильные снегопады, метели намели глубокие сугробы. Ночью 6 октября налетел сильнейший ветер, повергший весь наш лагерь в смятение, а редкие деревья вокруг совсем не защищали от его яростных порывов. Ветер опрокинул несколько палаток, в том числе и мою, – несчастье поистине непоправимое, о котором я несказанно сожалею, потому что толстые концы шестов разбили мой квадрант. Так как нести его дальше уже не было смысла, я отдал его медные части индейцам, и они разрезали их на мелкие кусочки, чтобы использовать в качестве пуль.

Двадцать третьего октября в наш лагерь пришли несколько Медных индейцев и догрибов, чтобы продать нам пушнину. Необходимые им товары они приобрели у нас за небывало высокую цену – один из моих спутников-индейцев получил целых сорок бобровых и шестьдесят куньих шкурок за один кусок железа, который он украл во время своего последнего визита в крепость.

Другой из прибывших принес сорок бобровых шкур, чтобы отдать Матонаби старый долг; однако один из северных индейцев захватил все это, хотя знал, что меха по праву принадлежат Матонаби. Такое отношение вдобавок к прошлым обидам так рассердило вождя, что он вернулся к прежнему решению покинуть родные края и поселиться у атапасков.

Так как цель моего путешествия теперь была достигнута, я не стал пытаться более противиться этому намерению Матонаби. К тому же из его бесед с другими индейцами нашего отряда я вскоре понял, что все они собирались совершить рейд на территорию атапасков, чтобы поохотиться на бобров и лосей.

Пушных зверей за все время нашего путешествия попадалось немного, но все же на редкость малое количество добытых индейцами мехов объяснялось скорее их леностью. Действительно, частая перемена мест стоянок делала порой установку ловушек занятием практически бессмысленным. И все же, если бы мои спутники пользовались благоприятными обстоятельствами хотя бы с малой долей того старания, что проявляют слуги Компании (южные индейцы) в окрестностях Гудзонова залива, они с легкостью могли бы добыть сотни шкурок.

К 30 октября, когда зимняя одежда, снегоступы и волокуши были изготовлены, мы снова снялись с места и следующие пять дней шли по льду большого озера на юг. Это озеро, которое я обозначил как Безымянное, протянулось с севера на юг на пятьдесят миль. Считается, что оно богато рыбой, но из-за сильного мороза я не мог и подумать о том, чтобы сесть на лед и попробовать поудить. Мои же спутники изловили несколько превосходных форелей и больших щук.

Дойдя до южной оконечности озера, мы изменили курс на юго-западный, и, хотя погода стояла по-прежнему морозная и ветреная, нам удавалось для каждой ночевки находить небольшие рощицы, где можно было поставить палатки и хоть немного укрыться от холода.

К 10 ноября мы достигли границы настоящих лесов, где немного задержались, чтобы сделать сани побольше, и снова двинулись на юго-запад. Оленей и другой дичи почти не попадалось, и никто из охотников не возвращался с добычей, но у нас еще не кончились сделанные на озере Пойнт припасы.

Двадцатого мы прибыли на Эноуд-Уой, или Индейское озеро, после того как пересекли озеро Мети и прошли по льду впадающей в него реки почти восемьдесят миль.

Хотя озеро Эноуд не превышает в ширину двадцати миль, оно славится среди местных жителей богатой рыбной ловлей в зимнее время. Поэтому наши индейцы забросили все сети и вытянули такой улов, что через десять дней женщины уже с трудом могли тянуть сани, груженные одними молоками и икрой. Особенно индейцы ценят икру «белой» рыбы (сиговых рыб): из двух фунтов хорошо размятой икры получается четыре галлона крутого бульона, а сама икра становится при правильном приготовлении белой, как рис.

Кроликов там водилось так много, что в силки их за одну ночь попадало по двадцать – тридцать штук, а еловых куропаток, к тому же совершенно не пугливых, великое множество. Я знал одного индейца, подстрелившего из лука за день двадцать куропаток. Мясо куропаток темное и горьковатое оттого, что птицы питаются еловой хвоей. Индейцы ценят его в основном за то, что оно вносит разнообразие в их меню. Ради того чтобы побаловаться какой-нибудь редкостью, они готовы приложить ничуть не меньше усилий, чем самый большой любитель вкусно поесть в Англии. Я знаю наверняка, что и Матонаби, и некоторые другие индейцы время от времени отряжали юношей на охоту за куропатками, причем те расходовали такое огромное количество пороха и пуль, которого хватило бы, чтобы повалить оленей на недельный прокорм семьям, куропаток же едва хватало на обед или ужин. Чтобы сделать блюдо изысканнее, куропаток к тому же варят в кипящем жире, что придает им гораздо более приятный вкус, чем если бы их варили просто в воде или обычном бульоне. Сваренная в кипящем жире оленья кожа также превосходна.

Во время стоянки на озере Эноуд несколько индейцев сильно разболелись, в особенности один из них, которого брат вез на санках уже два месяца. Он был поражен параличом, полностью лишившим движения одну сторону тела. Кроме того, он страдал еще внутренними болями и абсолютным отсутствием аппетита, из-за чего превратился в живой скелет и ослаб до такой степени, что едва мог говорить.

Теперь его положили на середину большой палатки для заклинаний, и тот же человек, что так искусно провел меня летом с глотанием тесака, теперь заявил, что собирается проглотить доску величиной чуть ли не с бондарную клепку. Доску подготовил его помощник, который по указаниям плута-знахаря на одной стороне нарисовал изображение какого-то хищного зверя, а на другой – символически обозначил небо.

После обязательного совещания с незримыми духами знахарь осведомился, тут ли я, что объяснялось дошедшими до него слухами о моем недоверии к его манипуляциям с тесаком. Он выразил желание, чтобы я подошел ближе. Тогда толпа расступилась, и я приблизился. Как и при «глотании» тесака, знахарь стоял совершенно обнаженным.

Когда знахарю подали доску, он вставил ее в рот, и она тут же у всех на глазах исчезла у него внутри, изо рта выступало не больше трех дюймов. Пройдясь три раза туда-сюда, он вытянул доску наружу и вбежал в палатку для заклинаний. И хотя я был весь внимание, подвоха обнаружить не смог. Что же до крепости и натуральности доски, то я ощупывал ее собственными руками как до процедуры, так и после нее.

Дабы несколько умерить фантастичность увиденной мной сцены и объяснить, почему все-таки укреплялась почва моего скептицизма, надо сказать, что все происходило темной и на редкость холодной ночью и, хотя неподалеку горел большой костер, оставалось все же немало возможностей для обмана и тайного сговора. Сам знахарь выполнял все нагишом, однако его окружало множество помощников, каждый из которых был полностью одет.

Необходимо также упомянуть, что накануне процедуры заклинания я во время прогулки случайно наткнулся на знахаря, который, сидя под кустом в нескольких милях от лагеря, вырезал точно такую же палочку, что торчала у него изо рта после того, как он якобы проглотил доску.

Через некоторое время после описанного эпизода глотания доски индейцы начали спрашивать меня, что я думаю по этому поводу. Я потерялся и не знал, что ответить, не желая оскорблять их чувства своими подозрениями. Осмелился только намекнуть, что человек никак не может проглотить доску, которая не только длиннее его позвоночника, но и почти в два раза шире рта. При этих словах кое-кто из индейцев посмеялся над невежеством, по их разумению, проявленным мною, и мне открыли, что это, мол, поджидающие поблизости духи проглотили или иным ведомым им образом спрятали доску так, что только кончик ее остался торчать изо рта заклинателя.

Мой проводник Матонаби, при всем его здравомыслии, уверял меня, что своими глазами видел, как некий индеец, присоединившийся к нам в пути, с легкостью проглотил детскую колыбельку. Его рассказ намного превосходил все виденное мной, и я, чтобы не подавать виду, что не верю Матонаби, начал настойчиво расспрашивать о духах, являющихся им в таких случаях. Мне рассказали, что они принимают самые разные обличья и почти у каждого заклинателя есть свой особый дух, а тому, который якобы глотал доску, обычно помогал дух, являвшийся в нему в виде облака.

Это объяснение я посчитал очень подходящим к случаю, ибо должен сознаться, что ни прежде, ни потом мой взор не застилали столь густые облака обмана. И если бы я случайно не увидел, как знахарь вырезал копию той самой доски, которую якобы глотал, то и по сей день не знал бы, как объяснить столь поразительный обман.

После того как знахарь продемонстрировал свое искусство, к нему присоединились в хижине еще пятеро мужчин и одна старуха – все великие мастера своего дела, которые, раздевшись донага, вскоре принялись втягивать в себя воздух, дуть, петь и скакать вокруг несчастного паралитика. Свои действия они не прекращали ни на минуту три дня и четыре ночи подряд, не беря в рот ни крошки пищи, ни капли воды. Когда эти обманывающиеся и вводящие в заблуждение других людей наконец вышли из хижины заклинателя, рты у них от жажды пересохли до черноты, а горло было совсем сорвано, так что они с трудом могли вымолвить слово.

После столь долгого поста они старались не пить и не есть сразу очень много. Некоторые из них выглядели чуть ли не хуже того несчастного, которого пытались спасти, однако тут было гораздо больше притворства, чем правды. Некоторые лежали на спине с застывшим взором, будто при смерти, и о них заботились как о малых детях. При них постоянно были сиделки, смачивавшие им рот жиром и время от времени дававшие отпить глоток воды.

Это представление длилось только один день, после чего все врачеватели совершенно поправились, если не считать легкой хрипоты в голосе. И что поистине поразительно, но тем не менее чистейшая истина: когда несчастного больного вынесли из хижины для заклинаний, он обрел на диво хороший аппетит и мог уже двигать пальцами на той руке и ноге, что давно отнялись. Через три недели он оправился настолько, что мог ходить, а в конце шестой недели уже пошел на охоту, чтобы добыть пропитание своей семье.

Он дошел со мной вместе до Форта Принца Уэльского и с тех пор еще не раз наведывался на факторию, хотя выглядел по-прежнему болезненно и страдал от нервного тика. Похоже, болезнь совсем изменила его характер, потому что до апоплексического удара он отличался добродушием, спокойным нравом и полным отсутствием жадности. После же удара он стал в высшей степени капризным, склочным, всем недовольным и алчным.

Хотя обычные уловки этих знахарей легко распознать и разоблачить, благоприятный результат «лечения» больных объяснить гораздо труднее. Можно предположить, что испытываемое к лекарям безграничное доверие со стороны больных столь успокаивает их рассудок, что болезнь изменяет свое течение. Так или иначе, но нескольких случаев излечения бывает вполне достаточно, чтобы создать знахарю-целителю добрую славу. В случае если заклинатель невзлюбит кого-то и угрожает ему тайной местью, угроза нередко приводит несчастного к смерти. Это происходит по причине незыблемой веры во власть знахаря над жизнью того, над кем возникла угроза. Иногда даже одно обещание мести заклинателя приводит к гибели целой семьи, причем не проливается ни капли крови и ни одному из обреченных не наносится никакого увечья.

В подтверждение моих слов Матонаби как-то раз, уже после нашего возвращения в крепость, поведал мне, что некий индеец, которого я видел только мельком, так отозвался о нем, что теперь он опасается за свою жизнь. А так как он считал, что я обладаю знахарским искусством, то стал меня настойчиво убеждать убить того индейца, хотя тот находился от нас на расстоянии нескольких сот миль.

Чтобы не расстраивать великого вождя, которому я был обязан столь многим, я набросал на бумаге две фигурки, собирающиеся кинуться друг на друга. В руке одного из них я изобразил направленный в грудь другому тесак. Фигурка с тесаком, как я объяснил Матонаби, изображала меня, а другая – его врага. Напротив человеческих фигурок я нарисовал сосну, на кроне которой поместил большой человеческий глаз, а от ствола тянулась человеческая рука.

Рисунок я вручил Матонаби, велев распространить весть о нем как можно шире. И действительно, на следующий год Матонаби сообщил мне, что тот индеец умер, хотя в момент смерти от крепости его отделяло не меньше трехсот миль. К тому времени, когда до него донеслась весть о направленном против него моем рисунке, он был совершенно здоров, но почти сразу стал угрюм, отказался принимать пищу и через несколько дней умер.

Впоследствии ко мне не раз обращались с той же целью и Матонаби и другие индейские вожди, но я ни разу уже больше не счел возможным поддаться на их уговоры, чем не только сохранил созданную первой попыткой репутацию, но и держал их в благоговейном страхе, заставлявшем немного уважать и слушаться меня.

Глава тринадцатая

Насушив рыбы и икры столько, сколько могли унести, мы покинули берега озера Эноуд в первый день декабря. Тринадцать дней мы двигались на юго-запад вдоль вереницы небольших озер, соединенных между собой маленькими речками и протоками. По пути мы поймали несколько рыбин и видели много бобровых плотин, однако камней в них было предостаточно, поэтому индейцам не удалось убить много бобров, да и на тех затратили немало труда, затупив не один нож.

Тринадцатого декабря индейцы подстрелили двух оленей – первых встреченных нами с 20 октября. Почти все эти два месяца мы питались только рыбой и сушеным мясом, изредка добавляя к нему кроликов и еловых куропаток. Хотя я и еще несколько моих спутников не страдали от мук голода, в нашем отряде было немало таких, кто едва двигался и, не будь у нас сушеного мяса, вовсе бы умер.

Двадцать четвертого декабря мы дошли до северного побережья огромного озера Атапаскоу[23], где нашли многочисленные стада лесных оленей и колонии бобров; индейцы настреляли много добычи. Дни так укоротились, что солнце едва показывалось над горизонтом, совершая круг всего в несколько градусов, и в высшей точке не поднималось выше деревьев. Но яркий свет от северного сияния и от звезд, даже когда луны не было на небе, почти равнялся солнечному в тех широтах. Индейцы не делают разницы между днем и ночью при охоте на бобров, но зимние ночи для охоты на оленя или лося считают все же недостаточно светлыми.

Не припомню, чтобы кто-нибудь из путешественников в высокие северные широты рассказывал о звуках, слышимых во время северного сияния. Однако я могу определенно утверждать, что в безветренные ночи я часто слышал, как оно шуршало и потрескивало, словно полощущийся на ветру большой флаг.

Лесные олени – единственный вид оленей, встречающихся в тех местах, гораздо крупнее своих обитающих в тундре родичей: самая маленькая лесная важенка не меньше самца северного оленя. Но мясо лесных оленей ценится меньше мяса их северных собратьев, оно жестче и грубее на вкус, как, скажем, у крупного линкольнширского барана по сравнению с весенним ягненком.

Так как здесь было великое множество бобров, то они и занимали преимущественно внимание моих спутников, причем не только из-за нежного мяса, но и из-за ценных шкур, ради которых стоило потрудиться.

Жилища бобров различаются в зависимости от места их обитания. Там, где зверьки многочисленны, они нередко заселяют не только ручьи и узенькие речки, но также большие и малые озера и реки. Однако они предпочитают селиться по небольшим речкам, потому что там течение помогает бобрам сплавлять ветки и все необходимое прямо к хаткам, которые к тому же надежнее и безопаснее, чем выстроенные в стоячей воде.

Бобры, которые расселяются по мелким, совсем пересыхающим, когда мороз сковывает их истоки, речкам, благодаря инстинкту обладают замечательной способностью избегать последствий столь пагубных для них обстоятельств. Зверьки строят плотину через речку выше своих жилищ. Плотины бобров я считаю самым удивительным их сооружением не столько из-за аккуратности, сколько из-за прочности и соответствия своему назначению. Кроме того, постройка плотины показывает, что животные необычайно сообразительны и дальновидны.

Бобровые плотины бывают разной формы в зависимости от расположения. Если течение едва заметно, плотина прямая и перекрывает реку почти поперек; когда же течение сильное, то плотина имеет изогнутую форму с выгнутой навстречу потоку стороной. В качестве материала используются плавник, ивовые, березовые и тополиные ветки и стволы, если они есть поблизости, а также перемешанный с камнями ил. Однообразия в сооружении плотин не наблюдается, выдерживается только ровный изгиб, и все части плотины делаются одинаковой толщины.

Там, где бобры живут давно и где их никто не беспокоит, плотины превращаются в прочный вал, способный противостоять сильному напору воды и льда. Ивовые, тополиные и березовые стволы обычно пускают корни, и постепенно вдоль плотины вырастает живая изгородь, порой довольно высокая, я даже видел, как там гнездились птицы.

Хатки сооружаются из того же материала, что и плотины; их величина соответствует количеству обитателей, редко превосходящему четырех взрослых и шесть – восемь молодых бобров. Эти хатки хотя и заслуживают восхищения, но производят меньшее впечатление, чем можно было бы ожидать по описаниям, так, как построены с гораздо меньшим тщанием, нежели плотины.

Те, кто описывал внутреннее устройство хаток, якобы состоящих из нескольких отделений, приспособленных для различных занятий – еды, сна, хранения продуктов и отправления естественных надобностей, был, вероятнее всего, знаком с предметом описания лишь понаслышке. Я утверждаю со всей определенностыо, что это совершенно не соответствует истине. Несмотря на всю сообразительность бобров, ничто не говорит о том, что у них имеются какие-либо иные цели, кроме как иметь одно сухое место, подходящее для сна, и еще одно – для поедания пищи, которую они порой втаскивают в хатку прямо из воды.

Часто в бобровых домиках можно обнаружить одну или несколько перегородок, однако предусмотрительные бобры возводят их только для укрепления крыши. Камеры или комнаты, как порой их предпочитает называть кое-кто из исследователей, не соединены между собой проходами, из одной в другую можно попасть только под водой, поэтому постройки бобров можно назвать жилищем с двумя или многими входами. Я сам видел один такой дом, выстроенный на небольшом островке. Он имел почти с дюжину камер под одной крышей, и всего только два или три из них сообщались между собой. Так как бобров там жило достаточно много, чтобы заселить все камеры, вполне вероятно, что каждая семья занимала особую, хорошо ей известную камеру, проникнуть в которую можно было через отдельный вход. В том домике сопровождавшие меня индейцы добыли двенадцать старых бобров и двадцать пять молодых, причем нескольким зверькам удалось ускользнуть, обманув бдительность охотников.

Путешественники, утверждающие, что у бобровых домиков два входа, один из которых на берегу, а второй под водой близ самой поверхности, пожалуй, еще меньше представляют себе образ жизни этих животных. В таком случае домики не могли бы защитить своих обитателей ни от нападения хищников, ни от сильных морозов зимой. Страшные враги бобров – росомахи не оставили бы в живых ни одного обитателя домика, если бы он имел вход с наземной части.

Не могу удержаться от улыбки, когда авторы повествуют об удивительной бережливости и запасливости этих животных. Эти авторы как будто соперничают друг с другом в фантазии. Однако всех превзошел, на мой взгляд, составитель «Чудес природы и искусства». Он не только привел в своем труде выдумки всех остальных авторов, но вдобавок так их приукрасил, что к его описанию бобров мало что остается добавить – разве только приложить словарь их языка, свод законов да краткое описание их религии. Отрицать большую долю сообразительности у бобров было бы столь же бессмысленно, как и следовать заверениям тех авторов, кто взахлеб расписывает их способности, не зная, что бы еще такое приписать этим удивительным животным. Но, согласитесь, несколько трудно представить себе, чтобы бобр (который в высоту, даже если встанет на задние лапы, не превышает трех футов) мог «забивать колья толщиной в человеческую ногу на глубину трех-четырех футов в землю». Умение «переплетать эти колья ветками» столь же далеко от истины, как и их способность «обмазывать внутренние стенки домиков смесью ила и соломы» или «плыть, перевозя ил и камни на хвосте».

При постройке своих жилищ бобры обычно укладывают ветки крест-накрест, оставляя внутри полость. Если какие-нибудь сучья торчат внутрь, животные обкусывают их зубами. Их постройки целиком, как домики, так и плотины, сложены из веток, стволов деревьев, ила, перемешанных с камнями, если они есть поблизости. Ил берется из-под берега или со дна водоема около домика. Поскольку передние лапы у бобров коротки, строительный материал прижимается ими к груди под самой мордой. Ветки и стволы они стягивают в воду зубами.

Строят они только в ночное время, причем очень быстро, и за ночь набрасывают на плотину столько ила (который я видел своими глазами), сколько могут принести в своих маленьких лапках, по многу тысяч раз снуя туда и обратно. Если к илу примешивались отдельные соломинки и травинки, то происходило это совершенно случайно, могу вас заверить. Сама мысль о том, что они специально смешивают ил с соломой, не содержит ни крупицы истины.

Животные эти имеют обыкновение покрывать внешние стенки своих домиков илом в самом конце осени, когда заморозки уже набирают силу. Жидкий ил быстро замерзает на редкость прочной коркой, которая зимой служит бобрам надежной защитой даже от когтей их сильного врага – росомахи.

Бобров часто можно увидеть разгуливающими по незаконченным постройкам и время от времени хлопающими оземь хвостом – это и послужило, вне всякого сомнения, поводом для устоявшегося мнения, что они пользуются хвостом как мастерком. В действительности же похлопывание хвостом – не больше чем выражение испуга, причем эту привычку они сохраняют, даже став ручными.

Питаются они в основном сочными корнями водяных растений, растущих на дне озер и рек. Едят также кору деревьев, предпочитая тополь, березу и иву. На зиму запасают немного такой коры подо льдом, однако и зимой их рацион в основном состоит из корневищ водных растений. Летом зверьки разнообразят его ягодами и травами, произрастающими возле мест, где они живут.

Когда лед по весне вскрывается, бобры выходят из своих хаток и отправляются в странствия, длящиеся все лето, возможно, в поисках лучшего места для строительства жилища. Если такого места найти не удается, они возвращаются на старое перед самым листопадом и начинают запасать на зиму ветки и кору. За ремонт своих домиков зверьки редко принимаются до начала заморозков.

Если же они собираются переменить место жительства или если старые домики становятся перенаселенными и необходимо либо их расширить, либо построить новые, бобры принимаются валить для этой цели деревья в самом начале лета, хотя строительство никогда не начинается раньше середины августа.

Тем, кто пожелает добывать бобров зимой, следует хорошо познакомиться с их образом жизни. У бобров под берегом, недалеко от домиков, всегда есть множество нор, куда они могут укрыться, когда их жилищу грозит опасность разрушения. Именно в этих норах индейцы обычно их и ловят. Если речка невелика, индейцы иногда считают нужным перегородить реку частоколом, чтобы отрезать животным путь к бегству. Затем принимаются за поиск нор под берегами. Охотники привязывают свои ножи для резки льда к шестам длиной четыре или пять футов. Потом они идут вдоль берега, постукивая ножом по льду. Опытные в этом деле индейцы по звуку могут определить, скрыта ли подо льдом бобровая нора. Тогда рядом с обнаруженным укрытием во льду прорезается небольшая лунка, в которую может вылезти взрослый бобр. Пока охотники заняты этим делом, несколько женщин и не способных уже охотиться мужчин принимаются разламывать домик. Порой сделать это оказывается непросто. Я сам видел домики, чьи стены в толщину достигали пяти-шести футов, а у одного кровля была все восемь футов. Но, когда бобры чувствуют, что в их домик проникли чужие, они кидаются в береговые норы.

Заметив по плеску воды в лунках, что бобры направляются в свои убежища, индейцы тут же закрывают вход в норы шестами, после чего вытаскивают бобра на поверхность или руками, или большим крюком, привязанным к длинной палке.

При таком способе охоты каждый охотник имеет право взять себе бобров, пойманных в намеченных им норах. Бобры, пойманные в домике, также принадлежат изловившим их.

Летом бобров иногда ловят сетями, а чаще ловушками и силками. Зимой они очень жирны и нежны, но летом труды по выкармливанию детенышей и сухопутные путешествия истощают их, из-за чего мясо становится почти безвкусным.

Что же до того, что, как утверждают некоторые, бобры испражняются в своих домиках в отдельной «комнате», то это совершенно неверно, так как они для этого ныряют в воду. Я тем более отвечаю за истинность своих слов, что держал несколько ставших очень ручными животных, которые следовали за мной повсюду, как собаки, и даже откликались на свои имена. А когда я их гладил, они испытывали удовольствие не меньшее, чем прочие животные, которых я встречал.

Для моих бобров построили домик, а перед входом оставили небольшой заливчик, куда они ныряли для отправления естественных надобностей. Когда из-за сильных морозов я взял их к себе в дом, то специально поставил для них бочку с водой, которой они всегда пользовались. В доме же от них не было никакой грязи, хотя держал я их прямо в гостиной.

Индианок и их детей бобры любили очень сильно; когда те подолгу к ним не заходили, животные проявляли признаки беспокойства. А стоило людям появиться, как бобры всячески выражали свою радость, ластились к ним, забирались на колени, ложились перед ними на спину, садились столбиком, как белки, и вели себя совсем как дети, редко видящие своих родителей. Зимой они ели то же, что и женщины, в особенности же им нравился рис и сливовый пудинг. Ели они и куропаток, и свежую оленину; правда, рыбу, на которую бобры, говорят, порой охотятся, я им ни разу не давал.

Глава четырнадцатая

Через несколько дней мы начали переход через озеро Атапаскоу, но из-за длительной охоты на оленей и бобров, в изобилии населявших некоторые островки, южного берега озера мы достигли только 9 января.

По самым точным оценкам, которых я мог добиться от местных жителей, это огромное озеро протянулось с востока на запад на триста шестьдесят миль, хотя в ширину не превышает шестидесяти. Место, где мы переходили его по льду, считается самым узким. Там из озера поднимается множество островков, заросших в большинстве своем стройными тополями, березами и соснами и изобилующих лесными оленями. На внутренних озерках самых крупных из островов мы обнаружили бобров, однако на побережье Атапаскоу их не было.

В озере водится много прекрасной рыбы, особенно в проливах между островками, где я заметил сильное течение с запада на восток.

Помимо обычных для здешних озер видов рыб в озере Атапаскоу водился еще один, нигде больше не встречающийся. По форме тела эта рыба напоминает щуку, но ее крупная прочная чешуя имеет красивый ярко-серебристый цвет. Пасть ее широкая и напоминает пасть осетра. Хотя зубов у нее нет, наживку рыба хватает так же жадно, как щука или форель. Северные индейцы называют ее «шииз». Форель, выловленная на Атапаскоу, была самой крупной из тех, что мне довелось видеть, а некоторые рыбины, попавшиеся моим спутникам на крючок, весили не меньше тридцати пяти или сорока фунтов. Щуки в водах этого озера тоже вырастают до невероятных размеров; я видел отдельные экземпляры, весившие больше сорока фунтов.

Ландшафт на южном берегу озера был менее суров, чем на северном, где хаотично громоздились скалы и холмы, подходившие к самому берегу. Здесь расстилалась приятная глазу равнина без единого пригорка до самого горизонта, не было видно и камней, поэтому моим спутникам, вынужденным кипятить воду в сосудах из бересты, пришлось запастись камнями на одном из островков, прежде чем мы ступили на южный берег озера[24].

Крайняя бедность большинства индейцев не позволяет доброй половине из них приобрести латунные или медные котелки, поэтому им приходится до сих пор варить пищу в больших высоких сосудах из бересты. Так как береста не выдерживает соприкосновения с открытым огнем, индейцы изобрели способ кипятить воду, нагревая докрасна камни и опуская их в сосуд, пока не закипит вода. Хотя такой способ приготовления пищи не требует много времени, ему сопутствует один большой недостаток: раскаленные камни часто раскалываются на куски, а так как используемые для этой цели валуны имеют в основном зернистое строение, то в сосуде они распадаются на кучки гальки и крупного песка, из-за чего все блюда часто перемешаны с песком.

Нам попадались в большом количестве бизоны, лоси и бобры, встречались следы куниц, лис и других пушных зверей. Однако мои спутники не делали ни малейших приготовлений к охоте на последних, потому что все свое внимание обратили на бизонов, лосей и бобров, чье мясо было гораздо вкуснее. Мясо же лисиц, волков и росомах индейцы этого племени не едят – только если им угрожает голодная смерть, могут они употребить в пищу мясо этих животных.

Волки часто встречаются к западу от Гудзонова залива – как на Бесплодных землях, так и в лесах, но, однако, они не слишком многочисленны, и редко можно увидеть в стае больше трех-четырех животных. Волки, живущие в лесу, обычного серого цвета, те же, на которых охотятся эскимосы, – совершенно белые. Все они сторонятся человека, но, когда их донимает голод, нередко по нескольку дней следуют за индейцами, хотя близко никогда не подходят.

Они – беспощадные враги индейских собак, часто нападают на тяжело груженных и отставших от основного отряда собак и поедают их.

У северных индейцев сложились странные понятия насчет этого животного, ибо, по их представлениям, волк не ест добытое мясо сырым, а без огня размягчает его посредством невероятной и чудесной изобретательности. Всю зиму волки обычно живут в одиночку и редко встречаются парами до весны, когда у них наступает сезон спаривания. Со своими подругами они не разлучаются все лето, вместе роют логово и выкармливают там детенышей.

Было бы естественно предположить, что в это время они становятся свирепее, однако я часто наблюдал, как индейцы шли к волчьему логову, вытаскивали оттуда волчат и играли с ними. Ни разу никто из них не причинил ни малейшего вреда волчатам, напротив, после игры их всегда очень осторожно помещали внутрь логова. Иногда я видел, как северные индейцы красили мордочки волчат киноварью или охрой.

Лесной бизон, обитающий в окрестностях озера Атапаскоу, гораздо крупнее английского черного рогатого скота, особенно велики быки. Их вес огромен, и когда шесть или восемь индейцев снимают шкуру и разделывают тушу большого быка, они никогда не пытаются перевернуть ее целиком. После свежевания верхней части туши они отрезают переднюю ногу с лопаткой, вспарывают брюхо, вынимают внутренности, отрезают голову и затем, облегчив таким образом насколько возможно тушу, уже переворачивают ее для свежевания нижней части.

Шкура бизонов местами достигает невероятной толщины, особенно в шейной части, где она нередко толще дюйма. Рога короткие, черные и почти без изгиба, но у основания очень толстые.

Голова быка чрезвычайно большая и тяжелая. Некоторые отрезанные бычьи головы я даже с трудом мог оторвать от земли, правда, у самок голова меньших размеров. Шерсть на туловище мягкая и курчавая, похожая на баранью. Обычно она желто-коричневого или бурого цвета и по всему туловищу одинаковой длины, только на голове и шее заметно длиннее.

После того как шкуру мездрят, то есть выскабливают до ровной толщины, ее выделывают, не отделяя меха, на одежду, после чего она становится легкой, мягкой, теплой и прочной. Иногда из шкур выделывают кожу для пологов типи и мокасин. Однако поверхность кожи остается ноздреватой, поэтому бизоньи кожи не идут ни в какое сравнение с лосиными.

Бизоны предпочитают пастись на равнинах, поросших местным невысоким ирисом и камышом[25]. Спасаясь от опасности, они всегда стремятся укрыться в лесу. Их сила столь поразительна, что на бегу, стремясь уйти от погони, они без усилий валят деревья толщиной в руку. Даже в самом глубоком снегу благодаря своей ловкости и силе они способны бежать скорее самого быстрого индейца на снегоступах. Я несколько раз был тому свидетелем. Однажды даже возомнил, что мне удастся угнаться за этими животными, потому что меня в то время считали одним из самых ловких бегунов на снегоступах. Но вскоре я понял, что не в силах тягаться с бизонами, хотя снег в ту пору был очень глубок и они пропахивали в нем брюхом глубокую борозду, как будто в этом месте протащили тяжелые мешки.

Из всей крупной дичи тех краев бизон считается самой легкой добычей, а лось – самой трудной. К лесным оленям тоже бывает нелегко подобраться, разве только в ветреную погоду, да и то нужны немалое искусство и терпение, чтобы охота не оказалась безрезультатной.

Бизонье мясо исключительно приятно на вкус, совершенно лишено привкуса и запаха и почти не отличается от говядины. Мясо стельных самок считается самым вкусным, а неродившихся телят – редким лакомством.

Горб на загривке животных представляет собой совсем не нарост мяса, как считают некоторые, а костные выросты шейных позвонков, более длинных, чем у прочих животных. Окружающая эти выросты плоть состоит из перемежающихся слоев жира и мяса отменного качества. Очень нежен бизоний язык, и весьма примечательно, что у самых исхудалых животных язык остается толстым и нежным.

Лось тоже крупное животное, по высоте, весу и длине ног превосходящее самую большую лошадь. Массивное туловище, короткая шея, непропорционально длинные морда и уши, а также полное отсутствие хвоста придает лосю крайне неуклюжий и нелепый вид.

Очень длинные ноги и слишком короткая шея не позволяют лосям пастись и щипать траву, как другим травоядным животным, и поэтому им приходится довольствоваться лишь верхушками высоких трав и ощипывать летом листья деревьев. Зимой они объедают верхушки ив и тонкие березовые веточки.

Летом они часто держатся по берегам рек и озер, вероятно, чтобы спасаться в воде от мух и комаров. Им также по вкусу разнообразные водные растения, что, без сомнения, идет им на пользу, потому что они могут поедать их, почти по уши погрузившись в воду и таким образом избавившись от мириадов насекомых.

Их слух чрезвычайно тонок, что сильно затрудняет на них охоту индейцам, у которых в зимнее время нет лучшего способа охоты на лосей, как только подкрадываться к ним на расстояние ружейного выстрела. Но летом животных нередко убивают во время переправы через реки и озера. На воде они совершенно беспомощны и никогда не оказывают ни малейшего сопротивления. Лосята на редкость доверчивы, я видел, как один индеец подгреб на каноэ к плывущему лосенку и ухватил его прямо за голову. Несчастное безобидное животное продолжало плыть рядом с каноэ спокойно, как под боком у матери, глядя нам в глаза с невинностью домашнего ягненка и отгоняя передними ногами мошек от морды.

Не раз я видел, как женщины и дети убивали лосей в воде чуть ли не голыми руками.

К лесным оленям подплывать на каноэ гораздо опаснее, потому что они резко взбрыкивают задними ногами и могут проломить днище неосторожно приблизившегося берестяного суденышка.

Из всех животных семейства оленей лося приручить легче всего. У реки Черчилл я часто встречал смирных и послушных, как овцы, лосей, следовавших за своим хозяином повсюду, даже на далекие расстояния и никогда не пытавшихся убежать.

Одного ручного лося с реки Черчилл благополучно переправили морем в Англию в подарок его величеству королю, но второй лось, молодой самец, околел, не перенеся морского путешествия.

Мясо лося вкусно, хотя волокнисто и намного жестче оленины. Мясистая верхняя губа, как, впрочем, и язык, великолепна. Стоит, наверное, отметить, что печень у лосей никогда не обнаруживают и, как и у оленей, у них нет желчного пузыря. Нутряной жир по плотности напоминает околопочечный, а подкожный – мягкий, как у бараньей грудинки.

Все движения лосей на вид очень неуклюжи, даже если их спугнуть, они никогда не пускаются в галоп, а только рысят, причем длинные ноги, конечно, способствуют их скорости.

Выделанные лосиные шкуры исключительно хорошо подходят и для пологов типи и для мокасин, гoдятcя по существу для любой одежды. Индианки придают им мягкость плотного куска ткани, но если их не выдержать в жире, то, намокнув, они становятся жесткими.

Хотя лосиное мясо высоко ценится индейцами большинства племен, северные индейцы не считают ни лосятину, ни бизонье мясо своей основной пищей. Думаю, их отношение объясняется традицией – всей остальной дичи они издавна предпочитают северных оленей.

Вскоре по прибытии на южный берег озера Атапаскоу Матонаби предложил двинуться на юго-запад в надежде встретить там атапасков. Это меня устраивало, потому что я хотел при возможности приобрести у индейцев атапасков типи и несколько выделанных шкур. Мы тогда испытывали сильную нужду в кожах для пологов и мокасин, ибо стояли сильные морозы и, хотя мои спутники каждый день добывали лосей и бизонов, заниматься выделкой шкур было невозможно.

Чтобы выделать их по индейскому способу, необходимо приготовить из мозга и самого нежного жира или костного мозга животного пенистый состав, где шкура долго вымачивается. Затем ее вынимают и высушивают в дыму костра, оставляя там на несколько дней. Потом снова снимают, отмачивают и моют в теплой воде до тех пор, пока не откроются и не напитаются водой все поры. Затем кожу вынимают, отжимают из нее воду и сушат у слабого огня, стараясь разгладить и как можно больше растянуть ее, пока в порах еще сохраняется влага. Описанным простым способом кожу можно сделать очень приятной как на вид, так и на ощупь.

Отправившись на охоту 11 января, несколько моих спутников заметили следы чужих снегоступов. Они долго шли по следу и наконец дошли до маленькой хижины, в которой оказалась молодая женщина, причем совершенно одна. Она понимала язык наших индейцев, поэтому они привели ее к нам в лагерь.

Как выяснилось, она происходила из западного племени догриб и летом 1770 года атапасками была захвачена вместе с другими родичами в плен. Следующим летом, когда пленившие ее индейцы проходили через здешние края, она убежала от них, чтобы вернуться на родину. Но родина ее находилась так далеко отсюда, к тому же пленницу так долго везли на каноэ по извилистым рекам и озерам со множеством заливов и островков, что она забыла дорогу домой. Поэтому она выстроила себе хижину, где ее нашли мои спутники, и поселилась там с начала осени.

