Нетесова Эльмира

Закон Тайга

Часть первая

Глава 1

Дашка, сопя, перевалилась через сугроб. Зачерпнув полные валенки снега, плюхнулась толстым задом в белый холод. Осо­ловелыми глазами уставясь в черноту пурги, пыталась разо­браться, где она теперь. Ведь ползла верно. Чутье еще ни разу не подводило, в любом состоянии приводило к дому. А тут - будто назло... Пурга разыгралась совсем некстати. Ветер нахаль­ным мужиком задирает подол на голову, валит бабу с ног и несет по сугробам с воем и визгом, без передышки, не давая протрезветь. Не ветер - сатана. Ведь смерть свою всяк должен встретить на трезвую голову. Это Дашка уже начинала пони­мать. Хотя чего не случается в жизни? Да еще в такую круго­верть, когда никто из живых не может отличить, где земля, а где небо.

Ветер хлестал по лицу, колол ледяными иглами, не давая возможности продохнуть, крикнуть, позвать на помощь. Да и кого докричишься в такую непогодь? Заплакать бы по-бабьи, сморкаясь и жалуясь. Но кому? Ветер вышибал из глаз слезы, морозил, сушил их на лету, смеялся в лицо беззубой пастью.

Баба испугалась. Спохватившись, выкатилась из снега, об­лепившего ее до пояса, и поползла на четвереньках туда, где было ее жилье.

Вот она, кособокая дверь, громыхает от ветра, словно в ладо­ши хлопает. С пургой в чертики играет - кто сильнее ухнет. Даш­ка взвизгнула от радости, узнав родной голос. И, поторапливая немеющее от холода тело, ввалилась в коридор, клацая зубами.

Дашка с трудом нащупала ручку двери, потянула на себя. Пахнуло теплом. Значит, успел Тихон истопить печь. Но поче­му улегся спать, не дождавшись ее? Почему не встретил, не помогает Дашке раздеться?

Баба разозлилась на сожителя. И, сопнув грозно, крикнула:

—   Тишка! Ты где, падла вонючая? Дрыхнешь? А я хоть сдохни на дворе? Чего не встретил? А? Что молчишь, паску­да? Иль требуешь говорить со мной? Тогда выметайся отсю­да! Завтра другого хахаля заведу. Тот заботчиком бу­дет. Не то что ты... 

Но в ответ не услышала ни слова.

Дашку это возмутило:

Нажрался, гад? Без меня! Ты на что сюда нарисовался? Лакать водяру? А зачем мужиком родился? Притих, кобелище! Чуешь шкоду! Ну и молчи, гнилушка облезлая! - пыхтела Даш­ка, стаскивая с продрогших плеч заледенелую телогрейку. Со­драв ее, швырнула на пол. Вылезла из валенок. Ступив шаг, споткнулась обо что-то мягкое, большое. Упала, ровно перело­милась пополам. Хотела встать. Но не нашла опоры. И, разо­млев от тепла, уснула, блаженно похрапывая.

Когда-то она была юной, красивой. С косой до колен, в руку толщиной. Тогда ее звали Дашенькой.

А может, это только во сне? Но как похоже на давнее, даже плакать хочется. И гармонист, лучший в округе кузнец, снова принес ей букет васильков; синих, как его глаза. А те говорили без слов. Они смеялись, грустили, они искали только ее, одну. Она знала это. И, не боясь потерять парня, держалась с ним гордо, неприступно. Как звали его? Кажется, Андреем. Вот он опять появился со своей трехрядкой. Ее, Дашку, зовет на пята­чок. Она выйдет. Но не сразу. Не стоит торопиться. Пусть по­дождет, помучается в ожидании. А на пятачке все ребята и дев­чата поймут, отчего плачет его гармонь.

Зато как рванет он мехи, завидев Дашку! Грустные песни вмиг забудет. И засмеется, зальется радостно гармонь в его руках.

Сегодня он решился объясниться. Дашке даже смешно было. Она давно была уверена в том, что любима. Но хотелось оття­нуть последний миг. Он взял ее за руку. Девка, вздрогнув, жда­ла заветных слов. Но отчего синие глаза парня посерели? И вспомнилось... Ведь он погиб. В войну. В тот самый год. Пер­вый год войны. Послушное когда-то его рукам железо - одоле­ло. Он так и не успел сказать ей о своей любви. Затянула Дарья, сама виновата. А вскоре на Орловщину пришли немцы.

Ее приметили сразу. Вывели из толпы перепуганных, расте­рявшихся сельчан, согнанных ранним утром к правлению кол­хоза.

Выдернули трех ее подружек. Говорили с ними немцы через переводчика.

Пожалела девка отца с матерью, которых грозились пове­сить за братьев, ушедших добровольцами на фронт.

А вскоре в Дашкину избу зачастили немецкие младшие чины и офицеры.

Никого из селян, в чьих семьях были коммунисты, не выда­ла, не продала. Но когда война закончилась, не простили Даш­ке того, что не голодала, как все, что одевалась по-заграничному, жила без горя. И на нее, на первую, показали пальцем деревенские, назвали шлюхой.

Мать с отцом не заступились за дочь. Забыли, что стало с родными ее подружек, отказавшихся принять офицеров. Да и самих девок увезли в товарняке в Германию. Где они? Живы ли? Село их в числе покойниц поминало все годы.

Дарью тоже увезли в товарном. Но не в Германию. В обрат­ную сторону. На десять лет.

Суда не было: деревенские потребовали убрать ее.

Дарья в пути не раз жалела, что не ушла вместе с братьями. Побоялась оставить стариков одних. Опасалась, что не дожили б они до победы. Были бы убиты карателями иль с голода бы померли, как многие. Но о чем теперь жалеть. Ведь не вернешь, не исправишь.

Ей никто не писал, не присылал посылок, теплого белья. Словно отрезало от нее всю родню. На ее письма не отвечали. Боялись кого иль выкинули из памяти?

Лишь перед самым освобождением пришел ответ на ее за­прос из сельсовета, что мать умерла в тот год, когда Дашку увезли в Магадан. Немногим дольше прожил отец.

А единственный из троих братьев, вернувшийся с войны, проживает вместе с женой и детьми в отцовском доме.

Написала ему Дарья. Попросила принять ее. Умоляла: мол, некуда голову приклонить ей. Что не своею волей, а за родите­лей пришлось немцев принимать. И уж если есть в том ее вина, что живыми старики остались, пусть простит ее.

Ответа ждать долго не пришлось. Брат поторопился. Боялся опоздать. И наотрез отказался принять Дашку.

Написал, что из-за нее ему и сегодня нет жизни. В партию не приняли. И хотя полная грудь орденов и медалей с войны - дальше скотника не пошел. А все она, сука. Уж лучше б убили всех, чем всю жизнь в позоре жить. Своим однополчанам, селя­нам в глаза смотреть стыдно из-за нее.

«Высылаю тебе вещи матери. Может, сгодится что-нибудь из них на первое время. Носи. Но больше ничем тебе не могу помочь. Самим тяжело. Еле сводим концы с концами. Не пиши мне больше. Ничего не проси и не приезжай. Нет у меня сест­рухи. Для меня - тебя убили. Так-то легче. Побывала бы ты в окопах, поняла б, чего стоит человечье имя. Его пуще жизни беречь надо. Легко себя уговорить на подлость, когда нет сове­сти. Но есть память людей. В ней все живет. То, что жизнями не стереть. А материно тряпье высылаю, потому что дети его уже на чучело приспособить хотели. Никому оно не впору. А в тебе, Дашка, может, совесть разбудит», - написал брат.

Через неделю, и верно, пришла посылка. В ней ни строчки. Только одежда матери. Старая юбка, сарафан да несколько лег­ких кофтенок, порыжелых от времени. Сарафан от дол­гого лежания плесенью взялся.

Дашка впервые разложила вещи здесь, в селе Трудовое на Сахалине, куда ее, с поражением в гражданских правах на де­сять лет, привез похожий на лесную кикимору паровоз, кри­чавший на всю тайгу визгливым голосом, что доставил новую партию ссыльных.

Дашке объяснили, что эти десять лет она не имеет права голосовать, избирать и избираться.

Баба на это устало отмахнулась:

—  А на хрена мне та морока. Жила я без того и проживу...

Вскоре ей дали камору в бараке. И, определив сучкорубом на лесоповал, выдали брезентовую спецовку, немного денег на харчи, а указав на дежурную вахтовую машину, сказали, что увозит она людей на деляны в семь утра. Опаздывать на работу нельзя. За это наказывают очень строго.

На обживание и отдых дали Дашке три дня.

И вот тогда впервые достала баба из угла материнские вещи. Разложила их на сером столе.

Измятые, они топорщились складками, рукавами. Пахли затхлостью.

Дашка решила примерить сарафан. Длиннополый, тяжелый, он стиснул Дашку в объятиях швов, прострочек.

Мать была худенькой женщиной. Дашка сунула руку в кар­ман сарафана, почувствовав в нем что-то. И вытащила завязан­ный узлом носовой платок. Развязала его.

Узнав почерк матери, расплакалась. В платочке была мо­литва матери к Богородице о ней, Дашке.

Баба перестирала вещи. Помылась. Привела в порядок хи­бару. Она уже огляделась на новом месте.

Горсть домов, которую в насмешку кто-то назвал селом, слов­но по нечаянности выронила из рукава сахалинская жестокая пурга.

Дома строились как и где попало, лишь бы подальше от сырости и тайги, где, как говорили старожилы, нередко случа­лись пожары.

Кто-то, скупой на тепло и фантазию, дал селу казенное имя, будто выбитое на булыжнике. Здесь никто не рождался. Здесь только умирали. Здесь у каждого жителя была одна на всех меч­та - быстрее дожить до свободы. Полной, настоящей, когда можно будет идти, ехать куда хочешь, не спрашивая разреше­ния участкового. Когда можно смеяться и плакать в полный голос. И никто не обругает, не прикрикнет, не оскорбит.

Дашка тоже мечтала о том.

В Трудовом, а это баба узнала сразу, жили условно-досрочно освобожденные и пораженные в правах. Первых звали условниками, участковый называл их фуфлом, вторых - ссыльными.

За теми и другими следила милиция неусыпно.

Дашка работала на деляне в бригаде Тихона. Бригадир был старше всех. Седой, степенный мужик, он не любил разговор­чивых. Был краток и угрюм.

Как-то на перерыве, у костерка, подала Дашка Тихону круж­ку чая. Тот и отогрелся сердцем, разоткровенничался:

—   Вот такой же чаек довелось мне впервой в Белоруссии попробовать. Старушка угостила. Пожалела меня, непутевого. И свои, и немцы посчитали за убитого. А я ночью стонать на­чал. Бабка и подобрала. Все молила Бога, добрая душа, чтоб выжить мне дозволил. Да уберег от лютости. Два месяца лечи­ла. А когда я на ноги встал, решил к своим пробираться. Напо­ролся на облаву. Немцы лес прочесывали, партизан искали. А поймали меня - дурака, - вздохнул Тихон и продолжил: - Как партизана, повесить хотели. А тут на мое счастье подвалил какой-то с местной блядешкой. И спрашивает, указав на меня, знает ли? Та глянула и говорит: «Не местный. Иначе не он, так я сама бы его на себя затащила». И тогда из партизан меня в окруженцы произвели. А таких не вешали. И отправили в Ос­венцим. Там я на таких, как сам, напоролся. Тоже после боя свои не подобрали. За мертвых сочли. А может, отступали в спешке, не до нас им было. Сдружились мы с мужиками. Реши­лись на побег. Впятером. А нас поймали. С собаками, - со­рвался голос у Тихона.

