Филипп Эриа

Семья Буссардель


Филипп Эриа

Семья Буссардель

Роман

Перевод с французского Н. Немчиновой

Марселю Эскофье

I

- Литеры хороши! Превосходно подобраны!- заметил Флоран. - Правда, и фамилия очень удобна для гравировки.

Подняв руку, вооруженную стеком, он указал на фронтон мавзолея, где на гранитной доске выстроились вырезанные на камне слова, и, отчеканивая слоги, прочел:

- Се-мья Бу-ссар-дель!

Затем добавил:

- Что же ты ничего не скажешь, душенька?

Жена смущенно улыбнулась и промолчала, только устремила взгляд на монумент, вздымавшийся на вершине косогора. Ей еще надо было привыкнуть к нему. Обстоятельства мешали ей приезжать сюда наблюдать за работами, и до сих пор она даже не знала, какой проект выбрал ее муж. Уже столько месяцев она, как и многие-многие другие, вела мучительное существование.

Гробница, возвышавшаяся перед нею, подавляла ее своей величественностью и великолепием. Каждая деталь отделки выделялась при свете утреннего солнца с бесцеремонной яркостью, свойственной новым вещам. Тут было много лепных украшений и символических барельефов, скомпонованных по моде тех дней: пальмовые листья чередовались с песочными часами, выпуклые гирлянды соединяли меж собою античные урны, пылающие опрокинутые факелы и даже каменных сов. Двустворчатая дверь без приступка на вид была чрезвычайно тяжела, словно отлита из бронзы. Дивясь такому высокому искусству и такой пышности, молодая женщина вспомнила о могилах своих родственников в Турени, похороненных у стены сельской церкви, таких скромных могилах, даже без склепа. Простые холмики, обложенные дерном, окруженные решеткой, к которой она в годы детства всегда привязывала на вербное воскресенье освященные ветки самшита.

Зато для нее самой местом последнего упокоения будет вот этот большой величественный мавзолей городского кладбища, поражающий взгляд. Это сооружение было мерилом теперешней ее оторванности от прежнего существования. Подумать только! Почивать вечным сном ей придется именно тут, в этом маленьком дворце!

- Ты онемела от удивления?

Она знала, что мужу приятно слышать упрек такого практического характера. Он ответил назидательным тоном:

- Отец так пожелал. И мне тоже захотелось. Для своей семьи мне ничего не жаль.

- Друг мой, но ведь вся наша семья состоит из двух дочек.

- А разве у нас больше не будет детей?

Лидия ничего не ответила, только покраснела. По дорожке шел десятник показать заказчикам, как хорошо закрываются двери склепа, и Лидия отвернулась, чтобы не заметно было ее смущение; муж взял ее за руку, тихонько сжал ей пальцы, супруги Буссардель, рука в руке, подняв голову, стояли неподвижно у порога еще пустой гробницы, словно у врат своей судьбы.

II

Когда Флоран все осмотрел, исследовал, одобрил, он поманил десятника, и тот опять подошел.

- Ну что ж, любезнейший, если мой отпуск продлится, а, наверное, это так и будет, я заеду на этой неделе к вашему хозяину и рассчитаюсь с ним. Скажите ему, что я буду у него на днях, и передайте, что я доволен работой.

Флоран взял под руку жену и пошел прочь от мавзолея. На гребне косогора валялись доски, нетесаный камень, всякий хлам и мусор, оставшийся от недавних строительных работ. Боясь разорвать прюнелевые башмачки, Лидия попросила мужа обойти стороной и спуститься вниз, на дорожку, огибавшую пригорок. Десятник, держа шапку в руке, шел позади заказчиков. Он предложил проводить их до ворот. Вокруг еще росло много деревьев, - управление городскими кладбищами производило вырубку только на проданных участках, и посетителям, не знакомым с местом, нередко случалось заблудиться на этой бугристой лесной поляне.

Все трое спустились вниз - на мгновение в конце просеки открылась панорама Парижа. Флоран, не гнушавшийся разговорами с мелкой сошкой, расспрашивал старика десятника, кто уже похоронен в этой части кладбища. Он удивился, узнав, что тут находится могила мадемуазель Клерон, с некоторым удовольствием услышал, что близким его соседом будет герцог д'Абрантес. Умудренный уроками времени, полного контрастов, не зная, каких новых воззрений вскоре надо будет держаться, Флоран Буссардель считал благоразумным проявлять строгость в вопросах нравственности и широту взглядов в области политики.

Мысли его опять обратились к мавзолею, носившему его имя. - В общем работа кончена в срок, - бросил он на ходу. - Удивительное дело! Нынешние события совсем не отразились на такого рода предприятиях!

Десятник сообщил, что он сидел без работы недели три самое большее. Мастерская закрылась в середине июня, а в начале июля работы возобновились, причем число рабочих не уменьшилось. С того времени, как его молодых подмастерьев забрали в армию, наняли стариков каменщиков, а в качестве подручных приставили к ним учеников, молокососов лет по пятнадцати. Благодаря этому и удалось выполнить в срок заказ. Так-то оно лучше! Пока армии уничтожают друг друга на полях сражений, пока нации вторгаются во владения других наций, пока на головных уборах меняются кокарды - разве для повседневной работы и в деревнях и в городах не требуются рабочие руки?

- Умные речи приятно слышать, - заметил Флоран. - Нашей многострадальной стране очень нужна энергия всех ее детей, и все они от мала до велика обязаны помогать ей.

Говоря так, он имел в виду себя. Счастливо уцелев в последних боях, считая себя в долгу перед провидением, он жаждал поскорее вернуться к штатской жизни, а штатской жизнью была для него служба в Казначействе. Мысленно он уже возвратился туда. Хотя официально его еще не освободили от военной службы, он уже надел в тот день свой синий суконный фрак и цилиндр.

Сунув руку в жилетный кармашек, он извлек оттуда монету и дал десятнику на чай. Тот вывел их к заставе Онэй. Поджидавший на стоянке кабриолет отделился от вереницы экипажей и подъехал к супругам Буссардель. Кабриолет они наняли на все утро, выйдя из церкви два часа назад.

Кладбище, открытое лет десять тому назад, на холме, где у преподобного отца Лашеза был выстроен загородный дом, находилось за чертой города, никакие маршруты "кукушек" не доходили до него, и доехать туда можно было только в извозчичьем экипаже; в честь знаменательного дня возвращения к домашнему очагу молодой супруг не пожелал нанять ни фиакр, ни полузакрытое ландо, а взял открытый кабриолет, который, подпрыгивая на булыжной мостовой, быстро довез седоков от церкви Сен-Луи д'Антен до некрополя - вся дорога заняла около часа, ехать пришлось по бульвару, озаренному веселыми утренними лучами солнца.

Для того чтобы и обратный путь походил на приятную прогулку и обошелся дешевле, извозчику велели ехать другой дорогой. Он возвратился в город улицей Ра, потом проехал по улице Мюр де ла Рокет и, свернув наконец на улицу Сент-Антуан, двинулся по ней. Супруги Буссардель направлялись в сад Тюильри, где их ждали дочки, игравшие там под присмотром няни.

Путь был долгий; начиная с улицы Сент-Оноре, движение по случаю воскресного дня сильно увеличилось. В золотистой пыли, пронизанной солнцем, под цоканье копыт двигались роскошные коляски, которые кучера только недавно выкатили из каретных сараев, а вперемежку с ними гарцевали на конях офицеры оккупационных армий. Весь этот поток устремлялся к Елисейским полям, где стояли бивуаком казаки, или к аллее, огибавшей Марсово поле, где разместились пруссаки, или же к Булонскому лесу, где войска Веллингтона разбили свои палатки. Строго распланированный английский лагерь, вокруг которого выросли, как грибы, всякие лавчонки, привлекал тех, кто еще располагал лошадьми для такой далекой прогулки. В последние погожие дни осени так приятно было прокатиться в Булонский лес, да еще и удовлетворить свое любопытство.

Всю улицу запрудили экипажи. Извозчику пришлось плестись шажком. Рессоры мягко покачивали седоков. Лидия уютно устроилась в уголке кабриолета и, просунув руку под локоть мужа, сидела тихонько, отдавшись какому-то сладостному чувству отдохновения. Все было так хорошо: эта утренняя прогулка, теплый воздух, это пестрое зрелище, мелькавшее перед глазами, и эта удобная коляска, после пережитых ужасных дней - июнь, июль, август, когда на страну обрушились все несчастья разом, когда, казалось, почва уходила из-под ног, когда каждый в душе прощался с дорогими своими близкими и с самыми необходимыми благами, и со своей собственной жизнью. Но вот все кончилось: горячо любимый муж вернулся к ней живым и невредимым, она сберегла детей, ее родители, оставшиеся в Турени, находятся в полном здравии и благополучии - словом, Лидия Флуэ, супруга Флорана Буссарделя, чувствовала себя счастливейшей из женщин, и сердце ее переполняла великая благодарность судьбе. Ах, пусть другие, пусть неудачники плачут и сетуют, пророчествуют родине черные дни. У нее не сорвется с уст ни единой жалобы, ибо ей-то не на что сетовать.

Совсем рассеялось и то странное чувство, которое она испытала сегодня утром, стоя у чересчур роскошного мавзолея... Что поделаешь против таких резких перемен в расположении духа!.. Но все прошло. Ведь важнее всего, что Флоран с нею, Флоран вернулся и, наверное, уже навсегда. Теперь его уже не отнимут у нее. Покончено и с рекрутчиной, и с народным ополчением, и с внезапными призывами в действующую армию. Все миновало, все кануло в прошлое. Матери избавились от тяжкой муки, жены вздохнули с облегчением: больше не будут убивать сыновей и мужей. Племя мужчин, более десяти лет жившее в разлуке с племенем женщин, ныне соединится с ним, и к племени женщин вернется сои.

Лидия закрыла глаза. Она полна была ликования и усталости. Ведь впервые за многие месяцы, можно сказать за долгие годы, она могла спокойно наслаждаться счастливым мгновением. Не надо бояться, что страшная действительность напомнит о себе. Пришел конец тем дням, когда она жила как затравленный зверь, вздрагивала при малейшем шорохе, с ужасом открывала глаза в ночном мраке, вслушивалась в тишину. Для нее война кончена. Теперь она уже не будет искать зловещего смысла в самых обычных вещах: почему вон тот мужчина так быстро проходит через площадь? Что он узнал? Отчего грохочут колеса обозных телег на дороге? Что значит этот стремительный топот копыт, этот лай собак? Теперь не надо тревожно вглядываться в лица прохожих, принюхиваться к запахам, которые приносит ветер, всматриваться в багровые отсветы, окрашивающие небо. Можно передохнуть. Вновь она станет сама собой, а по натуре своей она не создана для трагедий и жестоких потрясений. Нет, она не могла играть героические роли, какие вошли в моду у ее современниц. Она была простушка и не обладала стойкостью древних римлянок.

Покачивание кабриолета убаюкивало, Лидия закрыла глаза; для нее вновь начиналась жизнь, вновь обрела она душевный покой. Сладостную дремоту пронизывали воспоминания, недавно пережитое затмевало память о прошлогодних событиях. В самом деле, какими убогими представлялись теперь прежние денежные заботы, налог на жалованье, казавшийся молодым супругам сущей катастрофой, и даже многократно испытанная тревога, то и дело возникавшее опасение, что Флорана из национальной гвардии переведут в императорскую армию. И разве могли идти в сравнение бедствия первого иностранного вторжения с ужасами второго нашествия и былые несчастья с мучениями трех последних недель войны.

В мае Флоран потребовал, чтобы Лидия уехала с детьми из Парижа. Нигде, говорил он, не найти им более надежного убежища, чем у нее на родине, в Ланже, в кругу ее семьи: у папаши Флуэ, скромного коммерсанта, был дом в этом городке.

Лидия поселилась там, жила, терзаясь всякими страхами, ни на шаг не отпуская от себя своих дочек. Мучительные дни!.. Вестей или совсем не было, или они приходили такие искаженные!.. Дни полного неведения, томительного ожидания... Люди подолгу стояли на перекрестках улиц, на краю дорог, подстерегая слухи... И вдруг появились первые телеги перепуганных крестьян, погрузивших на возы детей, стариков родителей вместе с самыми ценными обитателями птичьего двора и домашним скарбом. Они ехали не останавливаясь, завороженные одной-! единственной мыслью - уйти за Луару, и долгие летние дни благоприятствовали этому переселению. Горожане бежали за возами, спрашивали: "Вы откуда?" - "Из Марли, из Версаля, из Шатийона. Наши дома горят". - "А в Париже как?" - "Париж окружен". И когда беглецы уже отъезжали далеко, люди все еще стояли, застыв на месте, по-прежнему томясь неизвестностью. Лидия ломала себе руки. Париж! Флоран!.. Прошло еще несколько мучительных дней, и по дорогам хлынула армия - рокочущая, бессильная, полная отчаяния орда. Не армия побежденных, и даже не полчища беглецов, а просто расформированная армия. Защитники родины возмутились, не желая принять перемирия, на которое соглашался маршал Даву, и они стали нежелательными, их выгнали из Парижа, выслали за Луару, потому что правительство должно было очистить столицу, перед тем как сдать ее союзникам.. Солдаты подчинились приказу и шагали теперь по дорогам. Лидия видела их отступление, люди проходили перед нею, озаренные веселым светом солнца, и громко кричали о предательстве. Все погибло.

Однако конец еще не наступил. Французские войска перешли Луару, заняли позиции на левом берегу реки. Но вслед за ними вскоре появились пруссаки, и население попряталось по домам. В щели между планками решетчатых ставен Лидия видела, как неприятель заполонил улицы городка, растекается по окрестностям и разбивает лагерь на правом берегу Луары. Ему теперь принадлежал и Ланже, расположенный у самой реки, но на той стороне, где находились пруссаки. Сколько это принесло Смятения и панического страха. Безжалостные победители сразу дали почувствовать свое владычество. То тут, то там пламя пожара пожирало разграбленный дом, где еще трепетала в агонии на окровавленном ложе изнасилованная и зарезанная девушка... В безумном ужасе люди искали спасения у матери природы. Однажды ночью Лидия с маленькими своими дочерьми и ее родители крадучись вышли из дому и убежали в лес. Они оказались там не одни. Множество крестьян собралось в лесной чаще, как-то сорганизовались, и несчастная человеческая стая вела там существование затравленных зверей.

Наконец тревога как будто улеглась. Беглецы, укрывшиеся в лесу, ободрившись, выбираются на опушку, смотрят, что творится в долине Луары. Но что это?! Вновь раздаются вопли ужаса, вновь пылают пожары - это бесчинствуют роялисты. В порыве верноподданнических чувств они режут и грабят население. Люди снова прячутся в лесную глушь.

Но вот Лидию разыскал нарочный и представился ей. Гонца прислал к ней Флоран. Слава богу, стало быть, он жив!.. Но что ж он пишет? В Париже спокойно. Флоран настоятельно просит жену вернуться и привезти с собою детей. Лидия, не колеблясь ни секунды, решила расстаться с родителями. Только захватила с собою в качестве няни для своих девочек деревенскую девушку, дочь старой служанки госпожи Флуэ. Живо взяли напрокат фургон, наняли возницу, и Лидия уехала. Из столицы она бежала в провинцию, а теперь из провинции бежала в столицу.

Перегон за перегоном она все ближе подвигалась к Парижу. И на ее глазах страна принимала все более мирный вид. Она въехала в столицу, которую наводнили иностранные войска, но тут безопасно было ходить и ездить по улицам, и лавки не были заперты, а женщины по-прежнему носили перкалевые платья и шляпки а ля Памела.

Дом ее не был разрушен, фасад остался нетронутым. Лидия вошла в ворота, поднялась по лестнице. Сердце у нее колотилось. Квартира оказалась занятой тремя австрийцами, но мебель стояла на своих местах. И на столе ее ждало письмо от Флорана. Так, значит, и для него и для нее это жилище еще было их семейным пристанищем! Она распечатала письмо и помчалась в лагерь, указанный мужем. Вся в слезах, она бросилась ему на грудь. Он жив. Он обнимает ее! Он даже не ранен!.. Миновали, канули в прошлое черные дни.

Но через какие испытания довелось пройти самому Флорану? Он обо всем рассказал. Его злоключения были довольно необычны. Год тому назад, в марте, меньше чем через сутки после того, как он под командой маршала Монсей защищал заставу Клиши, ему пришлось, как только казаки вступили в Париж, регулировать, по согласованию с ними, движение на улицах. На этот раз судьба сделала еще более крутой поворот. В понедельник батальон Флорана, находясь в деревне Обервилье, стрелял в пруссаков, подходивших к Парижу, а в среду, еще покрытый кровью, пролитой в этом сражении, батальон получил приказ охранять столицу от французов - тех самых солдат, которых Лидия видела в Турени, когда они шагали по дороге, немного присмирев от дальнего пути и усталости; теперь их надо было сдерживать, зная, что они вне себя от негодования, заставить их пройти по Внешним бульварам из опасения, что это шествие в центре города окажет зловредное влияние; их изгоняли из тех кварталов, куда им удалось прорваться, по ним открыли огонь в предместье Сен-Мартен, на бульваре Тампль, у Нового моста и около Одеона.

Однако новое правительство еще не распустило по домам национальную гвардию, опору порядка среди бурных событий. Не так-то скоро квартирка Флорана и. Лидии вновь станет мирным приютом, гнездышком любви. Сейчас она имеет иное назначение. В ней всего три комнаты - две большие и одна маленькая, да гардеробная, но расположены они на антресолях нового дома в прекрасном районе - на углу улицы Сент-Круа и улицы Жубера; окна глядят на небольшую площадь, на которую выходит задняя стена Бурбонского коллежа. Выигрышное расположение и послужило причиной реквизиции квартиры и размещения в ней трех унтер-офицеров оккупационной армии. Жаловаться на это не приходилось: могли попасться жильцы и похуже австрийских унтер-офицеров.

Все же присутствие победителей, по-хозяйски расположившихся в их доме, создавало тяжелую атмосферу; весьма чувствительны были также и расходы на питание постояльцев и уход за ними, это стоило куда больше, чем отпускаемое пособие для "возмещения убытков" в размере пятидесяти су в день. А главное, Лидия страдала от необходимости жить бок о бок с грубыми солдафонами, тем более что девочки ее были в нежном возрасте, их так легко напугать, а нервы их и без того расшатаны всем пережитым, приходилось опасаться и за молоденькую цветущую служанку, и, наконец, за самое себя: ведь муж не часто бывал дома.

Лидия с детьми и служанкой не выходила со своей половины - большой комнаты и прилегающей к ней гардеробной. Остальные комнаты они предоставили в полное распоряжение непрошеных гостей. Уходя из дому, Лидия всегда брала с собою дочерей или же посылала их с няней в какое-нибудь безопасное место, где им нечего было бояться. Хотя внешне поведение троих австрийцев нисколько не походило на те картины, которые врезались в память Лидии, лучше было не искушать дьявола, оставляя в их власти невинных девчурок под охраною одной лишь Батистины, девушки преданной и смышленой, но такой свеженькой, миловидной в деревенском своем чепчике и очень еще молодой - ей шел двадцатый год,

Итак, из дому выходили все вместе. Ключи отдавали соседке, жившей на том же этаже, некой Рамело, женщине пожилой и много повидавшей на своем веку, свидетельнице Революции; уж ей-то трое австрийцев не могли внушить страха.

Вот какая жизнь ждала Лидию на улице Сент-Круа. Жизнь во многих отношениях горькая по сравнению с прошлым, жизнь чудесная после тех страшных недель, которые ей пришлось пережить. Прошло немного времени. Лидия опять взялась за воспитание дочерей, которое она поневоле запустила, принялась также школить Батистину. Иногда под вечер прибегал Флоран, но ни разу не мог остаться переночевать. Нередко Лидия и сама навещала его в батальоне.

Наконец настала долгожданная минута. Однажды утром, в ранний час, еще до рассвета, Лидия вдруг проснулась. Отогнав страшные видения, ее пробудил такой знакомый звонок у входных дверей. Несомненно, пришел Флоран. Она выбежала в ночной сорочке, закутавшись кое-как в шаль.

- Дорогая Лидия, мне дали отпуск. И, возможно, меня уволят вчистую.

Он сказал это с замечательным своим хладнокровием, и тут только жена заметила, что на нем штатское платье, а не мундир, в котором она столько раз видела его во сне смертельно раненным, истекающим кровью. Она стала упрашивать его отдохнуть, переодеться в халат. Напрасные слова - он сразу же приступил к житейским делам.

- Душенька, ведь это первый день я свободен с тех пор, как ты приехала в Париж. Выпей чашку шоколада, оденься, и мы с тобой пойдем в церковь к ранней обедне. А потом я повезу тебя на кладбище Мон-Луи. Меня уведомили, что наш мавзолей закончен.

И они отправились. Оборванную нить существования они связали крепким узелком в самой сердцевине опустошенной страны. Семейные традиции уцелели, несмотря на поражение, - они оказались более долговечными, чем целые армии. Мавзолей, о котором мог только мечтать Буссардель старший, отец Флорана, перед тем как отойти в лучший мир, теперь был воздвигнут, высился стройный и прочный среди развалин земной юдоли.

Флоран Буссардель дотронулся до руки своей жены, она не заметила этого, он сжал ей запястье.

- Приехали! - сказал он.

Извозчик пустил лошадей шагом; заняв место в веренице экипажей, кабриолет подкатил ко входу в сад Тюильри.

Лидия открыла глаза, увидела улыбающегося Флорана и спрятала лицо у него на плече, радуясь, что теперь уже всегда оно будет ей опорой.

- Я задремала. Извини, пожалуйста... Ведь я нынче встала очень рано.

Совсем очнувшись, она осмотрелась, увидела, где они находятся и кто на них смотрит. Тотчас же она выпрямилась как подобало и поправила ток. Но, должно быть, какие-то обрывки сновидений еще не изгладились из ее памяти, ибо она добавила грустным тоном:

- Боже мой! Вот так бы, кажется, спала и спала, Целые месяцы спала бы.

- Бедненькая моя! - сказал Флоран.

III

Детей разыскали без труда. Лидия сказала няне, в какой части сада они должны играть, - не выходя оттуда. Она хорошо знала Тюильри. Хотя ей уже целый год не приходилось бывать здесь, она полагала, что события не очень изменили вид этого парка и привычки его завсегдатаев; люди, любившие там прогуливаться, вероятно, опять завладели парком. И она не ошиблась в своих предположениях. Тем более что оккупационные войска очистили Тюильри: в конце июля ушел корпус графа фон Зитцена, расположенный здесь на бивуаках, а гвардия прусского короля, сменившая его в Париже, нашла себе более удобное место для стоянки. На золоченых пиках дворцовой решетки уже не сушилось выстиранное белье пруссаков. Тюильри вновь стал прежним Тюильри, то есть прекрасным садом, где каждый находил то, что ему нравилось, и где легко было избегать простонародья и бесстыжих женщин, для чего не следовало только заглядывать в некоторые уголки.

- Гуляйте между дворцом и той красивой аллеей, что идет к реке, приказала Лидия няне.

Батистина, конечно, не посмела ослушаться хозяйки. Вдруг она увидела, как девочки, вырвавшись у нее из рук, побежали навстречу родителям, которых они заметили в толпе, и бросились в их объятия.

- Нам очень было весело! - объявили они.

Лидия с любовью глядела на них, целовала с нежностью. Она прекрасно знала, как они нуждаются в ласке и радостных впечатлениях, чтобы забыть страшные картины, которые они видели недавно. Они и в самом деле были хорошие дети. Старшей дочери, Аделине, шел седьмой год, но, верно, в тяжелые времена дети развиваются быстрее; сказывалась тут также и постоянная близость с матерью, снедаемой заботами, - словом, девочка казалась старше своих лет, была рассудительна, степенна и даже немного печальна, а маленькая Жюли при всей своей шаловливости легко поддавалась воспитанию.

- Маменька, - сказала Аделина, - а можно нам теперь покататься? Такие красивые колясочки, и в них запряжены козы!

Мать еще дома обещала доставить им это удовольствие, но потребовала, чтобы они дождались ее: она хотела сама сопровождать колясочки, боясь, как

бы не случилось какой беды. Ведь она всегда теперь ждала самых страшных несчастий... Она повела дочерей к будочке. Флоран не пошел с ними.

- Я ненадолго отлучусь. У меня тут небольшое дело, - сказал он, указывая на террасу Фельянов.

Вернулся он очень скоро, как раз успел снять дочерей с коляски, на которой они торжественно восседали, и, поставив их на землю, спросил:

- Ну как, проголодались? Сейчас пойдем завтракать.

Девочки захныкали: "Так рано идти домой!" Отец сразу остановил их жалобы.

- А кто вам сказал, что мы пойдем домой? Папа поведет своих умных девочек в ресторан!..

Поднялся веселый писк. Жюли запрыгала от радости. Лидия, которая была посвящена в тайну предполагаемого кутежа, ожидала, что они пойдут в ресторацию, которую ей рекомендовала доброжелательная соседка Рамело, - в двух шагах от Тюильри, возле Нового рынка.

- Нет, мы пойдем не туда, - возразил Флоран.

- Ах, друг мой, куда же?

- К Вери.

Наступило молчание. Имя ресторатора, конечно, ничего не говорило девочкам, а мать онемела, услышав его.

- К Вери? - переспросила она наконец. - Что ты, Флоран, ты, верно, не подумал...

Наоборот, прекрасно обо всем подумал. Мы пойдем именно к Вери. Надо хорошенько отпраздновать мое возвращение. Я уже попросил оставить мне столик. Не тревожься, - сказал он жене, понизив голос. - Я справился, какие у них цены.

- И что же?

- Можно себе позволить. Один-то раз! Дороговато, но зато у Вери. Теперь это очень модная ресторация. В особенности после перемирия.

Батистина собирала игрушки. Предложив руку жене, Флоран сказал:

- Говорят, там часто бывает маршал Блюхер. Может быть, нам посчастливится увидеть его.

- Не имею особого желания, - заметила Лидия, недовольно покачав головой. - Маршал Блюхер, подумайте!..

Она так радовалась, что война кончилась, и, оставаясь всегда и во всем женщиной, не могла по примеру многих мужчин смотреть на победителей просто как на удачливых защитников противного лагеря. Враги в ее глазах были врагами, то есть теми людьми, которые целились из своих ружей во Флорана, захватчиками, чьи сапоги, чьи кони топтали землю ее страны, притеснителями, которые тиранили милый ее сердцу тихий уголок, где она родилась. Нет, она не забыла этого. Она не принадлежала к числу тех легкомысленных дамочек, которые вот в этом самом саду Тюильри в день возвращения короля обнимали за талию англичан или пруссаков и тащили их танцевать, позабыв всякую гордость, всякую стыдливость и заботу о доброй своей славе.

Но Флоран смотрел на вещи по-другому. Он полагал, что противники прежде всего солдаты, и, несомненно, способен был заявить, что маршал Блюхер прежде всего маршал. Словом, у него были свои доводы, которые Лидия положа руку на сердце не могла признать сколько-нибудь основательными, тогда как ее молодому супругу они казались самой очевидностью. Флоран и раньше и теперь служил в национальной гвардии, а там обо всем умели судить беспристрастно.

Взойдя на террасу Фельянов, Лидия у дверей ресторана вновь заколебалась и отвела мужа в сторону. Как же быть с Батистиной? В обычной ресторации она могла бы сесть за стол вместе с хозяевами, так же как дома, потому что она кормила детей. Ну, а здесь? И притом лишний расход!.. - Возражения не смутили Флорана: перед расходами в такой день не стоит останавливаться. Лидия задумалась. Да разве можно привести в такое роскошное заведение девушку в фартуке, в деревенском чепце? Молодая мать обстоятельно и охотно обсуждала вопрос, она радовалась возобновлению таких приятных ее душе хозяйственных забот, говоривших о возвращении прежней жизни. Флоран, который в семье считался многоопытным парижанином, заверил, что присутствие за завтраком няни не будет неуместным, и заключил спор коротким замечанием:

- Это принято.

Против такого аргумента Лидия возражать не могла. Маленький отряд Буссарделей построился и вошел в ресторан.

Перед их взорами открылся первый зал, украшенный цветами, позолотой, облицованный мрамором, весь сверкающий зеркалами, но еще пустой. Не пришли ли они слишком рано? Расспросили кассиршу. Она объяснила, что обычно посетители приходят немного позднее: теперь в моде завтракать не раньше чем в полдень.

Флоран огорчился: в его знании света оказался пробел. Он предложил еще немного прогуляться по саду, но Лидия отказалась, сославшись на усталость, и сбросила с плеч бурнус. Все сели за стол. Девочки проголодались, но им велели потерпеть: если сейчас приступить к еде, то они уже успеют позавтракать к тому времени, когда явятся Посетители, и придется освободить место. Флоран пока не стал брать у лакея меню. Все семейство сидело за столом, чинно положив руки на скатерть, и молча ждало.

Оживление в ресторане действительно началось лишь около полудня. Первыми явились иностранные офицеры - сразу же пришло четверо и сели за оставленный для них столик, неподалеку от Буссарделей. Оказалось, что это русские, все четверо очень высокие, в сверкающих золотом мундирах, но очень свирепого вида; они шли, звякая шпорами, и смотрелись в зеркала, висевшие по стенам. Усевшись за столик, они принялись разглядывать Лидию. Та осторожно отворачивалась. По возвращении в Париж она научилась держаться с холодным достоинством, обескураживая тех нахалов, которых нельзя было оборвать.

Время шло; почти все столики уже были заняты; через зал прошла группа каких-то мужчин в штатском. Лакеи и метрдотель чрезвычайно почтительно кланялись этим гостям. Они поднялись по лестнице, которая вела в отдельные кабинеты.

- Как будто знакомые лица, - заметил Флоран.

И он поманил к себе лакея.

- Кто эти господа?

Оказалось, что все они финансисты. Наклонившись, лакей прошептал Флорану на ухо их имена.

- Ого! - пробормотал Флоран, удивленно поднимая брови. И в свою очередь, наклонившись к Лидии, шепотом сказал: - Уврар!..

Произнося это имя, он испытывал сложное чувство: тут было и подозрение, и осторожность, и суеверие, уважение, смешанное с неуважением, и многие другие смутные ощущения.

Лидии было известно, кто такой Уврар. Хотя она и не воображала себя особой, сведущей в деловой жизни и в финансах, но ведь отец ее был коммерсантом, правда не очень крупным, в ее образование входило умение вести счетные книги, и она кое-что смыслила в хозяйственных вопросах. Она по-своему судила о финансистах, чьи имена встречала в газетах и о чьих предприятиях ей рассказывал Флоран, возвращаясь из ведомства. Да и вообще, вряд ли в 1815 году нашелся бы в Париже хоть один человек, ничего не слыхавший об Увраре. Вот уже двадцать лет под перекрестным огнем завистников, в облаках фимиама, воскуряемого почитателями, он занимал публику своей особой. Он то возносился на вершину славы, то попадал в немилость, бывал то банкротом, то богачом. Какое бы будущее ни ожидало Францию, но уж Уврару-то, во всяком случае, судьба уготовила много неожиданностей. Флоран долго смотрел на ступени лестницы, по которой поднимался знаменитый поставщик провианта для армии.

- В финансовых делах началось оживление, - сказал Флоран, понизив голос. - Уж этот Уврар! Живо выскочит на самый верх. А ведь, помнится, он четыре года просидел в тюрьме.

- Но, мой друг, после того император приблизил его к себе. Значит, надо думать...

- Ну, что там!.. Такие господа как раз в тяжелые времена и процветают, умеют ловить рыбку в мутной воде. Обязательно появляются на сцене, когда хозяйство страны расшатано.

- А ты как бы хотел?

- Да хотел бы, чтобы не только им одним пенки снимать!

Буссардель старший воспитал сына в правилах благоразумия

и строжайшей честности. Достигнув высоких постов на службе в Таможенном управлении, отец хотел увлечь и сына на свое поприще. Но юноша обладал бойким характером, предприимчивостью и некоторым пониманием финансовых дел. Бесспорно, он проявлял в этой области изобретательность и высказывал правильные суждения. Пожалуй, он не без основания утверждал, что прекрасно усвоил дух времени. Словом, при таком незаурядном уме он мог позволить себе любые притязания, и отец согласился на то, чтобы сын пошел не по таможенной части, а поступил в фондовое управление. Новичок быстро продвинулся там. Первые и такие ранние успехи льстили ему, но отнюдь не утолили его аппетитов. В сердечных делах этот молодой буржуа с несколько чопорными манерами довольствовался спокойною привязанностью к собственной супруге, зато он горел честолюбивыми вожделениями и имел все шансы добиться успеха, так как его честолюбие обращено было на чисто материальные блага, а вовсе не на первенство в духовном мире.

- Все-таки я поражаюсь, - сказал он жене. - Опять появился этот субъект и уже проталкивается вперед!

- Может быть, верно говорят, что у него большие дарования.

- Насчет этого не спорю!

Они выбрали наконец кушанья. Глава семьи принялся за устрицы, и все его домочадцы смотрели, как он отдирает их вилочкой от раковины, подносит ко рту, глотает. Лидия не любила устриц и боялась угостить ими детей. Батистине положили на тарелочку одну устрицу, но девушка не решилась попробовать.

Один из русских офицеров, сидевший напротив Лидии, по-прежнему вел себя дерзко. Он с многозначительным видом поднимал свой бокал и каждый глоток выпивал как будто в ее честь. Вскоре бедняжка Лидия от смущения не знала уж куда деваться. Пересесть на другое место она не решалась и не могла принудить себя отнестись, по примеру мужа, к таким выходкам равнодушно. Флоран говорил ей:

- Не обращай внимания. Будем осторожны. Ведь если произойдет хоть малейшая неприятность, виноватыми объявят не их, а нас.

Как раз в это время по лестнице спустился лакей, прислуживавший на втором этаже, и, подойдя к Флорану, спросил, как его фамилия, не он ли господин Буссардель.

- Совершенно верно. А почему вы спрашиваете?

- Да у нас там наверху, в гостиной с грифонами, компания завтракает, и один господин очень просит вас пожаловать к ним на минутку.

И лакей подал клочок бумаги, на котором карандашом написана была фамилия, ничего, однако, не говорившая Флорану. - Это кто-нибудь из приятелей господина Уврара?

- Так точно, сударь.

- Боже мой! - испуганно прошептала Лидия.

- Отлично, - сказал Флоран. - Передайте, что я сейчас приду.

Лакей ушел.

- Ах, друг мой, - сказала Лидия, переменившись в лице, - ты говорил так громко! Наверное, Уврару передали твои слова.

- Полно, успокойся... Это еще не известно. А если бы даже и так откуда узнали мою фамилию? Сейчас все выяснится.

Но сам все не вставал из-за стола. Лидия удивилась.

- А что же, по-твоему, я так сразу и побегу, будто лакей? Не знаю, что им от меня угодно, но будет совсем неплохо, если они немножко подождут.

Когда он наконец поднялся по лестнице и исчез в верхнем зале, Лидия на всякий случай велела Батистине сложить на соседний стул пальто всего семейства. Сама же она, вынув из ридикюля кошелек, достала оттуда монету и зажала ее в руке, приготовившись оставить деньги на столе, если придется прервать завтрак и, наспех расплатившись, уйти. Публики в ресторане прибавилось, так что малейший инцидент мог разрастись и иметь плачевные последствия. Дама, сидевшая за кассой, уже отсылала прибывавших посетителей в другой ресторан Вери, находившийся в Пале-Рояле.

Лидия ждала, терзаясь тревогой. Она не сердилась на Флорана за его неосторожные слова - она вообще никогда на него не сердилась. Если она вдруг ловила себя на том, что держится о чем-либо иного мнения, чем муж, то бывала только изумлена этим и, главное, удивлялась самой себе. Несогласия с его взглядами никогда не доходили у нее до критического к ним отношения, ей бы и в голову не пришло за что-нибудь его упрекнуть. Небо сделало ее спутницей жизни Флорана вовсе не для того, чтобы его корить, но для того, чтобы разделять с ним все испытания. Такое она дала обязательство. К этому ее привели религиозное воспитание и семейные традиции, примеры, имевшиеся у нее перед глазами в провинциальной глуши, не знавшей ниспровержения устоев, не ведавшей распущенности нравов, несмотря на бури, бушевавшие в последние годы прошлого столетия.

Флоран наконец возвратился. И когда он проходил между столиками, лавируя среди суетившихся с подносами лакеев, лицо его сразу успокоило Лидию. Однако, сев на свое место, он не проронил ни слова. Плотно сжав губы и полузакрыв глаза, он уставился рассеянным взглядом в одну точку - видимо погрузился в какие-то размышления.

- Друг мой, - окликнула его Лидия. - Скажи мне только одно: что-нибудь плохое?

Флоран не шевельнулся, не отвел затуманенного взгляда от чудесных видений, возникших перед ним, только коротко ответил:

- Наоборот!

Лидия вздохнула с облегчением, сунула монету обратно в ридикюль и велела лакею подать волован, который по ее требованию держали на слабом огне. Она покорно ждала, когда Флоран сам все расскажет, - может быть, он не хотел говорить при детях и няне. Он наконец вернулся к действительности.

- Ну, давайте будем завтракать, - сказал он.

Девочки принялись за еду, не дожидаясь его приглашения, и восторгались вкусной подливкой. Флоран поглядел вокруг и увидел русских офицеров, о которых он совсем позабыл.

- Все-таки нельзя допустить, - сказал он, не повышая голоса, но так явственно, что соседи могли его услышать, - нельзя допустить, чтобы меня принимали за человека, не имеющего чувства собственного достоинства. Душенька, сделай милость, пересядь на место Аделины.

Лидия несколько удивилась, но послушно поменялась местами с дочерью; теперь она сидела не по правую, а по левую руку мужа, спиною к русским офицерам. Флоран, наклонившись к ней, сказал:

- Мне предлагают выгодное место. С блестящими перспективами.

- Повышение?

- Нет, ты не понимаешь. Служить буду уже не в Казначействе, а в частном предприятии.

Лидия едва не вскрикнула от испуга. Неужели в предприятии Уврара?.. И она даже не посмела расспрашивать дальше.

- Наверх меня пригласил некий господин Сушо. Он знал моего отца. То есть встречался с ним в Амстердаме, когда отец служил там контролером в Таможенном управлении. Сушо приходилось иметь с ним дела. А в прошлом году он несколько раз обращался к нам, в фондовое управление Казначейства. Я совсем его не помню - столько у нас бывает всякого народу! Но у финансистов великолепная память. Сегодня, проходя через ресторацию, он сразу меня узнал, а я его и не заметил. Словом, он встретил меня с распростертыми объятиями, с уважением отзывался о моем отце: "Такого добросовестного чиновника нынче не встретишь, юный друг мой", - вот его подлинные слова. Осведомился, чем я занимаюсь. Я ответил. Он спрашивает: "Что ж, вы решили всю жизнь прослужить в канцеляриях?" Я не знал, что сказать... Из армии я не освобожден, как же тут строить планы?.. "Если вы захотите перейти в частное предприятие, загляните ко мне. У меня есть кое-какие проекты, и мне нужны молодые люди, вроде вас". Любезно говорил, не правда ли? Я собрался откланяться, он на прощание познакомил меня со своими приятелями. Все люди значительные. Со всеми я обменялся рукопожатиями. И господин Уврар протянул мне руку.

- Господин Уврар? - переспросила Лидия.

- Ну да. Неужели я должен был отдернуть свою руку, - добавил Флоран через секунду, хотя Лидия больше ничего не сказала.

- Нет, друг мой... ты не мог отказаться пожать ему руку... Но...

- Что - но? Договаривай.

- Нет, я не решаюсь об этом судить, такие вопросы выше моего разумения. Я только хотела бы знать, что ты думаешь делать, чего ты хочешь...

- Прежде всего хочу поразмыслить... Они-то меня знают, а я их не знаю. Я со своей стороны тоже должен навести справки.

Он подозвал лакея.

- Скажите, любезный, что за кушанье вы подали нашим соседям? - спросил он, указывая глазами на русских офицеров.

- Фазан, сударь, только по-особому приготовленный, - ответил лакей. Придумано лучшим парижским поваром.

Флоран без стеснения рассматривал дичь, которую разрезал один из офицеров. Кушанье очень аппетитное и роскошное. Такое блюдо, конечно, могли позволить себе только люди со средствами.

Подошел метрдотель и рассказал, как готовят это лакомое кушанье.

- Сударь, это великолепный откормленный фазан - такие подают за столом его превосходительства господина Брийа-Саварена. Фазан фаршированный. Для фарша берется мясо бекасов, мозг из бычьих костей и трюфели. А гарнир к нему - последняя новинка. В него входят: пюре из протертого ливера бекасов, шкварочки, трюфели и филе анчоусов. К гарниру добавляются ломтики померанцев.

- Хитроумное сочетание! - заметил Флоран. - И как же это кушанье называется?

- Фазан а ля Священный Союз. Блюдо очень нравится господам иностранным офицерам.

- Не удивительно! Ведь вот вы какое название ему дали.

Флоран бросил на жену иронический взгляд.

Метрдотель ответил с почтительной улыбкой, казалось напоминая о требованиях злободневной действительности. С конца сентября слова "Священный Союз" были у всех на устах. Если они проникли в поварские изобретения, то это было не столько признанием факта, сколько лестью, и даже не столько лестью, сколько необходимостью.

Опытный парижанин не мог тут ошибиться.

- А скажите, - спросил вдруг Флоран, - долго это кушанье готовится?

- Нафаршированный фазан должен вылежать сутки, поэтому мы всегда их фаршируем заранее. Сейчас у меня на вертеле поджариваются три фазана. Надо только хорошенько подрумянить, выложить на блюдо и гарнировать. Через четверть часика можем подать на стол.

- Ну что же, милейший, почему бы и нам не попробовать фазанов а ля Священный Союз, раз вы не отдаете это кушанье в исключительное пользование победителей! Примите, пожалуйста, наш заказ на фазана.

И когда метрдотель удалился, Буссардель сказал жене:

- Видишь, дорогая, как иной раз полезно бывает потратиться. Ты вот спрашивала, стоит ли идти к Вери, это, мол, неблагоразумно. И что ж, мне думается...

Он не договорил. Вновь взгляд его устремился к лестнице. Меж двух колонн с лепными украшениями и позолотой открывалась взору алая ковровая дорожка, устилавшая ступени, которые вели наверх, в гостиную с грифонами, где собирались такие значительные посетители, где обсуждались финансовые комбинации, уже подготовлявшиеся там, над головами победителей.

Наконец Буссардели встали из-за стола, несколько возбужденные праздничной трапезой, и вновь услышали гомон толпы, увидели солнце в небе и гуляющих, нахлынувших в сад. Спустившись с террасы Фельянов, они растерянно озирались вокруг. Первыми оправились девочки.

- Папа, - спросила Аделина, - куда идут все эти люди?

Все прохожие двигались в одном направлении, к площади Согласия.

- Вероятно, идут на Елисейские поля. Там стоят бивуаком казаки.

Жюли стала проситься на Елисейские поля. Старшая сестрица предпочитала отправиться в Булонский лес; в английском лагере, утверждала она, гораздо веселее: там живут солдаты в юбках.

- В другой раз, - сказала мать. - В другой раз свезем вас посмотреть англичан, если, конечно, вы будете умницами.

Должно быть, Лидия считала, что за день она достаточно налюбовалась на иностранные войска. Но Флоран, по-видимому, не разделял ее чувств. В воспитании, так же как и во всем другом, он объявил себя сторонником новейших идей. По его мнению, картина русского лагеря, хотя бы и расположенного на французской земле, должна была заинтересовать любознательные юные умы. Для семилетнего ребенка было бы полезно запечатлеть ее в своей памяти: на старости лет Аделина и даже Жюли могли бы рассказать обо всем этом своим внукам. И семейство Буссардель направилось вслед за толпой прохожих.

Первые палатки казаков стояли уже у подножия мраморных коней Марли. По случаю воскресенья большинство офицеров уехало из лагеря в город: ведь некоторые роялистские салоны открыли для них свои двери. Правда, то были узкие кружки, но завсегдатаи их блистали титулами, изящными манерами, и у молодых московских офицеров, желавших познакомиться с парижским высшим светом, они имели большой успех. Благовоспитанные господа из предместья Сен-Жермен не отказывались заглянуть из вежливости на казачий бивуак с ответным визитом, но делали это только в будни: по праздникам знатные посетители предоставляли Елисейские поля шумной толпе простых смертных и офицеры уже с утра исчезали из лагеря. Поэтому перед павильонами казачьих атаманов Буссардели не увидели сборища элегантных господ, так сказать, аристократических салонов под открытым небом; с июля месяца такого рода развлечения были признаны хорошим тоном. Но если лагерь кое-что утратил в отношении светского блеска, он выиграл в живописности и в оживлении.

Да и в сердечности тоже. Всем в столице русские были ближе, чем другие союзники, многие парижанки заявляли, что они влюблены в царя Александра, и все парижане знали, как обязаны и столица и вся Франция его заступничеству на конференциях. Его выделяли среди всех победителей. Чувства, которые страна питала к нему, французы переносили и на его войска. Поэтому на Елисейских полях царила приятная атмосфера дружеской близости, какой не было на других бивуаках. Казаки устраивали свои игры, теснившиеся вокруг любопытные охотно смотрели на них и аплодировали.

Лидии пришлось чуть не силой оттащить своих девчурок, с восхищением взиравших на борьбу, которую вели два великана с наголо обритыми головами. Даже на расстоянии, через несколько рядов зрителей, было слышно их прерывистое дыхание, шум борьбы, глухой стук, когда эти силачи падали на землю, пронзительные крики знатоков. В кругу любопытных женщины испуганно прятали лица на груди своих кавалеров, а мужчины, наоборот, поднимались на цыпочки, боясь упустить последние минуты схватки противников.

Флоран повел девочек смотреть ручного сурка. Маленький зверек, приехавший со своим хозяином из какого-то глухого уголка Урала, проделывал множество забавных штук, грациозных фокусов, а под конец брал в зубы деревянную чашку и, встав на задние лапки, собирал доброхотные даяния со зрителей. Они давали не скупясь - жители захваченного города не жалели своих грошей для оккупантов. И Буссардель младший, в котором финансист уже брал верх над чиновником, не преминул высказать вслух свое наблюдение: французская валюта, которой предвещали крах, сохраняла свою ценность для победителей.

Малышка Жюли оказалась смелее своей старшей сестрицы. Присев на корточки, она стала гладить сурка - зверек охотно принимал ее ласки и не отходил от нее. Казак подошел, хотел взять сурка, девчурка и не подумала отодвинуться. Лидия и Батистина протянули было руки, Флоран остановил их. Казак тоже присел на корточки. Это был простой солдат, довольно молодой человек с каким-то странным, изможденным лицом и серыми прозрачными глазами. Он внимательно смотрел на Жюли. У нее из-под капора выбивались короткие шелковистые локончики, светло-белокурые, какие во Франции бывают только у маленьких детей. Казак смотрел на эти белокурые завитки, улыбаясь простодушной улыбкой, потом дотронулся до них пальцем, но, увидев, что девочка испугалась, накуксилась и готова уже расплакаться, отвел руку и ласково забормотал какие-то слова на своем родном языке.

Девочка, перепугавшись, бросилась к матери и уткнулась головенкой в складки ее платья. Аделина, изображая из себя взрослую особу, объясняла ей, что у солдата, верно, осталась на родине хорошенькая маленькая дочка.

Чтобы выбраться из толпы, Буссардели пересекли проспект и вышли к Каменной пристани. Тут оказалось тише, спокойнее, мало было гуляющих; в середине бивуака шум просто оглушал, как на ярмарке, сюда же он долетал глухо. Смотреть теперь оставалось только на лошадей, бродивших табунками в загонах или привязанных к коновязи, да на солдат, которые их чистили.

Можно было спокойно пустить детей играть одних с Батистиной. Справа слышался звонкий и мерный стук молота о наковальню: там под брезентовым навесом расположилась походная кузница. Звуки были привычные, какие раздавались в любой парижский кузнице, но тут их сопровождали незнакомые варварские песни.

Время шло. Короткий осенний день уже склонялся к вечеру. Флоран нашел на аллее Рейн удобную скамью, и они с женой присели отдохнуть. Лидия молчала. Она смотрела на палатки казаков, выстроившиеся у края сада, лагерь тянулся бесконечно, теряясь где-то вдали.

- До какого же места он доходит, друг мой? - спросила Лидия. - До аллеи д'Антен?

- Мне говорили - дальше.

- Боже мой! Это ужасно!..

Голос ее дрогнул. И в самом деле, лагерю как будто конца не было. В дымке наступивших сумерек даль становилась обманчивой, и казалось, что бивуак тянется вплоть до холмов Шайо, захватывает всю эту часть Парижа. Лидия молча сидела на скамье, устремив глаза вдаль и устало ссутулившись, день выдался такой хлопотливый, утомительный.

- Ах, Флоран! - вдруг сказала она. - Ах! Все это еще не кончено!

- О чем ты говоришь?

- Да о наших несчастьях, об испытаниях наших. Еще не пришел конец нашим страданиям.

Он взял ее за руки:

- Успокойся, что ты!

- Нет, - упрямо и жалобно повторяла она. - Я хорошо чувствую, друг мой, что это еще не конец. И чувствую и вижу. А ты? Неужели не видишь?

И она унылым жестом указала на огромный бивуак, на этот чужестранный город, врезавшийся в Париж. Зрелище это больше всего ее поразило. Она как бы представила себе всю величину бедствия, постигшего страну. При виде казачьего лагеря на Елисейских полях ей вспомнилось, что в Амьене расположились англичане, в Ренне и Нанте - пруссаки, в Клермон-Ферране баварцы, в Лионе и Марселе - австрийцы; эти лужайки, истоптанные сапогами неприятеля, навели ее на мысль, что пятьдесят восемь департаментов Франции оккупированы. На нее больше действовали факты, чем рассуждения, явные доказательства, чем рассказы свидетелей. Такова уж была ее натура реалистичная и непосредственная. Даже ее добродетели при* мерной супруги и матери исходили из этого ее склада. Наконец она завершила свою мысль:

- И как же среди всего этого думать о будущем своей семьи!

- О будущем семьи?

- Ну да, Флоран, - просто ответила она. - Этот мавзолей...

Флоран не сразу ответил. Он внимательно посмотрел на жену, на женщину, которую считал гораздо ниже себя. А вот, однако ж, зачастую она бросала какие-нибудь отрывочные слова, и вложенные в них мысли были необычными для положительного мужского ума и повергали его в смущение.

- Душенька, будущее нашей семьи не зависит от этого захваченного неприятелем сада - оно в нас самих.

Вновь наступило молчание. Лидия непроизвольным движением подобрала ноги и запахнула полы бурнуса. Потом подняла меховой воротник, посмотрела на свои часики и позвала девочек.

- Уже поздно, детки, - сказала она, вставая со скамьи. - Пора домой. Пойдем по улице Рояль. Застегните пальтишки и ступайте вперед с Батистиной.

Она говорила уже уверенным тоном, так как чувствовала сейчас больше уважения к себе. Муж взял ее под руку, и они пошли, удаляясь от набережной и от бивуака. Оба думали о мавзолее. Лидия считала его слишком просторным и роскошным, а Флоран находил, что эта гробница вполне соответствует желаниям его отца. В голове Лидии мысль работала все в том же направлении.

- Ты подумай только, - сказала она, не поднимая на мужа глаз, подумай... ведь у нас нет сына.

Они молча шли все дальше, обогнули площадь Согласия, не рискуя пересечь ее с детьми, ибо по ней в беспорядке проезжали возвращавшиеся с прогулок парижане - верхом на лошади или в экипаже. Флоран размышлял над тем, что сказала жена. И вполне естественно было, что ему вспомнился отец, которого Лидия почти не знала, да и сам он не успел полюбить. Однако же в дни глубоких потрясений умерший получил над ним странную власть. Нежданно-негаданно он вошел в их жизнь через открытую дверь еще пустой гробницы.

Лишь после смерти Буссарделя старшего стало известно о его желании приобрести для себя и для своего потомства в вечное владение участок земли на одном из новых парижских кладбищ, имеющем, следовательно, шансы на долгое существование, и построить на этом участке мавзолей. При жизни он провожал то одного, то другого из своих близких на старое кладбище Сент-Эсташ, где находился первый весьма скромный семейный склеп Буссарделей. Человек он был молчаливый, угрюмый, рано овдовел, и житейский успех не прибавил ему жизнерадостности. Почти против своей воли он сделал карьеру, какая до 1789 года была недоступна людям, не обладавшим ни знатным именем, ни богатством. Он поступил в Таможенное управление, не имея честолюбивых планов и мечтаний, но благодаря счастливому стечению обстоятельств, нехватке людей, стремительному в то время ходу событий и несомненным собственным достоинствам трудолюбивого чиновника меньше чем за десять лет достиг высоких постов; после декрета, изданного в июле 1809 года, император назначил его контролером таможни в Амстердам, который стал третьим по своему значению городом наполеоновской империи. Между двумя войнами Флоран Буссардель женился в Париже. Отец его прослужил еще немного в Амстердаме и на пятидесятом году жизни умер там от грудной болезни. Человек, здоровье которого в течение двадцати пяти лет выдерживало самые невероятные испытания, не мог перенести на чужбине холодных туманов.

Быть может, он тосковал по парижскому небу. Такая догадка могла возникнуть при чтении его завещания, по которому он назначил крупную сумму для сооружения мавзолея на кладбище Мон-Луи. Так как покойный был честным человеком и не хотел совершать должностных злоупотреблений, то богатства он не нажил, скопить денег не успел, ибо умер рано и сыну оставил весьма скромное состояние. Сумма, назначенная отцом на вышеуказанные погребальные расходы, была непомерно велика в сравнении с наследством. Это не остановило Флорана: раз такова воля главы семьи, он должен ее выполнить. Еще не закончились формальности по вводу в наследство, кстати сказать весьма несложные, а по распоряжению сына уже был заложен первый камень мавзолея. Флоран не был богат, Лидия принесла ему приданое самое незначительное, у них были дети, будущее казалось ему ненадежным, и все же Буссардель младший рад был осуществить последнюю волю умершего. Это завещание задевало многие струны в его душе.

И вот теперь мавзолей был достроен, а войны все еще не позволяли и думать о том, чтобы перевезти прах отца, и, таким образом, этот предусмотрительный человек обладал склепом, о котором мечтал, потомки его в мыслях уже распределяли там места, но сам завещатель все не мог туда попасть.

- Душенька, - сказал Флоран, когда они подходили к своему кварталу, вот увидишь: будущее покажет, что отец был прав. Я единственный его сын, и на мне лежит ответственность за продолжение нашего рода, но с помощью божьей мы с тобой, душенька, не дадим фамилии нашей исчезнуть.

И снова перед ним возникло смутное видение, тень младенца мужского пола, которого им необходимо произвести на свет. Флоран сказал, немного понизив голос:

- Мы сегодня собирались поехать в Итальянский театр - он уже открылся. А не лучше ли нам провести вечерок дома?

Лидия вскинула на него глаза, он улыбнулся, она густо покраснела и отвела взгляд.

Она ничего не ответила, только склонилась к нему и крепче оперлась на его руку: ей приятно было чувствовать, какой он сильный. Они шли молча, тесно прижавшись друг к другу; перед ними была единая цель, но для каждого она принимала иной облик. Флоран мечтал о взрослых сыновьях, чьи имена в будущем вырежут внутри часовни на мраморной, сейчас еще нетронутой доске. А Лидия мечтала о младенцах, думала о родах и крестинах, о кормлении грудью, об утомительных и сладостных материнских трудах, об опасных болезнях, подстерег тающих детей.

Пересекли кольцо бульваров и, чтобы доставить удовольствие девочкам, покорно следовали за ними до улицы Мон-Блан, на которую они по своему почину свернули, а затем все не торопясь пошли обратно. Толпа прогуливавшихся парижан здесь поредела, и группы, которые попадались навстречу, состояли из более элегантных людей. Порой чья-нибудь красивая коляска, сделав крутой поворот, въезжала в ворота особняка, и тогда вдруг становилась видна сидевшая в ней нарядная пара. То и дело по улицам проходили прусские патрули, но никто не обращал на них внимания.

Аделина и Жюли цеплялись за нянину руку: они примолкли, по-видимому, обе устали и, возможно, уже перебирали в памяти события истекшего знаменательного дня, о котором обе потом долго говорили.

- А знаешь, - сказал Флоран жене, - по-моему, Жюли больше не стоит укладывать в нашей спальне. Она подрастает.

Лидия согласилась с ним.

- Что ж, можно перевести ее в гардеробную, пусть спит там вместе с Аделиной. А Батистина может ночевать на шестом этаже, - ведь в мансарде нам отведено помещение для прислуги.

Они проходили теперь по улице Жубера. На фоне багрового заката четко вырисовывался силуэт Бурбонского коллежа. Красновато-оранжевый отсвет падал на фасады зданий, и за оградами садов еще не опавшие желтые листья горели яркими красками. Воздух здесь был чистый. Дул легкий ветерок. Прохожих почти уже не было. Начиная от площади Согласия, их с каждой улицей становилось все меньше; на улице Жубера стояла тишина, только щебетали перед сном какие-то птички.

Чета Буссардель, предшествуемая детьми и няней, подошла к дому в ореоле закатного света, разливавшего волшебные краски вечерней зари.

IV

Потолки на антресолях были очень низкие. Флоран, мужчина довольно рослый, без труда доставал рукой "до верхних жильцов", как говорила Жюли, для нее самым большим удовольствием было совершать такой же подвиг, для чего отец высоко поднимал ее на руках.

Один угол дома, выходивший на улицу Жубера, которая тут вливалась в улицу Сент-Круа, не пересекая ее, был срезан, и поэтому получилась маленькая треугольная площадка, где самую широкую сторону занимал Бурбонский коллеж. Фасад его был украшен фронтонами, нишами, колоколенкой с башенными часами, увенчанной католическим крестом, что говорило о первоначальном назначении дома: в его стенах обитала прежде община капуцинов с Шоссе д'Антен. За несколько десятилетий назначение этого здания неоднократно менялось, и в этих переменах всегда выражался дух времени, как любил говорить Флоран: до революции в нем помещалась церковь, затем монастырь, затем госпиталь, предназначавшийся для излечения постыдных болезней, а потом оно стало коллежем Бонапарта, который теперь переименовали в Бурбонский коллеж.

Два дома, стоявшие напротив него в виде срезанных прямоугольников, хотя и не являлись особняками отдельных семейств, были украшены кое-какими орнаментами, конечно в греко-римском стиле, так как построены были только в начале века.

Вся эта площадка имела довольно внушительный вид, соблазнивший Буссарделя, когда он после своей помолвки с Лидией искал себе квартиру. Но в новых домах квартиры были дороги, и ему пришлось ограничиться антресолями, состоявшими из трех комнат и гардеробной. Для молодых супругов этого было достаточно. Кое-какая мебель, полученная в наследство после Буссарделя старшего (приобрести ее в большом количестве контролеру таможни мешали его постоянные разъезды), выглядела прекрасно; в этом скромном жилище с низкими потолками не заметно было отсутствие на стенах фамильных портретов. Лидия очень полюбила улицу Сент-Круа. Да и весь район ей нравился. Совсем близко находилось знаменитое в то время Шоссе д'Антен, где можно было купить все, что нужно для хозяйства, а сам квартал - тихий, спокойный, весь в садах, превосходный чистый воздух, что было весьма важно для детей. Соседи кругом приличные, в доме никакой сырости, окна обращены на юго-восток, и даже расположение комнат в квартире имело свои преимущества. Только в гардеробную надо было проходить через спальню, а двери остальных трех комнат выходили либо в переднюю, либо в коридор. Когда к ним вселили австрийцев, оказалось возможным до некоторой степени отгородиться от них. Спальня супругов была последней комнатой в срезанном углу дома, самой дальней от улицы Жубера. Как раз из нее открывался красивый вид на улицу Тиру и Большие бульвары. Сколько раз по возвращении в Париж, когда Флорана еще не освободили из национальной гвардии, Лидия, высунувшись из низкого окна, смотрела, не покажется ли он в дальнем конце улицы меж двумя рядами высоких домов. В рамке этого открытого окна появилась она и в понедельник, на другое утро после посещения кладбища. Но ее уже не томила, как прежде, тревога - в это утро молодая женщина в чепчике и капоте, перегнувшаяся через балюстраду, сияла счастьем.

Внизу из подъезда вышел Флоран, и она долго следила за ним взглядом. Когда он скрылся из виду за углом улицы Эгу, она все еще стояла у окна. Обычно она была очень деятельной в своем доме, а тут пододвинула к оконной амбразуре стул и устало опустилась на него; после ночи, проведенной в объятиях долгожданного супруга, ею овладела какая-то истома, лень было двигаться, она словно отяжелела.

Эта амбразура стала любимым ее уголком, она всегда присаживалась здесь, если могла улучить минутку и отдохнуть. Два месяца спустя, как-то раз после обеда, она сидела тут, теперь уж у запертого окна, - это было зимой. День угасал, но сумерки еще не наступили. Не слышно было веселых голосов школьников, которые в четыре часа дня, как только раздавался звонок, гурьбой высыпали во двор коллежа; не проходил еще фонарщик, зажигавший уличные фонари.

Лидия поджидала мужа. Финансист Сушо, которого он встретил у Вери в начале октября, с того дня несколько раз приглашал его к себе. Но только две недели назад у них пошли серьезные переговоры. А в этот день утром господин Сушо, приятель Уврара, послал Флорану записку, вызывая его к себе на два часа дня.

Флоран возлагал большие надежды на эти переговоры. Став опять штатским человеком, он не вернулся в фондовое управление Казначейства - там происходила тогда реорганизация. Откладывалось возвращение к прежней рутине, которая, возможно, день за днем затянула бы его, и благодаря этой отсрочке тысячи замыслов роились в его голове. Впрочем, кто бы мог избежать заразительного воздействия лихорадочной атмосферы тех лет? В психологии каждого в той или иной степени сказывалось возбуждение, охватившее тогда всю страну, весь народ и палату депутатов, которая, не успев собраться и оглядеться, уже заявила о своем намерении изменить курс и действительно изменила его во всех отношениях и даже зашла в этом слишком далеко. В провинции еще не угас огонь раздоров, до заключения мира было еще далеко, не утихала вражда партий, сводились личные счеты, свирепствовали доносы. Наскоро зашивали раны на теле родины и пользовались для этого отравленной ниткой. Превотальные суды готовились действовать, пэры Франции - и среди них маршалы империи - уже отправили Нея на расстрел.

Беседы с финансистом Сушо сразу же покорили Флорана, но Лидия не отрешилась от обычной своей осторожности, - и сейчас она поджидала мужа со смешанным чувством надежды и страха. Наконец она заметила его в сумерках. Он

Когда он подошел ближе, Лидия разглядела, что он несет горшок с цветами, обернутый в белую бумагу, и поняла, что Флоран идет с добрыми вестями. Значит он наконец договорился с финансистом. Лидия вздохнула, потом улыбнулась. Она встала с кресла, опустила на окне занавеску, подержала над огнем, пылавшим в камине, туго свернутую бумажную трубочку, с ее помощью зажгла масляную карселевскую лампу и поставила ее на круглый столик. Под железным абажуром фитиль разгорелся, пламя отбросило на потолок золотой диск, и по всей комнате разлился неяркий ровный свет. Сумрак отступил, сгустился в углах, вдоль карнизов и в глубине алькова, за кроватью.

- Вот, пожалуйста, - сказал Флоран, бросив на стол сложенный листок.

Он даже не успел снять шляпу, поцеловать жену, преподнести ей принесенный цветок. Он ворвался как вихрь. Лидия затворила за ним дверь и хотела было помочь ему раздеться.

- Нет, погоди, - сказал он. - Сначала прочти. - Поставив горшок с цветком на комод, Флоран снял шляпу и пальто с многоярусными пелеринами, именуемое каррик, потом сел в кресло и принялся стаскивать с ног сапоги. Лидия склонилась у лампы, держа в руках листок.

- Я не очень хорошо понимаю, Флоран.

- А кажется, все ясно. Чего ты не понимаешь?

- Да тут какой-то биржевой маклер заявляет, что он берет тебя на службу в свою контору. Кто же это такой? Ты никогда о нем не говорил. Я даже имени его не слыхала.

Привычным движением она, как и каждый вечер, подала ему мягкие туфли, но протянула их только одной рукой, а в другой все держала письмо. Потом села напротив мужа и добавила:

- А я думала, что это господин Сушо берет тебя в свое дело.

- И правильно думала.

Надев мягкие туфли и домашнюю куртку, развязав галстук, он наконец решился все рассказать жене. Она не все поняла. Выросшая в кругу провинциальной торговой буржуазии, она совсем растерялась, слушая рассуждения мужа, в которых он затрагивал такие широкие проблемы. Она запомнила только, что лица, сведущие в биржевых делах, предусматривали, что в 1816 году будет в корне изменен устав, определяющий положение биржевых маклеров; что в этот устав включат специальные пункты касательно парижских маклеров, каковые пункты господину Сушо прекрасно известны; известно, например, наверняка, что биржевой маклер, который пожелает передать свою должность другому, обязан будет представить кандидатуру своего преемника на утверждение его величества и что, наконец, человек, притязающий на этот пост, должен отвечать трем условиям: пользоваться всеми гражданскими правами, иметь не менее двадцати пяти лет от роду, обладать четырехлетним опытом работы в конторе нотариуса или биржевого маклера. Относительно возраста и гражданских прав Флоран отвечает поставленным требованиям. Остается лишь одно условие: предварительный стаж. Понимает теперь Лидия?

- А разве речь идет о том, чтобы маклер когда-нибудь сделал тебя своим преемником? Ведь ты еще не служил у него!

- Ну, этот маклер или какой-нибудь другой. Сушо все определит в свое время. Он оставляет за собой выбор конторы, подлежащей передаче, и выкуп внесенного маклером залога. Разумеется, я предоставляю ему действовать по своему усмотрению. Такое счастье, что он берет в свои руки это дело и мое будущее!

И тут Флоран заговорил о вознаграждении, которое он будет получать.

Супруги сидели у круглого столика с доской из черного и белого мрамора, на которую падал свет из-под металлического абажура карселевской лампы. Этот мраморный полированный диск, блестевший, как зеркало, на середине комнаты, был в ней самым ярким световым пятном. Флоран удобно раскинулся в кресле и грел ноги, протянув их к камину. Лидия сидела на краешке стула, сложив руки на коленях. Она слушала очень внимательно, но, по-видимому, не все еще уяснила себе. Уклончивые объяснения Флорана сбивали ее с толку.

- Вот что, - сказала она. - Как я понимаю, этот господин Сушо, предусматривая перемены на бирже, о каких ты говорил, хочет, чтобы в будущем году у него был в подчинении маклер, которому он доставит должность на бирже... Нет, погоди, - добавила она, когда муж сделал жест, собираясь что-то ответить. - Погоди. Хорошо, ну, он просто хочет оказать поддержку новому маклеру, на которого может положиться, и помочь ему расширить свои операции. Верно, друг мой?

- Если хочешь, да.

- Ну так вот, мне кажется куда проще ему самому занять эту должность, чем пользоваться подставным лицом.

- Да ты не знаешь самых азов биржевого дела! Маклер не имеет права производить за свой счёт ни одной операции на бирже или в банке, и Сушо тогда пришлось бы отказаться от всех своих спекуляций.

- Своих спекуляций? - тихо переспросила Лидия, стараясь кротостью успокоить раздосадованного мужа. - Так он занимается спекуляциями? А ты мне никогда не говорил.

- А как ты думаешь, откуда у него деньги берутся? Разве ты не знаешь, как он широко живет, какой у него дом!

- Откуда же мне это знать, Флоран? Ты меня не познакомил с господином Сушо и ни разу не брал меня с собою, когда бывал у него.

- Ну разумеется. Тебе там совсем не место.

И сказав это, Флоран сразу прикусил язык.

- Ах, вот как? - воскликнула она.

Он видел, что Лидия с удивлением смотрит на него, и понял, о чем она думает: если общество Сушо не годится для порядочной женщины, то разве сам он заслуживает доверия порядочного человека, разве можно участвовать в его делах?

- Сушо - холостяк, - заметил Флоран. - У него иной раз бывают актрисы, танцовщицы...

Лидия встала. Ей больно было спорить с мужем, да еще в такой день, когда он вернулся домой веселым, довольным. Но еще тяжелее было скрывать от него свои мысли. Она не умела хитрить, держать про себя свои соображения, остерегаясь откровенно высказывать их, когда они ясно сложились в ее голове. Она была самой простодушной женщиной в мире.

Она прошла в полумраке за креслом Флорана, ласково провела рукой по волосам мужа и молча коснулась их поцелуем.

- Я тебе цветочек принес, друг мой, - произнес он через мгновение.

- Ах боже! Ведь и правда! Какая я рассеянная! Вместо того чтобы надоедать тебе своими расспросами, лучше бы... Ну что за прелесть! Просто чудо!

Поставив горшок на столик, она развернула бумагу и с восхищением смотрела на кустик белого вереска с плоскими круглыми цветочками, похожими на сливочные помадки.

- Это капский вереск, - сказал Флоран, - его надо почаще выносить на воздух, поливать.

- Ну конечно.

Лидия захлопотала. Из шкафа, служившего буфетом, с тех пор как эта комната стала и спальней и столовой, достала расписную суповую миску, поставила в нее горшок и слегка полила кустик.

- Красивее всего, когда он стоит на угловом столике, - сказала она, переставляя цветок с места на место. - Но нынче вечером оставим его около лампы, я хочу им полюбоваться.

В тепле цветы запахли сильнее, и по комнате разлился крепкий сладковатый аромат. Лидия пододвинула свое кресло к креслу Флорана и, усевшись, протянула мужу обе руки:

- Как ты меня балуешь, друг мой!

Она с любовью смотрела на него и, может быть, любила его в эту минуту еще больше оттого, что поспорила с ним. С уст ее уже готово было сорваться признание в заветной тайне, но Флорана занимали совсем иные мысли, и он не заметил ее порыва. Он снова пустился в рассуждения; доводов ему было не занимать стать.

- Пойми, душенька, времена переменились! Бывают в истории такие периоды, когда один год надо считать за два, и не только потому, что событий тогда случается множество. Но и в области идей происходят стремительные перемены. Мы сейчас находимся на повороте. Горе тому, кто этого не замечает, вздумает цепляться за старые системы и даст другим обогнать его. Ведь все изменилось. Дело не может идти так, как оно шло при Республике... И даже так, как это было при императоре, - добавил он, безотчетно понижая голос.

Намек на Наполеона вырвался у него не случайно. Воспоминания об императоре всегда жили в тайниках его души, но чаще всего ему приходилось их сдерживать. Как и все молодые люди того времени, Флоран не мог не поддаться наваждению, каким было царство Наполеона. Однако Флоран не сделал его своим кумиром. Он был свидетелем могущества человека, пленявшего многие поколения - даже те, которые его не знали, - но не принадлежал к числу его духовных сыновей, он не бывал в его походах и не получал от него никаких милостей. При Наполеоне он был мелким начинающим чиновником, а в национальной гвардии тоже занимал второстепенный пост - это предохранило его от фанатичного преклонения перед императором; карьера отца, сколь ни была блестящей, оборвалась рано, а посему чувство признательности и тщеславие не могли привязать семейство Буссардель к императорской колеснице. Воспитание, полученное Флораном, не подготовило его ни к воодушевлению на поле боя, ни к мечтам о власти над всем миром, ни даже к участию в том движении мысли, которое возглавляли писатели, уже ставшие знаменитостями. Он представлял собою полную противоположность молодым предшественникам романтиков и, намереваясь идти в ногу со временем, полагал, что наступившее время сотрет с лица земли стеснительные нововведения, появившиеся за последние двадцать пять лет. Родись Флоран на десять лет раньше, он при том же происхождении и том же воспитании, быть может, и был бы пламенным сторонником этих новшеств. Но в 1789 году он был трехлетним ребенком, к 18 брюмера - подростком, а возраста зрелости достиг после коронации Наполеона. Он поступил на государственную службу, когда люди его среды, родственные ему по духу, как он это чувствовал, уже начинали страшиться головокружительного взлета Франции и желали, чтобы деловая жизнь в стране наконец оживилась. Под влиянием этих практических умов, их критики существующих порядков и завершилось его духовное развитие. Оно было плодом последних лет императорской власти, и вступление этого молодого человека в зрелую пору жизни совпало с моментом крушения империи.

