Кнорре Федор

Один раз в месяц

Федор Федорович Кнорре

Один раз в месяц

Под утро Саше приснилось, что она проспала, опаздывает, а с вечера ничего не приготовлено и неглаженое платье валяется, рукавами по полу, на стуле.

Она вздрогнула, приподнялась на локте и села, поджав под себя ноги, на постели, растерянно оглядываясь в темноте, еще плохо соображая спросонья.

Глаза слипались, она смутно понимала, что случилось, где она находится. В первый момент не могла даже вспомнить, кто она сама.

Запустив пальцы в растрепанные волосы, она нервно почесала голову, рот у нее плаксиво приоткрылся, она выжидательно, негромко хмыкнула и прислушалась.

- Ну, чего ты вскочила, Степка Растрепка? - окликнули ее тихонько из темноты.

Самый звук этого голоса был отрадный, успокаивающий. Саша разом вспомнила все: мама тут, рядом, они живут вместе на даче, по утрам ее зовут Степкой Растрепкой и утро еще не наступило, - значит, все хорошо. На всякий случай она все-таки пробормотала:

- Проспала... Платье непоглаженное...

- Спи, Степа... - сказала мама. - Все у тебя поглаженное.

Саша во весь рот зевнула так, что даже пискнуло где-то далеко в глубине горла, и приоткрыла пошире один глаз. В полутьме смутно виднелось ее платье. С пришивными манжетками и воротничком, оно сидело на стуле около изголовья кровати, как послушная девочка.

Саша потянула книзу смятую ночную рубашку, прикрывая оголившиеся коленки, съежилась, туго закутывая их в одеяло, с размаху повалилась на подушку и забурчала от удовольствия, втираясь щекой в ее мягкую сонную теплоту...

Утром, когда мама, присев к ней на краешек постели, слегка потрясла за плечи и разбудила ее, Саша уже не помнила своего сна.

Мамин муж, Казимир Иванович, стоял у окна, поближе к свету, и постукивал ногтем по жестяной коробочке с надписью "Монпансье", придирчиво разглядывая через очки своих червяков, точно делая им смотр, достойны ли они отправиться с ним на рыбную ловлю.

Каждый раз так бывало: как только наступало первое воскресенье в месяце и Саша собиралась уезжать в гости к папе, Казимир Иванович делал смотр своим червякам, поплавкам и удочкам и уходил на целый день, чтобы не присутствовать при ее отъезде.

Саша накинула фланелевый халатик и в тапочках на босу ногу выбежала во двор. У крыльца пришлось задержаться, чтобы погладить подбежавшую к ней здороваться ветровскую собаку. Ветровы были хозяева, у которых они уже третий год снимали на лето половину дома. Саша помылась обжигающей холодной водой из гремящего жестяного умывальника, около которого в мыльной воде плавали лимонного цвета березовые листики, и, бегом вернувшись в дом, терпеливо выстояла, только изредка похныкивая, несколько долгих минут у зеркала, пока мама расчесывала и приглаживала ее легкие пушистые волосы, плохо поддающиеся щетке и гребешку, как у настоящего Степки Растрепки.

В это время Казимир Иванович все гремел крючками в коробочках, раскладывая все по порядку, торопясь уйти, прежде чем за Сашей приедет машина.

Казимир Иванович был суховатый, но хороший и добрый человек. Саша слышала, что так говорила мама, и была с ней согласна. Что суховатый, это сразу видно, с первого взгляда. Такой худой, высокий и узкий, конечно, суховатый. И добрый, это тоже верно. Он всегда, вместо того чтобы рассердиться, только обижался и замолкал. И всегда перед уходом на работу целовал маме руку, так осторожно и низко нагибаясь. Саше он из каждой получки обязательно делал какой-нибудь подарочек. Получки у него были неодинаковые: одна побольше, другая поменьше, и такие же всегда были и подарочки: побольше и поменьше. Выбирать-то их он был не мастер, не замечал, что Саша подрастает и книжки для восьмилетних ребят ей уже неинтересны. Но все-таки он был хороший человек, это была истинная правда. Только почему-то нужно было себе об этом время от времени напоминать...