—  Так ты там до конца войны пробыл? - затаив дыхание, спросила Дашка.

—  Да. В особом бараке. На нас опыты ихние доктора про­водили. Вводили в вены всякую гадость и наблюдали, как борется организм с болезнью в состоянии голода. Мне сказа­ли, что я десять смертей пережил... Только зачем - не знаю. Вдвоем мы дожили до освобождения. Когда наши открыли барак, мы подумали, что сошли с ума, русскую речь услы­шав. А нас за микитки и в товарняк. Думали, что домой от­правят. А нас - в Воркуту. На уголек в шахту. За что? Да за то, что воевали, что в плен попали, живы остались. Нас таких в Воркуте не меньше, чем в Освенциме, было. И тоже... Мерз­ли, дохли пачками. На нас другой опыт ставили. Уже свои. Сумеем ли, пройдя все лагеря и зоны, людьми остаться, - поперхнулся Тихон.

—  БылО бы за что мучиться. В плену, как я слыхал, милли­оны перебывали. Лучше б вы там и остались, чем так верну­лись, - подал голос Кривой, отпетый ворюга, который, по его же признанию, из каждых десяти лет сознательной жизни всего год гулял на свободе.

Тихон тогда лишь взглядом огрел его. Да кулаки сце­пил. Но, глянув на Дашку, сдержался.

В этот вечер, после работы, он впервые пришел к ней в гости, крепко сцепив пятерней зеленое горло поллитровки.

Дашка приняла гостя радушно. Он ни о чем не спрашивал ее. О себе добавил коротко, что семья от него отказалась.

—  Выпьем за мертвых среди живых. За покойников без по­коя. За пасынков судьбы. За рожденных бедой, - предложил Тихон и протянул налитый доверху стакан водки.

Баба выпила одним духом.

Слова Тихона вскоре перестали доходить до слуха. Да и го­ворил ли он? Может, слышалось Дашке что-то свое, сокровен­ное, не услышанное никогда.

Утром проснулась она прижатой к стенке на узкой желез­ной койке в своей каморе. Тихон спешно одевался. Едва не проспали вахтовую машину. Бежали к ней вдвоем, задыхаясь. Успокоились, лишь усевшись в кузове.

Целый день работали, не вспоминая о минувшей ночи. Лишь в обед Дашка уделила Тихону внимание. Это заметили все. Бри­гадир принял заботу бабы как должное. И после работы, не таясь, не прячась от посторонних глаз, пошел к Дашке на виду у всех.

Дашка не звала и не гнала его. Какой ни на есть - мужик. Не хуже других. Из себя видный. И бригадир. Не ворюга, не насильник, не полицай.

Сначала стерпелась, а потом и привыкла - Тихона мужем стала считать. Но однажды, затеяв стирку, положила в корыто рубаху Тихона. Тут же спохватившись, бросилась проверить кар­маны. И наткнулась на письмо, которое, судя по штемпелю, Тихон получил совсем недавно.

Оно пришло от жены, той, что теперь жила одна в большой квартире. Дети, создав семьи, ушли, и состарившаяся женщина звала Тихона после освобождения вернуться к ней.

У Дашки даже дыхание перехватило. Увести от нее мужика! С каким она уже два года живет! Как бы не так! И, забыв о стирке, опрокинула стакан водки винтом, а распалив себя до кипения, позвала со двора Тихона, рубившего дрова и ничего не подозревавшего о надвинувшейся буре.

—  Значит, лыжи навострил? Хвост дудкой поднял? Сорваться решил, старый хрен? - багровела лицом Дашка.

Тихон не успел и слова сказать, как его вещи полетели в коридор. Дашка вошла в раж и решила выгнать мужика сама, не дожидаясь, пока он покинет ее.

—  Шашни за моей спиной крутить вздумал? Пригрелся? Вот почему не хотел записаться со мной? Все красивыми словами

про свободный брак кидался. А я, может, вовсе не хочу о быть свободной от мужика! - вырвалось откровенное,

и Дашка разревелась среди тряпок, упала на койку, размазывая по лицу злые пьяные слезы.

Тихон подобрал вещи из коридора, оттеснив любопыт­ных соседей, закрыл дверь в камору. Принялся успокаивать Дашку. Та, покричав всласть, вскоре уснула. Мужик сам по­стирал, развесил белье в каморе, сел у окна, обдумывая, как ему жить дальше.

Конечно, связать свою жизнь с Дашкой навсегда он не хо­тел. Это значило бы навек остаться в Трудовом и никогда не распрощаться с Сахалином. Да и куда подашься с деревенской бабой, пьющей, с подмоченной репутацией. Правда, у самого судьба не легче.

Если по первой судимости могли со временем реабилити­ровать, то по второй-то о том мечтать не приходилось. Ее в зоне получил. За убийство бугра. Тот из фартовых был. Решил вытряхнуть получку из Тихона. За душу сгреб. Да промахнулся. Лишь один раз получил кулаком по голове. И сразу деньги пе­рестали быть нужными. Свое потерял. И жизнь заодно.

Многие фартовые сразу зауважали фронтовика. Отступились, признали.

Но без последствий не обошлось. Конечно, знало началь­ство зоны, что фартовые снимают с зэков навар, отнимают день­ги. Иногда вместе с жизнью. Но Тихону не поверили, что бугор хотел убить его. И к прежнему, не отбытому, добавили еще чер­вонец.

Так бы и записался в постояльцы Поронайской зоны, если бы не обострилась болезнь крови, полученная в концлагере. Из-за нее облегчение вышло, попал в Трудовое. Не на свободе пока, но уже и не в зоне. С харчем полегче. Да и условия снос­ные. К тому же и баба под боком, какая-никакая, но у других и такой нет. В Трудовом бабы - в дефиците. Сюда своею волей не поедут. Даже вековуха, перестарок иль косоротая доброволь­но нос в Трудовое не покажет. Одно название села бросало в озноб всех, кто имел о нем представление. Так что выбора не было. Дашку у Тихона не отняли, помня его расправу с бугром. Оставили в покое. Хотя глаз с бабы не спускали озверевшие от полового голода уголовные, имевшие все одинаковую кличку: фуфловники. Фуфло.

Тихон знал: уйди он от Дашки, она тут же заведет нового мужика. В желающих недостатка не было.

Впереди еще три года жизни в Трудовом. С Дашкой время летит быстрее.

Разбиралась баба в жизни своеобразно. И судила обо всем с точки зрения сытости своего пуза, выгоды. Едва став со­жительницей Тихона, перестала надрываться на работе.

У бригадира язык не поворачивался сказать ей о том. Другие и не помышляли попрекнуть Дашку ленью. Тихон вступится. Да и сама баба за словом в карман не полезет. Так отбреет любого, на весь остаток жизни запомнит.

Тихон хохотал вместе со всеми, слушая Дашкину брань. А в душе ненавидел ее за это. Все же женщина. Зачем же собачить­ся, прикрываясь сожительством с ним, собственной слабостью и грязным языком?

Ночами вспоминал другую. Далекую, полузабытую, получу- жую. Какая она теперь, та хрупкая девчушка, ставшая его же­ной на третьем курсе института?

В тот год он получил диплом инженера-строителя, а она должна была стать врачом. И стала. Педиатром. Но уже после войны. Без него вырастила двойню. Сыновья так похожи на жену! Ее глаза. И видимо, ее характер. Она ни от кого не при­няла помощи. Даже от родного отца. Не обратилась за поддерж­кой и к родне Тихона. Не подала на алименты.

От нее он никогда не слышал бранных слов, упреков, ос­корблений. Ни в письмах, ни в общении не высказала она со­жалений о том, что вышла за него замуж. Она всегда была не­многословна. Скупая на эмоции, она быстро повзрослела.

Может, и потому свалившуюся на нее беду перенесла в оди­ночку.

Тихон из писем родни знал о семье все. Жена после войны получила хорошую квартиру. И, проработав несколько лет в поликлинике, окончила ординатуру. Замуж не выходила. Вид­но, ждала Тихона. Хотя не писала ему долгих тридцать лет.

Сыновья, окончив школу, поступили в институты. Конеч­но, отца они не помнили. А Тихон никогда их не забывал. Он помнил ребятишек смеющимися, плачущими, бегущими ему навстречу. Ведь удалось перед войной увезти их в деревню к сестре. Там они здорово загорели, поправились, подросли. А вскоре... Нет, это лучше не вспоминать: вокзальная суматоха, растерянные глаза жены, слезы сыновей. Их сердца чувствова­ли, что расстаются на долгие годы, а может - навсегда...

Тихон гнал от себя воспоминания. Война отняла у него не только семью, здоровье, а и все, что было, о чем мечтал...

Ни луча надежды не светило. Решил после окончания срока вернуться к овдовевшей сестре. В деревню. И вдруг письмо от жены. В нем - фотография.

Тихон, разглядев ее, спрятал в карман пиджака. Неожидан­ный, дорогой подарок. И загорелся огонек надежды. Надо вы­жить, чтобы вернуться.

Но кем? Как назовут сыновья? А жена? Примет из жалости. И будет стыдиться его. Да и дети разве поверят, что осужден ошибочно? Ни за что! Разве мертвый герой лучше живого отца, пусть и зэка - не по своей вине? Но пой­мут ли? Поверят ли? Признают ли отцом? Ведь не растил их...

От родни, большой и дружной, теперь осталось так мало. Сестра с племянниками и жена с сыновьями. Кто из них при­мет Тихона, кто поверит ему без упреков?

Валил лес бригадир. Летели из-под топора щепки. Ладони к топорищу прикипели намертво. Свободу зарабатывал. Потом и кровью, нечеловеческой усталостью. Физической и моральной. Да и один ли он здесь такой...

Конечно, жене письмо написал, короткое, сдержанное. Без телячьего восторга от ее приглашения вернуться к ней. Пусть обдумает все. Дал время поразмыслить, отказаться. Ведь годы разлуки изменили обоих. Стоит ли заново начинать?

Написал, где и кем работает. Когда ожидается освобожде­ние. И хотя вопросов возникло много, спросил лишь о детях. О ней самой - не решился.

Чтобы Дашка не нашла фото семьи, спрятал его в полу пид­жака. И берег его пуще глаза.

Дашка по лицу Тихона поняла, что не удержать ей его. Уедет, вернется к семье, как только придет время. И запила...

Вначале хотела выгнать, но сообразила, что пойдет по ру­кам. А за это участковый отправит обратно в зону. А туда ей вовсе не хотелось. И баба, понимая, что теряет Тихона, все чаще устраивала ссоры, напивалась.

Вот и теперь лежала, мордой в пол воткнувшись. В столо­вой условники угостили. Дашка уже давно не готовила дома. Не хотела, не могла заботиться о Тихоне. А сама ходила в сто­ловую. Там было весело.

