Мари-Маргарита заперта в отцовском доме, как птичка в клетке. У нее есть тайна, открыть которую она не может даже на исповеди. Эта тайна обожгла ее сердце и подчинила всю ее жизнь только одной цели, к которой Мари идет, упорно сжав губы. Но появившийся в их доме молодой священник как магнитом притягивает к себе внимание молодой девушки. Все говорят, что он красив, но Мари пока не в силах понять, так ли это, потому что красивой для нее может быть только душа. Пришло время взвесить святость и грех, положив их на разные чаши одних весов.

Эмилия Остен

Грешники и святые

С благодарностью, Эжену, Энн, Ранди и Джулии

Пролог

Париж, 1635 год

Новый духовник моей мачехи приехал ночью, я не спала и услышала, как карета остановилась у нашего крыльца. Привстав, я немного отодвинула занавеску, пахнувшую застарелой пылью, и выглянула — так, чтобы меня не заметили с улицы, даже если б захотели. Преимущество расположения моей комнаты: окна выходят на улицу, и я вижу всех, кто приходит и уходит, если пожелаю. Мачехе это не нравится. Молодые люди могли бы воспользоваться столь вопиющим нарушением приличий, молодые люди могли бы петь серенады под моими окнами, бросать камни, обернутые бумагой с записками, пропитанными томлением, и молить о знаке. Увы, никто пока не додумался до столь бесполезного занятия.

Я не успела почти ничего разглядеть — только и увидала, как проплыла от дешевой наемной кареты широкополая шляпа, да блеснул край дорожного плаща. Наш лакей следом потащил багаж, костлявая лошадь лениво прядала ушами, кучер плевал на мостовую, поигрывая вожжами. Все это под углом, из-за пыльной занавески, в мерцающем свете факелов у дверей, на фоне масляной мостовой — к ночи снова моросил дождик.

Я отпустила занавеску и возвратилась к столу, где, заложенная льняным платком, скучала без меня книга. «Декамерон» Боккаччо. Библиотека у нас обширна и не очень юна, кое-какие книги хранятся в шкафах под замком, но я знаю, где достать ключ.

…Я снимаю щипцами нагар с восковой свечи (мадам Ботэн, наша экономка, все время ворчит, что я жгу их много — приступы случающейся с ней бережливости говорят о желчности натуры), и на мгновение меня окутывает сладкий запах, будто перетерла в ладонях пучок созревшего сена. Свечи мадам Ботэн покупает на углу у мрачного свечных дел мастера, а тот, похоже, в воск добавляет какие-то травки — иначе почему дым от фитиля пахнет не книжной тоской, а теплом летнего полдня?..

Завтра, шепчет мне пламя. Что принесет тебе завтра?

Глава 1 Persona grata[1]

К завтраку у нас, как обычно, подавали кашу и свежий хлеб — без хлеба Мишель начинает капризничать, и тогда не угомонить его полдня. А если видит на столе буханку, тянется к золотистой корочке, в глазах восторг — все, няньке никаких дел не будет, тишина и покой. Примитивное, первобытное колдовство, которое замаливается всеобщим показным смирением. Все мы тут немного колдуны-заговорщики. Впрочем, об этом лучше молчать.

Семья немного нервничала, конечно. Отец на несколько дней отлучился, и без него стол казался пустым, хотя был уставлен всяческой снедью, да и нас за ним сидело немало. Без отца любое помещение кажется слегка неживым — когда начинаешь понимать, каким бы все могло быть в его присутствии. Без него мачеха становится еще кислее, чем обычно, поправляет домашний чепец, почти не ест и делает всем замечания. Мишель переживает, особенно если хлеб поставили далеко от него; Фредерик хмурится и язвит; я молчу, но иногда на меня находит, и тогда мгновенно вспыхивает ссора, словно пожар в лесу в июльский день. Прислуга, удостоенная чести сидеть с нами, — няня Мишеля, гувернер Фредерика, — втягивает головы в плечи. И все невкусно и размазано, словно холодная каша по тарелке.

Но сегодня спины выпрямлены, глаза устремлены на дверь — уже все знают, что ночью явился новый священник взамен старичка отца Августина, светлая ему память. Отец Августин скончался больше двух месяцев назад, его отпели, похоронили на кладбище Невинных, засыпали черной жирной землей, которую он так любил, — а жить приходилось в Париже. Я иногда тайком ношу цветы на его могилу. У меня всего три знакомых покойника — мать, Жано и отец Августин; впрочем, для цветов и молитв и этого достаточно.

А теперь у нас новичок, и семья считает минуты до его появления. Один Мишель улыбается хлебу. Мишелю все равно.

Мачеха уже видела гостя, потому сидела, осененная тайной, а остальные изнывали и не приступали к еде… Раз приехал новый священник, нужно помолиться как следует. Хотя бы в первый день его обмануть.

— Месье Антуан, как успехи Фредерика в испанском? — поинтересовалась мачеха высоким ломким голосом, лишь бы только не молчать.

— Одолел глаголы.

Месье Антуан дернулся; вечно небритый человек с желтоватой кожей и крошками печенья в уголках рта — печенье он обожает и прячет за пазухой, чтобы лакомиться, когда никто не видит. После того как мы вступили в войну в мае, в очередной раз объявив Испании, что она не права, одолеть только лишь глаголы — непростительное упущение. А вдруг мы проиграем, а Фредерик-то и не знает, как сдаться?

Впрочем, это вряд ли. В Пиренеях люди стреляют друг в друга, а в Париже все по-прежнему.

— Мишель, сиди смирно! — мачеха нынче не прочь покомандовать.

— Что толку, — пробормотала я, — он все равно не понимает.

Ответить мачеха не успела — дежуривший у дверей и подглядывавший в щелку Дидье распахнул дверь, впуская четкие деревянные шаги. И вслед за ними — человека, которому теперь предстоит принимать наши исповеди.

Вы должны понять меня. Всю жизнь я исповедовалась старичку Августину, но даже ему, нежному душой, подслеповатому обладателю небесно-голубых глаз, в которых светилась вера, я и половины о себе не рассказывала. Нехорошо утаивать что-то от Бога. Богу я всегда говорила все — наедине, в своей комнате, под треск пахучей свечи. А люди за столом для меня — давно ощупанные шахматные фигуры на доске; они стоят на своих местах, они не мешают мне, я знаю, как разыграть с ними партию. Новый священник, да еще из благородных, — словно ферзь, уроненный из рукава.

— Святой отец Реми де Шато! — отрапортовал Дидье, которому мачеха, конечно же, втайне дала наставления.

И вот он вошел — черная фигура, запаянная в сутану, как в доспех. Я беззастенчиво разглядывала его — мне нечего от него таиться. Сукно, сукно, сукно. Высок, скорее худ, и лицо сухое, как слом ясеня. Брови разной высоты, щеки впалые, кожа загорелая — сразу видно, приехал из глуши, где приходится много работать на воздухе. Мачеха так и говорила, что он сельский кюре. Где она о нем вызнала, вот вопрос.

Волосы у него темные, гладкие, как полированная доска, связанные в хвост. К поясу прицеплены янтарные четки: золотистый всполох в черной глубине торфяного озера. Он остановился, глядя на нас, а мы во все глаза смотрели на него, и первое впечатление текло, обрастая подробностями.

— Да благословит Господь этот дом и людей, живущих в нем.

Я облегченно вздохнула и откинулась на спинку стула: голос у него оказался неопасный.

Сухой, размеренный и равнодушный, голос слепого приверженца веры, которому никакого дела нет до людей — он занят собой и Богом. Недрогнувшее лицо, едва заметно открывающиеся губы, тонкий блеск хороших зубов. Проблем не будет.

Во всяком случае, у меня с ним.

— Добро пожаловать, святой отец.

Мачеха кивнула. У нее зубы плохие, поэтому говорит она обычно, почти не размыкая губ, и редко смеется. Еще от мачехи не слишком хорошо пахнет; она маскирует тяжелый дух стареющего тела лавандовой водой. Иногда она выливает из флакончика слишком много. Вот как сегодня.

— Да благословит вас Господь, дочь моя.

Я была права: скучен. Всего две фразы, и уже повторяется.

— Позвольте вам представить семью и слуг, — мачеха провела рукой, едва не задев соусницу. Бдительная Жюльетта, дежурившая у нее за спиной, сделала резкий жест, однако соусу повезло — он остался, где был. — Это мой старший сын Мишель.

Тот встрепенулся, услыхав свое имя, и улыбнулся широко — во рту полупережеванный хлеб.

— Это мой младший сын и наследник рода Фредерик де Солари. — Этот опустил глаза, опасаясь смотреть на священника. — Моя падчерица, Мари-Маргарита де Солари.

И взгляд отца де Шато остановился на мне.

Мы посмотрели друг на друга пару мгновений и отвернулись. Ничего интересного. Ничего опасного. Ничего, что стоило бы принять во внимание.

Мне хочется так думать. Мачеха между тем назвала месье Антуана и мадемуазель Эжери, и пустое место за столом приняло в себя новичка. Он сел напротив меня, на уже два месяца пустовавший стул.

— Я рад познакомиться с вами, — проговорил отец де Шато; я же взялась за ложку и окунула ее в остывшую кашу. — Поблагодарим же Господа за то, что мы собрались сегодня за этим столом.

И брызнул нам в лица четкой, размеренной латынью:

— Benedic, Domine, nos et haec tua dona quae de tua largitate sumus sumpturi. Per Christum Dominum nostrum. Amen[2] .

Пришлось оставить ложку, сложить ладонь к ладони и, уставившись в кашу, повторять за ним, выхватывая из ровного потока отдельные слова: facial nos, ante cenam, Rex aetemae gloriae. Словно гладкие камни, падающие в ладонь. Ненавижу латынь.

Выдохнув над кашей и хлебом короткое благочестивое amen, мы снова взялись за ложки.

Я ела и украдкой рассматривала руки священника — выше смотреть не хотелось. Просто замечательные были у него руки, простые и честные, не то что надушенные ладошки наших дворян. Подушечки пальцев загрубевшие, костяшки сбитые, на тыльной стороне левой ладони — бугристый шрам. Хорошо могу представить, как он этими руками держит тяпку, чтобы вскопать грядку в огородике при церкви; пропускает между пальцами душное золотое зерно, нюхает, от зерна поднимается пыльный и вкусный запах; как пальцы перебирают бобы, хватаются за топор и пилу, сжимают поводья. Сельские священники — удивительный народ. В Париже его смуглая кожа и чеканный шаг не снищут популярности. Нынче в моде бледность, надушенные платки и завивка у лучших брадобреев.

Над столом висело настороженное молчание, пока Мишель не спросил — а он редко это делает:

— Папа?

— Отец в отъезде, Мишель, — сурово сказала мачеха.

Ребенок нахмурился, стараясь понять, что ему сказали, — он очень старательный, наш Мишель. Не получилось. Тогда он повторил:

— Папа!

— Мишель, он уехал далеко, — я не люблю, когда мачеха дразнит его, отвечая, как взрослому и умному, — он таким никогда не станет, ему и так тяжело жить в своем особом мире, если остальные не снисходят. Никому из нас не дано ни понять, ни объять мир Мишеля. Мы имеем шанс лишь заглянуть туда одним глазком.

Я улыбнулась и пятерней изобразила на столешнице скачущую лошадь:

— Поехал верхом. Ты же помнишь, какая у папы лошадь.

К лошадям Мишель питает нескончаемую любовь.

— Бе! — сказал он.

Это значит — белая.

— Да, папа уехал на своей белой лошади. Ты помнишь, как ее зовут?

— И!

— Искра, правильно! — Я отломила большой ломоть хлеба и, привстав, протянула его Мишелю. Тот благодарно схватился двумя руками, развел в улыбке большие губы. — Папа немного покатается на ней и приедет обратно. Мы будем его ждать. Правильно?

Мишель подумал, важно кивнул и впился зубами в хлеб — на мордашке написано счастье. В состоянии счастья Мишель пребывает большую часть своей жизни. Многим из нас до него далеко.

Я села и отряхнула руки от крошек. Мачеха скривилась и отвела взгляд — спектакль, разыгранный при новом священнике, смущал ее, и вместе с тем она тайно наслаждалась, что ее грязное белье выставлено напоказ. Мишель — ее большая нечистая тайна, грех и наказание, а так сладко сознаться в грехе тому, кто свят.

Я знаю ее очень хорошо. Я знала, что сейчас она ерзает от стыда и удовольствия.

Отец де Шато проследил за разыгравшейся сценкой по-прежнему бесстрастно. И тогда я начала подозревать, что он все-таки сделан из ясеня.

Таких непонятных завтраков в нашем доме давно не случалось. После того как над опустевшими тарелками был пробормотан финальный amen, мадемуазель Эжери быстро подхватила Мишеля и была такова. Месье Антуан увел Фредерика. Я тоже встала, вознамерившись уйти.

— Останься, Мари-Маргарита, — велела мачеха. — Я хочу, чтобы ты пошла со мной и отцом де Шато в мою гостиную.

Я пожала плечами:

— Если вы считаете, что это необходимо.

Взгляд мачехи велел мне: не перечь!

Мы прошли гуськом из столовой в утреннюю комнату, а оттуда — в маленькую гостиную, где мачеха любит сидеть днем и принимать немногочисленных подруг. Стены обиты темно-зеленой тканью, картины — в основном пейзажи — словно окошки в иной мир. Там веселые пастухи и пастушки играют на флейтах опрятным белым овцам.

Никогда в жизни такого не видела.

Мачеха села в кресло спиной к окну, и забравшееся между занавесками осеннее солнце высветило ей шею с завитками пепельных волос, выбившихся из-под чепца. Мне она указала на кресло в углу, так, чтобы могла меня видеть. Она всегда наблюдает за мной, как за ядовитой змеей, всегда готова к моему броску. А когда я действительно бросаюсь, изумляется.

— Прошу вас, садитесь, святой отец, — это ему предназначалось гостевое кресло — роскошное, в лилиях и золоте.

Отец де Шато молча сел на краешек, снял с пояса четки и принялся перебирать. Стук-стук. Стук-стук Янтарь поблескивал в полумраке.

— Это надолго? — спросила я.

— Мы будем беседовать столько, сколько необходимо, — бросила мачеха. — Отец де Шато, утром в разговоре я не упомянула о несговорчивом характере нашей Мари. Тем более прискорбен сей факт, что она должна обвенчаться с виконтом де Мальмером не позднее чем через полтора месяца. Свадьба назначена на двадцатое октября.

— Мои поздравления, дочь моя, — уронил священник, и я внутренне ощерилась.

Какая я тe6e дочь, незнакомец?

Сейчас, когда он сидел вполоборота ко мне и руки оказались заняты четками, можно было посмотреть на его лицо. Ничего хорошего я не увидела. Студеный взгляд, струящийся, как ручей по камням, так и видно, как в глубине, словно рыбы, снуют мысли. Я уже понимала, к чему клонит мачеха. Она часто ворчала, что отец Августин уделял моему нравственному воспитанию слишком мало внимания.

Сама мачеха не может меня воспитывать. Как она говорит отцу (при нем она не решается употреблять слова «дьявольское отродье», которые временами бормочет себе под нос), между нами слишком невелика разница в годах, чтобы мачеха могла рискнуть взнуздывать столь непокорный нрав. Мне двадцать два, ей — едва минуло тридцать. В эти годы она выглядит старухой.

Иногда меня сковывает ужас: неужто и я… Нет, нет. И я пристально вглядываюсь в зеркало.

Пока все хорошо.

— Виконт де Мальмер — уважаемый человек, достойный дворянин и верный христианин. И хотя разница в летах между ним и Мари достаточно велика, граф де Солари надеется, что этот брачный союз станет счастливым, — продолжала журчать мачеха. — Не правда ли, Мари? Не ты ли сама выбрала виконта де Мальмера, хотя остальных женихов отвергала одного за другим?

Мне показалось или в глазах святого отца мелькнул интерес? Словно блик на воде: мгновенно кольнул взгляд и исчез. Янтарные четки все так же текли в его натруженных пальцах. Стук-стук.

— Ну же, Мари, отвечай! — потребовала мачеха.

В каком случае она оставит меня в покое — если взбунтуюсь или если изображу смирение? Второе вероятней. Только не стоит переигрывать: мачеха почует, что присмирела я неспроста.

— Да, я сама выбрала виконта де Мальмера, — я постаралась поднять подбородок выше — пусть сельчанин видит, что я — знатная дама, обладающая правом выбора. Такое редкое явление в наши времена. — Отец предлагал мне различные союзы с достойными дворянами, но лишь этот будущий брак нравится мне.

— Тогда, несомненно, его одобрит Господь, — проговорил священник. — Его благословение сольется с любовью, которую вы, несомненно, испытываете к своему нареченному, дочь моя.

И снова этот короткий блик во взгляде. Мираж, наваждение. Я едва заметно нахмурилась, пытаясь понять, ведет ли святой отец какую-либо игру или нет.

Он хочет понравиться моей мачехе, должен хотеть. От этого зависит его место и пропитание. Он явно не из богачей, посмотрите-ка только на эту суконную сутану. Часто я видела священнослужителей в шелке, бархате и мехах, в драгоценном атласе и каменьях, как у королевских фавориток. Этот пока не заслужил ни горностая, ни рубинов. Если он приехал в Париж, значит, хоть немного честолюбив. Что ему может быть нужно от меня?

Я не хотела лгать и потому плотно сжала губы.

Любовь к мужчине — такая тонкая материя, что не следует ее вот так, второпях, комкать. Виконт де Мальмер и вовсе разговор особый. Кто мне такой этот священник, чтобы вот так запросто, да еще при мачехе, душу выворачивать? А ложь громоздить не хочется, к чему плодить ее в мире, и так достаточно.

— Позвольте, я оставлю при себе свои чувства к виконту де Мальмеру, святой отец, — в конце концов произнесла я.

— Вот об этом я и говорила вам, отец де Шато! — с жаром вскричала мачеха. — Несговорчива, совершенно несговорчива; не хватало нам, чтобы виконт возвратил ее домой с позором. Там, где лучше скромно промолчать и опустить глаза, у нашей Мари непременно найдется словцо-другое, а то и целая гора слов. Не надлежит ли ей, как верной дочери церкви, понять, что такое смирение, прежде чем ее брак будет скреплен на земле и в небесах?

— Вы желаете, чтобы я наставил ее на путь истинный, госпожа де Солари?

Ох, как это прозвучало! И в тот же миг я поняла, что отец де Шато не так прост, как желает нам показаться, не так отстранен и учтив. Он будет завоевывать себе расположение шаг за шагом.

— Вы согласились исполнять обязанности священника при нашей семье, не только обязанности моего духовника, — произнесла мачеха чуть смущенно.

Ее бледные щеки подернулись налетом румянца. Казалось, сейчас она позабыла, что служить при богатой графской семье бедняку священнику — неслыханная милость; что сама по рекомендации подруги пригласила отца де Шато в Париж, оказав честь.

— Разве не входит в эти обязанности та, что предписывает наблюдать за благочестием в семье? За смирением? Отец Августин, да упокоится его душа в райских садах, был добр ко всем нам, но излишне рассеян, что, конечно, извинительно, принимая во внимание его почтенный возраст. Он не мог смирить нашу Мари-Маргариту, и молитвы не помогли моему старшему сыну, — тут она чуть запнулась, размышляя, не перегнула ли палку. — Отец де Шато, вы сегодня желанный гость в этом доме, но я надеюсь, что вы станете членом нашей семьи.

Как же, подумала я, переводя взгляд с мачехи на священника: она — мягко стелющая, он — привыкший жестко спать. Стать членом нашей семейки ни один нормальный человек захотеть не может. Кроме виконта, моего жениха, но у него тут свои интересы.

— Ваши слова радуют мое сердце, — отец де Шато поспешил налить меда в ответ. — И, разумеется, памятуя ваше великое расположение и милость ко мне, я постараюсь всячески способствовать духовному здоровью семьи де Солари. Однако, — тут в его голосе проскользнула, словно змея, опасность, — я не стану спешить и делать скоропалительных выводов. Я непременно побеседую с вашей падчерицей, только через несколько дней. Прежде я хотел бы понять…

Слова «куда я попал» так и не сорвались с его губ. Вместо этого священник вымолвил:

— Понять, чего хочет от меня Господь и как далеко Он позволит мне зайти.

По лицу мачехи я видела, что она страстно желает: пусть Господь позволит священнику зайти сколь угодно далеко. Если этот святоша решит вынуть из меня душу, мачеха лишь порадуется. Я холодно улыбнулась, не разжимая губ, и это было принято за молчаливое согласие.

На том и порешили.

Глава 2 Ad discendum, nоn ad docendum [3]

В последующие несколько дней я мало видела отца де Шато. В основном за общими трапезами, к коим он неизменно являлся вовремя, читал молитву негромким, но звучным голосом и с аппетитом, аккуратно ел. Большую часть времени он проводил в своей крохотной комнатке рядом с домашней капеллой, там же в капелле молился и что-то приводил в порядок — старичок Августин, к концу своего земного пути весьма подслеповатый, явно оставил имущество небрежно сложенным. Иногда я встречала отца де Шато в коридорах, иногда во дворе, вежливо раскланивалась с ним, получала благословение и убиралась восвояси. Чем позже он возьмется за меня, тем лучше. Я бы предпочла, чтобы он и вовсе забыл обо мне, однако на подобную удачу рассчитывать не приходилось.

На второй же день он попросил домочадцев звать его отцом Реми (к чему эти скучные церемонии, право слово), и все скоро привыкли. К нему вообще оказалось легко привыкнуть, к этому сельскому священнику, для которого большой город пока что ограничивался стенами нашего дома — на улицу отец де Шато почти не выходил.

Я узнала немного подробностей о нем от Норы, моей горничной. Конечно, на кухне сплетничали о новичке в доме и, конечно же, уже кое-что разузнали. Мачеха обмолвилась своей служанке, та разболтала поварихе, ну, а что известно поварихе — то знают все.

— Он младший сын в боковой ветви рода, — рассказывала Нора, расчесывая мне волосы перед сном.

Гребни черного дерева с инкрустацией серебром, доставшиеся мне в наследство от матери, казалось, вот-вот сорвутся и утонут в пшенично-рыжем потоке. Нора ловко управлялась с ними, перебирая одни пряди, оставляя напоследок другие.

— Конечно же, пошел в священники, как обычно бывает. Всю жизнь провел в глуши, где-то в Провансе, обычным кюре. Потом церквушку, где он служил, епископ передал кому-то другому. Отца Реми он отрекомендовал одной своей знатной знакомой. Знакомая написала рекомендательное письмо к графине де Солари…

— Однако образование он имеет, — заметила я.

— Ах, да все дети дворян имеют образование, коли родители могут себе это позволить. Только состояния святой отец не наследовал и доходов от аббатства не получает — никак, епископ поскупился. Церковные мыши и те, видать, богаче святого отца. И как жаль, как жаль, ведь он такой красавчик!

Я даже головой дернула.

— Красавчик? Отец де Шато? Вот уж нет.

— Где ваши глаза, госпожа Мари? — упрекнула меня Нора. Она всю жизнь провела у меня в услужений, а потому держалась запросто. — Вы на него взгляните!

— Глядела, и не раз. Ничего особенного.

— Эй! — Нора уперла руки в бока. — А кого ж тогда красивым считать, как не его?

— Отец Августин был красив. И Жано. И отец красивый.

Нора хмыкнула и покачала головой.

— Все не могу понять, как вы этак глядите. У отца Августина нос был картошкой и внешность простецкая, что у Кузнецова подмастерья. Про вашего Жано вообще промолчу — волк волком был! Про господина графа, так и быть, перечить не стану — кавалер знатный. Но отец де Шато… Ах, ему бы нарядный костюм и шпагу, тогда б все увидали!

Я пожала плечами. Люди красивы изнутри. Душою. Если у человека душа мелочная, или пустая, или вовсе нет ее — о какой красоте может идти речь? Пусть совершенны брови, губы изогнуты луком Амура, волосы роскошно струятся из-под шляпы — уродство души ничем не скроешь.

Отец Реми показался мне скучным. Что толку смотреть на его правильный нос, если внутри у этого человека одни молитвы и запах ладана?

И все же после разговора с Норой я стала присматриваться к нему. Он по-прежнему занимал место напротив меня за столом, и я то и дело скользила по нему взглядом, пытаясь понять, что в нем нашла прислуга и отчего он вдруг обрел ее благоволение.

Не спорю, он хорошо двигался, хорошо и гордо держал голову — люди, всю жизнь проведшие в услужении, это чуют и любят. Все же он оставался дворянином, хотя по праву рождения мог бы блистать при дворе, если бы к знатности прибавилось хоть немного денег.

Сколько таких дворян проживало свою жизнь в монастырях, сколько надевало мушкетерский плащ и погибало на поле боя, сколько сгинуло в глуши и безвестности! Этот человек носил свою судьбу с равнодушным смирением, и мачеха почуяла это, почуяла сразу, иначе не предложила б ему научить этому смирению меня.

В его лице, столь щедро обласканном жарким солнцем, взгляд цеплялся за все сразу — и ни за что. Добавить в это лицо огня, добавить природной живости, и как хорошо бы оно смотрелось. Однако никакие страсти не оживляли черт отца Реми, не повергали его душу в смятение. И его лицо оставалось черновым наброском, который однажды сомнут и без сожаления бросят в огонь.

Прошло несколько дней, и отец возвратился из поездки по нашим владениям в Шампани; сразу дом заполнился и ожил, сразу стало видно, что здесь живет семья, а не сборище случайного народа. Фредерик выбежал отцу навстречу, едва заслышав, что тот приехал, и был обласкан и даже подброшен к потолку, словно маленький. Эжери привела Мишеля, и тот, раскрыв рот, в своем увеличившемся счастье поспешил к отцу, удостоившись той же ласки, что и Фредерик. Младший брат взирал на старшего с плохо скрываемым презрением — дескать, за что дурачку то же, что и мне? — и я, не впервые заметившая этот взгляд, одернула мальчишку.

— Будь добрее, — велела я. — Будь милосерднее.

Если мачеха не желает воспитывать во Фредерике любовь к слабоумному брату, то этим занимаюсь я. Положение щекотливое: Мишель старший, но наследовать он очевидно не может; Фредерик младший, и осознание этого грызет его. Вот кому бы хорошо поучиться смирению. При случае намекну отцу Реми — если он все-таки соизволит заговорить со мной, конечно.

Нашего сельского кюре отец приветствовал милостиво и пригласил для беседы в свои покои. Там два достойных мужа провели два часа и вышли, абсолютно довольные друг другом. Отец улыбался, священник же, хоть и сохранял на лице все ту же невозмутимую мину, выглядел явно радостнее, чем прежде. Во власти графа де Солари было возвратить отца Реми туда, откуда он приехал, однако господа мужчины пришлись друг другу по душе.

Священник служил в капелле, заново освятил дом, давал уроки катехизиса Фредерику, еще не прошедшему конфирмацию — это предстояло семилетнему наследнику рода года через два. Однажды я заглянула в комнаты Фредерика, когда отец Реми проводил урок, и простояла несколько минут, слушая плавный рассказ об Ассизском Бедняке[4], о его беззаботной юности и обращении, после чего крайняя бедность не огорчала его, но радовала. О том, как был он добр даже к незнакомцам и как излучал спокойствие и счастье. Я стояла, придерживая дверь, а отец Реми, сидя на низком табурете, освещенный падавшим из окна солнцем, говорил и говорил; Фредерик весь подался вперед и закусил губу. Через некоторое время я вышла и оставила их вдвоем — похоже, моего визита они так и не заметили.

Наверное, в своем сельском приходе этот немногословный в повседневной жизни человек пользовался немалой популярностью.

Мне же отец Реми по-прежнему не сказал и десятка слов, не считая благословений. Он не интересовался мною, не спешил выполнить поручение мачехи и даже не приглядывался ко мне, что начинало меня удивлять. И я испытала даже некоторое облегчение, когда через неделю после приезда в наш дом отец Реми подошел ко мне после завтрака.

— Буду рад, если вы придете сегодня к исповеди, дочь моя.

В первый раз он стоял достаточно близко, и я, подняв голову и глядя ему в лицо, цеплялась взглядом за мелочи: чуть отросшая седоватая щетина, нитевидный шрам на щеке, густые ресницы и изгиб века, как у королевского оленя. Отцу Реми исполнилось, по всей видимости, лет тридцать пять или сорок — немолодой, поживший на земле человек.

— Да, святой отец.

— Может быть, в полдень? — предложил он.

— Чудесное время для исповеди.

— Тогда буду ждать вас в капелле, дочь моя.

Он отошел, оставив после себя слегка волнующий травяной запах.

Наша капелла втиснута в интерьер большого дома, как втискивают книгу среди других книг на полке, уже стоящих достаточно плотно: узкая и высокая, с вознесенной к небесам острой башенкой, чья крыша торчит над особняком Солари, будто опознавательный знак. Если подняться туда, наверх, и выглянуть в окошко, то можно увидеть вдалеке шпиль Сен-Шапель. Вместе с домом капеллу возвел архитектор, чье имя не сохранили семейные хроники, и было это век назад. За сотню лет дом один раз слегка перестраивали, однако выйти за уже положенные пределы не смогли. Париж разрастался стремительно, и вокруг давно подпирали нам бока чужие особняки. Наша улица вилась, как горная тропа, только гораздо более оживленная, чем обычно бывают такие тропы. Лишь в своих комнатах и в небольшом саду на задворках особняка можно было найти уединение.

Раньше я искала покоя и в капелле — никто из нас не отличается излишней набожностью, и я проводила долгие часы, сидя на полированной скамье и листая книги или слушая отца Августина, не опасаясь, что здесь меня потревожат. Однако после воцарения тут нового священника я заходила в капеллу лишь по необходимости. Хорошо, что сентябрь только начался, стояли еще погожие деньки, и можно проводить время в саду. Скоро придут холода, тогда мне останутся лишь мои комнаты.

Впрочем, когда станет по-настоящему холодно, меня здесь уже не будет.

Я входила в капеллу за несколько минут до полудня, и солнце, пробравшееся в узкие витражные окна под потолком, разложило на полу теплые листы света — малиновые, синие, дрожаще-серебряные. Капелла у нас красивая. Тонкие росписи на стенах — вот ангел со взъерошенными ветром крылами склонил голову перед замершей в удивлении Марией, и лилия — словно сталь в его руке; вот Святой Дух воспарил в расходящихся лучах; вот та же Мария плачет над худым, вытянутым в смертной муке телом Христовым: Смотрят со стен святые, и полны печали или радости их глаза. Но самое мое любимое изображение — на правой стене: глядит на меня со спины побежденного дракона святая Маргарита Антиохийская. Ее голова запрокинута к небесам, тонкие руки протянуты к Господу, не видному за облаками, всемогущему и милостивому. Светлые волосы вьются, словно стебли плюща, и поверженный дракон задумчив и печален. Ах, как же близок мне взгляд этой дочери языческого священника, которую не сломили пытки огнем и водой! Как много вижу я в ее глазах цвета индиго, как много скрытого за изображением, созданным умелой рукой художника. Сколько часов я провела здесь, а ее пальцы все так же тянулись и тянулись к светлому и недостижимому небу.

Отец де Шато сидел на первой скамье, погруженный в чтение требника. Я подошла и увидела, как он шевелит губами, а глаза его полузакрыты. Моя тень коснулась кончиков его сапог, выглядывавших из-под сутаны, и лишь тогда он поднял голову. Моргнул, закрыл требник. И слегка улыбнулся.

— Я думала, вы будете ждать меня в исповедальне, — сказала я.

Он молча указал в нужную сторону. Я развернулась и отошла, чувствуя спиной его чужое присутствие.

Исповедальня — деревянная будка, разделенная надвое, — вся пропахла старым дубом. Я устроилась на скамье, привычно перебирая своих героев на стенах, созданных воображением и причудливо бегущими линиями, что живут внутри древесины. Удивленный лесовик глядит на меня, вытянув нос, и рыцарь сражается за честь прекрасной дамы, и солнце встает над холмами.

Скрипнула скамья, поднялась заслонка. Отец Реми не закрыл дверь со своей стороны, и солнце упало на мое лицо небольшими квадратиками.

— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила.

— Что желаешь исповедовать ты перед Богом, дочь моя?

Сейчас, когда я не видела его, а слышала лишь его голос, растущий в деревянном пространстве, словно листва, мне стало немного легче. Никому не могу я рассказать то, что у меня на душе; оно запаяно, закрыто смертными печатями и не разомкнётся, пока не придет время. Мне все равно, что думают по этому поводу клирики, с Господом же мы поговорим отдельно. И не теперь.

Для священников у меня имелся в запасе небольшой список грехов, которые легко и приятно отпускать в предобеденные часы.

— Я не слишком добра к своей мачехе, графине де Солари.

Это знают все, это и так видно — никакой тайны, все начистоту. Я почувствовала, что отец Реми шевельнулся за разделявшей нас тонкой перегородкой.

— Почему так происходит?

— Она не слишком умна и терпеть не может меня. — Чистая правда. — Она считает, что отец излишне потакает мне, и ревнует. Когда моя мать умерла, отец недолго горевал по ней и после соблюдения положенного траура женился на другой. Мне тогда исполнилось двенадцать, и я восприняла это излишне болезненно.

Ни капли лжи, пусть он это почувствует. Я закрыла глаза и вспомнила: коридоры нашего замка в Шампани, казавшиеся мне тогда громадными, передвижение незнакомых людей, тогда еще чужую женщину рядом с отцом. Я смотрела, как он держал ее за руку, и поверить не могла. В их первую брачную ночь в графской постели оказался целый выводок лягушек.

Я шевельнулась, и квадратик солнца лег мне на правое веко.

— Я и вправду не слишком ее люблю.

— Отец стал любить вас меньше из-за того, что женился?

— Сначала мне казалось, что да. Потом я поняла, что его любовь никуда не исчезла. Но к тому времени я уже не смогла научиться любить его новую жену.

— Никого нельзя заставить любить, — произнес отец Реми, и я открыла глаза.

Солнце немедленно воспользовалось этим и укололо в зрачок; я дернула головой.

— А где же проповедь о том, что я должна немедленно воспылать к ней любовью и больше никогда не допускать плохих и греховных мыслей?

— Дочь моя, — вкрадчиво сказал отец Реми, — если вы с двенадцати лет этому не выучились, то начинать, по-моему, бесполезно.

Я удивилась так, что не знала, что говорить дальше. Мне показалось, что он смеется за своей перегородкой, что там, в полутьме, расчерченной солнечными лучами, священник сидит, забросив ногу на ногу, и теребит подбородок, и смеется беззвучно. Как может он, неотесанный сельский кюре, говорить столь дерзко — не против меня, но против своего Бога? Я ожидала укора, увещеваний, проповеди о любви Христовой, но не этого лукавого тона, не фразы из арсенала мудреца.

— Вот с будущим мужем у вас есть шансы познать таинство взаимной любви, — продолжил отец Реми, так как я больше не произносила ни звука. — Великое таинство, дарованное лишь однажды, ибо истинная любовь — единственна. Наставила ли вас ваша мачеха в вопросах брака или же вы ждете наставлений?

— Моя мачеха, которую вы не советуете мне любить, святой отец, — сказала я, — предпочитает, чтобы я все узнала сама. И таинство любви, и таинство совокупления, ежели речь идет об этом. Она считает, что я покорюсь и приду просить у нее совета. Жестокая ошибка, и мне остается ее лишь пожалеть.

— А вы действительно дерзки, Мари-Маргарита, — заметил отец Реми. — Даже не знаю, пойдет ли вам смирение, которому я должен вас научить. Это словно навязать бантов на норовистую лошадь: несмотря на ленточки и колокольчики, она все равно вас сбросит.

Он хочет, чтобы я ему дерзила? Чего он добивается?

— Сравнить благородную даму с лошадью — невелика заслуга, — вымолвила я. — Чему вы на самом деле собираетесь учить меня, отец Реми? Правилам поведения в супружестве или смирению перед мужем и теми глупцами, что мнят себя достойными управлять моей судьбой?

Из-за перегородки до меня долетело хмыканье.

— Для начала я хотел бы завершить вашу исповедь, так стремительно превращающуюся в неуместный в исповедальне разговор.

— Ах, простите, — пробормотала я. — Что там еще? Я не умею прощать, я ревнива, иногда не выношу саму себя, читаю не слишком благочестивые книги и, конечно же, не блещу послушанием. Достаточно ли этого?

— Если у вас больше ничего не осталось на душе, то достаточно, дочь моя Маргарита, — невозмутимо сказал отец Реми.

Я промолчала. Ни ему, ни кому-то другому я не могла рассказать, что именно остается у меня на душе. Несмотря на то что голос отца Реми снова смягчился, потек обволакивающим туманом; так он говорил с Фредериком, рассказывая сказки, очаровывая. Любопытно, учат ли этому священников или отбирают уже обладающих подобным даром?

Я не собиралась поддаваться колдовству.

— Это все, святой отец.

Он, к удивлению моему, не стал настаивать и быстро отпустил мне грехи. Стукнула, опускаясь, дощечка; я слышала, как отец Реми вышел. Недолго думая, я вышла вслед за ним.

Он стоял, скрестив руки на груди, и задумчиво смотрел на меня. Солнце золотило контуры его фигуры, и казалось, что священник светится, словно нарисованный на иконе. Не хватало нимба и подпевающих ангелочков. Яркий блик лежал на его волосах, как излишне щедрый мазок краски.

— А как же поучение? — спросила я. — Ведь вы должны учить меня не дерзить, верно?

— Вы действительно станете меня слушать? Меня, чужого вам человека? — Только губы его шевелились, и создавалось впечатление, будто со мною говорит статуя. — Нет, я не настолько самонадеян. Вы должны сами прийти ко мне и захотеть беседы, открыть свою душу, возжаждать изменений. Иначе ничего не выйдет. Перед падением возносится сердце человека, а смирение предшествует славе.

Я не понимала, где он говорит цитатами из Библии, а где — своими собственными словами. Впрочем, была ли разница? Вера пустила в нем корни, он сам обратился в веру. Не разящее копье Господне, но саван удушающий. Отец Реми только делает вид, что благоволит ко мне. Это ловушка.

Я улыбнулась.

— Что ж, тогда вам остается только подождать, когда я приду к вам. А если я не захочу?

Не дожидаясь ответа, я развернулась и пошла к выходу из капеллы, а он так ничего и не сказал мне вслед. На пороге я не выдержала и обернулась. Отец Реми уже не смотрел на меня. Он стоял на коленях перед алтарем, опустив голову, прильнув ладонью к ладони. На мгновение мне сделалось стыдно, однако я тут же подавила это лишнее чувство.

Глава 3 Igni et ferro [5]

Он остановил меня, когда мы с Мишелем уже стояли на пороге. Я завязывала ленты шляпки, Мишель же ворковал что-то, сжимая любимую игрушку — маленькую деревянную лошадку. Он всегда брал ее с собой, если мы выходили в город.

— Дочь моя, — прозвучал за моим плечом голос отца Реми, — вы куда-то собрались?

В последние дни он снова позабыл обо мне. К исповеди не звал, во время мессы не выделял — словом, просьба мачехи пропадала втуне. А сейчас вот стоял близко, и снова этот запах сухой травы, горящих свечей, ладана.

— Мы с Мишелем отправляемся гулять, — объяснила я: никакой тайны в том не было. — Я обещала ему показать церковь Сен-Этьен-дю-Мон.

— Но это неблизко.

Судя по всему, в расположении местных церквей священник разобрался быстро. Я знала, что он начал выходить из дому — иногда видела его шляпу из своего окна.

— Ничего, мы любим прогулки. Правда, Мишель?

Брат радостно закивал. В его глазах, видевших мир совершенно не так, как мои, сияло непреходящее счастье — оттого, что я забираю его в расцвеченный осенними красками мир, который дробится и тает, словно леденец. Обязательно куплю Мишелю леденец.

Священник бросил взгляд в узкое окно.

— Я буду сопровождать вас.

— Не стоит, отец Реми.

Я вовсе не нуждалась в его обществе.

— Я.никогда не бывал в Сен-Этьен-дю-Мон.

Нет, ему я леденец покупать не буду. И отказывать резко тоже нельзя, иначе он разозлится все же и заставит меня отбивать поклоны и бормотать молитвы, чтобы не дерзила слугам Господним.

— Хорошо.

— Подождите меня всего минуту, я возьму плащ.

Он отошел, а Мишель спросил, хмурясь.

— Что?

— Святой отец пойдет с нами, Мишель. — Я наклонилась, поправила ему выбившийся из-под шляпы по-младенчески мягкий локон. — Не бойся его. Он хороший человек.

Хороший или нет отец Реми, я не знала, только Мишелю незачем углубляться в тонкие материи взаимоотношений между людьми, которых он видит неведомо какими.

— Ага, — сказал Мишель и снова занялся лошадкой.

Отец Реми возвратился и вправду очень быстро: в широком дорожном плаще (подозреваю, он у нашего кюре единственный), простой шляпе с одиноким петушиным пером и при перчатках. Он открыл мне дверь, опередив зазевавшегося Дидье.

Мы вышли на улицу, и сразу же закружил пас обычный парижский шум.

Куда ни глянь — народу полно, все спешат по делам, нищенствуют, орут, торгуют. На углу сидит бродяга с перекошенным от нелегкой жизни лицом и скорбным голосом просит подать денье. Мы проходим мимо, отец Реми склоняется, чтобы уронить монетку в протянутые грязные ладони. Торговки пирожками суют товар прямо под нос, от лотков тянет поздним яблочным духом, непропеченным тестом. У лавочника, продающего сладости, я покупаю Мишелю большой сахарный комок на щепке; брат счастлив. Мы идем дальше, сквозь бурлящую толпу, сквозь запахи рыбы, зелени, нечистот, лошадиного навоза.

Церковь Сен-Этьен-дю-Мон стоит на горе Святой Женевьевы. Здесь рядом не менее оживленный квартал, чем у Лувра, — еще бы, ведь рядом Сорбонна, а студенты — народ веселый, проводят время так, что чувствуется: они знают, чего хотят от жизни. Сорбонна через некоторое время учит их другому, с годами сжимает их мысли в железных тисках догматов, тут негде разгуляться инакомыслию. Когда Жанна д'Арк попала в руки англичан и герцог Бедфорд выдвинул против нее обвинение в сношениях с нечистой силой, Сорбонна писала похвалы глубокомыслию и проницательности этого следователя, а когда Жанну сожгли — отслужила благодарственное молебствие. Конечно, потом пришли времена Гизов, когда сорбонистам дозволялось слишком многое; теперь они миновали. Ришелье не терпит ничьей иной власти, кроме своей и королевской, где уж тут разгуляться университетским старикам. Потому на лицах докторов Сорбонны, щеголяющих в черных шапочках, частенько читается уныние.

Мы поднимались к церкви по узкой улице, обходя вездесущих студентов, зачастивших сюда менестрелей, королевских мушкетеров и простой люд; отец Реми шел чуть сбоку и немного впереди, и перед ним расступались. Мишель, которому все нравилось, почти догрыз леденец; я забрала у него остатки, чтобы не поранился о щепку, и бросила в канаву; какая-то нищая девочка тут же подхватила их и скрылась в толпе.

Наконец, мы добрались до церкви и остановились чуть в стороне от входа, у крытой дерюгой повозки зеленщика, чтобы нас не толкали спешащие мимо парижане. Я достала платок, вытерла Мишелю рот и сказала брату:

— Смотри, какой красивый дом Господень. Тебе нравится?

Мишель старательно закивал, блуждая взглядом по фасаду, по лицам каменных святых и ангелов, по переливам камня. Сто тридцать лет строили эту церковь; первый камень заложили, когда не только меня — моих родителей еще не было на земле.

— Пламенеющая готика, — сказал отец Реми.

Я подняла к нему взгляд.

— Что?

— Этот стиль называется пламенеющая готика, — объяснил священник, не сводя глаз с церкви. — Видите, узоры под карнизом фронтона и переплет верхнего окна? Родственники этому каменному огню — мануэлино в Португалии, а в Испании — исабелино, в честь Изабеллы Кастильской, той самой, что была супругой Фердинанда Арагонского.

Я не ожидала, что он настолько образован. Не все дворяне умеют читать и писать, не говоря уж о том, чтобы разбираться в арках и оконных переплетах.

— Вера формирует архитектуру своего времени, — продолжил между тем отец Реми, так как я его не прерывала и слушать не отказывалась. — Мне кажется так. Раньше догматы были незыблемы и ворочались слабо, словно огромные каменья; та эпоха оставила нам романский стиль. Нынче же Библию трактуют и так, и этак, ищут сомнения в голосах евангелистов, и не утихают споры, о чем же там говорил святой Лука, что имел в виду святой Иоанн? — он скупо улыбнулся и взглянул на меня. — Вот и строятся храмы, где вместо едва обтесанных статуй святых — вырезанные до морщин печальные лица, где перья на крыльях ангелов, кажется, может пошевелить ветер, а языки пламени на фасаде летят к Богу, словно огонь инквизиторского костра. Чем больше говорят о религии, а не просто верят, — тем изящнее наши соборы. Как будто мы жаждем выразить наши распри в камне, объяснить Господу богатой резьбой, что и мы способны приблизиться к Его величию, пониманию Его бесконечности. Забавно, не правда ли?

И так как ответа он не дождался — я не собиралась вступать со священником в теологическую дискуссию, да еще и блуждать по запутанным дорожкам его предположений, — отец Реми продолжил:

— О, в Провансе тоже грешат готикой. Вот Сен-Жан-де-Мальт в Экс-ан-Провансе, такой уютный оплот госпитальеров… Я привык к другим церквям. У нас в глуши, вы же знаете, не свыклись с украшательствами и храмы строят простые и надежные, а старые не перестраивают — тут камней подложить, там стену подлатать, и простоит церквушка еще лет сто. Ну, дочь моя Мари-Маргарита, вы собираетесь зайти внутрь? Или мы дальше будем испытывать терпение доблестного зеленщика?

Я оглянулась и увидела, что торговец смотрит на меня с плохо скрываемым подозрением; впрочем, он тут же отвернулся, надвинув на лоб свою дырявую шляпу, не желая связываться с благородными господами.

— Идем, Мишель, — сказала я.

Отец Реми, кажется, ничуть не огорчился, что я никак не отметила его речь, пламенную, словно готика, он резвым шагом двинулся вперед.

Внутри нас обняла прохладная тишина. Жаль, что солнца сегодня так мало, подумала я: наверняка окно-роза светится, словно россыпь драгоценных камней, когда светило кидает в него свои лучи. Но и без сверкания витражей тут было на что посмотреть. Возносились к потолку ажурные лестницы, вырезанные столь тонко, что казались сделанными из гигантских кружев. На амвоне переплетались узоры. Вся конструкция будто летела ввысь: белокаменный огонь, подхваченный шаловливым ветром.

— Чувствуете ли вы себя внутри костра? — пробормотал отец Реми.

Он направился вперед; я осенила себя крестным знамением, сделала знак Мишелю, чтобы он повторил. Это мой брат делать умеет.

В церкви было безлюдно. Отец Реми снял шляпу и расстегнул плащ, аккуратно положил их на скамью и преклонил колени перед алтарем. В своем тесном облачении он показался мне еще более худым, спина — еще более костлявой, как у речной рыбы в голодный год; полы сутаны расплескались вокруг него, словно черная лужа. Я не стала мешать его молитве. Мы с Мишелем прошлись вдоль стен, и брат совсем притих, как будто тоже говорил с Богом, только внутри себя.

Я усадила Мишеля на одной из скамеек с резными спинками, сама устроилась рядом, обняв его. Отец Реми все молился, и я закрыла глаза, вдыхая сыроватый просторный запах церкви, поглаживая кончиками пальцев бархатный рукав камзола Мишеля.

В Господа я верю крепко; хотя, может быть, не так, как учат клирики. Мне всегда казалось, что Господь гораздо больше того, что люди когда-либо осмеливались и осмелятся сказать о Нем. А потому я никогда не беспокоилась о том, поймет ли Он меня: тот Бог, что живет и струится вокруг, понимает абсолютно все. Все мои страхи, мою любовь и особенно — мою ненависть, не имевшую ничего общего ни со смирением, ни с боязнью совершить грех. Я верю, что мой Бог знает, какой огонь горит во мне, и как сильно я люблю Его, и что я должна сделать. Он поможет мне.

Не знаю, сколько мы так просидели, но очнулась я, от прикосновения к руке. Отец Реми стоял надо мной, словно согнутое ветром печальное дерево, и лицо его тонуло в сумерках.

— Вы помолились? — спросила я.

— Да, а вы? Вижу, что да. — Он снова был в плаще и шляпе и протягивал мне руку в грубой перчатке. — Похоже, вы устали, а маленький Мишель так почти спит.

— Вы его не знаете, — усмехнулась я. — Стоит нам снова оказаться на улице, как он оживет. Он может гулять очень долго.

— Кажется, вы это проверяли, дочь моя?

— Неоднократно.

— И настаиваете на том, чтобы вернуться домой пешком?

— Настаиваю.

— Что ж, — сказал он, не выказывая недовольства, — тогда нам следует поспешить. Скоро стемнеет.

