/ Language: Русский / Genre:prose_military

Штрафбат

Эдуард Володарский

Роман известного писателя и сценариста Эдуарда Володарского посвящен бойцам штрафных батальонов Красной Армии во время Великой Отечественной войны. Их называли «отверженными» — дезертиров и окруженцев, уголовников и «политических» тех, кто имел вину (подлинную или мнимую) перед Родиной и должен был искупить ее кровью. Шансы штрафников выжить в первом же сражении были минимальны — в лицо им стреляли немцы, а в спину, в случае попытки отступления, — заградотряды НКВД. Но они шли в бой не подгоняемые чекистскими стволами а ведомые воинским долгом и любовью к России. Таковы герои романа: разжалованный комбат Твердохлебов, вор в законе Глымов и добровольной примкнувший к штрафникам священник Михаил…

Эдуард Володарский

ШТРАФБАТ

Глава первая

…Началась эта история тяжким летом 42-го. Катастрофа случилась пострашнее прорыва немцев к Москве осенью 41-го. Летом вся центральная и южная части тысячекилометрового фронта рухнули, и немецкие танковые колонны устремились к Волге и на юг — к Кавказу. Почти вся западная группа войск была или уничтожена, или попала в плен, или прорывалась из многочисленных «котлов», которые немцы устраивали нам с легкостью шахматных партий. Из резервов Ставки главнокомандующего, из остатков сибирских дивизий, из тех ошметков, что остались от армий фронта, спешно сколачивали защитные рубежи перед Волгой. Главным направлением для танков Гудериана и 6-й армии Паулюса был Сталинград. Армия Манштейна рвалась на Кавказ. За считанные месяцы немецкие войска поглотили огромные территории Европейской части Советского Союза. Гудериан вздыхал, глядя на карту боевых действий — переварим ли такие пространства? Не загнемся ли от несварения желудка? С Наполеоном такое случилось… Не случится ли подобное с Германией под руководством великого фюрера?

Стол был накрыт в длинном дощатом сарае на окраине деревни — раньше тут был скотный двор. Рассеянный солнечный свет сквозь щели в крыше освещал бутыли мутного белесого самогона, деревянные миски с огурцами, помидорами и мочеными яблоками, буханки хлеба, нарезанные толстыми ломтями, шматки сала, куски вареного мяса в чугунках, жареных кур, початки вареной кукурузы, кружки домашней колбасы… И всего много, через край.

Перед сараем толпились полураздетые, грязные, в большинстве босые красноармейцы в рваных пропыленных гимнастерках, многие с забинтованными головами, руками и ногами. На грязных бинтах темнели пятна засохшей крови. Изможденные небритые люди угрюмо смотрели на немецкого капитана, затянутого в зеленый полевой мундир. Вокруг толпы, на некотором удалении, стояла цепь немецких автоматчиков.

Подъехала машина с открытым верхом, и из нее выбрался невысокий упитанный майор. Он был в такой же полевой форме, только в петлице поблескивали две молнии — знак войск СС.

— Прошу, господа военнопленные! Кушать подано! — громко на ломаном русском крикнул капитан и махнул стеком в сторону распахнутых ворот сарая.

Первые входили неуверенно, за ними — быстрее и быстрее. В воротах возник затор, люди протискивались внутрь, чуя запах еды.

— Спокойно! Спокойно! — кричал офицер. — Не надо драться! Всем хватит! Кушайте! Кушайте на здоровье! — И офицер презрительно улыбнулся. — Шнель! Шнель!

Пленные бросались к длинному столу, хватали куски мяса и курятины, рвали зубами, глотали, не прожевывая, и в глазах их стоял безумный голодный блеск.

Небольшая кучка пленных стояла в стороне у стены сарая и угрюмо смотрела, как их товарищи давятся мясом и хлебом, как жадно глотают из алюминиевых кружек самогон, утирая рукавом мокрые губы, как кряхтят, чавкают, толкают друг друга, и не остается в них ничего человеческого, только ярая страсть насыщения.

В этой кучке пленных стоял и Василий Степанович Твердохлебов. На воротнике выцветшей гимнастерки проступали темные следы от двух шпал, что означало звание майора. Он стоял, высокий, костистый и широкоплечий, опустив большие клешневидные ручищи и подняв большую голову с седой спутанной шевелюрой, глядя перед собой глубоко сидящими глазами.

— Жрут, сволочи… гляди, Василий Степаныч, жрут… — сглотнув слюну, с ненавистью проговорил маленького роста чернявый мужик в рваной гимнастерке, с забинтованной грязным окровавленным бинтом головой. — Ну, сволочи…

— Почему сволочи? — негромко сказал Твердохлебов. — Голод, брат, не тетка…

Чернявый оглянулся на Твердохлебова, но ничего не ответил. И стоявшие вокруг майора тоже взглянули на него то ли с осуждением, то ли с вопросом. Но молчали, глотали слюну, чувствуя, что даже головы начинают кружиться — так хотелось жрать, не есть, именно жрать, и в животах бурчит все сильнее…

А вокруг стола продолжали давиться, кашлять, пить торопливыми глотками самогон, и уже вырывали бутыли друг у друга, расплескивая самогон на землю, распихивали по карманам куски мяса, за пазуху совали хлеб и снова рвали, глотали, давились, не в силах остановиться.

В сером проеме дверей появились капитан и майор-эсэсовец. Майор молча разглядывал пленных, а капитан, похлопывая стеком по голенищу надраенного сапога, крикнул:

— Хватит, свиньи, достаточно! Я сказал — прекратить! Там еще много голодных! — Он ткнул стеком куда-то за спину.

Но остановиться пленные не могли. Скривившись, капитан махнул рукой, в сарай вошли автоматчики и стали отгонять пленных от стола. Били прикладами в спины, плечи, по головам. Пленные уклонялись от ударов, но от стола не отходили.

И тогда прогремели выстрелы. Двое пленных рухнули прямо у стола. Их глаза удивленно смотрели на дырявую крышу, скрюченные пальцы еще держали куски курятины.

— Я приказал — всем выходить! — Офицер повернулся, шагнул к Твердохлебову, стеком обвел кучку пленных, сбившихся вокруг него. — Вы останьтесь!

Автоматчики, подгоняя пленных прикладами, освободили сарай. Остались порушенный стол и двое убитых красноармейцев.

— Это — скот! Быдло! Они будут подыхать в лагере! — указав стеком в распахнутые ворота сарая, проговорил офицер. — Вы есть настоящие солдаты! И вас я приглашаю воевать вместе с нами. Не за великую Германию, нет! Воевать против большевиков за Россию! После победы Германии Россией нужно будет управлять! Вот вы и будете управлять свободной Россией! Так говорит ваш генерал Власов!

Пленные молчали. Офицер шагнул еще ближе, ткнул стеком в грудь Твердохлебова:

— Ты!

— Нет, — хрипло ответил Твердохлебов, глядя в глаза офицеру.

— Ты! — Офицер ткнул стеком в грудь чернявого.

— Не дождешься, — резко ответил тот.

— Ты! — Стек уперся в грудь следующему пленному.

— Катись ты, дядя, колбаской по Малой Спасской…

— Ты?

— Нет!

— Ты?

— Да пошел ты!

— Ты?

— Как все, так и я!

— Ты?

— А я пойду. — Вперед шагнул невысокого роста крепыш. — Против большевиков пойду служить и — баста!

Офицер не без удовольствия посмотрел на него:

— Фамилия?

— Капитан Евсеев Николай Сергеевич.

— Хорошо, капитан, мы приветствуем ваше мужественное решение. Можете выйти туда. — Он указал рукой на выход из сарая.

— А я тоже пойду! Мне эти жиды и коммунисты вот где! — Высокий, длиннорукий старший лейтенант чиркнул себя ладонью по шее. — Христопродавцы!

— Как фамилия?

— Сазонов Александр Христофорович.

— Можете выйти туда. — Офицер вновь указал на выход из сарая и двинулся дальше. — Ты?

— А что, пожалуй, пойду послужу, чем подыхать как собаке… — Еще один красноармеец сделал три шага вперед. — Сержант Клячко Андрей Остапович.

— Можешь выйти туда. — Офицер шагнул дальше. — Ты?

— Троих предателей нашел, мало, да? Больше не ищи!

— Достаточно! — раздался резкий голос майора. — Всех ликвидировать. Я уже говорил вам, капитан, ваши дурацкие опыты ни к чему не приведут. Скажите им, они настоящие солдаты, и я уважаю их, — и майор вышел из сарая.

Офицер и сам понял, что дальше спрашивать не имеет смысла. Он отступил на несколько шагов, окинул взглядом оставшихся красноармейцев и повторил:

— Вы — настоящие солдаты. И я уважаю вас. Поэтому вас расстреляют. — Он развернулся и вышел из сарая, похлопывая стеком по голенищу сапога.

Их построили у края ямы, которую они сами себе вырыли. В кучах земли остались воткнутые лопаты. Это была окраина деревни, и вдалеке виднелся тот самый сарай, где был накрыт стол для пленных красноармейцев, а дальше тянулись сожженные избы, пепелища, из которых торчали печные трубы. Евсееву, Сазонову и Клячко дали в руки в автоматы и поставили в строй среди немецких солдат.

— Вот и нашлось вам дело, ребята! — звонко сказал Твердохлебов предателям.

— Заткнись, сука! — злобно ответил Сазонов, передергивая затвор автомата.

— Прощайте, мужики, — проговорил Твердохлебов.

— Прощайте… прощайте… прощайте, — повторили негромкие голоса.

Твердохлебов взглянул на бледно-синее, выгоревшее небо, с трудом проглотил ком в горле, и кадык на его заросшей шее судорожно дернулся вверх-вниз. Не было никаких мыслей, в голове пусто и гулко, и гул этот плыл вдаль, и казалось ему, что вот сейчас он и сам поплывет над землей к небу. И вдруг память больно резануло…

…Он уходил на войну. Нехитрые пожитки давно были собраны в небольшой фибровый чемодан. Вера пришила последнюю пуговицу, зубами откусила нитку, приподняла шинель обеими руками, расправила, и Василий вдел руки в рукава, застегнулся на все пуговицы. Жена подала широкий ремень с портупеей и пистолетной кобурой. Василий надел портупею, затянул ремень, разгладил складки и улыбнулся широко, глядя в тревожные глаза жены:

— Только не куксись. Ты женщина к военной жизни привыкшая… — Он многозначительно поднял палец вверх. — Ты жена командира полка. Улавливаешь?

— Да уж… — через силу улыбнулась Вера. — Давно уж уловила…

— Сашку береги… ну, и сама…

— Да, да… — Она обняла его, привстала на цыпочки и стала жадно целовать, и тело ее все затрепетало, напряглось, и сдавленный стон вырвался из груди.

— Ну, ну, Вера, я сказал — не куксись… Все будет хорошо. Ты только жди… Это дело долго не протянется, мы их за пару месяцев порешим. Слово даю, Веруня…

Он поднял чемоданчик, она взяла его под руку, так они и вышли из двухэтажного длинного строения, которое называлось офицерской казармой полка.

У входа стоял «газик» с открытым верхом, мотор уже работал. В «газике» сидели водитель — старший сержант с соломенным чубом, выбивавшимся из-под пилотки, и на заднем сиденье — комиссар полка Виктор Сергеевич Дубинин.

Твердохаебов еще раз поцеловал жену и забрался в «газик». Машина рванула и быстро покатила по узкой асфальтированной дорожке военного городка. Казармы были пусты — полк уже выступил в поход. Вера стояла и махала рукой. Из дома вышла еще одна женщина, еще одна, и скоро их стояло уже человек семь или восемь, и все махали руками, удалялись и уменьшались… уменьшались… секунда и — пропали из вида. Твердохлебов перестал смотреть назад. В голове вертелись слова песни:

Слушай, товарищ, война началася.
Бросай свое дело, в поход собирайся…

А ему и не надо бросать свое дело, война и есть его прямое дело. Твердохлебов вздохнул с облегчением, улыбнулся, взглянув на комиссара:

— Не люблю эти прощания…

— Да уж, веселого мало, — думая о своем, ответил комиссар.

— Ничего, отвоюем и вернемся! Как, Виктор Сергеич, повоюем с проклятым фашистом?

— Да уж, придется…

Отрывисто и резко звучала команда немецкого офицера. Солдаты вскинули автоматы, передернули затворы. И Евсеев, Сазонов и Клячко тоже неуверенно подняли автоматы.

— Не промахнитесь, иуды, — громко проговорил Твердохлебов.

— Лично для тебя постараюсь, — зло ответил Евсеев, загремев затвором автомата.

— Фойер! — пролаял офицер, и застучали автоматные очереди. Пленные красноармейцы падали в яму один за другим. Потом солдаты подошли к краю ямы и выпустили еще несколько очередей.

Подогнали новых пленных. Они взялись за лопаты и принялись забрасывать расстрелянных землей. Скоро вырос невысокий холмик. Вот и все.

— Вот и все, — сказал один из пленных, поглаживая черенок лопаты. — Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал…

А ночью, ясной августовской ночью, когда холодная белая луна лила свой мертвенный свет, и звезды были большими и ослепительными и висели совсем низко, земля на холмике, под которым лежали расстрелянные, вдруг зашевелилась, словно задышала, стала медленно приподниматься. Комья сыпались в стороны, потом вырос бугорок, стал раздвигаться, и вот, будто видение, появилась оттуда грязная рука, потом плечо и, наконец, голова человека. Это был Василий Твердохлебов. Он с трудом выбрался наверх и долго лежал на разрытой земле, тяжело дыша грудью, черной от засохшей крови. Потом медленно поднялся и, шатаясь, пошел в ночь, в неизвестность. Где-то далеко в ночи тяжело ворочалась война — доносились отзвуки артиллерийской канонады, тяжкие взрывы дрожью отзывались, катились по земле. В ярком звездном небе прошли на восток, густо ревя, немецкие самолеты. Бомбардировщики…

В глухом лесу на поляне горел небольшой костер, и возле костра сидели трое — заросшие щетиной, которая уже походила на бороды, в рваных гимнастерках и солдатских галифе с прохудившимися коленями. Подле каждого лежал немецкий автомат. Мужики молчали, курили и смотрели на рыжие хвосты пламени, мечущиеся под дуновениями ночного ветра.

В лесной чаще послышался хруст сучьев, покашливание.

Сидевшие у костра схватились за автоматы, замерли, напряглись. И пальцы сами легли на спусковые крючки.

На поляну вышел худой оборванный бородатый человек в галифе и гражданском пиджаке, надетом на голое тело. В руках у него была винтовка. Он остановился, приглядываясь, спросил сиплым голосом:

— Э-э, славяне… вы че тут?

— А ты че тут? — в свою очередь, спросил его один из троих, постарше.

— Я ж говорю, свои! — радостно просипел человек в гражданском пиджаке, обернувшись в лесную чащу.

Треск сучьев сделался громче и гуще, и на поляну стали выходить красноармейцы, человек пятнадцать. Вид у них был не лучше, чем у тех, кто сидел у костра, а у многих забинтованы заскорузлыми старыми бинтами головы, руки, плечи.

— Ну, здорово… — загомонили гости.

— Здорово, я бык, а ты — корова… — неласково ответили хозяева.

— Ну, братцы, тьма поднебесная! Идем и сами не знаем куда. Где восток, где запад — хрен разберешь!

— На востоке канонаду слышно — туда и топать надо.

— Так ее и на севере слышно, и на юге — кругом война!

— А вы чьи?

— Сто семнадцатая стрелковая бригада Горянова, двести второй полк. А вы?

— Да кто откуда… и с тридцать второго мотострелкового корпуса, а вона Степан — с девяносто третьей стрелковой дивизии, девяносто шестой полк.

— Братцы, — спросил кто-то, — а жратвы ни крохи нема?

— Какой там — последний хлебушек вчера доели! Ягоды разные лопали, сыроежки — животы к спине прилипли.

В лесной чащобе вновь послышались похрустывание сучьев, шорох листвы и смутные шаги.

— Тихо! — сказал кто-то, и все разом замолкли, держа наготове оружие.

На поляну вышел Василий Твердохлебов. Его шатало из стороны в сторону, глаза, как у сомнамбулы, смотрели только вперед. Он шел, с трудом передвигая ноги, вдруг споткнулся и рухнул ничком в мох. Несколько солдат бросились к нему, подняли, поднесли к костру, уложили поудобней, поддерживая голову.

— Кажись, командир… пятна темные на петлицах. Две шпалы, видите? Майор…

— Ты гляди, в крови весь…

Кто-то из красноармейцев задрал гимнастерку, и все увидели на груди кровоточащие раны.

— Фью-ить, — тихо присвистнул кто-то. — Не жилец.

— Верст, поди, немало отмахал и живой до сих пор, значит, крепкий — выдюжит. Воды ни у кого нету, братцы? Раны бы ему промыть…

Кто-то протолкался к лежащему Твердохлебову, протянул солдатскую флягу…

Солнце палило нещадно. Тяжелый знойный воздух, казалось, давил на плечи.

Вереница танков с черными крестами шла на восток. На броне сидели немецкие солдаты, изнывавшие от жары и пыли. От этой пылищи мундиры их стали седыми, и на лицах осела густая пыль. Они держали на коленях автоматы, глотали из фляжек теплую воду. За танками тянулся густой пыльный шлейф, и в этой серой завесе немецкие солдаты не сразу разглядели в придорожном кустарнике мелькающие фигуры русских красноармейцев. Немцы удивились. Показывая пальцами, что-то кричали друг другу, стараясь перекрыть грохот танков. Один из солдат вскинул автомат, собираясь стрелять, но его остановили, что-то стали объяснять и опять тыкали пальцем в сторону придорожного кустарника.

А сквозь кустарник действительно продирались красноармейцы. Они торопились, старались бежать трусцой, выбивались из сил, обливаясь потом и задыхаясь. Четверо несли на самодельных носилках майора Твердохлебова, спотыкались о корни и сучья, хрипели, и пот лил с них градом, и гимнастерки были черны от пота. Их обгоняли другие солдаты, и было этих солдат значительно больше, чем тогда у лесного костра, — наверное, сотни две. А если приглядеться — весь придорожный лес кишел красноармейцами.

Несколько солдат бежали совсем близко к дороге и видели грохочущие немецкие танки, солдат, сидящих на броне. И немецкие солдаты их видели.

Вот взгляды немца и русского встретились. Немец заулыбался, пальцем показал вперед, прокричал:

— Рус! Рус! Сталинград! Сталинград! Бистро! Бистро! — И немцы захохотали, и хохот этот звучал оскорбительно.

— Марафон! — кричали другие солдаты. — Марафон! Бистро!

Слов русские не слышали, но в разводьях пыльных туч проплывали мимо них смеющиеся физиономии, сытые и довольные рожи победителей.

— Ну, суки… ну, суки… — глотая ртом воздух, выдыхал кто-то из солдат. — Еще смеются… ну, суки…

— Может, передохнём маленько, братцы? — жалобно спрашивал другой красноармеец. — Сердце в горле… не могу…

— А ты через не могу! Щас он жахнет из автомата и будешь отдыхать…

— Нет, ну какие наглые суки, а? Ржут, как подорванные…

— Нехай ржут… не стреляют — и на том спасибо…

А в той стороне, куда шли немецкие танки и бежали перелеском красноармейцы, слышалась тяжелая орудийная канонада и время от времени низко-низко пролетали эскадрильи тяжелых самолетов с крестами на боках и крыльях…

Потом они вновь пробирались по лесным чащобам, пригоршнями собирали с кустов чернику, ели грибы сыроежки, грызли орехи. Ночи коротали у костерков, спали вповалку на валежнике, придвигаясь поближе к костру. Осень стояла в ту пору ясная, жаркая, и ночи были прохладными, но без осеннего промозглого холода. Казалось, только это и спасало.

Несть числа таким солдатским группам, что лесами и степями шли к фронту, а фронт тем временем не стоял на месте и отодвигался от них все дальше и дальше.

А когда добрались они до первой линии обороны — нашли изуродованные артиллерийскими снарядами окопы и трупы наших солдат и младших офицеров, почерневшие, уже начавшие разлагаться, объеденные лисами и волками. Да где же фронт этот, будь он трижды неладен?! Дойдут они когда-нибудь до него или так и подохнут — хоть и на своей земле, но в тылу у немцев, подохнут глупо, без малейшей пользы для Родины? И, превозмогая тяжкую боль и усталость, они шли и шли, как заведенные, на восток.

Леса кончились, пошли выжженные ярым солнцем степи с редкими перелесками, и несколько раз их замечали немецкие самолеты-разведчики, и просто «мессеры», летевшие куда-то бомбить и стрелять. Но, увидев русских, «мессеры» меняли маршруты и начинали дикую охоту, с воем проносясь на бреющем над головами солдат и поливая их сверху пулеметным огнем.

Артиллерийская канонада слышалась теперь все громче, почти рядом. И явственно вздрагивала от взрывов земля. Близко фронт, совсем близко, рукой подать. Наберись сил, солдат, для последнего рывка, и увидишь своих, обнимешь своих, расцелуешь своих, таких родных и дорогих. Соберись с последними силами, солдат!

Фильтрационный лагерь находился в лесу недалеко от города — шесть дощатых бараков, огороженных дощатым же забором с мотками колючей проволоки поверху, со сторожевыми вышками с пулеметами и охранниками. И у ворот, где находился КПП, тоже маячили охранники, в бушлатах, затянутых ремнями, с винтовками и автоматами.

Окруженцы бродили по лагерю, курили, сидя на корточках перед бараками и щурясь на солнце. Было оно уже не такое горячее, совсем осеннее, холодное и тусклое, и тучи нагонял ветер, и зачастили дожди. Тогда сидели в бараках, курили одну самокрутку на четверых-пятерых, слушали шуршание дождя по крышам, молчали угрюмо — всё друг дружке рассказали, обо всем переговорили.

День сегодня у следователя Сычева выдался тяжелый. Допросы как-то не ладились, кончались одним и тем же.

— …Ну, и дальше что?

— Дальше расстреляли нас.

— И тебя?

— И меня…

— Гм-гм… н-да… — Следователь Сычев, сорокалетний грузный мужчина с курчавой шевелюрой, покашлял, поскреб в затылке. Его глубоко сидящие маленькие черные глаза сверлили Твердохлебова. — Стало быть, не дострелили?

— Выходит, так… три пули в грудь, одна в плечо… Повезло…

— С какой стороны посмотреть, — вздохнул следователь.

— Это как понимать, товарищ следователь? — вскинул голову Твердохлебов.

— Гражданин следователь, — поправил его Сычев.

— Извините… гражданин следователь…

— А так и понимай, бывший майор. Все у тебя какие-то сказочные картинки получаются. В плен попал — контузило, и не помнишь, как попал. Расстреливали — живой из могилы выбрался… Чудеса, да и только.

— Не верите, значит? — Твердохлебов опустил голову.

— Не верю, — отрезал следователь и закурил папиросу, пыхнул дымом. — Я на этом фильтрпункте таких сказок наслушался — уши зеленые стали. Такое плетут — семь верст до небес, и все лесом… А копнешь поглубже — одно и то же: струсил, винтовку бросил и в плен сдался! Стало быть, присягу нарушил.

— Чего же вам нужно?

— Мне доказательства нужны, факты железные.

— И что теперь со мной будет? — после молчания спросил Твердохлебов.

— А ты сам прикинь. В плену был?

— Ну, был.

— Это есть железный факт. Приказ Верховного Главнокомандующего товарища Сталина за номером 227 читал?

— Давали… прочел.

— Стало быть, на данный момент, бывший майор, ты есть враг народа! Ты родину предал, бывший майор, понял, нет? Которая, между прочим, на данный момент в опасности! Вот и думай теперь, что с тобой должно быть… — Следователь курил, глядя в упор на Твердохлебова.

— Но я ведь из плена бежал… — вновь после долгой паузы сказал Твердохлебов. — Я к своим пришел… мы с боями прорывались…

— Это с какой стороны посмотреть, к своим ты пришел или к чужим…

— Как это понимать, гражданин следователь?

— Как сказано, так и понимай — может, ты с заданием к нам пришел, усекаешь? Со шпионским заданием. А все остальное — красивая легенда. Расстреливали… живой остался… к своим прорывался…

— Так что, меня опять расстреливать будут?

— А это от тебя зависит. Расколешься, всю правду, как на духу, расскажешь — отделаешься сроком в червонец, а будешь упираться как баран — шлепнем за милую душу. Знаешь, сколько таких сказочников нынче идет — десятки тыщ! Реки народу!

— И все предатели и враги народа? — спросил Твердохлебов, серьезно глядя на следователя. Но тому в словах Твердохлебова почудилась усмешка, и он весь набычился, погасил окурок в пепельнице, процедил:

— Ах, вот ты как? Шутковать вздумал? Копытов! — позвал Сычев.

Дверь в комнату открылась, и вошел здоровенный малый с могучими плечами и длинными ручищами. Маленькие глазки уставились на начальство, потом взгляд медленно переполз на Твердохлебова, сидевшего на стуле.

— Не хочет гражданин правду говорить. Шутки шутит. Разомнись-ка малость, а я выйду на пяток минут. — Следователь поднялся и вышел из комнаты. Малый подошел к Твердохлебову, глянул на него сверху вниз, шевельнул плечом — казалось, гимнастерка сейчас лопнет.

— Шутки шутишь? — бесцветным голосом спросил он и вдруг тяжело ударил Твердохлебова в скулу — тот повалился на пол вместе со стулом — и принялся деловито избивать тяжелыми сапогами…

Бесчувственного Твердохлебова двое солдат втащили в барак и бросили на дощатый пол у входа. Сидящие на нарах бывшие пленные и окруженцы некоторое время молча смотрели на лежащего у входа человека, потом двое подошли, подняли под руки Твердохлебова и потащили к нарам, уложили. Один, худой и чернявый, пробормотал:

— На совесть уделали… постарались…

…Другой человек сидел на стуле перед следователем Сычевым.

— Так, так… дальше-то что?

— А чего дальше? Знамо, из окружения выбирались…

— С кем?

— А кто в живых остался… От всего полка, считай, меньше сотни осталось народу-то.

— Кто подтвердить может?

— Как кто? С кем выбирался… Ну, перво-наперво Сухачев Виктор Андреич, комроты наш… Стекольников Иван — сержант… Лошилин Петро… Губарев, Ледогоров, Шибанов… нет, вру, Шибанова убило, когда мы уже к линии фронта вышли… А, вот — Птицын Алешка… Кацура Семен, еще Бойко Степан — хохол с Полтавы…

— Достаточно, — перебил следователь, записывая фамилии. — А вот Шинкарев в своих показаниях пишет, что ты агитировал красноармейцев сдаваться в плен. Дескать, войну проиграли и сопротивляться дальше себе дороже…

— Кто?! Шинкарев? Да быть такого не может!

— На, читай… — Следователь подвинул к краю стола лист, исписанный корявым почерком.

Человек привстал со стула, взял бумагу, медленно прочитал, шевеля губами, и сказал изумленно:

— Ну и тва-а-арь…

— Так что, Пескарев, будем говорить правду или будем байки травить? — спросил следователь, сверля глазами солдата.

…А потом перед Сычевым сидел и вовсе молоденький паренек, лет восемнадцати, не больше, — видно, призванный сразу после школы.

— Ну, давай свою сказку, — вздыхал утомленный Сычев. — Как в плен попал?

— В боевом охранении батальона шел… около леска немцы меня и огрели чем-то. Упал, ничего не помню. А когда очнулся — три «шмайсера» на меня уставились.

— Ну, и что ты сделал? — равнодушно спросил Сычев.

— А чего сделаешь? — вытаращил глаза на следователя паренек. — Три автомата на тебя!

— А если б немцев не трое было, а целая рота? Что тогда?

— Что? — не понял паренек.

— Ха! Что тогда? — слегка оживился следователь. — Ведь тебя поставили батальон охранять, а ты — молчок! И немцы спокойненько перестреляли бы полбатальона с этого леска. Понял? Ты должен был крикнуть «Немцы!», упредить своих.

— Так они кокнули бы меня… — растерялся паренек.

— Конечно, кокнули бы! Но зато ты батальон предупредил бы! А ты струхнул!

— Да не струхнул я. Разве сообразишь за несколько секунд?

— А надо соображать, раз ты боец Красной Армии! Родину защищаешь! Ну и кто ты после этого? Трус? Предатель?

Паренек молчал, опустив голову…

Зато другой окруженец чуть ли не кричал на Сычева.

— Автомат мне дайте, гражданин следователь, я воевать хочу!

— Тебе родина уже один раз автомат дала… а ты его бросил и в плен сдался, — отвечал следователь.

— Сломался я тогда… жить хотелось. Имеет право человек заново жизнь начать, если с первого раза осечка вышла?

— Э-эх, парень… — покачал головой следователь. — Я таких песен знаешь сколько наслушался? Отчего человек кается? Да чтоб жить и не маяться… А потом смотришь — снова здорово… Вот я и хочу…

— Чего ты от меня еще хочешь? Чего душу мотаешь, начальник? — не выдержали нервы у окруженца. — Я тебе все рассказал — добавить нечего! Хочешь — верь или на расстрел веди.

— За этим дело не станет, — заверил его следователь.

— Ну и давай! — закричал солдат и рванул на груди гимнастерку. — На, сука энкеведешная, стреляй!

— Вот и настоящий твой голос прорезался, — чуть улыбнулся следователь. — Копытов! Займись, Копытов, — и вышел из комнаты…

А вечером следователя вызвали к начальству.

В кабинете большой чин НКВД (четыре шпалы в малиновых петлицах) просматривал дела окруженцев. Сычев стоял перед столом в позе «чего изволите», не сводил глаз с чина. Время от времени тот шумно вздыхал, тер виски, откладывал очередное дело и подвигал к себе новую папку.

— Че ты их всех во враги народа записываешь, Сычев? Ну какие они враги народа, к чертям собачьим… шпионы… диверсанты?.. — Чин покачал головой. — Людей на фронте не хватает, понимаешь ты это?

— Так точно, товарищ полковник, понимаю!

— Ни хрена ты не понимаешь… Из лагерей добровольцев берут! Чуешь, что говорю? Уголовников! Политических, у кого срок не больше червонца, — берут! Бойня идет страшенная! Родина в опасности! А ты тут… Ну смалодушничал человек, оступился! Может, и совершил преступление против родины и советской власти, но… незначительное… А ты всех под расстрел подвести хочешь. Я тебе говорю, людей на фронте не хватает. Вот и пусть все они искупят свою вину перед родиной кровью, на передовой. До тебя доходит, Сычев?

— Так точно, товарищ полковник, доходит.

— Медленно что-то… как до жирафа. Ну-ка, вызови ко мне этого майора… как его? Твердохлебова.

— Слушаюсь, товарищ полковник!

Полковник смотрел на Твердохлебова и хмурился. Приказ не разрешал назначать комбатами таких же штрафников. Штрафбатами и штрафными ротами должны командовать армейские офицеры. Но где их взять, этих офицеров? Все отбояриваются от назначений любыми способами. И то верно, кому охота командовать оравой уголовников и врагов народа?

И зачем берут добровольцами «пятьдесят восьмую»? Правда, брали со сроками не более десяти лет, да все равно. Какая польза от врагов народа? Продадут, сбегут, к немцам перекинутся… Полковник слышал о нескольких случаях, когда политические перебегали к фашистам… да и уголовники перебегали. А сколько самострелов было! Сколько дезертирства! И окруженцы эти, черт бы их побрал! Полковник понимал, что люди не по своей воле попали в окружение и потом не пали духом, не попрятались по погребам и лесам, а пошли на восток, к своим, чтобы воевать дальше… Понимать-то он понимал, да вот отпусти таких в действующую армию, верни им погоны и ордена, а вдруг кто из них и впрямь фашистами завербован? Разве таких не бывало? Да сколько угодно! А потом начальство скажет: потакаешь? Малодушие проявляешь? Снисхождение к тем, кто из окружения вышел? А может, они сами, по своей вине в окружении оказались, тогда как? К сожалению, полковник знал, что бывает тогда… И с него погоны содрать могут и погонят в штрафбат как миленького.

— Ну, что, гражданин Твердохлебов, как самочувствие? — спросил полковник. — Раны зажили?

— Спасибо, зажили. К расстрелу готов.

— Ну, зачем так? Органы не только карают, органы еще и дают возможность оступившемуся искупить свою вину перед рюдиной. Война идет, майор! Вот тебе и предоставляется такая возможность. Штрафбатом будешь командовать?

— Штрафниками? — переспросил Твердохлебов, и от волнения у него перехватило дыхание. — Да я… товарищ полковник…

— Гражданин полковник.

— Я готов, гражданин полковник!

— Вот и ладушки, — сухо улыбнулся полковник. — В штрафбате возможностей искупить свою вину будет у тебя, майор, через край…

Твердохлебов встал, отдал честь:

— Благодарю за доверие, гражданин полковник.

Бои шли на фронте в тысячи километров, от Черного до Баренцева моря, и каждый день, каждую ночь гибли тысячи и тысячи наших солдат, и требовались новые и новые тысячи. Мобилизационные команды шарили по укромным, глухим деревням Сибири и Дальнего Востока, по степям Казахстана, по горным аулам Средней Азии, отлавливали, призывали, агитировали и гнали толпы перепуганных мужиков и пацанов на войну. Но людей все равно не хватало! Страшные по своему ожесточению шли бои в Сталинграде. Здесь русские мужики уперлись, вгрызлись в землю, в подвалы и развалины, умирали, но не уходили. А пропади оно все пропадом! А гори оно огнем ясным! Хрен тебе, выкуси — не дамся, и все тут! Сам подохну, но и с собой на тот свет десяток-другой фрицев уволоку! И такое твердокаменное упорство русского мужика пострашнее любого взрывного героизма, в нем обстоятельность и спокойствие обреченного, готового к смерти. А ведь и перекреститься, бывало, не успевали, как пули чмокали в голову или в сердце. Прими, Господи, душу мою, прости за грехи вольные и невольные… Во многих местах немцы ценой огромных потерь, каких они никогда раньше не видывали, все же вышли к Волге, но исход дела это не решило. Почерневшие от гари развалины города шевелились, огрызались огнем, держались.

По Волге ночами буксиры тянули плети бочек с нефтью. Бочки связывали канатами и тросами. Немцы исправно вылетали бомбить эти плети. Бочки рвались, вспыхивали чадящим черным огнем, и светящиеся змеевидные плети ползли по черной воде. Взрывались катера-буксиры, хороня в ледяной воде экипажи. Но фронт властно требовал горючее. И горючее доставляли. И работали переправы, доставляя на огненный берег новых и новых солдат…

Лагерь заключенных окружал такой же глухой забор из кедрового частокола с колючей проволокой поверху, те же вышки торчали по углам. На плацу строились шеренги зэков — бушлаты, разбитые кирзовые сапоги и ботинки, рваные калоши, а то и лапти с намотанными на ноги кусками дерюги или мешковины.

Перед строем топталось лагерное начальство и еще начальство из центра. Один из них, высокий, в хромовых сапогах и длиннополой шинели с четырьмя шпалами в малиновых петлицах, почти кричал, чтобы его слышали:

— Внимание, заключенные! Родина в опасности! Фашист мечтает нас победить и бросает на фронт все новые и новые орды своих солдат! Партия-а-а!! Советская вла-а-асть!! Оказывают вам огромное доверие! Вам предоставляется возможность кровью искупить свою вину за совершенные преступления! Кто хочет на фроо-онт — три шага вперед!

Наступившая пауза многим показалась вечностью. Потом строй качнулся, и из него один за другим стали выходить зэки. Не все вышли, не все! Больше половины остались стоять, где стояли, перебрасывались негромкими репликами:

— На хрена попу гармонь! На передок погонят, а там и жить останется до первого боя…

— Зачесались коммуняки — видать, прет немец, не остановишь.

— Это что жа, без солдат они совсем осталися, ежли зэков на фронт ташат?

— Видать, немец и вправду дал им прикурить…

Нехай горят, сучьи выродки, огнем адовым, штоб я за них воевать пошел — не дождетесь.

— Закрой хайло — услышат.

— Нехай слушают — в гробу я их видел, дубовом и тесовом.

— Немец-то им нажарит зад — до Урала драпать будут.

— А как воевать будем? Под охраной?

— Ага! Ты воюешь, а тебя двое красноперых с автоматами охраняют… — послышался приглушенный смешок.

— А што, мужики, немец верх возьмет, глядишь, колхозы ликвидирует?

— И нас заодно с колхозами вместе…

— Не скажи — на земле работать кому-то ведь надо?

— Гля-ка, а политические все как один шагнули — ну, бараны, мать их, энтузиасты!

Начальство медленно шло вдоль строя вышедших вперед, и высокий, с четырьмя шпалами громко говорил:

— С кем на фронте осечка выйдет, тогда уж сами себе приговор выносите — расстрел без оправданий! Запомните то, что говорю! Повторять вам никто не будет!

А начальник лагеря остановился перед кряжистым мужиком лет сорока, с тяжелым лицом и серыми, как у волка, раскосыми глазами:

— Ты ж в законе, Глымов? Не работал, а на фронт хочешь?

— Да надоело на нарах париться, начальник, малость повоевать охота, — скупо улыбнулся Глымов.

— Там малость не получится, там на всю катушку надо будет, Глымов, — нахмурился начальник лагеря.

— Это уж как придется, начальник, — вновь улыбнулся Глымов, и стоявшие рядом зэки тоже заулыбались.

— Там придется, Глымов, там придется… — все хмурился начальник лагеря.

— Ох, начальник, нам, славянам, все одно — что спать, что воевать. Спать — оно, конечно, лучше — пыли меньше, — в третий раз улыбнулся вор в законе Глымов.

…Другой лагерь, правда, как две капли похожий на предыдущий, и такой же строй зэков вытянулся по плацу, и слышны крики начальства:

— Родина в опасности!.. кровью искупить свою вину!.. Три шага вперед!

И строй качнулся и люди стали выходить вперед — сразу четверо… потом трое… потом снова четверо… один… трое… еще сразу четверо…

Поземка швыряет в лица сухой колкий снег, стоят зэки, смотрят — такого еще не бывало…

…Еще лагерь. Шеренги зэков, и вновь крик начальства:

— Кровью искупить на фронте свою вину!

И вновь выходят желающие отправиться на фронт…

Заключенные жадно слушали пронзительный голос полковника:

— Родина в опасности! На фронт поедут только добровольцы! Кровью искупить свою вину! Кому сердце приказывает — три шага вперед!

И один за другим стали выходить заключенные. Густо валил снег, белыми эполетами ложился на телогрейки…

Руки инструктора быстро собирали затвор винтовки. Сухо щелкали детали, входя друг в друга.

— Поняли? Давай за дело! — скомандовал инструктор.

И человек пятнадцать зэков, сидевших за длинным столом, стали неуверенно собирать лежавшие перед каждым детали затвора. Инструктор, затянутый в гимнастерку с тремя кубиками в петлицах, не спеша прохаживался вдоль стола, останавливался, смотрел, начинал поправлять:

— Да не так… че ж ты ударник-то забыл? Вот смотри… — Он брал детали и медленно, чтобы курсант мог увидеть, начинал собирать. — Ну, понял? Вот эту хреновину сюда, а вот эту со спусковым крючком сюда… Проще пареной репы, че ты?

— У меня готово, — сказал один зэк.

— У меня тоже, — подал голос другой.

— И я вроде… — сказал третий.

— Двести раз подряд собрать и разобрать! — скомандовал инструктор.

— Сколько? — изумленно спросил кто-то.

— Двести, — повторил инструктор, — А вы как думали? Чтобы воевать — учиться надо!

— Н-да-а, воевать — не воровать… — сказал еще один зэк.

Семеро курсантов встали из-за стола, собираясь уходить.

— Вы куда, граждане? — спросил инструктор.

— Да мы, гражданин старший лейтенант, за Гражданскую войну не одну тыщу раз эти затворы собрали и разобрали, — ответил за всех один заключенный.

— И пулемет знаете?

— А как же… как «Отче наш».

— Чего же сразу не сказали? Много таких среди вас?

— Хватает. Думаю, больше половины добровольцев, — сказал тот, что за всех.

— Тогда свободны. Явитесь только на стрельбы. Остальным продолжать! И поживей, ребята, поживей. — Старлей посмотрел на часы. — Через час новая партия курсантов придет.

— А нас отпустите? — с надеждой спросил кто-то.

— А вы пойдете с пулеметами знакомиться, — ответил инструктор.

— Скоро обед, старлей, святое дело!

— Пока двести раз не разберете и не соберете, никакого обеда не будет! — свирепо вытаращил глаза инструктор.

Потом зэки стреляли по мишеням, лежа в неглубоких окопчиках. Перед каждым стоял фанерный щит, на котором черной краской был нарисован немецкий солдат в каске и с автоматом. Щиты стояли метров за пятьдесят от окопчика. Пули стрелков ложились неровно, а то и вовсе свистели мимо. Выстрелы громыхали громко, отдаваясь эхом в перелеске, черневшем на краю поля-стрельбища. Потом они по очереди вели огонь из пулеметов по тем же самым мишеням, только теперь мишени стояли не в шеренгу, а были разбросаны по полю в беспорядке. Потом швыряли гранаты — ухали взрывы, и фонтаны черной земли поднимались над полем.

— Как чеку сорвал, сразу кидай, а то подорвешься! — кричал инструктор. — Давай!

Зэк брал в руки гранату, брал с опаской, взвешивал на руке.

— Давай, чего телишься? Немец ждать не будет — он в тебя три пули всадить успеет, если телиться будешь!

Зэк рванул кольцо и швырнул гранату. Бросок был слабым, граната улетела недалеко, и взрыв прогремел совсем рядом — на зэков и инструктора посыпались комья земли.

— Так девочки-школьницы бросают! Всех нас подорвать хочешь! — опять кричал инструктор. — Давай еще разок!

Поезд грохотал на запад. В товарняке ехали на фронт штрафники. На площадках за вагонами укрывались от холодного ветра охранники с автоматами. Двери вагонов были закрыты, и на щеколдах висели большие амбарные замки. А в вагонах на двухэтажных дощатых нарах сидели и лежали безоружные бывшие зэки и окруженцы. Слоями плавал в воздухе сизый махорочный дым, кто-то в углу играл на старой потрепанной гармошке, и латаные-перелатаные меха, когда их растягивали и сжимали, громко сипели. Гармонист пел жалобным простуженным голосом:

Идут на север срока огромные,
Кого ни спросишь, у всех Указ,
Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,
Взгляни, быть может, последний раз…

Несколько голосов нестройно подтягивали.

В другом углу шла бойкая игра в карты. Банк держал парень лет двадцати шести, с нахальными шустрыми глазами, в кепке-шестиклинке, надвинутой на глаза. Раздавая карты, он негромко напевал для собственного удовольствия:

Два туза, а между дамочка вразрез,
Был тогда с надеждой, а теперь я без,
Ах, какая драма — пиковая дама,
Ты всю жизнь испортила мою,
И теперь я бедный, пожилой и бледный,
Здесь, на Дерибасовской, стою…

Парня звали Леха Стира, что на жаргоне означало «карта». Колода в его проворных пальцах шевелилась, как живая. Карты вылетали из нее, переворачивались, ложились на доски нар. Несколько человек наблюдали за игрой.

— Еще одну, — просил игрок.

— Всегда пожалста, — улыбался Леха Стира. — Ваше желание для меня — закон.

— Еще одну…

— Да сколько угодно!

— Играй себе… — сказал игрок, и тревога была на его лице.

— Э-эх, не за то отец сына бил, что играл, а за то, что отыгрывался, — ухмыляясь, пробормотал Леха и стал выкладывать себе карты. — Две десяточки, ваши не пляшут — банкирское очко. Скидавайте ботинки, гражданин бесценный.

Проигравший, сопя, принялся снимать тяжелые солдатские ботинки из грубой свиной кожи.

— Кто еще желает попытать цыганского счастья? — Леха Стира веселыми глазами оглядывал наблюдателей. — Ну, смелее, граждане! Удача улыбается только смелым!

— Мухлюет, дьявол, а не поймаешь, — проговорил кто-то.

— Ну-к, дай попробую. — Напротив Лехи сел массивный мужик лет сорока, проговорил: — Поймаю, что мухлюешь, — башку оторву.

— Ой, дядя, ваши угрозы меня повергают в душевный трепет, — безмятежно улыбался Леха Стира, тасуя колоду засаленных карт, и вдруг проговорил совсем другим тоном, злобно, угрожающе: — Не поднимай шум, дядя! Что на кон ставишь?

— А ты что ставишь?

— Я вот эти шикарные штиблеты! — Леха указал на ботинки, которые только что снял предыдущий проигравший.

На верхних нарах не играли, все больше разговаривали.

— Тактический просчет — это и слепому видно. Немцы рвутся к кавказской нефти и, судя по всему, остановить их некому. Перережут Волгу, возьмут Грозный и Баку, и Сталину капут — это как дважды два… — авторитетным тоном говорил один, видно, политический.

— В истории России много раз бывало «как дважды два», а получалось в результате — русские казаки в Париже.

— Ваши слова да в уши Господу. Только, я думаю, нам теперь и Господь не поможет…

Рядом текла другая беседа, вернее, один рассказывал, а другой терпеливо слушал:

— В октябре все зерно подчистую выгребли, а декабре мы уже от голоду пухли. Дочка под Новый год померла, потом сына Бог прибрал, потом мать-старуха, потом сестренка, потом жена. Один остался. Ну что делать оставалось? Лежать и смерти ждать? Ну, поджег дом и пошел куда глаза глядят. А утром меня милиционеры с председателем сельсовета поймали — я уж верст тридцать отмахал. Обвинили в поджоге — злостном уничтожении имущества. Дескать, это все принадлежит колхозу и уничтожать я не имел права. Ты понял, да? Тварюги поганые… все забрали — имущество, скотину и жизни наши позабирали… Вот скажи мне, какой антихрист колхозы эти придумал?

— Этого антихриста зовут Сталин… — задумчиво ответил сосед, слушавший печальный рассказ.

— И теперича я этого антихриста оборонять от немца должен?

— Сам ведь вызвался, за яйца никто не тянул. Зачем вызвался?

— Да разе объяснишь? Земля зовет, понимаешь? Она все одно моя, земля-то! Моя!

Рассказчик смолк, и в паузу ворвался обрывок спора зэков.

— А все равно когти рвать буду, — говорил один. — Дураков нема за начальничков башку под пули подставлять.

— Шо такое ОГПУ знаешь? — с усмешкой спросил другой.

— Ну?

— О, Господи, Помоги Убежать. И наоборот — Убежишь, Поймают, Голову Оторвут…

— Ловко, — хихикнул первый, — А может, я этот… как их называют-то… Ну, в общем, я людей убивать не могу.

— Непротивленец, что ли?

— Во-во, он самый…

— За вооруженный грабеж срок мотал, а людей убивать не может, хи-хи-хи… — теперь захихикал второй.

Четверо зэков сплющенным обрубком железной трубы выламывали доски из стены вагона. Они суетились, толкая друг друга, щепки от досок сыпались на пол. Вагон встряхивало и шатало из стороны в сторону, зэки чуть не падали, особенно тот, что орудовал обрубком трубы. Это был Глымов. Остальные безучастно наблюдали за ним, те, кто лежал на верхних нарах поближе к небольшим квадратным окошкам, смотрели на мелькавшие пейзажи — поля, перелески, одинокие деревушки на горизонте, домики путевых обходчиков.

И вдруг из дальнего конца вагона раздался громкий голос:

— Эй, братцы, а вы что там делаете?

Пошатываясь в такт поезду, к зэкам шел политический Федор Баукин, мужчина лет тридцати пяти, как и все, худой, заросший густой щетиной.

Зэки оглянулись и вновь принялись за дело. Одна доска была уже выломана, и теперь Глымов расширял пролом.

— А ну, прекратите! — Баукин взял за плечо одного из зэков, дернул к себе.

Уголовник по кличке Цыпа обернулся, затрясся, оскалив зубы:

— Исчезни, падла, шнифты выколю!

Весь вагон в напряжении следил за ними. Глымов продолжал взламывать доски вагона — щепки отлетали в стороны, проем медленно расширялся, еще немного, и в него сможет пролезть человек.

Зэк по фамилии Ткачев поднялся с нар, подошел и встал рядом с Баукиным. Проговорил глухим басом:

— Всех под монастырь подвести хотите? Под расстрел?

— Уйди, подлюга, рожу разрисую! Кадык вырву! — Цыпа выдернул из-за голенища сапога заточку, выставил ее перед собой.

И тут зашевелился вагон. Зэки поднимались и медленно подходили — одни становились за политических, другие занимали сторону уголовников.

Перезванивались колеса на стыках рельс, вагон шатало-бросало из стороны в сторону, и многие держали друг друга за руки, чтобы устоять на ногах.

Глымов бросил ломать вагонные доски, шагнул вперед, вплотную к Ткачеву:

— Что ты ко мне имеешь, фраерок недоношенный? — Говорить приходилось громко, чтобы было слышно сквозь грохот колес и треск вагонных стенок. — Ты, видно, забыл, мужик, правила нашей жизни? — Он коротко взмахнул обрезком трубы и ударил Ткачева по голове. Тот рухнул под ноги Глымову, по полу потекла струйка крови.

В ту же секунду на Глымова ринулся Баукин. Одной рукой он старался вырвать у Глымова обрезок трубы, другой бил, куда придется. А минутой позже дрались уже все — и уголовники, и политические. Дрались молча, вкладывая в удары кулаков и ног всю силу своей ненависти.

Цыпа, ускользая от ударов, прильнул на мгновение к одному политическому и почти незаметно вонзил ему заточку в живот. Тот охнул, упал на колени, прижимая руки к животу, ткнулся лицом в пол. И в это же время другой уголовник по кличке Хорь ударил такой же заточкой Баукина — метил тоже в живот, но попал в бедро. Баукин почувствовал боль, обернулся и схватил Хоря одной рукой за руку с заточкой, другой — за горло. Хватка была железная. Пальцы Хоря разжались, заточка упала на пол. А Баукин продолжал хладнокровно душить его.

А вокруг шевелилось месиво человеческих тел. Боролись, вцепившись в одежду, пинались ногами, били кулаками. Лежал на полу полузадушенный Хорь, еще несколько уголовников с переломанными руками катались по полу, и их били ногами и свои и чужие. Наконец политические загнали уголовников в угол вагона. Те сбились в кучу, огрызались, отбивались, но уже больше для формы — поняли, что сила не на их стороне.

— Ничего, враги народа, еще посчитаемся!

— На передке первая пуля ваша!

— Ночью всех порежем, твари позорные!

Пятеро остались лежать на полу — четверо политических и уголовник.

Баукин шагнул к Глымову, протянул руку:

— Обрез дай.

Глымов помедлил, нарочито спокойно отдал обрезок трубы. Баукин покачал его в руке, словно взвешивал, и вдруг резко замахнулся. Но не ударил — рука застыла в воздухе. Только и Глымов не испугался — как стоял, так и стоял, глядя Баукину в глаза. Федор опустил руку, скомандовал громко, перекрывая стук колес:

— Заточки и ножи сдать! Или щас всех поуродуем, сволочи, поняли?! Я таких сволочей в Гражданскую за три минуты в распыл пускал!!

Уголовники молчали, не двигались.

— Вы поняли, что я сказал!? Заточки и ножи сда-а-ать!

Глымов первым достал из-за пазухи заточку. Следом за ним разоружились уголовники, бросали заточки и ножи на пол. Трое политических собирали оружие.

И все как-то успокоились, разошлись по своим местам на нарах, закурили махру. Гармонист вновь растянул меха, запел тонко и тоскливо:

Степь да степь кругом, путь далек лежит,
В той степи глухой замерзал ямщик…

К Баукину подсел Глымов, долго молчал, смолил махру. Потом спросил:

— Че со жмуриками делать будем?

Баукин посмотрел на него, не ответил. Снова помолчали. И весь вагон снова с тревогой следил за ними — сцепятся по новой или разойдутся с миром?

— Я мыслю, слышь, Баукин, надо их выбросить из вагона… чтоб шуму не было… — нарушил молчание Глымов. — Поскубались мало-мало… бывает. На то она и житуха наша каторжная, я так мыслю…

— Ты мыслишь? — снова глянул на него Баукин. — А я мыслю, судить тебя надо, Глымов.

— Ты, что ль, судить будешь? — усмехнулся Глымов.

— Зачем я? Трибунал…

— А трибунал то ж на то ж и присудит — штрафбат и фронт, — вновь усмехнулся Глымов. — Не суетись, Баукин, война всех рассудит.

— Я б тебя шлепнул, Глымов, без всякого трибунала.

— Я тебе толкую, не суетись, Баукин, на фронте поглядим, кто кого шлепнет… — в третий раз усмехнулся Глымов…

А поезд мчался, торопился на запад. Протяжно протрубил паровоз, и шлейф черного дыма из трубы быстро рассеивался над вагонами.

На полустанке послышались шаги и голоса, лязгнула щеколда, звякнул замок, и дверь с грохотом сдвинулась в сторону. В вагон забрался солдат, ему снизу подали один за другим три больших бидона, черпак, потом несколько стопок алюминиевых мисок и связку ложек.

— Ну, добровольцы-штрафники, налегай на кулеш! — улыбнулся солдат. — С тушеночкой!

«Добровольцы-штрафники» быстро выстроились в очередь, разбирали миски и ложки, и солдат накладывал каждому до краев пшенной каши с тушенкой, еще теплой и душистой, и люди отходили, начинали жадно есть. И когда все уже получили еду, солдат глянул в глубь вагона и увидел лежащих у стены пятерых неподвижных людей.

— А эти чего? — спросил солдат. — Спят, что ли?

— Ага, вечным сном… — с коротким смешком отозвался один из уголовников.

— Каким вечным? — забеспокоился солдат. — Будите! А то голодные до вечера останутся!

— Дохлые они, не понял, что ли?

— К-как дохлые? — Солдат попятился, потом быстро выпрыгнул из вагона, закричал. — Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!

Подбежал лейтенант, совсем молоденький, тонкая шея торчала из воротника гимнастерки.

— Как так случилось? К-как же так? Вы же за старшего в вагоне, как допустили?

— Да вот так… — отводя глаза в сторону, отвечал Федор Баукин. — Драка, она и есть драка… А заключенные, если сцепятся, дерутся насмерть.

— Я… я обязан доложить начальнику поезда…

— Докладывайте. Только сперва разрешите выгрузить и похоронить погибших людей.

— Кто зачинщик драки? Я спрашиваю, кто зачинщик? — Капитан Серегин сверлил глазами Федора Баукина.

Они сидели в теплушке головного вагона за тонкой дощатой переборкой — нечто вроде отдельной комнатенки: топчан, маленький столик, железный ящик-сейф. Капитан сидел на топчане, Баукин на табурете перед ним.

— Не могу сказать, товарищ капитан.

— Гражданин капитан, — поправил его Серегин.

— Не могу сказать, гражданин капитан.

— Не можешь или не хочешь?

— Не хочу, гражданин капитан. Что это даст?

— Как что?! Зачинщиков трибунал будет судить! — грохнул по столику кулаком капитан Серегин.

— И что трибунал присудит?

— Расстрел! — снова ударил по столику капитан.

— Еще лишние трупы? А люди нужны на фронте…

— Такие на фронте не нужны!

— А какие нужны? Мы и так — штрафники. К тому же озлобим остальных заключенных, особенно уголовников. Чего полезного тогда от них ждать на фронте?

— Покрываешь?! Убийц покрываешь?!

— Да там почти треть состава убийцы. Я, что ли, брал их в добровольцы?

— Ты назначен старшим по вагону, и за все будешь отвечать ты, — резко отвечал капитан Серегин.

— В других вагонах все тихо-мирно? — спросил Баукин.

— Да нет… — вдруг сморщился, как от зубной боли, Серегин. — Всего тридцать шесть трупов насчитали… Пока до фронта доедем, еще прибавится. Ну вот на кой хрен вы там на фронте нужны? Вы ж, как только немца увидите, сразу в плен сдадитесь! Если до этого не драпанете… Ах ты боже мой, какая только дурость начальству в голову не ударяет!