- Я нисколько не сомневаюсь, что ты прав, друг мой, - сказала Лидия. Ты же знаешь, как я полагаюсь на твое мнение. Я вовсе не думаю, что в этих вопросах больше смыслю, чем ты... Я никогда не забываю, что я самая обыкновенная провинциалка.

Лидия улыбнулась, произнося эти слова, а Флоран, Как будто желая на этом закончить разговор, поднес к губам ее руку и приник к ней поцелуем.

- А что ж детей не слышно? - спросил он. - Где они?

- У соседки. Бедняжка Рамело томится бездействием и частенько предлагает мне позаниматься с девочками. Я решила принять ее предложение, по крайней мере на сегодня. А Батистину отправила на кухню готовить обед. Мне хотелось одной встретить тебя.

Она помолчала секунду и, видя, что муж ничего не отвечает, докончила дрогнувшим голосом: - Мне тоже надо кое-что сказать тебе...

- Вот как? - произнес он, закидывая поудобнее ногу на ногу. - Какие же у тебя новости?

Она отвела взгляд, краска бросилась ей в лицо, но Флоран все еще не понимал. Тогда Лидия поднялась и, опершись обеими руками на подлокотники его кресла, наклонилась и что-то прошептала Флорану на ухо.

Он сразу выпрямился и схватил ее за руки.

- Ты уверена?

- Да, друг мой.

Голос ее звучал мягко; покоряясь рукам, сжимавшим ее руки, она склонила голову на плечо мужа,

- Я все ждала, не была уверена. Но теперь уж нет сомнений,

- Сколько же?

- Третий месяц.

Он привлек ее к своей груди и крепко обнял, он целовал ее в лоб, в щеки, в губы, трепетавшие под его поцелуями. Он и смеялся, и полон был умиления; а она, смущенная, взволнованная, готова была плакать от счастья.

- Любимая моя! - шептал он. - Моя Лидия, жена моя! Как я тебя люблю! Как жизнь хороша, как она милостива к нам!

И в эту минуту в прихожей хлопнула дверь, открытая чьей-то сильной рукой. В тихой квартире раздались тяжелые шаги: трое мужчин, обутые в сапоги, направились к комнате, соседней со спальней супругов; послышался гортанный и тягучий говор. Затем пришедшие с громким пыхтеньем тянули и сбрасывали на пол что-то тяжелое - это австрийцы снимали с себя сапоги.

Чета Буссардель, стоявшая посреди комнаты, слышала все это, но не разомкнула объятий. Но вот из коридора донеслись другие, более мягкие шаги. Несомненно, Батистина собирается накрывать на стол. При этих мирных, домашних звуках супруги отошли друг от друга.

Чтобы освободить место, Лидия переставила цветок на угловой столик, передала лампу мужу, достала из шкафа скатерть и, развернув ее, перебросила один конец через стол подошедшей служанке.

V

- Нельзя ли... нельзя ли убрать отсюда эту гравюру? - слабым голосом попросила Лидия.

Рука ее, глянцевая от испарины, как полированная слоновая кость, упала на смятую простыню. Жена Буссарделя младшего с середины дня мучилась родовыми болями. Тщетные страдания! Роды все не наступали.

- Сейчас, милочка, - послушно сказала Рамело.

Эта благожелательная соседка, искушенная во всех испытаниях, выпадающих на долю женщин, при любых обстоятельствах бывала на высоте положения, и тут она добровольно взяла на себя обязанности сиделки при Лидии. Сначала для нее вполне достаточно было помощи Батистины. Но наступили вечерние часы, муки матери все усиливались, а между тем организм ее не отвечал на них должным образом. В доме все встревожились. Рамело вспомнила о почтенной и знающей повивальной бабке, за которую она вполне ручалась. За ней было послано. И теперь ее ждали.

Кроме того, Рамело любезно предложила отвести девочек в ее квартиру. Там они были достаточно далеко, чтобы крики матери не доходили до них; присматривать за ними взялась другая соседка.

- Сейчас уберу картинку, - сказала Рамело. Она прошла за кровать и сняла со стены гравюру в рамке, повешенную в алькове для украшения. Это была благочестивая картина, некогда полученная Лидией в пансионе "в награду за успехи и примерное поведение"; выйдя замуж, Лидия привезла ее с собою вместе со всей обстановкой своей девичьей комнаты. На картине изображен был страшный суд, в преисподней, представлявшей собою нижнюю часть композиции, кишмя кишели грешники и грешницы. Фигуры этих мертвецов, терзаемых адскими муками, по-видимому, пугали роженицу.

Рамело положила гравюру на столик и вернулась к постели. Лидия застонала. Просунув руку под одеяло, Рамело осторожно ощупала ей живот. С жалобными стонами роженица вглядывалась в наклонившееся над нею лицо, полное сосредоточенного внимания. Но в ответ на этот испуганный, вопрошающий взгляд Рамело только улыбнулась ей успокоительно; видя, что она тяжело дышит, что на лбу у нее выступили капли пота, она смочила мягкую тряпочку розоватым туалетным уксусом, провела ею по вискам Лидии у края чепчика, потом за ушами, по шее и верхней части груди. Вскоре боли стихли.

- Что Флоран делает? - спросила Лидия, переводя дыхание. - Почему его нет здесь? Который час?

- Буссарделя я послала в аптеку, ведь Батистина каждую минуту может мне понадобиться. Он сейчас вернется... Который час? Да уж одиннадцатый. Вам, поди, душно? - добавила Рамело, раскачивая створку распахнутого окна, чтобы в комнату влилось хоть немного вечерней прохлады.

С улицы доносились обычные городские шумы. В летний вечер люди любят постоять на пороге своего дома. Слышны были неторопливые разговоры.

- Рамело!.. - тихо позвала Лидия.

- Что, голубушка?

Рамело в сотый раз подошла к алькову. Со дней Революции она сохранила и даже несколько подчеркивала привычку называть людей просто по фамилии и требовала, чтобы и к ней так обращались. Впрочем, такая манера шла этой пятидесятилетней резкой, прямолинейной, непосредственной женщине, гордившейся своей прямотой, особе черноволосой, смуглой, с весьма заметным темным пушком над губой. Она придерживалась повадок и даже покроя платья, царивших в прошлое столетие. С трудом отвыкла она от обыкновения говорить со всеми на "ты", которое пустила в ход газета "Меркюр насиональ", когда Рамело было двадцать пять лет, и так и не признала новой моды на гладкие юбки без сборок и складок; ни за что на свете не отказалась бы она от чепца а-ля Шарлотта Корде, в котором с возрастом стала походить на мужчину, перерядившегося женщиной. Она носила такой чепец и зимой и летом и, полагая, что платит достаточную дань моде, изредка меняла цвет и материал ленты, украшавшей его. Когда ее корили за это пристрастие, она сердито отвечала, что кокетство, по ее мнению, черта презренная и в ее время женщины не нуждались в таком оружии. Но говорила она это не вполне искренне, ибо оставалась верна не столько эпохе Декларации прав человека, сколько поре своей молодости, - тут бывшая патриотка не так уж отличалась от тех старых дев, которые, упорно желая скрыть свое одиночество и увядание, наряжаются в старомодные одеяния, какие они носили в двадцать лет.

- Рамело... дорогая! - шептала Лидия. - Пока мы одни, поговорите со мной откровенно. Ничего не скрывайте. Вас удивляет мое состояние, да? Дело совсем не движется. Верно? Что со мной? Заклинаю вас, скажите правду!..

- Ничего, ничего, милочка. Лежите себе спокойно, не расстраивайтесь. Что вы там еще выдумали?

- Ах, зачем вы говорите со мной как с маленькой? Подумайте, ведь я уже два раза рожала. Я хорошо помню, как тогда себя чувствовала, поэтому-то я и тревожусь: оба ребенка дались мне так легко. Что же сейчас-то со мной?

Прерывисто дыша, она приподнялась и схватила за руки свою приятельницу. Лучше уж было ответить ей, не давать ей так волноваться.

- Прежде всего, - сказала Рамело, - ребенок, как видно, необыкновенно крупный. Вы это уже знаете и, конечно, можете только гордиться этим. Сколько ваши дочери весили, когда на свет появились?

- Аделина - семь с четвертью фунтов, а Жюли - восемь.

- Ну вот! А теперь ждите здоровяка фунтов на десять с половиной, а то и больше. Я даже подумываю... Во всяком случае, он больше своих сестриц, это уж наверняка.

- Все это не объясняет...

- Погодите, дайте договорить!.. К тому же очень много вам пришлось пережить. Столько волнений было за последний год, столько страхов! Не по вашей они натуре. Да еще и пища была скудная, плохая, когда вам нужно было кушать вдосталь. Вот силы-то у вас и подорвались, и нервы расстроились. Эх, будь вы такая же выносливая, какими были мы лет двадцать назад, - другое дело. Я вот, честное слово, собственными своими глазами видела, как одна гражданка родила на празднике Федерации и вернулась домой с младенчиком на руках. Вот это были женщины!

Вспоминая пережитые времена Революции, Рамело умолкла, глядя вдаль затуманенным взглядом, и тихонько покачивала головой, не замечая, что у Лидии опять начались боли. Но при первом же ее стоне Рамело возвратилась к своим обязанностям, засуетилась, захлопотала, давала советы, уговаривала, успокаивала.

- Ну, хотите, скажу вам, куда Буссардель отправился? - сказала она в заключение. - Пошел за повивальной бабкой. Очень знающая повитуха!

- Боже мой! - со стоном сказала Лидия, и чувствовалось, что она уже теряет силы от своих мучений. - Боже мой! Какая-то неизвестная женщина...

- Ах, нет! Моя приятельница. Сколько раз она при мне принимала роды. Во всем Париже не найдешь такой опытной повитухи. Ей на улице Анфер золотую медаль выдали. Успокойтесь, пожалуйста. Напрасно я с вами столько разговариваю, утомляю вас...

Через четверть часа раздался звонок - возвратился Флоран. Батистина, надевшая мягкие туфли, чтобы шагов ее не было слышно, прокралась по коридору из кухни к входной двери. Флоран вошел в спальню в сопровождении повивальной бабки. Рамело взяла ее под руку и подвела к постели. У порога стояли муж и служанка, оба вежливо улыбались, словно хотели помочь первому знакомству страдающей роженицы с той женщиной, которая могла избавить ее от страданий.

Лидия протянула руки к этой почтенной особе и ухватилась за ее руки, сжимая их крепко, до боли. Таким же движением молила она о помощи и Рамело, но на этот раз слезы полились у нее из глаз и, хотя в эту минуту схватки отпустили ее, она не в силах была говорить.

- Полно, полно, - сказала повивальная бабка в качестве вступления. Давайте-ка посмотрим...

Она повернулась к Флорану и, подняв брови, многозначительно посмотрела на него, предлагая ему этим взглядом удалиться.

- Я бы лучше остался, - сказал он. - Ну хоть пока вы осмотрите ее. Мне хочется знать...

Вмешалась Рамело:

- Вы все будете знать. Ручаюсь. Отцу не следует быть при родах.

И она подтолкнула его к прихожей. Чувствуя себя неловко перед этим женским ареопагом, он покорно подчинился изгнанию и вышел бочком.

"Куда же мне деваться?" - думал он в смущении, озираясь вокруг, словно прихожая была для него местом незнакомым.

Ведь квартира еще не была свободна, и Париж еще не освободили... Весной три австрийских офицера съехали, но добрая слава, которую улица Сент-Круа заслужила своим радушием, привела к тому, что бюро реквизиции прислало вместо них нового постояльца. Присланный лейтенант один занимал две комнаты, а его денщик, исполнявший также обязанности конюха, помещался в конюшне вместе с его верховой лошадью... Семье Буссардель по-прежнему приходилось довольствоваться спальней и смежной с нею гардеробной.

- Посидите в гостиной, - сказала Рамело Флорану. - При таких обстоятельствах - можно. Хотите, я поговорю с лейтенантом?

Она с решительным видом вошла в гостиную, за ней последовал Флоран. Рамело через дверь спальни объяснила положение дел австрийцу, который еще не лег в постель. Он тотчас вышел, застегивая на ходу свой доломан, из уважения к хозяину и к причине его посещения. Усадив Флорана на софу, офицер тоже сел и принялся расспрашивать его, изъясняясь по-французски с трудом и очень медленно, но с большой словоохотливостью. Рамело, встав на скамеечку для ног, зажгла свечи в бронзовых бра. Флоран молча смотрел на ее хлопоты и по этим заботам о его материальных удобствах лучше понял, что положение серьезное и, возможно, ждать придется долго; обратившись к квартиранту, он сказал, что хоть его общество и чрезвычайно приятно ему, Флорану Буссарделю, но он просит господина офицера не считать себя обязанным бодрствовать вместе с ним. Австриец, желая щегольнуть своими лингвистическими познаниями и благовоспитанностью, в той форме, какая была принята в его стране, старательно подыскивая французские слова, соперничая с ним в учтивости, опять пустился в разговоры. Появление Батистины, принесшей им по распоряжению Рамело поднос с легким ужином, не остановило этого состязания в вежливости. Напротив, поданная закуска послужила поводом к новым любезностям; и в то время как в доме волнение все возрастало и люди готовились к тому, чтобы бессонной ночью вести борьбу за человеческую жизнь, двое мужчин, которых все разделяло, полуночничали за накрытым столом, беседовали, усердно соблюдая правила хорошего тона, принятые в обществе.

Лейтенант прежде всего спросил о состоянии Лидии. Из этой комнаты явственно были слышны ее крики. Он расспрашивал молодого отца, какие обычаи соблюдают французы при рождении ребенка. И в свою очередь рассказывал о нравах, установившихся в Австрии, Он знал старинные традиции, так как жил не в Вене, а в моравской провинции, в окрестностях Брюнна, где у его родителей было имение.

Флоран слушал его с неподдельным интересом и отвечал без всякой задней мысли. Уже давно определенный класс парижского общества жил в добром согласии с союзниками. Когда-то они были врагами, потом стали победителями, потом - оккупантами, а теперь в них парижане известного сорта склонны были видеть своего рода иностранную полицию, которую приходится терпеть в силу обстоятельств; в некоторых кругах, где кичились прямотой суждений, всегда находился какой-нибудь "поборник справедливости", отрицавший жестокие действия и беззакония оккупантов. Разве вступление союзных войск во Францию не является возмездием за долгие годы разрухи и кровопролития? И пусть иностранные войска находятся в стране подольше, ибо их пребывание гарантирует, что роковой режим второй раз не воскреснет. Вот что любили говорить господа, спешившие возродить деловую жизнь, и такие речи Флоран все чаще слышал вокруг себя. Каковы бы ни были его потаенные мысли, он умел, как и многие парижане, в беседе с офицерами союзных войск избегать опасных поворотов. И когда австриец, описывая пейзаж того края, в который он собирался возвратиться, как только кончится оккупация, упомянул, что за последние десять лет моравские холмы дважды изведали нашествие французов, Флоран живо увильнул в сторону и перевел разговор на менее скользкую тему: он вытащил на сцену герцога Ришелье, которого союзники весьма уважали. Вскоре на столе уже почти ничего не осталось, а беседа о герцоге только еще началась, но тут вдруг раздвинулись портьеры и на пороге показалась Рамело.

Уведя Флорана в прихожую, она тщательно затворила все двери и шепотом заговорила с ним. Свеча, горевшая на столике, у стены, слабо освещала эту сцену, большие тени обоих шептавшихся людей дрожали на низком потолке и, переламываясь в углу, вытягивались к полу. Разговор обрывался, когда из-за неистовых криков роженицы невозможно было что-нибудь расслышать и понять. Ее вопли, нарушавшие ночную тишину, переходили в протяжный вой. Он звучал то выше, то ниже тоном, прерывался выкриками, то замирал, то усиливался, словно в каком-то дикарском заклинании. Но как только вопли стихали, в прихожей опять начинали шушукаться. Тайное совещание вновь прерывалось, когда из комнаты, где развертывались события, выскакивала Батистина. Она пробегала бесшумно в мягких своих туфлях, не поправляя пряди волос, выбивавшиеся из-под чепца, и приносила из кухни то лохань, то кувшин с дымящейся горячей водой. Рамело придерживала створку двери и, затворив ее за Батистиной, поворачивалась к ошеломленному, застывшему Флорану.

- Ну как же, Буссардель?

Он не отвечал, вдруг утратив обычную свою самоуверенность, озабоченно хмурился. Очевидно, его подавляли происходившие события, - события, в которых он уже не мог принимать никакого участия, ибо они совершались сами по себе, а между тем от него требовали вмешаться в них. Дверь в спальню снова отворилась, но на этот раз вместо Батистины в передней появилась повивальная бабка. Она подошла к стулу и, тяжело дыша, опустилась на него, словно позволила себе передохнуть среди утомительного труда. Рукава у нее были засучены, голова повязана платком, кончиками вперед. Вся мокрая от пота, она шевелила онемевшими пальцами, потом принялась растирать себе запястья.

- Ну как? - спросила она в свою очередь Рамело. - Ты поставила отца в известность? Как он решил?

Флоран указал на отворенную дверь, знаком призывая к осторожности. Повивальная бабка пожала плечами.

- Она сейчас ничего не в состоянии услышать.

- Не в состоянии? - переспросил Флоран. - Ведь она перестала кричать.

Он хотел было войти в спальню. Повитуха ухватила его за полу сюртука и повторила:

- Ну как же?

Из спальни вдруг раздался отчаянный возглас:

- Помогите! - кричала Батистина. - Помогите! Скорее!

Толстая повитуха сразу вскочила и бросилась в комнату, вслед за нею помчалась Рамело, и дверь захлопнулась.

Флоран не сводил глаз с этой двери, с этой невысокой створки, которая то и дело отворялась, но для других, а ему не давала доступа в комнату, где решалась судьба его семьи.

Взгляд его приковывала к себе поперечная линия, разрывавшая покраску двери, вызванная, вероятно, трещиной в филенке. "Покоробилось дерево, подумал он, - надо сказать, чтобы оконной замазкой промазали щель". А может быть, удастся что-нибудь увидеть в эту щель? Только бы дверь не отворили сейчас... Он сделал шаг, устремив взгляд на дверь, но вдруг она распахнулась - и на пороге появилась Рамело, сама на себя непохожая; Флоран никогда еще такой ее не видел. Глаза ее выражали ужас, подбородок дрожал. Куда девалось ее обычное спокойствие! А вновь раздавшиеся стоны, сопровождавшие ее появление, тоже стали иными - хриплыми и звучали слабее от изнеможения. Совсем не было похоже на прежние роды - тогда в решающую минуту все проходило по-другому.

- Ну что? - спросил Флоран. - Что происходит?

Рамело хотела было ответить, но стоны, доносившиеся из алькова, которого не было видно, заглушали ее слова, и казалось, что стонет та женщина, которая стоит на пороге комнаты и шевелит губами. Ничего не понимая в этой путанице, Флоран болезненно морщился. Что говорит Рамело? Она, не оборачиваясь, протянула руку и затворила дверь; стоны звучали теперь глуше, и Флоран расслышал самое главное: опасения акушерки оправдались. Нужно немедленно принять решение - жизнь матери в опасности.

- Что, что? - недоверчиво переспросил он. - Вы, вероятно, преувеличиваете.

Он оставался рабом своего характера, он требовал доказательств, уточнений. Время не терпело отлагательства, а Рамело приходилось все разъяснять Флорану. Благодаря искусным действиям повивальной бабки уже показался ребенок, то есть первый из близнецов, ибо, несомненно, должна родиться двойня. У первого ребенка ягодичное положение, это мальчик. Но схватки прекратились, обычными средствами больше ничего сделать нельзя, природа отказывается помочь; мать ослабела, и от этого страдает ребенок. Необходимо немедленное вмешательство: или пожертвовать ребенком, извлекая его, или наложить щипцы. А наложение щипцов, когда роженица так ослабела, изнурена, грозит ей смертью...

Но Флоран с унылой покорностью склонил голову, словно выбор решения, который по праву и обычаям возлагался на мужа, был ему продиктован заранее некой высшей силой. Рамело в глубокой тревоге приоткрыла дверь - посмотреть, что творится в спальне, и тогда Флоран отшатнулся: он услыхал голос Лидии.

- Господи! - молила она задыхаясь. - Господи, сжалься надо мной! Сделай же, сделай так, чтобы мне не мучиться больше.

Она пробормотала несколько латинских слов и вдруг в порыве отчаяния воскликнула:

- Да помогите же мне!

Рамело схватила Флорана за плечо, с силой тряхнула его. Он закивал головой с таким видом, будто хотел сказать: "Да, да. Я сейчас объявлю свое решение!" Очевидно, оно уже не вызывало у него сомнений, он сомневался лишь в том, что положение так опасно: женщины трагически относятся ко всему, что зависит от них, сгущают краски... Наконец он собрался с духом и беззвучно пошевелил губами. Рамело приблизилась вплотную, встала на цыпочки, подставила ухо и, получив наконец ответ, вздрогнула. Подняв голову, она поглядела мужу Лидии прямо в глаза и выпустила его плечо. Через мгновение она скрылась в спальне.

- Присядьте, сударь, - сказал австриец, когда Флоран вошел в гостиную. - Вы побледнели. Выпейте вина.

Флоран рухнул на софу, взял протянутый ему бокал. Обрадовавшись случаю показать себя человеком сострадательным и образованным собеседником, австрийский лейтенант не собирался молчать.

- Такие минуты, господин Буссардель, всегда являются тяжелым испытанием - и не только для матери, но и для отца. Надеюсь, никаких осложнений нет?

Флоран ответил, что, напротив, имеются осложнения, сообщил, что будет двойня, а неправильное положение ребенка, который первым должен появиться на свет, вынуждает акушерку наложить щипцы.

- О-о! - протянул офицер. - Но, вероятно, акушерка у вас опытная.

Флоран уныло махнул рукой: увы, опасность исходит от тяжелого состояния матери. На этот раз он не стал прибегать к уклончивым оборотам, а говорил напрямик, вспоминал все, что Лидии пришлось увидеть и пережить за истекший год, все, что заранее подготовило угрозу ее материнству. Нет, нет, он не заблуждается: положение крайне опасное для матери. Но после такого утверждения Флоран умолк, не сказав, как можно было бы устранить эту опасность. И вот так установилось не правдивое, не ложное, а только туманное объяснение рокового события, о котором отцу пришлось в дальнейшем рассказывать много раз многим людям, и создавалось оно почти без его стараний! - просто потому, что он кое о чем умолчал в этом первом опыте объяснения, давая его первому слушателю еще до того, как произошло несчастье. Флорану больше не понадобилось разглагольствовать. От этого его избавляла полуложь, сказанная им в этой гостиной, стены которой видели, как счастливо жила тут молодая чета в первые весенние дни супружества.

Убранство этой гостиной, воспоминания, которыми она была полна, вдруг предстали перед его глазами с такой силой, что он невольно посмотрел вокруг внимательным взглядом. Австрийский офицер, расположившийся в этой комнате, почти ничего здесь не изменил. Только его подставка для трубок и коробка с табаком, стоявшая на столе, заняли место любимых безделушек Буссарделей, переселившихся отсюда в спальню.

Стены были обтянуты лощеным ситцем кремового цвета с маленькими зелеными пальмами. На тисненом бархате обивки дивана и кресел повторялся тот же узор, но в более ярких тонах. Часы, стоявшие на камине, свадебный подарок, украшены были позолоченной фигурой: время, изображенное в виде полунагого дряхлого старца, сидит на низком верстовом столбе, сплетая венок из иммортелей и отложив в сторону свою роковую косу. Напротив камина застекленный шкаф с книгами в красивых переплетах и двумя небольшими бронзовыми бюстами - Александра Македонского и Юлия Цезаря. Под пару шкафу застекленная горка, в которой хранились безделушки - подарки, полученные Лидией по разным поводам: по случаю рождения старшей дочери, потом младшей, в годовщину свадьбы; когда уехали унтер-офицеры и вселился лейтенант, все эти безделушки поставили на прежнее место, потому что они представляли собою лучшее украшение гостиной. Словом, все тут говорило Флорану о прежней жизни вдвоем с Лидией и о былой их взаимной нежной любви.

Австриец поздравлял своего хозяина: подумайте только - двойня! Есть чем гордиться. А кто из близнецов получит по французским обычаям право старшинства - тот, кто первым появится на свет, или второй?

- Первый, конечно, - тотчас ответил Флоран. Очевидно, такого рода вопросы даже при самых горестных обстоятельствах никогда не могли застать его врасплох. - Наш кодекс законов не признает древней юрисдикции.

Офицер собрался было высказать свое мнение, как вдруг за стеной раздался дикий, нечеловеческий вопль, а за ним настала жуткая тишина. Флоран приложил руку ко лбу, затем взглянул на ладонь: она блестела от пота. Он достал из кармана носовой платок, вытер руку, вытер влажное лицо. Ни он, ни лейтенант не произнесли ни слова. Они прислушивались. Через мгновение послышался слабый писк.

- Слышите? - сказал австриец. - Это ребенок кричит. Вот он и родился. Вы что ж, не пойдете туда?

- Нет.

Флоран отвел взгляд в сторону.

- Нет. Я лучше подожду. Меня позовут.

Его не позвали. Но когда плачущего новорожденного пронесли через прихожую, желание посмотреть на сына взяло верх и Флоран решился выйти из гостиной. Рамело со своей живой ношей на руках уже шла по коридору в кухню. Он пошел вслед за ней и увидел, что она стоит наклонившись над столом, на котором пищит укутанный в пеленки еще не обмытый ребенок. Свеча, горевшая в кухне, давала очень мало света, и отец поспешил принести из прихожей канделябр. Тогда лучше стало видно новорожденного и ту, которая уже обтирала его. Чтобы помочь ей, Флоран взял у нее из рук склянку с оливковым маслом. Рамело молча отдала склянку, потом подставила комочек английской корпии, которым вытирала ребенка, и, не глядя на Флорана, не произнося ни слова, ждала, когда он смочит корпию маслом. Флоран сделал это, потом приподнял бутылочку, чтобы из горлышка не капало, и стоял, выжидая мгновения, когда Рамело вновь понадобится масло. Покончив с первой заботой о младенце, она многозначительно посмотрела на печурку, на которой грелась вода, затем устремила взгляд на стоявшую рядом пустую ножную ванну. Флоран понял и, налив в ванну воды, поставил ее на стол.

Рамело обмыла новорожденного. Из другого конца квартиры опять донеслись стоны роженицы, и Флоран сказал вдруг:

- Второй ребенок убьет ее.

Рамело отрицательно покачала головой: "Нет". Глядя на маленькое тельце, которое она заворачивала, она заявила, что теперь все пойдет легче.

- Да? - с надеждой воскликнул Флоран. И через мгновение, подойдя к Рамело, добавил гораздо тише: - А все-таки... Если это будет необходимо... тогда надо избавить мать...

И не решился договорить. Он замялся, чувствуя, что выдает себя, а Рамело, положив младенца, оторвалась от своих хлопот и подняла наконец голову. Чепец, который она так и не сняла, сполз на лоб и закрывал ей один глаз. Она запястьем поправила оборку и, насупив густые брови, впилась мрачным взглядом в глаза Флорану.

- Поздно! - сказала она. - Было очень сильное кровотечение. У нее не осталось больше крови в жилах... Погодите!

Она прислушалась. Крики Лидии все слабели и вдруг оборвались.

- Опять обморок. Стойте здесь. Ребенка не трогайте. Я пришлю сейчас Батистину...

Флоран остался один со своим сыном. Новорожденный тихонько шевелился, и движения его напоминали жесты настоящего человека. Ручки, ножки, крошечные пальчики, половой орган были хорошо сформированы. На груди маленькие пятнышки сосков, и возле одного из них родинка величиною с маковое зернышко - такой родинки не было ни у Флорана, ни у Лидии. Младенец всего лишь час живет на свете, еще не обсох от утробных жидкостей, а вот уже существует сам по себе, отдельно от матери, отличается своими особыми приметами, - на земле стало одним человеком больше. Глаза у него закрыты, но ротик открыт, он кричит, кричит с каждой минутой громче, как будто жалобный голос, внезапно умолкший в спальне, передался ему...

А Лидия лежала вытянувшись в постели, умолкнув наконец, дважды разрешившись от бремени. Второго ребенка, в котором женщины, принимавшие его, опытным взглядом определили больше весу, чем в первом, положили рядом с братом в кухне, обратившейся в детскую, так как повивальная бабка посоветовала держать новорожденных подальше от матери.

Коридор был очень длинный, двери заперты, и поэтому крика младенцев не было слышно в других комнатах, где воцарилась глубокая тишина с той минуты, как прекратились ужасные вопли, долгие часы раздававшиеся в этих стенах. Батистину посадили около близнецов. Две другие женщины молча прибирались в спальне. Они сменили белье на постели, откинули полотнища полога, чтобы родильнице легче было дышать. Дымок душистого курения, подымавшийся к низкому потолку, рассеивал миазмы и запах дезинфицирующих средств.

Рамело, наклонившись, собрала на полу в узел обагренные кровью простыни и пока что затолкала его в гардеробную. Затем она оправила фитиль в коптившей лампе и в конце концов убрала ее с ночного столика, стоявшего у изголовья, ибо там она уже была не нужна.

Лидия не замечала этих хлопот. Запавшие глаза ее блестели, она не сводила взгляда с мужа, появившегося в комнате. Подойдя к постели, он хотел заговорить, сказать что-нибудь ласковое. Слова замерли у него на губах: их остановил сверкающий луч взгляда, не отрывавшегося от него и внезапно пробудившего в нем ужасное подозрение. Почему Лидия так смотрит на него? Что она знает, что она слышала или угадала?

Флоран смутился. В его мыслях, в недавних воспоминаниях образовался некий провал. Ведь дверь из передней в спальню, где, как ему заявили, Лидия лежала без сознания и ничего не могла слышать, оставалась полуоткрытой. И он понял, что отныне, как бы он ни уверял себя, эта дверь навсегда останется приоткрытой.

- Душенька... - сказал он наконец. - Как ты себя чувствуешь?

- А... а... - простонала Лидия.

Он попытался улыбнуться ей. Как? Больше ей нечего сказать мужу!

- А... а... - опять протянула она. - А-ах, а-ах...

Она не могла говорить! И это бессилие, эта невозможность выразить свои чувства, быть может, горькое сожаление все вдруг решили. Горящие глаза сразу померкли, голова склонилась к плечу, веки сомкнулись, на ресницах заблестели, но не скатились две слезы.

Флоран попятился и, выпрямившись, тяжело вздохнул. Но, избавившись от взгляда жены, он встретил взгляд акушерки. Он не выдержал, снова отступил и, почти повернувшись к ней спиной, застыл на месте, по-бычьи наклонив голову; нижняя губа его отвисла, выражение упрямства исказило все черты.

Никто не произнес ни слова. Однако то было одно из тех кратких мгновений, когда секунды кажутся вечностью, когда всякое притворство прекращается и, откинув завесу лжи, пред людьми предстает правда. Потом все ожило. Лидия очнулась, акушерка подошла, наклонилась над нею. Рамело встала по другую сторону кровати, у стены, а Флоран, хотя теперь никто уже не собирался изгонять его из комнаты, отошел подальше от постели, к окну.

Когда Лидия перестала кричать, окно опять отворили. Напротив дома находилось только здание коллежа, можно было не опасаться любопытных соседей; никто в квартале еще не пробуждался. Несмотря на то, что в комнате горели две лампы, ночные бабочки не влетали в отворенное окно: их удерживал яркий свет фонарей, подвешенных на проволоке поперек трех улиц, сходившихся на перекрестке... Тишина и прохлада ночи не успокоили Флорана. Тревожила мысль, что его поведение могут счесть странным, как вдруг Рамело, подойдя, зашептала ему на ухо:

- Нечего вам тут торчать.

- Что?

- Ступайте, сядьте у ее изголовья. Возьмите ее за руку, изобразите грусть на лице... Если не ради нее, так хоть для чужих людей постарайтесь.

Он посмотрел на дверь и увидел, что в комнату вошла еще одна женщина.

- За акушерку я ручаюсь, - тихо проговорила Рамело, - она мне приятельница. А за эту...

Вошла та самая соседка, которой доверили на одну ночь присмотреть за Аделиной и Жюли. Ее появление в комнате роженицы доказывало, что обе девчурки спят, но вместе с тем свидетельствовало, что настал грозный час и, возможно, близится одно из тех событий, до которых так падки досужие кумушки, всегда готовые в таких случаях собираться кучками и с заговорщицким видом толковать о том, как они предчувствовали случившуюся беду.

Рамело, не любившая якшаться с соседями, позвала вечером эту женщину только по необходимости и лишь потому, что слышала о ее примерном поведении и ее несчастьях. Известно было, что она крестьянка из деревни Шеней, в Париж прибыла в июле прошлого года вместе со многими другими людьми, искавшими убежища от ужасов сражений. За три дня столицу наводнили толпы беженцев, расположившихся повсюду: в водосточных канавах, под воротами, на мостовой, на тротуарах между уличными тумбами, под заборами. По воле случая Жозефа Браншу с двумя детьми и корзинками, набитыми жалким скарбом, забрела на улицу Жубера, и там их из жалости поместили в пустующую конюшню. Бои наконец прекратились, но Жозефа со дня на день откладывала возвращение в родную деревню: у несчастной женщины не хватало на это духу. Ведь у нее на глазах сгорел ее дом, скот разбежался, погибло все имущество, а муж еще семь лет назад пал смертью храбрых - кто знает, сохранилась ли хоть частица его праха в никому не ведомой яме на острове Лобо? Столько испытаний обрушилось на эту женщину, что они ее пришибли, она отупела, стала нерешительной, боязливой. Чтобы избавить семью от самой горькой нищеты, ей помогли отдать сына в ученье, а дочь пристроили служанкой, сама же она, добывая себе на пропитание, ходила на поденную работу в зажиточные дома своего квартала; случалось, эта маленькая коренастая женщина молча плакала, не выпуская из рук швабры; отработав день, она не искала отдыха и развлечения в болтовне с соседками у дверей бакалейной лавки, а спешила в свою нору. Никто хорошенько не знал, что о ней сказать и что думать.

Сейчас она робко стояла у порога. Рамело поманила ее рукой, затем подозвала знаками повивальную бабку и увела обеих в гардеробную, оставив дверь отворенной, - гардеробная одинаково была удалена и от алькова спальни и от окна; три эти женщины, едва различимые в темной комнатушке, наклонившись друг к другу, стали совещаться. Жозефа Браншу кивала головой, выслушивая указания, которые ей давали. Вскоре она опять появилась в спальне, торопливо прошла через нее и скрылась в прихожей; вслед за ней возвратились две другие собеседницы. Повивальная бабка, указывая глазами на мужа Лидии, что-то спросила у Рамело, та отрицательно покачала головой: "Нет", - и ему даже показалось, что она пожала плечами. Флоран, как будто ничего не замечая, смотрел в окно; на улице послышались чьи-то шаги, и на мостовой показалась Жозефа, быстрым шагом направлявшаяся в сторону улицы Тиру.

Затем долго не происходило ничего необычайного. И вдруг в тишине спящего города донеслось издалека позвякивание. Флоран прислушался. Звук становился все отчетливее. Это был легкий, прерывистый звон, раздававшийся все ближе и ближе. Наконец мимо домов" замелькал огонек; колокольчик зазвенел громче, в сумраке обозначился белый стихарь - стало ясно, что по безлюдным улицам посланец церкви нес Лидии святые дары.

Когда священник ушел, роженица, которой причастие как будто возвратило немного сил, приподняла руки, подержала их в воздухе, протягивая к чему-то невидимому. Рамело первая поняла ее.

- Младенцев... - сказала она. - Младенцев просит принести.

Принесли новорожденных. Они громко кричали, оба были уже запеленаты, но на новый лад, ручки у них оставались свободными. У одного запястье было обвязано лентой - отличительный знак его первородства, предосторожность излишняя, так как родинка на груди старшего сына, которую пока еще доглядел только Флоран, у второго близнеца не повторялась и возможность спутать их была раз навсегда исключена. Наклонившись к матери, повитуха сообщила ей, сколько весят младенцы: родившийся вторым был, как водится, крепче, но и первого, слава богу, заморышем не назовешь! Глаза у Лидии блеснули и вдруг закатились; подумав, что она опять лишилась чувств, женщины быстро убрали от нее младенцев. Старшего, которого держала Рамело, сунули Флорану.

- Не могу нащупать пульса, - шептала повивальная бабка, обхватив пальцами запястье Лидии. - Нет! Нашла! Дай ей ложечку воды. От потери крови у нее жажда.

Дыхание роженицы стало коротким, поверхностным; иногда оно останавливалось, лицо все больше бледнело, приобретало землистый оттенок. Глаза, однако, открылись, Лидия приподняла правую руку, вытянула указательный и средний палец и с трудом сделала в воздухе крестное знамение. Флоран тотчас подставил под материнское благословение лобик ребенка, которого он держал на руках, - случайно это был старший.

Когда Лидия умерла, лишь только ее обмыли и обрядили, зажгли вместо ламп свечи, у смертного одра собрались ухаживавшие за ней женщины и хором принялись читать вслух молитвы. Их было четверо, все разного возраста, и позы их были разные. Рамело и повивальная бабка, которых одолела наконец усталость, молились, сидя на стульях. Жозефа Браншу стояла на коленях рядом с Батистиной, плакавшей навзрыд. Но все они произносили слова одного и того же псалма, возносили одинаковую молитву. Они составляли единый хор и молились, не обращая внимания на Флорана; они забыли о нем - о мужчине, не подчинявшемся обряду, мужчине, отъединенном от них своей рассудочностью, стыдящемся предаться чувству, мужчине, чуждом их женскому миру.

Где же он был в это мгновение? Несомненно, возле близнецов, которых уложили, головками в разные стороны, в той самой колыбели, где лежали первые месяцы своей жизни и Аделина и Жюли. Новорожденные, вероятно, спали, так как их не было слышно, хотя дверь в прихожую теперь оставалась открытой. Хотели хорошенько проветрить помещение, боясь, что день будет знойный и жара повредит и новорожденным и мертвому телу новопреставленной.

Женщины не сразу обнаружили, что отец вернулся в спальню, - он прошел на цыпочках за их спинами и встал в оконной нише. Но вскоре, бросив одна за другой взгляд через плечо, они заметили его и поспешили уйти из комнаты. Батистина, всхлипывая, вышла последней, дверь затворилась, и Флоран один остался с покойницей.

Он не смотрел на нее. Не решаясь повернуться к ней спиной, он стоял бочком, опираясь одной рукой о балюстраду окна. Он едва держался на ногах от усталости, но все стулья расставлены были около алькова, и поэтому он предпочел стоять.

Из окна видна была пустынная улица Сент-Круа. Ни одного прохожего. Еще не занимался день. Флоран достал из кармашка часы - было около трех... Как все быстро проходит!

Лидия умерла, умерла вот в эту ночь. Все кончено. Умерла! А ведь сколько раз она наяву и во сне терзалась страхом, что умрет он, ее муж. Сколько бессонных ночей она провела и все мечтала отоспаться, спать целые месяцы, а теперь вот уснула вечным сном; она так страшилась пустой гробницы и первой займет в ней место. Он дерзнул наконец посмотреть в сторону алькова. Постель была уже прибрана. Лидия вдруг сделалась такой худенькой, маленькой, что тело ее почти не примяло тюфяка. Может быть, она уже утратила телесность, связь с земным миром, стала невесомой. Флорану показалось, что выражение ее лица, обрамленного кружевной оборкой чепчика, который надели на нее, спокойное, умиротворенное, и молодой вдовец почувствовал великое облегчение, словно от этого что-то изменилось в совершившемся.

Он решился наконец сесть и подошел к ближайшему стулу, стоявшему возле угольного столика. Внимание его привлек предмет, которого прежде тут не было: на столике зачем-то была гравюра. Флоран узнал "Страшный суд", всегда висит у них в алькове. Почему же сняли эту гравюру? Наклонившись, Флоран стал ее рассматривать; прежде ему не случалось видеть ее вблизи, так как в кровати место у стены он привык предоставлять жене. На мгновение взгляд его задержался на полуобнаженном грешнике с мощными мышцами, извивающимся в жестоких страданиях среди других грешников, осужденных на адские муки.

Флоран выпрямился; вспомнилось, что на этом столике долго цвел в горшке капский вереск, подаренный им жене. Теперь на этом месте лежала гравюра. Он перенес стул к окну и сел там.

Забрезжил рассвет. На фоне голубовато-серого, безжизненного, лишенного глубины неба уже вырисовывались верхушки деревьев старого сада, разбитого при Бурбонском коллеже, справа от корпусов. Еще немного - и вновь даст себя почувствовать летний зной; а теперь был час ожидания, какая-то смутная переходная пора.

Слышно было, как в дальней комнате плещет вода и кто-то громко фыркает, - малейший звук гулко отдавался на той половине, где царила гробовая тишина. Это плескался австрийский офицер, приступив к утреннему омовению. Для него тоже начался новый день.

Флоран сидел не шевелясь в полумраке и машинально прислушивался к этим звукам, удивляясь, что, когда лейтенант проходил через гостиную, а потом через переднюю, шаги у него были легкие, не такие, как обычно. И только когда сапоги австрийца застучали по ступеням лестницы, он понял, что чужестранец, в уважение к несчастью хозяев, вышел из квартиры в одних чулках.

Все это затрагивало только ощущения, только телесную оболочку Флорана. В душе же его шла мучительная работа: он старался разобраться в самом себе, во внутреннем ропоте совести. Он далеко унесся мыслями, и вдруг чья-то твердая, мужественная рука энергично встряхнула его за плечо.

- Что с вами? - спросил чей-то голос. Очнувшись, Флоран поднял голову.

Вокруг все было залито дневным светом. Огни свечей померкли. Рамело, выпустив его плечо, отцепила витые шнуры, подхватывавшие гардины: на окнах антресолей не было ставен, а ведь комнату, в которой лежит покойник, полагается погрузить в темноту. Рамело опустила занавеси и плотно их сдвинула. Флорана еще больше замкнули в этой покойницкой. К счастью для него, Рамело, всмотревшись в его лицо, сказала тихонько:

- Ну вот, хорошо я сделала, что велела сварить вам кофе. Пойдемте, подкрепитесь немного.

Флоран удивлялся заботливости, которой она окружала его теперь. Заботливость была молчаливая, угрюмая - вероятно, проявляла ее Рамело скрепя сердце - и все же благодетельная для него; если бы она не подбадривала его, он не смог бы и притронуться к чашке кофе, привести в порядок свою одежду, подумать о том, как выполнить требуемые формальности. - Когда пойдете в мэрию заявить о смерти, не забудьте зарегистрировать новорожденных.

- Непременно.

- Может, мне пойти с вами?

Он выпрямился, расправил согнутую, онемевшую спину, потянулся.

- Нет, нет. Вы здесь нужнее.

Рамело проводила его до площадки лестницы.

- Буссардель, - сказала она. - Вы имена выбрали?

- Имена? Да, выбрал. Мы с ней решили, если будет мальчик, назовем его Фердинандом. А второго... Пусть он будет Луи. Моего отца, таможенного контролера, звали Фердинанд-Луи.

Рамело хотела уже распрощаться с ним, но Флоран, боясь, что будет гроза и ливень, потребовал свой зонт. Спускаясь по лестнице, он на минуту остановился, аккуратно свернул складки зонта и заправил их под деревянное подвижное колечко.

VI

Но после полудня, еще раз собравшись в город по делам, он попросил Рамело поехать с ним. Нужно было не мешкая отправиться в контору по найму кормилиц, а мужчине справиться с такой задачей нелегко. Жозефа побежала за извозчиком. Ее оставили в доме. Пусть пока работает поденно, а дальше видно будет.

В доме вдовца силою вещей уже налаживался какой-то порядок; пустота, вызванная смертью хозяйки, стала причиной повышения в ранге всей прислуги: Батистина, передав Жозефе свои щетки и швабры, должна была заниматься только девочками, а Рамело, оставив обязанности няни, стала экономкой.

С некоторого времени контора по найму кормилиц и контора по найму прислуги находились в одном здании на улице Сент-Апполин, что сокращало дорогу. И все же Флоран, садясь в фиакр, дал извозчику другой адрес: сперва заехали в бюро похоронных процессий. В течение нескольких дней заботам о новорожденных и хлопотам о погребении матери предстояло переплетаться между собою. Возникающий род Буссарделей направлял ладью своей судьбы под двойным знаком - гроба и колыбели.

Флоран попросил Рамело зайти с ним в бюро похоронных процессий и присутствовать при его переговорах с хозяином заведения. Гробовщику без труда удалось уговорить вдовца заказать похороны по высшему разряду. Нельзя сказать, что Флоран от горя не в силах был торговаться, напротив, утром к нему вернулась обычная его самоуверенность; но, казалось, он решил не жалеть расходов, принимал все предложения: серебряные канделябры, выставка катафалка под воротами, у подъезда - траурные бархатные драпировки, черные щиты, испещренные серебряными "слезами"; потребовал, чтобы свечи были новые, заказал траурные плащи для родственников, хотя в Париже у него почти что и не было родни, и согласился на то, чтобы за похоронной процессией следовало двенадцать экипажей, по одному луидору каждый - за прокат; и в заключение заказал отпечатать триста карточек с извещением о кончине Лидии. Перед тем

- Полагаю, что так будет хорошо. Как вы думаете?

- Ну, раз уж вы спрашиваете моего мнения, Буссардель, то я скажу. По-моему, вся эта роскошь не соответствует ни вашему положению, ни характеру Лидии. Вы же лучше меня знаете, как она любила простоту.

По-видимому, Флорана раздосадовало это замечание, хотя он мог заранее его предвидеть, но, прежде чем ответить, он удостоверился, что гробовщик из деликатности отошел в сторонку.

- Дело в том...- произнес Флоран, понизив голос, - дело в том... Поймите меня... Мне хочется... Мне хочется... с почетом похоронить жену.

И при последних словах голос у него оборвался.

- Конечно, - сказала Рамело,- я хорошо понимаю...- Но заметив, что он уже оправился, она добавила: - А все-таки, зачем такое множество карточек?

- Иначе никак нельзя. У меня столько знакомых. Новые знакомые...

Он перечислил несколько фамилий, которые Рамело никогда не слышала в их доме на улице Сент-Круа, и вдруг, хлопнув себя по лбу, подозвал хозяина и, потребовав немедленно предоставить в его распоряжение прилично одетого рассыльного, сел за стол, чтобы написать письмо. Он желал личным уведомлением сообщить о своем несчастье господину Сушо. Жена Флорана так и не познакомилась с финансистом, но все же Сушо был покровителем Флорана Буссарделя и, следовательно, патроном всего его семейства.

Облегчив душу заботами о похоронах Лидии, довольный сделанными распоряжениями, Флоран оживился. Все время, пока они добирались в фиакре до улицы Сент-Апполин, по улицам, запруженным экипажами в этот час прогулок, большого стечения публики, он говорил о своих планах на будущее. Близнецов, конечно, придется отдать в деревню кормилице, но они пробудут там лишь самый необходимый срок.

- Не берите малюток домой, пока она их совсем не отнимет от груди. Считайте, что они должны пробыть у кормилицы не меньше десяти месяцев, а еще лучше - целый год.

Отец согласился: срок подходящий. Не будет же оккупация длиться вечно. Можно надеяться, что через год две комнаты, занятые австрийцем, возвратят семейству Буссардель. Если понадобится, Флоран будет ходатайствовать перед властями и защитит свои права: ведь у него теперь четверо детей.

- А вы не думаете переменить квартиру? - спросила Рамело.

- Зачем? Три комнаты и гардеробная - этого с меня вполне достаточно. По своему положению я еще не обязан заботиться о представительстве.

- Вполне с вами согласна, Буссардель. Но я полагаю, у вас связаны с этой квартирой тяжелые воспоминания...

- Ошибаетесь! - сказал он, глядя в окно фиакра. - Для меня самым тяжелым было бы расстаться с этим домом. Я постараюсь съехать с квартиры как можно позднее. Я даже хочу, чтобы ничего в ней не изменяли. Пусть тут все останется как было. Будьте добры, последите за этим.

Ему захотелось узнать, почему убрали из алькова гравюру "Страшный суд". Рамело объяснила причину.

- Ах, вот в чем дело! - сказал он простодушно. - В таком случае не станем ее вешать обратно. У меня есть портрет Лидии, которым мы обязаны таланту художницы-любительницы. Мы с ее супругом вместе служили в Казначействе. Набросок карандашом. Может быть, вы помните его? Он висит в гостиной, в простенке между окнами. Вот я и повешу портрет вместо этой печальной гравюры, раз Лидия не любила ее.

Наступила минута молчания. Флоран, казалось, рассматривал улицу и целиком был поглощен картиной, открывавшейся перед его глазами.

- У меня множество оснований остаться на этой квартире, считая и то, что мы с вами соседи. Я, признаться, немного рассчитываю на вас.

Рамело ничего не ответила.

- Послушайте, Рамело...- добавил он. - Рамело... вы не покинете меня... не покинете нас?

- Что? Ах, да... погодите вы...- нетерпеливо проворчала Рамело.- Еще успеем об этом поговорить.

- Разумеется. Но...

- Во всяком случае, я ничего не обещаю!

Когда приехали на улицу Сент-Апполин, Рамело не стала мешкать, выслушивая кормилиц, которые толпились во дворе и предлагали свои услуги. В сопровождении Флорана она направилась прямо в помещение конторы. Им нужна была превосходная кормилица, которая способна была бы не только пропитать обоих близнецов своим молоком с добавлением наименьшего количества прикорма, но и могла бы в первые дни жить при них в Париже. Рамело посоветовала выбрать женщину, ребенку которой уже семь или восемь месяцев, так что его можно будет отнять от груди или отдать другой кормилице.

Среди кандидаток нашлись две женщины, удовлетворяющие всем этим требованиям. Рамело предлагала взять ту, что была помоложе, приехавшую из Сантера, но Флоран отдал предпочтение другой, проживавшей в ближайших окрестностях Парижа. Казалось, он пленился мыслью, что его дети не будут дышать слишком уж сельским воздухом, не будут вскормлены молоком настоящей деревенщины и, таким образом, эти однодневные парижане не унизят своего достоинства. Когда кормилица сказала, что она живет в деревушке Муссо у дороги в Аржантейль, меньше чем в четверти лье от парижской заставы, но уже среди полей, он заявил:

- Вот и отлично! Мы ведь коренные парижане...

Он позабыл, что в жилах близнецов и обеих девочек текла кровь не только Буссарделей, но и Флуэ, уроженцев Турени.

Рамело сперва внимательно осмотрела ребенка кормилицы, потом самое кормилицу, потребовала, чтобы та показала ей грудь, помяла ее, выдавила капельку молока, попробовала на вкус, и сделка была заключена.

Дождавшись погожего и теплого, но не знойного дня, близнецов повезли в Муссо. Флоран хотел сам посмотреть, в какой обстановке будут воспитываться его сыновья. "Ведь я должен, - говорил он, - заменить им бедную их маменьку, соединить в своих руках обязанности отцовские и материнские". Впрочем, в этой поездке принимала участие и Рамело.

Кормилица жила на краю деревни, у околицы, за которой начинались посевы. Из ее огорода видна была прямоугольная колокольня церкви в Клиши-ла-Гарен. Женщина эта сказала правду: кругом действительно простирались поля. В доме у нее оказалось очень чисто, но ферма их была так мала, что муж кормилицы и свекор со свекровью вполне управлялись со всем хозяйством. Она же ради увеличения доходов вскармливала своим молоком чужих детей. Флоран и Рамело порадовались, что она избавлена от черной работы.

Они потребовали, чтобы им показали обитателей фермы. Все им чрезвычайно понравилось. Осталось только разрешить вопрос о прикорме. Улица Сент-Круа была в двух милях от Шоссе д'Антен, где каждый мог найти все что угодно, и там, конечно, без труда раздобыли бы ослиное молоко, а здесь приходилось искать его в соседних домах, так как на ферме держали только коров, между тем отец близнецов желал, чтобы неукоснительно соблюдали правила прикорма, рекомендованные врачами. Рамело вызвалась помочь в поисках и решила превратиться в Париж позднее, когда все до мелочей будет улажено. По настоянию Флорана она согласилась приехать домой в извозчичьей карете, которую он оставил ей, попросив не беспокоиться о нем: погода великолепная, в конторе маклера его сегодня не ждут, он решил дать себе отдых.

- Я пойду пешком, - сказал он.

Радуясь возможности пройтись по живописной дороге, чрезвычайно довольный хозяевами фермы, нисколько не сожалея, что он отсчитал им деньги за три месяца вперед, он большими шагами шел к городу.

Дневная жара уже спала, крестьяне копошились на своих нивах и огородах. Людям, прошедшим через многие войны, было так сладостно вновь зажить мирной жизнью после стольких лет, проведенных под ружьем, а потребности страны, истощенной поражением и оккупацией, необходимость спасти ее от голодовки в предстоящую зиму - все усиливало рвение крестьян в полевых работах; за околицей деревни, направо и налево от дороги, на лугах и пашнях - повсюду он видел, как люди усердно трудятся, вскапывают землю мотыгой, унаваживают, прореживают посевы свеклы, окучивают картофель, обрывают листья на персиковых деревьях, очищают от гусениц виноградники. Земля вновь сдружилась с человеком. Овес еще стоял на корню, но клевер и люцерну уже начали косить, и скошенная трава быстро высыхала на солнце. Над равниной разливался сильный аромат свежего сена, сквозь который прорывался иногда запах навоза и запахи земли, казалось исходившие от самого труда человеческого. Столько было кругом рвения, столько богатств природы, столько животворного света, что невольно на память приходили аллегории: апофеоз Цереры и Помоны, триумф Мира. Флоран громко слал добрые пожелания крестьянам, работавшим близ дороги, приветственно махал им рукой; он чувствовал себя их другом и в мыслях говорил себе, что французы - великая нация.

В таком расположении духа дошел он до первого перекрестка. Указания, написанные на дорожном столбе, поставленном на этом месте, на мгновение омрачили его радость. Название деревни Батиньоль напомнило ему бои, в которых он участвовал здесь в 1814 году, а также сражение в Обервилье в 1815 году. Приятная прогулка заставила его позабыть о войне, о столь недавней войне и последствиях ее, которые все еще давали себя знать, хотя в долине Муссо и не сохранилось никаких следов сражений, происходивших под Парижем. Флоран повернулся спиной к пострадавшим деревням, в которых, какой знал, развалины еще не были отстроены, и направился к заставе Ротонд де Шартр. Здесь, на границе меж городом и деревней, простирался парк, принадлежавший прежде Филиппу Эгалите.

У Флорана сохранились лишь смутные воспоминания о том, как он в детстве ходил сюда гулять с отцом, когда Революция обратила это владение принца в место прогулки для всех граждан. Времена с тех пор переменились - чернь теперь сюда не допускалась. Парк, тянувшийся вдоль Внешних бульваров, огорожен был с этой стороны только широким и глубоким рвом, и ничто не заслоняло его от взглядов любого прохожего. Флоран разглядел за зеленой завесой листвы замок Фоли, искусственные руины, беседки, но он не остановился, не попытался с умиленным чувством возродить прежние впечатления, отдавшись воспоминаниям детства, навеянным этими картинами, - в тот день его душа положительно была не склонна к меланхолии. Он повернул налево, решив возвратиться в Париж через заставу Курсель, и даже не замедлил шага у кованых ворот, ведущих в парк, - в эту минуту его внимание привлекли две монахини общины св. Марты, выходившие из сада, расположенного напротив парка. Он узнал этот сад, принадлежавший больнице, основанной Божоном, и ему пришли на ум мысли о дерзких спекуляциях этого благотворителя. Но после заставы его размышления приняли иное направление - больше касались его собственного положения и будущего.

С улицы Курсель он свернул влево, на улицу Валуа дю Руль. Эти места, которые он мало знал, заинтересовали его. Улица тянулась между оградой парка и редкими особняками, выстроившимися неровным рядом вдоль мостовой; прилегающие к ним сады и огороды расположены были позади домов; некоторые участки доходили до края плато, другие же спускались в котловину, к Парижу, и в конце их чуть виднелись верхушки деревьев, посаженных внизу.

Немного дальше исчезали и дома, и даже сады; пошли питомники и засеянные поля. Флоран остановился, внимательно посмотрел вокруг. Сельский характер этого уголка поразил его. Можно было подумать, что находишься за чертой города, где-нибудь в деревне - в Пасси или Вожираре. Тут не было атмосферы уединенности, царившей в Отейле, но место было столь же привлекательное, да еще имевшее кое-какие преимущества... "Подумать только, - рассуждал про себя Флоран, - ведь теперь в большой моде иметь дома в окрестностях Парижа; коммерсанты и банкиры обязательно хотят обзавестись дачей, куда бы они могли уезжать в субботу и возвращаться в город в понедельник к часу открытия биржи. Сушо, например, построил себе дачу в Медоне. Но зачем забираться в такую даль, когда в Верхнем Руле и в Нижнем Муссо сколько угодно свободных участков, где можно устроиться со всеми удобствами?" Пройдя еще немного, он снова остановился и стал думать

0 том, что этот почти дикий уголок - последняя позиция, где природа еще сопротивляется Парижу, и что занимает он большую площадь - верхний конец его доходит до акведука окружной дороги, а нижний почти до заставы Клиши и спускается к Маленькой Польше. Сколько места пустует!.. И ведь как близко: в четверть часа доедешь сюда в кабриолете от Больших бульваров, и в полчаса от улицы Фейдо, центра деловой жизни Парижа. Самый заурядный буржуа, имеющий кабриолет, мог бы поселиться здесь; каждый вечер приезжал бы домой - не только в конце недели, а ежедневно под вечер, - наслаждался бы здесь покоем, тишиной, чистым воздухом, любовался бы настоящей зеленью, не похожей на пропыленные городские трельяжи. Флорану уже представлялись выросшие тут современные особнячки с английским садом, разбитым перед домом, и с просторным двором, роскошные виллы, виднеющиеся в конце въездных аллей, обсаженных красивыми деревьями. Он решил поделиться своей идеей с господином Сушо. Но он вовсе не мечтал приобрести для самого себя в этом пригороде хотя бы маленький флигелек: он еще не мог позволить себе такой роскоши. Нет, он смотрел на дело шире, думал о другом.

Он двинулся дальше. Воображение его заработало, но его подстегивала не жажда наживы и не склонность к спекуляциям. Скорее всего Флорана вдохновляла приязнь к родному городу, забота о возможностях его дальнейшего роста, своего рода вера в Париж; все эти чувства были у него врожденными, как инстинктивная тяга к земле у крестьянина, как любовь к воде у жителей прибрежных селений. Париж был для него подлинной родиной, почвой, питающей его, фундаментом для построения семьи, и Флоран хорошо знал, что ни его личное горе, ни скорбь об унижении знамени не затронут столь прочной основы. Оттого-то крепок и он сам, Буссардель. Он не мог представить себе, кем бы он был, если бы родился не в Париже, а где-нибудь в другом месте. Как это можно - не быть парижанином!

От улицы справа начался переулок, - в сущности говоря, дорожка, извивавшаяся, как ручей, меж зеленых зарослей; Флоран свернул в этот проход. Он шел большими шагами, камешки катились у него из-под ног; перепуганная курица некоторое время с ужасом бежала впереди него.

Дорожку окаймляли деревья, и Флоран шел то в тени, падавшей от них, то в полосе закатного света, и снова попадал в тень; появлялся домик - в отворенное окно видна была какая-нибудь мирная картина, люди словно и не понимали, какое счастье жить в этих краях; проход вел под гору, все ближе к Парижу; вдруг почувствовалось, что где-то недалеко находятся Рульские бойни: вместе с вечерним ветерком, подувшим из долины Сены, потянуло запахом крови и донесся протяжный гул, какой всегда стоит над ярмаркой. Флоран спустился к Парижу.

Дойдя до улицы Сент-Круа, он совсем не чувствовал усталости, но, увидев свой дом, остановился и долго глядел на одно из низких окон антресолей, последнее слева, то самое окно, у которого - он знал это - никогда больше ни одна женщина не будет его поджидать и, приподняв занавеску, смотреть, не идет ли он, ее Флоран.

Он вошел в подъезд; привратница сообщила ему, что обе девочки поужинали и теперь играют во дворе. Отец разыскал их: они смирно сидели под кустами и делали из лоскутков кукольное приданое для новорожденного. Наглядевшись на своих маленьких братцев, они почувствовали глубокое волнение и вот уже несколько дней проявляли особую нежность к своим куклам. Отец не слушал, что они ему говорят, но звук их голосов, их детский лепет отзывался в его душе. Флоран спрашивал себя, не жил ли он во сне с прошлого воскресенья, не двигался ли как автомат, а теперь вот его скорбь воплотится, приобретет лицо, имя, и всю свою земную жизнь он уже не утешится в смерти Лидии.

Он молча стоял, опустив голову, не слышал болтовни своих девочек и ничего не видел. Но что-то вдруг привлекло его внимание - пучок веточек, притаившийся в уголке куртины. Это был тот самый капский вереск, который он

Вереск прижился на парижской почве, увяли все его цветы, но на кончике каждой веточки появилась нежная светло-зеленая кисточка, свидетельствуя о том, что соки земли поднялись по стеблям и жизнь продолжается.

VII

В доме был большой праздник: возвратились близнецы. Отец выбрал для этого события воскресенье, так как хотел сам съездить в Муссо с Батистиной, привезти сыновей и посвятить им весь день. В одиннадцатом часу утра няня уже поднималась по парадной лестнице, держа на руках обоих младенцев, а на антресолях входная дверь была распахнута настежь, и у порога на лестничной площадке визжали от восторга обе сестры близнецов. Фердинанд и Луи, особенно Фердинанд, казалось более развитой ребенок, таращили глазенки, как будто удивляясь всеобщему ликованию и почетному приему, оказанному двум малюткам, которым от роду меньше полутора лет.

Для начала устроили обед, соответствующий обстоятельствам, если не гастрономическим вкусам близнецов, которые еще не могли у них изощриться на кашках и киселях. Стол накрыли в гостиной, прежде занятой австрийским лейтенантом. Он расстался с улицей Сент-Круа еще прошлым летом, никакого другого офицера вместо него не прислали, хотя оккупация все еще продолжалась, и через несколько недель Флоран осмелился воспользоваться всей своей квартирой. Близнецов, Жюли и Батистину он поместил в бывшей спальне австрийца, самой просторной комнате; гостиная вновь обратилась в гостиную, отец остался в прежней своей спальне, а старшую дочку устроили около него, в гардеробной. Аделина подрастала и входила в разум. Вдовец уже представлял себе, как по естественному ходу вещей к ней со временем, когда воспитание ее будет закончено, перейдет в доме роль хозяйки, обязанности ее покойной матери.

После смерти жены Флоран никого не хотел видеть перед собою за столом на том месте, где в течение десяти лет он привык видеть Лидию; но в день возвращения близнецов он посадил там старшую дочь. Несомненно, он не досадовал на то, что совершенно новое обстоятельство, такой радостный случай, такой законный предлог позволили нарушить установленный им порядок держать пустым место Лидии: не мог же он соблюдать это правило вечно. Рамело сидела по правую руку хозяина, а рядом с нею - Жюли; по левую руку отца восседали на высоких детских креслицах Фердинанд и Луи, которых придерживали ременные подхваты; между близнецами сидела Батистина. Бывшую деревенскую пастушку назначили няней, полностью освободив от всех иных обязанностей; и теперь ей полагалось убаюкивать, обмывать, забавлять двух наследных принцев и быть их рабою.

За десертом всех ждал сюрприз: Жозефа подала бутылку вина, которую хозяин велел ей охладить на окошке в кухне. Это оказалось шампанское, отец выбрал самое сладкое - по вкусам девочек; пробка шумно ударила в потолок, и бутылка, обошедшая кругом стола, вызвала веселое возбуждение раньше, чем ее распили. Решили провозгласить тосты в честь новорожденных. Было условленно, что каждый должен придумать собственное пожелание, отличное от других, но называть имена только Фердинанда и Луи. Отец выставил это условие из осторожности, опасаясь, что какой-нибудь намек, горестное воспоминание набросит траурный покров на семейное торжество. Ведь в конце концов вдовцу приятно было сидеть во главе праздничного стола, за которым собралось четверо его детей и три женщины, приставленные к ним для услуг. При жизни Лидии такого рода собрание показалось бы ему скучным, а теперь он не чувствовал себя чужим в этой компании.

Каждый вставал со своего места и, подняв бокал, произносил тост, в котором сказывался характер выступавшего. Поочередно выпили за здоровье близнецов, за их благочестие, за их счастье. Флоран сказал: "За их преуспеяние в жизни",- выразив одним этим словом решительно все. Рамело пожелала высказаться последней, и все ждали от нее чего-нибудь смелого.

- Пью за того из двойняшек, кто первый женится! - воскликнула она.

Остальные женщины запротестовали, захохотали. Бедненькие ангелочки! О чем им говорят! В их-то возрасте!.. Только отец был по-прежнему серьезен и, предавшись этим матримониальным мыслям, молча смотрел на сыновей.

Но близнецам, вероятно, наскучило слишком долгое пиршество, и они задремали на своих насестах. Все примолкли - надо было уложить малюток в постель. Батистина взяла их на руки и понесла в "белую часовенку", как она говорила. Тогда и обе сестрицы, отяжелев от слишком обильной еды и капельки шампанского, не стыдясь, тоже отправились вздремнуть. Рамело ушла к себе, а Жозефа, которая чокнулась с господами, стоя у стола, собрав посуду, унесла ее на кухню.

Флоран захватил из конторы бумаги, касавшиеся важной сделки, намереваясь изучить их как следует на досуге; он последним вышел из гостиной и заперся у себя в спальне.

Атмосфера домашнего святилища, царившая со смерти Лидии в этой низкой комнате, стала необходимой вдовцу. Правда, после дневной суеты он не обретал тут душевного спокойствия и даже испытывал какую-то смутную тоску, у него немножко щемило сердце, но такое настроение не лишено было прелести. Сев за стол, он развернул папку с бумагами, бросил взгляд на портрет жены, вздохнул и в притихшем своем жилище, где уже уснули два его сына и две дочери, закончил достопамятный воскресный день работой.

Однако с появлением в доме новых колыбелей ему пришлось познакомиться со многими весьма реальными заботами и острее ощутить отсутствие покойной жены. Предчувствие, которое у него было когда-то, в известной мере осуществлялось. Шли дни, и на каждом шагу возникали случаи, заставлявшие его сильнее чувствовать свою утрату. Тем, кто говорил с ним об усопшей, он доверительно сообщал: "Чем дальше, тем больше мне ее не хватает"; это не было ложью, но его признание, казавшееся людям доказательством глубокой скорби, скорее всего вызывалось тяготами отцовских обязанностей и неудобствами жизни вдовца. Недоставало ему не столько Лидии, сколько супруги, а главное - матери его детей.

Настал день, когда близнецы впервые серьезно заболели. Деревенская жизнь, чистый воздух Муссо шли им на пользу, а парижский воздух дурно на них подействовал. Под рождество они сильно простудились, а после Нового года заболели коклюшем. При этом испытании Рамело повела себя столь же достойно, как и при рождении двойняшек. Ее опыт, ее чутье, ее решительный характер и упорство в борьбе с недугом, ее умелость, которой она значительно превосходила Батистину, плохо справлявшуюся с непривычными для нее обязанностями, сыграли важную роль в исцелении малюток и были большим подспорьем Флорану, совсем потерявшему голову. Соседка по квартире теперь уже окончательно вошла в жизнь семейства Буссардель. Ведь оно чуть не лишилось обоих близнецов, Флоран не колеблясь заявил, что их спасла добрая Рамело.

Маленький Фердинанд в первые дни как будто переносил болезнь тяжелее брата, а между тем поправился быстрее. Все домашние, особенно отец, старались найти разницу между близнецами. Несомненно, братья отличались друг от друга темпераментом, и это уже проявлялось совершенно ясно: Луи, казавшийся крепче, был вялым увальнем, а хрупкий Фердинанд - бойким смышленым мальчуганом.

Разница увеличивалась с каждым месяцем, с каждым годом. В раннем детстве Фердинанд бегал, падал, набивал себе шишки, украшал свои коленки царапинами и ссадинами, но никогда не плакал. Луи, медлительный и осторожный, ходил за братом по пятам, восхищался им и был у него в подчинении. Не прошло и года после их возвращения из Муссо, а в квартире на улице Сент-Круа царили уже не оба близнеца, а только Фердинанд. Он завоевал первое место в доме, и каждый плясал под его дудку.

Прежде всего, ему повиновались сестры, обожавшие своих братьев. Но Аделина видела их только по воскресеньям. С десяти лет отец отдал ее в пансион мадемуазель Вуазамбер. Это учебное заведение для девиц пользовалось наилучшей репутацией в мире финансистов, в противоположность пансионам Сен-Жерменского предместья, руководимых бывшими воспитанницами Сен-Сира, они все больше теряли свой престиж. Все идеи претерпевают эволюцию. Либералы постепенно приобретали силу, к тому же оккупационные армии возвратились наконец в свои страны.

Жюли, которая была всего лишь на пять лет старше братьев и пока еще училась только у Рамело, разделяла с близнецами их игры и прогулки. По своей природной резвости и ребячливости она была близка им. Она оказалась мастерицей выдумывать представления, в которых мальчуганы могли принимать участие, и сама особенно хорошо изображала дикаря: наряжалась, мазала себе лицо сажей, а братья брали ее в плен и обращали в рабство; один - легко угадать который - выступал в роли капитана фрегата, а второй соединял в своем лице весь экипаж корабля и выполнял приказания капитана.

Когда Жюли пошел одиннадцатый год и ей полагалось бы присоединиться к старшей сестре в пансионе мадемуазель Вуазамбер, отец вдруг заявил, что не для всех девочек одинаково пригодны одни и те же методы воспитания, что у Жюли заметна сильная потребность в движении и отдавать ее в закрытое учебное заведение преждевременно. А на деле он просто хотел подольше удержать ее при братьях: ведь она так хорошо умела их забавлять. Флорану жаль было отнять ее у малышей, тем более что у Батистины характер испортился, она не всегда была весела и терпелива с близнецами, как то следовало бы. Итак, младшей дочери он предоставил отсрочку, и Жюли на радостях принялась шалить напропалую.

Как-то раз в начале весны, в дождливый день, когда маленьким Буссарделям нельзя было пойти погулять, они все трое собрались в детской и играли в Робинзона Крузо. Натянули покрывало между кроватью, в которой спали близнецы, и кроватью Жюли - это была хижина Робинзона. Близнецам шел тогда шестой год. Фердинанд расположился в хижине, как оно и подобает вождю. Луи покорный Пятница - стоял на страже у входа, а Страшный Людоед, которого изображала Жюли, бродил в окрестностях. Метелка из красных перьев для чистки мебели от пыли служила ему головным убором, отличительным признаком его племени и его личной жестокости; для довершения сходства этого дикаря с обитателями берегов Ориноко у него болтался у пояса набор кукольной кухонной посуды - остатки "хозяйства", подаренного когда-то Жюли. Индеец производил воинственные набеги, пробирался ползком, укрываясь за стульями, а осажденные делали вылазки, которые закончились важными переговорами на людоедском языке. Исполнившись чувства согласия, все трое уселись перед хижиной в кружок.

