"Джимми Хиггинс" - книга о простом человеке, книга о маленьком винтике из громадной, жестокой, нелепой машины, которая называется капиталистическим обществом.

Эптон Синклер

Джимми Хиггинс

Глава I ДЖИММИ ХИГГИНС ЗНАКОМИТСЯ С КАНДИДАТОМ

I

— Джимми, мы в кино пойдем сегодня? —спросила Лиззи.

Джимми поднес было блюдечко с горячим кофе к губам, но, услышав вопрос, тут же поставил блюдечко на стол и с удивлением взглянул на жену. Он промолчал. Не все, о чем думаешь, как убедился он после трех с половиной лет супружеской жизни, надо немедленно сообщать жене. А думал он о той духовной пропасти, которая разделяет мужчину и женщину. Сегодня, когда решаются судьбы мира, когда история переживает, можно сказать, величайший кризис,— идти смотреть, как киногерой влезает в окно третьего этажа или как его вытаскивают чуть ли не из-под колес летящего на всех парах поезда!

Ты же знаешь, Лиззи,—сказал он, наконец, мягко,— я должен помогать там у нас, в оперном театре.

— Но ведь у тебя еще целое утро впереди!

— Да, но работы хватит на весь день.

И Лиззи замолчала. Для нее эти три с половиной года тоже не прошли даром. Так, между прочим, она узнала, что женам рабочих редко достается на этом свете все, что им хочется, и что муж-пропагандист — еще не самая горькая доля. Разве не мог он тратить время и деньги на пьянство или на женщин? Или вот кашлял бы, как их сосед, умирающий от чахотки. Конечно, хорошо бы в воскресенье повеселиться, но раз нельзя, остается только вздохнуть, да и то не очень тяжко.

Джимми принялся рассказывать, что предстояло сделать за день. Лиззи слушала, и все это ей казалось точь-в-точь похожим на то, что происходило всегда накануне митинга. Правда, на этот раз митинг будет больше, он состоится в здании Оперы, и в витринах всех магазинов выставлены плакаты с портретом кандидата, который выступит на нем с речью. Но Лиззи трудно было понять, чем этот кандидат отличается от любого из прежних,— все равно ни одного из них так ни разу и не выбрали! По правде говоря, Лиззи хотелось остаться дома: она не очень-то хорошо знала английский язык и с трудом понимала, что там такое выкрикивают с трибуны, да еще когда при этом одно слово мудреней другого. Но муж хотел, чтобы она просвещалась, и она знала, как должна в таких случаях поступать женщина, если хочет удержать мужчину. Для этого она была достаточно просвещена.

Недавно Джимми сделал небольшое открытие, которым он необычайно гордился: теперь они смогут брать детей с собой на митинги! Дело в том, что, пока у них был один ребенок, Джимми носил его на руках; когда появился второй—стала помогать Лиззи; но теперь у них уже трое, и весят они в общей сложности фунтов шестьдесят, если не больше, а до трамвая не так близко. Да и обидно Джимми — с его высоким классовым сознанием — каждый раз бросать двадцать центов этой акуле капитализма — трамвайной компании. Сначала они попробовали оставлять детей на попечении соседки — за плату; но молоденькой девушке скоро надоело сидеть с малышами, и она ушла, а те, оставшись одни, ревели благим матом; другую соседку, солидную даму польку, они, вернувшись домой, нашли мертвецки пьяной.

Джимми все-таки твердо решил: он будет ходить на митинги. И Лиззи тоже будет ходить с ним. Это одно из проклятий существующего строя, говорил он, что жены рабочих лишены всякой возможности развиваться духовно. Он отправился в магазин промышленных товаров — лавчонку, где Армия спасения торговала всяким старьем, и за пятнадцать центов приобрел отличнейшую детскую коляску, выкрашенную черной эмалью, притом широкую—для близнецов. Один бок у коляски был, правда, поломан, но Джимми скрепил его проволокой и до тех пор возился, укладывая в коляску малышей, пока не доказал, что в ней вполне могут уместиться все трое: Джимми-младший и Пит — рядышком, а самый маленький — у них в ногах.

Только вот досада: Джимми-младший ни за что не желал сидеть спокойно и беспрестанно болтал ножками. Он вообще был необычайно живой, подвижный — просто юла, а не ребенок. Вот и сейчас он носится по кухне в погоне за коварно ускользающим от него хвостом собаки. Пес этот был последним прибавлением в семействе: он пристал к Джимми на улице, прижился в доме и, отъевшись, наконец, превратился в некое подобие животного. У этого сокровища такой гладкий, круглый хвост, и торчит он так соблазнительно! Джимми-младший не терял надежды вцепиться в него и без конца семенил вокруг кухонного стола, хватая воздух ручонками и заливаясь смехом, пока в конце концов не шлепнулся на пол в полном изнеможении.

А Джимми-старший с восхищением наблюдал за сыном. Каков сорванец, а! Чтобы мальчишка в таком возрасте — всего каких-нибудь два года и три месяца — мог так носиться по комнате! Или наделать столько шума! Как вот сейчас, например, когда, попытавшись сократить себе путь, он с размаху налетел на плиту. Лиззи бросилась его поднимать, прижала к своей полной груди, ласково приговаривая что-то по-чешски. А Джимми-старший, не понимавший ни слова, воспользовался суматохой и, схватив пиджак и кепку, помчался в оперный театр. Он испытывал необычайный прилив энергии. Дело, видите ли, в том, что стоит социалисту взглянуть на своегосына или даже просто подумать о нем, и он с удвоенным пылом готов снова взяться за пропаганду. Хоть бы скорее изменился мир, чтобы наши малыши были избавлены от всех страданий и унижений, которые выпали на долю их родителей!

II

— Товарищ Хиггинс, нет ли у вас молотка?

Чтобы не спускаться с лесенки, товарищ Шнейдер преспокойно стоял наверху и, держа в руках кумачовое полотнище, ждал, пока ему подадут молоток. Но не успел Джимми подняться с молотком по лесенке, как с другого конца сцены женский голос крикнул:

— Товарищ Хиггинс, что — прислали уже знамя ССМЛ?[1]

А в глубине зала товарищ Рапинский, необычайно полный мужчина, прогудел своим баском:

— Товарищ Хиггинс, вы не принесете еще один стол для литературы?

А товарищ Мэри Аллен крикнула из ложи второго яруса:

— Товарищ Хиггинс, раз уж вы внизу... не забудьте позвонить по телефону — проверьте, знает ли комиссия по встрече насчет изменения в расписании поездов.

И так целый день. Джимми метался по огромному залу, весь красный, вспотевший; лето было в самом разгаре, и ни малейшего дуновения не проникало в окна лисвиллского оперного театра. Наверху же, куда приходилось взбираться по лестнице, чтобы прикрепить полотнище кумача, казалось, можно было свариться заживо. Но раз надо, значит надо: и полотнище прибить, и повесить над сценой большое красное знамя, и знамя Союза имени Карла Маркса, и знамя ССМЛ, и знамя местного отделения № 4717 профсоюза механиков, и знамя профсоюза плотников района № 529, и знамя рабочего кооперативного общества. А так как товарищ Хиггинс никогда не оспаривал права кого бы то ни было давать ему поручения и выполнял их с неизменно добродушной улыбкой, то на него привыкли взваливать всякую скучную и неприятную работу.

Сегодня же хлопот у него было даже больше, чем всегда, потому что вся организация была взбудоражена, словно муравейник, который разворошили лопатой. Даже самые ревностные ее члены и те, забыв про работу, собирались кучками и обсуждали новости, полученные по телеграфу из-за океана и опубликованные в утренней газете. Джимми Хиггинсу хотелось послушать, о чем это все толкуют; но ведь кому-то же надо работать! На устройство митинга пришлось занять целых триста долларов, и он должен во что бы то ни стало получиться на славу, даже если половина человечества сошла вдруг с ума! И Джимми лазил и лазил по лестницам, развешивая полотнища кумача.

Когда наступило время завтрака и члены комиссии по оформлению стали расходиться, кто-то вдруг вспомнил, что должен приехать извозчик — привезти литературу. Что, если он приедет, а никого не будет на месте? Пусть-ка товарищ Хиггинс останется и подождет, а они тем временем позавтракают. Нашелся и благовидный предлог: Джимми ведь член литературной комиссии. Джимми вообще был членом всех комиссий, где требовалась тяжелая, утомительная работа: и комиссии по раздаче листовок о митинге, и комиссии по связи с профсоюзами и продаже билетов, и комиссии, ведавшей сбором денег во время митинга. Он не состоял только в тех комиссиях, участие в которых было почетно и интересно, как, например, в комиссии по встрече кандидата на вокзале и препровождению его к оперному театру. Да Джимми никогда и в голову не приходило, что он может претендовать на такую честь: он ведь невежественный малый, простой рабочий, невзрачный, худой, со скверными зубами и руками, огрубевшими от работы. У него ни манер, ни талантов, а в комиссию по встрече входят адвокат, преуспевающий доктор и секретарь профсоюза ковровщиков — все люди хорошо одетые, образованные, знающие, как надо разговаривать с кандидатом.

Итак, Джимми остался ждать и, когда приехал извозчик, распаковал книги и брошюры, разложил их аккуратно стопками по столам, а те, что покрасивей, разместил на стендах. Товарищ Мейбл Смит, председательница литературной комиссии, вернувшись, похвалила его работу.

Потом пришли члены кружка немецкой песни — репетировать программу концерта. Товарищ Хиггинс был бы очень не прочь посидеть и послушать, но кто-то вдруг обнаружил, что нет клея, и он помчался разыскивать какой-нибудь магазинчик, открытый в воскресенье.

Позднее, когда наступило затишье, Джимми внезапно почувствовал, что он голоден. Обследовал содержимое своих карманов: всего семнадцать центов. Идти домой — далековато. Проще забежать к Тому, тут же рядом, за углом, и выпить чашку кофе с булочками. Но прежде чем уйти, Джимми добросовестно спросил, не нужно ли кому еще чего-нибудь, и товарищ Мейбл Смит попросила его вернуться поскорее — помочь ей разложить листовки по креслам, и товарищу Мейснеру он тоже скоро понадобится—расставить стулья на сцене.

III

Если выйти из здания лисвиллской Оперы, повернуть на запад и пойти по главной улице города, Мейн-стрит, то сначала будет кафе Гейнца не для таких, как Джимми, конечно, а для шикарной публики,— подальше «Бижу никл одеон» с пианолой у входа, потом обувной магазин «Бон марше», в котором без конца объявлялись распродажи: то по случаю пожара, то по случаю переезда в другое помещение или же банкротства; затем Кино-дворец Липского с коричнево-желтым ковбоем на фасаде, скачущим во весь опор, держа желто-красную девицу в объятиях, и, наконец, бакалейная лавка Грогана на углу. И во всех витринах были выставлены плакаты с портретом кандидата и объявлением о том, что в воскресенье в восемь часов вечера он выступит в здании лисвиллской Оперы с речью: «Война, ее причины и борьба за ее прекращение».

Джимми Хиггинс старался смотреть на эти плакаты с видом сдержанного достоинства, но в душе его поднималось неудержимое чувство радости: ведь это он, Джимми, вел переговоры с владельцами магазинов и добился, чтобы те согласились, хотя и довольно неохотно, выставить плакаты.

Он шел и думал о том, что сегодня во всех городах Германии, Австрии, Бельгии, Франции, Англии миллионы, десятки миллионов рабочих соберутся на митинги протеста против кровавой бури войны, разразившейся над миром. Клич раздастся в Америке — он понесется от Нового Света к Старому, призывая рабочих подняться и сдержать свою клятву: предотвратить это преступление против человечества. У него, Джимми Хиггинса, нет дара убеждать, он не может заставить людей прислушаться к его словам. Но зато он помог жителям города услышать человека, который обладает таким даром и сумеет растолковать рабочим, что послужило причиной этой мировой катастрофы.

То был кандидат их партии на пост президента. Предстояли, правда, всего лишь выборы в конгресс, но этот человек столько раз бывал кандидатом на пост президента, что никто и не представлял себе его иначе как в этой роли. Его избирательные кампании, можно сказать, длились по четыре года каждая — от выборов и до выборов; он исколесил страну вдоль и поперек. Миллионы людей слышали его пламенные речи. И как раз сегодня, когда кандидат должен был выступить с речью в лисвиллской театре, военные и денежные тузы Европы решили погнать своих рабов на бойню. Не удивительно, что социалисты провинциального городка были в таком волнении!

Джимми Хиггинс свернул за угол и вошел в «буфетерию» Тома; поздоровался с владельцем, сел у стойки и заказал себе кофе и несколько булочек, которые почему-то назывались «грузилами», хотя скорее их надо было бы назвать «поплавками»—столько в них было воздуха, в этих булочках. Набив себе рот, Джимми взглянул, не снял ли Том, чего доброго, плакат с объявлением о митинге. Ведь этот Том — католик. Между прочим, Джимми приходил сюда отчасти для того, чтобы поспорить с ним и его клиентами насчет эксплуатации и прибавочной стоимости.

Однако на этот раз, еще до того как начался традиционный спор, Джимми огляделся по сторонам. В глубине комнаты стояли четыре накрытых клеенкой столика, где подавались блюда на заказ. За одним из них сидел человек. Джимми взглянул и вздрогнул так, что едва не расплескал кофе. Не может быть! И все же... Ну, конечно! Как не узнать это лицо! Лицо средневекового подвижника, худое, аскетическое, но вместе с тем не лишенное мягкости, присущей человеку нового времени. И потом эта лысая маковка, сияющая над венчиком волос, словно месяц над прерией. Джимми пристально посмотрел на портрет кандидата, который венчал собою гору пирожков, потом снова на человека за столиком; тот поднял глаза, и взгляд его встретился со взглядом Джимми, полным благоговейного изумления. В этом взгляде была целая повесть, и притом такая красноречивая! В особенности для кандидата, который разъезжает по всей стране, произнося речи, и привык, что его то и дело узнают по плакатам незнакомые люди. Губы его дрогнули в улыбке, и Джимми встал, поставил трясущейся рукой чашку с кофе и положил свое «грузило» на стойку.

IV

У Джимми не хватило бы храбрости подойти, если бы тот, другой, не улыбнулся — усталой, но открытой и приветливой улыбкой.

— Здравствуйте, товарищ! — произнес он, протягивая руку, и мгновение, пока длилось это рукопожатие, было самым небесным в жизни Джимми, самым счастливым.

— Но ведь вы должны были приехать в пять сорок две!..— выпалил Джимми, обретя дар речи.

Как будто кандидат и сам этого не знал! Дело в том, объяснил он, что ему не удалось выспаться ночью, и потому он приехал пораньше — урвать для сна часок-другой днем.

— Понятно! — сказал Джимми и добавил: — А я узнал вас по портрету.

— Да? — вежливо удивился тот.

В голове у Джимми все на свете перемешалось, и он тщетно силился сказать что-нибудь такое нужное, важное.

— Вы, наверно, хотите повидать кого-нибудь из комиссии?

— Нет,— ответил кандидат.— Я хочу сначала позавтракать.

И он принялся за бутерброд и молоко.

Джимми был настолько ошеломлен, что так молча и просидел, как истукан, пока кандидат не закончил своей трапезы. А после этого, не найдя ничего лучшего, спросил

еще раз:

— Вы, наверно, хотите повидать кого-нибудь из комиссии?

— Нет,— последовал ответ,— я хочу посидеть здесь и поговорить с вами, товарищ... товарищ?..

— Хиггинс.

— Товарищ Хиггинс — если, конечно, у вас есть время.

— Да что вы! — заволновался Джимми.— Да у меня сколько угодно времени. Только ведь комиссия...

— Оставьте вы эту комиссию в покое, товарищ Хиггинс. Знаете, сколько комиссий я перевидал за эту поездку?

Джимми, разумеется, не знал, а спросить не хватало смелости.

— Никогда, верно, не задумывались, каково это быть кандидатом? Ездишь вот так с места на место, и кажется, будто каждый раз произносишь одну и ту же речь, и спишь в одном и том же отеле, и встречаешься с одной и той же комиссией. А ведь для каждой аудитории твоя речь новая, и сказать ее надо так, словно произносишь ее впервые. И потом ведь комиссия состоит из самых преданных товарищей. Они, можно сказать, не жалеют ничего ради нашего дела. Им не скажешь, что они, мол, решительно ничем не отличаются от любой другой комиссии, или что ты устал, как собака, или что у тебя, скажем, голова болит...

Джимми сидел, глядя во все глаза и храня благоговейное молчание. Не будучи человеком начитанным, он никогда не слыхал, как «тяжек венец избранника». Впервые довелось ему заглянуть вглубь величия.

Кандидат продолжал:

— К тому же эти вести из Европы. Мне нужно еще прийти в себя... собраться с силами...

Голос у него стал глухим, и Джимми казалось, что все горести на свете заключены в усталом взгляде его серых глаз.

— Я, пожалуй, пойду,— сказал Джимми.

— Нет, нет! — запротестовал кандидат, встряхнувшись и придя в себя. Он заметил, что Джимми забыл про свой завтрак.— Несите-ка сюда ваше кофе и все остальное,— сказал он; и Джимми принес свою чашку и проглотил остатки «грузила» на глазах у кандидата.

— Мне нельзя говорить,— сказал тот.— Слышите, совсем охрип. Лучше вы говорите. Расскажите о вашей организации. Как тут у вас идут дела? Это была та единственная тема, на которую Джимми мог говорить, это было то, что владело его душой и мыслями. И, набравшись мужества, он начал рассказывать.

Лисвилл — типичный промышленный городок, с бутылочным и пивоваренным заводами, фабрикой ковров и крупным машиностроительным заводом «Эмпайр», которому Джимми отдает еженедельно шестьдесят три часа своей жизни. Конечно, рабочие еще не пробудились по-настоящему, но жаловаться не приходится—движение растет. В местном отделении партии уже ни мало ни много, а сто двадцать членов, хотя по-настоящему рассчитывать можно человек на тридцать.

— Всюду так,— заметил кандидат,— всегда лишь небольшая кучка самоотверженных людей двигает все дело.

Затем Джимми рассказал о предстоящем митинге. Немало было у них хлопот и затруднений. Полиция неожиданно решила ввести в силу закон, запрещающий разносить по домам объявления, хотя универсальному магазину Айзэка она позволяла извещать таким образом своих клиентов. Полицейская мера была восторженно встречена местными газетами — «Геральд» и «Ивнинг курир». Оно и понятно: ведь если нельзя разносить объявления, их придется печатать в газете. Кандидат улыбнулся— он-то знал, что такое американская полиция и что такое американская пресса.

Уже два дня на заводе нет работы. Это время не пропало даром — Джимми ходил по магазинам, уговаривая хозяев поместить у себя в витринах объявление о митинге. Был он и у старого шотландца в конторе по продаже недвижимости,— вот там, напротив. «Убирайся!» — сказал тот.

— И я решил, что и в самом деле мне лучше убраться подобру-поздорову,— рассказывал Джимми.

А потом, расхрабрившись, Джимми пошел в Лисвиллское отделение Первого национального банка. Какой-то джентльмен прохаживался по залу. Джимми подошел к нему и протянул один из плакатов с портретом кандидата. «Вы не поместите вот этот плакат у себя в окне?» Тот взглянул — сначала сердито, но потом улыбнулся. Видно, человек ничего себе, хороший. «Сомневаюсь, чтобы мои клиенты стали поддерживать вашу затею»,— сказал он.

Но тут Джимми взял его в оборот: пусть он купит несколько билетов, он узнает много полезного о социализме, и тот — представляете? — возьми да и выложи целый доллар!

— Потом оказалось, что это был Эштон Чалмерс, сам председатель правления банка!—заключил Джимми.— Знай я это тогда, я бы, верно, струсил.

О самом себе Джимми и в голову не пришло рассказывать — он просто старался чем-нибудь занять усталого кандидата, отвлечь его от тягостных размышлений о войне, нависшей над миром. А кандидат, слушая Джимми, чувствовал, как на глаза его навертываются слезы. Он смотрел на сидевшего перед ним худого, сутулого, низкорослого человека: одно плечо у него ниже другого, редкие рыжеватые усы мокры от кофе, зубы почернели, искрошились, а грязь и машинное масло так глубоко въелись в узловатые пальцы, что бесполезно пытаться отмыть их; костюм на нем изношен и потерял всякую форму, целлулоидный воротничок потрескался, а галстук висит, как тряпка. На улице таких людей не замечают, проходят мимо, даже не взглянув на них. А между тем кандидат видел в этом человеке одного из безвестных героев движения, которому предстоит преобразовать мир.

— Товарищ Хиггинс,— сказал кандидат,— а что, если мы сбежим, а?

Джимми уставился на него в изумлении.

— Как сбежим?

— Возьмем и сбежим — от комиссии, от митинга, вообще от всего.— И затем, увидев растерянное выражение на лице собеседника, прибавил:—Другими словами, давайте погуляем за городом.

— Что?!

— Природу я вижу, только когда еду в поезде — через окно. Иной раз месяцами не дышишь воздухом. А ведь я вырос в деревне. Вы — нет?

— Где только я не рос! — ответил Джимми.

Они поднялись, заплатили хозяину «буфетерии» по десять центов. Джимми, не устояв перед искушением, представил ему своего героя, чтобы доказать благочестивому католику, что кандидат социалистической партии отнюдь не похож на дьявола и у него нет даже рожек на лбу. Впрочем, кандидат привык, что его представляют именно из таких соображений. Он тут же произнес несколько теплых, непринужденных слов — наверное, уже в десятитысячный раз. Кончилось тем, что благочестивый католик обещал прийти вечером на митинг.

Они вышли из кафе и, чтобы не встретиться с кем-нибудь из членов комиссии, свернули с центральной улицы в переулок. Джимми повел своего героя по какой-то уличке, затем вдоль длинного заводского забора и дальше за Трансатлантическую железную дорогу, мимо фабрики ковров — огромного, четырехэтажного кирпичного здания. Потянулись деревянные лачуги, да и тех становилось все меньше,— начали попадаться пустыри с грудами золы тут и там, и, наконец, пошли фермы.

Ноги у кандидата были длинные, а у Джимми, увы, намного короче, так что ему приходилось чуть ли не бежать. Солнце палило нещадно, и воротничок у кандидата взмок от пота, стекавшего из-под соломенной шляпы. Он снял пиджак, перекинул его через руку и зашагал еще быстрее. Джимми шел рядом, не решаясь заговорить: он чувствовал, что кандидат весь ушел в нерадостные думы о мировом бедствии, о миллионах молодых людей, шагающих навстречу верной гибели. На плакатах, которые Джимми раздавал в Лисвилле, были приведены две строчки из стихотворения о кандидате, написанного любимым американским поэтом:

Отныне и до часа божьего суда Не будет биться горячее сердце!

Так шагали они, наверно, около часа, и, наконец, началась настоящая деревня. Подошли к мосту через Ли; спутник Джимми остановился и стал смотреть вниз — на воду, а потом вдаль — куда, извиваясь, уходила река между зелеными шпалерами деревьев, на пастбища и пасущийся скот.

— Здорово, а? — сказал он.— Давайте спустимся вниз.

Они перелезли через забор и прошли немного берегом вдоль излучины, в сторону от дороги, пока она, наконец, не скрылась совсем из виду; выбрали место на отлогом берегу, уселись, отерли пот. Сидели, смотрели на воду. Впрочем, нельзя сказать, чтобы она отличалась кристальной чистотой,— когда на реке через каждые десять миль стоит город с множеством фабрик, спускающих в нее отходы, подобное чудо не под силу даже природе-целительнице. Но река должна быть уж совсем грязной, чтобы не манить к себе в самый разгар лета, да еще когда пройдешь четыре мили. И кандидат спросил с озорным видом:

— Товарищ Хиггинс, купались вы когда-нибудь в таких вот лужах?

— Еще бы! — сказал Джимми.

— А где?

— Да везде... Я лет десять, до самой женитьбы, много шатался по дорогам.

— В таком случае,— сказал кандидат, продолжая улыбаться,— как насчет того, чтобы?...

— Идет!

Джимми был вне себя от благоговейного восторга: какая невероятная игра случая — настоящая дружба с героем всех его мечтаний! Раньше Джимми представлял себе этого человека неким бесплотным разумом, источником пролетарского вдохновения, каким-то сверхъестественным существом, которое появляется то там, то здесь и с ораторской трибуны потрясает тысячные толпы. И вдруг оказалось, что этот самый человек может весело плескаться в прохладной воде, словно мальчишка, прогулявший школу. Близкое знакомство, как говорит пословица, влечет за собой презрение, но у Джимми, наоборот, это близкое знакомство вызвало беспредельный восторг.

V

Обратно в город шли уже медленнее. Кандидат стал расспрашивать Джимми о его жизни, и Джимми рассказал свою биографию социалиста — не лидера, не «интеллигента», а простого, рядового члена партии. Отец Джимми был рабочий, лишившийся места; он умер еще до того, как Джимми появился на свет; мать умерла три года спустя — Джимми ее совсем не помнит. Не помнит он, и на каком языке говорили у них в доме, ни одного слова не удержалось у него в памяти. Городские власти взяли его под опеку и отдали на воспитание негритянке, у которой и так уже было на руках восемь несчастных, умирающих от голода детей. Кормила она их одной кашей на воде, и даже зимой они спали без одеяла. Трудно, конечно, поверить...

— Я знаю Америку,— заметил кандидат.

Девяти лет Джимми был отдан на хлеба к пильщику. Тот заставлял его работать по шестнадцати часов в сутки, да еще колотил впридачу; Джимми удрал от него и лет десять жил беспризорным в разных городах или бродяжничал по дорогам. Работа^ одно время в гараже, он научился немного обращению с машинами и, когда появился спрос на рабочие руки, получил место на заводе «Эмпайр». Потом он женился и навсегда осел в Лисвилле; с женой своей он встретился в доме терпимости. Она хотела покончить со своей прежней жизнью,— и они решили попытать счастья вместе.

— Я не всем рассказываю об этом,— сказал Джимми.— Не всякий, знаете ли, поймет. Но вы — другое дело.

— Спасибо.— Кандидат положил руку на плечо Джимми.— Ну, а как вы стали социалистом?

Оказалось — очень просто. На заводе работал один парень, который вечно «жевал одну и ту же жвачку». Джимми подтрунивал над ним — жизнь научила его относиться к людям подозрительно: он считал, что рабочий, занимающийся политикой, просто-напросто метит на то, чтобы самому носить белый воротничок и жить за счет других. Но парень не унимался; и вот однажды Джимми несколько месяцев просидел без работы, и семья стала голодать. Времени поразмыслить обо всем было у него достаточно, да и желания тоже. А тут еще этот самый парень зашел к нему со своими газетами. Джимми прочел, и вдруг его осенило: ведь правильно — борьба его товарищей-рабочих и положит конец их бедам.

— Давно это было? — спросил кандидат.

— Три года назад.

— И вы все так же... полны энтузиазма?

— Глубокая серьезность, прозвучавшая в тоне вопроса, изумила Джимми. Конечно, отвечал он, уж такой он человек: что бы там ни случилось, он все равно будет бороться за освобождение рабочих. Сам он, быть может, и не увидит наступления нового дня, но зато дети увидят. А ради детей он готов работать как черт.

Они уже шли по городу. Кандидат взял Джимми за локоть, стиснул его по-дружески.

— Товарищ Хиггинс, позвольте сказать вам, что эта наша маленькая прогулка принесла мне огромнейшую пользу и я вам очень благодарен.

— Мне? — изумился Джимми.

— Да, вам. Вы вселили в меня надежду и мужество — и как раз в такой момент, когда я был близок к отчаянию, понимаете? Приехал я утром и хотел вздремнуть хоть немного в гостинице — я не спал всю ночь. И не мог — от ужаса перед тем, что происходит. Написал с десяток телеграмм и пошел их отправить. И вдруг мне стало страшно вернуться в номер — вернуться и весь день пролежать без сна. Но теперь — теперь мне снова ясно: наше дело пустило глубокие корни в сердце народа.

Джимми так и затрепетал от волнения и смог только произнести:

— Я б хотел, чтобы так было каждое воскресенье.

— Я — тоже,— сказал кандидат.

VI

Они вышли на Мейн-стрит; неподалеку от них, запрудив весь тротуар и часть мостовой, стояла толпа.

— Что там такое? — спросил кандидат.

Джимми объяснил: здесь редакция «Геральда» — верно, какие-нибудь новости.

Кандидат прибавил шагу, и Джимми умолк — он почувствовал, что тяжелое бремя мирового бедствия вновь легло на плечи его великого друга. Они подошли вплотную к толпе. На стене висел бюллетень, но они находились еще слишком далеко, чтобы разобрать написанное.

— Что там такое? Что случилось? — спрашивали они стоявших рядом.

— Немцы собираются вступить в Бельгию. В Германии расстреляли социалистов.

— Что-о-о?—Рука кандидата стиснула плечо Джимми.

— Так написано.

— Боже мой! — Кандидат стал протискиваться сквозь толпу к бюллетеню, Джимми за ним. Бюллетень — несколько написанных на машинке слов — лаконично сообщал о том, что свыше ста виднейших германских социалистов казнены за попытку помешать мобилизации. Джимми и кандидат стояли, бессмысленно уставившись на бумагу, пока их не оттеснили. Выбравшись из толпы, они снова остановились: кандидат смотрел куда-то в пространство, а Джимми — на кандидата; и оба молчали.

Известие потрясло их так, словно дело шло о членах лисвиллской организации. И такое глубокое страдание было написано на лице кандидата, что Джимми принялся подыскивать слова утешения.

— Во всяком случае они сделали все, что могли,— сказал он тихо.

— Они герои! Они сделали навеки священным само слово «социалист»! — вдруг начал кандидат и пошел и пошел, словно говорил речь: вот что значит привычка всей жизни! — Их имена будут стоять первыми в почетном списке человечества. Что бы теперь ни случилось, товарищ Хиггинс, наше движение доказало кровью свою правоту. Будущее станет иным благодаря этому событию.

И он зашагал по улице, разговаривая скорее сам с собою, чем с Джимми. Он парил на крыльях своей мечты. А спутник его слушал в упоении, забыв про все на свете. Впоследствии Джимми вспоминал эту сцену как самое удивительное, необыкновенное событие в своей жизни и рассказывал о нем — одному раньше, другому позже,— но так или иначе непременно каждому знакомому социалисту.

Наконец, кандидат остановился

— Товарищ Хиггинс,— сказал он,— я пойду в гостиницу. Нужно дать еще несколько телеграмм. Вы объясните комиссии, что мне ни с кем не хотелось бы видеться до начала митинга. А дорогу я и сам найду.

Глава II ДЖИММИ ХИГГИНС СЛУШАЕТ РЕЧЬ

I

В театре все были в сборе: товарищ Мейбл Смит, товарищ Мейснер, товарищ Голдстайн, секретарь ССМЛ и три члена комиссии по встрече кандидата — товарищ Норвуд, молодой, подающий надежды адвокат, товарищ доктор Сервис и тозарищ Шульце из союза ковровщиков. Вдруг в зал влетел запыхавшийся Джимми.

— Слыхали?

— Что случилось?

— В Германии... расстреляно сто социалистов!

— Herr Gott![2] — вырвалось у товарища Шульце, и все головы, как по команде, повернулись в его сторону. Что должен Шульце переживать в этот момент!. Ведь родной его брат — редактор социалистической газеты в Лейпциге и подлежит мобилизации.— Где вы это узнали?

Джимми рассказал. Поднялся невероятный шум. Прибежали остальные, посыпались вопросы, возгласы. И опять можно было подумать, что преступление совершено непосредственно против лисвиллской организации — так близко к сердцу приняли все участь пострадавших. Правда, в Лиовилле, как и в любом городке с пивоваренным заводом, немцев-рабочих было, что и говорить, сколько угодно. Но не в этом дело: не будь в городе ни единого немца — точно такое же чувство владело бы этими людьми. Ведь социалисты всего мира — одно целое, интернационализм — душа движения. Стоило кандидату узнать, что Джимми социалист,- и он сразу стал его другом. И то же самое произошло бы при встрече социалиста с любым товарищем из Германии, Японии или из глубин Африки: тот мог не знать ни слова по-английски, кроме слова «социалист», и этого было бы вполне достаточно.

Долго никто не мог прийти в себя. Но, наконец, вспомнили об очередной неприятности: кандидат не приехал. И тут Джимми выпалил:

— Да ведь он же здесь!

— Где? Что? Как? — набросились все на него.

— Он приехал сегодня утром.

— Почему же вы нам не сообщили? — строго опросил товарищ доктор Сервис, член комиссии по встрече кандидата.

— Он не хотел, чтобы кто-нибудь знал об этом,— сказал Джимми.

— Иначе говоря, он хотел, чтобы мы зря проехались до вокзала и обратно?

И в самом деле, ведь поезд-то давным-давно пришел! Джимми совершенно забыл и о поезде, и о комиссии, и теперь, по собственной неосмотрительности, не сумел даже скрыть свой проступок. Пришлось рассказать всю историю: как они с кандидатом весь день гуляли за городом, как они вместе купались, как увидели бюллетень и как вел себя кандидат и что говорил. Бедный Джимми ничуть не сомневался, что все присутствующие разделяют его восторг. И когда на очередном собрании организации товарищ доктор Сервис встретил в штыки какое-то предложение, которое Джимми отважился выдвинуть, маленький механик никак не мог взять в толк, в чем он провинился, что его вдруг так осадили. Ему не хватало знания людей — он не понимал, что преуспевающий врач, участвующий в социалистическом движении из чисто альтруистических побуждений, содействуя ему своим престижем и состоянием и тем самым нанося известный ущерб своим общественным и деловым интересам, имеет право на некоторое уважение не только со стороны разных там джимми хиггинсов, но и со стороны самого кандидата!

II

Казалось бы, Джимми должен был чувствовать себя вконец усталым. Но кто мог думать об усталости в такой день? Джимми тут же принялся помогать товарищу Мейбл раскладывать по креслам листовки — обращение их кандидата к избирателям. Затем пустился со всех ног на трамвай и потратил последние пять центов на билет: зато он приедет домой во-время — с женой он не оплошает так, как с комиссией, уж будьте покойны!

Но и Лиззи, как оказалось, добросовестно выполнила свои обязанности. Все трое детей уже были одеты в яркие ситцевые платьица, Лиззи целое утро стирала и гладила эти наряды, а потом и свое собственное платье — красное с зеленым, очень широкое, настоящий кринолин. Впрочем, оно было под стать самой хозяйке — широкобедрой и полногрудой. У Лиззи были большие карие глаза, темные пышные волосы; она становилась просто красавицей, стоило ей сбросить с себя затасканное домашнее платье,— и Джимми втайне гордился тем, что сумел выбрать себе такую жену. Не шутка найти и оценить хорошую женщину в том месте, где они встретились. Лиззи была чешка, на пять лет старше его; ее привезли в Америку еще ребенком. Прежняя ее фамилия — едва ли можно назвать ее «девичьей», принимая во внимание обстоятельства,— была Узер; но произносила она свое имя и фамилию — Элизабет Узер — на собственный лад и долгое время Джимми был уверен, что ее зовут Элиза Бетузер.

Джимми проглотил на ходу кусок хлеба, выпил чашку скверного чая, разместил своих наследников в коляске, и началось утомительное путешествие к центру города. У здания оперы Лиззи взяла на руки старшего, а Джимми — двух других, и они вошли. Держать детей на руках в такой жаркий вечер было все равно, что прижимать к себе сразу три печки; а проснись они, чего доброго, и начни реветь, родителям предстоял бы горестный выбор: либо выйти и пропустить что-нибудь интересное, либо терпеливо сносить негодующие взгляды сидящих рядом. В Бельгии социалисты устроили при народном доме ясли, но американцы пока не додумались до этого.

Зал был уже почти полон, а люди все входили и входили. Джимми занял места для себя и своего семейства и тут же, не без гордости, огляделся. Обращение к избирателям будущего члена конгресса, которое Джимми разложил по креслам, уже замелькало в руках участников митинга; знамена, которые он так старательно развешивал, красуются по стенам; на столике для оратора — графин с ледяной водой, а на председательском столе — букет цветов и молоточек. Стулья для членов кружка немецкой песни аккуратно расставлены в глубине сцены; большая часть их уже занята — виднеются темные плотные фигуры немцев, розовые пятна лиц.

К каждой мелочи Джимми приложил свою руку! Он испытывал гордость хозяина — вся эта гудящая толпа должна быть благодарна ему. Разумеется, они даже не подозревают об этом. Эти чудаки, наверно, воображают, что митинг возник так просто — из ничего! Уплатили свои десять центов за вход или двадцать пять за нумерованное место и думают, что покрыли все издержки, а может, кое-кто и поживился за их счет. Они, видите ли, ворчат: почему это социалисты берут плату за вход на свои митинги, почему не пускают всех бесплатно, как демократы или республиканцы? И идут на митинги демократов и республиканцев — там ведь играет духовой оркестр и устраивают фейерверк, пиротехнический и словесный. Им невдомек, что все это ловушка, оплачиваемая эксплуататорами!

Ничего, сегодня они все это узнают! Джимми думал о кандидате и о том, какое впечатление тот произведет на такого-то или на такого-то. Со многими он был знаком и, поглядывая по сторонам, то и дело с сияющим видом раскланивался из-за своей живой баррикады. Затем Джимми вытянул шею, чтобы посмотреть, что делается позади, и даже вздрогнул: по проходу между рядами шел Эштон Чалмерс, председатель правления Лиовиллского отделения Первого национального банка, а рядом с ним — возможно ли? — рядом с ним — старый Гренич, владелец огромного машиностроительного завода «Эмпайр», на котором работал Джимми! Когда две высокие фигуры прошли мимо Джимми, направляясь на свои места, он почувствовал, что весь дрожит от волнения. Он подтолкнул Лиззи локтем и зашептал ей на ухо. И кругом тоже зашептались: все, конечно, знали двух могущественных главарей «незримого правительства» Лис-вилла. Пришли, значит, послушать, о чем думают ваши подданные! Ладно, сейчас услышите!

III

Огромный зал был переполнен, в проходах между рядами началась давка, и полиция закрыла двери — разумеется, козни мирового капитализма, подумал Джимми. В зале уже начался ропот нетерпения, когда на сцене появился, наконец, председатель, а затем вышли еще несколько человек — из тех, что поважнее,— и заняли передние места. Певцы поднялись, дирижер взмахнул палочкой, грянула «Марсельеза» — французский революционный гимн, исполнявшийся немцами по-английски. Вот что значит интернационализм. И пели они так, словно, испытывая тревогу за судьбы мира, надеялись, что их услышат в Европе.

Затем поднялся председатель — товарищ доктор Сервис, крупный осанистый мужчина с седыми усами и остроконечной бородкой, в белоснежной сорочке и хорошо сшитом тонкого сукна костюме. Внушительный вид товарища Сервиса придавал организации солидность. Председатель откашлялся и сказал, что, поскольку все они собрались сегодня послушать одного из величайших ораторов Америки, он, председатель, не собирается выступать с речью. Затем он заговорил о том, что для человечества наступил тяжелый час и что оратор сам раскроет смысл надвигающихся событий,— словом, выступил с речью, причем на ту же самую тему. Такая уж слабость была у товарища Сервиса, но никто не решался указать ему на нее: уж очень у него была представительная наружность и такой отличный черный костюм, и потом он внес деньги за наем зала.

Наконец, он все же кончил и снова объявил выступление хорового кружка; квартет исполнил немецкую песню, и другую — на бис. После этого вышел товарищ Геррити, молодой энергичный руководитель местной организации социалистов, страховой агент по профессии. Перед сбором пожертвований он всегда произносил речь, пересыпая ее всякими шуточками и остротами,— Геррити умел заставить людей раскошелиться.

— Наконец-то я на трибуне! — начал он, и все заулыбались, зная наизусть все его юмористические приемы. Пока Геррити рассказывал последний анекдот, Джимми передал младшего ребенка Лиззи, положил другого на стул — головой к ней на колени — и двинулся со шляпой в руке к проходу между рядами. И как только Геррити кончил, а хоровой кружок грянул новую песню, Джимми приступил к делу. В его ведении находились передние нумерованные кресла — как раз где сидели оба городских магната. Хотя, по правде сказать, у Джимми подкашивались ноги, он с честью выполнил свой долг, втайне даже немало потешаясь, когда те бросили ему в шляпу по монете, которые пойдут на то, чтобы свергнуть их же собственную власть в Лисвилле!

IV

Сборщики сдали деньги в кассу, вернулись на свои места, члены хорового кружка сели тоже, и наступила напряженная тишина. Наконец, на сцену вышел кандидат. Какая тут поднялась буря! Люди аплодировали, неистовствовали, выкрикивали приветствия. Кандидат скромно занял свое место, но так как аплодисменты не утихали, он, естественно, принял их на свой счет, встал и поклонился. Зал, однако, не унимался, и он поклонился еще раз и еще раз. Товарищ доктор Сервис хотел было подойти к рампе и сказать, что нет, разумеется, надобности представлять собранию оратора, но аудитория, словно разгадав намерение почтенного доктора, продолжала аплодировать и затихла лишь, когда сам кандидат подошел к краю сцены и поднял руку, призывая к молчанию.

Он начал просто, без всякого ораторского вступления.

— Человечество переживает самый трагический час в своей истории,— сказал он, и голос его задрожал от волнения. Сегодня на доске бюллетеней местной газеты он прочел сообщение... никогда в жизни не был он так взволнован, он с трудом заставил себя выйти на эту сцену и начать говорить. Быть может, собравшиеся еще не слышали о том, что случилось.

Он рассказал, и ропот негодования пронесся по залу.

— Да, мы должны протестовать! — продолжал оратор.— На самых кровавых страницах истории не найти более низкого преступления! Владыки Европы обезумели в своей жажде власти — да падет возмездие человечества на их венцы и короны!

Сегодня он скажет им — и хрипловатый, натруженный голос оратора поднялся до гневного крика,— он скажет им, что, подписав смертный приговор героям-мученикам, они тем самым ускорили гибель своего собственного класса, вырвали краеугольный камень из-под здания общества! Голос оратора словно сорвал всех с мест, заключительные слова потонули в буре аплодисментов.

Снова наступила тишина, и оратор продолжал. У него была своя особая манера держаться во время речи. Сухопарая фигура его не застывала ни на секунду: он то метался по сцене, то вдруг наклонялся вперед, как будто собираясь броситься на аудиторию; своим длинным костлявым пальцем он то грозил слушателям, то словно хотел вбить свои слова прямо им в сердце.

Речь его была сплошным бурным потоком насмешек, сарказмов, разоблачений — он говорил зло, резко; тем, кто ничего не знал ни о нем, ни о его убеждениях, это могло показаться отталкивающим. Но надо было знать жизнь этого человека. Это была непрестанная борьба с угнетением... Свое социалистическое образование он получил в тюрьме, куда попал за попытку организовать бесправных тружеников одного из гигантских концернов. Его гнев родился из кротости поэта, любящего детей, любящего природу и доведенного до ярости зрелищем мучений, бессмысленно, варварски причиняемых человеку. И если раньше казалось, что иногда он впадает в крайности, что он непростительно зол, то сегодня все убедились в его правоте — он оказался пророком. Ибо сегодня хозяева жизни сорвали с себя маски, и весь мир увидел, наконец, воочию их моральный облик! Это они столкнули человечество в пропасть безумия.

— Они называют это войной!—крикнул оратор.— А я называю это убийством!

Он принялся описывать, что творится в этот самый час в Европе. И один за другим, словно видения кошмара, перед взорами слушателей возникали разрушенные дома, города в пламени, люди, изрешеченные пулями и разорванные снарядами. Он описывал, как штык вонзается в тело солдата,— и мужчины, женщины, дети слушали его, оцепенев, с жуткой отчетливостью ощущая весь ужас, всю низость этого. И впервые ни у кого и мысли не мелькнуло, что на картине, нарисованной социалистом-агитатором, слишком сгущены краски,— нет, этого не сказал бы даже Эштон Чалмерс, председатель правления Первого национального банка в Лисвилле, ни даже старый Эйбел Гренич, владелец машиностроительного завода «Эмпайр»!

V

В чем же причина этого страшного бедствия?

— Основная причина,— доказывал оратор,— не расовая вражда, а погоня за прибылью. Главный источник войны — мировой капитализм, он жаждет рынков сбыта, стремясь освободиться от излишков своего производства и занять чем-то своих наемных рабов.

И оратор разобрал эти факторы по порядку; теперь, когда тень европейской бури нависла над страной,— теперь, наконец, люди прислушаются к его словам, они поймут, что это — их кровное дело.

— Не думайте,— предостерегал он их,— что копыта чудовища-войны не раздавят вас только потому, что бои идут за три тысячи миль отсюда! Капитализм—явление мирового порядка, те же силы паразитизма и эксплуатации, которые втянули Европу в нынешнюю трагедию,

действуют и здесь. Стоит лишь обессилеть заокеанским странам, как наши денежные воротилы, охотники за прибылью, поспешат поживиться за их счет,— пойдут распри, споры. И если мировому капитализму не удастся превратить войну в мировую, то знайте: только потому, что рабочие Америки вняли предостережению и сумели расстроить этот заговор.

Предостеречь — вот для чего он пришел сюда, вот цель и смысл его речи.

Многие участники митинга приехали из Старого Света, спасаясь от угнетения и рабства. К ним он обращается, ибо сердце его не в силах вынести ужаса происходящего: пусть хоть здесь останется уголок того дивного земного рая, куда не могут проникнуть злые духи разрушения! Пусть же они внемлют, пока не поздно, его предостережению, пусть организуются и учредят свой собственный аппарат информации и пропаганды, чтобы в критический момент, когда денежные тузы Америки ударят в военные барабаны, вместо разрушений и нищеты, на которые рассчитывают эти господа, пришла свобода и радость социального содружества!

— Сколько лет мы, социалисты, предостерегали вас! Но вы не доверяли нам, вы верили вашим эксплуататорам! А теперь, в этот роковой час, вы поняли, глядя на Европу, кто истинные друзья человечества, цивилизации. Чей протестующий против войны голос доносится из-за океана? Голос социалистов, и только социалистов! И сегодня вы еще раз слышите его в этом зале! Вы, коренные американцы, и вы, изгнанники со всех концов мира! Дадим же, пока еще не поздно, клятву и не отступимся от нее, когда придет час испытаний! Поклянемся кровью замученных героев, кровью убитых германских социалистов: что бы ни случилось — когда угодно и где угодно,— но никакая сила, будь то сам адский пламень, не втянет нас в эту братоубийственную войну. Вынесем резолюцию, пошлем воззвание ко всем народам: пусть знают, что люди всех наций и рас — наши братья и что никогда мы не согласимся проливать их кровь. Если денежные тузы и эксплуататоры желают воевать, пусть воюют сами — пусть сражаются между собой! Пусть берут свои бомбы и снаряды и уничтожают друг друга, пускай разнесут вдребезги свой собственный класс! И нечего им втягивать рабочий люд в свои распри!

И зал снова и снова разражался громом аплодисментов, люди поднимали руки в знак торжественного обета. Когда социалисты расходились с митинга, их лица выражали особенную решимость, сердца горели новым священным огнем. Они дали клятву и сдержат ее, даже если бы им пришлось разделить судьбу героических немецких товарищей!

А на следующий день утром они жадно набросились на газеты — нет ли чего-нибудь еще о судьбе героев, немецких товарищей, но нет, ничего не было. День за днем, утром и вечером, искали лисвиллские социалисты более подробных сообщений—и ничего ие находили. Больше того, к своему крайнему смятению они узнали, что лидеры немецкой социал-демократии голосовали за военные ассигнования, а рядовые члены партии шагают, оттягивая на прусский манер носки, по бельгийским и французским дорогам! Они не могли поверить этому. И они не могли представить себе, что речь, потрясшая их в тот роковой день, была просто-напросто коварной ложью, распространяемой германскими военными магнатами в надежде вызвать восстание среди бельгийских, французских и английских социалистов и, таким образом, обеспечить Германии победу.

Глава III ДЖИММИ ХИГГИНС ОБСУЖДАЕТ ВОПРОС СО ВСЕХ СТОРОН

I

Свинцово-серый неумолимый поток катился через Бельгию. И ежедневно — утром и вечером, утром и вечером — первая страница лисвиллской газеты была подобна взрыву бомбы. Двадцать пять тысяч немцев погибло при одном только штурме Льежа! Четверть миллиона русских убито или утонуло в трясинах Мазурских болот. И так без конца, пока у людей не начинало мутиться в голове. На их глазах рушились империи и цивилизации; устои жизни, казавшиеся незыблемыми, таяли, как туман при восходе солнца.

Прежде Джимми Хиггинс не выписывал газету из принципа. Ему не нужна ложь капиталистов, лучше сберечь свои гроши для социалистических еженедельников! Ио теперь из-за телеграфных сводок приходилось покупать ежедневную газету, и Джимми, несмотря на усталость после рабочего дня, усаживался на пороге и, упершись изрядно потрепанными ботинками в косяк, медленно разбирал сообщения из Европы. Затем он отправлялся в табачную лавочку товарища Станкевича. Станкевич был маленький, худенький румынский еврей. Когда-то он жил в Европе; у него была карта, и он мог объяснить Джимми, где Россия, и почему немцы прошли через Бельгию, и почему должна была вмешаться Англия. Хорошо иметь друга, много путешествовавшего, а главное, знатока по части языков, особенно теперь, когда бои шли около таких мест, как Перемышль и Прасныш!

А каждую пятницу по вечерам происходили заседания их организации. Джимми приходил всегда первым, стремясь не пропустить ни слова из речей более сведущих товарищей и хотя бы таким образом пополнить свое образование, раз общество не позаботилось об этом.

Не прошло с начала войны и нескольких недель, а в голове у Джимми уже царила полнейшая неразбериха. Никогда в жизни не представлял он себе, что можно высказать столько противоречивых мнений и отстаивать их с таким страстным пылом! Казалось, в самом Лисвилле разыгрывается мировая война в миниатюре.

На третьем после начала войны заседании преуспевающий доктор Сервис поднялся с места и предложил своим внушительным голосом оратора послать центральному исполнительному комитету партии телеграмму с требованием заявить протест против вторжения немцев в Бельгию. И, кроме того, послать такую же телеграмму президенту США.

Началось что-то невообразимое. Товарищ Шнейдер с пивоваренного завода крикнул, что он желает знать, посылала ли их организация — да, посылала она или нет телеграмму исполнительному комитету с требованием протестовать против английского вторжения в Ирландию? И требовала ли когда-либо партия социалистов от президента Соединенных Штатов выступить в защиту Египта и Индии*от колонизаторов?

В ответ товарищ Сервис — он все еще продолжал стоять — произнес страстную речь против насилий, совершейных немецкой армией в Бельгии. Цветущее, розовое лицо товарища Шнейдера побагровело; он крикнул, что всем известно — Франция первая вторглась в Бельгию и бельгийцы только приветствовали это! А бельгийские форты — ведь все они на границе с Германией!

— Ну и что же? — возразил доктор.— Разве это преступление знать заранее, кто собирается на тебя напасть?

Но побагровевший Шнейдер продолжал свое:

— Всему миру известно, что начали войну французы. Они обстреляли немецкие города.

Лицо товарища доктора тоже побагровело.

— Всему миру известно, что это басня, распространяемая германской пропагандой.

— А почему это известно всему миру, а? — рявкнул Шнейдер.— Потому что трансатлантический телеграф в руках Англии!

Джимми был страшно увлечен этим спором. Но только плохо, что он мысленно соглашался то с одним оратором, то с другим — ему хотелось аплодировать обеим сторонам попеременно. И .точно так же аплодировал он следующему оратору — молодому рисовальщику с фабрики ковров, Эмилю Форстеру, бледному, худощавому, белокурому юноше.

Эмиль редко выступал на собраниях, но зато, когда он говорил, его слушали с особым вниманием: он считался начитанным, образованным юношей; он играл на флейте, а его отец, тоже член их организации,— на кларнете, так что на «вечерах отдыха» эта пара была незаменимой. Своим мягким, ровным голосом Эмиль заговорил о том, как нелегко американцам понять дилемму, возникшую перед немецкими социалистами в этот критический момент истории. Нельзя забывать, что немцы сражаются не только с Англией и Францией, но и с Россией; а Россия — огромная, полудикая страна, страна, которая находится под властью, пожалуй, самого жестокого правительства в мире. Каково было бы американцам, если бы где-то рядом, скажем в Канаде, жил трехсотмиллионный народ, невежественный, порабощенный, и его гоняли бы и муштровали, подготавливая огромные армии?

— Но позвольте,— возразил доктор Сервис.— Почему же тогда немцы не воюют с одной Россией, оставив в покое Францию и Бельгию?

— А потому,—отвечал Эмиль,—что этого не допустили бы французы. Мы, американцы, считаем Францию республикой, но не надо забывать, что это .капиталистическая республика, которая управляется банкирами. Они-то и заключили союз с Россией, и цель его может быть лишь одна: уничтожение Германии. Они ссудили России около четырех миллиардов долларов.

Тут вскочил с места Шнейдер. Вот! Вот на какие деньги сделаны пушки и снаряды, те самые, что несут теперь гибель и опустошение его родине — Восточной Пруссии.

II

Страсти разгорались все сильнее1 и сторонники нейтралитета никак не могли унять расходившихся противников. Товарищ Станкевич —друг Джимми из табачной лавочки — закричал своим пронзительным фальцетом:

— Зачем же нам ввязываться в европейские драки? Разве мы не знаем, что такое эти банкиры и капиталисты? Какая разница для рабочего, грабят его из Парижа или грабят из Берлина? Поверьте мне, я работал и здесь и там. Я голодал под властью Ротшильда, и я голодал под властью кайзера.-:

— Затем попросил слова товарищ Геррити.

— При любых обстоятельствах,— сказал он,— мы должны бороться за" нейтралитет в этой войне. Целый мир возлагает теперь все свои надежды на социалистическое движение — на то, что оно отстоит дух интернационализма и вернет раздираемое войною человечество на мирный путь. Сейчас в особенности нам нельзя терять голову: нам предстоит сделать важнейший в истории организации шаг — основать еженедельную газету. И долой все, что мешает этому!

Товарищ Сервис заметил, что все это, конечно, верно, но ведь надо решить, какого направления будет придерживаться газета, не так ли? Неужели они собираются протестовать против несправедливости у себя на родине и в то же время игнорировать самый вопиющий из всех известных истории актов международной несправедливости? Неужели рабочая газета не выскажется против порабощения кайзером и его милитаристской шайкой европейских рабочих? В таком случае, извините — он, доктор Сервис, умывает руки, он отказывается от участия в подобной газете.

Члены группы переглянулись в полном смятении. Все отлично знали, что преуспевающий доктор стоял в подписном листе первым: он пожертвовал пятьсот долларов на ожидаемого вскоре младенца — лисвиллскую газету «Уоркер». Даже немцы и те пришли в уныние от перспективы потерять столь щедрый дар!

Только одного члена группы не могла испугать никакая угроза. И вот он поднялся с места — худой, с болезненным, изжелта-зеленым лицом; черные волосы падали ему на глаза; его бил надсадный кашель, часто не давая кончить фразы. Билл Мэррей было его имя, а газеты называли его — «Неистовый Билл». В его красном билете стояли подписи секретарей, наверно, не менее трех десятков местных социалистических организаций, разбросанных по всей стране. В Канзасе он потерял два пальца на ноге, попав под тракторный плуг; в Аллеганах, на жестяном заводе — половину пальцев руки; во время забастовки в Чикаго его до бесчувствия избили дубинками полицейские, а в Сан-Диего вымазали дегтем и вываляли в перьях после митинга в защиту свободы слова.

Поднявшись, он прежде всего сообщил членам лисвиллской группы, каково его мнение о тех салонных революционерах, которые заискивают перед почтенным обществом, идущим на поводу у церкви. Неистовый Билл следил за прениями по поводу «параграфа шестого», включенного в партийный устав,— о запрещении саботажа и других преступных действий. И вот те самые господа, которые с таким энтузиазмом отстаивали этот мещанский трюк, ныне пытаются мобилизовать организацию на защиту британского морского могущества! Да черт подери, неужели рабочим не все равно, получит кайзер железную дорогу на Багдад или не получит? Разумеется, если человек учился в английской школе и женат на англичанке, словом чувствует себя британским джентльменом (можно было заметить, как дрожь пробежала по собранию: все поняли, что речь идет о докторе Сервисе!), то пускай себе едет на первом же пароходе за океан и поступает там добровольцем в армию. Но пусть не пытается превратить американскую социалистическую организацию в призывной пункт, работающий на английских аристократов.

Тут товарищ Норвуд, молодой адвокат, помогавший провести «параграф шестой» на национальном съезде партии, не выдержал и тоже вскочил с места:

— Если некоторые члены настроены против данного параграфа, то почему бы, спрашивается, им не выйти из партии и не создать свою собственную организацию?

— А потому,— отвечал Мэррей,— что мы предпочитаем саботаж забастовке!

— Иначе говоря,— продолжал Норвуд,— вы остаетесь в организации, чтобы зубоскалить, переходить на личности и, таким образом, выживать из партии своих противников!

— К сожалению, сегодня мы впервые за несколько месяцев имеем удовольствие лицезреть товарища Норвуда на нашем собрании,— заметил Неистовый Билл с ядовитым спокойствием.— А то он, конечно, знал бы, что нас нелегко заставить сформировать полк для Китченера!

Тут снова вскочил товарищ Станкевич. На его худом подвижном лице было написано горестное отчаяние.

— Товарищи, так нельзя, так ничего у нас не получится. Давайте ответим в конце концов на вопрос: интернационалисты мы или нет?

— Мне кажется,— Норвуд все еще продолжал стоять,— вопрос надо поставить так: антинационалисты мы или нет?

— И прекрасно! — закричал маленький еврей.— В таком случае я антинационалист! Как и всякий настоящий социалист!

— Ну, это вы оставьте,— заявил молодой адвокат.— Так, конечно, легко рассуждать тем, кто принадлежит к расе, не имевшей родины в течение двух тысяч лет...

— Интересно, кто же из нас переходит на личности? — съязвил Неистовый Билл.

III

Вот какой оборот приняли дела в лисвиллской организации. В ходе дебатов товарищ доктор объявил, что он умывает руки — он выходит из партии социалистов. И товарищ доктор, застегнув на все пуговицы свой элегантный черный сюртук, Так хорошо облегавший его осанистую

фигуру, решительно покинул зал. Остальная часть заседания была посвящена главным образом обсуждению того, что представляет собою доктор и каково его влияние в местной организации. Шнейдер заявил, что он вообще не социалист, а самый настоящий английский аристократ, да, да, английский аристократ: два брата его жены служат в британской экспедиционной армии, племянник уже записался в территориальные войска, а гостивший у них двоюродный брат уезжает в Канаду — лучший способ побыстрее попасть в самое пекло. Но, несмотря на все эти явно порочащие репутацию доктора сведения, организации не хотелось терять своего самого состоятельного приверженца. И комиссии, в составе товарища Геррити и товарища Голдстайна из ССМЛ, было поручено водворить заблудшего доктора в лоно партии.

Что касается Джимми, то стоявшая перед ним проблема была не так уж сложна. Родственников, насколько ему было известно, у него нет. Ну, а родина — если у него и была родина, то она, видно, не позаботилась о том, чтобы он чувствовал это. Первое, что поспешила сделать для него «родина», это сбыть его на руки какой-то негритянке, у которой он питался кашей на воде и спал зимой без одеяла. Для Джимми эта родина была просто совокупностью хозяев и начальства, которые заставляют работать до седьмого пота, а если не нравится — посылают полицию с дубинками. Солдаты же, по представлению Джимми,— это парни, которые приходят на выручку полиции в тех случаях, когда одной ей не справиться. Солдаты всегда разгуливают, выпятив грудь колесом и задрав нос,— оловянные Вилли, как называл их Джимми, одним словом — изменники рабочего класса.

Легко было поэтому Джимми соглашаться с румынским евреем, владельцем табачной лавочки, и называть себя антинационалистом. Легко ему было смеяться и аплодировать, когда Неистовый Билл спрашивал, неужели, черт побери, рабочему не все равно, получит кайзер багдадскую дорогу или не получит. И сообщение, что британская армия шаг за шагом откатывается все дальше вглубь Франции, сдерживая наступление в десять раз более сильного врага, не вызывало у него сердечного трепета. Газеты называли это «героизмом», но Джимми видел в солдатах просто несчастных олухов — стоило помахать у них перед носом флагом, и они за шиллинг продали себя своим аристократам.

В одной из социалистических газет, которую читал Джимми, каждую неделю появлялась серия забавных картинок — очередное приключение Генри Дабба. В лице этого дурачка высмеивался чересчур простодушный рабочий: бедняга Генри верил всему, что ему говорили, н в конце каждого приключения непременно получал такую затрещину, что искры так и разлетались у него из глаз по всей странице. Но особенно нелепые приключения стали случаться с дурачком Генри, когда он надел солдатскую форму. Джимми вырезал эти карикатуры и пускал их по рукам среди товарищей на заводе или раздавал соседям.

В настроениях Джимми не произошло особенной перемены и тогда, когда он прочел о германских зверствах. Во-первых, он не поверил. Все это россказни,— вроде ядовитого газа, применяемого на войне. Уж если люди готовы вонзать друг в друга штыки и бросать друг в друга бомбы, то лгать друг на друга им и подавно ничего не стоит. Правительства лгут умышленно: ведь это одно из средств заставить солдат драться лучше. Нашли кому говорить, что немцы — дикари! Сотни немцев живут бок о бок с ним! А со сколькими он знаком по местной организации!

Взять хотя бы семейство Форстеров. До чего же добрые люди! Конечно, социальное положение у них совсем не то, что у Джимми,— живут они в собственном доме, у них там всюду книги и огромная кипа нот — выше человеческого роста. На днях случилось Джимми зайти к Форстерам по какому-то партийному делу, и те пригласили его ужинать. За столом сидела худенькая маленькая женщина с усталым и очень добрым лицом. Потом — четыре взрослые дочери, славные, тихие девушки, и два сына помоложе Эмиля. На ужин подали тушеное мясо с горячим картофелем на огромном блюде и тарелку с кислой капустой, а потом какой-то чудной пудинг — Джимми никогда и не слыхал о таком. После ужина занимались музыкой; музыку они ужас как любят: будут вам играть всю ночь, если вы, конечно, станете слушать, причем старый Герман Форстер, когда играет, поднимает свое широкое чернобородое лицо и смотрит куда-то вверх, словно перед ним разверзлось небо. И вы хотите, чтобы Джим>

ми поверил, что такой человек способен поднять ребенка 'на штык или изнасиловать девушку и потом отрезать ей груди!

Или вот товарищ Мейснер, сосед Джимми, маленький, добродушный человек, вечно трещит, как сорока. Он служит мастером на стекольном заводе; у него под началом около десятка женщин — самых, можно сказать, раз-: личных наций земного шара; занимаются они упаковкой; бутылок. Слезы навертываются на голубые глаза Мейснера, когда он рассказывает, как ему приходится подгонять какую-нибудь женщину, а ведь среди них бывают больные или, там, в положении. И отдает приказания Мейснеру, американский управляющий и американский хозяин, а совсем не немец! Маленький Мейснер не может бросить работу, потому что у него целый выводок ребят и жена все время прихварывает. Что с ней такое, неизвестно, но только она перепробовала все на свете патентованные средства — они тратят на лекарства последние деньги. Иногда Лиззи заходит ее проведать, и они сидят и толкуют о болезнях и ценах на продукты. А иной раз Мейснер забежит к Джимми посидеть у их семейного очага, и, попыхивая трубками, мужчины обсуждают различные споры между «дипломатами» и сторонниками «прямого действия» в своей организации. И чтобы он, Джимми, поверил, что такие люди, как Мейснер, расстреливают у •церковных стен бельгийских старух!

IV

Но проходили недели, и доказательств того, что зверства — не выдумка, становилось все больше и больше. Пришлось Джимми отступить в своих рассуждениях на; вторую линию обороны. Что ж, может быть, так оно и есть, но в конце концов все армии одинаковы. Кто-то сказал Джимми, что некий знаменитый полководец выразился о войне так: война — это ад. Джимми ухватился за это изречение: верно! Война — это возврат к варварству, и чем хуже были вести, тем убедительней доводы Джимми. Ему казались никчемными все попытки ввести войну в какие-то рамки путем соглашений о том, что надо убивать так, а не иначе, или что таких людей можно убивать, а других нельзя.

Джимми додумался до всего этого благодаря товарищам по партии, социалистическим еженедельным газетам и еще многочисленным выступлениям ораторов. Чувствовалось, что эти люди обладают страстной искренностью и ясными, строго обоснованными взглядами. И о чем бы они ни говорили: о войне, о преступлениях, проституции, политической продажности или еще о каком-нибудь социальном зле,— они всегда подчеркивали необходимость разрушить старое, ветхое здание и возвести на его месте нечто новое и разумное. Иногда, правда, их можно было заставить признать, что между капиталистическими правительствами существует некоторая, хотя и незначительная, разница; но когда вопрос вставал о практических мерах, о действии, сразу же обнаруживалось, что для этих людей все правительства похожи друг на друга, а во время войны особенно.

Да, никогда еще необходимость протеста со стороны социалистов не ощущалась так остро, как теперь! Немного прошло времени, но уже стало ясно, что Америке будет не так-то легко удержаться в стороне от мирового водоворота. Поскольку американскому рабочему заработной платы на жизнь не хватало и, значит, покупать то, что им производилось, он не мог, создавался излишек товаров, излишек, который нужно было продавать за границу. Поэтому процветание американских фабрикантов зависело от иностранных рынков; а тут крупнейшие торговые страны мира кинулись скупать у Америки все товары подряд, лишь бы ничего не досталось их противникам.

Однажды в Лисвилл приехала женщина-оратор, маленькая, бойкая, острая на язык, и представила все эти распри в лицах — в виде диалога, как в пьесе.

«Мне нужен хлопок»,— сказал кайзер Билл, а Джон Буль ему: «Держи карман шире». Но тут вмешался дядя Сэм: «А почему бы ему не получить хлопок? Проваливай-ка, Джон Буль, с дороги».— «А я вот задержу твои корабли и отправлю их в свои порты»,— отвечает ему Джон Буль. «Нет, нет! — взмолился дядя Сэм.— Прошу тебя, не надо!» А Джон Буль и ухом не ведет. Тогда кайзер говорит Сэму: «Эх, ты! Позволяешь Джону Булю отнимать у тебя корабли! Ты что —трус или, может, тайный друг этого старого негодяя?» А дядя Сэм тогда: «Джон Буль, отдай мне хотя бы почту и газеты из Германии». Но Джон Буль ему: «У тебя в стране целая куча немецких шпионов — никак не могу отдать тебе эту почту; а немецких газет ты не получишь потому, что кайзер все врет в них насчет меня».— «Раз Джон Буль мешает мне получать хлопок, мясо и прочее,— заявляет вдруг кайзер,— то с какой стати ты доставляешь ему все, что ему нужно? Если ты не перестанешь посылать товары этому старому негодяю, я начну топить твои корабли, вот и все!» — «Да это же не по закону!» — завопил тут дядя Сэм. «По какому такому закону? — спрашивает кайзер.— Что это за закон, который для одних закон, а для других нет?» — «Да ведь на этих кораблях американцы!» — кричит свое дядя Сэм. «А ты не пускай их,— отвечает кайзер.— Не пускай их, пока Джон Буль не станет повиноваться закону».

Международная обстановка, изложенная таким образом, становилась понятной Джимми Хиггинсу— любому Джимми Хиггинсу. И с каждым месяцем, по мере того как споры и обсуждения продолжались, взгляды Джимми на войну становились все более определенными, все более ясными. Он, Джимми, ничуть не заинтересован в отправке в Англию хлопка, а еще менее в отправке туда мяса. Когда в доме бывало мясо два дня в неделю, он считал, что им повезло; а если господа, которым принадлежит мясо, не будут иметь возможности вывозить его за границу, то им придется продавать его в Америке, и притом по цене, доступной для рабочего человека. Но дело тут было вовсе не в жадности: Джимми мог обойтись и без мяса, когда вопрос шел об его идеалах,— ради социализма Джимми не жалел ни времени, ни денег, ни сил. Все дело было в том, что торговля с Европой затягивала войну, тогда как стоило лишь прекратить снабжение Европы товарами — и это дурачье волей-неволей образумится. И джимми хиггинсы выдвинули лозунг: «Морите войну голодом и кормите Америку!»

V

Шел третий месяц войны, когда тревожные слухи поползли по Лисвиллу. Старый Эйбел Гренич будто бы заключил контракт с бельгийским правительством, и машиностроительный завод «Эмпайр» перейдет на производство снарядов. В местных газетах об этом ничего не сообщалось, но каждый уверял, что у него —сведения из первых рук, и хотя не было и двух людей, которые рассказывали бы одно и то же, в каждой версии, очевидно, заключалась известная доля истины. И вот однажды Джимми к своему ужасу услышал от Лиззи, что к ним заходил агент домовладельца и вручил уведомление: им предлагается в трехдневный срок съехать с квартиры. Старик Греннч купил землю, и здесь будут строить новые корпуса завода. Джимми не верил своим ушам — завод находился от него на расстоянии добрых шести кварталов. Но это была правда, все так говорили; вся земля кругом была куплена, и пятьсот семей — с детьми, стариками, больными, умирающими и роженицами — получили три дня на то, чтобы найти себе другое пристанище.

Трудно представить себе, какое тут поднялось смятение, какой шум и гам! Женщины, стоя «а пороге, перекликались через улицу, советовались друг с другом: кто жаловался, кто бранился, кто грозил прибегнуть к защите закона. На домохозяев делались целые нашествия! А как поднялись цены! Джимми помчался к товарищу Мейснеру — тот купил себе дом в рассрочку. Мейснер не мог оставить в беде товарища-социалиста — наоборот, он был рад получить подспорье: так ведь легче будет расплатиться за дом. Джимми снял у него чердак. Перегородок на чердаке не было. Ничего — они повесят занавеси и как-нибудь обойдутся. Готовить Лиззи будет на плите миссис Мейснер, пока они не устроят кухню у себя наверху. Теперь надо бежать в бакалейный магазин на углу, попросить взаймы ручную тележку и заняться перевозкой мебели. Завтра начнется всеобщее переселение, и тогда ни за какие блага в мире не достанешь и колеса от тачки. Джимми и Мейснер работали до поздней ночи; чего только не перевезли они на ручной тележке: и детей, и кровати, и одеяла, и кастрюли, и стулья, и даже клетки с курами.

А на следующее утро на заводе — новое потрясающее событие. Уже целых четыре года Джимми работал у старого Гренича и все это время занимался одним и тем же: стоял в огромном цеху среди хаоса бегущих ремней и вертящихся колес, среди грохота, визга, рева, жужжанья, совершенно парализовавших одно из пяти чувств, а передним автоматически двигался лоток с продолговатыми стальными брусочками. Джимми брал в каждую руку по брусочку и всовывал их сразу в два отверстия в станке: станок втягивал их, закруглял с одного конца, стачивал немного с другого, делал нарезку, и в лоток выпадал готовый болт. Поскольку Джимми приходилось следить за машиной и подливать масло в масленки, то он был отнесен к разряду полуквалифицированных рабочих и получал девятнадцать с половиной центов в час. Не так давно один эксперт, изучив эту операцию, вычислил, что при такой оплате труда час обойдется на одну восьмую цента дешевле, если работа будет производиться вручную, а не машиной. Поэтому в течение четырех лет Джимми простаивал на своем месте от семи утра до двенадцати, а затем с половины первого до шести и каждую субботу вечером приносил домой двенадцать долларов двадцать девять центов. Вы, наверное, думаете, что огромный машиностроительный завод мог бы платить для круглого счета двенадцать долларов тридцать центов? Тогда вы просто не понимаете, что такое массовое производство!

И вот совершенно неожиданно, без всякого предупреждения, пришел конец размеренной и привычной жизни Джимми. Он был, как всегда, на своем посту, когда раздался свисток, но станок не двигался. Пришел мастер ирландец и кратко объявил, что станки вообще больше не будут работать — во всяком случае не будут работать на этом месте. Нужно убрать их и поставить другие, а потому берись за гаечные ключи, молотки и ломы, чтобы разрушить старый, привычный мир и создать новый!