Пока Саша, скосив глаза на будильник, допивала чай, Казимир Иванович вытащил и стал расправлять свою старую, выгоревшую шляпу с обвислыми полями. Эту шляпу мама уже несколько раз выбрасывала, но Казимир Иванович всякий раз, не говоря ни слова, молча и оскорбленно ее повсюду разыскивал, до тех пор, пока мама, сжалившись, не возвращала ее откуда-нибудь с чердака, а однажды даже из лопухов за ветровским огородом.

Теперь он в узких серых брюках, существовавших тоже только ради рыбной ловли, и в новых калошах выбрался, цепляясь удочками за притолоку, на крыльцо и, сухо проговорив: "Ну, я отправился..." - ушел, не поцеловав маме руку.

В окошко Саше было видно, как он начал спускаться к речке, опасливо ступая по глинистой тропинке, скользкой от вчерашнего и еще многих других дождей, таких частых в эту осень.

Выбираясь из сада, он поскользнулся и, чтобы удержаться, схватился рукой за колышек забора. Видно, ему и самому тяжело было уходить так, потому что он обернулся и помахал рукой на прощанье. Саша подумала, что ему, наверное, вовсе не весело будет сидеть целый день одному в обществе червяков в коробочках на сыром берегу безрыбной речки Виляйки.

Обе стрелки будильника сошлись на цифре 10, так что казались одной толстой стрелкой, а Саша все оттягивала момент ухода, надеясь, что мама чем-нибудь отвлечется и ей удастся надеть свое любимое осеннее пальтишко из легкого рябенького материала. Но как только она подошла к гвоздикам, на которых висело пальто, и воровато оглянулась, мама усмехнулась и сказала:

- Ну, ну, без разговоров. Надевай коричневое.

- Оо-ой... - страдальчески сказала Саша и с досадой сдернула ненавистное старенькое пальтишко, считавшееся почти зимним, теплое, но узковатое в плечах и с короткими рукавами. Спорить было бесполезно, раз уж зашел об этом разговор: со двора тянуло сырым осенним холодом, и едва она вышла, как почувствовала на лице прохладную водяную пыль невидимого мелкого дождика.

Она два раза поцеловала маму, испытывая, как всегда в такие минуты, смешанное чувство радостного возбуждения и неловкости, и пошла сначала по обочине деревенской дороги, усыпанной мелкой листвой берез, а потом напрямик к шоссе, через бесконечный выгон, где трепетал по ветру запутавшийся в мокрой траве утиный пух.

Невдалеке от знакомого дорожного столба с прибитой угольничком дощечкой, где с одной стороны была надпись "22", а с другой "23", ее должна была дожидаться папина машина. Мама не позволяла, чтобы она подъезжала к самому ветровскому дому.

Зеркально отражаясь в черной луже на асфальте, стоял папин "ЗИЛ", дожидаясь Сашу. Знакомый Саше шофер Митя (конечно, только папа да Софья Филипповна его так звали) заметил ее еще издали, и, едва она, скользя и хватаясь руками за мокрую траву на откосе, вскарабкалась на высокую насыпь шоссе, он распахнул навстречу ей дверцу.

- Молодцы, - сказал он, приглядываясь, сумеет ли она плотно захлопнуть за собой дверцу. - Точно по расписанию. Я тоже только-только подъехал.

Машина глухо зарокотала и плавно пошла. За толстым стеклом двинулись назад деревья знакомой рощи, куда они ходили с мамой пешком за грибами, потом, все быстрее убегая назад, мелькнул голубой павильончик с деревянными колоннами и статуями физкультурников алюминиевого цвета, и дальше пошли уже незнакомые березы, растущие тесными кучками, большое скошенное поле, по которому разбредалось стадо пестрых телят... И на телят, и на павильончик, и на мечущиеся по ветру гибкие ветки берез сыпался мелкий дождик, а в машине не было ни ветра, ни дождя, веяло откуда-то в лицо сухое тепло, и все вокруг было гладкое, блестящее и нарядное.