Заметив отсутствие Тихона, условники теснились, жались к Дашке, напропалую угощая вином и водкой, купленными в ларь­ке, подсовывали котлеты, пельмени и безнаказанно лапали ее со всех сторон.

Дашка, наевшись и напившись до отвала, не позволяла ус- ловникам большего. Отвесив кому-то пару оплеух, осыпала му­жиков щедрой горстью отборной матерщины и плелась домой.

Тихон понемногу привык к этому. Он не бил, не ругал бабу, к которой давно охладел. И жил под одной крышей, жалея себя и ее репутацию. Ждал своего часа, торопил время.

Так было и сегодня. Пьяная Дашка привыкла к протоплен­ной каморе, к спешному чаю по утрам, заботливо просушен­ным валенкам и телогрейке.

А потому, проснувшись утром и найдя валенки с телогрей­кой у порога, где сама их оставила еще вчера, несказан­но удивилась.  

Тихон не разбудил ее. Шаря в'потемках, баба нашла спички. Зажгла свечу и вскрикнула от испуга.

Тихон лежал у порога в исподнем. Не шевелился.

—  Тишка, ты что? На работу опоздаем. Вставай. Скорее, - дернула мужика за руку и отскочила в ужасе, заорала от страха.

Тихон был мертв. Это о него споткнулась, на нем проспала всю ночь. Волосы на голове бабы зашевелились. Ей стало хо­лодно, страшно.

Дашка вскочила в чавкнувшие сыростью валенки. Руки ни­как не могли попасть в рукава телогрейки.

Забыв о платке, нараспашку, бледная, она неслась по селу, крича во все горло:

—  Люди! Помогите! Тишка помер!

Машина, было дернувшаяся в тайгу, затормозила. Из нее условники высунулись. В услышанное не верилось. С чего бы мужику помереть? Еще вчера вкалывал как вол, ни на что не жалуясь. Смеялся. И вдруг умер...

—  Нет. Тут что-то нечисто, - не поверилось бригаде Тихо­на. И, соскочив с машины, затопали мужики к каморе.

Кто-то догадливый сообщил об услышанном участковому.

Тот не заставил себя ждать. И, опередив всех, не велел ни­кому входить в помещение, пока он лично все не проверит.

Дашка вечером не пошла в столовую. Сидела, запершись в каморе, одна, съежившись, притихнув.

Темнота в комнате, звенящее одиночество заставили заду­маться, вспомнить многое.

Трагическая нелепость случившегося отбила сон, не хоте­лось есть, даже к выпивке пропала охота.

Умер Тихон. Его повезли в Поронайск на вскрытие. Зна­чит, что-то заподозрил участковый.

«Эх, дурак ты, лысый мусор. Да мне, если б поднять Тихо­на, ничего больше от жизни не надо было бы», - подумала баба и вздрогнула от внезапного стука в дверь.

Наскоро включила свет, дрожащей рукой скинула крючок с двери. Даже не спросила, кто просится. Поверилось в чудо. А может, не умер? Может, вернулся? Но в дверном проеме стоял участковый с незнакомым человеком, представившимся следо­вателем Поронайской городской прокуратуры.

Они уверенно вошли в комнату.

Следователь огляделся. Подошел к постели, смятой Тихо­ном. Дашка не догадалась, не успела ее прибрать. Осмотрел простыню, одеяло, подушку.

Переговариваясь с участковым вполголоса, подошел к печ­ке. Заглянув в топку, быстро осмотрел заслонку и сказал, будто себе самому:

        - Так я и предполагал...

Участковый подскочил к нему, лицо подергивалось.

— Не может быть, - вырвалось невольное. - Печку не тро­гала сегодня? - спросил Дашку участковый.

—  Не до нее мне, - отмахнулась баба.

—  Вчера вы ее закрывали? Задвижку? - спросил следова­тель.

— Я ее никогда не закрывала. А в последнее время и Тихон перестал ею пользоваться. Дров хватает. Слава Богу, в лесу жи­вем. Топливо не переводится.

Баба сидела у стола и не видела, что задвижка печки была закрытой.

—  Чем открываете задвижку, когда топить собираетесь? - спросил следователь Дашку.

—  Не достаю ее. Высоко. Потому не закрываю. Сказала уже, чего еще спрашивать? - начала злиться баба.

— Да куда ей до задвижки, если она только на четвереньках ходит. Ее, беску, в тайге звери за свою скоро примут. Не про­сыхает, стерва. Пьет, - ответил за Дашку участковый.

—  Не за твои. Сама зарабатываю. И ты мне не указ. Ко мне приперся, да еще и обсераешь. У себя в глотке посчитай. Иль сам святоша? Вон морда, хуже моей. Вся опухшая. Стань перед зеркалом и спроси себя, с чего это получается. А в меня не тычь. Понял? Я пью на свои. А ты?

—  Угомонись! - прикрикнул участковый на Дашку.

Баба осеклась на время. А потом взъярилась:

—  Я в своей хате, не у тебя в гостях. А потому - ты помол­чи! Сам алкаш.

—    Тебе что, в зону захотелось? Назад к своим? Скажи спаси­бо, что под стражу сразу не взяли! - терял терпение участковый.

— А за что меня под стражу? - изумилась Дашка.

—  А за то, что Тихон убит. Не своей смертью умер, - вы­рвалось раздраженное.

Бабу будто по голове огрели. Глаза у нее округлились, рот открылся. Скулы побелели. Она смотрела на следователя, на участкового, не понимая, всерьез они так думают или пошути­ли над нею.

Вспомнились некстати слова сожителя, что его вовсе ни за что осудили. Уж, видно, судьбе было угодно посмеяться над бабой, но тогда не поверила она Тихону, подумав про себя, что ни за что на столько лет в зону не сажают. Значит, есть грехи, о каких говорить не хочет. Теперь ей страшно стало. А что, если и вправду повесят на нее убийство Тихона? Ведь она на нем всю ночь пьяная проспала. Но от этого еще ни один мужик на свете не умер. Вон, целая свора условников только и мечтают о том, как провести с Дашкой ночь. Никто из них поме­реть от того не боится.     

Следователь внимательно разглядывал пыльную печную за­движку.

—   Вы уж извиняйте, не достаю я до нее, протереть не могла, - подала баба робкий голос.

—  На счастье свое не достали и не протерли, - ответил тот, даже не глянув на Дашку.

Он осмотрел всю камору. Вытряхнул из жестяной банки окурки в кулек. И сунул их не в помойное ведро, а, на удивле­ние Дашки, в саквояж. Взял со стола ложки и стаканы, недопи­тую бутылку водки заткнул. И тоже в саквояж спрятал.

Дашка смекнула. Сунулась под койку. Достала банку ту­шенки, протянула следователю.

—  Зачем? - удивился тот.

—  На закусь сгодится.

Человек онемело уставился на нее:

—  Да вы что, с ума сошли?

—  Ну а водяру для чего взял? - улыбалась баба.

Участковый смеялся, схватившись за живот обеими руками.

Дашка впервые за много лет покраснела до корней волос, поняв: надо было молча положить банку тушенки, а не совать в руки, да еще при легавом. «Хотя пить-то небось вместе будут?» - подума­лось ей.

Нет, Дашка и не думала заискивать перед следователем. Она просто боялась одиночества и хотела оттянуть уход людей. А раз саквояж вздумал загружать человек, значит, уйти собирает­ся. И ей стало жутко, что уйдут люди, стихнут их голоса за дверью, и в комнату снова вползет тишина, убийственная, как смерть.

Дашка глянула на следователя, тихо рассмеялась. Ну ладно, взял початую бутылку водки. Хамство, но понятное, мужичье. А вот зачем ему окурки измятые понадобились? Ими только с дури можно закусывать. А может, по забывчивости так получи­лось? Но следователь, не обращая внимания на Дашку, даже заслонку от печки взял. У бабы от удивления челюсть отвисла. Разрезанную луковицу сунул в саквояж.

—  Нашел закусь. Я ему как человеку тушенку давала, а он нашел на что позариться, - пододвинула баба буханку хлеба. Но следователь и не глянул на нее.

Осмотрев одежду покойного, следователь достал протокол допроса, уселся перед Дашкой.

Вначале баба отвечала на вопросы бойко. Скрывать нечего. И следователь едва успевал писать.

—  Кем работаете?

—  Сучкую.

                       - Что? - не понял следователь.

—  Сучкоруб она. Но ответила вам верно, - давился смехом участковый. - Совместительница, черт бы ее взял...

—  Как жили с Тихоном? - спросил бабу следователь.

—  Нормально. Ладили. Иногда, правда, ругались. Но Тихон сам знал за что. Не хотел записываться. Вот и грызлись иногда. А в остальном все спокойно. Даже не бил ни разу, - похваста­лась баба.

—  Часто ли он болел? - поинтересовался следователь.

—  Может, и болел. Но не жаловался никогда. На больнич­ном не был. Да и нельзя было болеть. По больничному листу зачетов нет. И срок идет день в день. А в тайге всякий день - за два. Потому болеть невыгодно, - пояснила Дашка.

—  После освобождения куда хотел поехать Тихон?

—  Первая жена позвала к себе. Письмо прислала. Но толь­ко не поехал бы он к ней. Собирались мы с ним купить тут на Сахалине домишко. Найти работу поспокойнее и жить тихо.

—  А почему вы думаете, что к жене он не вернулся бы?

—  Отвык за годы. Много пережил. Она его тогда не поддер­жала. Даже не писала Тихону. А он без нее много лет прожил один. Отвык. Забыл.

—    Лучше весь век одному, чем с такой, как ты, - не выдер­жал участковый.

—  Я, какая ни на есть, всегда рядом. Была б плохой, ушел бы. Я силой не держала. А и какая есть, не опаскудилась, мужи­ка рогатым не сделала. Но доведись лихолетье и не останься на земле никого, кроме нашего участкового, я б и тогда с ним в одной тайге срать не села бы! - отпарировала баба.

Следователь, не сдержавшись, рассмеялся. Такая откровен­ность сразила участкового. Он потерянно качал головой, чесал в затылке. И спросил:

—  Чем же я тебя так обидел?

—  Иль забыл? Думаешь, я за два года память потеряла? Нет, она в моей башке крепко сидит...

Следователь, поняв, что у Дашки с участковым давние сче­ты, пресек их разговор, продолжил допрос:

—  Были друзья у Тихона?

—  Конечно. Вся бригада. Да и все условники Трудового ува­жали мужика. Не то что некоторых, - сверкнула баба взглядом на участкового.

—  А враги были?

—  Нет. Откуда им взяться здесь? Да и не хватало времени на блажь. С работы вымотанные, усталые приезжали. Едва успева­ли до утра дух перевести. И снова в лес...

—  Это ему так. Ты-то находила время на утехи, - вставил участковый,

—  Не про меня спрашивают. Про себя я сказала б, что есть у меня в Трудовом враг, это ты! И не одной мне враг, а всем нам, - сорвалась Дашка.

—  Попомнишь ты это. Не раз, - пригрозил участковый впол­голоса.

—   Тихон никогда не говорил вам, что остались у него в прошлом враги? Никого не опасался? - продолжил допрос сле­дователь.

—  Не слыхала от него такого, - призналась баба.

—  Он в гости никого не ждал?

—    Нет. Иначе бы предупредил.