Так прошла неделя. Каждый вечер, возвращаясь домой, Джимми видел, как сносится чей-нибудь дом, как в облаках пыли рушатся крыши и бригады рабочих наваливают на огромные грузовики строительный мусор. Потом рабочим дали ацетиленовые фонари, и они работали даже по ночам; жили они в палатках на пустырях за чертой города и спали на брезентовых койках в две смены, так что в холодную постель ложиться не приходилось! И Джимми Хиггинс понял страшную истину: несмотря на всю агитацию социалистов, война и вправду явилась в Лисвилл!

Г лава IV ДЖИММИ ХИГГИНС НАПАДАЕТ НА ЗОЛОТУЮ ЖИЛУ

I

Джимми не сразу уразумел, для чего предназначались новые машины, которые он помогал устанавливать. Ведь никто не обязан был ему это объяснять: он представлял собою просто пару здоровых рук и крепкую спину; а иметь голову на плечах ему было вовсе не обязательно. Ну, а что касается души или совести, то никто и не думал, что таковые вообще существуют. В Лисвилл приехали представители русских фирм с семнадцатью миллионами долларов, которые ссудили им парижские банкиры,— вот почему по ночам сносились целые кварталы и росло огромное стальное сооружение; а на том месте, где в течение четырех лет Джимми возился с болтами, собирались выпускать станки для массового производства снарядных стаканов.

Когда Джимми окончательно уяснил себе, что происходит, он оказался лицом к лицу с тяжелой моральной проблемой: имеет ли он право, будучи социалистом-интернационалистом, заниматься изготовлением снарядов для убийства своих германских товарищей? Или станков, предназначенных для производства снарядов? Неужели он примет взятку от старого Гренича, долю, причитающуюся рабочему с кровавой добычи,— лишние четыре цента в час, с перспективой получать еще четыре, когда работа пойдет полным ходом? И Джимми должен был на что-то решиться как раз в то время, когда у него заболел ребенок и он ломал себе голову над тем, как выкроить из своего жалкого заработка деньги на доктора.

Легко было рассуждать товарищу Шнейдеру. Полный, здоровый пивовар поднялся с места на заседании организации и с горьким презрением заговорил о тех социалистах, которые все еще состоят на жаловании у этого исчадия ада — старого Гренича. Шнейдер потребовал, чтобы на машиностроительном заводе «Эмпайр» началась забастовка и притом сегодня же. Но тут товарищ Мейбл Смит — ее родной брат был бухгалтером на заводе выступила против. Шнейдеру хорошо говорить, но что, если бы кто-нибудь потребовал, чтобы забастовали рабочие пивоваренного завода и отказались варить пиво для рабочих с военных заводов?

— Да это же просто увертка,— возмутился Шнейдер.

Но Мейбл Смит заявила, что нет, ничего подобного,— это пример, иллюстрирующий положение рабочих: они не властны над своей судьбой, и вопрос об использовании продуктов их труда решается без их ведома. Рабочий может сказать себе, что не желает иметь ничего общего с военным производством, и отправиться в деревню, но и там ему придется выращивать хлеб, который опять-таки пошлют армиям! Такова уж круговая порука капиталистов, и трудящийся нигде не может найти работу, которая так или иначе не помогала бы убивать его товарищей-рабочих в других странах.

Джимми начал исподволь подготавливать Лиззи к тому, чтобы переехать в поселок при заводе Хабберда. В одной конторе, обосновавшейся в пустующем магазине на центральной улице, он увидел объявление: машиностроительная компания Хабберда пыталась сманить рабочих у старика Гренича и предлагала тридцать два цента в час за полуквалифицированный труд! Джимми навел справки, и оказалось, что компания расширяет завод, собираясь заняться выпуском моторов. Для какой цели, неизвестно, но рабочие поговаривали, что двигатели предназначаются для катеров, которые будут топить подводные лодки. И Джимми решил, что товарищ Мейбл Смит права: он с таким же успехом может остаться на прежнем месте. Он будет зарабатывать как можно больше и свое новоприобретенное благополучие использует на то, чтобы как следует задать жару наживающимся на войне капиталистам. Впервые за всю свою жизнь он будет избавлен от вечных забот о деньгах, он сможет получить работу где угодно и на хороших условиях, и потому ему решительно все равно, на каком счету он будет у хозяина. Он будет объяснять своим товарищам, что такое война, или, точнее, что такое капиталистическая война; впрочем, она, быть может, еще превратится в совсем другую войну, которая придется капиталистам не по вкусу!

II

Удивительные, невероятные вещи творились в Лисвилле. Даже Джимми, несмотря на всю его ненависть к существующей системе, был потрясен происходящим. Тысячи и тысячи людей стекались в тихий провинциальный городок — люди разных племен и верований, старики и юноши, белые, негры и даже китайцы! Горячка была такая, как в Сан-Франциско в 1849 году: деньги, которые парижские банкиры ссудили русскому правительству и которые русское правительство в свою очередь уплатило старому Греничу, разливались золотым потоком по городу. Спекулянты взвинтили цены на землю, домовладельцы повысили квартирную плату, хозяева гостиниц брали вдвое дороже, и, несмотря на это, номера были до того переполнены, что постояльцы ночевали даже на бильярдных столах! Тому Каллахану, владельцу «буфетерии», пришлось нанять двух подручных и сделать пристройку, а кухню перенести на задний двор.

По ночам приезжие толпами шатались по улицам. Кино-дворец Липокого был постоянно набит битком, обувной магазин «Бон марше» еженедельно объявлял новую распродажу, а двери пивных по нескольку часов кряду хлопали не переставая. И, разумеется, там, где собралось так много мужчин, появились и женщины — целый рой женщин, столь же разноплеменных, как и мужчины. В Лисвилле было десятка два церквей, и до сих пор он заботливо оберегал свою репутацию благопристойного города; но теперь все нравственные преграды рухнули: плотины городской полиции не могли устоять против притока населения, а быть может, и золота, лившегося через Россию из Парижа. Как бы там ни было, на центральной улице города приходилось видеть такие зрелища, что кто угодно мог проникнуться к войне крайним недоверием. Никогда еще не представлялось столь удобного случая для социалистической пропаганды! Эти люди, вырванные с насиженных мест, свободные от религиозных убеждений, от каких бы то ни было старых привычек, собранные со всех концов света в одну беспорядочную толпу, жили как им заблагорассудится и были готовы на все что угодно! Некогда они принимали на веру все, чем пичкали их издатели газет, политики, проповедники; но тогда они занимались обычными, скучными, благопристойными делами и вели тихую, скромную жизнь, лишенную каких бы то ни было приключений. А теперь они изготовляли оружие. Что там ни говорите, а существует известное психическое состояние, связанное с изготовлением оружия. Предприниматель может иметь вид благочестивого человека и рассуждать о законности и порядке, пока его рабочие пропалывают грядки, кроют кровли или чинят дороги; но что может он им сказать, если он занимается производством снарядов — снарядов, которыми будут крошить живых людей?

И вот начали выступать социалисты, анархисты, синдикалисты, профсоюзные деятели! Взгляните на этих хозяев жизни, говорили они, взгляните на цивилизацию, которую они создали! В древнейших центрах мировой культуры десять, а то и все двадцать миллионов наемных рабов уничтожают друг друга — и тут анархист, или социалист, или синдикалист, или профсоюзный деятель подробно описывал кровавые чудовищные деяния, совершаемые этими двадцатью миллионами людей. Ораторы ссылались «а газеты, которые каждый день сообщали все новые и новые подробности: голод и эпидемии, пожары и побоища, ядовитые газы, зажигательные бомбы, торпедирование пассажирских судов. Взгляните, говорили они, на этих благочестивых лицемеров, на этих хозяев жизни с их утонченностью, с их культурой, с их религией! Вот кто ведет вас в западню, вот ради кого вы прикованы к машинам столько томительных, полных тяжкого труда лет!

III

На каждом углу, в каждом зале для митингов, повсюду, где собирались рабочие в час обеденного перерыва, говорилось что-нибудь в таком роде; и люди, которые раньше, быть может, не стали бы и слушать, теперь кивали головой, и лица их становились суровыми, решительными: да, эти самые заправилы — порядочные негодяи. Америка считается страной свободы и тому подобное, но и здесь они точно такие же, как всюду,— теснятся у кормушки, хотят напиться крови, льющейся в Европе. Разумеется, они маскируют свою алчность сочувствием к союзникам, но кто же в Лисвилле поверит, что старик Гренич любит русское правительство? Конечно, никто. Все отлично понимают, что он думает о своем кармане, и рабочие твердо решили: «А мы подумаем о своем!» Сначала им казалось, что дело идет на лад. Заработная плата поднялась — настоящее чудо. Никогда еще у неквалифицированного рабочего не было в кармане столько денег. Ну, а рабочие, умевшие хоть что-нибудь делать, могли прямо-таки записаться в плутократы. Но очень скоро в этом роскошном плоде войны обнаружился червячок: цены росли почти с такой же быстротой, как и заработная плата, а в некоторых местах даже быстрее. Домовладельцам приходилось платить поистине фантастические деньги: с одинокого рабочего, например, просили два-три доллара в неделю фактически за пользова-вание матрацем и одеялом, что в прежнее время стоило всего пятьдесят центов. Продуктов не хватало, да и те были плохие. Кусок пирога и чашка кофе стоили одно время целых шесть центов, а потом и семь, а потом и все десять. И попробуйте только начать возмущаться — хозяин тут же заводил длинный разговор о том, сколько он теперь платит рабочим, да за наем помещения, да за продукты! И возможно, все так и было на самом деле.

Не поднялись в цене только почтовые марки; и не случайно, говорили социалисты: ведь почтовым ведомством управляет дядя Сэм, а не Эйбел Гренич! Каждое повышение цен лило воду на их мельницу, придавало новую силу их лозунгу: «Морите голодом войну и кормите Америку!» Социалисты были свидетелями того, как миллионы тонн товаров грузят на пароходы и отправляют в бездонную пучину европейской войны; они видели, как европейские рабочие превращаются с помощью кабальных займов в рабов американских паразитических классов; как Америка неудержимо катится к войне и вот-вот окажется на самом краю пропасти. Все это решительно не нравилось социалистам. Они настойчиво требовали: наложить эмбарго! И не только на военное снаряжение, но и на продовольствие, на все товары — пусть европейские стратеги образумятся. Все социалисты призывали рабочих бастовать и тем самым вынудить политических деятелей пойти на эту меру, но особенно усердствовали немцы, австрийцы, венгры, чехи. Хотя все они — кроме немцев — были угнетенными нациями, в первые месяцы войны

они не желали понимать ничего, кроме одного: их отцов, братьев, родственников убивают снарядами, изготовленными на машиностроительном заводе «Эмпайр». С ними заодно были и евреи—потому что они ненавидели правительство России такой лютой ненавистью, что все остальное было для них уже безразлично; и затем ирландцы,— потому что самое главное для ирландца — это, во-первых, отплатить Джону Булю за все его многовековые грехи, а, во-вторых, лезть во все на свете драки. Джимми Хиггинс теперь уже ничего не понимал: раньше, бывало, он пытался убеждать католиков разных наций и слышал в ответ одну лишь брань; а теперь и Том Каллахан, владелец «буфетерии», и Пэт Гроган, владелец бакалейной лавки на углу, сделали вдруг открытие, что Джимми Хиггинс, если разобраться, вовсе не такой уж дурак!

IV

Благодаря растущему брожению среди рабочих социалистическая организация увеличилась вдвое и могла теперь дважды в неделю устраивать вечером митинги на углу центральной улицы. Впрочем, планы создания еженедельной газеты все еще висели в воздухе. Товарищ Сервис потерял обоих родных братьев жены — одного в сражении при Монсе, другого в той ужасной первой газовой атаке под Ипром, когда целые полки были захвачены врасплох и погибли в страшных муках. Двое двоюродных братьев жены пострадали тоже: один ослеп, другой сидел в плену в Рулебене — ему не повезло больше всех. Доктор Сервис произнес на собрании еще одну и последнюю речь, полную гневного негодования, и взял обратно свои пятьсот долларов, чтобы открыть отделение Красного Креста. Но немцы и вообще противники войны из лисвиллской организации не сдавались: неужели социализму суждено зачахнуть в этом городе под властью завода «Эмпайр» лишь потому, что какой-то богач, женатый на англичанке, оказался ренегатом? Не быть этому. И работа по сбору пожертвований закипела с удвоенным жаром. Уже собрали свыше половины утраченных пятисот долларов, как вдруг однажды вечером Джон Мейс-нер, придя домой, рассказал удивительнейшую историю. Возвращаясь с работы, он обычно заходил к Зандкулу выпить стаканчик пива, и если шел спор о войне, он не упускал случая вставить несколько замечаний — пропаганды ради. На сей раз он произнес целую речь, заявив, что рабочие скоро покончат с производством оружия.' И тут один из присутствующих разговорился с ним, начал расспрашивать о нем самом, об организации — сколько у них членов, многие ли из них разделяют взгляды Мейенера и что они собираются предпринять. Потом незнакомец усадил Мейснера за столик в задней комнате и начал расспрашивать о задуманной ими газете и о том, каково будет её направление. А есть у них в городе профсоюзы?, Какой политической линии они держатся? Что за люди их лидеры?

Незнакомец сказал, что он социалист, но Мейснер не поверил. Мейснер решил, что он, должно быть, профсоюзный деятель. Недаром поговаривали, будто разные профсоюзы силятся проникнуть во владения старого Гренича,— в том числе и этот ИРМ[3] со своей программой организации «единого большого союза». Словом, как бы там ни было, таинственный незнакомец заявил Мейснеру, что, если они надумают провести забастовку на «Эмпайре», за деньгами дело не станет. Скоро начнется работа в новых цехах, и народ сейчас так валом и (валит на завод. Надо будет найти несколько парней — из тех, кто побойчее, чтобы они затесались среди рабочих и повели агитацию за восьмичасовой рабочий день и за минимальную ставку в шестьдесят центов в час. Пусть только начнут, а деньги найдутся — денег сколько угодно. А если и лисвиллский «Уоркер» поддержит эту идею, то пускай начинает выходить хоть на следующей неделе, да тиражом побольше, так чтобы наводнить весь город. Единственное, что требуется,— это вести все приготовления в полной тайне. Мейснер должен доверять только самым что ни есть «красным», которые захотят по-настоящему взяться за дело, и никому не говорить, откуда деньги. И в доказательство серьезности своих намерений незнакомец достал из кармана пачку банковых билетов и, небрежно отсчитав несколько штук, сунул их в руки :Мейснеру. Билеты были по десять долларов каждый — мастер стекольного завода никогда в жизни не держал в руках столько денег сразу.

Когда Мейснер показал деньги Джимми, тот уставился на них во все глаза. Вот так поворот в истории войны: десятидолларовые банкноты на социалистическую пропаганду чуть ли не валяются в задних комнатах пивных! Как хоть зовут этого малого? Где его можно найти? Мейснер предложил пойти к нему вдвоем, и, наспех поужинав, они помчались разыскивать незнакомца.

V

Джери Коулмен упомянул несколько питейных заведений, где он был завсегдатаем, и в одном из них они действительно нашли его. Джери был человек молодой; говорил он как-то очень уж гладко и не менее гладко был выбрит; Джимми принял его за сыщика — ему не раз приходилось иметь с ними дело в годы бродяжничества. Одет он был хорошо и, видно, следил за ногтями, что, как известно, редко может позволить себе рабочий. Но держался он без всякого фасона, как равный, и попросил называть его просто по имени. Он поговорил с Джимми очень немного, ровно столько, сколько понадобилось для того, чтобы убедиться, что человек он подходящий, а затем вынул несколько банковых билетов и попросил Джимми подыскать ему еще ребят понадежней. Нехорошо, если у одного человека оказывается на руках чересчур много денег — подозрительно; но когда они потратят то, что он им даст на распределение листовок среди рабочих военного завода, на устройство уличных митингов и на выпуск задуманной радикальной газеты, то получат еще сколько угодно там же.

— А где это — там же? —спросил Джимми, но Джери Коулмен лишь многозначительно подмигнул. После некоторого размышления он решил, что, пожалуй, можно и рассказать,— только пусть дадут слово, что без его ведома ни одна душа не узнает об этом. Слово они тут же дали, и Джери объявил, что он представитель Американской Федерации Труда. Решено вовлечь в профсоюз рабочих местных военных заводов и установить восьмичасовой рабочий день. Но хозяева ни в коем случае не должны пронюхать про это дело — ни слова никому, кроме тех, кого он, Коулмен, сочтет достойным доверия. Вот Джимми и Мейснеру он доверяет — пусть они знают, что их поддерживает огромная трудовая организация; она будет им помогать, невзирая ни на какие издержки. Надо думать, что деньги они, конечно, используют добросовестно.

— Да вы что! — не выдержал Джимми.— За кого вы нас принимаете? За мошенников, что ли?

Коулмен поспешил их уверить, что он, слава богу, разбирается в людях. А Джимми сердито добавил, что тот, кто ищет легкого заработка, не стал бы заниматься социалистической пропагандой. Рабочие-социалисты и их представители никогда не присваивали общественных денег, чем-чем, а этим они могут похвастаться. Мистер Коулмен, то есть Джери, получит счет на каждый потраченный ими доллар.

Как раз на этот самый вечер было назначено собрание комиссии по пропаганде, состоявшей из шести самых активных членов организации. Джимми и Мейснер явились со своим неожиданно обретенным богатством, которое, как им казалось, так и оттягивало карман, прямо на заседание и, заявив комиссии, что они собрали деньги для нужд пропаганды, выложили перед пораженными товарищами сто долларов.

Председатель комиссии только что получил из Чикаго от Центрального комитета партии образец новой листовки: «Накормите сперва Америку». Таких листовок можно было выписать сколько угодно и по очень низкой цене — доллар или два за тысячу. Комиссия могла теперь тут же дать телеграмму: «Срочно вышлите десять тысяч листовок». Кроме того, партийный комитет штата предложил прислать товарища Симена, автора книги, направленной против войны, чтобы тот в течение двух недель ежедневно выступал в Лисвилле с речами. Организация отклонила было это предложение за недостатком средств, но теперь, получив такой вклад, комиссия могла спокойно выложить необходимую Сумму в пятьдесят долларов. И потом, товарищу Геррити пришла в голову такая мысль: сейчас он проводит уличные митинги по вечерам каждую среду и субботу; если же у него будет помощник, что обойдется в пятнадцать долларов в неделю, митинги можно будет устраивать ежедневно. Тут вмешался Джон Мейснер: он уверен, что и на это они получат деньги, дело только за (решением. И решение было немедленно вынесено.

VI

Заседание окончилось, а Мейснер и Джимми остались для совещания с Геррити, Шнейдером и Мэри Аллен: все трое входили в состав комиссии по изданию «Уоркера». Джимми рассказал, как они встретились с профсоюзным деятелем; ничего больше сказать о нем они не имеют права, но комиссия сама может встретиться с ним. Этот человек берет на себя все издержки, если только, газета сразу же начнет призывать рабочих «Эмпайра» к забастовке. Можно это обещать? Товарищ Мэри Аллен рассмеялась: странно, что кто-то сомневается в этом! Товарищ Мэри была из квакеров: она любила человечество с поистине религиозным фанатизмом,— просто удивительно, до какой степени любовь ко всему человечеству может ожесточить сердце! Когда она отвечала Джимми, ее бледное с острыми чертами лицо так и вспыхивало, а тонкие губы сжимались. Разумеется, «Уоркер» будет бороться против богачей, наживающихся на войне,— во всяком случае до тех пор, пока она, Мэри Аллен, работает в комиссии!

В конце концов решили, что товарищ Мэри увидится утром с Джери Коулменом, и если окажется, что его обещание не пустые слова, то завтра же вечером она созовет комиссию в полном составе. Комиссия была уполномочена действовать самостоятельно, как только будут собраны необходимые средства. Поэтому, если Коулмен не подведет, первый номер газеты может выйти на следующей неделе. Уже есть редактор: товарищ Джек Смит, ныне репортер лисвиллского «Геральда», буржуазной газеты; он чуть ли не месяц тому назад написал несколько передовиц для «Уоркера» и теперь показывает их всем членам организации.

Счастливые возвращались Джимми и Мейснер домой — в этот вечер они сделали для социализма больше, чем за всю свою жизнь! Вдруг они услышали глухие удары набата: где-то пожар! Судя по количеству ударов, выходило, что горит по соседству с их домом. Промчалась, рассыпая снопы искр, пожарная машина. Оба пустились бегом. Пробежав несколько домов, они увидели на небе зарево, и сердце у них так и оборвалось... а бедный Мейснер проговорил, задыхаясь от быстрого бега, что забыл уплатить страховой взнос за последний месяц.

На улице становилось все многолюдней. Пока Джимми и Мейснер бежали, они сообразили, что горит слишком близко,— их дом во всяком случае в безопасности; да и такого зарева не могло быть, сколько бы лачуг ни горело. И вдруг в толпе закричали:

— Это «Эмпайр»! Горит старый завод!

Промчалась пожарная машина, пронзительно визжа сиреной, за ней другая — начальника пожарной команды,— оглашая улицу резким звоном колокола. Еще один знакомый поворот — и Джимми увидел, что далеко, в самом конце улицы, целый угол заводского корпуса, в котором он четыре года простоял около винторезного станка, превратился в огромный вздымающийся к небу вихрь пламени!

Глава V ДЖИММИ ХИГГИНС ПОМОГАЕТ КАЙЗЕРУ

I

Джимми Хиггинеследил с крайним неудовольствием за тем, как война, вопреки всем его стараниям, постепенно захватывала Лисвилл. Вот, например, эти самые истории о немецких шпионах. Ну что может быть нелепей! Такая чушь! Когда Джимми слышал их раньше, он подымал рассказчиков на смех, говорил, что они олухи, каких свет не видывал, что им еще нужна соска. Джимми относил истории о немецких шпионах к разряду сказок о домовых, ведьмах и водяных. Но теперь он был совершенно сбит с толку, потому что в городе началась такая шпиономания, какая ему и во сне не снилась! Все почему-то вдруг решили, что «Эмпайр» подожгли германские агенты. Никто в этом даже не сомневался, и не успели потушить пожар, как в подтверждение этой версии уже рассказывали сотни самых различных историй. Будто бы сразу в нескольких местах произошли взрывы и пламя охватило все здание, причем сторож, всего лишь за две минуты до этого проходивший по заводу, увидев, что горит бензин, бросился бежать и едва сам не погиб.

На следующее утро лисвиллский «Геральд», не жалея крупного шрифта, пересказал все эти истории, утверждая, что завод буквально кишит германскими агентами, действующими под видом переодетых рабочих.

За день полиция успела арестовать человек двенадцать немецких и австрийских рабочих — людей, совершенно ни в чем не повинных, или по крайней мере неповинных с точки зрения Джимми, поскольку двое из них были членами местной социалистической организации. Миссис Мейснер услышала от кого-то, что вообще все немцы в городе будут арестованы. Бедная женщина до смерти перепугалась и решила, что муж должен немедленно бежать. Джимми удалось, однако, убедить их, что это наихудший выход из положения, и Мейснер остался. А Джимми целых три дня был нем, как рыба,— невероятный для него подвиг, испытание, более суровое, чем тюремное заключение.

Он думал, что остался навсегда без работы. Но тут он опять-таки недооценил силы, державшие в своей власти его жизнь,— золото, хлынувшее в Лисвилл из России. На другой же день после пожара ему сообщили, что он может явиться на работу, старик Гренич, опасаясь, что машиностроительная компания Хабберда перехватит у него рабочих, нанял всех без исключения, квалифицированных и неквалифицированных, расчищать заводскую территорию после пожара. А через пять дней прибыла на грузовиках первая партия строительных материалов, и началось восстановление завода. Некоторые станки, не очень пострадавшие от пожара, тут же починили, и — что самое поразительное! — уже через две-три недели они работали полным ходом под брезентовым навесом, а тем временем вокруг них росли стены капитального здания. Словом — деловой размах, снискавший Америке

всемирную славу.

Говорили, что старик Гренич даже помолодел: сбросив пиджак и оставшись в одной жилетке, он сам работал по двадцать часов в сутки и ругался еще пуще прежнего. Даже ветрогон Лейси Гренич, его сынок, покинул сверкающие огнями рестораны Бродвея и явился помочь отцу выполнять контракты. Выполнение этих контрактов стало как бы культом в Лисвилле; ажиотаж перекинулся даже на рабочих, и Джимми оказался в положении человека, на которого надвигается морской вал, грозя сбить с ног и унести в открытое море.

II

Издание «Уоркера» пришлось отложить, и вот почему. Когда на другой день после пожара товарищ Мэри Аллен отправилась .разыскивать Джери Коулмена, оказалось, что этот таинственный и щедрый обладатель десятидолларовых билетов исчез. Прошла Целая неделя, прежде чем он снова появился, а за это время произошли новые события и в самой организации и во внешнем мире. Начнем с событий во внешнем мире как более важных. Английский пассажирский пароход, краса и гордость Атлантического флота, со множеством американских миллионеров на борту, без всякого предупреждения был торпедирован немецкой подводной лодкой. Погибло свыше тысячи пассажиров — мужчин, женщин, детей. Весь цивилизованный мир содрогнулся от ужаса. И перейти к обсуждению очередных дел на заседании лисвиллской организации, которое состоялось как раз на другой день вечером, оказалось делом чрезвычайно нелегким:

Все спорили, никто не садился на место.

— Хорошо же должно быть правительство, если по его приказу совершаются подобные преступления. А командир корабля, выполнивший этот приказ? — возмущался товарищ Норвуд, молодой адвокат.

— Германское правительство,— возражал Шнейдер с пивоваренного завода,— сделало все, что могло — в разумных пределах, конечно. Оно опубликовало в нью-йоркских газетах предупреждение, что пароход будет атакован, заранее сняв с себя тем самым ответственность за пассажиров. Но женщинам и детям непременно надо было ехать на пароходе с огнестрельными припасами!

— С огнестрельными припасами?! — воскликнул Норвуд.

Шнейдер протянул ему газету и ткнул пальцем в сообщение, где говорилось, что «Лузитания» везла партию снарядных стаканов.

— Огнестрельные припасы! — фыркнул адвокат.

— А для чего же, интересно, еще могли предназначаться эти самые стаканы, как не для того, чтобы убивать немцев! Весь мир напал на немцев — им поневоле приходится защищаться!

Товарищ Шнейдер и в самом деле производил впечатление человека, на которого напал весь мир. Лицо и шея

его побагровели, и было ясно, что в эту минуту он готов защищаться всем, что попадется под руку.

Неожиданно выступил товарищ Кельн, огромный стеклодув:

— Германское правительство официально заявило, что «Лузитания» была вооружена пушками.

Норвуд в ответ расхохотался, и немцы дружно ринулись в бой: а какие он может привести доказательства, что это не так? Уж не намерения ли британского правительства? Недаром говорят: «Коварный Альбион»!

— Поражаюсь я вам, немцам,— произнес молодой адвокат.— До войны вы на чем свет стоит ругали кайзера, а теперь готовы с пеной у рта защищать его!

А я поражаюсь вам, американцам,— отпарировал Шнейдер,— вы готовы с пеной у рта защищать этого короля Георга. Все газеты Уолл-стрита вопят, что Америка должна вступить в войну, потому что погибло, видите ли, несколько миллионеров!

— Вы, очевидно, забыли, что большинство погибших — рабочие.

— Ха, ха, ха! — рассмеялся товарищ Станкевич.— Оказывается, Уолл-стрит любит рабочих!

Товарищ Мэри Аллен, любившая вообще все человечество, подхватила:

— В самом деле, представьте себе, что рабочие погибли в руднике, при катастрофе, из-за алчности и преступной небрежности хозяина или от какой-нибудь легко предотвратимой профессиональной болезни. Или, скажем, в результате пожара на фабрике — из-за того, что нет запасных выходов. Никто на Уолл-стрите не выразил бы желания немедленно начать войну.

С этим доводом должны были согласиться все социалисты. Все понимали, что гибель «Лузитании» вызвала столько шуму потому, что она затронула интересы привилегированного класса, интересы людей, имеющих вес в обществе, людей, о которых писали в газетах и которым не полагалось терпеть неудобства даже во время войны. И хотя Джимми и был возмущен поступком немцев, поднятая Уолл-стритом шумиха вызывала у него раздражение.

Слово взял молодой Эмиль Форстер — его слушали с напряженным вниманием. По его мнению, обе стороны всегда в чем-то правы, а в чем-то нет. Впрочем, так всегда бывает в спорах. Говоря о погибших английских и американских детях, не следует забывать о миллионах немецких детей, которых английское правительство намерено предать голодной смерти. Вот какой ценой поддерживается британское морское могущество. Кроме того, большая часть средств связи и информации находится под английским контролем. Англичане считают, что они апеллируют к закону, но в сущности это просто обычай, и обычай очень для них удобный. Так, например, английские крейсеры используют свое право обыскивать суда и снимать с них команду, тогда как подводные лодки делать этого, конечно, не могут. Шум, поднятый англичанами по поводу «закона», есть не что иное, как попытка помешать Германии пустить в ход единственное ее оружие. Честно, положа руку на сердце, спросите себя: неужели отправить людей на дно большее преступление, чем предать их медленной голодной смерти?

— Все эти споры о немцах и англичанах,— вмешался Неистовый Билл,— у меня вот где сидят! Да неужели же, ослы вы упрямые, вы не видите, что играете на руку хозяевам? Сидите тут и препираетесь, вместо того чтобы поднимать рабочих на настоящую борьбу.

Маленькая, сухопарая фигурка Станкевича снова пришла в движение: вот почему он ненавидит войну — война разъединяет рабочих. Ничего хорошего о «ей не скажешь.

— Ну, положим, кое-что хорошее о ней можно сказать! — Неистовый Билл, по своему обыкновению, усмехнулся.— Война дала рабочим оружие и научила их обращаться с ним. А что, если в один прекрасный день они обратят это самое оружие в другую сторону и будут сражаться за самих себя?

III

Наконец, товарищ Геррити попытался, как председатель, перейти к текущим делам. После того как был зачитан протокол предыдущего заседания и приняты новые члены, товарищ Мэри Аллен доложила от имени комиссии о том, как обстоят дела с изданием «Уоркера». Деньги были собраны полностью, и первый номер газеты предполагалось выпустить на будущей неделе. Теперь всем членам организации предстоит работать, что называется, не жалея сил, как никогда раньше. Глядя на худенькое, горевшее неугасимой верой лицо Мэри Аллен, все невольно заразились ее воодушевлением.

Все — кроме адвоката Норвуда. После ухода доктора Сервиса он был главным смутьяном, выступавшим в защиту союзников. Норвуд встал и произнес небольшую речь. Он был приятно удивлен, услышав, что деньги собрали так быстро. Но, поскольку его тревожили сомнения, он навел справки. Здесь кроется какая-то тайна. Новая газета, как было только что сказано, должна выступить за проведение забастовки на заводе «Эмпайр», а всем известно, что в настоящее время некоторые враждебные могущественные силы крайне заинтересованы в устройстве забастовок на военных заводах.

В ту же секунду с места вскочил Неистовый Билл.

— Уж не возражает ли товарищ против требований рабочих военных заводов ввести восьмичасовой рабочий день?

— Нет,— ответил Норвуд,— конечно, нет; но если мы хотим бороться в союзе с кем-то, мы, разумеется, должны знать, что представляет собой наш союзник и какие цели он преследует. Я узнал,— все почему-то избегают говорить об этом,— что крупная сумма была внесена каким-то неизвестным лицом.

— Он организатор АФТ[4],— вырвалось у Джимми. От волнения он совершенно забыл о своей клятве соблюдать строжайшую тайну.

— Ах, вот как! — сказал Норвуд.— Как его фамилия? Все молчали.

— А предъявил он свое удостоверение? Опять молчание.

— Я полагаю, присутствующим, как людям, хорошо знакомым с постановкой дела в профсоюзах, должно быть известно, что всякий организатор — если он действительно организатор — имеет при себе соответствующее удостоверение. Если он его не предъявил, надо было по крайней мере обратиться с запросом в его организацию. Был такой запрос сделан?

Опять молчание.

— Я не хочу открыто обвинять кого-либо...— продолжал Норвуд.

— Зачем же,— перебил его Неистовый Билл.— Вы предпочитаете обвинять исподтишка. :

— Я хочу лишь удостовериться, что организация отдает себе отчет в своих действиях. Ни для кого в Лисвилле не секрет, что из какого-то источника к нам исправно поступают деньги для устройства беспорядков на заводе «Эмпайр». Деньги эти, безусловно, проходят длинный путь, прежде чем попасть из рук кайзера в наш город, но будьте уверены: именно его рука направляет эти деньги к конечной цели.

Шум поднялся невероятный. Кто кричал: «Позор! Позор!», кто: «Где доказательства?», а самые «неистовые» орали: «Вон его!» Им давно хотелось отделаться от Норвуда, и случай был как нельзя более подходящий. Но молодой адвокат не сдавался и отвечал ударом на удар.

— Вам хочется доказательств? Хорошо. Но, предположим, нам стало бы известно о тайном заговоре капиталистов уничтожить в нашем городе профсоюзы, а лисвиллский «Геральд» начал бы требовать «доказательств»,— что бы мы тогда подумали?

— Иными словами,— закричал Шнейдер,— вы убеждены в этом лишь потому, что речь идет о Германии!

— Да, я убежден в этом,— ответил Норвуд,— потому что речь идет о том, чтобы помочь Германии выиграть войну. Германия пойдет на что угодно ради этой цели, и тут не нужно никаких особых доказательств. Все вы, немцы, отлично знаете, что это так; больше того, вы гордитесь, хвастаетесь своей энергичной деятельностью!

Вновь раздался крик: «Позор! Позор!», но на этот раз кричала одна Мэри Аллен, ожидавшая, очевидно, что ее поддержит дружный хор голосов, и оставшаяся, к своему смущению, в единственном числе.

Молодой Норвуд презрительно рассмеялся — он отлично знал своих товарищей немцев.

— Ваше правительство продает сейчас в Америке облигации государственного займа. Предназначаются они якобы на поддержку семей раненых и погибших на войне. У нас в городе, как я слышал, облигации тоже покупались. Неужели кто-нибудь серьезно думает, что вырученные деньги достанутся семьям пострадавших?

На этот раз немцы не смолчали.

— Я так думаю! — крикнул товарищ Кельн.

— И я! И я! — поддержали его другие.

— Деньги застревают в Лисвилле,— заявил адвокат,— и идут на устройство забастовок среди рабочих «Эмпайра».

Добрый десяток людей одновременно потребовали слова. Председатель предоставил слово Шнейдеру, поскольку могучий голос пивовара заглушил все остальные.

— Чего собственно хочет товарищ? — загремел он.— Разве он не за восьмичасовой рабочий день?

— Уж не получил ли он денежки от старика Гренича? — крикнул Неистовый Билл.— Или, может быть, он не знает, что Гренич нанимает ловких молодых адвокатов? Не то его рабы взбунтуются и перестанут гнуть спину!

IV

Норвуд подлил масла в огонь, а сам уселся на место и стал молча наблюдать, как разгораются страсти. Напрасно немцы подпускали шпильки — он-де боится сказать откровенно, что организация не должна выступать против требования восьмичасового рабочего дня. Норвуд лишь посмеивался. О нет, он хотел заставить их высказаться, и он добился этого. Оказывается, они не только готовы работать на кайзера! Они готовы брать у него за

это деньги!

— Брать у «его деньги? — воскликнул Неистовый Билл.— Да я ради социалистической пропаганды взял бы деньги у самого дьявола!

Тогда заговорил своим прочувствованным, мягким голосом старый Герман Форстер. Если кайзер в самом деле расходует деньги на подобные цели, то скоро он, разумеется, убедится в бесполезности своих затрат. Не надо забывать, что в Германии тоже есть социалисты...

Кто-то язвительно засмеялся.

— Уж эти мне прирученные социалисты!—сказал товарищ Клодель, ювелир из Бельгии.— Революционеры, нечего сказать! Тише воды, ниже травы. Кормятся из рук кайзера да распространяют в окопах свою литературу—правительственную пропаганду! Рассказывайте об этом кому угодно, только не бельгийцу!

Итак, европейская рознь внесла раскол и в лисвиллскую организацию. На одной стороне оказались немцы, австрийцы, русские, евреи, ирландцы и пацифисты по религиозным соображениям, на другой — два англичанина-стеклодува, француз-официант и несколько американцев, которые кончили колледж или же 'имели другие подобные слабости и потому подозревались в снобизме и пристрастии к Джону Булю. А основная масса, не примыкавшая ни к той, ни к другой фракции, в полной растерянности прислушивалась к спору, тщетно стараясь разобраться в хаосе мнений.

Нелегкая это была задача для простых людей — таких, как Джимми Хиггинс. Иногда на них находило настоящее отчаяние. Ведь на один и тот же вопрос можно взглянуть с тысячи разных сторон, и у каждого нового собеседника еще более веские доводы, чем у предыдущего. Конечно, все сочувствовали Бельгии и Франции. Но, с другой стороны, все ненавидели британский правящий класс. Это был настоящий враг,— враг, известный еще со школьной скамьи. Да и знали этого врага лучше всех других — неожиданно разбогатевший американец, желая пустить пыль в глаза своим ближним, непременно начинает одеваться во все английское, нанимает английскую прислугу, подражает дурным английским манерам. Для среднего американца слово «английский» значит «привилегированный»: это культура правящего класса, это установленный порядок вещей, это все то, против чего он восстает! Германия же по сравнению с другими нациями была своего рода союзом Индустриальных Рабочих Мира — все ее затирали, и только теперь она стала выбираться на дорогу. И потом немцы ни секунды не дремали: они все время старались объяснить, почему они поступают так, а не иначе, интересовались, каково о них мнение. А англичане — те, черт их возьми, важно задирают нос, и наплевать им на то, что другие о них думают.

Кроме того, на немцев работала сила инерции, а инерция — важный фактор в жизни любой организации. Немцы просто хотели, чтобы американские социалисты продолжали автоматически двигаться в прежнем направлении. К тому же весь аппарат социалистов рассчитан на это движение — наперекор всем силам земным или небесным. Чтобы Джимми Хиггинс отказался от требования повысить заработную плату и установить восьмичасовой рабочий день? Не на такого напали! Для каждого здравомыслящего человека ясно, что именно так ответил бы Джимми Хиггинс.

V

С другой стороны, надо оказать, что уже самая мысль о возможности очутиться на содержании у кайзера ошеломила Джимми. Традиции социалистического движения являлись, правда, немецкими традициями, но то были антиправительственные традиции: кайзер представлялся Джимми каким-то воплощением дьявола, и если бы он хоть на минуту подумал, что выполняет желание кайзера, он больше бы и пальцем не шевельнул. Да и потом он понимал, как пострадает их дело, если возникнет подозрение, что социалисты ведут пропаганду на деньги кайзера. Что, если, например, о сегодняшнем споре узнает «Геральд»— и как раз теперь, когда общественное мнение так взбудоражено гибелью «Лузитании»?

Дебаты продолжались около часа. Наконец, Норвуд внес предложение поручить комиссии по изданию «Уоркера» произвести тщательное расследование источников поступлений и отказаться от денег, внесенных не социалистами или людьми, не симпатизирующими социализму. Здравый смысл, наконец, восторжествовал: даже немцы голосовали за это предложение. Пожалуйста, пусть расследуют! Социалистическому движению нечего скрывать, его репутация всегда была и остается незапятнанной!

Товарищ Клодель предложил избрать в члены комиссии товарища Норвуда, но радикалы были решительно против. Опять вспыхнул спор. Радикалы считали, что предложение является оскорбительным: оно ставит под сомнение честность всей комиссии.

— Да и потом,— съязвил англичанин Бэггс,— вдруг Норвуд и вправду что-нибудь обнаружит?

Джимми Хиггинс и его единомышленники были против предложения — не потому, однако, что они боялись каких-то разоблачений, а потому, что можно было вполне, по их мнению, положиться на такого спокойного, рассудительного человека, как их руководитель. Геррити сумеет поддержать честь движения, никого против себя не восстанавливая и не создавая сумятицы.

В результате расследования деньги, полученные от Джери Коулмена на издание «Уоркера», были без звука возвращены ему, а недостающую сумму немедленно собрали немцы — члены организации. Они считали, что весь инцидент подстроен, что это просто попытка помешать агитации в пользу забастовки. Их мало беспокоили разговоры о «немецком» золоте; зато когда дело касалось влияния русского золота, щедро раздаваемого, как им было известно, старым Эйбелом Гречичем,— тут уж они глядели в оба. В данном случае они были готовы стянуть потуже пояса и выкроить кое-что из своего и без того скудного заработка, лишь бы «стремление к социальной справедливости росло и крепло» в Лисвилле.

Все кончилось тем, что, отказавшись от денег кайзера, организация продолжала выполнять его желания — только бесплатно. Не очень удачное решение вопроса, но ничего лучшего Джимми пока не мог придумать.

VI

Вышел первый номер «Уоркера» с передовой статьей Джека Смита во всю первую страницу, призывающей рабочих завода «Эмпайр» использовать обстановку и организованно заявить о своих правах. Восемь часов на работу, восемь часов на соч, восемь часов на развлечения — таков был лозунг, выдвинутый товарищем Смитом.

«Геральд» и «Курир» пришли в ярость: в их заповеднике появился браконьер. Обе газеты сосредоточили огонь всех своих орудий на «германской пропаганде». «Геральд» узнала и напечатала статью о том, что произошло в социалистической организации, поместив портрет Неистового Билла, этого «Чудовища Запада», а также интервью с ним, в котором он высказался за войну с капиталистическим классом любыми средствами—вплоть до наждака в подшипниках и вколачивания медных гвоздей в фруктовые деревья!

«Геральд» считала, что отношение социалистов к «нечистым деньгам»— сплошное лицемерие. Просто-напросто немцы, члены местной организации, берут немецкие деньги и, пропуская их через свои священные персты, превращают в деньги «социалистические». Однажды на заседании Норвуд намекнул на это, и теперь немецкие товарищи обвинили его в том, что он предал их движение капиталистической прессе. И снова вспыхнул ожесточенный спор. Молодой адвокат рассмеялся в ответ на обвинение. Неужели они думают, что можно брать эти самые немецкие деньги и никто в Лисвилле об этом не узнает?

— Значит, по-вашему, мы берем немецкие деньги, да? — рявкнул Шнейдер. Он, Шнейдер, требует ответа, да, ответа. Но адвокат, вместо того чтобы ответить прямо', рассказал небольшую притчу. Однажды он увидел дерево, вросшее могучими корнями глубоко в землю. Каждый крохотный корешок способен, как известно, всасывать воду. Возле же дерева стоял человек и щедро поливал землю; вода просачивалась к корешкам, и каждый корешок, естественно, тянулся к воде.

— И вы еще спрашиваете,— сказал Норвуд,—досталось ли хоть сколько-нибудь воды дереву?

Этот-то вопрос и послужил яблоком раздора. Горячие головы не желали слушать всякие тонкости: Норвуд обвиняет социалистическое движение в продажности, выставляя противников войны негодяями. Он дает капиталистической прессе оружие против социалистов. Позор! Позор!

— Он провокатор! — яростно крикнул Неистовый Билл.— Вон его, Иуду!

Рядового члена организации, простого, неискушенного человека, вроде Джимми Хиггинса, часто голодавшего, выбивавшегося из последних сил ради того, чтобы нести свет в сознание своего класса, подобные споры очень подавляли и сбивали с толку. Он слышал в них отголоски той национальной ненависти, которая раздирала Европу; он негодовал, что распри Старого Света врываются в жизнь рабочих Америки. Отчего не дают ему попрежнему выполнять свой долг — вести рабочих вперед, к социальному содружеству?

— Оттого,— отвечали товарищи немцы,— что старик Гренич хочет, чтобы американские рабочие трудились на его военном заводе.

С этой мыслью согласилось подавляющее большинство. Они не были пацифистами, сторонниками непротивления — они просто хотели сражаться за рабочий класс, а не за класс хозяев. Они хотели продолжать свое дело, что бы там ни болтали о германских агентах. Джимми Хиггиис был уверен — и он был совершенно прав,— что если бы никаких германских агентов не было, их бы выдумали лисвиллские газеты для того, чтобы в это смутное, напряженное время опорочить агитаторов-социалистов в глазах общественного мнения. Джимми прожил вою свою жизнь в стране, где хозяева угнетали его и морили голодом, а стоило ему сделать попытку облегчить свою участь, как пускались в ход клевета и вероломство. Вот почему он теперь пришел к убеждению, что одна капиталистическая страна стоит другой и что он не даст запугать себя сказками о домовых, драконах, ведьмах и немецких шпионах.

Глава VI ДЖИММИ ХИГГИНС ПОПАДАЕТ В ТЮРЬМУ

I

По вечерам социалисты устраивали теперь на углу центральной улицы города летучие митинги. Джимми вызвался помогать и, наспех проглотив ужин, мчался, чтобы во-время быть на месте. Конечно, сам он не выступал — он пришел бы в ужас от одной мысли об этом. Но, с другой стороны, без помощи таких, как он, простых, трудолюбивых жнецов рабочего движения, ни один оратор не мог бы произнести речь.

Все оборудование для митинга хранилось в мастерской плотника из сочувствующих. Он же соорудил трибуну — не какой-нибудь обыкновенный «ящик из-под мыла», а "настоящую трибуну — на четырех тоненьких съемных ножках, так что один человек мог легко ее переносить и устанавливать. Оратор стоял фута на два выше толпы и был огражден перильцами, на которые он мог опираться и даже стучать по ним кулаком, только не очень сильно. Рядом, освещая лицо оратора, торчал высоко на шесте керосиновый фонарь. Джимми следил за фонарем и, когда было нужно, держал его перед трибуной, а в остальное время распространял среди участников митинга лисвиллский «Уоркер» и брошюры Центрального комитета.

Джимми и гак уставал от работы на заводе. После же митинга, поздно ночью, он возвращался домой вконец измученный и мгновенно засыпал рядом с Лиззи. А на следующее утро, когда звонил будильник, ей приходилось долго его тормошить и расталкивать, прежде чем он откроет глаза. Выпив чашку горячего кофе, он, однако, сразу приходил в себя и рассказывал о событиях вчерашнего вечера. Всегда что-то случалось: то кто-нибудь из публики вступал в спор с оратором, то скандалил пьяница, то «шпики» старика Гренича старались сорвать митинг.

Как и полагается хорошей жене, Лиззи старалась изо всех сил относиться к деятельности мужа с интересом и сочувствием. Но в душе ее затаилась грусть — та извечная грусть женской натуры, робкой и консервативной, всегда враждебной мужскому характеру, жаждущему приключений и разрушения. Джимми зарабатывал теперь вдвое больше, чем в самые лучшие времена, он вполне мог бы кормить детей как следует и впервые за свою тяжелую, беспокойную жизнь понемногу откладывать на черный день. А он, вместо того чтобы обеими руками уцепиться за такой случай, (убегает каждый вечер на улицу и сам же губит ниспосланное ему судьбой счастье,— сам же пилит сук, на котором сидит.

И, как ни старалась Лиззи играть свою роль возможно лучше, ее широкое ласковое лицо становилось порою раздраженным, и по щекам катились слезы. В такие минуты Джимми было очень жаль ее, и он терпеливо старался объяснить, почему он так поступает. Нельзя же думать только о своей жене и детях, а на детей и жен других рабочих махнуть рукой! Потому-то рабочих всегда и угнетали, что каждый заботился лишь о себе, а до товарищей ему не было дела. Нет, нужно думать обо всем своем классе. И, чуть представится возможность, действовать сообща — всем классом; нужно учиться солидарности, развивать классовую сознательность. Джимми ввертывал в свою речь разные ученые слова, слышанные на митингах, но, видя, что Лиззи ничего не понимает, повторял все сначала, только более простым языком. Сейчас, когда старик Гренич приперт к стенке, самое время проучить его и вместе с тем показать рабочим их собственную силу. Но Лиззи только вздыхала и качала головой. Для нее Гренич был не просто человек, а некое явление природы, вроде зимы или голода. Такие, как он, властвовали над целыми поколениями ее предков, и пытаться низвергнуть или обуздать его власть для нее было все равно, что повелевать солнцу или морскому приливу.

II

События развертывались стремительно, подтверждая самые худшие опасения Лиззи. Недовольство на заводе все усиливалось, и число агитаторов росло изо дня в день. Кое-кому из них, надо полагать, платил все тот же Джери Коулмен, зато другие не нуждались в оплате — наградой им было возмездие за те несправедливости, которые причинила им система частной собственности. Митинги во время обеденного перерыва возникали сами собой, никто их не устраивал, и Джимми узнал, что уже составляется список тех, кто согласен на забастовку.

Развязка наступила внезапно. Администрация завода, будучи, конечно, осведомленной обо всем через своих агентов, уволила более двух десятков зачинщиков. Известие об этом распространилось среди рабочих во время обеденного перерыва, и весь завод охватило возмущение.

— Забастовка! Забастовка! — только и слышалось повсюду.

Толпа рабочих — и вместе с ней Джимми — двинулась по заводским дворам с криками, пением, угрозами начальству и тем, кто предлагал снова стать на работу. Пыталось это сделать, кстати сказать, меньше десятой части всех рабочих,— всех интересовало теперь не производство снарядных стаканов для русского правительства, а бесчисленные речи лидеров профсоюзов, социалистов, членов ИРМ.

Джимми был в страшном возбуждении — он притопывал ногой, размахивал кепкой, кричал до хрипоты и еле удержался от желания вскочить на бревна и тоже произнести речь. Потом появились товарищи Геррити и Мэри Аллен. Узнав о событиях, они набили «форд» целым тиражом «Уоркера» и приехали на завод. Пришлось Джимми опять продавать газеты, но как! Сотня исчезала за сотней, и карманы у него положительно лопались от мелочи. Потом ему дали другое срочное задание —

выполнять поручения профсоюзных руководителей. Он носил пачки членских карточек и бланков заявлений, ходил следом за человеком с мегафоном, который зычным басом выкрикивал на нескольких языках адрес комитета профсоюза, и адреса мест, где вечером состоятся митинги иностранных рабочих. Очевидно, кто-то предвидел, что вспыхнут волнения, и заранее все подготовил.

Ближе к вечеру на глазах у Джимми произошла глубоко поразившая его сцена. В одном из цехов несколько человек ни за что не хотели бросить работу, и огромная толпа ждала их у входа. Гудок уже прогудел, но выйти они боялись. Толпа шумела, свистела, гикала, а мастера лихорадочно названивали в полицию, требуя помощи, хотя большая часть лисвиллской полиции уже прибыла и, кроме того, у Гренича имелась собственная охрана и неофициальные сыщики. Их можно было видеть у каждого входа. Они, правда, как всегда, грозили рабочим, но держались гораздо менее уверенно, чем обычно, а руки у них так и тянулись к подозрительно оттопырившемуся заднему карману брюк.

Джимми и еще один рабочий стояли на пустом ящике, прислонясь к стене здания, и, как^ только из двери показывалась голова кого-нибудь из штрейкбрехеров, гикали вместе с толпою. Вдруг в ворота, неистово гудя, въехал автомобиль. Толпа расступилась. Люди в автомобиле сидели друг у друга на коленях, висели на подножках. За ним въехал еще один автомобиль, также битком набитый людьми. Это была охрана, высланная из Хаббердтауна,— машиностроительная компания Хабберда не могла не помочь своему сопернику в столь критическую минуту. Недаром социалисты всегда указывали на солидарность капиталистических компаний.

Выскочив из автомобиля, охрана оцепила вход. В руках — дубинки, лица свирепые, решительные.

— Назад! Осади назад!

Толпа загикала, но слегка подалась, дверь открылась, и, робко оглядываясь, начали выходить рабочие. Толпа заревела, кто-то бросил камень.

— Арестовать его!— раздался чей-то голос.

Джимми повернул голову и увидел молодого человека — он приехал на первом автомобиле и теперь стоял на сиденье, возвышаясь над толпой. Арестовать его!—повторил молодой человек, указывая пальцем, и три человека из охраны ринулись исполнять приказание. Рабочий хотел было убежать, скрыться в толпе, но его тут же схватили за шиворот. Он силился вырваться, но его ударили по голове; размахивая дубинками, охранники удерживали толпу на почтительном расстоянии.

— Туда его, в здание! — крикнул молодой человек

И один из них, вцепившись в воротник бедняги так, что лицо у того побагровело, поволок его к зданию за-вода.

III

Молодой человек в автомобиле повернулся лицом к толпе, загородившей выход.

— Убрать их с дороги!— гаркнул он охране.— Гоните их! Какого черта они тут собрались!

Поток энергичной ругани привел в движение охрану и полицейских и заставил их заработать дубинками.

— Знаешь, кто это?— спросил у Джимми товарищ.— Это Лейси Гренич.

Джимми почувствовал, как дрожь пробежала у него по всему телу — от макушки до самых стоптанных башмаков. Так вот этот Лейси Гренич! За четыре года своей работы на заводе «Эмпайр» маленький механик ни разу не видел молодого лисвиллского лорда. Да и вполне понятно: ведь тот считал Лисвилл «дырой» и дарил его своим присутствием лишь один-два раза в год. Но дух Лейси Гренича всегда незримо витал над городом; он был для лисвиллцев какой-то мифической фигурой, вызывающей удивление, благоговение, ужас, в зависимости от характера данного человека. Однажды на собрании Неистовый Билл встал и поднял над головой страницу приложения к одной из «желтых» столичных газет. Лейси Гренич, оказалось, разбил сердца семи хористок, убежав с восьмой. Автор называл Лейси пожирателем сердец, а чтобы читатель имел представление о той атмосфере, в которой вращается юный герой, о том вихре наслаждений, в каком проходит его молодость, художник воскресного приложения изобразил на полях гирлянду из женских ножек, выглядывающих из-под вихря кружев, а наверху страницы —стол, сервированный для

ужина, летящие вверх пробки от шампанского и даму в довольно игривом костюме, танцующую между приборами.

Это было как раз то время, когда в организации шли ожесточенные споры по поводу «параграфа шестого». Может ли социалистическая партия допустить в свои ряды людей, стоящих за саботаж, насилие и преступные действия? Адвокат Норвуд защищал мирные, законные методы социального переустройства. Но тут-то и выступил Неистовый Билл со своим обличением молодого плутократа, будущего хозяина завода «Эмпайр».

— Вот ради чего вы, дураки, обливаетесь потом! Вот ради чего вы должны быть паиньками и не бросать гаечных ключей в машины! Ради того,, чтобы семь безутешных хористок могли потопить свое горе в шампанском!

Наконец-то Джимми увидел самого героя этих романтических похождений, покинувшего залитый огнями Бродвей, чтобы помочь отцу выполнить контракты. Он стоит на сиденье автомобиля,. зорко осматриваясь, словно охотник, выслеживающий дичь; взгляд его темных глаз так и рыщет по сторонам, надменное, холеное лицо, побледневшее от гнева, высокая статная фигура говорят о привычке и умении повелевать, Он величествен и страшен в своем мщении, как юный Цезарь. Глядя на него, бедный Джимми испытывал одновременно два противоречивых чувства. Он и ненавидел его — ненавидел смертельной, неугасимой ненавистью, и в то же время был восхищен им, поражался ему, чуть ли не преклонялся перед ним. Лейси был развратник, наглый тиран, грубый фат, но вместе с тем — хозяин, завоеватель, надменный, свободный, богатый молодой аристократ, ради которого, казалось, создано все остальное человечество. А Джимми Хиггинс? Жалкий червяк. Пролетарий. У него ничего нет, кроме физической силы, которую можно продать, и лишь воля помогла ему подняться над уровнем рабской психологии.

Есть такая старая поговорка: «Даже кот смеет глядеть на короля». Только, очевидно, тут имеется в виду кот, живущий во дворце и знакомый с придворным этикетом, а отнюдь не какой-нибудь обитатель крыш из пролетарской породы джимми хиггинсов.

Джимми и другой рабочий всё стояли на ящике и гикали, как вдруг толпа впереди схлынула, и гневный перст молодого хозяина оказался направленным прямо на них.

— А ну-ка, убирайтесь! Живо!

И бедный Джимми, худой, плохо одетый, со скверными зубами и заскорузлыми от работы руками, растерялся, съежился под этим напором аристократической ярости и поспешил скрыться в толпе. Но душа его пылала гневом, он представлял себе, как он обернется,— он не боится его пальца, он умеет орать еще громче, чем тот! Он заставит его подавиться собственной бранью.

IV

Джимми не успел даже поужинать. Большую часть ночи он проработал, помогая организовать бастующих, а весь следующий день — помогая устраивать социалистические митинги. Он работал, как одержимый, как человек, не ведающий телесных слабостей. Его словно преследовал образ ■ молодого аристократа — богатого, надменного, свободного; быстрый, ищущий взгляд темных глаз, холеное лицо, статная фигура, от которой так и веет властолюбием, голос, звенящий вызовом. Ненависть безраздельно владела Джимми, он видел, что тысячи людей разделяют его чувство: оно так и рвалось наружу в их криках. Мобилизовали всех ораторов, каких только удалось найти; за день они наговорились до полной хрипоты, а вечером предполагалось организовать еще несколько уличных митингов. Так всегда бывало во время забастовок, когда у рабочих есть время и желание послушать речь!

И вот, наконец, наступила решительная минута: Джимми на деле предстояло доказать, чего он стоит. Как и всегда, он держал перед трибуной фонарь во время митинга на углу центральной и Третьей улиц. Товарищ Геррити объяснял в это время с трибуны, что забастовка и избирательное право — это две стороны обоюдоострого меча трудящихся. Вдруг из-за угла показалось четверо полицейских, которые стали пробираться сквозь толпу к трибуне.

— Прошу прекратить! — приказал один из них.

— Прекратить? — воскликнул Геррити.— Это почему же?

— Уличные митинги во время забастовок запрещены.

— Кто это сказал?

— Приказ начальника.

— Но у нас разрешение!

— Все разрешения отменены. Кончайте.

— Это возмутительное беззаконие!

— Спорить с вами, молодой человек, мы не собираемся.

— Но мы имеем право...

— Об этом праве, милейший, забудьте!

Геррити быстро повернулся к толпе.

— Граждане! — крикнул он.— Мы находимся здесь по праву, гарантированному всем американцам. Наш политический митинг носит мирный, не нарушающий общественного порядка характер. Мы знаем свои права и будем отстаивать их. Мы...

— Слезайте, молодой человек, с вашего ящика!— приказал полицейский. Толпа зашумела, загикала.

— Граждане...— вновь начал Геррити, но это было все, что он успел сказать: полицейский, схватив его за руку, рванул вниз. Зная повадки американской полиции, Геррити счел за лучшее сойти — все еще, впрочем, пытаясь говорить: — Граждане...

— Да замолчите вы, наконец?— вмешался другой полицейский и, так как Геррити не унимался, объявил: — Вы арестованы.

Среди собравшихся было человек шесть социалистов; никто из них, разумеется, не мог остаться безучастным наблюдателем этой оскорбительной сцены. Секунда —и товарищ Мейбл Смит была уже на трибуне.

— Граждане!—закричала она.— Где мы — в Америке или в России?

— Попрошу вас, сударыня,— сказал полицейский, как можно галантнее: на товарище Мейбл была такая

модная широкополая шляпа, и вообще она была молода и явно хороша собой.

— Я имею право говорить, и я буду говорить,— заявила она.

— Тогда вас придется арестовать, сударыня, а нам не хотелось бы этого.

— Или вы меня арестуете, или я буду говорить!

— Очень жаль, сударыня, но таков приказ. Вы арестованы.

Следующим на трибуне оказался товарищ Станкевич.

— Товарищи рабочие, мы собрались здесь для защиты своих прав...

Его тут же стащили с трибуны.

И вдруг — Неистовый Билл! Организация запретила ему выступать на митингах из-за его резких, несдержанных выпадов, и этому чистокровному, коренному пролетарию всегда приходилось торчать где-то в задних рядах! Но теперь было не до запретов, и Билл вскочил на шатающуюся трибуну.

— Мы что — рабы? — заорал он.— Мы что — собаки?

Однако полиция придерживалась именно этого мнения: Билла тут же сдернули с трибуны, а один из полицейских при этом так крутанул ему руку, что тот вскрикнул от боли.

Билла сменил на трибуне Джонни Эдж, тихий юноша, державший пачку литературы, которую он так и не выпустил из рук, несмотря на бесчинства полицейских. И тогда остался, остался только...

Бедный Джимми! Ему вовсе не хотелось быть арестованным, ему страшно становилось от одной мысли, что сейчас ему придется произнести речь, пусть даже такую короткую, как и все сегодняшние речи. Но ведь дело шло о чести, другого выхода не было. Он передал фонарь кому-то рядом и — взошел на эшафот.

— И это называется свободная страна! — крикнул он.— Где же у нас свобода слова?

Дебют Джимми как оратора на этом кончился: его дернули за полу пальто с такой силой, что трибуна жалобно затрещала и чуть не рухнула.

Арестованных было шестеро, полицейских — четверо, вокруг ревела от негодования толпа, готовая — кто ее знает!—перейти к действию. Но блюстители порядка, должно быть, предвидели такой исход. Один из них, дойдя до угла улицы, дал свисток. Через минуту послышался вой сирены и подкатил огромный полицейский фургон — Черная Мария. Толпа расступилась, и арестованных поодиночке впихнули в машину. Неистовый Билл, воспользовавшись своей относительной свободой, крикнул сквозь проволочную решетку фургона:

— Я протестую против этого посягательства на гражданские права! Я свободный американец...

Джимми—он стоял рядом с Биллом — вдруг почувствовал, как его отбросило в сторону. Мимо проскочил полицейский, и кулак его с чудовищной силой припечатал рот Неистового Билла; тот рухнул, как подкошенный. Фургон тронулся, заглушая визгом сирены негодующий гул толпы.

Бедный Билл! Он упал поперек сиденья; но Джимми, к счастью, очутился рядом и успел подхватить его. Билл беззвучно дергался, точно в судорогах,— и Джимми с ужасом подумал, что он умирает.

Потом Джимми почувствовал, как что-то горячее течет у него по рукам, постепенно густея, становясь липким. Он сидел, чуть не теряя сознание от страха, не решаясь заговорить — вдруг полицейский его тоже ударит? Он сидел, обхватив руками судорожно вздрагивавшее тело, и тихо приговаривал:

— Бедный Билл! Бедный Билл!

V

Подъехали к полицейскому участку. Билла вынесли и положили на скамейку, а остальных подвели к конторке и стали записывать их родословные. Геррити возмущенно потребовал, чтобы ему разрешили позвонить по телефону. Ему разрешили; он вызвал откуда-то из гостей адвоката Норвуда и попросил его привезти залог. Тем временем арестованных развели по камерам.

Но не успели захлопнуться за ними двери, как по железным клеткам поплыли звуки песни—это пела товарищ Мейбл Смит своим чистым, приятным голосом, который они так часто слышали на вечерах у них в организации:

Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов!..

Взволнованные, потрясенные, они подхватили гимн во всю силу своих легких. Разумеется, прибежал надзиратель:

— Молчать! И еще раз:

— Молчать!

— И в третий раз:

— Кому говорят? Молчать!

Затем через решетку плеснули водой из ведра, угодив Джимми прямо в лицо, и, говоря словами поэта, «дальнейшее его уже не интересовало».

Часам к двенадцати ночи приехали адвокат Норвуд и доктор Сервис. Сами они всегда высказывались против уличных выступлений во время забастовок, но раз товарищи попали в беду и обратились к ним за помощью, то, конечно, они не могли отказать. Вот сколько хлопот причиняют почтенным салонным социалистам непослушные, строптивые дети движения, всякие там «непримиримые», сторонники «прямого действия» и прочие подобные им буйные расточители пролетарских сил. Доктор Сервис извлек из кармана пачку денег, внес залог за всех арестованных и, пока ожидали карету скорой помощи, чтобы везти Билла в больницу, отчитал полицейского сержанта за обращение с арестованными. И тут Джимми Хиггинс, всегда стоявший на стороне «неистовых», подумал, как приятно иметь друга в таком отличном черном костюме, друга, который держится как тамбурмажор оркестра и состояние которого оценивают тысяч этак в двести.

Джимми поспешил домой; Лиззи, как оказалось, ходила из угла в угол по комнате и в тревоге ломала руки — ведь Джимми не мог даже сообщить, где он. Увидя мужа, Лиззи бросилась к нему — и тут же отпрянула: он был мокрый с головы до ног. Джимми рассказал о случившемся, но Лиззи, усвоившая лишь, так сказать, азбуку революционного воспитания, никак не могла уразуметь, что тюремное заключение — это нечто почетное, героическое. Напротив, это казалось ей верхом позора, и она умоляла Джимми скрыть страшную тайну от соседей. Когда же Лиззи узнала, что дело еще не кончилось и завтра утром мужа будут судить, она залилась горючими слезами, а Джимми-младший, конечно, проснулся и поднял страшный рев. Лиззи успокоилась, только когда Джимми-старший согласился немедленно снять мокрую одежду, выпил не менее двух чашек горячего чаю и дал закутать себя в одеяла,— иначе ведь он мог еще до суда умереть от воспаления легких.

А на следующее утро—переполненный зал суда, суровый и важный судья, смотревший, хмурясь, поверх очков,

страстная речь адвоката Норвуда в защиту основного нрава американцев — свободы слова. Речь произвела на Джимми сильнейшее впечатление — он готов был аплодировать своему собственному защитнику! После Норвуда поднялся товарищ доктор Сервис и как специалист сообщил суду своим внушительным голосом, что у Неистового Билла переломан нос и выбиты три передних зуба: он находится в больнице и не в состоянии даже явиться в суд. Остальные арестованные тоже дали свидетельские показания относительно случая с Биллом. Полисмен, ударивший Билла, утверждал, что арестованный оказывал сопротивление при аресте, а другой заявил, в качестве свидетеля:

— Я сам видел, как он первый саданул ему, ваша честь.

Этого Мейбл Смит не могла спокойно слышать:

— «Саданул»?! Лгун безграмотный!

Кончилось тем, что суд приговорил обвиняемых к штрафу в десять долларов каждого. Товарищ Геррити с негодованием отказался платить штраф, остальные последовали его примеру, даже Мейбл Смит. Это последнее обстоятельство, очевидно, огорчило судью: товарищ Мейбл с пылающими от негодования щечками выглядела в своей огромной шляпе настоящей дамой, а ведь даже судьям известно, что американская тюрьма никак не рассчитана на дам. Вопрос, однако, был улажен адвокатом Норвудом: он уплатил штраф за Мейбл Смит, несмотря на ее протесты и требования отправить в тюрьму вместе со всеми.

VI

А пятерых мужчин отвели по «Мосту вздохов» в городскую тюрьму, где снова записали, кто они такие, сфотографировали и сняли отпечатки пальцев, из чего они могли заключить, какими опасными их считают преступниками. Одежду у них отобрали и дали взамен рубашки и брюки некогда синего цвета, но теперь совершенно вылинявшие и, казалось, насквозь пропитанные горестями десятков носивших их прежде арестантов. Одна за другой захлопнулись несколько решетчатых дверей; их вели теперь по темным коридорам, тоже решетчатым, в один из «баков». «Баком», как оказалось, называется этаж тюремного здания. Вдоль двух его стен расположено по двенадцать камер с решетчатыми дверьми; в каждой камере по четыре нары,— таким образом, «бак» вмещает девяносто шесть человек. Но столько арестованных бывает лишь в понедельник утром, когда сюда приводят подобранных на улицах пьяниц, а суд еще не успел ими заняться.

Стоит прилечь на тюремные нары или просто прикоснуться к стене «бака», как появляется какой-то неприятный зуд; почесываешься сначала в одном месте, а потом сразу в двадцати. Сосед, ухмыляясь, наблюдает за новичком.

— Что, «блондинки» заели? — говорит он, советуя раздеться и приступить к популярнейшему в этом учреждении спорту. Джимми раз слышал, как один из ораторов назвал городскую тюрьму «лисвиллской вшивой фермой». Тогда он принял это за шутку, но теперь ему было не до смеха.

Хорошо было стоять перед судом и чувствовать себя мучеником. Но, очутившись в тюрьме, Джимми сделал открытие, которое, впрочем, еще до него сделали многие другие несчастные,— что мученичество не такое уж увлекательное дело, как его обычно расписывают. Ничего героического. И не только нельзя громко петь, но достаточно замычать что-нибудь себе под нос, чтобы тотчас посадили в «холодную». Читать тоже нельзя, потому что в камере нет света, даже в центре «бака», где собираются заключенные со всех камер, всегда царит полумрак. Лисвиллские власти, очевидно, считают, что в тюрьме надо заниматься исключительно ловлей «блондинок», курить, играть в кости и знакомиться с различными интересными типами молодых уголовных преступников, дабы по выходе на свободу каждый мог решить, быть ли ему налетчиком или взломщиком, подделывать ли ему чеки, или «работать» по верхним этажам.

Но, разумеется, психология Джимми отличалась от психологии среднего тюремного обитателя. Он и в тюрьме мог с таким же успехом делать свое дело, и если бы не паразиты, не тюремный рацион — хлеб, жидкий кофе и дрянной суп — да не постоянная тревога за семью, Джимми чувствовал бы себя совсем хорошо, объясняя бродягам и карманникам суть революционной философии. Он доказывал, что бесполезно пытаться искоренить социальную несправедливость, действуя в одиночку. Только осознав себя членом рабочего класса и действуя сообща, вместе со своим классом, можно добиться настоящих результатов. Многие рабочие поняли это и стараются просветить своих товарищей. И всюду, даже в тюрьму, несут они благую весть, свою мечту о новом мире, построенном на справедливости и любви, свою мечту о народной республике, где каждый будет сполна получать заработанное своим трудом и никто не сможет жить за счет других.

VII

Спустя три дня Джимми был вызван на свидание. Он догадался с кем, и сердце у него заколотилось. За густой проволочной сеткой стояла Лиззи — его добрая Лиззи; она тяжело дышала, и по ее бледным щекам катились слезы. Бедняжка Лиззи, мать троих детей, находилась в плену обывательской, отнюдь не революционной, психологии и считала, что сидеть в тюрьме — позор, а вовсе не почетное испытание мужества. У Джимми подступил комок к горлу: ему вдруг захотелось разорвать эту гнусную сетку и обнять милую, добрую Лиззи. Но он лишь скривил лицо в какое-то жалкое подобие улыбки. Разумеется, в тюрьме ему отлично живется — тут столько интересного! Ему удалось обратить в социалисты Одноглазого Майка, а Пит Керли, франтоватый аферист, обещал ему прочитать книгу «Война — и ради чего?»

Вот только его беспокоит, как они там перебиваются без него. Он знает, что денег у них нет, а бедная Мейснер не может, конечно, прокормить четыре лишних 'рта. Но Лиззи, тоже изобразив на лице улыбку, стала уверять, что дома все благополучно,— пусть он не беспокоится. Во-первых, товарищ доктор Сервис прислал какую-то бумажку — на ней написана его фамилия; называется это, кажется, чек, и бакалейщик обменял ее на пять долларов. Кроме того, у нее есть свой секрет: она отложила немного денег — Джимми ничего об этом не знает.

— Как так? — изумился Джимми. Он-то уж, кажется, знал все об их хозяйственных расходах.

И Лиззи рассказала о своей проделке. Джимми, когда стал получать больше, дал ей денег на новое платье — ужасное мотовство, конечно. И она купила себе платье презанятного фасона — с яркой вставкой, и не отличишь от шелка. Лиззи сказала ему, что платье стоит пятнадцать долларов, и он, дурачок, поверил. На самом же деле Лиззи купила его в магазине подержанных вещей за три доллара, а двенадцать приберегла на случай забастовки.

Возвращаясь в свой «бак», Джимми глубокомысленно покачивал головой:

«Н-да, женщины! Ну и ну!»

Г лав а VII ДЖИММИ ХИГГИНС ЗАИГРЫВАЕТ С КУПИДОНОМ

I

Пока Джимми сидел в тюрьме, забастовка кончилась. Вопрос был урегулирован с помощью двойного хода: рабочим повысили заработную плату, а вожаков упрятали за решетку. Когда Джимми явился на свое прежнее место, мастер велел ему убираться ко всем чертям. Тогда Джимми поехал в Хаббердтаун. Длинная очередь ожидающих уже выстроилась у ворот машиностроительного завода, и Джимми не скоро предстал перед мастером. Зная о существовании черных списков, он предусмотрительно назвался Джо Аронским и сказал, что последнее время работал на машиностроительном заводе в Питсбурге, а сюда приехал потому, что слыхал, будто в Хаббердтауне хорошо платят и вообще хорошие условия. Отвечая на вопросы, Джимми заметил сидящего в углу человека. Тот пристально смотрел на него, словно изучая его лицо, затем переглянулся с мастером и покачал головой.