Успокоенная этой мирной картиной, Батистина ушла на кухню гладить тонкое белье, не желая доверить эту работу Жозефе. Через несколько минут она

- Чем это пахнет, Жозефа? Вы не слышите?

- Нет, ничего не слышу, Батистина.

Обе опять принялись за работу; Жозефа готовила какое-то блюдо.

С того дня как она неожиданно вошла в жизнь этой семьи, она научилась хорошо стряпать. Детей Жозефа обожала, а они называли ее попросту Зефа и, руководясь верным чутьем, угадывая в ней существо, самой природой предназначенное служить им жертвой, вертели ею как хотели. Она уже немножко позабыла о своих несчастьях, но сохранила привычку плакать; правда, теперь она плакала, не переставая при этом работать или отвечать на вопросы людей, плакала, так сказать, без печали.

- Жозефа! - опять забеспокоилась Батистина. - У вас, наверное, что-то горит.

Но прежде чем Жозефа успела ответить, она посмотрела на дверь, оставленную открытой. Запах гари шел, несомненно, из господских комнат, и вдобавок оттуда доносился сильный шум и стук. Няня сразу отставила горячий утюг, выбежала в коридор и помчалась в детскую. Боже, что она видит! Комната полна дыма, огонь уже бежит по занавескам обеих кроватей, а перед хижиной Робинзона догорает костер - причина всей беды. Близнецы ведут себя храбро, не ревут и смотрят, как суетится Жюли, а та, по-прежнему с метелкой на голове, с жестяными кастрюльками и мисками, позвякивающими у пояса, проявив большую сообразительность, стягивает занавески полога, срывает их, чтобы пожар не распространился. Батистина отбрасывает ее.

- Жозефа! - кричит она. - Пожар! Скорее воды! Зовите людей!

Сбежались соседи, встали цепью от бассейна во дворе коллежа до квартиры на антресолях, и ведра с водой быстро пошли по рукам. Живо все потушили, и вот Батистина стоит ошеломленная, тяжело дыша от волнения и все еще не улегшегося испуга.

Вдруг она заметила близнецов.

- Вы зачем пожар устроили?

Глаза злые, уже замахнулась, хочет ударить, схватила обоих, потащила в соседнюю комнату и начала расправляться с одним, другой убежал.

- Погоди! И ты получишь!

Схватив пойманного мальчугана, спустила ему штанишки, подняла рубашку и сильной крестьянской рукой долго и звонко шлепала его. Потом отшвырнула воющего, задыхающегося от рыданий малыша и, бросившись на поиски второго, пробежала по всей опустевшей квартире - соседи уже ушли, сопровождаемые горячими благодарностями Жозефы. Теперь шлепки раздались в гардеробной, и им вторили жалобные вопли второго близнеца.

- Мадемуазель Батистина! - воскликнула Жозефа, войдя в комнату, и умоляюще сложила руки. - Вы же их уморите! И себя тоже!

- Что? - ответила няня и, прервав расправу, появилась на пороге гардеробной. Лицо у нее налилось кровью, чепчик съехал на бок, глаза были безумные.

- Я обожглась, - кротко пожаловалась Жюли, стоя в передней. - Я немножечко обожглась.

Батистина кинулась к ней.

- Ангелочек мой! Ангел небесный! Обожглась! Да что же вы не сказали? Что обожгла?

- Руку.

- Руку! Боже ты мой! Идите скорей, сейчас Батистина полечит вам ручку... Жозефа, скорее банку с мазью, мягкую тряпочку... Ангелочек наш обжегся!..

Батистина увела девочку в кухню, сделала ей перевязку, приласкала, расцеловала и совсем без сил откинулась на спинку стула, задыхаясь, хватая ртом воздух; потом, прижав руку к вырезу корсажа, несколько секунд сидела неподвижно. И вдруг, уронив голову на стол, зарыдала во весь голос.

Рамело вернулась раньше Флорана. Внизу привратница сообщила ей о происшествии. Рамело увидела, что делается в квартире, увидела Батистину и сочла пока несвоевременным вести расследование.

- Мы еще успеем поговорить,- сказала она, прерывая путаные, противоречивые объяснения служанки и Жюли.- Давайте-ка лучше приведем все в порядок.

В детской стоял едкий запах гари. Рамело велела перенести кровать близнецов в гостиную и уложила их спать. Они были красные, лихорадочно возбужденные треволнениями пожара, а еще больше - полученной поркой и до такой степени пораженные свирепой злобой своей няни, что оба онемели. Рамело натерла им распухшие зады успокаивающим бальзамом, и сама подала им в постель легкий ужин. Она побаловала их даже сладким. Когда близнецы поели, она оставила в комнате ночник и, уходя, заперла дверь на ключ.

Затем она отправилась на кухню.

- Батистина, накройте стол в комнате барина. Поставьте три прибора. Да смотрите, не беспокойте его, не рассказывайте об этом несчастье, у него и в конторе неприятностей достаточно.

Батистина против обыкновения не отозвалась ни единым словом, хотя очень почитала Рамело и после смерти хозяйки во всем ей подчинялась.

Когда в передней раздался звонок, Рамело крикнула: "Я иду", - и сама открыла дверь. Она вполголоса рассказала коротко Флорану о случившейся беде и поспешила добавить:

- Послушайте меня, Буссардель, не браните сегодня никого. Подождем до завтра. А я тем временем выясню дело.

- А тут есть какая-нибудь тайна?

- Не то чтобы тайна... Это уж слишком... Но лучше подождать до завтра. Тем более что двойняшкам пора спать, да они, наверно, и уснули уже. Я их напоила отваром померанцевого цвета.

- Ну, я полагаюсь на вас, - сказал Буссардель.

Он очень не любил неожиданностей. Внезапно случившееся событие всегда расстраивало его. Он любил все предусмотреть, составить план. И, надо сказать, он отличался догадливостью; вернее, чутье, которое за ним все признавали и которому он был обязан быстрым своим успехом в роли биржевого маклера, являлось, в сущности, умением мгновенно все рассчитать, припомнить и взвесить. Когда же в его логические умственные построения врывался непредвиденный факт и сразу все переворачивал, он терялся, это сбивало его с толку. В биржевых делах он в таких случаях еще находил выход из затруднительного положения, но дома, несмотря на то что со времени своего вдовства проникся полуматеринскими чувствами, его приводило в расстройство всякое неожиданное происшествие в домашней жизни, требующее каких-то решений с его стороны.

Поэтому-то Рамело и заняла на улице Сент-Круа весьма важное место. Флоран был ей благодарен за то, что она избавляла его от не очень тяжелых, но весьма обременительных повседневных забот. А сама она в пору своего расцвета была бы очень удивлена, если бы ей предсказали, что под конец жизни она добровольно возьмет на себя обязанности экономки в доме молодого вдовца, обремененного малыми детьми. Но, как и многие парижанки ее поколения, видевшие в молодые годы то же, что и она, Рамело считала истинным своим призванием решать судьбы людей и с возрастом не прочь была приносить им пользу хотя бы в малом, если уж не могла вершить великие дела. Рамело, несомненно, питала добрые чувства к четырем сиротам и даже, в общем, к их отцу, но, главное, ей было приятно, что она может проявить тут свои высокие душевные качества, свои добродетели, не находившие себе применения, свой твердый характер и свое превосходство. Сознание благородства взятой на себя роли отчасти и привязывало ее к этому дому.

На следующее утро после пожара она отправилась в город, так как ей нужно было кое-что купить, и взяла с собою Жюли. Заканчивая свои покупки близ улицы Вивьен, Рамело зашла в пассаж Панорамы и показала девочке лавки, находившиеся там, повела ее в кондитерскую "Герцогиня Курляндская", угостила засахаренными фруктами, затем они отправились домой и, убедившись, что ко второму завтраку они не опоздают, решили пройтись по Итальянскому бульвару.

Отец никогда не приезжал к завтраку: его задерживали дела на бирже. Рамело пришлось ждать до вечера. Как только он возвратился, она пошла вслед за ним в его комнату, где уже заранее была зажжена лампа, и заперлась с ним. Снимая с него редингот, подвигая ему стул, подавая мягкие туфли, а затем домашнюю куртку, как это делала когда-то Лидия, она заговорила с ним.

- Буссардель, - сказала она, - мне очень жаль докучать вам сразу же, как только вы сняли сапоги, но придется вам все-таки наказать кое-кого, и притом не мешкая.

- Да что такое, боже ты мой! Из-за вчерашней неприятности? Ведь мальчиков наказали. Разве этого еще мало? Не стоит раздувать...

Рамело прервала его, пожимая плечами:

- Разве это в моих привычках - сочинять романы? Послушайте меня: надо сейчас же дать расчет Батистине.

- Батистине? Да что вы, Рамело? Подумайте хорошенько. Ведь она воплощенная преданность!

- Согласна с вами. Преданная... в известном смысле. И все-таки надо ее рассчитать. Вы сами это скажете, когда вы слушаете меня.

Флоран с досадливым видом покачал головой.

- Хорошо. Я уверен, что вы говорите так не зря, у вас, несомненно, есть серьезные причины, я знаю, что вы выше кухонных раздоров. Но по крайней мере сами объяснитесь с Батистиной. Прошу вас. Избавьте меня от этой неприятности. А что же она все-таки сделала?

- Да просто она ненавидит близнецов.

- Что?! - воскликнул Флоран.

И сразу настало молчание. Рамело выждала, пока брошенное обвинение сделает свое дело. Она уселась напротив отца и, достав из кармана передника вязанье (она ни минуты не умела оставаться праздной), заговорила:

- Вот уж года три, как я это подозреваю. А нынешней зимой ведь это прямо в глаза бросается. Не может быть, чтобы вы ничего не замечали. А если не замечали, то только вы один. Да еще она сама, должно быть, бедная девка, не сознает, что с ней творится... Ну, вспомните-ка хорошенько: у Батистины никогда не было ни капельки терпения с близнецами. Только ворчит, только кричит! Девочкам она что угодно прощает, а уж малышам!.. Не любит и кончено. Но прежде-то она только бранила их, это еще можно было переносить...

- А на этот раз?

- А на этот раз нянюшка набросилась на ваших сыновей как сумасшедшая и по-настоящему избила их, хотя они не заслуживали даже упрека, ведь это Жюли устроила пожар.

- Жюли?

- Именно она, Буссардель. Наша детка лгать не умеет, она вчера вечером во всем мне призналась, а Батистина, как услышала, стала говорить совсем другое. Я все эти разговоры прекратила, а нынче утром взяла с собою девочку в город. Мы поговорили с ней один на один, и она мне все рассказала подробнейшим образом. Ведь это ей взбрело в голову зажечь костер, и она собственными своими руками разожгла его. И любопытнее всего, что мальчики отговаривали ее! Но уж когда ей захочется потешить их какой-нибудь комедией, ее не утихомиришь - сущий бесенок! Что дальше было - вы знаете. Как только пожар погасили, Батистина не стала слушать ни Жюли, ни малышей, а отдалась чувству лютой злобы. Я, конечно, расспросила и Жозефу, и она подтвердила, что вчера эта несчастная сама себя не помнила.

- Да, ее действительно необходимо уволить, - раздумчиво произнес Флоран после короткого молчания.

- Ну вот...

Рамело обмотала клубок шерсти вязаньем, проткнула все спицей и, наклонившись вперед, уперлась руками в колени, словно собираясь встать со стула.

- А как вы решаете? Мне ей сказать, что она уволена?

- Нет, нет! Я просил вас об этом, когда не знал всех обстоятельств и не представлял себе их значения... Я сам с ней поговорю нынче же вечером, после ужина.

Батистина тихо вошла в комнату, потупив глаза, бессильно уронив руки, и Флоран сразу догадался, что она понимает, зачем ее позвал хозяин и почему принимает наедине. Он чувствовал облегчение: это упрощало задачу, можно было обойтись без предисловия. Батистина остановилась перед ним. Молча ждала. Флоран, уже понаторевший в своем ремесле, без труда справлявшийся в споре с сильными противниками, так хорошо умевший держать речь в совете финансистов, тут не решался заговорить, смущаясь перед этой молодой служанкой. Столько лет она прожила в его доме, он всегда считал ее простушкой, и вдруг оказалось, что у этой невежественной деревенской девушки сложная душа. Такого рода открытие сбивало его с толку еще более чем нежданное происшествие, ибо подобные сюрпризы вызывали у него сомнения в правильности своих суждений. "Скажу напрямик, - подумал он, - так лучше всего".

- Голубушка, нам придется расстаться с вами.

Как он и ожидал, Батистина ничего не ответила. Ее молчание можно было истолковать по-разному, у Флорана оно, во всяком случае, вызывало чувство своей правоты, и он не мог удержаться - стал разъяснять причины объявленного решения.

- Вы, конечно, сами понимаете, дольше так продолжаться не может. Давно уже я, к глубокому своему огорчению, убедился, что вы не любите наших близнецов. А я-то доверил эти невинные существа вашим заботам!.. Бедняжки дети! Ведь они на ваших глазах родились!..

- Вот именно! - с горячностью воскликнула Батистина.

Голос у нее оборвался, она больше ничего не могла сказать, - быть может, испугалась своей дерзости и, закрыв лицо руками, громко зарыдала. Флоран встал с кресла, подошел к низкому окну, затем направился к алькову, а затем снова зашагал к окну и посмотрел на улицу. Ему показалось, что он открыл в поведении Батистины нечто утешительное, дававшее ему возможность вновь обрести душевное равновесие. По-видимому, Батистина, которая когда-то оказалась свидетельницей трагедии, считала виновниками смерти матери только близнецов.

Служанка немного успокоилась, вытерла глаза и шумно высморкалась, как обычно это делают крестьянки, когда пользуются носовым платком. Воспоминания ее цеплялись одно за другое:

- Я так любила покойную барыню.

Опять рыдания прервали ее слова. Она не пыталась сдерживать свои чувства.

- Я прямо-таки молилась... молилась на нее!.. Ведь она прямо-таки святая была... Ей только в раю место... Вот бог и взял ее на небо. Она теперь уж наверняка в раю...

Флоран, все еще стоявший у окна, при этих словах поднял голову и произнес:

- Она первая упрекнула бы вас...

Опять настало молчание. Батистина, все еще плача, кивала головой, словно желая сказать: "Я сама это знаю... Хорошо знаю!" Флорану хотелось, чтобы она поскорее ушла, оставила его в покое, тогда он позовет Рамело и сообщит ей, что все уже кончено, все разрешилось. Но Батистина еще не исчерпала горькой радости покаяния, признания своей вины. Наконец слезы перестали литься и она, опустив глаза, прошептала, беспомощно разводя руками:

- Ничего не могла с собой поделать... Ничего не могла с собой поделать... Не могла...

Больше никаких объяснений меж ними не происходило. Решено было, что она уедет в следующее воскресенье и, значит, успеет проститься с Аделиной. Для детей придумали предлог, что она уезжает на родину, так как выходит замуж. Расставаясь с улицей Сент-Круа, она получила жалованье за год, полное приданое служанки и маленький подарок от каждого. Все это оправдывалось выдумкой о предстоящем ее замужестве. Кроме того, Батистина увезла с собой также гравюру "Страшный суд", которую Флоран отдал ей на память о покойной хозяйке.

VIII

На следующий год, в последний день пасхи, Рамело отправила детей покататься на "египетских горах" в саду Дельта. Прогулка была разрешена отцом. Он выдал на это денег Жозефе, наказав ей, разумеется, не потерять в толпе двух младших. Такого рода наставления, которые так часто давала некогда Лидия, стали обычными для вдовца Буссарделя. Ведь дети и дела составляли теперь всю его жизнь. Его мир имел два полюса: один на улице Сент-Круа, где жила его семья, а второй на улице Колонн, где находилась его контора. Он часто повторял это.

- А вы смотрите, - сказал он сыновьям, - не отходите от Зефы.

Он привык называть Жозефу именем, которое дали ей близнецы, когда были еще крошками.

- Не беспокойся, папочка, - сказала Аделина, натягивая перчатки. - Я послежу за ними.

Так же как и младшая сестра, она была отпущена домой на пасхальные каникулы. Жюли теперь училась в том же пансионе, но все не могла приноровиться к полусветским-полумонастырским порядкам, царившим в пансионе мадемуазель Вуазамбер. Девочка тосковала там. Если бы это заведение не находилось в предместье Бо Гренель, то есть так далеко от Шоссе д'Антен, что невозможно было привозить оттуда Жюли каждый вечер домой, а утром отвозить

Аделина, напротив, прекрасно приспособилась к пансионским порядкам. Строгое распределение времени, непреложное чередование занятий и отдыха, выгодные стороны прилежания, первенство среди младших благодаря возрасту, а среди сверстниц благодаря успехам, удовлетворенное тщеславие, которое так приятно щекотали похвалы за умение вызубрить урок и без запинки отбарабанить его перед всем классом, - все это вполне соответствовало характеру Аделины. Она была создана для такой жизни, она быстро научилась перешептываться, поверять подругам свои тайны и мгновенно застывать в позе примерной ученицы, улыбаться по заказу, делать почтительные реверансы, шпорить любезные слова и всегда хранить скромный вид. Белокурые косы ее оставались такими же светлыми, как в детстве, а у Жюли волосы стали каштановыми. Аделина была красивее младшей сестры, но лишена ее живости и очарования. Глаза были какие-то пустые и приобретали выразительность, только ми да опущенные ресницы скрывали их взгляд.

В пансионе известно было про каждую ученицу, велико ли состояние ее родителей; да об этом свидетельствовало и множество мелочей: все девочки носили форменные платья, но у одних эти платья были сшиты из дорогого левантина, а у других из полотна; по субботам и накануне всяких праздников за юными пансионерками приезжали из дому - кто в роскошной коляске, кто в простом извозчичьем фиакре, а некоторые приходили пешком. Сами воспитательницы выказывали ту или иную степень снисходительности к ученицам в соответствии с этим неравенством. У большинства товарок Аделины отцы были особы почтенные, занимавшие более видные посты, чем Флоран Буссардель, и более состоятельные, чем он; Аделина из-за этого не испытывала чувства унижения, наоборот, ей лестно было попасть в такую среду, и она весьма обдуманно выбирала себе подруг.

- Знаешь,- сказала она однажды отцу в воскресный день,- я очень подружилась с Селестой Леба - у ее папы самая большая нотариальная контора в Париже.

Она была счастлива, что может вертеться возле девиц из хорошего общества, у которых приданого будет в двадцать раз больше, чем у нее, но эта наклонность уживалась в ее юной душе с противоположной чертой, исходящей, впрочем, из одного и того же начала: Аделину тянуло к бедным девочкам, с которыми она могла в свою очередь разыгрывать из себя светскую барышню и, как ее богатые подружки, ослеплять их своим превосходством. Она расспрашивала этих обездоленных, обещала им свое покровительство, оказывала им маленькие услуги, но всегда тайком - чтоб не вызывать зависти у других, говорила она, а на деле - опасаясь скомпрометировать себя. И как раз эти снисходительные благодеяния особенно приятно щекотали ее тщеславие. Появляясь на улице Сент-Круа во всем блеске приобретенных в пансионе талантов, прекрасных манер и прекрасных знакомств, она желала властвовать над своими братьями, а те, случалось, восставали против ее притязаний. Однако Аделина была девицей тринадцати с половиной лет, а они еще малыши, о чем она постоянно им напоминала; чтобы придать себе больше авторитета, она не колеблясь взывала даже к памяти покойной матери, которой близнецы не знали. В конце концов братья покорялись ей.

Они без особого труда переносили ее господство, поскольку оно проявлялось не каждый день, не мешало им жить по-своему. Роль, взятая на себя Аделиной, становилась преградой между старшей сестрой и близнецами, ибо они считали ее из-за этого взрослой, что, впрочем, льстило ее тщеславию.

В то воскресенье она усердно притворялась, что катание на "египетских горах" не доставляет ей большого удовольствия; зато она могла на следующий день спокойно, с чистой совестью сообщить своим подругам: "Я водила своих младших братишек в сад Дельта, они там безумно веселились, а для меня время тянулось бесконечно!" Когда, возвращаясь с прогулки, свернули на улицу Сент-Круа, Аделина вздохнула с облегчением и заговорила о панно, которое она вышивала: изображение пасхального агнца со священной хоругвью... Ведь она обещала воспитательнице закончить эту вышивку на каникулах и привезти ее в пансион уже готовой. Ах, /ей просто не терпится сесть за пяльцы и поработать часок до ужина - тогда она успеет кончить.

В самом деле, было еще только пять часов. Маленький отряд Буссарделей, возглавляемый старшей сестрой, вошел в подъезд и стал подниматься по лестнице. На площадке, когда Аделина уже собралась позвонить у дверей их квартиры, послышались шаги: кто-то спускался со второго этажа. Аделина подняла голову и увидела отца и Рамело. Оба были в домашней одежде, без пальто и без перчаток, которые по правилам приличия полагалось надевать, даже отправляясь в гости к ближайшим соседям! Однако ни отец, ни Рамело не сказали, откуда они идут, только переглядывались с улыбкой. Это молчание, эта улыбка и хитрое подмигивание, казалось, говорили: "Ну, вот нас и поймали! Попробуй тут сохранить секрет".

Все вместе вернулись домой, и до обеда отец ничего не сказал. Когда вся семья собралась за столом, то есть в обстановке, служившей для важных деклараций, предупреждений или сообщений, имеющих интерес для всех домочадцев, Флоран обвел их взглядом и, снова улыбнувшись Рамело, внимательно посмотрел на Аделину, сидевшую на месте хозяйки дома.

- Милая Аделина,- сказал он,- дорогие детки, должен сообщить вам важную новость, касающуюся всех нас! Мы с Рамело хотели держать ее в секрете, пока не будет все решено и подписано, но после сегодняшней нашей встречи на лестнице приходится открыть тайну. Итак, сообщаю вам: мы меняем квартиру.

Наперебой посыпались возгласы удивления. Даже Жозефа, подававшая на стол, воскликнула: "Вот так-так!" Перспектива перемены в жизни больше всех, по-видимому, взволновала Жюли. Она желала узнать, в какой район города они переедут. Отец поднял руку, указывая на потолок:

- Хочу снять то помещение, что над нами. Значит, будем занимать весь этаж, потому что во втором этаже квартира рассчитана только на одного съемщика, тогда как наш этаж разделен на две части пролетом ворот. Этим неудобством страдают почти все антресоли. Нам здесь стало очень тесно. Дело у меня расширяется, моя контора уже пользуется известностью, может быть, мне придется принимать у себя гостей, а поэтому мне нужна и отдельная столовая и гостиная. И вам нужны две хорошие комнаты: одна для вас, девочки, а другая, еще просторнее,- для мальчиков. В квартире на втором этаже мы все это будем иметь, да и комнаты будут у нас высотою в три метра - это настоящий этаж, а не антресоли. А кроме того, там найдется еще одна комната и туалетная, мы их предоставим Рамело, которая (вот вам еще одна новость!) соглашается жить в дальнейшем с нами вместе... Ну, что скажете? Жюли, Фердинанд и Луи закричали, завизжали от радости, гурьбой бросились к Рамело и поочередно висли на шее своего старого друга. Она ворчала на них, поправляла чепец, съехавший набок от их объятий, жаловалась, что они ее задушат. Аделина, считая, что ей уже не по возрасту такое ребячество, жеманно улыбалась, потупив взор, и обеими руками удерживала на месте скатерть, которую дети при таком беспорядке того и гляди могли сдернуть вместе со всей посудой.

Все спешили покончить с ужином. Было еще светло, и младшие дети хором, в три голоса потребовали, чтобы их сейчас же повели посмотреть новую квартиру. Отец, только что побывавший там, возражал: осматривать нечего, можно и без того получить достаточное о ней представление. Вообразите две таких квартиры, как теперешняя, да еще прибавьте к ней ширину ворот. Но, очень довольный своей удачей, он наконец уступил нетерпению своих отпрысков. Жозефа попросила позволения присоединиться к компании. Минутку подождали ее, она вышла в переднюю уже без фартука, отвернув засученные рукава и повязав голову праздничным шелковым платком.

Перед ними предстала описанная Буссарделем квартира. Высокие и просторные пустые комнаты, без мебели, без портьер, без оконных занавесок и ковров, с распахнутыми настежь дверями, казались при свете угасающего дня таинственными, они словно застыли в ожидании будущих обитателей, и шаги пришельцев, ступавших по паркету, отдавались так гулко, что каждый тотчас же стал ходить на цыпочках. Дети оробели, а возможно, были разочарованы, увидев голые стены, мало отвечавшие их представлению о роскошных апартаментах, и вскоре все запросились домой. Аделина почти ни на что не глядела. Зато Жозефу пришлось позвать два раза - так она была увлечена осмотром своих будущих владений, так радовалась, что в новой кухне будет гораздо светлее, чем в прежней, на антресолях.

Близнецы, а затем и Жюли легли спать в обычное свое время. Довольно скоро последовала их примеру и Аделина. Флоран и Рамело остались одни в гостиной. Оба сидели у лампы, прикрытой абажуром. Флоран дочитывал газету "Конститюсьонель", а Рамело выписывала из альманаха мод адреса лавок и мастерских, которые могли понадобиться при устройстве на новой квартире. Составив список, она наконец ушла к себе, отец тоже направился в свою спальню.

Он уже начал раздеваться, как вдруг услышал какие-то странные звуки, доносившиеся из комнаты Аделины. Как будто вздохи, тихие всхлипывания. Что это! Дочка плачет? Какие-нибудь детские огорчения, подумал отец и, решив не вмешиваться, продолжал раздеваться, стараясь не шуметь. Но через несколько минут опять послышались рыдания, более громкие на этот раз. Тут уже трудно становилось притворяться, что не слышишь их.

- Ты не спишь, дитя мое?

- Нет, папенька,- тотчас ответил через дверь плачущий голосок, прерываемый жалобными вздохами.- Я не могу... не могу... уснуть...

- А надо уснуть, дитя мое. Ведь тебе завтра рано вставить, ты же поедешь в пансион. Да и мне тоже нужно отдохнуть. Я уж почти разделся.

Снова наступило молчание, а потом Аделина опять расплакалась и залепетала:

- Мне очень жаль, папенька... что я тебе... мешаю... спать... Мне так тяжело... так тяжело...

- Ну, в чем же дело? - спросил Флоран.

Он накинул халат и, захватив со стола горевшую свечу, отворил дверь в гардеробную. Аделина, несомненно, ждала, что отец, придет,- она сидела в постели и широко раскрытыми глазами смотрела на него. Он видел, что она моргает от света, по не заметил, чтобы лицо у нее было очень уж заплаканное. Она вытерла глаза скомканным носовым платочком, который держала в руке.

- Ну что? - повторил он.- Что случилось? У тебя неприятности в пансионе?

Аделина отрицательно покачала головой. Отец задавал ей один вопрос за другим, желая поскорее покончить с объяснением. Она наконец призналась, что причиной ее горя является не что иное, как переезд в новую квартиру.

- А-а! - протянул отец, сидя на краешке постели, и, отвернувшись, задумался.- Послушай, дочка,- сказал он после минутного молчания.- Многое привязывает меня к этой квартире, где твоя мама прожила последние свои дни... Но я же не могу вечно жить тут, ведь у меня вас четверо на руках... Не беспокойся, мы устроим в новой квартире точно такую же спальню, как здесь, ничего не изменим. Только вот оконные занавески сделаем подлиннее, но из той же материи. Даю тебе слово. Мы как будто по-прежнему будем в маминой комнате.

Однако отец и сам прекрасно понимал, что, сколько бы он ни переносил в новое помещение всю мебель, до последней скамеечки, и все до единой безделушки, все изменится из-за того, что потолок будет гораздо выше. Никогда душа Лидии, шестнадцать лет пребывавшая в низких комнатах антресолей (ибо она не покидала их и после смерти), не перейдет из одного этажа в другой; никогда она не будет обитать в покоях с высокими потолками.

Аделина вежливо выслушала отца и снова вернулась к мучившей ее мысли.

- Я, я понимаю... хорошо понимаю...- воскликнула она и опять заплакала.- Но мне так горько... из-за того, что... Неужели ты не догадываешься?

- Нет, дитя мое, скажи.

- Послушай, папочка...

Она взяла отца за руку, трагически нахмурила брови и тем самым тоном, каким произносила в пансионе при раздаче наград за успехи и примерное поведение монолог Неарка из "Полиевкта", сказала:

- Если ты дашь мне слово, что не женишься на Рамело, обещаю тебе никогда не выходить замуж и всю свою жизнь посвятить сестре и братьям!

Флоран смотрел на нее с изумлением. Не поняв его молчания, она подтвердила:

- Даю честное слово!

И, сложив молитвенно руки, она по своему обыкновению закрыла глаза. Отец не мог удержаться от улыбки.

- Дитя мое, какие нелепые выдумки! Как это тебе в голову взбрело? Надеюсь, ты ни с кем не делилась подобными мыслями?

- Нет...- сказала она смущенно.- Что ты, папенька? Ни с кем.

- Очень рад! Известно, как молодые девицы хранят доверенные им тайны, а ведь отцы многих твоих подружек хорошо меня знают...

Аделина замолчала, разочарованная. Может быть, она рассчитывала, что провозглашенный ею обет служения добродетели так восхитит отца, что у него дух захватит.

- Полно, Аделина! Ты лучше подумай обо всем хорошенько, а то рассуждаешь, как ребенок. Я уж не стану говорить о причинах, по которым я никогда не женюсь ни на какой женщине... А ты - Рамело! Да ты знаешь, сколько ей лет? Скоро шестьдесят стукнет, она мне в матери годится, а вам в бабушки! И потом, хотя она и оказывает мне большие услуги, ведет мой дом, следит за вашим воспитанием, но ведь она не нашего круга... Ты уже достаточно большая девочка и поймешь мои слова: знай, что я плачу Рамело жалованье.

- А-а! - воскликнула Аделина.- Мы ей платим?

- Да, платим... Раз она ведет хозяйство в моем доме, другим делом она заниматься не может, и справедливо, что я даю ей вознаграждение за то время, которое она отдает нам... Ну, довольно говорить на эту тему. Ты заблуждаешься, я тебя за это не упрекаю, хотя вовсе не дело благоразумной и целомудренной девицы выискивать брачные намерения в самых невинных отношениях. Словом, мне хочется думать, что ты сама не понимаешь... Не будем больше говорить об этом.

И поцеловав ее в лоб, отец встал. Аделина, опустив очи долу, хотела еще что-то добавить.

- А все-таки, папенька... Что я сказала про сестру и про братьев, пусть так и будет... Я от своих слов не отказываюсь.

- Хорошо, хорошо. Посмотрим. Может быть, позднее ты взглянешь на это другими глазами.

Аделина не стала спорить, хотя не думала изменять своих намерений. Она только попросила отца не затворять дверь, пока ей не спится. Он согласился. Он ушел, оставив в одиночестве эту маленькую, скрытную особу, неподвижно лежавшую на постели. Лишь только он вышел, Аделина протянула руку к своей школьной сумке, которую она положила на стул, - достать до нее в этой тесной комнатушке было нетрудно. Вытащила из сумки тоненькую тетрадочку. Это был ее школьный табель, где выставлялись отметки за "четверть". Аделина уже дала его подписать отцу и завтра должна была представить в пансион. При слабом свете, проникавшем из отцовской спальни, она бесшумно перевернула несколько страничек, отыскивая ту, которая ее интересовала. Она не могла прочесть строчки, написанные ее учительницами, но разобрала в конце страницы слова, написанные крупным косым почерком мадемуазель Вуазамбер старшей, заключавшие в себе краткий итог всех оценок, а также ее собственное суждение о поведении и характере ученицы. Аделина Буссардель знала наизусть характеристику, данную ей за последнюю четверть: "Разумная девица, отличающаяся усердием и самоотверженным сердцем". В полумраке она свернулась комочком в постели, закрыла табель и, прижав его к щеке, дважды повторила эту характеристику и уснула, улыбаясь самодовольной улыбкой.

Переселение на квартиру было отсрочено, но по причинам, далеким от сентиментов.

Договор о найме был уже подписан. Буссардели могли располагать новой квартирой. Столяры, маляры и прочие мастеровые уже начали там кое-какие переделки по указанию Рамело. Однажды, когда она вела переговоры с приказчиком из магазина обоев, вдруг вихрем ворвался Флоран, явившийся в необычное время - в середине дня.

Большими шагами пройдя по комнатам, он разыскал Рамело и, схватив свою домоправительницу за руку, шепнул ей на ухо:

- Отошлите всех.

Рамело молча посмотрела на него, она не любила лишних слов. Через две минуты, кроме нее и Буссарделя, в квартире никого не осталось. Флоран поставил цилиндр на подмостки обойщиков, расстегнул жилет, развязал высокий галстук... На лбу и на выбритой верхней губе у него выступили капли пота: стояла июльская жара, а он, очевидно, быстро поднялся по лестнице; кроме того, ему уже было под сорок, и он отяжелел.

- Ну, дорогая моя, - сказал он.- Переселяться не будем. Велите прекратить работы. Я заплачу за все, по нынешний день включительно.

- Хорошо. Вы расторгнете договор?

- Н-нет... - ответил Флоран, немного подумав.- Пожалуй, это уж будет чересчур. Пойдут всякие толки. Хозяин дома станет доискиваться, что за причина отказа, а мастеровым все равно. Скажите им, что я раздумал, и этого с них достаточно, что я не согласен с требованиями хозяина. А потом мы выждем некоторое время, посмотрим, откуда ветер дует... Пока что мне опасно жить на широкую ногу, роскошествовать, тратиться. Покажется подозрительным...

- Поняла, Буссардель. Завтра же отпущу всех рабочих, расплачусь, все эти доски, краски из квартиры вынесут, и я собственноручно запру ее.

- Спасибо.

Флоран вздохнул с облегчением, как будто самое необходимое не только было сказано, но уже и сделано; затем прошелся по комнате, поглядывая на голые стены. Рамело не стала его расспрашивать из природной деликатности, а также желая подчеркнуть свое хладнокровие и показать, что она не из тех слабонервных дамочек, которых приводит в содрогание всякая неожиданность. Впрочем, она хорошо знала Буссарделя и предвидела, что скоро он сам ей все расскажет. Долго ждать не пришлось. Флоран остановился перед ней и, уставившись на нее с растерянным выражением на лице, произнес:

- Сушо арестован!

Голос его дрожал. Он был по-настоящему взволнован, им владело сейчас сложное чувство, в котором смешались скорбь друга и человека, многим обязанного своему благодетелю, страх перед грозной карой, боязнь, что и его самого притянут. Он стал объяснять. Дело, по-видимому, серьезное. Сушо, добившийся передачи ему некоторых поставок для армии, посланной в Испанию, мошенничал при содействии своих креатур, воровал, спекулировал и в конце концов попался.

- Вы ему помогали в этом деле, Буссардель? - напрямую спросила Рамело

- Я?! - В возгласе звучало столь искреннее негодование что Рамело поспешила успокоить Флорана.

- Полно! Полно! Не возмущайтесь моим вопросом. Ведь вы могли оказаться его пособником, сами того не ведая. Я спросила только затем, чтобы уразуметь, почему вы боитесь, почему отменяете переселение.

- Неужели вы не понимаете? Если я стану мозолить людям глаза и сейчас, когда открылись все эти мошенничества, поведу широкий образ жизни, это будет с моей стороны ужаснейшей бестактностью. Ведь я биржевой маклер, связанный с Сушо, не забывайте этого! Очень неприятно, но дело обстоит именно так.

Он говорил долго, говорил не сдерживаясь, так как единственного существа, которое когда-то предчувствовало такое бедствие, уже не было на свете и некому было привести его к раскаянию. Наконец он выговорился и успокоился. Потом поразмыслил. И когда они спустились с Рамело на антресоли, он уже составил план: соблюдать величайшую осторожность и, пока не утихнет буря, не лезть на глаза ни в городе, ни на бирже, но и не выказывать слишком явного стремления стушеваться, а вместе с тем постараться выкупить контору, освободиться от последних уз, еще связывающих его с подсудимым.

Однако Сушо не было никакой выгоды тянуть за собою в пропасть бывшего своего подопечного; к тому же Флоран хоть и пользовался уважением, но не имел влияния в тех кругах, которые могли вступиться за преступника и смягчить суровость правосудия. Не было также у Буссарделя ни большого состояния, пи громкого имени, так что его нельзя было использовать в качестве козла отпущения, и к тому же Сушо принадлежал к спекулянтам увраровской школы, которые больше были искателями приключений, чем авантюристами, умели усыпить бдительность или рассеять гнев самих монархов и скорее уж готовы были морить голодом армию солдат, чем предать своего друга. В тюрьме, где Сушо сидел не в одиночке, он получил через посредника предложение Буссарделя, заявившего, что он в состоянии выкупить у своего компаньона пай в их товариществе. Цена, предложенная им, вызвала у Сушо улыбку, но он находился в исключительных обстоятельствах. Согласившись на эту сделку, Сушо все же получал малую толику как раз в то время, когда все его источники доходов иссякли.

Итак, Буссардель выбрался из переделки цел и невредим. И теперь даже крепче стоял на ногах. Благодаря этим событиям стало известно, что он сделался единственным владельцем своей маклерской конторы, и ему удалось убедить всех, что он выкупил ее задолго до скандала с поставщиком. Впоследствии, когда Рамело корила его, что он совершенно напрасно перепугался, Флоран отвечал:

- Именно потому, что я очень перепугался, я и выкарабкался из этой истории с выгодой для себя.

Дела у него тем временем расширились, контора процветала, и, таким образом, и похвальная честность Буссарделя, и злостное мошенничество Сушо заложили основы благоденствия как самого Флорана, так и его потомков.

На второй этаж переселились лишь ко времени карнавала, когда тревога совсем улеглась. Сушо вынесли приговор в день Нового года. Обстановку в квартире Буссарделя теперь отличала роскошь, однако в пределах здравого смысла. Все тут соответствовало требованиям утонченного комфорта и современных новшеств. Лампы снабжены были матовыми шарами - абажурами, в главных комнатах пол устилали ковры из бобрика, у каждой кровати поставили изящные ночные столики; в столовой была сложена белая изразцовая печь, обогревавшая и гостиную, куда она выходила другой своей стенкой, облицованной зелеными изразцами. Окна были задрапированы занавесками по последней моде. У девочек в комнате стояло фортепьяно, столик с принадлежностями для акварельных рисунков; у мальчиков были теперь у каждого своя кровать, свой стол для занятий. Для расширения их умственного кругозора по стенам были развешены виды Швейцарии. В гостиной красовалась мебель лимонного дерева с инкрустацией; кресла и мягкий диван с подушками обиты были шелковым штофом с цветочками.

Видно было, что вся мебель создана в одной из лучших мастерских предместья Сент-Антуан.

А все старье Флоран собрал в своей библиотеке, где он не принимал посторонних. Комната эта сообщалась с его спальней, которую он обставил так, как и обещал дочери. Он часто говорил, что, выйдя из конторы, хочет жить в атмосфере воспоминаний и что мебель, какую делали до Революции - большие "недельные" шифоньеры, пузатые комоды, старинные глубокие кресла с "ушами", - имеет для него особую прелесть.

Но если Флоран и дорожил обстановкой, состоявшей из старинных вещей, свидетелей прошлого, то отчасти потому, что ему не хотелось менять свои привычки. Библиотека и спальня были для него не храмом воспоминаний, а скорее вместилищем старых, обжитых вещей. Ведь много лет он тут, бывало, не глядя протягивал руку и сразу открывал нужный ему ящик. Ноги его уже давно измерили, сколько шагов от стены до кресел и шкафа. Новая мебель изменила бы прежние черты, знакомые контуры его жизни. Он ушибал бы себе локоть, коленку, зря терял бы время, разыскивая на непривычном месте галстук.

Он начинал толстеть, расплываться и вместе с тем мыслить по-стариковски. Ремесло биржевого маклера, знакомства с богатыми людьми, операции на бирже с их ценными бумагами, рост собственного состояния, не менее чем смерть жены и отцовские обязанности, сделали весьма осторожным этот некогда независимый ум. Он уже совсем не походил на прежнего Флорана, молодого смельчака, который был предметом удивления и беспокойства для покойного отца; он все больше и больше отдалялся от первоначального своего внешнего и внутреннего облика. Буссардель уже терял из виду былого Флорана.

Несмотря на бурную эпоху, ему не приходилось преодолевать особых препятствий, в его жизни не было больших несчастий, кроме одной краткой трагедии, по-видимому, уже не мучившей его воспоминаниями, и все же он жаждал покоя. Он стал неженкой и домоседом.

В новой квартире он неутомимо старался создать себе всевозможные удобства. Из комнаты, смежной с его спальней и как раз находившейся над той гардеробной, где прежде спала Аделина, он велел сделать винтовую лестницу в антресоли: там теперь помещалась его контора. Перевести ее на улицу Сент-Круа он решил после ареста Сушо. Как-то незаметно столы, шкафы, полки и все служащие конторы перебрались сюда с улицы Колонн, ибо у бывшего компаньона спекулянта Сушо с нею были связаны неприятные воспоминания, и после разразившегося скандала он счел, что она находится слишком близко от делового центра, что ее захлестывает суетливая толпа биржевиков и их соглядатаев.

Кроме того, пора было наконец порвать с прошлым и старыми узкими рамками. Улица Сент-Круа - место, конечно, далековатое для конторы биржевого маклера, но такой маклер, как Буссардель, мог позволить себе отступление от рутины, нарушить старые обычаи людей его профессии. Клиенты с ним не расстанутся. Да и кого в наш век испугает расстояние? В Париже все больше становится наемных экипажей, извозчиков, и ходят упорные слухи, что скоро по городу пустят омнибусы. К тому же Буссардель предвидел и предсказывал, что деловой центр вскоре переместится и окажется где-нибудь между биржей и церковью св. Магдалины. Словом, не говоря уж о практических преимуществах, имелись все основания в пользу близкого соседства конторы маклера с его квартирой.

"Что поделаешь! - говорил он своим друзьям или же некоторым коллегам, коих считал достойными своего доверия.- Что поделаешь! Я очень уж привязался к этому дому. Ведь здесь жена десять лет дарила мне счастье!"

"Все не может утешиться, бедняга!" - жалели его люди.

Жизнь на новой квартире сразу же наладилась. Девочки, радуясь своей просторной комнате, в которой им разрешалось принимать по воскресеньям подружек, с удовольствием обставили ее по своему вкусу, украсили собственноручными вышивками и рисунками. У них обеих были способности к изящным искусствам. Аделине особенно удавались карандашные портреты, маленькие по размерам, но отличавшиеся большим сходством.

- Если когда-нибудь судьба нам изменит,- говорила она,- у меня будет кусок хлеба: я стану портретисткой.

Когда Аделине исполнилось шестнадцать лет, отец разрешил ей брать уроки у художника-миниатюриста.

Близнецы не менее сестер были довольны своей комнатой. Буссардель сразу же сделался сторонником новых, более мягких принципов воспитания, распространившихся по окончании наполеоновских войн, и позволял сыновьям царить в детской так же, как это было в прежней квартире, на антресолях. Рамело, не прибегая к наказаниям, следила, как они готовят уроки, пишут, решают задачки. Оба уже учились в Бурбонском коллеже - на другой стороне площади, но они были приходящими. Директор коллежа, человек старого закала, не мог успокоиться, видя, что пег больше распространяется обычай отдавать детей в учебные заведения приходящими учениками, и настойчиво уговаривал Буссарделя поместить близнецов пансионерами. После первой четверти он снова попытался залучить их в пансионскую столовую и дортуар, убеждая отца, что он впоследствии пожалеет о своей неразумной слабости, что семейная атмосфера изнеживает юношей, что Фердинанд по натуре своей склонен к рассеянности и так далее, и так далее. Буссардель пропускал эти увещевания мимо ушей: ему необходимо было присутствие сыновей и доме, они пробуждали в нем энергию, они были его гордостью, поддержкой в его честолюбивых стремлениях.

К вечеру, в пятом часу, если у него не было посетителей в рабочем кабинете на антресолях, он садился у окна, поджидая, когда его мальчики выйдут из школы. Напротив была видна высокая фигура Жозефы, неподвижно застывшая на крыльце коллежа,- значит, уроки еще не кончились. Иной раз отцу, для которого его сыновья были единственной любовью, казалось, что слишком долго не слышно звонка, и, придвинув кресло к низкому окну, он смотрел в него, не отвечая курьеру, стучавшему в дверь, он ждал появления близнецов на площади, как в былые дни ждала его самого покойная жена. Когда наконец мальчуганы в сопровождении няни переходили улицу, Буссардель нередко убегал из кабинета, взбирался по винтовой лестнице и спешил в комнату сыновей посмотреть, как они сидят перед огнем, пылающим в камине, и пьют шоколад, в то время как Жозефа и Аделина снимают с них башмаки. Маленький Фердинанд поворачивал голову и, увидев отца, бежал к нему в одних чулках, карабкался по его ногам. Луи, помешкав мгновение, следом пал его примеру. Они рассказывали последние новости: что про" исходило в школе, какие отметки они получили; показывали свои дневники с похвалой за поведение, а иногда и картонные медали. Это были сладкие мгновения, исполненные ничем не омраченной радости, и вдовец, чувствуя привязанность своих сыновей, благодарил судьбу.

Близнецы учились хорошо, один - благодаря прилежанию, другой благодаря способностям. У Фердинанда была прекрасная память, он знал уроки почти не заглядывая в книгу, долго бездельничал, шалил, но всегда догонял брата.

- На быстроту не полагайся, голубчик,- наставительно говорила ему Рамело.- Вспомни-ка сказку про зайца и черепаху.

Но хотя она и говорила так, а сама хорошо знала, что в этой сказке все применимо к двум братьям, кроме развязки.

Старуха в чепце "шарлотке" перенесла в отведенные для нее комнаты свою мебель, но, словно не доверяя окружающим, не сразу расставила там свои "редкости", как она их называла. Лишь позднее и постепенно она вытащила их одну за другой из ящиков, шкатулок и коробок, где они хранились. И тогда обе комнаты стали походить на какой-то странный музей. На стенах были пришпилены к обоям старые афиши, а между ними свешивались какие-то лоскутья; на камине, на полочках, на столиках выстроились камешки, какие-то обломки и баночки, но в них можно было увидеть не помаду и притирания, а выцветшие кокарды, высохшие, почти обратившиеся в прах лавровые листики, свинцовые пули. Старуха сама стирала пыль с этих реликвий, раскладывала их то так, то этак, с молчаливой и чудаковатой заботливостью. Она не очень-то охотно допускала профанов в свое святилище и лишь изредка принимала у себя посетителей, являвшихся неизвестно откуда,- по-видимому, то были люди того же склада, что и она сама, люди, у которых и костюм, и манеры, и весь облик были не совсем обычными: так же, как их хозяйка, гости казались какими-то пережитками прошлого. Иной раз Буссардель упрекал Рамело за то, что она прикармливает этих "паразитов", как он говорил, и делится с ними своими сбережениями.

- Ах, оставьте! - отвечала она.- У нас с ними общие воспоминания.

- Но из-за этого вы вовсе не обязаны...

- Нет, обязана.

Она пускала к себе так же и свою любимицу Жюли, но с условием, что девочка придет одна и даст слово никому потом ничего не говорить.

- Ну, расскажи, Рамело,- требовала Жюли, усаживаясь на коврике у ног своей приятельницы.

- А что тебе рассказать?

- Ты уже все знаешь про них наизусть.

- Ну что-нибудь другое. Сама выбирай.

И Рамело рассказывала про кордельеров. Потом подводила девочку к реликвиям.

- Вот,- говорила она, - камни от стен Бастилии. Подлинные, я сама их подобрала в тот день, когда разрушили крепость. Вот стакан, из которого Гракх Бабеф пил мое вино.

- А это что? - спрашивала Жюли, боязливо показывая пальчиком на прядь волос, прикрытую выпуклым стеклом рамки.

И она прислушивалась не к ответу, который действительно уже знала наизусть, а к голосу Рамело: голос старухи так странно изменялся, когда она отвечала на этот вопрос, что Жюли всегда бросало в дрожь.

- Это волосы погибшего патриота, одного из моих друзей. Он на моих глазах был убит картечью на улице Сент-Оноре утром тринадцатого вандемьера.

- Ах! Утром тринадцатого вандемьера! - тихо повторяла девочка, вся во власти сладостного страха и воображения.

IX

Итак, у всех домочадцев Буссарделя, включая Жозефу, которая с помощью судомойки хозяйничала на кухне, определилась их роль, их место, их привычки и мании. Дети уже не очень хорошо помнили антресоли. Все шло заведенным порядком.

Приходилось, однако, подумать о том, чтобы нарушить привычный ход вещей: встал вопрос о замужестве Аделины. Вопрос тем более важный, что Жюли была ненамного младше сестры, да еще следовало позаботиться о будущности сыновей. Именно для них отец хотел поберечь свои силы - положение вполне естественное в семьях, где есть и дочери и сыновья. Как раз в этом, 1826 году обстоятельства складывались так, что привилегии для сыновей становились вполне оправданными и даже более оправданными, чем прежде; того и гляди, их могли установить законодательным путем. Премьер-министром был тогда граф де Виллель, им и был внесен в палату депутатов законопроект о восстановлении права первородства, и палата утвердила проект.

Буссардель охвачен был великим смятением. Он всегда пренебрежительно относился ко всякой политике; с тех пор как у него родились сыновья, то есть с тех пор как у него окончательно сложилась семья, он еще более проникся равнодушием к делам, касающимся всей страны. Для него важными событиями было только то, что происходило в его доме. У него был двухъярусный мир антресоли и второй этаж, соединенные внутренней лестницей, как бы служившей осью вращения двух этих сфер.

Но на этот раз политическое событие раздвинуло стены: биржевой маклер Буссардель заинтересовался решением палаты, не касавшимся ни биржи, ни банка. В противоположность многим другим ему не казалось нелепым это восстановление старорежимных устоев, на которые Франция опиралась в течение десяти веков. Несмотря на старания Буссарделя производить впечатление человека глубокомысленного, он не всегда правильно судил о вопросах общего значения, его скорее интересовали частные случаи, например положение его сыновей. С точки зрения науки, да и закона; Фердинанд, родившийся на двадцать минут раньше брата, был в семье старшим из детей мужского пола, и если это обстоятельство будет признано официально для целей утверждения рода, для передачи наследства, старший из близнецов получит большие преимущества и Буссарделю придется срочно пересмотреть свои планы. До сих пор он считал своим долгом одинаково относиться к сыновьям, не выказывая своего предпочтения Фердинанду, - с новым законом всему предстояло измениться. Закон изменял самый долг, изменял образ мыслей и чувства даже у такого уравновешенного, положительного человека, как Буссардель. В законопроекте, внесенном правительством, сказывалось влияние партии приверженцев религии, и вот биржевой маклер почувствовал, что в нем пробуждается набожность.

Однако палата пэров отклонила законопроект, и Буссардель после напрасных волнений возвратился к прежним умонастроениям.

Он обратил теперь все свои заботы на старшую дочь, которую хотел пристроить. Напрасно он отвлекся от этой цели, приходилось все начинать сначала. Аделине уже исполнилось восемнадцать лет, она по-прежнему твердила о своем намерении не выходить замуж, но отец не верил, что девочка, совсем не знающая жизни, может без всякой основательной причины дать обет безбрачия, и считал это детской выдумкой. Он полагал необходимым для блага своей наивной дочери искоренить ложные понятия, которые у нее сложились. Как она будет благодарить его впоследствии, когда, окруженная детками, под руку с превосходным мужем, придет к старому отцу, к дедушке, которым он к тому времени станет, поздравить его с Новым годом или с днем рождения. Старая дева - это сущее чудовище, противоречащее законам природы и особенно нежелательное в буржуазной семье, где оно представляет мертвый груз, кажется чем-то подозрительным, порочащим ее кровных близких. Нечего дальше мешкать. Состояние биржевого маклера Буссарделя, несомненно, должно было в будущем возрасти, и пусть лучше обогащение отца пойдет в пользу младшей дочери и обоих мальчиков. Если Аделина уже будет пристроена, Жюли получит больше приданого, а сыновьям он выделит больше капитала. Но, разумеется, и речи не может быть о том, чтобы принести старшую дочь в жертву; Аделина хорошенькая, да и с пустыми руками она из дому не уйдет, следовательно, можно найти вполне приличного жениха. И Буссардель наметил в женихи своей дочери сына Сильвена Миньона.

Этот молодой человек не представлял собою, что называется, блестящей партии: мать его была еще молода, совершенно здорова, так что надежды на наследство после нее, конечно, осуществятся весьма не скоро; у отца состояние было еще непрочное, могло увеличиться очень сильно, а могло пойти прахом. Остановив свой выбор на этом семействе, Буссардель играл на повышение. А он никогда не делал этого без достаточных оснований.

Сильвен Миньон и Ионас Хагерман были главными пайщиками компании, желавшей создать к северу от улиц Бьенфезанс и Сен-Лазар новый квартал, именовавшийся на их планах Европейским кварталом. Претенциозное название отнюдь не вызывало у Буссарделя недоверия - оно привлекало его, как отзвук его былых мечтаний. Намерения двух пайщиков были ему известны с того времени, как они подавали королю ходатайство о разрешении основать товарищество для осуществления своих планов.

- Вопрос для меня не новый,- сказал им Буссардель.- Предлагаю вам свои услуги.

Он не собирался вступать в пайщики. Прежде всего это в принципе запрещалось правилами профессии биржевого маклера, да и сами эти операции с Европейским кварталом не совсем соответствовали его замыслам, ибо его влекли к себе более далекие окрестности Парижа, расположенные к западу, на самом высоком месте и в непосредственной близости к деревенскому приволью. Поэтому в их предприятии он видел не столько операцию конкурентов, в которой ему из осторожности следовало принять участие, сколько производившуюся за чужой счет пробную попытку, которая могла сделать ясным, какая будущность ожидает его идеи.

Влияние Буссарделя, утвердившееся за последние четыре года, опиралось главным образом на трех клиентов его конторы - весьма влиятельных особ при королевском дворе; как мы видим, либерализм молодого Флорана эволюционировал, и придворные связи маклера немало способствовали успеху двух основателей компании. Она получила разрешение за несколько недель до того, как провалился законопроект о праве первородства и результате чего биржевой маклер вновь начал беспокоиться о замужестве старшей дочери.

Он нисколько не сомневался, что ему удастся заключить союз, который мог так хорошо послужить его интересам, то есть интересам трех его младших детей. В предварительных переговорах он оказался в более выигрышном положении. С первых же шагов стало видно, что он представляет собою в глазах Миньонов. Их семейство было многообещающим, но все же эти люди не принадлежали к высшим банковским кругам, к миру настоящих финансистов. Брачный союз с дочерью Буссарделя открывал им доступ в этот мир. Буссардель, умевший в деловых разговорах ставить точки над "и", дошел до того, что однажды сказал Сильвену Миньону:

- Сударь, подумайте о нашей силе, поразмыслите над словами виконта Состэна де Ларошфуко, который написал в своем докладе королю следующую фразу (за подлинность я ручаюсь), - и он торжественным тоном произнес: - "Четыре банкира могли бы нынче, если им заблагорассудится, заставить нас изъявить кому-нибудь войну".

Наконец между родителями дело было решено. Буссардель попросил, чтобы ему представили Феликса Миньона, нашел, что молодой человек недурен собой, и, для того чтобы "впустить волка в овчарню", как он посмеиваясь выразился, выбрал предлогом день рождения близнецов. На улице Сент-Круа по этому случаю всегда устраивалось маленькое празднество. Хотя этот лень был также годовщиной смерти Лидии, вдовец раз навсегда решил, что было бы несправедливо даже по такой уважительной причине лишать его сыновей самых естественных радостей. Он пригласил госпожу Миньон с сыном пожаловать в тот день на чашку чая. Желая сделать сюрприз Аделине, он ничего ей не говорил.

Именуя волком юношу, в котором он уже видел своего зятя, Буссардель немного льстил ему. Молодой Феликс Миньон, у которого в двадцать лет еще были прыщи на лице, как у подростка, держался очень застенчиво, робко, и мать часто его журила за неловкие манеры.

Когда он явился с матерью во второй половине дня, Аделина как будто не обратила на них никакого внимания. Девица Буссардель старшая была поглощена хозяйскими заботами: устраивала игры, наблюдала за приготовлением угощения, уделяла особое внимание маленьким товарищам братьев. Она была так занята, что даже не заметила появления Сильвена Миньона, приехавшего, когда гости уже расходились. Вместе с женой и сыном его оставили ужинать. Это могло показаться необыкновенным, так как впервые он был гостем на улице Сент-Круа, во всяком случае, на втором этаже, но Аделина с годами все лучше умела владеть собою и скрывать свои чувства,- никогда нельзя было угадать, что таило в себе ее молчание, а когда она говорила, никто не мог быть уверен, что она действительно выражала свои мысли.

За ужином собралось человек двенадцать гостей, да еще пять Буссарделей, даже шесть, считая Рамело. Не прошло и получаса, как сели за стол, и вдруг юный Фердинанд с обычной своей непринужденностью, которую поощряла отцовская снисходительность, громко заявил, что он есть не хочет, а хочет спать. Его стали корить: молодой человек в день своего десятилетия должен проявить больше выносливости: однако Фердинанд не устыдился, и пришлось и его, и брата отвести в спальню.

Жюли, для которой это празднество было первым ее вступлением в свет, оживляла разговор своими шутливыми выходками, в которых, однако, не было ничего дерзкого. Несмотря на природную шаловливость, а иногда и дурашливость, она, в сущности, была похожа на покойную мать: та же непосредственность, искренность, цельность натуры, та же глубокая чувствительность. Из четверых детей только она внутренне походила на мать и зачастую напоминала Рамело умершую Лидию, которую она не могла забыть и через десять лет.

- Ах, Буссардель! - восклицала она иной раз, хватаясь за грудь.- Жюли сейчас так сказала, ну совсем как покойная мать. Мне прямо в сердце ударило.

- Правда? - удивлялся отец.- Это вас так взволновало? А я полагаю, что Аделина больше походит на нашу дорогую покойницу. Глаза совершенно такие же, и цвет лица, и цвет волос, и такая же осанка.

Рамело не настаивала на своем.

Когда нанятый для парада лакей подал жаркое, Буссардель для ускорения дела завел разговор о свадьбе Селесты Леба, школьной подруги Аделины. Об этом браке много говорили в мире нотариусов и финансистов, потому что Селеста, единственная дочь, представляла собою весьма завидную партию: помимо капитала, она приносила мужу в приданое нотариальную контору своего отца. Свадьба состоялась недавно, и Аделина была на ней одной из подружек невесты; воспользовавшись этим обстоятельством, госпожа Миньон спросила, не случилось ли так, что, постояв перед алтарем церкви св. Роха в качестве подружки невесты, она почувствовала желание сыграть на свадьбе в этой церкви или в какой-нибудь другой самую главную роль. Вопрос не лишен был тонкости, ибо Миньоны, снимавшие прекрасную квартиру на площади Риволи, сами принадлежали к приходу св. Роха, а ведь не раз случалось, что для совершения бракосочетания выбирали приходскую церковь жениха.

- Сударыня,- ответила Аделина, - разрешите мне не высказывать своего мнения по такому поводу.

Госпожа Миньон засмеялась, выпячивая грудь. Это была особа с двойным подбородком, с быстрыми жестами и живым взглядом, про нее говорили, что она принимает участие в делах своего мужа.

- Милая детка! - воскликнула она. - Как смутилась, как покраснела!

Аделина действительно сидела потупив очи, но скорее по привычке, чем от смущения, и ни малейший прилив крови не портил белизну ее точеного личика.

- А я ужасно хотела бы оказаться на месте Селесты! На ней было такое прелестное платье,- заявила Жюли.

- Нет, вы послушайте только! - воскликнула госпожа Миньон и опять захохотала.

- Сударыня, уверяю вас, у Селесты на платье было три волана из настоящих венецианских кружев. Венецианских!

- Так, значит, в браке вас привлекает только подвенечное платье невесты?

- Боже великий! Деточка, да разве он горбун какой-нибудь?

- Хуже! Он совсем старый.

- Жюли,- вмешался Буссардель.- Что ты такое болтаешь?

- Да право же, папенька, у Селесты муж совсем старый, ему двадцать девять лет!

Это уточнение позабавило гостей и даже молодого Феликса, и госпожа Миньон, не терявшая из виду полезного значения итого разговора, хотела направить его в своих интересах и согласилась с Жюли, что разница в возрасте действительно была чересчур велика; тогда Аделина, которой уже больше не задавали вопросов, вдруг заговорила и принялась ласково журить сестру; совсем не следует видеть в бракосочетании только повод блеснуть, только предлог для удовольствия. Брак - дело серьезное, от него зависит вся жизнь и спасение души. Вот с какими чувствами нужно относиться к браку.

Буссардель и родители Феликса обменялись удовлетворенным взглядом, но Рамело косо посматривала на свою старшую воспитанницу.

- Да еще надо знать наверное,- продолжала Аделина, - что брак является лучшим средством спасения души.

- Как так? - несколько растерявшись, спросила госпожа Миньон.

- Ну, конечно, сударыня,- ответила Аделина.- Бывают случаи, когда, оставаясь в девицах, познаешь радости более высокие и лучше можешь служить своим ближним.

Буссардель пытался прервать свою дочь, но безуспешно, это была ее любимая тема. Она пожелала определить один из тех случаев, о которых упоминала. В сущности, она выводила на сцену самое себя, хоть и не называла своего имени, говорила "вообще" и так ловко, что эти тирады в устах восемнадцатилетней девушки могли показаться полными смирения, а не гордыни. Она живописала радости добровольной жертвы, радости самозабвенного служения ближнему, радости самоотречения. Взвинтив себя, она все говорила, говорила среди всеобщего молчания, посматривая на Феликса испытующим взглядом. Она дошла до того, что стала восхвалять радости умерщвления плоти.

- Довольно! - сказал Буссардель.- Это уже слишком, милое мое дитя. Ты упиваешься собственными словами и, право, занеслась дальше, чем думала.

Аделина бросила на отца быстрый взгляд и умолкла, извинившись за свою несдержанность, но, видите ли, ее очень уж увлекла тема разговора. Говорила она непринужденно, с удовольствием. В этом она тоже не походила на мать, скорее уж на Буссарделя. Ужин продолжался, и до конца его Аделина не раскрывала рта и притом нисколько не дулась; она спокойно сидела за столом, держалась очень просто, улыбалась; для тех, Кто хорошо ее знал, например для Рамело, было очевидно, что она страшно довольна собой. Должно быть, она думала: "Все идет хорошо. Произвела впечатление".

Если Буссардель оборвал разглагольствования дочери, он сделал это не только из-за того, что прославление безбрачия было чрезвычайно неуместным за ужином, который, в сущности, представлял собой смотрины. Маклера беспокоило другое: ему

Вовсе не хотелось, чтобы его дом прослыл приютом ханжества.

Такой ярлык мог очень ему повредить в деловом мире, в котором вращались Миньоны, и даже среди друзей самого Буссарделя, к которым скоро присоединятся Миньоны. Ведь отношение к религии в обществе изменилось. С тех пор как появился король-ханжа, ханжеский королевский двор, ханжи-придворные, парижские буржуа не так уж снисходительно смотрели на избыток набожности и считали его просто лицемерием. Проект восстановления права первородства, подсказанный партией клерикалов, пошел либералам на пользу и дал возможность отцу Фердинанда узнать настроения своей среды: денежные люди становились все более либеральными - это было несомненно. Фрондер Беранже слыл великим поэтом. Что мог поделать Буссардель против такого течения, да еще когда влияние церкви потерпело провал? Зачем же понапрасну компрометировать себя? Через день после этого празднества оба семейства встретились на месте проектируемого Европейского квартала. Миньон старший оказался радушным хозяином и был так внимателен к дамам, что повез их в коляске осматривать земельные участки. Впрочем, это было не только любезностью с его стороны, но и тактикой: ему хотелось показать, как велики приобретения компании. По случаю воскресенья рабочие были отпущены, и Миньон приготовил гостям сюрприз - устроил для них полдник на свежем воздухе. Стол был накрыт около дощатого домика, где помещался руководитель работ, - в самом центральном месте квартала, где впоследствии должна была находиться площадь Европы, от которой лучами расходились бы восемь широких улиц. Пока что их трассы терялись в огородах, брошенных их прежними владельцами, продавшими компании свою землю; столбики с дощечками "Стокгольмская улица" взбирались вверх, к акведуку, белея среди маленьких, но превосходных виноградников,- компания разрешила хозяевам пока пользоваться ими, ибо сбор урожая уже был недалеко.

Буссардель в сторонке беседовал о делах с Сильвеном Миньоном и Ионасом Хагерманом, тоже приглашенным на прогулку. Две старшие дамы, устав от поездки, разомлев от жары, сидели под тенистыми деревьями. Планировщик пощадил этих великанов, предназначая их для будущего центрального сквера. Место возвышалось над городом. Госпожа Миньон сложенным веером указывала Рамело на колокольни и большие здания, выделявшиеся внизу в косых лучах солнца. Рамело, коренная парижанка, лучше кого угодно знала все эти купола и шпили, но, желая послужить интересам Буссарделей, ставших для нее второй семьей, притворялась несведущей и не мешала мамаше юного Феликса принимать купол храма Успения за купол Дома Инвалидов.

- Что же вы не пойдете погулять с сестрицей и братьями? - спросила госпожа Миньон Аделину, сидевшую возле Рамело.

- Мне приятнее послушать ваш разговор.

- Ну, молоденьким девицам скучны такие вещи. Мой сын старше вас, но, по-видимому, ему они тоже не интересны, и он покинул нас - вон он прохаживается с детьми. Феликс будет горевать, что вы с ними не пошли.

- Не смею этого думать, сударыня.

Жюли и юный Феликс прогуливались и болтали. В десяти шагах за ними Жозефа играла с близнецами, вернее, они играли ею, тянули ее за руки в разные стороны, толкали, доводили до одури и одышки.

- Господин Феликс, - сказала вдруг Жюли,- как вам нравится моя сестра?

- Да вот...- смущенно пробормотал он и умолк.

- Я потому спрашиваю, что боюсь, как бы у вас не сложилось неверное мнение о ней... Например, позавчера, когда она высказывалась против брака или что-то вроде этого. Вы разве не заметили? Послушать мою сестру - так можно подумать, что она решила не выходить замуж. Но это ошибка! Я-то очень хорошо ее знаю: она просто выдумала себе какой-то долг, но ее привязанность к родным не могла бы всецело поглотить силы ее души. Она по-своему романтическая натура... Что вы с таким удивлением смотрите на меня?

Феликс и в самом деле казался удивленным, но, пожалуй, его в эту минуту больше удивляла серьезность резвушки Жюли, чем ее откровения, относящиеся к старшей сестре.

- Поверьте мне, господин Феликс. Сестра будет счастлива выйти замуж, будет счастлива в замужестве и даст счастье мужу. Извините, что я нарушаю правила приличия; я хорошо знаю, что вы еще не открылись ей, что ваши родители еще не просили для вас ее руки и что вы еще не преподнесли ей букет, все равно!.. Ведь это секрет полишинеля, и поскольку рано ли поздно мы с вами будем обращаться друг с другом как брат сестрой... Вам не понравилась моя откровенность?.. - добавила Жюли, видя, что он молчит.

- Помилуйте, что вы?! - взволнованно воскликнул он.

- Отлично! Мы еще поговорим об этом. Ах, если бы вы знали... Ведь Аделина само совершенство! У нее столько достоинств...

И Жюли продолжала свои восхваления до тех пор, пока тропинка не привела их к деревьям, где сидели дамы.

- Ни слова сестре о нашем разговоре,- вполголоса сказала Жюли своему кавалеру, когда они подходили к домику. - Она гордая, ей лучше не знать, что я защищаю ее интересы.

На следующий день утром Сильвен Миньон явился на улицу Сент-Круа и велел доложить о себе маклеру, работавшему и кабинете. "Приехал с официальным предложением",- подумал Буссардель. Но посетитель перешагнул порог с таким серьезным видом, что отец Аделины сразу насторожился.

- Меня ни для кого больше нет сегодня,- сказал он служителю, затворявшему дверь.

- Сударь,- проговорил Миньон, садясь в кресло, пододвинутое ему Буссарделем,- шаг, который я вынужден сделать, объяснение, к которому я сейчас приступлю, могут вас очень удивить. Какой бы прием вы ни сочли нужным ему оказать, льщу себя надеждою, что наши отношения...

- Сударь,- прервал его маклер,- перейдем к делу.

Миньон поднял руку, выражая этим жестом и желание ус

покоить Буссарделя, и свое смущение.

- Ну что же,- сказал Буссардель, несколько смягчившись, так как полагал, что остался хозяином положения.- Неужели вам так трудно сказать? Неужели я должен прийти вам на помощь? Мне казалось, я угадываю, с чем вы пришли, хотя мотивы мне еще не ясны... Подождите. Прежде чем произнести решающие слова, учтите, что здесь, в этом кабинете, мы с вами не только два отца, но и два финансиста. Я хочу сказать, что недоразумение, происшедшее между отцами, не помешает нашему согласию как финансистам, и если нам придется кое в чем взять свое слово обратно, это вовсе не обязывает нас отказываться от договоренности в других вопросах. Итак, говорите без стеснения. Вы человек, неболтливый, наши планы относительно предполагаемого брака не получили огласки, следовательно, на дочь мою не падет ни малейшей тени, да и по своему положению она выше такой опасности.

- Сударь,- сказал Миньон, сделав долгую паузу,- честь имею просить у вас для моего сына руки вашей дочери, мадемуазель Жюли.

Воспользовавшись молчанием изумленного отца, он принялся оправдываться, объяснять причины столь неожиданного поворота событий. Все произошло из-за того, говорил он, что хотя его сын с виду очень тихий и робкий юноша, не знает обычаев света и еще не избавился от чрезмерной застенчивости, но на деле он обладает пылкой натурой и требовательным сердцем. После поездки в Европейский квартал он вернулся домой как в лихорадке: лицо горит, глаза блестят. Весь вечер ни с кем не говорил, рано ушел к себе в комнату. Через стенку родители из своей спальни слышали, как он ворочается с боку на бок, встает с постели, ходит по комнате и, томясь жаждой, то и дело наливает себе воды, нервно звякая графином о стакан. Наконец, дождавшись утра, встревоженная мать пришла к сыну. Комната утопала в облаках табачного дыма, а юный Феликс изнемог от физической усталости и душевных мук. При первых же словах матери он выдал свою тайну: мадемуазель Жюли внушила ему великую страсть. К тому же он фаталист, как все застенчивые люди, способен на крайности и сразу отдался этой молниеносной любви; поток чувства захлестнул и понёс его, одна бессонная ночь подействовала тут больше, чем на другого подействовали бы десять лет любовного томления. Словом, он заявил, что если за него не выдадут Жюли, он бросится в Сену...

- Ну, молодо-зелено...- заметил Буссардель, еще не решив, какую позицию ему следует занять.

- Нет, сударь, он так и сделает, как говорит. Мать знает, какую власть имеют над ним чувства, она с ума сходит от беспокойства... От него можно ждать любых крайностей. Я ее, конечно, успокаиваю, но она и меня заразила своей тревогой, я тоже волнуюсь... Ах, вы не знаете, что значит иметь одного-единственного ребенка... Словом, жена потребовала, чтобы я взял ее с собой, она ждет меня у подъезда, в карете.

Буссардель послал за госпожой Миньон. Ее появление было драматичным; от тяжких вздохов высоко вздымалась ее грудь, обтянутая шелковым лифом; приподнимая вуаль, она прикладывала к глазам скомканный платочек.