Судя по счету лун, прошедших со дня побега, получалось, что она прожила тут в полном одиночестве почти семь месяцев. Все это время она успешно ловила силками куропаток, кроликов и белок, удалось ей добыть двух или трех бобров и несколько дикобразов. О том, что она не голодала, свидетельствовал небольшой запас провизии, обнаруженный рядом с ней нашедшими ее индейцами. Она была вполне здорова и не истощена и, пожалуй, лицом и своими манерами приятнее всех прочих индианок, которых я встречал в Северной Америке.

Способы добывания этой бедняжкой средств к существованию поистине достойны восхищения. Когда захваченные ею с собой оленьи жилы ушли на силки и шитье одежды, ей пришлось довольствоваться сухожилиями кроличьих лапок. Женщина очень умело их свивала, наращивая до нужной длины. Кролики и прочая мелкая дичь, попадавшаяся в силки, шла не только в пищу – их шкур как раз хватило на небольшой, но теплый комплект зимней одежды.

Вряд ли можно было ожидать от человека, оказавшегося в подобной отчаянной ситуации, такого спокойствия, без чего вряд ли появится желание делать что-то, напрямую не связанное со стремлением выжить. Однако одежда этой женщины, скроенная в высшей степени целесообразно, выказывала ее незаурядный вкус и была довольно богато украшена. Материал достаточно любопытно был отделан и куски столь разумно соединены, что это придало ее одеянию очень приятный и даже несколько романтический вид.

В свободные от охоты часы женщина-отшельница поневоле сплетала внутренний слой ивовой коры (лыко) в короткие тонкие полоски наподобие крученых нитей, и их набралось уже несколько сот футов. Из них она намеревалась к наступлению весны сплести рыболовную сеть. Индейцы из племени догриб всегда делают свои сети подобным образом, более предпочтительным по сравнению с сетями из сыромятных ремешков, распространенными среди северных индейцев. Последние в сухом виде кажутся очень прочными и надежными, в воде же размягчаются и становятся скользкими, узелки ячей часто развязываются, и рыба уходит из сетей. Сети северных индейцев к тому же гниют, если их редко вытаскивать из воды и не развешивать на просушку.

Пяти– или шестидюймовый крючок был разогнут и приспособлен в качестве ножа, а крошечный железный наконечник стрелы использовался женщиной как шило. Больше ничего металлического у бедняжки не было. Но даже с такими простыми инструментами она смогла изготовить себе снегоступы и несколько других предметов обихода.

Удивительно также, как она добывала огонь, ведь у нее для этой цели были только два твердых камня с вкраплениями серы. Чиркая камнями и сильно ударяя их друг о друга, она высекала несколько искр на кусочек трута. Занятие было очень нелегким и не всегда приводило к желаемому результату, поэтому она хранила огонь всю зиму, не давая ему угаснуть. Из этого можно заключить, что она не знала способа добывать огонь трением, применяемого эскимосами и большинством других нецивилизованных племен.

Необычность ее обстоятельств, миловидность молодой женщины и явные ее успехи вызвали сильное соперничество между моими индейскими спутниками из-за желания взять ее в жены. Бедняжка в тот вечер переходила из рук в руки полудюжины индейцев, одолевавших друг друга в поединках за право обладать ею.

Даже Матонаби, у которого к тому моменту было в женах семь взрослых женщин, не говоря уже о девочке одиннадцати-двенадцати лет, тоже попытался было добыть ее в борцовском поединке, но одна из жен пристыдила его замечанием, что и на имеющихся-то жен у него не всегда хватает сил. Несчастная женщина, однако, жестоко поплатилась за свою насмешку, так как Матонаби, желавший в любом занятии быть равным не меньше чем восьмерым или десятерым мужчинам, воспринял ее слова как серьезное оскорбление. Он накинулся на бедную жену с кулаками, пустил в ход даже ноги и так избил, что через несколько дней она умерла.

Когда атапаски брали найденную нами беглянку в плен, то, как это обычно здесь происходит, напали на типи ее родичей ночью и всех их перебили, за исключением еще трех молодых женщин. Убили и ее мужа, и отца с матерью. Своего маленького ребенка она спрятала в узле с одеждой и сумела унести с собой. Но, когда добрались до места, где жены атапасков дожидались возвращения мужей с добычей, эти женщины отобрали у нее узел. Обнаружив там ребенка, одна из них убила его на месте.

Это последнее варварское злодеяние поселило в душе молодой женщины такое омерзение к этому племени, что, хотя сам похититель относился к ней как к полноправной жене и, по ее собственному признанию, был добр и даже ласков с нею, она так и не смогла прижиться в племени. Напротив, она предпочла подвергнуть себя лишениям и опасности погибнуть голодной смертью, чем жить в довольстве среди людей, так жестоко расправившихся с ее младенцем. Бедняжка поведала свою историю очень трогательно, но среди моих спутников ее рассказ вызвал только смех.

Вскоре мне выпал случай побеседовать с ней, и она рассказала, что ее родина лежит очень далеко на западе и впервые железо, да и вообще металл она увидела у своих похитителей. По ее словам, ее соплеменники делали свои топорики и ножи для разрезания льда из оленьего рога, а обычные ножи – из камня или кости. Единственным инструментом для обработки дерева служили бобровые резцы. Хотя индейцев привлекали земли к востоку от них, где, по слухам, англичане снабжают племена удивительно полезными вещами, им все же пришлось отступить еще дальше на запад, чтобы уйти от атапасков, совершавших опустошительные набеги на их поселения как зимой, так и летом.

Глава пятнадцатая

Первого января 1772 года мы добрались до великой реки Атапаскоу[26], разливающейся на две мили в месте впадения в одноименное озеро. Сосны и тополя в растущих по ее берегам лесах – самые крепкие и высокие из всех виденных мной в Северной Америке.

Берега высоки и обрывисты и местами поднимаются над водой на сто футов, но почва здесь глинистая и во время летних ливней сильно размывается. Говорят, когда по весне сходит лед, наводнением нередко смывает в реку целые пласты земли вместе с лесом и огромное количество вывороченных с корнями деревьев несется вниз по реке. По берегам озера и около островов скопилось множество топляков – столько я нигде не встречал, некоторые из выброшенных на берег стволов годились бы на мачты крупнейшим морским судам.

Кроме Атапаскоу в озеро впадает еще ряд менее полноводных рек. Недалеко от северо-восточного побережья также есть ручьи и речки, часть которых, попетляв по тундре, впадает в более крупные реки, а те в свою очередь стремятся к Гудзонову заливу, с водами которого они сливаются в нескольких сотнях миль к северу от реки Черчилл[27].

Мы продолжали двигаться на юг вдоль берегов реки Атабаски еще много дней и, хотя миновали несколько мест прошлогодних зимних стоянок атапасков, не обнаружили никаких следов их пребывания там в этом году. Летом они пустили по лесу пал, и, несмотря на толстый снеговой покров, во многих местах все еще тлел огонь. Мы не раз обманывались, принимая дым лесного пожара за дымки костров.

Разочаровавшись в своих ожиданиях, мы решили посвятить свое время охоте на бобров, бизонов и лосей, чтобы вернуться в Форт Принца Уэльского незадолго до срока прихода кораблей из Англии. В соответствии с этим решением 27 января мы направились на восток, повернувшись спиной к реке, в этом месте текущей прямо на юг.

Разнообразной дичи было в избытке, мы сократили дневные переходы и часто оставались на одном месте по два-три дня, чтобы съесть добытое мясо. Продирались мы и через чащобы, где приходилось прорубать тропинку, чтобы женщины могли пройти со своими волокушами. А иногда кругом расстилалась сплошная гарь, и, чтобы наломать лапника на подстилку в палатки, надо было прошагать не одну милю.

Двадцать четвертого февраля мы повстречали индейского вождя, по имени Тлеусанелли; он подошел к нам вместе со своим отрядом с востока. Тлеусанелли подарил мне и Матонаби бочонок с бренди в две кварты и по фунту прессованного табака, предназначавшегося для южных индейцев. Табак оказался очень кстати, но бренди, поскольку у меня уже много месяцев во рту не было ни капли спиртного, я оставил индейцам, каждому из которых из-за их многочисленности досталось по глотку. Мало кто из северных индейцев, не посещающих крепость, любит спиртное, но те из них, кто по весне стрелял для нас гусей, пили даровой спирт не хуже своих южных собратьев (хотя почти никто не был столь непрактичным, чтобы покупать или выменивать его у нас).

Теперь мы двигались по льду небольшой реки, впадавшей в озеро Клоуи, а так как местность изобиловала бобровыми запрудами, лосями и бизонами, то вперед продвигались не очень быстро. Много дней мы провели на охоте, наслаждаясь свежим мясом и занимаясь сушкой бизоньего мяса в дорогу, потому что впереди, как знали мои спутники, лежали пустоши, где перечисленной дичи не было вовсе.

Тлеусанелли и индейцы из его отряда говорили, что к моменту их ухода из крепости, то есть примерно около 5 ноября 1771 года, там все было в порядке. Теперь большая часть его отряда собиралась продолжить свое движение на северо-запад, но некоторые индейцы, добыв в начале зимы ценные меха, присоединились к нам.

Взяв 28-го курс на юго-восток, мы продвигались гораздо быстрее, уже не тратя много времени на охоту. На следующий день мы пересекли следы чужих индейцев, и кое-кто из моих спутников тут же вызвался выяснить, кто это был. Найдя, что чужаки бедные безобидные люди, они отняли у них последние меха и вдобавок увели молодую женщину.

Каждое новое жестокое деяние моих спутников в отношении страждущих и беззащитных все усиливало мое негодование в отношении их поступков. Однако варварское обхождение с чужаками в данном случае возмутило меня сильнее прочих, ибо те по условиям своего образа жизни оказались отрезанными от всего рода человеческого, а при первой встрече с людьми стали их жертвами.

Уже два поколения семьи чужаков, ибо это была по существу одна семья, жили, укрывшись в лесах, расположенных вдали от обычных индейских троп, что вели в тундру. От основного лесного массива на юге и от морского побережья на севере их отделяло несколько сот миль. Единицы из добиравшихся с товаром до Форта северных индейцев бывали в тех краях, однако все они в один голос расхваливали тамошние леса, которые растут на берегах реки, соединяющей несколько богатых рыбой озер. Так как река течет на северо-восток, то, вероятнее всего, она впадает в Гудзонов залив через озеро Бейкер в районе узкого залива Честерфилд.

Если бы свести воедино все рассказы об этих лесах и обычаях аборигенов, то получился бы целый том. Здесь же уместно заметить, что там процветают все виды тундровой дичи. Однако численность животных сильно зависит от времени года, поэтому все члены маленькой общины местных индейцев по традиции, имея перед глазами пример своих отцов и памятуя обычаи предков, проявляют предусмотрительность и бережливость, несвойственные больше ни одному племени здешних мест, за исключением эскимосов.

Говорят, что осенью и по весне их места заполоняет мощная волна оленьих стад. Индейцы там добывают оленей столько, на сколько хватает сил, а добытое мясо сушат, в особенности осенью, поэтому на зиму у них всегда есть хороший запас сушеного мяса. На озера и реки во время перелетов там опускаются гусиные, утиные и лебединые стаи, множество птиц попадает в силки. Рассказывают также (хотя я сомневаюсь в достоверности этих сведений), что там обитает особый, нигде больше не встречающийся вид куропатки размером с домашнюю курицу. На нее, как на обычную куропатку, охотятся с луком и стрелами, ставят силки, вынимая каждый день богатую добычу.

Реки и озера вблизи рощи, где поселилась небольшая семья индейцев, изобилуют прекрасной рыбой, хорошо идущей в сети и на уду. Если рассудить, я не видел в этих краях места, обладающего даже половиной приписываемых этой рощице достоинств и более удобного для жилья, да и не слыхал о таковом.

Однако потомкам нынешних жителей из-за недостатка топлива придется вскоре покинуть родные места. Лес там растет крайне медленно, и вырубленные аборигенами за год деревья, помимо тех, которые увозят эскимосы, каждый год наведывающиеся в рощицу за материалом для нарт, восстановятся лишь через много лет.

Может показаться странным, что членов столь удобно расположившейся общины занесло так далеко от дома. В путь за много сотен миль их могла погнать только суровая необходимость. Действительно, в каждом месте есть свои недостатки, а в рощице почти не было берез, поэтому им пришлось проделать длинный путь за берестой для каноэ и растущим на стволах берез грибом, который они используют в качестве трута.

Первого марта мы оставили позади равнинную страну атапасков и вступили в скалистую и каменистую область, граничащую со страной северных индейцев. Лосей и бобров по-прежнему было много, но бизоны исчезли.

Четырнадцатого повстречались еще с одной группой индейцев, среди которых был тот, которому я в марте 1771 года вручил письмо для передачи в Форт Принца Уэльского. У него было ответное письмо для меня, датированное 21 июня. Когда он принял мое письмо, мы еще не могли определенно сказать, каким путем станем возвращаться от Коппермайн, да и он скорее всего не знал, где будет зимовать. Таким образом, наша встреча произошла на редкость удачно.

Встреченные индейцы присоединились к нам, и в отряде теперь насчитывалось двадцать палаток и около двухсот человек. И всю зиму нас было немногим меньше.

Не могу выразить всю глубину своего сожаления о потере квадранта – без него точно определить наш курс от озера Пойнт стало невозможно. К вящему несчастью, у озера Атапаскоу остановились и мои часы, после чего я лишился всех средств для верной оценки пройденного расстояния, в особенности в пасмурные дни, когда солнце скрывалось за облаками.

Индейцы использовали теперь свободное время на заготовление бересты для каноэ и реек к ним и подготовку березовых шестов для установки летних типи на Бесплодных землях. Но эти занятия не задерживали нас в пути. Пищи было достаточно, погода нас баловала, каждый день мы понемногу продвигались вперед и 19 марта раскинули лагерь на берегу Уолдйечакд-Уой, или Большого Щучьего озера.

Двадцатого мы переправились через него там, где в ширину оно не превышало семи миль, правда, в длину с северо-запада на юго-восток оно гораздо протяженнее. На следующий день мы подошли к озеру Бедоудид, не превышающему трех миль в ширину, в длину же имеющему не менее сорока миль, что делало его похожим на реку.

Снега начали заметно таять, подлесок же стал слишком густым, и движение по лесу сильно затруднилось. Поэтому мы перешли на лед озера Бедоудид, тем более что оно тянулось примерно в нужном нам направлении. Однако через двадцать две мили оно отворачивало в сторону, и нам пришлось сойти со льда; еще через четырнадцать миль к востоку мы дошли до Нушетт-Уой, или озера Холмистый Остров.

С 28 по 31 марта бушевал буран, по открытым местам сила и напор ветра совсем не давали идти, в лесу же он гнул деревья до самой земли, так что идти под ними было опасно.

В начале апреля снега таяли еще не везде, но днем все плыло. За ночь намерзала корка наста, и по утрам молодые охотники пользовались этим, чтобы загонять лосей. Человек на снегоступах почти не оставляет на насте следов, а лоси и даже олени проваливаются сквозь него в снег по самое брюхо. Лоси ранят мягкие подушечки на ногах, к тому же они скоро выдыхаются, поэтому хорошему бегуну обычно удается загнать их менее чем за день, а часто даже за шесть – восемь часов. Когда несчастный лось устает и не может больше бежать, он становится как вкопанный и не подпускает к себе преследователей, мотая головой и отгоняя их сильными передними ногами, которыми он бьет очень точно. Индейцы обычно не берут с собой ни луков, ни ружей, чтобы легче было бежать; поэтому они привязывают нож к длинной палке и закалывают лося как пикой. Несколько мальчиков и безрассудных молодых охотников, попытавшихся приблизиться к загнанным животным, так неудачно попали под удары их передних ног, что покалечились и уже вряд ли поправятся.

Мясо загнанного лося имеет неприятный привкус и, вероятно, неполезно. Горячка многочасового бега делает мясо липким, а на вкус не похожим ни на рыбу, ни на птицу, ни на обычное мясо. Я слышал, как индейцы говорили, что у лося после гонки остается в жилах не более кварты крови, вся остальная впитывается в, мышцы и мясо становится в десять раз противнее селезенки борова.

Глава шестнадцатая

Седьмого апреля мы переправились через реку Тлевиаза. К этому времени оленей стало на диво много, но лосей, напротив, мы почти перестали встречать и с 3 апреля не добыли ни одного.

Двенадцатого видели несколько летящих на север лебедей. Это были первые перелетные птицы с начала весны, если не считать нескольких снежников (юнко зимних), всегда летящих впереди перелетных стай и весьма верно называемых предвестниками весны.

Четырнадцатого апреля мы снова подошли к излучине Тлевиазы и стали лагерем рядом с палатками нескольких семей северных индейцев, занимавшихся ловлей оленей в силки.

У беззащитных чужаков не было ни единого ружья. Варвары из нашего отряда их беззастенчиво ограбили и не замедлили тут же учинить над ними насилие, причем не поддавались ни на какие мои уговоры, когда я пытался воззвать к их жалости.

Здесь, среди несметных оленьих стад, мы задержались на десять дней, чтобы заготовить мяса и жира в дорогу, потому что, по словам индейцев, дальше оленей не будет до самой тундры. За время стоянки индейцы доделали остовы каноэ и кончили заготавливать шесты для летних палаток.

Пока мы занимались этими делами, оттепель местами обнажила землю, а на быстринах рек появились разводья. Теперь мы уже со дня на день ожидали прилета гусей, уток и других птиц.

Снявшись с лагеря 25 апреля, мы прошли в тот день двадцать миль на восток. Но, так как не все женщины успели нас нагнать, снова остановились на два дня. Затем, собравшись все вместе, опять двинулись и переправились через Тлевиазу на том же месте, где в прошлом году делали остовы для каноэ.

Утро 1 мая выдалось ясным и тихим, с сильной оттепелью, и мы успели пройти восемь или девять миль, когда вдруг обрушился снегопад, а с северо-запада налетел буран. Непогода нас настигла, лишь только мы успели взобраться на вершину голого холма. В надежде, что когда пронесется шквал, ветер сразу уляжется, мы сели и стали ждать. Но с наступлением ночи ветер набрал ураганную силу, и уже невозможно было стоять под его порывами. Пришлось лечь на землю, хотя мы не имели никакого укрытия, кроме поставленных против ветра на ребро саней, связок шестов и каркасов каноэ. Это нам мало помогло, только ветер нанес над нами большой сугроб высотой около трех футов. Ночь была не очень холодная, и вскоре я и все остальные оказались лежащими в лужах воды от растаявшего от тепла наших тел снега.

К счастью, наутро погода улучшилась. Теплые лучи солнца высушили нашу одежду, и мы двинулись дальше. До 5 мая успевали совершать большие дневные переходы, но в этот день стояла такая духота, что мы прошли только тринадцать миль и остановились вблизи того же холма Черного Медведя, который видели прошлой весной.

На следующий день мы узнали, что поблизости находится еще одна группа индейцев, направляющихся в крепость с мехами. Прослышав об этом, Матонаби отправил к ним гонца с сообщением о своем желании взять их под покровительство. Вскоре они присоединились к нам, что полностью отвечало распространенной среди индейских вождей, собирающихся посетить факторию, практике собирать вокруг себя как можно больше спутников – они давно поняли, что, чем больше их кортеж, тем с большим почетом их примут белые. И действительно, европейцы, плохо знакомые с обычаями и поведением индейцев, укрепились в слишком преувеличенном мнении насчет их вождей и влияния их на соплеменников. Европейцы думают, что все люди, сопровождающие вождя на факторию, служат и повинуются ему всегда. Однако на самом деле это нисколько не соответствует истине, а влияние этих великих вождей за стенами крепости никогда не простирается дальше членов их собственных семей. Знаки внимания, оказываемые им соплеменниками на территории Форта, объясняются исключительно выгодой для этих последних.

На вождей, когда они находятся на фактории, ложится выполнение одной малоприятной задачи – они не только обязаны выражать интересы остальных, но и попрошайничать, добиваясь подарков для своих друзей и родных, а кроме того, для тех, кого есть причина опасаться.

Если комендант почему-либо отказывает им в подарке, хотя бы он даже предназначался самому ничтожному члену отряда, вожди обижаются не на шутку и становятся в высшей степени несговорчивыми, хотя прежде могли выказывать свою рассудительность и благоразумие. Даже если они получат впятеро больше за свои меха, то и тогда не перестают просить чего-нибудь еще и почти никогда не покидают факторию полностью удовлетворенными.

В качестве доказательства своих слов я могу рассказать о случае, когда в бытность мою управляющим крепостью Матонаби, мой бывший проводник, привел большую группу индейцев. После обычных приветственных церемоний я одел его как капитана 1-го ранга, а также одарил одеждой всех его шестерых жен. Но за время пребывания в крепости он выпросил у меня семь лейтенантских и пятнадцать солдатских мундиров, восемнадцать шляп, восемнадцать рубашек, восемь ружей, сто сорок фунтов пороха с положенным припасом пуль и кремней, а также множество топоров, ножей для резки льда, пил, тесаков, обычных ножей, большой запас табака и без счета других мелких предметов общей стоимостью семьсот бобров. И все это предназначалось для его спутников, помимо подаренных лично ему товаров общим счетом четыреста бобров.

Но самым чрезмерным показалось мне требование дать пуль, дроби и двенадцать фунтов пороха, табака и иных вещей для двух индейцев, тянувших за собой его палатку и остальной скарб зимой. Я не склонен был удовлетворять это требование, намекнув, что вознаграждение за эти услуги он должен был выделить сам. Тут же Матонаби заявил, что не ожидал встретить отказ в столь пустячной просьбе и что впредь понесет пушнину туда, где ему заплатят за нее настоящую цену. Тогда я замял неловкость, согласившись все-таки дать ему требуемое, но случай этот считаю весьма показательным для поведения индейцев и их понятия о честности.

Матонаби и остальные индейцы, направлявшиеся в крепость, решили оставить стариков с маленькими детьми дожидаться своего возвращения под охраной нескольких индейцев-воинов с наказом двигаться в тундру к реке Катавачага. Там им следовало ожидать тех, кто отправился с пушниной на факторию.

Одиннадцатого мая мы вновь пустились в путь и двигались теперь гораздо быстрее, заночевав уже у реки Дубонт. По дороге, днем, мы побросали свои снегоступы, но санями еще можно было пользоваться, особенно при переправах по льду рек и озер.

Двенадцатого мы приступили к постройке каноэ. Обшив их берестой к 18 мая, двинулись дальше по льду реки Дубонт. 21-го, после переправы через северо-западный залив озера Уолдайа, нескольким индейцам пришлось отправиться обратно из-за недостатка припасов. Дичь попадалась только изредка, и, с тех пор как мы разделились, оставив женщин и детей, позади, ничего добыть нам не удалось, не считая пяти-шести гусей.

Двадцать второго числа охотники подстрелили четырех оленей, но нас по-прежнему было слишком много, и мяса едва хватило на один раз. 25-го мы пересекли озеро Сноубёрд и к вечеру вышли за пределы лесов, заночевав в тундре. Там от нас откололась и направилась по другому маршруту еще одна группа индейцев, у которых кончились порох и пули.

В последние дни мы совершали большие переходы с очень тяжелой поклажей и к тому же испытывали изнуряющий голод, поэтому некоторые мои спутники, совсем ослабев, даже побросали свои узлы с пушниной. Многие от истощения уже не могли поспевать за остальными. А так как у них не было ни ружей, ни огневого припаса, то их существование всецело зависело от удачи в рыбной ловле. Рыбы тут водилось немало, но все же надеяться на хороший улов можно было не всегда, и это, когда пища требовалась безотлагательно, могло кончиться для несчастных трагически.

Хотя у нас еще оставалось достаточно пороха и пуль, которых хватило бы до самого Форта для меня самого и сопровождающих меня от крепости индейцев, инстинкт самосохранения – первый закон природы – все-таки сыграл свою роль. Именно по этой причине я посчитал разумным сберечь большую часть пороха для личных нужд, тем более что из дичи нам попадались только гуси и мелкая птица, охота на которых слишком расточительно изводит запас пороха и пуль. Большинство моих постоянных спутников еще обладали достаточным запасом, у остальных же индейцев, хотя мы и делились добычей со многими из них, несколько жен умерло от голода.

Как ни грустно признать столь оскорбительный для человеческого достоинства, толикой которого эти люди обладают, факт, но в голодное время на долю несчастных женщин выпадает горький жребий, и многие из них голодают, в то время как мужчинам всегда уделяется кусок.

Двигаясь дальше на восток, 30 мая мы переправились через реку Катавачага. Как только последний человек перешел со льда на берег, лед стал взламываться, и начался ледоход. Предвидя приближение непогоды, мы постарались получше укрыться. Вскоре обрушился целый водопад дождя, переполнивший реку, которая залила наш лагерь и заставила посреди ночи искать убежище на вершине ближайшего холма. Из-за сильного ветра палатку поставить было нельзя, и единственной защитой нам служили пологи, в которые мы завернулись, усевшись спинами к ветру.

В таком положении мы пребывали три дня кряду без крошки во рту до тех пор, пока 3 июня буря немного не утихла. Рано поутру мы отправились в путь, но из-за сырости и холода в последние трое суток мои нижние конечности совсем закоченели, и идти стало весьма трудно.

С 3-го по 8-е наше существование поддерживалось мясом тех редких гусей, что нам удавалось добыть. И вот наконец 8 июня мы встретили первое большое стадо оленей; индейцы подстрелили пятерых животных. Это снова подняло наш дух, а число оленей в стаде вселило надежду, что остаток пути нам удастся преодолеть, не испытывая мук голода.

Потратив какое-то время на еду и разрезание мяса на полоски, мы не стали ждать, пока они высохнут, а привесили их к узлам женщин – таким способом мясо провялилось на солнце и на ветру прямо на ходу. Возможно, это покажется кому-то странным, но приготовленное таким образом мясо не только очень питательно, но и приятно на вкус. Оно очень ценится среди местных жителей, и я заметил, что могу преодолеть гораздо большее расстояние, если поддерживаю свои силы вяленым мясом.

Южные индейцы вялят мясо другим способом – подвешивая его над огнем большого костра; жар вытягивает все ценные соки, и к тому времени, когда мясо высыхает достаточно, чтобы не портиться при хранении, оно становится малопитательным. Тогда оно и в сравнение не идет с провяленным на солнце и ветру или у слабого огня мясом. Правда, европейцам почти всегда больше по вкусу приходится мясо, приготовленное южноиндейским способом.

Девятого июня мы встретились и побеседовали с большой группой северных индейцев, направлявшихся в Нэп-бей, чтобы встретить торговое судно из Черчилла. Взяв некоторое время назад в Форте Принца Уэльского товары в кредит, они теперь несли пушнину в Нэп-бей, чтобы отсрочить уплату долга. Нередко с помощью таких уловок они с успехом обманывают Компанию, терпящую каждый год убытки на кредитах.

Мы не стали тратить время на беседы со встреченными индейцами, а пошли дальше на юго-восток, и в последующие дни нам сопутствовали чудесная теплая погода и удача в охоте. Природа будто пыталась извиниться перед нами за суровость морозов, за испытанные нами муки голода и многочисленные тяготы, повергавшие нас порой в весьма жалкое состояние.

Восемнадцатого июня мы дошли до Эгг-ривер, откуда я отправил с гонцом письмо коменданту крепости Принца Уэльского с сообщением о своем скором прибытии. 26-го мы переправились через Тюленью реку, а утром 29 июня 1772 года я снова оказался под защитой стен Форта Принца Уэльского.

Моя последняя, третья экспедиция заняла восемнадцать месяцев и двадцать три дня. Но с тех пор, как я впервые выступил на поиски Коппермайн, прошло два года и семь месяцев.

* * *

По возвращении с реки Коппермайн Хирн плавал капитаном на бригантине «Шарлотта», а потом в 1774 году был направлен с фактории Йорк в глубь материка для основания почти в центре современной провинции Саскачеван поселения Камберленд-Хаус.

Двумя годами позже его отозвали оттуда и передали ему командование Фортом Принца Уэльского, комендантом которого он оставался вплоть до 1782 года, когда крепость была атакована французскими военными кораблями. У французов было четыреста матросов, а у Хирна – всего тридцать девять солдат и офицеров. Выбора не оставалось – пришлось сдаться. В качестве пленника его отвезли во Францию, а после выкупа он снова через год принял командование крепостью.

Последний раз он побывал в Англии в 1787 году, а в 1792-м умер от водянки – в возрасте сорока семи лет.

Уводящий по Снегу

Снег

Во времена младенчества истории человек уже знал, что на лоно природы влияют некие силы – первоосновы. Древние греки, расположившиеся на берегах своих теплых морей, выделяли четыре элемента: Огонь, Землю, Воздух и Воду. Но мир греков был поначалу неширок и несколько ограничен, поэтому пятый элемент всего сущего был им неведом.

Около 330 года до нашей эры древнегреческий математик-перипатетик Пифей[28] совершил фантастическое для тех времен путешествие на север – до берегов Исландии и далее, в Гренландское море. Там он познал пятый элемент во всем застывшем белом великолепии и, вернувшись в теплое Средиземноморье, приложил все старания, чтобы описать увиденное наилучшим образом. Сограждане путешественника сочли его лжецом – даже обладающие самым живым воображением не могли постичь истинное величие и силу белого вещества, изредка ложившегося легким покрывалом на горние дворцы богов-олимпийцев.

Но вряд ли стоит упрекать их в неспособности представить, сколь велика сила снега. Мы, потомки и наследники древних греков, испытываем по существу сходное затруднение и не сознаем мощи пятой первоосновы.

Как мы представляем себе снег?

Хрупкость рождественских снов, сотканных из темной синевы под перезвон санных колокольчиков.

Суровая реальность застрявшей в сугробах машины, когда колеса буксуют и бесцельно крутятся, целиком разрушая мнение о значимости нашей персоны – кувырком летят назначенные встречи, ломается строго расписанная жизнь.

Призрачный призыв запорошенных женских ресниц зимней ночью.

Решительность мамаш, когда они стягивают со шмыгающих носами ребятишек промокшие пальто и комбинезоны.

Пленительность воспоминаний стариков, пытающихся удержать в памяти, увидеть вновь белые дни своего детства.

Банальность телерекламы кока-колы, зазывно сверкающей на заснеженном склоне Солнечной долины.

Изысканность полной тишины в глубине укутанного снегом леса.

Хрусткий бег лыж и воинственное тарахтение снегохода.

Таким мы видим и знаем снег, но все его образы, известные нам, – только лежащие на поверхности черты многостороннего, калейдоскопического и изменчивого элемента.

Снег, на нашей планете фениксом возрождающийся из собственной растопленной влаги, бессмертен и вездесущ во всей галактике. В космической пустоте необъятные облака снежных кристаллов целую вечность перетекают с места на место. И все же как доказывают умы лучших ученых и острейшие глаза, которыми астрономы, подобно циклопам, вглядываются в межзвездные дали, кристаллы, сверкающие в космической бездне, и снежинки, садящиеся на наши руки и лица тихим декабрьским вечером, по существу одинаковы.

Снег – это тоненькая пластинка снежинки, на секунду присевшая на подоконник. Но снег также «дорожный указатель» пути к Солнечной системе. При взгляде на Марс через телескоп планета предстает как красноватый шар, только на полюсах сидят снежные шапки, а от них до самого экватора местами тянутся отливающие ледяным блеском языки. Подобно тому как антилопа сверкает своим белоснежным зеркальцем вокруг хвоста на равнинах желто-коричневой саванны, Марс сигнализирует дальним мирам, отражая своими снежными равнинами яркие лучи нашего общего солнца[29].

Земля поступает так же.

Когда наш первый космонавт, отправляющийся к звездам, устремится прочь из Солнечной системы, перед его взором будет бледнеть и сливаться зеленая окраска материков и голубизна океанов на уменьшающемся земном шаре. И последний знак, который донесется до него с исчезающей Земли, подаст ему полярный гелиограф. Последним родным элементом, с которым он попрощается, будет снег. И снег укажет своим блеском дорогу к нашему миру летящим к нам инопланетянам – если у них есть глаза, которые смогут его заметить.

Кристаллическая снежная пыль рассеяна меж звезд, но на Земле снег предстает еще в одном обличье – как Титан-повелитель. На юге он властвует над целым континентом – Антарктидой. На севере он тяжелым панцирем покрывает горные отроги, своим весом заставляет Гренландию осесть глубоко в воду. Ледники – вот следующее обличье снега.

Ледники рождаются из снега, сыплющегося с неба, – хрупких мягких снежинок, почти бесплотных… но падающих непрерывно и никогда не тающих. Проходят годы, десятилетия, века, а снег все падает. Там, куда одна за другой ложились невесомые снежинки, скопилась огромная тяжесть. На поверхности белой пустыни незаметно никаких перемен, но в застывших глубинах кристаллы меняются: от давления искажается их структура, они соединяются, плотно смыкаются и в конце концов сливаются в черный, тяжелый лед.

Относительно недавно по геологическим масштабам снег четыре раза полностью покрывал Северную Америку, почти целиком Европу и большую часть Азии. Каждый раз снег изменял облик почти половины мира. Неотвратимое движение ледников толщиной около четырех километров, которые сползали с огромных ледяных куполов на полюсах, сдирало с лица земли все до самого базальтового и гранитного основания: уничтожало почву, все проявления жизни, прорывало глубокие борозды в скальном основании, продавливало земную мантию, отчего она проседала на сотни метров ниже первоначального уровня. А снег все падал, ложился мягкими волнами, пока из морей не улетучились и не превратились в льды несчетные миллионы тонн влаги, пока океаны не отступили от берегов континентов.

Мы не знаем другого природного явления, чья мощь превзошла бы равнодушное движение великого ледника. Даже разрыв земной коры во время наистрашнейшего землетрясения не может идти ни в какое сравнение. Не ровня ему и бушующие океанские волны, что с громовым грохотом обрушиваются на берег. Воздух, ревущий в безумии урагана, бессилен по сравнению с ним. Огонь самого сердца Земли, взрывающий горы и затопляющий равнины реками раскаленной лавы, потух бы, встретившись с медленным течением ледника.

Ледник – макроскопическая форма снега. Но в своей микроскопической форме он – воплощение эфирной мимолетной красоты. Банальным стало утверждение, что нельзя найти ни одной пары абсолютно одинаковых снежинок, тем не менее каждая из бесчисленных мириад снежинок, упавших за все существование Земли на ее поверхность, будет вовеки оставаться уникальным творением симметрии и совершенства, сколько бы времени ни прошло.

Я знаю человека, который большую часть своей сознательной жизни посвятил изучению этого недолговечного чуда. Он выстроил дом, оснащенный вместо отопления системой заморозки. В крыше его дома зияет дыра. В снежные дни и ночи этот человек одиноко сидит в своем ледяном жилище, ловит снежинки на специально охлажденные стеклянные пластинки и спешит сфотографировать их через линзу. Для него пятый элемент во всем его бесконечном многообразии и неповторимости – сама красота, которую надо боготворить.

Не многие из нас захотели бы разделить с ним эту почти средневековую страсть. Сказать по правде, современный человек бессознательно укрепляет в себе шизофреническое отношение к пятому элементу. Хотя многие испытывают ностальгию по ушедшим в прошлое детским забавам в снегу, к теперешним вторжениям снега в нашу жизнь мы чаще всего относимся с возрастающей враждебностью. Мы не можем подчинить себе снег, заставить его работать на нас. Тот самый снег, который благодатно покрывал зимой девственный мир наших предков, в новом выстроенном нами мире машин творит хаос. Сильный снегопад парализует жизнь Нью-Йорка, Монреаля, Чикаго. Он сдавливает транспортные артерии, ведущие к закоченевшим городам, заносит пути железных дорог, парализует аэродромы, валит телефонные столбы и мачты линий электропередачи. Даже не очень сильный снегопад вызывает значительные неудобства – если разбившиеся автомобили, сломанные конечности и новых клиентов для бюро похоронных услуг можно отнести к категории неудобств.

Возможно, мы будем относиться к снегу с еще меньшей симпатией и в совсем недалеком будущем. Рассказы о старых добрых зимах, когда сугробы вздымались до крыш, а санные экипажи проносились по дорогам, наметенным вровень с вершинами деревьев, – вовсе не небылицы. Всего сто лет назад это было обычным явлением. Но за последний век климат потеплел, кривая температур пошла вверх, произошло улучшение, с нашей точки зрения, в непостоянных погодных циклах. Возможно, что повышение температуры временное, и не за горами похолодание. Что мы тогда будем делать в нашем искусственном мире с его тонкой структурой? Будет ли снег восхищать нас тогда? Скорее всего само слово «снег» станет проклятием.

И все же, даже если наступит такое время, на земле могут остаться люди, которых неотвратимое безостановочное падение мягкого белого пуха не потревожит. Они – настоящие люди снегов.

Живут они только в северном полушарии, потому что царство снега в южном – в Антарктике – позволяет выжить лишь человеку, защищенному от внешнего воздействия почти как космонавт.

Люди снегов окружают Северный полюс. Это алеуты, эскимосы и индейцы атапаски в Северной Америке; гренландцы, лопари, ненцы, чукчи, якуты, юкагиры и родственные им народы севера Европы и Сибири.

Закоснев в своем «машинном веке», мы обычно полагаем, что эти люди, лишенные надежной защиты, которую дает наша прославленная техника, ведут безрадостную жизнь на краю цивилизации, отдают последние силы жестокой борьбе за выживание и не имеют никакого представления о «духовных ценностях жизни». И хотя нашим убеждениям в том, что только техническая цивилизация обеспечивает человеку достойный образ жизни, будет нанесен тяжкий удар, следует признать: многочисленные встречи с людьми снегов доказывают ошибочность этой догматической веры. Большинство из них вело достойную жизнь, пока наша алчность, порожденная манией величия, и самоуверенность не заставили нас вмешаться в их дела. Разве не достойно человека жить в мире со своей совестью и с соплеменниками, в гармонии с природой, смеяться и любить без стеснения, чувствовать, что день прожит со смыслом, не терять уверенности на протяжении всего жизненного пути – от рождения до смерти – и гордиться пройденным путем без заносчивости?