Федор Баукин молча смотрел на него, потом сказал:

— Я не драпану и в плен не сдамся.

— И много таких в твоем вагоне? — усмехнулся капитан.

— Много.

— Че-то я шибко сомневаюсь, старшой, — покачал головой капитан. — Шибко сомневаюсь…

— Ваше право — сомневаться и не верить, — ответил Баукин.

— Ты мне мои права не вспоминай, ты про свои помни, — махнул рукой капитан.

— Мое право — умереть на поле боя, — чуть улыбнулся Баукин. — Такое право забыть трудно.

…И снова поезд торопился на запад, к фронту. И чем ближе подъезжали, тем спокойнее и задумчивее становились бывшие зэки. Большинство лежали на нарах и на полу, смотрели невидящими взглядами в потолок и каждому вспоминалось давнее и недавнее прошлое.

Одному вспоминалось, как народный судья оглашал приговор, и он, остриженный «под нуль» молодой парень, стоял за дубовым барьером, а по бокам возвышались два милиционера, и в маленьком зальчике народу было совсем немного — мать и другие родственники. И мать, услышав срок, который присудили ее ненаглядному Витюше, рванула на себе волосы вместе с темным в белую крапинку платком и завыла в голос, и родственники бросились ее утешать, а «ненаглядный Витюша» стоял, опустив стриженую голову, и кусал до крови губы…

А другому вспоминалось, как оперативники НКВД уводили его из квартиры. Везде были видны следы обыска, похожего на погром: на полу валялись бумаги, книги, рубашки, пиджаки и брюки, фотографии с поломанными рамками, осколки посуды, вспоротая перина в спальне. Он с улыбкой обнял жену, поцеловал, прошептал на ухо:

— Я скоро вернусь… это чудовищная ошибка… Не волнуйся и жди…

А третьему вспомнилась вечерняя танцплощадка, гирлянды огней, лица парней и девушек… счастливые улыбки, мерцающие глаза — у всех они были тогда лучистыми и счастливыми.

— Рио-Рита… — лился из черного динамика бравурный фокстрот.

А потом к Павлу и Тане подошел парень в кепке, надвинутой на глаза, в белой рубахе с закатанными рукавами, взял девушку за руку и потянул к себе.

— В чем дело? — придержал Павел парня.

— Ша, фраер! Она мне обещала! — Парень в кепке улыбнулся, сверкнув золотой фиксой.

— Не хочу я с тобой танцевать, отпусти! — Девушка пыталась вырвать руку, но парень держал крепко. И вокруг них незаметно образовалось кольцо из таких же парней в кепках.

— Танюха, не выпендривайся. — Парень с силой дернул ее к себе.

— Отвали от нее, — вскипел Павел и загородил собой девушку.

— Может, отойдем? — вновь осклабился парень.

Они отошли за площадку, куда смутно доставал свет гирлянд с лампочками, драка вспыхнула мгновенно. Павел был явно сильнее парня и пару раз свалил его на землю, и тогда тот выдернул из кармана складной нож, надавил кнопку, и из рукоятки выскочило длинное узкое лезвие. Наклонившись, парень бросился на Павла, и тот едва успел перехватить руку с ножом. Дружки парня стояли вокруг кольцом, мрачно наблюдали.

Уловив момент, Павел дал парню подножку, и они упали. Павел вырвал нож из руки парня и, уже с трудом понимая, что делает, в ярости ударил его ножом в грудь. И тут же отпрянул, со страхом глядя, как на левой стороне груди сквозь рубаху проступает яркое кровавое пятно…

Добровольцев-зэков выгрузили на небольшой, полуразрушенной бомбежками станции на двести километров севернее Сталинградского фронта. Теперь громыхание фронта было совсем близко — слышались даже отдельные орудийные выстрелы, взрывы снарядов и гул самолетов.

Вдоль неровного строя штрафников шел бывший майор Твердохлебов, шел медленно, вглядываясь в лица. Вдруг опустил глаза и увидел босые ноги по щиколотку в грязи.

— Чего босой-то? — спросил Твердохлебов.

— Да как-то так… — смутился мужик. — Может, тут выдадут?

— Тут дадут, во что кладут… Ты хоть лапти себе какие сооруди… — пробормотал Твердохлебов и пошел дальше. Снова остановился, посмотрел в лицо Лехи Стиры, спросил: — Статья у тебя какая?

— Сто четырнадцатая. Мошенничество, — широко улыбнулся Леха.

— Я так и подумал, — сказал Твердохлебов. Взглянул на рядом стоящего аккуратно застегнутого на все пуговицы изношенной телогрейки человека со строгим лицом, в очках, проговорил полувопросительно:

— А у вас, как я понимаю, пятьдесят восьмая?

— Так точно, — подтянувшись, ответил человек в очках.

— В каком году арестованы? Тридцать седьмой, тридцать восьмой?

— Так точно, в тридцать восьмом.

— А зовут?

— Абросимов Анатолий Павлович, школьный учитель. Преподавал алгебру и геометрию в старших классах.

— Ладно… — Твердохлебов опять пошел вдоль строя. Вдруг остановился, отступил на шаг и крикнул, указав рукой в сторону фронта:

— Слышите?! Там пушки и пулеметы стреляют! Там кровь льется рекой! Там люди гибнут! Защищают родину! Вот и вы так будете защищать! Забудьте, что было раньше! И кем вы были раньше — забудьте! Теперь на вас смотрит мать-родина! С надеждой смотрит!

Строй молчал. Люди переминались с ноги на ногу, смотрели на Твердохлебова. И тот тоже замолчал, переводя дыхание, потом добавил громко, но уже спокойно:

— Внимание, штрафники! Я ваш батальонный командир. Вы пополнение в мой батальон! Напоминаю? За невыполнение приказа — расстрел на месте! За нарушение воинской дисциплины — расстрел на месте! За проявление трусости — расстрел на месте!

Твердохлебов смолк. И тогда из строя раздался голос:

— А кроме расстрела еще чего-нибудь есть, гражданин батальонный командир?

И негромкий смешок прокатился по шеренгам. И тут же другой голос крикнул:

— Когда оружие выдадут?! Или голыми руками фашиста душить будем?!

— Оружие получите на передовой!

— А жрать когда дадут?!

— Жрать получите тоже на передовой! Батальо-о-он, смирна-а-а!! В колонну по трое! Шагом ма-а-ар-рш!

Шеренги стали неуклюже перестраиваться, зашагали совсем не в ногу.

Раскисшая от дождя дорога, со множеством размытых колей от автомобильных колес и танковых гусениц, ползла через поле к лесу, за которым все громче слышалась канонада.

Твердохлебов шел сперва впереди колонны, потом задержался, постоял, глядя, как мимо него идут лагерные добровольцы. Тяжело вышагивал вор в законе Глымов, глядя перед собой невидящими глазами и думая о чем-то своем; легко шел Леха Стира, топал гармонист Шлыков, закинув за спину обернутую дерюжкой свою бесценную гармошку, шли рядом бандиты Цыпа и Хорь, шли политические, распрямив плечи, смотрели поверх голов вдаль. Баукин… Пономаренко, который рассказывал, как у него умерла вся семья от голода… Сергунько… Точилин… и еще… и еще лица… с задубевшей бронзовой кожей, с выпирающими скулами и впалыми щеками… Что было для этих людей радостью и что горем? Что было для них жизнью, а что — смертью? Так туго и запутанно переплелись они в их судьбах, что уж и не отличить одно от другого. Сколько раз они умирали и оживали, снова умирали и снова оживали…

— Что ты нас глазами сверлишь, комбат?! — громко спросил Точилин. — На подвиги идем!

— Готовь ведро орденов!

— И водки ведро! С закусью!

— Ох мы тебе и навоюем, комбат, ох и навоюем!

И по колонне прокатился ехидный смех.

Твердохлебов улыбнулся, покачал головой и вдруг гаркнул:

— А ну, песню давай, ребятушки! Давай песню!

В колонне снова рассмеялись, потом залихватский тенор пронзительно запел:

Какой же был тогда мудак —
Пропил ворованный пиджак…

И десятки глоток дружно подхватили:

И шкары, ох, и шкары, ох, и шкары!
Теперь, как падла, с котелком
Бегу по шпалам с ветерком…

И опять десятки глоток подхватили:

По шпалам, ох, по шпалам, ох, по шпалам!

Прошли сотню-другую метров, и зазвучала новая песня, хватающая за сердце черной тоской и беспросветностью:

Идут на Север срока огромные,
Кого ни спросишь, у всех Указ,
Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,
Взгляни, быть может, в последний раз.

А ты стоять будешь у подоконничка,
Платком батистовым ты мне махнешь,
Прощай, прощай, подруга моя верная,
Ты друга нового себе найдешь!

И завтра утром покину Пресню я,
И по этапу пойду на Колыму,
И там, на Севере, в работе семитяжкой,
Быть может, смерть свою найду.

Друзья накроют мой труп бушлатиком
И на погост меня снесут,
И похоронят душу мою жиганскую,
А сами тихо так запоют:

Ох, Крайний Север, срока огромные,
Кого ни спросишь, у всех — Указ…

Твердохлебов шагал рядом с колонной, слушал, морщился, но запретить петь язык не поворачивался. Какие люди, такие и песни, что уж тут поделаешь? Но в эту секунду другой голос, густой и угрюмый, вдруг загремел, заглушая блатную песенку:

Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой!
С фашистской силой темною, с проклятою ордой!

И десятки других голосов дружно подхватили:

Пусть ярость благородная вскипает, как волна!
Идет война народная, священная война!

Твердохлебов зашагал тверже, вскинул голову и запел вместе со всеми. Ах, песня, песня! Родилась она с началом войны и мигом облетела всю страну до самых дальних уголков ее. Она била в самое сердце, она будила, тревожила гордость русского человека, она взывала к его мужеству, к его любви к своей неласковой суровой родине. Как бы ни была строга и даже несправедливо жестока родная мать к своим детям, почему дети ее любят сильнее, чем самую ласковую и справедливую мачеху? Почему все прощают и находят оправдания самой злой жестокости, самой слепой несправедливости?

Глава вторая

Окопы были неглубокие, блиндажи накрыты тонкими бревнами в один накат. Внутри было тесно — посередине горела бочка, приспособленная под печку, на бочке стоял громадный, черный от копоти армейский чайник, и штрафники тянули из кружек кипяток, посасывая маленькие кусочки колотого сахара. Пот обильно стекал по щекам, капал с подбородков. Те, кто уже напился, смолили махру, пуская к низкому потолку густые струи дыма. И тянулись медленные обстоятельные разговоры.

— По всему видать, жратвы нынче уже не будет…

— Видать, так.

— Нет, ну че они в самом деле, шакалы? Солдата голодным оставлять!

— А ты не солдат, парень, до сих пор, что ль, не понял?

— А кто ж я, в гроб, в печенку мать?

— Штрафник.

— А штрафник не человек?

— С какой стороны поглядеть. Ежли помереть кажную секунду можешь, стал быть, человек. А вот во всем остальном — ты штрафник.

— И часто вас так с голодным брюхом оставляют?

— Случается…

— Давно в тишине живете?

— Давно — четвертый день… Это ж фрицевские позиции. Мы их пять ден отвоевывали. Кажный день по три раза в атаку ходили и обратно откатывались. Народу полегло — страсть.

Совсем близко прогремело подряд два взрыва. С бревенчатого наката посыпались мелкие комья земли. Новобранцы вздрогнули.

— Что это? — спросил кто-то.

— Мины взорвались, — спокойно ответили ему.

— Лихо воюет немец?

— Да уж не то что мы…

— А че ж вы так?

— А мы поглядим, какие вы будете аники-воины.

— Да нам еще и винтарей не дали… ничего не дали…

— Поутру дадут — за этим дело не станет.

— У нас винтари, а у них автоматы, они сытые, как племенные хряки, а мы от голодухи едва ноги таскаем. Из нас такие ж вояки, как из говна пуля…

— О-о, дядя, ты прям панихиду запел!

— Поглядим, милок, че ты через пару деньков запоешь.

Дверь в блиндаж отворилась, и ввалился Леха Стира с алюминиевой кружкой в руке.

— Эй, блатные и приблатненные! Слушок прошел, у вас кипяточек есть?

Сидевшие вокруг бочки посторонились, и Стира протиснулся к бочке, с трудом поднял с огня чайник с многочисленными вмятинами, налил полную кружку, поставил чайник на прежнее место и присел на корточки, стараясь быть поближе к огню. Потом выгреб из кармана телогрейки полную пригоршню кусков сахара, взял один кусок губами, отхлебнул кипятку и смачно захрустел. Остальные куски Стира сунул обратно в карман телогрейки.

— Где сахарком разжился, парень? — спросил один из штрафников, Иван Мордвинцев.

— Да там же, где и вы, дядя, — усмехнулся Стира. — Выдали сухим пайком.

— Нам-то вот по четыре кусочка выдали, а у тебя, я гляжу, полный карман, — Мордвинцев глянул на оттопыривающийся карман телогрейки Лехи.

— Кому в любви не везет, тому в карты фарт идет хороший. Перекинуться желающих нету?

— И давно тебе в любви не везет? — участливо поинтересовался другой штрафник, Егор Померанцев.

— Года не считал… — хрустя сахаром и отхлебывая кипяток, отвечал Леха.

— А как же ты… мужское дело справляешь? То есть с кем? Или сам с собой? Так сказать, наедине?

Сидевшие вокруг солдаты сдавленно захихикали.

— Ты в харю давно не получал, дядя? — зло ощерился Стира.

— Видал, грозится… — Померанцев обвел взглядом штрафников. — А чего я спросил-то? Одному-то и уютнее, и спокойнее, и про любовь говорить не надо. Нет, правда, братцы?

И «братцы» взорвались дружным хохотом.

— Остряк, твою мать, — выругался Леха и, поднявшись, стал пробираться к выходу.

Дверь в блиндаж снова распахнулась. Согнувшись, вошел Твердохлебов, едва не столкнувшись с Лехой Старой:

— А что, братцы, Баукин здесь?

— Здесь, — отозвался из угла Баукин.

— К нам подгребайся. — Твердохлебов уселся на лежавшее на земле полено поближе к горячей бочке, опять спросил: — А Глымов в наличии имеется?

Никто не отозвался. Твердохлебов обернулся к Лехе:

— Слышь, парень, поищи в другом блиндаже или в окопах Глымова.

— Ладно… — нехотя отозвался Стира, выбираясь из блиндажа.

Баукин между тем пробрался через вплотную сгрудившихся штрафников, сел напротив Твердохлебова, вопросительно уставился на него.

— Думаю тебя ротным назначить, товарищ Баукин. Ты как, не возражаешь?

— Раз назначите, значит, буду ротным, — ответил Баукин.

— Ну вот и хорошо, — скупо улыбнулся Твердохлебов.

— Там поглядим — хорошо или плохо, — тоже улыбнулся Баукин.

— А будет плохо — разжалуем.

— Само собой…

В блиндаж в сопровождении Стары ввалился Глымов, пригляделся к полумраку — по лицам штрафников проплывали отсветы огня из бочки, — спросил:

— Звали меня? Ты, что ль, комбат?

— Ага, я звал. Присаживайся, товарищ Глымов, — жестом пригласил его Твердохлебов.

Глымов протиснулся поближе к комбату. Кто-то подкатил ему полено, и вор в законе степенно присел на него, глянул на Твердохлебова: дескать, зачем звал?

— Решил я, товарищ Глымов, назначить тебя ротным командиром. Как ты на это смотришь?

— Наше дело телячье, — ответил Глымов и полез в карман телогрейки. Достал кисет, обрывок бумаги, отсыпал махры и принялся сворачивать цигарку. — Обоссался и стой.

Снова совсем близко шарахнула мина, и опять земля посыпалась с наката. Глымов прикурил, пыхнул дымом, сказал:

— В начальниках никогда не ходил… образования нету.

— Как тебя, Глымов, по батюшке?

— Антип Петрович.

— Мы тут все, Антип Петрович, не шибко образованные, особенно в военном деле. Но ничего — жизнь научит.

— Это верно, жизнь всему научит, — усмехнулся Глымов. — И что с моей должности? Чего я кому должен?

— Ты должен выполнять все мои приказания.

Глымов на эти слова согласно кивнул.

— И ты должен командовать ротой, — продолжил Твердохлебов. — Солдаты должны выполнять все твои приказания, а ты за них отвечаешь передо мной и выше меня стоящими командирами.

— А ежли кто из моих деру даст, я тоже отвечаю?

— Тоже.

— Тогда извиняй, комбат, но я от такой должности отказываюсь, — категорически заявил Глымов.

— Чего боишься, Глымов? Что твои блатари разбегутся после первого боя?

— Во-во, того самого и боюсь, — пыхнул дымов Глымов. — Они и до первого боя могут когти рвануть.

— Не рванут, — спокойно заверил его Твердохлебов.

— Ой, ой, начальник, ты ровно дите малое. Ты нашего брата не знаешь?

— Ты можешь рвануть когти? — спросил Твердохлебов.

— Покудова не знаю… — Глымов помолчал. — Покудова не осмотрелся…

— В трех километрах сзади наших позиций заградотряд стоит. НКВД, — сказал Твердохлебов. — За дезертирство — расстрел на месте.

— Во как! — выпучил глаза Глымов. — Ох, власть советская! Уж так она свово гражданина любит, уж так любит… Ну даже на войне охраняет!

Кто-то пустил тихий смешок, но большинство молчали, с тревогой смотрели на Твердохлебова.

— Ну, положим, ты эту власть тоже… очень любишь, — проговорил Твердохлебов. — Зачем тогда добровольцем вызвался? Сидел бы в лагере… ты в законе, не работал, ел сытно, спал сладко, срок догорал. Зачем пошел?

— Ел сытно, спал сладко? — Глымов с усмешкой взглянул на Твердохлебова. — Я тебе горбатого лепить не буду, комбат, я тебе напрямки скажу — окромя советской власти еще мать-родина есть, земля родная… Ты думаешь, ежли вор, то ничего святого у меня нету? Да поболе, чем у тебя, комбат. Я вот родом с-под Орла, из села Ивантеевка, а там теперь немец хозяйничает, а у меня там мать-старуха, сестренка совсем малая — это мне хуже ножа в сердце… Не пойму что-то, комбат, до тебя доходит, че я трекаю, или мимо ушей пропускаешь, как все советские начальники?

— Значит, заметано, — хлопнул себя по коленям Твердохлебов и поднялся. — Выйдем на пару минут.

— Во пахан врезал комбату, — с торжеством проговорил Леха Стира, когда Твердохлебов и Глымов вышли. — За милую душу!

— Ты лучше сахарком бы поделился, шулер, мать твою!

Плотная темнота окружала позиции штрафников. В окопе на охапках соломы сидели несколько человек. В темноте светились живые огоньки цигарок.

— Ты это… насчет власти попридержи язык, Глымов, — негромко проговорил Твердохлебов.

— За себя боишься, начальник? — усмехнулся Глымов.

— За тебя. Кто-нибудь стукнет в заградотряд, приедут, захомутают и…

— Шлепнут? — перебил Глымов.

— Именно так. За антисоветскую агитацию и пропаганду, — подтвердил Твердохлебов. — А я хочу, чтоб ты воевал, Глымов. Ты хорошо воевать будешь.

— Два дня. — Глымов плюнул на ладонь, загасил в слюне цигарку и окурок спрятал в карман. — А на третий убьют.

— Глядишь, пронесет.

— Стал быть, на четвертый убьют, — сказал Глымов.

— Ну вот, заладил, как тетерев на току. Тебе так погибнуть охота?

— Не скажи, еще малость пожил бы… — вздохнул Глымов, глядя в глухую темноту, в ту сторону, где вдалеке затаился враг.

— Так и живи, Антип Петрович, — сказал Твердохлебов. — Живи врагам назло.

— Получается так, комбат, что враги у меня и спереди и сзади.

— Не один ты такой красивый. У всех у нас, — нахмурился Твердохлебов.

— У кого у всех? — глянул на него Глымов.

— У штрафников…

И в это время вновь засвистели в черном небе мины и взрывы заухали совсем рядом. Раз, два, три, четыре… потом минутный перерыв, и снова — раз, два, три, четыре, пять…

Они лежали на дне окопа рядом с другими штрафниками, обнявшись, как родные, и земля сыпалась им на спины, и Глымов при каждом взрыве бормотал:

— Во дает, туды-т твою… во дают, сучьи выродки…

— Дурят фрицы… — отозвался Твердохлебов, — небось спросонья дурят.

Минометный обстрел прекратился так же внезапно, как и начался. Наступившая тишина показалась еще оглушительней, и ночь чернее. И как спасение из глубины окопа донеслись протяжные звуки гармоники. Над полем, разделявшим две армии, поплыла печальная мелодия:

Степь да степь кругом, путь далек лежит,
В той степи глухой замерзал ямщик…

Но сразу же, заглушая тягучую печальную мелодию, глухо и сильно застучал пулемет. Трассирующие пули синими и красными стрелами полосовали ночную темень, улетали вглубь.

Рано утром, когда штрафникам раздавали горячую пшенную кашу из полевой кухни и сухой паек, в расположение батальона прикатил обшарпанный, весь в дырках от пуль, с многочисленными вмятинами «виллис» с открытым верхом. Из машины выпрыгнул подтянутый майор Белянов, спросил у штрафников, стоявших в очереди за кашей:

— Комбат где, ребята?

— А вона блиндаж в низинке. Правее идите — там тропка есть.

Майор углядел тропку, ведущую к окопам, и бодро зашагал вперед. Шинель его была расстегнута, и при ходьбе сверкали на груди орден Боевого Красного Знамени и несколько медалей.

Твердохлебов пил чай, сидя у буржуйки. В углу у рации сидел радист и ординарец Митька Сенников, бывший студент истфака МГУ, штопал суровой ниткой телогрейку.

— Хватит чаи гонять, комбат, — еще в дверях сказал Белянов. — Поехали! В штабе дивизии ждут.

Твердохлебов поставил кружку на снарядный ящик, заменявший стол, поднялся и стал надевать телогрейку.

Беляновский «виллис» трясло немилосердно, и слова отлетали куда-то в сторону.

— Ну как пополнение, Василий Степаныч?

— Нормальное. Другого не ждал, — ответил Твердохлебов.

— Я уже тебе говорил и еще раз скажу, — наклонившись к Твердохлебову, опять закричал ему в ухо майор Белянов. — В атаку пойдете — вперед не лезь, понял?! У наших соседей тоже штрафники на левом фланге стоят — комбат там Игорь Тоболкин был…

— Был?! — переспросил Твердохлебов.

— В атаку людей поднял, вперед полез — кто-то ему в спину и шмальнул! — кричал майор Белянов. — Наповал! Ты его знал?

— В штабе дивизии встречал пару раз. Хороший человек… надежный…

— Нету больше надежного человека! По своей дурости! Я и тебе для чего говорю — чтоб не лез наперед всех! Поостерегся!

— Я воробей стреляный, — улыбнулся Твердохлебов.

«Виллис» петлял по лесной дороге и скоро выскочил на небольшое поле, поперек которого тянулись земляные брустверы с торчавшими рылами пулеметов. Дальше виднелась минометная батарея, стоял танк, и полно было солдат НКВД.

«Виллис» въехал в редкий перелесок. Над большим блиндажом был натянут маскировочный полог и выставлена охрана. Водитель Белянова поставил машину рядом с «газиками» и «виллисами», на которых приехали командиры других полков и артдивизиона дивизии. Белянов и Твердохлебов выпрыгнули из машины, зашагали к блиндажу.

Они спустились по земляным ступенькам в блиндаж. Командиры полков, стоявшие вокруг длинного, сколоченного из грубо обтесанных досок стола, при их появлении разом обернулись.

— Вы опоздали на три минуты! — раздался голос командира дивизии Лыкова. Подняв голову от расстеленной на столе оперативной карты, он строго смотрел на вошедших.

— Виноват, товарищ генерал, — вытянулся и щелкнул стоптанными каблуками сапог Белянов. — Проверял боеприпасы личного состава батальона, запоздал.

— Твердохлебов, ты тоже боеприпасы проверял? — спросил генерал.

— Никак нет. Моему пополнению до сих пор оружие не выдали.

— Как так? — Лыков вопросительно взглянул на майора с малиновыми петлицами. — Значит, завтра штрафники в атаку безоружными пойдут?

— Заминка вышла, товарищ генерал. К вечеру пополнение штрафников получит оружие, — ответил майор НКВД Харченко, кашлянув в кулак.

— Твердохлебов, иди-ка поближе! — позвал генерал.

Офицеры раздвинулись, освобождая Твердохлебову место. Оперативная карта с двух сторон освещалась снарядными гильзами со сплющенным верхом и воткнутыми в них фитилями.

— Смотри, Твердохлебов… — Палец генерала полз по карте. — Вот здесь после артподготовки твои люди пойдут на прорыв.

— Там же минное поле, — невольно вырвалось у Твердохлебова.

— Его еще вчера разминировали, — ответил генерал и продолжил: — Твои люди должны зубами вцепиться в позиции немцев, захватить их и удерживать во что бы то ни стало, понял? Немец будет пытаться тебя выбить, а ты будешь держаться и притягивать к себе все новые и новые силы фрицев. А главное направление атаки будет левее — там пойдут батальоны Белянова. Слышишь, Белянов?

— Так точно! — гаркнул перепуганный Белянов.

— К тринадцати ноль-ноль ты должен взять высоту 114 и дать возможность пройти танкам Кудинова…

— Но там минное поле. Его никто не разминировал, — снова негромко перебил Твердохлебов.

Стало тихо. Генерал оторопело смотрел на Твердохлебова, потом перевел взгляд на майора НКВД, спросил:

— Как не разминировали?

— Не успели… товарищ генерал, — неохотно ответил майор Харченко. — Саперов не было.

— К-как не успели? К-как не было? Да вы что, майор? Завтра наступление… Приказ уже подписан командармом… Вы соображаете, что говорите? Да я вас…

— У меня был приказ генерал-лейтенанта НКВД Шумейко перебросить саперов в расположение дивизии генерала Глазычева. Я этот приказ выполнил. И позвольте напомнить, Илья Григорьевич, что я подчиняюсь только генерал-лейтенанту НКВД Петру Ильичу Шумейко.

Снова стало тихо. Генерал Лыков достал пачку «Беломора», выудил папиросу, стал прикуривать — спички ломались и не хотели зажигаться. Наконец прикурил, глотнул дыма и закашлялся. Потом сказал:

— Все свободны. Приказ о наступлении получите по рации. Готовность номер один.

Офицеры стали один за другим выходить из блиндажа. Генерал вдруг сказал резко:

— Твердохлебов, останься!

Твердохлебов остановился, медленно вернулся к столу. В голове гудело и пересохло во рту — шершавый язык царапал нёбо.

Лыков сидел на табурете и курил, глядя в угол блиндажа. Он словно забыл про майора. Потом взял телефонную трубку, сказал радисту, сидевшему в углу перед зеленым ящиком с мигающими лампочками:

— С Авдеевым соедини-ка.

— Готово, — через секунду отозвался радист.

— Авдеев, ты? Первый говорит. Ты вот что… когда угощать яблоками начнешь, брось несколько яблок на поле перед позициями штрафников, ты понял? Побольше, побольше покидай. Аккуратней только, по своим не ударь. Координаты у тебя есть. Все, отбой. — Генерал положил трубку, взглянул на Твердохлебова, пробормотал: — Это все, что могу для тебя сделать…

— Благодарю вас, гражданин генерал. Разрешите идти?

— Бойцам говорить про мины будешь?

— Надо сказать, гражданин генерал, — развел руками Твердохлебов.

— Буза не начнется? Народ у тебя в батальоне… всякий…

— Да тут любому народу скажи — бузить начнут, — ответил Твердохлебов. — Жалко людей — полягут все. Половина — необстрелянные… ни в одном бою не были.

— Ладно, сам решай. Мне только одно нужно — чтобы твои штрафники захватили позиции немцев. Чтобы батальоны Белянова не атаковали с фланга. Мы должны обеспечить прорыв для танков Кудинова — они за нами пойдут в наступление, весь корпус.

— А нас, стало быть, сразу на мясо? — спросил Твердохлебов.

— Выходит, так, майор. — Генерал строго посмотрел на него. — Я доложу в штаб армии, что Харченко не разминировал поле, но, боюсь, с него взятки гладки — НКВД, сам понимаешь, они армии не подчиняются.

— Все понял, гражданин генерал. Разрешите идти?

— Погоди. Я прикажу — тебе пару больших фляг со спиртом выдадут. Перед боем раздай наркомовские сто грамм.

— Да там не по сто, а по полкило на брата выйдет, — усмехнулся Твердохлебов.

— Ну, по полкило — это слишком будет, а грамм по триста — в самый раз, — тоже усмехнулся генерал Лыков. — И держись, Твердохлебов. На миру и смерть красна…

— Кому красна, а кому страшна, гражданин генерал.

— Ты скажи им, скажи — вину свою кровью искупить должны. Это не для красного словца сказано. Тут, брат ты мой Твердохлебов, или грудь в крестах, или голова в кустах…

— Я все понял, гражданин генерал! Разрешите идти? — вытянулся Твердохлебов. Он смотрел на генерала Лыкова, ему хотелось сказать, что это подлость и скотство — так воевать, что это страшное негодяйство — так губить своих людей… соотечественников… единых по крови и вере… Хотел сказать, да не мог набраться сил. В армии и на войне приказы не обсуждают, не выносят им нравственной оценки, на войне в армии приказы выполняют…

Оружие штрафники получили и теперь разбрелись по окопам, клацали затворами, проверяли обоймы. Прицепляли к поясам гранаты, штык-ножи, саперные лопатки.

— Одной сбруи кило на пятнадцать — во захомутали!

Ясный теплый день клонился к вечеру, солнце остывало и медленно краснело, скатываясь за западный горизонт, и на позициях немцев царила тишина, словно они тоже знали о скором наступлении и готовились отбиваться. Где-то в стороне время от времени постукивал пулемет.

Игорь Аверьянов, сидя в окопе, щепкой вырезал на влажной глинистой стенке женский силуэт. Уже обозначились возвышенности грудей, лебединая шея, торс с тонкой талией, стройные ноги. Парень так увлекся, что не заметил, как подошел Глымов. Он тихо насвистывал незамысловатый мотив и продолжал скоблить щепкой глинистую стенку — фигура обнаженной девушки обозначалась все явственнее.

Подошли еще двое штрафников, остановились. Аверьянов по-прежнему никого не замечал.

— Ишь ты, как живая… — хмыкнул Глымов и подмигнул штрафникам. — Все думали — щипач Игорек, а он, смотри-ка, этот… как его?

— Скульптор, — подсказал один.

— По голым бабам мастер, — добавил второй, и все жизнерадостно заржали.

— А что, я в Ленинграде был, в Павловске! Там в парке сплошь голые статуи! Мужики и бабы! Со всеми причиндалами!

— Игорек, видать, соскучился? Невмоготу! — И снова почти лошадиное ржание.

— Не, а я толстых люблю… сисястых! В теле! Лежишь на ней, как на перине!

— Вроде холодца! По заду шлепнешь, а он дрожит весь!

— Да ну вас, похабники! — не выдержал Аверьянов и, поднявшись, пошел по окопу. Винтовку он волочил за собой, как палку. Вслед ему катился смех. И только Глымов смотрел сумрачно невеселые мысли одолевали его.

— Глымов! Ты где?! Ротный! — По окопу, спотыкаясь, торопился Стира, подошел, тяжело дыша. — Тебя комбат требует! Там толковище у них — всех ротных собрал! Наступление завтрева!

Глымов не спеша зашагал по ходу сообщения к блиндажу, Стира семенил за ним.

— Ты че, в ординарцы ко мне определился? — глянул на него Глымов. — Че ты за мной хвостом метешь?

— А че, нельзя, что ли? — растерянно захлопал ресницами Леха.

— Иль ты меня в картишки нагреть собрался? — прищурившись, посмотрел на него Глымов.

— Да ты че, Антип Петрович? Да я… провались я на этом месте… да век воли не видеть, и в мыслях никогда не бывало…

— Воли? Воли ты теперь, Леха, никогда не увидишь. Кончилась наша воля… когда вот это вот взяли. — Глымов встряхнул винтовку, которую держал в руке.

— Как взяли, так и бросить можно, Антип Петрович.

— Ну-ну… — Глымов отвернулся и неторопливо двинулся по ходу сообщения.

За бруствером с пулеметом примостился гармонист Василий Шлыков. Вокруг него сгрудились несколько штрафников, положив винтовки на колени, курили.

Как умру я, умру я, похоронят меня,
И никто не узнает, где могилка моя…
На мою на могилку да никто не придет,
Только раннею весною соловей пропоет!
Пропоет и просвищет про судьбину мою, —

жалобно пел гармонист, осторожно растягивая рваные меха гармони. Штрафники слушали. Глаза их были полны печали и смотрели поверх бруствера на бледное, подернутое черными тенями небо и красное затухающее солнце. Подходили новые штрафники, садились на корточки или стояли, опираясь на винтовки. Слушали.

В блиндаже при свете коптилки вокруг стола сгрудились ротные командиры. По трехверстке, расстеленной на столе, Твердохлебов показывал заскорузлым пальцем позицию батальона.

— Тут можно одним броском преодолеть… Ежли, конечно, труса праздновать не станем. Учтите, командиры, трусов я сам расстреливать буду. И рука моя не дрогнет.

— Да будет тебе пугать-то, Василь Степаныч, — сказал Баукин. — Заладил, как тетерев на току…

— Не, я пока не пугаю, — усмехнулся Твердохлебов. — Сейчас пугать буду — приготовьтесь. Поле, по которому мы с вами пойдем, заминировано…

Командиры вскинули головы, с недоверием и недоумением глядя на комбата.

— Это как понимать? — хрипло спросил наконец Максим Родянский, командир третьей роты, сухой, узкоплечий человек.

— Они что там, белены объелись?! — возмутился Баукин.

— Не знаю, чего они там объелись, но поле заминировано, — вздохнул Твердохлебов. — И выхода у нас нету — только вперед.

— Перед наступлением-то чего не разминировали? — растерянно спросил Баукин.

— Не успели.

— Не успели? — переспросил Баукин.

— Да мы же все подорвемся, — сказал Максим Родянский. — Кто с немцем в окопах драться будет?

— Те, кто проскочит минное поле, — просто ответил Твердохлебов.

— Дела-а, — покачал головой Баукин. — Они нас и вовсе за людей не считают…

— Ты только сейчас это понял? — взглянул на него Родянский. — Когда коммуняки людей за людей считали?

— Родянский! — стукнул кулаком по столу Твердохлебов. — Отставить антисоветские разговоры!

Глымов в разговоре не участвовал — тупо смотрел на карту. Потом достал из кармана огрызок цигарки, чиркнул спичкой, пыхнул дымом.

— Ты, комбат, на бабушку свою орать будешь, — взъерепенился Максим Родянский. — Что я людям скажу? Айда, братва, на минное поле, вместе смерть примем?

— Именно так и скажешь, — ответил Твердохлебов. — Что ты другого сказать можешь?

— А не пойдут люди в атаку? — спросил Баукин. — Что делать будем?

— Не пойдут — всех заградотряд постреляет, — объяснил ледяным тоном Твердохлебов. — На поле будет шанс живым проскочить, до немца добраться…

— И немец тебя в окопах кончит, — вставил Родянский.

— А кто в окопе останется или назад побежит, у того никакого шанса не будет, — словно не заметив реплики Родянского, закончил Твердохлебов. — Вот это вы людям и объясните.

Долгое молчание повисло в блиндаже. Глымов курил, пуская клубы дыма, и все смотрел на карту, и трудно было понять, что он сейчас думает… Потом неожиданно он сказал:

— Этолегше.

— Что легче? — спросил Твердохлебов.

— А легше энкаведешников пострелять и уйти всем куды глаза глядят, — хрипло проговорил Глымов, все так же глядя на карту, расстеленную на столе. — Красноперых, поди, меньше, чем фрицев…

Твердохлебов испуганно оглянулся на писаря и радиста, сидевших в углу блиндажа, потом уставился на Глымова:

— Т-ты… т-ты что сейчас сказал?

— А ты оглох, комбат, не слышал? Могу повторить. — Глымов глаз не прятал, смотрел прямо. Окурок цигарки совсем догорел, обжигал губы, но Глымов не замечал, продолжал затягиваться.

— Считай, я ничего не слышал, — тихо проговорил Твердохлебов. — Ты… говоришь сейчас, как враг.

— А я и есть враг, — усмехнулся Глымов. — Я вор с тринадцати лет. Потом сейфы у государства бомбил… Троих легавых уработал… двоих инкассаторов положил — выходит, самый враг и есть.

— Зачем добровольцем пошел? — спросил Твердохлебов. — На что надеялся?

— Я вон Баукину в поезде все разъяснил, лень повторять. Надеялся я: повоюю, может, мне вины мои и скостят, в родной дом смогу прийтить, мать-старуху обнять. Но получается, меня заместо скота на убой привезли… Я под смертью много раз ходил и в глаза ей глядел. Но помирать, как баран, я несогласный, — закончил Глымов. — И людей на верную смерть вести тоже несогласный.

— Я должен тебя арестовать и отдать красноперым. Трибунал тебе будет, — сказал Твердохлебов, и рука его легла на кобуру с пистолетом.

— Должон, так арестовывай, чего волынку тянуть? — ответил Глымов.

— Тогда и меня арестовывай, — сказал Максим Родянский.

— Ну, и меня до кучи, — вздохнул Баукин.

Такого поворота ситуации Твердохлебов не ожидал. Он растерянно смотрел то на одного ротного, то на другого, снова оглянулся на радиста и писаря и молчал, не зная, что сказать. И ротные командиры молчали. Время от времени над блиндажом с воем пролетали мины и рвались где-то за позициями штрафников. Вздрагивала земля, сыпалась сквозь бревна наката, судорожно мигал огонек коптилки, отражаясь в глазах ротных и комбата.

— Так чего бойцам говорить? Пошли в атаку, ребята, через заминированное поле? — спросил вдруг Максим Родянский.

— Правду говорить надо, — отрезал Федор Баукин. — Всегда надо правду говорить.

— Правду и дурак скажет, — усмехнулся Глымов. — А вот чтоб соврать толково, надо хорошую башку на плечах иметь.

— Вот и соври, а я погляжу, как это у тебя получится, — сказал Максим Родянский.

— Видать, башка у меня не такая толковая — соврать не сумею. А правду говорить не буду. Я вобще туды не полезу — расстреляют без мучений — и дело с концом, — закончил, как отрезал, Антип Глымов.

— И я не пойду. Пускай НКВД стреляет. Им это дело в удовольствие.

— А я, как все… Ну как я им скажу про мины? Я что, изувер какой? — заговорил Баукин. — Чем эти начальнички, мать их, думали, что поле забыли разминировать? А может, не забыли? Чем больше штрафников ляжет, тем для них лучше, да? Хлопот с нами меньше?

— А ты комбата спроси, — снова усмехнулся Глымов, сворачивая новую цигарку. — Он в штабе дивизии с самим генералом совещался.

— Я и спрашиваю, — сказал Баукин.

— Да чего вы на него навалились-то? Он такой же раб, как и мы все, только спросу с него больше, — заступился за Твердохлебова Родянский.

— Э-эх, мужики, народу в России, что песку, нескоро песок тот вычерпаем, — вздохнул Баукин. — Не я сказал, Максим Горький сказал.

— Долго мы так-то воду в ступе толочь будем? — прикуривая цигарку, спросил Глымов.

— А нам что? — улыбнулся Родянский. — Глядишь, так и ночь скоротаем. Ты-то чего молчишь, Василь Степаныч? Или сказать нечего?

— Нашу родину топчет враг… — медленно заговорил Твердохлебов, и было видно, что ему трудно дышать. — Я такой же, как вы… Да, на убой! Пусть на минное поле! Пусть как баранов! Но если хоть сколько-то нас прорвется и захватит немецкие позиции, мы обеспечим соседям наступление… А потом в прорыв пойдут танки. Пусть мы там ляжем, пусть! Но хоть сотню метров отвоюем у проклятого врага! Хоть сотню! А власть… Глядишь, время пройдет — другая власть будет, хотя я и не верю! Великий Ленин сказал: советская власть на века создана. Но ежли и сменится, то земля наша останется нашей! Пущай кости наши сгниют к тому времени! Но внуки наши будут ходить по своей земле! Я на то согласный. И вы… если не дешевки, для которых своя шкура всего на свете дороже, вы… пойдете со мной! Вы… пойдете… Я прошу вас, мужики… Я на колени пред вами встану… — И Твердохлебов опустился перед ротными на колени, и в глазах его стояли слезы…

Штрафники примостились спать кто где, благо весна набрала полную силу, клонилась к лету, и ночи были не холодные, и можно было улечься прямо на земле, подстелив охапки наломанных сучьев и бросив поверх телогрейку или шинель.

В блиндажах, где по-настоящему тепло, яблоку негде упасть. Спали вповалку, тесно прижавшись друг к другу, и только Твердохлебов лежал один в углу, возле ящика рации, и широко раскрытыми глазами смотрел на трепещущий огонек коптилки.

Спящим снилась война, и сны их были беспокойны.

Снился Баукину священник, которого захватили на колокольне после боя. Красноармейцы успели измолотить его кулаками, и потому предстал он пред Баукиным с разбитым лицом, в порванной рясе, рыжая бороденка в крови. Но глаза смотрели ясно и смело.

Еще затухал бой на окраине городка, и доносились оттуда частые выстрелы, крики, дробь пулеметных очередей, а Баукин уже сидел в бывшем штабе белых, в большой комнате, в углу которой поставили красное знамя. На стене косо висел портрет Николая II, простреленный во многих местах, пол густо усыпан осколками стекла, фарфоровой посуды. В эту комнату и приволокли два красноармейца избитого священника.

— Что, жеребячье племя, сигналы белым гадам подавал? Шпионил, служитель Божий! Знаешь, что за это полагается?

— На все Божья воля… — спокойно отвечал священник.

— Божья, говоришь? Вы своим религиозным дурманом напрочь мозги народу отравили!

— Теперича вы травить будете… антихристовым дурманом, — отозвался священник.

— Да мы народу счастливую жизнь несем! Свободу и братство, сучий ты пес! Мир хижинам — война дворцам, слышал ай нет?!

— Слышал… читал… — так же спокойно отвечал священник, потирая болевший после избиения локоть. — Только не будет никакого мира… и счастья не будет…

— Я те язык отрежу, вражина! Будет! — Баукин грохнул кулаком по столу. — Всю сволочь буржуйскую под корень изведем! Помещиков и капиталистов! Всех в расход! И народ на себя трудиться будет! И счастлив будет! За это счастье тыщи революционных бойцов головы свои кладут!

— Ненависть породит только ненависть, и кровь породит еще большую кровь, — спокойно возражал священник. — И вы сами в той крови захлебнетесь.

— Ах, ты-ы! Враг ты есть… самый главный враг советской власти!.. Ермолаев! — гаркнул Баукин.

В комнату вошел казак в сапогах и шароварах с красными лампасами, только на серой папахе пришита красная лента поперек.

— В расход его! Немедля! — приказал Баукин.

Казак взял священника за шиворот и с силой толкнул к двери. Тот не устоял, упал, растянувшись на полу, но тут же поднялся, оправил рясу и, широко перекрестившись, вышел из комнаты…

Штрафному ротному Максиму Родянскому снился фильм «Чапаев». Легендарный комдив говорил звенящим голосом, обращаясь к взбунтовавшемуся эскадрону, и указывал нагайкой в сторону боя:

— Там лучшие сыны народа жизней своих не жалеют! А вы!.. Чтобы кровью искупить свою вину! Я сам поведу эскадрон в атаку! По коня-а-ам!

Максим Родянский хмурился во сне, скрипел зубами…

Вдруг всплыло в памяти спящего, как допрашивал его следователь на Лубянке, как кричал, стуча кулаком по столу:

— Правду говорить, троцкистский выкормыш! Как ты революцию предал! Группу диверсионную сколачивал! Товарища Сталина хотел убить! Будешь говорить?! Или тебя так отделают — мама родная не узнает!

Слепящий свет громадной лампы бил в глаза, и Родянский не видел лица следователя, и потому встал со стула и пошел на следователя, плюясь словами:

— Гнида! Сволочь! Я Перекоп в лоб штурмовал! Три ранения! Контузия! В тифу валялся! И ты мне, ублюдок, говоришь — я революцию предал!

— Спокойно, гражданин Родянский, сохраняйте спокойствие, держите себя в рамочках. — Следователь нажал кнопку под столешницей, и в комнату ввалились два здоровяка с засученными рукавами гимнастерок, в тяжелых кирзовых сапогах. Первый мощным ударом кулака свалил Родянского на пол, и вдвоем они принялись месить его сапогами.

— Эй-эй, костоломы, до смерти не забейте! — забеспокоился следователь. — Он мне еще нужен…

А кому-то снилась громадная толпа зэков, сгрудившаяся на строительной площадке с лопатами, кайлами и тачками в руках. Далеко за их спинами маячили корпуса огромного комбината. И не сразу можно было заметить, что толпа окружена редкой цепью красноармейцев с винтовками.

А на возвышении стояли трое начальников в полувоенных френчах, затянутых широкими ремнями, и один, стройный и плечистый, с пышной гривой темных волос, почти выкрикивал каждое слово, чтобы в толпе его слышали все.

— Внимание, заключенные! Ваш путь к исправлению начинается здесь! На этой великой стройке социализма! На Магнитке! Вы должны быть счастливы, что ваш труд вливается в труд всей Республики Советов!

Громадная толпа молчала…

Твердохлебов смотрел на вздрагивающий огонек коптилки, прислушивался к далеким снарядным разрывам, и почему-то вспомнилось ему, как шел он в колонне демонстрантов по Красной площади, держа на руках маленького сына, и смотрел на мавзолей, где стояли Сталин, и Ворошилов, и Берия, и Буденный, и Каганович. А вся Красная площадь колыхалась от народа, сверкала букетами цветов и знаменами, ликовала восторженно. И Сталин с улыбкой смотрел на народ и махал ему рукой.

— Ур-р-а-а-а! — исступленно орал Твердохлебов и подбросил вверх сына.

И вся площадь, казавшаяся необъятной, дружно ревела:

— Ур-р-ра-а!!

Едва рассвело, а у блиндажа уже топталась очередь штрафников. Перед входом стояли две большие фляги со спиртом, рядом с ними возвышались Твердохлебов, Родянский, Баукин, Глымов. Двое солдат принимали из рук штрафников пустые алюминиевые кружки, наливали, приподняв флягу, спирт и передавали Баукину. Тот подносил кружку к носу, нюхал, слегка морщился, говорил:

— Чистейший ректификат… Пей, боец, — и протягивал кружку штрафнику.

Пока тот пил медленными глотками, уже наполняли кружку следующему. Ее принимал Максим Родянский, передавал со словами:

— Взбодрись.

Наполнили уже третью кружку и отдали ее Федору Баукину, и тот протянул ее бойцу:

— Чтоб в атаку с песней!

Очередь топталась, нервничала, задние тянули шеи, чтобы увидеть, как пьют.

— Ну, че так медленно-то? До вечера маяться будем?

— Ох и пьет, ох и пьет, быдто мед глотает…

— По скольку наливают-то?

— До краев…

— Тут, поди, пол-литра влезет… — Штрафник разглядывал кружку. — Точно пол-литра влезет…

— Раз пошли на дело я и Рабинович, — тихо запел другой штрафник, — Рабинович выпить захотел. Почему не выпить бедному еврею, если у еврея нету дел…

А кружка неспешно выпивалась до дна, раздавались лошадиное фырканье, вздохи и выдохи, удовлетворенные голоса:

— Хорош ректификат… хор-ро-ош…

— Ох, покатилась душа в рай, а ноги в милицию!

— Ох, славяне, быдто Христос по душе босиком прошел… ох и благодать…

— Ты, паря, выпил и отходи, не топчись тут, по второй не нальют.

— Ты до краев лей, до краев, как всем! Я что тебе, рыжий?

— Кому первая чарка, а кому первая палка!

— Досыта не наедаемся, зато допьяна напиваемся!

— Зачал Мирошка пить понемножку!

— Вечно весел, вечно пьян ее величества улан!

— Умница в артиллерии, щеголь в кавалерии, отчаянный во флоте и пьяница в пехоте!

— Пить да жрать есть кому — воевать некому!

— Эк, сказанул! Да я теперича фрица голыми руками задушу! Кадыки зубами рвать буду!

Первую флягу опорожнили, открыли вторую. Очередь значительно уменьшилась, но оставшиеся волновались — хватит ли спирта? Стоял галдеж, после шуток толпа взрывалась смехом.

Те, кто уже выпил, расходились, закусывая горбушкой хлеба, луковицей, соленым огурцом, яблоком, и глаза у штрафников веселели, светились хмельным блеском бесшабашно и отчаянно.

Твердохлебов посмотрел на часы, проговорил:

— Через пять минут артподготовка начнется.

Медленно наступало утро. Таял седой предрассветный туман над полем. Твердохлебов не отрываясь смотрел на быстро бегущую секундную стрелку.

В окопах было тесно — штрафники прижимались к стенам, тянули шеи, стараясь разглядеть на горизонте немецкую линию обороны. Смотрели на поле и ротные командиры, прикидывали что-то, косились на штрафников, теснившихся рядом. А над окопами высилась фигура Твердохлебова — он глаз не сводил с секундной стрелки, шевелил губами, словно считал.

И вот словно шелест послышался далеко за спинами штрафников, заполнил небо, и следом за ним катился гул, и вдруг, задрав головы, все увидели ряды хвостатых комет, скользивших в мутном рассветном небе. И сразу же впереди рвануло так, что, казалось, испуганно присела земля. И стена черных взрывов выросла на горизонте, там, где была немецкая линия обороны. И тут же новый шелест и грохот — снова ряды комет с хвостами из белого пламени промелькнули над головами штрафников, и вновь взметнулась стена взрывов — ухнуло так, что у многих в ушах заложило.

— Во дают «катюши»! Немец костей не соберет!

— Ну, крошат, мать их за ногу! От души дают, от души!

Следом, заглушая шелест «катюш», гулко громыхнули артиллерийские батареи, и все смешалось — грохот стоял невообразимый. Штрафники приседали на дно окопов, зажимали уши руками. И только Твердохлебов монументом стоял на бруствере, смотрел вдаль, через поле, которое предстояло ему пересечь со своими штрафными солдатами…

Канонаде, казалось, не будет конца. Твердохлебов спрыгнул в окоп, стал пробираться по ходу сообщения, натыкаясь на сидящих на корточках штрафников, оглохших и притихших. Твердохлебов хлопал их по плечам, говорил отрывисто:

— Вам для чего каски выдали? На головы надеть немедленно! И не трусь! Разом пойдем — одолеем. Там, поди, и фрицев живых не осталось — слышь, как долбают! Там небось сплошное крошево! Артиллерия — бог войны!

…А в тылу штрафников выдвигался на свои позиции заградотряд. Солдаты НКВД катили вперед станковые пулеметы, несли ящики с пулеметными лентами. Быстро рыли неглубокие окопчики, через десять — пятнадцать метров устанавливали пулеметы, заправляли ленты в пулеметные затворы, залегали цепью, устраивались поудобнее. Два капитана указывали, кому и где занимать позицию. Форма на особистах была почти новенькая, ладно пригнанная, и лица сытые, уверенные.

И если посмотреть сверху, то было отчетливо видно, как заградотряд подковой охватил позиции штрафников.

Артподготовка кончилась так же внезапно, как и началась. С тихим шорохом осыпалась со стен окопов земля. Твердохлебов отряхнулся, одним прыжком перемахнул бруствер, встал во весь рост, крикнул протяжно:

— Сыны отечества! Вперед! За родину! — и быстро пошел от окопов, все ускоряя шаг.

Вторым выбрался из окопов Максим Родянский, закричал:

— За родину-у-у! Пошли, братцы, пошли! Забыли, как в Гражданскую в атаки ходили?!

Третьим тяжело поднялся Антип Глымов, обернулся, оскалив стальные зубы:

— Кто в окопе сидеть будет, пеняй на себя! — Он выдернул пистолет из кобуры. — Давай за мной! Через не могу! Давай, фраера дешевые! Порвем фрицу глотку!

И вот из окопа вылез один… второй… третий… и через секунду уже десятки, сотни выбирались из окопов… бежали — сперва неуверенно, трусцой, потом все быстрее и быстрее.

— Ур-р-ра-а! — загремело, покатилось по полю.

В ответ застучал пулемет, следом другой — и упал первый штрафник, за ним второй, третий… Падали плашмя, раскинув руки, словно спотыкались о невидимую, натянутую над землей проволоку.

На упавших сначала оглядывались, даже бег чуть замедляли, но их становилось так много, что оглядываться перестали. Глымов бежал грузно, кровь стучала в висках. Впереди, метрах в десяти, маячила широкая спина Твердохлебова. Время от времени ее загораживали спины других штрафников. Глымов поднял пистолет и навел на спину Твердохлебова. Так и бежал, держа комбата на мушке. Потом медленно опустил руку.

Пулеметы захлебывались огнем, пули с глухим чмоканьем зарывались в землю, с визгом ударяли в камни и бесшумно впивались в тела людей. Взметнулся внезапно фонтан земли, вырос метра на два, отбросил солдата назад. Через секунду рвануло слева, потом справа.

— Мины! — истошно завопил кто-то. — Тут заминировано!

Ударил еще один взрыв, поднялся еще один фонтан, за ним — сразу три. Взрывы ухали беспрестанно в самых разных местах поля, подбрасывали людей в воздух, словно, большие тряпичные куклы.

Штрафники залегли. Захлебывались огнем пулеметы, пули свистели над головами, и трудно было понять, где лежат живые, а где мертвые.

— Мины кругом… мины… тут все заминировано… на верную смерть посылали… — понеслись по полю голоса штрафников.

Несколько человек поползли назад к окопам.

— Куда?! — рявкнул Баукин. — Пристрелю гадов!

— Ранен я! — злобно огрызнулся один. — Поглядеть хочешь? На, гляди! — Штрафник рванул гимнастерку — на груди открылась сочившаяся кровью рана.

— И я ранен! — крикнул другой. — Полный сапог кровищи!

— И меня ранило! — со стоном закричал еще кто-то. — В живот, братцы… Помогите!

Твердохлебов лежал, оглядываясь по сторонам, жадно глотал ртом воздух, и пот частыми крупными каплями стекал по впалым небритым щекам. Впереди еще стучали немецкие пулеметы, но все реже и реже, и тогда в паузах отовсюду слышались стоны раненых. И яркое горячее солнце стояло над синей полосой леса.

К Твердохлебову подполз Баукин, проговорил, шумно дыша:

— Не поднимем! Боюсь, как бы обратно не побежали…

— Не-е… — просипел Твердохлебов. — Обратно нельзя. Вперед надо.

— Я говорю, не поднимем мы их.

— А я тебе говорю — вперед надо! — яростно прохрипел Твердохлебов.

Пулеметы замолчали. Теперь слышны были только стоны раненых. И вдруг Твердохлебов услышал голос Антипа Глымова:

— Хорь! Цыпа! Вы, сучата, долго лежать собрались? А ну, подъем! Дальше мин нету! Давай, давай, молодчики, подымайся! Зря, што ль, спирт казенный хлебали! — Глымов встал, взмахнул пистолетом. — Стира! Ко мне, картежная твоя душонка! Пристрелю как собаку! — И Глымов навел на картежника пистолет.

Леха, умирая от страха, поднялся, неуверенными шажками пошел вперед. Пулеметы молчали. За Стирой поднялись Хорь и Цыпа, потом еще пяток… еще десяток…

Пулеметы молчали.

И тогда вскочил Твердохлебов, и почти одновременно Баукин, и метрах в пятнадцати от них — Максим Родянский.

— Паршивых полсотни метров осталось, ребята! Вперед! За Родину! — закричал Родянский.

— Дави фашистского бродягу-у! Дави-и-и, мужики-и!! — кричал Твердохлебов и бежал вперед.