Они с мужем принялись в два голоса убеждать, уговаривать и упрашивать Буссарделя; мать анализировала характер Феликса, рассказывала о вспышках гнева, которые бывали у него в детстве, приводила доказательства его чувствительности, а маклер тем временем спокойно размышлял. Он уже принял решение, а госпожа Миньон все говорила, говорила, стараясь его убедить. Наконец он остановил поток ее красноречия, и втроем они обсудили, что предпринять. Все обстоит очень просто. Ведь Буссардель до этого дня ничего не сообщал Аделине о планах, относящихся к ее замужеству, и речи, которые она вела за ужином три дня назад, со всей очевидностью доказывают, что она ничего не подозревает. Итак, все зависит от Жюли. Отцу стоит только сказать ей слово, и она поверит, что с самого начала Миньоны имели в виду именно ее. С ее стороны никаких возражений не будет. Ей уже пятнадцать с половиной лет - возраст для брака допустимый, и вовсе не следует оставаться рабами старых обычаев, требовавших выдать замуж сначала старшую, а потом уж младшую дочь. При таких правилах, да еще когда родители нисколько не считались с сердечными склонностями нареченных, зачастую супружеские пары составлялись весьма неудачно и жили плохо.

Что касается брачного договора, то в нем могут остаться в силе все выработанные статьи. И то уж хорошо! Для Буссарделя важнее всего было, во-первых, породниться с Миньонами, а во-вторых, пристроить одну из дочерей, чтобы очистить путь сыновьям. Жюли заживет под опекой мужа, а если Аделина будет упорствовать в своем решении принести обет безбрачия, ну что же, пусть ее - на веревках в рай не тащат. По крайней мере, не придется давать ей приданое, а жить она будет в доме отца. Биржевой маклер Буссардель всегда умел найти выгодные стороны в любом положении, которое изменить невозможно. Он пожал руки супругам Миньон.

- Ну, дорогие мои, поезжайте скорее домой, успокойте Феликса.

- Буссардель,- сказала Рамело, когда маклер, позвав ее, сообщил ей новость.- Мне, конечно, нечего возразить, а все-таки...

- Что - все-таки? Надо поговорить с Жюли? Это само собой разумеется. Прежде я поговорил бы с Аделиной, а теперь вот поговорю с Жюли. Да что там. Она, конечно, будет на седьмом небе; в общем это хорошая партия. Жюли тотчас даст согласие.

- Очень возможно. Ее привлекает всякая новизна. Но я вот что думаю: не следует ли в первую очередь сообщить Аделине об этой перемене.

- Аделине? Зачем? Она и не подозревает, что мы собирались выдать ее замуж.

- А все же послушайтесь моего совета,- сказала Рамело, - поговорите сначала с ней, один на один. Вам неприятно? Хотите, я возьму это на себя?

Рамело поднялась по винтовой лестнице и, нисколько не стараясь смягчить свою поступь, двинулась тяжелым мужским шагом по коридору, который вел в комнату девушек. Она направилась туда не мешкая, так как знала, что Жюли на уроке сольфеджио. В ту минуту, когда Рамело отворила дверь, Аделина кончила раскладывать на специальном столике свои принадлежности для рисунков акварелью, собираясь сесть за работу. Она обратила к Рамело свое хорошенькое личико.

- Сейчас к отцу приезжали Миньоны - и муж и жена, - сказала Рамело.

Девушка не ответила и ничем не выразила ни удивления, ни любопытства.

- Ага, ты, стало быть, это знаешь. Верно, видела из окна, как они подъехали, да?

Рамело вспомнила, что Аделина любит подглядывать и подслушивать - то прячась за гардиной и ведя наблюдение из окна, то стоя у плохо притворенной двери. При этой мысли старуха сразу потеряла терпение и без долгих разговоров пошла прямо к цели.

- Они сватают Жюли за своего сына. Отец дал согласие.

Аделина сидела неподвижно. На лице ее не дрогнул ни единый мускул, но на этот раз она посмотрела вестнице прямо в глаза. И под конец улыбнулась.

- Ты, должно быть, ошибаешься, Рамело. Я была бы очень удивлена, если бы господин Миньон и его супруга посватали за своего сына нашу Жюли.

- Однако ж так оно и есть, дитя мое. Именно Жюли сватают.

Девичье лицо, бледное, прозрачное от природы, внезапно побелело как полотно, даже губы стали бескровными и плотно сжались, веки вдруг прикрыли глаза. На мгновение жизнь как будто покинула это красивое лицо, и Рамело испугалась, что Аделина сейчас упадет, но вот губы вновь порозовели, и даже необычный румянец окрасил щеки.

- Желаю дорогой нашей Жюли всяческого счастья, - произнесла Аделина ровным голосом.

И, отвернувшись, устремила взгляд на начатую акварель: вишни в хрустальной вазе. Она покрасивее расположила ягоды, служившие ей натурой, выбрала кисточку, раскрыла ящик с красками.

Рамело подождала минутку, потом молча направилась к двери и вышла.

Жюли попросила разрешения подумать до завтра. В первое мгновение она вскрикнула от радости, захлопав в ладоши, бросилась целовать отца, братьев и Рамело.

- Мне сделали предложение! - крикнула она Жозефе, прибежав к ней в кухню.

Аделины при этом не было.

Потом вдруг Жюли спохватилась, притихла и заперлась с отцом, стала его расспрашивать. Как же так? Разве не на Аделине родители Феликса хотели его женить? И вчера еще можно было поклясться, что невеста именно Аделина. А что же выходит? Значит, она, Жюли, перебила у сестры жениха, оттеснила ее? Поступок ужасный. Ах! Ей надо хорошенько обо всем этом подумать, ответ она даст только завтра. Отцу с великим трудом удалось ее успокоить. Он приводил всевозможные доводы, убеждал, уговаривал и в конце концов почти искренне дал честное слово, что никогда серьезно не шла речь о том, чтобы выдать Аделину за Феликса Миньона. Тогда Жюли впала в глубокую задумчивость. Она беспокоилась теперь не о сестре, а о маленьких братьях - близнецы широко раскрыли глаза, когда услышали новость о ее замужестве, и ничего не сказали в ответ. В это мгновение она до самой глубины души почувствовала, как недостает ей матери. Она поделилась своими мыслями с Рамело.

- Хочешь, сходим нынче после завтрака в церковь, помолимся за упокой ее души,- ответила старуха.

Вот уже десять лет, как старая республиканка опять стала выполнять религиозные обряды, но понемногу, без всякого ханжества и, конечно, больше из почтения к новому своему семейному очагу и в память Лидии, чем в честь возвращения Бурбонов.

Буссардель, всегда закусывавший перед биржей наспех и в одиночку, чтобы не нарушать правильного распорядка питания, необходимого молодежи, уже в шляпе прошел через столовую, когда Жюли и мальчики садились за стол. Жозефа что-то сказала Рамело, та заглянула к Аделине и через пять минут вернулась.

- Аделина не выйдет к завтраку, - объявила она,- ей нездоровится, пусть полежит.

- Это еще что такое? - недовольно спросил отец, опасаясь возможных осложнений,- Предлог? Что за этим скрывается?

Рамело без стеснения объяснила ему причину, но, конечно, на ухо.

- Она в самом деле нездорова. Я удостоверилась. Недомогание самое обычное - обновление крови. Только немножко раньше срока пришло из-за какой-нибудь причины. - Причины? Какой причины?

- А-а! Кто знает нынешних барышень! Наверное, ее утомила вчерашняя прогулка. Не тревожьтесь. Можете спокойно уйти.

Возвратившись домой, Рамело увела Жюли к себе в комнату и долго говорила с ней. Старуха была глубоко взволнована посещением церкви вместе со своей юной воспитанницей - ведь хоть она и хранила в тайниках души милый образ и часто думала об умершей, но очень редко ей случалось поговорить о Лидии: в доме, казалось, совсем позабыли о покойнице.

- Какое несчастье, что ты была совсем еще крошкой, когда она покинула нас! У тебя не могло сохраниться никаких воспоминаний о ней.

- Нет, я немножко помню. Чуть-чуть.

- Ты это вообразила себе, золотко.

- Нет, право же, нет. Вот, например, осталось в памяти, как она протягивала ко мне руки.

И Жюли протянула руки. Рамело молчала, потом дрогнули ее губы, над которыми уже стал седеть темный пушок, и с нежной улыбкой старуха сказала:

- Красивые были у нее, у голубушки моей, руки.

Горше всего почувствовала Жюли отсутствие матери в день своей свадьбы, вернее, в вечер свадьбы. Все собрались в доме отца новобрачной: после венчания все приглашенные приехали из церкви на улицу Севт-Круа. Это были последние часы, которые Жюли проводила в родном гнезде, отныне она уже будет приходить сюда только в гости. Решено было, что молодая чета поселится на площади Риволи у стариков Миньонов, так как для них двоих квартира была слишком велика. Из-за этого-то Буссарделю больше всего и хотелось устроить свадебное пиршество у себя в доме. Приглашенных было так много, что пришлось накрыть столы в трех комнатах, и для этого все вынесли из спальни девушек и спальни близнецов. Комнату Рамело оставили в неприкосновенности, но туда снесли всю лишнюю мебель. В этот вечер ее музей превратили в кладовую.

Обед был роскошный. Самый состав гостей, а главное характер их профессии, оправдывал, требовал, делал необходимым пустить пыль в глаза, раскошелиться. Буссардель не пожалел ни хлопот, ни денег: ведь по качеству камчатной скатерти, по количеству поданных трюфелей, по возрасту выдержанных вин гости могли определить, насколько процветает его контора. И маклер развернулся вовсю.

После третьей перемены лакеи подали жареную дичь, украшенную собственными перьями, искусно уложенную на серебряных блюдах, и тогда один из гостей, финансист Альбаре, старый холостяк, часто обедавший в доме Буссарделя, воскликнул: - Ах, вот он, знаменитый фазан Священного Союза!

Со всех сторон тотчас посыпались вопросы, словно восклицание Альбаре и предназначалось для того, чтобы их вызвать. Двери трех комнат, в которых шел ужин, были распахнуты настежь, любопытство охватило всех, а лакеи, обнося гостей фазанами, возлагали предмет этого любопытства на тарелку перед каждым, и каждый мог его лицезреть. После первых же кусков послышались новые возгласы, на этот раз выражавшие восхищение. Буссардель, польщенный сенсацией, объяснил, что это кушанье - традиционное в его семье.

- Назвали его в честь Священного Союза лишь десять лет тому назад, а рецепт приготовления - старинный, знают его только в нескольких домах.

Ведь давно уже не было в живых той, которая могла бы ему напомнить, что "дом Буссарделя" и не подозревал о существовании такого кушанья до того дня, когда они в 1815 году позавтракали в ресторане Вери. Посторонняя в семье женщина, старуха Рамело, совсем еще недавно по просьбе Флорана разыскала в поваренной книге этот мнимый наследственный рецепт и научила Жозефу, как готовить столь редкостное блюдо.

- Но наш амфитрион,- опять выступил Альбаре,- не сказал вам, с какими воспоминаниями,- э-э, честное слово, можно сказать, с драматическими воспоминаниями у него связывается это гастрономическое чудо.

Каждый хотел услышать об этом эпизоде, и Буссардель, заставив гостей немножко попросить его, сдался. Наступило молчание. Буссардель неторопливо повел рассказ; во время нарочитых пауз слышно было позвякивание вилок, подхватывавших пропитанное пряными ароматами мясо фазана, фарш из бекасов и ломтики померанцев. Рассказчик прежде всего заявил, что эпизод вовсе не был трагическим. Конечно, он мог бы стать таковым, принимая во внимание обстоятельства, но Буссардель сумел повернуть все так, что опасность миновала. Сделал он это, разумеется, только ради своей жены и, главное, ради дочерей, которые были тогда еще малютками.

- Итак, нам подали фазана,- сказал Буссардель.

- Значит, Вери знал рецепт? - спросил кто-то из гостей.

- Я заранее заказал фазана и дал указания, как его приготовить. За соседним с нами столиком сидели четверо русских, четыре рослых молодца, обвешанных всякой мишурой. Победителей тогда часто можно было встретить в модных ресторанах. Они увидели, какое блюдо нам подали, подозвали лакея, расспросили его и потребовали, чтобы им точно так же зажарили фазана. А надо вам сказать, что для его приготовления требуется не менее суток и, следовательно, удовлетворить прихоть этих посетителей не представлялось возможным, разве только что отдать им фазана, поданного нам. И я уже видел, что приближается минута, когда метрдотелю, которого они вызвали, ничего не останется иного, как прибегнуть к этому средству.

Кое-кто из гостей возмутился.

- Ах, друзья мои,- сказал Буссардель, разводя руками,- перенеситесь мысленно во времена оккупации. Вспомните, сколько порядочных людей тогда пострадало... Мне эта сцена отнюдь не была приятна. Я так и сказал метрдотелю, напрямик сказал. Не для того я сообщил главному повару наш фамильный секрет, чтобы им воспользовались для угощения вчерашних врагов Франции.

- Вы так и сказали метрдотелю?

- Конечно.

- Вслух?

- Ну, разумеется! Я без стеснения спросил его, не желает ли он предоставить победителям исключительное право лакомиться фазаном Священного Союза.

Послышался гул одобрительных возгласов. Гостей вторично обнесли фазаном, и он имел еще больший успех.

- Дорогая дочка,- спросила госпожа Миньон у Жюли,- вы помните это событие?

- Признаться, не помню,- ответила Жюли,- ведь я была тогда совсем маленькая.

- А я помню,- сказала Аделина.- Очень хорошо помню.- И она не побоялась добавить: - Бедная маменька побледнела и все упрашивала отца не горячиться.

Никто за столом не сомневался, что Буссардель говорит правду, тем более что он совсем не слыл хвастуном. Он никогда не рассказывал о своих воинских подвигах в рядах национальной гвардии, не уверял, что храбро сражался в Клиши и в Обервилье, а между тем это было правдой. Но он никогда не забывал сказать: "Во время оккупации я был в Париже". Он был парижским буржуа, он считал свое участие в европейском вооруженном столкновении лестным для себя и достойным упоминания только потому, что находился тогда в войске парижской буржуазии. Еще немного, и он стал бы утверждать, что в 1815 году судьба страны решалась в Париже, на площадях и в парках столицы, а не в Ватерлоо и в Сен-Клу.

Разговор зашел о самом Священном Союзе, именем которого был назван жареный фазан. Все сидевшие за столом одинаково относились к этому вопросу. Конечно, превосходная идея - основать своего рода трибунал наций, в принципе предназначенный для надзора за континентом, но как же это люди не видят, что сама действительность разъединяет нации при любой проблеме, затрагивающей противоположные интересы?

- Не идеи движут народами и государями, - заявил Буссардель, - а просто аппетиты.

Мнение его получило одобрение этих людей, ибо власть денег открыла им тайны политики, а скептицизм их обострился от соприкосновения с большими состояниями, как обострилось осязание их кассиров, отсчитывающих золотые монеты. Они были либералами и признавались в том, но либералами-реалистами, а не какими-то мечтателями. Ужин тем временем подходил к концу, уже подали мороженое; беседа спустилась с высот умозрительной политики к обыденным вопросам гастрономии.

Лишь только встали из-за стола, Аделина выступила в более деятельной роли. Она была теперь хозяйкой и выполняла свои обязанности с подобающим достоинством. Всякий раз, когда ей нужно было поддерживать честь дома, она справлялась с этим превосходно. Она открыла бал, дала распоряжение музыкантам, подобрала пары танцующих, принимала гостей, приглашенных на вечер. Она подводила их к сестре, предлагала им полюбоваться красотой ее подвенечного платья, затем вела гостей в комнату отца, где были выставлены свадебные подарки. Аделина брала в руки и показывала бриллианты, кружева, подчеркивала красоту кашемировых шалей, драпируя в Них свой стройный стан; то же самое она проделывала для новых гостей, неутомимо, даже с каким-то наслаждением. Она так старательно и, по-видимому, без всякой задней мысли держалась на втором плане, что гости многозначительно переглядывались; матери, желавшие женить своих сыновей, с невольной улыбкой спрашивали ату образцовую девицу, не находит ли она, что и ей хорошо бы последовать примеру сестры. Аделина оставалась верна своей системе: она ссылалась на младших братьев, на отца, которому трудно их воспитывать, на заботы о доме.

- Полноте,- говорили ей,- ведь эти услуги вам еще долго может оказывать милейшая госпожа Рамело.

- Да, да, - отвечала Аделина. - Она нам очень предана.

И больше она не прибавляла ни слова, вероятно полагая, что такой похвалой поставила Рамело на должное место. В этот вечер при ярком свете многочисленных свечей Аделина была очень хороша. На ней было воздушное платье из небесно-голубого газа, отделанное гофрированными оборочками с голубой каемочкой более яркого тона, и эти цвета оттеняли ее удивительно нежный цвет лица. Она блистала. Успех ее был так велик, что она не могла не замечать его, но он не только не вскружил ей голову, но, казалось, еще более укрепил, углубил, утвердил ее самоотречение и доставлял ей живейшее наслаждение именно потому, что из-за ее самоотверженности успех этот останется бесплодным. Ах, как должен изумлять гостей такой спектакль: девушка, прелестная, как амур, порхает на балу, все взоры устремлены на нее, для нее играют скрипки и горят огни, ей шепчут слова восторга, а она во всеуслышание заявляет, что никогда не выйдет замуж! Аделина была в упоении, упоении холодном, в котором смешались и самоуничижение, и самодовольство, и упрямство, и тщеславие. Но, для того чтобы ее триумф не ослабевал, Аделине нужно было непрестанно выказывать заботу о Жюли, то и дело подходить к ней. Она поискала сестру и нигде не нашла. "Неужели уехала?" -подумала она, и при мысли, что молодые уехали, не простившись с ней, она вся затрепетала, взволнованная каким-то странным, сложным чувством; она уже не притворялась, это событие захватило на минуту все ее мысли, все воображение... Но что за глупости! Аделина чуть не расхохоталась: в группе молодых людей она увидела Феликса.

- Дорогой братец, - сказала она, - куда девалась Жюли?

- Она у своей приятельницы, у Рамело,- ответил Феликс.

Опять заиграла музыка. Аделина пробралась между танцующими парами и, пройдя через всю квартиру, совершенно преобразившуюся в этот вечер свадебного пира, направилась в комнату Рамело; в коридоре она чуть не бегом побежала: ей хотелось поскорее напомнить сестре о ее обязанности присутствовать на балу.

Когда она отворила дверь, Рамело, о чем-то говорившая с Жюли, замолчала и с удивлением посмотрела на незваную гостью, не выпуская из рук маленькие ручки новобрачной. На старухе было парадное красновато-лиловое муаровое платье, голову она после долгих уговоров согласилась убрать кисейным чепцом, не похожим на обычную ее "шарлотку". Жюли сидела рядышком с нею на постели больше негде было присесть в этой комнате, загроможденной лишней мебелью, которую вынесли из парадных покоев. "Музей редкостей" стал неузнаваем. То, что висело на стенах,- афиши, обрывки тканей, старые пики, еще можно было разглядеть, но появившиеся на каминной полке флаконы туалетного прибора, болванки для шляп, начатый акварельный рисунок оттеснили стакан Гракха Бабефа и "подлинные обломки" Бастилии.

- Тебе что надо, дитя мое? - спросила Рамело.

- Да я... я хотела сказать Жюли, что ее все требуют... И еще хотела спросить, будет ли она танцевать последнюю кадриль.

- Через несколько минут Жюли уедет с мужем к себе домой. Больше она танцевать нынче не будет.

Аделина почему-то растерялась и все стояла в дверях, как будто ждала, что Жюли сейчас встанет, подбежит к ней и послушно последует за старшей сестрой. Но Жюли, обычно такая проворная, сидела не шелохнувшись возле Рамело и молчала, опустив глаза. Аделине даже показалось, что младшая сестра очень раскраснелась.

- Ну, ступай, дитя мое,- сказала Рамело,- Оставь нас одних. Слышишь? Ты же видишь, что я разговариваю с Жюли... Мы еще не кончили.

Аделина переступила порог, затворила за собой дверь и остановилась, прижавшись к косяку.

- Ступай к гостям, ступай! - громко сказала Рамело через дверь.

Аделина гордо выпрямилась, задетая этим подозрением. Да и разве тут что-нибудь услышишь при таком шуме, скрипки все заглушают.

Подавленная, с бьющимся сердцем, она направилась в бальную залу, но, чувствуя, что сейчас ей тяжко будет окунуться в эту сутолоку, ушла в гардеробную и заперлась там. В темноте, в одиночестве, отбросив свою искусственную роль, она вдруг все поняла: поняла, что среди буйного веселья, царящего в доме, Рамело, уединившись в своей неуютной комнате, взяла на себя обязанности матери и наставляла Жюли в тайнах брачной жизни... Аделина этого не предвидела, да и что можно было против этого возразить? Этого требовали обычаи, здравый смысл и полная невозможность для нее, Аделины, просветить сестру... И все же из-за этого разговора с глазу на глаз ее собственные расплывчатые представления о брачном союзе Жюли и Феликса вдруг стали четкими, определенными, из области воображения перешли в мир действительности. В душном закоулке, где застоялся спертый воздух, Аделина довольно долго предавалась размышлениям.

Когда она наконец вышла и вернулась в парадные комнаты, где было так шумно и светло, все ее волнение уже улеглось. Она бросилась к одной из приглашенных дам, собравшейся уезжать, так как час уже был поздний.

- Ну, милочка, поздравляю! - сказала дама.- Вечер вам удался как нельзя лучше. Кавалеры позавидуют счастливому смертному, у которого в доме будет хозяйничать такая волшебница.

- Я твердо решила не выходить замуж,- ответила Аделина.

Пришло время сестрам расстаться. Отец и мать Феликса, хоть и не знали правил большого света, отличались тактичностью и, чтобы не подчеркивать, что теперь они завладели новоиспеченной госпожой Миньон, уехали одни в своей карете. У подъезда ждал экипаж, который они преподнесли новобрачным в качестве свадебного подарка"

Жюли пожелала проститься с братьями. Они давно уже спали во второй комнате Рамело. Жюли на цыпочках вошла туда. Она осыпала обоих близнецов тихими поцелуями, они не проснулись, и, подавив свое волнение, новобрачная возвратилась в переднюю, где собрались, чтобы проводить ее, отец, сестра, Рамело и Жозефа. Все стояли вокруг Феликса, который чувствовал, как важна

Лишь эта кучка людей, стоявших в передней, осталась тут от многолюдной свадьбы. Гости, музыканты и нанятые на вечер лакеи уже ушли. Только два служителя из конторы Буссарделя наспех расставляли мебель и наводили некоторый порядок в комнатах, где недавно шли танцы: ведь тем, кто оставался в доме, нужно было с привычными удобствами провести ночь. Когда Жюли вышла к своим близким, собравшимся для прощания с нею, Рамело затворила дверь в комнаты; четверо женщин и двое мужчин были теперь одни в этой пустой, казавшейся незнакомой передней, где все еще горели лампы.

Жюли поцеловала первой Жозефу, заранее уже плакавшую, потом поцеловала Рамело - у той задрожал подбородок, суровыми стали черты, но ни одна слезинка не выкатилась из глаз; старуха только обхватила ладонями личико своей любимицы и долго всматривалась в него, словно перед нею был последний, угасающий отблеск дорогого ей воспоминания.

Буссардель решил ускорить это прощание, грозившее затянуться. Он поцеловал Жюли и передал ее в объятия Аделины. Сестры обнялись и вдруг разрыдались. Обе плакали, поддавшись своим тайным чувствам, но чувствам противоположным; что-то уже разделяло их, но рыдали они, крепко обнявшись. Первой успокоилась Жюли, Аделина же все не отпускала ее. Она была словно в бреду и, роняя свои гребенки, шпильки, рассыпая по плечам локоны, заливаясь слезами, бормотала что-то невнятное, бессвязное. Можно было только разобрать: "Нет... это невозможно... я не хочу..." И в этом смятении, когда Аделина наконец потеряла власть над собой, она вдруг стала очень красива какой-то новой, неожиданной, трагической красотой: вместо благовоспитанной барышни из буржуазной среды вдруг возникла белокурая дева из рода Атридов в небесно-голубом одеянии.

- Дети,- сказал Буссардель.- Это неразумно! Только расстраиваете друг друга. Можно подумать, что вы навек расстаетесь! А ведь мы завтра все вместе будем обедать на площади Риволи!

- Да, правда, правда... - лепетала Аделина прерывающимся голосом... Мы будем видеться... часто... каждый день.

Рамело не пыталась прервать эту сцену. Она бесстрастно наблюдала за ней. Смотрела то на Аделину, то на Феликса. Аделина не бросила на зятя ни единого взгляда. Быть может, он не имел или уже не имел для нее никакого значения в этот момент. Может быть, теперь драма разыгрывалась в одинокой душе Аделины - на почве более неблагодарной, более сухой, чем обида за свое неразделенное чувство. Однако за четыре месяца жениховства Миньон младший очень изменился и весьма выиграл от этого: прыщавость прошла, он похудел и как будто вырос, опали пухлые щеки, исчезло угрюмое выражение лица, черты стали мужественными. Молодой Феликс мог теперь нравиться. Недаром Жюли после помолвки сразу влюбилась в своего нареченного. Но Аделина, которая с каждым днем все больше уделяла внимания собственной особе, на него уже и не глядела.

Лишь только затворилась дверь за юной четой, уехавшей в свое гнездо, Рамело тут же на месте мигом расстегнула Аделине платье, расшнуровала корсет: на девушке лица не было.

- Ложись скорее,- сказала старуха.- Я сейчас приду и дам тебе принять квакерских капель, а то ты ни за что не уснешь.

X

Кровать Жюли разобрали и вынесли на чердак. Аделина поставила теперь свою кровать посредине спальни, свободнее разместила свои вещи, заняла еще две полки в шкафу и, оставшись полной хозяйкой комнаты, устроила в углу маленькую молельню.

С тех пор ее часто заставали за молитвой. Когда раздавался звонок к обеду и она все не появлялась, не стоило звать ее из-за двери: она не отзывалась; нужно было войти в Комнату и даже тронуть богомолку за плечо: опустившись на колени, она молилась самозабвенно и ничего не слышала. Наконец она поднимала голову и обращала к тому, кто вторгся в ее святилище, лицо, поражавшее отрешенность от всего земного и удивление.

Последний взгляд на статуэтку, еще одна молитва, крестное знамение, и, наконец поднявшись с колен, она с сожалением направлялась в столовую.

На братьев Аделина не обращала никакого внимания; они и сами ее сторонились, находя, что она взрослая, скучная, наставительная особа. По обычаю школьников они любили давать всем прозвища. Аделину они прозвали Проповедница-надоедница, сестра Богомолка. Расхождение между нею и близнецами усиливалось, обострялось еще и тем, что в доме уже не было Жюли, средней по возрасту между ними, а обязанности светской дамы, которые на улице Сент-Круа выполняла Аделина, окончательно поставили ее на равную ногу с женами отцовских приятелей. Отец не препятствовал этому превращению дочери в пожилую особу. Рамело, странности которой с годами не уменьшались, была превосходной экономкой, и только; однако все возрастающее состояние маклера, необходимость при его профессии поддерживать нужные связи, привычка его собратьев к пышности заставляли его все больше заботиться о представительстве. Ему нужно было иметь открытый дом, прекрасный стол, всегда держать в запасе колоду карт, устраивать вечера с концертами, рауты. Ради своей выгоды, а также из тщеславия он стремился к тому, чтобы его салон считался одним из лучших в квартале Шоссе д'Антен. А какой же это салон, если нет женщины, которая им руководит? Женский пол, не игравший никакой роли при империи, вновь обрел все свое влияние после возвращения Бурбонов. Словом, Буссарделю, в конце концов, было на руку, что дочь его не выходит замуж: Аделина оказалась прекрасной хозяйкой дома, всегда радушной, умевшей принять и развлечь гостей. Она отвечала всем условиям, необходимым для этой роли: тонкое понимание людей и тактичность, редкостная для юной девицы, ум, вкрадчивые и даже несколько слащавые манеры, согласно правилам, преподанным ей в пансионе Вуазамбер, и, наконец, она была хороша собой. Однако всем известное ее отвращение к браку отпугивало от нее претендентов. К тому же, хоть Аделина была не только красива, но и богата, она по-настоящему не вызывала влечения к себе, а поскольку из-за войн рождаемость в начале века уменьшилась, молодые женихи попадались редко и были весьма разборчивы.

Близнецы, отдалившись от Аделины, на первых порах сдружились с Жозефой. Но при всем своем добром желании, удесятерившемся от радости при этой новой милости, Зефа, как они ее звали, не могла выполнять в их играх те обязанности, с которыми чудесно справлялась Жюли. Она не умела ни придумывать игры-сказки, ни распределять роли действующих там лиц; постоянно надо было ей напоминать, что дракон, изрыгающий пламя, - Фердинанд, а не Луи и что его логово находится под столом. К тому же в лицее братья повзрослели, у них появились новые наклонности и сознание своего значения в доме, они обратили Жозефу в свою рабыню, и это долго удовлетворяло всех троих. Лишь однажды она попыталась сбросить с себя их иго, и притом самым неожиданным образом. До тех пор она кротко переносила все их мучительства. Разыгрывая всяческие приключения, похождения, подвиги, в которых легенды из "Краткого изложения истории Греции" уже затмевали прежние выдумки сестры, они волокли Жозефу по полу, связывали ее по рукам и ногам, запирали в стенные шкафы; Жозефа все безропотно терпела. Однажды она допустила даже, чтобы Фердинанд по причинам мифологического характера отрезал ей половину косы, но приблизительно через год после свадьбы Жюли она наконец возмутилась.

Близнецы были тогда в шестом классе, уже изучали там фигуры риторики и дошли до троп. Как-то раз в дождливый февральский вечер, возвратившись из лицея, они, сидя у камина, переобувались, снимая с помощью Жозефы мокрые башмаки и чулки, и Фердинанд тоном превосходства спросил!

- Зефа, ты знаешь, что такое метафора?

- Пресвятая богородица! Не знаю, - ответила Жозефа.

- А катакрезис? Антономазия? Аллегория?

- Да что вы мне голову морочите, золотко мое. - С тех пор как ее питомцы подросли, она стала говорить им вы. - Да откуда же мне знать такие слова?

- А мы знаем, а мы знаем! Правда, Луи? - кричал Фердинанд, хитро поглядывая на брата.

Луи подтвердил: да, они знают.

- Ох, батюшки! - воскликнула Жозефа, вешая чулки на каминную решетку, чтобы просушить их. Вот-то будете вы ученые люди! Да вы уж и сейчас ученые!

- А что такое синекдоха? Знаешь? - приставал Фердинанд.

И вдруг это непонятное слово особенно поразило служанку, она широко раскрыла глаза. Мальчишка выдержал многозначительную паузу и вдруг фыркнул от смеха, прикрываясь ладонью. Из многих школьнических повадок у него больше всего была развита привычка дразнить, высмеивать и мистифицировать.

- Луи! - воскликнул он. - Ты не находишь, что наша Зефа похожа, бедняга, на синекдоху?

Жозефа молча продолжала приводить в порядок раскиданные вещи. Но когда Фердинанд набросился на нее, будто хотел намять ей бока, она смеялась не так весело, как обычно.

Близнецам подали полдник, а затем к ним явилась Аделина, захватив с собою пяльцы с начатым вышиванием, - она пришла понаблюдать, как братья будут готовить уроки, что им полагалось делать до самого ужина.

Жозефа ушла в кухню; хотя в ее распоряжении была и помогала ей стряпать молоденькая служанка, высшая власть по-прежнему находилась в ее руках. Незадолго до ужина дверь из коридора приоткрылась, и в кухню заглянули две мальчишеские рожицы, появившиеся одна над другой.

- Зефа, - спросил Фердинанд, - что сегодня на обед?

- Нет, право, Зефа, скажи. Ну, пожалуйста... ну, скажи, миленькая синекдоха.

Задетая за живое, она круто повернулась к близнецам. Отсвет огня, горевшего в очаге, освещал ее ярче, чем масляная лампа.

- Раз вы мне такие слова говорите, вот и ужинайте ими. Ничего вам не дадут. И не смейте вылезать из своей комнаты. Это что еще выдумали называют меня и так и сяк да еще лезут ко мне в кухню! Убирайтесь отсюда, крикнула она,

сейчас я вас шваброй!

И она дерзко двинулась к двери. Две озорные рожицы, пораженные таким отпором, вмиг исчезли. Жозефа захлопнула дверь.

В течение двух дней мальчишки, вступив в открытую войну с этой новой, необычной для них Зефой, бегали по коридору, распевая куплеты собственного сочинения, а в них рассказывалось, как Матушка Синекдоха ходила на базар, как у Матушки Синекдохи отвалилось у повозки колесо.

Наконец Жозефа, измученная этой борьбой и горем, пошла к Рамело просить у нее расчета, и тут недоразумение пришло к благополучной развязке. Служанка смягчилась, растаяла от ласк Фердинанда и простила обиду; природная доброта мальчика и врожденная хитрость всегда подсказывали ему слова, которые обезоруживают. Но эта история с Матушкой Синекдохой, нелепость которой близнецы и сами чувствовали, стала для них как бы знаменательной вехой последним событием их ребяческой жизни. Детство кончилось Прежнее существование, широкое, как мир, но умещавшееся в четырех стенах комнат, где на потолке сияют вместо звезд световые круги от зажженных ламп, где стоят великанские шкафы, на которые надо смотреть задравши голову, а что делается на верхушке, все равно не увидишь, где на стенах висят портреты с говорящими лицами, прозрачные зеркала и где букеты на обоях движутся, когда ты болен, этой поре жизни приходит конец в тот день, когда взрослые становятся просто людьми - мужчинами и женщинами, няни делаются просто служанками, животные просто животными, а вещи - просто вещами; эта невозвратная пора, которую воспоминание впоследствии исказит, которая от самой цепкой памяти скроет свои давние тайны, свое очарование, свое счастливое безумие и свою мудрость, - пора эта кончилась для близнецов. Они стали лицеистами.

Теперь их звали: Буссардель Фердинанд и Буссардель Луи; учились они неодинаково: Фердинанду больше давались няни предметы, Луи - другие. Уже определялась личность каждого; различия между ними, обозначившиеся с колыбели, но приглушенные однообразием их детской жизни, в школе в среде соучеников, в соприкосновении с учителями проявлялись все более ясно. Близнецы, два отпрыска одного древа, не вредя друг другу, не отнимая друг от друга жизненных соков, развивались по-разному. Они сами это сознавали, им об этом часто говорили. Какой-либо штрих, оттенок, которых бы никто не заметил, будь между братьями год разницы, у них превращались в поразительную противоположность. Правда, находились люди, говорившие, что братья так похожи друг на друга, что их невозможно отличить, зато некоторые уверяли, что отличить их совсем нетрудно. Отец, который с закрытыми глазами узнавал каждого из близнецов по шагам, по запаху, исходившему от него, указывал посторонним верные приметы, подчеркивал, что у Луи голова больше уходит в плечи, волосы ниже спускаются на лоб.

- И вот посмотрите, - говорил он, - у Фердинанда более чистый овал лица и глаза больше, руки у него тоньше, башмаки ему покупать надо на номер меньше, чем брату.

Буссардель нисколько не понижал голоса, говоря это, слова его крепко запомнились обоим братьям; после этого неудивительно, что Луи выполнял вместо брата письменные упражнения, которые Фердинанду давали в наказание за какую-либо провинность. Фердинанд всегда на это и рассчитывал. У близнецов был одинаковый почерк, писать по-разному они стали лишь на двадцать первом году. И шаловливый брат, вероятно, считал справедливым, чтобы часть упражнений, которые ему задали в наказание, сделал его брат - примерный ученик, никогда не имевший взысканий. Как правило, они все делили поровну: игрушки, шарики, свои детские капиталы, удовольствия, лекарства, рубашки и носки. Фердинанду всего требовалось больше: вещи у него скорее изнашивались, терялись, ломались. Но к его услугам всегда были карманы, ящики, копилка Луи, а также привязанность младшего брата. Фердинанд злоупотреблял этим. "Напишем каждый половину упражнения, да?" - говорил он. Луи немедленно садился за стол, а Фердинанду какие-нибудь непредвиденные обстоятельства всегда мешали начать работу или же отрывали от пес, и в конце концов Луи приходилось переписывать лишних пятьдесят стихов.

Луи пришлось расплатиться и за то столкновение, которое произошло у Фердинанда в четвертом классе с учителем латинского языка. Любимым писателем этого ученого мужа был Лукреций, которого Фердинанд терпеть не мог. Столкновение произошло в самом начале учебного года; между учителем и учеником началась яростная, но неравная борьба. Фердинанд, которому нужно было знамя, провозгласил себя почитателем Овидия и на уроке, перед всем классом, во всеуслышание противопоставлял его многомудрому Лукрецию. Учитель возразил, что это предпочтение порождено леностью, ибо стихи "Метаморфоз" понять легче, чем философское произведение "О природе вещей". Ученик Буссардель Фердинанд самоуверенно заявил, что подлинного Овидия надо искать не в "Метаморфозах", а в "Искусстве любви".

- Что? "Искусство любви"? Экое бесстыдство! Скандал!

Пятью годами раньше за таким скандалом последовало бы исключение ученика из школы; но что поделаешь: по вине либерализма во всем послабление, принципы подорваны... После урока бесстыдник предстал перед директором лицея, и тот подверг его суровому допросу. "Искусство любви"? А где он достал книгу? Фердинанд, разумеется, не прочитавший ни единого стиха из этого произведения и назвавший его только понаслышке, отвечал с апломбом, но наставник убедился в полном неведении мальчика. Все равно - наказание: переписать к завтрашнему дню триста строк из Лукреция. Добряк Луи, поджидавший брата в школьном дворе, пообещал, что они до ужина вдвоем перепишут штрафное упражнение.

Они отыскивают у подъезда рассыльного отцовской конторы, поджидающего их теперь после занятий вместо Жозефы, отдают ему свои сумки с учебниками и, обняв друг друга за плечи, выходят на площадь. Луи втихомолку решает, что он перепишет три четверти упражнения и чувствует себя счастливым: неукротимый брат, бросающий вызов учителям, с ним всегда бывает ласков.

Подобные наказания, которые, по словам братьев, налагались на них обоих, в одинаковой мере и за одинаковые проступки, всегда удивляли Аделину, и она докладывала о них отцу, сопровождая доклад своими комментариями. Но Буссардель, хоть его и не могла обмануть эта выгодная для Фердинанда комедия и хоть он чаще всего умалчивал об отметках за поведение, которые получали его сыновья, отвечал Аделине, что тринадцатилетние школьники - это маленькие мужчины и прекрасно могут сами разобраться в своих ученических делах.

Из всех своих преподавателей Фердинанд выказывал покорность и даже привязанность только учителю фехтования и учителю верховой езды. Мода на физические упражнения в те годы все возрастала. Причиной тому была англомания, а также полковник Аморос, и в либеральных кругах отцы с полной серьезностью хвастались успехами своих сыновей в фехтовании или в игре в мяч. А ведь сила Буссарделя и тайна его преуспеяния состояли в высокой степени приспособляемости к обществу, в умении усвоить новые идеи как раз в тот момент, когда они приносят плоды. Он полагал, что будущее принадлежит не тем, кто создает новые течения, но тем, кто первым поплывет по течению, первым пойдет по новым уже проложенным путям, - ведь истинно светский человек одевается по последней моде, но сам не станет вводить эту моду. Так и в этой области маклер Буссардель вое-: принял взгляды, уже принятые в его среде. Но сыновья опередили отца, и с этого началось их влияние на него. На конюшне у Буссарделя появились три верховые лошади; под предлогом борьбы с полнотой он и сам принялся упражняться в фехтовании. А в его чистейшей французской речи появились слова, вроде "спорт", "старт", "гандикап"... Однажды он даже смеясь сказал, что фрак, который он обновил на вечере, был просто chocnosof* {неприличен - англ.}. Сыновья увлекали его за собой, они сообщали ему свои мнения, ибо у них появились собственные мнения. Уже в коллежах возникали в зародыше те самые студенческие волнения, с которыми через несколько лет правительству пришлось считаться. Еще в шестом классе близнецы однажды вечером вернулись домой крайне возбужденные беспорядками, происходившими во время похорон Манюэля, хотя они и не поняли их значения. Целую неделю они надоедали домашним, распевая куплет, смысл которого они не могли бы объяснить:

Пейронне, Пейронне,

Горит шапка на тебе.

Все это перемешивалось с обычными ребячьими шалостями, до которых они еще были большие охотники. В тот год, когда Фердинанд выкинул штуку с Матушкой Синекдохой, он производил сбор денег в пользу греков. А годом позже, развиваясь во всем преждевременно, он стал интересоваться студенческими волнениями, и как знать, не было ли политической подкладки в его противопоставлении Овидия Лукрецию? Он старался вызвать споры, дерзил классным надзирателям, этим низким пособникам власти, подстрекал своих сторонников. В классах повеяло духом мятежа. Между корпорацией преподавателей и учениками началась война. Как будто вернулись те времена, когда господин Жоффруа Сент-Илер хотел привлечь к суду пятнадцатилетнего Гей-Люссака, который обозвал его старым чибисом и допотопной мумией.

Иной раз ученики вдруг становились защитниками педагогов: так бывало, например, когда правительство закрывало одно из высших учебных заведений, в другом - запрещало крамольный курс лекций, в третьем - подвергало опале либерального профессора. Удар, нанесенный alma mater * {университету лат.}, отзывался в среде учащейся молодежи, вызывал в ней брожение и еще более восстанавливал ее против властей.

Буссардель чувствовал, что ему надо полеветь. К этому его обязывали обстоятельства. Круги биржевиков и банкиров, обитатели Шоссе д'Антен - все тогда левели. Финансовая буржуазия фрондировала, устраивала заговоры, открыто подстрекала народ. Кумир финансистов, носивший имя Лаффит, превратил свой особняк в штаб-квартиру оппозиции. Буссардель больше не заговаривал о праве первородства; к счастью для него, все вокруг как будто позабыли прежние его взгляды на этот счет; быть может, он и сам о них позабыл. Правительство дало ему удобный случай уточнить свою позицию: оно распустило национальную гвардию.

На следующий день после смотра, проведенного 29 апреля 1827 года, был опубликован ордонанс о роспуске национальной гвардии, которого в осведомленных кругах ждали после манифестации на Марсовом поле, и тогда

- Не для того мы сражались, - заявил он, - как я, например, сражался в Клиши, Обервилье, у Нового моста, - чтобы спокойно терпеть подобные меры, противоречащие общественному благу!

Он сказал это в кружке собратьев, в новом здании биржи, открытом несколько месяцев назад. И, чувствуя, что его слушают, продолжал:

- Мои друзья должны отдать мне справедливость, засвидетельствовать, что я проявлял лишь умеренный либерализм. Но на этот раз я не хочу сражаться с очевидностью, как Дон-Кихот сражался с мельницами! Да, да, приходится сказать открыто: королевский дворец теряет во мне человека, строго соблюдавшего нейтральность, человека, который для оправдания государя зачастую ссылался на трудности в деловой жизни страны.

Буссарделю пора было выступить с этой декларацией. Дальнейшая умеренность могла ему повредить. Нельзя же вечно замыкаться в своей раковине, жизнь этого не позволяет. Мягкие оттенки, полутона теперь не нравились, в моде были бурная энергия и натиск.

Совершенно очевидным становилось, что действия правительства шли вразрез с интересами буржуазии. А ведь буржуазия в этом столетии окрепла, полна была жизни и сознания своего значения. За тридцать лет личинка стала куколкой, и тяжеловесные, но сильные крылья развившейся в ней бабочки разорвали иссохшую оболочку.

Буссардель не досадовал на события 29 апреля. Он был благодарен национальной гвардии, что ее роспуск послужил ему таким хорошим предлогом для публичного выступления. Он чувствовал невольную гордость при мысли, что это воинство, в котором он всегда выполнял свой долг и к которому он питал искреннюю привязанность, дерзнуло бросить в лицо монарху клич: "Да здравствует Хартия!", "Долой министров!" Его не было на смотру гвардии, но ведь он вполне мог быть в ее рядах.

- Национальная гвардия! Дочь Революции! - говорил он проникновенным тоном. - Ее прогнали, как непокорную служанку, не желающую подчиняться капризам хозяина. Но погодите, господа, погодите! Быть может, последнее слово останется за ней, и, может быть, она еще вновь будет дефилировать по нашим бульварам!

Но вечером, когда он пересказывал на улице Сент-Круа эту речь своим домочадцам, у него произошел спор с Рамело, а за двадцать пять лет у них очень редко случались столкновения.

- Полно, не смешите меня, Буссардель! - воскликнула старуха. Ваша национальная гвардия, оказывается, дочь нашей Революции? Вы мне этого лучше

И с маниакальным упорством она все возвращалась к этой теме, ибо напряженность в отношениях между королем и Парижем все возрастала и Буссарделю приходилось яснее определять свою позицию. Три года спустя в начале июля в город просочились слухи о замыслах правительства; общественное мнение было взбудоражено, а Буссарделя особенно волновало то, что тревога проникла и на биржу и вызвала там колебания курсов. И вдруг Рамело преспокойно сказала ему за обедом:

- Чего же вы ждете? Почему не идете на Сен-Клу?

Буссардель изумленно вскинул на нее глаза.

- Что это вы! О таких действиях и речи нет.

- Неужели? - сказала она, продолжая есть суп, чтобы придать больше естественности своим словам. - А почему же? Король в Сен-Клу, всем это известно. Его царствование вас уже не удовлетворяет; соберитесь ополчением, двиньтесь на Сен-Клу, выразите свое недовольство и привезите короля в город. Вот как люди поступают... Надеюсь, вы не воображаете, будто сумеете справиться с королем лучше, чем это сделано было сорок лет назад!

Буссардель возразил, что обстоятельства переменились, что за сорок лет много воды утекло и средства, к которым прибегали когда-то, теперь не годятся. Старуха в старомодном чепце перебила его:

- Обстоятельства бывают такими, какими их делают! Они были бы прежними, будь вы мужчинами! Но вы выродились! Ну и время пришло! Мы пели "Карманьолу", а вы поете "Король Ивето". Что вы теперь затеваете? Сущие пустяки - государственный переворот счетоводов! Знаю, что вы замыслили, знаю. Хоть и стара стала, а мне все известно! Подумаешь, какие перемены затеяли: нынешнего короля долой, а на престол посадить его двоюродного братца! Вместо одного монарха другой

монарх. Экая радость! Или вы надеетесь, что отродье госпожи де Монтеспан омолодит династию?

В заключение она сказала, что в ее время рабочие, решив выйти на площадь, не дожидались, чтобы хозяева закрыли в этот день мастерские.

Буссардель старался убедить ее в превосходстве действий методических, более тонких и разумных. При этих словах бывшая патриотка совсем вышла из себя, как будто он порочил ее молодость, и заговорила уже не саркастически, а резко и грубо, встала из-за стола и вышла, хлопнув дверью. Она заперлась в своей комнате среди вещей, которые были свидетелями событий менее осторожной эпохи.

Однако ж борьба, к которой готовился Буссардель, увлекаемый своей средой, развертывалась не столько на почве убежденный, сколько на почве юридических формальностей. Еще немного и она превратилась бы если не в "бунт счетоводов", который предсказывала Рамело, то в "бунт адвокатов". Свидетельница революции 1789 года не желала понять, что политические идеи с их пор непрестанно прогрессировали, и этот прогресс развил в людях уважение к законам.

10 июля Буссардель был в числе пятидесяти буржуа, собравшихся у герцога Брольи в качестве представителей парламента, суда и адвокатуры, нотариата, финансового мира, литературы и журналистики. Разошлись по домам лишь после того, как приняли решение прибегнуть к легальным средствам и для начала отказаться платить налоги. Ровно через две недели, в течение которых происходили бесконечные переговоры и совещания, к Буссарделю явился утром в его контору тайный посланец, которому было поручено предупредить маклера, что газету "Ле Коммерс" собираются закрыть. Он отправился к Альбаре, где несколько юристов, уже ознакомившихся с ордонансом, запрещавшим издание газеты, изучали форму, в которую было облечено это запрещение. В том же самом обществе он на другой день, в воскресенье, узнал о роспуске палаты, об изменении избирательной системы и уничтожении свободы печати. Собравшиеся единодушно пришли к заключению, что не следует переносить протест в другую область; надо остановиться на запретительной мере, направленной против печати, - это выигрышнее всего.

Быстро развертывавшиеся события подхватили Буссарделя и понесли вперед. Маклер проявил прозорливость, свойственную ему в решительные дни; он предчувствовал благоприятный исход политического кризиса так же, как он столько раз угадывал успех какой-нибудь биржевой спекуляции. Он производил выгодное впечатление своим хладнокровием, был полезен на собраниях, направляя дискуссии в нужное русло, резюмируя мысли выступающих, расчленяя вопросы, делая выводы.

По мере того как в Париже усиливалось революционное брожение, возрастало спокойствие Буссарделя. Во вторник 27 июля он вернулся домой рано. Дочери, а особенно сыновьям он строжайшим образом запретил высовывать нос на улицу и просил Рамело, чтобы она ни на минуту не отходила от них; он подверг домашнему аресту даже Жозефу и приказал ей запастись провизией на неделю. Контору свою он не открывал с субботы. На обоих этажах жизнь замерла. Своих домашних Буссардель нашел в комнате близнецов: собравшись у открытого окна, два подростка и три женщины прислушивались к еще отдаленному гулу, к цокоту копыт скакавших лошадей и к начинавшейся ружейной перестрелке.

- Все уже свершилось! - возвестил отец, войдя в комнату.

Его засыпали вопросами. Что происходит? Правда ли, что на площади Людовика XV, в конце улицы Комартен и на бульваре стоят заряженные пушки? Стреляли из них или еще нет? Почему под окном три раза проходил патруль?

Верно ли, что в Пале-Рояле по вине жандармов произошло сражение? Много ли убито? С чьей стороны?

- Да совсем не тут разыгрывается партия, - заявил Буссардель, - вернее, разыгрывалась. Я же сказал вам: все свершилось.

Рамело, сидевшая за шитьем, только пожала плечами; она уже несколько дней хранила холодное молчание.

Фердинанд спросил, где происходило сражение; по мнению швейцара, который доходил до бульвара, драться будут во всех районах, и притом не один день. Верно это? Маклер махнул рукой: не в этом, мол, суть дела.

- Должен сообщить вам новость: жалоба, которую мы подали в суд по поводу запрещения "Коммерс", принесла плоды. Есть еще в Париже честные судьи! Да будет вам известно, что председатель Дебелейм только что вынес решение, согласно которому типограф может продолжать печатать газету, ввиду того что ордонанс от 24 июля не был обнародован в законных формах.

Буссардель ждал, что известие произведет потрясающее впечатление. Но все молчали, только Аделина заахала. Близнецы, разинув рот, уставились на своего родителя. Событие, представленное им в таком свете, очевидно, было выше их понимания, утратило реальность, приобрело некое отвлеченное величие. У Рамело, склонившейся над шитьем, губы сложились в презрительную улыбку.

- А теперь поверьте, - сказал Буссардель, - поверьте мне, лучше нам из дому не выходить.

XI

В последующие дни Буссардель и не думал насмехаться над Рамело, не хвастался, что он все предвидел, не заявлял: "Вот видите! Разве я вам не говорил?" Несмотря на сознание своего превосходства над нею, он все же питал к Рамело, как к старому своему другу, уважение, к которому примешивались и признательность, и привычка, и столько воспоминаний! Ведь она знала Лидию, на знала прежнего Флорана; и когда Рамело, насупив густые брови, устремляла на него строгий взгляд, он всегда испытывал чувство доверия и надежной дружбы и вместе с тем смутою неловкость, не ослабевавшую с годами и имевшую в себе , какую-то прелесть, даже усиливавшую их душевную близость. Впрочем, у Рамело было достаточно здравого смысла, она сама прекрасно понимала, что эта буржуазная революция, почти уже достигшая своих целей, не имела ничего общего с другой революцией, которую Рамело считала своей и которую История вынашивала десять лет, прежде чем она родилась. Для нынешнего восстания Залой для игры в мяч послужил частный особняк на улице д'Артуа, а некий банкир был ее Мирабо. Этот переворот нового типа произвел на Рамело лишь то впечатление, что по закону противоположности в памяти ее стали события сорокалетней давности и образы их участников. Нередко на нее нападала задумчивость - настроение сосем ей не свойственное, и тогда, сложив на коленях праздные руки, она сидела в молчании, устремив куда-то неподвижный взгляд; быть может, ей виделась в эти минуты стройная девушка в платье с высокой талией, в косынке, перекрещенной им упругой груди, в чепце "шарлотка", который был тогда в большой моде. Заметив, что кто-нибудь из домашних удивленно смотрит на нее, старуха, улыбнувшись, говорила:

- Устала я немножко за последние дни. Не обращайте на меня внимания.

Буссардель не мог удержаться и однажды дал ей прочесть письмо, с которым новый король обратился к генералу Лафайету после смотра 29 августа, - копия этого письма циркулировала в правящих кругах. Не выражая никаких чувств, она прочла, что в глазах бывшего участника сражения при Вальми национальная гвардия в 1830 году была даже более героична, чем в I году

Республики.

- Что же я могу сказать против? - произнесла Рамело, возвращая маклеру письмо: - Если герцог Орлеанский так говорит (она нарочно называла "короля французов" герцогом Орлеанским), приходится верить. Ему лучше знать. Да и вам тоже, Буссардель; ведь вы опять поступили в национальную гвардию.

Вернее, Буссардель не поступил, а возобновил службу в том же самом чине.

И все же больше всего в нем торжествовал биржевой маклер. В мир буржуазии волной хлынуло благоденствие. Тогда как на левом берегу Сены аристократическое предместье Сен-Жермен дулось на "короля-гражданина", население правого берега - чиновники, адвокаты, литераторы, художники и даже актеры, а главное, коммерсанты, биржевики и банкиры - словом, буржуазия, которая возвела Луи-Филиппа на трон, чувствовала, что настал ее час, ее время, ее золотой век.

Деловая жизнь, притихшая в июльские дни, сразу оживилась и пошла бойче прежнего. Меньше чем за год значительно возросло денежное обращение. "Капиталы уплывают в другие руки", - сказал Буссардель. Они действительно уплывали в другие руки, проходя при этом через его собственные руки. Внимание, которое он уделял политике всего несколько недель и по мотивам не политическим, он теперь целиком отдавал своей конторе и кое-каким финансовым операциям, совершавшимся вокруг нее более или менее в тени. Дела шли успешно, маклер от других не отставал; возбуждение в обществе еще не улеглось, но волнения происходили теперь больше в мастерских и клубах, чем в гостиных. Рабочие требовали изгнания землекопов-иностранцев, увеличения заработной платы, сокращения многочасового рабочего дня, а главное уничтожения машин как нечестной конкуренции с человеческой рабочей силой; усилились выступления тайных обществ, число коих увеличилось; на Гревской площади, на том самом месте, где гильотина отрубила головы четырем сержантам из Ла-Рошель, парижские масонские ложи открыли сбор подписей под петицией об отмене смертной казни. В Париже на улицах собирались толпы людей, грозными криками и грозными надписями на плакатах они требовали смерти министров Карла X; а когда стало известно, что министров все же пощадили, снова вспыхнул бунт, разгневанное полчище двинулось к Венсенскому замку, добиваясь, чтобы ему выдали заключенных. Тем временем контора биржевого маклера на улице Сент-Круа стала одной из первых в Париже, дела у нее шли полным ходом.

Буссардель задумал купить имение. Ведь теперь ему необходимо было устраивать охоту для своих знакомых, принимать их в загородной резиденции летом, во время мертвого сезона. Многие из его приятелей обзавелись имениями. Буссардель каждый год ездил охотиться к Альбаре в Юрпуа. Он брал с собою Аделину, а затем и обоих близнецов, когда они подросли и уже могли получить охотничий билет; две эти недели были сплошным удовольствием: охота, облавы, сигналы сбора, балы, шарады, поездки по гостям в соседние имения. За все это следовало отплатить равной монетой. Сколько ни тратиться на приемы в зимние месяцы, все равно останешься в долгу; а кроме того, какую бесподобную выгодную сторону имеет это гостеприимство на несколько дней, которое оказываешь у себя в имении: устанавливается более тесная близость с нужными людьми, узнаешь личную жизнь своих гостей, удобно бывает как бы невзначай поговорить о делах, и притом не один раз, обсудить их на свежую голову, в спокойной обстановке.

В начале 1832 года Буссардель составил список из шести имений, намереваясь остановить выбор на одном из них. Согласно полученным сведениям, каждое из этих владений представляло особый интерес. Но ехать в зимнее время осматривать их было трудно, и маклер пока еще не принял решения; впрочем, спешить было не к чему.

Он не поделился с детьми своими замыслами, боясь, что этот нетерпеливый народ будет приставать к нему, упрашивать, надоедать до тех пор, пока он не повезет их посмотреть, что он покупает. А ведь это мешает разумному выбору. Гораздо лучше выбрать без них. Дети потом привыкнут к любому имению, и зачем им показывать, например, усадьбу, в которой есть пруд с островом посредине, если в конечном счете придется купить другое имение, где есть только речка. Отеческая любовь никогда не заставила бы Буссарделя натворить глупостей в деловой операции, а ведь это, в сущности, было деловой операцией. Взвесив все обстоятельства, Буссардель, который до лета не мог отлучиться из Парижа, отправил в поездку для осмотра всех шести усадеб самого толкового, самого осмотрительного из своих клерков. Этот доверенный вернулся в мальпосте через две недели, проделав в общей сложности сто тридцать лье, и привез в портфеле материал для шести докладов. Тотчас же составив эти доклады, он в день карнавала с утра до вечера их перечитывал и подчищал: Буссардель заявил, что ему срочно нужно с ними ознакомиться.

В этот день Аделина и оба мальчика в сопровождении Рамело отправились к "сестрице Жюли". Госпожа Миньон младшая устроила в своем доме утренник-маскарад для развлечения своих детей - четырехлетнего сына и дочки, которой еще не было двух лет. Мальчик изображал Геркулеса, а девочка, восседавшая на руках у няни, - бенгальскую розу. Как и подобало старшеклассникам, близнецы, уже изучающие риторику, не пожелали облачаться в маскарадные костюмы, а при всем известной строгости нравов мадемуазель Аделины не могло быть и речи о ее участии в такой затее.

Все трое вернулись вместе со своей опекуншей задолго до вечерней трапезы. Аделина всех торопила ехать домой, так как отец должен был отправиться в гости на званый обед, а ей, как она заявила, обязательно нужно было с ним поговорить. Тотчас же по приезде она побежала к отцу. Он одевался, она стала настойчиво просить, чтобы он впустил ее.

- Прошу тебя, папенька, - сказала она через дверь, - открой мне. Я должна сообщить тебе очень важную и вполне достоверную новость.

На двадцать первом году она принялась было называть отца на "вы", полагая, что этого требует их положение. Но когда стало известно, что новый король при всем своем дворе говорил с королевой Мари-Амели на "ты", Буссардель заставил свою дочь отказаться от реакционного "вы".

- Не могу отворить тебе, дитя мое. Говори через дверь.

- Нельзя, папенька. Новость такая, что вслух о ней сказать нельзя.

Отец досадливо вздохнул. Манерность его дочери в домашней жизни, как ему казалось, приводила к излишней трате времени.

- Я из-за тебя опоздаю. Ну, хорошо... Отворите барышне дверь, - сказал он одевавшему его камердинеру.

Дочь подошла к отцу, он запахнул полы халата. Видя, что она бледна, что в глазах у нее испуг, он подал лакею знак удалиться.

- Ну, что такое?

- Папенька, в Париже холера!

- Холера?.. Что ты выдумываешь!

- Право, холера.

- От кого слышала?

- От привратницы в доме Жюли. Она мне сказала, что нынче утром один человек...

- Сплетни! - воскликнул Буссардель, не любивший дурных вестей, особливо не желавший верить ни дурным, ни хорошим вестям, если они исходили от какой-нибудь мелкой сошки.

Аделина попыталась настаивать. Отец ее выпроводил: его ждут.

- Успокойся, голубушка Аделина, и скажи, чтобы мне подали карету.

За обедом и в течение всего вечера Аделина ни словом не обмолвилась о том, что она узнала. Она никогда не дарила своим доверием ни Рамело, ни братьев.

Все легли в постель еще до возвращения Буссарделя, но Аделина все не могла уснуть. Около полуночи она услышала, что отец возвратился и немного задержался на антресолях, как он это часто делал. Потом послышались осторожные, приглушенные шаги: кто-то поднимался по внутренней лестнице. Девушка выскользнула из постели, надела стеганый халатик и приоткрыла дверь: шаги показались ей незнакомыми. На повороте коридора появилась полуодетая фигура сторожа, который ночевал внизу, в чуланчике; в руках у него был зажженный канделябр.

- Ох! - сказал он. - Я, поди, разбудил вас, барышня. Извините, пожалуйста.

Аделина смотрела на него вопрошающим взглядом.

- Господин Буссардель приказал мне разбудить госпожу Рамело, он просит ее сейчас же прийти к нему в кабинет.

В душе Аделины спорили два чувства - любопытство и самолюбие, но в конце концов она затворила дверь; ведь ее-то никто не позвал. Долго ей ждать не пришлось. Рамело, возвратившись от отца, тотчас постучалась в дверь к Аделине.

- В Париже холера, - сказала Рамело, не заходя в комнату.

- Я это знала, - сказала Аделина. - Папенька мне не поверил.

- Теперь ему подтвердили это из верных источников. Он решил как можно скорее уехать из города. Через несколько часов выезжаем. Собери свои вещи в саквояж.

- Куда же мы поедем?

- Ничего не знаю.

Буссардель послал за клерком, составившим шесть докладов; тот явился крайне удивленный, что его требуют в такой час. Но на этот раз маклер рассматривал вопрос только с одной стороны. Два имения из шести намеченных можно было приобрести безотлагательно: одно около Сансера, в верховьях речки Содр, другое - гораздо дальше, к юго-западу. Буссардель выбрал первое имение.

- Пойдемте со мною, - сказал он клерку. - Я отправляюсь сейчас в контору почтовых карет. Хочу нанять берлину, пока не началась паника. А то не уедешь - все бросятся бежать.

Клерк удивленно смотрел на него и глазам своим не верил. Маклер Буссардель славился своим хладнокровием и прозорливостью, и все служащие конторы гордились этими его качествами; ^при любых обстоятельствах он сохранял флегматичное спокойствие; два года назад в кровавые Июльские дни он мирно сидел дома и для успокоения взволнованных сыновей играл с ними в трик-трак. А теперь! Какая перемена! Какое смятение! Однако ж он в своих предвидениях никогда не обманывался. Неужели он и нынче верно предугадывает? Если в ближайшие дни в Париже распространится эпидемия холеры, бегство его будет оправдано и тогда уж решительно надо признать, что у него выдающийся ум.

Карета, за которой был послан клерк, ждала у подъезда. Когда Буссардель вышел и остановился на тротуаре у экипажа, он заметил удивление своего клерка. Маклер отвел его в сторону, чтобы возница не слышал их разговора.

- Друг мой, - сказал он, - у меня предчувствие, что это будет ужасно. Ведь ничего не предусмотрено. К тому же наука тут бессильна... Бедные мои дети! Если бы они остались в Париже и заболели бы, я никогда бы не простил себе этого...

Нет, нет, надо их увезти во что бы то ни стало. Надо уехать!

Словно желая утвердиться в этом решении, он с минуту стоял неподвижно, подняв голову и глядя в одну точку; свет уличного фонаря выхватил из темноты его лицо, как будто срезанное сверху полями цилиндра, а снизу - воротником плаща. Буссардель, казалось, принюхивался к ночному, еще чистому воздуху, вслушивался в тишину, царившую в городе, который еще не ведал о своем несчастье. Затем повернулся и посмотрел на свой дом, как будто здание, которое он покидал, дало трещину. Под этой кровлей приютилось дело его рук, его основа в социальной жизни, творение его мозга; но главное, оно служило приютом юным существам, которые были плотью от плоти его, и он чувствовал, что настал один из тех решающих моментов, когда ничто в счет не идет, кроме жизни.

Он подошел к извозчику.

- На улицу Нотр-Дам де Виктуар, - приказал он. - В контору почтовых карет. Кратчайшей дорогой!

Буссардель разбудил заснувшую контору, перехватил за большую цену карету, нанятую другими пассажирами, и менее чем через два часа нагрузил ее пожитками и усадил в нее всех своих домочадцев. На рассвете карета уже катила по большой дороге по направлению к тому имению, которое он еще не приобрел, но уже возвел в ранг семейного убежища Буссарделей.

Впереди берлины в качестве разведчика ехал верхом на лошади слуга - не столько для того, чтобы позаботиться об удобствах на следующей почтовой станции, сколько в целях получения лошадей для перепряжки. Лишь когда проехали Немур, Буссардель вздохнул спокойно и откинулся на подушки кареты. Только тут он позволил на пять минут опустить стекло в окошке берлины, чтобы там подышали свежим воздухом, и спрятал в саквояж мешочки с камфарой, которой наделил каждого из своих спутников. Все семейство Буссарделя, включая домоправительницу и прислугу, бежало на юг, спасаясь от холеры, надвигавшейся с севера, из Кале, из Англии. Правда, не хватало младшей дочери - Жюли. Но вот уже пять лет, как она вылетела из родного гнезда, теперь у нее была своя семья, был муж, обязанный заботиться о ней. Она носила теперь другую фамилию. Для очистки совести отец перед отъездом попросил только, чтобы об этом уведомили госпожу Миньон младшую. Пусть сама сообразит и извлечет из его бегства полезное для себя указание.

На второй день, к вечеру, в западной стороне, за Луарой, показался Сансер, стоящий на взгорье. Хлопья тумана, поднимавшегося с реки, опоясывали подножие холма, и казалось, что маленький городок Сансер, возвещавший беглецам конец их путешествия и поджидавший их, поднялся высоко в поднебесье. Карета свернула с дороги, ведущей в Италию, и подъехала к берегу Луары; верховой слуга кликнул паром, стоявший у другого берега, в Сен-Тибо. Переправились через реку.

В Сансере Буссардель снял в гостинице "Щит" лучшие номера, устроил там детей и женщин, разбитых усталостью, а сам, не давая себе передышки, попросил, несмотря на поздний час, проводить его до дома нотариуса, с которым он уже вел дела. Он велел доложить о себе и добился, чтобы нотариус принял его; там он пробыл до одиннадцати часов вечера; на заре, пока его домашние спали, он уже катил в кабриолете нотариуса, мэтра Гобера де Винон, по дороге в Бурж. Мирному чинуше, ошалевшему от такой спешки, он с улыбкой объяснил, что в Париже дела именно так и делаются - с места в карьер.

Имение называлось Сольдремон - по имени маленького замка пятнадцатого или шестнадцатого века, теперь почти развалившегося. Буссардель был разочарован, увидев эти руины, и очень огорчился, убедившись, что шестьдесят гектаров земли - это совсем немного; как истому парижанину, в полях ему все было в диковинку. По словам нотариуса, имение легко было увеличить, особенно в направлении большого села, называвшегося Гранси.

Нотариус и Буссардель доехали до этого селения, чтобы пообедать там в гостинице. Попивая кофе, Буссардель размышлял о том, что предосторожности, необходимые для спасения жизни его детей, уже приняты: он вывез их из Парижа, и ничто не заставляет его ограничить свои поиски здешними краями. В Сольдремоие были свои преимущества; главное, его можно было купить немедленно; угодья были тут разнообразные: лес, луга и виноградники; местность довольно красивая, да и все семейство уже приехало сюда. Однако же в окрестностях, вероятно, найдутся и другие продажные усадьбы - почему не расширить круг поисков? Приобретение семейного владения - дело большой важности, даже выходящее за рамки данных обстоятельств. Ведь у Буссарделя нигде нет земельных владений, а они необходимы ему. Где же это видано, чтобы у семейства, сколько-нибудь возвышающегося над средним уровнем, не было собственной земли и замка?

Мэтр Гобер де Винон, заметив его раздумье, предложил еще раз обойти усадьбу: господин Буссардель, конечно, не успел все разглядеть, - тут сохранились вполне приличные жилые постройки. При вторичном осмотре нотариус понял своего клиента и подсказал ему мысль - строиться.

Возвратившись в гостиницу "Щит", отец сообщил детям, что он купил в окрестностях превосходное имение. Новость вызвала восторг. Фердинанд в свою очередь доложил отцу, что в этих местах множество дичи. Аделина была, правда, огорчена: по сведениям, которые она получила, у здешнего края гугенотское прошлое; но все же мысль стать владетельницей усадьбы наполняла ее гордостью. Она спросила, есть ли в Сольдремоне часовня.

- Не знаю, - ответил отец. - Замок развалился, для жилья непригоден. Сейчас мы располагаем только охотничьим домиком, который сдавали в аренду фермеру. Он еще совсем крепкий. Там и придется жить до тех пор, пока не построят новый замок по моим планам. Даже если эпидемия утихнет, я не вернусь в Париж до тех пор, пока обо всем не договорюсь с подрядчиком.

Место для постройки наметили в наименее живописной части усадьбы, у гряды холмов, но зато новая резиденция находилась близ дороги, которая вела из Сансера в Бурж и должна была соединяться с ней прямой, как стрела, въездной аллеей, длиною в четверть лье. Видом из окон в этой стороне не придется гордиться, говорил архитектор. Зато здание всем будет видно от самой дороги. Фасадом оно должно быть обращено к Гранси и как бы господствовать над этим селением.

- Возле Гранси нет других усадеб, - сказал детям Буссардель, - так что у нас с вами будет замок Гранси - вполне можно так его назвать.

И вот древний замок Сольдремон, построенный на холме, с дозорными башнями, неровно срезанными рукою времени, с высокими залами, где потолки давно исчезли, с зияющими проемами окон, прорезанных с двух сторон строения, с обвалившимися лестницами, заросшими крапивой, с растрескавшимися стенами, на которых трепетала под ветром трава, - обречен был стоять все так же одиноко, вырисовываясь на фоне леса, словно развалины крепости на старинном гобелене. Этот обломок прошлого был куплен в нотариальном порядке, но его не подвергли никаким новомодным изменениям, только написали гусиным пером его название в купчей.

Именно в Гранси в первый же приезд туда Фердинанд впервые познал те удовольствия, которые уже полгода стремился изведать. В этом отношении он опередил своих сверстников. Плотские вожделения томили его, когда ему еще не исполнилось пятнадцати лет. Но того, что он мог узнать из разговоров в лицее, в зале фехтования, в манеже, ему было недостаточно. Братья-близнецы воспитывались в семье, не знали ни пансионских дортуаров, ни пивных, где школяры встречают женщин. Дома из-за постоянного надоедливого надзора, всегдашнем угрозы появления старшей сестры, возможно было только тщетное любопытство, торопливое шушуканье, подглядыванье, и которых застенчивый Луи принимал участие скрепя сердце, чувствуя отвращение к таким вещам и восхищаясь смелостью брата.

Но в Гранси все зажили совсем по-другому. Мальчики целыми днями играли в парке, который не был огорожен со всех сторон. Аделина уже была поглощена новой своей ролью: ей хотелось, чтобы через месяц, а то и раньше, в деревне женщины называли ее "доброй барышней из замка". Что касается самого Буссарделя, то он прожил в Гранси дней десять и поспешил вернуться в Париж: хотя в начале апреля там уже свирепствовала холера, деловая жизнь в столице не затихала.

Маклер мог со спокойной душой возвратиться в свою контору. Детей он оставил в безопасности в этом краю; чистый воздух и вода незагрязненных ручьев должны были уберечь их от страшной болезни. Помимо умной старухи Рамело, с ними оставалась Жозефа, так как изобильная, сытная пища была важнее всего в такой момент; сам же Буссардель решил, что он как-нибудь проживет один на улице Сент-Круа, пользуясь услугами камердинера, который возвратился с ним в Париж, и не выезжавшей оттуда помощницы Жозефы.