Мы вышли на ступени, оставив позади застывшую прохладу церкви. Смеркалось. По улицам плыли золотые огни: горожане зажигали фонари, чтобы при ходьбе внимательно смотреть под ноги. Отец Реми еще раз спросил, не хочу ли я нанять экипаж, я вновь отказалась: мы с Мишелем, бывало, и позже возвращались домой. Тогда священник покинул нас на пару минут, а вернулся с ржавым фонарем, внутри которого обитал теплый и уверенный огонек.

— Сторговал у какого-то бродяги, — объяснил отец Реми.

Мишель пришел в восторг от фонаря и все пытался дотянуться, чтобы поймать золотую бабочку.

Мы шли медленнее, чем раньше. Розовые отсветы заката в вышине гасли, облака, отороченные пурпуром, тускнели. Цвет парижских сумерек осенью и ранней весной — цвет побледневшей золы в старом очаге. Бесполезно ворошить ее палкой, пламя не возвратится. Утром придет служанка, бросит щепу, сухие ветви и запалит огонь. Пока же можно молча смотреть на почерневшие от копоти камни ночи.

Я сжимала руку Мишеля, и мне казалось, что мы путешествуем по стране теней, подхваченные их немыслимым хороводом, затянутые в волшебную реку. Из полумрака выплывают лица — молодые и старые, бородатые и чисто выбритые, веселые и равнодушные, — все они возникают на мгновение рядом, чтобы навсегда кануть в ночь. А наш проводник, несущий фонарь в руке, охраняет нас от зла, чтобы мы могли спуститься и выйти на землю снова, забрав то, что нам так нужно. Он — Гермес, что ведет нас в царство Аида, и все глубже, все дальше, и уже слышно, как стонет река… Но ведь он вывел оттуда Персефону?

Отец Реми обернулся, и наваждение сразу же исчезло.

— Дочь моя, вы говорили, что можно пройти более коротким путем?

— Боюсь, вам он не понравится, — объяснила я. После совместного похода в Сен-Этьен-дю-Мон мне оказалось легче разговаривать со священником. — Я хожу там только днем, когда много людей вокруг.

— Но ведь еще не поздно, и я с вами, — сказал отец Реми со слабой улыбкой. — Я крепкий деревенский парень, а если что случится, огрею нечестивца словом Божьим.

Я засмеялась. Это невероятно, но я засмеялась.

— Вы по-прежнему не желаете нанимать экипаж? Нет? Тогда покажите мне, где сворачивать.

— Через два переулка, налево.

Он кивнул и снова зашагал чуть впереди. Мы с Мишелем, заворожено следившим за людьми вокруг, поспешили следом.

Не знаю, что вдруг на меня нашло, только улыбка до сих пор стыла на губах, словно мартовская новорожденная луна. Редко кому удавалось заставить меня смеяться — вот так, когда я не жду и не готовлюсь к тому, что сейчас придется вежливым смехом ответить на шутку или нужно развеселить брата. Теперь я сомневалась, что отец Реми наполнен лишь молитвами; каждый его следующий небольшой шаг, каждое новое слово выдавали в нем человека если не глубокого, то уж, во всяком случае, не пустого. Не знаю, терзают ли его страсти, или же он сумел избавиться от них, а его скольжение по словам — результат обретенной душевной безмятежности; но то, как он говорил о церкви и религии, как пошутил со сдержанным уважением, как спокойно смотрел на Мишеля, немного примирило меня с присутствием отца де Шато в доме. Не думаю, что нам будет о чем поговорить по-настоящему; возможно, я хотя бы перестану ему дерзить.

Все равно нам недолго поддерживать общение: скоро я покину дом де Солари.

Задумавшись, я не заметила, как мы миновали оживленные перекрестки! Теперь мы шли по узкой, вьющейся, словно веревка, улице, где уже было почти безлюдно, не встречались стражники, а дома стояли так близко Друг к другу, словно хотели слиться в объятиях. Верхние этажи выдавались над нижними, стремясь заполнить все доступное им пространство, но я знала, что они никогда не сольются и полоска темного неба так и застрянет между ними.

Наши шаги гулко отдавались здесь, под ногами иногда хлюпала грязь — хорошо, что давно не случалось сильных дождей, иначе здесь было бы не пройти. Отец Реми молчал, Мишель топал уверенно, бормоча что-то себе под нос, и я расслабилась. До дома было совсем недалеко.

Нас догнали там, где ручей улицы выливался, словно в озеро, в маленькую площадь; дома толпились здесь менее кучно, скучал полузаброшенный трактир, чья вывеска с неразличимым рисунком скрипела на ветру. Трое вышли нам навстречу, а двое оказались за спиной. Круг от фонаря лежал на грязных камнях; он качнулся и замер, когда отец Реми остановился.

— А ну-ка, кто это у нас здесь?

Даже на некотором расстоянии от них разило прогорклым маслом, дешевым вином и рыбой, грязными тряпками, немытым телом. Я не видела их отчетливо, только тени, скользящие в полутьме. Луна еще не поднялась, и маленькую площадь нежно окутывала темнота.

Что делать? Звать стражу? Она не услышит. Уповать на милосердие местных жителей? В Париже не модно быть милосердными. Я горько раскаивалась в том, что поддалась на бодрую скороговорку отца Реми и позволила ему идти здесь. Мы сокращали путь домой, но не сократили ли при этом жизни? Я прижала к себе Мишеля, который, конечно, ничего не понял.

Отец Реми стоял, словно статуя. Эту его неподвижность я уже знала. Вряд ли он сдвинется с места, чтобы помешать этим людям, что он может против пятерых? Только торговаться.

— Сын мой, — сказал отец Реми мягко, — неужели ты не видишь, кому мешаешь пройти? Пропусти меня и моих спутников, и, так и быть, заработаешь благословение на этой неделе.

— Ба, да тут святоша! Что за сладкие речи! — долетел до меня хриплый басок.

Мне стало очень холодно, и я, чтобы не бояться, выпрямила спину. Я кое-что могу и жизнь свою продам недешево. Жано успел мне показать…

— Святошам веры нет, — произнес кто-то другой; голоса их сливались в один омерзительный голос, который, казалось, идет отовсюду. — Так и быть, отпустим, как только обшарим ваши карманы, отец! А вот красотке придется задержаться. Больно хороший на ней плащ; эй, девчонка, это случайно не горностай?

— Горностай, как пить дать. К чему долгие беседы — кошельки давайте, кошельки!

— Дети мои, — смиренно обронил отец Реми, — я все же настойчиво предлагаю решить дело миром.

Клокочущий смех был ему ответом. Такие люди не церемонятся и не любят долгих разговоров. Тени шевельнулись, словно готовясь к магической пляске, желая затянуть нас в смертельный круг… Вот мы и спустились; в царство Аида. Проводник сейчас должен покинуть нас.

Отец Реми повернулся ко мне; фонарь освещал его подбородок, а лицо превратилось в гротескную маску, и только ярко блестели белки глаз.

— Дочь моя Мари-Маргарита, — сказал наш сельский кюре, — подержите это, прошу вас.

И он протянул мне фонарь. Я взялась за кольцо и чуть не выронила ржавого уродца, в котором по-прежнему билось золотое сердце. Мишель, обрадовавшись, сказал «ага» и потянулся к огню; я подняла фонарь повыше.

— Дети мои, — вновь начал отец Реми, но его не стали слушать.

Тени потянулись к нему и ко мне, и я невольно отступила назад, словно священник приказал мне во что бы то ни стало сберечь его живую душу, запертую в фонаре.

В следующий миг мне под ноги упал широкий шерстяной плащ, а следом за ним прилетела шляпа; отец Реми же, казалось, сгинул в чернильной тьме.

Я ожидала, что меня схватят сзади, и поспешно попятилась, прижавшись к стене и крепко прижимая к ней хныкнувшего Мишеля; но, как оказалось, всем было не до меня. По площади упавшим яблоком покатился звон — запели клинки. Железо скрежетало о железо, вызывая кислую тошноту, — шла игра на жизни. Я почти ничего не видела и не понимала, что происходит, только вспыхивали иногда отблески на клинках, долетали до меня бессвязные ругательства, и казалось, что это мечутся в запертой клетке оголодавшие черные вороны. В теплой ручонке Мишеля, которую я стиснула, кажется, слишком сильно, бился ровный пульс. Я не знаю, сколько минут прошло, прежде чем все стихло. Мне казалось, что очень много. До сих пор подозреваю, что я не права. Просто в какой-то миг птицы угомонились, унялся живой блеск стали, и из тьмы навстречу мне выступила фигура, которая аккуратно подобрала с земли шерстяной плащ и тщательно отряхнула.

— А где моя шляпа? Ах, вот. Хорошо, что никто не наступил. — Отец Реми нахлобучил шляпу и подошел ко мне, затягивая тесемки плаща. — Теперь вы можете отдать мне фонарь обратно, дочь моя Маргарита.

Я стояла, не шевелясь, и тогда он шагнул ближе и вгляделся в мое лицо.

— Дочь моя?

— У вас кровь на лице, — сказала я. — Левая щека в крови.

— Да?

Отец Реми перчаткой потер кожу, размазав кровь в широкую полосу. Крохотный порез, скоро затянется. В остальном же его лицо не изменилось: тот же сухой слом губ, те же брови — одна выше другой…

— До особняка Солари недалеко, и я смогу умыться в своей комнате. Идемте же?

— Вы их убили? — спросила я. — Всех?

Отец Реми помолчал.

— Убивать грешно, — сказал он, — и я старался не убивать. Если Господь будет милосерден к сиим несчастным, избавит их от страданий и примет души их в свое царствие, что ж, такова их судьба; но более вероятно то, что они скоро очнутся, хотя и не смогут долгое время огорчать богобоязненных людей. И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более Того, Кто может и душу, и тело погубить в геенне. Так говорил святой Матфей. Идемте же?

Он забрал у меня фонарь и предложил опереться на его руку; на сей раз я не возражала. Мы обошли стороной лежавшие на площади тела, я старательно загораживала их от Мишеля, хотя он ими совершенно не заинтересовался. Мы шли быстро, хотя ноги мои были как деревянные. Наконец вот и наша улица, вот и хохочущие стражники у веселого кабачка на углу, вот сияющие светом особняки. Отец Реми постучал в нашу дверь, и нас немедленно впустили. Священник извинился и исчез в недрах дома, а мне навстречу выплыла мачеха.

— Где вы так долго были? — нервно спросила она. — Какая же ты необязательная, Мари! Эжери! Эжери! Заберите же Мишеля. — Мачеха поправила косой бант на платье и продолжила: — Через два дня мы устраиваем прием. Ваш жених, виконт де Мальмер, к тому времени вернется из поездки, и мы будем иметь честь принимать его.

Я услышала, как большие часы в гостиной бьют восемь. Всего-то.

Глава 4 Memento quia pulvis est[6]

На следующее утро я проснулась рано, просмотрев сумбурные сновидения, испытывая непонятное чувство — то ли непреходящего беспокойства, то ли назойливого любопытства. Побродив некоторое время по дому, я поняла, в чем дело: мне недоставало ответов. Произошедшее вчера казалось бредом, картинкой, увиденной в лихорадке. Чтобы избавиться от беспокойства, следовало отыскать отца Реми и потребовать ответов от него. Однако позвали к завтраку.

Усевшись на свое место, я принялась ждать, когда священник явится и сядет напротив. Шли минуты, отца де Шато не было. Мачеха тихо спросила о нем у Дидье, тот ушел, возвратился через несколько минут и что-то сказал шепотом. Мачеха недовольно поджала губы, затем вымолвила:

— Святой отец сегодня не будет завтракать с нами. Помолимся же без него.

Отец и вовсе не обратил на все это внимания: он в последнее время был озабочен делами в Шампани и потому словно отстранился от нас всех. Мы ему мешали.

Я пробормотала привычную латинскую чепуху. Магический язык эта латынь! Этакая ступенька понимания между тобой и Богом, набор заклятий, которыми опытные маги — священники — завлекают в свои сети неприкаянные души. Еретическая мысль. Я опустила глаза и принялась за кашу.

Когда завтрак завершился, я подождала, пока отец и мачеха покинут столовую, и поманила Дидье. Тот подошел, почтительно склонился, обдав меня луковым запахом.

— Почему отец Реми не пришел к завтраку?

— Он неважно себя чувствует, госпожа.

Я кивнула и отпустила его. Неужели отца де Шато серьезно задели во вчерашней схватке, а он ни слова не сказал мне? Впрочем, почему бы он должен говорить со мною о таком. Я женщина, он мужчина и священник; наши миры вращаются далеко друг от друга, лишь изредка соприкасаясь. И тем не менее я беспокоилась за него. Если он получил рану, то сделал это, защищая меня и Мишеля. За это следовало отблагодарить, хотя бы вопросом.

Я вышла из столовой и направилась прямиком в капеллу; юбки домашнего серого платья еле слышно шуршали, когда я поднималась по ступеням. Дверь, громко скрипнув, отворилась. Сегодня солнце не высовывалось из-за туч, и в прохладном сумраке капеллы воздух, казалось, танцует с инеем. Я прошла вдоль стены, остановилась у низкой двери и постучала. Подождала немного, постучала еще раз. Нет ответа.

— Преставился он там, что ли? — пробормотала я и толкнула дверь.

Та открылась, на сей раз без скрипа, впуская меня в узкую длинную комнату, где и вовсе было темно. Окно оказалось закрыто ставнями изнутри, свеча не горела, так что я смутно видела грубый стол, стул рядом с ним, ширму и шкаф в углу, кровать под простым тканым пологом и темную фигуру на ней; Я шагнула дальше, закрыла дверь и поморгала, привыкая к темноте. Между ставнями все-таки оставалась узкая щель, пропускавшая лезвие пасмурного дневного света.

— Отец Реми, — негромко окликнула я.

Фигура пошевелилась.

— Я же просил меня не беспокоить, — очень тихо произнес он. — Ну, раз уж вы здесь, дочь моя, постарайтесь говорить негромко.

— Вы ранены? — спросила я без обиняков.

До меня долетел негромкий смешок.

— Что вы. Нет. У меня мигрень. Единственная слабость, которую я в себе не уничтожил.

— А все остальные уничтожили? — полюбопытствовала я.

— Надеюсь, что да.

Не дожидаясь приглашения, я приблизилась и остановилась в двух шагах от кровати. Отец Реми лежал на спине, прикрытый лоскутным одеялом, на лбу его белела льняная тряпица. Мокрая, наверное. Пахло здесь все тем же ладаном и воском — наверняка тянуло из церкви. Очень достойно: просыпаешься и сразу чуешь, что служишь Господу.

— Часто ли с вами такое случается? — вполголоса произнесла я, стараясь говорить напевно.

У матушки бывали мигрени, и я помню, как мы все ходили на цыпочках мимо ее комнаты в такие дни.

— Иногда. К сожалению.

— Есть ли тошнота?

Он, наверное, удивился, однако ответил:

— Немного.

— Вы пили что-нибудь?

— Нет. Мне нужно просто побыть в тишине и темноте.

Бедный немолодой человек. Как же тяжело, наверное, жить в глуши, прятаться во время приступов головной боли, чтобы сельчане не перестали уважать, и старательно выпрямлять спину. Я покачала головой и двинулась к выходу.

— Поплотнее прикройте дверь, дочь моя.

— Я еще вернусь, — пообещала я, но просьбу выполнила.

В чистой прохладе маленькой кладовой, где мы хранили травы, я провела полчаса, перебирая пучки и нюхая мешочки. Нужные мне травы откладывала в небольшую корзинку, составляя два отдельных сбора. Руки пропахли ромашкой — ее запах всегда цепляется ко мне, стоит соприкоснуться с нею. Мне нравится этот аромат. Еще хороша лаванда и розмарин — морская роса, запах которого вплетается в похороны и в свадебный праздник. Я перебирала сухие стебельки, и мне казалось, что вокруг летний сад под пасмурным теплым небом.

Затем я прошла в кухню, кивнула нашим поварам, уже приступившим к приготовлению обеда, взяла пару медных кастрюлек и сделала два отвара. Отдельно, подумав, заварила и третий. Разлила все по кружкам, поставила на поднос и вновь направилась в капеллу.

Когда дверь отворилась, священник не пошевелился. Я прошла к столу, поставила поднос. Над кружками поднимался пар.

— Не открывайте глаза, отец Реми, — предупредила я. — Придется зажечь свечу.

Он промолчал.

Крохотный огонек осветил стол, и я отставила одну кружку в сторону, чтобы отвар немного остыл, другую же взяла и подошла к кровати.

— Вам придется это выпить, отец Реми.

Он приоткрыл глаза — взгляд мутный, Щеки кажутся еще более впалыми, а нос — острым, словно орлиный клюв.

— Что это?

— Ромашка и немного имбиря.

— Вы разбираетесь в травах? Вы, горожанка?

— Детство и юность я провела в Шампани. Там много людей, которые умеют обращаться с травами, растить их, собирать, сохранять. Пожалуйста, выпейте.

— А говорили, что не слишком милосердны, Маргарита, — пробормотал он, приподнялся и позволил мне придержать его голову.

Я молчала. Пальцы плотно лежат на его гладких волосах, заплетенных в косу, — смешанное, волнующее чувство. Глоток, еще глоток; я вижу, как ходит кадык на его шее, сейчас свободной от тесного воротничка. Пальцы придерживают кружку, рукав грубой серой рубахи съехал к локтю, а на коже — широкий темный рубец. Милосердие? Отец Реми не тот человек, который нуждается в нем. Скорее, небольшая благодарность за вчерашний вечер. Он допил, я убрала кружку и отступила.

— Теперь не двигайтесь. Мне придется немного побыть здесь, чтобы напоить вас еще двумя отварами. Если же мое присутствие утомляет вас, я могу выйти и подождать в капелле.

— Нет, останьтесь, дочь моя. И сядьте. Сядьте, прошу вас.

Я задула свечу — теперь полумрака в комнате хватит, чтобы не перепутать кружки, — взяла тяжелый стул и, поставив его у кровати, села.

Священник лежал, словно покойник, сложив руки на груди. Он больше ничего не говорил, а я не стала продолжать беседу.

Так, в молчании, мы провели более получаса. Я сидела и слушала, как капает время. Иногда я так отчетливо слышу эту капель. Чпок, дзинь, шлеп — словно с сосульки по весне, срываются капли-минуты, падают в натекшую необъятную лужу, растворяются в ней. Время — самый страшный на земле предатель; оно отделяет от нас тех, кто умер, завесой беспамятства: стираются черты, забываются касания рук, запах, одежда. Но при этом время отстаивает любовь и ненависть, делает их благородными, как старые вина, и, откупорив бутылку, можно в полной мере оценить букет.

Замершее в этой маленькой келье, запертое в церковной тишине, время все-таки текло, отмеряя наши со священником жизни. Мне стало казаться, что сейчас есть шанс поймать миг, крепко сжав в ладони, и остановиться. Замрут пылинки в клинке света, остановятся люди в доме, кареты на улицах. Все покроется неподвижностью, как налетом ржавчины, и станет похоже на старую картину, написанную масляной краской. И только я и отец Реми выживем, пройдем по тихим коридорам, выйдем под остановившееся небо. Он прищурится, посмотрит вверх и покачает головой: теперь дождь точно не пойдет.

— Дочь моя, — сказал отец Реми.

Я резко выпрямилась; оказывается, спинка стула давила мне на ребра, и перемена позы принесла легкое облегчение. Видимо, я задремала на несколько минут: падавший из окна свет почти не сдвинулся.

— Да. Вы должны выпить второй отвар. Сейчас.

Я снова дала ему напиться. На сей раз священник поморщился, едва глотнув.

— Что это?

— Розмарин. И кое-что еще. Ничего опасного, пейте.

Он честно выпил все до дна и отдал мне кружку.

— Чем дальше, тем горше. Ну, да я вам доверяю; если розмарин очищает города во время чумы, так почему бы и не глотнуть немного. Признайтесь, что вы приготовили напоследок?

— Спорынья. Если вы не побоитесь.

— О, Господь Всемогущий. — Отец Реми усмехнулся; дернулись узкие губы. — А настойки опия у вас не найдется, чтобы подсластить предстоящие мне видения?

— Опия нет. Однако, если мое лечение не поможет, завтра я добуду его.

— Как приятно это слышать, дочь моя Мари-Маргарита.

Мы разговаривали тихими, медленными голосами; так, должно быть, беседуют утопленники на дне реки в те ночи, когда речной король позволяет им говорить.

— Ну ладно, ладно. Надеюсь, вы не слишком большую дозу отсыпали.

— Совсем чуть-чуть.

Я поставила кружку на стол и вновь села.

— Ну, так любите вы его, вашего виконта де Мальмера? — сказал отец Реми, и вопрос оказался не из арсенала утопленника.

Я выпрямила спину, сцепила и стиснула пальцы, впиваясь ногтями в тыльную сторону ладоней.

— Зачем вы спросили?

— Он же приедет послезавтра, и будет бал, верно? А я все-таки обещал вашей матушке поговорить с вами о грядущем замужестве. Сейчас вы сидите здесь по собственной воле, не пытаетесь убежать от меня и, возможно, снизойдете к несчастному больному, наконец ответив ему.

— Зачем вам это знать?

— Ах, дочь моя, ну как же я могу наставлять вас в смирении, не зная, насколько уже смирила вас любовь!

Сначала я подумала, что стоит встать и уйти; потом — что стоит ответить резко. А затем решила: к чему? Всего-то месяц до свадьбы, вот уже и листья горят золотой каймой, и длинными стали ночи. Совсем скоро виконт де Мальмер назовет меня своей супругой и уведет в иной дом, где и свершится то, что должно свершиться. И я ответила словами, среди которых не было ни одного лживого:

— Я испытываю к виконту очень сильное чувство.

Отец Реми вздохнул, сдвинул со лба просохшую тряпицу, уронил ее на пол. Я не стала поднимать.

— Что ж, значит, обретете с ним счастье.

— Никаких сомнений, — согласилась я, — обрету.

— Счастье в супружестве дает человеку свободу.

Я расхохоталась. Я ничего не смогла с собой поделать и засмеялась громко и весело, забыв, что у священника болит голова, и чувствуя лишь, как смех теплыми комочками перекатывается в горле. Я хохотала, прижав руки к животу, затем спохватилась и зажала ладонью рот, ловя остатки вырвавшегося смеха.

— Что вас так рассмешило? — недовольно спросил священник.

— Ах, но это так забавно, отец Реми, — сказала я, — так забавно. Птицу переселяют из одной клетки в другую, а вы ей говорите о свободе. Да разве кто-то из нас свободен от рождения, скажите? Только те, у кого нет ни семьи, ни привязанностей, ни дома с клочком земли. Те свободны, да, а счастливы ли? Я — Мари-Маргарита де Солари, дочь графа де Солари, я родилась в знатной семье, я старшая дочь и после смерти моего отца унаследую часть наших земель. Меня с рождения учили говорить так, как принято, делать то, что принято, и поступать так, как от меня ожидают. Моя судьба предрешена с момента моего зачатия: я выросла, получила воспитание, теперь выйду замуж и стану вести дом, мне нужно произвести на свет детей, молиться почаще и умереть в глубокой старости. Разве это свобода, отец Реми? Разве я могу поступить как-то иначе? Нет, не могу, потому что я — Мари-Маргарита де Солари, и никогда никем иным мне не стать. Вы, говорящий мне о свободе, сами сидите в клетке и щебечете оттуда, только ваша клетка еще крепче моей. Вас поймал сам Господь и никогда, никогда не отпустит. Даже если вы разорвете свою сутану в клочья и бросите их в Сену, а затем убежите на край земли, вы все равно останетесь пленником. Мы не вольны менять наши судьбы так, как нам угодно. Не знаю, были ли вы свободны до того, как приняли сан, и знаете ли вы, что это такое — свобода. Скорее, мечтаете о ней, как и я, и пытаетесь угадать ее в других людях. Вдруг да угадаете во мне? Я дерзка, и можно ненадолго ошибиться. Только вы ее здесь не отыщете, и не старайтесь. Вы старше меня, наверное, вдвое, так что пора смириться. Свобода — обман для дураков. Никогда и ни в чем мы не будем по-настоящему свободны.

Я поднялась, задохнувшись, подошла к окну и пошире открыла ставни; отец Реми не возразил. Он молчал, то ли утомленный моей речью, то ли обиженный. Я подняла заедавшую щеколду, толкнула створку окна, и живой воздух осеннего дня широкой полосой потек в келью.

— А как же любовь Божья? — спросил священник.

Я повернулась к кровати. Отец Реми сидел, опершись спиной о холодную стену, одеяло съехало, открывая все ту же серую рубаху на худом теле.

— Как же Его любовь? — повторил священник глухо. — Ведь она безгранична и дается всем нам раз и навсегда.

— А также гнев Божий и Его испытания, — кивнула я. — Все будет так, как Ему угодно. Я обвенчаюсь, скоро стану носить чепец, как мачеха, и ворковать над милыми крошками, чья судьба предрешена, как и моя. И все это — потому, что так положено людям моего круга, и потому, что Господь так велит.

— Вы не верите, что Бог мудр и милосерден?

— Конечно же, верю, — серьезно сказала я. — И верю, что Он поможет мне в трудный час и не позволит моей жизни сделаться… неверной.

— Главное, чтобы вы были честны с собою, дочь моя.

Однажды я говорила о таком с отцом Августином. Я плакала у него на плече, выталкивала сквозь сжатые зубы слова, торопясь и задыхаясь, а он все гладил и гладил меня по голове морщинистой рукой. До сих пор помню эти мягкие прикосновения и цитаты из молитвенника, захватанного до дыр. Легче не стало.

А этот кюре смотрит на меня бледными глазами так, словно я говорю… нечто интересное.

В расширившемся свете дня я взглянула на отца Реми по-иному. Простой серебряный крест на длинной цепочке вывалился из-за распахнутого ворота рубахи, и пальцы священника играли с ним, медленно поглаживали, словно ласкали Господа. Я замерла, заложив руки за спину, пристально вглядываясь в чужое, еще непривычное мне лицо.

И оказалось, что оно красиво.

— Отец Реми, — сказала я, — вам нужно выпить последний отвар.

— Спорынья. Да, помню. — Он отпустил крестик и протянул руку. — Давайте сюда.

Я отдала ему кружку, посмотрела, как он пьет, и затем забрала обратно.

— Вот так. Теперь я могу идти.

— Дочь моя, — сказал отец Реми, — почему вы пришли сегодня?

— Хотела узнать, что же вчера все-таки произошло в переулке.

Священник сглотнул и облизнул губы, видимо, стараясь смириться с мерзостным вкусом отвара.

— Вы хотите знать, как я с ними справился.

— Верно.

— Ну, так я дворянин и сын настоящего дворянина, обучен драке, к тому же много времени провел, тяжело работая. — В том, как движется его лицо, когда он говорит, усматривалась ошибка природы: не может неживое так двигаться. — В глуши всякое случается. Я не из тех добряков, кто позволит пришлым ворам унести все из ризницы. Бывало, приходилось доносить слово Божие с помощью тумаков и принудительного вразумления. Я многое умею, дочь моя, не стоит удивляться. А смерти не страшусь, и противники мои это всегда чуют. Все мы прах и во прах возвратимся; Господь отмерил нам сроки и призовет нас, когда придет пора. Вчера ни вы, ни я, ни маленький Мишель не должны были умереть. Потому что Мишелю еще долго жить и радоваться жизни, мне — оставаться верным слугой Господним, а вам — танцевать послезавтра на балу. Кстати, подарите ли вы мне один танец?

— Отец Реми, — сказала я, — какая же у вас изумительная манера перескакивать с одного на другое. Да вы разве будете танцевать?

— Хотите спросить, умею ли я? — он, кажется, оскорбился. — Умею. Не такая уж я деревенщина.

Я не сдержала улыбку.

— Хорошо, так и быть, я поверю. Только если вы предложите мне и гостям сплясать фарандолу[7], предупреждаю, что будете осмеяны. Здесь, в Париже, много утонченных людей, которые могут подумать, что вы издеваетесь.

— О, я не хочу отплясывать со всеми гостями сразу. Достаточно будет вас. Ну же, дочь моя Мари-Маргарита, неужели не уважите?

Он снова лег, я его пожалела.

— Если ваша головная боль пройдет. Хорошо. Я даже прощу вам оттоптанные ноги, потому что никогда еще не танцевала со священником.

— Я дворянин, не забывайте, и могу иногда себе это позволить, — он произнес это очень тихо, пришлось напрягать слух, чтобы расслышать.

— Главное, чтобы Господь одобрил, — пробормотала я, составляя пустые кружки на поднос.

Отец Реми не ответил, и я увидела, что он спит, вжавшись щекой в подушку и неловко вывернув руку. Оставив на минуту поднос, я подошла к кровати и укрыла священника одеялом, стараясь не прикасаться к мужскому телу.

После, уже отнеся поднос на кухню и поднимаясь к себе в комнату, я остановилась посреди лестницы и понюхала пальцы, прижав их к лицу.

Они пропахли ладаном.

Глава 5 Panem et circenses[8]

Все это происходит каждый вечер в сотне домов Парижа. Душный зал, огоньки свечей вздрагивают в такт ударам смычков о струны скрипок. Шум трет уши, словно мягкой тряпкой, голоса и музыка сливаются в непрерывный поток и обтекают тебя, если ты умеешь от них защититься. Просачиваются в щели вездесущие сквозняки, холодок летит от взмахов вееров, а лиц не видно — лишь фрагменты. Я иду и ловлю куски улыбок, огрызки взглядов, чей-то нервный тик на щеке, чьи-то завитые волосы, терновый запах, вышитые на рукаве гроздья винограда. Это зал в моем доме, но почему-то я чувствую себя здесь чужой. Запахи и звуки обнимают меня, и я мысленно говорю им: нет. Нет, отступитесь. Мое платье цвета лаванды — это броня, мои глаза не видят лишнего, и я все время на страже себя самой. Мне нужно сохранить себя для главного.

Едва увидев меня, мачеха суматошно замахала рукой. Отец на другом краю зала развлекал гостей, громко рассказывая военные байки, и мне оставалось порхнуть под крылышко его жены, которая уж точно знала, как должны вести себя на балах девушки. Она ведь вела себя, как полагается, — и теперь она графиня де Солари. Все прилично.

— Мари-Маргарита, познакомься с графом и графиней де Ренье.

— Я рада знакомству.

— Вы прелестно выглядите, милочка. Просто прелестно!

— Ах, как, должно быть, счастлив виконт де Мальмер! Такая очаровательная невеста!

— Что за пышная свадьба нас ждет! Не правда ли?

Их воробьиное чириканье осыпалось вокруг меня с тихим шорохом, а я стояла и приветливо улыбалась. Моя улыбка — словно опущенное забрало, я не слушала и не буду слушать пустых людей. Мачеха запоминает все, что они говорят, я не запоминаю даже то, что они делают.

— Где же сам счастливый жених?

— Виконт де Мальмер приедет немного позже. Он прислал записку с извинениями, важные дела задерживают его при дворе. — И мне, злым шепотом: — Не молчи, Мари-Маргарита!

— Прекрасный вечер, — сказала я, чтобы мачеха отстала.

Она наградила меня ненавидящим взглядом и отвернулась.

Все это было мне знакомо до тошноты. Сейчас гости наговорятся, обменяются свежими сплетнями и решат, что неплохо бы потанцевать. Пока одни станут скользить по паркету, другие будут пить. Через два часа здесь не останется ни трезвых, ни чистых: все пропахнут вином и потом, начнут хихикать и говорить глупости. Кавалеры распустят руки, дамы станут хлопать по развязным ладоням веерами и делать вид, что ни на что не согласны. Музыканты закатают рукава и начнут фальшивить. Закуски поблекнут, зато взгляды заблестят.

Я с удовольствием провела бы эти несколько часов в своей комнате или в библиотеке; самый неприятный запах, что мне там грозит, — запах отсыревших обложек и пыли.

Ничего, сказала я себе. Еще немного потерпеть. Еще немного.

— Мадемуазель де Солари! Позвольте пригласить вас на танец!

Кажется, я знала этого человека. Густые усы, неровная кожа, мешки под глазами. Никак не могла вспомнить, как его зовут, а впрочем, разве это важно?

— Конечно.

Я пошла следом за ним, даже не понимая, что играют, и стараясь лишь, чтобы на моем лице не читалась откровенная скука.

Что я за человек такой? Почему мне не нравится это общество, которое у многих вызывает восторг, отчего я не трепещу при первых тактах музыки, не принимаю танец как откровение или хотя бы как веселье? Или все дело в мутной игле, засевшей в сердце, в неотвязных мыслях, в грядущих переменах, за которые ответственна я и только я? Иногда — вспышками — мне хотелось бы стать менее целеустремленной, выбросить все мысли из головы, отдать их шаловливому ветру и позволить ему взъерошить мои юбки. Кокетничать с мужчинами, хохотать, показывая зубы, томиться над записками, целовать краешек надушенной бумаги. Позволить этому легкомысленному миру, где никто ни за что не отвечает, взять меня в плен. Только я знаю, что обману себя ненадолго, а расплата за обман последует незамедлительно.

Кавалер оказался неплох, а меня учили хорошо, учили, как я рассказывала отцу де Шато, навсегда, до смерти; значит, я должна танцевать, и иногда улыбаться, и временами — говорить. Я все это проделывала, стараясь не вдыхать запах жареного мяса, который шел от моего случайного ухажера: прежде чем отправляться кружить девушек в танце, он основательно подзаправился. Разило от него знатно, хотя мы редко касались друг друга. И правильно, и ничего в этом предосудительного нет, настоящий мужчина, не поужинав, на паркет не выйдет. Я невольно улыбнулась, а кавалер принял на свой счет и приосанился. Да пусть его.

Танец закончился, мужчина повел меня обратно; рядом с мачехой, пристально смотревшей на меня, за время моего отсутствия вырос черный столб. Отец Реми. И я пошла быстрее.

Священник вернулся за общий стол только сегодня утром. Я больше не ходила к нему, отвары посылала с мадам Ботэн, и экономка, поджав губы, передавала мне освященные благодарности. Никакой пользы не было в этих «спасибо», никакого скрытого послания, и к себе отец Реми меня не звал, а я почти не ждала, что позовет. Кажется, он услышал от меня то, что хотел, и понял: учить меня чему-то бесполезно, пока сама не пожелаю. Смирения я не пожелаю никогда. Как неглупый человек, он предпочел не тратить на меня время.

Я шла к нему и пыталась понять, права ли была, углядев тогда в его лице, тонущем в сумраке маленькой кельи, отблеск внутренней красоты, вдруг мне почудилось, и эта иллюзия — одна из тех, с которыми быстро расстаешься? За завтраком мы не смотрели друг на друга, сейчас же ничего дурного нет в том, чтобы заглянуть в глаза святому отцу. Хорошему священнику случайные взгляды говорят больше, чем слова, и способствуют выпасу овечек Господних.

— Отец Реми, — сказала я, с удовольствием высвобождая ладонь из скользких пальцев кавалера, тут же канувшего в толпу, — вы почтили своим присутствием бал?

— Это бал столь любезен, что не портится от моего присутствия, — сказал он, растягивая губы в улыбке, столь же искусственной, как моя. — Вы прелестно выглядите, дочь моя Мари-Маргарита.

— Чудесный вечер, не правда ли? — пропела мачеха.

Интересно, сколько раз она уже это произнесла?

— Совершенно очаровательный, — серьезно согласился отец Реми. — Такое изысканное общество.

— Вам, наверное, не хватало этого в горах, — сказала я, упираясь взглядом в янтарные четки в его руках.

Да что же он их с собой таскает все время? Что-то не так в этих четках, такому священнику нужно бы перебирать деревянные шарики, но никак не загадочный янтарь.

— И не говорите, дочь моя, и не говорите. Общество овец не всегда приносит удовлетворение.

— Конечно, вряд ли овцы умеют столь изящно танцевать и говорить, комплименты.

— Ни в коем случае. Кстати, это напомнило мне…

Мачеха дернула меня за рукав.

— Виконт прибыл. Постарайся вести себя прилично.

— Вы говорите так, как будто я только и делаю, что обнажаюсь перед достопочтенной публикой, — не выдержала я.

Мачеха залилась краской.

— Мари!!!

— Я буду хорошей девочкой, — буркнула я, — обещаю.

И надела улыбку, предназначенную исключительно для виконта. Отец Реми рядом со мной шевельнулся, отступая назад, словно не желал мешать.

Мой жених, виконт Бенуа де Мальмер, еще не стар, но. уже в летах: совсем недавно ему исполнилось сорок семь. Весьма почтенный возраст, хотя и недостаточно большой, чтобы можно было позабыть о женщинах и посвятить себя всецело несварению желудка. Когда-то он был женат, но недолго: супруга его скончалась от лихорадки, и с тех пор виконт не стремился связывать себя новыми узами, пока ему не встретилась я. Конечно, блистать на балах, будучи вдовцом, куда предпочтительней, особенно если внешность благообразная. К тому же виконт не пренебрегает физическими упражнениями, ловко управляется со шпагой и ездит верхом, потому лишен чрезмерного жира на боках и животе. В уголках карих глаз прячется лукавая тайна; каштановые волосы от природы вьются; в чертах лица — никакой порочности, никакого вызова миру, только умиротворение. Вот кому бы идеально подошла сутана, вот кто бы мог стать добрым пастырем. Весь его вид свидетельствует о любви к ближнему и чрезвычайном довольстве жизнью. Ах, какая завидная партия, говорят мне. Я не спорю: очень повезло.

И потому я склонила голову и постаралась зарумяниться; жаль, не оставалось времени ущипнуть себя за щеки. Стукнули каблуки, виконт остановился рядом.

— Как я счастлив вновь посетить ваш гостеприимный дом, чудесная госпожа де Солари! — он поцеловал руку мачехе, потом повернулся ко мне: — И как же я рад снова лицезреть вас, мадемуазель де Солари!

— Большая честь для нас, виконт, — сказала мачеха.

— Я так ждала этой встречи, — сказала я.

А отец Реми ничего не сказал.

— Как прошла ваша поездка? — поинтересовалась мачеха.

— Успешно, весьма успешно. — Тут я посмотрела на виконта (уже можно было) и поймала предназначавшийся мне взгляд. — Хотя я все время скучал по моей прелестной невесте. Признайтесь, мадемуазель, и вы ведь скучали по мне?

— Конечно. Я даже плохо спала по ночам.

— Это правда, Мари неважно спит, — пожаловалась мачеха. — Она непрестанно молилась за вас.

— Верно, — сказал за моею спиной отец Реми, — она только и делала, что молила Господа о вашем скором и благополучном возвращении.

Потом, вспоминая произошедшее, перекатывая в памяти мгновения, словно сахарные шарики в ладони, я пойму: именно тогда я начала ему верить. Начала верить, потому что он солгал, хладнокровно и спокойно, стоя за моей спиной. Только он и я знали в тот миг, что он записывает меня в сообщники, только ему и мне была известна истина: ни черта я не молилась. Во всяком случае, отец Реми этого точно не видел, не слышал и знать не мог.

Он оказался таким прекрасным лжецом, святой отец Реми. Тогда я подумала, что он искусен во лжи, как обычно бывают священники, старающиеся себе во благо, и не догадывалась, что я его недооцениваю.

— И денно, и нощно, — добавил он — тут я перевела взгляд с лица виконта на его лицо — и блаженно улыбнулся. — Господь же всегда слышит тех, кто усиленно к нему взывает.

— А вы?.. — мой жених вопросительно прищурился.

Мачеха бросилась спасать положение.

— Позвольте представить вам святого отца Реми де Шато. С недавнего времени он живет при нашем доме, взамен отца Августина, и исполняет обязанности моего духовника. А также священника при нашей семье.

— Большая честь, — виконт кивнул, — большая. Что же, вы столичный житель, отец де Шато?

— Нет, — сказал отец Реми, — нет, конечно же. А вы, виконт де Мальмер?

— Наполовину. У меня замок в Пикардии, неподалеку от Амьена, и обширные владения в Бургундии, — все это он произнес непринужденно, как будто богатство казалось ему маловажной вещью. Великодушие и только великодушие. — Ну, и еще кое-какие земли в Эльзасе. Правда, там по ним постоянно топчутся чьи-нибудь войска.

— Тогда забот у вас много.

— Наверняка не больше, чем у вас, отец де Шато. Я забочусь о землях, а вы — о душах человеческих.

— Все в руках Господних: и земли, и люди, и всякие букашки, включая гусениц и пауков, — педантично отметил отец Реми. — Даже ядовитых тварей любит Господь. У вас там в Бургундии не встречаются ядовитые твари?

— Не видал ни одной. Может, и есть гадюки, да только в моем доме они не ползают.

Отец Реми кивнул и почему-то промолчал, хотя я ожидала, что обмен фразами продолжится, и только тут обнаружила, что все это время словно смотрела на поединок. Мачеха же и вовсе не пыталась скрыть удивление.

— Вы, наверное, проголодались, виконт! — воскликнула она. — Позвольте проводить вас к столу.

— Вы так гостеприимны, госпожа де Солари!

— Ах, ну что вы! — кокетничала мачеха, пряча зубы. — Обещаю, через несколько минут вам подадут любимый паштет!

— Такое внимание к моим вкусам!

Нежная невеста, то бишь я, благоразумно молчала. Отец Реми после речи о любви к различным тварям с любопытством разглядывал виконта, его коричневый с золотом камзол, украшенную драгоценными камнями перевязь. Наверное, прикидывал, сколько этот человек мог бы пожертвовать его маленькому сельскому приходу — если бы удосужился развязать тесемки кошелька.

— Пока почетный гость вкушает земную пищу, — сказал отец Теми, — я припомню мадемуазель де Солари одно опрометчиво данное мне обещание и приглашу на танец. Если, разумеется, вы не возражаете, виконт.

— О, ну что вы, — Мальмеру исполнилось слишком много лет, чтобы возражать. — Танцуйте, конечно же. Я могу быть спокоен за свою невесту, пока она пребывает в обществе священника.

— А вы танцуете, отец Реми?

Мачеха розовела гораздо лучше, чем я. Да ведь духовник ей нравится, ахнула я про себя. Вот чертовка. Рассказать, что ли, отцу?

— Совсем немного. Достаточно, чтобы не опозориться.

— Ну, идите, идите, — она легонько подтолкнула меня в спину, я брезгливо дернулась, словно к коже приложили лягушку.

Отец Реми подал мне руку. Пришлось его коснуться — сутана оказалась шелковой, а я и не заметила поначалу, — и идти рядом.

— Хочу заказать у музыкантов танец. Прогуляйтесь со мной.

— А я вот вам не доверяю, — прошептала я. — Зачем вы сказали, что я за него молилась?

— Вы же наверняка упоминали жениха в молитвах, так или иначе. Разве это неправда? Впрочем, мелочи, не будем о них. Я вам тоже не очень-то верил, когда вы варили мне спорынью, и все ждал — отравите или нет. Почему не отравили?

— Это выглядело бы подозрительно.

— А. Ну конечно.

— Зачем вы так с ним говорили?

— Дочь моя Мари-Маргарита, я полагал, вы умнее. Виконт богат и влиятелен. Служить у него — большая честь, но вряд ли ему нужны слуги-идиоты, слабо лепечущие восхваления. Конечно же, я рассчитываю, что вы порекомендуете меня семье де Мальмер, и однажды я переселюсь в ваш новый дом, где стану пристально следить, когда вы молитесь, как и о чем.

Мне казалось, что мое лицо каменеет от пристального взгляда искоса, на профиль отца Реми.

— Вы же не всерьез.

— Всерьез. Зачем святые отцы вроде меня стремятся в Париж? В Провансе у меня не было ни гроша за душой. Все мое имущество — имущество церкви. Я верю, что Господь вознаградит меня за труды, и достаточно дальновиден, чтобы понять Его подсказки. Но вот мы и пришли. Подождите меня вот здесь.

Он оставил меня на краю пустого паркетного поля — музыканты устроили перерыв, и публика толпилась у столов с закусками — и отошел, а я теребила развязавшуюся ленту на рукаве, пытаясь в ее атласной простоте отыскать ответы. Так вот зачем он приехал. Ну конечно, я это предполагала. Только не думала, что отец Реми, с его речами о пламени камня и свободе, хочет только положения в обществе и денег.

Он о чем-то говорил с музыкантами; те кивали, один из них, остроносый, похожий на журавля, громко хохотнул. Я смотрела отцу Реми в спину, в его прямую непреклонную спину, и липкое чувство — чутье на неприятности — вползало в душу, словно гадюка.

Никогда оно еще меня не обманывало. Он договорился, развернулся и подошел ко мне, повел на середину зала, едва касаясь сухими прохладными пальцами моей руки. Гости начали оборачиваться с любопытством, однако никто не стал присоединяться к нам: когда танцует дочь хозяйки дома, да еще и со священником, лучше посмотреть со стороны. От человека к человеку метнулся шепоток, я могла представить, что они спрашивают сейчас: а этот — кто? Ах, духовник семьи де Солари. Бедный священник из Прованса. Благородного происхождения, конечно? Понятно, понятно.

— Становитесь.

— Отец Реми, — сказала я, отпуская его пальцы, — вы так и не объяснили мне, что мы танцуем.

Он стоял в шаге от меня — тот самый человек, что два дня назад лежал в постели и еле шевелил потрескавшимися губами в черных полосках запекшейся крови. Тот самый, что вошел в наш дом и не говорил почти ничего, кроме молитв. Тот самый сельский кюре, полный цитат из Библии, рассказов о святых, умеющий драться в темноте.

В первый раз он мне по-настоящему улыбнулся.

Так себя чувствуют, наверное, отшельники, если им вдруг в образе случайного путника является посланник Господень: лохмотья превращаются в доспехи, посох в руке струится сталью меча, травинка на рукаве падает ворохом лилий. И лицо, ничем не примечательное лицо усталого пилигрима, чьи ноги в кожаных сандалиях стерты до костей, плавится воском; черты текут, и вместо нарисованной для невинного обмана маски возникает наполненный жизнью лик.

Отец Реми, обманщик, сказал мне, сияя живым, непритворным взглядом:

— Вольта.

И пошел на свое место в трех шагах от меня. Если бы у меня в этот миг был нож, я убила бы отца Реми.

Он обещал не танцевать фарандолу, о вольте же речи не шло. Я не знала, сделал ли отец Реми этот шаг специально или по недомыслию. Однако его величество некоторое время назад запретил танцевать вольту в приличных домах. Благонравие, все такое, влияние великого кардинала, у которого везде глаза и уши… Меня это не слишком волновало, ведь я вообще равнодушна к танцам. Я скользнула взглядом по толпе — лица любопытствующие, пока еще просто любопытствующие, сейчас они поймут, и улыбки обернутся призрачными оскалами, шепоток полетит вновь, и скандала не избежать.

Ах, сельский священник, не знавший в своей глуши о запрете на некоторые развязные и безбожно искренние танцы, что же ты делаешь!

Поздно.

Остроносый музыкант поднимает скрипку, подносит ее к плечу и едва ли не целует; смычок пускается в пляс. Первые такты, и нам нужно сходиться, и я иду, подпрыгивая. Мир сузился до пространства между мной и отцом Реми, который движется мне навстречу. Сутана плещет, словно смола в ведре, и мне кажется, что отец Реми сейчас взлетит и его заберут живым на небеса, где после отчитают за неслыханную дерзость.

Но нет. Его рука встречается с моей, я хватаю его взгляд, как яблоко из корзины, и впиваюсь в этот короткий взблеск под ресницами, и иду рядом; ноги сами на половинку мгновения возносят меня над полом, мы расходимся, я поворачиваюсь спиной к черной фигуре, лицом к гостям. Но я не вижу выражения их глаз, все перестало иметь значение. Есть только музыка, которую я знаю, потому что под нее мама танцевала и научила меня — как; есть комок в горле, который отчего-то трудно проглотить; есть память: вот мама стоит рядом со мной, я держусь пальчиками за бант на ее большой юбке, и она смеется, разводя в улыбке пухлые темные губы. Она подхватывает меня и кружит, кружит по залу, полному лежащих на полу солнечных фигур.

— Танцуй, Мари, девочка моя! Танцуй! Я все помню, мама.

И когда отец Реми подхватывает меня, я без колебаний кладу руку ему на плечо. Под шелком сутаны обжигает жаром человеческое тело, мужское тело. Волосы его совсем близко, так близко, что гладкий блеск хочется слизнуть. Рука отца Реми плотно лежит на моей талии, он улыбается, и в следующее мгновение я возношусь — и вновь возвращаюсь на землю. «Я снова устрою тебя, и ты будешь устроена, дева Израилева, снова будешь украшаться тимпанами твоими и выходить в хороводе веселящихся» [9]. Языческие легенды говорят, что боги танцевали, создавая мир. Я лечу, и вместе со мной летят все они, отплясывающие танец сотворения и смерти вселенной; шаг вперед — мир растет, шаг назад — небеса трещат. Лучезарному Господу благочестивых католиков нынче нет дела до белозубых усмешек ложных богов, танцевавших, как мы. Отец Реми дышит, словно океан.