—  А деньги он в доме держал? - поинтересовался следова­тель.

—  Откуда они у нас? - отмахнулась баба.

—  А на что дом собирались купить?

—  Так это на те, что он в Воркуте заработал.

—  Они у него на счете, в сберкассе?

—   Не знаю. Наверное. Я у него денег не просила. Сама работаю. А про те он сам сказал. Когда жить стали вместе. Мол, освободимся, хватит нам на хозяйство. А где они и сколько их - не сказал. Я и не спрашивала. Неловко. Я ведь даже не распи­сана с ним.

—  А почему не расписались?

— Да пила она. Вот и одумался мужик. По-своему решил - поджениться можно, жениться - нет, - встрял участковый.

—  Я не вас спросил, - прорезалось раздражение в голосе следователя.

—   Мы думали, что это не обязательно. Иные всю жизнь незаписанные живут, не в том главное. А сам Тихон говорил, что такое надо делать, став совсем свободными, - ответила Даш­ка и вздохнула.

—  Скажите, вы вчера с работы вместе приехали?

—  Конечно. Вахтовая за людьми один раз в тайгу приходит. Деляны далеко от села. Все в одной машине приехали.

—  Вы домой вместе пришли? - интересовался следователь.

—  Нет. Я позвала его, как всегда, в столовую. Тихон отка­зался. Тогда я пошла ужинать в хамовку, а он - в хату.

—  Во сколько вы ушли из столовой?

—    Не знаю. Часов у меня на руке нет.

—  Попытайтесь вспомнить. Это очень важно. Может, вас кто-то проводил, кто подтвердит, когда вы ушли из столовой?

—  Так меня там все видели. Одно знаю - пурга уже силь­ной была и свет выключил дизелист, когда я домой верталась.

—  Свет вчера выключили в одиннадцать вечера, как все­гда. Значит, она домой приволоклась в начале двенадцатого, - вставил участковый.

—  Вы ничего не заметили, когда вернулись домой? - обра­тился следователь к Дашке.

— Тепло было. Очень тепло. А я промерзла. Выпила, конеч­но. Никогда раньше не было, чтоб после выпивки продрогла. А тут душа в сосульку согнулась.

—    Да у тебя вместо души пустая бутылка в брюхе колотится, да к тому же без дна, - не выдержал участковый.

—  Иди в жопу! - подскочила Дашка.

—  Чего взвилась? Иль вру? Ты ж и вчера, наверное, с обос- санным хвостом приползла. Из столовой не уходишь, покуда не напьешься до уссачки. За это тебя и выкидывает уборщица. На­доело ей за тобой подтирать...

— Я сама ушла. Вчера никто не выгонял. Даже Тихону пару котлет в карман прихватила, - оправдывалась Дашка.

Но участковый смеялся:

—  Заботчица, едрена мать!

—  Когда домой вошли, ничто не насторожило?

—  Нет.

—  Вы где спали?

—  Здесь. Прямо на Тихоне. Об него споткнулась.

—    Вам не показалось, что в комнате кто-то был, чужой?

У Дашки глаза округлились.

—  Нет. Ничего такого не было, - ответила, икнув.

—  А Тихон с кем мог выпивать? - спросил следователь.

—  Не знаю. Но, в общем, с любым из бригады.

—    Они вчера на ужине были все?

— Получку вчера привезли на деляну. Потому по хатам пили. В столовую мало кто пришел.

—  А кто обычно к вам наведывался? Кто чаще других при­ходил?

—  Никого я не видала, - опустила баба голову на руки.

— А Тихон куда получку дел? - интересовался следователь. - И сколько он получил?

—  Не знаю, - растерялась она.

—  Что ж ты за баба, если об деньгах не заботишься? - уп­рекнул участковый.

—  Я не за их, за мужика замуж выходила...

—  А ваша получка где? - поинтересовался следователь.

—  При мне, - щелкнула резинкой рейтуз на ноге.

—  Вас в столовую пригласил кто-нибудь или сами пришли?

—   Иногда звали, а вот вчера - не помню, - призналась Дашка простодушно.

—  Постарайтесь все восстановить в памяти. С кем вы по­шли в столовую, с кем говорили, может, кто-то необычно рано ушел из столовой? - спрашивал следователь.

Дашка, морща лоб, вспоминала.                                                               

—  Может, деньги у Тихона взаймы кто-нибудь просил? - вставил участковый. Следователь поблагодарил его взглядом за вопрос.

Баба мучительно вспоминала.

—  Никитка клеился! Просил одолжить. Но Тихон отказал пьянчуге. Сказал, что самим надо. Перед самой столовой, в ма­шине попросил. Да и я бы ему не дала. За день пропьет. А возврата потом не жди, - обрадованно вспомнила Дашка.

—  Он в тот вечер был в столовой? - спросил следователь.

—  Был. Пришел вместе со всеми. А потом напился очень скоро, как всегда. И его утащили мужики в барак.

—  Сколько времени он пробыл в столовой?

— Да с полчаса. Не больше. Он всегда так. Одного стакана ему по горло хватает, - рассказывала баба.

— Нет. Это не Никита. Он алкаш. Это верно. Долг может не вернуть. Но мужик не без совести. На мокрое не решится, - вставил участковый. И добавил, подумав: - Да и ростом он не удался. Дашке по сиськи будет, - глянул туда, где раньше была задвижка.

—  Никитка к нам заходил иногда. Вечером. То хлеба, то чаю попросит. Тихон давал ему. Но друзьями иль врагами они не были. Он в другой бригаде работает. Просился к нам. Но люди наши его не захотели. Слабоват. Мало от него проку на деляне.

—  На такое убийство сила не нужна, - в раздумье сказал следователь.

— Верно. Но Тихон втрое крупнее Никитки. И один на один тому сморчку не одолеть бы бригадира. Даже если предполо­жить, что он вначале оглушил Тихона, - говорил участковый.

— Да никогда не стал бы Тихон с ним выпивать. Это я точ­но знаю, - поддержала баба.

— Но открыть дверь, будучи в нижнем белье, он мог только хорошо знакомому человеку. А выпивать мог с другим. Тем, кто и не думал убивать его. Хотя все это лишь версии, - вздохнул следователь.

— Да не могли его убить. Не за что. Ну строгий, так потому что бригадир. Зато никого не обижал, даже выпивши. Никогда не буянил, не матерился. А и враждовать с ним было не за что. Враждуют из зависти. Тихону никто не мог завидовать. Сам он помер. С горя, - пригорюнилась Дашка.

—  Рад бы поверить в несчастный случай, да долг не велит.

Дашка пожала плечами, сказала тихо:

—  Воля ваша. Ищите. Коль был супостат, его поймать надо. Знай я наверняка, что убит Тишка, узнай, кто это утворил, сво­ими руками ему башку бы открутила, сукиному сыну...

—  Вам не нужно вмешиваться в работу следователя, а тем более - карающих органов. Теперь это наша за­бота, - оборвал бабу приезжий следователь и спросил: - А этот самый Никита с кем выпивает, с кем дружит?

—   Со всеми, кто его угостит! - выпалила Дашка одним духом.

Следователь с участковым переглянулись.

—  А с кем-нибудь из вашей бригады?

—  Не знаю. Он всем на хвост садится, у кого из кармана поллитровка торчит.

—  Ладно. Извините за беспокойство. На сегодня достаточ­но. Да и время позднее. А вам завтра на работу. Отдыхайте. Но я не прощаюсь. Нам с вами еще, возможно, придется встре­титься. Побеседовать. Может, новости появятся. О нашем раз­говоре на деляне не распространяйтесь. Это может помешать следствию. Поняли меня? А теперь подпишите протокол, что присутствовали в качестве понятой при осмотре, и протокол допроса, - предложил следователь.

Участковый, подойдя к Дашке, сказал вполголоса:

—  Цены б тебе не было, бабонька, если б ты пить бросила. Глядишь, и Тихон был бы жив. Умирают мужики тогда, когда у баб руки слабые и в сердце любви нет. Тебе ж теперь слабой нельзя быть. Одна осталась. Чтоб выжить, стань сильной. И я тебя, не как бабу, как личность, как человека уважать буду. По­старайся, Дашка. Для себя порадей.

Дарья закрылась на крючок. До утра вздрагивала, обдумы­вая случившееся. Едва серый рассвет проклюнулся, пошла на работу.

В машине мужики пытались растормошить ее. Набивались в гости, лезли лапать, ущипнуть за крутое бедро.

Дарья отбивалась, отмахивалась. А потом не выдержала:

—   Кобели проклятые! Тихона еще не схоронили, уже при­стаете? Он с вами хлеб делил. Вместе бедовал, а не успел & землю сойти, как меня паскудите! Уберите вонючие лапы, коз­лы! Чтоб у вас поотвалилось все, что чешется! Неужель от чело­вечьего ничего не осталось? Скоты треклятые! Чтоб ваших жен такие же гады тискали. Чтоб вам век свободы не видать! - ора­ла Дашка, захлебываясь слезами.

—  Захлопнись, дура, что хайло раззявила? Раньше всем по­зволяла, при живом мужике. И не стыдилась. Чего теперь целку из себя гнешь? Не хочешь - вякни. Подождем, - ответил са­мый настырный, чокеровщик бригады.

—  И то верно. А то развонялась тут. Сокровище подзабор­ное, - поддержал его бульдозерист.

— Это я подзаборная? Ты меня поднимал, гнида недобитая?

Дашка вылила на голову бульдозериста ушат отборной бра­ни. Тот встал, придерживаясь за шаткий брезент. Схва­тил бабу за плечи и вышвырнул из машины на дорогу. В снег. Та и опомниться не успела. Машина ушла, даже не при­тормозила. Никто не остановил, не пожалел бабу.

Дашка встала, потирая ушибленный бок.

Отпустив вслед уехавшим пригоршню брани, баба села в пушистый сугроб передохнуть, обдумать, как ей теперь посту­пить.

Идти вслед за машиной на деляну не было смысла. Далеко. Километров двадцать. По такому морозу лишь к потемкам при­дет. Зачем? Чтобы осмеянной сесть в машину и вернуться в Трудовое? Стоит ли? Но что предпринять? Ведь в бригаде ей сегодня поставят прогул. За него участковый стружку снимет. А разве она виновата?

Вернуться в село? Но что из того получится? Попадется на глаза начальству. Тоже добра не жди. А что, если ей обратиться к бугру условников? Он все споры решает сам. И его все боят­ся, слушаются. И Тихон его уважал. Может, он сумеет помочь?

Дашка встала. Что-то тихо стукнуло по голове. Гроздь мерз­лой рябины, соскользнув с платка, упала на плечо.

Баба глянула вверх на дерево.

Одинокая голая рябина крепко держала в ветках гроздья рубиновых ягод. В них - семена. Ее дети, ее потомство и про­должение. Их она не выпустила даже в пургу, не разжала, не выронила на лютом морозе. Все целехоньки. До весны их будет лелеять. Чтоб в оттаявшее тепло земли положить. Чтоб ни одно семя не пропало, не сгнило.

Хорошая, заботливая мать. Вот только-то и угостила Даш­ку, пожалела по-своему, по-бабьи. Утешила.