Снег был союзником этих людей. Он защищал и укрывал их от крайнего холода. Эскимосы строили из снежных плит дома. Обогреваемые изнутри только жировыми лампами, дома хранили тепло, хотя снаружи температура падала до пятидесяти градусов ниже нуля и бушевал ветер, чей рев скрадывали толстые снежные стены. Слежавшийся снег – прекрасный изолятор. Его можно резать и формовать гораздо проще, чем древесину. И в то же время он легок и прочен, если с ним правильно обращаться. Снежный дом-иглу с внутренним диаметром семь метров и высотой три метра два человека могут построить за два часа. Иногда эскимосы строили иглу до двадцати метров диаметром и, соединяя несколько таких домов-комнат, создавали настоящие снежные дворцы.

Все люди снегов так или иначе используют снег для укрытия. Если это оседлые племена, живущие в деревянных домах, зимой они обкладывают стены толстым слоем снега. Некоторые устраивают пещеру в высоком сугробе и покрывают его сверху оленьими шкурами. Если снега много, обитатели Севера редко страдают от холода.

Снег поддерживает также их транспортную систему. На собачьих и оленьих упряжках, надев снегоступы или лыжи, можно добраться до любого нужного места. Весь окружающий мир, засыпанный снегом, становится одной большой дорогой. По ней можно передвигаться очень быстро. Собачья или оленья упряжка может развить скорость до сорока километров в час и покрыть за день без особого труда около двухсот километров.

Подвижность, которую обеспечивает им снег, вместе с изменением поведения дичи зимой при всех прочих равных условиях уберегает людей снегов от голода. Снег, покрывающий зимой арктический лед, дает тюленям ложное ощущение безопасности. Они проделывают во льду дыхательные лунки, прикрытые тонким слоем снега. Охотник-чукча или эскимос находит такую лунку и ждет около нее, пока погруженная в снег над лункой костяная или деревянная палочка не качнется, и быстро вонзает острогу в невидимое животное.

В поросших лесом местах глубокий снег вынуждает лосей и оленей собираться на ограниченных участках, благодаря чему можно без особого труда добыть их. Важнее же всего, что животные, кроме летающих и обитающих под снегом, оставляют на его поверхности следы. Как только выпадет снег, все – от медведя до зайца – становятся гораздо более уязвимыми.

Люди снегов знают снег, так же как себя. Современные ученые исследуют пятый элемент не столько из научного любопытства, сколько из-за хищного стремления нашей цивилизации подстегнуть разорение Севера или из-за опасения, что придется вести войну среди снегов. Тратя на исследования огромные ресурсы денег и времени, ученые начали распознавать бесчисленные разновидности снега и наделять их именами. Они могли бы поберечь силы, потому что у эскимосов существует более ста составных слов, обозначающих разновидности и состояния снега, у лопарей – почти столько же. Оленеводы-юкагиры, живущие на арктическом побережье Сибири, могут определить глубину снега, его плотность и степень внутреннего оледенения, бегло взглянув на его поверхность.

Люди Севера радуются, когда толстый слой снега покрывает землю. Они приветствуют первый осенний снег и часто с грустью провожают его весной. Снег – их друг. Без его поддержки они погибли бы или, что, по их мнению, еще хуже, давно были бы вынуждены откочевать на юг и присоединиться к нашей безумной гонке, в которой не видят особого смысла.

Где-то сейчас идет снег. Может быть, он падает тонкой пылью на холодный песок пустыни, покрывая его странным бледным налетом и пятная темные лица кочевников, запрокинутые к небу. Для них снег сродни чуду и конечно же являет собой знамение, наполняющее их души благоговейным страхом, навевающее холодок предощущения чего-то значительного.

А может, он вьется, скручиваясь в жгуты, над голыми замерзшими равнинами степей Сибири, прерий Канады, заметая летние ориентиры, подпирая косыми сугробами двери и окна деревенских домов. Живущие в них люди терпеливо пережидают буран. Пока он бушует, люди отдыхают; работа возобновится, когда он утихнет. А по весне талые воды помогут подняться новым растениям из черной земли.

Где-то снег тихо опускается большими хлопьями на окутанный покровом ночи большой город, завивается в белые коконы в лучах автомобильных фар, засыпает раны и смягчает уродливые шрамы, нанесенные обитателями города земле. Дети надеются, что снег будет идти всю ночь, что наутро ни школьный автобус, ни автомобиль не сможет доставить маленьких мучеников в школу. Но взрослые, мужчины и женщины, с нетерпением поглядывают в окна, потому что, если снег не прекратится, он спутает все их продуманные планы, составленные на следующий день.

А может, снег косо проносится над сгрудившимися у подножия скал палатками в арктической тундре. Постепенно он заметает свернувшихся колечком ездовых собак, упрятавших носы в пушистые хвосты – под снегом им тепло, и они засыпают. В палатках мужчины и женщины обмениваются улыбками. Завтра снег будет уже достаточно глубок и плотен, из палаток можно будет перебраться под купола уютных снежных домов, которые превратят зиму в пору веселья, песен, отдыха и любви.

Где-то сейчас падает снег.

Чужак в Тарансее

Тарансей – селение, протянувшееся вдоль сурового скалистого берега на одном из Гебридских островов, где выступающие в море островерхие утесы-великаны защищают с запада земли Шотландии от неукротимой ярости океана. Те немногие, кому довелось побывать в Тарансее, надолго запомнят резкий запах торфяного дыма, которым приправлен летящий над холмами ветер, вкус темного местного эля, присвистывающий гэльский говорок пастухов и рыбаков, что собираются долгими вечерами под прокопченной крышей трактира Крофтера.

Это единственное на много миль место, где можно потолковать за кружкой эля; именно здесь бьется сердце Тарансея и хранится большая часть местных преданий. С узких балок потолка свисают непонятные предметы, они заполняют и полки бара – это остатки затонувших в незапамятные времена судов, прибитые к берегу волнами северных морей. Среди них выделяются искусно вырезанные из белой кости фигурки. Они расставлены на почетном месте – на средней полке, где сразу бросаются в глаза и возбуждают любопытство посетителей. Там из волн цвета слоновой кости выныривали нарвалы с длинным бивнем; крошечными клыками моржи пронзали миниатюрный каяк; три полярных медведя щерились на фигурку человека, чья поднятая рука заносила над головой спичечку-копье, а над тушей мускусного быка зловеще застыла стая арктических волков.

В этих резных фигурках сразу чувствовалось неместное мастерство: вряд ли их могло породить воображение островных пастухов, и тем не менее все они родились в Тарансее. Их резала рука человека по имени Малькольм Накусяк – пришельца из иных времен.

Одиссея Накусяка началась одним июльским днем в середине XIX века у базальтовых скал фьорда на восточном побережье Баффиновой Земли. Полусотне живших там людей это место было известно как Аувектук – Лежбище Моржей. На языке белого человека оно не имело названия, потому что никто из китобоев даже не сходил здесь на берег, хотя каждый год мимо проплывали их прочно сколоченные из дерева корабли в погоне за гренландскими китами, встречающимися в прибрежных водах.

Жизнь людей Аувектука не зависела от этих великанов моря. Моржи давали им все. Каждое лето, когда льды Девисова пролива начинали двигаться на юг, мужчины, подготовив копья, гарпуны и каяки, выходили в море, в скрежещущие льдинами воды пролива. На краях льдин они добывали тучных моржей-гигантов по тонне весом. Животных надежно защищали доспехи из кожи дюймовой толщины и пара клыков, которыми они без труда могли пронзить каяк или человека.

Не многие из охотников Аувектука могли по ловкости превзойти Накусяка. Хотя ему еще не исполнилось тридцати лет, слава о его сноровке и отваге разнеслась далеко за пределы Аувектука. Молодые женщины дарили ему теплые улыбки – дочери эскимосов мало отличаются от своих сестер во всем мире и, как и они, склонны восхищаться удачливостью. Долгой зимней ночью вокруг Накусяка частенько усаживались мужчины и подпевали ему, когда он нараспев рассказывал о своих подвигах. Но Накусяк обладал еще одним даром. Его пальцы искусно вырезали из кости и бивня моржа маленькие фигурки и словно наделяли их реальной жизнью. И в самом деле, жизнь Накусяка была наполнена только хорошим, пока одним июльским днем счастье не изменило ему и он не оказался во власти разъяренного моря.

В то утро воды пролива окутал непроницаемый белый туман. Охотники собрались на берегу, вслушиваясь в тоненькие посвисты первых в этом сезоне моржей, раздававшиеся откуда-то с моря. Велик был соблазн отправиться на их голоса, но опасность была еще большей. Густой туман в это время года предвещал сильный западный ветер, и редко кто возвращался домой, если во льдах его каяк застигал шторм. Как ни хотелось охотникам добыть моржового мяса, как ни смелы и доблестны они были, никто не отважился выйти в море. Никто, кроме одного.

Не обращая внимания на предостережения товарищей, Накусяк, надеясь на свою удачливость, решил все же помериться силой с затаившимися за пеленой тумана волнами. Те, кто остался на берегу, видели, как его каяк исчез среди скрежещущих льдин.

Так как дальше носа лодки разглядеть ничего было нельзя, Накусяк с большим трудом мог определить место нахождения моржей. Густой туман искажал их голоса и сбивал охотника с верного направления, но все же он ни разу не сбился с курса и, хотя ушел в море уже намного дальше, чем намеревался, решил не сдаваться. Он так был поглощен охотой, что не заметил, как нарастает свист западного ветра.

Спустя несколько дней норвежское китобойное судно в двух сотнях миль юго-восточнее Аувектука пробивалось на юг сквозь льды Девисова пролива. Почерневшее от грязи, поцарапанное льдами, деревянное судно по самую ватерлинию было набито китовым жиром и усом. Его команда изо всех сил гнала свое суденышко, стремясь скорее достичь свободного ото льдов моря; свежий западный ветер натягивал все паруса, передавая им остатки мощи уже утихшего урагана, который зародился на северо-западе.

Матрос, наблюдавший из «вороньего гнезда» за состоянием льдов, повел подзорной трубой в надежде отыскать разводье и далеко впереди слева по ходу заметил какую-то фигуру на льдине. Приняв ее за белого медведя, он скомандовал рулевому на полуюте сменить курс. Матросы засуетились на палубе: одни побежали за ружьями, другие полезли на ванты, чтобы получше разглядеть, что там, впереди. Судно пробивалось сквозь лед к загадочной фигуре, и команда с возрастающим интересом следила, как она постепенно принимала очертания человека, бессильно повисшего на гребне тороса.

Как только китобоец круто развернулся против ветра и его паруса обвисли, двое матросов, быстро перебравшись по движущимся льдам к Накусяку, подхватили на руки его обмякшее тело и перенесли на борт, а их третий товарищ захватил поломанный каяк эскимоса.

Китобои не отличались особым гостеприимством, но человека за бортом морской закон повелевает спасать, невзирая на национальность и цвет кожи. Накусяку дали глотнуть обжигающего горло шнапса, а когда он перевел дух, его накормили горячей едой. Вскоре охотник начал поправляться после пережитых на льдине злоключений. И все же в первые часы своего пребывания на судне Накусяк не раз испытал минуты замешательства и недоумения. Хотя он и видел прежде проплывавшие мимо китобойные суда и слышал немало рассказов других эскимосов о встречах с Каблунаит – Большеухими[30], которые охотились на гренландских китов, сам Накусяк на борт судна никогда не поднимался и белых людей своими глазами не видел.

Чем дальше китобоец продвигался на юго-восток, оставляя землю за кормой и увозя Накусяка прочь от Аувектука, тем в большее смятение он приходил. У него теплилась надежда, что судно повернет на север и пойдет вдоль побережья на запад в свободные ото льда воды, где водились гренландские киты, но он обманулся, а все попытки Накусяка убедить Каблунаит отвезти его домой оказались безрезультатными. Когда же судно вышло в чистые воды, обогнув мыс Фарвель на южной оконечности Гренландии, и направилось далее почти прямо на восток, Накусяк заметался. Он лихорадочно принялся чинить каяк деревянными брусочками и обрывками брезента, которые ему дал корабельный плотник, но работал у всех на виду, и о его намерениях догадались. Залатанный каяк у него отобрали и принайтовили к крышке трюма, где он всегда был под надзором рулевого и вахтенного. Так китобой позаботились о жизни Накусяка, считая, что он неминуемо погибнет в океане на таком утлом суденышке. Поскольку Накусяк принадлежал к народу, умеющему стойко переносить невзгоды, он перестал думать о побеге. Плавание ему даже стало приносить удовольствие, но внезапно грозные ветры его родины снова настигли его.

Судно находилось на юго-востоке от Фарерских островов, когда его догнал еще один зародившийся во льдах на северо-западе шторм. Судно было крепким и резво бежало вперед, раскачиваясь на волнах, то и дело зарываясь в них носом; оно мчалось впереди бури. Когда его дважды зарифленные паруса начали лопаться с пушечным громом, команда оголила мачты совсем, а когда океанские валы чуть было не захлестнули корабль с кормы, матросы открыли бочки с драгоценной ворванью и выпустили ее через шпигаты[31] за борт, чтобы смирить пенную ярость океана.

Судно вынесло бы и этот шторм, если бы вдруг не оборвались истершиеся за многолетнее хождение во льдах ванты грот-мачты. Они растянулись и лопнули со страшным рыком, и тут же грот-мачта обломилась, как тонкая косточка, и упала в море. Сломанный брус мачты с обмотавшейся вокруг нее сетью веревок такелажа сыграл роль плавучего якоря: корабль медленно развернуло в раскрывшуюся между валами пропасть… он осел и завалился на борт.

Не осталось времени спустить баркасы. Волны накрыли и сдернули их в мгновение ока. Накусяк едва успел вытащить нож, разрезать веревки, которыми был привязан каяк, и скользнуть внутрь, в узкое отверстие фартука, прежде чем следующий гигантский пенный вал обрушился на палубу и все исчезло под толщей воды.

Накусяк на мгновение завис в своем каяке на спине вздыбленного океана. Когда каяк заскользил вниз по волне, эскимос затаил дыхание – спуск был так крут, что, казалось, вел в самую пучину. Но каяк почти ничего не весил и не поддался, не дал океану затянуть себя. Порой он подобно летучей рыбе перелетал по воздуху с гребня на гребень. Иногда каяк переворачивался вверх дном, но повисающему в нем вниз головой Накусяку удавалось выправить суденышко поворотом двухлопастного весла. Он так плотно завязал вокруг талии фартук из тюленьих шкур, натянутый на отверстие каяка, что вода совсем не проникала внутрь лодки. Человек был слит с каяком в единое целое, и вся сокрушающая мощь океана не могла справиться с ними.

Занесенный из арктических морей маленький кораблик с бьющимся в нем человеческим сердцем так долго мчался на юго-восток, что глаза Накусяка перестали что-либо различать. Уши больше не слышали рева воды. Мышцы ныли от напряжения. И вдруг так же резко, как началось, все кончилось.

Могучий вал, отороченный белой пузырящейся пеной, поднял каяк и швырнул его в ревущую полосу прибоя, где он раскололся, словно яичная скорлупка. Хотя Накусяк был почти оглушен ударом, он все же смог вылезти из каяка и отползти за линию штормового прибоя.

Через несколько часов его разбудили и вывели из оцепенения, вызванного крайней усталостью, крики пикирующих прямо на него черноспинных чаек. Зрение вернулось, но разум по-прежнему оставался затуманенным – слишком уж непривычным было все вокруг. Волны океана с грохотом накатывались на берег, но, куда ни кинь взгляд, на их вздымающихся спинах не было заметно ни льдинки. Над головой вились стаи неведомых морских птиц, кричавших незнакомыми голосами. Красноватая скалистая стена уходила отвесно вверх от узкой прибрежной полоски мелких камней и гальки. В трещинах скал цвели чужие цветы, а высоко наверху зеленела сплошная каемка невиданной им никогда прежде травы.

Там, наверху, он заметил еще нечто, показавшееся ему знакомым и родным. Наверняка, подумал он, эти белые пятна на зеленых холмах – нерастаявшие сугробы. Накусяк неотрывно глядел на них, пока накативший вдруг страх не разрушил иллюзию. Эти белые пятна двигались! Они были живые! Им не было числа! Накусяк с колотящимся сердцем ринулся вверх по камням, туда, где виднелась выбитая волнами в скалах пещерка. Ему было известно только одно белое животное сходных размеров – арктический волк, но вообразить себе такую огромную стаю волков он никак не мог… если только эти существа были волками, а не чем-то худшим.

Накусяк целых два дня не отваживался и носа высунуть из пещерки. Жажду он утолял, слизывая стекавшие со стен пещеры капли воды, а голод пытался умерить маслянистыми на вкус водорослями. На третий день охватившее Накусяка беспокойство заставило его вылезти наружу и исследовать отделявшие пещеру от моря камни. Его гнали голод… и необходимость найти оружие. На берегу он нашел выбеленный волнами ствол деревца трех футов длиной и через несколько минут уже примотал к нему свой нож. Вооружившись этим примитивным копьем, он чуть воспрянул духом. Ему удалось собрать немного съедобных ракушек, а в лужице, оставленной среди мокрых камней отливом, – выловить несколько рыбешек. Но эти крохи лишь едва притупили растущее чувство голода.

И наутро четвертого дня он решился. Каким бы чуждым ни оказался мир, куда его выбросило море, он не станет больше скрываться, терпя муки голода. Он решил оставить бесплодную прибрежную полоску и попытать счастья за ограждающими ее скалами.

Подъем по красной отвесной скале был долгим и трудным, и когда Накусяк перекинул наконец свое измученное тело через кромку скалы, то, задыхаясь, распластался на мягком травяном ковре, совершенно обессиленный. Вся усталость моментально улетучилась, когда не далее чем в ста шагах он вдруг заметил огромное скопление неведомых белых существ. Накусяк сжал в руке копье и напрягся всем телом.

Овцы, которым вообще свойственно любопытство, заинтересовались закутанной в меха фигурой на кромке скалы. Отара вслед за большим бараном с черными закрученными рогами медленно начала приближаться. Некоторые овцы трясли головой и блеяли, эскимос же в этом их поведении усмотрел угрозу нападения.

Овцы заблеяли громче и придвинулись еще на несколько футов.

Накусяк не выдержал. С отчаянным воплем он ринулся в глубь белого стада. Овцы, тупо уставившись на него, постояли немного, а потом начали разбегаться, но он уже был в их гуще и яростно бил во все стороны своим импровизированным копьем.

Озадаченная отара рассеялась, и Накусяк остался стоять, трясясь как в лихорадке и глядя на двух убитых им животных. Теперь у него не осталось сомнений, что это были смертные существа, а не духи. Вне себя от радости, Накусяк расхохотался, и когда оставшиеся в живых овцы от резких звуков его смеха кинулись прочь, в холмы, он отвязал от древка нож и принялся наполнять свой алчущий пищи желудок сырым мясом, которое он нашел довольно вкусным.

Эту странную сцену, разыгравшуюся под бледным небом Гебрид, наблюдали чайки и овцы… но не только они. Короткую стычку видел и сидевший на гребне холма в четверти мили от обрыва крепкий мужчина средних лет с резкими чертами лица. Энгус Макриммон не спеша выколачивал трубку, когда его наметанный глаз пастуха вдруг заметил непривычное движение отары. Он поднял глаза, и тут его густые брови тоже поднялись от удивления – он увидел, что овцы стягиваются к какой-то бесформенной фигуре, лежащей на кромке скалы. Прежде чем Макриммон успел подняться на ноги, фигура вскочила – приземистая, косматая, ни на что не похожая – и с воплем кинулась на овец. Макриммон заметил, как на белых шкурах проступила алая кровь, и видел, как убийца взрезал мертвой овце брюхо и стал есть сырое мясо.

Аборигены Гебрид живут всецело в древнем мире представлений своих пращуров, и, несмотря на довольно большое число построенных на островах церквей, у гебридцев бытуют верования, не имеющие ничего общего с христианством. Когда Макриммон смотрел, как убивают его овец, сердце его наполнял не только гнев, но и страх – он совсем не был уверен, что увиденное им существо – человек.

Проклиная себя за то, что оставил собаку дома, пастух бегом отправился за подмогой в дальнюю деревню. Совсем задыхаясь, он едва добежал туда. Вскоре собралась дюжина вооруженных чем попало мужчин, они громко скликали собак. У двоих были заряжающиеся с дула ружья, а у одного – длинноствольный карабин военного образца.

Уже вечерело, когда они выступили в путь, лежащий через вересковые пустоши, но было еще достаточно светло. Пастухи издалека заметили две белые точки – убитых овец. Сбившись в кучку, они осторожно продвигались вперед, пока один из мужчин, подняв руку, не остановил остальных и не указал вперед и вниз: там они увидели лохматое существо сидящим на корточках рядом с одной из овец.

И спустили на него своих собак.

Накусяк был так поглощен нарезанием мяса на тонкие полоски, чтобы оно провялилось на солнце поутру, что заметил пастухов, только когда остервенелый лай собак заставил его поднять глаза. Никогда прежде ему не доводилось видеть собак, поэтому откуда ему было знать, что это домашние животные? Он вскочил на ноги и стал озираться в поисках укрытия. Потом его взгляд наткнулся на мрачную группу приближающихся пастухов, и Накусяк, словно лиса, почуявшая охотников, угадал намерения этих людей.

Тут к нему подбежали собаки. Первая, поджарая колли черно-бурой масти, зайдя сбоку, прыгнула на издающее незнакомый запах странно одетое существо, стоящее с окровавленными руками среди расчлененных овечьих туш. Накусяк двумя руками ухватил древко копья и с размаху так сильно ударил собаку сбоку по голове, что свернул ей шею. Пастухи загомонили, затем один из них опустился на колено и поднял к плечу карабин.

Собаки бросились на Накусяка, и он отступил к самому краю обрыва, отгоняя их своим копьем. Повернув лицо к пастухам, он закричал с мольбой в голосе: «Инукуала эшуинак!» – «Тут человек, никому не желающий зла!»

Вместо ответа прогремел выстрел.

Пуля ударила ему в левое плечо с такой силой, что его крутануло назад, и Накусяк потерял равновесие. У пастухов невольно вырвался крик, они кинулись к нему, но не успели добежать какую-то сотню футов, когда Накусяк упал с обрыва.

Ему отчасти повезло – он пролетел всего несколько футов и упал на выступ скалы. Цепляясь из последних сил правой рукой, он сумел задержаться на крутом скате и проползти еще около ярда под слегка нависающий выступ, где на узенькой каменной полке лег плашмя, дрожащий и вконец обессиленный.

Когда люди подоспели к надрывающимся от лая собакам, которые заглядывали за кромку скалистого обрыва, они увидели только блики от волн, бьющихся о полоску берега глубоко внизу, и стаю потревоженных чаек.

Пастухи хранили неловкое молчание. В их ушах отдавался полный отчаяния крик, заглушенный выстрелом. Откуда бы ни явился истребитель овец, в глубине души пастухи теперь почувствовали, что это был человек, и оттого заволновались.

Они все топтались у обрыва, пока стрелявший не заговорил, нарочито и вызывающе:

– Неважно теперь, что это такое было, потому что теперь его наверняка уже нет. И к лучшему – гляньте только, как оно расправилось с овцами и собакой!

Все посмотрели на тела убитых животных, но не нашлись что ответить, потом Макриммон сказал:

– А как вам кажется, не устроить ли нам поиски там, внизу, на берегу?

– Да ты что, сдурел? – раздраженно откликнулся владелец карабина. – Спуститься туда будет дьявольски трудно, да и ради чего? Если это существо было еще живо, когда свалилось с кручи, то уж теперь убилось наверняка. Если же оно вообще было нежитью… – Последнее предположение он так и оставил недоговоренным.

Кликнув собак, пастухи повернули к дому, и всю дорогу через болота, над которыми сгущался мрак, каждый молча переживал случившееся и не высказывал вслух своих сомнений.

В Тарансее не было отделения полиции, а сообщить о случившемся в далекий Сторнавей, для чего надо было перевалить через хребет, никто не вызвался. Общие чувства выразил Макриммон, когда отвечал на расспросы жены и дочерей:

– Что сделано, то сделано. А если мы всем кругом порасскажем, что у нас тут на болотах и пустошах порой встречается и происходит, то ничего хорошего из этого не выйдет, потому что никто нам просто не поверит. Лучше будет позабыть обо всем.

Однако сам Макриммон забыть о происшедшем не мог. Еще двое суток его преследовал оборванный выстрелом вопль чужака. Казалось, что ветер, свистящий над болотами и поднимающимися отрогами гор, доносит его вновь и вновь. Он слышался и в криках чаек. Он бился в самом сердце этого сурового человека, не давая ему покоя, и в конце концов пересилил страх.

Утром на третий день он снова подошел к кромке того обрыва… внутренне обзывая себя дураком. Тем не менее этот угрюмый и обветренный человек осторожно перевалился через край и начал спускаться вниз. Собака жалобно заскулила, но последовать за исчезнувшим хозяином не осмелилась.

Был отлив, и глубоко внизу влажно поблескивали острые камни, но пастух не глядел туда. Он ловко находил опору для рук и ног, потому что в юности славился как ловкий охотник за яйцами чаек, которые таскал из гнезд на самых отвесных скалах. Но теперь он был уже далеко не молод и, не спустившись еще и до половины, совсем выдохся и расцарапал в кровь руки. Он нащупал ногами наклонную полочку, доходящую до самого низа, и мелкими шажками продвигался по ней, пока не поравнялся с поздно загнездившейся самкой баклана. Огромная птица шумно взлетела. Крыло резко ударило Макриммона по лицу, и он машинально вскинул руку, чтобы защититься от новых ударов. В этот самый миг откололся и рухнул выступ, на котором он стоял, и Макриммон полетел вниз, на словно поджидавшие его камни.

Высоко наверху завыла собака, почуявшая несчастье.

Вой собаки пробудил Накусяка, который забылся горячечным сном под сводами пещерки, послужившей ему первым укрытием на чужом берегу. Он лежал на подстилке из сухих водорослей и ждал, пока рана сама не заживет. Воспаленное и опухшее плечо ныло от пульсировавшей, почти невыносимой боли, но Накусяк мужественно переносил страдания, потому что был из тех, в ком заложена великая способность – терпение. И все же, хоть он и ждал, пока время поможет ему излечиться, в глубине души Накусяк понимал, что этот чужой мир ничего не сулит ему, кроме неведомых опасностей, которые неизбежно приведут к гибели.

Когда вой собаки разбудил его, Накусяк еще глубже забился в пещеру. Здоровой рукой он сжимал единственное оставшееся у него оружие – обросший морскими желудями обломок скалы. Накусяк поднял его и держал, занеся над головой, пока где-то снаружи с грохотом летели вниз камни, а потом вдруг раздался человеческий крик.

В наступившей тишине эскимос слышал только гулкие удары своего сердца. Эта тишина напомнила Накусяку о выжидательной уловке горностая, загнавшего в каменный завал земляную белку: стоит ей только высунуться – и невидимый враг тут как тут. Накусяк уже не чувствовал боли – в нем поднимался гнев. Разве он не Инук – не мужчина? И разве достойно мужчины прятаться подобно зверю? Он крепче ухватил оружие и с громким отчаянным кличем, спотыкаясь о камни, выскочил из своего убежища на утренний белый свет.

Лучи солнца сразу же ослепили его; он стоял, напрягшись, и ждал нападения – ведь он был уверен, что рядом – враг. Но кругом ни звука, ни шороха. Блеск солнца уже не так слепил его, и Накусяк смог оглядеться. На толстом валике выброшенных волнами водорослей в нескольких шагах перед собой он увидел неподвижно лежащего мужчину, из раны на его голове сочилась кровь.

Накусяк молча смотрел на своего врага, и сердце его яростно заколотилось, когда распростертое тело, казалось, задвигалось, а из шевельнувшихся губ вырвались невнятные звуки. Мгновение – и Накусяк уже стоял около пастуха, занеся над ним острый каменный обломок. Смерть уже нависла над Энгусом Макриммоном, и лишь чудо могло предотвратить ее. И чудо свершилось. Это было чудо жалости человеческой.

Накусяк медленно опустил руку. Он стоял, охваченный дрожью, и смотрел вниз на раненного, истекающего кровью человека. Потом, обхватив пастуха здоровой рукой, перевернул его на спину и, натужась, потащил вверх по камням к своей пещере.

Люди, отправившиеся на поиски пропавшего пастуха, нашли наутро его собаку на краю обрыва и мысленно представили себе мрачное завершение событий. Но правы они были лишь отчасти. Когда через два часа шестеро хорошо вооруженных мужчин на рыбачьей лодке добрались до полоски берега, они оказались совершенно не готовыми к тому, что обнаружили там.

Тоненькая струйка дыма привела прямо к пещере. Держа наготове ружья, они с опаской приблизились к узкой расщелине входа, и тут их взорам открылась сцена, вызвавшая на их лицах такое изумление и недоверие, что Макриммон не мог удержаться от улыбки.

– Не бойтесь, друзья, – сказал он со своего ложа из водорослей, – нет тут никого, кроме нас, дикарей, а мы вас не съедим.

В пещере горел маленький чадящий костер, который Накусяк развел из плавника с помощью кресала Макриммона. Голова пастуха была обвязана лоскутьями его собственной рубахи, а вот ободранную о камни спину с поломанными ребрами укрывала меховая кухлянка, не так давно укутывавшая плечи похитителя овец. Около Макриммона сидел голый по пояс Накусяк и, настороженно глядя на пришельцев, придерживал здоровой рукой раненое плечо.

Эскимос переводил встревоженный взгляд с улыбающегося лица Макриммона на заполнивших собой вход в пещеру людей, потом тоже неуверенно заулыбался. Это была улыбка неизъяснимого облегчения и радости: испытав весь ужас морской пучины, Накусяк снова вернулся к людям.

Много дней Накусяк и Макриммон лежали рядом на кроватях в доме пастуха, пока не зажили их раны. Жена и дочери Макриммона искренне заботились об эскимосе, потому что чувствовали себя в долгу перед ним. Он же развлекал их эскимосскими песнями, и, хотя добрая хозяйка дома считала эти песни «потусторонними стенаниями», все же тепло улыбалась чужаку в ответ.

Постепенно Накусяка признали и все остальные в поселке – ведь это были незлобивые люди, и от того, что с их душ оказался снят грех человекоубийства, они испытали большое облегчение. И через несколько недель эскимоса уже любовно называли «этот чудной паренек, пришедший с моря».

Накусяк скоро приспособился к образу жизни на Гебридах, смирившись с тем, что ему уже никогда не удастся вернуться домой, на родину. Он освоил шотландский язык, стал хорошим пастухом, великолепно охотился на морских птиц и серых тюленей, был превосходным рыбаком. Через три года после появления в Тарансее он женился на старшей дочери Макриммона и возглавил новую семью, приняв по настоянию молодого местного священника, с которым подружился, христианское имя Малькольм. Длинные зимние вечера он просиживал с остальными мужчинами селения в трактире Крофтера и там, сидя у очага, резал свои удивительные фигурки, с помощью которых показывал новым товарищам, как живут люди в дальней стране Иннуит.

Так Накусяк, преодолевший долгий путь в пространстве и времени – от Лежбища Моржей до чужих краев, где он обрел новую судьбу, и прожил до конца своих дней в Тарансее. Но не как изгнанник. Задолго до того, как на исходе XIX века смерть унесла его в могилу на деревенском кладбище, он сроднился с людьми этих краев, а память о нем жива в их сердцах и по сей день.

Однажды летним вечером, уже в наши дни, у двойного камня на могиле Малькольма и его жены преклонил колени молодой человек, праправнук Накусяка, чтобы прочитать высеченную надпись, которую сочинил друживший с эскимосом священник. Лицо юноши светилось гордостью, достоинством дышала осанка, когда он вслух читал слова, запечатленные на надгробии: 

«Из моря, из неведомых земель
Сей странник в Тарансей пришел найти удел.
Его любили все за то, что знал душою он,
Как за большое зло платить большим добром». 

Железные люди

Я сидел у входа в палатку и наблюдал, как Хекво работает.

Я смотрел то на его худощавые руки, что проворно резали посверкивающим ножом белую плотную древесину, то на его вдохновенное лицо. Длинные черные волосы нависали надо лбом Хекво, закрывая от меня его глаза.

Погрузившись в свое занятие, он, казалось, не видел и не слышал ничего вокруг, не замечал окружающего мира – мира всхолмленной тундры, высоких скал, бурных речек и спокойных озер; мира оленей, белых песцов, черных воронов и бесчисленного множества птиц. Того мира, что мы в своем неведении нарекли Бесплодными землями. Это был родной мир Хекво, и он забыл о нем лишь на мгновение, чтобы вновь наделить жизнью память о минувших веках.

Сплющенное арктическое солнце уже лежало на линии горизонта, когда эскимос поднялся и подошел ко мне с воссозданным по памяти предметом. Он был изготовлен из рога оленя, черной ели и оленьих жил. Здесь, на равнинах Севера, он выглядел совсем чужеродным. Это был арбалет – изобретенный малоазиатскими скифами три тысячи лет назад вид оружия, который царствовал на поле брани в Европе, пока не наступил век пороха.

Несколько дней назад Хекво, вспоминая давние события из жизни своего народа, упомянул об оружии, которое я никак не мог распознать по его описанию. Я расспрашивал, уточнял детали, пока наконец он не нарисовал его на песке. Тут я едва поверил своим глазам: мне казалось невозможным, чтобы далекие предки Хекво, жившие в изоляции в центральной области Арктики, могли сами изобрести оружие, неизвестное ни одному из других народов Америки. Я спросил, смог ли бы он изготовить такое для меня, и он кивнул. Теперь арбалет можно было потрогать руками.

Положив простую неоперенную деревянную стрелу в желобок, он обеими руками оттянул тетиву и зацепил ее за крестообразную насечку. Были сумерки. На реке ныряла и плескалась краснозобая гагара. И вдруг в застывшем воздухе раздался звонкий вибрирующий звук. Стрела с резким свистом пролетела над рекой, и гагара в предсмертном порыве вскинула крылья.

Хекво опустил арбалет, аккуратно положил его подле себя на землю и присел на корточки, чтобы раскурить свою старую, всю в пятнах трубку из мыльного камня. Он не стал ждать вопросов и начал рассказ о событиях давно ушедших веков, память о которых была разбужена звонкой песнью арбалета.

«Ай-я, вот какое это оружие! Оно попало к нам в далекие времена, но я храню память о нем, потому что именно моему праотцу выпала доля передать его новым поколениям. Вот почему я могу рассказать об Иннуховик.

Они были существами, которые казались гораздо могущественнее человека, но смерть могла поразить и их. Они носили бороды, но не черные, как у Рассказывающих о боге[32], а желтые, а кое-кто – коричневые, блестящие, как медь на солнце. Глаза у некоторых тоже были коричневые, но у большинства их цвет напоминал предрассветное небо или прозрачную толщу льда на озерах зимой. Их голоса гудели и рокотали, но речь не была понятной людям моего народа.

Мы так и не узнали, из какой же страны они пришли к нам, только поняли, что лежит она на востоке, за соленой водой, которую они переплыли в лодках во много раз длиннее наших каяков.

Тогда мои соплеменники жили так же, как и всегда, далеко от моря, и сами они не видели прибытия Иннуховик. Жилища моих предков стояли по берегам Иннуит-Ку – Реки Людей, текущей из лесов на север. Мой народ избегал лесов, потому что там были владения Иткилит – вы называете их индейцами. Весной, когда олени уходили из лесов на север, Иткилит иногда шли вслед за ними, а когда натыкались на наши стойбища, то нападали на них. После этого они снова укрывались в своих лесах. Мы страшились их, но тундра принадлежала нам по праву, как их леса – им, поэтому самые южные наши стойбища находились в нескольких днях пути от того места, где Иннуит-Ку выходит из-под тени деревьев.

Однажды поздней осенью, когда листья на карликовых ивах уже начали темнеть, на гребне холма неподалеку от самого южного стойбища Иннуит[33] лежал мальчик. Его задачей было предупредить о появлении каноэ Иткилит. Когда он заметил, как далеко на юге что-то движется по реке, он не стал терять времени на то, чтобы узнать, что это такое. Словно быстроногий заяц, мальчик помчался по каменистой равнине, и его пронзительный крик донесся через стены из оленьих шкур до всех жителей стойбища.

Время было послеполуденное, и большинство мужчин отдыхали в прохладе жилищ, но, заслышав крик мальчика, они выбежали под слепящее яркое солнце. Женщины схватили маленьких детей и вместе с теми, кто был постарше и мог идти сам, поспешили укрыться в скалах за рекой.

Место для стойбища было выбрано очень тщательно. Немного дальше к югу от него река с ревом неслась по узкому ущелью, поднимая высоко вверх огромные облака водяной пыли. Каноэ или каяк могли пройти это ущелье, только прижимаясь к левому берегу. И залегшие сверху на скалах левого берега мужчины нашего племени Иннуит могли прямо под собой разглядеть всякого, кто приближался к лагерю по этому пути. Туда-то и поспешили мужчины, когда мальчик поднял тревогу. Под рукой у каждого мужчины лежала груда отколотых морозом от скал камней, острых и таких тяжелых, какие только под силу поднять мужчине. В те времена они были нашим лучшим оружием против Иткилит, потому что хороших луков у моего народа не было, дерево, которое мы могли добыть тогда, было слишком ломким и мягким.