Мне кажется, я умру, если вновь не почувствую его тяжелое, греховное прикосновение, мы разлетаемся в стороны, кружась, моя юбка летит колоколом в капелле, его сутана — кладбищенским звоном. Черный ворон и райская птица, лаванда растет на темной, сладко пахнущей земле. Все запахи для меня сейчас смешались, центр вселенной сместился на талию — туда, где снова лежит рука отца Реми, где течет его живое тепло.

Мы кружимся, глядя друг другу в глаза. Я впервые смотрю на него столь близко и столь глубоко, пытаясь за пару мгновений понять — что он, кто он? Зачем он сейчас играет? Или вот это сияние глаз цвета мартовского неба, пробуждающегося ото сна, — все это невинно и честно, отдано Богу, а людям не достанется ни капли? Либо он наивен, либо хитроумен, только мысли мои смешались, выросли крылья, мы расходимся снова, вновь сходимся, рука моя, так быстро привыкнув, лежит у отца Реми на плече, и кончики пальцев нечаянно трогают кожу у него за ухом. Янтарным сполохом мечутся четки, дыхание сбивается, щиплет в уголках глаз. Я вижу его шею, мочки ушей, темную тень под нижней губой, навсегда запоминаю, как изогнуты брови. Музыка существует во мне и в нем, и только.

Потом она заканчивается.

Я отошла от отца Реми, устояла на ногах, поклонилась партнеру. В зале было тихо, только и слышалось, что осторожное «шу-шу-шу». Остроносый, то ли догадливый, то ли предупрежденный отцом Реми, немедля завел новую музыку, остальные музыканты подхватили; наш добрый священник предложил мне руку и повел туда, где грибом на солнечном пригорке торчала опешившая мачеха.

Отец тоже был тут и смотрел на нас с отцом Реми, хмурясь; виконт де Мальмер стоял, скрестив руки на груди. На жениха я смотреть не решалась. Отец Реми подвел меня к родственникам, настоящим и будущим, и отпустил мою руку, обрывая связь.

Очень жаль. Пока я чувствовала его прикосновение, мы были сообщниками. А теперь?

— Отец де Шато, — осторожно сказал граф де Солари, словно не был уверен в том, что ему сегодня удастся обойтись без смертоубийства на балу, — что это вы такое только что танцевали с моей дочерью?

Я посмотрела на священника — это оказалось легче всего. Отец Реми улыбался, не так, словно клинок бросал, как мне посреди зала, а безмятежной улыбкой благочестивого служителя Господнего.

— Легкий танец, вольту. Разве его не танцуют нынче? Музыканты его знали. Мадемуазель де Солари показалась мне немного печальной, и я решил ее развлечь.

— Вы… — отец прочистил горло.

Я знала, как тяжело ему сдерживаться, и, чтобы предотвратить бурю, взяла его под руку.

— Папа, отец Реми наверняка не хотел оскорбить меня.

— Оскорбить? — священник нахмурился. — Разумеется, нет.

— Вы не знали разве, что вольту теперь не танцуют? Это запрещено, — мой жених решил разом все прояснить.

— Как странно. У нас танцуют.

— У вас в деревне — возможно. Но здесь Париж. И заставлять соблюдающую приличия даму пройти через танец, запрещенный самим королем, — это оскорбительно.

— Все верно, если я обидел даму, — согласился отец Реми, — пусть она решает. — И он повернулся ко мне со своей иезуитской усмешкой. — Дочь моя Мари-Маргарита, вы оскорблены?

Я вздернула подбородок и ответила:

— Нет.

Неделей раньше я бы сказала «да» — не сомневаясь, не колеблясь, использовала бы шанс навсегда удалить незнакомого человека из дома. Отец Реми был неизвестен мне и непредсказуем, не нужен сейчас, пока я оставалась незамужней. Потом мачеха могла хоть под завязку набить дом голубоглазыми духовниками, словно мешок зерном; несколько дней назад я, попав в подобную ситуацию, с милой улыбкой растоптала бы ростки карьеры отца де Шато в светском обществе Парижа.

Сегодня он взял меня в сообщники, и я пока не понимала — зачем.

Мачеха замерла, глупо округлив рот, отцовское лицо казалось мне размытым пятном, а виконт де Мальмер яростно потер щеку указательным пальцем. Я и раньше замечала за ним эту привычку — как будто его кто-то укусил чуть выше аккуратной бороды, и теперь укус чешется.

Лик отца Реми сиял непорочностью архангела с византийской иконы.

— Я думаю, что отец Реми непременно покается теперь и попросит у Господа прощения за свою ошибку, — добавила я, так как все молчали.

Веселое пиликанье скрипок придавало немой сцене налет абсурда.

— И я исповедуюсь и покаюсь. Правильно, отец Реми?

— Правильно, дочь моя Мари-Маргарита. Жду вас завтра в полдень в капелле.

— Я не опоздаю.

Взгляд мачехи скользнул мне за спину, и я обернулась. Средь расступающихся гостей торжественно шествовал Дидье, на вытянутых руках он нес поднос, накрытый серебряной крышкой, и смотрел так гордо, будто выносил его величеству корону на сочной бархатной подушке. Остановившись от нас в двух шагах, Дидье поклонился, не нарушив спокойствия подноса, и громко доложил:

— Гусиный паштет для его светлости виконта де Мальмера!

Праздничное явление паштета не прошло незамеченным — некоторые гости подошли поближе под предлогом, что желают посмотреть на изысканное блюдо, которого после трапезы виконта еще на всех хватит, не оскорбят же хозяева дома невниманием! Я подозреваю, что на самом деле им всем хотелось послушать, о чем мы тут в узком кругу секретничаем после вольты.

Мой жених повел себя разумно: он перестал мучить щеку, улыбнулся и прошагал к столу:

— Так любезно с вашей стороны! Я проголодался.

Инцидент был временно исчерпан.

Я выпустила руку отца и подошла поближе к виконту. Отец Реми стоял за моей спиной, и я ощущала его присутствие, как чувствуют тепло, идущее от очага. Виконт расположился в кресле, словно король, а мы стояли вокруг, подобно смиренным подданным. И верно, он — самый важный гость на нашем скромном балу, самый влиятельный, он берет замуж девицу в летах, длиннолицую и не имеющую понятия о смирении, — как же не смотреть в почтении и тишине, как этот святой человек вкушает гусиный паштет?!

Виконт де Мальмер вытер руки поданной ему салфеткой, обшитой по краю золотистым кружевом, подарил окружающим улыбку блаженствующего гурмана и снял крышку с подноса.

На горке гусиного паштета, средь украшающих блюдо виноградных листьев и душистого укропа, непринужденно сидел здоровенный скорпион.

Дамы завизжали и бросились прочь, какая-то нежная особа грохнулась в обморок, и остолбеневший кавалер едва успел ее подхватить. Мужчины стояли, застыв, я затолкала в горло невольный вскрик, а виконт замер, неотрывно глядя на черную тварь.

Вырванный из темного благоухающего мирка, ослепленный сиянием свечей, скорпион загнул хвост и, не пожелав оставаться в паштете, молниеносно метнулся к краю подноса. Он едва не увяз в укропе, но быстро справился. Преодолев заросли, скорпион резво побежал по скатерти, практически упал со стола и заскользил по полу, вызвав волну паники. Я не успела ни испугаться толком, ни отступить: отец Реми вынырнул из-за моей спины, словно заправский охотник, оказавшийся наконец рядом с дичью, и, широко шагнув, наступил на бегущую тварь. Хрустнуло и брызнуло, меня затошнило. Отец Реми нагнулся, поднял с пола останки скорпиона и внимательно их осмотрел. Затем обратил взгляд своих прозрачных глаз на моего отца:

— Позвольте сказать, граф де Солари. Господь явил свое неодобрение. Наверное, нужно завершать бал.

Глава 6 Deus vult [10]

Ночью пришел дождь. Я слушала его трескучую песню, лежа под покрывалом без сна. В комнате привычно перекрещивались тени, их расположение я знала давно и надежно, и если бы какая-то из них сдвинулась, это вызвало бы во мне беспокойство. Я люблю, когда вещи находятся на своих местах. Помнится, однажды Нора слегка передвинула кресло перед камином и переставила чернильницы на моем столе; я полночи не могла заснуть, пытаясь понять, что не так.

С улицы проникал рассеянный свет фонаря у крыльца, слабый, но он давал жизнь любимым теням, и я все смотрела и смотрела на узкую отсвечивающую полоску на потолке. В коридоре кто-то кашлянул, прошелся медленными тяжелыми шагами. Пальцы мои непроизвольно теребили край одеяла, раз за разом пропуская меж подушечками наполовину оторванный клочок. Ночь текла мимо, тягучая, как смола.

Как взгляд священника, который убивает скорпионов.

Бал немедленно прекратили, гости разъехались по домам; к утру о происшествии будет знать весь Париж. Жители столицы — слишком любопытные люди и слишком невоздержанные в словах, так что завтра вечером выяснится, что наш бальный зал захлестнула волна скорпионов, они сыпались с потолка и тонули в бокалах с анжуйским.

Отец допросил Дидье там же, на месте, наш верный слуга клялся и божился, что, когда забирал поднос на кухне, никаких скорпионов в паштете не водилось. Он сам видел. И никого к подносу не подпускал. И сам скорпиона в паштет не сажал, как может его светлость такое предполагать! Он, благочестивый Дидье, даже дождевых червяков боится. Да и где ему взять скорпиона? Это не тот зверь, какими торгуют на каждом углу. Не курица или чай.

Дидье отпустили, пообещав утром устроить допрос всем слугам. Виконт де Мальмер отбыл, едва не забыв поцеловать мне руку на прощание. Я с тревогой вглядывалась в его лицо: испуган больше, чем желает показать, указательным пальцем натер на щеке некрасивое пятно. Отец Реми же хмурился, и оттого его кривые брови вставали под еще более странным углом. После того как гости нас покинули, отец увел меня, мачеху и отца Реми в большую гостиную и потребовал объяснений. Ничего объяснить ему мы не могли. Переводя взгляд с одного лица на другое, отец похрустывал пальцами, кривил уголки губ и морщился, словно нюхнул перца. Наконец, он высказал, что хотел:

— Мари, это не твоя ли шалость?

Видимо, еще помнил сюрприз, таившийся в брачной постели.

— Лягушек можно насобирать в саду, — ответила я сразу, — а где мне взять скорпиона? Это было десять лет назад, я давно выросла. К тому же не вижу смысла пугать человека, за которого собралась замуж.

— В том-то и загадка, господин граф, — заметил отец Реми. — Скорпиону тут неоткуда взяться. Разве что…

— Разве что? — отец заложил руки за спину, но и там пальцами хрустнул.

— Это знак Господа.

Мы все помолчали.

— В вашем приходе, отец де Шато, — сказал папенька излишне резко, — крестьяне могут мучиться какими угодно суевериями. И ждать Судного дня с минуты на минуту, и толковать форму облаков как божественное откровение. Здесь, в Париже, такие шуточки не проходят.

Отец Реми поднялся — серьезный, прямой.

— Вы зря смеетесь, сын мой, — сухо произнес он, и четки в его руках поддакнули: стук-стук. — Господь вездесущ, и Его знак может явиться нам в любом месте. Даже, простите, когда вы отправляете естественные надобности.

Я не сдержалась, на мой смешок неодобрительно обернулись все.

— Если вы называете Господни намеки шутками, вам стоит побольше молиться, сын мой, — продолжил отец Реми. — А я за свою жизнь всякого насмотрелся. И уверяю вас, что скорпион, оказавшийся в ужине виконта де Мальмера, — это не просто ядовитая тварь. Я не знаю виконта, говорят, он достойный человек, и как он станет толковать это знамение — ему решать. Нам же надлежит вновь освятить дом и молиться, чтобы зло обошло нас стороной.

— Это происки дьявола? — потрясенным шепотом произнесла мачеха.

— Не стоит поминать нечистого сегодня вечером, дочь моя. — Стук-стук. — Если знак явлен в этом доме, значит, всем нам надлежит задуматься о чистоте наших помыслов и деяний. Не совершали ли вы в последнее время богопротивных поступков, не задумывались ли о грехе? Эти мысли могли обрести форму скорпиона и явиться нам сегодня.

Я покосилась на мачеху: сидит, голова опущена, в пальцах — комок платка, на щеке — алое стыдливое пятно. Я помню взгляды, которые она бросает на отца Реми, когда тот не видит; помню, что исповедуется она ежедневно. И теперь ее душу ползучей лозой обвивает страх: что, если это ее нечестивые помыслы обрели плоть скорпиона? Не она же его в паштет подсадила, в самом деле.

Я сдержала улыбку и тоже уставилась на свои руки.

Отец Реми продолжал что-то говорить, о благочестии, святости и пренебрежении молитвами, так что папеньке в конце концов надоело, и он нас всех отослал, пообещав продолжить разбирательство завтра.

…Заснуть мне так и не удавалось. Пролежав часа два, я неслышно соскользнула с кровати, встала на колени и — нет, не прочла молитву, к чему она мне сегодня? — вытащила из тайника шкатулку. Мне не нужен был свет, я и так знала, что там лежит, просто требовалось проверить. Я отперла замок, запустила пальцы внутрь и удовлетворенно улыбнулась. Все на месте, ждет своего часа.

С каждой минутой этот час все ближе.

Мне удалось заснуть лишь к утру; когда сон явился, он меня не обрадовал. Приснился Жано, радостный какой-то, свежеумытый; стоял и протягивал мне кинжал. А когда я подошла, чтобы взять и спросить у Жано, как ему теперь на небесах живется, — оказалось, что это и не он вовсе. Напротив меня стоял отец Реми, и руки его были в крови, и с лезвия кинжала текла яркая струйка.

Проснулась я с рассветом, потянула за шнурок, вызывая Нору, и с ее помощью оделась и уложила волосы. Дождь прекратился, оставив окна мокрыми и хмурыми; если прислониться щекой к стеклу, можно увидеть клочковатое небо. Я постояла так немного, пока щека не замерзла, а затем отправилась на поиски отца.

Ранним утром его всегда можно отыскать в фехтовальном зале. Отец любит бывать там один. Он дерется с чучелами, пронзает шпагой неживых противников, и лицо у него при этом такое, будто убивает все свои несчастья разом. Дважды в неделю после обеда приходит учитель фехтования, он занимается с графом де Солари и его сыном Фредериком, которому предстоит занять достойное место в обществе. Тогда все, кому хочется, могут прийти посмотреть. Утром же отец способен видеть в фехтовальном зале только свое отражение и меня; однажды он выгнал оттуда мачеху — я видела, как она шла по коридору, и губы ее дрожали.

Я приоткрыла дверь и заглянула в зал, металлический звон метался в стенах. Отец, заложив левую руку за спину, атаковал снабженное кирасой чучело. Чучело томилось и не отвечало. Я потихоньку проскользнула внутрь, уселась на лавке у стены и замерла: если отец захочет, то заметит меня, а если нет, я просто погляжу.

Отец у меня красивый. Я всегда им восхищалась, даже когда не могла ему простить, что так быстро позабыл мою мать. Но графству Солари нужен наследник, и отец исполнял долг, не дрогнув. Он настоящий солдат своей жизни. Он бывал на войне, однако ратные забавы его не влекут, фехтует он, чтобы держать себя в форме. В тысячный раз отрабатывает особое движение кистью, кончик шпаги касается чучельной кирасы, волосы такого же оттенка, как у меня, крепко стянуты лентой на затылке.

Говорят, в юные годы он был заправский дуэлянт, сражался за благосклонность прекрасных дам, пока моя матушка не положила на него глаз. Тогда он перестал гоняться за сотней юбок и начал преследовать одну, матушка держала его в нетерпении и неведении, сколько могла. А потом, когда он едва не изувечил на очередной дуэли пятнадцатого ее поклонника, решила: хватит. И вышла за него замуж, и была счастлива. Почти все время была.

Я сидела, сложив руки, и большим пальцем правой поглаживала тыльную сторону левой, иногда надавливая чуть сильнее: это придавало ощущениям реальности. Легкая боль, давление, физическое беспокойство заставляют меня острее воспринимать то, что происходит вокруг. Я очень хотела запомнить это утро, и как отец тренируется, и какая у него прямая спина и седина на висках; скоро все это останется лишь в моей памяти до конца жизни. Только в памяти.

Отец остановился, взял со спинки стула лежавший там платок и вытер лоб, затем повернулся ко мне:

— Ну и ну, Мари! Я думал, после вчерашнего ты будешь долго спать.

— Наоборот. — Я поднялась и пошла к нему. — Почти глаз не сомкнула.

— Бедная моя девочка, — он обнял меня одной рукой — во второй была шпага; от его зеленой рубашки пахло потом, однако этот запах не раздражал и не утомлял меня. Отец всегда пах для меня хорошо. — Надеюсь, эта неприятность быстро позабудется.

— Не надейся, — усмехнулась я. — Сплетники теперь будут неделю это обсуждать.

— Пусть так. А ты не слушай.

— Не буду.

Он выпустил меня и перевел взгляд на истыканное чучело:

— Кажется, этот парень немного устал. Дам ему передышку минут на пять.

— Он уже давно мертвый, так что передышка ему не повредит, — согласилась я.

— Не боишься мертвецов?

— Живых надо бояться. — Я подумала, не рассказать ли ему о происшествии в переулке, и решила, что нет. Только зазря обеспокоится, а толку никакого.

— Верно, верно, Мари, — отец кивнул, вглядываясь в меня так пристально, что я заподозрила неладное. — Ты так похожа на свою мать, — сказал он наконец.

— Так говорят, когда скучают.

Отец пожал плечами.

— Столько лет прошло, но да, я скучаю по ней. Временами сильно.

Он помолчал, и я в который раз задумалась: что именно ему известно? Никогда не решусь спросить, так и покину дом, оставив эту тайну нераскрытой. Пусть. У каждого есть право на тайны.

— Поэтому ты иногда так волнуешься за меня?

— Ты моя дочь. И да, в последнее время волнуюсь все больше, Твоя свадьба скоро, не могу представить, что моя маленькая девочка все же покинет этот дом.

Я спросила прямо:

— Тебя беспокоит, что мой жених — виконт де Мальмер?

— Меня беспокоит, что он намного старше тебя. Он хороший человек, не спорю, и все же не понимаю, отчего ты не выбрала кого-нибудь помоложе.

— Папа, ты ведь знаешь, как это бывает, — заметила я, убирая руки за спину и там сцепляя пальцы: привычный, унаследованный жест. — Ты просто видишь человека и понимаешь, что тебе нужен он. Только он и никто другой.

— Да, — сказал он, — да, я понимаю. И все же… Отец де Шато вот тоже переживает за тебя.

Я почувствовала себя кошкой, у которой дыбом встает шерсть на загривке.

— Отец Реми говорил с тобою обо мне?

— Мы беседовали обо всех членах нашей семьи. Но о тебе особенно. Я знаю, моя жена попросила священника наставить тебя в вопросах брака. — Отец никогда при мне не называл мачеху по имени — он все чувствовал. — Но он все равно меня расспрашивал. Его интересовало, любишь ли ты виконта и отвечает ли тот тебе взаимностью, я отвечал, что да. Это ведь так?

— Но ведь я хочу выйти за него замуж, — принужденно рассмеялась я, — что же тут неясного?

— Действительно. Действительно, — отец имел привычку некоторые слова повторять дважды, хотя с ним и так мало кто спорил. — Ну, оставим эту тему. Сегодня пойдешь на исповедь к святому отцу, там и поговорите с ним.

— Непременно.

О, я не упущу этот шанс. Отчего отца Реми так волнует моя любовь к жениху? Взялся за дело наставлений невесте со всем возможным энтузиазмом? Танцевал со мной вольту, чтобы проверить на прочность мои моральные устои? Что ему вообще нужно, почему он привязался ко мне?

— Чучело отдохнуло, — сказала я.

— Отдохнет еще немного. Сейчас придет отец де Шато, мы с ним теперь фехтуем по утрам.

У меня челюсть отвисла.

— Что вы делаете?!

— Он вполне неплох для сельчанина, — сказал отец, будто оправдываясь. — Только дерется грубовато. Но это недостаток практики. Не дуэлянт он, этот священник, не дуэлянт.

— Куда ему до тебя!

— О, все давно в прошлом, — отец самодовольно погладил бородку. — А вот и он. Доброе утро, отец де Шато.

Он один во всем доме не называл нашего кюре отцом Реми.

— Доброе утро, — ответили от двери, и я обернулась.

Без своей привычной сутаны священник выглядел более чем странно. Я видела его лишь в черном, да еще в невнятной серой рубахе, когда он болел; в белой рубашке, штанах из оленьей кожи и ботфортах я не лицезрела его ни разу. Отец Реми еще не брился утром, и его седая щетина казалась такой мягкой на вид. Он шел к нам, у пояса болтались знакомые четки, на шее блестела толстая цепочка — крест прятался под рубахой.

Таким я его и запомню, подумала я, покрепче сдавливая пальцы. Лен, оленья кожа, танец четок и серебро на лице и шее.

— Дочь моя, сын мой, — отец Реми поклонился.

— Когда вы называете меня «сын мой», мне кажется, что-то в мире идет не так, — сказал мой взрослый папенька.

— А между тем все на своих местах. Приступим же?

Мужчинам явно не терпелось заняться исконно мужским делом — дракой, и я поспешно ушла на свою скамеечку у дверей.

Священник взял из стойки тренировочную шпагу и встал напротив отца; они обменялись коротким салютом, затем, не медля, бросились друг на друга. Это походило на драку двух петухов в птичнике, я только и ожидала, что перья полетят. Я слишком мало понимала в фехтовании, чтобы оценивать финты и уловки, мне казалось лишь, что отец плетет кружево боя, а священник пытается это кружево побыстрее разрубить. Через некоторое время мужчины остановились, тяжело дыша.

— И все-таки вы слишком грубо рубитесь, — заметил папенька.

— Меня учили не сражаться, а убивать, — сухо объяснил отец Реми.

— Так, может, преподать вам урок красивого сражения?

— Это для дуэлей. А я на дуэлях не дерусь. Знаете ли, Господь против.

Он прошел к столу, на котором стоял кувшин с водой, налил воды в кружку и выпил. Я глаз не могла от него оторвать. Без своей сутаны отец Реми преобразился; оказалось, у него красивые ноги, и весь он опасен и тих, как полуголодный хищник. Куда он прячет эту живость во все остальное время? Отчего она дает о себе знать лишь иногда — в танце и битве? Наверное, он думает, что нужно подавлять природу, что заунывное бормотание молитв Господу угоднее, чем живое движение, — чем смех, чем острота взгляда. Наверняка молится об этом проклятом смирении, низводит свою душу в паутину и серость, лишь бы не нагрешить, лишь бы вымолить у Бога кусочек рая побольше, как у короля выпрашивают надел побогаче.

Я знаю, как священники убивают плоть. Знаю, как достигают религиозного экстаза, как хлещут себя по спине плетью-семихвосткой, изгоняя даже крохотные мысли о мирском. Когда я приходила к отцу Реми в келью, то не видела плети, но и спину его не видела; вполне возможно, он фанатик, вечно казнящий себя за простой факт, что жив. Что он больше, чем хочет церковь. Самому себя ломать, смирять и никогда не достигать совершенства — это ли не ежедневная пытка, это ли не испытание для сильной, но запертой в клетку души?

Отец Реми вернулся на середину зала и снова встал в боевую стойку, я поднялась и вышла.

Не могла я больше на это смотреть.

За завтраком мы все помалкивали. Просидели, косясь друг на друга, я комкала хлебный мякиш и старалась ни на кого не смотреть. Отец Реми вел себя как обычно: прочел молитву, роняя с сухих губ продолговатые жемчужины латинских слов, молитвой же завершил трапезу, пожелал всем удачного дня и ушел к себе в капеллу. Я ускользнула в свои комнаты и еле дождалась полудня, чтобы отправиться к исповеди.

Отец Реми поджидал меня вновь на первом ряду, вновь за чтением молитвенника — ничего не изменилось. Я села рядом с ним.

— Не знала, что вы фехтуете с моим отцом.

Он закрыл молитвенник.

— Думаете, это плохо?

— Ничего такого я не сказала.

— Тогда почему ушли сегодня? Ваш отец говорит, обычно вы любите наблюдать.

Священник успел побриться, от щетины не осталось и следа. Серебро теперь оставалось только в волосах — немного, но было.

Почему-то мне стало жалко этой щетины.

— Мне так захотелось, — сказала я.

— Вижу, вы делаете только то, что вам хочется.

— Не выходя за пределы того, что должна. Исповедь будет, отец Реми?

— А вы хотите? — Он откинулся на спинку скамьи, руки аккуратно держат молитвенник. — Действительно желаете покаяться за вчерашнюю вольту? Учтите, каяться, если не считаете совершенное грехом, бесполезно.

— Наш король не любит такие танцы.

— Король — не Господь.

— Господь танцует вольту?

Он хмыкнул.

— Господь прощает тем, кто искренне танцует. В конце концов, я же не заставил вас обнажиться перед достопочтенной публикой.

Слова показались мне дерзкими и странно знакомыми, потом я вспомнила: это же я их вчера произнесла. А он запомнил. В его серенькой, насквозь промоленной памяти хранятся все наши неосторожные слова, и он извлекает их на свет, когда нужно.

— Вы похожи на зеркало, отец Реми.

— Так и есть. Я ничтожен, но мню себя крохотной частицей Господней, Бог же отражает нас со всеми нашими помыслами и словами. Почему бы и мне не отразить немножечко вас, чтобы вы посмотрели, как выглядите со стороны?

— Для этого у меня есть зеркало в комнате.

— Оно вам лжет.

— А вы?

Он медленно уронил молитвенник на скамью, одну руку оставил на коленях, вторую положил на спинку скамьи; я подозрительно покосилась на его пальцы, находившиеся теперь слишком близко от меня.

— Что вы имеете в виду, дочь моя?

— Только то, что вы обещали моей мачехе научить меня смирению — и солгали, вы ничему не будете меня учить. Уверена, вы знали, что вольта запрещена, и стали ее танцевать специально.

— Вы никому не доверяете, Маргарита?

— Нет, — сказала я, — никому.

— Это хорошо, — задумчиво пробормотал он. — Пожалуй, лучше, чем я думал.

Высокий ветер за окном порвал облака, и солнце брызнуло в окно-розу, заляпав нас с отцом Реми цветными отражениями. На его скулу легло пятно желтое: лицо святого. На кончиках моих ресниц дрожали зеленые капли: цветущие холмы Палестины. Откуда бы там взяться цветущим холмам?..

— Посмотрите на меня, дочь моя, — велел отец Реми.

Я удивилась.

— Я и так на вас смотрю.

— Нет. Внимательнее. Посмотрите и скажите, что вы видите.

Я уставилась в его лицо, уже достаточно хорошо знакомое, худое противоречивое лицо. Сейчас, в цветном подарке витражей, отец Реми смотрелся живее, чем обычно. Разноцветные пятна оживляют кожу, брови — я разглядела — тоже тронуты сединой, бледно-голубые глаза не отрываются от моего лица. Белки глаз все в красных ниточках полопавшихся сосудов, будто он всю ночь не спал. А губы сжаты. Я чувствовала еле уловимую связь между слегка прищуренными глазами и твердой линией губ, связь, которую не могла объяснить словами, но именно в ней крылась разгадка.

А еще я теперь знала, какая на ощупь кожа у него за ухом.

— Вы никому не доверяете, — сказала я.

Он отражал меня лучше зеркала — этот холодный взгляд, эти губы, он показывал мне меня саму, застывшую, замершую перед ним, словно растерявшийся воробей — перед кошкой. Наверное, в прошлой жизни отец Реми был шутом, гениальным мимом, глядя на которого титулованные особы начинали плакать и чувствовали, как высвобождается что-то темное у них внутри — высвобождается и уходит навсегда. А он все играет, играет молча, скупо цедя движения, роняя отмеренные взгляды, и вот его рука, находящаяся так близко, поднимается и летит к моему лицу. Медленно, медленно, словно в воде. Грубые пальцы касаются моей щеки, по коже идет сладостный ток, и я придвигаюсь ближе, словно к камину. Отец Реми не отрывает от меня взгляда. Я тону в нем, тону в самой себе, в ожившем на другом лице отражении. Нет ничего, кроме наших взглядов, слившихся в один; он — я, но я — не он, и это мучительное несоответствие заставляет меня потянуться к нему открытой ладонью, словно он может вложить в нее себя — и отдать мне, на память.

— Госпожа Мари, госпожа Мари!

Крик Норы взорвал воздух. Я отшатнулась, рука отца Реми упала плетью, нить взглядов порвалась, да так резко, что стало больно глазам. Священник поднялся, я чувствовала, что он раздосадован.

— Дочь моя Нора, вам никто не говорил, что нельзя кричать в церкви?

Слова посыпались сухо, словно шарики из разорванных четок на каменный пол, и раскатились, подпрыгивая.

— Простите, отец Реми, — Нора не выглядела впечатленной. — Там привезли свадебное платье госпожи Мари. Госпожа Мари, идемте!

— Нора! — священник возвысил голос. — Госпожа Мари пойдет куда-нибудь, только когда я отпущу ее.

Но я понимала, что разговор уже испорчен.

— Не сердитесь на мою служанку, отец Реми, — сказала я, вставая. — Она так радуется моей скорой свадьбе и так хотела, чтобы платье привезли поскорее. Идемте, посмотрим вместе с нами, я вас приглашаю.

Он скривился, но пошел.

— Я разложила его в вашей комнате на кровати, — возбужденно тараторила Нора, пока мы шли по дому, — и такое оно красивое, такое красивое, госпожа Мари! У самой королевы нет подобного платья.

— Его должны были привезти еще вчера.

— Да, но от белошвейки приехал человек и сказал, что только сегодня, и они успели. Ах, идемте же, скорее!

— Нора, я и так иду.

Отец Реми шел позади ровно и ненавязчиво, словно тень, приклеившаяся к моей спине.

Мы поднялись на второй этаж, по дороге за нами увязался Фредерик; Дидье попался по дороге и, испросив разрешения, тоже пошел. Свадьба молодой госпожи — большое событие в доме, все желали оказаться к нему причастными. Нора достала из кармана передника ключ, торжественно отперла дверь в мою спальню, и мы вошли.

Мы вошли, остановились и замерли, глядя на платье.

Потом я сделала шаг назад и все-таки уперлась спиной в отца Реми; он взял меня за плечи, и так мы стояли, глядя на мой свадебный наряд.

Платье было великолепно. Его шили три месяца, приделывали кружево, укладывали рядами мелкий жемчуг. На лифе тоненькими искорками жили бриллианты; вышивка струилась по плотной ткани, словно поземка по улице.

Прямо поперек широкой юбки, украшенной бесценными фламандскими кружевами, тянулась сделанная кровью надпись. Кривые буквы, впитавшиеся в невинную белизну.

Надпись гласила: «Fuge!»[11]

Глава 7 Beata stultica [12]

Конечно, в доме начался переполох. Отец выезжал с визитом, когда вернулся, то застал панику в самом разгаре. Я молча сидела посреди большой гостиной, вокруг меня суетилась Нора, которая сама пребывала чуть ли не в обмороке. Я старательно изображала глубокую печаль, вздыхала и прикрывала рукой глаза, свидетели этого хорошего спектакля проникались ко мне жалостью. Когда отец приехал, он заключил меня в объятия и уговаривал не расстраиваться. Он, дескать, найдет шутника.

Были вызваны в кабинет все слуги — вместе, а затем по очереди. Отец устроил всем им форменный допрос и ничего не выяснил. Все находились либо друг с другом, либо в другом конце дома и за те пять минут, что Нора бегала меня позвать, никак испортить платье не могли. Отец пообещал уволить всех разом, для нас оставалось загадкой, как неизвестный злоумышленник прошел через запертую дверь. Ключи от большинства комнат имелись у мадам Ботэн, она хранила эту связку, как убежденная старая дева — девственность; никто не мог бы добраться до нее. У Норы имелся ключ от моей комнаты, горничная носила его на шнурке на шее. Да и кому из наших добрых слуг нужно бы красть ключи и проделывать такие трюки? Это озадачивало больше всего.

И постепенно, минута за минутой, шепотком и толчком под локоть, нарастала уверенность: это действительно знак Господень, Господь хочет что-то сказать, к чему-то подтолкнуть. Отец Реми никак не комментировал сей факт и ходил мрачный, хмурясь, ломая брови; я исподтишка за ним наблюдала. Уж он-то многое знает о деяниях Божьих, и если даже священник озаботился ситуацией — дело нечисто. От всей этой истории шел такой неприятный дух, что мне казалось, будто им пропитано все вокруг: кресла, подушки, рукава платья.

Сама я не знала, что и думать. Прагматичность, свойственная мне от рождения, подсказывала: тут не обошлось без чьих-то шаловливых ручонок; вопрос в том, были ли это ручонки херувимов или же вполне реальных человеческих существ. Никто не мог проникнуть в запертую комнату, да и кому нужно было писать латинское слово на подоле моего платья?

Конечно, оно было испорчено, надевать его теперь нельзя; мачеха, весьма расстроенная и недоумевающая (она мечтает сбыть меня с рук, и препятствия на пути к этому весьма ее раздражают), пообещала вызвать белошвейку на завтра.

— Может быть, Богу не понравились кружева, — сказала я. — Надо сшить без кружев.

— Мари! — мачеха опасливо покосилась на сосредоточенного отца Реми, который как раз обходил гостиную, что-то бормоча себе под нос — сыпал очищающими молитвами. — Перестань говорить глупости!

— А что? — Я дерзко смотрела на мачеху: чепец сидит чуть криво, кончик носа покраснел, на щеках — два нездоровых пятна. — Должно же этому быть какое-то объяснение.

Честно скажу, мачеху я подозревала. Свадьба все равно состоится, но такое красивое платье сшить уже не успеют, придется удовольствоваться чем-нибудь попроще. Мне-то все равно, однако мачеха могла считать иначе. Я представила ее, прокрадывающуюся в мою спальню с мисочкой свиной крови в руках. Вполне достоверная картина.

Происки Бога, происки дьявола, какая разница? Мне кажется, и отец Реми не мог отличить одно от другого.

Я снова начала наблюдать за ним. В движениях его рук, в посадке головы чувствовалась сила, которую он тщательно скрывал. Я увидела эту силу сегодня утром, когда он фехтовал с моим отцом, и искры от столкновения характеров летели во все стороны. Однако еще больше, как это ни странно, сила проявилась, когда отец Реми велел смотреть ему в глаза там, в капелле.

Чего он хотел от меня в ту минуту? Чего жаждал, к чему стремился? Он начал подчинять меня своей воле, воле служителя Господня; я чувствовала, как смыкаются вокруг железные объятия веры, тесно сплетенной с непонятным мне самой желанием. Его рука, коснувшаяся моей щеки, — что она несла? Власть человека или власть Бога, то самое смирение, которое мне вроде так нужно, или же некое обещание? Я запутывалась все больше, и мне становилось страшно.

Если раньше меня беспокоило лишь, что станет с Мишелем, когда я уйду, то отныне отец Реми прочно поселился в моих мыслях. Нет сомнений, он найдет, чем себя занять, когда я выйду замуж, и, хотя на место в доме виконта де Мальмера он рассчитывает совершенно зря, не пропадет. Почему же мне на миг показалось, что я пропаду без него? Или он стал провозвестником того самого спасения, которое Господь обещает всем?

Как, как он может меня спасти?..

А еще, когда я прислонилась к нему спиной, то почувствовала его запах. Его настоящий запах, который он прятал за ладаном и свечным воском, за привычной ролью священника. И теперь это не давало мне покоя.

Отказавшись от ужина, я ушла к себе.

Конечно, мою комнату убрали, платье унесли, покрывала на постели заменили, и на всякий случай тщательно вытерли пол. И все равно мне казалось, что тяжелый запах крови еще не выветрился; я распахнула окно, впуская холодный вечерний воздух, пропитанный факельным дымом и вонью из сточных канав.

Мне нравится Париж, но я легко покину его, вернувшись к сельской жизни. Все мое существование, все дни подчинены единственной цели, и когда я достигну ее, уже будет неважно, где в итоге окажусь. Я полюблю все, что будет окружать меня, приму любые стены, любой вид за окном, каждое утро я стану просыпаться с радостью, даже если холодно, идет снег и тучи на небе не разойдутся никогда. Каждый шаг, каждое мгновение будут пронизаны простой музыкой бытия, которая сейчас до меня уже доносится — еле слышно, с каждым днем все отчетливей, все ближе. Осталось так мало, и после этот оркестр загремит вокруг меня, закружит в праздничной пляске — шелест капель под окном, тряская дорога, полевые цветы в руках чумазой крестьянской девчонки, деревянная спинка стула, вкус спелой груши, дикий мед, прикосновение к губам и камешки, впивающиеся в ступни, когда ходишь босиком, — все, все будет мне петь.

А теперь, когда за моей спиной маячит черная тень, словно ангел смерти, раскинувший крылья, эта музыка жизни становится еще ближе и желаннее. Только в нее вплетается взгляд отца Реми, словно яркая лента в косу.

Нора переодела меня в ночную рубашку и ушла; я закуталась в халат, побродила по комнатe, пробовала читать, но буквы путались. Тогда я села в кресло и стала смотреть на распятие, еле видное в полутьме. У меня в комнате хорошее распятие: черное дерево, слоновая кость — семейная ценность. Христос блестел молочными ногами, его склоненная голова пропадала в сумраке, но я знала, что он смотрит на меня из-под полузакрытых век. Пусть вас не обманывает распятие и этот страдающий взгляд Господа в никуда. Многие священники скажут вам, что Христос здесь уже мертв; но что толку молиться мертвецу? На самом деле он жив, жив даже тогда, когда в нем нет ни капли движения.

Это все обман. Христос притворился, что умер, а на самом деле воскрес через три дня, только он ведь и не умирал — просто вознесся на небеса, скоротал там три дня и вернулся. И когда он висит на кресте, вытянув худые руки, со впалым животом, в источающем кровь терновом венце, он уже вернулся. Он уже тут, и с ним можно говорить.

Я редко молилась вслух. Да и нельзя назвать мои разговоры с Богом настоящей молитвой, хотя они и заканчивались неизменно словом «аминь». Мне казалось, что Он поймет меня, как бы и что бы я ни сказала, и не осудит, так как я верна своему пути. И в первый раз мне стало неловко, взгляд, соединивший меня с отцом Реми, отдавал греховностью за лье.

Молитва не получилась. Пробило всего-то десять, дом еще не заснул, и я вышла из спальни, намереваясь спуститься в кладовую и составить сонный отвар. Три части корня валерианы, листья мяты, вахта трехлистная и любимая мною ромашка — и через некоторое время сон накроет меня теплой пушистой волной.

Я спускалась по боковой лестнице, чтобы не встретить никого из домашних — не хотелось вести праздные разговоры и объяснять, как я себя чувствую. Рука скользила по отполированным перилам, мягкие туфли ступали бесшумно. Я знаю дом наизусть, ни одна ступенька не скрипнет, пока я не захочу.

Когда я дошла до второго пролета, хлопнула боковая дверь большой гостиной, кто-то вышел, я услышала голос мачехи и остановилась. Не хотелось встречаться с ней. Сейчас она уйдет на кухню, или в капеллу, что вряд ли, или в свою гостиную — из этого коридора вторая дверь ведет туда. Не желаю сталкиваться с ней взглядами лишний раз. Я стояла и ждала.

Однако она была не одна, расслышав второй голос, я нахмурилась. С мачехой вместе шел отец Реми, и они остановились неподалеку от моей лестницы, под портретом второго графа де Солари. Суров этот граф: злое лицо, крепко сжатые губы; к счастью, картина темнеет год от года, унося предка в масляную тьму.

Я сделала еще один осторожный шаг и увидела их: мачеха стоит ко мне спиной, отец Реми — вполоборота, висящий в коридоре фонарь (чтобы слуги не спотыкались, бегая в кладовые) освещает его лицо. Он недоволен, я сразу это поняла.

— Вы так холодны ко мне в последнее время, — сказала мачеха.

Я видела, что волосы выбились у нее из-под чепца, а спина не прямая.

— Что вы имеете в виду, дочь моя?

— Раньше вы проводили больше времени со мною в беседах. Мы встречались чаще, — до чего же жалобный у нее оттенок голоса! — А теперь?

— Я уделяю вам столько времени, сколько требуется для вашего духовного спокойствия.

— Ах, нет, отец Реми, вовсе нет! Вы же знаете, о чем я говорю!

— Представления не имею.

Может, он и вправду не догадывался, а вот я знала. Видела раньше в ее глазах, сейчас обращенных на него, чувствовала в походке. И такая злость меня брала от этого, что я стиснула кулаки и посильнее вжалась поясницей в перила, чтобы не натворить глупостей.

Оно, конечно, в Париже нравы вольные. И клир — не исключение; о похождениях некоторых служителей Господних слагают легенды, бродячие актеры вечно потешаются на площадях. Святоши горазды поднимать юбки дамам, не стесняются и дальше зайти. В наш вольный век на многое закрывают глаза, несмотря на неодобрение великого Ришелье. Поговаривали, что кардинал сам не без греха, но о людях такой величины постоянно ходят сплетни.

Отец Реми же казался мне иным — выросший и проведший всю свою жизнь в провинции, где все обо всех знают, он привык к другим нравам, другому поведению. Он смирял свою плоть долгие годы и либо считает Париж очередным испытанием Господним, либо и вовсе должен женщин не замечать. Разве мачеха нe видит, что лицо у него — каменное и стоит он недвижно, словно надгробная плита? Он не хочет ее. Он ее не возьмет.

Мачеха дернулась к отцу Реми, обняла его за шею — криво и неуверенно — и повисла на нем, будто сломанная кукла. Он стоял, по-прежнему не шевелясь, только чуть наклонил голову, почти уткнувшись носом в ее чепец.

— Дочь моя, — спросил отец Реми с невозмутимой холодностью, — что это вы делаете?

— Я хочу вас, — ее кипящий шепот еле-еле доносился до меня. — Хочу вас с первого дня, неужели вы не видите, не знаете? О, не бойтесь, никто не проведает. Мой супруг… я люблю его, а вас я хочу. Один лишь раз, Реми, один лишь раз.

От того, что она стоит к нему так близко, чувствует его запах, прижимается к нему, меня охватило бешенство. Я до боли сжимала кулаки, ногти впивались в ладони, — лишь бы не шагнуть, не закричать.

Он мог бы прочитать ей проповедь о благочестии, о том, что измена — страшный грех. Что он давал обет безбрачия и даже взглянуть на женщину с вожделением не может.

Отец Реми просто сказал:

— Нет, — и отцепил от себя мачехины руки.

Он так это произнес, что она сникла сразу, уткнула лицо в ладони, замотала головой.

Сколько простого стыда было в этом «нет»! Сколько владения собой. Отец Реми стоял, неподвижный и строгий, и будто сам Господь смотрел из его глаз на неразумную дщерь, решившуюся на прелюбодеяние.

— Простите, — . всхлипнула мачеха, — простите меня, святой отец.

— Дьявол искушает нас ежесекундно, дочь моя, — произнес он. — Однако мы в силах бороться с его зовом и нечестивыми предложениями. Блажен человек, который переносит искушение, потому что, был испытан, он получит венец жизни, который обещал Господь любящим Его. Пойдите к себе и молитесь, вам непременно станет легче, и дьявол отступит.

— Да, отец Реми.

— «Отче наш» прочтите десять раз. И завтра придете к исповеди.

— Хорошо, отец Реми.

Он кивнул, осенил ее крестным знамением и пошел прочь, к себе в капеллу; я отступила еще дальше, чтобы он меня не заметил. Отец Реми прошел мимо, не поднимая головы, прошелестела сутана, хлопнула дверь. Мачеха осталась одна в коридоре. Она вытерла нос рукавом, как девчонка, и побрела к себе в гостиную.

Я выждала еще минуту, чтобы не попасться никому на глаза, и все-таки спустилась в кладовую, где долго перебирала травы — до того, что руки снова пропахли ромашкой.

Утром я пошла к Мишелю. Мой маленький брат любит меня. Иногда, если я долго не прихожу, занятая своими делами и мыслями, погруженная в непокой запрещенных к чтению книг, он начинает расстраиваться и вроде бы беспричинно плакать. Тогда Эжери зовет меня — мачеху в таких случаях звать бесполезно. Она лишь накричит на слабоумного наследника, считая, что крик поможет Мишелю выбраться из дебрей, в которых его разум в очередной раз заблудился. Мишель побаивается собственную мать. Да и что он видел от нее хорошего? Она его боится и стыдится, даже старается не прикасаться лишний раз.

Детская Мишеля была на третьем этаже, подальше от других обитаемых комнат, чтобы он никому не мешал. Глупость, на мой взгляд. Мишель и так никому не мешает.

Я открыла дверь: просторная комната, мягкий ковер, свежие астры в тяжелой вазе, рассыпанные по полу сокровища — вот деревянная лошадка, вот храбрый солдат, и улыбчивая матерчатая кукла тоже тут. Эжери сидела на полу рядом с Мишелем, который что-то рассказывал ей, размахивал руками и смеялся. Няня увидела меня, поспешно вскочила и сделала реверанс.

— Идите, Эжери, позавтракайте. Я побуду с ним.

— Да, госпожа. — Она обрадовалась. — Я постараюсь вернуться поскорее.

— Можешь не торопиться, я хочу пробыть здесь все утро.

Эжери улыбнулась мне и ушла. Хорошая девушка: я сама отыскала ее, когда мне перестала нравиться предыдущая няня, слишком много времени уделявшая лакеям и слишком мало — своему подопечному. Эжери с Мишелем — большие друзья, она помогает ему идти по миру и не дает сбиться с пути. Если меня что-то и утешает при мысли о расставании с братом, так это то, что с ним останется Эжери.

Я села на пол рядом с Мишелем, поправила воротничок его рубашки и заговорила — об осени, о приключениях деревянной лошадки, об отце. Не знаю, всегда ли понимает Мишель то, что я говорю, — временами в его глазах проскальзывают вполне осмысленные вспышки, он способен вести диалог, пусть и на своем уровне. Мне кажется, чем больше с ним говорить, тем лучше ему становится.

Дневной свет заливал комнату серостью, плевалось искрами полено в камине, а деревянная лошадка скакала по зеленым полям Бургундии навстречу приключениям. Тихий стук прервал мой рассказ, я сказала «войдите» и с удивлением увидела отца Реми. Вставать не стала: Мишель удобно устроился на моих юбках и размахивал лошадкой.

— Дочь моя, — сказал отец Реми, с которым мы виделись недавно за завтраком, — я вас искал.

— Вот и отыскали, святой отец.

— Да, верно. Не помешаю вам?

— Что вы. Мишель рад обществу.

Отец Реми прикрыл дверь и подошел к нам; я думала, он сядет в кресло, но он опустился на ковер рядом со мною, привычно встав на колени. Священники так часами умеют стоять.

— Здравствуй, Мишель, — серьезно сказал отец Реми моему брату, — ты не был сегодня за завтраком. Почему?

— У! — сказал Мишель и протянул ему свою лошадку.

— Утром он беспокоился, и в таких случаях Эжери его не приводит, — объяснила я. — А сейчас все хорошо, так что обедать Мишель будет с нами. Правда, дорогой?

— Ага! — подтвердил брат.

Отец Реми вежливо погладил лошадку по деревянной гриве и возвратил владельцу.

— Я вижу, вы с ним много времени проводите.

— Я его люблю. Иногда мне кажется, что Мишель — самый искренний человек в этом доме. Да так оно и есть.

Священник хмыкнул:

— Вот как?

— Все мы таскаем с собою тайны, прячем в себе горечь, ненависть, любовь, сомнения, только вам на исповеди рассказываем, а Мишелю исповедь не нужна. Он сам — исповедь простой жизни, лишенной греха, только первородный на нем и лежит. Немногие из нас могут похвастаться подобной чистотой, не правда ли, отец Реми?

Его лицо дернулось.

— Верно.

— Так зачем вы меня искали?

— Хотел побеседовать о вашей свадьбе. Не желаете отменить?

У меня глупо приоткрылся рот, и выглядела я в тот момент, полагаю, не лучшим образом.

— С чего бы?

— Все эти знаки, ниспосланные нам. Они неспроста. Ваше свадебное платье погибло, ваш жених получил на ужин скорпиона, не думаете ли вы, что это предзнаменование, призванное оградить вас от ошибки?

— Вы считаете, что мое желание выйти за виконта де Мальмера — ошибка? — медленно произнесла я.

— Да. Вполне возможно. Я почти уверен в этом.

Я широко улыбнулась.

— Ничего вы не поняли, отец Реми.

И так как он молчал, но явно ждал, что я продолжу, я продолжила:

— Виконт — моя путеводная звезда. Я с юности мечтала стать его супругой. Вы понимаете, что значит страсть, что значит притяжение, отец Реми? Ах нет, вы можете не понимать, вы же священник. Свадьба с виконтом — самое главное событие в моей жизни, благословение свыше, если хотите. И вы желаете убедить меня, что я должна отказаться от этого из-за крови и скорпионов? Да я годами ждала. Такие мелочи меня не остановят.

— Хм, — сказал священник и потер свою пробивающуюся щетину.

