Это — ОЧЕНЬ НЕОБЫЧНАЯ книга. Не предоставить ли слово самому автору? «Речь пойдет о любви, о ней одной, о сорока годах небывалой любви. В Париже, Пекине, Севилье, Кенте и Фландрии… На пороге нового тысячелетия я опишу неукротимое и вышедшее из моды живое существо — чувство».
1998 ru fr Т. В. Чугунова Roland roland@aldebaran.ru FB Tools 2006-08-06 http://lib.aldebaran.ru OCR Roland; SpellCheck Fixx DCA2E7BB-26BF-4BCE-B1D0-7904589F7C12 1.0 Долгое безумие АСТ Москва 2006 5-17-033176-2 Erik Orsenna Longtemps 1998

Эрик Орсенна

Долгое безумие

Посвящается моей матери и моему отцу, двум бесстрашным бойцам любовного фронта.

Человек, рождаясь, отдается мечте, словно падает в море.

Я тоже свалился в мечту, как в море.

И меня унесло волной.

А иначе я бы не оказался в саду Полного света в окружении гигантских бабочек-лун нежных зеленоватых тонов (Actios selene), не покачивался бы в кресле-качалке, чувствуя постоянное присутствие очень пожилой и очень любимой женщины в морщинах и рябинах и гордясь тем, что прожил жизнь согласно предначертанию. Пожалуй, мне завидуют сами отцы-иезуиты.

Звать меня Габриель. Я еще вполне крепок, несмотря на свой ветхозаветный возраст, в здравом уме и памяти, как ты убедишься.

Итак, еще раз: звать меня Габриель, я сын Габриеля, каучукового короля, которого уже нет в живых. Не стану вдаваться в генеалогические подробности, скажу только, что нам с отцом предшествовали и другие Габриели. И среди них — первый директор «Радио-Гавана» на Кубе, а раньше — лакей князя де Линя[2], счастливейшего из людей XVIII века — века, в котором счастья было хоть отбавляй. Когда-нибудь я поведаю и о них, если Бог отпустит мне еще какой-то срок.

Конечно, и под другими именами можно вести почтенное и даже не лишенное поэтичности существование. Но наши жизни, жизни Габриелей, наполнены некой свободой, легкостью, тягой к странствиям, в которых угадывается влияние нашего ангела-хранителя[3]: он не дает нам быть как все и просто ходить по земле.

Как еще объяснить наши судьбы, такие непохожие на другие?

А вот внешне мы ничем не примечательны. И я не исключение: ростом ни велик, ни мал, сероглаз, хотя на солнечном свету и с известной долей снисходительности меня можно назвать и голубоглазым, слаб грудью, особенно с наступлением осени…

Речь пойдет о любви, о ней одной, о сорока годах небывалой любви. В Париже, Пекине, Севилье, Кенте и Фландрии.

Пропади я пропадом, провались сквозь землю, вот тебе крест — я расскажу тебе все, даже то, о чем невозможно рассказывать. Я поведаю тебе правду. Трепещите, семьи!

На пороге нового тысячелетия я опишу неукротимое и вышедшее из моды живое существо — чувство.

Почему я вспомнил об отцах-иезуитах? Дай мне срок. Будет тебе объяснение. А пока просто поверь и мне, и им. Уж они-то знают толк в великом. Их головы забиты чем угодно, только не мелочным. Вспомни об их устремлениях: безграничная власть, геополитические цели, столкновение цивилизаций лбами, битва за небо…

Ботанический сад

I

Жил-был в середине 60-х годов XX века человек, старающийся быть как все. Под этим он подразумевал быть раз и навсегда женатым и ни в коем случае не походить на своих предков, чья любовная жизнь была чрезвычайно бурной, разнообразной и мучительной.

Дабы привести в исполнение сей незаурядный замысел, он окружил свой брак надежными мерами предосторожности.

Бесповоротно порвал со своим отцом, боясь заразиться от него. Не читал романов. Кино смотрел редко.

Избегая риска, стороной обходил места, навевающие мысли об отъезде: книжные магазины, специализирующиеся на продаже книг с морской тематикой, антикваров, торгующих экзотическими ценностями, бельевые лавки. Никакая географическая карта не украшала его жилья.

В главные свои союзники он избрал профессию садовника, создателя ландшафтов, и она стала для него заводиком, ежедневно вырабатывающим стимулы к оседлой жизни.

Призвание он ощутил в себе очень рано, в возрасте четырнадцати лет. В тот день, когда на его глазах взрослые рвали друг друга на части из-за очередной постельной истории. Чтобы не слышать их голосов, не видеть слез, он отправился в парк того города, где жил тогда, — Биарицца. В парке с его пустынными аллеями, воздухом, окрашенным лучами заходящего солнца в розовые тона, ему открылась очевидная, неоспоримая истина: растениям стыдно за людей. Они тоже появляются на свет, живут и умирают. У них тоже свои радости и невзгоды. Но они не считают возможным призывать Небо в свидетели и отравлять атмосферу стенаниями и проклятиями. С них довольно того, что они живут.

Жизнь растений так же разнообразна, оживленна и полна тревог, как и человеческая. Однако подает нам пример благопристойности и терпеливого молчания.

С этого дня он оставил футбольные сражения ради крошечного куска земли, заросшего бурьяном, чем вызвал презрение со стороны приятелей. На луковицы цветов и семена променял Александра Дюма со всеми его мушкетерами и углубился в каталоги растений. Настольной книгой, которую он читал на ночь, стал древний фолиант, подаренный дедушкой: «На поприще сельскохозяйственных работ и землепашества». Его автор, Оливье де Сер, пережив жесточайшие гражданские смуты XVI века, возвращал Франции вкус к мирной жизни посредством любви к земле. Трудно вообразить что-либо более навевающее сон, чем страницы, посвященные сезонным полевым работам или уходу за птичником.

Двадцать шесть лет спустя наш герой мог лишь поздравить себя с тем, что его выбор пал на ботанику. Но при условии никогда не оставаться наедине с незнакомкой, особенно по весне, когда все наливается соками, и летом, когда от пота липнут к телу платья из набивной ткани. В остальном садоводство было лучшим сообщником брачных уз.

Таким был этот человек, как все, в день святого Сильвестра[4] 1964 года, довольный своей судьбой и гордый своими успехами.

«Мне пошел пятый десяток, наступает пора зрелости. Брак мой уже три года назад переступил черту семилетия, то есть опасного момента. Безумие моих предков отныне не властно надо мной. Я не стану, подобно им, скакать с одного края планеты на другой. Не стану шалеть от вида сногсшибательных красоток. Хоть один из Габриелей будет вести достойное существование».

Думая так, он слегка прихлопывал рукой по воздуху, словно отгоняя зловредных предков.

«Поздно, друзья мои, я от вас ушел. Ищите другого, чтобы передать свои гены».

Чинно-мирно отпраздновали наступление Нового года: в кругу близких друзей и их изрядно размалеванных жен, с кроликом по-королевски под Далиду и Пресли, с поцелуем под елкой. Больше, собственно, добавить нечего.

Настоящая жизнь началась со следующего дня.

Наш герой не любил новогоднего праздника. С самого утра 1 января, приходя в себя после ночных возлияний и глядя, как сквозь занавески в спальню просачивается грязноватый свет, он чувствовал в атмосфере нечто тревожное, искушающее, какую-то неясную, но весьма ощутимую угрозу. Не дожидаясь, пока им овладеет тоска, он вставал и одевался. Жена спала, улыбаясь во сне и сжав кулачки, как дети, которых, возможно, она однажды понесет. Габриель подметил, что она не так любила сами праздники, как воспоминания о них. Чем дальше был праздник, тем больше ей представлялось, что она была счастлива на нем. Он целовал ее в лоб и отправлялся бродить по городу до самого вечера. Возвращаясь, он заставал ее за обжигающим чаем. Это был ее новогодний ритуал. Он изнурял себя прогулкой, она с пробуждения до отхода ко сну пила чай. У каждого был свой способ сопротивляться первоянварскому выпадению из размеренной жизни.

Было ли это плодом его больного воображения, но в то утро 1 января 1965 года Париж показался ему то ли портом, то ли вокзалом. Тротуары превратились в платформы и причалы, а прохожие — в путешественников, готовящихся к дальнему плаванию. Вон та женщина, под предлогом покупки хлеба вышедшая из дому на улицу Линна, явно оставила своих домочадцев. А это такси на улице Жофруа-Сент-Илер — не было надобности открывать забившие его чемоданы и сундуки, чтобы удостовериться: оно бесповоротно держало путь на юг. И ведь неспроста, прислонившись спиной к фонтану Кювье, читал клошар «Паризьен либере»[5], да еще страницу вакансий: явно чтобы уже с завтрашнего дня покончить с шатким и низким положением, которое ему стало невмоготу. А что это за белый силуэт, маячивший на балконе седьмого этажа клиники Ласепед? Верно, больной, измученный недугом и решивший до наступления вечера прыгнуть вниз, только бы не влачить жалкое существование до следующего Нового года.

Габриелю вдруг открылась польза сочельников: напиваются вовсе не для того, чтобы отпраздновать наступление Нового года, а чтобы заглушить в душе дурные голоса, нашептывающие одно и то же: а что, если воспользоваться этим днем и все изменить?

Первый день Нового года губителен для морали. Папе Римскому стоит заняться этим вопросом, реформировать календарь, упразднить месяцы и года. Оставить следует лишь дни. От этого выиграет семья.

В лихорадочном состоянии, с трясущимися руками и струящимся по вискам потом, Габриель толкнул решетчатую калитку Ботанического сада.

Прежде, будучи студентом, он много времени проводил на этом чудесном островке посреди Парижа. Ковчег, плывущий в городском гризайле[6]) — живопись, выполненная оттенками одного цвета, обычно серого или коричневого.], был гораздо полнее, чем Ноев, поскольку к животным, ведущим свое начало от Сотворения мира, собранным в Музеуме — от амебы до голубого кита, — добавлялись еще и растения, от Campanula rapunculoides до гигантского кедра, посаженного в 1734 году, чье семя было подарено Бернару де Жюсье[Жюсье Бернар (1699—1777) — из знаменитого французского рода, давшего Франции ботаников и врачей; был профессором ботаники в Королевском саду Версаля, привез из Англии два ливанских кедра, один из которых и поныне растет в парижском Ботаническом саду.] английским врачом Коллинсоном.

Вместо того чтобы, как и прежде, отправиться в оранжерею и предаться там своим думам, он, повинуясь некой силе, побрел в это утро к галерее Эволюции. Но что это была за сила? Не сам ли Создатель изменил его обычный путь? Не судьба ли — светское обличье Всевышнего? Не случай ли — излюбленное объяснение ленивцев? Или же потребность Габриеля отыскать истоки истории жизни, ведь он ощущал, как его собственная жизнь задыхалась в рамках, в которые он ее втиснул! А может, просто холода, установившиеся в начале 1965 года, пронизывающие до костей, обжигающие горло, заставляющие тело сотрясаться в гротескных и необоримых конвульсиях и толкающие любое разумное существо искать убежище в первом хоть сколько-нибудь обогреваемом помещении?

Судный час наступит много позднее. Тогда и будет установлена роль и мера ответственности каждого, а также найдены смягчающие вину обстоятельства. Теперь корабль Габриеля только отчаливает от берега, все только начинается.

II

— Вот так встреча! Если бы я знал… Да еще в такой холод.

Г-н Жан, хранитель Музеума, воздевал и ронял руки, что допотопный телеграф, тер глаза, переминался с ноги на ногу и все отказывался верить, что стоящий перед ним мужчина — Габриель, тот самый серьезный студент с наморщенным лбом, который ходил сюда два десятка лет назад. Тогда с открытия до закрытия, если не позже, он не только с маниакальной тщательностью измерял все вокруг, прикладывая свой складной метр ко всем возможным точкам в саду — и к корявому стволу орешника, и к аризонскому кедру, и к посадкам Calla palustris, и к водосбору, но еще и всаживал в любую позволяющую то поверхность длинную трубку, наполненную ртутью, и термометр покороче, записывая температуру в метре от земли и дивясь вслух результатам: «Торфяник — девятнадцать и одна десятая градуса. Южный грот — восемнадцать градусов. Это место на земле — микроклиматический рай. Ботаника — наука о микроклимате».

Студент был помешан на измерениях.

— Вы по-прежнему занимаетесь растениями?

— Можно войти?

— Конечно. Что ж это я! Растерялся. Музеум закрыт. Недостаточное финансирование, видите ли. Но прошу вас, будьте как дома. Правда, у нас тут не хоромы. В иные дни, видя это запустение, хочется плакать.

Г-н Жан не столько шел, сколько скользил по мраморному полу прихожей, видимо, стараясь нанести как можно меньший ущерб и без того обветшалому зданию. Это был человек тишайший до болезненности. Любое резкое движение и слово отзывались в нем болью. Одно время его хобби было выращивание мхов на крошечном участке земли где-то в районе Западной автострады, затерянном среди огородов, отведенных рабочим. Разумеется, тайком от жены. По-прежнему ли он верен своим гидрометрическим фунариям и своей гордости — Andreaea petrophilal Приходилось приложить немало усилий, чтобы это хрупкое растение, привыкшее жить в горах или тундре, не погибло от выхлопных газов и всей той вони, что сопровождает пробки на дороге по выходным…

Габриель оставил свой вопрос при себе: нет ничего хуже, чем растравлять боль, если по той или иной причине чего-то не стало.

— Бедный Музеум!

Г-н Жан снял рукавицы и, проходя мимо выставленных в галерее животных, ласково прикасался к потертым бокам буйвола, плешинам льва, общипанному усу большого голубого кита.

— Я же вам сказал… Больно смотреть. Гибнет эволюция — что там! — жизнь, и никому нет до этого дела.

Возможность излить наконец кому-то свою печаль принесла ему облегчение. Его уста произносили ужасающие вещи, но с неким подъемом.

— Пыль не хуже воды заполняет все… Взгляните, чем не потоп… Нужен новый Ной, который согласился бы потрудиться здесь бесплатно, поскольку нам не положено ни одной дополнительной ставки… Вам знакомы корабли, что плавают в море пыли?

Через большое окно снаружи проникал неверный свет, обволакивая тюленей дымкой, похожей на арктический туман. Остальная часть композиции «Сотворение мира» тонула во тьме, при этом по ней распространился очень сильный запах, перебивающий запах затхлости, — запах кофе.

— Хорошо еще, что у нас есть он! Один немецкий художник, который просто влюбился в нашу дряхлую посудину. Он убежден, что Франция воспрянет. Ему неведомо, до чего доведены наши финансы! Как бы то ни было, он вот уже два года ходит к нам каждый день. Пунктуален как часы: девять утра без одной минуты — он уже у двери. До семи минут десятого успевает пройти галерею, подняться на третий этаж и дойти до той части экспозиции, где выставлены раковины, которые он сейчас пишет. Десять минут десятого: снял пальто, открыл термос. К десяти, извольте убедиться, в парижском Музеуме приятно пахнет арабикой. Как вам это? Господину Крейенбюлю не откажешь в великодушии.

В эту минуту в стекло входной двери постучали: три, по всей видимости, обычных удара прозвучали в пыльной тишине среди набитых соломой чучел подобно набату.

Габриель и его старый приятель хранитель вернулись ко входу.

— С тех пор, как мы закрылись, у нас как никогда много посетителей, — изрек г-н Жан.

За стеклянной входной дверью угадывались три фигуры, напоминающие монахов: все в красном, на головах капюшоны. От холода они притопывали на месте.

— Вы что, не умеете читать?

Габриель держался в сторонке, не желая мешать г-ну Жану исполнять роль цербера. Но тот почему-то быстро умолк. Видимо, у посетителей были специальные пропуска, и хранитель тут же сменил гнев на милость и стал любезен.

— Разумеется, госпожа… в таких исключительных случаях. Будьте добры… Увы, у нас нет теплого питья для детей. Может быть, после ремонта…

Стоило троице ступить в холл, как нетерпеливые руки скинули два капюшона, отстоящие от земли на 1м 20 см и 1м 35см, как отметил про себя Габриель, не утративший мании все измерять.

— А ну как они все на тебя набросятся!

— Помалкивай, пузан.

— Мама, пусть зовет меня по имени! Почему он никогда не называет меня Патриком?

Появились две белокурые головки херувимчиков с маковыми щечками. Третий капюшон, отстоящий от земли на 1м 72 см, хранил свою тайну. Из-под него доносился лишь голос, обсуждавший с г-ном Жаном возможную экскурсию.

— У нас, к сожалению, один час. Что вы посоветуете нам посмотреть?

— Дело в том, что у нас здесь представлены тысячи животных.

— Но у вас ведь есть любимчики.

Первая из многочисленных нитей, которым предстояло раз и навсегда связать Габриеля и эту женщину, была соткана из голоса, произнесшего эти несколько слов необыкновенно четко и правильно — так, что каждый слог удостоился внимания, — но и с легкой иронией, убивавшей в зародыше всякую надежду на сближение с хозяйкой. Произнесенные звуки оставляли впечатление, что к словам прикасаются кончиками пальцев — так обычно выговаривают слова лекторы. К этому голосу в минуты отчаяния он будет прибегать с просьбой залечить полученные раны: «Поговори со мной, прошу тебя. Я закрываю глаза».

Так случилось, что сперва он познакомился с ее голосом, не видя ее саму и пытаясь мысленно приделать к голосу лицо. Когда же она наконец отбросила назад красный капюшон, он так потерялся, пытаясь хоть что-то уяснить в ней, что просто ничего не увидел. Некое сияние наподобие гало закрывало ее от него. По его соображениям, подчеркнуто правильное произношение предполагало наличие огромного аристократического лба, а мягкость в выговаривании шипящих — наличие пухлых губ…

Понемногу, однако, ее облик стал открываться ему — сперва только контуры, затем полутона, словно она возвращалась благодаря магическим серебряным солям издалека, из глуби веков.

Чтобы утишить биение сердца, он все повторял про себя на разный лад дурацкую фразу: «То ли итальянка, то ли русская. В ней итало-русский шарм».

Дети совершали вокруг нее множество различных движений, а белокурые головки словно отделились от тела, настолько их притягивал вход в Большую галерею, его грязные стекла, за которыми виднелись фигуры животных.

— Мама, можно уже туда?

— Смотри, слон! Это слоны двигают ушами, чтобы отогнать мух?

— Ой, жираф! А он настоящий?

В мозгу Габриеля звучала одна и та же пластинка: не пялься на нее. Он предпочел бы вообще на нее не смотреть. С другой стороны, на что же тогда смотреть, если не на нее?

Явно привыкшая к действию, которое производит на окружающих, не то итальянка, не то русская продолжала вести себя как ни в чем не бывало. Кивнула Габриелю. Представляться друг другу было ни к чему. И спокойно расспрашивала хранителя.

— А экскурсии с гидом у вас предусмотрены?

— Я же предупредил вас: мы закрылись. Хотя у меня есть помощник — Нисефор. Должно быть, спит где-нибудь. Холод его усыпляет.

— Счастливец, — проговорила она.

— Если его найти и разбудить, он расскажет детям много забавного.

— Замечательно. Пойдемте же.

Она улыбалась.

«Королевы тоже улыбаются, — мелькнуло у Габриеля. — Они выражают пожелание и ждут, улыбаясь, уверенные, что оно будет услышано. Разве у мужчины может быть что-то более неотложное, чем исполнение пожелания королевы?»

Г-н Жан поднял на Габриеля полный отчаяния взгляд.

— Вы с нами? Этот господин — выпускник естественнонаучного факультета.

Она сделала головой кивок и откровенно рассмеялась:

— Весьма польщена.

В ее черных глазах вспыхнули золотые искорки лукавства, которого ничем не удастся загасить до конца ее дней — ни удовольствием, ни горем, ни иными чувствами. Габриель вздрогнул. Он плохо знал женщин, разве что свою жену… Но каждому известно: стоит женщине произнести фатальное «да», как она выбывает из рядов женского рода, превращаясь в некий гибрид. Так уж случилось, что за четыре десятка лет, которые он прожил, ему не приходилось иметь дела ни с королевой, ни с лукавой особой. Захотелось не мешкая заполнить этот пробел. А это означало пойти по стопам отца. Габриель XI, живший среди каучуковых деревьев, без сомнений, смог бы просветить его относительно подвида «лукавая королева», на первый взгляд такого устрашающего.

Между тем хранитель продолжал:

— Нисефор — негр, и потому его научные убеждения далеки от ортодоксальных…

Королева нисколько не испугалась. Она выпустила руки двух непосед, и те опрометью бросились в галерею.

— Что ж, стоит послушать его точку зрения на эволюцию. Может, его рассказ нас согреет. — И быстрым шагом направилась вслед за детьми.

Секундой позже Габриель ранил, возможно, насмерть любителя мхов. Разочарованный многим в жизни: семьей, работой и генералом де Голлем (что за тоска, право, узнать, что тот выбрал себе в премьер-министры толстосума Помпиду!), хранитель держался за две-три идеи, одна из которых была следующая: общение с растениями научает человека безмятежности. Когда же он увидел, как его собрат-садовод чуть не лишился чувств и дрожащим голосом проговорил: «Помогите… Быстрее! Как удержать это чудо? Что можно показать ей?», бедняга утратил все иллюзии относительно успокаивающего действия ботаники на человеческую натуру.

— Есть один уголок… Пускать туда кого-либо строго запрещено. Но для вас…

— О! Спасибо!

Габриель чуть не вывихнул ему плечо в порыве благодарности.

— Галерея птиц… Вот уже годы, как ее закрыли из-за света… оперение выцветает. Хотя там не слишком весело…

— Вы спасли мне жизнь!

— Вы в этом уверены?

— Да здравствует Музеум!

Нисефор объяснял двум детям, прижавшимся к матери, место льва в эволюции.

Воспользовавшись паузой при переходе к чучелу гиены, г-н Жан предложил:

— Не хотели бы вы взглянуть на лучшую в мире коллекцию птиц?

Дети единодушно предпочли диких зверей.

— Что ж, ведите себя хорошенько. Жан-Батист остается за старшего. Будьте осторожны с крокодилами. Я скоро вернусь.

Хранитель, Габриель и не то итальянка, не то русская направились к лестнице.

На третьем этаже они миновали освещенную канделябром спину, обтянутую темной блузой, встрепанную шевелюру и подвешенный к мольберту белый холст: герр Крейенбюль за работой. Он писал кропильницу — самую большую из известных раковин. Погруженный в себя, он не заметил прошествовавшей за его спиной троицы.

Судя по его энергичным жестам, он воображал себя Ноем и по-своему боролся за сохранение видов. Я часто вспоминаю о нем, как и обо всех других статистах того рокового дня. Когда я заглянул в Музеум спустя какое-то время — уже после ремонта, — то пожалел, что его там нет. Он заслужил дожидаться вечности, упокоясь где-нибудь в галерее Эволюции, набитый соломой, как и остальные ее участники.

Стоя перед закрытой дверью зала с птичьими чучелами, г-н Жан рассказал об их плачевном состоянии: они были обречены на вечную тьму. Свет пагубно сказывается на оперении, нужно было попытаться сохранить оставшиеся краски.

— Прошу меня извинить. Добавить света нельзя.

Ключ, как и во всех приличных домах, лежал на шкафу. Г-н Жан встал на стул, пошарил, и наконец загадочный зал был открыт. Обычно добродушный Габриель чуть было не задушил хранителя, возвестившего о сокровищах там, где была лишь непроглядная дыра, в которой чуть брезжил свет синей лампочки, похожей на ночник в поезде или больничной палате.

Мало-помалу глаза привыкли к темноте, стали различать анфилады застекленных стеллажей, а посреди зала — некие фигуры темнее ночи и весьма угрожающего вида, наверное, птиц-хищников.

— Ну что? — поинтересовался любитель мхов, выдержав долгую торжественную паузу, во время которой слышался лишь скрип половиц. — Каково?

— Телефон!

Клич Нисефора потряс здание до основания и заставил задрожать всех участников космогонического процесса. И по прошествии тридцати пяти лет он все еще звучит в ушах Габриеля. По меньшей мере раз в неделю раздается в его снах, и тогда он просыпается весь в поту, и шепчет: «Дорогая!» А придя в себя, начинает улыбаться: благодаря этому кличу с африканским акцентом (как и все его соплеменники, Нисефор произносил «телефаун») все и началось.

— Вынужден вас покинуть. Уходя, закройте дверь. Оперение нуждается в полнейшей темноте.

Он испарился, оставив их наедине, во власти странного тревожного чувства.

— Может, все же чуть приоткроем окно? Кромешная тьма еще никому не вернула краски.

И не дожидаясь ответа, она отворила окно и створку. Яркий свет зимнего утра хлынул и осветил ее руку. Габриель увидел, какая у нее кожа. За те четверть часа, что прошли с момента ее появления, его глаза еще ни на секунду не оторвались от ее лица, несмотря на приказ, который он отдавал им: не забывать об элементарной вежливости и хоть ненадолго отвлекаться на что-нибудь иное. Но все было зря. Глаза перестали ему повиноваться. Даже в темноте они неотрывно следили за едва различимым профилем. Можно было решить, что знакомство состоялось, и кожа ее уже оценена. Ничуть. Подобная поспешность чужда логике встреч. Необходимы месяцы близости, чтобы узнать, какова кожа лица. В первое время делаются другие важные открытия: нежность губ, подрагивание ноздрей, очерк лица, скулы, волосы, и уж только потом самая непосредственная составляющая красоты.

За двадцать лет изучения ботаники Габриель приобрел немало знаний по части различного рода поверхностей. Он досконально изучил немало предметов как живых, так и неживых: с помощью взгляда и на ощупь (кое-кто считал, что нет необходимости поддерживать с растениями такой тесный контакт). Немногие, подобно ему, умели слышать призыв о помощи коры дерева, с виду такой неприступной в своей шероховатости (освободите меня от паразитов), или листочка нивянки, взывающей о влаге, несмотря на внешнее благополучие.

По своему обыкновению он долго не сводил глаз с руки, задержавшейся на свету то ли для того, чтоб согреться, то для того, чтоб обрести в бледных зимних лучах уверенность после темноты. Его пальцы сами потянулись к ее руке. Миг спустя он осознал, что навеки потерян. Неким знанием, мгновенно отпечатавшимся в каждой его клеточке, и даже больше — оставившем след на всех его будущих воспоминаниях, на мельчайшем его пожелании, — он знал, что отныне его жизнь станет одним сплошным ожиданием и сожалением — двумя страшными океанами: один предшествующий чудесному прикосновению, другой — следующий за ним.

Ее рука дважды вздрогнула, когда он ее коснулся, и замерла. Она была потрясена необычным обхождением и тем, что ее тело откликнулось на него.

Остаток дня и всю оставшуюся жизнь она снова и снова будет мысленно возвращаться к этому первому ощущению, породившему другие, что стало причиной, если не оправданием такого неправдоподобно долгого безумия.

В тот самый миг, когда его пальцы коснулись ее руки, длившийся сотую, миллионную долю секунды — можно было продолжать делить этот миг на еще более малые величины, первое доказательство демонических взаимоотношений любви со временем, — открылась граница, некий невидимый глазу барьер. Габриель с уже разбитым вдребезги сердцем стал проникать в мир женщины, о существовании которой еще час назад ничего не знал, чье имя станет ему известно лишь три месяца спустя ценой неимоверных усилий! Незнакомка тоже проникла в потаенный мир Габриеля.

Позже придет черед познакомиться с другими частями тела. Они стояли друг перед другом. Вереницы выцветших птичьих чучел взирали на них. Габриель, разбирающийся в утках, узнал египетскую свиристель, Tadorna casarca. Бедняжки, такие красочные — багрово-черно-охряные — при жизни, а теперь все как на подбор грязновато-серые. Откуда-то доносился детский смех. Кто-то говорил с немецким акцентом, должно быть, художник прервался на какое-то время.

Она взяла его за руки и повлекла к полосе света. Он подчинился. Она остановилась, подняла на него глаза — никто никогда не смотрел на него так серьезно — и произнесла:

— Ну вот и все.

Он повторил вслед за ней ее слова. Она поблагодарила его, слегка качнув головой, застегнула пальто и была такова. Он слышал каждый ее шаг так же отчетливо, как видишь речные камешки, переходя брод. Потом все стихло.

Прошло какое-то время, прежде чем Габриель овладел своими ногами и перестал задыхаться. Когда он спустился вниз, в галерее Эволюции уже никого не было.

Хранитель и его помощник пристроились в уголке холла и грели руки, держа их над электрообогревателем.

— Вы поговорили с птичками? Им нужно рассказывать сказки, чтоб они снова окрасились в разные цвета.

Габриель оставил вопрос Нисефора без ответа, направился прямо к г-ну Жану и отвел его в сторонку.

— Вы прочли ее имя?

— Чье имя?

— На пропуске, который она вам предъявила, было имя?

Г-н Жан нахмурился и пробормотал что-то невразумительное.

— Сожалею, вылетело из головы. Но вы ведь, кажется, женаты?

Габриель улыбнулся, поблагодарил его и того, кто прокричал слово «телефон», и вышел вон. В его распоряжении была лишь одна примета женщины, в которую он влюбился на всю жизнь: она в красном пальто с капюшоном.

Служители Музеума, наверное, в продолжение еще нескольких недель обсуждали случившееся на их глазах.

— Чудо любви и ее проклятие, — произносил Нисефор, фаталистически закатывая глаза, воздевая руки к небу и роняя их на стол со стуком, чем-то напоминающим там-там. Г-н Жан и не думал протестовать: где уж тут, ведь его давнишнему приятелю, такому охочему до любых измерений, теперь, чтобы преодолеть драму, потребуется помощь всех африканских духов. В очередной раз, несмотря на свое имя, Габриель двинулся навстречу чему-то, что превосходило его.

III

— Ты уходишь? — спросила жена, когда он вернулся.

Он только что закрыл входную дверь и стоял в прихожей. Расстегивая пальто, снимая шерстяные перчатки, он отвернулся от небольшого зеркала в вычурной оправе, подаренного на Рождество родителями жены («Это зрительно увеличит квартиру»), и уставился на мысы своих грязных ботинок: у него недоставало духу взглянуть, каков этот новый Габриель. Его мучило, как, показавшись на глаза подруге, с которой провел десять счастливых лет, погасить солнце, зажегшееся внутри, как приглушить музыку, как не пуститься в пляс?

Жена была совсем близко, за тонкой перегородкой. Он слышал ее дыхание, стук крышки о чайник. Он знал, что она смотрит в окно, на облезшее каштановое дерево.

— Если ты уходишь, не стоит меня обнимать на прощание. Я и так знаю, что ты меня обнимаешь. Всего тебе доброго.

Она знала его лучше кого бы то ни было.

Он мысленно обнял ее, снова застегивая пальто и натягивая перчатки. И, не захватив с собой ни одной книги, даже «Лорда Джима», даже «Ночь нежна», он спустился по лестнице и снова мысленно обнял ее. На улице, проклиная гены всех своих предков и их фамильное заболевание «любовь с первого взгляда», он снова обнял ее. Но человеческие руки коротки, и что значит обнять, если удаляешься навсегда?

IV

— Комнату? Прямо сейчас? Вы слишком многого хотите от Бога.

Очень пожилая дама, хозяйка гостиницы «Литературные и научные факультеты» сразу узнала садовника, являвшегося к ней каждый год, когда была нужда во встряске.

— А заранее предупредить было нельзя? Вы думаете, гостиница безразмерная?

Она продолжала буравить его взглядом, пока он не промямлил:

— Полагаю, шансов очень мало, — извиняясь таким образом за свое дерзкое намерение поселиться в месте, облюбованном, согласно рекламному проспекту, «величайшими университетскими деятелями с обоих берегов Атлантики».

— Попробую что-нибудь найти.

Нацепив на нос очки, старушка углубилась в свой кондуит — огромных размеров расчерченный лист с карандашными пометками, куда она заносила предварительные заказы на год вперед и в котором, кроме нее, не мог разобраться никто, к величайшему ужасу ее дочери, боявшейся даже предположить, какая чреда катастроф и дипломатических конфликтов ждет всех, если хранительница тайны регистрации предварительных заказов не дай бог захворает.

— Н-да, везет же некоторым.

Оказывается, один из постояльцев, профессор Принстонского университета, специалист с мировым именем по «Госпоже Бовари», каждый год наезжавший в Париж для ознакомления с черновиками Флобера, в связи с кончиной кого-то из близких должен был срочно уехать.

Старушка с некоторым сожалением протянула Габриелю ключ.

— Когда-нибудь вы останетесь ночевать на улице. От добра добра не ищут. Не играйте с Богом. Он всему ведет учет и может устать от ваших капризов. Ваш номер — шестнадцатый.

Она взяла мягкий карандаш и погрузилась в пасьянс: стереть одно имя, вписать другое, эта клеточка для этого клиента, та для другого…

Благословен будь специалист по Флоберу. Оставленный им номер был чудом: при нем имелся садик! Габриелю прежде не доводилось останавливаться там. Вытянувшись на постели, он какое-то время думал о чьей-то смерти за океаном, которой обязан был этим поистине королевским даром. Вскоре веки его смежились, и до утра кружились красные капюшоны вперемежку с серыми, словно призраки, птицами. Проснулся он совершенно разбитый. И ослепленный. Ночью был снегопад. Сквозь занавески в комнату проникал яркий свет. Щуря глаза, он умял два сочащихся маслом круассана и сказал самому себе:

— За работу!

Выбор гостиницы, предназначенной для scholars[7] в самом центре Латинского квартала, был не случаен. Хотя речь и не шла о работе над каким-нибудь научным трудом. Стоило его губам вслед за нею выговорить «Ну вот и все», как его ум стал одну за другой выдавать хитроумные стратегии, как взяться задело, чтобы побыстрее снова очутиться в поле действия ее чар. То, что он собирался предпринять, не имело ни малейшего отношения к знаниям. Целью было узнать имя и адрес незнакомки. Приходилось оказать давление на его величество случай: это диктовалось краткостью земного бытия.

А преимущество «Литературных и научных факультетов» было географического порядка: гостиница располагалась по соседству с почтенной Сорбонной, где Габриеля, возможно, ждут сведения, в которых его сердце нуждается, чтобы продолжать биться.

— Вам не было назначено? — Лицо секретарши исказилось словно от невралгии. — Говорите, что дело не терпит отлагательств и что вы знакомы с ректором?

Габриель дважды кивнул.

— Пойду узнаю.

Минуту спустя ректор обнимала его. Это была блондинка лет под пятьдесят, веселого нрава, властная, хитрая, по профессии археолог. Она не долго занималась раскопками, оставив их ради менее пыльных автомобилей, коктейлей и прочих административных благ. Они познакомились лет пятнадцать назад в Сиенне, на площадке башни, с которой обозревали окрестности, она — пользуясь передышкой в раскопках («У меня все чаще появляется желание все бросить. Земля нуждается в своих тайнах»), он — окончив университет и желая набить себе глаз перед тем, как приступить к созданию своих собственных проектов («Тоскана врезается в мой мозг, как грамматика»).

Вечером того дня она поведала ему о своих любовных переживаниях: у нас только одна жизнь, нужно все испробовать…

Супружеская верность Габриеля приводила ее в отчаяние, и потому она тут же согласилась помочь ему и аннулировала все назначенные на утро встречи.

— Но президентский совет университета уже собрался! — попыталась было образумить ее секретарша.

— Скажите им, что меня срочно вызвал министр.

— А ваш польский коллега?

— Католики терпеливы…

Оживившись, словно ребенок, предвкушающий подарки, практичная, словно прораб на стройке, она вложила всю себя в новое дело.

— Да, господин директор коллежа, послушайте же меня — Патрик в восьмом или седьмом классе и Жан-Батист в шестом или пятом. Разумеется, из одной и той же семьи. Фамилии не знаю, иначе не тревожила бы вас. Да, я жду.

Щеки ее горели, рукава были засучены, она помолодела лет на двадцать.

— Похоже, они думают, что я спятила — отыскать два имени среди трехсот тысяч… Слава богу, что она мать семейства, иначе ищи ветра в поле. Теперь когда ты сошел с пути истинного, тебе надо быть порешительнее. Я не всегда смогу тебе помочь. Да? Слушаю, господин директор. Ничего? Тьерри в седьмом, Валентен в первом. Погодите, я сверюсь. — Габриель отрицательно водил головой. — Нет, благодарю вас. Что касается распределения стажеров, я вам отвечу на следующей неделе.

К полудню обзвонили одиннадцать коллежей и восемь лицеев. Никаких следов. Многие парижане выбрали для своих отпрысков имена Патрик и Жан-Батист, но возраст не совпадал.

— Ты уверен, что они на самом деле существуют? Завтра продолжим, приходи в восемь.

Поиск длился три недели. Три недели Габриель подбадривал по телефону своих сотрудников из агентства по созданию садов и ландшафтов, созданного им одиннадцать лет назад и названного Оливье-де-Сер в память о юношеском увлечении книгой этого автора.

— Не тревожьтесь по поводу моего отсутствия. Проект, над которым я тружусь, прославит нас и сделает богатыми.

Три недели изнурительных кошмаров по ночам в шестнадцатом номере, три недели ежедневного пребывания в стенах Сорбонны при нарастающей ярости ректора ввиду собственного бессилия («Если уж я не способна отыскать двух детей…»), три недели подозрений в предательстве («Габриель, не мог же ты влюбиться в женщину, выбравшую для своих детей частное образование?»).

Подозрения оправдывались. В незнакомке, как ему показалось, было что-то глубоко католическое: радость, легкость, пьянящая смесь владения собой и сумасшедшинки, бывшие, несомненно, дарами исповеди.

Вечером в гостинице Габриель подводил итоги: Эльзасская школа, лицей Станислава, лицей Сен-Луи-де-Гонзага. Поиски уже вышли за пределы Парижа: Сен-Никола д'Иньи, Сен-Мартен де Понтуаз, Сен-Жан де Бетюн (Версаль)…

Все было напрасно. И в обучении у монахов тоже не числилось двух херувимчиков.

Наконец блеснула надежда, как раз в тот день, когда он собирался, как пишут в газетах по поводу исчезновения в морской пучине или в снегах Монблана, «прекратить поиски». Уже были опрошены все лица, возглавлявшие учебные заведения Парижа и других французских городов. Ответ был один: «Весьма сожалею, госпожа ректор, был бы рад оказать вам услугу, но это не в моих силах».

— Габриель, или тебе это приснилось, или же ни на какой скрижали не значится, что ты должен еще раз увидеть эту женщину.

Он покачал головой и готов был откланяться, как вдруг судьба взяла его за руку, открыла невидимую прежде дверь, подтолкнула и стала наблюдать, как он барахтается в новых обстоятельствах.

С самого начала поисков в кабинете ректора до Габриеля доносились из приемной разъяренные возгласы несчастных уважаемых лиц. Один президент, потеряв терпение, ринулся в секретариат и набросился на машинисток:

— Вашей начальнице не пройдет даром оскорбление, нанесенное исторической области Луара!

Профсоюз родителей учащейся молодежи открыл окна и стал выкрикивать:

— Нас не желают принимать, ваши дети в опасности.

В результате по рю-дез-Эколь прокатилась манифестация поддержки.

Ректор только отмахивалась от всего, считая, что в первую очередь нужно помочь кровоточащей душе Габриеля. Появление в кабинете своей злосчастной правой руки она восприняла с раздражением:

— Ну что еще?

— Правление. Образование по переписке просит вам передать, что не может больше ждать. Их поджимают сроки отправки работ в Севррную Америку. У дипломатической вализы свое расписание.

— Как же мы о них забыли! — стукнула себя по лбу г-жа ректор.

Выбежав из кабинета, она перехватила возмущенных посетителей на лестнице, пролепетала что-то о неотложной встрече со своим коллегой из Германии, привела всех к себе в кабинет и представила Габриеля как журналиста, занятого написанием статьи о состоянии умов наших юных представителей за рубежом.

— Французы — известные домоседы. Если же детей наших редких смельчаков станут плохо обучать, никто не пожелает жить за пределами родного шестиугольника. Но тогда надо распрощаться и с зарубежными рынками!

Правление Обучения по переписке, забыв о праведном гневе, глупо улыбалось, видя, как высоко оцениваются их усилия. Ректор продолжала, указав на Габриеля:

— Не согласились бы вы принять в свою команду этого господина в качестве стажера? В тесном контакте с вами ему было бы легче подвести итоги.

Идея была воспринята на «ура», оценена как показатель тех доверительных отношений, которые должны устанавливаться между прессой и системой национального образования — двумя основами демократии, и т. п.

Встреча была назначена на тот же день, стороны расстались в полном восторге друг от друга.

— Остается надеяться, — шепнула ректор на ухо Габриелю, — что мальчуганы и впрямь существуют. Ты не мог бы в следующий раз выбирать что-нибудь попроще?

— Это семейное.

— Бедный Габриель. Удачи, и возвращайся опять, когда захочешь окончательно поломать мою карьеру.

V

— Бедный Габриель!

Тот, кого я не видел уже лет десять, которого просил — в письмах, телеграммах, по пневматической почте — держаться от меня как можно дальше и предупредить, если ему вдруг вздумается нагрянуть в Париж, чтобы я успел сбежать, тот, с кем я избегал говорить по телефону, чтобы не поддаться его очарованию или своим чувствам, от кого я унаследовал сны, неприемлемые для добропорядочного супруга, кто днем напускал на меня совращающие порывы пассатов и сирокко, чтобы побудить к путешествию, то бишь к отступничеству от своих жизненных принципов, тот, от кого мне пришлось час за часом отгораживаться, никогда не ослабляя бдительность, чтобы продолжать вести образ жизни, как у всех (стабильное место работы, стабильная семья), словом, Габриель XI, мой отец, сидел в глубине кафе «Попугай» на авеню Галлией в Жюан-Ле-Пен.

Он ничуть не изменился. Все такой же живой, веселый, энергичный и кругленький, похожий на резиновый мячик, особенно с этой его привычкой набрасываться на все — слово, идею, название города, женские духи.

Его всегдашний страх быть узнанным, когда он с сыном, тоже никуда не исчез. Гротескный камуфляж — черные очки, тирольская шляпа, совершенно не вяжущаяся с провансальскими декорациями — всеми этими афишами, возвещающими о грядущих корридах, и набитыми соломой рыбами-скорпионами. Он сидел спиной ко входу, но все время оборачивался и вздрагивал, когда кто-то входил в кафе.

— Ты неважно выглядишь, Габриель. Чем обязан этому примирению?

Он буравил меня своими глазками, спрятанными за дымчатыми стеклами очков. И забыл о слежке за входной дверью. Он наверняка уже обо всем догадался. Сын, возвращающийся к отцу после десятилетнего перерыва, явно нуждается в помощи. А какого рода помощь может оказать ему уже очень старый бывший каучуковый король? Разве что поделиться богатым любовным опытом.

Отступать было некуда. Следовало приступить к рассказу. Я собрался с духом. Приятно было посреди зимы пропустить стаканчик вина.

— Ну что, малыш, я ошибаюсь, или гены одержали-таки верх? Имей в виду, меня это ничуть не радует.

Но все его лицо светилось, свидетельствуя об обратном. Добро пожаловать в страну предков! Чтобы отпраздновать такую приятную для него весть, он снял очки и шляпу, делавшие его похожим на неумелого агента спецслужб. Его веки подрагивали от возбуждения, щеки порозовели. Он молчал. Но я угадывал, какого рода фразы пробегали в его уме, подобные облачкам в небесах над Ирландией. Добро пожаловать в царство немыслимых красоток и приправленных перцем страстей.

Он накрыл ладонью мою руку. Взгляд его был прикован к моему лицу. Помимо радости, в нем было что-то еще: то ли мерцание, то ли отблески старости и одиночества. Но не станем же мы плакать оттого, что наконец встретились. И на сей раз на выручку нам пришло вино.

— Слушаю тебя.

Он снова озарился радостью. Жгучее любопытство сделало его моложе на двадцать лет. Я приступил к рассказу с того, что произошло 1 января.

— И ты тоже на Новый год… — Это вырвалось само собой из глубин его существа. — Прости, не сдержался. Я только хотел тебе сказать… Вовсе не плохо иметь в мире кого-то очень похожего на тебя. Вот и все. Больше я не стану тебя перебивать.

— Господа останутся ужинать?

Пенсионеры, составляющие большую часть клиентуры «Попугая», успели побывать дома во время сиесты, затем вернулись, чтобы выпить чаю, и вновь разбрелись по домам. За окнами все окрасилось в желтые цвета — значит зажглись фонари. Сосновая роща потонула в темноте. Официант сменил однобортный пиджак на более шикарный — с запахом.

— Бог мой, ночь на дворе! — выпрямившись, воскликнул Габриель-старший. — Я и не заметил, как пролетело время.

Он был словно не в себе, судорожно напяливал шляпу, надевал очки.

— Папа…

Ну вот, мне удалось-таки выговорить слово, которое с возрастом трудно слетает с уст. Результат не заставил себя долго ждать: он потрясенно уставился на меня.

— Да?

— Ты не думаешь, что самое время?

— Какое время?

Его пальцы забегали по тирольской шляпе. Если так пойдет дальше, он, пожалуй, сломает перо.

— Ну, время признаться им. В том, что произошло.

— Я тебе позвоню. Где ты остановился?

— Отель «Хуан бич».

Отец ушел.

Вытянувшись на слишком мягкой постели в гостиничном номере, не сводя глаз с женщины в голубой шляпе — репродукции с полотна Матисса, — я вновь и вновь мысленно возвращался к поразительной чуткости отца, стоило зайти речи о любви. Он был непревзойденным мастером по части различного рода предположений.

— Предположим, ты ее найдешь, и, тронутая твоей настойчивостью, она согласится уступить тебе. Стоит ли желать этого? Посмотрим. Стоит-то стоит, но куда ты ее поведешь? В гостиницу? Чтобы свести этот дар небес к банальной интрижке? Чтобы влиться в армию изменяющих женам? Чтобы предаться любви на множество раз оскверненных простынях? Чтобы позволить насмешливым взглядам прислуги пачкать ваше первое свидание? Ну уж нет. Дудки. Может, напроситься к другу? Едва ли это лучше: сообщнический дух, неизбежно возникающий в таких случаях между мужчинами, нарушает эксклюзивный характер свидания. Нарождающаяся любовь никак не вяжется с армейским панибратством. Позднее этого не избежать, когда настанет час подбирать и склеивать осколки после того, что ты натворил. Но не будем забегать вперед и портить начало. Снять квартиру? Одно из двух: либо ты там живешь — а у женщин на это нюх, — и она может испугаться (он что, хочет поселить меня здесь?) или испытать отвращение (сколькие перебывали здесь до меня?), либо ты там не живешь, и, кроме постели и музыки, там ничего нет — тогда ваше общение рискует ограничиться рамками телесных удовольствий, а ведь оно должно охватывать все области…

Телефонный звонок прервал размышления Габриеля.

Габриель XI на том конце провода сейчас был менее красноречивым. Его голос превратился в некое пришепетывание, затравленное шипение:

— Не могу говорить. Они сейчас вернутся. Завтра в одиннадцать на авеню Вестер-Веймисс, 13, Канны, Ля Бокка. Доброй ночи.

Дама в голубой шляпе с интересом взирала на меня со стены. Казалось, она была довольна нами, мужчинами Орсенна. Женщины по-настоящему интересуются только одним — самым главным в жизни: любовными историями. Она мне желала успеха.

Дело было за малым: отыскать мою единственную и неповторимую.

VI

О перипетиях любовной жизни моего отца мне было известно все. Он поведал мне о них в баре «Юнивер» в городе Сен-Мало, окруженном крепостными стенами, в день моего бракосочетания.

— Габриель, согласен ли ты с тем, что перед тем, как дать клятву верности, нужно узнать самого себя? — начал он.

Мои мысли витали в облаках, и я не сразу понял, куда он клонит.

— Так вот. Даже с учетом игры генов ты все равно мой сын. Согласен?

Я не отвечал, попивая шоколад и рассматривая развешанные по стенам фотографии, на которых были корабли.

— Дальше: знать себя — это знать меня. Я слегка смущен. Особенно в связи с предстоящей церемонией. Но именно поэтому и считаю своим долгом поговорить с тобой. И как можно скорее. Я не задержу тебя. У тебя и так хлопот в этот день хватает. Ну так вот. Габриель, ты меня слушаешь? Помимо твоей матери, у меня были еще две женщины. Две сестры.

Вот в этот момент он и вручил мне снимок. И я взглянул на него, что было фатальной ошибкой, но что мне оставалось делать? Это была фотография тридцатых годов: две девушки с ракетками в руках, в длинных юбках, на волосах — повязки. Одна — блондинка, улыбается. Другая — брюнетка, с пристальным взглядом, вопрошающим, что есть тайна мира.

Тут до меня дошло, я встал и взял отца за руку.

— Спасибо за честность. Но мы должны расстаться. Хотя, может, уже и поздно. Три женщины. У моего отца было по меньшей мере три женщины в его жизни! А я-то, дурак, собираюсь сказать «да» одной, слышишь, одной-единственной, раз и навсегда. Ты хочешь разладить мою свадьбу, мое счастье, до того, как оно началось? Да?

Я был весь в огне. Молодой, полный правил, убеждений и страхов.

На нас стали оборачиваться, посетители в основном были моряками. Видимо, не отдавая себе в том отчета, я начал рычать.

Схватив отца за правое плечо — он был в смокинге, — я потащил его к выходу. Он безропотно подчинился. То же самое произошло у него однажды и с его отцом. Приглашенные на свадьбу уже собрались перед замком, который в Сен-Мало служит мэрией.

Я крикнул им: «Сейчас вернусь», а вслед за тем и нечто невероятное: «Я буду вовремя, когда потребуется мое согласие». Я хорошо помню это, поскольку мне много раз об этом напоминали.

Я запихнул отца в такси, и мы покатили к вокзалу. Он молчал. Кто способен роптать на судьбу?

Он позволил засунуть себя в поезд, отправляющийся в Ренн. Перед тем как вернуться на собственное бракосочетание, я дождался, пока состав исчез из виду. Я был взбешен и одновременно напуган. Узнать о полигамии отца… в такой день… и без того уж не стоило выбирать Сен-Мало — порт, корабли, маниакальное желание странствовать, повидать мир… А ведь брак-то — это нечто противоположное: оседлость, упорядоченность.

А сам снимок я обнаружил некоторое время спустя. Под аплодисменты, смех, вспышки я произнес «да» и в поисках ручки, чтобы расписаться в книге актов, сунул руку в карман… Сестрички были там. Я покраснел. Это приписали волнению.

VII

Свернув с широкой артерии, ведущей к Круазетт, Габриель оказался на авеню Вестер-Веймисс — узкой улочке, поднимающейся в гору среди серых стен, с которых свешивались плети мимозы и тамариска. Ворота загородного дома под номером 13 чем-то напоминали монастырские.

Я долго не решался дернуть колокольчик. В конце концов, ничто меня к этому не принуждало. Никакой другой город не позволяет так легко бежать от себя, как Канны: поезда, такси, автомобили внаем, аэропорт Ницца — Лазурный берег…

Странный вопрос не давал мне покоя: «Доживи моя мать до наших дней, согласилась бы она провести остаток жизни вместе с двумя сестрами? Три жены отца…»

Две пожилые дамы.

Время их не пощадило: высушило, изгрызло одну, слегка раздуло другую, и обеих сделало желтыми. И все же верх над ними не одержало. Их сразу можно было признать: да, это они, любительницы тенниса, Клара — напористая, во всем любящая доходить до края, и Энн — деловая женщина, неутомимая добытчица. Их элегантность устояла под натиском лет. Такого рода люди никогда не сдаются. Только смерти по силам одолеть их красоту.

Две старые англичанки, одетые в одинаковые или почти одинаковые палевые платья в цветочек.

Клара забавлялась с фотоаппаратом «Лейка». Энн, хоть и прилегла на шезлонг, все время была в движении: приподнималась, теребила листву магнолии.

Они не замечали нашего присутствия. У нас с действительностью свои отношения — когда надо, мы умеем превращаться в призраков. Сестры продолжали беседовать, словно нас не было вовсе.

— Ты не находишь, что он какой-то странный последнее время?

— Мне это тоже приходило в голову. Думаешь, завел себе кого-нибудь?

— Ну что ты, в его-то годы!

— Витает в облаках больше обычного, что правда, то правда.

— Если мы будем уделять ему больше внимания, может, он остепенится?

— Да какое там, он ведь по природе своей кочевник.

Рассуждая, Клара приложила «Лейку» к правому глазу и стала примериваться, что бы ей заснять в саду. Никогда не знаешь, что может случиться, пусть даже на дворе зимнее утро, сиротливо и пусто, и дом XVIII века затерян среди сверхсовременных загородных вилл дантистов, вышедших на пенсию и поселившихся в облюбованном ими пригороде Канн. Клара нажала на кнопку, и оба Габриеля, бредущие по саду один за другим, попали в кадр.

— Кто этот красавец-мужчина в расцвете лет? — удивилась Клара.

— Мой сын, — ответил Габриель.

Она продолжала по старой профессиональной привычке нажимать на кнопку.

Три снимка той сладчайшей минуты в твоем распоряжении. На первом — Габриели, крадущиеся по саду, словно по минному полю: на носочках, со всеми предосторожностями неверных мужей, возвращающихся домой в четыре утра. На втором — прямо-таки олицетворение реванша в чистом виде: слегка потрепанный в течение каких-нибудь пяти десятков лет двумя сестричками Габриель XI, сложив губы сердечком, заявляет им, что у него есть сын, причем выношенный другим чревом. Глаза блестят, на губах легкая улыбка. Он даже кажется выше, чем на самом деле, да и стройнее — видно, распрямился, чтобы выдать им эту новость. Щеки пусть и не дотягивают до романтической исхудалости, которой он бредит с молодых ногтей, все-таки хоть немного, да утратили младенческую припухлость. Вообще в такие минуты в человеке вылезает что-то мелкое, суетное, мстительное! Но отец такой трогательный! К тому же, если знать историю его жизни с Энн и Кларой, имеет право на некоторую моральную компенсацию.

Третий снимок дает возможность полюбоваться произведенным эффектом: сразу после того, как аппарат зафиксировал триумфатора, он был направлен и на одну из его жертв: вечную хлопотунью Энн, явно захваченную врасплох. Рот ее открыт, палец указует на того, кто только что сделал важное признание, во взгляде — недоверие, борющееся с гневом: значит, ты посмел с другой, тогда как меня заставил сделать аборт! Помнишь? Надеюсь, ты поступил так, чтобы не причинять боль Кларе. Словом, дама в летах и в глубоком душевном потрясении.

Клара медленно опускает руку с фотоаппаратом.

— Замечательно. Но ты должен дать нам объяснение. Разве нет?

Осмелившись наконец представить своего сына двум женщинам, с которыми прошла его жизнь, Габриель XI, казалось, переоценил свои силы. Подхватив на ходу складной стул — такими пользуются режиссеры-постановщики, — он оттащил его в конец сада. Согнувшись в три погибели, уткнувшись подбородком в колени, он уставился на водоем с голубой водой, явно надеясь обнаружить там выход из создавшегося положения.

У меня же возникло сильнейшее искушение дать деру, оставив их самих разбираться с их жизнью, в которой для меня не было места. Но подметив в глазах обеих подруг отца больше любопытства, чем досады или обиды, я стал рассказывать о себе.