Штрафники ринулись в атаку. Лавиной катились они на позиции немцев, и уже ничто не могло их остановить. Рвались мины, грохотали пулеметы, и пули косили людей — поле, затянутое дымом от минных разрывов, было усеяно телами мертвых. А живые бешеным потоком хлынули в немецкие окопы.

С полсотни штрафников, самые задние, в атаку не поднялись, остались лежать, а потом, не сговариваясь, повернули и поползли назад. Пули свистели над их головами, заставляя вжиматься в землю, но они ползли все дальше и дальше от губительного огня. Потом вскочили и изо всех сил побежали к своим окопам, а потом еще дальше, в глубину нашей обороны, в редкий лесок, казавшийся спасительным убежищем.

Солдаты заградотряда, лежавшие за пулеметами в небольших окопчиках, увидели фигуры людей, мелькавшие в перелеске.

— Объявились… дезертиры… — Капитан посмотрел в бинокль, скомандовал: — Как из леска появятся — огонь!

И они появились — обессилевшие от бега, раненые, многие без винтовок.

Несколько пулеметов застрочили разом, защелкали ружейные выстрелы.

— Свои! Свои! — кричали штрафники, размахивая руками. — Не стреляйте!

— Я ранен! — кричали другие. — Вот, посмотрите! Ранен я! Помощь нужна!

— Ранены! Не стреляйте! Свои! — слышались истошные вопли, заглушаемые грохотом пулеметов и винтовочными выстрелами.

Через несколько минут все было кончено — полсотни штрафников лежали на поляне перед заградотрядом.

Схватка в окопах была яростной и недолгой. Дрались штыками и ножами, били прикладами винтовок и автоматов, стреляли в упор или, сцепившись, падали на дно окопа, душили друг друга голыми руками. Хрип, мат, стоны и крики, взрывы гранат и короткие выстрелы…

Хорь вертелся волчком, стреляя из пистолета почти в упор. Упал один немец, второй, третий. Патроны в обойме кончились — боек сухо щелкнул два раза. Хорь метнулся к лежавшему немцу, выдрал из окостеневшей руки «вальтер», передернул затвор и тут же выстрелил в черную фигуру, выросшую перед ним…

Глымов укрылся в пулеметном гнезде и оттуда стрелял раз за разом.

Родянский дрался автоматом, как дубиной. Оглушил одного, другого, а в следующую секунду его ударили сзади по голове, видно, тоже прикладом, и он упал плашмя, лежал не двигаясь.

Баукин пристроился на бруствере и сверху палил по немцам, засевшим в укрытии.

Рослый штрафник рванул дверь блиндажа и с ходу швырнул туда две гранаты. Рванули взрывы, облако дыма ударило в лицо, и невидимая пуля чмокнула штрафника в спину, и он тяжело осел на землю перед распахнутой дверью, головой внутрь блиндажа.

А вслед за этим наступила тишина. Твердохлебов сполз по стене окопа, тяжело вздохнул, ладонью утер пот с лица и увидел, что ладонь в крови. Едва волоча ноги, подошел Баукин, сел рядом, отпихнув убитого немца, проговорил:

— Щас они в атаку пойдут — будут отвоевывать.

— Много народу полегло? — спросил Твердохлебов, разглядывая руку, перепачканную кровью.

— Да, кажись, половину батальона положили, ежли не боле. А еще не вечер… Надо пулеметы поворачивать. Пойду погляжу, что там с патронами. — Баукин тяжело поднялся, потащился по ходу сообщения, обшитому еловыми досками, переступая через трупы немцев и штрафников.

Подошел Глымов, тоже сел рядом. Руки и одежда в грязи, и рукав телогрейки оторван. Пальцы у Глымова дрожали, махра просыпалась на землю.

— Старый я для таких физкультурных занятий, — сказал он. — Ежли немец не пристукнет, так сам от сердечного приступа загнусь.

— Вот немца отобьем, тогда загибайся на здоровье, — не согласился Твердохлебов.

— А до того времени, стало быть, нельзя? — усмехнулся Глымоз.

— Нельзя. Ложись вон к пулемету — бегать не надо, знай себе стреляй. — Твердохлебов попробовал встать.

— У тебя рожа вся в крови, точно у вурдалака, — сказал Глымов. — Дай-ка гляну.

Твердохлебов наклонился, и Глымов ощупал его лицо, сдвинул фуражку, тоже пощупал:

— Лихо тебя осколком шваркнуло — повезло, только шкурку содрало. Перевязать надо.

— Да нечем, мать ее, — выругался Твердохлебов и пошел, говоря на ходу: — Оружие к бою приготовить! Они сейчас в атаку пойдут — поближе подпустить, и гранатами. Очень фашист этого не любит…

Так и шел, медленно, с трудом, все повторяя:

— Оружие к бою приготовить, мужики. Немец в атаку пойдет — поближе его подпустить — и гранатами. Очень они этого не любят…

Леха Стира «потрошил» убитых — его пальцы быстро и ловко обшаривали карманы брюк и мундиров, извлекая оттуда всякую всячину: зажигалки, перочинные ножики, пачки сигарет, портсигары, куски шоколада, завернутые в фольгу, пачки фотографий, письма в конвертах, губные гармошки. Попадались очень даже шикарные, Леха разглядывал их с восхищением. Все это он бросал в небольшой дерюжный мешок, который неизвестно где и как раздобыл. И уже были на нем надеты серые немецкие солдатские штаны, заправленные в немецкие сапоги с широкими голенищами, и офицерская куртка с серебряными погонами.

— Хорошо прибарахлился, Леха!

— И вам советую. Отвалите, граждане, не надо действовать на нервы, — занятый «работой», отвечал Леха Стира. — Трофей — дело святое!

За Лехой и еще несколько штрафников принялись «потрошить» мертвых немцев: стаскивали сапоги, снимали мундиры, даже нижнее теплое белье сдирали с трупов. Политические брезгливо морщились, глядя на них.

— Хуже шакалов…

— Ну, зачем так? Люди голодные и раздетые — обстоятельства понимать надо, а не быть ханжой…

— Да противно это, неужели непонятно?

— Еще противнее, дорогой мой, когда брюхо от голоду подводит.

В немецком блиндаже штрафники нашли шнапс, глотали прямо из граненых бутылок. Один пил, другой нетерпеливо тянул бутылку.

— Ну, хватит, хватит, обопьешься…

— Слабоват шнапсик. Вроде бражки недоспевшей.

— А вино и вовсе как газировка. — Штрафник отшвырнул бутылку с длинным узким горлом, сплюнул. — Чую, пронесет с него…

— А ты шнапсиком запей — в самый раз будет.

— Гляди, одеколон! Они че, тоже его пьют?

— На себя льют, для гигиены.

— Ну а мы в себя не побрезгуем. — Штрафник открутил колпачок и, задрав голову, стал вытряхивать в широко открытый рот содержимое флакона.

Раненых было много, в бою их наспех перевязывали грязным тряпьем, обрывками нижних рубах. А в блиндаже обнаружили целую аптечку, и уже один штрафник бинтовал голову другому, бормотал:

— Видал, какие у них индивидуальные пакеты — заглядение. И бинтик, и йодик, и таблетки разные… терпи, терпи, щас закончу…

— Нет, а как мы их уработали, а? Я одному прямо пальцем глаз выдавил, ей-бо! Он орет, а давлю и давлю и — ка-ак брызнет!

Оголодавшие люди торопливо ели мясные консервы, мясо выковыривали ножами, штыками, а то и вытаскивали грязными пальцами, а кто позапасливей — складывали банки за пазуху, распихивали по карманам буханки хлеба, пачки галет.

— Во живут, сволочи, в тепле, при мясе и хлебушке! И шнапсом запивают — так-то чего не воевать, так-то воевать за милую душу…

В блиндаж ввалились еще несколько человек:

— Гляди, водку пьют, во шустрые какие!

— Хоть глоточек-то оставьте, аники-воины!

— Слышь, а гармонист наш живой или убили?

— А тебе на что?

— А щас спел бы! — штрафник улыбался, глаза пьяно блестели. — От души спел бы!

В штабе дивизии Лыков нетерпеливо спрашивал радиста:

— Что там штрафники? Молчат?

— Молчат, товарищ генерал.

— Вызывайте! — Лыков закурил папиросу, глядя на карту, испещренную красными стрелками.

— Лебедь! Лебедь! — монотонно повторял радист.

В блиндаж вошли начштаба полковник Телятников и майор НКВД Харченко.

— Через семь минут пойдут батальоны Белянова, — сказал Телятников.

— Твердохлебов молчит что-то, — ответил генерал Лыков.

— Заградотряд только что расстрелял группу штрафников, — сказал майор Харченко. — В тыл бежали, сволочи.

— И много? — спросил генерал.

— Больше полсотни подлецов, — ответил Харченко.

— И всех расстреляли?

— Всех.

— Может, это раненые были? — спросил Лыков.

— Были там и раненые, ну и что? — почти с вызовом ответил майор НКВД. — Есть приказ Верховного Главнокомандующего товарища Сталина — ни шагу назад. А с них спрос втройне! Они уже раз на присягу наплевали! А многие так вообще — враги народа! Или закоренелые уголовники, или с пятьдесят восьмой статьей в обнимку! Так что, с таким народом церемонии разводить прикажете? — Майор перевел дыхание, добавил спокойнее: — Я знаю, товарищ генерал, вы считаете мои действия неоправданно жестокими.

— Считаю, — быстро вставил генерал.

— Я действую в полном соответствии с приказом наркома НКВД товарища Берии.

Стало тихо, и в этой тишине особенно громко прозвучал радостный голос радиста:

— Товарищ генерал! Лебедь на проводе!

Лыков стремительно прошел в угол блиндажа, схватил трубку:

— Лебедь, ты?

— Я. Поставленная задача выполнена. Мы на их позициях. Две атаки отбили. Большие потери… очень большие…

— Держаться до последнего! — отчеканил генерал Лыков. — Ты слышишь меня? До последнего!

Частая пулеметная стрельба докатилась до блиндажа, потом далекие разрывы гранат.

— Беляновцы пошли, — сказал начштаба Иван Иваныч Телятников.

Лыков бросая трубку, подошел к столу, взглянул на карту, проговорил:

— За беляновцами пойдут танки… Можно сказать, штрафники свое дело сделали.

Бой кипел теперь справа, в полукилометре от позиций, которые занимали штрафники.

Штрафники прислушивались к бою, переговаривались и таскали трупы немцев и своих, складывая их за окопами в две большие кучи. И получалось, что немецкая куча во много раз меньше, чем наша. Тела складывали уже по четвертому ряду, а мертвых все продолжали подносить.

— Сколько наших-то, считаете?

— Со счета сбились. Кажись, за вторую сотню перевалило.

— А на минах сколько подорвались?

— Еще сотни полторы — две…

— А фашистов?

— Да вот девяносто второго принесли.

— Во как воюем, мать ее за ногу! — выругался похоронщик.

— Так и воюем, — спокойно отвечал ему напарник. — Тут братскую могилу копать — пупок развяжется…

— Закопаем, куды торопиться-то?

С десяток штрафников курили самокрутки, пыхали дымом и задумчиво смотрели на штабеля тел, опершись на лопаты. Рядом лежали самодельные носилки — две тонкие березки и кусок брезента или плащ-палатка между ними. Многие убитые немцы были раздеты догола.

— Слышь, фрицев тоже, что ли, закапывать будем? — вдруг спросил один.

— На хрен они сдались — корячиться яму копать, — зло ответил другой. — На свежем воздухе полежат, не прокиснут.

— Не по-людски как-то… — вздохнул первый.

— Только вот эту пургу гнать нам не надо, понял? — разъярился второй. — Откуда ты взялся, такой сердобольный? С того света?

— Дурной ты, Гриша, — вздохнул первый. — Дурной и не лечишься.

— Да ты давно больной на всю голову!

— Будет вам, петухи, — осадил их третий. — Нашли из-за чего собачиться.

— А чего он лезет, чего лезет? Эти суки меня только что убивали, а я их хоронить должен!? Да провались она пропадом, эта работа! — Штрафник ногой отшвырнул от себя носилки и пошел к позициям, продолжая ругаться…

Подошел Твердохлебов, окинул взглядом мрачную картину, спросил похоронщиков:

— Наших много?

— Почти три сотни. Да еще вон сколько лежит… тут на сутки делов хватит.

— Нд-а-а… — Твердохлебов вздохнул. — Сколько их по нашей земле теперь лежит…

— А сколько еще лежать будет, комбат! — отозвался похоронщик.

Отдохнуть дали недолго — поутру батальон погнали на запад. Растянувшаяся колонна штрафников месила грязь по широкой дороге, изрезанной глубокими колеями. Многие шли босиком, перебросив через плечо связанные бечевой сапоги или ботинки. Перевязанные тряпками и бинтами, шли и шли, мерили километры, вытаскивая ноги из топкой дорожной грязи. Тащили на спинах станины пулеметов, пулеметные стволы с казенниками.

Бесконечны солдатские дороги. Тянутся через леса и поля, через сожженные деревни…

— Ох, жрать хотца — сил нету, — вздыхает штрафник, вертя головой; пот заливает глаза, солдат едва успевает вытирать струйки грязным рукавом гимнастерки.

— Слышь, земляк, как думаешь, привал будет али нет? Может, еду какую подвезут.

— Подвезут… после дождичка в четверг…

— Цельный день идем — нельзя же так?

— А вчера ты лежал, что ли?

— И вчера шли… и позавчера… Считай, пятые сутки, а пожрать только раз подвезли.

— Ты о родине думай, паря, про еду забудешь, — ехидно советует чей-то голос.

— Лучше про баб…

— Кому что больше нравится.

— Мне больше рожа прокурора нравится. Который пятнадцать лет для меня требовал! — весело сообщил еще один голос, — Как вспомню — так в жар бросает!

— Да ты и щас мокрый как мышь!

— Сюда слушай, земляки! Иду раз по кладбищу и вижу на одной могиле на камне надпись: «Сара! А ты не верила, что я серьезно болен!» — И рассказчик первым зашелся от смеха, и следом за ним захохотали шагавшие поблизости.

— А вот еще такой, — заторопился другой штрафник. — Ну, богатый еврей Айзерман женился на молоденькой. Пришел к врачу: доктор, сделайте мне так, чтобы мое супружество было не только формальным. Доктор осмотрел его и говорит: «Увы, дорогой, уже ничего не поможет». — «А пчелиное молочко?» — спрашивает Айзерман. А врач ему: «Господин Айзерман, могу прописать вам пчелиное молочко! Могу даже сделать так, что вы жужжать начнете. Но жалить — это уж извините!»

И вновь взрыв хохота. Штрафники качали головами, жмурились: дескать, ну и завернул!

— Слышь, а вот это… — торопится еще один. — Раздается телефонный звонок. Позовите, пожалуйста, Рабиновича. Его нет. Он на работе? Нет. В командировке? Нет. В отпуске? Нет. Я вас правильно понял? Да.

Хохот уже просто оглушительный, очередному рассказчику приходится пересказывать.

— Встретились в тридцать седьмом Буденный и Ворошилов. Семен, говорит Ворошилов, берут всех подряд. Что будет? Почему нас не берут? А Ворошилов ему: нас это не касается. Берут только умных.

Опять грохочет смех, потом кто-то с ехидцей спрашивает:

— Тебе не за этот анекдот червонец впаяли?

— Нет, за другой, — бодро ответил штрафник, и снова загремел смех.

Проходили через сожженную деревню. Вместо домов — кучи обгорелых досок и бревен, лишь торчат закопченные трубы из обугленных, развалившихся печей. Вокруг одной печки кружком сидели кошки. Завидев людей, бросились врассыпную.

— Да-а… — подавленно протянул кто-то. — Будто Мамай прошел…

— Что хотят, то и творят, паскуды… глаза б не глядели…

Кто посообразительней — кинулись к пепелищу, палками ворошили золу, остатки сгоревшего барахла.

— Че они там выкапывают?

— Да картошку. Испеклась на пожаре… находят…

К вечеру следующего дня пронесся долгий крик:

— Батальо-о-он! Сто-о-ой!!

Колонна стала медленно сбиваться в толпу. Передние стояли, задние подходили, напирали.

— Окапываться здесь будем! Окопы — полный профиль! Блиндажи строить будем! — кричал Твердохлебов, проходя сквозь столпившихся штрафников. — Рядом деревня сгоревшая — там досками можно разжиться и другими полезными вещами… Не ленись, братцы! Для себя делаем! Мы тут месяца на два засядем, а может, и больше!

А за батальоном штрафников на расстоянии нескольких километров ехала рота особистов. В «виллисе» с открытым верхом, рядом с водителем, могучим старшиной, увешанным медалями, сидел начальник особого отдела дивизии майор Остап Иванович Харченко.

Глава третья

В только что отстроенном блиндаже Леха Стира и несколько штрафников играли в карты. Наблюдателей было много. Одни курили, другие жевали галеты, и все смотрели, как летали по снарядному ящику карты и рос «банк»: губные гармошки, пачки галет, зажигалки, офицерский «вальтер», пачки сигарет.

— Мы сегодня мало-мало разбогатели. — Леха Стира хищно улыбался, глаза блестели дьявольским азартом. — Мы желаем поиграть — счастья попытать… Кто еще желает?

— Давай, граждане советские, сыграйте за родину, за Сталина, — скалился железными зубами Хорь. Он и Цыпа сидели рядом с Лехой.

— Дай карточку, — сказал Витек Редькин, крепкого сложения парень, одетый в немецкий офицерский френч.

— Да за ради бога… — Леха вытянул из колоды карту. — На что идем? Чем отвечаем?

Витек вынул из внутреннего кармана френча длинную золотую цепочку, бросил на кучу пачек сигарет и галет.

— Фью-ить! — присвистнул Цыпа, поднес к глазам цепочку, покачал. — Чисто рыжье! Це дило, Витек, це товар.

Стира протянул карту. Витек Редькин взял, посмотрел, сказал:

— Еще.

Стира протянул еще одну карту. Витек задумался. Стало тихо. Сквозь стены блиндажа смутно доносились звуки боя, который вел полк майора Белянова.

— Дай еще, — нарушил наконец молчание Витек.

— Всегда пожалуйста, — оскалился в улыбке Леха Стира, протягивая карту.

Редькин опять задумался.

— Бери еще, Редяха, — посоветовал кто-то из зрителей.

— Зачем советуете, граждане, — усмехнулся Цыпа. — Витек Редькин не фраер, сам знает, что делать.

— Эх, Редяха-ведьмаха, играй, да не заигрывайся, — хихикнул Хорь.

— Хочется еще взять, — улыбнулся Редькин, оглянувшись на зрителей, — но не могу…

— Кто не хочет, когда может, не сможет, когда захочет, — поучающе заметил Стира.

— Во дает Редяха! В атаку шел, жизню потерять не боялся, теперь трясется! — сказал Цыпа.

— Люди гибнут за металл, — философски изрек Хорь.

— Играй себе, — выдохнул Витек.

— Как скажете. — Стира снял с колоды верхнюю карту, бросил на стол. Дама. Длинные тонкие пальцы Стиры приплясывали по колоде, затем сняли еще одну карту. Туз. Дальше брать было рискованно, но и останавливаться на четырнадцати бессмысленно. Все ждали, затаив дыхание, даже жевать перестали. Стира сверлил глазами Редькина, пытаясь угадать, сколько тот набрал очков. Наконец снял карту и бросил ее на стол. Семерка!

— Ваши не пляшут. — Леха взял цепочку, покачал ею в воздухе и сунул себе в карман.

— Ты смухлевал, — сказал Редькин. — Я видел.

— Что ты видел, сука позорная, что ты видел? — вскочил Цыпа. — Докажи!

— Я видел, — упрямо повторил Витек Редькин и тоже встал, сжав кулаки. Он был рослый парень, широк в плечах и, видно, не робкого десятка.

— А ты докажи! Докажи! — завизжал Цыпа, готовый сорваться в истерику.

— Нарываешься, Редяха, нехорошо, — процедил Хорь и тоже встал.

Леха Стира тем временем собирал с ящика и складывал в вещевой мешок все, что успел выиграть.

— Отдай цепку. — Редькин положил руку на кобуру с пистолетом.

— Я в законе, ты понял, нет, сучий потрох? — просипел Цыпа и шагнул вперед, выдернув из-за голенища сапога финку. — Если не я, тебя другие на куски порвут, понял, нет? Ты на кого хвост поднимаешь?

— Можешь в НКВД жалобу написать, — ехидно добавил Хорь. — Проигрался, помогите.

— Отдай цепку, — повторил Редькин. Он вынул пистолет из кобуры, положил его на снарядный ящик и тоже выдернул из-за голенища длинный нож.

Они медленно ходили друг перед другом, опустив руки с ножами, чуть согнувшись, готовясь к смертельному броску.

— Кончайте, ребята… — раздраженно сказал кто-то. — Развели тут малину!

— Отзынь, сука! — огрызнулся Цыпа, продолжая кружить вокруг Витька. Вот он сделал мгновенный выпад и ширнул ножом, метя Редькину в живот.

Редькин увернулся и сам выбросил руку с ножом и успел задеть Цыпу острием за левое плечо. Цыпа будто ничего и не почувствовал.

Штрафники толпились вокруг них, толкали друг друга и не знали, что предпринять.

— Все по закону, мужики, все по закону, — расправив в стороны руки и пятясь спиной на толпу штрафников, проговорил Хорь.

Сильный взрыв ухнул где-то рядом. Редькин с тревогой вскинул голову, на миг отвлекся — и тут Цыпа метнулся вперед и ударил Редькина ножом в живот. Тот сморщился от боли, перехватил руку Цыпы, но сам ударить не успел — Цыпа увернулся, сделал Редькину подножку, и они упали, мертвой хваткой сцепив руки, стараясь пересилить один другого, тяжело, с хрипом дыша.

Хлопнула дверь блиндажа. Вошел Глымов, глянул на плотную толпу штрафников, обступившую Цыпу и Редькина.

— Что за шум? — спросил громко.

Услышав голос ротного командира, Редькин вздрогнул, ослабил хватку, и Цыпа смог выдернуть руку с ножом и ударить прямо под сердце. Редькин негромко вскрикнул и обмяк всем телом, придавив Цыпу.

Штрафники молча расступились, и Глымов увидел лежащего Редькина, и Цыпу, поднимавшегося с пола с окровавленным ножом в руке. Взгляды их встретились, и Глымов все понял. Он нагнулся к Редькину, перевернул на спину. В широко раскрытых глазах Витька застыло изумление, расплывалось кровавое пятно на гимнастерке. Глымов разогнулся, пошел к выходу…

Почти весь оставшийся в живых батальон был выстроен за окопами. Солнце стояло в зените; сильно припекало. Вдали слышался рокот танковых моторов. В бледно-голубом безоблачном небе прогудели на запад две эскадрильи самолетов.

Перед строем стояли ротные командиры Глымов, Баукин и Родянский. Твердохлебов медленно шел вдоль строя, вглядываясь в лица штрафников. Потом отступил на несколько шагов, окинул взглядом всех разом:

— Вон сколько вас осталось-то… Едва три сотни наберется. А в бой пошли — семьсот с лишком было! Четыреста живых голов вон на том поле полегли! — Он повысил голос. — Вам мало, да? Вы еще друг дружку резать принялись? Воровскую малину устроили?! Запомните мои слова — не будет этого! Пока я живой!

Строй молчал. Тогда Твердохлебов пошел прямо на штрафников. Он шел, не останавливаясь, и первая шеренга раздвинулась, за ней вторая, и в третьей шеренге Твердохлебов усмотрел Цыпу. Шагнул к нему, крепко взял за плечо и поволок за собой. Цыпа слабо сопротивлялся, бормотал затравленно:

— Че ты вцепился-то, комбат… че ты, в натуре… да отпусти ты…

Твердохлебов вытащил Цыпу из строя, остановился, крикнул:

— Ротный Глымов!

Тяжело подошел Глымов.

— Расстрелять! — коротко приказал Твердохлебов.

— Да вы че? — выпучил на Твердохлебова глаза Цыпа. — Как это расстрелять? За что? Он на меня первый кинулся! И в карты я не шлепал! Я сидел и глядел! А он на меня с финорезом! Ты че, комбат, совсем сдурел, что ли?

Глымов медленно вытянул пистолет ТТ, проговорил:

— Не мельтеши, Цыпа, прими смерть, как мужик…

— Ты, пахан, твою мать! — увидев наведенный на него пистолет, завизжал Цыпа, брызгая слюной. — Красноперым продался, падла, думаешь, тебя генералом сделают…

Сухие щелчки выстрелов оборвали крики. Цыпа издал утробный звук, словно проглотил что-то, согнулся, обхватив руками живот, сделал несколько шагов к Глымову и ткнулся лицом в землю под ноги ротному командиру…

— …Кто разрешил самосуд устраивать, твою мать! — грохнул кулаком по столу генерал Лыков. — Ты, я вижу, совсем вразнос пошел, Твердохлебов! Ты кем себя возомнил, черт подери!

— Трибуналом, — хмыкнул майор Харченко. — Един в трех лицах.

— Ты не бычись, Василь Степаныч, — более мягким тоном проговорил начштаба Телятников. — Действительно, по какому праву?

— В бою мне такое право предоставлено.

— Ты после боя человека расстрелял, — поправил Харченко.

— В боевых условиях, — стоял на своем Твердохлебов. — Уголовные законы в армии терпеть смерти подобно. Ваши люди, гражданин майор, девяносто семь человек без всякого трибунала в расход пустили, а там половина раненых была…

— Ты… — У Харченко даже дыхание перехватило от возмущения. — Ты с кем разговариваешь, штрафная твоя морда! — И майор ударил кулаком в стол. — За то, что ты допустил девяносто семь дезертиров в своем батальоне, я и тебя шлепну, долго думать не буду!

— Среди этих дезертиров половина раненых были, — упрямо повторил Твердохлебов.

— Вста-а-ать! Смирна-а!! — рявкнул майор Харченко.

Твердохлебов поднялся с табурета.

— Ладно, остынь, Остап Иваныч, — миролюбиво проговорил полковник Телятников. — Чего шуметь понапрасну?

— Я тебе мозги вправлю! — пообещал Харченко. — Смотри, загремишь у меня на Колыму.

— Не думаю, что на Колыме хуже, чем здесь, — огрызнулся Твердохлебов.

— Здесь смерть быстрая, а на Колыме медленная. Чуешь разницу, Твердохлебов?

— Чую… — кивнул Твердохлебов.

— Рапорт напишешь, — сказал генерал Лыков. — Объяснишь, что и как.

— Уже написал. — Твердохлебов положил на стол перед генералом бумагу.

Генерал взял бумагу, пробежал глазами и передал майору Харченко. Тот просмотрел, положил в толстую папку.

— Ладно, забыли. Что еще у тебя, Василь Степаныч?

— Вторые сутки горячую еду не подвозят, — сказал Твердохлебов.

— Всем задерживают, не один ты такой несчастный, — поморщился генерал. — Потерпите. Сухой паек используйте.

— Да его у нас отродясь не было, — чуть улыбнулся Твердохлебов.

— Что еще у тебя?

Твердохлебов достал из внутреннего кармана телогрейки лист, сложенный вчетверо, исписанный неровными строчками, развернул и положил на стол.

— Что это? — спросил Лыков, беря бумагу.

— Список бойцов штрафного батальона, дела которых рекомендую пересмотреть и вернуть в действующую армию в прежних званиях… которые в бою вели себя достойно и, можно сказать, кровью искупили свою вину перед родиной, — проговорил Твердохлебов.

— Да ты садись, комбат, садись, чего стоять-то? — сказал Телятников.

Твердохлебов присел за стол.

— Что-то быстро они у тебя вину искупили! — усмехнулся Харченко.

Генерал Лыков прочитал список, покачал головой: — Щедрый ты мужик, Твердохлебов… — Лыков взял карандаш, вновь пробежал список глазами, спросил: — Вот, к примеру, Дронский Семен Яковлевич. Кто такой? Я имею в виду, статья какая?

— Пятьдесят восьмая, пункты А, Б и В.

— Ого! — вновь усмехнулся майор Харченко. — Полный букет!

— До ареста в тридцать восьмом был командиром полка, — продолжил Твердохлебов, словно не слышал реплики Харченко.

— Ну, и что? — спросил Харченко. — Обратно командиром полка его порекомендуешь?

— В бою проявил себя отлично. Жизни не жалел. Ранен в грудь и руку, — упорно продолжал Твердохлебов.

— Хорошо, — сказал Лыков. — Передам в штаб Рокоссовского. Ну, а вот этот… Глымов Антип Петрович… статьи сто четырнадцатая, сто восемьдесят первая и вторая… Это что за статьи? — Лыков посмотрел на Харченко.

— Вооруженный разбой, бандитизм, хищение государственной собственности в особо крупных размерах, убийство, — усмехаясь, пояснил майор. — Черт подери, кто его только из лагеря выпустил?

— Назначен мною командиром роты. В бою вел себя геройски, — стоял на своем Твердохлебов. — Поднял роту в атаку. Когда на минном поле люди стали подрываться…

— Много подорвалось-то? — спросил Телятников.

— Больше сотни. Люди легли, и я не мог поднять их в атаку. Глымов поднял и первым шел по минному полю.

— И не подорвался? — недоверчиво спросил Лыков.

— Живой, — ухмыльнулся Твердохлебов.

— Вот судьба-индейка! — улыбнулся Телятников.

— Н-да-а, судьба… — протянул генерал Лыков, и карандаш решительно вычеркнул фамилию Глымова из списка. — Такому человека убить, что раз плюнуть. И ты это должен знать, Твердохлебов. Такие не перевоспитываются. Дай ему волю — опять грабить и убивать пойдет. Кто там у нас следующий? Кожушанный Сергей Остапович… Статья сто восемьдесят первая, сто девяносто третья и девяносто вторая…

— Та же песня, — сказал майор Харченко. — Разбой, бандитизм, убийство…

— Ну что ж… — Рука Лыкова уверенно вычеркнула фамилию Кожушанного. — Та-ак… Муранов Виктор Анд-реич, статья пятьдесят восьмая.

— До ареста в тридцать седьмом был членом парткома Харьковского тракторного завода, — снова начал Твердохлебов.

— Хватит, заранее знаю, что ты скажешь, — прервал его генерал. — Ладно, отправим в штаб Рокоссовского — пусть они выносят окончательное решение.

— Окончательное решение будет выносить коллегия НКВД, — вставил майор Харченко.

— Воробьев, Иконников… Бартенев… Бредихин… Бергман… Какой Бергман? — поднял Лыков глаза на Твердохлебова.

— Не знаете, кто такой Бергман, товарищ генерал? — весело спросил майор Харченко. — Еврей!

И все засмеялись. Твердохлебов, насупившись, молчал.

— Ладно, уважим Бергмана, — отсмеявшись, сказал Лыков.

— Бергман убит, — сказал Твердохлебов. — Погиб в рукопашной в немецких окопах. Дрался геройски…

— Ну тебя к чертям, Василь Степаныч, зачем мертвых-то в список включать?

— Чтобы посмертно реабилитировали.

— Да ему теперь до фонаря, реабилитируют его или нет, — поморщился майор Харченко.

— Ему — да, а его родственникам — нет. Дочь у него взрослая… жена… мать с отцом — старики. Они ведь даже карточек продовольственных не получают.

— Ладно, будем ходатайствовать о посмертной реабилитации, — кивнул Лыков.

— Много у тебя этих Бергманов в списке? — усмехаясь, спросил майор Харченко.

— Четверо…

— Какой длинный список накатал, Василь Степаныч, черт-те что! До ночи разбирать будем, что ли? У меня по дивизии других дел мало?

— Это не список, — кашлянул в кулак Твердохлебов. — Это люди. Живые люди.

К вечеру заморосил мелкий мглистый дождик, хотя красное закатное солнце еще светило и туч на небе не было. Человек пятнадцать штрафников сидели в блиндаже, тесно сбившись в круг. Политический Григорий Дзурилло говорил вполголоса:

— Да запросто можно, я вам железно говорю. Там в пикете трое лежат — по кумполу их огреть, не пикнут. Ну, до кухонь метров сто. В окопах по два рыла у пулеметов сидят, уже спят небось, а все красноперые по блиндажам хоронятся. Витек, ты чего молчишь? Скажи.

— А ты уже все сказал, — шевельнул плечом Витек Семенихин, парень лет тридцати. — А че, в самом деле, граждане штрафнички? С голоду тут пухнуть будем? А красноперые жрут и пьют в три горла! Мы воюем, а они…

— А они нас пасут, — перебил Паша Хорь. — Бог велел делиться. И если кто по-доброму не желает, я дико извиняюсь.

— Да попадемся мы, что вы дурака валяете, честное слово, — нервно сказал другой политический, Петр Воскобойников. — Порешат нас на месте, да еще Твердохлебова шерстить будут — мало не покажется.

— А я вам говорю, смертный грех у красноперых едой не разжиться, — упрямо повторил Хорь.

— А если не порешат на месте, то такой шухер будет… — Воскобойников покачал головой. — Они же сюда нагрянут. Они разбираться долго не будут, арестуют сразу человек пятнадцать и шлепнут, соображаете?

— Вот спутайся с политическими, такие картинки рисовать начнут — жить не захочется, — зажмурился Хорь. — Лады, если вам охота с голоду подыхать, то я не желаю голодным на убой идти, я желаю подыхать сытым. Это вы по кичам голодовки протеста объявляли, а я элемент уголовный.

— Может, еще подвезут? — неуверенно проговорил кто-то.

— Когда рак на горе свистнет…

— А че, мужики, в самом деле, люди мы или не люди?

— Короче, кончайте митинговать, мужики. Ночью идем и завтра — хорошо едим, а? Вот лафа будет! — подвел итог Хорь.

— Эх, Паша, Паша, пока не наступит завтра, ты не поймешь, как хорошо тебе было сегодня, — с улыбкой сказал Дзурилло.

Твердохлебов выехал из штаба дивизии, когда совсем стемнело. Дождь все сыпал и сыпал, и подслеповатые фары с трудом освещали раскисшую дорогу. Боец Степка Шутов крутил баранку, напряженно всматриваясь в дождливую мглу.

— Жрать хочется — сил моих нету. Второй день воду пью, — вздохнул Шутов. — А вам не хочется, Василь Степаныч?

— Как ты в штрафбат загремел, Шутов? — вместо ответа спросил Твердохлебов.

— Вы разве мое дело не видели?

— Видел, наверное, да подзабыл. Вас много, а я один.

— А меня жинка комдива соблазнила, — просто ответил Шутов. — А комдив узнал и в особый отдел на меня стукнул.

Твердохлебов засмеялся, покрутил головой.

— Ну ты и телок, Степан, ну и телок на веревочке…

— Да, телок! — нахмурился Шутов. — Вы бы видели эту бабищу. Она как клещ в меня впилась, ни вправо, ни влево.

— Ты ординарцем, что ли, при комдиве был?

— Да нет, при штабе посыльным, ну и переводчиком заодно…

— Немецкий знаешь? — удивился Твердохлебов.

— Балакаю мало-мало… Ну, дак я про что? Она, ну, жинка комдива, — начальница шифровального отдела. А вертелась все время в штабе. Мне вообще-то ребята сказали, мол, остерегись этой бабы — она по молодым мальчикам большая любительница, а я — да ладно, че мне бояться-то? Мне и молодых радисток хватало…

— Н-да-а, попал ты в переплет, Степан… Теперь вот, значит, кровью вину свою перед родиной искупать надо, — усмехнулся Твердохлебов.

— Да я искуплю, — обиженно ответил Шутов. — Только родина-то здесь при чем?

— А не надо на замужних баб падать. Кто на замужних баб зарится, тот и родину запросто продаст, — все усмехался Твердохлебов.

— Да не зарился я! — уже всерьез обиделся Шутов. — Она сама меня, как щука здоровенная, зажала, не вырвешься… — В глазах у Шутова стояли слезы. — И удовольствия никакого… будто смену на заводе отстоял!

Твердохлебов захохотал во все горло…

Они тащили вещевые мешки с большими кастрюлями и еще связку пустых мешков. Сначала шли во весь рост, а перед самыми позициями заградотряда легли и поползли.

В темноте сквозь кисею дождя стали едва различимы брустверы с пулеметами. Мелькали огоньки папирос, смутно слышались голоса.

— Вот из этих пулеметов они наших захерачили, — прошептал Хорь, обернувшись к Григорию Дзурилле. — Когда они в тыл побежали.

— Не надо было бежать… — просипел Дзурилло.

— Хватит вам трепаться, — оборвал их Петр Воскобойников. — Будем глушить или нет?

— А мимо них нельзя проползти? — спросил Дзурилло.

— Куда мимо? Там проволока с консервными банками натянута… и колья понатыканы…

— Тогда будем глушить, — решил Дзурилло и первым пополз к брустверу с пулеметом.

Воскобойников и Хорь поползли за ним. Остальная группа, человек семь, задержалась.

— Подождите пять минут, потом ползите, — сказал Воскобойников.

В окопчике перед пулеметом под натянутой плащ-палаткой сидели двое солдат. Дзурилло и Хорь рванулись одновременно, перемахнули бруствер и упали прямо на плащ-палатку, накрыв ею обеих солдат. Хорь несколько раз ударил их автоматом по головам, и те затихли. Отвернув край палатки, Хорь быстро обшарил карманы, выудил две полупустые пачки «Беломора», спрятал за пазуху.

— Это зачем? — зло спросил Дзурилло.

— А ты красноперых пожалел? — оскалился Хорь. — С паршивой овцы хоть шерсти клок.

Вытащили ремни из солдатских штанов, связали особистам руки, рты заткнули тряпками.

Хорь выглянул из окопчика, тихо позвал:

— Э-э, давай за нами.

Семь человек с кастрюлями в мешках поползли к брустверу. Впереди были три блиндажа, расположенных недалеко друг от друга.

— Какой из них кухонный, ч-черт, не пойму… — щурясь от дождя, бормотал Хорь.

— Наверное, вон тот, — указал рукой Дзурилло.

— С чего ты решил?

— А за ним две полевые кухни стоят!

— Где? Не вижу ни черта.

— Да вон же… левее чернеют, видишь?

— Ну у тебя и зенки, Дзурилло-дурило, как у совы. — И Хорь первым пополз к блиндажу, за ним тронулись остальные.

Из ближнего блиндажа вышла темная фигура, посветила вокруг фонариком, остановилась. До штрафников донеслось журчание. Затем фигура встряхнулась и зашагала к тому блиндажу, куда ползли штрафники. Дверь отворилась, и в полосе света можно было разглядеть, что это офицер — в малиновых петлицах сверкнули рубиновые кубики.

Штрафники замерли, ждали. Через минуту дверь снова отворилась, и показался тот же самый офицер. В руке у него поблескивала бутылка. Он прошел совсем близко от Дзуриллы и Хоря. Громко хлопнула навесная дверь.

Штрафники поползли вперед. Перед блиндажом замерли. Шелестел дождь, лица штрафников блестели от воды, словно смазанные маслом.

— Если что, стрелять будем? — тихо спросил Хорь.

— Ты что, чокнулся? Ни в коем случае! — испугался Дзурилло.

— А если они первые начнут? — не отставал Хорь.

— Пошли, там видно будет… — уклонился от ответа Дзурилло и обернулся, сделал знак рукой.

Воскобойников и остальные семеро зашевелились, поползли к блиндажу.

Двое поваров, здоровенные парни в нательных белых рубахах, смачно ели тушенку с хлебом, выковыривая мясо ножами. На столе стояли бутылки водки — початая и пустая. В углу громоздились ящики с тушенкой, мешки с буханками хлеба.

— Когда штрафникам-то жратву подвезут? — с набитым ртом прошамкал один.

— Подождут — не сдохнут, — ответил второй.

От удара ноги дверь распахнулась, и в блиндаж влетел Хорь. Направил автомат на поваров, гаркнул:

— Хенде хох!

Тушенка застряла во рту у едоков. Они медленно подняли руки, завороженно глядя, как в блиндаж ввалились еще семеро солдат в немецких мундирах, стали торопливо бросать в мешки банки с тушенкой и буханки хлеба. Наполнив мешок, тут же выносили его из блиндажа. Один держал поваров на прицеле, потом для верности их связали ремнями.

— В кухнях каша есть? — спросил Хорь на ломаном русском языке, но повара все равно вздрогнули, словно их ударило током.

— Есть… — ответил один заикаясь.

Хорь заткнул ему рот тряпкой и последним вышел из блиндажа, прихватив с собой два больших деревянных черпака.

Дождь продолжал сыпать. Возле полевых кухонь уже суетились черные фигуры штрафников. Черпаками они быстро наполнили кастрюли пшенной кашей.

По двое ухватили кастрюли с пшенкой, остальные вскинули за спины вещмешки, набитые тушенкой и хлебом, и повернули назад. Рысью миновали блиндажи, добрались до пулеметных брустверов. Дождь не кончался.

Когда до своих окопов осталось совсем немного, Хорь вдруг повалился на землю.

— Ты чего? — испуганно спросил Григорий Дзурилло.

— О-ой, а этот-то… повар — вертухай… обоссался со страху! О-ой, не могу!.. Я ему руки связываю, слышу — журчит чего-то! Глянул, а под ним лужа… Вояка, туды т-твою… — Хорь лежал на земле, раскинув руки, и хохотал во все горло. И по-прежнему сыпал дождь…

— Давай, давай, ноги в руки — побежали…

Штрафники пировали. В большие кастрюли с пшенкой вываливали тушенку и перемешивали черпаками. Глымов накладывал полные миски, мужики жадно ели, торопились, давясь полными ложками. Многие зачерпывали кашу пятернями. Сопели, вздыхали, чавкали. Те, кому не хватило места в блиндажах, ели под дождем, укрываясь плащ-палатками. И все поминали добрым словом добытчиков:

— Ну, мужики, от общества вам всем спасибо. Уважили.

— С до войны так хорошо не ел… прям душа поет — как вкусно!

Добытчики чувствовали себя героями.

— Эй, Дзурилло-дурило, добавки не требуется? Кому еще добавки? — командовал Воскобойников.

— Мужики, к утру все слопать надо — чтоб кастрюли чистые были!

— Тушенку закопать надоть, — советовал кто-то. — Всю не съедим — животы скрутит!

Толкнув дверь, в блиндаж по ступенькам спустился Твердохлебов. Штрафники разом прекратили есть, смотрели на командира с полуоткрытыми ртами.

— Василь Степаныч, любушка, отведай кулеша с мясом, — пробасил Воскобойников.

— Вы что же творите, бандиты? — глухо проговорил Твердохлебов. — Кто разбой учинил? Кто придумал?

Штрафники молчали.

— Или вам лишь бы нажраться, а там трава не расти?

— Нам лишь бы нажраться, комбат, — серьезно ответил ротный Глымов. — А там трава не расти.

— Вы хоть понимаете, что теперь будет?

— А что будет, то и будет, — отозвался Воскобойников.

— Хуже не будет, — добавил Дзурилло.

Утром дождь прекратился, засияло умытое солнце, и в расположение штрафников нагрянули два «виллиса» и полуторка с десятью красноармейцами. Предупрежденный Твердохлебов встречал гостей перед окопами.

Из первого «виллиса» выпрыгнул майор НКВД Харченко, за ним выбрались два повара, в гимнастерках с несколькими медалями, в пилотках, в начищенных сапогах. Из второго «виллиса» вылез начштаба дивизии полковник Телятников. Из полуторки выгружались красноармейцы, становились в строй, забросив винтовки за плечи.

— Построить батальон, — приказал Харченко Твердохлебову.

Тот козырнул, побежал к окопам. Майор глянул на поваров, растерянно топтавшихся возле машины, поморщился, как от зубной боли, пробормотал:

— Уроды недоделанные…

Батальон выстроился в четыре шеренги, замер. Добытчиков спрятали в середину, в третью шеренгу. Только Хорь оказался в первой, стоял рядом с Лехой Старой, и оба постреливали по сторонам шустрыми вороватыми глазами.

— Гражданин полковник, — отрапортовал Твердохлебов начальнику штаба, — штрафной батальон по вашему приказанию построен.

— Ну и вид у твоих бойцов… — вздохнул Телятников, окинув взглядом строй штрафников. — Махновцы… бандиты — одно слово.

— Не все ж бандиты, — вставил Твердохлебов. — У нас политических почти половина.

— Враги народа, — поправил его полковник Телятников.

— Ну да, конечно, враги народа. Еще махинаторы разные есть, хозяйственники, бухгалтерия… убийства из-за ревности, неудачные любовники, есть аферисты и даже фальшивомонетчиков двое. У нас каждой твари по паре, гражданин полковник.

— Да я не о том, — сморщился начштаба. — Во что они одеты? Ведь не разберешь, наши это или немцы…

— Так ведь не от хорошей жизни, гражданин полковник, не дают обмундировку, — наклонившись к Телятникову, вполголоса сказал Твердохлебов. — Я комдиву два раза писал. Что им, голыми воевать, что ли?

Майор Харченко подошел к красноармейцам, о чем-то коротко переговорил с лейтенантом. Тот козырнул, обернулся к солдатам и негромко скомандовал:

— За мной, — и первым направился к блиндажу у самых окопов.

Харченко подошел к поварам, облил их ледяным взглядом, приказал:

— Ну, идите, смотрите… уроды… Хорошо смотрите — или рядом с ними встанете. И вы идите! — глянул Харченко на двоих солдат, которые были в окопе у пулемета. — Что стоите, как бараны?

И те медленно пошли вдоль строя штрафников, вглядываясь в лица, и глаза их при этом были испуганными и затравленными. Штрафники, напротив, смотрели весело, многие подмигивали поварам, улыбались, корчили рожи.

— Ну и хлеборезки у вас, ребятки, — сказал Воскобойников. — Народ худеет, а вы толстеете.

Тихий смешок прошелестел по шеренгам.

Повара — один рыжий, другой брюнет — разом отшатнулись от Воскобойникова и пошли дальше. Молоденькие деревенские ребята, они пучили глаза и старательно осматривали каждого штрафника, но припомнить ничего не могли.

Твердохлебов стоял в нескольких шагах от строя штрафников, смолил цигарку, чтобы скрыть волнение, смотрел куда-то в сторону.

Вдруг рыжий остановился, и нечто похожее на радость блеснуло у него в глазах — он узнал Хоря.

— Заложишь — тебе не жить, — едва шевеля губами, процедил Хорь.

— Ходи дальше, чего встал? — прошептал другой штрафник.

— Что? — встрепенулся Харченко, шедший в трех шагах сзади. — Ты узнал его? Узнал, да? — Он быстро подошел к Хорю, ткнул его пальцем в грудь. — Это он? Ну, говори же, черт бы тебя забрал! Че ты глазами хлопаешь?

— Одна гильза горела… плохо видно было, — пробормотал рыжий повар.

— А ты получше посмотри! Получше! Это он?

— Никак нет, товарищ майор… — испуганно ответил повар.

— Ладно… — вздохнул Харченко. — Смотри дальше.

Рыжий и брюнет двинулись дальше. За ними шли красноармейцы, и замыкал шествие майор Харченко. Так они дошли до конца шеренги.

— Первая шеренга, три шага вперед! — скомандовал Харченко.

Шеренга сделала три шага. Теперь повара могли осмотреть вторую шеренгу, двигаясь по узкому проходу между первым и вторым рядом.

И вновь — напряженные переглядки. И уже темноволосый повар остановился, узнал Григория Дзуриллу.

Дзурилло посмотрел брюнету прямо в глаза, хотел было что-то сказать, как майор заметил, кинулся вперед:

— Это он, да? Ну, говори, пень с глазами! Это он? Ну, говори же, ну!

Твердохлебов и полковник Телятников стояли возле «виллиса», смотрели на сцену опознания и тихо переговаривались.

— Видите, не узнают никого, гражданин полковник.

— Твоих головорезов боятся.

— А может, это соседи к вам за провиантом наведались? — нашептывал Твердохлебов.

— Кто?

— А из полка Белянова. Их третий батальон — наши соседи, по ходам сообщений пятьдесят метров до них, не больше.

— Не ерунди, Твердохлебов, не вали с больной головы на здоровую.

И вдруг до них донесся крик майора Харченко:

— Ограбили склад и думаете, с рук сойдет?! Думаете, на фронте, в Красной Армии бандитизм процветать будет? Ошибаетесь! Каленым железом выжгем! Фамилия?

— Чья? Моя?

— Твоя, твоя.

— Ну, Яковенко. Андрей Федорыч.

— Три шага вперед. Фамилия?

— Бабаян Ашот.

— Три шага вперед! Фамилия?

— Филимонов Сергей.

— Три шага вперед. Фамилия?

— Микеладзе Вахтанг.

— Что он делает? — встревожился Твердохлебов и быстро зашагал к строю штрафников. — Гражданин майор!

Харченко обернулся, лицо его нервно подергивалось в приступе злобы:

— Может, ты назовешь преступников, комбат?

— Я-то откуда знаю? Я же у вас в штабе за полночь сидел.

В это время из окопов выбрались красноармейцы во главе с лейтенантом. Они подошли к майору, и лейтенат коротко доложил:

— Обыскали все. В трех блиндажах, в окопах… везде смотрели… Не нашли ничего. Никаких следов, товарищ майор.

— Спрятали, понятное дело, — покивал Харченко. Вдруг вскинул голову, гаркнул, указав на штрафников, которых вызвал из строя, семь человек и среди них — Хорь и Воскобойников:

— Арестовать! И погрузить в машину!

Лейтенант оторопело заморгал глазами, потом спохватился, повернулся к солдатам:

— За мной! Арестовать этих!

Раздались короткие команды:

— Сдать оружие. Следуйте в машину… Сдать оружие. Следуйте в машину… Сдать оружие. Следуйте в машину…

Штрафники в сопровождении красноармейцев забрались в кузов. Водитель и лейтенант сели в кабину. Подошел Твердохлебов, взглянул на штрафников. Встретил их взгляды.

— Ништяк, комбат, прорвемся, — ухмыльнулся Хорь.

— Да уладится все, Василь Степаныч, — сказал Воскобойников. — Скоро вернемся.

Твердохлебов повернулся и пошел к «виллису», в который уже садились полковник Телятников и майор-особист Харченко.

— Они ни в чем не виноваты, — сказал Твердохлебов.

— Назовите виноватых, — ответил Харченко.

— В ограблении склада продовольствия ни один из бойцов моего батальона не участвовал, — твердо выговорил Твердохлебов.

— Значит, этих расстреляем, — спокойно улыбнулся Харченко. — И сообщим обо всем в особый отдел армии. Поехали! — приказал он шоферу.

— Ты вот что, Твердохлебов, — сказал полковник Телятников, когда зарокотал двигатель, — Прибудь в штаб в восемнадцать ноль-ноль.

— Есть прибыть в штаб в восемнадцать ноль-ноль, — вытянулся Твердохлебов.

«Виллис», выбрасывая из выхлопной трубы черные облака газа, резво покатил по полю. Полуторка с красноармейцами и арестованными штрафниками тронулась следом. Подняв руку, Твердохлебов помахал штрафникам…

Еще не скрылись машины, а строй поломался. Люди сбились в кучки, нервно размахивая руками.

— Че с ними будет-то?

— А ты дите малое, не догадываешься?

— Трибунал будет. И постреляют, как зайцев…

— Как это постреляют? Там только двое виноватые, а остальные…

— Послушайте, Семен Викторович, у вас какая статья?

— Пятьдесят восьмая. Пункт Б. Террор. Я готовил покушение на товарища Сталина.

— В самом деле?

— Что значит «в самом деле»? Вы в своем уме?

— Вот видите, дорогуша, а вам двадцать лет лагерей воткнули. А еще про какую-то невиновность песни поете… Спасибо, что не расстреляли.

В другой группе те же разговоры:

— Шлепнут ребят ни за понюх табаку. Шухер небось до штаба армии уже дошел. Этому Харченке отчитаться надо. Меры принял, виновные наказаны.

— Лучше бы уж на минах подорвались, чем так-то…

— Для всех ребята старались. Нехорошо вышло — на душе свербит.

— Неужто ничего придумать нельзя?

— Ну, че ты такое придумать можешь?

— А че ты на меня орешь?

— Нет, ну че ты придумать можешь, чего я не могу? Тимирязев с Менделеевым!

— Да отвали ты от меня, понял?

— Заткнись тогда и на нервы не действуй.

До вечера перемалывали событие. Отбой загнал всех в окопы, но штрафникам не спалось.

— Тихо! Слышите? Ползет кто-то!

Какие-то смутные шорохи раздались неподалеку, позвякивания и покашливания.

Штрафники подобрались, взялись за оружие. Прислушались.

— Ну-ка, — выглянул один из окопа и дал в темноту длинную очередь из автомата.

— Эй, сдурели там, что ли? — раздался голос. — Свои!

— Свои все дома! — ответил штрафник. — Кто такие?

— Соседи ваши… сто девятый полк… — Из темноты в окоп одна за другой свалились четыре фигуры.

— Здорово, штрафные! — весело сказали незваные гости. — Табаком не богаты? Послали нас просить за Христа ради — все выкурили, хоть волком вой!

— Найдем для дорогих соседей!

— На, закуривай! Чистый «Беломор»!

— Ого, откуда добро такое?

— Неужто не слышали? Мы ж продовольственный склад гробанули! — со смехом проговорил кто-то из штрафников.

— Был такой слушок. Бают, у вас чуть не полбатальона арестовали?

— Семерых только…

— И че им теперь светит? Небось вышака влепят?

— Да нет — говорят, благодарность от Верховного главнокомандующего!

И вновь беззлобный негромкий смех.

— Ох, хорош табак! Я до войны «Пушку» курил. А по праздникам — «Северную Пальмиру». На ноябрьские стаканчик поутру пропустишь, закусишь, закуришь, и поплыла душа в небеса!

— И музыка везде по радио: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут рассказ!»

— Во-во, когда имеем, не ценим, а потерявши — плачем…

— Как же вы решились-то особистов раскулачить? Ну, народ отчаянный! Мы ведь тоже без жратвы двое суток сидели!

— А нам, паря, терять нечего!

— А в картишки никто перекинуться не желает? — Это, конечно, был Леха Стира. — Время скоротать, удовольствие получить…

В блиндаже обсуждали случившееся ротные Баукин, Родянский и Глымов и комбат Твердохлебов.

— Мы тут не дети, и не надо турусы на колесах разводить, — негромко говорил Баукин. — Ничем мы помочь ребятам не сможем.

— Да их, наверное, уже в штаб армии увезли, — сказал Родянский. — НКВД у нас работает без задержек.

— А если еще не увезли? — спросил Твердохлебов.

— Ну вот, на бобах теперь гадать будем…

— И что мы тогда можем сделать? — спросил Баукин. — В ножки Харченке упасть? Помилуй, пожалей?

— А если еще не увезли? — опять спросил Твердохлебов. — Мы все тут живем с последней надеждой. Что ж у ребят эту надежду отнимаем? Глымов, чего молчишь?

Глымов медленно сворачивал цигарку, молчал. Наконец проговорил медленно:

— У вора жизнь короткая. И жалеть о ней не надо.

— Легко так рассуждать, когда не тебя касается, — вздохнул Баукин.

— И меня коснется. Сегодня умрешь ты, а завтра я — есть такой закон лагерный.

— Ну, мы нынче не в лагере, и я хочу сказать… — начал было Родянский, но Глымов перебил с усмешкой:

— Не в лагере? А где ж мы нынче? Неужто на курорте?

— Не ерничай, не надо. — Родянский протестующе поднял руку. — Тяжелый ты человек, Глымов, никого тебе не жалко…

— Меня бы кто пожалел. — Глымов прикурил самокрутку, пыхнул клубом сизого дыма. — Сколько лет на свете живу, не встречал такого.

— Не жалеть тебя надо, Глымов, — бояться! — повеселевшим голосом сказал Баукин.

— И я так думаю, — согласился Глымов. — Чем жалеть — пущай боятся.

— Во дают! Устроили дискуссию! — возмутился Родянский. — Что делать будем, скажите лучше!