— Ничего не выйдет! — сказал мастер.

Все было ясно: компания машиностроительного завода Хабберда постаралась оградить себя от агитаторов из Лисвилла.

Джимми вернулся и дня два искал работу в своем городе, но тщетно: его взяли на заметку. На пивоваренном заводе, правда, администрация оказалась недостаточно осведомленной, и Джимми приняли. Но пробыл он там ровно два часа, пока не узнали, кто он такой. На прощание Джимми сказал, шутки ради, мастеру, что они поздно хватились —он уже раздал листовки всем до одного рабочим в цеху.

На глухой окраине города, на Джефферсон-стрит, находилась велосипедная мастерская старика немца по фамилии Кюмме. И вот этому самому Кюмме, как сообщил Джимми один из его товарищей, нужен был помощник. Джимми разыскал мастерскую и договорился с хозяином о работе. Получать он будет два доллара в день, что очень мало, если учесть дороговизну; но Джимми понравилось, что хозяин — «почти социалист». И пацифист тоже. Впрочем, когда речь заходила о Германии, он неожиданно заявлял, что защищать себя — право каждого народа, а Германия в этой войне именно защищает себя, потому что на нее напали. Чтобы доказать это своим клиентам, старик не жалел ни сил, ни времени. А если клиенту не нравилось, то ведь никто его не удерживал — пожалуйста, дверь открыта. Клиенты были большей частью немцы, и Джимми мог непрерывно пополнять и запас своих доводов против расширения военного производства, или, как выражались посетители, «промышленности смерти», и запас своих доводов в пользу программы «Накормите сперва Америку». Частенько заходил в мастерскую и Джери Коулмен. Он попрежнему продолжал свою деятельность и попрежнему щедро сыпал десятидолларовыми бумажками. Только ныне он именовал себя организатором нового пропагандистского общества «Всеамериканский трудовой совет мира». А так как для Джимми в словах «труд» и «мир» заключалась вся жизнь, то, естественно, он готов был поддержать эту организацию. Коулмен заверил Джимми, что он тоже ненавидит кайзера, но немецкий народ нужно защищать. И вот Джимми, сам того не ведая, стал частицей тех сил, с помощью которых кайзер разжигал социальное недовольство в Америке.

Но теперь Джимми вел агитацию с большей осторожностью. Тюремное заключение принесло семье столько горя, что ему пришлось дать Лиззи целый ряд обещаний. Она не могла больше молчать — она слишком тревожилась за детей; между супругами произошла на этой почве небольшая размолвка, и Джимми стал даже роптать на свою судьбу. Что толку стараться просвещать женщину, которая ничего не видит дальше своей кухонной плиты? Человек хочет быть спасителем мира, «ступать по туманным горным вершинам» героизма, а эта женщина тянет его вниз, приковывает к обыденным мелочам, убивает всякий интерес к жизни. Воспоминания о «блондинках», о жидком, дрянном супе успели уже потускнеть, отойти на задний план, и Джимми вновь переживал те возвышенные минуты, когда он стоял перед судом, защищая неотъемлемые права американского гражданина. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь понял, оценил по достоинству его бесстрашие. А бедняжка Лиззи, обремененная хозяйством, ничего не видевшая вокруг себя, не могла, разумеется, удовлетворить подобные духовные запросы мужа.

До сих пор Джимми был хорошим семьянином — в той мере, в какой это совместимо с деятельностью пролетарского пропагандиста. Ему очень хотелось иметь собственный домик, и эту свою неутоленную мечту он воплотил, построив во дворе, из ящика и старой черепицы, игрушечный домик для Джимми-младшего, а в самый разгар лета, когда дел у них в организации становилось меньше, он ухитрился, работая по воскресеньям, несмотря на все свои заботы и усталость, разбить крошечный садик. Но теперь мысли о войне завладели им совершенно, вызывая в нем страх за будущее человечества и обрекая на мученические подвиги и семейные неурядицы.

II

Как раз в это трудное для Джимми время в Лисвилл приехала некая Эвелин Бэскервилл, бойкая, живая, стройная,— сразу видно, что не какая-нибудь изможденная раба семьи и кухни; волосы у нее были пушистые, каштановые, на щеках задорные ямочки, модная шляпка с павлиньим пером надета слегка набекрень. По профессии Эвелин была стенографистка. Она громогласно заявила, что принадлежит к числу заядлых феминисток, и при первом же ее появлении в организации — на «вечере отдыха» — все пошло вверх дном. Мужчины, как обычно, курили, и вдруг эта эмансипированная Эвелин взяла у одного из своих кавалеров папироску и принялась дымить. Конечно, в таких больших культурных центрах, как Лондон или Гринвич-Виллэдж, это не произвело бы сенсации, но в Лисвилле это был первый случай, когда равноправие женщин истолковывалось в том смысле, что женщины должны перенимать пороки мужчин.

В другой раз Эвелин вынула из сумочки пачку листовок об «ограничении деторождения» и предложила организации заняться их распространением. Тема была новая, и хотя все согласились, что оно, конечно, заняться этим нужно, но обсуждать такие вещи на общем собрании как-то не совсем удобно. Эвелин заявила, что вернейшим средством прекращения войны было бы «забастовать и прекратить деторождение»,— хорошо, если бы «Уоркер» осветил этот вопрос на своих страницах. Она презирает партийных реакционеров, которые все еще сюсюкают о том, что детей приносят аисты. Наконец, обсуждение щекотливой темы было отложено, и собрание закрылось, но по дороге домой все только и говорили, что о мисс Бэскервилл, причем мужчины большею частью с мужчинами, а женщины — с женщинами.

Очень скоро выяснилось, что бойкая и блистательная Эвелин интересуется товарищем Геррити. Геррити — человек молодой, холостяк, так что ничего плохого никто в этом не усмотрел. Но потом было замечено, что заядлая феминистка имеет кое-какие виды и на товарища Клоделя, ювелира из Бельгии. Ее право, конечно, выбирать, но, по мнению некоторых женщин, она выбирает что-то слишком уж долго, а одна-две из самых злоязычных стали поговаривать, что она и не думает выбирать — ее вполне устраивают оба сразу.

Вот тут-то над головой Джимми и грянул гром.

Произошло это вскоре после его ареста, когда еще не померк ореол его славы. Однажды после собрания товарищ Бэскервилл подошла и заговорила с ним: каково было сидеть за решеткой? Когда он ответил, что отлично, она посоветовала ему не очень-то важничать — ей и самой раз пришлось просидеть месяц в тюрьме за участие в пикетах во время забастовки белошвеек! И при этом в ее карих глазках вспыхивал лукавый огонек, а озорные ямочки были просто восхитительны. Джимми был сражен на месте. Никогда столь прелестное создание не баловало его вниманием — разве только случайно, когда он продавал газеты или просил на хлеб в дни бродяжничества. Вот это-то и замечательно в социалистическом движении: полное уничтожение классовых преград — любой может приобщиться к высокой культуре и созерцать прекрасное.

А товарищ Бэскервилл все говорила и говорила, блистая перед Джимми остроумием и чаруя его своими ямочками, несмотря на то что товарищ Геррити, товарищ Клодель и другие увивались вокруг нее, как мотыльки вокруг горящей свечки, а женщины украдкой наблюдали за ней. Наконец, юная богиня свободы спросила, к превеликому смятению Джимми:

— Вы не проводите меня домой, товарищ Хиггинс?

— Я- конечно,—пролепетал Джимми, и они направились к выходу. Молодая богиня на ходу засыпала его вопросами о жизни в тюрьме, обнаружив замечательное знание криминалистики с экономической точки зрения — казалось, она вовсе не замечала ни увивавшихся вокруг нее мотыльков, ни возмущения неэмансипированных женщин лисвиллской организации.

III

Они шли рядом по улице; товарищ Бэскервилл сначала ужаснулась, услышав о «блондинках», потом заохала от восторга по поводу обращения Одноглазого Майка, а потом весело смеялась над историей с пением «Интернационала» в полицейском участке. Быть может, она открыла в ничем не примечательном с виду рабочем «интересный тип»? Как бы там ни было, она живо расспрашивала своего собеседника о его жизни и взглядах. Когда он рассказал о своем голодном детстве, она пробормотала несколько слов сочувствия, и очарованному Джимми казалось, что эта женщина инстинктивно понимает его душевные стремления. Она доверительно положила свою ручку ему на руку — словно ангел коснулся его; какая-то странная дрожь, какой-то приятный электрический ток пробежал по всему его телу.

Да, Эвелин может понять его страдания, потому что ей самой пришлось немало страдать. Совсем молоденькой девушкой она ушла от своей мачехи и стала жить самостоятельно. Вот почему, между прочим, она за женскую эмансипацию: она по собственному горькому опыту знает, что такое женское рабство. На словах многие мужчины стоят за женское равноправие, но на деле даже не понимают, что это значит. О женщинах и говорить нечего: взять хотя бы местную организацию — самые ограниченные и буржуазные взгляды. Джимми не вполне ясно понимал, что хотела сказать этим товарищ Бэскервилл, но одно для него было ясно: у нее мелодичный, певучий голос, приводящий его в трепет.

Он должен был проводить товарищ Бэскервилл домой, но он не знал, куда идти, да и сама она, казалось, не знала этого! Они просто шли и без умолку говорили о всех этих новых идеях, волновавших умы людей. А что он думает о пробных браках? Товарищ Хиггинс никогда не слыхал-о такой нелепости и, хотя втайне пришел в ужас, выслушал, не сморгнув глазом. А как же дети? Пылкая феминистка считала, что детей в этом случае иметь не нужно. Дети, появившиеся на свет не по доброй воле родителей,— это преступление. Она предлагает собрать женщин из рабочих семей и познакомить их с методами этого деликатного дела, а пока, за отсутствием женщин, она готова дать разъяснения любому мужчине, лишь бы тот, преодолев робость и смущение, согласился ее слушать.

Вдруг Эвелин остановилась.

— Где же это мы? — И она звонко рассмеялась: они, оказывается, забрели совсем в другую сторону! Повернули обратно; теперь они шли правильно, и товарищ Бэскервилл продолжала свою лекцию о феминизме. Бедняга Джимми был в полной растерянности, мысли его метались, путались. Он считал себя революционером, потому что стоял за экспроприацию экспроприаторов и так далее, но уничтожить все традиции, разрушить семью — чего только не напела ему своим свирельным голоском его юная восхитительная спутница, которая шла рядом, положив нежную ручку на его руку и распространяя вокруг опьяняющее благоухание! И зачем она вздумала говорить ему об этом? Что она хочет сказать? Что? Что?

IV

Было уже совсем поздно, и улицы опустели, когда они подошли, наконец, к дому, где жила товарищ Бэскервилл. Теперь оставалось только пожелать спокойной ночи и уйти, но Джимми почему-то замешкался, а товарищ Эвелин подала ему руку и почему-то не отнимала ее. Не мог же Джимми сам вырвать у нее свою руку, и потому он продолжал стоять, глядя на слабо обрисовывавшуюся в темноте фигуру и чувствуя, как дрожат у него колени.

— Товарищ Хиггинс,— сказала-она своим звонким, задорным голоском,— мы ведь будем друзьями, да?

Джимми с жаром ответил, что да, они будут друзьями — друзьями навсегда.

— Вот и хорошо, я очень рада.

Затем — шепотом:

— Спокойной ночи!

И едва различимая в темноте фигурка впорхнула в подъезд.

Джимми зашагал домой. Неизъяснимый трепет охватил его — подобное состояние вот уже много веков пытаются изобразить поэты, но Джимми не читал поэтов, и потому это было для него нечто совсем новое, неизведанное, и ему приходилось в одиночку разбираться в сумятице своих чувств. Похоже было на то, как если бы его схватили и давай подбрасывать на одеяле, словно новичка в колледже. И потом эти растерянность и страх, тоска и надежда, ярость и бессильное отчаяние, восторг, презрение к себе, муки сомнения! Прав, прав был поэт, создавший образ лукавого божка, вероломно пронзающего сердце несчастного острой, терзающей стрелой!

А хуже всего было то, что Джимми не мог рассказать об этом Лиззи. Впервые за четыре года он не мог поделиться с ней своими переживаниями! Вернувшись домой, Джимми тихонько юркнул в постель — он чувствовал себя пристыженным, точно был в чем-то страшно виноват перед женой. Но в чем '— он и сам толком не понимал. Да и как он мог избежать всего этого? Разве он создал юную феминистку такой милой, прелестной, такой откровенной, удивительной? Разве он сотворил злого божка и приготовил яд для его стрел? Нет, тут была замешана какая-то неведомая, неумолимая сила, строящая козни против домашнего спокойствия. Может быть, капиталисты призвали ее себе на помощь, чтобы помешать поборнику социальной справедливости спокойно делать свое дело?

Джимми пытался по наивности скрыть от всех свои переживания, но ничего, конечно, не вышло: он никогда не умел ничего скрывать, а учиться этому было уже поздно. На ближайшем же собрании все женщины заявили, что они разочаровались в товарище Хиггинсе,— его считали

действительно преданным делу, а он оказался не лучше других: смазливое личико и благосклонная улыбка сразу вскружили ему голову. Вместо того чтобы заниматься делом, он, на потеху всей организации, бегает, как мальчишка, за этой несносной Бэскервилл, не спуская с нее влюбленных глаз. А жена сидит дома с тремя детьми и думает, что он тут старается на благо общего дела. По окончании собрания «несносная Бэскервилл вдруг приняла приглашение Геррити проводить ее домой, и на лице товарища Хиггинса изобразилась столь явная растерянность, что решительно все это заметили.

V

Хотя бы ради элементарных приличий следовало вмешаться в это дело — так по крайней мере думали некоторые женщины лисвиллской организации- И вот, не сговариваясь, сразу несколько посетительниц явились на следующий же День к Лиззи и посоветовали ей почаще ходить на собрания, чтобы познакомиться с некоторыми новыми, передовыми идеями феминизма. Джимми, придя вечером домой, застал жену в слезах, и тут же, конечно, разыгралась мучительнейшая сцена.

Элизабет Узер, или, как называл ее Джимми, Элиза Бетузер, не имела возможности познакомиться с новыми, передовыми идеями феминизма, и понятие о «свободных союзах» было почерпнуто ею совсем из другого мира, идеи которого были отнюдь не новыми и совсем не «передовыми». Лиззи придерживалась старинных понятий при оценке поведения Джимми. Она была оскорблена и убита горем. Он, оказывается, ничуть не отличается от других мужчин, а она-то считала его совсем не таким. Он презирает ее, он просто наплевал на нее — она ведь девка, он подобрал ее в доме терпимости!

Упреки ошеломили бедного Джимми. Чем он мог ее оскорбить? Ему и в голову не приходило, что она все так истолкует. Но теперь сомнений быть не могло: именно так она все это истолковала, и притом с горячностью, испугавшей Джимми. Вот уж не думал он, что можно пролить сразу столько слез и что широкое, добродушное лицо его верной подруги может быть таким жалким и несчастным. И ведь я знала, знала, что этим кончится! Зачем только я вышла за тебя замуж! Говорила же я тебе, сам знаешь, что говорила!

— Но, Лиззи, ты ошибаешься. Это совсем не то, что ты думаешь.

— Может, ты скажешь,— яростно закричала она, скрючив пальцы, словно желая его исцарапать,— что если бы ты не женился на женщине с улицы, ты мог бы таскаться за этой кудлатой девчонкой? Нет, если бы ты был женат на приличной женщине, ты знал бы, что можно, а что нельзя...

— Лиззи! — ужаснулся он.— Послушай же...Но где там!

— Все говорили, что я дура, а я взяла и вышла за тебя — ты клялся, что никогда, никогда не попрекнешь меня! А потом дети...

Лиззи махнула рукой, словно желая смести несчастных детей с лица земли, на которой они появились благодаря роковой ошибке. Джимми-младший, будучи уже достаточно взрослый, чтобы отдавать себе отчет в серьезности происходящего, был решительно против того, чтобы его смели с лица земли, и поднял неистовый рев. Малыши проснулись, и все трое затянули во всю мочь:

— Уу-уу-ууу!

Поистине страшная развязка романтической истории.

— Да это же ерунда!—Растерянный, ошалевший от крика, Джимми схватил оскорбленную супругу за руку.

— Что такое тебе наговорили? Я ничего не сделал, Лиззи! Один только раз проводил ее вечером домой.

Но Лиззи заявила, что этого вполне достаточно,— ей это известно по собственному опыту.

— Знаю я их, этих кудлатых! Зачем ей понадобилось идти ночью домой с женатым мужчиной? Да еще разговаривать о таких вещах...

— В этом нет ничего дурного, Лиззи, она просто старается помочь женам рабочих. Это называется... ограничением деторождения — она хочет научить женщин...

— Она хочет научить женщин! Так почему же она не разговаривает с женщинами? Почему она все время разговаривает с мужчинами, а? Вздумал рассказывать эти сказки мне, мне, с моим-то прошлым!

И Лиззи опять зарыдала — пуще прежнего.

VI

Джимми теперь убедился, что с лирической стороной жизни, как и с мученичеством, связана целая куча неприятностей, о которых романисты умалчивают. Ему было ужасно тяжело: он ведь глубоко уважал жену, мать своих малюток, и ни за что на свете не хотел бы причинить ей страдание. И со своей стороны она была права; в этом он не мог не сознаться — доводы ее били не в бровь, а в глаз.

— Приятно бы тебе было, если бы ты узнал, что я возвращалась домой с каким-нибудь мужчиной?

И Джимми должен был признаться себе, что это было бы ему очень даже неприятно.

Ему вспомнилось, как он встретился с Лиззи. Однажды он отправился с шумной ватагой приятелей в дом терпимости. Элизабет Узер, или Элиза Бетузер, провела его к себе в комнату, но, вместо того чтобы, как полагалось, развлекать его, вдруг расплакалась. С ней плохо обращались, и она чувствовала себя такой одинокой, такой несчастной! Джимми спросил, почему она не бросит эту жизнь. Она пробовала несколько раз, но не могла заработать себе на пропитание. И потом мастера и всякое начальство ни за что не оставят ее в покое — она такая видная, красивая. Так что не все ли равно, раз уж приходится путаться .с мужчинами.

Сидя у нее на кровати, Джимми рассказал ей кое-что о себе, а она ему — о себе: грустную историю своей жизни. В Америку ее привезли еще ребенком; отец ее погиб от какого-то несчастного случая, и матери пришлось содержать нескольких детей поденной работой. Ее детство прошло в трущобах нью-йоркского Ист-Сайда, и она не помнит такого времени, когда кто-нибудь не преследовал бы ее, не домогался. Распутные мальчишки научили ее разным штукам, а мужчины покупали ее за сласти или еду. И все-таки в ней всегда жило какое-то упорное стремление к порядочности. Несмотря на то что одета она была в лохмотья, она все-таки ходила в школу, а когда ей исполнилось тринадцать лет, нанялась по объявлению в няни. Рассказ об этом произвел на Джимми особенно грустное впечатление.

Лиззи пришлось служить в роскошной квартире с лифтом и швейцаром в подъезде. Такого великолепия Лиззи еще никогда не видела. Прямо как в раю. И она вовсю старалась угодить своей красавице хозяйке и прелестному ребенку. Но через два дня хозяйка нашла на ребенке паразита и немедленно осмотрела у Лиззи голову.

— Да ведь это только гниды! — сказала Лиззи. Она не представляла себе, как может их вообще не быть. Но красавица дама назвала ее дрянью и приказала ей собрать свои вещи и убираться вон.

Так никто и не научил Лиззи следить за собой, пока она не попала в публичный дом.

И когда Джимми вспомнил все это, он упал на колени перед женой, схватил ее руки и поклялся, что не сделал ничего плохого. Затем он подробно рассказал, что же плохого он все-таки сделал, поскольку это был наилучший способ убедить ее, что он не сделал ничего хуже. И он еще раз поклялся, что никогда-никогда не будет играть с купидоном, он сейчас же пойдет к товарищ Бэскервилл и скажет ей, что между ними все кончено.

Лиззи посмотрела на него сквозь слезы.

— Совсем тебе не надо идти к ней!

— А что же надо?

— Проста оставь ее в покое. Она сама поймет, что все кончено.

VII

Но если даже любовь и умерла, нельзя же бросить ее хладное тело и уйти прочь. Нет, обязательно возникнет непреодолимое желание похоронить ее со всеми почестями.

И вот, несмотря на все свои торжественные обещания, Джимми продолжал думать о товарищ Бэскервилл, о том, как он будет вести себя при встрече с ней, и о том, как хорошо и благородно он будет говорить. Джимми, конечно, постарается увидеться с ней наедине — нельзя же разговаривать о таких вещах, когда все эти ревнивые старые ведьмы пялят на тебя глаза. Он расскажет ей честно и откровенно всю правду — расскажет о том, какая Лиззи хорошая и достойная жена, и о том, как глубоко он осознал, в чем его долг по отношению к ней. И тут слезы заблестят на милых глазках товарищ Бэскервилл, и она ответит, что уважает его благородное чувство супружеского долга. Все, разумеется, кончено между ними, но ведь они останутся хорошими, верными друзьями на всю жизнь, навсегда! Шагая домой по Джефферсон-стрит, Джимми представлял себе, как он держит ее за руку, произнося эти трогательные слова: «На всю жизнь, навсегда!» Ему так не хотелось выпускать эту ручку, и он все еще мысленно держал ее в своих руках, как вдруг увидел... Красивая подвижная фигурка, быстрая походка, изящная шляпка с павлиньим пером, одетая немного набекрень. Он узнал ее за целый квартал — она шла ему навстречу, и сердце у него заколотилось так, словно готово было выскочить из грудной клетки, а все прекрасные речи мигом испарились из головы.

Она увидела его и улыбнулась радостной, приветливой улыбкой.

— Вот так встреча! — воскликнула она, крепко пожимая ему руку.

Джимми судорожно глотнул и начал:

— Товарищ Бэскервилл...

Он еще раз глотнул и опять сказал:

— Товарищ Бэскервилл...

— Я больше не товарищ Бэскервилл,— перебила она его.

— Что? — не понял он.

— А разве ; вы не слышали новость? — спросила она с сияющим лицом.— Я теперь товарищ миссис Геррити.

Он уставился на нее в полном недоумении.

— Я уже целые сутки замужем. Поздравьте меня!

И тут только он начал догадываться, в чем дело.

— Товарищ миссис Геррити... — как эхо отозвался он.— Но... но... я думал, вы не признаете брака.

В ответ последовала обворожительная улыбка, сверкнули жемчужно-белые зубки.

— Ах, неужели вы не понимаете, товарищ Хиггинс? Ни одна женщина не признает брака, пока не встретит настоящего мужчины!

Это было, пожалуй, уж чересчур хитро, и Джимми продолжал смотреть на нее, открыв рот от удивления.

— И потом я думал... я думал...— Джимми опять умолк, так как, по правде говоря, вовсе не знал, что же такое он думал, да и вообще теперь уже было бесполезно

пытаться выразить свою мысль. Но она и без слов поняла, в чем дело, что значат его смущенный взор и отрывочные слова, и, будучи от природы доброй, сказала, дотронувшись до его руки:

— Товарищ Хиггинс, вы не думайте, что я такая уж плохая.

— Плохая?—удивился он.— Да что вы! Почему?

— Вообразите себя, товарищ Хиггинс, на месте женщины. Женщина ведь не может сама сделать предложение мужчине, правда?

— Да... то есть...

— То есть не может, если не хочет получить отказ. Значит, нужно сделать как-то так, чтобы мужчина сделал предложение. Но иногда он слишком долго раздумывает, и приходится подсказать ему эту мысль. А бывает, что он не уверен, любит он вас или нет, и тогда надо дать ему возможность убедиться в этом. Или даже припугнуть — пусть думает, что вы собираетесь ускользнуть К другому. Понимаете?

Джимми, хотя все еще сильно ошеломленный, уже кое-что понял и пробормотал:

— Понимаю.

Товарищ Бэскервилл, то есть товарищ миссис Геррити, снова протянула ему руку.

— Товарищ Хиггинс,— сказала она,— вы славный, чудесный малый — вы ведь не сердитесь на меня, да? И мы останемся друзьями, правда?

Джимми сжал нежную, теплую ручку и, глядя в ее сияющие карие глаза, произнес часть той изумительной речи, которую он придумал по дороге. 4 — На всю жизнь,—сказал он,—навсегда.

Глава VII ДЖИММИ ХИГГИНС ПРЕТЕРПЕВАЕТ НЕПРИЯТНОСТИ

Мировая схватка продолжалась с нарастающим ожесточением. Целое лето немцы обстреливали французские и английские позиции, в то время как англичане сражались на подступах к Константинополю, а итальянцы на подступах к Триесту. Немецкие дирижабли засыпали Лондон

градом бомб, а их подводные лодки топили пассажирские и госпитальные суда. Каждое новое посягательство на нормы международного права вызывало новые протесты со стороны Соединенных Штатов, новую полемику в газетах, в конгрессе и в велосипедной мастерской Кюмме на Джефферсон-стрит.

Впрочем, полемика в велосипедной мастерской носила несколько односторонний характер. Почти все посетители проклинали военную промышленность и открыто злорадствовали, когда происходили какие-нибудь несчастья, вроде пожаров в доках или таинственных взрывов железнодорожных мостов и судов в открытом море. А стоило кому-нибудь хотя бы вскользь упомянуть о том, что целая флотилия кораблей доставляет в Европу снаряды, предназначенные для убийства немецких солдат, как Кюмме, сморщенный, седой старик с шишковатым носом и конусообразной головой, разражался проклятиями, мешая английские слова с немецкими. Направив свой костлявый палец на первого попавшегося слушателя, он заявлял, что немцы, живущие в Америке, не рабы и сумеют защитить свое отечество от коварных британцев и их наемников с Уоллстрита. Он выписывал газету на немецком языке и два-три еженедельника на английском, но тоже пронемецкой ориентации. Он отмечал в газетах и затем прочитывал вслух все, что человеческий ум в силах вспомнить или выдумать с целью опорочить Англию, Францию, Италию, Уолл-стрит и некую нацию, позволяющую Уолл-стриту надувать себя и эксплуатировать.

Добиваясь социальной реформы, многие американцы привыкли смешивать с грязью свою страну и восхвалять социальную систему Германии. Эти взгляды теперь очень пригодились-немецким пропагандистам, а Джимми в свою очередь распространял их всюду, где только мог, и особенно у себя в организации во время собраний. После же собраний Джимми обычно отправлялся с Мейснером в пивную на свидание с Джери Коулменом, попрежнему раздававшим десятидолларовые билеты на печатание антивоенной литературы.

Иногда старого Кюмме навещал его племянник Генрих, высокий красивый молодой человек, говоривший по-английски и одевавшийся гораздо лучше дяди. А потом он и совсем переселился к дядюшке, и тот заявил, что-племянник будет помогать ему в мастерской. Джимми видел, что никакой помощи не требовалось. Да и какая могла быть помощь от такого, как Генрих, который и спицы-то от руля отличить не умеет? Впрочем, хозяину виднее, и Генрих, облачившись в рабочую куртку, просидел несколько недель за конторкой, беседуя вполголоса с какими-то посетителями. Через некоторое время он снова стал выходить и однажды объявил, что получил работу на заводе «Эмпайр».

II

А потом к числу завсегдатаев мастерской прибавился еще один, рабочий-ирландец по фамилии Рейли. Вовремя войны Ирландия представляла собой особую проблему — это было темное пятно на совести союзников, уязвимое место в их броне, слабое звено в цепи их аргументов. И потому появление ирландца привело немцев в восторг.

Этот Рейли зашел в мастерскую починить проколотую шину и разговорился со стариком Кюмме насчет мировых событий. На прощание тог потряс ему руку, похлопал по спине и просил^ заходить еще. И Рейли зачастил. Обыкновенно он вытаскивал из кармана газету «Гиберния»[5], а Кюмме из-под прилавка газету «Германия», и оба часами громили «коварный Альбион», а Джимми, выпрямлявший в это время зубчатку, поднимал время от времени голову и, усмехаясь, приговаривал:

— Так его!

Однажды зимой, когда темнело рано и Джимми работал при электрическом свете, в мастерскую неожиданно вошел Рейли и с таинственным видом отвел его в угол. Действительно ли Джимми так ненавидит войну, как говорит, и готов против нее бороться? Ведь на заводе «Эмпайр» изо дня в день выпускаются тысячи снарядных стаканов, и пойдут они на то, чтобы убивать людей. Забастовку устроить невозможно, поскольку завод наводнен шпионами, рта нельзя раскрыть — сразу выгонят; попытки же со стороны могут окончиться для смельчаков тюрьмой, потому что, как известно, городское управление помещается в жилетном кармане у старика Гренича.

Пока ничего нового Джимми не услышал; затем ирландец завел речь о том, что есть способ остановить завод,— способ этот был с успехом испытан в других местах. Он знает, где можно раздобыть тринитротолуол— взрывчатку во много раз сильнее динамита. Они изготовят бомбы из кусков старых велосипедных рам, а Джимми, который так хорошо знает завод, легко проникнет куда надо и все подготовит. За это дело хорошо заплатят — тот, кто за него возьмется, может вполне обеспечить себе безбедное существование до конца своих дней.

Джимми <5ыл поражен. Он вполне искренно считал, что немецкие шпионы относятся к разряду драконов, и вдруг этакий дракон очутился прямо перед ним, словно вылез из-под пола велосипедной мастерской Кюмме.

Джимми ответил, что подобными вещами он никогда не занимался и теперь не будет. Войны это все равно не остановит, а только приведет к новым жертвам. Рейли принялся доказывать, что взрыв не причинит никому вреда, так как он произойдет ночью, и пострадает лишь кошелек Эйбела Гренича. Но Джимми упорно стоял на своем: к счастью, ему достаточно твердили на собраниях о том, что социалистическое движение не должно прибегать к террору — оно должно открыто, с помощью пропаганды завоевывать на свою сторону умы и сердца людей.

Ирландец обозлился, назвал Джимми трусом, бабой, а потом настороженно спросил, уж не собирается ли Джимми выдать его хозяевам завода? Джимми расхохотался. Он не настолько любит Гренича — пусть старый хрыч сам шпионит за рабочими. Просто он не станет связываться с этим делом и слышать о нем не желает. Словом, план провалился, но после этого случая Джимми стал держать ухо востро и вскоре заметил, как много немцев встречаются в мастерской и что Генрих, племянник Кюмме, человек сухой и надменный, вдруг подружился с ирландцем.

Развязка наступила неожиданно — действительно как взрыв бомбы, но совсем не такой, какую Джимми предложили подбросить; Был февральский вечер, и он уже собирался закрывать мастерскую, как вдруг дверь распахнулась и вошли четверо мужчин; двое направились с каким-то странным деловитым видом прямо к Кюмме, а двое других к озадаченному Джимми. Один из них отвернул лацкан своего пальто, сверкнул значок — желтая звездочка.

— Я — правительственный агент. Вы арестованы. Второй схватил Джимми за руки, надел наручники, затем быстро провел руками по его телу, производя «беглый» осмотр. Другие в это время схватили Кюмме.

Джимми видел, как в заднюю дверь вошли еще двое, но их помощь не понадобилась: и он и Кюмме были слишком ошеломлены, чтобы пытаться бежать.

У входа стоял автомобиль. Обоих арестованных вывели из мастерской и втолкнули в него. Машина тронулась. На их вопросы не отвечали, и им оставалось лишь перебирать в памяти содеянные грехи и догадываться, уж не известны ли они полиции.

III

Джимми, разумеется, решил, что их везут в тюрьму; но, как оказалось, их привезли к зданию почтамта и отвели наверх: Джимми в одну комнату, а Кюмме— в другую. Джимми больше его никогда не видел. Не успел он опомниться, как уже стоял перед молодым человеком сурового вида, сидевшим за письменным столом.

— Должен поставить вас в известность, что ваши показания могут быть использованы против вас,—сказал молодой человек и, не давая Джимми времени прийти в себя от удивления, стал забрасывать его вопросами. Около Джимми, слева и справа, стояли двое сыщиков, а в углу, за отдельным столиком, стенографистка усердно записывала все, что говорилось. Джимми знал, что существуют стенографистки. Ведь не так давно он был почти влюблен в одну из них.

— Ваше имя? — спросил суровый молодой человек.— Где живете?—А потом:—Расскажите все, что вам известно относительно этого заговора с бомбами.

— Но я же ничего не знаю!

— Вы находитесь в руках федерального правительства,— заметил молодой человек,— и ваше единственное спасение — чистосердечно во всем признаться. Поможете нам, будете освобождены.

— Но я ничего не знаю! — повторил Джимми.

— Вы слышали разговоры о предполагаемом взрыве завода «Эмпайр»?

— Д-д-да, сэр.

— Кто об этом говорил?

— Один человек...— начал было Джимми, но тут он вспомнил о своем обещании и осекся.— Я... я не могу сказать кто.

— Почему?

— Это нечестно.

— Вы согласны с тем, что надо взрывать здания?

— Да что вы, сэр! — Это было сказано с такой искренностью, что молодой человек принялся убеждать Джимми: по всей стране совершаются зверские преступления, правительство стремится пресечь их, и, разумеется, долг каждого честного гражданина оказать ему посильную помощь.

Джимми слушал с возрастающим беспокойством — капли пота выступили у него на лбу. Но донести на своего товарища рабочего? Никогда!! Пусть хоть запрячут его, как грозился молодой человек, на десять или двадцать лет в тюрьму.

— Говорили вы Рейли, что отказываетесь ввязываться в эту историю с бомбами? — спросил молодой человек.

— Ясное дело, говорил!—Джимми был совершенно сбит с толку и даже не понял, что этим ответом он невольно нарушил свою клятву молчать.

Следователь, возможно, уже и так все знал, и ему было нетрудно навести Джимми на разговор о том, как старый Кюмме поносил завод «Эмпайр», Америку и президента, как он шептался с Рейли и какими-то немцами — Джимми не знает, кто они такие,— и как племянник Кюмме, Генрих, распиливал на куски велосипедные рамы. Потом молодой человек спросил о Джери Коулмене: сколько Джимми получил от него денег и на что потратил? Джимми отказался назвать имена; но когда молодой человек намекнул на то, что часть денег Джимми, возможно, оставил себе, маленький механик с жаром заявил, что ни единого доллара не попало в карман к нему или его другу Мейснеру, хотя им частенько и приходилось туго. Они представили подробный отчет Джери Коулмену. Пусть полиция наведет справки у товарища Геррити, Мэри Аллен и других членов организации.

Между прочим, поскольку разговор зашел об организации, следователь должен сказать ему .кое-что о немцах-социалистах. Вот, например, пивовар Шнейдер, который всегда яростно нападает на союзников,— он ведь тоже участвовал в этом заговоре. Джимми возмутился: товарищ Шнейдер такой социалист, что дай бог каждому, а социалисты и близко не подходят к бомбам! Но ведь молодой Эмиль Форстер занимается на досуге изготовлением взрывчатых веществ, не так ли? Джимми пришел в ярость. Молодого Эмиля, рисовальщика на фабрике ковров и музыканта, он прекрасно знает, а кто говорит про него такое — тот просто врет. Допрос продолжался не меньше часа, и бедняга Джимми был уже совсем измучен страхами и подозрениями, когда, наконец, следователь смягчил суровость тона: просто он хотел выведать у Джимми все, что тот знает о некоторых лицах. Единственное, что навлекало на них подозрения,— это их германофильство. У правительства нет никаких улик ни против Шнейдера, ни против Форстера, ни против других «настоящих» социалистов. Они просто дурачье — позволяют немецким заговорщикам вить из себя веревки, а те сыплют деньгами без счета и устраивают беспорядки на военных заводах.

IV

После этого молодой человек, назвавшийся особым представителем министерства юстиции, стал его отчитывать. Такому искреннему человеку, как Джимми, должно быть стыдно: позволил себя так провести, и кому же — немецким конспираторам, которые хотят уничтожить американскую промышленность, обманывают американских рабочих...

— Но ведь они хотят помешать производству вооружения! — не выдержал Джимми.

— Да, хотят — для того, чтобы Германия могла производить его еще больше.

— Но я против производства вооружения и в Германии тоже!

— А как, интересно, вы можете помешать производству вооружения в Германии?

— Я социалист-интернационалист, так? Моя борьба против войны у себя на родине помогает борьбе социалистов в других странах. И пока я жив, я не перестану бороться!

Словом, Джимми принялся читать лекцию о пацифизме особому представителю правительства, от которого зависела его судьба. Нет, Джимми не дал бы спуску ни.-какому защитнику войны — пусть хоть его за это на всю жизнь упрячут в тюрьму.

Молодой человек расхохотался — более весело и жизнерадостно, чем мог бы предполагать Джимми, судя по началу допроса.

— Хиггинс,— сказал он,— вы просто добродушный болван! Благодарите судьбу за то, что один из тех, кому вы доверяли, был правительственный агент, и мы отлично знаем, кто вы и что вы. Иначе вам было бы не так-то легко доказать свою непричастность к этому делу.

Джимми вытаращил глаза.

— Какой правительственный агент? Кто?

— Рейли,— ответил молодой человек.

— Рейли? Да ведь он же сам меня уговаривал...

— Вот и поздравьте себя, что не поддались на его уговоры.

— Но, может быть, он и Генриха уговаривал?

— Его-то, положим, нечего было уговаривать. Из-за него и началось это расследование — он изготовлял взрывчатые вещества и рассылал их по всей стране. Только зовут его не Генрих и он вовсе не племянник Кюмме, а прусский офицер фон Гольц, личный друг кайзера.

Джимми остолбенел. Ну и чертовщина! Значит, он набивал себе трубку из кисета личного друга кайзера! Он называл этого личного друга кайзера болваном и ослом, говорил ему, что пока он, то есть личный друг кайзера, только раскачивается, настоящий механик успеет двадцать раз собрать подшипник. Ну и ну!

Мистер Хэррод, «особый представитель министерства», предупредил Джимми, что ему придется дать на суде показания в качестве свидетеля; Джимми согласился, хотя и был зол на то, что его так подло провели. Полиции нужна гарантия в том, что он явится в суд. Может кто-нибудь внести за него залог? Опять пришлось ломать голову. Товарищ доктор Сервис, конечно, мог бы, если бы твердо знал, что Джимми действительно не помогал немцам. Мистер Хэррод любезно согласился уверить в этом доктора Сервиса, позвонил ему по телефону — очевидно, они были знакомы — и изложил обстоятельства дела. Доктор Сервис был готов внести две тысячи долларов в качестве залога за явку Джимми на предварительный разбор дела и на суд. Мистер Хэррод добавил, что если доктор Сервис обещает прийти утром и выполнить формальности, он отпустит свидетеля на ночь. Доктор Сервис согласился. Итак, до десяти часов завтрашнего утра Джимми свободен — и он вылетел на улицу, как жаворонок из клетки!

V

Джимми предупредили: никто не должен знать об его аресте. Лиззи он сказал, что просто задержался на работе — чинил мотоцикл. А чтобы не возбудить подозрений, он поднялся утром в обычный час и отправился в мастерскую. Постояв у запертой двери и полюбовавшись на замок и па полисмена, дежурившего у входа, Джимми купил номер лисвиллского «Геральда» и прочел захватывающую статью о раскрытом в Лисвилле германском заговоре. Арестовали несколько заговорщиков и нашли больше десятка бомб, предназначенных для того, чтобы взорвать «Эмпайр». Наконец-то в руки правосудия попался Франц Генрих фон Гольц, организовавший взрыв моста в Канаде и установивший адскую машину на борту огромного трансатлантического парохода!

Джимми был у почтамта за полчаса до назначенного срока; через некоторое время пришел и товарищ доктор Сервис: Обязательство они подписывали вместе. Когда они вышли после этого, вид у доктора был свирепый и решительный. Он заставил Джимми сесть в его машину и принялся отчитывать. Как он его распекал! Он и такой и сякой, он просто самоуверенный болван, который лезет напролом, думая, что война кончится, если прекратится подвоз оружия из Америки. Говорили же ему более пожилые и опытные люди, предупреждали. Так нет, впутался в эту историю, арестован вместе с шайкой поджигателей и головорезов, наемников кайзера, возглавляемых его личным другом!

На этот раз Джимми не спорил—он сдался без боя и только пробормотал в свое оправдание, что у не*го на было дурных намерений — он просто агитировал против военной промышленности, этого преступного дела...

— Преступного? — перебил его товарищ доктор.— Дело, от которого зависит свобода человечества, преступное?

— Ч-что? — Для Джимми это прозвучало, как бред сумасшедшего.

— Ну, хорошо. Предположим, какая-нибудь нация решила уничтожить своих соседей и взялась за производство пушек и снарядов, вкладывая в это всю свою энергию. А союзные нации этого не сделали — они не верили в близость войны, не могли допустить, что их соседи собираются их уничтожить. И вот когда на них напали, им осталось одно: покупать средства защиты на мировом рынке. А вы хотите лишить их этого права и тем самым, предаете их, бросаете под копыта чудовища — войны! Вы, борец за справедливость, становитесь орудием этого заговора, берете немецкие деньги...

— Да не брал я никаких немецких денег! — закричал Джимми чуть ли не в исступлении.

— А разве Кюмме не платил вам?

— Платил за то, что я работал у него в мастерской — за десять часов в день!

— Ну, а этот тип, Джери Коулмен? У него вы разве не брали денег?

— Он давал на пропаганду — он же представитель «Всеамериканского трудового совета мира».

Товарищ Сервис фыркнул.

— Надо же быть таким ослом1! Вы что, не читаете газет? Ах, да! Вы ведь читаете только немецкую пропаганду.

Доктор вынул из кармана бумажник, распухший от газетных вырезок, и отыскал среди них сообщение нью-йоркской газеты о том, что правительство возбуждает судебный процесс против официальных представителей организации, именуемой «Всеамериканским трудовым советом мира», обвиняя их в заговоре с целью вредительства и устройства забастовок. Основатель организации — некий «Волк с Уолл-стрита», а субсидировалась она офицером прусской армии, атташе при германском посольстве, использовавшим свою неприкосновенность для заговоров и массового уничтожения собственности в дружественной стране. Ну как?

Тут уж возразить было действительно нечего, и Джимми сидел как пришибленный. Выходит, что не только те деньги, которые он получал по вечерам в субботу от Кюмме, но и десятидолларовые билеты тороватого Джери Коулмена исходили от кайзера! Этак, пожалуй, кайзер приберет к рукам все социалистическое движение, а Джимми Хиггинс останется совсем не у дел!

Глава IX ДЖИММИ ХИГГИНС ВОЗВРАЩАЕТСЯ К ПРИРОДЕ

I

Велосипедная мастерская закрылась, и, глядя, как продают с аукциона оборудование, Джимми с грустью думал о том, что, если бы он не тратил столько денег на социалистические брошюры, а, как все нормальные люди, откладывал хотя бы часть заработка, он мог бы теперь купить это маленькое дельце и был бы сам себе хозяином. Но, видно, такие мечты не дли него! Придется ему, наверно, до самой смерти жить в условиях, которые президент назвал «промышленным крепостничеством», иначе говоря, работать на других и зависеть от любой их прихоти.

Джимми поступил было в железнодорожные мастерские, но недели через две к ним явился профсоюзный руководитель, чтобы организовать рабочих, и Джимми, конечно, вступил в профсоюз. Не мог же он отказаться! А в следующую получку Джимми обнаружил в своем конверте зеленый листок: «Компания Западно-Атлантических железных дорог не нуждается в его услугах». Все. Никаких объяснений. Да впрочем, никаких объяснений и не требовалось: Джимми был стреляный воробей и отлично понимал, что такое наемное рабство, деликатно именуемое «промышленным крепостничеством».

О я решил еще раз попытать счастья, нанявшись помощником к владельцу грузовика. Это была самая тяжелая в его жизни работа, и она казалась еще тяжелей оттого, что хозяин, человек тупой, не желал говорить ни о политике, ни о войне. Нет, такая жизнь была Джимми не по вкусу. Или это просто весна волновала в нем кровь? Как бы там ни было, он стал читать воскресную газету от корки до корки, пока не наткнулся на объявление: «Фермеру нужен помощник». Ферма находилась в шести милях от города, и Джимми, вспомнив свою прогулку с кандидатом, решил тряхнуть стариной и прокатиться в воскресенье за город. Фермеру он откровенно признался, что в сельском хозяйстве ничего не смыслит, но тот был рад заполучить хоть кого-нибудь — военные заводы выкачали из деревни всю рабочую силу. Батраку был отведен Отдельный домик, и в понедельник утром Джимми нанял своего прежнего хозяина-шофера, чтобы перевезти вещи,

простился с Мейснерами и на другой день уже учился доить коров и ходить за плугом.

Итак, Джимми вернулся на лоно древней матери-природы, но увы, не для того, чтобы обрести радость и здоровье, не как свободный человек, прокладывающий себе в. жизни дорогу, а как раб, прикованный к земле, работающий от зари до зари за плату, которой едва хватало на жизнь. Все его время без остатка принадлежало фермеру. Джимми сразу же его невзлюбил: он был груб, скуп, дурно обращался с лошадьми и вечно ругал своего помощника. Знакомство Джимми с сельским хозяйством было не слишком глубоким: он не мог понять, что Джон Катер, его хозяин, такой же раб, как он сам, и прикован закладной на все свое имущество к Эштону Чалмерсу, председателю правления Первого национального банка в Лисвилле. Джон, так же как и Джимми, гнул спину от зари до зари, и вдобавок на его долю приходились все заботы и страхи. Его жена — изможденная женщина, с нездоровым цветом лица и впалой грудью — подобно бедной миссис Мейснер глотала уйму патентованных лекарств.

И все-таки настроение у Джимми было довольно хорошее, потому что он узнавал много нового и такая жизнь была полезна для детей: чистый воздух, хорошая еда — они еще никогда так не питались за всю свою коротенькую жизнь. Джимми все лето пахал, боронил, работал мотыгой, ухаживал за лошадьми, коровами, свиньями, цыплятами, ездил в город продавать продукты, а к вечеру так уставал, что не в силах был даже читать, социалистические газеты; таким образом, целых полгода Джимми не мешал миру идти своим путем, путем отчаянной борьбы и безмерных страданий. А в это время немецкие орды грозили захлестнуть Верден,— пять страшных месяцев одна волна за другой разбивалась об его укрепления. Французский народ стиснул зубы: «Они не пройдут». И весь мир, затаив дыхание, следил за схваткой.

II

Единственно, когда Джимми мог немного отвести душу,— это в субботу вечером в лавочке у ближайшего перекрестка. Но люди, с которыми он там встречался,

были какие-то странные, совсем непохожие на городских рабочих, точно они явились с другой планеты. Джимми привык смеяться над «деревенщиной», считал их взгляды допотопными и потому не мог долго слушать их рассуждения без того, чтобы не вмешаться. Он начал с заявления, что союзники ничем не лучше немцев. Это ему сошло — слушателей его еще по школьным учебникам учили ненавидеть англичан, а о французах и «итальяшках» у них было самое смутное представление. Но зато когда Джимми начал толковать о том, что, мол, американское правительство ничем не лучше германского и что вообще все правительства находятся в руках у капиталистов и воюют ради иностранных рынков сбыта и вообще ради грабежа, тут уж он по-настоящему разворошил осиное гнездо!

— Что же, выходит, американская армия вела бы себя, как пруссаки в Бельгии? Так, что ли?

— Выходит, что так!

Тогда один рассерженный слушатель поднялся с ящика из-под сухарей, подошел к Джимми и, хлопнув его по плечу, сказал:

— Ты, парень, иди-ка лучше домой. Много будешь болтать в наших краях — заработаешь себе костюм из дегтя и перьев.

И Джимми умолк. А когда он вышел из лавочки, держа в руках ворох покупок, седобородый патриарх, присутствовавший при споре, поднялся и вышел вместе с ним.

— Нам по дороге,— сказал он.— Залезайте, поедем вместе.

Джимми забрался в его возок. Тощая, старая кобыла трусила рысцой, увозя их в темноту летней ночи; старик расспрашивал Джимми о его жизни. Где он вырос? И как могло случиться, что человек, всю жизнь проживший в Америке, так плохо знает свою родную страну?

Питер Дрю, так звали старого фермера, участвовал в первой битве при Булл-Ране и прошел с армией Северной Виргинии до самого Ричмонда. Уж он-то знает, как ведет себя американская армия. Он может многое порассказать Джимми о том, как миллионы свободных людей встали под ружье, чтобы спасти честь нации, и, честно сделав свое дело, преспокойно взялись опять за плуги и за молоты. Джимми вспомнил слова Мэри Аллен: «Сила никогда ничего не решала», и сказал об этом своему собеседнику, но тот возразил, что американец не должен так рассуждать. Америка блестяще доказала, как иногда., бывает полезно задать кое-кому хорошую трепку. Именно с помощью силы был решен вопрос о рабстве, и решен так успешно, что сейчас на Юге и днем с огнем не сыщешь человека, который пытался бы вернуть старые порядки.

Все это было для Джимми новостью — он совсем не, знал истории Америки. Старик ужаснулся: страна допустила, чтобы человек, родившийся и выросший в ней, до такой степени не понимал ее души! Все прекрасные традиции для него ничто, пустой звук. Герои жертвовали жизнью за свободу Америки, а он даже не знает их имен, не знает названий битв, в которых они участвовали! У старика задрожал голос, и он положил руку на колено Джимми.

Джимми пытался объяснить, что у него тоже есть свои мечты,— он борется за свободу всех стран, его патриотизм шире, выше национального патриотизма.

— Все это очень хорошо,— согласился старый ветеран,— но зачем же человеку выбивать из-под собственных ног лестницу, по которой он лезет, тем более если он еще не добрался до верха? Зачем же отвергать все лучшее, что дала страна?—И Питер Дрю рассказал о речи Авраама Линкольна, которую ему довелось слышать, и привел на память отрывки из нее. Неужели Джимми думает, что Линкольн не боролся бы против засилия Уоллстрита? И если страна создавалась такими людьми, как Линкольн, то зачем же обливать ее грязью и порочить ее доброе имя? Неужели только потому, что есть дурные граждане, готовые посягнуть на ее идеалы свободы и демократии?

Старый ветеран жил недалеко, всего в какой-нибудь миле от Джимми, и просил навещать его. И вот на следующий же день — было как раз воскресенье — Лиззи надела чистое накрахмаленное платье, а Джимми усадил двух малышей в двойную детскую колясочку, взял старшего наследника за пухлую ручонку, и они отправились в гости на ферму, построенную, наверно, еще отцом старого ветерана. Миссис Дрю оказалась чрезвычайно милой старушкой; выглядела она, правда, немного усталой, но выцветшие глаза ее приветливо улыбались. Она принесла гостям корзину спелых персиков и начала с живейшим интересом расспрашивать Лиззи о детях, а Джимми со стариком, сидя в тени вяза, около заднего крыльца, завели речь об истории Америки. Старик рассказывал о битвах и заточении героев в тюрьмы, о чудесах героизма и самопожертвования. До сих пор Джимми смотрел на войну как бы со стороны; но теперь, вникнув в суть дела, он вдруг понял, что человек и вправду может по собственному желанию покинуть свой дом и родных, чтобы уйти сражаться, страдать и даже умереть ради спасения своего отечества, в которое он свято верит. Джимми пришла в голову и другая мысль: этот старик был солдатом, сражался четыре года подряд, и все-таки не утратил душевного благородства". Он добр, великодушен, он придает благородный оттенок даже таким словам, над которыми Джимми привык насмехаться. Нельзя было не уважать такого человека. И вот мало-помалу Джимми стал задумываться... Может, и вправду существует эта самая душа Америки, о которой толкует Питер Дрю. Может быть, и в самом деле Америка — это нечто большее, чем спекулянты с Уолл-стрита, продажные политиканы, полиция с дубинками и милиция[6] со штыками, направленными против рабочих, поднявшихся, чтобы добиться лучшей доли!

III

Летом Джимми пришлось взять на несколько дней отпуск и поехать в Лисвилл — на судебный процесс германских заговорщиков. Он рассказал суду все, что знал о Кюмме, Генрихе и других посетителях велосипедной мастерской. В общем, это было весьма неприятное переживание, и еще задолго до конца суда, Джимми поблагодарил судьбу за то, что в свое время отверг предложение взорвать «Эмпайр». Бывший хозяин Джимми был приговорен к шести месяцам тюрьмы, а Генрих и его друзья к двум годам. Закон не допускал в данном случае более сурового наказания — к великому разочарованию лисвиллского «Геральда». Газета ратовала за пожизненное заключение для всякого, кто подрывает промышленную мощь, ибо от нее зависит благосостояние города.

Товарищ Смит, редактор «Уоркера», тоже пришел на суд. Потом они с Джимми отправились в «буфетерию» Тома, и Смит рассказал Джимми о последних событиях на заводе «Эмпайр». Недовольство совершенно подавлено: огромный завод работает полным ходом круглы© сутки. Набирают сотни новых рабочих, главным образом женщин и девушек, темп работы ускоряется, завод выпускает десятки тысяч снарядных стаканов в день. Но им все мало! Растут новые здания, предприятие расползается, как чернильное пятно на пропускной бумаге. Говорят, поблизости будет построен завод взрывчатых веществ, чтобы начинять снаряды прямо на месте.

А в самом Лисвилле продолжается «бум». Спекулянты снимают обильную золотую жатву; кажется, что все хозяева города собрались на невиданную оргию. Товарищ Смит советует Джимми оставаться на своем нынешнем месте — рабочему в Лисвилле теперь трудно зарабатывать себе на жизнь. Зато на гористом берегу реки, на Ноб-хилл, растут новые дворцы, и так по всей восточной Америке — эти богачи прямо не знают, куда девать свои миллионы.

В день суда Джимми остался ночевать в городе, чтобы заодно побывать на собрании и- уплатить партийные взносы. Опять знакомые лица — старые друзья! Опять поднялся Неистовый Билл, держа в руках газетную вырезку, и произнес одну из своих громовых тирад: Уолл-стрит охватило настоящее безумие; акции военных компаний, эти «военные малютки», как их называют циники, неудержимо летят вверх, в ресторанах Великого Белого Пути[7] происходят неслыханные оргии, настоящие пиршества из сказок «Тысячи и одной ночи».

— Вот ради чего мы гнем спину! — кричал Неистовый Билл. С тех пор как полиция сломала ему нос и выбила три зуба, он стал еще неистовее.— Вот ради чего мы трудимся как каторжники, и нас бросают в тюрьму, чуть мы посмеем открыть рот! Мы кладем миллионы в карман Греничу, для того чтобы его сынок мог любезничать с хористками, жениться и разводиться или красть жен у чужих мужей, - чем, говорят, он сейчас и занимается!

Затем выступил молодой Эмиль Форстер с разбором мировых событий. Россия ведет гигантское наступление; цель его — вывести из строя Австрию; Англия бросает все новые и новые армии на Сомму. Для двух операций такого размаха нужны снаряды, миллионы снарядов. Только Америка в состоянии их доставить. И действительно, железные дороги забиты снарядами, горы снарядов навалены на конечных станциях и в портах. Целые флотилии пароходов, груженных снарядами, направляются в Англию, во Францию и в Россию через Архангельск. Но и германские подводные лодки тоже, конечно, не дремлют. Словом, мы живем над пороховым погребом. Правда, президент, путем целого ряда нот, заставил Германию согласиться не топить пассажирские суда. Однако на деле все это не так просто — пароходы продолжают тонуть, и страсти продолжают разгораться. С каждым часом Америка все ближе подкатывается к гибельному водовороту. Вот как представлялись Джимми события, когда он уезжал на ферму. Не удивительно поэтому, что он совсем не ощущал той тихой радости, которую обычно испытывают люди, возвращаясь на лоно матери-природы!

Глава X ДЖИММИ ХИГГИНС ЗНАКОМИТСЯ С ХОЗЯИНОМ

I

Было уже поздно, когда Джимми вышел из помещения организации и поехал на трамвае к себе за город. От остановки до его дома было около двух миль, и к тому же началась гроза. Джимми тащился в кромешной тьме, под проливным дождем, то и дело соскальзывая с дороги в канаву, и один раз даже растянулся во весь рост. Поднявшись, он стал смывать с лица грязь обильно стекавшей с головы водой, как вдруг где-то совсем близко раздался автомобильный гудок и мелькнул ослепительно яркий свет — приближалась машина. Джимми едва успел отскочить в канаву — мимо пронесся большой лимузин, окатив его с ног до головы грязью. Ругаясь про себя, Джимми потащился дальше. Уж, наверное, кто-нибудь из этих разбогатевших на войне миллионеров. Носятся тут по ночам на своих автомобилях, будто это их собственная дорога, гудят, обдают грязью бедных пешеходов!

Рассуждая так, Джимми дошел до поворота дороги и опять увидел ослепительно яркий свет—только теперь луч был направлен куда-то вверх, к верхушкам деревьев. Джимми сразу понял, в чем дело: автомобиль съехал в канаву, взлетел на откос и там завалился на бок.

— Эй! —окликнул его голос, когда он подошел, шлепая по грязи, к машине.

— Да?

— Далеко отсюда до ближайшего дома?

— С полмили.

— А кто там живет?

— Я живу.

— Есть у вас лошадь и упряжка?

— У меня нет, но есть в большом доме, немного подальше.

— А как вы думаете, можно найти людей, чтобы вытащить машину?

— Не знаю. Людей здесь мало.

— Черт! — пробормотал тот.— Так или иначе надо идти. Здесь торчать совсем не к чему.

Последние слова относились к его спутнику, или, вернее, как тут же обнаружилось, к спутнице. Та стояла, не шевелясь, под холодным проливным дождем. Мужчина обнял ее за талию и сказал Джимми:

— Ведите нас.

И Джимми снова зашлепал по грязи. ■

Пока они шли, никто не проронил ни слова. Джимми казалось, что он где-то слышал этот голос, но где, когда? Всю дорогу он ломал себе голову и все-таки не вспомнил.

В домике уже было темно. Мужчина и женщина остановились на крыльце, а Джимми вошел, отыскал ощупью спички, зажег коптящую керосиновую лампу, единственную в хозяйстве, и,, подойдя к двери с лампой в руке, пригласил гостей в дом. Те ступили в круг света, и Джимми чуть не выронил из рук лампу: перед ним стоял Лейси Гренич.

II

Сын лисвиллского магната был слишком поглощен собственными заботами, чтобы обратить внимание на выражение лица какого-то там деревенского олуха. Или,

может быть, он просто привык к тому, что деревенские олухи узнают его и таращат на него глаза? Лейси обвел взглядом комнату и увидел печь.

— Можете затопить? Даме надо обсушиться.

— Д-д-да,— ответил Джимми.— К-к-конечно.— Но сам не трогался с места.

— Лейси,— вмешалась женщина,— не задерживайся из-за этого. Пусть поскорее вытащат машину или достанут другую.

Джимми взглянул на нее. Она была невысокого роста и прехорошенькая. Никогда Джимми не видел более прелестного создания. Платье на ней было хотя и насквозь мокрое, но сразу видно, что дорогое.

— Чепуха! — воскликнул Лейси.— Нельзя так ехать — обсушись сначала. Ты заболеешь! — Он повернулся к Джимми.— Топите же, наконец! Да пожарче. Не беспокойтесь, вы не останетесь в накладе. Да вы что, собираетесь всю ночь стоять и глазеть на меня? — добавил он нетерпеливо.

Джимми кинулся выполнять приказание — отчасти по привычке, отчасти потому, что ему стало жаль красивую даму, а главное потому, что Лейси мог, чего доброго, узнать его, если бы он продолжал стоять и глазеть на ночного гостя. Тот эпизод, тот день, когда молодой хозяин завода указал на него пальцем и обругал его, был одним из самых ярких воспоминаний всей бунтарской жизни Джимми, и он никак не мог себе представить, чтобы этот случай не произвел такого же сильного впечатления и на Лейси Гренича.

Через несколько минут печка уже гудела. По совету своего спутника, дама сняла дорожное пальто и шляпку и повесила их на спинку стула. Все на ней промокло до нитки, и молодой человек стал уговаривать ее снять юбку и кофточку.

— Стоит ли обращать на него внимание? — кивнул он на Джимми, но дама не соглашалась. Она стояла у печки, слегка вздрагивая от озноба, и просила своего спутника поторопиться — надо вытащить как-нибудь машину и ехать дальше. Ведь за ними может быть погоня...

— Чепуха, Элен! Тебя просто преследуют кошмары. Не думай об этом, лучше хорошенько обсушись.— Лейси подбросил в печь дров и велел Джимми принести еще. Руки и ноги Джимми машинально делали свое дело, но

тем временем его мятежная голова отмечала все подробности и сопоставляла их.

Разговор разбудил Лиззи; Джимми кинулся в соседнюю комнату и шепнул ей:

— Это Лейси Гренич!..

Скажи он ей, что это архангел Гавриил или Иегова со всеми своими громами и серафимами, бедная Лиззи не была бы так поражена! Джимми велел ей встать, одеться и подать даме чашку кофе. Ошеломленная Лиззи повиновалась, хотя, по правде говоря, она скорее забралась бы под кровать, лишь бы не появляться перед небожителями, нагрянувшими к ним в домик.

III

Лейси приказал Джимми сходить с ним за кем-нибудь', чтобы вытащить машину. Прежде чем снова нырнуть под дождь, молодой Гренич остановился на крыльце и сказал:

— Вот что, любезный, помоги мне собрать людей, но только не болтай о том, кто ехал в автомобиле. Если кто-нибудь сюда явится и начнет расспрашивать, держи язык за зубами. А за хлопоты я тебе заплачу, и хорошо заплачу. Понял?

Инстинктивно Джимми готов был ответить: да, сэр! Он всегда отвечал так — и он сам, и его отец, и отец его отца. Но что-то в душе его восставало против этого инстинкта. То была новая революционная психология, усвоенная им с такими мучениями и пребывавшая в .вечном разладе с его древней, завещанной отцами покорностью. И вот наступил момент,— может быть, единственный в его жизни,— когда все должно решиться... Джимми стиснул кулаки, весь сжался, как стальная пружина.

— Кто эта дама? — резко спросил он. Гренич вздрогнул от неожиданности.

— Что-о-о?

— Это ваша жена? Или чья-то еще?

— Ах ты, чертов...— Молодой лисвиллский лорд задохнулся от ярости. На всякий случай Джимми отступил шага на два, но решимость его не ослабла.

— Я знаю вас, мистер Гренич,— сказал он,— и знаю, что вы делаете. А вы знайте, что вам никого не одурачить, да.

— Да тебе-то какого черта надо? — крикнул тот и вдруг замолчал — Джимми слышал, как он тяжело дышит. Видимо, Гренич пытался справиться со своим раздражением.— Послушай, любезный,— сказал он уже спокойно.— Тебе представляется случай заработать кучу денег.

— Не надо мне ваших денег! — перебил его Джимми.— Подавитесь вы своими грязными деньгами — вы получаете их, убивая людей!

— Скажите, пожалуйста! — возмутился Лейси.— Что я вам сделал? — спросил он вдруг упавшим голосом'.

— Что? Я работал на заводе «Эмпайр»; началась забастовка за наши права, а вы обругали меня и послали за полицией — Неистовому Биллу разбили лицо, а я просидел ни за что ни про что целых десять дней.

— Ах вот, значит, как!

— Да, вот, значит, как! Но это не все — главное, что вы делаете снаряды, чтобы убивать людей в Европе. А сами мотаете деньги, пьете шампанское с хористками, увозите чужих жен...

— Ах ты...— Лейси выкрикнул грязное ругательство и бросился на Джимми. Но Джимми ждал этого. Он спрыгнул на землю — крылечко было без перил — и побежал. Он хорошо знал местность и в темноте мог бежать быстрее своего преследователя.

Знакомая тропинка кончилась, вот и дорога... и вдруг его чуть не задело фарами: навстречу неслась машина. Она круто остановилась, и испуганный голос закричал:

— Эй, эй!

— Да? — Джимми стоял в полосе света — враг теперь не посмеет его преследовать.

— Там около дороги автомобиль. Не знаете, кто в нем ехал? —■ спросил человек из машины.

— Знаю!

— Кто?

— Они в этом доме: Лейси Гренич и дама, которую зовут Элен.

Дверца распахнулась, из автомобиля выскочил человек, за ним — другой, потом третий. Джимми никогда бы не поверил, что в одном автомобиле может поместиться столько людей. Не говоря ни слова, они пустились бегом к дому, словно собирались взять его штурмом.

IV

Джимми пошел за ними. До него донесся шум возни на лужайке, затем. крики из самого дома. Джимми не знал, что делать. В конце концов он тоже побежал в дом. В передней комнате красивая спутница Лейси стояла на коленях перед человеком, который окликнул Джимми из автомобиля. Ее мокрые волосы рассыпались по плечам, по лицу струились слезы. Она с таким отчаянием вцепилась в его пальто, что он, пытаясь вырваться, волочил ее за собой по полу.

— Поль! — кричала она.— Что ты хочешь делать?

— Замолчи, слышишь! — приказал мужчина. Он был молод, высок и необычайно красив. Лицо его, казалось, излучало гневную решимость, губы были сжаты, как у человека, который идет под пулями на верную смерть.

— Ответь! Ответь мне, слышишь!—снова и снова выкрикивала женщина. Наконец, тот сказал:

— Я не убью его, но проучу как следует.'

— Поль, Поль, пощади его!—рыдала женщина. Джимми никогда еще не видел такого отчаяния, не слышал такой страстной мольбы.— Он же не виноват, Поль, виновата я! Я виновата во всем, я! Ради бога, умоляю!

Она стонала, молила, задыхаясь от рыданий. Мужчина безуспешно пытался оторвать ее от себя.

— Тебе не разжалобить меня, Элен,— сказал он.— Пойми это!

— Я же говорю тебе, что виновата я! Я, я сама убежала с ним.

— И отлично,— мрачно ответил мужчина.— Я его так проучу, что ни одна замужняя женщина больше не убежит с ним.

Она не унималась — она была в исступлении. В комнату вошли еще двое.

— Джо,— обратился мужчина к одному из них,— отведи ее в автомобиль. Не давай ей звать на помощь. Если кто-нибудь пройдет мимо, зажми ей рот.

— Ах так! — вскрикнула она.— Ты сатана, я убью тебя, слышишь?— Пожалуйста, меня это мало тревожит. Но перед смертью я все же хочу проделать с ним эту штуку.— Он оторвал, наконец, от себя ее руки. Его ярость, казалось, вернула обоим мужчинам способность действовать, и они вынесли полубесчувственную женщину из комнаты.

Джимми Хиггинс стоял, словно каменное изваяние, а Лиззи испуганно забилась в угол.

— Добрые люди,— обратился к ним мужчина,— нам понадобится ваша комната — на полчаса, не больше. Мы хорошо заплатим, заплатим столько, что, если захотите, вы сможете купить себе весь этот дом.

— Ч-ч-что вы собираетесь делать? — выговорил Джимми запинаясь.

— Собираемся дать маленький урок элементарной морали одному молодому человеку, а то у него пробел в воспитании.

Джимми ничего не понял, но воздержался от дальнейших расспросов, потому что никогда в жизни не видел он человека, лицо которого дышало бы такой непреклонной силой. Он был поистине каким-то неземным существом, воплощением гнева, наводящим ужас.

Дверь снова отворилась, и двое мужчин ввели в комнату Лейси Гренича. На него надели наручники. Самым страшным в эту страшную1 ночь было лицо молодого хозяина «Эмпайра». Оно позеленело от ужаса, буквально позеленело. Колени у него дрожали,— казалось, он вот-вот упадет, а его темные глаза были глазами попавшего в ловушку зверя.

За ним вошел еще кто-то, с двумя черными ящиками в руках. Открыв один из них, вошедший вынул из него какой-то прибор со шнуром и повесил на стену. Он нажал кнопку, и мягкое белое сияние залило комнату. Распоряжавшийся всем мужчина, тот, которого дама называла Полем, повернулся к Джимми и его жене.

— Можете взять свою лампу. Идите в другую комнату и побудьте там, пока мы не позовем.

— Ч-ч-что вы собираетесь делать? — нашел в себе смелость пролепетать еще раз Джимми, но тот опять попросил его уйти в другую комнату. Все будет в порядке, ему как следует заплатят за потерянное время и причиненное беспокойство. Вмешиваться бесполезно. Бежать — тоже: дом охраняется.

V

Джимми-младшего разбудил шум; он заплакал, и Лиззи кинулась его успокаивать, а Джимми поставил коптящую лампочку на комод и сел рядом с женой на кровать. Он взял ее за руку — просто невероятно, до чего сильно дрожали у обоих руки.

Каждый звук в соседней комнате был отчетливо слышен. Лейси умолял о чем-то, а Поль приказывал ему замолчать. Затем — какая-то возня, стоны, и, наконец, наступила тишина.

В спальню начал проникать отвратительный, тошнотворный запах.

Они не могли себе представить, что там такое происходит. Раздался крик Лейси Гренича — мучительный крик. Им стало жутко, холодный пот выступил у них на лице. Джимми уже решил было вмешаться или же выскочить в окно, ускользнуть незаметно и позвать на помощь, как дверь отворилась и вошел Поль, плотно прикрыв ее за собой.

— Все в порядке,— сказал он.— Люди всегда скандалят, когда им дают наркоз, так что не пугайтесь.— Он стоял у двери, непреклонный и суровый, прислушиваясь к тому, что происходит в другой комнате. Наконец, наступила тишина — долгая, долгая тишина. Поль отворил дверь и ушел, а супруги остались сидеть на кровати, держа друг друга за руки и чувствуя, как сильно дрожат они. у обоих.

Время от времени они слышали в соседней комнате тихий разговор, и к ним продолжал проникать этот отвратительный запах. Им казалось, что они вот-вот задохнутся, а вместе с ними и трое ребят. Они чувствовали, что больше не выдержат, когда, наконец, снова послышался голос Лейси Гренича, его мучительные стоны и всхлипывания.

— Боже мой! Боже мой! — тихо причитала Лиззи.— Что они делают?

Джимми не отвечал.

— Надо их остановить! Надо спасти его! Но тут опять отворилась дверь, и вошел Поль.

— Теперь все в порядке,— объявил незнакомец.— Он приходит в себя. Супруги не поняли, о чем идет речь, но невольно почувствовали облегчение — властный господин, наконец, удовлетворен.

Они слышали, что Лейси стало рвать; потом он тихо стонал и ругался. Это были те же грязные слова, какими он ругал Джимми, и от этого все стало как-то проще, реальнее.

Поль вышел на несколько минут, затем вернулся и сказал:

— Мы уезжаем. Вам совершенно не о чем беспокоиться, ясно? Мы оставим пациента здесь и, как только доберемся до телефона, позвоним в больницу и попросим прислать карету скорой помощи. Все, что требуется от вас, это ждать и ни о чем не тревожиться. А вот это вам за беспокойство...— Он протянул пачку кредитных билетов, и Джимми машинально взял ее.— Если кто-нибудь станет расспрашивать, говорите просто, что ничего не видели и ничего не знаете. Очень сожалею, что обеспокоил, но иначе нельзя было. Ну, спокойной ночи!

И властный молодой человек вышел. Слышно было, как он и его спутники спускаются по ступенькам крылечка, как тронулся автомобиль. Супруги не пошевельнулись, пока не наступила полная тишина. Потом в соседней комнате раздался стон.

Джимми встал, дрожа подкрался к двери и чуть приоткрыл ее. В комнате было совсем темно.

— Воды! — простонал Лейси. Джимми вернулся на цыпочках в переднюю комнату, взял лампочку и, снова подойдя к двери, заглянул: Лейси лежал на полу, покрытый простыней,— виднелась только голова на подушке. Лицо у него пожелтело и было искажено от боли.

— Пить! Воды! — всхлипнул он.

Джимми бросился искать стакан, зачерпнул воды из ведра и принес Лейси. Но тот не мог лить — его вырвало. Он лег навзничь, тихонько всхлипывая. Вдруг он заметил, что Джимми смотрит на него, и глаза его загорелись ненавистью.

— Вот что ты сделал со мной, мразь проклятая!

Глава XI ДЖИММИ ХИГГИНС СТАЛКИВАЕТСЯ С ПРОБЛЕМОЙ ВОЙНЫ

I

Приехала карета скорой помощи, и два санитара унесли на носилках молодого Гренича. Джимми распахнул все окна, чтобы отделаться от запаха эфира, и снова уселся рядом с Лиззи. Так они просидели несколько часов, перебирая все подробности ужасного происшествия и теряясь в догадках. Джимми взглянул на пачку денег: десять бумажек — новеньких, хрустящих, светло желтых, и на каждой стоит цифра двадцать.