Он выглядел задумчивым и рассеянным. Не знаю, насколько он меня старше, вдвое где-то, но вид у него был такой, будто за свою долгую жизнь он ни с чем подобным не сталкивался. Что, в общем, понятно: исповедовать крестьян — дело совершенно другое.

— Вы весьма решительны, дочь моя Мари-Маргарита, — сказал он, наконец.

— Я знаю, — кивнула я. Мишель дернул меня за рукав, и я погладила брата по голове. — Только с ним жалко расставаться.

— Вы очень его любите.

— Да, очень. Но взять с собою не могу. Эжери, конечно, останется с ним, только…

— Я понимаю.

— Ничего вы не понимаете, отец Реми. У вас же никогда не было детей.

Он усмехнулся:

— А у вас? Разве маленький Мишель де Солари — ваш ребенок?

— Иногда мне кажется, что да. Во всяком случае, люблю я его точно больше его матери,

— Вы ошибаетесь, — сказал отец Реми чуть погодя, — говоря, что у меня нет детей. Все мои прихожане словно дети мне, я беседую с ними от имени Господа, всеблагого Отца нашего, и вы мне словно дочь, Мари-Маргарита.

— Ах, бросьте, — сказала я. — Неужели вы со всеми прихожанами играете в лошадки и рассказываете им сказки, вытираете нос и поправляете воротнички, переживаете, когда они плохо едят? Бросьте, отец Реми, это же обман.

— Я просто их люблю, — сказал он.

— Это другое.

Он пожал плечами.

— Мишель — это же совершенно иная радость, посмотрите! — Я указала на брата, самозабвенно слушавшего нас и широко улыбавшегося. — Ну и что, что его разум не таков, как наш? Это же ребенок, это чудо, произведенное на свет. Когда узнаешь, что такое любовь, так тяжело без нее жить. Мишеля будет мне очень, очень не хватать.

— Вы ведь можете навещать его.

— Это совсем не то.

— У вас будут свои дети.

— Да, — сказала я, помедлив, — конечно, будут.

Отец Реми внимательно посмотрел на меня и сменил тему:

— Ваша мачеха говорит, что через четыре дня виконт де Мальмер дает карнавал в своем доме. Вы поедете?

— Конечно, как же иначе.

— Я бы не советовал.

Я глядела на него в недоумении: все та же маска доброго пастыря, все та же душа, обросшая молитвами и суевериями.

— Почему?

— Потому что меня терзают нехорошие предчувствия.

— Вы, наверное, мало молились, святой отец. Или слишком плотно позавтракали.

Он не обратил внимания ни на дерзость, ни на шутку.

— Я вижу, вы с недоверием относитесь к моим словам, дочь моя. Зря. Когда священник предостерегает, лучше прислушаться.

— Вы же сами сказали тогда, — тихо произнесла я, — я никому не доверяю.

И вчерашний день придвинулся, обнял нас, словно любящая мать, взгляд отца Реми сделался, похожим на кинжал дамасской стали, гордость папенькиной коллекции. Священник не пошевелился, даже руку ко мне не протянул, а я почувствовала себя так, будто он снова крепко стиснул мне ладонями плечи. Я задыхалась в этих священных тисках, мне хотелось бежать и одновременно — прижаться к нему покрепче, я не смела двинуться, не смела глубоко вздохнуть. Чего он хочет, когда смотрит на меня так? Мне нужно бежать. Прямо сейчас. Бежать, я знаю.

Так, как было написано кровью на подоле моего свадебного платья.

— Вы можете довериться мне? — спросил он шепотом.

— Нет, — вытолкнула я сквозь пересохшие губы.

Отец Реми отвел взгляд, и меня сразу немного отпустило.

— Жаль, — сухо констатировал он и поднялся, качнув суконным подолом. — Очень жаль. Разумнее было бы послушать меня и провести время в молитве, чем плясать в маске вместе с людьми, которым вы не доверяете.

— Мне что, уж и повеселиться нельзя?

— Мое дело — предупредить.

И он вышел, не прощаясь и не оборачиваясь. Мишель весело смеялся, не обратив никакого внимания на уход священника.

И что это на отца Реми нашло?..

Глава 8 Margaritas ante porcos[13]

Особняк виконта де Мальмера — один из самых богатых в городе, хотя богатство прячется в основном внутри; единственная причина, почему нельзя повесить его на фасад, состоит в том, что ушлые парижские воры способны украсть и колонны, и статуи, если только решат, что смогут их выгодно продать. Так что снаружи все скромно, а вот внутри — тепло золота, прохлада серебра, дорогие ткани и откормленные лица слуг. И свечи, свечи, свечи, все так сияет, что глазам больно.

Я привыкла к существованию в полутьме будней, к размеренности жизни, к своим небольшим убежищам. Мне нравится не бежать по жизни, но плыть вместе с ней; здесь же, в бальных залах, мгновения сгорают, словно фениксы, и от пепла першит в горле. Большинство людей, что сейчас танцуют, смеются, кривляются вокруг меня, сжигают свою жизнь, не задумываясь. Этой легкости так упоительно поддаться, безмыслие затягивает, карнавал счастья манит, только зазеваешься — навеки останешься в этой пляске.

На мне костюм Коломбины — пышная юбка сливового цвета, расшитый цветами лиф и не полагающаяся ко всему этому маска, но лицо мне просто необходимо закрыть. В прорези я вижу, как кружатся Робен и Марьон [14], хохочет Минерва, кривляется площадной шут — бубенчики звенят, колпак съехал на затылок. Аполлон стоит, гордо выпятив живот, рядом с ним застыла Роскошь; Арлекин, весь в ромбах, кокетничает с золотоволосой нимфой. Праздник, радость, волшебство, и все это — в метании лент, вседозволенности взглядов, кротком наклоне головы бородатого волхва.

Я уже станцевала с моим женихом, нынче облаченным в костюм испанского гранда, и еще с кем-то в золотом камзоле, и с одышливым Дионисом. Теперь мы с виконтом стояли у стены, на которой колыхалось изумительное вышитое полотнище с гербом рода де Мальмер, пили вино и беседовали о мелочах.

Мой жених весьма искусен в ведении бесед, так что я не скучала ни минуты. Я в его обществе вообще никогда не скучаю: каждый миг приближает меня к замужеству, и я жду этого не дождусь. Виконт, кажется, видит во мне это нетерпение, эту нескрываемую тягу, иначе отчего бы он так нежно смотрел на меня, отчего бы целовал мои пальцы дольше, чем то, допускают приличия? Люби меня, люби, заклинаю я его. Люби меня сильно, увлекись мною, пропади во мне, тянись и дотягивайся. Так нужно. Так хочет Бог.

— Вы поедете на охоту, что устраивает его величество в следующий понедельник?

— Ах, нет, Бенуа. — Когда мы с ним остаемся вдвоем, то называем друг друга по имени. — Вы же знаете, я не люблю это бессмысленное убийство животных. Еще лишусь чувств да упаду с лошади, вот что вы тогда станете делать?

— О, я донесу вас на руках до дому.

— До кареты практичнее.

Виконт рассмеялся и придвинулся ближе ко мне.

— Вы так молоды, Мари, а романтики в вас почти нет, отчего же?

— Романтика — удел тех, кто не знает, чего хочет, — тихо произнесла я, глядя ему в глаза. — Мои желания вполне определенны.

— Интересно, говорите ли вы о том, о чем подумал я?

Его пальцы погладили мой локоть, я не отстранилась.

— Вполне возможно, Бенуа. Скорее всего, так и есть.

— Дождаться не могу! — вздохнул он. — Вначале я считал, что это просто выгодная партия, да и наследника пора бы заиметь; но когда вы возникли в моей жизни, Мари, вместе с вами возникла тайна. Вы полны этой тайной до краев, вы каждый раз меня удивляете. Что еще нужно в супружестве? Думаю, наш брак станет счастливым.

— Не сомневаюсь в этом, дорогой Бенуа, — сказала я ласково.

— Ничего, скоро уже, скоро, — пробормотал он, все еще поглаживая мою руку. — Как жаль, что я не встретил вас раньше, мы могли бы провести вместе больше счастливых лет.

— Вы вовсе не стары, Бенуа. Мы проведем вместе столько, сколько отмерит нам Господь.

— Ах, не надо о Боге, — виконт скривился. — Не сегодня. Ваш новый священник совсем замучил вас молитвами?

— С чего это вы вспомнили отца де Шато?

— Он мне не понравился.

Еще бы. Кому понравится, когда ты испугался скорпиона, а другой его хладнокровно убил.

— Отец де Шато — неплохой человек, — задумчиво произнесла я. — Немного странный, конечно, однако он всю жизнь провел в провинции, еще не привык к парижским нравам. Не знаю, зачем он приехал сюда, непохоже, будто он жаждет сделать карьеру.

— О, дорогая, этого многие жаждут, только не показывают. Не говорил ли он с вами о том, чтобы пригреть его в этом доме после нашей свадьбы?

Стрела вонзилась точно в середину мишени и завибрировала.

— Нет, — почему-то солгала я.

— Ну, так заговорит. Или попросит графа де Солари рекомендовать его кому-нибудь. Так и делаются карьеры клириков: вчера он приехал из какого-нибудь Арля, где прозябал на задворках окраинной церквушки, сегодня же целует руку его величеству и отъел большое брюхо. Все решает предприимчивость, оборотистость и наглость вкупе с умением лгать; всего этого не занимать церковникам.

Я молчала.

— Да Бог с ним, с вашим священником, — спохватился виконт. — Вы так прекрасны сегодня, Мари, может, еще раз станцуем?

— Немного позже, если вы не против. Я хотела бы передохнуть.

— Тогда я оставлю вас на минуту, вот барон де Квизак приехал, надобно с ним поздороваться. Не заскучаете?

— Это ваш дом, Бенуа. Мне здесь не может быть скучно.

Он улыбнулся мне из-под затейливо вышитой маски, поцеловал руку и направился к новому гостю — спина прямая, колышется короткий бархатный плащ. Я смотрела, как идет от меня мой жених, и мысленно повторяла: скоро, скоро, скоро.

И все же его упоминание об отце Реми встревожило меня. Что принес всем нам этот непонятный священник, чего он от нас хочет? Почему мои мысли постоянно возвращаются к нему, отвлекая от цели, заставляя метаться и не спать по ночам? Что мне этот человек? Считанные дни отделяют меня от счастья всей моей жизни, я дождалась, я дожила и скоро буду если не свободна, то довольна. Почему, когда он касается меня — редко и скупо, — кожу словно стягивает, а в животе горячо? И желание одно — отступить, вжаться в стену, стать стеной, лишь бы он прошел мимо.

Лишь бы прошел мимо, иначе я за себя не отвечаю.

Я залпом допила вино, внимательный слуга тут же поднес мне следующий бокал — расцветший хрустальный тюльпан, окрашенный плескавшейся в нем жидкостью. Бургундское, пино нуар, дитя золотых виноградников.

Голова немного кружилась.

Я села в кресло, стоявшее в нише, поставила бокал на низкий столик рядом, подперла щеку кулаком, ощущая шелковую мягкость маски. Карнавал выл, пел, плясал под бодрую скрипку и вздохи флейты, мелькали краски, свечи плавали в восковых озерцах.

— Коломбина одна?

Я не заметила, как он подошел ко мне. Он — Доктор Грациано[15], весь в черном: длинная мантия, куртка и короткие штаны, гладкие чулки, туфли с гротескными бантами; и пятна белого: манжеты, воротник и платок, заткнутый за пояс. Только природного или накладного живота нет, вопреки правилам: Доктор худ, даже тощ, черная маска с большим носом — оскорбление твердому подбородку.

— Комедианты разбрелись, — сказала я, — почему бы Коломбине и не поскучать немного?

— Танец? — он протянул мне руку в черной перчатке. — Следующей обещали дать гальярду, нам с вами стыдно ее не станцевать.

— Мой жених, он сейчас вернется, и я обещала ему…

— Ну не гальярду же! Идемте, прекрасная Коломбина, идемте, повеселимся.

Я протянула ему руку, он поднял меня из кресла и повел — красиво, уверенно. Кто-то из заядлых танцоров, надо полагать, завсегдатай балов и вечеринок, кавалер что надо, дамский угодник, а может, и дуэлянт. Тут полно таких. Виконт де Мальмер сгинул где-то в толпе, вино слилось с моею кровью, почему бы и не сплясать гальярду — танец родной для наших с Доктором персонажей, легкий и знойный, словно солнце далекой Италии.

И мы вышли в толпу жаждущих пляски, и музыка взяла нас и закружила, Доктор, смеясь, показывал мне белые зубы. Он танцевал хорошо, очень хорошо, и черная мантия взмывала и опадала, и это мне напомнило что-то… что? Я снова присмотрелась к подбородку, к улыбке, к раскованным движениям его рук.

Нет, не может быть.

Бред же.

И я подпрыгивала и кружилась, а сама думала: правда или нет, он или не он?

Танец закончился, Доктор глубоко поклонился мне.

— Вы прекрасны, моя Коломбина. Будьте моей, раз уж Арлекин за вами не пришел?

— Слишком уж быстро, Грациано! — я приглядывалась и прислушивалась, пытаясь понять, верна ли моя догадка. — Впрочем, отчего бы не подразнить Арлекина? Может, он скорее вспомнит о своей любви ко мне. Прогуляйтесь, со мной на балкон.

Балкон, увитый плющом, тянулся ; по всей длине зала, туда выходили подышать свежим воздухом нетрезвые гости и влюбленные парочки.

— Там, снаружи, дождь, — предупредил меня Доктор.

— Вот и хорошо.

Про себя я подумала, что дождь — гарантия, что на балконе никого нет.

— Как пожелаете, Коломбина.

Он подал мне руку и пошел туда, куда я указала, невозмутимый слуга распахнул перед нами дверь в осеннюю темноту.

Вдоль перил горело несколько факелов на высоких подставках, пламя шипело, когда на него попадали капли. Дождь сыпался мелкий, невесомый и благодаря выступу под окнами следующего этажа на балкон почти не залетал. Я выпустила руку Доктора и направилась в дальний угол, где было потемнее и плющ, изрядно уже подмороженный, рос особенно густо. Грациано шел за мной, стуча сапогами, под балконом веселились слуги — эти окна особняка выходили во внутренний двор, за которым располагались подсобные помещения.

Я остановилась и повернулась к Доктору. Его масочный нос напоминал клюв; я потянулась, ухватилась за этот нос и сняла с него маску.

— Так не годится, — огорчился отец Реми.

— Вы с ума сошли? — спросила я.

Мы стояли друг напротив друга, напряженные, как две изготовившиеся к битве кошки, отец Реми молчал.

— Вы пьяны? — продолжила я, кладя маску на широкие перила. — Да что на вас нашло, черт побери? Как вы тут оказались?

— Приехал вместе с вашей мачехой.

Мачеха задержалась и отправилась на маскарад уже после того, как я покинула дом, а священник, значит, с нею напросился.

— Она вас взяла с собою в таком виде?!

— Неплохой костюмчик, верно? — он ухмыльнулся, как истинный фигляр. — Нет, ехал сюда я в благочестивой сутане. Но в особняке его светлости все для дорогих гостей — мне удалось переодеться и на время из сутаны сбежать.

Отец Реми сделал шаг ко мне, теперь нас разделяло несколько дюймов свободного пространства — как раз для моих юбок.

— Помните, вы говорили о том, что мне никуда из нее не деться? В общем-то, вы правы, Маргарита. Но иногда, очень редко, я могу про нее позабыть. Как сегодня, например.

— Вы сумасшедший, — сказала я, глядя на него во все глаза.

Он протянул руку и взял меня за подбородок своими обтянутыми шелком пальцами, и даже через ткань меня обожгло.

— Да? — немного удивленно сказал отец Реми. — Так вы считаете меня безумным? Только потому, что иногда я имею честь казаться не тем, кто я есть? Да кому бы говорить, дочь моя Мари-Маргарита.

— Не дочь я вам никакая; вы ничтожный шут, комедиант, выскочка, вы сейчас Доктор Грациано, так я вас и буду звать. Вот она, ваша истинная сущность, да, отец Реми?

Я дернула головой, высвобождаясь; он отпустил. Каков контраст между тем священником, что отказывал даже в поощрительной улыбке моей мачехе, и тем, что стоит теперь передо мной!

— Вы прогнили изнутри насквозь, обманываете всех нас показным благочестием, а сами источены червями грехов. Ткнуть вас посильнее — и рассыплетесь, словно трухлявое бревно. Так, да?

— Маргарита, — кротко сказал он и взял меня за плечи, — хватит.

И я замолчала и обмякла в его руках.

— Я говорил вам, что беспокоюсь о вас, говорил о плохих предчувствиях. Что-то нехорошее грядет, я ощущаю это, меня не обманывает мой нюх — сколько раз я в этом уже убеждался! Дочь моя, вы так молоды, так мало еще знаете жизнь, а я пожил на свете и видывал всякое. Лучше уж я запятнаю себя ношением шутовского костюма, провинюсь один раз перед Господом, чем провинюсь вдвойне и допущу, чтобы с вами что-то случилось.

Так звучали его привычные речи, и с каждым словом я успокаивалась. Все правильно: отец Реми — не зло, он хочет только добра, с самого начала хотел. Добра, конечно, своеобразного, в его понимании, но вряд ли он желал разыграть меня, или оскорбить, или надменно посмеяться.

— Ладно, — сказала я, чувствуя, как из его рук струится в меня тепло, — ладно, я вам верю.

Он меня обнял.

Я прижалась щекой к белому воротнику, пропитанному его, отца Реми, особенным запахом, оказавшимся таким приятным для меня.

— Милая, милая Маргарита, — тихо сказал святой отец, — как же вы молоды еще, как порывисты. Я вижу, что вам страшно, не бойтесь. Все, чего вы боитесь, минует, оставив о себе только память, а ваше счастье найдет вас. Все эти люди там, в зале, вряд ли способны понять вас, вас, жемчужину, брошенную перед свиньями. Не слушайте их, не смотрите на них, не поддавайтесь их чарам. Подумайте, кого вы любите и чего истинно хотите. Так редко среди людей встречается столь светлая душа, как ваша. Не натворите глупостей, я очень вас прошу.

То, что этот по-прежнему не слишком знакомый мне человек так хорошо видел меня, приносило страх — но другой, не тот, о котором он говорил. Я закрыла глаза и глубоко вдохнула запах отца Реми, в голове стало пусто и звонко, ладони взметнулись, прикасаясь к нему, пальцы легли на его грудь, и под ними забилось, застонало сердце.

— Вы, кажется, святой, отец Реми, — пробормотала я.

— Вы просто плохо меня знаете.

Хлопнула дверь, послышались мужские голоса. Мы отпрянули друг от друга, я поспешно схватила маску и протянула ему.

— Наденьте. Вас не должны узнать, иначе будет скандал.

Мужчин было двое, они хохотали, но, заметив нас, притормозили. Отец Реми закрыл лицо маской и повернулся к незваным гостям, остановившимся в паре шагов от нас.

— Господа, вам что-то нужно?

— Вам никто не говорил, что нехорошо уединяться с дамой в такую погоду на балконе, месье? — голос того, кто повыше, звучал весьма нетвердо.

Судя по всему, оба были нетрезвы, их маски-домино скрывали лица.

— Шли бы вы мимо, — сказал отец Реми таким голосом, какого я у него ни разу не слышала.

Все в этом голосе было: и аристократическая лень, и нежелание возиться с дерзкими, и сознание собственной силы. Ничего общего с приятным говорком священника из Прованса.

— Не вам указывать, где нам ходить! — сказал второй. — Да вы тут даму мучаете. Не годится так поступать, сударь, не годится!

— Дама не жалуется, — сказала я. Пора было прекращать эту бессмысленную болтовню. — Идемте в зал, Доктор.

— Идемте, Коломбина, — он подал мне руку.

Мужчины посторонились, однако, когда мы с отцом Реми проходили мимо, высокий схватил меня за локоть. Я дернулась, высвобождаясь, а мой Доктор развернулся и взял нахала за горло прежде, чем мы все успели сообразить, что произошло. Локоть освободился как по волшебству.

— Сударь, — вкрадчиво сказал отец Реми, который недавно сообщал моему отцу, что его учили не драться, а убивать, — нехорошо приставать к даме.

— Сударь! — второй, оставшийся на свободе, приставил к горлу священника кинжал. — Не обижайте моего друга.

Так же, как тогда, в переулке, я не поняла, как все произошло. Отец Реми двинулся, клинок звякнул о мраморный пол, а нахал взвыл и прижал к груди вывихнутое запястье. Пальцы священника разжались, он отпустил того, которого держал за горло, и отступил.

— Надеюсь, наши разногласия улажены, господа?

— Вовсе нет! — высокий содрал с руки печатку и швырнул в лицо отцу Реми. Перчатка стукнулась о нос Доктора и свалилась священнику под ноги. — Завтра мы сможем разрешить наши противоречия в более подобающей обстановке.

— О Боже, — устало сказал отец Реми. — Вы хотя бы понимаете, из-за чего собираетесь драться?

— Господа, — сказала я, — перестаньте.

Но меня не слушали.

— Вы нас оскорбили! — каркнул тот, с вывихнутым запястьем.

— А вы оскорбили меня. И мою даму. Мы квиты, не так ли?

— Нет, — высокий надвинулся на него. — Мое имя…

— Тшш, — отец Реми прижал палец к губам. — Положение, надо сказать, весьма неловкое. Опять же маскарад, давайте обойдемся без имен, — он наклонился и поднял перчатку. — Хорошо, если вы так желаете…

— Нет, — сказала я, — нет, не надо.

И опять никто не услышал.

— Завтра, — продолжал высокий. — В восемь утра, в Клиши-ла-Гаренн. У новой церкви повернете направо и поедете до конца, там и встретимся.

— Шпаги. До первой крови. И все в масках. Без имен.

Отец Реми сунул перчатку за пояс, рядом с белым докторским платком, повернулся и как ни в чем не бывало вновь предложил мне руку:

— Идемте теперь, прекрасная Коломбина.

Я едва могла идти: задыхалась от ярости. Мы вплыли в огромный танцующий зал, и мне немедленно сделалось тесно, будто слишком сильно затянули корсет, отец Реми вел меня сквозь толпу.

— Вы точно безумец, — сказала я, когда смогла говорить, — вы понимаете, что делаете?

— Конечно, — обронил он весьма равнодушно. — Мне нужна практика, а юнцам — взбучка. Не бойтесь, дочь моя Мари-Маргарита, ничего не случится ни со мною, ни с ними. Самое страшное, мы получим по паре царапин и разойдемся, довольные друг другом. Я вернусь раньше, чем вы выйдете к завтраку.

— Я поеду с вами.

Он приостановился и огляделся, никто не обращал на нас внимания. Мы стояли в конце зала, и отец Реми оттеснил меня вбок, в полутемную занавешенную нишу, так, что я прижалась спиной к портьере. Сам он уперся кулаком в стену над моей головой, а своим ненастоящим носом едва не коснулся моего.

— Не вздумайте! — прошипел он из-под маски. — Черт вас побери, Маргарита! Да поймите вы наконец, никакая опасность мне не угрожает, и что вам до опасности, даже если угрожала бы? У вас такое доброе сердце? Вы переживаете за чужого человека?

— Во-первых, — сказала я, сглотнув, — вы мне не чужой. Во-вторых, святой отец, вы правда только что сказали «черт побери»?!

— Гм, — он смутился, кажется. — Маскарадный костюм плохо на меня влияет. Все равно епитимью накладывать, так что присовокуплю.

— Нашли из-за кого драться к тому же. Из-за меня!

— А чем вы плохи, чтобы за вас драться? — удивился он.

— Да бросьте, — сказала я с презрением, — что вы притворяетесь? Вам, между прочим, грешно лгать. Драться хорошо за красивых герцогинь, за благосклонность королевы, за ярких дам. Но за меня — это же смешно!

— Вы что же, считаете себя некрасивой? — медленно спросил отец Реми.

Я видела его глаза в прорезях маски — внимательные, холодные глаза.

— А у нас исповедь?.. Нет, некрасивой не считаю. Но я не та женщина, из-за которой мужчины теряют голову.

— Дочь моя Мари-Маргарита, — сказал он вкрадчиво, и от этого «дочь моя» у меня аж скулы свело, — взгляните в зеркало.

— Вы, кажется, уже давали мне этот совет.

Он сдернул с головы маску Доктора и уставился на меня, словно обжег.

— Вот и еще раз взгляните.

— Пустите, — я попыталась уйти.

— Стоп, — он без труда удержал меня. И опять это был другой отец Реми, совершенно мне незнакомый. — Стойте и смотрите, как я вам сказал, а я буду говорить.

Я, задыхаясь от вспыхнувшей к нему ненависти и непонятного жгучего чувства, посмотрела ему в лицо. За его спиной все еще текли краски бала, шум лез в уши, но через мгновение я не слышала уже ничего, кроме тихого голоса священника в костюме паяца.

— Вы, Маргарита, словно сосуд, в котором горит свеча. Вы так же красивы, как умны, а умны не меньше, чем красивы, — он поднял руку и коснулся указательным пальцем моей щеки. — Ваша кожа сияет, глаза полны тайн и обещаний, губы же… — палец задел мою нижнюю губу, — они словно лепестки роз, так же нежны. Тот, кто узнает вас по-настоящему, станет вашим пленником навеки, а те, кто не видят, просто не имеют глаз.

Его лицо надвигалось, закрывало собою мир: то ли я тянулась к нему, то ли он ко мне, однако его дыхание тлело на моих губах, его тепло смешивалось с моим теплом, и, кажется, мое сердце начинало слышать его сердце.

— Такие слова, — прошептала я, — не говорят священники.

— Но, дочь моя, — выдохнул он почти мне в губы, — вы же просили вам не лгать.

И на краткий миг — большего мне не было отмерено — я увидела в его лице ту самую красоту, о которой он говорил. Мою красоту. Он отразил меня, как зеркало, снова, он взял мою душу в горсть. И, не в силах вынести этого, я закрыла глаза, зная, что должно последовать, и желая этого больше всего на свете.

Ничего не случилось.

Глаза пришлось открыть.

Отодвинувшись, отец Реми как ни в чем не бывало надел маску и улыбнулся мне из-под торчащего носа.

— Еще один танец, прекрасная Коломбина? Не отказывайте, уважьте старика Грациано!

— У меня голова кружится, — сказала я чистую правду.

— Тогда я просто провожу вас к вашему жениху и, пожалуй, буду заканчивать с маскарадом.

— Пожалуйста, отец Реми. Будут неприятности, если вас узнают.

— Надеюсь их избежать. Обопритесь на мою руку. Вот так, хорошо.

Он аккуратно вывел меня из ниши в хохочущий зал и вел мимо запрокинутых лиц, мимо скрещенных взглядов, протянутых рук и пропотевших тел. И в этом путешествии, в плавном шаге отца Реми мне чудилась музыка. Не пение церковного органа, нет, — вольта.

Виконта мы отыскали довольно скоро. Он стоял и беседовал с двумя дамами в масках, при виде меня шагнул вперед, быстро и радостно. Отец Реми выпустил мою руку и поклонился хозяину дома.

— Возвращаю вам прекрасную Коломбину, виконт. Простите, что так надолго украл ее у вас.

— Ничего, ничего, Доктор, — виконт пытался понять, кто скрывается под маской, и не угадывал, я смертельно боялась, что он догадается сейчас.

— Мне хотелось бы немного отдохнуть, Бенуа, — пропела я милым голоском, слыша который мужчины обычно не могут отказать. — Мы можем пойти в гостиную? А затем я подарю вам танец, и не один.

— О, разумеется, — виконт подал мне руку.

Отец Реми поклонился снова и исчез в толпе.

— Кто этот Доктор? — спросил мой жених.

— Не знаю, — сказала я как можно равнодушнее. — Просто какой-то дворянин, и все. У вас есть бисквиты, Бенуа? Ужасно хочется бисквитов.

— В моем доме есть все, что вы пожелаете, дорогая.

Мы не успели уйти далеко: наперерез виконту бросился слуга с перекошенным от волнения лицом, и я тут же, сбившись с легкого шага, поняла: вот они, те неприятности, которые предчувствовал отец Реми.

— Ваша светлость! Ваша светлость, пожар!

— Не ори, идиот! — виконт сгреб слугу за воротник, разом растеряв всю свою вальяжность. — Где горит, что?

— Часовня, — выдохнул полузадушенный слуга, — часовня горит…

— Прошу прощения, Мари, — не дожидаясь моего ответа, виконт двинулся прочь, волоча за собой слугу.

Я подобрала юбку и заторопилась следом, и тут меня бесцеремонно ухватили за локоть — в который раз за вечер.

— Нечего вам там делать.

— Отпустите меня! — я вырвалась из рук отца Реми. — Хватит уже!

И побежала следом за женихом. Где находится часовня, я знаю: Бенуа показывал мне дом, и не раз. Ведь я должна войти сюда хозяйкой, а потому неторопливо изучала коридоры, комнаты, лестницы. И сейчас бежала, не сомневаясь, чувствуя за спиной тяжелый топот — священник, как видно, решил не отставать.

Двери в маленькую домашнюю капеллу были распахнуты, оттуда несло сухим жаром. Я остановилась, ухватившись за створку, и шагнула внутрь, отец Реми сгреб меня, не давая идти дальше.

Виконт и слуга стояли неподалеку от нас, замершие в ужасе. И было от чего.

Пылал алтарь, пылала стена над ним, и огонь танцевал вокруг огромного распятия. Эту семейную реликвию привез из крестового похода дальний предок виконта де Мальмера; с тех пор она украшала домашнюю часовню — крест высотой в сажень, красного дерева, с инкрустацией золотом, с гладким золотым Христом. Огонь вился, подкрадывался к нему и все никак не мог подобраться, хотя вокруг уже все пылало.

Но не это оказалось самым страшным.

С тернового венца Христа падали крупные алые капли. Лицо Иисуса было залито кровью.

Глава 9 Nosce te ipsum [16]

Отец Реми строго-настрого велел мне выбросить из головы глупости и даже не думать о предстоящей ему дуэли. Мы говорили позже, дома. Пожар в часовне потушили, хотя драгоценное распятие, конечно, обгорело, а на заляпанное запекшейся кровью кроткое лицо Христа смотреть было невыносимо. Отец Реми под шумок исчез, а когда возник рядом, то был уже в привычной сутане и конвоировал растерянную мачеху. Виконт побыстрее отправил нас всех домой: ему не терпелось найти виновников безобразия или выяснить, отчего так произошло. В часовне постоянно горели свечи, это верно, только свечи не падают ни с того ни с сего.

— Лишь по воле Господа, — сказал отец Реми, глядя в потолок кареты.

Тут уж в его словах сомневаться не приходилось: в освященную часовню дьявол не войдет. Хотя, может, это очень сильный дьявол. Мне было плохо, голова раскалывалась, а еще меня душила страшная злость.

Священник прав: что-то происходит. Если это действительно знак Господень — о чем Он пытается сказать? Что я должна сделать — или не делать?

Одно я знала точно: дуэль я не пропущу.

— Может, вам просто не ходить туда? — сказала я, когда мачеха ушла, ненадолго оставив нас с отцом Реми наедине в своей гостиной.

— Это недостойно чести дворянина — избегать дуэли, — сообщил он мне невозмутимо.

— Может быть, и они не придут. Они были пьяны и могут наутро не вспомнить.

— Тогда это на их совести и чести.

— Ненавижу вас, мужчин, — сказала я с плохо скрываемым презрением. — Вы никогда не думаете о нас. Вам лишь бы драться, лишь бы себя показать.

— Это говорите вы, дочь моя, поехавшая на бал, куда — я вас предупреждал! — не стоило бы являться.

— Ваши предчувствия начинают меня угнетать.

— Три знака уже было, — он воздел указательный палец к потолку. — Три!

— И что?

— Следует подумать.

Я застонала и собиралась сказать, что вечно он меня путает, когда вернулась мачеха.

В итоге все отправились спать. Я легла в постель, думая, что глаз не сомкну, и уснула в ту же секунду. Во снах меня преследовал гигантский скорпион, я убегала, убегала, а когда он меня настиг, то превратился в отца Реми и аккуратно взял за горло.

Я проснулась в семь часов утра с колотящимся сердцем, с ужасом поняла, что проспала, прислушалась: тишина. Ни шороха, ни звука, второй этаж мертво молчит. Я поднялась и выглянула в окно: никаких признаков рассвета, идет проливной дождь. Что ж, тем лучше для моей цели.

Я принялась одеваться, не зажигая свечи, — огня в камине вполне хватало.

Слуги, конечно же, уже встали, в прихожей я встретила зевающего Дидье и спросила, не видел ли он отца Реми.

— Как же, госпожа, видел, — Дидье почесал розовую заспанную щеку. — Священник уж полчаса как уехал, попросил у графа одну из наших лошадей и уехал.

— Вели карету подавать, — бросила я.

— Так рано, госпожа?

— Не рассуждай, вели.

Я опаздывала, безбожно опаздывала, одна надежда на то, что отец Реми плохо знает Париж и заплутает где-нибудь, тогда у меня есть шансы успеть к началу дуэли.

Карету подали спустя четверть часа, Дидье помог мне забраться внутрь и убрал лестницу. К этому моменту я опаздывала неотвратимо, полагаться на рассеянность отца Реми не приходилось, и я велела кучеру ехать как можно быстрее.

Уже светало.

Что за чувство гнало меня вперед, заставляло нестись сломя голову туда, где меня вовсе не ждали? Теперь я знаю, тогда же мучилась неопределенностью. Сентябрь подходил к концу, совсем скоро будет главное событие в моей жизни, а я пытаюсь уберечь от дуэли человека, с которым познакомилась три недели назад.

Священника.

Я ощущала себя глупой: так нельзя поступать, я ломаю все свои принципы — я в этой жизни дерусь только за себя. Но чувства, непонятные еще мне самой, бесконечно сильные, побороли доводы разума. Мне было важно знать, что он жив, что с ним ничего не случилось, ведь если случится — я в этом виновата: никто не заставлял меня тащить его на балкон. А отец Реми оберегал меня, следуя своему жизненному укладу, его своеобразная доброта и та свобода мыслить, которую он предоставил мне, не пытаясь напичкать обычными церковными пилюлями, — .все это заслуживало если не уважения, то благодарности. Ради меня он пошел на нарушение правил, обрядился Доктором Грациано, принял вызов на дуэль… Его внимание ко мне, его утонченное понимание — все это затягивало, словно песня сирены.

Экипаж застрял на перекрестке, где не могли разъехаться две телеги, я слышала, как кучер ругается с горожанами, сыплются бранные слова. Отодвинув занавеску, я увидела кусок залитой дождем улицы, лавку пекаря, на пороге стояла девушка, кутавшаяся в шаль, и пела. Слова песенки вплетались в шорох ливня.

Я, с этой свадьбы возвратясь,
Хоть веселилась и плясала,
Была печальна и устала
И на лужайке у ручья
Вздремнула: птичка пела оду,
Хваля весну, любовь, природу…
Вдруг слышен шепот сквозь журчанье:
«Она — его, а ты — ничья!
Ах, если б снова жизнь сначала
Так потекла, что был бы он
Со мною вместе и влюблен!» —
Нет, вечен, видно, женский жребий:
Рожать детей, печась о хлебе!
Не верьте птицам: c'estlavie—
В поту трудиться без любви…
Так мне чужой обряд венчальный
Смысл бытия открыл печальный[17].

Карета дернулась и покатила дальше, оставляя позади девушку, которую я никогда больше не увижу, и ее нерадостный и искренний напев.

Колеса стучали по камням, затем — по дороге. В деревушке Клиши-ла-Гаренн, рядом с которой вольготно раскинулись королевские охотничьи угодья, я никогда не бывала, однако кучер вез уверенно. Совсем рассвело, дождь только усиливался. В окно я увидела церковь, новую, судя по всему, и низкие домишки, мы свернули вправо, и почти сразу же карета остановилась. Послышался звонкий шлепок: кучер спрыгнул с лошади и постучал в дверцу, я приоткрыла ее.

— Дальше не проедем, госпожа, — извиняющимся тоном сказал кучер, на полях его шляпы висели капли, мокрыми были густые усы. — Слишком узко, если там в конце поляны нет, можем и не развернуться.

— Ладно, — сказала я. — Помоги мне выйти.

Он помог мне выбраться. Я тут же испачкала юбки дорожной грязью, но это меня мало волновало. Тот, высокий, сказал, что ехать нужно направо и до конца; далеко ли цель, дойду ли я? Нечего гадать: я решительно двинулась по узкой дороге.

— Мне пойти с вами, госпожа? — крикнул мне в спину кучер.

— Нет, — ответила я, — останься с лошадьми.

На ходу я надела маску, свою вчерашнюю маску Коломбины, — если дуэль состоялась, как и планировали, не стоит сводить на нет попытки отца Реми сохранить инкогнито. Сначала я шла, потом побежала. Дорога все вилась и вилась, капюшон упал с моей головы, и дождь ударил в лицо, потек ненастоящими слезами. Волосы расплелись — сегодня я укладывала их сама и, конечно, сделала это плохо. Мокрые пряди прилипли ко лбу, особо нахальные — к губам, я с отвращением их сплюнула.

Дорога уперлась в живую изгородь, у которой скучали четыре лошади. Одну я узнала — чалая Изабо, из нашей конюшни. По тропинке мимо лошадей я побежала дальше, едва не спотыкаясь о выступающие корни дубов, которых здесь росло видимо-невидимо. Вылетела на широкую поляну, окруженную все той же живой изгородью, и остановилась, словно наткнувшись на стену.

Посреди поляны на толстых палках был растянут широкий полог, защищавший от дождя кусок пожелтевшей травы. Прямо на земле была расстелена скатерть, на ней лежал румяный хлеб, сыр, мясо какое-то, стояли винные бутылки, а вокруг этого импровизированного стола расположились трое мужчин в масках и оживленно беседовали — зрелище, надо сказать, престранное. Пикник разбойников. Холст, масло, тысяча шестьсот тридцать пятый год.

Худую спину отца Реми в светском темно-сером камзоле я издалека узнала. Один из дуэлянтов заметил меня и сказал что-то другим, все трое обернулись и уставились, как на сошедшую к ним с небес Мадонну.

— Коломбина! — сказал тот, высокий.

— Вы! — отец Реми поднялся и пошел ко мне через лужайку, сверкая глазами в прорезях маски — сегодня не докторской, а обычной, матерчатой, подойдя, первым делом протянул руки — я едва не отшатнулась от его резкого движения — и набросил мне на голову упавший капюшон. — Что вы здесь делаете, Маргарита? — прошипел он.

— Приехала убедиться, что вас не убили! — прошипела я в ответ, пытаясь успокоить дыхание. — Ведь это все из-за меня! Пока ехала, представляла ваш хладный труп на травке. А оказывается, из-за меня не дуэль, а пирушка!

— Вы предпочли бы дуэль? — хмыкнул отец Реми, провел пальцем по моей щеке, убирая прядь. — Не думал, что вы так впечатлительны.

Я молчала. Конечно, это выглядело глупо. Как ему объяснить? Слова, как ни странно, отыскались.

— Я живу в соответствии с моими принципами, тщательно взлелеянными велениями разума и сердца, и делаю то, что правильно. Правильным было поехать за вами. Впечатлительность тут ни при чем.

— Это вы так думаете, — сказал отец Реми и подал мне руку. — Ну, идемте уж, раз явились.

Он повел меня к своим поднявшимся с земли противникам, которые раскланялись, приложились к ручке и пробормотали, как рады. Я, уже понимая, что ничего страшного не произошло, взяла самый дружелюбный тон и поинтересовалась дуэлью.

— Ах, мадемуазель, да мы быстро покончили с этой глупостью! — сказал тот, что пониже. — Вчера мы с другом выпили, это замутило нам разум… Мы, конечно, пофехтовали с нашим новым знакомым, — он поклонился отцу Реми, — но никто даже не оцарапан. Вот словесная битва оказалась сложнее! Мы обсуждали причины нынешней войны, и я, кажется, проигрывал, — добавил он со смехом.

Я улыбнулась.

— Что ж, господа, был рад знакомству, — кивнул отец Реми. — А теперь, если вы не возражаете, я провожу домой даму.

— И мы весьма рады! — сказал высокий. — Примите наше восхищение вашим кавалером, дорогая Коломбина, хоть мы и не знаем, муж он вам, возлюбленный или брат. А мы, пожалуй, допьем вино и доедим куропаток. И мой слуга должен скоро вернуться — мы его услали в трактир за добавкой, — объяснил он мне.

— Приятной трапезы, — сказала я, и отец Реми, взяв с земли свой плащ и набросив его, повел меня прочь.

Мы молча дошли до того места, где стояли лошади; священник отвязал поводья Изабо и снова взял меня под руку.

— Где вы оставили карету?

— У церкви.

— Идемте.

Мы шли медленно. Я не знала, о чем заговорить. Завтра первый день октября, и до моего замужества останется всего ничего. Дни текут, убегают, льются сквозь пальцы, и мне кажется, что с ними уходит нечто неосязаемое, нечто возможное, чего я пока не понимаю.

Я привыкла задавать себе вопросы, искать ответы на них и вот сейчас спрашивала себя саму: что это может быть? Отчего мне кажется, что в моей жизни происходит нечто важное помимо уже существующего и грядущего? Как будто в холодный лепет струй ручья вплелась теплая струя — и серые рыбки, которых она касается, становятся золотыми.

— Значит, сегодня вы сами ко мне пришли, — задумчиво произнес отец Реми.

— Что вы имеете в виду? — удивилась я.

— То, что после первой нашей исповеди я сказал вам: бесполезно искать истину, пока вы сами того не захотите, и что вы должны открыто прийти ко мне. А вы бросили мне — «если я не захочу?», — он улыбнулся. — Сегодня ваше желание оказалось выше вас.

— Я не о себе думала, — сказала я, — а о вас.

— Ну конечно.

Он продолжал улыбаться, и я не понимала, не понимала опять, что он и кто он. Я остановилась и потребовала:

— Снимите маску, отец Реми. Хватит этого балагана.

И сама первая сняла тряпочное обличье Коломбины.

Он послушался, открыв мне бледное лицо. Ничто в нем не говорило сейчас, что передо мною священник: и костюм обычный, и сапоги — как все носят, и плащ. И даже взгляд его не был нынче полон той светлой муки, того тягостного блаженства, как случалось иногда.

— Кто вы такой? — спросила я. — И что вам от меня нужно?

— Я не понимаю, что вы спрашиваете, дочь моя.

— Все вы понимаете, — сдерживаться более я не могла. — Вы играете мною, глядите, словно на забавную зверушку, смотрите мою жизнь, как спектакль. Вы говорите и делаете странные вещи, я никогда не встречала людей, как вы. И хотите, чтобы я вам доверяла. К чему? К чему вам мое доверие?

Он глубоко вздохнул, Изабо недовольно дернула головой, фыркнула, мотнула облипшей гривой.

— Это зависит от вас, — сказал он.

Наконец что-то осмысленное.

— Вокруг вас происходит что-то странное, Маргарита. Бог явно возложил на вас некую миссию, сути которой я не понимаю, об этом говорит и незаурядный ум ваш, и вся ваша жизнь. Вы странны мне не меньше, чем я вам. Когда я отправлялся в Париж, и моя благодетельница рассказывала мне о семье де Солари, она упоминала о вас — мимоходом, так как вас не знает. Вы представлялись мне обычной парижской девицей, любительницей балов, коллекционеркой поклонников, но я сразу же увидел, что не прав. И чем больше я узнаю вас, тем больше мне видится в вас фанатичная целеустремленность. То, как настойчиво вы идете к браку, столь явно неравному для вас, заставляет меня задумываться и приглядываться, а ниспосланные свыше знаки так и вовсе озадачивают. Мой же путь определяет Господь, и если Он свел меня и вас в этот непростой миг, стоит задуматься, чего же Он хочет. Не только от вас, но и от меня.

Он опасен, он подошел слишком близко — вот все, о чем я могла Думать в тот момент. Хотя откуда бы отцу Реми знать, что лежит у меня на сердце, запертое и похороненное до определенного дня? Откуда ему знать о содержимом секретной шкатулки? Если мне нужно будет обмануть этого священника, я его обману, если станет необходимо устранить его — я немедленно это сделаю. Всего лишь пересказать папеньке тайную беседу отца Реми и мачехи, и ноги его не будет в доме, чтоб соблазны не одолевали.

— Вот выйду замуж и узнаю, чего Господь от меня хотел, — сказала я.

Дождь сыпался на нас, равнодушный ко всему.

— Может, лучше бы вам замуж и не выходить.

— Вы это уже говорили. Меня вы не остановите.

— Чего вы хотите на самом деле, Мари-Маргарита? — тихо спросил отец Реми. — Свободы, не так ли? Вы ведь солгали мне, вы намерены ее обрести в браке, вам без свободы не жить. Виконт так дорог вам, что способен освободить вас?

— Да, — сказала я, — виконт меня освободит. — Голос мой окреп, уверенность возвратилась. — Я буду свободна с ним, и на то воля Господа. И счастлива буду. Как жаль, что Мишелю нет места рядом со мной, а мне так хотелось бы, чтобы было. Но это я переживу. Совсем немного, и я буду счастлива. Реми, понимаете, что меня ждет?

— Почему вы назвали меня только по имени? — спросил он.

Мы стояли, молчали. Затем я подняла руку и коснулась его подбородка, как он вчера касался моего.

— Так вы сейчас в своем человеческом обличье, — объяснила я. — Никаких Божьих символов на вас, никаких сковывающих одежд. Вы даже не шут нынче, не Доктор Грациано, вы просто Реми. Две звучащие ноты. И только. Я привыкла говорить с вами, обращаясь будто бы к святому престолу, а сейчас я вас увидела.

Он взял мою руку и сжал пальцы.

— С вами мои дни стали одухотворенными, Маргарита. Вы жемчужина, упавшая мне в руки, кажется, скоро я начну благодарить Господа за вас.

— Теперь я не понимаю, что вы такое говорите, — тихо произнесла я, чувствуя только, как он стискивает мои пальцы, и видя его ясный, незапертый взгляд.

— Раз вы сказали, что сейчас я стою пред вами — человек, и только, — так и я скажу. Свобода, о которой вы мечтаете, существует. И это не жизнь в любви Божьей, это жизнь в иной любви, хотя она и идет от Господа, но в первую очередь принадлежит людям на земле. Это любовь к другому человеку, всепоглощающая, настоящая, страстная и страшная, нежная и оберегающая. Тысяча оттенков у такой любви, а я человек простой, я слов таких не ведаю и оттого, может, плохо объясню. Я знаю о ней, потому что когда-то любил сам. Те времена давно прошли, однако любовь человеческую я узнать способен. Найдите такого человека, если его нет у вас, найдите и любите, обретите его любовь в ответ — и мир станет для вас свободным, и ничего невозможного не останется.

Я сжимала губы, прикусив их, рот наполнялся горькой слюной. Отец Реми вынимал слова у меня из головы — старые, давно забытые мысли. Я хранила их запертыми вместе с другими моими ценностями в секретной шкатулке вот уже четыре года и не думала, что соберусь когда-нибудь отпереть ее. Когда-то я думала так, как он теперь говорит, и мечтала о любви как о свободе вдвоем, теперь это невозможно. И невозможность резанула меня так остро, что я готова была губы прокусить, лишь бы себя не выдать.

–. Потому я советую вам прислушаться к себе, задуматься над грядущим браком. Я не увидел в вас и виконте того огня, каким горит любовь, о которой я рассказывал. У вас, в отличие от многих, есть возможность выбирать; не потратьте ее зря. Скажите мне, что я ошибаюсь, и я стану беспокоиться меньше.

Он протягивает руки, но не должен меня поймать.

— Любовь бывает разной, Реми, — сказала я, еле разлепив губы. — Очень, очень разной. И то, что вы не понимаете природы моих чувств, говорит лишь о том, что мы с вами мыслим по-разному.

Если я правильно научилась понимать выражение лица отца Реми — сейчас оно стало разочарованным. Он выпустил мои пальцы и руку снова не предложил.

— Что ж, пусть будет так. Идемте, дочь моя Мари-Маргарита. К завтраку нас будут ждать.

— Идемте, святой отец, — согласилась я.

В молчании мы дошли до кареты, в молчании ехали домой. Я удерживала взгляд, чтобы не коситься на отца Реми, а он молился, склонив голову и крепко сложив ладони.

Глава 10 Amantes sunt amentes [18]

И я все поняла, только проснувшись. Раньше, если сказал бы мне кто: «Маргарита, случается так, что истина настигнет тебя внезапно, когда созреет, и потому покажется тебе сначала абсурдной, затем смешной, а затем ты испугаешься ее, но будет уже поздно — поймешь, что это правда», — я бы лишь рассмеялась или плечами пожала. Я делаю выводы быстро, складывая факты, как цифры, держу в узде чувства, стараюсь не совершать безрассудств. Я не лгала отцу Реми, говоря, что действую лишь так, как считаю правильным, и мой вчерашний утренний порыв вписывался в мою картину мира. Мой день после той смешной дуэли прошел спокойно, я читала, немного вышивала, грызущее чувство опасности притупилось. Помолившись, я легла спать в легком расположении духа, думая, что вот пробужусь — и уже настанет октябрь. Уже закрыв глаза, ловя первые отголоски сонных образов, я решила, что, когда проснусь поутру, первым делом подумаю обязательно: «Вот, октябрь пришел».