Для начала я попросил извинить меня, поскольку у любого ребенка весьма ограниченное видение отношений между родителями. «Та, которой предстояло стать моей матерью», — так я выразился с несколько смешной, согласен, торжественностью, — приехала в Париж, чтобы принять участие в демонстрации против готовящейся колониальной выставки. Она и ее друзья-баски установили на улице перед зданием, где заседали ответственные за выставку чиновники, макет типичной деревушки — с домиками, чучелом быка, игроками в баскский мяч, — а рядом граммофон с широким раструбом, чтобы заводить песни на баскском языке. Насмешливым зевакам она объясняла, что Франция обращается с их страной как с колонией. Тут-то и появился Габриель XI, привлеченный шумом, доносящимся с улицы до его кабинета.

«Тот, кому предстояло стать моим отцом» мгновенно оценил ситуацию и возможную для себя пользу. Как один из чиновников, ответственных за проведение выставки; он пригласил делегацию подняться, выслушал их требования, после чего распрощался с молодыми людьми, попросив девушку еще раз изложить ему суть дела.

Всю вторую половину дня, за ужином, на который он ее пригласил в ресторан на авеню Домениль, и после ужина, она рассказывала ему о жизни басков, контрабанде, переходах через горы под носом у таможенников, путешествиях на край света в поисках работы, паломничестве в Сантьяго-де-Компостелла. Словом, о сущности баскского народа. Стоит ли говорить, что моя будущая мать блистала красотой. Да такой занятый человек, как Габриель О., и не стал бы выслушивать дурнушку.

Пожилые дамы покачали головами: молодой Габриель не теряет головы, даже когда волнуется. По их мнению, видимо, это было качество редкое для мужчин и потому достойное того, чтобы его отметили.

Странное дело: чем больше я говорил, тем моложе становились мои слушательницы — возраст, подобно слою пыли, сдуваемому ветром, сходил с них. Сквозь теперешние черты проступали прежние, глаза залучились радостью, морщины разгладились. «Да наш Габриель просто хват!» — было написано на их лицах.

А тот пребывал в прострации.

— Куда же мы пойдем? — спросила девушка, когда они вышли из ресторана.

Было два часа ночи.

Они вернулись туда, где днем шла подготовка к грандиозной Выставке.

— Ночной дозор! — бросили они недовольному сторожу.

В рабочем кабинете Габриеля дрожал зеленоватый свет аквариума — модели того, который должен был разместиться в нижнем этаже постоянной экспозиции музея колоний. Моя будущая мать не пожелала лечь.

— Вы правы, — шепнул ей мой будущий отец, — члена боевой организации нельзя заставить лечь.

— Смотрите-ка, он сделал его стоя, — выдохнула Энн. Множество раз слышал я от матери одну и ту же фразу, не понимая ее значения: «Члена боевой организации нельзя заставить лечь».

За ее спиной плавали гигантские морские черепахи — это было единственное, о чем она мне рассказала.

С тех пор они больше не виделись. Мать не сказала отцу о моем рождении. Звали ее Отксанда. Впоследствии она погибла в дорожной аварии. Дело было какое-то подозрительное, но полиции было не до того. Только тогда отцу сообщили о моем существовании. Он стал заботиться обо мне.

Сестры молча разглядывали меня. Они больше не улыбались. Прошло несколько долгих минут, по морю проплыл парусник. Энн встала, куда-то ушла, вернулась. В руках у нее были шампанское и флейта. Они продолжали разглядывать меня с непривычной, судя по всему, для них серьезностью. И по очереди повторяли:

— Добро пожаловать в нашу семью. В нашу странную семью. Будь как дома.

Габриель XI так ни разу и не шелохнулся.

— Мы совсем забыли о виновнике торжества! — воскликнула Энн, нарушив некое очарование, установившееся в саду.

Они бросились к нему, чуть не силой вытащили его из режиссерского кресла и, подхватив под руки с обеих сторон, привели в дом. Бедняга Габриель XI, еще час назад торжествовавший, теперь вернулся к своей обычной роли — любимца двух королев. Они целовали его в щеки, лоб и повторяли:

— Ведь это не единственный твой секрет! У тебя есть и другие дети?

— Наша семья — твоя семья!

За обедом я убедился, что Господь не обделил их аппетитом: кальмары, султанка, тысячелистник и пирог Париж-Брест. Безостановочно поглощая пищу, они не сводили с меня любопытных глаз.

— Как жаль, что твоя мать умерла. А то бы зажили все вместе.

Старости на зависть легко даются иные вольности. Габриель XI восседал во главе стола эдаким маленьким Ноем посреди ковчега.

VIII

Вернувшись в Париж, исполненный новых сил и чувствуя поддержку трех экспертов в науке любви, Габриель явился в департамент Обучения по переписке и погрузился в исследование разложенных по странам досье.

Прошла неделя. И вот однажды, часам к четырем пополудни, открыв зеленую корочку с надписью «Аргентина», он понял, что близок к заветной цели.

В те времена документы еще писались каллиграфическим почерком. Именам и фамилиям было вольготно на белых страницах. Когда он дошел до заголовка

Буэнос-Айрес и его пригороды

Лицей Жана Мермоза

сердце перестало биться в обычном ритме.

Все было на своих местах: Патрик в восьмом классе, Жан-Батист в шестом, одинаковая фамилия, от которой веяло дружной, сплоченной семьей и запертым на всевозможные замки и задвижки миром, в который вход ему, Габриелю, был заказан.

— Я могу взглянуть на их работы?

Уроженка Антильских островов, которую ему дали в помощь, проследовала к железному шкафу. Пальчики с лакированными ноготками пробежались по папкам и вытянули одну из них, пухлую, как подушка.

— Завтра верну.

Помощница спохватилась, но было поздно. Габриель уже сбегал по лестнице. Ему и невдомек было, что существует циркуляр 63В18, запрещающий подобного рода заимствования.

В номере 14-м своего любимого отеля, освободившемся благодаря ревматизму хозяйки (больные пальцы иногда стирали лишнюю клеточку в ее регистрационном листе), Габриель погрузился в мир тех, кому было предназначено стать частью его жизни, — мир двух призраков, которые год от года будут становиться все старше и о которых ему будет известно все, хотя больше и не придется встретиться.

Патрик был слаб в грамматике, зато задачки щелкал как орешки.

Жан-Батист, казалось, увлекается лишь латинскими склонениями.

Утром Габриель, с конвертом в руках и робким, как у соискателя на вакантную должность, видом, дожидался перед дверью министерства. Смирением, редким у журналиста, за которого он себя выдавал, он заслужил прощение, хотя его поступок и был расценен как возмутительный. Не последнюю роль сыграло и то, что ему покровительствовала сама всесильная г-жа ректор.

Работы учеников из Буэнос-Айреса были возвращены с пометками, да какими! Вместо кислых и унылых «Неловкая фраза», «Клише», «Тяжеловесно» на полях сочинения «Ваши впечатления от пампы» запестрели похвалы: «В этом абзаце передан простор», «Прекрасна мелодика фразы», «Загляните в словарь танго». Не обошлось и без критических замечаний, правда, смягченных, насколько это было возможно. «Знаю, нелегко говорить сразу на двух языках, но ваш испанский — прямо-таки людоед: взял и проглотил букву „h“ в слове „theatre“, и отступлений вроде: „Кстати о пампе: известна ли вам история Орели-Антуана де Тунена, уроженца Перигора — попросите маму показать вам это место на карте Франции, — короля Патагонии и земель, лежащих к югу от 47-м параллели (не забудьте объяснить мне в следующий раз разницу между меридианами и параллелями), закончившего свои дни фонарщиком в Туртуараке, близ Бордо?“

Чиновники из департамента образования по переписке, ознакомившись с его пометками, признали в нем своего и даже пригласили на коктейль в честь отъезда уроженки Кот-дю-Нор, одного из столпов данного образования.

Просьба Габриеля в течение двух-трех месяцев продолжать занятия с учениками была удовлетворена, удивительным показалось лишь то, что он не пожелал познакомиться с другими детьми, находящимися в других странах, на что он ответил следующее:

1) Аргентина — страна, по преимуществу состоящая из иммигрантов, и представляет собой как бы всю планету.

2) К чему разбрасываться? Не лучше ли сосредоточить внимание на этих двух случайных незнакомцах: Патрике и Жане-Батисте?

До тех пор Габриель поддерживал с письменностью лишь сугубо утилитарные отношения, куртуазные, но не теплые. Он старался уместить не более чем на странице каждый из своих ботанических проектов, сопровождая их загадочными в силу краткости комментариями к рисункам. Изложив свой замысел на бумаге, он обычно брал заказчика под локоть и вел его на то место, где! предстояло разбить сад, а уж там говорил часами.

Теперь по вечерам в гостиничном номере — то 14-м, то 16-м, то 12-м, то 17-м, в зависимости от динамики смены жильцов, — он открывал для себя мир слов с их изначальной непокорностью, закоренелой привычкой вести кочевой образ жизни, с присущим им гурманством, нескромностью и манерой повсюду совать свой нос, а потом давать деру через черный ход.

В свои сорок лет он обратился к познанию очевидных вещей, таких, к примеру, как: влюбленный что капер, чьими кораблями стали бы слоги. Капер-влюбленный засылает корабли-слова далеко за горизонт. Туда, где произрастают растения, из которых потом получают пряности. А тот, у кого не хватает слов, так и остается в порту: едва появившись на свет, он уже дает течь, идет ко дну, растворяется в банальностях, покрытых жирной пленкой.

Словом, Габриель крепко сдружился со знаниями, опьяненный чувством. Он цеплялся за них, как за последнюю надежду. Его стол ломился от словарей, как некогда от набросков.

Некое словесное безумие овладело им в первой четверти 1965 года и больше его не покидало. А когда б не оно, разве осмелился бы он рассказывать так подробно одну из самых любострастных историй на свете?

Как он и полагал, его заметки на полях пробудили любопытство матери Патрика и Жана-Батиста.

— Мама, посмотри, что он написал!

— Мама, его заметки длиннее моего сочинения!

Конверты с официальным штампом не привыкли к такому вниманию. Прежде дети прятали их, не распечатывая, в шкафу за футбольными бутсами, там, куда родителям не вздумается заглянуть. Иные почтовые отправления, заподозренные получателями в возможности содержания укоризненных слов по поводу полного невладения дробями либо творительным падежом, заканчивали свои дни в илистых водах Ла Платы под сообщническим оком консьержа, которому внушили: «Мы никому не скажем, что ты стащил бочонок вина шато-фижак, а в придачу подарим специальный выпуск „Мируар де спор“, посвященный кубку мира по футболу».

Теперь, стоило почтальону заметить конверт с магическим штампом «Обучение по переписке», как он тотчас менял маршрут, спеша доставить его по назначению и обменять на щедрые чаевые.

— Мама, мама, послушай…

Получив обратно сделанное им задание, адресат начинал вызванивать мать, где бы она ни находилась, пусть даже на заседании по сбалансированию французской торговой политики.

— Это может подождать до вечера?

— Не может. Послушай.

И сын принимался читать заметки на полях стажера по имени Габриель, касающиеся появления цифры «ноль» или повседневной жизни театральной труппы во времена Мольера.

Повесив трубку, г-жа В. еще некоторое время не могла переключиться на обсуждение аргентинского долга Франции. А по вечерам, на званых ужинах, где она обязана была присутствовать по роду своих профессиональных обязанностей, она не скупилась на похвалы в адрес французской системы образования, особенно образования по переписке — неожиданного нововведения в стране, известной своей склонностью к домоседству, породившей — что правда, то правда — гениальных писательниц, творивших в эпистолярном жанре, таких, как г-жа де Севинье[8].

«Благодарю вас за то внимание, которое вы уделяете моим сыновьям», — написала однажды г-жа В. на визитной карточке с тиснением в ответ на дополнения, сделанные Габриелем в последнем творении Жана-Батиста на тему «Какие уроки можно извлечь из „Льва“ Жозефа Кесселя[9]?» Она и не подозревала, что ее учтивость приведет ее в ловушку, из которой ей уже больше никогда не выбраться.

Габриель ответил, что педагогика — самая восхитительная и ответственная из обязанностей. И добавил: не замечала ли она у Патрика, в целом такого живого и трогательного ребенка, сбоев в арифметике? Письмо заканчивалось сожалением «не иметь возможности встретиться со своими любимыми учениками».

Г-жа В. была того же мнения: да, она тоже обратила внимание на недочеты Патрика в этой области и надеялась, что это пройдет. И спрашивала: не следует ли ему на сон грядущий повторять таблицу умножения, особенно на 7, 8 и 9?

Так между ними установилась переписка, которая постепенно вышла за рамки образовательного процесса и затронула более приятные для всех без исключения женщин темы (из тех, в которых можно признаться): английские сады, тибетские прорицатели, необычные салаты — для женщин то же самое, что для мужчин — футбол.

Мужу и в голову не пришло обеспокоиться завязывающейся перепиской. Он находился во втором сложном для мужчины периоде, когда появляются первые признаки старения организма, где-то к пятидесяти годам. Сорокалетний мужчина обычно еще мнит себя бессмертным и всемогущим. Одним из проявлений его спесивого скудоумия было восприятие всех чиновников как людей низшего сорта, самые презренные из которых — учителя, соглашающиеся на нищенские оклады. А вот дети были более бдительны.

— Мама, тебе не кажется, что с некоторых пор он больше общается с тобой, чем с нами? — шепнул Патрик, обнимая перед сном свою благоухающую и одетую в вечернее платье мать.

Это последнее предупреждение было пропущено ею мимо ушей, и в своей ближайшей командировке в Париж, до предела заполненной служебными и семейными делами, она не преминула выделить часок для встречи с замечательным педагогом своих детей.

Полеты на дальние расстояния способствуют погружению в себя. Не без помощи красного мартини она высоко оценила свои материнские качества и проспала до самой посадки.

Садовники и ландшафтные художники как никто знают толк в счастье, ведь они только тем и заняты, что набрасывают его очертания для своих заказчиков.

В агентстве «Оливье-де-Сер» все давно уяснили, что за «проект» не дает покоя их директору. И окрестили его «Рай земной». Когда же влюбленный шеф удостаивал их своим посещением, интересовались, как идут дела.

— Рай земной? — переспрашивал Габриель, начиная светиться и нисколько не удивляясь. — Дело подвигается, хотя и приняло неожиданный поворот.

IX

— Вы кого-то ждете?

Официант с большим медным подносом в руке, поднятым на высоту левого уха, с угрожающим видом рассматривал Габриеля: мол, кафе принадлежит парижской мечети, а в святых местах надлежит вести себя сдержанно, то бишь логично, поскольку логика — неотъемлемая часть сдержанности…

— Когда кого-то ждут, не сидят спиной к двери!

Пожав плечами, официант двинулся к другим посетителям, ожидающим зеленый чай, миндальные пирожные и песочные сладости — арабскую экзотику в центре французской столицы.

Подготовка к решающей встрече в течение многих дней поглощала все внимание Габриеля. Дважды побывал он на месте предстоящего события. А для большей надежности даже зарисовал его. Выбрав на плане место для себя, он вновь отправился в кафе, чтобы еще раз удостовериться, что не ошибается, не доверяя себе. Среди преследуемых им целей первейшей была: помешать г-же В. покинуть его, как только она его узнает. Женщина, сказавшая вам «Ну вот и все», глядя в ваши глаза, не из тех, что сама упадет в ваши объятия, да еще узнав, что вы ее обманули, использовав при этом самое дорогое из того, что у нее имеется, — ее детей. Габриель ни секунды не сомневался в том, что она предастся гневу. Он молил всех богов лишь об одном — чтобы гнев этот был краток и закончился здесь же. Так у него вызрело решение встретить ее, повернувшись ко входу спиной, сидя за столиком в глубине зала, заставленного кадками с растениями и стульями, — чтобы не так легко было удрать. На мраморном столике на самом виду он положил свой талисман: пухлый крафтовый конверт, на котором буквы, складывающиеся в «Обучение по переписке», напоминали уснувших на солнце жуков-скарабеев. День клонился к концу, но жара не спадала; маленький фонтанчик упрямо напоминал своим журчанием о прохладе, царившей в городе в их первую встречу.

Чтобы как можно дольше оставаться неузнанным, Габриель обзавелся панамой.

— Будете выглядеть как интеллектуал тридцатых годов, это я вам говорю, — шепнул ему продавец.

Неужто и в те годы стояла такая же жара? А пот Томаса Манна, Стефана Цвейга и Андре Жида был таким же обильным? Соленая вода стекала с висков по щекам, падала на плечи и текла по телу вниз, на кончике носа образовался небольшой водопад. «Она увидит меня липким, отталкивающим», — повторял про себя Габриель в панаме бежевого цвета, делающей его похожим на веерник, разновидность пальмы. Нет, она не должна была его видеть таким. Он протянул руку за конвертом, собираясь уйти, и тут понял: она уже пришла.

Все последующие годы после отчуждений, разрывов, инфернальных периодов расставаний каждый раз повторялся один и тот же феномен, бывший сродни чуду: когда она была где-то поблизости, воздух наполнялся некими гранулами, предвещавшими ее плоть, ее кожу. Вот отчего пребывание рядом с ней, даже самые безобидные жесты и просто сидение в соседнем кресле было материальной лаской, вот почему он столько сражался за то, чтобы однажды они стали жить вместе.

Его рука замерла, он перестал двигаться. И только пот струился по своим дорожкам. Каждые две секунды с носа падала большая капля. Ему пришло в голову, что он превратился в человекообразное растение под названием «водяные часы», явившееся из глубины времен, чтобы отмеривать время.

— А, вот вы где! А я уже собиралась уходить…

Перед его глазами возникло ярко-желтое сияние: костюм цвета едкого лютика. Пиджак она держала в руке. Топ из черного льна оставлял открытыми ее плечи и руки. Как же все изменилось с той зимней встречи! Габриель встал и стоял по стойке «смирно», не поднимая головы.

— Вы всегда прячетесь в уголок? Такой преподаватель, как вы… Впрочем, понимаю: застенчивость. Вам было бы не по себе в классе. И потому вы избрали обучение по переписке.

Говоря это, она торопилась, как торопятся очень занятые люди: рекордсмены, знаменитости. Он догадывался по ее голосу, что ее душит желание рассмеяться.

И вдруг наступила тишина, веселость и поток слов прекратились. «Сейчас она убежит, — подумал Габриель. — Как же мне жить дальше с одним лишь воспоминанием о ее животе, обтянутом юбкой?»

Он увидел, как два пальца потянулись к его несуразной панаме и медленно ее приподняли.

— Вы? — выдохнула она. И вместо того чтобы бежать, села.

Именно в эту секунду ему открылось, как будут складываться их дальнейшие отношения: она всегда будет подводить итог их встречам словами «Ну вот и все», а встречать его словами «Я вас ждала».

Они поговорили о том о сем.

Она поблагодарила его за то тщание, с которым он отнесся к работам ее сыновей: они буквально преобразились. «Я не могла отказать себе в удовольствии показать ваши заметки на полях друзьям. Теперь вы знаменитость. Друзья мне завидуют…»

Габриель поинтересовался, удалось ли приохотить Жан-Батиста к Мольеру.

Г-жа В. поставила локти на стол, подбородком упершись в ладони.

— Вы ведь не преподаватель, не так ли?

Несмотря на пот и красные пятна, выступившие на лбу, он снял панаму.

— Вы правы. У меня было только два ученика.

В эту минуту у него уже не оставалось сомнений, что сон подошел к концу. Вот сейчас она встанет и уйдет, не попрощавшись, оставив плута-учителя один на один с его невеселой судьбой. Но она не вставала и не уходила. Глаза ее блуждали по его лицу, и, как ему показалось, без отвращения, скорее с удивлением. Потом она посерьезнела и стала такой, какой была, когда они расставались в Музеуме.

— Я счастлива снова с вами увидеться.

Она рассказала ему, чем занимается, что поглощает без остатка ее будни, утренние часы субботы, а то и весь уик-энд: работа в торговом представительстве Франции.

— Да не пугайтесь вы. Это вовсе не страшно, я ведь защищаю французскую продукцию на внешних рынках. А чем занимаетесь вы, помимо преподавания моим дестям? — Она бросила взгляд на часы.

Габриель заметил это и, чтобы не задерживать ее, кратко ответил:

— Создаю сады.

— Мне кажется, вы мне понадобитесь.

Она встала и, дотронувшись рукой до плеча Габриеля, удержала его на месте.

— Вы можете дождаться меня? У меня деловой ужин. Это обычно длится недолго.

Не успел он и рта открыть, как ее след простыл.

Как скоротать время, дожидаясь женщину?

Когда-нибудь я предложу вниманию публики настоящее руководство, поскольку стал специалистом по этой части, ошибочно считаемой скучнейшей. А в этом месте повествования ограничусь лишь кратким курсом: четыре методы, опробованные в этот вечер Габриелем.

1. Мальро

Через полчаса потягивания мавританского кофе, утомившись от разговоров американских туристов за соседним столиком («Мама, почему у арабов такие фонтаны, от которых хочется писать? — Так предписано Кораном. — Папа, Коран — это кто?» и т. п.) Габриель увидел толстую белую книгу, лежащую на стойке. Это были «Антимемуары», последний опус тогдашнего министра культуры.

— Можно взять почитать?

— Сделайте одолжение, — ответил Кабил, пожилой араб, хозяин заведения. — Я покупаю для сына все, что появляется новенького. Он читает и рассказывает мне. Хороший у меня сын. Если у вас есть друзья в правительстве, скажите им, что книги очень дороги.

Габриель пообещал исполнить его просьбу, вернулся за столик и стал листать книгу. Первое впечатление было ошеломляющим. Бесконечные метафизические умозаключения, подобные коротким замыканиям, головокружительные путешествия, гениально написанные портреты… Появилось ощущение, что от чтения этой книги вырастают крылья. Однако в книге не было ни одной женщины. Разве что сиделки, скорбящие богородицы с полотен великих мастеров, хозяйки гостиниц («Благодарю вас. Вы были очень добры, как сама Франция», стр. 227), заботливые матери сыновей, павших на поле брани. Но и только. Ни одной женщины в полном смысле этого слова. Шестьсот страниц о жизненно важном — и ни одной женщины, открывающей дверь в закрытые для мужчин миры.

Для Мальро женщины не были объектом, достойным описания.

Подытожим: лучший способ забыть о женщинах — читать Мальро: их у него нет.

Габриель взглянул на часы. Прошел час. Благодаря министру культуры он целый час не вспоминал о г-же В. Зато теперь ему было трудно дышать. Слишком много мыслей, войн, великих людей и деяний — словом, мужского.

— Сыну понравится? — спросил Кабил, когда он возвращал книгу.

— Тут чтения на годы.

Тоска и возбуждение вновь завладели им.

2. Вино

Скачки Андре Мальро от «Рамаяны» к Достоевскому, от того к Веркору, от Веркора к Китаю пробудили в Габриеле голод и жажду. Он перешел в соседний зал, где был ресторан, и в ожидании кускуса выпил две рюмки вина, чего обычно не делал.

Последовавшая метаморфоза удивила и восхитила его: мир становился роднее, милее и добродушнее. Он понемногу озарялся неким сиянием, словно многочисленные невидимые слуги входили один за другим и ставили канделябры, воздух наполнялся музыкой вальса, похожей на ту, что исполняется на Новый год в Вене.

В этом новом мире не было места страху. И женщины, пусть и с опозданиями, являлись на свидания, которые сами же и назначили. И при этом были полны добрых намерений. А мужчины, отрешившись от робости, были готовы ответить на их порывы.

Габриель поблагодарил вино и отказался от искушения вновь прибегнуть к нему. Ведь он ожидал чуда, ни более и ни менее. Хотя и неофит в выпивке, он все же догадывался, что злоупотребление ею заставит кого угодно принять за чудо. Порой эта иллюзия полезна, но не теперь.

Он взглянул на часы. Еще час прошел. Вино среди прочих своих достоинств обладает способностью растворять время.

3. Кускус

Глаза Габриеля были прикованы к горке крупы в тарелке. Он поддевал ее вилкой и как завороженный смотрел на дождь, летящий с вилки. Внезапно размышления этнологического характера овладели им: в различных цивилизациях были разные способы измерять время, вот откуда манная крупа в песочных часах Магриба…

— Господину не нравится кускус?

Перед ним стоял Кабил с суровым выражением лица и искрами в голубых глазах.

Война в Алжире закончилась только недавно, между французами и арабами осталось напряжение. Ресторан был пуст, освещение скудное, по стенам плясали угрожающие тени… От греха подальше Габриель ударился в длинное малопонятное и невнятное рассуждение, в котором переплелись кухня и философия.

— Так-то лучше, — проговорил Кабил и, чтобы отметить примирение между двумя берегами Средиземного моря, велел принести зеленого чая. Весьма необычным было услышать в подобном месте звон колоколов Вестминстерского аббатства. Оказывается, это был звук курантов. Вслед за колоколами пробило одиннадцать часов.

4. Память

Теорема: только разочарованные в жизни или рассеянные продолжают ждать женщину, которая уже пришла.

Следствие: лучший способ обмануть долгое ожидание — переместить ту, которую ждешь, из прошлого в настоящее, то есть начать вспоминать о ней.

Габриель стал вспоминать каждую черточку г-жи В.

Лукавый взгляд — должно быть, остающийся таким и в объятиях мужчины.

Рот со слишком пухлыми губами, чтобы пользоваться им только для разговоров и принятия пищи.

Замеченное в разрезе корсажа из черного льна декольте возвещало о неких величинах, лишь кажущихся бесстрастными.

Родимое пятно прямо над правым коленом, словно маячок у входа в некий пролив. Ноги она держала — по крайней мере в такую жару — несколько расставленными, и оттого юбка слегка вздымалась. Ну отчего она так быстро исчезла?

— Я вам не испортила вечер? Речам не было конца. После первого тоста я сбежала…

Она была ослепительна: умело подкрашена, никаких украшений, кроме коралловых сережек, сиреневый пиджак особого покроя, напоминающий сюртук, и длинная цветастая плиссированная юбка.

— Куда вы меня тащите?

Выпитое вино оказало свое действие. Созданный его воображением новый мир держал свои обещания.

X

На углу улиц Линне и Кювье перед фонтаном в виде скульптурной группы — благородная белая дама давит своими августейшими ягодицами сборище тварей: крокодилов, омаров и даже львицу — располагается вход в Ботанический сад. Габриель вынул из кармана ключ и, убедившись, что вокруг никого, отворил калитку.

— Спасибо за романтическое начало, — пролепетала его спутница.

Едва он закрыл калитку с отчаянным тщанием того, кто незатейливым ручным занятием пытается отдалить нечто неизбежное; едва они прошли бок о бок, но не касаясь друг друга, несколько метров, не произнеся ни слова, не сделав ни жеста; едва желание, охватившее их обоих, обрело плоть и кровь, такие ощутимые, что, если бы кто-нибудь в эту минуту вдруг присоединился к ним, они вряд ли удостоили бы его вниманием, раздавленные приказом свыше; едва в последний раз перед тем, как их накроет волной, они наполнили легкие воздухом, насыщенным испарениями влажной земли и хвои, как план, выработанный за несколько дней до того двумя Габриелями, отцом и сыном, был нарушен. Г-жа В. вдруг отстранилась, подошла к Eucalyptus gunnii, которому и сегодня можно нанести визит, обернулась и прислонилась к стволу. В темноте мелькнули два белых пятна колен, что доказывало: длинная плиссированная юбка — с разрезами, а следовательно, сообщница происходящего. Выше, из-под расстегнутого пиджака, показались две другие светлые округлости — они медленно шевелились, словно сморенные сном птицы. И чей-то незнакомый голос звал:

— Иди ко мне.

— Тихо, тихо…

Она билась в руках Габриеля, словно раненая лань, но глаза ее оставались лукавы.

— Тихо, тихо…

Одну руку он положил ей на живот, пульсирующий, словно сердце, а другой гладил лоб. Она понемногу овладела собой.

— Должно быть, уже поздно. Здесь можно найти такси? Что обо мне подумают родственники, у которых я остановилась?

— Что они не совсем правильно поняли, сколько длится ваш рабочий день. Такие люди, как вы, то в Женеве, то в Брюсселе. Разве нет?

Габриель и представить себе не мог, что ему может быть присуща такая уверенность. In petto[10] он поблагодарил за это отца. В том же, что должно было произойти далее, он и вовсе целиком полагался на него. Непременно дважды, — наставлял его Габриель XI, — и второй раз как можно дольше.

— У меня, представьте, своя жизнь, — вскипела было она, но быстро успокоилась.

Несколько секунд спустя она полностью отдалась на его волю. Воспользовавшись открывшимся у него даром быть лидером, таким новым и, конечно же, эфемерным, он взял ее за руку.

— Меня зовут Элизабет, — успела она вымолвить, прежде чем он увлек ее в глубь сада.

— В двух шагах отсюда Альпийский сад, маленький в большом. Там я изучал ботанику.

Сегодня, тридцать пять лет спустя, Габриель оправдывается перед Элизабет: была непроглядная ночь, и, противно всем правилам поэзии и романтического повествования, ни один лунный луч не «серебрил благоухающие поляны». Никакого мало-мальского серпа не нависало над ними. А от городских огней их скрывали деревья. Темнота была полнейшая, и оттого насладиться великолепием и разнообразием видов не было никакой возможности.

Но для Габриеля все было нипочем, ведь Альпийский сад просто-таки вошел ему в печенки. За годы учебы он провел здесь столько времени, столько всего изучил, высушил, измерил, что мог продвигаться по его холмам с закрытыми глазами. Может, так было даже лучше, доброе старое время возвращалось к нему, не накладываясь на сегодняшнюю реальность. Он шел по своей юности. Им было по двадцать. Вся жизнь, свободная, легкая, была перед ними, без их половин, без ее детей, им предстояло изучить и заселить ее вместе. Правда, составить ему компанию в воспоминаниях она не могла. Но могла разделить его воодушевление.

— Две тысячи видов на таком крошечном пространстве! Невероятно! Как? Мы уже покинули Корсику и оказались на Кавказе! А вот та тень, как вы ее называете? Китайская метасеквойя? Всего несколько шагов — и такое путешествие! Пожалуй, я вернусь сюда днем. Растения более устойчивы к свету, чем те несчастные птицы. Помните? Обязательно вернусь, чтобы взглянуть на цвета.

Она сняла свои изящные лодочки, постелила пиджак на что-то твердое и круглое: подпорки для ломоноса. Она вздрагивала, ступая босыми ногами по невидимым камням, мхам, песку — «надеюсь, скорпионов здесь нет?» — и даже ледяной воде, доходящей ей до щиколоток. Казалось, еще немного — и она станет битв в ладоши от радости. Она вдруг освободилась от своего возраста, обязанностей, семьи, себя самой. Позволила себе изумляться и восторгаться, по-детски слушать, как взрослый рассказывает ей в темноте разные истории: Габриель не переставал нашептывать ей на ушко названия, словно даря крошечные сокровища.

— Мы входим на Балканы. Маки кончились, зато цветет ослепительно голубой синеголовник. Начинается Средиземноморье. Чувствуете розмарин, молочай?

Возможно, излишняя педантичность Габриеля кому-то и покажется неуместной. Но в Элизабет сидел некий вечно голодный зверек, который требовал все новых приношений. Она была сродни безумному кучеру, что без устали погоняет и все время что-то наверстывает. Она не верила на слово, ее нужно было убеждать, она должна была точно знать, что ничего не теряет оттого, что находится в этом, а не в ином месте. Почуяв это, Габриель пусть и неловко, но от души действовал в этом направлении.

— Уф! — вздохнула она наконец. — Вы меня доконали. И доставили огромное удовольствие. — И присела у гималайской березы.

То ли от усталости, то ли оттого, что они находились как бы на одной из высочайших горных цепей мира, покрытой вечными снегами, но она задрожала. Он обнял ее.

Его отец в своих наставлениях был безжалостен: «Тебе не удержать такую женщину. По крайней мере если ты не подаришь ей весь мир — это первое, и не внедришь в нее нечто свое — это второе». Альпийский сад был одной из прекраснейших моделей мира, так что с первой задачей, или подвигом Геркулеса, Габриель в общих чертах справился. Что до второго, то отцовские речи носили аллегорический характер, и под «нечто свое» он понимал некую нематериальную субстанцию, а в силу этого вечную: общую мечту, совместное деяние…

Однако в том эмоциональном состоянии, в котором в эту минуту пребывал Габриель, нечто абстрактное и символическое было ему недоступно, и потому он внедрил в Элизабет совершенно определенную часть себя. Деяние сие было из самых банальных с тех пор, как существуют живые существа, однако Элизабет весьма высоко оценила ту силу и нежность, с которыми оно было совершено, и с годами будет ностальгически к нему возвращаться: «Ты с первой минуты разгадал мою натуру географа, путешественника».

В этом убежище, таком теплом и уютном, оставались они до тех пор, пока над ветвями гималайского дерева, на еще красноватом ночном небе Парижа, не забрезжил бледный свет зари.

— Бог мой, заря! — вскрикнула она и заспешила.

Воздух сразу сделался ледяным, Габриелю стало трудно дышать. Он хотел удержать ее, но ее уже не было. Он приказывал ногам бежать за ней, но они не слушались. Отчаяние овладело им. Ему казалось, что он не перенесет этого и умрет, и призывал смерть — единственный возможный выход. Означал прозревать, что подлинное горе в самом себе содержит дар порождать желание уйти из жизни, поскольку все и без того кончено, погасло, заледенело. Он услышал шаги. Напрягшись изо всех сил, открыл глаза. Она вновь стояла перед ним в еще неясном утреннем свете и была в полном порядке: лодочки, юбка, застегнутый пиджак, серьги в ушах, и вроде даже подкрасилась.

— Благодарю вас, Габриель. Но у меня своя жизнь. Полагаю, вы поняли: продолжения не будет.

И — легкая, решительная — отправилась на первую деловую встречу, назначенную на этот день.

— Если женщина дает себе труд вернуться, чтобы сказать, что все кончено, значит, все только начинается. Прошу прощения за нескромность…

Кто произнес эти слова? Габриель обернулся. Г-н Жан, очень похожий на лакея стародавних времен, стоял с его вещами в руках.

— Видите ли, я совсем не знаю женщин и тем более таких. Могу только сказать, что она очень занята. И если уж она возвращается, значит, не все потеряно. Я позволил себе позаботиться о ваших вещах, иначе они намокли бы от росы. Вот ваша рубашка.

Я до сих пор задаю себе вопрос, кто поставил в известность г-на Жана. И всегда думаю, что это сделал мой отец. Для чего? Чтобы тот донес ему обо всем? Не исключено. Но прежде всего чтобы оказаться рядом в случае, если… Слава отцам, пекущимся о своих безнадежно влюбленных отпрысках!

XI

Последовавшие за этим месяцы вспоминаются мне как долгое ученичество. Моя новая семья взялась за меня, чтобы подготовить к решающей битве за Элизабет. В том, что она вернется, никто не сомневался: женщина, ведущая себя так, как она, не отрезала путей к возвращению.

Казалось бы: в какой еще помощи нуждался этот сорокалетний теленок? Неужто он был не способен самостоятельно разобраться в своих переживаниях? Да, так думают те, кто хоронится от большой любви, кто не знает и никогда не узнает, как она с первой секунды меняет вас, превращая в беспомощное дитя.

Энн, Клара и Габриель XI ничего не желали пускать на самотек.

Шаг за шагом они осачивали мои слабости и пытались закалить мою душу.

Может, как-нибудь выберешь время и возложишь на их могилы цветы? Без этих трех стариков, взявшихся за мое воспитание, я не мог бы предпринять опасного путешествия, которым является большая любовь. А следовательно, на свет не появился бы и ты.

XII,

в которой речь пойдет о физической стороне любви

— Хвала тебе, Габриель, во веки веков!

Красноречивая и возвышенная Клара, несмотря на свое извечное стремление к абсолюту, умела и пошутить. Особенно легко это у нее получалось после одной или двух рюмок кьянти, хранящегося в погребе дома на авеню Вестер-Веймисс.

Ее сестра была более прямолинейной.

— Габриель, подойди, не бойся, ну же! Положи мне руку на живот. Это живот старой женщины, которая мучает себя нестерпимыми упражнениями по утрам. Ты ничего не чувствуешь?

Габриель, краснея, признался, что ничего.

— Он трепещет. Я трепещу, как девушка, в мои-то годы! Представляешь? А кто в том виноват? Ты не догадываешься?

— Ну же, Габриель, подумай хорошенько.

— Да твой отец! Ну и дурачина же ты!

— Твое любовное увлечение воскресило его.

— Он говорит только о любви.

— И не только говорит.

— Мы обе ему благодарны.

— И ему, и тебе.

— Хвала вам, Габриели, отец и сын!

— Мы и не ожидали, что к нему вернется молодость.

— А ведь мы предвидели многое. Только не эти трогательные ночные наскоки нашего мячика.

Они умолкали, закрывали глаза, приоткрывали рты, уйдя в воспоминания. Улыбались ангелам и их земным посланникам — Габриелям.

Я наведался в Канны-ла-Бокка на уик-энд отдохнуть от профессиональных перипетий. Агентство «Оливье-де-Сер» по причине небрежения со стороны шефа переживало не лучший период.

Сестры говорили шепотом, чтобы не нарушать послеобеденного сна моего отца, такого заслуженного. Может, они уже загадывали и о будущей ночи. И заботились о том, чтобы он поднабрался силенок. Он приучил их к определенному ритуалу. Любовь порождает любовь. Да только спал ли он? Ведь, как и большинство смертных, он был жаден до похвал, особенно если они касались его физических способностей. Голову дал бы под заклад, что он стоял в чем мать родила под дверью и упивался похвалами в свой адрес.

Сестры в одно и то же мгновение открыли глаза, плеснули себе кьянти и вновь взялись за меня.

— Ну а ты? — спросила Энн.

— Что я?

— Сестра хочет знать, — уточнила Клара, — достаточно ли ты понаторел в любовных делах?

Испуганный взгляд, брошенный мною в их сторону, вызвал смех. Этот день был для них просто подарком.

Они посерьезнели и вновь заговорили с выработанной за годы привычкой, когда каждая добавляла в разговор по фразе, словно каменщики, кладущие по кирпичу, и постоянно выстраивали стену разговора.

— Габриель, ты любишь женщину.

— А женщины интересуются физической стороной любви больше, чем мужчины.

— Вот мы и спрашиваем: на высоте ли ты в постели?

— Если, положа руку на сердце, ты ответишь «да», никаких проблем.

— Если же у тебя есть сомнения, ты можешь усовершенствоваться до возвращения твоего чуда.

Я отключился, перестал их слушать, в памяти ожило давнее. Я пустился против течения вплавь по реке времени.

Когда г-н Леваллуа по прозванью Девственник, временно исполняющий обязанности преподавателя естественных наук в коллеже Жана Ростана в Биарицце, увидел в разгар урока за стеклянной дверью класса два лица, одно из которых было лицом директора, он убедился в том, что давно предчувствовал: Бог жесток по природе своей. И взмолился: «Нет. Пожалуйста, только не сегодня», и возжелал смерти. Желание его, конечно, жестокий Бог не выполнил, а ограничился лишь тем, что смочил потом светлые волосы злосчастного преподавателя и окрасил в розовый цвет все видимые участки кожи.

При появлении двух серых костюмов ученики дружно поднялись.

— Представляю вам…

Инспектор на полуслове оборвал его:

— Продолжайте, словно меня здесь нет, — и большими шагами двинулся в конец класса, где и уселся, потеснив двух заядлых лентяев: Кристофа и Жана-Эрве. — Прошу вас, продолжайте с того места, на котором остановились.

Девственник медленно опустил взор на знаменитый учебник Альбера Обре, доктора наук, «Наука наблюдения» для шестого класса. На любом другом уроке он мог бы изменить тему так, чтобы ни один ученик этого не заметил. Но не на этот раз. Он попал в западню. До того как урок был прерван, его слушатели шутили, фыркали, отпускали непристойные шутки, перемигивались, но при этом впитывали буквально каждое его слово. И теперь им непременно хотелось дослушать до конца. Они не позволили бы ему переменить тему урока. Будь проклят маниакальный интерес людей к вопросам пола, особенно в подростковый период.

— Мы проходили размножение, господин инспектор…

— Прекрасно, продолжайте же, программа обширна, а на дворе уже май. Нельзя терять ни минуты.

Дрожащим голосом г-н Леваллуа стал читать по учебнику, разминая мел длинными пальцами левой руки.

— В центре цветка у бобовых находится пестик, окруженный мембраной, образованной девятью тычинками и представляющий собой вытянутый мешочек, имеющий форму стручка. Это завязь.

— Яичники, что ли? Мамаша вырезала их себе в феврале.

Кто-то во втором или третьем ряду произнес эту безобразную фразу, способную смутить и самого стойкого. Но кто? Видимо, в наши ряды затесался враг учителей, временно замещающих других, — этой презренной части учительского состава, которых малейший дурной отзыв способен превратить в безработных, лишенных выходного пособия.

Инспектор подскочил, но сдержался и продолжал что-то писать.

Г-н Леваллуа хватал ртом воздух. Наконец, опомнившись, наполнил легкие и продолжил:

— Пестик оканчивается рыльцем с клейкими волосками, способными удержать пыльцу.

— Клейкими? — переспросил кто-то другой. — Как у женщин?

Надо сказать, что вот уже несколько недель в дортуаре из рук в руки переходила пачка фотографий, которые зажгли юное воображение подобно ветру, дующему на трут, и дали возможность самым осведомленным — тем, кто имел старших сестер или наблюдал за родителями во время субботней сиесты, — просветить остальных.

Юнцы — доверенные лица жестокосердого Бога — окончательно распустились. Когда г-н Леваллуа в конце своего крестного пути затронул терминологию и стал произносить:

— Половое размножение клеток бывает изогамное и гетерогамное. При изогамном две клетки сливаются в одну, которая затем делится. При гетерогамном сливаются две различные клетки: подвижная (мужская) и неподвижная (женская). На высшей ступени развития размножение происходит с образованием в материнском организме особой клетки — яйца, которая лишь после оплодотворения, то есть слияния с другой подвижной клеткой, живчиком, развивается в зародыш… — выкрики с мест достигли верха неприличия.

На прощание инспектор ограничился лишь одной фразой:

— Класс надо держать в руках.

В октябре, когда занятия возобновились, г-на Леваллуа в школе уже не было. Был организован сбор средств в его пользу. Зло свершилось.

Но в день урока какое живое существо, достойное этого имени, могло без стыда выйти из школы? Что, кроме отвращения, могло вызывать собственное тело? К тому же если его сравнивали с растениями. Ни одна часть человеческого тела не могла поспорить в красоте с лепестками, рыльцами, пестиками растений. Что уж тут говорить о самом акте соития? О свершаемых людьми движениях, криках, стонах, сопровождающих их? То ли дело мир растений, где жизнь возрождается легко, по доброй воле ветра, фантазии сбирающих мед пчел или бабочек, с помощью касаний и порханий.

Сестры проявили великое терпение. По-прежнему не спуская с меня глаз, они оценивали меня со всевозрастающей тревогой: неужто вкус к постели перепрыгнет через поколение, никак не задев меня? Я как только мог успокаивал их. Время изучать и сравнивать осталось позади. Все это было лишь подготовкой к безумной ночи в Ботаническом саду.

— Уверяю вас, с этой точки зрения все отменно.

Они не очень-то верили мне и, бросив друг на друга многозначительные взгляды, перешли в наступление.

— Габриель, мы должны это сделать, — начала Клара.

— Пусть ты и не наш родной сын.

— Мы расскажем тебе, что нравится женщинам.

— Слушай хорошенько. Не забывай, твоя чаровница может объявиться с минуты на минуту.

— Начинай, Энн.

— У тебя получится лучше, Клара.

— Хорошо. Прибереги свои застенчивые улыбки для другого раза, Габриель. Ты давно уже не юноша. Все это очень серьезно. Речь идет о твоем счастье. Для начала даешь ли ты ей ощутить твою силу, схватив ее за затылок?

— Бывает.

— А уши покусываешь?

— Иной раз…

— Так. Дальше. Мужчины никогда не уделяют достаточного внимания бедрам, особенно с внутренней стороны.

Урок наверняка очень развеселил бабочек. До сих пор они лениво порхали, а тут вдруг заплясали вокруг нас, присаживаясь то на дельфиниум, то на астры, то на астильбу. Сестры понемногу забыли о моем существовании, меж ними завязалась оживленная дискуссия. Вот уж поистине, жизнь иной раз подсовывает нам такое, до чего самим бы нам ни за что не додуматься.

На залив опускался вечер. Большие суда медленно возвращались в порт Канн. Сосед подстригал газон. А две пожилые дамы, как прилежные ученицы, старательно проходили со мной урок. Мало-помалу они стали говорить громче. Кому адресовали они все это — мне или моему отцу, наверняка подслушивающему нас за дверью? Если ему, то для чего — чтобы в предстоящую ночь он превзошел самого себя?

XIII,

в которой со мной пытаются поговорить о деньгах

Утром в понедельник, похожий на многие другие, Габриель сидел с пачкой счетов в руках перед раскрытым ежедневником и молчащим телефоном и — обычное дело в жизни мелкого предпринимателя — задавал себе вопрос, удастся ли подбить бабки за месяц, не свертывая дела.

Вместо меценатов-эстетов, пожелавших осчастливить агентство каким-нибудь заказом века, что был бы сродни Вилландри[11] или Сиссинхерсту, в дверь звонили лишь любители-садоводы, достававшие из пластиковых сумок анютины глазки в бурых пятнах и спрашивавшие: «Что это?»

Поставив диагноз — этероспориоз — и прописав лечение — опрыскивание специальным раствором, Габриель не осмеливался даже назвать им сумму оплаты.

В агентство вошла Каролина — сногсшибательная красотка, приемщица, телефонистка и секретарша одновременно. Уик-энд она, как обычно, провела в Динаре, а вернувшись, не могла скрыть своего беспокойства по поводу того, как идут наши дела.

— Пришла дама.

— Какая она? — с надеждой вскинулся я.

— Старая, в летах и богатая.

— Откуда ты знаешь?

— На ней часы от Ван Клее. И настоящая кашемировая шаль. Но главное — она нетерпелива. Сразу стала ходить из угла в угол. Пусть войдет?

— Боже, спаси нас!

Так Энн попала в мой скудно обставленный кабинет, в котором было десять квадратных метров от силы и на стенах висели две гравюры: боскет Юпитера в Версале и Гранха (Сан Ильдефонсо) Филиппа V[12].

Энн едва поздоровалась, ее взгляд скользнул по мне, не видя. Чтобы оценить положение дел, ей хватило двух секунд.

— Так. Сколько тебе лет, Габриель? — приступила она к делу, сев на единственный в кабинете стул.

— Сорок один.

— Я так и думала. Пора расстаться с детством. — Она повела головой, давая понять, что имеет в виду. — Ты отдаешь себе отчет, сколько тебе будет стоить твоя аргентинка?

— Она замужем.

— Но ты ведь хочешь, кажется, заменить его. Или я что-то не поняла? Вы уже обедали вместе?

— Нет.

— Судя по всему, платить придется тебе. Даже если она и зарабатывает не меньше твоего.

— Прошу тебя, избавь меня от этих банальностей.

— Но это вовсе не банальности. Это реальность. И она такова, что для женщин подобного типа получать своеобразная манера давать. Привычка королев. — Она вынула чековую книжку. — Сколько тебе нужно, чтобы создать настоящее дело?

— Ничего не нужно.

— Семья есть семья, Габриель. Можешь на нас рассчитывать. Твои заботы — наши. Твои увлечения — тоже. Мы не позволим тебе их испортить. Любовь — это война. Ты проиграешь ее, если как следует не вооружишься. Так сколько?

Вслед за моим пожатием плеч, продиктованным гордостью, последовало ее, означавшее: для того, кто верит в мечту, деньги не должны стоить ничего.

После такого обмена мнениями она выписала чек на кругленькую сумму и поднялась.

— Что-то подсказывает мне, что ты в скором времени вернешь мне долг. Люди все больше нуждаются в корнях. Я не изучала рыночной экономики, но, будь я на твоем месте, я бы обосновалась в Версале, чтобы и Людовик XIV работал на меня. Разве это не прекрасная приманка? Удачи тебе.

Она ушла, а в двери возникла Каролина.

— Ну что, я была права относительно состоятельности этой дамы?

Всю вторую половину дня предавались мы мечтаниям. А я — так еще и весь вечер и всю ночь.

Жил-был на свете ландшафтный художник, очень одаренный, только об этом никто не знал. Благодаря своей мачехе, одной из любимых жен своего отца, он основал шикарную фирму на площади Вогезов или авеню Ош. На открытии были весь Париж, Лондон и Нью-Йорк. И пока шампанское лилось рекой, в дверь позвонили. Пришла телеграмма от королевы Англии: она заказывала ему обновление Виндзорского парка. И одновременно на пороге появилась тезка королевы, прибывшая из Аргентины. «Простите за дорожный костюм. Есть ли в вашей прославленной жизни местечко для меня?»

Волшебство растаяло как дым с первыми проблесками зари. Энн была права: чем сложнее жизнь, тем она дороже.

Энн сделала и другой подарок: подсказала, что нужно изменить адрес. Там, где до сих пор был расположен его офис — на одной из улочек XV округа, — одаренный художник по ландшафтам так и прозябал бы, леча балконную герань или в лучшем случае — вишневые деревья.

Однако дело было вовсе не в роскоши офиса. Габриель отослал чек: «Спасибо, Энн. У меня есть собственная задумка» — и сел в поезд до Версаля.

Писатель Брюс Четвин делает такое заключение: истина в движении вперед.

У аборигенов Австралии не имеется карт, и тем не менее они не теряются, поскольку на всем протяжении путь их сопровождает поэзия. Они напевают на ходу. Эти songlines, дорожные песни, образуют огромный лабиринт невидимых дорог.

Достаточно было устроиться на обочине одной из них, по которой двигались подлинные любители садов, и прислушаться к ним.

В Версале все было как всегда: орды в майках брали приступом дворец. У входа в собор Святого Людовика всё так же, как и пятнадцать лет назад, когда я оканчивал биологический факультет, г-жа Шартон со вторника по пятницу торговала семенами и саженцами.

— Никак Габриель! Каким ветром вас сюда занесло?

— Возможно, я сюда переберусь.

— В нашем полку прибыло. Стоит только отведать Версаля, потом ни за какие коврижки не оттащишь. Это я вам говорю.

Из вереницы дам весьма почтенного вида образовалась очередь.

— Я бы вас с удовольствием проводила, но вы сами видите, каким спросом пользуется наш товар…

В воздухе пахло осенью, заложенными в кладовые фруктами, вареньем.

В Королевском огороде заканчивали сбор урожая. Отыскать тропу подлинных любителей садов не составило труда.

Прежде всего они воздавали должное Ленотру[13], восторгались перспективами липовых аллей, Большим каналом, по-детски умилялись деревне Марии-Антуанетты и готовы были отдать дьяволу душу, только чтоб попасть в один из закрытых для посещения уголков.

Однако вскоре меняли огромные пространства, заполоненные толпами, на Королевский сад, более приемлемый для человека по своим размерам. Там-то они и отводили душу, восторгаясь изяществом шпалерных кустарников и деревьев, выровненными по ниточке рядами яблонь…

Прежде мне и невдомек было поинтересоваться, куда лежал их путь дальше. А тут я решил пойти за четой пожилых американцев, цеплявшихся друг за друга, в одинаковых шляпах, как у рыболовов, в бесформенных твидовых пальто.

На улице Арди они повернули направо и маленькими шажками добрели до собора. Не без труда преодолев пять ступенек, застыли у входа. Жена стала читать и переводить мужу то, что было написано на доске, прибитой у двери:

«4 мая 1789 года процессия Генеральных штатов закончила здесь свой путь. В этой церкви состоялась торжественная месса, которую отслужил архиепископ Парижа. Людовик XVI добрался до замка к 16 часам».

Старички покачали головами. Достав из кармана план, старушка стала потерянно оборачиваться. Я чуть было не пришел на помощь. Но ее спутник не волновался, давая ей время сориентироваться. Гидом в их паре была явно она.

Затем они двинулись дальше и трижды чуть было не угодили под автомобиль. И хотя они переговаривались, их дорожная песнь была мне не слышна. Вскоре они добрались до зала Игры в мяч.

«Собравшиеся в этом зале депутаты народа 20 июня 1789 года поклялись не расходиться до тех пор, пока не будет принята французская Конституция. И сдержали слово»[14].

И только тогда я заметил, что за двумя пожилыми людьми следует черный длинный лимузин, который они, судя по всему, наняли. Прогулка окончилась. Шофер, держа в руках фуражку, открыл им дверцу.

Я усвоил урок: всякий сад — история, влюбленные в сады любят историю.

Где еще во Франции сыщется место, больше подходящее для моего дела, чем эта обочина дороги, ведущей от Людовика XIV к революции?

Я гордо вышагивал по улице с медной табличкой в руках. За мной шел Стефан, плотник, мастер на все руки, который, словно мальчик из хора, нес все необходимое для торжественной церемонии: длинные медные шурупы, дрель и отвертку с красной рукояткой. И вдруг дорогу нам преградил маленький лысый человечек, появившийся из дома с вывеской «Ветеринар».

Со злобой, не предвещавшей, что впоследствии мы станем друзьями, он стал кружить вокруг нас, а вскоре к нему присоединилась уже с утра накрашенная визгливая дама — его жена.

— О чем только думает мэрия?

— На Королевской улице три практикующих врача.

— Решили погубить нас, выдавая лицензии кому ни попадя.

— Смерти нашей хотят.

— Вам, наверное, известно, что квартал находится под охраной государства?

Забыв всякий стыд и правила приличия, выгибали они шеи, пытаясь прочесть надпись на моей медной табличке.

Мы же чинно и высокомерно занимались своим делом. Приладившись, мы привинтили табличку и отошли полюбоваться.

К нашему удовольствию добавился вздох облегчения соседей.

— Нужно было сразу сказать, кто вы.

— Другое дело!

— Какая хорошая мысль!

— Будем дополнять друг друга.

Я поблагодарил, вытащил из кармана кусок белого полотна и с помощью друга завесил табличку.

— Я жду отца и двух его подруг. Хочу устроить им сюрприз.

— Ну да, ну да, — закивал ветеринар. — Простите нас за наше поведение, но знаете, в наши дни так непросто иметь свое дело.

— Муж — ветеринар. Чтобы сократить расходы, я исполняю обязанности секретаря, — вступила в разговор размалеванная дама.

— Обычное дело, — отозвался я, — все мы на одном корабле, — и пригласил их на небольшое семейное торжество.

— Вы правы, это стоит отметить. Вывеска на фасаде — это тебе не фунт изюму.

Среди солдат с бритыми затылками, младших секретарей и на ходу вычитывающих фанки корректоров из «Монда», сошедших с поезда Версаль — Левобережье, я увидел все семейство. И не поверил своим глазам. Их было четверо: папаша со своими двумя подружками, вырядившимися как на раут (в темных костюмах) и шествующими, словно навстречу судьбе и… темноволосая молодая смуглоликая женщина в платье с воланами. Она вся светилась счастьем. Отксанда, моя мать, вырвалась из своей потусторонней тюрьмы, чтобы быть со мной в этот день.