Первый раз за всю свою жизнь эти простые, маленькие люди держали в руках такую сумму. Конечно, это были кровавые деньги, но если бы они их не взяли — кому была бы от этого польза? Сделанного все равно не вернешь, даже за все деньги, которые старый Гренич накопил в своих подвалах!

Джимми молчал, как ему велели, и, очевидно, никто не обмолвился об его участии в этом деле, поскольку ни один репортер не приехал в его деревенский домик просить интервью. Но когда через два-три дня он зашел в лавочку на перекрестке, оказалось, что история уже известна — все только о ней и говорят. Она попала в печать, телеграф разнес ее по всему свету, и люди, читая, ужасались. Для социалистов этот случай послужил отличной иллюстрацией влияния чрезмерного богатства на мораль.

Джимми услышал сразу несколько версий. Одни говорили, что муж поймал молодого Гренича у себя в доме и доставил туда хирурга; другие — что он отвез его в больницу, третьи — что операция была произведена в каком-то придорожном домике. Но никто ничего не знал о домике на ферме Джона Каттера, и Джимми, чувствуя свое превосходство, не мешал бездельникам из деревенской лавочки болтать что угодно. Он ходил в лавочку каждый вечер и слышал всё новые сплетни: сначала, что будто бы старик Гренич собирается принять меры — всех заговорщиков поймают и посадят в тюрьму; потом пошел слух, что молодой Лейси исчез из больницы — никто не знает куда. Так никто и не узнал. Больше он не ругал забастовщиков на заводе «Эмпайр», не разбивал сердца хористок и не поил их шампанским. А его суровый старик отец поседел в несколько недель; он, правда, все так же работал, выполняя контракты с русским правительством, но все знали, что тайная ярость, стыд, отчаяние грызут ему сердце, подтачивая его силы.

А что делали Хиггинсы со своим состоянием? Семейным советам по поводу двадцатидолларовых билетов не было конца. Как раз в это время «Уоркер», вечно нуждавшаяся в средствах, начала выпускать свои акции в мелких купюрах, и Джимми не мог себе представить лучшего помещения для столь неожиданно обретенного капитала, чем фонд газеты рабочего класса. Но Лиззи почему-то никак не хотела этого понять! Потом ему попалось на глаза объявление какой-то нефтяной компании, напечатанное в социалистической газете, что уже само по себе ставило эту компанию вне всяких подозрений. Но и тут Лиззи решительно воспротивилась и даже попросила своего мечтателя-супруга отдать деньги ей. Половина-то уж во всяком случае ее — она их тоже заработала.

— Как это, интересно, ты их заработала? — спросил Джимми.

— Как? Молчала — вот как. А ты разве что-нибудь делал?

Ей нужно это сокровище — она должна обеспечить детей, на тот случай если с их отцом-пропагандистом что-нибудь случится. В конце концов отец-пропагандист уступил жене, и Лиззи решила хранить деньги по старинному женскому способу. Она положила десять хрустящих билетов в тряпицу, обернула этой повязкой себе правую ногу, зашила ее двумя-тремя стежками, а поверх надела чулок. Это приспособление можно было не снимать ни днем, ни ночью, ни зимой, ни летом,— словом, никогда не разлучаться с ним. Это был ходячий банк, причем банк, не подверженный панике и кризису. И ощущение, что эти двести долларов находятся все время неотлучно при ней, как бы растекалось по всему ее телу, согревая сердце, наполняя восторгом ум и даже способствуя работе печени и желудка.

II

Вскоре, однако, превратности судьбы заставили Джимми даже порадоваться тому, что женской натуре свойствен консерватизм. Пока гигантское 'наступление англичан тонуло в крови и осенней грязи на Сомме, а русское наступление захлебывалось под Львовом, Джон Каттер убрал в погреб последние бочки с яблоками, обмолотил последние початки кукурузы и отвез на рынок последний воз тыкв. Однажды вечером в субботу, после того как с поля воротились коровы, мокрые, дымящиеся от ноябрьского дождя, хозяин предупредил своего батрака, что тот ему скоро будет не нужен — он в состоянии держать подручного только до конца месяца. Джимми уставился на него в изумлении—он думал, что место останется за ним навсегда: он ведь научился делу, да и потом за все лето не получил ни одного серьезного замечания от хозяина.

— Работа-то окончена,— пояснил Каттер.— Может, ты думаешь, я буду платить тебе за то, чтобы ты сидел сложа руки? Вот придет весна, тогда приходи — охотно тебя возьму.

— А что же мне пока-то делать? — Джимми смотрел на него с яростью, чувствуя, как в груди у него снова вскипает ненависть к гнусной системе прибылей. Сколько хлеба и всякого добра помог он вырастить и собрать, а ему не достанется ни фунта!

— Знаю я, кого тебе надо,— огрызнулся он,— дрессированного медведя! Чтобы он все лето работал на тебя, а зимой лапу сосал!

Не только это разозлило Джимми,— дело было еще в том, что хозяину здорово повезло: рядом прокладывали железнодорожную ветку к громадному заводу взрывчатых веществ, который строился за городом, и Каттер получил полную стоимость своей закладной за узкую полоску земли, на которой росло несколько деревьев и больше ничего. Джимми ( присутствовал при совершении сделки и даже вставил в разговор два-три полезных замечания о ценности «строевого леса», но не получил за это от хозяина ни цента. Ему пришлось довольствоваться предложением за пять долларов в месяц снять на зиму домик, где он жил, и устроиться работать на укладке железнодорожного полотна. Дождь, снег, бураны — ничто не могло остановить постройку дороги. Работали в три смены, круглые сутки. Еще бы! Ведь половина мира жадно требовала средств самоуничтожения, а другая половина должна была трудиться, не разгибая спины, чтобы доставлять эти средства. Так по крайней мере представлялось все это Джимми Хиггинсу. Эта чертова война его просто преследует, и что он ей дался? Убежал от нее в деревню, поселился с семьей на глухой, запущенной ферме, подальше от города. И вдруг явилась целая орава этих «даго»[8] с кирками и лопатами. Они перенесли в сторону курятник, где Лиззи держала одиннадцать кур и петуха, и хлев, где у них откармливался поросенок, а через два дня огромная машина, пыхтя, ползла по полотну, хватала рельсы и шпалы с шедшей за нею платформы, перекидывала их вперед, укладывала перед собой и катилась дальше. Железная дорога как бы сама собой ползла вглубь страны, и скоро позади домика Хиггинсов с грохотом и лязгом понеслись товарные поезда, доставлявшие цемент, песок, рифленое железо для стен и крыш. А немного подальше, на пустыре в две квадратных мили, уже прокладывались железнодорожные ветки и строились приземистые домики на большом расстоянии друг от друга. Через несколько месяцев вся семья просыпалась по ночам от грохота колес и с замиранием сердца прислушивалась: поезд шел с завода взрывчатых веществ, до верху груженный тринитротолуолом или каким-нибудь другим трудно произносимым веществом, служащим для убийства и разрушения. Вот какую судьбу уготовил капитализм страстному антимилитаристу, пропагандисту международного братства

III

Время от времени Джимми заходил в свою организацию — уплатить членские взносы; и потом ему было необходимо хоть иногда отвести душу — послушать выступления против войны. Перед самым рождеством президент Соединенных Штатов обратился с посланием ко всем воюющим странам, убеждая их положить конец распре; он сказал, что в смысле причиненного человечеству зла обе воюющие стороны вполне стоят друг друга, и прямо заявил, что Америка не желает иметь ничего общего с этой борьбой. Само собой разумеется, это послание доставило глубокое удовлетворение членам лисвиллской организации: ведь об этом они твердят уже, слава богу, два года и четыре месяца! Вот не думали они, что президент капиталистического государства разделяет их точку зрения. Но раз так, случай нельзя было упускать, надо было использовать его до конца, и социалисты потребовали от президента капиталистического государства пойти дальше: подкрепить свои слова делом. Если воюющие стороны не хотят мириться, то пусть по крайней мере Америка омоет последнее пятно со своей совести — объявит эмбарго и перестанет снабжать Европу средствами самоуничтожения!

Однако по совершенно непонятной для Джимми причине этот самый президент капиталистического государства не сделал никакого дальнейшего шага; а время шло, и в конце января вдруг грянул гром: германское правительство объявило, что, начиная с завтрашнего дня, оно отменяет соглашение об осмотре торговых пароходов и объявляет беспощадную войну всем без исключения судам, плавающим в запретных водах.

Когда Джимми пришел через несколько дней на очередное собрание, в зале царило небывалое возбуждение. Президент выступил перед конгрессом с речью, призывающей к войне. Немцы и австрийцы, члены организации, были вне себя от ярости: они потрясали кулаками и кричали о неслыханном вероломстве — нападении на их отечество. Свежий номер «Уоркера» был полон резких протестов, и немцы вкупе с пацифистами требовали, чтобы организация начала движение за всеобщую забастовку трудящихся. Уличные митинги возобновились еще раньше: с тех пор как забастовка на заводе «Эмпайр» прекратилась, у полиции, естественно, не было предлога срывать их. Теперь крайние левые хотели, чтобы ораторы выступали против войны чуть ли не на каждом углу, чтобы антивоенные листовки подсовывались под дверь каждого дома. Они готовы были немедленно приступить к сбору денег и посвятить себя этой деятельности.

Но тут явственно обозначилась трещина, разделявшая партию: выступил Норвуд.

— Если Америка падет ниц перед наглой декларацией германского правительства, она поставит под угрозу все, что дорого свободному человеку. Голод выведет Англию из строя, погибнет британское морское могущество — оплот свободного правления во всем мире.

Буря выкриков и насмешек помешала Норвуду продолжать.

— Хороша свобода в Ирландии! — крикнула товарищ Мэри Аллен.

— А в Индии! А в Египте! — рявкнул товарищ Кельн, стеклодув. И как рявкнул! Недаром его могучие легкие целых двадцать лет тренировались ради такого случая.

В зале засмеялись: человек, называющий себя социалистом, выступает в защиту британских броненосцев! Но товарищ Геррити, председатель, застучал молотком, требуя, чтобы собрание шло по всем правилам: все имеют право высказываться свободно. Итак, Норвуд продолжал. Он, конечно, понимает, что совершенного правительства вообще не существует, но есть правительства лучше, а есть хуже. Нравится это слушателям или нет, однако исторически доказано, что свобода, которой уже добилось человечество в Англии, Канаде, Австралии, Новой Зеландии и Соединенных Штатах, опиралась до сих пор именно на мощь британского военного флота. Если флот этот пойдет ко дну, всем свободным странам придется создавать военную мощь во много раз большую, чем теперешняя. Иными словами, если при нынешнем критическом положении Америка не будет соблюдать традиционных обычаев морской торговли, результат может получиться один, и только один: ближайшие тридцать лет Америке придется тратить все свои силы на подготовку к борьбе, к схватке не на живот, а на смерть с германским империализмом. И если мы не хотим этого, мы должны воевать теперь.

— Так сами и воюйте!—заорал товарищ Шнейдер, пивовар, и лицо его стало таким багровым, каким оно еще ни разу не бывало за всю историю лисвиллской организации.

— И буду воевать, не беспокойтесь,— отвечал молодой адвокат.— Это мое последнее выступление. Завтра я уезжаю в учебный лагерь командного состава. Я пришел сюда, чтобы исполнить свой долг — предостеречь вас, товарищи, хоть я и знаю, что это бесполезно. Время дебатов прошло — страна собирается воевать...

— А я не собираюсь воевать! — заорал Шнейдер.

— Берегитесь,— ответил Норвуд.— Не успеете оглянуться, как всем вам придется воевать.

— Хотел бы я посмотреть, как это меня пошлют воевать! Драться за британский флот? Хо-хо-хо!..— Толстый пивовар хохотал так, что потолок чуть не обвалился.

Несмотря на бурное настроение слушателей, молодой Норвуд все же закончил свою речь — он хотел, чтобы совесть его была чиста: он сделал все от него зависящее, чтобы удержать товарищей социалистов от величайшей ошибки. Он предупредил их, что обстановка в стране все накаляется и то, на что раньше смотрели сквозь пальцы, им спускать больше не станут. Демократия будет защищать свою жизнь — она докажет, что в трудную минуту может быть так же сильна, как милитаризм...

— И сама при этом превратится в милитаризм! — крикнула товарищ Мэри Аллен. Пуританка Мэри была возмущена даже больше, чем немцы: попирают ее самые святые убеждения — Америка, ее родина, вступает в войну, собирается обратить все свои ресурсы на массовое убийство! Худое лицо товарищ Мэри было бледно, губы плотно сжаты, и только трепещущие ноздри говорили о происходившей в ее душе буре. И какую речь она произнесла! Какие полились потоки страстной ненависти в защиту мировой любви! Товарищ Мэри привела слова одного писателя-социалиста. Подобно тому как бои гладиаторов продолжались до тех пор, пока христиане не стали, жертвуя собой, бросаться на арену, сказал этот писатель, так и война будет продолжаться, пока социалисты не бросятся под копыта кавалерии. И, глядя на эту незамужнюю пуританку, можно было с уверенностью сказать, что существует по крайней мере одна социалистка, готовая сию же секунду,, пойти и броситься под копыта кавалерии, под колеса артиллерии или даже просто полицейского автомобиля.

В целом собрание было настроено решительно. Америка ввяжется в европейскую распрю не раньше, чем социалисты исчерпают все средства протеста. Они будут устраивать митинги, распространять литературу, говорить о своих убеждениях на улицах, на заводах — всюду, где собираются люди! Никакого участия в этой проклятой распре, ни теперь, ни потом! Они и впредь будут обличать политических деятелей и капиталистическую прессу,

которые развязали войну и наживаются на ней. И чем сильнее будет их энтузиазм, тем сильнее будет их презрение к тем немногим ренегатам, которые в этот трудный час, когда подвергаются испытанию мужество и честность, покидают ряды социалистического движения и идут вербоваться в офицерский учебный лагерь.

Возвращаясь вечером домой, Джимми тащил с собой целую охапку революционной литературы. На другой день во время обеденного перерыва он принялся раздавать ее рабочим на постройке дороги, которая уже передвинулась на территорию завода взрывчатых веществ. И, разумеется, в тот же день его вызвали к мастеру и рассчитали. Проводив его до границы участка, ему на прощание пригрозили: если он еще раз появится, охрана будет стрелять без предупреждения. Вечером он пошел в лавочку на перекрестке и попытался раздать там литературу. Восседавшие на ящиках зеваки вступили с ним в ожесточенный спор, а один вскочил и, грозя кулаком, заорал:

— Убирайся отсюда, сволочь ты этакая! Поговори тут еще, изменник! Вот мы заявимся к тебе ночью, и уедешь из наших мест в костюме из дегтя и" перьев, понял?

Глава XII ДЖИММИ ВСТРЕЧАЕТСЯ С ПАТРИОТОМ

I

Всю страну, казалось, охватила жажда войны, а Джимми — жажда мученичества. Если уж суждено великому безумию овладеть Америкой, то он, Джимми, сделает все от него зависящее, чтобы помешать этому! Он станет на пути колесницы войны, он сам бросится под копыта кавалерии. Словом, это был прекрасный план действий, но его осуществлению мешало одно препятствие!.. Или, точнее, четыре препятствия: три маленьких и одно большое — Лиззи.

Бедная Лиззи, разумеется, не имела ясного представления о тех мировых силах, с которыми собирался вступить в единоборство ее муж. Вся жизнь для нее была в трех малютках, которых она должна была выкормить и вырастить, и в муже, который должен был ей в этом помочь. А все остальное — это темный, непонятный мир, полный темных, непонятных ужасов. Где-то там, на небе, есть, правда, святая дева, готовая помочь, если как следует помолиться, но и тут Лиззи мешал муж, презиравший святую деву и даже выражавший оскорбительные сомнения насчет ее святости.

Мрачные непонятные силы огромного внешнего мира двигались к каким-то своим неведомым целям, а ее несчастный муженек вздумал остановить их! Уже в четвертый или пятый раз его выгоняют с работы, и он вот-вот попадет в тюрьму, или его вываляют в дегте и перьях. Так как спор становился все ожесточеннее, а опасности увеличивались, Лиззи впала в состояние какой-то хронической истерии. Глаза у нее были вечно красны от слез, чуть что — она уже заливалась слезами и порывисто обнимала мужа. Джимми-младший тут же поднимал рев, за ним оба малыша, а Джимми-старший терялся, чувствуя себя совсем беспомощным. Вот она, оборотная сторона героизма, о которой умалчивают книги. Описана ли где-нибудь история женатого мученика? А если да, то интересно, как поступил этот мученик со своей семьей?

Джимми пытался успокоить жену: ведь дело идет о спасении ста миллионов людей от ужасов войны — что значит по сравнению с этим жизнь одного человека? Но, увы, этот довод не производил на Лиззи должного впечатления по той простой причине, что для нее этот самый один человек был дороже всех остальных девяноста девяти миллионов девятисот девяноста девяти тысяч девятисот девяноста девяти людей. И что мог сделать какой-то один беспомощный, никому не известный рабочий, да еще лишившийся места...

— Но ведь на то и существует организация,— кричал Джимми,— все вместе — мы партия. И раз мы решили стоять друг за друга, значит должны стоять до конца! А если я увильну, то выйдет, что я трус, предатель! Мы должны сделать так, чтобы рабочие это поняли...

— Не выйдет ничего! — возражала ему Лиззи.

— Уже вышло. Приходи к нам —сама увидишь.

— Да что же могут сделать рабочие?

Джимми не упустил случая разразиться целой речью:

— Что могут сделать рабочие? Спроси лучше, чего они не могут сделать! Можно вести войну без рабочих? Нет! Если только они будут дружно стоять друг за друга и восстанут против угнетателей...

— Не будет этого,— всхлипывала Лиззи.— Не нужен ты им. Тебя выгонят или изобьют, как бедного Билла Мэррея...

— Разве это хуже, чем идти воевать?

— Но ты же не пойдешь воевать!

— Откуда ты знаешь? Если Америка вступит в войну, то возьмут и меня. Насильно потащат. А буду сопротивляться — расстреляют. Как в Англии, во Франции, в России и других странах.

— И здесь так тоже будет? — Лиззи была в ужасе.

— А то как же! К этому они и готовятся, а мы хотим им помешать. Ты просто не знаешь, что теперь творится. Смотри!

Джимми вынул из кармана свежий номер «Уоркера», в котором приводились речи в конгрессе, призывающие к всеобщей воинской повинности как важнейшему политическому шагу.

— Понимаешь, что они затевают? Если мы хотим помешать им, надо сделать это сейчас же, пока еще не поздно. И потом не все ли мне равно? Не посадят в лисвиллскую тюрьму, так пошлют в Европу и убьют там, а может, еще по дороге потопит подводная лодка!

И вот новый страх закрался в материнское сердце Лиззи, лишив ее сна и заронив в ее душе тревожную мысль о том, что мировая война может коснуться и ее.

— Что же тогда с детьми-то будет? — тоскливо спрашивала она у Джимми, а тот отвечал:

— А кому какое дело в этом проклятом капиталистическом мире до детей рабочих?

II

Словом, Джимми пока удалось настоять на своем — он ежедневно ходил в город, раздавал листовки, держал фонари на уличных митингах, во время которых часть собравшихся шумела и гикала на социалистов, а остальные их защищали, так что в конце концов, чтобы предотвратить свалку, приходилось вмешиваться полиции. Это было время, когда воинственно настроенное большинство депутатов старалось протащить через сенат объявление войны Германии, а горсточка пацифистов, устроив в самые последние часы сессии обструкцию, задержала решение на несколько недель. Поведение пацифистов оценивалось в зависимости от того, кто о них говорил. Президент порицал их за «безнадежное упорство», газеты Уолл-стрита требовали предать их суду Линча, а Джимми и его единомышленники считали их героями, друзьями человечества, возмущаясь, что президент, переизбранный всего четыре месяца назад исключительно благодаря голосам пацифистов, благодаря тому, что он стоял на пацифистской платформе, теперь втягивает Америку в войну и осуждает людей лишь за то, что те, видите ли, придерживаются его же собственных прежних убеждений!

Но тут произошло новое событие. Спустя три дня, в течение которых всякое сообщение с Петроградом было прервано, пришло известие, взбудоражившее весь мир: царь низвергнут, и русский народ свободен! Джимми не верил своим ушам—он словно помешался от радости. Придя на собрание, он застал своих товарищей в таком ликовании, как будто отныне им принадлежал весь мир. Вот оно — то, что социалисты без устали проповедовали все эти тяжелые, мучительные годы, подвергаясь насмешкам, ненависти, преследованию,— социальная революция, которая стучится в ворота мира! Теперь очередь за Австрией, а там и за Германией, Италией, Францией, Англией, и так революция доберется до Лисвилла! Повсюду народ станет хозяином того, что принадлежит ему по праву, и война и тирания исчезнут, как тяжелый кошмар!

Ораторы один за другим поднимались с мест, чтобы возвестить это светлое будущее. Пели «Марсельезу» и «Интернационал», а присутствовавшие на собрании русские обнимались, и слезы катились у них по щекам. Решили устроить массовый митинг: лисвиллцы должны знать об этом историческом событии, а сами социалисты — еще более решительно бороться против войны. Теперь, когда социальная революция стучится в ворота мира, какой смысл Америке поддерживать милитаризм?

Джимми принялся за дело с удвоенным пылом. Теперь агитация поглощала все его время. Найти работу было, очевидно, делом безнадежным, и Джимми махнул на это рукой. Владелец лавки на перекрестке, относившийся с неприязнью к убеждениям Джимми, отказал ему в кредите, и бедной Лиззи пришлось, несмотря на все свои клятвы, снять чулок с правой ноги, распороть повязку и извлечь один из драгоценных двадцати долларовых билетов. Их светло желтый цвет потускнел, и они теперь совсем не хрустели, но тем не менее хозяин лавочки охотно взял бумажку. Воспользовавшись случаем, он дружески предостерег Лиззи об опасности, грозящей ее мужу. Пусть она уговорит его, пока не поздно, попридержать язык. Нет, бедная Лиззи больше не хотела быть пацифисткой, и снова начались слезы и причитания на груди у мужа.

III

Но Джимми не уступил, и Лиззи послала письмо старому Питеру Дрю с просьбой приехать помочь ей в ее горе. Старый фермер запряг свою клячу, приехал и битых два часа беседовал с Джимми, причем он толковал об Америке, а Джимми ему — о России.

— Выходит, что Америка должна ползать на брюхе перед кайзером? — возмущался фермер.

Джимми возразил, что кайзера, мол, тоже свергнут, как свергли русского царя. Русские рабочие указали путь, и уже теперь рабочие нигде не станут гнуть шею под ярмом рабства. Да и в так называемых республиках, во Франции, управляемой банкирами, и в Америке, управляемой Уолл-стритом, рабочие тоже усвоят уроки революции!

— Но ведь американский народ и так может всего достигнуть,— горячился старый фермер.— Стоит только голосовать за...

— Голосовать? — яростно перебил его Джимми.— Голосовать, чтобы потом какая-нибудь паршивая политическая банда, вроде нашей лисвиллской, не посчитала наши голоса? Нет, вы уж лучше мне про голосование и не говорите: стоило мне переехать в другой район, как я потерял право голоса,— потерял, потому что потерял работу. Выходит, что, голосовать мне или нет, решает старикан Гренич! Целых две трети рабочих «Эмпайра» не голосуют по той же причине. Да что и «Эмпайр» — половина всех неквалифицированных рабочих в стране не голосует, потому что у них нет дома, ничего нет.

— А как же вы будете избирать ваше рабочее правительство? Разве но. при помощи голосования?

— Понятно, при помощи голосования. Только сначала мы выгоним капиталистов. У них не будет денег подкупать политические партии, не будет газет и типографий, чтобы врать про нас. Взять хотя бы этот лисвиллский «Геральд»: врет почем зря, а мы не можем сказать о себе ни слова правды.

И так далее в том же духе. Напрасно старый фермер говорил Джимми о родине. Тот считал, что родина пропала, что она угнетена, отдана в кабалу капиталистам, плутократам. Он предан не родине, а классу рабочих, которых эксплуатируют, преследуют, гоняют с места на место. В прошлом правительство позволяло корпорациям вертеть собой как угодно, и напрасно взывает теперь президент к справедливости и демократии и говорит разные красивые слова. Он, Джимми, им не верит. Да и все равно плутократы Уолл-стрита позаботятся о том, чтобы из обещаний президента ничего не вышло: они повернут его слова, как им захочется, а пока будут обливать его, Джимми Хиггинса, грязью, потоками все той же ненависти. Так и не удалось старому солдату и патриоту пробить броню предубеждений Джимми.

IV

На следующий день был назначен грандиозный митинг в честь русской революции. А Лиззи, представьте себе, надеялась уговорить Джимми не ходить на него! И пригласила с этой целью мистера Дрю. Бедняжка Лиззи уже заранее представляла себе, как всех собравшихся повезут в тюрьму и ее Джимми непременно встанет и что-нибудь такое выкрикнет, а полиция набросится на него и разобьет ему голову дубинками. Напрасно Джимми уверял ее, что будет раздавать литературу и указывать места присутствующим, только и всего. Лиззи, обливаясь горькими слезами, не отпускала его. Но когда и это не помогло, она заявила, что пойдет сама с ним, она попросит миссис Дрю присмотреть за детьми и пойдет тоже.

Питер Дрю заметил, что даже ему и то было бы интересно пойти на митинг. Что, если он заедет за Лиззи и детьми, завезет детей к себе, а сам отправится с Лиззи на митинг? Джимми ведь будет в оперном театре с самого утра — он помогает оформлять зал, так что прямо там они и встретятся. А после митинга они все вместе вернутся домой.

— Идет! — Джимми был в восторге: он уже видел в мечтах, как старый ветеран превратился в пламенного революционера.

Но, увы, все вышло совсем иначе. К ужасу Джимми, старик явился на митинг в выцветшем мундире с множеством медных пуговиц. Все, конечно, в изумлении уставились на него, тем более что старый ветеран пришел вместе с товарищем Хиггинсом. А старик невозмутимо разглядывал толпу мужчин с красными значками и женщин с красными шарфами или бантами; на стенах — огромный флаг, кумачовые полотнища, знамена Союза имени Карла Маркса, Союза социалистической молодежи, местного отделения № 4717 союза механиков, районного отделения № 529 союза плотников и рабочего кооперативного общества. Потом он повернулся к Джимми и спросил:

— А где же американский флаг?

Хоровой кружок пропел «Марсельезу»; все махали красными носовыми платками и до хрипоты кричали «ура». Председатель, товарищ Геррити, выступил с небольшой речью. В течение многих лет социалисты всего мира, желая ярче обрисовать плохие условия жизни у себя на родине, прибегали к сравнению с Россией, но теперь сравнение устарело — Россия свободна, а скоро и Америка образумится и последует ее примеру. Геррити представил собранию товарища Павла Михайловича, специально приехавшего из Нью-Йорка, чтобы сделать доклад о значении этого величайшего исторического события. Товарищ Павел, худощавый, ученого вида человек, с черной бородой и в очках с черной оправой, сказал несколько слов по-русски, а затем около часу говорил на ломаном английском языке о том, каким образом русские добились свободы и как они постараются теперь освободить пролетариат всего мира. После него выступил товарищ Шульце из союза ковровщиков. Он заявил, что теперь нет никакой надобности воевать с Германией: немецким рабочим указан путь к свободе, и скоро они последуют примеру своих русских - товарищей. Шульце уверен в этом — его брат, редактор социалистической

газеты в Лейпциге, сообщает ему все, что творится на родине.

Затем взял слово товарищ Смит, редактор «Уоркера», и вот тут-то все и произошло. Молодой редактор не стал терять времени на вступления. Он заявил, что он революционер-интернационалист и никакое капиталистическое правительство не втянет его в свои кровавые махинации. Его не заставят убивать собратьев-рабочих, будь то в Германии, в Австрии, в Болгарии или Турции. Господа с Уолл-стрита убедятся, что, погнав свободных американцев на бойню, они совершили в своей стяжательской жизни величайшую ошибку.

— Не поймите меня превратно,— кричал товарищ Смит, хотя пока еще в его речи не было ничего такого, что можно было бы понять превратно,— я не пацифист, я не противник войны, но я буду сражаться только за то, за что хочу. Дайте мне оружие, я не откажусь от него, нет! Мне и моим товарищам, рабам наемного труда, давно не терпится получить оружие, а уж мы сами решим, против кого направить его: против наших братьев, немецких рабочих, или же против угнетателей, эксплуататоров с Уолл-стрита с их газетными лакеями и военной кликой!

Его слова били, как удары молота, и собрание ответило громом аплодисментов. Но вдруг все почувствовали, что в зале творится что-то неладное. Высокий седой старик в выцветшем синем мундире поднялся со своего места посредине зала и что-то закричал, размахивая руками. Соседи безуспешно старались усадить его. Часть аудитории из любопытства замолчала.

— Позор! Позор!—кричал он, указывая дрожащим пальцем на оратора.— То, что вы говорите, молодой человек,— это измена родине!

— Садитесь!— орали в зале.— Замолчите! Но старик не унимался.

— Разве здесь нет ни одного американца? Неужели вы станете молча выслушивать наглые речи изменника?

Публика хватала его за фалды мундира, грозила ему кулаками. Где-то в другом конце зала Неистовый Билл вскочил на стул:

— Заткните глотку этому старому дуралею!

Двое полицейских уже бежали по проходу между рядами, и «старый дуралей» обратился к ним:

— А вы здесь на что? Почему вы не защищаете флаг и честь Америки?

Те, однако, потребовали, чтобы он не мешал собранию. Тогда старик, гордо выпрямившись, зашагал к выходу. У дверей он еще раз обернулся и, погрозив кулаком, крикнул надтреснутым голосом:

— Изменники! Изменники!

V

Бедный Джимми был совершенно подавлен. Он, глубоко преданный делу социализма, явился причиной этой позорной сцены — он привел на революционный митинг человека в мундире убийц рабочего класса! Ему было совестно глядеть товарищам в глаза; он подтолкнул Лиззи локтем, они встали и незаметно, избегая встреч со знакомыми, выбрались из зала.

Выйдя на улицу, оба в нерешительности остановились. Старик уехал, конечно, без них. Придется тащиться в темноте по грязи от самой остановки трамвая и до дома, а на Лиззи ее единственное праздничное платье! Но, дойдя до места, где Питер Дрю оставил свою повозку, они с удивлением увидели, что он терпеливо поджидает их. Заметив их нерешительность, он крикнул:

— Идите! Садитесь!

Они были очень смущены, но послушно влезли в повозку, и старая кляча тронулась в обратный путь. Долго ехали молча. Наконец, Джимми не выдержал.

— Очень жаль, что так получилось, мистер Дрю,— начал он.— Вы не понимаете...

Но старик оборвал его:

— Нам не о чем разговаривать, молодой человек. До самого дома все хранили молчание, и только один раз Джимми показалось, что Лиззи тихонько всхлипывает.

Ему было ужасно тяжело—он питал к старому солдату глубокое уважение, даже привязанность. Мистер Дрю произвел в свое время на него глубокое впечатление не своими взглядами,— нет, Джимми считал, что они устарели ровно на шестьдесят лет,— но всей своей личностью. Первый раз в жизни он встретил настоящего честного патриота. Как обидно, что тот не мог встать

на революционную точку зрения! И как жаль, что его так рассердили! Вот еще одна страшная особенность войны — разлучать друзей, сеять между ними вражду и ненависть.

Так по крайней мере представлялось все это Джимми в тот вечер, когда он был еще полон впечатлениями от слышанных речей. Но порой на него нападали сомнения. Человек не может идти наперекор всему обществу и не задавать себе иногда вопроса: может быть, все-таки общество в чем-то и право? Джимми слышал о том, что проделывали немцы — они не умели драться честно, они изощрялись в диких жестокостях, словно нарочно для того, чтобы даже их защитники не могли считать их за людей. Джимми яростно спорил, когда его упрекали в том, что он помогает немцам; он был страшно оскорблен обвинениями лисвиллской газеты, назвавшей его немецким агентом и изменником, и все-таки никак не мог отделаться от неприятной мысли, что он играл — по крайней мере какое-то время — на руку немцам.

Когда в споре ему указывал на это какой-нибудь патриот, Джимми возражал: он призывает и немецких социалистов восстать против своих военных вождей. Но патриот в ответ говорил ему, что немцы-социалисты больше немцы, чем социалисты, и приводил в доказательство их слова и поступки. Например, заявление одного немецкого социалиста в рейхстаге: у немцев, мол, есть два способа вести войну — их армии бьют врага на фронте, а немецкие социалисты тем временем подрывают моральный дух рабочих во вражеских странах. Когда Джимми Хиггинсу прочли это место, он просто не поверил: ложь, ни один социалист так не скажет. Доказать, конечно, он ничего не может, но он уверен в своей правоте, и все тут! Однако потом он задумался. А что, если это правда? А что, если немецкие рабочие уже вышколены с детства, и даже те из них, которые называют себя революционерами, в душе прежде всего патриоты? Джимми начал припоминать и сопоставлять все, что он когда-либо слышал или читал. Ничего не скажешь, до сих пор немецкие социалисты не проявили большой смелости в борьбе со своим правительством!

Обычно ему на это возражали, что немецкие социалисты не могут идти против своего правительства, так как рискуют угодить в тюрьму. Но что же это за возражение? Они должны идти в тюрьму, идти в тюрьму — их обязанность! А иначе, как смеют они рассчитывать, что Джимми Хиггинс пойдет в тюрьму здесь, в Америке? Джимми так прямо и спросил товарища Мейснера, а тот ответил, что, если Джимми первый пойдет в тюрьму, немецкие товарищи, без сомнения, последуют его примеру. Но Джимми не мог понять, почему именно он должен быть первым. А когда они попытались выяснить почему, то постепенно обнаружилось, что в глубине души Джимми уже начал приходить к определенному убеждению: Германия больше виновата в войне, чем Америка. Но товарищ Мейснер никак не хотел с этим согласиться. Наоборот, он с необычайной запальчивостью старался убедить Джимми, что в войне виноваты все остальные капиталистические правительства, а Германия только защищается. Словом, они спорили не как революционеры, а как самые простые обыватели, и приводили те же доводы, что адвокат Норвуд и пивовар Шнейдер во время своих стычек на собраниях. Только на этот раз Джимми стоял на стороне Норвуда.

В результате Джимми сделал очень грустное открытие: его близкий друг Мейснер все-таки немец и потому чем-то неуловимо отличается от него, как-то иначе на все смотрит.

Глава XIII ДЖИММИ ХИГГИНС СТАРАЕТСЯ ИЗБЕЖАТЬ ОПАСНОСТИ

I

Война войною, «о пахать и сеять все- равно надо. Джон Каттер пришел к своему жильцу и предложил снова поступить к нему батраком. Пусть только даст слово не болтать о войне. Хотя Каттер и сам не был ярым патриотом, он вовсе не желал, чтобы сожгли его домик, в котором жил Джимми. И опять в семье Хиггинсов пошли споры. Лиззи помнила, как прошлым летом Джимми работал с раннего утра до поздней ночи и настолько уставал, что у него не было даже сил читать социалистические газеты, а тем более заниматься агитацией. Такое положение вещей казалось измученной волнениями жене агитатора наилучшим. Бедной Элизе Бетузер уже три раза приходилось снимать чулок с правой ноги и извлекать заветные двадцатидолларовые билеты. Теперь их осталось только семь, и Лиззи хранила их как зеницу ока.

В конце концов Джимми дал обещание молчать, по крайней мере в деревне. Да и что толку просвещать этих олухов? Пусть себе отправляются на войну, если им так хочется, пусть их там разнесут снарядами ;и отравят ядовитыми газами! Если уж заниматься пропагандой, то в городе, где рабочие соображают, что к чему и кто их врага.

И вот Джимми снова ежедневно впрягал в плуг лошадей Джона Каттера и отправлялся в поле Джона Каттера — растить еще один урожай для Джона Каттера, человека, которого он ненавидел. Целыми днями он пахал или боронил, по вечерам задавал корм лошадям и коровам, а потом шел домой и ужинал, прислушиваясь к грохоту проносившихся позади дома поездов — они везли материалы для производства тринитротолуола.

Огромный завод взрывчатых веществ работал теперь круглые сутки, и Джимми волей-неволей вое время приходилось думать о войне. Ночью мимо их дома мчались поезда, груженные уже готовым тринитротолуолом; от грохота дрожали стекла, и мысли Джимми уносились далеко за океан, к линии фронта, где скоро эта взрывчатка превратит людей в прах. Однажды ночью что-то случилось на путях, и поезд остановился как раз позади дома. Утром Джимми увидел черные вагоны о огненно-красными буквами: «Опасно». По крышам расхаживал человек с дубинкой в руках и револьвером за поясом — он охранял поезд.

Оказывается, ночью кто-то разобрал путь, видимо с целью устроить крушение. Когда Джимми работал в поле, к нему подошел сыщик и начал его допрашивать. Полиции было известно его прошлое, и она подозревала, что и тут не обошлось без его участия.

— А идите вы к черту! — не выдержал социалист.— Неужели вы думаете, что, если бы я захотел устроить крушение, я устроил бы его там, где сам работаю?

Вернувшись к обеду домой, он узнал, что сыщики допрашивали и Лиззи, напугав ее до смерти. Они даже пригрозили выселить их из дома. Да, всюду его 'Преследует эта проклятая война — не хватает только, чтобы его схватили и потащили в окопы!

II

Новый конгресс объявил войну Германии, и вся страна принялась лихорадочно вооружаться. Сотни тысяч! людей вступили в армию, но милитаристам и этого было мало: они требовали введения всеобщей воинской повинности — пусть воюют все мужчины поголовно.

— Если они так уверены в себе и в необходимости этой распрекрасной войны, то почему же им не хватает добровольцев? — рассуждали единомышленники Джимми— антимилитаристы. Но нет! Милитаристы знали, что основная масса народа не желает воевать, потому-то они и решили прибегнуть к силе. Вся деятельность социалистов была направлена теперь «а то, чтобы помешать введению всеобщей воинской повинности.

Опять ливиллская организация сняла оперный театр для устройства массового митинга протеста, а капиталистическая печать открыла яростную кампанию против него. Неужели граждане Лисвилла снова позволят этому сборищу мятежников и изменников Надругаться над любовью к родине и верностью ей? Газета «Геральд» еще раз напечатала рассказ о доблестном ветеране Гражданской войны, который выразил гневный протест против подстрекательства к измене со стороны небезызвестного «красного» редактора Джека Смита. Тут же был снова помещен портрет доблестного ветерана в выцветшем синем мундире и список сражений, в которых он участвовал, начиная с первой битвы при Булл-Ране и до последней — осады Ричмонда. Какой-то проезжавший мимо фермер дал номер этой газеты Лиззи, прибавив, что если кое-кто не перестанет сеять смуту, то дело может кончиться судом Линча. И Джимми, вернувшись домой, снова застал жену в слезах. Он не пойдет на этот митинг — она это твердо решила, и целых три дня и отчасти три ночи Лиззи проплакала, уговаривая мужа остаться дома.

Все это было бы смешно, если бы не было так трагично. Джимми пустил в ход старый довод, что если, мол, ему не удастся приостановить войну, то его потащат в окопы и убьют. Это мигом превратило Лиззи в пацифистку. Как смеет война отнимать у нее Джимми? Как смеет война отнимать его у детей? Дети тоже имеют свои права на отцов!

— Хорошо! — одобрил Джимми, когда Лиззи со слезами в голосе высказала такое мнение.— Значит, мне нужно идти на митинг, чтобы постараться предотвратить войну.

Но при мысли о полисменах с дубинками и о патриотах с ведрами дегтя и мешками перьев бедняжка Лиззи опять пришла в ужас. Нет, нет, не надо заниматься пропагандой, не надо больше ходить на митинги. Напрасно Джимми старался поймать ее на слове и спрашивал, чего же она хочет: чтобы его убили немцы или полиция и толпа хулиганов? Она не хотела ни того, ни другого, она вообще не хотела, чтобы его убили.

Тогда Джимми предложил компромисс: он пойдет на митинг, но не скажет ни слова — он обещает. Ну, нет, уж она-то знает его: случись что-нибудь — он непременно вмешается. Она сама пойдет с ним —вот что. Хотя для этого им и придется усадить всех трех ребят в колясочку и тащиться две-три мили до трамвая. И пусть Джимми попробует только слово сказать — она вцепится ему в пальто, повиснет на нем, зажмет ему рот рукой, она своим телом защитит его от дубинок полисменов!

На этом и порешили. Но когда пришло время ехать, полил сильный дождь, и дорогу так развезло, что нечего было и думать о том, чтобы довезти до трамвая колясочку с тройным грузом. Опять начались слезы и уговоры. Взяв жену за руку, Джимми торжественно поклялся не делать ничего такого, что хоть в какой-то мере может навлечь на него беду. Он не будет произносить речей, не будет вскакивать и кричать, что бы ни произошло — не окажет ни слова! Он будет только продавать брошюры и указывать места, как он это делал на митингах уже сотни раз. Ничего с ним не случится — он даже оставит дома свой красный значок, который всегда во время митингов красовался у него на груди. Повторив несколько раз свои обещания и клятвы, он, наконец, успокоил плачущую супругу и, тихонько высвободив из ее рук полу пальто, зашагал к трамваю, то и дело оглядываясь и махая рукой ей и детям. Последнее, что видел Джимми сквозь пелену дождя, был Джимми-младший: он махал ему красным платком, который Лиззи в последнюю минуту ухитрилась вытащить из кармана мужа. Последнее, что Джимми слышал, был голос сына.

— Будь умницей! Не болтай лишнего! — кричал тот ему вслед.

Джимми шел и думал о мальчонке. Ему теперь пять лет, и растет он «а редкость быстро. Глаза у него, как у матери,— большие черные, и такая озорная улыбка! Чего-чего только он не знает, о чем только не спрашивает! Джимми и Лиззи могли без конца говорить на эту тему. И теперь, шлепая по грязи, Джимми вспоминал, что сказал сын тогда-то или тогда-то. Плотно сжав губы и стиснув кулаки, Джимми, как всегда в таких случаях, чувствовал новый прилив энергии: они перестроят мир так, что дети рабочих будут хорошо и привольно жить.

III

Главным оратором на этот раз был молодой профессор, уволенный из колледжа за то, что в своих высказываниях он открыто принимал сторону рабочего класса. В глазах Джимми, разумеется, он был настоящим героем: этот профессор знал о войне решительно все — он описывал гигантский заговор капиталистов всего мира с целью окончательно прибрать к рукам все запасы сырья и поработить тело и душу рабочих. Он обрушился на тех, кто втянул страну в войну, на спекулянтов и финансистов Уолл-стрита, которые уже нажили благодаря войне миллиарды и собирались нажить еще десятки миллиардов; на тех, кто хотел заставить людей сражаться против их воли! Гром аплодисментов сопровождал каждую фразу оратора. Казалось, судя по митингу, что вся Америка готова восстать против войны.

Молодой профессор кончил и сел, вытирая пот со лба. Снова выступил хоровой кружок, только теперь он назывался — в угоду местному общественному мнению — не Кружок немецкой песни, а Рабочий хоровой кружок; товарищ Смит объявил, что после сбора пожертвований оратор будет отвечать на записки. А пока товарищ Смит сам разразился речью на тему о том, что лисвиллские рабочие должны продемонстрировать свое отношение к войне конкретными действиями. Что касается самого оратора, то он решительно заявляет: никакие воинственные крики не заставят его отступить ни на йоту, и пусть занесут его слова в протокол — он никогда не пойдет на капиталистическую войну и готов действовать вместе со всеми, кто разделяет его точку зрения. Время не терпит...

Оратора опять неожиданно прервали—только на этот раз виноват был не старый ветеран, а полицейский сержант, стоявший у края сцены. Он шагнул вперед и громогласно объявил:

— Митинг закрыт.

— Что?—закричал оратор.

— Митинг закрыт,— повторил тот.— А вы, молодой человек, арестованы.

Зал загудел. Из раковины оркестра, откуда обычно раздавались лишь нежные звуки музыки, вдруг вынырнул отряд людей в синих мундирах и рассыпался цепью между (публикой и оратором, в то время как с десяток солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками, двинулось по проходу между рядами.

— Это беззаконие! — крикнул товарищ Смит.

— Хватит разговоров!—приказал начальник полиции; двое полисменов схватили оратора за руки и уволокли со сцены.

На трибуну вскочил товарищ Геррити.

— Я протестую! Митинг проходил организованно, никаких беспорядков не было...

Полисмен добрался и до него.

— Вы арестованы!

— Позор! Позор! — крикнула товарищ Мейбл Смит, сестра редактора «Уоркера».— Я не буду молчать! Я протестую во имя свободы слова! Я заявляю...

Полисмен схватил ее за руку, но голос ее звенел все .громче, будоража зал. Всюду вспыхивали столкновения с полицией. Миссис Геррити вскочила на стул и тоже начала протестовать. Джимми Хиггинс сидел недалеко от нее, и когда он увидел стройную фигурку и изящную шляпку с павлиньим пером, надетую чуть набекрень, сердце его забилось от непонятного, полузабытого волнения. Да, это была она, товарищ Эвелин Бэскервилл, со своими пышными каштановыми волосами, задорными ямочками на щеках и своими смелыми и страшными идеями, та самая мисс Бэскервилл, что смутила душевный покой Джимми Хиггинса и чуть не разбила его семейное счастье. Теперь она пускала в ход новый вид кокетства, и трое солдат, вооруженных ружьями и штыками, вынуждены были обратить «а нее все свое внимание.

А Мэри Аллен, квакерша, признающая только воздействие словом, стояла с красным шарфом через плечо, держа в руках кипу брошюр, в проходе между рядами и произносила речь:

— Во имя свободы и справедливости я протестую против этого беззакония! Я не могу спокойно смотреть, как мою страну втягивают в войну, и не воспользоваться своим правом протеста! Этот город называется христианским. Во имя нашего Спасителя...— и так далее и так далее, а несколько смущенных молодых солдат старались в этот момент удержать одновременно и пылкого оратора и свои винтовки.

— Разве у нас в Америке нет больше прав? — закричал товарищ Шнейдер, пивовар. Он находился на сцене в качестве участника хора, и ему удалось подойти к самой рампе.1—Разве мы здесь...

— Заткнись, немчура! — заорал кто-то из передних рядов. Трое полисменов одновременно набросились на него и так грубо схватили за шиворот, что лицо у него, и без- того багровое от возбуждения, зловеще потемнело.

Бедный Джимми Хиггинс! Он стоял в проходе между рядами, держа пачку брошюр: «Война — и ради чего?» — и весь дрожал от возбуждения. Каждый нерв, каждый мускул толкал его броситься опрометью в схватку, закричать, перекрывая шум толпы, действовать как мужчина, или хотя бы как товарищ Мейбл Смит, или товарищ Мэри Аллен, или товарищ миссис Геррити, урожденная Бэскервилл. Но он лишь беспомощно озирался по сторонам и молчал — он был связан по рукам и ногам торжественной клятвой, данной Лиззи — матери его детей.

А рядом он увидел человека, тоже связанного по рукам и ногам — связанного воспоминанием: ему однажды уже переломили нос и выбили три зуба. Неистовый Билл заметил, что полисмен наблюдает за ним и ждет только предлога, чтобы на него наброситься. И потому он тоже молчал; оба они стояли и молча смотрели, как попирались основные конституционные права американских граждан, как солдатскими сапожищами втаптывалась в грязь свобода, как осквернялась и душилась справедливость в самом алтаре ее храма... По крайней мере так были описаны события на следующий день в лисвиллском «Уоркере». Те же, кто читал «Геральд» — а таких было девять десятых в городе,— узнали, что наконец-то закон и порядок одержали верх в Лисвилле, пропаганда гуннов раз навсегда подавлена и подстрекатели почувствовали на себе тяжелую десницу общественного негодования.

IV

Когда арестованных вывели и начали вталкивать в полицейский автомобиль, вокруг собралась толпа, осыпавшая полицию насмешками. Но полиция разогнала ее, строго следя за тем, чтобы не возникало летучих митингов. Джимми с несколькими товарищами очутился на центральной улице города. Они шли, сами не зная куда, взволнованно обсуждая происшедшее, и каждый старался объяснить, каким образом получилось так, что его миновал мученический венец. Одни уверяли, что выступали тоже —странно даже, как это полиция не обратила на них внимания; другие просто сочли благоразумным во-время ускользнуть — ведь кому-то надо же в следующий раз выступать; третьи предлагали немедленно выпустить листовки с призывом к новому массовому митингу. Чтобы обсудить все это как следует, зашли в «буфетерию» Тома. Сели за столики, заказали—кто кофе с сэндвичами, кто молоко с пирожками — и только начали толковать о том, где бы раздобыть денег для залога за арестованных, не прибегая к помощи товарища доктора Сервиса, как вдруг произошло такое, что всем уже стало не до митинга.

То был гигантский взрыв, от которого, казалось, содрогнулся весь мир,— невероятная, космическая конвульсия. Воздух внезапно превратился во что-то живое, упруго ударившее в лицо; стены и столы затряслись, в комнату дождем посыпались оконные стекла. Гул, мощный,всепроникающий гул, далекий и вместе с тем близкий, постепенно затих под звон бесчисленных оконных стекол. И наступила тишина — зловещая, пугающая... Все в недоумении уставились друг на друга.

— Что это такое? Что?

И всех осенила одна и та же мысль: «Пороховой завод!»

Ну да, конечно, завод! Уже сколько месяцев ходили толки о возможности взрыва и его последствиях, и вот это случилось. Вдруг кто-то вскрикнул. Все обернулись: товарищ Хиггинс сидел бледный как полотно; сердце у него остановилось от ужаса —(ведь его дом был так близко от места взрыва.

— Надо бежать мне, а? — проговорил он задыхаясь.

Многие вскочили тоже и побежали вместе с ним. Тротуары были усеяны осколками стекол,— казалось, во всем Лисвилле не уцелело ни одного окна.

Если бы у Джимми была привычка ценить свое время и свободнее распоряжаться деньгами, он сообразил бы, что можно узнать, в чем дело, по телефону или через редакцию газеты. Но он думал только об одном: как бы скорее добраться до трамвая. Товарищи добежали с ним до остановки, взволнованно обмениваясь на ходу предположениями и стараясь его успокоить: ну, разбилось несколько стекол и тарелок, хуже ведь ничего не могло случиться. Они хотели проводить Джимми до самого дома, но, вспомнив, что опоздают на последний обратный трамвай, а рано утром всем надо на работу, усадили его в вагон и распрощались.

V

Трамвай был набит любопытными, спешившими к месту катастрофы, так что недостатка в спутниках у Джимми не было. Но, доехав до своей остановки, он слез и пошел один — остальные поехали дальше к пороховому заводу, до которого было еще около мили.

Никогда Джимми не забыть этой «очи, этой похожей на страшный сон дороги. Тьма была такая, что хоть глаз выколи; не успел он проделать и половины пути, как обо что-то споткнулся и упал ничком. Встал, ощупал руками, — оказалось, дерево лежит поперек дороги. Он вспомнил, что в этом месте у дороги стояло большое высохшее дерево. Неужели его свалило взрывом?

Он пошел осторожней, хотя мучительный страх гнал его вперед, заставляя ускорять шаги. Вскоре показалась ферма. Он вошел во двор и окликнул хозяев; никто не ответил. Кругом валялась черепица, вероятно с крыши. Джимми стал пробираться дальше, ему было очень страшно.

У поворота — менее чем в полумиле от его дома — всегда стояло несколько запряженных повозок, но и тут никто не откликнулся на его зов. Отсюда дорога шла лесом, но дороги, собственно говоря, уже не было — ее завалили вырванные с корнем деревья. Джимми брел на ощупь, все время спотыкаясь; сухая ветка больно оцарапала ему щеку. Но как же мог взрыв наделать столько разрушений возле его дома? Ведь отсюда до завода — целых две мили! Джимми готов был заплакать от страха, как ребенок.

Впереди маячил свет — кто-то шел с фонарем. Джимми кричал до тех пор, пока прохожий, наконец, не остановился. Оказалось, что это фермер, живший несколько ближе к городу. Он тоже ничего не знал, и они пошли вместе. За лесом дорога была покрыта комьями грязи, вырванными с корнем кустами, досками от изгороди и обуглившимися обломками.

— Должно быть, это случилось где-то поблизости,— сказал фермер и добавил:— Надо полагать, «а железной дороге.

И сердце у Джимми на мгновение перестало биться.

Они поднялись на небольшую возвышенность, откуда днем была видна железнодорожная линия. Внизу мелькали фонари — множество фонарей, снующих, как светлячки.

— Идем сюда,— попросил Джимми фермера и побежал к своему дому. Вся дорога была завалена кучами земли, словно тысячи землечерпалок нарочно свалили ее сюда. Наконец, они дошли до того места, где должен был стоить забор, но никакого забора не было, лишь чернела пруда рыхлой земли... И яблони не было. Там, где прежде была лужайка, появился крутой откос, а там, где стоял его дом, зиял громадный ров, казавшийся в темноте бездонной пропастью.

VI

Джимми выхватил из рук фермера фонарь и заметался, как безумный, стараясь найти какие-нибудь признаки жилья, хоть что-нибудь — курятник, хлев, заднюю изгородь, сломанный вяз, железнодорожное полотно позади дома. Он не мог себе представить, что это и есть то самое место, он не верил своим глазам. Он метался, спотыкаясь о груды мокрой глины, соскальзывая в воронки, наполненные странными, едкими испарениями, от которых слезились глаза, снова карабкался вверх, бежал за людьми с фонарями, о чем-то их спрашивал и, не дожидаясь ответа, убегал прочь. Ему казалось: еще немного, и он найдет свой дом, найдет все, что ищет. Но он ничего не находил — вокруг были только воронки и глыбы земли. И мало-помалу страшная истина открылась ему: все это место вдоль железнодорожного пути, насколько хватал глаз, представляло собою гигантский ров с грудами вывороченной земли, из которых там и сям торчали колеса, оси, части взорванных товарных вагонов, ров, наполненный смертоносными парами тринитротолуола!

Джимми окликал снующих с фонарями людей, опрашивал, не видал ли кто его близких. Нет, никто их не видел, никто не предупредил их об опасности. Рыдая, Джимми звал жену и детей... Он выбежал на дорогу и после долгих поисков нашел обуглившийся пень. Теперь, наконец, он точно знал, где находился их дом: как раз там, где начиналась страшная зияющая пропасть. Он заскользил вниз по откосу; он опять кричал, звал жену и детей, словно ожидая, что души любимых ответят ему наперекор всем силам разрушения. Потом пересек дорогу и снова стал звать их, в надежде, что им удалось убежать.

В темноте он на кого-то наткнулся — мистер Дрю! Старый Дрю, который две недели назад возил Элизу Бетузер и трех малюток в своей повозке! Воспоминание было так свежо, что Джимми схватил старого солдата за руку и заплакал, как ребенок.

Старик пытался увести его к себе домой, но Джимми не хотел — не мог уйти: славно загипнотизированный ужасом, он все бродил и бродил вокруг, таская за собой старика Дрю, умоляя встречных сказать ему, где его жена и дети, яростно проклиная тех, кто затеял войну и, главное, тех, кто производит взрывчатку и перевозит ее около домов, где живут люди. И на этот раз его слушали, не угрожая судом Линча.

Жуткая бесконечная ночь. Джимми потерял в темноте старого Дрю и снова очутился один; наконец, забрезжил рассвет, осветив картину бедствия и бледные испуганные лица зрителей. Но самое страшное было впереди. Невдалеке собралась толпа, и когда Джимми подошел, она расступилась. Никто не произнес ни слова, но все, казалось, напряженно ждали. Один из мужчин держал что-то, завернутое в попону, и, секунду поколебавшись, развернул ее... Там оказалась нога в черном чулке, подвязанном тесемкой — вроде тех, что можно видеть в витрине галантерейных магазинов, только эта нога была в крови и местами обуглилась. Джимми взглянул, закрыл лицо руками и побежал... Вот и дорога... дальше, дальше — все равно куда, лишь бы дальше.

VII

Весь прежний мир Джимми был уничтожен, сметен одним ударом. Ему теперь некуда идти, ему вое равно, что с ним станет. Он добрел до остановки и сел на первый попавшийся трамвай. Случайно оказалось, что трамвай идет в Лисвилл. В Лисвилл так в Лисвилл — ему безразлично. В городе он сошел и стал бесцельно бродить по улицам, пока не наткнулся на пивную, где обычно встречался с Джери Коулменом, тороватым обладателем десятидолларовых билетов. Джимми вошел и заказал стакан виски. Он ничего не стал рассказывать хозяину пивной — просто сел за отдельный столик и стал пить. Заказал второй стакан — только бы не думать. Он пил целый час, стакан за стаканом, и вдруг в его затуманенном мозгу зародилась дикая, нелепая мысль — плод всей этой страшной ночи.

Какая нога была завернута в попону? Правая или левая? Если правая — там деньги, семь выцветших желтых двадцати долларовых билетов!

А что, если тот, кто нашел ее, .случайно снимет чулок? 'Как же тогда быть ему, Джимми? Сто сорок долларов для рабочего не шутка — столько денег у Джимми никогда не было и, наверное, никогда не будет. Но нельзя же пойти к этому человеку и сказать: «У вас эта нога?.. Там деньги... под чулком. Мне их заплатили за то, чтобы я молчал про Лейси Гренича».

Джимми выпил еще пару стаканов и, наконец, решил: «А на кой черт мне эти деньги? Все равно мне не жить!»

Глава XIV ДЖИММИ ХИГГИНС ПУСКАЕТСЯ В СТРАНСТВИЯ

I

Джимми Хиггинс брел по улице и вдруг столкнулся с Неистовым Биллом; тот, разумеется, был крайне удивлен, увидав своего друга пьяным. А узнав причину, он проявил совершенно неожиданное свойство характера. Ведь если судить о Билле по его речам, можно было подумать, что это яд, а не человек, существо, насквозь пропитанное завистью, ненавистью, злобой и чуждое всякого сострадания. А тут нате, у него на глазах выступили слезы, и, положив Джимми на плечо руку, он сказал:

— Да, брат, не повезло тебе. Жалко мне тебя!

И Джимми, которому больше всего хотелось, чтобы кто-нибудь пожалел его, крепко обнял Билла и разрыдался. Он рассказывал и пересказывал, как подошел к тому месту, где прежде стоял его домик, и увидел лишь огромный ров, и как он бегал кругом и звал жену и ребятишек, и как под конец кто-то принес ему ногу Лиззи.

Неистовый Билл выслушал печальную историю до конца, а потом сказал:

— Знаешь что, брат, давай уедем из этого города.

— Как это уедем?—не понял Джимми.

— Да очень просто. Ведь стоит мне теперь открыть рот, полисмены, как звери, кидаются на меня. Этот Лисвилл — сволочная дыра. Надо уехать отсюда.

— Но куда?

— Куда глаза глядят! Не все ли равно? Скоро лето. Пусть знают, что нам на них наплевать.

«А верно, наплевать»,—подумал Джимми. Они отправились в ночлежный дом, где Билл снимал угол. Билл запихнул в мешок все свои земные богатства, из которых самым важным он считал дневник, где были записаны все события той поры, четыре года назад, когда он возглавлял поход безработных из Калифорнии в Вашингтон. Потом оба друга сели в трамвай и выехали за город; дальше они пошли пешком по берегу реки. Джимми все не мог успокоиться и плакал, а Билл задыхался от сильнейшего кашля. Сделали привал—недалеко от того места, где Джимми купался с кандидатом; он начал трогательно рассказывать об этом событии, но на половине рассказа заснул. А Билл пошел побродить и на какой-то ферме выпросил поесть—на этот раз кашель ему пригодился: помог разжалобить сердце хозяйки. Было уже совсем темно, когда Джимми с Биллом добрались до полотна железной дороги и залезли в вагон товарного состава, шедшего в южном направлении. Так Джимми Хиггинс вернулся к бродяжничеству, в котором прошла значительная часть его юности.

Но между тогдашним Джимми и теперешним была огромная разница: он уже не был слепой, беспомощной жертвой подлого экономического строя, он был революционером, исполненным классовой сознательности, прошедшим суровую школу жизни. Америка готовилась к войне. А у Джимми была на уме своя война — война против Америки.

В одном шахтерском поселке оба агитатора сошли с поезда и нанялись сторожами на шахту. В завшивленных хозяйских бараках они с места в карьер начали проповедовать среди рабочих свое революционное учение. На них донесли; тогда они пробрались «зайцами» в другой товарный поезд и возобновили свою деятельность на следующем руднике.

Организовать стачку было невозможно, так как начальство не спускало глаз с шахтеров, но Неистовый Билл шепнул кое-кому из молодых рабочих, что он их научит одному хорошему способу — «бастовать за работой». Эта мысль, конечно, пришлась очень по душе обозленным шахтерам: значит, можно и хозяину насолить и в то же время денежки с него получать. Билл перечитал много книг по теории и практике саботажа, он мог любого рабочего такому научить, чтобы любому хозяину кисло стало. Например, если работаешь на машиностроительном, сыпь наждак в подшипники, а если на ферме, вбивай медные гвозди во фруктовые деревья — мигом засохнут; если пакуешь яблоки, расковыряй ногтем большого пальца только одно — наверняка весь ящик сгниет, пока доедет до места; если ты пильщик на лесопилке, заклинивай бревна; если служишь в ресторане, подавай двойные порции, чтобы разорить хозяина, и плюй в каждую тарелку, чтобы клиенту тоже не было пользы. Все это проделывалось со злорадным азартом, с готовностью очертя голову жертвовать собой, ибо в душах людей пылала ненависть, разожженная социальным строем, который зиждется на угнетении и обмане.

II

Для Джимми, жившего до сих пор скромной и сравнительно спокойной жизнью пропагандиста социалистических идей, вопросы «саботажа, насилия и преступных действий» оставались, так сказать, академическими вопросами. Товарищи всегда рьяно обсуждали их, но голосовали подавляющим большинством против. А теперь Джимми очутился среди бездомных ирмовцев — неквалифицированных рабочих, которым нечего было продавать, кроме силы своих мускулов; вместе с ними он попал на передовую линию классовых боев. Эти люди то и дело меняли работу, целиком завися от сезонности и от всяких колебаний в уровне производства. Их не допускали к участию в выборах — и, таким образом, они были лишены своих гражданских прав; им не позволяли создавать свои организации — и, таким образом, они были лишены своих человеческих прав. Их заставляли жить в омерзительно грязных бараках, кормили гнилью, избивали и бросали в тюрьмы за малейшее неповиновение. И потому они боролись против своих угнетателей любыми доступными средствами.

В лесах, где добывали смолу для скипидара, Джимми и его друг наткнулись на «джунгли» — убежище бездомных ирмовцев, время от времени совершавших набеги на окрестные фермы в поисках пропитания. Здесь у костров Джимми встретился с партизанами классовой борьбы, научился их революционным песням — зачастую просто пародиям на религиозные гимны. Услышь их почтенные благочестивые христиане, они наверняка попадали бы в обморок. В этих «джунглях» бездомные отдыхали, обменивались опытом пролетарской борьбы, спорили относительно революционной тактики, ругали на все корки социалистов и прочих «политиканов», а заодно и «профсоюзных факиров»; славили «единый большой союз», всеобщую стачку и политику «прямого действия» против магнатов промышленности. Они рассказывали о своих мытарствах и своих подвигах, а Джимми только сидел и слушал, уставившись иной раз на говорящего широко раскрытыми от ужаса глазами: нигде и никогда не встречал он таких отчаянных людей.

Взять к примеру Каррена, прозванного за свои рыжие волосы и бесчисленные веснушки Клубникой. Этот молоденький ирландец с лицом церковного певчего и глазами точно из небесной лазури вспоминал, как он и его товарищи в каком-то большом западном городе затеяли драку с полицией за свободу слова. Сам начальник полиции командовал избиением ребят, но зато уж они с ним поквитались! «В два счета укокали!» — пояснил Каррен. Это было его любимое выражение, и, когда кто-нибудь становился ему поперек дорога, он действительно разделывался с противником в два счета. Был там еще Плосколицый Джо, выходец из индейских краев. Стремясь перещеголять Клубнику, он рассказал, как заложил однажды динамит под своды рудника и все наземные строения рухнули в глубокое ущелье. Третьему парню — хромому Петерсону, по кличке Цыпленок,—тоже было о чем вспомнить: в Калифорнии засадили за решетку двух вожаков забастовки на хмелевых плантациях, и после этого несколько лет подряд во всем районе не прекращались пожары и разрушения.

Обо всем этом новые знакомые Джимми говорили как о чем-то совершенно естественном, точно солдаты о проведенной боевой операции. Война классов длилась уже много лет, за это время выработались революционная этика и революционные традиции: людям, принимавшим в ней участие, как и любым солдатам, были знакомы и героизм и благородные чувства. Они с радостью вступили бы в открытый бой, но все оружие захватил в свои руки противник. Каждый раз, едва лишь ИРМ удавалось организовать рабочих и объявить крупную забастовку, в действие вступала вся машина капиталистических репрессий: их избивала капиталистическая полиция, расстреливали капиталистические шерифы, морили голодом и морозили в капиталистических тюрьмах и, таким образом, забастовку срывали, а пролетарские силы раскалывали. Натерпевшись всего этого, самые отчаянные в конце концов избирали метод тайного возмездия, становились заговорщиками против капиталистического общества. А общество, забывая, что оно само же толкнуло их на этот путь, называло ирмовцев преступниками и на этом ставило точку. Но если они и были преступниками, то — надо сказать — преступниками довольно необычными, готовыми на все во имя высокой мечты. Это был своеобразный мир, с особым представлением о гуманности, мир, где существовала своя литература, музыка и искусство. Среди членов ИРМ встречались высокообразованные люди, окончившие университеты в Америке и за границей; у лесного костра нередко велись разговоры о восстаниях рабов в древнем Египте и Греции, приводились высказывания Стриндберга и Штирнера или читалась на память сцена из Синга. Или, бывало, кто-нибудь вдруг вспомнит, как он где-то на глухой, уединенной ферме привел в изумление хозяев, сыграв на разбитом пианино прелюдию Рахманинова.

Здесь можно было встретить людей, сохранивших врожденную деликатность и мягкость души„ людей ангельского терпения, чью веру во всеобщее братство не могли поколебать никакие преследования, никакие жестокости. Они крепко держались своей мечты о спасенном мире, перестроенном на новый лад униженными и оскорбленными,— мечты, завещанной человечеству одним евреем-плотником и вот уже девятнадцать веков волнующей умы и сердца людей. Но только эти люди, в отличие от своих предков, знали точно, как надо действовать. У них была своя философия и ясная программа, которую они несли, слово евангелие, рабам капитала всего мира. И они знали, что их религия бессмертна — все тюрьмы Америки, все полицейские дубинки и все пулеметы на свете не в состоянии убить ее, как не убьют ее ни издевательства, ни насмешки, ни голод, ни холод, ни болезни. Нет! Ведь есть же у рабочих глаза и уши, и рабочие научились понимать, какие чудеса способна творить Солидарность! Они создавали «единый большой союз», готовя почву, чтобы захватить в свои руки всю промышленность управлять ею через свои рабочие комитеты, без вмешательства парламентов и разных законодательных органов. Это была основная идея, на которой держался союз Индустриальных Рабочих Мира, именно в этом заключалась суть понятия «прямое действие», хотя капиталистическая пресса лживо приписывала этим словам совершенно иной, зловещий смысл.

III

Америка тем временем готовилась к другой войне, которую считала делом исключительной важности. И она призывала Джимми Хиггинса и его товарищей записываться в армию. В июне десять миллионов американцев откликнулись на этот призыв, но излишне говорить, что Джимми среди них не было. Он и его единомышленники отнеслись к этому как к величайшему издевательству. Если правительство нуждается в них, пускай приходит и забирает силой! И правительство не заставило себя долго ждать: оно явилось к ним в лице шерифа и трех десятков его добровольных помощников—фермеров и рабочих со скипидарного завода, вооруженных дробовиками и винтовками. Почему, спрашивается, их сыновья должны ехать за океан и гибнуть там, а какие-то головорезы будут отсиживаться в лесных убежищах да воровать кур и свиней, которых с таким трудом вырастили честные люди? Им давно уже хотелось уничтожить «джунгли», и вот теперь это можно было сделать во имя патриотизма! Они окружили лагерь — при этом был подстрелен один человек, пытавшийся ускользнуть в темноте,—произвели повальный обыск, ища оружие, а затем погрузили людей на несколько автомашин и отвезли в ближайшую тюрьму.

И вот Джимми предстал перед деревенской призывной комиссией. Возраст? По правде говоря, Джимми и сам не знал этого точно — кажется, двадцать шесть. Но так как старше тридцати не брали, то он поклялся на библии, что ему тридцать два. Пусть не верят,— что они ему могут сделать? Ведь никто здесь не знает, где он родился, да ему и «самому это неизвестно. Тяжелая жизнь провела борозды на его лице, а после той страшной ночи, когда все его близкие были стерты с лица земли, у Джимми появились седые волосы. Эти фермеры умели угадывать, сколько лет коню, но в людях не очень-то разбирались!

— Все равно возьмем! — решительно заявил председатель комиссии, местный мировой судья, старик с козлиной бородкой.

— Ладно, берите,— сказал Джимми,— только проку вам от меня никакого не будет.

— Те есть как это не будет?

— А так, что я не стану воевать: я сознательный противник войны.

— Тогда тебя расстреляют.

— Ну и пусть!

— Или засадят в тюрьму на всю жизнь.

— А черт с ним, мне все равно!

Что прикажете делать с таким человеком? Посадить в тюрьму — значит кормить его за счет деревни, ну а чем это поможет войне против немцев? По странному блеску его глаз угадывалось, что такого человека сломить нелегко. В конце концов взял верх трезвый, деловой расчет, и бородатый судья строго спросил:

— Если мы тебя отпустим, ты обещаешь убраться из нашего района?

— На черта он мне сдался, ваш распрекрасный район? — огрызнулся Джимми.

Словом, его отпустили, и Неистового Билла тоже, потому что с первого взгляда было видно, что на этом свете воевать Биллу уже не придется. Оба друга, крадучись, проникли в пустой товарный вагон, и колеса с грохотом покатили их в неизвестном направлении. Среди ночи Джимми Хиггинса разбудил испуганный крик Билла. Ничего не видя, Джимми протянул руку и попал в какую-то горячую жижу.

— О господи,— тоскливо прошептал Билл.— Теперь уж мне конец!

— Что с тобой?

— Лопнул сосуд.

Перепуганный Джимми даже не знал, что это значит. Помочь он ничем не мог и только сидел на полу, держа в своих руках дрожащую руку друга и слушая его стоны. На остановке Джимми выпрыгнул из вагона и побежал

за кондуктором. Тот подошел и 'посветил фонарем. Неистовый Билл лежал в луже крови и был настолько слаб, что уже не мог поднять голову.

— Господи Иисусе,— воскликнул кондуктор.-— Да он никак мертвый!

Умирающий пытался что-то сказать, Джимми приложил ухо к самым его губам.

— Прощай, брат! — чуть слышно прохрипел Билл. И умолк. Джимми все понял и громко разрыдался.

Паровоз дал свисток.

— Какого черта вы сюда забрались, бродяги? — повернулся кондуктор к Джимми, но тон его не соответствовал грозным словам. Он поднял умирающего — ноша оказалась совсем не тяжелой — и вынес на перрон.— Очень сожалею,— сказал он,— но мы уже и так опаздываем.— Он помахал своим фонарем, вагоны заскрипели, забряцали и двинулись вперед, и скоро поезд скрылся из виду. А Джимми остался один возле тела своего друга. Да, жизнь показалась ему сиротливой в эту долгую ночь.

Утром пришел начальник станции и, как полагается, дал знать местным властям. В середине дня за умершим приехал фургон. Какой смысл было Джимми Хиггинсу оставаться? Все нищенские кладбища на одно лицо, да и вообще на похоронах веселого мало. Ломовой подозрительно покосился на Джимми и спросил, сколько ему лет. Он сказал, что в здешних местах нехватка рабочих рук и у них такое правило: «Или работай, или ступай воевать!» Джимми догадался, что ему предстоит еще одна беседа с призывной комиссией, и потому, прихватив с собой наследство Неистового Билла — дневник армии безработных,— вскочил в проходивший мимо товарный поезд.