Когда я проснулась, то подумала резко и ясно: «Я в него влюблена».

Не было ни грамма присущей мне рассудительности в этом слепом, словно новорожденный котенок, чувстве, тыкавшемся в мое сердце, как в материнский живот. Я не узнала его, когда оно возникло. А теперь оно родилось и поставило меня перед фактом — очень мило с его стороны и безжалостно. Впрочем, я не столь наивна, чтобы ждать от жизни лишь приятных подарков.

Моя влюбленность в отца Реми ничем хорошим закончиться не могла.

Он священник, и задумываться о нем — страшный грех, гораздо больший, чем те, что были в моей жизни и еще предстояли мне. Он отделен от меня бесконечными слоями преград, его отдалил Господь, люди, его собственный выбор. Никогда мне не стать его женой, никогда не увидеть, как он смотрит на меня с ответной любовью. Это все равно что влюбиться в испанского короля — и то больше шансов на взаимность.

И вместе с тем все обрело смысл. Я понимала, почему мне нравится его запах и что я ловлю в звуках его голоса, отчего мне бывало тревожно в его присутствии и вместе с тем — тянуло к нему. Я грешница, закоренелая грешница, зло в моем сердце неизбывно. Как же туда смогла войти любовь?

Днем, зная, что отец Реми в отъезде (он снова попросил у отца лошадь и отправился в город по каким-то своим делам), я пришла в капеллу и долго молилась, стоя на коленях на каменном выщербленном полу, не подложив подушки. Я спрашивала Бога, чего Он хочет от меня, зачем позволил мне увидеть другого мужчину, кроме виконта де Мальмера, и как мне быть теперь. Что это — усмешка Господня? Вот, осталось три недели до того момента, как я пойду под венец. Три недели, и все закончится. Я больше никогда не увижу отца Реми, так как намерена прервать связь с родным домом навсегда, он больше не станет петь мне в уши нравоучения, плести вокруг меня свои непонятные сети. Святости нет места там, куда я отправлюсь.

И я понимала, что слишком глупа для постижения божественного замысла, вот я стою, до боли прижав друг к другу дрожащие ладони, притиснув их к губам и подбородку, и выдыхаю в них влажные, горячие слова; сколько ни зажмуривайся, сколько ни изгоняй из себя память, желание, непростительную надежду — все это не уйдет уже. Я прикована к своему ошибочному чувству, как ядро к ноге каторжника-, преступник шагает и тащит меня за собой. А отец Реми, пересмешник, обманщик, выкормыш Господень, еще говорил мне о свободе — куда ее втиснуть здесь? Куда, Бог мой, с небес на меня глядящий, чьи печальные глаза так бесконечно мудры под исколотым лбом?

Бог промолчал, предоставив мне право разбираться самой. Впрочем, так я и думала.

Я стала избегать отца Реми.

Мы встречались теперь только за общим столом. Иногда я ловила на себе взгляд священника, однако не отвечала ему, не стремилась затеять разговор. Отец Реми не звал меня к исповеди — что-то треснуло тогда между нами, после дуэли. Как будто он желал услышать от меня другие слова, а узнал лишь те, что я могла произнести, — и это ему не понравилось. Он вообще был задумчив, часто уезжал и отказывался сидеть с нами в гостиной вечерами. Только один раз согласился, когда мачеха позвала трех своих подруг, стареющих прелестниц с густо накрашенными ртами, и меня кликнула, ожидая, что я откажусь. Однако мне стало невыносимо сидеть одной в комнате вечерами, нараставшее напряжение и страх заставляли меня метаться из угла в угол, в присутствии чужих людей я хотя бы сдерживала свои порывы. А посреди неторопливой беседы о мартовском Балете Дроздования заглянул зачем-то отец Реми, и дамы уговорили его остаться.

Мы сидели кружком у камина, в руках вспыхивали иголки — не стоит тратить время лишь на праздные разговоры, когда можно одновременно вышивать или цветы, или пастораль, или же веселых пастухов. Я занималась узорами на крыльях диковинной птицы, звучащие вокруг слова вплетались в стежки — я словно записывала разговор разноцветными нитками. И позже смогу вспомнить: вот, когда я вышивала эти перья, отец Реми рассказывал о Провансе.

Он говорил неторопливо, как всегда. Привычно лежали в его пальцах янтарные четки, и отец Реми еле заметно поглаживал их. Я хорошо видела его руки, а выше взгляд не поднимала. Но голос его лился, обволакивал, и мне становилось то душно, то слишком холодно.

— Наша маленькая церковь Святого Лаврентия стоит на склоне горы. Вся деревушка Пин-прэ-дю-Рюиссо — это одна улица, растянувшаяся по крохотному кусочку земли. Вокруг нас — скалы, поля, спускающиеся террасами, и виноградники. Овцы, пасущиеся на обрывках зеленых лугов, издалека похожи на пушистые комки снега.

И он говорил дальше, дальше. В его словах вставали горы, над которыми висит необъяснимо синее небо; зеленовато-желтый свет делает контуры предметов особенно четкими, а плоды — еще более яркими. Когда приходит мистраль, говорил отец Реми, он приносит запахи жасмина и роз из полей вокруг Грасса, благоухание миндаля и винограда, сосен и эвкалиптов. Там жарко светит южное солнце, там растут самшитовые кусты, оливы пахнут серебром, стрекочут цикады, шумят рынки в городках у подножия Альп. Там продают лавандовый мед и острые сыры из козьего и овечьего молока, засоленные с пряными травами оливки, веселые полосатые ткани, связки чеснока, розовое вино, зеленые тарелки с растительным узором. Крепкая кладка строений темнеет со временем, через голубые горные реки перекинуты горбатые мостики, помнящие Карла Великого; когда облака спускаются низко, исчезает земля внизу. Однажды, говорил отец Реми, опустилось тонкое облако, тонкое и низкое, и закрыло землю, оставив большую часть горы над собой, и вот мир внизу исчез, остались застывшие над белой пеленой горы, осиянные ярким солнцем. И тогда цвета еще сильнее заиграли, сделались еще красивее: охра, синь, терракота.

Десятого августа, говорил отец Реми, в день святого Лаврентия, крестьяне украшают храм цветами, а на маленькой площади перед церковью устраиваются пляски. Расставляют столы, в глиняных чашках плещется молоко, и вино такое сладкое летом, так пахнет прохладой и простором! Сидишь за столом, рядом смеются загорелые босоногие дети, их мать режет розовое копченое мясо, приправленное тмином и розмарином. Нигде не готовят такой рататуй, как в деревушке Пин-прэ-дю-Рюиссо.

И его слова странным образом успокаивали меня. Отец Реми тихо смеялся, отвечал на вопросы женщин, перебирал свои четки, а я вышивала перо за пером, перо за пером, вшивая в себя этот неторопливый вечер, это призрачное спокойствие, которого мне осталось так мало — а может быть, совсем не осталось.

Возможно, я когда-нибудь окажусь в Провансе, в том Провансе, о котором отец Реми говорит, и когда увижу эти лавандовые поля, ярко-желтые дороги, темные стены старых церквей, то лишь о нем и вспомню. Кем я тогда буду? Кем стану?..

Отец Реми позвал меня к исповеди перед ужином на шестой день после того, как я все про него и себя поняла.

Он, как обычно, сидел в первом ряду, я, не глядя, прошла сразу в исповедальню. Если отец Реми и озадачился таким моим поведением, то я этого не увидела. Через минуту зашелестела сутана, он вошел и закрыл за собой дверь, и мы оказались в полутьме, разделенные перегородкой — и чем-то гораздо более крепким, чем она.

Я пробормотала обычные свои грехи, добавив к ним грех чревоугодия, но, по-моему, насчет последнего отец Реми мне не поверил: в последнее время ела я плохо. Он тоже не настаивал и не стремился докопаться до истины: голос его из-за загородки звучал спокойно, серо. Как будто ему не было дела до меня, как будто он во мне разочаровался. Но что я могла поделать? Рассказать ему все? Нет. Я не могу так рисковать, не могу ему довериться. А вдруг он предаст меня?

В конце исповеди я все же решилась на небольшой шаг.

— И еще меня мучают сны, отец Реми.

— Сны? Что же такого в этих снах, что вас мучает?

— Я там с мужчиной, святой отец.

— Вот как.

Он помолчал. Ни разу мы с ним не говорили о любовной связи, о плотских желаниях, лишь о чувстве, что приходит в душу.

— И это ваш жених?

— Нет, это не он.

Сказав, я почувствовала дрожь в позвоночнике, отрезвляющее дыхание четких мыслей. Отец Реми пытался играть со мной, хотя я так и не поняла ни причин, ни смысла его игры, а могу ли я сделать то же самое?

— А кто же?

— Я не вижу его лица, — солгала я, внимательно вслушиваясь в интонации, дыхание священника. — Только чувствую тепло, вижу его руки. И там, во сне, он меня целует. Целует и касается.

— Мы не можем управлять своими снами, — произнес отец Реми уже более живо, чем вначале. — Злу несть числа. Дьявол порою искушает нас, пробравшись в сновидения. Что же, вам неприятно то, что с вами делает тот неизвестный мужчина?.

— Наоборот, святой отец. Мне приятно. Мне хотелось бы, чтобы так случилось и наяву. Это очень плохо, я знаю, однако каждый раз просыпаюсь с улыбкой.

— Гм„— сказал отец Реми, чем изрядно меня развеселил.

Мое настроение изменилось, будто сдули пыль. О, если я не могу коснуться возлюбленного, то хотя бы подразню, во мне уже нет ничего святого, никогда особо и не было. Я не безбожница, но мой Бог многое мне прощает. Грехи становятся так забавны, как только входишь во вкус.

Молчание затягивалось, и я, засмеявшись, спросила:

— Святой отец?..

— Возносите молитвы к Господу, дочь моя, — сказал он. — Если говорим, что не имеем греха, — обманываем самих себя, и истины нет в нас. Много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом. Все в ваших руках и в руках Божьих. Если подуешь на искру, она разгорится, а если плюнешь на нее, угаснет: то и другое выходит из ус г твоих…

— Отец Реми, — перебила я его, — это все кто-то другой сказал, не вы. Я вас не слышу.

Он задвигался, зашуршал там у себя, скрипнула дверь, по моему лицу скользнул луч света, и в тот же миг дверь с моей стороны распахнулась.

— Выходите, Маргарита, — велел отец Реми.

Озадаченная, я встала и вышла, он посторонился, пропуская меня, и сложил руки на груди. Мы стояли друг напротив друга, и впервые я не видела в лице священника ни радушия, ни приязни, ни даже отстраненности.

Впервые я не нравилась ему.

— Бог — не шутка, — произнес отец Реми негромко, — и как бы вам ни хотелось дерзить, дочь моя, впредь смиряйте свои желания.

Он осенил меня крестным знамением и вновь закрылся от меня, сложив руки. Крест на его груди ловил блики, Маргарита Антиохийская молча нависала над головой.

— Грехи я вам отпускаю, а теперь идите и придете, когда будете готовы быть искренней до конца. Когда будете мне доверять. Без доверия нам с вами больше нечего тут делать.

— А если я не смогу? — проговорила я. Столько дней не плакала, а тут губы затряслись. — Думаете, это так легко — взять и довериться вам? Просто так, чтобы вы спокойно меня исповедали? Вы пытаетесь сломать меня с первого дня, вода камень точит, не так ли? Все эти речи о любви и доверии — они вам привычны, ваша задача — их говорить, а понимаете ли вы, где за ними прячутся живые люди? Нет, ничего вы не знаете и знать не хотите, только лишь бы самому оставаться чистым, только лишь бы совершать благие деяния, лишь бы оставаться святым. Святое доверие, о да. Ну конечно.

— Но в этом вся суть, дочь моя Мари-Маргарита, — сказал отец Реми, — в доверии.

— Да, — сказала я, — в этом вся суть. Идите вы к черту.

Я развернулась и пошла от него прочь, к дверям, а он крикнул мне вслед:

— Все равно буду ждать вас здесь! Я ничего не ответила.

В своей комнате я плакала, молилась и плакала — впервые за долгое время.

В тот час, спустившийся за окнами бледной непроницаемой пеленой, утопивший Париж в киселе тумана, я лежала на ковре, стискивая кулаки, мокрой щекой чувствуя жесткий ворс. Я видела ножки кресла, и кусок свисающего покрывала, и стену вдалеке. По полу тянуло холодом. Усердная Нора стучалась, я велела ей уйти прочь.

Я не спустилась к ужину. Мне все равно, пусть они там говорят, пусть едят, мне нет до них дела. Все смешалось, я запутываюсь больше и больше. Волнами накатывает безумие вот я вижу себя в подвенечном платье, и рука виконта сжимает мою руку; вот я иду босиком по дороге в лавандовых полях; вот отец Реми протягивает ко мне раскрытую жесткую ладонь, и глаза у него такие же — простые и натруженные. «Мама, — шепчу я, — мама. Что же мне делать? Ты была так же безумна, как и я теперь, это во мне уж точно от тебя. Помоги же!» Но мать молчит. «Жано, — прошу я, — мой старый и верный друг, научивший меня тому, чему не учат женщин. Скажи мне своими простыми неуклюжими словами, что мне делать? Ты всегда был полон обычных советов, которые могли меня успокоить, — никаких тонких материй, никаких сложных движений души. Ты точно знаешь. Но Жано молчит тоже. «Отец, Августин, — обращаюсь я в последней надежде. — Хоть вы, мой старый священник, скажите мне». «Библия», — словно шепнули мне на ухо. Я встала, пошатнулась, подошла к столу. В ящичке у меня хранилась старая Библия отца Августина, однажды он отдал ее мне, а себе взамен взял новую — я захотела так, преподнесла ему подарок. И вот я открываю рассохшийся томик с торчащими страницами, открываю наугад, и палец мой упирается в строки.

— В любви нет страха, — читаю, — но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершенен в любви.

Когда Святой Иоанн, сын Зеведеев, еще вовсе не был святым, а ловил рыбу, вытаскивал под палящее солнце богатые уловом сети и жмурился от радости и соли, жгущей в царапинах, он, наверное, так не говорил о любви. Все это он отыскал позже — после многих дорог, долгих скитаний, вкушения крови Христовой и вкуса земли.

— Спасибо тебе, Иоанн, — прошептала я. — Tы и вправду умеешь воскрешать мертвых.

И вновь все сдвинулось, как и несколько дней назад, только теперь все встало на свои места, и огонь понимания горел яснее и ярче. Что мне терять? Я и так уже грешница, мне осталось две недели до свободы, моя мать была безумна от любви, и я чувствую в себе это безумие. Нет ничего в жизни прекраснее цели, холодно сияющей, как клинок. Я дойду туда, куда стремлюсь, и за это Господь посылает мне дар. Пусть церкви такой дар покажется греховным, пусть я буду гореть за это в адском пламени — неважно. Мы с моим Богом разберемся.

И сразу же встали на место Божьи знаки, сразу сделалось тепло, хорошо в груди. Я засмеялась, погладила выцветшие страницы в желтых пятнах времени. Что бы ни случилось дальше, сейчас я сделаю то, что должна, и не будет во мне больше ни страха, ни сомнений, ни сожалений.

К чему тянуть?

Я захлопнула Библию и вышла из комнаты.

Часы только пробили девять, ужин, наверное, завершился с час назад; мачеха с отцом в гостиной, как обычно по вечерам, дети в своих комнатах, а отец Реми, надо полагать, в капелле — после ужина он почти всегда уходит туда. А если его там нет, я подожду. Я умею ждать.

Я спускалась по лестнице, и тело мое пело, находясь наконец-то в полном согласии с душой. Мне нечего терять — такая простая мысль далась мне столь непросто, но теперь я сжилась с нею и так дальше и пойду. Если не сделаю этого, всю жизнь жалеть буду. Когда еще выдастся шанс?

Когда еще мои грехи будут столь легкими, словно пух тополей?

Перед дверьми капеллы я огляделась — никого — и шагнула внутрь.

Отец Реми был тут. Он молился, коленопреклоненный, перед алтарем, а вокруг него лилось золотое сияние: сегодня в капелле горели все свечи, какие только могут здесь быть зажжены. Нарисованные лица святых обретали плоть, кожа их теряла мертвенный мозаичный оттенок, ногти казались накрашенными; старое дерево скамей исходило теплом. Я закрыла дверь и опустила засов, ее запирающий, он глухо стукнул, отсекая прежний мир. Какою бы я ни вышла отсюда, это уже буду не та я, что пришла сейчас.

— Отец Реми! — громко сказала я. — Я пришла к исповеди.

Он услышал меня, прервал молитву, поднялся и обернулся — на губах легкая улыбка, рука протянута в приглашающем жесте. И время сорвалось с цепи, рванулось и замерло, и я вдруг обнаружила, что оно никуда не идет. Зато иду я.

Я иду меж скамьями, не торопясь, запоминая: вот это воздушное золото останется в моей памяти навсегда, когда ничего больше в ней не станет. Не знаю, когда и как стану умирать, только однажды душная тьма ко мне придвинется, и в ней обязательно останется — это. Вот эти мирные свечи, и отец Реми предо мною, чье неправильное лицо так единственно правильно для меня. Складки его шелковой сутаны струятся, обнимая: так обнимает теплая летняя вода. Я иду, ловя его взгляд, а отец Реми улыбается мне уголками губ.

И вот мы стоим друг напротив друга, оцепенев и не зная, что принесет следующий тяжелый миг, который еще не упал; отец Реми хочет что-то спросить — наверное, не желаю ли я пройти в исповедальню, — и не спрашивает, хмурится, уловив нечто новое в моем сияющем лице. Я шагаю к нему, бесстрашно протягиваю ладонь и кладу ему на щеку, ощущая острое покалывание там, где уже успела после утреннего бритья отрасти щетина.

Это моя исповедь, мои настоящие слова, и я роняю с безмятежных губ:

— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила… с вами.

Его глаза, минуту назад лишь слегка удивленные, вспыхивают ослепительной синевой, никогда не виданным мною небом Прованса; он перехватывает мою руку, но не отталкивает, а направляет. И ладонь скользит, пальцы касаются его волос.

— Что желаешь исповедовать ты перед Богом, дочь моя?

Шепот касается моего лица, и я делаю еще крохотный шаг, чтобы левой рукой прикоснуться к его груди, чтобы его пальцы продолжили путь к моему плечу, мы словно течем, соединяясь. И я снова чувствую его сердце, как тогда, в объятии на балконе, отец Реми же тыльной стороной ладони проводит по моей щеке.

— Любовь исповедовать желаю, святой отец.

И губы его размыкаются, и льется речь:

— Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий…

Я встаю на цыпочки, дотягиваюсь до ленты, стягивающей его волосы, и дергаю за нее, она мертвой змейкой обмякает в моих пальцах и скользит прочь. А его волосы падают мне в руку, я чувствую их прохладу, в них хочется зарыться лицом, и я тянусь дальше, опасаясь, что сердце сейчас разорвет грудную клетку.

— Если имею дар пророчества, — шепчет отец Реми, — и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто…

Я боюсь, что он меня оттолкнет, вот прямо сейчас, как мачеху тогда, и смотрю в его глаза с нетерпеливой настойчивостью, однако не знаю, как ему сказать. Он продолжает говорить, слова библейские наконец-то к месту, наконец-то нераздельны не только с ним, но и со мною.

— И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы…

Он держит меня теперь — достаточно крепко, чтобы я не могла сбежать, чтобы моя исповедь не обернулась испугом, чтобы грех, который я ему принесла, перестал хоть на миг быть грехом, — он держит меня, смотрит и говорит негромко и нежно:

— Маргарита, ты все-таки пришла.

Нам больше не нужно течь навстречу друг другу — мы соединились губами и превратились в воздух, расплескались волною, вспыхнули огнем; мне не нужно больше опасаться коснуться его, чтоб не обжечься. Ни боли от ожогов, ни вздувшихся волдырей. Я прижимаюсь к нему и понимаю: весь, весь он для меня создан, как вторая половина сломанной ветки, как углубление в камне — для дождевой воды. Мне кружит голову его запах. Что нам сейчас до тех, кто осудит! Пусть их терзает зависть или равнодушие, праведный гнев или сожаление, нас не коснется ничто. Я прижимаюсь к нему, грудью, животом, переступаю в юбках в мучении — сколько же ткани между нами! Он яростно дышит в мои губы, отрывается на мгновение, чтобы взглянуть еще раз — не передумала ли, не опомнилась? Нет, качаю головой, я не опомнюсь, Реми.

И тогда он забирает меня себе. Проводит по моим бокам ладонями — широкие горячие полосы; бархат моего платья вжимается в шелк его сутаны. Корсет держит мою спину, иначе, кажется, я сломалась бы мигом, но упасть Реми мне не дает. Он больше не священник, я больше не обещанная невеста, которая, несмотря ни на что, спустя пятнадцать дней пойдет к алтарю; все слова о чести теряют смысл; остаться вдалеке друг от друга — вот бесчестье. Я запрокидываю голову, Реми целует мне шею, и качается надо мною выгнутый потолок, и кажется, будто сию секунду я туда упаду.

— Маргарита…

Опускаю голову: смотрит на меня, взгляд беспокойный, ищущий.

— Не бойся меня, — говорю, — я настоящая.

Он тихо и необидно смеется.

— Да не тебя я боюсь, глупая, и уж тем более не себя, и не Господа, что совсем уж странно. Только страсть мимолетна, обещанья невозможны. Не пожалеешь потом?

— Нет, Реми.

— И свободы по-прежнему хочешь?

— Потому и пришла, что поняла: ты моя свобода. Здесь, сейчас.

— Значит, я в тебе не ошибся.

Через его плечо я бросаю взгляд на Христа — тот по-прежнему золотист и кроток.

— Бог может покарать нас, но сейчас я не хочу об этом думать. Я пришла к тебе, пусть сегодня так будет, пусть так будет все оставшиеся мне до свадьбы дни, и больше в своей жизни я никогда ничего такого не попрошу.

— Тшш, — выдыхает он мне в губы, — слова излишни, Маргарита. Исповедуйся мне по-другому.

И я подчиняюсь: пью твердость его губ, изучаю лицо его ладонями, скольжу своей щекой — по его щеке, кожу слегка царапает, наш общий запах пьянит сильнее изысканных духов. Меня накрывает страшное, забытое уже доверие. Я никому не доверяла так, как этому священнику. Даже матушке, даже Жано, знавшему, к чему я иду. Доверие и есть безумие, безумие откровенности, бесстыдной и вместе с тем — очищающей. Нет, это не значит, что я все Реми про себя расскажу, но отдам себя без остатка, со всеми тайнами, поведанными и нет, со всеми преступлениями против Бога и вот теперь — с любовью, которая способна навсегда отравить нас обоих.

Он потянул за шнуровку на моем платье, та не поддалась.

В двери капеллы забарабанили с такой силой, что, кажется, свечи все разом вздрогнули. На самом деле вздрогнули, конечно же, мы с отцом Реми. Он медленно отпустил меня, я вцепилась в его локоть, чтобы устоять. Несколько мгновений заново начавшегося обычного времени мы молча смотрели друг на друга. Я радовалась, что задвинула засов, священник же, суда по всему, размышлял, что теперь делать.

— Становитесь на колени, дочь моя, — сказал он, — и молитесь.

О чем, он не добавил, но я и так знала: чтобы за дверью стоял не мой разгневанный папенька.

Стук повторился, еще сильнее, еще настойчивей. Отец Реми наклонился, поднял с пола ленточку и наскоро и криво перевязал ею волосы. Все равно он выглядел растрепанным, от былой аккуратности не осталось и следа. Я послушно опустилась на колени, умостившись в ворохе юбок, и сложила руки якобы в молитве.

Господень намек читался ясно: целоваться прямо в капелле все-таки немного слишком.

Губы горели.

Прошелестела сутана, отец Реми направился к дверям. Я, слушая его удаляющиеся шаги, зачем-то начала считать их: раз, два, три… На двадцатом грохнул засов.

— Отче наш, сущий на небесах… — забормотала я.

— Отец Реми! — произнес за моею спиной взволнованный женский голос, который я не сразу узнала.

— Дочь моя Эжери, — сурово выговорил священник, — мы молимся здесь с твоей госпожой. Что за спешка?

— Отец Реми, Мишель заболел, ему плохо. Совсем плохо! Хозяйка просит вас прийти немедленно.

Глава 11 Sic itiir ad astra [19]

Мы бежали по лестнице, потом по коридору; я задыхалась скорее от волнения, чем от спешки. Эжери, которой никакого дела не было до того, почему священник вместе с дочерью хозяина молился за закрытыми дверьми, сбивчиво рассказывала по дороге, что случилось.

— Мишель уже два дня капризничал, не очень хорошо себя чувствовал. Мы вчера послали за лекарем, тот сказал пить успокаивающий отвар, и все. Сегодня у Мишеля начался жар, мы уложили его в постель, думая, что это простуда. Но затем он уснул, и мы никак не можем его разбудить!

— Спокойно, дочь моя, — сказал отец Реми, — верьте в Господа, Он поможет. И молитесь.

— Я всю ночь молилась, святой отец…

Мои губы еще не остыли, но беспокойство за Мишеля вытесняло ощущения от произошедшего в капелле. Следом за отцом Реми я вошла в комнату брата.

Мой маленький Мишель лежал на кровати, укутанный одеялом до подбородка. Сморщенное во сне, недовольное личико пылало, на щеках горели алые пятна, из уголка рта тянулась ниточка слюны. Мачеха сидела в кресле рядом с кроватью и обмахивалась платком, сама пребывая в полуобмороке — мнимом или действительном, мне не хотелось разбирать. Отец Реми подошел, согнулся над кроватью, положил ладонь Мишелю на лоб. И тут же отдернул.

— Лекарь едет? — спросил он отрывисто.

— Да, святой отец, — прошептала Эжери. Ее заплаканные глаза лучше всего говорили о том, что положение серьезное. — Я отослала за ним Дидье, он самый расторопный.

Дидье давно заинтересованно поглядывает на Эжери, а та строит ему глазки. Ради возлюбленной действительно поторопится.

— Ах, что же это будет, отец Реми? — простонала мачеха, глядя на него из-под платка, прижатого ко лбу.

— Крепитесь, дочь моя, и всем надлежит молиться за Мишеля. Где ваш супруг?

— Он по делам уехал. — Мачеха едва не плакала. — Ах, отец Реми, что же будет…

— Все в руках Господних.

Я гладила Мишеля по влажным смявшимся волосам, пропуская сквозь пальцы светлые пряди оттенка такого же, как у меня. Мой брат — почти сын мне, иногда мне кажется, что я его родила, не мачеха. Она же с удовольствием уступила бы мне это право, ей Мишель не нужен, и я знаю, чую, что сейчас она не столько горюет, сколько ужасается неотвратимости болезни, которая может в любой миг сковать каждого из нас.

Смерть, говорят глаза отца Реми, приходит за всеми.

— Когда вернется отец? — спросила я у мачехи, не поворачиваясь к ней. — Может, стоит послать за ним?

— Да, стоит. Эжери, поди, скажи там, чтобы поехали в особняк графа де Амьеза.

— Да, мадам.

— Мишель, — позвала я тихо, склонившись к брату так, чтобы чувствовать его дыхание. — Мишель, ты слышишь меня? Это я, Мари. Проснись, милый, пожалуйста.

От него пахло травами и потом, кожа приобрела нездоровый оттенок, щеки провалились. Двигались под веками глазные яблоки. Нет, только не это, безмолвно молила я. Только не мой маленький любимый брат. Господи, ну за что?!

Поверх моей руки легла ладонь отца Реми.

— Дочь моя, — негромко произнес он, — не плачьте, прошу вас.

А я и не заметила, что плачу, что по щекам моим катятся слезы и падают на одеяло; одна шлепнулась на руку отца Реми. Он поднял меня, отрывая от Мишеля, достал откуда-то платок, вытер слезы.

— Молитесь, — твердо велел он, — молитесь вместе со мной.

Он опустился на колени в изножье кровати, я встала рядом с ним, почти что прижавшись — так мне хотелось его защиты. Сейчас отец Реми стал для меня проводником Божьей надежды, сейчас через него, и только через него, могло прийти спасение. И, повторяя за ним слова, я вливала в настоящее эту надежду, как в кувшин.

— Боже, источник всякой жизни и силы! Простри руку Твою на Мишеля, которого в начале жизни постигла болезнь, чтобы он, обретя здоровье и силы, достиг совершенных лет и во все дни жизни своей с верою служил Тебе, творя добрые дела.

Я могла себе представить, каким станет Мишель — высоким, нежным и добрым. Кто знает, насколько светел сделается его рассудок с годами, или, наоборот, нынешний свет угаснет в нем, — это никому не дано предвидеть. Но никогда он не будет злым, или жестоким, или завистливым, все эти чувства чужды ему, для Мишеля осязаема и ценна лишь радость. Он будет улыбаться. Он должен улыбаться. Еще долгие-долгие годы.

Пожалуйста, Господи.

— Боже, Ты посылаешь ангелов Твоих в помощь людям. Пусть и этого ребенка по милости Твоей бережет от всякого зла ангел-хранитель. Через Христа, Господа нашего. Аминь.

И мы роняли с губ черствые слова молитв, надеясь, что записанные давным-давно тексты помогут, я больше не плакала — хватит влагу лить, в том никакой надобности нету. Отец Реми не выказывал беспокойства и вел себя так, как и надлежит священнику в час смятения: спокойно и твердо. Я цеплялась за его веру, она давала мне надежду.

— От скорби происходит терпение, от терпения опытность, от опытности надежда, а надежда не стыдна, потому что любовь Божья излилась в сердца наши Духом Святым, данным нам. И молитва веры исцелит болящего, и восставит его Господь; и если он соделал грехи, простятся ему… И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло.

Я понимала, отчетливо понимала, что Мишелю очень плохо. Когда легко болеют, так не спят, и запах не такой. Как хотелось мне быть сейчас настоящей колдуньей, травницей-лиходейкой, что может умертвлять и воскрешать! Пусть бы мне костер за это был положен, пусть, я все бы отдала, лишь бы маленький Мишель открыл глаза и засмеялся, и лихорадка ушла навсегда. В этот момент и цель моя, и жизнь — все потускнело, стало неважным перед лицом смерти. Я уже видела, и не раз, как она приходит. Я чувствовала ее смрадное дыхание на своем лице.

В нашем мире, где медицина часто действует наугад, где лекари кичатся учеными званиями и при том порой только кровь пускать умеют, поддаваться болезни недальновидно. Впрочем, она и не спрашивает. Каким ветром занесло заразу в наш дом, что за недуг охватил Мишеля, который в жизни никому не сделал зла, в отличие от находящихся тут? Не знаю обо всех грехах отца Реми — полчаса назад он со мной вместе был грешен, так что один я точно могу посчитать, — но мы с мачехой не праведницы. И вместо того чтобы покарать нас, Господь решил покарать невинного ребенка.

Или это и наша кара тоже?

Мачехина — за греховные мысли, суетность и стыд, направленный на собственного ребенка; моя — за стремление совершить тяжкий грех, и не один. Снова смещаются Господни знаки, капает кровь с лица Христа, бежит по полу скорпион, загнув ядовитый хвост. Все мы до краев полны ядом. А плохо — Мишелю.

Мэтр Батиффоль приехал быстро, Дидье и впрямь поторопился. Лекарь вкатился в комнату улыбчивым колобком, тут же принялся громко говорить, требовать таз, чтоб помыть руки, вина, чтоб выпить перед работой. Своей суетливой деятельностью он старался убедить нас, будто ничего страшного не происходит. Я видела его насквозь и не верила ему ни на грош.

— Ну-ка, что тут у нас! — мэтр склонился над Мишелем, прижал руку к его горящему лбу, похмурился задумчиво и важно покачал головою, словно говоря: понимаю, понимаю. — Лихорадка. И как давно?

— Еще утром, — сказала Эжери, — а заснул он в обед, да так проснуться и не может.

— Ну, ничего, ничего! — лекарь улыбнулся мачехе, которая даже с кресла привстала — настолько велика была ее вера в чудеса медицины. В молитвы отца Реми, похоже, верилось меньше. — Сейчас составим жаропонижающий отвар, нужно вливать его каждый час, даже если малютка пить не захочет.

— Это простуда? — спросила я напрямик.

Я стояла напротив врача и смотрела на него пристально, чтобы смутить. Чтоб он наконец бросил паясничать и занялся делом.

— Погода нынче холодная, неудивительно, что мальчик заболел, — туманно высказался мэтр Батиффоль.

Его лысина блестела, улыбка обнажала желтоватые зубы.

— Всего лишь простуда? — настаивала я. — Или нечто более серьезное?

— Гм, гм. Пока сказать с уверенностью нельзя. Он кашлял?

Лекарь приподнял Мишелю веко и уставился в ничего не видящий глаз.

— Нет, — сказала Эжери. — Не кашлял и не чихал, и животик у него не болел. Просто беспокоился, вы же помните, а сегодня вот с утра…

— Гм, — снова сказал мэтр.

Я видела, что он не знает, что делать. В чем-то я могла его понять. Загадки детских болезней — область темная и малоизученная. Можно понять, где обычная простуда, где зубы болят, где съел ребенок что-то не то. Но если вдруг здоровый мальчик за день валится с ног — это уже задачка посложнее.

Сознание того, насколько мы все бессильны, рождало в моей душе целую бурю ярости. Мне хотелось кричать, бить кулаками по кровати, до крови разодрать кожу — лишь бы Мишелю хоть что-то помогло.

— Но не думай остаться безнаказанным ты, дерзнувший противоборствовать Богу… — еле слышно пробормотал рядом со мною отец Реми, и мне стало холодно.

Неужели думает о том же, что и я?

— Так-так, — сказал мэтр, ощупывая худое тельце Мишеля, — хорошо бы его травами все-таки напоить. Сделаем состав на основе мирта, как вчера, и хорошо б еще шалфей, чабрец, сосновые и березовые почки смешать и настоять, и пускай выпьет. Так будет легче дышаться.

Мачеху, кажется, успокоили его слова, меня же — насторожили. Такой сбор я и без лекаря смогу составить, он хорош, когда человек всего лишь простужен. Но Мишель спит, и не просыпается, и дышит все тяжелей.

Хлопнула дверь, и все мы обернулись.

Вошел отец.

Он приехал прямо с приема у графа де Амьеза, где, бывало, собирались знатные господа поговорить о политике, и дам на такие вечера не приглашали; отец вошел стремительно, словно ветер влетел: перламутровые пуговицы па камзоле цвета ночи расстегнуты, нелепой и ненужной сейчас кажется богатая вышивка. Отец подошел к кровати и молча уставился на Мишеля, затем перевел тяжелый взгляд на мэтра Батиффоля, и тот вспотел еще сильнее.

— Что с ним? — спросил отец.

— Лихорадка, — лаконично ответствовал мэтр.

— С чего бы?

— Всегда найдется сквозняк, способный ввергнуть организм в болезнь, — провозгласил лекарь; я уже ненавидела этого бездарного кривляку, мечтала сослать его на самые гнилые в городе подмостки — большего не достоин. — Не беспокойтесь, граф де Солари, сейчас мы составим все необходимые лекарства, и скоро Мишель выздоровеет.

— Я надеюсь, — процедил папенька; как же я любила его в эту минуту!

Священник тронул моего отца за рукав:

— Граф, наверное, вам стоит отвести вашу супругу в спальню.

Все посмотрели на мачеху: та полулежала в кресле и уже даже платочком не обмахивалась.

— Да, — в некоторой растерянности сказал отец, — да, конечно.

Он поцеловал Мишеля, надолго задержав губы у него на лбу, затем подошел к мачехе и аккуратно извлек ее из кресла.

— Ах, Этьен, — простонала она, повисая на папеньке, — как же так могло получиться?

— Мэтр уверяет, что все обойдется. Идем, дорогая, идем.

И они вышли, в отсутствие мачехи сразу стало просторней, отец же, я не сомневалась, возвратится.

— Так что вы намерены делать, мэтр Батиффоль? — резко спросил отец Реми.

Лекарь уехал через пару часов, напоив Мишеля составленными отварами, оставив порошок против лихорадки и пустив кровь; брат перестал метаться и затих, однако так и не проснулся. Отец, успокоив мачеху, пришел и молча сидел в углу, глядя оттуда на кровать неподвижными блестящими глазами. Священник молился, стоя на коленях у постели больного, уткнув локти в ворох покрывал, меж его ладонями медленно покачивался крест на толстой цепочке. Эжери устроилась на стуле рядом, я же сидела на кровати и держала Мишеля за руку. Часа через два отец встал, вышел и не вернулся более до утра. Думаю, ему было слишком больно смотреть на Мишеля, и он знал, что ничем не поможет сыну.

И потянулась долгая, долгая ночь. Давно в моей жизни не случалось таких ночей: последняя, пожалуй, была, когда умирала мама, но что я понимала тогда? С тех пор я успела вырасти, решить, что я достаточно взрослая, чтобы брать на себя ответственность за чужие судьбы, — и вот Господь говорил мне, что я неправа. Каждый час мы с Эжери поили Мишеля отваром, каждые два часа — размешивали в теплой воде порошок, размыкали побелевшие губы и вливали по капле. Отец Реми не вставал с колен, шептал непрерывно, и ритм молитв сопровождал нас, ввинчивался в уши, куда бы мы ни шагнули.

— Будь милостив, избавь его, Господи. От всякого зла избавь его, Господи. От всякого греха избавь его, Господи. От козней диавольских избавь его, Господи. От гнева, ненависти и всякого злого желания избавь его, Господи. От смерти вечной избавь его, Господи. Ради Воплощения Твоего избавь его, Господи. Ради святого Воскресения Твоего избавь его, Господи. Ради ниспослания Святого Духа избавь его, Господи. Прости нам наши грехи, Тебя молим, услышь нас, Господи. К истинному покаянию приведи нас, услышь нас, Господи.

И так — часами, в душном мареве, без струйки свежего воздуха — открывать окна мэтр Батиффоль категорически запретил, чтоб еще какой сквозняк не пробрался. Только, думается мне, дело не в сквозняках. Я вглядывалась в заострившиеся черты Мишеля, пытаясь прочитать в них разгадку, найти решение, но сегодня бытовое колдовство оказалось неподвластно мне.

Становилось страшно при мысли о том, как ему там сейчас, в лихорадочных видениях, без знакомых людей, наяву мы могли его успокоить, развеселить, в бред же нам не было доступа. И я раз за разом говорила с Мишелем, говорила ему, что все будет хорошо, он выздоровеет, и молилась — только про себя, своими словами.

Я просила Бога сохранить Мишелю жизнь. Я не смела торговаться, толку никогда нет от торговли. Не могла обещать, что откажусь от намеченной цели, даже не могла пожалеть о том грехе, что теперь приковывал меня к отцу Реми. Я не знала, карает ли нас с ним Бог или же болезнь Мишеля — всего лишь запланированное испытание для всех, ниспосланное свыше; Господь в очередной раз доказал нам, что пути Его неисповедимы, а замыслы — непостижимы. Но можно ли так забирать жизнь ребенка, никому не сделавшего зла, не ведавшего самой сути того, что есть зло? Мишель вроде птиц небесных или зверьков полевых, он растет под солнцем, ветер поет ему песенки. Бог дал его нам как искупление, как свидетельство того, что существует счастье простое, не требующее ни доказательств, ни усилий. Неужели Бог решил, что мы уже научились всему?

И мы смотрели друг на друга с отцом Реми и молились, он знал, что я молюсь тоже, иногда повторяя за ним его слова. Этот взгляд, протянутый над Мишелем, словно нить, помогал мне держать спину прямо, не плакать, не падать в обморок, глупостей не делать. Я нужна была моему брату, и я собиралась быть с ним до его выздоровления или же гибели.

Сейчас, вспоминая эту ночь, я помню лишь только редкие всхлипывания Эжери; огонь в камине — продолговатый и жаркий; мягкую руку Мишеля в моей напряженной руке; движение моего большого пальца — я все гладила и гладила его ладонь; черную фигуру напротив и крестик этот покачивающийся — туда-сюда, туда-сюда; и помню еще, что ногти у отца Реми были обгрызенные.

Время тянулось, вязкое, удушающее, лилось в горло, как смола. Болезнь вползала и в нас, мы задыхались от чужого недуга, болезнь душила надежду, воскрешала тревоги. Час за часом проходил, а мы не знали, каким будет следующий вздох Мишеля и будет ли он. Капали минуты, их тяжелые шлепки вздрагивали вместе с ударами сердца.

Господь, говорила я Ему, лучше забери меня. Забери меня через пятнадцать дней, только замуж дай за виконта выйти, а впрочем, если надо будет, так я и потороплюсь. Забери меня к себе, только Мишеля не бери, и дай мне знак — между мною и Тобой это останется, мы обменяемся, как торговки на рынке, как крестьяне в базарный день. Ты возьмешь себе мою жизнь, и все мои грехи, и счастье, и несостоявшуюся свободу, а Мишеля отдашь миру, потому что он тут очень нужен, Мишель. Гораздо больше, чем я.

И так, молясь, я не заметила, как за окном посветлело: первые лучи рассвета пробрались в комнату, осветив ее призрачным жемчужным сиянием. Намечался хороший день, без дождя, без низких облаков. В такие дни мы всегда любили с Мишелем гулять в саду или в Булонском лесу, бегать по лужайкам, хохотать, бросать вверх золотые листья.

Я не помню, в какой миг отец Реми встал — хрустнули кости, священник едва устоял на ногах. Он оперся о кровать и наклонился, чтобы пощупать лоб притихшего Мишеля, подумал и покачал головой. Затем поднял на меня больные страданием глаза.

— Его надо соборовать и причастить, — сказал отец Реми — и словно разрезал меня словами.

— Нет, — прошептала я.

— Надо, — он выпрямился, потер поясницу. — Он умирает, Маргарита.

— Нет! — сказала я уже громче и стиснула руку Мишеля так, что причинила бы ему боль, чувствуй он ее, но он уже не чувствовал.

Отец Реми обошел кровать, взял меня за плечи и заставил подняться, развернув к себе лицом; я смотрела на него и не видела уже никакой надежды — потому что если б она была, он бы дал ее мне.

— Дочь моя, — сказал он тихо, — вы должны помочь мне. Помогите его отпустить.

— Я не хочу его отпускать, — сказала я, и тогда отец Реми прижал меня к себе, еле заметно укачивая.

— Господь хочет забрать к себе Мишеля, и мы не в силах противиться воле Господа. Мы можем лишь подготовить Мишеля к последнему пути и порадоваться, что скоро он будет в доме Божьем. Плачьте, если хотите, плачьте, это очищающие слезы.

— Нет, — сказала я, отстраняясь. — Не буду. Не теперь. Я должна быть сильной, для него сильной.

Отец Реми кивнул, он все понимал. Не зря же я его любила.

— Хорошо. Тогда все должно быть готово не позднее чем через полчаса: дольше нельзя тянуть. Эжери, — он повернулся к застывшей няне, — позовите сюда всех родственников Мишеля. Пусть семья придет и поможет нам. Я схожу в капеллу за всем необходимым.

И вот комнату проветрили, потек прохладный воздух, только Мишелю было уже все равно. Я смутно помню, как пришел отец с мачехой, немедленно упавшей в кресло, как месье Антуан привел испуганного Фредерика, тот цеплялся за руку гувернера и с ужасом смотрел на умирающего брата. Но никогда не забуду, как отец взял Мишеля на руки, пока перестилали постель: он поддерживал его голову, прижимал к груди; бессильно покачивались босые ребячьи ноги, и отец стоял, прижавшись щекой к макушке сына. Когда священник сказал положить Мишеля обратно, отец не сразу смог сделать это. Я знаю, что за иллюзия владела им в тот момент: пока держит Мишеля на руках — сын будет жить.

И вот мой брат лежал в чистой постели, убранный и тихий, еще дышавший; отец Реми, холодный и строгий, в накинутом поверх сутаны наплечнике, говорил молитвы, как будто пел, и все молились вместе с ним. Мы выбрасывали из себя слова, зная, что рано или поздно и нам их скажут. Молясь о Мишеле, мы молились о себе самих.

— …Душа христианская, ты оставляешь этот мир во имя Бога Отца всемогущего, который тебя сотворил; во имя Иисуса Христа, Сына Бога, который за тебя страдал; во имя Духа Святого, который на тебя снизошел. Да упокоишься сегодня и поселишься на священном Сионе с Пресвятой Богородицей Девой Марией, со святым Иосифом и со всеми ангелами и святыми.

Мы говорили и в этот момент действительно; были семьей. Как бы ни относились мы друг к другу в обычное время, теперь общая беда сковывала нас лучше, чем арестантские цепи. Отец Реми проводил обряд скупо и умело, он знал, что делать, и от него шло то спокойствие, которое и должен излучать священник перед лицом смерти.

Он помолился над елеем, затем подошел к Мишелю, порхнули руки, отец Реми коснулся сначала лба, затем ладоней моего брата, и они масляно заблестели.

— Через это святое помазание по благостному милосердию своему да поможет тебе Господь по благодати Святого Духа. Аминь.

— Аминь, — сказали мы.

— И, избавив тебя от грехов, да спасет тебя и милостиво облегчит твои страдания. Аминь.

— Аминь, — сказали мы.

И снова потекли священные слова, расцвел «Розарий»; я стояла, вцепившись в свое платье, которое так и не сменила со вчера — грязное уже, в пятнах пролившегося отвара; мне становилось то больно, то непонятно чисто, как будто на меня проливали стакан прохладной воды, и она медленно стекала по спине. Мачеха стояла, уткнув лицо в ладони, Эжери, не скрываясь, плакала, а на каменную маску — лицо отца — мне становилось страшно смотреть.

— Через святые тайны нашего искупления да избавит тебя всемогущий Бог от наказания в этой и в грядущей жизни, да откроет Он тебе врата небесные и приведет тебя к радости вечной…

Когда все закончилось, когда отец Реми причастил Мишеля и отпустил ему все грехи, когда мы прочли «Отче наш», и священные слова завершились, вывалившись из наших пересохших ртов, мачеха прорыдала, что не может смотреть, и ушла. Месье Антуан, испросив позволения, увел Фредерика. И мы остались впятером в комнате, пока еще впятером.

Отец Реми отошел в сторону — его дело было сделано. Папенька присел на кровать к Мишелю и глядел, глядел на него, наглядеться не мог. Я стояла столбом, пока отец Реми не взял меня за руку и тоже не повел к кровати.

— Дочь моя, — сказал он тихо, — а теперь расскажи ему сказку, как раньше рассказывала.

— Что? — спросила я, не понимая.

— Сказку ему расскажи, — выдохнул он мне в ухо.

И я забралась на кровать, легла рядом с Мишелем и обняла его, снова сжав маленькую, липкую от елея руку; так мы и лежали под пристальным взглядом двух отцов —. родного моего и святого, тоже моего, пусть не до конца, пусть на несколько дней, но бесконечно моего святого. Мы лежали, я зарылась носом в сладко пахнущие волосы Мишеля и стала говорить:

— А вот в Прованс мы с тобой тоже можем поехать; хочешь, хороший мой, в Прованс? Мне отец Реми рассказал, да ты ведь знаешь, что он плохого не расскажет. В Провансе поля сиреневые от лаванды, она пахнет вкусно, и еще есть зеленые, где пасутся белые-белые лошади. Как Искорка, представляешь? А хочешь еще, поедем далеко-далеко, в Испанию. Там, говорят, весной цветут на желтой земле маки, много-много ярко-красных цветов, до самого горизонта. Мы с тобой выйдем из кареты и пойдем, и деревянная лошадка будет с нами, и Эжери тоже, и мы все это увидим. А потом доедем до моря. Я рассказывала тебе когда-нибудь о море, Мишель? Признаться, я его сама никогда не видела. Говорят, оно огромное и синее и дышит, как человек. По нему ходят корабли под белыми парусами, издалека они похожи на чаек, а командуют ими отважные капитаны. Корабли плавают по морям и океанам, возят товары в разные страны, а бывает, что и на другой континент. Далеко-далеко за океаном лежит иная земля, и там все по-другому. Туда нельзя доскакать на лошади, но можно доплыть на корабле. Только долго нужно плыть и быть очень смелым. Но мы ведь с тобою очень смелые, Мишель.

Я говорила и прижималась к нему губами, говорила прямо в его волосы, в его теплую кожу.

— Ты ведь храбрый мальчик, Мишель. Мы всегда мечтали с тобой о приключениях и путешествиях. Давай отправимся в путешествие прямо сейчас? У нас с тобой будет волшебная дорога, по которой мы придем в сказочную страну. Нам встретятся единороги, и грифоны, и феи. Вокруг будут расти огромные деревья, на ветвях их сидят ангелы и поют. И мы идем с тобой долго-долго, и нам хорошо. А потом мы придем домой. Бежим со мной, Мишель, не бойся…

— Мари, — голос отца треснул, — все. Остановись.

— А там, дома, тепло, и все тебя любят. Дома всегда очень много любви, если это настоящий дом. Там светло, обязательно светло. И свет этот повсюду.