В нашей семье всегда получалось так, что мужчины исчезали — и больше уже не возвращались, а женщины стояли до конца. Им можно слепо доверять — в нужную минуту они обязательно будут рядом, откуда бы им ни пришлось добираться.

Медленно, торжественно сорвал я покров с таблички. В желтом вечернем освещении появился четырехугольник с мудреным названием:

Агентство «Ля Кентини»[15] Создание ландшафтов

Манера хлопать в ладоши — что отпечатки пальцев: у каждого своя. Габриель XI хлопал от души, словно на свадьбе, гордясь своим отпрыском, выбравшим нелегкий путь, но верным своему призванию!

Клара аплодировала одними пальцами, пребывая в задумчивости: что это так возрадовался наш старичок, нет ли поблизости какой-нибудь красотки… Энн раза два крикнула «браво!» и умолкла, раздосадованная тем, что я не посоветовался с ней относительно названия «Ля Кентини»! Вот те раз! Бог знает что за название. Уж лучше «Оливье-де-Сер».

Из окна выглядывала жена ветеринара: смотри, как разошлись цветочники!

Сам ветеринар захлебывался от восторга, уже вынашивая планы на будущее: те, кто любит животных, любит и растения и непременно заглянет к вам… И наоборот.

Все вместе отправились сбрызнуть событие.

— Хотите знать, кто такой Ля Кентини? Так вот. Родился он в 1626 году. Был адвокатом, председательствовал в парламенте, затем был приглашен в качестве наставника в семью председателя Счетной палаты. Учитель с учеником вскоре забросили все иные занятия и увлеклись разбивкой сада вокруг особняка на Университетской улице. Юрист переквалифицировался в садовода. Его заметил Ленотр. — Тут я заторопился.

— Не спеши, не горит ведь, — охладила меня Энн.

— Личность-то какая необычная, — задумчиво проговорил отец, уже возмечтавший о том, как его сын подобно садоводу XVII века станет общаться с сильными мира сего.

— Ленотр пригласил его в Во-ле — Виконт к суперинтенданту Фуке[16]. Когда тот оказался в тюрьме, Людовик XIV заказал ему сад.

— Ля Кентини знаменит во всем мире, кроме франции, это уж как водится, — закончил я свой рассказ.

Когда я вернулся поздно вечером на улицу Руаяль, там никого не было и ничего — ни улыбки, ни платья с воланами, ни баскской девушки, такой бесстрашной, что все ей было нипочем, ни ее живота, в котором она выносила меня.

Отксанда вернулась в свое ледяное ничто.

XIV

К чему были все мои усилия? Она наверняка уже забыла меня или решила меня забыть…

Каждый раз, как на меня накатывала волна отчаяния и моя решимость улетучивалась, раздавался звонок.

— Выше нос, сынок! Ты знаешь, кое-какой любовный опыт у меня имеется, так вот: если женщина вернулась, чтобы сказать «ну вот и все!», значит, она будет помнить о тебе всю жизнь.

— Как ты догадался?

— Метеорология.

— Да нет, как ты догадался, что у меня приступ тоски?

— Тот, кому выпала нелегкая любовная доля, навсегда остается со шрамами. Когда погода меняется, они дают о себе знать.

— Но то твои шрамы, не мои.

— У родительских чувств своя тайна, Габриель. Однажды, достигнув зрелого возраста, ты перестанешь выяснять все до конца. Станешь экономить ценную энергию. Ну так что? Выше нос!

XV,

в которой рассказывается про то, как нашего героя приохотили к политике

— Габриель, ты знаешь аббата Лемира?

— Если честно…

— Я так и думал. А как же общественные интересы? А мог бы ты несколькими словами определить понятие «общественный интерес»?

— Мог бы, но не для того, чтобы заниматься словоблудием…

— Спасибо за правду. И за твое невежество. По крайней мере мне не придется перебарывать в тебе ложные понятия. Начнем сначала. Французские чиновники высокого ранга, даже те, кто далек от политики, только и говорят об общественном интересе. Понятие расплывчатое, тут я с тобой согласен, но зато какое громкое. Если вкратце, общественный интерес — это всеобщее здоровье страны. Ты следишь за ходом моих мыслей?

— Да здравствует Франция!

— Ты все понял. Пойдем дальше. Чиновники находятся на службе общественного интереса, то бишь блага. Прочие смертные погрязают в личных интересах — презренных. Ты — из их числа, поскольку создаешь личный рай, окружая его стенами. Если не принять мер, то твоя королева — служащая на общественном поприще — станет тебя презирать, как только уляжется первая влюбленность.

— Устрашающе, но весьма убедительно.

— И вот тут-то нам и поможет аббат Лемир. Биография его не ахти какая. Родился на севере в 1853 году. Осиротев, попал в семинарию. Стал викарием в Хезбруке. Потрясенный нищетой низших слоев населения, стал депутатом, одержав яркую победу на выборах. В течение тридцати пяти лет борется за улучшение жизни самых обездоленных.

— Духоподъемно. Но при чем тут Элизабет? — удивился Габриель, зациклившись на своем чувстве.

— Сейчас поймешь. Рабочие теснятся в лачугах, плохо питаются. Наведываясь в деревню, задыхаются, им угрожает алкоголизм, семьи их непрочны. Как им помочь? Вернуть их к простым и здоровым ценностям способен только сад, клочок земли. В 1896 году аббат Лемир создает Французскую лигу земельного надела и домашнего очага. Количество садов рабочих достигает шестидесяти тысяч.

— Кажется, я начинаю понимать.

— Слава тебе, Господи! Однажды в минуту усталости Элизабет вернется к своему коньку: общественному интересу. И с этой высоты станет взирать на тебя: ну что, мол, дружок, все возишься со всякими пустяками, которые никого, кроме тебя, не касаются? Ты же смотришь ей прямо в глаза и ответствуешь: неувязочка, ваша честь. Вас приветствует Лига земельного надела. И любовь спасена.

— Я покупаю идею.

— Прекрасно. Тут-то и пригодятся твои знания. Любители нуждаются в советах. Я записался на прием к президенту Лиги, чудесному человеку Анри Буассару, директору банка «Национальный кредит». Он ждет нас. Я был уверен, что ты согласишься.

Мое участие в деятельности Лиги заслуживает того, чтобы об этом детально и точно поведал искусный рассказчик. Не имея возможности до бесконечности затягивать рассказ, я ограничусь лишь описанием дальнейших событий. Знай только: без садовников-любителей из Иври я вряд ли вышел бы живым из тех бездонных пропастей, в которые угождал во всякий свободный от работы день.

Я приезжал туда утром. С высоты древних крепостных стен мне открывалось самое умиротворяющее из зрелищ — подо мной в рассеивающейся дымке появлялись первые утренние звуки: скрип ручной тележки, птичий гомонок, плеск воды. Одна за другой распахивались двери хибарок. Огородники выносили столы и стулья, вынимали садовый инвентарь.

Стоило им меня завидеть, каждый норовил заполучить меня. Мой фирменный знак «Королевский сад» производил на них неотразимое впечатление. Фигаро здесь, Фигаро там. Пора ли сажать дыни? Можно ли сельдерей выращивать на грядке с редисом? Меня разрывали на части, угощая кофе, а ближе к полудню подносили белого вина. Очень скоро у меня начинала ехать крыша. Во все более благостном состоянии я выслушивал рассказы о великих событиях, свидетелями которых были мои подопечные: приезд Пуанкаре, массовые дефиле со знаменами в честь тридцатилетия Лиги, тяжелый труд в годы немецкой оккупации, борьба за выживание. Часто это сопровождалось игрой на аккордеоне. Я порхал от одного семейства к другому. Они меня приняли как родного, усыновили, заботились обо мне. Догадались, что мне нечего делать с моими выходными, что в одиночку мне их не пережить.

Что и говорить, Лига земельного надела — прекрасная история. Хотелось бы однажды воздать должное всем этим людям. На пороге смерти я все чаще мучаюсь одной мыслью: не является ли наша кончина признаком зависти Бога к нашей возможности об очень многом поведать? Он-то знает, что, будь у нас достаточно времени, мы рассказали бы все истории, которыми изобилует человеческая жизнь. И Его главенство — авторство — оказалось бы под угрозой.

XVI

Очередной звонок отца среди ночи:

— Габриель, я, конечно же, разбудил тебя. Но потом ты заснешь еще слаще. Ты знаешь Саша Гитри? Французы относятся к нему с легким презрением. Я навестил его в том чистилище, где он пребывает. Представь себе, там забывают о времени, часы редкость.

— И этот Гитри научил тебя чему-то полезному, чему-то, что оправдывает звонок в четыре утра?

— Вот послушай: Госпожа запаздывает, значит, скоро жди ее! Габриель, ты слышал? Хочешь, я повторю?

— Запаздывает… скоро жди.

— Нуда. Саша Гитри во всем сверх меры. Спи. Выше голову!

XVII,

в которой обсуждается телефонный звонок

— Где же вы? Отвечайте, пожалуйста!

Г-жа Лоб, сторожиха, носилась как угорелая, не замечая нас. Склонившись над грушевым деревом, я обучал свое новое семейство искусству подрезки деревьев.

— Вот вы где! Звонит какая-то дама издалека, спрашивает господина Габриеля!

— Которого?

— Сына, — выдохнули одновременно две сестры. Я бросился в кухню к ближайшему аппарату.

— До тебя нелегко дозвониться.

Ее голос становился то громче, то тише, словно вырывался из недр кита, ритмично открывающего рот и время от времени отплевывающегося, если слово ему не по вкусу.

— Ты по-прежнему в Аргентине?

Слышимость была очень плохая: какие-то щелчки, эхо.

— Бог мой, ну что за связь! Габриель…

Мне вдруг пришло в голову, что никто никогда не произносил так моего имени, словно убаюкивая меня.

— …Габриель, если ты утвердительно ответишь на мой вопрос, мы с тобой будем не первыми. Чувства перестали интересовать людей. Есть ли у Мальро и Сартра хоть одна настоящая история любви?.. Габриель, я так же потеряна, как и ты. Я знаю лишь одно: если ты мне скажешь «да», то навеки. Не пугайся, я не всегда такая болтливая.

Мое «да» долго еще звучало у меня в ушах, как крик чайки, летающей в бурю над волнами.

— Габриель, ты ведь друг Времени? — Я молчал, земля поплыла у меня под ногами. — Твоя профессия ведь связана со временем: время года, время суток… Научишь меня? Время станет нашим домом. Нужно будет переехать. Ну, я заканчиваю, поздно уже!

Она произнесла еще несколько фраз, которые я уже не слышал. То ли кит задохнулся. То ли гроза разразилась над Азорскими островами. А последняя фраза прозвучала, наоборот, очень четко:

— Готовься к моему предложению. И набирайся сил.

На этот раз она положила трубку. Слышно было только, как над Атлантикой дует ветер и как кто-то дышит. Я рухнул на стул. Меня окружили.

— Королева, да и только, — изрекла Энн.

— Ты отдаешь себе отчет, что за жизнь тебя ожидает? — набросилась на меня Клара.

— Бедный Габриель, — потерянно повторял отец.

— Вы что, подслушивали? — бормотал я. — Но ведь это очень личное…

Удивление мешало мне сказать больше. Доказательство того, как плохо еще знал я свою семью. Мое удивление их поражало.

— Габриель, мы ведь все на одном корабле. Не думаешь же ты, что сможешь обойтись без нашей помощи.

— Особенно в таком тонком деле.

— В любом случае, кажется, разводом и не пахнет.

— Чувство вины по отношению к близким убило бы ее.

— Принудить!

— Похитить!

— Иначе полная безнадега.

— Эта женщина с внутренним законом.

— Как же ее от него избавить?

Они уже разложили Элизабет на кухонном столе, вскрыли ее и обсуждали, как половчее прооперировать. Обо мне забыли. Я поднялся в свою комнату.

И долго еще слышал их голоса: порой они становились громче, в них чувствовался накал страстей. Они слишком близко к сердцу принимали происходящее со мной. Моя ярость улеглась. Я мог обвинить их в чем угодно, только не в безразличии.

XVIII

Они не позволили мне одному встретить ее. Когда я добрался до вокзала Сен-Лазар, они уже были там: стояли в самом начале платформы с саквояжами. На лицах была написана тревога.

— Без одной! — провозгласила Энн, постучав по наручным часам.

— Уж не желание ли это пропустить поезд до Гавра? — К Кларе возвращались ее психоаналитические навыки.

— Выше нос, — твердил Габриель XI. — Не время отступать.

Словом, троица была такой же, как всегда: удушающей в своей любви.

— Интересно, почему она предпочла возвращаться из Аргентины морским путем?

— У всех свои привычки.

Натянулись и заскрипели швартовы. Пароход «Вилла-Лобос» медленно приближался к причалу. От соленой воды, рассекаемой килем, поднимался затхлый запах — смесь мазута с гниющим фукусом пузырчатым. На берег был переброшен трап, его раскачивало ветром, вокруг метались чайки. Сошлись вместе две породы людей: та, что пересекла Атлантику, не убоявшись стихии, и та, что встречала, оседлая. Все кричали, аплодировали, яростно махали руками.

— Я знал. Бедный мой сын.

Этот вздох рядом со мной разодрал мне душу. Я проследил за взглядом отца.

Высоко, под самым небом, облокотившись о перила первой палубы, стояла она. Рядом были дети. Это была единственная неподвижная группа среди всеобщего движения. Ее лицо с такого расстояния казалось крошечным. Она, по всей видимости, объясняла сыновьям, как корабль причаливает к берегу. Габриель XI не ошибся: к моему самому большому несчастью и счастью, Элизабет, прекраснейшая из землянок (убитый отец и восхищенный сын были на этот счет одного мнения), собиралась ступить на французскую землю.

— Мог бы представить ее нам!

— Твое волнение понятно, Габриель, но пойми и наше нетерпение.

— Столько проехать и ничего не увидеть…

С террасы ресторана, куда я силой затащил их, сестры, поочередно качая головой, смотрели на море. Они снова и снова переживали свое разочарование. Они-то надеялись познакомиться с моей любовью с первого взгляда, столько вложили в мою любовную историю.

— Ты устроишь нам встречу в Париже?

— Обещаешь?

Я обещал и даже поклялся головой Элизабет. Нужно было поскорее успокоить их, поскольку конец дня также не предвещал им ничего хорошего.

— Где твой отец? Ужин простынет.

Я заказал для него камбалу, а им сказал, что он задерживается, поскольку встретил знакомого. Но я знал, что он не придет.

Воспользовавшись толкотней на причале, он сжал меня в объятиях.

— Подтверждаю: это самая красивая женщина в мире. Сын мой, да поможет тебе Господь, я ничего больше не могу для тебя сделать… — Его губы дрожали. — Займись моими красотками. Я ухожу. Я слишком стар. Не хочу, чтобы они присутствовали при конце… — В это время Энн и Клара наблюдали, как сходят на берег пассажиры. — Ничто не идет в сравнение с той битвой, которую ты начинаешь. И все же не забывай о себе. И да здравствуют Габриели! Одному тебе предстоит носить этот титул.

Он выпустил меня из своих объятий. Толпа тут же сомкнулась, пропустив его. Успел ли он сесть на пароход и помахать своей тирольской шляпой старушке Европе? Еще один мужчина нашей семьи предпочел исчезнуть, когда пришло время.

Потребность в легенде

XIX

Если однажды дружественная тебе сила, которую из лени окрестили случаем, приведет тебя на маленькую площадь, зажатую между зданием «Мобилье насьональ» и Гобеленовой мануфактурой (XVIII округ Парижа), отыщи фахтверковый фасад и поприветствуй его: этому ресторану (специализация: баскские блюда) ты обязан жизнью.

Неделю спустя после своего возвращения Элизабет по пневматической почте назначила там Габриелю встречу.

Не стоит задерживаться на первых минутах: все эти дрожащие руки, смущенные улыбки, затянувшиеся паузы — словом, абсолютное счастье, — никому не интересны.

Придя в себя благодаря выпавшему из рук официанта и оглушительно разбившемуся об пол бокалу, Элизабет осмотрелась и побледнела. Она выбрала этот ресторан за его удаленность от центра и скромность, вероятно, та же мысль руководила и другими посетителями, и по той же причине. В результате в зале были одни влюбленные парочки и царила невероятно накаленная особая атмосфера, состоявшая из восторга, отчаяния, боязни быть обнаруженными. На глазах доброй половины присутствующих женщин блестели слезы, при появлении новеньких все вздрагивали. Словом, все говорило о том, что это излюбленное место тайных любовников.

Элизабет встала и пошла к выходу. Габриель устремился за ней, на ходу бросив на стойку пачку купюр.

— Что-то не так? — проворчал хозяин. Элизабет успела вскочить в такси.

Два часа спустя Габриель получил все по той же пневматической почте послание, в котором на три десятка лет вперед устанавливался порядок их взаимоотношений: «Не правда ли, мы не станем поступать, как все? Соития украдкой никак не вяжутся с такой любовью, как наша».

Ну как было не восхититься подобным требованием?

В ответном послании Габриель еще и прибавил: «Мы с вами можем прожить лишь легенду».

Назавтра в агентстве раздался телефонный звонок.

— Благодарю. Я позабочусь о легенде. Доверьтесь мне. Доброго вам дня.

Элизабет не любила излияний по телефону. И с тех пор больше не звонила и не давала о себе знать.

Габриель не находил себе места, особенно в обеденные часы, заменившие часы с пяти до семи вечера, бывшие прежде временем любовных свиданий, в связи с тем, что женщины стали работать. Кружил вокруг парижских отелей. Дожидался, когда туда входили парочки, поднимал глаза к окнам и, к изумлению прохожих, ударял кулаком правой руки в ладонь левой, повторяя: «Вот дураки. Не будь мы такими легендарными, мы могли бы сейчас…»

Он безнадежно ждал. Времена не располагали к легендарности. Элизабет не позвонит.

XX

Ресторан Рио Гранде — Улица Бетис — Севилья — 27 июля — 23 часа

Такова была телеграмма, доставленная в агентство: без каких-либо уточнений, без подписи, без обращения — предложение о встрече в приказном порядке, первое в списке подобных ему, списке почти таком же длинном, как и список их разрывов.

— Что, дурная весть? — поинтересовался у Габриеля г-н Кале, бухгалтер.

С утра они вместе анализировали положение фирмы: несмотря на переезд в Версаль, сальдо покуда было не в пользу владельца.

В мире еще не началось то, что получило название «глобализация», не пришел конец смиренному, полному ограничений существованию. А французы еще не ощутили неодолимой тяги к своим корням, истокам. К тому же великий генерал, который ими правил, как гениальный иллюзионист напоминал им, что Франция остается Францией, старшей дочерью Церкви, совестью планеты и крестной матерью свободного Квебека. К чему создавать миниатюрный рай, когда перед тобой весь мир?

— Ничего особенного. Мне предлагают подарок, — ответил Габриель.

Г-н Кале, несмотря на непомерное любопытство старого холостяка, удержался от расспросов. И лишь сократил время своего пребывания в конторе, видя, что голова хозяина занята иным.

Оставшись один на один со своими семенами, книгами, набросками, Габриель связался со справочной Лионского вокзала. Ему ответили, что поезда в Испанию уходят с Аустерлицкого вокзала. Ехать в Испанию, когда там самое пекло! Впрочем, какое это имело значение.

Он заметил ее издалека: красная фигурка прогуливалась в робком свете фонарей вдоль Гвадалквивира, то пропадая в толпе, то вновь появляясь, медленно и легко скользя, задерживаясь перед всем, что было достойно внимания. Голова ее была несколько откинута, словно она вдыхала раскаленный, несмотря на ночное время, воздух.

Когда по мурашкам, побежавшим по коже, по приливу к голове жгучей волны он почувствовал, что Элизабет — единственная хранимая им внутри себя женщина — приближается, он поспешно достал блокнот и стал зарисовывать все, что попадало в поле его зрения: пароход, башню, словно хотел перевести дух. Она была рядом: красный цвет уже трепетал в свете фонарей, уже ноздрей его коснулся аромат, мучивший его память, не дававший ему покоя.

— Здравствуйте.

Всякий раз, когда они встречались, она произносила только это приветствие. Что и говорить, королевская манера вести себя: вы перевернули всю вашу жизнь, бросились ко мне по первому моему зову, поломали все рабочие планы ради этих неожиданно свалившихся на вашу голову каникул, пересекли не только Париж, но и полпланеты, плыли, попадали в бури, отражали натиск аборигенов и полярных медведей, и вот вы здесь — задыхающийся, растерзанный. Здравствуйте! На языке королев это означает: «Не — будем — вульгарны — избавьте — меня — от — суеты — вы — здесь — что — в — этом — особенного?»

До сих пор он не замечал, какая у нее тонкая кость, насколько она изящна. Он поднял глаза. Губы, грудь, бедра были как у взрослой женщины, а все остальное как у девочки, которую легко можно поднять и унести. Губы и грудь, бедра — островки женственности. А остальное — детское.

— Здравствуйте. Я могу сесть?

Габриель что-то пробормотал, выпрямился, чуть не опрокинул стул. Элизабет улыбалась, как королева, замечающая производимый ею эффект.

— Закажем что-нибудь, и за аперитивом я вам кое-что расскажу. Вы любите слушать, когда вам рассказывают?

«Больше, чем самого себя», мог бы ответить Габриель и не слукавил бы. Так повелось, что с детства Габриель любил слушать разные истории, уносившие его вдаль. По-видимому, оттого, что он был не слишком привязан к тому, что происходило с ним самим, да и не был уверен, что что-то происходило. Стоило кому-нибудь произнести «Жили-были…», словно поднять парус, как он пускался в море, покидая берег ради выдуманного мира. Это увлекало его и заводило в неведомые края. Оттого-то он и выбрал своим поприщем ботанику. Сады — это тоже рассказы, путешествия в неведомое, позволяющие, однако, уцелеть, сохранить себя. Слова были для Габриеля слишком сильным средством.

Официант бесстрастно дожидался, когда они остановят свой выбор на чем-то. Выбрали местную достопримечательность: хвост быка, в остальном положившись на его вкус. Пригубив розовой риохи, Элизабет пустилась в повествование.

«Стоило мне присесть напротив отеля на закраину фонтана, остудившую слегка мое тело, три часа подряд поджаривавшееся на кожезаменителе в поезде, и воздать хвалу Господу — если я вас шокирую, скажите, но мне кажется, вы любите женщин, милости прошу в женский мир, — так вот, на чем я остановилась? Ах да, только я присела, ко мне подошла девочка, белокурая такая, с волосами цвета светлого красного дерева, и проговорила: „Не желает ли дама, чтоб ей сделали укладку?“

Я провела рукой по своей шевелюре и согласилась. У меня есть один принцип: когда я куда-нибудь приезжаю, я всегда соглашаюсь на первое сделанное мне предложение. Вы не можете себе представить, как это простое правило украсило мою жизнь. Время говорить «нет» придет очень быстро. Смерть — одно большое «нет», не так ли?

Девочка потянула меня за руку. Ручка у нее была такая нежная, внушающая доверие. Она была моим поводырем, а между тем сама отдавалась моей власти: мысленно я предсказала ей ослепительную любовную жизнь. По пути мне показалось, что мужчины при виде нас не свистели и не отпускали шутки, как обычно, а просто улыбались. Но это, конечно же, иллюзия, порожденная тем, что произошло дальше. Они догадывались или знали, куда мы направляемся.

Искать это место бесполезно. Даже поселившись в Севилье, я не нашла бы туда дорогу. Это были сплошь старинные улочки, трудноотличимые одна от другой. Когда все вокруг так необычно, слепнешь, вы не находите? Нужно привыкнуть, прежде чем начнешь различать детали, которые помогут сориентироваться.

Девочка выпустила мою руку и постучала в какую-то дверь. Я вошла. «Добро пожаловать», — бросила мне крупная женщина за стойкой, необычным образом разукрашенной ракушками. После чего на меня как горох посыпались слова.

Я опускала и поднимала голову, ничего не понимая. Она умолкла. За моей спиной стоял мужчина. Он напоминал крупье, был в смокинге не первой свежести, в галстуке-веревочке и с напомаженными волосами. Я поняла, что надо следовать за ним».

Элизабет замолчала. Казалось, весь город назначил свидание на берегах Гвадалквивира в этот поздний час. Шикарные рестораны соседствовали с забегаловками, выставленными наружу столиками, — это было похоже на пир, устроенный вдоль реки, на ее берегах, до самого моря. Гитары, шепот, разговоры о политике или корриде, взгляды… голова шла кругом от обилия звуков. Севилья пребывала столицей Нового света. Еще три века назад лес мачт скрыл бы луну.

— Тебе интересно? — спросила Элизабет. — Я была уверена. Ты — мой брат. Или нет: и брат тоже. Ну так слушай.

«Передо мной было пять женщин. Или скорее только верхняя часть их туловищ, нижняя же была скрыта неким подобием стойки из темного полированного дерева. Паркет перед стойкой — словно в танцевальном зале. Все женщины черноволосые, грудастые. И больше ничего: ни раковин, ни сушилки, ни парикмахеров. Свет яркий, как в библиотеке, высокие окна со средниками, часы с остановившимися стрелками. И только портрет мужчины на стене. Век шестнадцатый — семнадцатый, воротник в виде розетки, а в руках множество разных инструментов, которыми некогда пользовались цирюльники: бритвы, ножницы, щипчики, кисточки для бритья.

Женщины, видные мне лишь частично — головы, шеи, бюст, — переговаривались между собой: испанский язык словно шквал. Я боялась шаг ступить. Заметив меня, они умолкли, но совсем ненадолго, на несколько мгновений, в которые я услышала доносившиеся с улицы звуки — грохот автомобилей, детский крик, скрип железного стула. Затем, благожелательно посматривая на меня, они указали мне мое место и вновь загалдели. Я, ясное дело, колебалась. Но зачем куда-то приезжать, если боишься нового? «Место» представляло собой отверстие в деревянном сиденье. Я села, и от меня тоже остались только голова, шея и бюст. И в тот же миг очень нежная, словно посыпанная тальком рука раздвинула мне ноги. Я позволила стянуть с себя трусы и почувствовала между ног сперва холод металла, а затем прикосновение мочалки и теплой воды.

А после ничего. То есть: никаких действий. Мне даже пришло в голову, что севильские цирюльники ничем не отличаются от прочих — вымоют тебе голову, а потом жди их. Однако я была не права: едва ощутимые прикосновения свидетельствовали, видимо, о том, что меня рассматривают, что лучше подойдет. Я услышала шепот и прислушалась. Захотелось сомкнуть ноги. Но оказалось, я была привязана. Пришлось ограничиться румянцем, но кому до него было дело?

И тут тот самый мужчина с обличьем крупье стал ходить между нами на цыпочках, словно боясь причинить нам неудобство (или же раздавить невидимых подмастерьев).

— Все в порядке? — спросил он меня и подмигнул. — Мужу понравится.

— Не сомневаюсь, — ответила я и улыбнулась».

Элизабет вновь прервала нить повествования. Все посетители ресторана как один встали и кого-то приветствовали: то ли футболиста, то ли тореадора. Мы последовали их примеру.

Габриель не удержался и заодно поприветствовал ту часть Элизабет, что соприкоснулась с историей. Она перехватила его взгляд, и о чем-то безмолвно вопросила. Сколько раз затем Габриель заново переживал этот вечер и так и не мог решить, спрашивали ли ее глаза: ты хочешь увидеть прямо сейчас?

Как бы то ни было, совершенно замученный вид ее спутника разубедил ее. Она села, одернула юбку и повела дальше свой рассказ:

«На чем я остановилась? Ах да — у меня на глаза навернулись слезы, поскольку мне слегка выщипывали волоски. Я чуть было не стала рваться, протестовать. Причесать еще куда ни шло. Но право выбора все равно за мной. Эти испанцы слишком многое на себя берут. Потом я успокоилась. Когда я вошла туда, кассирша меня просто оглушила, да и сердце мое билось так сильно, что заглушало ее слова. Она, должно быть, поняла, что я согласна на все и во всем полагаюсь на них. Обычно клиенты четко знают, чего хотят, и для творчества нет условий. Такие, как я, редки. Словом, я полностью доверилась легким касаниям, напоминающим игру на пианино. Сперва на мне играли легкие пальчики, затем потопали крохотные ножки (видимо, машинка для стрижки).

Двумя дружескими шлепками по бедрам мой цирюльник, прячущийся где-то внизу, дал мне понять, что закончил. Я медленно встала с неодолимым ощущением обнаженности между ног и радостью, похожей на ту, что охватывает в праздники. Хотелось насвистывать. Это было так ново! Какой только не бывала уже эта часть моего тела: и жадной, и сонной, и недовольной, но ни разу — веселой. Я попрощалась. Дамы важно закивали, стали желать мне доброго дня, удачи, здоровья. Я подумала: сколько же времени проводят они здесь? И что они заказали: какое-то особо сложное плетение, косички, подкрашивание? Маленький мужчина в смокинге, чрезвычайно опрятный, отвел меня к моим вещам и протянул мне зеркальце. Я молча вернула ему его. Он кивнул. Его одобрение вселило в меня уверенность — сперва это должен был увидеть кое-кто другой.

Выйдя на улицу, я обернулась и благодаря ветерку, приподнявшему занавеску, еще раз увидела цирюльню. И только тут заметила то, что поразило меня больше всего: женщины, сидевшие там, были всех возрастов».

Элизабет дотронулась до руки Габриеля. И добавила:

— Я уверена, в Испании немало других средневековых вещей, и потому-то мы здесь.

Колокола пробили три часа. Пир у Гвадалквивира продолжался. Даже в мыслях не было отправиться спать. Ведь впереди было столько всего!

XXI

В ту ночь Элизабет и сделала ему то самое предложение, о котором говорила по телефону. Габриель умирал от усталости и чуть было не запросил пощады, однако усилие воли, а также предстоящая через два дня разлука помогли ему выстоять.

Лежа на постели под вентилятором, устремив глаза в потолок, она произнесла:

— Габриель, как ты догадываешься, я не случайно выбрала Андалусию, у каждого из нас есть любимый с детства город. У меня — Севилья. Нужно ли говорить, что до тебя я здесь ни с кем не бывала? Да, нужно. Такие, как ты, всегда испытывают страх, что нелюбимы. В этом их главное очарование. А также — оружие, чтобы покончить с любовью. Ты слушаешь? Все это — Гвадалквивир, Хиральда[17] — у меня впервые.

— Спасибо, — выговорил Габриель.

— Так вот, я все обдумала. Внебрачная связь возвышает либо опустошает тех, кто подцепил эту болезнь. Ты согласен? Превосходно. Невозможно оставаться таким же, как в браке. Вынужденные постоянно что-то изобретать, любовники либо превосходят самих себя, либо мало-помалу теряют себя и опускаются до пошлых свиданий в гигиенических целях. Мы с тобой можем пойти лишь по первому пути. Надеюсь, это понятно. Нам нужно великое чувство либо ничего. Отсюда выбор Севильи: Сервантес создал здесь самый прекрасный в мире роман.

Она говорила так, как если бы выступала на одном из заседаний своего министерства: излишне четко формулируя мысли, чеканя слова, внутренне уверенная, что разнообразие и сложность мирового устройства ждут не дождутся картезианских упаковок, чтобы послушно уложиться в них по доброй воле, подобно тиграм в цирке.

— Будем молить Сервантеса вдохновить нас. Однако великая любовь — прежде всего долгая. Только время сообщает адюльтеру благородство. Чем дольше — тем законней. Я счастлива, что ты испытываешь ко мне такое огромное желание. Прошу тебя подумать еще раз. Сейчас мы решаем на всю жизнь. Что можем мы сделать самого значительного, способного пережить нас? Ты понимаешь, куда я клоню?

Габриель тряхнул головой, не в силах отвести взгляд от ее живота. Она же, воздев глаза, продолжала говорить о своей мечте:

— Я была уверена, что ты согласишься. Но нужно сделать это здесь, в Севилье. У генетики свои законы, конечно. Но и место, и время, и поза влияют. Я вот часто думаю, не самое ли важное все-таки место — точка на Земле. Ты веришь в силы географического порядка?

И только тут Габриеля осенило, почему он не может отвести глаз от белоснежного живота Элизабет: это было средоточие безумного заговора. Не слишком разбираясь в женской физиологии, он догадывался, какие пульсации, завихрения, катаклизмы, бури сотрясают женский организм, какие неправдоподобные и самые естественные в мире процессы свершаются в нем.

Так и началось то, что привело однажды к рождению Мигеля и всему, что за этим последовало.

XXII

Чтобы обеспечить будущему плоду наиболее комфортабельное положение, Элизабет долго спала.

Габриель, сидя нагишом в кресле красного дерева, которое он установил в северо-западном углу номера, куда добирался единственный, по-видимому, в Севилье сквозняк, раздумывал над полученным предложением: воспитанием его ребенка за чужой счет. Справившись с первым порывом негодования, он мало-помалу свыкался с этой мыслью. Отцовство всегда представлялось ему непосильной ответственностью. Делить ее с мужем любимой женщины теперь, когда он взвесил все «за» и «против» и унял поползновения ущемленного авторского самолюбия, казалось ему самым разумным из решений. При этом требовалось, чтобы каждый, и первый — он, Габриель, годами держал все в тайне. Решительно, роман с замужней женщиной был весьма утомительным занятием, но — Элизабет права — и весьма стимулирующим умственные способности. Придется ведь постоянно придумывать, исхитряться. Страдают ли неверные супруги меньше от Альвхейма[18], чем образцовые супруги? Надо бы проверить. Габриель погрузился в самое почтительное молчание и покинул свою спящую возлюбленную — будущую прародительницу. Консьержка не верила своим глазам:

— Выйти в такой час на улицу! В самое пекло!

Он направился к огромному термометру, закрепленному справа от входа под медной табличкой с названием отеля. Приговор был суров: 48°. С открытым ртом, заплетающимися ногами, задыхаясь, он был не в состоянии вымолвить хоть слово в ответ. За порогом его ждала неминуемая смерть.

Улицы были пустынны, шаги звучали, как барабанный бой. Что за безумец бросал вызов солнцу в его самый убийственный час? За окнами появлялись лица и тут же прятались в тень, словно увидели дьявола.

Решив исполнить свое намерение, невзирая ни на что, Габриель шел вперед. Когда он постучал в дверь Льва, на него было страшно смотреть: пот лился ручьями, одежда утратила всякий вид. Никто не ответил, он нажал на бронзовую ручку, толкнул массивную деревянную дверь и переступил порог. Оказавшись в патио Монтериа, он вошел во дворец короля Педро, пересек Посольский зал и, так и не встретив ни одной живой души, вышел в сад Алькасар[19] — одно из чудес света, увидеть которое было его заветной мечтой.

Водоемы, фонтаны, агавы, кипарисы, пальмы, лавровые деревья, апельсиновые, посаженные в различных конфигурациях, десятки горлиц — это был подлинный исламский рай. Чтобы не ослепнуть от представшего очам великолепия, пришлось прищурить глаза. Он не сразу даже отдал себе отчет, что медленно раскачивается: взад-вперед. Видимо, он непроизвольно стал молиться или благодарить, что в общем-то одно и то же.

Его охватила дрожь: то ли от переполнявшего его восторга, то ли от необычной свежести, проистекавшей не от движения воздуха, по-прежнему раскаленного, но от зелени растений и музыки водяных струй.

На каменной скамье лежал маленький сухой человек и разглядывал его. Он был недвижим, лишь его голубые глаза, глубоко запрятанные в морщинки, следили за передвижениями незнакомца, а губы, иссохшие, как перед дождем, выговаривали поговорку:

— В такую жару казать нос может идиот, француз иль пес.

Когда Габриель стал приближаться к нему, он соскочил со скамьи и застыл в позе часового, только без ружья. У него были непропорциональнобольшие по отношению к телу руки, натруженные, с выступившими синими венами, с въевшейся в них землей, траурными ногтями. Улыбнувшись, Габриель предъявил ему точно такую же руку: шероховатую, в ссадинах, пятнах, словом, не такую, как у других. Обоим все стало ясно.

— Gardinero?[20]

— Он самый.

— De donde vienes?[21]

— Париж, Версаль. Ботанический сад, Королевский сад.

— О, Париж! Ты знаком с господином Жаном?

С помощью жестов, мимики и ботанических названий на латыни испанец сумел объяснить, что переписывается с г-ном Жаном по поводу мхов — их общей страсти, к сожалению, не произрастающих в условиях средиземноморского климата. Габриель посочувствовал, попросил помочь ему. Он был бы счастлив познакомиться с шедевром садового искусства в сопровождении столь высокоученого гида и непременно вернется с этой целью, но на сей раз речь идет о женщине… тайной связи. Никаких проблем, отвечал андалузец, у собрата должны быть привилегии. «Не стоит разбрасываться», — проговорил он и попросил Габриеля следовать за ним, после чего часа два водил его по наиболее подходящим для галантных свиданий местам, как-то:

фонтан гротесков, если дама смешлива;

сад поэтов, если она романтична;

лабиринт — для пущей уединенности, если она чересчур стыдлива;

беседка Карла V, если она охоча до истории.

Габриелю не хватило ни духу, ни словарного запаса, чтобы поведать ему о своей Элизабет, которая вмещала все это и была чем-то гораздо большим.

На пороге тайной дверцы в так называемой Водяной стене он поблагодарил коллегу и предупредил, что они явятся ночью.

Покинув островок свежести, он вновь нырнул в пустынные улочки города. Жара — тоже царство. Ему казалось, что он — его правитель.

— Как мне одеться?

Вытянувшись на постели, Габриель смотрел в окно, витая мыслями далеко — в садах Алькасар. Он готовился к ночи. Элизабет даже осерчала.

— Скажи, если не хочешь.

— Я сказал «да», раз и навсегда.

— Тогда помоги.

Она стояла перед распахнутым настежь шкафом нагая, в одном белом полотенце на мокрых волосах, и проводила рукой по безжизненным нарядам.

— Это с набивными цветами не подойдет, это в полоску — похоже на тюремную решетку. Юбка отпадает, терпеть не могу юбки. Если только они не часть костюма, но на кого мы будем похожи, если я появлюсь в костюме? Почему бы не высокие каблуки? А может, вот это?

Это был кусок черной материи на двух бретельках. Он знал, какая важная роль отводится в жизни женщины маленькому черному платью, другу Его Величества Случая.

— Сейчас примерим.

Свидетельствую: медленный спуск узкого платья вдоль тела может лишить любящего мужчину разума. Поднятые вверх руки, открывающие незащищенность подмышек, покачивание бюста, расставленные ноги, задыхающийся голос, гневные нотки («Помоги же, нет, я сама»), исчезающая под материей плоть.

— Ну как?

Элизабет стала кружиться с обеспокоенным видом: воплощенные лицемерие и кокетство. Молчание Габриеля, его потрясенный вид были красноречивее всяких слов.

— Может, что-то другое? — промяукала она.

— Нет-нет.

— Ты не станешь ревновать ко всему, что будет у меня под ногами: раскаленные камни, собачьи взгляды, ветерок с реки?

— Наказать бы тебя заранее.

— Так за чем дело стало?

Он огляделся в поисках оружия. На глаза ему попалась пилочка для ногтей. Элизабет протянула ему ногу. Он крест-накрест рассек кожу бедра, выступили крохотные капли крови.

— Превосходно. Я это заслужу. А теперь не стоит заставлять Сервантеса дожидаться.

XXIII

Подходили к концу чудесные дни. Да и было их так мало. Прощайте безумства, искусные цирюльники…

Элизабет вновь стала деловой дамой с резкими уверенными движениями.

— Габриель, поторопись. У нас остается один день, а Севилья так велика.

Она будто взяла след, сжимая в руках «Дон-Кихота», словно требник. Я честил себя за свою неподготовленность. Ни мне, ни моим трем педагогам и в голову не могло прийти изучить Сервантеса. Элизабет же, казалось, знала его наизусть. Высокие чины во Франции — это либо люди высококультурные, эрудированные, либо высокомерные неучи. Элизабет цитировала наизусть целые куски текста, сопоставляя сцены романа с улицами, которыми мы шли.

— Взгляни! Та сутана перед книжной лавкой тебе ничего не напоминает? Помнишь главу где кюре входит в библиотеку и хочет предать огню все учебники по рыцарству? А этот толстяк на осле чем не Санчо Панса, со своей котомкой и бурдюком похожий на патриарха?

Я поддакивал, чтобы не попасть впросак, делал замечания общего характера типа «Это неслыханно, такая схожесть между жизнью и книгой!» и, задыхаясь, едва поспевал за ней, чуть не бежал по все более запруженным тротуарам.

Ее воодушевление росло.

— Севилья — мир в миниатюре. Это и Африка, и Европа, и твердь, и море… — Не останавливаясь ни на миг, она хватала меня за рукав. — Я счастлива. Ничто не предвещает, что он будет гениален. Но мы постараемся, чтобы у него было призвание. Устал? Хочешь пить? Передохнем?

Я начинал понимать, что она задумала, в чем состояла ее тайная цель. Стать матерью писателя, не обращая внимания на то, как понизился статус людей этой профессии в наши дни. С тем чтобы когда-нибудь он смог поведать миру о запретной любви своей матери и отца. И этим отпустить им грех. Узаконить их отношения. Возвысить. Чтобы слава о них пошла на века. Такова была ее потребность в легенде: превратить супружескую измену в роман. Что и говорить, весьма обескураживающее намерение. Но можно ли ей было отказать? Подобные перспективы подстегнули бы и еще более застенчивого, чем Габриель. Я прибавил шагу и предложил обойтись без обеда, чтобы еще сильнее пропитаться Севильей. Она заинтригованно оглядела меня.

— Что с тобой? Увидел красотку? Вспомнил ночь? В любом случае это тебя воскресило, и за то спасибо.

Она открыла книгу и на ходу стала читать: «…что же иное мог породить бесплодный мой и неразвитый ум, если не повесть о костлявом, тощем, взбалмошном сыне, полном самых неожиданных мыслей, доселе никому не приходивших в голову, — словом, о таком, какого только и можно было породить в темнице, местопребывании всякого рода помех, обиталище одних лишь унылых звуков?»[22] Представляешь, самый прекрасный роман мира был задуман в тюрьме…

Ее толкали, она ничего не замечала, сама наталкивалась на чистильщиков обуви или выставленный ими товар, ее начинали отчитывать, ей все было нипочем, она продолжала свой путь к заветной цели — к хронометру, странному нагромождению часовых механизмов, барочной игрушке — крошечной часовне Святого Иосифа. Наконец мы вышли на площадь Святого Франциска.

— Здесь, — бросила она.

Трудно было не поверить такому знатоку, но я смотрел во все глаза, а никакого здания, хоть отдаленно напоминающего место, где каялись короли, не видел. Ни решеток, ни высоких стен, ни тяжелых дверей, одни невысокие добродушные строения.

Элизабет не желала признать свое поражение, дважды обошла площадь, после чего, рассвирепев, обратилась за помощью к полицейскому. Тот молча указал на скопление людей перед Испано-американским банком. Она потащила меня туда. Гид старался перекричать шум на улицах. Десятка три туристов сгрудились вокруг него и внимали. Мы присоединились к ним. Речь шла как раз о Сервантесе.

— В шестнадцатом веке тюрьма была настоящим городом. Там содержалось более тысячи несчастных, царили голод и болезни.

Гид с уложенными волосами и в безукоризненном блейзере был похож на певца. Всё — руки, надменная манера вести себя — выдавало в нем человека маленького роста. И при этом он странным образом возвышался над своими слушателями.

— Шестого сентября тысяча пятьсот девяносто седьмого года судья Гаспар де Вальехо поместил сюда Сервантеса.

— Тюрьма… да, но где она? — спросил кто-то с немецким акцентом.

— Она слишком смердела, ее снесли.

— Это невозможно, — прошептала Элизабет.

Остальные были разочарованы так же, как мы, и недобро взирали на высящийся перед нами банк. Многие, желая припасть к гениальному источнику, приехали издалека — из Японии, Африки, если судить по внешности, и по меньшей мере из пяти американских университетов, если судить по майкам.

Наше разочарование позабавило гида. Он двинулся к следующему памятному месту. Отделившись от группы, он правой рукой показывал на часы, а левой потрясал табуретом, какие обычно бывают в библиотеках. Но мы не двигались: стоя плечом к плечу, с безутешными лицами смотрели мы в ту сторону, где была когда-то тюрьма. Нас вполне можно было принять за семью в трауре, затерявшуюся посреди уличного движения.

Один за другим сдавались почитатели Сервантеса и присоединялись к чичероне. Они приняли нас, оценили нашу искренность и звали с собой.

— Пойдемте с нами. Экскурсия не окончена. Вскоре их поглотила толпа на улице Колумба, ведущей к башне Хиральда.

Я как мог утешал Элизабет. Скорее даже не утешал, а склеивал по кусочкам. Она из тех, кто держится, только когда впереди есть цель. Если же цель исчезает, приходится собирать черепки и склеивать их, восстанавливая любимую женщину.

Я повторял ей, что цель достигнута, что мы, насколько это возможно, приблизились к замыслу великого романа. Что плакать по какому-то зданию, если сам дух вдохновения витает здесь?

— Вдохновение? В банке? — пошутила она.

Она была из тех французских чиновников, кто наперекор высшей инстанции в лице генерала де Голля не почитал финансовых «гномов из Цюриха», строгальщиков национального величия…

Некоторое время она все же выслушивала мои аргументы.

— Подлинное искусство не может быть узником тех или иных мест на земле.

— И это говоришь ты, садовник?

— Сервантес черпал материал для своего Кихота по всей Испании, а не только в этой тюрьме.

— Ты что, хочешь посетить всю Испанию, каждый ее уголок? Но на это уйдет целое тысячелетие, и не останется времени произвести на свет сына. Бедный Габриель!

Хорошее настроение уже вернулось к ней. Мои весьма посредственные качества спорщика обрадовали ее.

— Ладно. Нужно уметь признавать свои ошибки. Я сама во всем виновата. Стоило получше навести справки о сервантесовских местах. У нас впереди целая ночь. У тебя нет мыслей, как нам ее провести? Ты ведь отец, тебе принадлежит половина в создании будущей легенды.

Я вздрогнул. Как бы я выглядел, если б не подготовил все заранее? Ботаники, как правило, не импровизаторы. Время — вот их сырье, подручный материал. Я напустил на себя скромный вид и взял ее за локоть.

— Пошли!

На Севилью опускалась ночь. Дверь Алькасара открылась сама собой. Коллега ждал нас.

— Я был уверен, что вы придете пораньше. Сад в вашем распоряжении. Ничего не бойтесь. С божьей помощью я буду охранять вас.

В середине XV века в Тунисе жил шейх Мохаммед аль-Нафзави. В своем родном городе и по всему Средиземноморью он считался «единственным человеком, сведущим в искусстве сочетать». И потому визирь султаната заказал ему труд. С тех пор, как одним осенним днем я обнаружил у букиниста с моста Монтебелло перевод его главного труда «Благоухающая лужайка, где резвятся удовольствия», я читал и перечитывал эту великолепную прозу поэтичную, и точную. Благодаря шейху и невзирая на мою память, детали нашей севильской эскапады и по сей день живут во мне.

Мы были мужчиной и женщиной, торжественно движущимися навстречу судьбе.

— Думаешь, он следует за нами по пятам? — шепнула Элизабет.

— О ком ты?

— Тот, кто тебе помогает. Тогда, в Ботаническом саду, за нами ведь шел твой друг.

Я заверил ее, что мы будем одни. Она радостно скинула сандалии и аккуратно поставила их на дорожке.

— Возвращаться будем тем же путем… — проговорила она и остановилась у фонтана гротесков. — Какое поучительное место!

Она нашла нужное слово: безвестный создатель Алькасара с помощью игры струй и камешков давал понять, что человеку стоит играть с Сотворением мира.

— Здесь? — спросила она, погрузив свои глаза в мои, и сняла свое черное платье. — Иди же ко мне, мой Габриель.

И пока их тела принимали рекомендованную шейхом Нафзави позу под номером двенадцать — стоя, она шептала:

— Только не бойся. Так нужно. Мы становимся друзьями Времени. Ведь оно не только прибежище для одиноких. Мы войдем в него вдвоем и навсегда.

Некоторое время спустя она, пошатываясь, добралась до скамьи и рухнула на нее.

— Какой обжигающий мрамор. Смотри, как дрожат мои ноги.

Не снизойдя к ее усталости, я потянул ее за руку.

— Может, немного отдохнем?

— Нет, надо зачать его единым духом. Иначе разные составляющие его личности будут не слишком удачны в сочетании.

Она уперлась руками в мою правую руку, переводя дух.

— Что дальше?

— Нужно внушить ему вкус к сложным вещам и научить, что свобода — это завоевание.

— Ты слишком всерьез взялся за дело. Что ж, это неплохо.

Добравшись до лабиринта и войдя в него, она легла на листву лицом вниз и приняла позу под номером два, почерпнутую все в том же ученом труде.

Задержавшись на приятной возвышенности, которую являет собой верхняя часть ягодиц, я заметил стража, наблюдающего за нами из тисовой купы. Он сосредоточенно и одобрительно покачивал головой в такт нашим движениям.

Видимо, потом мы уснули. Разбудила нас прохладная струя воды. Открыв глаза, я увидел, как наш ангел-хранитель удаляется с кувшином в руках.

Элизабет вновь обрела свое бесстрашие и насмешливо, чуть нетерпеливо поводя бедрами, наблюдала за мной.

— Возвращаемся? Или у тебя в запасе есть что-нибудь еще?

Несмотря на ощущение, что при каждом шаге мне приходится сдвигать горы, я все же рассчитывал — возможно, это было слишком самонадеянно с моей стороны, — что смогу преодолеть еще один, завершающий этап.

— Чего же мы ждем?

Оказавшись в беседке, она захлопала в ладоши. Ее воодушевление еще возросло, стоило ей узнать, что здесь любил обедать Карл V.

— Это был первый человек, который рассматривал планету как единое целое. Тебе не кажется, что ты слишком завышаешь планку для нашего будущего ребенка?

Кого следовало благодарить — Всевышнего, императора или провоцирующее покачивание бедрами моей возлюбленной, — право, не знаю. Только, переступив исторический порог, Габриель вновь обрел прежнюю силу и уестествил ее наилучшим образом в позе номер пятнадцать — на весу.

Ангел-хранитель поджидал их у двери.

— Думаешь, он видел?

— Нет, — отвечал Габриель, а сам уже потихоньку докладывал будущему потомку: «Понимаешь, ложь, если и не способна стать становым хребтом отдельно взятого существования, позволяет избежать раздоров».

Когда они вернулись в отель, за окнами занимался день. Вытянувшись на постели с одинаковыми обессиленными улыбками, они собирались уже заснуть, как Габриель почувствовал: по нему пробежались ее пробуждающе-игривые пальчики.

— А не попробовать ли еще разок? На сей раз для самих себя?

— Смилуйся, я всего лишь человек. Ну и работенка!

— Вот именно. Давай позволим себе каникулы… Безумная ночь зачатия подходила к концу, когда раздался звонок.

— Вы просили разбудить вас… Такси в аэропорт будет ждать вас через полчаса.

Чайная церемония I

XXIV

Однажды, прогуливаясь под аркадами улицы Риволи среди толп туристов с преобладанием японцев, ослепнув от витрин с тысячами Эйфелевых башен любого размера из золота и серебра, ты наткнешься на чудесное местечко — кафе, которое посещают одни женщины и где они поглощают пирожные и сдобу.

Их взгляды блестят, губы влажны, постукивают ложечки о края чашек. Некая грусть охватит тебя — ты вдруг поймешь, что никогда мужчина не будет так притягивать их, как все эти гастрономические чудеса.

Это «Анжелина», бывшее кафе «Румпельмайер». Сестры облюбовали его по исчезновении Габриеля XI для продолжения образования младшего Габриеля. Он был удивлен.

— Я полагал, что для подобного рода бесед в семье принято встречаться в «Куполь»?

— Всему свое место, мой друг. Времена изменились. Твой отец, твой дед говорили о женщинах в мужской компании. В английских клубах, где запрещено бывать женщинам, мужчины также общаются между собой. Ничего хорошего. Чтобы узнать противоположный пол, нет ничего лучше, чем общение с ним. Где еще ты встретишь такое количество женщин? — ответила Клара.

Дальше заговорила Энн:

— У женщин и цветов нет ничего общего, Габриель, как бы это ни было неприятно поэтам, певцам женского очарования. Мы телесны. Если ты хочешь прожить настоящую любовь, следует привыкнуть, что у нашего тела есть свои запахи, свои недостатки, слабости. Совместная жизнь — это существование бок о бок, когда приходится что-то и терпеть.

— Энн, ты уверена, что это то, что нужно, и он не потеряет интерес к женщинам? Впрочем, ты права. Закулисье женской жизни тебе не помешает знать.

Габриель навсегда усвоил их уроки. На все чайные церемонии он являлся первым и упивался зрелищем женской физиологии.

Порой забредал еще кто-нибудь из мужчин. Улыбка, легкий поклон в сторону Габриеля: «Привет, коллега, мы здесь с одной целью».

Кто воздаст когда-нибудь должное исповедальной силе сладкого? Вместо наушников, слепящего света и других пыток полицейским следовало бы просто предложить подозрительным личностям полакомиться.

Поднося ко рту первую ложечку с пирожным или взбитыми сливками, посетительницы кафе готовы были сознаться в чем угодно. Я не выдам ничего из того, чего наслушался там, поскольку тогда моему повествованию не будет конца: прав был Сервантес — одни истории порождают другие истории, причем в большем количестве, чем ирландские католики — детей.

Энн и Клара вместе были одной превосходной матерью: их уши были предназначены, чтобы выслушивать бесконечные излияния, руки — чтобы укачивать, ум — чтобы обдумывать, как быть дальше, память — чтобы улыбаться («Это напоминает нам столько личного, Габриель, если бы ты знал»), язык — чтобы сообщать о результатах раздумий, а ноги — чтобы в случае необходимости наподдать.

Габриель в очередной раз жаловался на судьбу.

— После Севильи ни одной весточки. Слышите? Ни одной!

— У тебя есть ее фото? — спросила Клара.

Он с сожалением протянул ей карточку, с которой никогда не расставался. Молодая темноволосая женщина, волосы зачесаны назад, веки полуприкрыты, загорает на солнце. За нею крыши, звонница. Сестры долго вертели карточку в руках, вглядывались, изучали и при этом были похожи на колдуний.

— У тебя такое же мнение? — поинтересовалась Энн у сестры.

— В точности.

— Хорошо. Бедный Габриель, знаешь, чтобы понять жизнь, нужно определить, к какому типу людей принадлежит тот или иной человек. Это нисколько не противоречит тому, что каждый обладает неповторимостью. Женщина, которую ты так страстно любишь, островитянка.

— Островитянка?