Мужчинам, затаившимся наверху, не пришлось долго ждать, вскоре что-то завиднелось много выше их по течению реки. Настороженно вглядывались они в несущиеся по реке предметы, но к обычному в таких случаях опасению примешивалось и недоумение. Люди видели, что к ним приближалась лодка, а не каноэ, но такая странная, какой и не видывал никто из Иннуит. Длиной она была в целых три каяка, шириной в рост человека, а построена из толстых досок. В ней находились существа еще более странные, чем сама лодка. Все они, кроме одного, сидели спиной к ходу лодки и гребли длинными веслами, укрепленными в деревянных рогатинах. Всего их было восемь, и сидели они парами. Девятый стоял лицом к остальным, держась за длинное весло на корме. Мои соплеменники не могли оторвать глаз от сияющего металлического шлема на его голове и длинной желтой бороды, почти целиком закрывающей лицо. Гладкие железные полоски на груди отражали от плещущейся воды солнечные блики и посылали их прямо в глаза людям на скалах.

Эти странные существа уже почти поравнялись с Иннуит, но люди моего племени были в таком замешательстве, что не знали, как поступить. Были ли это люди там, внизу? Или, может быть, духи? Если они духи, их нельзя убить. Но можно было прогневить их, и тогда уже никак не предугадаешь, на что они окажутся способны.

Большая деревянная лодка вошла в ущелье и двинулась под скалами левого берега, управляемая высоким рулевым, чей громоподобный голос можно было услышать даже среди рева воды. С высоких скал смотрели наши люди вниз на пришельцев, но… так ничего и не предприняли, пропустив их мимо себя вниз по реке.

Однако только Иннуит начали вставать из-за своих укрытий, как один из мужчин закричал, и все посмотрели туда, куда он указал. На реке появились три длинных берестяных каноэ – теперь ни у кого не оставалось сомнений в том, кто вторгся в наши земли. Это были Иткилит в одежде из выделанных шкур, с разрисованными в цвета смерти лицами. Они неслись на своих каноэ, как волки в погоне за оленем.

Наши люди едва успели схватить лежавшие у них под рукой острые камни. Проносившиеся внизу каноэ попали под град обломков, которые расщепляли бересту каноэ и дробили кости людей. Два каноэ раскололись, как черепа кроликов под ударами топора.

В тот день река была красна от крови, но все же одно каноэ вырвалось из ущелья вместе с облаком брызг. Мужчины Иннуит сбежали вниз к воде и пустились за ним в погоню на своих быстрых каяках.

Всего в нескольких милях ниже ущелья реку преграждали большие водопады, к ним и несло последнее поврежденное камнями каноэ, в котором несколько гребцов были ранены. Когда каноэ вынесло на пенящуюся быстрину над самым обрывом, Иткилит почувствовали, что впереди их ждет смерть, но они знали, что смерть также гонится за ними по пятам. В последний момент им удалось отвернуть тонущее каноэ к берегу. Они скачками кинулись вверх к скальной гряде, где надеялись отбиться от Иннуит.

Но туда они не добежали. Гряду уже заняли одетые в железо пришельцы, которые тоже поняли, что предвещает усилившееся течение и рев падающей воды, и высадились на берег. Они поднялись из-за камней и, рыча подобно медведям, ринулись на Иткилит, разя их длинными ножами и железными топорами. Только горстка Иткилит добежала обратно до воды. Они кинулись в реку, которая смыла их вниз.

Пришельцы – их мы потом окрестили Иннуховик, Железные люди, – стояли и молча смотрели на застывшие на стремнине каяки. Возможно, мои соплеменники казались Железным людям не менее страшными, чем сами пришельцы – тем, но храбрости им было не занимать. Один из чужеземцев медленно подошел к самой воде, не держа в руках никакого оружия. При его приближении каяки опасливо отодвинулись подальше от берега. Желтобородый вождь Иннуховик стоял у воды, и все удивились его росту – он был на голову выше любого мужчины племени. Все молча смотрели, как он вытащил из-за пояса короткий нож и рукоятью вперед протянул его людям на каяках.

Человека, осторожно подгребшего к нему и потрогавшего кончиком длинного двухлопастного весла рукоять ножа, звали Киликтук. Незнакомец улыбнулся и положил нож на весло, так что Киликтук мог взять его, не сходя на берег.

Вскоре все каяки уже лежали на берегу, а мужчины, мои предки, толпились вокруг Иннуховик и ощупывали их инструменты и оружие. Было ясно, что Железные люди не проявляют враждебности к Иннуит, поэтому их привели в стойбище. И долго еще той ночью пели бубны, пока Иннуит и Иннуховик сидели вокруг костров и наслаждались рыбой и оленьим мясом. В преданиях говорится, что пришельцы вели себя как мужчины – настоящие голодные мужчины, да и на женщин нашего племени они смотрели глазами мужчин.

О дальнейших событиях легенды рассказывают очень ярко. Особенно расписываются сила Иннуховик, а также чудесное оружие и утварь, которыми они обладали: у них почти все было сделано из железа, известного Иннуит только в виде твердых тяжелых камней, иногда падающих с неба.

Погостив в стойбище несколько дней, Иннуховик начали о чем-то спрашивать, делая рисунки на песке и объясняя жестами, и наши люди поняли, что они хотят узнать, впадает ли Иннуит-Ку в море на востоке. Когда им растолковали, что не впадает, а, наоборот, ведет к северным морям, редко освобождающимся ото льда, чужеземцы очень огорчились. Они громко спорили друг с другом, но наконец о чем-то договорились и дали нам понять, что хотят пожить у нас еще немного.

Мы были рады их решению. Вскоре они перестали надевать свою одежду из грубой материи с металлическими пластинками и облачились в кухлянки из мягких оленьих шкур, сшитые для них нашими женщинами. А когда наступили холода, то сняли и рогатые железные шлемы, делавшие их похожими на мускусных быков.

Иннуховик знали множество тайн. Они могли зажечь огонь, ударяя куском железа о камень; у них были маленькие синие камешки, указывающие им направление на солнце, даже когда небо сплошь затягивали тучи. Но, несмотря на свою мудрость, многого они не знали в нашем краю. Мы учились друг у друга, и, кто знает, может быть, им довелось узнать даже больше, чем нам.

Их вождя звали Кунар. Он мог много миль без отдыха нести на плечах целую оленью тушу. Взмахом своего длинного железного ножа мог раскроить череп огромному гризли. Ум его не уступал силе, и в очень короткое время он усвоил наш язык. Из уст Кунара мои соплеменники и услышали, как Иннуховик попали на нашу реку. Он поведал, что они плыли с далекого северо-востока на своих длинных деревянных кораблях очень долго, пока не достигли берега моря, лежащего от нас во многих днях пути на востоке. Часть людей Кунара осталась там сторожить корабли, остальные на меньших по размеру лодках двинулись вверх по рекам в глубь суши, хотя нам так и не довелось узнать, что же влекло их туда.

Лодка Кунара ушла далеко на юг в неведомые земли, прошла болотистые озера и реки с лесистыми берегами. Но однажды ночью произошла стычка с Иткилит, в которой погибло несколько Иннуховик и множество Иткилит. Кунар повернул было лодку обратно, но путь назад отрезали Иткилит, поэтому Иннуховик направились по еще незнакомым рекам на север, надеясь, что одна из них повернет на восток, к берегу моря, где их ждали длинные корабли. В пяти днях южнее первых поселений Иннуит они наткнулись на два вигвама Иткилит, напали на них без предупреждения и вырезали всех, кроме одного подростка, успевшего убежать и донести весть о нападении до других поселений Иткилит. Поэтому Иткилит и преследовали по пятам Кунара и его людей до границ нашей земли, о чем я уже говорил.

Кунар жил у Киликтука, отца Айрут – подвижной молодой женщины с тугими круглыми щечками и звонким веселым голосом. Айрут была прежде замужем, но ее мужа убила река, когда его каяк налетел на камни порогов, и она снова вернулась к отцу. Киликтук надеялся, что Айрут может приглянуться Кунару и он останется жить с ними как сын. Но Кунар, единственный из своих родичей, казалось, не желал женщины и не взял Айрут в жены, хотя она не стала бы противиться.

Однажды в месяц начала снегов Кунар отправился к тайнику у оленьей переправы, чтобы принести немного мяса. Когда он шел обратно, неся на плечах две выпотрошенные туши, то поскользнулся на камне, упал и так сильно ушибся, что сломал бедро. Когда его принесли в палатку Киликтука, из раны торчали острые белые осколки кости, и даже сородичи Кунара посчитали, что ему суждено умереть. Он очень долго болел, а выжил, наверное, потому, что Айрут не позволила смерти унести его и Киликтук, который был великим шаманом, смог призвать на помощь духов.

Кунар поправился, но уже не мог больше свободно ходить, и прежняя сила не вернулась к нему – казалось, болезнь въелась ему в душу. Он действительно сильно переменился, поэтому теперь и сбылась мечта Киликтука. Кунар наконец поступил, как все остальные приплывшие с ним воины, он взял Айрут в жены, и после этого мои соплеменники поверили, что Иннуховик останутся навсегда в становищах Иннуит.

Но они ошиблись. Когда землю окутали снега, а реки промерзли, Иннуховик собрались в большом иглу, построенном для них жителями поселка, и много дней не выходили оттуда, ведя нескончаемые разговоры. Наконец они решили бросить своих женщин и оставить страну Иннуит. Они сговорились отправиться на восток по тундре, забрав несколько наших нарт и собак.

Решение Иннуховик не могло понравиться Иннуит, потому что без собак им было бы трудно прожить, к тому же они досадовали из-за женщин. Казалось, дело дойдет до драки, но вмешался Кунар. Он сказал, что если люди моего племени помогут Иннуховик и снарядят их в путь, то он останется с ними навсегда и обещает одарить новых родичей всем, что сам умеет делать.

Вы удивлены, что он решил остаться? Наши люди тоже недоумевали. Может быть, он считал, что увечье сделает его обузой товарищам, а может, причина была в том, что Айрут ждала ребенка.

В самую холодную пору зимы, когда пурга беспрестанно выла над тундрой, восемь Железных людей покинули наше селение и направили свои упряжки на восток, надеясь достичь соленых вод моря и своих больших кораблей. Никто никогда больше ничего о них не слышал, даже живущие по берегу моря наши дальние родичи. Я думаю, что во тьме зимних ночей их волшебство потеряло силу и они погибли.

Поэтому дальше рассказ об Иннуховик превращается в рассказ о Кунаре, Айрут и детях, что она от него родила. Первым был родившийся весной мальчик Хекво, чье имя я ношу. Через год появилась девочка, которую назвали Оникток. Но больше у Айрут детей не было. Казалось, Кунар доволен жизнью, хотя его увечье не давало ему выбраться дальше порога шалаша или иглу. Другие мужчины приносили Кунару и его семье мясо для пропитания и делали это охотно, потому что Кунара любили и уважали. Теперь он больше не смеялся так часто, как бывало, когда Железные люди еще жили среди нас, и подолгу играл в игры Иннуховик. Им он научил и сына, а одна игра была известна еще во времена моего деда. На снегу или на оленьей шкуре размечали множество маленьких квадратиков, и каждый игрок имел сколько-то камешков… но теперь правила уже забыты.

Киликтук был ближе всего Кунару, потому что оба оказались шаманами, которым ведомы были многие чудесные тайны и понятны мысли друг друга. Кунар часто рассказывал о том, что видел в дальних странах. Иногда он говорил о непостижимых битвах на суше и на море, где использовалось такое оружие, что человеческая кровь лилась, как вода весенних ручьев. Рассказывают, что в эти минуты его лицо становилось так ужасно, что люди боялись оставаться около него, хотя им трудно было поверить, что убийства такого большого количества людей действительно могли где-то происходить.

Все шло хорошо в поселениях по реке, пока мальчику Хекво, чьи смышленость и способности давали отцу право гордиться им, не исполнилось семь лет. Той осенью, как легли снега, Киликтук решил, что настало время предпринять вылазку на юг за лесом для новых нарт, деревянных остовов каяков, шестов для жилищ и других необходимых вещей. Прежде такие вылазки совершались с большой опаской, дожидались, пока соберутся вместе Иннуит из многих становищ, чтобы защититься в лесу от Иткилит. Но теперь посчитали, что Иткилит после поражения в ущелье и у Убивающих водопадов изменились и должны присмиреть.

Из-за своей больной ноги Кунар не мог сам выходить за пределы поселения, чтобы учить сына Хекво навыкам мужчин нашей земли, поэтому учителем мальчика стал Киликтук. И теперь он попросил разрешения взять Хекво с собой в поход за лесом, чтобы тот повидал местность, лежащую на юге. Кунар любил сына и хотел, чтобы он вырос крепким и стал одним из первых людей в племени, поэтому не стал противиться. Мальчик сел на длинные нарты Киликтука, и большая группа мужчин, несколько женщин и еще несколько мальчиков отправились на юг. Они миновали землю с низкорослыми деревцами и по льду добрались до самого конца большого озера. Там и разбили лагерь.

Каждое утро мужчины запрягали собак и отправлялись по льду озера на южный его берег, где росло много хороших деревьев. Еще до темноты они возвращались в лагерь, где женщины встречали их мисками горячего супа и вареного мяса. Сначала несколько мужчин оставались на день в лагере, чтобы охранять его, но, не заметив никаких следов Иткилит, и они присоединились к лесорубам.

На шестой день, когда мужчины были далеко, из небольшого леска около лагеря выбежала группа Иткилит на снегоступах… Вернувшись вечером, мужчины увидели на снегу трупы троих женщин и троих мальчиков, среди которых был и Хекво.

Киликтук и его спутники не бросились в погоню за Иткилит, потому что знали, что в чаще леса они будут бессильны против длинных луков, посылающих из-за укрытия смертельные стрелы. Они опасались коварства врага, убившего их жен и детей, и боялись попасть в засаду. Поэтому они завернули печальные останки в оленьи шкуры, положили на нарты и двинулись обратно на север.

Их скорбные вопли услышали в стойбище, прежде чем показались из-за горизонта их упряжки. Рассказывают, что когда Киликтук вошел в иглу Кунара, то вынул железный нож, подаренный ему Кунаром, и вонзил его на треть себе в грудь, предлагая Кунару добить его.

Мои соплеменники никогда еще не видели столь яростного горя, как у Кунара, потерявшего сына. Кунар не оплакивал погибшего, как это делаем мы; он ревел и пылал в приступе безумия, он был так ужасен, что много дней и ночей никто не осмеливался к нему приблизиться. Потом затих… стал молчалив и холоден и своим молчанием вызывал еще больший страх, чем яростными криками. Наконец он приказал принести ему рога мускусных быков, самое крепкое дерево, свитые оленьи жилы и кое-какие другие вещи.

Три дня он трудился, не выходя из иглу, а когда кончил работу, в руках у него оказался предок того лука-арбалета, что сделал я, хотя мое изделие – лишь ребяческая поделка по сравнению с мастерским луком Кунара.

Еще много дней после этого он распоряжался жизнью людей поселения, как если бы они ничем не отличались от собак. Каждого охотника он заставил сделать арбалет. Если кому-то не удавалось выполнить задание достаточно хорошо, Кунар бил его и принуждал делать следующий, лучший. Для нас просто немыслимо ударить человека, ведь это считается безумием, но безумство Кунара люди терпели, оно вызывало у них благоговейный ужас – как если бы в него вселился демон.

Когда у каждого мужчины уже был арбалет и запас стрел к нему, Кунар выполз из своего иглу и принудил всех день изо дня стрелять по целям. И хотя совсем не в природе моего народа предаваться подобным занятиям, они боялись противиться.

С наступлением долгой ночи, которая означала середину зимы, Киликтук, следуя воле Кунара, отобрал десять лучших стрелков и приказал им приготовить собак и снарядить нарты в дальнюю дорогу. Шесть нарт с шестью упряжками покинули стойбище, увозя отобранных мужчин на юг по льду замерзшей реки. На головной упряжке Киликтука лежал Кунар, закутанный от лютого мороза в косматые шкуры мускусного быка.

Рассказывают, что эти люди смело въехали в леса, потому что Кунар вырвал и страх и осторожность из их сердец. Семь дней они двигались на юг среди деревьев и к вечеру седьмого дня заметили дымки большого стойбища Иткилит на берегу озера.

Иннуит предпочли бы отступить и подождать рассвета для нападения, но Кунар не позволил ни малейшей задержки. Упряжки развернулись в линию, на полной скорости понеслись через отделяющую их от стойбища полоску льда и ворвались в самую сердцевину стойбища. Они налетели так быстро, что собаки Иткилит едва успели взлаять, а мужчины Иннуит уже спрыгнули с остановившихся друг подле друга нарт, каждый с арбалетом в руке.

Многие Иткилит выскакивали из своих жилищ без оружия, потому что они и представить не могли, что на них совершено такое смелое нападение. Их встретили треньканье тетивы и удары стрел.

В ту ночь погибло множество Иткилит. Иннуит бы не причинили вреда женщинам и детям, но Кунар потребовал убивать всех, кого удастся схватить. Когда бойня кончилась, Кунар приказал сжечь жилища Иткилит, чтобы спасшиеся в лесу погибли от голода и холода.

Еще не угасло пламя, а Иннуит уже повернули свои упряжки на север. Они ехали, почти не останавливаясь, пока деревья не начали редеть и впереди не развернулась широкая равнина тундры.

Только там они наконец сделали остановку. Кунар был слишком измучен, чтобы встать с нарт и лежал с закрытыми глазами, только пел чужие песни голосом, утерявшим былую силу. Когда Киликтук попытался дать ему мясного отвара, он оттолкнул миску, разлив содержимое на снег. Рассказывают, что люди не ликовали. Слишком много крови пролилось, и мрачно было на сердце у людей моего народа – спутников Кунара.

На рассвете упряжки снова двинулись на север, но, когда уже должны были показаться иглу родного становища, нарты Киликтука отвернули в сторону. Знаком он показал остальным двигаться вперед и сообщить людям о битве.

Той ночью, выйдя из иглу по нужде, один из мужчин становища вдруг увидел нечто, заставившее его закричать. Он замолк, только когда все жители высыпали наружу. На севере виднелся взметнувшийся вверх язык пламени, словно желающий достать зеленые сполохи северного сияния. Ненадолго из темноты выступили очертания покрытых снегом скал у Убивающих водопадов. Люди все еще с удивлением смотрели на эту картину, когда с севера вынырнули нарты и быстро стали приближаться. На них сидел Киликтук… один только Киликтук.

Его многие расспрашивали, но ни тогда, ни позже он не стал рассказывать, как ушел последний из Иннуховик. И только своему внуку, сыну дочери Кунара, поведал он эту историю. Того тоже звали Хекво, и от него мы ведем свой род, вот почему я знаю, как Киликтук довез Кунара до того места у реки, где была спрятана старая лодка Иннуховик. Через моих предков узнал я о том, как Киликтук осторожно положил Кунара в лодку и обложил его связками хвороста от карликовых ив. Потом он вложил в руки Кунара кресало и оставил чужестранца, ставшего ему сыном, одного.

Киликтук отъехал от лодки, как ему велел Кунар, а когда оглянулся, там уже занялось пламя, взметнувшееся над бортами. Так последний из Иннуховик ушел из нашей земли в те небесные выси, куда, как он нам рассказывал, попадают воины, когда приходит их срок.

Минуло много лет, ушло и много поколений моего народа, жившего в довольстве благодаря полученному в дар луку. Больше мы не боялись Иткилит и, гордые своей силой, выступили против них. Мы загнали их в леса на юг так далеко, что через некоторое время о них здесь уже почти никто и не помнил. Мы расселились по всему простору тундры.

Но во времена моего деда чужестранцы вернулись.

На этот раз они пришли не к нам, а в южные леса и подружились с Иткилит. У них не было железных пластинок ни на груди, ни на голове, и назывались они не Иннуховик. Это были люди твоего народа, которых назвали Каблунаит. Каблунаит одарили Иткилит, и самым главным их подарком были ружья.

Тогда Иткилит припомнили то, что мы сделали с их соплеменниками в те давние, но навсегда памятные им времена.

Они снова начали выходить из своих лесов, сначала отдельными группами, потом сотнями, и подарок Кунара оказался бессилен. Они убивали нас из ружей с огромных расстояний и рыскали по всей тундре, поэтому моему народу пришлось бежать на север, почти до самого побережья вечно скованного льдами моря.

Казалось, принесенные Каблунаит ружья уничтожат нас вконец, и скорее всего так и случилось бы. Но однажды летом Иткилит не пришли в тундру, и так лето за летом; тогда мы понемногу снова начали расселяться по нашим землям.

Иткилит перестали совершать набеги на нас, потому что тысячи их погибли – умерли от сжигающего их тела огня, который заставлял плоть гнить и смердеть, когда жизнь еще теплилась в них. Мы знаем это потому, что тот огонь, второй дар Каблунаит, пронесся и по нашим равнинам и мой народ погибал, сгорая в нем.

Теперь в тени лесов укрывается лишь жалкая горстка Иткилит, а широкие просторы тундры, где некогда жил мой народ, почти совсем обезлюдели.

Таков конец. Но началось все именно с того лука, что я держу в руках».

Совсем стемнело, и костер почти потух. Хекво поворошил угли, и огонь снова разгорелся от ночного ветерка. Отвернув от меня лицо, он бросил арбалет в костер, и я едва смог расслышать: «Возьми обратно свой подарок, Кунар. Унеси его обратно в земли Иннуховик и Каблунаит… Здесь он уже сделал свое»[34].

Соединенные

С тех пор как смерть затянула петлю на Ангутне и Кипмике, память о них жила среди людей Великих равнин. Но смерти оказалось мало этой добычи, и она одну за другой отобрала все их жизни, пока некому стало больше помнить. И все же последний из рода успел перед смертью поведать эту историю чужестранцу, вот почему Ангутна и Кипмик смогут еще на время избежать забвения.

История эта началась одним летним днем, когда Ангутна был еще мальчиком. Взяв отцовский каяк, он добрался в нем по тихим глубоким водам озера, называемого Обжорой, до узкого пролива Мускусного Быка. Там он вытащил каяк на берег к подножию нависающих над водой скал и осторожно начал взбираться наверх под низким, затянутым тучами небом. Он охотился на Тукту – оленя, служившего источником существования для тех, кто жил в сердце тундры. Люди его племени знали о море только по легендам. Для них тюлени, моржи и киты были волшебными существами. А широкорогие олени дарили саму жизнь.

Ангутне повезло. Выглянув из-за выступа скалы, он увидел трех оленей, отдыхающих на широкой каменной ступеньке, и услышал, как бурчало у них в животах. Они не спали, и то один, то другой бык поднимал голову, пытаясь отогнать черные тучи мух, льнущих к ноздрям и ушам; поэтому Ангутне пришлось сантиметр за сантиметром ползком продвигаться вперед. Прошел час, прежде чем он преодолел двадцать ярдов, но Ангутна двигался чрезвычайно осторожно, так что быки и не подозревали о его присутствии. Оставалось проползти не больше двух ярдов, чтобы можно было наверняка уложить оленя стрелой из своего короткого лука.

Но вдруг через гонимые ветром серые редеющие облака прорвались жаркие лучи солнца и упали на спину мальчика и на густой мех оленей. Тепло оживило их, и один за другим они начали подниматься на ноги. Теперь олени забеспокоились, насторожились и были готовы в любой момент сорваться с места. Ангутна застыл в мучительной нерешительности. Он впервые решился в одиночку выследить Тукту и верил: если его первая охота окажется неудачной, это будет дурным предзнаменованием на всю жизнь.

Однако солнечные лучи осветили не только оленей и мальчика. Они проникли в узкую расщелину над уступом скалы и разбудили пятерых спящих там детенышей песца. Их кошачьи серые мордочки показались наружу. Маленькие песцы близоруко щурились от слепящего блеска озера и окрестных скал. Своими черными, затуманенными еще после сна глазками они глядели на яркую картину с мальчиком и оленями, но, желая побольше увидеть, щенки позабыли первую заповедь дикой природы: видеть и слышать все, оставаясь невидимым и неслышимым. Они легко подбежали к краю расщелины и, смешно копируя заливистый лай напавшего на след взрослого песца, визгливо затявкали на странных зверей внизу.

Олени повернули свои тяжелые головы на звук, тревожно поводя ушами, пока не увидели суетящихся на карнизе высоко над ними щенков. Они продолжали наблюдать за молодыми песцами и поэтому не заметили молниеносного броска мальчика.

Резко прозвенела спущенная тетива, и почти сразу же послышался глухой звук удара вонзившейся в тело стрелы. Олени поскакали к обрывистому склону, ведущему к озеру, но один из них споткнулся, упал на колени, а потом боком заскользил вниз. Одно мгновение – и Ангутна оказался на нем. Медный нож мальчика вошел точно между шейными позвонками оленя, и тот перестал двигаться.

Любопытство щенков теперь переросло все границы. Один из них так далеко свесился с карниза, что потерял равновесие. Он лихорадочно заскреб задними лапами по гладкой поверхности камня, а передние уже молотили воздух. Скала отбросила его, он, кувыркаясь, описал в воздухе крутую дугу и упал в мох почти у самых ног Ангуты.

Щенок был слишком сильно оглушен, чтобы сопротивляться, когда мальчик поднял его за хвост. Ангутна осторожно коснулся пальцем головы зверька и, когда тот не укусил его, громко рассмеялся. Его смех раскатился среди окрестных холмов и донесся до ушей матери щенят, охотившейся далеко от своего логова; звук подстегнул бегущих прочь двух оставшихся в живых оленей и долетел до слуха парящего высоко в небе ворона.

Тогда мальчик сказал щенку:

– Ай-и! Кипмик – Маленький песик – мы хорошо поохотились – ты и я. Пусть так будет всегда, ведь ты, должно быть, один из Помогающих Духов.

Вечером того же дня Ангутна рассказал о своей охоте в отцовской палатке. Мужчины постарше улыбались, слушая его рассказ, и согласились, что маленький песец действительно может быть добрым знаком, посланным мальчику. А щенок, привязанный к одному из шестов палатки, лежал, свернувшись в маленький серый клубочек, прижав к голове уши и зажмурив глаза, всем сердечком надеясь, что это только страшный сон, а когда он проснется, снова найдет утешение у теплых сосков матери.

Так песец появился в жилище человека. Почти все дни Ангутна проводил с Кипмиком, который вскоре позабыл свои страхи – ведь натуре песцов свойственна живейшая любознательность и страх не живет в их душе долго.

Пока щенок был еще слишком мал и мог невзначай угодить в пасть охотящихся поблизости от становища собак, ночью его держали на привязи, но днем песец и мальчик совершали целые путешествия по ближним и дальним окрестностям, исследуя мир. Щенок тогда либо трусил впереди мальчика по волнистым равнинам и холмам, либо, распластавшись неподвижно, лежал на носу каяка, когда Ангутна вел свою узенькую лодочку по блестящим зеркалам озер.

Мальчик и песец жили одной жизнью, и мысли их сливались в одно целое. Связь между ними усиливала вера Ангутны в то, что это был не просто песец, а воплощение Помогающего Духа, пожелавшего жить вместе с ним. А Кипмик – может быть, и он видел в мальчике своего духа-хранителя?

Первый снег в том году лег в конце сентября, и вскоре Кипмик сбросил свой темно-серый щенячий мех и накинул снежно-белую мантию взрослого песца. Теперь длинный мех его был мягким, почти как пух, а на белой мордочке, обрамленной пушистым воротником, ярко чернели блестящие глаза и пятнышко носа. Его хвост был одинаковой длины с телом и ничуть не тоньше. По сравнению с рыжей лисой, живущей в лесах, он был маленьким, но вдвое ловчее, а смелость его просто не имела границ.

За вторую прожитую вместе с песцом зиму и Ангутна перестал быть мальчиком. Ему исполнилось пятнадцать лет, но по силам и уму он вполне мог считаться взрослым. Когда ночи стали такими длинными, что почти незаметно сменяли друг друга, отец Ангутны переговорил с отцом молоденькой девушки по имени Эпитна. Девушка перешла жить в иглу семьи Ангутны, а юноша, ставший теперь мужчиной, взял ее в жены.

Зимой жизнь в тундре текла совсем неторопливо, потому что олени уходили далеко на юг, и в стойбищах люди питались жиром и мясом, заготовленными на большой охоте осенью. Но с прилетом снежников[35] весна и олени возвращались на равнины вблизи озера Обжора, и стойбища пробуждались к новой полнокровной жизни.

Весной первого года после женитьбы Ангутна отправлялся на оленью охоту уже как настоящий охотник. Песец уходил вместе с ним. По рыхлому весеннему снегу они добирались до ущелья, где стремящиеся на север олени проходили меж высоких каменных стен. Ангутна прятался в одной из расселин, а песец взбегал на самую вершину скалистого гребня, откуда он мог обозревать окрестности и издали видеть темные пятна приближавшихся к засаде оленьих стад. На подходе к ущелью старая важенка во главе стада внимательно осматривалась и замечала маленькую белую фигурку наверху. Кипмик коротко лаял, приветствуя Тукту, и стадо без страха двигалось вперед, – ведь если в голосе песца не звучала тревога, значит, опасности не было. Но приветственный лай Кипмика предназначался для ушей Ангутны, который тут же закладывал стрелу, натягивал тетиву и застывал наготове.

Той весной Ангутна хорошо поохотился, и поэтому вечерами, когда все танцевали под звуки бубна, о нем складывали песни. Песец также не был забыт, и в некоторых песнях юношу и песца называли Соединенные – так нашло их это имя.

Летом, когда олени уходили далеко на север выводить потомство, песец и Ангутна отправлялись на поиски другой дичи. Соединенные спускались на каяке по ревущим рекам на иссеченные ветрами равнины тундры в поисках гнездовий гусей. Примерно в середине лета взрослые гуси из-за линьки теряли маховые перья, поэтому были очень пугливыми и все время оставались на воде. Охотник на каяке отыскивал заводи, где нелетающие гуси отсиживались в ожидании, когда снова смогут летать.

Там Ангутна прятался за прибрежными скалами, а Кипмик пританцовывал прямо на берегу, взлаивая и поскуливая, словно щенок, то катался на спине, то подскакивал в воздух. Он играл, и гуси, заинтересованные странным поведением хорошо знакомого животного, покидали свои укрытия, медленно подплывая к нему. Они не боялись песца, зная, что в воду он не полезет. Гуси подплывали все ближе, гогоча и вытягивая от любопытства шеи. Тогда свистела праща Ангутны, и камень с яростным жужжанием летел к цели. Взмахнув крыльями, гусь поникал на воде.

Кипмик подманивал гусей тем же старым приемом, что с незапамятных времен применяли дикие песцы… но только один Кипмик вел свою игру ради человека.

Так проходили годы, пока в летней палатке Ангутны не появилось двое детей – мальчик и девочка, часами игравшие с мягким пушистым хвостом песца. Но не только детвора играла с белой кисточкой его хвоста. У Кипмика были и свои малыши. Каждую весну, когда на холмах токовали куропатки, а отрывистый призывный лай диких песцов оттенял звучные брачные песни волков, в сердце песца, живущего вместе с людьми, пробуждалось беспокойство.

В одну из ночей он украдкой ускользал из стойбища и пропадал где-то по многу дней. А когда возвращался, исхудавший и голодный, Ангутна подкармливал его лучшими кусочками и лукаво желал удачи его подружке лисичке, укрывающейся неподалеку в свежевырытой норе. Лисичка ни разу не осмелилась спуститься в стойбище, но Кипмик заботился, чтобы она и щенки не голодали, а Ангутна не жалел отдавать песцу и его семье немалую долю добытого ими мяса. Иногда он провожал песца до самой норы. Там Ангутна клал у входа свежую рыбину и ласково обращался к невидимой, затаившейся в норе лисичке:

– Ешь на здоровье, маленькая сестричка.

С годами о Соединенных стали рассказывать уже повсюду на Великих равнинах. В одной из историй говорилось о том времени, когда Ангутна с семьей одиноко поселились у озера, называвшегося Лампа Женщины. Год выдался очень трудным. Зимой целый месяц не прекращались страшные бураны, все ближние к стойбищу запасы мяса кончились, а к дальним невозможно было добраться – слишком уж рассвирепела пурга. Людей мучил голод и холод: весь жир для ламп был съеден.

Наконец дождались дня, когда ветер улегся. Ангутна запряг собак и отправился к большому тайнику, заложенному в двух днях пути на запад. Собаки изо всех сил напрягали свои истощенные мышцы, а песец белой поземкой вился впереди, выбирая для упряжки самый легкий путь. Полозья нарт скрипели и скрежетали, как будто ехали по сухому песку – значит, температура упала до пятидесяти, а то и шестидесяти градусов ниже нуля.

На второй день пути солнце так и не поднялось над горизонтом, где проступила только бледная полоска света. Вскоре после того как засветился горизонт, песец застыл на месте, глядя на север и насторожив свои короткие ушки. Тут до слуха Ангутны донесся далекий пронзительный свист с темного неба. Он попытался заставить собак бежать быстрее, чтобы успеть добраться до укрытого в глубокой долине тайника, пока их не настигла пурга. Но снежные залпы уже вылетали из нависших туч, почти сразу же стало совсем темно от жуткого шквала, который ожег застывшую поверхность тундры далеко к югу от заледенелого моря, где он зародился. Ветер нес колючий, как осколки стекла, снег. Летящие кристаллы закручивались все выше и выше, совершенно скрадывая очертания человека, песца и собак.

Кипмик по-прежнему шел впереди упряжки, но запорошенные снегом утомленные глаза Ангутны его уже почти не различали; в тревоге он белой тенью снова и снова возвращался к нартам, чтобы собаки его видели и не сбились с пути. Когда же свист ветра перешел в визг, Ангутна понял, что ехать дальше было бы безумием. Он попытался отыскать достаточно плотный снежный нанос, чтобы нарезать плит для иглу, но сразу не нашел, а времени на поиски не было. Поставив нарты боком, он ножом для резки снега выкопал с подветренной стороны небольшую яму. Поплотнее завернувшись в шкуры, он перекатился в яму и на нее опрокинул сверху нарты.

Собаки послушно свернулись калачиком рядом с нартами, уткнув носы в хвосты, и снег начал заносить их, а Кипмик все подбегал то к одной, то к другой, покусывал их за плечо, чтобы заставить подняться и двигаться дальше, пока не удастся добраться до какого-нибудь укрытия. Он оставил свои попытки, только когда очертания собак совсем скрылись под белыми нависающими шапками сугробов. Тогда песец подбежал к нартам, и зарылся под них. Он подполз под самый бок Ангутне, который придвинулся, чтобы погреться о его маленькое тельце.

Весь день и целую ночь ничто не двигалось на белой поверхности равнин, кроме несущихся в темноте новых и новых снежных вихрей. На следующий день ветер стих. Ровная поверхность закрученного над Ангутной сугроба расступилась, когда он с усилием выпрямился и встал, сбросив тяжесть снега. С поспешностью, на какую только было способно его онемевшее тело, он начал искать в близких холмиках и сугробах погребенных собак – сами они из своих белых саркофагов выбраться не могли.

Но искать ему почти не пришлось. Кипмик бегал вокруг и своим тонким нюхом безошибочно определял, где погребены собаки. Наконец они были откопаны, и оказалось, что все живы, но так слабы, что едва могут сдвинуть с места нарты.

Тем не менее Ангутна погонял их. Он знал, что, если сегодня они не найдут пищу, собаки погибнут. А с их смертью все будет потеряно, потому что мясо из тайника уже нельзя будет доставить в стойбище. Ангутна безжалостно подгонял упряжку, а когда у собак кончились силы и нарты остановились, он сам впрягся рядом в постромки.

Около полудня солнце чуть поднялось над горизонтом и осветило красным светом пустынный мир. Бесконечные снежные бураны и метели оставили после себя огромную бесформенную белую пелену, сгладившую теперь все выступы. Ангутна не различал никаких примет. Он затерялся в этой снежной пустыне и пал духом.

Кипмик по-прежнему бежал впереди и теперь все пытался направить упряжку на север. Время от времени он подбегал к Ангутне и лаял на него, когда человек опять поворачивал на запад. Так они и тащились посреди застывшего мира, пока собаки не выдохлись окончательно. Ангутна убил одну из них и скормил остальным. Он дал им отдохнуть совсем немного, боясь, что налетит новый буран.

Когда они двинулись дальше, солнце уже давно зашло, а на небе не было звезд, поэтому Ангутна и не заметил, как Кипмик постепенно повернул упряжку на север. Только наутро, когда засветился восток, Ангутна понял, что всю долгую ночь они брели на север.

Тут всегда спокойного Ангутну обуял страшный гнев. Он подумал, что теперь для него и его семьи все кончено. Схватив с нарт большой снежный нож, он с диким криком кинулся на песца, товарища стольких лет.

Этот удар разрубил бы Кипмика надвое, но, замахнувшись, Ангутна споткнулся. Нож со свистом вонзился в снег, а песец отскочил в сторону. Ангутна не поднимался с колен, пока не улеглась злость. Встав на ноги, он снова стал самим собой.

– Айорама! – сказал он песцу, который по-прежнему без страха смотрел на него. – Что произошло – то произошло. Значит, Щеночек, ты поведешь нас своим путем? Пусть будет так, все равно. Смерть ждет нас повсюду, куда бы мы ни направились. Если ты так хочешь, будем искать встречи с ней на севере.