Огибая угол, машина замедлила ход и пошла вдоль обсаженной кленами узкой дороги, желтой и блестящей от мокрых кленовых листьев.

Папа, как всегда, вышел встречать к самому повороту.

- Готово дело, уже встречают, - одобрительно сказал Митя.

Машина с затихающим шипением, мягко расплескав большую лужу, остановилась, не доезжая нескольких шагов до папы. Он торопливо шел навстречу, радостно, но еще неуверенно улыбаясь издали, и всматривался сквозь затуманенные дождем стекла, стараясь разглядеть в машине Сашу.

- Здравствуй, Лягушонок, - весело сказал папа и, подхватив ее под мышки, вытащил из машины и поставил прямо перед собой на землю. - А ну, покажись, какая ты есть.

Саша смотрела на него, закинув кверху голову, ожидающе и весело улыбаясь. Митя через открытую дверцу тоже смотрел на них с откровенным интересом. Вообще ему нравилось, когда они встречались.

Разглядев ее как следует, папа опять поднял Сашу на руки, и, когда она обхватила ему шею руками, он торопливо поцеловал ее в щеку, в лоб и в ухо, так что она поежилась от щекотки, целуя в ответ его большую тугую щеку, знакомо пахнущую табаком, бритвенным кремом и, главное, им самим.

Потом она с силой уперлась руками ему в плечи и откинулась назад, туго выгнув спину.

- Ну, что?.. - хитро и ожидающе вглядываясь ей в лицо, спросил папа.

Саша глубоко потянула в себя воздух, шмыгая носом, как принюхивающийся кролик, и, подумав, сказала: "Щеками пахнет!" - тем самым ребяческим голоском, каким она повторяла эту шутку несколько лет назад, когда та только была выдумана. Тогда она была еще совсем маленькая, и они играли с папой в такую игру: она целовала ему все лицо и голову, морщила нос и объявляла: "Бровями пахнет!" или "Ушами пахнет"! - и это казалось им очень весело.

Саша подросла с тех пор, а папа быстро стал седеть, но со старых времен у них осталось несколько словечек и присказок, которые были им милы самой своей непонятностью для других, точно тайный язык двух сообщников, у которых есть свои делишки, в которые не проникнет никто, даже Софья Филипповна, теперешняя папина жена.

Митя вдруг опомнился, сообразив, что неловко так сидеть и ухмыляясь глядеть во все глаза на происходящее.

Он сделал озабоченное лицо и сказал:

- Так мне ехать, пожалуй?

- Ну конечно, мы сами дойдем, - сказал папа, и машина, обогнав их с Сашей, уехала вперед, туда, где за цепью штакетных заборчиков разных цветов, сквозь редкую осеннюю листву садиков просвечивали фасады двухэтажных дач.

Они медленно пошли следом за уехавшей машиной, держась за руки.

- Отчего же у тебя лапы такие холодные, Лягушонок? - спросил папа. Замерзли?

Прозвище "Лягушонок" тоже было старинное. Когда-то и мама ее так называла, но теперь оно уже давно было позабыто. Только папа его еще помнил. Наверно, потому, что видел Сашу все эти годы очень редко: один раз в месяц. Каждое первое воскресенье.

- Лапы у меня всегда такие, - ответила Саша, улыбаясь своим мыслям, думая о том, что руки и лицо у папы большие, крупные, про него никто не скажет, что сухой человек, как бедный Казимир Иванович.

- А маленькие до чего... - сказал папа, разглядывая ее ладошку, лежавшую на его широченной ладони.