— Типичная. Взгляни на этот нежный овал лица, ведь это поверхность моря, безмятежная, гладкая и вдруг взбудораженная неким толчком вулканического происхождения. Губы полные, мясистые до неприличия. Поздравляю, Габриель, скучать тебе не придется. Та же картина и ниже: тонкие руки, ноги, хрупкая шейка и вдруг такая тяжелая грудь. У нас наметанный глаз. Тебе следует понять, что островитянки сосредоточивают свою жизненную энергию на отдельных частях тела и определенных моментах существования. Как бы на неких островах. Соль их жизни — архипелаг. Остальное, обыденное, как бы дремлет под поверхностью.

— Словом, ты любишь островитянку, и такой, каким мы тебя знаем, ни за что не клюнул бы на континенталку.

— Это что еще за раса?

— Это другой тип. Их плоть распределена равномерно, как и все остальное. Это супруги.

Габриель распрощался и отправился в английский бар «Лоти» подумать над сделанным ему подарком — разъяснением, кого же он полюбил. Умозаключения его были просты: он и часу не вынес бы континенталку. Он поклялся принимать свою островитянку такой, какова она есть: чудом, окруженным водой, солнцем среди ледников.

XXV

Еще ребенком Мишель С. увлекался всякого рода началами.

Почему новый год начинается 1 января?

Кто первым выстрелил в 1914 году?

Каким было первое слово человека?

Когда можно сказать, что уже рассвело?

И все, что можно было узнать по поводу того или иного из начал, он заносил в записную книжечку, собирая таким образом коллекцию, как другие собирают шарики или солдатиков.

Позднее, юношей, он точил друзей беспрестанными вопросами по поводу того, когда именно зарождается любовное чувство: в какой миг тебе приглянулась именно эта девушка? Что привлекло твое внимание прежде всего? Сразу ли ты взял ее за руку в кинотеатре?

Когда собеседнику изменяла память, он впадал в ярость: но ты же не мог забыть, когда впервые поцеловал ее?

Габриель вспоминал, как они встретились: это произошло в самом начале учебного года, когда они пошли в шестой класс, учеников выстроили на лужайке перед школой. Один мальчик обернулся к нему:

— Мы станем друзьями на всю жизнь. Запомни все, что сегодня случится.

Эта страсть к началам осталась у него навсегда. Она-то и привела его к астрономии.

— Пойми, только звезды откроют нам, с чего начался мир.

Столь необъяснимое тщеславие могло бы напугать Габриеля, но их беседы лишь утверждали его в собственном выборе: садовники не интересуются бесконечностью, для них важен результат, как и начало имеет для них значение лишь постольку, поскольку за ним следует расцвет.

Они продолжали видеться в маленьком ресторанчике на бульваре Араго. А когда наступала ночь, поднимались в Обсерваторию, и Мишель учил Габриеля названиям небесных светил.

Видимо, всепоглощающая страсть к науке предохранила Мишеля от обычного в молодые годы скотства, и двадцать лет спустя он был все тем же. Такой же высокий, широкоплечий — вылитый регбист, та же манера говорить, тот же светлый капитанский взгляд, обещающий увлекательное путешествие. С удовольствием разглядывая ничуть не изменившегося друга, Габриель слушал вполуха его рассказ о зонде, запущенном недавно на одну из планет, что позволит переосмыслить понимание сущего…

— Ты, как всегда, думаешь о чем-то своем… — заметил Мишель.

Смех его тоже не изменился: все такой же звучный, похожий на братское похлопывание.

Прислуживала все та же, что и в годы их юности, официантка — м-ль Марта. Интересно, осуществилась ли ее голубая мечта: венчание в церкви в квартале Алезия? Она тоже была все такой же: легкой, властной («Есть рагу в белом соусе»). Осмелившаяся заказать антрекот блондинка получила отповедь.

— Да ты, я смотрю, стал интересоваться людьми, и в частности — женщинами.

— Вот именно…

Габриель поведал другу о том, что с ним произошло. После обеда они пошли знакомой с детства дорогой.

— Вот наше царство. Обсерватория закрыта. Причиной тому загрязнение атмосферы: видимости никакой. — С опечаленным видом Мишель гладил старый телескоп. — Никто его больше не навещает. Можешь располагаться, тебе никто не помешает. Увы! Можешь даже поставить походную кровать. Уверен, сны здесь у тебя будут самые распрекрасные.

Они вышли на смотровую площадку и молча глядели на Париж. На лужайках виднелись белые пятнышки — это птички клевали что-то в траве. Здесь, как и везде, летали чайки, прогнавшие голубей. Пейзаж от этого только выиграл.

— Помнишь, ты хотел стать директором Люксембургского сада?

Они долго молчали. Одна и та же невеселая мысль буравила мозг, как надоевший припев: проносящиеся внизу по авеню Данфер-Рошро и улице Кассини автомобили уносят частицу их жизни.

— Удачи, — проговорил наконец Мишель, — я пошел. Я и так задержался, жена, наверное, заждалась.

Габиель остался наедине со своими мыслями: когда у Элизабет начал расти живот, она позвонила.

— Ты лучший географ, чем я. Тебе и выбирать, где мне рожать.

Он не колеблясь назвал клинику Сен-Венсан-де-Поль, лучшую в Париже, где не было нововведений типа родов в воде или под музыку Моцарта. Кроме того, ее сторожил огромный бронзовый лев. Тогда мысль об Обсерватории еще не пришла ему в голову.

XXVI

— Началось. Я выезжаю.

Ни здравствуй, ни прощай. Разговор прервался прежде, чем Габриель успел сообразить, что случилось. Подхватив раскладушку и морской бинокль, заготовленные заранее и только ожидавшие своего часа, он бросился на улицу. Двадцать шесть минут спустя он был на месте.

Консьерж торжественно проговорил:

— Минуты, которые вам предстоит пережить, самые прекрасные в жизни.

Ему бы еще сутану, подумал Габриель. Всё остальное — блестящая лысина, умиление в голосе, руки, потирающие одна другую, взволнованный, чуть ли не затуманившийся взгляд — у него уже было.

Не дыша, через ступеньку взлетел Габриель наверх, на смотровую площадку, как раз вовремя, чтобы увидеть, как белая «рено» исчезла под козырьком приемного покоя.

Вокруг была ночь, странная парижская ночь, прорезаемая привычными вспышками, миганием. Молочный собор Сакре-Кёр, желтоватая Эйфелева башня, голубое свечение телеэкранов, огоньки светофоров, фар, неоновые вывески…

На третьем этаже клиники, в самом центре здания, прилегающего к часовне, осветилось окно.

Габриель достал план — результат четырех посещений роддома, «отцовский бзик», в конце концов заставивший насторожиться дежурную. Она угрожающе двинулась к нему, стуча каблуками по линолеуму: «Сюда приходят, чтобы навещать близких, а не осматривать места».

Не было уверенности, что Элизабет поместили именно в двадцать вторую палату. Она могла сразу попасть в родовую. Будет ли ее муж при ней? Она поклялась, что нет. Но в состоянии ли она отказываться от помощи? Уверен, что он держит ее за руку, пусть и смешон в белом халате, но держит ее за руку он, а не я. Если только… Нет же, сейчас над нею наверняка колдует хирург. Какое счастье, что выбран был этот элитный роддом, хотя… и т. д. Самые черные предположения закрадывались в мозг.

Сотни раз, чтобы покончить с невыносимым состоянием бездеятельного ожидания, он готов был спуститься вниз и ринуться на приступ Сен-Венсанской клиники. Но он знал, что какая-нибудь белокурая валькирия непременно вышвырнет его вон, предварительно поинтересовавшись:

— Кто вы роженице?

А он позабыл захватить с собой доказательства — связку последних писем. Кроме того, он знал: Элизабет, гений не смешивать в своей жизни различные ее части, не простила бы ему вторжения и тех драм, которые последовали бы за этим, то есть грубого смешения, словно в шейкере, всех элементов ее существования, до тех пор разделенных.

Если бы не желтый свет в палате двадцать два, в одиннадцать раз увеличенный окулярами бинокля, он мог бы вконец лишиться разума.

В четыре часа утра знакомая «рено» высунула свою длинную морду из-под портика и двинулась по авеню.

Если он удаляется, значит:

1. Она спасена;

2. Он больше не держит ее за руку, она может вспомнить обо мне;

3. Кто-то родился на свет.

Автомобиль резко затормозил, двум такси пришлось на полном ходу уворачиваться от столкновения с ним.

И вновь Габриель чуть было не бросился на помощь этой нуждающейся в нем семье, но автомобиль медленно двинулся вперед, словно против своей воли подгоняемый ветром.

Сраженный усталостью и волнением, а возможно, и завороженный этим медленным скольжением, Габриель свалился на пол и уснул.

Ему приснилась Элизабет, лежащая посреди огромного круглого стола, накрытого белой скатертью. Она улыбалась. За столом сидели, прижавшись друг к другу, ее воздыхатели: Ален, Филипп, Ипполит и другие, которых он не знал. Каждый по очереди называл, какая часть тела в ней ему больше нравится. Она с достоинством кивала и показывала это место, расстегивая блузку или задирая юбку. Кто-то произнес слово «день рождения», но чей день рождения? И почему некоторые из мужчин пропускали свою очередь? Знали то, о чем остальные лишь догадывались? Откуда запах кофе? Он проснулся.

В робком утреннем свете перед ним с чашкой кофе в руках стоял консьерж.

— Примите мои поздравления. Думаю, вы будете счастливы.

Габриель вскочил на ноги.

У окна палаты двадцать два стояла женщина в ночной рубашке и держала в руках какой-то светлый сверток.

XXVII

Шесть дней и шесть ночей не покидал он Обсерваторию. Консьерж кормил его фруктами, колбасой и всякого рода признаниями: он в отличие от Мишеля предпочитал звездам людей и оттого с таким уважением отнесся к Габриелю. До тех пор подобное воодушевление и терпение встречал он лишь у ученых, занятых небом, что было весьма прискорбно, ведь род человеческий тоже достоин внимания.

— Кабы не мой возраст, и я бы с головой окунулся в чувство, господин Габриель, ведь чувство — язык, на котором говорит душа…

Выдав очередную сентенцию, он уходил додумывать ее в свою каморку.

Мишель С. навещал друга каждый день перед обедом. Вскоре с ним стали заходить и члены его научной группы.

— Ты уверен, что не можешь спуститься хотя бы на полчаса? Пообедали бы вместе. Нам будет тебя не хватать. Такая любовь согревает сердце.

Его коллеги, две ученые дамы, доктора астрономии, бросали на Габриеля плотоядные взгляды.

— Вы прямо как каторжный!

— Подумать только, такая страсть!

— Как себя чувствует малыш?

— Как его зовут?

Нужно было поскорее сообщить Элизабет потрясающую новость: нам уже завидуют, это начало легенды. Это помогло бы ей справиться с целым сонмом угрызений совести, не перестававших ее мучить.

Что же до имени младенца, пришлось бы заново поведать всю нашу историю, чтобы объяснить появление четырнадцати имен: Мигель, Лоренс, Анри, Оноре, Постав, Чарльз, Марсель, Луи-Фердинан, Вирджиния, Эрнест, Владимир, Габриель, Альваро, Жорж. Имея стольких небесных покровителей, стольких гениальных предков: Сервантеса, Стерна, Стендаля, Бальзака, Флобера, Диккенса, Пруста, Селина, Вулф, Хэмингуэя, Набокова, Гарсия Маркеса, Мютиса, Сименона — признанных во всем мире мастеров рассказа, как было не надеяться, что родившийся человечек возьмется однажды за перо, чтобы описать любовь своих родителей и таким образом отпустить им их грехи.

Спи, Элизабет, легенда уже в пути.

Целых два дня Элизабет не могла выйти на улицу, так как ей наносили визиты многочисленные родственники. В открытое окно Габриель видел лишь чьи-то спины и букеты цветов.

Да и медицинский персонал был начеку. Стоило ей появиться у окна с сыном в руках, как тут же появлялась сиделка и отгоняла ее. Мать укладывали в постель, дитя — в люльку. В Сен-Венсан-де-Поль со сквозняками не шутили.

Зато по ночам раздавался телефонный звонок. Габриель бросался к облупленному столику, на котором был установлен аппарат, оставшийся еще с тех пор, когда Обсерватория работала.

— Меня не выпускают. — Голос Элизабет казался простуженным.

Она почти тотчас же вешала трубку. Видимо, кому-то из церберов удавалось застукать ее в телефонной кабинке в конце коридора. Габриель представлял себе, как она пристыженно, с опущенной головой, маленькими шажками возвращается в палату. Ей и в голову не приходило взбунтоваться, хотя она была по натуре борцом.

Габриель еще долго не мог оторвать взгляда от трубки.

— Надеюсь, ничего плохого? — интересовался консьерж.

— Нет-нет, простите, что разбудил вас.

XXVIII

Однажды во второй половине дня белая «рено» увезла ее из клиники. У Габриеля было достаточно времени, чтобы сложить походную кровать, погладить старый телескоп, проститься с консьержем («Вы вернетесь? Обещаете? У вас ведь будут еще дети?»), обнять Мишеля.

Авеню Данфер-Рошро была запружена автомобилями, и белая «рено» не сделала и десяти метров. В зеркальце заднего вида он видел Элизабет и кончик голубого конверта, в который был завернут младенец.

Он двинулся вслед за автомобилем, не скрываясь, как пес, привязанный сзади к колымаге. Когда пробка немного рассосалась и автомобиль стал набирать скорость, Габриель побежал. На бульваре Монпарнас автомобиль оторвался и исчез по направлению к «Куполь».

Он вернулся к клинике и сел напротив на скамью. Воображение тут же нарисовало ему будущую табличку:

В этой клинике

15 октября 1967 года

родился

Мигель Лоренс Анри Оноре Постав Чарльз Марсель

Луи-Фердинан Вирждиния Эрнест Владимир Габриель Апьваро Жорж,

автор одного из самых волнующих романов о любви

всех времен

Куда бы ее прикрепить? Разве что справа над главным входом? Ну конечно же! Над ним или под голубыми мигающими буквами?

XXIX

Необходимость в Обсерватории отпала: первые месяцы своей жизни ребенок содержится под строгим надзором. И тот, кто не вхож в дом, неизменно оказывается перед закрытыми окнами и черными ходами. Остается лишь торчать перед домом на тротуаре, смешиваясь периодически со стайками возвращающихся из школы детей и их мамаш или сопровождающих лиц. Правда, этим не стоило злоупотреблять, поскольку его могли засечь, позвать полицию, прогнать.

Габриель изредка наведывался в Обсерваторию, чтобы воскресить недавние ощущения. Но оттуда не было видно даже крыши темницы, где томилось его дитя.

Наведывался он и в мэрию XIV округа, что в двух шагах от бронзового льва, и в кабинете гражданских актов на первом этаже просил показать ему книгу в черном переплете, перелистывая которую останавливался на странице под датой 15 октября. Служащий мэрии, ставший ему чуть ли не другом, снова и снова удивлялся:

— Что, неплохо? Я понимаю, почему вы возвращаетесь. Не устаешь даваться диву: четырнадцать имен для одного младенца. Люди посходили с ума.

Сколько раз Габриель задавался вопросом: а не взять ли ластик и не стереть ли след лжепапаши, легонько, с почтением? И не вывести ли на ставшей в этом месте шероховатой бумаге имя настоящего отца: Габриеля О., родившегося 22 марта 1924 года в Сен-Жан-де-Люз.

XXX

— Как поживает твоя островитянка, Габриель?

— По тебе не скажешь, что ты нашел себе применение.

Как ни старался он изображать беспечного и счастливого любовника, Энн и Клара с первого взгляда догадались, в каком плачевном состоянии он пребывает. С тех пор как он встретил Элизабет, его жизнь превратилась в кругосветное путешествие на выживание: ради нескольких часов ослепительного счастья приходилось месяцами болтаться в пустынном, без единого дуновения ветерка, без солнца море с его удушающей тишиной, поскольку уши Габриеля были закрыты для всего, что не было любимым голосом. Время останавливалось. Радостные воспоминания были что саргассовы водоросли, ревниво цепляющиеся за него и не дающие двигаться вперед. А может, время просто-напросто перестало существовать и возвращалось к жизни только тогда, когда раздавался звонок «это я», начинало бешено нагонять упущенное, а потом вновь впадало в анабиоз.

Габриель много работал и даже преуспел. Но жил заживо погребенным.

— Бедный Габриель познает азы профессии под названием «адюльтер».

— Надо сказать, весьма жестокой.

— Не будем подтрунивать над ним. Он такой бледный.

Сестры ухватили его за руки и хорошенько встряхнули.

— Габриель, не стоит наливать молоко в китайский фарфор.

— Габриель, мы много думали о тебе.

— И вот к какому выводу пришли: тебе надо брать пример с жителей Арана. Тебе знакомо это название?

Габриель покачал головой. В уме всплыли какие-то точки на карте Ирландии, вроде какой-то архипелаг в Гальвейской бухте.

— Вот послушай. Один из самых познавательных писателей мира — Николя Бувье, он учит нас многим вещам.

Клара нацепила на нос пенсне. Надо сказать, в иные минуты — как правило, торжественные — она обожала изображать старую англичанку.

Когда же было положено начало тому сизифову труду, который превратил скалы в пастбища и поля? Дату установить невозможно, но если судить по тому, как это делалось еще в начале тридцатых годов, времени на это ушло немало и начало было положено в раннем средневековье, когда Ирландия была еще полна необузданной энергии. В скале выдалбливали железным орудием параллельные довольно глубокие борозды шириной в полметра. Из битого камня на границе участка, который часто даже не являлся собственностью, а брался внаем, возводили изгородь. Затем эти траншеи в скале засыпали смесью мелкого песка и водорослей, которые добывали во время отлива и поднимали наверх в корзинах, укрепленных на спине с помощью ремней. Туда сажали батат и немного ржи, чтобы было чем латать соломенные крыши. Через год-два укрепляли изгороди, наносили еще несколько слоев водорослей и лишь годы спустя получали немного пригодной для земледелия почвы.[23]

— Ну что, Габриель, ты понял, к чему мы клоним? — спросила Клара, оторвавшись от чтения и взглянув на него своими голубыми глазами.

— Должен вам признаться…

— Ты в печали, а это не способствует живости ума. Мы хотим дать тебе совет: поступай, как жители Арана. Даже на тех микроскопических островках, которыми являются ваши встречи, можно добиться неплохих результатов.

— Используйте любую возможность, чтобы создать плодородный слой. В этом секрет такой любви, как ваша: со временем нарастить гумус.

— Вот увидишь, даже если свидания будут редки, вы сможете получать от них необходимое, то, чем можно будет жить.

— Можем ли мы рассчитывать на тебя? Обещаешь нам делать, как жители Арана?

Положение Франции в мире

XXXI

Единственные видимые миру слезы Элизабет пролила 4 июня 1968 года — на серое ковровое покрытие зала заседаний в Брюсселе, где она принимала участие в переговорах. Доктор наук из Голландии, ответственная за медицинскую службу Европейского Сообщества, объявила на трех принятых там языках — английском, немецком и французском, — что глава французской делегации скончался.

К своему стыду, Габриель должен сознаться, что этой скорбной новости он обязан одним из лучших воспоминаний своей жизни, поскольку Элизабет, убитая горем, позвонила ему:

— Кожев умер… — И добавила нечто, ставшее для Габриеля лучшим подарком и так мало соответствующее ее манере говорить: — Ты мне нужен.

Ее звонок застал его на террасе агентства: во влажной атмосфере, напоминающей подвальную, он обирал вредителей с груши. От неожиданности инструменты выпали у него из рук. Он тут же решил ехать. Никто его не удерживал. Его лицо было как небо Ирландии: солнце вперемежку с хмарью.

— Меня ждут.

Хотя будни ботаников и проходят среди нежных созданий — растений, им, конечно же, ведомо, какими суровыми испытаниями полна жизнь. Коллеги от всего сердца пожелали ему удачи.

Кто был этот человек — причина столь неподдельного горя?

Зная, с каким обожанием относилась к нему Элизабет, и ревнуя, Габриель порасспрашивал людей своего круга. В результате выяснилось, что обожание это было вполне оправданным.

Александр Кожевников родился в Москве в 1902 году. Он приходился племянником Василию Кандинскому. Эмиграция. Учеба в Сорбонне.

Однажды ему пришлось заменить экспромтом заболевшего преподавателя. Новость обошла весь Париж: Россия дала миру человека, что-то смыслящего в Гегеле! Его лекции имели большой успех, собирали полные аудитории. В списке его слушателей и почитателей были Жак Лакан, Реймон Арон, Роже Кайуа, Жорж Батай, Реймон Кено и даже Жан-Поль Сартр, совсем юный в ту пору…

Шел 1945 год. Философ был слегка обескуражен, устал от книг. И решил из мира теорий перенестись в мир реальностей. Эдгар Фор, один из самых умных политиков Франции XX века, которому не хватило характера, чтобы сделать великую карьеру, предложил ему занять должность советника директора по внешнеэкономическим связям. Он принимает предложение и в пятидесятые годы вырабатывает позицию Франции в международных торговых делах.

Однажды ему присылают юную стажерку, неопытную, но очень увлеченную. Зовут ее Элизабет. Между ними завязываются неформальные дружеские отношения.

Что делать ночью подле плачущей женщины? Подбирать кончиками пальцев соленые слезинки?

Держать ее молча за руку?

Предлагать ей прохладного лимонада или обжигающей липовой настойки?

Окружить ее нежностью и беречь ее сон, когда наконец она засыпает под утро?

Теоретик с мировым именем в области отношений господина и раба пожелал быть похороненным как можно ближе к тому месту, на котором его застигнет смерть. Последнее проявление мудрости: к чему хитрость, когда приходится сдаваться. Поскольку решает смерть, пусть сама за все и отвечает. Она, надо сказать, неплохо распорядилась: в пригороде Брюсселя, Эвере, почти по соседству со штаб-квартирой Северо-Атлантического блока было небольшое кладбище. Если б ему вздумалось послушать, о чем идет речь на заседаниях, он мог бы расслышать извечные разглагольствования высокопоставленных военных чинов: устрашение, подавление, контрудар, защита святынь…

Когда гроб опустили в могилу, Элизабет с такой силой вцепилась в локоть Габриеля, что у него перехватило дыхание и сжалось сердце.

— Он был мне отцом и матерью, тем, кто объяснил мне суть вещей… — прошептала она и добавила очень странную фразу: — Я отомщу за него.

Позже, уже у выхода с кладбища, застыв перед стелой, установленной королевой Викторией британским офицерам, павшим при Ватерлоо, она подняла голову и повторила:

— Я отомщу за него.

Габриель не посмел расспрашивать ее, что значат эти слова, благодаря которым она, казалось, только и держалась на ногах. Вернувшись в Париж, она установила в своем крошечном офисе на набережной Бранли раскладушку и перестала выходить. В те годы внешнеторговые организации Франции располагались в постройках барачного типа и ждали лучших времен. Привратник доставлял ей кофе и салаты в пластиковых, плохо закрывавшихся коробочках. Кое-кто еще помнит об этом: из коробочек с салатами на потертый молескин бесконечных коридоров тек соус, и к двери Элизабет тянулись жирные следы. Это была нить Ариадны.

Опасались за ее рассудок. Но не Габриель, который к тому времени уже изучил ее. Она действовала в согласии со своей интуицией.

1. За его смерть заплатили враги нашей страны.

2. Смерть унесла Александра, главного защитника нашей коммерческой стратегии.

3. Элизабет будет работать за двоих.

4. Франция не утратит своего положения в мире.

XXXII

Конечно, мне приходится больше говорить о себе, чем о ней. Но не думай, что она недостаточно сильно любила меня, что в ее жилах текла водица. Ее любовь ко мне то воспламеняла ее, то замораживала, то воодушевляла, то терзала. Ее постоянное присутствие ни в малой мере не утоляло ее, наоборот, разжигало потребность быть с любимым. Габриель. Мне нужен Габриель. Раз нет его самого, пусть будет его голос. Эта потребность сжигала ее. Однажды она удрала с семейного обеда под совершенно немыслимым предлогом — якобы следовало предупредить консьержку о том, что в подвале кран дал течь. На вопрос мужа, нельзя ли это отложить до десерта, она ответила отрицательно.

А все потому, что она разглядела под окнами на углу дома разбитые стекла телефонной будки и болтающуюся трубку.

Ей были знакомы все кабинки в округе, и каждой из них отводилась своя роль: от самых приближенных к семейному очагу и оттого рискованных, используемых лишь в случае крайней необходимости, до самых дальних, предназначенных для нескончаемых нашептываний («Я люблю тебя. — Я сейчас приду. — Ты же знаешь, что это невозможно» и т. п.).

В ту ночь все кабинки, и даже ту, что у метро, и ту, что напротив Министерства вооружений, постигла одинаковая участь. А аппаратом в холле больницы Неккер нельзя было воспользоваться, поскольку время посещений давно закончилось.

Несолоно хлебавши вернулась она домой.

— Где ты была? — поинтересовались домочадцы.

Что тут ответишь. Можно лишь запереться в ванной и, отключившись от звуков внешнего мира, повторять про себя: «Так больше нельзя, нужно объясниться». И вдруг ей на память приходит, что, пробегая мимо стоянки такси перед отелем «Лютеция», она слышала долгие звонки. «Да ведь это наверняка был Габриель. Ну конечно. А я не догадалась взять трубку!!!»

Что такое женщина, нарушающая супружескую верность? Несчастнейшее в мире существо, если выходят из строя телефоны-автоматы. (Речь идет о временах, когда еще не существовало мобильных телефонов.)

Чайная церемония III

XXXIII

Если бы не продажа оружия, ни за что бы министр внешней торговли не счел необходимым провести два дня в самом неприглядном месте мира — Саудовской Аравии, освободив на это время свою сотрудницу и позволив ей обрести душевный покой в объятиях любимого.

— Ты что, занимаешься расследованием? Элизабет не могла бы выразиться точнее. В течение тех трех часов, что они провели взаперти в отеле «Режина» (порой приходилось идти и на такое), Габриель исследовал каждый закоулок любимого тела. Но ничего не отыскал, ни единого признака того, что муж дотрагивался хоть однажды до этого шедевра.

Когда же она оделась и села в такси, помчавшее ее к левому берегу по авеню Генерала Лемонье, Габриель бросился к сестрам. Они ждали его в условленном месте — кафе «Анжелина».

— Никаких следов.

— Ты уверен? Женщина что сундук. Мужчина непременно оставляет в нем частицу себя: запах, привычки, воспоминания.

— Повторяю, ни единого следа. Поверьте, я искал как следует. Не думаю, что вообще можно так глубоко внедриться в женщину, как я сегодня.

— Как я счастлива! — мечтательно произнесла Клара.

— Замечательно. Когда начнется ваша совместная жизнь? — спросила практичная Энн.

— Об этом не было речи.

— Но ты задавал этот вопрос?

— Я бы не получил ответа.

— Бедный Габриель, — вздохнула Энн.

— Как «бедный»? Почему? Я и не представлял, что можно быть таким счастливым.

— Боюсь, сестра права, — проговорила Клара.

— Если на женщине ни одного следа от общения с мужем и при этом она не пакует немедленно чемоданы…

Клара закрыла глаза и вполголоса повторяла слова Энн, словно проживала заново далекую и мучительную сцену.

— Да, чемоданы… навсегда…

— Значит, тебе попалась худшая из женщин твоей жизни, какая только возможна.

— Да, Габриель, худшая.

— Не только островитянка, но и законница.

— Что это значит?

— Сам узнаешь.

— Каждый сам открывает для себя истину.

— Наше дело — направить тебя. Ничего больше.

Я уже свыкся с мыслью, что люблю островитянку. Ее тело — как остров. Наши свидания — как острова. Я плыл от одного обрывка своей жизни к другому, от завтрака к чаю вдвоем, от обеда к нескольким ночным часам. И старательно подшивал эти благословенные мгновения, складывая их в архив памяти. Час за часом выстраивал наше общее пространство. Но теперь новая загадка: законница. Что бы это значило?

Черт бы побрал моих двух мачех: они вливали в меня через ухо яд, заставляя вглядываться в женщину всей моей жизни и видеть в ней некое непонятное загадочное существо.

— Что-то не так? — спросила Элизабет, когда мы вновь оказались в номере отеля «Режина».

Ей вовсе не нравилось, как на нее смотрел Габриель, она в любую минуту могла вскочить и исчезнуть. Навсегда.

Сестры могли радоваться: догадка прокладывала себе дорогу.

— Тебе не кажется, что нам пора жить вместе? — простодушно спросил Габриель.

О холоде, последовавшем за этим вопросом, Габриелю не забыть до смерти. Установилась тишина, режущая глаза, оглушительная, еще слово — и могла политься кровь. Пять ледяных слов сорвалось с кровоточащих губ:

— Я никогда не оставлю мужа.

Прошло несколько часов, прежде чем он обрел подобие душевного здоровья, бродя по Тюильри. Наконец до него дошел смысл слов его мачех: иных женщин можно с полным правом именовать «законницами», поскольку они носят закон в себе.

Через много лет он напомнит Элизабет о том разговоре:

— Помнишь номер в «Режине»? Не очень-то ты меня щадила.

— Бедный Габриель, — произнесла она, удивленная его невежеством, — ты, видимо, так и не понял главного. Законы сочиняют не для того, чтобы стало тепло, а совсем наоборот. Их роль — придавать человеческому существованию стабильность и даже нечто похожее на вечность. И оттого их корни погружены в лед. Он предохраняет от разложения. Надеюсь, это-то тебе известно?

Дневник женщины, которую могли похитить

XXXIV

Неделя: ни больше, ни меньше. Столько велся дневник: всего одну неделю 1973 года.

Умолкли орудия во Вьетнаме. Роми Шнайдер снялась в «Сумерках богов» у Лучино Висконти; благодаря социалисту Лебюртону Бельгия после двух с половиной месяцев правительственного кризиса обрела власть.

До сих пор Элизабет приходилось составлять лишь четкие и сухие отчеты либо краткие служебные записки, верхом лаконичности которых, по отзывам министерских, была следующая: «Квоты на импорт автомобилей из Азии в Европу общего рынка».

Никогда прежде не вела она дневник, считая подобного рода излияния невоздержанностью, проистекающей от больной головы.

И вдруг она оказалась сидящей у себя на кухне среди ночи, с голыми ногами, в ночной рубашке, дрожащая, напряженно вслушивающаяся в ночную тишину, вздрагивающая от малейшего звука, и, склонившись над записной книжкой в зеленом переплете, высунув язык, писала. Всего у нее состоялось семнадцать свиданий с самой собой.

Понедельник, 22 января 1973, 4 часа утра

На этой неделе. Как он организует?

А как поступить мне? Как помочь?

На память приходит слово «порожний». Так говорят о судне, трюмы которого пусты. Оно несется по воле волн и ветра. Кто-то поведал мне историю французских пароходов, отправлявшихся в Канаду за пушниной. Чтобы на обратном пути не быть порожними, они заполняли трюмы камнями, из которых потом в Квебеке сложили Королевскую гору.

Достаточный ли груз любовь? Женщина, все оставляющая на берегу, — не порожняя ли она ? К тому же любовь, требующая, чтобы корпус корабля был освобожден от прошлого груза, — разве это не та же сила, что в бурю надувает паруса?

Начну сначала.

(Испугалась — думала, один из мальчиков проснулся.)

Сперва нужно поблагодарить. Не стоит добавлять невежливости к моему безумию.

Поблагодарить тот маленький народец, что сопровождал меня в течение полутора десятков лет.

В кухонном шкафу передо мной стоит чугунная гусятница. Чего в ней только не тушилось: говядина, цесарки, цыплята, телятина, лук, лавровый лист, сливки, кусочки сала, ножки для холодца, и все это часами, на маленьком огне, — важна ведь продолжительность, иначе не добьешься, чтобы таяло во рту. Спасибо. За стеной — столовая. Спасибо столу и всем стульям, благодаря вам было столько чудных застолий. При входе висит крошечное полотно «Он-флё'р в час отлива»: подарок на день рождения. Охра, бутылочный цвет. Пусть даже не очень любимое, все равно надо благодарить.

Я ощущаю себя королевой Кшзаветой, покидающей Балморал в конце сезона: собраны слуги, каждому надо подобрать приятные слова. Зеркалу — «льстивое», вытяжке над плитой — «мастачка глотать запахи», и т. д. Всем спасибо. А особое — двум моим главным сообщникам.

Дивану в гостиной, где так хорошо отпечаталась форма моих ягодиц. И аналою — тяжелой витой колонне из самшита со страшной птицей с огромным размахом крыльев, — доставшемуся мне от прабабушки и, несмотря на большой вес, сохранившемуся, чтобы служить подставкой для увесистых томов по тосканскому кватроченто.

Я разочарована.

Как заправская кокетка, я думала, все эти предметы станут умолять меня остаться. Ничуть не бывало. Ни малейшей слезинки. Только ироничные улыбки. Своими деревянными, тростниковыми, чугунными, хлопчатобумажными глазами, которые столько всего повидали, они с насмешкой взирают на меня в темноте: вот она, наша милочка, наше сердечко, наша куколка. Трогательна, весьма, весьма! Люди с их суматошной сентиментальностью составляют наше счастье. А уж эти влюбленные! Хочется быть похищенной, что ж! Ты не первая в роду. Одна твоя предшественница, высокородная, тоже… Что это была за история! А кому теперь до этого дело? Одно похищение за век — таков, видимо, семейный обычай.

Бог мой, я и не знала, что такая болтушка!

Нужно хоть немного поспать. Завтра я должна быть в форме. Не станут же похищать женщину в ужасном состоянии. Как гулко стучат часы! К счастью, в кухне никто не спит. Добраться до постели как можно бесшумнее.

Когда темно, всегда кажется, что муж спит.

Понедельник, 22 января 1973, 23 часа 30 мин.

Что за день!

Утром, проснувшись, я сказала себе: кончено. Я была готова, совсем готова… Прижавшись к краю постели, я лежала с закрытыми глазами, а какой-то голос повторял мне: меня здесь уже нет. Он воспользовался моим сном и похитил меня. Мой Габриель очень скромный и молчаливый. Он вполне может, если захочет, войти к нам, подняться по лестнице, так что не скрипнет ни одна ступенька, даже шестая, которую никак не удается починить. Он проводит свои дни среди деревьев, знает, как приручить дуб и не разбудить детей, придя за их матерью. Он маг, похититель душ, нежный рыцарь.

Вот почему этим утром я так долго не открывала глаза — думала, что он меня уже похитил и я нахожусь в каком-то другом месте, в новой жизни, рядом с ним.

Теперь только я отдаю себе отчет, до какой степени я была во власти религии в юности, вся моя голова была забита прекрасными неправдоподобными историями. Такими, как история Марии. Когда для нее настал час покинуть землю, Бог послал ей особого рода сон — успение, во время которого она и поднялась на небо.

Почему бы Богу и меня не наградить успением? Он ведь невероятно последователен. Послал мне чудесную любовь — страшный подарок. Теперь он должен пойти до конца.

Раз, два, три. Я радостно открыла полные слез глаза. И потому, наверное, не сразу узнала картину, висящую на стене напротив постели, и свет, падающий сквозь ставни на пол, и пижаму мужа.

Чтобы приободриться, я сказала себе: это произойдет сегодня, нужно только чуть-чуть подождать. Видно, я случайно проговорила это вслух. Пижама шевельнулась. Потом муж снова заснул. К счастью, удалось в одиночку вступить в свой первый день похищенной.

По дороге в школу я изо всех сил сжимала руку Мигеля, нашего шедевра, зачатого в Севилье.

— Мама, ты мне делаешь больно, я ведь не собираюсь удирать.

Я вся ушла в свои мысли. Габриель меня знает, он знает, что без сына я ничто, он похитит нас обоих. Ну да! Где была моя голова, когда я думала, что буду похищена одна? Он обо всем подумал, выбрал подходящий момент… с минуты на минуту… нужно предупредить сына, только не напугать его… если он заплачет, все пропало — похищение растворится в его слезах.

— Ты не волнуйся, Мигель, будь спокоен.

— Да я и не беспокоюсь, мамочка. Терпеть не могу школу, а больше всего по понедельникам, потому что до воскресенья еще так далеко. Но я нисколько не беспокоюсь.

— Ну и чудно. Неизвестно, что может случиться в понедельник.

— В понедельник, наоборот, ничего никогда не случается…

— В любом случае я с тобой.

— Мама, ты хорошо себя чувствуешь?

Я не ответила. Я думала лишь о том, что Габриель появится с минуты на минуту за рулем какого-нибудь грузовичка, который доставит мальчику, обожающему кататься на пони, большое удовольствие.

Мигель захлопает в ладоши, мы посадим его между нами, и он станет спрашивать:

— А сколько у вас в кузове лошадей?

— Одна в яблоках и одна вороная.

— Мои любимые масти! Вот так понедельник! Вы специалист по понедельникам?

Я все повторяла про себя, что волшебный грузовичок, обклеенный рекламой, способный подобрать осколки семьи — меня и Мигеля, — вот-вот появится, и все мы втроем, нет, впятером — с вороной и в яблоках кобылками, — отправимся прямехонько к новой жизни.

Мигель разглядывал меня.

— Мама, если ты будешь все время замедлять шаг, я опоздаю, и придется идти в кабинет директрисы. Что ты все время высматриваешь в пробках? Хочешь новую машину? Попроси папу, он тебе купит.

Перед школой маленькая потная ручка выскользнула из моей. Тяжелая зеленая дверь захлопнулась, и я оказалась одна.

Вторник, 23 января, около полуночи

Все по-старому. Чего он ждет? Надо честно признать, похитить меня нелегко.

Какой балласт можно сбросить, оставшись самой собой?

Это вопрос корней. Я доверяю Габриелю. Он садовник. Он знает, что меня питает. И, значит, похитит меня вместе с необходимым.

Какой, однако, грохот устраивает холодильник на кухне! А я и не знала до этой ночи, сколько шума требуется, чтобы вырабатывать лед! Я наивно думала, что лед происходит от тишины.

Как не догадывалась и о том, какая это ловушка — ведение дневника. Рассказываешь, как прошел день. И вместо того, чтобы улетучиться, как и все другие, нерассказанные дни, этот остается в тетради. Он пойман. Попался в сеть из слов, затем его утрясли, упаковали, остается лишь торжественно водрузить его на камин. Как предмет искусства, грустный такой, неинтересный. Спать не хочется. Сирена донеслась с улицы… мимо.

Среда, 24 января, поздний вечер

Легенда.

Что в истории рода может сравниться в легендарности с похищением?

«Элизабет, ну та, которую похитили».

Или еще лучше: «В один прекрасный январский день маму похитили… Да, ничего не скажешь, она была любима».

Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь: похищение — как раз то, что нужно! Единственное, что способно заставить детей примириться с расставанием, — романтика. И им, и мне нужно нечто эффектное. Связанная, с кляпом во рту… Надеюсь, Габриель не поскупится на спецэффекты. Только не хлороформ. Самые ужасные воспоминания детства связаны у меня с отитом и анестезией, предшествующей проколам. Без тошноты не могу вспоминать. Да нет, хлороформ как-то не вяжется с Габриелем. Он слишком любит мой запах. Он так часто говорил мне это и доказывал, часами вдыхая аромат моего тела, что даже сожалел, что я пользуюсь духами «Опиум».

Как помочь Габриелю? Замедлить темп? Я и вправду слишком стремительна. Словно меня всегда что-то подстегивает, где бы я ни была. Кому по силам похитить того, кто слишком быстро двигается? Никому. А уж тем более любителю. Надо научиться тормозить.

Но и это не так уж легко.

Что представляет собой женщина, которая медленно идет по парижским тротуарам, рассматривая встречных мужчин, пеших или в автомобилях? Шлюха. Это вывод, к которому неизбежно придут ротозеи. Благодарю Сен-Жерменский бульвар. Его репутация меня спасла, когда я попробовала себя так вести. Прохожие решили, что я замечталась или переутомилась.

Четверг

По-прежнему ничего.

Кроме счастья между часом и тремя десятью пополудни. Габриель, как всегда, пришел первым. Открыл свой блокнот и рисовал в нем очередной сад: всего земного шара, пожалуй, не хватит, чтобы осуществить его проекты. Он поднял голову и, как всегда, когда видит меня, побледнел. Я пишу об этом не для того, чтобы потрафить своему женскому самолюбию, а просто потому, что это так. Стоило нам развернуть салфетки, как официант-тунисец растворился в воздухе. А с ним и метрдотель, баск, любитель велосипедов. Растворились и обои, и сухие цветы, и фотографии великих спортсменов с посвящениями хозяину… И ресторан, и весь мир — все куда-то ушло. Остались лишь мы: не два человека, а остров посреди моря, остров из неощутимых составных частей — слова, кожа, душа, улыбки, боль, воспоминания, планы на будущее.

Стоит нам оказаться вместе, нас распирает от безумной гордости. В который раз мы убеждаемся, что перед столь очевидной силой нашей любви реальность отступает на второй план, улетучивается, стушевывается. Зато потом с еще большей силой берет свое.

— Что будем делать?

Обед был закончен, кофе выпит, и не по одной чашке, счет оплачен. Мы стояли на улице. Никогда еще шум с проезжей части так не поражал мой слух, никогда мигание зеленого креста аптеки так не слепило моих глаз, проникая чуть не до мозга, никогда воздух не казался таким загрязненным. Реальность настойчиво напоминала нам о своем существовании. Передышка подошла к концу. Реальность всеми силами пыталась проникнуть на наш островок, чтобы разрушить его и разделить нас.

Я взглянула на Габриеля. Момент был подходящий. Сейчас мой рыцарь сделает повелительный жест, из-под земли возникнет лимузин с затемненными стеклами с невозмутимым азиатом за рулем. И мы тронемся в путь к новой жизни. И, может быть, даже, перед тем как броситься друг другу в объятия на заднем сиденье, мы сделаем ручкой реальности. А она будет в бешенстве стучать ногами, оттого что от нее ускользнула эта парочка.

Габриель поцеловал меня в волосы. Никакой лимузин не появился, и мы разошлись в разные стороны. Остров разбился, реальность торжествовала.

— Мама, почему ты так поздно пишешь, сидя на кухне? На пороге кухни топтался Мигель. Из-под его короткой пижамной курточки виднелся пупок.

— Ты что, хочешь быть поближе к еде из-за того, что голодна, когда работаешь?

Я уложила его.

Пошел дождь. Реальность все прибрала к рукам. Утром я вышла из дома, передо мной остановился темно-зеленый автомобиль. Это была не карета, а всего лишь тачка на колесах, на каких передвигаются в конце XX века.

Опустилось стекло. Показалась улыбающаяся усатая физиономия.

— Как дождь, такси все куда-то пропадают. Могу подвезти вас.

Это был мой коллега, один из тех, с кем сталкиваешься в коридоре и обмениваешься парой слов у автомата с кофе.

— Что ж, я не прочь.

Стоило мне сесть, как окна запотели изнутри, словно опустились шторки.

— Это я виновата. Промокла под дождем. Надо было бежать быстрее.

— Не боитесь простудиться? В багажнике есть одеяло.

Я не ответила. Смотрела прямо перед собой в затуманившееся ветровое стекло. Сидела прямо, положив руки на колени. Бывает, тобой овладевает какой-то ступор. Так случилось и со мной. Коллега вел машину очень аккуратно, протирая время от времени стекла тряпкой. В какой-то момент он сказал:

— Вам бы надо обсохнуть.

И этим его словам, произнесенным глухим, задушенным голосом, не удалось вывести меня из моего состояния. Они были подтверждением моей страстной просьбы, повисшей в тишине. Машина остановилась. Ничего не было видно: ни нам, ни нас. Мое платье было застегнуто на четыре перламутровые пуговички — по две на каждом плече. Рука прошлась по моим плечам. Платье было расстегнуто.

Когда-нибудь расскажу об этом Габриелю, пусть ревнует. Ревнует к тому, что это осталось в моей памяти. Он должен знать. Он из той редчайшей породы мужчин, более жадных до всего, что касается женщины, чем пугающихся боли, которую она может причинить. Он не без недостатков, но трусом в любви его не назовешь.

Коллеге было невдомек, что я готовлюсь к похищению. А такая женщина — самая верная из всех.

Я отказала ему. Очень спокойно, мягко. Он отпрянул. Гримаса разочарования, какой-то детской досады делала его моложе на целую жизнь. Никакой злобы. Он бросил на меня шутливый пристальный взгляд и произнес замечательную фразу:

— То-то я смотрю.

Женщина ответила вам отказом, а вы без всякого негодования произносите «то-то я смотрю». Он заслуживал вознаграждения. Я поцеловала его в лоб. Он доставил меня в министерство.

Нам предстояло часто встречаться потом — на коктейлях, собраниях. И он всегда приветствовал меня этой фразой: «То-то я смотрю».

Вот и все, что случилось в четверг, день четвертый. Всю эту неделю я была налегке, для Габриеля.

Пятница и суббота

Отныне я навожу страх на окружающих. Женщина, пишущая по ночам на кухне, пугает всех своих мужчин…

Сперва пришли посмотреть на меня старшие — Жан-Батист и Патрик — и стали испуганно допытываться:

— Мама, что с тобой? Тебе с нами плохо?

Видимо, Мигель рассказал им о моей новой привычке проводить ночь у холодильника.

Я попыталась их успокоить. Но как успокоить детей, когда вокруг темно? Я зажгла везде свет, отвела их в спальню.

Только села за дневник, появился он: молчальник, муж. Долго стоял на пороге. Я сидела к нему спиной. Слышала его дыхание и слова, которые он не произнес вслух. Чувствовала позади себя пропасть, ее ледяное дыхание, пропасть, до краев наполненную болью. Я позвала на помощь: Габриель, где же ты? Если ты будешь медлить, я соскользну в пропасть. Как ты тогда меня достанешь? Ты будешь виноват.

Можно ли сражаться со своей семьей? Я вернулась к средоточию супружества: 200x160.

Теперь я пишу, пристроившись в ванной. Прежде чем снова встать, пришлось долго ждать, пока все уснут.

Под моими волосами, которые я сто раз расчесывала на ночь — спереди назад и сзади вперед (навык, доставшийся мне от матери), спорят два голоса. Первый говорит: твой Габриель — закоренелый отличник, хочет из похищения сделать шедевр, что в сравнении с этим неделя? У Стендаля и то ушло восемь недель на то, чтобы надиктовать «Пармскую обитель»… Дай ему еще время, прежде чем окончательно терять надежду. Второй отвечает: кончено, моя дорогая, этот человек не способен умыкнуть тебя на белом коне под звуки Те Deum[24] или рок-оперы. Отправляйся спать.

Воскресенье

Наконец я обрела спокойствие.

Нет ничего более пустого, чем парижская квартира воскресным днем, когда вся семья разбежалась кто куда.

Много часов подряд по улице не проехала ни одна машина. Загородные дома Ионны и Нормандии оттянули на себя все средства передвижения столицы.

Я сижу в гостиной на своем любимом месте на диване с книгой Дэвида Гарнетта в руках — читаю про женщину, превратившуюся в лису. Если бы не какой-то непонятный звук, тишина была бы полная.

Ночью я уже слышала этот звук. Похоже на регулярное трение, как если бы, например, открывали и закрывали дверь, которая задевает за паркет, или если бы кто-то без конца водил рукой по деревянной поверхности. Или на шорох… Может быть, мышка завелась? Звук не прекращается. Для грызуна он явно слишком ритмичный. Живое существо не способно производить такой регулярный звук. Скорее похоже на песенку, которую завели вещи.

Я закрываю глаза и превращаюсь в слух.

Это говорят со мной. Меня благодарят. Неодушевленные обитатели квартиры выражают мне свою радость: я осталась, я у них в плену. И больше всех доволен аналой. Пожалуй, не меньше доволен и старый телефонный аппарат с диском, где рядом с цифрами еще можно разглядеть полустертые буквы, его просили у нас для музея. Он смотрит на меня и говорит: однажды я зазвонил, ты сорвалась и так бросилась ко мне, что упала и разбила губу. Тогда тебе звонил Патрик: сообщил, что у него выпал первый зуб и что-то еще про своего хомячка. Помнишь?

Покрытие пола в гостиной слишком светлое, и приходилось застилать появляющиеся пятна ковриками, которых становилось все больше. Приподними вот этот иранский, к примеру, у письменного стола и увидишь след твоего первого письма Габриелю. Ты тогда так волновалась, что опрокинула чернильницу. Бросилась оттирать, да где там! Если бы муж увидел, то все сразу понял бы. Это было только начало. Тогда ты была еще не такая сумасбродка. Вела спокойную двойную жизнь без малейшего желания что-либо менять.

Крошечный Шагал на стене — подарок родителей мужа на год нашей свадьбы: красная корова на крыше. «Чтобы вбить вам в голову, что коммунизм — безумие», — сказали они, даря нам эту картину. Тогда, к их ужасу, мы принимали участие в политической борьбе, были на левых позициях.

Бонсай, спасенный от смерти цветочницей, чья лавка недалеко от дома. Она тогда еще сказала: «А не бросить ли вашему мужу курить?»

Все они ликуют: да здравствует неудавшееся похищение! Ты наша, мы твои, твоя жизнь здесь, среди нас.

После недели сомнений и томления вещи и растения вновь ожили, вернулись к обычному ходу жизни. Воспоминания связали меня, как Гулливера. Дом оплел меня. А я-то думала, что можно быть легкой. Какая же легкость, когда столько нитей удерживает! Просто не женщина, а кокон какой-то!

Скоро вернутся домочадцы: мальчишки — с футбола, муж — не знаю откуда. Все станут восторгаться: мама раньше времени пришла с коллоквиума, мама любит нас больше, чем свою работу.

Поужинали. Дети легли. Предметы в гостиной смолкли: они сделали свое дело. Я закончила читать о женщине, превратившейся в лису. Муж сидел, уставившись в одну точку. Он подолгу может рассматривать какой-нибудь узор на ковре.

Я сказала: «Остаюсь».

Рот мужа скривился, руки задрожали. Он понял, что это неудавшееся похищение погребло Габриеля в какие-то глубины моего существа, может, даже и не моего, а еще раньше — во времени. Не стоит ожидать от ботаника, что он спутает времена года. Однако почтительное отношение к временам года не мешает ему быть терпеливым и упрямым.

Надобность писать отпала. Остается лишь ждать.

Пожелала кухне спокойной ночи.

Что-то дребезжит, наверное, бутылка на дверце холодильника.

Больше вести дневник не буду. Это мешает похищениям.

Сисинхёрст

XXXV

— Законница?

Она все повторяла это слово на разные лады, словно примеривала на себя, как платье или шляпку. А ведь сперва посмеялась над ним, сочтя, что это еще одна из нелепых идей Габриеля. Теперь же слово пришлось ей по душе.

— Законница. Скажи-ка! Я ношу закон в себе. Вот это новость…

Впервые она никуда не торопилась. Нашелся идеальный телефон-автомат: на Монпарнасском вокзале, в каком-то закутке напротив раздевалки подметальщиц, которые почти все родом были из Мали. Каждые три минуты приходилось прекращать разговор, чтобы переждать объявления об отбывающих и прибывающих поездах: перекрикивать громкоговоритель, да еще в здании с бетонными сводами, было бесполезно. Зато в перерывах между объявлениями устанавливалась полнейшая тишина. Можно было говорить часами и не было опасности встретить знакомых.

— Законница, — довольно произносила она, смакуя новое слово. — А я-то воображала себя связанной по рукам и ногам. А оказывается, я просто законница. И впрямь, если все хорошенько взвесить…

Ее голос окреп, стал спокойным. Одним словом определить все, что составляет суть твоей натуры, — это сродни крещению и также успокаивающе действует. Писателям знакомо это чувство успокоения, когда наконец нужное слово найдено. Еще это похоже на то, как вернулся домой, где тепло, уютно, как в иглу, где не так страшно ждать приближения зимы.

— Габриель?

— Да?

— Ты простишь, если я пойду? Я должна обдумать все. Кое-что почитать, побыть одна. Ты не обижаешься? Ты сделал мне настоящий подарок. До завтра.

Она никогда не клала трубку на рычаг, оставляя ее висеть, то ли ей было тяжело это сделать, то ли она еще надеялась что-то услышать. Я тоже долго не клал трубку на рычаг, поскольку никуда не спешил, никто меня не ждал. И слушал вокзальный шум: поезда отходили на Брест, Нант, Шартр, Сен-Сир-Л'Эколь. В те времена за монетку можно было говорить сколько душе угодно.

— Я хочу признаться тебе, Габриель: я не вправе бросить семью. Скажи, как жить, если в тебе сидит закон?

Переговоры по этому деликатному вопросу велись теперь между агентством «Ля Кентини» и Монпарнасским вокзалом ежедневно.

Обычно ее звонок раздавался около семи вечера. Она стояла в будке, на сквозняке, я же сидел в кресле, положив ноги на гору проектов, с бутылкой пива. Мог ли я обойтись без него в столь сложных переговорах? Оно помогало моему мозгу работать с удвоенной силой, мной овладевала легкость.

— Габриель, подскажи, что делать?

— Нужно вновь пускать в ход нашу легенду.

— Но что может поделать самая прекрасная легенда в мире с законом внутри меня?

— Наша легенда — корабль. Когда мы ее достроим, то снимемся с якоря и увезем с собой твой закон. Да и как иначе! Он отправится в плавание вместе с нами, подобно большим деревьям, которые научились перевозить целиком, со всей их корневой системой. Постепенно он приспособится. Нет ничего лучше переезда, чтобы успокоить такие законы, как твой. Не бойся, Элизабет, все устроится.

— Но ведь Анна Каренина ушла к своему любовнику Вронскому, а закон, который она носила в себе, никуда не делся и не стал мягче.

Элизабет была совестливой, примерной. Со своей жизнью она обращалась, как с досье. Она прочла о неверных мужьях и женах все, от специальных номеров «Мари-Клер» до шедевров мировой литературы. Чтобы быть на уровне, мне тоже приходилось много читать, часто в ущерб работе. Когда она задала мне вопрос об Анне Карениной, я дошел лишь до пятой главы романа и не знал, как трагически он кончается. И потому мой оптимизм шел от сердца.

— Дорогая, времена другие. Половина пар в Париже разводятся.

— В этом я остаюсь человеком прошлого века.

— Вот увидишь, мы заглушим твой закон, обманем его, забьем прекрасным зрелищем нашей любви, и в один прекрасный день он уступит очевидности и снимет шляпу перед нами, станет нам аплодировать. Скажи, что ты мне веришь.

Она выдавливала из себя еле слышное «да», только чтобы доставить мне удовольствие. Я знал, что в ней происходит в эти минуты, когда ее сердце рвется на части, на глазах выступают слезы, хотя на устах и играет улыбка.

Элизабет была не робкого десятка и отважно сражалась за себя с судьбой в закоулке на Монпарнасском вокзале. Она могла бы позвонить с работы, но не смела. Перегородки такие тонкие, могли услышать. Да еще, не дай Бог, увидели бы, как она плачет. Я хотел подарить ей складной стул из тех, которые берут с собой, отправляясь на бега или охоту. Она отклонила мое предложение под тем предлогом, что война сидя не ведется.

Я был на грани того, чтобы попросить секретаршу привязывать меня перед ее уходом, настолько сильным было мое желание сорваться с работы и бежать к своей возлюбленной, несмотря на ее категорический запрет.