— Эй, соня! — Твердохлебов повернулся к радисту, спавшему в углу возле рации. — Я тебя в окопы выгоню — там спать будешь!

Радист Сеня Глушков, молодой парень — тонкая шея торчала, как палка, из широкого воротника гимнастерки — встрепенулся, часто заморгал, уставившись на комбата.

— По прямому со штабом дивизии соедини-ка быстро.

Сеня принялся яростно накручивать ручку телефонного ящика, закричал в трубку:

— Первый! Первый! Седьмой вызывает! Первый! Первый! Есть первый! Ответьте седьмому!

Твердохлебов взял трубку.

— Первый? Да, это я, Твердохлебов. Слушай, будь другом… Что, людей моих уже увезли или у вас пока? Да, арестованных. А с тебя убудет, если скажешь? Ох ты, какая тайна! Не знаешь… Или врешь, что не знаешь? Понятное дело… Ладно, к восемнадцати ноль-ноль к вам в гости буду. Нет, не сам. Начштаба велел. — Твердохлебов отдал трубку радисту, медленно вернулся к столу. — Там они еще…

Густой молочный туман разлился по земле, и вечерний полумрак только сгущал его. Полуразбитый «газик» тяжело переваливался на глубоких ухабах, с глухим шумом разбегалась из-под колес вода. Подслеповатые фары светили слабо, превращая завесу тумана в белесую муть. Когда «газик» провалился в особенно глубокую рытвину, Твердохлебов заворчал недовольно:

— Ну, ты, герой-любовник, аккуратней баранку крути! Как-никак начальство везешь, туды твою…

— Извините, Василь Степаныч, не видать ни зги, — испуганно оправдывался Шутов. — Такая дорога — черт ногу сломит!

— Да немного осталось-то. Сейчас в низинку спустимся, там лесок и штаб в леске… Да-а, туман мощный. В такой туман за языком хорошо ходить, — пробурчал Твердохлебов и закрыл глаза, пытаясь хоть чуть-чуть вздремнуть, а в сознании калейдоскопом завертелось прошлое…

В офицерской столовой за длинным праздничным столом, украшенным стеклянными вазами с букетами полевых цветов, заставленным батареями бутылок с шампанским и коньяком, большими глубокими мисками с винегретом, салатами и прочими нехитрыми вкусностями, было шумно, и все смеялись и говорили, перебивая друг друга. И молодые, полногрудые, цветущие командирские жены были в крепдешиновых платьях — у кого в горошек, у кого васильки по белому полю. Твердохлебов, в новенькой гимнастерке с двумя рубиновыми шпалами в красных петлицах, сидевший во главе стола, постучал по графину с морсом вилкой, взял фужер с шампанским и поднялся.

— Прошу внимания, товарищи командиры! Жизнь наша становится все краше и счастливее! Мы широко открытыми глазами уверенно смотрим в будущее! А чтобы враг не вздумал нарушить наш покой и мирный труд, мы, солдаты Рабоче-крестьянской Красной Армии, держим оружие в руках и разгромим любого агрессора, который посягнет на нашу жизнь и свободу! Мы верим в наше трудовое счастье! В коммунизм! Потому что ведет нас по светлой дороге наша родная коммунистическая партия и великий вождь и учитель трудящихся всего мира товарищ Сталин! С праздником Первомая вас! Ура, товарищи!

— Ур-р-р-а-а! — взревели командирские глотки, и зазвенели мелодичные голоса командирских жен.

И все встали, тянулись друг к другу чокаться, шампанское расплескивалось на стол, и от этого было еще веселее.

А после пели хором, сидя за столом и обнявшись за плечи, — огромная дружная семья.

Если в край наш спокойный хлынут новые войны
Проливным пулеметным дождем,
По дорогам знакомым за любимым наркомом
Мы коней боевых поведем!

А потом в зале офицерского клуба танцевали вальс. Ах, довоенный вальс! Как сладко щемит сердце при воспоминании о нем! Начищенные до атласного блеска хромовые сапоги и дамские изящные белые «лодочки» скользили по зеркальному паркету, и томные улыбки проплывали по губам, и в глазах мерцали таинственные мечты… Твердохлебов невольно улыбнулся, глаза открывать не хотелось. Он был сейчас там, в мае сорок первого года, и рядом были друзья, а не этот «герой-любовник», что крутил баранку и напевал, страшно фальшивя:

Вам возвращая ваш портрет,
Я о любви вас не молю,
В моем письме упрека нет,
Я вас по-прежнему люблю…

Шутов перестал петь, проговорил:

— Кажись, приехали, Василь Степаныч.

— Хорош, Степан, здесь тормози… — И Твердохлебов приоткрыл дверцу «газика», обернулся с улыбкой: — Как он у тебя еще ездит — диву даюсь!

В блиндаже комдива пили чай с баранками — сам комдив, начштаба Телятников и начальник особого отдела майор Харченко.

— Гражданин комдив, по вашему приказанию…

— Давай, Степаныч, подгребай к нам, чаем побалуемся, — махнул рукой генерал Лыков.

— Чай не водка, много не выпьешь, — язвительно заметил Харченко. — Наш комбат больше водку уважает.

— Шутите, гражданин майор, — проходя и присаживаясь за стол, проговорил Твердохлебов.

— Какие тут шутки, комбат. Твои бандиты двадцать пять бутылок водки прихватили, — весело ответил Харченко. — Небось уже выпили?

— Не знаю. Пьяных среди состава батальона не видел.

— Ты пей чай, пей… — Телятников подвинул ближе к Твердохлебову стакан и чайник. Куски сахара лежали в изящной стеклянной сахарнице.

Твердохлебов налил себе чаю, бросил кусок сахара и, достав перочинный ножик, стал размешивать сахар лезвием. Отпил два глотка, поставил стакан на стол, сидел неподвижно, глядя на Лыкова…

Арестованные сидели в темном погребе, довольно глубоком, хотя сквозь неровности бревен, положенных вместо крыши, пробивалось мерцание ночных звезд.

Как ты станешь большая, отдадут тебя замуж, —

негромко пел Хорь, глядя в щели между бревнами на звезды, —

Во деревню большую, во деревню чужую,
Мужики там все злые, как собаки цепные,
Как напьются — дерутся, топорами секутся…

Сырой промозглый холод от земляного пола и стен пробирал до костей. Воскобойников курил самокрутку, сделал последнюю затяжку и протянул окурок Филимонову. Микеладзе негромко, чтоб не мешать песне, рассказывал:

— Отец знаменитый дирижер был. Вся Грузия знала, в Москве выступал, Ленинграде… Европа знала. Арестовали, сказали — товарища Сталина хотел убить, да! Ну зачем знаменитому дирижеру товарищ Сталин, слушай? Он вообще ничем, кроме музыки, не интересовался. Берия ему на допросах уши железным прутом проткнул, понял, да? Железным прутом! Всю семью арестовали и всех убили! Мать, четверых братьев, сестру. Один я живой остался, не знаю почему… — Микеладзе волновался, голос его дрожал. — Слушай, я вот все время думаю: а что, разве нельзя социализм построить, но чтобы невинных людей при этом не убивать?

— Врагов революции, врагов социализма уничтожали… — задумчиво проговорил Воскобойников.

— Вроде в Гражданскую всех врагов поубивали. Кто живой остался, за кордон уехал, а десяток лет прошло — снова здорово…

— Многовато врагов получается, — сказал Яковенко. — Неужто по-другому нельзя?

— Выходит, нельзя… — вздохнул Филимонов. — Какая-то такая политика…

— Бей своих, чтоб чужие боялись! — весело вставил Яковенко.

Хорь перестал петь, сказал, обращаясь ко всем:

— Ну че, так и будем сидеть? Как бычки на привязи? Нас ведь поутру постреляют, неужели не поняли?

— Что ты предлагаешь? — спросил Микеладзе.

Хорь долго смотрел на щели между бревнами, думал о чем-то, потом сказал:

— Бревна-то не закреплены никак… просто лежат, как положили. Одно приподнять тихонечко и — рвать когти отсюда…

— Бежать? — спросил Яковенко. — Куда?

— А в божий свет, как в копеечку… Россия большая… — раздумчиво отвечал Хорь.

— У дверей охрана стоит — увидят, — предупредил Воскобойников.

— Охрану отвлечь можно. А потом камушком по балде и — ноги в руки… — усмехнулся Хорь.

— Ну что, зачинщиков установить не удалось, комбат? — спросил комдив Лыков.

Твердохлебов молча перевел взгляд в угол блиндажа, где стояли в пирамиде несколько автоматов и винтовок и сидел за рацией радист.

— Какие зачинщики, товарищ генерал? — вновь усмехнулся майор Харченко. — У них там круговая порука — лагерный закон: свой своего не выдаст.

— Люди больше ста верст пешедралом… Трое суток… Сухой паек в первые сутки кончился, потом голодные шли. Потом полный профиль окопов копали, блиндажи, пулеметные гнезда… Без еды люди воевать не могут… Человеческие силы тоже предел имеют, гражданин генерал.

— Гм, да… — Генерал Лыков кашлянул, вдруг строго взглянул на Твердохлебова и заговорил совсем другим, ледяным тоном: — Ты про блокаду Ленинграда слышал, конечно?

— Слышал… По сводкам Совинформбюро.

— А то, что там люди с голоду умирают, слышал? Умирают, но у станков стоят. Умирают, но атаки немцев отбивают. Умирают, но держат оборону революционного города! И склады с продовольствием никто не грабит. А получают по рабочим карточкам триста граммов хлеба в сутки. Ты понимаешь, про что я тебе толкую, комбат?

— Понимаю… — Твердохлебов опустил голову.

— Плохо понимаешь. Если б нормально понимал, не оправдывал бы грабителей.

После долгого молчания Твердохлебов поднял голову и проговорил твердо:

— Я прошу вас, гражданин генерал, отпустить арестованных людей. Вместо них судить трибунал должен меня. Я допустил это преступление, и мне отвечать за него.

— Ты смотри, как благородно, — покачал головой комдив. — Комбат под трибунал пойдет, а преступники… дважды преступники на свободе гулять будут?

— А я считаю, комбат и должен пойти под суд вместе с грабителями, — вмешался майор Харченко. — Если допустил такое во вверенном ему батальоне.

— Ну, ты палку не перегибай, не надо, — остановил его молчавший до сих пор начштаба Телятников.

— По закону военного времени… — начал чеканить слова Харченко, но Телятников прервал его уже раздраженно:

— Да подожди ты! Что ты лезешь все время поперед батьки в пекло?

Но Твердохлебов не принял защиты:

— Гражданин майор прав. Я должен отвечать за вверенный мне батальон. И прошу только об одном — отвечать должен я один. Тех людей, которых арестовали, я прошу отпустить — они не виноваты.

— Тогда дай нам тех, кто виноват, — сказал Харченко.

— Я не знаю.

— Проведи следствие. Узнай, — сказал Харченко.

— Батальон не выдаст участников грабежа.

— Если с некоторыми как следует побеседовать, еще как выдаст, — усмехнулся Харченко.

— Я не следователь и вести следствие не умею, — отвечал Твердохлебов.

— В таком случае следствие придется провести мне, — принял вызов Харченко.

— Ну, хватит словами играться! — прихлопнул ладонью по столу генерал Лыков. — Развели тут перепалку.

— Я сообщил о ЧП в особый отдел штаба армии, товарищ генерал, и я обязан найти и наказать виновных.

— Шибко ты ретивый служака, Остап Иваныч. Сперва найди. А то заграбастал первых попавшихся… И рапортуешь!

— Почему же первых попавшихся? Трое из них наверняка участвовали в грабеже.

— Почему только трое? — спросил Телятников.

— Уголовники, — ответил Харченко.

— А политические, значит, вне подозрений? — удивленно посмотрел на него генерал Лыков.

— Думаю, политические вряд ли были зачинщиками, — отвечал Харченко. — У политических в практике объявлять голодовки протеста. Голодать для них дело привычное. А вот уголовники…

Договорить начальник особого отдела не успел — в блиндаж торопливо вошел адъютант Лыкова капитан Шерстобитов. Вид у него был перепуганный.

— Товарищ генерал, разрешите доложить!

— Что еще? — недовольно глянул на него Лыков.

— Арестованные штрафники бежали!

— Что-о?! — рявкнул майор Харченко, вставая с табурета.

— Арестованные бежали! Связали двоих красноармейцев… ну, которые погреб охраняли, и убежали. Два автомата забрали, — сообщил адъютант.

— Ты их что, в погребе держал? — спросил Лыков Харченко.

— У меня специальных камер здесь нету, — зло ответил Харченко и кинулся к дверям.

Твердохлебов тоже поднялся:

— Разрешите, гражданин генерал.

— Без тебя управятся, сиди, — сказал начштаба. — Ты уже Василь Степаныч, ничем не поможешь.

— Их же поубивают всех… — тихо проговорил Твердохдебов.

— Ну, поубивают! — повысил голос Лыков. — Не надо было из-под стражи бежать! Не надо было продукты воровать! Не надо было… — Лыков не договорил и только с досадой махнул рукой. — Тебе сказали — сиди, стало быть, сиди.

Твердохлебов сел, застывшим взглядом смотрел в стол. Стало тихо.

— А ты говоришь… — Генерал многозначительно посмотрел на Телятникова.

— А что я говорю? — поднял глаза на генерала начштаба. — Раз убежали, значит, виноваты были. Сами себе подписали приговор.

— Штрафники — народ отчаянный, еще поймать надо.

— Харченко поймает, — уверенно сказал Телятников.

— Черт знает что! — покачал головой генерал Лыков. — Шуму будет — до командарма дойдет. Одна морока с этими штрафниками…

Они бежали по полю что было сил. В темноте было трудно угадать, сколько еще бежать до леса. Впереди, часто спотыкаясь, бежал Хорь, за ним Яковенко, Ашот Бабаян, Вахтанг Микеладзе, Сергей Филимонов и остальные.

Позади них в глубине поля раздался рокот автомобильных моторов, и два мощных луча света полоснули темноту, стали шарить по полю, пока беглецы не попали в круг света. В ту же минуту загремели автоматные очереди.

Первым пуля ударила грузина Микеладзе. Он подпрыгнул на бегу и плашмя ударился о землю. Остальные продолжали бежать, даже не оглянулись на упавшего товарища. Автоматы не переставали грохотать, два «виллиса» быстро нагоняли беглецов. Но и спасительный лес, что осветили прожекторы, установленные на машинах, был совсем близко.

Вторым пуля поймала Андрея Яковенко.

Третьим упал Ашот Бабаян.

Расстояние между кромкой леса и беглецами сокращалось, но еще быстрее сокращалось расстояние между беглецами и машинами. Хорь обернулся и понял, что добежать до леса не успеет. На бегу он сдернул с шеи автомат, с размаху плюхнулся на землю, развернулся и, прицелившись в одну из машин, откуда бил луч света, нажал спусковой крючок. Рядом упал Филимонов, тоже прицелился, загремела вторая автоматная очередь.

— Молоток! — крикнул ему Хорь. — Бей в правую!

Взвизгнули шины, «виллис» завилял по полю и встал. Солдаты повыпрыгивали из машины, растянулись в цепь и пошли вперед, открыв беспорядочный огонь из автоматов. А из темноты выныривали и выныривали красноармейцы. Теперь цепь вытянулась по всему полю, охватывая беглецов полукругом.

— Филимонов! — позвал Хорь. — Эй, Филимонов!

Но Филимонов был уже мертв, лежал, уткнувшись лицом в землю. А пули цвенькали и шлепались совсем рядом.

— Спекся Филимонов… — пробормотал Хорь.

Он стрелял короткими очередями по два-три выстрела. Потом остановился, утер мокрое от пота лицо рукавом, погладил ложе и горячий ствол автомата, опять пробормотал:

— Амба, Паша… помирать пора… — и медленно развернул автомат, приставил ствол к сердцу, посмотрел на звездное необъятное небо, вздохнул глубоко и дернул спусковой крючок.

Сухо шелкнули три выстрела. Ахнула душа жиганская и покатилась на небеса прямиком на Божий суд — да только что с нее взять-то, с этой озябшей и озлобившейся души? Пойдет и дальше скитаться по лихим дорогам, гонимая отовсюду и презираемая…

Ранним утром Твердохлебов возвращался в свой батальон. «Газик», гремя и лязгая всеми своими частями, нырял в колдобины, выбирался с натужным воем и тут же проваливался снова. Степа Шутов едва успевал крутить баранку и при этом еще говорить:

— Ну, че поделаешь, товарищ комбат, ведь сами виноваты. Раз арестовали, значит, сиди и не дергайся, жди, пока начальство твою судьбу решит, правильно я говорю? Решили бы все честь по чести, ну, наказали бы, без этого тоже нельзя, и отправили бы обратно в родной штрафбат. Дальше-то штрафбата куда? Некуда. И все хорошо было бы! Правильно говорю, Василь Степаныч? Это все уголовники воду мутят, я сам слышал. Тот еще народ, ни в Бога, ни в черта не верят! А один советскую власть при мне распоследними словами поносил, честное слово! И среди политических тоже такие есть — власть кроют почем зря! За это небось их и посадили. Враг — ведь он всегда враг, правильно я рассуждаю, Василь Степаныч?

— Ты заткнешься когда-нибудь, паскудная твоя душонка?! — вдруг взревел Твердохлебов. — Герой-любовник, твою мать! Ты поменьше разговоры слушай! А то тебе уши отрежут, стукач паршивый! Сегодня сдашь ключи Буренкину и в строй встанешь! Устроился он начальство возить! Воевать будешь!

Степа Шутов пришибленно замолчал, втянув голову в плечи, и на глазах его выступили слезы. Белый свет померк перед ним. «Газик» ухнул в глубокую яму, Твердохлебова швырнуло вперед, и он ударился лбом о ветровое, все в трещинах, стекло, и оно разлетелось на куски. «Газик» остановился.

— Вылазь из машины к чертовой матери! — заорал Твердохлебов и с силой толкнул паренька в плечо. От толчка тот ударился о дверцу, она распахнулась и Шутов вылетел из машины, шлепнулся в дорожную жидкую грязь.

Твердохлебов перебрался на водительское сиденье, включил передачу, и «газик» поехал.

— Пешком дойдешь, не барин! — обернувшись, крикнул Твердохлебов.

Шутов поднялся, долго счищал грязь, потом побрел по полю вдоль дороги, понуро опустив голову.

Твердохлебов, стиснув зубы, гнал машину по дороге. «Газик» истошно ревел, казалось, еще немного — и мотор просто взорвется от напряжения. Минут через пять Твердохлебов обернулся — фигурка Шутова сделалась совсем маленькой и скоро пропала из виду.

Твердохлебов проехал еще немного и вдруг затормозил, остановился. Сидел, уронив голову на руль и опустив плечи, будто непомерная тяжесть давила на них. Время, казалось, застыло…

Вдруг вспомнилось почему-то, как он с двумя друзьями, старшим лейтенантом Садыковым и капитаном Матюшиным, пришли к родильному дома и стояли во дворе, глазея на одинаковые окна, распахнутые настежь в этот утренний час.

— Вера-а-а! — заорали они в три луженые глотки, и стая голубей, гревшаяся на карнизе на солнышке, с шумом взлетела в небо.

В одно из окон третьего этажа выглянула Вера в больничном халатике и замахала руками, мол, уходите, бессовестные! А сама улыбалась.

— Покажи сына! — потребовал Твердохлебов, подойдя ближе к стене.

Вера снова замахала руками и скрылась, а в окно высунулась толстая, могучая медсестра, погрозила кулаком, рявкнула на весь двор:

— Я вот начальству-то вашему сообщу, как вы роженицам спать не даете!

И тогда Твердохлебов полез наверх по водосточной трубе, проходящей как раз рядом с окном, в котором исчезла Вера. Он лез ловко и быстро, обхватив трубу руками и ногами. Труба поскрипывала, чуть шаталась. Твердохлебов добрался до третьего этажа, потянулся рукой к окну и тихо постучал пальцами по стеклу. На стук выглянула Вера. Увидев прямо перед собой улыбающуюся физиономию Твердохлебова, она ахнула, вскинула руку.

— Ты рехнулся, Вася!

— Покажи… — умоляюще попросил Твердохлебов. — Сына покажи…

Пока Вера ходила за сыном, в окне появились любопытные лица других рожениц, они смеялись, крутили пальцами у виска. А потом появилась Вера, держа на руках большой сверток. Она откинула верхний узорчатый уголочек и открыла сморщенное красное личико, курносое, с широко открытыми синющими глазами.

Затаив дыхание, Твердохлебов смотрел на новорожденного:

— Весь в меня, — прошептал он, и потянулся ближе к окну, чтобы разглядеть получше.

Часть трубы, за которую держался одной рукой Твердохлебов, выскочила, раздался пронзительный скрежет, и Твердохлебов, обнимая жестяной кусок, полетел вниз.

— Ах! — только и успели вскрикнуть Вера и стоявшие за ней роженицы.

Он рухнул спиной прямо на вскопанную, с кустами пышных роз клумбу. Вылетевший из рук кусок трубы с грохотом покатился по асфальту. Друзья бросились к неподвижно лежавшему Твердохлебову.

— Вась! Вась! Ты живой?

— Поломал чего? Руки-ноги как?

Твердохлебов открыл глаза, набрал в грудь воздуха и вдруг счастливо захохотал, раскинув по клумбе с розами руки и глядя в голубое небо…

Твердохлебов очнулся, поднял с руля голову. Рядом с машиной уныло стоял Степа Шутов.

— Простите, Василь Степаныч, я все понял… я больше не буду…

— Ни хрена ты не понял, — вздохнул Твердохлебов. — Садись.

Шутов взобрался в машину, Твердохлебов выжал сцепление, и «газик» тронулся.

Когда стали видны позиции штрафного батальона, Твердохлебов вдруг спросил:

— Тебя на беседы майор из особого отдела Харченко не вызывал?

— Нет.

— Ни разу не вызывал? — недоверчиво покосился Твердохлебов.

— Честное слово, нет. — Шутов взгляда не отводил, прямо смотрел в глаза комбату.

— Если вызовет, смотри, держи язык за зубами, понял?

— Понял, товарищ комбат. Все понял, — дрогнувшим голосом ответил Шутов.

— Поздновато ты понимать начал… — Твердохлебов помолчал, после паузы добавил: — Ты извини, Степан, накричал на тебя, руки распустил… нехорошо…

Глава четвертая

В блиндаже Твердохлебова резко зазвонил проводной телефон. Твердохлебов едва успел взять с телефонного ящика и приложить к уху трубку, как услышал рокочущий бас комдива Лыкова.

— Твердохлебов! Принимай пополнение!

— Благодарю, гражданин генерал. Наконец-то вспомнили о моих мольбах, — шутливо сказал Твердохлебов.

— В штабе армии вспомнили о моих просьбах, — уточнил Лыков. — А то у тебя людей скоро вовсе не останется.

— Нас мало, но мы в тельняшках, — снова пошутил Твердохлебов.

— Завтра у вас тяжелый день будет, — сказал Лыков.

— Да когда у нас легкие-то были?

— Не подкачай. — И генерал положил трубку.

— На тоби, убоже, шо мени не гоже, — проговорил Антип Глымов, сидевший вместе с Федором Баукиным за столом.

— Помнится, и ты был таким же «мени не гоже», — усмехнулся Твердохлебов.

— Я-то был, а ты и посейчас «убоже», — ответил Глымов.

Твердохлебов только рукой махнул и пошел знакомиться с пополнением. Он шел вдоль строя вновь прибывших, вглядывался в лица. Иногда останавливался, спрашивал:

— Фамилия?

— Рубашкин Андрей, гражданин комбат.

— Товарищ комбат, — поправил Твердохлебов.

— Виноват. Товарищ комбат.

— За что сидел?

— Под судом не был. Бывший лейтенант Красной Армии, командовал ротой сто сорок первого стрелкового полка — бойко отвечал Рубашкин. — Во время драки убил товарища лейтенанта Федорова. Трибунал определил штрафбат.

— За что убил-то?

— Случайно получилось, товарищ комбат… по пьяному делу…

Твердохлебов пошел дальше, через несколько шагов опять остановился:

— Фамилия?

— Светличный Рудик… то есть Родион.

— За что сидел, Родион? Или тоже бывший лейтенант?

— Никак нет, товарищ комбат. Работал представителем ЦК партии на заводе «Шарикоподшипник». Статья пятьдесят восьмая, пункт Б. Террор и антисоветская пропаганда. Вызвался добровольцем в штрафной батальон.

— Думаешь, тут будет легче?

— Не думаю, товарищ комбат.

— Ну, смотри… Чтоб мне не пришлось второй раз про это спрашивать, — тяжело выговорил Твердохлебов и двинулся дальше. Опять остановился, глянул на чернявого, сутулого парня с копной курчавых волос:

— Твоя как фамилия?

— Цукерман Савелий, товарищ комбат.

— Ты за что? Работал где?

— Бывший младший сержант двести третьего стрелкового полка гвардейской сто семьдесят четвертой стрелковой дивизии. Трибунал присудил штрафбат, — глядя в сторону, нехотя ответил Цукерман.

— За что?

— Офицера избил… капитана… — так же нехотя ответил Цукерман.

— За что? — опять спросил Твердохлебов.

— Ну… там… подрались, в общем… — неразборчиво забормотал Цукерман.

— За что, спрашиваю, избил офицера? — уже раздраженно переспросил Твердохлебов.

— Он меня… жидом назвал… — громко и отчетливо произнес Цукерман.

— К-как назвал? Жидом? — оторопел Твердохлебов.

— Так точно, товарищ комбат.

— А капитану что присудили? — спросил Твердохлебов, нахмурившись.

— Не знаю… Ребята говорили, тоже разжаловали… — пожал плечами Цукерман. — Может, штрафбат тоже определили… а может, еще что…

— Ну, ты это, Цукерман… ты если его встретишь, сразу с кулаками-то на него не кидайся. — Твердохлебов задумался, вздохнул. — Хотя в былые-то времена… люди стрелялись за оскорбление личности. А теперь обзываем друг дружку почем зря — как с гуся вода.

— А мне председатель трибунала говорил: чего ты с кулаками сразу полез? Ну, обозвал человек сгоряча, а ты его бить сразу… офицера… Вроде прав я таких не имею, — бормотал Цукерман.

— Это смотря как обозвать, — усмехнулся Твердохлебов. — Вот скажи я, к примеру, Микоян — черножопый армяшка, что мне за это будет?

— Если никто не стукнет, ничего не будет, — усмехнулся в ответ Цукерман.

— Тоже верно… А тебе что за это будет, если я стукну?

— Я таких слов никогда не скажу, — опустил голову Цукерман.

— Н-да-а… И сильно ты его избил?

— Четыре ребра поломал… и челюсть.

— Ого… — сухо улыбнулся Твердохлебов. — На вид щуплый, а вот поди ж ты… — Покачал головой и пошел дальше…

Артиллерия работала на совесть — над немецкой линией обороны метались огненные сполохи взрывов, содрогалась земля, черные от взрывов облака плыли, застилая небо.

Штрафники набились в окопы, приготовившись к атаке, вглядывались вдаль, где на самом горизонте рвались на немецких позициях наши снаряды.

Леха Стира, закинув автомат за спину, машинально тасовал колоду, время от времени выдергивал карту, переворачивал, смотрел, что именно вытащил. Вышла пиковая дама. Леха поморщился, снова стал тасовать, глядя поверх бруствера на горизонт. Снова выдернул из колоды карту, глянул. Опять пиковая дама.

— Че ты ко мне привязалась? — пробормотал Леха, и длинными нервными пальцами картежного шулера еще раз перемешал потрепанную колоду.

Штрафники смотрели, как работает наша артиллерия, переговаривались:

— Видал, справа как густо взрывы ложатся. А напротив нас — реденько, это почему так?

— А потому что нам и артподготовки не надо — наши души никто не считает.

— Во-во, сколько нашего брата поляжет — никто и считать не будет.

— Это понятно — за людей они нас давно не считают, только артиллеристы, гады, могли бы равномерно стрелять-то. Что им, жалко, что ли, если равномерно по всем немецким окопам?

— Видать, такой приказ им был…

— А хорошо долбают, а? Любо-дорого, до вечера смотрел бы!

— До вечера у них снарядов не хватит.

— Еще минут пяток, и комбат «в атаку» заорет.

— Э-эх, спиртяшки бы кружечку…

— У фрицев шнапсом разживемся. Добежать бы только…

— А он тебя в окопе со стаканом шнапса встречать будет, — с нервным смехом последовал ответ.

Леха Стира все тасовал карты, вытащил не глядя, перевернул, и снова глянула на него дама пик печальными глазами.

— Да че ты прилипла, в самом деле! — уже зло выругался Леха.

Внезапно грохот артиллерийских батарей смолк. Тишина показалась звенящей. Штрафники зашевелились, снимали автоматы и винтовки с плеч, передергивали затворы.

Твердохлебов первым вспрыгнул на бруствер, выпрямился, вскинул вверх руку:

— В ата-а-аку-у-у!! За мно-о-ой!!

Леха Стира последний раз вынул из колоды карту, перевернул — на него смотрел король червей.

— Сразу бы так, — улыбнулся Леха и сунул колоду в карман. Схватил прислоненный к стене окопа автомат и полез из окопа. — Э-эх, мать моя женщина-а-а! Бей гадов, братцы-и-и!! — вопил Леха.

Первая шеренга атакующих была уже далеко впереди. Ее нагоняла вторая шеренга, следом катилась третья, четвертая…

— Ур-ра-а-а!! — гремело по полю.

И тут взорвалась первая мина. Она провизжала над головами бегущих и взорвалась в середине шеренги. С воющим свистом мины летели в воздухе совсем низко и рвались одна за другой, и с каждой минутой взрывов становилось все больше и больше. И неподвижно лежащих тел становилось все больше. И смолкло громогласное «ура!». В коротких перерывах между взрывами слышались только хрипы и стоны, тяжелое шарканье сотен бегущих ног, приглушенная матерщина.

Антип Глымов бежал тяжело, медленно, и пот катился градом по лицу, и сердце захлебывалось в горле, не хватало воздуха, и он с хрипом втягивал его открытым ртом.

Бежал Максим Родянский, выставив перед собой автомат, и рот перекошен от крика:

— Бе-е-е-ей!

Бежал Савелий Цукерман, бежал молча, черные горячие глаза устремлены вперед. Стальная каска все время сползала на лоб, мешая смотреть, и Цукерман сорвал ее и отбросил в сторону. Это был его первый бой.

И вот уже видна немецкая линия окопов, ощетинившаяся огнями выстрелов. Как в песне пелось, «проливной пулеметный дождь»! И падают на бегу штрафники… падают… падают…

Мина рванула совсем рядом, Цукермана бросило в сторону, и он оказался в неглубокой воронке. Сверху на голову, плечи и спину сыпались комья земли. Он пришел в себя и понял, что невредим, что надо выскакивать из воронки и бежать вперед, но не было сил подняться. Пули часто посвистывали над головой, втыкались во влажную землю, и он прижался щекой к земле. Мимо воронки шлепали грязные сапоги, солдатские ботинки в обмотках… Подняв глаза, Цукерман увидел перекошенные криком и злобой лица, оскаленные, сведенные судорогой рты.

Он попытался выбраться, но пули цвенькали так зловеще и громко, что он снова сполз вниз, лежат неподвижно, прикрыв руками голову. Потом приподнял голову, посмотрел на людей, бегущих мимо. Многие падали и уже не поднимались. А мины выли так жутко и взрывы рвались так оглушительно и совсем рядом, что у Цукермана стало нервно подергиваться щека. Не отдавая себе отчета, он вдруг схватил автомат, ткнул стволом в ногу, чуть выше колена, и дернул спусковой крючок. В грохоте боя этого выстрела было совсем не слышно, только дернулась от боли нога да на штанине появилась рваная дыра, сквозь которую потекла кровь.

Пробегая мимо воронки, Антип Глымов увидел лежащего на дне Цукермана, автомат в его руках и откинутую в сторону раненую ногу. Глаза их встретились на мгновение — и Глымов побежал дальше. Цукерман закрыл голову руками и уткнулся лицом в землю…

У немцев первых не выдержали нервы. Выбираясь из своих окопов и гнезд, они начали отступать, огрызаясь автоматными очередями, швыряя гранаты в набегающие цепи.

Первая волна атакующих захлестнула окопы… короткая рукопашная схватка… крики, выстрелы, хрипы и стоны, разрывы гранат… И вот уже волна штрафников, перемахнув первые окопы, катится ко второй линии немецкой обороны. Оттуда яростно бьют пулеметы… И опять падают на бегу атакующие… падают… падают… Все поле усеяно телами убитых и раненых…

Леха Стира, Григорий Дзурилло и Жора Точилин подобрались к окраине деревни и из зарослей орешника наблюдали, как немецкие солдаты поправляли сбрую на лошадях, запряженных в телеги, потом стали выводить из скотных дворов коров, привязывали за веревки к задникам телег.

Из домов выскочили две простоволосые женщины, бросились к солдатам, пытаясь вырвать веревки, голосили при этом громко, и слезы текли по морщинистым изможденным лицам. Подбежала еще одна женщина, обняла корову за шею, прижалась к ней. Солдат стал было отрывать женщину от коровы, потом схватился за автомат и выстрелил. Женщина медленно сползла на дорогу, легла прямо у ног коровы и затихла. А солдат выстрелил еще раз в воздух и что-то закричал угрожающе женщинам. Те испуганно отпрянули, стояли у дороги и плакали…

— Ну, суки, — выругался Дзурилло, отводя бинокль от глаз, — подчистую грабят…

— Дай-ка мне, — попросил Леха Стира и, взяв бинокль, поднес его к глазам.

Возле большого дома стояли черный «опель-адмирал» и три мотоцикла. Из дома торопливо вышли два офицера в шинелях, надвинутых на глаза фуражках, за ними шестеро автоматчиков в касках. Едва офицеры сели в машину, водитель выжал газ. Автоматчики по двое уселись на мотоциклы и рванулись следом за «опель-адмиралом». Из дверей домов осторожно выглядывали старики, старухи, женщины.

Проехали два танка, за ними прогрохотали полевые орудия, запряженные лошадьми. Потом появился еще один танк. Сидевший на броне офицер в грязном от земли и пороховой копоти мундире что-то прокричал солдатам, те принялись рассаживаться по телегам, возницы разобрали вожжи, и лошади с натугой тронулись, затрусили по деревенской улице. Стучали, скрипели колеса. Обоз в шесть телег полз по улице. За ними торопились пешие солдаты, часто оглядывались, громко переговаривались между собой.

— Драпают… — прошептал Дзурилло. — Организованно драпают, не то что мы.

— Интересно, чего у них в этих коробках? — пробормотал Леха Стира, глядя в бинокль. — Что за добро такое?

— Э-эх, шарахнуть бы щас по ним прямой наводкой, — сказал Жора Точилин. — Всех бы тут положили!

— А можно гранатами покидаться, — проговорил Стира. — И добро нам достанется. В этих коробках и мешках, чувствую, много хороших вещичек запрятано.

— Крохобор-мешочник, — зло посмотрел на Леху Дзурилло. — И никаких гранат. Василь Степаныч велел посмотреть и тихо вернуться.

В блиндаже комдива Лыкова напряженно ждали. Генерал мерил шагами блиндаж, дымя папиросой, останавливался у стола, на котором была разложена карта со множеством стрелок и помет, задумчиво смотрел и вновь принимался ходить. Начштаба Телятников сидел за столом и тоже смотрел на карту. Звуки сражения смутно доносились сквозь толстые стены блиндажа.

В углу колдовали над рацией двое радистов. Один заунывно повторял:

— Седьмой! Седьмой! Я — первый, я — первый! Седьмой!

Попискивал зуммер, мигали на ящике зеленые и красные лампочки. Лыков бросал нетерпеливые взгляды в сторону радистов.

— Седьмой! — встрепенулся радист. — Отвечайте первому! Слышу вас, слышу!

Лыков схватил трубку:

— Ну, что там у тебя, седьмой?

— Позиции фрицев прорвали! Обе линии обороны! — послышался голос Твердохлебова. — Ширина прорыва километр. В глубину прошли тоже чуть больше километра… Выдохлись. Большие потери… — Твердохлебов помолчал, повторил: — Очень большие, гражданин генерал.

— Красновку видите? — крикнул генерал.

— Так точно. На горизонте большое село. Разведка доложила — фрицы из нее уходят.

— Двигайтесь вперед. Занимайте деревню! Докладывай каждый час! — Лыков отдал трубку радисту, подошел к столу, удовлетворенно потер руки. — Прорыв шириной в километр — ничего не скажешь, молодцы! Главное, вовремя! — Лыков обернулся к радистам. — Дай пятого!

Радисты снова принялись колдовать над рацией. Один взывал:

— Пятый! Пятый! Я — первый! Я — первый! — Радист обернулся: — Есть пятый!

Генерал Лыков вновь подошел, взял трубку, закричал:

— Пятый, ты готов? Давай, пятый! Проход свободен! Жарь на всю железку! За тобой полк Шумилина и полк Гаврилова в прорыв пойдут! Давай! — Лыков вернул трубку радисту, снова приказал: — С седьмым соедини.

Потом подошел к столу, в который раз посмотрел на карту, сказал:

— Пошли танки… Корпус Сидихина! Силища! — Генерал взял карандаш, прочертил еще одну стрелу сквозь синюю линию немецкой обороны. — А отсюда, от города Глухова, дивизия Завальнюка через десять минут ударит. Как красиво, Иван Иваныч, а? А вот тут мы с ним соединимся, и две дивизии гансиков вместе с пушками и танками — в мешке! Как по нотам! Теперь мы научились! Теперь мы им «котлы» будем устраивать!

— Дороговато учение это стоило, — вздохнул Телятников, глядя на карту. — И будем еще платить и платить…

— Что поделаешь, Иван Иваныч, это война. А на войне платят кровью.

— Седьмой, седьмой, вас вызывает первый! — взывал радист. — Есть седьмой, товарищ генерал!

— Седьмой! Потери у тебя большие? Да-а, — Лыков закашлялся. — Раненых отправляй в медсанбат! Машины пришлю! Занимай Красновку. Осваивайся. Жди указаний! Все! — Генерал отдал трубку радисту, вернулся к столу. — Потери больше половины состава…

Светлые синие сумерки опускались на деревню Красновка.

Красные, распаренные после бани Твердохлебов, Глымов, Родянский и Баукин сидели в просторной горнице и пили чай с медом и баранками. Стояла на столе и четверть мутного самогона, рядом граненые стаканы, на тарелках обглоданные куриные косточки, лежал на блюде холодец и в мисках — соленые огурцы и моченые яблоки.

Под расстегнутыми гимнастерками виднелись свежие нижние рубахи. На шее у Твердохлебова висело вафельное полотенце, и он промокал им мокрое лицо.

— С начала войны не парился, это ж надо, а? — качал головой Твердохлебов. — Будто заново родился… Удивительное это дело — хорошая банька!

Глымов похрустел куском сахара, с шумом потянул с блюдца чай, вздохнул удовлетворенно, сказал:

— Интересно, сколько ден такая райская житуха протянется?

— А ты не загадывай, — ответил Баукин. — Живи да радуйся.

— Чему радоваться-то?

— Что живой. И не раненый, — сказал Баукин. — А воюем уже, считай, три месяца, срок немалый.

В горницу вошла хозяйка, женщина лет сорока, в длинной темной юбке с засаленным передником и ситцевой кофточке. Ухватом достала из печи чугунок, заглянула, приподняв крышку:

— Картошка поспела. Есть будете?

— Ну, закормила ты нас, хозяйка, как на курорте, — улыбнулся Твердохлебов. — Лучше попей с нами чайку.

— Поспею ишшо, напьюсь.

— Твой-то где воюет?

— Так ить трое воюют. Мужик да сынов двое. А поди знай, где? С декабря прошлого года ни от кого весточки не было. Может, и в живых-то никого не осталось, — говорила женщина, продолжая орудовать ухватом в глубине печи.

За окном прогрохотали полуторки, послышались голоса солдат.

— Нельзя так думать, хозяюшка, — возразил Твердохлебов, поднимаясь из-за стола. — Живы твои! Воюют. А что весточки не шлют, так, может, некогда… может, на почте где затерялось, да мало ли, когда такая неразбериха кругом… сам черт ногу сломит… — Твердохлебов вышел из избы, прикрыв дверь.

— Вы-то насовсем пришли, али, как он вдарит, опять на восток побегите? — спросила женщина, опершись на ухват большими, с набухшими узлами вен руками.

— Это, хозяйка, одному Богу ведомо, — ответил Глымов. — А у нас судьба — индейка, а жизнь — копейка. Так-то вот…

— Не слушай его, хозяйка! — решительно возразил Федор Баукин. — Теперь на запад идти будем! Свое отвоевывать! — И он даже пристукнул кулаком по столу.

— А пошто вас штрафными называют? — опять задала вопрос хозяйка. — Справные вроде, не пьяные… рассудительные…

— Нагрешили в прошлой жизни, хозяюшка, — усмехнулся Глымов и встал из-за стола. — А теперь, стало быть, грехи свои искупаем. Как искупим — по новой грешить зачнем. Спасибо, хозяйка, за хлеб-соль. — Он приобнял ее, поцеловал в морщинистую темную щеку и вышел.

Во дворе Твердохлебов распоряжался погрузкой.

Ходячие раненые сами или с помощью товарищей забирались в кузовы двух полуторок, лежачих грузили вместе с самодельными носилками. Слышались торопливые голоса:

— Повыше приподними… еще чуток…

— Ой, за руку не хватай! Под локоть подмогни…

— Потеснись, братцы! В тесноте, да не в обиде!

— Ох и болит, зараза, ноет и ноет… видать, кость задета…

— Вот начнет трясти — тады все в голос завоем!

— Еще двоих лежачих поместите?

— Не, некуда! Стоять негде, не то что сидеть!

— Лечитесь, братцы, выздоравливайте!

— Не поминайте лихом, братцы!

— Уж простите нас, на курортное житье едем!

— А этого куда? Да не доедет он, я вам говорю! У него три пули в животе!

— Не твое дело, доедет или не доедет! Давай, грузи!

— Некуда грузить! Погляди — стоять негде!

Пришлось вмешаться Твердохлебову:

— Ну-ка, подвиньтесь там! Давай носилки!

— А помрет, чего с ним делать?

— До медсанбата довезем, а там пущай хоронят.

— Гля, сколько народу — тут и десяти полуторок не хватит!

Твердохлебов сам приподнял носилки, двинул их прямо в гущу ходячих раненых. Тем поневоле пришлось сторониться, освобождая место. Раненые недовольно бурчали, но открыто перечить комбату никто не посмел.

Твердохлебов обернулся: кто там следующий? — и столкнулся с Савелием Цукерманом. У того была завязана выше колена левая нога.

— Что, брат, не повезло? В первом же бою подранили? — спросил Твердохлебов.

— Я быстро вернусь… рана пустяковая. Я быстро.

— Не торопись, Савелий, убить всегда успеют. Башка болит?

— Немного. Шум в ушах, а так ничего… терпимо.

— Выздоравливай. Счастливо.

Цукерман уже стал подниматься в машину, когда почувствовал на затылке чей-то взгляд. Он обернулся — вслед ему смотрел Антип Глымов, и Савелий с ужасом понял, что Глымов все знает. Он даже усмехнулся едва заметно. Цукерман вздрогнул, шагнул было к Глымову, словно хотел что-то сказать, но тот прошел мимо, пробормотал:

— Не менжуйся, фраерок, повезло тебе — быстро оклемаешься…

Машины были загружены под завязку, но толпа раненых у дороги, кажется, не уменьшилась.

— Остальных вторым рейсом заберут! — пообещал Твердохлебов. — Еще к вечеру подводы с лошадьми организуем!

Полуторки одна за другой медленно тронулись, тяжело переваливаясь на ухабах. Оставшиеся смотрели им вслед.

— Отдохнут ребята… чистые простыни… компот на третье… спиртиком побаловаться можно…

— За сестричками побегать…

— Если будет на чем бегать.

— Ничего, и на костылях скакать можно! Не догонишь, так разогреешься.

— Эх, сладко было б сейчас медсестричку обнять!

Толпа не расходилась, пока полуторки не скрылись за поворотом. И в наступившей тишине сверху, из голубого неба, вдруг донеслось протяжное печальное курлыканье. И все, как по команде, вскинули головы и увидели большой клин журавлей, плывущий в небе. Дрогнули сердца штрафников, откликаясь на птичий зов.

— Кур-лы… кур-лы-и-и… Курлы-ы-и-и! — повторил раненый солдат и неожиданно упал на колени и заплакал не стесняясь. — И я… я туда хочу, братцы… я с ними хочу… не могу тут больше, душа сохнет — не могу-у-у…

И его никто не остановил, не утешил — все смотрели вслед улетавшему клину журавлей, слушали печальное, хватающее за сердце курлыканье, и у многих в глазах стояли слезы…

— Душа у солдата журавлиная… — пробормотал Твердохлебов. — В небо просится…

К Твердохлебову подбежал запыхавшийся радист Семен Глушков:

— Первый вызывает, товарищ комбат.

Твердохлебов заторопился по улице, обернулся, крикнул:

— Баукин! Глымов! Насчет постоя посмотрите — кого куда селить!

— Надолго? — спросил Глымов.

— Думаю, недельку-то дадут передохнуть!

— Хе-хе, твои слова да в уши Господу, — усмехнулся Глымов.

— …А вы все же попробуйте объяснить мне этот факт. На съезде я в перерывах разговаривал со многими делегатами, за кого будут голосовать, за Кирова или Сталина? Почти все отвечали не раздумывая — за Кирова. А когда посчитали бюллетени, получилось — подавляющее большинство проголосовало за Сталина! Не ведаете, как подобные чудеса могли произойти? — спрашивал троцкист Павел Муранов, лежа на горячей, только что протопленной печи и дымя самокруткой.

На широкой лавке у окна небольшой избы, укрытый шинелью, лежал другой собеседник, тоже курил и смотрел в небольшое оконце, за которым синел вечер. Это был Сергей Яковлевич Дронский.

— Чудеса тут ни при чем. Бюллетени за Кирова были попросту уничтожены или переписаны в пользу усатого батьки. Вот и все чудеса.

— Значит, Сталин стал генсеком незаконно? — не отставал Муранов.

— Когда революция делается — все незаконно, вы этого не знали? Заложников тысячами стреляли — это законно? Попов чуть не миллион на тот свет отправили — законно? А уж внутри партии столько интриг кровавых мне лично наблюдать приходилось! Батьке Махно орден Боевого Красного Знамени за номером два вручили, вместе с ним Киев штурмовали, а потом врагом лютым объявили… Потом эсеров под корень извели, потом вашего брата — троцкистов… Революция никого не жалела, пред ней авторитетов нету… Весь вопрос, сударь, во имя чего все это творилось?

— Интересно, во имя чего же? — с ехидцей спросил Муранов.

— Во имя победы революции… во имя победы колхозного строя… во имя победы индустриализации.

— Чушь собачья! Киров поддерживал курс на коллективизацию! Троцкий в своих трудах обосновал необходимость трудовых армий при индустриализации. И никто из них революцию не предавал! Ни Троцкий, ни Бухарин, ни Зиновьев с Каменевым революцию не предавали! Самая пошлая средневековая драка за власть! И ваш Сталин оказался кровавее Чингисхана!

— Он такой же мой, как и ваш, — отвечал Дронский. — И не будьте ребенком в сорок пять лет — если есть власть, то за нее будут драться. Так всегда было, так всегда будет, — жестко подытожил Дронский.

— Деритесь на здоровье! При чем тут миллионы невинных людей?! — взвизгнул Муранов.

— Не слышали, что Сталин на это сказал? «Лес рубят — щепки летят!»

— Это народ — щепки?

— Вы кем в те годы были, любезный? Харьковской губернией верховодили? Коллективизацию проводили? Сотни тысяч людей в Сибирь на голодную смерть ссылали? Последний кусок хлеба у крестьянина отнимали? Это и были те самые щепки, про которые батька усатый говорил. А топоры были ваши!

— И ваши! — крикнул с печи Муранов.

— И наши… в одной партии состояли, одни приказы выполняли.

— Говорить с вами после этого просто противно!

— Да мне с вами давно противно, однако ж терплю, разговариваю, — вздохнул Дронский.

На полу заворочалась фигура, укрытая шинелью, и мужской голос пробурчал:

— Вы спать дадите, деятели хреновы?! По десятку годов в лагерях отмотали, а все никак наговориться не можете, пустобрехи чертовы!

Спорщики затихли, и с улицы донеслись звуки гармоники, медленная, томная мелодия танго:

Мне сегодня так больно, слезы взор мой туманят,
Эти слезы невольно я роняю в тиши…

выводил чистый молодой голос, и слова плыли над притихшей деревней, и смутно слышался девичий смех.

На скамейке соседней избы восседал Леха Стира, вокруг толпились любопытствующие девчонки, улыбались, хихикали.

— Значит, так. Угадываешь — ты меня целуешь, а не угадываешь — я тебя, договорились? — Леха облизывал глазами девчат, тасовал колоду.

— Ага, видали таких хитрованов! Ты угадываешь — ты меня целуешь…

— А я что говорю?

— В щечку!

— Ну ладно, ладно, в щечку.

— А я угадываю — шелобан в лоб! — Девчата дружно засмеялись.

— Ох, девки, чего за ради вас не сделаешь! Была — не была! — Длинные пальцы Лехи выдернули из колоды карту рубашкой вверх. — Какая?

— Дама треф, — загадала девчонка.

Леха перевернул карту — десятка червей — и демонстративно подставил щеку для поцелуя. Девчата сдержанно засмеялись. Проигравшая нерешительно приблизилась к Лехе, чмокнула в щеку и тут же отскочила.

— Э-эх, разве это поцелуй? Ну ладно, теперь тащу себе. — Леха достал карту. — Валет бубей.

Показал карту — бубновый валет.

— Мадам, прошу. — Леха встал, притянул к себе девушку и неожиданно поцеловал в губы.

— Ты чего в губы лезешь, кобель драный, чего ты в губы?! — отчаянно вырывалась та.

— У меня намерения самые серьезные, Валентина! — Леха крепко держал девушку, а вокруг весело смеялись.

— Эй, гармонист, белый танец давай!

Гармонист послушно заиграл «Брызги шампанского». Девушки разбились на пары, и лишь немногие отважились танцевать с кавалерами.

— Ой, куды ж ты сразу под юбку-то лезешь?

— Поближе познакомиться.

— Я те между глаз щас компостер-то проставлю — за версту светить будешь!

— Да ты мне сразу приглянулась, Танька!

Кто постарше — стоял в стороне, глазел на парочки, ловил обрывки приглушенных разговоров.

— Как при немце жилось-то? Лютовал шибко?

— По погребам сидели, носа не показывали. Одни старики да бабы. Скотину позабрали всю, курей перебили и успокоились. Надьку вот только цельной оравой насильничали. Всю ночь. А к утру она в сарае на стрехе повесилась…

— Вы-то надолго здесь или денек только постоите?

— Начальству виднее. Моя б воля, Настена, я б с тобой с сеновала не слазил бы.

— Ой-ой, все вы такие, когда обещаете. А как до дела — так поминай как звали.

— Ну, пошли на сеновал, я тебе докажу… пошли потихоньку…

— Да куда мы, куда… смотрят все…

— Да нужны мы им больно, другие об том же думают…

— А чего это вас в штрафники записали? Чем таким вы проштрафились?

— Да через баб все беды.

— Это почему ж через баб? Чем мы перед вами так виноваты?

— В атаку идти надо, а мы все с вас слезть не можем — вам все мало да мало…

— Конечно, если вы такие нерасторопные…

— Катюша, мне двадцать семь, и с самого рождения я ищу идеал, вы понимаете?

— Так и не нашли?

— Находил… но потом идеал поворачивался ко мне такой страшной рожей, что бежать приходилось без оглядки. А вот теперь нашел. Сердце подсказывает — нашел!..

— У тебя фотка есть?

— Тебе на что?

— Ей-ей, как талисман носить буду.

— Ой, час назад познакомились, а уже — талисман!

— А еще адресок дашь — напишу! Дай поцелую. Да не вертись ты, не видно ж ничего… Губы у тебя сладкие, как малина… Дашь фотку?

— Дам…

— Пошли. Далеко живешь? Пошли, провожу… Стой, еще разок поцелуемся…

— Ты всегда с картами мухлюешь?

— Не смухлюешь, Валюнчик, не проживешь.

— Со мной-то чего мухлевать? Ты мне и так понравился…

— Правда? Ты где живешь-то? Пойдем, глянем, как ты живешь. А чего родители? Мы деда тревожить не станем — можем на сеновале расположиться…

— Стара! Леха! Ты тута? — Среди танцующих вертелся парень в расстегнутой телогрейке. — Комбат велел немедля к нему!

— Скажи, скоро буду.

— Он сказал, что прям сейчас!

— Ну, гад настырный…

В штабе дивизии шло совещание. Вокруг карты на большом дощатом столе стояли командиры полков и артдивизионов. Среди них был и комбат штрафников Твердохлебов. Большая электрическая лампа на тонком шнуре, висевшая низко над столом, работала от передвижного движка. Грохот его слышался за стенами блиндажа.

— Линию фронта перейдут сразу четыре разведгруппы, — говорил генерал Лыков. — Перед рубежами немецких укреплений сильно заболоченная местность. Возможно минирование. Могут еще наши мины там лежать, если не засосало… Командование интересует абсолютно все на этом участке — количество и состав войск, огневая насыщенность, количество танков, склады боеприпасов. Но больше всего командование интересуют языки. Не рядовые повара или какие-нибудь перепуганные унтера, вы меня понимаете, товарищи командиры? Нужны знающие оперативную обстановку на этом участке фронта немецкие офицеры. Уши ни у кого не заложило? За такого офицера, само собой, будет… достойная награда, а штрафникам — возвращение погон, званий и орденов и полная реабилитация. — Генерал обвел внимательным взглядом офицеров, столпившихся у стола, снова опустил взгляд к карте. — У каждой разведгруппы — свой маршрут, и знать друг о друге они не должны. На случай незапланированного пересечения у каждой группы будет свой пароль. Маршруты каждой группы обсудим отдельно с каждым командиром полка… Давайте вопросы, товарищи командиры.

— Все маршруты идут через Мертвую падь, — сказал сухощавый полковник с двумя орденами Боевого Красного Знамени на груди. — Там же непроходимые болота… Там старожилы пройти не могут, а мы новичков посылаем.

— Как раз напротив этих болот у немцев наиболее слабая оборона. — Лыков карандашом обвел местность на карте. — Они тоже знают, что болота непролазные. И разведчикам в этом месте будет легче всего просочиться сквозь линию обороны.

— Зачем четыре разведгруппы? — спросил другой полковник.

— Сами же упомянули, что маршруты непроходимые. Расчет, что из четырех вернется одна… а может, и никто не вернется… Тогда пошлем снова. Это задача поставлена перед нами командованием фронта.

— Получается, дорогой друг, большевики все делали правильно, — зашевелился на лавке Дронский, когда гармоника вздохнула и смолкла. — Им только одного не хватало — самого главного.

— Чего же? Прямо умираю от любопытства! — встрепенулся Муранов.

— Любви к народу…

— И давно вы до такой эпохальной мысли додумались? — Голос Муранова даже повеселел.

— Да вот Евангелие в руки как-то попалось. Почитал, кое-что доходить стало…

— Поздравляю, господин большевик, вы далеко ушли в своих мыслях!

— И вас поздравляю, господин большевик! Как вы были троцкистом-интернационалистом, так им, бог даст, и сдохнете, — ответил Дронский.

— Ну, не раньше вас!

— Не зарекайтесь, голубчик, смертушка таких говорунов очень любит…

— Типун вам на язык с лошадиную голову! — огрызнулся с печи Муранов.

И вдруг за окном гармошка рванула озорную мелодию и девичий пронзительный голос отчаянно вскрикнул:

Парень девку уломал, девке целку поломал,
Коллективизация — эта операция!

Взорвался дружный хохот, и другой голос подхватил поспешно:

Девки больше не дают мужикам-бездельникам!
К нам приехал массовик во-о-от с таким затейником!