— Отец Реми, — сказал папенька, — уведите ее, пожалуйста.

Я почувствовала, как меня поднимают, и не сразу выпустила обмякшую руку Мишеля, не сразу поняла, что происходит, отец Реми без труда взял меня на руки. Все же он был силен, чудовищно силен для такого худого человека, проведшего ночь на коленях.

— Все, Маргарита, — сказал он, — вот так.

— Нет, — сказала я, не отрывая взгляда от Мишеля.

— Да, — сказал отец Реми и вынес меня из комнаты.

Он нес меня по коридору, и стены качались вокруг нас, я вцепилась в священника, как в последнюю свою опору в этом мире.

— Его больше нет, — прошептала я.

— Он есть, — твердо ответил отец Реми, — и ныне для него началась новая жизнь, гораздо лучшая, гораздо более свободная, чем прежде. Такая и для тебя, и для меня однажды начнется. Он свободен теперь, Маргарита, скоро и мы будем; он будет счастлив и радостен теперь всегда, обещаю.

— Ты обещаешь мне? — спросила я, цепляясь еще сильнее — только бы он меня не уронил.

— Да, — сказал отец Реми и легко поцеловал меня в губы, — я тебе это обещаю. Поверь мне сейчас, пожалуйста, поверь мне сейчас.

И я ему поверила.

Глава 12 Ad vitam aeternam [20]

Та вера, что я сорвала с губ отца Реми, помогла мне продержаться три дня до похорон. Дом покрылся трауром, словно железный котел — ржавчиной. Мачеха не выходила из своих комнат, отец бродил мрачнее тучи, Фредерик, не любивший брата, — и тот часами рыдал, испугавшись гибели. Приезжал, конечно же, виконт де Мальмер, вызвал меня в гостиную, окинул взглядом черное платье и загрустил.

— Вы, наверное, захотите отложить свадьбу, Мари, пока в вашем доме траур.

Отложить свадьбу месяца на три, а то и на полгода — это естественно, так требуют правила приличия. Особо ревностные могли бы выдержать и год. Я не собиралась. Теперь, когда Мишель оставил нас, нет никаких сожалений, никаких причин тянуть.

— Не захочу, — сказала я и подняла глаза на виконта.

Он был удивлен, и сильно.

— Но как же траур?

— Я сниму его перед днем свадьбы и войду в ваш дом в назначенный срок. Слишком долго и вы, и я этого ждали, не стоит откладывать дальше. Конечно же, никакие приемы я пока что посещать не буду и воздержусь от этого в первые недели после свадьбы, если вы не против. Еще придется сократить количество гостей на венчании, отпразднуем все скромно. Придется вести себя тихо. Однако через пару месяцев мы уже сможем выезжать. Я хочу стать вашей женой, Бенуа, это поможет мне справиться с горем, сделает мою жизнь светлее.

Он кивнул, глядя на меня задумчиво и хищно, как будто открыл во мне нечто новое, чего не ждал увидеть. Я же отвечала взглядом прямым и решительным и даже улыбнулась еле заметно — так, чтобы он понял твердость моего решения.

Конечно же, виконт подумал, что я не настолько любила брата, чтобы жертвовать собственным счастьем, и он это понимал. Все-таки Мишель был слабоумным, а к таким в обществе отношение прохладное. Вот Фредерик — иное дело: скончайся наследник рода, свадьбу действительно пришлось бы отложить. А так — никаких вопросов. Господь прибрал к себе блаженного, ну так туда ему и дорога. Вот что читалось на лице виконта де Мальмера, так хорошо улавливавшего суть вещей.

— Ладно, — сказал он, — оставлю вас сейчас, Мари, отдыхайте побольше и постарайтесь много слез не лить.

— Утешайся Господом, и Он исполнит желания сердца твоего, — пробормотала я.

Виконт посмотрел на меня странно, а я мимоходом отметила про себя, что слишком много общаюсь с отцом Реми.

Он находился рядом постоянно, даже когда его не было в комнате — я чувствовала его присутствие сквозь стены, и оно стало мне опорой. И никакого значения не имело то, что отец Реми носил сутану: если нет в тебе того света, которым можешь утешить, никакая одежда этого не исправит. Он находил для каждого из нас единственно правильные, верные слова, идущие от сердца к сердцу. И мне казалось почему-то, что отец Реми много страданий видел в своей жизни, о которой я почти ничего не ведала, — разве назовешь настоящим знанием рассказы о церквушке в Пин-прэ-дю-Ргоиссо, козьем сыре и крестьянских праздниках? Но он знал, откуда-то знал о смерти и о том, как жить, когда она так близко проходит рядом.

На третий день мы похоронили Мишеля на кладбище Невинных. Можно было бы отвезти его в семейный склеп, далеко, в Шампань; ни я, ни отец не захотели этого делать, а мачехе, кажется, было все равно. У нас был свой кусок земли на этом парижском кладбище, с могилами и небольшим склепом, и мы внесли Мишеля туда, чтобы положить в каменное углубление, закрыть мраморной плитой и оставить навсегда. Теперь он будет лежать рядом с Жано, отцом Августином и еще парой наших умерших в Париже верных слуг.

Кладбище Невинных — изначальный приют простолюдинов, душевнобольных и некрещеных младенцев, людей не слишком знатных, жертв эпидемий, казненных. Здесь соседствуют чума и холера, а висельники лежат бок о бок с теми, кто не пережил Варфоломеевскую ночь. Говорят, здесь особая земля, которая превращает тело в прах всего за девять дней. Мишелю будет тут неплохо.

Прежде чем закрыть гроб, отец положил рядом со своим мертвым сыном его деревянную лошадку.

Стоял хороший день, пронзительно прохладный, наверное, один из последних таких в этом году. От кладбища Невинных, этого перенаселенного некрополя, нынче разило не тухлятиной, а всего лишь прелыми листьями, мокрой землей да тем кислым запахом, что исходит от замшелых камней. Мы все провели в склепе не слишком много времени, отец Реми прочел молитвы, выстелив словами «Реквиема» последний путь Мишеля отсюда на свободу. Отец с мачехой, чье лицо едва различимо маячило под темной вуалью, сразу ушли, уведя за собой Фредерика, я осталась на несколько минут, чтобы закрепить в себе эту память.

Вот здесь и лежат они, мои близкие мертвецы — Жано, отец Августин и Мишель, только мамы нет. Она в далекой могиле рядом с нашим замком в Шампани, над нею шумят тополя, из ее тела давно проросли травы, а здесь прохладно и тихо, только воры иногда устраивают тайные встречи. Вот камень, под которым лежит Жано, мой верный слуга, спасший мою надежду, давший ей плоть. Вот здесь — отец Августин, умевший меня утешать. И вот — Мишель, мой маленький братик, которого я любила едва ли не больше всех на свете.

Отец Реми стоял на коленях перед плитой, укрывшей Мишеля, и молился. Молился на сей раз молча, ни одного слова не срывалось с упрямо сжатых губ. За эти дни он посерел, еще более устал, чем раньше. Наверное, не слишком легко ему было стоять на холодном камне.

— Идемте, отец Реми, — сказала я.

Он покачал головой.

— Идите, дочь моя, я с вами не поеду. Хочу остаться тут и помолиться.

— Вы замерзнете.

— Что такое телесное неудобство рядом с душевным? Не беспокойтесь за меня. Мне следует отдать этому мальчику последний долг, так нужно, поймите. Ступайте и ни о чем не беспокойтесь. Я к вечеру вернусь.

И я вышла, оставив его наедине с его собственными призраками, какими бы они ни оказались. Слишком велика была моя собственная боль, чтоб я могла запретить отцу Реми скорбеть так, как он того хочет.

Дома я ушла к себе, легла на кровать, не снимая траурного платья, и уснула крепко — впервые за последние дни. Мало что помню из тех сновидений. Почему-то они оказались спокойны и легки; кружился около меня расцвеченный кленовыми листьями октябрьский день, качались вдоль тропинки цветы лаванды; рука отца Реми держала мою руку, и линии жизни на наших ладонях все удлинялись и удлинялись, пока не превратились в дорогу, ведущую за горизонт.

Я проснулась на исходе дня. Все тело затекло, я отлежала руку и не сразу смогла восстановить ее подвижность, пальцы долго покалывало. Позвала Нору, та пришла, молча меня переодела — черных платьев у меня два, так что выбор невелик. Есть мне не хотелось, Нора не настаивала; в доме царило уныние, и все ему поддались. Я посидела немного перед камином, перебирая в памяти последние дни, стараясь запомнить слова, запахи, звуки. Скоро это останется моим единственным утешением. Потом я встала и отправилась в капеллу: пришла пора снова поговорить с отцом Реми.

Что бы ни случилось, ничего не изменилось в том, что я чувствовала к нему, наоборот, с каждым днем меня тянуло к нему все сильнее. Никак я не могла отказаться от него. Мне требовалось видеть его, слышать звук его голоса, снова к нему прикоснуться. Отдавала я себе в том отчет или нет, отец Реми казался мне утешением и спасением одновременно, несмотря на то что мое желание лежало в области тяжких грехов. Однако вкус греха столь привычен для меня, что я хорошо различаю оттенки и умею наслаждаться ими. Ничто не могло раньше меня остановить, и теперь ничто не остановит.

Подойдя к дверям капеллы, я с неудовольствием увидела рядом с ними мачеху. Она то поднимала руку, чтоб коснуться дверной ручки, то бессильно опускала пальцы, не решаясь. Заслышав мои шаги, она обернулась — в черном платье, как и я, лицо мучнисто-серо, губы дергаются. Я потеряла брата, а она сына, и впервые в жизни мне стало ее жаль.

— Ах, это ты, Мари, — тихо сказала мачеха без былой враждебности. — Я хотела пойти помолиться, только никак не могу зайти. Все мне кажется, что я виновата.

— Ни в чем вы не виноваты, — сказала я. — Господь всех нас туда заберет.

— Ах, Мари, Мари, — зашептала она, и я невольно склонила голову, чтобы лучше слышать ее, — это Господь нас карает, за грехи наши. Он забрал Мишеля, потому что мы много грешили.

— Он забрал Мишеля потому, что пришло ему время отправляться в рай, — произнесла я, стараясь ее утешить. — А грехи нам простятся, лишь бы не были слишком тяжелыми. Но Господь все видит.

— Такое горе, — тихо сказала мачеха, — такое горе… — И добавила, помолчав: — Но и такое облегчение. Все-таки Мишелю там будет лучше, чем здесь, на земле, где он мало что понимал. Ведь лучше, верно?

Я отшатнулась.

Она смотрела на меня прозрачными глазами — скорбящая мать, следы от слез на щеках, скомканный платок в скрюченных пальцах. О чем она молилась сегодня, о ком плакала? О золотоволосом мальчике, оставшемся в холодном склепе, или о себе?

— Ведь всем станет легче теперь, Мари. Всем станет легче. Он был не от мира сего, позорное рождение. Так что Господь решил правильно, хоть и грустно все это.

Я покачала головой, обошла ее и открыла дверь капеллы.

Отец Реми был здесь. Он лежал, распростершись на полу пред алтарем и раскинув руки в стороны; сделав несколько шагов по проходу, я увидела, что его темные волосы разметались, не связанные шнурком. Он лежал недвижно, словно мертвый, и я забеспокоилась, пошла быстрее, присела рядом с ним на корточки и только тогда увидела его лицо.

Безмятежное, залитое слезами лицо с темными кругами вокруг глаз.

Я потянулась, чтобы вытереть влагу с его щек, он приподнялся и отодвинулся, качая головой.

— Уходите, Маргарита. Сегодня я вам утешения не дам.

— Отец Реми…

— Уходите! — гаркнул он, и испуганно ахнула стоявшая у дверей мачеха. — Немедленно!

Я встала и пошла, почти побежала прочь. Ему нужно побыть одному, я знаю, для него эта скорбь отдельна, как и для меня, только он не ведает, что, прогнав меня от себя сегодня, лишил нас одного драгоценного вечера на двоих.

Если ему это нужно. Если я ему нужна.

Что заставляет нас упрямо идти выбранным путем, даже когда кажется, что нет выхода и путь ошибочен? Упрямство, вера, непреклонность. Все мои призраки стоят за моею спиною и — нет, не шепчут, но громко смотрят, их тишина бьет в уши, их взгляды — как стена, на которую можно опереться. Теперь к ним добавился и Мишель. Я должна сделать то, что хочу, и ради него тоже. Закрывая глаза, я вижу его смеющимся, чувствую прикосновение его ладони — теплой и сухой, не той безжизненной, с которой капает елей.

Утром приехала белошвейка, чтоб примерить на меня новое платье. Оно совсем простое, легкая отделка кружевом и никаких тяжелых жемчугов. Я сказала, что не нужно. Какая разница, в чем выходить замуж за виконта? Не в платье дело. То, первое, оставалось данью традициям, уступкой честолюбивой мачехе и любящему отцу, желавшему видеть мою свадьбу красивой; теперь же, когда все мы скованы свалившейся на нас бедой, ткани и драгоценности не имеют значения. Белошвейка пыталась со мной болтать, она была хорошенькая — полнотелая, курчавая, звонкоголосая — и дело свое знала, но отвечала я односложно. Отец Реми опять не вышел к завтраку, время стремительно истекало, а я не знала, опять не знала, чего Бог хочет от меня.

Ночью мне вновь снились скорпионы и лужи крови, по которым я шла, стараясь не замочить подол. Чьи-то руки раскидывали карты, те летели на землю, тонули в стынущих лужах, подмигивали дамы, валеты кривили в усмешке рты. Я искала отца Реми и никак не могла найти, хотя знала: у него в руках мое утешение, сиреневая птица с агатовыми глазами и нежно бьющимся сердечком. Проснувшись, я долго не могла отличить сон от яви и в предрассветной мгле лежала, замерев, пока на улице под окнами громко не заругались о чем-то лакеи.

Томительное, тоскливое ожидание! Тебе остались последние дни. Скоро я избавлюсь от тебя, как от изношенного зимнего плаща, потому что наступит весна, и пойду дальше налегке.

Невыносимо казалось сидеть в четырех стенах, но и в город я уйти не могла — его шум давил даже издалека. И, закутавшись в плащ, я ушла в наш крохотный садик, посреди которого стоял фонтан с ангелочком. Ангелочек трубит в бронзовый рожок, из которого летом бьет тонкая струйка. Сейчас уже слишком холодно, фонтан не работает, в пустом бассейне лежит ворох листьев.

Я села на резную дубовую скамейку и уставилась ангелочку в лицо — занятие совершенно бессмысленное, так как выражение этого лица не поменяется никогда. Разве что пошире станет трещина на носу, да какой-нибудь разлапистый лист долго пролежит на голове мальчишки, словно диковинная шляпа. С глухим стуком падали каштаны, из окон кухни доносились негромкие голоса и шипение, когда чем-то случайно плеснут на очаг. Я сцепила пальцы, спрятав руки под плащом, и подумала, не помолиться ли, — но слова больше не шли. Их у меня совсем не осталось.

Так что я сидела и смотрела бездумно в осень, в опадающий проржавевшими листьями день. Меня никто не искал, никто не знал, где я, — так я думала, пока не услышала шаги и не узнала их.

Отец Реми вышел к фонтану, остановился, оглядел меня с ног до головы и, не спрашивая разрешения, присел рядом. Он был без плаща, волосы связаны аккуратно, ни следа вчерашней неизбывности на лице. Так мы и сидели минут пять, не глядя друг на друга, остро чувствуя те несколько дюймов между нами.

— Вы не замерзнете? — спросила я наконец. — День прохладный.

— Нет, — сказал отец Реми, — у нас, когда мистраль приходит, и холоднее бывает.

И мы, не сговариваясь, посмотрели друг на друга.

— Ну и что? — сказал отец Реми.

— Что?

— И долго так продолжаться будет?

— Не сбивайте меня с толку, чего вы от меня хотите?

— Полагаю, того же, что и вы от меня, дочь моя Мари-Маргарита. Мы сделали первый шаг в доверие, а нас прервали. Время идет, десять дней до вашей свадьбы. Не думали мне что-нибудь еще сказать?

— Вчера я пришла, а вы меня прогнали.

Он вздохнул и огляделся: тихо. Фигурно подстриженные кусты замерли, листья с них еще не осыпались. Сюда никто не придет, никто не услышит: природная церковь.

— Прогнал, — согласился отец Реми. — Моя вина, но не мог кого-то видеть, даже вас. Тяжелый день выдался.

— Скажите это Мишелю, — бросила я.

— Ну, для него-то теперь все легко, вы уж мне поверьте, в той волшебной стране, о которой вы ему говорили, полно чудес. Кстати, вы знаете, что ваша мачеха рассчитала Эжери?

Я дернулась.

— Быть того не может!

— Может, и еще как. Фредерику няня не нужна, а мачеха ваша решила, что Эжери станет напоминать о Мишеле, да и в доме девушке больше заняться нечем — она ведь не горничная, она приучена с детьми возиться. Так что бедняжке пришлось покинуть ваш гостеприимный дом. Ушла сегодня утром.

— Я ее найду, — пробормотала я, — найду и помогу.

— Можете не стараться. Я уже помог: по счастливой случайности, у одного моего парижского знакомого ребенок остался без няни. Так что Эжери пристроена. Если захотите повидаться с нею, можно будет, только выждите немного: девушка по-прежнему сильно горюет о Мишеле, и не хотелось бы расстраивать ее больше.

Я нахмурилась.

— Вы такой странный, отец Реми. То кричите на меня, то целуете, то гоните. То служанкам помогаете. То исповедь принимать не хотите. Никогда не встречала столь противоречивого человека. Иногда мне кажется, что вы — и не вы вовсе, что кто-то надел вашу личину и за нею потешается надо всеми нами.

— Поверите ли, нет, — сказал он, прозрачностью своего взгляда заставляя меня смутиться, — все чаще мне кажется то же самое про вас.

— Да? — спросила я скептически, хотя внутри появился холодок.

— Да. И мне это надоело.

Он протянул ко мне руку, я, помедлив, отдала ему свою ладонь, пальцы отца Реми принялись поглаживать мои пальцы — длинные, ласкающие движения. А говорил он вовсе не так ласково.

— Вы ведь лгали мне с первого дня, Маргарита. Так душу и не открыли. Самое главное утаиваете, держите в себе черный комок, я вижу в ваших словах темноту и никак не могу понять — что вас тревожит? Что вы спрятали? Если нет в вас этой лжи, этой тайны, тогда придется признать, что я совсем вас не понимаю. А такого быть не может, вы ведь стали мне близки.

Он все-таки видел меня насквозь — святой человек, исповедник от Бога. Никто, кроме него, не догадался за прошедшие годы, что я ношу в себе тайну, словно ребенка, никто и не подумал узнать. Отцу Реми хватило месяца.

— Минуту, — попросила я, встала, отошла к фонтанчику и обхватила себя руками.

Не могу думать, когда он на меня смотрит, а теперь, как никогда, мне необходима ясность и четкость мыслей. Если сейчас я доверюсь отцу Реми, если смогу все ему рассказать, моя жизнь станет иной. Еще кто-то, кроме меня, узнает; Жано знал, однако в нем я была уверена, и Жано эту тайну с собой похоронил. Уверена ли я в этом священнике настолько, чтобы разделить с ним мое знание? Я обернулась: отец Реми смотрел на меня изучающе, неподвижно.

— Послушайте, Маргарита, — сказал он, поймав мой взгляд, — если вы боитесь, что я выдам вас или предам, то не бойтесь. Это даже не между вами и Богом, который за мною стоит, — это между мной и вами. Моя честь, честь человека, честь дворянина, никогда ее позволит мне причинить вам зло, отплатив предательством за доверие. Я знаю, вам трудновато поверить мне, мы так недавно знакомы. Но бывает, что приязнь между людьми вспыхивает мгновенно, ее можно не проверять годами — она уже есть. Так между вами и мной. Мне хотелось бы в это верить. Я не назову это исповедью, но назову откровенностью.

— Я понимаю, отец Реми, — сказала я.

И вернулась, села на скамью, опустила руки. Усталость навалилась на меня, словно надгробный камень. Я больше не могу нести его одна. Если кто-то возьмет меня за руку, станет легче. Непременно станет легче.

— Хорошо, — сказала я.

— Хорошо, — сказал отец Реми, положив ладонь мне на плечо. И некоторое время мы молчали.

Я просто не знала, как начать. И он это понял.

— Давайте, я вам помогу.

Я кивнула.

— Вы так и не ответили мне ни разу на вопрос, который я задавал вам, все выворачивались, и мне странными показались эти увертки. Скажите, дочь моя Мари-Маргарита, вы хотите выйти замуж за виконта де Мальм ера, потому что так сильно любите его?

Я подняла подбородок повыше и выпрямила спину — и, судя по вспыхнувшим глазам отца Реми, он увидел меня окончательно, узнал в этот миг до конца, что бы я уже ни сказала.

— Нет, — ответила я, — потому что я так сильно его ненавижу.

Глава 13 Etiam innocentes cogit mentiri dolor[21]

— …Мою мать я помню первой, отец часто бывал в разъездах, ведь жили мы тогда в Шампани, в нашем старом замке Форе-Гризон неподалеку от Реймса. Он стоит в долине, а вокруг леса, и плодородные поля, и виноградники. Это старая земля, по которой когда-то ходили друиды, и я люблю ее не меньше, чем вы, наверное, любите свой жаркий Прованс. К нам часто приходят холодные ветры, но это не портит наши земли, вовсе нет. У отца там обширные владения, и он объезжал их, наведывался к соседям, охотился в лесах, а мы с матушкой проводили время дома. Впрочем, мы не скучали.

Она когда-то была одной из первых парижских красавиц, отец заприметил ее сразу и влюбился сразу же, только долгое время завоевать не мог. Когда же ему это наконец удалось, он похитил матушку у столицы и увез в Шампань, чтоб хотя бы на некоторое время запереть в замке и насладиться полным и безраздельным обладанием. Сначала ей не хватало общества, однако любовь отца вытеснила бесплодные сожаления. Через год он поутих, они стали иногда наезжать в столицу, в этот самый особняк, который давно нам принадлежит. Через два года родилась я.

Отец любит меня, как вы знаете, и матушка любила не меньше. Первые мои воспоминания — шаги в большом зале нашего замка, мать держит меня за пухлые ручонки, ноги идут еще плохо, и она смеется, но не обидно, а радостно. «Вот так, Мари, давай! — говорит она. — Еще шажок, еще! Папочка так обрадуется, когда вернется!» Я помню блеск ее глаз и изумрудов, которые она очень любила и всегда носила. От нее хорошо пахло розовой водой, и она так прекрасно улыбалась. Волосы у нее были длинные и мягкие, похожие цветом на пепел. Помню, я сидела у нее на коленях и дергала за длинные пряди.

Когда я подросла, то обнаружила, что у меня нет друга лучшего, чем мать. Отец обожал нас обеих, однако он все же граф, он не мог бывать с нами все время. И мы жили в своей сказке. В какой-то момент я стала замечать, что мама ведет себя странновато, приступы задумчивости могли настигнуть ее где угодно и когда угодно, и тогда до нее невозможно было достучаться. Иногда она запиралась в своих комнатах и плакала. Иногда уезжала верхом в поля и возвращалась уже в сумерках, странно возбужденная, словно танцевала обнаженной на лесных полянах, как язычница. На некоторое время после таких прогулок она успокаивалась, была со мною нежна, мы вместе ездили в Реймс. До сих пор помню, как входили под своды Реймского собора вместе или молились в базилике Святого Реми. Да-да, святой отец, есть там такая базилика.

Мы коротали время в компаниях местных модниц, бродили по рынку в ярмарочный день, и мать покупала мне и себе безделушки: серебряное зеркальце в затейливой оправе, красные бусы, похожие на собранные на нитку ягоды костяники, гребни для волос, сшитых крестьянками кукол с нитяными кудрями. Вместе с мамой мир становился загадочным, в нем прятались тайны, они могли выскользнуть из-под корней старого дуба или из-под неплотно прикрытой крышки сундучка. Тогда я верила в чудеса и знамения, искала откровений и знаков в каплях росы, мечтала о феях, гуляя по сумрачному парку. Мир только пробуждался для меня, манил, рассказывал, приглашал его узнать. Тогда я умела часто смеяться и делать глупости. Теперь это давно позади.

Я была счастливым ребенком. Бывало, убегала из дома в ближайшую деревню, там живут травницы, они научили меня своему ремеслу. Вместе с крестьянскими ребятишками я смотрела, как пляшут бродячие танцоры, как пыль взвивается из-под их ног. Помню белозубые улыбки цыганок, приглашавших погадать, веселую усмешку Арлекина, звон бубенчиков и кривляние ручной обезьянки. Все было для меня в диковинку, а мама не запрещала мне этого, сама свободная, не скованная ничем, кроме, бывало, внезапной скуки.

И вдруг в одночасье все завершилось. Мне едва исполнилось десять, когда однажды за завтраком матушка заявила отцу:

— Я думаю, нам стоит на некоторое время вернуться в Париж.

— Зачем это? — спросил он. — Разве тебе здесь плохо?

— Мари нужно бывать в обществе, — сказала мама, — иначе чему она научится в здешнем? Конечно, все эти дамы весьма милы, однако провинциальны, ты ведь и сам это понимаешь, дорогой. Мы можем выписать для Мари учителей, как уже делали, но кто даст ей опыт? В Париже мы станем устраивать вечера, и Мари научится быть настоящей дамой. Всего лет семь-восемь, и она выйдет замуж. Кому нужна провинциалка?

Отец, кажется, не задумывался над проблемой с такой стороны и выглядел весьма обескураженным. Меня же дрожь пробрала — Париж! Я бывала в столице несколько раз, но недолго. Вот будет здорово поселиться там насовсем!

Париж представлялся мне бесконечной чередой еще не познанных чудес. Для меня, десятилетней, оказаться в прославленном обществе, быть вхожей на королевские балы, одеваться в немыслимой дороговизны шелка — все это казалось невозможным и оттого притягательным. Я ночами не спала, грезила, как оно будет. Мне виделись безграничные бальные залы, лица вельмож, танцы и удовольствия. Говорили, что у его величества прекрасный оркестр, что в Париже чудесные театры, что каждый день — увеселения и скучать просто некогда. Тогда это казалось мне важным. Ах, отец Реми, я была такой юной тогда!

Маме понадобилось всего три дня, чтоб уговорить отца; и вот карета подана к крыльцу, за нею выстроилась вереница повозок, в которых путешествуют наши сундуки, и мы едем в Париж — обворожительный Париж, неведомый

Париж, полный настоящей жизнью, как лукошко грибами в хороший год.

Мы прибыли сюда в разгар осенних балов. Отец тут же нашел себе в столице дела, а мы с мамой пропали в бальной круговерти. Мне еще рановато было выезжать, но мою матушку такие мелочи никогда не волновали. Она позвала лучших мастериц, за короткое время мне сшили гардероб, приличествующий наследнице графа, и выставили меня на всеобщее обозрение, словно разряженную куклу.

И через два месяца я научилась тому, что мне это неинтересно.

Я поняла, что пышные праздники — обманка: ни радости не было в них, ни искренности. Мне, с высоты моих десяти лет, хорошо виделась фальшь, которой насквозь, как оказалось, пропитано все вокруг. Взрослые люди не воспринимали меня всерьез, а значит, и говорить при мне не стеснялись; кто я для них была — длиннолицая девчонка, гадкий утенок, пусть и дочка знатных родителей, но наверняка дурочка — что можно соображать в такие годы? Однако я подмечала все; видела, как люди делают не то, что обещали, слышала, как хладнокровно лгут, замышляют зло, сплетничают за спинами. Матушка наслаждалась вниманием кавалеров и считала, что я также должна, но какие у меня, десятилетней, могли быть кавалеры? И я бродила меж гостями, ела виноград и слушала их голоса, впитывая в себя знание простое, как деревянный крестик: все лживо.

Оказалось, что в Форе-Гризон было не так уж плохо, во всяком случае, все не пронизывала неискренность. Крестьянам некогда плести интриги, они заняты делом, а когда выдается свободный часок — они тратят его на простые праздники. Когда я сказала матушке, что хотела бы возвратиться домой, она страшно возмутилась и часа два меня отчитывала. Из этой отповеди я поняла две вещи: Париж нужен не мне, а ей, если повести себя умно, я буду избавлена от необходимости скучать.

И я сделала вид, что смирилась, сама же понемногу изворачивалась — тут уговорю маму оставить меня дома, там скажусь больной. Отец, глядя на все это, сказал, что выезжать мне действительно рановато, лучше б на учебу приналечь, а то с латынью дела ой как плохи. И меня, к вящей моей радости, заперли дома, решив повторить попытку через год.

Я думала, мы уедем из столицы, однако матушка уговорила отца остаться. Да он не слишком сопротивлялся, ему самому нравился парижский свет, и они с мамой выезжали почти каждый вечер. Бывало, что изысканное общество являлось к нам, тогда приходилось принимать участие в общем веселье, однако по малолетству меня рано отсылали спать а гости, случалось, веселились до утра.

Я бы все-таки заскучала в те дни, если б не Жано.

Он был старым отставным солдатом и где только не повоевал за свою жизнь. Впрочем, о войне он говорил неохотно, уверяя, что незачем девочке такое знать. Мы подружились, когда я ревела, упав на лестнице и расшибив коленку, а он меня увидел, отвел на кухню и успокоил. Жано выполнял в доме самую простую работу — там принести, тут передвинуть, сходить с кухаркой на рынок, чтобы она тяжелую корзину не тащила; он чинил мебель, чистил котлы, точил ножи. На следующий день после моего падения с лестницы Жано принес мне подарок — вырезанную из дерева удивительную куклу, чья широкая улыбка мгновенно отразилась и на моем лице. С того дня мы со старым солдатом сделались наилучшими друзьями.

Выучив уроки и ускользнув из-под сурового взгляда гувернантки, я прибегала на кухню и там, пристроившись у стола, играла с куклой и слушала рассказы Жано. О войне он, как уже было сказано, не распространялся; зато с удовольствием делился рассказами о местах, где побывал, и о встречавшихся ему людях. И сколько приключений выпало на его долю! Впрочем, подозреваю, он приукрашивал — насколько мог. Богатство воображения — это не к Жано, он был человек прямодушный.

Так прошел год в Париже. Я привыкла к городу, в чем-то его полюбила, хотя по-прежнему сильно скучала по Форе-Гризон. У меня не было подруг, но общество Жано заменяло мне их, да и матушка проводила со мною немало времени. Я любила ее очень сильно, никогда не видела от нее зла. Да, она была легкомысленна и чуточку чересчур ветрена. Да, выпади ей родиться крестьянкой, непременно сбежала бы с цыганами, чтобы сполна вкусить вольной жизни. Но она родилась дворянкой, соответствующе воспитывалась и носила корсеты. Ей нравились кружева и дорогие веера, отец любил делать ей подарки, и она казалась такой счастливой, такой спокойной в своем вечном беспокойстве.

Начался второй год нашей жизни в Париже, и тут все изменилось — как и когда, я не заметила, так как была слишком мала, чтоб все хорошо понимать. А когда заметила, было уже поздно.

Отец надолго уехал по делам в Шампань, матушке он оставил приличную сумму денег и велел ни в чем себе не отказывать. Впрочем, мотовством она не страдала, продолжала вести все ту же веселую и легкомысленную, мотыльковую жизнь. Друзья у нее были такие же — беззаботные гуляки, насмешники и балагуры. Их задорный смех проникал во все уголки дома, часто по вечерам звенели бокалы, слышались звуки музыки, громкие разговоры. Матушка кружилась во всем этом, как в танце.

А затем она стала рассеянной; появилось в ее поведении излишнее возбуждение и даже некоторым образом раздражительность; пару раз я застала ее с заплаканными глазами. Эти знаки не волновали меня, что я тогда понимала в чувствах людей! Мне казалось, она просто устала или заболела, и я не видела ничего странного в ее причудах. Заметила пару раз, как она читала какие-то записки, как писала что-то сама, лихорадочно, быстро скрипя пером по бумаге, роняя кляксы. Она стала уезжать надолго днем. Она меньше и меньше уделяла мне времени. Я играла с Жано и жила в рассказанных им историях, и мир складывался для меня из простых кирпичиков будней.

Отец приезжал иногда, и в его присутствии мама становилась тихой и очень ласковой, он не заметил разительных перемен ни в ее характере, ни в поведении. Она же словно отстранилась от него, но в его присутствии играла привычную роль любящей жены и хозяйки дома, хотя мысли ее, как я теперь понимаю, витали далеко.

Так продолжалось четыре или пять месяцев. Однажды, зайдя утром в спальню матери (в былые времена я часто прибегала к ней с первыми рассветными лучами, чтобы забраться в ее постель и прижаться к ней, тогда она обнимала меня, и весь день впереди обещал быть хорошим), я увидела, что она грустна. На ней еще не было дневного платья, лишь ночная рубашка, и, когда она встала, я заметила, что ее живот округлился. Я знала, что это означает, видела беременных женщин в замке, на улицах Парижа, а крестьянки так вовсе работали в поле до самых родов. Так что я спросила у матушки:

— У тебя будет ребеночек, да?

Она погладила меня по голове и улыбнулась.

— Да, милая моя.

— Это очень хорошо! — сказала я.

Лицо ее сморщилось, как будто она собиралась заплакать.

— Очень. Только молчи пока, никому не говори. Это секрет.

— Ладно, — важно согласилась я.

Хранить секреты я умела, и то, что мне доверили такую тайну, казалось знаком величайшего доверия.

Отец приехал через неделю; мать позвала его в гостиную, они там закрылись на некоторое время, а затем он вышел — ошеломленный, радостный, так что я сразу поняла, что она ему сказала. И вдруг выяснилось, что мы едем в Форе-Гризон: там воздух лучше, природа вокруг, никто не побеспокоит. Матушка сопротивлялась, но как-то вяло. Похоже, грядущее событие не радовало ее вовсе.

Мы уехали в начале весны. Я упросила, чтобы Жано взяли с нами: так не хотелось расставаться с другом. Всю дорогу матушка была молчалива, плохо себя чувствовала и даже пару раз кричала на отца; он послушно терпел. Мы вернулись в наши владения, я получила немыслимую, забытую уже свободу, и дни потекли, спокойные и радостные, неотличимые один от другого.

Отец же, проведя с нами месяц, был вызван письмом в Париж и уехал, обещав вскоре возвратиться. Матушка почти все дни проводила в своей комнате, и, забегая туда иногда, я видела, что она опять пишет — много, подолгу. Она отправляла какие-то послания, ждала ответов и, судя по всему, не дожидалась.

Шел седьмой месяц ее беременности, когда однажды утром приехал гонец из Парижа. Письмо принесли к завтраку; сначала я думала, что это послание от отца, но матушка, увидав печать, покраснела, затем побледнела и поскорее сломала ее. Пробежав глазами по строкам, она пришла в лихорадочное возбуждение и велела тут же заложить карету — дескать, ей необходимо срочно съездить в Реймс. Никто ничего не заподозрил, даже я. Никто ничего не увидел. Она уехала, а я отправилась играть в саду.

Матушка возвратилась под вечер, бледная как смерть; пошатываясь, вышла из кареты, да там на месте и упала. Слуги всполошились, отец Августин, наш предыдущий священник, велел послать за лекарем. Тот примчался и принял преждевременные роды. Родившийся мальчик был мертв; матушка осталась жива. Она даже смогла встать на следующий день, когда я к ней заглянула, — невероятно усталая, сломленная, с черными кругами под глазами. Она прижимала меня к себе и шептала что-то на ухо, я никак не могла разобрать что. Потом велела принести ей перья и бумагу и снова писала что-то, лежа в постели, только уже никуда не отослала. Спустя три дня у нее началась горячка. Вернулся спешно вызванный из Парижа отец, и матушка умерла у него на руках.

Все изменилось. Дом, раньше полный смеха и радости, закрылся черной пеленой траура. Отец любил ее очень сильно, а потому сильно горевал. Но у него оставалась я, оставался долг перед родом. Спустя полгода, сняв траур, он женился на женщине, которую я называю мачехой. Та не пожелала терять время в Шампани, и мы возвратились в Париж.

Я научилась жить по-другому. У отца теперь была другая жизнь, хотя я поняла со временем, смирив обиду, что маму он так и не забыл и. никогда не забудет. Я же очень скучала без нее. Когда отец замкнулся в своем горе, со мной остались отец Августин и Жано; первый утешал меня словом Божьим, второй — словом человеческим, простым и грубым, но иногда гораздо более действенным, чем Господни речи. И я стала понемногу успокаиваться, хотя со смертью матери ушла и вся та живость, которой она хотела и не успела меня научить.

Четыре года назад мне исполнилось восемнадцать. Отец спросил, желаю ли я праздника, и я сказала — почему бы и нет. Плохое забывается, жизнь берет свое, в глубине души мне хотелось отыскать человека, которого я смогу нежно и самоотверженно любить. Цыганская любовь к свободе передалась мне от матери, как бы я это ни отрицала, только вывернулась по-другому: мне мнилось, что мой возлюбленный окажется человеком внутренне вольным, что он будет уметь смеяться, что с ним в мою жизнь войдет ветер дорог. Да, да, я мечтала об этом, отец Реми, не усмехайтесь. Я мечтала в глубине души, как любая восемнадцатилетняя дурочка, и уже видела в своих грезах лик любимого, чувствовала его руки, слышала слова.

Устроили грандиозный бал, я танцевала в платье цвета липового меда, кавалеры смеялись вокруг меня, расточали комплименты — искренние или нет, я уже никогда не пойму. В разгар праздника появился отец Августин и отозвал меня ненадолго. Мы спустились в капеллу, он сходил в келью и вернулся, неся в руках большую шкатулку.

— Твоя матушка во время предсмертной исповеди велела передать это тебе в день, когда тебе исполнится восемнадцать, — сказал он. — Что там внутри, не знаю. Вот и ключ, открой и узнай сама.

Я решила, что полчаса все без меня переживут, села и открыла шкатулку. Там оказался ворох бумаг, на нем — письмо с моим именем, я распечатала и начала читать.

«Милая моя доченька Маргарита! — писала мама. — Пройдут годы, прежде чем ты прочтешь то, что я оставила для тебя. Я велю отцу Августину отдать это тебе в день восемнадцатилетия, пусть твоя юность не будет омрачена ничем, пусть эти годы пройдут счастливо. Но сейчас, если ты читаешь это, ты уже взрослая, имеешь право знать. Только тебе я могу раскрыть свою тайну, только тебя могу предостеречь от коварства, что может таиться везде, даже в самом невинном взгляде. Будь осторожна, девочка моя, не повторяй моей ошибки. И постарайся меня простить, не проклинай, за свои грехи я сполна поплатилась».

Бумаги оказались дневником матери, который та вела в свой последний, столь много изменивший год. Едва прочтя первые строки, я поняла, что праздник мне более неинтересен. Отослала отца Августина сказать папеньке, что у меня разболелась голова (наш старый священник был слишком добр, чтоб отгадать, когда я вру), ушла в свою комнату, заперлась там и начала читать.

Я читала всю ночь. Наутро, когда Нора таки достучалась, чтоб меня переодеть, я стала совершенно другим человеком.

В последний год своей жизни моя мать влюбилась, как кошка, влюбилась глупо, неистово, блаженно, невзирая ни на что. Ее избранником стал знатный человек, виконт де Мальмер, обративший на нее свой благосклонный взгляд. Пока отец разъезжал по нашим владениям, матушка не пропускала ни одного бала, где появлялся виконт, тот выделял ее среди толпы прелестниц и оказывал знаки внимания. Они с матушкой ездили на прогулки, играли в карты, появлялись на званых вечерах чуть ли не рука об руку. Таким счастьем дышали страницы, где она писала о своей любви! Таким прекрасным казался ей виконт де Мальмер! Да вы же его видели, отец Реми, разве нельзя в такого мужчину влюбиться?

Конечно же, они вступили в связь, которая тщательно скрывалась. Моя матушка обманывала отца и мучилась по этому поводу, но ничего не могла с собой поделать — в рамках благопристойной семьи ей всегда было тесно, и она вырвалась наконец, в ее жизнь пришло лето. Она писала виконту тысячи любовных писем, тот отвечал сдержанней и все же поддерживал в ней любовь.

В какой-то момент она обнаружила, что ждет от него ребенка; к счастью, папенька появлялся дома достаточно часто, чтобы его можно было объявить отцом. Выждав некоторое время, матушка, сияя, сообщила своему любовнику о грядущей радости, предложила сознаться мужу во всем и попытаться расторгнуть брак, и вот тут начались неприятности.

Виконту не нужен был ребенок, ему и моя мать была не нужна. Ни о каком разводе не могло идти речи. Кто бы расторг этот брак? Матушка словно с ума сошла, грозилась дойти хоть до папы римского. Виконт убедил ее, что делать этого не нужно, а тут и отец узнал о беременности и отправил жену в Форе-Гризон.

Оттуда матушка писала виконту, умоляла приехать, поговорить. Мальмер хранил молчание, решив, видимо, что все само собой утрясется, глупая женщина родит и перестанет к нему приставать. Это он мою матушку не знал. Та готова была стоять до конца, но мыслила, как ни странно, довольно здраво: мужу не сознавалась, пока не решила, что сможет этим виконта шантажировать. Она написала ему пространное письмо, в котором уверяла, что обо всем расскажет графу де Солари и потребует отпустить ее к любимому. Последствия выходки, немыслимый скандал, который неизбежно должен разразиться, маму не волновали. Она действительно обезумела. И наконец получила весточку: виконт де Мальмер предлагал встретиться в Реймсе и все обсудить.

Он был с ней обходителен, отобедал, ласково говорил. После же, когда они остались вдвоем в гостиной того дома, что виконт ненадолго снял, и матушка решила уж было — вот оно, явившееся счастье, — Мальмер повел себя вовсе не так дружелюбно. Он жестко заявил матушке, что ничего у нее не выйдет. В любовных письмах нет его имени, почерк он изменил, никто не докажет, что ребенок — от него. Он, виконт де Мальмер, не имеет никакого желания жениться на той, что изменяет мужу. Да, они провели вместе время, это было чудесно, остальное — не его дело. Пускай мама отправляется домой и забудет самое имя Бенуа де Мальмера, все кончено.

Матушка уехала от него как в тумане. По дороге ей стало плохо, она подозревала, что виконт что-то подсыпал ей в еду или подлил в питье, во рту горчило, с каждой минутой становилось все хуже, да кто теперь докажет! Ребенок родился мертвым, а Господь подарил матушке несколько последних дней, и она написала еще несколько строк в своем дневнике — строк, предназначенных только для меня.

Она ничего не сказала мужу, который любил ее до самозабвения. До сих пор не знаю, догадался о чем-то отец или нет: сплетники злы, может, и доходили до него какие-нибудь слухи. Ни разу мы с ним об этом не заговорили. Матушка же не хотела от жизни более ничего, кроме покоя. И Бог забрал ее, а она оставила мне свои записи, чтобы я, когда вырасту, могла понять ее. Понять, простить и остерегаться мужчин, что ведут сладкие речи. Мы всегда друг другу доверяли. Конечно же, я простила ее. Она моя мать и, что бы ни совершила, никогда не переставала меня любить. Она изменила мужу, поддавшись страсти, она почти сошла с ума, пытаясь эту страсть обуздать, — но никогда никому зла не хотела. Виконт же, который мог бы решить дело словами, предпочел не просто бросить ее, но действовать по-другому. Он убил ее, подумала я. И она знала, что он ее убил.

Первым моим желанием было найти виконта де Мальмера и вырвать ему сердце. Потом я одумалась, затаилась, пламенная составляющая моей натуры не смогла одержать верх над разумом. Месть — блюдо, которое подают холодным, и я знала, как его охладить. Мне не уничтожить виконта де Мальмера, у меня никаких доказательств нет, да и предать позору собственную семью — это не для меня. Поэтому нужно было его убить. Но как? Я не умела убивать людей.

Промучившись месяца три, потеряв сон, часами перечитывая матушкины, дневники, я старалась понять — как и не понимала. В конце концов нервы мои не выдержали. Я позвала Жано, взяла с него страшную клятву, что будет молчать, и все ему рассказала.

Он не осудил меня, как я думала, и не стал убеждать, что я не права. Жано только осведомился, что я намерена делать.

Мы начали придумывать план. Можно нанять людей, что поймают виконта де Мальмера и приведут его ко мне, но не хотелось вовлекать лишних людей, а старику Жано с виконтом не справиться. И мне хотелось сделать это самой, убить виконта, когда он ничего не подозревает, а перед смертью высказать ему все, что должна. Я не сомневалась, что его убью. Никакого греха не чувствовала и сейчас не чувствую. Это мой долг, моя святая миссия, и мне все равно, какие кары предусмотрел за это Господь.

Жано озадачил меня, спросив:

— А что ты станешь делать потом? Потом?

Для меня не существовало никакого будущего после того, как я виконта убью. Казалось на этом мир завершится. Жано меня разубедил.

— Не хочу, чтобы мою маленькую девочку казнили за убийство негодяя, — сказал он. — А потому мы с тобой придумаем хитрость. Хитрость такую, чтобы отвлечь врага, чтобы никто больше тебя не тронул, чтоб могла ты жить по своему разумению.

И мы решили, что виконта надо женить на мне, я отвергала все предложения руки и сердца, видела издалека на балах Мальмера и делала вид, что проявляю к нему интерес. Я намекнула папеньке, тот намекнул виконту, мое богатое приданое сыграло свою роль — и мы стали планировать свадьбу. Виконту, видимо, показалось занятным жениться на дочке своей бывшей любовницы, да и деньги ему нужны — он игрок. Это все заняло не один месяц, и я научилась ждать. Я очень хорошо умею ждать, отец Реми.

Жано, старый убийца, отправивший в геенну не один десяток душ, научил меня, что нужно делать. Он же сходил и купил у оружейника простой нож, каким пользуются бедняки. Я надеялась, что Жано будет со мной до конца. Но полтора года назад он умер от простуды, которую в его уже весьма почтенном возрасте перенести трудно. И я осталась одна. Впрочем, я умею быть одна. И ждать недолго, совсем недолго. Десять дней всего, что такое десять дней, когда я ждала четыре года?!

В день нашей свадьбы, после того как мы с виконтом удалимся в спальню в его доме, я велю ему отпустить всех слуг. Мы останемся наедине, и он не будет ждать от меня подвоха. Я подойду к нему сзади и ударю кинжалом под ключицу, чтобы перебить артерию. Я точно знаю это место, Жано меня хорошо научил. Виконт ничего не сможет мне сделать. Он проживет минут пять, в течение которых я скажу ему, за что он умер. Потом я устрою в комнате разгром, разорву свое платье, разбросаю вещи, заберу ценности, какие найду. Спальня на втором этаже — особняк виконта я изучить успела. У меня с собой будет мужское платье. Я переоденусь и спущусь вниз, я знаю все закоулки этого проклятого дома. Никто меня не увидит. В городе у меня есть комната, я сняла ее полгода назад и иногда туда наведываюсь. Там у меня деньги, драгоценности, одежда, я заберу это все и немедля покину Париж. Меня, наверное, будут искать, но в первую очередь станут искать преступников, которые убили виконта и утащили его молодую жену. Конечно, не найдут, все погорюют немного, а мачеха — та, наверное, порадуется. Однажды я напишу отцу, сообщу ему, что жива; но уверена, он не станет меня искать, если попрошу. Никто меня не потревожит больше. Я думала взять с собой Мишеля, но с ним бы меня быстро поймали, я лишь надеялась, что он будет счастлив без меня. Теперь его нет. Я могу все сделать так, как задумала. Я стану свободна, отец Реми, и уеду далеко, туда, где меня никто не отыщет. Может быть, в Испанию, в городок среди полей, красных от цветущих маков; может, в деревушку у подножия Альп. Я куплю домик, стану жить там и, возможно, однажды замуж выйду — за человека обычного, простого и надежного, как земля. Хватит с меня огня высшего света, навсегда хватит.

Моя мать грешница, отец Реми, грешница и прелюбодейка; я ничем ее не лучше, я достойная наследница. Не знаю, этого ли она хотела от меня. Но во снах, когда она ко мне приходит, она улыбается; Бог не говорит мне «нет». Что бы ни случилось, через десять дней я убью виконта де Мальмера, а если вы решите мне помешать, то убью и вас. Не думайте, моя рука не дрогнет. Поэтому не пытайтесь остановить меня.

Прошу вас, отец Реми. Не надо.

Не помню, так я говорила или не так. Теперь мне кажется, что так; слова бежали из меня, словно вода из дырки в прохудившемся котле, все быстрее и вместе с тем — отрывистей и суше; мою речь иссушала ненависть, холодная, взлелеянная годами. Отец Реми слушал, не перебивая, терзал пальцами свои четки, даже, кажется, не моргал.

А когда я закончила, он рассмеялся.

Он хохотал, как хохочут над удачной шуткой, даже четки уронил, и они янтарной струйкой стекли на дорожку. Я смотрела на священника, недоумевая, ни тени обиды не шевельнулось во мне, хотя я не могла понять, над чем он смеется. Не надо мною — это я хорошо понимала.

Наконец отец Реми оборвал смех и вытер выступившие слезы.