Я обещал себе побывать однажды в Мали. Дело в том, что единственными союзниками Элизабет на вокзале были уборщицы, малийские женщины. Они не могли не обратить внимания на элегантную даму, подолгу разговаривающую по телефону, нередко плачущую. Наверняка прислушивались. И поняли, что с парижанкой происходит что-то такое, от чего ей никак не избавиться…

Они предлагали ей и горячий кофе, и успокоительное, думали даже, что она страдает животом, пытались напоить отваром.

У меня так и не нашлось времени побывать там и поблагодарить их за благожелательность.

Сейчас как раз время.

Сам я, упершись, как ломовая лошадь, изо всех сил тянул лямку: легенда, она одна способна противостоять закону. Я не боялся быть смешным. Звал на помощь всех, кого только было можно. Даже генерала де Голля. Кто, как не он, преступил закон 18 июня 1940 года[25]? А потом уж легенда сделала свое дело по отношению к нему.

— Элизабет?

— Слушаю тебя.

— Как наш сынок?

— Не надо, Габриель. Мы заключили с тобой договор. Правду откроем ему позже. Сейчас ему нужна надежная, крепкая семья. Встреча с тобой потрясет его.

— Я не о том.

— О чем же?

— Ты заметила?

— Что?

— Ну, признаки…

— Признаки чего?

— Не знаю, как сказать… Литературные способности, что ли. Он читает, пишет?

— Ты спрашиваешь, не стал ли он в свои семь лет Сервантесом? Обмакнул ли он перо Сержан-Мажор в чернильницу Ватерман, чтобы поведать миру историю своих родителей? С сожалением и радостью одновременно сообщаю тебе, что наш сын — нормальный ребенок! Он переходит в десятый класс, любит Тентена и футбол. Доброй ночи.

Минуту спустя снова раздавался звонок.

— Габриель, не воображай, что мы произвели на свет далай-ламу.

Она попала в точку. Именно такова и была моя цель: незаметно внедриться в жизнь моего сына и засечь в нем признаки будущей гениальности. Как жители Тибета ищут мальчика, который станет вождем.

Легенда, нужна была легенда.

— Элизабет, мы потихоньку скатываемся в обычный адюльтер.

Она не возражала.

— Нужно что-нибудь придумать. Так я придумал кое-что, не ахти, конечно, но все же что спасло бы нас от слишком вульгарной тошнотворной банальности и позволило бы меньше переживать.

XXXVI

— Ты и впрямь этого хочешь?

Голос Элизабет звучал по телефону так же, как и в тот вечер, когда мы были с ней в ресторане возле Коллеж де Франс (средневековые своды, свечи на столиках), — те же нотки веселья и бесшабашности, те же самые слова. Я тогда спросил, не может ли она снять юбку, чтобы меню было не таким пресным.

— Ты и впрямь этого хочешь?

То, что последовало за этим, — сладчайшее из моих воспоминаний. Извивающиеся движения тела, падающая к ногам ткань, ноги, плохо прикрытые скатертью и салфеткой, взгляды официантки.

Из прошлого песни не выкинешь. Но вернемся к настоящему.

Так вот, на вопрос Элизабет, действительно ли я этого хочу, я ответил утвердительно, покраснел и смутился предстоящей перспективой.

— Замечательно. Немедленно выезжаем. Он ждет меня внизу в машине. Мы сядем на пароход. Захвати валиум, чтобы не страдать от морской болезни. Встречаемся в ресторане «Прибежище китов», в центре деревушки, рядом с площадкой для крикета, слева, если подъезжать со стороны Кренсбрука. Я заказала два столика, один — на твое имя. Удачи нам. И да поможет нам Бог.

Это был Он.

В трех столиках от моего перед бокалом красного вина, стаканом воды, чайной розой в миниатюрной бутылочке и свечой — непременным атрибутом подобного заведения — сидел Он.

Я окрестил его вечным, поскольку, несмотря на все мои усилия, он не желал уйти с моего пути, и призраком, поскольку он был с нами, пусть мы его и не видели. Я узнал бы его из тысяч других мужей, ведь Элизабет столько рассказывала о нем за эти годы. Это был почти мой брат. Более того, мое второе «я». Ни в чем не похожий на меня: выше ростом, темноглазый, плешивый, — скорее даже моя полная противоположность, он был тем не менее моим двойником и похитителем моего главного достояния — любимой женщины.

Он сидел неподвижно. Казалось, это кадр из фильма, остановленного по воле режиссера. Или что он нарочно застыл, чтоб дать мне свыкнуться с ним.

С моего места мне не было видно Элизабет. Я буквально кожей ощущал ее присутствие, но какой-то кудрявый блондин, двойник актера Майкла Кейна, закрывал ее. Открытый «сааб» перед входом мог принадлежать только этому персонажу. Если бы не он, я бы наверняка смалодушничал и бежал куда глаза глядят, лишь бы не встречаться лицом к лицу с мужем Элизабет. Напротив того, кого я мысленно окрестил Майклом, сидела яркая брюнетка, выглядевшая так, как обычно представляешь себе психоаналитика. Она не умолкала ни на минуту, и из ее слов следовало, что тот никак не может повзрослеть. Бедняга, он тоже подумывал, как бы смыться. Мы бы сели в его «сааб» и вмиг домчали бы до порта, а там — ищи ветра в поле.

Собравшись с мыслями, я огляделся. По стенам были развешаны морские пейзажи и акварели, изображающие различные растения. Потолок был выкрашен в белый цвет. Повсюду медь. Типичная Англия. И, как всегда, я был единственным одиночкой.

Вдруг застывший призрак задвигался. Его правая рука схватила вилку, воткнула ее в тарелку с рыбным ассорти и поднесла ко рту. И так много раз, причем безостановочно и быстро. За десять секунд от закуски осталось одно воспоминание.

Меня передернуло, стало жаль его. Из достоверных источников мне было известно, что эта жадность в еде оборачивалась к середине ночи приступами желудочных колик.

Все это время нечувствительный к филиппикам своей спутницы, все больше входившей в раж, «Майкл Кейн» безмятежно доедал свой ужин. Я внутренне обращался к нему с мольбой не спешить, растянуть трапезу подольше.

Но моя молчаливая молитва не была услышана. Вскоре, расплатившись с помощью карточки, горячо поблагодарив хозяйку, он и его спутница встали и направились к выходу, а я остался без прикрытия.

Элизабет тут же обернулась ко мне. Ее взгляд последний раз вопрошал: «Ты этого хочешь?»

Но мы слишком далеко зашли, чтобы можно было отступать. Я бесстрашно подмигнул. «Прекрасно», — сказали глаза Элизабет, тут же обращенные на мужа.

— Это должно было случиться… — начала она.

— Что именно?

— Габриель.

Муж ожил, обрел свою невыносимую природу вечного мужа. Бросив на меня быстрый взгляд, он откинул голову назад, словно мое присутствие жгло его (как его присутствие жгло меня). Затем вновь медленно повернул ко мне голову. Я догадался, что он разглядывает детали: мои руки, сложенные на животе, мою красную куртку, ничем не выдающуюся внешность и рост. Его одолевали мысли, схожие с моими: как я представлял его в постели с Элизабет, так и он представлял меня. Казалось, ничто в мире не способно заставить нас отвести друг от друга глаза.

— Не пересесть ли тебе за наш столик? — предложила Элизабет.

Тут же прибежала хозяйка, сияющая улыбкой.

— О, я люблю объединять французов. Знаете, здесь, в Кенте, вас очень любят. Полагаю, вы приехали, чтобы посетить Сисинхёрст?

Склонившись над нами, как над собравшимися на день рождения детьми, она повела с нами задушевный разговор о наших предках — презиравших законы заправских контрабандистах, веками доставлявших на остров изысканный товар: вино, коньяк, табак. И в шутку спросила, не контрабандисты ли и мы.

— В некотором роде, — ответила Элизабет.

С забавной серьезностью хозяйка поочередно оглядела нас.

— Меня это не удивляет. Вы впервые здесь? Элизабет кивнула. Ей пришлось все взять в свои руки.

Оба ее спутника напоминали пассажиров, больных морской болезнью, — цеплялись за столик, словно ресторан кренился, были мертвенно-бледны. Встретившись глазами, они тут же отводили взгляды, завороженные и недобрые одновременно.

Это не ускользнуло от внимания хозяйки.

— Вот увидите, как благотворно подействует на вас сад.

— А что, там есть целебные травы? — с улыбкой поинтересовалась Элизабет.

— Всего понемножку. Увидите сами. Как-нибудь расскажете мне, чем занимаетесь, хорошо?

Элизабет пообещала.

Стоя под огромным железным китом, служившим вывеской, хозяйка махала нам рукой, не желая, видимо, оставлять нас без внимания. Сиделки, кормилицы — это нечто сугубо английское. Мы были, конечно же, не первыми, кто пришел за утешением в Сисинхёрст. Когда она вошла в ресторан и закрыла за собой дверь, мы остались одни посреди маленького городка, на его пустынной главной улице с деревянными домами, похожими на игрушечные.

Мы шли до тех пор, пока Элизабет не сказала:

— Так мы можем и до моря дойти.

Что было делать? Любое прикосновение к ней мне не дозволялось. В тишине июньской ночи раздалось три пожелания доброй ночи.

Когда они исчезли в темноте, я был благодарен вечному мужу за то, что он не обнял свою законную супругу за плечи, хоть ему это и было позволено.

Сисинхёрст.

Я уже говорил: Элизабет во всем любила точность, достоверность. Такие люди, как она, тщательно готовят все события своей жизни, а уж тем более путешествия. И оттого в нашей истории ненадолго появляется живописный персонаж из мира политики: Морис Кув де Мюр-виль, финансовый инспектор, член гольф-клуба Сен-Клу и давний приятель генерала де Голля.

Узнав случайно, что когда-то в юности, чтобы заработать немного на карманные расходы, он обучал французскому детей хозяев замка Сисинхёрст, Элизабет добилась встречи с ним. Для нее это не составило особого труда. Этот бывший министр иностранных дел и экс-премьер-министр переживал личную драму: его заядлый враг Жорж Помпиду был избран президентом страны, и отныне любая политическая должность для него была заказана.

Как скрасить время оставшемуся не у дел политику, если не вспоминать прошедшие годы?

Долговязый, с бесконечно утомленным видом борзой, так и не сумевшей оправиться от стойки, к которой ее приговорил некий неумолимый повелитель, он был кожа да кости. Даже говорить ему было трудно, его речь была ироничным и весьма изысканным бормотанием.

— Если вам интересны тайны британских альковов — в которых, впрочем, нет ничего стоящего, — прочтите «Портрет одного супружества». Я знавал автора — Найджела, старшего из отпрысков рода, бывшего моим учеником. Во всех отношениях милый молодой человек, возможно, излишне интересовался семейными тайнами. Его завораживала чета его родителей. И было чем. Иные супружеские пары, как бы это сказать… бездонны.

Осмотр сада начался весьма достойно, в атмосфере дружеской, может, слегка предупредительной симпатии, неизбежно наводящей на мысль о выздоровлении.

Мы втроем продвигались вперед среди чудес, и ни один не претендовал на лидерство.

Я называл растения:

— Вьюнок… бергамотное дерево… вон то, у которого листики с красными кончиками — Liatris spirata, дальше дельфиниум, а эта коллекция ломоноса — единственная в мире…

Элизабет рассказывала историю хозяев здешних мест. Жили-были политический деятель и дипломат Гарольд Николсон и молодая женщина — литератор Вита Секвил-Вест. В 1930 году они приобрели разрушенное поместье. В течение последующих тридцати лет он рисовал, а она сажала растения. Он был гомосексуалист, она лесбиянка. И их брак от этого ничуть не пострадал.

— А при чем тут сад? — вскипел вдруг муж.

— А при том. Быть садовником — значит управлять разнообразием жизни.

Простим Элизабет казенное слово «управлять»: будучи чиновником высокого ранга, она прибегала иной раз к казенным выражениям.

Верная своим педагогическим и бойцовским качествам, она завершала каждый из своих рассказов сентенцией на одну и ту же тему: будем принимать себя такими, какие мы есть. Гарольд и Вита обладали этой мудростью. Их брак — тому пример, а их общее дитя — этот сад — шедевр.

Вечный муж, казалось, внимает сему мирному посланию. Бледная, но довольная улыбка освещала его лицо, изборожденное морщинами, — ну просто лицо какого-нибудь испанского художника. Он то и дело восклицал:

— Сколько труда! Нет, вы только посмотрите! Сколько потребовалось терпения, любви к природе! Бог ты мой! А сколько во всем этом желания прийти к согласию! — Его воодушевление казалось таким искренним, таким горячим. Несколько раз он даже увлекся долгим разговором со мной на всевозможные ботанические и агротехнические темы.

Глядя на то, как увлеченно и мирно беседуют двое ее мужчин, Элизабет чуть не захлопала в ладоши.

«Получилось! Они найдут общий язык. Они усвоили урок ботаники, преподнесенный им этим садом. Я наконец выйду из ада. Спасибо вам, Гарольд и Вита! Спасибо тебе, Сисинхёрст!» — думала она.

Привыкшая к душным кабинетам и авиасалонам, она была буквально опьянена свежим воздухом. Все эти краски, пыльца, запахи… она почувствовала себя воздушной. Я даже не уверен, взошла ли она, как все смертные, по лестнице, когда пожелала добраться до башни, или же взлетела на крыльях оптимизма.

XXXVII

Кто первый пустил в ход кулаки?

Никто не смог ответить на этот вопрос примчавшимся полицейским.

Даже Элизабет, которой наверняка все было видно с высокой башни. Королева — ее тезка, тоже забиралась на эту башню 15 августа 1573 года, чтобы полюбоваться оттуда несравненными пейзажами Кента и поприветствовать собравшийся внизу народ.

Четыре сотни лет спустя долетавшие снизу крики выражали совсем иные чувства.

Предчувствуя неладное, она сбежала по лестнице вниз, налетев по дороге на двух голландок, и бросилась к «белому саду», откуда доносились вопли и ругань.

Много-много лет спустя, в Китае, не отрывая глаз от книги, которую она читала, Элизабет спросила:

— Помнишь Сисинхёрст? Послушай, что о нем пишет Вита Секвил-Вест:

Мой сад, серо-зелено-белый, прислонился спиной к высокой изгороди из тиса, с одного бока у него стена, с другого — изгородь из низкого кустарника-самшита, а спереди — аллея, выложенная битым кирпичом. Это довольно большое пространство, разделенное надвое аллеей, замощенной серым камнем, ведущей к деревянной скамье. Сидя на ней спиной к тисовой изгороди, надеюсь, можно будет увидеть море, образованное из растений серого цвета, над которым будут там и сям возвышаться высокие стебли белых цветов. Так и вижу белые раструбы королевских лилий, которые я вырастила из семян три года назад, вытянувшиеся над партером из чернобыльника и глистогона, окаймленным белым бордюром «Mrs Sinkins» и серебряным ковром Stachys lanata.

Элизабет оторвала глаза от книги и улыбнулась. Затем продолжила чтение.

Там будут белые анютины глазки, белые пионы и белые ирисы с серыми листьями… надеюсь, что все так и будет. Не хочу заранее хвастать своим серо-зелено-белым садом: вдруг меня постигнет неудача. Я лишь хотела сказать, что такие планы стоят того… И все же я не могу не надеяться, что огромный сыч уже будущим летом в сумерках пролетит над садом «бледным»… который я закладываю под первыми хлопьями снега.

— Помнишь ту нелепую драку? Надеюсь, ты до сих пор мучаешься от стыда.

Я бросил на нее один из самых сумрачных взглядов, имевшихся у меня в запасе, и с полным отсутствием юмора, характерным для меня, стоило завести речь о самом дорогом, ответил:

— Это должно было случиться. Надо было драться по-настоящему. Это освободило бы тебя хотя бы от одного из нас.

Когда Элизабет прибежала на крики, она увидела лишь спины стоящих в кружок и вопящих людей. Она тут же смекнула, что в центре происходит что-то, имеющее к ней отношение. Растолкала зевак, пробралась в первый ряд и увидела сцену, подтвердившую худшие из ее опасений: в середине одного из цветников легендарного для Англии ботанического памятника схватились двое мужчин. С безудержным пылом неофитов, беспорядочно, неумело, задыхаясь, с перекошенными физиономиями, били они друг друга почем зря. Опомнившись, справившись с оторопью, она осознала, до чего необычна драка, завязавшаяся между двумя интеллигентными, уравновешенными людьми. Долговязый старался нанести сопернику удар по рукам или низу живота, а тот — по глазам и носу, оставляя без внимания остальные части тела.

Сцепившись, они упали и стали кататься по земле, потом вновь вскочили, снова упали, нанося непоправимый ущерб уникальному цветочному партеру. Элизабет сразу же обратила внимание на еще одну необычную деталь: зеваки произносили латинские слова. Оказывается, они называли безвозвратно утраченные экземпляры.

— Бедная цинерария[26]! О нет, только не соланум[27]! Бог мой, добрались до далий[28]!

Никто не посмел их разнять. Зрелище поругания шедевров цветочного царства потрясло Элизабет.

В конце концов прибежали четыре здоровенных садовника: схватив забияк за шеи, они оттащили их в сарай с хмелем.

— Судя по всему, вы французы? — спросил их позже судья.

Это был первый и последний вопрос, после него был немедленно оглашен приговор: «недельный арест».

Темница в Фолкстауне пахала мочой и морем. Шесть раз в день звучала сирена, возвещавшая о времени. И пока Элизабет, которая, как ей казалось, навсегда излечилась от тяги к противоположному полу, испытывая непреодолимое отвращение к его непроходимой глупости, отсиживалась в Париже, оба еа. рыцаря портили себе кровь, убежденные каждый со своей стороны, что она навещает не его, а соперника.

Но Элизабет не сразу покинула Англию. Целую ночь она не смыкала глаз в отеле: как же, заснешь тут, когда самая изысканная красота не способна встать на пути людской дикости. Утром она явилась к открытию сада и прямо прошла к директору. Тот встретил ее весьма прохладно, но мало-помалу, по мере того как она приносила свои извинения, оттаял.

Она плакала от стыда, поскольку в нее было с младых ногтей вбито воспитанием, что любой француз за границей — посол своей страны. Эти два нелепых петуха опозорили Францию.

На прощание директор пожелал ей всего доброго. Она попросила позволения в последний раз пройтись по саду.

— Сделайте милость.

Она заново проделала весь вчерашний крестный путь. И попросила прощения у всего сада.

Попросила прощения у розария с его обилием запахов и красок, напоминающим роскошный коктейль, а особо у своих любимиц — бледной «Госпожи Лорьоль де Барни» и старушки «Воспоминание о докторе Жамене».

У липовой аллеи и лужайки с азалиями.

У небольшой ореховой рощицы, похожей на ту, в которую в детстве хотелось забраться, чтобы не достал волк.

У средневековой, чудом сохранившейся до наших дней части сада с лекарственными травами, где так и казалось, что вот-вот появится монах-аптекарь.

В этот раз она была внимательнее к окружающему и все думала, а к чему вообще обременять себя общением с мужчинами, разрушителями красоты земной?

Дойдя до места преступления, она вся сжалась и застыла на пороге белого сада, не в силах сделать ни шагу. Садовники с необыкновенной осторожностью и, как ей показалось, печалью поправляли цветник, которому был нанесен урон.

Она почувствовала, как на плечо ей легла чья-то рука.

— Вот увидите, все будет хорошо, — проговорил шепотом директор. — У природы больше сил, чем у людей. Да и равнодушия.

На обратном пути, на пароходе, она вновь принялась читать «Портрет одного супружества». Ее изумляло и притягивало в этом рассказе все: сам Найджел, сумевший передать взаимоотношения своих родителей, какими бы они ни были, Вита, не побоявшаяся окунуться в страсть с Вайолет Трефусис, Гарольд, все стерпевший, поскольку речь шла о женщине, которую он любил.

— Мы недостойны этих людей, — не сдержавшись, проговорила Элизабет вслух.

Палуба была пуста, все остальные пассажиры, убоявшись тумана, предпочитали проводить время в буфете. Она еще раз перечитала жизненную программу Виты:

Любить себя во что бы то ни стало, что бы я ни сделала. Помнить всегда, что мои побудительные причины не пустячны. Ничему не верить, не прислушавшись к самой себе. Все бросить ради себя, если придется делать окончательный выбор.

«Никогда, — думала про себя Элизабет, — у меня не хватило бы наглости даже помыслить о таком. Вот это легенда! Мы с Габриелем — жалкие эпигоны. У каждого та любовь и тот сад, которых он заслуживает. У них — Сисинхёрст. У нас — номер в отеле с туалетом на лестнице».

И, объятая гневом к самой себе, презрением к своим мелким амбициям и худосочности своего великодушия, она забросила книгу подальше в море.

Этот эпизод мог иметь плачевные последствия для ее карьеры: как бы то ни было, чувство вины по отношению к Англии больше ее не покидало. В тех делах, где фигурировала эта страна, Элизабет не проявляла своей обычной напористости. Как умный человек, она подметила свою слабость и попросила начальство передать другому сотруднику этот участок работы. В итоге наши внешнеэкономические связи не пострадали ни на одном из направлений. А если и пострадали, то совсем немного.

— Вот уже лет двадцать, как я задаю себе этот вопрос…

— Слушаю тебя.

— Роскошь продолжительного общения двух людей состоит в возможности уже после того, как зарубцевались раны, бесконечно долго выяснять некоторые обстоятельства прошлого, имеющие первостепенное значение, но не до конца понятные. Согласен?

— Да.

— Тогда ответь: почему в той драке в Сисинхёрсте ты хотел прежде всего сделать его незрячим и лишить носа?

— Как раз по причине твоего продолжительного общения с ним. Он каждый день видел тебя и вдыхал твой запах. Я не мог этого простить ему.

— А он? Низ живота — понятно. Но твои руки?

— По-моему, чтобы я не мог больше дотрагиваться до тебя.

Элизабет, ничего не ответив, вышла из комнаты, что-то считая по пальцам.

Почему?

XXXVIII

Беда не ходит одна. Это верно и для любовных отношений, особенно если они непросты. А если есть друзья, то они обычно сопровождают происходящее песней, напоминающей те, что исполняли греческие хоры:

О Габриель светозарный! Мхов и цветов утешенье!

Сел ты в калошу, наш милый, киснешь теперь пред экраном

Ты голубым в уик-энды, сохнешь по ней и хиреешь.

Ей же, немилосердной, сладко и горюшка мало.

Боги тебе помраченье через любовь ниспослали,

Тешится всласть Громовержец!

Мы же тебя не оставим, ни-ни-ни-ни, и не думай,

Развеселим и накормим, пестовать не перестанем.

Если бы ты, Габриель, взгомоздился отринуть все это,

Рассудком своим дорожа, избегнул ловушку бы страсти,

Вместе бы веку навстречу двинулись мы непреклонно.

«Габриель, нужно поговорить», — с этой фразы начиналось обычно дружеское участие в моей судьбе. Друзья сменялись — в ресторане, на прогулке, опекая героя, не давая ему пасть духом и не понимая, что ему мешает зажить как все, обычной жизнью. Почему? Почему, Габриель?

Он множество раз рассказывал историю своей любви. Множество раз его слушатели качали головами, все более убеждаясь: наш Габриель болен.

Как опытный педагог Габриель не отчаивается и снова и снова повторяет им одно и то же: еще немного, и он натянет серый халат, возьмет в руки мел и напишет на доске причину того, что с ним происходит: ему не хватает соли жизни.

Если женщина — твоя отрада и твое горе, всегда нечто новое и памятное, далекое и близкое, если стоит ей приблизиться, тебя накрывает теплой волной, и молча ввысь взмывают птицы, если малейший кусочек ее кожи читается и поется, как вольная песня, вырвавшаяся из недр фортепьяно, если ее глаза, щурясь и не смея рассмеяться, обращены к тебе, если ее волосы таковы, что одним их взмахом она сметает дни, проведенные в ожидании ее, если на ее шее бьется как сумасшедшая яремная жилка, если ночь, и тоска, и холод вмиг обрушиваются на землю, когда она уходит, если в ушах уже звенит предвестник будущего свидания — «приди!», какой мужчина, достойный этого звания, откажется от такого чуда и предпочтет бежать, зная о препятствиях, с которыми сопряжена любовь?

Окончательный разрыв

XXXIX

До сих пор еще я не рассказал тебе о нашей общей с Элизабет коллекции, которую мы увлеченно собирали неделя за неделей и которой предстояло пополняться и дальше. Ты можешь ознакомиться с нею, если тебе того захочется, у мэтра Д. Этот образованный, обладающий чувством юмора и умом человек был выбран нами, твоей бабушкой и мною, в качестве актуариуса и письмохранителя. Боясь утратить наши реликвии в результате оплошности либо ветхости, мы поместили к нему на хранение все доказательства подлинности и продолжительности нашей любви: счета из отелей, билеты на поезд, фотографии, послания, начертанные на обрывках бумажных скатертей, календари, записные книжки и тому подобное.

Но жемчужина этого музеума, без всяких сомнений, — наши двести тридцать шесть писем, речь в которых идет об окончательном разрыве, из коих сто сорок, подписанных мною, — сто сорок попыток избежать немыслимой пытки, окончившихся неудачей.

В этой области — «окончательного разрыва отношений» — нам нет равных, нас можно рассматривать в качестве экспертов мирового класса либо в качестве амеб, начисто лишенных характера и последовательности в образе мыслей, если учесть нулевую результативность всех этих демаршей, причиняющих — увы! — такую боль.

Как бы то ни было, желая быть полезным тем, кто интересуется человеческой душой и ее непоследовательностью, я приведу здесь описание нашей типичной недели.

Воскресенье, вторая половина дня

После семейного обеда Элизабет внезапно овладела властная потребность нравственно очиститься, это было сильнее всего на свете. Однако после кофе это желание пропало, уступив место другому: покой, ясность, прозрачность отношений, никакой лжи.

Она села за свой письменный стол.

«Габриель, я все обдумала…»

«Габриель, поскольку решение принято, сообщаю тебе…»

«Габриель, самое трудное позади, для нас двоих было бы лучше…»

Вместо подписи: «Целую тебя».

Гордая собой, воодушевленная своим праведным порывом, примиренная с самой собой, она вставала из-за стола. «Я поступила правильно», — повторяла она себе и за ужином смело смотрела в глаза мужу, атмосфера за столом разряжалась, становилась почти веселой, это ощущали и дети. Исполненная уважения к себе, она засыпала.

А на рассвете ее охватывала тоска, сперва неопределенная — как будто сосало под ложечкой или давала о себе знать невралгия, затем боль усиливалась, заполняла собой все, пока ее окончательно не накрывало ледяной серой волной, и в голове билась всего одна мысль: «Боже, да я сошла с ума, что это на меня нашло? Можно ли помыслить остаться одной, без него?»

Понедельник, утро

Габриель ждал почты, прислушиваясь, не стукнет ли крышка почтового ящика, не раздастся ли пыхтение моторного велосипеда почтальона. Лихорадочно перебирал доставленные ему счета и рекламные листки. Лицо его искажалось: ничего. Ни на одном из конвертов не было знакомого почерка. Еще один день пытки, госпожа палач. Время иллюзий давно миновало. Приговор отложен на завтра. Он еще вчера это предвидел. Ненавидя выходные дни, которые Элизабет неизменно проводила в кругу семьи, он мысленно научился преодолевать стены ее квартиры и быть в курсе всего, что там происходило. Понедельник проходил в бесконечной пытке, терзаниях и неуверенности: то он порывался набрать ее номер, то отставлял аппарат. Когда же наконец решался позвонить, никто не отвечал, как будто перед ним был бесконечный черный туннель.

Вторник

Письмо.

Как всегда, первая реакция: облегчение. Он насвистывает себе под нос, обзванивает с десяток друзей, бреется под «Exsultate, jubilate К 165» Моцарта в исполнении Стих-Рэндалла. Однако к пяти вечера, по мере того как убывает дневной свет, начинает действовать яд. Он задыхается, ноги подкашиваются. Ночь впереди — что пропасть.

Четверг или пятница, утро

В кабинете Элизабет, куда она добралась после бессонной ночи, раздается звонок.

— Обнимаю тебя, — говорит Габриель.

Едва различимое дыхание на том конце провода означает, что жизнь не кончена.

— Я тебя тоже.

Был и второй тип окончательного разрыва, проповедником, последователем и исполнителем которого являлся Габриель.

Неведомая муха могла его укусить даже в момент наивысшего блаженства, и он внезапно уходил. Потому как ему всегда приходилось делить Элизабет с ее золотым правилом: Разводиться нельзя.

Он так и не прекратил своей битвы за нее.

Если уж говорить все, и самое интимное тоже, Элизабет было несладко. Габриель плохо знал женщин, а уж «законниц» и подавно. Его стратегия заключалась в мощной атаке. Он по-детски верил, что никакой внутренний закон не устоит перед мощной атакой, и потому предлагал ей свои невероятную выносливость, изобретательность и мощь в интимные минуты.

Как все это вынес его организм? Бог свидетель, еще немного — и он бы сломался.

Но всегда ли Элизабет была довольна? Как хорошо воспитанный человек, она благодарила. Тогда эталон мужской силы подходил к окну и, подобно горилле из чащоб Бурунди, бил себя в грудь, возвещая на весь мир о своей окончательной победе над ее внутренним законом.

Уверенный в том, что цель достигнута, он произносил:

— Дорогая, вот увидишь, у нас будет самая распрекрасная совместная жизнь.

Осчастливленная подруга собиралась с последними силами, чтобы пробормотать перед тем, как кануть в сон (или пойти в душ):

— Габриель… прошу тебя… не начинай сызнова.

Либо:

— Габриель, так ты все еще не понял? Либо:

— Габриель, ты и вправду хочешь все испортить? И так до бесконечности.

Внутренний закон появлялся на свет божий, выходя из глубин, где прятался во времена любовных безумств, и лукаво обращался к Габриелю: «Мой бедный друг».

Казалось, можно было ожидать от садовника большей мудрости. Ведь садовники избегают заранее проигранных баталий, к примеру, не сажают деревья в августе или ми-лоцвет в известковую почву. Этому их учит профессия.

Как же в таком случае объяснить глупое упрямство Габриеля, его отчаянную битву с численно превосходящим противником? Ответ прост: любовью.

А что такое любовь?

Это такая область жизни, где опыт бесполезен. Более того: ощущение новизны составляет часть головокружения. У кого при каждом свидании не возникает впечатления, что это рассвет первого дня творения, тот не любит.

Можно было подумать, что со временем многочисленные окончательные разрывы прекратились или по меньшей мере приглушилось отчаяние, сопровождающее каждый из них.

Ничего подобного.

Каждое прощальное письмо писалось искренне и торжественно. И за каждым таким письмом следовал настоящий ад: дрожащие руки, лед в сердце, остановившееся время, бессонница, мрак в разгар дня.

Как описать состояние Габриеля, когда от одной общей знакомой он узнал о новом назначении Элизабет в Вашингтон, где она могла полностью раскрыть свое донкихотство и отстоять место Франции в мировом торговом процессе?

После возвращения из Англии и произошедшей там безобразной сцены она не подала ни единого знака, не отвечала на его послания, в которых он просил прощения, на присылаемые ей полное собрание сочинений Баха, корзину орхидей, предложение провести вместе отпуск, приглашения в новые, только что открывшиеся рестораны, которые не могли ей не понравиться: русский и итальянский, где он ждал ее допоздна всякий раз, так что персоналу приходилось просить его покинуть помещение.

Тяжелая и мглистая тишина окутала город, похожая на весенний слежавшийся снег. Она поглощала все, даже звук шагов.

XL

Минуло пять лет. Он ждал. Отдыхая и бодрствуя, день и ночь, в будни и праздники.

Ждал даже тогда, когда занимался любимым делом. Ожидание ведь не лень, не праздность. Он никогда еще так не вкалывал. Агентство «Ля Кентини» процветало, переехав в трехэтажный особняк на улице Вьё-Версаль и жужжа, как улей (людям его профессии редко присуща громогласная манера говорить). Заказов становилось все больше, так что стало нелегко управляться со всем. Частные парки, общественные места отдыха, скверы, въезд в город, посадки вдоль линий скоростной железной дороги, обновление предместий… Словно во французах пробудилась глубокая потребность в общении с природой, до тех пор дремавшая. Да и не только у французов, а вообще у европейцев. Они нуждались в своих корнях, в убежище, предчувствуя великие потрясения, перевороты, смещение ценностных критериев, и были правы.

Его банкир, прежде скептически настроенный в отношении его дел, теперь восхищался: «Вот бы всем версальцам вашу энергию!»

Как ему было объяснить, что подобная сноровка — лишь результат ожидания?

Габриель всесторонне обдумывал линию поведения, и она была столь же логична, сколь и безумна: «Поскольку только время может вернуть мне Элизабет, поскольку любой сад, внешне неподвижный, совершает странствие во времени (каждый год из сезона в сезон умирает и вновь возрождается, совершая кругосветное путешествие по жизни), наверняка будет в моей судьбе такой сад, который вернет мне ее».

Чтобы сполна объяснить, если не оправдать лихорадку, снедавшую Габриеля в эти пять лет, нужно добавить, что соображения исторического порядка также сыграли свою роль. В битве за счастье есть своя изменчивая мода. В шестидесятые годы женщины особенно остро захотели быть любимыми. И он уступал их желаниям. Слышу твой насмешливый вопрос: какое же это ожидание?

Знай одно — каждый раз, уступая, я предупреждал: я жду.

Еще одна составная его стратегии — словарь:

1) называя, мы выделяем и тем самым сильнее наслаждаемся миром;

2) когда Элизабет вернется, я буду знать, как называть все, что она увидит;

3) ей останется лишь восхищаться: «Габриель на каждом шагу предлагает мне реальность во всем ее многообразии»;

4) нельзя уйти от такого великодушного человека;

5) так за работу!

В этой области Габриелю помог Марсель Лашиве, школьный учитель, приглашенный в университет на преподавательскую должность. У него с детства осталась привычка уходить в поля и прислушиваться ко всему, что происходит в природе, а также рыться в старинных альманахах. Он составлял словарь.

Раз в месяц они вместе обедали в «Звезде Тизи», где подавали лучший в Версале кускус.

— Ну, Марсель, выкладывайте, что у вас новенького.

— Пониматься. Говорится о зайцах, которые спариваются.

— Элизабет понравится. А что еще?

— Ловушка для угодников, иначе паутина.

— Представляю, как она обрадуется.

Каждая из встреч лингвистического характера шла проторенной дорожкой: за воодушевлением следовала меланхолия. Знания Марселя были бессильны перед ней. Хуже того: каждая находка неизбежно погружала Габриеля в состояние неизбывной тоски по Элизабет: почему, ну почему она не со мной в эти чудесные, неповторимые мгновения?

— Кёркать — подавать голос (о зайце или кулике).

— Ах, чудо! Сколько же она теряет!

— Клобучёчить сокола.

— Прелесть какая!

Он погружался в себя. Марсель продолжал свои магические заклинания: сутолока — толчея на воде, старушка — остатки большой воды, пучило — бездна, прытный — крутой, моргасйнница — морось.

Все это никак не влияло на окружающий мир, на погоду. В душе Габриеля навсегда поселилась зима. Ему открылось, что ожидание — ледяная страна, в которой он не один.

Поскольку несчастье делало его все более уязвимым, окружающие старались как-то занять его.

Простые трудяги, которым он по воскресеньям пособлял с их огородиками, не столько задавали ему вопросы, сколько старались накормить.

— Очень мило, что нам предоставили участки, однако… И речь заходила о политике. Участки участками, но надежда на лучшую жизнь продолжала жить в людях. Революция еще бродила в головах, как вирус или мелодия, от которой не отвязаться. У подножия форта Иври под звуки аккордеона люди ждали, когда же Союз левых раз и навсегда изменит жизнь.

Чайная церемония IV

XLI

Представляю, в какую краску вгоняет тебя чтение иных страниц, на которых речь идет о любовных свиданиях твоих бабушки и дедушки.

Ты волен перевернуть страницу. Знай только, что я рассказал всю правду. По правде говоря, г-жа Л., хозяйка кафе «Анжелина» (бывшего «Рюмпельмайер») тоже очень смущалась.

Однажды, пойдя навстречу пожеланиям двух сестер-англичанок, я был особенно точен в передаче подробностей своего последнего свидания с одной из моих клиенток, и хозяйка не выдержала.

— Простите, господа-дамы, но не могли бы вы переменить тему? На вас жалуются другие посетители.

— Кто жалуется? — приходя в бешенство, как всегда, когда кто-нибудь смел вставать поперек ее удовольствия, спросила Энн. — Вон та нелепая старушенция с фиолетовыми волосами? Или эта белобрысая лицемерка справа, увешанная двумя рядами жемчуга на кашемировом платье — униформе синего чулка?

— Прошу вас, госпожа…

— Барышня.

— Говорите хотя бы не так громко…

Наш семейный дипломат обещала. На первый раз нам сошло с рук. Хозяйка вернулась за стойку, больше обычного походя на настоятельницу монастыря, окруженную одобряющими ее послушницами.

Возраст пощадил сестер. По всей видимости, желая отблагодарить за оказанные ими миру услуги: они явили пример жизни энергичной, храброй, немалодушной.

И все же возраст есть возраст. Он не может уступать во всем, иначе кто бы стал с ним считаться? Он атаковал их на невидимом, но весьма существенном направлении — слухе.

Иными словами, Энн и Клара с каждым годом слышали все хуже, разумеется, не признаваясь в этом. Интересовали же их только самые интимные и непристойные подробности.

Представь себе твоего деда, вынужденного по нескольку раз повторять какую-нибудь скабрезную деталь, все более повышая голос. Естественно, все окружающие переставали есть и оборачивались на нас. Порой приходилось даже выговаривать по слогам.

После первого сделанного нам предупреждения, весьма чувствительного как для моей гордости, так и моей профессиональной деятельности (некоторые посетительницы кафе узнали эксперта-садовода), я попросил сестер перенести наши встречи в более тихое и немноголюдное место.

Приговор был суров и обжалованию не подлежал:

— Ты нас разочаровываешь, Габриель. Весьма, весьма. А нам казалось, мы научили тебя двум важнейшим правилам жизни: первое — ритуал есть ритуал; второе — нами управляет география.

Возможно, ты сочтешь, что я должен был проявить твердость и тотчас порвать с ними. Это было невозможно.

Никому не дано увернуться от заложенного в него генетически. И речь не только о генетическом коде, записанном в нуклеиновых кислотах, не только об X и Y, но и о совокупности иррациональных качеств, которым не посопротивляешься.

Так что каждый первый четверг месяца в семнадцать часов пополудни я оправлялся на пытку. Идя по улице Риволи, я говорил себе: «Только не „Анжелина“. Мне за пятьдесят, и я уже заранее краснею». Но голосок внутри спорил: «Мой отец доверил мне двух своих женщин. Я обещал. Жизнь у них не сахар. Мои рассказы — их единственное развлечение». После этого я набирал в грудь воздуха, толкал дверь и шел прямо к столику, за которым уже сидели две дамы в черном, дожидающиеся меня. Хозяйка поднимала указательный палец, ее глаза метали молнии.

— Прошу вас, без скандала. Я рассчитываю на вас.

— Ну же, рассказывай! — умоляли сестры. — Что еще случилось за то время, что мы не виделись? Что та рыжая квохтушка, удалось тебе ее…

Королевский сад

XLII

Как заставить Время вернуть мне Элизабет?

Габриель охотно применил бы силу, если бы это помогло. Но как осилить Великого Владыку?

И потому он гасил в себе гнев и нетерпение и умножал знаки безразличия, обращенные ко Времени, одновременно маскируясь под его подельника.

— Я — друг Времени, — любил он говаривать.

— Как можно быть другом того, о ком известно, что он вас непременно прикончит?

— Я живу у Него на виду, наношу Ему визиты по крайней мере раз в неделю.

— Визиты Времени? Что за вздор?

— Приезжайте ко мне в Версаль, сами увидите.

Габриель наконец уяснил подлинную суть и глубинный замысел Королевского сада: помимо того, что это был ботанический музей, хранящий образцы исчезнувших фруктов и овощей, это был еще и музей Времени — единственное место на земле, где Время соблаговоляло показаться во всех своих обличьях.

В историческом

Людовик XIV пылал такой любовью к своему саду, что сам написал путеводитель по нему:

I. Пройдя сени мраморного двора, выходишь из замка и оказываешься на террасе: следует остановиться на верхних ступенях, чтобы окинуть взором расположение водоемов и беседок с фонтанами.

II. Затем следует прямиком отправиться к фонтану Латоны[29] и там сделать остановку, чтобы разглядеть Латону, ящериц, статуи. Далее идти по королевской аллее к каналу, скульптуре Аполлона. Оттуда обернуться, чтобы полюбоваться замком и партером.

III. Затем повернуть налево к сфинксам, по дороге остановиться перед садовой беседкой с водяным снопом и широкой водяной скатертью; перед тем, как пройти между сфинксами, остановиться еще раз, чтобы полюбоваться южным партером, после чего идти прямо к оранжерее, откуда видны партер с апельсиновыми деревьями и озеро Швейцарцев.

И так далее до XXV этапа осмотра:

Дойти до пирамиды, сделать остановку, затем подняться к замку по мраморной лестнице.

Стоит закрыть глаза или, напротив, окинуть взором дали, как со стороны озера Швейцарцев через калитку в решетке Фордрена появится сам Король-Солнце, ступающий уверенно, несмотря на высокие каблуки. Вот он срывает свою любимую грушу Луизбон д'Авранш и, откусывая от нее, диктует писарю следующие этапы своего руководства по осмотру Версаля. Сок груши медленно стекает с монарших уст и капает на кружево камзола.

XXVI. Войти в Сад. Пройти в самую его середку, где находится водоем, обойти его кругом и осмотреть террасные посадки и шпалерные деревья. После того свернуть налево и заглянуть в спаржевый огород и в сливняк.

Людовик XIV отнюдь не единственный обитатель прошлого, навещающий Сад. Силуэты людей, склонившихся над деревцами или стоящих на коленях перед цветами, занятых прополкой, подрезкой, стрижкой, тоже не из сегодняшнего времени. Они принадлежат скромному и трудолюбивому средневековью, когда Короля-Солнца еще не было на свете. Они такие же, как на иллюминированных рисунках в часослове герцога Беррийского.

В иных привилегированных местах границы настоящего с прошлым стираются. Посетители всех эпох являются, что наполняет радостью и укрепляет дух: ведь такая свобода перемещения во Времени означает, что смерть не призовет нас окончательно и мы сохраним за собой право переходить из века в век, когда станет невмочь сопротивляться желанию совершить подобное путешествие.

Вокзал «Версаль — Левобережье» не похож ни на один другой: большое окно, украшенное живописью 1900 года, некая игрушечность… А на перронах большинство пассажиров не из другого города, а из другого века.

Времена года

Как все сады, Королевский сад является часами. По состоянию деревьев можно судить о времени года.

Но часы эти особенные. Король, как и любой облеченный властью человек, был весьма нетерпелив. Он не выносил, когда что-нибудь — или кто-нибудь, в том числе и природа, — ему сопротивлялось. Остальные смертные должны были дожидаться апреля, чтобы отведать спаржи, мая, чтобы поесть клубники. Но не Людовик.

И потому Сад стал, помимо прочего, музеем его битвы со Временем. Это была самая излюбленная и ожесточенная из баталий, которые он вел любой ценой. Сохранились применяемые им орудия: парники, похожие на огромные распахнувшие свои створки раковины; копаные-перекопаные квадраты земли, в которых до сих пор угадывается навоз, вносимый для согрева почвы; оранжереи — островки ботанических причуд — так и кажется, что однажды они сорвутся с якоря и отправятся в вечное лето, в тропики…

А кроме того, длинные анфилады шпалер и контршпалер, сложные фортификационные сооружения из камней, решеток, живых изгородей — хрупких заграждений против самой неуправляемой из стихий, то дружелюбной, то враждебной человеку — Погоды.

Не увидишь только «кривого сада»: какой-то недоумок однажды уничтожил его каменные диагональные стены, позволяющие растениям постоянно получать максимально возможное в это время суток освещение. Однако воспоминание об этих хитроумных приспособлениях осталось, и нам теперь известно, что XVII век не был в плену прямых линий.

Еще один урок: тайное сообщничество между Погодой и Временем. Гениальный французский язык называет их одним словом[30].

Солнечные часы

Солнечные часы — это собор Святого Людовика, чья кремовая барочная постройка бдит над Садом.

— Его купол… словно перекособочило. Главный садовник Жак Бекалетто довольно восклицает:

— И вы заметили! Не зря вы называете себя наблюдательным… Два с половиной века каштан, из которого сложен купол, следует за солнцем. С рассвета до заката, пока солнце движется по своему пути с Королевской улицы до Сен-Сира, купол поворачивается за ним.

Время прививок

— Почему у грушевых деревьев такие основания, как слоновые ноги, — огромные, круглые, обезображенные, похожие на кучи навоза?

— Потому что они привиты на айву, чьи стволы сами по себе очень мощные, поскольку вся их сила идет на них самих.

— Вы не ответили.

— Сразу после прививки груша и айва вступают в битву. Она происходит под корой. Все зависит от сродства.

— Сродства?

— Ну, согласия между разными видами. Это похоже на брак между мужчиной и женщиной.

— Но откуда все же эти наросты, несуразные слоноподобные ноги?

— Процесс сращивания по большей части происходит очень бурно.

— А когда оно произошло, что дальше?

— С этого момента они едины навеки.

Во время своих прогулок, рискуя утомить Время, Габриель обращался к нему: «Кто еще из Ваших подданных проявляет к Вам столько же внимания, как я? Не могли бы Вы, Ваше Величество, быть ко мне чуть поснисходительнее?»

Февраль.

Клянусь, за секунду до этого аллеи были пусты.

Габриель, как всегда, обосновался на северной террасе. И, как всегда, разговаривал с мраморным Ля Кентини (1626-1688):

— Благодарю. Вы создали одно из чудес света.

Как все садовники, он любил зиму за покой, который она приносит земле, за сон, даруемый природе, и за геометричность линий. Сбросив свой наряд, деревья стоят нагие, если не сказать более: видны их остовы, непредсказуемые изломы, сгибы — их раскаяние, страдание. Их жизнь тоже нелегка.

К тому же зимой ясней ощущается замысел создателя этих мест.

Однажды Габриель в очередной раз прогуливался по парку зимой, проникаясь идеями Ля Кентини. Градусник показывал минус девять. Он оделся соответствующим образом, чтобы ничто не отвлекало его от созерцания. Слоняясь среди умиротворенного зимнего безмолвия, он всматривался в детали, подмечая там брошенную тачку, там битое стекло парника, а в центре бассейна, из которого была осенью откачана вода, — наледь. Видимо, старинная труба дала течь…

И вдруг в поле его зрения попало малиновое пальто с капюшоном. Через какую потаенную дверь оно проникло? Поднимается по лестнице.

— Здравствуй.

Она застывает, молчит, изо рта валит пар. На скамье зеленоватый лед, сидеть холодно.

Как и двадцать лет назад во время первой встречи, на Габриеля накатывает страх. И точно так же скручивает живот. Ни за что на свете он не протянет к ней руки. Всё как тогда.

Она встает рядом, они молча смотрят на Королевский сад. Что за войско перед ними? Что за черные остовы? В прозрачном до голубизны воздухе они похожи на деформированные, скрюченные конечности. Воображению видятся в них пальметты, канделябры для шести и восьми свечей, вазы, монстры. И все они словно пытаются удерживать что-то — по-видимому, Время.

Проходит час или век, Элизабет и Габриель молча взирают на эти ловушки Времени. И вдруг появляется ощущение, что Время наконец поймано, уловлено. С его крупинчатостью, его животным теплом.

И вот оно уже обращается к ним:

— Я годами веду за вами наблюдение. Не правда ли, затянувшиеся адюльтеры ужасны? Но вы достойно сражались. Предлагаю вам свою дружбу.

И Габриель слышит слова Элизабет, произносимые замерзшими губами:

— Предлагаю тебе год совместной жизни. Не во Франции, но неподалеку. Только не воображай, что это навсегда.

Договор об уступке

XLIII

Одним сентябрьским утром мы незаметно для себя пересекли границу Франции.

— Смотри, здесь вступает в действие наш договор, — сказала Элизабет.

Машина была забита вещами. Сперва кажется: можно уехать с пустыми руками, а потом вдруг пугаешься — как же я буду жить без «Лорда Джима», будильника с двойным звоном, сонат Шуберта, второго тома словаря «Робер» (имена собственные), без ракетки Хэд, австрийских носков, зубной пасты «Эльжидиум» (есть ли она там, куда мы направляемся?), «полароида», старого пуловера, который я надеваю по выходным дням, медной лампы, виски «Белая лошадь» (будет чем отпраздновать наш переезд), пилочки для ногтей, заварного чайника с фланелевым колпаком, хромированного тостера, «Ста лет одиночества», коробки для сигар и т. д. У Элизабет тоже любимые вещи: красный плед, альбом с фотографиями, фен «Бэбилисс», кусочек черного кружева, «Грозовой перевал» (карманное издание)…

— Смотри вперед, — все повторяла Элизабет, поскольку Габриель без конца вертел головой.

Заднее сиденье автомобиля, забитое их вещами, наполняло его неописуемой радостью. К тому же вещи вели себя очень смирно, хотя известно, что задние сиденья обычно становятся местом потасовок. А ведь эти были к тому же из двух разных домов.

Они катили по бесплатной бельгийской автостраде, вокруг был плоский равнинный пейзаж: море и поля находились на одном уровне, в воздухе парили насмешливые чайки, а на дороге встречались впряженные в повозки лошади.

Навстречу им то и дело летела реклама супермаркетов.

А потом вдруг они попали совсем в другую эпоху. Шпили соборов, каланча с позолоченным драконом на самом верху, ступенчатые фасады, узкие улочки, мосты и каналы, по которым плавали дикие утки и шилохвосты.

— Приехали. Гент. Я постаралась для твоей легенды.

— Нашей.

— Пусть нашей.

Габриель вышел из машины и недоуменно огляделся: что, собственно, легендарного было в маленькой площади, окаймленной деревьями, со статуей посередине? Площадь как площадь.

— Узнаешь, кто это? Нет? Да это же Карл Пятый. Император. В его империю входили Кастилия, Арагон, Неаполь, Сицилия, Нидерланды, Франш-Конте, Богемия, Австрия. Ну что, достаточно? Здесь прежде стоял дворец, в котором он появился на свет. Правда, от него ничего не осталось. Мы будем жить на том самом месте, где он когда-то стоял. Видишь тот дом семнадцатого века, в самом углу площади Принцхоф? Если не ошибаюсь, нам туда.

Габриель был сражен: вот это подарок так подарок! Да еще и Испания не забыта.

Их встречала хозяйка дома, деловая дама.

— Господин и госпожа В.? — Она назвала фамилию Элизабет. — А я вас уже не ждала. Как доехали? Все в порядке?

Ей было хорошо за пятьдесят, сразу бросились в глаза налет снобизма и авторитарность. За четверть часа она успела показать все: как включать свет и отопление, где подсобка.

— Впрочем, я для вас составила памятку и прикнопила ее на внутренней стороне дверцы кухонного шкафа. Удачи! — бросила она и заспешила.

Когда шум мотора ее «BMW» смолк, они взялись за руки и стали кружить по гостиной. А затем присмирели и разошлись по разным комнатам.

Им было слегка не по себе: они привыкли к островам, теперь перед ними раскинулся целый континент. Оба притихли и занялись его обживанием, стараясь не шуметь и не беспокоить другого. Мало-помалу, преодолевая внутренний страх, они все же стали сближаться, пока наконец не оказались сидящими в двух креслах гостиной.

Она задумалась о детях: чем-то они теперь занимаются? Он знал, о чем ее мысли. Вряд ли мужчина может заполнить пустоту, образовавшуюся у женщины в отсутствие детей.

Хозяйка сделала им подарок, заполнив холодильник снедью. И все же Габриель предложил выйти прогуляться и отведать местных блюд, Элизабет охотно согласилась.

Ресторанчик «Де Тап и де Тепель» на улице Жервал был похож на чердак или лавку старьевщика. Их усадили между набитым соломой чучелом лошади, горшками с цветами и оленьими головами. Домой они возвращались уже в другом настроении, им покровительствовали сам Карл V и еще одна фея.

Габриель лежал в ночи с широко открытыми глазами, изо всех сил, которые у него еще оставались после насыщенного эмоциями дня, предаваясь одному из самых непростых занятий, доступных человеку, — неподвижности. Он и представить себе не мог, сколько всяких движений совершает постоянно человек независимо от того, хочет он этого или нет. Он объявил своему телу войну, но то без конца бунтовало: стоило ему совладать с бицепсом, как вдруг начинала дергаться нога. То там, то здесь давали о себе знать нервные толчки. А уж сердце вообще было не унять. А все дело было в том, что стоило им погасить свет, как Элизабет вытянулась на нем и уснула.

«Я недостоин такого чуда, — думал он. — Женщина, выбравшая мое тело, чтобы уютно свернуться на нем калачиком, имеет право на покой. Мое непрестанное шевеление разбудит ее, и чуду придет конец. Нужно терпеть. Иного не дано. Сопротивляться усталости. Быть начеку. Я часовой. Начеку…»

Он проснулся от того, что его обдало каким-то нежным теплом. Элизабет стояла рядом и улыбалась. Она была уже одета и прихорашивалась.

— Ты разговаривал ночью.

— Я… разговаривал? — вздрогнул он от стыда.

— Да-да. Я слышала.

— Бог мой? Но что я говорил?

— Да не пугайся ты. Все вполне пристойно, да и очень кстати к тому же.

— Прошу тебя, скажи.

— Так, всего одна фраза, но она свидетельствует о твоем хорошем воспитании. Жаль, что она не пришла в голову мне. Да здравствует Бельгия!

— Как?

— Да здравствует Бельгия! Эта чудесная маленькая страна достойна здравиц.

Он повторил несколько раз эту фразу с дурацким видом, как ребенок, не выучивший урока. При этом перед ним предстал некий образ: кто-то похожий на Виктора Гюго — коренастый, с величественным выражением лица, с серебристой шевелюрой и такой же бородой.

— Что с тобой?

Он нахмурил брови. Ему было известно, как ловко по утрам от людей удирают сны. Если не принять мер предосторожности, они навсегда канут в ненасытной тьме бессознательного. Нуда, ему приснился Гюго, теперь весь сон с необыкновенной четкостью всплыл на поверхность памяти.

Гюго был не один, его окружала толпа. Он обращался к ней: «Добро пожаловать в это царство, друзья. Вы сделали правильный выбор. Кода мне пришлось спасаться от коротышки Наполеона и его жалкого государственного переворота, меня здесь приняли с распростертыми объятиями. У этой молодой нации есть вкус к свободе. Вы будете замечательно чувствовать себя здесь. Будьте счастливы».

И ушел под возгласы почитателей. Таков был сон, чтоб мне провалиться. Но как объяснить его? Тем, что изгнанники испытывают друг по отношению к другу благожелательность?