Рассказывают, что они медленно двигались на север до полудня, потом песец оставил человека с собаками и побежал вперед. Когда Ангутна нагнал его, Кипмик уже прокопал снег до камней, которыми прошлой осенью Ангутна завалил большой запас мяса и жира.

Примерно год спустя в жизни обитателей равнин произошла большая перемена. Как-то зимой со стороны озера Обжора в стойбище въехали нарты, и в иглу эскимосов пришел человек с морского побережья. Много долгих ночей люди слушали его удивительные истории о том, как живется у соленой воды. Особенно их поразили рассказы о чудесах, принесенных в те далекие края пришедшим с юга белым человеком. Их гость был послан белым человеком, чтобы поведать жителям равнин о том, что теперь на восточной границе тундры расположилась фактория, и убедить их переселиться поближе к ней, заняться там пушным промыслом на продажу.

О принесенных им вестях много толковали: нашлись и такие, что посчитали возможным переселение на восток в зимнее время, но большинство были против. Мнение великого охотника Ангутны высоко ценилось, и однажды вечером он высказал свои думы:

– Думаю, всем надо помнить, что мы неплохо жили в здешних краях и почти не знали худого. Разве не Тукторьяк кормил и одевал нас со времен, когда еще не родились отцы наших отцов? И-и-и! Это так. И если теперь мы отвернемся от Духа Оленей в поисках других даров, кто знает, как он поступит? Может, он рассердится, расскажет обо всем своим детям-оленям и велит им совсем уйти от нас. А тогда чего будут стоить все обещания, данные нам этим человеком по поручению Каблунаит?… Они превратятся в высохшие палочки в наших руках.

Так говорил Ангутна, и большинство людей его племени согласилось с ним. И все же, когда гость поехал обратно, с ним отправились две семьи. Они вернулись еще до весеннего таяния снегов и принесли с собой такое богатство, что трудно было даже поверить: ружья, ножи из стали, латунные чайники и много других вещей.

А кроме всего прочего принесли то, о чем и сами не подозревали.

Это была болезнь, проникавшая в легкие и медленно выгонявшая из тела жизнь. Ее называли Великая Боль[36], которая налетала на жителей равнин подобно жгучему ветру. За лето она погубила более половины тех, кто населял Великие равнины.

Многих выживших охватила паника; посчитав свою землю проклятой, они бежали на восток, ожидая найти помощь у белого человека. Научившись от него новому образу жизни, они превратились в трапперов и стали есть еду белого человека. А вместо Тукту они теперь преследовали другого зверя – Терриганьяка, песца. В прежние времена люди равнин всегда считали песца другом, оживлявшим бескрайние и пустынные равнины своим лаем. Из века в век песцы и люди жили в тех краях вместе и не ссорились. Теперь же люди накинулись на Терриганьяка и стали жить, продавая шкуры своих бывших друзей.

Вначале Ангутна и еще несколько семей пытались жить по-прежнему на старом месте, но голод все чаще и чаще навещал их, а однажды по осени олени совсем не пришли в их края. Говорили, что так получилось потому, что слишком много оленей перебили новыми ружьями, оказавшимися теперь в руках северных народов – индейцев и эскимосов, но Ангутна считал это следствием гнева Тукторьяка. Так или иначе, но и последние оставшиеся на равнинах эскимосы были вынуждены последовать за теми, кто еще раньше бежал на восток, и стать трапперами, живущими охотой на песца.

Когда оставшиеся в живых после долгого похода подошли к иглу, расположенным в нескольких милях от фактории в устье реки Тюленьей, они надеялись, что их тепло встретят и накормят, ибо всегда законом Севера было делиться пищей и кровом с теми, кто их не имеет.

Но эти надежды не оправдались. Той зимой песцов было немного, в капканы они попадали редко. И люди, решившие жить песцовым промыслом, почти так же страдали от голода, как и те, кто с трудом добрался до них с запада.

Ангутна построил небольшое иглу для своей семьи, но это было темное жилище, где жизнь омрачали грустные думы. Для ламп не хватало жира, почти ничего не доставалось и желудкам. Ангутна, некогда великий охотник, был вынужден жить трудами других, потому что даже пожелай он последовать примеру трапперов, то никак не смог бы ставить капканы на песцов. Ведь Терриганьяк был его Помогающим Духом, и жизнь всех песцов для него была священна. Все охотники, кроме него, обходили свои капканы, и если им везло, туда попадались песцы, чей мех они выменивали на еду. Иногда часть этой еды выделяли жене Ангутны, но Ангутне нечем было отдарить людей.

К Кипмику новая жизнь была столь же сурова. Песец, всегда пользовавшийся полной свободой, теперь днем и ночью лежал в иглу, привязанный к вбитому в снежный пол шесту. Повсюду в округе на его собратьев были расставлены капканы, и множество охотников с ружьями, не задумываясь, пустили бы в него пулю, чтобы прокормить свою семью. Хотя Кипмик и начинал уже стареть, мех его оставался более густым, мягким и длинным, чем у любого другого песца, когда-либо жившего в тех краях.

Зима все не кончалась, последние песцы ушли, и тогда всех, кто пытался жить охотой на них, настиг голод. Семье Ангутны перестали перепадать даже редкие крохи, а сам Ангутна так исхудал, что мог уже только сидеть, не двигаясь, в своем холодном иглу и вспоминать о былом. Порой его взгляд задерживался на свернувшемся белым меховым клубочком Кипмике, и губы его беззвучно шевелились – он обращался с мольбой к Помогающему Духу. Иногда песец поднимал голову и отвечал взглядом человеку – может, он тоже просил вернуть ему прежнюю, отнятую теперь свободу…

Местный скупщик мехов прослышал о сказочной красоте песца, который живет в стойбище, и как-то заехал туда на собачьей упряжке, дабы убедиться, правда ли это. Он вошел в иглу Ангутны и только увидел свернувшегося на полу Кипмика, как сразу загорелся желанием заиметь его великолепную шкуру.

Ему неловко было глядеть в огромные глаза изголодавшихся детей Ангутны, видеть их вспухшие животы. Он с жалостью относился к людям, пострадавшим в эту зиму от голода. Но чем он мог помочь? Хранившееся на складе продовольствие принадлежало не ему. Хозяином была нанявшая его компания, и он не мог отдать ни фунта муки, не получив взамен меха.

Ангутна встретил гостя улыбкой, еще больше натянувшей кожу, которая и так уже плотно обтягивала его широкоскулое лицо. Ибо и в горе человек должен достойно приветствовать гостя в своем доме. Но песец повел себя иначе. Может, он учуял запах смерти, что источали руки скупщика, через которые прошло столько шкур его собратьев. Он отполз в сторону, насколько позволяла привязь, и застыл у стены иглу, сжавшись, как кошка, столкнувшаяся нос к носу с гончей.

Белый человек заговорил о том, какие трудные времена настали для родичей Ангутны, о том, что песцы попадаются редко, а оленей совсем не стало. Потом он обернулся и кивнул на Кипмика.

– У тебя тут хороший песец. Никогда не видел лучше. Если ты продашь его мне, я смогу заплатить за него… целых три мешка муки и, думаю, еще десять, нет – пятнадцать фунтов жира.

Ангутна все еще улыбался, но неизвестно, какие мысли проносились у него в голове, спрятанные за непроницаемым выражением лица. Он не стал прямо отвечать белому человеку и перевел разговор на пустяки, внутренне борясь с собой: пища… довольно пищи, чтобы жена и дети прожили до весны. Может быть, он даже верил, что принесенная белым человеком сказочная надежда была делом Помогающего Духа. Кто знает, о чем он думал тогда…

Скупщик благоразумно не стал больше возвращаться к разговору о Кипмике, но, выйдя наружу к ожидающим его нартам, приказал своему помощнику-эскимосу отнести маленький мешочек муки в иглу Ангутны. А потом вернулся на факторию в устье Тюленьей реки.

Вечером того дня Эпитна разожгла костерок из ивовых прутьев у входа в лаз иглу и поела вместе с детьми пресного хлеба, испеченного из муки, смешанной с водой. Она принесла лепешку и Ангутне, все так же неподвижно сидящему на лежанке, но он не стал есть, а вместо этого кинул лепешку песцу. Кипмик мгновенно проглотил хлеб, потому что тоже давно голодал. Потом Ангутна сказал как бы про себя:

– Значит, так должно быть.

Эпитна поняла. Женщина распустила волосы, и они закрыли ей лицо. Едкий дым от костра окутывал четыре сидящие на лежанке фигуры. Маленькие язычки пламени почти не давали света, и Ангутна едва мог различить движения своих рук, но его пальцам не нужен был свет, они на ощупь плели Петлю Освобождения.

Когда черный плетеный шнур лег ему на колени, Ангутна отвязал Кипмика. Песец – снова свободный – подскочил к высокой ступеньке лежанки и положил передние лапы человеку на грудь. Его черные глаза смотрели прямо в глаза человека с выражением, похожим на удивление, потому что прежде песец никогда не видел в них слез. Кипмик не шевельнулся, когда петля легла ему на шею. Не рванулся он и когда Ангутна заговорил:

– Теперь, Щеночек, время пришло. Ты отправишься на равнины, где нас ждут олени.

И Кипмик перешел в ту страну, откуда нет возврата.

На следующее утро, когда скупщик открыл дверь своего дома, то обнаружил подвешенную к стропилам крыльца странной волосяной петлей замерзшую шкуру песца. Она покачивалась и поворачивалась на ветру. Скупщик пришел в восторг, но все же ему было не по себе. Он достаточно долго прожил в этих краях, чтобы немного разбираться в жизни эскимосов. Тут же он приказал помощнику погрузить обещанное продовольствие на нарты и отвезти его в иглу Ангутны.

Плату приняла Эпитна. Ангутна не мог сделать этого, потому что Петля Освобождения туго стянула ему горло. Он ушел, чтобы вновь воссоединиться с тем, кого потерял.

Его могилу и сейчас можно найти на берегу Тюленьей реки. Это всего лишь невысокий серый каменный холмик с полуистлевшими орудиями охоты, разбросанными среди немых камней. Под ними лежит Ангутна, а подле него – песец, когда-то живший среди людей.

Соединенные по-прежнему вместе.

Женщина и волк

Люди построили небольшое иглу и ушли на запад. С горестным плачем они покинули насиженные места. Они забрали все, в иглу остался один старик. Люди взяли с собой и лайку Арнук, как того пожелал старик, ибо Арнук была последним подарком, который он мог сделать сыну и внуку, всей своей семье и людям своего племени.

То было тяжелое время – нескончаемые голодные предвесенние месяцы. В становище не смолкал плач детей, слишком маленьких, чтобы знать, что муки голода надо переносить молча. В становище уже умирали. Но не люди, а те, без кого они не могли выжить. Умирали собаки, одна за другой, и каждая уносила с собой надежды людей на будущее.

И хотя пришло суровое время, никто ни единым словом не попрекнул семью старика за пищу, оставленную, чтобы поддержать силы его бесполезного и немощного тела. Мактук, его сын, делил собственную скудную еду поровну между престарелым отцом и голодным сыном, носившими то же имя, которое связывало всех троих воедино. Но в один апрельский день старик медленно поднялся со своей лежанки и пристально всмотрелся в лицо спящего внука. И тогда он произнес слова великой любви и еще более великого мужества, родившиеся в самых глубинах его души:

– Я знаю сердцем, – сказал он, – что олени ждут вас у Западных озер, а я останусь здесь. Вы должны взять Арнук с собой как память обо мне на все те годы, которые пройдут без меня.

У старика были свои права, и это было последним его правом. Утром люди ушли, а бежавшая за нартами молодого Мактука Арнук все рвалась с привязи и оборачивалась назад, вглядываясь в небольшой белый холм, возвышавшийся над снежными гребнями.

Миновало уже две зимы с той поры, как родилась Арнук, но она была девятым щенком в помете, и еды ей выпадало мало. Если бы старик не взял ее к себе и не выкормил с рук, она умерла бы, прежде чем начала по-настоящему жить. Благодаря ему она дождалась тепла и узнала радость долгих дней, возясь и играя с другими подросшими щенками на берегу большой реки, где располагалось летнее становище. Утомившись, она шла к крытой кожей палатке и тыкалась носом в колени старика до тех пор, пока он не открывал глаза и не начинал улыбаться, глядя на нее.

Так она и выросла. Люди смотрели на нее с восхищением – она превратилась в прекрасную лайку, большую и сильную, по статям превосходящую всех остальных собак становища. Мактук-старший нарек ее тем именем, которое она носила: Арнук, Женщина, ибо в последние дни его осени она заменяла ему жену и дочь.

И поскольку нет смерти там, где зарождается жизнь, старый Мактук решил в злую зимнюю долгую ночь, что собака его должна понести, хотя голод уже душил становище. Арнук стала хранительницей той жизненной силы, которая перейдет к людям в последующие годы. И когда старый Мактук почувствовал толчки новой пробуждающейся жизни во чреве Женщины, в его душе поселилось умиротворение.

Голод с каждым днем свирепствовал все сильнее. Старые собаки умерли первыми, затем все братья и сестры Арнук беззвучно застыли на снегу. Но сила Арнук была велика, и люди, когда им выпадал жалкий огрызок кости или лоскуток кожи, старались делиться с ней, помня, что в ее чреве зреет надежда на будущее.

Так обстояли дела, когда люди оставили за спиной небольшое иглу и двинулись на запад, из последних сил волоча за собой нарты.

Даже обычные постромки упряжки накрепко соединяют человека с его собаками, а узы, скрепляющие Арнук со старым Мактуком, вообще не в силах человеческих было разорвать. Арнук следовала за людьми, но всем существом противилась этому. На третью ночь перехода она перегрызла сыромятный ремешок привязи и исчезла в вихрях поземки. Утром, когда сын Мактука взял в руки растрепанный конец привязи, дурные предчувствия омрачили его лицо. Но к семье он обратил такие слова:

– Женщина ушла к моему отцу и останется с ним, пока не придет Уводящий по Снегу. Но дух моего отца будет знать, как нам ее не хватает, и, может, взойдет день, когда он вернет Женщину нам.

Арнук добралась до маленького иглу перед рассветом, и когда старик открыл глаза, чтобы встретить Уводящего по Снегу, то увидел вместо него собаку. Он улыбнулся, положил ей на голову свою худую руку и снова заснул.

Уводящий по Снегу долго не приходил, но на третий день пришел, незримый, а когда удалился, связь между собакой и стариком оборвалась. Арнук не покидала мертвое тело весь следующий день, и, может быть, тогда ветер прошептал ей: «Иди к людям. Иди!»

Она выползла из иглу и увидела равнины, словно выбеленные метелью. Недолго постояла в свете тусклого зимнего солнца; ее шерсть искрилась меж синих теней. Затем повернула пушистую морду с широко поставленными янтарными глазами на запад. Туда лежал ее путь, и голоса нерожденных поколений вторили шепоту ветра, но уже призывнее. «Иди же к стоянкам людей! – говорили они. – Иди!»

С опущенной мордой и поникшим хвостом двинулась она на запад, в бескрайние дикие просторы, и только однажды остановилась, чтобы обернуться и внимательно посмотреть на то место, откуда начиналась цепочка ее следов, словно ожидая какого-то знака. Знака не было, и наконец она решилась.

Так началось ее странствие. Смерть разорвала узы, связывавшие ее со стариком, но нить, соединявшая Арнук с Человеком, была крепка по-прежнему. Через бесчисленные поколения, канувшие во мрак давно ушедших времен, задолго до того, как эскимосы пришли на восток из Азии по цепочке островов, судьба ее рода была слита с судьбой людей. Арнук составляла одно целое с людьми и нуждалась в них столь же сильно, как и они в ней.

Она не остановилась даже тогда, когда темнота заполнила унылые равнины. В полночь Арнук достигла места, где перегрызла веревку, привязывавшую ее к нартам молодого Мактука. Какой-то внутренний голос подсказал ей это, хотя снег заровнял все отметины и занес следы. Теперь ее стали грызть сомнения, и она заметалась среди больших сугробов, жалобно подвывая. Арнук взобралась на высокий гребень, стараясь уловить в ночном воздухе запахи близкой стоянки людей. До нее донесся запах зайца, снявшегося с места при ее приближении. Но людей учуять не удалось. Ее вой взметнулся до неба, заполняя темноту мольбой и призывом, но в ответ только сильнее зашелестел ветер. Не в силах вынести тяжести голода и одиночества, она свернулась у наметенного сугроба и впала в забытье.

Собака долго спала посреди бескрайних равнин. Но, хотя усталость и свалила ее, великие таинства свершались в сокровенных глубинах ее тела. Она лежала, положив морду на вытянутые широкие лапы, и мускулы ее судорожно подергивались. В пасти набежала слюна, и появился вкус крови. Ей снилось, будто она нагоняет быстроногого оленя и зубы ее вонзаются в живую плоть, – так она познала экстаз охоты.

В каждой клетке ее тела проснулись и заговорили извечные жизненные инстинкты, которым суждено было спасти и саму Арнук, и теплящуюся в ней новую жизнь. Когда собака подняла морду навстречу рассвету, перемена свершилась.

Рассвет обещал ясный день, и Арнук с ее новыми ощущениями принюхивалась к ветру. Учуяв теплый дух живой плоти, она двинулась на поиски дичи.

Полярная сова, совсем белая и не отбрасывающая тени в предрассветной мгле, окинула немигающими огромными глазами снежные равнины. Сова увидела зайца и камнем упала на него; зверек не успел даже заметить ее, как дюймовые совиные когти уже лишили его жизни. Какое-то время большая птица с упоением утоляла голод и, сидя на зайце в самодовольной хищной позе, не заметила, как что-то промелькнуло за ближайшим сугробом.

Арнук стала выдрой, скользящей к леммингу, лисицей, подкрадывающейся к куропатке. Искусство, которым она никогда полностью не владела, ожило в ней. Она медленно и бесшумно продвигалась вперед по уплотненному ветром снегу. Вот уже сова всего в нескольких ярдах от нее, и тут птица подняла голову, уставив свои желтые пугающе бессмысленные глаза прямо на Арнук. Арнук мгновенно замерла, хотя дрожал каждый ее мускул. Как только сова снова впилась в свою жертву, Арнук прыгнула. Сова уловила начало прыжка и легко взмахнула мощными крыльями. Но даже отнявшее долю секунды движение крыльев задержало птицу, стремительно взметнулся тонкий силуэт – и собака, подпрыгнувшая на шесть футов в воздух, сбила сову на землю, сжав зубами ее трепещущую под перьями плоть.

Потом Арнук заснула, а ветер уносил белые перья и клочки белого заячьего меха пушистой поземкой. Когда она снова пробудилась, древний голос, что раздавался в ней, смолк. Снова она стала домашним животным и опять двинулась на запад, нутром безошибочно угадывая направление.

Люди, которых она искала, кочевали по пустынным равнинам тундры, таким необъятным, что, казалось, нет им предела. Собака не умела оценить всю ничтожность шансов найти хозяев, но в ее памяти жило воспоминание о летней стоянке возле широкой реки, где прошла ее ранняя пора. И она решилась отправиться в дальний путь.

Шли дни, и с каждым из них солнце оставалось в небе все дольше и поднималось все выше. Так и утекало время меж непрестанно движущихся собачьих лап, пока буйство весны не разбудило тундру. Снег растаял, проснулись реки и с грохотом ринулись к морю. Стаи воронов кружились, как вихри обугленных листьев в ослепительно белом небе, и на оттаявших озерах рядом с пронзительно кричащими чайками появились первые утки.

Жизнь пробуждалась в глубоком мху, где сновали лемминги, и на каменистых гребнях, где петушки куропаток гордо выгибали грудь перед курочками. Весна будила всех и проникала повсюду. И в лоне Арнук она ласкала будущую жизнь. Позади остался долгий путь, от множества порезов об острые камни подушечки собачьих лап покрылись коркой засохшей крови. Ее шерсть свалялась и не блестела под весенним солнцем. И все же, влекомая неукротимой волей, она шла и шла вперед, пока не достигла западных равнин.

Теплым июньским днем, изможденная, с воспаленными глазами, закончила она свои поиски. Одолев край каменной гряды, Арнук увидела перед собой сверкание солнечных бликов в ревущих волнах реки и узнала родное место.

Скуля от возбуждения, она неловко сбежала вниз по склону – в последние дни ее тело стало неуклюжим. Скоро она оказалась среди исхлестанных непогодой валунов, сложенных кругами, – здесь когда-то по летней поре стояли крытые шкурами палатки людей.

Теперь же не было ни одной палатки. Некому было выйти навстречу и приласкать вернувшуюся собаку. Только недвижные каменные столбики на ближнем гребне каменной гряды, зовущиеся Инукок – Каменные люди, стояли, молчаливо приветствуя Арнук. Она поняла, что стоянка покинута, но еще какое-то время отказывалась этому верить. Арнук металась от каменного круга – пола стоявшей здесь некогда палатки – к месту, где, она знала, хранились прежде запасы мяса, втягивала в отчаянной надежде ноздрями воздух, но ничего обнадеживающего не находила. Уже в сумерках она свернулась в ямке рядом с тем местом, где старик Мактук держал ее когда-то на коленях, и покорилась великой усталости.

Однако это место не было совсем необитаемым, как могло показаться. Арнук была слишком поглощена своими тщетными поисками, чтобы уловить, что за ней следят. Если бы она взглянула на берег реки, то могла бы заметить гибкий силуэт существа, следившего за каждым ее движением глазами, в которых светился не голод, а какое-то иное, непонятное чувство. Приглядевшись, она узнала бы в нем волка, и тогда шерсть на ее загривке поднялась бы, а зубы обнажились в оскале. Ибо пути домашних собак и собак дикой природы разошлись, и они стали враждовать как братья, забывшие о своем родстве.

Волк был молод. Рожденный прошлым летом, он оставался со своей стаей до тех пор, пока ранней весной этого года его не охватила страсть к бродяжничеству и он не покинул охотничью территорию своей стаи. Многое ему пришлось пережить. Он усвоил ценой порванных боков, что каждая волчья стая защищает свои земли и не приветствует чужака. Каждый раз, когда он робко пытался приблизиться к одной из трех обосновавшихся здесь волчьих семей, его встречал оскал зубов. Наконец ему удалось найти незанятое место вблизи реки.

Это было прекрасное место. Недалеко от опустевшего лагеря иннуитов река разливалась по неглубокой долине, окаймленной зубьями острых камней, чтобы затем дать начало необъятному озеру. Именно здесь олени столетиями переходили мелководье во время своих миграций. Два, а то и три раза в году несметные стада шли через реку, и не все животные вырывались невредимыми из бурунов речных порогов. Туши утонувших оленей застревали среди камней и обломков скал вблизи устья реки и служили пропитанием множеству лисиц, воронов и чаек. Окрестные волки не наведывались сюда, потому что этим местом владели люди, а все, на что претендует человек, вызывает инстинктивную неприязнь у больших диких собак – волков.

Ничего не зная об этом табу, молодой волк-бродяга устроил свое логово у реки, но теперь еще острее переживал свое одиночество, потому что волк гораздо больше, чем собака, нуждается в общении с себе подобными.

Когда молодой волк увидел Арнук и ощутил ее запах, его переполнили противоречивые чувства. Никогда прежде он не видел собак, но почувствовал, что покрытый золотистой шерстью зверь там, внизу, непостижимым образом близок ему по крови. Запах был чужим – и все же знакомым. Очертания тела и цвет также удивляли, но отзывались в нем почему-то теплой волной воспоминаний и желания. Однако его столько раз прогоняли, что теперь он стал осторожным.

Когда Арнук проснулась, ее нос учуял рядом оленье мясо, но пришельца она не увидела. Чувство голода целиком завладело ею. Она вскочила и набросилась на изорванную заднюю часть оленьей туши, которую кто-то подтащил совсем близко к месту, где спала Арнук. Только утолив острый голод, она смогла наконец оторваться от мяса и поднять голову… чтобы встретиться глазами с пристальным взглядом молодого волка.

Он сидел неподвижно в сотне футов от нее, и ни единый мускул его не дрогнул, когда на загривке Арнук поднялась шерсть и угрожающее рычание заклокотало у нее в горле. Волк продолжал спокойно сидеть, готовый, однако, отпрянуть в любой момент, и после долгой напряженной минуты Арнук снова опустила голову и занялась мясом.

Такой была их первая встреча, и вот что из нее получилось.

Арнук не могла больше противиться требованиям своего отяжелевшего тела. И снова она подчинилась таинственной силе в глубине ее существа. Не замечая молодого волка, по-прежнему осторожно державшегося в отдалении, Арнук обошла знакомую ей долину. Она тщательно изучила остовы пяти утонувших оленей и отогнала от них кричащих чаек и резко каркающих воронов; теперь это мясо принадлежало ей по праву сильнейшего. Затем, удовлетворенная обилием запасов пищи, она отошла от реки и потрусила прочь, туда, где выступающую из берегового склона скалу прорезала неглубокая расщелина. Здесь еще щенком Арнук устраивала игры с другими собаками становища. Теперь она обследовала эту пещерку с более серьезными намерениями. Место было сухим и защищенным от ветра. Не устраивало только одно – запах. Исходившее из расщелины резкое зловоние заставило ее приподнять верхнюю губу от ярости и отвращения – тут зимовала росомаха.

Нюх Арнук подсказал ей, что росомаха ушла несколько недель назад и вряд ли теперь вернется прежде, чем зимние ветры и метели заставят ее искать пристанища. Арнук набросала земли и песка на грязный пол пещерки, затем принялась таскать мох в самый дальний угол. Там она и укрылась, положившись на волю природы.

Щенки у Арнук родились утром, когда в весеннем небе громко зазвучали крики белых гусей. Настало время всеобщего рождения, и семь копошащихся комочков, греющихся под теплым боком собаки, не были одинокими в свой первый день жизни. На песчаных гребнях за рекой земляные белки вскармливали крошечных голых бельчат, а в логове у откоса, за милю от реки, песец поднимал настороженную мордочку над землей, заслышав слабое повизгивание облизываемых его подругой щенков, которое напомнило ему о новых обязанностях. Все живое подчинилось требованиям вечного цикла обновления жизни. Все живое, кроме изгоя-волка.

Пока Арнук оставалась в укрытии, молодой волк испытывал муки терзаний и не находил покоя. Взбудораженный, он бродил поблизости от пещеры, тоскуя и стремясь постичь неведомое ему. Он не осмеливался подходить слишком близко, но каждый день оставлял кусок оленины в нескольких ярдах от входа в пещеру, а затем садился поодаль в надежде, что его дар будет принят.

На третий день, когда он лежал у пещеры, щелкая зубами на вьющихся вокруг его морды мух, его тонкий слух уловил новый едва доносившийся звук. Волк мгновенно вскочил на ноги, вскинул голову и напрягся, внимательно прислушиваясь. Звук повторился; чуть различимый, он скорее угадывался, чем слышался. Это было тихое повизгивание, призывное и преодолевающее вековечные барьеры. Он резко встряхнулся и, бросив быстрый хозяйский взгляд на вход в пещеру, затрусил по долине. Но теперь уже не одиноким изгоем, а самцом, выходящим на вечернюю охоту, чтобы прокормить свою самку и щенков. Вот так просто, по внутреннему зову всего своего существа, молодой волк заполнил пустоту, не дававшую ему покоя долгие недели с начала весны.

Арнук же не так легко смирилась с новой ролью волка. Несколько дней она щерилась при попытках волка подойти ближе, хотя и поедала оставляемую им у входа пищу. Недели еще не прошло, а она уже ждала поутру свежего мяса – нежной бельчатины, зайчатины или жирного мяса куропатки. От этого уже совсем было недалеко и до полного признания волка, приносившего дичь.

Арнук пришла к окончательному согласию с ним к исходу второй недели со дня рождения щенят. В то утро, приблизившись к выходу из логова, она увидела приготовленного для нее совсем недавно убитого олененка, а рядом, всего лишь в нескольких футах, – спящего молодого волка.

У волка этой ночью была затяжная и трудная охота, причем он обежал большую часть той сотни квадратных миль, что закрепил теперь за своей приемной семьей. В изнеможении он лег рядом с принесенной добычей, не в силах уже отойти на обычное почтительное расстояние от логова.

Томительную минуту Арнук вглядывалась в спящего волка и затем начала тихо подходить к нему. В ее позе не было угрозы, и когда она подобралась вплотную, ее великолепный пышный хвост взметнулся вверх и завернулся на спину приветливым колечком эскимосской лайки, а уголки губ поднялись в подобии улыбки.

Волк проснулся, поднял голову, увидел стоящую над ним Арнук и понял, что настал конец его одиночеству. Когда утреннее солнце запылало над кромкой гребня, где находилось логово, оно осветило два стоящих рядом силуэта. Собака и волк вместе смотрели, как пробуждалась тундра.

И жизнь на берегах реки потекла счастливо. Не было больше пустоты в сердце Арнук, и сердце волка переполнялось гордостью, когда он рядом с логовом грелся на солнце, а щенки возились около него, теребя его за шерсть и лапы.

Так шло время, пока щенкам не исполнилось шесть недель. В эти пустынные земли пришла середина лета, и стада оленей снова двинулись на юг. Место переправы вновь было запружено оленями, детеныши фырчали позади своих косматых матерей, старые же самцы, чьи бархатистые рога достигали неба, двигались впереди.

Однажды вечером в Арнук пробудился охотничий инстинкт и таинственным неведомым образом ее желание стало известно волку. Когда на землю опустились поздние летние сумерки, Арнук в одиночку ушла в потемневшие равнины, в полной уверенности, что теперь волк ни на мгновение не покинет щенков до ее возвращения.

Она не собиралась уходить надолго, но в нескольких милях от реки натолкнулась на группу молодых оленей. Это были прекрасные животные и к тому же упитанные, что необычно для этого времени года. Арнук приелось постное мясо, и она обежала вокруг отдыхающих оленей, обуреваемая острым чувством голода.

Порыв внезапно изменившегося ветра выдал ее, всполошившиеся олени вскочили на ноги и кинулись бежать. Голод подстегивал Арнук, а ночь была ночью охоты. Поэтому лайка решилась пуститься в долгую погоню.

Когда время прогнало с земли недолгую тьму и поднялся северный ранний предрассветный ветер, молодой волк очнулся от своего бдения у входа в пещеру. Неясное тяжелое чувство заставило его обернуться к логову и глубоко заглянуть в него. Все было хорошо, щенки спали, сгрудившись в один тесный клубок, их крепкие ножки подрагивали во сне. Но засевшая в мозгу колючка беспокойства не оставила волка в покое, и он повернулся к реке, где тусклый свет уже лился на валы дальних гребней, открывая их один за другим.

Может быть, его тревожило долгое отсутствие Арнук или беспокоили неведомые человеку предчувствия… Он побежал в сторону от логова, принюхиваясь к остывшему следу собаки, в надежде увидеть ее приближающийся силуэт на посеревшей равнине.

Волк удалился от логова не больше чем на четверть мили, как вдруг неясное ощущение скрытой опасности обрело зримые очертания. Легкий вихрь донес до его ноздрей запах северного ветра, и в то же мгновение он понял, что же беспокоило его с момента пробуждения. Волк стремительно ринулся назад к пещере.

Когда он взбежал на ближний к логову гребень, резкий запах росомахи ударил ему в ноздри и наполнил яростью все его существо. С прижатыми к голове ушами и клокочущим в глотке неудержимым гневом он слетел по склону в шесть гигантских прыжков.

Самец росомахи, который перезимовал в той самой пещере, где сейчас повизгивали во сне щенки Арнук, был крупным зверем шестидесяти фунтов весом, чьи лучшие годы не так давно миновали, а нрав с тех пор заметно ухудшился. Этой весной он в поисках самки обследовал сотни миль окрест, но так никого и не встретил. В ночь охоты Арнук он вернулся к речному броду, ожидая увидеть здесь немало утонувших оленей. Вместо этого он нашел лишь чисто обглоданные кости и следы, говорящие о том, что принадлежащие ему одному по праву, как он считал, запасы были нагло захвачены волком и собакой. Его настроение стало еще хуже, а когда его сморщившийся нос уловил тоненькую струйку запаха щенков, исходящего из того места, где была его зимняя нора, он не стал медлить. С голодной дрожью в утробе он отвернул от реки в предрассветную серую мглу, зашел с подветренной стороны к пещере, отыскал выступ скалы, из-за которого мог незаметно следить за логовом, и залег там. Он выждал, пока молодой волк не отбежал от входа в логово и не направился в сторону равнин.

Осторожно самец росомахи двинулся к логову, то и дело приостанавливаясь и озираясь по сторонам, чтобы окончательно убедиться в беззащитности щенков. Грузным телом он припадал к каменистой неровной почве, подбираясь все ближе, и теперь, уверенный в успехе, уже предвкушал радость расправы и наслаждения солоноватой теплой кровью.

Этим утром крови будет предостаточно.

Молодой волк был так стремителен в своем яростном броске, что у самца росомахи едва хватило времени развернуться боком к клыкам врага. Этого хватило, чтобы спастись от немедленной смерти. И хотя зубы волка прокусили толстую шкуру, сжать горло они не смогли – волчьи челюсти сомкнулись на мягком плече росомахи. Зверя поменьше таким захватом можно было бы и свалить, но не росомаху. Объятый слепой злобой, самец росомахи повалил волка наземь, извернувшись в диком ответном броске.

Будь волк постарше и немного поопытнее, он, наверное, ослабил бы свою хватку и уклонился от этого выпада, но он был молод и ослеплен заботой о чужих щенках, которую так щедро дарил им. Он вцепился в росомаху мертвой хваткой и не ослабил ее, даже когда зубы и когти врага глубоко разворотили его бок.

Они сражались беззвучно. Краснота выкатившегося на восточный край горизонта солнца казалась блеклой по сравнению с пламенеющей на скалах кровью. Сгрудившиеся у входа в пещеру щенки, которых привлек шум схватки, какое-то время за всем наблюдали, а затем, устрашенные, дрожа, забились в глубину, в спасительную темноту. И только чайки видели исход дуэли.

Чайки встревожили Арнук. Когда она утомленно трусила назад к дому в теплых лучах утреннего солнца, то увидела их кружение над скалами, и до нее донеслись их резкие крики. Чайки летали зловещим вихрем как раз над самым логовом. Беспокойство придало Арнук новые силы, и она бросилась вперед. Вскоре она нашла обоих, и друга, и врага. Самец росомахи еще дополз до реки, прежде чем истечь кровью. Но волк с распоротым животом и вывалившимися внутренностями уже окоченел рядом со входом в пещеру.

Тела по-прежнему лежали там, где их застигла смерть, когда несколькими днями позже речь людей снова огласила берега реки, а молодой Мактук наклонился над темной расщелиной и осторожно потрогал жмущихся друг к другу щенков, в то время как Арнук, полубезумная от переживаний, стояла, подрагивая, рядом. Мактуку были подвластны тайны живой природы, и он мог прочесть многие незримые ее письмена, вот почему он понял, что произошло у растрескавшихся скал.

Однажды вечером в конце лета он взял с собой сына на речной обрыв и положил руку мальчика на песочно-желтую голову собаки:

– Мактук, сын мой, скоро ты тоже станешь мужчиной и охотником, и широкие равнины узнают твое имя. Придут новые дни, и ты найдешь надежных друзей, которые станут помогать тебе в охоте, а лучшим из них ты всегда будешь давать имя Арнук. Когда мой отец узнает, что мы приняли его дар, ему станет спокойно. И пусть все звери покорятся силе твоего копья и лука, за исключением одного. Никогда не поднимай руки на белого зверя – Амоу – волка: так наш народ сможет отдать ему свой долг.

Уводящий по Снегу

Мое имя – Оотек, а мой народ живет у реки Людей. Когда-то нас было много и земля была добра к нам, но сейчас, в мое время, мы уже забыли те дни, когда олени наводняли тундру и дарили нам жизнь. Часто теперь приходит только голод, а олень – редко. Никто уже не живет у больших северных озер, хотя еще в дни юности моего отца палатки нашего народа стояли повсюду по их берегам. Я спускался вниз по реке до больших озер, но, достигнув их, поворачивал обратно, прочь с опустошенной земли.

Только обитающие в этих краях духи помнят те времена, когда можно было взобраться на холм посреди потока оленей и, куда ни кинь взгляд – на восток или на запад, на север или на юг, не увидеть ничего, кроме оленьих бурых спин и боков, и услышать только постукивание оленьих рогов да урчание их сытых животов.

Великие стада прошли… и, значит, все мы, жившие оленями, должны последовать за Уводящим по Снегу, как ушел за ним и мой отец весной этого года.

Прошлой зимой, как только лед прочно сковал озера, наступила пора метелей, и много дней мы не выходили наружу из своих иглу. Дети притихли и перестали играть, а старики украдкой тревожно поглядывали в темноту входного туннеля. Снег засыпал все иглу, и мы не могли даже отправиться на поиски ивовых прутиков, чтобы подкормить огонь. Темнота и холод наполнили иглу, поскольку давно уже был съеден олений жир, которому следовало гореть в плошках, чтобы освещать жилища людей. И так мало оставалось запасов мяса от тех считанных шедших на юг оленей, которых мы смогли забить осенью, что собаки стали умирать от голода. И мы сами были уже недалеки от этого.

Однажды Беликари, живший ко мне ближе всех из семи семей стойбища, пришел сказать, что бешеный песец забежал в лаз его иглу, где лежали собаки, и успел покусать трех из них, пока не был разорван остальными. Беда еще в том, что, когда песцы заболевают бешенством, их шкурки сильно портятся, и, даже если пурга уляжется и позволит выйти из иглу, нам незачем будет осматривать ловушки.