IV

Было время жатвы, и Джимми отправился на Запад, в край зерна. Работа была тяжелая, но зато и плата такая, что глаза вытаращишь. Оказывается, война — далеко не скверная штука для тех, конечно, кто остается в Америке! Если тебе не нравится, как с тобой разговаривает хозяин, или кажутся невкусными лепешки, которые подает на завтрак его жена, можно перейти к другому фермеру, и тот еще охотно прикинет тебе лишних сорок центов в день. Для Джимми это было максимальным приближением к понятию о рабочем рае. Мешали только назойливые призывные комиссии, которые совали свой нос в каждую щель. Таскают без конца человека по участкам, злился Джимми, грозят, допрашивают. И ведь каждый раз одно и то же! Почему бы этим болванам не выдать сразу военный билет, в котором было бы сказано, что ты прошел всю канитель, и точка? Так нет же, нарочно не дают, чтобы каждый раз был повод оторвать тебя от дела! Понятно, они придумывают эти фокусы, чтобы взять человека измором, хотят любыми средствами заставить его записаться в армию. Ну нет, не на такого напали!

Впрочем, с тех пор как не стало Неистового Билла, Джимми Хиггинс уже не был такой опасной личностью. Натура у него была незлобивая: он не мог подолгу таить в душе ненависть и вынашивать планы мщения. Джимми был социалистом в подлинном смысле этого слова — он ощущал себя частью общества и желал мирной, сытой жизни и доброты людской не только для себя, но и для всех. Он не мечтал о том, чтобы отнять власть у капиталистов и обращаться с ними так, как они обращаются теперь с ним,— он хотел, чтобы в мире хорошо жилось и рабочим и капиталистам, чтобы все земные блага распределялись поровну. Джимми готов был забыть старые обиды и в день, когда воцарится справедливость, начать новую жизнь. Его пропаганда вновь обрела прежний идеалистический оттенок, и только когда его пытались погнать на бойню, он показывал, что у него есть зубы и когти.

Постепенно к нему стала возвращаться радость жизни, хоть он на это уже и не надеялся. Как он себя ни уверял, что существование его теперь бесцельно, На самом деле цель у него была — величайшая цель: увидеть счастливую, справедливо и разумно устроенную жизнь на земле. И пока находились люди, готовые слушать его речи о том, как это может быть достигнуто, жизнь Джимми была насыщена содержанием, имела глубокий смысл. Но по временам Джимми терзали приступы жестокой тоски, когда он просыпался вдруг среди ночи и ему казалось, что он обнимает мягкое, теплое, податливое тело Лиззи, или когда ему случалось зайти в какой-нибудь. деревенский дом, где были дети, и их лепет напоминал о маленьком человечке, ради которого главным образом ему и хотелось счастливой, справедливо и разумно устроенной жизни на земле. Для него было пыткой видеть детей на ферме, где он работал, и когда он поведал причину этого своей хозяйке, классовая война между ними сменилась перемирием, и в ознаменование этого события она поставила на стол половину большущего яблочного пирога.

V

Социалистическая партия провела всеамериканскую конференцию в Сент-Луисе и вынесла резолюцию о своем отношении к войне. В ней говорилось, что этой войне нет никакого оправдания, что это «преступление против американского народа» и рабочие Соединенных Штатов обязаны протестовать против нее. Партия обещала «поддерживать любые массовые движения протеста против закона о воинской повинности». В такое время это был очень рискованный шаг, и члены партии понимали, насколько он опасен. Резолюции, вынесенные на Сент-луисской конференции [9], обсуждались на специальных собраниях, причем было немало споров по поводу целесообразности резолюции, направленной против войны. В маленьком городке Хопленде, близ которого работал Джимми Хиггинс, существовало местное отделение социалистической партии, я Джимми перевёлся сюда из лисвиллского отделения, уплатив все членские взносы за прошлые месяцы и получив соответствующую отметку об этом в своем драгоценном красном билете. Теперь он снова ходил на собрания и слушал прения, такие же интересные и непонятные, как те, которые бывали в Лисвилле в начале войны.

Кое-кто из ораторов старался по-своему объяснить слава: «Любые массовые движения протеста против закона о воинской повинности». Владелец самого крупного галантерейного магазина в городе, социалист, заявил, например, что под этим подразумевается бунт и массовые беспорядки и резолюцию следует квалифицировать как призыв к измене. При этих словах вскочил, как ужаленный, русский еврей-портной по фамилии Рабин и по имени Шолом (что означает «мир») и закричал срывающимся от волнения голосом:

— Разве мы, социалисты, имеем право произносить такие слова? Пусть наши враги так говорят! А? Что?

На миг Джимми показалось, что он в Лисвилле и слушает товарища Станкевича. Правда, в отличие от Лисвилла в этом городке немцев жило немного, и они, как правило, ограничивали свои политические дискуссии Ирландией и Индией.

Джимми слушал споры и препирательства, наскоки одной стороны и возражения другой и приходил все в большее недоумение. Он попрежнему ненавидел войну, но вместе с тем ненависть к немцам закрадывалась и в его душу. Американское правительство искало оправданий для своего вступления в войну: все окна магазинов и все щиты для объявлений были сплошь заклеены прокламациями и плакатами, газеты вопили о преступлениях, которые Германия совершала против человечества. Джимми, пожалуй, и не стал бы читать эти «уолл-стритовские враки», как он их называл, но рабочие, с которыми ему приходилось иметь дело, всегда приводили ему в качестве доводов разные факты из газет. А тут еще что ни день, то новые телеграммы: немцы топят пловучие госпитали, переполненные ранеными, бомбардируют спасательные лодки, угоняют в рабство на угольные копи бельгийских подростков тринадцати — четырнадцати лет! Что же удивительного, если человек начинал ненавидеть и бояться правительства, совершающего подобные зверства? Мог ли Джимми оставаться спокойным, думая, что и он помогает этому правительству выигрывать войну?

Джимми был честным человеком — он старался смотреть фактам в лицо, и поэтому, припоминая, что он вытворял вместе с Неистовым Биллом, Клубникой Карреном, Плосколицым Джо и Цыпленком Петерсоном, вынужден был признаться самому себе, что тоже, хоть и невольно, содействовал кайзеру. В спорах с другими Джимми не решался рассказывать то, что знал обо всех этих делах, но наедине с собой терзался угрызениями совести. Сомнения разъедали его душу: а вдруг прав был товарищ доктор Сервис, и действительно, если кайзер победит, Америке придется все последующие двадцать или тридцать лет готовиться к войне? В таком случае не лучше ли временно прекратить революционную агитацию — пусть сначала кайзеру дадут по шапке?

Среди социалистов оказалось немало приверженцев подобных взглядов, и всё это были люди, принимавшие активное участие в социалистическом движении перед войной и пользовавшиеся уважением Джимми. Теперь они боролись против Сент-луисской резолюции, или, как ее называли, «Обращения большинства». Когда же эта резолюция получила все-таки чуть ли не в восемь раз больше голосов, чем вторая, эти товарищи вышли из партии, и некоторые из них позволяли себе злобные нападки на прежних друзей. А капиталистическая печать рада была подхватить высказывания такого рода. Джимми Хиггинс просто кипел: нечего сказать, хороши социалисты, в тревожный час бегут, будто крысы с корабля! Ренегаты они, вот «то! Джимми сравнивал их с Иудой Искариотом, Бенедиктом Арнольдом[10] и другими печальной памяти историческими персонажами.. А они, пользуясь теми же приемами, что и Джимми, кричали в ответ, что Джимми Хиггинс — германофил и предатель; но это едва ли помотало спору, так как не делало их точку зрения более убедительной для Джимми. В гневном ослеплении обе стороны забывали о существе вопроса, и каждая думала лишь о том, как бы побольнее уязвить ненавистного противника.

VI

Все американцы посылали теперь своих сыновей•в военно-учебные лагери и вносили деньги на Заем свободы. Поэтому никто не был расположен слушать агитацию— люди приходили в бешенство при малейшем намеке, что цель, во имя которой они приносят столько жертв, отнюдь не является справедливой. Одна организация, под названием «Народный совет борьбы за мир и демократию», пыталась провести общеамериканскую конференцию, но толпы враждебно настроенных манифестантов разогнали ее, и делегаты вынуждены были искать пристанища по всей стране. Мэр Чикаго разрешил им собраться в этом городе, но -губернатор штата выслал против них войска. Дело в том, что американцы наслышались о «Всеамериканском трудовом совете мира», в котором сотрудничал Джери Коулмен, а тут вдруг появился еще какой-то новый совет с почти таким же названием и. ведет агитацию, ничем не отличающуюся в глазах неискушенного человека от той. Разница между платным предательством и сверхидеализмом была слишком тонкой, чтобы люди могли в этом разобраться в столь грозное время. С каждым днем становилось все более модным арестовывать социалистов и закрывать их газеты; во многих городах-власти запретили рассылку по почте «Обращения большинства» и предали суду ответственных секретарей социалистической партии в центре и в ряде штатов за то, что они в порядке своей обычной деятельности распространяли этот документ. Джимми получил письмо от товарища Мейснера из Лисвилла, в котором тот писал, что товарища Джека Смита посадили в тюрьму на два года за речь в оперном театре, а остальных, кто должен был там выступать, оштрафовали на пятьсот долларов каждого. Почта отказалась рассылать некоторые номера «Уоркера», вслед за тем полиция совершила налет на редакцию и временно запретила выпуск газеты. Подобные явления происходили по всей стране; поэтому если теперь в споре с Джимми кто-нибудь высказывался в пользу войны, у него был один ответ: Америка стала больше похожа на Пруссию, чем сама Пруссия! С какой же стати воевать за демократию в чужих странах, когда ради этой победы приходится жертвовать у себя на родине последними крохами демократии?

Джимми был убежден, что вое это именно так и есть, и глубокий, отчаянный гнев охватывал все его существо. Он предвидел, что в Америке военную победу использует реакция, что система милитаризма и угнетения навеки закует в свои цепи американский народ. Может быть, думал он, сам-то президент искренно произносит красивые слова насчет демократии; да только все равно у этих воротил Уолл-стрита свои тайные цели! Они уже много лет хозяйничают в стране. Для них военное безумие — очень удобная ширма. Они хотят В1вести всеобщую воинскую повинность — пусть, мол, каждый школьник проходит военную муштру и учится послушанию и подчинению. Они метят закрыть все радикальные газеты и положить конец всякой пропаганде радикальных идей. И эти социалисты, что попались к ним в сети и обещали ратовать за военную программу президента, они еще проснутся в одно прекрасное утро с препаршивнейшим вкусом во рту!

Нет уж, говорил Джимми Хиггинс, единственный способ бороться с войной — это разоблачать все уловки и хитрости, которые пускаются в ход, чтобы заарканить тебя! Единственный способ бороться с войной — это способ русских. Пролетарская революция, которую первыми осуществили русские рабочие, скорее поможет свернуть шею кайзеру, чем все пушки и снаряды на свете. Но, конечно, милитаристам не угодно, чтобы война кончилась революцией, многие из них скажут: пускай уж лучше кайзер побеждает, лишь бы не социалисты! Правительства воюющих держав отказались выдать иностранные паспорта социалистам, которые заявили о своем желании собраться в какой-нибудь нейтральной стране и выработать основные условия мира, приемлемые для всех народов. К запрету созыва конгресса социалистов Джимми отнесся как к наивысшему преступлению мирового капитализма—значит, капиталисты понимают, кто их подлинный враг, и рады-радешеньки, что война поможет держать в узде этого врага.

VII

День ото дня Джимми возлагал все больше надежд на Россию. Его новый приятель, портной Рабин, покупал русскую газету «Новый мир», выходившую в Нью-Йорке, и вслух переводил оттуда телеграммы и передовицы. В результате этих чтений социалистическая организация Хопленда приняла решение послать братское приветствие русским рабочим. В Петрограде и Москве, как выяснилось, боролись два течения: социалистов, приспешников Антанты, и интернационалистов, стойких пролетариев, верных до конца делу революции, не таких, как те презренные перебежчики! Первые назывались меньшевиками, вторые — большевиками, и, само собой разумеется, Джимми целиком стоял за большевиков. Уж ему ли не знать, что представляют собой провокаторы-социалисты в Америке, покорно идущие на поводу у капиталистов!

Главных спорных вопросов между большевиками и меньшевиками было два: первый —о земле, которую крестьяне хотели отнять у помещиков, и второй — о долгах иностранным державам. Русский царь занял четыре миллиарда долларов у Франции и не то миллиард, не то два у Англии, чтобы на эти деньги подавить сопротивление русских рабочих и погнать несколько миллионов человек на бойню. Так должны ли русские рабочие отвечать за такого рода долги? Когда кто-нибудь задавал Джимми Хиггинсу этот вопрос, он, не задумываясь, отвечал громовым: «Нет!» Он считал, что социалисты, которые поддерживают Керенского в России, либо подкуплены, либо просто одурачены Уолл-стритом.

Когда американское правительство, желая уговорить русский народ продолжать войну, послало в Россию комиссию во главе с одним из самых известных адвокатов — верным слугой крупнейших концернов Америки, который, как говорили социалисты, душой и телом продался реакции, у Джимми даже голос стал другим: вместо обычного фальцета звучал чуть ли не бас — гневный и саркастический. И партия его уж, конечно, постаралась оповестить большевиков заблаговременно о том, что представляет собой эта комиссия. Впрочем, в этом не было, пожалуй, особой нужды, так как сразу же после свержения царизма началось массовое возвращение на родину русских социалистов из Нью-Йорка и Сан-Франциско, и эти люди, насмотревшиеся изнанки американского капитализма в трущобах наших больших городов, не теряя времени и самым исчерпывающим образом просветили красных в России насчет Уолл-стрита!

Незадолго перед тем в Сан-Франциско был арестован один известный рабочий лидер. Его обвинили в том, что он бросил бомбу с целью сорвать патриотическую демонстрацию сторонников войны. Этого человека признали виновным, основываясь на показаниях «свидетелей», которые были заведомо ложными, и профсоюзы Америки начали кампанию за спасение его жизни. Между тем капиталистическая печать, следуя своему неизменному правилу, как воды в рот набрала. Но тут этим делом занялись вернувшиеся в Россию эмигранты: они организовали демонстрацию протеста в Петрограде перед зданием американского посольства, требуя освобождения Тома Муни. Конечно, сообщение об этой демонстрации было передано в Америку и вызвало превеликое удивление большинства американцев, которые впервые услышали это имя.

«Поверить даже трудно,— думал Джимми Хиггинс,— в Сан-Франциско идет такая отчаянная борьба, а наш народ впервые узнает о .ней из Петрограда!»

— Нет, вы только посмотрите!—'Горячился Джимми.— Вот какая в Америке демократия, вот как у нас интересуются рабочим классом!

Так прошли лето и осень. Джимми трудился в поте лица, собирая для своей родины урожай пшеницы, а позднее — кукурузы, и в душе его пробуждалось волнение и звучала песня радости. Далеко за океаном такие же простые люди, как он сам, впервые в истории забирали в свои руки бразды правления. Скоро и здесь, в Америке, рабочие поймут значение этого чудесного примера, загорятся мыслью, что и они в силах добиться для себя свободной и безбедной жизни!'

Г лава XV ДЖИММИ ХИГГИНС СТАНОВИТСЯ БОЛЬШЕВИКОМ

I

Зима была на носу, и батраки двинулись в города. Но в этом году они шли туда не как бродяги и безработные — теперь каждый из них чувствовал себя маленьким царьком. Случайно Джимми очутился в городе Айронтоне, получил работу на крупном автомобильном заводе за восемь долларов в день и сразу принялся агитировать рабочих, чтобы они требовали десять. Не то чтобы ему так уж нужны были эти два лишних доллара — он добивался их просто потому, что главным принципом его жизни было всячески досаждать эксплуататорам. Капиталистические газеты этого большого среднезападного города ругательски ругали рабочих, которые-де бастуют в военное время «против отчизны»; но и Джимми, со своей стороны, не жалел бранных слов для тех, кто употреблял слово «отчизна», вместо того чтобы сказать: «фабриканты», и пользовался войной как предлогом для лишения рабочих их самого драгоценного права.

В Айронтоне тоже имелось местное отделение социалистической партии; оно активно и целеустремленно продолжало свою деятельность, невзирая на налеты полиции и запрещение рассылать по почте большую часть партийных газет и журналов. Все-таки листовки пока еще удавалось печатать, и если нельзя было открыто выступать против войны, то можно было поиздеваться над «демократичностью» Англии, образец чего она демонстрировала в Ирландии; можно было говорить о прибылях толстосумов и требовать, чтобы правительство объявило мобилизацию не только людей, но и капиталов. Некоторые американские социалисты овладели почти столь же мастерски иносказательной формой изъяснения своих мыслей, как тот германский революционер довоенных лет, который написал историю жизни римского императора Агриколы и в его образе вывел Вильгельма Второго, высмеяв его тщеславие и дикое сумасбродство.

В конце осени произошло событие, на которое, несмотря на его важность, Джимми почти не обратил внимания. На реке Изонцо итальянские войска стояли против своих исконных врагов — австрийцев; страна была уже предельно истощена затянувшейся и, главное, безрезультатной кампанией. Итальянские социалисты вели точно такую же борьбу против своего правительства, как и Джимми Хиггинс в Америке. Им помогали интриганы-католики, которые ненавидели правительство за то, что оно ограничило светскую власть папы римского; им помогала австрийская тайная агентура, ловко орудовавшая на территории Италии, распространяя среди итальянских войск слухи о дружественных намерениях австрийцев и о близком перемирии. Дошло до того, что эти агенты стали распространять поддельные номера ведущих итальянских газет с описаниями голодных бунтов в итальянских городах и расстрелов женщин и детей. Однажды их подбросили солдатам в окопы в .горном секторе, где австрийцы затеяли братание с неприятелем; после этого ночью австрийские части были отведены, а их место заняли отборные германские штурмовые полки. На рассвете они обрушились на передовые позиции итальянцев и рванули вперед, вынудив противника отступить на фронте протяженностью в сто миль. Немцы захватили в общей сложности четверть

миллиона пленных и тысячи две пушек — можно сказать, почти всю итальянскую артиллерию.

Джимми Хиггинс не придал должного значения этой катастрофе отчасти потому, что прочел о ней в буржуазных газетах и, следовательно, не поверил; главным же образом потому, что внимание его было всецело приковано к России, где пролетариат мог в любую минуту захватить в свои руки власть.

— Тогда уж всем войнам будет крышка! — ликовал Джимми.— И осатаневший мир, наконец, успокоится!

Умеренное социалистическое правительство Керенского молило капиталистических заправил союзнических держав объявить свои условия мира — пусть рабочие России знают, за что они должны воевать. Русские рабочие хотели декларации о мире без аннексий и контрибуций, при обязательном последующем разоружении: на этих условиях они соглашались помочь союзникам завершить войну, несмотря на голод и бедствия в истерзанной России. Но государственные мужи союзников отказались сделать такую декларацию, и русские рабочие, поддержанные социалистами всего мира, заявили, что союзники ведут войну империалистическую и не собираются прекращать ее, пока не отхватят у Германии и ее сателлитов огромные территории и не добьются такого выкупа, который вывел бы Германию из строя на несколько десятилетий. Русские рабочие наотрез отказались воевать ради этого, и в ноябре произошла вторая революция — восстание большевиков.

Завладев дворцами и государственными архивами, большевики первым делом обнародовали тайные договоры, которые правители Англии, Франции и Италии заключили с Россией. Эти договоры полностью оправдывали позицию русских революционеров. Из них стало ясно, какой бессовестный грабеж задумали империалистические союзные державы: Англия намеревалась захватить германские колонии и Месопотамию; Франция — германские земли вплоть до Рейна; Италия — Адриатическое побережье, а также вместе с Англией и Францией участвовать в разделе Палестины и Сирии.

Особенно знаменательным показалось Джимми Хиггинсу то обстоятельство, что буржуазная пресса Америки пыталась скрыть от народа эти важнейшие разоблачения, равных которым не появлялось с самого начала войны. Сперва газеты поместили коротенькое сообщение: большевики напечатали какие-то материалы, утверждая, что это якобы тайные договоры, однако подлинность их весьма сомнительна. Затем появились туманные и лживые опровержения британских, французских и итальянских дипломатов, а потом наступило полное молчание. Нигде ни одним словом не упоминалось больше об этих документах. Лишь одна-две традиционно честные буржуазные газеты да, естественно, социалистическая пресса опубликовали полный текст тайных договоров.

— Ну, что вы теперь скажете, каковы наши славные союзнички?—спрашивал Джимми рабочих у себя на заводе.— А наши уолл-стритские газеты чего стоят?

Мог ли кто-нибудь из рабочих, знакомых с американской печатью, отрицать правоту Джимми и не чувствовать, что этот маленький человек, при всем его упрямстве и узости взглядов, делает полезнейшее на свете дело?

II

Джимми был на седьмом небе, он просто ног под собой не чуял от счастья. Наконец-то, впервые в истории, создано пролетарское государство! Правительство рабочих, таких же простых людей, как он, самостоятельно управляется со всеми делами, не прибегая к помощи политических дельцов и банкиров; честно выступает перед всем миром и говорит о государственных вопросах языком, который понятен простым людям! Расформировывает войска и отпускает рабочих по домам! Отбирает фабрики и заводы у хозяев и ставит на их место рабочие комитеты! Лишает жульнические капиталистические газеты права печатать рекламу, так что тем поневоле приходится закрывать свою лавочку! Каждое утро Джимми бежал на угол к газетному киоску узнавать свежие новости; с газетой в руках он шагал по улице в таком возбуждении, что забывал даже позавтракать.

В Айронтоне Джимми завел одно новое знакомство: портной Рабин по имени Шолом (что означает «мир») дал ему письмо к своему брату Дерору (что означает «свобода»). Ежедневно, кончив работу на заводе, Джимми покупал вечернюю газету и нес ее Дерору в его портняжную мастерскую; там они, водя пальцем по строчкам, вместе читали последние известия. Боже, подумать только! Просто невероятно! Иностранными делами у большевиков заправляет еврей-марксист, недавно еще работавший в Нью-Йорке в редакции «Нового мира» —левой газеты, которую Шолом читал Джимми Хиггинсу! Еще раньше он служил официантом в гостинице «Уолдорф-Астория», а теперь, извольте, разоблачает тайные договоры и пишет революционные воззвания к мировому пролетариату!

Газеты капиталистов врали, конечно, вовсю об этой революции, но Джимми умел читать между строк! А то, что ему надо было, он узнавал из двух-трех социалистических газет, которые пока еще продолжали выходить. Читать их он ходил в штаб-квартиру своей партии. В глазах Джимми все, что делали большевики, было безусловно правильным; если же что-нибудь выглядело не так — значит, это вражеская ложь в отместку за то, что большевики отказались признать четырехмиллиардный долг царя банкирам Франции! Уж он-то, Джимми, великолепно знает, какова клеветническая сила четырех миллиардов долларов!

Американские газеты вопили, что русские социалисты бросают борьбу за дело демократии и помогают Германии выиграть войну. Американские газеты обзывали большевиков немецкими агентами, но Джимми пропускал все это мимо ушей. Джимми успел за свою жизнь насмотреться, как стряпают в Америке клевету на рабочие организации. А тут он видел, что вожди большевиков первым делом обратились с воззванием к революционным рабочим Германии. Российский пролетариат показал пример; теперь дело за немецким пролетариатом! В Германию посылали большие партии литературы, с аэропланов сбрасывали листовки для немецких войск — их генералы даже заявили русским протест по этому поводу! Когда Джимми с Дерором прочитали в газете об этом протесте, они дружно захохотали. Пускай попищат эти генералы — знают небось, что их ждет! В январе Джимми и Дерор прочли о мятеже целой бригады и о забастовках сотен тысяч рабочих в Германии и решили, что войне, видно, приходит конец. На одном собрании айронтонских социалистов портной Рабин внес предложение переименоваться в большевиков. Под восторженные возгласы все единодушно проголосовали «за». Вскоре эти американские большевики обратились к профсоюзам с рекомендацией организовать «заводские- комитеты» и начать подготовку к захвату промышленности a la Russe[11]

III

Но внезапно новая революционная машина застопорилась. Немецкие военные власти захватили вождей забастовочного движения у себя в стране и расправились с ними — одних бросили в тюрьму, других послали на передовую, на убой. Где террором, а где хитрыми увещеваниями они сломили забастовку и снова погнали своих ропщущих рабов на трудовую каторгу. А вслед затем германские армии начали продвигаться вглубь России.

Это был момент, которого Джимми Хиггинс со страхом ждал с самого начала войны. Толстой писал, что если какой-нибудь народ откажется воевать, то враг не посмеет напасть на него, и, хотя Джимми Хиггинс не был мистиком или религиозным непротивленцем, в этом вопросе он разделял взгляды великого русского. Ну, какой же солдат из рабочих подчинится команде стрелять в своих братьев, заявляющих во всеуслышание о своем миролюбии?

И вот настал час проверки теории: германским социалистам приказали идти войной на русских социалистов и стрелять в красное знамя. Исполнят ли они приказ своих военных богов? Или прислушаются к громкому призыву международного пролетариата и обратят оружие против собственных офицеров?

Увы, на глазах всего мира великолепная революционная машина, на которую Джимми Хиггинс возлагал такие надежды, опрокинулась в канаву и вывалила всех пассажиров в грязь! Германская армия наступала, и социалисты вели себя точно так же, как и не социалисты: они стреляли по красному знамени, словно это было трехцветное знамя царя. Они выполняли приказ своих офицеров, как истые, лояльные германцы, заставляя большевиков беспорядочно отступать; они захватывали их оружие и продовольствие, разрушали города, угоняли в рабство русских женщин и детей точно так же, как делали это в Бельгии и во Франции — ведь сам германский Gott[12] судил, чтобы эти народы стали законной жертвой вильгельмовских культуртрегеров! Немецкие войска разграбили Ригу, Ревель, растащили по частям весь западный край России — Курляндию, Лифляндию и Эстонию; на юге их сапоги топтали российскую житницу — Украину. Оли высадили десант и заняли Финляндию, отняв свободу у прекрасного финского народа; они подошли к воротам Петрограда, и большевистское правительство было вынуждено перебраться в Москву. И про все эти военные успехи германские социалистические газеты писали с неизменной гордостью!

IV

Бедняга Джимми Хиггинс! Для него это было, ка-< удар могучим кулаком в лицо, настолько ошеломивший его, что он лишь спустя несколько недель осознал все значение происходящего, крах всех своих надежд. То же самое переживали и остальные большевики Айронтона. Куда девался весь их боевой задор! Впрочем, наиболее горластые все еще продолжали как ни в чем не бывало требовать революции, но это были люди, привыкшие за два-три десятка лет пользоваться готовыми формулами, имея не больше представления о фактах, чем, например, о строении амебы. Вдумчивые же товарищи понимали, что их Сент-луисская резолюция сражена наповал в окопах под Петроградом.

Особенно интересно было наблюдать Дерора Рабина. По существующему у американцев представлению, еврея трудно возлечь в драку. Есть анекдот о человеке, который, видя, что его сына колотит другой мальчишка, кричит своему: «Дай ему сдачи!» А сын шепчет в ответ: «Не могу, у меня пятак под каблуком!» В течение всей .войны евреи-социалисты были, если не считать немцев, самыми ревностными пацифистами; но теперь речь шла о социальной революции, в которой евреи принимали ведущее участие. Ведь русское правительство дало евреям права гражданства — впервые в истории! По щекам портного Рабина текли слезы, когда, поднявшись на собрании местной большевистской организации, он заявил:

— Товарищи! Я больше не хочу разговаривать! Я иду на войну, как польские социалисты и как чешские социалисты! Я буду драться с кайзером насмерть. И так будут драться евреи-социалисты всех стран!

И Рабин не бахвалился: он в самом деле закрыл свою портняжную мастерскую и уехал—он решил записаться в «красную бригаду», которую формировали в это время в Нью-Йорке еврейские революционеры.

Если бы германские генералы специально старались выбить дух из американских социалистов и заставить их начисто отказаться от требований мира, то они вряд ли могли бы придумать лучший способ. Они потащили несчастных большевиков на переговоры в Брест-Литовск и, приставив им нож к горлу, вынудили их отказаться от захваченных немцами территорий, да еще вдобавок уплатить колоссальную контрибуцию. Они строили планы •превращения России в вассала держав Тройственного союза, а потом закабалить и весь остальной мир. Немецкие армии шли по захваченной русской земле и разоряли ее дотла, отнимая (у крестьян последние крохи, избивая и расстреливая тех, кто сопротивлялся, сжигая их жилища. Они столь ярко продемонстрировали перед целым светом немецкое понятие о мире, что везде и всюду свободные граждане, стиснув зубы и сжав кулаки, клялись выкорчевать навсегда этот позор цивилизации. В том числе и Джимми Хиггинс!

V

Да, в том числе и Джимми! Он решил, что будет теперь работать так, как никогда еще не работал, лишь бы давать побольше грузовиков. Но, увы, человек, которого всю жизнь преследовали и угнетали, в чьей душе посеяны ненависть и бунтарский дух, не может за одну ночь забыть все это из-за идей каких-то либеральных интеллигентов, из-за статьи в газете и тому подобного. Сознание Джимми раздваивалось: день и ночь в нем боролись две взаимно исключающие, диаметрально .противоположные точки зрения. То он .призывал .гибель .на ненавистные немецкие дивизии, то вдруг начинал желать гибели тем, кто у него на родине готовил уничтожение немецких дивизий! Ибо эти люди были врагами Джимми от самой колыбели, и они тоже, как и он, не умели разом отрешиться от своих предубеждений. Взять хотя бы лживую капиталистическую «Айронтон дейли сан», которую Джимми приходилось читать каждое утро: прочитает, бывало, в ней ура-патриотическую передовую, и уже в этот день никак душа не лежит помогать делу победы. Или подумает о политиканах, всячески использующих военные лозунги демократизации Европы, для того чтобы уничтожить последние следы демократии в Америке, для того чтобы прижать к ногтю всех радикалов, которых они ненавидят и боятся! Полюбуйтесь кстати, как посредством налогов на предметы первой необходимости и государственных займов они сваливают все военные расходы на бедняков! А капиталисты? Произносят зажигательные речи о патриотизме, а сами как еще держат в узде своих наемных рабов!

Джимми Хиггинс работал на заводе, изготовлявшем грузовики для французской армии; администрация завода не соглашалась признать профсоюз, и началась забастовка. Тогда хозяева подписали с рабочими соглашение принять назад всех стачечников и признать профсоюз, но тут же стали ' предательски нарушать условия, под самыми прозрачными предлогами избавляясь от наиболее активных организаторов. Джимми Хиггинс, который вкладывал в работу все свое умение, дабы «сохранилась в мире демократия», был выброшен на улицу, потому что крупная и жадная до наживы корпорация плевала на всякую демократию и отказывалась предоставить рабочим право бороться за улучшение условий их труда. Желая прекратить эпидемию стачек, которые тормозили работу военной промышленности, правительство пыталось осуществлять арбитраж в трудовых конфликтах, но пока еще это не давало практических результатов. Тем временем слабенький росток патриотизма в душе Джимми Хиггинса изрядно прихватило морозом.

С горя Джимми напился пьяным и потратил часть своих денег на уличную женщину. Потом ему стало стыдно. Память о погибшей жене и малышах не давала ему покоя, и он решил взять себя в руки и зажить по-новому. Как ни странно, он все время вспоминал Лисвилл — единственное место в мире, где ему довелось познать настоящее счастье, а теперь, после отъезда Дерора Рабина в Нью-Йорк,— также единственное место, где у него были друзья. Как там дела у Мейснеров? Как поживает товарищ миссис Геррити, урожденная Бэскервилл? Что думают члены лисвиллской организации о России и о войне? «Поеду и узнаю»,— внезапно решил Джимми. Он навел справки о стоимости билета и подсчитал, что денег у него хватит и даже немножко останется. Он совершит это путешествие и поедете шиком, как гражданин и рабочий, который трудился на оборону, а не «зайцем» в товарном вагоне, как босяк какой-нибудь!

Глава XVI ДЖИММИ ХИГГИНС ВСТРЕЧАЕТ ИСКУСИТЕЛЯ

I

Холодным утром в начале марта, когда земля еще была покрыта снегом и пронизывающий ветер кружил в воздухе белую пыль, Джимми Хиггинс сошел с поезда в Лисвилле. На привокзальной площади собралось много народу, и Джимми подошел посмотреть, что там происходит. Оказалось, что десятка два молодых людей — кто в военной форме, а кто в обыкновенных штанах и свитере — проходят строевое учение. Джимми чувствовал себя джентльменом, у которого сколько угодно свободного времени, и задержался, чтобы поглазеть на это зрелище.

Вот-вот, именно об этом он думал и говорил почти целых три года! Милитаризм страшно калечит души. Это сила, которая хватает людей и превращает их в машины, в ходячие автоматы, гуртом подчиняющиеся приказам и выделывающие то, на что ни один из них, отдельно взятый, не способен даже во сне! Дивой пример — эта группа, простые, славные лисвиллские парни, служащие местных магазинов: бакалейщики, продавцы сельтерской воды, приказчики, до сих пор умевшие лишь ловко примерять ботинки на красивые женские ножки. А теперь их точно дьявол околдовал — все они безропотно подчиняются этой мерзкой солдатской муштре.

Джимми обвел глазами ряды: вот знакомый трамвайный кондуктор, а вот механик с завода «Эмпайр», там сын Эштона Чалмерса, председателя правления Первого национального банка в Лисвилле. И вдруг Джимми обомлел. Не может быть! Нет, нет, невозможно! И все-таки да — это он, Эмиль Форстер! Социалист Эмиль, немец Эмиль, юный ученый и мыслитель Эмиль, который сквозь всю толщу лицемерия добрался-таки до сути империалистической войны и каждую пятницу геройски отстаивал истину на собраниях лисвиллских социалистов. И вот теперь этот самый Эмиль под ружьем, в солдатской одежде на щуплом теле, с выражением угрюмой решимости на лице, предается упражнениям шагистики: левой, левой, левой; на-ле-во! Шагом марш! Раз, два; раз, два; левой, левой, и так далее в том же духе. Для наглядности представьте себе грохот нескольких десятков ног в унисон —топ, топ, топ, топ; вообразите напряженные физиономии марширующих рекрутов и краснолицего молодца, зычным голосом подающего команду, причем слово «марш» он каждый раз выкрикивает так, словно бьет вас по сердцу. Этот молодец с багровой рожей показался Джимми Хиггинсу воплощением армейского деспотизма: Он, как коршун, следил за всеми, чертыхался, тыкал кулаками и подгонял отстающих, ничуть не интересуясь чувствами подчиненных ему рабов, пренебрегая самыми элементарными нормами приличия, существующими в цивилизованном обществе.

— Кейси, уже шаг! Следите за фланговым, что ему из-за вас ноги себе разодрать? Левое плечо вперед, марш! Раз, два, раз, два... хорошо... нет, опять не так... вот теперь лучше. Чалмерс, господи, что вы как дохлый? Если вы такой походкой войдете в Берлин, подумают, что вы из инвалидной команды! С правого фланга по четыре, шагом марш! Фланговый, соблюдайте дистанцию! Сколько раз надо повторять?

И так без конца — топ, топ, топ, топ. Рядом с Джимми мальчуган, очевидно убежавший с уроков, снова и снова выкрикивал в такт марша:

Раз солдат напился пьян,
Кинул вещи в чемодан,
Левой, правой тихо смылся,
Как сквозь землю провалился.
Вот какое вышло дело —
Левой, правой надоело.

II

Если вы когда-нибудь стояли под открытым небом, наблюдая спортивную игру или тренировку, и это было в марте, и на земле лежал снег и дул пронизывающий ветер, вы, вероятно, знаете, что при этом делают. Чтобы согреться,— притопывают на месте; ну, а если рядом двадцать левых ног, а затем двадцать правых ног ударяют о мостовую в унисон, то вы — можно ручаться — начнете притопывать в такт. Далее «ритм сообщится всему вашему телу, и скоро ваши мысли тоже потекут в такт с шагающей ротой: топ, топ, топ, топ, левой, левой, левой! Психологи отмечают, что когда человек делает движения, соответствующие какой-нибудь эмоции, то ему заодно передается и эта эмоция. Именно так случилось с Джимми Хиггинсом. Он и сам не подозревал, что тонко, исподволь действующие силы превращают его в милитариста. Кулаки его были сжаты, нижняя челюсть выпячена, ноги — топ, топ, на Берлин, покажем этим прусским генералам, как грозить свободным гражданам великой республики! Но что-нибудь то и дело нарушало это состояние и гасило вспышки благородного волнения в душе Джимми.

— Пит Кейси,— орал краснорожий сержант,— черт бы вас побрал! Неужели так трудно помнить про дистанцию в полшага? Рота, стой! Кейси, вы что, больны? Выйти из строя! Смотрите, показываю для вас!

И бедный Кейси, сутулый человек с кротким лицом, до прошлой недели работавший лифтером в конторском здании Чалмерса, терпеливо шагал на месте, служа как бы осью для всей шеренги, которая колесом маршировала вокруг него. Мелкий деспот, ругавший Пита, решил во что бы то ни стало добиться своего, и Джимми, перевидавший за долгие годы наемного рабства много таких деспотов, обрадовался, когда командир сам запутался в своих приказах и погнал роту прямо на фонтан посредине площади. Передние солдаты перешагнули через парапет и покатились, как с горки, по льду бассейна. Зрители загоготали, солдаты тоже; пришлось и красномордому, отбросив свою спесь, присоединиться к ним.

В душе Джимми происходила борьба. Над такими людьми, что печатают шаг, Джимми посмеивался больше двух лет, называя их олухами. Но эти, признаться, не похожи на олухов; напротив, каждый из них выглядел вполне способным самостоятельно решить свою судьбу. И они действительно решили ее: оставили работу за несколько недель до призыва и рьяно взялись за азбуку военного искусства, надеясь благодаря этому скорее попасть во Францию. Тут были банкиры, лавочники и торговцы недвижимым имуществом, плечом к плечу с газировщиками, приказчиками и лифтерами — и все они подчинялись команде, какого-то подмастерья, в юности бежавшего из кузницы сражаться на Филиппинах.

Последнее Джимми узнал от парня, который стоял с ним рядом и тоже наблюдал; и тут он понял, что вот про это как раз и писали газеты — про новую народную армию, которая воюет за сохранение в мире демократии! Прежде, читая подобные слова, Джимми думал: маскировка, приманка для разных олухов! Но здесь у него на глазах совершалось чудо: банкирского сынка жучил и шпынял какой-то бывший кузнец, который по счастливой случайности умел зычно орать, как копёрщик: «На плечо! К но-ге! На ру-ку!»

Рота рассыпалась цепью, ожесточенно размахивая тяжелыми винтовками.

— Вверх коли! Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь!

Не просто было проделать этот прием с такой быстротой; бедняга лифтер Кейси безнадежно отставал: он успевал сделать только полвзмаха, когда другие уже возвращались в исходное положение. Он озирался по сторонам, пугливо улыбаясь, потом снова попадал в такт и пробовал еще раз. Вид у всех новобранцев был напряженный, дыхание участилось, лица побагровели.

— Направо коли! — кричал тиран-кузнец. — Раз, два! — Внезапно он впадал в неистовство: — Чалмерс, да не растопыривайте вы локти, выше винтовку! Поддайте снизу вверх! Так, правильно! Коли! Коли! Сильнее!

Джимми застыл от ужаса. На конце этих винтовок пока не было ничего, кроме маленького черного отверстия, но Джимми знал, для чего оно и что там будет, когда потребуется. Это упражнение должно было научить молодых дамских угодников из магазинов Лисвилла вспарывать острым, сверкающим штыком человеческие внутренности!

— Коли! Коли! — ревел бывший кузнец, и они из последних сил размахивали тяжелыми винтовками, двигаясь боком, выставляя одну ногу вперед. Ужасно! Просто ужасно!

III

Человек — стадное животное, и основным законом его существования можно считать то, что если группа ему подобных занимается чем-нибудь, и занимается энергично, с подъемом, а сам он безучастно стоит в стороне, он непременно явится объектам насмешек и злобы, и в сердце его закрадутся неуверенность и страх. Даже в тех случаях, когда люди не делают ничего особо замечательного— ну, например, вдребезги напьются всей компанией. А уж если они задумали отстоять демократию во всем мире, тогда держись!

Единственное спасение в таких случаях — сохранять убежденность в собственной правоте и в том, что когда-нибудь это признают; иными словами, обращаться мысленно к людям будущего, которые со временем похвалят твое (поведение. Если ты уверен в завтрашних аплодисментах, тебе легче выдержать сегодняшнее освистание. Но вот как быть, если ты сам начинаешь сомневаться, если тебя преследует мысль: а вдруг люди будущего сочтут правыми тех твоих современников, которые учатся сейчас маршировать по команде и выпускать фрицам кишки?

Это губительное сомнение возникло у Джимми отчасти под влиянием того, что он увидел, как Эмиль Форстер учится маршировать и колоть штыком. Эмиль был одним из героев Джимми, Эмиль был во сто раз образованнее, чем он, и вдруг — Эмиль -пошел в солдаты!

Рота удалилась, печатая шаг, по направлению к ратуше на противоположной стороне площади, и там в подвальном помещении все сложили оружие. Когда Эмиль снова показался на улице, Джимми подошел к нему. Молодой рисовальщик ковров, конечно, очень обрадовался, увидев старого друга, и пригласил его вместе позавтракать. Идя с ним по улице, Джимми спросил, что все это значит.

— Это значит, что я принял решение,—отвечал Эмиль.

— Решили воевать против немецкого народа?

— Это может показаться вам странным, но я иду воевать ради их же блага. Бебель писал в своих мемуарах, что только путем военного поражения можно добиться демократического прогресса в странах, где царит самодержавие. Америка в силах нанести Германии такое поражение.

— Но вы же сами проповедовали совсем другое.

— Знаю. Иной раз я сам себе кажусь глупым. Но положение изменилось, и нечего закрывать глаза на факты.

Джимми молчал.

— Главную роль в перемене моих взглядов сыграла Россия,— продолжал Эмиль, отвечая на его немой вопрос.— Что толку добиваться социализма, а потом добровольно броситься под колеса военной машины, чтоб она раздавила нас? Хватит валять дурака, лора поумнеть! Какая теперь надежда спасти Россию?

— Но есть же в Германии социалисты...

— Ну, так, значит, у них не хватило сил, вот и все. Больше того, мы должны откровенно признать, что очень многие из них вообще не революционеры, а просто политиканы. Они не нашли в себе смелости пойти против толпы. В общем, не знаю, какие там были причины, но они и свою страну не спасли и Россию тоже. И пусть не ждут, что мы еще раз им поверим,— слишком дорого это обходится.

— Ну, хорошо,— возразил Джимми.— Выходит, мы сами делаем то, за что ругали их! Ведь это же так, если мы поддерживаем капиталистическое правительство!

— Одно дело — слепо поддерживать правительство, а другое дело—поддерживать его, зная, как оно использует нашу поддержку,— объяснил Эмиль.— Нам прекрасно известны недостатки нашего правительства, но мы знаем также, что народ может сменить его, когда большинство окажется к этому готовым. А в этом-то вся и суть! Я пришел к выводу, что если мы поколотим кайзера, то немцы дадут ему по шее, и только тогда можно будет начать разговаривать с ними человеческим языком.

IV

Некоторое время оба шли молча. Джимми старался вникнуть в то, что сказал Эмиль. Это было ново — не сама мысль, ее он слыхал и раньше,,— ново было то, что она исходила от немца. А что ваш отец думает на этот счет? — спросил он, наконец.

— Отец? Его ничем не проймешь! Я с ним прямо измучился. Мы с трудом избегаем ссор. Он старый человек, и новые идеи ему даются нелегко. Казалось бы, кто как не он должен понимать это: ведь его отец еще в старое время был революционером и сидел в тюрьме в Дрездене! Вы, наверно, мало знакомы с историей Германии?

— Да, маловато,— признался Джимми.

— Немецкий народ попробовал тогда добиться свободы, но восстание подавили при помощи войск, и тем, кто участвовал в революции, пришлось бежать из Германии. Некоторые приехали в Америку, в том числе и мой дед. И вот, понимаете, дети этих эмигрантов постепенно забыли обиды отцов и представляют себе Германию этакой идиллической страной, как она изображается в сказках и рождественских песнях. Они не знают новой Германии, Германии стальных и угольных королей, страны, где жестокость феодализма сочетается с современной деловитостью и наукой. Это же дикий зверь с мозгом инженера!

Эмиль впал в задумчивость.

— А знаете,— через несколько минут опять заговорил он,— война явилась для меня откровением. И вы не можете даже вообразить, какое это жуткое откровение! Так бывает, когда любишь женщину, а она на твоих глазах сходит с ума или превращается в дегенератку. Я ведь тоже верил в Германию с рождественской картинки, любил ее; я спорил и защищал ее, я просто не мог поверить тому, что писали о ней в газетах. Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что немецкие генералы всячески старались уловить мою душу, они дотягивались до нас через океан и подчиняли себе мою волю. Возможно, что теперь я впал в другую крайность: теперь я больше не верю ничему немецкому. Вчера вечером отец упрекал меня за это — он пел старинную немецкую песню, там есть такие слова: если ты слышишь, что люди поют, можешь спокойно спать, потому что дурные люди не поют! А я напомнил ему, что нация, которая внушала нам это, с песнями захватила Бельгию.

— Здорово! — воскликнул Джимми. Он живо представил себе, как старик Герман Форстер отнесся к этой реплике.

Эмиль улыбнулся, правда довольно невесело.

— А он говорит: «Ты так рассуждаешь, потому что ты надел хаки!» Но я должен признаться, что мысли эти давно не выходят у меня из головы, а теперь как-то все назрело. Я получил повестку, и волей-неволей пришлось решать. И я решил: пойду! А раз идти, так лучше сразу.— Эмиль помолчал, потом, взглянув на Джимми, спросил: — Ну, а вы как?

Джимми — ясное дело — увиливал от призыва; таких, как он, называли «тыловыми лодырями». При других обстоятельствах он признался бы в этом Эмилю, и оба ухмыльнулись бы, только и всего. Но теперь Эмиль надел военную форму, Эмиль стал патриотом; так, может быть, не стоит уж очень-то ему доверяться? И Джимми ответил:

— До меня еще не добрались.— Потом прибавил: — Я уже не говорю наотрез «нет!», но все-таки я не готов к солдатчине. Если бы такой вот тип надо мной командовал, я наверняка бы не выдержал.

Эмиль рассмеялся.

— А вы совсем не допускаете мысли, что я хочу кое-чему научиться?

— Но разве обязательно при этом ругаться?

— Это уж у них так принято, и никто не обижается. Он прививает нам боевой дух, а нам как раз этого и недостает.

Это было настолько неожиданно, что Джимми просто растерялся.

— Поймите,— продолжал между тем Эмиль,— тот, кто действительно хочет воевать, даже рад этому. Правда удивительно, до чего меняются наши чувства? Как подумаешь, что [перед тобой враг и успех операции всецело зависит от дисциплины, так даже радуешься, что к тебе приставлен опытный командир, и ты можешь учиться у него тактике боя и всему прочему. Я понимаю, вам смешно слышать это от меня, но я просто влюбился в дисциплину!— Эмиль нервно хихикнул.— Наша армия создана не для игры — она сразу приступила к делу, будьте уверены! Там, в Европе, воюют уже три с половиной года, и они прислали сюда самых лучших своих людей учить нас. Мы буквально носом землю роем —так стараемся постичь эту науку, работаем, точно дьявол у нас за спиной!

V

Чудеса — слышать такие речи от Эмиля Форстера! Джимми даже не мог поверить, что это наяву, -с такой неожиданностью рушились все его представления. Вот, значит, как милитаристы совратили социалистов, заставили их тоже плясать под свою дудку4 Но сказать это Джимми не- осмелился, а только заметил, осторожно подбирая слова:

— А вы не боитесь, что мы привыкнем к войне, к дисциплине и ко всем ихним штучкам? А потом эти миллионеры возьмут да и скрутят нас в бараний рог?

— Стараться-то они наверняка будут, — отвечал Эмиль.— Я над этим и сам задумывался—для чего бы им иначе понадобилось всеобщее военное обучение? Придется дать им отпор, только я всего, и начать это надо теперь же, не откладывая в долгий ящик,— пусть знают, зачем мы идем на войну! Мы должны заявить народу, что воюем за победу демократии во всем мире. Если мы сумеем внушить это, тогда империалисты к нам не сунутся.

— Так-то оно так, но как это сделать? — вставил неуверенно Джимми.

— Но мы уже делаем это! — воскликнул Эмиль.— Мы изо дня в день бьем в одну точку! Как по-вашему, стачка в Лисвилле разве этого не подтверждает?

— Какая стачка?

— Да вы что, не слыхали про последнюю стачку на заводе «Эмпайр»?

— Понятия не имею.'

— Рабочие забастовали, и правительство присылало сюда арбитражную комиссию и обязало обе стороны принять ее решение. На этот раз сломили-таки старого Гренича, заставили его признать профсоюз и согласиться на восьмичасовой рабочий день.

— Вот это да! — поразился Джимми. Ведь за это самое он и агитировал тогда рабочих на заводском дворе, за это на него орал Лейси Гренич, за это его бросили и тюрьму— вшам на съедение. А теперь выиграть забастовку рабочим помогло само правительство! Впервые, буквально впервые за всю свою жизнь Джимми Хиггинс получил основание думать, что правительство — не только враг

и тюремщик народа.— Ну и как Гренич к этому отнесся? — спросил он.

— Ох, ужас! Рвал и метал, грозил все бросить, пускай, мол, правительство само управляет заводом. Но, как только узнал, что правительство ничего не имеет против, притих. И это еще не все, погодите! — Эмиль сунул руку во внутренний карман шинели и вытащил газетную вырезку.—Эштон Чалмерс был на какой-то конференции банкиров и произнес там на банкете речь. Вот почитайте.

Джимми на ходу прочел несколько слов, которые были подчеркнуты красным карандашом: «Радует нас это или нет, но мы должны признать, что старый социальный порядок умер. Мы — на пороге новой эры, когда труд вступает в свои права. И если мы не хотим оказаться выброшенными за борт, мы должны отнестись к этому с полной серьезностью и сами помочь наступлению новой эры, ибо — так или иначе — она все равно воцарится, но с кровопролитием и разрушениями».

— Фу ты черт! — пробормотал Джимми.

— Для Лисвилла это был совершеннейший нокаут,— сказал Эмиль.— Если бы вы знали, что творилось тогда с газетами, как они расписали эту речь! Казалось, сам господь бог на небесах свихнулся, и священники с амвона возвещают об этом!

Внезапно Джимми осенило. Он схватил своего друга за локоть.

— Эмиль! А помните, как Эштон Чалмерс и старый Гренич явились к нам на митинг в оперный театр?

— Еще бы!

— Может, это так на него подействовало?

— Возможно!

— А ведь это я продал ему тогда билет!

Джимми весь затрепетал от восторга. Вот она — награда, которая изредка достается пропагандисту: о» борется среди насмешек и равнодушия, и вдруг словно луч света, врывается доказательство, что когда-то, каким-то образом мозг его вошел в контакт с мозгом другого человека и слова его попали в цель. Эштон Чалмерс послушал оратора из социалистов, а после ему захотелось самому почитать на эту тему, узнать побольше; он нанял силу великого мирового движения за экономическую справедливость и, отбросив шоры, перешагнув через классовые барьеры, сказал правду о том, что видит впереди. Когда Джимми прочел замечательные слова, произнесенные председателем травления банка, ему больше чем когда-либо захотелось воевать с немцами!

Глава XVII ДЖИММИ ХИГГИНС БОРЕТСЯ С ИСКУСИТЕЛЕМ

I

Впрочем, не все социалисты Лисвилла были заражены таким воинственным пылом, как Эмиль Форстер. Под вечер того же дня Джимми встретил на улице товарища Шнейдера, шествовавшего домой с пивоваренного завода, и не нашел в нем никаких перемен — та же цветущая тевтонская физиономия, тот же густой тевтонский бас, та же бурная тевтонская непримиримость. Стоило Джимми упомянуть про Эмиля, как Шнейдер словно с цепи сорвался: какой он к черту социалист, этот Форстер? Не мог дождаться, пока за ним придут,— сам побежал искать строевого сержанта! Непременно надо было выставляться напоказ перед народом, чтобы все городские бездельники видели, как он посреди площади корчит из себя дрессированную обезьяну!

Нет, горячился Шнейдер, пересыпая свою речь сочной руганью, он ни на дюйм не отступил от своей позиции! Пускай его хоть сейчас бросают за решетку, пускай ведут на расстрел, все равно никому не удастся сделать из него милитариста. Однако, припертый к стене, толстый пивовар признался, что он зарегистрировался на призывном пункте,— но в армию все равно его никакими силами не затащат! Джимми заметил, что его и так не возьмут, потому что у него жена и шестеро детей, но собеседник был слишком увлечен своей тирадой и не видел иронической усмешки Джимми. Шнейдер разглагольствовал так громко, что прохожие злобно поглядывали на него. Джимми, отнюдь не настроенный добровольно стать их жертвой, простился и пошел к Мейснерам.

Маленький упаковщик бутылок жил попрежнему в том же доме. Верх он сдавал одной польской семье, что-бы немного окупить все возраставшие расходы. Джимми, он встретил с распростертыми объятиями — радостно похлопал его по спине, откупорил ради такого случая бутылку пива. И забросал Джимми вопросами: где был? что делал? — а потом в свою очередь рассказал ему лисвиллские новости. Местная организация социалистов в целом сохранила непримиримое отношение к войне и продолжает свою пропаганду, несмотря на самую бешеную оппозицию. Рабочие до того отравлены «патриотическим ядом», что их почти не заставишь слушать; а радикалы— да что о них говорить? Они меченые: их почту перехватывают, на их митингах сидит не меньше полицейских шпиков, чем публики. Многих уже сцапали в армию — по мнению Мейснера, у приемных комиссий на этот счет есть особые указания.

— А кого взяли? — поинтересовался Джимми. Оказалось, что товарища Клоделя, ювелира,—ну, этот пошел, конечно, с охотой; товарища Кельна, стеклодува,— он. немец, но американский подданный, поэтому, его призвали, хоть он и протестовал; еще товарища Станкевича...

— Станкевича? — ужаснулся Джимми.

— Да, да, его уже отправили.

— И он согласился?

— А его и не спрашивали. Приказали явиться, и точка.

Услышав это известие, Джимми почему-то особенно остро ощутил всю реальность войны. Почти всеми своими знаниями по части нынешнего мирового конфликта Джимми был обязан этому маленькому румынскому еврею. У стойки его табачной лавочки Джимми получил свои первые уроки географии. Там он узнал, что желтая страна — это Россия, зеленая — Германия, бледно-голубая — Бельгия и светло розовая — Франция; он увидел, что железнодорожные линии идут из зеленой страны в розовую, пересекая бледно голубую, и что большие крепости на границе бледно голубой страны обращены в сторону зеленой (последнее обстоятельство, кстати, Мейснер, Шнейдер и вое прочие выходцы из зеленой страны считали смертельным оскорблением, уликой преступления людей из бледно голубой). В памяти Джимми встало сухонькое, подвижное лицо товарища Станкевича, зазвучал его резкий голос, пытающийся утихомирить спорщиков: «Товарищи, так нельзя, так у нас ничего не получится. Давайте ответим в конце концов на вопрос: интернационалисты мы или нет?»

— Боже ты мой!—прошептал Джимми.— Какой ужас!

Он дошел до того, что согласен был признать: да, пожалуй, стоит наломать кайзеру бока и, пожалуй, правильно, когда такой убежденный парень, как Эмиль Форстер, идет на войну, чтоб разбить, немцев в пух и прах. Но схватить человека, всем сердцем ненавидящего войну, вытащить его из крохотной лавчонки, которую он с таким трудом создал, нацепить на него военную форму и заставить маршировать по команде — нет, вот когда видишь такое, только и начинаешь понимать, какая ужасная штука война!

II

— Это еще не все,— продолжал товарищ Мейснер,— товарища Геррити тоже взяли.

Джимми посмотрел на него с удавлением:

— Но ведь он женат!

— Ну и что ж? С этим не считаются. Жена должна числиться на иждивении мужа. А они этого не. знали: товарищ Эвелин служила, как прежде, стенографисткой,, и кто-нибудь наверняка донес, потому что призывная комиссия сорвала его с работы и аннулировала белый билет. Конечно, это только потому, что он был руководителем социалистической организации. Они на, все идут, лишь бы зажать нам рот.

— Ну, а что им, ответил Геррити?

— Отказался идти; тогда за ним прислали целый взвод и взяли силой. Его отправили в лагерь Шеридан и хотели надеть на него форму, а он ни в какую,— не буду, говорит, работать и не желаю вообще ничего делать для войны. Ну, они его под суд и приговорили на двадцать пять лет; он сидит в одиночке, на хлебе и воде, почти все время в железных наручниках.

— Э-эх! — вырвалось у Джимми.

— Товарищ Эвелин просто с ума сходит от горя. Последний раз не выдержала и расплакалась на собрании. Она ходила по церквам — теперь ведь повсюду женские швейные кружки и всякое такое в пользу Красного Креста — и вместе с товарищем Мэри Аллен произносила такие речи, что с женщинами там прямо обмороки делались. Один раз их арестовали, но выпустили — побоялись, что узнают газеты.

Товарищ Мейснер не мог предвидеть, как эта новость подействует на Джимми. Мейснер ничего не знал о той романтической истории, о сердечном потрясении, которое пережил в прошлом его друг. В памяти Джимми возникло очаровательное личико с кокетливыми ямочками, обрамленное пышными темными кудрями; мысль, что товарищ Эвелин Бэскервилл страдает, была для него невыносима.

— А где она'? — спросил Джимми. Он уже видел себя в роли пламенного агитатора, развернувшего кипучую деятельность: вот он вторгается в чинную религиозную атмосферу швейных кружков, храбро выдерживает гнев патриотически настроенных дам и идет в тюрьму вместе с товарищ Эвелин. И кто знает, быть может, настанет такой миг, когда его руки нежно и почтительно обовьются вокруг ее талии и в его братских объятиях она обретет утешение и покой.

Джимми обладал натурой мечтателя, идеалиста, для него достаточно было пожелать чего-нибудь, как он тут же принимал желаемое за действительное. Возбужденный образом прелестной стенографистки, он понесся на крыльях самой невероятной фантазии. Впервые он ощутил себя человеком, не связанным семьей: а вдруг товарищ Эвелин постигнет страшная беда — вдруг Геррити умрет от истощения или его пошлют на войну и там убьют., тогда его беспомощной вдове наверное понадобится кто-нибудь, кто сумеет оказать ей поддержку, утешит ее в своих братских объятиях.

— Где она?—настойчиво переспросил Джимми, но товарищ Мейснер тут же развеял его мечты, ответив, что Эвелин уехала в Нью-Йорк работать в одном обществе, которое борется за гуманное обращение с «сознательно уклоняющимися» от военной службы. Мейснер порылся у себя и нашел, выпущенную этим обществом брошюру. В ней были собраны чудовищные факты о том, каким мукам, издевательствам и унижениям подвергали этих жертв военной истерии, как их избивали, пытали, морили голодом, во многих случаях судили военно-полевым судом и приговаривали к тюремному заключению на двадцать, а то и тридцать лет. Джимми просидел почти до утра, читая про все эти ужасы. В результате еще один чяхленький росток патриотизма был начисто вытоптан в его душе!

III

Джимми посетил очередное собрание социалистов. Теперь там было не густо народу: одни товарищи сидели в тюрьме, других забрали в военные лагери, третьи не показывались, боясь потерять работу, четвертые были запуганы беспрерывными преследованиями. Но ветераны были все в сборе: и товарищ Шнейдер, и славный старичок Герман Форстер, и товарищ Мейбл Смит, которая сразу же начала рассказывать, как дурно обращаются с ее братом в районной тюрьме, и строгая пуританка товарищ Мэри Аллен. Последняя попрежнему принимала как личное оскорбление то, что, несмотря на все ее протесты и обличительные речи, Америка полезла в эту кровавую бойню. Она еще больше похудела и побледнела с тех пор, как Джимми видел ее в. последний раз, руки ее тряслись, тонкие губы дрожали. Вся она кипела гневом — так она была возмущена чудовищными злодеяниями, творимыми в мире. Она прочитала присутствующим об одном страшном случае: какой-то юноша в Нью-Йорке заявил, что он сознательно уклоняется от военной службы. Его потащили в военный лагерь и так над ним издевались, что он там застрелился. У товарищ Аллен не было детей, поэтому она считала своими сыновьями всех этих «уклоняющихся», и сердце ее истекало кровью за их судьбу. Джимми сделал попытку снова наняться на «Эмпайр». По утверждению газеты «Геральд», заводу требовалась тысяча рабочих. Но, видимо, не таких все же, как Джимми! Человек в конторе сразу узнал его и сказал: «Проваливай!» Чтобы насолить им, Джимми пошел в правление вновь организованного профсоюза и пожаловался, что, несмотря на условия правительственного арбитража, ему не дают работы, и просил заставить старого Эйбела Гренича принять его обратно. Но секретарь профсоюза, поразмыслив, решил, что пункт об отмене черных списков относится только к участникам последней забастовки, а не к тем, кто бастовал два года назад.

Нечего лезть в это дело и наживать себе неприятности, сказал секретарь. Джимми ушел оттуда с презрением к профсоюзу и, как всегда, честя на все корки войну.

Впрочем, с работой он не спешил, так как в кармане у него еще оставались деньги и жизнь у Мейснеров стоила недорого. Он снова ходил смотреть на военное учение Эмиля, а потом, провожая его, зашел к нему домой и был свидетелем ссоры между отцом и сыном. В семье Форстеров произошел глубокий раскол — это было очевидно; старик не раз уже принимался гнать изменника-сына из дому, но мать с отчаянием бросалась мирить их, умоляя мужа помнить, что мальчика вот-вот ушлют и, может быть, он уже больше никогда не вернется. В этот день, когда Джимми зашел к Форстерам, в газете была напечатана речь президента Вильсона, излагавшая его взгляды на войну, условия мира для всех народов, проект Лиги Наций и всеобщего разоружения. Эмиль читал эту речь, торжествуя, ибо находил в ней оправдание своей позиции по отношению к войне. Помилуйте, разве не к этому сводятся главные требования социалистов?!

Отец ворчливо отвечал:

— На словах-то все прекрасно, а вот как это будет на деле? И что еще союзники скажут? Неужели Вильсон воображает, что будет ими командовать? Английские, французские и итальянские империалисты знают, что его сладкие речи — только приманка для карасей! Пока война идет, это помогает им держать рабочих в узде, а пусть только кончится, так Вильсона погонят в три шеи и расклюют труп Германии по косточкам. Если союзники в самом деле по-честному принимают условия президента, почему они не говорят об этом открыто? Почему не аннулируют все эти verdammte[13] секретные договоры? Почему Англия хоть раз не явит пример демократизма и не даст свободу Ирландии и Индии?

Так продолжалось довольно долго; Джимми слушал обоих спорщиков и соглашался попеременно то с тем, то с другим, мучительно сознавая, что, в голове у него полный хаос, из которого вырисовываются вое те же абсолютно исключающие друг друга, диаметрально противоположные точки зрения!

IV

Всю прошлую зиму газеты только и писали про то, что к весне Германия готовит генеральное наступление. Немецкому народу уже протрубили все уши, наобещав, что это наступление закончится триумфальной победой Германии. В Америке этому никто особенно не верил: тот факт, что о наступлении так благовестили, заставлял подозревать какую-то ловушку. Не замышляет ли враг захватить Италию и с этой целью отвлекает внимание Франции и Англии от посылки войск на расшатанный итальянский фронт?

Но внезапно 21 марта немцы начали мощный натиск на позиции британских войск у Камбре; дивизия за дивизией, они обрушивались на противника и, подавив его сопротивление, прорвали фронт. Англичане отступали — с каждым часом катастрофа казалась все более неминуемой. Джимми Хиггинс ежедневно следил по карте военных действий у входа в редакцию «Геральда», как по мере поступления последних телеграмм углубляется огромный прорыв британских линий и стрелка направляется прямо вниз, к сердцу Франции. Три дня, четыре, •пять продолжалось это страшное рассечение фронта, и весь мир, затаив дыхание, следил за ходом битвы. Даже Джимми Хиггинс был потрясен этими событиями — теперь он уже достаточно разбирался в военной обстановке, чтобы поднимать, какое значение может иметь победа Германии. Надо было обладать очень крепким пацифистским нутром, чтобы, предполагая возможность такого исхода событий, не заколебаться.

Именно таким нутром обладала товарищ Мэри Аллен; в своем фанатическом пылу она считала, что безразлично, какая банда разбойников правит миром. Столь же твердокаменным оставался и товарищ Шнейдер. Этот знал свое: Германия — родина и колыбель социализма, для человечества будет счастьем, если немцы победят,— тогда немецкие социалисты мало-помалу объединят весь мир в единую федерацию. Сейчас товарищ Шнейдер открыто ликовал, видя новое доказательство германского превосходства и всепобеждающей германской дисциплины. Однако почти все остальные местные социалисты были подавлены, ибо они понимали, какая опасность нависла над цивилизацией.

Джимми читал телеграммы с театров военных действий в витрине «Геральда», потом шел смотреть на военные занятия, а оттуда вместе с Эмилем Форстером в «буфетерию» Тома. Он всегда относился с восхищением к Эмилю, а молодой рисовальщик ковров, измученный домашними ссорами, был рад, что есть кому излить душу. Он помогал Джимми лучше понять, что означает разгром англичан, какие это повлечет потери в орудиях и военном снаряжении и какое бремя наложит на Америку. Ведь кому как не Америке придется восполнять все эти потери и шаг за шагом выбивать немцев из захваченной части Франции.

Джимми слушал, а потом долго стоял и изучал карту, постепенно увлекаясь новой наукой — военной стратегией. Кто хоть раз отдался во власть этой игры, тот, считай, пропал навсегда. Для него люди уже больше не человеческие существа, страдающие, голодные, истекающие кровью, агонизирующие, а фигуры на шахматной доске; он распоряжается ими, как игрок своими фишками или купец своим товаром: он подразделяет их на бригады, дивизии и корпуса, передвигает их туда и сюда, подсчитывает, у кого погибло больше — у него или у неприятеля; & критический момент он вводит в бой свои резервы, расплачиваясь человеческими жизнями за захват какой-нибудь точки, стирая с лица земли тысячи, десятки тысяч людей одним мановением руки, одной карандашной «птичкой», одним нажимом на электрическую кнопку! Коль скоро он усвоил такой взгляд на жизнь, то сердце его окаменело и никаким пацифистам и гуманистам его уж не пронять. Он — автомат, сеющий разрушения; он — спелое яблоко, которое «вот-вот свалится на колени к богу войны; он — осенний лист, который будет подхвачен первой бурей патриотизма и унесен на гибель, на смерть.

Глава XVIII ДЖИММИ ХИГГИНС ДЕЛАЕТ РЕШИТЕЛЬНЫЙ ШАГ

I

Как-то вечером, вернувшись к Мейснерам, Джимми услыхал новость, очень его обрадовавшую: приехал из лагеря Шеридан товарищ Станкевич. Оказалось, что тот,

кому он продал табачную лавку, не расплатился с ним, и Станкевич получил на три дня увольнение, чтобы привести в порядок свои дела.

— Знаете, он замечательно выглядит!—заметил Мейснер.

Поужинав, Джимми побежал на угол в табачную лавчонку. Вот уж никогда бы он не подумал, что можно настолько измениться,— его друг стал в полном смысле слова неузнаваем. Морщины, старившие Станкевича, исчезли, плечи распрямились, и весь он словно вырос; это был совершенно другой человек — загорелый, румяный! В былые дни они любили подурачиться, как мальчишки: нацелят кулаки и давай тузить друг друга да еще сделают вид, будто метят по носу, или схватятся за руки и жмут изо всех сил — кто, мол, дольше выдержит. А сейчас, не успел Станкевич! сдавить Джимми кисть, как тот взмолился:

— Да ну тебя! Пусти!

— Что, не узнаешь? — тараторил Станкевич.— Я прибавил двадцать фунтов, да, да, целых двадцать фунтов! В армии насчет работы строго, но обращаются вообще хорошо. А жратва такая, какую мы с тобой никогда не могли позволить себе по нашим заработкам.

— И ты доволен? — изумленно спросил Джимми.

— Еще бы! Что за вопрос! Я узнал такие вещи, которые мне и не снились. Теперь я все знаю про эту войну!

— И ты веришь, что она нужна?

— Конечно, верю! Что за вопрос! — Товарищ Станкевич говорил, возбужденно стуча кулаком по прилавку.— Мы непременно должны победить! Мы должны разбить юнкеров! Я бы пришел к этому мнению, даже если бы не поступил в армию, из-за одного того, что они вытворяют в России.

— Но ведь революция...

— Революция может подождать и годик и даже два. На что нам эта революция, если ее разгромят юнкера? Нет уж, пусть прежде немцев вытурят из Румынии, из России, из Польши. Не забывай, что в американской армии очень много румынских и польских социалистов, и кайзеру придется туго, когда он встретится с ними во Франции, ой, как туго!

Итак, Джимми принял новую дозу патриотизма, на сей раз довольно внушительную, потому что Станкевич, захваченный своей новой верой, был не менее азартным

агитатором, чем в ту пору, когда именовал себя «антинационалистом». И никто не смей возражать! Он вскипал при малейшем упоминании о товарищах по партии, которые все еще были против войны. Начетчики, вот они кто! Это или дураки, или же немцы! Станкевич готов был сражаться с немцами в Лисвилле, как и с немцами во Франции. Его так разволновал этот спор, что он почти забыл о полках с сигарами, которые должен был распродать за два дня. Перевоплощение Станкевича казалось невероятным. Джимми поразили не только новая солдатская форма и новые мускулы этого румынского еврея, но еще больше его убежденность в конечном исходе войны и его верность президенту, который, мол, так решительно и великодушно предоставляет американскую помощь измученным и угнетенным народам Восточной Европы в их борьбе за свободу и мирное будущее.

II

Джимми достал листок почтовой бумаги, одолжил у миссис Мейснер заржавленное перо и пузырек чернил и настрочил до ужаса безграмотное письмо товарищ Эвелин Геррити, урожденной Бэскервилл, выражая свое сочувствие и вечную дружбу. Он не признался ей, что начинает колебаться в своем отношении к войне; наоборот, когда он вспомнил Джека Геррити, прикованного цепью к решетке тюремного окна, колебания его исчезли, и ему захотелось, чтобы революция разразилась немедленно. Но по дороге на почту, туда он пошел отправить свое письмо, чтобы оно поскорее попало к Эвелин, Джимми купил газету с экстренными сообщениями из Франции — и вновь им овладел воинственный пыл.

Ценою отчаянных, кровопролитных боев англичанам удалось задержать на несколько дней бешеный натиск врага. Но требовалась помощь, и помощь немедленная, только это может спасти цивилизацию. Громкие призывы понеслись за океан — Америка должна помочь пушками, снарядами, продовольствием, а главное — людьми. Джимми пришел в сильное волнение — ему захотелось тотчас же ответить на призыв, помчаться на помощь к этим храбрецам, которые, цепляясь за каждую выбоину в земле, дерутся без передышки уже целую неделю. Если бы только можно было попасть к ним сразу, а не тащиться еще в лагери, где властвует болван-фельдфебель! И если бы не было в Америке всех этих спекулянтов, наживающихся на войне, и жуликов-политиканов, и лживых, растленных газет и прочих врагов демократии!

Джимми сунул письмо в почтовый ящик и уже направился было к выходу из почты, как вдруг ему бросился в глаза большой плакат на стене. Сверху жирными черными буквами было написано: «Ты нужен родине!» Джимми подумал: опять подписка на Заем свободы; у него не раз уже пытались выудить нажитые тяжелым трудом деньги, да не на такого напали! И все же чисто из любопытства он шагнул поближе и прочитал, что для выезда во Францию требуются опытные рабочие всех специальностей. Под обращением следовал длиннейший список — кажется, никого не пропустили. Тут были плотники, слесари, электромонтеры, пильщики, грузчики, железнодорожники, повара, складские рабочие, мужчины-прачки и многие, многие другие, перечисленные на нескольких колонках. Прочитав: «механики», Джимми виновато вздрогнул, а когда дошел до мотоциклистов и рабочих по ремонту мотоциклов, кулаки его внезапно сжались. Шальная мысль бросила Джимми в такой жар, что он едва мог дочитать. Что, если ему, Джимми Хиггинсу, поехать во Францию? Ведь он человек ничем не связанный, свободный, как ветер в океане! Кстати, он ищет место, чем же это плохо?!