И снова раздался хохот, и чей-то голос зачастил еще быстрее:

Все вам, девочки, припевочки, а мне не до того —
Умер дедушка на бабушке, сдавал на ГТО!
И-и-их!

— Вот что вашему народу нужно, — пробурчал Муранов. — Одна похабщина.

То, что в жопе все давно, знали мы заранее,
Оттого корова наша все поет страдания!
Их-их! Ах-ах!

— А вот вам и оценка народом положения в стране, — сказал Дронский, когда частушка закончилась. — Как говорится, народ все видит и вслух говорит… только наши вожди слушать не умеют.

— Слышь, политические, — вновь заворочалась фигура на полу, — ежли трепаться не кончите, я точно на вас телегу накатаю в особый отдел, дождетесь…

Он не договорил — дверь распахнулась и в горницу ввалилась подвыпившая компания: девицы в цветастых длинных юбках, кофточках в горошек и черных плюшевых жакетках, с шелковыми шалями на плечах, а за ними — гармонист в фуражке, сдвинутой набекрень, а следом — целая толпа штрафников, с бутылками самогона в руках.

Веселья час и боль разлуки
Готов делить с тобой всегда.
Давай пожмем друг другу руки,
И в дальний путь на долгие года! —

проникновенно уверял девиц гармонист.

И тут нервы спавшего на полу окончательно не выдержали. Он сбросил шинель, схватил автомат и дал длинную очередь прямо в потолок, заорав истошно:

— Вы спать дадите, мать вашу в гроб, в могилу, в три печенки! Всех порешу, к едреной фене!

С потолка посыпалась штукатурка, завизжали, шарахнувшись назад, девицы, с глухим звоном разбилась бутыль самогона. Ругаясь и толкаясь, компания выбиралась из дома. В сенях возникла давка, кто-то хохотал, кто-то спрашивал:

— Откуда у вас такой чокнутый взялся?

— Да он не чокнутый, он — кастрированный!

— Тю, господи, этого еще не хватало! Немцы, что ли, его?

— Да нет, наши! С тех пор он, как женский пол видит, звереет сразу!

— А чего звереет-то?

— А как же — ведь око видит, а зуб неймет! — И теперь залились смехом сразу несколько голосов.

Любитель поспать замычал, заскрипел зубами и вдруг вскочил, бросился к окну, заорал во всю глотку:

— Чухонцев, подлюка, я тя в следующем же бою пристрелю за твои шуточки, понял! Я те покажу, кто кастрированный! Сволота!

Голоса удалялись, хотя смех слышался по-прежнему…

На окраине деревни выстроились в шеренгу семеро штрафников: ротный Антип Глымов, за ним — Леха Стира, Родион Светличный, Жора Точилин, Глеб Самохин, Павел Муранов и Степка Шутов. У каждого за спиной вещмешок, автомат, гранаты, на поясе висящие, как груши, запасные автоматные рожки и боевые ножи-кинжалы в деревянных ножнах, тяжелые фляги с водой. Поверх вещмешков привязаны каски, обтянутые маскировочной материей, и такой же материей обтянуты пилотки и сапоги.

Перед шеренгой стояли комбат Твердохлебов и начальник особого отдела майор Харченко.

— Штрафники, слушай внимательно! Кто хочет вернуть погоны, звание и доброе имя и вернуться в действующую армию с орденом на груди, тот добудет языка и доставит его за линию фронта. Важного языка. Который много знает. Кто с задания не вернется — будем считать без вести пропавшим, со всеми вытекающими последствиями. Но если кто из оставшихся в живых подтвердит факт гибели в бою, будем считать, что погибший умер коммунистом, и семья будет реабилитирована и восстановлена во всех правах. Так что если смерть, то обязательно на глазах товарищей! Чтоб могли документально подтвердить. Достаточно ясно излагаю?

Штрафники молчали.

— Вопросы будут? — спросил Твердохлебов.

— Почему группой командует Глымов? — спросил Павел Муранов. — Я по званию капитан Красной Армии…

— Ты лишен звания капитана Красной Армии приговором военного трибунала, — прервал его майор Харченко. — И на сегодняшний день ты, гражданин Муранов, рядовой штрафного батальона.

— Я полагал, гражданин майор…

— Полагаю здесь я, — резко оборвал Харченко. — И располагаю тоже я! И жаловаться на меня некому! Я для вас и Бог, и царь, и отец родной! Только в звании майора!

— Скоро обязательно полковником станете, — вежливо вставил Леха Стира.

— А там и до генерала недалеко, — добавил Жора Точилин.

— Отставить разговорчики! — прикрикнул Харченко.

— У Глымова два побега из лагерей, — помолчав, пояснил Твердохлебов, глядя Муранову в глаза. — Хорошо ориентируется на незнакомой местности и в неожиданных ситуациях. Потому он и будет командовать. И расстреляет каждого, кто его команды не выполнит, — совсем будничным тоном закончил Твердохлебов.

— Хватит болтать! — повысил голос майор Харченко. — Вернуться вы должны через неделю! Включая сегодняшний день. По истечении указанного срока будем считать группу погибшей! В путь! Желаю успеха! Без языка дороги у вас обратно нет! Лучше сразу фрицам в плен сдавайтесь! — И особист громко рассмеялся.

Твердохлебов обжег майора укоризненным взглядом, молча шагнул к Глымову, протянул ему руку, и они крепко пожали друг другу руки, пристально глядя в глаза.

— Обвешали нас, как новогодние елки, — усмехнулся Глымов, трогая рукой гранаты, пистолет и индивидуальный медицинский пакет.

— Ждать вас буду… — тихо сказал Твердохлебов. — Обязательно вернитесь.

— Это уж как Бог даст, — усмехнулся Глымов, — или вот… господин красноперый… Хоша в моей жизни воровской всякое бывало. Мне в законе блатном дом свой иметь нельзя, жену законную иметь нельзя, имущества иметь тоже нельзя…

Майору хотелось услышать, о чем они так невнятно беседуют, но подходить ближе не стал. Дымил папиросой, оглядывая шеренгу разведчиков-штрафников.

— Ну и жизнь у тебя была, — тихо усмехнулся Твердохлебов.

— Вор в законе живет до самой смерти, — ответил Глымов.

— Что ж тебе можно-то?

— Корешей верных иметь можно. За корешей шкуру свою отдать можно. Так вот я, кажись, такого кореша встретил, Василь Степаныч, и за тебя… жизнь свою в любой момент отдать готов.

— Не надо, Антип Петрович, — улыбнулся Твердохлебов. — Нам пожить надобно… До победы, конечно, не получится, но… еще пожить надо.

И пошел прощаться дальше, крепко жал руки. Степану Шутову, улыбнувшись сказал:

— Ну, герой-любовник, вот и тебе дело стоящее выпало. Немецкий-то еще не забыл?

— Помню, товарищ комбат, — с унылым видом ответил Шутов.

Кто-то из разведчиков тихонько прыснул.

— Ну, ни пуха вам ни пера, ребята, — сказал Твердохлебов.

— К черту… — отозвался кто-то.

Семеро разведчиков развернулись и один за другим неторопливо зашагали в ночь. Уходили бесшумно, быстро растворяясь в ночной темноте…

— Самогонка есть, комбат? — требовательно спросил майор Харченко.

— Найдем…

— Пойдем, на грудь по полтораста примем, а то я чего-то продрог… — Майор направился к «виллису», который стоял в отдалении. За рулем сидели водитель и два автоматчика на заднем сиденье.

Твердохлебов медленно шел за ним.

В комбатовской избе Харченко распоряжался, как хозяин: опорожнил полный стакан самогона в четыре глотка, фыркнул, захрустел соленым огурцом, потом пальцами взял вареную картофелину, обмакнул в деревянную чашку с солью и целиком отправил в рот:

— Ты пей, комбат, пей, не стесняйся начальства!

Твердохлебов не спеша выпил, тоже захрустел огурцом.

— Вот гляжу я на тебя, комбат, и никак в толк не возьму — враг ты советской власти или друг, так сказать. — Майор взял еще картофелину, обмакнул в соль и вновь целиком отправил в рот. — С одной стороны посмотришь — вроде друг. Оступился, конечно, но вину свою осознал, воюешь справно… себя не жалеешь… А с другой стороны поглядишь… — Майор перестал жевать, достал пачку «Беломора», выудил папиросу, прикурил, бросил пачку на стол. — Кури, комбат, не стесняйся.

Твердохлебов взял папиросу, закурил, спросил:

— А что же с другой стороны?

— А с другой — враг получается, — пыхнул дымом прямо в лицо Твердохлебову Харченко. — Замаскировавшийся, хитрый враг! — Харченко развел руками, улыбнулся. — Ну, сам посуди, Василь Степаныч. Склад с продуктами ограбили — ты грабителей выгораживал, даже оправдывать пытался — это как понимать? Разговоры против советской власти среди штрафников ведутся? Ведутся. Ты хоть раз мне об этом доложил? Ни разу ни одной докладной — это как понимать, Василь Степаныч?

— Может, такие разговоры и ведутся, — спокойно отвечал Твердохлебов, — только вот беда, гражданин майор, я этих разговоров не слышал.

— Не слышал или делал вид, что не слышишь? — Нахальные, блестящие от алкоголя глаза особиста смотрели в упор.

— Не слышал, — повторил Твердохлебов.

— Вот тут я как раз тебе и не верю, гражданин комбат.

— Почему?

— А меня так в ЧК учили — кто хоть раз в плен попал, родине изменил, тому верить нельзя. Проверять можно, а верить нельзя! — Майор налил из бутыли в стаканы самогона, поднял свой стакан. — Ну, давай еще по одной. Хорош самогон, свекольный, что ли?

— Вроде свекольный…

— В этих местах его хорошо варят… Вот ведь незадача, — усмехнулся Харченко. — Сколько ни боролись с самогоноварением, а гонят и гонят, сукины дети!

— А мы пьем и пьем, — усмехнулся и Твердохлебов. — Не справилась, выходит, советская власть.

— На войне послабление сделали. Всему свое время — придушим и самогонщиков.

И выпили опять. Закурили. Харченко вновь сел на своего конька:

— Ты для чего командовать штрафниками поставлен? Чтоб знать, чем каждый солдат дышит. С какими мыслями встает и с какими спать ложится. А через тебя и я это должен знать. А потому придется тебе, Василь Степаныч, регулярно докладные мне писать. Об атмосфере и обстановке, и кто в чем замечен.

— Доносы, стало быть? — спокойно спросил Твердохлебов.

— Не доносы, а своевременные сигналы, — поморщился Харченко. — Другие комбаты пишут и ничего, морды не воротят. А ты у нас, выходит, особенный?

— Я — штрафной, — просто ответил Твердохлебов.

— Значит, и спрос втрое. — Харченко посмотрел на светящийся циферблат больших круглых часов, поднялся из-за стола. — Засиделся я у тебя. Будем считать, политбеседу провели.

— Будем считать… — развел руками Твердохлебов.

Всю ночь они шли через лес. Изредка Глымов останавливался, освещал карту в планшетке фонариком, звал:

— Слышь, Муранов, глянь-ка… правильно топаем?

Павел Муранов смотрел на компас, сверялся с картой:

— Правильно… Скоро линия фронта должна быть.

— Когда скоро?

— Днем подойти должны. Придется еще одну ночь в лесу коротать…

И снова глухо шумели ветви кустарника, раздвигаемые руками, слышались смутные шаркающие шаги, тихое покашливание. Шли молча, гуськом, ориентируясь на затылок друг друга. Где-то в лесной глубине громыхнул выстрел, истошно прокричала ночная птица. Бойцы замерли, долго стояли неподвижно.

— К-кто это? — заикаясь, спросил Леха Стира.

— Крокодил сиамский, — пробурчал Глымов. — Топай давай…

— Нет, правда, кто это так по-человечьи?

— Выпь ночная… птица такая есть.

— А филин страшней ухает?

— Еще услышишь. Смотри, от страха штаны не намочи.

На исходе ночи забрались в самую буреломную чащобу, разожгли небольшой костер, ножами вскрыли банки с тушенкой, торопливо поели, откусывая большие куски хлеба.

— Дрыхнуть нам тут до утра, — сказал Глымов, закапывая пустые консервные банки в неглубокую ямку. Аккуратно присыпал землей, заложил кусками дерна. — Стира и Муранов на карауле, остальные — бай-бай. Меняемся через два часа.

— Э-эх… — вздохнул Глеб Самохин, расстилая поближе к горячим углям бушлат, — а мужики сейчас небось баб по сеновалам щупают… а кто и на мягкой перине устроился…

— Кого там щупать-то? — отозвался Родион Светличный. — Одни скелеты.

— Не скажи, — улыбнулся Жора Точилин. — Одна такая пухленькая была… конопатенькая!

— Раз пухленькая, значит, ее немцы до нас употребили, — добавил Леха Стира, тасуя колоду карт.

— А у тебя одна только пакость на языке, картежная твоя душа, — пробормотал осуждающе Антип Глымов. — А ну, брысь отсюдова в караул!

Догорающие угли костра засыпали землей. Стало темно — ни зги. Разведчики укладывались спать, сопели, вздыхали. Муранов и Леха Стира устроились с краю, каждый уставился в темноту широко раскрытыми, невидящими глазами. Хотя у Лехи глаза были кошачьи и он хорошо видел карты, которые тасовал, как заведенный.

В медсанбате хирург в грязном окровавленном халате, с мощными волосатыми ручищами, тоже перепачканными кровью, делал операции, словно орехи щелкал.

— Следующего давайте.

На топчан, весь в пятнах крови, положили очередного раненого. Тот глухо стонал, стиснув зубы и закрыв глаза. Голова и грудь его были перетянуты грязными бинтами.

— Терпи, браток, — грубоватым голосом говорил хирург. — Анестезия кончилась.

— Это штрафник, — шепнула сестра. — Одиннадцатой армии, полк Ефремова…

— Влейте в него спиртику грамм триста, — сказал хирург, беря в руки скальпель.

Медсестра метнулась куда-то, вернулась с полной склянкой и, приподняв голову солдата, прошептала:

— Выпей-ка, миленький. Небось, к спиртику-то привыкший…

Раненый открыл глаза, взгляд прояснился:

— Давай… — прохрипел он.

Медсестра осторожно вылила в раскрытый рот всю склянку. Раненый судорожно глотал, по небритому подбородку текла драгоценная влага.

— Терпи, казак, атаманом будешь, — бормотал хирург, орудуя скальпелем и щипцами.

— О-о-о, твою мать, в креста, в гробину, в печень, в голову! — матерился раненый, выпучив глаза от боли.

— Как ты сказал? В креста, в гробину? Этого еще не слышал… заковыристо! — одобрил хирург, бросая в большой таз, полный бинтов, тампонов и крови, очередной осколок и кусок раздробленной кости. — Следующего давайте.

Савелий Цукерман на топчан вскарабкался сам.

— Ну, за такую рану хирургу сто грамм ставить надо, — усмехнулся врач, скальпелем вспарывая засохшую повязку на бедре. — Потерпишь или спирту глотнешь?

— Потерплю, — ответил Цукерман.

— Тоже штрафник, — сказала медсестра, глядя в бумажку. — Одиннадцатая армия, сто семнадцатая дивизия, батальон Твердохлебова.

— Ну терпи, штрафник, такая твоя планида — терпеть да жалобы писать… Так, порядок… — хирург вынул пинцетом пулю, но, вместо того чтобы бросить ее в таз, внимательно начал рассматривать. — Так, так… интересно… Валюша, выйди-ка из операционной.

Операционной называлась часть огромной батальонной палатки, отделенная рваной простыней. За эту простыню и нырнула послушно худенькая большеглазая медсестричка. Хирург быстро наложил швы на рану, перетянул бинтом, и его большое одутловатое лицо склонилось на Цукерманом:

— Это у тебя первый бой был?

— Первый.

— И куда же тебя теперь направлять? В трибунал?

— Почему в трибунал? — черные глаза Цукермана со страхом смотрели на врача.

— А куда же? По долгу службы я должен это сделать. Самострельщик ты, сукин сын. Пуля-то наша…

— Я… я… нечаянно… я… — забормотал Цукерман.

— Э-эх, парень… хитрый ты хорек, а еще из штрафбата… — брезгливо поморщился врач. — Ладно, устав нарушаю, но пожалею… на первый раз. Больше с таким ранением чтоб в медсанбате не появлялся. Под расстрел пойдешь, ты меня хорошо понял?

— П-понял…

— Люди руки, ноги теряют, жизни кладут, а ты… За что в штрафбат попал? Наверное, тоже самострел? Не удивлюсь, если трус такой.

— Я, товарищ врач… я клянусь вам, больше никогда… испугался я… — снова беспорядочно забормотал Цукерман, и в глазах у него стояли слезы.

— Следующего давайте! — разогнувшись, громко произнес хирург.

Под утро Глымов поднял разведчиков. Съели тушенки с хлебом, затоптали остатки костра, присыпали землей.

— Все проверили! — приказал Глымов.

Еще не совсем проснувшиеся штрафники проверили свое снаряжение.

— Попрыгали! — вновь приказал Глымов и первым стал подпрыгивать, проверяя не звякает ли что, не брякает.

— Муранов первый, мы за ним. Замыкающий — Жора Точилин.

Пошли, сутулясь под тяжестью вещевых мешков. Шуршала трава, шелестели отодвигаемые ветви, радостно кричали ранние пичуги.

— Слышь, а я это… ночью на Гитлера погадал, — вдруг заговорил шедший в середине Леха Стира.

— Тебя, Леха, точно в детстве пыльным мешком огрели — до сих пор пыль не выветрилась, — отозвался Глымов.

— Я тебе говорю — точно гадал! — обиделся Стира. — Я гадать могу получше любой цыганки! Карту наскрозь вижу!

— Что ж тебе карты сказали?

— К этой зиме Гитлеру капут будет, — уверенно сообщил Стира.

Павел Муранов коротко рассмеялся и покрутил головой.

— Брехло… — сплюнул с усмешкой Жора.

— Чего брехло? Чего брехло? — обиделся Леха Стира. — Три раза скидывал, и три раза гроб ему выходил, аккурат под Новый год!

— А пораньше нельзя? — спросил Точилин.

— Я картам не приказываю, они сами показывают.

— Когда в очко шельмуешь, то приказываешь, — сказал Точилин.

— Не, Жора, ты не прав. Не приказываю — просто вытаскиваю, какую мне нужно… — возразил Леха Стира. — А когда на судьбу прикидываешь — тут они сами говорят.

— Ну гляди, балаболка, — проговорил Глымов. — Ежли Адольф к Новому году копыта не отбросит, я тебе лично язык отрежу.

— До того времени, ротный, или шах издохнет, или Насреддин помрет, или осел заговорит, — засмеялся Муранов.

— А при чем тут я? — искренне обиделся Леха Стира. — Карты говорят, я перевожу только…

Муранов, шедший впереди, обернулся с улыбкой:

— А я тебя буду переводить.

— Так я и думал, — вставил Родион Светличный. — Товарищ Муранов любит переводить, только совсем не то, что написано.

— Когда же такое было? — нахмурился Муранов.

— А всегда, когда вы Маркса переводите! Или Ленина, на язык пролетариата.

— Послушайте, вы, троцкист недобитый, я вам уже много раз говорил… — закончить Муранов не успел — взрыв шарахнул прямо перед ним. Муранова подбросило и кинуло на землю. Так он и остался лежать, раскинув руки.

Разведчики бросились к нему. Живот у Муранова был весь в крови, и перепачканное землей лицо тоже кровоточило. Он силился что-то сказать, но вместо слов на губах пузырилась розовая пена.

— Амба… не жилец… — тихо сказал Глымов и сплюнул.

И словно услышав его слова, Муранов перестал дышать, и глаза остекленело уставились в небо. Глымов пальцами опустил ему веки.

— Откуда тут мина? — перепуганно спросил Светличный. — Сколько еще до линии фронта?

Глымов открыл планшетку, посмотрел на карту:

— Пять верст как одна копеечка. Загодя фриц страхуется. Вот что значит береженого Бог бережет.

— Как теперь пойдем? — спросил Светличный. — Может, мины тут на каждом шагу понатыканы?

— А что ты предлагаешь? Обратно повернуть?

— Я не предлагаю — я спрашиваю, — пожал плечами Светличный.

— Приказ надо выполнять, а не спрашивать, — зло ответил Глымов. — Закопать его. И чтоб следов не осталось.

Теперь они двигались на большом расстоянии друг от друга, осматривая каждый куст и траву перед ногами. Солнце стояло в зените и сильно припекало. Все чаще стали встречаться болотистые места, в окнах воды плавали разлапистые листья кувшинок. Шедший впереди Родион Светличный длинным шестом прощупывал мох и воду, выбирая места понадежнее. Ноги провались в болотную жижу почти по колено, и вытаскивали их с трудом, с чавканьем и хлюпаньем.

— Дальше сплошь болото… гиблое место… — тяжело дыша, сказал Светличный.

— Потонем мы тут… — обреченно вздохнул Степка Шутов.

— Ты шагай давай. Твое дело телячье.

Когда прошли немного, Глымов остановил Самохина и Светличного и сказал негромко, указав глазами на Шутова:

— Этого любовника, мать его, берегите. Не дай бог чего с ним стрясется — без переводчика останемся.

А через несколько шагов Глеб Самохин неожиданно провалился по пояс. Чем больше размахивал он руками, цепляясь за мох, тем глубже его засасывало. Глымов, пристроившись на высокой кочке, протянул ему шест. Леха Стира кинулся помогать.

Вдвоем они вытащили Самохина на твердое место. Тот едва переводил дух, глаза были перепуганные.

— Танки тут не пройдут, — оглядываясь, проговорил Светличный, — и артиллерия тоже…

Он внезапно остановился и поднял вверх руку. Шедшие за ним замерли на полушаге.

Из зарослей вышла лосиха с маленьким лосенком. Остановилась метрах в десяти от разведчиков, чутко повела мохнатыми нежными ноздрями, задрав большую комолую голову. Пепельно-серый лосенок от ощущения полноты жизни весело взбрыкнул задними ногами и поскакал к лесу. Лосиха медленно двинулась за ним.

Разведчики с кривыми ухмылками переглянулись, утерли рукавами мокрые лица. Жора сказал:

— Жареная на костре лосятина — вкуснее жратвы на свете не бывает.

— Человечина повкуснее будет, — отозвался Глымов, когда они снова тронулись в путь. Болото осталось позади, впереди чернел лес, идти стало легче.

— Чево-о? — Степка Шутов от удивления даже рот открыл. — Пробовал, что ли?

— Довелось… — Глымов размеренно шел вперед, раздвигая рукой ветви, не оборачивался.

— Как это? — не выдержал Жора. — С голодухи, что ли?

— С нее самой…

— Н-да-а, с тобой, Антип Петрович, не соскучишься, — подал голос Светличный. — Как же можно человека есть?

— Как, как! — раздраженно проговорил Леха Стира, вступаясь за своего пахана. — К примеру, в побег идут двое, а третьего уговаривают, как бычка… подкармливают его…

— Как это подкармливают? — опешил Степка Шутов и даже остановился.

— Ну, чтоб упитаннее был. А потом в тайге, когда совсем оголодают, «бычка» этого прикончат и едят всю дорогу. Покуда к обитаемым местам не выйдут. Я правильно объяснение дал, Антип Петрович?

Глымов не ответил.

— Нет… это же кошмар какой-то… — Степка Шутов не верил своим ушам.

— Давай на тебя погадаю, Шутов? Может, тебе такая судьбина выпадет?

— Да пошел ты к чертовой матери, сволочь! Ты хоть соображаешь, о чем говоришь?! — истерично заорал Родион Светличный. — Вы же не люди! Вы… вы хуже зверей!

Глымов резко развернулся, подошел к Светличному вплотную, так близко, что их лицо почти касались друг друга:

— Ты, я слышал, коллективизацией в Орловской губернии командовал. Было такое?

— Д-да… я был представителем ЦК партии, но я…

— По твоему приказу все отбирали… до последнего зернышка? Гнилую картошку и ту забирали…

— Ликвидация кулачества как класса — это была генеральная линия…

— А моя мать двоих детишков своих убила, чтоб оставшихся прокормить… — Глымов проглотил ком в горле, кадык на шее дернулся, под скулами набрякли желваки. — Я своих братишек ел, а ты… сука подлючая… хлеб да сметану жрал, которые у меня отнял…

— Я повторяю, я был представителем ЦК партии и выполнял инструкции… — начал снова оправдываться Светличный. — Это революция…

— Чтоб люди от голода друг дружку ели — такую ты мне революцию устроил? — прохрипел Глымов. — Я таким, как ты, мамку свою, братьев своих, которых я ел, дом и землю, которые вы у меня отобрали, добро последнее… подыхать буду — не прощу… На этом и на том свете не прощу… я вас тоже… зажарю и буду жрать… — Глымов даже вставными железными зубами лязгнул, глядя в глаза Светличному. Потом резко развернулся и пошел вперед.

Потрясенный Светличный застыл, словно в столбняке.

— Пошли, уполномоченный ЦК! — хлопнул его плечу Леха Стира. — Лекция о революции закончилась.

Лес стал редеть, пошел подлесок, который просматривался со стороны поля и немецких укреплений. Они залегли. Глымов долго смотрел в бинокль, изредка роняя:

— Колючка в три… нет, в четыре ряда, с консервными банками… и мин там понатыкано — будь здоров, не кашляй… Пулеметные точки вижу — три… пять… семь… пока только семь точек вижу. Каждая точка с укрытием. Там и минометы стоят наверняка… Ага, вон штабной блиндаж вижу! Леха, у тебя глаз острый, погляди-ка…

Леха Стира взял бинокль, присмотрелся.

— Глухой номер, Антип Петрович. Тут мышь не проскочит…

— Тебе бы только в карты шлепать — лучше получается. — Глымов отобрал у него бинокль, снова долго смотрел, бормотал: — На передке знающего чина не найдешь. Знающие поглубже живут. Майоры… подполковники… Ладно, вечерком попробуем рыпнуться. Бог не фраер, надоумит, если что… — Глымов запихнул бинокль в футляр, скомандовал: — Маскируйся. Темноты ждать будем. И до вечера чтоб мертвые были.

— Будем спать, значит, — весело подытожил Стира.

— Нет, развлекать нас будешь, фокусы свои показывать, — ответил Глымов.

— Это всегда пожалуйста, с нашим удовольствием. — Стира выудил из-за пазухи затрепанную колоду, широким жестом пригласил остальных. — Подгребайтесь поближе, товарищи, бесплатно показываю… Так, пожалуйста, гражданин, то есть товарищ Светличный, возьмите из колоды любую карточку, посмотрите и всуньте обратно в колоду. Только мне не показывайте.

Светличный неуверенно вытянул карту, посмотрел и так же неуверенно втиснул в колоду.

— Благодарю вас. — Леха Стира быстро перетасовал карты, стал бросать их одну за другой на расстеленный на земле бушлат. Когда очередь дошла до червонного короля, остановился, улыбнулся Светличному: — Она самая?

— Она самая, — заулыбался Светличный. — Как вы узнали?

— Секрет фирмы, запомнил. Возьмите еще пару карточек.

Светличный вытянул две карты, потом впихнул обратно, но в разные места колоды: одну ближе к низу, другую — в середину. Леха Стира перемешал колоду, глядя отсутствующими глазами в сторону, снова стал бросать карты на бушлат. Наконец выпала бубновая девятка:

— Это первая карточка. Правильно?

— Совершенно верно, — почти с испугом согласился Светличный.

Стира еще немного покидал карты и сказал, когда вышла семерка треф:

— А вот это будет вторая.

— Просто мистика… — покачал головой Светличный.

— Я ж говорю, проходимец, — ухмыльнулся Глымов. — Как тебя до сих пор в компании на перо не поставили?

— Для этого, уважаемый Антип Петрович, за руку поймать надо, — с достоинством парировал Леха. — А подобной лажи с Лешей Старой случиться не может. Я во время второй своей сидки на киче с начальником на срок играл!

— Ой, заливаешь, Леха! — оживился Глымов, и все заулыбались.

— Охота была! — Стира обиженно поджал губу. — Он сам напросился. Говорит, я банкую, а если банк сорвешь с трех раз, лично напишу прошение о сокращении тебе срока на три года за примерное поведение.

— А проиграешь? — спросил Жора.

— А проиграю — три года сверху, как за побег. Я отказывался, как только мог. Он — ни в какую! Играй, паскуда, или в карцер на десять суток пойдешь! Ну, и пришлось играть. — Стира замолчал, сосредоточенно тасуя карты.

— Ну и что, проиграл? — не выдержал Жора.

— Выиграл, конечно.

— Срок скостили?

— Держи карман шире, — вздохнул Леха Стира. — Разве начальникам можно верить?

Все негромко рассмеялись, а Стира продолжил с глубокой обидой:

— Он, конечно, сказал, что написал прошение, а потом через месяц сказал, что отказ пришел. Наврал, конечно, сука рваная, никуда он не писал… Но пользу я от этого дельца поимел — начальник меня при кухне работать поставил, из уважения. Я за два месяца сразу пять кило прибавил. — Леха Стара хитро подмигнул, и все вновь рассмеялись.

Глава пятая

Самый ближний к фронту полевой госпиталь располагался в разбитом районном центре Мышковцы, в здании школы. После боев школа сильно пострадала, но ее на скорую руку подлатали, застеклили, заделали пробоины в крыше и стенах, починили пристройки, у которых всегда толпился народ, потому что в пристройках находились кухня, прачечная и склад провианта и медикаментов. Здесь же, в одной из пристроек, размещалась и баня, где мыли вновь прибывших раненых. Из окна своей палаты Савелий Цукерман подолгу смотрел, как выгружали из полуторок и телег раненых и санитары помогали им ковылять в баню, над которой уже вился дым из печной трубы, и двое ражих банщиков охапками таскали внутрь березовые поленья.

— Че там? — раздался голос раненого из глубины палаты. — Пополнение прибыло?

— Да, новых привезли, — отозвался Савелий.

— Много? — спросил раненый. Он был лежачий, с загипсованными ногами и поясницей.

— Порядочно. Лежачих много… — ответил Савелий.

— Стало быть, операционная всю ночь трудиться будет.

— Тебе-то что? Помогать позовут?

— Да мне Либермана жалко, чудило. И этого — Коростылева. Как они еще на ногах ходят? Да операции делают… В чем душа держится? — Загипсованный по имени Микола Сагайдак задумался, глядя в потолок. — Живых людей резать… в кишках ковыряться — это ж с ума сойти… Меня застрели — не заставишь…

Савелий не ответил, продолжая смотреть в окно. Двое раненых спали, зарывшись головами в подушки, двое листали затрепанные журналы «Огонек» и «Крокодил».

Двое ходячих играли в шахматы.

— Лучше офицером ходи, — посоветовал один.

— А ты у меня коня съешь, да? — зло ответил другой.

— А по-другому я тебе следующим ходом вообще мат поставлю, Капабланка хренов.

Дверь в палату отворилась, вошел человек лет тридцати, стройный, улыбчивый, в свежих кальсонах, белой рубахе и коротком, до колен, фланелевом синем, в белесых карболовых пятнах, халате. Левая забинтованная рука висела на перевязи, в правой он держал пузатый увесистый вещмешок.

— Здравия желаю, славяне. Сказали, тут у вас местечко лишнее имеется. — Человек обвел взглядом палату, увидел пустую койку и направился к ней. — Разрешите представиться — капитан Красной Армии, временно разжалованный Вячеслав Бредунов, тридцати годов от роду, временно не женатый.

— Штрафной, что ли? — не очень приветливо спросил один из шахматистов.

— Вроде того. Документы уже отправили в обратку — через месяц вернут погоны и ордена, и выпьем мы по такому случаю по полному ведру самогона! — Бредунов разобрал одеяло, присел на край кровати.

— Второй штрафной будешь, — сказал загипсованный раненый.

— А кто ж первый?

Савелий Цукерман медленно повернулся от окна и смотрел теперь на Бредунова.

— Мама родная, Абраша собственной персоной, — продолжая улыбаться, развел руками бывший капитан. — Мне всегда бабы говорили, что я везучий! Ты еще живой, Абраша? Как здоровье?

Савелий молча смотрел на улыбающегося Бредунова, а в памяти всплывало совсем другое лицо — зверино-злобное, с оскаленными зубами…

…На привале подошла полковая кухня и раздавали с пылу с жару пшенный кулеш с тушенкой — царская еда. К двум кухням выстроилась очередь солдат. Веселые подвыпившие повара накладывали котелки с верхом, и солдаты, не успев отойти и несколько шагов, на ходу начинали жадно есть, вонзая ложки в дымящуюся кашу, обжигаясь и наслаждаясь едой.

— Ай да кулеш, братцы! Ешь — пока на четвереньках пойдешь!

— Аромат какой! Щас вся деревня сбежится — просить будут!

— Эй, кошевой, че ты жидишься-то? Накладывай с верхом — всем хватит!

— А этот ушастый уже получал! Эй, как тебя, Куроедов, что ли? Ну-кось, выйди из строя, Куроедов! Иль ты совесть с соплями в детстве съел?

— И этого рыжего гоните! Тоже по второму заходу нацелился! Ишь, летчик-истребитель!

Савелий Цукерман медленно двигался в очереди к кухне, наконец дождался, когда повар протянул руку, рыкнул:

— Давай, чего раззявился?

— А он уже ест, — сказали со смехом сзади. — Он в мечтах ест!

Повар навалил каши щедро, протянул Савелию котелок, усмехнулся:

— На, теперь наяву попробуй!

Савелий отошел в сторону и принялся за еду.

И тут появился комроты капитан Бредунов — шинель нараспашку, на гимнастерке орден Боевого Красного Знамени и несколько медалей, одна — «За отвагу». Он шел по-хозяйски, размашистым шагом, разбрызгивая весеннюю грязь, сверкая белозубой улыбкой.

— Здорово, солдаты! — прозвенел его высокий, полный энергии голос. — Как кулеш?

— Мировой кулеш, товарищ капитан! Давненько такой вкусноты не едали!

— Ешьте от пуза! Солдат на отдыхе должен быть сыт, пьян и нос в табаке!

— Да мы бы и от наркомовских не отказались, товарищ капитан, — кто поднесет?

— К ужину наркомовские будут! Обещаю! Когда капитан Бредунов обещает — он все делает, верно говорю?

— Так точно, товарищ капитан! — дружно рявкнула чуть ли не вся рота.

А Савелий Цукерман промолчал — был слишком занят едой. И капитан Бредунов это заметил, остановился перед Савелием, переспросил:

— Верно говорю, Абраша, или нет?

— Прошу извинить, товарищ капитан, не расслышал, — поперхнувшись, ответил Савелий, и несколько солдат рядом засмеялись.

— Ишь ты, не расслышал! — усмехнулся Бредунов, и глаза его зло сощурились. — Ты по-русски плохо понимаешь, да? Ты больше по-еврейски, да? Может, тебе и кулеш русский не нравится? Ну да, ты же больше мацу уважаешь! Эй, ребята, нашему Абраму кулеш не нравится! Жидам больше маца нравится!

И снова вокруг раздался смех.

Савелий перестал есть и молча смотрел на капитана Бредунова — улыбка та же, белозубая, и глаза вроде те же — веселые, а рожа сделалась вдруг звериная.

— Сколько время? — продекламировал капитан. — Два еврея, третий жид по веревочке бежит!

И опять вокруг засмеялись, но смех получился какой-то осторожный, неуверенный.

У Савелия потемнело в глазах, и он уже не помнил, как с маху ударил котелком с кашей капитана в лицо. Горячая каша расползалась по лицу, текла на шинель, на гимнастерку с орденами… А Савелий молча кинулся на капитана с кулаками и бил, бил, бил… Капитан упал, однако Савелий не остановился — навалился сверху и продолжал остервенело молотить по лицу, по груди, по бокам. Он был явно слабее плечистого капитана, но ярость утраивала силы. Савелия оттаскивали несколько человек, он вырывался, брыкался, кусался…

Капитан с трудом поднялся, лицо его было окровавлено, он кашлял, согнувшись пополам, потом рванул из кобуры пистолет:

— Молись своему Богу, жидяра!

Лейтенант Петушков, стоявший рядом, метнулся к капитану и успел ударить его по руке снизу вверх. Два выстрела прогремели, и пули ушли в весеннее теплое небо. А Петушков вцепился в Бредунова выкручивая из руки капитана пистолет, бормотал:

— Опомнись, что ты делаешь? Не надо, прошу тебя, Слава…

Цукерман еще долго сидел в грязи, словно оглушенный. Он не слышал и не видел ничего, что происходит вокруг. К нему подходили солдаты, что-то говорили, заглядывали в невидящие неподвижные глаза. Потом подошли два красноармейца, отобрали винтовку, ремень, приказали подняться и повели…

— …Говорить не желаешь, понимаю, — вздохнул Вячеслав Бредунов, — Зря, конечно… На войне каждый разговор последним оказаться может, Абраша, особенно для тебя.

Савелий взял костыль, стоявший у изголовья кровати, и с силой метнул в Бредунова. Тот едва успел увернуться — костыль с треском ударился в стену, отлетел в сторону. Раненые вздрогнули, уставились на Цукермана.

— Ты че, Савелий, сдурел? — спросил один из шахматистов.

— Кажись, они знакомцы, — предположил второй. — Небось раньше чего-то не поделили…

— Ребятки, тут бодаться не надо, — предупредительно поднял руки загипсованный. — У нас тут тяжелые лежат — их тревожить нельзя.

— Об чем речь, братцы-славяне, покой — главное лекарство! — Бредунов продолжал улыбаться, приложив руку к сердцу. — А потому предлагаю культурно провести знакомство. Тут меня нагрузили в медсанбате… — И Бредунов зубами развязал вещмешок, здоровой рукой вытащил из мешка банки тушенки, шмат сала, завернутый в промасленную тряпицу, несколько крутобоких красных яблок. Последним сюрпризом была литровая бутыль самогона, обернутая в чистую белую тряпку. Бредунов с торжественным видом водрузил ее на тумбочку.

— Чем богаты, тем и рады, братья-славяне! — Бредунов глянул на Савелия. — Ладно, Цукерман, подгребай давай. Простим друг другу старые обиды… — Он подобрал с полу костыль и ловко бросил его Савелию.

Помедлив немного, Савелий поднялся и пошел к кровати Бредунова. Следом за ним, привлеченные таким богатством, потянулись остальные ходячие, прихватывая с собой кружки и стаканы, весело спрашивали:

— Это всех штрафных так-то в госпиталь провожают?

— Ага, в качестве компенсации за приговор трибунала! — отвечал Бредунов, выразительно глядя на Цукермана.

— Хорошо живут штрафные, позавидуешь.

— А як же! — весело подхватил загипсованный Сагайдак. — Воны ж обиженные, а обиженных на Руси страсть як любят!

— Сестрички тут не лютуют? Начальству стучать не побегут? — на всякий случай спросил Бредунов, зубами выдергивая из горлышка бутыли кукурузный огрызок.

— Не-не, девчата тут с пониманием, — успокоил его один из шахматистов.

Через час вся палата была уже основательно навеселе. Кто-то раздобыл гитару, и Микола Сагайдак рвал струны, надрывно выводя:

Дывлюсь я на нэбо тай думку гадаю,
Чому я не сокил, чому не летаю,
Чому мэне, Боже, ты крылив не дав,
Я б землю покинув тай в нэбо взлетав…

Голос поющего бился о стены палаты, вырывался в открытое окно, и скоро в маленьком скверике перед госпиталем собралась толпа ходячих раненых. Они слушали, и лица их были полны печальных мечтаний.

Еще дрожали струны, когда певец замолк, тяжело вздохнул. Бредунов улыбнулся, хлопнул Миколу по загипсованной ноге:

— Не, старина, не надо нам грустить! Давай другую! Нашу! — Бредунов вскочил, сделал круг по палате, запел:

Крутится, вертится шар голубой!
Крутится, вертится над головой!
Крутится, вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть!

И все раненые в палате, в том числе и Савелий, дружно подхватили:

Где эта улица, где этот дом,
Где эта барышня, что я влюблен?
А вот эта улица, вот этот дом,
Вот эта барышня, что я влюблен!

Дверь в палату распахнулась, вбежали сразу две медсестры, всплеснули руками:

— С ума сошли, бессовестные! Весь госпиталь подняли!

Бредунов подскочил к одной из сестер, подхватил за талию и закружил по палате, громко напевая, и гитарист тут же подхватил мелодию:

Моя любовь не струйка дыма,
Что тает вдруг в сиянье дня,
Но вы прошли с улыбкой мимо
И не заметили меня!

И вся палата снова дружно подхватила:

Вам возвращая ваш портрет,
Я о любви вас не молю,
В моем письме упрека нет,
Я вас по-прежнему люблю!

Медсестра наконец вырвалась из объятий Бредунова, оправила халат, топнула ножкой. Лицо ее раскраснелось и стало еще привлекательнее, круглые серые глаза сверкали:

— Я коменданту пожалуюсь! Немедленно прекратите!

— Галочка, миленькая, разве можно прекратить радоваться жизни!

— Это хулиганство, больной! Это нарушение госпитального режима!

Вторая медсестра, темненькая, с черными испуганными глазами, стояла у дверей, лукаво улыбаясь, и теребила белый поясок халата.

Савелий Цукерман быстро налил в стакан самогону, подскакал на одной ноге к Гале, протянул стакан:

— Богиня! Глоток нектара! За победу!

— Ого, Абраша… да ты гусар… — изумленно протянул Бредунов.

— Слушай, Ванек, с мордой, что пенек, еще раз назовешь меня чужим именем, получишь в морду, — обернувшись к Бредунову, тихо проговорил Савелий и снова повернулся к медсестре. — Галя, не сердитесь! Ведь благодаря вашим заботам и стараниям мы такие веселые! И скоро уйдем на фронт!

И у Гали не было сил отказаться. Она взяла стакан, оглянулась на подругу. Тут верх сообразительности проявил Бредунов — он кинулся к тумбочке, налил второй стакан и бросился к другой медсестре:

— Красавица, как вас величать прикажете?

— Ну, Света, ну и что? Мы на работе не выпиваем. — Девушка по-прежнему улыбалась.

— Светлана, жар сердца моего! У нас праздник! У нашего сокамерника сегодня именины! — Бредунов обернулся к Цукерману, прошипел: — Как тебя?

— Савелий… — прошипел в ответ Цукерман.

— Отмечаем день Савелия! Саввы! Светочка! Галочка! Женщина не может испортить праздник! Женщина может его только украсить!

Савелий проскакал к тумбочке-самобранке, схватил два румяных яблока и протянул медсестрам.

— Так у вас день рождения, что ли? — спросила Светлана, сверкая черными лукавыми глазами.

— Наконец достиг совершеннолетия и могу жениться! — улыбался в ответ Савелий.

— Тогда с днем рождения вас, Савелий. — Светлана и Галя выпили самогон не поморщившись, с хрустом надкусили яблоки, щеки у них раскраснелись еще больше, засияли ярче глаза.

— Ну, Савелий, ну, пройдоха… — покачал головой Бредунов. — Чует сердце — наломаем мы с тобой дров на любовном фронте.

В это время в палату заглянула пожилая санитарка, глаза у нее были разъяренными:

— Девки, вы с ума посходили! Майор помирает! Пал Палыч орет, как припадочный!

Медсестер как ветром сдуло. В палате стало тихо.

— Вот так, ребята, — вздохнул раненый с загипсованными ногами и отложил гитару. — Так оно всегда — где жизнь, тут она рядышком и смерть…

— Что за майор-то? — спросил Савелий.

— Танкист. Командир полка. Восемь ранений и обгорел весь. В бою шесть танков лично сжег, — сказал другой раненый. — Говорят, к Герою представили…

Савелий проснулся ночью от негромкого шороха. Раненые спали, и один тихо стонал во сне. Савелий присмотрелся и увидел, как между кроватями к двери осторожно движется фигура Бредунова.

— Ты куда? — шепотом задал глупый вопрос Савелий и получил такой же ответ:

— На кудыкины горы чертей ловить… — Бредунов обернулся в дверях, прошептал: — Хочешь, давай на пару?

Савелий Цукерман секунду раздумывал, потом откинул одеяло, схватил фланелевые пижамные брюки, согнувшись в три погибели, принялся натягивать штанину на загипсованную ногу…

Светлана сидела у постели тяжелораненого. Светил подслеповатый ночничок, на коленях девушки лежала раскрытая книга. Она дремала, уронив голову на грудь, чуть откинувшись на спинку стула. Раненый лежал под капельницей, забинтованный как кокон, даже лица не видно — одни глаза да щель вместо рта. От обеих рук тянулись резиновые трубки к банкам с цветными растворами, укрепленными на высоких штативах. Палата была маленькая, на двоих, но лежал в ней только один человек. Командир танкового полка.

Стараясь ступать потише, Савелий вошел в палату, медленно приблизился к спящей. Девушка очнулась, испуганно посмотрела на него. Он прижал к губам палец, улыбнулся. Она осуждающе покачала головой, но прогонять не стала.

Савелий взял другой стул, осторожно поставил рядом, сел, отставив в сторону несгибающуюся загипсованную ногу. Спросил шепотом:

— Это тот самый?

— Какой тот самый? — так же шепотом переспросила Светлана.

— Ну, танкист… Герой Советского Союза?

— Он еще не Герой… его только представили… Представляешь, его танки пошли в атаку, попали под немецкую батарею и повернули назад, — начала горячим шепотом рассказывать девушка. — Так он сел в командирский танк, поднял красное знамя и пошел им навстречу… И остановил их. И снова повел в атаку. А тут немецкие танки вышли. И начался встречный бой… Так он в этом бою шесть немецких танков подбил, представляешь? И немцы назад повернули. А его полк — за ними! Всех уничтожили, представляешь? И батарею артиллерийскую с землей сровняли. И фронт прорвали…

Савелий смотрел на наглухо забинтованное тело человека, судорожно пытаясь проглотить комок в горле. Капельки воздуха медленно пробирались по резиновым трубочкам — майор был еще жив.

— Какие люди воюют… представляешь? — Светлана наклонилась к самому лицу Савелия, и книга, лежавшая у нее на коленях, соскользнула на пол, захлопнулась. Большими кроваво-красными буквами на ней было написано: «Как закалялась сталь».

Савелий перевел взгляд на книгу и все молчал.

— Тебя в армию сразу после школы забрали? — тихонько спросила Светлана.

— Почему забрали? — наконец очнулся Савелий. — Я сам пошел.

— Добровольцем?

— Ну да…

— Молодец, — улыбнулась Светлана. — Ты знаешь, о чем я все время думаю? Если человек таким героем в бою оказался, значит, он всегда героем был, правда? Только он жил среди нас, а мы не замечали, что он герой.

— Не знаю…

— Но ведь если человек не герой, он не может вдруг в одну секунду стать героем? — Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, в которых застыл мучительный вопрос.

— Не знаю… — повторил Савелий, все так же глядя на забинтованного танкиста, потом с трудом оторвал взгляд, посмотрел на Светлану. — Слушай, чем твоя голова забита, а? Такая красивая, молодая девушка… Тебе о любви мечтать надо, стихи читать…

— Какие стихи? Какая любовь? — с искренним недоумением посмотрела на него Светлана. — Ты вообще соображаешь? Война идет…

Савелий хотел еще что-то сказать, но только вздохнул и опустил голову.

— А за что ты в штрафбат попал? — вдруг спросила Светлана.

— Долго рассказывать…

— Наверное, струсил, да? — с беспощадной прямотой продолжала спрашивать медсестра.

— Да… струсил… — кивнул он, не поднимая глаз.

— Эх, ты-ы… — Она с сожалением покачала головой. — А я-то подумала…

— Что ты подумала? Что я украл что-нибудь? Или девушку изнасиловал?

— Подумала, что ты… приказ не выполнил. У нас лежал один такой штрафник. Командир батальона. Его полку приказали отступать, а он приказ не выполнил, остался на рубеже обороны. Его за это разжаловали, в штрафбат отправили. Вот он для меня — герой.

— Небось весь батальон положил этот герой, — усмехнулся Савелий.

— Ну, ты бы, конечно, еще до приказа отступил, — съязвила Светлана.

— Бывает так, Светлана: лучше отступить, чтобы потом хорошо ударить, — сказал Савелий и схватился за голову. — Боже мой, о чем мы говорим? О чем говорим?

И вдруг забинтованный майор зашевелился, закашлялся, делая руками судорожные короткие движения. Светлана вскочила, бросилась к кровати, наклонилась к раненому.

— Что, Андрей Витальевич? Вам хуже?

— Про что ты с парнем говоришь, дуреха? — прохрипел комполка. — Ты что, старуха, что ли? Совсем спятила, девка? — Его черные блестящие глаза в упор смотрели на медсестру, запекшиеся губы кривились в улыбке.

— А я думала, вы без сознания… — Светлана счастливо улыбнулась. — А вы все слышали?

— Конечно… Эй, малый… ты кто, рядовой?

— Сержант, товарищ майор.

— Поди сюда, — приказал майор.

Савелий встал, подковылял к кровати, наклонился над майором. Тот несколько секунд смотрел на него, спросил:

— А за что все-таки в штрафбат попал? Только правду, сержант.

— Да так… — нахмурился Савелий. — С командиром роты подрался.

— Ого! За что ж это?

— Жидом обозвал.

— Молоток… — с хрипом выдохнул майор. — За такое скотство морду в кровь бить надо. Слышь, Светка…

— Да, да, Андрей Витальевич… — отозвалась медсестра.

— Молодец твой парень. Помяни мое слово, героем будет… — И комполка снова чуть улыбнулся, и черные глаза его весело смотрели на Савелия и Светлану. — Тебя как звать?

— Савелий.

— Наклонись-ка поближе, Савелий, — шепнул комполка и громче добавил: — А ты отойди, Светка, у нас мужской разговор.

Светлана пожала плечами, состроила рожицу, дескать, не очень-то и надо, и отошла от кровати, отвернулась к окну. А Савелий наклонился совсем близко к лицу майора.

— Ты не тушуйся, парень… — с присвистом зашептал майор. — Ты атакуй, понял? Тут буря и натиск, понял?

— Понял, — кивнул Савелий.

— Действуй, сержант… — опять с трудом улыбнулся командир полка и вновь позвал. — Светлана!

— Я здесь, Андрей Витальевич.

— Я спать буду. Чего тебе тут сидеть? Иди погуляй…

— А дежурная придет? Она ж меня прибьет, — испугалась Светлана.

— Ничего, я ей скажу…

— Видишь, Света, командир полка сказал, что я молодец и будущий герой.

— Ой, держите меня, а то упаду — герой… — насмешливо протянула Светлана.

— Так командир полка сказал, — развел руками Савелий. — Ты ведь его очень уважаешь?

— Ладно, пойду я. А то, не дай бог, ему хуже станет. У тебя правда сегодня день рождения?

— Да вранье, конечно, — улыбнулся Савелий. — Пришел капитан Бредунов, ну и со знакомством выпили… — Савелий нахмурился. — Хотя мы с ним давно знакомы.

— Я так и подумала.

Они стояли в скверике недалеко от входа в госпиталь — трехэтажного бревенчатого здания с освещенными окнами. Вокруг была ночь, где-то рядом ровно и мощно работала дизельная установка. Яркое звездное небо раскинулось над землей. Мерцающий голубой свет исходил от звезд. Подняв голову, Светлана смотрела на небо.

— Где-то там горит моя звезда — и твоя… Мама говорила, у каждого человека есть в небосводе своя звезда…

— О-ой, нога что-то… — вдруг тихо простонал Савелий и медленно опустился на скамейку, у которой они стояли, стал тереть загипсованную ногу ладонями.

— Что? Что такое? — испугалась Светлана, присела рядом, наклонилась к ноге. — Ты, наверное, резко повернул ногу, а у тебя кость раздроблена — могли осколки сместиться.

— Откуда ты все знаешь? — улыбнулся Савелий.

— Как откуда? Я же медучилище перед самой войной кончила…

Савелий вдруг обнял ее за плечи и поцеловал в губы, крепко прижав к себе. У девушки перехватило дыхание, она попыталась было сопротивляться, но через секунду сдалась, и вот уже ее руки обвили его шею, пальцы ерошили густые черные волосы… Наконец долгий поцелуй кончился, они чуть отодвинулись друг от друга и разом глубоко вздохнули.

— Захотелось скрасить скуку госпитальным романом, да?

— Ты мне очень понравилась. — улыбнулся Савелий и поцеловал Светлану в кончик носа.

— Так я тебе и поверила…

— А я тебе понравился?

— Совсем-совсем чуточку…

— Неправду говоришь. Так страстно целуются, когда парень очень нравится.

— Ты-то откуда знаешь?

— Опыт большой, — важно ответил Савелий.

— Ой, не могу — опыт! — прыснула в ладонь Светлана. — А целоваться не умеешь.

— Что значит не умею? — обиделся Савелий.

— Хочешь, научу? — лукаво прищурилась Светлана.

— Ну, если тебе хочется… — Савелий смущенно отвел взгляд в сторону, а девушка вдруг прильнула к нему и осторожно коснулась губами его губ, и кончик языка нежно прошелся по обветренным, потрескавшимся губам Савелия и мягко проник внутрь…

В глубине ночи послышался рокот моторов, потом сверкнули огни автомобильных фар, и по большаку, разделявшему скверик и здание госпиталя, проехали одна за другой три полуторки. У входа в госпиталь машины уже ждала группа санитаров и медсестер с носилками.

Со скрежетом упали борта, осторожно вылезали ходячие раненые. Санитары забирались в кузов, им подавали носилки, и санитары укладывали на них лежачих, осторожно спускали вниз. Во мраке молочными пятнами проступали белые халаты медсестер, белые куртки санитаров, слышались глухие голоса, громкие стоны.

Светлана высвободилась из объятий Савелия, вскочила:

— Ой, мне влетит! Я же знала, что раненые должны прибыть!

— А когда продолжим обучение? — Савелий задержал ее за руку.

— Ну ты и настырный… — она вырвала руку и побежала через дорогу к машинам и толпившимся вокруг них людям.

Когда Савелий приковылял в свою палату, все давно спали и даже капитан Бредунов был на месте и тоже, казалось, спал. Но едва Савелий заскрипел койкой, Бредунов приподнял голову, спросил глухим шепотом:

— Савва, ты?

— Ну, я…

— Ну, как ты?

Савелий сел на кровати, глаза его ярко блестели в темноте.

— Нормально…

— Чего-нибудь получилось?

— А что должно было получиться?

— Ну ты даешь… — Бредунов коротко гоготнул. — А у меня получилось! Капитан Бредунов отстрелялся по полной программе.

— Ладно врать-то… — поморщился Савелий.

— Да ты че? Когда Слава Бредунов врал про это дело? Она сама легла сразу. Они ж тут, бедняги, сердобольные… жалеют нас… — снова рассмеялся Бредунов.

— Поздравляю с победой, товарищ капитан. Спать давайте. Сил набираться для новых побед… — И Савелий закрыл глаза.

Когда окровавленное солнце свалилось за западный край неба и темнота сделалась плотной, разведчики подползли к рядам колючей проволоки.

Антип Глымов и Жора Точилин, лежа на спинах, широкими кусачками резали проход в проволочном заграждении. Остальные придерживали прикрученные к проволоке консервные банки, чтоб не звенели, когда проволока дергалась. В черном небе, шипя и разбрызгивая искры, взлетели три ракеты, на несколько мгновений осветив землю. Начал накрапывать дождь, через секунду полил сильнее.

Миновав первый проход, разведчики двинулись к следующему ряду, и Глымов с Жорой вновь принялись резать проволоку. Снова взлетело несколько белых ракет, осветило позиции немцев. Через минуту вновь раздалось металлическое клацанье кусачек, тихое позвякивание пустых консервных банок. Разведчики замерли, прижавшись к земле.

И вдруг в правой стороне от них, почти у горизонта, зажглись лучи прожекторов, застыли горизонтально, и застучали автоматные очереди, к ним присоединились стук пулеметов и разрывы гранат. Следы трассирующих пуль полосовали темноту. И с каждой минутой грохот боя нарастал.