Прошло еще много дней, пока метель утихла и установилось холодное безветрие. Никто из людей не умер, хотя старики едва могли приподняться с лежанок. Мы, те, кто помоложе, собрали оставшихся собак и отправились за мясом, припасенным нами на Плоской равнине. Но нашли его совсем немного, почти все хранилища были занесены громадными затвердевшими сугробами, которые засыпали наши отметки.

Женщины и дети помогали нам умерить голод, разрывая сугробы вблизи иглу и выискивая там рыбьи кости и обрывки старых шкур, из которых они делали похлебку. Так мы надеялись перебиться, пока теплые ветры весны и все более длинные дни не вернут к нам снова оленей из поросших лесом южных земель.

Но лед спустя много дней после того, как он должен был сойти, все еще тяжело и твердо лежал по рекам и озерам, а дни, казалось, становились холоднее и холоднее. Мы уже стали сомневаться, наступит ли когда-нибудь конец этой зиме. Съели все, что могли отыскать, а олени все не шли. Мы ждали… что же еще мы могли делать? Съели последних собак, а оленей все не было.

И вот однажды мужчины сошлись в иглу Оуликтука. Его жена Куни сидела на лежанке с ребенком на руках; ребенок был мертв. Мы знали, что уже скоро многим женщинам придется баюкать на груди такое горе. Мой двоюродный брат Охото высказал мысли, что мучали нас, вслух:

– Может быть, людям теперь надо уйти отсюда. И возможно, направить свой путь на юг, куда пришли жить белые люди. Может случиться, у них окажется еда, которой они смогут поделиться с нами.

Белые люди только недавно поселились на краю нашей земли, чтобы скупать у нас шкурки песцов. Идти туда было очень далеко, и только Охото бывал там прежде. Поскольку собаки уже не могли нам помочь, мы понимали, что все надо будет нести на себе, а дети и старики не смогут ехать на собачьих упряжках, как им подобало. Мы знали, что не все из них увидят жилища белых людей… но ребенок у Оуликтука и Куни уже умер. Мы решили идти.

Женщины приготовили и скатали несколько шкур для укрытий и спальных мешков, дети взяли то, что смогли унести, а мы, мужчины, навьючили свои тюки на плечи, и все вместе покинули свое стойбище у реки и отправились на юг.

Как только мы двинулись, солнце стало пригревать, и пять дней мы шли, по колено утопая в снежном месиве. Мать моей жены давно уже потеряла счет прожитым годам, но тоже не отставала и даже помогала разбивать стоянку в конце каждого дня. Но на пятый вечер она не стала предлагать свою помощь. Она села, прислонившись спиной к камню, и заговорила, обращаясь к Илюпэли, моей дочери, и ни к кому больше. Она подозвала ребенка поближе к себе.

Я наблюдал издали, как древняя старуха положила свои иссохшие руки на головку дочери. Я слышал, как она тихо пела ребенку песню своего духа – тайную песню, которая перешла к ней от матери ее матери и с помощью которой она могла призывать Помогающего Духа. Тогда я понял, что она решила свою судьбу.

Это был ее выбор, не в моей власти и не во власти моей жены было отговорить ее, мы даже не смели сказать ей, как горюем. Ночью она покинула стоянку, никто не видел, как она ушла. Мы больше не называли ее имени вслух, ибо никто не может произносить имя того, кто ушел в тундру вслед за Уводящим по Снегу, пока это имя вместе с опекающим его духом не получит народившийся младенец.

На следующий день мы достигли места Тонких Палочек[37]. Здесь хватало хвороста и мы смогли наконец развести огонь и обогреться. Под вечер мы поравнялись с семьей Охото, сгрудившейся на корточках вокруг костра, где они растапливали снег для питья, потому что еды не было. Охото рассказал, что его дочь упала и не могла больше подняться, поэтому пришлось устраивать стоянку. Когда подтянулись остальные, стало ясно, что многие – как старики, так и молодые – не могут дальше идти, а Охото полагал, что от дома белого человека нас отделяло еще два или три перехода.

Почти весь день я нес Илюпэли на плечах и так устал, что не мог ни о чем думать. Я лег у костра и закрыл глаза. Илюпэли легла подле меня и прошептала на ухо:

– Там за деревцами сидит белый заяц.

Я подумал, что ей это кажется от голода, и глаз не открыл. Но она снова прошептала:

– Большой жирный заяц. Она, Кто Приходила, сказала, что он там.

На этот раз я открыл глаза и привстал на коленях. Посмотрев, куда она указывала, я ничего, кроме зарослей низкорослой ели, не увидел. Все-таки я вытащил винтовку из тюка и пошел к деревьям.

Он и вправду был там.

Но одного зайца двадцати пяти людям хватило бы только на один зуб. Нам пришлось сильно призадуматься, как быть. Решили, что зайца съедят трое самых крепких мужчин: Алекахоу, Охото и я, чтобы нам хватило сил дойти до места белого человека. Моя жена развела костер вдали от стоянки, иначе другим пришлось бы мучиться от запаха приготовляемого мяса. Она сварила зайца, и мы втроем поделили его; потроха, кости, кожу и голову оставили на суп детям.

Из лагеря отправились по замерзшему ручью, избегая рыхлого снега. Мои кожаные сапоги износились и прохудились, поэтому ноги скоро занемели от холодной воды под тонкой коркой льда, которую мы проламывали при каждом шаге. Но по телу от желудка разливалось тепло, я ни на что не обращал внимания.

Сгущались сумерки второго дня, когда мы вышли из ельника на прогалину у озера, где стоял дом белого человека. Его собаки почуяли нас и завыли, а когда мы подошли ближе, он открыл дверь и встал в проеме, освещенный ярким светом лампы, горящей позади него. Мы остановились и не двигались с места: это был незнакомый человек, и к тому же белый, а мы видели совсем мало белых людей. Он обратился к нам, но не на нашем языке, и мы не могли ответить. Тогда он заговорил снова, очень громко, а мы снова не ответили, и он ушел обратно в дом.

С наступлением темноты усилился холод, и наша мокрая обувь заледенела. Я подумал об Илюпэли и очень захотел что-нибудь предпринять, но не знал, что следовало сделать.

Прошло много времени, пока дверь не отворилась снова и оттуда не вышел белый человек. Он утирал руками бороду. Мы уловили струящийся из его дома запах теплого жира, но он захлопнул за собой дверь и показал нам знаком следовать за ним к небольшой хижине.

Он отпер дверь ключом, и мы вошли внутрь. Затем белый человек зажег лампу, повесил ее на стропила, и мы смогли разглядеть стены, заставленные доверху ящиками, но наши взгляды были прикованы к мешкам с мукой, сложенным грудой перед столом. Мы заулыбались – подумали, что белый человек понял нашу беду и собирается помочь. Стоя под лампой, мы заметили, как свет играет на бусинках жира, застывшего на бороде белого человека, и дали волю радости.

Белый человек выдвинул ящичек и извлек оттуда пригоршню маленьких палочек, какими белые обычно показывали, сколько охотники могут получить товаров в обмен на принесенные шкурки песцов. С палочками в руках белый человек что-то сказал на своем языке. Когда мы не ответили, он подошел к стене, снял оттуда песцовую шкуру и выложил ее перед нами, а затем показал на мешки у нас за плечами.

Рис. 2

Радость угасла в нас. Я показал знаком, что у нас нет шкурок для обмена, а Алекахоу раскрыл мешок и показал, что он пустой. Глаза белого человека были странного зеленого цвета, и я не мог глядеть в них прямо. Ожидая, что произойдет дальше, я вместо этого смотрел выше, на его лоб. Белое лицо его стало медленно краснеть от ярости, затем он швырнул палочки обратно в ящик стола и начал кричать на нас.

Ярости мы страшимся – в ярости человек ведет себя глупо и способен на опасные поступки. Увидев злобу на лице этого человека, я попятился к двери. Мне хотелось уйти, но у Алекахоу отваги было больше, чем у меня. Он остался стоять на месте и пытался объяснить белому человеку, какой голод испытывают люди на стоянке. Он задрал свою «холикту» – кухлянку, чтобы белый мог увидеть, как выступают ребра над провалом живота. Затем Алекахоу коснулся своего лица, чтобы показать, как туго обтянуты кожей скулы.

Белый человек пожал плечами. Возможно, он ничего не понял. Он начал привертывать фитиль лампы, и мы поняли, что сейчас он уйдет опять в свой дом и захлопнет дверь перед нуждами наших людей. Охото быстро вытащил две коробки патронов из заплечного мешка. Эти последние патроны бережно хранились им до прихода оленей. Теперь же он выложил их на стол и показал на мешки с мукой.

Белый человек покачал головой. Зло еще играло в нем. Он снял лампу и повернулся к двери. Алекахоу и Охото отступили с дороги, но во мне что-то произошло, и, хотя внутри все сжималось от страха, я не пропустил его. Глаза белого человека уставились на меня, а одна его рука стала ощупывать стену позади в поисках винтовки, висевшей на ней, а нащупав, застыла. Теперь я не мог уступить ему дорогу, боясь шевельнуться, пока рука его была на курке.

Так мы стояли в неподвижности некоторое время. Наконец он подхватил небольшой кулек с мукой и бросил его через стол к ногам Охото. Затем снял винтовку со стены, отодвинул меня стволом в сторону, толкнул дверь и приказал нам уходить. Мы вышли наружу и смотрели, как он запирает дверь, потом увидели, как он вернулся в дом.

Немного погодя мы увидели его в окне дома. Винтовка все еще была у него в руках, и мы поняли, что ждать больше нечего. И тогда ушли прочь в темноту.

Уже светало, когда мы достигли стоянки. Все, кто был на ногах, собрались перед палаткой Оуликтука, и мы рассказали, как все произошло, показали кулек муки, настолько маленький, что даже ребенок мог легко его поднять.

Оуликтук говорил против нас, обвиняя в том, что мы не смогли взять у белого человека так необходимую всем еду. Он сказал, что мы бы заплатили за нее белому человеку в следующую зиму, когда песцы будут здоровыми. Но если бы мы попытались взять еду у белого человека, то пролилась бы кровь. Да и Оуликтук говорил так только потому, что от него уходил уже второй ребенок. Остальные ничего не сказали и разошлись по своим палаткам с горсточкой муки, доставшейся при дележе.

Я пошел с долей отца к его жилищу. Хотя когда-то отец был лучшим среди нас охотником, а в прошлом году даже стал отцом ребенка от третьей на его веку жены, за зиму он сильно состарился, а на ноги настолько ослаб, что едва мог ходить. Когда я рассказал ему о случившемся и отдал ему муку для него самого, моей мачехи и их маленького ребенка, отец улыбнулся и сказал:

– Сыну известно, что может быть сделано, а что нет. Отец радуется, что кровь не пролилась. Может быть, все и обойдется.

Но похоже, тут он был не прав. Мы проделали длинный путь к месту белого человека, а раздобыли такую малость. Теперь же слишком ослабели, чтобы пускаться в обратную дорогу в родные места. На другой день после того, как мы возвратились на стоянку, Уводящий по Снегу пришел за двумя детьми, это были Альют и Уктилохик. Их никто не оплакивал, потому что даже на скорбь нужны силы, а их уже не осталось.

С каждым днем солнце светило все ярче. Вокруг уже была весна, а олени еще не возвращались. Однажды я решил попытаться навестить отца, узнать, как он поживает, но даже такой короткий путь не мог преодолеть. Я дотащился обратно к своему жилищу, где сидела, покачиваясь, моя жена, ее глаза были закрыты, а раскрытый рот судорожно хватал воздух. Возле нее слабым и скрипучим старушечьим голоском постанывала дочь. Я лег на набросанный напротив входа лапник, и все вместе мы стали ждать.

Возможно, это было на следующий день – я проснулся от чьего-то крика. Крик повторился, голос показался знакомым, а сердце забилось от слов:

– Тут олень!

Я схватил винтовку и выполз на утренний свет. Сначала он ослепил меня, но через мгновение я увидел прекрасного быка – олень стоял совсем близко с высоко поднятой головой и глядел на нашу стоянку.

Я поднял винтовку непослушными руками, которые, казалось, уже были бессильны удержать ее. Мушка качалась, и олень словно ускользал от ствола то вверх, то вниз. Крепко обхватив ружье, я прицелился и выстрелил. Олень вскинул в воздух передние ноги и бросился бежать под укрытие деревьев. Я стрелял снова и снова, пока не кончились патроны, но все пули шли мимо цели. Я видел, как они взбивали легкие струйки снега, но не слышал того тупого звука, по которому охотник узнает, что попал.

Олень убегал прочь… но уже перед тем, как скрыться за деревьями, он споткнулся и упал. Я напряг все свои силы, чтобы не дать ему подняться. Дух оленя боролся с моим до тех пор, пока наконец олень медленно не завалился набок.

Кое-кто из людей выбрался на дневной свет, они спрашивали друг друга слабыми голосами, кто это стрелял.

– Доставайте свои ножи! – закричал я как только мог громко. – Убит жирный олень!

При моих словах даже у тех, кто уже не мог ходить, пробудились силы. Люди плакали, когда, спотыкаясь и пошатываясь, брели к туше оленя. Те, кто добрался первыми, облепили ее как мухи, прильнув губами к еще вытекающей из ран крови. Скоро они отошли, чтобы уступить место другим, плача от боли и держась за животы.

Женщины вспороли тушу своими ножами с полукруглыми лезвиями и вынимали внутренности, наспех проглатывая небольшие кусочки белого нутряного сала. Мужчины отрезали голяшки и расщепляли кости, чтобы добраться до костного мозга. Очень быстро олень превратился в груду костей и струящегося паром мяса.

На солнце стало жарко, и некоторые начали возвращаться назад к жилищам с мясом для тех, кто слишком ослаб, чтобы двигаться. Тут я вспомнил, что никого не видел из палатки моего отца, поэтому направился туда, прихватив переднюю ногу оленя с грудинкой. Полог над входом был опущен, но я откинул его и вполз внутрь. Моя мачеха лежала под куском старой вылезшей шкуры и прижимала ребенка к своей иссохшей груди. Хотя они едва дышали, жизнь еще теплилась в них. Отца нигде не было видно.

Я отрезал кусок мяса, разжевал его до мягкости, затем втолкнул его в рот мачехи и растирал ей горло, пока она не стала глотать. Потом я отнес своего сводного брата в жилище Охото, расположенное по соседству, и его жена, приготовив из оленьей крови суп, накормила им ребенка, а я вернулся в отцовскую палатку, чтобы разжевать мачехе побольше мяса. Когда я уходил, она уже ела сама, но говорить еще не могла, и я так и не узнал, куда ушел отец.

Когда я возвратился к себе, жена обжаривала на огне ребра и варила олений язык. Илюпэли лежала, завернутая в свежий кусок оленьей шкуры, и как хорошо было слышать ее повизгивание от боли в сытом животе. Всю ту ночь мы провели за едой, и к следующему утру от быка не осталось ничего даже для воронов и лисиц. Кости искрошили и выварили из них костный жир, череп раскрыли и дочиста выскребли, и даже копыта пошли на похлебку. Сила оленя передалась людям, и они были готовы вернуться в свои родные места.

Когда на следующий день я пришел в отцовскую палатку, моя мачеха уже могла вставать. Я велел ей вместе с ребенком перейти жить в мою палатку, а потом сказал:

– Сын повсюду ходит, но нигде не видит своего отца.

– И-и-н, – ответила она, – он не стал есть муку, которую ты принес. Он отдал ее мне и ребенку. А потом ушел навстречу Уводящему по Снегу.

Немного времени спустя я рассказал Охото о голосе, который слышал. Никто, кроме меня, его не слышал, и ни один человек в стойбище не знал, что олень был поблизости. Вместе с Охото мы пошли по следу, который оставил отец, когда он, спотыкаясь, шел к реке, а затем полз по льду на север. След его исчез в излучине, где течение сделало промоину, и рядом мы нашли следы оленя. Мы шли по этим следам, пока они не повернули назад к стоянке и не подвели наконец к месту, где я убил большого оленя. Мы ничего не сказали друг другу, но оба теперь знали, чей голос я слышал.

Осенью моя жена родит еще одного ребенка, и тогда имя того, кто вышел навстречу Уводящему по Снегу ради продолжения жизни, наверняка снова будет звучать у реки Людей.

Доброго пути, брат мой!

Когда Чарли Лэвери впервые попал на Север после окончания войны, ему было только двадцать шесть лет, однако сто боевых вылетов на европейском театре военных действий неплохо закалили его. Он принадлежал к новой элите, мнившей, что любой вызов, брошенный людьми или природой (все равно кем), можно преодолеть, если у тебя хорошая машина и умелые руки, способные ею управлять. В следующие пять лет, когда ему приходилось летать чуть ли не над всей Арктикой, от Гудзонова залива до границ Аляски, он еще больше укрепился в своем мнении. Но, хотя Лэвери уже хорошо знал небо Арктики и умел теперь уверенно летать в нем по незримым линиям курса самолета, от этого земля, проплывающая внизу, не становилась ему ближе и понятнее. Монотонная пустыня каменистой тундры, снега и льдов существовала вне привычного ему мира, столь же безразличны были ему и населяющие ее люди.

Как-то в середине августа 1951 года он вел свой списанный из ВВС «Энсон» над залитой водой плоскостью тундры к югу от залива Королевы Мод, возвращаясь на базу в Йеллоунайф после маршрута почти предельной для его колымаги дальности. Сдвоенные моторы гудели ровно, и его натренированный слух не улавливал ни малейших признаков неисправности. Машина предала его неожиданно и резко, без предупреждения. Не успел он протянуть руку, чтобы сбавить газ, как заглох правый мотор, а левый отрывисто закашлял. Потом наступила тишина, сменившаяся через мгновение нарастающим свистом: самолет, рассекая фюзеляжем воздух, круто падал вниз, к сверкающему кружку озерца талой воды.

Озеро было слишком мало, а самолет летел слишком низко. Пока Лэвери лихорадочно пускал в ход гидравлику закрылков, поплавки гидросамолета ударились о подернутую рябью воду. «Энсон» опасно накренился и через несколько ярдов с хрустом врезался в расколотые морозом прибрежные камни.

Лэвери только мельком взглянул на свою пассажирку, которую толчком отбросило в угол кабины. Он протиснулся между ней и стенкой, распахнул дверь, выпрыгнул наружу и оказался по колено в ледяной воде. Оба поплавка так пострадали, что уже наполнились водой и теперь упирались в каменистое дно озерца.

Женщина подползла к двери, и Лэвери взглянул на мягкий овал ее чуть смуглого лица, обрамленного длинными черными волосами. Он попытался припомнить несколько известных ему эскимосских слов:

– Тингмеак… токоийо… все к черту вдребезги! Не летим! Понятно?

В ее глазах не промелькнуло и тени понимания, и тут Лэвери охватил приступ злобы. Каким идиотом он был, когда согласился взять ее на борт… Теперь она будет болтаться у него на шее, как тот чертов альбатрос[38].

Четырьмя часами раньше он сел в бухте на побережье Гудзонова залива, чтобы заложить склад авиабензина для партии изыскателей. В этой части света не было ни единого белого, и Лэвери понял, что ему здорово повезло, когда увидел неподалеку от места посадки эскимосскую палатку. Двое мужчин, выбежавших поглазеть на его самолет, были словно ниспосланы богом; они помогли выгрузить бочки, сплавить их до линии прилива и закатить далеко на берег, где их уже не достанет никакой шторм.

Каждого он оделил за эту работу несколькими плитками шоколада и уже собирался направиться обратно в Йеллоунайф, когда тот эскимос, что был помоложе, коснулся его руки и указал на палатку. Лэвери не имел ни малейшего желания заходить в это приземистое, покрытое шкурами конусообразное сооружение, которое прилепилось к скалам в сотне ярдов от него. Но согласился – вовсе не потому, что уступил мягкой настойчивости эскимоса, а просто прикинул, что у этих местных можно поразжиться двумя-тремя песцовыми шкурками.

В палатке мехов не оказалось. Зато на оленьих шкурах там лежала женщина. «Нульяк» – жена, только и смог понять Лэвери из всех объяснений эскимоса.

Палатка вся провоняла тюленьим жиром, и Лэвери брезгливо разглядывал эту женщину. Она была молодая и довольно хорошенькая для эскимоски, но на щеках ее пылал лихорадочный румянец, а в уголке рта запеклась струйка крови. Ее темные глаза смотрели на Лэвери серьезно и пристально. Покачав головой, он отвернулся.

Туберкулез… рано или поздно все местные его подцепляли… Наверное, из-за грязи, в которой они жили. И вряд ли он сделает доброе дело, если отвезет ее в крошечную больницу в Йеллоунайфе, и так уже забитую умирающими индейцами. Лучше уж пусть она умрет у себя дома…

Лэвери был уже на полпути к «Энсону», когда молодой эскимос нагнал его. В руках он держал два больших моржовых клыка, и пилот увидел, что они самого лучшего сорта.

«А, черт с ними… мне-то что. Все равно я лечу на базу без посадок…» – подумал он.

– Иима. Ладно. О'кей. Я возьму твою нульяк. Только поторопись. Дуоу-ии, дуоу-ии!

Пока Лэвери прогревал моторы, эскимосы принесли женщину, закутанную в одежды из оленьих шкур, и положили ее в кабину. Молодой показал на нее и прокричал имя – Конала. Лэвери кивнул и жестом велел им уходить. Отчаливая от берега, он успел заметить позади на берегу две словно окаменевшие маленькие фигурки. Потом самолет оторвался от воды и взял курс на далекую базу.

С тех пор не прошло еще двух часов, а ему снова пришлось глядеть в глаза этой женщины по имени Конала… Лучше бы не видеть ее и не слышать о ней никогда.

Она робко улыбнулась, но Лэвери никак не ответил на улыбку. Он опять протиснулся в кабину и начал перебирать вещи, скопившиеся там за годы полетов над Арктикой. Отыскались заржавленное ружье двадцать второго калибра, наполовину пустая коробка с патронами, рваный спальный мешок, топор и четыре банки тушеной свинины с бобами. Вместе с коробком спичек и складным ножом в кармане нарядной летной куртки это и составляло все спасательное снаряжение. Бедность экипировки как нельзя лучше говорила о презрении к миру, обычно лежавшему далеко внизу под крылом его самолета.

Засунув все в рюкзак, он побрел по воде к берегу. Конала медленно последовала за ним, неся свои оленьи шкуры и большой заплечный мешок из тюленьей кожи. Со все нарастающим раздражением Лэвери отметил про себя, что она вполне может передвигаться самостоятельно. Притворилась, чтобы бесплатно прокатиться на самолете. И накинулся на нее:

– Прогулка кончилась, леди! Твой хитрец приятель втравил тебя в паршивую историю – будь неладны эти его проклятые моржовые клыки!

Смысла слов Конала не поняла, но тон уловила точно. Она отошла на несколько ярдов в сторону, раскрыла свою сумку, достала оттуда леску и начала осторожно разматывать ее. Лэвери повернулся к Конале спиной и забрался на каменный гребень, где уселся, чтобы обдумать ситуацию.

Где-то в глубине сознания тревожно мерцал язычок страха. Что же, черт побери, ему теперь делать? По правилам следовало бы никуда не отходить от своего «Энсона» и ждать, пока его не обнаружит спасательный самолет… если бы он не отклонился от намеченного курса. Он сообщил, что собирается лететь на запад вдоль побережья до Батерста, откуда повернет на юго-запад к Йеллоунайфу, а вместо этого направился туда прямо от заложенного склада, чтобы сэкономить горючее на час полетного времени. Да, не очень-то умно с его стороны, тем более если учесть, что рация вышла из строя. Так далеко от маршрута они вряд ли станут его искать; шанс – один из миллиона. Если по правде сказать, он толком даже не знает, где находится. Наудачу прикинуть – милях в пятидесяти к северу от озер Бэк-Ривер. В этих забытых богом краях, черт бы их побрал, до того мало отличительных знаков… Значит, его никто и не собирается тут искать… придется оседлать свои ноги, как эти англичане говорят… но куда же идти?

Он расправил на обтянутых аккуратными бумазейными брюками коленях потрепанную навигационную карту. О Йеллоунайфе, лежащем в четырех сотнях миль к юго-западу, и речи быть не могло… Арктическое побережье находилось не более чем в ста пятидесяти милях, но там почти никто не жил, разве только были разбросанные стойбища эскимосов… А что, если добраться до озера Бейкер-Лейк? Большим и указательным пальцами он отмерил отделявшее его от озера расстояние полета, не обращая никакого внимания на испещрившие карту ниточки рек и пятнышки озер. Около двухсот миль. Он в довольно приличной форме… вполне сможет проходить миль по двадцать в день… Десять дней – и там.

Краем глаза он уловил какое-то движение и поднял голову. Конала, похожая в своих меховых одеяниях на тепло укутанного ребенка, дошла по мелководью до самолета и забралась на выступающий из воды конец поплавка. Перегнувшись почти пополам, она раскручивала над головой леску. Крючок залетел далеко, и грузило разбило водную поверхность в ста футах от берега.

Нет, ей никак не дойти до Бейкер-Лейк. Придется ей подождать здесь, пока он не вернется за ней. Снова поднялась злость… О, боже, она еще рыбачит тут! Что же, черт подери, она собирается выловить в этом паршивом пруду?

Лэвери принялся проверять отобранное снаряжение. Проклятие, компаса же нет… а на солнце в это время года нельзя полагаться. И карманный он так и не удосужился купить… не думал, что пригодится… Но ведь в приборной доске его старой калоши есть магнитный компас…

Лэвери поспешил обратно к «Энсону», разыскал кое-какие инструменты и принялся за работу. Он так погрузился в свое занятие, что не заметил, как Конала вытащила свою леску и ловко сняла с крючка упитанного гольца. Не видел, как она достала свой женский изогнутый нож и вырезала из тушки два толстых куска филе. Только когда она появилась у открытой двери кабины, Лэвери узнал о ее удаче. Конала была так мала ростом, что едва могла заглянуть внутрь. Одной рукой она протянула ему кусок рыбы, а другой запихнула сырое розовое мясо себе в рот, всем своим видом показывая, как это вкусно.

– Нет! Нет! – Его всего передернуло. – Ешь сама… животное!

Конала послушно отошла от люка. Добравшись до берега, она наскребла с камней сухого лишайника и высекла над ним кресалом искру. Поднялся дымок, потом замерцал язычок пламени. Она накрыла огонь веточками карликовой ивы, разложила кусочки рыбы на двух плоских камнях, наклоненных к костру. Спустившись с самолета с компасом в руке, Лэвери почувствовал, как внезапно разгорелся у него аппетит при виде жарящейся рыбы, очень вкусно пахнувшей. Но к костру не подошел, а направился вместо этого к камням, где оставил свое снаряжение, и выудил оттуда банку свинины с бобами. Попытался открыть ее складным ножом и порезал большой палец.

Взяв топор, Лэвери стал колотить им по банке до тех пор, пока она не раскололась. Проклиная судьбу, заманившую его в эту ловушку, в пустыню, и оставившую его без крыльев, он яростно запихал холодное месиво в рот и, давясь, проглотил.

Конала сидела и внимательно наблюдала за ним. Когда он кончил есть, она поднялась, показала на север и спросила:

– Пихуктук? Мы идти?

Негодование Лэвери нашло повод выплеснуться наружу. Просунув руки в лямки рюкзака, он забросил его вместе со спальным мешком за спину, взял ружье и показал им на юго-запад.

– Ты права, черт побери! – заорал он. – Я – овунга пихуктук – туда! Иитпит – а тебе уж, хочешь не хочешь, придется остаться тут!

Даже не проверив, поняла она или нет, Лэвери начал взбираться вверх по песчаному склону моренной гряды, поднимающейся от озера к югу. Почти у самой вершины он приостановился и оглянулся назад. Конала сидела на корточках около своего костерка и, казалось, не подозревала, что он бросает ее. На секунду в нем шевельнулось чувство вины, но он отмахнулся от сомнений: ей ни за что не добраться с ним до Бейкер-Лейк, а тут у нее есть теплые шкуры, авось не замерзнет. А еда – как-нибудь, они тут привыкли есть что угодно… не помрет. Лэвери пошел дальше, и его долговязая фигура исчезла за гребнем, на мгновение четко обозначившись на фоне неба.

С неприятным холодком тревоги он оглядел расстилающуюся перед ним тундру, далеко впереди выгибающуюся бесконечной линией горизонта. Закругленная пустота – картина куда более устрашающая, чем любой из видов поднебесья. В сознании снова затрепетал язычок страха, но он решительно погасил его и заковылял навстречу этому простору. Его тяжелые летные ботинки заскользили по камням, зачавкали грязью озерков, лямки рюкзака сразу ощутимо врезались в плечи через тонкую бумазейную куртку.

Трудно сказать, что подумала Конала, когда увидела, как он уходит. Может, посчитала, что он отправляется на охоту, потому что для мужчины в тех обстоятельствах, в которых оказались они, поступить так было бы вполне естественно. Но скорее всего она догадалась о его намерениях, – иначе как объяснить, что спустя десять дней примерно в шестидесяти милях к югу от места аварии самолета больная женщина медленно взобралась на каменистый гребень посреди разбухшей, залитой водой тундры и остановилась возле потерявшего сознание Чарли Лэвери?

Присев рядом на корточки, она своим изогнутым ножом срезала с его ног бесполезные остатки кожаных ботинок и обернула разбитые окровавленные ступни компрессом из влажного мха-сфагнуса. Стянув с себя кухлянку, она прикрыла его поверх обтрепавшейся куртки от мух. Пальцы Коналы мягко и уверенно управлялись с его истощенным, изъеденным мошкой телом. Потом она разожгла костер. Очнувшись, Лэвери увидел над собой навес из шкур и почувствовал, что к губам его мягко прижали жестянку с рыбным бульоном.

В памяти зиял провал. Лэвери беспокойно приподнялся на локте, ожидая увидеть самолет на озере, но ни озерца, ни старого «Энсона» не было… все то же безнадежно ровное отупляющее пространство тундры. Вместе с приступом тошноты вернулась память. На него вновь нахлынули картины нескончаемых дней, заполненных гудящими, звенящими тучами мух и комаров, все возраставшим мучительным чувством голода, нестерпимой болью в разбитых, кровоточащих ногах, безысходностью долгих часов, когда он в застывшей пустоте лежал под дождем без всякого укрытия. Он вспомнил, как подмокли спички при переправе через первую же из великого множества речек, из-за которых приходилось отклоняться все дальше и дальше на запад. Припомнил, как потерял патроны двадцать второго калибра, когда после дождя коробка, где они хранились, размокла и расползлась. И напоследок в памяти всплыло непереносимое чувство одиночества, которое нарастало до тех пор, пока он не ударился в панику: бросил сначала бесполезное ружье, потом насквозь промокший спальный мешок, топор и, наконец, гонимый этим паническим одиночеством, с бешено стучащим сердцем из последних сил кинулся к каменистому гребню, змеей извивающемуся по безликой плоскости этого мира, который совершенно потерял форму и осязаемость.

Лицо Коналы, все прижимающей к его губам жестянку, постепенно обрело четкость. Она улыбалась, и Лэвери почувствовал, как его губы также тронула слабая ответная улыбка женщине, которая совсем недавно вызывала в нем только отвращение и злобу.

Неделю они оставались на этом безымянном каменистом гребне, пока к Лэвери не вернулись хоть какие-то силы. Сперва он из-за боли в ногах только с трудом мог выходить из укрытия. Между тем Конала как будто бы и не отдыхала совсем: то собирала хворост для костра, то добывала и готовила еду или кроила и шила из принесенных с собой шкур новую пару обуви для Лэвери. Можно было подумать, что она не знает усталости, но так лишь казалось. Все это множество дел ей дорого обходилось.

Время порой как бы начинало двигаться вспять, и тогда Лэвери просыпался среди ночи с трясущимися руками, словно только что услышал, как смолкли моторы «Энсона». Ему представлялось, что самолет потерпел аварию всего несколько минут назад. А то вдруг накатывал ужас, что ему снова предстоит пережить весь кошмар похода на юг. Когда так случалось, он отчаянно цеплялся за образ Коналы – только она давала ощущение уюта в этом чужом мире.

Лэвери много думал о ней, но эскимоска оставалась для него загадкой. Как она сумела пройти его путем по этим разбухшим равнинам и каменистым гребням?… Как она вообще умудрилась выжить тут?

Когда Конала дала ему надеть готовые сапоги, тщательно выложенные изнутри мягким мхом, он понемногу начал находить ответы на мучившие его вопросы. Ему удавалось достаточно далеко, хоть и сильно хромая, отходить от шалаша, и он мог наблюдать, как она ставила силки на пестрых земляных белок, которых она называла «хикик», как ловила рыб-чукучанов, зачерпывая их прямо руками из ближайшего ручья, как она нагоняла еще неспособных летать после линьки арктических гусей и выкапывала из норок в торфянике толстеньких аппетитных леммингов. Следя за Коналой, Лэвери постепенно стал понимать, что окружающая их «безжизненная пустыня» на самом деле была землей, которая щедро оделяла тех, кто хорошо знал ее.

Но самый загадочный вопрос так и оставался без ответа. Почему Конала не осталась там, возле самолета, в относительной безопасности или же не направилась на север искать своих родичей? Что заставило ее пойти вслед за ним?… Спасти человека чужой расы, покинувшего ее на произвол судьбы?

Когда их стоянка у каменистого гребня подходила к концу, солнце по ночам уже начало нырять на несколько минут за горизонт – верный признак, что лето кончается. Однажды Конала снова показала на север и проковыляла несколько шагов в том направлении. Шутливый намек на его разбитые ноги и неуклюжую походку не вызвал у Лэвери раздражения. Он рассмеялся и захромал вслед за ней, дабы выразить свою готовность идти под ее предводительством куда ей будет угодно.

Когда они снялись с места, Конала настояла на том, чтобы нести последние остатки снаряжения Лэвери вдобавок к собственной сумке и скатке оленьих шкур, служивших укрытием и постелью им обоим. Они шли, и Конала вдруг запела – высоким и заунывным речитативом без особой мелодии. Казалось, ее пение – такая же часть окружающего мира, как и посвисты кроншнепов. Когда же Лэвери попытался выяснить, о чем она пела, Конала проявила странную, на его взгляд, сдержанность: он только смог уловить, что она выражала свое родство и близость чему-то или кому-то, доселе ему неведомому. Ему было не понять, что Конала присоединила свой голос к голосам земли и ее духов.

Возвращаясь по собственным следам под предводительством Коналы, Лэвери делал множество открытий. Летчик не уставал удивляться, какой непохожей стала тундра на ту страшную пустыню, что он совсем недавно пытался пересечь.

Он открыл, что тундра была полна птиц – от крошечных длинношипов, почти незаметных на земле из-за их тусклого оперения, до крупных оранжевогрудых ястребов, высоко парящих над болотами и озерами. Конала показала ему также бесконечное многообразие растений тундры, начиная от ярко-рыжих лишайников и кончая лазурными цветочками с такими микроскопическими соцветиями, что ему даже пришлось встать на колени, чтобы увидеть их.

Как-то раз Конала знаком велела ему подползти вслед за ней к гребню холма. Метрах в тридцати под ними в долинке стая арктических волков неторопливо охотилась на леммингов среди стеблей осоки. Лэвери стало не по себе от столь близкого присутствия крупных зверей, но тут Конала смело поднялась во весь рост и обратилась к ним по-волчьи. Они выстроились полукругом мордами к ней и протяжно заголосили в ответ, а потом цепочкой неспешно потрусили прочь.

И вот к вечеру какого-то дня вдалеке вдруг показалось яркое пятно. Сердце Лэвери заколотилось, и он кинулся вперед, забыв о боли в ногах. Окрашенный в желтый цвет «Энсон» вполне могли заметить с поискового самолета, пока их не было… Может, их еще спасут его соплеменники… Но спустившись с моренной гряды к озерцу, они обнаружили «Энсон» совершенно в том же виде, как и прежде. Ни малейших следов посещения его человеком.

Разочарованный до глубины души, Лэвери забрался в рубку, сел за руль управления и погрузился в черную тоску. Теперь выполнить намерение Коналы двигаться на север, чтобы добраться до ее родичей на побережье, представлялось ему предприятием крайне опасным, которое скорее всего завершится их смертью в первую же зимнюю пургу… если они до нее дотянут. Их износившаяся одежда и почти совсем вытершиеся оленьи шкуры едва удерживали тепло. Пищу становилось добывать все труднее – птицы улетали на юг, мелкие животные начали хорониться на зиму, а рыба уходила в море. И откуда они возьмут топливо для костра, когда природа всерьез примется за них?

Лэвери мрачно молчал за ужином, когда они ели вареную рыбу, но Конала была по-прежнему настроена радостно и безмятежно. Она все повторяла слово «тукту» – олени, безуспешно пытаясь внушить ему, что скоро у них будет с чем двигаться дальше на север.

Стал подниматься вечерний ветер. Лэвери забрал одну кухлянку, вышел из построенного Коналой шалаша и забрался к себе в самолет, где свернулся калачиком на ледяном металлическом полу. Следующие несколько дней он почти не вылезал из самолета, порой бесцельно крутя ручки молчащей рации, но большей частью просто угрюмо глядя сквозь плексиглас лобового стекла на пейзаж вокруг, становившийся, казалось, на глазах все безрадостнее, когда первые морозы покрыли инеем тундровые цветы и разбросали коричневые пятна по колышущимся зарослям осоки.