Говорят, что рябина от переживаний за семена, что созре­вают лишь к морозам - позже, чем у других, багровеет ли­ствой. Броде бабы, родившей позднего ребенка. А успеет ли вырастить, поставить на ноги? У баб от страха голова белеет. А у рябины седина свой цвет имеет. Потому как не головой, серд­цем болеет за всякую ягоду. В каждой - ее радость и моло­дость.

—  И ты одинешенька осталась под старость? Не к кому го­лову приклонить. Не с кем заботой, сомнениями поделиться. Никто не согреет. И тебе, бедолаге, надо быть сильной, чтоб выстоять. А ведь нам, бабам, зачем сильными быть? Кто приду­мал для нас это наказание? К чему сила? Разве бабам она нуж­на? Ведь и так век наш короток. Лишь одну весну цветем, а дальше - до стари маемся. И все терпим. Стужи, горе, одино­чество. Разве мало? Да еще детей надо вырастить. У меня их нет. А и то неохота сдыхать собакой опозоренной. Потому как просмотрела я свою весну. Прозевала. И не увидела, как цвет мой сединой стал. Уж лучше б убили. Но меня, одну... Тогда и жалеть было бы не о чем. А теперь всякая грязь надо мной изгаляется. Тебе то неведомо. И слава Богу, что нет в тебе человечьего понимания, что не в нашей своре живешь. Иначе не ягоды, сердце измочалили б... А все потому, что труд­но, милая, нам, бабам, сильными средь скотов быть. Да, впро­чем, тебе это и без меня известно. А за угощение спасибо, - положила Дашка в рот мерзлую ягоду, так похожую на каплю крови. И, ссутулившись, поплелась по дороге к селу.

Вскоре ее нагнал лесовоз. Шофер, узнав бабу, остановил машину, посигналил Дашке, не услышавшей мотора. И вскоре ссадил ее у барака, где жил бугор.

Василий, по кличке Тесть, не работал ни одного дня в сво­ей жизни. Он был фартовым. И никогда не нарушал воровского закона.

Здесь, в Трудовом, он был негласным хозяином всех услов­ников. Они слушались его слепо. Больше начальства. Боялись пуще смерти. Его слово было законом для всех.

О приходе Дашки Тестю доложил худой старый сявка. И угодливо распахнул перед бабой дверь барака, сказав, изогнув­шись коромыслом:

—  Прошу, мамзель...

Дашка перехватила скользкий взгляд мужика. Ровно в се­кунду всю ее облапал. Но ни словом, ни движением не обидел, раз сам бугор соизволил выслушать ее.

Тесть сидел у стола, когда Дашка вошла в комнату.

—  Здравствуйте, - тихо пролепетала баба, внезапно оробев и в секунду забыв, зачем пришла сюда.

—  Здравствуй, Дарья! - громыхнуло от стола. И громадный человек, закрыв собою два окна и весь свет в комнате, встал навстречу бабе.

Дашка лишь слышала о нем. Но никогда не доводилось встречаться вплотную, а тем более разговаривать.

Условники рассказывали о Тесте шепотом. О нем ходили легенды. Говорили, что Василий отбывал сроки во всех лагерях Севера. Побегов на его счету больше, чем судимостей. «О его силе, коварстве, неуемной злобе и мстительности рассказов хва­тало по всему Северу», - вспомнились слова Тихона о Тесте.

Дашка смотрела на него снизу вверх, вобрав голову в плечи.

Серые глаза Тестя смотрели на бабу изучающе.

— Чего остолбенела, проходи, присаживайся. Говори, с чем пришла.

И Дашка вспомнила. Она рассказала Тестю все. О Тихоне, о своих запоях. О том, как позволяла за угощение тискать себя. О смерти сожителя. И о сегодняшнем: как ее, словно тряпку, выкинули из машины.

Бугор слушал молча. Когда баба выплеснула свои обиды, спросил:     

—   За что сюда влипла?

Дашка и здесь все начистоту выложила, сознавшись, что давно ей жить неохота. Не похоти ради, а из страха за родите­лей изломанной оказалась судьба.

Василий достал из-под стола поллитровку.

—  Выпить хочешь? - предложил бабе.

— Нет. Я свое выпила. Теперь до смерти опохмельем болеть стану. Мужика по пьяной лавке просмотрела. Зарок себе дала ни капли в рот не брать. Перебрала свое...

—  Воля твоя. А оно и верно. Не дело тебе хмельным баловать­ся. Да еще в неволе. Держись, если сумеешь. Ну а с обидчиками твоими я сам разберусь. Только отныне поводов не давай к себе приставать. Иначе зашибут где-нибудь насмерть, как бешеную суку. Слыхал я о тебе. Не приведись схлестнулась бы с кем, живя с Тихоном... Это стало бы твоей последней песней. Вот ты пришла за защитой, а разве за своим хвостом греха не видишь?

—  Знаю, - опустила голову баба.

—  Не вводи больше в грех мужиков. Я ведь не тебя от них, а их от тебя оберегу. Чтоб никто, как Тихон, не стал с тобой жмуром. Пусть всяк на волю выйдет, чтоб не ломала ты судьбы мужичьи. И без тебя в жизни горького хватает. Баба должна судьбой одного мужика стать, а не бутылкой, из какой любой желающий глотнуть может. Усекла, о чем я ботаю?

—    Поняла! Как не усечь того, что верно. Но не такая уж я пропащая. Горлом, то верно, слаба. Но сукой не была, - оп­равдывалась баба.

—   Известно мне все. И то, как по приезде в Трудовое не стала ты блядью участкового мусора. Знаю, что приставал он к тебе, что обещал. Не замаралась. Западло сочла легавого. Пото­му тут сидишь и я с тобой трехаю. Иначе б... Даже пидер из условников в твою сторону не поссал бы. Да и дожила ль бы ты до дня нынешнего - тоже вопрос, - усмехнулся Тесть по-не­хорошему.

Уловила баба эту насмешку, и холодно стало на душе. До­мой захотелось.

Напоследок решилась узнать, проставят ли ей нынешний день на деляне прогульным?

— Не дрейфи. Все в ажуре будет, - пообещал Тесть. И спро­сил: - Ты мне о следователе расскажи, что он так долго у тебя засиделся?

Дарья поняла, что бугор знает многое. Была наслышана, как наказывает он за туфту. Помнила, что и следователь, и уча­стковый не велели ей распространяться об их визите на деляне. А про бугра не говорили. И баба рассказала все.

Тесть слушал, отвернувшись к окну, и не пропускал ни одного слова. Не выказал ничем своего отношения к

услышанному. И казалось, думал о чем-то своем, далеком от Дарьиного рассказа.

—  Значит, не сам откинулся. Выходит, помогли? - повер­нулся он к Дашке посеревшим лицом. И, нервно вытащив па­пиросу из пачки, закурил торопливо. - А ну-ка, бабочка, вы­ложи мне как на духу, была ль дверь каморы твоей в тот день подперта чем-нибудь?

—  По-моему, нет. Но точно не помню, не видела. Но вроде что-то ударило по валенку. Не больно. Потому, верно, значе­ния не придала.

—  Утром у двери ни обо что не споткнулась?

—  Нет.

—  Под окнами никто не шастал?

—  Спала я, - созналась баба.

— А когда легавый со следователем нарисовались, никто не впирался в хату пьяным?

—  Нет, - уверенно ответила баба.

—  На чердаке иль под окном не шлялись?

—    Не слыхала.

—  Исподнее на Тихоне в порядке было?

—  Не знаю. Увезли его.

—  Ладно. Я сегодня, может, наведаюсь к тебе. Не дрожи. Мне увидеть надо. Кто Тихона загробил? Свою разборку прове­ду. Коль свой - душу вытряхну, а чужой - из-под земли доста­ну. Не прибирай в хате покуда. Оставь как было. Успеешь еще с уборкой.-Дай мне поглядеть...

Дашка согласно кивнула головой и вскоре ушла.

По пути купила в магазине еду. Решила больше не ходить в столовую.

Поев, легла в постель, ожидая вечера. И незаметно уснула.

Глава 2

Проснулась Дашка от заполошного стука в дверь. Кто-то оголтело колотился в камору. Баба робко подошла к двери.

—  Кого черт принес? - спросила хрипло.

—  Отвори, Дашка! - послышалось снаружи.

Баба сдернула крючок. В комнату ввалились бульдозерист, чокеровщик и Тесть.

—  Эти обидели? - спросил бугор, указав на мужиков.

—    Они, - выдохнула Дарья.

—  Прости нас. Век больше не заденем тебя. И дру­гим не дозволим, - опустил голову бульдозерист.

—  Виноват. Пальцем не трону, - отвел от бабы глаза чокеровщик.

—  Слышишь, Дарья, прошения просят у тебя, - прогудел Тесть, оглядывая камору.

— Да Бог с ними. Простила уже. В их вине и мой грех нема­лый. Да только не умею я долго обиду держать. Потому, видно, и ка свете зажилась. Отпусти их. Пусть только прогул мне не ставят, - попросила Дашка.

—  От дня нынешнего нет тебе места в кузове средь мужи­ков. В кабине ездить станешь, как подобает бабе. Это я велел! Уразумели? - нахмурился Тесть.

— Заметано! - отозвались мужики и выдавились из каморы торопливо.

—  Садитесь, - подвинула баба табуретку бугру.

Тот отшвырнул ее ногой:

—  Благодарствую. И так сидел немало.

—  Тогда присядьте, - вспомнила Дашка и, протерев, пода­ла табуретку.

Тесть молча опустился. Табуретка застонала, заскрипела на все голоса. Василий словно не слышал, молча оглядывал жилище.

Дашка удивленно следила за его взглядом, блуждающим по предметам. Он читал что-то знакомое только ему. Его глаза то, распахнувшись, вспыхивали злыми огнями, то вдруг сужива­лись до щелок. На скулах гулял румянец.

О, если б Дашка могла читать мысли! Она многое узнала бы

о   случившемся. Но именно ей бугор ничего не хотел расска­зать.

Даже своим фартовым, ставшим условниками, не все те­перь доверить можно. Времена меняли даже воровскую незыб­лемую касту. Появились откольники. Эти стали кентоваться с фраерами, мусорами...

Тесть подошел к окну, выглянул наружу. Так и есть. Цепоч­ка следов оборвалась у окна. Вот здесь прослушивал камору мокрушник. На снегу, облепившем завалинку, оставил отмети­ны. Не чисто, не профессионально работал. Значит, опыта не имел. Что же заставило угробить Тихона?

Бугор вглядывался в жилье. Искал ответы ка вопросы. Их много. В том, что Тихона убрали, сомнений нет.

Понял, что бригадир имел давнего врага. Тот был приез­жим. Не из Трудового. Ни у кого из условников не было за­уженных в носке ботинок. Такие носили лишь на свободе. Судя по размеру обуви, по длине шага, мокрушник был мужиком рослым. За каблуками тянулся срез снега. Значит, мокрушник не молод. Ноги болят. Такие на свободе долго не ходят. Их фарт недолог.

Видно, этот душегуб пас Тихона еще с Воркуты. Где он пер­вую ходку тянул. Видать, лажанулся где-то фраер, раз через годы не пофартило ему.