Редкий случай набраться интересных впечатлений, повидать диковинные края, про которые до сих пор приходилось только читать да слышать! И, что особенно хорошо, тебя не будут манежить в лагерях, не будет над тобой командовать болван-фельдфебель! Интересно, сколько они платят? Пятьдесят один доллар в месяц с прибавкой на питание и на другие расходы. Объявление заканчивалось словами: «Почему бы не поработать на дядю Сэма?» Случилось, что как раз в этот момент Джимми был довольно благодушно настроен по отношению к дяде Сэму. «А что, может, и правда наняться к нему?» — подумал он. В конце концов разве не об этом мечтает каждый социалист — работать для общества, быть слугой народа, а не какого-нибудь там частника-спекулянта?

III

Джимми подошел к окошку и, получив справку, что контора по найму военной рабочей силы помещается на углу Мейн-стрит и Джефферсон-стрит, направился туда. Это оказалось пустующее помещение магазина; в окне висело большое объявление: «Требуются рабочие для военных объектов». По тротуару перед входом шагал часовой. Еще неделю тому назад Джимми ни за какие деньги не пошел бы в. такое место, где властвует солдат, но теперь он уже знал от Эмиля Форстера и от Станкевича, что иногда солдат тоже бывает человеком. Он приблизился к ч1асовому и сказал:

— Здорово.

— Здорово так здорово,— буркнул тот, окидывая Джимми оценивающим взглядом.

— Если бы я у вас тут нанялся, когда бы я мог уехать во Францию? — спросил Джимми.

— Сегодня же вечером.

— Ты что, шутишь?

— Зачем шутить? Мне не за это деньги платят! А что это тебе загорелось? — полюбопытствовал солдат.

— Да вот боюсь, не застрять бы в лагере.

— Не застрянешь, если знаешь свое дело. Ты кто?

— Механик; я чинил велосипеды и в мотоциклах тоже немного разбираюсь.

— Заходи! — И солдат повел Джимми в помещение, к сержанту, сидевшему за письменным столом.— Тут механик пришел,—сказал он,—рвется поскорей на работу. Небось от жены удирает.

— Как раз сегодня вечером мы отправляем партию в лагерь,— сказал сержант.

— В лагерь? — переспросил Джимми.— А я хочу во Францию!

Сержант улыбнулся:

— Но как же мы пошлем вас туда, не проверив?

— Да, конечно,— отозвался Джимми, охваченный сомнением. Он боялся ловушки: запишут механиком, а погонят, чего доброго, воевать!

— Если вы действительно специалист своего дела, можете не беспокоиться: вас непременно пошлют во Францию. Нам люди нужны срочно, зря вас не задержим.

— Тут еще такая штука,— сказал Джимми,— может, вы меня и не возьмете, когда узнаете, кто я. Ведь я социалист.

— А я думал — механик,— возразил сержант.

— Я и то и другое. Я участвовал в стачке на заводе «Эмпайр» года два назад и попал в черный список. На большие заводы меня теперь не берут.

Сержант усмехнулся:

— Значит, из такого города наверняка уехать не жалко.

— Но вам-то годится такой человек? — не унимался Джимми.

— Нам годится каждый, кто понимает толк в машинах и будет вкалывать как дьявол ради победы над немцами. Если ты такой человек, то нам дела нет до твоей религии. У нас уже набрана партия, сегодня всех вас вместе и отправим.

— Фу ты! — вырвалось у Джимми. Он ожидал, что у него будет время разузнать обо всем подробно и поразмыслить, что он успеет повидать друзей и попрощаться с ними. Но сержант хранил строго деловой вид. Он был абсолютно, непоколебимо убежден, что всякий, кто ест честный хлеб, только и жаждет бить гуннов. Джимми, сам проявивший сначала такую спешку, не мог уже идти на попятный: «Да вот не знаю, не решил еще...» И тут-то капкан захлопнулся — чудовище по имени Милитаризм уловило Джимми Хиггинса в свои сети.

IV

— Садитесь! — приказал сержант испуганному социалисту, и тот присел на стул у письменного стола.

— Имя и фамилия?

— Джеймс Хиггинс.

— Ваш адрес?

— Временно живу у приятеля.

Адрес этого приятеля? Последнее место работы? Что там делал? Рекомендации? Джимми не мог сдержать усмешки, подумав, какое впечатление должна произвести ка этого солдафона его биография, Последний раз выгнан с занесением в черный список с автомобильного завода в Айронтоне; выгнан с занесением в черный список с завода «Эмпайр»; здесь, в Лисвилле, сидел в тюрьме за агитацию на летучих городских митингах; был арестован по делу Кюмме и Генриха фон Гольца по подозрению в соучастии. Сержант, до сих пор бесстрастно записывавший все факты, при упоминании о взрыве вопросительно поднял голову.

— Только я к этому не имел ни малейшего отношения! — поспешил заверить его Джимми.

— Это еще надо доказать!

— Я уже доказал.

— Кому?

— Мистеру Хэрроду, местному представителю министерства юстиции.

Сержант снял телефонную трубку и вызвал коммутатор здания почтамта. Джимми мог слышать только половину беседы. Не будет ли мистер Хэррод любезен заглянуть в дело Джеймса Хиггинса, который ходатайствует о принятии его на работу по технической части в моторизованных войсках? Последовала пауза. Джимми не слышал, что отвечал мистер Хэррод, и сильно волновался. Впрочем, все оказалось в порядке. Сержант повесил трубку и успокоительно сообщил:

— Он говорит: «Балда. Поздравьте его, говорит, что наконец-то поумнел!»

Джимми пришлось удовольствоваться этим сомнительным комплиментом, и он начал отвечать на вопросы, касающиеся его специальности. А кто-нибудь на заводе «Эмпайр» мог бы это подтвердить? Сержант собрался было позвонить туда, но передумал: если человек работал на машиностроительном и в мастерской велосипедов, то он в армии без дела сидеть не будет! Каждый сейчас пригодится, когда такая нехватка рабочих рук!

— Какой у вас рост? Вес не имеет значения,—добавил сержант,— там подкормят!

Врачебная комиссия находилась в верхнем этаже. Джимми велели снять куртку и рубаху, ему измерили грудь, выслушали сердце и легкие, сосчитали зубы, заглянули в нос и проделали еще десятка два разных манипуляций. Конечно, кое-что у него было и не совсем в порядке, но не настолько уж, чтобы забраковать человека. Врач записал на листе бумаги какие-то цифры и под ними черкнул свою фамилию, после чего Джимми в сопровождения солдата вернулся вниз.

И вот уже перед ним на столе вербовочный бланк, а в руке перо, обмакнутое в чернила. Его не сочли нужным спросить: «Продумал ли ты этот шаг? Ведь назад не будет пути!» Зачем? Сержант-вербовщик не допускал даже мысли, что Джимми мог явиться с несерьезными намерениями. Он сидел, строго и повелительно глядя на свою жертву, всем своим видом как бы говоря: «Даром, что ли, я тратил время на все эти вопросы и записывание ответов, на взвешивание, обмеривание и прочее и прочее?» Если бы Джимми сейчас не захотел подписать эту бумагу, ох, какая лава ругани низверглась бы на него!

Поэтому он даже не стал ее читать, а просто вывел внизу свою подпись.

— Ну, так,— сказал сержант,— поезд уходит сегодня в девять семнадцать вечера. Я буду на вокзале и вручу вам билет. Явка обязательна. Имейте в виду, теперь вы обязаны подчиняться воинской дисциплине!

Последние слова были сказаны уже совсем другим тоном. У Джимми дрогнуло сердце, и он вышел на улицу с ощущением сосущей боли под ложечкой.

V

Джимми поспешил сообщить свою новость товарищу Станкевичу. Тот восторженно обнял его и закричал: «Значит, встретимся во Франции!» От Станкевича Джимми пошел к Эмилю, который обрадовался не меньше, услышав о его решении. Джимми ужасно захотелось найти товарища Шнейдера и рассказать ему тоже. Он вдруг почувствовал странную враждебность к Шнейдеру. Хорошо бы выложить ему все начистоту, крикнуть: «Очухайся, болван, выкинь из головы идиотские бредни, все равно твой кайзер не победит!»

Вспомнил Джимми и о других, но идти к ним не собирался. Например, товарищ Мэри Аллен — нет, пусть лучше она узнает об этом, когда он станет недосягаем для ее острого язычка! Подумал Джимми и об Эвелин. Быть может, он больше никогда с ней не встретится, а если и встретится, то, пожалуй, она не захочет с ним разговаривать! Но Джимми отогнал грустную мысль. Он идет на войну, теперь и печали и радости любви — все по боку!

Он отправился ужинать к Мейснерам и сообщил им свою новость. Он ожидал услышать протесты, возражения и удивился, когда ничего этого не последовало. То ли на Мейснера произвели впечатление рассказы Станкевича,

то ли он боялся теперь откровенничать, как боялся Джимми, встретив Эмиля Форстера.

Джимми намеревался доверить Мейснерам одно важное дело: хранение дневника Неистового Билла. До сих пор он возил его всюду с собой, но теперь понимал, что едва ли это подходящая литература, когда едешь на военном корабле.

— Конечно! — подтвердил Мейснер.— И мало ли что, вдруг его подберет немецкая подводная лодка!

Джимми вздрогнул. Черт! Об этом он даже и не подумал. Ведь придется переплывать полосу подводных заграждений! И он может попасть в бой! Да и вообще, кто знает, доберется ли он до Франции!

— Фу ты! — произнес он вслух.— Небось вода в океане теперь холодная!

Какое-то мгновение он колебался. Спору нет, разумнее было бы дождаться лета, когда прыжок в океан не грозит такой опасностью... Но тут Джимми вспомнил про армии, зажатые в тисках смерти,— никогда еще связные не нуждались так срочно в мотоциклах, как в этот момент! Затем в его памяти всплыл сержант из вербовочной конторы: «Имейте в виду, теперь вы обязаны подчиняться воинской дисциплине!» Джимми насупил брови, выпятил нижнюю челюсть. Ну и черт с ними, с подводными лодками, все равно он поедет и свое обязательство выполнит! Его уже охватило нервное возбуждение— ведь какая ответственность лежит на нем в этот важный исторический момент; теперь он военный человек, строго подчиненный долгу, и судьбы народов зависят от его поведения!

Глава XIX ДЖИММИ ХИГГИНС НАДЕВАЕТ ХАКИ

I

Их было семеро, севших в тот вечер в поезд, под временным начальством кузнеца из какой-то ближней деревни. На следующее утро в семь часов они предъявили свои бумаги у ворот военно-учебного лагеря. Дальше их повел солдат по главной лагерной улице.

Они шли со своими узелками и чемоданами в руках, озираясь по сторонам. Это был целый город с населением в сорок тысяч мужчин, построенный на месте, где еще год назад было огромное поле, заросшее низким кустарником. Во все стороны тянулись длинные ряды деревянных зданий — бараки, столовые, учебные помещения, конторы, склады,— а между ними обширные плацы для военных занятий и тренировок. Уже ради одного того, чтобы увидеть этот многолюдный город, чтобы поглядеть на этих молодцов, одетых во все военное, стройных, энергичных, подтянутых, пышущих здоровьем, стоило сюда приехать. Это был совершенно особенный город, где каждый, казалось, был чем-то занят и, видимо, увлечен своим делом, город без праздношатающихся, без пьяниц, без кровососов-эксплуататоров. И семеро лисвиллских рабочих, в мешковатой гражданской одежде, со своими тючками и чемоданами в руках, вдруг почувствовали неловкость — уж больно у них был неказистый вид.

Первым делом приезжих вымыли, продезинфицировали их вещи и привили им оспу. Среди охвостья социалистического движения встречается немало чудаков, одержимых разного рода маниями. Как-то раз на собрании Джимми довелось выслушать бурную речь одного из таких людей против «дьявольской» практики прививок, которые якобы вызывают больше смертных случаев, чем те болезни, от которых они должны защищать. Но лагерные военные врачи не стали спрашивать мнения Джимми по столь животрепещущему вопросу — ему просто велели закатать левый рукав, протерли спиртом кожу и царапнули в этом месте иглой.

Затем явился портной, чтобы обрядить его в хаки. Этого Джимми тоже не жаждал; он почему-то полагал, что ему позволят работать на дядю Сэма в любом старье, как, например, на заводе Эйбела Гренича. Не тут-то было! Он должен, оказывается, иметь полную экипировку — вплоть до зубной щетки, пользоваться которой его здесь научат. И вот он уже стоит, одетый с иголочки в военную форму с эмблемой рулевой баранки на рукаве, указывающей на род войск, и смотрит на себя в зеркало, ощущая при этом какое-то деморализующее и непристойное возбуждение. Ведь и впрямь он ничуть не хуже, чем товарищ Станкевич! Интересно, будут ли девушки на улице хихикать и оглядываться на него, как при встрече с солидным подтянутым товарищем Эмилем? Так потихоньку, паутина милитаризма оплетала душу Джимми Хиггинса.

II

Джимми выдерживали в карантине, не выпуская за ворота лагеря из-за прививок — противотифозное и каких-то еще. Впрочем, для него и здесь нашлось бы много интересного, но на беду он вдруг заболел, да так сильно, что уже с ужасом начал подумывать, а не прав ли противник прививок. Теперь небось здоровье его навсегда подорвано, и ему суждено мучиться весь остаток жизни от множества неизвестных болезней! Он отправился в лазарет, страдая физически, а еще больше душевно; но дня через два ему стало лучше, и он поверил сестрам, которые, подсмеиваясь над его страхом, убеждали его, что с каждым новичком так бывает. Потом Джимми поднялся с постели, и ему дали еще несколько свободных дней для полной поправки; все это время он пробродил по лагерю, наблюдая занятнейшие сценки.

Ну чем не цирк с сотнями арен! Муштровка и шагистика, которыми мучили новобранцев на площади в Лисвилле, здесь проводились в массовом порядке. Сотни групп обучались строю и обращению с оружием, многие группы были заняты специальными упражнениями — карабкались на стены, рыли окопы, строили дороги, стреляли по мишеням. От дождей, шедших через день, земля вся раскисла, но никто не обращал на это ни малейшего внимания. Люди вваливались в барак, облепленные грязью, от них шел пар, как от салотопных котлов, и все-таки шуткам и дурачествам не было конца — значит, им это нравилось!

Джимми смотрел на них, и чувство любопытства сменялось у него в душе страхом: то, что здесь происходило, в упор показывало войну со всем ее безграничным, многообразным злом. Вот подразделение обучается атаке под огнем неприятеля: солдаты ползут, извиваясь, по земле, прыгают с кочки на кочку, валятся плашмя в грязь, делают вид, будто стреляют. Самый передний солдат, играющий роль пулеметчика, торжествующе вопит, если ему удается «снять противника». Затем все отстегивают от поясов саперные лопатки и начинают зарываться в землю, как кроты.

— Ройте же, сукины дети, ройте! — орет офицер.—Ниже голову, Смит! Веселее лопатами! Чтоб земля у вас танцевала! Вот так! Вот так!

Джимми никогда не приходилось видеть, как тренируют футболистов, поэтому он не знал, какой слаженности действий можно добиться от людей, если натаскивать их с великим упорством. Все это было премерзко и вместе с тем притягивало, как магнит. Джимми понимал задачу — научить людей действовать сообща, со страшной парализующей силой. И, правда, во всем, что делали солдаты, ощущалась мощь тарана. Посмотришь на них — глаза горят, на лицах непреклонная решимость; ясно, что уж эти-то идут на воину без всякой душевной раздвоенности, без колебаний!

Подальше, за невысоким холмом, другое подразделение обучалось штыковому бою. Не требовалось особого богатства воображения, чтобы догадаться, как это будет в реальной обстановке: там стояли кожаные чучела, и солдаты бросались на них, кололи и кромсали, издавая — что больше всего удивляло Джимми — дикие крики. Офицеры приказывали им орать, рычать,— словом, доводить себя до неистовства! Это было настолько отвратительно, что Джимми уходил — ему становилось дурно. Недаром он с пеной у рта доказывал все три года, что надо превратиться в зверя, чтобы захотеть пойти на войну!

Заглядывал Джимми и на полигоны, где с утра до вечера не умолкала ружейная трескотня, словно там строчило множество пишущих машинок. Рота за ротой вливались сюда шеренгами и, заняв стрелковые ступени, под наблюдением инструкторов вносили свою лепту в общий шум. Позади мишеней дежурили солдаты — они вели счет и сообщали по телефону результаты попаданий; и так целые дни напролет, зимой и летом, в ясную погоду и в дождь, люди учились убивать своих братьев, машинально, словно осваивая шаблонную операцию у фабричного станка. Иные полигоны были оборудованы движущимися мишенями, и там практиковались снайперы; но стреляли они не в фигурки птиц и оленей, каких Джимми видел в тирах на пляже или на пикниках социалистов. Нет, они палили в человеческие головы и туловища, причем каждое такое туловище было окрашено в зеленовато-серый цвет — цвет вражеской военной формы.

III

День за днем Джимми жил с мыслью об убийстве, неизменно видя перед собой свирепый и жестокий лик войны. До сих пор ему казалось, что ремонт мотоциклов — такое занятие, которое всегда и везде одинаково. Но теперь он понял, что одно дело — чинить мотоцикл для мальчишки-рассыльного или взрослого мастерового, который поедет на нем в воскресный день кататься со своей возлюбленной, и совсем другое — чинить его для бойцов и самокатчиков связи. Обстоятельства все настойчивее требовали, чтобы он определил свое отношение к войне. Жить с ощущением такой раздвоенности становилось с каждым днем труднее.

Все, с кем он здесь сталкивался, придерживались иного взгляда, и переубедить их было невозможно. Странное дело — их можно было заставить поверить, что после этой войны за демократию мир увидит огромные перемены: народ уж не допустит, чтоб его обманывали и пили его кровь! Джимми мог увлечь их мыслью о том, что государство возьмет в свои руки управление крупными отраслями промышленности и будет само производить продукты питания и одежду для народа, как теперь производит это для войск. Но стоило Джимми Хиггинсу назвать свою программу «социализмом», как мгновенно поднималась буря. Постой, постой, да ведь социалисты — это те самые болваны, которым хочется, чтоб Америку положили на обе лопатки, как Россию? Все они слепо верили, что Америка победит; тот, кто делал хоть малейшую попытку усомниться, встречал грубые насмешки, гневные взгляды и советы пойти принять слабительное, чтобы из него вышел германский яд.

Столь же бесполезно было толковать с этими людьми и о вреде милитаризма. Да, он опасен, признавали оппоненты, но только для кайзера! Бомбардир, стоящий у орудия и умеющий прямой наводкой попасть на расстоянии шестисот ярдов в кошку, вправе считать, что это уж кошкина забота, а не его... Такого мнения единодушно придерживались все эти рослые молодцы, учившиеся месить сапогами грязь, спать под дождем, грызть армейские сухари и делать — как они выражались — из немцев ливерную колбасу! Они выполняли свою обязанность с лютой, пугающей веселостью, любуясь своей жестокостью, давая себе разные клички—то именуя медведями, то горными кошками, то еще чем-нибудь! Они горланили дикие песни, бравируя своей взвинченностью, своим девизом: «Будем беспощадны!» Для мечтателя и утописта эта атмосфера оказалась угнетающей, и Джимми Хиггинс ушел в себя, не осмеливаясь искать в этой среде единомышленника-социалиста, с которым можно было бы поговорить о происходящих в мире событиях.

IV

По вечерам в лагере устраивались киносеансы и конверты, а также лекции — главным образом на военные темы. Происходило это в просторном клубном здании, выстроенном Ассоциацией молодых христиан, которую, кстати говоря, Джимми презирал всей душой, считая, что с ее помощью эксплуататоры прививают покорность своим «рабам в белых воротничках». Но, живя в лагере, трудно было игнорировать этот клуб. Джимми позвали на лекцию, и от скуки он пошел.

В тот вечер выступал сержант Эбенезер Коллинз, специально вывезенный из Фландрии, дабы поведать американским «пончикам»[14] про зверства гуннов. Сержант Коллинз говорил на каком-то тарабарском наречии, и многое было для Джимми непонятно, но это-то как раз и служило доказательством, что он в самом деле заморский, не липовый сержант: поди подделай такое произношение! Джимми с усилием перевел на свой язык рассказ сержанта: «Нынче на Ипре остались одни только почтенные седые старухи да малые ребятишки: — бледные, как привидения. Им говоришь: удирайте, гунны не сегодня-завтра нагрянут! А они не уходят, им некуда».

Несмотря на чудной язык сержанта, Джимми сделал вывод, что этот лондонский простолюдин — настоящий мужчина. Во-первых, у него было чувство юмора, которое он умудрился сохранить в самом горниле смерти, выстояв много ночей напролет в окопах по колени в ледяной воде и под ледяным дождем, хлеставшим за воротник. И, во-вторых, у него было чувство чести: он не мог платить бошам мерой за меру. Джимми припомнились жаркие споры лисвиллских социалистов: правда ли, что союзники лучше, чем немцы? Например, могли бы они ради своей победы вот так же топить пассажирские суда с женщинами и детьми на борту? Сержант Коллинз высказался на этот счет безапелляционно и добавил как истинный воин: «Это потому, что мы занимаемся спортом, а они нет. Кто занимается спортом, тот знает, что такое честная игра».

Три года и восемь месяцев Джимми слушал рассказы о германских зверствах, однако неизменно отказывался верить. Но сейчас английский сержант привел такой случай: раз ночью немцы напали на них и ранили его друга; сержант хотел вынести его при отступлении и не сумел. На рассвете англичане пошли в контратаку и выгнали немцев из деревни. Там они нашли его бедного друга — он еще дышал, пригвожденный штыками за руки и за ноги к дверям сарая. Когда сержант сделал паузу, по залу пробежал тихий ропот и две тысячи юношей сжали кулаки и крепко стиснули зубы. Дальше сержант говорил о том, что нынешнее наступление немцев — самое массированное за всю войну. Англичане — в безвыходном положении, они приперты к' стене. Их судьба зависит от людей, находящихся сейчас в американских военно-учебных лагерях, янки — единственные, кто может спасти положение, помешать германскому чудовищу растоптать копытами все человечество! Готовы ли американцы выполнить свой долг? Джимми Хиггинс услышал ответ, вырвавшийся из двух тысяч юных глоток, и поспешил упрятать поглубже свой пацифизм.

Но полностью заглушить свои чувства он все-таки не мог. Война — это зло! Война — это зло! Стыдно людям разрешать свои конфликты таким преступным, зверским путем! Пусть эти парни, которых он видит здесь, не доросли еще до понимания! Все равно это не оправдывает войну! Ты должен иметь свои принципы и смело защищать их, иначе как же заставить мир перейти на твою сторону? Да, конечно, война — это зло!.. Но все-таки она продолжается, и словами ее не остановишь! Черт побери, что же делать бедному малому?!

V

Как только Джимми достаточно окреп после болезни, его направили в ту часть лагеря, где обучался дивизион мотоциклистов. Там помещалась большая ремонтная мастерская, заваленная поврежденными мотоциклами — раздолье для механика! Джимми не был знаком с конструкцией мотора этих мотоциклов, но он быстро разгадал его секреты. Военное начальство убедилось, что этот парень может собрать и разобрать мотоцикл, снять и заклеить покрышки, промыть подшипники, выправить погнутый обод.

— Ничего, молодец! — заключило начальство.— Такого там с руками оторвут. Долго ждать отправки вам не придется.

К лагерю была проведена железнодорожная ветка, и сюда по нескольку раз в день подавали длинный порожний состав для погрузки солдат. Получив приказ, Джимми уложил вещевой мешок, гаркнул на перекличке: «Здесь!» — и занял место в вагоне. На рассвете следующего дня его доставили в сборный лагерь — другой такой же большой военный город, называвшийся в порядке военной тайны «Н-ский пункт в Нью-Джерси» (хотя на сто миль вокруг каждому было в точности известно его местонахождение!). Это был военный порт с доками и причалами, откуда отправляли в Европу войска и снаряжение. Суда шли караванами, забирая сразу по тридцать — сорок тысяч человек. Столько же народа отправляли еженедельно из нью-йоркского порта. Так отвечала Америка на новое наступление гуннов.

В лагере содержались не только военные, но и представители самых разнообразных тыловых профессий — лесорубы с далекого Северо-Запада, завербованные рубить французские леса и заготовлять тес для окопов и шпалы; железнодорожники, шахтеры, бригады плотников и каменщиков, строители мостов и шоссейных дорог, кочегары и стрелочники, телефонные монтеры и телефонисты, шоферы для сорока тысяч автомобилей и машинисты для пяти тысяч паровозов, пекари и повара, сапожники и портные, фермеры для работы на полях Франции, врачи и медицинские сестры для лечения больных и раненых. Все, что знала и умела стомиллионная нация, было собрано в этом гигантском лагере. Все молодое и даровитое было здесь, стремясь поскорее принять участие в общем деле, презирая опасности, томясь восторженным любопытством. Джимми глядел на окружающих его людей и чувствовал, что все его сомнения тают, как апрельский снег. Ну, разве можно наблюдать вокруг молодой задор и не поддаться ему? Разве можно было, общаясь с этими веселыми парнями, не заразиться их настроением?

Детские .годы Джимми прошли безрадостно, он не общался с молодежью своей страны — этой живой, крикливой, бесшабашной и буйной порослью демократического мира. Если такие парни чего-нибудь не знали, они этого не стыдились. «Не знаю, и все тут». Но если они что-то не умели, у них был девиз: «Покажите, и я сделаю!» Джимми, никогда не ходившего в школу, ставил в тупик их своеобразный жаргон. Бели один из них кричал другому: «Эй, мозгляк!» — это вовсе не означало презрения, как, наоборот, не означало никаких любовных чувств выражение: «Эй, кисонька!» Если солдат называл офицера «ледышка», он хотел этим сказать не то, что офицер замерз, а что тот корчит из себя аристократа. А если он среди бела дня говорил: «Иди проспись!»,— то этими словами лишь выражал несогласие с собеседником, и только.

Очень часто люди с негодованием набрасывались на Джимми Хиггинса, когда он пытался доказать им разницу между германским народом и его правителями. Такие тонкости не интересовали молодых американских всезнаек! А когда Джимми попрежнему стоял на своем, они говорили, что он дурень, что он «ку-ку», что у него «мозги набекрень»; или многозначительно крутили пальцами у его лба: «у тебя, мол, шарики за ролики зашли», махали руками у него над головой, дескать, «на твоей колокольне летучие мыши летают». Поневоле Джимми замолкал, и тогда они возвращались к своим обычным разговорам, пересыпая их такими перлами: «Есть у тебя бог в животе?», «Кумекаешь?», «Жарь быстрее!», «Ты меня на цугундер не бери!» Потом Джимми сидел и слушал, как они с превеликим подъемом распевали про то, что им предстоит во Франции.

Подайте мне мой старый горн, и песню мы споем,
подхватим дружно и споем, чтоб дрогнул мир кругом,
споем, чтобы из двух мильонов глоток грянул гром:
мы кайзера к черту прогоним!
Припев:
О Вилли! О Вилли! Работа нам нашлась!
О Вилли! О Вилли! Ты не уйдешь сейчас!
Тебе мы перцу зададим, как принято у нас!
Мы кайзера к черту прогоним!

Пускай летит по Франции задорной песни зов,
услышат пусть британцы хор веселых голосов,
кануки, африканцы и шотландцы без штанов:
мы кайзера к черту прогоним!
(Припев)
Бостон нам шлет свинобобы — я их охотно ем,
а пушки нам прислал сталелитейный Бетлехэм,
дают нам виноградный сок и сода-виски всем:
мы кайзера к черту прогоним!
(Припев)
Пусть диксилэндский паренек и мэйнский дровосек,
ковбой техасский, фермер — каждый честный человек,
флоридец, орегонец — будут все горды навек:
мы кайзера к черту прогоним!
(Припев)
Но, раз начав, и кончим мы: очистим все края —
за кайзером всех королей к чертям пошлем, друзья,
мир создан для простых людей, таких, как ты и я —
мы кайзера к черту прогоним![15]
(Припев)

Глава XX ДЖИММИ ХИГГИНС КУПАЕТСЯ В ОКЕАНЕ

I

В сборном лагере надолго не задерживали: прибытие поезда совпадало с прибытием парохода, который сразу же отправлялся в обратный рейс. Пообедаешь там, может быть переночуешь,— и на пристань! И никакой тебе традиционной «сладкой печали», никаких плачущих матерей и сестриц — их ведь никто не оповещал об отплытии, а дамы, раздававшие на пристани кофе, сэндвичи, сигареты и шоколад, перевидали уже столько тысяч уезжающих солдат, что давно забыли, как и плакать! Казалось, целая нация перекочевывает за океан; на той стороне было уже столько американцев и американского, что скучать по родине не придется.

Джимми Хиггинса привели на посадку ночью. На длинных крытых дебаркадерах, освещенных дуговыми фонарями, свалены были в кучи солдатские мешки, а вокруг стояли их владельцы, дожевывая еду, горланя песни и стараясь поддержать друг в друге бодрое настроение. Затем цепочкой все поднялись по трапу. В кромешной тьме без единого звука судно выскользнуло из широкой гавани в океан. Вся гавань была заминирована и блокирована, открывалась лишь узкая щель, чтобы пропустить суда,—кто знает, в какую минуту подводные лодки могут оказаться у берегов Америки!

Когда настало утро, караван уже находился в открытом океане среди величественных зеленых валов, а Джимми Хиггинс лежал внизу на узенькой койке, проклиная судьбу, которая завлекла его сюда, и чудовище Милитаризм, захватившее его в свои лапы. У военных медиков имелась вакцина против оспы и вакцина против тифа, но ничего против морской болезни, и первые четыре дня путешествия Джимми просто мечтал о том, чтобы на них наскочила подводная лодка и разом прикончила бы его мучения.

Потом Джимми все-таки вылез на палубу, хотя надо сказать, что как пропагандист идей социализма он выглядел довольно непрезентабельно. Хотелось лишь одного — прилечь где-нибудь в углу на солнышке, откуда не было бы видно атлантических волн, при одной мысли о которых его прямо-таки выворачивало наизнанку. Но мало-помалу ноги снова стали слушаться его, он поел — и при этом его не вырвало — и даже осмелился выглянуть за борт. Он увидел весь караван — крейсеры с фантастически размалеванными в целях маскировки бортами, шедшие на всех парах этаким гигантским треугольником — два впереди, два по бокам транспортов и один сзади. Все двадцать четыре часа в сутки работали наблюдательные посты, трудились сигнальщики и гелиографисты, постукивал радиотелеграф, предупреждая о тайных передвижениях врага. До сих пор подводные лодки не потопили еще ни одного транспорта, хотя попытки делали не раз. Ясно, что они не оставят этих попыток. Дважды в день били склянки, слышные из конца в конец парохода, и вся команда спешила на морское учение; у всех пассажиров имелись свои номера, и каждый — за исключением лежачих больных — обязан был надеть спасательный пояс и занять определенное место.

На палубах солдаты играли в карты, читали, пели, дурачились. На верхней палубе, куда Джимми не имел доступа, находились офицеры, а также довольно много женщин и девушек, завербованных для работы в госпиталях и по перевозке раненых. Солдаты называли их «Джейн»[16], но это были не такого рода особы, как им представлялось, а серьезные медицинские работники, деловитые и солидные в своих форменных платьях со множеством карманов. Среди них были суфражистки; эти не пропускали ни одной шпильки мужчин — с какой стати! Доказано; ни в мирное, ни в военное время без женщин не обойтись! Даже на битком набитом транспорте и то нашли место для женщин!

Джимми, никогда еще не ездивший на океанском пароходе, не понимал, что на нем невероятно тесно, его не смущало, что на палубах почти не пройти. Он глядел на море, на жирных белых чаек и на пегие крейсеры; наблюдал за работой экипажа и заводил знакомства со спутниками. Вскоре он познакомился с одним шофером санитарной машины, который тоже был социалистом, а также с ирмовцем — членом союза Индустриальных Рабочих Мира — орегонским лесорубом. Ишь ты, даже и эти возненавидели кайзера! Большая группа ирмовцев, по его словам, была уже во Франции, и туда поехало бы гораздо больше народу, если бы правительство не обозлило ирмовцев, засадив их лидеров в тюрьму. Какой-то офицер, видимо неглупый человек, поехал к ним в леса Северо-Запада и воззвал к их патриотическим чувствам, предложив к тому же приличную заработную плату, восьмичасовой рабочий день и признание профсоюза. В результате страшный ИРМ стал ручным, и все лесорубы peшили приналечь, чтобы общими силами добить кайзера!

II

Караван приближался к зоне подводного заграждения. Все вглядывались в морскую даль — пора уже было появиться конвойным эскадренным миноносцам! Наконец, по палубам пронесся крик: «Вон они!» Джимми заметил на горизонте дымок, а через некоторое время стайку быстро несущихся кораблей. Ловко же они отыскивают караваны на этих просторах, где и никаких следов-то нет! А сами какие неказистые: четыре низенькие косые трубы... Но эти морские ищейки, у которых под тонкой стальной кожей работали двигатели колоссальной силы, неслись по воде прямо-таки с быстротой железнодорожного экспресса, оставляя позади лишь кипящий белый хвост. Их до того качало и бросало из стороны в сторону, что казалось невероятным, как это там еще целы люди, почему их не разносит на мелкие куски. Джимми без устали глядел, как миноносцы — эти неутомимые труженики— снуют среди кораблей, вспенивая океан, в то время как с их палуб наблюдатели зорко выслеживают невидимого врага.

На пароходе, разумеется, все были начеку. В душе Джимми трепетал от страха, но не показывал вида насмешникам-солдатам, для которых немецкие подводные лодки служили таким же предметом шуток, как и немецкая еда — сосиски с квашеной капустой, крендели и лимбургский сыр! Больше того, Джимми обнаружил, что они даже мечтают о встрече с подводной лодкой, но только так, чтобы торпеда проскользнула мимо, не коснувшись парохода: вот тогда будет о чем порассказать в письме домой!

Несколько раз поднималась буря, дождь навешивал слепящую пелену над водой, потом падал туман. Но морские ищейки днем и ночью петляли вокруг каравана. Оставалось только гадать, каким образом они избегают столкновений в кромешной тьме! Лежа внизу, где в мирное время размещались пассажиры третьего класса, Джимми представлял себе, как миноносец таранит корму парохода и копьем вонзается в ряды коек, среди которых была и его койка. Но наступало утро — все было по прежнему цело, и сторожевые псы моря — миноносцы — так же бороздили воду пенистыми узорами.

Один из дней выдался очень ветреный. Сквозь тучи то и дело прорывалось солнце—тогда гребни волн сразу белели и начинали искриться. Стоя у борта со своим новым приятелем — ирмовцем, Джимми любовался морем. Вдруг тот указал ему на блестящую точку, которая не исчезала и резко била в глаза. Они обратили на это внимание остальных, и так как существовало строгое правило доносить обо всем, что казалось необычным, кто-то крикнул ближайшему дозорному. По всему пароходу пронеслась команда, и сигнальщики поспешно замахали флажками. Тотчас же три миноносца, как ищейки по следу, понеслись к тому месту, откуда исходил странный блеск.

Кое у кого на палубе оказались бинокли. Сперва разглядели черный предмет, потом кто-то крикнул, что это плот с людьми. Позднее, когда Джимми попал уже на берег, ему рассказали, что у одной женщины на этом плоту оказалось при себе зеркальце, и она все время наводила зайчиков на суда; только благодаря этому плот с потерпевшими кораблекрушение и был обнаружен.

Обладателями биноклей были главным образом пассажиры на верхней палубе, и Джимми не пришлось увидеть сцену спасения. Каравану не разрешалось отклоняться от курса или задерживаться в пути: военные правила исключали проявление какого бы то ни было альтруизма. Даже юркие миноносцы не посмели приблизиться к плоту, не обследовав предварительно океан на несколько миль вокруг. Но и после этого они не остановили своих машин, а скользили рядом, бросая канаты людям на плоту и втаскивая их по одному на борт. Стоявший возле Джимми матрос объяснил ему, почему это так делается: немецкие подводные лодки специально прячутся неподалеку от плотов и шлюпок с уцелевшими после кораблекрушения людьми. Они подстерегают пароходы, которые спешат на помощь. Жертвы кораблекрушения становятся «живой приманкой»—подводные лодки торчат в засаде иногда целую неделю. Сколько раз на глазах у немцев несчастных захлестывали волны, они умирали от холода, голода и жажды, сигналили изо всех сил тряпками, привязанными к веслам, кричали, звали на помощь! Постепенно один за другим вое гибли, и когда не оставалось ни одного человека, подводные лодки удалялись, как воры. Мертвецы — не приманка,— пояснил в заключение матрос.

III

Этот матрос, по фамилии Томе, был родом из Корнуэла (транспорт и сопровождающие крейсеры принадлежали британскому флоту; таким образом, судьба Джимми Хиггинса была доверена «коварному Альбиону»). Томе семь раз тонул от взрыва мин и все семь раз опасался,—он мог рассказать уйму интересного американским «сухопутным морякам». Он давал совсем иное освещение вопросу, по поводу которого наш «сухопутный моряк» уже несколько лет вел споры — вопросу о потоплении пассажирских судов с женщинами и детьми на борту. На сей раз Джимми воспринял это иначе, услышав живой рассказ о каких-то конкретных женщинах и детях, о том, как они выглядели и что говорили и как вообще все это происходило, когда надо было в зимнюю стужу прыгать в спасательные лодки, и в эти лодки хлестала ледяная вода, и детские личики посинели, а потом стали белыми, и пока дождались спасения, у детей уже были отморожены носы, уши, руки и ноги.

Джимми был рабочим и понимал язык рабочих, их мысли и взгляды на жизнь. И Томе был рабочим—нельзя сказать, чтобы столь уж сознательным, как социалисты, но все же он был членом профсоюза и разделял недоверие социалистов к правящему классу. То, что говорил этот закаленный труженик моря, было понятно и убедительно. И Джимми поверил (хотя он отказывался верить, когда ему то же самое твердили продажные газеты), что существует кодекс морского поведения и морской морали, некий закон морской порядочности, веками никем не нарушавшийся, кроме пиратов и дикарей. Моряки — это особая категория людей, с инстинктами, порожденными суровостью стихии, в борьбе с которой проходит их жизнь, с инстинктами, стоящими выше национальных и расовых барьеров и даже военной вражды.

Но ныне все эти морские законы оказались попранными, и гунн, поправший их, продемонстрировал, что он лишен и тени человечности. В сердцах моряков вспыхнула великая ненависть, и они охотились за ним, словно за гадюкой или гремучей змеей. Члены профсоюза, к которому принадлежал Томе, дали клятву, что и во время войны и после никто из них не наймется на немецкое судно или на судно любой национальности, если там окажется хоть один немец, или если это судно идет в германский порт, или если в его трюме — немецкие товары. Профсоюз отказался возить делегатов социалистической партии на международные конференции, в которых должны были участвовать германские социалисты, и вообще возить куда бы то ни было тех рабочих лидеров, которые проявляли снисходительное отношение к Германии.

Можете себе представить, как взволновался Джимми, услыхав об этом! Его спор с Томсом затянулся до поздней ночи, вокруг собралась изрядная толпа слушателей, и уж они отделали маленького социалиста по всем правилам! В довершение бед кто-то донес на Джимми Хиггинса начальнику отряда механиков, тот вызвал его к себе и прочел ему строгую нотацию. Да будет ему известно, сказал офицер, что он едет в Европу не на мирные переговоры, а работать и, кстати, держать язык за зубами! Джимми, подавленный клыкастым, когтистым чудовищем милитаризмом, буркнул:

— Слушаю, сэр.!

Весь день он ходил мрачный, думая, что недурно было бы, если бы торпеда потопила этот транспорт со всеми его пассажирами, кроме двух социалистов и одного ирмовца.

IV

Настал день прибытия в порт. Утром все надели спасательные пояса и заняли каждый свое место. Вдруг раздался крик, подхваченный хором испуганных голосов. Подбежав к борту, Джимми увидел на воде белый след, который стремительно, как резвая рыбка, приближался к пароходу. «Торпеда!» Все так и замерли. Вдали, откуда брал начало этот след, медленно передвигался перископ и слышалось мерное потрескивание. Вокруг, взлетая высокими брызгами, клокотала вода. Маленькие миноносцы, стреляя на ходу, бросились туда со своим смертоносным грузом глубинных бомб. Все это промелькнуло перед глазами Джимми в какой-нибудь миг, а в следующую секунду раздался адский грохот, и он упал оглушенный, а громадный кусок борта .с железными поручнями пролетел над ним и ударил позади в стену каюты.

На пароходе поднялась паника: пассажиры заметались, команда бросилась спускать спасательные лодки.

Джимми сел и огляделся. Первое, что он увидел, был его приятель ирмовец, лежавший в луже крови с пробитой головой.

Вдруг кто-то запел американский гимн. Джимми всегда ненавидел его, потому что он давал повод шовинистам и «патриотам» запугивать и оскорблять радикалов,— мол, те недостаточно проворно вскакивают на ноги при звуках национального гимна! Но сейчас его воздействие на людей было поистине замечательным. Пели все: и солдаты, и рабочие, и медицинские сестры, и женщины — шоферы санитарных машин. Люди преодолевали пением свой страх — «на войне как на войне!» И вот уже одни помогали команде спускать шлюпки, а другие перевязывали раненых и несли их по быстро накренявшимся палубам.

Огромный пароход тонул. Страшно было подумать, что это грандиозное сооружение, две недели служившее домом для нескольких тысяч! человек,, эта плавучая гостиница с постелями, с обеденными: залами и кухнями, где сейчас стоял сваренный на всех пассажирок завтрак, эти мощные моторы; и самый разнообразный груз — что только могло понадобиться солдату в бою и на отдыхе — все пойдет ко дну! Джимми Хиггинс десятки раз читал про потопление океанских судов но одно дело чтение, а совсем другое то, что пришлось пережить ему за несколько минут, когда, ухватившись за снасть, он в полуобмороке глядел, как летят за борт спасательные лодки и исчезают где-то внизу.

V

— Первые — женщины!

Но женщины отказывались прыгать, пока не будут спущены раненые, и произошла заминка. Джимми помог поднять своего приятеля ирмовца и спустить его на канатах в лодку. Теперь уже палубу задрало настолько, что ходить по ней было почти невозможно, нос все глубже зарывался в воду, а корма дыбилась в воздух. Пожалуй, только тогда и осознаешь, что за колоссальная махина океанский пароход, когда видишь, как он горой вздымается в небо, прежде чем пойти ко дну.

— Прыгайте в воду! — неслись голоса.

— Вас подберут спасательные лодки! Прыгайте и-плывите!Джимми метнулся к борту. Под ним в воде гребцы силились сдвинуть с места шлюпку, но мощные волны все время прибивали ее обратно к пароходу. Вдруг раздался дикий крик, и кто-то бросился в пространство между пароходом и шлюпкой. Со всех сторон прыгали в воду люди — теперь их было там уже столько, что Джимми не сразу нашел, куда прыгнуть. Потом, сообразив, вскарабкался на борт и бросился вниз.

Вода была, как лед. Джимми сразу захлестнуло волной; однако благодаря пробковому поясу он всплыл и стал жадно глотать воздух; но тут ударила другая волна, и он едва не задохнулся. Какой-то матрос, делавший отчаянные попытки выгрести из водоворота, едва не хватил его по голове веслом. Джимми удалось увильнуть и отплыть в сторону. Плавать-то он умел: пригодился старый опыт купанья в разных речках, даже в той, где он купался с кандидатом! Только в такую холодную он еще никогда не попадал! Разговаривая тогда с Мейснером, он даже не представлял себе, что такая вода бывает! Казалось, будто ледяные руки бьют тебя, выколачивая из тебя жизнь,—он боролся, напрягая все силы, как борются с удушьем.

Волны обрушивались на Джимми со всех сторон настоящим Ниагарским водопадом и тащили его под воду. «Конец!» — подумал он. В последний раз он всплыл на поверхность почти без дыхания. Громадный корпус парохода уже исчез. И снова Джимми забарахтался в водовороте среди опрокинутых лодок, плавающих весел, шезлонгов и обломков досок. Десятки людей отчаянно цеплялись за них.

Джимми готов уже был прекратить борьбу и погрузиться в пучину, как вдруг перед ним на волне выросла лодка с энергично гребущими матросами. Кто-то бросил ему конец каната, но он не поймал его — не хватило сил. Лодка нырнула вниз, чья-то рука протянулась к Джимми и втащила его за воротник через борт. Это была сильная, уверенная рука; Джимми доверчиво отдался ее власти и в ту же секунду потерял сознание.

VI

Открыв глаза, Джимми увидел, что находится в очень странном положении. Сперва ничего не соображая, он ощущал лишь сильнейшую боль во всем теле, точно

его ободрали на гигантской терке. И так как все его существо протестовало против такого обращения, то он напряг сознание и ухватился пальцами за какой-то предмет. Это оказались медные поручни. Он сердито отбивался от своих мучителей, а потом вдруг догадался, что мучают его именно эти поручни, да еще стена, да еще двое каких-то мужчин рядом с ним, привязанных, как и он, веревкой к поручням. И стена, и поручни, и оба мужчины, да и сам Джимми вели себя очень странно: они то падали куда-то в бездонную пропасть, то взлетали высоко вверх, словно собираясь навеки расстаться с подлунным миром; и вся огромная кривая взлета и падения была с математической точностью рассчитана до пяти с половиной секунд.

Вскоре Джимми обнаружил возле себя множество других людей, подвергавшихся точно таким же пыткам. Они напоминали туши, подвешенные в мясной лавке, хотя трудно вообразить мясную лавку, которая кренилась бы под углом в сорок пять градусов то в одну, то в другую сторону каждые пять с половиной секунд.

И туш в этой дьявольской мясной лавке становилось все больше. Спотыкаясь на ходу, двое военных моряков то и дело втаскивали кого-нибудь. Чтоб удержаться на ногах, они хватались за что попало: за перила, за людей и за Джимми тоже. Воспользовавшись секундой, когда пол приходил в горизонтальное положение, они устремлялись к какому-нибудь' незанятому местечку у поручней и, привязав куском каната свою жертву, спешили прочь. Один ряд был уже заполнен, а вскоре и второй у противоположной стены, но людей все тащили и тащили. Очевидно, здесь была столовая — посредине стоял стол, окруженный стульями; на стулья тоже сажали людей и привязывали их, а после, когда и там не хватило мест, их начали класть под стулья, привязывая к ножкам и вообще к чему попало. Некоторые удальцы возомнили, что могут обойтись без веревок, но после ухода матросов убеждались, что это куда хитрее, чем они думали: они падали со стульев и с грохотом катились по полу, нанося увечья себе и другим.

Не в первый раз приходилось Джимми преодолевать трудности! Поэтому к нему скоро вернулась сообразительность. Его лихорадило; изловчившись, он стащил с себя мокрую куртку, но остальное снять не решился, так как на стульях поблизости было привязано несколько дам.

Тем временем появились матросы с охапками одеял; они заставили Джимми стянуть с себя всю мокрую, заледеневшую одежду и закутаться в одеяло,— «да завернись поплотнее вокруг пояса, чтоб не разрезало пополам веревкой!» Затем пришел официант с кофейником — явно цирковой эквилибрист, потому что, как ни бросало корабль, он аккуратнейшим образом разлил горячий кофе в маленькие поильники с носиками и напоил людей.

После кофе Джимми почувствовал себя бодрее и смог приглядеться к своим соседям. Человек справа столько раз ударялся носом об стену, что кровь лилась у него ручьем, затекая в глаза, и он мотал головой, как слепой. Что касается соседа слева, то этот даже не старался ограждать от ушибов лицо или придерживать ноги, все время тыкавшиеся в живот Джимми, хотя тот и протестовал. Наконец, подошел офицер, приложился ухом к сердцу этого человека и сказал: «Мертвый!» Тогда при-, несли еще одну веревку и накрепко прикрутили покойника, чтоб он вел себя прилично.

Так Джимми провисел на поручнях несколько часов. «Скоро порт»,— успокаивали его, а пока поддерживали в нем силы горячим бульоном. Некоторые люди теряли сознание, но положить их было некуда. Тем, кого спасли в первую очередь, еще достались офицерские и матросские койки, остальным же пришлось сидеть на полу, уцепившись за поручни.

— Еще скажите спасибо, что такая погода,—- заметил кто-то из матросов,— в бурю ход не быстрее, а забирает глубже!

Этой тонкости Джимми, однако, не понял.

Руки у него, бедняги, совсем онемели, и он уже потерял всякую надежду когда-нибудь ступить на твердую землю, как вдруг объявили, что виден порт, а значит, скоро конец пыткам. Действительно, качка постепенно утихала; и хотя суденышко все еще содрогалось от носа до кормы, Джимми понимал, что это стучат мощные моторы, и ему было уже не страшно — как-никак к машинам-то он, слава богу, привычен! Он отвязал себя от поручней и, повалившись на пол, тут же уснул. Не открыл он глаз и тогда, когда появились носилки и его вынесли на пристань, положили в санитарный автомобиль и помчали в госпиталь.

Глава XXI ДЖИММИ ХИГГИНС ПОПАДАЕТ В СВЕТСКОЕ ОБЩЕСТВО

I

Джимми очнулся и опять почувствовал интерес к жизни. Он лежал в постели, которая была самым настоящим образом неподвижна: не вздымалась рывками к потолку и не летела вниз, как стремительный лифт. Еще приятнее было увидеть на этой постели чистые простыни и склоненного над подушкой дивного ангела в белоснежном одеянии. Вам, читатель повести о Джимми Хиггинсе, возможно выпало счастье изведать кое-какие жизненные блага, поэтому не мешает вам объяснить, что никогда до сих пор Джимми вообще не лежал на простыне, да еще такой чистой, да еще укрытый второй простыней; и уж подавно не знал, как это спать в ночной рубашке; и ему даже не грезилось, что его будет поить бульоном с ложечки белый ангел в ореоле золотистых кудрей и со светлой улыбкой на устах. Этот ангел, эта сказочная фея предупреждала малейшее движение Джимми, и если отлучалась, то лишь для того, чтобы сделать что-нибудь для больного; все же остальное время сидела у его постели, развлекая Джимми болтовней и расспросами о его жизни. Она считала Джимми солдатом, а он — стыд и позор! — отнюдь не спешил признаться, что он всего-навсего рабочий по ремонту мотоциклов.

Джимми попал в военный госпиталь. Там можно было насмотреться и наслушаться всяких ужасов, но очень долго он вообще ничего не замечал — так ему было хорошо. Он полеживал себе, как сонный, ленивый кот, вкусно ел и пил, потом засыпал, а проснувшись, снова видел над собой солнечный, золотистый венчик. До сознания его даже не сразу дошло, что в палате все ночи напролет кашляет и задыхается человек, легкие которого изъедены удушливым газом.

Джимми спросил, что стало с его попутчиками по переезду. Оказалось, что погибло больше ста человек, в том числе несколько женщин. Златокудрая сестра принесла ему газету, в которой был напечатан список жертв. Среди них Джимми нашел Майка Агони, своего приятеля ирмовца с Дальнего Запада. И Питера Томса, матроса из Корнуэла,— в восьмой раз бедняга уже не спасся! В га-зете сообщалось, что подводная лодка, потопившая транспорт, была уничтожена на месте преступления глубинными бомбами с миноносца — море было усеяно ее обломками. И, как ни странно и ни ужасно, Джимми — пацифист и социалист — ощутил при этом огромное удовлетворение! Ему даже в голову не пришло, что на этой подводной лодке мог служить какой-нибудь немецкий товарищ — жалкий, несчастный, подневольный, как и он, интернационалист. «Нечего тут раздумывать,— сказал себе Джимми,— эти подлые морские хищники должны быть уничтожены, и баста!»

Прелестную сестру заинтересовал больной американец, и она готова была болтать с ним все свободное время. Она узнала от него о Лиззи и о малышах и о том, какой страшной смертью они погибли, узнала, что Джимми — социалист, и забрасывала его вопросами. Не слишком ли сурово он аудит об имущих классах? Не допускает ли он все-таки мысли, что кое-кто из капиталистов и сам бы рад познакомиться с более справедливой общественной системой? Молодая женщина произносила слово «капиталисты» с непривычным для Джимми ударением на втором слоге; он услышал от нее и другие незнакомые слова, например: «тарифная сетка», «торт». Последнее, впрочем, было легко разгадать: этот самый торт лежал на тарелочке — маленький круглый пирожок с клубникой, объедение, да и только!

II

Эта сестра была англичанка,— миноносец прибыл в британский порт. Если бы Джимми обладал тактом, то учел бы, что у англичан куча разных графов, герцогов, лордов и прочей знати и что они питают к этим особам сентиментальную приверженность. Но тактичность не является главной добродетелью социалистов; наоборот, Джимми даже хвастал, что ему плевать на такую ерунду, и, как всегда, высказываясь по тому или иному щекотливому вопросу, «рубил с плеча». И в разговоре с белой феей он не преминул заявить о своем глубочайшем презрении к аристократическим выродкам Старого Света, добавив: «Мы их всех прогоним в три шеи!» Напрасно фея протестовала, говоря, что среди них есть полезные люди или во всяком случае безвредные. Джимми решительно заявил, что все они — из одной шайки паразитов и кровопийц и надо их всех долой.

— Надеюсь, вы не собираетесь рубить им головы? — умоляюще посмотрела на него фея.— Право же, дайте им возможность исправиться!

— Ну это-то, конечно, можно,— согласился Джимми.— Я хочу сказать, что все люди должны трудиться — и графы и аристократы — все!

Когда фея выпорхнула, чтобы вылить «утку» Джимми Хиггинса, его сосед по койке, орудийный наводчик с американского миноносца, походивший благодаря своей забинтованной голове на индуса в тюрбане, посмотрел на Джимми усталым взглядом и процедил:

— Ты бы, парень, того, прекратил эти разговорчики!

— Это еще почему?—язвительно спросил Джимми, предугадывая схватку с милитаристом.

— А потому, что твоя милосердная сестрица сама принадлежит к знати!

— Рассказывай!—недоверчиво усмехнулся Джимми.

— Точно говорю тебе! Ее папаша — граф, не то Фокстерьерский, не то еще какой-то.

— Брось заливать! — рассердился Джимми: у этих солдат никогда не поймешь, насмехаются они или говорят всерьез.

— А ты спрашивал ее фамилию? — не унимался тот.

— Спрашивал. Она сказала: мисс Кленденинг.

— Ну так вот спроси ее, правда ли, что она графиня Беатрис Кленденинг,— посмотришь, что она тебе ответит.

Но у Джимми не хватило на это духу. Когда фея вернулась, неся чисто вымытую «утку», ее любимчик лежал совершенно тихо, но лицо у него так горело, что она подумала: «Наверно, пытался тут без меня самовольно вставать с постели!»

III

Впрочем, чудеса на этом не кончились. На другой день в палате поднялся возбужденный гул, санитары затеяли генеральную уборку, хотя никакой необходимости в этом не было. Принесли цветы, и каждая сестра приколола себе к поясу букетик. Джимми спросил, в чем дело. Графиня Беатрис взглянула на него с лукавой улыбкой.

— Мы ждем почетных гостей,— ответила она.— Но ведь такому классово-сознательному пролетарию, как вы, это должно быть безразлично.

Так он ничего и не узнал от нее, но когда она вышла куда-то, сосед-наводчик объяснил:

— Приедут король с королевой.

— Ладно уж, хватит тебе!—сказал Джимми в полной уверенности, что и это насмешка.

— Серьезно, приедут. Хотят познакомиться с пострадавшими от подводной лодки. Советую тебе забыть на сегодня твои социалистические штучки.

Тогда Джимми пристал к сестре, и она вынуждена была подтвердить: да, король и королева приезжают в госпиталь, чтобы оказать честь жертвам кораблекрушения. Но ему до этого, конечно, нет дела! Кстати, не желает ли он, чтоб его перенесли в изолятор, а то как бы этот визит не оскорбил его революционную душу? Или, может быть, наоборот, он предпочитает остаться и дать королю возможность произнести перед ним речь в защиту монархии?

— Где уж там у него время разговаривать с такими, как я!—усомнился Джимми.

— Как сказать? У него ведь, знаете ли, других-то дел нет, кроме разговоров!

Джимми воздержался от дальнейшей беседы на эту тему, чувствуя, что графиня Беатрис подсмеивается над ним, а он без привычки не знал, как принимать женские шутки. Где ему было учуять, что графиня Беатрис — суфражистка и из принципа насмехается над сильным полом! Джимми присмирел, стараясь подавить в себе недостойное социалиста волнение. Вот ведь какая чертовщина! Ему, маленькому, невзрачному рабочему, без роду и племени, выросшему на ферме среди бедных сирот, пробродяжничавшему чуть ли не полжизни, предстоит знакомство с английским королем! Джимми раз и навсегда усвоил презрительное отношение к монархиям. Королей он пренебрежительно называл королишками, показывая этим, что ему в высшей степени наплевать на них.

— Для меня они —нуль без палочки! — заявил он как-то графине Беатрис.

И вдруг — бац, такая новость: «королишка» прибывает в госпиталь! Что же ему, Джимми Хиггинсу, теперь делать? Черт его знает, как с ним разговаривать! Неужели называть его «ваше величество»? Джимми крепко сжал руки под одеялом: «Гад я буду, если это сделаю!» Он призывал на помощь весь свой революционный пыл, мысленно обращался к своим друзьям — Неистовому Биллу, Клубнике Каррену, Плосколицему Джо, Цыпленку Петерсону. Интересно, как бы они поступили в подобном случае? А как бы поступил кандидат? М-да, нечего говорить,—существенный пробел в его революционном образовании — нигде на собраниях социалистов не обсуждалось, как должен вести себя социалист, когда король жалует к нему с визитом!

При своем незлобивом характере Джимми готов был отвечать добром на добро. Но соответствует ли революционной этике вежливое обращение с королями? Разве не его долг — выказать чем-нибудь свое презрение к монарху? Ведь, может быть, его королевское величество еще никогда в жизни ни от кого не получал должного отпора! Чтож, в таком случае сегодня он его получит!

IV

В палату влетела страшно взволнованная сестра и шепотом сообщила: «Идут!» Все сестры стали полукругом, нервно потирая руки, а больные со своих коек уставились на двери, откуда должно было появиться волшебное видение.

Наконец, показался мужчина в военной форме, которого Джимми ни в коем случае не принял бы за короля, если бы не видел прежде его портрета в иллюстрированной газете. Он был небольшого роста, худощав, сутуловат, розовощек, как все англичане, и носил коротко подстриженную темную седеющую бородку. Рядом с ним шествовал начальник госпиталя, а позади — сердитого вида дама в черном, сопровождаемая двумя здешними врачами. Группу замыкало несколько офицеров.

Король и королева остановились на видном месте и оглядели ряды коек. Оба, приветливо улыбаясь, сделали общий поклон и произнесли:

— Здравствуйте!

Разумеется, все заулыбались им в ответ, а сестры отвесили реверанс и сказали хором:

— Здравствуйте, ваши величества.

Надеюсь, все больные чувствуют себя хорошо? — поинтересовался его величество. Врач поманил к себе старшую палатную сестру. Та подлетела к гостям, сияя и кланяясь:

— Мерси, все прекрасно себя чувствуют.

— Это очень, очень приятно,— ответствовали их величества.

Королева обвела взглядом комнату и, обнаружив тяжело раненного, сплошь в бинтах, подошла к нему, присела у изголовья и начала о чем-то расспрашивать, а король, выйдя на середину палаты, вдруг заметил графиню Беатрис.

От Джимми, следившего за королем, не ускользнуло, как он сразу расплылся в улыбке:

— Ах, это вы! Как поживаете?

Девушка подошла к нему с таким видом, словно для нее было самым привычным делом разговаривать с королями.

— Ну, как тут ваши пациенты? — осведомился его величество.

— Прекрасно, поправляются,— отвечала она, на что его величество заявил, что он очень рад, произнеся эти слова с таким воодушевлением, словно говорил их впервые, а не повторял только что сказанное. Он глядел на больных приветливыми, усталыми глазами; и тут графиня Беатрис чисто женским маневром заставила его обратить внимание на своего любимца: она знала, что король пожелает побеседовать с кем-нибудь из больных, и чуть заметным движением направила его в сторону Джимми.

— Как ваша фамилия? — обратился к нему король и, получив ответ, спросил: — Ну, Хиггинс, как вы себя чувствуете?

— Очень хорошо,— твердым голосом сказал Джимми.— Хочется встать, да вот сестра не пускает!

— Знаете, в былые времена тираном считался король, а теперь,— его величество улыбнулся молодой графине,— вот они, медики. Вы—солдат американской армии?

— Нет, я механик, мое дело — машины.

— Что ж, это война машин,— милостиво отозвался его величество.

— Я социалист! — выпалил Джимми.

— В самом деле?

— Ну да!

— Но вы, я вижу, не из тех социалистов, которые идут против своего отечества.

— Был долго против,— признался Джимми.— Я считал, что нам незачем ввязываться в эту войну. Но теперь я думаю иначе.

— Отрадно слышать,— сказал его величество.— Бесспорно, пережитые вами события немало способствовали перемене в ваших взглядах!

— Еще бы! Но только я по прежнему социалист, вы это учтите, мистер король.

— Учту обязательно,— сказал его величество, взглянув на графиню Беатрис. И тут между ними произошел мгновенный немой разговор, какой умеют вести лишь очень, очень утонченные люди,— разговор, совершенно непонятный для механиков-социалистов из Лисвилла, США. Взгляд короля говорил: «Действительно, презабавный экземпляр!» А она отвечала ему: «Я знала, что это доставит вам удовольствие!»

Что касается Джимми, то его мозг в эту минуту был всецело поглощен одной мыслью: как получше использовать эту необычайную возможность в целях пропаганды.

— После войны будут большие перемены,— сказал он и поспешил пояснить: — Я говорю про жизнь рабочих.

— Всех нас ожидают перемены,— возразил его величество,— это понимают даже глупцы.

Но Джимми не унимался:

— Рабочий должен получать за свой труд полностью! Знаете, мистер король, у нас в Америке люди всю жизнь работают по двенадцать часов в день, а не могут отложить даже самую малость себе на похороны. Говорят, у вас в Англии бывает и похуже!

— Да, у нас все еще существует ужасная нищета,— подтвердил его величество.— Придется подумать, как ее искоренить.

— Чего ж тут думать? Есть только один выход — социализм! — воскликнул Джимми.— Вот займитесь этим вопросом, тогда сами поймете. Первым делом надо покончить с эксплуатацией, добиться того, чтобы рабочий человек получал за свой труд сполна!

— Нет уж, согласитесь, что первым делом надо побить немцев.— Тут король выразительно глянул на графиню Беатрис и, обращаясь к ней, молвил: — Наши американские гости могут нас кое-чему научить! — Затем он снова перешел на немой разговор, давая ей понять, что считает не очень-то желательным увлечение пациентов в военных госпиталях социалистической пропагандой. Тогда графиня Беатрис переключила внимание его величества на соседа Джимми. Выяснив, что фамилия больного Дикий и что он родом с мыса Код, король сказал, что Англия чрезвычайно нуждается в опытных орудийных наводчиках и он весьма благодарен тем янки, которые приехали на помощь британскому флоту. Джимми прислушивался, чуточку ревнуя,— не в личном плане, нет, причина была другая: он считал, что социализм во много раз важнее, чем орудийная наводка.

V

Только когда король поднялся и отошел к соседу, Джимми заметил, что в ногах его постели стоит офицер. Этот офицер являл собой законченный портрет аристократа, точно такого, какими их представлял себе Джимми — гладко выбритое лицо с крохотными усиками, застывшие бесстрастные черты, безукоризненная военная форма и диковинный щегольский хлыстик в руке, точно символ того, что он никогда не занимался ничем, даже отдаленно напоминающим труд. Джимми Хиггинсу показалось, что офицер глядит на него весьма надменно.

— Итак, мой друг,— промолвил офицер,— вы беседовали с королем.

Это было и без того известно.

— Ну и что? — сказал Джимми.

— Когда обращаются к королю, принято говорить «ваше величество», а не «мистер король».

Джимми вдруг почувствовал усталость: ему. не захотелось спорить, и потому, вопреки своему обыкновению, он не встал на дыбы.

— Меня никто не предупредил,— сказал он.

— Кроме того,— продолжал офицер,— в разговоре с королем не полагается выскакивать со своими мнениями. Надо подождать, пока король задаст вопрос, а тогда уж говорить.

Джимми лежал с закрытыми глазами; он едва приоткрыл их и буркнул:

— А мне-то врали, что это война за демократию!

Глава XXII ДЖИММИ ХИГГИНС РАБОТАЕТ НА ДЯДЮ СЭМА

I

Наконец, Джимми Хиггинсу было разрешено перекочевать на воздух. Два дня он провел на лужайке перед госпиталем в обществе других раненых. Тут были разные калеки —кто без рук, кто без ног, кто с ожогами от огнемета, кто неизлечимо отравленный газами. Как ни странно, Джимми нашел среди них немало собеседников, родственных ему по духу. Эти англичане нюхнули пороху, жизнь многому научила их! На кой сдалась им боевая слава! Пусть о ней брешут газетные писаки, кровожадные дьяволы! Сами-то небось отсиживаются по домам, а людей подбивают идти на войну умирать! Вот ты пошел, и тебя изуродовали, сделали на всю жизнь калекой, и никому ты потом не нужен! Мир жесток к беспомощному инвалиду. Да, соглашался Джимми, не менее жесток, чем к социалисту, мечтающему о справедливой жизни.

Ему по прежнему не давал покоя вопрос, который он не мог решить ни в Лисвилле, ни на океанском пароходе, ни здесь, в Англии: как же все-таки быть с немцами? Во всяком случае не протягивать им руку,— это все равно, что сунуть ее тигру в пасть! С ними надо драться, их надо разгромить, чего бы это ни стоило! И говоривший подкреплял свои доводы рассказами о немцах, которых ему пришлось видеть: о прусском офицере, выстрелившем в спину хирургу англичанину, после того как тот перевязал ему рану; о коменданте лагеря для военнопленных, прекратившем всякую медицинскую помощь больным во время тифозной эпидемии — пусть, мол, гибнут все, как крысы!

Значит, хоть там и ад, а дело нужно довести до конца; если ты мужчина, то обязан стиснуть зубы, сжать кулаки и, невзирая ни на какие ужасы, принять участие в войне. Будучи по-своему мужественным, Джимми стискивал зубы, сжимал кулаки и пытался поставить себя на место своего собеседника — несчастного калеки. Так Джимми Хиггинса бросало, точно теннисный мячик, между двумя могучими силами — милитаризмом и революцией. А тут как раз произошел новый опасный перелом в военной обстановке: немцы начали бешеное наступление во Фландрии — третью ипрскую битву. Англичанам пришлось отступать; и, хотя они отходили без паники, в любую минуту можно было ожидать катастрофы. На улицах городка по нескольку раз в день вывешивались военные сводки. Возле них толпился народ, и на лицах у всех был написан страх. Когда ветер дул с материка, он приносил с собой гул канонады; по ночам Джимми лежал с открытыми глазами и прислушивался к непрерывным глухим раскатам, похожим на отдаленный гром, думая об этой буре, порожденной человеком, о стальном ливне, низвергающемся на головы солдат, которые прячутся в воронках от снарядов и в наспех вырытых окопах. Да, когда ветер дул в сторону Англии, война казалась совсем рядом.

II

И все-таки жизнь брала свое. Впервые на своем веку Джимми очутился за границей и сразу после выписки из госпиталя вместе с другими американцами пошел бродить по улицам, осматривать местные достопримечательности. До войны это был маленький портовый городок, ныне же он превратился в громадный центр мировой торговли, один из пунктов, откуда ежедневно переправлялись через Ламанш крупные английские войсковые подразделения.

Все встречавшиеся на улицах мужчины, за исключением нескольких стариков, были в военной форме, и все жители города, кроме детей, были заняты делом. Женщины сидели за рулем грузовиков и трамваев, работали на лифтах, которые здесь называли подъемными машинами. Все люди казались серьезными и озабоченными, но лица их светлели при виде американцев: вон какую даль отмахали янки, чтобы помочь им в беде! В кондитерских и потешных маленьких пивнушках, где румяные девушки подавали очень жидкое пиво, заокеанских гостей принимали как нельзя более радушно; и даже надменный полисмен останавливался, чтоб показать американцу дорогу. «Первый направо, третий налево»,— скороговоркой произносил он и, заметив недоуменный взгляд, повторял, но все такой же скороговоркой.

Однако вновь сформированные американские армии до зарезу нуждались в мотоциклах, поэтому Джимми Хиггинсу не пришлось долго разгуливать на правах героя; он получил назначение и обмундирование, простился с графиней Беатрис, пообещав писать ей и не слишком сурово судить об аристократах. Переправившись через Ламанш, кишевший судами, точь-в-точь как река Гудзон—паромами, он прибыл в другой, еще более крупный порт, занятый американцами и переоборудованный для военных нужд. Длинные ряды доков были сооружены тут в начале войны; Джимми смотрел на гигантские подъемные краны, вгрызавшиеся в трюмы и вытаскивавшие оттуда целые паровозы, а иногда и полдюжины грузовиков в одну прихватку. К докам примыкали железнодорожные депо, за которыми начиналось хаотическое переплетение подъездных путей, а далее на много миль тянулись склады, снизу доверху набитые всевозможными припасами. На холмах, окружающих гавань, раскинулся целый военный город, посредине которого высилась древняя, скрипучая, поросшая мхом ветряная мельница — средневековье, в испуге смотрящее на сегодняшний день.

Никто, разумеется, и не подумал пригласить Джимми для осмотра всех этих чудес, но он успел кое-что повидать сам, а еще больше рассказали ему его новые знакомые. Был, например, среди них человек, который ведал хранением консервированных томатов. Уже целые полгода он не знал ничего иного, кроме бесчисленных ящиков с томатами да грузовиков, въезжающих к нему на склад в одни ворота и выезжающих в другие. Где-то в высших сферах существовал некий томатный гений, в точности рассчитавший, сколько таких банок может съесть за день дивизион американских солдат в учебном лагере, сколько их понадобится раненым в госпиталях, сколько — лесорубам во французских лесах, а сколько — религиозным комедиантам в молельнях Ассоциации молодых христиан. Время от времени океанские пароходы привозили новые запасы томатов, и отряд неправ, которым командовал этот человек, перегружал ящики из трюма на грузовики.

Познакомился Джимми и с одним французом, который до войны служил кельнером в чикагском отеле, а сейчас руководил здесь группой корейских рабочих. Джимми заметил, что у всех у них прямые, жесткие волосы. До сих пор Джимми казалось, что на шахтах, фабриках и заводах Америки он перевидал представителей всех рас земного шара, но теперь выяснилось, что существуют еще аннамиты и сиамцы, пейтаны и сикхи, мадагаскарцы, абиссинцы и алжирцы. В армии были представлены все французские колонии и вся Британская империя, а также население Португалии, Бразилии и Вест-Индии, австралийские бушмены и южноафриканские зулусы. Но, видимо, и этого было мало, потому что Америка тоже начала изливать содержимое своего котла — еще полностью не переплавленное: гавайцев и пуэрториканцев, филиппинцев и жителей Латинской Америки, эскимосов с Аляски, китайцев из Сан-Франциско, индейцев сиу из Дакоты и чернокожих негров с плантаций Луизианы и Алабамы! Джимми наблюдал, как трудился отряд таких негров над ремонтом железнодорожного полотна, разбомбленного с воздуха. Их черные спины лоснились от пота, а улыбка, открывавшая белые зубы, была полна добродушия. Растянувшись длинной цепью, они под выкрики офицера: «Разом — бей!» — слитно ударяли тяжелыми ломами и в такт нараспев приговаривали:

Эй, осла
Запря-гай!
Не ленись,
Не зе-вай!
Знай горбом
Нале-гай!