Тем временем приступили к постройке замка; архитектор поселился в деревне; уже прибывали первые материалы. Никогда еще в этих местах не строились с такой быстротой. Буссарделя забавляло изумление деревенских жителей, которые не могли постичь его современных понятий и методов. Он и не думал самолично чертить планы постройки: он был глубоко убежден, что в каждом ремесле свои правила, и не считал себя всезнайкой; он удовольствовался тем, что поставил архитектору определенные требования там, где считал это нужным, сдерживал его размах или же давал ему поблажку.

В результате был создан превосходно вычерченный план в масштабе один на шестьдесят, и архитектор обязался ни в чем не отступать от проекта, на котором была изображена вытянутая в длину двухэтажная постройка; только центральный корпус имел три этажа. Этот корпус, увенчанный бельведером, поднимался над крыльцом с тремя арками, меж которых в нишах предполагалось поставить статуи. Точно так же решили украсить задний фасад - всего должно было стоять четыре статуи, изображающие четыре времени года. Это придумал сам Буссардель.

- Поставьте, - говорил он, - Весну и Лето на том крыльце, что выходит на северную сторону, - там мы будем отдыхать в прохладе в знойные дни, а Осень и Зиму поместите с юга, где мы будем ловить солнышко в холодную погоду. Внутри наш главный корпус будет представлять собою просторную гостиную с окнами на две стороны, там можно будет собираться круглый год то в одной ее стороне, то в другой. А вместо того чтобы говорить "окна, выходящие на север" и "окна, выходящие на юг", "северное крыльцо" и "южное крыльцо", что только путает людей, мы будем говорить "зимнее крыльцо" и "летнее крыльцо", статуи будут тут стоять очень кстати, и никто уж не смешает.

Словом, парижанин предусмотрел каждую мелочь, и во всем решительно, вплоть до служб, конюшен и сараев, сказывалась свойственная ему любовь к порядку и основательность. Строительные материалы он велел употреблять самые добротные: камень, например, решили привозить из курсонских каменоломен в департаменте Ионны, расположенных не очень далеко от усадьбы.

Итак, Буссардель мог уехать спокойно. Он обещал сыновьям прислать им из Парижа" репетитора, если эпидемия затянется. Это как раз и случилось. Холера свирепствовала весь апрель, в мае как будто стихла, но в июне и июле последовала новая, еще более грозная вспышка. Обстоятельства лишний раз доказали проницательность Буссарделя, и ему нисколько не пришлось пожалеть о принятых мерах; он принадлежал к числу тех людей, которым все удается даже посреди всеобщих бедствий. Благодаря ему близнецы оказались не только вдали от эпидемии, но и от политических беспорядков, вызванных выступлениями молодежи на похоронах генерала Ламарка, и от опасностей осадного положения, на котором Париж находился целых три недели. И все это не нанесло ущерба их учебным занятиям: из-за холеры школьная жизнь разладилась, конкурсные экзамены потеряли значение ввиду роспуска некоторых лицеев.

Подыскивая репетитора для своих детей, Буссардель не хотел брать даже на несколько недель первого попавшегося кандидата; он опасался и "домашних наставников", то есть личностей еще более невежественных, чем классные надзиратели, и репетиторов-профессионалов, выучеников иезуитских семинарий. В конце концов он откопал студента двадцати двух лет, бывшего стипендиата, сына ремесленника, юношу, без ума влюбленного в историю и в палеографию, мечтавшего попасть в недавно реорганизованный Археологический институт. Этот большеголовый нескладный студент, всегда обливавшийся потом, ставший малокровным от городской жизни, радовался возможности заработать деньги и подышать деревенским воздухом. Он отличался робостью и скромностью. Буссардель поставил перед ним единственную задачу - натаскать близнецов в латыни и в греческом по программе лицея. И юный Мориссон, с почтением взиравший на своих учеников, дальше этого и не пошел в занятиях с ними. Большую часть времени он проводил у себя в мансарде, пожирая, страницу за страницей, книги, которых привез с собою целый чемодан. Что же касается здоровья, он намеревался укрепить его очень простым способом: держать единственное оконце комнаты всегда открытым и поставить перед ним свой письменный стол.

Итак, близнецы оказались в условиях совсем для них новых: полупраздность, свобода и самая здоровая для организма обстановка. На обоих она подействовала благотворно, но по-разному. Луи за два месяца прибавил в весе на четырнадцать фунтов, у Фердинанда рост увеличился на три сантиметра, мальчик стал плохо спать, похудел, глаза у него горели и были обведены темными кругами: он решил немедленно вступить в связь с какой-нибудь женщиной.

Аделина, навестив священника, в Гранси, попросила его порекомендовать им приходящую служанку, которая годилась бы в помощницы Жозефе. Священник послал в деревню за молоденькой крестьянской девушкой, за которую он ручался. Барышня из замка внимательно оглядела кандидатку, расспросила ее с видом благосклонной повелительницы и назначила жалованье, объявив сумму таким тоном, будто даровала ей милость. И вот она привела на кухню к Жозефе юную судомойку - девочку пятнадцати лет, прихрамывавшую, боязливую, но румяную, свеженькую, с мелкими веснушками на носу и на щеке. Звали ее Клеманс Блондо.

Лишь только Фердинанд увидел эту девочку, он сразу же избрал ее своей жертвой. Ему шел шестнадцатый год, женщины уже не внушали ему робости, он чувствовал, что они доступны ему. Клеманс показалась ему особенно доступной. Пробудившимся чутьем мужчины он угадал в ней первую свою добычу; он заранее видел, как ее зачаруют комплименты молодого барина. И, не дожидаясь, чтобы она освоилась с новою с коей работой, привыкла к новым хозяевам и привязалась к Рамело (старуха могла оказаться поверенной ее тайн), он как-то раз вечером, когда уже стемнело, устроил вместе с Луи засаду у дороги, по которой Клеманс обычно возвращалась в деревню.

Близнецы сели спинами друг к другу на пень около маленькой риги, стоявшей в поле.

- Фердинанд, - спросил Луи, - мы кого ждем?

- Тш-ш! Скоро увидишь...

Он, разумеется, поостерегся заранее посвящать Луи в свои планы. Для осуществления их он нуждался в содействии своего послушного брата, но так как больше был уверен в его покорности, чем в одобрении, хотел сделать его невольным сообщником.

Наконец появилась Клеманс. Она шла по дороге прихрамывая, накинув на чепчик косынку, так как моросил дождь.

- Клеманс! - окликнул ее Фердинанд.

Она остановилась.

- Это я, Фердинанд.

Он подошел к ней, взял за руку и, потянув за собою, свел с тропинки.

- Вы что! Вы что!.. - бормотала Клеманс.

- Не бойся, ведь это же я - Фердинанд... Постереги! - шепнул он ошеломленному брату, когда проходил мимо него, увлекая девушку к риге. Он толкнул дверь. Клеманс поняла и стала отбиваться в темноте.

- Я закричу!

- Попробуй! Я позову брата. Нас будет двое против тебя...

Он уже говорил каким-то чужим, хриплым голосом. Опрокинул Клеманс на солому. Она сопротивлялась. Деревенская жизнь, уход за скотом ее просветили; она лучше, чем молодой барин, знала, чем тут рискует, и с грубой откровенностью заявила, почему она не поддастся, почему этого не следует делать.

- Да ты не бойся, положись на меня, - говорил он наугад. - Ты что думаешь, ты первая?..

По-видимому, это ее не успокоило, она не перестала отбиваться. Теперь они боролись почти молча. В темной риге слышался только шорох соломы, которую они приминали коленями, локтями.

- Фердинанд! Фердинанд!.. - жалобно позвал Луи, подойдя к решетчатой двери.

- Оставь нас в покое! - ответил брат. - Отойди!

И схватка продолжалась. Разгоряченные тела обливались потом. Солома стала теплой. Клеманс была сильной девушкой. От соломы, от смятой одежды шел резкий запах; у Фердинанда немного кружилась голова, он уже плохо соображал, что делает, чего хочет, что ему еще надо сделать. Почувствовав, что он слабеет, Клеманс защищалась решительнее, вывернулась, чтобы оправить юбку, и от этого движения у нее обнажилась грудь. Он сжал ее руками и глухо вскрикнул. Вот оно, женское тело! Он замер на мгновение, руки у него дрожали, потом он стал тихонько гладить эту упругую грудь и больше уже ни о чем не думал.

Клеманс перестала отбиваться, удивленная, не смея верить, что он пощадил ее, и вскоре разнежилась от его ласк. Он гладил ее. Опьянение нарастало в нем неведомо для него, он не шевелился, двигались только его руки, помогая ему чувствовать женщину и наслаждаться ею. Внезапно странное содрогание потрясло его, и, застонав, он упал на солому.

После густого мрака, царившего в риге, вечер показался ему не таким уж темным - в небе как будто еще не угас закат. Девушка осталась нетронутой, да, в сущности, и он тоже. Но он почувствовал женское тело и был удивлен. Ему казалось, что у него никогда еще не было таких ясных мыслей, так быстро не струилась кровь в жилах; даже пробуждаясь от крепкого сна без сновидений он не испытывал такого ощущения бодрости. А ведь все это длилось так недолго... Воздух в поле был сырой и холодный. Клеманс тотчас же повернула к деревне. Фердинанд шел за нею на некотором расстоянии. Он видел, как она торопливо шагает прихрамывая, оправляет на ходу юбки, опять накинула на голову косынку. Она озиралась, смотрела направо, налево. На Фердинанда она как будто не обращала никакого внимания. Он повернул обратно. Дойдя до риги, он остановился около брата, тот отвернулся от него.

- Ну чего ты? - сказал Фердинанд, обняв его за плечи, совсем как обычно, как в детстве. - Ну, чего ты дуешься?

Не получив ответа, он придвинулся ближе и, засматривая ему в лицо при отсветах заката, заметил, что Луи плачет.

- Перестань! Это еще что?.. Клеманс не плакала, а ты ревешь?..

Луи вырвался.

- Вот дурень! - говорил Фердинанд с искренним изумлением. - Ты горюешь из-за того, что я... Да тебе-то какое дело?

Они направились к дому; Фердинанду было досадно, что он не может немедленно поделиться с братом впечатлениями. Он опять обнял его, но уже не за плечи, а за талию и, выждав некоторое время, спросил:

- Так, значит, нельзя будет говорить с тобой откровенно?

- Ох, Фердинанд! - всхлипывая и заикаясь от волнения, воскликнул Луи. И вдруг забормотал испуганно: - Откровенно? Так ты и дальше намерен бегать за Клеманс? Не остановишься на этом?

- Конечно, нет. - И Фердинанд объяснил, что ничего серьезного у них еще не было.

- Да? - переспросил Луи, придвигаясь к нему. - Ты сам понимаешь, не могу же я ограничиться такими пустяками.

Луи ничего не ответил. Он шел под руку с Фердинандом, понурив голову, уставясь взглядом в землю, и молча слушал брата, начавшего рассказывать ему во всех подробностях недавнюю сцену.

В охотничьем павильоне, как всегда и везде, братья спали в одной комнате. В тот вечер Луи видел, что Фердинанд заснул мгновенно, но сам не смыкал глаз до рассвета. Проснулся же он раньше Фердинанда. А как только тот открыл глаза, Луи сказал ему:

- Послушай, Фердинанд. Я все обдумал. Можешь говорить со мной откровенно, но только не все говори... Не рассказывай, что вы делаете, когда бываете одни...

- Почему? - спросил Фердинанд, еще не проснувшись как следует.

- Да, признаться... мне немножко противно.

- Вот еще! - Фердинанд сел на постели, снял ночной колпак, пригладил

- О-о! - воскликнул Луи и дернул головой, словно отбрасывая в далекое будущее подобную возможность.

И действительно, должно было пройти много лет, прежде чем Луи решился в свою очередь переступить порог, через который его брат перескочил с такой легкостью.

Тем не менее, Луи стал наперсником, гонцом, сообщником и прислужником брата в этой деревенской интрижке. Его присутствие в качестве третьего лица облегчало ее развитие.

Фердинанд умел этим пользоваться. Не раз, подтолкнув брата локтем, он заставлял его бросить несколько успокоительных слов вдобавок к речам, которыми соблазнитель утешал при нем юную судомойку, когда ее охватывали угрызения совести. Ведь Фердинанд не выпускал свою добычу, завладевал ею при малейшей возможности и без всякого стеснения. Познав женщину, он познал и самого себя, вожделения своего тела, научился утолять желание и наслаждаться.

В июне месяце Фердинанд тайком от всех написал отцу, умоляя разрешить ему срочно приехать из Гранси в Париж, одному или в сопровождении кого-либо, но просил, чтобы этому сопровождающему лицу приказано было не осведомляться о причинах поездки. Оказывается, Фердинанду необходимо было сделать главе семьи чрезвычайно важное сообщение, от которого зависела честь их имени и которое не могло быть доверено почте. Буссардель хорошо знал своего любимца и понимал, что он не станет зря играть такими громкими словами. В то время Париж находился на осадном положении, и это влекло за собою всякого рода трудности, препятствовавшие юноше проникнуть в столицу, не говоря уже о холере, которая все еще там свирепствовала. Отец ответил, что при первой же возможности сам приедет в Гранси.

Наконец он сообщил точно о дне своего прибытия. В письме он приказал, чтобы Фердинанд один выехал его встречать в Сансер утром, в такой-то час, и ждал в гостинице "Щит". И вот старший из близнецов выехал с мальчишкой-конюхом в тележке - единственном экипаже, имевшемся в каретном сарае Сольдремона при покупке усадьбы.

Вес эти таинственные распоряжения не лишили старуху Рамело обычного ее флегматичного спокойствия, хотя она и замечала, какой озабоченный вид появился с некоторого времени Фердинанда. Зато Аделина была крайне раздосадована, как будто выраженное отцом желание, чтобы его встретил один Фердинанд, было направлено против нее; Луи ничему не удивился, так как он, разумеется, был посвящен в тайны своего брата.

От Гранси до Сансера всего лишь два с половиной лье. Так как отец вызвал Фердинанда на ранний час, в доме полагали, что они приедут к завтраку. Но время шло, а их все не было, пришлось звонить в колокол, чтобы позвать Луи, который вышел на дорогу поджидать там тележку.

Отец с сыном приехали во второй половине дня. Оба были бледны. Маклер, поглощенный какими-то своими мыслями, сослался на деловые заботы и на усталость от слишком быстрого путешествия: не имея возможности надолго оставить без присмотра контору, он мчался на перекладных без отдыха. Все если в комнате, служившей гостиной. Не было ни веселья, ни расспросов, ни оживленных разговоров, обычно происходивших и те минуты, когда вся семья бывала в сборе. Даже плоские деревянные панели на стенах без карнизов и без штофных обоев над ними, разрозненная мебель, которую собрали здесь и поставили просто для удобства, без всякой заботы о красоте, так как изящество и материальные затраты предназначались для будущего большого дома, - все придавало этому свиданию характер холодности и принужденности. В воздухе словно нависло несчастье. Буссардель попросил снять с него сапоги.

- Бедный папенька! - заахала Аделина. - А ты хоть позавтракал?

- Да, мы позавтракали в гостинице. Но это давно было, рано утром, и если Жозефа оставила нам закусить...

- Как! Ты с самого утра сидел в Сансере? - спросила Аделина.

- Да, - нетерпеливо отрезал Буссардель. - Я уже сказал, что мне надо было отдохнуть. Поэтому мы и не выехали сразу же... Ну как, скоро подадут на стол?

Репетитор Мориссон вышел передать распоряжение, радуясь, что, оказывая услугу своему покровителю, может вместе с тем и улизнуть.

- Папенька, - сказал Фердинанд, - если позволишь, Я пойду к себе, мне не хочется есть.

- Нет, я именно для тебя приказал подать на стол. Покушай, пожалуйста. Нынче утром в гостинице ты ни до чего не дотронулся.

Лишь только они закусили, Буссардель отодвинул от стола свое кресло, хлопнул себя по коленям ладонями и сказал Рамело, молча наблюдавшей за ним:

- Пройдемте ко мне, голубушка Рамело, мне надо с вами поговорить.

Аделина промолвила с обычным своим скромным видом:

- Так я пройду на птичник... У меня несушки сидят на яйцах... Того и гляди цыплята вылупятся, - добавила она.

Отец никак не откликнулся на эту новость, и тогда Аделина с достоинством отвернулась, но не вышла из комнаты, а встала у окна. Буссардель, пропустив впереди себя Рамело, вышел в соседнюю комнату, служившую ему спальней.

- Ступайте, мальчики, - сказал он сыновьям. - Сходите вместе с сестрой на птичник. - И, глядя на Фердинанда, он подчеркнул слова: "вместе с сестрой".

На птичнике братья принялись перешептываться, но Аделина не сделала им никакого замечания, а через несколько минут они заметили, что она исчезла.

- Вот чертовка! - воскликнул Фердинанд. - Бьюсь об заклад, что отправилась подслушивать у дверей. Бежим!

Аделина с рассеянным видом прогуливалась около дома. Братья присоединились к ней; Фердинанд убедился, что в комнате отца окно заперто. И все-таки доносился шум спора. Слышно было, как Рамело, разгорячившись, крикнула: "Нет! Нет! Тысячу раз нет! На этот раз не рассчитывайте..." Больше ничего они не услышали; Фердинанд, властно взяв сестру под руку, увел ее прочь, и Луи оправдал его поступок:

- Раз отец велел нам выйти, не надо подслушивать.

- Подслушивать? - переспросила Аделина. - Кто же это собирается подслушивать? Может быть, ты, мой милый?

И она предложила прогуляться до строящегося замка.

- Нет, - ответил Фердинанд. - Это слишком далеко.

- Да мы же успеем вернуться к обеду.

- Я не хочу уходить от дому далеко: может быть, отец позовет меня.

- Ах, так? - протянула Аделина. - Ну, в таком случае прогуляемся на речку. Я сейчас... только надену шляпу и перчатки. Подождите меня.

- Я сам тебе их принесу, - сказал Луи.

Возвратившись с прогулки, они долго ждали возле дома, когда зазвонит колокол, созывая всех к обеду. Колокол наконец прозвонил. Отец один сидел в гостиной и казался теперь не таким усталым.

- Да, да, - подтвердил он. - Я немного отдохнул.

И он улыбнулся Фердинанду. Мориссон спустился из своей мансарды. Рамело за столом не было. Быть может, она помогала Жозефе, так как Клеманс была нездорова и уже третий день не приходила из деревни.

- Наша славная Рамело просила не дожидаться ее, - сказал Буссардель.

Рамело наконец появилась; она вошла через отворенное парадное, но была без шали и без чепца. Старуха казалась очень усталой, как это нередко с ней случалось за последние два года; она молча села за стол и до конца обеда не промолвила ни слова. Отец, наоборот, говорил очень много, рассказывал детям о бунтах, о холере и, хотя недавно закусывал, ел с большим аппетитом.

Кончился этот необычный день. Настала ночь. Все улеглись в постель.

Но за час до рассвета Рамело, которая так же, как и Буссардель, спала в нижнем этаже, вышла из своей комнаты, одетая как будто для дальней поездки. В руке она держала зажженный фонарь, которым запаслась заранее. Осторожно спустившись с крыльца, она направилась к конюшне, бесшумно отворила ее, запрягла в тележку лошадь. Мальчишка-конюх, спавший на сеновале, вдруг проснулся и крикнул: "Кто там?" Она велела ему замолчать и не слезать с сеновала, не удостоив как-нибудь объяснить причину своего появления. Взяв лошадь под уздцы, она повела ее в обход, чтобы не проходить под окнами молодых Буссарделей, мирно покоившихся в объятиях сна, и выбралась наконец на тропинку, спускавшуюся к дороге. Там она с трудом взобралась в тележку и пустилась в путь. Луны не было, но какой-то неясный сумеречный свет позволял различать дорогу.

У конца тропинки ждала темная фигура. Почувствовав под копытами мощеную дорогу, лошадь, привыкшая ездить в Сансер, хотела было повернуть влево; Рамело сильно натянула вожжи и повернула ее в противоположную сторону. Проехали мимо закутанной фигуры, той пришлось догонять тележку, и она побежала за ней прихрамывая. Наконец Клеманс забралась на сидение. Без единого слова. Одно мгновение ничто не нарушало ночную тишину. Вдруг щелкнул бич, зацокали по булыжникам копыта, застучали колеса, и лошадь рысцой побежала по направлению к Буржу.

Утром за столом, когда дети и отец напились молока, Аделина, видя, что Рамело, так же как и вчера вечером, не показывается, осведомилась, где она; Буссардель сообщил, что их старому другу Рамело пришлось отлучиться по важному делу, касающемуся только ее одной. Она отправилась в Сансер, сказал он, а оттуда, может быть, поедет в другое место; вернется она лишь через несколько дней. Буссардель добавил, что до ее возвращения он поживет в усадьбе.

- Ах! - воскликнула Аделина. - Папенька, какое счастье, что ты немножко побудешь с нами! Благословляю обстоятельства, которым мы обязаны такой радостью!

Буссардель ничего не ответил, близнецы тоже не промолвили ни слова, только Мориссон пробормотал какую-то почтительно-вежливую фразу.

Пребывание отца в имении было ознаменовано прогулками, поездками по окрестностям, пикниками, которым благоприятствовала великолепная погода. Тележку взяла Рамело, и так как Буссардель не хотел покупать лошадей и экипажа, пока не будут отстроены конюшни и прочие службы в его усадьбе, конюх достал им наемную коляску. Во дворе появилась скрипучая и тряская дряхлая колымага, юный конюх правил лошадью, облачившись для этого в ливрею, которую он нашел в ящике под козлами, - ее давали напрокат вместе с экипажем и лошадью; мальчики смеялись над этой коляской и кучером, но сестра находила, что у него совсем неплохой вид. Аделина и отец, особенно она, оторванные от привычной парижской жизни, несколько растерялись в деревне, полагая, что они обязаны все видеть в ином свете, утратили прежнюю уверенность в суждениях.

В этой колеснице семейство Буссардель знакомилось с окрестностями. Они поднялись на холм Юмблиньи, чтобы полюбоваться оттуда красивым видом, ездили на озеро Морю, к истокам Большой Содры. В первый день близнецы хмурились, потом не устояли перед разнообразием развлечений. Буссардель явно старался как-нибудь убить время, разъезжая в этой коляске. Чтобы оправдать свое затянувшееся пребывание в Гранси, где единственным его занятием были поездки в старой колымаге, он заявлял, что делает это из соображений благоразумия, что работа в конторе страшно утомила его и отдых ему совершенно необходим. Меж тем он совсем не был создан для этого прозябания. Среди лихорадочного возбуждения парижской жизни он поражал всех своей степенностью, а здесь никак не мог приспособиться к дремотному существованию местных жителей, животных и растений. Все было таким вялым вокруг него; даже беррийское солнце, как ему казалось, медленно двигалось в небе.

Аделине доставляло, однако, большое удовольствие разъезжать по дорогам кантона. Сидя в коляске на почетном месте, потянувшись и крепко держа в руке, обтянутой митенкой, маленький зонтик с бахромой, она поглядывала направо и налево и милостиво отвечала на поклоны крестьян. У всех распятий, поставленных на перекрестках дорог, она вылезала из коляски и молилась. Как-то раз в течение прогулки ей пришлось восемь раз прочесть "Отче наш" и восемь раз "Богородицу". Это было в воскресенье. На дорогах встречалось довольно много народу. В другой раз она уговорила отца совершить вместе с нею объезд всех соседних поместий. Вдвоем (мальчики отказались ехать, сославшись на занятия с репетитором) они побывали в Бюссьере, в Вофрелане, в Порто, в Эпсайле; они добрались даже до Божо. Их принимали с совершенно незнакомой им старинной учтивостью, и эти обитатели Шоссе д'Антеи втайне признавались себе, что они удивлены и очарованы ею. Зато мадемуазель Буссардель говорила о парижских театрах,

0 новых книгах и описывала дамам последние моды.

- Папенька, - заявляла она, усаживаясь опять в коляску, - а ведь все это люди хорошего общества! Я буду поддерживать отношения с соседями. Они такие душки!

Наконец вернулась Рамело. Старуха и всегда-то скрытничала в отношении своих личных дел, а теперь была так молчалива и угрюма, что Аделина не посмела приступить к ней с расспросами. Клеманс, с которой барышня попробовала заговорить с глазу на глаз, оказалась не более словоохотливой. Она сказала только, отводя при этом взгляд от Аделины, что госпожа Рамело взяла ее с собою в качестве служанки, а хорошая горничная не должна ничего пересказывать. Чувствовалось, что она вытвердила урок. Аделина не стала к ней приставать.

В деревне она тоже ничего не узнала. Клеманс никому не сообщила там, по какому такому таинственному делу отлучалась Рамело. Деревенские кумушки намекали, что хозяйка, верно, не берегла горничную, девчонка вернулась такая вялая, худая и бледная... Словом, болтали всякую чепуху, ничего определенного. Неужели так и не удастся что-нибудь разузнать? Аделина расспрашивала конюха, в каком состоянии пришла лошадь. Мальчишка был привязан к лошади и не любил, когда она попадала в чужие руки, но ему пришлось признать, что за лошадью хорошо ухаживали; трудно было даже представить, что ее гоняли десять дней: вернувшись в конюшню, она отдохнула за одну ночь.

В маленькой Грансийской церкви "господа из замка", как их уже называли, хотя замок только еще начинал строиться, державшие себя как благодетели в своем приходе, имели свою особую скамью на клиросе, стоявшую под прямым углом к скамьям остальных прихожан; Аделина сидела на первом месте, Рамело на втором. В первое же воскресенье после возвращения старухи из поездки Аделина за обедней украдкой следила за своей соседкой, сердясь, что ничего не может угадать. И соответствовало ли это действительности или то было игрой разгоряченного воображения Аделины, но ей казалось, что Рамело прислушивается к словам священника более внимательно, чем обычно. Это произошло в промежутке между чтением евангелия и проповедью, когда сообщалось о предстоящих в течение недели богослужениях. "Во вторник, в восемь часов, - сказал священник, - обедня по особому заказу. В среду..." Рамело, почувствовав, что за ней наблюдают, повернула голову и посмотрела на Аделину сердитым взглядом, словно спрашивала: "Ну, тебе что надо?" Аделина смутилась. Уткнувшись в молитвенник, она принялась размышлять и вспомнила, что позавчера, производя розыски в деревне, она, к великому своему удивлению, увидела, что из церковной ризницы вышла старуха Рамело. Значит, она зачем-то ходила к священнику, а сегодня священник объявляет... Это что же, Рамело теперь стала заказывать обедни в церквах? Очень странно со стороны почти неверующей, этой полуатеистки.

А впрочем, заказные обедни не могли объяснить, где пропадала она десять дней вместе с Клеманс...

Но вскоре Аделина перестала думать об этом. Отец уехал, братья ее не интересовали, для вторичного объезда соседей надо было подождать, пока они ответят на первый ее визит. Словом, никакого занятия для ума и для сердца не было, и вдруг оно нашлось, причем куда увлекательнее жалких домашних интриг. Она вообразила, что репетитор братьев влюбился в нее, и принялась с ним кокетничать.

Для того чтобы завязка романа не затянулась и комедия стала бы забавной, Аделина решила ускорить ее развитие. Прежде всего она придумала предлог для сближения: попросить Эжена Мориссона позировать ей для портрета. Он человек низкого положения, подчиненный, думала она; такая честь повергнет его в смущение, он будет волноваться во время сеанса и выдаст свое чувство в немых признаниях. Но если сердце анемичного студента и казалось ей достойным страдать из-за нее, то большую голову Мориссона она все же не сочла достойной своего карандаша, привыкшего к изысканной натуре. Тогда Аделина изобрела другую уловку: она отправилась в мансарду, где усердно трудился Мориссон, и заявила, что желает брать у него уроки латинского языка. Он не посмел уклониться от этой ее прихоти. По распоряжению отца в Гранси должны были прожить все лето, а с мальчиками репетитор занимался только по утрам, значит, у него было достаточно свободного времени и он мог обучить начаткам латыни свою новую ученицу, которая совершенно искренне считала, что у нее есть способности ко всему на свете.

Стол для занятий она приказала поставить в собственной спальне, уроки происходили ежедневно - с двух до четырех, то есть в самые жаркие часы самого жаркого месяца в году. Эжен Мориссон, ослабевший от бессонных ночей, безумно хотел спать; борясь с дремотным оцепенением, он обучал хозяйскую дочку образцам склонения латинских существительных. Аделина, наоборот, полна была бодрости, комедия держала ее во всеоружии; к тому же, заботясь о своей талии, она кушала мало, и после обеда ее не клонило ко сну; будучи занята только сама собою, она спала по ночам прекрасно.

Но вскоре она обнаружила некоторый недочет в своей выдумке.

Какая ей польза от того, что Мориссон воспылал к ней страстью, раз она никому не может поведать об этом? Отца в Гранси не было, да он, как всегда, не стал бы слушать ее откровений; Рамело выслушает, но ничему не поверит; что касается братьев, им бы она все рассказала, хотя и считала, что оба они гораздо ниже ее, но близнецы имели глупость никогда не разлучаться, а попробуйте поведать такую деликатную тайну двум мальчишкам сразу! Снизойти до Жозефы Аделина не пожелала. Словом, ничего не оставалось, как открыть заветную тайну самому Мориссону, и она это сделала.

Аделина заставила его принять ее вымысел, согласиться с тем, что она угадала его чувства. Она разыграла роль оскорбленной, по сострадательной девушки, полной гуманности, и убеждала его так ловко, терпеливо, упорно, что бедняга Эжен, устав сопротивляться, чувствуя, что его покорность упростит положение, перестал заверять Аделину в глубочайшем своем уважении к ней. Тогда между двумя партнерами установилось нечто вроде равновесия, и недоразумение перешло в доброе согласие. Сказка об обожаемой ученице и обожающем ее учителе больше всего могла удовлетворить самолюбие девицы Буссардель, и бывший стипендиат, человек слабохарактерный, очень боявшийся, как бы не ускользнули от него заманчивые блага его синекуры, почитал себя счастливым, что отделался так дешево. Любопытнее всего, что при таких обстоятельствах Аделина выучилась латыни.

Так дело шло до последнего в августе воскресенья, то есть до дня престольного праздника и ярмарки в Гранси. Ранним утром, чуть только забрезжил свет, когда странствующие торговцы, расположившиеся в своих фургонах на деревенской площади, еще спали крепким сном, со стороны речки послышался грохот, значение которого грансийцы сразу же угадали. Из окон домов повысовывались головы, соседи перекликались, не видя друг друга в сумраке. Кумушки-сплетницы спрашивали с тягучим беррийским выговором:

- Кому это достается?

Ведь по старинному обычаю день престольного праздника становился кому днем почета, а кому - днем позора: девушке, сумевшей соблюсти себя, оказывались почести, а ту, что в этом году потеряла невинность, покрывали позором. Мудрая дева отворив ставни окна, видела, что фасад ее домика украшен и ветвями виноградных лоз и цветочными гирляндами, а распутницу будили диким воем, и перед своими воротами она находила знак позора - скелет издохшей лошади. Выбор той и другой девушки не делали наобум: приговор выносил маленький трибунал, состоявший из почтенных матрон и собиравшийся ночью; и если данных для положительной или отрицательной оценки оказывалось недостаточно, решение откладывалось до следующего года. Но та, которой устроили кошачий концерт, к чьим воротам притащили падаль, лишалась возможности выйти замуж - разве только за того, с кем согрешила, или же уехав в другие края.

Босоногая девчонка в холщовой рубашке, успевшая уже сбегать к плотомойне, примчалась оттуда с криком:

- Гикают, воют под окном Клеманс. А мать-то давай ее колотить. Всю как есть избила.

- Клеманс?

Имя грешницы полетело от дома к дому, через всю проснувшуюся деревню. Вдова Блондо с двумя дочерьми жила на краю деревни, за плотомойней, в убогой лачуге с одним окном. При первых же завываниях они забаррикадировали дверь. Некоторое время парни еще орали, били палками о дырявые кастрюли, о котлы и горланили песню, в которой говорилось о зеленой роще, куда "с миленьким пойдешь вдвоем, а уж выйдешь обязательно втроем". Через четверть часа сборище рассеялось: вспомнив о празднике, все разошлись по домам и принялись готовиться к столь важному дню, прибираться, мыться, наряжаться.

Дождавшись этой минуты, Клеманс приотворила дверь и выскользнула на улицу. Полураздетая, в нижней юбчонке, прикрывая распухшее лицо косынкой, накинутой на голову, она прокралась у самой стены лачуги. Завернула за угол и бросилась бежать в бледнеющем сумраке прочь из деревни, помчалась через луг к дороге на Бурж, пересекла ее. Словно за ней пились по пятам, она неслась все дальше, дальше - к охотничьему домику, к тому окошку в нижнем этаже, в которое имела право постучаться. Всхлипывая, задыхаясь от рыданий, она кинулась на шею старухе Рамело и вдруг сомлела. Сквозь забытье она слышала, как ее поднимают, несут, укладывают, а очнувшись, почувствовала, что лежит на мягкой постели в уютой комнате, в тишине, далеко от деревни. Губы ее ощутили холодок металлической ложки, которую поднесли к ее рту, голову ее приподняли, и она услышала голос Рамело:

- Выпей! Выпей ложечку мелиссовой воды.

- Не надо... Не беспокойтесь... - бормотала Клеманс, растягивая слова, как все беррийцы. - Не надо, не надо, не беспокойтесь.

И выпила лекарство. Потом опять заплакала, но уже тихонько.

При первом же ее слове: "Осрамили!.." - Рамело все поняла. Она избавила свою подопечную от рассказа о случившемся, от объяснения старинного обычая, от излияний стыда и раскаяния. Старуха велела служанке повернуться и лечь ничком, задрала ей рубашку и увидела на ее молодой, белой и плотной спине черные и лиловые кровоподтеки. Мать крепко избила дочь деревянным башмаком.

- Помолчи, - сказала Рамело. - Закрой глаза и лежи тихонько, ни о чем не думай.

Старуха сделала ей примочки "из воды Сатурна" - лекарства, с которым никогда не расставалась, а потом погрузилась в размышления... Как же это могло быть, что все стало известно? Прошло уже больше двух месяцев со времени поездки в Бурж; неужели истина так медленно добралась до Гранси? И кто же это сообщил? Неужели повивальная бабка, несмотря на то что ей хорошо заплатили за услуги? Маловероятно: ведь тем самым она и себя выдала бы; своих пациенток она при этом подвела бы под ужасное наказание, но и сама ему подверглась бы. Так что ж, остается поверить в некое таинственное явление, в непонятное стихийное самозарождение возникших в деревне слухов, сперва смутных, туманных, а вскоре ставших четкими, реальными, связанными с определенными именами... Так же вот по какому-то наитию люди иногда раскрывают вслепую, наугад, но безошибочно какое-либо преступление, отыскивают его причины и указывают виновника...

- Отдохни, - сказала Рамело, подымаясь со стула, тяжело, с трудом - не то что в недавние еще годы. - Деревенские не посмеют прийти сюда и мучить тебя. Но я на всякий случай запру дверь на ключ и предупрежу Жозефу.

В нескольких шагах от дома старуха остановилась: не предупредить ли и самого Буссарделя? Обернувшись, она увидела, что слева от крыльца в окне, таком же, как ее окно, ставни заперты: маклер, приехавший на летний отдых в свое имение, еще почивал. Весь дом спал. Старуха в чепце с широкой оборкой окинула взглядом жилище, объятое мирным сном, отданное на попечение. По прихоти судьбы она стала хранительницей и защитницей чужого семейного очага. А ведь, в сущности, они для нее посторонние, в особенности с тех пор, как нет в семье двух, которых она действительно любила, - Лидии и Жюли; Семья эта принадлежит к ненавистной ей социальной среде, а вот она, Рамело, оказалась заодно с этими людьми, да еще стала их сообщницей в этаких делах!.. Весьма противоречивые чувства боролись в ее душе, когда она смотрела на спящий дом, над которым - она одна это знала - нависла самая ужасная и самая омерзительная опасность. Она повернулась и широким шагом пошла по дорожке.

Когда она пришла в Гранси, деревня гудела, как улей; все были взбудоражены двумя событиями - свеженьким скандалом и предстоящим праздником. Языки работали вовсю, люди без всякого стеснения сообщили обо всем Рамело. Возвратившись домой, она застала Клеманс все в том же состоянии мучительного страха; молитвы, которые на в отсутствие Рамело читала, не успокоили бедняжку.

- Полно тебе! - сказала Рамело, запирая дверь. - Пожалуйста, не смотри на меня такими глазами. Не так уж это страшно, как мы думали: они ничего не знают... Нет, знают, что ты согрешила, а с кем, при каких обстоятельствах никому не известно. Это твоя младшая сестрица за тобой шпионила и пустила сплетню... Пустяки какие-то... насчет белья... Ну видишь - не стоит так горевать. Через три месяца никто и не вспомнит.

Клеманс со страхом возразила, что госпожа Рамело, по-видимому, не знает здешних обычаев. Такой позор навеки заклеймит девушку... Никогда он не забудется.

- Ну, там видно будет. А пока что ты останешься в доме, будешь горничной. Я им так и сказала. "Не верю я этому, - говорю, - ведь доказательств никаких нет". Я сразу поняла, что у них нет доказательств. "А что, говорю, если она останется без куска хлеба, это вернет ей невинность?"

Клеманс опять замолчала. Несомненно, она считала вполне естественным, что теперь все презирают ее как погибшую девушку, и смиренно готова была перенести любое наказание. Ей и в голову не приходила мысль просить о снисхождении, оправдываться, требовать, чтобы ее вызволили из беды. Ведь она сама виновата - зачем слушала молодого барина? А молодого барина тут вины нет, что говорил с ней. И ведь именно ее осрамили улюлюканьем и свистом, к ее двери притащили и бросили падаль - словом, покрыли ее несмываемым позором, из-за которого она еще больше заслуживала презрения, чем из-за своего греха. Ведь не столько сам грех приносит бесчестье, сколько то, что человека из-за него пригвоздили к позорному столбу. Нет, нет, госпожа Рамело жалеет ее по христианскому своему милосердию, но уж бесчестья не скрыть. Да как же ей остаться в господском доме? А старый барин? Что он скажет, когда узнает про ее срамоту?

- О-о! Барин? - протянула Рамело.

Она отвернулась от Клеманс, плакавшей в уголке, и устремила пристальный взгляд на другую сторону, словно могла через стены и переборки увидеть ничего не ведавшего Буссарделя, который спал безмятежным сном праведника.

- С барином я улажу дело.

Когда Клеманс убедилась, что ее действительно оставляют в доме, она чуть с ума не сошла от радости. Вся она исходила чувством благоговейной признательности, правда безмолвной и какой-то недоуменной, ибо все еще не могла поверить, что кара за грех обратилась в блаженство, и вся трепетала, ожидая, согласно своим понятиям о справедливости, что все-таки придется ей отвечать за совершенный грех, и потому старалась съежиться, стать совсем незаметной. Если кто-нибудь сталкивался с ней на лестнице, в кухне или на дворе, она прижималась к стенке и втягивала голову в плечи, как побитая собачонка, а если, случалось, на нее нападала смелость, бросала на господ растерянный взгляд, в котором к благодарности все еще примешивался ужас. То и дело она приносила извинения, это стало у нее манией; на самый обыкновенный вопрос она не могла ответить, не выразив при этом сокрушенным тоном смиренную покорность или сожаление. Она говорила: "Извините, барин, барышня велели передать, что они в саду гуляют". Или же приглашала: "Простите за беспокойство, обед подан".

Боясь, как бы такое поведение не напоминало слишком ясно Буссарделю о событии, которое ему хотелось позабыть, Рамело решила выдрессировать служанку, научить, как ей следует вести себя, для того чтобы ее желание стушеваться меньше бросалось в глаза, но достигла успеха только в одном: убедила беднягу Клеманс, что о позоре, которому она подверглась в деревне, известно в доме только им двоим. В конце концов, служанка всеми салами души привязалась к той, которая помогла ей в беде. Обязанность чистить башмаки лежала на Клеманс; однажды утром, в ранний час, Рамело, войдя в кухню, увидела, что девушка стоит неподвижно, прижав к щеке башмаки своей благодетельницы, и, закрыв глаза, застыла в экстазе, далекая от всего земного. Впервые в жизни старуха смутилась и, бесшумно шагая в войлочных домашних туфлях, поспешила уйти.

Буссардель держался весьма спокойно, никак нельзя было предположить, что он слышал какие-нибудь разговоры о позорном несчастье Клеманс. Это намеренное неведение было очень удобно во многих отношениях. Фердинанд подражал сдержанности отца. Юноша стремился достигнуть такого же самообладания, такого же умения устраняться от всего нежелательного, которое восхищало его в отце. Он уже инстинктивно чувствовал, как мужчина может и должен вести себя с женщинами, особенно с женщинами низкого звания. Событие, происшедшее в июне, а затем недавнее позорище в общем не так уж плохо кончилось для его жертвы, и юный соблазнитель не чувствовал ни малейшего раскаяния. Лишь немного жалости. Хотя он очень быстро лишился удовольствий, с которыми только что познакомился, и проснувшаяся чувственность не давала ему покоя все лето, исход первого его приключения охладил его, даже вызвал у него отвращение, и ему совсем не хотелось возобновлять интрижку. Он решил потерпеть до возвращения в Париж. В Париже женщин достаточно, и раз он теперь умеет взяться за дело...

В сущности, все эти происшествия мало его задели; зато в этих обстоятельствах он испытал, как много значит поддержка отца; меж ними возникло нечто новое - чувство мужской солидарности, возросло ощущение взаимной близости. Биржевой маклер, вдохновленный отеческой любовью, угадывая, что так он может навеки завладеть сердцем своего сына, заставил себя не делать ему никаких упреков.

- Ты меня не станешь бранить? - спросил Фердинанд в гостинице "Щит", когда отец молча выслушал его признание.

И это слово "бранить" взволновало отца, показав ему, до какой степени юный шалопай, слишком рано вообразивший себя мужчиной, был еще ребенком.

- Ты скоро убедишься, - ответил Буссардель, слегка откинув голову на спинку стула, - что я никогда не выражаю возмущения, если беда или несчастье уже произошли. Я стараюсь исправить последствия.

Но эта основа поведения, которую он выдавал за правило делового человека, была лишь хитростью, внушенной любовью.

А теперь, когда опасность миновала, когда все успокоились и повеселели, отец, быть может, еще больше любил Фердинанда именно за тот испуг, который пережил из-за него, за то зло, которое сын ему причинил. С удивлением и почти с нежностью смотрел Буссардель на эту юную и уже мужскую руку, нанесшую ему удар.

- Подумайте только! - сказал он Рамело. - Ведь он еще мальчик! Пятнадцать с половиной лет. Кто бы мог ожидать?..

Он притворялся подавленным, удрученным, хотя сердце его было полно снисходительности. - Вот озорник!

- Да уж! Можете гордиться! - заметила Рамело; она всегда читала в сердце Буссарделя и вовсе не желала оставлять его в заблуждении, будто ему удалось ее обмануть.

В сентябре произошла развязка всей этой истории. В один прекрасный день в Грансийской церкви сделано было оглашение предстоящего брака Клеманс Блондо и Эжена Мориссона. Эта потрясающая новость, ошеломившая всю деревню, положила конец сплетням, еще носившимся в воздухе, и стерла пятно позорной кары. Все восторгались "господами из замка". Стало известно, что все уладилось благодаря господину Буссарделю. Мало того, он еще дал приданое супругам. Ах, какая счастливица эта Клеманс! Выходит замуж за своего любезного, а любезный-то, оказывается, образованный господин, и она заживет сама себе хозяйкой.

Но и жениха тоже не приходилось жалеть. Буссардель объяснил соседним помещикам, какую судьбу он хочет уготовить репетитору своих детей. Бедняжка Мориссон слаб здоровьем, заявлял маклер тоном бесповоротного приговора, свойственным цветущим здоровякам. Надо предоставить этому славному малому возможность жить в деревне. Его научные занятия? Подготовка в Археологический институт? Сущая фантазия! Высшие учебные заведения вовсе не созданы для самоучек: самое горячее усердие никогда не заменит отсутствия основ. Нет, нет, вместо бесплодных порывов ему будет обеспечена разумная участь, соответствующая его возможностям. Он станет управляющим. Такая должность и для здоровья будет полезна, и, право же, оставит Мориссону достаточно досуга для его археологии.

- Славный малый! - восклицал Буссардель. - Он сначала немножко противился, конечно, для проформы, из деликатности. Но в конце концов сдался на разумные доводы.

День свадьбы назначили на возможно ближайший срок, потому что маклер хотел сам присутствовать на ней и выехать со всеми домочадцами в Париж только после венчания.

Наконец семейство Буссарделя после долгой разлуки со столицей возвратилось на улицу Сент-Круа. Близнецы снова стали ходить в лицей, Аделина возобновила светскую жизнь.

Очень скоро она уже рассказывала своей приятельнице, жене нотариуса, любовную драму Мориссона.

- Бедненький Эжен! Страсть его была так трогательна! Право, как сейчас вижу его глаза - каким пламенным взором он смотрел на меня! Ну, дорогая, скажи, пристало ли мне играть им, как это, вероятно, сделала бы другая барышня на моем месте? Нет, нет. Я поспешила разрушить его надежды, образумить его. Ты же знаешь, я отвергла столько партий ради своих братьев, ибо мой долг - воспитывать бедных сироток, и не для того же я отказывалась от замужества, чтобы выйти за какого-то Эжена Мориссона. И вот он с досады совершил ужаснейшую глупость: женился на первой попавшейся, вернее сказать, на самой последней, на деревенской девке с темным прошлым. Она была у нас служанкой, папенька только по доброте душевной не выгнал ее. Да если б она была хорошенькая!.. А то какая-то несчастная калека, во всяком случае, хромоножка... Даже ее соблазнитель, хоть и деревенщина, имя которого она не хотела мне открыть - сама понимаешь, гордиться, значит, им не могла, - даже этот несчастный не захотел ее взять в жены... Ах, - добавляла Аделина со вздохом, - зачем суждено мне доводить молодых людей, которых я отвергаю, да несчастного конца!

XII

Из своей связи с Клеманс Фердинанд вынес лишь первое знакомство с такого рода удовольствиями и желание познать их снова. Он извлек из этого приключения еще и другой урок: в его уме сложились правила действий в интрижках, своего рода любовный кодекс молодого буржуа.

Он долго обдумывал, с какими женщинами лучше всего иметь дело. Он уже знал, что надо избегать несведущих, неопытных девушек, ибо от них можно ждать неприятных неожиданностей, вроде той истории, из которой он только что выпутался. Он решил также избегать замужних дам, особ добродетельных или же не интересующихся зелеными юнцами, которым нет еще и двадцати лет; к тому же ему совсем не хотелось ухаживать несколько месяцев и в награду добиться позволения поцеловать три пальчика своей красавицы или получить цветок, отколотый ею от корсажа. Он жаждал достигать кратчайшим путем более существенных наслаждений. Но его карманных денег не хватило бы на подарки танцовщицам или актрисам. Значит, следовало завести знакомства с молодыми особами, которые знали жизнь, не требовали ни денег, ни обещания жениться и могли бы воспылать нежными чувствами к красивому, стройному и крепкому юноше. Фердинанд сознавал свои преимущества. Он охотно сравнивал себя со своими сверстниками и со своим родным братом; нередко он, одетый или раздетый, рассматривал себя, становясь перед зеркальным шкафом - новшество, недавно появившееся в квартире; он убеждался, что на нем прекрасно сидит редингот с широкими фалдами или фрак и облегающие панталоны, что на вид ему можно дать больше шестнадцати лет, что у него уже пробиваются усы. Да если б он и не смотрелся в зеркало, то и так прекрасно бы понял, что уже становится мужчиной; недаром в гостиных или на улице девицы опускали глазки, когда он их рассматривал.

Фердинанд подружился с лицеистами старших классов, со студентами медиками и правоведами. Увлекая за собой Луи, он часто бывал в Латинском квартале. Он открыл наконец мир гризеток.

Он жаждал найти там любовниц, - этого юношу влекло к женщине, а к женщинам; он уже знал, что его первая связь будет недолговечна, за ней последует вторая, третья и так далее. Что касается любви... Тогда начинал входить в моду скептицизм, остудивший сердце, горькое разочарование, а скорее всего, их видимость...

Когда близнецы сами стали студентами правоведами, у них мшило в привычку ездить летом по воскресеньям в обществе приятелей и хорошеньких гризеток за город - на Монмартр, в Пре-Сен-Жерве, в Роменвильский лес. В этой теплой компании братья Буссардель пользовались авторитетом по праву общественного положения и богатства, остальные юноши были скорее из числа нуждающихся студентов, получали скудное содержание от родителей, живших в провинции.

Фердинанд выбрал эту среду для своих воскресных развлечений не потому, что отличался демократическим духом или полагал, что тут ему легче будет блистать. Его привлекали женщины, которых он там встречал и которых мог встретить только там, - бойкие вострушки модистки, бескорыстные, не думавшие о будущем и поглядывавшие на юного соблазнителя весьма благосклонно. В кругу этой молодежи без гроша в кармане царила свобода, отношения были самые непринужденные, мимолетные увлечения и измены никогда не приводили к бурям; Фердинанд чувствовал там себя превосходно и, казалось, был на своем месте. Всегда умея понравиться благодаря чудесной гибкости натуры, он держался в компании добрым малым, пил II беседке, обвитой зеленью, дрянное вино и по-простецки затягивал застольную песню. Хотя гризетки считали себя ненавистницами буржуа, они невольно думали, что Фердинанд, вместо того чтобы кататься с ними на осликах, мог бы гарцевать в Булонском лесу на чистокровном арабском скакуне, взятом из отцовских конюшен. Они говорили себе, что в воскресенье вечером, поцеловав на прощанье каждую из них за ушком, он возвращается в богатые апартаменты, где стены обтянуты шелком п где его ждет, быть может, званый обед на двадцать четыре куверта, с лакеями, с почтенными дамами, с девицами на выданье. Словом, они были без ума от него. В последних классах лицея и в первые годы студенческой жизни Фердинанд находил себе в этом маленьком кружке любовниц: цветочницу, белошвейку, вышивальщицу, продавщицу из магазина Делиля и двух продавщиц из "Маленькой Жаннеты".

Луи неизменно бывал замешан в похождениях брата. Повторялось с фатальной неизбежностью то же положение, которое в Гранси делало его естественным сообщником Фердинанда в истории с Клеманс. Сам он не участвовал в развлечениях брата и все же был его добровольным пособником; на улице Сент-Круа, всякая попытка вырваться на свободу, всякое возвращение домой в поздний час могли показаться домашним подозрительными, если б дело касалось одного Фердинанда, но они становились невинными, поскольку близнецы отлучались вместе. Никогда они не уходили и не возвращались порознь. И отец не видел тут никакой хитрости с их стороны. Ни за что на свете Луи не признался бы, что проводит целые часы в городских скверах или бесконечно долго простаивает около тех домов, где счастливчик Фердинанд в какой-нибудь запертой на ключ чердачной комнатке предается любовным утехам, отнюдь не торопясь уходить да еще, пожалуй, позволяя себе соснуть немножко для восстановления сил.

Однажды в воскресенье тогдашняя любовница Фердинанда взяла с собою и представила всей компании свою знакомую, перчаточницу Мариетту. Новая участница загородной прогулки отличалась от своих подруг: они говорили, что у Мариетты любовные горести, и из-за этого обстоятельства Луи осмелился стать ее кавалером. Женщины страшили его, а зная, как держится с ними Фердинанд, он полагал, что ему не сравняться развязностью с братом, и при первой же его попытке объясниться в нежных чувствах предмет его страсти засмеется ему в лицо. Не меньше он боялся показаться девицам смешным, если не сумеет любезничать с ними, и в конце концов на воскресных пикниках бедняга ни разу не решился предложить руку ни одной из гризеток.

С Мариеттой, которая, как это известно было всем, любила кого-то другого, нечего было бояться недоразумения. В первый же день он сел рядом с нею в шарабане, который повез их в Роменвиль, а там, когда решили немного покататься на осликах, он посадил ее позади себя.

Мариетте, казалось, было приятно его внимание. В качестве жертвы любви ей было бы неприлично вслед за подругами кокетничать с Фердинандом, игравшим роль Дон-Жуана в атом кружке. А разве близнец этого обольстителя, робкий юноша, которым все пренебрегали, не был его подобием, только более степенным? Она приняла близнеца Фердинанда в кавалеры. По причине несчастной любви молоденькую перчаточницу растрогали мягкость, застенчивость Луи и его смиренный вид неудачника, уверенного, что никогда он не может понравиться женщине. Словом, все предназначало их друг для друга. В следующее воскресенье Мариетта все время прогуливалась с ним под руку; возвращаясь вечером, она с нежностью прижималась к нему. Мариетте шел девятнадцатый год, у нее была высокая грудь и тонкая, затянутая в корсет талия. Густые черные волосы, гладко причесанные на прямой пробор, оттеняли ее большие красивые глаза и бледное личико с коротким подбородком. Меланхолический вид, который она старалась сохранить, не мешал ей, когда она перепрыгивала через канаву, ловко подхватывать платье, показывая при этом округлую ножку, обтянутую тонким белым чулком.

- Что же ты, Луи, не объяснишься ей в любви? - спросил однажды вечером Фердинанд, когда они ушли к себе в спальню. - Тянешь, тянешь!..

- Поэтому и не объясняюсь. Мне кажется, я слишком долго тянул, и теперь уже труднее будет.

- Но, милый мой, она ведь ждет от тебя объяснения в любви, это в глаза бросается. Ждет! Вот ты и объяснись. Всегда надо, - добавил он назидательным тоном, - говорить женщинам то, что они ждут услышать, но говорить так, чтобы пронзить им сердце. Как видишь, рецепт несложный.

Закутавшись в турецкий халат, Фердинанд развалился в кресле и, положив ноги на стол, курил перед сном трубку. Луи, который не был заядлым курильщиком, уже лежал в постели. Приподнявшись на локте, он стал объяснять, что у него нет уверенности в себе.

- Язык у меня плохо подвешен. Не то, что у тебя, Фердинанд.

- У меня? Так ты представь себе, что это говорю я, и валяй. Подумаешь! Если б тебе надо было умолять знаменитую балерину Тальони: "О, будьте моею!", я бы еще понял твое смущение, но какую-то Мариетту!..

Луи не посмел сказать, что признаться перчаточнице в любви для него гораздо важнее, чем обладать ею.

- Фердинанд, - заговорил он после минутного размышления, - а не мог бы ты поговорить за меня с Мариеттой? Так для меня легче. Когда она будет знать о моих чувствах, я уж как-нибудь объяснюсь. Пожалуйста... Прошу тебя!

Фердинанд, который всегда готов был поддержать брата и от него потребовать поддержки, на этот раз был озадачен: он чувствовал себя гораздо старше Луи, хотя и родился всего на час раньше его, он предвидел, чем такая просьба чревата, и ответил не сразу:

- Луи!.. Ты же покажешься ей маленьким мальчиком, ты унизишь себя в ее глазах. И что тебе за выгода, чтобы посторонний вмешивался в вашу интрижку, да еще до того, как...

Фердинанд не договорил, зная стыдливость своего брата.

- Но ты ведь не посторонний, Фердинанд.

- Для нее - посторонний,

- Я хотел было написать ей, но на дом ей письма адресовать нельзя родители!.. И на магазин тоже неудобно. Придется отдать ей в руки свое послание.

- Что? Ты же имеешь полную возможность удалиться с ней и все сообщить устно! - воскликнул Фердинанд, уже приходя в нетерпение. - Она тебя за дурачка примет. Право, ты как будто нарочно добиваешься неудачи!..

Луи настаивал на своем. Брату-то он мог откровенно признаться в своих страхах: объяснение для него - непосильный труд. Лучше уж совсем отказаться от романа.

- Ладно, - сказал Фердинанд. - Так и быть, попробую. Скажу, что сам ты не хочешь говорить о своих чувствах... из уважения к ее горю, не зная, страдает ли она до сих пор.

- Вот, вот, Фердинанд! Превосходно!.. Ах, здорово ты придумываешь!..

Итак, братья пришли к соглашению. Дипломатический замысел решили осуществить при первой же поездке в Роменвиль. Сделать это было тем легче, что любовница великодушного посредника (как раз подруга Мариетты) уже два воскресенья не участвовала в загородных прогулках. "Должно быть, наставляет мне рога, - говорил Фердинанд. - Благословляю судьбу! А то мне моя красотка начала надоедать". Он уже был настоящим мужчиной - одним из тех, для кого наслаждение гораздо важнее удовлетворенного самолюбия.

Веселая компания всегда садилась в шарабан в конце предместья Тампль, у заставы. Луи, как обычно, занял место рядом с Мариеттой. Казалось бы, ему совсем нетрудно было сказать юной перчаточнице, что на этот раз после завтрака ее кавалером на прогулке будет Фердинанд. Однако бедняге мучительно далось это несложное сообщение. Солнце уже стояло высоко, под жаркими его лучами лошади, звеня бубенчиками, медленно тащили или в гору шарабан, из которого неслись песни и смех. Луи не решался заговорить. Проехали Бельвиль, уже приблизились к Роменвилю, уже на опушке леса показался кабачок, у которого и всегда останавливались.

- А знаете, - пробормотал наконец Луи, - сегодня вашим кавалером будет мой брат. Ему надо с вами поговорить.

- Со мной? - удивленно переспросила Мариетта. - О чем поговорить?

Но Луи, красный от смущения, уже исчерпал весь свой запас смелости.

- Больше ни о чем не спрашивайте, - сказал он, опуская голову.

После завтрака, состоявшего из сосисок и слоеных пирожков, которые запивали белым вином, Фердинанд предложил своей новой даме, чтобы она взяла ослика для себя отдельно: ни решил удалиться с Мариеттой от остальных, ускакав от них галопом. Сначала они трусили на осликах с краю веселой кавалькады, потом Фердинанд доглядел тенистую дорожку, уходившую налево, в чащу, и только один Луи заметил, как они свернули на нее.

Возвратились они лишь к вечеру. В беседке уже допивали последние бутылки и собирались садиться в шарабан - ждали только исчезнувших, и ждали уже давно. Человек, дававший напрокат ослов, злился на это опоздание, из-за которого он должен был позднее обычного поставить ослов в конюшню. Наконец Мариетта и Фердинанд выехали на полянку и были встречены приветственными возгласами и шуточками. Их отсутствие, длившееся несколько часов, все истолковали весьма игриво, и лишь один Луи знал, с какой тайной целью они уединились. С легкой улыбкой глядел он на подъезжавшую парочку, воплощение самых нежных его чувств - великой привязанности к брату и первой его любви. Мариетта отбивалась от насмешек своих приятельниц. Что это они выдумали? Волосы у нее растрепались? Но это от ветра, потому что ехали быстро; платье помялось оттого, что она прилегла на травку отдохнуть. Объяснение вызвало новый взрыв хохота. Тогда и сама Мариетта принялась смеяться вместе с шутниками, а Фердинанд тем временем, обойдя вокруг стола, подошел к Луи, по-прежнему смотревшему на него со смутной улыбкой. На них никто не глядел, все внимание обращено было на Мариетту.

Фердинанд остановился перед братом и ничего ему не сказал, только поднял брови и пожал плечами, что означало: "Ничего не поделаешь, так уж получилось!" Он был фаталистом. Луи, все еще улыбаясь, одобрительно качал головой, не понимая хорошенько, в чем дело. Фердинанд сел верхом на скамью, где примостился Луи, обнял его за плечи и шепнул ему на ухо:

- Ты на меня не сердишься?

- За что? Ты шутишь? - ответил Луи.

Он все не мог взять в толк, что же произошло, почему он должен сердиться. Все, однако, начало проясняться, все стало на свое место и произвело на него должное впечатление, когда все опять забрались в шарабан и покатили обратно в Париж. Под гору лошадям было легче везти, они побежали рысцой. В шарабане пели "Винца глоточек" - новую задорную песенку, перекочевавшую от Менской заставы в Латинский квартал.

Мариетта сидела между близнецами, наклонившись влево, к Фердинанду, и тело ее так изогнулось, что правым бедром она наваливалась на второго своего соседа. Луи, до тех пор ни разу не дерзавший хотя бы взять ее за талию, теперь очень хотел бы избежать этого прикосновения, но отодвинуться не мог, так как сидел прижатым вплотную к стенке шарабана и чувствовал, что пуговицы редингота врезаются ему в бок. Мариетта почти повернулась к нему спиной, он видел краешком глаза красивую округлую линию ее бледной щечки, окаймленной волной черных волос, уже не такой гладкой, как до лесной прогулки; на затылке прицепился тоненьким своим черенком листик папоротника; и когда Луи это заметил, сердце у него больно сжалось. Он почувствовал себя таким одиноким, а вокруг него горланили:

Выпьем глоточек,

Милый дружочек!

Стаканчик иль два,

Все трын-трава...

Все веселились, только Луи грустил: родной брат стал вдруг ему чужим, никогда еще такого не было, и никогда он не думал, что это может быть. Вот он едет обратно в Париж. Там его ждет на улице Сент-Круа общая с братом комната - "детская", как ее все еще называют в доме; больше пятнадцати лет она представлялась для него центром мира. Через час он увидит ее, она будет такая же, как всегда, и все же совсем иная, лишившаяся очарования, - в ней уже не может быть ни радости, ни покоя, какими она полна была еще сегодня утром.

С холма Шопинет Луи увидел развернувшуюся внизу панораму Парижа во всей его предвечерней красе. Вот он, Париж, город огромный и полный сил, о котором часто и с такой любовью говорит отец, город, где теснится в скученных клеточках великое множество людей, более чуждых, более далеких друг другу, чем звезды, мерцающие в ночном небе. Солнце уже клонилось к закату, вот-вот скроется за горизонтом, и его косые лучи разливались озерами золотого света между султанами дыма, поднимавшегося над домами. Было полное затишье, дым выходил из труб прямыми столбами, а на некоторой высоте они все вместе изгибались в одну сторону, к северу, и расплывались в воздухе. Луи сам себе удивлялся, что так долго и с таким интересом смотрит на город, на блики света, на облака, и понял, что никогда, даже в прекрасные летние вечера в Гранси, он не любовался закатом солнца. "Как прекрасна природа!" думал он, глядя на беспредельное море домов.

Перед тем как слезть с шарабана, он вспомнил о Мариетте и осторожно, чтобы девица не заметила, снял с ее чепчика листик папоротника и засунул его за вырез жилета. Дома Луи положил его в свою любимую книгу - "Энеиду", в переводе аббата Делиля: он знал, что Фердинанд никогда не раскроет этой книги. Впервые у Луи появилась тайна от брата.

Зимой этого года Фердинанд не раз пробовал свести его с гризетками, но все напрасно. После третьей неудачной попытки Фердинанд уже хотел подыскать для брата столь редкостную птицу среди женщин другого пошиба, но Луи заявил, что, заглянув в себя хорошенько, он убедился, как мало его интересуют женщины.

Кстати сказать, год выдался чрезвычайно тяжелый для Луи. Видно было, что он переживает какой-то кризис. Ему пришлось трудиться изо всех сил, чтобы не провалиться на выпускных экзаменах; у него возникли всяческие сомнения, нежданно-негаданно в нем пробудилась набожность, а когда братья достигли призывного возраста, Луи вдруг стал просить отца не нанимать вместо него рекрута: он желал сам идти на военную службу. Весь дом был поражен. Впервые за двадцать лет его жизни отец уделил ему серьезное внимание; запершись с ним, он стал его расспрашивать и сделал открытие: оказалось, что у младшего близнеца есть и сложившийся характер, и свои стремления, и склонности; а кроме того, отец, к великому своему удивлению, обнаружил, что этот юноша - настоящий Буссардель, что в нем есть много общего с покойным дедом, таможенным инспектором, и с ним самим - биржевым маклером Буссарделем.

От этого в его отеческом чувстве к Луи не прибавилось теплоты, свое сердце Буссардель уже давно и всецело отдал Фердинанду, зато у него появилось некоторое уважение к сыну. Луи уже не был в глазах отца ничтожеством и первым почувствовал благотворные последствия такого переворота. Именно эта перемена и спасла его от тоски и презрения к себе, которое уже овладевало им и могло отразиться на всей его жизни. Втихомолку,

- Отец, я оправдаю твое доверие, - сказал он, хотя Буссардель и не думал выражать такие чувства, а только расхваливал ему различные виды штатской карьеры, чтобы отвратить его от военной службы. А Луи в свою очередь, сам того не ведая, мечтал о преуспеянии больше в отместку брату, чем ради себя.

Однако и в Фердинанде произошла перемена. Ему наскучили удовольствия, вернее, их однообразие, лишенное остроты неожиданности. Он искал удовлетворения страсти, а находил только усталость. Он и не подозревал, что его вожделения еще не развились, что он еще не умеет любить по-настоящему и только лет через двадцать постигнет науку нежной страсти и что те женщины, которые станут тогда его любовницами, сейчас были в возрасте двух-трех лет. Так как по натуре он не был склонен к душевным терзаниям, то смятение чувств не обратилось для него в трагедию; до новых перемен он ограничился тем, что завел себе постоянную удобную любовницу и, не зная уж, что думать о любви, стал подумывать о браке.

Он как-то сразу остепенился и, окинув мысленным взором все свое короткое прошлое, припомнив историю с Клеманс, решил вступить в такой брак, который будет приятен отцу: "Я обязан это сделать для него", - убеждал он себя.

Итак, Фердинанд Буссардель стремился к браку по рассудку. Этот юноша почитал законный брак важным установлением. Он первый приветствовал в этом догмате своего века и своего класса одну из важнейших идей восторжествовавшей буржуазии, одно из проявлений силы новых господствующих кругов. Он сообщил о своем желании отцу. Тот был крайне удивлен. Вне круга биржевых дел маклер Буссардель чувствовал некоторую растерянность перед новой "сменой караула", как он говорил. Он плохо понимал нравы молодого поколения и находил, что те повадки и речи, какие он наблюдал у молодежи теперь, в 1837 году, в "его время" имели бы совершенно противоположный смысл; ведь, в сущности, этот план женитьбы по рассудку, о котором теперь заявил сын, юноша двадцати одного года, представлял собою не что иное, как дозволенную обществом форму того вожделения, которое обуревало Фердинанда в Гранси. Желая вступить в брак наиболее выгодно для своей семьи, Фердинанд следовал той же линии поведения, что и его отец; строя свою судьбу, он сознавал, что она неотделима от судьбы всей семьи; он был старшим сыном, главным наследником отцовского имени и состояния; несомненно, он единственный унаследует его контору - следовательно, он являлся продолжателем рода Буссарделей.

И вполне понятно было, что он желал сделать наилучший выбор для своего брака по рассудку. Для широкого обсуждения этого вопроса был созван на улице Сент-Круа своего рода семейный конгресс. Фердинанд не только не казался смущенным, но явно испытывал удовольствие, чувствуя себя центром внимания всей своей родни; он полагал также, что для решения дела, которое должно иметь важнейшие последствия, никакая обстановка не будет слишком торжественной и ничьим мнением, высказанным тут, пренебрегать нельзя. Впрочем, такого рода собрания были тогда в обычае, Буссардель лишь подражал тем домашним советам, какие по всякому поводу происходили в королевском дворце среди членов августейшей семьи.

После обеда все собрались в большой гостиной. Здесь были отец, старуха Рамело, Аделина и Луи; Жюли Миньон для такого важного дела заняла свое место в семейном кругу и явилась и сопровождении мужа. Пригласили также старого друга семьи господина Альбаре. Каждый из присутствующих мог высказать удачную мысль, вдруг вспомнить имя, не приходившее другим на ум. Доверенное лицо Буссарделя, тот самый клерк, которому ни поручал осматривать имения, дежурил в соседней комнате, готовый войти по первому зову и выступить с сообщением, ибо он как свои пять пальцев знал размеры капиталов главных семейств, обитавших в районе Шоссе д'Антен.

Фердинанд, который обладал не только светской тонкостью своей сестры Аделины, но еще и большим искусством обращения с людьми, занял наилучшую позицию: взял низенький стульчик для курения, сел на него верхом, повернувшись спиной к топившемуся камину, и таким образом оказался и как бы на скамье подсудимых, и вместе с тем на председательском месте.

Прежде чем заговорил отец, отодвинули в сторону овальный столик с зажженной высокой лампой, который стоял в середине кружка собравшихся и мешал им видеть друг друга; столик поставили около Луи, сидевшего напротив Фердинанда; света в комнате было достаточно, так как, кроме лампы, горели еще свечи в двух канделябрах на камине. Люстру Аделина не велела зажигать; дело было осенью, в камине горели толстые поленья; стулья были поставлены так, чтобы до всех доходило тепло.

Дамы сидели в глубоких креслах, расправив пышные складка платьев; ширина рукавов в том году немного уменьшилась, но юбки по-прежнему носили широчайшие. Жюли, притязавшая на элегантность, с тех пор как ее муж под руководством своего отца нажил себе состояние, была в нарядном платье из восточной двуличневой тафты; напротив Жюли восседала Аделина, гордо выпрямившись, не позволяя себе прислониться к спинке кресла; она теперь всегда одевалась в шерстяные материи или в матовый без блеска шелк неярких цветов, хорошо оттенявшие белизну ее лица и светлые волосы.

Рамело сильно располнела. Ноги у нее отекали. Однако она отказывалась обратиться к врачам, так как, по обыкновению людей прошлого столетия, питала презрение "к лекарям". Друг дома, известный врач, по просьбе Буссарделя частенько наблюдал за ней и ловко расспрашивал; однажды, присматриваясь к ее лодыжкам, он высказал предположение, что у нее водянка; Рамело страшно разгневалась: по ее словам, она ни разу в жизни ничем не болела, разнесло же ее просто-напросто от изобильной пищи. "В этом доме едят возмутительно много. Сущий позор!" Рамело всегда с особым негодованием нападала на чревоугодие, считая его одним из признаков падения нации; а попробовали бы ответить ей на это, что при желании она может есть поменьше, - она бы тотчас спросила с обидой: "Что это - упрек?" Как только ей перевалило за семьдесят, она стала необыкновенно ворчлива, во многом сама себе противоречила и порой даже заговаривалась. На совещание ее пригласили из уважения и по привычке, а не потому, что ждали от нее полезных советов.

Буссардель уступил свое широкое и удобное кресло, всегда стоявшее у камелька, господину Альбаре, страдавшему ревматизмом. В домашнем одеянии - в халате с бранденбурами и в феске с кисточкой - маклер выглядел старше своих пятидесяти лет.

Буссардель, его друг Альбаре и Рамело, все трое отмеченные рукою времени и всяческими недугами, составляли лагерь стариков. К ним, естественно, примыкала и Аделина, все еще красивая, но уже перезрелая девица, - в двадцать девять лет она была словно яблоко, забытое на дереве и тронутое гнильцой. Жюли, ее муж и братья занимали места в этом кружке вперемежку со старшими; восхитительный туалет госпожи Миньон младшей, ее приятная полнота и свежесть молодой матери, гибкие движения трех молодых мужчин, сидевших в непринужденных позах, заложив ногу на ногу или вытянув ноги по ковру, представляли контраст облику четырех остальных участников совещания и подчеркивали, кто в этом доме носители жизни и продолжатели рода.

- Дорогие друзья, - начал Буссардель, - нынче вечером мы, восемь человек, собрались в этой гостиной для того, чтобы сообща обсудить вопрос, касающийся прежде всего нашей семьи, а семья наша - это вы, это мы. Среди присутствующих здесь есть лица, не принадлежащие к числу Буссарделей по своему рождению, но ставшие членами нашей семьи: одна (тут он указал на Рамело) - по своей долголетней преданности и привязанности к нам, другой (он поклонился господину Альбаре) - дал не менее убедительные и необычные доказательства своей приязни к нам.