Теперь мокрушник далеко от Трудового. Слинял поездом. Оттуда, из Поронайска, куда хочешь смотаешься. Слови его попробуй. Да еще отсюда... Хотя... А разве он не бугор? Надо узнать, кто с Тихоном срезался, на чем. Тогда и узнать будет проще. Ведь мокрушников всего Севера знал наперечет. Но впервой услышал о том, чтобы вот так решили прикончить. Не по-мужичьи и не по-воровски. Не замарав рук. Пьяного заду­шили угаром от печки. Могли и просчитаться. Ведь вернись Дашка из столовой раньше и потрезвей, остался бы Тихон жить, но тогда... Придумали бы другое. Здесь же кто-то знал, что Дашка придет поздно и не сорвет задумку. Но если это приезжий, от­куда мог знать? Значит, пожил в Трудовом, узнал. И накрыл Тихона.

«Пожил? Но в Трудовом всякий приезжий на виду. Его дан­ные тут же фиксирует милиция. От нее, как от погибели, и на погосте не спрячешься, - подумал бугор. Приезжий мок­рушник... Но ведь в Воркуте Тихон был недолго. А потом - Сахалин. Здесь, прежде чем загробить, меня бы спросили. И знал бы... Тут же не просто пришили Тихона, меня через кен- тель кинули. Перед всей кодлой условников. Ни в хрен не по­ставили, что я тут есть, что нет меня. Эдак нынче Тихон, а завтра - любой другой... Да и самого...»

От этих мыслей Тестю и вовсе не по себе стало. В его вот­чину забрались. Без приглашения и спросу. Такое никогда не проходило бесследно.

Василий, забыв о Дашке, метался по комнате взъяренным зверем.

Снова подходил к окну, глазами впивался в следы. Баба не­слышно стала рядом. Увидела следы, рассмеялась.

—  Это следователь там ходил. Смотрел что-то. Но ничего, видать, не нашел...

—  Что ж ты раньше-то не сказала? - вздохнул Тесть. А про себя подумал: «Значит, свои Тихона загробили. Не легше. Но искать проще. Душу выколочу из того, кто утворил это, чтоб другим неповадно было без спросу мокрить. Не хватало мне тут мусоров заезжих. Иль сам не смог бы разобраться?»

Тесть сел у печки. Закурил. Нелегкие мысли бороздили мор­щинами лоб.

«Кто ж додумался убить Тихона так пакостно? Ведь никто из условников не жаловался на мужика. Сами захотели его в бригадиры. А может, из-за этой бабы... Может, на нее кто-ни­будь позарился? Ведь не зря считают, что в любой беде виновата баба. Недаром уважающие себя фартовые не берут их на дело. Считая, что от них ворам одно горе. - Глянул на Дашку бугор и невольно отвернулся. - Кому нужна? Морда опухшая, глаза красные, щеки на плечах висят, волосы - как у паршивой овцы, век гребенки не знали. Кофта лоснится от гря­зи. Юбка торчком стоит, не стирана со дня заключения. Воня­ет, как от псины дворовой. Такую увидеть на дороге - все рав­но что с черной кошкой повстречаться. Ну какой на нее поза­рится? Разве ханыга? Из-за нее мужика убивать? Скорей, наобо­рот. Ее пришили бы, чтоб с Тихона мороку снять. Не баба - срам один... Задница по табуретке расползлась, растеклась студнем. Грудь скомкана кусками перекисшего теста. Ни талии, ни бе­дер. Размокшая бочка», - сплюнул Тесть и, матюгнувшись, ушел из каморы, резко хлопнув дверью.

Дашка вздрогнула от неожиданности. Она уже приготови­лась к уговорам, уламываниям, коротким ласкам бугра. Млела. А тот, обозвав ее по-всякому, побрезговал. Баба, вначале оне­мев, кинулась в подушку с воем.

Не было у нее в Трудовом соперниц, некому было морду бить. Значит, в ней беда кроется. Сама дерьмо, раз отсидевший много лет в неволе бугор не захотел ее. Но другие-то не прочь... «А кто они?» - вспомнила Дашка. И, подойдя к зеркалу, давно потускневшему от пыли, оглядела себя, попыталась улыбнуться и спешно закрыла рот. Желтые зубы вылезли наружу. Синюш­ные губы искривились беспомощно, жалко.

—  Нет, так не годится. Хватит, - приказала себе баба.

Принесла воды, затопила печь. До ночи мыла полы, стол, стирала простыни, наволочки, полотенца, одежду. А потом и сама влезла в корыто. Волосы еле расчесала. Оттиралась мочал­кой докрасна. Тело горело от непривычного рвения. Воды и мыла не жалела. Зато как легко задышалось, когда, укутавшись в простыню, села за чистый стол попить чаю. И вдруг услыша­ла за окном испуганный вскрик. Оглянулась.

Чья-то бледная физиономия отпрянула в темноту.

Баба подошла, чтоб разглядеть, но ничего не увидела.

«Померещилось? А может, Тихон, его душа? Глянул и не узнан ни меня, ни хату. Да и немудрено... Вовсе пропащей ста­ла», - подумала баба.

Она пила чай и невольно оглядывалась на окно. Оттуда ночь смотрела черными провалами глаз. Дашка всегда боялась тем­ноты. И только сейчас до нее дошло, что она - вдова...

Жить одной, совсем одной в Трудовом, среди условни­ков, которые смотрят на нее, как на дворовую суку! Одни брезгуют ею, другие не прочь попользоваться для похоти. А для себя у нее что останется? Неужель так и сдохнет она где- нибудь под столом в столовой, воткнувшись харей в груду бутылок?

Нет! Хватит! Завязано! И с пьянкой и с мужиками! Всего за жизнь набралась, как грязи. Теперь бы отмыться успеть от все­го. Пора одуматься.

—  Господи! Помоги мне! Дай сил и крепости духа, помоги вырваться из греха! Не дай завязнуть, погибнуть в нем! Помоги в человеки, в бабы вернуться! Матерь Божия, помоги! Слаба я! Укрепи меня, Пресвятая Богородица! - рухнула баба на коле­ни, и слезы очищения полились по ее щекам.

Дашка и не заметила, как погас свет и в каморе стало со­всем темно.

Баба каялась во всех своих грехах. И ей казалось, что Гос­подь смотрит на нее отцовскими глазами, синими, как небо.

—  Прости меня! - умоляла его Дашка охрипшим голосом. Утром она встала поседевшая, осунувшаяся, будто за одну ночь десять лет прожила.

Подойдя к вахтовой машине, не полезла в кузов. В кабину открыла дверцу, села рядом с шофером молча. Тот слова не сказал.

Весь день обрубала Дашка сучья с поваленных деревьев. Устала до тошноты. Но не отдыхала. Не жаловалась. Закусив губы, шла от дерева к дереву. За нею еле успевали чокеровщи- ки. Баба даже не обедала. Ничего не взяла с собой. Забыла. Ее звали. Дашка не захотела услышать.

На жесткий снег падали слезы, как горе к горю льнули. Пада­ли капли пота. Баба не замечала. Она рубила сучья со стволов, будто снимала, сдирала с кровью грехи с собственной заскорузлой души. Чем больше их содрать, тем легче дышать станет.

Сбился платок с головы. Дашка и не почувствовала. Она шла через сугробы следом за вальщиком, продираясь через за­валы, проваливаясь в снег по пояс. Вылезала, цепляясь топо­ром за пни и коряги. Она не жаловалась. Лишь изредка, когда топор начинал валиться из рук, просила о помощи Бога.

—  Даш, Дарья, иди перекусим, - позвал вальщик, предло­жив бабе кусок хлеба и стакан чаю из термоса.

—  Нет, не хочу, - отказалась, зажмурив глаза. И снова за­плясал, зазвенел топор в ее руках.

Щепки иль искры из-под него летят, кто знает. Звенит в ушах от таежной зимней тишины. Отдыхает вальщик, молчит пила. Застыла тайга в онемении, как вдова на погосте. Холод­ная, белая, глухая.

Вальщик, улучив минуту, вырвал топор из Дашкиных рук:

—  С ума сошла совсем. Одна за троих вкалываешь. Глянь, кобели чифир жрут. А ты за них молотишь. Дурная совсем? Отдохни. Пусть они повкалывают. Охолонь малость.

И, потемнев с лица, позвал троих условников по-мужичьи грубо.        

Пока они обрубали сучья, ветки, лапы, Дашка собирала их на кучи, жгла. Не отдыхала ни минуты. Не присела, не перевела дух.

В сумерках, когда вахтовая машина пришла за бригадой, кто-то из условников открыл перед Дашкой дверь в кабину:

—  Садись. Отдохни. Совсем измаялась. Благо, завтра вы­ходной...

Что-то поняли мужики. А может, тоже устали, никто не ощу­пывал Дарью глазами, не попытался подсадить в кабину, поддер­жать и подержаться за бабий зад. Она сама легко села в кабину. И когда водитель привычно затормозил у столовой, Дашка даже не оглянулась. Будто не видела удивленных глаз водителя. И тот, проехав метров двести, остановился у Дарьиной каморки.

Баба приготовила себе ужин. Заодно и в комнате стало теп­ло. Поев, огляделась. Надо белье погладить. Сообразить зана­вески на окна. Какое-никакое, а жилье. Уход за ним нужен. Решила завтра побелить комнату. А сегодня - дух перевести, сил набраться.

В это время в бараках условников шла своя жизнь. И мужи­ки пропивали остатки от получки. Кто с кем. Одни - сбившись в компании, другие - вдвоем с подельщиками или в одиночку, чокая стакан с бутылкой, хмелели всяк по-своему.

Вон и бригада Тихона... Без бригадира некому на них цык­нуть. Все пережрались. Глаза соловые, языки заплетаются, рожи от спиртного развезло, перекосило. Не говорят - орут. О чем? Да и сами не знают.

За ними, открыв дверь, наблюдал бугор. Тесть решил дать волю. Пусть пропьются. Вытряхнут пыль из карманов. Похмелье им он всегда успеет устроить. Но из-за одного негодяя нельзя портить жизнь и отдых всем условникам. К тому же... Наблюдал за каж­дым. Он знал их, как содержимое своих карманов. А потому вся­кое изменение в поведении подмечал раньше других.

Вон двое бульдозеристов. Чумазые, как тихушники, напи­лись до визга. Фраера. Фартовые так не пьют.

А этот, сучкоруб... Смехота. Не мужик, окурок. А туда же, интеллектуалом себя называет. Знать бы, что это такое? У всех фартовых спрашивал, все без понта. Фарцовщиков, домушни­ков, скокарей, стопорил, медвежатников, мокрушников знал. А вот с интеллектуалом - не доводилось... Хотя если все они, как этот - библиотекарь бывший, то навару с них не больше, чем с сявки. А вот тот гнус развалился и поет свою извечную:

Сижу на нарах,

Как король на именинах,

И пайку серого -о       

Желаю получить...

Тесть усмехнулся: «У него еще и желания завелись. Ах, под­люка! Свой навар еще вчера пропил. За чьи шиши сегодня уж- рался? У кого увел получку? Может, у Тихона?»

А мужичонка, блаженно растянув щербатый рот, видно, не раз его мурлом парашу чистили, мурлыкал негромкую песню про Мурку, про Шмаровоза, отбивая такт пальцами по голому животу.

Бугор внимательно следил за числом пустых бутылок около условника.