- А зато сильные, - крикнула Саша и, сделав от натуги свирепую рожу, изо всех сил стиснула ему кончики пальцев.

До ворот оставалось шагов тридцать, и Саша подумала, что вот уже подходят к концу самые лучшие минуты этого воскресенья, когда они с папой одни, вдвоем.

- А как... мама? - запнувшись, спросил папа.

- Спасибо. Хорошо. - Саша сама сейчас же почувствовала всю неловкость этого своего "спасибо", но оно уже выскочило, ничего не поделать.

Папа пытливо посмотрел ей в лицо и настойчиво повторил:

- Нет, - ты скажи... Она здорова?

- Здорова. Правда!.. - серьезно кивнула Саша и тут же увидела, что обе папины девочки-двойняшки, тихонько повизгивая от радости, делают ей знаки, просунув одинаковые мордочки между колышков забора.

- Ты их люби, - как-то виновато и торопливо попросил папа. - Они кроткие. И любят тебя.

Едва она переступила порог калитки, обе девочки так и вцепились в нее с двух сторон, уговаривая куда-то с ними поскорее идти, но папа тихонько попросил, чтобы она сначала пошла поздороваться с Софьей Филипповной.

Софья Филипповна, приветливо улыбаясь, вышла навстречу Саше на веранду, где стоял не убранный после завтрака стол. От цветных стекол скатерть была вся в разноцветных пятнах, баранки были фиолетовые, шпроты зеленоватые, а масло бело-красное. Саше очень правилась эта веранда. Софья Филипповна ей тоже немножко нравилась. Она разговаривала с Сашей, как со взрослой, вежливо и внимательно угощала ее, как гостью.

Она стала упрашивать Сашу выпить кофе и позавтракать. Саше пришлось несколько раз повторить, прижимая для убедительности руки к груди: "Ой, честное слово, я не к силах сейчас ни пить, ни есть", как это очень хорошо умела делать в таких случаях одна мамина знакомая, славившаяся стеснительной вежливостью и волчьим аппетитом.

Софья Филипповна наконец отступилась, но видно было, что это ее немножко расстроило и смутило. Она даже чуточку покраснела. Саша опять почувствовала, что она могла бы ей даже очень нравиться, эта рослая женщина с хорошеньким личиком и как-то очень умело и нарочно спутанными короткими волосами. Но сейчас же ей стало нехорошо от этой мысли, точно все доброе, что у нее могло появиться к Софье Филипповне, было предательством по отношению к маме.

Они немного поговорили, как две взрослые знакомые, но, как всегда, разговор шел с трудом: все время приходилось помнить, что о многом говорить нельзя, многого нельзя касаться. Как в игре, где можешь болтать о чем угодно, отвечать на все вопросы, только "да" и "нет" не говорить, "красное" и "черное" не называть и потому все время только и думаешь, что о "красном" и "черном"... Обе почувствовали облегчение, когда, не вытерпев ожидания, на веранду заглянули папины девочки и увели Сашу в сад.

Наконец-то ей удалось освободиться от своего пальто, и она сразу почувствовала себя хорошенькой и легкой.

Девочки, с которыми она чувствовала себя взрослой, снисходительно занимающейся с малышами, были действительно какие-то кроткие, доверчивые и незлобивые. И удивительно неумелые, даже для своего возраста, на всякие развлечения и игры.

В саду были хорошо устроенные качели, но даже качаться сами они не умели и так пугливо и благодарно стали веселиться, когда Саша их немного раскачала, что ей совестно стало их бросить одних.

Они повели показать то место, где был похоронен мертвый воробей, потом привели под дерево, где пытались построить шалашик, но у них ничего не получилось, и наконец, ужасаясь, запугивая Сашу и пугаясь при этом сами, издали показали ей самое страшное место сада, где бегала на проволоке громадная собака Мамай.

Черномордый, с лоснящейся темной полосой на спине, Мамай, едва увидев их, натянул цепь и залаял, хрипя и поднимаясь на задние лапы.