Однажды поутру его вывел из клубка ночных кошмаров незнакомый звук. Он был неясным, приглушенным и напоминал рокот накатывающихся на берег вдалеке волн. С замершим на секунду сердцем он подумал было, что слышит постукивание авиамотора, но тут до него донеслись возбужденные возгласы Коналы:

– Тукторайкайай – олени пришли!

Из окна своей безжизненной машины Лэвери наблюдал за чудом жизни. Колышущаяся масса животных с почти соприкасающимися ветвистыми рогами накатывала с севера. Она докатилась до самого озера, разделилась и начала обтекать его. Рокот рассыпался на частое постукивание копыт по скалам и камням. Запах скотного двора, издаваемый стадом, проник даже в кабину самолета. Хотя прежде при полете высоко над тундрой Лэвери часто замечал внизу стада и цепочки мигрирующих оленей, которые сплетались подобно нитям бус, он с трудом мог поверить теперь своим глазам. Земля скрылась, наводненная мощным потоком жизни. Тоска стала рассеиваться под напором этой живой реки, частью которой Лэвери почти стал себя ощущать.

А пока он глядел во все глаза, потрясенный увиденным, Конала принялась за работу. Несколькими днями раньше она изготовила себе копье из обнаруженного в «Энсоне» весла с наконечником – заостренной с двух сторон лапы самолетного якоря. Вооружившись им, она теперь суетилась около края стада. Животные двигались так плотно, что выбранные ею олени не могли уклониться. Храпя, встал на дыбы пронзенный ее копьем бык. В смертельном прыжке он поднялся на спины соседних оленей, а когда, соскользнув, исчез под их копытами, лезвие копья Коналы уже вонзилось в следующую жертву. Она отбирала самых откормленных животных и тех, у кого был самый лучший мех.

Когда олений паводок наконец схлынул, ножу Коналы выпала трудная работа. Она сняла, выскоблила и размяла несколько великолепных шкур на будущую одежду и спальные мешки, потом занялась выросшей горой мяса и стала нарезать его прозрачными пластами, которые потом развешивала на кустиках карликовых ив. Когда они высохнут, то получится легкая, хорошо сохраняющаяся еда, которой будет достаточно, чтобы прокормить мужчину и женщину – покалеченного мужчину и больную женщину – весь предстоящий им долгий и нелегкий путь.

Почувствовав прилив сил от живого окружения огромного стада, Лэвери пошел ей помогать. Она подняла навстречу ему сияющее лицо. Конала отрезала ломтик мяса и протянула Лэвери, а когда он впился в него зубами, радостно улыбнулась. Потом он подал идею сделать плиту из двух пустых канистр, чтобы можно было формовать собранный Коналой жир в белые пирожки – пищу и вместе с тем топливо на будущее.

Следующие несколько дней выдались сухими и ясными. Пока развешанное мясо сушилось, Конала неустанно трудилась, мастеря для них обоих зимнюю одежду. Она так нещадно тратила силы, что на щеках снова проступил горячечный румянец, а резкий отрывистый кашель усилился. Если же Лэвери пытался как-то убедить ее не очень налегать на работу, она выказывала явное нетерпение, оставляя его слова без внимания. Конала знала, что делает.

Наконец примерно в середине сентября она решила, что все готово. И повернувшись спиной к изготовленной белыми чудесной машине, она отправилась на поиски своих родичей. Лэвери похромал за ней.

Небо потемнело, и порывы холодного ветра принялись швырять снег на затянувшиеся льдистыми кристаллами болотца. Однажды пришлось остановиться на ночлег раньше обычного из-за сильного бурана, который слепил глаза мокрым снегом. Конала вышла из их маленькой походной палатки, чтобы набрать хвороста для костра. Задремавший Лэвери вдруг услышал сквозь завывания ветра ее зов.

В ее голосе явственно слышалась тревога. Схватив копье и припадая на обе ноги, он кинулся наружу из палатки и тут увидел бегущую к нему через долинку Коналу. За ней зловещей тенью вырисовывался в свинцовом рассеянном свете огромный медведь-гризли – гроза здешних бесплодных земель.

Увидев, что Лэвери застыл на склоне прямо перед ней, Конала подалась вбок, хотя это движение сократило расстояние, отделяющее ее от медведя. Лэвери тут же сообразил, что она пыталась отвлечь зверя, занес копье над головой и ринулся вниз, крича и ругаясь во всю мочь.

Внимание медведя переключилось с женщины на странное зрелище, которое являл собой Лэвери. Выпрямив спину, гризли в нерешительности сел на массивные задние лапы и уставился на человека сквозь летящие хлопья снега.

Когда от медведя его отделяли уже считанные ярды, Лэвери споткнулся и упал, затем беспомощно прокатился по камням и очутился на спине, глядя на огромную квадратную медвежью морду прямо над собой. Медведь ответил бесстрастным взглядом, шумно втянул ноздрями воздух, опустился на четыре лапы и побрел прочь.

После встречи с гризли Лэвери окончательно переродился. Одетый в оленьи шкуры, с окаймляющей лицо темной бородой и отросшими до плеч волосами, он обрел гибкость, энергию и особую, ранее не свойственную ему наблюдательность. Он больше не был чужаком во враждебной стране. Теперь он по праву стал называться мужчиной, обретя возможность жить в мире более древнем, чем тот, к которому он привык.

С Коналой он познал то единство, ту общность, какие прежде ощущал только с экипажем своего бомбардировщика. Проведенные вместе недели постепенно уничтожили языковый барьер, и теперь ему становилось яснее то, что прежде было абсолютно непонятным. Но все же главный вопрос оставался без ответа с тех самых пор, когда она вернула к жизни его бездыханное тело на таком далеком теперь каменистом гребне, как бы разделившем надвое его судьбу.

Некоторое время они двигались вниз по уже застывшей и укрытой снегом реке, ведущей, как ему дала понять Конала, к морскому побережью. И с каждым днем силы у Лэвери все прибывали, а Конала все больше слабела. Ночами, когда женщина думала, что он спит, она тихо постанывала, днем же едва могла пройти сотню-другую метров, прежде чем ее опять начинал бить кашель, а на снегу у ног расплывались кровавые пятна.

Когда их настигла первая настоящая пурга, уже Лэвери ставил палатку и разводил огонь из лишайников и оленьего жира, чтобы сварить немного сушеного мяса. Конала лежала в спальном мешке, пока он готовил еду, а обернувшись к ней, он увидел, что страдальческие морщинки у ее рта слились в глубокие складки. Он подошел ближе и поднес к ее пересохшим губам теплый суп. Отпив глоток, она снова легла, и было видно, как ярко блеснули ее глаза в тусклом свете костерка. В их глубине он прочел подтверждение тому, чего боялся.

Не опуская глаз, Конала вынула новую пару сапог откуда-то из-под кухлянки и медленно провела по ним рукой, проверяя удивительно тщательно выполненные швы, сквозь которые не должно просочиться ни капли влаги. Она протянула их Лэвери и положила ему на колени. Потом заговорила, медленно и особенно точно подбирая слова, чтобы он наверняка понял ее:

– Это не очень хорошие сапоги, но они могут довести тебя до становища моих родичей. И могут помочь тебе вернуться домой, в твою страну… Счастья тебе… И не сбиться тебе в них с пути… брат мой.

Поздней ночью ярость пурги дошла до предела. Холод завладел палаткой, словно и не было внутри нее слабого язычка пламени, пронизал меховые одеяния, в которые была закутана Конала, и проник в ее тело.

Когда пурга улеглась и ветер стих, Лэвери похоронил ее под горкой камней на высоком берегу безвестной реки. Двигаясь дальше на север теперь уже уверенным шагом, он больше не размышлял над вопросом, который мучил его столько недель… Потому что главный ответ Коналы все еще звучал у него в ушах и он никогда не сможет его забыть: «Не сбиться тебе… брат мой…»

Мрачная одиссея Сузи[39]

Федеральная дневная школа в Спенс-Бей выглядит чужеродной среди промороженных скал арктического побережья. Она неуклюже прилепилась к скалам в двухстах милях севернее Полярного круга; здесь начинается другой мир, другое время.

Вечером в пятницу, 15 апреля 1966 года, яркие флуоресцентные лампы залили светом странное людское сборище в самой большой из классных комнат. Прямо под эмалированной табличкой, на которой в цвете изображены символы государственности и правосудия, за учительским столом восседал утомленного вида пожилой человек, облаченный в великолепную судейскую мантию. Напротив него с послушанием, пародирующим внимательность и почтение детей, сидело больше полусотни мужчин и женщин, узурпировавших в неурочный час парты и складные стулья. Люди стояли даже вдоль стен и сидели на полу.

В передних рядах выделялись несколько полицейских в парадных красных мундирах, четыре юриста в черных мантиях, трое или четверо безупречно одетых психиатров и врачей, несколько репортеров и группка государственных служащих министерства по делам индейцев и Севера – этой расцветающей колониальной империи. А мы в Спенс-Бей были пришельцами – нас привезли сюда самолетом с Ньюфаундленда и из Эдмонтона, чтобы мы засвидетельствовали, что правосудие в этом далеком уголке страны воистину свершилось.

А у задней стенки комнаты безмолвно сгрудились другие – люди, кому по праву принадлежала эта земля. Одетые в изукрашенные кухлянки, яркие свитера и платья веселых расцветок, они выглядели уныло. На вторгнувшихся к ним чужаков не смотрели. Они не смотрели даже друг на друга. Им было велено прийти, чтобы они знали, как осудят двух юношей их племени, которые нарушили наш закон.

Суд Северо-Западных территорий начал свою работу.

«Шуюк И5-833 и Айяут И5-22, оба из Левек-Харбор, совместно обвиняются в том, что они 15 июля или около этого дня в Левек-Харборе или окрестностях этого поселка незаконно совершили преднамеренное убийство Сузи И5-20…»

Репортер шепотом спросил у сидящего с ним рядом правительственного чиновника: «Что здесь происходит? Разве вы присваиваете обвиняемым тюремные номера прежде, чем докажете их виновность?»

«Конечно же нет. У каждого эскимоса есть номер. Так их легче различать».

Сузи И5-20 была мертва. Ее племянник Шуюк И5-833 и Айяут И5-22, который был сыном этой женщины, навсегда так и оставшейся для всех нас неизвестной, стояли перед судьей, пока секретарь суда зачитывал обвинение. По их лицам трудно было понять, понимают ли они происходящее, даже после того, как обвинение было переведено на эскимосский язык судебным переводчиком – белым, женившимся на эскимоске и прожившим большую часть жизни среди эскимосов. Всем присутствующим было совершенно ясно, что печальный и мрачный ритуал, свершавшийся вокруг двух обвиняемых, недоступен их пониманию. Так они и стояли перед судьей, съежившись и уйдя в себя, двое небольшого роста юношей с гладкими лицами. Они, как и весь их народ, были похожи на детей, но этих детей давно изгнали из мира, где принято считать, что о детях надо заботиться.

Слушание дела началось в девять часов утра на следующий день, а к одиннадцати вечера уже вынесли приговор. За эти часы мы, посторонние, смогли усвоить только общий характер событий, приведших к смерти одной женщины… Мы услышали крошечный фрагмент последней главы длинной мрачной одиссеи, повествующей о пути, приведшем к гибели целый народ.

Поздним летом 1913 года Компания Гудзонова залива основала свою самую северную факторию на мысе Дорсет – крайней юго-западной оконечности Баффиновой Земли. Обитавшие в тех суровых краях эскимосы были искусными охотниками на оленей, и эта охота на протяжении многих поколений поддерживала их существование, придавала им уверенность в себе. Но не успело закончиться второе десятилетие века, как они превратились в охотников за пушниной на продажу. Вся их жизнь круто изменилась. Вместо традиционных каяков появились большие лодки с моторами, завезенные из Шотландии; на них эскимосы совершали походы вдоль берегов острова. Вместо луков и острог они применяли в охоте дорогие многозарядные винтовки. Их семьи питались уже не мясом, а консервированной ветчиной, кулинарным жиром и лепешками из привозной муки. Их летние палатки, которые теперь были покрыты не шкурами, а брезентом, наполняла разнообразная продукция цивилизованного мира – от граммофонов до одежды из ярких хлопчатобумажных тканей.

Так обстояли дела, когда весной 1926 года в семье молодого человека по имени Китсуалик родилась дочь. Она родилась прекрасным здоровым младенцем, и назвать ее должны были бы, по древним обычаям, именем одного из ее предков. Однако христианская церковь ненамного отстала от скупщиков меха, основав в Кейп-Дорсет миссию, и англиканские миссионеры окрестили девочку Сюзанной. Родители не могли выговорить это имя и поэтому звали ее Сузи.

Детские годы Сузи пришлись на время расцвета торговли пушниной. По всем арктическим островам и побережью материка – от Гудзонова залива до Берингова моря – как грибы вырастали фактории. Именно тогда большинство эскимосских племен, кроме самых отдаленных, превратились из охотников ради пропитания в ловцов лис и песцов, именно тогда насильственно расторгли их издревле закрепившуюся связь с землей и морем, которые питали эскимосов с незапамятных времен.

И вдруг в 1930 году, когда на юг страны обрушилась великая депрессия, рог изобилия, из которого безостановочно сыпались на земли эскимосов все новые и новые фактории, иссяк. Цена за хорошую шкуру песца резко упала – со ста долларов до пяти и даже меньше, а это равнялось, если пересчитать на реальную цену товаров, которые эскимос мог получить на эти деньги, примерно пятидесяти центам. Большинство мелких факторий закрылось, а вслед за отъездом их владельцев с берегов Арктики наступил голод.

В 1931 и 1932 годах почти три четверти родившихся в Кейп-Дорсет детей умерли от недоедания и сопровождающих его болезней на первом году жизни. Сузи тоже видела, как мать завернула иссохшее тельце ее братика в кусок материи и положила в нишу, выдолбленную в стене иглу, чтобы до него не добрались собаки. Так до весны он и оставался с ними в доме, пока земля не оттаяла и они смогли его похоронить.

Именно во время этого кризиса Компания Гудзонова залива, рассчитывая на улучшение конъюнктуры после депрессии, вышла с предложением к правительству Канады. США, Дания и другие страны оспаривали право Канады на обладание огромным архипелагом Королевы Елизаветы, расположенным в высоких широтах[40]. И Компания предложила усилить право владения Канады этими бескрайними необитаемыми землями, заселив их эскимосами, которые «терпят лишения, вызванные текущими экономическими затруднениями». Компания вызвалась провести всю операцию по колонизации, и правительство приняло предложение с условием, что Компания возьмет на себя всю ответственность за благосостояние переселенцев и не будет препятствовать их желанию вернуться на прежние места, если новый дом им почему-либо не понравится.

Осенью 1933 года управляющему факторией в Кейп-Дорсет, Пангниртунг на западном и Понд-Инлет – на северном побережье Баффиновой Земли было приказано начать вербовку колонистов. Задача непростая – традиции, навыки и склад души крепко привязывали людей к земле своих предков. Они не желали покидать ее, и, пока управляющий факторией в Кейп-Дорсет не обратился за помощью к Кававу – бывшему шаману на службе у Компании, никого не удавалось завербовать.

Вслед за управляющим Кававу принялся расхваливать новое место, где не переводилась дичь. Особенно он напирал на обещание Компании бесплатно предоставить новое охотничье снаряжение и снабдить поселенцев богатыми запасами продовольствия; он также подтвердил заверения управляющего, что все, кому не понравится на новом месте, смогут беспрепятственно вернуться домой. Отчаянно суровая зима и прочно поселившийся в каждом иглу голод придали такой вес словам Кававу, что его племянник Китсуалик и несколько других мужчин хотя и с неохотой, но согласились поехать.

Когда грузовой пароход Компании «Наскопия» вышел из Кейп-Дорсет 14 августа 1934 года, он нес на своем борту шесть семей – двадцать два человека, включая мужчин, женщин и детей, вместе с их пожитками и собаками. Среди тех, кто, стоя у поручней, наблюдал, как уплывают вдаль низкие холмы Кейп-Дорсета, была и восьмилетняя Сузи.

В Пангниртунге к переселенцам присоединились еще две семьи, а в Понд-Инлет – еще четыре. Затем «Наскопия» через пролив Ланкастер повернула на север, к неприветливым берегам острова Девон. 23 августа она бросила якорь в «порту назначения» – Дандас-Харбор.

Колонисты увидели вокруг себя отвесно вздымающиеся стены фьорда, а с гор, высотой шесть тысяч футов, спускался огромный ледник, и лишь у подножия этих одетых льдами гор вилась узкая ленточка голых скал, свободных ото льда. Это был край, подходящий для титанов, но не для простых смертных.

Хотя люди в этих местах поселялись на короткое время, эскимосы здесь никогда не жили. В 1934 году федеральное правительство, чтобы держать под контролем вход в пролив Ланкастер, устроило в Дандас-Харбор пост канадской полиции – это была часть плана распространения прав Канады на арктические острова высоких широт. Некоторое время канадский флаг трепали резкие ветры, слетающие с ледника, но вскоре пост пришлось оставить, потому что движение ледников с гор и жуткие льды в проливе так ограничили мобильность полицейских, что те не могли ни патрулировать окрестности, ни даже охотиться на тюленей, чтобы прокормить своих собак.

Новопоселенцам из Кейп-Дорсет эти неприютные места были совершенно чужды. Они привыкли к открытым просторам тундры, а не к покрытым вечными льдами горам. На узкой полоске свободного ото льда побережья не было оленей, и обитало всего несколько песцов и других мелких животных. И так как эскимосы были народом, чей мир населен не только зримыми существами, но и незримыми духами, то необъяснимая угроза, исходящая от нависших скал, наполняла их сердца смутным предчувствием несчастья.

Не прошло и двух месяцев, а все люди, привезенные из Кейп-Дорсет, уже стремились вернуться обратно на родину. А когда назначенный их опекуном служащий Компании, поселившийся в удобном домике пограничного поста, заявил, что до будущего лета, когда придет пароход, ничего сделать нельзя, Китсуалик и еще трое эскимосов запрягли собак и отправились с семьями на запад, надеясь, что лед будет достаточно устойчив и они смогут достичь северного побережья Баффиновой Земли по ту сторону пролива.

Но их надежда не сбылась. За пять дней мучительного путешествия по неверному, все время подвигающемуся льду им удалось преодолеть только сорок миль и у входа в залив Крокера пришлось высадиться на берег. Но идти по берегу на запад мешали ледники, сползающие здесь в море. Принужденные вернуться в залив Крокера, который был только чуть большей по размеру тюрьмой, чем Дандас-Харбор, они там зазимовали и перенесли лишения более жестокие, чем за все время жизни в Кейп-Дорсет. Выжить удалось только благодаря унизительному визиту Китсуалика в Дандас-Харбор к раздраженно выбранившему его белому опекуну, у которого удалось выпросить немного еды.

В конце лета 1935 года все поселенцы собрались в Дандас-Харбор, полные решимости уехать на «Наскопии» домой. Но когда наконец пароход пришел, он бросил якорь на дальнем рейде, выгрузил немного припасов… и отплыл, не взяв никого на борт. Людям объявили, что заберут всех на будущий год.

Вторая зимовка запомнилась Сузи еще лучше… Пытаясь добыть тюленей на предательски неустойчивом льду залива в один из лишенных света дней января, Китсуалик едва не расстался с жизнью, когда его на внезапно оторвавшейся от берегового припая льдине унесло в море. Почти неделю без крошки во рту, тщетно стараясь укрыться от пронизывающего холодного ветра за вздыбившимися кусками льдин, один на плавучем ледяном островке нескольких ярдов в поперечнике, он дрейфовал в восточном направлении, пока не удалось наконец выкарабкаться на земную твердь. Китсуалик отпустил собак и бросил нарты, поэтому ему пришлось затратить на дорогу до залива Крокера еще около недели. Жена и дети уже отчаялись увидеть его снова, считали пропавшим и не надеялись дожить до лета.

Выбор Дандас-Харбор в качестве места для эскимосского поселения может показаться случайным, досадным недоразумением, но это не так. Выбор был сделан преднамеренно и должен был оправдать перемещение эскимосов на новые места с целью укрепления канадского влияния в Арктике, послужить созданию показательного прецедента переселения эскимосов в районы, где они могут способствовать развитию мехового промысла.

Полуостров Бутия и остров Сомерсет, разделенные только узким проливом Белло, выдаются гигантским пальцеобразным выступом на север от арктической оконечности материка. В начале 30-х годов этот район почти целиком принадлежал нетчинглингмиут – Тюленьим людям: еще ни одному мехоторговцу не удавалось основать среди них постоянную факторию. В 1926 году Компания Гудзонова залива также попыталась сделать это в западной части населенного ими края, но она не смогла преодолеть молчаливого сопротивления ни забитых льдами мелких заливов, ни самих нетчинглингмиут. Это был суровый и щепетильный народ, отдававший настолько решительное предпочтение прежнему образу жизни, что пришельцы, принесшие с собой перемены, начинали ощущать себя среди них явно лишними.

В 1932 году Компания решила предпринять новое наступление на это последнее пристанище эскимосов – на сей раз с востока, через пролив Ланкастер и узкий пролив Принс-Риджент, сделав заключение, что вернее всего удастся победить неукротимых Тюленьих людей, «подсадив» к ним уже «одомашненных» эскимосов. Именно для этой роли и избрали двенадцать семей с Баффиновой Земли, высадив их в Дандас-Харборе. Осенью 1935 года Компания доложила правительству, что Дандас-Харбор вопреки ожиданиям оказался непригодным в качестве места поселения, и испросила разрешения перевезти людей на более подходящее место. Разрешение было быстро получено.

Поздним августовским утром 1936 года звучный гудок с «Наскопии», отразившись от скал Дандас-Харбор, снова разогнал тишину. К тому времени, когда судно бросило якорь в заливе, все население маленькой колонии было готово подняться на борт, и на сей раз им это позволили. Одна из сестер Сузи так вспоминала свои переживания в тот день: «Все думали, что едут домой. Плохие времена кончились. Скоро увидим всех, кого мы покинули. Отец говорил, что мы никогда больше из Кейп-Дорсета не уедем».

Отплыв из залива, «Наскопия» отправилась на запад, но не в Кейп-Дорсет, а в необитаемую Элизабет-Харбор, что на южном побережье полуострова Бутия. В трюмах она несла детали для сборных домов и припасы для новой фактории, но если кто-то из находящихся на борту эскимосов с Баффиновой Земли и знал о ее назначении, то никто не подозревал, что именно на их долю выпала задача обеспечить преуспевание фактории.

Углубившись немного в воды пролива Принс-Риджент, старая посудина натолкнулась на плотные льды – настолько плотные, что через три дня напряженных попыток преодолеть их вынуждена была остановиться. Капитан решил повернуть назад, и через два дня «Наскопия» бросила якорь у небольшого эскимосского поселения в Арктик-Бей на северной оконечности Баффиновой Земли. Было принято поспешное решение: выгрузить на берег припасы для новой фактории вместе с поселенцами и подобрать их следующим летом, чтобы вновь попытаться пробиться к побережью Бутии.

Люди из Пангниртанга, до прискорбия хорошо познакомившиеся с обычаями белых за сто лет контактов с китобоями, заходившими в море Баффина залив, казалось, заподозрили неладное и наотрез отказались покидать судно. Они заявили, что поедут домой, и никуда больше. Люди из Понд-Инлет, чей дом находился в полутораста милях от Арктик-Бей – туда можно было добраться на собачьей упряжке, – придерживались иного мнения.

Китсуалик еще с одним или двумя мужчинами из Кейп-Дорсет присоединился вначале к выходцам из Пангниртунга, но на судне был сильный отряд полицейских, и Кававу принялся убеждать, что их силой ссадят на берег, если они не согласятся сойти добровольно. Потом к ним пришел белый человек и объяснил, что в этот сезон «Наскопия» уже не успеет вернуться в Кейп-Дорсет, но, если никто не переменит своего решения к началу следующего лета, их отвезут домой. После этих уговоров группа из Кейп-Дорсет неохотно согласилась сойти на берег вместе с семьями из Понд-Инлет. Люди из Пангниртунга остались тверды в своем решении, а когда стало ясно, что их удастся ссадить только силой, служащие Компании отступили. Через несколько дней непокорные упрямцы сошли на берег в виду родных гор.

Снова эскимосы из Кейп-Дорсет очутились в незнакомой местности, причем на этот раз еще и среди неизвестных людей, говорящих на незнакомом диалекте. Не желая покушаться на охотничьи земли эскимосов Арктик-Бей, они делали небольшие вылазки от поселка и третий год подряд существовали практически только на скудный паек, выдаваемый служащими Компании. Скитальцев поддерживала лишь неугасающая надежда, что наступит лето и их отвезут домой. Семьи из Понд-Инлет не разделяли этой надежды. Как только установилась подходящая для переездов погода, они запрягли собак и без шума покинули Арктик-Бей.

За эту долгую зиму планы Компании претерпели некоторые изменения. Лоренцо Лирмонт, управляющий факторией Йоа-Хейвен на острове Короля Уильяма (самая близкая к Бутии западная точка, до которой Компании удалось добраться), давно лелеял навязчивое и тщеславное желание открыть торговлю в краю нетчинглингмиут. И зимой 1936 года ему удалось уговорить руководство Компании предпринять наступление с двух сторон одновременно. Пока небольшая вспомогательная шхуна Компании «Аклавик» будет пытаться добраться до Бутии с запада, «Наскопия» предпримет такую же попытку с востока. Если тому или другому судну удастся достичь цели, у входа в пролив Белло будет основана фактория. Если же это удастся обоим судам, тогда сможет наконец осуществиться почти вековая мечта об использовании пригодного для торговли Северо-Западного прохода. И в том и в другом случае, говоря словами хроникера Компании, нетчинглингмиут «будут включены в жизнь современной цивилизации».

Ледовая обстановка летом 1937 года оказалась исключительно благоприятной. Маленькая «Аклавик» выбралась за пределы пакового льда Йоа-Хейвен в пролив Белло, и Лоренцо Лирмонт вышел встречать «Наскопию», когда она прибыла с запада со всем необходимым для основания новой фактории Форт-Росс.

Во «все необходимое» входили и шесть семей эскимосов из Кейп-Дорсет, которые отзимовали в Арктик-Бей и, отплыв оттуда на «Наскопии», все еще надеялись попасть домой. Но в эти последние дни августа, стоя в отчаянии на каменистом берегу у будущего Форт-Росса и глядя вслед тающему в осеннем небе облачку дыма из трубы «Наскопии», они потеряли последнюю надежду, растаявшую подобно последней струйке дыма над горизонтом.

Напачи-Кадлак так вспоминал чувства и настроение людей в тот день:

«Теперь все знали, что никогда не вернутся домой. Некоторые женщины плакали и отказывались от еды. Никому здесь не нравилось. Нетчинглингмиут не любят, когда к ним приходят незнакомые люди. Мы совсем не знаем этих краев, не знаем, что делать».

Пока изгнанники находились в столь плачевном состоянии, они никак не отвечали намерениям Компании Гудзонова залива. Необходимо было каким-то образом вывести их из состояния отчаяния и апатии. Решили погрузить их на моторную лодку «Тюлень» и отвезти еще на полтораста миль к северу, на необитаемый мыс острова Сомерсет. Предполагалось, что там они в силу необходимости снова соберутся с духом, что позволит им как-то выжить, и таким образом будет положено начало меховому промыслу на новых землях.

Управляющим факторией, которой было присвоено громкое название Порт-Леопольд, а также опекуном группки эскимосов с Дорсета был назначен некий Эрни Лайол – еще молодой человек, прослуживший, однако, в Компании около десяти лет. Тут эскимосам повезло. В его жилах текла эскимосская кровь. Лайол родился на Лабрадоре, знал, любил и понимал своих кровных братьев.

Он сдружился с Китсуаликом и через некоторое время женился на старшей сестре Сузи – Нипеше.

Лайолу и его подопечным досталась невероятно трудная доля. Ледовая обстановка была почти так же тяжела, как и в Дундас-Харборе, а местность вокруг Порт-Леопольда – так же негостеприимна: недаром нетчинглингмиут избегали селиться на острове Сомерсет, за исключением кусочка его западного побережья. В 1940 году Компания сочла нецелесообразным содержать там факторию.

Лайол повел скитальцев на юг, но, за исключением Кававу и его семьи, они отказались приближаться к Форт-Россу. Они не желали иметь никаких дел ни с находящимися там белыми, ни с нетчинглингмиут, которым они не доверяли и которых недолюбливали. Поэтому они решили остановиться на северном берегу залива Кресуэлл, который выходит в узкий пролив Принс-Риджент в шестидесяти милях севернее Форт-Росса. Оттуда они обратились с последней мольбой к Компании, передав через Лайола свое желание вернуться домой. Их просьба была отвергнута. Более того, тем же летом «Наскопия» привезла из Кейп-Дорсет еще две семьи – их уговорили присоединиться к «хорошо устроившимся» на острове Сомерсет соплеменникам.

Вместе с новыми поселенцами с борта «Наскопии» невидимкой сошел еще один смертельно опасный «пассажир». От инфлюэнцы к концу октября в Форт-Россе умерло четырнадцать эмигрантов, включая шестерых эскимосов из залива Кресуэлл.

С наступлением зимы пришел голод. Шкуры песцов почти ничего не стоили, и мужчины не могли даже купить патронов, чтобы прокормиться охотой, не говоря уже о том, чтобы приобрести в достаточном количестве продукты. Ослабев от болезни, поразившей почти всех мужчин, женщин и детей поселения, испытывая недостаток в патронах, под хлещущими порывами ураганных ветров, из-за которых восточный берег острова Сомерсет имел среди нетчинглингмиут дурную славу, оставшиеся в живых переселенцы из Дорсета встречали первую зимовку в своем шестом по счету месте изгнания без надежды ее пережить.

Хотя дорсетцы были пришельцами в заливе Кресуэлл, они чувствовали, что свирепые, налетающие с севера ветры, из-за которых закрыли факторию Порт-Леопольд, здесь будут буйствовать с не меньшей силой, поэтому и построили свои иглу у подножия скальной гряды, протянувшейся параллельно северному берегу залива примерно в полумиле от него. Китсуалик со своим другом Томаси выбрали место для домов в нижней части залива, где скалы постепенно понижались, переходя в плато, но Джеймиси, Джохани и молодой эскимос по имени Джози построили свои иглу на несколько миль западнее, где скалы вздымались почти до ста футов.

В четырнадцать лет Сузи стала исключительно привлекательной девушкой, к тому же почти на голову выше ростом всех остальных членов племени. При этом она была умницей и обладала всеми достоинствами эскимосок по части ведения хозяйства. Сузи, хотя еще и жила в семье родителей, была помолвлена с Джози. Они собирались пожениться осенью. Свадьбу пришлось отложить, когда во время эпидемии умерли отец и дядя Джози и он остался единственным кормильцем двух вдов и пятерых детей.

Весь декабрь бураны, налетающие на залив Кресуэлл с полярных ледяных просторов, свирепствовали до такой степени, что почти не позволяли охотиться на тюленей у лунок в отполированном ветрами льду. Мяса не хватало, голод убивал собак, иссушал людей.

Во время зимовки в Арктик-Бей старший брат Сузи – Гидеон перешел в христианскую веру, ища в религии белых пути к спасению от жалкого существования изгоев. Теперь он отмечал рождество в холодной темноте родительского иглу, где тюлений жир стал слишком драгоценен, чтобы жечь его в лампах. Безрадостна была эта пародия на рождество, но семья Китсуалика жила все же лучше, чем семья Джози, – изможденному юноше уже несколько недель подряд не удавалось добыть ни одного тюленя, поэтому женщины и дети в его иглу питались только тем немногим, чем могли поделиться с ними Джеймиси и Джохани.

В первые дни января ветры улеглись, и начался снегопад. Джеймиси и Джохани переселили семьи в небольшие временные иглу на паковом льду, чтобы быть ближе к месту охоты. Джози собирался поступить так же, но ему надо было бы в таком случае переселять восьмерых, поэтому он счел за лучшее остаться на прежнем месте и охотиться из иглу Джеймиси. Наконец ему повезло – в один прекрасный день он убил острогой большого тюленя. Под прикрытием скальной гряды он дотащил добычу до дома, и в этот вечер женщины и дети пировали.

Но ночью вновь поднялся северный ветер, перешедший в ревущий буран. А хорошо накормленная семья Джози, первый раз за много дней по-настоящему согревшаяся, не услышала в этом реве особой угрозы, тем более что постепенно звук ослабевал. Все уснули, считая, что буран стихает. Они не знали, что ярость бурана была заглушена снежной рекой, скатывающейся со скал и застывающей плотными слоями над крышей их иглу.

На следующий день Джози нашел выходной туннель настолько забитым, что ему пришлось прокапывать ход наружу целый час. И когда он наконец пробился, то увидел, что наверху бушует страшная пурга.

«Снег обрушивался с гряды, переваливая через нее подобно реке, – так позже он описывал открывшуюся картину. – Ничего невозможно было разглядеть. Голова казалась погруженной в быстро застывающую воду. За короткое время, пока моя голова была на поверхности, снег успел засыпать вырытую лунку. Я догадывался, что все иглу уже под снегом, и потому посчитал, что, пока еще можно выбраться наверх, лучше поспешить.

Пробравшись снова внутрь иглу, которое под толстым снежным покрывалом, освещенное и согретое жировыми лампами, казалось теперь особенно уютным, Джози принялся убеждать женщин одеться потеплее и как можно лучше закутать детей. «Нам необходимо уйти отсюда!» – заключил он, описав всю ярость бушующей наверху непогоды.

Женщины начали было собираться, но, поразмыслив, прекратили сборы. Если наверху такой страшный буран, то где им найти укрытие? Даже если и удастся в слепящем вихре найти иглу Джеймиси и Джохани, то добраться туда с таким количеством детей они вряд ли сумеют. В конце концов они отказались покидать иглу, решив переждать буран. Если они сами не смогут выбраться наружу, тогда, конечно, Джеймиси и Джохани отправятся их искать и откопают из снежного плена.

Никакие убеждения Джози не могли их поколебать. Еще час или два мучился он в нерешительности, прежде чем сделал свой выбор. Если никто не хочет идти вместе с ним, он пойдет один.

Старшему ребенку в иглу исполнилось только десять лет, но он уже считал себя самостоятельным мужчиной и не хотел повиноваться женщинам. Натянув меховую одежду, он пополз за Джози. Через несколько часов юноша и мальчик, вконец обессиленные, отогревались в иглу Джеймиси.

Буран бушевал еще день и целую ночь. Потом он слегка стих, и Джози вместе с Джеймиси и Джохани стали пробиваться к берегу, хотя ветер иногда валил их с ног. Земля была покрыта таким плотным и толстым слоем снега, что невозможно было разглядеть никаких примет, облегчающих поиски иглу Джози, а снег все переваливал через гряду такой же лавиной, как и прежде. Поиски не прекращались до тех пор, пока ветер вновь не набрал прежнюю необоримую силу и не заставил их отступить под прикрытие иглу на льду залива.

Когда буран наконец выдохся и ясно разгорелся короткий зимний день, мужчины поспешили на берег… и очутились в неузнаваемо изменившемся мире. Почти до самой вершины гряды простирался ровный пологий снежный откос, – на восток и на запад насколько мог видеть глаз. Все знакомые приметы были заметены, поэтому эскимосы, отправившиеся на поиски иглу, остановились в полном замешательстве. Но где-то под ними, придавленные массой тяжелого снега, были замурованы две женщины и четверо детей. Поэтому они не прекращали отчаянных попыток: копали, протыкали снег шестом наугад, искали хоть какой-нибудь намек на жилье… Но снег не отдавал того, что укрыл. Мужчины кричали, срывая голос, но из глубины не доносилось ни звука. Почти неделю они пытались сорвать безликий белый саван, пока, вконец изнемогшие и подавленные горем, не признали свое поражение.

В начале февраля Джози попросил у соседей упряжку и поехал в Форт-Росс, где подробно рассказал управляющему о случившейся трагедии. Управляющий по радио связался с ближайшим полицейским постом в Понд-Инлет, и оттуда ответили, что займутся расследованием и скоро отправят первый за все годы патруль на остров Сомерсет. Считая, что он исполнил все, что требуется по закону белых, Джози вернулся в залив Кресуэлл, где в начале апреля стал мужем Сузи.

Двадцать седьмого февраля констебль Дж. У. Дойл в сопровождении двух эскимосов вышел из Понд-Инлет. Дойл двигался на юг через гористую Баффинову Землю до Бассейна Фокса, затем повернул на восток и поднялся к северу по обрывистому берегу полуострова Бродёр до уровня залива Кресуэлл. 5 мая он со спутниками почти завершил опасный путь по льду пролива Принс-Риджент, когда увидел приближающуюся собачью упряжку. Это была упряжка Джози, предпринявшего вылазку за сотни миль от голодающего поселка дорсетцев в надежде убить белого медведя.

Дойл сопровождал Джози до самого поселка, где сам убедился, что «все люди сильно голодали». Он отдал им все свои запасы пищи, но и у него самого их было немного, поэтому через три дня, взяв Джози в проводники, он отправился в Форт-Росс.

Там несколько недель обсуждали рассказ Джози о трагическом происшествии, и постепенно все больше и больше стали подозревать умысел с его стороны. Белые люди считали, что в лучшем случае Джози проявил недостаточное упорство в поисках, а некоторые и напрямую обвиняли его в том, что он бросил мать, тетку и четверых или пятерых малолетних братьев, сестер и племянников на произвол судьбы, чтобы жениться на Сузи.