А вот этот фуфло, откуда у него часы на лапе? Их еще не­давно у Тихона видел. Хотел их у него выменять. Да не успел. Из рыжухи...

Жрет водяру, падла. Оттого забыл про осторожность. А если Дашка о них вспомнит и стукнет легавым? Что тогда? Нагрянут сюда со шмоном. Всех подряд начнут трясти. И виновных, и не виноватых. Лишат подсоса - посылок с воли. Подозрительных в зону кинут обратно. Раз следователь взялся, если и не найдут мокрушника, его нарисуют, чтоб прокола не было. «Ну а коль получку не нашли, трясти станут фартовых. Кого же еще?» - подумал Тесть, сдавливая кулаки до боли.

Фартовые... Кто-то из них поплатится за дерьмо шпаны и щипачей. Разве докажешь легавым, что не крадут законники там, где живут. Не гробят тех, с кем тянули ходки. И уж если воруют, то не сотни. О такое рук не пачкают. Такие деньги считают пылью. Да и не мокрят воры. Это не их ремесло. Но о том знают лишь фартовые. А мусорам всего не объяснишь. Да и западло законнику ботать с ними. Оправдываться перед лега­вым не станет никто. И пойдет кто-то в ходку не за свою вину. «Значит, проглядел паскуду. Распустил. Значит, хреновый бу­гор, если фартовый невинно пострадает», - размышлял Васи­лий. И, оглядев пьяную кодду условников, копошащихся по бараку тараканами, налился бешенством. Потеряв терпение, гаркнул так, что пьяные проснулись, трезветь начали.

—   Кончай кайфовать! Собирай разборку! Всех подлюк на сход! До единого. Кто сам не нарисуется, приноси жмуром! Всем паскудам через два часа быть тверезыми! Чтоб никто не слинял! Поняли? - крикнул бугор сявкам и шестеркам. Те, икая со страха, побежали по баракам собирать условников на сходку.

—  Разборка будет! Бугор велел быть всем. Иначе из шкуры грозился вывернуть всякого, - предупреждали сявки фраеров и фартовых, тормошили, будили спящих, вытаскивали из сто­ловой, из-за столов, с коек, из-под лавок, предупредив всех и каждого.

Условники знали: ослушаться Тестя - рискнуть мно­гим. Фартовые так «утрамбуют», жизни не обрадуешься,до конца срока на колесах[1] просидишь. Сам не пойдешь, при­волокут.

И хотя не знали, чем вызвана разборка, спрашивать не ре­шались. Да и кто им скажет? Разве оплеуху получишь в ответ, от которой зубы враз из задницы торчать станут.

Да и сявкам кто такое скажет? Они свое выполняли. Ос­тальное их не касается.

И, скребанув в затылке шершаво, допивали из бутылок ос­татки наспех. Совали головы в снег. И, едва в глазах светлело, шли в барак Тестя гурьбой и поодиночке.

Тесть ходил по комнате тяжело. На душе кошки скребли. Чуял: время терять нельзя. Надо опередить следствие и найти мокрушника.

В бараке уже не продохнуть. Условников - как мурашей набилось. Не то что сесть - встать негде. Но разборка тем чест­нее, чем больше народа в ней.

—  Начинай, бугор! - крикнул кто-то, теряя терпение.

—  Пусть все прихиляют, - отозвался старый сявка и терпе­ливо смотрел на дверь, ведя счет каждому входящему.

—  Чего из-под меня надо? - орал, выкручиваясь воротом из рук фартового, плюгавенький сучкоруб, не успевший про­трезветь к началу разборки. Его вытащили из-под скамьи в сто­ловой, где он тихо спал, не мешая никому. Его гнали шваброй. И, не дав толком проснуться, пинком вбили в барак.

—    Проснись, фраер! Бугор на разборку всех звал. И тебе, козлу, честь оказали, - напирал на него фартовый.

Уселись на койках законники. Оглядывали фраеров. Никто не знал причины схода. Так неожиданно и срочно его никогда не собирали.

— Кого еще ждем? - оглядел собравшихся условников Тесть. И сявка, вобрав голову в плечи, проскрипел:

—  Трех лидеров с пилорамы. Их уже ведут...

Когда трое мужиков в сопровождении шестерок вошли в барак, Тесть встал и, оглядев толпищу условников, заговорил зычно:

—  Фартовые, фраера и всякая мелкая шпана вместе с сявка- ми и лидерами! Собрал я вас всех по срочному делу. Иначе крышка будет многим. Легавые возьмут на гоп-стоп многих.из нас. А потому сорвал вам кайф!

—  Да не тяни резину, бугор! Ботай, где сорвалось, кто на­крылся? - орали из углов фартовые.

—  Все вы знаете, что днями помер Тихон. Так вот, не сам он, не своей смертью, угробили фраера! И до того дорылись мусора! Пришли, а на хазе не нашмонали башли, какие ему вполучку дали. А самого, упоив до усрачки, угаром от печи до­конали. Теперь всем вам ясно, кого за жопу возьмут. Фартовых! Вы слышите, кенты?! Это - как два пальца обоссать: нас оклепают. Кого же еще? Мусора станут хватать всех, у кого много ходок, больше сроку. Иного не ждите! Так вот, я хочу, чтобы вы сами нашли мокрушника. Как это провернуть - учить мне вас не надо. Пусть он, козел, не думает, что в чужой хазе можно не спросившись хезать. - Тесть оглядел притихших условников и продолжил: - Времени у вас в обрез. А потому пусть всякий усечет - не залупаться! Будет шмон. На него кентам даю добро. Всякого, кто начнет выступать иль, не приведисъ, фискалить начальству вздумает, на разборку барака кидайте. Фискалов и линяющих от шмона - к обиженникам. И петушите хором.

—  Ни хрена себе! - послышалось чье-то удивление.

—   Трехаю всем! Если фартовые, воспользовавшись шмо­ном, соблазнятся на чье-то личное, трамбуйте на месте.

- Загнул бугор! - послышались голоса воров.

—  Еще раз упреждаю: кто решит слинять, тому хана! Никто не смоется. Мокрушник должен быть найден в три дня. Это мое последнее слово всем вам, кто хочет выйти на волю.

—  А если он захочет слинять? Что тогда? - спросил моло­дой ростовский вор.

— А что бы ты с ним сделал, зная, что убегает твоя свобода? Спросил его одноглазый одесский медвежатник. И добавил: - Здесь у нас один закон: закон - тайга, медведь - хозяин. Словим падлу и на свою разборку... После какой дотумкаем, как от себя лега­шей отвести, - хрипел фартовый.

—  Захлопнитесь, кенты, покуда. Я еще ботаю! - оборвал их Тесть и продолжил: - Всей мелкоте; работягам и шпане: пусть дойдет до калганов, что легавые в таких делах заморозят пере­дачки, письма и свиданки. Не сегодня-завтра это устроят. От­тянут до окончания дела ваши освобождения. А это - месяцы. Потому не только фартовым, но всем по кайфу скорее найти мокрушника. Один он был иль двое, до всего докопаться. Всех на чистую воду вывести, - наблюдал за условниками Тесть.

Все согласно кивали головами, одобрительно поддержива­ли бугра.

Тесть впился взглядом в сучкоруба, еще недавно пьяного вдрызг. Тот икал, обдавая зловонием мужиков. И кажется, не понимал, при чем здесь он.

Бугор, указав на него пальцем, гаркнул:

—  Эта гнида только за сегодня две получки проссал! А на чьи жрал вчера и раньше?

Фартовые вмиг поняли. Скрутили мужика, не дав опомниться.              

—   В рамса выиграл! Ни у кого не спер! - орал сучкоруб, уже подвешенный за ноги.

— А вот тот, падла, часы Тихона нацепил! - указал Василий на чокеровщика бригады. И добавил: - Я их хотел выменять у Тихона иль за башли взять. Но не ценой калгана бригадира! - громыхал бугор.

Чокеровщик вмиг оказался в тисках рук условников.

Схваченный за горло, за грудки, под микитки, он испугался насмерть.

—  Тихон мне подарил их. Сам, - выдавил, обратившись к Тестю. Тот махнул рукой.

Фартовые отпустили горло.

—  Ботай, за что, когда, при ком? Но если темнуху начнешь пороть, глаз на жопу натяну, - предупредил свирепо бугор.

Пока компания фартовых купала головой в парашу сучко­руба, который никак не мог вспомнить, с кем резался в рамса, другие фартовые выбивали из чокеровщика признание:

—   Он валил ель. Толстую. И угол не рассчитал. Зашибить могла насмерть. Я вовремя топор воткнул. Она и упала, как надо. Не задела Тихона.

—  Ты нас за кого принял? За фраеров? Тихон - дурак? Не знал, как валить? Он годы в бригадирах. Чё темнишь, падла? Он таких, как ты, через кентель в своем деле! - влип кости­стый кулак в подбородок.

Кровь хлынула на рубаху. Из разбитой челюсти торчали вы­битые зубы.

—  За что замокрил? - трясли фартовые.

—  Не убивал я его. Сам дал.

—  Кто видел это?

—   Его баба. Она рядом была. Но я ее обидел. Теперь не захочет вспомнить, - стонал чокеровщик.

—  Знаешь, что бабе на разборку ходу нет! Подолом прикры­ваешься? - влип кулак в ухо. Чокеровщик не удержался, упал под ноги условникам.

—   Эй, Вырви Глаз, полегше с ним! Не вышиби душу из шкуры. Нам мокрушник живым нужен! - крикнули мужики.

—  Коль Дашка видела, пусть скажет! А если нет, явно его рук дело! - предложили фартовые.

—  Крикнуть бабу, бугор?

Дело принимало необычный для всех поворот.

— Бабу на разборку? Кенты, да это ж что легавого в «малину»!

—  Она не легавая! Из ссыльных!

—  За блядство!

—    Мы про блядство иль про дело? Дашка не заложит. В ее

интересе знать, кто угробил Тихона. Нехай придет,  кивнул бугор. И старый сявка резвой прытью загуляв­

шего жеребца с гиком помчался по улице, похлопывая сеоя по худым ляжкам, коченеющим на холоде.

Дашка, поужинав, мыла тарелки, когда сявка заколотился в дверь. Баба открыла и, удивленно уставившись на тощего дро­жащего мужичонку, спросила"

—  Тебе чего?

—  Бугор на сход кличет, мамзель. За вами персонально при­слали.

—  Что надо от меня, бабы?

—  Скажут иль спросят. Там узнаешь, - осклабился сявка, открыв гнилую пасть.

Дашка удивленно пожала плечами и ответила не спеша:

— Ладно. Приду. Вали отсюда, - и, вытолкав сявку за дверь, стала собираться.

Черная юбка и серая строгая кофта матери, пахнущие све­жестью, облегли тело по-необычному уютно. Дарья причеса­лась. Накинула на плечи пуховый платок, последний подарок Тихона, влезла в валенки. Пошла к бараку, не замечая холода.

Когда баба открыла дверь, мужики онемело умолкли.

Отмытая, причесанная, без ватных штанов и телогрейки, перед ними стояла женщина...

Даже Тесть не нашелся сразу. Остолбенело смотрел на Да­рью. Она иль нет? И не мог понять причину перемены в ней.