— Каким же я был глупцом! — сказал он. — Слепым глупцом!

Он поднялся и взял меня за плечи, поднимая тоже, притиснул к себе и тут же отодвинул, глядя мокрыми сияющими глазами. Влага блестела в морщинках и на ресницах.

— Вы чудо, Маргарита, — сказал он, — да вы хоть сами знаете, какое вы чудо?

— Нет, — я покачала головой, все еще не понимая, к чему он клонит.

— Ладно. Ладно. Потом вам расскажу. Пока же слушайте меня внимательно. Готовы ли вы мне довериться?

— Да я уже доверилась вам, отец Реми, — я чувствовала себя опустошенной. — Я так давно никому не доверялась.

— Вот и хорошо, девочка моя, тогда слушайте. И не смотрите сурово, вам не придется меня убивать, ведь тайну исповеди нарушать нельзя ни словом, ни действием, — он усмехнулся. — Где вы собрались с виконтом венчаться?

— В часовне у него дома. Свадьба намечалась пышная, но венчаться мы хотели скромно, а гости подождут в столовой и станцуют на балу. Да теперь, наверное, там, в часовне, нельзя; отец говорил, что, скорее всего, договорится со знакомым священником в церкви где-то неподалеку.

Отец Реми кивнул.

— Домашняя часовня никак не подходит. Что за ерунда — выдавать графскую дочку за виконта, да в обгорелой комнатушке! Нет, будет по-другому. Пойдете сейчас к отцу и скажете ему, что желаете выйти замуж в часовне Святого Людовика, и никак иначе. Это в предместье Фобур Сен-Жермен, на холме Святой Женевьевы, рядом с Маре. И еще скажете: желаете, чтоб вас с виконтом обвенчал я.

— Я даже не знаю, где это, — сказала я обескуражено.

— Неважно, зато я знаю. Туда вместится человек сто, так что можно в гостях себя не ограничивать. Скажите, что переосмыслили бытие, возжелали праздника, дабы отвлечься от скорби, и хотите снова свадьбу побольше. Приглашения разослать никогда не поздно. Капризничайте, умоляйте, плачьте — но венчаться чтоб в часовне Святого Людовика.

И вновь передо мною стоял почти незнакомый отец Реми — деятельный, веселый, светившийся изнутри ровным жизненным светом. Мне казалось, что мы с ним уже встречались; и вот я поняла: так он мне улыбнулся, когда мы собирались танцевать вольту, когда смотрел из-под маски Доктора Грациано; когда о свободе говорил.

— Почему я должна все это делать? — спросила я.

Никакая любовь, никакое сладкое головокружение не могли сбить меня с толку.

Отец Реми быстро поцеловал меня в губы.

— Не задавайте вопросов еще некоторое время. Доверьтесь мне, Маргарита, прошу вас, безоглядно доверьтесь, никакого от того не будет зла. Я обещаю вам. Моему слову — поверите?

Я глубоко вздохнула. Выбора у меня нет — рано или поздно виконт все равно окажется со мной в спальне, и я ударю его ножом, как планировала. А где венчаться — разницы нет; захотелось отцу Реми обвенчать грешницу с не меньшим грешником, соединить убийц бывшего и будущую в какой-то особой часовне — пусть так и будет. Я слишком устала от недомолвок, чтобы настаивать на ответах теперь. Мне б до свадьбы продержаться.

— Хорошо, — сказала я. — Только вы мне потом объясните.

— Непременно, дочь моя, непременно. Идите сейчас же к отцу, а потом возвращайтесь ко мне. Стану ждать вас в капелле. Придется немного нарушить правила приличия, но ни мне, ни вам это уже не страшно.

Я посмотрела ему в глаза — как грех, который он со мной уже совершал, оборачивается в нем непреклонной святостью? Вот загадка, — и кивнула.

— Не бойся, Маргарита, — шепнул отец Реми и погладил меня по щеке, — поверь своему священнику. Поверь мне. Так хочет Бог.

Глава 14 Abyssus abyssum invocat [22]

После смерти Мишеля отец спрашивал меня, не хочу ли отложить свадьбу, когда я сказала, что нет, понимающе качнул головой и особого удивления не выказал. Моя неприязнь к мачехе, ее очевидное облегчение от смерти слабоумного ребенка, мое желание вырваться из охваченного фальшью и тоской дома — отец все это понял и не имел ни сил, ни желания возражать. Но с часовней могли возникнуть сложности.

Отец Реми меня словно заколдовал — я отправилась на поиски папеньки и нашла его в библиотеке, погруженного скорее в себя, чем в чтение книги, которую он держал в руках. Увидев меня, отец отложил томик.

— Это ты, Мари. Садись, садись.

Мы не разговаривали со вчерашнего дня, и с какой же тоской смотрела я теперь на него! Внезапно осознав, что отмеренное нам всем время прошло, что до нашего расставания на всю жизнь остались считанные дни, я испытала острую любовь к отцу. Как будто мне взрезали сердце и трогают рану любопытным пальцем. Один только отец любит меня в моей семье, одному ему я осталась нужна. Как он станет жить, когда и меня потеряет? Непременно ему напишу, решила я. И скоро.

Я села в кресло напротив него и сложила руки на коленях. Некоторое время мы молчали; на макушке отца угнездился солнечный луч, пробравшийся в щель между портьерами. Словно нимб воздвигся, словно божественное пламя. Вот таким я отца тоже запомню — сейчас он для меня святой.

— Я хотела поговорить о свадьбе, — сказала я.

— Ах да. Конечно. — Его пальцы с большими плоскими ногтями вновь взяли томик, лишь бы что-то держать. — Я договорился с аббатом де Клуэ. Он обвенчает вас с виконтом в своей церкви, это…

— Папочка, — сказала я мягко, — вот об этом и хочу поговорить. Я сама выбрала церковь и священника. И еще я снова хочу позвать гостей. Побольше гостей.

Он удивился: до сих пор я весьма равнодушна относилась к свадьбе, выказывала радость лишь для приличия, чтоб никто меня не заподозрил. Ведь все полагали, что я влюблена в виконта де Мальмера, хотя не было на свете человека, в которого я могла бы быть менее влюблена!

— Всего десять дней до свадьбы. Что ты такое говоришь, Мари?

— Хочу, чтобы ты своих друзей позвал, пусть придут. И виконту я напишу, он уважит мое желание. А венчаться хочу в часовне Святого Людовика, что в предместье Фобур Сен-Жермен. Все это явилось мне во сне, после того как я молилась на ночь, как мне отец Реми велел.

Невинная ложь, которой так много уже накопилось в моей жизни, да черт бы с ней. Мною овладела умственная лихорадка, казалось, минуты бегут быстрее, быстрее, и я за ними не поспеваю.

Отец покачал головой.

— Все это странно, дочка. Ты уверена в том, что говоришь?

— Уверена. А еще прошу, пусть отец де Шато нас обвенчает. Он так хорошо меня наставил, так помог. Пожалуйста.

Если бы папенька увидел, как наставлял меня отец Реми в капелле прежде, чем прибежала Эжери звать нас к Мишелю, то запер бы меня в спальне и в жизни больше никуда не отпустил. Даже под венец, я полагаю. Но тайна оставалась тайной, поцелуи отца Реми связывали нас с ним сильнее, чем просто дружба, просто приязнь, а родителям о грехах детей знать не следует. Так проще.

— Мари, — негромко сказал отец, — если это всего лишь каприз, то…

— Нет. Это желание, папа, одно из самых глубоких моих желаний, и Господь помог мне понять его. Так будет правильно. Пожалуйста, позволь мне сделать это, чтобы я была счастлива.

Отец поднялся, подошел ко мне, поцеловал в лоб сухими губами — словно клеймо поставил.

— Хорошо. Как же ты нынче на мать похожа…

И вышел.

Я осталась сидеть, растерянная, с горьким комком в горле. В последнее время я только и делаю, что плачу, пора с этим заканчивать. Если я не смогу убить виконта, потому что нож дрогнет в моей руке, потому что заливаться слезами начну, — никогда себе не прощу. Во мне нет святости, нет чести, но силы пока еще есть.

Отец Реми ждал меня в капелле, расхаживая туда-сюда. Его светлое настроение никуда не делось, четки снова порхали в руках — стук-стук, и спину он держал деревянно, как и в первые дни. Таким знакомым он мне казался сейчас и таким незнакомым. С каждой минутой я любила его все больше, а понимала все меньше.

— Маргарита! — воскликнул он, завидев меня. — Ну что?

— Он согласен, — сказала я, остановившись в двух шагах от алтаря и сцепив руки за спиной, — только не пойму, зачем вам это нужно.

— Господу. Господу нужно, дочь моя! — отец Реми воздел руку, с которой свешивались четки. Не понимала я этой его резкой веселости. — Теперь следующее. Идем со мною в келью.

Я приподняла брови в немом вопросе, но в келью пошла. Возбуждение отца Реми оказалось заразным, меня словно опоили: веки подергивались, в руках слабость. После признания всегда так бывает, мне говорила мать. Давным-давно, когда виконт еще не отравил ни ее жизнь, ни ее саму.

Отец Реми запер дверь, подвел меня к столу и усадил. Я и опомниться не успела, как передо мною оказалась бумага, в руке — перо, отец Реми щелкнул крышкой чернильницы.

— Пишите.

— Что писать? — спросила я, разглядывая его лицо, высветленное слева. — Признание во всех грехах, бывших и. будущих?

— Это еще успеется. Пишите своему жениху, что ни минуты прожить без него не можете и хотите поговорить, чем скорее, тем лучше. Вряд ли удастся сделать это сегодня. Ах, как жаль, столько времени потеряно! — Он в досаде покачал головой. — Ничего, мы успеем. Пишите, и хорошо, чтобы он принял нас вечером.

— Нас? — спросила я.

— Конечно же, я поеду с вами. В доме траур, ваш отец и мачеха никуда отправиться не могут. А я птица вольная, — отец Реми скупо улыбнулся, — хоть и запертая в сутану, как в клетку.

Ах, как лукав он был сейчас и вместе с тем — как серьезен! Что он прятал в сердце, кроме сотни молитв, что за козырь держал в рукаве? Зачем ему это все нужно? Я прикусила язык — все равно отец Реми не скажет мне, если раньше не сказал, — и принялась писать. Перо скрипело, летели брызги. Отец Реми ходил по келье, стуча сапогами.

— Перестаньте метаться у меня за спиной, — сказала я, не оборачиваясь и не отрываясь от дела. — Вы меня отвлекаете, а письмо должно быть нежным.

— Простите, — он сел на кровать — я бросила косой взгляд, — положил руки на колени, забарабанил пальцами. — Когда в моей голове роятся планы, просто не в силах усидеть.

— Ну потерпите минуту. Будьте примерным заговорщиком.

Он хмыкнул и замолчал, в тишине, разбавленной лишь нашим дыханием, я закончила письмо. Посыпала песком, протянула священнику.

— Взгляните. Так достаточно нежно?

Он взял листок у меня из рук, быстро прочел.

— Хорошо. Очень хорошо. Теперь запечатайте, сургуч вон там. И велите Дидье немедленно отнести.

— Почему Дидье? — спросила я, грея палочку сургуча над свечой.

— Потому что он расторопный, сами знаете.

— Если виконт дома, — сказала я, — есть шанс, что он позовет меня прямо сегодня.

— Вот и хорошо, — сказал отец Реми, — просто отлично.

Сургуч падал на бумагу печальными кровавыми каплями, я подождала минуту и запечатала письмо своим кольцом.

Я обещала ничего не спрашивать, и я не спрашивала; молча кивнула священнику, вышла, нашла Дидье и велела со всех ног нестись в особняк виконта де Мальмера. Что бы ни задумал отец Реми, он, очевидно, знал, что делать. Он обещал быть со мной. Он обещал меня не предавать.

Может, я и была глупа, но я ему поверила. Безумие охватило меня полностью и больше не собиралось отпускать.

Выбор среди черных нарядов невелик — и я задумалась над разложенными на кровати платьями. Нора стояла рядом со мной, напружиненная, недовольная.

— Госпожа Мари, ну как же так!

— И не так, и не этак, — сказала я, переводя взгляд с черного бархатного на черное шелковое. — К черту все, Нора. К черту. Принеси мне серое.

— Как же серое, когда траур?!

— Я сказала — неси, значит, неси! То, обшитое черным кружевом. Хоть как-то приличия соблюсти.

— Слыханное ли дело, — проворчала Нора, скрываясь в гардеробной, — ехать вечером к мужчине, да еще и траур не блюсти! Совсем вы стыд потеряли, госпожа Мари! Скоро уж обвенчаетесь, тогда и делайте что хотите! Но сейчас!

— Я все слышу, — предупредила я.

— А я и хочу, чтобы вы услышали! Как же можно так!

— Отец Реми со мною поедет.

— Ну, разве что отец Реми! Увидит вас и застыдит. Вот кто достойный священник, вот кто ведет себя, чисто ангел! Всегда вежливый такой, а когда надо — то и строг; я к исповеди ходила, так он меня отчитал за грехи, но не сильно, сколько следовало. Вышла, словно очистилась. Такой славный пастырь, такой хороший!

— Это когда же ты к исповеди ходила?

— Да вот сегодня. Неделю как не была. Только быстро каяться пришлось — отец Реми приболел снова, что ли. Мадам Ботэн говорит, отвар ему носила. Вот оно, ваше серое.

Я вполголоса выругалась, Нора, вышедшая из гардеробной с тусклым ворохом в руках, остановилась.

— Да вы на себя не похожи, госпожа Мари! То богохульствуете, то молитесь, то спать не ложитесь за полночь! Сколько же можно!

— Приготовь еще шляпу, — сказала я рассеянно, — и побыстрее.

Конечно, виконт де Мальмер не смог принять нас в тот день, когда я отправила к нему Дидье с посланием. Виконт уезжал охотиться вместе с его величеством и возвратился лишь на следующий день, весьма поздно; а потому отправиться мы могли только сегодня, получив наконец приглашение.

Неделя, повторяла я про себя, неделя.

Мы с отцом Реми два дня вели себя как сущие паиньки, даже не разговаривали прилюдно, и в капеллу я не ходила — так он велел. Его командный тон, раньше не оказывавший на меня никакого воздействия, теперь чудеса творил, стоило добавить в него чуточку ласковости. «Будьте умницей, Маргарита», — попросил отец Реми, и я была умницей. Я даже мачехе не дерзила, чем изумляла ее до чрезвычайности. Она все пыталась понять, в чем подвох, впрочем, ее другие дела занимали. Скорбь по Мишелю выветривалась поразительно быстро, и мачеха начала поговаривать, что нечего полгода с трауром тянуть, лучше снять его через три месяца. Полагаю, ей хотелось весело отпраздновать Рождество. В такие моменты я ее ненавидела. Папенька замкнулся в себе и слова ей поперек не говорил, я грезила нашим сельским кюре, отец Реми чем-то занимался — не раз и не два я видела, как он покидает особняк. Короче, все оказались при деле.

И вот теперь Нора говорит, что отец Реми заболел. Без него мне совершенно незачем ехать к виконту, я не осведомлена о цели, с которой мы туда направляемся. Что делать, я не представляла.

Но когда полчаса спустя я вышла в прихожую, отец Реми меня ждал. Стоял он прямо исключительно благодаря привычке, полагаю, — спина каменная, плечи одно ниже другого, на висках серые тени.

— Мигрень? — спросила я шепотом, подойдя ближе.

Отец Реми скривил губы в болезненной усмешке.

— Это мне не помешает.

— Последняя слабость, с которой не справились? — уточнила я, принимая предложенную мне руку.

— Нет, — сказал он, — теперь уже не последняя. С последней я не вижу смысла справляться.

И я почему-то сразу поняла, о чем он говорит.

Мы сели в карету, стукнула дверца, отсекая нас от Парижа на краткие минуты, зацокали копыта, закачался пол. Отец Реми сидел напротив меня, сосредоточенный, бледный даже под своим неистребимым загаром. Я пересела к нему, провела рукой в перчатке по щетинистой щеке, задела мизинцем губы.

— Что мне нужно делать, чтобы вам помочь?

— М-да. Делать… — Я видела, как он старается собраться с мыслями, вид у него был такой, будто его голову сжимают медленно вращающиеся мельничные жернова. — Мы войдем, сядем в гостиной, поговорим о ерунде. Потом я вас покину ненадолго. Ваша задача, дочь моя, — сделать так, чтобы виконт не заметил, как долго я отсутствую. Если все пойдет хорошо, я вернусь очень быстро; если нет — займите его разговором. — Он прижал меня к себе, снял шляпу со своей головы, потом с моей и прижался щекой к моей макушке. — Вы умная женщина, Маргарита. Уверен, вам будет о чем побеседовать с виконтом.

— Я придумаю, — сказала я, — хорошо.

И дальше мы ехали в молчании. Летели обрывки теней, мотались призраки мыслей. Мне ничего уже не нужно было — только сидеть с ним вот так, вбирать в себя его запах, тепло, надежду. Я рисковала всем, не зная, ради чего. Впрочем, нет, я знала.

Во многих из нас живет внутри фантом счастья. Странная, ни на чем не основанная вера, она стоит на трех китах — словах «все будет хорошо». Нам так хочется, чтоб киты поплыли, взмахивая хвостами. Чтобы в итоге так и стало. Тогда, вместе с отцом Реми, я шла для того, чтобы «все было хорошо».

Я знала, что не предам себя и не пропаду, даже если мне голову отрубят. И его предать я не могла.

Карета остановилась; мы поспешно отстранились друг от друга и надели шляпы. Первым вышел отец Реми, подал мне руку, несильно сжал пальцы и тут же отпустил. Напомаженный лакей с красным от постоянного пьянства лицом, кланяясь, повел нас в дом.

И вот мы входим в гостиную, и виконт встает нам навстречу — освещенный дорогими лампами, одетый в сливочного цвета камзол, расшитый жемчугом, — надо полагать, в мою честь. Виконт де Мальмер всегда чувствителен к нюансам. Этим он и матушку покорил.

Мне он поцеловал руку, с отцом Реми раскланялся. Мы расселись, чин чином, виконт предложил нам вино, я смотрела в лживые глаза и улыбалась, как привыкла, и повторяла про себя: неделя, всего неделя, я стану твоею, а ты моим, нас навеки свяжут, и я отдам тебя смерти, если сумею. Неделя.

— Итак, вы желали видеть меня, — полувопросительно, полуутвердительно заметил виконт.

— Да, так и есть. — Я скромно потупила глаза. — Мне был послан вещий сон. Наверное, мой отец еще не успел сказать вам, что я хочу сочетаться браком в часовне Святого Людовика.

— Нет. Слышу об этом впервые. Почему именно там?

— Так хочет Бог, — повторила я слова, накрепко в меня вросшие, словно ноготь в палец.

— Ну, если вы так хотите, и Бог не обидится. Простите за шутку, святой отец! — засмеялся виконт. — Простите, что смеюсь, Мари, знаю, для вас сейчас тяжелое время.

— Отец Реми будет венчать нас, — продолжала я, комкая платочек. — Никаких посторонних священников. Пусть он совершит обряд.

Это виконту не понравилось, что-то восставало в нем против отца Реми, с первого взгляда ему наш кюре не полюбился. И все же отказывать невесте, у которой недавно умер маленький брат, Мальмер не хотел.

— Ладно, если вы так желаете. Вы поэтому сегодня приехали, святой отец?

— Хочу побеседовать с вами и госпожой де Солари о таинстве брака, о стезе, на которую вы оба вступаете, — прошелестел отец Реми.

Я искоса на него взглянула: сидит, скучно перебирает четки, все как всегда. Только за клацаньем янтарных шариков чудился мне звук взводимого курка, еле слышное позвякивание шпаги в ножнах.

— Кто найдет добродетельную жену? Цена ее выше жемчугов; уверено в ней сердце мужа ее, и он не останется без прибытка; она воздает ему добром, а не злом, во все дни жизни своей. И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку. И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа. Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут одна плоть…

Он завел привычную песню, громоздил церковные слова так же легко, как дышал, виконт быстро заскучал и начал потирать пальцем щеку. Потрескивала свеча, в коридоре о чем-то спорили слуги, лился по ногам вредный сквозняк. Отец Реми говорил, говорил, потом остановился — мы даже и заметили не сразу.

— И будет ваш брак благословен и свят, — сказал наш кюре и поднялся. — Я вас покину на несколько минут, дети мои. Удел молодости — здоровье, старости же — недуги.

— Вам что-нибудь нужно? — спросил обрадованный виконт.

— Нет, благодарю вас, я возвращусь скоро.

Он вышел нетвердым шагом — ради блага отца Реми и нашего общего, совершенно непонятного мне дела я надеялась, что священник притворяется. Мы остались с виконтом вдвоем, он смотрел на меня, я смотрела на него, и улыбка ползла по моим губам, как змея.

— Священники так скучны со своими нравоучениями, правда?

— Весьма скучны, — согласился виконт. — Что ж вы его выбрали?

— Ах, да он хороший, за то время, что у нас живет, и мухи не обидел; к тому же я именно ему собираюсь исповедоваться перед свадьбой и кого-то иного видеть не хочу. Вы все еще злитесь на него за вольту, Бенуа? Он не нарочно.

— Да я позабыл давно. Как вы себя чувствуете, Мари? — В голосе его звучали выпестованные заботливые нотки.

— Неплохо в такие тяжелые времена. Впрочем, я держусь, молюсь много, отец Реми мне помогает.

И я втянула виконта в разговор о мелочах; подробно изложила уклад в нашем доме; помянула молитвы и сны; подумывала уже, не приступить ли к разговору о свадебном угощении, да только виконт начал скучать. Часы тикали, миновало уже четверть часа. Где носит отца Реми?

— Что-то священник задерживается, — сказал Мальмер.

На его лбу протянулась морщинка беспокойства.

— Ну, он нездоров, — сказала я. Пора было переходить к решительным мерам. — К тому же, Бенуа, хорошо, что его нет.

Я встала, положила скомканный платок на столик и медленно пошла к виконту; глаза его вспыхнули, как уголья, он приподнялся мне навстречу, но я жестом велела ему оставаться на месте. Подошла, подобрала юбки, да и уселась аккуратно виконту на колени, он чуть не задохнулся от удивления.

— Ах, Бенуа, — пропела я, стараясь подражать томному тону светских красавиц, — как же вы не понимаете, что меня злит разлука с вами? Я все правила приличия нарушила, сюда приехав, и вот сейчас нарушаю, но сил моих больше нет терпеть. Несколько дней, и мы с вами окажемся соединены навеки. Но ведь мы уже будто бы соединены, не правда ли?

— Конечно, — сказал виконт.

Он задрожал, привлек меня к себе, стиснул бока, я не сопротивлялась, хотя его запах, тяжелый, приглаженный ароматом вина, бил мне в ноздри.

— Несколько минут наедине, Мари, такое чудо.

— Не будем о чудесах, — сказала я.

И мне пришлось его поцеловать. До сих пор вспоминаю об этом с отвращением — как гусеницу к губам приложить или дождевого червяка. Виконт целовался пылко, настойчиво и сразу полез языком ко мне в рот. Я терпела.

— А вы так горячи, Мари, хоть и невинны, — прошептал виконт жарко, заглядывая мне в лицо. — Ах, как жаль, что времени у нас мало! Но ничего. Ничего, скоро вы станете моею.

— А вы, что немаловажно, станете моим, — я поднялась с его колен, оправила юбки, оглянулась на дверь. — И если наш неторопливый священник не возвратится через минуту, я еще раз вам докажу, что моя любовь к вам велика.

— О, Мари, — сказал виконт, улыбаясь, словно сытый кот.

На его губах остались следы моей помады.

Я от всей души надеялась, что во второй раз целовать его не придется, и нервно оглянулась на дверь снова; и отец Реми спас меня, в который раз: повернулась золоченая ручка, он вошел; я постаралась, чтобы вздох облегчения звучал как вздох сожаления.

— Вот и вы, святой отец!

— Дочь моя, думаю, нам пора возвращаться, — сказал отец Реми, чьи прозрачные глаза, несомненно, отметили и вытирающего губы виконта, и некоторый беспорядок в моем туалете. — Вскоре вы, дети мои, соединитесь в безоблачном браке, а я буду счастлив вас обвенчать. Сейчас же едемте, госпожа де Солари, едемте.

— Прошу прощения, что покидаю вас так быстро, виконт, — сказала я. — Но мы скоро увидимся.

— Буду ждать с нетерпением.

«Жди, — мысленно согласилась я с ним. — С таким же нетерпением, с каким я четыре года ждала».

Мы вышли. Виконт не стал нас провожать. В молчании прошли коридорами, спустились по лестнице к выходу, сели в карету. Щелкнул кнут, застучали колеса. Отец Реми привалился к стенке и закрыл глаза.

— Ну? — спросила я, обеспокоенная его видом. — Что?

— Я нашел то, что искал, и много больше. Все скажу, Мари, все. Только давайте домой доедем.

Звуки впивались в его голову, как терновые шипы — в тело Христа. Я умолкла, чтобы не добавлять ему страданий.

Дома отец Реми, сдав лакею на руки верхнюю одежду, направился было в капеллу, но я решительно его остановила:

— Ну уж нет. Идите в мою комнату.

— Дочь моя Мари-Маргарита…

— И не смейте возражать. Ваша келья насквозь пропитана холодом; Нора сейчас ужинает вместе со слугами и не придет, пока не позову. Идите, возьмите вот ключ, запритесь и мне откроете. А я сейчас приду.

Я подтолкнула его к лестнице, уверенная, что он послушается, сама же пошла в кладовую. Выдернула из травяных пучков пахучие стебельки, сжала их в кулаке, словно оберег, пошептала над ними старую цыганскую приговорку: «Сгинь, болезнь, уйди, тьма. Miserere. Помилуй», — потом пришла в кухню, где чадил грядущий ужин, залила травы кипятком и, стискивая в ладонях кружку, поднялась к себе.

Отец Реми открыл мне сразу, я сунула кружку ему, чтобы пил, а сама заперла дверь и прислушалась — никого. Никому нет дела до нас двоих. Мы украли пару часов.

Священник молча пил, обжигался, шипел, дул на воду. Я ощутила, как наваливается усталость. Начинался дождь, нарастал за окнами его осторожный шелест. Я обошла кровать и села, подошел отец Реми, уселся рядом со мной. Через минуту я забрала из его рук пустую кружку, откуда разило чабрецом, и поставила на пол.

— Ложитесь.

Он почему-то подчинялся мне, кончилось время недомолвок. Сбросил сапоги, упали на ковер и мои туфли; отец Реми расстегнул сутану, снял ее, оставшись в рубашке и бриджах; устроился на подушках, опираясь спиною о спинку кровати, — все так естественно, будто тысячу раз так уже бывало. Я подобралась к нему поближе, словно любопытный котенок, и мы уставились друг на друга. Каминный огонь отражался в его зрачках.

— Знаете, — сказала я, — когда я вас не понимаю и злюсь, я стараюсь сдерживать чувства. Что главное? Моя ненависть к виконту де Мальмеру, моя месть — и только. Но вы учите меня другому. Вы, сами того не зная, научили меня — нет, не смирению, тут вам меня не одолеть, — но любви. Я не вижу будущего, отец Реми. Не знаю, что будет со мной и с вами. Только сейчас знаю, чего хочу, остро и неизбывно, и от этого уже некуда деться. Я смогу с этим жить, а вы? А вы, святой отец?

Он молчал. Не пытался до меня дотронуться, не тянулся, просто смотрел, как будто глазами пил.

— Это такой грех, — сказала я, — и я его не чувствую. Как может столь чистое, столь звенящее чувство быть грехом? Вы все знаете о любви Божьей, а что с человеческой? Что с тою свободой, о которой вы мне намекнули, — и не словами, нет? Как же мне больно с вами, как же тепло и спокойно и все-таки — больно. Геенна полагается за мои прегрешения. Да? Что же вы молчите? — Мой голос упал до шепота, слезы снова зацарапались в горле. — Могу ли я вас освободить хоть на минуту? Могу ли, святой отец?

— Ох, Маргарита… — сказал он и снова умолк.

Я замерла, опасаясь его спугнуть. Вот он и пришел, миг откровенности. Что бы отец Реми ни сказал, я все приму, что бы ни решил, я сделаю. Он обрел надо мною немыслимую власть, и в этот миг я подчинялась ему беспрекословно. Это пройдет, я знала. Но сейчас…

Я ждала, что он укорит меня. Или скажет, что один раз не грех нарушить Господни заповеди. Или проповедь прочтет. Или наплетет слов, вывернется, словно намазанный маслом палец из застрявшего кольца.

Я ошиблась.

— Ох, Маргарита, — сказал он устало и вместе с тем резковато и зло, — да какой я тебе, к черту, святой отец?!

Глава 15 Suum cuique [23]

— Истории счастья зачастую тяжело рассказывать и неинтересно слушать, что в них особенного? Все так жили, живут и жить будут. То ли дело истории бедствий! Вот когда у слушателей захватывает дух, особенно если рассказчик умелый. Мне часто везло именно потому, что складно умел слова плести. Может, и ты не заскучаешь.

Может, и не заскучаешь, храбрая моя Маргарита…

Твое имя означает «жемчужина». Мне всегда везло на жемчуга. У матери было ожерелье из этих перламутровых бусин, только и помню о ней, что ожерелье. Она умерла от чумы, когда я был совсем ребенком. Чума касалась нас всех, не разбирала, где тут дворянин, где простолюдин. В те далекие годы половина крестьян во владениях отца вымерла, а они и так были невелики, наши земли. И точно не слишком богаты.

Я говорю всем теперь, что родился в Провансе, а на самом деле родина моя — Бургундия, а в Прованс я попал много, много позже. Мой отец, шевалье де Брагене, владел в Бургундии домом; Вдовий замок его называли, Шато-де-Вёв. Да, милая Маргарита, не смотри на меня так, вовсе моя фамилия не Шато, я урожденный шевалье де Брагене. Имя, правда, я ни у кого не украл, даже у святого Реми, — не вор же я совсем, в самом деле. Но об этом позже.

Тяжелые тогда стояли времена. Люди умирали сотнями, из колодцев разило тухлятиной. У нас почти не осталось работников, жара стояла адская, пшеница гибла на полях, а собирать урожай было некому. Да и до урожая ли, быть бы живыми. Мать умерла, мы с отцом как-то держались. Впрочем, помню я все это смутно. Меня тогда смерть не трогала, я в ней ничего не понимал и не стремился. Играл в своей комнате, да и все.

В те годы прибился к нашему дому аббат Лебель, отец со смехом называл его священником без прихода. Аббат этот, человек весьма и весьма образованный, чем-то разозлил своего епископа и впал в немилость, был лишен прихода и куда-то сослан, но там, куда сослали, оставаться не пожелал и надел на себя рясу странствующего проповедника. Он бродил по стране, шатался вместе с бродягами, спал на голой земле и проповедовал с телег, груженных баклажанами. В Бургундии он тяжело заболел, постучался в наши двери, мы ему помогли, выздоровев, он попросился остаться. Взялся за мое обучение, а так как денег не хватало, отец только рад был: не надо учителей выписывать из самого Парижа.

Аббат оказался учителем строгим, но веселым; бывало, и поколачивал меня, однако науку вдалбливал крепко. К десяти годам я бегло говорил на латыни, испанском и греческом, цитировал наизусть тексты из Священного Писания, читал Аристотеля и что-то уже в нем понимал. Отец сам учил меня фехтованию и верховой езде, но мельком, недобросовестно, так что с дворянами дерусь я плохо, да и на лошади мог бы получше уметь держаться. Для королевской охоты точно не сгожусь, осанка не та.

Аббат Лебель заинтересовал меня наукой, мы проводили некоторые химические опыты, практически чернокнижничали. В те дни это не казалось мне ни преступлением, ни колдовством, хотя что сказали бы правильные святоши, если бы наши опыты выплыли наружу, я и подумать боюсь. Однако тогда все сходило с рук, я постигал странные свойства металлов и смесей, слушал еретические учения о планетах, развесив уши.

Когда мне исполнилось четырнадцать, аббат Лебель собрал свою котомку, похлопал меня по спине, поклонился отцу, да и был таков. Сказал, что заскучал сидеть на одном месте, что молод еще — ему в том году исполнилось пятьдесят — и хочет повидать мир, пока ноги ходят. Так и ушел, никаких ценностей не взял, хоть мы денег ему и предлагали. Сказал, заработает.

И потекла жизнь, неторопливая, балансирующая между голодом и сытостью, как танцовщица на канате; мы с отцом оставались безнадежными провинциалами, в Париж не выезжали, хоть он и недалеко; сидели в своей глуши и предавались незамысловатым жизненным удовольствиям.

В девятнадцать лет я по уши влюбился в соседку.

Я встретил ее, гуляя по виноградным полям вокруг Шато-де-Вёв в жаркий августовский день. Я зашел в лесок, сладко пахнущий можжевельником и согретыми сосновыми иголками, там, на тропе, ведущей к крохотному озерцу, я и повстречался с девушкой.

Я очень хорошо запоминаю людей, Маргарита, их черты вливаются в меня, чтобы застыть идеальным слепком, лишь чуть-чуть меняющимся под давлением времени. Их повадки, их привычки, их жесты, мимолетное выражение глаз — все отмечается во мне, служит подсказкой. И в тот миг, когда передо мною в золотистом сиянии долгого дня возникла всадница, я увидел и запомнил ее всю. Таковой она для меня и осталась, долгие годы спустя я вспоминаю именно так собранные под шляпку, растрепавшиеся каштановые волосы, нежный овал лица, хлыст в маленьких руках и мягкий абрис губ, когда она улыбалась.

Мы разговорились. Выяснилось, что она моя соседка, зовут ее Шарлотта де Тавернье и несколько лет она провела в бенедиктинском монастыре, где получала образование под присмотром монахинь. Теперь возвратилась домой, ее ждет первый парижский сезон, так как через три дня ей будет семнадцать, родители ее давно умерли, а опекуном является брат.

Виконт да Мальмер.

Виконта я, конечно, видал. Он с нами не общался, отец не стремился заводить с ним знакомство, считая человеком чванным и грубым. Но, будучи соседями, невозможно избегать друг друга вечно — так что, встретившись на дороге, мы непременно раскланивались. И оказалось, что моя милая Шарлотта — а с первых минут знакомства про себя я не называл ее иначе — сестра этого вельможи. Что ж, подумал я, все трудности преодолимы. Так как в первый же день я решил, что на Шарлотте женюсь.

Шли дни, наш роман расцветал, словно амариллисы на горных лугах. Я был влюблен немыслимо, Шарлотта отвечала мне взаимностью. Вдвоем мы ездили верхом по дорогам меж пышущих золотом виноградников, целовались, сидя на берегу спрятанного в глуши синего озера, и встречали закаты.

Сентябрьским днем я отправился в замок виконта де Мальмера просить руки его сестры.

Конечно, я был не чета ей — понял это, едва въехав во владения соседа. Там все дышало если не богатством, то знатностью, все выставлялось напоказ. Виконт принял меня в кабинете, молча выслушал и решительно отказал. Дескать, куда полунищему дворянину с его куцей родословной претендовать на брак с дамой высшего света. Шарлотта уедет в Париж, виконт сам подыщет ей партию… Слово за слово, мы поскандалили. Я уверял, что своего добьюсь, виконт же угрожал мне, что не стоит настаивать — это может плохо закончиться. Ах, как я тогда был молод и горяч, Маргарита. Впрочем, до сих пор считаю себя правым. Негоже дворянину отступать в вопросах чести и любви.

Я уехал, вызвал на свидание письмом Шарлотту и предложил ей убежать вместе. Когда мы сочетаемся браком, уверял я, брат больше не посмеет возражать. Не пойдешь же против свершившегося факта! Шарлотта боялась немного, но согласилась, побег назначили через несколько дней. Я съездил в Дижон, подкупил одного священника. Отцу ничего не сказал, решив оставить письмо: вряд ли родитель одобрил бы меня. И стал ждать.

В назначенный час Шарлотта пришла в условленное место. Радостные, опьяненные предстоящей победой, мы направились в Дижон. Два часа прошли в упоении, мы радовались, как дети, А потом нас настиг отряд королевской гвардии.

Меня арестовали, не предъявив никаких обвинений; Шарлотту немедля увезли. Не отвечая на мои вопросы, солдаты притащили меня в Дижон и бросили в местную тюрьму, к бродягам и ворам. Я сидел среди сброда, не понимая, за что заслужил столь суровую кару. Если виконт узнал о побеге и захотел меня остановить, почему не стал драться со мной на дуэли, как подобает дворянину? Даже бедные аристократы именно так решают вопросы чести. Сколь безобразно наивен я был тогда! Впрочем, и о том не жалею. Наоборот, мне жаль той чистоты души, теперь я редко вспоминаю о ней.

Через неделю, когда я вдоволь наелся тюремной баланды, состоялся суд. Я предстал перед судьей в виде неприглядном: за неделю успел набраться от соседей по камере и вшей, и запаха, и дурных взглядов. Судили меня закрыто, народ не впустили, как то обычно бывает, свидетелей вызывали по одному. Там я и узнал, в чем меня обвиняют: в покушении на жизнь виконта де Мальмера, в покушении на жизнь и принуждении к сожительству его сестры, а заодно и в убийстве доверенного лица виконта. Погибший, ко всему прочему, был человеком свободным и достаточно молодым, что отягощало вину.

Я вел себя, как последний дурак. Кричал, что не виноват. Что этого виконтова секретаря в глаза не видел. Что люблю Шарлотту и хотел на ней жениться, а не обесчестить. Меня никто не слушал, разумеется, решение приняли за четверть часа, звонкая монета сделала свое дело. Вызванный в зал виконт лгал своему подкупленному судье, глазом не моргнув, расписал в подробностях убийство, которое, без сомнения, сам же и совершил; моего отца даже не впустили. Не впустили и Шарлотту, которая была со мной в оглашавшееся время убийства и могла бы свидетельствовать против обвинения. Если бы моя семья имела влияние и деньги, мы бы еще посмотрели, кто кого. Но увы, исход был предрешен. Конечно, меня могли казнить, однако виконт, улыбаясь масленой улыбкой, попросил у суда снисхождения к юному головорезу. Смерть — очень легкое наказание, утверждал виконт. Один раз принял, и все. Нужно искупить преступление, нужно постараться. Суд, подумав и покивав, приговорил меня к пожизненной ссылке на каторгу.

Я пришел в неистовство, проклял виконта прилюдно, пообещал, что это ему с рук не сойдет. Я ошибался. Это сошло ему с рук.

Меня отправили в каменоломни на юге, по дороге я, скованный единой цепью с другими каторжниками, еще лелеял мечту сбежать. Во мне кипел праведный гнев, я жаждал справедливости, надеялся вскоре увидеть Шарлотту, вырвать ее из рук сумасшедшего брата. С каждым днем эта надежда таяла. Я прошел по дорогам Франции с севера на юг, и солнце грело все суше, надежда становилась все призрачнее. За нами наблюдали днем и ночью. Цепи натирали кровавые полосы на руках и ногах. Я видел, что делают охранники с теми, кто пытается бежать; слушал рассказы тех, с кем оказался отныне связан в буквальном смысле слова; впитывал в себя новые знания, как губка. Я был молод, честолюбие кипело в моей крови, и жажда мести подогревалась воспоминаниями. Я хотел выжить, освободиться и отомстить.

Нас пригнали в каменоломни в нескольких десятках километров от Тулузы, здесь добывали камень для строительства города, десятки людей ползали, словно мухи, прилепившиеся к стенам, и злое солнце жарило, выпивая силы за считанные дни. Мы работали как на открытом воздухе, так и внутри, в сырых, пропахших тухлой водой залах. Многие пришедшие со мной погибли в первые же дни, я остался жить.

Я понял, что выживание — вопрос не только физического здоровья и воли Господней, но в большой степени тренировка ума, напряжение воли. Я не давал себе скатиться в безумие. Да, мне едва исполнилось девятнадцать, да, я был сыном аристократа и до сих пор не пачкал руки черной работой, но я оставался человеком, которого создал Господь. В тяжелые дни многие отворачиваются от Бога, считая, что Он позабыл о них, я же решил, что Он все помнит. Я чувствовал пристальный Божий взгляд, лежа на тонком, кишащем паразитами тюфяке и пытаясь заснуть. Работая киркой, таская куски известняка в деревянные ящики, толкая груженые тачки, я повторял про себя куски Писания, цитаты из греческих философов, списки ингредиентов для составления разных смесей. И постепенно ум мой отрывался от тела и парил надо мною, словно птица; со мной могли что угодно сотворить там, внизу, а наверху я оставался свободным.

Я вел себя примерно, не бунтовал, не пытался бежать, не грубил надсмотрщикам. К чему? Все это отдалило бы меня от цели, к которой я шел медленно, но верно. Я изменился. В те дни, когда многие ломаются, презрев бытие земное и проклиная мучителей, я вытачивал внутри ненависть, ненависть к виконту де Мальмеру, отплатившему мне столь жестоко за любовь к его сестре. Я не знал, что сталось с Шарлоттой, постепенно я забыл ее запах, помнил лишь черты. Любовь ушла, растворилась в заполненных тяжелой работой днях. Осталась лишь память о любви.

Иногда, если вдруг выпью лишнего — а со мной это случается чрезвычайно редко, Маргарита, — я вспоминаю того мальчика и улыбаюсь грустной улыбкой. Мы — глина в Господних руках, по-прежнему глина, хотя со времен сотворения Адама прошли тысячелетия; каждый из нас — все тот же мягкий комок, и Господь разминает его в натруженных пальцах. Он лепил меня, пристально вглядываясь в то, что получается, а когда закончил, я стал таким, каков я есть теперь.

Не скажу, что там было совсем плохо; сказать так — значит солгать. Может быть, мне просто везло. Не попадались мне ни жестокие надсмотрщики, ни охранники, развлекающиеся убийством каторжников. Если вести себя примерно, то жизнь текла достаточно спокойно. Меня и выпороли-то всего пару раз.

Среди моих товарищей по несчастью люди попадались разные. Конечно, были и убийцы, и грабители, и разбойники, но встречались и люди образованные. Эти ожесточались чаще всего, сетуя на несправедливость мира. Я не водил дружбу ни с кем, кроме одного человека — местного лекаря.

Он был каторжанином, как и мы, только па более вольных условиях: цепи не таскал, жил не в бараке, а в хлипкой хибаре рядом с казармами. Вот кого Бог коснулся сразу, обжег еще в детстве: в больших, неуклюжих с виду руках мэтра Виссе пряталось настоящее врачебное волшебство. Он оказался слегка грубоват и весьма циничен, как часто бывают врачи; через некоторое время я понял, что он — именно тот человек, благодаря которому можно выбраться отсюда.

Мы сдружились, мало-помалу я рассказал ему свою историю. Он поцокал языком, покачал головой:

— Да тут вас много таких, несправедливо осужденных. Что ж ты, мальчик, думаешь, мир состоит из одной справедливости? Ха! Справедливость — мечта да выдумка, вроде зеленых чертей, только в пьяном угаре и можно увидать.

— Нет, — сказал я, — я так не думаю.

Со временем я узнал, что у него нет ни семьи, ни детей, на каторгу его упекли по подозрению в колдовстве, хорошо хоть, сразу на площади не вздернули. Это удача, считал мэтр Виссе. Потом, много позже, я выяснил, что срок его давно истек и он может уйти; я спросил, почему он остался.

— Так ведь платят, милый мой Реми. Гроши, но платят, к тому же дом мой тут, — он обвел рукой свою нищую хибару. — Ну и еще одна мысль меня останавливает. Если я уйду, с кем останетесь вы?

Ни слова не говоря о долге, он научил меня чувству долга; ни слова не говоря о чести, научил меня ей. Я выяснил, что честь — это понятие, которое равно относится и к простолюдину, и к человеку знатному. Я видел, как люди титулованные совершают бесчестные поступки, видел, как гордо держат голову те, кто родился в борделе. И Господь прибавил огня, чтоб я обжигался быстрее.

Виконт де Мальмер наверняка рассчитывал, что я и полугода не протяну, с хилым своим здоровьем, скисну, да и пропаду в каменных стенах; я прожил и год, и три, и пять. Узнал, что такое настоящая физическая боль, понял, где предел моих возможностей, и научился слушать то, что происходит вокруг. Мои товарищи, с которыми мы хоть и не дружили, да все же работали бок о бок, делились со мной шутовскими уловками и воровскими хитростями, я все запоминал. Случались драки, несколько раз меня пытались убить — за кусок хлеба, за косой взгляд; я научился убивать в ответ. Разбойники стали моими учителями. Никогда я не получил бы тех знаний, не окажись я там.

Самое странное, что я не чувствовал себя несчастным. Конечно, приходили мысли об отце, о Шарлотте, хотелось выбраться на волю. Но я не впал в грех уныния, не терзался жалостью к себе. Иных ломают и меньшие неприятности: косой взгляд возлюбленной, банкротство, мелкое предательство — человек заламывает руки и считает, что жизнь кончена. Я же понял простую истину: жизнь не кончена, пока ты дышишь. Вот ляжешь в сухую землю, засыплют комьями твой открытый в последнем вздохе рот, тогда представай перед Богом и Его ангелами и жалуйся на несправедливость. Пока же дышишь, живи; жизнь не в деньгах, не в предательстве, не в других, жизнь в тебе самом.

Наверное, так не полагается думать утонченному аристократу, полагается страдать и сетовать на судьбу. Только я всегда был простым человеком.

Шли годы, и я понимал, что пора уходить. Виконт де Мальмер старше меня, и я опасался, что он скончается, меня не дождавшись. Я не знал, как ему отомщу, для этого мне не хватало деталей, лишь был уверен, что легко он не отделается. Однажды я заговорил с мэтром Виссе о побеге. Лекарь посмотрел на меня долгим печальным взглядом.

— И зачем я с тобой знаниями делился, если ты бежать намерен? — сварливо спросил он.

— Я молод еще, — сказал я, — хорошо бы мне на свободу. Это вы можете уйти, когда вздумается, а у меня там дела не закончены.

— Знаю я все твои дела. Только и ждешь, чтоб тому паршивому аристократишке глотку перерезать.

— А хотя бы и так?

— Да ведь поймают и сюда вернут. Хотя нет, не вернут уже. Там же головы и лишишься.

— Это если поймают.

— Ну да, ну да.

Он долго думал, вздыхал, я ему не мешал.

— Хорошо, — сказал он наконец, — так и знал, что однажды ты ко мне с этим придешь. Многие приходят, но лишь некоторым я отвечаю согласием. Есть один способ, только потрудиться придется. Выдержишь, доверишься мне — станешь свободен. Побоишься — сиди тут и долби камешки, много их еще, на твой век хватит.

Я согласился.

Мэтр Виссе меня не обманул: через две недели я оказался на свободе. Его друзья в Тулузе помогли мне с одеждой, я остриг волосы коротко, чтобы вывести паразитов, и смылся оттуда поскорее, пока не застукали.

Я не знал, куда идти. Домой? Но что там осталось от дома? Едва меня увидят и узнают, как отправят обратно — все-таки я бежал с каторги, обвинений с меня никто не снимал. Деньги заканчивались, стояла промозглая осень, я сильно простудился, меня мучили мигрени. В полубреду я решил укрыться в Альпах, там много затерянных деревень, куда стражники годами не заглядывают.

Так я попал в Пин-прэ-дю-Рюиссо.

Не помню, как туда дошел. Помню размытую дорогу, укрытые мхом камни, огоньки вдалеке, лай собак. Я постучался в дом рядом с церковью, мне открыл человек средних лет, в сутане, кажется, я упал ему на руки.

Придя в себя через несколько дней, я обнаружил, что оказался в доме местного священника; отец Реми де Шато — так его и звали. Узнав, что меня тоже зовут Реми, он сильно обрадовался, сказал, что это знак Господень.

— Скорее, предупреждение, — мрачно заметил я. — Меня, наверное, ищут и могут найти. Тогда вам не поздоровится.

— Это почему же? — спросил он. — Не бойся рассказать, сын мой, тайну исповеди я не нарушаю.

До сих пор помню эту комнату в его доме в тот день — облака спустились ниже деревни, в окна било солнце, и в морщинах отца де Шато, как в ущельях, лежали резкие тени. Он перебирал свои любимые янтарные четки и смотрел на меня поднебесным взглядом.

Таиться было поздно, да и бессмысленно. Я все ему рассказал.

— Вот что, сын мой, — сказал отец де Шато, когда я выдохся и завершил рассказ, — оставайся пока здесь. Здесь ты придешь в себя, вылечишься, окрепнешь, не бойся, никто тебя не узнает. Скажем всем, что ты мой племянник. Я же тем временем напишу моему другу, епископу Ле Бра, в Экс-ан-Прованс, пусть выяснит, что сталось с твоим отцом.

— Зачем вам мне помогать? — спросил я. — Это же опасно.

— Но я ведь слуга Господень, — сказал он весьма удивленно, — как же иначе?

И в тот миг отец де Шато научил меня добру.

Он принял постриг в юности, сам говорил, что всегда чувствовал склонность к служению Господу. В деревне его обожали, почитали, как святого, а он никого не выделял, равно любил всех. Он был из тех священников, которых принято называть добрыми пастырями; таким и должен становиться тот, кто решил всю свою жизнь пожертвовать Господу. До тех пор лишь в глазах аббата Лебеля я видал отблеск того вышнего света.