Когда он окончательно очнулся ото сна и захотел рассказать о Гюго Элизабет, ее уже не было. Она была в соседней комнате: собиралась на работу, шуршала бумагами, наполняла ручку чернилами. «Чем не примерная школьница», — умилился он и решил молчать о сне. Элизабет ведь не нуждалась так, как он, в высоких покровителях. Она умела принимать жизнь такой, какая она есть, и не забивать себе голову всякими стратегиями.

Он вскочил и быстро оделся. Все в нем пело: «Бельгия, приют измученных французов». Дюма тоже бежал сюда, когда на него насели кредиторы.

Элизабет приступала прямо в этот день к исполнению своих обязанностей в Постоянном представительстве Франции в Европейском Сообществе. Завтрак был накрыт на маленьком мраморном столике. Оба молчали. Элизабет была уже мысленно на работе. Габриель проводил ее до Гентского вокзала: на вид необычного укрепленного замка из красного кирпича, с зазубринами, с множеством башенок различных размеров и конфигураций, ни дать ни взять обиталища какого-нибудь железнодорожного божества. На предложение встретить ее вечером он получил отрицательный ответ: ее рабочий день был ненормирован.

Габриелю предстояло прожить самый долгий и бесконечный день в своей жизни. И он употребил его на то, чтобы сполна насладиться своим счастьем.

Он бродил по городу, останавливаясь перед всеми его чудесами: фасадом Вольных перевозчиков, триптихом «Загадочный агнец», замком Жерара-Дьявола, и повторял: «Отныне это наше царство». Затем занялся поиском небольшой квартирки, где придется пережидать, когда семейство Элизабет приедет ее проведывать. Агент по недвижимости давно перешагнул пенсионный возраст и теперь «для собственного удовольствия помогал людям». Нашлось у него и кое-что для Габриеля: тридцать квадратных метров на пятом этаже дома, стоящего напротив того, где они поселились вместе, нужно было только перейти площадь. Контракт был подписан на гёзенский манер[31]. А потом отправился на базар и наполнил всякой снедью корзину. Вернувшись домой (слово, давно потерявшее для него смысл и теперь заново переживаемое), принялся за готовку: нарезал сало ломтиками, нашинковал лук, петрушку, слушая, как потрескивает в гусятнице масло и раздумывая, понравится ли Элизабет кролик, приготовленный по рецепту монахов-траппистов. И все это целый день он делал с ощущением счастья.

Правда, к вечеру в голову закралась мысль, что Элизабет не придет. Вспомнит о своем долге перед семьей и аннулирует их соглашение. Габриель ходил по дому взад-вперед, как лев в клетке. Четыре с половиной века назад Карл удержал львов, они составляли гордость его замка и даже были изображены Дюрером.

Но чувство долга Элизабет в этот день молчало, как и во все последующие триста шестьдесят четыре.

В половине десятого вечера раздался звонок.

— Я чуть жива. Ой, чем это так вкусно пахнет? В четверг мы приглашены в гости. Как ты на это смотришь?

XLIV

Какая же это была неописуемая роскошь — после стольких лет тайных свиданий появиться вместе на людях. Не пережившим этого не понять.

Вечер был устроен в честь актрисы Одетт Жуайё. Вспоминали ее роли, она делилась своими планами на будущее. Речь зашла о ее героине в фильме «Ваш выход».

— «Марк Аллегре 1938», — уточнил один из присутствующих.

Среди собравшихся всегда найдется один важный господин в тройке, который безошибочно назовет любую дату. С восхищением говорили о присущей актирисе культуре исполнения, она же интересовалась только тем, кого ей отрекомендовали как писателя.

— Не забудьте о роли для меня в вашей будущей пьесе! Тот обещал. Они жали друг другу руки.

— Это будет замечательно. Думают, что меня уже нет на свете, как будто жизнь останавливается в восемьдесят один год!

Элизабет и Габриель, сидя на разных концах стола («Далековато, но мало ли, будут ведь фотографировать», — сказала ей хозяйка со всезнающей улыбкой), не отводили друг от друга глаз, как плохо воспитанные дети не отводят глаз от телевизора, сколько их ни уговаривай. Они ничего не могли с собой поделать, хоть и внушали себе, что это неприлично, они не одни, что, если так пойдет и дальше, их больше никуда вместе не пригласят. Все было бесполезно: взгляд Элизабет, на несколько секунд переведенный на соседа, словно намагниченный вновь возвращался к той точке земли, где в этот вечер было сосредоточено самое большое счастье, позволенное человеку: Габриель… Ему приходилось выслушивать излияния соседки, очень пожилой дамы, которая рассказывала ему о том, что поместила имена всех своих возлюбленных в тетрадь, поскольку с возрастом больше не полагалась на память. Но глаза его были прикованы к Элизабет — королеве, которой не удавалось сохранять безмятежный вид: радость так и рвалась наружу.

Конечно же, это не укрылось от глаз присутствующих. Они оказались словно на подмостках, их любовь, подавляемая, томившаяся прежде где-то за кулисами, вышла на авансцену. Свет рампы бил им в лицо, как океанский ветер.

Когда хозяин дома — гигант с детской улыбкой — поднял тост за театр, театральную правду и Одетту, и та привстала, чтобы поблагодарить, вслед за ней неожиданно поднялся и Габриель и добавил:

— Спасибо вам всем, зрелище обогащает мир, само обогащаясь за счет мира.

XLV

Однажды Габриель вынул из почтового ящика конверт, на котором был оттиснут штамп «Европейское Сообщество».

— Ты знаком с этими людьми? — поразилась Элизабет. Как и большинство чиновников высокого ранга, она питала недружелюбие к касте, управляющей из Брюсселя Старым светом.

— Открой сама.

Она поддела ногтем и разорвала конверт, хотя обычно пользовалась для этого ножичком с ручкой тонкой ювелирной работы.

Господин, плохо осознавая, несмотря на очевидность, глобализацию со всеми ее рисками, а также настоятельную необходимость текущего момента собрать все силы, дабы наилучшим образом ответить на вызов грядущего тысячелетия, общественное мнение наших стран, дезинформированное демагогическими средствами массовой информации, усматривает в построении общего европейского дома угрозу утраты национальной идентичности.

Элизабет оторвалась от письма:

— Ты что-нибудь понял?

Согласно мнению моих советников, чью авторитетность я не имею поводов подвергать сомнению, вы занимаете в одной из наиважнейших для нас на сегодня науке — Ботанике — место, которое побуждает меня искать с вами скорейшей встречи.

— Подписано Жаком Делором, президентом! А еще прикидываешься рохлей! Не забудь вспомнить о нас, когда будешь наверху.

Часть ночи прошла в ожесточенном споре: принимать ли приглашение того, у кого напрочь отсутствует чувство стиля. Ясно, что писал какой-нибудь заместитель. Любопытство одержало верх.

Когда на следующий день Габриель вернулся с официальной встречи и, насвистывая, вошел в гостиную, Элизабет не могла скрыть своего волнения и нетерпения.

— Ну, что нужно от тебя важной шишке?

— Не знаю. Это будет сюрпризом. Быть готовым в субботу к десяти утра. В месте, которое мне укажут в последнюю минуту. Все совершенно секретно.

Участники съехались в определенный час, к десяти, причем на автомобилях своих жен — «гольф», «фиат», «пунто», «твинго»: на задних сиденьях валялись ракетки, бутылки кока-колы, в общем, имелись следы семейной жизни.

На лестнице дома их встречала хозяйка, с радостью согласившаяся предоставить свою огромную гостиную для тайного семинара, так необходимого для Европы.

Те, кому не хватило кресел в стиле Людовика XV, сели на дешевые пластмассовые, по всей видимости, одолженные.

Пятьдесят твидовых пиджаков и мягких пуловеров осенних тонов — от бежевого до пламенеющего.

Пятьдесят вариантов сорокалетних воротил: бледные, загорелые, лысые и не совсем, с волевым подбородком и без него, с мясистыми щеками и обвислыми, в очках постоянного ношения и тех, что предназначены лишь для чтения, расслабленные и зажатые, с дергающимися веками. Надменные и простые в общении.

Анонимные хозяева Европы. Сливки брюссельской органиграммы, генеральные директора с заработком в сто тысяч экю в год, кабинетами в три окна, двумя секретарями с четырьмя языками на брата.

Рядом со мной стоял маленький, в морщинах человек — глава службы прогностики — и говорил о том, что президент Делор, хотя и занят неотложными делами, все же с нами и т. п.

Несмотря на банальность его фраз, я слушал с большим интересом, потому как не совсем понимал, при чем тут я. Выступающий был, по всей видимости, выдающимся педагогом: не особенно заботясь о честолюбии собравшихся, он объяснил им, что отсутствие у них политического чутья заведет нас всех в конце концов в тупик, что нации — зверюги старые, гордые и ретивые и просто так за здорово живешь их в федерацию не заманишь и что идеально было бы отправить их всех по домам на год-другой, чтобы пообщались с народом, но поскольку время не терпит, решили ограничиться семинаром.

— Да мы не против семинара. Но какова тема? — послышалось с мест.

Привыкшие к четким повесткам дня, они стали фыркать. Выступающий не терял самообладания.

— Вы оторвались от корней. Вот их-то мы и станем изучать и потому начнем с ботаники, в соответствии с ходом эволюции. Затем последуют география, история религий, предвыборная социология, экология… Разумеется, я рассчитываю на ваше умение хранить тайны. Если наши противники — националисты — разнюхают об этом учебном цикле, они не упустят случая перемыть нам косточки. Можете делать записи. Передаю слово господину садовнику.

Сегодня Габриель может дать достойный ответ тем, кого возмущает его жизнь, посвященная любви и садоводству. В то время как народы испытывают на себе первые, но ощутимые удары глобализации, он может подтвердить счетами полученных гонораров, освобожденных от налогов, что тоже участвовал и по-своему боролся. Частицу столь драгоценного для него года он отдал двадцати четырем генеральным директорам крупнейших монополий и их помощникам, рассказав о некоторых основных принципах, по которым живет природа. Вещал о всасывающих волосках, потрясал перед аудиторией колоском ржи:

— А знаете ли вы, что этот злак возделывается как озимь и как яровое, и полярная его граница проходит под шестьдесят седьмым градусом северной широты? И что лучше всего он возделывается на легких суглинках и на песчаных почвах при влажном климате?

Еще он рассказал о попадании с дождем атмосферного азота в почву, о его усвоении бактериями, затаившимися в узловатостях корней; о невидимой глазу эпопее симбиоза, этого постоянно свершающегося под нашими ногами обмена: микроорганизмы поглощают энергию растений, взамен растение получает питательные вещества. В общем, нагнал страху.

После некоторого недоверия в самом начале лекции («По какому праву какой-то там садовник отрывает нас от отдыха?») и даже волны негодования («Почему от нас скрыли, зачем собирают?») европейские бонзы успокоились и стали слушать о перипетиях жизни, словно это был захватывающий роман.

Председательствующий не скрывал своего удовлетворения:

— Да, господа, такова жизнь! И перед тем, как приниматься за ее переделку, стоит ее изучить. Не правда ли?

После чего рассказал о самой обширной в мире плантации «переносных деревьев». Их регулярно поворачивают, не давая корням слишком разрастаться, при этом корни становятся веретенообразными. Когда деревья достигают возраста двадцати — тридцати лет, их выкапывают и доставляют на постоянное место. Это экономит время. В одну ночь, как в сказке, может возникнуть лес. Немаловажно, что этот заповедник портативных лесов находится в Германии, недалеко от Богемии. В заключение он изрек метафизическое:

— Сможет ли и человек выдержать такую же операцию по пересадке?

Был ли какой-нибудь толк от этих субботних лекций? Вряд ли скромный лектор может об этом судить, но одно он знает: следует сторониться аллегорий, поскольку люди и растения принадлежат все же к разным видам живых существ, живущим по разным законам.

XLVI

А чем еще были заполнены дни Габриеля, пока Элизабет защищала интересы Франции?

Тут стоит снова обратиться к Андре Мальро, человеку с интересной судьбой.

Чем был занят этот неутомимый борец за свободу в период с 1940-го по 1943 год, пока страна была захвачена нацистами?

Да ничем. Листал фотоальбомы и был счастлив, живя подле любимой женщины — Жозетт Клоти.

То же и Габриель (учитывая, естественно, разницу в уровне личности).

Однажды любивший поговорить Габриель был охвачен немотой. Это был период, когда на него свалилось счастье. Как рассказать об этом? «И они зажили счастливо…»?

Если и существует наследство, которое стоит передавать своим потомкам, то им является свидетельство того, что счастье есть, оно возможно. Ничто так не заставляет поверить в идеал, как пример предков. Если же их уже нет в живых, нужны слова, а они-то и не даются.

Бесполезно браться за невозможное. Я поступлю хитрее: как дети, шумно выходящие из комнаты, чтобы потом неслышно пробраться обратно — интересно ведь, как там все в их отсутствие. Вот и я сделаю вид, что ухожу — буду говорить о другом. А тебе уж решать, было ли это счастьем.

XLVII

Время было благосклонно к нам: можно было черпать в нем дни и часы, особенно не задумываясь, не то что в предыдущие годы.

Потянулись бесконечные праздники, и в голову как-то не приходило, что они когда-нибудь кончатся.

Раз в месяц Элизабет навещали родные. Я относил свои личные вещи в чулан, а сам удалялся в квартирку в доме через площадь. Это было обычно по пятницам ближе к вечеру.

Мне было хорошо видно, что происходит в доме, тем более что шесть высоких окон со средниками позволяли не просто видеть, а наблюдать за перемещениями из одной комнаты в другую, за тем, что одновременно делалось в разных комнатах. Я не упускал ничего: первые объятия, разговоры один на один. Но больше всего мне нравилось смотреть, как проходит обед, ведь не кто иной, как я, до мельчайших деталей продумывал меню и сам же все и готовил. Часть еды я уносил с собой и садился за стол в то же время, что и они. Это был как бы один длинный стол, тянущийся через Принцхоф. Ни малейшего воспоминания об одиночестве моя память не сохранила, я участвовал и в их беседах, и в их занятиях. После двадцати пяти лет я наконец обрел семью.

В один из таких дней мне и был предложен второй прекраснейший в моей жизни подарок. Первым была встреча с Элизабет 1 января 1965 года. Долгие годы Элизабет почти ничего не рассказывала мне о нашем сыне Мигеле. Я уже стал подумывать, что мы не преуспели в нашем начинании: усидчивый и очаровательный подросток был равнодушен к литературе — его влекла к себе коммерция. Окончив Торговый институт в Лилле, он получил работу в «Юнилеве». Словом, он был во всех отношениях достойным отпрыском, родителям которого позавидовали бы многие, однако… тут-то и загвоздка: он был далек от всего, что нельзя было просчитать, спланировать, обозначить…

Его занимало лишь то, как кратчайшим путем достичь цели, то есть прямые линии, чему, собственно, и обучают элитные кадры.

Пришлось смириться с очевидным: нашим хроникером ему не стать. Это разочарование мы таили глубоко в себе, да и кто мог нас понять? Чужое горе не болит… Только раз ночью Элизабет высказала мне по телефону предположение:

— А что, если виноваты не мы с тобой, а испанцы? Выстроить банк на месте, где родился замысел «Дон Кихота»! Знаешь, как экономисты называют деньги? Эквивалент. Ну вот этот эквивалент и заменил гены.

Так вот, в тот день я увидел из своего временного пристанища белокурого херувима, с трудом переставляющего ножки и тянущего ручки к Карлу V. Судя по всему, он только научился ходить и был этому страшно рад. Поторопившись, он закачался и упал, но не заплакал, а поднялся и пошел дальше. Забыв об осторожности, я открыл окно. С моря дул сильный ветер, по голубому небу над Гентом бежали ослепительно белые облака. Вращались средневековые флюгера.

Так ты вошел в мою жизнь.

На площадь из того дома высыпали взрослые: твой папа — Мигель Лоренс Анри Оноре Гюстав, твоя юная мама и бабушка Элизабет.

Элизабет взглянула в мою сторону и чуть громче положенного с плохо скрываемым ликованием воскликнула:

— Габриеле, куда же ты? Надо покушать перед тем, как ехать в Париж.

Мое сердце не могло этого вынести, оно остановилось.

Как только все они распрощались, расцеловались на дорожку, уселись в «рено», еще раз поцеловались через открытые окна, как только севшему за руль Мигелю были даны указания соблюдать осторожность ввиду внезапно опускающегося на Бельгию тумана и он тронулся с места, Габриель бегом бросился через площадь.

— Ну, как тебе мой сюрприз? — Элизабет знала, что я не упустил ни малейшей детали. — Вот ты и дед. Слыхал, как его зовут? Когда-нибудь тебе надо будет поблагодарить мою, нет, нашу невестку. Она итальянка. Мы с ней обо всем договорились. Если бы не она и не ее страсть к Д'Аннунцио[32], нам ни за что бы не заполучить это имя. Ты меня слушаешь? Думаю, наш будущий летописец — он. Лишь бы ему было, о чем написать. Покажешь мне свое логово? Отсюда и впрямь все хорошо видно.

Весь этот год я не упускал случая проводить Элизабет к поезду. Опасаться, что нас увидят ее коллеги, не приходилось, в этом было преимущество Гента перед

Брюсселем. Мы обнимались каждое утро, как в последний раз, я махал рукой до тех пор, пока поезд не исчезал из виду.

Выйдя с вокзала, я останавливался у стоянки такси, со стороны напоминая какого-нибудь растерявшегося путешественника. И там решал, как провести день.

Меня не покидало ощущение, что мы все еще держимся за руки. Оно продолжалось до вечера. Она незримо была со мной. Я даже спрашивал вслух:

— Чем бы сегодня заняться?

На меня оборачивались, но мне было все равно. Мы вместе совершали прогулку. Никогда еще так остро не понимал я смысла слова «каникулы». После всех наших усилий, после двадцати пяти лет разрывов, примирений, возведения некоего подобия счастья мы заслужили право на отдых. А какой отдых мог сравниться для меня с посещением сада? Мой собрат уже все приготовил, остается лишь толкнуть калитку и войти. В маленькой Бельгии было множество парков, например, парк замка Белей, обновленный стариной Рене Тешером. Там следовало искать следы и тайны одного из его прежних владельцев, самого счастливого человека XVIII столетия Шарля Жозефа де Линя[33]. Или зеленый дворец, рожденный фантазией Жака Виртца. Или роща из огромных дубов в сочетании с лужайками размытых очертаний и пирамидами из голубых булыжников в поместье Кожель в Шотене. Или флора, превращенная в фауну в имении того же Жака Виртца: невероятной длины дракон из самшита тянется от дома к лесу. Каждый сад — тщательно продуманная трудоемкая фантазия.

— Взгляни, не напоминает ли эта перспектива нашу любовь? Узость этой аллеи, например, что узкий проход, через который мы появляемся на свет.

Я разговаривал с Элизабет. Жак Виртц ничуть не был удивлен: у садовников свои причуды.

Вечерами у меня даже не возникало желания рассказать ей о своем дне: к чему, раз мы не расставались?

— Не слишком ли утомительно посещать целый год одни сады? — спросишь ты меня, Габриеле.

Вовсе нет, ведь сады все время меняются. Именно тогда я понял, почему ботаника потрясает мое воображение больше, чем живопись или скульптура. Пластическое искусство — застывшее, неизменное, не то что природа.

Я ощущаю большую тягу к изменчивым картинам, хрупким шедеврам, которые могут быть уничтожены либо в одночасье — внезанно налетевшей бурей, либо в течение, некоторого времени, когда они небрежены человеком.

XLVIII

— Свет оставить или выключить?

Ни он, ни она не осмеливались произнести эту фразу вслух, будучи раздираемы двумя одинаково невыносимыми предположениями. Если свет выключить, не означает ли это, что их страсть на излете, что до тех пор ненасытная тяга видеть друг друга иссякает? Если свет оставить, как вынести зрелище разрушительных следов времени?

Сама судьба пришла им на помощь, ниспослав баснословную грозу, которой позже было присвоено название «форс мажор, случающийся с периодичностью раз в столетие».

Элизабет с детства боялась природных катаклизмов и не могла отучиться по пальцам считать секунды, отделяющие гром от молнии.

В ту ночь, едва яркий свет залил нашу спальню, как раздался гром, потрясший дом до основания. В окно ворвался поток свежего воздуха, а затем полетели и брызги. Она бросилась в объятия Габриеля, они замерли. Ливень ничуть не утишил небесный гнев: яркие молнии чередовались с оглушительным громом.

— Я боюсь за Карла.

— А я за нас, дом слишком старый! — Она дрожала.

— Городу уже много веков. Не бойся.

Он нежно гладил ее, пытаясь успокоить, постепенно в нем поднялось неодолимое желание, и теперь уже дрожал он. Она ответила на его призыв.

Гроза наконец устала и отошла к югу — к Ипру или Куртре. И только дождь все никак не унимался.

Габриель нажал на кнопку медного светильника. Света не было.

— Кажется, весь город остался без света, — проговорила она, заглянув за его плечо.

Он отнес ее на постель. Никогда еще они не любили друг друга на ощупь. Габриель хотел видеть. Прежде она часто упрекала его за «инспекторский вид», пока не поняла, что это одно из проявлений его чувства. В эту ночь его глаза натыкались на темень, словно перед ним снова и снова захлопывалась дверь. Мало-помалу дверь приоткрылась, тьма подалась. Заработала память.

И с тех пор вопрос «погасить или оставить» больше не казался им важным. Благодаря памяти прошлое примешивалось к настоящему, и стало все равно — темно или светло. А вместе с этим и годы, и возраст стали не властны над ними.

Как все мужчины, Габриель получал на Рождество или день рождения галстуки, шарфы, носки — так называемые подарки, от которых за версту несет безликостью и равнодушием.

Но бывали и исключения. Так, например, на Новый год он получил от одной из своих клиенток цитату из Шекспира. Они познакомились при не лишенных грусти обстоятельствах: ей хотелось в своем крошечном парижском садике обрести запахи юности. Она была из Александрии, и потому они говорили о жасмине и мирте, но не только: еще и о возрасте женщины — как он дает о себе знать, как иссушает и просветляет.

И однажды она прислала ему свое открытие — сцену из «Антония и Клеопатры» с припиской: «Это портрет Элизабет. Я не ошиблась?»

Антоний? Что ты! Ни за что на свете.

Ее разнообразью нет конца.

Пред ней бессильны возраст и привычка.

Другие пресыщают, а она

Все время будит новые желанья.

Она сумела возвести разгул

На высоту служенья и снискала

Хвалы жрецов.[34]

Эти восемь строк с тех пор всегда были с Габриелем, и он лишь приветствовал стрелки часов: спасибо, что движетесь, увеличивая разнообразие достоинств и качеств моей любимой.

XLIX

Одним субботним утром Габриель вышел из дому. Ночью он не спал, переполняясь гордостью и испытывая прилив тщеславия при взгляде на Элизабет:

— Все это мое, еще пятьдесят пять дней.

Когда речь заходила о любви, Габриель проявлял незаурядные математические способности. Командировка Элизабет была годовая, триста десять дней уже истекли. Каждую ночь он повторял про себя:

— Этот дом наш еще пятьдесят пять дней. Никто никогда не сможет оспорить, что он'в течение года был нашим.

Он вставал, обходил все комнаты бывшего дворца Карла V, даже антресоли, где хранилось вино, так как подвал был загроможден отопительным котлом и ванной. Когда утром Элизабет ворчала, чего ему не спится, он отвечал:

— Обхожу наши владения.

Теперь он хотел еще объехать и страну по примеру Карла IX и Екатерины Медичи, которые в течение двадцати семи месяцев со всем своим семейством ездили по всему королевству.

Припарковав красный «гольф» на пляже Ля Панн, где дожидались ветра с десяток парусников, он вынул из багажника велосипед — «Эдди Мерк» с двенадцатью скоростями. Королевство ведь не осмотришь из окна автомобиля, нужно вдохнуть его воздух, побродить запущенными тропами… Самым лучшим было бы сделать это верхом, но годился и велосипед. Он решил прокатиться на восток.

Где кончается Бельгия, страна его счастья, и начинается Франция, страна его одиночества? На географических картах они отличаются цветом, между ними проведены границы. В реальности же все не так четко. Во все стороны до самого горизонта простирались поля. Как на этой безграничной равнине найти границу? Там и сям виднелись блокгаузы со слепыми окошками, но и по ним невозможно было сориентироваться.

Он остановился, вынул из сумки путеводитель.

Голубой и зеленый путеводители не дали ему ничего, кроме сведений о необычной тактике ведения боевых действий в этой местности. При появлении неприятеля открываются шлюзы, и долина затопляется. Когда же война прекращается, от морской воды в почве остается много соли, которую потом годами приходится выводить. Габриель нагнулся, взял горсть земли и лизнул. Вкус был нейтральный.

Он потерянно прислонился к сиденью велосипеда. У него появилось чувство, знакомое землемерам: мир вдруг становится слишком плоским. Не за что зацепиться взгляду, охватывает тоска, появляется головокружение… Вдали показались чьи-то силуэты. У него возникло смешное желание броситься с расспросами к первым встречным.

Таблички разного цвета — красные слева и белые справа — все, чем отличались две страны. Он покатил по проселочной дороге и вскоре добрался до деревушки Годверсвельде. Часы на ее каланче пробили час дня. Голод дал о себе знать. Габриель привязал велосипед к фонарному столбу и толкнул дверь кафе с красно-белыми ставнями и чудным названием «Het Blauwershof».

И, к своему изумлению, угодил прямо-таки в военный штаб. Все здесь возвещало о славе Фландрии: стяги, бокалы, пепельницы с черным когтистым львом, у которого алый язык, огромные карты «Фламандских Нидерландов», бывшего графства, простиравшегося некогда от Антверпена до реки Аа, прокламации в поддержку местного языка, гравюры, изображающие контрабандистов, преследуемых французскими жандармами… и даже фотография вождя племени лакота, недавно с большой помпой принятого в этих краях в знак братства малых народов…

Однако выдержанная в военном духе обстановка не производила удручающего впечатления. Посетители выпивали, курили, пели, метали палеты в зев деревянной лягушки, играли в игру, напоминающую бильярд. Вокруг столов, где разыгрывались партии, собрались болельщики.

Он заказал пиво, закуску. Один из посетителей, человек лет под шестьдесят, в очках, представился ему.

— Альбер Капоен. Вы приезжий? Добро пожаловать к бунтарям.

Габриель застенчиво улыбнулся в ответ.

— Вы поняли, что означает «Blauwershof»? Предать забвению. Вам повезло. Здесь место встречи контрабандистов.

И принялся рассказывать о тайном провозе через границу товаров, о двадцати килограммах груза, от которых ломит спину, об обученных переносить на себе табак собаках, о том, куда прячут чистый спирт, о ружьях, привязанных к седлу велосипеда… И все время вздыхал.

— Таможенникам тоже не приходилось скучать. Спросите их самих, если не верите. Теперь им так же скучно, как и нам. Да, устранение границ принесло с собой не только радости!

Придирчивый ум мог бы усмотреть противоречия между тягой Фландрии к самоопределению и тоской по границам. Но Габриель, утолив голод, размяк и горячо поддержал собеседника.

— По причинам, которые было бы слишком долго вам излагать, я тоже являюсь страстным защитником франко-бельгийской границы!

За это и выпили.

В зале, помимо них, беседовали еще человек шесть, на вид диковатых, но очень крепких, под стать их гортанному говору.

— Тот дозорный вернулся? — по-французски спросил рыжий коротышка, до тех пор молча наблюдавший за остальными.

— Как всегда по субботам, — также по-французски ответил ему хозяин заведения.

— Можно сказать, что Фландрия ему небезразлична!

— Надо будет как-нибудь пригласить его. Из него выйдет дельный соратник.

Дальше разговор пошел опять по-фламандски.

Упоминание о каком-то дозорном, казалось, еще подстегнуло решительный настрой собравшихся. Гнев против Франции нарастал. Лучше было убраться подобру-поздорову.

Габриель начал спуск с холма Ка: сто тридцать два метра над уровнем Северного моря.

Все любители крутить педали, удостоив его взглядом, оставляли позади — и глубокие старики, и дети. А одно семейство из пяти человек, медленно, но верно обходя его, даже удостоило его беседы на тему места проведения будущего отпуска: Биник? Кань-сюр-Мер?

Он проклял и свой недавний завтрак, и свою физическую форму.

Когда он достиг вершины следующего холма, все у него болело и горело: легкие, ноги, глаза, поясница, а особенно сердце. Грудную клетку разрывало, казалось, минуты его сочтены. Лицо было пунцовым, волосы прилипли к черепу, в висках пульсировала кровь.

Чтобы не упасть, он облокотился о деревянную изгородь.

И тут ко всем остальным неприятным ощущениям добавилось ужасное предчувствие. Солнечное сплетение словно сжало ледяной рукой. Он медленно повернул голову. Предчувствие не обмануло его.

В метре от себя, по другую сторону изгороди, он увидел того самого дозорного, о котором говорили контрабандисты: это был он, Вечный муж, на выходные приезжающий в эти места. Он сидел перед графинчиком с вином и смотрел в ту сторону, где находилась Элизабет.

После того, что произошло в Сисинхёрсте, они больше ни разу не виделись, с тех пор минуло лет десять. С ловкостью лондонского карманника Элизабет всегда удавалось так спрятать семейные снимки, что найти их было невозможно.

Черты этого человека навсегда врезались в память Габриеля. Он попросил Всевышнего о том, чтобы тот, в свою очередь, его не узнал. Было бы немилосердно заставить его признать, что его соперник — вот этот отталкивающего вида велосипедист.

Наверное, Бог его не расслышал, поскольку муж обернулся, оглядел его и даже пошутил:

— Как ни крути, а лошадь была лучше!

Нет, все же в своей неизъяснимой милости Господь, сочтя, что любовник и без того достаточно наказан, затуманил взгляд мужа и не попустил его сделать ужасное открытие.

Габриель поспешил убраться восвояси.

Спускался вечер. Легкая стелющаяся дымка окутала долину, делая ее похожей на море. Только вдали возвышался шпиль Ипрской башни[35].

Габриель понемногу пришел в себя. Сев на скамью спиной к аббатству Пресвятой Девы Марии — подарку Лиги Памяти и Молитвы канадским солдатам 1914—1918 годов, он каким-то странным образом вдруг задумался о фламенко. То ли само место внушало щемящую тоску, то ли от того, что слово «фламенко» происходило от названия «Фландрия»: когда испанские солдаты заняли ее, они распевали по ночам песни, пытаясь заглушить тоску по родине.

На холме по-прежнему можно было разглядеть неподвижную человеческую фигуру, словно заклинающую кого-то или взывающую к кому-то.

К Элизабет, недоступной для него еще в течение пятидесяти пяти дней.

Однажды, много лет спустя, в Париже — перед моим отъездом в Китай, я прогуливался по улице, на которой проживала Элизабет. Эта губительная привычка с годами превратилась для меня в необходимость: я не мог уснуть, не побывав у ее дома. И вдруг открылось окно. Это был он. Он словно ждал меня. Посмотрев направо — в сторону Пантеона, налево — в сторону Люксембургского сада, он взглянул на меня. Я видел его лицо, слышал его голос. И сегодня еще мне памятно выражение тоски и нежности, с каким он произнес:

— Не ждите зря. Ее нет.

Мне пришла в голову мысль о королевских резиденциях, где поднимается и опускается флаг, чтобы подданные знали, здесь королева или отсутствует. Мы взглянули друг на друга. Мне померещилось, что он был готов пригласить меня зайти. Я еще и сейчас уверен, что он начал фразу. Мы оба были уже не молоды, ему шестьдесят, мне на пять лет больше. Два полысевших, поседевших соперника. Но тут в конце улицы сверкнули две фары, прозвучал автомобильный гудок.

Он помедлил и закрыл окно.

L

Были и другие счастливые моменты.

Например, однажды Элизабет вернулась из Брюсселя очень расстроенная глупостью своего начальства, и пришлось утешать ее. Каждую пятницу из Парижа звонил ее шеф и интересовался:

— Как продвигаются наши дела? Как успехи? Улучшаются ли наши позиции?

И при этом речь шла вовсе не об «улучшении наших позиций» на мировом рынке, а о том, чтобы раздавить соседний отдел.

— Я могу на вас рассчитывать, Элизабет? Приложите к этому все усилия уже с понедельника, — говорил он, дыша в трубку и передвигая на карте боев местного значения флажки…

— Ты только представь себе, кто нами руководит! Габриель гладил ее по волосам, массировал голову.

И мало-помалу отвлекал от этих смехотворных переживаний. Хорошее настроение вновь возвращалось к ней.

— Откуда этот дымок?

— Это запеченный палтус, дорогая.

Габриель использовал передышку в работе, чтобы предаться своей второй после садоводства страсти — кулинарии.

Мэтр Д. говорил с нами о литературе, белых трюфелях и любви. Это были три его излюбленные темы, из которых он с ловкостью виртуоза-ткача плел сложную ткань. Мы познакомились в Клубе друзей французского языка, крохотном островке Франции во Фландрии. Он делал доклад на животрепещущую тему: не был ли Пьер Корнель, уже стареющий, ведущий праздный образ жизни, всеми забытый, автором некоторых пьес, приписываемых Мольеру, у которого заказов было невпроворот?

Когда отгремели аплодисменты, мы подошли к оратору: человек, так живо интересующийся истиной и анонимным авторством, не мог быть нам чужим.

Должен признать, его в большей степени притягивала красота Элизабет, чем мои расспросы о французском XVII веке.

— Как жаль, что сейчас не сезон! — воскликнул он.

— Сезон? — удивилась Элизабет.

— Я имею в виду сезон белых трюфелей. Я пожму еще несколько рук и поведу вас…

Специалист по семейному праву, он поведал нам множество неправдоподобных, но подлинных историй о разводах, узаконенных детях и при этом ни разу не назвал имен.

Он как бы взял нас под свое крылышко, стал нас опекать, несмотря на то что мы с ним были почти одного возраста.

— Пообещайте мне оставаться вместе до наступления сезона белых трюфелей.

Элизабет молчала, давать обещание пришлось мне. Зато ей пришла в голову мысль сделать его нашим архивариусом.

— Он эксперт по сложным отношениям, запутанным любовным историями… Безупречно корректный, соблюдающий тайну. Тебе не кажется, что лучшего нам не найти?

Однажды мы заявились в его рабочий кабинет каждый со своим чемоданом «драгоценностей»: писем, билетов на поезд и т. п. И торжественно передали все это ему на хранение.

— Если с нами что-то случится…

Чтобы скрыть свои эмоции, он откупорил бутылку виски.

Или вот еще одно счастливое воспоминание. Франсуаза Л., историк города Гента, как-то повела меня на набережную Озерб и стала рассказывать о порте:

— Попробуй не замечать всех этих туристических лодок и яхт и представь себе груженные шерстью и зерном челны. Тринадцатый век вовсе не так далек от нас. После Парижа Гент был второй европейской столицей.

Или вот еще: однажды я справился в словаре относительно слова «Уступка», и у меня буквально закружилась голова от обилия значений.

Уступка, сущ., ж. р.

1. Пожалование, дозволение (устар.);

2. территории, области;

3. духу времени;

4. силе;

5. соглашение, компромисс: отказ от чего-нибудь в пользу или в интересах другого;

6. скидка с назначенной цены;

7. Юриспруденция: Передача имущества или права (имения заимодавцам); переход имущества в ведение конкурса после признания несостоятельности должника или в пользу кредиторов; обратная;

Уступка требования (цессия) в гражданском праве — передача кредитором принадлежащего ему права другому лицу.

8. Административное права, договор на сдачу государством в эксплуатацию частным предпринимателям, иностранным фирмам промышленных предприятий или участков земли с правом добычи полезных ископаемых, строительства различных сооружений Концессии;

9. Отказ от мнения, убеждения в ответ на принуждение, требование (Делать к.-л.; получить — от к.-л.; взаимные);

10. Риторика: Фигура речи, состоящая в том, чтобы, не теряя преимущества в дискуссии, принять чей-то аргумент, встать на чью-то позицию с целью дальнейшего опровержения этого аргумента или позиции.[36].

Я подумал, что тоже делаю уступки, ведь что такое растить сад, как не дозволение прикоснуться к земле, как не пожалование нам этой роскоши.

А Гент стал городом, в котором вступил в силу наш с Элизабет договор об уступке, суть которого была в отказе в пользу другого. Да вот только в полной ли мере использовали мы этот договор?

Постепенно это слово стало обозначать у нас нечто совсем иное: заниматься любовью, и потому для нас стало естественным говорить:

— Слушай, а не пойти ли нам на взаимные уступки?

— Если после ужина ты разведешь огонь в камине, я не прочь.

Чем ближе был срок окончания договора, тем больше мы предавались уступкам.

Да мало ли было других блаженных минут! Но время уже обернулось к нам своим подлинным ликом — неумолимой машины, влекущей смертных к концу, — и заклацало зубами всех своих шестеренок и передач.

Элизабет не раз предупреждала меня: ровно триста шестьдесят пять дней и ни днем больше.

До меня все больше доходил глубинный смысл того, почему она выбрала именно Тент: несмотря на внешне тихий нрав, все в нем учило эфемерности бытия: течение трех рек, воспоминания о портовом прошлом, карийон, исполняемый башенными часами…

Разумеется, я не внимал его урокам, ведь счастливый человек глух к угрозам и предупреждениям.

LI

Как заканчивался этот год? Поведать обо всем, даже невыносимом, — закон для рассказчика, достойного этого звания. Это правда, но у меня не хватает смелости. Позволь, я соберусь с силами. Сейчас… я сяду, закрою глаза. Иначе прошлое не воскресишь, не выманишь из его логова — памяти, и те два дня, о которых я должен тебе поведать, так и останутся в ее отдаленных закоулках. Если мы способны хранить такие страшные воспоминания, у нас вместо головы кусок льда.

Габриель сидел на табурете посреди пустеющего дома.

— Ну что ты там сидишь…

Фраза Элизабет была голосом самого благоразумия. Он закончил ее про себя: «Ну что ты там сидишь, тебе будет плохо». И все повторял: «Плохо… ну что ж… сидишь… плохо, плохо». Она, как всегда, была права. Но он все сидел и сидел и следил за тем, как передвигается по дому ему на погибель женщина его жизни.

Она паковала вещи. Чемпионка мира по организации материального мира, окружающего человека, по борьбе с энтропией, Она все предусмотрела, заранее закупила то, что могло понадобиться: разнокалиберные картонные коробки, черные и синие пластиковые пакеты, наклейки, маркеры, самоклеющуюся ленту и т. д. И теперь в майке теннисного клуба Биарицца, джинсах, с заколотыми волосами горячо отдавалась своему занятию. Она паковала, а дом пустел. «Пустел — не совсем верно сказано», — думал Габриель, чеканя слова, произнося их с особенной торжественностью человека, который выпил. Нет, «пустел» — не совсем подходящее слово, поскольку «Encyclopaedia universalis», «Средиземноморье времен Филиппа II», лампа в стиле арт нуво, японская шкатулка для ниток все еще были тут, еще не покинули дом. Они только одно за другим исчезли со своих мест, а потом и вовсе исчезли сначала в пакетах и картонных коробках. Значит, так все в два приема и закончится: сначала вещи, которые были с нами все эти триста шестьдесят пять дней, станут невидимыми, а потом их и вовсе ищи-свищи.

К часу дня она остановилась.

— Уф! С верхними этажами, кажется, покончено. Габриель, которому не советовали тут сидеть, закрыл глаза. Лицо его исказилось. «Этажи» — это были их ночи, их ванная, кусочек мыла, которым они оба пользовались. Интересно, а как она упаковала мыло, оно ведь влажное, бумага промокнет… Да что это я беспокоюсь, она наверняка предусмотрела и это, и «этажи» от нашего присутствия очищены. Какая добрая, в сущности, весть! А что же «Лорд Джим» с белого прикроватного столика? Неужто и он упакован? Да ведь он не из таковских. Небось плавает себе где-нибудь между Коломбо и проливом Малакка. Наверняка улизнул. Дорогой ты мой лорд Джим!

— Уф, а не перекусить ли нам? — предложила она.

Габриель очень хотел ответить и даже сообщил своему речевому аппарату всю имеющуюся у него энергию, но не произошло никакого движения, с его уст не слетело ни единого звука. Будто и слова тоже уже были упакованы, видимо, как имеющие отношение к «этажам». Элизабет подошла к нему, обняла и стала укачивать. Нетрудно укачивать того, кто сидит на табурете, не мешают никакие подлокотники. Затем удалилась. Можно ли упрекнуть в голоде такуюэнергичную женщину?

Четверть часа спустя она вернулась и с остервенением продолжила сборы: ее раздражение Габриель объяснил тем, что, видимо, меж зубов у нее застряли кусочки еды. Какая еще могла быть причина?

Он не спускал с нее глаз: конечности с удлиненными мускулами, порывистые движения, ладное тело, волосы, прилипшие ко лбу… вот только куда-то подевались груди, видно, их тоже упаковали.

Он запасался Элизабет впрок, на долгие месяцы и годы, на грядущую зиму.

Она заметно снизила темп, и только пальцы продолжали двигаться без устали.

К вечеру она принялась за упаковку отдельных предметов. Нахмурив брови, высунув язык, завертывала их в ветошь: серебряные приборы, лопаточку для пирога, захват для жаркого, щипчики для сахара — шедевр чеканной работы, изогнутые ножи для грейпфрутов, моток проволоки, ножницы с зазубринками и даже спичечный коробок большого размера. Самый ничтожный из подданных ее домашнего царства был удостоен внимания.

Всю оставшуюся жизнь в ушах Габриеля будет стоять этот звук — шелест тонкой оберточной бумаги.

Он нашел два объяснения тому, что движения Элизабет замедлились, стали более вялыми. Одно — политическое и социальное: королева, пекущаяся о благе нижних слоев общества, подумала о тех, кто будет перевозить вещи. Предвидя их нарастающую усталость, она поставила себе целью постепенно уменьшать вес вручаемого им багажа. Другое — личное: ей тоже было до смерти грустно, и она не нашла другого способа отстрочить момент, когда все будет готово к переезду. Когда это второе объяснение пришло Габриелю в голову, он чуть было не сорвался со своего табурета. Ему пришлось пересилить себя и предоставить событиям идти своим чередом, поскольку он вовремя вспомнил о чувстве долга, которому подчинялась та, кого ему так хотелось унести в края, где их дом никогда бы не пустел. А чувство это гласило: «Вначале семья. Семья потом. Между этими двумя крайностями допустимы соглашения, уступки, квалифицируемые тем не менее как злоупотребления». Его непроизвольный порыв, трогательный, даже берущий за душу, закончился бы полным фиаско. Элизабет со слезами на глазах, но непреклонно стала бы повторять ему все то же: договор есть договор, уступка есть уступка, срок есть срок и т. д.

Вот отчего, почитая долг — более всего оттого, что у него не было иного выхода, — он остался сидеть на табурете.

К трем часам ночи все вокруг было перевязано и обернуто, заклеено скотчем. Элизабет легла на ковровое покрытие пола и тут же уснула. Уличные фонари освещали гостиную желтым светом. Можно было подумать, что тут готовятся к детскому празднику и все эти пакеты и коробки содержат подарки. Или к Рождеству. Только о елке не позаботились. Задняя дверь дома осталась распахнутой, из сада доносились звуки: шелест листьев, вопли затеявших потасовку котов.

Габриель все сидел на табурете, прямо, словно аршин проглотил. Ему было хорошо, покойно.

На рассвете явились грузчики. В прошлом вот так же, должно быть, в дом входили лица, уполномоченные засвидетельствовать супружескую неверность.

— Что будешь делать?

На переднем сиденье двухтонного «вольво» с двумя здоровяками поместилась и Элизабет. Она непременно хотела ехать с ними. Не то чтобы уж очень тряслась за добро, просто желала удостовериться, что ничто не помешает ей уехать именно тридцатого сентября, как и было условлено год назад.

— Спасибо, что остаешься на инвентаризацию.

— Доброго пути.

Здоровяки спешили: приходилось думать о пробках на выезде из города и при въезде на кольцевую автодорогу. Водитель взялся за руль, ему было все равно, в каком состоянии его пассажирка и провожающий. Грузовик тронулся с места.

LII

Какие следы оставляет на стенах, ковровом покрытии и паркете год совместной жизни? Какой вред наносится замкам, батареям, сантехнике?

Чтобы ответить на эти и добрую сотню других вопросов, они явились втроем: эксперт, пузатый и утомленный сорокалетний мужчина, его помощник по имени Жерар, безынициативный молодой верзила, и хозяйка, та самая, что распахнула двери счастью год назад, вся с иголочки, с дежурной улыбкой на устах, в кудряшках.

Эксперт с порога приступил к своим обязанностям:

— Порог: циновка непригодна, на полу не хватает одной плитки размером двадцать на двадцать, дверца почтового ящика не закрывается. Гараж: требуется подновить стены, заменить лампочку в шестьдесят ватт, пол залит маслом.

И далее в том же духе до самой крыши. Однотонное бормотание. Изумленный подобной проницательностью помощник все заносил в тетрадь.

— Успеваете, Жерар?

— Стараюсь, хотя за вами трудно поспеть! Хозяйка, не переставая улыбаться, завела разговор о

том, как ей по нраву быть домовладелицей в таком интернациональном городе, как Гент.

— Все мои постояльцы — сплошь иностранцы. Я многое от них узнаю. Однако при выборе их следует проявлять осторожность. За некоторым исключением я в общем-то не бываю разочарована. Мы словно одна большая семья. И они всегда возвращаются ко мне. Как ваша очаровательная подруга? Вы ведь тоже вернетесь, не так ли?

А Габриель по мере продвижения по дому прокручивал в голове все, что произошло с ним и Элизабет за этот год.

— Винтовая лестница, ведущая в гостиную, четвертая ступенька, четыре вмятины в дереве, — диктовал эксперт.

Это случилось летним вечером, когда они вернулись с одного чопорного приема. Элизабет посадила пятно на юбку своего костюма едкого желтого цвета. Войдя в дом, она тут же бросилась в кухню и чем-то посыпала жирное пятно, предварительно сняв юбку и оставшись в пиджаке. Габриель тем временем рухнул на диван, переваривая шато-фижак и сливовую, и подумал: «Стыд и позор, так ведут себя только мужья». Но стоило ему из-под закрывающихся век увидеть голые ноги подруги, как его накрыло горячей волной, и он наскочил на нее, как петух на курицу. Элизабет, умоляя пощадить ее, вцепилась зубами в четвертую ступеньку винтовой лестницы.

— Плесень и грибок на окнах, от влажности, — бубнил эксперт.

Бедняга! Ему и невдомек, от чего это могло быть на самом деле. Влажность, о которой он упомянул походя, была предметом неустанных забот Габриеля. Каждый день он опрыскивал из пульверизатора ящички с растениями, установленные на окнах застекленной террасы, расположенной на крыше. Это было излюбленное место Габриеля, где он трудился и мечтал, полулежа в кресле и вперив взор в небо, по которому проплывали облака и пролетали голуби. А нескончаемому бельгийскому дождичку никак было не добраться до Габриеля, и оттого он еще ожесточенней барабанил по стеклу.

Именно там ему впервые пришла мысль отправиться в Китай…

Эксперту, проводящему инвентаризацию, это и в голову не могло прийти. Что мог знать он, видящий лишь плесень и грибок, о саде, состоящем из редких пород мха: Andreaea petrophila, Funaria hygrometrica и др.?

Инвентаризация в спальне принесла разочарование. Там, где произошло столько всего, ведомого лишь двоим, эксперт обнаружил только облупившуюся в одном месте штукатурку и вырванную из гнезда розетку. Столько надежд, общих планов, объятий, шепота, стонов — и ничего?

Габриель решил, что во всем виновата кровать. Когда они сюда входили, то тут же валились на нее, а она ведь все поглощает и ничего не отдает. Безмолвна, как могила, и так же уносит все секреты.

Габриель еще раз утвердился в одном из правил своей жизни: не заниматься в постели ничем важным, включая любовь.

Но хозяйка спасла честь спальни, ткнув пальцем в сторону батареи:

— А там, под подоконником, все вам кажется нормальным?

— Простите. Как же это я проглядел? Жерар, запиши и подчеркни: «С батареи сорвана печать».

Однажды — это было зимой — Элизабет никак не могла согреться, и Габриель взял и усадил ее на батарею. А затем воспользовался этим и овладел ею. В воспоминаниях осталась нежность. Забыв обо всем на свете, они не отводили друг от друга завороженных глаз. Прохожие могли видеть спину женщины и счастливое лицо мужчины. Видимо, тогда-то и была сорвана печать.

Когда вернулись в гостиную, меж ног у них проскользнула мышь.

— Жерар, пишите: требуется дератизация.

Затем все проследовали на кухню. Эксперт разложил свои бумаги и принялся за подсчеты: сумма обещала быть внушительной. Жерар ел своего начальника глазами, а хозяйка, не успокаиваясь на достигнутом, все шарила взглядом.

— Что ни говори, но домом вы попользовались на славу! Что да, то да.

Эксперт с видом знатока подмигнул Габриелю.

— В каком-то смысле это даже хорошо. А то иные жильцы съезжают, оставляя все в таком идеальном состоянии, что и не знаешь, жил ли кто-нибудь в доме. С вами вопросов не возникает.

— Да уж, тут без вопросов, — услужливо поддакнул помощник эксперта.

Эксперт наконец покончил с расчетами и назвал цифру, которая чудесным образом совпадала с суммой, положенной на депозит в качестве гарантии.

— Что ж, мы с вами в расчете! — весело воскликнула хозяйка.

Габриель молчал. Он вышел подышать воздухом. Чего бы он ни дал, чтобы спрятаться за старую корявую липу. Чтобы все о нем забыли — на год, на два, а он оставался бы там и все вспоминал, вспоминал… Как она загорала голышом, укрывшись за кустами роз…

— Господин Орсенна, отчет готов.

Трио уставилось на него. Никому не хотелось задерживаться.

— Подпишите вот здесь, — указали ему место под кругленькой суммой.

— Куда вам выслать окончательный счет?

Он не знал, что сказать на требующий четкого ответа вопрос. Севший на подоконник голубь подсказал ему.

— До востребования, Париж, почта XIII округа.

— Понятно. Говорят, в Париже с жильем проблемы.

— Вот именно.

— Хорошо. Никаких проблем. Все с ума посходили, без конца переезжают. И чего людям дома не сидится? Это все общая Европа.

Эксперт пожал ему руку и удалился. За ним засеменил помощник. Оставшись с ним один на один, хозяйка взглянула на него иначе.

— Как ни крути, а инвентаризация — волнующее событие, не правда ли?

По всему было видно, что ухоженность — ее единственная защита от тоскливого одиночества.

— Даже я, хоть и не в первый раз ее провожу, что-то сегодня разволновалась. Ну, в общем, не теряйте меня из виду. Большинство моих постояльцев пишут мне, дают о себе знать… — Она села в машину и продолжала говорить через открытое окно. — Может быть, вас подвезти?

— Нет, спасибо, я пройдусь.

— И правильно сделаете. Ничто так не бодрит, как ходьба. Каждое первое января даю себе зарок больше ходить, но потом… ну, вы знаете.

— Знаю.

Она нажала на газ и долго ехала с широко открытой правой дверцей, что было удивительно для столь благовоспитанной дамы.

Так закончился этот год, а вместе с ним и их договор об уступке.

LIII

Длинное белое здание барачного типа с закрытыми, несмотря на вывеску «Круглосуточный обмен», ставнями; черно-желто-красный флаг, реющий над ним по воле ветерка, редкого для этого времени суток; пустая сторожка, поднятый шлагбаум.

На сей раз никаких сомнений: это последний предел — и временной, и географический — их договора.

Он остановился, обернулся, снял головной убор, склонился в благодарном поклоне, как его учили в детстве.

«Спасибо за все, что было даровано мне в эти триста шестьдесят пять дней».

«Спасибо за простоту, отсутствие спеси, без всяких там „Старшая дочь Церкви, Мать городов, Центр прав человека“.

«Спасибо за неграндиозность размеров: от одного чуда до другого было рукой подать».

«Спасибо за бескомпромиссную языковую борьбу между Фландрией и Валлонией, напомнившую о важности слов».

Пешеход отчетливо и громко произносил слова своей благодарности, словно обращался к пожилому человеку или кому-то далекому.

«Спасибо за надежду. Местным новоделам так и не удалось уничтожить старинные фасады городских усадеб, домов корпораций и все эти Мясные, Хлебные, Травяные улочки, Дровяные набережные — еще одно доказательство того, что Время выстаивает в борьбе с самыми отпетыми из гангстеров».

«Спасибо местным жителям за привычку любой разговор заканчивать благожелательным „Все в порядке?“. Обходительность сродни рыцарству».

«Спасибо за конкурс виолончелистов, посвященный королеве Елизавете».

«Спасибо за музей Тервюрен: настоящая Африка под дождем».

Лицо пешехода исказилось, как от внезапной боли.

«Если я стану называть всех и вся, о чем сожалею, покидая эти места, стоять мне здесь вечно. Чтобы не вызывать зависти у других, ограничусь лишь двумя усопшими.

Спасибо Карлу Пятому, уроженцу Гента, ставшему крестным нашей любви. Спасибо еще одному уроженцу Гента — Виктору Хорте, понявшему, что архитектура и ботаника — родственные области человеческого духа. Да здравствует арт нуво! Элизабет был так к лицу твой роскошный декор — и тот, что на доме номер шесть по улице Поля-Эмиля Янсона, и тот, что на доме номер две тысячи тридцать шесть по Эхтскому шоссе».

Помолчав с минуту, пешеход снова заговорил, набравшись духу:

«Несчастный Бодлер, написавший „Несчастная Бельгия“!»

Затем надел головной убор и тронулся в путь.

Права была его матушка: даже будучи безмерно несчастным, надо благодарить, это придает силы.

LIV

— Шеф, вы видите то, что вижу я?

— Я вижу лишь, что не способен сделать ставку при таком раскладе на бегах.

— Какой-то мужчина со стороны бельгийцев. Разговаривает сам с собой.

— Это не редкость.

— Снял головной убор, кланяется.

— Вежливый.

— Идет в нашу сторону.

— Наверное, еще одна поломка.

— Сдается мне, у него нет машины. Он явно издалека.

— Бельгийские коллеги его пропустили?

— Вам ведь известно: их пост всегда пустует.

— Вижу, куда ты клонишь. Хотел бы его задержать?

— Но, шеф, если кто-то ступает на территорию Франции пешком, у него должны быть причины…

— А нам-то что до того?

— Но, шеф, это наша работа! Проверка, выявление контрабанды.

— По-твоему, дело в этом? Впрочем, если встать на такую точку зрения… Стоит поблагодарить Европу. С тех пор, как в нас отпала нужда, ты сильно поумнел. Ладно, лошадки подождут. Не знаешь, куда подевалось мое кепи?

Если кому-то это интересно, требуется два дня, чтобы бодрым шагом дойти от Гента до Франции, начав путь с бульвара Бургомистра. Стоит только запастись ватными тампонами для носа, чтобы не задохнуться, проходя мимо греческих ресторанов Дёрля, темными очками — чтобы предохранить глаза от кричащих цветов, в которые выкрашены супермаркеты Куртре, и берушами, чтобы не оглохнуть от шума на автостраде.

Налегке и с растерзанной душой покинул Габриель Бельгию.