Послышались одобрительные возгласы, прервавшие на миг его вступление, и эта пауза оказалась роковой для оратора! Фердинанд воспользовался ею и самочинно взял слово, вытеснив отца. Торжественный тон и медлительность обсуждения, которые он предвидел, совсем ему не нравились. Ему захотелось, чтобы завязалась оживленная беседа, а не чопорный обмен мнениями.

- Да, да! - сказал он, как бы подхватывая мысль отца, ибо не желал резко оборвать его. - Да, здесь каждый имеет право высказаться, мне очень нужны ваши советы: ведь я хочу сделать наилучший выбор.

В ответ раздалось насмешливое ворчание.

- Ага! - смеясь воскликнул Фердинанд. - Наша дорогая Рамело первая просит слова.

Рамело, не открывая рта, энергично замотала головой в знак отрицания.

- Но, дорогая, - воскликнула Аделина, - раз ты прервала его...

Увидев, что Жюли делает ему знаки, Луи встал, и они поменялись местами. Жюли села рядом со своим старым другом и взяла ее руки в свои. Старуха заулыбалась и тотчас же ответила Фердинанду, хотя смотрела при этом на Жюли, словно считала свою любимицу существом, единственно достойным ее взглядов.

- Милый мой, если тебе нужен совет, спроси свое сердце... И глаза свои спроси. Не нам, а тебе придется спать с женой всю свою жизнь; не от нас ты будешь ждать детишек, а от нее. Твой отец, коли захочет, может дать тебе достаточно денег, чтобы ты мог жениться и на бесприданнице.

Слушатели возмутились. Даже молодые запротестовали. Жюли заявила, что ее приданое нисколько не помешало Феликсу воспылать к ней страстью еще до женитьбы, а ей самой не помешало влюбиться в него после свадьбы.

- Ведь правда? - добавила она, посылая мужу кончиками пальцев воздушный поцелуй.

Буссардель разъяснил, что он действительно может дать сыну достаточное состояние, а потому и следует подыскать ему невесту с хорошим приданым. Бесприданница! Подумайте! Только пустые люди женятся на бесприданницах - это уж несомненно. Аделина наклонилась к Феликсу Миньону и шепнула ему на ухо, что этот случай показывает, насколько старушка Рамело осталась в душе простолюдинкой.

Рамело, однако, не собиралась сдаваться и упрямо стояла на своем.

Слушатели снисходительно улыбались, не принимая се возражений всерьез.

- Дорогая госпожа Рамело, - сказал Альбаре, - у нас ведь не тысяча семьсот восемьдесят девятый год.

- Слава богу! - вздохнула Аделина.

- Да вы не знаете, о чем говорите! - проворчала старуха.

- Полно, полно! - уговаривала Жюли, поглаживая ее большие руки.

- И верно, ангел мой, лучше уж мне помолчать. Нынешние нравы просто нелепые какие-то. Дети родятся пятидесятилетними старичками!

И она умолкла, уронив голову на грудь. Оборки чепца смешались с воланчиками пелерины, наброшенной на плечи, и ее лицо с седеющими бровями и растительностью на подбородке словно спряталось в тайник, как угрюмый зверек.

Началось уже настоящее обсуждение. Оно шло долго. Перебрали всех друзей и знакомых Буссарделя, у которых были дочери на выданье. Отец выставил целый отряд невест - дочерей своих важнейших клиентов и главных своих коллег. Аделина предлагала младших сестер своих школьных подруг, заявляя, что может поручиться за них. Затем на сцену выступили знакомые господ Миньон. Ни одну из предлагаемых партий не отвергали без основательного разбора.

- Давайте все хорошенько взвесим, - говорил сам Фердинанд. - Какие возражения имеются против той девицы, которую сейчас назвали? Две расторгнутые помолвки? Ну, это другое дело. Отставим.

Положив на спинку стула, как на пюпитр, листок бумаги, он записывал имя каждой кандидатки, а после обсуждения либо вычеркивал его, либо отмечал галочкой. Иной раз вызывали из Соседней комнаты клерка и спрашивали у него сведения, сумму состояния. Постепенно происходил отбор. Нашли пять-шесть подходящих партий, между которыми уже на этом совещании можно было бы произвести окончательный выбор. Дело стало за Фердинандом, но он пока не выказывал предпочтения ни одной невесте.

- Давайте обсуждать вопрос так, словно мои личные вкусы не будут приняты во внимание. А когда мы отберем самых лучших, я скажу свое мнение.

Он хотел предоставить широкое место соображениям рассудка, и даже сам отец иной раз выступал против них:

- Нет, нет! Девица очень уж неказиста. Фердинанд по своей наружности может требовать от невесты некоторого обаяния.

Мало-помалу путем исследования и определения недопустимых недостатков выявился идеальный тип невесты: юная особа, и возрасте от пятнадцати до двадцати лет, единственная дочь или, на худой конец, имеющая только одну сестру на выданье; с хорошим приданым, но не слишком большим; ни теперешнее ее состояние, ни надежды на будущее наследство не должны быть выше того богатства, на которое сын Буссарделя может претендовать; не должно быть у нее и привычки к роскоши и расточительству. В общем нужно, чтобы она по своему материальному положению была немножко выше Фердинанда, - бояться подобного препятствия ему нечего, он вполне может понравиться любой девушке и прелестью своей особы возместить некоторое неравенство в состоянии.

- Конечно, я этого достигну, особенно если она окажется единственной дочерью, - заявил Фердинанд.

- Почему именно в этом случае? - спросил отец.

- Да ведь если она единственная, родители привыкли исполнять все ее прихоти. И значит, мне только надо добиться, чтобы ей пришла прихоть выйти за меня замуж, а уж тогда все сделается само собой.

Он сам посмеялся над своей мужской логикой, весьма благодушно и без всякого фатовства; посмеялся и отец. Но желанного совершенства среди кандидаток все не могли найти.

Меж тем условия ставили весьма снисходительные: от невесты не требовали, чтобы она принесла в приданое отцовскую нотариальную контору, банк или какое-либо иное доходное предприятие, ведь Фердинанду предстояло унаследовать от отца патент биржевого маклера; в принципе эта преемственность всегда подразумевалась, а в тот вечер о ней было сказано мимоходом, но совершенно ясно.

- Относительно тебя у меня другие намерения, я тебе скажу о них в свое время. Не беспокойся, - заметил отец второму сыну, хотя тот и не думал протестовать.

Бросив вскользь эти слова, Буссардель обратился к Фердинанду:

- Тебя интересует громкое имя?

- Громкое имя?

- Ну да, - дворянская частица де или дю перед фамилией да еще аристократический титул...

Маклер осекся и не решился продолжать, смущенный недоуменным взглядом, которым Фердинанд встретил такое предложение. Остальные тоже молча смотрели на него, а Рамело, казалось дремавшая в кресле, вдруг громко захохотала.

- В чем дело? - заговорил опять Буссардель, уже раскаиваясь в своих словах. - Разве я знаю, какие у Фердинанда и взгляды на этот счет? Я сказал "громкое имя" - точно так же я мог бы предложить ему в невесты иностранку, например дочь Альбиона.

- Папенька, что ты! - воскликнула Аделина, и щеки ее на миг окрасились румянцем. - В семью Буссарделей войдут англичане? Как это можно!

- Да и то, английские манеры теперь в моде, - смеясь заметила Жюли, - а уж дворянские замашки и титулы совсем не в чести!..

- Но вы же не поняли, в каком смысле я это сказал! - оправдывался отец, откинувшись на спинку кресла и досадливо хмуря брови.

Он уже сожалел, зачем выдал себя. Совсем не следовало признаваться детям в своей слабости к аристократическим фамилиям. Объяснилась наконец безотчетная стыдливость, до сих пор не позволявшая ему открыться в этой безобидной склонности: тут говорило предчувствие, что его не поймут. Боязнь непонимания и удержала его, когда он построил себе замок в Берри и чуть не поддался соблазну прибавить к своей фамилии название имения. А как бы это внушительно звучало: Буссардель де Гранси! На каменном щите над воротами, что выходят на дорогу к Буржу, а также над воротами собственного особняка, который он задумал построить или купить в Париже, он велел бы высечь две переплетающиеся буквы - Б и Г; по примеру многих семейств, которые он мог назвать, его потомки сперва именовали бы себя Буссардель де Гранси, потом Б. де Гранси и наконец просто - де Гранси. Родство с аристократической фамилией дало бы возможность Фердинанду и его детям произвести такие же самые комбинации, и притом немедленно; да еще, пожалуй, к Фердинанду перешел бы и титул тестя, если бы у невесты не оказалось братьев... Что ж такого необыкновенного в этих рассуждениях?

И Буссарделя охватило вдруг смутное, тяжелое чувство одиночества, ему открылось, что дети отошли от него. Решительно, они "обскакали" его, если говорить их языком. Они больше роялисты, чем сам король, больше Буссардели, чем сам отец; все четверо, даже Аделина, которую он считал поклонницей аристократии, и Жюли, как ему казалось, равнодушная к этим вопросам, так гордятся своим званием буржуа, что считают высшей честью носить фамилию Буссардель.

Чтобы нарушить ледяное молчание, Аделина позвонила. Слуга подал прохладительные напитки. Господин Альбаре, взяв стакан пунша, возобновил обсуждение и предложил кандидатуру девицы Дотье, невестки Селесты Леба. Но Аделина напомнила, что девушка уже обручена. Опять все стали по очереди называть имена невест - это напоминало какую-то невинную игру.

- А Теодорина Бизью? - вдруг воскликнула Жюли.

Сразу настала тишина, говорившая о значительности предложения. Фердинанд поднял голову и устремил взгляд в потолок.

- Теодорина Бизью? - процедил он, растягивая слова и слабо улыбаясь... - Брат ее, кажется, женился нынешней весной?

- Да, на младшей девице Кокле, - подтвердила Жюли. - Они венчались в Сен-Жермен л'Оксеруа.

- Да... - протянул Фердинанд. - Помню, помню...

Скорость произношения слов, звук голоса, значение взглядов - все вдруг изменилось. Каждой реплике предшествовало мгновение безмолвия и напряженного внимания.

- Я знаю ее, - сказала Аделина.

- И я тоже, - заметил Луи, рта не открывавший весь вечер.

- А вы ее знаете? - спросил Буссардель господина Альбаре.

- Знаком с ее отцом.

- У него прядильная мануфактура, - дополнил Буссардель.

Фердинанд все улыбался, задрав вверх голову. Но что же его прельщало? Чары самой невесты или родство с такой семьей? Он перевел взгляд на младшую сестру.

- Жюли!.. - многозначительно сказал он, несколько раз кивнув головой.

Он не договорил, но его кивки были достаточно красноречивы, они несомненно означали: "Молодец, Жюли, ты всех перещеголяла!"

- Да-а, - протянул отец. - Мысль не лишена интереса.

Опять наступило молчание. Восемь человек неподвижно застыли в креслах и на стульях, и в этом напряженном безмолвии возникал образ той, о которой все они думали. Появилась Теодорина Бизью - расплывчатая тень, не имеющая определенных черт лица, прически, роста, фигуры, но с предполагаемой суммой приданого, всем известным происхождением и родственными связями. Ее телесное существо, пока еще имевшее мало значения, в этот час, должно быть, почивало в дальних покоях, в неведомой спальне, а в гостиную маклера проникла лишь социальная тень этой девушки, чужой для семьи Буссарделей. Маклер позвал клерка.

- Приготовьте к завтрашнему дню все справки относительно семейства Бизью, поселившегося в Париже со времени второго Венского договора.

И после этих слов опять начался оживленный разговор, в котором все принимали участие. В перекрестных репликах изливалось любопытство, сообщались сведения, впрочем весьма отрывочные.

Господа Бизью не принадлежали к кругу личных знакомых Буссарделя или к числу его клиентов, никто из присутствующих тоже не располагал желательной точной информацией о них. Известно было, что после 1815 года это семейство сохранило свои фабрики вблизи Женевы, но ввиду непреклонности Сардинского короля в конце концов вынуждено было переселиться в Париж; главным образом это было сделано ради душевного спокойствия женской части этого семейства, а именно бабушки с материнской стороны, самой госпожи Бизью и юной Теодорины. Фабрики продолжали работать, и отец, принося себя в жертву интересам своего семейства, шесть месяцев в году проводил в Аннеси. Итак, все Бизью пребывали в ожидании лучших времен. Госпожа Бизью и ее мать жили в Париже весьма степенно, но на широкую ногу; сын только что женился; Жюли полагала, что Теодорина еще учится в пансионе.

- Все это, мне кажется, заслуживает одобрения с нашей стороны, - сказал Буссардель, который, судя по состоянию господ Кокле, решил, что сын фабриканта Бизью должен был представлять собою хорошую партию. - Было бы весьма разумным политическим шагом, если бы парижская буржуазия оказала радушный прием...

И он повернулся к господину Альбаре, ожидая поддержки с его стороны.

- Да, да... радушный прием людям, - подхватил господин Альбаре, которые до несчастного отторжения Савойи были французскими гражданами.

- У мадемуазель Теодорины есть сестры? - спросил Фердинанд.

Жюли полагала, что сестер нет. Но в каком кругу вращаются эти Бизью, с кем они завели знакомство в Париже?

- В высших коммерческих кругах, разумеется, - сказал Буссардель.

- Я знаю, - заявила Жюли, оказавшаяся наиболее осведомленной, - я знаю, что они в родстве с бароном Сарже и с семейством Лагарп, а эти Лагарпы уроженцы Швейцарии, живут в Бордо, они коммерсанты, но один из Лагарпов, если не ошибаюсь, протестантский пастор.

Аделина испуганно вскрикнула!

- Боже мой! Так эти Бизью - протестанты?

- Право, не знаю, - ответила Жюли. - Ах, нет, что я! Какая я недогадливая! Они не протестанты, потому что молодой Бизью венчался в католической церкви.

- Нет уж, извините, извините! Надо будет точно выяснить. Это весьма важное обстоятельство! - упорствовала Аделина. Так как не ей пришла мысль о Теодорине Бизью, она теперь безотчетно старалась забраковать эту кандидатуру.

Рамело пожала плечами, а Фердинанд рассмеялся.

- Ай, ай, сестрица! Какой фанатизм!

- Дорогая барышня! - лукаво сказал господин Альбаре. - Времена Шамильяра прошли, настало время господина Гизо.

Однако Аделина продолжала возмущаться, ахала, всплескивая руками.

- Отец, а что ты об этом думаешь? - спросил Фердинанд, устремляя на отца настойчивый взгляд...

- Я думаю, - заявил Буссардель, - что это, очевидно, почтенная семья, и если она состоит в родстве с протестантами и даже сама происходит из среды протестантов, это, по-моему, во все не является основанием для того, чтобы заранее ее отвергнуть. Протестантские семьи хранят высокие традиции, и мне было бы приятно, чтобы они сочетались с теми традициями, которые имеются у нас.

- Браво, отец! - воскликнул Фердинанд. - Ты настоящий либерал!

- Ну, разумеется, - ответил Буссардель, радуясь, что ему простили его предложение добыть дворянский титул.

- А ведь я, вероятно, видел эту девицу на свадьбе у Кокле. Какая она? Маленькая брюнеточка, да?

- Маленькая-то она маленькая, - ответила Жюли, - но крошечной ее не назовешь.

- Нет, нет, - согласился Фердинанд, - в самом деле, не назовешь.

Итак, Теодорина Бизью уже начала принимать живой человеческий облик.

И тут вдруг Луи задал вопрос:

- Хорошенькая она?

- Я что-то не очень помню ее лицо, - осторожно сказала Жюли, - но, кажется, у нее приятная внешность.

Фердинанда, однако, это мало беспокоило. До получения более подробных сведений остановились на Теодорине. Чувствуя, что совещание закончилось, Аделина приказала снова обнести всех прохладительными напитками. Мужчины, устав от долгой неподвижности, поднялись с мест и пили стоя. У всех было такое впечатление, что в гостиной прибавился еще один человек. Похитили его из дому спящего и завладели им. Судьба Теодорины Бизью связана теперь с семьей Буссардель, которую она не знает и которая ее тоже не знает, и сообщат об этом девушке лишь тогда, когда сочтут нужным.

Госпожа Миньон попросила, чтоб ей принесли ротонду, и велела подать к подъезду карету; господину Альбаре она предложила довезти его до дому. Прощаясь, все поздравляли друг друга, целовали Фердинанда, а как только дверь за гостями затворили, Аделина побежала к себе молиться богу.

На следующий день доверенный доставил сведения, и они превзошли все ожидания. Оказалось, что семейство Бизью занимает довольно красивый особняк на углу улиц Гранд-Верт и Миромениль и проживает не меньше тридцати тысяч в год, считая лишь траты на свое парижское хозяйство, причем в силу обстоятельств никаких празднеств они не устраивают, балов не задают, ибо все три дамы, вынужденные покинуть родную Савойю, считают себя в Париже эмигрантками. Сразу оценить прядильные фабрики в Аннеси не очень-то легко, но, надо полагать, стоимость их никак не меньше трех миллионов. Словом, при первой проверке все казалось превосходным. Доверенный обещал в течение суток выяснить, какой капитал Бизью выделил сыну перед его женитьбой.

- Папенька, - сказал Фердинанд, - собирай сам и поручай собирать любые справки, какие считаешь нужным, однако я должен оставаться за кулисами. А когда ты все как следует узнаешь и мы примем окончательное решение насчет этого брака, тогда уж твое дело будет стушеваться: прошу тебя отойти в сторонку - я сам вступлю в бой и одержу блестящую победу. Буссардель со смехом воскликнул, что Фердинанд немыслимый нахал, таких сыновей еще не было на свете. Действительно, он впервые видел, чтобы молодой человек принимал такое деятельное участие в переговорах о собственной своей женитьбе, опять-таки новые веяния. И вместе с тем ему ужасно нравилось в Фердинанде это сочетание бесспорной сыновней покорности и дерзкой самоуверенности. Буссардель показал себя таким же, как и все отцы, любующиеся в своих сыновьях теми чертами, которые сами они, отцы, не осмеливались иметь.

- Очень рад твоему оптимизму, голубчик, но знаешь, - сказал он, напоминая Фердинанду о его хвастовстве, - эта девица не единственный в семье ребенок.

- Тем хуже... Нет, право, так даже лучше! Приятно побеждать препятствия. Но сестер-то у нее все-таки нет.

Через неделю, имея в руках целую пачку сведений, справок, доказательств и цифр, отец с сыном пришли к соглашению, и Фердинанд сказал:

- А теперь, папенька, жребий брошен. Предоставь мне свободу действий. Вот посмотришь, не пройдет и двух месяцев, госпожа Бизью явится к нам и предложит мне руку своей дочери, если только не приедет из Савойи нарочно для этой цели сам папаша.

- Но ты, я думаю, не собираешься скомпрометировать Теодорину?

- Что за глупости! - воскликнул Фердинанд. - Я хочу, чтобы и родители меня полюбили.

Он задумал добиться успеха в весьма трудной задаче: его брак по рассудку должен быть для девушки браком по любви.

На той же неделе он познакомился с братом девицы Бизью, который каждое утро катался верхом в Лоншане. Как-то в воскресенье этот молодой человек привез Фердинанда к завтраку к себе домой и познакомил со своей молодой супругой и с сестрой, которая в тот день тоже завтракала у них.

Теодорина Бизью оказалась девицей совсем низенькой, но держалась так, словно была высокой. Хоть ей приходилось смотреть на всех снизу вверх, она словно окидывала людей взглядом с ног до головы; у нее самой ноги были коротенькие, и она выигрывала, когда сидела: гордая посадка головы при этом уже не казалась смешной, девица Бизью становилась привлекательной. У нее был широкий, но низкий лоб, большие глаза, смотревшие внимательным и твердым взглядом, тонкие губы; черты ее редко выражали волнение. Сейчас она казалась старше своих лет, но именно такой должна была остаться надолго: она принадлежала к числу тех женщин, которые и в пятнадцать и в пятьдесят лет кажутся тридцатилетними.

"Протестантскую кровь", как говорила Аделина, девица Бизью унаследовала от матери, но и та уже венчалась в католической церкви. Отец был католик, Теодорину и брата воспитывали в правилах католической церкви. Аделина, однако, утверждала, что в девушке ясно проглядывают гугенотские черты характера, и в этом она, кажется, не ошибалась. Но благочестивая сестра Фердинанда вскоре убедилась, что эти соображения ничего не значат в глазах ее отца и брата, а поскольку все, что касалось ее лично, имело для нее смысл только как средство произвести впечатление на окружающих, она вдруг потеряла интерес к этому замыслу.

- Ах! - говорила она брату. - С болью в сердце смотрю я на твою женитьбу! Но раз ты так этого хочешь... Я буду молить бога, чтобы он простил тебя.

- Допускаешь ты, - ответил Фердинанд, - что у протестантов сознание долга властвует в душе надо всем? Тогда допусти также мысль, что мне хочется иметь такую жену, у которой есть чувство долга. Тебя, дорогая моя сестрица, беспокоит ее происхождение, а меня, наоборот, оно успокаивает. Я вовсе не хочу, чтобы супруга Буссарделя таскалась без меня по балам! - Повернувшись к отцу, он, как мужчина мужчине, добавил вполголоса: - Или наставляла бы мне рога!

- Какие у тебя странные представления о замужних дамах, - с искренним удивлением сказал отец.

- Просто я знаю женщин, - все так же тихо ответил сын.

Буссардель внимательно посмотрел на этого юношу, который воображал, что в двадцать один год он знает больше, чем пятидесятилетний отец, и умел почти убедить отца в этом своем превосходстве. Такого рода неожиданности не могли объясняться ни новыми методами воспитания, ни новшествами в нравах и обычаях, и отец уже задавался вопросом, не возникала ли по каким-то неведомым причинам новая порода молодых людей сама по себе, как изменяются некоторые породы животных. Кстати сказать, ему совершенно не было известно, какими маневрами Фердинанд намеревался достигнуть своей цели, какие приемы он уже пустил в ход, каких результатов уже добился этот прирожденный стратег. Даже сама Аделина, по видимости далекая от всяких любовных интриг, а на деле относившаяся к ним с большим любопытством, ничего не могла выведать о романе Фердинанда. Луи, вероятно, был посвящен в тайны своего брата, но не выдавал их никому.

- Молчок! - говорил Фердинанд, когда к нему приставали с расспросами. Настоящий полководец никогда не раскрывает своих планов.

Он и в самом деле не собирался сообщать родным, каким образом рассчитывает заполонить будущую свою жену. В то время он еще соглашался видеть в родных полусообщников, но позднее, когда Теодорина уже носила его имя, стала хозяйкой его дома, родила ему детей, он пожалел, что забавлял отца и сестру шуточками на ее счет. Он не хотел, чтобы насмешливые воспоминания подрывали уважение, которым должна была у всех пользоваться госпожа Буссардель. Нет, даже и к будущей госпоже Буссардель не следовало относиться непочтительно.

Итак, действия Фердинанда оставались для домашних скрытыми, и видно было только, что они стоили ему немалых усилий. Он не пренебрегал ни малейшим козырем, замучил своего портного и сапожника. Однажды на квартиру явился какой-то человек в сопровождении мальчишки-рассыльного, который нес какие-то картонки, и Фердинанд заперся с ним в "детской". Возвратившись откуда-то домой, Луи застал Аделину на месте преступления: она подглядывала в замочную скважину. Он пристыдил ее: в таком возрасте не годится подсматривать, но не стал ничего объяснять и вошел в комнату, лишь когда сестра улизнула. А дело обстояло просто: Фердинанд заказал себе у знаменитого Штауба костюм турецкого султана, которого должен был изображать в "живых пословицах", разыгрывавшихся в доме, где часто бывала госпожа Бизью с дочерью; Фердинанд велел портному принести костюм на дом, так как собирался прорепетировать с братом свою роль. Обычно он не любил утруждать себя из-за всяких пустяков, но если уж решал что-нибудь сделать, то делал на совесть.

Фердинанду пришлось попросить отца открыть ему дополнительный кредит, и Буссардель тотчас же предоставил его. Два-три раза он обращался также к отцу с просьбой достать ему ложу в Итальянскую оперу. Прошло немало дней, и вот Буссардель, к удивлению своему, встретил на банкете, который устраивали биржевые маклеры, отца Теодорины - он не знал, что господин Бизью приехал в Париж; фабрикант уединился с ним в амбразуре окна, они побеседовали, и Бизью пригласил его позавтракать с ним на той же неделе в ресторане "Канкальская скала", сказав, что это будет холостяцкий завтрак, за которым и поговорят один на один. Словом, меньше чем через четыре месяца с того дня, как Жюли бросила имя Теодорины Бизью в кружке родственников, собравшихся на улице Сент-Круа, кюре церкви Сен-Филипп дю Руль обвенчал эту девицу с Фердинандом, и она стала пока что единственной госпожой Буссардель. Биржевой маклер Флоран Буссардель никогда не мог забыть, какое чувство охватило его, когда он после венчания проел позади новобрачных через всю церковь, возглавляя свадебное шествие, и показался в перистиле.

Было еще только начало марта, но день выпал такой погожий, что по выходе из полутемного храма солнечный свет на лице показался всем необычайно ярким. Буссардель был ослеплен. Перед церковью, на перекрестке улиц Фобур дю Руль, Фобур Сент-Оноре, Ангулемской и Пепиньер полно было экипажей и зевак. Прошмыгнув под мордами лошадей, ребятишки подбирались к самым ступенькам паперти, устланным красным ковром. Кони ржали, нетерпеливо фыркали и били копытом, позвякивая бубенцами и уздечками, и все эти звуки смешивались с окриками кучеров, с приветственными возгласами толпы, сгрудившейся за толстыми красными шнурами, а из широко открытых дверей храма неслись мощные звуки органа. Свадьба была богатая, из тех, что вызывают восхищение простонародья. На паперти сверкали драгоценностями туалеты дам, на мостовой теснились дорогие упряжки, новомодные коляски, изящные маленькие кареты с вензелем на дверцах. Буссардель принимал приветствия Парижа, гремевшие внизу, у его ног, и чувствовал, что позади него движется избранное столичное общество, люди богатые и влиятельные, люди, которые властвовали сегодня и будут властвовать завтра. Какое стечение публики! Собралась она, чтобы присутствовать на бракосочетании его сына с наследницей господ Бизью, и пусть она дочь промышленника, а не аристократа, зато эту семью все уважают и уже многие поколения она владеет большим богатством. Буссардель предложил руку матери невесты; на ней было платье из кружев шантийи - целое состояние. И, ступив на красный ковер, в сиянии света, в праздничном шуме, он невольно остановился и вздрогнул. Госпожа Бизью посмотрела на него.

- Какой радостный день, сударь!

- Ах, сударыня! - бормотал Буссардель. - Очень радостный день.

- Детки наши на верху блаженства. Сразу видно. Невольно умилишься!

- Да, сударыня... Я счастлив, очень счастлив!

XIII

Весной после этого события Буссардель чувствовал себя утомленным, разбитым, словно после какой-то тяжелой работы. Фердинанд уже два года практиковал в отцовской конторе, и довольно успешно; контора стала теперь внушительной машиной, все ее колесики вертелись без толчков, без спешки, без перебоев, и маклеру приятно было постепенно передавать управление ею в руки сына.

- Надо бы вам отдохнуть немного, Буссардель,- говорила Рамело. Правда, надо.

Он и сам чувствовал, что завершилась важная полоса в его жизни, а может быть, и в жизни всех его близких. Пройденный этап отмечала женитьба Фердинанда на девице Бизью. Отец хорошо понимал, что представляла для его семьи низенькая Теодорина, особа довольно скрытная, как много значило и ее большое приданое, и большие надежды на будущее наследство, и ее большие добродетели, весьма, однако, отличные от тех добродетелей, которые передали своим детям Лидия Флуэ и Флоран Буссардель. Он понимал также, что раз Буссардели породнились с Бизью и с Миньонами, в их семье всегда будут заключаться блестящие браки. Для двух первых понадобились дипломатия, настойчивость, умение очаровывать. Теперь же, если, к несчастью, сыновья в семье Буссардель будут неудачные или неловкие, а дочери - дурнушки, они все равно сделают хорошие партии, потому что деньги притягивают деньги, и раз уж создалась слава, что в такой-то семье удачно женятся и выходят замуж, для ее отпрысков всегда найдутся женихи и невесты, готовые предложить свое имя, свой капитал, почетное положение, свое приданое, и даже не понадобится выставлять напоказ, что они могут получить взамен. Весьма возможно, придет такое время, когда семья разрастется и станет настолько богата, настолько могущественна, что браки в ней будут заключаться между двоюродными, троюродными братьями и сестрами, и это будут блестящие партии. Сам-то Буссардель этого, конечно, не увидит, но Фердинанд доживет до таких счастливых времен, если бог пошлет ему долголетие...

Буссардель часто раздумывал обо всем этом. Сколько дорог пройдено с 1815 года! Воспоминания смешивались с мечтами. Буссардель охотно перебирал в мыслях все прошлое и теперь сблизился со старухой Рамело. Ей с каждым днем все труднее становилось двигаться. Погрузившись в обширное глубокое кресло в своей спальне, она выбиралась из него только в случае крайней необходимости, когда звали к столу; если же ей нужен был стакан воды или носовой платок, она, когда-то такая подвижная и хлопотливая, так не любившая, чтобы ей прислуживали, звала горничную при помощи маленького золотого свистка; свисток этот ей подарила Жюли в день семидесятилетия, и Рамело носила его на шнурочке, надетом на шею, так же как и медальон с миниатюрой, на которой изображена была головка Лидии. Аделина скопировала ее со старого портрета матери.

Буссардель, занятый теперь немного меньше, привык заходить в комнату Рамело, загроможденную всяким хламом, и часами сидел со старухой. Обстоятельства жизни обратили двух этих людей, столь несхожих между собою, в сотоварищей; сидя в креслах у окна, они подолгу разговаривали. По-прежнему беседы их полны были взаимной враждебности, скрытой, подавленной, притупившейся враждебности, которая уже лет пять едва сквозила в словах, в повадках, в дружеской преданности. Конечно, с годами маклер высоко поднялся над женщиной в чепце "шарлотке", но в иные дни стоило ему очутиться в ее комнате, он вновь становился прежним Флораном, забывал о своем богатстве, о своем положении и, как в молодости, испытывал чувство стыда. Он поддавался этому чувству, как поддаются дурной привычке, говоря себе, что уж это в последний раз, или как возвращаются в края с тяжелым климатом, которые нанесли ущерб вашему здоровью и все же тянут вас к себе. Рамело была единственным человеком на свете, с которым он мог хотя бы безмолвно разделить тайну смерти Лидии; да, в сущности, эта тайна была единственной темой их бесед. Но они ее никогда не облекали в слова, только подразумевали и чувствовали ее. Это сообщало самому обыденному диалогу опасный и влекущий отзвук. Чем больше лет отдаляло их от этой тайны, тем сильнее становилась ее власть над ними обоими. Вскоре Флоран Буссардель взял за обыкновение посещать Рамело ежедневно, всегда в один и тот же час.

Во время одного из их разговоров он предложил Рамело место в семейном склепе Буссарделей.

- Вы его заслужили,- сказал он.

Он искренне полагал, что оказывает ей великую честь, которой она стала достойна за все свои заботы, самозабвенное служение и умение молчать. Рамело не сразу дала ответ. Изуродованными подагрическими пальцами она теребила медальон и так низко наклонила голову, что уперлась подбородком в грудь; оборка чепчика мешала разглядеть выражение ее лица. Буссардель испугался, что огорчил ее, заговорив о смерти, и уже собрался было заверить, что при таком крепком сложении она проживет еще лет двадцать, но вдруг она сказала еле слышно:

- Я согласна. Сами знаете почему.

Буссардель понял, что она подумала о Лидии, которая одиноко покоилась в красивом мавзолее, так как некоторые затруднения все еще мешали перевезти из Голландии прах таможенного инспектора.

Буссардель больше не стал об этом говорить, раз дело было решено. Он смотрел в окно. Маленькая площадь изменилась. Исчезли прежние лавчонки, на их месте открылись красивые магазины, выросло несколько новых домов. В саду, зеленевшем напротив, пришлось срубить вековой дуб, гордость коллежа, зато там насадили молодые платаны, и они уже поднялись высоко. Но главным новшеством, изменившим этот, уголок города, являлись тротуары. Они придавали большую значительность зданиям. Теперь уже не было сточной канавы, пролегавшей по самой середине улицы, и пешеходы больше не тонули в грязи, везде царила чистота. Прежде в дождь и слякоть через улицу перебирались по доскам, которые за малую мзду какой-нибудь предприимчивый оборванец перекидывал в виде мостика; теперь прохожим уже не надо было спасаться бегством, когда у них над головой отворялось окно и раздавался предостерегающий возглас: "Берегись! Помои!" Эти времена давно миновали.

Буссардель остался верен своим фантазиям о расширении и благоустройстве города; они являлись как бы его неотвязной прихотью или манией коллекционера, с той, однако, разницей, что эта забава благодаря операциям с земельными участками в Европейском квартале теперь обогащала семейство Миньон, включая и Жюли, и даже обоих близнецов, которым отец купил паи в товариществе; но, глядя на маленькую площадь Сент-Круа, Буссардель мечтал о более значительном развороте дел, охватывающем весь Париж.

Затем его мысль обратилась к своему дому, к стенам, с которыми связано было столько воспоминаний. Прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как семья Буссарделя, увеличившись, перебралась с одного этажа на другой. Узорчатый шелковый штоф, которым были обтянуты стены в новой квартире, и даже полотно с трехцветными полосами, которым по настойчивому требованию Рамело обили ее комнату, успели выцвести там, где до них доставало солнце; потолки закоптели в тех местах, под которыми ежевечерне горели на столах лампы: мраморная облицовка камина внизу потрескалась от жара головешек, случалось выпадавших сквозь каминную решетку. Все это были отпечатки домашней жизни, шрамы человеческого жилища, иероглифы, которые умеют расшифровывать только души, одаренные долгой памятью и привязанностью к старым степам.

Тридцать один год прожит на улице Сент-Круа! Сколько событий произошло за это время! Рождение, рождение, потом двойное рождение, смерть, болезнь, свадьба, эпидемия холеры, свадьба... Ведь в каждой семье есть своя особая история, вехами ее служат важные факты, которые редко являются историческими. Когда Буссардель перелистывал семейный дневник - альбом, о котором знал лишь он один и куда он собственноручно записывал хронику своей маленькой общины, он не находил в этих своих записях ни Аахенского конгресса, ни Лайбахского конгресса, ни испанских дел, ни смерти императора на острове св. Елены; для него Три славных дня сводились к предшествующим этим событиям совещаниям парижских буржуа, а 1837 год, год взятия Константины, был для него главным образом годом помолвки Фердинанда с Теодориной Бизью. Позднее история французской мысли могла бы выделить из того времени, когда дети Буссарделя росли на улице Сент-Круа, даты некоторых иных событий: ведь после Ламартина возник Гюго, а после Теодора Жерико Делакруа, папа римский осудил Ламенне, Ньепсе и Дагер объединили свои труды, пароход впервые пересек Атлантический океан, было открыто среди песков озеро Чад. Все это очень мало затрагивало семейную жизнь Буссарделя. Сидя в кресле у окна в комнате Рамело, он перебирал хронологию длинной череды событий своей личной жизни, среди коих вспоминался ему то опасный коклюш, перенесенный близнецами, то увольнение служанки, арест его компаньона, переселение с одного этажа на другой, два-три случая Серьезных домашних

Как типичного буржуа, его никогда не смущала смена политического режима. С начала века он сам и вся его среда умели различать во всех видах правления под внешней непрочностью формы глубокую прочность самих учреждений. Какое значение для буржуазии могли иметь имя и звание, фирменная вывеска правителей, если она твердо знала, что всегда будет сохранять те же самые преимущества, то же самое положение. Она соглашалась мириться с любыми личинами власти, лишь бы эта власть оставляла за нею рычаги управления, и буржуазия действительно всегда сохраняла их. Буссардель вовсе не лгал, когда хвастался:

- Я никогда не занимался политиканством, я выше этого.

В его двойном благоденствии, социальном и семейном, все сходилось во взаимосвязи. Одно зависело от другого: контора биржевого маклера не могла процветать, не будь у него надежного семейного очага; так что Буссардель во всех отношениях был обязан старухе Рамело: ведь она так много сделала для укрепления его семьи.

Судьба лучших семейств бывает связана с каким-нибудь посторонним лицом, без которого здание их благополучия не могло бы воздвигнуться, а если бы это лицо устранилось, все сооружение рухнуло бы. В зависимости от социальной среды необходимым лицом бывает: соседка, слуга, экономка, управляющий, аббат, нотариус; при дворе государей эту роль играет министр, а некоторые нации своим могуществом обязаны наличию в них выходцев из других стран. Такова была и роль Рамело. Семейство Буссардель опиралось на патриотку 1789 года.

Зимой, в тот год, когда Фердинанд женился, здоровье старухи Рамело стало ухудшаться. Теодорина была тогда беременна, ждала в январе родов. Молодожены жили в двух шагах, на улице Басе дю Рампар, в особняке, выходившем окнами на бульвар Капуцинок, и все же Рамело уже не могла отправиться туда и выполнить у этого нового домашнего очага те обязанности, которые она продолжала нести в семье и которые при каждых родах госпожи Миньон младшей приводили ее в дом на площади Риволи. Теперь недуги не позволяли ей быть на своем посту, и она так огорчалась этим, что Жюли приезжала посидеть с ней. А иначе старуха оставалась бы совсем одна на улице Сент-Круа: все были у Фердинанда. Лакей, сопровождавший Жюли, бегал из одного дома в другой. Рамело требовала, чтобы его приводили к ней.

- Ну, говори, голубчик. Как дела у госпожи Теодорины?

Лакей передавал то, что ему сказали: все идет хорошо.

- Все идет хорошо! И они воображают, что мне этого достаточно? Дурень ты этакий! Сбегай туда, скажи: велели, мол, все хорошенько узнать, спросить, как ребенок идет!.. Нет, надо мне самой поехать,- говорила она задыхаясь и, опершись на подлокотники, пыталась подняться, но без сил падала в кресло.Ох! Не могу! Вот горе! Кто я теперь? Развалина, старая рухлядь. Пусть уж меня в богадельню поместят.

Старуха так волновалась в этот день, что ей стало плохо. Даже когда принесли весть, что родилась девочка, хороший, крепенький ребенок, она все не могла успокоиться. На следующий день пришлось пригласить врача и неожиданно для больной привести его к ней в комнату. Она не поправилась и к лету, везти ее в Гранси оказалось невозможным; Буссарделю пришлось одному сопровождать туда своих детей и внуков и устраивать их там на летнее время.

- Это конец,- сказала Рамело.- Я уже оторвана от семьи, от ее жизни.

Желая смягчить удар, Буссардель сократил свое пребывание в Берри под тем предлогом, что его присутствие необходимо в конторе, хотя он совсем ею не занимался, и почти все лето провел на улице Сент-Круа.

- Не думайте, Буссардель, что вы меня обманули,- сказала однажды больная.- Я не дура, все понимаю: вы из жалости сидите тут.

Буссардель запротестовал. Она ворчливо добавила, понизив голос:

- Что ж, благородно поступаете...

Теперь близость их стала более задушевной. Они говорили об умерших людях, воскрешали старые события, известные лишь им одним. Буссардель цеплялся за Рамело, как за последнего свидетеля прошлых дней. Когда ее не будет, с кем ему поговорить? Не о Лидии, потому что ее имя они никогда не произносили, но о детстве близнецов, о начале карьеры Буссарделя как биржевого маклера, о временах оккупации.

Семейство вернулось из Гранси. В первый же день по возвращении Жюли прибежала вечерком на улицу Сент-Круа поцеловать своего старого друга и была потрясена происшедшей сменой, которую отец, видя Рамело ежедневно, совсем не замечал. Тогда и он встревожился, пригласил прославленных докторов, и для его успокоения старуха терпела их визиты. Они не подали никакой надежды, развившаяся водянка поднималась все выше, уже подходила к легким. Сделали надрезы в икрах - но лишь для того, чтобы облегчить страдания, а бороться с болезнью было уже невозможно. Старуху больше не укладывали в постель: в сидячем положении ей было легче дышать. Жюли, заботы которой Рамело еще соглашалась принимать, усердно ухаживала за ней, не гнушаясь самыми противными процедурами. В течение дня она то и дело меняла лохань, в которую из прикрытых юбками водяночных ног больной вытекала жидкость.

Однажды за столом Буссардель, у которого тревога за жизнь Рамело стала каким-то наваждением, вдруг воскликнул, ударив себя по лбу:

- Боже мой! И у меня не останется от нее никакого портрета!

- Что ты, папа! - ответила Аделина.- Я когда-то сделала не один, а несколько портретов карандашом. По-моему, они похожи. Разве ты позабыл?

Буссардель тотчас потребовал эти наброски и, рассмотрев их, немного успокоился; потом попросил дочь поскорее сделать еще один набросок, потом заявил, что хочет, пока еще не поздно, иметь портрет Рамело, выполненный на холсте красками, пригласить известного художника. Ведь лицо ее совсем не изменилось, у нее все те же глаза, говорил он.

Его смятение поражало всех детей, даже чувствительную Жюли. Они не могли понять, почему отец борется против природы и почему пытается сохранить уходящий из жизни образ, тускнеющее отражение, мрачный и пристальный взгляд умирающей старухи. Однажды утром, не дожидаясь первого посещения Буссарделя, она послала за ним.

- Сядьте, Буссардель,- сказала она, задыхаясь более обычного.- Вот что: на этой неделе я умру. Молчите, молчите... Я лучше вас знаю. У меня есть к вам просьба. Хочу перед смертью повидаться с прежними своими друзьями, ну, вы знаете с кем... Вы еще меня упрекали когда-то, что я делюсь с ними своими грошами...

У нее перехватило дыхание, она умолкла. Через минуту опять заговорила, сказала, что рассчитывает на Буссарделя, пусть он прикажет срочно разыскать ее друзей, которых она уже несколько лет как потеряла из виду. Она указала, где лежит ее старая записная книжка с адресами, заставила Буссарделя прочитать их вслух и отметила два десятка имен. Она пожелала сама дать наставления трем проворным рассыльным, которых отправили на розыски, и стала ждать.

После обеда ей доложили о посетительнице, но это пришла мадемуазель Эрто, невеста Луи, - она явилась с матерью и попросила разрешения навестить больную. Лора Эрто была дочерью судебного следователя; Буссарделю был желателен этот брак: не говоря уж о богатом приданом, он очень кстати сблизил бы судейские круги со средой нотариусов, - ведь когда Луи окончил юридический факультет, отец посоветовал ему избрать профессию нотариуса, устроил его в одну из лучших в Париже нотариальных контор и, поскольку у владельца ее не имелось законных преемников, обеспечил для сына право перекупить у него патент.

Так мне и не придется, барышня, порадоваться на вас на вечере, когда будут подписывать брачный контракт,- сказала Рамело.- Когда назначено? На днях?

- Да, предполагалось на этой неделе в субботу,- ответила госпожа Эрто,-но господин Буссардель попросил немного отложить, чтобы и вы могли быть на празднике.

Больная заволновалась, запротестовала и совсем задохнулась. Она не желала, чтобы из-за нее что-нибудь отменяли. Она еще раз попросила позвать к ней Буссарделя и сказала ему на ухо, что в тысячу раз лучше будет дать вечер, пока еще в доме нет покойника. Ведь это бесспорно. Ей обещали не откладывать. Тогда Рамело, сославшись на усталость, деликатно выпроводила обеих посетительниц, ибо вовсе не желала, чтобы они встретились с гостями, которых она ждала.

К вечеру явились старики, обломки Республики. Сначала пришло только двое - мужчина и женщина. На следующий день побывали в разное время пять человек; на третий день еще трое, и больше уж никто не явился. Остальные умерли, или следы их затерялись. Когда им на звонок отворяли дверь, эти призраки на мгновение замирали у порога, не решаясь войти; моргая глазами, смотрели на штофные обои прихожей, зажженные канделябры, расписной потолок. Некоторые, помня, что Буссардель квартировал в антресолях, думали, что они ошиблись, и пятились к двери. Опасливо ступая по ковру, молча шли вслед за лакеем, недружелюбно поглядывая на него. Потом входили в комнату Рамело, и дверь затворялась за ними.

Больная провела в их обществе три дня. К одиннадцати часам утра по приказанию Буссарделя им подавали завтрак, в шестом часу - обед. Они уходили только вечером. Тогда у постели Рамело собиралась семья Буссардель, так как лишь одну Жюли она допускала к себе в те часы, когда у нее сидели старые патриоты. Да и то, может быть, оттого, что нуждалась в уходе, который взяла на себя Жюли.

На третий день, в субботу, Жюли потихоньку вышла из ее спальни и, рыдая, бросилась на диван в большой гостиной, где отец и Аделина делали

- Дорогая деточка! - сказал Буссардель и взял ее за руки.- Ты совсем измучилась.

- Да я не от усталости...- ответила Жюли.- Тяжело смотреть, как она, бедняжка, раздает в такую минуту памятки о той революции... Так величественно их вручает, что поневоле взволнуешься: вот это тебе, по такой-то причине. А это тебе... Каждому объясняет, почему завещает то или это, и каждый торжественно принимает ее дар. Рамело мне сказала, что все эти вещи для нас не представляют ценности, а для ее стариков они - подлинные сокровища. Мне она предназначила только прядь волос под стеклом, в рамке, кажется, я мечтала получить ее, когда была девочкой, и грубый стакан, из которого кто-то пил когда-то, теперь уж не помню кто! Ах, как все это грустно!

Она попросила флакон с нюхательной солью. Сестра подала его и сказала:

- Жюли, милочка, бодрись, пожалуйста. Сейчас принесли от Викторины вечерний туалет, который ты должна сегодня надеть. И горничная твоя уже пришла и все захватила с собою, чтобы убрать тебе волосы. Я ей позволила расположиться у меня в спальне.

Жюли пожелала взглянуть на присланный туалет и осталась им довольна. Платье было сшито из бархата цвета "пламени пунша", юбка с подборами открывала спереди и снизу атласный чехол кремового цвета с широкими оборками из алансонских кружев. Госпожа Миньон младшая не должна была посрамить своей славы элегантной женщины, Аделина и отец уже были одеты; Жюли посмотрела на часы и, увидев, что до обеда остался всего лишь час, немедленно отдала себя в руки горничной. Вскоре приехал Фердинанд с женой, которая уже была беременна вторым ребенком. Последними появились Эрто в сопровождении своего нотариуса и свидетелей, приглашенных для подписания брачного контракта. Нотариус Буссарделей поднялся тогда по внутренней лестнице из конторы, где он приготовил все бумаги.

Так как на вечер пригласили человек сто гостей, которых неприлично было бы заставить ждать, семья тотчас же села за обед. Между двумя переменами Жюли вставала из-за стола и бежала к Рамело спросить, не надо ли ей чего-нибудь. Больная, совсем обессилев, страдала без единой жалобы и даже говорила, что ей радостно слушать отзвуки празднества. Больше всего утешала ее в эти горькие минуты картина, которая была перед ее глазами. Ее собственные гости сидели за столом, им был подан превосходный ужин, еще лучше, чем в предыдущие дни, так как для него уделили яства, приготовленные для парадного обеда.

Семейство Буссардель встало из-за стола, когда прибыли первые гости. Пока отец жениха, отец невесты и оба нотариуса, запершись в библиотеке, вели переговоры, в гостиных начался прием. Горели все свечи в люстрах, в канделябрах, бра и жирандолях; многочисленные лампы усиливали их свет. Обычно в этот час уходили от Рамело ее посетители. Выйдя из ее спальни в коридор, они услышали шум праздничного сборища, первые звуки скрипок, долетавшие до этой части квартиры, и возвратились в спальню умирающей.

Через час они снова попытались выйти. Время для них уже было позднее, некоторые жили в предместьях, они были нагружены полученными подарками, да еще всех разморило от слишком обильного угощения, к которому они не привыкли, от духоты в жарко натопленной комнате, их клонило ко сну. Дольше они не могли оставаться. Рамело вызвала свистком служанку, и та привела Жюли; по просьбе своего друга Жюли взяла на себя заботу о ее гостях. Решили, что она выпустит их на улицу через черный ход, но все же им нужно было пройти через переднюю.

Жюли двинулась по коридору во главе десяти стариков; немного растерянные, они оправляли свою одежду, прижимали к себе свертки и узелки с подарками. Прежде чем выйти в переднюю, решили выждать, когда в ней никого не будет, когда перестанут там сновать приглашенные. Но в дом прибывали лее новые и новые гости; был разгар зимнего сезона, а такое празднество, как вечер у биржевого маклера Буссарделя в честь подписания брачного контракта его сына, было событием незаурядным, заинтересовавшим всех обитателей Шоссе д'Антен.

Наконец Жюли приняла решение. Она взяла под руку одного из своих подопечных и, сказав остальным, чтобы они следовали за нею, вышла в переднюю. Гости, находившиеся там, дамы, которые снимали или надевали на себя ротонды, и недоумении расступились. Призраки старой Революции, которые, возможно, не все были очень бедны, все без исключения имели жалкий вид; все они явно принадлежали к другой эпохе, у всех в облике было что-то противоречащее и враждебное современности,- от этой особенности никогда не могла избавиться и сама Рамело. Дряхлые привидения, шествуя под предводительством молодой красавицы в великолепном наряде, прошли через переднюю, прижимая к себе обломки прошлого, которые уносили с собою, и исчезли в темном коридоре. На следующий день они уже не пришли. Рамело, которой стало очень трудно говорить, кое-как объяснила, что со старыми друзьями покончено и теперь она принадлежит только Буссарделям. И тут Аделина заговорила было о священнике. Но потому ли, что Рамело, проведя три дня среди своих современников, разделявших прежние ее убеждения, отбросила от себя позднее воспринятые взгляды; потому ли, что в последние минуты жизни ее, естественно, потянуло к той эпохе, которая оставалась дорога ей, она решительно отказалась от причастия. Аделина, никак не ожидавшая отказа, сделала из этого трагедию и принялась мучить умирающую. Все было напрасно. Перед смертью старуха возвратилась к атеизму молодой своей поры, как другие возвращаются к далеким своим верованиям: она примирилась с отрицанием религии.

Во второй половине дня, когда все думали, что она уже не может говорить и больше никогда говорить не будет, она поманила к себе Буссарделя, и он подошел к креслу, где лежала умирающая. Он опустился перед ней на колени, взял ее за руку и посмотрел на нее вопрошающим взглядом. Она сделала над собою усилие, закрыла глаза, может быть, для того, чтобы легче было

- Я вам прощаю.

- Как! - воскликнул он, потрясенный до глубины души, но сдерживая голос из-за присутствия дочерей.- Как! А мне казалось, что уже давно...

Он не договорил: она с трудом открыла глаза и в последний раз устремила на него взгляд, так часто испепелявший его.

- Нет...- почти беззвучно произнесла она.- Только сейчас прощаю... потому что умираю...

Жюли отошла от них в сторону, обняв сестру. Она плакала, Аделине не удалось расслышать, что Рамело сказала отцу, но этот отдельный от всех разговор показался ей весьма знаменательным.

Вот видишь, - шептала сестре эта старая дева.- Я всегда так и думала. Она любила отца. Влюблена была в него.

- Что ты!..

- Да, да... Сама подумай. Иначе не объяснишь, почему она так прожила свой век. Подобную преданность редко встретишь.

- Ах, перестань!..- зарыдав, ответила Жюли.- Аделина, бедная ты моя Аделина!..

Когда Рамело, старый друг семейства Буссарделей, испустила дух, Жюли передала последнюю волю умершей. Рамело просила, чтобы ее похоронили в том платье, которое она надевала, когда ей шел двадцатый год. Втайне от всех она хранила его, и со времен Директории предназначила именно для такого употребления. Это было белое шелковое платье с розовыми полосками, с высоким поясом, с кружевной косынкой, перекрещивающейся на груди; от него шел какой-то неопределимый слабый аромат. Но Рамело, так долго жившая на хлебах Буссарделей, располнела в их доме; сразу стало ясно, что платье на нее не налезет. Тогда его распороли сзади, просунули в рукава окоченевшие руки, хотели было застегнуть лиф на груди, потянули, и шелк с треском разорвался.

Платье сняли, чтобы зашить прореху. Оно разорвалось еще в двух местах.

- Придется оставить это,- сказал Буссардель.- Шелк сопрел от времени.

XIV

Пользование особняком, находящимся на улице Басс дю Рампар, в котором проживал Фердинанд с женой, входило в статью брачного контракта молодого Буссарделя. В свое время это был загородный дом, построенный архитектором Броньяром в последней четверти восемнадцатого века для оперной дивы, мадемуазель Шевалье, которая обязана была этим красивым зданием щедрости нескольких меценатов, состоявших ее поклонниками, один за другим или даже одновременно. После смерти певицы ее особняк перешел в руки графа де Вилетта; во владении этой семьи он оставался довольно долго, так что стал известен под названием "особняк Вилетта", а воспоминание о его галантном происхождении уже стерлось. Но хозяева дома, два брата, умерли один за другим как раз в то время, когда Фердинанд заявил на улице Сент-Круа о своем намерении жениться. Обстоятельства наследования были таковы, что особняк пустили в продажу. Буссардель услыхал об этом от своего нотариуса; он знал этот дом, находил его архитектуру внушительной, а главное, считал, что самый земельный участок имеет большую ценность, а весь квартал - большие перспективы, и он купил особняк.

Сыну он предоставил право пользования этим недвижимым имуществом. Он считал свое приобретение выгодной сделкой, а лишь только на сцену выступали деловые соображения, отец в душе Буссарделя стушевывался перед биржевым маклером, в котором в свою очередь таился спекулянт,

Как и все постройки на улице Басе дю Рампар, особняк Вилетта расположен был ниже бульвара Капуцинок. Он стоял почти напротив того места, где улица Мира выходит на этот бульвар, и Буссардель не без основания ценил эти обстоятельства. Земельный участок составлял, вероятно, около трети гектара. Кроме парадного подъезда с улицы Басс дю Рампар, где дом был украшен каменным порталом с фронтоном, имелось еще два выхода, через сад, в переулок Сандрие. Оттуда можно было в пять минут пешком добраться до конторы Буссарделя, пройдя по переулку Сандрие, потом по улице Нев де Маттюрен, по улице Тиру и улице Сент-Круа.

Дом, стоявший в глубине широкого двора, привлекал взгляд своим перистилем, поднятым на высокий цоколь и состоявшим из четырех колонн коринфского ордера; они вздымались во всю высоту фасада, обрамляя окна первого и второго этажа; над ними были только чердачные помещения, скрытые изящной итальянской балюстрадой. Слева и справа от подъезда простирались два низких крыла, соединявшиеся с главным корпусом и замыкавшие с боков перистиль. За домом был разбит английский сад.

Внутри особняк представлял собою очень удобное жилище, не имевшее в себе ничего торжественного, наоборот, изобилующее маленькими круглыми гостиными, уютными комнатами с деревянными панелями, внутренними лестницами, ведущими в отдельные покои,- словом, все здесь носило интимный характер, в котором сказывалась наметившаяся при Людовике XVI реакция против холодной величественности архитектуры XVII века.

Словом, особняк Вилетта со всеми его особенностями как-то гармонировал с обликом и душевным складом Теодорины Буссардель.

Выйдя замуж, она незамедлительно стала матерью и уже подавала надежды, что ребенок будет не единственным. Ей поэтому нравилось, что в доме так много комнат и что они хорошо изолированы друг от друга. Значит, ни она, ни дети, по мере того как их будут брать из деревни от кормилицы, не станут мешать Фердинанду, который уже поспешил заявить жене, что ему необходимы покой и независимость. К тому же Теодорина любила тишину и не скучала в одиночестве: она была натура скрытная, ей нравилось, что все эти комнаты принадлежат ей одной, что они маленькие и не могут вмещать много людей, что они замкнуты - словом, что они похожи на нее. Фердинанд однажды, смеясь, сказал отцу:

- В общем это расположение комнат архитектор придумал, чтобы угодить привычкам бесстыжей распутницы, а в конце концов оно оказалось чрезвычайно удобным для добродетельной буржуазки.

Что касается его, то этот роскошный особняк вполне соответствовал его тщеславию, его стремлению блистать, его намерениям задавать пиры и празднества. Отец осуществил мечту своего любимца: мало кто из биржевых маклеров, в особенности таких молодых, как Фердинанд, мог в дни приемов похвастаться столь великолепным домом и столь красивыми гостиными. И Фердинанд уже представлял себе, как в его доме будут собираться финансовые тузы и самые элегантные женщины из среды денежных людей. Все тут как будто складывалось благоприятно для него, все было хорошо, даже то, что в доме было два выхода в переулок Сандрие.

Но больше всех доволен был этим приобретением Буссардель старший: купив особняк Вилетта, он переходил из разряда квартиронанимателей в разряд домовладельцев. Этого ощущения ему не дала спекуляция земельными участками в Европейском квартале, потому что и он, и сыновья выступали в ней только как пайщики. А теперь он лично владел участком парижской земли, частицей родного города. "И ведь это только начало", - думал он.

Самые приятные часы досуга (а у него теперь было много часов досуга) он проводил на улице Басе дю Рампар. Там знали его привычки, там всегда в столовой ставился прибор для него. Он любил прогуляться до особняка пешком. Если он направлялся туда утром, к завтраку, то нарочно проходил через рынок на площади Мадлен, покупал цветы и заставлял, как влюбленный, чтобы при нем составили из них букет. Подходя по бульвару к дому, он замедлял шаг, поджидая, не встретится ли кто из знакомых,- ведь так приятно было указать на фасад своего дома с четырьмя колоннами, который в этом высоком месте виден был весь за оградой двора, и, смеясь, сказать:

- Да вот иду в особняк Вилетта. Сноха моя, урожденная Бизью, пригласила к завтраку. Несу ей букет. Видите, какие у меня теперь повадки!

- Дорогое дитя мое,- говорил он Теодорине,- глядя на вас, молодых, я и сам помолодел.

Конечно, жена Луи, Лора Эрто, довольно хорошенькая женщина, ему очень нравилась. Раз в неделю он, не скучая, обедал в доме своего второго сына, на улице Прованс, где Луи снял квартиру, чтобы быть поближе к брату. Но в особняке Вилетта он бывал чуть ли не каждый день. С первой снохой у него установились самые дружеские отношения.

Чаще всего он заставал Теодорину в ее комнате; она неизменно была спокойна и никогда не оставалась праздной, сидела за каким-нибудь рукоделием. Старик устраивался около нее, просил не прерывать из-за него работы. Иной раз Теодорина при нем занималась хозяйственными делами, отдавала распоряжения, никогда не повышая голос, с молодой властностью, восхищавшей свекра. Он понимал, что ей не надо учиться этому, что она с детства окружена была многочисленными слугами. Он понимал также, что разумная бережливость, которой проникнуто было все ее управление домом, объяснялась не нуждою, пережитой в прошлом, а наследственной привычкой, уважением к традиции, передававшейся из поколения в поколение.

Буссардель действительно помолодел - благодаря ли снохе, как он говорил, или потому, что меньше занимался конторой, как уверял Фердинанд, а может быть, по какой-то иной причине.

Как бы то ни было, дети Буссарделя радовались его бодрости. Они боялись, что смерть Рамело будет тяжелым ударом для пожилого человека, казавшегося с некоторого времени очень утомленным, и что он надолго погрузится в глубокую печаль. Он пожелал надеть траур по своему старому другу, попросил и детей носить знаки траура, что никого из знакомых не удивило, так как большинство считало Рамело их родственницей, а друзья дома прекрасно знали ее преданность Буссарделям, за которую те и смотрели на покойную как на члена своей семьи. Отец сам назначил сроки траура: три месяца для детей - как носят траур по умершей тетке, а для себя - полгода.

Когда он счел свой долг выполненным, он заявил, что разум велит ему бороться с унынием, и, к удивлению близких, повел светскую жизнь и увлекался ею куда больше, чем раньше. Он принимал все приглашения и тотчас устраивал ответные обеды и вечера. Он пожелал приобрести по абонементу ложу в Опере и у Итальянцев; ведь это совершенно необходимо, говорил он, когда можешь посадить впереди двух снох и собственную дочку, причем все трое очаровательные женщины. Об Аделине тут речи не было: с тех пор как ей перевалило за тридцать, и в семье, помимо младшей ее сестры, появились две молодые невестки, она старилась с удвоенной быстротой, держала себя так, словно годами она старше отца, является старейшей в семье и развлечения для нее не существуют.

Но Буссардель не следовал примеру такого самоотречения; когда оправилась после родов Теодорина, счастливо разрешившись от бремени мальчиком, что произошло вскоре по окончании траура по Рамело, дедушка в честь своего внука дал вечер в особняке Вилетта. Празднество было многолюдным и блестящим. Вся денежная знать Шоссе д'Антен теснилась в гостиных. Буссардель, веселый, оживленный, сновал по комнатам; предложив руку дамам, вел их в буфет; в большом салоне, расположенном против парадной лестницы, принимала гостей Теодорина в окружении своих невесток и матери. Ее кузина Луиза де Лагарп, проездом находившаяся в Париже, помогала ей занимать посетителей; эта молодая приятная дама была в родстве с семейством Бизью и тоже происходила из Швейцарии; два года назад она вышла замуж за крупного чиновника Жоржа Османа, назначенного супрефектом в Сен-Жирон. Вечер очень удался. По настоянию Буссарделя, проявлявшего запоздалое, но тем более горячее увлечение театральными зрелищами, в овальном салоне, была устроена маленькая сцена. На ней выступали в тот вечер певицы и модная балерина, стяжавшая своими танцами бурные аплодисменты.

В тот же год, осенью, Фердинанд однажды был приглашен на холостяцкий обед, который по условиям проигранного пари устроили его знакомые в отдельном кабинете "Английского кафе". Когда встали из-за стола, решили поехать в Олимпийский цирк. Фердинанд попросил узнать, вернулся ли его кучер - он разрешил ему съездить домой пообедать, так как до особняка Вилетта было совсем близко. Один из подававших за столом лакеев бросился выполнять поручение, и слышно было, как он закричал на черной лестнице:

- Карету господина Буссарделя!

- Болван! - возопил метрдотель, кинулся вслед за ним, и в коридоре раздался звук пощечины.

- Вот как! Вы бьете лакея, который прислуживает мне? - смеясь спросил Фердинанд у метрдотеля, когда тот вернулся весь красный и запыхавшийся.

- Извините, пожалуйста, сударь. В хороших ресторанах персонал не выкрикивает во все горло в коридорах имена клиентов.- И, приоткрыв дверь, он выглянул из нее.

- Нет, вы, как видно, не все говорите. Что там такое? - спросил молодой Буссардель и, отведя его в сторону, указал на перегородку.- Кто у нас соседи?

Метрдотель уклонился от ответа, сославшись на свою обязанность держать язык за зубами. Но на бульваре, когда Фердинанд собирался сесть в карету, к нему подошел провинившийся лакей. Ему уже дали расчет, и бедняга умолял вступиться за него: его уволили за допущенный промах.

- Подожди меня здесь,- сказал Фердинанд и снова вошел в ресторан.

- Все улажено,- сказал он возвратившись.- Не благодари меня, скажи-ка лучше, почему за твою неловкость тебя так строго наказали?

- Да потому, сударь, что в соседнем кабинете был господин с такой же фамилией, как у вас, и он был не один. И значит...

- Ага, понимаю! Постой, постой! Наверно, молодой человек, очень похожий на меня?

- Ах нет, сударь... Совсем не молодой господин. Толстый, с брюшком.

- Ого! - воскликнул Фердинанд. Он умолк и невольно поднял голову к освещенным окнам кабинета. Лакей сообщил, что с господином, который обедает там, приехала известная танцовщица, по фамилии...

- Это неважно!.. До свидания, любезный. Не говори больше об этом с товарищами... на-ка вот возьми.

На следующий день сын встретился с отцом у себя дома. За обедом он окидывал Буссарделя старшего любопытным взглядом. Он теперь видел его в новом свете. Ему казалось удивительным, что старик оказывает Теодорине отеческое внимание и выступает в роли дедушки, повествуя о том, как он ездил в тот день в Шеней. В этой деревне находился у кормилицы второй ребенок Фердинанда - маленький Викторен, которого Буссардель обожал.

Разговор пошел о Викторене. Дедушка не мог нарадоваться, что для внука выбрали Шеней и дом толстухи Туанон. С тех пор как паровоз приблизил деревни к столице, самые богатые парижане, которые горячо желали, чтобы их младенцы росли на свежем воздухе и чтобы можно было почаще их навещать, брали кормилиц в окрестностях Версаля и Корбей, конечных пунктов, до которых доходили две первые линии железной дороги. Буссардели вспомнили, что Жозефа была родом из Шенея и что до этой деревни от Версаля не больше одного лье. Они расспросили служанку, кого из местных крестьянок можно было бы взять в кормилицы Викторену. Жозефа время от времени ездила к Шеней, где у нее была родня; она порекомендовала одну из своих внучатых племянниц, молодую мать восемнадцати лет, полную, здоровую, опрятную, которая хотела взять к себе питомца и выкормить его. Туанон доверили первого ребенка Теодорины, малютку Флоранс, названную так в честь дедушки, который был ее крестным. Незадолго до рождения Викторена Туанон произвела на свет третьего ребенка, и вполне естественно было, что на нее возложили почетную обязанность выкормить грудью наследника имени Буссардель.

Ребенка передали ей на руки с бесконечными наставлениями, и любящий дед добавил к ним самые щедрые обещания награды, которая ждет ее в тот день, когда младенец будет отлучен от груди и возвратится домой здоровым и цветущим. Кормилица ревностно отдалась своей миссии, но небо отнюдь не вознаградило ее за это благоденствием собственного ее ребенка: в первые же месяцы Викторен и его молочный брат заболели крупом, и ребенок кормилицы умер. Трагедия совершилась в несколько дней, почти за несколько часов; произошло это в августе, когда все Буссардели находились в Гранси. Неграмотная крестьянка, не умевшая писать, не уведомила своих хозяев и тетку об опасности, угрожавшей Викторену. Родные узнали обо всем, лишь когда вернулись в город и приехали его навестить. Они передавали друг другу младенца: он уже поправился и даже как будто стал крепче, чем прежде. Но в младенчестве дети быстро поправляются и в короткое время меняются так, что их и не узнать. Теодорина Буссардель по доброте душевной попросила священника Шенейской церкви отслужить панихиду за упокой души умершего младенца Туанон и сама возложила на его могилу венок из белых иммортелей.

Аделина, которой вторично передали блюдо с миндальным кремом и бисквитами, жестом отказалась, внимательно глядя на отца, заканчивавшего рассказ о своей поездке в Шеней. Она была крестной матерью Викторена и всегда сопровождала Буссарделя в этих маленьких путешествиях.

- У моего крестника, кажется, очень жизнерадостный характер... сказала она, лишь только рассказчик сделал паузу.- Он так весело смеется, особенно когда я наклоняюсь над его колыбелькой,- ведь он узнает меня. Увы! - добавила она со вздохом,- все эти счастливые улыбки исчезнут... перед житейскими горестями.

- Сестрица, - сказала Теодорина, еще раз положив себе на тарелочку крема, - мы постараемся избавить его от горестей.

- Дитя мое,- возразила Аделина, - вы ничего не можете сделать против воли всевышнего!

У нее уже появилась мания называть и своих родных, и слуг, и знакомых, и даже нищих, которым она раздавала милостыню, "дитя мое".

Если семья была в сборе, Аделина, обращаясь ко всем вместе, говорила "дети мои", даже если тут был отец. Ведь ее братья женились, устроились и больше не нуждались в ее заботах, и разве отец теперь не был одним из ее подопечных? Разве она не изливала на него свою благодетельную способность к самоотверженному покровительству? Что касается Теодорины, то, хоть она по внешнему облику и по характеру казалась старше своих лет, Аделина скорее видела в ней племянницу, чем невестку. Так же относилась она и к Лоре Эрто. И когда младшая дочка Жюли по собственной выдумке назвала ее "тетя Лилина", это имя перешло из уст в уста и было одобрено всеми членами трех молодых семейств, включая и матерей. В этом имени было что-то слащавое и жеманное, оно как нельзя лучше подходило старой деве.

Теодорина, женщина неговорливая и как будто бы не замечавшая колкостей, не ответила на слова Аделины. Подали фрукты. Буссардель сказал, что его внук будет настоящий силач. Кормилица распеленала его, чтобы показать дедушке, и Буссарделю бросилось в глаза, что тельце у ребенка крепенькое...

- Это у него от отца: Фердинанд очень недурно сложен,- сказал Буссардель и галантно добавил: - Зато маленькая Флоранс обещает быть такой же хорошенькой, как мама.

- А какого цвета у него волосы? - спросил Фердинанд, у которого никогда не было времени съездить в Шеней посмотреть на сына.

- Волосы были белокурые, прелестного оттенка, но они уже потемнели,ответила тетя Лилина, обмакнув кончики своих бледных восковых пальцев в поставленную у прибора мисочку

с теплой водой.

- Белокурые? - удивился черноволосый Фердинанд.- А есть у него, отец, такая родинка, как у меня?

- Нет, голубчик, родинки нет. По крайней мере я не заметил. А ты видела, Аделина?

- Родинки у него нет.

- О какой родинке идет речь? - спросила Теодорина.

Луи дал пояснения:

- Родимое пятнышко. У Фердинанда оно есть, а у меня нет. Когда мы были младенцами, нас по этому пятнышку различали.

- И где же эта отметинка находится?

- На груди,- скромным тоном ответил Фердинанд,- с левой стороны, у соска.

- Ах, так? - протянула наследница фабрикантов Бизью и встала из-за стола, ибо обед уже был кончен.

Покуривая сигары в бильярдной, трое мужчин заговорили о политическом положении. С июля в Париже вызывало тревогу известие о том, что Россия, Пруссия, Австрия и Англия вступили в соглашение и собираются, помимо Франции и вопреки ее интересам, по-своему урегулировать конфликт, возникший между Турцией и Египтом. Ждали войны, привели в боевую готовность армию, крепости и эскадру; предписано было усилить укрепления столицы. Тревога не улеглась и осенью. Буссардель ее не разделял.

- Повторяю, - говорил он сыновьям, - надо сохранять спокойствие и стараться успокоить людей. Раз уж правительство не сумело предотвратить соглашение великих держав, раз уж господин Тьер, извините за выражение, сел в лужу, так теперь не время метать громы и молнии - это по меньшей мере неосторожно.

- Отец,- спросил Фердинанд, пустив несколько шаров по зеленому полю,ты не боишься развития событий?

- Они зависят от нашей позиции. Я не думаю, что интересы Франции на Средиземном море так уж связывают ее с судьбой Мухамед-Али. Но вот нет никакого сомнения, что слухи о войне вносят расстройство в торговлю и промышленность, вызывают кризис.

- Дело в том, что у людей нет уверенности в завтрашнего дне и они не хотят пускать свои деньги в оборот.

- Мне известно, - сказал Луи, уже получивший прозвище Луи-нотариус, мне известно, что некоторые продают все свое имущество даже с убытком для себя, лишь бы иметь наличные.

- Выгодная операция для тех, кто покупает,- задумчиво сказал отец.

- Ага! - весело воскликнул Фердинанд и, подняв голову, улыбнулся, так как этот разговор возвратил ему привычные представления об отце и рассеял неловкость, которую он чувствовал в начале обеда.- Ага! У тебя есть какой-то проект, ты задумал какое-то дело!

Буссардель посмотрел на сыновей с хитрой усмешкой и ничего не ответил.

Фердинанд повернулся к Луи:

- С тех пор как наш папенька избавился от обязанностей биржевого маклера и чувствует, что у него руки не связаны, он, кажется, поддался опасным чарам спекуляции!

Все трое засмеялись, но отец все же ничего не открыл сыновьям.

Он действительно лелеял важный замысел.

- За город поедем,- сказал он однажды кучеру в первом часу дня. Дело было зимой, темнело рано.- Поспешай, поедем в Монсо.