— Небось, другая наша группа напоролась… — проговорил вполголоса Глеб Самохин.

— Зато нам пофартило, — ответил Глымов, — немцы сейчас все туда кинутся. — И он быстрее стал работать кусачками. — Эй, Шутов, от меня ни на шаг.

— Я тут, тут… — поспешно отозвался Степка Шутов.

Они миновали последний ряд колючей проволоки и медленно поползли к окопам.

К изумлению разведчиков, окопы были пусты. Лишь в глубине за поворотом маячил красный огонек и над бруствером торчал ствол крупнокалиберного пулемета. Еще дальше, в плотной темноте, мерцали частые огни, вспыхивали белые всполохи взрывов, вздрагивала земля. Разведчики сбились в кучу, не зная, что делать. И дождь лил, не ослабевая.

— Че стоим, как бараны? — спросил Леха Стира. — Щас нас застукают.

— Во-он блиндаж. Небось все там прячутся, — сказал Жора Точилин.

В глубине позиций пробежала, громко переговариваясь, группа солдат — они удалялись в сторону гремевшего боя. А из-за поворота хода сообщения показался солдат в шинели и надвинутой на глаза каске. Он что-то крикнул, всматриваясь в темноту. Разведчики присели. Немец медленно пошел к ним, хлюпая сапогами по лужам и бормоча под нос ругательства.

— Всем сидеть, — прошипел Глымов и бесшумно двинулся навстречу немцу, вытягивая из-за голенища нож.

— Га-а-анс! — снова прокричал немец. — Куда ты провалился? Мне за кипятком надо сходить! Проклятый дождь — в сапогах полно воды… — Немец посмотрел на свои сапоги, утонувшие по щиколотку в грязи, а когда поднял глаза, оцепенел от ужаса — на него уставилась небритая звериная рожа, с рожи лилась вода, а глаза отсвечивали сатанинским блеском. И таким же дьявольским блеском сверкнуло лезвие ножа…

Они быстро содрали с немца шинель, в которую тут же облачился Самохин. Он первым двинулся по ходу сообщения до поворота, заглянул, обернулся:

— Там дзот. И под укрытием солдаты сидят.

— Офицера не видно? — спросил Леха Стира.

— В блиндаже небось. Будет тебе офицер под дождем прохлаждаться…

Справа от них все еще гремел бой. Огненные трассы пуль перекрещивали горизонт, ухали разрывы гранат, стучали пулеметы.

— Наши-то еще дерутся… — прошептал Степка Шутов.

— Слава богу, — ответил Глымов и сплюнул. — Пока их до одного не перебили, нам языка взять надо, поняли, выродки лагерные? — Глаза Глымова смотрели с яростью. — Или я сам вас тут всех положу, к едреной фене…

В блиндаже было жарко — горели две бочки-буржуйки. Трое офицеров — капитан и два обер-лейтенанта — в расстегнутых мундирах играли за столом в карты. Яркая электрическая лампочка освещала горку денежных ассигнаций, две початые бутылки вина и одну шнапса, высокие узкие стаканы, деревянные чашки с солеными огурцами и пирожными, две новенькие нераспечатанные колоды и пару пистолетов системы «Вальтер».

На топчане у стены, рядом с рацией и полевым телефоном, на толстом матраце спал на спине, раскинув руки, толстый человек в кителе с майорскими погонами, тихо похрапывая и причмокивая во сне толстыми губами.

И сквозь толстые стены блиндажа смутно доносился грохот боя.

Один из лейтенантов налил из бутыли шнапса, выпил, и другой с улыбкой протянул ему соленый огурец.

— Солененького хорошо, — сказал второй, доставая пирожное, — а теперь сладенького.

Прожевав огурец, первый взял пирожное и с удовольствием откусил:

— Это вы замечательно придумали, Курт. Словно после парильни окунуться в ледяную воду.

— Вы давно могли заметить, что Курт в закуске и выпивке кое-что понимает. Ваш ход, Гельмут.

Гельмут посмотрел свои карты и бросил одну на стол. Оба посмотрели теперь на капитана. Тот некоторое время думал, нервно барабаня пальцами по столу и глядя в карты, веером раскрытые в левой руке. Неожиданно зазвонил телефон. Капитан шепотом выругался, взял трубку, некоторое время слушал, потом резко ответил:

— Сколько смог, столько людей я вам и послал. Вы хотите, чтобы на моем участке ни одного солдата не осталось? Мне жаль, Шредель, если вы целым батальоном не можете справиться с двумя десятками русских десантников, очень жаль. Рапортуйте об этом командиру полка! — Капитан бросил трубку, вернулся к столу и метнул на стол короля пик.

— Ваша взяла! — развел руками Гельмут. — Вам сегодня здорово везет!

— Это потому, что майор спит, — усмехнулся капитан, быстро сгребая со стола кучку ассигнаций. Потом движения рук сделались медленнее, потом совсем остановились.

В дверях стояли двое мокрых страшных русских, направив на них стволы автоматов.

Взвизгнули разом два выстрела — оба лейтенанта, не успев схватить лежавшие на столах «вальтеры», рухнули на пол. А из-за спин русских появился еще один, шагнул к столу, направив пистолет на капитана, сказал тихо:

— Хенде хох.

Ошеломленный капитан машинально подчинился. Ему заломили руки за спину, скрутили веревками, заткнули кляпом рот и силой усадили на стул. А в блиндаж ввалились еще трое русских. Один, увидев на столе карты и деньги, сморщился, как от зубной боли:

— Люди делом занимались, а мы помешали…

Шум и возня разбудили майора. Он тяжело поднялся, сел, хлопая глазами и не понимая, что происходит вокруг. Под нос ему тут же сунули ствол пистолета и дрожащий голос спросил по-немецки:

— Где офицерские оперативные карты?

— Что-о?! — заорал майор и попытался вскочить.

Глымов, стоявший рядом с Шутовым, резко ударил майора пистолетом по голове, и тот повалился на топчан.

— Вяжите его, — приказал Глымов, — и валим отсюда по-быстрому.

— А карты? — спросил Глеб Самохин.

— Че ты меня спрашиваешь? Ищи! Стира, паскуда, ты чего делаешь?

Леха Стира лихорадочно собирал со стола карты и деньги и совал их за пазуху. Сунул заодно и две нераспечатанные колоды, оглянулся на Глымова, ответил виновато:

— Я это… к-карты ищу… — Он принялся обшаривать карманы мундиров, висевших на спинках стульев, и вдруг увидел офицерские планшетки, лежавшие на полу, поднял одну, посмотрел. — Да вот же карты, Антип Петрович!

— Бери! Все планшетки заберите! Самохин! Светличный! Первыми выходите!

Стира успел подхватить бутыль шнапса и две бутылки вина, рассовал по карманам бушлата, потом схватил пирожное и сунул в рот, схватил другое, тоже запихнул.

— Подавишься, крохобор, — прошипел Глымов.

— Не… оно во рту тает, — ответил Леха.

— Дай-ка попробовать, — потянулся к чашке Жора.

— Мародеры… — презрительно сплюнул Светличный.

— Заткнись, мразь политическая, пасть порву, — еле выговорил набитым ртом Леха, развязывая узел вещмешка, высыпая туда из чашки пирожные и последним выскакивая из блиндажа.

Согнувшись и пригибая к земле капитана и майора, разведчики рысцой побежали к окопам. Дождь все шел и шел, стоял завесой, и темень была, хоть глаза выколи.

Первыми в окопы свалились Самохин и Светличный, приняли на руки связанных пленных, потом выбрались на другую сторону. Снизу пленных подталкивали, чуть ли не поднимали на руках, а Самохин и Светличный тянули их вверх, и все матерились шепотом, поминая и черта, и Бога, и родную мать.

Бой — теперь он доносился слева — стал затихать. Все реже и реже стучали автоматы и рвались гранаты.

— Кажись, добивают наших, — сказал Жора Точилин.

— Заткнись, блядь, сердобольный какой выискался! — обжег его яростным взглядом Глымов. — Пошел вперед, пока я тебе в зад пулю не всадил!

Разведчики бросились через поле к зарослям. Под руки тащили упиравшихся майора и капитана.

Лучи прожекторов, шаривших по полю, вдруг выхватили из темноты бегущие фигуры, и тут же ударили трассирующими пулеметные очереди.

Разведчики с маху попадали на землю. Пули свистели над головами. Мычал и дергался майор, выпучивал глаза. Глымов сказал:

— Шутов, переведи этим паскудам. Если они мешать нам будут, кочевряжиться и вообще если нас немцы догонят, я их постреляю первыми.

Заикаясь и с трудом подбирая слова, Степа Шутов стал переводить. Майор напряженно слушал, потом замычал что-то, замотал головой. Глымов вынул кляп, и майор чуть ли не заорал, фразы сыпались у него изо рта, как горох из порванного мешка.

— Чего он травит? — спросил Глымов.

— Да не пойму я ни черта, — поморщился Степа Шутов. — Все говорит, не имеете права, не имеете права!

— Тут права качаловские, — усмехнулся Глымов. — Кто больше накачал, тот и прав.

Пулеметы пристрелялись, и пули цвенькали совсем рядом.

— Гляди, Антип Петрович, немцы! — Леха Стира показал в сторону окопов.

Там, вдали угадывались черные цепи немцев, бегущих по полю следом за разведчиками. Изредка они попадали в лучи прожекторов, на бегу били из автоматов веером, от живота.

— Перебьют нас, как куропаток, — сказал Глымов и скомандовал: — Давай за мной, братцы, перебежками. Фрицев прикрывайте. Убьют — с вас спрошу! К лесу поспеть надо, к лесу! Или нам всем каюк! Пошел!

И они поднялись и трусцой побежали к лесу, уворачиваясь от света прожекторов. Пулеметы заторопились: в пелене дождя трассирующие следы показывали, куда точнее бить. И вот пуля ударила в спину Жору Точилина. Он споткнулся на бегу, упал на колени, на локти, тут же вскочил и побежал снова и через несколько шагов снова упал.

Самохин обернулся, но кинуться на помощь товарищу не мог — держал под руку майора. К Жоре бросился Степа Шутов, попытался приподнять его за плечи, бормотал бессвязно:

— Давай, Жора… за меня берись… вместе побежим… давай, Жора…

— Пошел вперед, сучонок, вперед! — Выросла рядом фигура Глымова.

И Шутов побежал. А Глымов присел, посмотрел Жоре в глаза. Шумел дождь, грохотали автоматы, и лучи прожекторов, как очумелые, метались по полю.

— Добей меня, Антип Петрович… все равно хана…

— Прощевай, Жора. Ты никогда не был фраером…

Одинокий выстрел прозвучал особенно громко.

Они упорно бежали, хотя силы были на пределе. Глеб Самохин сбросил вещевой мешок, и бежать стало легче. За ним скинул вещмешок Родион Светличный. Только Леха Стира упрямо не желал расставаться со своим добром.

И тут, уже перед самым лесом, пули клюнули толстяка майора и Глеба Самохина.

— Немца убило! — крикнул с отчаянием Шутов.

— Какого?! — фомко спросил на бегу Глымов.

— Толстого! Майора! И Самохина убило!

— Не повезло, твою мать! Столько тащили!

Оглянулись в последний раз — майор лежал навзничь, капли дождя стучали в неподвижную спину Самохина.

Они ворвались в лес, но не остановились. Мокрые ветви кустарников больно хлестали по лицам и плечам, они все бежали — уже из последних сил.

Наконец под ногами зачавкала болотная жижа.

— Болото! — задыхаясь, крикнул Глымов. — Болото пошло! Поберегись — вытаскивать некому!

Грохот автоматов стал стихать. Лучи прожекторов упирались теперь в редколесье, расплывались молочным туманом. И немцы замедлили бег, понимая бессмысленность дальнейшего преследования…

Утро застало разведчиков на небольшом островке посреди болота. Дождь кончился, под солнцем сохли во мху мокрые телогрейки и бушлаты, штаны, сапоги и портянки. Меж кочками, поросшими папоротником и яркими незнакомыми цветами, живые окна воды, куда попасть было страшнее всего.

Глымов, Светличный и Шутов спали вповалку, накрывшись немецкой шинелью, Леха Стира играл с немецким капитаном в карты. Леха сидел в капитанском мундире, наброшенном на голые плечи, офицер — в линялой красноармейской гимнастерке, из коротких рукавов торчали длинные волосатые руки.

— Че там у тебя еще есть? Ага, котлы! Давай, ставь на кон! А я вот ножик ставлю. Видишь, какая наборная ручечка? Дорогой ножичек, не хуже твоих часиков.

Капитан пожал плечами, снял часы и положил их на расстеленный бушлат.

— Играем в очко, понял? Очко! Двадцать одно! Вот смотри: дама, семерка, туз — двадцать одно. — Леха взял из планшетки чистый лист бумаги и нацарапал тузов, дам, королей, семерки и восьмерки, а напротив цифру. Протянул капитану. Тот внимательно посмотрел, вдруг улыбнулся и ответил на ломаном русском:

— Понял…

— Ну, поехали, — Леха выдал немцу карту.

Через три хода немец бросил карты на бушлат. Там лежали семерка, туз и дама.

— Очко! — улыбнулся немецкий капитан.

— Ох ты, ехам бабай! — поскреб в затылке Леха. — Как же это я прокинулся? Ладно, давай, банкуй, фашистская морда, — И Леха Стира протянул капитану колоду.

Тот принялся тасовать. Его напряженный взгляд скользнул по обнаженному животу Стиры на пояс, из-за которого торчали рукоятки пистолетов. Но Стира мгновенно перехватил его взгляд и погрозил капитану пальцем:

— И не думай. Сразу — капут! Смотри, Гитлер, я ставлю…

— Найн, — сказал немец. — Я не есть Гитлер.

— А кто же ты? Я Леха. Кликуха моя — Стира. А ты — Гитлер.

— Найн, — немец покачал головой и нахмурился. — Я есть Генрих Бонхоф, гауптман абвер.

— Ну, по петухам будем, Генрих. — Леха протянул ему руку, и немец неуверенно пожал ее, а Леха громогласно добавил, опять ткнув себя пальцем в грудь: — Леха!

— Леха… — повторил Бонхоф.

— Значит, смотри, Генрих, я ставлю зажигалку. Ваши делали, отличная вещь! А ты давай часы клади. Так, поехали. Давай карту.

Генрих снял сверху колоды карту, протянул Лехе. Тот посмотрел:

— Давай еще. Две сразу. — Леха показал немцу два пальца.

Тот выдал две карты. Леха посмотрел, сморщился:

— Не очко его сгубило, а сгубило двадцать два. Попал. — Он бросил карты на бушлат, порылся в вещевом мешке, выудил губную гармошку и положил на бушлат рядом с часами и зажигалкой.

…А Степе Шутову снился сон, необыкновенный и пугающий. Он видел жену комдива Тамару Васильевну почти голой, в одной шелковой комбинации, едва прикрывавшей мощные белые бедра, и белые большие груди, как футбольные мячи, выпирали из-под этой полупрозрачной комбинации.

— Какой вы нерешительный мальчик, Степа… — Тамара Васильевна шевелила ярко-красными пухлыми губами, и голос ее звучал гулко, будто колокол, и она протягивала к нему белые полные руки. — Ну, иди же ко мне… не бойся, Степа, я тебя не съем… мы будем наслаждаться друг другом, Степа… мой юный хрупкий любовник… — И она вдруг взяла его своими могучими белыми ручищами, подняла высоко, как ребенка, повертела в воздухе и засмеялась. — Какой вы бравый гвардеец, Степа!

А потом положила маленького хрупкого Степу прямо между двух грудей, как между двух белых упругих холмов, и Степа все пытался обнять эти холмы, но рук не хватало, и он барахтался в объятиях великанши и слышал гулкий, страстный голос Тамары Васильевны:

— Мы будем наслаждаться друг другом, Степа… будем мучить друг друга, Степа…

Глымов заворочался под шинелью, высунул голову, с трудом разлепил глаза. Тут же проснулся и Шутов.

— Подъем, — сказал Глымов, вылезая из-под шинели.

Поднялся Степа Шутов, последним встал Родион Светличный.

— Баба голая снилась, — встряхнув головой, сообщил Шутов.

— В твоем возрасте, парень, такое часто бывает, — усмехнулся Светличный. — Небось жинка комдива привиделась?

— Такая большущая… прямо статуя… — вздохнул Шутов.

— Вот отмотаешь срок в штрафниках, вернешься в свою часть, а там тебя жинка комдива ждет не дождется, — улыбаясь, заговорил Светличный. — Что делать будешь? Прятаться от нее? Как-то не по-мужски.

— А че мне делать? Опять в штрафбат идти? Буду в другую часть проситься.

— Правильно, Степан, по-умному. Любовь любовью, но жизнь дороже. — И Светличный негромко рассмеялся.

— Ты ж мухлюешь, Генрих! Куда вальта червей девал? — ворвался в разговор голос Стиры. Ну, сучара, ты у меня дождешься по соплям!

Капитан с коротким смешком извлек из-за воротника карту, положил на бушлат.

— Не, Антип Петрович, ты видал, а? У них там в Германии шулера, выходит, похлеще наших! А еще капитан! Ну, падла, щас мы посмотрим, кто кого!

— Сбирайтесь, картежники хреновы! Сейчас пойдем, — негромко скомандовал Глымов. Потом достал из вещевого мешка офицерские планшетки с картами и записями, вынул одну карту, развернул, стал разглядывать многочисленные пометки. Полистал блокнот с записями. Позвал: — Эй, Шутов, ходи-ка сюда.

Степа подошел, присел рядом.

— Гляди, перевести сможешь? То что надо мы добыли или филькина грамота?

Шутов долго старательно рассматривал крючки, стрелки и кружочки с номерами, шевеля губами, по слогам читал надписи.

— Ну? — нетерпеливо спросил Глымов.

— То что надо, Антип Петрович… Тут вроде расположение частей южного крыла четвертой армии… вот семьдесят девятая танковая дивизия в резерве… вот четырнадцатая моторизованная дивизия… глубина обороны… Тут непонятно, что написано… а вот артиллерийские батареи по линии фронта…

— Ладно, понял. — Глымов отобрал у него карту, свернул. — Где вторая планшетка?

— Вот… — Шутов протянул Глымову.

Глымов поднялся, глянул на немца и Леху Стиру, усмехнулся:

— Во друзья стали — водой не разольешь.

— Давай, игруля, бери карточку, — бормотал Леха, сверкая глазами. — Что, очко играет? Ну, тогда я себе набирать буду… Оп-па… семерочка… оп-паньки… десяточка крестей… Что, фашист, думаешь, остановлюсь? Испугаюсь? Не-е, по роже твоей вижу — у тебя не больше семнадцати.

— О, я-а-а-а! — улыбался Генрих Бонхоф.

— Э, была не была, век воли не видать! — Леха снял третью карту, открыл и заорал: — Есть король, ехам бабай! Наша взяла, Антип Петрович, утерли нос Генриху-фашисту! — Леха сгребал выигрыш с бушлата и складывал его в вещевой мешок. Бонхоф сидел перед ними босой, в коротких красноармейских штанах и гимнастерке.

— Ладно, возьми, — Леха Стира бросил немцу разбитые армейские ботинки и две портянки. — Должен будешь.

Пузыри шли из самой глубины трясины, булькали, лопались на поверхности, и тогда слышался глухой звук, похожий на протяжный вздох огромного таинственного животного. Разведчики передвигались медленно, тыкая березовыми шестами во все стороны, выбирая кочки повыше. Под ногами с хрустом ломались густые пахучие заросли громадных папоротников, хвощей и каких-то диковинных растений с большими листьями, толстыми стеблями и махровыми ядовито-желтыми и сиреневыми цветами. И отовсюду веяло зловещей опасностью.

Впереди шел Шутов, за ним — Светличный, налегке скакал с кочки на кочку Генрих — все остальные были нагружены оружием и вещмешками — и замыкал шествие Антип Глымов.

Шутов скакнул на высокую кочку, она предательски прогнулась, и, оскользнувшись, Степа упал в жидкую трясину. Он провалился по грудь, забарахтался, пытаясь стащить с себя тяжелый мешок.

— Держи! — крикнул Светличный, протягивая Шутову березовую жердь. Тот тянул к жерди руку, но дотянуться не мог, и трясина медленно засасывала его.

— Держи! Держи! — Светличный шагнул ближе к Степе Шутову и сам провалился выше колен, а сам все старался достать шестом до Шутова и кричал:

— Держи! Держи!

От их судорожных движений болотная топь всколыхнулась, и немец, стоявший на кочке, не удержал равновесия, ухнул по грудь в трясину, отчаянно замолотил руками, выпучив от ужаса глаза.

— A-а, чтоб тебя! — выругался Глымов. — Леха, спасай фашиста!

Леха Стира бросил свой шест немцу — Генрих проворно ухватился за конец, с силой потянул к себе и едва не стащил в трясину Леху. Тот уперся сапогами в кочку, собрав все силы, держал шест, и немец начал потихоньку выкарабкиваться.

Тем временем Степа Шутов смог ухватиться за конец шеста, но вытащить его у Светличного сил не было.

— Я не удержу его! — с отчаянием закричал Светличный. — Потонет Степка!

Услышав крик Светличного, Леха инстинктивно метнулся к нему и они вдвоем потянули Шутова. А лишенный опоры Генрих тут же начал тонуть, завопил истошно:

— Капут! Капут!

— Фашиста тащи! Леха! Кому сказал?! — заорал Глымов. Он и сам стоял почти по пояс в трясине.

— Степка утонет! — обернулся к нему Леха Стира.

— Фашиста тащи, сволочь, убью! Задавлю! — уже не кричал, а рычал Глымов.

Леха кинулся обратно к немцу, поднял жердину, ткнул концом в грудь Генриха. Тот ухватился за шест, и Леха осторожно стал тащить его, перебирая руками шершавое березовое древко. Немец медленно выдирался из тягучих объятий трясины, наконец уцепился за стебли на большой, словно шапка, кочке и рывком подтянулся и выбрался на сухое место. Упал на колени, взахлеб дыша, и вода текла с него ручьями. Рядом стоял, навалившись на шест, Леха Стира, задыхаясь, не в силах шевельнуться.

А Светличный сделать уже ничего не мог. Степа Шутов с головой погрузился в трясину, через мгновение вынырнул, хватая ртом воздух и все еще держась за конец шеста… Глымов рванулся к нему, разбрызгивая жижу, но не смог пройти и четырех шагов — трясинная гладь тяжело заколыхалась вокруг него. Там, где только что был Шутов, стали всплывать и лопаться большие мутные пузыри. Светличный плюхнулся на кочку и выронил шест, глядя, как успокаивается трясина.

— Помоги… — прохрипел Глымов.

Леха Стира дернулся, но немец опередил его — растянулся на кочке и протянул Глымову руку, другой упираясь в зыбкую почву.

Глымов поймал руку немца, вцепился в нее и стал медленно вылезать на сухую и твердую землю. Подскочил Леха и тоже вцепился в руку Глымова. И топь нехотя отпустила свою жертву.

Глымов сел на землю, вылил из сапог воду, выжал портянки. Спросил после паузы:

— Леха, табак сухой есть?

Леха Стира молча протянул ему кисет с махрой и четвертушку бумаги. Глымов свернул «козью ножку», прикурил, глубоко затянулся и протянул цигарку Лехе. Тот закашлялся, вернул цигарку Глымову. Глымов выпустил дым из ноздрей, проговорил:

— Так оно и бывает — где не ждешь, там и теряешь…

Потом они лежали, обессилевшие, перемазанные подсохшей болотной жижей, и ярко светило солнце, и лесные пичуги вовсю орали в зарослях, и стояла дремучая тишина.

— Ладно, подъем, братушки, — докурив самокрутку, сказал Глымов. — Ночью отоспимся.

— Пожрать бы… — вздохнул Леха Стира.

— Ночью жрать будешь. Сутки нам всего остались — должны у своих быть.

— Еще дойти надо, — оглядывая зыбучие трясины, пробормотал Леха Стира. — Потонем тут все к едреной фене…

Через сутки, оборванные, грязные и небритые, они стояли в блиндаже генерала Лыкова. Немецкие офицерские планшетки с картами лежали на столе. Рядом вытянулся Генрих Бонхоф, в солдатских ботинках на босу ногу, в коротких красноармейских галифе и разодранной на груди гимнастерке с рукавами, едва доходившими до запястий.

— Парадный вид у вас, господин гауптман, ничего не скажешь, — усмехнулся Лыков, и офицеры, которых в блиндаже было много, дружно рассмеялись.

Переводчик, молоденький лейтенант Васильев, перевел слова генерала, и Генрих Бонхоф ответил по-немецки, вежливо улыбнувшись:

— Прошу прощения, господин генерал, за внешний вид. Дело в том, что все мои вещи, и мундир в том числе, ваши солдаты выиграли у меня в карты.

— В карты?! — изумился Лыков и медленно перевел взгляд на комбата Твердохлебова, потом на Глымова, Родиона Светличного и Леху Стиру. — Как это в карты?

— Пока через болото шли… — подал голос Глымов, — по ночам время коротали… А уж где немцу с нашим братом в карты тягаться, — Глымов усмехнулся. — Раздели бедолагу до трусов.

Генерал Лыков довольно рассмеялся, и следом за ним одобрительно засмеялись офицеры, помягчели жесткие взгляды, которыми они окидывали штрафников.

— Молодцы, ребята. — Лыков глянул на Твердохлебова. — Представить мне все документы штрафников, участвовавших в рейде. Живых и погибших. Будем направлять командующему армией.

— Ну, Генрих, ну, сучара немецкая, чуть-чуть под монастырь не подвел! — долго еще возмущался Леха Стира, когда они вышли из блиндажа. — Кореш называется! От смерти его спас, в рот тебе оглоблю!

— Ты мундир-то ему верни, — посоветовал Твердохлебов, — а то его сейчас по разным штабам возить будут, допрашивать, а он как босяк…

— А хрена вот! — Леха выставил перед собой согнутую в локте руку. — Воровской закон — что проиграл, об том не вспоминай! Мне бабы в деревне из его мундира такой куртоганчик сошьют — картинка будет! А я ему еще свои ботинки армейские отдал! Почти новые! Пожалел гада, чтоб ноги босиком не сбивал!

— Да там подметок уже не было, у твоих ботинок, — усмехнулся Глымов.

— Ну как нехорошо, Антип Петрович, западло говорить! Новые ботинки от сердца оторвал!

— А ты у него котлы новые отобрал, швейцарские, — сказал Светличный.

— А ты видел?

— Видел, конечно, — усмехнулся Светличный. — «Омега», шикарные часы!

— Вот бендеровец, а?! — хлопнул себя по бокам Леха Стира. — И че тебя из лагеря отпустили, не пойму! Тебе весь четвертной надо было сидеть от звонка до звонка, а его отпустили.

— Воевать отпустили! — поправил его Светличный. — И я не бендеровец.

— А кто же ты? — вытаращил не него нахальные глаза Леха Стира. — Верный ленинец-сталинец?!

— Я работал инструктором ЦК партии на заводе «Шарикоподшипник!» — начал заводиться Светличный.

— Кончайте базарить, — остановил их Твердохлебов. — Глядишь, скоро все будем одинаковые — бойцы Рабоче-крестьянской Красной Армии.

— Твоими устами да мед пить, — усмехнулся Глымов.

— Слышал, что Лыков сказал — готовь документы, — возразил Твердохлебов.

— Я еще пословицу старую слышал: гладко было на бумаге, да забыли про овраги, — нахмурился Глымов.

— Ох, и натура у тебя, Антип, — осуждающе покачал головой Твердохлебов, — так и норовишь в каждый чугунок с кашей плюнуть.

— Если б не моя натура, Василий, меня давно бы червяки доедали, — парировал Глымов.

— Что бы там ни было, а выпить я просто обязан! — вслух размышлял Леха Стира. — Ребят помянуть надобно, и все такое прочее.

Генриха Бонхофа привели в божеский вид — одели в поношенный немецкий офицерский мундир, галифе и сапоги, и теперь в штабе армии он стоял перед большим столом под зеленым сукном, на котором были разложены добытые штрафниками немецкие карты. Указка командарма ползла по карте, останавливалась у кружков, стрелок и закорючек с номерами.

— Это что? — спрашивал командующий, и переводчик быстро переводил.

— Расположение девяносто первой Баварской дивизии. Прибыла в глубину нашей обороны две недели на зад.

— Какова глубина обороны вашей дивизии?

— Более пятидесяти километров.

— Когда стали поступать первые соединения? Откуда?

— Около месяца назад. В основном из Бельгии, Франции, Италии, — четко отвечал капитан. — Магдебургский пехотный полк, третья танковая дивизия из Франции, Кенигсбергский гаубичный полк, шесть минометных батарей… Баварский пехотный полк. Два танковых батальона дивизии СС «Мертвая голова».

— И все это располагается на таком малом участке фронта?

— Так точно, господин генерал.

— Откуда такая осведомленность?

— Наш батальон обеспечивал связь прибывших соединений со штабом дивизии и штабом фронта, господин генерал.

— Майор, который погиб, командовал этим батальоном связи?

— Так точно, господин генерал. Я был его заместителем.

— Значит, на этом участке готовится наступление, так надо понимать все эти дислокации?

— Ничего не могу сообщить конкретного по этому поводу, господин генерал. Но если судить по родам войск и их количестве, можно сделать подобный вывод — готовится наступление, — все так же четко и быстро отвечал Бонхоф.

— Уведите, — негромко приказал командующий армией и, когда капитан в сопровождении двоих конвоиров вышел из штаба, оглядел группу высших офицеров, позвал:

— Лыков? Ты где там спрятался?

Генерал Лыков протолкался к столу, вытянулся по стойке смирно.

— Молодец, Илья Григорьевич, твоя разведка поработала отлично. Благодарю… — Командующий снова взглянул на карты, оперся обеими руками о стол. — А теперь давайте устроим небольшую мозговую атаку… Когда 166 и где господин фельдмаршал Манштейн предполагает наступать?

Офицеры плотнее обступили стол.

А разведчики в это время сидели в особом отделе дивизии у майора Харченко.

— Вот я тебя и спрашиваю… — Харченко расхаживал по блиндажу, а Глымов, Леха Стира и Светличный сидели на табуретах у стола, на котором лежали бумаги и коптили две керосиновые лампы. В углу примостился Твердохлебов, курил самокрутку, слушал разговор. Больше в блиндаже никого не было.

— Да я не пойму, че вы спрашиваете-то, гражданин майор, — прижимал к груди руки Леха, и глаза его выражали искреннее недоумение.

— Я тебя спрашиваю, ты лично видел, что Самохин был убит?

— Да он передо мной бежал, как же не видел-то? Бежал передо мной и упал.

— Ты удостоверился, что он убит? — Харченко остановился перед Лехой Старой.

— Чего удостоверился? — не понял Леха Стира.

— Что он мертвый? А может, его ранило. И, значит, он в плен попал. Теоретически это можно предположить? — Майор Харченко раскачивался с носков на пятки, заложив руки за спину, и в упор смотрел на Леху Стиру. Тот совсем растерялся. За всю его уголовную жизнь самые ушлые следователи не додумывались до таких вопросов.

— Да мертвый он был, че я, мертвяка от раненого не отличу? — махнул рукой Леха Стира.

— Ты на вопрос отвечай, — ледяным тоном остановил его Харченко. — Теоретически можно предположить, что его ранило и он был жив? Я спрашиваю, теоретически можно предположить? Теоретически?

— Теоретически? — Леха Стира мучительно раздумывал, чувствуя какой-то подвох в вопросах особиста и не зная, как от этого подвоха ускользнуть.

— Ну да… — кивнул Харченко. — Чисто теоретически.

— Ну-у… теоретически, конечно, можно… Но только теоретически, гражданин майор!

— Значит, если можно теоретически предположить, что Самохин был только ранен… — майор Харченко вновь заходил по блиндажу, — значит, можно предположить, что Самохин попал в плен?

— Как это? — Леха Стира даже привстал с табурета, — Я ж вам толкую…

— Ты сядь, сядь, я сказал! — вновь повысил голос майор. — Тебя спрашивают — ты отвечай.

— Че отвечать-то?

— Если ты точно не можешь утверждать, что Самохин был убит, значит, можно предположить, что ранен. Так или нет?

— Ну, так…

— Значит, немцы могли захватить его в плен, так или нет?

— Не могли… — мрачно ответил Леха Стира и с надеждой посмотрел в угол блиндажа, где сидел Твердохлебов.

— Как же не могли, если он ранен был? Ты ж только что говорил, — теперь в голосе майора Харченко слышалось искреннее удивление и даже возмущение. — Что-то ты путать начинаешь, Стира? То одно плетешь, то другое… Если ранен был, значит, могли его немцы в плен взять?

— Не надо так, гражданин майор, издеваться, — вдруг глухо из угла проговорил Твердохлебов. — Скотство это…

— Ты-ы!! — майор рванулся к Твердохлебову, сжав кулаки. — А ну, вста-а-ань! С офицером Красной Армии разговариваешь, штрафная морда! И не с простым офицером, псина! С начальником особого отдела дивизии!

Твердохлебов медленно поднялся, опустив руки. В кулаке была зажата самокрутка, оттуда вился сизый дымок. Харченко смерил его взглядом, вернулся к столу и, схватив пачку исписанных листов, заорал, затряс листками:

— Ты мне чего тут понаписал, а? Расписал, раскрасил — аж слеза прошибает! Не иначе как всех к званию Героя Советского Союза представлять надо, да?! Кого, ты подумал?!

— А чего тут думать? Я — сам такой, — пожал плечами Твердохлебов.

— Во-во, потому так и расстарался! В разведку сходили — сразу герои! Всех в задницу расцеловать и в тыл на курорт отправить!

— Ты сам-то хоть раз в разведку ходил, гражданин майор? — вдруг спросил Твердохлебов.

Майор Харченко вздрогнул как от удара, выпрямился, медленно подошел к Твердохлебову, проговорил неожиданно спокойно:

— А мне не надо в разведку ходить. Меня партия и советское государство на другую работу поставили — всякую нечисть на чистую воду выводить. Предателей, которые сперва оружие бросили, в плен сдались, а потом прощения просить приползли! Прости, мать-родина, струхнул я, исправлюсь… Или вот другая сволочь! Контрреволюционная! Против партии воевали! Против товарища Сталина! Против своего народа! А в лагерях сидеть надоело — опять ползут: прости мать-родина, мы исправились! А про всю эту уголовную мразь я и говорить не хочу! Отребье! Им где бы ни воевать, лишь бы не воевать! Как вы быстро решили — вину свою уже искупили! Вре-е-ешь, бывший майор, слишком цена дешевая получается. Смертью — понял? Только смертью вы свои вины пред родиной искупить можете… И я еще больше тебе скажу…

Договорить майор не успел — Твердохлебов тяжело ударил его в скулу. Майор взмахнул руками, рухнул навзничь и еще проехал на спине пару метров. Леха Стира и Родион Светличный вскочили, растерянно глядя то на Твердохлебова, то на лежащего на земляном полу блиндажа майора-особиста. Только Глымов не двинулся с места.

Харченко шевельнулся, медленно сел, ладонью утер кровь с губы, сплюнул. Потом осторожно поднялся, одернул китель, поправил кобуру с пистолетом… Прошел к столу, сел, поворошил исписанные листки. Вдруг спросил, и голос был странно спокоен:

— Боец штрафного батальона Стира.

— Я, — ответил Стира.

— Ты видел, как меня ударил комбат штрафного батальона Твердохлебов?

— Никак нет, гражданин майор, ничего такого не видел. — Леха Стира вытянулся по стойке «смирно».

— Боец штрафного батальона Светличный, — по-прежнему спокойно проговорил Харченко.

— Я.

— Ты видел, как меня ударил комбат штрафного батальона Твердохлебов?

— Никак нет, гражданин майор, не видел. — Светличный также вытянулся.

— Ну что ж, других ответов я и не ждал… — продолжая перебирать листки, проговорил майор Харченко. — Раз не видели, стало быть, ничего и не было, так, да? — Он поднял глаза от стола на штрафников. — Ну, отвечай, Стира?

— Так точно, гражданин майор.

— Ну а тебя, Глымов, и спрашивать не надо, так надо понимать? Заранее ответ знаю.

— Именно так, гражданин майор, — поднявшись с табурета, спокойно ответил Глымов. — Вы же все наперед знаете.

— Именно так… — кивнул Харченко и повторил. — Именно так… ничего и не было. Все свободны. Твои представления, комбат, особый отдел рассмотрит вместе с командованием дивизии и… направит, куда следует. А с вами… с каждым в отдельности… я лично разберусь… с каждым. Всё! — и майор Харченко ударил кулаком по столу.

— Теперь держись, — сказал Леха Стира, когда они вышли из особого отдела и остановились на улице, сворачивая цигарки. — Теперь нас сквозняки замучают.

— Охоту на нас майор устроит, ясное дело, — вздохнул Твердохлебов.

— Видали охотников и пострашнее, — сказал Глымов, прикуривая.

Глава шестая

Уже начало темнеть, когда Глымов подошел к захудалому дому на окраине деревни, где размещались дивизионные службы. А эта изба стояла вовсе на отшибе, и вид у нее был такой несчастный и нежилой, что сюда, видно, и на постой никто не просился. Глымов вел в поводу тощую коровенку, и оттого вид у него был если не глупый, то довольно странный.

— Где коровенку-то раздобыл, солдатик? — спросил его лейтенант из проезжавшего «виллиса».

— Да в леске… на болоте бродяжила… — отвечал Глымов. — Пропадет, думаю, животина…

— Давай забьем да зажарим! — Лейтенант весело смотрел на него. — У нас шнапсу мало-мало имеется.

— Зажарить всегда поспеем… она еще молоко давать может…

«Виллис» поехал дальше, рассекая в глубоких лужах волны грязной воды, а Глымов подошел к дому-калеке, отворил покосившуюся калитку и зашагал по заросшей тропинке.

На крыльцо вышла худенькая стройная женщина непонятного возраста — война всех уравняла: морщинистое лицо, резко выступающие скулы, глубоко сидящие глаза. Только по ним, блестящим и сохранившим красоту молодости, и можно было понять, что она еще не стара.

— Здравия желаю. — Глымов снял пилотку и чуть поклонился. — Глымов Антип Петрович.

— Катерина… — едва слышно ответила та.

— Вот коровенку в лесу нашел. Не нужна?

— Дак ведь кормить-то ее нечем, — чуть улыбнулась Катерина. — Ой, да вы проходите, что ж я вас на пороге держу.

— Сперва животину определить надобно. Хлев до войны-то был?

Катерина молча повернулась, и Глымов двинулся за ней, потянув за собой коровенку.

Хлева, можно сказать, и не было — три стены из плетня, обмазанного глиной, прохудившаяся крыша, засохший навоз.

— Н-да-а… — Глымов поскреб в затылке. — Ну ничего, это дело поправимое… Топор в дому есть?

До позднего вечера он возился со стенами и крышей, укрепляя жерди, вколачивая недостающие колья, латая дыры кусками жести и толя, которые находил тут же, во дворе. Потом накосил травы прямо на задах дома — там были аховые заросли крапивы, бурьяна и сочного высокого клевера, охапками натаскал в хлев, свалил в ясли перед коровьей мордой. Погладил ее по коричневому лбу с беленькой звездочкой:

— Хавай, тварь Божья… и молока поболе давай…

Корова покосилась на него громадным лиловым глазом, глубоко вздохнула.

— В июле, десятого, ушел на фронт, а двадцать седьмого августа я уж и похоронку получила, — негромко рассказывала Катерина, подперев кулаком щеку и глядя на Глымова. — А в ноябре-то немец пришел… Николку моего в первый же день повесили…

— За что повесили? — приподнял вопросительно бровь Глымов.

— Наши-то, когда уходили, оружия много побросали. Дурачок мой возьми да винтовку-то и подбери. Да на сеновале спрятал. А немцы, как по всей деревне оружие искать стали, так сразу и нашли. Да они не нашли бы, если б Федька Пряхин, стервец, не указал. В полицаи записался, антихрист проклятый, ну и давай лютовать…

— Живой? — спросил Глымов.

— Кто? — не поняла Катерина.

— Федька этот… Пряхин?

— А поди знай! Как немцы уходить стали, так и он с ними подался. И еще человек пятнадцать, которые в полицаи пошли. Из бывших раскулаченных.

Они сидели за выскобленным, чисто вымытым столом, освещенным старой керосиновой лампой. Хозяйка выставила бутыль самогона, две граненые стопки, чашки с вареной картошкой, сморщенные соленые огурцы. Глымов достал из вещмешка три открытые банки тушенки, немецкие галеты, куски колотого сахара. Девочка лет семи сидела рядом с Катериной и громко грызла большой кусок сахара.

Глымов степенно ел тушенку с картошкой, ел с тарелки, ложкой, и ему нравилось так есть — не спеша, обстоятельно. Он взял бутыль и наполнил граненые стопки.

— Ну, давай, Катерина, за все наши горести и радости.

— Надолго тебя погулять отпустили? — улыбнулась Катерина, поднимая свою стопку.

— Комбат сказал — отдохни денек-другой, там видно будет…

Они чокнулись, выпили, и Глымов вновь со степенной обстоятельностью принялся за еду. Катерина же съела кусочек тушенки, тем и обошлась, и только смотрела на Глымова, подперев кулаком щеку.

— Поди, по дому родному соскучился? — участливо спросила она.

— Да не было у меня никогда родного дома, вот ведь штука какая, — вздохнул Глымов.

— Как так? — весело удивилась женщина. — А с виду мужик такой домовитый, хозяйственный… Я уж было жене твоей позавидовала.

— И жены у меня никогда не было, — усмехнулся Глымов.

В темных глазах женщины колебалось пламя от керосиновой лампы, потом блеснуло недоверие, потом — хмельное веселье:

— Так ты, видать, по бабам ходок, что ли?

— А ежели и так, то что, прогонишь? — Он тоже улыбнулся, подмигнул ей.

— Да куды уж там… — Она махнула рукой, — скажешь тоже — прогонишь… — Она вдруг помрачнела, не сводя глаз с огонька лампы.

— Немцев-то, поди, не прогоняла? — неожиданно спросил Глымов, спросил тяжело, будто ударил.

— Нет, не прогоняла… — горестно вздохнула Катерина.

— И много их к тебе заглядывало?

— Да ходил один…

— Дядя Курт! — громко сказала девочка. — Он мне шоколадки приносил! И колбасу!

— Приходил, Ниночка, приходил. — Женщина смахнула слезу, погладила дочь по голове. — Ты поешь мяса-то, поешь…

— Не хочу, — мотнула головой девочка, продолжая грызть кусок сахара.

Глымов принялся сворачивать самокрутку. Толстые пальцы ворочались неуклюже, махра просыпалась на стол… Наконец скрутил, прикурил от лампы, глубоко затянулся. А женщина все смотрела на огонек застывшими, блестящими от слез глазами.

— Не переживай, — сказал Глымов. — Мы сами в том и виноватые…

— Да вы-то в чем виноватые? — со слезами в голосе спросила женщина и громко высморкалась в платочек, который достала из рукава платья.

— А в том, что немца сюды допустили… вояки хреновы… — жестко проговорил Глымов. — А бабы расплачивались.

И, словно в благодарность за эти слова, она так жарко, так неистово обнимала его ночью, так жадно целовала и беззвучно плакала, прижимаясь к нему изо всех сил, что при этом страшно скрипела старая деревянная кровать.

…А потом они лежали, мокрые и обессилевшие, и ее голова покоилась на его откинутой руке, и она осторожно гладила заскорузлыми, узловатыми пальцами его голую грудь, целовала в небритую щеку, и в черное ночное окно заглядывала ясная ярко-зеленая луна, и совсем мирная тишина стояла над деревней. Глымов смотрел в потолок, возвращаясь мыслями в прошлое.

Всплыло в памяти заседание народного суда: скамья подсудимых, на которой сидит остриженный под нуль Антип Глымов, молодой еще, угловатый парень; по бокам два милиционера. И судья, пышнотелая женщина, и два народных заседателя, один пожилой рабочий с седыми усами, другой молодой человек в больших роговых очках.

— Встать! Суд идет!

Глымов встал. Поднялись и немногие присутствующие в маленьком зальчике судебных заседаний.

— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… — торжественно начала судья.

Глымов слушал вполуха, потому что давно знал, сколько ему «вломит» судья, и все смотрел на присутствующих в зале женщин и мужчин. Один из них, встретив взгляд Глымова, коротко подмигнул ему и сделал какой-то знак. Глымов едва заметно кивнул в знак согласия.

— …к восьми годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях строгого режима… — закончила читать приговор судья. — Приговор может быть обжалован в вышестоящую судебную инстанцию в течение десяти дней со дня оглашения.

А потом его долго вели длинными гулкими тюремными коридорами, желтое солнце едва пробивалось сквозь пыльные грязные окна, забранные металлическими решетками. Сзади шли конвоир и надзиратель, который крутил на пальце железное кольцо с большой связкой ключей. Звон ключей разносился далеко по коридору. Слева тянулись двери камер с круглыми глазками и закрытыми деревянными окошечками.

— Стой, — скомандовал надзиратель и стал отпирать дверь. С лязгом и скрежетом провернулся ключ в замке, и Глымов вошел в полутемную камеру. Дверь закрылась.

Глымов присмотрелся в полумраке к обитателям камеры, их было человек пятнадцать, широко перекрестился, поклонился:

— Здравия вам желаю, православные… — Потом поклонился троим татарам в тюбетейках, сидевшим на нижних нарах в углу: — И вам, граждане мусульмане… — И еще раз поклонился двоим евреям — один из них был в кипе. — И вам доброго здравия желаю, граждане жиды. Звать меня Антипка Глымов, кликуха — Кулак, я — вор…

И снова зал судебных заседаний, три стула с высокими спинками, на которых вырезаны государственные гербы, судья и двое народных заседателей, и Антип Глымов на скамье подсудимых, и громкий голос произносит повелительно:

— Встать! Суд идет!

А потом долгие месяцы в одиночке, когда мерил шагами камеру — от окна до двери, курил, иногда останавливался, смотрел в мутное пыльное оконце на далекое небо…

— Вор я, Катерина… — вдруг глухо сказал Глымов.

— Как вор? — не поняла Катерина, приподняв голову. — Какой вор?

— Вор в законе… всю жизнь по тюрьмам да лагерям… на воле считанные годы…

— Господи, твоя воля… — только и смогла прошептать Катерина. — Миленький ты мой… как же это так тебя угораздило-то?

— Так и угораздило… как куру в ощип… — он тяжело поднялся с кровати, прошлепал босыми ногами к столу, отыскал в потемках окурок самокрутки, нащупал на столе коробок со спичками, чиркнул, прикурил. Пламя спички на миг осветило исхудалое угрюмое лицо с темными впадинами щек, острыми, выпирающими скулами и тяжелым подбородком. Он сел на лавку, расставив ноги в кальсонах, упершись локтями в колени, и долго курил, глядя в окно на ясную луну. Вдруг проговорил, повернув голову к кровати:

— Ежели живой останусь, хочешь, к тебе вернусь? Ты только сразу не говори ничего, ты подумай, Катерина… до утра времени много…

— Да на что я тебе сдалась-то, Антипушка? — из глубины комнаты ответила Катерина. — Да еще с девкой малой. Ты, видать, привык в одиночку жить, а теперь и вовсе твое дело солдатское: жив будешь али нет — это уж как Господь рассудит.

— В одиночку молодому сподручно, а когда годов полный мешок наберется, поневоле о доме да семье думать начинаешь…

— А убьют тебя, об том не думаешь?

— Эх, Катерина, сколько раз Бога молил, чтоб убили меня, а вот поди ж ты — живой да живой…

— Не буди лихо, пока оно тихо, — ответила Катерина.

— Не-е… — слабо улыбнулся Глымов. — Видать, Господь определил мне вдоволь на земле помучиться… чтоб по самые ноздри… — Он затянулся самокруткой, вновь уставился в окно на луну, вздохнул. — Хотя, к слову сказать, куды уж больше-то?

Карандаш комдива полз по линии фронта, обозначенной на карте, вдруг остановился.

— Вот два танка обгорелых стоят. А за танками этот выступ, — говорил комдив Лыков. — Но насколько укреплен этот участок, мы не знаем. А командование требует немедленно начинать наступление в этом месте или южнее, в расположении дивизии Кулешова.

— Разведку боем, — предложил начштаба Телятников.

— Людей понапрасну гробить… — Лыков задумчиво постукивал карандашом по карте.

— Штрафбат бросить, — предложил начальник особого отдела Харченко.

— Батальон угробим, — сказал Телятников.

— На войне как на войне, — сказал Харченко. — Можно бросить батальон из полка Белянова.

— Нет, полк Белянова нужен для других дел. В целости и сохранности… Значит, так и порешим — штрафбат Твердохлебова.

Комбат Твердохлебов разглядывал в бинокль бугристую равнину с черневшими остовами двух сгоревших немецких танков, застывших метрах в полутораста от наших окопов.

— Че ты все туды глаза пялишь, комбат? Чем там поживиться можно? — спросил подошедший ротный Федор Баукин.

— Кто про что, вшивый все про баню. Начальство приказало бандуры эти захватить и оборудовать там точку обороны.

— На хрена? Нам что, здесь плохо?

— Для выравнивания всей линии обороны, — терпеливо отвечал Твердохлебов.

— А на хрена ее выравнивать? — не отставал Баукин. — Там же у фрицев наблюдатель сидит.

— А надобно, чтоб наш наблюдатель сидел. — Твердохлебов протянул бинокль Баукину. — На, сам погляди.

— Эх, на них бы заместо трактора пахать да пахать… — вздохнул Баукин, приставляя бинокль к глазам.

— Ты, я вижу, пахать собрался? — подходя, радостно заржал Светличный. — Мало тебя раскулачивали, не отбили еще охоту!

— Язык у тебя, Родя, без костей. За то небось и срок мотал, — Баукин все смотрел в бинокль.

— За что срок мотал, в личном деле записано…

— Хватит трепаться, балаболки, — оборвал Твердохлебов. — Как стемнеет, поползем эти чертовы танки брать.

— А фриц заметит? — сказал Баукин. — Надерут нам жопу — у их как раз напротив огневые точки.

— А вдруг там жратва какая? Или шнапс? — поглядел на Баукина Светличный.

— Или девки голые, — откликнулся Баукин.

— Дай-ка… — Твердохлебов отобрал бинокль, заключил: — Короче, как стемнеет — готовьтесь. Поползем… за шнапсом и за девками… Баукин, оповести свою роту.

Стемнело довольно быстро, и пятьдесят баукинских штрафников, перевалившись через бруствер окопов, поползли к танкам, хорошо видным на фоне темно-синего неба.

Осветительные ракеты регулярно взлетали с немецкой стороны, шипя и разбрызгивая искры, заливая землю призрачным желтым светом. Через минуту ударили минометы. Мины свистели в темноте, оставляя светящиеся хвосты огня, от взрывов столбами дыбилась земля.

— Положим ребят ни за что ни про что… — бормотал Твердохлебов, глядя в бинокль на поле.

— Этих положим — других пошлем, — сказал Глымов, стоявший рядом. — Нам не привыкать.

Обгоревшие танки, казавшиеся днем мертвыми, вдруг ожили — оттуда ударили пулеметы. Сиреневые вспышки трассирующих пуль полосовали землю длинными плетями. И плети эти хлестали по ползущим штрафникам, и многие замирали в нелепых позах.

Вот пулеметной очередью прошило сразу двоих. Один повернул окровавленное лицо к другому, прохрипел:

— Че ж они, не сказали, что в танках пулеметы, суки?..

— Разведку боем устроили… их бы сюда, начальничков…

А мины рвались уже в окопах штрафников, и разговаривать приходилось криком, и то и дело пригибаясь.

— Стало быть, в танках этих фрицы? — кричал Глымов, — Че ж мы ничего не знали?

— Ну не знали! Теперь что, волосы на голове рвать?! — рявкнул на него Твердохлебов и добавил уже спокойнее: — Готовь свою роту! Прорвись к позициям гадов.

— Нехай Родянский своих ведет, — огрызнулся Глымов.

— А чем его люди хуже твоих?

— Ничем. Просто раньше под огнем полягут… — Глымов сплюнул.

— Значит, через пятнадцать минут твоя рота выйдет на исходные. В атаку по моему сигналу.

— Ладно, через пятнадцать минут пойдем подыхать по твоему приказу… — И Глымов пошел по ходу сообщения.

Пулеметы и минометы били, не умолкая. Свист мин, взрывы и захлебывающаяся пулеметная стрельба сливались в страшную какофонию.

Смертельно раненный комроты Федор Баукин упал в двух шагах от обгоревших танков. С усилием поднял голову — кровь заливала лицо, мешая разглядеть ближний танк, — сжал в обессилевшей руке гранату.

— Не… не доброшу… — хрипел он, пытаясь подползти ближе и теряя последние силы. — Неужто не доброшу… твою мать… гады… — И вдруг встал.

Он стоял согнувшись, а потом двинулся к танку, качаясь из стороны в сторону. При вспышке ракеты пулеметчик увидел его сразу. Он шел, шатаясь, как пьяный, а пули одна за другой впивались в него, вырывая из телогрейки куски ваты. И уже падая, он все же бросил гранату. Граната не долетела. Она взорвалась прямо перед корпусом железного чудовища.

— Не добросил… — прошептал Баукин и уронил голову.

Глымов отправил вторую роту.

— Ползком, подельнички, только ползком, — напутствовал он бойцов. — Там трупов уже много — укрываетесь за ними. Кто повернет назад — пристрелю, будь спок. Ну, с Богом, давай!

Штрафники неохотно перелезали через бруствер и пропадали в темноте.

Они ползли меж телами погибших товарищей, вжимались в землю, зажмуриваясь, когда свист мины раздавался совсем рядом, когда пули взметали пыль.

И вот мина накрыла одного, взрыв подкинул тело, словно ватную куклу. Второго пуля ударила в голову, и он замер, закрыв голову руками. Третий лежал, скорчившись и обняв живот, и повторял как заведенный:

— Мамочка… ой, мамочка… ой, мамочка…

Ракеты взлетали пачками, и временами над полем становилось светло как днем.

— Во светят, твари, во светят… — бормотал Леха Стира, втягивая голову в плечи.

Рядом рванула мина, и сейчас же раздался вскрик, потом тяжелый стон, переходящий почти в животный вой.

— Тихо ты! — рявкнул на раненого Стира, проползая мимо.

Глымов полз позади всех и так же, как все, втягивал голову в плечи, озирался по сторонам, замирал, когда рядом рвалась мина. И вдруг почти наткнулся на бойца, который ползком пятился назад.

— Не туда ползешь, парень, — сказал ему Глымов. — Вперед надо.

Боец повернул к нему лицо — губы его тряслись, глаза были бессмысленными. На вид ему было лет сорок.

— Н-не м-могу…

— Через не могу. Давай, давай вперед.

— Н-не м-могу… — повторил боец. — Лучше уб-бей з-здесь…

— Я сказал, вперед давай! — уже зло повторил Глымов. — Назад нельзя — там заградотряд тебя шлепнет.

— Н-нет… пошли они на хер! Они нас на верную смертушку послали… к-как с-скотов! — Боец вдруг вскочил, не страшась разрывов мин и пуль, свистевших вокруг, и побежал назад, к своим окопам.

Не целясь, Глымов дважды выстрелил ему в спину. Боец плашмя рухнул на землю.

Приподнявшись на колено, Глымов оглянулся по сторонам, столкнулся взглядом с таким же замешкавшимся от страха бойцом.

— Давай, давай, сучий потрох, не трусь, только вперед — не то и ты пулю получишь!

Вдруг впереди яркое пламя взвилось над сгоревшим танком.

— Есть один, в креста, в гробину мать… — Глымов стукнул себя кулаком по колену.

И буквально через секунду вспыхнул второй танк и грохнул второй взыв. Пулеметы в танках замолкли.

Штрафники некоторое время лежали, словно не верили тишине, потом один за другим стан и подниматься и побежали вперед.