Девочки издали кричали на него: "Мамайка, не смей!" - и пятились, вскрикивая, когда он дергал цепь.

Саша, опасливо приглядываясь, подошла к собаке, ласково что-то приговаривая. Мамай, возбужденно приплясывая на месте, тянулся к ней, тяжело дыша и перестав лаять. Саша протянула руку, и он, ласково прижав торчащие уши, нырнул под нее головой. Тогда Саша шагнула еще вперед, и он, толкая ее носом в колени, обрадованно, неистово стал ласкаться.

Саша держала его за передние лапы, а он неуклюже топтался на задних и держал Сашу за платье, чтобы не отпустить от себя.

Обмершие со страху девочки заливались счастливым смехом, восторгаясь тем, что Мамай, которого они обходили издали, перед которым трепетали и даже почти ненавидели, вдруг пляшет, вывалив длинный язык из зубастой пасти, и ласкается к этой удивительной, бесстрашной Саше.

По Сашиной команде они побежали за сахаром и притащили, держа с двух сторон за ручки, целую сахарницу и расхрабрились до того, что сами стали подкидывать кусочки собаке. Мамай хватал брошенный ему сахар и сейчас же ронял его обратно на землю, боясь пропустить хоть одну счастливую минуту, когда он дорвался наконец до человеческой ласки, общения с людьми, к которым он так неутомимо и преданно рвался, отчаянно, призывно лая на своей цепи...

На прощанье, высыпав весь сахар под нос Мамаю, девочки побежали прятать сахарницу обратно в буфет, и тут как раз всех позвали к обеду.

Приборы за столом пришлось переставлять, потому что девочки в рев требовали, чтобы их посадили рядом с Сашей, и ей было приятно немножко за ними присматривать и командовать. Она чувствовала, что с каждым разом все больше привязывается к этим почти чужим, славным маленьким пискушкам...

За обедом были взрослые гости и шли шумные и скучные взрослые разговоры. К папе тянулись с рюмками и поздравляли с тем, что где-то очень похвалили его последнюю работу.

Софья Филипповна тоже чокалась и сияла, как будто это касалось ее больше всех, и Саша с радостью почувствовала, что теперь та ей совсем не правится.

Папа выпил рюмку водки, чокаясь с каким-то серьезным грузным человеком в очках, который его поздравил вполголоса и без улыбки, как будто даже грустно, отчего поздравление вышло самым убедительным из всех. Софья Филипповна, не переставая приятно улыбаться, налила папе вина.

- Ненавижу я вино! - сказал папа.

- Приучайся, - противно ласково сказала Софья Филипповна. - Это очень хорошее, оно редко попадается.

Папа отвернулся от нее, оставив рюмку нетронутой, и, встретившись глазами с Сашей, слегка ей подмигнул, указывая на тарелку, чтобы ела как следует.

После этого они постоянно переглядывались под шум голосов гостей и звон тарелок, и это было необыкновенно приятно - сознавать, что они двое тут как будто отдельные от всех и одни понимают друг друга.

Нянька повела девочек укладывать спать, и, хотя Софья Филипповна как раз начала резать торт с шоколадным кремом, Саша сползла потихоньку со стула и тоже вышла, потому что ей жаль было готовых разреветься девочек.

Кроватки у девочек были с сетками, какие делают для совсем маленьких.

Они все время сбрасывали с себя одеяла, держась за гибкие перильца сеток, и подпрыгивали в долгополых ночных рубашонках и кричали:

- Саша, только ты не уходи!.. А то мы умоляем!.. - И то, что они так неправильно, смешно говорят, тоже трогало Сашу.