Окраины менялись; по мере того как город наступал на деревню, поселок Монсо, который в прошлом назывался Муссо, утратил прежнее наименование, лишился своих благоуханных полей и своей сельской прелести.

- Только поезжайте не по улице Роше, а по Лондонской, до самой заставы. А там я скажу куда.

Ему хотелось проехать через застраивающийся квартал. Что же могло лучше подготовить его к исследованию земельных владений Монсо, как не этот маршрут? Хорошо было увидеть еще раз этот новый район Парижа, ныне уже окончательно распланированный район, где земельные участки с каждым днем все больше застраивались. Здесь проходила теперь линия Западной железной дороги - платформа была на Римской улице, в те времена параллельной улице

Когда выехали за заставу Монсо, Буссардель велел свернуть на Аржантейльскую дорогу, но, проехав по ней метров двести, приказал кучеру остановиться и вышел из кареты. Здесь с левой стороны начиналась проселочная дорога, соединявшая деревню с заставой Курсель, - та самая, по которой двадцать четыре года назад Буссардель шел пешком.

- Поезжайте к Шартрской заставе и ждите меня там, - сказал он кучеру.Не беспокойтесь, если я задержусь и не скоро к вам подойду.

Он появился только в сумерках, весь в грязи. Когда лошадь, бежавшая крупной рысью, привезла его на улицу Сент-Круа, он сразу поднялся на второй этаж, к себе в кабинет, не заходя в контору, хотя и знал, что в этот час там должен быть его сын. Юн потребовал, чтобы принесли лампу, дров для камина, горячего грогу, распорядился, чтобы его никто не беспокоил, заперся на ключ и вытащил из шкафа папку с наклейкой, на которой жирными буквами круглым почерком было написано: "Долина Монсо". Уже много лет одержимый, подобно золотоискателям, неотвязной мыслью, Буссардель собирал все, что имело отношение к этому пригороду.

Он раскрыл папку, просмотрел ее содержимое, развернул планы, перенес на них то, что набросал днем в записной книжке. Карандашные его пометки не выходили за пределы треугольника, образованного Внешним бульваром, Аржантейльской дорогой и проселочной дорогой, по которой он некогда проходил. Расположенные к востоку от нее плато Батиньоль и холм Вилье, знаменитый изобилием кроликов, меньше его интересовали и не возбуждали его воображения - он их не чувствовал. Что касается склонов холма Руль, то ниже бывшего парка Филиппа-Эгалите они уже были наполовину застроены, там можно было производить только мелкие операции, а это его сейчас не занимало.

Он просмотрел все собранные материалы с начала до конца, поднялся, походил по комнате, снова сел за стол и погрузился в размышления. Проведя несколько часов на свежем воздухе, продрогнув, он сидел теперь у жарко топившегося камина, и это тепло, грог, домашние туфли, подбитые мехом, не только согревали его, но поддерживали в нем какое-то лихорадочное состояние, когда кажется, что мысль работает быстрее и видишь дальше. Последняя бумага в папке представляла собою следующую заметку:

"Ордонансом от 10 февраля 1830 года король разрешил деревне Батиньоль и поселку Монсо объединиться в одну административную коммуну с включением таковой в кантон Нейи округа Сен-Дени".

Под этими строками, старательно выведенными писарским почерком, Буссардель собственноручно добавил синим карандашом: "Подумать о возможности приобретения со всеми вытекающими отсюда последствиями". Он долго сидел в раздумье над этим листочком. Наконец пришло время ехать на обед к Фердинанду. Аделина уже отправилась в особняк Вилетта. Буссардель впервые немного запоздал.

Прошло несколько месяцев. Буссардель ничего не говорил сыновьям о своих видах на земли Монсо. Переговоры были долгие, сложные. Понадобились все его дипломатические способности, вся жизненная энергия, вдруг возродившаяся в нем. Пришлось иметь дело с владельцами земельных участков, недоверчивыми, как все крестьяне, тем более что в них разгорелась алчность, когда заставы столицы приблизились к их селениям; они прекрасно сознавали, как выгодно такое положение: многие из них держали кабачки, в которые приезжали парижане выпить вина, не облагаемого таможенной пошлиной и поэтому более дешевого; а тут еще примешалась мода: некоторые из этих харчевен стали излюбленными у светских денди и приносили хозяевам большой доход. Буссарделя осенила удачная мысль: он оставлял владельцам, у которых торговал землю, участки, окаймлявшие Внешний бульвар и Аржантейльскую дорогу. Эта уступка обезоруживала самых несговорчивых собственников земли и даже создавала у них впечатление, что они обжулили бестолкового покупателя. Буссардель действовал через подставных лиц, но орудовал без компаньонов. Дележ прибылей в спекуляции с участками Европейского квартала ему не понравился.

Осуществлению своего плана он посвятил полтора года. Скупая клочок за клочком, постепенно уничтожая чересполосицу, получавшуюся при этом, выравнивая в линейку оставленные хозяевам полоски земли, он к осени второго года, посвященного этому многотрудному предприятию, оказался собственником всех участков, на которые зарился. Его владения, составлявшие четыре гектара, имели приблизительно форму трапеции и расположены были выше бульвара между двумя заставами - Шартрской и Монсо.

Ни одна покупка земельного участка не проходила через ту нотариальную контору, в которой работал Луи и которая должна была впоследствии перейти к нему; Буссардель принял все меры к тому, чтобы крестьяне, продававшие ему землю, не знали имени покупателя. Однако, когда первые купчие были подписаны, он решил не таиться дольше от сыновей и посвятил их в проведенную им крупную операцию. Его интересовало, как взглянет на это Фердинанд. Но зная, что близнецы ничего не скрывали друг от друга, он давно уже отказался от попыток говорить со старшим сыном тайком от младшего.

Разумеется, он потребовал от братьев, чтобы его сообщение оставалось для всех секретом, даже для их жен: он не сомневался в умении своих снох держать язык за зубами, но считал это вопросом принципа. Фердинанд и Луи выслушали сообщение отца с живейшим интересом, вполне его удовлетворившим.

Тот воскресный день, в который он повез своих сыновей за город, чтобы они сами походили по тем участкам, приобретение которых было уже оформлено, и показал концом трости на остальные, был великим днем в его жизни. Он привез обоих сыновей к себе, заперся с ними в кабинете и посвятил их во все свои замыслы, раскрыл перед ними папку с материалами о долине Монсо. Разговор троих Буссарделей шел целых два часа. Отец был вознагражден за свои труды, встретив полное понимание.

В довершение счастья он видел, что понимание близнецов было различным, но одинаково верным, взгляды их дополняли друг друга. Фердинанда увлекли новизна, размах, смелость отцовских планов, а Луи лучше оценил возможность практического успеха этих операций - таких широких, так тщательно обдуманных. Выслушав вопросы того и другого сына, наблюдая, какое впечатление производят его ответы, Буссардель лишний раз убедился в превосходстве Фердинанда над братом и более чем когда-либо почувствовал в нем любимого сына, гордость своего сердца и ума. Но дело с земельными участками оказалось пробным камнем, открывшим ему также большие достоинства Луи. "Я так и предвидел,- говорил он себе, не желая признаться, что недооценивал второго сына.- Не случайно я посадил его в нотариальную контору".

Итак, Буссардель, старея, не мог нарадоваться на близнецов, и, когда они достигли тридцатилетнего возраста, все Шоссе д'Антен завидовало, что у него такие прекрасные сыновья. Братьев Буссардель приводили в пример как образец для всех молодых людей, как два типа совершенства. Отец, у которого с годами и ростом богатства возрастал вкус к семейным портретам, заказал их портрет Ипполиту Фландрену, художнику, весьма ценимому в буржуазных кругах. На полотне братья изображены были одни, без жен и детей; они сидели рядом на диване - Фердинанд откинулся на подушку, засунув большие пальцы в проймы жилета, облегавшего грудь; обтяжные панталоны обрисовывали его стройные ноги. Луи сидит более грузно, наклонившись вперед и упираясь ладонями о колени, взгляд его устремлен на художника. Портрет появился на выставке 1845 года и имел большой успех, отчасти относившийся и к натурщикам. Перед ним всегда толпилась публика, хотя совсем близко висело второе произведение того же художника - портрет знаменитого адвоката Ше д'Эст-Анж.

Как только выставка закрылась, Буссардель перевез полотно на улицу Сент-Круа, и, увидев на стене своей гостиной этот портрет, превосходивший размерами и мастерством живописи портреты Лидии, Рамело и обеих сестер Аделины и Жюли, он почувствовал, что переживет себя в двух своих сыновьях, и уже спокойнее подумал о том дне, когда его прах отнесут на кладбище Пер-Лашез.

XV

Стоя перед большим зеркалом в своей гардеробной, Фердинанд одевался, готовясь отправиться в батальон. Теодорина ждала у огня, такая же спокойная, как всегда, быть может, только бледнее обычного; она следила за тем, чтобы грум, подавая барину различные принадлежности обмундирования, чего-нибудь не позабыл. Камердинер не мог больше выполнять свои обязанности, он и сам состоял в национальной гвардии, но не в гренадерской части, как его хозяин, а простым рядовым в пехоте; он тоже занимался сборами, а может быть, уже ушел в батальон. Со стороны улицы Сент-Оноре доносился бой барабанов давали сигнал к сбору. Вошел старик Буссардель, о котором никто не доложил. Отсутствие мужской прислуги, замена ее престарелыми или очень юными лакеями меняли установленный уклад дома; уже в вестибюле и на лестнице чувствовалось, что происходит нечто необычное. Великое смятение, царившее в Париже, просачивалось сквозь стены особняка и производило в нем маленькие домашние беспорядки.

- Какие новости? - спросил у отца Фердинанд.

- Не торопись, еще успеешь,- ответил старик.

Задыхаясь, он тяжело опустился на мягкий пуф, напротив невестки. Она позвонила, чтобы принесли дров и лампу. Уже смеркалось. На дворе был февраль.

- Что значит - успею? - удивленно спросил Фердинанд и замер, наполовину просунув руку в рукав мундира.- Неужели все улаживается? Гизо уходит в отставку?

- Я не о положении говорю, а о твоих обязанностях.

Буссардель говорил, как отец: в происходивших событиях он прежде всего видел не сами эти события, а то, чем они могли касаться его сыновей, так как оба они состояли офицерами национальной гвардии. Фердинанд опять стал одеваться.

- Все равно ты приедешь одним из первых. Национальная гвардия не торопится, не выказывает большого рвения. Правительство, кажется, не очень ей доверяет. Должно быть, по этой причине отменили приказ о сборе, который получили все подразделения легиона.

- Батюшка,- спросила Теодорина,- что же будет из всего этого?

- Ну, сейчас ничего не поймешь. Сам черт ногу сломит! Муниципальная гвардия ведет себя вызывающе, как будто задалась целью вызвать раздражение у демонстрантов, а линейные войска, наоборот, выказывают им уважение, щадят их. Толпа страшно возбуждена. Что вы будете делать среди этой стихии? спросил он, глядя на сына.- И что вы можете сделать? Как все обернется, предвидеть невозможно, и неизвестно, какой приказ вам будет дан.

Он сделал несколько театральный жест - воздел руки к небу. В этой неопределенности, неуверенности, о которых он говорил, по его мнению, сейчас заключалась главная опасность.

- Я могу рассеять твои сомнения,- сказал лейтенант Буссардель.- Мы встанем стеной между народом и вооруженными силами - вот что мы сделаем. И в рядах наших колебания не будет.

- Прекрасно! - воскликнул отец.- А можете вы это сделать? Можете вы это сделать, не проливая чужую кровь и кровь...

И не договорив, он обменялся со снохой взглядом, который выразил все, что не было сказано словами. Теодорина и бровью не повела.

- Где ты, Фердинанд? - послышался голос Луи из соседней комнаты.

Грум отворил дверь. Луи остановился у порога, уже одетый в мундир и с меховым кивером на голове. Его сопровождала жена.

- А я уж боялся, что ты ушел,- сказал он.

- Мы опоздали,- ответил Фердинанд.- Я как раз говорил отцу.

- Ах, дети, дети мои! - стонал Буссардель, с трудом поднимаясь на ноги. Толщина его все увеличивалась с годами, ему уже было за шестьдесят.- Ну что ж, идите! Раз так надо - идите!

- Батюшка, не будем делать их неженками! - бодрым тоном сказала Теодорина и незаметно сжала ему руку.

Лора Эрто держалась хорошо. Войдя, она поцеловалась с невесткой и, взяв ее под руку, стояла возле нее, цепляясь за эту маленькую женщину, ниже ее ростом. Однако Теодорина казалась на голову выше ее - настолько чувствовались в ней воля и энергия.

Спустились по парадной лестнице. Оба брата, такие высокие, в меховых киверах, в мундирах, сидевших на них как и литые, были очень живописны, особенно Фердинанд, больше сохранивший стройность; они шли впереди, а за ними следовали отец, жены, грум, державший канделябр, и несколько слуг, появившихся на площадках лестницы.

Оба лейтенанта походили на актеров, нарядившихся в блестящие театральные костюмы, окруженных почитателями и уже готовых выйти на сцену. Они надевали перчатки.

Луи ровным голосом сообщил брату: самые основательные баррикады выросли близ церкви Успения. Пале-Рояль и Тюильри поспешили запереть свои ворота; в министерстве иностранных дел, находящемся совсем рядом, повыбивали стекла, лавку оружейника Лепажа разграбили; депутаты Карно, Варен и Тайландье явились к префекту, просили его, чтобы он не созывал национальную гвардию, толпа настроена против правительства; поэтому сигнал сбора дали только в четыре часа.

В вестибюле Теодорина взяла из рук экономки две фляги в кожаных чехлах и сама подала их лейтенантам, они посмеялись над такой заботливостью.

- Тут превосходная водка, - сказала Теодорина.- Возьмите.

- Да на что она нам?

- Берите, говорю. Если сами не выпьете, угостите товарищей или раненому дадите глоток.

И она засунула флягу в боковой карман мужа, ее примеру последовала Лора в отношении Луи. Фердинанд обернулся, посмотрел на лестницу.

- Зачем понадобилось тревожить детей? - воскликнул он.- Пусть бы лучше играли у себя в детской.

- Друг мой, - возразила Теодорина, - ведь они услышали, что барабан бьет сбор.

Четверо из шестерых детей Фердинанда стояли на ступеньках лестницы. Старшую дочь, Флоранс, уже отвезли в пансион, а самую младшую, Ноэми, еще держали в деревне у кормилицы. Три маленьких мальчика и девчурка, находившиеся дома, неподвижно стояли на ступеньках, растерянные, взволнованные необычайной картиной: их отец и дядя, одетые в нарядные мундиры, куда-то уходят из дому в темноте при свете канделябров. Обычно они уходили на сборы по утрам, чаще всего в воскресенье, и тогда царила праздничная, парадная атмосфера.

Фердинанд поцеловал своих сыновей, дочку и жену брата,

- Погодите! - воскликнул Буссардель.- Я провожу вас. Вместе с вами пойду к месту сбора. Подайте мне плащ и шляпу. Живо!

Фердинанд заставил его остаться, кивком головы указав на свою семью.

- Поручаю их тебе,- сказал он старику на ухо.

Буссардель склонил голову. Отперли парадное. Обе женщины, которым накинули на плечи шали, вышли в перистиль.

- Друг мой,- сказал Фердинанд вполголоса, с нежностью поцеловав жену,позаботься об отце. Не пускай его из дому. Помни о его годах, он-то сам не всегда о них помнит.

Братья вышли во двор. Швейцар, держа в руках фонарь, отпер им калитку.

- Шлите о себе вести,- кричал отец из перистиля.- Осведомляйте нас! Будьте осторожны! Луи,- кричал он, - Луи, прошу тебя, позаботься о брате!

И сгорбившись побрел в дом. Детей уже увели. Буссардель рухнул в кресло.

- Старость, старость злосчастная! - бормотал он, понурив голову.

Дверь осталась открытой. В перистиле, на холоде, в уже сгустившейся тьме, пронизываемой перекличкой голосов, Лора заплакала наконец, и Теодорина, обнимая ее, говорила:

- Пойдем в комнаты, дорогая, а не то мы простудимся.

Теодорина помогла Буссарделю встать с кресла. Снохи взяли его под руки, и все трое поднялись по лестнице.

- Внизу все двери запереть! - приказывала Теодорина слугам, которые шли вслед за нею.- Передайте швейцару, чтобы погасил фонари у подъезда. Надо, чтобы дом ничем не привлекал к себе внимания. Пусть карета моего свекра и карета моей невестки ждут в переулке, у садовой калитки. Где нам расположиться, батюшка? Как, по-вашему, лучше? У меня в комнате теплее, но там будет слышен всякий шум с бульвара. Может быть, пойдем в комнаты Фердинанда, у него окна выходит в сад?

- Да, да, пойдем к нему. Нет, лучше к тебе. Я хочу слышать, что делается, следить за ходом событий... Вот что, дети, - вдруг спохватился он. - Надо нам всем собраться в этом доме, пусть все три семьи будут вместе. Мало ли что может случиться, да и наши воины будут знать, где нас найти, могут извещать нас и тотчас придут сюда, как только все кончится.

Снохи согласились с ним. Флоранс решили оставить в пансионе, находившемся за городскими укреплениями, в Бо Гренель, - это был прежний пансион девиц Вуазамбер, он перешел в другие руки, когда владелицы его отошли от дел, но сохранил прежнюю славу образцового учебного заведения. Флоранс была там в безопасности и очень далеко от места беспорядков, а за своими троими детьми Лора сама съездила на улицу Прованс. Буссардель в свою очередь послал экипаж на улицу Сент-Круа, но Аделины там не оказалось. По совету Жозефы кучер отправился разыскивать ее и нашел у аббата Грара, к которому она частенько наведывалась ради удовольствия побыть в его обществе. Старая дева старалась приехать в такой час, когда он сидел за столом, и ставила возле его скромного прибора горшочек с домашним паштетом или бутылку старого вина из отцовского погреба. Тетя Лилина прибыла последней и выразила удивление, что прервали ее благочестивый визит, заявив, что нет никаких оснований так тревожиться. Буссардель видел, что ему придется отпустить эту упрямицу домой. Но Теодорина отвела ее в уголок и убедила, что речь идет лишь о том, чтобы успокоить отца, и из уважения к его годам нужно ему уступить.

Вечер тянулся долго. Дети, возбужденные неожиданными событиями, не могли уснуть и требовали к себе маму.

Обе матери сдались наконец. Малыши Лоры стали упрашивать тетю Теодорину спеть им колыбельную песенку. Она знала много песен на диалекте савояров, и эти песни восхищали детей, тем более что были такие непонятные.

- И не стыдно вам? - сказал дед, явившись в детскую.- В такую минуту просите песни вам петь? Вы, значит, не понимаете, что сейчас творится!

- И очень хорошо, что не понимают, - заметила Теодорина.

Она села у изголовья кровати, на которой положила вместе двух младших ребятишек, и прекрасно поставленным голосом запела:

D'ei-lei Drau,

La campana soum de fau,

Lou clochiers soum de pepier...

- Бессердечные дети! - проворчал Буссардель, думавший только о своих сыновьях, и вышел из комнаты.

Аделина рано легла в приготовленную для нее постель. Она заявила, что ей пришлось встать в тот день до рассвета и отправиться вершить добрые дела, так как она посвящает им каждый вторник; она ездила в швейную мастерскую, которой покровительствует, и теперь просто изнемогает от усталости. Но это святая усталость, на нее и нельзя жаловаться.

Наконец Теодорина проводила свекра и невестку в отведенные для них комнаты. Она сказала, что спит чутким сном и, как только во дворе раздадутся шаги, она подбежит к окну; если придет один из братьев, она тотчас же разбудит родных; своей горничной она приказала лечь в гардеробной, чтобы в любую минуту можно было ее позвать.

Оставшись одна, Теодорина, не раздеваясь, прилегла на постель, но уснуть не могла. Решив, что корсет мешает ей дышать, она велела расшнуровать себя, но легче ей не стало. Может быть, давило под ложечкой после обеда. Она владела своими нервами, но ничего не могла поделать со своим организмом. Приняв две пастилки для пищеварения, она закуталась в халат, села у камина и, поставив ноги на каминную решетку, раскрыла библию. Прекрасно зная, что сосредоточиться мыслями для нее сейчас невозможно, она все же как будто ждала, что это машинальное чтение укрепит ее дух.

Казалось, в Париже все спокойно. В спальне слышалось только гудение топившегося камина и потрескивание дров, и, лишь когда Теодорина в тревоге подходила к окну так близко, что ощущала, какое оно холодное,- лишь тогда до нее доносился смутный шум.

Чтобы убить время, Теодорина со свечой в руке спустилась в нижний этаж и проверила, заперты ли все застекленные двери, выходившие в сад и во двор. Бесшумно шагая в мягких туфлях, она переходила из комнаты в комнату, словно тень-хранительница дома, и с удивлением окидывала взглядом дремавшие гостиные, которые она куда лучше знала в их парадном виде, когда зажженные люстры и канделябры заливали их потоками света. В зале она села на свое обычное место - большой диван, обитый гобеленом из Бове. Никогда еще она так не чувствовала, что она у себя дома, хотя юридически владельцем особняка и земельного участка был ее свекор. Разве не она сохранила, сберегла и украсила старый дом мадемуазель Шевалье? Пусть его теперь называли особняк Вилетта, Теодорина про себя называла его настоящим именем.

Еще со времени помолвки с Фердинандом она начала обставлять свое жилище в необычном стиле, поражавшем и самого жениха и всю будущую родню Теодорины. Юность ее прошла к Аннеси, в огромном доме, какие бывают только в провинции; а когда переехали в Париж, она жила на улице Гранд-Верт, и старинном особняке, обставленном мебелью, которую госпожа Бизью перевезла из Савойи; ни те, ни другие апартаменты не напоминали квартиру Буссарделей на улице Сент-Круа. Теодорина росла среди вещей, которые Аделина и Жюли называли "старьем"; в семье ее научили узнавать, к какому времени относится тот или иной старинный предмет обстановки, установить, насколько он является редкостью и определить его ценность; и именно благодаря Теодорине особняк Вилетта сохранил свои резные панели, свои штофные обои и оригинальные украшения. Любая молодая женщина из среды Буссарделей поспешила бы уничтожить это обрамление, ввести в свой дом какие-нибудь новшества и готова была бы все переломать, лишь бы установить калориферы. А девица Бизью вместо этого, отказавшись от просвещенного руководства обойщика и обращаясь за советами к матери, восстановила в этом доме гармонирующее с ним убранство. В семействе Бизью дамы умели не только выбирать старинные вещи, но и выгодно покупать их; они действительно знали толк в старинной мебели и всяких диковинках, однако некоторую роль играло тут их финансовое чутье: для них удачное приобретение было также и выгодным делом. Они отличались особым хвастовством, свойственным знатокам во все времена, но весьма редким в ту эпоху: они показывали счета на купленные вещи, с удовольствием рассказывали, где, как и при каких обстоятельствах сторговали их. Этого было более чем достаточно, чтобы убедить ее свекра: он хоть и меньше Теодорины понимал в этих делах, но всегда предпочитал старые стили и наконец стал превозносить их. Однако Фердинанд, не любивший старины и только не желавший спорить с женой в таком вопросе, чувствовал некоторое смущение из-за того, что она, так сказать, вносила свои поправки в привычные для него вкусы и нечто новое в знакомый ему уклад жизни.

Теодорина Буссардель глубоко задумалась, а когда оторвалась от своих мыслей, заметила, что стоит у большой застекленной горки. Раскрыв дверцу, она почти безотчетно, повинуясь инстинкту сохранения собранных редкостей, свойственному коллекционерам, вынимала одну за другой статуэтки саксонского фарфора и укладывала их в ящики стоявшего рядом комода, в складках лежавших там старинных тканей. Лишь через несколько минут она сообразила, как нелепы подобные предосторожности: если вспыхнет революция, как шестьдесят лет назад, если ворвутся в дома богачей и разгромят их... Она подняла глаза, вспомнив о детях, спавших на втором этаже, и задрожала всем телом. "Знобит меня. Должно быть, простудилась",- подумала она.

Поднявшись к себе в комнату, она подбросила дров в камин, опять раскрыла библию. В третьем часу утра, среди глубокой тишины кто-то забарабанил кулаком в ворота. Теодорина выпрямилась. "Если бы кто-нибудь чужой пришел, то стучал бы дверным молотком,- подумала она, подбегая к окну.- Это, наверно, Фердинанд или Луи". При свете фонаря, который высоко подымал швейцар, отворивший калитку, она не сразу различила, который из братьев вернулся. Когда офицер проходил через двор, она узнала его по походке.

- Роза,- крикнула она горничной.- Брат барина вернулся. Подите скорей, доложите.

Сама же она торопливо сошла вниз, оберегая рукой огонек свечи. Отодвинула дверной засов в парадном.

- Луи, дорогой! Все благополучно? Почему вы один?

- Фердинанд решил остаться с солдатами. Меня послал успокоить вас.

- Посветите мне, - умолял Буссардель на лестнице, он не захватил с собой свечи, а Лора, бросившись навстречу мужу, оставила свою свечу на площадке.

- С Фердинандом все благополучно, батюшка,- сказала Теодорина, поднимаясь к старику.

- Друг мой! Ты ел что-нибудь? - спрашивала Лора.

- Ну, конечно. Мы с братом разделили паштет и бутылку вина.

- И это все? Да у вас пусто в желудке, несчастные мальчики! Дочь моя, обратился Буссардель к хозяйке дома. - Что можно в такой час подать ему?

- Я уже распорядилась. Найдется чем закусить. Поднимемся ко мне. Там топится камин. Роза, накройте стол у меня в комнате! Поживей!

Зажгли лампы, стоявшие на камине, зажгли все свечи в люстре. Импровизированный ужин принял праздничный характер. Лейтенант национальной гвардии Луи Буссардель расстегнул пояс, расположился в удобном кресле.

- Рассказывай скорей! - говорила Лора.- Надо еще бояться?

- Дай же ему поесть,- ворчал Буссардель.- Луи, как Фердинанд? Он в опасном месте?

Луи заверил, что ночь прошла еще спокойнее, чем вечер. По мнению многих, бунт уже кончился. Во всех округах Парижа легионы национальной гвардии всю ночь отдыхали в мэриях.

- Значит, и ты можешь отдохнуть немножко? - спросила Лора.- Ты побудешь с нами?

Покончив с ужином, Луи пошел посмотреть на своих спящих ребятишек, а потом даже выразил желание соснуть часок-другой в комнате, отведенной для Лоры. Он был не единственный офицер, позволивший себе повидаться со своими; в случае каких-либо событий всех созовут барабанным боем; до места сбора, находившегося в мэрии на Анжуйской улице, было несколько минут ходу.

- Не беспокойтесь. Подремлите и вы, сестра, - сказала Теодорина Лоре.Я буду стеречь, мне нисколько не хочется спать. Как только пробьют сбор, я услышу.

Через два часа барабаны действительно забили сбор. Луи спал. Теодорина постучала в дверь.

Он собрался в одно мгновение и выбежал на улицу. Было еще темно. Старик Буссардель проснулся лишь около восьми часов утра. Начался второй день восстания. Вести доходили обрывками. Буссардель с трудом удерживался, чтобы самому не отправиться разузнавать новости. Он не мог относиться равнодушно к уличным боям, как то было восемнадцать лет назад. Попробуй остаться равнодушным, когда у тебя два сына рискуют жизнью! В прошлый раз возраст избавлял их от участия в событиях. А теперь они оказались в самой их гуще. Какие времена настали! Люди уже не могли спокойно дожить до зрелых лет: то и дело происходят бунты! Жестокое пробуждение после счастливых лет благоденствия, когда Буссардель, как и многие другие, заботясь о своих интересах, был поглощен ходом финансовых дел, не замечая грозовых туч, собиравшихся на горизонте.

Сейчас он бродил по дому, выходил в сад, ворчал на внуков, которых выпустили туда погулять, бранил их за то, что они, по его мнению, слишком громко смеялись: ведь их могли услышать в соседних домах. Порой откуда-то издали доносилась перестрелка. Грум, которого посылали на разведку, вернувшись, с увлечением рассказывал, что в город прибыли подкрепления войскам, что на всех площадях стоят пушки, на всех перекрестках бивуаками расположились солдаты, а в ответ на эти приготовления повстанцы строят новые баррикады. Послали за новостями швейцара, человека степенного; он принес менее тревожные вести. Кому же верить? В четвертом часу дня Буссардель решил пойти пешком к своему старому другу Альбаре, который жил неподалеку. Теодорина не могла отговорить свекра, но добилась того, что он взял с собою грума. Аделина заявила, что пойдет с ними: ей необходимо заглянуть к господину Грару, говорила она, узнать, не нуждается ли он в чем-нибудь, не надо ли ему помочь. В дни мятежей проповедникам слова божия грозят большие опасности. И тут вдруг Буссардель утратил обычную свою сдержанность и терпимость по отношению к этой ханже, что случалось с ним очень редко; он воспротивился ее неблагоразумному намерению и позволил себе при этом такие выражения, что старая дева убежала в отведенную ей комнату, заперлась и больше уже не показывалась.

- Ах! - воскликнул Буссардель, вернувшись через час.- Как хорошо я сделал, что пошел. Мы с Альбаре добрались до площади Мадлен; там с нами лично говорил один штабной офицер и сообщил нам, что король потребовал отставки господина Гизо и господина Дюшателя. Это уже официально известно. Весь Париж знает. Все страшно рады... Ну, теперь конец нашим мучениям,добавил он, обнимая своих снох.- Да вот сами послушайте!

Как раз в ту минуту по бульвару проходили группы весело настроенных людей, раздавались крики: "Иллюминацию! Иллюминацию!"

- Слышите, дочь моя? Надо устроить иллюминацию.

Боясь, что неосвещенный дом обратит на себя внимание демонстрантов,

- Я умираю от голода! - заявил Буссардель. Пока накрывали на стол, дед и обе матери поднялись на второй этаж посмотреть, как обедают дети. Малыши сидели за столом, нетерпеливо ожидая сладкого. Дверь комнаты, из которой им подавали кушанья, отворилась, и прислуга внесла шоколадный крем. Матери умилились, что в такой день, да еще когда кухня лишилась повара, там нашли время приготовить для детей их любимое сладкое блюдо. Прислуга сообщила, что этим сюрпризом они обязаны Жозефе, которая, соскучившись без своих хозяев, с утра находится в особняке Вилетта.

С годами Матушка Синекдоха стала на улице Сент-Круа привилегированной служанкой и совсем позабыла все свои несчастья. Не желая ее обижать, Буссардель никогда не нанимал повара, даже в те дни, когда устраивал у себя пиршество; впрочем, надо сказать, что Жозефа превосходно стряпала, прекрасно делала пирожное, и хозяин вознагражден был за свою деликатность. Слава Жозефы вышла за пределы дружеского круга завсегдатаев дома, распространилась по всему Шоссе д'Антен, и люди, желавшие польстить Буссарделю, говорили ему, что знаменитая Софи, повариха доктора Верона, завидовала Жозефе. И теперь кухарка семейства Буссарделей по-прежнему царствовала над плитой, жаровнями и кастрюлями, но уже через подручных и поварят, как царствует какой-нибудь монарх через посредство министров.

Ее позвали для того, чтобы внуки Буссарделя, которых она обожала, принесли ей благодарность за труды. Он вошла, одетая скорее как экономка, чем служанка, в черном кашемировом переднике и в черной кружевной наколке на седых волосах. Войдя, она сделала обеим дамам реверанс и извинилась перед Теодориной за то, что позволила себе вольность целый день пробыть в ее доме. Если б она посмела, то обратилась бы с большой просьбой дозволить ей провести ночь где-нибудь в бельевой на стуле. Полагая, что ее хозяева в печали из-за того, что творится в городе, она хотела бы иметь возможность послужить им: на всякий случай она принесла с собою две корзины с провизией. Буссардель захохотал. Замечательная старушка эта Жозефа! Но провизия теперь ни к чему! Министры подали в отставку, опасность скоро совсем минует.

Следуя за двумя своими снохами, он прошествовал к столу. Пообедали, потом долго сидели втроем, все ждали, что оба лейтенанта вот-вот вернутся. На каминных часах пробило девять, потом десять. В городе еще то тут, то там раздавались выстрелы, но с бульвара, пролегающего выше дома, доносились во двор веселые песни, не оставлявшие никакого сомнения в мирном исходе волнений. Грум прибежал сообщить, что национальная гвардия, народ и линейные войска повсюду братаются.

- Благородные сердца! - воскликнул Буссардель, который и в национальной гвардии, и в народе, и в линейных войсках видел только двух своих сыновей.

И вдруг темноту разорвал грохот. Началась перестрелка, да такая сильная и так близко, что в окнах задрожали стекла; проснулись дети, и слышно было, как они плачут за стеной. Ружейные залпы участились, но внезапно настала глубокая тишина, а потом пронесся оглушительный вой.

- Господи! Совсем близко! - еле слышно сказала Теодорина, невольно понизив голос до шепота.

- Должно быть, на бульваре,- сказал Буссардель,- у министерства иностранных дел.

Он сам и обе женщины поднялись и стояли в растерянности.

- К оружию! - разносился со всех сторон отчаянный многоголосый крик.- К оружию! К оружию! Нас убивают!

- Пускай везде погасят свет! - приказала горничной Теодорина.- Лора, идите успокойте детей.

- Ничего не могу различить! - сказал Буссардель, приникая к окну.Глаза у меня никуда теперь не годятся.

- Я схожу вниз, в швейцарскую... Разузнаю... Оставайтесь, батюшка, здесь.

- Нет, я с вами пойду.

Теодорина вышла в перистиль, в грохочущую тьму и, тихо вскрикнув, замерла на ступеньках, указывая на что-то вытянутой рукой.

- Смотрите!..- бормотала она.- Смотрите!..

По бульвару Капуцинок двигались похоронные дроги, их тащила белая лошадь. Кругом шел народ и освещал их горящими факелами. На дрогах лежала груда мертвых тел. Сверху виден был брошенный навзничь труп женщины, из ее горла, пробитого пулей, лилась кровь. На передке этого катафалка стоял молодой рабочий в разодранной на груди рубахе; устремив в темноту неподвижный взгляд, высоко поднимая факел, он выкрикивал какие-то слова, которые заглушал грозный гул толпы; на тех, кто участвовал в этом шествии, дождем падали искры. Дроги наконец проехали.

Теодорина, леденея от ужаса, втащила свекра в вестибюль. Они заперли дверь, задвинули засовы, но крик, призывавший к отмщению, проник в дом вместе с ними, преследовал их, когда они поднимались по лестнице.

На площадке второго этажа их ждали Лора, присмиревшая Аделина, Роза и другие слуги, которые в час опасности жались к хозяевам и расспрашивали их.

- Плохо дело! - сказал Буссардель.- Не знаю, что именно произошло, но положение совершенно переменилось - город будет предан огню и мечу.

- Увезем детей на улицу Сент-Круа, - предложила сноха. - Там не так на виду.

- В самом деле,- согласился Буссардель и вдруг почти весело воскликнул: - Уедемте в "Террасу"!

Из всех земельных участков, которые были им куплены в Монсо и в ожидании будущих прибыльных операций сданы в аренду крестьянам, он приспособил для своего пользования только один клочок: находившийся там крестьянский дом подправили, сверху украсили его большой террасой с балюстрадой, откуда виден был весь Париж. Владение это так и называлось "Терраса". В погожие дни туда нередко возили детей.

- В "Террасу"? Отлично! - сказала Теодорина.- Роза, Жозефа, оденьте детей потеплее, возьмите для каждого смену белья и платья: я не знаю, когда мы оттуда вернемся. Сколько нас? Одиннадцать, не считая прислуги. Значит, нужно запрячь лошадей в мою берлину. Пусть запрягают. Надо воспользоваться затишьем, выехать со двора и свернуть в переулок, где у нас стоят две кареты. Я возьму с собой только женщин,- сказала она слугам.- Мужчины останутся стеречь дом.

- Я останусь,- сказал Буссардель.

- Нет уж, извините! Вы поедете со мной. А если вы останетесь, то и я с вами останусь. Надеюсь, вы не захотите разлучить меня с детьми?

Буссардель, уставившись в пол, задумался. Он разговаривал со снохой один на один, все остальные были заняты сборами. Город по-прежнему грозно рокотал. Теодорина ласково сказала:

- Мы ничего не можем сделать ни для Фердинанда, ни для Луи. Одна надежда на бога!.. Но маленькие наши, - и она подняла руку, указывая на дверь в соседние комнаты... - Малыши эти... Ведь они тоже ваша кровь, нужно укрыть их в безопасном месте.

- Постарайся разыскать моих сыновей, - сказал Буссардель груму, подававшему ему пальто. - Скажи им, что мы уехали в "Террасу". Я тебя отблагодарю за усердие.

В темном переулке Теодорина, пожелавшая сесть в экипаж последней, усадила всех своих малышей и прислугу, помогла взобраться тете Лилине, сама захлопнула дверцу кареты Лоры, захлопнула дверцу и своей берлины. Поставив ногу на подножку второй кареты, которая должна была замыкать поезд и в которой уже сидел свекор, она дала наставления трем кучерам:

- Осторожнее. Не вздумайте гнать лошадей вскачь! Если встретятся эти безумные да вы врежетесь в толпу, нас на клочки разорвут. Увидите сборище, объезжайте, сворачивайте на другие улицы, пробирайтесь. Ну, едем.

Она села наконец, закрыла дверцу, но тотчас опустила в ней стекло, высунула голову и посмотрела назад. Лошади взяли рысцой.

- Что там? - спросил Буссардель.- За нами едут?

- Нет,- Теодорина подняла стекло, откинулась в угол и не могла сдержать тяжелого вздоха.

- Полно! Полно! - утешал ее свекор, довольный, что может показать свое мужество перед этой амазонкой, павшей наконец духом. - Он вернется. Мы должны в это верить. Он очень храбрый, проворный и прекрасно владеет оружием.

- Да, да. И ведь он выполняет свой долг. Я нисколько не ропщу. Признаюсь вам, батюшка, мне очень больно бросать дом. Мы прожили в нем десять лет, я привыкла, привязалась к нему. Я знаю, вы купили его для нас. Боже мой, в каком состоянии мы его найдем, когда вернемся!..

Буссардель сказал несколько успокаивающих фраз. Теодорина ничего не ответила, и вдруг Буссардель воскликнул:

- А ваши драгоценности? Мы их оставили! И золотые вещи Фердинанда!

- Я все взяла.

- Где же они?

- Спрятала под юбками. Приехали в "Террасу". Разбудили фермера, велели ему отпереть дом. Там оказалось мало тюфяков. Послали попросить и деревню.

- Только смотрите не пугайте людей, не говорите им, что парижане бегут из города, - наставлял Буссардель. - Скажите, что вокруг нашего дома идет мятеж.

Тюфяки постелили на полу в единственной комнате второго этажа. Всех семерых детей уложили рядышком, покрыли одеялами, и тетя Лилина сказала племянникам, что они лежат как Мальчик-с-Пальчик и его братья в Замке Людоеда. Знают они сказку о Мальчике-с-Пальчике? Хотя дети двадцать раз слышали эту сказку от своих нянюшек, тетя Лилина собралась было угостить ею своих племянников, пересыпая сказку религиозными наставлениями, но Лора дружески заметила ей, что самые младшие уже уснули. Спал и даже похрапывал толстый увалень Викторен, которому шел восьмой год.

Пока в нижнем этаже устраивали ночлег для взрослых, употребив на это оставшиеся постельные принадлежности, Теодорина со свекром вышла на террасу. Встав у балюстрады, они долго смотрели на Париж. Густой мрак пронизывали неровно разбросанные огоньки уличных фонарей. Кое-где яркий свет выхватывал из темноты кусок стены или фасад дома. Но по нестихавшему шуму чувствовалось, что там, вдалеке, разъяренный город. То и дело раздавалась ружейная пальба, однако невозможно было угадать, где идет перестрелка. Под черным беззвездным небом как будто разливались гулкие аккорды мощного органа, игравшего однообразный, смутно доносившийся хорал, в который вливались человеческие крики, вопли, стоны, жалобы,- он составлял звуковой фон, оттеняя короткие ноты ружейных залпов. Старик и молодая женщина молча слушали и смотрели.

И на этот раз тоже Теодорина увела в комнаты старика свекра. В домике он грузно повалился на матрац, и пружины жалобно заскрипели под его тяжестью. Сев у его изголовья, невестка заметила при свете одинокой свечи, что у него мокрые от слез щеки и он шевелит губами. Она прислушалась и различила, что он шепчет, покачивая головой: "Париж! Париж!"

Лишь только рассвело, они оба вернулись на наблюдательный пост. Лоре, которая была очень разумной матерью, поручили всех семерых детей, дав ей в помощь обеих нянь. Жозефа заявила, что она прекрасно справится одна в кухне, в которой, по правде говоря, была довольно скверная печка. Печка эта помещалась в общей комнате, но изобретательная Жозефа, затопив ее, пристроила перед огнем вертел и живо ощипала двух куриц, которых рано утром велела зарезать. При отъезде она не забыла втащить в карету свои корзины с провизией, и теперь уж никто не смеялся над ее предусмотрительностью.

Лишний раз подтвердилось, что от тети Лилины ничего толкового ждать не приходится. Недолго думая, она решила вести занятия с детьми, тогда как от внезапных перемен и пережитых страхов они совершенно неспособны были сосредоточить внимание на арифметике и письме. Пришлось ей скрепя сердце отказаться от своей затеи. Потом она пешком отправилась в деревню посмотреть, есть ли там церковь или часовня, где она могла бы помолиться всласть. Она намеревалась также побеседовать с местными сельскими жителями, дабы успокоить их, хотя они и без нее, по-видимому, пребывали в полном спокойствии. Ее не стали отговаривать - пусть идет, она была лишь обузой в этих условиях, когда каждый должен был приноровиться к непривычной обстановке. Эта старая дева, считавшая своим призванием на земле самоотверженное служение ближним, проявляла полную неспособность позаботиться о ком-нибудь, помочь, сделать что-нибудь полезное своими руками, найти себе применение. Она любила навещать больных бедняков, но лишь для того, чтобы читать им проповеди на дому, однако она не умела поставить горчичник, сделать клизму; от неприятных запахов она падала в обморок. Все ее добрые чувства существовали только на словах; больше всего она оказывалась на своем месте, когда председательствовала на заседаниях комитета благотворительного общества и делала в кружке дам-патронесс доклады, бросала замечания, читала нотации.

За завтраком Теодорина терпеливо предоставила ей рассказывать о том, что она обнаружила в деревне Монсо. Буссардель, как это часто бывало, не слушал дочь. Он думал о своем, обводя взглядом сидевших за столом. Здесь были только женщины (дети позавтракали раньше), на стол подавала тоже женщина. Он был единственным мужчиной в этом женском ареопаге. Почему это обстоятельство вызывало у него какие-то странные, но упорные воспоминания он словно уже испытывал когда-то подобные чувства! А тут еще на пороге кухни выросла фигура Жозефы, желавшей посмотреть, как проходит завтрак, и ее появлением Буссардель был окончательно потрясен.

Когда кончали завтракать, послышался стук колес и голос кучера, требовавшего, чтобы ему открыли ворота, сотрапезники вскочили. Бросив на стол салфетки, все вышли. Оказалось, приехал господин Альбаре. У этого престарелого финансиста, бездетного вдовца, удалившегося от дел, единственным близким человеком на свете был Буссардель.

- В такие вот минуты привязанность и подает свой голос,- сказал он, обнимая друга.- Без вас время тянулось для меня бесконечно долго. Ваш швейцар сообщил мне, где вы находитесь... Прежде всего скажите, есть вести от наших мальчиков?

- Никаких.

- Боже мой! - воскликнул Альбаре.

Теодорина пододвинула ему стул. Он сел, снял шляпу. Хотя погода стояла холодная, он был весь в поту и, вынув носовой платок, вытер лоб, вытер внутри шляпу.

- Каково положение? - спросил Буссардель.

- Сложное,- с гримасой ответил Альбаре. - Напряженное и чрезвычайно опасное.

Тотчас в нем сказался многоопытный, речистый буржуа, к мнению которого всегда прислушивались, и он принялся пояснять:

- Призвали ко двору Тьера. Ходят слухи, что король предлагает ему сформировать министерство и даже позволяет взять себе в заместители Одилона Барро.

- Значит, хорошо? - воскликнул Буссардель, хватаясь за первый же успокоительный признак.

- Хорошо. Но достаточно ли этого? На баррикадах уже не кричат: "Долой Гизо", "Да здравствует Реформа!" Теперь кричат другое: "Долой короля!" Вон уж куда зашли мятежники.

- После вчерашней стрельбы,- сказал Буссардель, - я так и думал, что это будет. Ах, друг мой, какой ужас! Мы видели из подъезда, как возят по городу мертвецов...

- Что же произошло? - спросила Теодорина, подбрасывая в очаг полено. Говорили, будто бы толпа, очень довольная добрыми вестями, подошла на бульваре Капуцинок к зданию министерства иностранных дел, оттуда ее в упор стали расстреливать. Неужели это правда?

- Увы, правда. Там был пост Четырнадцатого линейного полка. Они и стреляли.

- Но почему? Чем это вызвано?

- Дело темное, как всегда в таких случаях. Господин де Курте, депутат, хотел выяснить причину. Он помчался на бульвар Капуцинок, потребовал объяснения от командира полка. Если верить этому подполковнику, в саду, окружающем министерство, кто-то по неосторожности выстрелил, и пуля перебила ногу его лошади - как раз в тот момент, когда к зданию подошла толпа. Подполковник подумал, что она атакует пост, и скомандовал дать залп. С этого все и началось.

- Роковая случайность,- сказала Теодорина.

- Пути господни...- начала было Аделина.

- Да нет! - возразил Альбаре, пожимая плечами.- Неизбежное столкновение. Париж раскололся на несколько лагерей, произошло очень резкое разделение. Во-первых, муниципальная гвардия - никогда она еще не была так враждебна народу, как сейчас; затем линейные войска - у них настроение скорее умеренное, и, наконец, национальная гвардия - она перешла на сторону защитников Реформы!..

- Ах, так? - воскликнул Буссардель.- Недаром же гвардия...

- Друг мой, она сперва очень мужественно встала повсюду между войсками и народом, а когда события развернулись, заняла более определенную позицию: теперь она идет заодно с народом.

Уже несколько минут слышались какие-то новые звуки, примешиваясь к шуму, доносившемуся из города. Буссардели вышли на террасу и поняли, что это бьют в набат. Слева по Аржантейльской дороге к Парижу шел вооруженный отряд. Они выбежали во двор.

- Кто вы? - спрашивали они, стоя у изгороди.

Оказалось, что это идет национальная гвардия пригородов.

- Лора! - воскликнул Буссардель, чувствуя себя через своих сыновей солидарным со всеми легионами национальной гвардии.- Скажи Жозефе, пусть принесет вина, надо же угостить этих храбрецов.

Отряды, проходившие по дороге, нисколько не были похожи на ополчение, выставляемое парижской буржуазией, на чистенькую расфранченную гвардию, в которой служили братья Буссардель. Люди тут были, конечно, беднее парижан: обмундирование у них было импровизированное, разношерстное, иногда оно сводилось к солдатскому поясу, которым перехвачена была рабочая блуза.

- Идем на подкрепление,- объяснил какой-то сержант, остановившийся, чтобы осушить одну из кружек которые протягивали гвардейцам Жозефа.Парижские товарищи прислали нам эстафету.

- Они в затруднительном положении?

Второй гвардеец занял место первого и, тоже приняв кружку из рук Жозефы, продолжал:

- Инсургенты атаковали на площади Пале-Рояль водонапорную башню, которую защищали линейные войска. Тут подошла национальная гвардия. Идут, значит, ружья на плече, а эти собаки, муниципальные гвардейцы, спрятались на улице Валуа и встретили их залпами.- Буссардель приник к изгороди. Национальные, понятно, ответили. Завязалось сражение! Жаркое дело! - И гвардеец побежал бегом, догоняя своих.

Группа Буссарделей потопталась нерешительно во дворе и вошла в домик. Лора в отчаянии ломала руки. Аделина крестилась и шептала молитвы. Буссардель стоял молча, но его била дрожь.

- Господи боже! - громким голосом произнесла вдруг Теодорина.- Боже милосердный, всеблагой, справедливый, смилуйся, простри над нами в этот час смятения свою руку.

Она говорила уверенно и просто, подняв высоко голову и, как всегда, вытянувшись в струнку. Тетя Лилина, побитая ее же собственным оружием, перестала бормотать свои "отче наши".

- Если мы чем прогневили тебя,- продолжала дочь кальвинистов Бизью,порази нас самих, лиши нас достояния нашего, но пощади наших любимых, наших дорогих. Защити их ради их честного служения долгу, прости им заблуждения и слабости натуры человеческой. Сохрани нам отцов детей наших.

Весь день не приходило никаких вестей от лейтенантов Буссардель. Жены и старик отец места себе не находили от тревоги. Что значит это молчание? Может быть, Фердинанду и Луи некогда и подумать о своих близких, а может быть, с ними случилась беда.

С двух часов в Париже как будто стало тише, выстрелы раздавались реже, гул, доносившийся из города, как-то изменился - все такой же мощный, он как будто принял иной тон, и Буссардель уже склонен был успокоиться, но помня, как обманулся он вчера, как напрасно возрадовался, теперь уже не осмеливался дать волю оптимизму: ведь у него не было уверенности, что сыновья его живы.

Около половины четвертого он не выдержал.

- Дочь моя,- сказал он Теодорине,- ты лучше и не пытайся отговаривать меня. Я больше не могу переносить этой неизвестности. К тому же и восстание, кажется, затихает. Я поеду с Альбаре в Париж. Будьте уверены: как только узнаю что-нибудь о мальчиках, сейчас же пришлю весточку.

Он обнял сноху. Общее им обоим чувство мучительной тревоги, сила характера, которую со вчерашнего дня проявляла эта молодая женщина, моральная поддержка, которую она оказала Буссарделю, хотя не так давно вошла в его семью,- все это связало их крепкими узами. Прощаясь с нею, старик почувствовал, что она стала теперь еще дороже его сердцу.

- Если письмо мое задержится, не пугайтесь, не выдумывайте ничего страшного,- сказал он, садясь в карету господина Альбаре,- может быть, я не так-то скоро разыщу в Париже своих сыновей. Но весточку пришлю обязательно.

Письмо привезли в шестом часу вечера:

"Оба целы и невредимы. Вы можете возвращаться в город. События завершились".

Гонец (не кто иной, как кучер господина Альбаре, приехавший верхом на лошади) ничего не мог добавить к этим сведениям, кроме того, что батальон молодых господ, как выяснилось, стоит во дворе Тюильри. Как разрешился правительственный кризис, он тоже не знал, и, по-видимому, это его очень мало беспокоило.

Хотя Теодорина горела нетерпением увидеть мужа и свой дом, она не хотела уехать в город одна без своих близких и решила сама вернуть их к родным пенатам. Она заставила всех ускорить сборы, затем, взяв Лору в свою карету, на этот раз заняла место впереди каравана и подала знак к отправлению.

Обе невестки, избавившись от своих страхов, пришли в лихорадочное возбуждение, вдруг стали необыкновенно говорливы, болтали без конца и все пытались что-нибудь разглядеть в окошки кареты. Но Внешний бульвар и верхняя часть улицы Роше были пустынны, и ничего примечательного на них не оказалось. К тому же быстро стемнело.

- Где мне лучше ждать Луи? У вас или дома? - спросила Лора.- Как вы думаете, сестрица?

- Конечно, у нас. Как только Луи и Фердинанд освободятся, они оба туда придут.

Карета катила по улице.

- Да, я тоже так думаю. Видно что-нибудь с вашей стороны?

- Ничего. А как ваши родители, Лора? Они остались дома? - спросила Теодорина, решив, что теперь, после пережитых вместе с невесткой мучительных дней, надо выразить заботу о судьбе ее родителей,- до сих пор речь шла только о братьях-близнецах.

- Несомненно, оба остались. Папа и мама очень осторожны, они не тронутся с места. Да и улица Фортен, по-моему, довольно глухой уголок. Вряд ли они могли там пострадать от мятежа... Как я рада за вас, дорогая, что как раз в эту зиму ваши родные уехали в Аннеси. По крайней мере вам меньше тревоги.

Уже год, как король Сардинии Карло-Альберто предоставил некоторые вольности Савойе; возникла надежда, что он даст этой провинции статут, который позволит общественной жизни возродиться в ней; влиятельные аннесийские семьи поняли, что для них полезно проявить сплоченность, быть всем на месте, и госпожа Бизью с матерью уехали на зиму в Аннеси.

- Ах! - воскликнула Теодорина, наклоняясь к дверце.- Тут больше оживления.

Они выехали на перекресток улицы Бьенфезанс. Там уже была зажжена иллюминация. На мостовой народу было немного, но в саду какого-то мужского учебного заведения шло веселье; сквозь садовую решетку видно было, как молодые люди пляшут фарандолу и, распевая Марсельезу, пробегают вереницей по аллеям.

Чем ближе подъезжали к центру Парижа, где улицы по-прежнему были запружены толпой, тем чаще встречались иллюминованные дома, тем больше выражали люди свое ликование. На углу улиц Роше и Сен-Лазар танцевали дети, а на углу Гаврской улицы плясали молодые люди и женщины. В группе мужчин, братски перемешавшихся пролетариев и солдат, передавали друг другу какие-то печатные листки, и так как из-за всей этой сутолоки образовался затор, карете пришлось остановиться. Теодорина, сгорая от любопытства, опустила стекло в дверце и высунула голову. Какой-то рослый парень, увидев ее, выкрикнул по ее адресу шуточку, которой она не поняла, и сунул ей под нос афишу; Теодорина успела прочесть на ней: "Бурбонов свергли!-Да здравствует Республика!"

- Сестрица,- сказала она, усаживаясь поудобнее,- сообщаю вам, что у нас республика.

- Правда? - воскликнула Лора.- Уже добились?

Карета тронулась. Теодорина заметила:

- И по-моему, все произошло так быстро, что, наверно, дома не разграбили.

В самом деле, особняк Вилетта революция почти не задела: пришлось только сменить один из фонарей у ворот да вставить несколько стекол в каморке швейцара. Луи получил ранение: пулей навылет ему пробило мясистую часть руки и плеча, не задев кости. Посылая записку в "Террасу", отец уже знал, что рана очень легкая, она не помешала лейтенанту Буссарделю после наспех сделанной перевязки вернуться на свой пост и нисколько не помешала ему в июне того же года, вместе с Фердинандом, вновь выполнить свой долг, сражаясь в предместье Пуассоньер. О его ранении Лора узнала от свекра только в тот час, когда Луи уже возвращался к домашнему очагу, так что она не успела и встревожиться; рука у Луи была на перевязи, но он пришел пешком и чувствовал немалую гордость, шагая рядом со своим бритом, не получившим ни единой царапины.

Правда, в особняке Вилетта оказались и человеческие жертвы: погиб один из слуг, это был конюх, недавно поступивший в дом.

XVI

Шли месяцы, годы, и все они были заполнены заботами о Викторене. Он доставлял своим родителям много тревог. Не своим здоровьем - здоровье у него было превосходное,- но своим характером. У его братьев и сестер наклонности были куда лучше.

Флоранс, старшая дочка, была очень миниатюрной девицей, е меньше своей матери. Родственники со стороны Бизью заявили, что в ее возрасте Теодорина была вылитая Флоранс и поражала всех такой же серьезностью. В семействе Буссардель, где все отличались хорошим ростом, все-таки надеялись, что Флоранс подрастет. Викторен был вторым по счету ребенком. Третьим появился на свет Эдгар; он тоже походил на мать: та же молчаливость и рассудительность, поразительные для такого маленького мальчика, тот же чистый, может быть, немного лихорадочный взгляд черных глаз. Врачи советовали внимательно следить за его здоровьем: он был слабогрудый ребенок. И семье старались не выказывать тревоги и никогда не упоминали о болезни его прадеда: Фердинанд Буссардель умер в Амстердаме от чахотки.

За Эдгаром шел маленький Амори, который уже в шесть лет был вылитый отец, с ног до головы. Крепкие ножки, крепкая спинка, белые зубки, веселая улыбка и полное отсутствие робости. Заставить его сидеть спокойно можно было только одним способом: дать ему в руки карандаш или кисточку. Он чиркал карандашом и мазал красками с увлечением. Тетя Лилина с таким жаром ставила себе в заслугу эту наследственную художественную наклонность, как будто Амори был ее собственным ребенком. Она пожелала давать ему уроки.

Две младшие дочери, Луиза и Ноэми, еще не проявляли особой индивидуальности.

Особняком от двоих братьев и трех сестер рос Викторен, здоровяк и увалень, засоня, лакомка и обидчивый мальчик. Оба его младших брата уже умели бегло читать, а он еще учил азбуку. Хотя у Фердинанда было трое сыновей, для него право первородства имело такое же значение, как и для его отца, - он только в Викторене видел продолжателя своего рода; и его отцовское самолюбие так страдало, как будто Эдгар и Амори, более удачные дети, не были законными его сыновьями. Ему хотелось гордиться старшим сыном, а это было невозможно. Он оказался в тяжелом положении отца, который должен скрывать возмущение, когда ему заявляют: "Ваш сынок пошел в вас", А Буссарделю это говорили, ибо это говорят всем; но родственное сходство пока еще не было очевидным, хотя ребенок, кажется, больше пошел в Буссарделей, чем в родню по материнской линии. Однажды старик Буссардель, любящий дед, разумеется превозносивший первенца своего старшего сына, заявил:

- А знаешь, на кого этот мальчишка больше всего похож? На своего дядю. Таков же был в неблагодарном возрасте и Луи. Та же мешковатость, та же бестолковость.

Фердинанд и не подумал возражать. Луи не было при этой сцене.

- Так что вы напрасно огорчаетесь,- утешал дед своего сына и сноху,да, совершенно напрасно. Вспомните, что Луи в конце концов достиг успеха.

Фердинанд, как и другие отцы семейства, наблюдал за воспитанием сыновей, предоставив матери воспитывать девочек. И вот Фердинанд привязался к Викторену, как земледелец привязывается к тощей ниве, которую он задумал сделать плодородной, и его нежность к этому ребенку, несомненно, усиливалась из-за того, что она очень мало была вознаграждена. Он всегда старался найти оправдание выходкам Викторена, смягчить его грубости, а мальчик был не так глуп, чтобы не замечать его хитростей. Если дети играли в присутствии родных в фанты и подходила очередь Викторена придумывать слова, отец спешил подсказать ему ответ, и мальчик делал вид, что это куда больше его унижает, чем штраф, в случае неудачного ответа. - Ну, раз папа не дает мне говорить,-бурчал он со злым взглядом,- я больше не играю.

Он уходил и дулся. Виновник дней его, неловкий, как все отцы, пока их дети еще остаются детьми, не знал, как и подступиться к сыну, и приходил в отчаяние. Он видел, что между ним и этим маленьким человечком, все больше ускользавшим от его влияния, вырастает стена.

"Очень плохо я повел дело с самого начала. Как теперь исправить? думал он.- Может быть, это мне в наказание за то, что я люблю его больше других детей и избаловал его. Предположим, что он поумнеет, разовьется, будет ли он тогда ближе ко мне? Поймет ли он меня, как я понял отца?"

Вопрос был серьезный и касался не только настоящего, но и будущего. Ведь при нормальном ходе вещей контора биржевого маклера должна была перейти к Викторену. А если он кажется неспособным справиться с делом, кому же ее передать? Эдгару? Но он существо болезненное. Амори? Но ведь он трети сын. Какая нелепость! Будущему мужу Флоранс? Но она и без того получит весьма недурное приданое, и преподнести ей в качестве свадебного подарка патент на маклерскую контору- это уже чересчур! А кроме того, Фердинанду тяжело было думать, что чужой человек, только что вошедший в семью Буссарделей, пожнет плоды их тридцатилетнего труда. Он не желал допустить, чтобы должность биржевого маклера ушла из рук Буссарделей. Если уж придется искать совладельца Викторену, то, конечно, только среди его братьев.

Он постоянно думал об этом, постоянно толковал об этом с женой, а она, как любящая мать и верующая женщина, полагавшаяся на волю господню, старалась ободрить Фердинанда, говорила о счастливых переменах, которые может принести будущее, указывала на то, что всем семьям знакомы такие же тревоги. Слова ее нисколько не успокаивали отца. Сильно развитое в нем самолюбие было уязвлено. Он полагал, что ни у кого нет такого несчастья, как у него.

Контора стала его достоянием, его вотчиной. Теперь он дорожил ею не меньше, чем в свое время отец, но она затрагивала в нем иные струны души. Флорана Буссарделя привязывали к его конторе долгие годы труда, которого она ему стоила; Фердинанд же ценил ее за то могущество и влияние, которое она приобрела. Без сомнения, он не мог бы тридцать лет назад, будь он на месте отца, создать это предприятие даже при поддержке какого-нибудь дельца, вроде Сушо; отец его не отличался разносторонними дарованиями, зато обладал качествами, более надежными и полезными для настоящего профессионала-маклера. Но с тех пор утекло много воды, дела в конторе уже шли сами собой, ей нужен был только знаменосец, ее представитель в Париже. Фердинанд прекрасно справлялся с этой ролью. Быстрая сообразительность, интуиция, приспособляемость, способность распознавать характеры, стремление понравиться для того, чтобы убедить,- он обладал всеми данными, необходимыми для блестящих успехов в свете, для побед над женскими сердцами, но умел также и у себя в конторе вызывать у служащих самоотверженную привязанность, умел наэлектризовать их и заставить каждого работать с максимальной отдачей. Он был вполне уверен в своей будущности. Юность его и вступление в пору зрелости протекали между 1830 и 1848 годами, он был балованное детище буржуазной и финансовой монархии. Восшествие на престол Луи-Филиппа подняло на щит биржевого маклера и положило начало его царствованию; это царствование продолжалось и сейчас. Монарха свергли, а биржевой маклер устоял. Ему предстояло раздавить еще и других властителей своей весомостью. Самая ценная черта Фердинанда состояла, пожалуй, в том, что он это почувствовал.

- Я понимаю нашу эпоху, вот и все! - заявлял он, повторяя, неведомо для себя, слова своего отца, которые тот говорил в молодости,- ведь отцовский склад ума удивительно передается сыну, так же как материнские черты повторяются у дочери.

И как-то раз, желая оправдать чересчур смелые свои действия на бирже, он в споре с отцом даже заявил:

- Я понял, что в наше время биржевой маклер нужен не для финансовых операций, а для азартной игры.

Однако в лице брата у него был своего рода противовес, что оказывало действие на них обоих даже в их личной жизни, ибо женитьба не ослабила их глубокой близости и в семейных и в профессиональных делах, потому что они информировали о них друг Друга и в общем имели одну и ту же клиентуру. Луи преуспевал в нотариате не меньше, чем его брат на бирже. Все, что в Луи когда-то казалось неясным, расплывчатым, вялым, вдруг определилось, словно в результате мгновенной химической реакции, при его вступлении в нотариат. Его кропотливость стала методичностью, медлительность - осторожностью, трусость - умеренностью. Лишь только он увидел, что его ценят, как вместо сомнений в себе, так долго угнетавших его душу, в нем родилось чувство, похожее на веру в свои силы. И как только он начал ходить из своей квартиры на улице Прованс, где он поселился с женой, в нотариальную контору, где его ждала работа, где все служащие говорили с ним уважительно, где он принимал клиентов, обращавшихся к его компетенции, Луи заметил, что он существует в мире сам по себе. Прошли годы, у него родились дети, контора целиком перешла в его руки, но приятное сознание собственных успехов нисколько не изменило его привязанности к брату. Он ничуть не сердился на то, что Фердинанд правда, можно сказать, с его согласия - в пору юности показывал свое превосходство над ним, Луи даже был ему за это благодарен. Он говорил себе, что своим успехом он обязан брату, так как именно благодаря Фердинанду у него развилось терпение и способность слушать - качества первостепенные для нотариуса.

- В сущности,- говорил Фердинанд,- судьба превосходно всем распорядилась. Из меня вышел бы плохой нотариус. Ты по должности обязан слушать всякие комедии и даже быть в них иной раз режиссером, а во мне они вызывали бы смех. Ты вот не смеешься. Ты не имеешь права смеяться и не смеешься, а я как подумал бы, что нельзя смеяться, то уж из одного этого стал бы хохотать.

- А это очень удобно, когда нельзя смеяться, - отвечал Луи, - не надо

- Нет, я бы не мог слушать с таким видом, как будто в голове у меня нет никаких мыслей.

- А может, у меня и в самом деле их нет, - отшучивался Луи с лукавством, появившимся у него лишь на тридцатом году жизни.

Итак, братья-близнецы принадлежали к числу лиц свободных профессий, притом профессий самых надежных. Биржевой маклер, нотариус и, пожалуй, адвокат еще больше, чем судья или администратор, оставались незыблемы, как утесы, среди бурливого потока событии и социальных потрясений. Пусть крупные буржуа Июльской монархии достаточно скомпрометировали себя, захватив слишком много мест в парламенте, бесстыдно вытаскивая на суд общественного мнения свои внутренние раздоры; пусть бесславно завершился спор с властями предержащими, который вели непокорные литераторы, адвокаты и даже судейские чиновники,- каста таких должностных лиц, как нотариусы и биржевые посредники, избежала умаления своего значения.

Постепенно, из года в год, и, может быть, даже ненамеренно братья Буссардель сузили рамки своего постоянного общества. Достигнув высшей точки своей карьеры, отец, несомненно, был немного опьянен успехом: прежде чем стушеваться и уступить место сыновьям, он расширил круг своих знакомств, стал водиться с политическими деятелями, с журналистами, с заезжими иностранцами, всегда вызывающими любопытство; вторая молодость, начавшаяся для него после смерти Рамело, еще усилила эту сумятицу.

Фердинанду было известно, что на старости лет Буссардель даже взял в любовницы балерину, которой так аплодировали однажды на вечере, устроенном в особняке Вилетта.

Но у братьев-близнецов возвышение их семьи не вызывало такого смятения чувств. Фердинанд и Луи познали прочное благосостояние и роскошь в том возрасте, когда к ним легко привыкают. Хмельная радость успеха не ударила им в голову. У них не возникло желания завести знакомства в среде высокой артистической богемы или в дворянском предместье Сен-Жермен, их не тянуло даже в придворную сферу; они сами и их сестры решительно отказались поехать на бал в Тюильри, хотя он был проникнут настолько демократическим духом, что приглашенным разрешалось приехать в омнибусе.

Братья Буссардель любили свою среду, образовавшуюся в годы их детства. Обитатели Шоссе д'Антен - настоящая финансовая буржуазия, не имевшая себе равных в отношении независимости, влиятельности, умения повеселиться на праздниках и сумм капиталов, действительно повела свое начало только со времени Реставрации. Она создала своего рода крепость в Париже, почти столь же замкнутую, как аристократия, которая хоть и потешалась над ней, но взамен получала не меньше насмешек; и если в Сен-Жерменском предместье умели крепко запирать свои двери перед чужаками, то и на Шоссе д'Антен не всякий желающий мог попасть в дом. Личные знакомые Фердинанда и Луи, знакомые их жен и даже их детей вращались в замкнутом мирке, в котором были свои обычаи, свой язык и свои поставщики. Теодорина и Лора Буссардель даже нанимали только такую прислугу, которая прежде служила в буржуазных домах,- если бы горничная или лакей представили рекомендации, полученные в других социальных кругах, дамы отнеслись бы к ним с недоверием. Когда Фердинанд решил жениться и отказался от связей с гризетками, он осчастливил Теодорину трехлетней супружеской верностью, а затем, начав изменять ей, никогда не льстился на какую-либо актрису или оперную примадонну. Большой любитель выпить, посмеяться, ущипнуть за талию хорошенькую девицу, он охотно принимал приглашения приятелей на ужины в ресторанах, предоставлял там дамам легкого поведения заигрывать с ним, но никогда не провожал их домой. С этой стороны ему чего было опасаться: никаких сплетен и осложнений. И только брат, который в противоположность ему был примерным мужем, знал, где Фердинанд находил себе любовниц: в своем кругу.

Словом, существование близнецов представляло собою гармоническое здание, чудо равновесия, выросшее в результате больших усилий, но также и в результате счастливого сочетания случайностей, какое изредка встречается в нашем обществе, как бы в виде возмещения за великое множество неудавшихся жизней. И вот этому сооружению, в той части, которая отведена была Фердинанду, этому союзу между двумя деловыми контрами - нотариальной и конторой биржевого маклера - стала грозить опасность, начиная со второго поколения, а именно со стороны Викторена, только его одного, ибо сын Луи, мальчик очень способный, хорошо вышколенный отцом, не представлял никакой угрозы для его дел. "Все у нас уж очень гладко шло, - говорил себе Фердинанд, достигнув возраста зрелых наблюдений и окидывая мысленным взором путь, пройденный его семьей. - Это не могло длиться бесконечно. Вот и появился у нас камень преткновения".

Каждое лето две новые ветви семейства Буссардель и молодая ветвь семейства Миньон, не говоря уж о бесплодной смоковнице - тете Лилине, собирались в Гранси, вокруг старого деда. Там он ежедневно восседал во главе стола, накрывавшегося на двадцать человек, - в Париже это бывало лишь раз в неделю, по субботам, на семейных обедах. Совместная жизнь в Гранси продолжалась до середины августа, а затем все разъезжались: кто направлялся в другие семейные владения, кто ехал в горы или на морские купания. Жюли Миньон, по-прежнему молодая женщина, хотя она недавно стала бабушкой, ибо ее дочь вышла замуж в девятнадцать лет, всегда ездила на итальянские озера. Старик Буссардель отправлялся на открытие охотничьего сезона в Буа-Дардо, имение своего старого друга Альбаре, находившееся в Юрпуа.

В 1854 году, в конце лета, с ним поехал туда и Фердинанд, впервые взяв с собою в Буа-Дардо своих сыновей - Викторена и Амори. На Викторена не действовали никакие уговоры, убеждения, он стал необыкновенно шумливым и непоседливым - быть может, потому, что для него приближалась пора юности, но по-прежнему отличался тупостью, леностью и все таким же злобным характером. Фердинанд попробовал применить новую систему: прекратить нотации и предоставить этому трудновоспитуемому подростку самые приятные условия жизни, словно он был примерный мальчик. Отец надеялся, что благодаря этому постепенно и самым естественным образом Викторен исправится, иных путей к улучшению столь тяжелого характера он не видел.

Теодорина в это время находилась в Котере на водах, куда врачи послали маленького Эдгара. Она взяла с собою и трех дочерей, которые были еще слишком малы для того, чтобы поручить их заботам отца. Теодорина писала мужу, что крестьянский домик, снятый ею в горах, прелесть как хорош, что оттуда открывается чудесный вид на долину, что она ждет к себе госпожу Бизью, которая недавно похоронила свою мать и может найти там уединение, необходимое в ее тяжком горе. Лишь одна тетя Лилина возвратилась в Париж, куда ее призывали, как она говорила, дела благотворительности.

Фердинанд, замышлявший в тот год завести новую интрижку, оказался в Буа-Дардо на полной свободе. Три сына лесника, служившего в имении Альбаре, по возрасту подходили Викторену и А.мори, могли быть превосходными товарищами маленьких парижан и, конечно, уводили бы их с собою подальше от взрослых. Старик Буссардель тоже не стал бы для него помехой. Ему уже было под семьдесят лет, и хотя Альбаре был старше его, Буссардель частенько первым засыпал по вечерам за карточным столом, когда они играли вдвоем в экарте. Впрочем, спал он или бодрствовал, он всегда оказывал своему отпрыску помощь в качестве молчаливого сообщника. Он обожал свою невестку и нередко повторял Фердинанду, особенно в ее присутствии, то, что он сказал про нее после дней, проведенных в "Террасе":

- Милый мой сын, жена у тебя молодец, выдающаяся женщина!