— Добрый день. Французская таможня. Можно взглянуть на ваши документы?

Габриель протянул удостоверение личности, которое долго изучалось.

— Можно узнать, почему вы пешком?

Габриель подумал-подумал и решил не врать при возвращении в страну, являющуюся старшей дочерью Церкви.

— От тоски.

— А что, от тоски ходят пешком?

— У каждого своя тоска.

— Пройдемте.

Они вошли в помещение таможни. Его заставили вывернуть карманы, обыскали. Помощник, которому это было поручено, был старше своего начальника. Смутившись, он извинился.

— Сожалею, таковы правила.

— Я не против. Вы делаете то, что положено. Это ваша работа.

— Да какое там! Взгляните. — И помощник указал ему на беспрепятственно проезжающие автомобили. — Вам не кажется, что они могли бы хоть слегка притормаживать? Не из уважения к нам, конечно, но к границе.

Шеф потерял к ним интерес и снова погрузился в изучение заездов.

— Так вы ничего с собой не несете? Слово? Габриель дал слово. Лучше и не скажешь: он и впрямь ничего не нес из Бельгии.

— Все в порядке. Вы свободны. Но будьте осторожны. Гулять по автостраде опасно и даже запрещено. Но это нас не касается. Можно задать вам вопрос частного порядка?

— Валяйте.

— Пешком — это я еще могу понять. Но почему по автостраде?

— Мне нужна была граница, в прочих местах ее нет.

— Вы так говорите не для того, чтобы сделать нам приятное?

— Что вы, у меня такое настроение, что я охотно поубивал бы всех вокруг.

— Шеф, могу я проводить этого господина?

«С учетом сложившихся обстоятельств» разрешение было дано.

По пути вспоминали прежние времена. Помощник был эрудитом, поскольку его профессия оставляла ему много свободного времени. Он так и сыпал историями о таможнях, о контрабандистах… Габриелю вспомнился «Blauwershof», приют бунтарей. Там тоже тосковали по прежним временам.

— Обо всем этом вам стоило бы написать.

— Вы думаете? Впрочем, я уже и заголовок придумал: «Золотой век северной границы». Вы считаете, это пользовалось бы спросом?

— Публика падка на золотые века.

— Вы вселяете в меня надежду.

Несмотря на радужные перспективы, прощание было грустным.

— Людям нужно собственное пристанище — кусок земли. Если все общее, как они будут себя чувствовать?

— Приспособятся. Не впервой. Таков закон жизни.

— В таком случае мы с вами…

— …последние из любителей границ.

За этой сценой с большим удивлением наблюдали служащие автодорог Севера Франции. Не так часто увидишь таможенника, дружески похлопывающего пешехода по плечу, а потом задумчиво бредущего по запретной полосе к своему посту.

«Почему меня знобит?» — раздумывал пешеход. И только под Перроном догадался: это холод изгнания, хоть он и возвратился домой. Его осенило, что отныне найти на земле убежище будет для него задачей не из легких.

LV

Новая привычка Габриеля была мукой для окружающих.

— Господин Орсенна, прошу вас, будьте так добры, остановитесь хоть ненадолго. Дома — неугомонный муж, тут вы… — умоляла его секретарша.

— Да возьми ты себя в руки, — ворчал сосед-ветеринар, — от твоей бесконечной ходьбы у меня животные начинают беситься.

— Простите за нескромность, у вас неприятности с простатой? — осмелилась спросить клиентка, видя, что приглашенный ею специалист ни на минуту не останавливается. — У моего мужа было тоже самое. Небольшая операция, и все наладилось. Только не откладывайте. Это вредно для организма. Да и ваше постоянное хождение действует на нервы.

Когда автострада, ведущая из Бельгии во Францию, кончилась, Габриель не остановился и все шел и шел — целый день, где бы он ни находился, и даже ночью.

— Несчастный человек! — вздыхала консьержка, рассказывая о беспокойном жильце торговцам квартала Святого Людовика. — Такой с виду приятный, а вот поди ж ты, бродит и бродит по ночам. Этот годовой отпуск не пошел ему на пользу, повредился умом человек.

— И что, он так никогда и не спит?

— Ну, может, несколько часов в сутки, да и то кричит, стонет, ворочается. Видать, кошмары мучают.

— Вот не повезло человеку!

Бесконечная ходьба прерывалась лишь приступами гнева. Доказательство того, что твой дед вовсе не таков, каким хочет казаться, а именно человеком тонкой культуры, обученным благодаря общению с растениями умению владеть собой.

Он вдруг останавливался и превращался в дикаря: бледнел, сжимал кулаки и скрежетал зубами. И, не обращая внимания на окружающих, гневно вопрошал: «Почему? Ну почему?» Глаза его недобро поблескивали. Несмотря на свою невеликую фигуру, он производил устрашающее впечатление. Вокруг него образовывалось пустое пространство. Вздумай кто-нибудь приблизиться к нему в такую минуту, он рисковал бы жизнью, даже Элизабет, особенно Элизабет. Ибо к ней и были обращены его яростные причитания: «Почему, ну почему ты меня покинула после стольких дней и ночей, проведенных вместе?»

Месяцы спустя он получил ответ: брак — это заслон, возведенный против Любви. Элизабет не так уж предрасположена душой к Любви. Она убежала от нее в брак. Не столько дети нуждаются в ней, сколько она сама прячется за них. И выбрала в защитники несчастье: ведь, плача, ничем не рискуешь. Счастье — совсем другое дело, там ты уязвим. Ненавижу тех, кто только и умеет, что сетовать. Счастливые — единственные рыцари. Я осмеливаюсь любить.

И, высоко подняв голову, преисполнившись гордости, он продолжал ходить. Эта гордость была единственным лекарством от гнева. Правда, она действовала недолго. Ибо с гордостью приходило и презрение, презрение к той, от одного воспоминания о которой слезы наворачивались ему на глаза.

За его спиной шушукались, совещались, как можно помочь. Одна хозяйка книжной лавки, его давняя знакомая, придерживавшая для него раритеты, однажды решилась:

— Габриель, вам следует обратиться к врачам. Наука очень продвинулась, теперь почти от всего есть лекарство.

Он отправился к специалисту в области нестандартного поведения. В кабинете была очень приятная атмосфера, развешанные по стенам снимки кораблей свидетельствовали о том, что у хозяина тоже были проблемы.

Тот долго молча изучал его. Затем вытащил из-под стола гитару и взял несколько аккордов. Габриель узнал Баха.

— Когда я не могу понять, в чем причина болезни, я предпочитаю играть, а не говорить. Так честнее. Я мог бы вам сказать следующее: вы страдаете амбулаторной[37] депрессией. Мы справимся с вашей болезнью. Но что вам это дает? — Он убрал гитару. — Что вами движет?

— Мне кажется, если я остановлюсь, моя кровь превратится в слезы.

— Любопытно. Продолжайте.

— Разве можно жить со слезами вместо крови?

— Вряд ли.

— Вот видите, значит, я должен продолжать, чтобы жить.

— Пациент, не утративший здравого смысла! За последние годы впервые сталкиваюсь с таким феноменальным явлением. Это редкость. А если вы всего-навсего паломник?

— Паломник?

— С тех пор, как мир стал миром, есть люди, неустанно шагающие по нему.

— Но у паломников есть цель: Компостелла, Лурд…

— У вас должны быть свои святые места.

— Как вам кажется, я иду к ним или от них?

— Время покажет. Это его ремесло.

Они еще некоторое время поговорили о парусниках, до тех пор, пока не раздался звонок, возвещающий о следующем посетителе. Спускаясь по красному вытертому ковру и повстречав излишне веселую даму, Габриель вообразил, что мысль показаться врачу внушил ей муж, озабоченный ее игривостью.

— Как поживает твой траур, Габриель?

— Повторяю тебе, Габриель: траур — это вопрос воли. Будь добр, прими решение выздороветь.

— Дайте Габриелю поспать, его траур обессиливает его.

— Ты улыбнулся, Габриель, не отрицай. Это признак, что твой траур не стоит на месте.

Так разговаривали с ним все эти мучительные для него годы его друзья — замечательное братство, полное терпения и доброжелательности. Траур Габриеля превратился в некую персону из плоти и крови, наделенную собственной жизнью, отличной от его. О ней справлялись, оценивая произошедшие сдвиги. О замеченных изменениях тут же сообщалось всем остальным друзьям.

— Я с ним завтракал. На нем был зеленый галстук, цвет надежды, передай другим.

— Не знаю, как остальное, но глаза ожили: неотрывно смотрел на грудь моей секретарши Маги. Передай другим.

Неоспоримые признаки скорого и окончательного выздоровления даже отмечались. Если же на следующий день и происходил некоторый откат («Сегодня утром Габриель явился небритым»), огорчение друзей длилось недолго. Всегда находился кто-нибудь, чтобы напомнить, что сам факт отката свидетельствует о движении и что Габриель преодолел первый важный этап: вышел из состояния зацикленности на себе.

Можно ли было разочаровывать столь великодушных друзей? Габриель старался этого не делать и подыгрывал им, исполняя роль некоего господина Траура.

Но сегодня он может признаться: не было в нем никакого траура, он испытывал ужас, упражняясь в извращенном умерщвлении самого себя, постыдном выкорчевывании души, ее растаптывании, высушивании, сжигании в компостной яме забвения. Это было недостойно того легендарного любовника, которым он пожелал стать, крестника Карла V и побочного сына Сервантеса.

Он выбрал иной путь обуздания своего горя.

Несмотря на всю мою нежность к тебе, мой ужас перед любой твоей болячкой, я все же желаю тебе пережить любовный недуг. Только боль позволяет ощутить в себе наличие некоего беспокойного народца, с которым под страхом различных потрясений стоит считаться: чувств.

А против боли я тебе советую одно: ходьбу.

Если б я задался целью по всем правилам исполнять роль деда, я поделился бы с тобой некоторыми подробностями, секретами, маршрутами, всем, выработанным за сорок лет практического применения данного рецепта, опробованного на собственной шкуре. Предостерег бы тебя. Однако потребовался бы целый труд, брошюркой тут явно не обойдешься. А время торопит, и нужно еще столько успеть рассказать тебе. Ведь я еще даже не подошел к китайскому периоду своей жизни…

Но ты из тех, кто умеет домысливать. Слава аристократическим по своему духу намекам и недомолвкам: благодаря им не нужно ни повторять, ни заканчивать фразу, можно подгонять жизнь. А неспешность предоставить тем ее моментам, которые это заслужили.

Вот лишь несколько набросков для будущего труда под названием «О ходьбе, всесильной врачевательнице любовного недуга». Собери с них жатву.

I. Ветер движения

Лицо в силу движения человека испытывает на себе благотворное дуновение. В тяжелые минуты этот знак внимания со стороны мироздания примиряет с самим собой.

II. Зрелище мира

Медленное продвижение, то бишь свершаемое пешком, без помощи какого-нибудь технического средства с застекленными окнами, позволяет проникнуть в самую суть человеческой комедии. Нет ничего более братского, чем открытое окно первого этажа. Достаточно одного взгляда, чтобы окунуться в чужую жизнь и забыть о своей. Что может послужить большему откровению, чем каникулы от самого себя? Жизнь идет своим чередом. «А, это ты», — говорит она, когда мы возвращаемся. Никакой язвительности с ее стороны. Бегство от самого себя было благотворным.

III. Обучение отрыву

От двадцати до тридцати раз в минуту, в зависимости от шага, покидаешь землю. Эти крошечные, но регулярные отрывы от земли учат душу тому, что можно расставаться без страданий.

IV. Опьянение орошением

Иные физиологи считают, что в человеческом организме имеется насос, подобный тому, которым накачивают матрасы или надувные лодки, и расположен он якобы в пятке, являясь чем-то вроде второго сердца, одушевляющего шаги. Он позволяет крови лучше циркулировать и омывать весь организм. Пешехода охватывает эйфория, он смеется или даже хохочет, хотя ему нелегко шагать в течение долгого времени.

V. Песнь Земли

Наша круглоликая матушка-земля говорит с нами. Мы можем избежать асфальтового или бетонного покрытия, заглушающего ее послания нам. Мы можем выбирать подошву потоньше или почаще ходить босиком и улавливать ее желания чуткими ушами, расположенными у нас в подошвах ног. Из ее глубин до нас доносится музыка. Не карнавал ли это в ее недрах? Чем дальше идешь, тем больше всего улавливаешь. Ощущения сродни тем, что испытывает европеец, попавший на карнавал в Рио. Музыка постепенно захватывает его, а потом и вовсе вовлекает в танец.

Тем, кто всерьез интересуется любовным недугом и лекарством от него, я предлагаю небольшое дополнение: рассказ о своем личном опыте.

Доктор был прав: ходьба Габриеля была не чем иным, как паломничеством. А также реконкистой. Исчезновение из его жизни Элизабет сломало его, разнесло на части. Внезапно наступившее одиночество расправилось с ним не хуже стаи крыс. В одну ночь без единого звука они изгрызли его кожу — всю без остатка, а ведь она, вроде некоего сосуда, худо-бедно поддерживала его консистенцию.

Наутро от него ничего не осталось. Тысяча частичек его плоти и его духа разлетелись на все четыре стороны. И не стало для него ничего более срочного и необходимого, чем отправиться на поиск частичек самого себя. Вот если бы вернуть их, тогда можно было бы задуматься о будущем. Так что о трауре не было и речи, он должен был собрать себя, как пастух сбирает разбредшееся стадо.

На это ушли годы. Где только не попрятались от него эти частички: и там, где он бывал с Элизабет, — в Севилье, бельгийских замках, садах, и там, куда он только мечтал свозить ее: в Патагонии, Неаполе, на теплых источниках острова Хоккайдо. Ох и непросто убедить мечты вернуться в опустевшее, заброшенное место!

И вот теперь, после долгих поисков, хитростей, призывов стадо почти в полном составе было в сборе: все — сбывшиеся и несбывшиеся, такие разные по своей природе, но отнюдь не враждующие друг с другом, ведь они были родом из одной истории любви.

Габриель ощутил, как в нем восстанавливается некое равновесие, появляется некая сила, пусть не радостная, зато безмятежная. На смену отчаянию пришла печаль. А печаль подобна родине, которую никому у вас не похитить, которая всегда с вами.

Его замечательные друзья стали даже считать, что он выздоровел. И были правы. Но совсем не так, как они полагали. Траур не имел ничего общего с этой жалкой одержанной им победой. Напротив, Габриель поздравлял себя с тем, что не уступил ему. «Я горд, что не отказался от своей любви. Ничто не предал забвению. Ничто не вырвал с корнем. Все во мне. Я по-прежнему верен духу жителей Арана: благодаря бесконечному хождению я получил немного плодородной земли на голых скалах».

LVI

А чем все это время жила Элизабет?

Ответ очевиден: наслаждалась своим выздоровлением. После долгого, такого долгого безумия она вернулась на путь истинный — к своей сложившейся судьбе матери, жены, дочери, тещи, и все эти роли она обрела с удовольствием и исполняла с рвением, заставлявшим всех восхищаться ею, радоваться перемене. Все окружающие ее близкие люди готовы были удавить того, кто вздумал бы упрекнуть ее. На прошлом было табу. Всякий день праздновалось ее возвращение в семью. Былые страсти и тревоги улеглись, ячейка общества сплотилась. Она даже — о диво дивное! — стала меньше работать, больше времени уделяла домочадцам, отменяла командировки, вовремя возвращалась домой и никогда не брала работу на дом — доказательство того, что навсегда излечилась от своих трудоголических пристрастий. Родители — и ее, и мужа — не могли нарадоваться. И то верно: каждый человек, одаренный определенной жизненной силой, переживает кризисы. Но подлинная натура нашей Элизабет оказалась сильнее. Она была настоящей королевой-солнцем в царстве близких.

Более глубокий исследователь — и тот не стал бы вносить коррективы в этот идиллический портрет еще не старой женщины, наконец обретшей согласие с самой собой. Разве что удивился бы, увидя эту во всех отношениях безукоризненную супругу и мать за странным занятием: она каждый день скрупулезно заносила в блокнотик мельчайшие радостные события, как то: воскресный обед всей семьи, восхищенные улыбки мужа, когда она блеснула остроумием в присутствии гостей, интересное чтение на ночь в супружеской постели, семейные выходы в кинотеатр, спокойный отдых среди цикад или альпийских снегов. Да мало ли чего? Но более всего она отмечала тишину внутри своего существа: чувство долга более не точило ее, молчало, а скорее всего вообще отправилось мучить других женщин, не таких мудрых, как она. Любые приятные мелочи, мимолетные удовольствия удостаивались чести быть занесенными в ее блокнотик: любезность таксиста, голубое небо, новые туфли, которые не жмут… Не проходило дня без этих маленьких радостей, блокнот заполнялся.

А каждое 31 декабря она запиралась в своей комнате и подбивала бабки — за весь год. Подсчитывала все радостные события за истекший период — пятьдесят две недели. Подсчитывала, как в старину: складывала в столбик, «восемь пишем, два пошло на ум, десятки переходят в сотни»… А потом, получив в конце длинного столбца итог, умилялась. И все повторяла про себя, одеваясь и прихорашиваясь к сочельнику: «До чего ж я счастлива, до чего ж спокойна». Ей казалось, этот волшебный рефрен защищал ее от воспоминаний, как дамба. «Я на свете всех счастливей, всех спокойней, всех красивей», — пела она про себя и день, и ночь.

Чайная церемония (последняя)

LVII

Каждый день, где бы он ни оказывался, над его головой ровно в пять образовывалось черное облако, набрасывавшее на все тень. Метеорология была здесь ни при чем, имя этого облака было виновность. Он перестал навещать двух пожилых дам и не скрасил последние месяцы их жизни своими рассказами.

Теперь они совершенно оглохли, но при этом более чем когда-либо отказывались в этом признаться. На все, что он им говорил, они неизменно отвечали:

— Ты осмелился на это? Браво, мой мальчик, ты делаешь успехи.

Это было совсем не к месту, поскольку Габриель давно уже забросил и свои похождения, и рассказы о них, а перешел на вольный пересказ «Дон-Кихота»: приключение с рыцарем зеркал, губернаторство Санчо Пансы на его воображаемом острове. Словом, респектабельность кафе «Анжелина» была спасена.

Доктор Л., лечивший сестер, бывший специалист в области геронтологии, сдался. Какую диету, какой образ жизни можно прописать тому, кто, объедаясь сладким и жирным, худеет? Его последняя битва за них состояла в запрете посещать кафе в течение целой недели. Они повиновались, и даже с улыбкой, чтобы потом ткнуть «факультет», как называла врачей Энн, носом в его дипломированные экскременты.

В результате Клара сбросила два килограмма, а Энн — один, и то потому, что схитрила и инкогнито посещала одно заведение на площади Трокадеро, где поглощала макароны и тарталетки.

Как объяснить сей феномен: булимия с последствиями, наблюдаемыми лишь при анорексии?

Сразу после их погребения я задал этот вопрос их врачу.

Надо сказать, что умирали они, превратившись в два скелета. Сначала убралась на тот свет Клара, день спустя — Энн. У них была одна на двоих последняя воля: ближайшее к Монпарнасскому вокзалу кладбище. По некоторым признакам, Габриель XI удрал от них именно с этого вокзала.

Доктор еле сдерживал слезы. Как все, кто знал их, он влюбился сперва в одну, потом в другую, пока не понял, что они в буквальном смысле слова не разлей вода.

Он не сразу ответил на мой вопрос. Взяв меня под локоть, повел на рынок, что располагается вдоль кладбища по бульвару Эдгара Кине.

— После каждой кончины я всегда спрашиваю рыб: они просвещают нас относительно глубин. — Остановившись на углу улицы Тэте, он чуть ли не злобно взглянул на меня. — А знаете, отчего страдали ваши бабушки?

Я пролепетал, что не знаю.

— От точившего их солитера. Да еще какого[38]! Ого-го! — Забыв о моем существовании, он продолжал говорить с самим собой. — Смерть — это солитер, самый жадный из червей. Что я смогу предложить ему на обед? Чего пожелает мой солитер? — И не прощаясь размашистым шагом направился к улице Ренн, как известно — сплошь в питейных заведениях. Ничто более не держало меня во Франции. Черное облако стало разрастаться, покуда все вокруг, куда ни кинь взор, не потемнело.

В таком умонастроении я отбыл в Китай — место последнего акта семейного предания.

Сад Полного света

LVIII

Когда-то на другом конце земли у Желтого моря жил Кьянлонг, родом из Маньчжурии, китайский император. Воспитанный в саду Полного света — Йюаньмингюане — на севере Пекина, он возжелал превратить его в самое совершенное краткое изложение мира.

— Что это за чудо? — спросил он однажды в 1747 году, указав своим божественным перстом (ему было в ту пору лишь одиннадцать лет) на полотно иностранного художника.

— Струя воды, ваше величество, — хором ответили ему итальянец Кастильоне и француз Бенца, иезуиты, приставленные к нему в надежде (тщетной), что им удастся положить конец его дурным привычкам (истреблять христиан).

— Возведите мне подобное.

Монахи, число которых умножилось, сделались архитекторами, часовых дел мастерами, декораторами, художниками, скульпторами, ботаниками, и необычные дворцы — в смешанном европейском и китайском стиле — вознеслись к небу в центре Летнего сада.

И возник к концу XVIII века азиатский Версаль, более совершенный, чем его прототип, ибо в нем перекликались Запад и Восток, две цивилизации: восходящего и заходящего солнца. Сперва о нем ходили слухи, поскольку Кьянлонг допускал в него лишь немногих, очень близких, никто его не видел, но слава его росла. Первыми, кто вошел туда в октябре 1860 года, были французы и англичане. Их поразила не столько эстетическая или научная сторона представшего их взорам зрелища, сколько стремление к могуществу. И тогда Париж и Лондон решили в очередной раз унизить Пекин. С ружьями, факелами и пушками вошли они в сад. Руководил этими варварами некий лорд Элджин. Они принялись грабить, сжигать, рушить, да так немилосердно, что сад Полного света исчез с лица земли.

Вот почему утром 1998 года Габриель брел среди руин, пытаясь разглядеть в жалких остатках Дворец наслаждения гармонией, Обсерваторию дальних океанов, Дворец спокойного моря…

Он даже взобрался на холм Перспективы, чтобы попытаться вообразить себе, чем был театр воды. Но тут его внимание привлекли голоса, говорившие по-французски среди веселой, щебечущей на своем тарабарском языке толпы. (Йюаньмингюань был излюбленным местом прогулок пекинских жителей.)

— Ты думаешь, что Cistus corbariensis выживут?

— Посмотрим. Это внесет разнообразие, а то одни барбарисовые…

Таковы были французские слова, закравшиеся в китайскую речь. Обмануться было невозможно. После месяцев одиночества эта смесь латыни и французского казалась ему сладчайшей из мелодий. Габриель пошел на голоса. Трое молодых людей: две девушки и один юноша самой что ни на есть европейской внешности сажали бордюр.

— Господин Орсенна! Вот это сюрприз! Как вы здесь оказались?

— Вы нас узнаете?

Девушки окружили его, и, если бы не руки, испачканные в земле, стали бы ему аплодировать; юноша, насупившись, молчал.

— Вы нас помните? Два года назад вы читали нам курс. Вы звали нас двумя попугайчиками. Мы всегда сидели на первом ряду.

Дымка рассеялась, прошлое вернулось. Губы Габриеля дрогнули.

— Что-то не так? Комар?

— Скорее усталость. Этот сад утомляет. Школа пейзажа, Королевский сад… ну конечно, я вас узнаю. Кажется, Надин? По-прежнему увлекаетесь лианами? А вы, Катрин, специализировались на кувшинковых. Помню, как же… Извините, память уже не та. За два года со мной так мало всего случилось…

К счастью, они его не слушали. Им не терпелось рассказать, чем они занимаются в Китае.

— Мы помогаем восстанавливать сад.

— Да, участвуем в работе секции западных дворцов.

— Это проект государственный.

— Франция приносит Китаю свои извинения.

— Лучше поздно, чем никогда.

— После постыдного 1860 года.

— А вы что об этом думаете?

— Представляете, как нам повезло!

— Такое важное дело доверили нам, студентам!

— Ты забываешь, что мы уже на четвертом курсе.

— Все равно удивительно.

Они никак не хотели отпускать Габриеля, а потом и вовсе потащили его за собой.

Филипп Джонатан, французский архитектор, не верил своим глазам.

— Вот это да! Габриель! За пятнадцать тысяч километров от Ивлин! Позвольте вам представить г-на Джан Мурена, ответственного за восстановление сада Кьянлонга.

Это был маленький человечек со смешливыми живыми глазками. Услышав фамилию Габриеля, он встал и поклонился. Ему был известен послужной список нашего героя. Он назвал по памяти обустройство острова В. «с учетом приливов и отливов», «мастерски выполненное внедрение линии скоростной железной дороги в хрупкий пейзаж Вандомского края», «блистательное возведение реперов в городском нагромождении северных кварталов Марселя». Его понесло, слово «Версаль» действовало на него магически. «Версаль и Йюаньмингюань, два самых загадочных сада — дворца на земле…»

— Мне в голову пришла одна мысль… Возможно, не самая удачная, но такая притягательная. Раз уж судьба привела вас сюда, почему бы вам не задержаться здесь на некоторое время и не просветить нас?

— И впрямь, почему бы нет, — поддержал его Филипп Джонатан.

В воздухе плясали две бабочки с черными и зелеными крылышками: РарШо pans.

— Почему бы и нет? — повторил вслед за ними Габриель, не в силах сопротивляться просьбе бабочек.

За чаем обсудили деловую сторону. Девушки без умолку щебетали:

— Мы так счастливы. Вот будет весело!

— «В одном краю было чудо света, и называлось оно Летним дворцом, — начал свой рассказ маленький человек, оставив всякие церемонии. — В искусстве действуют два принципа: Идеал, лежащий в основе европейского искусства, и Химера, порождающая восточное искусство. Летний сад был для химерического искусства тем же, чем Парфенон для идеального. Все лучшее, что способно породить воображение народа, было в нем. Он не был, как Парфенон, редким и уникальным произведением искусства, некой огромной моделью химеры, если только у химеры может быть модель».

Что это? История собственного сочинения или пересказ некоего неизвестного текста? Невозможно понять. Его французский был безупречен, но только ритм больно уж механический. Так старательные ученики рассказывают стихотворения.

— «Вообразите некую невыразимую конструкцию, что-то вроде лунного здания, — и получите Летний сад. Возведите сон из мрамора, нефрита, бронзы, фарфора, укрепите его кедром, украсьте каменьями, задрапируйте шелком, устройте здесь святилище, там гарем, а там цитадель, расставьте на свои места богов, уродов, покройте дворец лаком, эмалью, позолотите, наполните его тысячью и одним сном, добавьте сады, водоемы, фонтаны, пену, лебедей, ибисов, павлинов — словом, с помощью фантазии создайте некую ослепительную пещеру в виде храма и дворца, — и получите Летний дворец. Два поколения трудились над его возведением. Он был с город, выношен веками. Для кого ? Для народов. Ибо то, что возводит время, принадлежит людям. Художники, поэты, философы знали о существовании этого чуда».

Рассказчик опустил глаза и вперил их в некую точку на полу, словно там открылась неведомая дверца, ведущая прямиком в 1860 год.

— «Однажды в Летний сад вошли два бандита. Один стал грабить, другой жечь. Победа, как видно, может оказаться воровкой. Разорение Летнего дворца было делом рук двух победителей… Великий подвиг, неплохая прибыль. Один из них набил свои карманы, другой — свои сундуки, и, обнявшись и посмеиваясь, они вернулись в Европу. Такова история этих двух бандитов.

Мы, европейцы, — люди цивилизованные, для нас китайцы — варвары. Вот что наделала цивилизация в варварской стране. Перед лицом истории следует назвать их: одного звали Франция, а другого — Англия».

Он снова поднял на нас глаза.

— Что скажете?

— Беспощадно, пророчески сказано. Мне стыдно от того, что я француз…

Слушатели терялись в догадках.

— Кто автор этих строк?

— Виктор Гюго написал это на острове Гернсей, отвечая некоему капитану Батлеру, спросившему его мнение относительно франко-английской экспедиции. Китайские дети учат этот текст в школе.

Лежа на узенькой кровати, Габриель натянул на голову простыню и не двигался. Малейший жест мог привлечь внимание богов и породить в них зависть. И только губы его незаметно шевелились: пусть его услышит Элизабет.

— И вновь, как в Бельгии, нас опекает Виктор Гюго. На этот раз легенда у меня в руках. Наша с тобой легенда. Исправить то, что произошло в 1860 году. Приезжай, когда хочешь.

Засыпая, он улыбался.

Всю ночь они с Элизабет обследовали водоем в лодке, одолженной им императором Кьянлонгом. Держа в одной руке зонтик, Элизабет опустила другую в озеро, к ужасу Габриеля, знавшего, что там обитают хищные рыбы. На берегу музыканты, бывшие иезуиты, исполняли Телеманна[39].

Еще один сон часто снился ему: рыцарь в доспехах, зажав в одной руке щит, а в другой — меч, атакует огромную улитку.

Габриель в ужасе просыпался.

— Бог мой! Время, знающее толк в снах, узнает в этой чудовищной улитке себя. Я, такой безобидный, и вдруг в роли убийцы! Что оно подумает обо мне, своем преданном подданном? Надо признать, нетерпение лишает меня рассудка. Конечно, мне бы хотелось, чтобы оно ускорило свой бег и побыстрее вернуло мне Элизабет. Но что со мной станется, если оно нарушит наш договор? Оно — мой единственный сообщник! Черт бы побрал проклятое бессознательное!

Он проклинал день, когда ему пришла мысль досконально осмотреть Домский собор Страсбурга и поднять взор к галерее вокруг хоров, приставив к глазам бинокль. На одном барельефе разворачивалась сцена, почему-то не дававшая ему покоя: рыцарь с улиткой. Но почему?

Днем он успокаивался: Время простит ему приступ агрессии, ведь у них такой прочный договор, длящийся с 1 января 1965 года, что пора разрыва отношений давно миновала.

LIX

Каждую неделю с дипломатической вализой поступал из Франции обычный набор: газеты, камамбер, биография какого-нибудь писателя, записи песен. А кроме того, вино. С согласия получателя жандарм, ответственный за разгрузку, часть забирал себе: уроженец Сарла, он тоже имел право на ностальгию. Вина попадали в подвал консульства, а уж оттуда доставлялись в Летний дворец. Старики, жившие по соседству, целый день принимали участие в жизни легендарного сада, по которому прокатывались неисчислимые толпы гуляющих. Выстроившись перед главным входом, с развевающимися на ветру бородками и смеющимися глазами, они потешались над японцами, обсуждали достоинства часов «Ролекс» нуворишей, обращались к влюбленным («Ну что, голубки, пользуйтесь, молодость быстро пройдет») и желали сыновей беременным.

С наступлением вечера сад пустел, и среди засаленных бумажек, коробочек из-под фотопленки и забытых солнцезащитных очков, в тишине, казавшейся невероятной после дневного многоголосья, старики обретали свой возраст, свое одиночество и тоску. В один и тот же час маленькими шажками они приближались к его дому, похожие на заводные игрушки, и — одни оперевшись на свои палки, другие рассевшись по руинам — ждали зрелища: как он, Габриель, будет есть. И теперь он ни за что на свете не пропустил бы субботнего свидания с ними.

А когда-то, в первый раз, увидев старцев, напоминающих призраков, Габриель спрятался в кухне и проглотил свой ужин по-стариковски, без всякого удовольствия. На следующий день Йурен объяснил ему любопытство стариков. Габриель улыбнулся: почему бы и нет? Это стало его девизом: «Почему бы и нет?» — произносил он с фатализмом, не лишенным веселости. И теперь решил устраивать из приготовления пищи настоящий спектакль.

На железном столике, стоящем на лужайке перед его временным жильем, предоставленном ему как «садовнику, приглашенному правительством», он не без помпезности разложил всю свою нехитрую утварь: газовую плиту, кастрюлю, сковороду, миску, бутылку бержерака «Шато Мулен Карю».

Начал он с того, что к великому удовлетворению зрителей показно прищелкнул языком. В следующие полчаса стояла такая тишина — даже птицы замерли, — что слышно было, как кипит вода в кастрюле и в гусином жиру потрескивают грибы с картошкой. В воздухе стоял крепкий чесночный дух.

Старики, затаив дыхание, следили за тем, как ест француз: как он жует, облизывается, работает челюстями, вращает глазами, причмокивает…

Габриель предавался этому занятию с открытой душой, сперва чтобы понравиться публике, а потом и чтобы отыграться. С трех лет ему внушали, что мужчина, не умеющий вести себя за столом, отталкивает женщин. Запуганный такой перспективой, он всю жизнь следил за собой, не позволяя себе выйти за рамки приличий, даже отведывая самые вкусные блюда, которые заслуживали большего, чем отрешенная мина и губы, сложенные в куриную гузку. Теперь он позволял себе все, что запрещал в течение семидесяти лет.

Старики переговаривались, что-то считали на пальцах.

Прищелкнув в последний раз языком, Габриель скрестил руки на животе и закрыл глаза. Зрители шаг за шагом приближались к столику. Самые отважные погрузили палец в миску, где стыл жир, ногтем поскребли сковородку, подцепив кусочек лука или сала. Затем многозначительно закачали головами, в которых прокладывала себе дорогу мысль, что на Западе, где живут белолицые люди, тоже, наверное, есть что-то интересное.

Габриель приоткрыл веки. Он был счастлив тем, что счастлив. Где бы она ни была, она должна была это ощутить. И последовать за ним, как полярная звезда. Через Балканы, Кавказ, Монголию.

Было еще кое-что, укреплявшее его в уверенности, что не все потеряно. Время то и дело выказывало ему свое дружеское расположение: стоило ему взглянуть на часы, стрелки тут же уверяли, что работают на него и нет повода для беспокойства.

К тому же из Франции поступали новости одна лучше другой.

Мэтр Д. превзошел самого себя: мало того что он хранил от любого посягательства доказательства их любви, он еще превратился в ее ангела-хранителя, пораженный ее длительностью.

На всех этапах своего пути — от Парижа до Пекина — Габриель получал от него до востребования обнадеживающие сообщения.

Письмо, полученное в Одессе

Дорогой пилигрим,

энурез, доставивший столько волнений бабушке, служанке и мне, преодолен. Габриеле больше не мочится в постель и спокойно спит со своим любимым «Атласом Лярусс» в обнимку.

Письмо, полученное в Самарканде

Мой неутомимый друг,

по своим каналам, а также благодаря юридической поддержке, которую я оказываю профсоюзу бельгийских преподавателей, порекомендовавших меня своим французским коллегам — простите за детали, но я знаю, что вам небезынтересно знать, откуда что растет, — я вошел в контакт с его школьной учительницей. Она знает всех своих подопечных. Рассказав мне о Дине, Юдифи, Давиде, Себастьяне, Флоранс, Венсане, она наконец заговорила об интересующем нас лице. Судя по всему, Габриеле является тем, кому доверяют свои тайны очень многие, даже старшеклассники. Отсюда его прозвище Надежное Ухо.

Письмо, полученное в Улан-Баторе

Дорогой упрямец,

знаю, что вы не можете нам ответить, и все же вашего мнения нам не хватает. Стоит ли уже сейчас спрятать среди его детских книг две-три взрослые, которые смогут позднее вдохновить его?

Признаюсь, мы уже пошли на эксперимент, и он оказался столь вдохновляющим! Стоило «Анне Карениной» затесаться среди «Храма Солнца» и «Голубого лотоса», как он приметил ее, снял с полки и показал бабушке (заметьте, не матери — которая, между нами, та еще индюшка):

— Анна — имя грустных тетенек. Если ты мне ее почитаешь, я не буду сильно плакать?

Казалось, Габриеле был тем, кто мог оправдать возложенные на него надежды.

Мои помыслы были о Габриеле, в котором как будто сходилось все, о чем мы только могли мечтать, но это не все: меня еще привлекал Тибет. От одного из Панчен-лам осталось описание посещения им Июаньмингюаня в июне 1780 года, когда сад был в самом расцвете.

Чтобы раз и навсегда проглотить Тибет, Китай разрушил все его храмы, сжег его библиотеки, попытался уничтожить саму память о нем[40].

Но именно благодаря тибетскому монаху XVIII века Китай мог надеяться обрести один из своих утраченных шедевров.

LX

Старики из Летнего сада держали совет: раз уж им выдалось понаблюдать за представителем западной цивилизации, нужно этим воспользоваться на всю катушку. Они не оставили надежду изыскать средство от смерти. Просыпаясь по ночам от кошмаров, глотая ртом воздух, они спрашивали себя: не настает ли последний час?

Возможно, чужестранец поможет им? Раз он способен проглотить за раз столько пищи, значит, знается с духами.

— Этот садовник ест пищу, приготовленную на огне. А как насчет сырого продукта?

Габриель стоял на четвереньках посреди клумбы и пытался разгадать, чем китайские травяные вши, поедающие азалии, отличаются от своих французских аналогов. Вдруг прямо перед своим носом он увидел сандалии и поднял голову.

В бледных утренних лучах солнца ему улыбалась очаровательная мордашка с двумя детскими косичками. Из-под голубой плиссированной юбки торчала круглая коленка. Габриель снял свою неизменную шляпу интеллектуала-огородника тридцатых годов и поприветствовал ее. Затем жестом твердо дал понять, что занят, водрузил шляпу на голову и продолжил энтомологические изыскания,

Старики наблюдали за всем этим. Они выбирали для него подарок от всей души. Их мнение было единодушным: человек, который не воспользовался такими обстоятельствами, — не любитель сырого. Равнодушие Габриеля к противоположному полу повысило его популярность среди них. Произойди обратное, и они были бы разочарованы: он был бы в их глазах таким же смертным, как все. Они же сами и придумали ему оправдание:

— Видать, он любит только бесцветных, в словарях они названы блондинками.

— А я думаю, что он за свою жизнь проглотил столько чеснока, что боится отравить свою даму.

— Застенчивость хуже чеснока.

— Садовники предпочитают женщинам цветы.

— А если девчушка была слишком зеленой для него?

— Что ты имеешь в виду?

— А то, что не всем по душе незрелые. Это, конечно, редкость, но случается и такое.

Они переглянулись, примерились к себе в поисках истины: что приятнее — гладкая кожа или морщинистая? Запах утренней розы или затхлого дома? Упругая плоть или потерявшая всякую форму масса? И все сошлись на том, что юная дева предпочтительнее.

— А может, у западных людей все не так, как у нас?

— Они ведь моложе нас как нация.

— Давайте поставим опыт.

Они снарядили делегацию к племяннице одного из них, вдове. Она жила в Тьянжине, в крохотной комнатушке. Когда-то она служила разговорным переводчиком, а теперь, выйдя на пенсию, переводила ирландских (Джона Мак-Гахерна и др.) и французских (Александр Вьялатт, Анри Кале) авторов. Она предпочитала не тех авторов, которые создавали «целые миры», и не тех, что выходили из университетских ученых, предлагая читателю «новый роман», а тех, что гонялись за бабочками, умели уловить дрожание жизни и волшебство самой банальной повседневности. Ни один местный издатель не проявлял к ее переводам интереса. Закончив очередной перевод, она оставляла его на столе библиотеки и печально говорила себе: «Я как эта рукопись. Кому я нужна?»

И потому приняла послов с девичьим восторгом, хотя в прежние времена зналась с сильными мира сего.

— Да, я понимаю западных людей, — кивала она.

— А садовников тоже?

— Я переводила кардиологам, торговцам пивом и автомобилями, специалистам-ядерщикам, часовщикам, — загибала она пальцы. — Кому еще? Ах да, чинам из Олимпийского комитета, друзьям Тибета, турагентам… А садовникам ни разу. Но они ведь похожи на всех остальных людей, верно?

Послы воздели руки.

— Вам и карты в руки.

— А сама-то я еще женщина? — прошептала она. — Идите. Я буду готова через полчаса. Может, еще не все потеряно?

Она достала зеркальце, спрятанное подальше в шкаф, охнула и подвела итог: в активе у меня походка, высокий рост, длинные конечности, высокие скулы, в пассиве морщины, поблекшие волосы, опавшая грудь. И принялась за дело, поминутно приходя в отчаяние. Но потом ей пришло в голову: «А что я теряю?» И она решила брать от жизни все, что та может дать.

Габриель сидел на своем любимом месте — на каменной скамье на острове Единорога. Съемцы для обирания гусениц, воткнутые перед ним в землю, словно копье, придавали его облику что-то воинственное. Этот уставший от жизни солдат воевал с гусеницами. И хотя ученики, движимые чувством сострадания, старались все сделать сами, он все равно находил чем заняться.

— Растения узнают того, кто о них заботится, — любил он повторять.

Однако физические усилия давались ему все с большим трудом.

Г-жа Ляо подошла к скамье и села рядом. Ей было все равно, в каком он физическом состоянии, она устала от одиночества.

— Это правда, что садовники не любят женщин?

— Садовники любят обычно одну-единственную женщину, — машинально ответил он.

— Откуда такое постоянство?

— Потому что разнообразия у них хоть отбавляй с растениями. — И только тут он отдал себе отчет, что они говорят по-французски, повернулся к незваной гостье и добавил: — А еще потому, что по вечерам у них болит спина.

— Так просто? Что хорошего можно сделать с больной спиной?

Голос ее был сродни голосу монашки, нежный, напевный, говорила она с легким английским акцентом. В глазах ее светился хорошо ему знакомый огонек. Оказывается, он всю жизнь вызывает интерес лишь у одной категории женщин — пересмешниц, лишь от их взгляда чувствует себя ковбоем.

«Староват я для ковбоя», — подумал Габриель. Однако выпрямился, усталость как рукой сняло, что-то в нем тронулось, зазвучало, поднялась волна забытых желаний. Где-то глубоко-глубоко в нем была запрятана радость, неразлучная с силой, заставляющей его жить. И вот она поднялась из глубин на поверхность.

— Вы часто вот так меняете возраст? — спросила переводчица.

Он в секунду сбросил с себя три десятка лет.

Был час, когда Габриель сел перекусить, завершив утренние труды. Вставая с солнцем, он обычно сверялся с планом работ, распределял, кому чем заняться, проводил тесты на влажность земли, вносил коррективы в текущие дела.

Сидя в тени акации, он наблюдал, как к нему приближается чудо, две недели пунктуальное, как часы: женщина. Поступь принцессы. Боги преобразили ее: выпрямили, освежили краски, замедлили жесты, придали уверенности, словом, заново поставили на пьедестал. Она не просто шла, а ступала по земле.

На следующий после знакомства день она отвернулась от вина, сыров и хлеба.

— Как вы можете все это поглощать? Ведь это закупоривает сосуды.

Он заметил ей, что все ее любимые писатели закусывали к полудню тем же.

— Писатели — да, но не садовники.

— Садовники — пуп земли, с ними не может ничего случиться.

Ему удалось убедить ее, и она отведала необычной пищи. Они беседовали.

С жадностью изгнанницы задавала она ему бесчисленные вопросы о литературной жизни во Франции и Европе. Затрудняясь квалифицированно ответить, он скорее изобретал ответы, дорожа ее вниманием.

— Да, Патриция Хайсмит благодаря любви Джеймса Айвори познала счастливый конец. Патрик Зюскинд? Вам и впрямь интересно знать, почему он так мало публикует? Я попрошу прислать мне фото молодой актрисы Кристин Скотт-Томас. Глядя на нее, вы поймете: такая Женщина поглощает все время мужчины, даже если он немец…

Когда он в своих фантазиях переступал меру, она недоверчиво смотрела на него своими круглыми глазами. С другой стороны, так ли уж важна была правда в их возрасте? Она начинала ему подыгрывать.

— Как! Вы не знали! Жан-Мари Гюстав Ле Клезио стрелялся зимой с Васкесом Монтальбаном.

— А что послужило причиной? Женщина?

— Хуже. Высокий блондин из Ниццы, до тех пор такой покладистый, надавал испанцу пощечин за то, что тот зло посмеялся над экологами.

— Ну и ну!

— Говорят, дни Гонкуровской академии сочтены. После жалобы кандидата-неудачника Европейский суд якобы готовит постановление, запрещающее жюри голосовать за того, кто печатается у тех же издателей, что и члены жюри.

— Да ведь это новое двадцать четвертое августа[41]!

— Как верно вы заметили!

— Вы меня обнадеживаете, а то уж у меня сложилось впечатление, что литературной жизни во Франции пришел конец.

— Все изменилось после кризиса. Никто не желает читать размытых, тягомотных книг. Писателям пришлось переделать себя в бойцов.

— Как в шестнадцатом веке?

— Совершенно верно.

Она долго сидела, глядя на небо, вся в мыслях о романтических персонажах, в которых превратились западные литераторы — в этаких бреттеров, рыцарей.

Габриель понимал, что ее не проведешь. Как и то, что потребность в мечтах порождена одиночеством. Он мог лишь воображать себе жизнь этой женщины с повадками принцессы, ушедшей с головой в романы, о существовании которых миллионы ее земляков и не подозревали.

Он положил руку ей на колено. От одиночества у него развилась потребность касаться людей.

Встречи с г-жой Ляо наполняли его не испытанными прежде покоем и теплом. Годами он был пленником тайной любви с ее отменами свиданий в последнюю минуту, с любовью на скорую руку… Он не помнил, чтобы левое запястье Элизабет хоть раз было без наручных часов, ему даже казалось, что внутри нее были часы, запрещавшие ей хоть ненадолго остановиться. И вот теперь эта неспешность, размеренность…

Ему казалось, Время сжалилось над ним: созвало часы, минуты и секунды и держало перед ними речь, суть которой заключалась в том, что стоило бы предложить передышку Габриелю, оставить его в покое.

Старики радостно хлопали друг друга по плечу.

— Удалось!

— Ты был прав.

— Сколько еще продержится вдовушка?

— Он менее поспешен с нею, чем с едой.

— Заметили бабочку-луну, которая беспрестанно кружит возле них?

— Знак поздней любви, которая обещает быть страстной.

— Смотрите-ка, еще нет одиннадцати, а он уже ложится.

— И правильно. В нашем возрасте грех переутомляться.

LXI

В это же самое время на другом конце земли Элизабет вручали орден Почетного Легиона «за сорокалетнюю безупречную службу». В огромном зале приемов нового здания Министерства финансов сплошь из стекла и мрамора, чем-то напоминающего гигантский писсуар, государственный секретарь долго воспевал «исключительную женщину, неустанную воительницу на всех фронтах международной торговли, незаменимого союзника французской промышленности».

— Премьер-министр возложил на меня почетную обязанность объявить вам о его безусловном намерении представить на рассмотрение Ассамблеи в ближайшие три месяца проект, радикально упрощающий нашу процедуру поддержки экспорта. Женщина, которую мы сегодня чествуем, является живым примером несовершенства нашего с вами пола, господа, поскольку счастливо совмещает в себе чиновника высокого ранга и преданную супругу. Пользуясь случаем, я приветствую счастливчика, известного в арбитражных кругах адвоката, чья подруга, являясь к тому же матерью троих детей — мальчиков, уже сделавших свой жизненный выбор, что является показателем высокого качества полученного ими образования, и т. д. (Аплодисменты.) Пробил час ухода на пенсию. Плохая новость для государства, теряющего одного из своих подвижников. Испытание для человека вашей закалки, личности вашего масштаба. Я узнал, что уже с завтрашнего дня вы принимаетесь за новый вид деятельности… От имени президента Республики… — Оратор приблизился и встал на цыпочки. — Провозглашаю Вас рыцарем ордена Почетного Легиона.

На желтом пиджаке от Унгаро заблестел крест.

Все бросились поздравлять, целовать ее и, щадя, говорили не о том, что было, а о том, что будет, предлагали и новые поприща: «Алкатель», «Рено» нуждались в советниках такого ранга. Пирожные, комплименты, шампанское. Среди немногих слабостей за Элизабет числилось неравнодушное отношение к этому игристому напитку, а также к тарталеткам и канапе со спаржей и икрой. Она повторяла про себя свое заветное «я счастлива, я сделала правильный выбор!». Ее семейство преисполнилось гордости.

Словом, все шло к лучшему в этом лучшем из миров.

Почему же тогда, несмотря на всю сладость момента, в воздухе запахло грозой? Элизабет, как известно, не была любительницей портить себе жизнь. Она безнадежно искала причину дискомфорта, чтобы побыстрее устранить ее и предаться ощущению неповторимости происходящего с ней. Поскольку ничего найти не удавалось, в ней нарастало бешенство.

— Мама, что-то не так? — спросил младший сын.

— Не составишь ли ты компанию президенту Лагардену? Он совсем один.

Новоиспеченный рыцарь ощущал себя словно ужаленным целым невидимым роем. Она бросила взгляд на крест: не откололся ли, поскольку именно в районе левой груди чувствовалось какое-то покалывание, похожее на укусы.

Верная первейшему из своих принципов — «Никогда не показывать своего настроения», она до конца коктейля исполняла роли, которых от нее ожидали: умиление, благодарность, решительность, обескураживающая моложавость…

— Уф! — выдохнула наконец Элизабет, упав на переднее сиденье автомобиля рядом с мужем.

— Великолепное торжество. Тебя проводили в момент твоего наивысшего расцвета.

— Я еще вернусь.

— Не сомневаюсь.

В темноте паркинга она наконец уступила долго сдерживаемому желанию почесать предплечье.

— Что с тобой? Уж не клопы ли развелись в мини^ стерстве?

— Видишь ли… Дело в том… — Ей все не удавалось отдать предпочтение одной из многочисленных причин. Но затем вдруг она по-спортивному ударила кулаком правой руки в ладонь левой. — Дело в том, что у меня аллергия на Почетный Легион.

— Я уже ничему не удивляюсь, живя с тобой.

Она пожала плечами, отцепила орден, попросила мужа вести машину помедленнее, бросила крест в перчаточное отделение, где ему предстояло провести долгих три месяца в компании щетки для волос, карты Иль-де-Франса и солнцезащитных очков.

В супружеской постели покалывание продолжалось. К этому добавилось и еще кое-что: ощущение, что чья-то маленькая железная рука, пройдясь по всему ее телу, вдруг вонзилась в него повыше живота между ребер и стала впиваться, словно желая задушить что-то, вечно ускользающее от нее.

— Что я вам сделала? Почему вы меня мучаете? — тихо спросила она.

Рука не отвечала.

Этот разговор глухих длился две недели. Днем таинственные мучители исчезали. Может, потому, что не могли угнаться за Элизабет? Уж очень прытко перебегала она из Префектуры полиции в редакцию «Ле Эко», оттуда в «Икеа», к агенту по недвижимости, к дизайнеру, на чай со старым приятелем из «Франс Телеком»… Дело в том, что она создавала собственное предприятие.

А вечерами, чтобы уж окончательно обессилеть и кануть в сон, как в пропасть, посещала дипломатические рауты, присутствовала на приемах в честь национальных праздников Люксембурга или Пакистана, в честь годовщины смерти Ким Иль Суна, закрытия XX коллоквиума, организованного Обществом франко-кенийской дружбы. И раздавала визитки своего будущего детища:

И повсюду послы принимали одинаково убежденный вид под струи шампанского одной и той же марки «Рёдер».

— За научное и технологическое сотрудничество наших стран. Ваша ассоциация окажет этому решительное содействие.

Возвращаясь домой, она уже в лифте освобождалась от туфель, в дверях квартиры расстегивала пиджак и отправлялась в постель с заходом в душ.

— Спаси меня, Господи, от пенсионерок, — шептал муж.

«Подлинное лицо Франции» — не странное ли название? Родилось оно в результате того бешенства, которое испытывала Элизабет, когда ее страну изображали этакой матроной, давшей миру духи, наряды и прочий камамбер… Тогда как подлинная Франция включала в себя и скоростные железные дороги, и атомные электростанции, и достижения в области генетики.

Actios selene была пунктуальна: стоило сну — всегда одному и тому же — приступить к демонстрации своих первых картин: сад, пруды, аллеи, поросшие мхом, — как огромная светло-зеленая бабочка начинала свое кружение. Она парила, взмывала ввысь, резко падала вниз, исчезала в солнечных лучах, насмешливо покачивалась на ветке акации, выделывала все новые пируэты…

Далее во сне возникал Габриель, а рядом с ним женский силуэт — лица видно не было, — они сидели за железным столиком в саду и играли в домино.

Элизабет ворочалась, не могла найти себе места, пыталась прогнать непрошеное видение.

Но кто в силах помешать сну?

Бабочка переходила в наступление, подлетала к столу и медленно хлопала крыльями — огромными, бледными, с ладонь, покрытыми глазками. От производимых ею колебаний воздуха поставленные на попа костяшки домино начинали подрагивать.

Элизабет во сне протягивала руку, чтобы удержать крайнюю из них — «дубль», но она все равно заваливалась на соседнюю, та — на следующую, по всему ряду проходило волнообразное движение, и вскоре все они лежали на столике.

Затем во сне происходила смена картины: являлась карта мира, на которой отчетливо вьщелялась белая дорожка из костяшек домино, тянущаяся на запад дорогой великих завоеваний: Монголия, Казахстан, Украина и так до VI округа Парижа. Презрев законы земного притяжения, костяшки поднимались по лестнице, проходили сквозь дверь, словно все они были героями Марселя Эмме[42]. Самая последняя костяшка проникала в тело Элизабет, в самую его серединку, туда, где орудовала железная рука.

Чтобы не заплакать, не закричать, Элизабет садилась в постели и кусала губы. Она смотрела на будильник: стрелки показывали четыре утра. Покалывание и укусы длились до зари.

LXII

Мэтр Д. был расстроен.

Впервые за долгие годы, истекшие с момента смерти отца, он не ощущал в эти сентябрьские дни никакой радости, хотя близилась пора созревания белых трюфелей.

Грустно бродил он по своему кабинету на авеню Луиз, где хранились архивы. Многие доверили ему свои тайны, но Элизабет с Габриелем с первой встречи, стали его любимцами: их упорство, бесстрашие, длительность их чувства — все свидетельствовало о любви небывалой, чья слава, возможно, осенит и его.

Увы! Сколько разочарований доставили они ему в последние две недели! Что может быть более банального, чем пожилой француз, подпавший под чары китаянки? Какая тоска слышать, как воркует о награждении каким-то крестиком королева! Бедный король Артур! Все уж не то в наши дни! К чему теперь пристально наблюдать за успехами молодого дарования — Габриеле? О чем ему сочинять? О том, что «благопристойность взяла верх»? Кому это интересно?

Словом, мэтр Д. всерьез подумывал закрыть свою лавочку, когда ему принесли телеграмму. Наступательный тон заставил его воспрянуть духом.

Следующий понедельник ресторан Жюль Берн первый этаж Эйфелевой башни тринадцать часов.

Сидя в поезде, увозящем его в Париж, он глубоко озадачил попутчиков тем, что потирал руки и боксировал воздух.

«Дела вновь пошли в гору. Я знал, что такие люди, как они, не могут позволить серым будням поглотить себя. По коням!» — пел его внутренний голос.

И вот теперь мэтр Д. задыхался.

Цвет его лица, отобразив всю гамму красного, остановился на лиловом. Спазмы душили его. Из-под пальцев, которыми он держал свои веки, словно ребенок, играющий в прятки, текли тяжелые слезы.