Когда в детскую пришел папа, девочки залезли под одеяла, но еще долго продолжали доказывать, что обязательно всю ночь пролежат с открытыми глазами и будут плакать, если им не пообещают, что Саша завтра с утра обязательно к ним приедет на весь день, и послезавтра тоже, и послепослезавтра... И, не переставая болтать заплетающимися языками, они сонно целовали Сашу на прощанье, успокоенные, обманутые папой, который ласково и грустно приговаривал: "Да, да, и завтра... и послезавтра..." так что можно было подумать, что он сам об этом мечтает больше, чем девочки.

С папой вместе, держась за руки, они спустились в темный сад.

Радио глухо играло в доме, за освещенными окнами, а прямо над головой шелестели березы и шумели по ветру сосны.

- Вот и поговорить с тобой опять не успели как следует, - сказал папа, и после этого они молча прошлись туда и обратно по темной аллейке.

- Мне, наверное, уже пора, - сказала Саша.

Они поднялись опять на веранду, держась за руки до самой двери.

Софья Филипповна сейчас же встала со своего места, узнав, что Саша собирается уезжать, и пошла проводить в переднюю. Пока Саша одевалась, она стояла рядом, и видно было, что ей хочется сказать что-нибудь хорошее хоть на прощанье, но опять, как всегда, они обе не могли забыть обязательного правила: "красное" и "черное" не называть - и обе рады были поскорее попрощаться.

- Я поеду, пожалуй, проводить, - сказал папа, снимая с вешалки свое тяжелое и длинное пальто. Софья Филипповна быстро проговорила: "Пожалуйста!" - как-то нехорошо и высоко произнеся "а" посредине этого слова...

На обратном пути они устроились все втроем с Митей на переднем сиденье, так что было тесновато, но очень уютно.

У столба с дощечкой "22" и "23" они остановились. Саша попрощалась за руку с Митей, они вдвоем с папой вышли и, держась за руки, спустились под откос.

Невдалеке просвечивали сквозь деревья огоньки. Они медленно пошли к ним, пересекая наискось широкий выгон, по которому только сегодня утром Саша шла одна к ожидавшей ее машине.

Папа провел рукой по шершавой материи пальто у нее на плече:

- Старенькое у нас стало пальтишко.

- Да, - небрежно ответила Саша. - Все собираемся купить новое, да как-то руки не доходят. - Это были точные слова Казимира Ивановича.

Мокрая трава шуршала у них под ногами, они шли и опять молчали. Так о многом нужно бы поговорить, что и начинать не стоило на несколько минут.

И тут вдруг Саше с внезапной ясностью представилось, что вот они так сейчас пойдут, пойдут и не остановятся, как всегда, у первого фонаря, а прямо поднимутся на крыльцо, и мама улыбнется им навстречу и скажет: "Ну, наконец-то вы оба вернулись", и окажется, что они с папой просто куда-то уходили и пришли обратно домой и никогда не было на свете ни Софьи Филипповны, ни веранды с цветными стеклышками.

О чем думал папа, она не знала, но почему-то не удивилась тому, что произошло дальше.

Деревенская улица лежала перед ними, как черная просека между высоких деревьев, и только редкие, круглые пятна света от фонарей, неровно покачиваясь, освещали лоснящиеся глубокие колеи разъезженной дороги.

Они дошли до самого края последнего светового круга, где останавливались всегда, чтобы проститься, и сердце у Саши начало биться легко и быстро, прежде чем она как следует поняла, что произошло. Они не остановились, они продолжали идти рядом дальше, через освещенное место, прямо к ветровскому дому. Только у самого крыльца они остановились, уже понимая друг друга.

- Пойти сказать? - невнятно спросила Саша, сама не зная почему шепотом.

- Да. Только ты скажи, что очень, очень прошу. Хоть на минутку.

Саша с вытянутыми вперед руками, в темноте, почти пробежала заставленные кадушками сени и, стукнувшись с разбегу плечом, распахнула дверь в комнату. Мама сидела одна за столиком, на своем месте у окошка, на подоконнике которого стоймя была поставлена подушка, чтобы не дуло из щели. Вероятно, услышав Сашины бегущие шаги, она вопросительно смотрела на дверь, уже успев поставить на место чашку, но еще держа в руке надкушенный кусочек печенья.