- Я это знаю, отец,- отвечал Фердинанд.

- Та-та-та! Знаешь, да плохо! Смотри, не обижай ее! А не то, мошенник, я тебе покажу.

Но, несмотря на такого рода заявления, он с большим удовольствием наблюдал, как его сын перешептывается за дверью с какой-нибудь дамой или подхватывает записочку из маленькой ручки, затянутой в перчатку. Фердинанд ни в чем не таился отца, будучи уверен в неизменной его снисходительности, зачастую пользовался им как ширмой. Но все это делалось как бы случайно, и у обоих хватало такта никогда об этом не говорить.

И как раз не сын, а отец пригласил в Буа-Дардо госпожу Овиз. Прошлой зимой старик подметил, что эта молодая вдова не сводит глаз с Фердинанда и слушает его с многозначительным вниманием. Иногда она появлялась в свете в сопровождении пожилой и бедной родственницы, жившей у нее на положении компаньонки. И вспомнив об этом, он сказал Альбаре:

- Пригласи их обеих погостить у тебя в одно время со мной. Ты доставишь мне удовольствие.

- Ты что, ухаживаешь за госпожой Овиз, старый шалопай?

- О нет! Просто я искренне сочувствую этой милой женщине, заслуживающей всяческого уважения. Мне кажется, она знает никаких развлечений.

Банкир Овиз, обжора и пьяница, умер полтора года назад, оставив своей молодой хорошенькой вдове весьма недурное состояние. Разница в возрасте, которая была между ними, избавляла ее от скорби и слез по умершем. Однако она, по-видимому, не спешила второй раз выйти замуж; из-за каких-то семейных обстоятельств задерживалось получение ею наследства. Женщина богатая, занимавшая солидное положение среди обитателей Шоссе д'Антен, свободно располагавшая своим временем, она была избавлена еще на несколько месяцев от светских обязанностей - словом, она соединяла в своей особе все преимущества идеальной любовницы для такого человека, как Фердинанд.

Он это прекрасно понял и ждал только случая не для объяснения в любви, а для того, чтобы госпожа Овиз выдала свое расположение к нему, - это был его принцип, его метод. Вкусы его отличались эклектизмом, его привлекали женщины самого различного типа, но он принадлежал к тем женолюбам, которых не прельщают трудные победы, наоборот, им необходимо почувствовать ответное влечение женщины. Избалованный своими м успехами, он снисходительно дарил женщин своей благосклонностью, словно какой-нибудь паша, и был не прочь, чтобы любовные приключения сами плыли к нему в руки. С хорошенькими дамами своего круга он поддерживал отношения весьма любезные, которые всегда могли перейти за пределы дозволенного; за каждой он ухаживал с осторожной настойчивостью и наблюдал, какое впечатление производит, и если замечал вспыхнувший вдруг румянец, признаки смятения чувств, собирал все свои батареи и штурмовал слабо защищенную крепость, выдавшую свою уязвимость.

Словом, он всегда играл наверняка. И в конце концов в этом мире финансовой буржуазии, где о нравственности пеклись больше, чем в некоторых других кругах, он, к удивлению Луи, находил все желательные ему удовольствия.

- Дорогой мой,- говорил брату Фердинанд,- огромное большинство людей имеет ошибочные представления о женщинах, полагая, что есть женщины добродетельные и женщины, лишенные добродетели. А в действительности есть лишь женщины счастливые в замужестве и женщины несчастные. Любая супруга, которая не нашла в своем муже того, что надеялась в нем найти, несет в себе зачатки прелюбодеяния, и, для того чтобы грех совершился, достаточно ей встретить мужчину, в котором она увидит достойного и возможного утешителя. Разумеется, способного к тому же подметить во взоре будущей своей жертвы едва уловимую искорку огня, зажженного им во всем ее существе.

- Однако же,- говорил Луи, который, вступая в брак, был чист душой и телом, как ребенок, что несомненно отразилось и на его понятиях о женщине,не будешь же ты утверждать, что супруга, сознающая свой долг...

- Ах, оставь! Очень мало на свете женщин, которые за всю жизнь никогда не отличали кого-нибудь среди мужчин и не думали бы при этом: "Вот ради этого человека я могла бы в виде исключения не быть неумолимой". Очень мало на свете женщин, которые никогда не видели себя в воображении преступницей, нарушившей супружескую верность,- хотя бы ради удовольствия покаяться на духу в таких греховных мыслях.

Луи смеялся, слушая такие аргументы.

- А знаете, какую весть мне принес электрический телеграф? - воскликнул однажды Альбаре, найдя своих гостей в обвитой зеленью беседке, где они обычно сидели после четырех часов дня, когда жара немного спадала.- Завтра к нам приезжает мадам Овиз со своей кузиной. Весьма приятная весть!

Он сел в одно из чугунных садовых кресел, расставленных полукругом, и подмигнул своему другу, но Буссардель только спросил:

- Она выехала из Парижа на лошадях?

- Нет, нет! Мадам Овиз - особа современная, она любит новшества и решила поехать по железной дороге. Поезд прибудет около половины одиннадцатого. Я сам поеду встречать ее, велю запрячь лошадь в английский кабриолет.

- Не советую тебе ехать, - сказал старик Буссардель.- Хоть до станции только четыре лье, но август нынче очень жаркий, а у тебя сложение апоплексическое.

- Это у меня-то апоплексическое? - возмутился Альбаре, всегда принимавший всерьез приятельские подшучивания Буссарделя. - Тьфу ты! Вечно что-нибудь выдумает! А я, дурак, еще отвечаю тебе.

- Ты еще больше будешь дураком, если поедешь завтра. Лучше поручи Фердинанду встретить гостью. Он, конечно, с удовольствием окажет тебе услугу. Правда, Фердинанд? - спросил отец, слегка повернувшись к сыну.

- Но ведь это будет невежливо с моей стороны,- возразил Альбаре.- Дамы, наверно, рассчитывают, что я встречу их на станции...

- Не пойти ли нам прогуляться в плодовый сад? - сказал Буссардель, желая прервать щекотливый спор, и встал.

Альбаре развел у себя плодовый сад, которым очень гордился, особенно грушами. Он часто ходил посмотреть на своих любимиц. Он останавливался у деревьев, заложив руки за спину и вытягивая шею, или же взбирался на лестницу и оглядывал груши со всех сторон; гости неизменно сопровождали его при этом осмотре - это был один из священных обычаев в Буа-Дардо. При словах "плодовый сад" все поднялись и отправились туда. Кроме двух Буссарделей, у Альбаре гостило еще человек шесть, все приблизительно его сверстники.

Направляясь к грушевым деревьям, Фердинанд предложил руку отцу: старик привычным знаком попросил его об этом. Они остановились на минутку полюбоваться бордюром из бальзамина, а остальные прошли дальше.

- Хи-хи-хи! - рассмеялся Буссардель старший.- Вот простак наш Альбаре! Воображает, что мадам Овиз будет разочарована, если увидит на станции тебя вместо него!.. Взгляни на этот бордюр, голубчик, - тотчас же переменил он тему разговора. - Как по-твоему, не стоит ли и мне посадить в Гранси вперемежку разные цветы? Право, это красивее, чем массив из одинаковых растений.

На следующее утро, в двенадцатом часу, при свете яркого солнца лошадь, запряженная в английский кабриолет и бежавшая крупной рысью, привезла со станции гостей; правил Фердинанд, и экипаж подкатил к крыльцу, описав безупречный полукруг. Госпожа Овиз в дорожном сиреневом платье с четырьмя воланами, обшитыми лиловой узорчатой тесьмой, сидела на передней скамейке, осеняя своим кринолином колени возницы. Она спрыгнула на землю легко и мягко, словно большой упавший цветок, и тогда стала видна ее компаньонка, примостившаяся на задней скамье вместе с грумом и саквояжами. Госпожа Овиз, довольно пухленькая блондинка, принадлежала к тому виду стыдливых особ, которые постоянно опускают очи долу, то и дело отворачивают лицо и, можно сказать, кокетничают своей скромностью.

Тотчас после завтрака она удалилась вместе с кузиной, чтобы отдохнуть после утомительного путешествия. Ей отвели комнату на втором этаже, смотревшую окнами в парк. Тут на длинную террасу выходили застекленные двери апартаментов самого Альбаре и трех лучших комнат, кои предоставили госпоже Овиз, старику Буссарделю и некой пожилой чете. Остальные гости помещались в комнатах, расположенных в другой стороне дома или же в пристройках к главному корпусу; детей Фердинанда Буссарделя поселили на третьем этаже.

Не прошло и суток, а Фердинанд уже убедился в наблюдательности отца: госпожа Овиз оказалась уязвимой. Он узнал, что она погостит в Буа-Дардо две недели - то есть слишком мало для того, чтобы роман можно было довести до существенных результатов, но достаточно для того, чтобы добиться от красавицы поощрения и, может быть, обещаний. Фердинанд уже представлял себе, как он будет роскошествовать всю зиму. Но нельзя было терять ни одного дня. Первая помеха возникла в лице Викторена. На следующий день после приезда госпожи Овиз в замок явился управляющий и доложил, что какой-то злоумышленник отпер дверцы крольчатника и лучшие экземпляры, выращиваемые там, а именно русские кролики с розовыми глазами, разбежались. Драма произошла днем, и, следовательно, нельзя предположить, что виновниками ее были воры, забравшиеся на скотный двор; наоборот, есть подозрение, что это

Тактичность не позволила господину Альбаре расспросить сыновей лесника. Но в замке все догадывались, кто виновник происшествия. Фердинанд без труда получил об этом достоверные сведения от Амори, пообещав ему, что старший брат ничего об этом не узнает, - он и так по малейшему поводу колотил младшего. Викторен не признался в проступке, но на допросах вел себя так дерзко с почтенным господином Альбаре и с собственным дедом, что имелось достаточно оснований строго его наказать. На другой день озорника заперли и посадили на хлеб и на воду.

Не видя Викторена за столом, очаровательная госпожа Овиз спросила, что с ним. Пришлось во всеуслышание рассказать эту историю. Госпожа Овиз разохалась, показала себя женщиной сердобольной: "Помилуйте, нет же никаких доказательств, что именно он виноват. Бедненький мальчик!" Она просила привести Викторена к ней в гостиную, села с ним в сторонке, сказав, что хочет поисповедовать его, и в конце концов взяла его под свою защиту, заявив, что отныне он будет ее пажом и она ручается за его непризнанную добродетель.

Викторен смотрел на госпожу Овиз исподлобья, словно искал, какая ловушка скрыта в ее вмешательстве. Он ничего не ответил, ничего не обещал, но с этого дня почти неделю ходил по пятам за своей заступницей, что не только удивляло, но и очень раздражало Фердинанда, поскольку служило помехой его замыслам. Он уже подумывал, нет ли тут уловки со стороны госпожи Овиз, желавшей то ли избавиться от ухаживаний поклонника, то ли подзадорить его.

Прежде чем он успел найти средство удалить сына, возникло другое препятствие: приехали новые гости - супруги Осман. Фердинанду обычно бывало приятно их видеть, но здесь они могли расстроить его планы. Вот уже год муж Луизы Лагарп состоял префектом департамента Сены; между Теодориной и ее родственницей, теперь круглый год жившей в Париже, восстановилась задушевная дружба. Жорж Осман и Фердинанд Буссардель познакомились ближе и оценили друг друга. Префект был всего лишь на семь лет старше молодого маклера, и оба они принадлежали к одному типу людей. У Османа, росло-широкоплечего мужчины с решительной поступью, успехи его чиновничьей карьере сочетались с любовными успехами. Фердинанд, который лишь через родственные связи мог завести друзей вне своего круга, сблизился со свояком, который так быстро пошел в гору. Префект пользовался расположением императора, тем более надежным, что достиг он его еще до государственного переворота; но это не могло служить приманкой для отпрыска Буссарделей: их независимость по отношению к властям основывалась и на складе ума, и на традициях, а еще больше на житейском опыте. Все же это обстоятельство не препятствовало их дружбе, установившейся по естественным законам родства и симпатии.

У обоих кузенов имелась излюбленная тема разговоров, и стоило им встретиться, они тотчас затрагивали ее, как два любителя старины, собирающие одни и те же предметы. Речь шла о том, что у Буссарделей уже на протяжении двух поколений обозначалось словом "участки", которое для них имело всеобъемлющее значение; Фердинанд, еще не получив в наследство купленные отцом земельные владения в Париже, уже унаследовал его взгляды на них и его страсть. А Жорж Осман в свою очередь, лишь только он появился в городской ратуше, приказал доставить туда огромные планы города, испещренные, как это было известно, цветными карандашами императора, но носившие на себе также и печать личной выдумки нового префекта.

Фердинанд рассматривал вопросы градостроительства с точки зрения финансиста и собственника участков - словом, как и подобает Буссарделю, тогда как Жорж Осман глядел на это глазами администратора, пейзажиста и географа. Префект говорил о необходимости рассечь из стратегических соображений мятежные районы проспектами, для того чтобы невозможно было поднимать в них восстания, говорил о пользе широких улиц, об украшении города просто ради украшения и иной раз с увлечением описывал новый Париж, который постепенно выберется на простор из недр древнего города, с западной его стороны. Фердинанда не восхищали столь далекие перспективы, из красочной утопии он схватывал лишь то, что считал наиболее осуществимым. Когда, например, кузен объяснил ему неизбежность расширения города в западную сторону, он решил купить земельный участок, прилегающий к бульвару Этуаль, предпочтя его другому участку.

У подножия Монмартрских холмов пришлось платить за квадратный метр дороже, но зато этот район ожидала большая будущность.

Буссардели чувствовали себя в Буа-Дардо как дома; Альбаре смотрел на их семью, как на свою собственную, просил их приглашать в имение кого угодно. Уже и в прошлое лето Теодорина уговорила свою родственницу, супругу Османа, провести

несколько дней в этом красивом замке, и даже сам Жорж Осман пробыл там сутки, приехав за женой. В Буа-Дардо, в семейном доме, где можно было встретить людей буржуазного круга, с солидным положением и умением держать язык за зубами, супруги Осман отдыхали: он - от своих трудов и борьбы, которую вел в муниципальном совете, она - от утомительных приемов, которыми

На этот раз они собирались приехать вместе на следующий день после публичных увеселений, устраиваемых пятнадцатого августа. Празднество это требовало личного присутствия префекта и больших хлопот с его стороны, тем более что Наполеон III путешествовал тогда по югу, а население Парижа было возбуждено вестями о Крымской войне. Старик Буссардель освободил свою комнату, выходящую на террасу: ее решили предоставить Османам. Но, приехав, они сразу сказали, что могут пробыть в имении только четыре дня. Фердинанд отложил на четыре дня победу над госпожой Овиз.

Недовольство его рассеялось через минуту, ибо приезд его родственников в известном отношении был весьма кстати. Два года тому назад были конфискованы владения дома Орлеанов - на основании указа, который вызвал много шума в печати и привел к отставке графа Морни. Среди этих владений был парк Монсо, отнятый у Орлеанов во время Великой революции и возвращенный им после падения Наполеона I. В 1830 году, на двое суток до вступления на престол, Луи-Филипп передал все свое движимое и недвижимое имущество своим сыновьям, надеясь таким образом избежать его национализации. Декрет от 22 января 1852 года аннулировал эту дарственную. Часть парка была объявлена государственной собственностью, остальная же его часть осталась собственностью принцев, как их наследство со стороны принцессы Аделаиды.

От судьбы этого парка зависела будущность всех соседних земельных владений и, следовательно, земельных участков "Террасы". Но в первый год пребывания на посту парижского префекта Жорж Осман был так занят, что Буссардели не имели возможности побеседовать с ним о таком важном для них деле. Для того чтобы разговор столь личного характера не показался неделикатным и даже бестактным, нужны были благоприятные обстоятельства, подготовительные шаги, дружеская атмосфера. Приезд префекта в Буа-Дардо даже на такой короткий срок был очень кстати при условии, что Буссардели сумеют воспользоваться случаем.

На следующий день после прибытия именитых гостей, пока Луиза Лагарп рассказывала в гостиной о званом обеде, который она давала в ратуше, Буссардели, отец и сын, пригласили своего родственника сыграть пульку втроем и удалились с ним в биллиардную. Оттуда они вышли только через два часа. Остальная компания уже успела прогуляться по парку и, возвратившись, пила чай.

Ночью Фердинанд долго совещался с отцом; после этого старик Буссардель вызвал телеграммой молодого человека, по фамилии Рику, который уже два года служил у него личным секретарем и знал все дела своего патрона. Рику приехал из Парижа и, получив инструкции, уехал обратно. Все произошло очень быстро, префект с супругой еще гостили в имении, а Буссардели могли со спокойной душой посвятить себя Османам в последний день их отдыха в Буа-Дардо.

- У Эмиля Перейра есть виды на долину Монсо, - доверительно сообщил Буссардель старший господину Альбаре, когда Османы уехали.- Он уже два года назад накупил там земельных участков, я это знал. Но, как мне сказали, он хочет еще прикупить земли в этих местах.

- А что это значит?

- Прежде всего это значит, что моя идея хороша. У господ Перейр чутье превосходное, они не стали бы покупать участки в районе, у которого нет будущего. Я никогда не сомневался, что выгодно поместил свои деньги, а уж с позавчерашнего дня никакие сомнения тут просто невозможны... Верно, сынок?

Фердинанд молча, с серьезным лицом кивнул головой. Буссардели отвели своего старого друга в сторону, якобы желая посмотреть на отменные груши, а на деле для того, чтобы поговорить с ним о делах без свидетелей. Они знали, что могут с полной безопасностью доверить ему мнение и советы Жоржа Османа.

- Только вот что неприятно,- заговорил Фердинанд, пройдя немного по дорожке,- раз на сцену выступил Эмиль Перейр, значит, у нас появился соперник.

- Да еще какой соперник! - добавил Буссардель старший. Отец и сын ловко подавали друг другу реплики в разговорах такого рода и походили тогда на актеров, столь преданных искусству, что в своей игре они не ищут успеха лично для себя, думают лишь об интересах пьесы.

- Полно, что вы перепугались! - воскликнул Альбаре.- вас есть "Терраса", недурной кусочек, так чего же вам еще желать? Как бы ни были велики доходы от конторы и вдобавок доходы с ваших капиталов, не можете же вы притязать на то, чтобы вам вдвоем или втроем, считая Луи, скупить все участки, расположенные между Батиньолем и Вилье?

- Нет, - сказал Фердинанд, - но участки, которые интересуют нас сейчас, интересуют также и Перейра, и это нас беспокоит. Теперь речь идет о том... можно напрямик сказать, правда, отец?

- Говори, мы ведь всегда ему все говорим!

- Речь идет об участках, непосредственно примыкающих парку. Парк, разумеется уменьшенный вдвое, будет местом общественного пользования и всегда им останется, - мы получили об этом по секрету самые верные сведения. Представляете вы себе, какую ценность получат участки, окаймляющие этот парк?

- Ого-го! - воскликнул Альбаре и, остановившись, задумался.- Да, представляю себе... Ваш противник, как вы говорили, конечно, тоже собрал сведения и готов бросить на весы такие капиталы, что они ни в какое сравнение с вашими не идут.

- Он, наверно, намерен купить большой массив.

Альбаре зашагал дальше, меж двух Буссарделей.

- А вы?..- начал он.- Если б вы располагали необходимыми средствами, то при желании... вы могли бы немедленно что-нибудь приобрести?

- Да,- ответил Буссардель старший, произносивший свое веское слово только в решающие минуты... - Да, мы можем получить запродажные. Рику уже занимается этим.

- Ну что ж, - отозвался Альбаре, - мы с вами еще поговорим об этом.

Фердинанд переглянулся с отцом. И тот и другой сочли бестактностью настаивать. Подошли к шпалерам фруктовых деревьев.

- Эти Перейры, стало быть, все хотят заграбастать, - сказал Альбаре, нагнувшись к прекрасной груше, - ведь они уже получили Сен-Жерменскую железную дорогу, Северную железную дорогу, Южную железную дорогу.

- Они, несомненно, из той породы людей, которые способны хвататься за самые различные предприятия, - заметил Буссардель. - Железные дороги, каменоломни, фабрики прядильные, фабрики ткацкие, фабрики такие, фабрики сякие одинаково говорят их воображению. А у нас одно - участки!.. - И, не договорив, он многозначительно покачал головой, но вдруг воскликнул с величественным видом: - Буссардели не аферисты!

- Еще бы! Я это знаю! - заметил Альбаре, улыбаясь этой вспышке, в которой вдруг возродился прежний Флоран.- Я тоже такой. Мы с вами парижские буржуа.

На обратном пути к дому старик Буссардель шел глубоко задумавшись. Он говорил себе, что если бы стремиться лишь к тому, чтобы разбогатеть, то в прошлом железные дороги предоставили бы ему более широкие возможности нажить состояние, и притом гораздо скорее, чем спекуляция земельными участками. Железная дорога - изобретение XIX века, и поначалу никто в него не верил. Пятнадцать лет тому назад это новшество вызывало у людей, в зависимости от их характера, презрение, насмешки или ужас. Тут для любого предприимчивого финансиста было открыто поле деятельности.

Да, богатство его семьи могло исходить из операций с железными дорогами, а не с земельными участками, и тогда весь внутренний уклад семейства Буссарделей, нынешних и будущих, все их социальное значение стало бы совсем иным. А ведь это чуть было не случилось. Что от этого удержало? Обстоятельства? Буссардель хорошо знал, что дело решил не случай и не корысть, а какое-то таинственное предрасположение его ума и воображения. "Все от нас самих идет,- говорил себе старик маклер, согбенный годами, но преисполненный гордости.- Все от меня пошло".

В тот же вечер, после обеда, разговор, перескакивавший с одной темы на другую, остановился на спиритизме. С прошлой зимы в самом лучшем обществе безумно увлекались верчением столиков. Фердинанд знаком обратил внимание собеседников на присутствие его сыновей: их юные умы могла смутить вера в сверхъестественное, и, для того чтобы свободно поговорить на эту тему, подождали, пока они отправятся спать.

Фердинанд сразу сообразил, что верчение столиков может наилучшим образом способствовать его планам относительно госпожи Овиз. Молодая вдовушка больше всех была взволнована и возбуждена рассказами о таинственных явлениях спиритизма, которыми каждый принялся развлекать общество. Конечно, случаи там фигурировали один убедительнее другого. Сама госпожа Овиз ни разу не бывала на сеансах спиритизма и возжаждала участвовать хоть в одном. Альбаре обещал устроить сеанс завтра же, однако при условии, что начнут его не раньше половины одиннадцатого вечера, для того чтобы слуги ничего не заметили; ни слугам, ни крестьянам не полагалось знать, что "господа из замка" нарушают предписание епископов, запрещавшее заниматься магнетизмом. Фердинанд решил воспользоваться благоприятным для него нервным возбуждением, в которое, несомненно, приведут госпожу Овиз полумрак, тесное соприкосновение с соседями в магнетической цепи и первое ее общение с потусторонним миром. Кроме того, беседа с постукивающими духами имела то преимущество, что Викторен на нее не будет допущен.

На следующий день расчеты его оправдались. Круглый столик в большой гостиной вместо вращения ограничился вялыми подпрыгиваниями, и после трех сеансов от этих упражнений отказались, но Фердинанд, сидевший справа от госпожи Овиз, благодаря прикосновениям своей левой руки и левой ноги добился несомненных успехов.

- Готова поручиться, - сказала ему на ухо госпожа Овиз, вставая с места после третьего неудачного сеанса, - что среди присутствующих кто-то не отдавался магнетизму всей душой.

Пробило половину одиннадцатого. В гостиной открыли двери, и в комнаты вливались из парка сладкие благоухания: цветы на клумбах, утомленные дневным зноем, ожили в ночной прохладе; дамы даже называли эти волны запахов одуряющими; вставала поздняя луна, и все общество, разбившись на маленькие группы, вышло прогуляться. Умы и нервы все еще были взволнованы, целый час все ждали каких-то необыкновенных событий. И в тот вечер в беседке, увитой зеленью, сквозь которую не проникал лунный свет, Фердинанд похитил у госпожи Овиз первый поцелуй.

С этого мгновения она уже не могла запрещать ему говорить о своих чувствах. Их роман приобрел первую реальность - реальность слов, один этап был уже пройден. Госпожа Овиз реже стала прогуливаться в обществе своего пажа. Она делала вид, будто не слышит, когда Фердинанд отсылал Викторена к другим мальчикам, Викторен, глядя исподлобья, ждал, когда повторят приказание; отец уводил с собою госпожу Овиз.

Она все же сопротивлялась, твердила о долге, женском достоинстве, целомудрии, а также о благоразумии. Фердинанд не проявлял особой настойчивости. Он не стремился одержать внезапную победу в стеснительных условиях дачной жизни, так как после разлуки и возвращения в совершенно иную обстановку парижской жизни мимолетную интригу трудно было бы обратить в привычку. Фердинанд пока решил лишь преодолеть моральные преграды и заручиться обещанием госпожи Овиз. Само же падение должно было произойти в Париже, а за ним незамедлительно наладилась бы любовная связь. Помимо удобства осуществления, этот план имел то преимущество, что льстил иллюзиям госпожи Овиз: она увидела бы тут доказательство, что грубое удовлетворение чувственных желаний не было главной целью для любовника, раз он способен был ждать.

Настал сентябрь. Альбаре с безобидной стариковской галантностью умолял приятную вдову погостить подольше. Она согласилась остаться еще на неделю: бедненькая кузина так будет этим счастлива. Гости задержались в Буа-Дардо, соблазнившись прекрасной, совсем летней погодой. Стояла такая жара, что пришлось отложить выезды на охоту и возобновить обычай подремать немножко после завтрака.

Госпожа Овиз удалялась для этого полуденного сна к себе в комнату первую из четырех покоев, выходивших на террасу второго этажа. Рядом была комната Буссарделя, он опять перебрался в нее после отъезда супругов Осман; а за нею - апартаменты престарелых супругов, гостивших в имении, и самого Альбаре. Итак, помещение, отведенное отцу Фердинанда, отделяло спальню госпожи Овиз от других комнат, расположенных по фасаду.

Фердинанд, отличавшийся подвижностью и сухощавым сложением, в тридцать восемь лет сохранивший юношескую стройность, никогда не спал после завтрака. С тех пор как установилась жара, он проводил самые знойные часы дня в комнате отца. Старик Буссардель, не вступая с ним в разговоры, вытягивался на постели, закрывал глаза, чтобы дать им отдых, как ни говорил, и в конце концов засыпал, а Фердинанд, сидя и кресле и откинув уголок итальянской шторы, закрывавший распахнутую дверь, подстерегал ту минуту, когда госпожа Овиз, проснувшись, выйдет на террасу.

Он присоединялся к ней. К тому времени терраса бывала уже в тени, и эту широкую галерею с каменным полом, довольно высоко поднимавшуюся над садом, уже овевали первые дуновения ветерка, который обычно начинался во второй половине дня; другие гости еще спали в своих комнатах, спали и дети на третьем этаже, вероятно, спали и слуги где-нибудь в сараях и в амбарах, спал весь дом.

Однажды в час всеобщей дремоты Фердинанд читал в комнате отца "Журналь де Деба", который ему пересылали из Парижа. Какое-то бурчанье раздалось на постели, он повернулся, посмотрел. Отец храпел во сне; подбородок у него немного отвис, рот был полуоткрыт, брови косо, треугольником поднялись к середине лба, что придавало его лицу скорбное выражение.

Старик в ту минуту храпел так громко, что это, должно быть, тревожило его сон; не вполне пробудившись, он вздрогнул, закрыл рот и перестал храпеть. Челюсти тогда сомкнулись как-то неестественно, как захлопываются старые шкатулки, у которых крышки рассохлись, заходят одна в другую слишком глубоко и заклиниваются; подбородок поднялся к самому носу, рот провалился, губы совсем исчезли. Стоявший на ночном столике стакан воды, "прикрытый носовым платком, прятавшим его содержимое, ясно говорил об истинной причине этой гримасы. Из-за нее спящий казался столетним старцем, и Фердинанд вздрогнул.

Впервые мысль о смерти отца стала для него не только рассудочным представлением, но и проникла в сердце. Иногда на семейных собраниях, происходивших в особняке Вилетта, после обеда или даже за столом, заходила речь об этом неизбежном событии; этот вопрос затрагивали теоретически, и случалось, отец говорил: "Если я умру..." - или: "Когда меня уже не будет среди вас"; никому из окружающих не приходило глупое желание протестовать, потому что такие слова произносились в серьезных разговорах, касавшихся семейных интересов и финансовых соображений, в кругу людей разумных и имели в виду одно из тех возможных несчастий, которые не должны застать врасплох хорошего руководителя делового объединения. И вдруг на этой неразобранной постели, задрапированной кретоном с цветочками, в этой веселой светлой комнате в час отдыха отец стал похож на умирающего, казалось, он вот-вот испустит дух. И Фердинанд, со дня рождения своего лишившийся матери, теперь с ужасом представил себе, какая огромная пустота образуется в его жизни, когда скончается отец. "Никого уже не будет впереди меня,- думал он,- никто не будет предшествовать мне..."

Минуты ужаса длились недолго. Так же как и отец, Фердинанд не любил печалиться. Кроме того, он любил удовольствия; эта черта еще больше, чем старика Буссарделя, привязывала его к приятным сторонам действительности и отстраняла от мрачных картин, особенно когда они возникали только в воображении.

Он утешился мыслью, что по крайней мере отец прожил счастливую жизнь, завершившуюся удовлетворением всех его желаний... Конечно, временами и на него нападала как будто беспричинная грусть и в иных случаях некоторые, казалось бы безобидные слова, сказанные тем или другим, приводили его в удивительное, ничем не объяснимое уныние, но ведь в душе у каждого человека есть свои лабиринты, свои тайники или просто свои странности.

На террасе раздался легкий шум - быть может, треснул где-нибудь раскалившийся на солнце цемент или же прилетела и запрыгала по каменным плитам птица,- это отвлекло от отца и глаза и мысли Фердинанда, он стал думать о госпоже Овиз. Он представил себе, как она лежит, небрежно раскинувшись, на мягком стеганом шезлонге, который он видел с террасы,приличия не позволяли ему заходить к ней в комнату. Как она сейчас одета? В то самое белое платье с фестонами, в котором была за завтраком, или же сменила его на капот? Расстегнула ли она корсаж, хотя бы верхние крючки на груди? Находясь в Буа-Дардо почти уже три недели, Фердинанд поневоле соблюдал целомудрие, что шло вразрез с его привычками, и воображение его легко воспламенялось.

Вдруг он вздрогнул: послышался шум более ясный - сухой стук, словно кто-то спрыгнул на пол. Шум раздался на террасе, с левой стороны, оттуда, где была комната госпожи Овиз... Фердинанд поднялся с кресла. Прислушался. Ничего не слышно. Но ведь это же не приснилось ему... В один миг он положил на столик газету, подошел к растворенной двери, приподняв штору, поглядел, никого не увидел, нагнулся и, переступив порог, выбрался на террасу. Слева, в конце террасы с третьего этажа свешивалась и еще слегка покачивалась и воздухе веревка. Но на самой террасе ни души. Что это значит?..

И вдруг он догадался: в дом забрался кто-то чужой. Злоумышленник проник в спальню госпожи Овиз и сейчас ограбит ее. Фердинанд готов был броситься к ней. "Но я без оружия..." Он возвратился в комнату отца, который по-прежнему крепко спал, взял охотничье ружье, висевшее на стене (ружья никогда не оставляли внизу - из-за детей); оно было не заряжено. Где же патроны?.. Ну, все равно. Прицелиться в вора и негодяй не посмеет шевельнуться, а тогда закричать, позвать на помощь. Он опять вышел на террасу, подкрался к двери госпожи Овиз: штора была опущена только наполовину... Пролез под ней, вскинул ружье... Викторен!

Невинное дитя Викторен стоял к нему спиной, застыв у высокого шезлонга госпожи Овиз, и, поднявши руки, задирал подол ее отделанной фестонами юбки с кринолином... Фердинанд мог и сам различить среди пышных кружевных оборок то, что он намеревался увидеть лишь в Париже.

Он схватил Викторена за плечо, круто повернул к себе лицом, - кринолин опал на свое место, госпожа Овиз пробудилась, все поняла, хотела было крикнуть, покраснела, побледнела и лишилась чувств.

В доме никто не знал об этой драме, кроме троих ее участников и старика Буссарделя, которому в порыве негодования Фердинанд все рассказал. Госпожа Овиз никому ни слова не молвила, возможно, потому, что ей трудно было бы, не краснея, предать гласности эту сцену; она сделала вид, что уступает мольбам Буссарделей, вернее деда, ибо она избегала обращаться к Фердинанду, отводила от него взгляд, и если изредка и отвечала ему, то именовала его "сударем",

Возможно, что даже ее кузина оставалась в полном неведении. В вечер этой трагедии старая дева одна появилась за ужином и очень естественным тоном попросила извинения за то, что госпожа Овиз, которую никто не видел после дневного сна, не может выйти к столу: на нее, бедняжку, напала жестокая мигрень. Больная никого не допускала к себе в комнату, не вышла к столу и на следующий день и сообщила через кузину, что ей придется уехать в Париж посоветоваться со своим врачом. Переглянувшись понимающим взглядом с отцом, Фердинанд поручил вестнице испросить для них милость навестить на минутку больную. Старик отец тотчас поддержал его просьбу, сославшись на привилегию, которую ему дает почтенный возраст, словно просил, чтобы госпожа Овиз приняла его одного, а затем последовал за кузиной вместе с Фердинандом, не отстававшим от него ни на шаг, подождал ответа у дверей госпожи Овиз, добился ее согласия, и оба Буссарделя проникли к ней. Не прошло и пяти минут, как Буссардель старший увел старую деву на террасу, оставив сына в комнате больной.

Желая выпутаться из щекотливого положения, Фердинанд притворился, будто он поверил в недомогание госпожи Овиз и приписывает ее отъезд только этой причине. Она, не менее смущенная, решила было, не отвечать ему ни слова. Оставшись наедине, они ясно представили себе вчерашнюю сцену, но каждый представил ее по-своему; перед глазами госпожи Овиз вставала страшная картина: разъяренный отец с ружьем в руке впился глазами в лицо своего сына, а она еще чувствует веяние воздуха, который всколыхнул ее юбки; Фердинанду вспомнилось то, что он видел накануне, и избавиться от этого образа ему было тем труднее, что больная лежала на том же мягком шезлонге.

- Надеюсь, что вы мне позволите,- говорил он сокрушенным тоном, сидя у ее изголовья и лаская ее взглядом, - позволите мне в Париже послать к вам секретаря моего отца, господина Рику, которого вы видели здесь. Он попросит вызвать вашу добрейшую кузину. Она скажет ему, как вы себя чувствуете, а Рику передаст мне ее ответ.

Госпожа Овиз молчала, устремив в одну точку неподвижный взгляд. Фердинанд действительно намеревался послать к ней Рику, поручив ему передать от его имени какое-нибудь подношение, например жардиньерку английского фарфора с редкостными цветами; он иногда давал, как мужчина мужчине, такие поручения этому отцовскому доверенному, который был еще холост и не состоял на службе лично у него. Сейчас он чувствовал, что нужно безотлагательно восстановить злополучно прерванные отношения в интересовавшей его области.

- Я попрошу также мою сестру навестить вас, - добавил он.

- Мне будет очень неприятно, сударь, что из-за меня вы причините ей столько беспокойства.

- Ах, дорогая госпожа Овиз, ей это будет чрезвычайно приятно. Если я не дам ей такого поручения, она мне никогда итого не простит. Ведь я не стану скрывать от нее, что моему отцу и мне посчастливилось завязать с вами дружбу.

Госпожа Овиз перевела взгляд на какую-то другую точку в пространстве и

- Да что это я! - воскликнул Фердинанд, воодушевляясь... - Я уж чувствую: лишь только вы уедете, мне в Буа-Дардо не усидеть! Я сам приеду к вам в своей коляске и повезу вас в Лоншан подышать воздухом и выпить кружку парного молока.

Госпожа Овиз поджала губки и отрицательно покачала головой; он попытался пожать ей кончики пальцев.

- Кузина! - позвала она. Фердинанд отдернул руку.

Вошла кузина. Больная потребовала лекарство, сказала, что очень утомилась. Посетителю пришлось удалиться.

- Ну, это уж чересчур! - возмущался Фердинанд, спускаясь с отцом по лестнице.- Викторен забрался к ней и набезобразничал, а она злится на меня.

Фердинанд никогда еще не говорил с отцом так откровенно по поводу своих галантных похождений. Впрочем, старик из деликатности ничего не ответил.

На следующий день утром обе дамы уехали. Госпожа Овиз попросила, чтобы ей дали закрытый экипаж, и это позволило старику Альбаре проводить ее на станцию. Любезная вдова простилась у крыльца со всеми гостями.

- Прощайте, сударь, - сказала она Фердинанду, избегая его взгляда.

- На следующей неделе,- сказал он вполголоса,- я приеду к вам.

Она вдруг надменно вскинула голову, словно актриса в роли оскорбленной королевы, и, смерив его взглядом, проронила:

- Меня не будет дома.

Фердинанд так и застыл на въездной аллее, посыпанной гравием: провожая взглядом карету, умчавшую его несбывшееся любовное приключение, он стоял, растерянно вытаращив глаза, и немного напоминал в эту минуту собаку, у которой слишком рано отобрали миску с похлебкой.

- Мы идем прогуляться по парку,- сказал один из гостей,- не хотите ли присоединиться?

- Разумеется,- ответил за Фердинанда отец. Старик стоял возле сына в той же самой позе, что и он, быть может желая этим повторением уменьшить ее необычность, которая могла удивить зрителей. Жестом он попросил Фердинанда взять его под руку, и они двинулись вслед за престарелой четой. Воспользовавшись отлучкой Альбаре, гости доставили себе удовольствие прогуляться не в ту сторону, где росли груши. Фердинанд опомнился. Старик Буссардель услышал, как он пробормотал сквозь зубы:

- Ну теперь, милый сыночек, я с тобой расправлюсь.

Раз госпожа Овиз уехала, естественно было, что мысли его приняли именно такое направление. После сцены с кринолином он больше занят был молодой вдовой, чем Виктореном, и пока наказал его только тем, что запер в своей комнате, предварительно затворив там и даже заколотив оконные ставни.

- Чтоб я о тебе больше не слышал, пока не позову. Щенок паршивый, ты опозоришь всю семью.

Викторен, еще не оправившийся от различных волнений, испытанных им во время своего приключения и очень удивленный гневом отца, обычно относившегося весьма снисходительно даже к серьезным его провинностям, счел за благо вести себя осторожно в ожидании дальнейших событий; попав в карцер, он не стал мстить за это каким-нибудь мерзким озорством, а проспал почти двое суток. Три раза в день слуга приносил ему еду, перестилал ему постель, водил его в нужник и приводил обратно, проделывая все это молча, так как получил категорическое распоряжение не разговаривать с барчуком. В доме все без труда поверили, что Викторен заслужил такое суровое наказание: ведь решительно все, даже самые здоровенные парни среди слуг, боялись его злых выходок, а гости господина Альбаре не жаловались на проделки Викторена только из уважения к его родным.

Старик Буссардель некоторое время лишь посматривал на сына, молча шагавшего рядом с ним.

- Да ведь этот негодяй натворил бог знает что! Просто немыслимо! воскликнул вдруг Фердинанд таким тоном, словно продолжал начатый разговор и искал сочувствия у отца, несомненно разделявшего его негодование.

- Да уж, признаться...- согласился старик Буссардель.

- Нет, ты подумай! Ведь ему только пятнадцатый год пошел, а он уже лезет к даме. Нагло воспользовался ее сном!

Фердинанд подчеркивал свои слова широкими жестами. С тридцатилетнего возраста у него появилась наклонность к театральности.

- Страшно подумать, - продолжал он, - что произошло бы, если бы я сразу же не схватил его... Ведь эта несчастная женщина спала!

- Может быть, она и сама немного виновата, голубчик. Она постоянно ласкала мальчика, повсюду таскала его за собой.

- Я согласен с тобой, что госпожу Овиз не назовешь образцом сдержанности и целомудрия... Но все равно, в четырнадцать лет! Нет уж, надо признать очевидную истину: сын у меня существо ненормальное!

- Ну что ты, Фердинанд! Мальчик физически развился несколько преждевременно, но зачем же преувеличивать!..

- Я знаю, что ты хочешь сказать! - поспешил прервать Фердинанд отца, так как угадал его мысли.- Если бы тут было только преждевременное развитие, меня бы это не тревожило...

Он махнул рукой, желая показать широту своих воззрений, и умолк, чтобы перевести дыхание, но во время этой краткой паузы перед глазами обоих Буссарделей возник призрак шестнадцатилетнего юноши, одетого в старомодную курточку, а вслед за ним промелькнула бледная прихрамывающая тень.

- Но у него множество других недостатков,- вновь заговорил Фердинанд, уже более спокойно, как будто гнев его немного улегся. - Ты не хуже меня знаешь, что он грубый, скрытный, лживый и ленивый мальчишка. Все эти милые качества с годами могут разрастись, и это приведет нас к пропасти. Ну так вот... Еще до октября я его помещу в специальное учебное заведение... Я знаю такие училища, одно, например, есть в Жавеле... Да ты не беспокойся, отец, это не тюрьма для малолетних, а так сказать... пансион... Но пансион, специально организованный для исправления трудновоспитуемых детей. Телесные наказания применяются редко, пансионеров хорошо кормят... Сказать по правде, я подробно осведомился об этом заведении еще прошлой зимой, когда этот негодяй нарочно столкнул с лестницы няню наших младших девочек...

- Не спеши принимать решение, Фердинанд. Смотри, как бы потом не пожалеть. Ведь если ты его отдашь в такой пансион, придется оставить его там. А как же с занятиями?..

- Но там это очень серьезно поставлено! Проходят всю школьную программу. Занятия, распорядок времени и работ - все продумано со строжайшей методичностью. Для нашего птенца во всех отношениях будет полезно посидеть в клетке. У молодца, развившегося не по возрасту, утихнет преждевременный пыл, раз вокруг него не будет ни женщин, ни девиц. И отлично! А поскольку в этом пансионе питомцев не отпускают домой ни на каникулы, ни в праздничные дни, то нам с этой стороны беспокоиться за него не придется. Если понадобится, я этого красавца продержу в Жавеле до самой его женитьбы, как держат девиц в монастырских пансионах. И он пойдет под венец девственником, да-с!.. Не первым и не последним будет, в особенности в нашей среде! Родной его дядюшка женился будучи невинным, и, насколько мне известно, Лора Эрто весьма счастлива с ним.

- Как! - с крайним удивлением воскликнул старик Буссардель. - Твой брат?..

- Он самый!

- Да неужели? Я предоставлял вам обоим полную свободу, когда вы учились на юридическом... Так почему же наш милый Луи?..

- Почему? Ну, знаешь, этого я объяснить тебе не смогу.

А в его сыне эта беседа пробудила слишком много воспоминаний, слишком много волнующих мыслей. Вечером он проявлял такую нервозность, играя на бильярде, что, не выдержав, бросил партию. Видя, что он не успокоился и на другой день, отец, прекрасно знавший его характер, посоветовал ему вернуться в Париж, где его ждало множество дел.

- Возьми с собой Викторена, отдай его поскорее в Жавель, - подсказал в качестве предлога отец.- Я же побуду пока здесь вместе с Амори, а то ведь несправедливо раньше срока лишать мальчика каникул.

Итак, разгневанный отец, захватив с собой недостойного сына, уехал, расставшись с господином Альбаре, изумленным и глубоко огорченным всеми этими внезапными и совершенно для него непонятными отъездами.

XVII

Ну, что же, дети мои, теперь положение вполне ясное и вопрос решен.

Старик Буссардель передал папку секретарю; тот привел в порядок собранные в ней бумаги и спрятал ее в портфель. Разговор происходил в ландо с опущенным верхом, где сидело четверо: Буссардель старший и Фердинанд занимали заднюю скамью. Луи и секретарь - переднюю, напротив них. Кучер остановил лошадей на пригорке, поднимавшемся над Ротонд де Шартр. С этого наблюдательного пункта перед Буссарделями открывались не только их первое владение - "Терраса", но и новые участки, купленные с помощью Альбаре. Отыскивая знакомые приметы некоторых отдаленных клочков земли, расположенных в стороне бульвара Этуаль или часовни Божона, они передавали друг другу подзорную трубу, которую захватил с собою секретарь; и тогда эта группа людей напоминала военный штаб, сошедший с полотна художника-баталиста, - они всегда группируют вокруг полководца его сподвижников, а его самого изображают в картинной позе простирающим руку к равнине, где ему предстоит одержать новую победу.

- Господин Рику, - сказал старик Буссардель, - нам уже больше не понадобится ваша помощь, и, так как в моем кабинете вас ждет срочная работа, вы можете вернуться. Полагаю, вы где-нибудь неподалеку найдете фиакр.

- Не беспокойтесь, - ответил секретарь, выбираясь из коляски, - тут совсем близко конечная остановка омнибуса линии Пантеон - Курсель.

- Только не садитесь на империал! - воскликнул старик Буссардель, взявший в привычку критиковать новшества. - Недаром пресса недавно повела кампанию против империалов. Ведь это же вернейший способ сломать себе шею. Империалы существуют шесть лет, и за это время они уже успели сбросить на мостовую более ста человек! До свидания, друг мой!.. Обратно, на бульвар, сказал он кучеру. - Поезжайте бульваром до заставы Руль. Шагом!

Стоял апрель. Был светлый прохладный день, но у троих седоков ноги были покрыты пледом, и они могли не бояться свежего ветра. Ландо, из которого, как из корзины, выглядывали три головы, увенчанные высокими цилиндрами, двигалось вдоль парка; верхушки деревьев четко вырисовывались в небе.

- Послушай, отец, - сказал Фердинанд, - почему тебе полюбилось именно это предместье?

- Право, голубчик, не могу тебе сказать...

- И всегда оно тебе было по душе?

- Кажется, всегда.

- Конечно, жалеть тебе об этом не приходится, - сказал Луи, - и нам тоже, разумеется, не приходится на это жаловаться, но вот мы как-то раз говорили с Фердинандом и...

- Да, и спрашивали друг друга, - подхватил Фердинанд, - по какому счастливому наитию тебя заинтересовали именно эти участки.

Буссардель недоуменно поднял брови и вдруг сказал:

- Да вот... Помню, как-то раз отец водил меня сюда на прогулку... Давно это было, очень давно. Еще в прошлом веке, во времена Директории... плохо помнится, как это было... но возможно, да, весьма возможно, что это поразило мое воображение.

Он никогда не умел разбираться в самом себе. Действительно, он не знал, чем долина Монсо так сильно пленила его и когда началось это своего рода взаимное тяготение. Он не мог распознать, что все зависело от того душевного состояния, в котором он сорок три года назад возвращался в Париж от кормилицы его сыновей, крестьянки деревни Муссо. В тот день, хотя Лидии уже не было в живых, он сознавал, что будущность семьи обеспечена рождением двух наследников мужского пола, - для него это была та решающая пора жизни, когда все способности, все чувства и ощущения человека обострены до предела, один из тех, переломных моментов, когда душа ширится, раскрывается и ждет. А теперь старый Буссардель, желая сказать что-нибудь связанное с покойным отцом, произнес:

- Ах, бедный отец! Замечательный был человек!

Внуки никогда не слышали о своем деде, в доме не было его портрета, никогда тень его не проникала в семью. Фердинанд спросил:

- Он похоронен в Пер-Лашез? Я не помню, где его имя мавзолее.

- Да его там и нет. Увы. Дедушка ваш умер в Амстердам во время кампании тысяча восемьсот тринадцатого года. Сами понимаете, с каждым годом все возрастали препятствия перевозке праха! Это не только стоит очень дорого, но, главное, чтобы добиться разрешения, нужны бесконечные хлопоты министерских канцеляриях и большие связи... Нет, на кладбище Пер-Лашез, в склепе, который я построил во время оккупации, покоится только ваша дорогая мама и славная старушка Рамело.

И он умолк, не найдя нужным сказать сыновьям что-нибудь еще по этому поводу; а после его смерти никто уже не мог рассказать, что об этом мавзолее мечтал, что его хотел построить и оплатил не сам Флоран Буссардель, а его отец - таможенный инспектор, чей прах одиноко дотлевал на чужбине.

Итак, образ неведомого внукам деда отошел в туманную даль, туда, где уже затерялись их дед и бабка с материнской стороны. Между предками, умершими далеко от Парижа, и их потомками, родившимися в Париже, первый Буссардель, ставший биржевым маклером, первый богатый Буссардель создал зону мрака и безмолвия. Пройдет еще некоторое время, и, наводя порядок в ящиках столов, чья-нибудь рассеянная рука разорвет старые бумаги, исписанные порыжевшими чернилами, извещения о рождениях, браках и кончинах, сохранявшиеся до тех пор, а тогда позабудутся даже имена и фамилии прадедов и прабабок и родоначальником семьи окажется один-единственный человек.

- Так-то вот!.. - сказал Буссардель, мысли которого шли тем временем своим путем. - Я очень доволен нынешним днем. Вам давно уже известно, что представляют для меня операции с земельными участками, но вот эти дополнительные объяснения, которые я дал сегодня, совсем не будут лишними. Скоро начнутся большие дела, если правда, что осуществится наконец давнишний проект проложить бульвар от площади Мадлен до заставы Монсо. Теперь вы сами можете не хуже меня вести эти операции. Да, пожалуй, и лучше меня...

- Отец!.. - с ласковой укоризной прервали его сыновья.

- Да, да. Я верно говорю, верно: лучше меня... Вы молодые, вы идете в ногу с непрестанным прогрессом, вам понятны новые нравы, новые требования жизни, а я теперь фигура отсталая... Вы не забыли, дети, сколько вашему отцу лет? Семьдесят два года. Возраст почтенный.

Буссардель произнес эти слова с некоторым уважением и покачал головой. Ведь он лучше всех знал, как хлопотлива была его жизнь, как он начал с малого, сколько он трудился в Казначействе, в своей конторе на улице Колонн, как несколько раз попадал в беду, - едва удавалось выбраться благополучно. На все это тоже опустился покров забвения. В самом деле, уже лет пятнадцать конторой ведал Фердинанд, и все эти годы отец посвятил устройству своих имущественных дел. Участие в крупных предприятиях позволило ему вчетверо увеличить наличный капитал, а благодаря покупке особняка Вилетта и "Террасы" он стал владельцем земельных участков, ценность которых с каждым годом значительно возрастала.

Он опять заговорил, и оба его сына, которые обычно любили дружески подшутить над ним, так как положение вдовца, сходное до некоторой степени с положением старого холостяка, как-то сближало его с ними, слушали его серьезно и терпеливо. Фердинанд, биржевой маклер, и Луи, нотариус, каждый уже ставший известностью в своей области, всегда бывали особенно почтительны к отцу, когда он заводил речь об источниках своего благоденствия, из которого проистекало и их благополучие. В вопросах профессиональных он проявлял не угасшую с годами живость ума, подобно старым актерам, которые угрюмо фланируют по городу, но вдруг обретают весь свой блеск, лишь только выйдут на сцену.

- Видите ли... - говорил он отрывисто, так как с некоторого времени у него усилилась одышка. - Даже если бы я почувствовал, что качусь под горку, я бы отнесся к этому спокойно. Пусть себе приходят болезни, зато вы у меня здоровы. Перед тем как вытянуться на смертном одре, могу утешаться мыслью о тех, кого я оставляю, о тех, кто будет моими продолжателями. Ведь чего только не скажешь себе, когда знаешь, что у тебя два хороших сына и что они пойдут по тому самому пути, с которого ты скоро сойдешь! Вот несчастные люди, у кого нет сыновей! Как мне жалко старого моего друга Альбаре! Я частенько вспоминаю басню о том, как восьмидесятилетний старец сажал яблони для своих потомков. Послушайте меня, дети, - большие предприятия, которые затевает человек, не успевают принести все свои плоды до его смерти. Жизнь наша коротка, одному поколению не всегда удается собрать жатву - нередко лишь через несколько поколений сказываются результаты отцовских начинаний. Ах, как я боюсь этих философов последней школы, которые хотят уничтожить среди прочих установлений право наследования. Наследование! Да ведь это лучшее средство, найденное людьми, чтобы им жить в чем-то и после смерти! Религия скоро сойдет со сцены, а если право наследования исчезнет, то распадутся самые устои буржуазии, как дом без креплений, - а какое же это получится общество, раз в нем не будет больше буржуазии? Грош цена такому обществу!.. Стойте! - сказал он кучеру. - Мы сейчас сойдем и прогуляемся немного пешком. Подождите нас здесь.

Окружив себя многочисленной челядью лишь на склоне лет, он не научился пренебрегать ее присутствием и не любил говорить при ней о своих делах. Он попросил Фердинанда взять его под руку, а сделав несколько шагов, оперся, против обыкновения, и на руку Луи.

- Да, - заговорил он опять, - идея наследования, или, вернее, преемственности, - великая идея. Она мной руководила, поддерживала меня в тяжелые дни; именно благодаря ей я и достиг того душевного спокойствия, которым наслаждаюсь теперь, когда близится час смерти.

- Да что ты, отец!- укоризненно сказал Фердинанд. Старик остановился и с подчеркнутым удивлением посмотрел на него.

- Что? Тебе тяжело слышать, что я говорю о неизбежном? Разумный человек должен смотреть смерти в лицо, заранее свыкнуться с мыслью о ней.

Ему приятно было, что он проявляет твердость духа в таком вопросе. Полюбовавшись собою, он двинулся дальше.

- Если бы я не думал постоянно о вас, моих детях, о том, что я должен оставить вам наследство и, стало быть, накопить его для вас, моя жизнь была бы бесцельна и пуста. Ведь я остался один с вами и с вашими сестренками; нужно было работать, чтобы всех вас четверых воспитать, устроить вас в жизни. Сначала одного, потом другого. Завертела меня жизнь, я так и не знал того, что принято называть счастьем. Значит, я был прав, когда стал себе искать счастья в будущем - в вашей будущности, дети.

Он говорил теперь менее наставительным тоном. Потом умолк и снова остановился. Они дошли в ту минуту до Шартрской улицы. Старик повернулся и стал смотреть на высокие деревья и кустарники парка Монсо. Он заметил, что стоит как раз там, где вместо изгороди устроена была широкая канава и где взгляд терялся в густой зеленой чаще. Он постоял с минуту в какой-то растерянности, вытянув шею и опираясь на руки сыновей, и вдруг пробормотал:

- А мама ваша... мама ваша...

Сыновья переглянулись. Звук этого старческого голоса поразил их. Они почувствовали в его возгласе нечто иное, чем в той случайной его фразе, которую слышали четверть часа назад в коляске по поводу неведомого им деда, покоящегося в Амстердаме. Образ матери, которая дала им жизнь и умерла в несчастных родах, складывался у них в детские годы из своего рода заклинаний, из постоянных и туманных обращений к умершей, всегда происходивших в отсутствие отца, - в их детских молитвах, в их перешептываниях с Жюли, в наставлениях, которые им постоянно читала Аделина; но Рамело, без отца охотно отвечавшая на их расспросы о покойнице, наказывала им никогда не говорить о ней с отцом. "Нельзя, дети, ему будет тяжело..." И вдруг он сам в этот вечер нарушил это почти полувековое молчание.

- Она была такая милая! - говорил он еле слышно. - Такая прелестная! Все говорили, что она само очарование, просто совершенство!..

Он совсем согнулся, и сыновьям пришлось сделать усилие, чтобы его подхватить и не дать ему упасть, а по тому, как вздрагивали его плечи, они поняли, что старик плачет.

- А как она, бывало, покраснеет... опустит глаза и вдруг поднимет их и скажет что-нибудь... и слова эти в ее устах какое-то особое значение получают... да, совсем особое... Никогда... Нет, никогда...

Эти бессвязные фразы прерывались короткими сухими рыданиями.

- Да, каждый день, каждый день я ее оплакивал в глубине сердца... Подумать только... Остался один, без нее... Подумайте - двадцать, тридцать, сорок лет ни об одной живой душе я не мог сказать в разговоре: моя жена... Никак я не мог к этому привыкнуть... И никто про это не знал...

Он горестно всхлипнул, потом закашлялся, и Фердинанд за его спиной подал знак брату. Луи, высвободив руку, сказал:

- Пойду за коляской.

Фердинанд встал перед отцом и подхватил его под локти, как поддерживают больного, который не может стоять, или сильно захмелевшего человека. Он хотел достать из кармана носовой платок и вытереть ему лицо.

- Успокойся, отец.

- Фердинанд! - воскликнул старик Буссардель, увидя, что он один со своим любимцем. В приливе энергии он ухватился за сына, устремил на него пристальный взгляд и перестал плакать.

- Фердинанд, ты не знаешь! Я должен тебе сказать одну вещь, которую никогда тебе не говорил. Надо же, надо сказать наконец. Ты должен знать...

- Ты пугаешь меня, - сказал Фердинанд, обеспокоенный состоянием отца.

- Что? Я пугаю тебя?

На лице старика появилось какое-то сложное выражение, он умолк, и это молчание показалось сыну очень долгим.

- Папа! Ну, папа! Отчего ты так смотришь на меня?.. Что с тобой? Что ты хочешь мне сказать?

- Я тебе хочу сказать... - пролепетал старик и снова заплакал, как ребенок... - Никогда я не мог утешиться... нет, право, не мог...

Пришлось чуть ли не на руках втащить его в ландо.

Когда приехали в особняк Вилетта, где старик Буссардель должен был в тот день обедать, Теодорина нашла, что у свекра очень плохой вид. У нее были кое-какие познания в медицине, которые она очень удачно применяла к своим детям. Она первая открыла, что у маленького Эдгара слабая грудь, и приняла меры, чтобы предупредить развитие ужасной болезни. Нередко она предостерегала старика Буссарделя, указывая на его одышку и на боли в сердце, появившиеся у него с годами, но он отрицал свои недуги.

Теодорина уговорила его лечь в постель в спальне Фердинанда.

- Надо хорошенько согреться, - говорила она. - Ничего нет на свете коварнее, как погода ранней весной.

- Завтра мы вызовем доктора, - заявила она Луи, стояла дверью, пока, камердинер Фердинанда раздевал Буссарделя, - тот всему покорно подчинялся.

- А-ах! - тяжело вздохнул он, вытянувшись под одеялом. - Не знаю, почему я чувствую себя таким усталым. Прогулка была совсем не утомительная, а у меня такое ощущение, как будто меня всего палками избили. Совсем дышать не могу, в груди точно кол стоит.

Он закашлялся, попросил горячего "грудного чая", но невестка положила его повыше, прибавила еще подушек, и стеснение в груди уменьшилось. Он согласился немного поесть, отхлебнул из чашки несколько глотков бульону, пососал крылышко цыпленка. К восьми часам вечера он уже совсем оправился и пожелал вернуться домой, на улицу Сент-Круа. Теодорина попыталась его отговорить, но не решилась очень настаивать, боясь его встревожить.

- Мне хочется, - сказал он жалобным голосом, - хочется уснуть в спальне дорогой моей жены.

Фердинанд тотчас вмешался: надо доставить папе это удовольствие. Все знали, что Лидия умерла в старой квартире, на антресолях, но когда семья переехала на второй этаж, там восстановили всю обстановку ее спальни с такой точностью, что в конце концов все родные уже по-настоящему считали эту комнату спальней покойницы. Желание старика Буссарделя показалось его сыновьям и снохе вполне естественным, их удивило только, что он так откровенно выразил его. "У отца меняется характер, - подумал Фердинанд. - На старости лет он стал иной, чем раньше".

- Я провожу тебя, - сказал он. - И немножко посижу с тобой.

Отец поблагодарил его взглядом: все больше росло их взаимопонимание, позволявшее одному угадывать и предупреждать желания другого.

До улицы Сент-Круа доехали вполне благополучно. Дома старик терпеливо перенес бесполезную суету своей дочери Аделины. Фердинанд дал указания отцовскому камердинеру. Старухи Жозефы уже не было в доме. Лидия, Батистина, Рамело, Жозефа - все свидетельницы первых лет жизни семьи исчезли одна за другой. Жозефа наконец решилась удалиться на покой и доживала свой век в Шенейе, где Буссардель построил ей хорошенький домик вместо прежней ее лачуги, сожженной во время сражения в 1815 году. И теперь, кроме Аделины и Жюли, сохранивших лишь расплывчатые воспоминания детских лет, уцелел только один человек, связанный с прошлым, - сам старик Буссардель. Сейчас он деликатно удалил старшую дочь под тем предлогом, что ему надо поговорить с Фердинандом о делах, и остался с ним наедине.

- Мальчик мой, - сказал он, как только старая дева затворила за собою дверь, - я не передумал, я решил сообщить тебе об одном обстоятельстве, которое ты должен знать. Но боюсь, что разговор этот взволнует меня, и, если ты не возражаешь, мы поговорим завтра. А нынче ночью, признаюсь, я нуждаюсь в отдыхе. Мне нужно также сосредоточиться, поразмыслить... Ах, дорогое мое дитя, сорок лет я молчал, все таил в душе, и все это кончится в пять минут. Но ведь надо, чтобы ты узнал, обязательно надо... Ты приедешь утром, правда? Ну, вот и хорошо. А нынче вечером я попрошу тебя оказать мне только одну услугу. Открой мой секретер - потяни к себе крайний ящик справа. Надави на подставку той колонки, которая сделана около этого ящика, и в то же время закрой ящик. Тут есть секрет. Колонка должна немного передвинуться вперед. Сделал? Видишь, в потайном ящике лежит тетрадь? Достань ее и принеси мне. Спасибо. Подбрось дров в камин. - Он перелистал тетрадь, нашел те страницы, какие были ему нужны, вырвал один листок.

- Сожги, - сказал он сыну. - И это сожги. И еще вот этот листок.

Огонь вспыхнул ярким пламенем. Фердинанд, не читая, сжигал вырванные страницы, исписанные, как ему показалось, отцовским почерком. Это уничтожение шло довольно долго. Опершись на локоть, старик смотрел, как догорают последние листки, которые Фердинанд приподнял щипцами, чтобы огонь уничтожил все до последнего клочка. Отблески пламени трепетали на лице старика, оживляя его черты, и придавали ему странное выражение. Когда все было кончено, он откинулся на подушки и, видимо снова почувствовав себя плохо, схватился рукою за грудь.

- Спасибо... - произнес он. - Так лучше будет... Завтра ты поймешь,

Он не доканчивал фраз, как будто у него не хватало дыхания. В эти минуты все, что говорилось, все, что происходило этой комнате между отцом и сыном, исполнилось какой-то необычайной медлительности; мгновения длились бесконечно. Эти люди, этот огонь в камине, свет лампы, шум, порой доносившийся с улицы, - все, казалось, принадлежало к какой-то иной, изменившейся действительности.

- А теперь я обо всем еще раз подумаю.

- Отец, может, лучше бы тебе поспать?

- Не хочется спать. Мне надо подумать. Если что нужно будет, я позову Аделину.

- Но ты же знаешь, сон у нее крепкий. Ее не добудишься. Я скажу камердинеру, чтобы он лег в соседней комнате.

- Нет, дитя мое... решительно запрещаю это, - всполошился отец. Погоди... Чтобы тебе со спокойной душой уехать, поставь звонок вот сюда, пусть он будет у меня под рукой.

И он потряс звонком. Тотчас прибежала Аделина.

- Ну вот, видишь, - улыбаясь сказал старик. - А теперь уходите, ступайте оба.

Дочь и сын поцеловали его в лоб. Потом Аделина задула лампу. Тотчас на ночном столике засветился ночничок, подогревавший чайник, в котором налит был целебный отвар; из носика чайника поднималась тоненькая струйка пара, освещенная снизу, и сразу терялась в полумраке.

- До свидания, Фердинанд, - пробормотал старик как будто сонным голосом. - До завтра.

А назавтра, в ранний час, войдя к нему, нашли его мертвым. Вызвали врачей, они обнаружили признаки острого отека легких, в углах губ скопилась розоватая пена. Расспросили Фердинанда и на основании его ответов заявили, что после нервного шока, а именно пережитых накануне в Монсо волнений, вызванных воспоминаниями о прошлом, больной, оставшись один в спальне, возможно, опять предавался горьким размышлениям и был охвачен такой тоской, что произошел смертельный приступ удушья; страдания его, вероятно, были короткими, но мучительными. Об этом, впрочем, свидетельствовали синюшная бледность лица и рук и застывшие, вышедшие из орбит глаза.

Утром Фердинанд ненадолго остался один в спальне отца; Аделина беседовала на своей половине с двумя духовными особами, Теодорина вместе со старшей дочерью, два года назад вышедшей замуж, расположилась в гостиной, чтобы принимать первых посетителей, явившихся выразить семье соболезнование; Луи и господин Рику уехали в город, занявшись приготовлениями к похоронам и другими необходимыми хлопотами.

Фердинанд взял со стола ту самую тетрадь, из которой отец накануне вырвал несколько страниц и велел ему сжечь их в камине. На этот раз сын внимательно осмотрел тетрадь. Это был довольно широкий, но не толстый альбом с серебряным обрезом и в синем бархатном переплете с мельхиоровыми застежками. Прежде чем открыть тетрадь, он подержал ее в руках, и тут ему вспомнилось, что старик отец хотел что-то сказать ему... Смерть помешала этому.

Он открыл синий альбом и понял, что перед ним памятные записи, где отмечены все важные события в жизни семьи: рождения, браки, болезни, смерти; указывались их даты, а иногда и часы, и всегда приводилась какая-либо подробность, которая могла послужить вехой для воспоминаний. Но составитель

Разумеется, он прежде всего стал искать то, что касалось его самого: отмечены были все его успехи на экзаменах; полстраницы было посвящено его женитьбе, приводились имена свидетелей при подписании брачного контракта и состав свадебного шествия; похвалы его жене, занимавшие несколько строк, вызвали у него слезы; затем он прочел: "12 апреля 1840 года в пять часов десять минут вечера моя дорогая сноха Теодорина подарила мне внука, которого нарекут Флоран-Оскар-Мари-Викторен. Он весит девять фунтов без четверти".

Фердинанд принялся листать альбом, отыскивая запись, относящуюся к году его рождения, - оказалось, что эта страница вырвана.

Но исчезли не только заметки биографического характера. Между записями, говорившими о семейных событиях, нередко попадались какие-либо рассуждения, какая-либо мысль; Фердинанд узнавал среди них любимые изречения Буссарделя, pater familias * {отца семейства - лат.}, парижского буржуа и биржевого маклера. Он прочел наугад:

"Семья, желающая процветать, всегда должна жить ниже возможностей, которые она имеет по своим доходам, и заключать брачные союзы всегда выше своего положения",

Дальше следовало изречение, взятое у современного писателя:

"Ныне богатым семьям грозят две опасности: разорить своих детей, если их родится в ней слишком много, или же угаснуть, если они будут ограничиваться одним-двумя детьми, - вот весьма своеобразное следствие Гражданского кодекса, о котором Наполеон не подумал".

И под этими словами Буссардель Первый приписал свое собственное суждение:

"Автор имеет здесь в виду богатые семьи аристократии, обязанные своим состоянием происхождению или августейшей милости. Богатые семьи буржуазии, создавшие свое состояние собственным трудом, могут себе позволить производить на свет много детей. Все же надо, чтобы рост богатства опережал увеличение количества отпрысков".

Фердинанд нашел также изречение, которое отец часто повторял:

"Чтобы научиться ценить деньги, нужно изведать не благосостояние, которое они дают, а испытать самому, что они нелегко достаются".

На некоторых страницах красовались мысли более общего характера и более горделивые:

"Семья - источник могущества нации. Величие страны зиждется на величии семьи, независимо от того или иного правительства".

Остановил он свое чтение на следующем размышлении: "В своем доме люди во имя семейных интересов выказывают больше энергии, доброй воли, самоотверженности и стойкого мужества, нежели отдают их стране на служение нации".

"Сохраню эту тетрадь, - решил Фердинанд, - попрошу, чтоб ее отдали мне. Луи спорить не станет". Закрыв альбом, он держал его в руках, еще не защелкнув застежку. Поглаживая бархатный переплет, сын посмотрел на постель, где покоился умерший отец; альбом уже сам открывался на тех местах, где были - вырваны страницы, где остался пробел в этой хартии доброго буржуа, родоначальника семейства Буссардель.

XVIII

Старик умер слишком рано. Конечно, при жизни ему везло и все шло так, словно судьба хотела вознаградить Флорана Буссарделя за его добродетели и разумные действия, но внезапная кончина лишила его самого большого удовлетворения. Он ушел из жизни, когда все, о чем он мечтал, начало сбываться. Одно за другим следовали события, окончательно утвердившие богатство Буссарделей.

Череда знаменательных дат началась в 1860 году, то есть через два года после смерти Флорана Буссарделя. В последующий период эту дату называли в семье "годом отчуждений".

Действительно, 1 января 1860 года вошел в силу декрет, присоединявший к Парижу двадцать коммун и селений, находящихся между старым крепостным валом Главных откупщиков и укреплениями короля Луи-Филиппа. Приступили к "отчуждениям", которые старик Буссардель предчувствовал и на которых он строил свои расчеты. Земли Монсо, так же как Батиньоля, Терна и Вилье, оказались в числе отчуждаемых.

Такого рода перемена при всех случаях повлекла бы за собою серьезное увеличение стоимости земельных участков "Террасы", но тут присоединилось еще одно обстоятельство, а именно возрождение давнишнего плана проложить бульвар Малерб, о котором вспомнил Жорж Осман; этот бульвар, начатый еще при Наполеоне I, за пятьдесят лет протянули только на двести метров - до улицы Виль-л'Эвек. Префект, видя, какую пользу эта артерия могла бы принести для подвоза товаров к Главному рынку, решил провести ее через долину Монсо, теперь включенную в черту города.

Оказалось, что линия этого продолжения бульвара проходила через "Террасу". Оказалось даже, что второй бульвар, который должен был соединить заставу Монсо с Вилье, перерезал по диагонали бульвар Малерб как раз в северо-западном углу владения Буссарделя. На этом перекрестке, имевшем форму вытянутой буквы X, муниципалитет собирался устроить живописную площадь, украшенную четырьмя бассейнами или четырьмя скверами. За всю отчужденную землю была выплачена четырем наследникам Буссарделя весьма крупная сумма, которую они распределили между собой поровну, так как наследство, оставшееся им после отца, к тому времени еще не было поделено. Помимо того, поднялась ценность земель, прилегающих к этим двум бульварам: площадь Малерб обещала стать аристократическим центром, своего рода королевской площадью нового района.

Спекулянты хотели было накинуться на участки, соседствующие с двумя новыми городскими артериями. Но наследники Буссарделя, так же как банкир Перейр и некоторые Другие более давние собственники, предугадали это наступление и стойко его выдержали. Они уступили из своих владений только то количество земли, которое было необходимо городу. Братьям удалось уговорить Аделину ничего не продавать в частные руки, хотя ей не терпелось обратить земельную собственность в облигации государственной ренты. Старая дева верила только в ренту - это было ее второй религией, которой она служила почти столь же ревностно, как и первой.

- Уж если хочешь продавать свои участки, - убеждал ее Луи-нотариус, продай нам. Мы у тебя купим по той же цене, какую нам дал город при отчуждении.

Может быть, боязнь обогатить свою родню и удержала Аделину от продажи. После того как была заключена сделка с городом, четверо Буссарделей, братья и сестры, составив единый план действий, дружно отказывались от всяких переговоров по продаже земли частным лицам. То ли из хитрости, то ли из благородной скромности они старались держаться в тени и всегда выдвигали на первый план Эмиля Перейра, своего соперника. Именно ему они предоставляли играть в глазах общественного мнения роль воротилы в этой операции, прославившейся в ту лихорадочную эпоху земельной спекуляции, и таким образом газеты никогда не з