Схватив его за плечо и повторяя как заведенный «Сударь, сударь, сударь…», метрдотель тряс его.

Весь ресторан перестал есть, наблюдая, как отходит в мир иной господин в твидовом пиджаке.

Элизабет, сидя за тем же столом, с холодным презрением наблюдала за происходящим.

Приступ начался у него к середине ее рассказа о сне, как раз в том месте, где бабочка заставляет валиться дубль. Он зашелся в хохоте и с трудом мог выдавить:

— Я правильно понял? Домино… Габриель… дама… Вскоре хохот превратился в икоту, он больше не мог

произнести ни единого внятного звука.

Мало-помалу, по-прежнему сохраняя лиловый цвет лица, адвокат все же справился с собой.

— Сударь приходит в себя. Как же вы нас напугали! Метрдотель убрал свою руку с перстнем с его плеча.

Посетители вернулись к поглощению пищи.

— Если тебе что-нибудь известно, говори немедленно, —¦ зашипела Элизабет.

Мэтр Д., дабы не поддаться новому приступу, прикусил язык.

— Ну же! — Голос ее зазвучал угрожающе. Черные глаза метали громы и молнии, казалось, она обдумывала, как ей с ним расправиться: задушить, заколоть кинжалом, сбросить с Эйфелевой башни…

Смертнику удалось сохранить самообладание. Он вскинул голову и после недолгого колебания произнес сакраментальное, ускорившее развязку и расставившее все по своим местам:

— Ты что, не знала, что в Китае живут китаянки? Эффект не заставил себя ждать.

Элизабет бросила на стол салфетку, встала, опрокинув стул, поколебалась, стоит ли ей залепить собеседнику оплеуху, предпочла просто обозвать его лобковой вошью и устремилась вон из зала при полном молчании собравшихся, налетела на сомелье, оставила без ответа вопрос гардеробщицы относительно номерка, вышла на площадку, где дул сильный ветер, ступила в лифт, который поднимался вверх, и набросилась на лифтера, требуя немедленной высадки на землю ввиду экстренных дел.

Может, следовало быть тоньше? Не столько говорить в лоб, сколько намекать?

Мэтру Д. так не казалось. Однако в его годы следовало опасаться первых впечатлений. Да и слух уже не тот, может, он повысил голос, не отдавая себе в том отчета?

Как бы то ни было, но «Жюль Берн» поднял бокалы за тост: «Слава ревности!» Выпили за ревность, за ревнивых, которым принадлежит будущее, и за тех, кто до конца внушает ревность.

«Они, конечно, слегка ошибаются, думая, что герой-любовник — я, но в целом они правы, — думал мэтр Д., спускаясь вниз. — У любви без ревности нет будущего. Без ревности любовь — все равно что сложный салат, которого может отведать каждый. Этого-то и не хватало моим протеже. Близость конца дает им ощущение неповторимости их отношений, обостряет их восприятие».

Он знал, где отыскать Элизабет: аэропорт Руасси — Шарль де Голль, второй терминал, одиннадцатичасовой вечерний рейс. Старине Габриелю оставалось только держаться.

Элизабет в тот же день отложила открытие столичного офиса своей ассоциации.

— Начну с китайского филиала. Разве не там рынок будущего?

Мэтр Д. обнял ее.

— Горжусь тобой.

Не оборачиваясь, она направилась к детектору огнестрельного оружия.

По пути в отель мэтр Д. попросил водителя включить верхний свет. Ему хотелось взглянуть на два последних экспоната своего архива: счет из ресторана «Жюль Берн», подписанный всеми посетителями, пившими за ревность, и контрамарку билета Париж — Пекин, биз-несс-класс, рейс АР № 128.

LXIII

Долго еще старики из Летнего сада кляли судьбу-злодейку: ну почему она не дала встретиться двум женщинам, разведя их буквально на несколько минут? Это было бы самым лакомым из зрелищ, которые им довелось увидеть за всю жизнь! Увы! Такси одной из них, прямиком из аэропорта, обогнало автобус, в котором ехала другая, на два километра, и Элизабет уже подходила к домику, когда ее соперница, оторвавшись от книги, убедилась; что ей сходить.

Королевы ничего не обязаны объяснять, а уж тем более причину своего внезапного появления.

Королевы, даже ревнуя, никогда не упрекают. Да и какому разумному существу взбредет в голову воображать, что оно смогло заставить страдать королеву?

Королевы не бросаются на шею, как бы им этого ни хотелось.

Королевы даже не здороваются: к чему терять время на пожелание доброго дня, ведь любой из дней, проведенных с ними, добрый уже по определению. Не того ли ты ждал последние тридцать пять лет?

Королевы просто приходят. Единственное, что они себе позволяют, когда их укололо жало ревности, это сложить в коробку костяшки домино, забытые на железном столике в саду (и домино, и столик, и сад — такие же, как во сне).

Ну, может быть, еще насмешливо кивнуть гигантской бабочке Actios Selene палевых тонов.

По-хозяйски входят они в дом садовника-консультанта, распаковывают чемоданы, раскладывают вещи, говорят о своих планах.

— Здесь хоть и скромно, но для дачки недурно. Будем играть в садовников. А душ работает?

В окно Габриель увидел другую: она, как всегда, весело размахивала своей шляпкой. И вдруг замерла перед столиком, медленно повернула к нему голову, день ото дня становившуюся для него все дороже. Ее улыбка, казалось, говорила: «Габриель, я все поняла. Лошадей на переправе не меняют». Бросив последний взгляд на столик и стулья, она исчезла, подчинившись жестокости человеческого удела. «Почему наши самые прекрасные любовные истории случаются с нами в одно и то же время, тогда как их последовательное чередование помогло бы нам избежать стольких страданий, слез, а также никчемных, одиноких лет?»

В тот самый миг, когда в его голове лишь зарождалась эта мысль, он уже возражал: это верно в отношении других мужчин, но не его. Элизабет всегда была с ним, даже когда ее не было рядом. Она никогда никому не уступала своего места подле него.

LXIV

Почему ему так часто вспоминался Сад акклиматизации, этот крошечный закуток на окраине Парижа, такой затерянный во времени, такой далекий от Пекина, такой жалкий по сравнению с Йюаньмингюанем? Нужно было сесть на поезд у заставы Майо и ехать по сосновому бору. У матери на такие экскурсии не было времени, и потому они отправлялись в путь вместе с бабушкой. Ак-кли-ма-ти-за-ция: такое долгое и загадочное слово. К каким печальным жизненным реалиям должны были приспосабливаться в этом зоопарке звери: лижущий лапу медведь, макака с красным задом, распускающий хвост веером павлин? Каким истинам должны были обучить нас лошадки карусели, кружащиеся под звуки аккордеона, разве что тем, что свободы не существует, но что нет ничего непоправимого, что судьба вновь и вновь делает нам предложения?

Неутомимая бабушка Колетт складывала в корзинку свое вязанье, подхватывала складной стул, который везде таскала за собой, чтобы не платить за стулья их хозяйкам, ненавидимым ею по каким-то только ей известным причинам.

— Что бы ты сказал об Очарованной реке напоследок?

Кассирша всякий раз разыгрывала одну и ту же комедию: мол, слишком поздно, лодки уже зачехлены. Торговались. «Ну разве что для вас». Отчаливали от берега. Наполненный водой ров змеился среди берегов: мусор, чахлые первоцветы и стаи дремлющих уток.

Лодка плавно скользила по воде, Габриель закрывал глаза. Путешествия по Очарованной реке были единственными настоящими каникулами, когда не нужно было выбирать между футболом и бассейном, «брать себя в руки», как говорили взрослые. Проточная вода все делала сама.

— Ну что, этой ночью будешь хорошо спать? — спрашивала бабушка, когда они высаживались на берег.

Он улыбался: какой приятной может быть жизнь!

Семьдесят лет спустя Габриель вновь обретал точно такие же ощущения. Колетт давно не было в живых, а то бы она так порадовалась, взяла бы его за подбородок и сказала: «Сад выполнил свою роль, Габриель, ты акклиматизировался».

Рано поутру, стоило появиться проблескам зари, очень осторожно, боясь дышать, чтобы не разбудить ту, что спала рядом, Габриель покидал ставшую почти супружеским ложем постель, просовывал голову между двух занавесок и смотрел, как занимается новый день — день настоящих каникул, во время которых ему не придется ничего решать в отношении Элизабет. Решать, снова и снова — только этой ценой продвигается вперед незаконная любовь: решать, когда состоится следующее свидание, готовиться к этому дню, изобретать все новые уловки, переносить, рвать, примиряться, и все это бесчисленное множество раз. У такой любви широко открытая пасть, как у топки старинных локомотивов — движешься вперед, только если подбрасываешь в нее все новые партии решений…

Благодаря чуду (на всякий случай он оглядывался, чтобы удостовериться, что Элизабет не приснилась, что она действительно тут) кошмар закончился. Новый день наступал сам по себе, и Габриелю не нужно было ничего предпринимать. Отныне день сам позаботится о себе. Элизабет будет с ним за завтраком, за обедом, будет расстилать постель, гасить огонь, прижиматься к нему в темноте.

Что такое счастье?

Габриелю привелось изучать философию очень недолго школе в возрасте шестнадцати-семнадцати лет. Поиск знаний о жизни в ту пору, когда все мысли заняты угрями, все же вызвал у него интерес тем, что истина, как он понял, никогда не бывает окончательной, в последней инстанции. Ни в чем невозможно поставить точку. Зная его характер, нетрудно догадаться, как это радовало его своим соответствием жизни. Видимая преграда, изгородь были не по душе и другим французским садовникам, и потому они додумались до широкого и глубокого рва, с помощью которого можно незаметно очертить границы парка. Они есть, но их не видно: разве это не один из ликов свободы?

Его преподаватель, почтенный отец Петорелли, человек с самым широким лбом, который когда-либо встречался Габриелю, применил это в своей жизни буквально. Будучи морским офицером, он за бесконечным горизонтом с его меланхоличными альбатросами узрел Бога и стал священником. Двадцать лет спустя призвание исчерпало себя. Он женился. Доказательство того, что в жизни все возможно.

Так что же такое счастье?

«Не то чтобы некий акт, не то чтобы некое состояние», — любил повторять бывший моряк с непомерно большим лбом.

Что касается второй части портрета счастья, не умозрительной, а вполне конкретной, тут у Элизабет была квазимонополия: она вкалывала с утра до вечера. За неделю добилась разрешения на открытие азиатского филиала «Подлинного лица Франции», несмотря на многочисленные трудности. Нашла помещение, первых инвесторов, разослала приглашения на открытие, наняла секретаршу.

Конечно, Габриель предпочел бы, чтобы женщина, которую он так долго ждал, была более спокойна и свободна.

Однако он по опыту знал, что лучше на эту тему не заикаться, ведь перебранка между Элизабет и живущим в ней чувством долга не закончилась.

Не дай ему Бог затесаться между ними! И уж тем более этого нельзя было делать ему, ведь весь сыр-.бор и был из-за него.

Долг, который она носила в себе, добрался и до Китая. Как? Транссибирским экспрессом? Шелковым путем? Морским?

Габриель не разбирался в этом, однако в иные ночи чувствовал: Он здесь. Он узнавал о Его присутствии по тишине: жуткой тишине рядом с ним, молчанию того, кто слышит звучащий в нем голос Долга. В эти минуты без толку было обнимать ее, гладить по волосам. Когда душой овладевает чувство Долга, все иное отступает. Разговор между душой и Долгом должен состояться, и ничто не в силах помешать этому.

Габриель ждал, когда Долг, отдав распоряжения, уберется восвояси.

— Я возвращаюсь во Францию, — шептала Элизабет. Габриель молчал. Единственным способом победить

было не вмешиваться. Когда Долгу некого грызть, он, бывает, поглощает сам себя.

После очень долгой паузы Элизабет спрашивала:

— Почему ты ничего не отвечаешь?

Этим она расставляла ему сети, в которые он больше не попадался, то есть не вступал в спор.

— Целую тебя, — говорила она наконец. И только тогда он брал ее за руку.

Долг — животное ночное. Как и вампиры, на которых он так похож. Он исчезает при дневном освещении. Просыпаясь, Элизабет говорила:

— Надо позвонить.

Затем дожидалась, когда в Европе наступит день, трясущейся рукой хваталась за трубку.

Поскольку ее муж был молчальником, лучшим способом ничего о нем не узнать было поговорить с ним.

Однажды единственное, что она узнала, было то, что он заучивает наизусть «всего Аполлинера».

— А почему всего Аполлинера?

— Поскольку в нашем возрасте только и остается, что память.

Испытывая угрызения совести, она вешала трубку и с удвоенной энергией бралась за дела.

Как истинный католик (вовсе не обязательно верить в Бога, чтобы пропитаться до мозга костей религиозным чувством) он предпочел бы, чтобы она исповедовалась. С некоторых пор он заметил на улицах Пекина западных людей, от которых за версту несло принадлежностью к иезуитам: манеры, оценивающий взгляд, улыбки, адресованные сильным мира сего, заносимые в блокнот мысли… Общество Иисуса мечтало вернуться в Китай, единственную страну, с которой оно могло вести дела на равных. Один из этих переодетых отцов не отказал бы Элизабет в подобной услуге. В таинстве исповеди было множество преимуществ: получив отпущение грехов (ego te absolvo), ты становился белее снега — до следующего греха. Тогда как наказание работой было пыткой, подобной сизифову труду. Каждый вечер вымотанная за день Элизабет насвистывала, думая, что избавилась от своего внутреннего мучителя. Но не тут-то было: отдохнув за ночь, дьявол с рассвета принимался за нее — запускал свои когти в ее плоть, внушая чувство вины. И все начиналось сначала.

— Какая женщина! Даже не знаю, жалеть вас или поздравлять?

Секретарь мэра, г-н Шен, был оторван культурной революцией от своего главного занятия — садоводства и потом всю жизнь сожалел об этом. У него все было серым: цвет лица, костюм, огромные часы «Ролекс». Кивнув на дверь, за которой исчезла Элизабет, он вновь поинтересовался:

— Ну так как? Справляетесь? Ничто не в силах ей сопротивляться, так ведь? Но ей надо помнить: Пекин больше не французская концессия.

Габриель как мог успокоил его.

— Госпожа В. относится с величайшим почтением к вашей стране.

— Еще бы!

Дверь открывалась, слышался смех. Мэр и Элизабет готовы были вывихнуть друг другу руки, показывая, как они довольны состоявшейся встречей.

— Получилось, — шептала она на лестнице Габриелю.

— Налоговая льгота? Как ты хотела?

— Да.

Габриель ощущал на своей спине сочувствующий взгляд бывшего садовника, который как бы говорил: «Все беды людей от того, что они не довольствуются обществом растений».

LXV

Когда Габриель в первый раз предложил ей умереть, Элизабет выглядела лет на сто, если не больше. По вискам струился пот, блузка прилипла к телу. Одуряющая жара вот уже две недели не спадала, а поток посетителей не иссякал. Они были все одинаковые: коротко подстриженные волосы, хлопчатобумажные костюмы, галстуки ярких расцветок, мокасины, платочек в кармашке. И у всех в голове одно и то же, простое, как детская мечта: я тоже хочу контракт века!

В тот день в крошечном офисе филиала ассоциации из-за неисправного кондиционера, гнавшего то раскаленный воздух, то ледяной, были затронуты следующие темы: обустройство общественных туалетов; протекторы для велосипедов, устойчивые к пыли; грузовики «рено», переработка свиных фекалий. И это не считая двух факсов, которые непрерывно передавали информацию: всем хотелось поучаствовать в экономическом чуде.

Закрыв глаза, вытянув на столе руки, Элизабет дышала, как загнанная лошадь.

— Мне не справиться!

— Может, оттого, что Франция разучилась производить что-либо, кроме предметов роскоши?

На мгновение ее веки приоткрылись, в глазах сверкнули молнии.

— Элизабет, тебе не кажется, что самое время остановиться?

Она долгое время сидела неподвижно, похожая на непроницаемого божка.

— Ты знаешь, что я одержимая. Только смерть меня остановит, — проговорила она, еле шевеля губами.

— Об этом и речь.

Предложение отскочило от нее и пошло гулять по городу, среди уличного гама, велосипедных звонков и криков разносчиков.

Второй раз момент был выбран более удачно.

Была ночь, они по привычке лежали: она — со стороны будильника, он — со стороны Бальзака: вместо баранов Габриель предпочитал считать количество персонажей на единицу измерения. Когда их собиралось порядочно, он без труда засыпал, не мучимый никакими терзаниями. Он так долго ждал этого счастья: спать вместе.

— Мне страшно, — сказал он.

— Садовники всегда пугаются, когда темно. Это известно. Что еще?

— Ты губишь себя работой.

— Что ж, умру за живое дело.

Габриель приблизил губы к ее уху и самым своим задушевным голосом поведал ей о том, как он понимает конец жизни: перед тем, как отправиться в последний путь, неплохо набраться сил. Дать себе отдых. Оставить все свои роли, нагрузки, обязанности, прошлое… Быть готовым уйти налегке.

Она расслабилась в его объятиях, что доказывало: слушает. До сих пор она редко слушала его с таким вниманием.

— Оставить прошлое значит оставить тебя.

С любой другой он бы подумал: в нашем возрасте уже не расстаются. Но не с ней. Она могла покинуть его в любой момент. Он вздрогнул.

Он ответил, что их прошлое было всего лишь терпеливо и мучительно возведенной конструкцией, на которую они теперь водрузили чудесное настоящее.

Она пробормотала:

— Ты становишься слишком сложным. И уснула.

— Хорошо. Предположим, что я следую за тобой. В очередной раз. Как быть с моими детьми?

Она наставила на него кривой ножичек, исправно служащий ей для очистки кусочков грейпфрута.

Он задумался. Он знал, как любила она своих сыновей.

— Хочешь, чтобы они наблюдали за твоей агонией в одной из парижских клиник?

Она улыбнулась. Ей импонировало, когда оперировали фактами, пусть и самыми отталкивающими.

— Опаздываю! — вскрикнула она и побежала одеваться.

Прошла неделя. Больше они этой темы не касались.

— Я готова, — сказала она в один прекрасный день.

LXVI

Теперь Габриель с начала рабочего дня являлся в приемную ассоциации «Подлинное лицо Франции» и оставался там до вечера, до тех пор, пока от Элизабет не выходил последний посетитель, а она сама — усталая, но довольная — не появлялась на пороге.

— Ты был здесь?

В этом малоприятном месте он провел в общей сложности три месяца и чего только не повидал. Иные крупные промышленники кусали себе ногти, как дети. Другие, более изобретательные, проклинали застывшее время, то и дело поправляли галстук, проглядывали свои записи, наговаривали на диктофон.

Чтобы не скучать, Габриель мысленно превращался в некий зонд с глазками на конце, который изучает человеческое тело изнутри. Видел, как сокращаются артерии, пульсирует сердце, расширяется и сужается желудок, тень набегает на рассудок, предвещая депрессию. Бедные, бедные менеджеры и дельцы клали свое здоровье на алтарь коммерческих интересов Франции.

Ему было приятно думать, что друг Времени, каковым он себя считал, был наделен неизмеримо большей надеждой. А вот Элизабет просто гробила себя на работе. Смерть и так уже наверняка была недовольна их наплевательским отношением к ней, их дерзкой многолетней страстью. Ей достаточно было зацепить Элизабет, и великий проект Габриеля рухнет, он навсегда останется в одиночестве.

И потому он заботился о ней, незаметно для нее.

Каждые два часа, уловив минутку между двумя деловыми переговорами, он приносил ей воду с кусочком лимона или горячие салфетки, которые она клала на голову, ближе к вечеру — крепкий чай.

— Они меня бесят, ничего не смыслят в торговле, — говорила она.

Ни разу не позволил он себе поддаться искушению раздражиться, несмотря на желание, возникавшее при виде того, как она себя изматывала, ни разу не то что не попенял ей, а вообще не заговаривал на эту тему. Любое безобидное замечание могло свести на нет его тридцатипятилетнее ожидание. Она взглянула бы на него так, как будто видит впервые, и была бы такова. И на сей раз уже навсегда.

Можно сказать, что он был с ней до конца, до тех пор, пока у нее еще оставались силы.

Однажды утром часам к одиннадцати приемная была полна. Среди ожидавших была и делегация авиакомпании «Аэроспасьяль», желавшая ускорить подписание контракта на поставку пяти самолетов. Что-то застопорилось. Он вошел в кабинет с чашкой горячего шоколада в руках.

— Кто этот мужчина. Он так предупредителен… Нотариус? Муж? Секретарь? — удивлялись посетители.

Она сидела, откинувшись на спинку кресла, закрыв глаза, бледная, с приоткрытым ртом.

— Мне плохо. Позови доктора.

Видно, смерть решила все же расстроить их планы. Он погладил ее по волосам и поспешно вышел.

— Что происходит? Долго нам еще ждать? Завтра у нас встреча с министром.

Габриель объявил, что ассоциация закрывается в-связи с тяжелым состоянием госпожи В., и помчался к врачу.

Перед входом в ассоциацию собралась толпа, пришлось пробивать себе дорогу с помощью локтей.

— Скорее, скорее! — кричал он, в то время как арктический холод закрался ему в душу.

Элизабет сидела все в той же позе, задыхаясь. Г-н Зиу стал осматривать ее в присутствии Габриеля, что наполнило его гордостью, несмотря на охватившую панику.

Г-н Зиу со странной улыбкой провозгласил свой диагноз:

— Кто-то имя госпожи в книге смерти зачеркнул. Просто так ее не взять.

Остаток жизни Габриель вспоминал эти две фразы, проговоренные тихим голосом на очень снобистском английском языке на манер считалочки.

Габриель вынул чековую книжку.

— Сколько стоит свидетельство о смерти?

Г-н Зиу взглянул на него, потом на Элизабет, ничего не понимая. Чего он только не навидался за годы учебы в Лондоне, но поведение этих двоих не укладывалось ни в какие рамки. Прикинув, что речь идет о каких-то постельных делах, а тут люди готовы почти на все, он выдал безумную сумму, равную сбережениям известного в Европе садовника лет за десять. Габриель подписал чек, не торгуясь. Мысленно развернув каталог услуг, доктор предложил на выбор различные причины смерти: эмболия, аневризм сердца, заражение крови… Элизабет выбрала самое простое: инфаркт. И пока тот писал, попросила:

— Вы не могли бы указать «без страданий»? Это для моих детей. «Скончалась в одночасье без страданий».

Он исполнил ее просьбу, это входило в услугу. Когда он ушел, Элизабет, по-прежнему не двигаясь, шепотом попросила задернуть шторы. Стоило ей принять решение, как все этапы его осуществления стали для нее небезразличны.

— Ну вот, теперь мы остались одни, я предлагаю выпить за твою победу… — Она подняла воображаемый бокал. — За самого настойчивого любовника на свете!

Габриель схватился за телефонную трубку:

— Можно?

Набрав номер, он произнес два слова:

— Gao Tchon.

(Это означало «Час настал».)

— Что ты еще придумал? — спросила Элизабет.

— Увидишь. Отдыхай.

Она встала, перешла на диван и тут же уснула в окружении черных драконов, вышитых на розовых подушках.

Он придвинул кресло и долго смотрел на нее.

С младых ногтей самым излюбленным пейзажем для него было женское лицо. Никогда не уставал он изучать ямочки, припухлости, пушок, родинки, покраснения, морщинки, складочки магического заповедника, окруженного с трех сторон волосами. Лица потому имели для него такую притягательную силу, что просвещали относительно мира, были как бы вестниками, в которых можно прочесть о жизни. С годами его благодарность росла. «Спасибо, что вы не хотите или не можете ничего скрыть. Спасибо, что не лжете. Я так любопытен».

Теперь он вглядывался в лицо, вмещавшее в себя все женские лица. Ему казалось, что он прогуливается по истории их любви, и это производило на него ошеломляющее впечатление. Например, вот эта прозрачность кожи на висках… разве она создана не им, изо дня в день поглаживающим это хрупкое место на лице? А эта вкось идущая морщинка над левым глазом… разве она не образовалась оттого, что она много смеялась? Шрам над верхней губой… что это, как не след от его укуса в минуту упоительной страсти?

В дверь постучали. Вошел улыбающийся молодой человек, вслед за которым появился гроб — его нес другой улыбающийся молодой человек. Установив фоб на двух креслах, они удалились, все так же улыбаясь.

Элизабет изумленно переводила взгляд с фоба на того, кто его заказал и был этим очень горд.

— Да ты все предусмотрел. Впрочем, это меня не удивляет… не так уж фудно предугадать, что я буду делать.

И тут Габриелю предстояло увидеть, как в глазах Элизабет промелькнули все возможные чувства, напоминая проносящуюся мимо элекфичку: от возмущения («За кого он принимает и меня, и себя?») до капитуляции («Можно говорить все что угодно, но никто никогда не скажет, что он меня не любит»), а между ними — негодование («Как это возможно?»), вызов («А если я от всего откажусь, показав ему, кто я есть?»), самоутверждение («Я имею право сама решать, как мне поступить с собственной жизнью»).

Габриель скромно стоял рядом, ожидая окончания фозы.

Она оглядела ящик, провела рукой по дереву, ручкам, оценила подушечку из белого атласа, мольтоновую обивку и покачала головой.

— Ты выбрал лучшее. Спасибо. Но…

— Я слушаю.

Ему так захотелось схватить ее за руки, напомнить, что они оба еще живы и у них впереди годы.

— Что мы туда положим?

Они огляделись. Можно было, конечно, заполнить фоб подушками с драконами. Но вес? Пусть Элизабет и была не тяжела, но все же…

«Усопшая» первая догадалась достать с полок книги и уложить их на подушки. Выбор книг принадлежал ей: «Международная торговля: юридический и налоговый справочник», досье воздушной компании, три экземпляра «Вестника Восточных стран», большеформатныи сборник «Системы финансирования экспортных кредитов», «Таможенные уложения», зачитанный до дыр «Словарь по международной торговле» и три бордовых тома «Воспоминаний о войне» Шарля де Голля.

— Как ты думаешь, медали стоит положить?

В качестве тормозных башмаков послужили следующие медали: латунная — в память о V саммите индустриальных стран (июнь 1982-го, Версаль), бронзовая — в память о XXI франко-германской встрече на высшем уровне (май 1990-го, Саарбрюкен), серебряная — в память о первом евро-азиатском форуме (февраль 1997-го, Сингапур). Пригодился и орден Почетного Легиона.

— Тебе не кажется, что все это будет громыхать? Габриель потушил свет и подошел к окну. Улица была пустынна, любопытные разбрелись. Он встал на стул и снял обе занавески из пыльного грубого полотна. Первой хватило, чтобы обложить содержимое гроба. Они походили на двух мародеров.

— Думаешь, пройдет?

Габриель потряс гроб, все крепко держалось на своих местах.

— Осталось только забить.

К одной из ручек был примотан пластиковый мешочек с шурупами. Габриель разорвал его зубами. И в тот момент, когда он выплевывал кусочек пластика, он вдруг ощутил, что они не одни: Элизабет была в окружении своих детей. Такое случалось не раз. Ее губы начинали шевелиться, нетрудно было догадаться, с кем она беседует.

— Не буду вам мешать, — бросил Габриель и вышел. На лестнице была кромешная тьма. Он нащупал ногой ступеньку, сел. Пахло теплой землей и капустой. Дверь была абсолютно звукопроницаема, он слышал любое движение Элизабет: как она ходит, проводит рукой по твердой поверхности. Она приступила к прощанию с близкими, к последним наставлениям:

— Не бойтесь, я буду краткой. Надеюсь, я не ошиблась с разницей во времени. Если тут стемнело, значит, у вас светло. С кого начнем? Жан-Батист, если ты думаешь, что с возрастом человек становится спокойнее и уже не испытывает тех же чувств, что в юности, тут же забудь об этом. Если ты сражаешься за любовь, это останется на всю жизнь. Смелее. Обнимаю тебя. Патрик, осторожней с азиатскими облигациями, и еще: если ты воспользуешься моей смертью как предлогом перестать курить, мне будет легче. Целую тебя. Мигель, не беспокойся о своем сыночке, моем маленьком Габриеле. Его необычное поведение и хрупкость свидетельствуют о том, что нам удалось породить хоть одного человека искусства. Ну вот и все, что я хотела вам сказать. Не нужно много времени, чтобы в общем виде выразить то, что накопил с опытом. Удачи вам всем. В ином мире я познакомлю вас с моим Габриелем.

Дверь открылась. Элизабет сияла.

— Я закончила. Пошли?

Он зашел в кабинет, положил на самом виду свидетельство о смерти и схватил вторую занавеску.

Дверь за предшествующей жизнью Элизабет захлопнулась.

— Пошли.

Тридцать пять лет назад — то было в баскском ресторанчике во время их второго свидания — она поставила локти на стол, свела ладони и уставилась на него своими насмешливыми глазами:

— Каковы все же ваши истинные намерения? Он ответил со смешной важностью:

— Однажды, это будет очень нескоро, я возьму вас за руку, и мы больше никогда не расстанемся.

Когда они шли домой, к ним обратился какой-то велосипедист:

— Отец, кого это ты ведешь, обмотав тканью? Какую-нибудь молоденькую красотку? (Элизабет перевела.)

— Тебе холодно? — спросил он, почувствовав, что она дрожит.

— Нет, просто легко.

В такси он все время баюкал ее. Она заснула в его хибарке в саду, закутанная в занавеску. Он вышел и вернулся только к середине ночи, когда все было закончено: консул извещен о кончине госпожи В., телеграмма в Париж отправлена, место для гроба в самолете, вылетающем в среду, забронировано.

LXVII

«Моя жена. Познакомьтесь, это моя жена. Не помню, знакомил ли я вас со своей женой?»

Постоянно, при любых обстоятельствах, с любым собеседником он непременно говорил о своей жене. Имя Элизабет словно улетучилось, Габриеля распирала гордость от того, что наконец-то, после стольких лет, он обзавелся женой.

Лежа рядом с ней ночью, он медленно разжимал губы, чтобы выговорить сначала «моя», потом «жена», а затем часами предавался наслаждению, повторяя на все лады: «О да, это моя жена… Да, рядом со мной… Спит… Кто же еще, как не жена. Вот, слышите ее дыхание, такое ровное, она здорова и спокойна с тех пор, как мы вместе».

Время от времени, несмотря на все его предосторожности, Элизабет все же просыпалась.

— Ты говорил со мной?

— Клянусь тебе, нет. Моя дорогая, тебе это приснилось.

— Лгунишка. Бывает, я бы предпочла, чтобы ты храпел. Этим он не ограничивался. Поскольку называть ее «своей женой» в присутствии

граждан Французской республики он не мог — она ведь скончалась и была похоронена во Франции, — он приберегал свою любимую песенку для аборигенов.

Когда он был не в силах хранить эту новость про себя, он выходил в сад и обращался к первому встречному посетителю со словами:

— У меня есть жена. Или:

— Моя жена хорошо себя чувствует.

Ему улыбались, кланялись на китайский манер, думая, что «моя жена» означает, по-видимому, «здравствуйте» или «доброй прогулки».

Чаще всего эти слова слышали, конечно же, соседи, коммерсанты, торговцы сувенирами, бакалейщик.

— Моя жена не смогла прийти, но она благодарит вас за вчерашнюю курицу.

Или:

— Мне и моей жене хотелось бы вон того чая. Никто из них не понимал, что он говорит. Они лишь без конца слышали эти слова, которые для этого человека — симпатичного, хотя и не без странностей — были очень важны. И оттого эти два слова превратились в китайское прозвище Габриеля. Отныне его называли только «Мояжена».

— Мояжена выглядел сегодня рассерженным.

— Думаешь, можно отпустить в кредит Мояжена?

LXVIII

Уже будучи очень старым, Габриель часто делал себе подарок: в хорошую погоду выходил во второй половине дня на террасу и садился в кресло. Глядя куда-то вдаль, с блуждающей улыбкой на губах, он отдавался воспоминаниям, выстукивая руками в гречке какой-то ритм.

Элизабет подходила к нему. Смерть очень благотворно подействовала на нее: она стала гораздо спокойнее. Долг перестал ее мучить. Она открывала для себя новые удовольствия — праздность, бесконечное наслаждение временем — самим по себе, а не тем, что можно успеть за какие-то его отрезки. Она положила руку ему на голову. Ему казалось, что со старостью у него снова открылся родничок.

— Я догадалась!

— А что, разве было о чем догадываться?

— Догадалась, о чем именно ты вспоминаешь.

— Напрасно ты пытаешься проникнуть в мой череп, не получится.

— Разве ты вспоминал не о шоколаднице?

— Смотри-ка, и правда догадалась.

— Тебе не кажется, что ты вспоминаешь об этом слишком часто, и стоит поменять пластинку?

Она устроилась напротив него, на невысокой гранитной ограде, и разглядывала его недоверчиво и насмешливо.

— Для меня даже оскорбительно твое настойчивое возвращение в мыслях к этому эпизоду с шоколадницей. Словно больше ничего и не было. А ты забыл о «Северной звезде», вагон 12-й, места 56-е и 57-е? А о вокзале на юге Франции, о двух телефонах-автоматах, вернее, об узком проходе между ними?

— Ты знаешь, почему я чаще всего думаю об этом.

— Скажи еще раз. В твоем возрасте полезно краснеть.

— Все на тебя тогда смотрели.

— Вот так так! Я думала, он влюблен, а он всего лишь дрессировщик. Оставляю тебя с твоими воспоминаниями.

Она отправлялась подрезать кустарник, он же закрывал глаза и заплывал далеко в море.

Это случилось в тот год, когда между ними все было кончено. Они заявили об этом во всеуслышание всем друзьям. Разрыв получил имя моратория. Каждый вернулся к своей жизни. По утрам теперь царила тишина вместо трех обычных звонков: десятичасового — «Я слушаю, как звонят колокола»; полдневного — «Совещание закончилось?» и в час дня: «Разве ты с ним не обедала на прошлой неделе?» Удручающий послеобеденный покой без всякой надежды хоть где-то пересечься. Ночная схватка с бессознательным, сопровождаемая суровым торгом: «Хочу уснуть. Уговорились — никаких снов о ней, ни единого ее образа. Иначе к чему все это скорбное выкорчевывание?»

Принужденная веселость Габриеля приводила его друзей в отчаяние. Они изощрялись, чтобы немного развеять его, заставить хоть на время забыться.

— Ну да, я знаю, что ты не любитель охоты. Просто проведем в лесу день.

Или:

— Как, ты не был на Сейшельских островах? Похищаю тебя.

Когда ему пришло приглашение на сбор друзей, у него не возникло ни малейшего подозрения. Он согласился прийти, надеясь, что это поможет ему скоротать самые непереносимые часы недели: обеденное время в воскресенье.

В этом месте воспоминаний Габриель заколебался: не стоит ли отдать должное своим замечательным друзьям, проявившим столько терпения, великодушия? Вот уж действительно комиссия быть близким другом безнадежно влюбленного человека!

Когда-нибудь он обязательно воздаст им всем по заслугам. Но не сегодня. Он снова лег на прежний курс. Плавая по волнам памяти, он наполнял легкие пережитым когда-то. «Воспоминание — это плавание, ведь море отражает время», — рассуждал он.

Друг, пригласивший его на обед, помимо иных своих качеств обладал непревзойденным талантом повара. Когда дверь открылась, ноздри Габриеля учуяли букет изысканных запахов: бергамот, поджаренный хлеб, корица, какао…

Он не забыл даже того, что это не доставило ему тогда никакого удовольствия.

— Проходи.

Он последовал за другом по коридору, слегка расставив локти, словно запрещая себе сбежать.

Несколько секунд он стоял на пороге гостиной. Праздник был в самом разгаре. Он старался не смотреть на лица собравшихся, хотя сразу понял, что это все знакомые ему люди. Дело в том, что любое лицо заставляло его страдать, поскольку не было лицом той, которую он желал и днем, и ночью. Странное, однако, дело: на него не обращали внимания. При других обстоятельствах, то есть если бы он был в нормальном состоянии, он счел бы это подозрительным. Он попытался принять участие в беседе, но скоро отказался. Живость, с какой беседа переходила с президента Помпиду на положение во Вьетнаме, с велогонки Париж — Рубэ на королеву Фабиолу, вызывала у него легкое головокружение и зависть. Счастливчики — живут, радуются, собирают мед, танцуют, а не зацикливаются на чем-то одном. Особенно тоскливо отзывалась в нем и фа рук: «Я тоже когда-то любил намазать соленое масло — настоящее, с поблескивающей на нем капелькой воды — на пеклеванный хлеб. Я тоже, как они, колебался, какой джем выбрать: малиновый, брусничный или ежевичный. Я тоже чуть приподнимал ломоть пармской ветчины, чтобы посмотреть на просвет. Я тоже вот так же энергично двигал руками…»

— Ну, давай входи. Тебя никто не съест, — подтолкнул его хозяин.

Они все словно только и ждали этой минуты: отложили как по команде приборы и зааплодировали.

— Это же Габриель! Он! Заходи, садись. Будь как дома. Как ты доехал? — посыпалось на него со всех сторон.

Он поздоровался со всеми. Он вообще не был героем, а уж тем более героем застолий. Потому и выбрал садоводство, где подвигам нет места.

И только тут он заметил десять пальцев, которые, судя по их расположению, принадлежали одному и тому же лицу и держались как-то особняком, не принимая участия во всеобщем ликовании. Они покоились на странного вида сосуде, напоминающем серебряный самовар с воткнутой в него длинной деревянной палкой. Они не просто покоились, а занимались делом, не обращая внимания на вновь пришедшего. Пять пальцев одной руки до боли сжимали узорную ручку. Пять пальцев другой лежали на крышке, распределившись по обе стороны от палки, не давая крышке упасть. И все вместе в какой-то момент стали наклонять довольно-таки увесистый сосуд до тех пор, пока темная пахучая струя не хлынула из него в белизну чашек с голубой каймой.

Габриель мог распознать и даже пользоваться разными приборами. Слышал он и о чашах с теплой водой, где плавают лепестки роз, — для омовения пальцев после блюд, которые едят руками: перепелок, горлиц, спаржи. Но никогда еще не видывал он шоколадницу по одной простой причине: это редчайший предмет домашней утвари, сохранившийся только в старинных родовитых домах XVII и XVIII веков, когда какао считалось изысканным напитком. Теперь он понял, что копье, пронзающее крышку, было на самом деле мешалкой. Он вообразил, как может выглядеть ее скрытая от глаз часть, та, что перемешивала различные ингредиенты напитка в недрах диковинного сосуда. Его обоняние пробудилось. Он узнал об этом по удивлению и радости, которые вдруг испытал. И признательно уставился на самовар.

Хозяин сиял, как медный пятак.

— В сравнении с шоколадом мы все — ничто.

— И женщины нас любят, только когда нет какао.

— Неплохой урок для мужского самолюбия.

Хор голосов комментировал на все лады приготовление шоколада. Габриель наконец оторвался от сосуда и обвел глазами присутствующих. Они загалдели, стали наперебой подстегивать кого-то:

— Ну обнимайтесь же вы, черти!

— Есть сила, против которой не устоит ничто.

— Вы себя сгубите разлукой.

— К чему растаптывать лучшее, что в нас есть? «О ком это они?»

И только тогда он увидел Элизабет, единственное человеческое существо, которое он заклялся еще когда-нибудь видеть.

Прямо на глазах всех этих заговорщиков с ним произошла перемена: из унылого, с дрожащими губами, бледными щеками и нестрижеными ногтями субъекта он превращался в горящего внутренним огнем и радостно принимающего жизнь мужчину.

Она сидела какая-то вся очень смирная, прилежно положив руки на скатерть — бриллиант, перстень с аметистом, — и не сводила глаз с войлочного колпака в виде курицы, которым был накрыт заварной чайник, словно ждала чего-то.

Друзья не унимались:

— Жить с болью в сердце хуже, чем заболеть раком.

— У каждого свой крест. Ваш — это любовь. Чего ж тут жаловаться?

— Жизнь одна, не портьте ее.

Все эти сентенции разом прекратились, стоило пальцам Элизабет вновь взяться за шоколадницу. Женский голос тихо проговорил что-то непонятное:

— Не все потеряно, раз вернулся аппетит. Пальцы, на которые были устремлены все взоры, минуя ручку, взялись за крышку и мешалку.

Как всегда на этом месте своих воспоминаний Габриель решил передохнуть. Пошел седьмой час вечера. Еще немного — и можно будет выпить рюмочку виски, а там и до ужина недалеко. Никакого резона гнать Время. Покорное ему воспоминание замедлилось и остановилось. Габриель предался самому любимому из своих теперешних занятий: припоминать каждую деталь тела своей жены. Подколенная впадина, мочка уха, подмышка, внутренняя сторона бедра — какими они были и какими стали. «Завидую подругам слепцов», — говаривала Элизабет. Но Габриель вовсе не оплакивал былое состояние, ее тела. Ему и в голову не приходило расстраиваться по поводу опавшей груди, животика, морщин. Ведь все это были следы Времени, его лучшего союзника, который в конце концов подарил ему ее.

Его больше пугали участки, не тронутые Временем, забытые им: на спине, на скулах. Он в страхе разглядывал их: все как новое, никаких следов Времени. Были на ее теле такие участки, неподвластные времени, а значит, и любви Габриеля, вся сила которой была в продолжительности. Он боялся, как бы однажды эти непокорные анклавы не объединились против него и не вышвырнули вон со всем его барахлом: календарями, хронометрами, записными книжками, которыми обычно окружают себя наивные люди, считающие себя друзьями Времени.

Среди этих княжеств, раскинувшихся посреди чужих территорий, самыми несгибаемыми были десять округлых — нежных — розовых пальчиков, шедевров лицемерия и напускной скромности, тех самых, что ухватились за ложку-мешалку.

Пауза закончилась. Воспоминания Габриеля потекли дальше.

Сперва десять пальчиков прошлись по деревянной ложке, как по флейте. Музыка была трогательной, темп ее то и дело менялся — то становился неторопливым, даже торжественным, то переходил в allegro vivace[43], повинуясь некоему внутреннему побуждению. Пальцы так и бегали по ложке, словно охваченные опьянением. Затем Элизабет вытянула руки, отклонившись телом, и стала ладонями быстро-быстро тереть ложку, как это делали наши предки, высекая огонь. Присутствующие завороженно следили за непредвиденным номером программы. Воцарилась тишина, лишь с улицы доносился перезвон колоколов.

Не прерывая своего выступления, Элизабет серьезно и даже как будто набожно взглянула на Габриеля, и всем стало ясно, что ее занятие было ее манерой сказать ему: «Ну здравствуй. Бог мой, как мне тебя не хватало!»

Под впечатлением происходящего заговорщики стали один за другим покидать стол: у каждого вдруг обнаружилась куча дел.

— Пожалуй, это зрелище не для детей, — прошептала Изабель, последняя, кто еще оставался и неотрывно смотрел на них.

Она встала и потянула к выходу свою дочь. С ее лица не сходила потрясенная улыбка, словно она стала свидетелем некоего откровения.

Габриель закрыл глаза. У него был такой умиротворенный вид, что Элизабет не на шутку перепугалась. «Надеюсь, он не умрет от счастья!» — подумала Она.

Она принесла ему виски со льдом и потрясла за плечо.

Он очнулся, пробормотал: «Спасибо», и вдруг в его взгляде промелькнуло беспокойство.

— Болит? А может, пригласить врача?

Пока она говорила, он сунул руку в карман старых вельветовых брюк и нащупал там некий предмет. Не выдавая своего секрета, он отхлебнул шотландского виски и провозгласил:

— Да здравствуют врачи! Элизабет пожала плечами.

— Дурачина! Если б мы не умерли, я бы давно ушла от тебя!

— В таком случае да здравствует смерть!

Хозяин той квартиры, где состоялось подстроенное заговорщиками примирение, владелец шоколадницы, унаследованной им от предков и появившейся в его роду в 1723 году, вернулся из кругосветного путешествия страстным любителем сада дзен. Только созерцание пространства, выложенного белым гравием, помогало ему спокойно, без кошмаров спать по ночам. Он устроил такой сад на лоджии в три квадратных метра и часами не сводил с него глаз.

Когда вечером того воскресного дня он вернулся домой и, покашливая, шаркая ногами, давая знать о своем возвращении, вошел в гостиную, там никого не было. Его взяло любопытство: они наверняка предались любви, и не один раз, но где? Он обошел гостиную, другие помещения — стол был неубран, — похвалил свою шоколадницу («Неплохая работа, старушка, я тобой горжусь»), открыл дверь на лоджию и оглядел свой японский уголок. Вот тогда-то он кое-что и заметил: в идеальной поверхности было маленькое повреждение, крошечная прорешка в виде бороздки. Недоставало одного камешка. «Нет, они не осмелились бы делать это здесь, в саду дзен! Наверняка залетала чайка! Бельгийские чайки не испытывают никакого почтения к японскому саду!»

Он прошел на кухню, снял большую деревянную лопатку и с деликатностью акварелиста, у которого в распоряжении имеется лишь большая кисть, принялся заделывать крошечную ямку.

Зачарованный с юных лет женскими тайнами (он был из той эпохи, когда обучение было раздельным), Габриель попросил Элизабет позволить ему сопровождать ее к врачу-гинекологу.

— Я хочу присутствовать на приеме.

— Да ты спятил! Ни в коем случае.

— Тогда подожду тебя.

— Да на кого ты будешь похож! К тому же по твоему самодовольному виду врач тут же догадается, что ты не муж.

Она дала согласие лишь на то, чтобы он поехал с нею, высадил ее неподалеку от кабинета врача, припарковался и подождал ее в кафе. Страшно ревнуя ее к врачу и переживал, что был лишен зрелища, доступного тому, он удовольствовался географической близостью к происходящему по ту сторону авеню Поля Думера. Он разговорился с хозяином кафе: темноволосым детиной с перебитым носом, в прошлом регбистом, шедевром, уродившимся на юго-западе Франции, с отроческим голоском.

— Вот увидите, все обойдется. Женское тело полно тайн, что есть, то есть: все скрыто от глаз. То ли дело у нас: все просто, все на виду…

Они выпили сливовой водки из фамильных запасов Луи Рока в Перигоре.

Элизабет появилась в кафе, благоухая духами, задыхаясь от смеха.

— Ни за что не догадаешься, что у меня было…

— Было? Где?

— Ну как где? Внутри. Тебе нарисовать? Продолжая смеяться и повернувшись спиной к регбисту, она открыла сумочку и вынула белый камешек.

— Это тебе ничего не напоминает? Габриель нахмурил брови.

— Кажется… погоди… нуда! — Он почувствовал, как краска залила ему лицо.

— Поздравляю. Тебе удалось так глубоко его затолкать…

Она держала камешек дзен, как бриллиант, зажав его между большим и указательным пальцами на высоте глаз Габриеля.

— Нечего и говорить, что моей репутации пришел конец. Я слышала, как врач произнес, извлекая его: «Гляди-ка!» А потом долго смеялся. Ну, я пошла, меня ждут дома.

И без всякого уважения, без какой-либо сентиментальности бросила бесценный экспонат, с которым было связано столько воспоминаний, в пепельницу «Мартини».

Габриель тут же завладел им. И уже никогда, ни при каких обстоятельствах, даже в годы одиночества, не расставался с ним. В поездках, принимая душ, он клал его в рот, боясь, как бы горничная не смахнула его тряпкой.

Габриель вынул руку из кармана: вот он, камешек дзен, теплый оттого, что его хранят в вельветовых брюках, рядом с причинным местом: камешку там не скучно, они могут переговариваться, вспоминая старые добрые времена, былые подвиги и то, как он очутился в таком недоступном потаенном месте.

Перед ужином у Габриеля было время вспомнить и о хозяине кафе: бедняга так и не понял, отчего им было так весело. Надо бы написать ему. И мэтру Д. Конечно, о том, чтобы расстаться с дорогим талисманом, не могло быть и речи. А вот выслать архивариусу фото — мысль дельная. Сопроводив описанием? У Габриеле в будущем должна быть самая полная и доподлинная информация. Задумавшись, он озабоченно и бодро отправился ужинать.

— Должна заметить, шоколадница творит с тобой чудеса. Пожалуй, и я подыщу себе какое-нибудь воспоминание, которое греет кровь.

LXIX

He нужно знать китайский, чтобы догадаться, о чем шепчутся официанты в одном из углов банкетного зала: «Бедные иностранцы, уже прошло два часа, а никто из приглашенных так и не явился. А как же наши чаевые, если они отменят заказ?» Время от времени показывался повар.

Сидя на разных концах огромного стола, Элизабет и Габриель были похожи на монаршую чету. У которой в подчинении пустые стулья.

Мысль заказать банкет пришла Элизабет. Однажды вечером они возвращались домой со спектакля, поставленного местным университетом, — «Обезьяний король». После стольких лет одиночества идти рядом, соприкасаясь, было блаженством, как и спать в одной постели. Всего лишь супружеские привычки — скажут другие, для кого находиться друг подле друга не является чем-то особенным, написанным на скрижалях Времени.

Вместе повсюду ходить стало их излюбленным занятием. «Неужто они еще не все осмотрели?», «Ничего не скажешь: люди интересуются Китаем», «Эти двое умрут на дороге», — говорили соседи. В который раз поднялись они к беседке Бесценных облаков. В который раз Элизабет произнесла свою дежурную шутку:

— Кошелек не посеял?

Там-то ей и пришла мысль:

— Габриель, настало время поблагодарить… всех тех, кто помогал нам, начиная с 1 января 1965 года. Ведь не думаешь же ты, что мы без их помощи смогли бы пережить все это и дойти до мирного договора? — И стала перечислять всех, кого хотела бы пригласить.

И вот теперь они сидели на разных концах стола, окруженные своими друзьями, незримыми для всех, кроме них, чьими братьями, сестрами, опорою, доверенными лицами, советниками, почтальонами, хранителями тайны, алиби, спасителями, слушателями, попугаями, заучившими одну фразу («Вы так любите друг друга, все устроится»), одалживателями квартир, машин, помощниками, поэтами, хроникерами, укрепляющими дух («Подобная страсть — дар небес»), они были. Всеми теми, кто тридцать пять лет с завистью, но без злобы наблюдал за ними. Друзьями. Соавторами. И среди них:

Г-н Жан, знаток мхов, и его старый приятель из Алькасара; Габриель XI, передавший по наследству ген безумной любовной страсти; Карл V, Сервантес — поставщики материала для легенды; Энн и Клара; Отксанда; ректор университета; консьерж Обсерватории; Людовик XIV, снедаемый завистью к китайскому Летнему дворцу, превосходящему по донесению посла его Версаль; лорд Джим; Ля Кентини; все без исключения бельгийцы; вечный муж, добравшийся-таки до мэтра Д. и закидавший его вопросами; сам мэтр Д. (устоит ли он?); Мишель С, астроном, приехавший навестить Габриеля и подпавший под обаяние г-жи Ляо, их сын Мигель…

Спасибо, что пришли, приехали за столько километров, несмотря на вашу занятость и на то, что многих из вас уже нет в живых.

Когда ты получишь это бесконечное послание, Габриеле (извини за такой фолиант, это наша семейная болезнь — неумение излагать истории кратко, хотя, кто знает, без этого ведь и любовь могла свестись к банальной интрижке во время командировки, и тебя бы не было), это будет означать (только не удивляйся, что мы не пожелали использовать современные средства связи типа DHL, оскорбляющие нашего друга — Время), что китайская земля приняла нас.

Теперь, Габриеле, дело за тобой. Используй все, что имеется в твоем распоряжении, дабы воссоздать портрет человеческого чувства — этой живой, но неуловимой субстанции.

За нас не беспокойся. Все к лучшему. Верь нам. Начиная с номеров в отелях и кончая прославленными садами, мы исследовали все возможные убежища для любви. Наше заключение таково: смерть — самая безусловная и безграничная из уступок.

Врачи, или «факультет», наверняка запретили бы Элизабет и Габриелю в их возрасте так предаваться эмоциям, волноваться до учащенного сердцебиения. Но их-то не было. Да и все эти годы обходилось без них. Для адюльтера требуется железное здоровье.

Длина стола была им на руку. С расстояния десяти метров морщины Элизабет, складочки в уголках рта были не видны. Она была в светящемся ореоле воспоминания о ней. Как и он — в ореоле ее воспоминания о нем: ни пигментных пятен, ни вставных зубов.

Они улыбались, бесконечно счастливые и гордые — победители Времени!

Метрдотель все же позволил себе вмешаться в их молчаливый тет-а-тет.

— Простите, кухня скоро закрывается.

— Можете подавать.

— Но… кому?

— А вы не видите?

— Конечно, конечно.

Метрдотель подал знак, и официанты засновали между столиками.

— Габриель?

— Да, дорогая? — отозвался он так, словно был не стариком, а юным идальго.

— Как ты думаешь, наши друзья не обидятся?

— Но почему?

— Если мы попросим… даже не знаю, если я не права, забудь тут же… в общем, мне пришло в голову, не пригласить ли нам прохожих?

Габриель подозвал метрдотеля и объяснил ему по-английски, чего пожелала его жена, а увидев, как тот испуганно отпрянул, добавил:

— Желание моей жены свято.

Тот удалился, недовольно ворча себе под нос, а затем появился с группой китайцев: стариков, девиц, пареньков.

Сперва они не решались сесть за стол со странными чужеземцами, но потом все же вняли их приглашению.

Габриель, держась за спинку стула, встал и, потрясая бокалом, с невероятно серьезным видом дрожащим голосом провозгласил тост за друзей:

— Спасибо. Вы сделали нам самый прекрасный из подарков: подарили эту долгую-долгую историю.

Поднялась, в свою очередь, и Элизабет. Своей королевской походкой она обошла стол, по пути поглаживая едоков, и приблизилась к Габриелю.

Ну вот и все. На этом мы и остановимся. Старые-старые любовники смертельно устали, еще капля счастья им уже не по силам.

Такова подлинная, невыдуманная, неприукрашенная история любви. Ей ты обязан своим рождением.

section
section id="FbAutId_3"
section id="FbAutId_4"
section id="FbAutId_5"
section id="FbAutId_6"
section id="FbAutId_7"
section id="FbAutId_8"
section id="FbAutId_9"
section id="FbAutId_10"
section id="FbAutId_11"
section id="FbAutId_12"
section id="FbAutId_13"
section id="FbAutId_14"
section id="FbAutId_15"
section id="FbAutId_16"
section id="FbAutId_17"
section id="FbAutId_18"
section id="FbAutId_19"
section id="FbAutId_20"
section id="FbAutId_21"
section id="FbAutId_22"
section id="FbAutId_23"
section id="FbAutId_24"
section id="FbAutId_25"
section id="FbAutId_26"
section id="FbAutId_27"
section id="FbAutId_28"
section id="FbAutId_29"
section id="FbAutId_30"
section id="FbAutId_31"
section id="FbAutId_32"
section id="FbAutId_33"
section id="FbAutId_34"
section id="FbAutId_35"
section id="FbAutId_36"
section id="FbAutId_37"
section id="FbAutId_38"
section id="FbAutId_39"
section id="FbAutId_40"
section id="FbAutId_41"
section id="FbAutId_42"
section id="FbAutId_43"
весело, одушевленно (ит., муз.).