«Эскимосам недостает чувства ответственности, – заметил один из белых в Форт-Россе. – Если дела становятся слишком плохи, эскимос может просто уйти, предоставив оставшимся выпутываться самим. Даже если рассказанное Джози более или менее соответствовало истине, ему все равно следовало бы остаться в иглу вместе с родственниками. Убежать – было малодушием с его стороны».

Джози подвергли дотошному допросу, используя Лайола в качестве переводчика, причем специально дали понять, в чем его подозревают. Сбитый с толку и глубоко встревоженный, он старался умилостивить допрашивающих, давая те ответы, которых, как он считал, от него ожидали, но таким образом только укрепил их предубеждение против себя.

Ни одному из задававших многочисленные вопросы не пришло в голову, что видимое замешательство юноши могло проистекать от чувства стыда и ужаса, что его считают способным совершить столь чудовищное преступление. Но ведь хоть кто-то из этих белых людей должен был бы знать, что дважды задать эскимосу один и тот же вопрос означало дать понять, что ему не верят… А эскимос, которого обвинили во лжи, считает себя недостойным общества людей.

Когда 18 мая констебль Дойл в сопровождении Лайола, Кававу, Таколика и управляющего факторией вернулся в залив Кресуэлл, Джози был с ними – пока еще не в качестве арестованного, но уже как подозреваемый. Все его соплеменники видели, что у белых он вызывает отвращение.

Для суда в качестве доказательства Дойлу необходимо было найти тела пропавших, поэтому пятеро оставшихся в живых мужчин из поселения дорсетцев вместе с Таколиком, Кававу и Джози были привлечены к работам по раскопке засыпанного иглу. Джози каждый день разрешили возвращаться на несколько часов в иглу Китсуалика к молодой жене Сузи. Неизвестно, о чем они разговаривали между собой, но Джози день ото дня становился все сумрачнее и замкнутее. И все же он делал все, что было в его силах, чтобы помочь полицейскому, и именно благодаря его настойчивости место, где стояло иглу, наконец обнаружили.

Пришлось выкопать в снегу яму глубиной целых тридцать четыре фута, прежде чем удалось добраться до промерзшей земли. Снег был спрессован так плотно, что поддавался только топору, и, чтобы прорубить в нем этот колодец, восьмерым мужчинам потребовалось три дня. Затем они начали прокладывать горизонтальный туннель в направлении, указанном Джози, и там нашли иглу.

Оно было пусто, но вскоре Китсуалик отыскал место, откуда замурованные люди пытались пробиться наверх. Чтобы продвигаться вперед, им приходилось засыпать за собой прорытый туннель. Поисковая группа попыталась сделать то же самое, но работа была настолько тяжела и опасна, что Дойл решил отказаться от дальнейших попыток и подождать, пока летнее солнце не растопит снежный откос.

Несколько месяцев он провел не без удовольствия в качестве гостя Компании в Форт-Россе. А Джози провел эти месяцы в заливе Кресуэлл, все глубже погружаясь в мрачные переживания. Все, за исключением Китсуалика и Сузи, избегали его. Не то чтобы они считали его виновным в каком-либо преступлении, но над ним нависла тень… зловещая тень меча правосудия белого человека.

Четвертого августа констебль Дойл вернулся в залив Кресуэлл на лодке. На этот раз он обнаружил тела погибших, без которых нельзя было возбудить уголовное дело. Тела безмолвно поведали страшную историю. Замурованные в полной темноте, почти без пищи и воздуха, не имея никаких ориентиров, по которым они могли бы судить о правильности выбранного направления, несчастные копали вслепую, но не на юг, где могли бы найти спасение, а на запад, вдоль гряды, где снег был глубже всего. Женщины двигались впереди, а за ними, за поворотами длинного извилистого туннеля, оставались тельца детей.

Джози видел, как тела доставали из снежных саркофагов. В эту ночь он не вернулся в палатку Китсуалика, и Сузи пошла на розыски. Она нашла его на краю высокой скалы стоящим в полной неподвижности: маленькая темная фигурка, похожая на инукок – так назывались каменные подобия человека, которые были расставлены неким давно позабытым племенем на холмах безжизненной тундры, чтобы она не казалась такой пустой. С лица Джози смотрела не жизнь, а смерть, но если он и собирался покончить счеты с жизнью в тот момент, то появление Сузи на этот раз предотвратило несчастье. Ибо Сузи была Жизнь, вдвойне Жизнь, потому что носила в себе его ребенка.

Дойл увез Джози в Форт-Росс, теперь уже под арестом. 14 сентября прибыла «Наскопия» с подразделением полиции на борту под командованием старшего офицера, исполнявшего также обязанности судьи. На следующее утро Джози предстал перед судом в лице инспектора Д. Дж. Мартина и был обвинен в преступном небрежении, повлекшем смерть двух женщин и четырех детей. Однако капитан «Наскопии» торопил с отплытием, поэтому, хотя обвинение и было предъявлено, Джозн не стали судить сразу, а отложили разбирательство на год, до возвращения «Наскопии».

Так как в самом Форт-Россе негде было держать Джози под стражей, его освободили условно и отправили домой в залив Кресуэлла, где он должен был ждать решения своей судьбы… В одиночку, пешком, он отправился в семидесятимильный путь по каменистой тундре, подавленный воспоминаниями о зимней трагедии, в страхе перед непостижимой мстительностью белых, униженный и обесчещенный в собственных глазах и в мнении соплеменников. Это было сверх его сил. Не дойдя мили до палатки, где ждала его молодая жена, Джози остановился. Он уже мог видеть манящий огонек, просвечивающий сквозь стену палатки, но нависшая над ним зловещая пелена затмила рассудок. Вставив дуло ружья в рот, он наклонился и нажал на спусковой крючок.

Большинство поселенцев Кресуэлл-Бей восприняли эту новую трагедию смиренно. Только Сузи отважилась возмущаться теми, кто сломил и уничтожил ее мужа. А когда зимой она родила мертвого ребенка, потому что голод вновь охватил поселок и изнурил даже ее полное сил и энергии тело, яростное негодование на тех, кто довел ее соплеменников до такого жалкого существования, переросло в ненависть.

Китсуалик пытался успокоить ее, но она не обращала внимания на его слова. Испытания последних лет так состарили этого сорокадвухлетнего мужчину, что он уже перестал быть тем решительным человеком, который заслужил уважение всех дорсетцев. Он больше не верил, что его родичи смогут чего-нибудь добиться, считал, что нужно только стараться выжить. Дух инициативы сохранился только у Кававу, но он бросил своих соплеменников ради привилегий, предоставляемых Компанией, и поселился недалеко от фактории, являя собой для нетчинглингмиут пример того довольства, которого каждый охотник за тюленями может достигнуть, если станет охотником на песцов.

В тот же год сын Китсуалика, Гидеон, также оставил поселок, чтобы отправиться в сопровождении миссионера в Арктик-Бей и пройти там подготовку на служителя бога белого человека. Его отъезд наполнил сердце Сузи горечью и отнял последние душевные силы у Китсуалика.

Лютой февральской ночью 1942 года, когда на эскимосов навалилась новая эпидемия, Китсуалик выполз из-под кучи меховых одежд, где он уже несколько дней лежал в горячечном беспамятстве. Натянув только штаны из тюленьей шкуры, он прокрался из иглу так тихо, что никто из забывшихся тяжелым сном родных даже не проснулся. Китсуалик отправился навстречу Уводящему по Снегу, решив так окончить свое долгое изгнание.

Сузи с матерью остались одни. Но ранней весной 1942 года Сузи вышла замуж за Напачи-Кадлака, младшего сына Кававу, – мягкого и неумелого человека, вся жизнь которого протекала в мечтах об иной, лучшей жизни. Он попытался убедить Сузи уехать из Кресуэлл-Бей и жить вместе с его отцом в Левек-Харбор, что в восьми милях к югу от Форт-Росса. Она сердито отвергла его уговоры. Никогда она больше не поверит Каблунаит – так заявила Сузи. Единственную надежду она видела в том, чтобы не прибегать к помощи белых, а этого можно было достичь, лишь поддерживая свое существование собственными силами.

«Она говорила нам, – вспоминал Напачи-Кадлак, – что мы снова должны стать иннуит. И что мы должны следовать обычаям наших предков».

Напачи-Кадлак внял ее страстным призывам; изгнанники из Кейп-Дорсет нашли в лице дочери Китсуалика свою предводительницу.

Все лето и осень 1942 года Сузи тратила свою кипучую энергию на то, чтобы вдохнуть жизнь в своих соплеменников. Никогда прежде они не ловили и не сушили так много рыбы. Никогда прежде мужчины племени не совершали таких длительных и успешных охотничьих вылазок в глубь острова, чтобы добыть оленей. Никогда раньше они не забивали столько белых медведей и морских зайцев. К концу сентября жители поселка в Кресуэлл-Бей впервые со дня его основания запасли достаточно продовольствия на долгую зимнюю ночь.

А на юге собирались мрачные тучи. Плохая ледовая обстановка не позволила «Наскопии» добраться до Форт-Росса и пополнить запасы для зимовки там. Поэтому через короткое время родичи Кававу в Левек-Харбор, всецело зависящие от фактории, стали испытывать жестокую нужду. Когда в марте 1943 года из Арктик-Бей в Форт-Росс прибыл на санных упряжках полицейский отряд, который доставил почту, не довезенную летом «Наскопией», констебль Делиль обнаружил на фактории четырнадцать истощенных эскимосов. Он записал, что большинство пришедших из Левек-Харбор людей были больны: одни – туберкулезом, другие – гриппом, новая эпидемия которого уже унесла несколько жизней. Одной из жертв оказался Кававу, которому его надежда на помощь Компании помогла ничуть не больше, чем когда-то Китсуалику.

В тот год соплеменники Сузи не ездили в Форт-Росс, и поэтому эпидемия их не коснулась. Они энергично охотились на льду залива на медведей и тюленей, а когда кончились патроны, стали бить зверя острогами. Впервые за многие годы вернувшееся по весне солнце не было затуманено облаками горя и боли.

Летом 1943 года жители поселка в Кресуэлл-Бей также не бедствовали. Родилось четверо ребятишек, и один из них был сыном Сузи, которого она по старым обычаям назвала Айяут. В Левек-Харбор дела обстояли гораздо хуже. В то лето «Наскопии» опять не удалось пробиться к Форт-Россу; теперь эта отдаленная фактория вдруг обрела известность. Заголовки газет объявили всем, что двое белых мужчин и женщина, жена одного из служащих, отрезаны от всего мира на арктическом островке без достаточного количества съестных припасов и топлива на зиму. Как только осенний лед стал прочным, в район фактории выбросился с парашютом майор Стэнуэлл-Флетчер, который принялся объяснять эскимосам, как построить посадочную полосу для самолета, а затем руководить работами по ее устройству. Когда полоса была готова, прилетел огромный транспортный самолет С-47 и забрал белых с фактории, доставив их затем в сохранности домой. Ни одного человека из увезенных насильно десять лет назад из их дома в Кейп-Дорсет он не захватил.

К счастью для оставшихся в Левек-Харбор, Эрни Лайол не покинул их. Через несколько лет, когда его спросили, почему он не воспользовался возможностью улететь, он не смог дать ответ.

«Не знаю, почему не улетел. Знаете, обстановка была не из лучших. В самой фактории ничего не осталось, и никакой дичи не попадалось. Конечно, было тяжело смотреть, как самолет взлетает и берет курс на юг, на материк, но мои жена, дети и их соплеменники оставались здесь, и думаю, они как бы стали и моими соплеменниками тоже».

Белые люди спасли своих соплеменников, и мир рукоплескал им. А спасти тех, кого белые бросили на произвол судьбы и о которых мир ничего не знал, выпало на долю Эрни Лайолу.

Ненастным днем в начале декабря Лайол в сопровождении Таколика, который унаследовал после смерти своего отца Кававу лидерство среди эскимосов Левек-Харбор, на собачьей упряжке отправился за помощью в ближайшую факторию. Она находилась в Арктик-Бей, за триста миль от Левек-Харбор, и ни один из отправившихся в путь не знал туда точной дороги. Для своих истощенных собак они не взяли никакой еды, потому что никакой еды и не было. И для себя они не взяли почти ничего, кроме нескольких щепоток чая и трех фунтов сахара. На двоих у них было только двадцать патронов – единственный их шанс выжить на долгом пути.

Они потратили неделю, чтобы пересечь покрытый льдом пролив Принс-Риджент, но лед принес им и спасение – они подстрелили медведя. Добравшись до Баффиновой Земли, люди заблудились в горах, но в конце концов попали в Арктик-Бей. И хотя им удалось совершить обратный путь быстрее и достичь Левек-Харбор в середине января, на упряжке поместилось так мало припасов, что к концу февраля от них ничего не осталось. Отважный Лайол еще раз отправился в Арктик-Бей и вернулся в начале апреля. Без его мужественной поддержки большинство поселенцев Левек-Харбор, вне всякого сомнения погибли бы.

Эскимосы в Кресуэлл-Бей перезимовали без посторонней помощи. Джеймиси и Напачи-Кадлак совершили успешную вылазку на лед пролива Принс-Риджент, где убили двух медведей и огромного тюленя. Оставшиеся в поселке добыли с помощью острог еще много маленьких тюленей. Этого было достаточно, чтобы прокормить тридцать пять человек и содержать в хорошем состоянии собак для пяти упряжек. То, что Компания закрыла свою факторию, не имело для этих людей практически никакого значения.

В начале сентября 1944 года один из эскимосов Левек-Харбор, который отправился в покинутую факторию Компании в поисках какого-нибудь металла для санных полозьев, вернулся в поселок в сильном возбуждении. Пришел корабль! В заливе стояла на якоре «Наскопия»! Через несколько недель фактория снова открылась, но она потеряла многих из своих прежних клиентов.

Перед смертью, зимой 1943 года, самый влиятельный шаман среди нетчинглингмиут рассказал о своем видении: вся северная часть их земель опустошена некой таинственной напастью. Старик поведал об этом, предупредив соплеменников, чтобы они ушли с севера. Нетчинглингмиут покинули северную часть полуострова Бутия и переселились далеко на запад и на юг.

Эскимосы с Дорсета если и знали о пророчестве шамана, то не обратили на него внимания. Когда фактория открылась вновь, пять семей из Левек-Харбор снова с энтузиазмом принялись охотиться на песцов, потому что к концу войны цена на меха снова начала расти. Вскоре все полки фактории были забиты такими товарами, как переносные радиоприемники, наборы кухонной алюминиевой посуды, подвесные моторы в двадцать лошадиных сил и крикливо яркая одежда из синтетических тканей. Компания предусмотрительно позаботилась о том, чтобы заинтересовать эскимосов широким ассортиментом сложных и дорогих потребительских товаров – новинок и на материке.

Были приложены все усилия, чтобы привлечь эскимосов Кресуэлл-Бей к меховому промыслу; источающие искушение своим блеском товары на полках Форт-Росса возымели некоторое действие. Хотя Сузи яростно пыталась предотвратить возвращение своего народа под крыло Компании, несколько семей все же переехали в Левек-Харбор и вернулись к жизни трапперов.

Когда к началу весны 1947 года в Кресуэлл-Бей остались всего две семьи, теперь уже Напачи-Кадлак настоял на том, чтобы Сузи и дети перебрались на юг. Подавленная уступками соплеменников, которые снова поддались на соблазны и позволили сделать себя слугами белых, преисполненная презрения к ним за их близорукость, Сузи неохотно сдалась.

«Очень трудно было уговорить ее переехать, – вспоминал Напачи-Кадлак. – Она говорила: если поедем, плохо всем нам будет».

И вскоре предсказания Сузи сбылись. В августе «Наскопия», направлявшаяся обычно в это время года на север, чтобы пополнить продовольственные и другие запасы факторий, напоролась на скалы и затонула… вблизи Кейп-Дорсет. Потеря судна и небольшой размер доходов от продажи мехов, поставляемых Форт-Россом, дали основание Компании закрыть факторию навсегда. В начале 1948 года управляющий и его клерк вместе с Эрни Лайолом, на этот раз также решившим покинуть несчастливые места, заперли пустые здания фактории и на собачьей упряжке отправились в Йоа-Хейвен.

Сузи попыталась воспользоваться этим и предприняла новую энергичную попытку убедить соплеменников переселиться в Кресуэлл-Бей, где можно было бы прокормиться. Вначале ей мало кого удалось убедить, потому что люди думали, что Компания решила либо построить новую факторию к югу от Левек-Харбор, либо отвезти их наконец домой, в Кейп-Дорсет.

Сузи решительно объявила все эти надежды ложными; ее горячая убежденность была настолько велика, что даже Таколик не мог противостоять силе ее слов. Ожесточенным отрицанием всего, что исходило от белых, она вызывала у людей даже некоторое беспокойство, и, когда шесть семей согласились наконец переселиться, сделали они это в значительной мере для того, чтобы успокоить ее.

Но не успели еще эти шесть семей обосноваться в Кресуэлл-Бей и лишь только задули ветры, означавшие наступление весны, как людей настигла неизвестная и страшная болезнь. Они задыхались от судорог шейных и грудных мышц или застывали в коме, а если и выходили из нее, то навсегда оставались калеками с парализованными и бесполезными конечностями.

Виновником этой неожиданной напасти оказался неведомо для других и для самого себя один из эскимосов-нетчинглингмиут. Он поднялся на север, чтобы убедиться, действительно ли покинут Форт-Росс, а принес дорсетцам жестокую эпидемию полиомиелита. Так исполнилось пророчество старого шамана.

Сузи была беременна, когда ее поразила болезнь, и она снова потеряла ребенка. Хоть женщина и не осталась калекой, болезнь глубоко потрясла ее. Весь год она не могла выбраться из бездонной пропасти депрессии.

Мир ничего не знал о новой трагедии, разыгравшейся в Кресуэлл-Бей (как и в Левек-Харбор, где положение было также ужасным), вплоть до середины января 1948 года, когда в Йоа-Хейвен группа нетчинглингмиут привезла Таколика, которого нашли в полубессознательном состоянии на льду пролива Рей. Он с трудом смог идти после того, как все его собаки подохли с голоду. Таколик пересек сотни миль неизвестной ему территории, чтобы донести до людей весть о постигшем их несчастье. На все путешествие у него ушло два месяца.

В начале февраля канадские ВВС отрядили самолет ДС-3 с лыжами для посадки на снег, чтобы доставить врача из индейской службы здравоохранения в пораженные болезнью поселки. В Кресуэлл-Бей врач нашел мертвыми нескольких младенцев, восьмерых взрослых и детей постарше, а оставшиеся в живых были настолько искалечены болезнью и так слабы от голода, что не могли охотиться.

ДС-3 совершил несколько рейсов для отправки самых тяжелобольных в больницу, а остальных перевез из Кресуэлл-Бей в Левек-Харбор (куда временно вернулся Эрни Лайол). Туда же доставили продовольствие и одежду. Первый раз за долгие годы изгнания эскимосам с Баффиновой Земли была предоставлена помощь.

В начале трагической зимы 1948/49 года в Форт-Росс случай привел Лоренцо Лирмонта, который больше, чем кто-либо, был ответствен за основание этой фактории. Он появился в новом амплуа – в качестве археолога, нанятого музеем для проведения раскопок в целях изучения прошлого эскимосов. И именно он оказался свидетелем катастрофического вымирания племени. Лирмонт описал печальную участь дорсетцев, и это послание Таколик отвез в Йоа-Хейвен. Трудно сказать, о чем думал Лирмонт, когда видел крушение своих надежд, об осуществлении которых он мечтал долгие годы.

В начале 1949 года Лайол вместе с семьей переехал на юг в Спенс-Бей, где Компания основала новую факторию, которая снабжалась из Туктояктука в западной части арктической области. Спенс-Бей располагался на западном берегу Бутии, в центре страны нетчинглингмиут, и отстоял от Форт-Росса на шесть или более дней пути на собачьей упряжке. В месяцы между весенним таянием и осенними заморозками он был практически недоступен для дорсетцев, которые тем временем находились по-прежнему в Левек-Харбор. Люди оставались там не потому, что им так нравилось, а потому, что им, крайне измученным физически и духовно, подавленным различными предчувствиями, уже не хватало воли, чтобы собраться и покинуть это место. Им была невыносима даже мысль о новом месте изгнания, каким для них оказался бы Спенс-Бей; домой же, в Кейп-Дорсет, они тоже не могли попасть. Просьба перевезти их на родину была отклонена властями, которые теперь уже совершенно отвернулись от людей из Левек-Харбор и успешно продолжали игнорировать их существование на протяжении последующих десяти лет.

Хотя песцовый мех в 1949 году снова сильно понизился в цене и в Спенс-Бей за него можно было выручить очень немного, эскимосы все же посещали эту отдаленную факторию, так как они хотели жить и даже делали робкие шаги к своему возрождению.

В 1953 году в тех краях оказалась научная экспедиция, и один из ее членов провел несколько часов в палатке Напачи-Кадлака и Сузи.

«Это была внушительная женщина приятной наружности, выше всех виденных мной эскимосов. Полнеющая, но все еще подвижная и энергичная. У нее было трое или четверо детей, и все отличались здоровьем, несмотря на то что, когда мы к ним прибыли, племя переживало нелегкие времена. Патроны у них кончились, а в весенней охоте на тюленей им не везло. С Сузи я чувствовал себя неловко. Она умела смотреть мимо человека, будто могла видеть то, о чем никто не догадывался».

На следующий год Таколик и еще две семьи перебрались в Спенс-Бей, где стали жить на благотворительные средства – пожертвования и пособия для семейных, которые становились единственным источником существования все большего числа эскимосов Канады.

Сузи, снова пользующаяся немалым влиянием, изо всех сил сопротивлялась идее переселения. Во время трагических событий 1948—1949 годов она порой вела себя так странно, что пугала окружающих, но постепенно успокоилась и, казалось, опять обрела прежнюю уверенность в себе. Но вот весной 1953 года разразилась эпидемия кори, унесшая жизнь троих детей, один из которых был ребенком Сузи.

«Тогда она обезумела, – вспоминал Напачи-Кадлак. – Она говорила, что белые пытаются истребить всех детей, дабы не осталось больше иннуит. И когда кто-то предложил ехать в Спенс-Бей, она заявила, что скорее убьет и себя, и меня, и детей, нежели поедет».

Именно в этот момент власти вторично вмешались в жизнь людей из Левек-Харбор. Однажды летом прилетел гидросамолет. Он привез констебля вместе со служащим министерства по делам индейцев и Севера. Они собрали людей и сказали, что заберут с собой всех детей школьного возраста, чтобы поместить их в интернаты где-то на юге, и что дети вернутся к родителям только будущим летом.

«Для нас ничего не могло быть хуже, – рассказывал Напачи-Кадлак. – Это было хуже голода и туберкулеза. Мы любим наших детей. И вот теперь их у нас не стало».

Через месяц после того, как увезли детей, самолет прилетел снова и начал отвозить жителей Левек-Харбор – по восемь человек за раз – в Спенс-Бей, чтобы проверить их на туберкулез. Тех, у кого была тяжелая форма, отправляли на юг лечиться. Некоторые возвращались через несколько лет, другие так и умерли в этой их последней ссылке.

Будучи уже на половине своей седьмой беременности, Сузи совершенно потеряла покой, когда увезли ее старших детей. Врач, осматривавший ее в Спенс-Бей, распорядился поместить женщину в дом для душевнобольных в Альберте… И тут наступил момент, когда из прошлого Сузи и ее соплеменников, такого же мрачного, как темнота зимнего лаза в иглу, мы сделали шаг в настоящее: перед нами ярко освещенная классная комната в Спенс-Бей. Именно здесь мы, насильно вторгшиеся на эту землю, увидели воочию дело рук своих – начало конца.

В переполненной классной комнате психиатр свидетельствовал перед хранящими молчание людьми: «…наблюдались симптомы острого невроза… была в высшей степени беспокойна… выздоровление шло медленно, но после рождения ребенка пошла на поправку…»

Через несколько месяцев пребывания в больнице Сузи вернулась в Левек-Харбор, но в 1964 году переносить жизнь в разрушенном мире ей снова оказалось не под силу – на этот раз ее увезли в смирительной рубашке. Через шесть месяцев, после лечения электрошоком, ее объявили выздоровевшей и снова отправили домой… домой, в крошечный мирок, состоящий всего из трех женщин, пятерых мужчин и одиннадцати детей. То, что сотворили над Сузи, быстро исправить было невозможно.

Шестого июля 1965 года прежняя Сузи перестала существовать: вместо нее появилось существо, гонимое стихией сумасшествия.

Женщина, которая с таким упорством боролась за то, чтобы ее народ сохранился и выжил, теперь грозила стать его Немезидой.

Когда в приступе безумия она стала бегать по поселку, рвя на себе волосы и выкрикивая встречным страшные угрозы, к жизни ее соплеменников, и без того почти невыносимой, добавилась новая кошмарная грань. Как-то, схватив свою крохотную дочь, она бросила ее оземь. Несчастная преследовала и чужих детей, кидая в них камнями. Она покусилась и на то, что составляло основу жизни, – охотничьи и рыболовные снасти, которые переломала. Разум в Левек-Харбор был на грани гибели. Чувство реальности ускользало…

Присутствующие в классной комнате слушали показания Кадлука, отца Шуюка.

«Она все время говорила, что должна всех убить. Бродила по поселку, пытаясь дохнуть на каждого и сделать его тоже безумным. Надо было как-то от нее защититься. У нас не было выбора, потому что она охотилась на людей. Трое мужчин схватили ее, но Сузи была очень сильная и так сопротивлялась, что пришлось связать ее. А она все вырывалась на свободу. Три раза ей удавалось вырваться…»

Была лишь одна короткая, печальная передышка. Отчаянно пытаясь успокоить жену, Напачи-Кадлак дал ей прослушать присланную одним из родственников в Кейп-Дорсете магнитофонную пленку.

«Вернулись воспоминания о тех временах, когда мы детьми жили в Кейп-Дорсете и были по-настоящему счастливы. Сузи тогда была спокойной, совсем не безумной. Она тоже была счастлива…»

Это был последний отблеск их навсегда исчезнувшего счастья.

Через несколько часов Сузи снова бегала по поселку и кричала, что бог приказал ей убить всех, чтобы они стали наконец свободными. Но две женщины, пятеро мужчин и одиннадцать детей искали спасения, пытаясь сохранить хотя бы это подобие жизни.

Они не могли ни спастись бегством, ни послать за помощью, потому что лед в то время ломался; нельзя было отправиться в путь ни по вздувшимся рекам, ни по раскисшей земле. Но они боялись также оставаться около Сузи, которая и раньше могла побороть всякого, а теперь обладала удесятеренной силой безумной.

Кадлук так передал возникшую трудную ситуацию. «Однажды утром она набросилась на Напачи-Кадлака и пыталась его убить; мы ее оттащили, тогда она пошла и убила несколько собак. Тут мы поняли, что нужно что-то делать».

Двенадцатого июля по движущемуся льду люди бежали на голый островок в миле от берега. С собой взяли лишь то немногое, что могли унести. Охваченные ужасом, стояли они на голой скале и, уже ни на что не надеясь, уповали на чудо, моля чужого белого бога о помощи.

Час за часом проходил долгий летний день, а они все смотрели на оставленный берег в старую медную подзорную трубу Кадлука.

«Мы очень боялись, что она возьмет нож и придет убивать людей. Мы были очень голодны, потому что не могли решиться уйти на охоту и оставить женщин и детей: вдруг она добралась бы до них. Было видно, как она бросала наши вещи в воду. Иногда казалось, будто она видит что-то там, где ничего нет. Хватала вещи и трясла их, словно вытряхивала из них дьявола. Разорвала все палатки, свалила шесты. Мы видели, как она рвала рыболовные снасти. Она хотела убить нас, потому что хотела спасти нас. Сам дьявол внушал ей, что делать…»

Три дня и три ночи без сна они ждали и наблюдали, но потом не стало больше сил ждать. Женщины и дети были перепуганы насмерть. Пищи не было, и стало ясно, что Сузи разгромит все в поселке, если ее не остановить.

Утром 15 июля Напачи-Кадлак и Кадлук обратились к Шуюку и сыну Сузи – Айяуту. Те были молоды и сильны, но им предстояло выполнить задачу, требовавшую недюжинной силы.

«Я сказал, что им надо вернуться в поселок. Она должна прекратить крушить все вокруг себя. Кто-то должен ее остановить. Я сказал им, чтобы они забрали из поселка все ножи, но, если она не погонится за ними, не трогали ее. Я люблю мою жену и не хочу сделать ей больно. Если же она погонится за ними, то пусть лучше они стреляют…»

Молодые эскимосы с опаской стали приближаться к берегу. Сузи, когда заметила их, побежала навстречу, выкрикивая проклятия. Они выстрелили в воздух, надеясь отпугнуть ее, даже в этот момент желая предотвратить неизбежное. Но она все бежала к ним, шатаясь, спотыкаясь и размахивая руками. Снова раздались выстрелы. Сузи И5-20, которая двадцать девять лет из прожитых ею тридцати девяти провела в изгнании, была наконец свободна.

Тем, кто остался в живых, повезло меньше.

В конце августа, когда полицейский самолет прилетел забрать детей в школу, Напачи-Кадлак вручил констеблю стопку оберточной бумаги, исписанной слоговыми знаками, которым он выучился давным-давно у миссионера в Кейп-Дорсете. Там было в подробностях изложено все, что происходило в Левек-Харбор с 5 по 15 июля.

Расследование длилось долго. Тем временем люди в Левек-Харбор думали, что их объяснения по поводу того, почему пришлось убить Сузи, всем понятны, и пытались забыть страшные июльские дни, кое-как залатать свою истерзанную жизнь.

В октябре Айяута и Шуюка отрядили в Спенс-Бей за патронами для зимней охоты. Как только они прибыли туда, Шуюка арестовали, обвинили в предумышленном убийстве и самолетом отправили в тюрьму Йеллоунайфа, за восемьсот миль к юго-западу.

В Йеллоунайфе прокурор Дэвид Сирл изучил полицейские рапорты и вынес заключение, что это обвинение должно быть отменено или хотя бы заменено обвинением в вынужденном убийстве. Он не видел смысла в том, чтобы к многочисленным страданиям, которые перенесли жители Левек-Харбор, добавлять новые. Об этом он и заявил в докладе министерству юстиции в Оттаве.

Ему было приказано оставить первоначальную формулировку обвинения.

Верховные защитники правосудия решили от имени народа Канады настоять на обвинении не только Шуюка и Айяута, которому обвинение в предумышленном убийстве было предъявлено за час до открытия судебного заседания, но и по существу всем, кто остался в живых после этой трагедии: ведь юноши действовали по поручению жителей поселка. Защитники правосудия, пока они готовили спектакль «показательного судебного разбирательства по всей форме», посчитали необходимым приговорить горстку измученных людей на целые семь месяцев к новому испытанию – страху перед мрачной неизвестностью.

Имена тех, кто это совершил, остались безвестными. Это были чиновники, занимающие высокие посты в министерстве юстиции и министерстве по делам индейцев и Севера, а их решение предусматривалось решениями еще более высокого порядка: правительство сочло, что пора всяким эскимосам (и индейцам) осознать, что такое наши законность и мораль. Настало время, чтобы все – мужчины, женщины и дети, так же как и изгнанные из родного дома жалкие скитальцы из Левек-Харбор, – заплатили за свое страшное преступление, а именно за то, что родились не такими, как мы.

Принятое высшими кругами решение сделало жертвами не только эскимосов, но и белых. Среди тех, кто был доставлен, и ценой больших усилий, с материка, для того чтобы придать фарсу правосудия форму законности, не было никого, кто бы не испытывал горячего сочувствия к обвиняемым и жгучего стыда за устои нашего общества.

Голосом, звенящим от сдерживаемых чувств, прокурор дважды извинился перед присяжными за то, чтО ему придется сделать по служебной обязанности. В душе он переживал так же сильно, как и один репортер из Торонто: рано утром на следующий день после суда видели, как тот стоял на мысу и плакал, глядя на лежащий внизу поселок. Констебль провел в Левек-Харбор безвылазно семь дней, расследуя происшедшее. Там его кормили и согревали те же самые люди, которых он должен был поставить перед лицом Правосудия. Он был такой же жертвой, как и выступавший на суде переводчиком Эрни Лайол. Искренне любя эскимосов, Лайол собственными устами невольно произносил слова, которые по букве закона делали этих неискушенных людей преступниками.

Да, все они были жертвами, но, возможно, самой несчастной жертвой среди белых в зале суда был судья Джон Сиссонс. В качестве главного судьи Северо-Западных территорий он вел в течение пятнадцати лет упорную борьбу с бюрократами от юстиции в Оттаве за то, чтобы как-то приспособить жесткие нормы нашего правосудия к обычаям эскимосов и индейцев. В Спенс-Бей судили не только двоих обвиняемых, но и все дело, за которое ратовал Джон Сиссонс. И в этом смысле он был так же беззащитен, как они, и так же отгорожен от мира решеткой из юридических догм.

Присяжные тоже чувствовали себя виноватыми, и это послужило счастливым обстоятельством, так как именно они не дали вершителям человеческих судеб из Оттавы вполне ощутить победу, которой те так ждали. Присяжные оправдали Айяута и, хотя признали Шуюка виновным в убийстве, посчитали возможным проявить к нему снисхождение, что и высказали в своем формальном заключении. Это позволило наконец судье Сиссонсу освободиться от оков юридических догм. Дрожащим голосом он приговорил Шуюка к двум годам лишения свободы условно и отправил его домой к родным, пожелав ему на прощание «попытаться забыть обо всем, что с ним случилось, и жить счастливо и без забот».

За ужасную иронию, заключавшуюся в этих словах, его самого не стоит строго судить. Напутствие было высказано с надеждой и состраданием, но время надежд миновало.

К окончанию суда Напачи-Кадлак, муж Сузи и отец Айяута, превратился в трясущееся жалкое подобие человека, мысли которого блуждали в прошлом. Вскоре после суда Кадлук – отец Шуюка и один из главных свидетелей обвинения – попытался утопиться в бурных водах пролива Белло, недалеко от развалин Форт-Росса. И надо было видеть лица Айяута и Шуюка, чтобы понять, что теперь двое этих юношей – последняя надежда и оплот сломленных скитальцев – сами окончательно упали духом. Некоторые участники событий еще будут жить какое-то время, но в душе у них навеки воцарилась пустота.

Я разговаривал с Кадлуком за несколько часов перед отлетом нашего самолета обратно, в наш большой мир. Говорил с ним не ради него, а ради себя самого. Мучительно подыскивая подходящие слова, я пытался выразить жгучее чувство вины и стыда, испытываемое мною и другими сочувствующими эскимосам белыми за то, что было сделано с ним и его народом.

Его взгляд застыл на черном пятне скалы, выступающем из-под снега у самых его ног. Помолчав немного, он тихо сказал: «Айорама… Этому не помочь».

Иллюстрации

Фото 1. В Гудзоновом проливе

Фото 2. Река Маккензи

Фото 3. Западное побережье Гудзонова залива. Видны следы деятельности волн и льда

Фото 4. Москитное озеро получило свое название из-за обилия гнуса

Фото 5. У слияния двух рек был заложен город Калгари – нефтяная столица края

Фото 6. Следы, оставленные снегоступами

Фото 7. Так строились каноэ

Фото 8. Такие пароходы долгое время были основным видом связи Севера с внешним миром

Фото 9. Стоянка гидросамолетов

Фото 10. Город Инувик – «место людей»

Фото 11. Ледник Висконсин некогда простирался на юг до места слияния Миссури с Миссисипи

Фото 12. Ледяной конус, образовавшийся вследствие прорыва вечной мерзлоты

Фото 13. В национальном парке Джаспер водопад образовал чашу в породе

Фото 14. Индеец кри с традиционной трубкой

Фото 15. Упряжка, огибающая скалистый гребень

Фото 16. Очки спасают эскимоса от ослепительного блеска снега

Фото 17. Пушниной еще торгуют в Гудзоновом заливе

Фото 18. Щенок песца

Фото 19. Индианка, кормящая ребенка

Фото 20. Житель канадского Севера

Фото 21. Рыба, идущая вверх по течению

Фото 22. Упряжка следует по замерзшей реке

Фото 23. Традиционная праздничная одежда жителей Севера Канады, вышитая бисером

Фото 24. Ездовая собака со своим потомством

Фото 25. Серая синица

Фото 26. Пушица (хлопчатая трава)

Фото 27. Три поколения

Фото 28. Странствующий сокол

Фото 29. Гроза оленей – волк

Фото 30. В иглу

Фото 31. Фигурка из кости: женщина, стоящая на ветру

Фото 32. Эскимосские дети

Фото 33. Белый медведь, выбравшийся на льдину

Фото 34. Песец – объект интересов торговцев мехами

Фото 35. Пушистый лемминг-пеструшка

Фото 36. Земляная белка

Фото 37. «Хвостатый строитель» – канадский бобр

Фото 38. Сценка у хижины индейцев

Фото 39. Арктический мак

Фото 40. Так цветет арктическая ива

Фото 41. Эскимос

Фото 42. Кассиопея

Фото 43. Овцебык – древний обитатель тундры

Фото 44. Охотник-эскимос

Фото 45. Полярная сова

Фото 46. Медведь-гризли

Фото 47. Эскимосская пара из района реки Коппермайн

Фото 48. Голова моржа

Фото 49. В индейской палатке

hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis
hasis