III

Почти четыре года Джимми читал про Францию, и вот он очутился в этой стране и может все увидеть собственными глазами! Например—людей в деревянных башмаках. Пожалуй, стоило пересечь океан хотя бы для того, чтобы поглядеть на женщин и ребятишек, цокающих деревянными подошвами по булыжной мостовой! А эти забавные железнодорожные вагончики со сплошным рядом дверей, как кроличьи клетки! Правда, садясь в вагон, Джимми почувствовал удовлетворение от того, что поезд ведет настоящий солидный паровоз с эмблемой США: значит, какая-то часть этого паровоза принадлежит и ему; и сердце Джимми-социалиста возликовало.

Из-за гибели парохода и лечения в госпитале Джимми отстал от своего отряда. Теперь он получил пропуск и приказ отправиться на-таком-то поезде в такой-то пункт.

Счастливый, как мальчишка, вырвавшийся из школы, Джимми сидел в вагоне и смотрел в окно. Замечательная страна! Вся в нежно зеленом наряде весны; широкие и прямые военные дороги, обсаженные тополями; каменные дома со странными покатыми крышами, поля, на которых трудятся старики, женщины и дети.

Джимми оживленно болтал с соседями по купе. Это были солдаты и рабочие, винтики огромной военной машины — каждый из них делал какое-нибудь важное дело. И у каждого было что рассказать — кто говорил о военных операциях, кто о ходе подготовки к ним. Америка собиралась воевать уже больше года. Что же, интересно, она предпримет сейчас, в этот самый критический момент войны?! У всех так и чесались руки, все горели нетерпением встретиться с врагом, показать в бою свои таланты. Все были убеждены, что янки одолеют фрицев, так же как религиозные люди убеждены, что на небе есть бог. Однако, не в пример приверженцам религии, приверженцы американской силы мечтали как можно скорее попасть на это небо и сразиться с этим божеством. Рядом с Джимми сидел молодой фермер из Висконсина, лицо, фамилия и даже акцент которого выдавали немецкое происхождение; но и этот готов был воевать с кайзером и был уверен в победе. Разве не жил он с (малолетства в свободной стране, разве не обучался в американской школе?

Много смешных историй рассказывали о похождениях солдат в заморских странах. Признавали, что французы — народ неплохой, особенно девчонки, зато лавочники у них страсть какие мошенники! Так и гляди в оба, когда имеешь с ними дело, непременно пересчитывай сдачу и проверяй на зуб каждую монету! А уж язык ихний — господи помилуй! Совсем неприличный для цивилизованного народа — не язык, а какое-то хрюканье целого стада свиней и поросят! Напротив Джимми на скамейке сидел вагоновожатый чикагского трамвая с учебником французского языка в руках. Время от времени он произносил вслух: «An, in, on, un». Ну чем не свинячье хрюканье? Если хочешь хлеба, спрашивай пену[17], а если яйцо — произнеси только букву «ф»[18]. Но зато попробуй выговорить по-французски: «Пятьсот пятьдесят пять франков» — наверняка язык сломаешь!

— Не тужи, при солдатском жалованье такие числа и выговаривать не придется! — успокоил говорившего бывший слесарь из штата Нью-Йорк. Лично он не жалуется — он, когда хочет есть или пить, обычно показывает руками, ну они и тащат одно, другое, третье, пока, наконец, не догадаются, чего ему нужно. Но вот как-то раз он познакомился с французской девушкой — недурненькая была такая — и решил угостить ее на славу; пригласил в ресторан и нарисовал курицу, пускай, мол, принесут жареную. Девушка полопотала по-своему с официантом, тот и притащил им пару яиц всмятку. Вот как во Франции кавалеры угощают барышень!

IV

Джимми Хиггинса посадили на грузовик и повезли. Теперь-то уж наверняка на войну, можно не сомневаться! По дороге в два ряда шел сплошной поток грузовиков и фур, груженных французскими солдатами и боеприпасами; навстречу им тянулись обозы с ранеными французами. Движение ни дать ни взять как на Бродвее в часы пик, только здесь все окутывали тучи пыли, из которых на миг возникали напряженные лица шоферов с налитыми кровью глазами. То и дело образовывались пробки, и люди неистовствовали, ругаясь на всех языках, а штабные машины, которые спешили, как на пожар, съезжали с шоссе и пробирались пыхтя по грунту. Тем временем рабочие-негры из французских колоний поспешно латали дорожные выбоины.

Джимми высадили в деревне, где разместилась ремонтная часть. Там в длинном сарае из рифленого железа, какие армия воздвигает за одну ночь, работало десятка два людей. Джимми не стал канителиться с оформлением, а сразу скинул куртку и начал помогать. Он видел, что дел здесь уйма: мотоциклы прибывали со всех сторон, иной раз на грузовике навалом, с разными привычными для механика повреждениями, но нередко и с такими, о которых в мастерской Кюмме никто и понятия не имел,— мотались куски шин, изрешеченные шрапнельными осколками, рамы после взрывов были выгнуты самым причудливым образом, и страшные пятна крови на них довершали печальный рассказ.

Это был один из многих участков, куда двинули американцев, чтобы заполнить брешь во французской обороне. Поблизости стоял запасной батальон, а за деревней несколько человек разбивали лагерь для госпиталя. Фронт проходил милях в тридцати, и оттуда все время доносился негромкий тревожный гул канонады, подкрепляемый, точно ударами исполинских молотов, уханьем тяжелых орудий. В этом дьявольском аду сгорали ежечасно миллионы долларов, гигантская мясорубка день и ночь без передышки вот уже четыре года молола человеческие тела. Под грохот этих пушек можно было стать либо ярым пацифистом, либо ярым милитаристом, но немыслимо было остаться равнодушным, говорить: «Мне все равно!» — а в душе сохранять раздвоенность.

И тем не менее Джимми ощущал эту раздвоенность. Ему хотелось наказать и гуннов, заваривших кровавую кашу, и тех злодеев у него на родине, которые жирели от войны, тоже не очень-то заботясь о человеческих жизнях. Кстати, Джимми попал в действующую армию в критический момент, когда там не было ни американской артиллерии, ни обещанных пулеметов и аэропланов. Газеты в США открыто негодовали по этому поводу, армия тоже роптала. «У всех у них на уме только политика да взяточничество!»—возмущались солдаты, и Джимми горячо ухватился за эти настроения. Он объяснял товарищам, что американские капиталисты укрепляют сейчас свои позиции, а уж после войны они схватят за горло демобилизованных! Люди теперь созрели для таких разговоров, и маленький механик торжествовал, видя, какими суровыми становятся их лица. Уж будьте уверены, такие примут все необходимые меры! И Джимми переходил к практическим советам по поводу необходимых мер.

V

Но такие минуты выпадали не часто — лишь когда ветер относил в другую сторону гул канонады и наступала тишина. Все остальное время мысли Джимми были прикованы к фронту, как и мысли многих тысяч людей вокруг него, которые, сжав кулаки и стиснув зубы, жили одним желанием—уничтожить кровожадного зверя. Подъезжали серые санитарные автомобили, и Джимми видел, как из них вытаскивают на носилках накрытых простынями раненых с забинтованными головами и восковыми лицами. Он видел французов только что с передовой, натерпевшихся там бог знает каких ужасов. Падая от усталости, сгорбившись в три погибели под тяжестью походного снаряжения, брели они по дороге. В тот день, когда Джимми увидел их в первый раз, с самого утра безостановочно лил дождь, и земля, стертая в пыль тяжелыми грузовиками, превратилась в грязь, где люди увязали по самые щиколотки. Французы были забрызганы ею с ног до ^головы,— из-под стального шлема виднелись только облепленная грязью борода, кончик носа да глубоко запавшие глаза. Эти люди остановились на отдых близ сарая, где работал Джимми, и, повалившись на мокрую землю, тут же уснули — скотина и та не могла бы спать в таких лужах! Не требовалось знания французского языка, чтобы понять, сколько выстрадали они. Господ»! Так вот, значит, что там происходит!

Джимми благодарил судьбу, что он находится в некотором отдалении от самого страшного. Но то, чем утешился бы трус, не могло успокоить его надолго, ибо он никогда не был трусом и не привык, чтобы вместо «его страдали и боролись другие. Джимми стала мучить совесть. Если такой ценой приходится добивать зверя и защищать демократию, чем же он лучше других?! Почему это ему положено жить в тепле, спать на сухой постели и получать хороший паек, когда французские рабочие валяются под дождем в окопах?

Джимми пошел к себе в мастерскую и начал работать сверхурочно без всякой платы, чего вовек не стал бы делать ни для Эйбела Гренича, ни даже для старого Кюмме. Целых три дня его обуревали милитаристские настроения, и революционные идеи, на которых он был воспитан, совсем вылетели у него из головы. Но потом он поспорил с одним рыжим оранжистом[19], и тот заявил, что каждый социалист — в душе предатель и что после войны надо послать на них войска и всех их перестрелять. Джимми в своем гневе зашел дальше, чем следовало, и получил потом основательную проборку от старшего офицера. Это опять распалило в нем на несколько дней пролетарские чувства, и он возмечтал о революции — сейчас, немедленно, невзирая ни на каких фрицев.

VI

И все же в основном Джимми Хиггинсом владело теперь стадное чувство. Его желания совпадали с желаниями его товарищей: не допустить зверя на эти красивые французские поля, в эти старинные и столь непривычные для американского глаза деревни, в американские госпитали и лагери отдыха, в бараки Ассоциации молодых христиан и, уж само собой разумеется, в мастерскую, где Джимми чинил мотоциклы! Но, к сожалению, зверя задержать не удавалось: он делал прыжок за прыжком и с каждым днем все приближался! Деревня, в которой работал Джимми, была расположена близ долины Марны — здесь проходила дорога на Париж, а зверь рвался к Парижу, он был уверен, что попадет в столицу Франции!

Гул орудий становился все слышнее, а вместе с ним росли панические, порой самые невероятные слухи. Транспорта на дорогах стало больше, но движение замедлилось, так как немцы держали под обстрелом дорогу, и это создавало пробки; недавно огромный снаряд угодил во французский артиллерийский обоз всего в двух милях от мастерской.

— Если так будет продолжаться, нас, наверно, переместят подальше в тыл,— заметил сержант, начальник Джимми.

А вдруг не переместят? — испугался Джимми. Вдруг забудут? Разве кто-то обязан помнить об эвакуации ремонтной мастерской в нужный момент? А что, если немцы прорвутся сюда вопреки всем расчетам? Да, не ожидал Джимми Хиггинс столь серьезного оборота дел, когда нанимался в лисвиллской вербовочной конторе!

В мастерской повесили сигнальный колокол, всем рабочим выдали противогазы и заставили научиться надевать их по сигналу тревоги. Джимми был так напуган, что начал всерьез подумывать о бегстве; но такова уж необъяснимая черта человеческой натуры, что сбежать-то он сбежал, да только в другую сторону! Вот как это произошло. В мастерскую вошел начальник и спросил, обращаясь ко всем:

— Кто из вас умеет ездить на мотоцикле?

Видели вы когда-нибудь, чтобы парень, который чинит мотоциклы, не умел на них ездить?

— Я умею! — И Джимми выступил вперед.

То же самое заявили и остальные.

— А в чем дело? — полюбопытствовал Джимми, который должен был всегда все знать.

— Французы просят срочно полдюжины мотоциклистов. У них погибло и взято в плен несколько человек.

— Ну что ж! Я готов! — сказал Джимми.

— И я!

— И я!

— И я тоже!

— Ладно,—сказал офицер и отобрал шестерых: — Вот вы, и вы, и вы. !А вас, Каллен, я назначаю командиром. Явитесь все в штаб французской армии в Шато-Тьерри. Вы знаете, где это.

— Еще бы! — отозвался Каллен.— Я там бывал! Джимми никогда не был в Шато-Тьерри, но знал, что это где-то за Марной. Офицер дал ему карту и показал, через какие деревни надо ехать. Джимми и его спутники повторили названия этих пунктов на свой, американский, лад, не делая никаких уступок дурацким особенностям французского произношения: «Уайперс, Риме, Вердун, Дэвил-Вуд, Арм-ин-тирс, Сейнт-Мил»,— все эти места Джимми уже знал понаслышке, а также не то Кантинни, не то Тинканни, где американцы одержали на прошлой неделе первую блестящую победу. Итак, Джимми отправлялся в Шато-Тьерри под командованием рыжего ирландца, который на днях заявил, что все социалисты — предатели и надо их всех перестрелять.

Офицер выдал им пропуска — каждому отдельный, на случай, если они потеряют друг друга, и все направились к сараю, где рядами стояли новенькие мотоциклы. По пути Джимми вдруг охватил панический страх. И куда только он лезет, идиот несчастный? Прямо в пекло, где рвутся снаряды и выходят из строя целые роты мотоциклистов! И какие еще снаряды! По большей части начиненные удушливыми газами! Такой глупости он, кажется, никогда еще не совершал, эта — величайшая глупость за всю его жизнь. У Джимми затряслись от страха колени, к горлу подступила противная тошнота. Но в этот момент он оглянулся и поймал на себе враждебный взгляд Пэта Каллена; он ответил ему таким же взглядом и, вновь ощутив в душе воинственный пыл, схватился за руль мотоцикла и покатил машину к выходу. Неужели он покажет какому-то рыжему клоуну, что он дрейфит, даст ему облаять себя перед всем народом и унизит социалистическое движение? Нет уж, дудки!

Глава XXIII ДЖИММИ ХИГГИНС СТАЛКИВАЕТСЯ С ГУННАМИ

I

Шестеро мотоциклистов вскочили на машины и понеслись по дороге. Конечно, по обычаю всех мотоциклистов, они состязались в скорости, а тут еще представился такой изумительный предлог: их срочно требуют французы — там кто-то из связных погиб, кого-то взяли в плен. Они мчались, лавируя между грузовиками и легковыми автомобилями, санитарными машинами и повозками с зарядными ящиками, проскакивая мимо телег, запряженных лошадьми и мулами, то и дело оказываясь на волосок от смерти, но спасаясь от нее в какую-то долю секунды, а это, собственно, и составляет смысл жизни любого нормального мотоциклиста! Когда движение стопорилось, они съезжали с шоссе и катили по придорожным канавам и засеянным полям. Рядом с Джимми все время был его враг — рыжий ирландец. Но вот, заметив небольшую щель шириной в ладонь между двумя застрявшими телегами, Джимми умудрился протиснуться в нее боком и протащить мотоцикл, после чего он снова прыгнул на сиденье и понесся дальше, радостный и свободный — сам себе хозяин! Он летел во весь опор — он прибудет первым, как пить дать! Пусть попробует теперь рыжий клоун за ним угнаться! Хватит ему корчить из себя командира!

Навстречу, со стороны фронта, сплошным потоком двигались беженцы: жалкие крестьянские семьи, увозившие свой скарб на телегах, на двуколках, а кто и просто на тачках. Дряхлые старики и старухи брели пешком, а среди их поклажи — подушек, мебели, кастрюль и птичьих клеток — торчали головы ребятишек. Это была война глазами простых людей, но Джимми не мог сейчас задумываться над этим — он спешил на фронт! В воздухе над ним покачивались серые аэростаты наблюдения, напоминавшие своим видом вислоухих слонов; оглушительно жужжали самолеты, выделывая непостижимые акробатические трюки и рассыпая вокруг себя стальной дождь, но Джимми было не до них — он спешил на фронт!

Вдруг за крутым поворотом он увидел посреди дороги яму, такую огромную, словно ее целую неделю копал экскаватор. Джимми нажал на тормоза, вильнул в сторону и, чуть не разбившись о дерево, свалился в капустную грядку. Он соскочил с машины и только успел чертыхнуться, как его будто поленом хватило по уху, небо и земля наполнились отчаянным гулом, и все перед глазами заволок густой серый дым. Через некоторое время Джимми пригляделся и увидел, что из кустов высовывается длинный черный предмет, похожий на хобот доисторического тапира. Это было десятидюймовое орудие, возвращавшееся на место после отката. Кашляя от дыма, Джимми вытащил свой мотоцикл на дорогу и пустился стрелой, боясь, как бы чудовище не заговорило снова и не задушило его насмерть.

Поодаль виднелся деревянный дом, а перед ним конюшня и сараи, крытые соломой. Внезапно в воздухе что-то взвыло — точь-в-точь сирена пожарной команды, когда она бешено мчалась по улицам Лисвилла,— и в одном из сараев вспыхнуло пламя и поднялся столб дыма наподобие гигантской метелки. Вой повторился, на этот раз ближе, и земля впереди вздыбилась огромным черным грибом, который клубился и менял очертания, как грозовая туча. Бум! Бум! Один за другим два громовых удара оглушили Джимми. У него задрожали колени. Черт побери! Никак он попал под обстрел! Джимми стал вглядываться вперед: а вдруг там уже немцы? Как же ехать дальше, если не знаешь обстановки?

Где-то, несомненно, шел большой бой, но из-за общего гула трудно было понять, впереди это или сзади. Однако движение на шоссе не прекращалось: ползли телеги и фуры, запряженные мулами, катили автомобили, невзирая на стрельбу. И вдруг, оглянувшись назад, Джимми заметил приближающегося оранжиста Каллена! Ему показалось, что он даже слышит его хриплый окрик: «Давай там! Чего ждешь?» Одним прыжком Джимми очутился на сиденье и дал ходу.

По дороге он увидел страшную картину: снарядом разбило фургон с боеприпасами и разорвало на части возницу; но Джимми проехал место этой ужасной катастрофы сравнительно спокойно — все его мысли были сосредоточены на том, чтобы обогнать Пэта Каллена и явиться в Шато-Тьерри первым. У въезда в какую-то деревню, где стоял дом с оторванной крышей и адски чем-то воняло, Джимми увидел старуху с двумя малышами, уцепившимися за ее юбку. На лицах всех троих был написан ужас.

— Чатти-Терри? — крикнул Джимми, останавливая мотоцикл. Старуха не ответила, и он снова закричал:— Чатти-Терри? Чатти-Терри? Вы что, по-французски не понимаете? Чатти-Терри?

Да, пожалуй, старуха в самом деле не понимала по-французски!

Тогда Джимми погнал машину по деревенской улице и у перекрестка обнаружил военного полицейского, регулирующего движение. Этот человек кое-как изъяснялся по-английски.

— Чатти-Терри взято,— сказал он, коверкая слова.

Как же теперь быть? Видя, что Джимми стоит в полной растерянности, полицейский сообщил ему, что штаб переведен в эту деревню — вон туда, в замок. Слово «замок» он произнес как «шато», а не «чатти» на английский лад, и Джимми его не понял, но все-таки повернул мотоцикл в указанном направлении и скоро подъехал к большому старинному дому с чугунной оградой и большим садом. У ворот стоял часовой, мимо него взад и вперед сновали люди, и Джимми сообразил, что он достиг цели путешествия и, следовательно, побил своего рыжего противника.

II

Пропуск Джимми был написан на двух языках — французском и английском, так что часовой сумел прочесть его и, сделав на нем пометку, направил Джимми в дом. Но у дверей пришлось еще раз предъявить пропуск. В вестибюле к Джимми кинулся какой-то офицер.

— Мотоциклист? Mon Dieu![20] воскликнул он и чуть ли не бегом втащил Джимми в комнату, где другой офицер сидел за большим столом с разложенной на нем картой. Вдоль стен высились бесчисленные ряды архивных ящиков.

— Un courier americain![21]— возвестил провожатый.

— Как, только один? — спросил по-английски офицер, сидевший у стола.

— Пятеро еще в пути! — поспешил заверить Джимми. При всей своей смертельной ненависти к Каллану он не мог допустить, чтобы французские офицеры заподозрили рыжего в недобросовестном отношении к делу.— Дорога разбита, а движение громадное. Уж я так мчался...

— Вот здесь,— перебил его офицер, показавшийся Джимми вовсе не таким вежливым, какими принято считать французов,— в этом пакете карты, которые мы составляем по данным аэрофоторазведки. Понимаете, для артиллерийской...

Оглушительный треск заставил его замолчать. Из окна вылетели стекла, и что-то царапнуло Джимми по лицу.

— Voila![22]— снова заговорил офицер.— Неприятель приближается. Наши коммуникации перерезаны, мы посылаем курьеров, но, возможно, они не доезжают, и нам приходится посылать — как это говорят? — дубликаты. Понимаете?

— Конечно,— ответил Джимми.

— Это очень срочно, от этого зависит успех боя, а может быть, и всей войны. Понимаете?

— Конечно,— снова сказал Джимми.

— Вы храбрый, mon garcon?[23]

На этот вопрос Джимми не нашелся что ответить, и офицер тактично переменил тему:

— Вы знаете по-французски? — Джимми отрицатель но мотнул головой.— Надо учиться! Ну-ка, скажите: Баттери Нормб К'Отт. Попробуйте, пожалуйста! Баттери Нормб Котт.

Джимми, запинаясь, как школьник, попробовал выговорить, офицер заставил его еще немного поупражняться •по слогам,—если о« вот так это произнесет, то любой француз наверняка поймет, что он хочет оказать. Он должен выехать на шоссе к востоку от деревни, доехать до развилины, оттуда взять вправо и, добравшись до опушки густого леса, свернуть на левую тропку и каждому встречному говорить: «Баттери Нормб !Котт».

— Оружие у вас есть?— спросил офицер.

Джимми ответил, что нет; тогда француз нажал кнопку и что-то приказал вбежавшему ординарцу; тот моментально принес пояс с револьвером в кобуре. Джимми надел' его, замирая от гордости и страха.

— Передадите солдатам на «баттери», что американцы уже спешат к ним на помощь,— сказал офицер.— Вы их разыщете, да, мой храбрый американец?—Он говорил с Джимми, как отец с любимым сыном, и тот, никогда не получавший приказаний в таком мягком тоне, стиснул руки и ответил прочувствованным голосом:

— Постараюсь изо всех сил, сэр!

Он повернулся к выходу и, как вы думаете, кого увидел в дверях? Ирландца Каллена! Джимми подмигнул ему с ухмылкой, выбежал во двор и вскочил на свой мотоцикл.

III

И вот маленький механик из Лисвилла летит по разрушенной улице французской деревушки, а в мозгу его бушует настоящий ураган. Говорят, что когда человек тонет, он вспоминает все события своей жизни; нечто подобное происходило и с Джимми: он вспомнил все-все пацифистские доводы, какие ему когда-либо пришлось слышать! Черт побери, надо же было сунуться в такую историю! Ехать с опаснейшим военным поручением в такое место, туда стянуты для прорыва все немецкие боевые силы! Во имя Карла Маркса и всех революционных пророков, как это его угораздило?! Его, Джимми Хиггинса, ирмовца и большевика!

Теперь уж хочешь не хочешь, а приказ выполняй! Прощайся с жизнью, если не жалко, сам ведь виноват: пообещал отвезти карты, чтобы какая-то там «баттери» помогла выиграть войну! Неужели он настолько заинтересован в этой растреклятой капиталистической бойне?! Так терзала Джимми Хиггинса его пролетарская совесть, а тем временем машина, тарахтя и подпрыгивая, мчалась вперед, и необъяснимая подсознательная сила заставляла каждый раз Джимми резко поворачивать в нужных местах руль и увертываться от дорожных ям и изувеченных автомобилей.

Вокруг стоял свист шрапнели и грохот взрывов, сливавшиеся в адский гул, в котором тонули отдельные звуки. Дальше шоссе было уже не так забито транспортом — поток автомобилей и телег успел как-то рассосаться. Скоро ли, наконец, эта развилина? А вдруг немцы уже захватили Баттери Нормб Котт? Так что же, может, подарить им еще в придачу и этот новенький мотоцикл? Вдоль дороги попадались другие батареи — не отдать ли эти карты им? Кипя от ярости, Джимми ехал дальше. Будь он постоянным связным, он бы, конечно, знал, что ему делать, но ведь он всего-навсего ремонтник! И никто не имел права посылать его с таким поручением!

Теперь дорога пошла лесом, кругом торчали разбитые снарядами деревья, и Джимми счел благоразумным остановить машину и крадучись, пешком, обследовать местность: нет ли там, впереди, на полянке, немцев. Вдруг Джимми представилось, что его загнали сюда на смерть, и ему стало дурно. С ним повторилось то, что было в первые три дня, когда он ехал на пароходе из Нью-Йорка. Опять желудок его вышел из повиновения. Мимо проходила группа французов и, увидев Джимми, принялась громко хохотать. Это было нелепо и унизительно, но он никак не мог совладать с собой. Он не был солдатом, он отказывался идти в солдаты, и никто не имел права посылать его в такое место, где снаряды разворачивают землю и с корнями вырывают деревья и где стоит такой смрад, что Джимми «невольно вспомнил о противогазе. Нужен здесь противогаз или нет, откуда это знать бедному малому?

IV

Все-таки Джимми подавил дрожь в коленях и (ужасные позывы в животе и, сев опять на мотоцикл, двинулся дальше. Дорога была вся изрыта воронками — каждую минуту приходилось останавливаться. Уж не лучше ли пойти пешком? Или воротиться в штаб и сказать там этим господам, что на их чертовой карте все наврано — никакой развилины нигде нет! Погоди, погоди, кажется, вот она; и, проехав еще ярдов сто, Джимми увидел поле, засеянное пшеницей, а за ним лес, на опушке которого четыре орудия со страшным грохотом изрыгали пламя и дым. Джимми оставил мотоцикл в канаве и пустился

бежать по полю, вне себя от радости: наконец-то он нашел Эту самую Баттери Нормб Котт! Теперь можно будет сдать драгоценный пакет и выбраться из этой заварухи со всей скоростью, на какую способны колеса его мотоцикла.

Но, к огорчению Джимми, батарея оказалась не французской, а американской: французы—те стояли несколько дальше и правее. Офицер разъяснил Джимми, как туда ехать, высказав уверенность, что он непременно найдет.

Но тут к ним подошел другой офицер.

— Что там у вас? — опросил он и, узнав про материалы из штаба, потребовал их себе и схватил пакет, как хватает ребенок подарки в рождественское утро. Он вскрыл его, развернул карты и сразу принялся диктовать цифры третьему офицеру, который сидел на складном стуле у походного столика, заваленного кипами бумаг, испещренных цифрами. Тот отметил что-то у себя на листах, и немедленно орудийная прислуга бросилась заряжать пушки. Артиллеристы едва успели метнуться назад, а грозные посланцы уже летели куда .следовало. Позади толпилось много солдат, выгружавших снаряды на ручные тележки из большого фургона, какие Джимми приходилось объезжать на шоссе по пути сюда. Это была настоящая фабрика среди полей, готовящая гибель невидимому врагу.

— Ну и попали же мы в переплет! — пожаловался офицер, складывая карты и возвращая их Джимми.-— Связь нарушается уже третий раз за последние полчаса, палим просто так, вслепую.

— А где сейчас немцы? — спросил Джимми.

— Где-то впереди.

— Вы их видели?

— Боже сохрани! Мы надеемся выбраться отсюда, когда они подойдут.

Благодаря спокойному, деловому настроению, царившему на этой фабрике смерти, у Джимми немного отлегло от сердца. Если другие выдерживают такой содом, значит, и он выдержит! Правда, им-то легче: они все вместе, а он один. Джимми пожалел даже, что не пошел в артиллеристы.

Сунув карты во внутренний карман куртки, он побежал обратно к своей машине. Сперва, следуя указаниям офицера, он поехал по боковой тропинке, затем по лесной дороге и вдруг обнаружил, что заблудился. Да заблудился так, что и не выбраться! Попал на какую-то совершенно другую дорогу. Она шла напрямик через большой лесной массив, заваленный разбитыми деревьями, пересекала поле, потом ныряла в овраг и, вылетая снова по другую его сторону, карабкалась на холм, чтобы тут же опять провалиться куда-то вниз.

— Фу ты черт! — бормотал Джимми.

Если вы в состоянии вообразить шум и грохот всех котельных заводов в Америке вместе взятых, то и это не даст вам представления о том содоме, среди которого носился на своем мотоцикле Джимми Хиггинс, раздраженно повторяя: «А, черт! А, черт!»

V

Едва переводя дух и обливаясь потом, он добрался до вершины холма, но вдруг соскочил с машины и потащил ее за дерево; надежно укрывшись, он стал боязливо вглядываться. Что это там за люди? Кто они? Джимми силился припомнить виденные им изображения немцев — похожи ли эти на них? Дым застилал фигуры людей, но постепенно Джимми разглядел группу солдат, тащивших пулемет на колесах; они установили его за кочкой и начали стрелять в сторону немцев. Тогда Джимми робко, на цыпочках, чтобы не мешать им, шагнул вперед. Пулемет стрекотал, как клепальная машина, только еще быстрее и громче. Вместо дула у него был большой круглый цилиндр, и он заряжался длинными патронными лентами из ящика. Солдаты были так поглощены своим занятием, что не обратили на Джимми «и малейшего внимания. А он стоял как вкопанный и не мог оторвать глаз от этих существ, похожих не на людей, а скорее на каких-то косматых пещерных чудищ: все они были в лохмотьях и густо облеплены грязью, их истощенные лица были прокопчены и покрыты сажей, а зубы сверкали, будто клыки разъяренных псов. Джимми забыл про врага — он видел лишь стрекочущую, изрыгающую огонь машину и людей, как бы составляющих с ней единое целое.

Вдруг один из них, который был волосатее и чернее остальных, отпрянул назад и закричал: «Au derriere! Auderriere!»[24] Пулемет умолк, огонь прекратился, и солдаты, навалившись всем телом, начали толкать его назад. А старший все торопил, пока не случилось что-то непостижимое: в тот момент, когда он кричал, у него вдруг исчезли рот и нижняя челюсть! Непонятно было, куда они делись,— просто исчезли и все, а на их месте образовалась красная впадина, из которой хлестала кровь. Француз остановился с недоуменным видом — белые овалы глаз сверкали на фоне черного заросшего лица. Он издавал какие-то клохчущие звуки, очевидно думая, что все еще кричит или во всяком случае сможет кричать, если понатужится.

Остальные, не придав ни малейшего значения этому происшествию, продолжали толкать пулемет. И верите ли — человек без челюсти тоже кинулся помогать! В этот момент заело колесо, и он в бессильном волнении, замахав руками, бросился к Джимми. Потрясенный маленький механик увидел совсем близко от себя страшную кровоточащую впадину.

Джимми попытался произнести свою магическую формулу: «Баттери Нормб Котт». Но француз стал делать какие-то отчаянные жесты и потянул его за руку — живое олицетворение чудовища Милитаризма, внушавшего Джимми такой ужас в течение четырех лет! Он подтолкнул Джимми к пулемету, все закричали: «Assistez!»[25] — и Джимми не оставалось ничего иного, как упереться ладонями в пулемет и толкать его вместе со всеми.

Наконец, они сдвинули пулемет с места и покатили по откосу холма. Из лесу в это время выехала, подпрыгивая на ухабах, телега, и у пулеметчиков вырвался вздох, означавший, очевидно, радость. Теперь уже кто-то другой из них вцепился в Джимми и закричал: «Portez! Portez!»[26] Этот человек выволок из телеги тяжелый ящик и дал его нести Джимми, а второй такой же потащил сам. Через несколько минут пулемет снова застрочил, и Джимми занялся подноской ящиков. Повозочные распрягли лошадей и ускакали, а Джимми все трудился в полном отчаянии, не видя куда ступает, точно слепой. Почему же все-таки он это делал? Неужели испугался чертенка-французика заоравшего на него? Нет, не совсем так, была другая причина: когда он подходил со своей ношей к пулемету, чертенок вдруг согнулся вдвое, как перочинный нож, и упал. Даже не охнул, не дернулся, просто свалился на землю, ткнувшись лицом в кучу листьев. А Джимми стремглав побежал за следующим ящиком.

VI

Он делал это просто потому, что догадался о приближении немцев. Он их еще не видел, но, когда пулемет затихал, слышался жалобный вой, точно скулил целый выводок гигантских щенков. Несколько раз на Джимми валились ветки с деревьев, в лицо летели комья грязи, и непрерывно дрожала земля от гула рвущихся снарядов; все это, впрочем, стало уже казаться Джимми чем-то естественным. Потом вдруг рухнул -навзничь один солдат, за ним другой, третий. Теперь осталось только двое; один из них начал знаками показывать Джимми Хиггинсу, что от него требуется, и тот без возражений приступил к делу, начав осваивать пулемет при помощи метода, наиболее чтимого современными педагогами,— простой практики.

Внезапно пулеметчик схватился за голову и откинулся назад. Джимми был рядом, пулемет в этот момент строчил вовсю, и как-то само собой получилось, что Джимми занял место упавшего и начал целиться. Правда, он ни разу в жизни еще не стрелял ни из какого оружия, но, как мы уже знаем, он хорошо разбирался в машинах и вообще живо интересовался всем.

Джимми смотрел в прицельную рамку, и вдруг опушка дальнего леса ожила перед ним — из кустов повысыпали и устремились вперед серые фигуры. Они бежали, падали, снова вскакивали и снова бежали.

— lis viennent![27] —прохрипел солдат, залегший рядом, и Джимми стал поспешно водить пулеметом вправо и влево, посылая огонь туда, где замечал серые фигуры.

Убил ли он кого-нибудь из немцев? Он не был в этом уверен: наоборот, ему казалось, что он валяет дурака, расстреливая патроны в землю и в воздух. А французик небось думает, что он прекрасно во всем разбирается,— как же, ведь он один из этих замечательных американцев, которые приехали из-за моря спасать «la belle France»! [28] Но немцы-то все-таки падают! Впрочем, это еще ничего не доказывает: может быть, у них такая система атаки? Да и, кроме того, Джимми некогда считать, сколько их упало и сколько снова вскочило на ноги. Джимми видел одно: немцы приближаются, их вое больше и больше, они вот-вот будут здесь. Французы чертыхались, пулемет строчил, не переставая, пока барабан его не раскалился так, что стал обжигать руки. И вдруг — стоп! — замолчал.

— Saere![29] — в один голос вырвалось у французов, и они бросились с лихорадочной поспешностью разбирать пулемет, но, не проработав и минуты, один из них прижал руку к боку и, застонав, упал ничком; а в следующий миг Джимми почувствовал резкий удар в левую руку. И когда он попытался приподнять ее, чтобы поглядеть, в чем дело, то увидел, что она как-то странно повисла, а из рукава хлещет кровь!

VII

Последний оставшийся в живых француз не мог дольше этого вынести. Он рванул Джимми за правую руку и закричал:

— Venez! Venez![30] —что, по всей вероятности, было призывом бежать.

Джимми не хотел уходить, но француз что-то быстро-быстро лопотал и тянул его изо всех сил, а Джимми было так нехорошо от боли, что он покорился. По пути они заметили валявшуюся возле убитого солдата винтовку; спутник Джимми схватил ее, отстегнул у мертвого патронташ и залег позади большого камня. Тут Джимми вспомнил про свой револьвер; он вынул его и протянул французу, мотая головой и приговаривая:

— Не знаю! Стрелять не знаю! — Он, очевидно, полагал, что ломаную речь француз скорее поймет, чем если бы он сказал: «Не знаю, как из него стрелять». Но француз догадался обо всем по его знакам и показал Джимми, как надо нажимать на спусковой крючок револьвера. Затем он торопливо оторвал от рубашки Джимми рукав и, вытащив бинт из своей полевой сумки, туго забинтовал ему руку. Покончив с этим, он привстал из-за камня и, посылая бошам энергичные проклятия, принялся палить из винтовки. Расхрабрившись, Джимми выглянул тоже. Серые фигуры были теперь совсем близко: конечно, это немцы — он узнал их, вот такие же они были и на картинках. Они бежали к нему, стреляя на ходу, и Джимми, зажмурившись, выстрелил — он боялся револьвера. Убедившись, что ничего страшного не случилось, он выстрелил еще раз — теперь |уже с открытыми глазами, так как заметил здоровенного немца, бежавшего прямо на него с искаженным от ярости лицом. Намерение врага было очевидно: сейчас он бросится к Джимми и проткнет его своим острым штыком; в этот миг все пацифистские доводы вылетели из головы Джимми — он выстрелил и ощутил кровожадное торжество, когда немец упал.

Позади тоже слышалась пальба: видно, в лесу засело много французов, и врагу это наступление давалось нелегко. Новый товарищ Джимми опять схватил его за руку и увлек в чащу. Пробежав около ста ярдов, они очутились возле воронки от снаряда, в которой сидело с полдюжины французов. Джимми сделал неловкий шаг и свалился прямо к ним; французы что-то затараторили по его адресу, потом дали ему патронов, и он стал палить вместе с ними по наступающим немцам. Пуля вырвала клок волос у него на виске, от свиста шрапнели чуть не лопались барабанные перепонки, но Джимми стрелял и стрелял, не обращая ни на что внимания, предаваясь этому занятию всей душой — будь что будет, а он этих бошей должен остановить! Вместе с пятеркой французов, двое из которых были ранены, он в течение целого часа удерживал воронку. Один француз сбегал куда-то и притащил кучу патронов; он зарядил для Джимми винтовку и положил ее перед ним так, чтобы тот мог действовать одной рукой. И Джимми продолжал стрелять — полумертвый, полуслепой, полузадохшийся от порохового дыма. Проклятые боши снова бросились в атаку, и теперь все, кто был в засаде, поняли: это — конец. На них двигалось целое полчище серых фигур, а пули так и сыпались градом. Джимми решил подпустить врага настолько близко, чтобы бить без промаха; он присел на корточки, поглядывая на француза, лежавшего с простреленной грудью,— жизнь покидала бедного малого вместе с кровью, хлеставшей из раны. Но когда настал момент, Джимми поднялся во весь рост и расстрелял свои патроны. Однако не все немцы были перебиты, и они по прежнему рвались вперед.

Внезапно Джимми почувствовал смертельную усталость и полное безразличие ко всему. Он сполз на колени и вдруг увидел над краем воронки грузную фигуру немца с винтовкой наперевес. Джимми зажмурился, ожидая выстрела, но тут немец сорвался вниз и всей своей тяжестью придавил его.

Джимми был уверен, что он уже мертв. Он лежал и думал: может, вот так и бывает, когда тело мертво, а душа живет? Но все вокруг не походило ни на рай, ни на ад в его представлении, и мало-помалу он сообразил, что немец корчится и стонет. Джимми с трудом высвободился из-под него и посмотрел на небо. В этот миг над воронкой появился другой немец и тоже с размаху грохнулся вниз, больно задев Джимми по лицу.

Несомненно, кто-то где-то занялся этими немцами! Джимми лежал, не двигаясь, и в душе его затеплился слабый огонек надежды. Стрельба разгоралась, бой длился еще минут десять — пятнадцать, но у Джимми не было сил приподняться и посмотреть, что там происходит. Вдруг послышался топот ног. Джимми обвел взглядом яму и увидел двух солдат, прыгающих к нему вниз. Сердце его так и встрепенулось от радости — янки!

VIII

Так точно, два американских солдата! Джимми перевидал их столько тысяч, что не мог ошибиться! По сравнению с потрепанными французами, эти были, словно с модной картинки: гладко выбритые лица, длинные подбородки, тонкие губы и сотни других деталей, которые убеждали, что родина — это родина и нет ничего краше ее в целом свете! О, как по-деловому было рассчитано каждое движение у этих солдат с модной картинки! Без единого слова, даже не оглядевшись кругом, они спрыгнули в яму, высунули наружу винтовки и приступили к делу. Можно было не следить за результатами — выражение их лиц ясно говорило, что они попадают в цель!

Подошли еще двое и тоже прыгнули в яму. Даже не кивнув никому, они выбрали себе место и начали стрелять, а когда стали иссякать патроны, один из них высунулся наружу и позвал кого-то,— мигом прибежал солдат с полной сумкой патронов.

Потом явились еще трое с винтовками. Очевидно, немцев оставалось не так много, потому что эти уже позволили себе переброситься несколькими словами.

— Дали приказ удерживать позиции,—заметил один.— Черт бы их побрал...

— Вон там видите—фрицы?—перебил второй.— Ну-ка, возьмем их на мушку!

— Мне что сейчас, что после! — отозвался третий.

— Ступай перевяжи себе сначала палец,— посоветовал ему первый, но тот лишь огрызнулся:

— Иди свои перевязывай! — Потом, бросив взгляд вокруг, он заметил Джимми: — Вот те на, янки! Ты что тут делаешь?

— Я механик по мотоциклам,— сказал Джимми,— но меня послали доставить на батарею карты. Только, по-моему, ее уже давно взяли немцы.

— Ты что, ранен?

— Да так, чуть-чуть,— извиняющимся тоном ответил Джимми.— Но это давно было.

— Все-таки тебе надо в тыл,— сказал солдат.— Мы теперь здесь, и все будет в порядке! — Эти слова прозвучали не как бахвальство, а как простая констатация факта. Говоривший был совсем еще молоденький—этакий краснощекий парень с некрасивым толстым веснушчатым носом и большим ухмыляющимся ртом. Но Джимми Хиггинсу он показался образцом красоты, самым прекрасным из всех американских парней.— Ты в состоянии дойти? — спросил он Джимми.

— Ну конечно!

— А что с этими французиками? — Юноша оглядел всех сидевших в яме.— Ты по-ихнему кумекаешь? — Но Джимми мотнул отрицательно головой, и тогда тот сам обратился к изможденным, обросшим солдатам:— Уходите, ребята, в тыл, вы нам теперь не нужны.— И, видя, что они его не понимают, произнес: — Полли ву франси?[31]

— Oui! Oui![32] — закричали те хором.

— Ну так вот, ступайте в тыл! Домой! Тут свит![33] Спать! Отдыхать! Мы колотить немчура! — Но так как те не очень-то понимали его «французский» язык, американец помог им встать с земли и ткнул пальцем в сторону Франции. Он хлопал их по спинам и ухмылялся своим огромным ртам: — Хороший мальчик! Иди домой! 'Америкой! Америкэн!— будто эти слава должны были объяснить им, что миссия Франции в этой войне окончена.

Выглянув из ямы, французы увидели, что из лесу бежит к ним много таких же свеженьких, молодцеватых солдат; они то и дело залегали цепью и стреляли в проклятых бошей. Французы посмотрели с собачьей преданностью на румяного парня и, взвалив на плечи свои мешки и винтовки, зашагали прочь, поддерживая Джимми, который внезапно почувствовал резкую слабость и отчаянную головную боль.

У солдат была песенка, которую Джимми Хиггинсу раньше приходилось очень часто слышать: «Янки скоро будут здесь». Настало время переменить пластинку: «Янки уже здесь». Весь лес, по которому еще недавно блуждал Джимми на мотоцикле, наполнился молодыми, симпатичными, гладко выбритыми и хорошо одетыми солдатами, которым довелось сейчас впервые показать себя в бою с гуннами. Четыре года они читали про этих гуннов и ненавидели их, полтора года готовились к сражению с ними, и вот, наконец, их выпустили на волю и скомандовали им: «В бой!» По дорогам катили бесчисленные вереницы грузовиков с американскими солдатами, или, как их называли, «пончиками», и морской пехотой, или «головорезами». Их погрузили в четыре часа утра, и они ехали весь день, напиханные в машины, как сельди в бочки; прибыв на место назначения, грузовики углубились на одну-две мили в лес, и там сельди выскочили из бочек и побежали воевать!

Лишь долгое время спустя Джимми понял, свидетелем какой мировой драмы он тогда был. Четыре месяца зверь неудержимо и безостановочно рвался к Парижу, испепеляя на своем пути все, как лесной пожар, сея повсюду горе и опустошение. Зверь с мозгом инженера! Весь мир содрогнулся и затаил дыхание: если этот зверь дойдет до Парижа, тогда конец войне, но также и конец всему, что дорого свободным людям! Сейчас он сделал свой самый сильный, последний рывок — линии французской обороны затрещали, в них образовалась брешь, и вот перед лицом нависшей опасности сюда бросили большую партию американцев для первой серьезной пробы по укрощению зверя.

Был дан приказ — держаться во что бы то ни стало; но «пончики» сочли, что для них этого мало. Вместе с «головорезами»-моряками они вырвали инициативу из рук врага и обратили его в бегство. Только что сформированные заокеанские войска, которые немцы высмеивали и презирали, не ставя ни во что, разгромили цвет прусской армии.

От этого удара фрицы так и не оправились — больше они уже не продвинулись ни на шаг; это явилось началом их отступления, продолжавшегося до самого Рейна. И кто все сделал? Янки! Янки с помощью Джимми Хиггинса! Он-то ведь попал туда первым, он там сражался в ожидании своих! Действительно, если бы он тогда не остался возле пулемета помогать французам, если бы не засел потом в воронке от снаряда, стреляя из револьвера и винтовки по наступающим немцам, если бы не задержал их в тот важный час, вполне могло бы случиться, что немцы захватили бы эти позиции и янки не сумели бы развернуть свои боевые операции и победа при «Чатти-Терри» не стала бы событием, память о котором сохранится в веках. Да, возможно, весь ход мировой истории был бы иным, если бы некий маленький механик — социалист из Лисвилла, США,— не заблудился в заколдованном лесу, разыскивая мифическую, так и не обнаруженную Баттери Нормб Котт!

Глава XXIV ДЖИММИ ХИГГИНС ВИДИТ КОЕ-ЧТО В НОВОМ СВЕТЕ

I

Но все эти восторги и мысли о славе пришлось отложить на более поздний срок. Сейчас Джимми Хиггинс был очень слаб, голова его прямо раскалывалась на части и левую руку жгло, как огнем. 1Кроме того, произошел престранный случай, который вытеснил у него из •памяти весь этот бой с немцами. Джимми шел по тропинке вместе со своими спутниками французами, и вдруг один из flux заметил лежащего неподалеку на земле человека во французской форме. Судя по белой повязке С красным крестом на рукаве, это был не солдат, а фельдшер или санитар. У него было прострелено плечо — кто-то заткнул ему тампоном рану и оставил лежать; французские солдаты помогли ему подняться на ноги и повели с собой. Джимми наблюдал все со стороны, но когда увидел лицо санитара, оно показалось ему знакомым. Где-то он встречал этого человека или кого-то другого, на него похожего, и при каких-то крайне волнующих обстоятельствах. Старое, забытое волнение зашевелилось в недрах его души и вдруг бурно прорвалось наружу. Возможно ли? Да-нет, чепуха! И все же это он! Так и есть, этот санитар — Лейси Гренич!

Наследник завода «Эмпаир» вероятнее всего не обратил бы внимания на маленького социалиста, если бы тот всем своим видом не показал, что знает его. Тогда и Лейси Гренич в свою очередь стал напрягать память. Шагая вместе со всеми, он то и дело беспокойно косился на своего соотечественника; потом, когда они вышли на шоссе и присели отдохнуть в ожидании попутного транспорта, Лейси пододвинулся к Джимми и заговорил:

— Ведь это были вы тогда ночью в том доме, правда?

Джимми кивнул, и сын лисвиллского магната растерянно посмотрел сперва на него, потом по сторонам и сказал:

— У меня к вам просьба.

— Какая?

— Не выдавать меня.

— Чего не выдавать?

— Не рассказывайте никому, кто я. Зачем им это знать? Я сам всеми силами стараюсь забыть.

— Понятно,— отозвался Джимми.— Я не скажу.

— Обещаете?

— Ну конечно.

Наступило молчание. Потом вдруг, без всякой видимой причины, Лейси воскликнул: — Наверняка расскажете!

— Да нет же! — заверил его Джимми.— С чего вы это решили?

— Вы ненавидите меня!

Джимми помедлил, словно ища ответа у себя в душе. потом сказал:

— Нет, теперь уже нет.

— И не надо, господи! — простонал Лейся.— Я же за все заплатил сполна!

Джимми вгляделся в него. И то верно. Лейси казался изможденным, осунувшимся от боли, которую причиняла ему рана; но это было еще не все. На лице у него появились такие морщины, каких не могли оставить несколько дней боев и даже целый год или полтора пребывания на войне. Теперешний Лейси выглядел на двадцать лет старше того высокомерного молодого аристократа, который метал громы и молнии против забастовщиков на заводе «Эмпайр».

Сейчас он испуганно и просительно заглядывал Джимми в глаза.

— Мне пришлось уехать из дому,— сказал он.— Я не мог вынести всех этих взглядов, этих усмешек за моей спиной, Я пробовал записаться добровольцем в американскую армию, но меня не взяли ни на какую работу. Тогда я поехал во Францию — здесь так нужны люди, что мне доверили носилки. И вот я здесь больше года и уже, кажется, испытал все! Два раза был ранен, но, как я ни стараюсь, смерть меня не берет. Ей нужны те, кто хочет жить, будь она проклята!

Лейси притих, будто перед ним вдруг встали призраки этих людей, которые хотели жить, но умерли на его глазах. Когда он снова заговорил, в тоне его слышалась униженная мольба:

— Я старался заплатить за свои грехи. Сейчас я прошу только об одном: пусть меня оставят в покое, пусть про меня не злословят все, кому не лень. Как по-вашему, имею я на это право?

— Обещаю вам, что от меня ни одна душа ничего не узнает,— заверил его Джимми.

— Спасибо,— сказал Лейси и после небольшой паузы добавил: — Моя фамилия теперь Петерсон, Герберт Петерсон.

II

Мимо проезжал грузовик, который и подвез их до ближайшего перевязочного пункта, только еще разворачивавшего свою деятельность: две-три палатки с красным крестом были уже готовы, остальные воздвигались; автомобили доставляли медицинский персонал и медикаменты, выгружали раненых — французов и американцев. Джимми ощущал такую слабость, что не способен был ничем сейчас интересоваться; он занял место среди раненых, которые, стараясь не роптать, терпеливо ожидали очереди: что поделаешь — война, надо бить немца, и каждый старался в меру своих сил. Джимми лег на траву, закрыл глаза, и ноздри его защекотал знакомый запах. Сначала он подумал, что это плод воображения, что вид Лейси Гренича напомнил ему ту ночь, когда они с Лиззи там, на уединенной ферме, забившись в угол, ловили звуки, раздававшиеся за дверью, и чувствовали этот запах. И сразу же до его слуха стали доноситься стоны, крики и бормотания обезумевших от боли людей. Как странно, что и теперь и тогда этот запах и эти стоны связаны с присутствием молодого хозяина завода «Эмпайр»!

Наконец, настала очередь Джимми. Его провели в палатку, но долго там с ним не возились — проверили, целы ли артерии, нет ли угрожающего кровотечения, и дали наряд в бригадный госпиталь. Затем его погрузили на машину вместе с другими «сидячими» больными, в том числе и Лейси Греничем, и отправили в долгое путешествие, отнюдь не доставившее Джимми удовольствия. В госпитале, разместившемся в многочисленных палатках, жизнь била ключом. Пришлось опять долго ждать — раненых было так много, что врачи и сестры не успевали всех обслужить.

Но вот его провели в операционную. Первое, что оп здесь увидел, был бак, наполненный отрезанными руками, ногами и. другими ненужными уже частями человеческого тела, который вытаскивали два санитара. В палатке находился хирург в окровавленном белом халате и белой маске и несколько сестер, тоже в масках. Никто из них не поздоровался с Джимми; его без всяких разговоров уложили на операционный стол, накрыли от шеи до ног белой клеенкой, выпростав только раненую руку,с которой срезали бинты. Сестра положила ему что-то на лицо и сказала:

— Дышите глубоко, пожалуйста.

Опять этот тошнотворный, омерзительный запах, теперь уже совсем невыносимый. Джимми сделал вдох, перед глазами у него все закачалось и поплыло, в голове затрещало еще хуже, чем когда он лежал за пулеметом. Дальше терпеть было невозможно — Джимми закричал и стал вырываться, но ему привязали ноги и придержали здоровую руку, так что его попытки соскочить со стола не увенчались успехом.

Он начал падать куда-то в темную бездонную пропасть — все глубже, глубже, глубже. Незнакомый голос произнес: «Ужасно тесные у них воротнички!» Эти слова приобрели в сознании Джимми какой-то чудовищный, всеподавляющий смысл — «Ужасно тесные у них воротнички!» Все разом перестало для него существовать, светоч жизни потух, остался только голос, который повторял среди вихря бушующих миров: «Ужасно тесные у них воротнички!»

III

Откуда-то из бездонного хаоса раздалось хрипение. Прошло бесконечно много времени, и в пустоте возникло какое-то странное, забытое усилие выдавить звук из сдавленного горла. После двух или трех таких смутных проявлений жизни вспыхнул слабый огонек сознания своего «я», именуемого Джимми Хиггинсом, и тут Джимми понял, что это же он сам отчаянно борется с удушьем. Он почувствовал невыносимую боль во всем теле — кто-то проткнул гвоздем его руку и накрепко прибил ее к земле; ему накачали живот, и он вот-вот лопнет, а когда подступало удушье, ему казалось, что он умирает. Джимми судорожно открывал рот, чтобы позвать на помощь, но никто не обращал на него внимания — он был здесь совсем один в подземелье пыток, погребенный и навеки забытый.

Мало-помалу он стал выходить из туманного мира наркоза и сообразил, что лежит на носилках и его куда-то несут. «Пить!» — простонал он, но никто ничего ему не дал. Он молил о помощи — ему очень плохо, его прямо разорвет сейчас; но ему сказали, что это его распирает от паров эфира и пусть не волнуется—скоро все пройдет. Потом его положили на койку ,в длинном ряду других коек и оставили одного бороться со злыми духами. Ничего не попишешь — война; человек, который отделался раздробленной рукой, право, должен считать себя счастливчиком.

Всю ночь и весь следующий день Джимми лежал на койке, стараясь мужественно переносить боль. В палатке находились две сестры, и Джимми, от нечего делать наблюдавший за ними, почувствовал острую неприязнь к обеим. Одна из них — желтолицая, тощая и угловатая — выполняла свои обязанности с мрачным видом, без всякого кокетства, а Джимми и в голову не приходило, что она валится с ног от усталости. Другая сестра —хорошенькая, с пышными белокурыми волосами,— ничуть не стесняясь, флиртовала с молодым врачом. Джимми не мешало бы подумать, что мужчин в эти дни убивают пачками и кому-то надлежит позаботиться о будущих поколениях, но он не был настроен вдаваться в философию флирта. Он вспоминал графиню Беатрис Кленденинг и жалел, что он сейчас не в веселой Англии. Он вспоминал также свои пацифистские принципы и жалел, что не смог удержаться в стороне от этой проклятой войны!

Когда боль начала стихать, Джимми положили в санитарный автомобиль и повезли глубже в тыл, в большой центральный госпиталь. Здесь он вскоре был уже в состоянии садиться, и его выкатывали в кресле на солнышко. Джимми вдруг открыл для себя множество неведомых доселе радостей—типичных радостей выздоравливающего: все время ужасно хотелось есть, и все время ему приносили разные чертовски вкусные- кушанья; он с восторгом любовался деревьями и цветами, слушал пение птиц и рассказывал другим раненым, как поехал на мотоцикле искать Баттери Нормб Котт (кстати, что означает это дурацкое название?), как наскочил на целую вражескую армию, как один сдерживал ее натиск в течение нескольких часов и собственными силами выиграл битву при «Чатти-Терри»!

IV

Одним из первых, кого он встретил в госпитале, был Лейси Гренич; молодой магнат отвел Джимми в уголок парка и спросил:

— Вы никому не рассказывали, нет?

— Нет, мистер Гренич,—ответил Джимми.

— Моя фамилия Петерсон,— поправил его Лейси.

— Хорошо, мистер Петерсон,— сказал Джимми.

Странное это было знакомство — двух людей с противоположных общественных полюсов, которых свел вместе демократизм физических страданий. Сын Эйбела Гренича теперь никто, и Джимми мог полирать его ногами, но, как ни странно, ощущал робкую покорность перед ним. Джимми чувствовал, что своим предательством он способствовал тогда, в Лисвилле, жестокой, чудовищной мести; кроме того, несмотря на весь свой революционный пыл, он не мог забыть, что его собеседник — один из сильных мира сего. Можно было всем сердцем ненавидеть престиж и власть, которые давали Греничам их миллионы, но нельзя было сохранять независимость и чувствовать себя просто и непринужденно в их присутствии.

Что касается Лейси, то он уже не был больше гордым, свободным, богатым аристократом,— он много выстрадал и научился уважать людей, независимо от того, есть у них капиталы или нет. Он слышал про то, как этот маленький социалист, которого он когда-то осыпал презрительной бранью в толпе забастовщиков, въехал на мотоцикле в самое пекло боя и помог задержать врага. И Лейси захотелось поближе узнать его. Они проводили целые дни вдвоем, и в долгих беседах каждый из них открывал для себя новый мир.

То было время, когда вся Европа и вся Америка были охвачены яростными опорами по поводу большевиков. Считать ли, что они предали демократию кайзеру или, следуя их собственным словам, считать, что они ведут человечество к новым, более широким формам демократии? Лейси, разумеется, был убежден в первом, как и все в американской армии и как все во Франции, за исключением горстки прожженных красных. Узнав, что Джимми—один из таких красных, Лейси задал ему вопрос, послуживший поводом для жаркого многодневного спора: неужели после того, что совершили Ленин и Троцкий, кто-нибудь может сомневаться, что они — платные агенты Германии? В ответ на это Джимми пришлось излагать Лейси Греничу теорию интернационализма: большевики ведут пропаганду в Германии, они стараются переломить

хребет кайзеру даже больше, чем союзники. А откуда, позвольте, Джимми все это известно? Подробности, может быть, ему и неизвестны, но зато Джимми знает душу интернационализма и уверен, что Ленин и Троцкий поступают правильно, потому что так же поступил бы и он сам, очутившись на их месте!

Этому спору не было конца, и молодой магнат, которого всю жизнь учили, что владеть колоссальным состоянием — его неотъемлемое право, данное ему богом и людьми, часами слушал маленького, невзрачного механика со своего завода, мечтавшего о том, как он и другие рабочие, объединившись в один большой профсоюз, захватят огромное предприятие и будут управлять им не для блага Лейси, а для блага общества. Джимми забывал всякое почтение к личностям, когда переходил к этой теме; экспроприация пролетариатом экспроприаторов была его мечтой, и он говорил о ней с горящими глазами. В былое время молодой хозяин Лисвилла ответил бы ему с оскорбительной невозмутимостью, а быть может, пригрозил бы даже пулеметами, но теперь он только произнес неуверенным тоном:

— Это слишком обширная программа, вряд ли удастся ее осуществить.

V

Лейси захотелось расспросить Джимми о его прошлом, чтобы понять, откуда у него такой фанатизм. Джимми рассказал о голоде и своих скитаниях, когда он был беспризорным, об изнурительном труде и безработице, о забастовках, о тюрьмах и притеснениях. Лейси слушал, покачивая головой. Да, конечно, этого достаточно, чтобы довести любого человека до крайности!

— И все же я не знаю,— в раздумье заметил Лейси,— кто из нас больше наказан судьбой.

Джимми не способен был понять это замечание. Ведь у Лейси есть все на свете, разве не так? Лейси отвечал:

— Да, у меня было слишком много всего, а у вас слишком мало, но я не знаю, что для человека хуже.

Чтобы пояснить свою мысль, он рассказал Джимми кое-что и о себе. Он вырос в большой семье, глава которой был вечно поглощен деловыми заботами и все хозяйство в доме передоверил наемным людям.

— Мать моя была дура,— рассказывал Лейси.—Вероятно, нехорошо так отзываться о своей матери, но от правды никуда не уйдешь. Может быть, у старика не хватило -времени поискать себе жену поумнее, а может, он вообще не верил, что такие водятся. Во всяком случае, мать занимало только одно — показать всем, что она тратит больше денег, чем любая дама в городе. Это была главная цель ее жизни, и дети отчасти тоже служили этой цели. Нас одевали лучше, чем других детей, в нашем распоряжении была целая армия слуг, над которыми мы измывались. Я теперь все понял, здесь у меня было достаточно времени обо всем подумать. Я не помню случая, когда бы я не ударил свою няню по лицу, если она пыталась забрать у меня игрушку. Я никогда ни о чем не просил дважды, а если это случалось, то я устраивал бунт и, конечно, получал, что хотел. Я научился курить и пить, потом появились женщины, они-то, как вы знаете, и докопали меня.

Джимми сочувственно кивнул, вспомнив заметку о восьми хористках, которую читал вслух Неистовый Билл в штаб-квартире социалистов.

— Для юноши это проклятие, когда у него много денег,— продолжал Лейси.— Он становится тогда жертвой женщин. Каждый человек с нормальными чувствами должен обязательно верить какой-нибудь женщине, но, оказывается, они все — как камень, жестокие и безжалостные, во всяком случае те, которых встречает богатый юноша. Я, конечно, имею в виду не только искательниц приключений, но девушек из общества, тех, которых прочат нам в жены. У них у всех есть опытные толкачи — чертовы фурии мамаши, которые тратят все средства на туалеты и ломают себе голову, где бы взять денег, чтобы уплатить за доченькины прошлогодние наряды. И если эти девицы нацелились заарканить тебя, то уж хватают мертвой хваткой, им плевать на репутацию, они готовы на любую гадость. Повезешь такую кататься в машине, а по дороге ей вдруг захочется выйти нарвать цветов, она завлечет тебя в лес; ты и не заметил, как взял ее за руку, а потом обнял, поцеловал и так далее. Но после этого ты обязан на ней жениться, а если скажешь, что не собираешься, она закатит истерику и пригрозит пустить себе пулю в лоб. Это, конечно, сплошное вранье про пулю в лоб — она только полезет еще целоваться, а потом возьмет твою брильянтовую булавку от галстука и забудет ее вернуть.

Наследник миллионов замолчал. Им овладели какие-то мрачные воспоминания, и Джимми, мельком взглянув на него, заметил на его лице выражение старческой апатии.

— Я никогда никому не рассказывал о том, что произошло со мной в ту ночь,— сказал Лейси.— И не буду рассказывать, но вам я вот что скажу: знайте, когда я любил ту замужнюю женщину, это был первый и последний честный роман в моей жизни, потому что она — единственная из всех женщин — не пыталась женить меня на себе!

Конечно, для такого человека, как Джимми Хиггинс, все это было слишком мудрено. Маленький социалист уразумел только одно: что наследник несметных богатств папаши Гренича на самом деле жалкий, обиженный судьбой парень. И это явилось для Джимми Хиггинса сногсшибательным открытием. До сих пор он был уверен, что богатые — это счастливейшие люди на земле. Он ненавидел их, думая, что у них нет никаких забот, что их жизнь представляет собой сплошной праздник. Это про них сказал поэт, что

... возлежат они,
Словно боги на Олимпе, и богам сродни,
Так же к людям равнодушны, попивают свой нектар;
Ведь земля внизу, далеко, пусть пылает там пожар,—
К их сверкающим чертогам золотой лишь вьется пар.
Стрелы молний их не ранят, и с улыбкой на устах
С высоты своей взирают, как болезни, голод, страх,
Войны, злоба и стихии повергают все во прах.
И с улыбкой благосклонной внемлют песням бедняков,
Песням скорби вековечной, песням .рабства и оков,—
О! для ник все эти песни лишь набор красивых слов.
Это низшей расы песни, песни, спетые нуждой,
С ними сеет и сбирает, пот роняя трудовой,
Хлебопашец истомленный урожай убогий свой.[34]

Но ныне Джимми перешагнул через пропасть, разделяющую классы, и увидел в новом свете проблему богатства и нищеты. Теперь, после этого открытия, он будет великодушнее в своих суждениях о прочих смертных, он понял, что система, которая всех нас держит в своих тисках, сделала невозможным истинное счастье — как для тех, у кого всего слишком много, так и для тех, у кого слишком мало.

Глава XXV ДЖИММИ ХИГГИНС СТАНОВИТСЯ НА ОПАСНЫЙ ПУТЬ

I

Пока Джимми бродил по улицам французского городка, ожидая .выздоровления, на фронте продолжались кровопролитные бои. В середине июля немцы сделали последнюю отчаянную попытку перебраться через Марну, но объединенные силы французов и американцев остановили их. Вслед за тем союзные войска начали контрнаступление, атаковали германский клин с фланга и погнали бешено сопротивлявшегося врага прочь с французской земли. Вся Франция взволнованно замерла, но к радости людей примешивался страх: сколько уже было .подобных надежд за эти страшные четыре года, и каждый раз они рушились! Но сейчас можно было смело сказать, что это действительно поворотный момент. Как ни сопротивлялись немцы на каждом шагу, им все-таки пришлось очистить долину Марны, и союзники продолжали наносить им удары то тут, то там, быстро перемещая свои части и сбивая с толку неприятеля.

Обо всем этом Джимми читал в армейской газете «Старз энд страйпс» и теперь, впервые за четыре года, целиком поддерживал войну. Он мысленно присутствовал^ в каждом сражении, стиснув зубы, сжав кулаки, всей душой отдаваясь делу. Последствия наркоза прошли, и Джимми начинал уже забывать о своей ране; теперь он понял, что любые раны и даже смерть не страшны — хотя, конечно, в этом мало радости, но смириться все-таки можно, если знаешь, что это поможет обрубить зверю клыки и когти.

Раньше слово «немец» связывалось в представлении Джимми с такими людьми, как Мейснер, Форстер, Шнейдер, но теперь их место заняла огромная серая фигура над краем воронки от снаряда, с лицом, искаженным ненавистью, и со штыком на изготовке. Пожалуй, самым сильным ощущением Джимми за всю его жизнь была радость, которую он испытал в тот миг, когда сообразил, что какой-то американец всадил пулю в этого серого молодчика. Пускай будет побольше «пончиков», чтобы от их пуль свалились все серые фигуры до последней! Джимми, конечно, понимал, что политика, за которую он ратовал в Америке, преследовала совершенно иные цели, и если бы Джимми Хиггинсу в Лисвилле удалось тогда добиться своего, то не было бы никаких «пончиков», чтобы спасти Джимми Хиггинса в «Чатти-Терри»! В этом он ничуть не сомневался, и на некоторое время пацифист в нем умер.

В госпитале он прислушивался к разговорам солдат. Все они прошли сквозь те же испытания, заработали раны — кто легкие, кто потяжелее,— но это ни на йоту не сломило их дух — все как один они мечтали вылечиться и снова попасть на передовую, пака игра там еще не кончилась. Да, именно так они относились к войне: для них она была игрой, самой азартной, самой сенсационной из всех игр. Эти парни были воспитаны на футболе; футбол являлся главным предметом их обучения, и каждый год все новые сотни тысяч молодых американцев привыкали видеть в нем единственный интерес жизни. Они-то и внесли в армию и внушили миллионам своих менее счастливых товарищей, которым не пришлось учиться ни в высшей, ни в средней школе, дух и приемы футбольной игры: слаженность действий, быстроту, упорную тренировку, безоговорочную преданность друг другу, настойчивые поиски новых комбинаций, новых хитростей, при полном, главное, безразличии к тому, что можно сломать себе ключицу или повредить сердечный клапан. Лишь бы только выиграть!

И эта-то армия атаковала врага, который надеялся, что его пулеметы отбросят американцев и прикроют эвакуацию материальной части и тяжелых орудий. Вот почему молодые янки кинулись тогда овладевать искусством внезапного захвата пулеметов. Джимми прислушивался к тому, что говорят эти новые люди, и наблюдал, как они репетируют приемы нападения. Танки — это неплохо, и самолеты — неплохо тоже, когда они есть; но по большей части в нужную минуту ни тех, ни других не бывает. Поэтому «пончики» учились захватывать вражеские пулеметы при помощи простого штыка. Небольшой отряд, слаженный, как футбольная команда, с собственной системой сигнализации, хитро продумав все детали нападения, отправлялся ночью на облаву. Эта игра обходилась недешево — в лучшем случае треть игроков возвращалась живой! Во, даже если хоть один солдат пробивался к пулемету, это была победа, ибо он мог повернуть пулемет в сторону отступающих немцев и перестрелять их столько, чтобы в одну минуту перекрыть потери в отряде.

II

Плечо Лейси Гренича зажило, и его послали обратно в часть. Лейси признался Джимми Хиггинсу, что знакомство с социалистом имело для него огромное значение. Если бы он мот разделить с Джимми его взгляды, он согласился бы жить, несмотря на свой позор. Джимми назвал ему некоторые книги, советуя их прочесть, и Лейси обещал это сделать. Разумеется, Джимми был горд и счастлив: мысленным взором он уже видел, как завод «Эмпайр» передают в руки рабочих,— иными словами, харакири капиталистической системы в одной из отраслей американской промышленности.

Джимми получил письмо от знакомого рабочего с ремонтной станции — своего последнего места работы. Тот рассказывал, что их сектор занят американцами — теперь у них большая мастерская,— и спрашивал, когда Джимми думает вернуться. Но Джимми не стремился к возвращению — перспектива заниматься ремонтом мотоциклов не представлялась такой уж привлекательной человеку, который остановил целую армию гуннов и одержал победу при «Чатти-Терри». Доказав свои отменные боевые качества, Джимми подумывал о том, чтобы перейти в настоящую армию, на настоящую работу, достойную мужчины!

Он обратился к начальнику своей моторизованной части с письмом и, рассказав, что с ним произошло, попросил помочь ему. Начальник ответил, что назначает проверку, и если рассказ Джимми подтвердится, он будет представлен к награде и повышению. И что же? Через месяц, когда Джимми собирался выписываться из госпиталя, пришло официальное извещение, что ему присужден чин сержанта моторизованного транспорта и что он должен явиться в такой-то порт на Ламанше в военную комендатуру за получением назначения. Сержант Джимми Хиггинс!

Джимми, конечно, отправился туда и был назначен старшим над дюжиной мотоциклистов и ремонтников, недавно прибывших из-за океана. Эти люди смотрели на Джимми почтительно, как на ветерана и героя, так что он, за всю свою прежнюю жизнь не имевший ни над кем власти (если не считать Джимми-младшего и двух малышей), мог бы чуточку возгордиться. Но здесь предстояла настоящая работа и зазнайство было неуместно. Атмосфера была насыщена тревогой, ходили самые невероятные слухи, строились всяческие догадки,— дело в том, что маленькому отряду Джимми Хиггинса, состоявшему из особо квалифицированных людей, предстояло выехать по специальному заданию в какую-то экспедицию, по всей вероятности морем. Но куда — не говорилось, в армии это не положено. И вдруг в один прекрасный день им выдали овчинные полушубки и тяжелые сапоги на теплой подкладке. Это в середине-то августа! Все сразу поняли, что предстоит поездка на крайний север и, вероятно, надолго. Неужели внезапное наступление на Балтике? Балтика? Возможно, говорили умные люди, а может быть, и Архангельск. Про это место Джимми никогда прежде не слышал. Где оно находится? Оказалось, что это порт на крайнем севере России, куда союзники завезли несметные запасы, и теперь, когда русские вышли из войны, все это добро грозятся присвоить немцы.

Джимми так и затрепетал от головы до самых подошв своих новых теплых сапог. Он поедет в Россию и увидит революцию! Сейчас у него было весьма неясное представление о мировой обстановке, так как последние три-четыре месяца он читал лишь официальные газеты, занятые практической стороной войны и тщательно избегавшие каких бы то ни было намеков на неполадки и трудности. Люди, с которыми Джимми беседовал, уверенно заявляли, что союзники вынуждены . предпринять какие-то шаги в противовес Брестскому миру: ведь если немцам будет дозволено захватить беззащитную Россию и использовать ее в своих целях, они тогда продержатся еще сто лет! Русский народ должен сам это понимать и радоваться, что союзники идут ему на помощь. Джимми не чувствовал на этот счет большой уверенности, но тут ему вспомнились братья Рабины с их восторженной верой в союзников, и он, упрятав подальше сомнения, помог своему отряду погрузиться на борт транспорта.

III

Плыли по Северному морю и вдоль берегов Норвегии, где царят вечные туманы и дуют без устали ветры; плыли, подвергаясь ежесекундно опасности со стороны подводных лодок и мин. В экспедиции участвовало три транспорта с конвоем: двумя крейсерами и полдюжиной миноносцев, рисовавших вокруг судов свои пенистые узоры. Постепенно становилось все холоднее, дни уменьшались — суда входили в страду полночного солнца, но это было уже такое время года, когда там начинается полярная ночь. У солдат было много свободного времени для чтения и бесед. Джимми, по своему обыкновению, высказывался о войне с социалистической точки зрения, защищая русских революционеров, и, как всегда, кого-то разозлил, и тот донес начальству о его крамольных взглядах.

Командиром Джимми был лейтенант Ганнет. До войны он служил конторщиком на текстильной фабрике и никогда не занимал начальственного положения. А тут вдруг пришлось учиться командовать людьми, и он решил, что это нужно делать в очень резкой и повелительной форме. Ганнет был весьма добросовестный молодой человек и ревностный солдат, готовый терпеть любые трудности и опасности при выполнении своего долга. Джимми не мог, конечно, оценить эти качества. Он знал одно: у начальника такая манера сердито глядеть из-под очков, будто он заранее уверен, что ему все лгут.