Саша разом вспомнила, что Казимир Иванович, наверное, ушел теперь допоздна играть в преферанс с соседним дачником Макеевым только для того, чтобы не присутствовать при ее возвращении от папы.

- Мама!.. - отчаянно проговорила Саша. - Ну можно ему на минуту войти? Он тут стоит.

Мама испуганно встала и повела плечами, будто от холода.

- Ну что это? - тихо сказала она. - Ну хорошо. Ну пусть...

Папа стоял на ступеньках и, сразу же схватив протянутую Сашей руку, пошел, спотыкаясь и спеша, куда она его вела в темноту сеней.

Саша ввела его в комнату и, не глядя на мать и не оборачиваясь на папу, торопливо сказала:

- Я пока пойду посижу у Ветровых.

Муж и жена Ветровы жили во второй половине дома, разделенного русской печью и дощатой перегородкой, но доходящей до потолка.

Тоня Ветрова любила, когда к ним заходила Саша, и сейчас тоже обрадовалась ее приходу. Она стояла за спиной мужа и, покусывая ноготь, смотрела через плечо, что тот пишет карандашом в тетрадке. Рядом с ними на столе стоял открытый патефон, но заводить его они сейчас стеснялись, чтобы не помешать своим жильцам.

Саша поздоровалась и в то же время невольно услышала, как за перегородкой заговорил папа:

- Я знаю, вы мне не велели приходить, но я вот зашел. На минутку...

- Что же вы сегодня не заводите? - удивительно спокойно спросила Саша. - Запустите пластиночку.

- Елене Николаевне не помешать бы, - нерешительно и обрадованно сказала Тоня Ветрова.

- Ну что вы... - быстро сказала Саша и сама положила первую попавшуюся пластинку на диск.

Металлическим звуком забренчал рояль, и затем вступил мужской голос, тягуче и вкрадчиво...

Ветров оживился, заложил карандаш в тетрадку и стал отбирать пластинки.

Саша полузакрыла глаза, делая вид, что очень внимательно слушает музыку. О чем они там говорят? Что ответила мама? Какой трудный, покорный голос был у паны, когда он сказал: "Вы не велели..." Да, мама могла ему "велеть". А Софья Филипповна? Нет, "велеть" она не может...

Теперь тревожно и протяжно пели трубы и бухал большой барабан, отбивая такт, и одна труба, хриповатая и сильная, вырвавшись из хора, что-то пела с торжеством...

Саше никто этого не говорил, но она безошибочно знала, что папа виноват, что все так получилось в жизни. Ему часто приходилось уезжать куда-то далеко, на целый год, кажется, и тогда вдруг появилась сначала Софья Филипповна, потом девочки и странная, точно надвое расколотая жизнь с папой один раз в месяц, в первое воскресенье, и, наконец, уже много времени спустя, бедный, суховатый и, кажется, тоже не очень-то счастливый Казимир Иванович.

И вот сейчас, когда играет музыка, может быть, снова все изменится, сейчас мама окликнет ее из-за перегородки и скажет: "Саша! Все хорошо, мы всегда будем вместе, втроем..." - и вдруг она поняла, что нечего ей дожидаться тут, сидя у Ветровых, когда все это произошло, никакого сомнения нет, все сбылось, а она сидит тут и еще не знает, что она уже счастлива.

Она вскочила и быстро вышла во двор с черного крыльца, обошла вокруг дома и вошла опять в темные сени, куда падала полоса света от неплотно прикрытой двери. Тут она остановилась, готовая опрометью вбежать и обнять их обоих, но звук голоса отца ее остановил. Он говорил, как будто возмущаясь и вместе умоляя:

- Я прошу вас, ведь это моя обязанность... Я даже имею право...