Твердохлебов, смотревший в бинокль, с улыбкой оглянулся на Родянского:

— Рванули танки. Теперь в окопах каша будет. Давай, выводи своих.

Родянский как-то странно вздохнул, ответил:

— Хана батальону… Хотел бы знать, для чего?

— Взять переднюю линию обороны, — зло ответил Твердохлебов. — Приказ не слышал?

— Брось, Василь Степаныч, тут не дети — силами батальона переднюю линию обороны противника не берут.

— Ты, Суворов хренов, делай, что сказано!

Родянский был прав — штрафники залегли под шквальным огнем, не добежав до переднего края немецких окопов метров пятьдесят. Стоны раненых были слышны даже сквозь грохот пулеметов.

— Че делать будем, пахан? — прокричал Леха Стира, подползая к Глымову.

— А че приказано, то и будем делать, — прокричал в ответ Глымов. — Или ты только в карты сноровый играть?

— Да я не пойму, чего приказано-то?

— Вперед идти!

— С кем? Ты погляди, пахан, одни жмурики под твоей командой!

— А ну давай вперед, псина, — прорычал Глымов, наводя на Стиру пистолет. — Или я из тебя тоже жмурика сделаю!

— Падлы лягавые! Лучше бы построили и сразу всех в расход пустили, — бесновался Леха Стира. — Ты погляди! Погляди!

Его лицо было черно от земли, глаза сверкали. Глымов оглянулся вокруг, и впервые ему стало страшно. Почти в упор немецкие пулеметы расстреливали лежащих и ползущих штрафников.

Из блиндажа выглянул радист, прокричал:

— Василь Степаныч! Первый на связи!

Твердохлебов тяжело побежал в блиндаж.

— Как дела, комбат?! — услышал он голос генерала Лыкова.

— Да как, гражданин генерал… нету больше батальона, — ответил Твердохлебов.

— Командуй отход на прежние позиции! Операция закончена! — И генерал прервал связь.

Лыков отдал трубку радисту и долго смотрел на язычок пламени коптилки, сделанной из снарядной гильзы:

— Твердохлебов потерял весь батальон…

— А что я говорил, товарищ генерал! — оживился Телятников. — Плотность обороны на этом участке высочайшая! И даже при мощнейшей артподготовке наступать здесь нельзя.

— Потому они себя так тихо и вели… А стоило проверить, они и раскрылись. Видно, сами что-то там готовили. Ладно, составь шифрограмму в штаб армии — разведка боем произведена, ну и… соответствующие выводы… — махнул рукой генерал Лыков и крикнул в темный угол: — Анохин, давай пожрать что-нибудь!

— Слушаюсь, товарищ генерал! Давно жду — у меня все готово! — Ординарец Анохин пулей выскочил из блиндажа.

После боя штрафбат перевели в ближний тыл. В полутемном блиндаже в углу за колченогим столом сидел комбат Твердохлебов, ворошил пачку листов с колонками фамилий — карандашом вычеркивал одну за другой.

— А кто Котова последним видел? — вдруг спросил Твердохлебов.

— Миной его накрыло, — отозвался Семен Дрожкин. — Я видел…

— А Курдюмова кто видел?

Твердохлебову не ответили — все галдели о своем, а в общем, об одном и том же — недавнем бое, в котором погиб почти весь батальон.

— Эй, архаровцы, я спрашиваю, кто Курдюмова последним видел?

— Это из роты Глымова?

— Он самый… носатый такой, фикса у него золотая, — пояснил Твердохлебов.

— Так его одним из первых… когда перед танком залегли. Я и видел, рядом с ним лежал.

А в общем блиндаже собрались остатки батальона. Раскаленная буржуйка дышала жаром, и вокруг нее на рогульках и веревках были развешаны для просушки рубахи, кальсоны, гимнастерки. В тесноте толкались полуголые и одетые мужики, вели разговоры в прокуренном воздухе.

— Хотел бы я знать, братцы, мы хоть одного фрица укокошили или только они нас шлепали, как уток на озере?

— Вопрос твой, браток, самый что ни на есть дурацкий.

— Какая атака, такой и вопрос, — коротко рассмеялся кто-то.

— Ах, кореша вы мои, кореша! Есть стратегия, а есть тактика. Это была небольшая тактическая операция. А то, что целый батальон полег, — это дело десятое. Как говорится, смерть одного человека — трагедия, а смерть тысяч — статистика. Выходит, ты кто?

— Как кто? — не понял штрафник Веретенников. — Человек.

— Не, ты не человек. Ты — статистика, — торжественно заключил политический Авдеев, и все вокруг радостно заржали. Авдеев оглядел смеющиеся небритые чумазые рожи и добавил:

— Мы все здесь — статистика…

И все снова захохотали:

— Со статистики и взятки гладки!

Не смеялся, однако, Леха Стира. Он лежал на спине у самой стены, смотрел в накат бревен, время от времени проглатывал ком в горле и молчал. Рядом сидел Глымов, курил самокрутку и тоже не смеялся — неподвижными глазами смотрел в дымный полумрак.

— Дай потянуть… — попросил вдруг Леха, и Глымов протянул ему окурок самокрутки.

Стира жадно затянулся, закашлялся, сел. Глымов постучал его по спине. Стира отдышался и сказал:

— В бега подамся…

— Далеко уйдешь? — глянул на него Глымов.

— Ну, недалёко… Живым все одно не дамся — хоть пару-тройку подлюк красноперых уработаю.

— Ты ж добровольно воевать пошел, — усмехнулся Глымов.

— Воевать, а не бычком на бойню! Твари, что удумали, а? Зачем на верную смерть послали?

— Разведка боем называется, — вздохнул Глымов.

— Да пошли они к такой-то матери со своей разведкой! — Леха с ожесточением затягивался и каждый раз, выпуская дым, кашлял. — Я тебе так скажу, пахан, они нас за людей не считают, понял, нет? Ну, на киче понятно, кто я. Вор и есть вор, че меня за человека считать? А тут я кто? Защитник отечества или не защитник?

— Не… — Глымов покачал головой, улыбнулся неожиданно.

— А кто?

— Никто. Штрафной солдат. Ноль без палочки. — Глымов отобрал у Стиры окурок, затянувшись, закончил: — Вот и вся суровая правда жизни, Леха…

Катерина подоила коровенку — получилось больше половины ведра пенистого парного молока, желтоватая пена поднялась чуть ли не до самых краев.

— Ишь ты, какая щедрая, красавица моя… — Катерина любовно погладила корову по вымени.

Процедив молоко через чистую марлю, разлила по четырем пузатым глиняным кубанам. Осталось еще на кружку. Катерина налила эту кружку до краев, протянула дочери.

— А ты, мам? — спросила девочка, облизнув сухие потрескавшиеся губы.

— Пей давай, — приказала мать.

Девочка медленными глотками до дна осушила кружку, улыбнулась белыми от молока губами:

— Ух, хорошо как…

Катерина тщательно повязала горло каждого кубана чистыми тряпицами, сложила в матерчатую сумку, взяла маленькую Нину за руку, и они пошли по широкому большаку, перемолотому сотнями гусениц, — здесь все время проходила военная техника. Катерина с дочерью шли в сторону фронта, до которого, собственно, было от деревни рукой подать, шли быстро — только босые пятки мелькали.

Они проходили через расположение заградотряда, когда ее остановил солдат:

— Ты куда это, дамочка?

— А туда… — Катерина махнула рукой.

— Куда туда? — Солдат подошел ближе.

— Туда…

— Да там передовая, дуреха, — усмехнулся солдат, — и туда без разрешения не положено. Особливо гражданским. Особливо женского полу. Да еще с дитем.

— А мы туда да обратно. Гостинец только командиру отдадим.

— Какому командиру?

— Глымов его фамилия. Он командир роты.

— А что за гостинец? Ну-ка покажь. — Солдат потянул руку к сумке, но Катерина проворно отступила:

— Неча соваться! — Глаза ее сделались злыми, как у разъяренной кошки. — Молоко там.

— Молоко? Дай попить.

— Попьешь у бешеной коровки, — Катерина взяла дочку за руку и решительно зашагала дальше.

— А ну стой! — солдат вскинул автомат. — Стрелять буду!

На ходу Катерина нагнулась и свободной рукой похлопала себя по заду…

В блиндаж ввалился чумазый боец, протолкался между сидящими и лежащими полуголыми бойцами, высматривая кого-то в свете буржуйки, спросил:

— Братцы, Глымов-то здеся?

— Здеся, здеся! Вон в углу сидит!

Боец пробрался в закуток, где сидели Леха Стира и Глымов, дурашливо вытянулся, отдал честь:

— Товарищ командующий ротой!

— Ты че, уже хлебнул где-то? — прищурился на него Глымов.

— До вас женщина просится, товарищ командующий! — отрапортовал боец.

В блиндаже грохнул смех.

— С девочкой! — добавил боец, и смех грохнул снова. — Прикажете допустить?!

— Че ты мелешь, черт придурочный? — Глымов с трудом поднялся, направился к выходу.

И все обитатели блиндажа разом ринулись за Глымовым. Тот обернулся, и бойцы остановились как вкопанные.

— Кто рожу из блиндажа высунет, останется без последних зубов, — сказал Глымов и вышел, плотно закрыв за собой дверь.

В нескольких шагах от блиндажа в окопе стояли Катерина и маленькая девочка.

— Катерина? — Глымов по-настоящему удивился. — Ты чего, Катерина?

— Да вот молочка вам принесла, Антип Петрович. — Смущаясь, Катерина протянула Глымову сумку. — От вашей коровенки…

— Сдурела баба… — пробормотал Глымов, заглядывая в сумку. — Как ты дошла-то?

— Да ну! Разве далеко? Солдат один прицепился, так я его вмиг отшила! — Женщина улыбнулась смущенно. — Попейте молочка, Антип Петрович… парное…

Глымов сдернул тряпицу с кубана, и у него едва не закружилась голова… Господи, как же он любил парное молоко, когда мать приносила его на покос. И они с отцом, отложив косы, присаживались вокруг расстеленного большого платка, где лежали ломти пахучего ноздреватого хлеба, огурцы, помидоры, вареные яйца, и мать разливала по кружкам густое желтоватое молоко, и Антип жадно пил его гулкими большими глотками, и белые струйки стекали по уголкам рта на мокрую от пота мальчишескую шею, грудь. Мать, прищурившись от яркого солнца, смотрела на него и улыбалась…

— Пусть девочка попьет молочка. — Глымов через силу улыбнулся и вдруг оглянулся — дверь в блиндаж была приоткрыта, и десятки пар глаз с интересом смотрели на Глымова, женщину и девочку.

Глымов так шарахнул ногой по двери, что по ту сторону послышались вскрики и стоны, а дверь едва не слетела с самодельных петель.

— Пусть дочка пьет, Катерина, ей надо… она вишь какая худенькая, — сказал Глымов.

— Еще напьется… Не обижайте, Антип Петрович… вам несла… увидеть вас хотела… — с трудом выговорила женщина. — Это вам гостинец от меня и от Ниночки… шибко вы нам приглянулись, — и она стыдливо опустила глаза.

— И ты мне приглянулась, Катерина… — Глымов неуверенно протянул руку и погладил женщину по плечу, по голове, и Катерина вдруг порывисто прильнула к нему, обняла неловко одной рукой, потому что в другой держала сумку с кубанами, и поцеловала. От неожиданности Глымов отшатнулся, потом, словно устыдившись, крепко прижал к себе женщину…

А дверь блиндажа снова с тихим скрипом приоткрылась, и опять десятки пар блестящих глаз со жгучим любопытством следили за ними, затаив дыхание…

Катерина разливала молоко по кружкам. Очередь штрафников топталась перед ней, негромко гомонила:

— По чуть-чуть лей, женщина… на донышко…

— Да все одно всем не хватит, чего там…

— Попробовать бы — и то ладно. Сто лет парного не пробовал!

— С детства!

— Во-во, с детства!

А рядом с Катериной стоял немного смущенный Глымов, смолил самокрутку, говорил иногда:

— Ну че ты, Пахомов, хрен собачий, один раз выпил и второй пристроился? А ну, выдь из очереди!

Пристыженного Пахомова выталкивали со словами:

— Вот шкурная натура! По шеям надавать бы!

— Ну, че вы, жлобы, очень хотца… — оправдывался Пахомов. — Я ж городской — никогда парного не пробовал!

И вот в последнем, четвертом кубане осталось совсем на донышке. Катерина всплеснула остатками и взглянула на Глымова. И сразу несколько штрафников протянули ему свои кружки.

Твердохлебов вошел в блиндаж комдива, пристукнул сапогами, отдал честь.

— A-а, Василь Степаныч, проходи, проходи! — Генерал Лыков жестом позвал Твердохлебова к столу. За столом ужинали комполка Белянов, начальник особого отдела Харченко, начальник разведки дивизии Аверьянов и начштаба Телятников. Ужин был небогатый — тушенка, сало, нарезанное мелкими дольками, белый хлеб, огурцы и помидоры и большая бутыль мутно-сизого самогона.

— Вызывали, гражданин генерал? — подойдя ближе, пробубнил Твердохлебов.

— Садись, Василь Степаныч. У нашего начальника разведки сегодня день рождения. Отметишь с нами. — Генерал ногой подвинул свободный табурет, сказал громко. — Анохин, дай-ка еще тушенки!

Из глубины блиндажа выскочил ординарец, поставил перед Твердохлебовым раскрытую банку тушенки, положил алюминиевую ложку, пододвинул граненый стакан.

— Подсчитал потери? — спросил генерал Лыков.

— Подсчитал…

— Сколько осталось?

— Десять процентов личного состава батальона, — устало глядя в стол, ответил Твердохлебов. — Четыреста двадцать человек остались на поле перед немецкими позициями. — Он вынул пачку листов, сложенных вдвое, положил на стол. — Вот списки, гражданин генерал.

— Это для меня, — усмехнулся Харченко и забрал списки, запихнул их во внутренний карман расстегнутого кителя.

— Товарищи, прошу внимания, — обиженным тоном проговорил начальник разведки, красавец подполковник Николай Аверьянов. — У меня ведь день рождения. Товарищ генерал тост сказал. Прошу поднять бокалы.

— Да погоди ты, успеешь наклюкаться, — отмахнулся Телятников и участливо взглянул на Твердохлебова. — Переживаешь, Василь Степаныч?

Вместо ответа Твердохлебов снова полез в карман телогрейки, вынул четвертинку бумаги и положил на стол рядом с банкой тушенки.

— Что это? — спросило Лыков.

— Это рапорт. Прошу снять меня с должности комбата и перевести рядовым штрафного батальона, — спокойно ответил Твердохлебов.

— Это мне, — Харченко потянулся к бумаге, но Лыков остановил его руку:

— Не дури, Василь Степаныч. Я представление на тебя собрался писать. Чтоб тебе звание майора вернули, к ордену представили, а ты тут кочевряжиться вздумал, как… барышня разобиженная. — Лыков хмурился, постреливал глазом в сторону Харченко.

— Нет… я не барышня… Я не хочу больше людей на бессмысленный убой посылать…

— Во-о как, — многозначительно протянул Харченко. — А вы говорите, товарищ генерал, к ордену его… погоны вернуть… А тут новое политическое дело нарисовывается.

— Да погоди ты! — уже разъярился генерал Лыков. — Ты у нас мастер дела рисовать!

— А ну вас! — махнул рукой начальник разведки и выпил содержимое своего стакана, закусив тушенкой из банки, — в подобные разговоры он предпочитал не вступать.

— Забери, — приказал генерал и пальцем указал на рапорт. — Или он заберет, — Лыков кивнул в сторону Харченко, — и будет тебе новый трибунал.

— По долгу службы я обязан… — И начальник особого отдела вновь потянулся к бумаге, и вновь Лыков задержал его руку и еще раз приказал:

— Забери.

Твердохлебов помедлил и забрал листок со стола.

— Вот и молодец, — вздохнул генерал и поднял стакан с самогоном. — А теперь давайте выпьем за день рождения начальника разведки нашей славной дивизии. Пить до дна. Чтоб жизнь его была долгой, а все остальное приложится.

И все, в том числе и Твердохлебов, подняли стаканы и чокнулись с Аверьяновым, торопливо наполнившим свой стакан.

— Служить под вашим началом, товарищ генерал, большая честь для меня! — улыбнулся Аверьянов и лихо выпил, выдохнул с шумом.

Выпил и Твердохлебов, но закусывать не стал, сидел, будто окаменев. Аверьянов снова наполнил стаканы и встал:

— Позвольте, товарищи командиры, этот тост поднять за здоровье вождя всех трудящихся, за нашего отца родного, великого товарища Сталина.

И все тоже встали и молча выпили. Остался сидеть один Твердохлебов.

— Ты чего это, Василь Степаныч? — хмурясь и нюхая кусок хлеба, спросил генерал Лыков.

— Так мне не налили, — усмехнулся Твердохлебов.

Лыков, Харченко и Телятников грозно уставились на Аверьянова, и тот испуганно забормотал:

— Ах, черт, как же это я? Неужто просмотрел? Прошу прощения… — Он хотел было налить Твердохлебову, но тот рукой накрыл стакан:

— Дорого яичко ко Христову дню…

— Н-да… — многозначительно кашлянул Харченко. — Нарываешься, гражданин комбат.

Твердохлебов поднялся, козырнул Лыкову:

— Разрешите идти, гражданин генерал?

— Иди, Твердохлебов…

Твердохлебов вышел, в блиндаже повисла тишина. Аверьянов сопел огорченно — день рождения был испорчен вконец. Все курили, старались не смотреть друг на друга.

— Что ж, — вздохнул начштаба Телятников, — переживает человек…

— Да пошел ты, знаешь, куда?! Макаренко! — грохнул кулаком по столу генерал. — Он один переживает, а все другие дубы бесчувственные! У меня под Сталинградом дивизия целиком полегла — так мне что, пулю в лоб пустить надо было?! Это война, мать вашу, а не пасхальные кулачные бои! — Генерал налил себе в стакан, залпом выпил. — Переживает он… На то они и штрафники, чтоб ими в первую очередь жертвовали! Цацкаться с ними прикажете?

— Уголовщина и нечисть политическая… — вовремя ввернул особист Харченко.

— При чем тут это? — поморщился начштаба. — Товарищ Рокоссовский тоже был арестован и… сидел… И не только он… Зачем так, Остап Иваныч?

— А вот так, Иван Иваныч! Не надо Рокоссовского трогать! И других преданных партии и родине славных командующих! А я про всякое отребье говорю! Которого я во сколько навидался! — Харченко чиркнул себя ладонью по горлу. — Каждый день говно по дивизии разгребаю!

— Так уж много у меня в дивизии говна? — зло уставился на него генерал Лыков.

— Хватает, товарищ генерал, — отрезал Харченко.

— Ты вот что, майор… ты хоть и из особого отдела, но позорить гвардейскую дивизию я не позволю. У меня тоже, знаешь, и до тебя особисты были… и не чета тебе…

— Прошу прощения, товарищ генерал, за резкость. Сорвалось… У меня этот Твердохлебов как кость в горле.

— Почему ж так? — вдруг спросил начштаба Телятников.

— А вот чую врага, а доказать не могу! — Харченко налил в стакан, выпил, пальцами взял пару ломтиков сала, кусок хлеба, принялся жевать с мрачным видом.

— А я тебе тоже начистоту — вот любого комбата у себя в дивизии снял бы, а на его место Твердохлебова поставил, — резко ответил генерал Лыков.

— Он майор, он и полк потянет, — добавил Телятников.

— Может, за мой день рождения выпьем, товарищ генерал? — несмело предложил начальник разведки Аверьянов.

— Пили уже. Ты что, Жуков? По двадцать тостов за тебя произносить надо? — насупился Лыков и позвал громко: — Анохин! Тащи аккордеон!

Из полумрака возник ординарец Анохин, вихрастый тощий паренек лет двадцати трех, с инструментом в руках.

— Давай мою… любимую… — с мрачным видом приказал генерал.

Анохин присел на табурет рядом со столом, медленно растянул меха аккордеона, пробежался пальцами по клавишам, откашлялся и медленно повел мелодию высоким чистым голосом:

По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах…
…Бродяга, судьбу проклиная,
Тащился с сумой на пленах, —

подхватил генерал, и следом за ним запели остальные.

Бродяга к Байкалу подходи-и-ит,
Рыбацкую лодку берет,
Унылую песню заводи-и-ит,
Про родину что-то пое-е-ет… —

пел густой хор штрафников в блиндаже.

Кто лежал, подостлав под себя шинель или телогрейку, кто сидел, обняв колени и уткнувшись в них подбородками. Мелькали в полумраке огни самокруток, сквозь сизый дым только лица белели пятнами, только остро блестели глаза.

Отец твой давно уж в могиле
Сырою землею зарыт,
А брат твой давно уж в Сибири,
Давно кандалами гремит… —

мрачно гремел хор обреченных, отверженных людей…

Светлана с Савелием сидели на заднем дворе полевого госпиталя, где были свалены бочки из-под горючего, разбитые снарядные ящики, большие баки с грязными бинтами и окровавленной одеждой. В маленьком дощатом сарайчике была прачечная. Рядом двое санитаров на козлах пилили тощие бревна, третий колол поленья на чурки и относил их внутрь сарайчика, где горела печь, — дым клубами валил из широкой трубы на крыше.

Савелий декламировал с чувством:

Перерывы солдатского боя
Переливами песен полны,
За гармоникой бредят тобою
Загорелые руки войны…

— Хватит, — остановила его Светлана.

— Что, не нравится?

— Не знаю… красиво… только на войне все не так. Почему это у войны загорелые руки?

— Это же поэзия! — расстроился Савелий. — Как ты не понимаешь?

— Загорелые руки войны… — повторила Светлана и хихикнула, прикрыв рот ладошкой.

Савелий и Светлана укрылись за пустыми бочками из-под солярки. Разговаривать приходилось под визг пилы, стук топора и громкие голоса санитаров и санитарок. Отсюда им было видно, как санитар вынимал из большого бака связки грязных бинтов с заскорузлыми пятнами крови, складывал их в тележку, потом вез в сарайчик.

— Бинты тоже стирают? — спросил Савелий, глядя на санитара.

— Не хватает, вот и стирают, потом отглаживают и скатывают, — ответила Светлана. — Сам видел, сколько раненых каждый день поступает — ужас. А наступление начнется — тогда вообще простыни на бинты резать будут… А ты говоришь… — Девушка снова хихикнула.

— Это поэт говорит.

— Болтун твой поэт. Небось войны и в глаза не видел… А может, это ты написал, Савка, а? — Девушка игриво толкнула его плечом в плечо. — А стыдно стало — ты на поэта сваливаешь?

— Я? Да ты что? Я так никогда не сумею!

— Федя, гляди, гимнастерка какая! Офицерская! Тебе в самый раз будет… — долетел до них голос санитара, который доставал из ящика окровавленную одежду:

— Ага, я возьму, а после хозяин выздоровеет и за ней придет, — отозвался другой санитар.

— Не придет, — ответил первый. — Вон две дырки — аккурат напротив сердца, заштопать — раз плюнуть… Так берешь гимнастерку, Федор?

— Дай-ка померяю… — Санитар Федор взял гимнастерку, примерил к своим плечам. — В самый раз. Ладно, заберу.

Из сарая-прачечной выглянула распаренная санитарка, закричала:

— Федор! Дрова давай! Печка гаснет! А ты чего вылупился? Давай одежу! Щас загружать будем! Сидят тут, прохлаждаются! — И дверь в сарай с грохотом захлопнулась.

Федор торопливо потащил в сарай вязанку дров, его напарник, поплевав на ладони, покатил тачку с окровавленной одеждой.

— Вот и вся война… — грустно вздохнула Светлана. — А ты — «загорелые руки…»

— Хватит тебе… — примирительно пробурчал Савелий.

— Когда тебя выписывают?

— На днях должны… — Он похлопал ладонью по ноге. — Как новенькая.

— И что, опять в штрафбат?

— Не знаю, что там в особом отделе решат…

Вечером хмурый особист листал дело Савелия.

— Цукерман?

— Так точно, гражданин майор.

— Молодой, грамотный, десятилетку кончил, в МГУ поступил… Как твой факультет называется?

— Геологический, гражданин майор.

— Добровольцем пошел, хотя броня была… Что ж с тобой делать-то, Цукерман, ума не приложу.

— А что со мной делать?

— В штрафной батальон обратно пойдешь…

— Значит, ранение в зачет не пошло?

— Пошло, пошло, но больно мало ты в штрафбате пробыл. А проступок у тебя серьезный. — Майор закурил папиросу. — Откуда у студента-добровольца такое зверство, а? Измолотить человека чуть не до полусмерти.

— Антисемита, — подал голос Савелий.

— Ты на офицера руку поднял! — повысил голос майор. — Святая святых в армии нарушил — поднял руку на старшего по званию!

— Антисемита… — упрямо повторил Савелий.

— Н-да-а, вижу, ты так ничего и не понял… — вздохнул майор. — Ладно, свободен…

Зато другим посетителем особист был доволен.

— Ну, капитан, с тебя магарыч, — Мрачный майор даже улыбался, глядя на вошедшего в комнату Вячеслава Бредунова. — Как раз пришли документы. Восстановлен в звании. Поздравляю.

— Спасибо, товарищ майор, — сдержанно улыбнулся в ответ Бредунов, — за магарычом дело не станет.

— И в другой раз поаккуратней надо, капитан.

— Простите, не понял, товарищ майор.

— Ну, не всякий еврей… так сказать… жид… — Майор усмехнулся. — Легко отделался.

— Да с языка сорвалось, товарищ майор, больше не повторится.

В подвале каптерки мрачный одноногий санитар в черном халате и стоптанных сапогах выдал Савелию его вещевой мешок, сказал коротко:

— Здесь переодевайся.

Савелий стащил с себя штаны, рубаху и только достал из мешка свои кальсоны, как в каптерку влетела медсестра Светлана.

— Ну что? Куда тебя?

Савелий едва успел натянуть кальсоны до пояса, пожал плечами:

— Туда же… в штрафбат…

Громко хлопнув дверью, в каптерку ввалился бывший разжалованный капитан Бредунов. Он был явно навеселе.

— О! Вы тут свидания назначаете? Хорошее выбрали место! Эй, отец, шмотье мое давай!

Одноногий санитар, стуча деревянной култышкой, подошел к нему, взял бумажку и заковылял внутрь каптерки, проверяя на полках вещевые мешки.

— Что, тоже выписали? И куда? — весело спросил Бредунов.

— Штрафбат, — отводя взгляд, ответил Савелий.

— Прими мои поздравления, Савелий. Штрафбат — суровая, но полезная школа жизни. — Бредунов принял из рук санитара свой мешок. — Может, отметим это дело?

— Да пошел ты, — пробурчал Савелий, натягивая гимнастерку.

— Нехорошо отвечаешь, штрафник, — улыбнулся Бредунов. — Госпиталь кончился и все вернулось на круги своя — я восстановлен в звании и теперь снова капитан Красной Армии, и отвечать офицеру надо по уставу.

Савелий молчал, отвернувшись. И тут вмешалась Светлана.

— Пошли! — Она подхватила вещмешок Савелия, решительно взяла его за руку и повела из каптерки.

— Рядовой Цукерман, приказываю стоять! — рявкнул Бредунов, и Савелий инстинктивно остановился.

— Приказываю отвечать по форме, — не отставал Бредунов.

— Вам не стыдно? — Светлана загородила Савелия. — Чего издеваетесь? Я вот вашему начальству напишу, понятно? Узнаю, в какую часть вас направляют, и напишу! Как вы себя здесь в госпитале вели! Посмотрю, какой вы тогда капитан будете?

— Ого… — с тихим удивлением выдохнул Бредунов. — Везет тебе, Савелий, такая шикарная девушка за тебя заступается. Ладно, будь свободен, но постарайся больше на глаза мне не попадаться…

— Вы тоже, гражданин капитан, постарайтесь штрафникам на глаза не попадаться, — набравшись храбрости, ответил Савелий, но Светлана уже тащила его из каптерки:

— Пошли, пошли, нечего с ним разговаривать!

…И была у них ночь. Первая и последняя. Луна светила в окно, отражаясь в никелированных инструментах, лежавших на полках в стеклянном шкафчике, а рядом на жестком топчане лежали они, обнявшись и укрывшись простыней.

— Савушка… хороший мой… — горячо шептала Светлана. — Ты мне сразу-сразу приглянулся…

— А ты мне… — шептал в ответ Савелий. — Я тебя увидел — все стихи сразу забыл…

— Обними меня покрепче… еще… еще… Дай я тебя поцелую, Савушка… я тебя так хочу, так хочу… Мы ведь больше не увидимся.

— Почему? Обязательно увидимся.

— Я уже два года в полевом госпитале… было у меня трое парней… и никогда их больше не увидела. Один раз и — все… родной мой, как хочется тебя… как хочется…

Она стонала и плакала, и они исступленно целовались…

В коридоре послышались шаги, и вошла медсестра Галя, неся в руке зажженную керосиновую лампу. Она поставила лампу на стол открыла стеклянный шкафчик и стала отбирать инструменты. Услышав легкий шорох, покосилась на топчан, где под простыней замерли две фигуры.

— Светка, ты, что ль? — прошипела Галя.

— Я… — глухим голосом отозвалась Светлана.

— С кем это ты? С красавцем Ромео? С этим черненьким?

— С ним, с ним, — нервно отозвалась из-под простыни Светлана.

— Ничего, — ехидно улыбнулась Галя, складывая инструменты. — Совет вам да любовь…

И она вышла из комнаты, прикрыв дверь. Через секунду снова открыла:

— Не запирайтесь, я опять приду…

Фигуры под простыней задрожали, послышался приглушенный смех…

Начальник особого отдела Харченко просмотрел бумаги Бредунова, проговорил:

— Знаю, знаю про тебя, капитан, рассказали… Ты вот что, ты здесь язык свой попридержи, ладно? Второй раз точно в штрафбат угодишь.

— Я понимаю, товарищ майор.

— В рамочках уметь надо себя держать. Мало ли кто мне не нравится! Я ж не тычу каждому — жид пархатый, армяшка чернозадый, чурек копченый… Так что в рамочках, капитан, в рамочках — не порть мне картину социалистического интернационализма, понял?

— Так точно, товарищ майор! — Бредунов вытянулся, щелкнул каблуками сапог.

Из особого отдела он направился в блиндаж командира дивизии генерала Лыкова, отрапортовал с порога бравым голосом:

— Товарищ генерал, разрешите доложить?

— Давай, докладывай.

— Капитан Бредунов прибыл в ваше распоряжение! — Бредунов чеканным шагом подошел к столу, положил документы.

Лыков молча глянул на документы, вернул Бредунову, спросил:

— Как себя чувствуешь после ранения?

— Отлично, товарищ генерал!

— В полку Белянова ротного убило. Так что заступай на его место.

Шеренга вновь прибывших штрафников была длинной, и Твердохлебов в сопровождении Глымова медленно шел, вглядываясь в лица — совсем юные и постарше. Остановился напротив человека с волевым, жестким лицом.

— В каком звании служил?

— Майор Шилкин Сергей Викторович, командовал батальоном.

— Батальон, что ли, угробил?

— Да нет, с батальоном все в порядке. — Бывший майор отвел взгляд в сторону.

— А за что же тебя звания лишили и сюда отправили? Давай выкладывай, тут все свои, секретов нету.

— Женщину застрелил… — через силу ответил Шилкин.

— Ладно, после расскажешь. Примешь под начало роту.

— Есть.

А Твердохлебов шел дальше. Наткнулся на Савелия, усмехнулся:

— Ты опять тут? Я думал, за ранение вину тебе скостили.

— Никак нет, товарищ комбат, обратно в штрафные определили.

Твердохлебов пошел дальше, а Глымов задержался и, глядя в глаза Савелию, процедил:

— В другой раз за такое ранение самолично пристрелю…

Через пару шагов Твердохлебов встал напротив крепкого парня лет двадцати пяти. Из-под расстегнутого ворота гимнастерки виден был треугольник тельняшки.

— Ну, нам только морской пехоты не хватало. За что ж тебя, родимый?

— Да по пьянке… — усмехнулся морпех. — Пьяный за водкой с позиций ушел, а меня энкаведешники попутали. Пришили дезертирство.

— Звать как?

— Булыга Олег.

Ну, тут столько не попьешь, Олег. У нас с водкой плохо.

— Ищущий да обрящет, — бодро ответил Булыга, и в шеренге засмеялись.

— Ну, ну… ищи, может, и обрящешь… — Твердохлебов двинулся дальше.

— Фамилия?

— Балясин Юрий Григорьевич, капитан.

— Тебя за какие грехи?

— За трусость, — в глазах капитана таилась усмешка.

— Вроде непохоже, — тоже усмехнулся Твердохлебов.

— Высоту не взял, роту три раза в атаку подымал, на четвертый раз отказался.

— Так, так… знакомая история. — Твердохлебов нахмурился. — Ладно, не горюй, капитан, будешь здесь ротой командовать…

Твердохлебов отступил на три шага, окинул взглядом строй штрафников, прокричал:

— Только кровью вину свою вы сможете искупить! Повторять не буду! За трусость буду расстреливать на месте!

Уже вовсю расцветала весна сорок третьего. Пополненный новыми штрафниками батальон Твердохлебова шел на запад, месил грязь по широченной дороге. Мимо колонны проскакивали легковушки — трофейные «опель-капитаны» и «опель-адмиралы», «хорьхи» и «майбахи», «виллисы» и «газики», завывали, разбрызгивая грязь, полуторки, проревели несколько танков и тракторов, тянувших за собой тяжелые орудия, четверки изможденных лошадей тащили орудия полегче. Штрафникам то и дело приходилось уступать дорогу, идти по обочине. На себе несли всю амуницию, вплоть до станковых пулеметов — станины отдельно, стволы отдельно. Солнце было бледное, холодное и совсем не грело, и пасмурное небо висело низко над землей.

Твердохлебов шел вместе со всеми, утирал фуражкой взмокший лоб, бормотал, оглядываясь по сторонам:

— По Украине идем… обратно… дожил-таки… обратно по Украине…

— Че ты там все бормочешь? — спросил шагавший рядом Глымов.

— Да так… радуюсь…

— Хе, черт бы тебя… — крутнул головой Глымов. — Вторые сутки не жрамши, идем, едва ноги тащим, а он радуется… Чумовой ты все же человек, Василь Степаныч, не иначе как из зоопарка сбежал…

Несколько бойцов рассмеялись. А рядом слышался озорной голос:

— Генерал говорит перед строем: «Мне нужно десять добровольцев для выполнения опасного задания». И тут же один солдат выходит из строя, становится в сторонке. Генерал в гневе спрашивает: «Что это значит?» — «Не хочу мешать добровольцам», — отвечает солдат.

Последовал взрыв смеха. И тут же другой голос:

— На плацу полк выстроился. Прибывает генерал: «Здравствуйте, товарищи!» Полк отвечает: «Здравия желаем, товарищ генерал!» — «Что ж вы плац так засрали?» спрашивает генерал. А ему в ответ: «Ур-ра-а! Ур-р-а-а!»

И снова раздалось вокруг довольное ржание, и очередной голос заторопился выложить свой анекдот:

— Адъютант входит к генералу в кабинет и докладывает: «Товарищ генерал, кажется, кто-то хочет поговорить с вами». — «Что значит, кажется? Хочет поговорить или нет?» — сердится генерал. Адъютант отвечает: «Когда я снял трубку, кто-то произнес: “Это ты, старый, мудак?”»

И вновь все вокруг скорчились от смеха, и Твердохлебов не обиделся, только головой покачал:

— Ладно, братцы, хоть так развлекайтесь. — И вдруг сорвал фуражку, взмахнул ею над головой и закричал протяжно: — Братцы, по Украине иде-е-ем! На запад идем, братцы-ы-ы!

Вдали показался «виллис». Переваливаясь на ухабах и разбрызгивая грязь, он торопился навстречу колонне. Поравнявшись с бредущими солдатами, «виллис» затормозил. Майор в забрызганной грязью шинели встал в машине во весь рост, заорал:

— Здорово, штрафники!

— Здравствуй, здравствуй, хмырь мордастый! — звонко ответил чей-то голос в глубине колонны, и по рядам штрафников пробежал смех.

— Когда жратва будет, начальник?! — крикнул еще кто-то. — Вторые сутки на марше!

— Все будет, братцы, все будет! Комбата ко мне!

— Комбата! Комбата начальство требует! — покатилось по колонне.

К «виллису» протолкался Твердохлебов, козырнул:

— Командир штрафного батальона Твердохлебов.

— Иди сюда, комбат! Доставай планшетку, — майор присел в машине, свою планшетку с картой положил на колено. — Смотри! Вот городок Млынов, видишь?

— Ну вижу, гражданин майор.

— Десять верст отсюда по прямой. Танки прошли, фрицев дальше погнали, но в городке еще много их осталось и дерьма всякого — полицаи, власовцы, мать их. Твоя задача — прочесать весь городок и всю эту сволочь уничтожить. На все трое суток тебе. Там, в городке твоим уголовникам и жратва, и выпивка, и бабы! — майор коротко рассмеялся. — Все ясно?

— Ясно, гражданин майор.

— Об исполнении доложишь по рации в штаб дивизии. Да, пленных немцев сдашь смершам — они следом за тобой будут в городе. Часиков через пять, точно не знаю. Да они сами тебе по рации сообщат. Будь здоров. — Майор захлопнул свою планшетку, достал сложенный лист бумаги с печатью. — Держи — это письменный приказ тебе.

Твердохлебов спрятал приказ в планшетку, спросил:

— А много их там?

— Я что, считал, что ли? — осклабился майор. — На месте узнаешь, много или мало. — Майор сел, глянул на водителя:

— Давай, гони, Петро!

«Виллис» рванул вперед, обдав Твердохлебова и стоявших рядом солдат земляной жижей.

Колонна заволновалась:

— Куды приказали-то?

— Че, в атаку, что ль?

— Да нет, Млынов уже свободен. Видать, там еще фрицы бродят. Добивать надо.

— Млынов? Братцы, это ж мой город! — вскрикнул ротный Юрий Балясин. — У меня дом там, семья! Ну повезло так повезло! Хоть в церкви свечку ставь! Эй, комбат, что, правда, Млынов в десяти верстах? Туда идем?

— Туда, туда! Тебя там блинами кормить будут?

— Будут! Это ж моя родина! — расплылся в улыбке Балясин. — У меня дом там! Жена, две дочки, мать-старуха!

— Поздравляю! Повидаешься! Первым и поведешь свою роту в город.

Часа через три вошли в небольшой захолустный городок: дворы с палисадниками, приземистые двух- и трехэтажные дома, а то и простые хаты-пятистенки в три окошка на улицу. Наверное, до войны это был уютный городишко, но теперь он являл собой зрелище ужасающее. От большинства домов остались одни развалины или стены с обгоревшими черными окнами, а вокруг — вырубленные сады, выломанные заборы, перекопанные улицы. Здесь и там валялись расплющенные танками пушки, лежали трупы солдат — наших и немцев, чернели скелеты танков.

Цепи штрафников медленно шли по улочкам, держа наготове автоматы, заглядывали во дворы. Из палисадника неожиданно выскочила курица и с кудахтаньем побежала через дорогу. Кто-то из штрафников вздрогнул, дал длинную очередь — курица подпрыгнула и повалилась на землю. Перья полетели в разные стороны. Штрафник кинулся к ней, поднял, стал запихивать в вещевой мешок, бормоча:

— Питательный будет бульончик…

И в это время из полуразрушенного дома простучала автоматная очередь, и штрафник упал на дорогу, так и не успев запихнуть в мешок свою курицу.

Тут же трое бойцов, шедших по другой стороне улицы, бросились на землю и открыли огонь из автоматов. Потом один вскочил, перебежал дорогу и швырнул в окно дома гранату, потом еще одну — вслед за взрывами из окна повалил черный дым, а затем раздались громкие голоса:

— Сдаемся! Сдаемся!

Из-за дома показались двое немцев с поднятыми руками. Они вышли через вырубленный палисадник на улииу, бросили автоматы на землю и снова подняли руки.

Один из штрафников вскинул свой автомат, но другой остановил его:

— Черт с ними. А то после скажут — зверствовали, пленных убивали.

Обрывками веревок немцам связали за спинами руки и погнали по улице впереди себя.

Группа Глымова, шла по другой улице, так же настороженно оглядываясь по сторонам. Проходили один дом за другим, и все они были пусты.

— Куды ж народ-то подевался? — недоуменно спрашивал Глымов. — Неужто всех перебили?

— Да небось в леса разбежались… Как бои начались, так и разбежались… — отвечал Леха Стира. — Слышь, Петрович, может, сюда заглянем? Глядишь, пожрать разживемся? — Стира указал на обгоревший, но все же целый дом с порушенным палисадником.

Они вошли в палисадник и увидели труп немецкого солдата. Стира деловито обшарил у него карманы, извлек зажигалку, пачку сигарет:

— Покурим, Петрович, лафа!

Морской пехотинец Олег Булыга, Савелий Цукерман и еще человек семь бойцов шли по третьей улочке, узкой, заросшей кустами сирени.

— Ну, быть такого не может, чтоб во всем этом тухлом городишке самогонкой не разжиться, а, Савелий, как считаешь? — говорил Булыга.

— Не знаю… вообще-то где-то должна быть…

— Ты, Савелий, держись Булыгу, будешь сыт-пьян и нос в табаке.

— А я не курю, — усмехнулся Савелий.

— Я курю. Я… — торопливо вставил боец, шедший сзади них.

— Ни немцев не видать, ни жителей, тьфу, — сплюнул Булыга. — Щас бы поросеночка поймать… или курочку… С голодухи живот к спине прилип.

Булыга пригляделся к окнам небольшого домика в глубине палисадника, обернулся:

— Двигайте дальше, я догоню, — и нырнул в заросли сирени.

— Что там? — спросил Савелий, остановившись.

И еще один штрафник, молодой парень, остановился, вопросительно глядя на Савелия:

— Он чего, в дом пошел?

— Проверить хочет… — ответил Савелий.

Олег Булыга, держа автомат наперевес, вошел в дом, миновал сени и оказался в маленькой горнице. Никого. Только покосившийся, без одной ножки стол, разбитая посуда на полу, да какое-то тряпье разбросано в беспорядке. Булыга потянул носом воздух, вышел из дома, обогнул его, осторожно ступая.

Почти вплотную к дому стоял хлев для коровы и телят. И тут никого — лишь засохший навоз, сорванная калитка, остатки сена наверху, дырявая крыша.

И вдруг в сене кто-то зашевелился. Булыга вскинул автомат:

— Хенде хох! Вылазь, сучара, или стреляю.

— Не надо, дяденька… — раздался тонкий девичий голосок, и из сена выглянула девушка лет шестнадцати, в ситцевом платьице и черном суконном пиджачке.

— А ну, слазь! — скомандовал Булыга, направляя на нее автомат.

Девушка стала спускаться по шаткой лесенке. Булыга смотрел снизу вверх, видел мелькающие голые ноги, худые белые бедра, а дальше — тревожащая сладкая глубина. Булыга проглотил слюну, усмехнулся.

Девушка спустилась и стояла теперь перед ним, обсыпанная сеном, светловолосая, с яркими синими глазами и пухлыми, еще детскими губами.

— Как звать? — спросил Булыга, отводя автомат и придвигаясь ближе.

— Зоя…

— Родители где?

— Не знаю… как бой начался, все побегли кто куда… Может, в погребе хоронятся.

— Ишь ты какая… синеглазая… — Булыга погладил ее по острому плечу, по тонкой шее и вдруг обнял за талию, прижал к себе, стал целовать в губы, повалил на землю прямо у лестницы.

— Не надо, дяденька… ой, что вы делаете… ой, не надо… дяденька, миленький, не надо…

Девушка отчаянно сопротивлялась, кулачками била Булыгу в грудь, по лицу, но движения его были мощны и неумолимы, и девушка сдалась, тихо заплакала, простонала:

— О-о-ой… что ж вы делаете… о-ой…

Булыга часто, громко дышал, крепкий зад его, обтянутый зелеными галифе, поднимался и опускался, и пехотинец торопливо бормотал:

— Ну че ты, Зоя… ведь хорошо же, а? Хорошо, правда, Зоя… хорошо…

И в это время из-за дома вышел молодой штрафник, что остался ждать Булыгу вместе с Савелием. Он озирался по сторонам, глядел вверх и не видел лежавших в хлеву Булыгу и Зою. Но под ногой его громко хрустнула ветка, Булыга вздрогнул, схватил автомат, и, привстав над девушкой, дал короткую очередь. Боец охнул, схватился за живот, упал на колени и ткнулся лицом в землю.

Девушка пронзительно завизжала, вырвалась из-под Булыги и бросилась бежать за хлев, в огород.

Из-за угла выскочил Савелий, наткнулся на убитого, остановился.

Булыга с растерянным видом подошел к лежавшему на земле штрафнику, на ходу подтягивая штаны. Присел, перевернул бойца на спину. Остекленелые глаза его смотрели в небо.

— Ах ты черт, какая бодяга вышла… — пробормотал Булыга и, наклонившись к груди парня, послушал, бьется ли сердце. Разогнулся, взглянул на Савелия: — Готов…

— Как готов? Что готов? — бессмысленно спрашивал оглушенный Савелий. — Ты чокнулся, да? Что ты наделал, идиот! Ты же убил его!!

— Ну, тихо, тихо, — остановил его крики Булыга. — Не поднимай шухер… Я что, специально его, что ли? Выскочил, как черт из бутылки и — нарвался. Я же не видел… я сам испугался — подумал, немец… — Булыга рукавом утер пот с лица, трясущимися пальцами достал из пачки «Севера» папиросу, прикурил, ломая спички, жадно затянулся.

— Ты понимаешь, теперь трибунал будет? — сказал Савелий.

— Не будет никакого трибунала, — резко ответил Булыга, — если ты язык в задницу засунешь и будешь молчать, понял? А хоть слово вякнешь, я скажу, что это ты его…

— Как это я? — вконец оторопев, спросил Савелий.

— Очень просто, — усмехнулся Олег Булыга. — Обознался по неопытности и шлепнул своего.

— Ты… ты… — Савелий даже заикаться начал.

— Не психуй, Савелий, я сам нервный, — вновь усмехнулся Булыга. — Напоролись на фрицев в засаде — и погиб товарищ. Вот и вся байка! Ему теперь не поможешь — он все одно мертвый, так зачем живому жизнь портить? Я ж не нарочно… испугался, нервишки ни к черту… Мы с тобой кореша, Савелий, или так, здравствуй — до свидания?

Савелий молчал, опустив голову.

В глубине улицы послышалась стрельба, несколько раз рванула граната.

— Ладно, мотаем отсюда. Подмогни. — С помощью Савелия Булыга поднял за плечи мертвого штрафника, легко понес. Савелий подобрал автомат, потащился следом.

Глава седьмая

Балясин нашел свой дом, остановился перед вытоптанным палисадником, окинул дом взглядом — зияющие провалы окон, провалившаяся крыша. Он медленно пошел по тропинке, перешагнул через проломленные ступеньки крыльца и вступил сразу в сени, потому что двери не было. Из полутемных сеней вошел в горницу. Везде разгром и запустение. Видно было, что люди давно уже здесь не живут.

Балясин вошел в комнатку поменьше, где стояла короткая, но широкая детская кровать, огляделся. К стене были прикноплены листочки с детскими рисунками. Листочки загнулись от времени. Балясин осторожно отодрал их от стены. Танк с красной звездой на башне едет по зеленому полю, в небе летит самолет с красными звездами на крыльях, и ярко светит солнце. И написано неумелой рукой печатными буквами: «КРАСНАЯ АРМИЯ ВСЕХ СИЛЬНЕЙ». Еще рисунок — два грузовика, в кузовах сидят солдаты в зеленых касках… и еще — зеленое поле, большой дядя ведет, держа за руки, двоих то ли мальчиков, то ли девочек, и опять ярко светит рыжее лучистое солнце. Балясин бережно сложил листки, спрятал в карман гимнастерки.

Потом он опять ходил по дому, оглядывал стены, пол, пустой платяной шкаф. В дверце остались осколки разбитого зеркала. Внутри Балясин увидел стоптанные женские туфли-лодочки, которые были модны перед самой войной. Балясин поднял их, понюхал, подержал и положил обратно в шкаф.

Потом он вышел во двор, спустился в погреб, с трудом открыв разбухшую тяжелую дверь. Пошарил в полумраке по земляным полкам в поисках продуктов. Что-то звякнуло. Балясин вынес на свет, к двери — это оказалась большая бутыль самогона. Потом он нашел банку с солеными огурцами…

Когда Глымов и Леха Стира вошли в дом, Балясин сидел за столом и курил самокрутку. Перед ним стояла бутыль самогона, стакан, полкраюхи серого хлеба и миска с огурцами.

— Ты гляди, какая у него скатерть-самобранка, — восхищенно протянул Стира. — Пьет тайком от товарищей!

Балясин глянул на них равнодушным взглядом и ничего не сказал. Глымов и Стира сели за стол, и Стира, не дожидаясь приглашения, схватился за бутыль.

— Еще стаканы есть?

— Нету…

— Тогда по очереди будем. — Леха налил полный стакан, протянул Глымову. — Давай, Петрович.

Глымов взял стакан, но пить сразу не стал, взглянул на Балясина, спросил:

— Что, никого не нашел?

Балясин молча покачал головой, продолжая курить. Глымов выпил, отломил кусок от краюхи, понюхал, начал жевать. Леха подхватил стакан, снова наполнил его и выпил сам, выдохнул, занюхал хлебом и сообщил:

— А мы с Петровичем троих гансиков кокнули. А ребята в плен человек пятьдесят набрали. И куда их теперь девать? Ждать, покудова смерши придут и заберут? Да на хрена козе баян! Они их все равно постреляют. Только на допросах еще и кости переломают. Пострелять их, сук поганых, на месте — и с глаз долой, правильно говорю?

И опять Балясин не отреагировал, продолжал курить.

— Может, в лес подались? — осторожно спросил Глымов. — Говорят, тут почти все жители в лес побежали, как только бои начались…

— Может… — глухо ответил Балясин, налил в стакан и выпил. Погасив окурок в консервной банке, достал кисет, бумагу и принялся сворачивать новую цигарку.

— Ну что, еще по одной — и пора? — потирая руки, сказал Леха Стира. — А то небось комбат давно сбор протрубил…

— Давай… — равнодушно кивнул Балясин, прикуривая новую самокрутку.

Стира протянул стакан Балясину:

— Давай, Юрок, залей горе.

Балясин взял стакан, подержал и вдруг отдал Глымову:

— На, пей… не могу чего-то…

— Как это не могу? Как это не могу? — изумленно захлопал глазами Стира. — Тут через «не могу» надо. Ты че, Юрок, водка — первое душевное лечение. Я без водки давно бы…

— Замолкни, балаболка, — обрезал его Глымов и выпил. Заедая самогон остатками хлеба, сказал: — Не буду попусту обнадеживать, а все ж… мертвыми ты их не видел, стало быть, и хоронить не надо. Без надежды человек, Юра…

— Что бутыль без водки, — закончил Леха Стира и заржал.

Глымов посмотрел на него, как на полоумного, вздохнул. Потом встал:

— Трогаемся. Пора.

Растянувшись в цепочку, Глымов, Балясин, Леха Стира и еще пятеро бойцов шли по улице городка. Стира лузгал семечки, которыми неизвестно где разжился, и крутил головой по сторонам, бормоча:

— А зажиточный был небось городок… и в картишки небось поигрывали… Петрович, ну, ты погляди, все сады повырубали, суки, а? Сады-то чем им помешали?

— Ну какой же ты балабон, Леха, — поморщился Глымов. — Как ты блатным стал с таким языком длинным, в толк не возьму?

— Ладно, длинным… — обиделся Стира. — Че я, со следователем трекаю, что ли? Могу вообще молчать, если тебе так уж неприятно мой голос слышать.

Из проулка вышла женщина и, увидев солдат, заторопилась к ним.

— Там… там двое в доме, — размахивая черным платком, взволнованно заговорила она, — раненые.

— В котором? — Балясин весь подобрался, крепче ухватил автомат.

— А вон, с проваленной крышей. Только они русские…

— Русские? — удивился Глымов.

— Русские, а форма немецкая… Их тут много было. Власовцами назывались. — Женщина спешила выложить все, что знала. — Они с немцами ушли. А вот этих двоих я утром услышала… один стонал все время. Я в окошко-то и заглянула. Они у печки на шинелях лежат…

— При оружии? — спросил Глымов.

— При оружии. — Женщина перекрестилась.

— Пошли, — скомандовал Балясин, и они осторожно направились к дому. — А вы, — обернулся Балясин к остальным пятерым солдатам, — стойте здесь, не рыпайтесь!

— Живьем брать будем? — спросил Глымов.

— На хер они сдались — живьем! — горячо возразил Леха Стира. — Гранатами закидаем и — порядок. Власовцы все равно живьем не сдаются…

Балясин тем временем подошел к дому со стороны обгоревших провалов окон, сделал знак Глымову и Стире, чтобы те шли к крыльцу. Подождав, когда они бесшумно поднялись по ступенькам, Балясин выпрямился, вскочил на завалинку и сунул в окно ствол автомата:

— Хенде хох, сучьи лапы!

В комнате у печи действительно лежали двое мужчин в немецкой офицерской форме, только погоны у них были русские, серебряные, с одним просветом и черными пластмассовыми кубиками. У одного четыре кубика, что означало звание капитана царской армии, у другого три — поручик.

— Сдаемся, сдаемся… — ответил тот, что с четырьмя кубиками на погоне. Он лежал на полу, опершись на локоть.

— Глымов, бери их! — крикнул Балясин.

Глымов и Леха Стира ввалились в комнату, наставив автоматы на власовцев.

— Подъем, ребята, — сказал Глымов.

— Не могу… — поморщился капитан, — нога… А поручик помер.

— Когда помер?

— Да час назад…

— Оружие кидай сюда, — скомандовал Глымов. — Пистолеты, автоматы, ножи.

Капитан подтолкнул автоматы к ногам Глымова, потом бросил пистолеты и два штык-ножа.

— Гранаты есть? Давай сюда.

— Нету гранат, — криво усмехнулся капитан. — Израсходовали…

Глымов подошел к власовцам, присел на корточки и приложил ухо к груди лежащего на спине поручика. Послушал, разогнулся.

— Сам не пойдешь? — спросил он капитана.

— Я ж говорю — нога…

— Давай подмогну. — Глымов взял капитана за руку, помог встать, потом закинул его руку себе на плечо, и вдвоем они заковыляли к дверям. — Леха, оружие забери…

Трехэтажное здание горсовета сильно обгорело, крыша провалилась, уцелела лишь одна стропилина, и кто-то повесил на нее обрывок красной материи. Перед горсоветом горели костры, в чугунных чанах, котелках и кастрюлях что-то варилось, вокруг толпились штрафники и гражданские, стоял галдеж, играла гармоника и несколько голосов визгливо пели частушки.

Мальчики-соколики, где же ваши колики?
Девочки-беляночки, где же ваши ямочки?! —

надрывался гармонист, и толпа солдат и гражданских вокруг хохотала.

На горе стоит осина, под горою — липа.
Тятя с мамой на полатях делают Филиппа!

Пленные немцы сидели на первом этаже в одной из комнат горсовета, их охраняли несколько бойцов с автоматами. Они толпились у окон и мрачно смотрели на толпу солдат и гражданских на площади перед зданием.

За грубо сколоченным из досок столом сидел председатель горсовета, в шинели, перетянутой ремнями, с пистолетом на боку, в фуражке со звездой, стучал кулаком по столу и кричал сорванным голосом:

— Сто раз талдычить надо? Занимайте свои дома, налаживайте хозяйство — немец больше не придет! Оккупация кончилась, товарищи! Я вам от имени советской власти официально заявляю! Что вы вокруг меня топчетесь? У вас дел нету? Оглянитесь — у всех дома разоренные!

К столу подошел Твердохлебов, спросил:

— Как народ кормить будем?