Лейтенант Ганнет не стал даже спрашивать Джимми, что он такое говорил,— он сам повторил все, что ему донесли. И да будет известно Джимми Хиггинсу — он такого рода разговорчиков среди солдат не потерпит! Обязанности сержанта Хиггинса заключаются в том, чтобы содержать в исправности мотоциклы и следить за работой мотоциклистов. А по поводу всего прочего пусть держит язык за зубами и не лезет решать государственные дела. Джимми осмелился заметить, что он лишь повторил то, о чем все время говорит президент Вильсон. На это лейтенант отвечал, что его нисколько не интересует мнение сержанта Хиггинса о мнениях президента Вильсона,— пусть сержант Хиггинс оставит свои мысли при себе, иначе у него могут быть серьезные неприятности.- Джимми ушел от него, кипя гневом, снова чувствуя себя мятежником, каким он был некогда среди социалистов Лисвилла.

Интересно все-таки знать, какие права у солдата? Дозволено ли ему, например, беседовать о политике и соглашаться с высказываниями президента своей страны? Разрешено ли ему верить в то же, во что верит президент: в справедливый мир и право всех народов на свободу и самоопределение, хотя бы многие офицеры в армии и относились к этим идеям с презрением и ненавистью? Джимми этого не знал, и ему некого было спросить; он знал, однако, что, когда шел бороться за демократию, то не отказывался от своих прав гражданина. И если эти права вздумают у него отнять, это будет не без борьбы.

IV

Транспорты вошли в полосу низких густых туманов, айсбергов и скалистых утесов, покрытых снегом, над которыми кружили стаи чаек. Много дней и ночей плыли по арктическим водам — и вот, наконец, Белое море и Архангельский порт.

Союзники находились в Архангельске с самого начала войны, сооружая доки, склады и железнодорожные депо; но никак не могли настроить столько, сколько требовалось, а тут еще полностью развалилось транспортное ведомство гнилого русского правительства. Поэтому горы всевозможных материалов для нужд армии валялись под открытым небом в порту. По крайней мере такую версию Джимми слышал и даже читал в газетах, что такое заявление было сделано в ответ на запросы в английском парламенте. На этом-то основании он и решил, что его прислали сюда спасать от немцев эти горы ценного имущества, и был поражен, когда, оглядев порт, не нашел ничего похожего.

Дальше, вглубь материка, простирались непроходимые хвойные леса и замшелые болота, где даже летом можно

было увязнуть по шею. Теперь, в сентябре, они уже покрылись плотным льдом, и по ним надо было ездить на санях в оленьей упряжке, закутавшись в меха,— точь-в-точь дед Мороз с картинки, виденной в детстве, только бороды не хватает! Но главным средством сообщения армии были реки, перерезавшие леса и болота, и одна единственная железная дорога, которую сейчас приводили в порядок.

Никаких дорог для езды на мотоцикле в этом краю не было даже летом. Джимми выяснил, что ему предстоит работать в городе и ближних военных лагерях. Несколько улиц будут очищать от снега для его маленького отряда связных. Ну, пускай даже кто-нибудь из них когда и свалится в сугроб, а когда и мотоцикл повредит, все это еще туда-сюда — Джимми стерпел бы такое и с радостью руководил бы порученным ему делом, если бы его не грызла тревога.

Первые несколько дней было, конечно, не до размышлений. Он трудился, как муравей, над выгрузкой отряда на берег и оборудованием мастерской в железном бараке, где в каждом конце гудело по печке и были свалены кучи дров, доставляемых крестьянами на крепких розвальнях, запряженных оленями. Джимми и его подчиненные работали не только днем, но и по вечерам и не считаясь с воскресеньями. Командованию надо было разместить на берегу пять тысяч солдат со всем снаряжением, и это делалось в такой ужасной спешке, словно в любую минуту могли нагрянуть немцы. Прошло немало времени, прежде чем Джимми выбрался походить по городу, познакомиться с прибывшими сюда за месяц до них «том-ми» — английскими солдатами — и разузнать, чем они здесь занимались и чем собираются заниматься.

В начале Джимми считал, что экспедиция прибыла для борьбы с немцами, но теперь y него возникли сомнения: уж не для борьбы ли с большевиками? В Архангельске произошла социальная революция, и совет рабочих и крестьян взял власть в свои руки, но внезапно на город напали английские моряки и пехота, которые вынудили революционеров поспешно отступить. Сейчас снаряжается одна экспедиция по железной дороге и другая — водным путем по Северной Двине, чтобы вынудить русских социалистов отступить вглубь замерзших болот. А тут еще прибывают американские войска, их спешно выгружают на берег в полной боевой готовности. Для чего же как не воевать против рабочего государства?!

Джимми был в полном смятении. Все это было так ново для него и странно, а посоветоваться не с кем! Дома, в Лисвилле, если перед ним, как перед социалистом, возникла бы какая-нибудь проблема, он пошел бы к Мейснеру, Станкевичу или к своему партийному руководителю—товарищу Геррити или к товарищу Мейбл Смит, председателю литературной комиссии. А здесь, среди военных, Джимми не знал ни одного человека, мало-мальски знакомого с радикальными идеями; все смотрели на большевиков, как на бешеных собак, предателей, преступников, сумасшедших — какими только словами их не обзывали! Большевики изменили союзникам; они-де объединились с Германией, чтобы уничтожить демократию; потому-то американцы и прибыли сюда — преподать им урок законности и порядка. Американцы считали себя авангардом громадной экспедиции, которая дойдет до Петрограда и Москвы и уничтожит все следы большевизма на земле. А Джимми Хиггинс — он должен им в этом помогать! Джимми Хиггинс, скованный по рукам и ногам, с кляпом во рту, привязанный к колеснице милитаризма, должен принять участие в уничтожении первого в мире пролетарского государства!

Чем больше Джимми думал об этом, тем сильнее разгорались в нем гнев и чувство личной обиды — ну и подлый же трюк сыграли с ним! Он согласился поверить их пропаганде, наглотался их патриотизма, бросил все, чтобы поехать бороться за демократию. Он воевал за Америку, рискуя жизнью, пролил за нее свою кровь, пережил такие страшные муки! А они преподносят ему теперь сюрприз — воюй, мол, против рабочих, как какой-нибудь американский полисмен! Хороша демократия! Высаживаются как интервенты и гордятся тем, что намерены победить русских революционеров!

А Джимми Хиггинс, подчиняясь законам военного времени, обязан повиноваться и держать язык за зубами! Джимми вспомнил всех своих американских друзей, которые выступали как враги милитаризма: товарищей Мэри Аллен, Мейбл Смит, Эвелин Бэскервилл и товарища Геррити. Он не посчитался с их советами: если бы они сейчас увидели, что он делает, с каким презрением оттолкнули бы они его! При одной мысли об этом Джимми сжался от стыда, и ему не стало легче, даже когда кто-то из его подчиненных разъяснил ему подоплеку происходящих событий: чтобы вынудить англичан поставить свои войска под контроль французского главнокомандующего и таким образом спасти Францию, американцы тоже подчинили свои войска французу. И что же получилось? В результате их прислали сюда и заставляют воевать против революционного правительства, отказавшегося платить царский долг Франции и этим обидевшего хозяйственный народ, который всегда знал цену деньгам!

V

Джимми встретил одного человека, настолько похожего на Дерора Рабина, что едва не принял его за своего друга портного. Высокий черноусый крестьянин привез дрова в мастерскую; с ним был помощник — молодой парень, еврей, с острым лицом и живыми черными глазами. У него были впалые щеки, словно от многолетнего недоедания, и он все время надсадно кашлял. Ноги и руки его были обмотаны тряпками — видимо, вместо сапог и рукавиц. Но он казался бодрым. Бросив охапку дров на пол, он кивнул и сказал:

— Здорово!

— Здорово! — ответил Джимми.

— Я говорю по-английски,— сказал парень.

Джимми не удивился — его больше удивляло обратное: когда люди не говорили по-английски. Он улыбнулся и сказал:

— Вот как!

— Я был в Америке,— объяснил гость,— я там работал в одном страшном месте — на Грэнд-стрит.

Было ясно, что ему приятнее болтать, чем таскать дрова. Он постоял немного молча, потом спросил:

— А вы где работали в Америке?

Но тут крестьянин что-то проворчал ему по-русски, и парень снова принялся за работу. Уходя, он сказал:

— Мы с вами еще побеседуем об Америке — Джимми дружелюбно согласился.

Часа через два, окончив работу, Джимми вышел из мастерской и снова увидел этого еврея, который ждал его в темноте.

— Я иногда скучаю по Америке,— признался он и пошел рядом с Джимми по улице, похлопывая худыми руками, чтобы согреться.

— Зачем же вы сюда вернулись? — спросил Джимми.

— Я читал про революцию. Думал, а вдруг разбогатею.

— Фью! — присвистнул Джимми и ухмыльнулся.— Ну и что, разбогатели?

— Вы были в Америке членом профсоюза? — вместо ответа спросил его спутник.

— А как же!

— Какого?

— Механиков.

— Вы, может, бастовали?

— Еще бы!

— А вас колотили когда-нибудь?

— Еще как!

— А штрейкбрехером вы никогда не были?

— Ну нет!

— Вы, как у вас там говорят, классово-сознательный?

— Конечно, ведь я социалист!

Парень повернулся к нему и голосом, дрогнувшим от волнения, спросил:

— И у вас есть красный билет?

— Будьте уверены,— ответил Джимми,— вот здесь в кармане.

— Господи,— воскликнул парень,— товарищ! — И он протянул Джимми руки, обмотанные старой мешковиной.— Товарищ! — повторил он по-русски.

И, стоя в морозной мгле, оба почувствовали, как сердца их наполняются теплом. Здесь, почти у самого полярного круга, в этой лесной глуши, среди льдов, даже здесь дух международного братства творил чудеса!

Все еще дрожа от волнения, еврей дернул Джимми за рукав:

— Но если вы социалист, то почему же вы воюете с русскими рабочими?

— Я не воюю!

— А носите военную форму!

— Я только обслуживаю мотоциклы.

— Все равно, вы помогаете! Вы убиваете русских! Разрушаете Советскую страну. Зачем?

— Я ничего ведь не знал,— попробовал оправдаться Джимми.— Я хотел драться с кайзером, а они привезли меня сюда и ничего мне не сказали.

— Да, вот что с нами делают милитаристы и капиталисты! Мы — рабы! Но ничего, мы добьемся свободы! И вы нам поможете. Вы не будете больше убивать русских рабочих!

— Не буду! — поспешно отозвался Джимми. Незнакомец взял Джимми под руку:

— Идемте скорее, товарищ! Я вам кое-что покажу.

VI

Долго шли они, спотыкаясь, по темным улицам, пока не очутились возле ряда бревенчатых лачуг, щели в которых были заткнуты соломой и замазаны глиной. В таком месте американский фермер не стал бы держать даже скотину.

— Вот как живут рабочие! — сказал спутник Джимми и постучал в дверь одной из лачуг. Загромыхал засов, и женщина, облепленная ребятишками, отворила им дверь. Гости вошли в комнату, освещенную слабым светом коптящей лампы. В углу была громадная печь, там варилась в горшке капуста. Не сказав ни слова хозяйке, спутник Джимми жестом пригласил его сесть возле печки и уставился на него своими умными черными глазами.

— Покажите мне ваш красный билет,— вдруг сказал он.

Джимми снял полушубок, расстегнул вязаный жилет и из внутреннего кармана куртки вытащил свой драгоценный документ с инициалами секретарей лисвиллской, хоплендской и айронтонской организаций на марках. Незнакомец долго рассматривал его, потом кивнул:

— Ладно, я вам верю.— И, возвращая Джимми билет, сказал: — Моя фамилия Калинкин. Я большевик.

Хотя Джимми догадался об этом уже раньше, у него сильно забилось сердце.

— Мы тоже называли нашу организацию в Айронтоне большевистской,— сказал он.

— Нас отсюда выгнали,— начал рассказывать еврей,— но я остался, чтобы вести пропаганду. Я отыскиваю товарищей социалистов среди американцев и англичан. Я говорю им: «Не надо воевать против рабочих, воюйте против хозяев, против капиталистов». Понимаете?

— Ну конечно! — сказал Джимми.

— Если ваши власти меня поймают, меня убьют. Но я вам доверяю.

— Я не донесу,— поспешил успокоить его Джимми.

— Вы должны мне помочь,— продолжал Калинкин.— Вы должны пойти к американским солдатам и сказать им: «Русский народ столько лет был в рабстве, теперь, наконец, он освободился. А вы явились, чтобы снова закабалить его, чтобы убивать людей. За что?» Как вы думаете, товарищ, что они вам ответят?

— Ответят, что хотят бить кайзера.

— Но ведь и мы помогаем бить кайзера! Мы с ним тоже боремся!

— А говорят, вы заключили с ним мир!

— Мы боремся посредством агитации, для кайзера это — самое страшное. Мы тратим миллионы рублей, печатаем газеты, листовки. Вы, товарищ, знакомы с работой социалистов. Мы посылаем эту литературу в Германию, сбрасываем ее с самолетов. У нас есть типографии в этой, как ее? — Швеции, в Нидерландах, повсюду. Немец прочтет такое, подумает и скажет: «Чего ради нам проливать кровь за кайзера, почему бы нам не стать свободными, как русские?» Я знаю, товарищ, я беседовал со многими германскими солдатами. В Германии это распространяется как пожар. Может, это будет и не сразу, может, понадобится еще год или два, но все равно, когда-нибудь люди увидят правоту большевиков. Большевики хорошо знают рабочего, знают его душу, они жизни своей не жалеют, у них в сердце огонь, который невозможно погасить.

— Я-то понимаю,— сказал Джимми,— но американским солдатам такие вещи не расскажешь.

— Господи, будто я не знаю! — воскликнул Калинкин.— Я сам жил в Америке! Они считают себя избранным народом. Никто не смей их учить — они всё сами знают. Они демократия — классов у них не существует! А невольники труда — это, говорят они, всякий иностранный сброд, так ведь? Они будут нас расстреливать, я видел, что они вытворяли с забастовщиками на Грэнд-стрит!

— Я тоже все это испытал,— сказал Джимми.— Что же нам делать?

— Вести пропаганду! У нас первый раз в жизни так много денег на пропаганду — Россия отдает на пропаганду все свои средства. Наш призыв несется к рабочим всех стран. Мы кричим: «Поднимайтесь! Поднимайтесь и разбивайте оковы!» Вы думаете, товарищ, рабочие нас не слышат? Еще как слышат! Капиталисты это знают и трясутся от страха, потому и шлют свои армии воевать с нами. Они думают, что солдаты будут вечно выполнять их приказы. А вы как думаете, товарищ, будут?

— Нет, они думают, что русский народ восстанет против вас.

В ответ на это замечание Калинкин громко и весело рассмеялся:

— Это же наше кровное правительство! Впервые в России, впервые в мире государством правят рабочие; а кто-то хочет, чтобы мы восстали против самих себя! Они сажают этих — как их? — марионеток, которых называют социалистами, создают здесь, в Архангельске, правительство,— вроде как бы русское. Только они этим самих себя обманывают, а не русских!

— Они надеются, что это правительство продвинет свою власть и дальше,— заметил Джимми.

— Не дальше, чем продвинутся штыки интервентов! Но уж зато весь наш народ объединится, все станут большевиками, когда увидят, что сюда идут иностранные поиска. Хотите знать, товарищ, почему? Очень просто: каждый понимает, что случится, если капиталисты начнут создавать для нас новые правительства. Кабала—долги Франции, долги Англии. Вы это знаете?

— Да, да, я знаю,— сказал Джимми.

— Это пахнет миллиардами — одной только Франции пятнадцать миллиардов рублей! Большевики сказали: мы их так легко не отдадим! Чего ради! Куда пошли те деньги? Вы их давали царю. А для чего? Чтобы закрепостить русский народ, поставить его под ружье и погнать на войну; чтобы содержать полицию и сослать сто тысяч русских социалистов в Сибирь! Так или не так? И русские социалисты должны расплачиваться за такие долги? Ну нет, подождите! Мы говорим: вы нас не спрашивали, когда давали царю эти денежки, так с него и получайте! А они стоят на своем: вы обязаны платить! И посылают войска, чтобы захватить нашу страну, отнять у нас нефть, уголь и золото. Вот какие дела, товарищ! Они хотят свергнуть советы! Но если так, то им придется драться за каждый русский город, за каждую деревню! А мы все время будем агитировать солдат, будем вести пропаганду среди французов, англичан и американцев так же, как и среди немцев.

VII

После этой длинной речи Калинкин совсем обессилел: у него начался приступ кашля, он прижал руки к груди, и в отсветах печного пламени было видно, как побагровело его бледное лицо. Женщина подала ему воды и остановилась возле него, положив ему на плечо руку; ее широкое крестьянское лицо, изборожденное морщинами, жалостливо вздрагивало всякий раз, когда Калинкин кашлял. Глядя на них, Джимми тоже вздрагивал — он воспринимал эту встречу как властное указание судьбы. Теперь ему была, наконец, понятна обстановка, и он знал, в чем его долг. Все так ясно и просто, и вся его прежняя жизнь была по существу лишь длительное подготовкой к этому! И вдруг тайный голос заговорил в нем словами древнего пролетарского мученика: «Да минет меня чаша сия!» Но Джимми подавил в себе слабость и, немного помолчав, произнес:

— Скажите, товарищ, что же нам делать?

— Вы занимались пропагандой в Америке? — спросили Калинкин.

— Конечно! Я даже раз сидел в тюрьме за речь, которую произнес на улице.

Калинкин шагнул в угол, порылся там среди кочанов капусты и извлек какой-то пакет. В нем были листовки — штук, наверно, двести; одну из них еврей протянул Джимми и сказал:

— Наши спрашивали: как втолковать американцам правду? А я говорю: надо, чтоб они узнали, как мы агитируем немцев. Я говорю, переведите на английский язык прокламации, которые мы печатаем для германских войск, пусть американцы и англичане их читают. Как по вашему, это поможет, а?

Джимми взял в руки листовку и, пододвинувшись к лампе, прочитал:

«Прокламация Армейского (большевистского) комитета 12-й русской армии, расклеенная по городу Риге при эвакуации его русскими. Немецкие солдаты!

Русские солдаты 12-й армии обращают ваше внимание на то обстоятельство, что вы ведете войну во имя самодержавия, против революции, свободы и справедливости. Победа Вильгельма убьет свободу и демократию. Мы оставляем Ригу, но мы знаем, что силы революции в конечном итоге окажутся могущественнее, чем силы пушек. Мы знаем, что в конце концов ваша совесть возьмет верх над всем остальным и немецкие солдаты вместе с русской армией пойдут завоевывать свободу! В настоящий момент вы сильнее нас, но вы побеждаете лишь грубой силой. На нашей же стороне нравственная сила. История запомнит, что немецкие пролетарии пошли против своих революционных братьев и что они забыли международную солидарность рабочего класса. Это преступление вы можете искупить лишь одним способом. Вы должны понять интересы своего собственного народа и одновременно интересы всего человечества и должны направить всю свою огромную силу на борьбу против империализма и пойти с нами нога в ногу — за жизнь и свободу!»

Джимми перевел глаза на собеседника.

— Ну как? — нетерпеливо спросил тот.

— Все очень хорошо! — воскликнул Джимми.— Вот это-то им и нужно. И никто против такого не может возразить. Ведь это же сущая правда, большевики именно так и делают.

Калинкин печально улыбнулся:

— Товарищ, если вас поймают с этой листовкой, вас убьют, как собаку. Нас всех убьют!

— Почему?

— Потому что она большевистская.

Джимми чуть не сказал: «Но ведь это же правда!» Однако он сообразил, что его слова прозвучат наивно, и молча дослушал Калинкина:

— Показывайте листовку только тем, кому вы доверяете. Носите с собой по одной штуке, остальные спрячьте. А ту, которую будете иметь при себе, запачкайте так, чтобы вы могли сказать: «Я нашел ее на улице». Видите теперь, как большевики борются с кайзером? Зачем же с ними воевать? Ну вот, пока раздайте эти, а через несколько дней я приду и принесу вам еще.

Джимми одобрил его план действий. Он сложил вместе два десятка листовок, засунул их во внутренний карман куртки, надел полушубок и перчатки. Ему очень хотелось отдать все эти вещи больному, полуголодному, полузамерзшему большевику. Он похлопал его для бодрости по спине и сказал:

— Можете верить мне, товарищ, я все их раздам. Я не сомневаюсь, что результаты будут!

— Только смотрите, обо мне не рассказывайте! — напомнил Калинкин.

— Не расскажу, хотя бы они меня живьем поджаривали! — ответил Джимми.

Глава XXVI ДЖИММИ ХИГГИНС НАХОДИТ СВОЕ ПРИЗВАНИЕ

I

Джимми пошел в столовую ужинать, но обильная горячая пища не шла ему в горло — он думал все время об истощенном маленьком еврее. Он чувствовал, как больно жгут тридцать сребреников, лежащих в кармане его военной куртки. Как библейский Иуда, он хотел покончить с жизнью и потому избрал для этого самый верный способ.

Рядом с ним за столом сидел один мотоциклист, до войны состоявший в профсоюзе слесарей. Этот парень, как и Джимми, считал, что солдаты, когда вернутся домой с войны, должны получить обратно свои места, а если нет, придется заставить конгрессменов попотеть и добиться этого. После ужина Джимми отвел слесаря в сторонку и сказал ему:

— У меня есть кое-что интересное.

Интересное можно было встретить не часто здесь, у Полярного круга.

— Ну-ка, давай,— попросил слесарь.

— Я шел по улице,— сказал Джимми,— и заметил в канаве напечатанный листок. Это копия большевистской прокламации германским солдатам, они раздавали ее немцам в окопах.

— Чёрт! Что же там написано? — спросил слесарь.

— Представь себе, она призывает их восстать против кайзера — сделать то же, что сделали русские.

— А ты разве умеешь читать по-немецки?

— Нет,— сказал Джимми.— Но она отпечатана на английском.

— Почему же на английском?

— А кто ее знает!

— И как она могла попасть в Архангельск?

— Понятия не имею!

— Вот так штука! — воскликнул слесарь.— Хочешь поспорить: это они пробуют на нас свои фокусы!

— Я об этом не подумал,— осторожно сказал Джимми.— Пожалуй.

— Но с нашими янки этот номер не пройдет!

— Пожалуй, нет,— согласился Джимми.— А все-таки это интересно почитать.

— Дай-ка сюда,— попросил слесарь.

— Только, чур, никому не говори. Я вовсе не хочу попасть в беду.

— Буду молчать, как рыба.— Слесарь взял измазанный листок бумаги и начал читать. — Господи, вот чудеса-то! — сказал он.

— В каком смысле чудеса?

— Вроде не похоже, что эти парни поддерживают кайзера.— Слесарь почесал голову.— Мне нравится, как у них тут написано.

— Мне тоже,— сказал Джимми.— Я и не знал, что они такие умные.

— Это как раз то, чего не хватает германскому народу,— продолжал слесарь.— По-моему, надо было бы нанимать специально людей, чтобы они распространяли такие бумажки.

— И я так думаю,— заметил Джимми, в восторге от своего первого успеха.

— Да, но, к сожалению,— подумав, сказал его собеседник,— они будут раздавать это не только немцам; им захочется, чтобы это читали обе стороны.

— Верно! — подтвердил Джимми, радуясь еще более.

— Но этого же нельзя допустить! — сказал слесарь.— Это повредило бы дисциплине! — И все надежды Джимми разом угасли.

Впрочем, в результате этого разговора слесарь сказал, что хотел бы оставить листовку у себя и показать ее кое-кому из товарищей. Он снова пообещал не выдавать Джимми, тот сказал «ладно» и ушел, радуясь, что уже одно зернышко попало на хорошую почву.

II

Вместе с экспедицией в Архангельск прибыли представители Ассоциации молодых христиан и выстроили там свой барак, в котором солдаты играли в шашки, читали и, жалуясь на дороговизну, покупали шоколад и сигареты. Джимми забрел сюда и увидел солдата, с которым он познакомился на пароходе. Этот солдат на родине работал в типографии, он разделял мнение Джимми о том, что подавляющее большинство политических деятелей и редакторов газет, как правило, не понимают радикальных взглядов президента Вильсона, а если и понимают, то ненавидят их и боятся. Сейчас этот знакомый Джимми читал один из популярных журналов, полный слащавой жвачки, какую синдикат крупных банкиров считал безопасной духовной пищей для простых людей. У парня был скучающий вид. Джимми подошел к нему как бы невзначай, отозвал в сторону и разыграл ту же сценку, что и в столовой,— и с таким же результатом.

Отсюда он отправился в кино, где солдаты коротали длинные полярные вечера. На экране шел фильм, в котором снималась красотка девочка, получающая миллион долларов в год за свою игру, в обычной роли нищей сиротки, одетой, несмотря на это, по последнему слову моды, с личиком, обрамленным парикмахерскими локонами. Ребенок, со свойственным беднякам смирением, терпел всяческие удары судьбы, но под конец бедняжку ждала награда — любовь богатого благородного и преданного юноши, который разрешал сразу все социальные проблемы, поселив ее во дворце. Этот фильм, прежде чем попасть к простым людям, тоже был одобрен синдикатом банкиров. В середине фильма, в том месте, где девочку показывали крупным планом с огромными каплями воды, катящимися по щекам, какой-то солдат рядом с Джимми досадливо сказал:

— Чёрт! И когда они перестанут пичкать нас такой дрянью!

Тогда Джимми предложил ему вместе «смыться».

Они вышли из кино, и в третий раз Джимми разыграл свою сценку, и его снова попросили отдать листок, найденный в канаве.

К концу второго дня Джимми раздал все прокламации, которые получил от Калинкина. А вечером, когда ловкий пропагандист уже ложился спать, перед ним вдруг возник сержант с полдюжиной солдат и объявил:

— Хиггинс, вы арестованы.

Джимми поглядел на него с удивлением:

— За что?

— Приказ. Вот все, что я знаю.

— Как же так, подождите,— начал было Джимми, но сержант заявил, что ждать не намерен, и схватил Джимми за правую руку, а один из солдат — за левую, и его повели. Другой солдат взвалил себе на плечо вещевой мешок Джимми, остальные кинулись обыскивать его постель — вспарывать тюфяк и исследовать пол: нет ли там оторванных половиц.

III

Догадаться о причине ареста было нетрудно. К тому времени, когда Джимми предстал перед лейтенантом Ганнетом, он уже сообразил, что произошло, и принял решение, как себя вести.

Лейтенант сидел за столом — прямой и непреклонный, свирепо глядя из-за очков. На столе перед ним лежали шашка и пистолет, словно он собирался казнить Джимми и ему оставалось только решить, какой избрать для этого способ.

— Хиггинс,— обрушился он на Джимми,— где вы достали эту листовку?

— Я нашел ее в канаве.

— Вы лжете!

— Нет, сэр.

— Сколько штук вы нашли?

Джимми предвидел этот вопрос и решил застраховаться.

— Три, сэр,— сказал он и добавил: — Кажется, три.

— Вы лжете! — угрожающе повторил лейтенант.

— Нет, сэр,— робко отвечал Джимми.

— Кому вы их дали?

Этот вопрос смутил Джимми своей' неожиданностью.

— Я не хотел бы говорить,— сказал он.

— А я приказываю!

— Извините, сэр, но я не могу.

— В конце концов вам все равно придется сказать!— предупредил лейтенант.— Учтите это. Итак, вы заявляете, что нашли три листовки.

— Может быть, четыре,— ответил Джимми, делая более осторожный ход.— Я как-то не обратил внимания.

— Вы сочувствуете этим идеям,— сказал лейтенант.— Может быть, вы и это отрицаете?

— Нет, сэр. Отчасти я им сочувствую.

— И вы нашли эти листовки в канаве и не потрудились пересчитать, сколько их там было — три или четыре?

— Нет, сэр.

— А не было ли их пять?

— Не помню, сэр, пожалуй, что нет.

— Но не шесть же, конечно?

— Нет, сэр,— сказал Джимми, почувствовав некоторую уверенность.— Шести там не было, это уж точно.

Тогда лейтенант открыл ящик стола, вытащил оттуда пачку листовок, измятых и грязных, и разложил их веером перед Джимми — одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь...

— Видите, как вы лжете! — сказал лейтенант.

— Виноват, сэр, ошибся,— сказал Джимми.

— Вы обыскали этого человека? — обратился офицер к солдатам.

— Нет еще, сэр.

— Немедленно обыщите.

Удостоверившись сперва, что у Джимми нет оружия, его заставили раздеться донага. Он был обыскан сверху донизу, даже подметки на сапогах оторвали и посмотрели, нет ли под ними чего. Разумеется, им сразу же попался на глаза красный билет во внутреннем кармане куртки.

— Ага! — воскликнул офицер.

— Это членский билет социалистической партии,— сказал Джимми.

— А вы разве не знаете, что в Америке за этот билет сажают в тюрьму на двадцать лет?

— Ну уж не за то, что люди носят его в кармане! —• твердо сказал Джимми.

Наступила пауза, пока Джимми одевался.

— Так вот, Хиггинс,— снова заговорил лейтенант,— вас поймали с поличным. Вы изменили родине и флагу. За это полагается смертная казнь. Спастись от смерти вы можете только одним путем — откровенным признанием. Понятно?

— Да, сэр.

— Скажите, кто дал вам эти листовки.

— Простите, сэр, я нашел их в канаве.

— Значит, вы намерены настаивать на этой дурацкой версии?

— Но это правда, сэр!

— Ну, ладно,— сказал лейтенант. Он достал из ящика пару наручников и велел надеть их на Джимми. Потом взял со стола шашку и пистолет. Джимми, не знавший военного ритуала, со страхом смотрел на него. Однако лейтенант всего-навсего пристегнул оружие к поясу, затем надел шинель, меховые рукавицы и меховую шапку, закрывшую все его лицо, кроме глаз и носа, и приказал вести Джимми за ним. На улице их ждал уже автомобиль; офицер посадил в него арестованного под конвоем двух солдат и повез Джимми Хиггинса в военную тюрьму. *

IV

Сердце Джимми трепетало от страха, но он старался не подавать вида. Лейтенант Ганнет тоже не хотел, чтобы кто-нибудь заметил, что и он волнуется. Он был офицером и обязан был выполнить суровый воинский долг, что он и делал. Но никогда до сих пор он ни на кого не надевал наручников и никого не сажал в тюрьму, поэтому он был едва ли меньше потрясен этим событием, чем сам арестованный.

Лейтенант видел страшное зрелище распада России, разруху и нищету в стране. Причиной всего этого он считал пропаганду измены, которая велась среди русской армии. В его представлении «бешеные псы», большевики, осуществляли тайный план — заразить своим духом армии других государств, чтобы весь мир постигла судьба России. Ганнету казалось чудовищным, что такие попытки замечены уже и в американской армии. Лейтенант не знал, насколько далеко это успело зайти, и был ужасно напуган, как всегда бывают люди напуганы неизвестностью. Наступая каблуком на голову змеи, он лишь выполнял свой долг в соответствии с воинской присягой, и все же на душе у него не было спокойно. Этот Хиггинс получил чин сержанта за храбрость, проявленную во Франции, и, несмотря на свой вредный язык, служил весьма добросовестно. И вдруг оказывается, что он — активный заговорщик, подстрекатель к бунту, дерзкий, наглый предатель.

Машина подъехала к тюрьме, выстроенной царем, чтобы держать в страхе жителей губернии. Она высилась в темноте каменной громадой, и Джимми, заявлявший на собраниях в Лисвилле, что Америка хуже, чем Россия, теперь уразумел свою ошибку — Россия была точной ее копией.

Они прошли под каменной аркой; перед ними открылась стальная дверь и сразу же с грохотом захлопнулась. В комнате за столом сидел сержант, и, не будь он англичанином и не носи он коричневую форму вместо синей, можно было бы подумать, что все это происходит в Лисвилле, США. Он записал имя, фамилию и адрес Джимми. Лейтенант Ганнет спросил:

— Перкинс уже пришел?

— Нет еще, сэр,— последовал ответ, но в этот момент входная дверь распахнулась, и в комнату вошел крупный мужчина, закутанный в шубу, которая делала его еще больше. Джимми уставился на этого человека, точно кролик на удава. Ему, как социалисту, в его тяжелой, полной преследований жизни не раз приходилось иметь дело с полисменами и сыщиками, и он с первого взгляда понял, что его здесь ждет.

V

Перкинс служил перед войной в частном сыскном агентстве и был одним из тех, кого рабочие презрительно называют шпиками. Правительство, которому неожиданно потребовалось очень много шпиков, было вынуждено нанимать всякого, кто предлагал свои услуги по этой части, без особого разбора. Это помогло Перкинсу стать сержантом контрразведки, и подобно тому, как работа плотников на фронте ничем не отличалась от их работы на родине, а работа врачей — от их работы на родине, так и шпионская деятельность Перкинса здесь ничем не отличалась от его шпионской деятельности в Штатах.

— Ну, сержант,— сказал Ганнет.— Что вы узнали?

— Кажется, я все узнал, сэр.

Лицо Ганнета заметно посветлело, а у Джимми душа ушла в пятки.

— Остались кое-какие мелочи, которые мне хотелось бы уточнить,— продолжал Перкинс— Я полагаю, вы не будете возражать, если я допрошу арестованного?

— О нет, нисколько,— сказал лейтенант, обрадовавшись, что может передать это неприятное дело решительному человеку, профессионалу, который привык к таким историям и знает, как надо действовать.

— Я немедленно доложу вам,—сказал Перкинс.

— Я подожду,— ответил лейтенант.

Перкинс крепко, точно тисками, сжал дрожащую руку Джимми и потащил его по длинному каменному коридору и дальше куда-то вниз по лестнице. По пути он прихватил с собой еще двух мужчин в военной форме; все четверо долго шли разными подземными ходами, пока, наконец, не очутились в темной камере с толстой стальной дверью, которая с лязгом захлопнулась за ними. Этот лязг похоронным звоном отозвался в душе насмерть перепуганного Джимми. В тот же миг сержант Перкинс грубо схватил его за плечо, круто повернул к себе и со злобой посмотрел ему в глаза.

— Ну ты, сукин сын! — сказал он.

Прослужив сыщиком в большом американском городе, этот человек овладел техникой ведения «допроса с пристрастием» — такой системой допроса, при которой подсудимого вынуждают признаться не только в том, что было, но и во многом другом, чего не было, но что, однако, полиция хочет от него услышать. Из двух сопровождавших Перкинса людей первый — рядовой Коннор — испытал уже не раз на собственной шкуре эту инквизицию. Он был грабителем-рецидивистом, но последний раз попал под суд в одном средне-западном городке Соединенных Штатов за участие в трактирной драке. Судья, не знавший о его прошлых судимостях, внял его слезным мольбам и согласился вынести условный приговор, если Коннор запишется в армию и пойдет воевать за родину.

Фамилия второго человека была Грэйди. Он оставил в трущобах Нью-Йорка жену и троих детей и пошел бить кайзера. Это был честный и добродушный ирландец, в поте лица зарабатывавший свой кусок хлеба, по десять часов в день таская на стройках кирпич и известь. Но он был непреклонно убежден, что у него под ногами существует ад, где пылает серное пламя и где его будут вечно поджаривать, если он ослушается приказов людей, поставленных командовать над ним. Грэйди знал, что есть на свете дурные люди, которые ненавидят и поносят религию, увлекая миллионы душ в ад; называются они социалистами и анархистами и наверняка подосланы сатаной, а потому выкорчевывать и истреблять их — богоугодное дело. Таким же образом рассуждали и другие Грэйди на протяжении целой тысячи лет, и поэтому в мрачных подземных казематах они пускали в ход зажимы для больших пальцев и поднимали людей на дыбу. Они и сейчас еще продолжают орудовать таким образом во многих крупных городах Америки, где полицию вдохновляет суеверие, а также интересы питейных заведений и корпораций коммунальных услуг.

VI

— Так вот, слушай, сукин сын,—сказал Перкинс,— я расследовал твое дело и узнал фамилии почти всех большевиков, с которыми ты якшался. Но я хочу знать всех, слышишь? И я это узнаю!

Несмотря на испуг, сердце Джимми радостно подпрыгнуло: Перкинс лжет, ничего он не узнал! Просто втирает очки, чтобы убедить свое начальство, что он настоящий шпик. Перкинс действовал так же, как действует полиция везде и повсюду: стремился при помощи жестокости добиться того, чего был не в состоянии добиться при помощи ума и опыта.

— И ты мне все расскажешь,— продолжал сыщик.— Ты, может, надеешься что-нибудь скрыть, так имей в виду, ничего у тебя не выйдет. Если ты меня доведешь, я разорву тебя на части, я сделаю все, что в моих силах, но ты у меня признаешься. Понятно?

Джимми судорожно мотнул головой, он хотел что-то сказать, но звуки застряли у него в горле.

— Если будешь тянуть волынку, пеняй на себя. Так уж лучше не дури. Говори живо! Кто они?Да никого у меня нет, я же...

— Ах так? Ну ладно, посмотрим! — И Перкинс повернул Джимми кругом и очутился за его спиной.— Держите его,— приказал он подручным. Те схватили арестанта за плечи, а сам он сжал обе его кисти в наручниках и начал загибать их ему за спину.

— Ой! — закричал Джимми. — Стойте! Стойте!

— Будешь говорить? — спросил сыщик.

— Стойте! — дико взвизгнул Джимми, но тот потянул еще сильнее, и тогда Джимми закричал:— Вы сломаете мне руку! Она у меня раненая!

— Раненая, говоришь? — спросил Перкинс.

— Пулей перебита!

— Ври побольше!

— Правда, кого угодно спросите! В бою под «Чатти-Терри» во Франции!

На секунду сыщик ослабил пытку, но тут же вспомнил, что военные, если они хотят сделать карьеру, не должны являться к начальству с сентиментальными историями.

— Если ты ранен в бою,— сказал он,—-то какого же чёрта стал изменником? Говори, кто они!— И он снова начал крутить Джимми руки.

Такая боль не могла присниться в самом страшном сне. Когда терпеть становилось невозможно, Джимми дико вскрикивал:

— Погодите! Погодите!

Тогда его мучитель останавливался и спрашивал:

— Ну, будешь говорить?

Но так как Джимми ничего не говорил, пытка возобновлялась. Джимми конвульсивно извивался, но подручные Перкинса держали его, как в тисках. Он молил, рыдал, стонал. Но стены каземата были устроены так, чтобы богачи на воле не могли ничего слышать и чтобы совесть их не тревожило то, что делается во имя их интересов.

Мы бываем в музеях и рассматриваем дьявольские орудия, которые люди применяли в древности для пытки своих братьев. При виде их мы содрогаемся от ужаса и невольно радуемся, что живем в более гуманный век, забывая, однако, что вовсе не надо сложных приспособлений, чтобы причинять боль. Любой человек может сделать другому больно, если этот другой беззащитен и находится в его власти. Требуется только одно — повод, иными словами какая-нибудь форма привилегии, установленная законом и не допускающая протеста.

— Называй имена! — повторил сыщик. Он загнул руки Джимми до самого затылка и, навалившись на него всем телом, потянул их еще выше. Джимми уже ничего не видел от боли, он извивался в конвульсиях. Это было чудовищно, больше терпеть он не мог! Что угодно, только бы это прекратилось! Все его существо взывало: «Скажи! Скажи!» Но стоило ему вспомнить Калинкина — жалкого, доверчивого, и он в тот же миг говорил себе: «Нет! Не скажу, ничего не скажу!» Что же делать? Терпеть пытку? Но этого он тоже не может, это свыше его сил!

Джимми извивался, бормотал что-то нечленораздельное, умолял и всхлипывал. Вероятно, существуют люди, способные сохранять во время пытки достоинство, но Джимми не принадлежал к их числу. Он был жалок, он был вне себя от ужаса, он делал все, что приходило в голову, кроме одного,— а именно: того, что требовал от него Перкинс.

Так продолжалось, пока сержант сам не выбился из сил. Что и говорить, несовершенство кустарной системы пыток! Но американская полиция вынуждена опуститься до нее в угоду политической сентиментальности. Наконец, палач потерял терпение и стал выкручивать и дергать руки Джимми так, что Коннор даже предостерег: не сломал бы он чего ненароком!

Тогда Перкинс приказал:

— Пригните ему голову.

Солдаты согнули Джимми так, что голова его коснулась пола. Грэйди связал ему ноги, чтоб он ими не дрыгал. Коннор крепко схватил его за шею, а Перкинс стал ногой на наручники и придавил. Таким образом, он мог продолжать пытку, стоя прямо и нормально дыша, что очень облегчало работу.

— Будь ты проклят! — сказал он.— Я могу просто ять так всю ночь. Лучше признавайся!

VII

С каждой минутой боль возрастала. Джимми никогда не подозревал, что она может длиться так долго и жечь таким адским огнем. Он скрежетал зубами, до крови кусал язык, терся лицом о камень. Лучше пусть болит в другом месте, только бы вышибить эту адскую боль, забыть на миг о своих плечах и локтях, о кистях рук. Но облегчение не приходило — его сознание билось и трепетало в бездонной пропасти, и туда, словно с далекой скалистой вершины, долетал голос Перкинса: «Признавайся! Признавайся! Иначе пролежишь так всю ночь!»

Но Джимми не пришлось долго лежать, ибо Перкинс устал стоять на одной ноге; его беспокоила также мысль, что лейтенант, наверно, шагает сейчас взад и вперед наверху, удивляясь, почему понадобилось столько времени для двух-трех вопросов. И вот из той же дали Джимми услыхал его голос: «Ничего не получается, придется вздернуть его маленько». Затем Перкинс достал из кармана моток крепкой веревки и обвязал одним ее концом большие пальцы на руках Джимми, а другой конец прикрепил к железному кольцу, которое было вбито в стену каземата каким-то царским сатрапом для борьбы против борцов за демократию. Солдаты подняли Джимми на ноги, натянули потуже веревку, и Джимми повис всей своей тяжестью на двух пальцах, в то время как кисти его попрежнему были в наручниках, давивших на затылок.

Казалось, что уж теперь трем тюремщикам будет нетрудно с ним справиться. Правда, вид у него был страшный: лицо побагровело и исказилось судорогами, искусанный язык был весь в крови. Его повернули лицом к стене, но опять не услышали ничего, кроме каких-то странных звуков, которые постепенно слабели, но от этого не становились приятнее — это было какое-то бессвязное бормотание, неумолчное, без всякого ритма, как будто в клетку собрали множество зверей и стали мучить.

Минуты бежали за минутами, и раздражение Перкинса росло. Ему-то что, ему ладно: нервы у него крепкие — в свое время в Америке через его руки прошло много ирмовцев! Но он обещал дать сведения, на карту поставлена его репутация! Он то и дело тыкал Джимми в бок и спрашивал:

— Будешь говорить? — Но так как Джимми попрежнему отказывался, он в конце концов сказал:— Придется попробовать водолечение. Коннор, ступайте принесите два кувшина воды и воронку побольше.

— Слушаю, сэр,— сказал бывший грабитель и вышел из камеры, а Перкинс снова обратился к своей жертве:

— Эй ты, чёртова кукла, я сейчас покажу тебе кое-что новенькое, такое, от чего ты уж наверняка заговоришь. Я был с нашей армией на Филиппинах, наблюдал там эту штуку в действии и ни разу не встречал человека, который мог устоять против нее. Мы тебя- нальем водой через край и оставим мокнуть часика на два, а потом еще добавим и будем это повторять день и ночь, пока ты не заговоришь. Так что советую тебе обдумать и рассказать все сейчас же, пока мы еще не начали поить тебя водичкой, а то, знаешь, обратно вылить ее не так-то легко!

Джимми прижал лицо к стене, теряя сознание от боли в пальцах, которая пронзала его, словно тысячи ножей. Он слышал угрозы сыщика, и снова поднимался в его душе вопль хоть о какой-нибудь передышке, чего бы эта передышка ни стоила.

Джимми вступил в битву, самую суровую из всех человеческих битв — битву совести со слабостью плоти. Сказать или не сказать? Несчастное, измученное тело взывало: «Скажи!» Но совесть слабым голосом нашептывала: «Нет! Нет! Нет!» И она должна была повторять это непрерывно, ибо битве не предвиделось конца и до победы было далеко. Каждая секунда приносила новые страдания, а следовательно, и новое искушение; каждый довод надо было повторять себе тысячу раз. Ну, почему не сказать? Потому что Калинкин доверился тебе, а Калинкин — партийный товарищ. А вдруг Калинкина уже нет, вдруг он умер, задохнувшись от кашля, или сбежал, узнав об его аресте? Может быть, Калинкина и не станут так мучить — ведь он же не солдат! Просто посадят в тюрьму, и все, а работу пока будут вести другие. Может быть...

И так далее. Но слабый голос в душе Джимми Хиггинса шептал: «Ты —революция! Ты — социальная справедливость, борющаяся за право на существование в этом мире! Ты — человечество, которое обращает свое лицо к свету, которое стремится к новой жизни, стремится навсегда забыть все ужасы прошлого! Ты — распятый Христос; если ты не выдержишь, мир снова погрузится во мрак, и, возможно, уже навеки. Ты должен вытерпеть! Ты должен перенести это! И это! И это! Ты должен терпеть все — вечно, столько, сколько потребуется! Предавать ты не смеешь!»

VIII

Коннор вернулся с кувшинами, наполненными водой, и с воронкой. Джимми сняли с дыбы — о, как легко стало сразу его пальцам! — и положили на пол. Его истерзанные, распухшие руки в наручниках все еще были вывернуты назад. Грэйди уселся ему на ноги, Коннор— на грудь. А Перкинс воткнул ему в рот воронку и начал лить туда воду.

Чтобы не задохнуться, Джимми вынужден был все время глотать. Вскоре он весь «наполнился водой, н тогда начались самые страшные из мук, какие он когда-либо терпел. Это напоминало страдания от паров эфира, только было гораздо хуже. Его раздуло, как баллон, все внутренности чуть не лопались, тело казалось сплошным нарывом. А тут еще Коннор, сидевший на животе, то и дело надавливал посильнее, чтобы вода прошла куда надо. Кричать Джимми не мог, но лицо его побагровело, жилы на лбу и на шее 'вздулись, он начал задыхаться, и это оказалось страшнее всего — каждая конвульсия была подобна десяткам тысяч ножей, воткнутых в тело!

Многие ирмовцы рассказывали раньше Джимми, как им устраивали это самое «водолечение» — излюбленный метод, к которому прибегала полиция в маленьких городках и деревнях. Просто, дешево и чисто: не оставляет никаких следов — ни крови, ни ран, которые можно было бы демонстрировать на суде; вода затыкает жертве рот, так что из тюремных окошек никаких криков не слышно. Поэтому достаточно заявить на суде, что ничего не было,— и пускай арестант попробует доказать! Этим средством «лечили» Неистового Билла, а Клубнику Каррена — даже несколько раз. Но все-таки, думал Джимми, никто из них не страдал так, как он, ни одно живое существо никогда не испытывало ничего подобного! Бедный Джимми не был искушен в вопросах истории » не понимал, что то зло, которое одни люди могут причинять, другие люди всегда могли терпеть. И им придется терпеть это и дальше, пока закон будет служить привилегированному классу, пока богатые будут иметь право прибегать к нему для поддержки своего бесславного дела.

Итак, в душе Джимми Хиггинса шла извечная борьба. Этот маленький, жалкий механик с плохими зубами и узловатыми руками не умел делать ничего возвышенного, ничего значительного, не мог даже проявить чувство собственного достоинства. Впрочем, весьма трудно проявить чувство собственного достоинства, когда лежишь на полу и в тебя влили полведра или ведро воды, и на твоих ногах сидит один солдат, а на животе — другой, а третий запихивает тебе в рот воронку. Все, что оставалось Джимми,— это вести отчаянную борьбу в глубине своей души и не дать себя победить.

— Когда захочешь говорить, подними колено,—уже несколько раз повторил Перкинс, и Грэйди привставал, чтобы дать ему возможность поднять колено, но Джимми так его и не поднял.

В глубоких тайниках истерзанной души Джимми Хиггинса происходило нечто странное. Лежа на полу, беспомощный и связанный, полный отчаяния, извиваясь от боли, обезумев от страха перед страданиями, Джимми взывал о помощи, и помощь пришла! Та помощь, которая проникает сквозь все тюремные стены и обманывает всех тюремщиков и палачей, та Сила, которая рушит все замки и преграды, преодолевает любой страх...

У тебя есть великие союзники,
Есть друзья — экстаз страдания,
Любовь и непобедимый дух!

В душе Джимми Хиггинса звучал этот Голос, который заглушал угрозы и веления тирании, голос, говоривший: «Я — Человек, и я торжествую. Я побеждаю плоть, я топчу тело и взлетаю ввысь над ним. Я презираю темницы, в которые заключают тело, я пренебрегаю его благоразумием и его страхами. Я — Истина, и меня услышит весь мир. Я—Справедливость, и я совершусь в мире. Я — Свобода, и я уничтожаю законы, я презираю все притеснения, я дикую и возвещаю освобождение!» И только потому, что во все века и во всех уголках земного шара эта священная Сила обитала в душе человека, потому, что в душе его всегда звучал этот таинственный Голос, человечество вышло из тьмы и первобытной дикости, чтобы — пусть пока еще только в мечтах — увидеть счастливую жизнь.

Так под пытками страдания Джимми превратились в экстаз, в ошеломляющий, губительный восторг, граничащий с безумием. Сержант Перкинс поднялся и, взглянув на него, покачал головой.

— Ей-богу, не пойму, что сидит в этом дьяволенке! — Он ткнул Джимми в бок ногой, и душа Джимми дрогнула и понеслась куда-то, закружившись в бесконечности страдания.

— Клянусь, я заставлю тебя говорить! — заорал сыщик и начал изо всех сил пинать Джимми своими тяжелыми сапожищами, пока его не остановил Коннор, напомнив, что это неэтично: останутся следы.

Тогда сержант бросил своим подручным:

— Побудьте здесь! — и пошел наверх, где его поджидал Ганнет, нетерпеливо шагавший по комнате.

— Лейтенант,— сказал сыщик,— этот парень упрям! Тяжелый случай!

— Что он говорит?

— Я не могу добиться от него ни слова. Он социалист, а значит, помешанный. Вы даже не представляете себе, какие среди них есть вредные. Как только закончу допрос, я вам тотчас доложу, дожидаться вам здесь не стоит.

Офицер уехал, а Перкинс вернулся в подземелье и приказал своим подручным каждые два часа приходить в камеру и накачивать Джимми водой — авось это развяжет ему язык. И Джимми остался лежать, рыдая и издавая стоны, в полном одиночестве, время от времени вздрагивая в приступе губительного экстаза, который длился недолго и который ■ приходилось непрерывно поддерживать усилиями воли, подобно тому как усталую лошадь приходится погонять кнутом и шпорами. И все равно по-настоящему выиграть эту битву никогда невозможно. Нельзя полностью забыть о существовании тела и подавить все его настойчивые требования! Господь приходит, но по пятам за ним следует сомнение. Какой смысл в этом ужасном самопожертвовании? Какую оно принесет пользу, кто о нем узнает и кому до этого дело? Так нашептывает Сатана душе; таков извечный поединок между мечтой человека о новом порядке и старым порядком, который он сам превратил в закон.

Глава XXVII ДЖИММИ ХИГГИНС ГОЛОСУЕТ ЗА ДЕМОКРАТИЮ

I

Настал новый день, но Джимми в своей темнице и не знал этого. Он знал лишь одно: сержант Перкинс вернулся и стоит, уставившись на него и ковыряя перышком в зубах. Маленький большевик выдержал пытку водой дольше всех, с кем Перкинсу приходилось до сих пор иметь дело. Сыщик недоумевал: ну что за дурак ему попался, чего он этим добивается?

Но оставлять его в покое было нельзя. На карту была поставлена его, Перкинса, карьера: начальство ожидает от него сведений, а у него их нет. Поэтому Перкинс приказал снова подвесить Джимми за пальцы — за эти бедные пальцы, совсем почерневшие и распухшие втрое против нормальной величины. Но на сей раз вмешалась добрая мать-природа и заставила прекратить инквизицию: боль оказалась настолько острой, что Джимми потерял сознание. Когда сыщик обнаружил такой подвох, он перерезал веревку и оставил свою жертву лежать на мокром полу.

В течение трех последующих дней жизнь Джимми состояла попеременно из обмороков и пытки — обычной рутины «допроса с пристрастием», применяемого к неподатливым арестантам; и всякий раз, в те минуты, когда к Джимми возвращалось сознание, он взывал к богу, и бог посылал ему ангелов,— Джимми слышал торжественные звуки их труб и так ничего и не говорил.

На четвертый день все трое мучителей вошли в камеру, подняли его на ноги и поволокли вверх по каменной лестнице; потом завернули в одеяло и посадили в автомобиль.

— Вот что,— сказал Перкинс, севший рядом с ним,— тебя будет судить военный суд. Ты меня слышишь?

Джимми не отвечал.

— И знай, я говорю тебе это для твоей же пользы; если ты посмеешь там врать про наше обращение с тобой, я отвезу тебя обратно в тюрьму и разорву на части. Понятно?

Джимми все молчал. «Злой дьявол!» — подумал Перкинс. Но в душе Джимми блеснула искорка надежды. Л вдруг ему удастся апеллировать к высшим властям, и это спасет его от новых мучений? Он сохранял веру в свою страну, в то, что ее целью была защита демократии, он читал замечательные речи президента Вильсона и не мог допустить мысли, чтобы президент разрешил кого-нибудь пытать. Но, увы, от Белого дома до Архангельска было так далеко, и казалось еще дальше, если учесть все инстанции военной машины, гораздо более опутанные бюрократизмом, чем любой сектор линии Гинденбурга — колючей проволокой.

Джимми втащили в комнату, где за столом восседало семеро офицеров с мрачными лицами. Перкинс поддерживал Джимми подмышки, создавая впечатление, будто тот идет самостоятельно. Джимми посадили на стул, он огляделся и не нашел ничего обнадеживающего в устремленных на него взглядах.

Председателем военного суда был майор Гаддис. До войны он служил профессором политической экономии в одном из крупнейших американских университетов; точнее сказать, его избрал на этот пост синдикат банкиров, как человека, который верит в правящий класс и никогда, ни при каких обстоятельствах ему не изменит. Это был безукоризненно честный, любезный и образованный джентльмен, в чем мог удостовериться каждый, кто принадлежал к его социальному кругу; но он был твердо убежден, что долг низших классов — повиноваться и что цивилизованное общество может существовать лишь в том случае, если удастся держать эти классы в повиновении.

Рядом с ним сидел полковник Най — прямая противоположность Гаддису. Най был раньше наемным воякой в Мексике и Центральной Америке; позднее он преуспел в качестве начальника одной из банд кондотьеров, организованных перед войной крупными американскими корпорациями для подавления рабочих забастовок. Он командовал частной армией в пять тысяч человек — пехоты и конников, с артиллерией, носившей в Америке официальное название: «Сыскное агентство Смитерс». Во время одной крупной шахтерской забастовки правительство штата назначило его начальником милиции, и он проявил особое рвение, обстреливая из пулеметов палатки на пустырях, битком набитые женщинами и детьми. Его судил за убийство милицейский военный суд, но оправдал. Это лишило гражданский совет присяжных возможности предать его суду и повесить. Когда началась война, Ная автоматически перевели из милиции штата в армию, и там он успел прослыть весьма дельным офицером и строгим ревнителем дисциплины.

Старший лейтенант Олсен был продавцом в галантерейном магазине, а потом поступил учиться в офицерское училище. Надеясь как-нибудь продвинуться по общественной лестнице, он всегда ждал, что скажет начальство, прежде чем высказать свое мнение. Так же вел себя и капитан Кушинг — добродушный молодой банковский кассир, у которого была миловидная жена, обычно тратившая жалованье мужа за два месяца до того, как он его получит. Свободнее всех разговаривал пятый из присутствующих офицеров — лейтенант Ганнет, ибо он являлся непосредственным начальником Джимми Хиггинса и руководил следствием по его делу. Он уже успел обсудить этот вопрос с прокурором — майором Прентисом и с капитаном Арднером — молодым военным юристом, которому формально надлежало защищать Джимми Хиггинса; и все трое пришли к заключению, что дело серьезное. Пропаганда большевизма в архангельской экспедиции должна быть пресечена в самом зародыше. Джимми Хиггинсу предъявили обвинительный акт за неповиновение и подстрекательство к мятежу. За это полагалась смертная казнь.

II

Джимми сидел на стуле, едва сознавая, что происходит,— ему не давали покоя распухшие пальцы и выкрученные руки. Искорка надежды потухла, и он утратил интерес к судебному заседанию; теперь вся его энергия уходила на то, чтобы терпеть боль. Он отказался отвечать, кто дал ему листовки, и когда к нему приставали с вопросами, только стонал от боли. Он не стал разговаривать с капитаном Арднером, сколько тот ни старался убедить его, что действует в интересах подсудимого. Только два раза Джимми вспылил: один раз, когда майор Гаддис выразил свое возмущение, как это, мол, гражданин великой американской демократии мог связаться с гнусными большевиками, которые устанавливают по всей России власть террора — жгут, убивают, истязают.

— И вы еще смеете говорить об истязаниях? — закричал Джимми, подскакивая на месте.— А вы что, не истязали меня, не рвали меня буквально на части?

Суд был шокирован.

— Истязали? — спросил капитан Кушинг.

— Да еще как! Сколько дней, неделю целую наверно, там, в этом вашем застенке!

Майор Гаддис посмотрел на сержанта Перкинса, который стоял за спиной Джимми, едва удерживаясь, чтобы не ударить подсудимого.

— Что вы на это скажете, сержант?

— Это сплошная ложь, сэр!

— Посмотрите на мои пальцы! — перебил его Джимми.— Они подвешивали меня за них!

— Арестованный буйствовал,— сказал сыщик.— Он чуть не убил рядового Коннора, одного из тюремных надзирателей, так что нам пришлось прибегнуть к строгим мерам.

— Лжете! — закричал Джимми. Но его тут же заставили молчать, и громоздкая военная машина пошла молоть дальше. Каждый из судей понимал, что, если слово тюремщика перестанет быть более авторитетным, чем слово арестанта, если слову преданного и проверенного служаки предпочтут слово предателя и заговорщика, открыто симпатизирующего врагу, это повлечет за собой развал дисциплины.

Затем председатель спросил, понимает ли обвиняемый, что ему грозит смертная казнь. Не получив ответа, он объяснил обвиняемому, что суд будет вынужден применить эту высшую меру наказания, если тот не одумается и не назовет своих единомышленников из числа большевиков, дабы армия могла защитить себя от пропаганды этих убийц. Тут Джимми опять вспыхнул, однако не так уже бешено, а скорее с горькой иронией:

— По-вашему, они убийцы? А вы сами разве не собираетесь убить меня?

— Мы выполняем закон,— отвечало правосудие.

— Вы делаете то, что считаете законным; и они делают то, что по-ихнему законно. Вы убиваете непокорных, и они тоже. Чем они хуже вас?

— Они убивают всех образованных, послушных закону людей в России,— злобно изрек майор Гаддис.

— Вы хотите сказать: всех богатых! — поправил его Джимми.— Большевики заставляют богатых подчиняться своим законам, они дают им эту возможность, так же как и всем остальным людям, а если те не подчиняются, их убивают; убивают без счета, сколько нужно, чтобы другим было неповадно. А вы разве не делаете то же самое с бедняками? Будто я не видел, что вы творите при каждой забастовке! Спросите полковника Ная, вот он тут сидит! Не он ли сказал: «К дьяволу habeas corpus[35], они получат ее post mortem»?[36]

Полковник Най густо покраснел — он не знал, что его слава следовала за ним от самого Колорадо до Полярного круга. Суд поспешил взять его под свою защиту:

— У нас здесь не социалистический диспут. Подсудимый доказал, что он неисправим и дерзок, суд не видит никаких оснований для снисхождения к нему.

Итак, Джимми был признан виновным в предъявленном ему обвинении и приговорен к двадцати годам тюрьмы — право, очень мягкий приговор, учитывая обстоятельства! В Нью-Йорке в это самое время судили пятерых русских евреев, почти детей, среди них одну девушку, за точно такое же преступление, какое совершил Джимми: за распространение среди американских войск листовок с призывом прекратить убийства русских социалистов. Этих детей приговорили к двадцати годам тюрьмы, и один из них вскоре после ареста умер — его товарищи клятвенно заявили, что он скончался от пыток, которым подвергли его федеральные сыщики.

III

И вот Джимми Хиггинса водворили обратно в тюрьму. Майор Гаддис, который был действительно справедливым человеком, обожествлявшим закон и порядок, строжайше запретил подвешивать арестанта за пальцы. Разумеется, было бы желательно выяснить, кто напечатал большевистские листовки, но для того, чтобы получить у арестанта признание, его можно подвергать лишь тем наказаниям, которые официально разрешены военными властями.

Итак, Джимми снова очутился в застенке, и на восемь часов каждый день его приковывали цепью за руки к железному кольцу в стене, так что его ноги едва доставали до полу; и в этом положении он висел и проверял свою совесть. Такому испытанию подвергались тогда многие солдаты в дисциплинарных бараках в Ливенвортской тюрьме. Надо сказать, что совесть Джимми оказалась не столь твердой, как можно было ожидать. У него бывали приступы откровенной жалости к себе, приступы отчаянных, мучительных сомнений. Он вовсе не желал показывать свою слабость тюремщикам, но они наблюдали за ним через дверной глазок, придуманный царем для этой цели. Глазок можно было закрывать, когда заключенный вопил под пыткой, и незаметно открывать, когда тюремщику заблагорассудится.

Благодаря этому приспособлению Перкинс подслушал рыдания Джимми и его разговоры с самим собой и якобы с другими людьми, каким-то Клубникой и каким-тэ Неистовым Биллом. Джимми спрашивал их, приходилось ли им когда-нибудь испытывать подобные страдания, ч стоит ли так мучиться, и правда ли, что это поможет революции? Перкинс обрадовался, что подслушал важны.; сведения, и поспешил доложить лейтенанту Ганнету, в результате чего были запрошены все американские части, но солдат под кличками «Клубника» и «Неистовый Билл» нигде не оказалось. Волей судеб Неистовый Билл укрылся в таком месте, куда не в состоянии проникнуть даже армейская контрразведка, а Клубника Каррсн как раз в это время стоял перед судом в Калифорнии вместе с другими ирмовцами, претерпевая те же муки, что и Джимми Хиггинс в Архангельске.

У сержанта Перкинса было значительное преимущество в борьбе с Джимми Хиггинсом. Он видел жалкое состояние души арестанта, в то время как его душа была скрыта от Джимми, а по правде говоря, Перкинс тоже страдал — страдал от гнева, к которому примешивалась изрядная доля страха. И что это за дьявольские идеи, которые могут сделать маленького, ничтожного рабочего сильнее всех властей? И как помешать этим идеям распространяться и подрывать устои удобного, хорошо налаженного мира, где Перкинс собирался вскоре получить повышение в чине? Назавтра после суда над Джимми Хиггинсом, несмотря на строжайшую тайну, в которой он проходил, армейские власти с удивлением обнаружили расклеенные тут и там на видных местах прокламации на английском языке такого содержания:

«Американские солдаты! Знаете ли вы, что один ваш сержант подвергается в настоящее время пыткам и приговорен к двадцати годам тюремного заключения за то, что пытался рассказать вам, как большевики ведут пропаганду против германского кайзера?

Известны ли вам действительные причины пребывания здесь ваших войск? Согласны ли вы сложить свои головы за то, чтобы навязать русскому народу ваши идеи о системе государственного управления? Согласны ли вы, чтобы ваших товарищей подвергали пыткам за то, что они хотели сказать вам, для чего вы здесь?!»

Разумеется, американские «пончики», прочитав прокламацию, пожелали узнать, правда ли то, что в ней написано. И вскоре все заговорили о том, что это правда. Те, у кого сохранилась листовка, которую раздавал Джимми, нашли теперь заинтересованных читателей, и вскоре все солдаты знали ее содержание. Пошли споры, правильно ли использовать американские войска для удушения социальных революций в чужих странах? Эта тема поднималась и на заседаниях конгресса в самой Америке. Сенаторы делали запросы правительству о том, какое оно имело право посылать войска в чужую страну, которой не была объявлена война; другие сенаторы требовали немедленного отзыва оттуда армии. Эти сведения тоже дошли до солдат и еще больше усилили брожение. Не такое уж это приятное место — Архангельск, особенно с приходом зимы; поневоле заворчишь, а тут еще представился отличный повод ворчать!

IV

Командование этой экспедиции все время ощущало в своей деятельности одну серьезную помеху, с какой никогда не сталкивалась, пожалуй, ни одна армия на свете. Верховный главнокомандующий[37], который определял ее политический курс и пытался задавать общий этический тон, то и дело выступал в конгрессе с мятежными поджигательными речами, бросал неожиданные фразы. Все было словно рассчитано на то, чтобы возбуждать в умах солдат опасные мысли, расшатывать дисциплину и деморализовать армию. Президент Вильсон обратился с посланием к одному политическому съезду, заявив, что американские рабочие живут в «экономическом рабстве»; он неоднократно указывал также, что каждый народ имеет право определять свою судьбу и форму государственного управления без иностранного вмешательства. Л в то же время его армия старалась теперь надеть узду на этих русских, которые взбунтовались против «экономического рабства» в своей собственной стране!

Понимаете, армия — это машина, созданная для ведения войны; человек, идущий служить в армию и участвующий в ее делах, очень скоро обретает ее тон, тон безмерного презрения ко всем политическим деятелям, особенно к тем из них, которые произносят речи и пишут письма, то есть к «идеалистам», «мечтателям» и «теоретикам», не понимающим, что мужское дело—это драться в боях и побеждать. Все офицеры старой армии, воспитанники Вест-Пойнта, были выращены в традициях классового господства идо мозга костей пропитаны сознанием, что они являются особой кастой, что-де сам господь бог велел прочим смертным быть у них в подчинении; что же касалось новых офицерских кадров, то подавляющее большинство их происходило из зажиточных семейств и относилось неодобрительно к ораторству и писанию писем по поводу прав человека. У них не вызвал никакого энтузиазма тот факт, что «идеалист» главнокомандующий назначил военным министром пацифиста. Они не стеснялись выражать вслух свое недовольство, и когда этот самый военный министр издал приказ о гуманном обращении с сознательно уклоняющимися от военной службы, основанный на сентиментальности и голой теории, военная машина взяла на себя смелость истолковать этот приказ по-своему и выбросить из него ненужную чепуху. И, разумеется, чем дальше территориально вы находились от ведомства этого министра-миротворца, тем больше выбрасывалось ненужной чепухи, что, собственно, и создало явление, так сильно поразившее беднягу Джимми Хиггинса: политика, изложенная искренними гуманистами и либералами в Вашингтоне, в Архангельске проводилась в жизнь бывшим сыщиком, воспитанным на коррупции и жестокости.

Джимми Хиггинсу было неведомо, что здесь, в Архангельске, американцы получали приказы от английских и французских офицеров, которые не тратили своих душевных сил на пацифизм и нежные чувства и не носились с дурацкими идеалами борьбы за демократию. Так неужели они допустят, чтобы какой-то безвестный, жалкий рабочий-социалист воспрепятствовал их планам мирового господства?! Тоже, видите ли, хочет показать свою власть в противовес их власти в Архангельске, прицепился к каким-то словам президента! Пошел на сговор с предательскими и преступными личностями, пытался отравить умы американских солдат, вызвать среди них бунт! Стратегическая обстановка, в которой очутился сейчас Джимми, по своему значению напоминала ту, в которую он попал, когда остановил целую армию гуннов и одержал победу при Шато-Тьерри. А на этот раз он оказался на коммуникационной линии союзных армий, напавших на Россию, угрожая прорвать эту линию и заставить напавшие армии отступить!

V

В этот момент власти считали важнее, чем когда бы то ни было, выловить всех, кто сочувствовал большевикам, и покончить с их пропагандой. Так как подвешивание Джимми за руки не обеспечило получения желаемых сведений, его посадили в одиночку на хлеб и на воду — еще одно испытание для его души. Впрочем, для души рацион из белой муки и воды, возможно, и не так уж плох, но для кишечника и крови, как очень скоро обнаружил Джимми, он никуда не годится. Человек, который несколько дней сидит на белой муке и воде, начинает страдать либо от прекращения работы кишечника, либо, наоборот, от поносов; в кровь его проникают яды крахмала, нервы дегенерируют, он легко становится жертвой туберкулеза, злокачественного малокровия и других подобных болезней, которые навсегда делают его инвалидом.

Джимми полегчал также водные процедуры по примеру установленного в Ливенвортской тюрьме режима. Арестантам полагалась баня, и некоторые сторожа понимали это как принудительное стояние под ледяным душем из шланга. А так как руки у Джимми были настолько изранены, что он не мог мыться сам, Коннор хватал жесткую щетку, насыпал на нее соль и до крови надирал ему кожу. Джимми увертывался, но шланг настигал его, и если он начинал кричать, сторож направлял струю ему в нос и в рот, и даже когда он падал в изнеможении, его еще десять — пятнадцать минут продолжали поливать холодной водой. За свою жизнь отщепенцу Джимми пришлось испытать по отношению к себе немало жестокости, но она никогда не была такой концентрированной во времени, как теперь. Дух его остался несломленным, но тело сдало, а вслед за ним и рассудок. Он стал жертвой галлюцинаций: кошмары, преследовавшие его во сне, осаждали его теперь и в часы бодрствования; ему начинало казаться, что его пытают, даже тогда, когда он всего-навсего висел на цепи. И вот как-то раз Перкинс, подслушивавший за дверью, услыхал какие-то дикие звериные крики и мычанье, лай и рык. Он подозвал Грэйди и Коннора,— вся тройка стояла и слушала.

— Ей-богу, он помешался! — сказал Грэйди.

— Рехнулся! — сказал Коннор.

— Сбрендил! — сказал Перкинс.

Но тут всех их осенила одна и та же мысль: а может, притворяется? Для посланца Сатаны ничего нет проще, как прикидываться, будто в него вселился бес! Решили подождать, но потом, когда Коннору пришлось зайти в камеру, чтобы посадить Джимми на цепь, он увидел, что тот грызет себе кончики пальцев. Это показалось ему подозрительным. Послали за тюремным врачом, который после короткого осмотра заявил, что у Джимми Хиггинса буйное помешательство. Арестант вообразил себя каким-то хищным зверем, попавшим в капкан, и старался отгрызть себе лапу, чтобы выбраться на свободу. Он скалил зубы на каждого, кто приближался к нему, и чтобы натянуть на него смирительную рубашку, пришлось избить его до обморока.

VI

Только так смог Джимми Хиггинс избавиться, наконец, от своих мучителей. Он уже ничего не помнил о русском еврее Калинкине и не мог бы выдать никакой тайны, даже если бы пожелал. Поэтому его больше не пытают и обращаются с ним хорошо. Его даже сумели убедить, что он выбрался из капкана, поэтому он теперь добрый зверь ползает на четвереньках, ест прямо ртом из жестяной миски, не залезая туда своими изуродованными пальцами. У него бывают мучительные боли в суставах рук, но он от этого не горюет: будучи зверем, он страдает лишь от той боли, которую ощущает в данный момент,— завтрашняя боль его не тревожит. Он уже не принадлежит к тем существам, кто «предвидит и ждет и тоскует о том, чего нет»... Он «славный пес», и когда вы гладите его по голове, он трется о вас и благодарно взвизгивает.

Бедный, помешанный Джимми Хиггинс никогда не причинит уже беспокойства своей родине; но от его друзей и единомышленников, которые знают историю его жизни, общество не отделается так легко. В атмосфере индустриальных беспорядков, угрожающих великой демократии Западного полушария, появятся люди, исполненные отчаянной, неутолимой злобы, и великая демократия Западного полушария будет дивиться их настроениям, не в состоянии понять, чем это вызвано. И эти мятежные сердца продиктуют великой демократии слова ее величайшего демократа, произнесенные как торжественное предостережение в разгар кровопролития и разрушений гражданской войны:

«Если господу богу угодно, чтобы это длилось до тех пор, пока не будет уничтожено все богатство, накопленное от дарового труда невольников за двести пятьдесят лет, пока за каждую каплю крови, пролитую под ударами плетей, не будет заплачено кровью, пролитой мечом, как было предсказано три тысячи лет назад, то мы и тогда должны сказать: суд божий праведен и справедлив».

1919

em
em
em
stanza
em
em