А голос мамы, не давая ему договорить, тоже с отчаянным возмущением перебивал:

- А я вам говорю, что вы не смеете об этом разговаривать... Ей ничего от вас не нужно.

- Ну, как милости, понимаете, как милости прошу... хотите, я на колени стану? Такой мелочи вы не можете уступить... Подумайте, о чем мы спорим? Какое-то пальтишко ерундовое... Ну меня, меня... а девочку-то за что наказывать?

- Не ваше дело, давно не ваше дело, - с ожесточением повторяла одно и то же мама.

Они разом замолчали и затем заговорили очень тихо, потому что пластинка за перегородкой у Ветровых доиграла. Саша стояла не шевелясь, сдерживая свое шумное дыхание. Наконец, после долгой невыносимой тишины заиграл жестяной баян и запел дребезжащий, тряский голос певицы.

Дверь скрипнула, слегка притворяясь от сквозняка, и вдруг Саша увидела, что мама стоит посреди комнаты, неумело держа в двух руках пачку десятирублевок, и беспомощно старается их пересчитать, но никак не может, так у нее трясутся пальцы.

Наконец она отсчитала четыре бумажки и протянула их обратно папе:

- Возьмите лишние... Этого достаточно.

Отец тяжело протянул руку, принял лишние бумажки и с отвращением, комком, засунул в карман пальто.

Теперь Саша стояла и смотрела только потому, что боялась шевельнуться, уйти. Она не могла бы сказать, прошла минута или целые часы, как она так стояла, пока не услышала совершенно новый, почти испугавший ее голос отца.

- Эти руки, - продолжал он с каким-то страхом и как будто изумлением. - Эти мои руки... - И, точно именно вот теперь он сказал что-то самое страшное, мама, комкая бумажки, растерянно прижала руки к груди, стала отступать назад, пока не села, наткнувшись на диванчик, где спал обычно Казимир Иванович, а папа шел за ней и вдруг, как был, в расстегнутом пальто, не выпуская из рук шляпы, опустился на колени, и уронил свою тяжелую большую голову, и прижался лбом к ее рукам.

Торопливо и бессвязно он повторял одно какое-то слово, какое - Саша не могла расслышать, но улавливала только выражение глубокой и безнадежной тоски, с каким он его произносил. Потом она разобрала. Он все повторял:

- Никогда!.. Никогда!..

И мама внимательно, низко нагибаясь к его голове, потихоньку разбирала и гладила ему волосы, и Саше видно было, что седые пряди она откладывает и гладит отдельно, точно для того, чтобы запомнить. При этом она печально и тихонько ему приговаривала:

- Ничего... Ничего... Заживет...

А папа каждый раз с новой силой убежденно повторял свое: никогда... никогда...

Саша уже давно поняла, что не должна была, не смела всего этого видеть, и потому не плакала, не шевелилась и наконец даже собралась с силой и, тихонько пятясь, вышла на крыльцо... во двор.

Чтобы ни с кем не встречаться, она пошла за угол курятника и тут сказала себе, что уже можно плакать, но опять не заплакала. Нестерпимая жалость к маме, к отцу, к девочкам переполнила ее сердце так, что у нее не осталось жалости для самой себя, от которой всегда плачется всего легче.

- Никогда, - повторила она вслух, шепотом, стараясь понять смысл этого впервые в жизни услышанного слова. Это было, конечно, совсем другое слово, чем пустое, ничего не значащее "никогда", которое она знала до сих пор. "Никогда не буду больше опаздывать в школу..." Пустое, почти веселое словечко. А какое страшное было это слово, которое повторял папа.

Она услышала шаги, спускающиеся по ступенькам. У Ветровых невнятно еще звенела и барабанила музыка. Потом Саша увидела, как вспыхнули яркие фары на шоссе, два голубых луча на развороте полоснули, выхватив из тьмы спутанные ветки большой березы, и зажглись два рубиновых фонарика уходящей машины.

1967