— Сперва едят солдаты, — ответил председатель горсовета.

— Нет, пусть старики и дети поедят, а мы после.

— Сперва едят солдаты! — опять стукнул кулаком по столу председатель. — И не надо спорить, товарищ комбат.

К столу протолкался небритый старик в разбитых немецких сапогах, рубахе-косоворотке и черном, латанном на локтях пиджаке. За руку он тянул Зою. Та слабо упиралась, но шла. Веки припухли от слез.

— Внучка моя, Зойка, — скрипуче сказал старик, остановившись перед столом. — Снасильничали ее. Ваши ребяты снасильничали.

— Чьи — ваши? — спросил председатель горсовета.

— Его солдат, его! — Старик ткнул пальцем в сторону Твердохлебова.

— Мой? Брось, дед, такого быть не может…

— Почему ж не может? — сказала женщина, стоявшая рядом. — И ко мне приставали! Да что с них взять-то, изголодались солдатушки!

— Это правда? — Твердохлебов заглянул в заплаканные глаза девушки, повторил: — Это правда?

— Да ну вас! — Зоя отвернулась, уткнулась в плечо деду и всхлипнула. — Ну чего ты меня притащил, чего-о? На позор выставил…

— Не на позор! А для справедливости! — крикнул старик и топнул ногой. — Батька ее воюет, а дочку свои же насильничают! Где она, справедливость эта?

— Шилкин! Балясин! Глымов! — крикнул Твердохлебов.

Сквозь толпу солдат к Твердохлебову протолкался один Сергей Шилкин.

— Глымова нету, Балясина тоже нету. Небось еще по городу лазают.

— Построй батальон, — тихо скомандовал Твердохлебов.

— Так ведь бойцов многих тоже нету…

— Построй батальон! — рявкнул Твердохлебов.

Сложив ладони рупором, Шилкин протяжно закричал:

— Батальо-о-он, стройся-а-а!!

— Стройся… стройся… стройся… — как эхом, понеслось в толпе.

Олег Булыга доедал кашу. Стоявший рядом Цукерман оглянулся на крик и увидел Зою. Он вздрогнул, посмотрел на Булыгу. Тот подмигнул Савелию, проговорил:

— Ладно, пошли построимся…

Батальон выстроился. Многие еще доедали кашу из котелков, другие курили, переговариваясь:

— Чего построили-то?

— Потери считать будут, — ответил кто-то со смешком.

— Что сперли и сколько сперли, — добавил другой голос.

— Идите сюда! — громко позвал Твердохлебов старика и девушку.

Те медленно подошли к Твердохлебову. Зоя упиралась, и старик почти силой тащил ее за руку. И тут Олег Булыга, стоявший в первой шеренге, узнал девушку, быстро оглянулся на Савелия и медленно отступил назад, во второй ряд, встал за спину высокого солдата.

— Смотри! — наклонившись к девушке, сказал Твердохлебов, взял ее за руку и медленно пошел с ней вдоль строя. Старик затопал следом. А за стариком шел председатель горсовета, положив руку на кобуру с пистолетом.

Штрафники смотрели на Зою нагло и весело.

— А ничего деваха!

— Я б с такой тоже не отказался!

— Девушка, а девушка, а я вам не нравлюсь?

— Заткнитесь! — рявкнул Твердохлебов, и глаза его сделались такими бешеными, что строй замолчал.

Зоя шла, держась за комбата, скользила глазами по лицам и не видела своего насильника. Солдаты подмигивали ей, улыбались, чмокали губами, словно целовали. Вот она дошла до Савелия, взглянула ему в глаза и обмерла. Твердохлебов потянул ее за собой, но девушка продолжала стоять и все смотрела в глаза Савелию. Тот вильнул взглядом в сторону, кашлянул, отвернулся.

— Что, узнала? — спросил Твердохлебов. — Это он, да?

Савелию сделалось страшно, он торопливо оглянулся, пошарил глазами в поисках Олега. Того нигде не было. А Твердохлебов повторял:

— Это он, да? Лучше смотри, лучше!

— Она ищет, что еще раз с ним побаловаться. Небось, шибко понравилось… — раздался в глубине строя чей-то издевательский негромкий говор.

Стыд и страх заполнили душу девушки, она рванула свою руку из руки комбата и с криком побежала по площади:

— Не хочу я ничего! Не хочу! — слышался ее громкий плач.

Твердохлебов и все остальные растерянно смотрели ей вслед. Потом комбат повернулся к Савелию, обжег его взглядом, долго молчал, наконец спросил:

— Ты, что ли?

— Нет… — едва слышно ответил Савелий.

— А кто, знаешь?

— Нет… — опять едва шевельнул губами Савелий.

— Разойдись! — махнул рукой Твердохлебов и пошел прочь от строя.

Построение поломалось, солдаты потянулись к кострам, где все еще варилась в котлах каша. Олег Булыга поравнялся с Савелием, легонько толкнул его плечом, проговорил вполголоса, дымя самокруткой:

— Молоток, Савелий. С меня причитается.

Савелий вздрогнул, с ненавистью посмотрел на Булыгу, но промолчал…

Солдаты еще не разошлись, когда на площади появились Глымов и Балясин. Между ними ковылял на одной ноге капитан-власовец, сзади шли Леха Стира и пятеро штрафников.

— О, два ротных одного власовца поймали!

— Да еще хромого! Герои!

Стира кинулся к котлам с кашей.

— С чем кулеш, братцы? — возопил Леха Стира.

— С курятиной!

— Врешь?! Побожись!

— Век воли не видать! — со смехом ответили ему.

— Ах, мать твою, они тут обжираются, а мы там жизни свои за родину кладем! — Стира подлетел к котлу, протянул кашевару сразу два котелка. — Давай с верхом, не жмотничай!

— Никак еще один пленный. — Навстречу Глымову шел комбат Твердохлебов. — Власовец? — И остановился, что-то вспоминая. Потом пристально посмотрел в глаза капитану. Смотрел долго, изучающе.

— Сазонов… если не ошибаюсь, — проговорил наконец Твердохлебов.

— Хорошая у тебя память, майор, — ответил капитан Сазонов.

— Пока не жаловался… Да и ты вроде сразу меня признал.

— Вспоминал часто, потому и признал.

— Незлобивым тихим словом? — усмехнулся Твердохлебов.

— Вроде того… — хмыкнул Сазонов. — Правда, живым увидеть совсем не ждал. Прямо воскрешение из мертвых.

— Ну конечно, сам же расстреливал и вдруг — живой, — усмехнулся Твердохлебов.

— Выходит, везучий ты, майор… вообще-то я стреляю точно.

Твердохлебов глянул на босую, распухшую, со следами засохшей крови ногу Сазонова:

— Отведите капитана… пускай с ногой чего-нибудь сделают.

Глымов жестом подозвал двоих солдат и сдал капитана с рук на руки. При поддержке солдат Сазонов запрыгал к зданию горсовета, в котором содержались пленные немцы.

Вечером Зоя сидела за столом, а над ней нависал дед, то и дело тыкал костлявым кулаком в спину:

— Говорил тебе, сиди и носу никуда не кажи! Стервь! От немцев убереглась, так своим далась! Небось сама ноги раздвинула?! Ходи теперь позорищем на весь город! Я погляжу, кто теперь тебя замуж возьмет, порченую!

Девушка при каждом тычке вздрагивала, втягивала голову в плечи, по щекам ее текли крупные слезы, но реветь в голос она боялась, только всхлипывала и утирала ладонью мокрое лицо. После очередного тычка она вдруг вскочила и кинулась из горницы. Громко хлопнула дверь.

— Тьфу на тебя! — плюнул дед.

Зоя выбежала во внутренний дворик, быстро взобралась по лесенке на сеновал. Глотая слезы, она сделала из обрывка веревки петлю, привязала конец к стропилине, подтащила ящик, встала на него, надела петлю на шею. Она все еще всхлипывала, в полумраке ярко блестели большие глаза.

— Мамочка-а-а… — тихо вскрикнула Зоя и ногами вытолкнула из-под себя ящик…

Ночью Твердохлебов пришел к Сазонову. Капитана держали в маленькой комнате с решеткой на единственном окне. Он лежал на спине у стены, подстелив шинель и закинув руки за голову, и смотрел в потолок. Яркий лунный свет заливал комнатушку, белела забинтованная нога.

Солдат, дремавший у двери, отодвинул засов, и Твердохлебов вошел в каморку. Он поставил на стол полбутылки самогона, сплющенную гильзу с фитилем и долго чиркал спичками, поджигая фитиль. Наконец комната осветилась слабым призрачным светом.

Твердохлебов достал из карманов шинели две алюминиевые кружки, плеснул из бутылки.

— Давай выпьем… со свиданьицем…

Сазонов не шелохнулся, даже головы не повернул. Твердохлебов некоторое время смотрел на него, вздохнул:

— Ладно… — и выпил из своей кружки, выдохнул и сунул в рот окурок самокрутки, прикурил от фитиля, затянулся глубоко, спросил:

— Ну, и как тебе воевалось у гитлеровцев, капитан?

— Не хуже, чем тебе у красных.

— Я даже думаю, лучше, — усмехнулся Твердохлебов. — Ты вон какой налитой, сытый, а мы, сам видел, голодные да рваные, тощие аки одры загнанные…

— А ваша власть всегда такой была, — с издевкой сказал Сазонов. — Удивляться только приходится, чего вы за нее воюете?

— Может, мы и не за нее вовсе воюем, — покачал головой Твердохлебов. — Мы за родину воюем.

— И я за родину воевал, — ответил Сазонов.

— За немецкую? — уточнил Твердохлебов. — За фатерлянд?

— За Россию. Чтоб на ней ни одного коммуняки не осталось.

— Коммуняк не будет, а немцы останутся? — повеселевшим голосом спросил Твердохлебов.

— А мы потом и за немцев примемся.

— Или они за вас… Они-то вам быстрее шею свернут. — Твердохлебов затянулся и вдруг сказал: — Жалко мне тебя, ей-богу…

— Пожалел волк кобылу, — усмехнулся капитан. — Лучше скажи, что это ты без погон воюешь? Разжаловали, что ли?

— Да. Командую штрафным батальоном.

— За что ж тебя так, любезного? За то небось, что в плену был?

— Да, за это.

— Хороша власть, ох, хороша-а-а! Прямо лучше не бывает! — Капитан рассмеялся.

— Да уж какая есть.

— Не будет ее, помяни мое слово, майор, — Сазонов повернулся на бок. — Немца вы одолеете — это ежу понятно. Никогда Россия никому не уступала и не уступит. Но и власти твоей поганой не будет!

— Это почему ж так?

— Да уж так! Россия без Бога мертвая!

— Это ты понял, когда у немцев служил? Русских расстреливал? — спросил Твердохлебов.

— Я воевал, шкура ты коммуняцкая! Я против Советов проклятых воевал! — Сазонов стукнул кулаком по доскам пола и, отвернувшись к стене, проговорил глухо: — Проваливай. Обо всем перетолковали.

— Н-да-а… — покачал головой Твердохлебов. — Не вышло разговора… И все-таки, честно тебе скажу, жалко мне тебя, капитан. Уж лучше б ты в Гражданскую войну загинул… оно бы благороднее было.

Твердохлебов выплеснул из кружки не тронутый капитаном самогон на пол, рассовал кружки и бутылку по карманам шинели, взял горящую плошку, поднялся и сказал:

— Завтра особисты нагрянут, сам понимаешь, что с тобой будет… Так вот, чтоб тебе… как офицеру русскому лишних мук и позору не терпеть… — Твердохлебов вынул из кобуры пистолет, положил его на пол рядом с капитаном и пошел к двери. Вдруг обернулся, добавил:

— Там один патрон. В стволе уже…

Он вышел. Солдат, дремавший на полу, вскочил, задвинул за ним засов.

— Бывай. Сейчас смену пришлю, — сказал ему Твердохлебов и пошел по коридору. Он не сделал и десятка шагов, как из-за двери грохнул выстрел.

Твердохлебов, Глымов, Балясин и Шилкин не спали. Сидели на втором этаже горсовета в обществе бывшего председателя этого самого горсовета Тимофея Григорьевича Зимянина, пили самогон, ели вареную курятину и картошку и говорили о войне.

— Поначалу как было? — говорил Зимянин. — Немец сытый, уверен, что его верх будет… ну, и к населению подобрее был. Особенно солдаты. Мы уж в партизанах вовсе приуныли — ни оружия, ни взрывчатки, ни провианту. Они нас, как волков, обложили. И фронт неизвестно где. По радио Совинформбюро слушаем — не поймешь ни хрена, где наши, чего наши?

Собеседники невесело рассмеялись.

— Вот вы смеетесь, а нам тут, как волкам, выть хотелось, — с горечью укорил Зимянин.

— Когда у немца слабину почуяли? — спросил Твердохлебов.

— Аккурат после Сталинграда! — Зимянин принялся разливать самогон по кружкам. — Пугливый стал… звереть начал… обмороженные раненые пошли, худые, немытые. И новобранец у них пошел заморенный. Пацаны… очкастых много, худющие, голодные. Короче говоря, не те вояки! Ну, и у нас получше с оружием стало, взрывчатку стали подбрасывать…

— Кто?

— Как кто? Штаб партизанского движения. С самолетов кидать стали. Рацию нам скинули. И вот тогда мы поняли — дела наши пошли в гору. И немцев стали побольней щипать… Ну, давайте, товарищи бойцы-командиры, хучь вы и штрафные, а я вас все одно люблю и уважаю, с освобождением моего родного Млынова! Теперь восстанавливаться будем… За то и выпьем!

И они чокнулись кружками и выпили, заедая хлебом и огурцом, с хрустом перемалывая курятину вместе с косточками. За окном медленно серел рассвет.

— Всю ночь проколготили… — сказал Твердохлебов. — Скоро товарищ Харченко со своими опричниками нагрянет.

Тут дверь отворилась, и вошел старик в очках, в рубахе-косоворотке и темном пиджаке.

— Подгребай к нам, Максимыч, — пригласил его Зимянин.

— Да не, я ж непьющий. Язва меня замучила… Слышь, Тимофей Григорьич, девка-то повесилась…

— Какая девка? — не понял председатель горсовета.

— Которую ихний молодец снасильничал, — старик кивнул в сторону Твердохлебова.

— Вот-те раз… — оторопело протянул Твердохлебов. — Опять обухом по голове.

— Н-да, нехорошо получилось, — вздохнул председатель.

— Молодца хоть нашли? — спросил Глымов.

— Да хотел я этой девчушке опознание сделать, — расстроился Твердохлебов. — Зря, видно… Девчонка, небось, в отчаянии была… шутки пошли разные — она в плач…

— В лагере насильникам яйца отрывали, — сказал Глымов.

— Этот, кажется, чего-то знает… Цукерман Савелий, — сказал Твердохлебов. — Но молчит. А может, и не знает… может, показалось мне, черт разберет…

Старик сам сколотил гроб из обгорелых досок. Гроб стоял в горнице на столе, рядом на табурете сидел дед Зои и десятка полтора женщин и мужчин.

Было уже позднее утро, и вокруг дома собралась небольшая толпа жителей, в основном соседей. Все скорбно молчали.

Савелий долго топтался среди жителей, пока наконец не решился войти в дом.

Он открыл дверь в горницу, и взгляды стариков разом обратились к нему. Савелий стоял у порога и не решался подойти к гробу. Так и стоял, опустив голову, мял в руках пилотку.

Дверь сзади скрипнула снова, и в комнату вошли Твердохлебов, Глымов, Балясин и Шилкин. Савелий отступил в сторону, освобождая им дорогу, и командиры прошли к столу. Старик взглянул на них невидящими глазами, но ничего не сказал.

Постояв в скорбном молчании, командиры пошли к выходу. Твердохлебов выходил последним, встретился взглядом с Савелием — тот мотнул головой, увел глаза в сторону.

— Потом поговорим, — тихо сказал Твердохлебов…

— Нарубал ты тут дров, комбат, ох, и нарубал! — качал головой начальник особого отдела Харченко и почти с сожалением смотрел на Твердохлебова. Тот сидел перед майором на стуле, курил самокрутку:

— А что такого особенного случилось?

— По-твоему, ничего особенного? Архаровцы твои девушку изнасиловали — раз. Пленный власовец застрелился — два! От жителей заявления вот лежат — мародерствовали твои чудо-богатыри! А для тебя ничего особенного? — Харченко встал из-за стола и заходил по комнате. — Как это власовец застрелился?

— Из пистолета…

— А что ж ты не расскажешь, что к нему ночью заходил?

— А чего рассказывать? Ну, заходил.

— Зачем?

— Поговорить. Узнать, как он дошел до жизни такой, — спокойно отвечал Твердохлебов.

— А чтоб разговор легче пошел, самогоночки прихватил? Выпили, закусили… — кривя губы, быстро говорил Харченко. — Хорошо выпивать с заклятым врагом, предателем, хорошо, да?

Этого Твердохлебов не ожидал, моргал ресницами, молчал. Харченко торжествующе смотрел на него — попался, комбат!

— Чего ты от меня хочешь, майор? — наконец медленно спросил Твердохлебов.

— Правды хочу, — просто ответил майор Харченко. — Правды и только.

— Какой правды?

— О чем вели беседу советский офицер, хоть и разжалованный, но все-таки офицер, и предатель родины власовец, тоже, кстати, офицер. Так о чем вы балакали, выпив самогону?

— О родине…

— Ох, ты-ы, красиво как!

— Что он ее предал и дороги у него обратной нет.

— Хорошо, так и запишем… — Харченко действительно сел за стол, подвинул к себе стопку бумаги и стал быстро писать карандашом. Потом вдруг оторвал взгляд от листа, спросил:

— Надеюсь, не забыл, как ты меня ударил?

— Нет… не забыл.

— Я ж тебя тогда застрелить мог к чертовой матери! И суда надо мной никакого не было бы. Любой трибунал вошел бы в мое положение — оскорбление офицерской чести, понимаешь?

— Чего ж не застрелил? — спросил Твердохлебов.

— А зачем? Лишний шум, пересуды… Я по-другому сделаю. Ты у меня за это еще кровью похаркаешь… — Харченко усмехнулся и снова начал писать. Карандаш летал по бумаге.

Твердохлебов угрюмо смотрел на него, курил. Наконец Харченко поставил точку.

— На-ка, комбат, прочитай и распишись.

Твердохлебов взял исписанные листки, стал читать.

Не дочитал, положил листки на стол, взял карандаш и расписался. Встал.

— Все? Могу идти?

— Нет, не все, — улыбнулся Харченко. — Боец твоего батальона девушку изнасиловал. Не буду тебе говорить, какой это позор! Какое пятно ложится на всю Красную Армию. Так что садись, гражданин комбат, говорить будем… Вопросы задавать будем, протоколы писать будем… дело шить будем!

А дело свое майор знал. Уже через пять минут выяснил все детали опознания, устроенного Твердохлебовым, а через десять перед ним сидел Савелий Цукерман.

— Почему же девушка так на тебя смотрела, а, Цукерман? — спрашивал майор Харченко. — Ты ведь с ней не знаком?

— Нет, не знаком, — Савелий был подавлен и напуган.

— Значит, видел ты ее раньше? Ну, хоть один раз видел? Ты только не ври, я же по глазам узнаю. Видел, да?

— Видел… утром… когда мы улицу прочесывали… Но я ее не трогал, гражданин майор, честное слово, не трогал!

— С кем ты улицу прочесывал? Фамилии! — Харченко взял карандаш.

— Ну что, Булыга, выкопал ты себе яму? — спустя еще полчаса спрашивал особист бывшего морпеха. — Мало штрафбата, да? Трибунала захотелось? А трибунал тебе теперь только вышку дать может, уразумел?

— Че стряслось-то, гражданин майор? Я же ни ухом ни рылом, про что вы мне тут поете?

— Мне даже неинтересно с тобой толковать, Булыга, — вздохнул начальник особого отдела и закурил папиросу. — Девчонку ты изнасиловал?

— Нет. Не знаю я никакой девчонки…

— Ты с Цукерманом улицу прошлым утром прочесывал?

— Ну?

— Ну, значит, ты и изнасиловал. Больше некому.

— Не-е-ет, гражданин майор, я под таким делом не подписываюсь, — категорически замотал головой Булыга.

— У меня подпишешься, — заверил его Харченко. — У меня, Булыга, один чудак подписался даже, что он есть двоюродный брат Гитлера, во как! — И начальник особого отдела захохотал.

— Не знаю я никакой девчонки, гражданин майор, не знаю! — остервенело твердил Булыга, и щека его начала нервно подергиваться.

— А Цукермана знаешь?

— Какого Цукермана? Ах, этого… Савелия, что ли?

— Ага, Савелия, — покивал Харченко. — Цукермана Савелия, его самого.

— Ну, знаю, ну и что с этого?

— А то с этого, что ты изнасиловал девушку.

— А может, он? Докажите! Может, это он девчонку изнасиловал?

— Брось, Булыга, не смеши меня, а то у меня живот заболит. Посмотри на себя и на того еврейчика — любому следователю и вопросов задавать не надо будет. Короче, Булыга, садись за стол… вот на мое место садись и пиши чистосердечное признание.

— Да вы че? — У Булыги даже пот выступил на лбу. — Какое признание? Под монастырь меня подвести хотите? За что, гражданин майор? Че я вам сделал?

— Если ты тут передо мной ваньку валять собрался, то я тебе и верно сделаю. Так сделаю, что расстреляют тебя и без трибунала. Завтра утром перед строем батальона. — Харченко так и хлестал Булыгу взглядом черных свирепых глаз. — Ты понял, сволочь, бандит, насильник?! Утром! Перед строем! Пиши давай, не доводи до худого!

Ни жив ни мертв, Булыга пересел на место, которое освободил Харченко, взял карандаш, умоляюще посмотрел на майор:

— Чего писать-то?

Харченко скривился презрительно, выдернул из пальцев Булыги карандаш и стал быстро писать сам.

Огонек керосиновой лампы тихо колебался, большие тени горбатились на стенах комнаты.

Харченко закончил, сунул бумагу Булыге под нос, приказал:

— Вот, перепиши и распишись. И дату поставь.

Пока Булыга переписывал признание, особист курил, размеренно ходил по комнате и о чем-то думал. Потом вскинул голову, посмотрел на Булыгу:

— Переписал?

— Ага… вот распишусь только…

Майор забрал лист, перечитал, затем сложил вдвое и спрятал в карман кителя:

— Эта бумажка будет теперь лежать у меня. Воюй спокойно. До тех пор, пока ты будешь делать то, что я тебе скажу.

— А че делать-то надо?

— Это я тебе сейчас растолкую. Иди на место…

Булыга пересел на табурет, а Харченко водрузился за стол, глядел на Булыгу ястребиными охотничьими глазами:

— Говорят, долг платежом красен. Правильно говорят?

— Само собой… — отвел глаза в сторону Булыга.

— Так вот, будешь пару раз в месяц являться ко мне в штаб дивизии и составлять подробный отчет. Кто что говорит, кто кого ругает, кто что делает. И главное внимание обратишь на Твердохлебова и его ротных, особенно этого… вора в законе, Глымова. Будешь в батальоне глазами и ушами особого отдела. Ты рожу не криви, я тебя от расстрела спас, но в случае чего… бумажке этой я ход дам, и загремишь ты на четвертак лагерей! Это в лучшем случае, если трибунал добрый окажется…

— Я не кривлю… я согласный.

— И расчудесно, Олег! — повеселел майор Харченко. — И по такому случаю…

Он выдвинул ящик стола, достал оттуда бутылку самогона, закупоренную кукурузным огрызком, две кружки, луковицу, краюху хлеба. Ловко нарезал хлеб, ножом развалил пополам луковицу, разлил самогон по кружкам, скомандовал:

— Бери, не тушуйся. Будем друзьями и соратниками.

Чокнувшись, выпили, захрустели луком.

— Хорош самогончик… — Харченко утер слезу. — Люблю, когда до печенок достает…

— И долго мне в стукачах ходить? — думая о своем, спросил Булыга.

— Не горюй, морская пехота! — усмехнулся Харченко, — Ты мне на комбата материал дай. И через пару-тройку месяцев я тебе погоны верну, и поедешь с чистой биографией в родную часть. Главное, материал дай!

— Чего это ты, майор, решил комбата закопать? — захмелев, нахально спросил Булыга.

— А вражина он, — со сдержанной злобой ответил Харченко. — Не наш человек — нутром чувствую! А для чего я партией и советской властью на эту должность определен? Чтобы таких вот тайных врагов на чистую воду выводить! И я его выведу! — Харченко ударил кулаком по столу. — И ты мне в этом святом деле поможешь! Поможешь?

— Помогу… — опустив голову, глухо ответил Булыга.

— Ну, тогда давай еще по одной. — И начальник особого отдела принялся разливать самогон по кружкам.

В полуразрушенном доме ночевали человек двадцать штрафников из роты Глымова. Кто-то спал, расположившись вдоль стен, на охапках соломы, на тюфяках, найденных в брошенных домах. Другие еще курили, разговаривали. Где-то за домом губная гармошка играла простую заунывную мелодию. Рассвет серел за окном.

В большой комнате на снарядном ящике чадила заправленная керосином сплющенная гильза. Вокоут ящика сидели солдаты, слушали, затаив дыхание и раскрыв рты, а худой мужчина в распоясанной гимнастерке увлеченно рассказывал:

— Он, значит, этого старика перетащил в свою камеру, а сам оделся в его рубище и притворился мертвым. Ну, стражник заходит, видит, старик помер. Его запихивают в мешок, завязывают и со стены сбрасывают в море. Он, значит, ножом мешок взрезал, всплыл и пошел к берегу. Ну, в тюрьме, понятное дело, хватились, что граф обхитрил их и сбежал. Но уже поздно — ищи его свищи! А граф добирается до прибрежной деревухи, сооружает там небольшую лодку и плывет по карте на другой остров.

— По какой карте? — спрашивает кто-то.

— Ну, я ж говорил, старик ему карту нарисовал того острова, где сокровища были спрятаны, забыл, что ли?

— A-а, ну так бы и говорил…

— А я как говорю?

— Так ты ж не сказал, что он эту карту с собой прихватил.

— А это трудно самому сообразить? — начал закипать рассказчик.

— Да не обращай ты на него внимания, Павел Никитич, давай, трави дальше! — раздались сразу несколько нетерпеливых голосов.

— Ну-у, хорошо… — Павел Никитич задумался, словно вспоминал, и продолжал. — Добрался он до острова, по карте нашел место, где закопаны сокровища, выкопал и отправился обратно. Что же он решил? Он решил отправиться в Париж и начать мстить всем, кто его посадил.

Булыга пристроился рядом с каким-то солдатом, стрельнул у него окурок, затянулся и спросил негромко:

— Чего он травит?

— Граф Монте-Кристо, — ответил тот.

— Чего-чего? — переспросил Булыга.

— Граф Монте-Кристо.

— Это про что? — не унимался Булыга.

— Заткнись, дай послушать.

Булыга стал слушать, а глазами искал Савелия Цукермана. И наконец нашел, вцепился взглядом, как коршун в курицу. Но Савелий ничего не почувствовал — он смотрел на рассказчика, казалось, слушал со снисходительной улыбкой, но вспоминался ему школьный вечер, посвященный годовщине Октября, убранная кумачовыми полотнищами сцена с огромным портретом улыбающегося товарища Сталина и надписью большими серебряными буквами: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГОДОВЩИНА ВЕЛИКОЙ ОКТЯБРЬСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ!»

Душа навек тебе верна, ведь я твой сын, моя страна!
Мой путь широк. Мне цель ясна, я коммунист, моя страна!
Винтовка меткая грозна, я твой солдат, моя страна!
Я, чья рука тверда, сильна, строитель твой, моя страна!
В великой схватке мировой я знаменосец твой! —

читал Савелий в глубокой тишине, стоя на авансцене.

Он замолчал, переводя дыхание, и зал обрушился аплодисментами, а Савелий стоял растерянный, в вельветовой курточке, белой рубашке, взмокший от волнения, и неловко кланялся.

И потом, когда он спустился со сцены, его окружили ученики, хлопали по плечам, спине, орали в самое ухо:

— Здорово, Савва! Молоток!

— Савка, ты просто чтец-декламатор!

— Слушаешь — мурашки по коже!

— Ты — талант, Савка!

И, растолкав всех, подбежала одноклассница Таня Овчарова, проговорила, глядя на него огромными сияющими глазами:

— Ты замечательно читал! Ты… молодец! — и, не стесняясь, громко чмокнула его в щеку.

И все вокруг захохотали…

— А к тому времени, надо сказать, — слышался голос рассказчика, — тот офицер, ну, который на него донос надиктовал, а матрос написал под его диктовку, так тот офицер стал в Париже большой шишкой — генерал, депутат парламента, женился на невесте графа Монте-Кристо.

— А когда он на ней женился? — опять влез дотошный слушатель, и тут сразу несколько голосов взрываются:

— Пока граф на острове Иф сидел!

— A-а, ну так бы и говорили.

— Тебе, мудаку, по десять раз повторять надо? Заткнись, а то на улицу вылетишь!

— Извиняй, Павел Никитич, давай дальше…

— Первым делом граф Монте-Кристо навестил бывшего матроса. У того к тому времени была своя харчевня, жил он паскудно, с женой все лаялся, денег не хватало. А граф оделся монахом и пришел вечером в харчевню… — продолжал свой рассказ Павел Никитич.

Глымов слушал, прикрыв глаза, прислонившись спиной к стене. И его одолевали воспоминания.

…Ах, планчик, ты — планчик,
Ты Божия травка, отрада бессонных ночей,
Как плану покуришь — родной дом забудешь,
А с планом и жить веселей… —

пел под гитару лихой чернявый парень с бандитской челкой тех далеких времен, с татуированными руками и плечами, с золотой фиксой.

Подпевали ему размалеванные шалавы, уже порядком выпившие и дымившие папиросами. Подпевали двое бандитов, только белобрысые, но с такими же косыми челками и татуировками. Не пел только Антип Глымов и девица, которую он обнимал за плечо. Антип был в белоснежной рубахе, плисовых штанах, заправленных в начищенные хромовые сапоги. На безымянном пальце левой руки красовался здоровенный золотой перстень с бриллиантом.

Стол ломился от водки и закусок. И был он, конечно, круглый, а еще стоял в комнате старинный резной ореховый буфет в углу, со стеклянными дверцами, со множеством ящиков, и широкая кровать с высокой пышной периной и горой пуховых подушек, и шкаф для одежды, тоже старый, тоже ореховый…

Глымов поцеловал девицу, спросил шепотом в ухо:

— А захомутают меня, ждать будешь, Райка?

— До гроба ждать буду, Антипушка… — Райка вся прижалась к нему, и губы ее ждали нового поцелуя. — Ох, и сладко ты целуешься, Антипушка…

Увидев, как Глымов целуется с Райкой, чернявый прихлопнул струны ладонью, перестал петь.

— Ну и стервь ты, Райка! То мне в любви клялась, а теперь с Антипом обжимаешься!

— А мне он теперь милее, — с вызовом ответила Райка, а девицы за столом захихикали.

— Не горюй, Мирон, бабы завсегда любительницы рога наставлять, — пробасил один из белобрысых бандитов, разливая водку по стаканам. — Давай, мужики, хряпнем по малой! Девки, бери рюмахи!

И все выпили, стали закусывать. Мирон не сводил горящих черных глаз с Райки, твердил упрямо:

— Не, Антип, так не пойдет! Райку так запросто не отдам. Я так не желаю!

— А как ты желаешь? — усмехнулся Глымов.

— Хоть ты и пахан, но это — в работе. А в житейском деле…

— Говори, как ты желаешь? — перебил его Глымов.

— А сыграем? — Мирон потянулся к буфету, взял колоду карт, шлепнул ею о стол. — Выиграешь — твоя Райка! Проиграешь — моя будет! Или выкуп за нее заплатишь, какой назначу, заметано?

Белобрысые захохотали. Один сказал:

— А че, Антип, все по закону.

— Все по закону… — повторил Глымов. — Только скучно карты шлепать. Если ты бабу любишь… то по-другому играть надо.

— Как это? — не понял Мирон. — Давай без туману, в натуре.

— А вот так… — Глымов вынул из кармана револьвер.

Девицы тихо взвизгнули, и Райка испуганно подалась в сторону от Антипа. А тот улыбнулся и стал проворачивать барабан — патроны с глухим стуком падали на стол. Один, два, три, четыре, пять…

— Один остался… — сказал Глымов. — В рулеточку слабо сыграть, Мирон?

Мирон долго смотрел на револьвер, глаза сверкали сумасшедшим огнем. Он налил себе стакан, выпил в один глоток, ладонью утер губы, спросил хрипло:

— Кто первый?

— Могу я… — улыбнулся Глымов. — Сколько раз пробуем?

— Одного раза хватит. Живы будете — на картах разыграете, — сказал один из бандитов.

— Нет, — решительно мотнул головой Мирон. — По два раза!

Глымов неторопливо крутанул барабан несколько раз, медленно приставил ствол к виску.

— Антип, не надо! — взвизгнула Райка.

— Цыц, сучка, — рявкнул на нее белобрысый парень. — Не гавкай под руку!

Антип Глымов улыбнулся и нажал спусковой крючок. Раздался сухой щелчок. Глымов перегнулся через стол и положил револьвер перед Мироном. У того испарина выступила на лбу, а все же улыбнулся, сверкнув золотой фиксой, подмигнул девице:

— Ну что, Райка, моя останешься? — И крутнул револьвер на пальце, сжал рукоятку и, приставив ствол к виску, быстро нажал крючок. Прогремел выстрел, и Мирон упал головой на стол, прямо в тарелку с холодцом. Кровь хлынула на скатерть. Истошно завизжали девицы. Нахмурившись, сжав губы, Глымов смотрел на погибшего…

— И вот, когда граф Монте-Кристо собрался уходить из харчевни, он бросился на него с ножом. И в ответ получил пулю в лоб. Значит, первый предатель понес заслуженное наказание. Осталось еще четверо…

— Трое… — перебил его тот же самый дотошный слушатель.

— Да заткнись, гаденыш! — взвыли сразу несколько голосов. — Извиняй, Павел Никитич, давай дальше.

Но продолжать Павлу Никитичу не дали — за стенами послышался тревожный колокольный звон.

— Что это церковь зазвонила? — удивленно спросил кто-то. — Или праздник какой?

— Дурак, это набатный звон, — перебил другой голос.

— Кто звонит-то, интересно? Церковь вроде разбитая, и никого там не было, сам смотрел, — проговорил третий солдат.

Следом за набатным тревожным звоном послышалась стрельба. Сначала редкие короткие автоматные очереди, потом длиннее и чаще, потом — разрывы гранат.

Дверь распахнулась.

— Немцы!!

Все разом вскочили, кинулись одеваться. Спящие, ничего не соображая, хлопали сонными глазами, спрашивали:

— Че стряслось, братцы?!

Им не отвечали — торопливо натягивали шинели и телогрейки, хватали оружие. В дверях возникла давка, вылезали в оконные проломы, во всеобщей сумятице стоял мат-перемат. А с улицы все громче и все ближе гремели автоматные очереди, рвались гранаты, огненные сполохи рвали рассветную темень.

В предутреннем тумане непонятно было, где немцы, а где свои. Солдаты оборонялись кучками возле домов, где ночевали, а немцы били с улиц, из придорожных канав.

Булыга залег во дворе. Рядом с ним пристроились еще несколько солдат и рассказчик Павел Никитич, стреляли из автоматов вдоль улицы, где мелькали черные фигуры немцев и вспыхивали точки огня. Еще человек пять плюхнулись на землю рядом с Булыгой.

— Откуда они взялись? Как черти из бутылки, твари!

— А че делать-то, братцы? Куда прорываться-то?

— Комбат где? В горсовете? Туда и прорываться…

Булыга вертел головой по сторонам и наконец увидел Савелия. Тот перебегал через огород от дома к забору. Булыга оскалился, быстро навел автомат и дал короткую очередь…

И промахнулся — Савелий успел упасть на землю в пожухлую картофельную ботву, и пули просвистели над его головой.

— С-сучонок… — Булыга сплюнул, а затем опасливо огляделся, не видел ли кто-нибудь, как он стрелял по своему. Но все смотрели на улицу, за передвижениями немецких автоматчиков.

Только один человек видел, как Булыга стрелял в Савелия — это был Глымов. Он проследил глазами, куда Булыга повернул автомат, посмотрел на полное злости лицо морпеха, но ничего не сделал и ничего не сказал…

Церковь действительно была разбита, однако невысокая аккуратная звонница уцелела. И там виднелась в редеющем тумане высокая фигура священника, который раскачивал большой набатный колокол, во все века извещавший русских людей о надвигающейся беде.

Напротив церкви, урча, остановился танк, медленно развернул башню и выстрелил по звоннице. Снаряд попал под купол. Рвануло осколками кирпича, крест резко покосился, но не упал. Священник плюхнулся на пол, через секунду вскочил, поднял с пола автомат и короткими точными очередями стал стрелять сверху по танку и немецким автоматчикам, бежавшим следом за танком.

Второй снаряд угодил в самый купол. Рухнул вниз крест, подломились кирпичные колонки, и продырявленный купол осел набок.

Священник, подобрав полы рясы и волоча пустой автомат, стал спускаться вниз по лесенке…

Два танка били прямой наводкой по зданию бывшего горсовета. Весь третий и второй этажи были разворочены снарядами — черные проломы дымились, и оттуда стреляли русские. В окнах первого этажа торчали пулеметы, беспрестанно били по танкам. Рослый особист давил на гашетку. От грохота пулемета закладывало в ушах. Рядом пристроились несколько штрафников и стреляли из автоматов.

Перед зданием горсовета вытянулась цепь солдат-особистов. Из цепи то и дело летели гранаты и взрывы вырастали, словно кустарник из черной земли.

— Первый! Первый! Я начальник особого отдела дивизии майор Харченко! — кричал, надрываясь, в телефонную трубку Харченко. — Ведем бой с неизвестной немецкой частью. Что?! Не знаю, откуда они тут взялись, не знаю! Да, штрафной батальон! Комбат Твердохлебов! Долго не продержимся! Батальон разбросан по всему городку! Командовать им невозможно! Что?! Не слышу! Прошу помощи! Что?! Не слышу!! A-а, черт! — Харченко бросил трубку, прислушался к выстрелам. — А церковь звонить перестала. И чего звонила? Немцев, что ли, предупреждала?

— Нас предупреждала, — ответил Твердохлебов.

— Не-е-ет, еще проверить надо будет, кто звонил, — покачал головой Харченко.

В комнате было полно порохового дыма, солдаты суетились у окон, беспрерывно стреляя.

— Петров! — крикнул Харченко сержанту-особисту. — Давай в подвал, где пленные, и — кончить всех!

— Есть, товарищ майор! — Сержант бросился к дверям из комнаты, но Твердохлебов загородил ему дорогу.

— Отставить!

Сержант, опешив, оглянулся на Харченко. Тот поднялся, подошел к ним, процедил сквозь зубы:

— Здесь командую я, прошу зарубить на носу, бывший майор.

Вновь загремел пулемет, и Твердохлебову пришлось закричать:

— Пленных стрелять не дам!

— Ты ответишь за это! — крикнул Харченко, стараясь перекрыть грохот пулемета.

Лязгая гусеницами, подошли еще три танка, прикрывая рысцой бежавших немецких автоматчиков.

И тогда из залегшей цепи приподнялся ротный Балясин и пополз к танкам, в одной руке зажав ремень автомата, в другой — связанные вместе фи противотанковые гранаты. Следом за ним поползли трое особистов со связками гранат. Балясин приостановился, крикнул остальным, обернувшись:

— Огнем прикрывайте!

Цепь ощетинилась автоматными очередями.

Балясин полз, чуть приподняв голову и глядя на три танка, выстроившиеся в линию на взгорке и стрелявшие по зданию горсовета. Через головы ползших к танкам бойцов летели гранаты, взрывались совсем близко. Комья земли сыпались на спины Балясина и особистов.

Подобравшись на расстояние броска, замерли. Балясин глянул на свою команду. Все трое были с сержантскими лычками на погонах, молодые ребята, рослые, плечистые, только с насмерть перепуганными лицами.

— Сперва я пойду, — сдержанно сказал Балясин и неловко поднялся, пригнувшись, пошел вперед, волоча за собой автомат и держа на отлете связку гранат в правой руке. Потом побежал и с размаху швырнул связку под передок танка, который был ближе к нему. Охнул тяжелый взрыв, и передок танка даже подбросило, повалил густой черный дым, а потом что-то еще рвануло в самом танке, видимо, боезапас.

— Давай! — обернувшись, крикнул Балясин.

И его боевая тройка поднялась и побежала согнувшись. Позади цепь штрафников и особистов захлебывалась автоматным огнем, впереди жирный черный дым растекался завесой. Один сержант рухнул на землю — несколько пуль ударили его в грудь.

— О-ох… чуток не успел… — простонал он и закрыл глаза. Рука все еще сжимала связку тяжелых гранат.

Но двое других добежать успели и швырнули свои связки. Вновь тяжело прогремели взрывы.

— Попал! Попал! — радостно, совсем мальчишеским голосом закричал один особист.

Три танка горели черным огнем, пелена дыма застилала землю.

— Видал, а?! Молодцы! Чудо-богатыри! — обернувшись к Твердохлебову, оскалив белые зубы, радостно закричал майор Харченко.

Твердохлебов вдруг рванулся к оконному пролому, сдвинул в сторону станину пулемета и побежал к штрафникам и особистам, лежавшим в цепи перед домом.

— А ну, в атаку, братцы! За мной, ребята, за мной! В штыки их, в мать, в печенку, в гробину, в душу! — бессвязно кричал Твердохлебов, и цепь поднялась за ним как один. — На куски их! Рви! Грызи фашистскую сволочь! Бе-ей! Ур-р-ра-а! — продолжал на бегу орать Твердохлебов, и пена пузырилась у него на губах, и безумные глаза, казалось, ничего не видели перед собой.

— Танковый батальон из дивизии «Бавария» и около двух рот пехоты. Прорывались из окружения. Вошли в Млынов на рассвете, — докладывал генералу Лыкову начальник штаба дивизии Телятников. — Сейчас там идет бой со штрафным батальоном Твердохлебова.

— Но ведь там еще Харченко? — спросил Лыков. — С ним рота особистов.

— Так точно, товарищ генерал. Но танковый батальон, пятьдесят машин — это сила. И у Твердохлебова, как он сообщил, противотанковых средств, кроме гранат, нет.

— Вы с ним разговаривали? — спросил Лыков.

— По проводной связи.

— Опять полягут штрафники ни за понюх табаку, ч-черт подери… — выругался генерал и крикнул связисту, сидевшему в углу блиндажа: — Со штабом Ермилова свяжись по-быстрому!.. Нет, но откуда он все-таки взялся, а? Танковый батальон проморгать — это ж не иголка в сене. Ох, и будет мне по шеям от командарма… — покачал головой Лыков. — Шкуру спустит…

— По данным разведки, Аверьянов мне доложил, они стояли в резерве вот в этом распадке. — Телятников показал на карте место. — Прорыв осуществлен был стремительно, и, видимо, батальон не получил никакого приказа. Стоял и ждал. А когда они поняли, что остались у нас в тылу, стали прорываться.

— Штрафники все полягут — вот беда. И все равно батальон они не остановят. Или остановят, как думаешь? — Лыков с надеждой взглянул на начальника штаба.

— Трудно сказать. Думаю, не остановят. Нечем останавливать. Хотя там Харченко с особистами…

— Да что Харченко! Что Харченко?! — зло проговорил Лыков. — Харченко только с арестованными воевать умеет! Калугин, что там со связью?

— Есть штаб Ермилова, товарищ генерал, — бодро отозвался радист.

Лыков быстро подошел, схватил трубку:

— Четвертый? Первый говорит! Командира ко мне! Ермилов?! Слушай приказ! Немедленно выдвигай два батальона к Млынову! С противотанковыми ружьями. У тебя в расположении два взвода танков стоят из полка Юлдашева. Им передай мой приказ — выступить с вами. На Млынов, да! Там штрафники атакованы танковым батальоном. Да, и пехота! А черт ее знает — роты две, наверное! Откуда взялись? От верблюда! Сами головы ломаем! Немедленно, слышишь! Выполняй! Связь держим по рации!

Танк стоял на улице между двумя зданиями и выпускал снаряд за снарядом по домам, по постройкам. Пехота жалась к танку — он был единственным прикрытием. Немцы били из автоматов, лежа чуть ли не под гусеницами. Башня танка вращалась во все стороны, и ствол плевался огнем, и без передышки стучали два пулемета.

Из глубины улицы подходили, урча и лязгая гусеницами, еще три танка, палили из пушек по обеим сторонам улицы. Ухали взрывы, вместе с землей летели в стороны доски и бревна. Под защитой танков немецкие автоматчики бежали трусцой, стреляя от живота…

— Раз нельзя так, можно эдак, — оценил диспозицию Глымов. Он перетянул ремнем три бутылки с зажигательной смесью, поплевал на ладони, намотал конец ремня на руку и побежал через огород к бревенчатому сараю. Танк стоял совсем близко от него.

Хлестанули подряд очереди, срезая картофельную ботву, ветки кустов крыжовника и смородины. Глымов нырнул внутрь сарая и стал подниматься наверх, к проломленной крыше, цепляясь за выступы бревен, а потом за стропилины. Кое-как пристроившись, он увидел внизу танк и автоматчиков, прятавшихся за ним. Примерившись, Глымов швырнул связку бутылок.

Описав дугу, бутылки ударились в основание башни, и мгновенно вспыхнуло бледно-желтое пламя. Воспламеняющаяся жидкость растекалась ручьями по броне танка огненными дорожками.

Сняв с шеи автомат, Глымов стал стрелять вниз по разбегавшимся немцам.

Через несколько секунд танк превратился в огромный костер. Танкисты выскакивали из люка. Двое тут же упали под огнем Глымова.

Но по главной улице Млынова шли и шли немецкие танки. Башни безостановочно вращались, стреляя по сторонам. Поредевшая немецкая пехота бежала рядом с танками, стреляя из автоматов.

Из-за разрушенного дома навстречу колонне танков выскочили несколько штрафников с гранатами в руках и вмиг полегли на дороге, сраженные огнем из пулеметов.

Снаряд попал прямо в середину огорода за разрушенным домом, где залегли штрафники. Тела убитых расшвыряло взрывом в стороны, выстрелы русских замолкли. А в образовавшуюся прореху в обороне стали просачиваться немцы. И тогда появился священник. Заткнув длинные полы рясы за пояс, он подобрал автомат одного из убитых, улегся рядом с покойником и спокойно, размеренно начал стрелять. Немцы попали под перекрестный огонь.

Священник, то и дело меняя позицию, продолжал стрелять. У него кончились в рожке патроны, и он бросил автомат, подобрал другой, лежавший возле убитого штрафника, и снова начал стрелять.

Танки грохотали по улице.

Под пулеметным огнем штрафники гибли один за другим. Вот ткнулся лицом в землю средних лет боец в обожженной во многих местах телогрейке… Вот пуля ударила молодого парня в шинели и немецкой каске… Вот еще один упал, споткнувшись на бегу, выронив автомат… Вот взрыв снаряда накрыл двоих штрафников, лежавших за пулеметом. А когда дым рассеялся, к пулемету подполз священник, устроился поудобнее и надавил на гашетку. Пулемет ожил, огонь заплясал перед стволом, затрещали очереди…

Шесть танков с красными звездами на башнях вереницей пылили по проселочной дороге. Следом переваливались на ухабах грузовики с солдатами. Они спешили на выручку штрафному батальону Твердохлебова…

С проломленной крыши начальник особого отдела Харченко смотрел в бинокль на дорогу, выползавшую из леса. И вдруг увидел, как на дорогу вынырнул один танк со звездой на башне, другой… третий…

— Наши танки… — прошептал Харченко и снова посмотрел в бинокль.

И заорал во все горло:

— Наши танки иду-у-ут!

— Вот ты мне скажи, — спрашивал Глымов Балясина, — почему у фрицев в танковом батальоне пятьдесят одна машина, а у нас — меньше тридцати?

— Почему же? — пожимал плечами Балясин.

— Потому что у них начальства меньше, — ехидно улыбался Глымов. — У нас и штаб роты, и штаб батальона, и штаб полка. Значит, и начальники всех этих штабов, а у начальников ординарцы, денщики. Ты понял, сколько дармоедов на один работящий танк приходится?

— А у нас везде так, — усмехнулся Балясин. — Один с сошкой, а семеро с ложкой.

— В корень смотришь, Юрий Григорьич, в самый корень, — Глымов тоже усмехался, качал головой.

Балясин покосился на него:

— Гляжу на тебя, Антип, ну все тебе в советской власти не нравится…

— Все, — выдохнул Глымов.

— Так уж ничего хорошего в ней не видишь?

— До смерти хочу разглядеть и… — Глымов развел руками, — не получается…

— За что ж ты ее так не любишь? — усмехнулся Балясин.

— А ты любишь?

— Люблю.

— За что ж ты ее так любишь, родимую? — повеселел Глымов.

— Вот за то самое. Моя эта власть, народная… И в первую голову она о трудящемся человеке заботится.

— Ну, а я не люблю, — опять развел руками Глымов.

— Вот я и хочу знать, за что? Ты извини, Антип, ежли не хочешь — не говори. Я ж не следователь.

— Слава богу… Почему ж не сказать, Юрий Григорьич, скажу тебе как на духу. За то я ее не люблю — за обман и лживость… — Глымов вздохнул, посерьезнел, уставился на огонь костра. — За то, что у крестьянина землю отняла… добро, нажитое потом и кровью, отняла… за то, что крестьяне во время этой проклятой коллективизации до того оголодали, что матери детей ели.

— Врешь! — испуганно перебил его Балясин. — Не могло такого быть?

— Не могло? — Глымов посмотрел на него долгим взглядом. — Ты где жил-то до войны, Юрий Григорьич?

— Да здесь же, во Млынове. Работал старшим мастером на ремзаводе.

— A-а, тогда понятно, что тебе ничего не понятно… вы как раз тот самый хлебушек и ели, который у крестьянина отобрали.

— В нахлебники меня записал?

— А куда ж еще-то? — усмехнулся Глымов.

— А сам небось из кулаков? — Балясин смотрел на него уже враждебно.

— Из них самых, — Глымов твердо смотрел ему в глаза. — Все отобрали. И хлеб, и скотину, и дом, и все добро… Отца убили, мать с голоду померла, братьев сослали, до сих пор и не знаю, где их могилки… А одного своего братца я сам ел.

— Как ел? — вздрогнул Балясин и со страхом посмотрел на Глымова.

— Очень просто. Мать от голода обезумела, младшего убила и сварила, и мы все ели и не знали, что едим…

— Не знаю, не знаю… не могу я в это поверить, — качал головой Балясин.

— Не хочешь — не верь, дело хозяйское… А потом я беспризорничал по всей матушке России, покуда вором не стал. Тюрьма — родной дом.

— Значит, правду, про тебя говорят, что ты в законе… пахан?

— Ну и что?

— Да ничего… просто интересно… никогда с вором в законе не разговаривал. Ты мне вот скажи, Антип Петрович, чего же ты тогда за эту власть воюешь?

— Ты все равно не поймешь, — улыбнулся Глымов, но улыбка получилась недоброй.

— Чего так? Вроде в дураках не ходил, — пожал плечами Балясин.

— А по мне, не дурак, а так… — Глымов недоговорил, отвернулся, — недоумок…

— Ну почему же? — уже искренне удивился Балясин. — Ты объясни…

— Ты, поди, коммунист?

— Исключили. Но я восстановлюсь. Обязательно.

— Другой бы засомневался, а я верю. И потому ничего объяснять тебе не буду… Бог даст, со временем сам дойдешь. А не дойдешь, стал быть, помрешь коммунистом… туда тебе и дорога.

Они сидели у костра во дворе разрушенного дома — Глымов, Балясин и еще человек десять штрафников. В костре пеклась картошка, которую выкопали на огороде. Несколько штрафников еще перекапывали штыками землю в поисках картошки, несли к костру, складывали на угли. Совсем близко от Глымова, через одного человека, сидел Олег Булыга и слышал весь разговор, хотя смотрел в другую сторону, потягивал самокрутку.

— Готова небось. Давай, вытаскивай…

Глымов и Балясин длинными прутьями начали выкатывать из золы черные обуглившиеся картофелины. Штрафники хватали их, обжигаясь, перекатывали на ладонях, дули, потом разламывали пополам и ели вместе с горелой кожурой.

— Сольцы бы малость — совсем хорошо было бы! — жуя горячую картофелину, проговорил Глымов.

— И так сойдет, — отозвался Балясин и вдруг повернулся к Глымову. — А все-таки не пойму, Антип, хоть убей! Как же ты за эту власть воюешь, ежели так ее ненавидишь?

Глымов не ответил, разломил черную картофелину, положил половинку в рот, стал медленно жевать, прикрыв глаза. Балясин встал и пошел куда-то в темноту. Глымов сразу открыл глаза, резко повернулся и схватил Булыгу за ухо. С силой притянул к себе, зашептал:

— А ты слушаешь, да? Интересно? Может, ты, паря, стучать собрался?

— Да ты что, Антип Петрович? — морщась от боли, ответил Булыга. — Чего ты говоришь-то?

— За что Цукермана подстрелить хотел? Ну-ну, виляй, я же видел, — опять зашептал Глымов. — Он что, заложил тебя?

— Заложил… — через силу выдавил из себя Булыга. — Пусти ухо, больно…

— Так это ты девку снасильничал? Ясное дело, ты… — Глымов оттолкнул его от себя, смотрел на него брезгливо. — Гляди, морпех, душа девки на тебе теперь висит… не отмыться…

— Ты… ты не грози, понял? — держась за ухо, с неожиданной злобой ответил Булыга. — Ты себя отмывай, понял? — И Булыга вскочил, чуть ли не бегом рванул от костра.

Из ночной темноты бесшумно возник священник, уселся рядом с Глымовым, палкой стал выковыривать из углей испекшуюся картошку. Глымов с интересом покосился на него:

— Ты с неба, что ль, свалился, святой отец?

— Именно так, сын мой, — прогудел густым баритоном священник, разламывая картофелину и дуя на нее, чтобы немного остыла.

— Господь тебя нам послал? — повеселел Глымов.

— Именно так… — Священник осторожно откусил от горячей картофелины.

Было ему лет сорок, широкое лицо с носом-картошкой обрамляла окладистая темная борода.

— Слышь, православные! — громко сказал Глымов, и штрафники, сидевшие вокруг костра, повернули головы, стали присматриваться к необычной фигуре священника.

— Вот к нам святой отец личной персоной! Сам Господь его к нам на службу определил!

— Замполита у нас нету, значит, священник сгодится! — раздался веселый голос.

— Он нам зараз все грехи отпустит!

— Братцы, а я видел, как он из автомата по немчуре лупил — будь здоров!

— Я тоже видел! Думал, померещилось! Ну, зверь-мужик!

— Ну, теперь победа за нами!

Священник продолжал невозмутимо есть, словно и не о нем шла речь.

— Как тебя звать-то, батюшка?

— Отец Михаил… — прогудел священник. — И хватит богохульствовать, дурьи головы. Нашли над чем надсмехаться!

— Ты здешний, что ль?

— Здешний. Служил во млыновской церкви Радости Всех Скорбящих.

— Как же тебя коммунисты не замели?

— Два раза арестовывали. Обошлось. Прихожане приходили просить всем миром… — Священник выковырнул еще одну картофелину разломил, неспешно стал есть.

— А теперь что? Церкву-то всю раскурочили?

— Теперь с вами воевать пойду. Как думаете, начальство не прогонит?

— А мы за тебя всем миром попросим, — со смехом сказал кто-то.

Начальник особого отдела армии генерал-майор Чепуров подвинул папку с надписью «Дело № 919» к себе поближе, открыл. На первой странице отпечатано: «Твердохлебов Василий Степанович, 1901 года рождения, член КПСС с 1929 года, майор Красной Армии, был в плену с мая по август 1942 года, из парти