Я остался у отца де Шато; после сухого запаха каменоломен, после привычной вони немытых тел — от приносимых мистралем ароматов равнин кружилась голова. Я в кои-то веки был свободен, волен делать все, что заблагорассудится. Многолетняя усталость ушла, оставив заработанную на каторге силу, я вскапывал огород, таскал бревна, рубил дрова, помогал сельчанам строить дома и собирать урожаи. Я стал одним из них, таким же свободным, спокойным и работящим, как они. Многие годы я не видел своего отражения, и, когда отец де Шато дал мне зеркальце, чтобы я взглянул, — я себя не узнал.

Значит, и виконт не должен.

Отец де Шато исполнил обещание: написал своему закадычному другу, епископу Ле Бра. Ответ пришел через пару месяцев, потребовавшихся, чтобы выяснить подробности. Так я узнал, что мой отец умер через три года после моего ареста, наши земли отошли короне. Виконт де Мальмер по-прежнему жив. Его сестра, Шарлотта де Тавернье, приняла постриг в том монастыре, где получала образование, и случилось это в год, когда я так желал жениться на ней.

Об отце я недолго горевал: слишком давно его не видел. Поступок Шарлотты вызвал у меня некоторое недоумение, сделала ли она это ради нашей с ней любви или под давлением брата, до сих пор не знаю. Моей главной целью оставался виконт. Епископ узнал по своим церковным связям о неких подозрительных деяниях Мальмера, и это должно было мне помочь.

Однако, когда я собрался уезжать, отец де Шато остановил меня.

— Не спеши, — сказал он мне своим неторопливым голосом, — останься.

— Я хочу ему отомстить, — сказал я.

— Вот и подумай, как хочешь это сделать, а не кидайся опрометью. Если на то Господня воля, виконт никуда от тебя не уйдет.

— А вы не возражаете против моей мести. Почему? Ведь это против Бога.

— Понимаешь, сын мой, — сказал отец де Шато, ни на минуту не меняя своего благожелательного тона, — мир несправедлив, так как людям чужда сама мысль о том, что можно прийти к единому мнению по какому-либо вопросу. Как же они могут согласиться про общую справедливость? Но остается воля Бога, остается Его суд, и Его рука направляет зачастую тех, кто вершит правое дело во имя высшей справедливости. Ты выжил там, где выживают немногие, ты не ожесточился душой и не потерял веру — Господь позаботится о тебе. Ты не готов пока ехать в Париж. Когда появишься там, никто не должен тебя узнать, но ты должен быть вхож в общество. Мы придумаем, как это сделать.

И я остался жить у него. Может быть, он надеялся, что я передумаю, хотя говорили мы с ним об этом редко, но я оставался при своем.

Пару раз мы ездили в Экс-ан-Прованс, где я познакомился с епископом Ле Бра. Этому упитанному веселому человеку я по настоянию отца де Шато тоже рассказал свою историю. Епископ не осудил меня, хоть и велел молиться побольше. Иногда они с отцом де Шато казались мне старыми заговорщиками, шутами, прикинувшимися священниками; когда я обмолвился об этом отцу Реми, тот расхохотался.

— Да ведь мы и дружим с детства, в одной семинарии учились, в один день были рукоположены, только он взлетел выше, чем я, но я не жалуюсь. Мне нравится Пин-прэ-дю-Рюиссо, прелесть сельской жизни, природа. Ему больше по нраву большие города и уважение местного дворянства. Ну, да и что с того?

И прошла еще одна осень, и еще одна зима; дни плыли мимо меня, неторопливые, словно форель в ручье. Я словно застыл в их мирном мерцании, чувствовал себя счастливым, пожалуй, так счастлив я не был еще никогда. Месть словно подернулась дымкой, но я знал, что все чувства проснутся, когда придет время. Мы думали о том, что епископ Ле Бра меня порекомендует кому-то, только следует купить приличное платье и вернуть говору светский лоск. Священники выправили мне какие-то бумаги, присвоив фамилию, которую я никак не могу запомнить, — чтобы ни у кого больше не возникло вопросов ко мне.

Отец де Шато погиб этим летом, поскользнувшись на камнях над дальним водопадом и упав с большой высоты. Мы нашли его на следующий день, раскинувшего руки на валунах, лежащего в россыпи мелких белых цветов, улыбающегося. Так и похоронили, только руки сложили на груди. В тот день я заплакал впервые за долгое время.

Затем я перебрал его бумаги, оказалось, он завещал мне небольшое наследство, его можно было получить в Экс-ан-Провансе у нотариуса; вот зачем были поддельные бумаги, смекнул я. Я собрал вещи отца де Шато, его одежду, взял его лошадь, попрощался с сельчанами, которых знал по именам всех; они проводили меня с грустью. И я отправился к епископу Ле Бра.

Тот тяжело принял весть о смерти друга, долго сидел, плакал; трясся от беззвучного горя большой живот. Епископ пригласил меня оставаться, сколько захочу. Я сказал, что при первой возможности отправлюсь в Париж. Время пришло.

— Да, да, понимаю, — сказал он грустно, — да вот только никак не соображу, кому бы тебя порекомендовать, сын мой. Мне недавно писали из столицы. Виконт собирается жениться, говорят, на молодой дочке графа де Солари. Втемяшился ему бес в ребро на старости лет!

— Бедная женщина, — сказал я.

— Да кто ее знает. Я о ней наслышан, но краем уха: баронесса де Локвинар, что живет тут неподалеку, водит дружбу с нынешней графиней де Солари. Вот бы тебя туда порекомендовать, да им слуги такие не нужны, и связей никаких. Им в дом лишь новый духовник нужен.

И мы с епископом внимательно посмотрели друг на друга.

— Рукоположить тебя, конечно, можно, — сказал он, — да ведь тогда будет грех большой, если ты этого виконта все-таки прикончишь. Не уговаривать же тебя его простить во имя христианского милосердия.

— Спасибо за честь, отец Ле Бра, — сказал я, — давайте от принятия мною священного сана все-таки воздержимся. Но…

И тут мы снова посмотрели друг на друга, а затем на лежащие на столе вещи отца де Шато.

— Все равно грех, — вздохнул епископ, — так и так. Молиться много придется, чтобы его замолить, готов ты к этому, сын мой?

— Исполню свой долг чести — и готов к чему угодно.

— Ладно, — сказал епископ. — Реми говорил мне, что ты однажды назвал нас с ним шутами, над негодяями можно и подшутить. Тем более, если он таков, как слухи ходят, только доказательств нет; придется тебе поискать, а я подскажу пару имен. Вы с Реми одного роста были, и бумаги все тут. Бери его вещи, я напишу тебе рекомендацию. Завтра поедешь к баронессе де Локвинар, и будет тебе первая проверка. Если она ничего не заподозрит, в столице твои ошибки спишут на провинциальность. Сможешь священника изобразить?

— Я два года прожил в доме отца де Шато, и аббат Лебель меня учил, этого хватит.

— Только обещай мне, в память о моем друге обещай — накажи виновного, но не тронь невинных. Ты для Реми словно сыном стал. Не оскорби его памяти недостойными деяниями.

— Хорошо, — сказал я. — Могу на Библии поклясться.

— И поклянись, — он смотрел на меня умным холодным взглядом.

Я исполнил его просьбу. На следующий день я, надев сутану и немного к ней привыкнув, отправился к баронессе. Та приняла меня благосклонно, строила глазки, настрочила рекомендательное письмо к своей подруге. Через неделю я отправился в Париж, чтобы наконец освободиться от своей мести окончательно.

Я приехал в ваш дом, Маргарита, и затаился, и словно закрыл лицо; каждый ваш шаг, каждое ваше движение играло на меня. Я увидел виконта де Мальмера и сумел не убить его сразу; ты сама знаешь, как хороша на вкус отстоянная месть. Я решил узнать побольше о виконте и выждать, может, вызвать на дуэль и убить. Все же я не преступник, не заговорщик, я дворянин, и у меня есть понятие о чести. В какой-то миг я подумал: хорошо бы отомстить ему позором, соблазнив его невесту и разоблачив эту связь, но тут же мысль отринул как недостойную. Я тебя вообще не принимал в расчет, и зря. Заинтересовался тобою с первой исповеди. Все не мог понять, что скрывается за твоим отстраненным лицом, за слепым желанием выйти замуж за виконта. Неужели ты так любишь его, думал я. Через несколько дней эта мысль начала причинять мне боль, и я понял, что ты становишься мне дорога. А потом я увидел в тебе — тебя настоящую, только по-прежнему не знал, что за тайну ты прячешь. И понял: что бы я ни сделал, тебе я боль не причиню. Я решил тебя спасти. Кроме того, следовало нагнать страху на виконта, подвести его к концу. Я уже знал, что буду делать, понимал, как действовать. Позор — вот чего он боится, я намеревался утопить его в позоре.

Подкупом и речами я подчинил себе Дидье, и в доме у меня появился союзник. Это он по моему распоряжению подложил в паштет скорпиона, купленного мною у итальянца-чернокнижника — в Париже, как оказалось, можно приобрести что угодно, так что я еще между гремучей змеей и скорпионом выбирал. Дидье стащил ключи у мадам Ботэн и сделал такие же, так что, пока Нора бегала звать тебя смотреть на платье, именно Дидье написал на его подоле призыв бежать прочь — ведь мы с ним знали, когда платье привезут. Я рассчитывал время и говорил ему, что делать. Мне нужен был страх, нужно было смятение в умах, Господни знаки. Для успешного завершения моих дел мне понадобилось побывать в доме виконта, чтобы войти в его кабинет и отыскать там нужные мне бумаги. В первый раз я сделал это на маскараде, но все, что необходимо, не нашел, зато в часовне пожар устроил, спрятав восковой шарик с куриной кровью на голове Христа. Эффектно, что и говорить; этим штукам меня на каторге научили. И двери вскрывать, и людей обездвиживать так, чтобы ничего потом не помнили. Сегодня я вновь ходил в кабинет виконта и отыскал там все, что мне нужно. Осталось подготовить финальный выход, и мы сделаем это в часовне Святого Людовика.

Мы сделаем это, Мари-Маргарита, если ты пойдешь со мной.

Я обманщик, каторжник, я присвоил себе сан, который не ношу, с одобрения хитреца-епископа, я хотел убийства, хотел позора, пускай ценою твоей чести; к счастью, Господь вовремя меня направил. И все равно я грешник, тут нет святых. Кем бы я ни был, кем бы ты ни видела меня — я люблю тебя, люблю так сильно, как никогда и никого не любил.

Мне тридцать один год, Маргарита, тридцать один, хотя я выгляжу намного старше. Девятнадцать лет я провел в замке, которого у меня больше нет, десять лет — в каменоломнях под Тулузой, таская на себе арестантскую робу и цепь каторжанина, и лишь два года жил на свободе после, хоть и с оглядкой. Несть числа моим грехам, но Бог почему-то до сих пор не остановил меня, а значит, так надо. Значит, Его именем и отправлюсь дальше.

Если ты пойдешь со мной.

Глава 16 Carpe diem [24]

Я закрыла замок на сундучке, получившемся не очень увесистым. Дидье стоял рядом, когда я закончила, когда замок склизко щелкнул, слуга подхватил сундучок на руки, чтобы унести в заранее условленное место. Реми знал, куда именно, и Дидье знал, а я пока нет; впрочем, что скажет мне адрес? Главное, чтобы все прошло, как задумано.

— Иди, Дидье, и в церковь не опаздывай.

— Как тут опоздаешь, госпожа!

Он исчез, весьма собой довольный. Я подошла к зеркалу, уставилась на возникший там светлый призрак: белое платье светится непорочностью новой ткани, волосы аккуратно уложены и перевиты лентами, и жемчуг на шее отсвечивает невинностью, которую я сегодня приношу в жертву Богу, вступая в брак.

Отвернувшись от зеркала, я покосилась на открытую дверь — за нею чувствовалась веселая суматоха в доме, охваченном последними приготовлениями к свадьбе, — достала из-под подушки припрятанный там кинжал и схоронила его под юбками, аккуратно пристегнув ножны к скрытому поясу. Кто знает, как пойдут дела.

Кто знает, где я встречу завтрашний рассвет.

Я боялась, что меня охватит дрожь, волнение, что я начну нервничать, и рвать бумажки, и комкать платки, но нет, ничего такого. Спина прямая, как у Реми в его лучшие дни, руки не дрожат, взгляд прям и ясен. Через два часа я должна стать женой виконта де Мальмера, предприятие сомнительное, учитывая то, что венчающий нас священник никакого права совершать обряд не имеет.

Даже Дидье полагал, что святой отец — он и есть святой отец. Пусть так и остается до сегодняшнего вечера.

Бракосочетание назначили на пять, сейчас едва пробило три. Внизу меня должен ждать отец, он отвезет меня в церковь. Он, да четверка белых лошадей, впряженных в карету. Я видела их из окна: в гривы тоже цветы вплетены, что, впрочем, без толку, так как дождь начинается. Скоро от этой красоты не останется и следа.

Я в последний раз оглядела комнату. Как бы ни пошли дела, сюда я больше не вернусь; оттого, что я ее покидаю, она уже приобрела нежилой вид. Мои наряды отправлены в дом виконта де Мальмера, у зеркала все чисто, прибрано, стоит одинокий флакон с розовой водой. Я прошлась, тронула кончиками пальцев полог над кроватью, меховое покрывало, поверхность стола, холодный фитиль восковой свечи. Все закончено, все начинается заново — круг земной прошел, вращаясь, сквозь меня. Как зеленеющие листья на густом дереве — одни спадают, а другие вырастают: так и род от плоти и крови — один умирает, а другой рождается. Так и время: идет сквозь нас, сворачиваясь змеиными кругами, проползая с шипением, оставляя на языке привкус яда. На миг я замерла на пороге, борясь с желанием оглянуться еще раз, не оглянулась и вышла.

Медленно спускалась я по лестнице. Ладонь пила шероховатость перил, тепло домашнего дерева, поскрипывали старые ступени, платье с шорохом обметало их. Внизу, у подножия лестницы, ждал меня отец, усилием воли прогонявший хмурость, усталость последних дней, лишь бы я радовалась сегодня. Он протянул ко мне руку, и я вложила пальцы в его широкую ладонь.

— Как ты красива сегодня, Мари. Как красива, моя девочка.

— И нашел я, что горче смерти женщина, потому что она — сеть, и сердце ее — силки, руки ее — оковы; добрый пред Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею.

Реми стоял тут же — шелковая сутана, серебряный росчерк креста на груди, глаза плута. Он улыбался мне еле-еле, но и того хватило. Когда я видела его, во мне будто вспыхивала звезда, и как жить с нею, горячей, втиснутой в мою грудь, затопившей лучами все мое существо, — этому мне лишь предстояло научиться.

— Отец де Шато, — чуть поморщившись, сказал мой папенька, — разве время для проповедей?

— Если не сейчас, то когда? Последние наставления невесте надлежит прочесть. Пусть слушает, если не запомнит теперь, то душа ее запомнит и, воспрянув, откликнется на святое слово, чуть только придет час.

Так мы и отправились в карету: впереди мы с папенькой, а за нами — Реми, что-то бормочущий.

Мачеха и Фредерик уже ждали нас. Я села рядом с нею, Фредерик же разместился между отцом и Реми, в его привычном виде, с привычными четками в порхающих пальцах. Мачеха окинула меня кислым, как клюквенное варенье, взглядом, в котором была не в силах скрыть торжество — наконец-то я покидаю этот дом. Наконец-то.

— Веди себя прилично, Мари, — вот все, что она мне сказала.

И мы поехали, в молчании, даже Реми умолк, стук дождя по крыше кареты навевал сон. Я удивилась, что в такой день хочу спать, что так спокойна; видимо, Господь и вправду дает нам силы в тот час, когда они нужны. Иногда, поднимая скромно опущенную голову, я сталкивалась с Реми взглядом и не понимала, как другие не видят тех ярких искр, что скользят между нами. Но никто не замечал, все молчали и думали о своем.

Мы ехали долго, больше часа, сквозь шумный, пышущий богатством и нищетой город; я вслушивалась в его привычную круговерть, которая давным-давно растворилась в моей крови, так что даже запоминать не потребуется. Не думаю, что мне захочется всегда помнить Париж. Иногда стану вспоминать его, но вряд ли сюда вернусь. Впрочем, зарекаться не стоит.

Наконец карета остановилась, поджидавшие нас слуги распахнули двери. Первым высадили Фредерика, удивительно тихого в своем праздничном костюмчике, затем вышла мачеха, за нею поспешил отец. Реми же, прежде чем покинуть карету, легонько сжал мои пальцы. «Мы с тобою вместе, держись».

Я держалась.

Дождь усиливался, мы быстро прошли к церкви, стоявшей посреди леса, в котором, я знала, прячутся домики: народ здесь селился небогатый, одна радость — воздух чистый. Вереница карет говорила о том, что гости уже съехались. Меня провели в комнату недалеко от входа, мачеха с Фредериком отправились на свои места, и Реми, бросив на меня последний упреждающий взгляд, исчез. Ему легче, чем мне: он знает, как намерен завершить драму, я же по-прежнему остаюсь в неведении касательно некоторых деталей. Однако лошадей с гербами королевской гвардии на попонах я у церкви приметила. Что задумал Реми, он скупо мне объяснил, обещая, что мне понравится, и в который раз попросив о доверии. Я доверяла ему, как самой себе доверяла.

В последние дни он часто отсутствовал, уезжал куда-то дня на три, затем вернулся, оживленный. Сегодня утром исповедовал меня, на самом деле мы сидели в исповедальне и шепотом советовались о том, что грядет. Реми убеждал меня, что все получится лучше некуда. Он стал завзятым фокусником, смеялся он сам над собою. Ни слова о будущем, будто после нашего мнимого с виконтом венчания ничего нет — пустота, обвал в воющую диким ветром вечность.

А может, загадывать — плохая примета.

— Мари, — отец прервал мою задумчивость, — готова ли ты? Скоро позовут.

— Да, давно готова, — сказала я, — ты даже не представляешь как.

В сумеречном дождевом свете лицо моего отца казалось мне нарисованным.

— Девочка моя, — он взял меня за плечи, — помни, что бы ни случилось, как бы ни сложилась твоя жизнь, я любил тебя и буду любить.

— Да, отец, — сказала я.

Нет, не буду сейчас плакать, не до того. Он меня не знает и любит то, что видит, то, что я показываю ему, однако, если бы знал, полагаю, все равно бы любил. Если даже подозревал он мою мать в прелюбодеянии, то простил давно, лишь одна я за нее ничего не простила.

Бог видит меня. Бог знает.

Отец подал мне руку, и мы пошли.

Пел орган, наполняя внутренность часовни удивительно гармоничным звуком. Все лица гостей повернулись к нам — круглые и вытянутые, красивые и не слишком, старые и молодые. Я шла под прицелом десятков глаз, гордо выпрямившись, к белому резному каменному алтарю, у которого меня ждали два человека.

Виконт де Мальмер, убийца моей матери, палач моего возлюбленного.

И Реми де Брагене, возлюбленный мой, в одеждах священника.

Отец передал мою руку виконту, отошел и сел в первом ряду, вместе с мачехой. Мальмер был хорош: в расшитом изумрудами камзоле, при шпаге, чья рукоять искрилась холодным блеском камней. Запах лилий, которыми украсили часовню, вызывал головную боль, я чуть прикрыла глаза, чувствуя, как пальцы виконта поглаживают мою ладонь. Реми начал читать молитву, и в ее неторопливой святой сладости растворилось последнее беспокойство.

Мне казалось, кинжал мой пылает в ножнах под верхней юбкой, словно меч архангела Михаила.

— Вы были некогда тьма, а теперь — свет в Господе: поступайте, как чада света. Теперь вы отложите все: гнев, ярость, злобу, злоречие, сквернословие уст ваших; не говорите лжи друг другу, перестав быть ветхим человеком с делами его и облекшись в нового, который обновляется в познании по образу Создавшего его, где нет ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос. Итак, облекитесь, как избранные Божий, святые и возлюбленные, в милосердие, благость, смиренномудрие, кротость, долготерпение, снисходя друг другу и прощая взаимно, если кто на кого имеет жалобу: как Христос простил вас, так и вы. Более же всего облекитесь в любовь, которая есть совокупность совершенства.

Его голос плывет надо мной, и головная боль отступает, говоря о любви, Реми смотрит на меня. Только мне и ему ведомо, о ком он говорит, кого нынче связывают эти слова. Только его потрескавшиеся губы — для моих губ, его сердце, бьющееся так быстро, — для моего сумасшедшего сердца. Кто бы мы ни были с ним — грешники или святые, преступники или невинные жертвы, — мы припаяны друг к другу навеки, и нас даже смерти не разлучить. Она придет однажды, конечно, ко мне или к нему, а может, к нам обоим вместе, вполне возможно, что и сегодня нанесет визит. Но мы ее сильнее, ей нас не взять. Один просто подождет другого там, на перепутье дорог, что сходятся перед воротами; святой Петр, этот вечный ключник Господа, подождет нас обоих.

— Обратитесь нынче к Господу, дети мои, обратитесь и узрите Его лик. Господь Бог есть истина; Он есть Бог живой и Царь вечный. От гнева Его дрожит земля, и народы не могут выдержать негодования Его. — Реми возвысил голос, обратив свой взгляд на виконта. — Ибо сказано в Писании: веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих, только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд.

Я чувствовала, что виконт напрягся, руку мою он стиснул сильнее. Он не понимал, отчего священник завел речь о гневе Господнем и к чему это сейчас, когда идет обряд венчания и уместней говорить о любви и супружеском долге. На скамьях зашушукались, шепоток защекотал слух. Впрочем, Реми не стал продолжать обличительную речь, пока лишь нам двоим и понятную, перешел к более уместным материям.

— Не читали ли вы; что Сотворивший вначале мужчину и женщину сотворил их? И сказал: посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает.

Таким я его тоже запомню: в отблесках пламени, в сиянии алтарных кружев, с Библией в худых руках. Виконт замер рядом со мною, спектакль шел к катарсису, вот-вот аудитория взорвется громом аплодисментов.

— Есть ли здесь, сейчас кто-то, кто может назвать причины, которые могут воспрепятствовать браку?

Повисла тишина. Стук сердец, дыхание, вырывающееся из горла; я ощущала, знала, что сейчас вот оно сдвинется и произойдет. Краткий миг между мирами лжи и откровенности, так, наверное, чувствует себя мать, дающая жизнь своему ребенку. Все меняется в одно мгновение, среди боли и страха и вместе с тем — в ликовании. Однажды у меня будет ребенок. Однажды я узнаю, правильно ли сравнила.

Словно щелчок кнута, ударил за спиною красивый женский голос:

— Я могу назвать.

Я обернулась: она шла по проходу между скамьями, все взгляды скрестились на ней. Она — высокая, в монашеском облачении, с округлым красивым лицом, излишне бледным только. Монастырская жизнь не красит, и все же она была хороша. Красный бенедиктинский крест казался сбрызнутым кровью. «Ora et labora», «Молись и работай» [25]. Она и молилась, и работала, я видела это в ней, хотя ее саму лицезрела в первый и, наверное, в последний раз.

Она остановилась в двух шагах от нас, виконт выпустил мою руку и смотрел на монашку во все глаза.

— Шарлотта! — воскликнул он нервно. — Что ты делаешь тут?

— Пришла уберечь эту невинную девушку, — короткий кивок на меня, — от брака с таким чудовищем, как ты. Мне незачем больше молчать, ибо своим молчанием я навлеку беду на невинную душу, как уже случилось однажды. Пусть знают все.

Она повернулась к застывшим гостям. Гости, подумала я отстраненно, так вот зачем Реми хотел созвать столько гостей. Ему нужны свидетели, виконту просто не удастся отрезать столько языков.

— Мое имя Шарлотта де Тавернье, хотя в монастыре теперь я сестра Кристина, виконт Бенуа де Мальмер — мой брат. Много лет назад, когда я была юна, я влюбилась в прекрасного юношу по имени Реми де Брагене. Он испросил согласия на наш брак, виконт отказал, тогда мы решились бежать. Мой брат настиг нас. Он устроил так, чтобы шевалье де Брагене осудили и отправили на каторгу за убийство, которого тот не совершал; я могла бы свидетельствовать в пользу возлюбленного, да только меня заперли дома. После суда мой брат силой принудил меня сожительствовать с ним. Он сказал, что всегда меня вожделел.

Вот этого я не знала, оглянувшись на Реми, я увидела, что он смотрит в спину Шарлотте горящими глазами. Не ведаю, знал ли он, но блистала в нем такая яркая, такая всепоглощающая ненависть, которая вряд ли уместна в церкви. Черная злость пылала в глазах виконта, смотревшего на сестру.

— Спустя какое-то время мне удалось бежать, я укрылась в монастыре и приняла постриг, не видя иного выхода. Брат оставил меня в покое. Однако долгие годы я не выпускала его из виду, опасаясь, что он причинит мне или кому-либо зло. Узнала слишком поздно, что он женился, и не успела познакомиться с его супругой — она вскоре умерла. Доверенный слуга рассказал, что погибла она от побоев мужа, однако кто бы поверил? Что я могла поделать? И я молилась, чтобы беда миновала других. Я думала, шевалье де Брагене сгинул на каторге.

— А он не сгинул, — сказал Реми.

Он отложил Библию, быстро расстегнул пуговицы сутаны, сбросил ее, оставшись в рубашке, бриджах и ботфортах. Поднял с пола лежавшую за алтарем шпагу, прицепил к поясу.

— У меня тоже есть причины, по которым я не могу скрепить этот брак, — произнес Реми почти весело, заложив руки за спину. — И самая первая из них — я не священник. Мое имя — Реми де Брагене, сын шевалье де Брагене из Шато-де-Вёв в Бургундии. Виконт де Мальмер отправил меня на каторгу. От горя, причиненного этим злодеянием, умер мой отец. Я невинен пред Господом и людьми, и Бог знает это, а люди узнают совсем скоро. Среди бумаг, хранимых виконтом, были доказательства его виновности перед государством, коль скоро в нечестивых деяниях, о которых говорим мы с сестрой Кристиной, его не слишком быстро удастся обвинить; теперь эти бумаги находятся в королевской канцелярии. Виконт де Мальмер вел дела с врагами Франции, в доказательство чего будут представлены письма и свидетельства. Здесь же ожидают сигнала королевские гвардейцы. Сегодня у вас свидание с ними, виконт, свидание и позор на вечные времена, и если не казнь, то ссылка.

Виконт был тревожно бледен, сжимал зубы так, что они скрипели, я слышала. Он сделал шаг назад, едва не наскочив на меня. Я увидела их, за колоннами: гвардейцы, человека четыре, но этого хватит. Так я полагала.

— Мари… — сказал мой отец в двух шагах от меня.

Я не слышала его, видела лишь, как шевелятся губы. Реми стоял у алтаря, свободный весь, торжествующий, он ни слова не сказал ни обо мне, ни о моей матери. Он мстил за нас обоих, оберегая мою семью от позора, оставляя моему отцу его спокойное сердце. В тот миг я любила Реми гораздо больше, чем Бога. Впрочем, это часть высшей любви и есть.

— Простите, Мальмер, — сказал Реми, — свадьба не состоится.

— Но и вам меня не получить, ублюдки, — сказал виконт сиплым от ярости голосом.

Он рванул меня к себе, свистнула сталь, прижалась холодом к моему горлу, я поняла, что он достал кинжал. Даже венчаться виконт явился с оружием, и некому было остановить его. Королевские гвардейцы, молодые парни, двинулись было вперед, но в нерешительности остановились. Шея моя покрылась мурашками.

— Мари! — выдохнул отец.

— Отпусти ее, — процедил Реми.

Краем глаза я видела его напряженное лицо.

— И не подумаю, — сказал виконт. — Иначе мне отсюда не уйти, сам понимаешь, Брагене. Так вот почему твое лицо мне не нравилось! Жаль, следовало тебя втихую прикончить. Впредь буду доверять своим инстинктам.

Он попятился, я знала, что рядом находится боковая дверь, видела ее мельком, туда-то виконт и шел.

— Ты не посмеешь ее тронуть, — сказал Реми.

— А если даже и посмеет, — сказала я, — это неважно. Правда ведь неважно, виконт?

Он озадачился. Мне же хотелось смеяться. Я не боялась его ни капли — ни его кинжала, ни его злости. После стольких лет ожидания страх испарился, словно утренняя роса. Лезвие холодило кожу, и только. Смерть стояла не за моей спиной — за его.

— Вот убьете вы меня, и что? Я вас не боюсь. Вы мразь, выродок; благородная девушка не должна знать таких слов, но это о вас — и я знаю. Давайте, пытайтесь бежать, все равно не сбежите. Остаток жизни проведете за решеткой или в сточной канаве. Вы больше не человек. Вы осужденный.

Рука его дрогнула, шее стало теплее, что-то побежало за вырез платья — наверное, струйка крови. Виконт двинулся к двери, таща меня за собой. Я видела, как поднимаются мужчины в зале. Видела мельком лицо отца. Хлопнула дверь, и нас обнял дождь.

Глава 17 Post tenebras lux [26]

Капли забарабанили по коже. Виконт тащил меня меж деревьями, а я смеялась. Я хохотала так, что он был вынужден остановиться; белые стены церкви призрачно светились в надвигающихся сумерках. Кинжал исчез от моей шеи, виконт встряхнул меня сильно. Он глядел на меня с подозрением, как на городскую сумасшедшую.

— Будешь орать, убью.

— Да не стану я орать, — сказала я, — ты далеко все равно не уйдешь.

— Это верно, — сказал Реми, — он не уйдет.

Реми был один. То ли уболтал остальных оставить эту битву ему, то ли они все сообща решили, что так лучше. Впрочем, у стен церкви я видела фигуры — они приближались, окружали нас, и я поняла, что одни мы не останемся.

Было полутемно и холодно. Дождь усиливался. Волосы мои намокли и стали тяжелее, за шиворот капало.

Из ладони Реми словно росло узкое лезвие.

— Оставь в покое девушку, Мальмер. Хочешь помахать оружцем — помаши со мной.

— Ладно, уговорил.

И вот виконт отталкивает меня, я едва не падаю, отлетаю прочь, удерживаюсь за дерево, его жесткая кора впивается мне в ладонь. Двое мужчин стоят друг напротив друга, и по ним течет дождь. Виконт перебрасывает кинжал в левую руку, в правую берет вытащенную шпагу, драгоценности на гарде подмигивают искрами, словно насмехаются.

Серебро парижских сумерек, мокрое качанье деревьев, огрызок неба где-то в вышине; и вот Реми делает шаг навстречу виконту, полоски стали сшибаются, ливень гасит брызнувшие искры; на сей раз я вижу, что происходит. «Пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладезя бездны, она отворила кладезь бездны, и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя». Бездна обрушивается на нас, бездна, в которой нет правых и виноватых — есть только тот, кто несет справедливость Господню, и тот, кто ей противостоит.

Взметаются руки, напряжены лица, белая рубашка Реми липнет к телу, свободный камзол виконта не стесняет движений, враг наш бьется кинжалом и шпагой, наносит резкие отчетливые удары, и вот на плече Реми расцветает крохотный красный цветок; свистит клинок, рукав виконта рассечен тоже. Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь.

Бог оставил нас самим себе — а сам глядит с небес, чтоб мы не ошиблись.

Реми сражался хуже виконта, конечно же, тот, несмотря на лета, всегда слыл искусным фехтовальщиком. Я видела, как Реми отступает, как старается пробить брешь в защите противника, как иссякают его силы. Если б я могла влить в него сейчас свою жизнь, если б это только помогло ему, я, не задумываясь, влила бы все до последней капли. Но мне никак ему не помочь. Никак ему меня не увидеть.

Если сейчас виконт заберет жизнь Реми, ввергнет его в темные небеса, а сам останется стоять, торжествующий и безнаказанный, — что я буду делать? И я понимаю — что.

Медленно я вытягиваю кинжал из ножен, делаю шаг вперед. Передо мной разворачивается то, что принято называть отмщением, и я завершу его, даже если Реми падет. Он бьется до конца, мой милый лживый священник, он пока стоит на ногах и отражает удары, хотя его рубашка рассечена в нескольких местах. Мои волосы больше не держатся, прическа рассыпается, и я нетерпеливо отбрасываю мокрые пряди назад. Мне нипочем холодный осенний дождь, нипочем холод. Я четыре года готовилась убить сегодня. Если надо, сегодня я убью.

Виконт смеется, кричит Реми что-то дерзкое; тот выбивает у него кинжал, поранив врагу руку, и виконт со вскриком отступает, больше не смеясь; он зол, он весь создан из злости. Убыстрив темп, он вновь наступает на Реми, припадает на колено, делает обманный финт и выбивает у моего возлюбленного шпагу. В следующий миг несколько дюймов стали входят в тело Реми.

Виконт встает, выдергивает шпагу, Реми опускается на колени. Сотню раз он стоял так в нашей капелле, и чернота одежд плескалась вокруг него. Сейчас, должно быть, плещется смертная чернота.

— Вот теперь я убью тебя, щенок, — говорит виконт, — убью медленно. Мне уже некуда торопиться.

Я знаю, что к нам идут. Знаю, что люди увидели. Знаю, что спустя минуту виконта скрутят, а я не успею до него добежать, не успею ударить. Реми поднимает голову, ловит губами дождь, глядит за спину виконту — прямо на меня. Сумерки льются между нами. Реми опускает правую руку, которой зажимает рану, и в этот миг я понимаю, что нужно делать.

Я бросаю кинжал, как учил меня Жано. Серебристой молнией лезвие летит, рассекая водяные струи, и мне кажется, что дешевое железо поет, поет свою единственную песню, для которой его и создали. Реми ловит нож растопыренными пальцами, взвивается с земли, словно пружина, и в короткий миг растерянности виконта наносит удар — четко и точно, под ключицу.

Пальцы виконта обмякли, шпага вывалилась, сам он, захрипев, упал бы на бок — да вот только Реми, вполне твердо стоявший на ногах, не дал ему повалиться. Он схватил виконта за шиворот, удерживая на коленях, тот вцепился в бриджи мнимого священника, хрипя, пытаясь вытащить кинжал окровавленными пальцами и уже не имея сил на это.

— Маргарита, — сказал Реми громко, — иди сюда, быстро.

Я побежала и остановилась рядом с ним, глядя вниз, на виконта. Тот отвечал мне безумным меркнущим взглядом, еще пока все понимающим.

— Говори, — сказал Реми, — говори ему все, что хотела.

Я заплакала.

Слезы катились по щекам, смешиваясь с дождем, сквозь них я заговорила, глядя на человека, с которым умирала и моя ненависть:

— Ты убил мою мать. Мою мать, графиню де Солари, которая имела глупость в тебя влюбиться и зачать от тебя ребенка. Пусть Бог судит ее за ее прегрешения, но она никому не причиняла зла. Ты убил ее и нерожденного ребенка, ты едва не сломал жизнь моему любимому, ты уничтожил жену свою, ты прелюбодействовал с сестрой. Жаль, что перед законом ты уже не ответишь, но мне этого хватит. Ты проклят, Бенуа де Мальмер. Тебе не видать райских садов. Сегодня ты поплатился за свои преступления и будешь гореть в адском пламени вечно.

И я отступила, потому что во мне не осталось больше зла, отрава вышла, вытекла вместе со словами, моя плоть больше не носит ее, моя душа свободна. Реми отпустил виконта, тот медленно повалился набок.

— Идем, — сказал Реми, — и быстро.

Он увлек меня под сень деревьев, не понимая, не спрашивая, я шла за ним, почти бежала. Мы неслись сквозь кусты, мое платье рвалось, трещало, но я почти не обращала внимания. Моя рука в руке Реми — что может быть лучше. Мы оба живы — что может быть счастливей.

— Почему мы…

— Идем, скорее, я в карете объясню.

— В какой карете?

Он промолчал, и через некоторое время я увидела ее: черный экипаж без гербов на дверцах, на запятках примостился Дидье, кучер сидит на лошади и только ждет нашего знака. Реми практически запихнул меня внутрь, запрыгнул сам, стукнул кулаком по потолку.

— Поехали.

Лошади взяли рысью с места, затем перешли на галоп; нас кидало и подбрасывало, этот дешевый наемный экипаж вовсе не походил на графский, с мягкими сиденьями. Я стряхнула влагу с рук, провела ладонями по лицу, затем посмотрела на Реми и принялась отрывать полосы ткани от своей окончательно погубленной юбки. Он был ранен в бок, но, судя по всему, легко, иначе не смог бы бежать так быстро.

— Почему мы сбежали?

— Девочка моя, — сказал Реми со своей иезуитской усмешкой, — сейчас там все, конечно же, пребывают в шоке от признаний, прозвучавших перед алтарем. Однако через некоторое время представители властей опомнятся и поймут, что у них имеются ко мне вопросы. Я беглый каторжник, хотя обвинения с меня будут сняты со временем, а может, и нет, кому охота прошлое ворошить. Кроме того, я притворялся священником, неужели ты думаешь, что клирики погладят меня за это по голове? Предвижу, что у епископа Ле Бра будут неприятности, впрочем, он старый церковный пес и сумеет отбрехаться. Я же не имею ни малейшего желания оказаться в центре урагана. Скандал выйдет знатный, особенно если Шарлотта подтвердит свои показания письменно. А мне хорошо бы оказаться подальше от всего этого.

Он подвинулся ко мне, отложил полосы белой ткани, взял мои замерзшие руки.

— Все закончилось, Маргарита, твой и мой враг умер. Мы совершили то, что хотели. Ты желала сбежать, помнишь? Исчезнуть навсегда, и чтоб тебя не нашли. Ты сказала, что будешь со мною до сегодняшнего дня, однако дальнейшее мы почти не обсуждали. Я люблю тебя и хочу, чтобы ты отправилась со мной.

— Куда? — спросила я, улыбаясь, глядя в его блестящие глаза.

— Куда угодно. Есть у меня один план, расскажу его тебе, как только приедем и переоденемся. Так ты простуду схватишь, милая моя. Твое платье насквозь промокло.

— Да и черт с ним, — сказала я, — значит, ты у виконта бумаги украл?

Он хмыкнул.

— Да, еще одно невинное прегрешение. Украл. Там были письма, о которых намекал мне епископ Ле Бра: его друзья подозревали, что виконт продался врагам Франции; и верно, ему заплатили немалую сумму за устранение некоторых влиятельных политиков из окружения Ришелье. И еще там была копия приказа о моем аресте, и адрес Шарлотты; его-то я и искал, но прихватил заодно то, что пригодилось. Я съездил в монастырь и привез Шарлотту сюда, чтобы она выступила на свадьбе, чтобы обличила брата. Если моя жизнь выправилась, то ее… Впрочем, она утверждает, что счастлива быть невестой Христовой. А я украл другую невесту и теперь везу ее неведомо куда; пойдешь за меня, Маргарита?

— Пойду, — сказала я, — и за тебя, и с тобой. Если ты мне обещаешь больше в загадки не играть.

— Не буду! — он шутливо поднял руки. — Скоро совсем чист перед тобой стану.

— Вот как! Значит, оставил за душой кое-что?

— Приедем, и сознаюсь. А теперь, — он поморщился, — перевяжи, будь добра. Не годится истечь кровью после победы, тем более, когда этого легко можно избежать.

Не помню, сколько мы ехали, я перевязала раны Реми, прижалась к нему, он обхватил меня руками. Из него уходила та многолетняя усталость, что копилась в нем, откладывалась слой за слоем. Мы были так близко к свободе. Мы могли ее заполучить, она теперь полностью нам принадлежала.

Ни репутации, ни оков этикета, ни ложных улыбок, ни клятв. Мы отбросили все это, как змея — старую кожу, и впереди оставалось одно.

Дорога.

Наконец, скрипнув рессорами, карета остановилась, Дидье распахнул нам дверцу. Я мельком взглянула в его лик сатира, кивнула, благодаря за помощь; Реми вышел сам и почти вынес меня. Мокрое платье было страшно тяжелым.

Мы стояли на пороге дома — обычного дома в череде других таких же, снятого Реми на короткий срок, это я знала. Именно сюда Дидье должен был принести мой сундучок и все мои вещи, что я велела ему забрать из моей снятой в городе комнаты. Мы вошли, в прихожей нас встретила седовласая молчаливая женщина.

— Мадам Салье, — сказал Реми, подталкивая меня вперед, — помогите госпоже переодеться. И немедля скажите мне, когда она будет готова. Я приду, нам нужно быстро поужинать и выехать самое позднее через час.

— Да, месье, — сухо кивнула старая женщина.

Она провела меня в комнату, где на кровати было разложено одно из моих дорожных платьев, что утром забрал Дидье, помогла раздеться, вытереться, высушить волосы — все быстро, деловито, умеючи. Мы обе молчали. Сомневаюсь, что она знала, кто я такая.

Мы все закончили через четверть часа, мадам Салье вышла и вернулась с Реми. Он тоже переоделся, в темно-зеленом костюме выглядел просто и хорошо, и я пошла к нему через комнату, обняла, положила голову на грудь. Он засмеялся, отстранился и взял меня за руку.

— Пойдем, милая Маргарита, хочу кое-что тебе показать. А затем нам нужно быстро поесть и ехать, пока не закрыли заставы и тебя не начали искать. Чем быстрее мы покинем Париж, тем лучше.

Я была с ним полностью согласна.

Мы прошли длинным полутемным коридором, пахнущим мышами и пригорелым жиром, Реми остановился перед закрытой дверью.

— Прости меня, если сможешь, за это, — сказал он.

— За что? — спросила я, недоумевая, и тогда от открыл дверь, пропуская меня внутрь.

И я увидела лицо Мишеля.

Мой маленький братик сидел на ковре перед камином, деревянная лошадка взбрыкивала в его руках, а рядом сидела Эжери, что-то ворковавшая, как обычно. Мишель увидел меня, радостно ахнув, вскочил, кинулся, прижался, я подхватила его на руки — тяжелого такого, девятилетнего… живого.

Реми обошел нас, вгляделся с тревогой в мое лицо; я же целовала Мишеля, а тот хохотал, потому что ему щекотно. Мой маленький брат очень боится щекотки.

— Прости, что причинил тебе этим боль, Маргарита, — сказал Реми, — но я должен был так поступить. Никак иначе нам не удалось бы его забрать.

— Но как… как? — спросила я, задыхаясь, смеясь.

Реми улыбнулся, поняв, что я не собираюсь его осуждать.

— Я не говорил тебе, как сбежал с каторги. Мэтр Виссе умеет готовить порошок, вызывающий сначала лихорадку, затем подобие смертного сна; меня сочли мертвым и похоронили на каторжном кладбище, а ночью он меня откопал, дождался, пока я пробужусь, и вывел на дорогу, ведущую в Тулузу; так я стал свободным. Я знал, как готовить этот порошок, и рискнул дать его Мишелю. Боялся только дозу не рассчитать. В какой-то момент думал, что и не рассчитал, но Мишель проснулся и полностью оправился, и теперь с ним все хорошо. Я забрал Эжери из графского дома, чтоб она ухаживала за мальчиком. Она и Дидье отправятся с нами. Они хотят сочетаться браком, вполне уважаю такое желание. Думаю, их поженит тот же священник, что обвенчает нас с тобой. Аббат Лебель. Он нынче в Гавре, я узнал.

Я посмотрела на розовую от смущения и счастья Эжери, поставила Мишеля на пол, он же вцепился в мою руку, не желая отпускать: Я тоже больше не отпущу его, никогда. Деревянная лошадка поскачет по полям навстречу приключениям, дороги зовут ее. А мы поедем за нею.

— Святой Реми воскрешал мертвых? — тихо спросила я.

— Не знаю, — так же тихо ответил Реми, и его брови вновь встали под смешным углом, когда он задумчиво нахмурился. — Да Бог с ним, со святым, пусть покоится себе счастливо в Реймском соборе. Мы люди и станем жить, как люди, уедем же отсюда. Я обо всем договорился. Каторжные знакомства иногда бывают чрезвычайно полезны, да и наследство отца де Шато кстати пришлось. В Гавре стоит корабль под названием «Счастливчик», его капитан готов взять нас на борт. Контрабандисты, конечно же. Они отплывают в Новый Свет, надеются успеть до зимних штормов, и я им верю. Если поторопимся, уплывем с ними, там уж нас не найдут. Не боишься покинуть эти земли? Мне они не дороги настолько, чтобы за них цепляться.

— С тобой, — сказала я, — я свободна где угодно.

Эпилог Terra incognita [27]

Я просыпаюсь в каюте, полной солнечных бликов, так удивительно они играют на океанской глади. Старое дерево светится благородством выдержанных вин, качается надо мною полупрозрачная занавеска, окно приоткрыто, и в него льется звук воды, плещущей о борта. Реми рядом нет.

Я не беспокоюсь: знаю, что он близко и возвратится скоро.

Из Гавра я написала отцу, один из людей капитана Аттильо отвезет мое послание на юг и отправит оттуда, чтобы сбить со следа возможную погоню. В письме я сообщила, что жива и здорова, и еще — что со мною братик; пока оно доберется до особняка де Солари, пройдут недели. Мы будем уже далеко. Мы уже сейчас далеко. Я прикрываю глаза и переворачиваюсь на другой бок, ловя сквозь ресницы чуткие золотые блики. Погода благоприятствует нам, капитан Аттильо, уроженец Марселя, сын испанской цыганки и пылкого торгаша, уверяет нас, что доплывем мы спокойно. Я не знаю, что ждет нас в конце пути и какими окажутся новые земли, но знаю, что буду там счастлива.

Реми, наверное, сейчас на палубе: болтает с матросами, смотрит вдаль или карабкается по вантам, сбросив сапоги, босиком. В Гавре он сторговал у какого-то рыбака широкие моряцкие штаны из крепкой холстины, хорошие, почти не ношенные, а простых рубашек у него и раньше было вдосталь; так что теперь от контрабандиста его не отличишь. Он повеселел, не чурается черной работы — говорит, что привык, вместе со всеми драит палубу, таскает грузы, пьет дрянной ром, травит соленые байки. Я слова поперек не говорю, сама присаживаюсь к нему на колени, обнимаю за шею и слушаю, как матросня хриплыми голосами выводит просмоленные пиратские песни. Мы с Реми часто целуемся, стоя на корме, это против всех светских правил приличия, но эти правила мы оставили позади, вместе с нашими одеждами прирожденных обманщиков.

Теперь мы не обманываем никого, и в первую очередь — себя и друг друга.

Мне нравится океан. Он многолик, как каждый из нас, когда сердится, то катит пенные волны, но в основном спокоен, вот как теперь. Я учусь у океана открытости и тому, что, где бы мы ни оказались, мы вечны. Наш корабль плывет, переваливаясь с волны на волну, под пристальным взглядом Бога, который все видит и все замечает; обласканный светом звезд, залитый сиянием солнца, контрабандистский корабль «Счастливчик» переплывает изо дня в день, и каждое новое утро не похоже на предыдущее. Все пронизано ожиданием, все перешло на новый виток. Время вновь сворачивается в моих пальцах, но я больше не боюсь его. Я не боюсь, что не успею.

Я не знаю еще толком, кто я. Реми тоже. Свои две жизни отдельно мы прожили в ожидании мести, а теперь, когда она завершилась и на место ее пришла пустота, мы, к счастью, не чувствуем себя опустошенными. Любовь заполнила все, и она по-прежнему бесконечна. Когда Реми обнимает меня, когда над нами качается полная луна и ее отражение прыгает на волнах, когда смеется мой маленький братик, — я знаю, что мы не потеряемся.

Что принесет нам завтра? Кем мы будем? Кем станем?

Зависит только от нас.

…Я переворачиваюсь снова, подкладываю под щеку ладони, улыбаюсь в полусне. Пожалуй, можно подремать еще немного, пока не придет Реми.

Он придет, очень скоро придет. Я это точно знаю.

Личность, пользующаяся доверием (лат.)
Благослови, Господи, нас и дары Твои, которые по Твоим щедротам мы будем вкушать. Через Христа, Господа нашего. Аминь
Для изучения, но не для поучения
Имеется в виду св. Франциск Ассизский.
Огнем и железом (лат.)
Помни, что ты прах
Провансальский хороводный народный танец.
Хлеба и зрелищ (лат.)
Иеремия 31:4.
Этого хочет Бог (лат.)
Беги прочь!
Блаженная глупость
Бисер перед свиньями
«Игра о Робене и Марьон» — первая нерелигиозная пьеса европейского театра, авторства Адама де ла Аля. Ее основные персонажи — пастушка Марьон и ее возлюбленный, крестьянин Робен.
Как и Коломбина, персонаж итальянской комедии дель арте.
Познай самого себя
Французская народная песенка. Перевод К. Розенпшльда.
Влюбленные — это безумные (лат.)
Так идут к звездам (лат.)
К вечной жизни
Боль заставляет лгать даже невинных
Бездна бездну призывает
Каждому свое
Лови день (лови момент)
Девиз ордена святого Бенедикта.
После мрака свет (лат.)
Неизвестная земля