—  Звали меня? Иль ошибка вышла? - спросила баба спо­койно, не улыбаясь, не кокетничая, как раньше.

—  Пригласили, - отступили условники, давая дорогу.

Кто-то щипнул за зад. Дарья остановилась. В глазах -

вспышка молнии. Вмиг увидела виновного. Коротко взмахнула кулаком. Всадила в зубы, не глядя. Бросила через плечо пре­зрительное:

—  Туда же, кобель вонючий, в мужики лезет, говно!

Барак надорвался хохотом.

—  Иди сюда, Дарья! - позвал бугор, и условники вмиг за­тихли. - Скажи нам, где золотые часы Тихона? - спросил бу­гор, не желая ничего объяснять бабе.

—  Часы? Отдал он их. За неделю до смерти. Чокеровщику нашей бригады.

—  Сам отдал иль тот потребовал? - не успокоился Тесть.

—  Тихон сам умел потребовать. Иначе не был бы бригади­ром. В благодарность отдал, вместе со спасибо.

—  Ты это точно помнишь? - спросил Вырви Глаз.

—   На работе не пила. Любой скажет. А потому память не теряла. Что еще надо? - повернулась к Тестю.

—  Зарплату Тихона не нашла, часом?

—  Нет. Видно, он на счет положил. Хотя кто знает...

—  Если найдешь, скажи.

—   Искать негде. Все углы на виду. В них не спрячешь ничего.

—  Ладно, извини, что потревожили. Больше к тебе ничего не имею, - едва оторвал взгляд от Дарьи Тесть.     

—  Кто же бригадиром у нас теперь будет? Можно мне прс£ то узнать? - спросила баба, краснея.

—  Это потом. Теперь дело поважнее имеется, - отвернулся бугор.

— А что, Василий, права Дашка! Нам без бригадира никак нельзя! Кто ж выработку учитывать будет? Да и участки под вырубку надо заранее наметить! - подал голос бульдозерист.

—  Кого решите, тот и будет! - отмахнулся Тесть, понимая, что отмытая Дашка увела мужиков от недавней основной забо­ты - сыскать мокрушника. Глядя на нее, мужики забыли о страхе, злобе. И перешли к обычному житейскому, неинтерес­ному для фартовых. - Завтра в тайге сами обмозгуете. Вам вкалывать. Вот и думайте, - обронил бугор.

Дашка пошла к двери, не оглядываясь, не разговаривая ни с кем.

Чокеровщика после ее слов фартовые тут же отпустили. Тот, умывшись, плюнул на сходку. И завалился в постель, покляв­шись отплатить фартовым за выбитые зубы.

В душе он благодарил Дашку, что спасла его от неминуемой расправы. Невольно признавался себе, что сам вряд ли бы так поступил. Дал бы потерзать, помучить. Сорвал бы кайф, а по­том бы - вспомнил. Уж он бы за обиду свое со шкурой снял. А Дашка не воспользовалась случаем. Она, что, лучше его? Черта с два! - не поверил мужик...

Вся ненависть и злоба фартовых вылилась на сучкоруба. Он мало того что не мог вспомнить проигравшегося, обрыгал сверху донизу троих воров, вывернувших из него все спиртное.

Поняв, что большего на сегодня из него не выжать, иначе до греха недалеко, фартовые отступились от условника, и тот забился под стол, свернулся калачиком. И уснул в темноте и сырости. Бывало и хуже в жизни. Сегодня, слава Богу, ниче­го не сломали, не выбили. А значит, можно жить. Синяки и ушибы скоро заживут. Да утра лишь поноют. Завтра о них не вспомнит.

Вот только парашу надо выкинуть из барака. Хватит фар­товым вонять, не в зоне им - помыкать работягами. Пусть до ветра, как все, ходят, - думал сучкоруб. И вдруг вспомнил: - Ну да, с кочегаром я в рамса играл! Тот, гад, два червонца за­должал еще».

И, высунувшись из-под стола, заорал от радости:

Эй, фартовые, с кочегаром я играл на интерес. Он про­дул мне!

— Чего орешь? Иль не видишь, что все спят. Озверел вовсе. Кричит, как усравшись! А ну сгинь, - долбанул его кто-то ку­лаком вслепую. Сучкоруб отлетел к столу. Ударился виском в угол. Затих.

Утром Дарья принялась белить камору. С вечера пригото­вила известь в ведрах. Погасила ее водой. А когда та остыла и превратилась в «сметану», внесла ведра в коридор до утра.

Теперь, засучив рукава и подол, заканчивала белить пото­лок. Не торопилась. Знала, к ночи все успеет. Да вдруг ей пока­залось, что на чердаке кто-то ходит. Баба затаила дыхание. При­слушалась. Так и есть. Чьи-то тяжелые шаги прошлись над са­мой головой. Задержались возле трубы. Баба с трудом удержа­лась, чтобы не крикнуть, не выдать себя.

«Кому понадобилось шарить там что-то? Хотя средь, бела дня черные дела не делаются», - решила Дарья и продолжала белить.

Печку, стены до блеска довела. Даже сама радовалась. Так понравилось ей ухоженное, словно помолодевшее жилье. От­мыв окно и полы, поставила на места стол и койку. Помыла табуретки, дверь и собралась сама влезть в корыто, как снова услышала шаги над головой. Тихие, осторожные. У Дарьи серд­це заледенело от страха.

«Кто б это мог быть? На дворе уже смеркается, а им угомо­ну нет. Сходить к бугру? Так осмеет. Скажет, стану, мол, твоих кобелей гонять. Сама с ними развязывайся. Вот и все. Сраму не оберешься. И ничего не докажешь. Ну да черт с ними! Коли кто попытается крючок сорвать, в зубы дам. А стучаться будут, не впущу», - влезла Дашка в корыто.

Пока мылась, стиралась, расчесывалась, забыла о страхах. Но едва села к столу поесть, глянула в окно и увидела прижав­шееся к стеклу лицо. Едва ложку не выронила. Лицо тут же исчезло. Баба поневоле вспомнила, что и вчера кто-то подсмат­ривал за нею.

Дарья выглянула в окно. Шел снег. Крупные снежинки ложи­лись на глубокие следы под окном. Засыпали их, сглаживали.

Баба оделась, вышла наружу. Может, у дверей коридора кто- нибудь топчется? Но вокруг - никого. Лишь ветерок с сопок налетал на Трудовое, засыпал село белым холодом.

Дашка набрала дров с поленницы, несколько охапок зало­жила за печь на случай пурги. И вдруг ей вздумалось проверить чердак. Глянуть, что искали там, над ее головой, непрошеные гости?

Шаткая лестница застонала под ногами. Но Дарья упрямо лезла вверх.

Хватит в страхе, в неизвестности жить. Пора кончать с этим. Да и хозяйка она в своем доме иль нет? Почему вздумалось кому-то без ее разрешения и ведома шарить наверху, подсмат­ривать за нею? Что надо от нее любопытным? Да и так ли безобидна эта затея: подглядывать в ее окна всякую ночь? Она не девка, но и не скотина, чтоб безропотно сносить такое.

Дашка сжала в руке свечку, спички. Потом сунула их в Kapман, полезла вверх быстрее, легче.

Вот и последняя ступень. Теперь надо взяться за ручку две­ри, ведущей на чердак, и обшарить, проверить все углы. Дашка протянула руку вверх, но не успела взяться за дверь, как та распахнулась, сильно ударив бабу по голове, в плечо, скинула вниз.

Баба упала в сугроб. Это сберегло ее от ушибов и боли. Она выскочила из снега. С губ сорвалось злое. И неудача вместо того, чтоб отбить желание залезть на чердак, зажгла ее с новой силой.

Дашка смотрела на черный провал чердака: дверь была от­крыта, и хотя в проеме никто не появился, баба была уверена, что ее сбили с лестницы. Конечно, убиться насмерть здесь она не могла. Но упади правее, покалечилась бы основательно.

«Значит, кому-то помешала в собственной каморке. Будь это обычное мужичье любопытство условников, попытались бы задрать юбку на чердаке, повалить и... Попробуй отбейся. Здесь же кто-то явно не желал быть увиденным и узнанным. Вон и дверь на чердак закрыть не решается. Чтоб не увидела. Даже не глянул, живая ли я? Может, свернула башку. Значит, есть для того причина», - думала баба, наблюдая за чердаком.

Но лезть с голыми руками нельзя. Это понятно. Надо вер­нуться домой. А за это время с чердака можно не раз спуститься.

Дашка, долго не раздумывая, поддела лестницу так, что она взвыла и, вырвав ее из снега, сорвав с гвоздей, отнесла непода­леку. Попробуй теперь уйти с чердака, радовалась баба соб­ственной сообразительности.

Она спряталась за сугроб, решив понаблюдать за чердаком. Но там никто не появлялся. Лишь усилившийся ветер начал свою игру со скрипучей дверью.

«Черт меня пяткой в лоб! Неужели это ветер по голове дверью огрел? Ну уж дудки! Почему ж до меня она была за­крытой?»

Дашке показалось, что по чердаку метнулась тень. Баба сдела­ла вид, что уходит, стала за угол, ждала. Услышала стук захлоп­нувшейся на чердаке двери. Но ни шагов, ни голоса не раздалось.

Баба оттащила лестницу подальше, вернулась в комнату.

Легла в постель. Чего только не передумала она за эту ночь.

 «Может, сходить к участковому, рассказать ему все? Пусть и кобель, но ведь обязан он порядок наводить в селе. А шаги на чердаке мне не померещились. Пусть сходит, проверит, кто там пригрелся? Может, и впрямь убийца Тихона на чердаке прячет­ся. Вот и поймает готовенького. Искать не надо. Легко ль так жить, когда над головой ходят да в окна заглядывают каждую ночь? А если там никого не окажется? Вдруг со страха? Он же в психушку засунет меня. Скажет, что горячка началась - из-за пьянки. Галлюцинации... Привидения всякие... Как он на лек­ции говорил. И попробуй докажи, что сам дурак. Он хоть и мусор, да при погонах. А я - ссыльная. Захочет выместить на мне старые обиды, а я ему и козыри подкину. Нет уж, черта с два. Против ветра плевать - в жизни не отмыться. Обойдусь я и без легавого. А вот к бугру надо сходить. Пусть людей своих Дошлет. Так иль нет - проверят. А вдруг кого найдут? Конечно, Он не обязан меня защищать, но к кому еще обратишься?» - думала Дарья, слушая, как пурга ревет за окном. Дверь на чер­даке хлопала, как черт в ладоши. Значит, нет там никого. Да и шагов не слышно. Лишь ветер стонал в трубе надрывно, словно на погосте.

Пурга к утру поднялась такая, что о работе нечего и по­мышлять.

 Дашка плотнее укуталась в одеяло. Попыталась уснуть. Но не смогла. Пурга рвалась в окно пьяным мужиком, оголтело трясла стекла. Стены каморы и те глухо стонали над напорами ветра.

Дарья встала. Окно было сплошь залеплено снегом. Ни од­ного просвета. Баба поежилась. Глянула на ходики. Пять утра. Сейчас бы уж и на работу собираться. Да какая машина сможет пройти в тайгу нынче!

Дашка сдернула крючок, чтоб выглянуть наружу. Приоткрыла дверь. Ее вмиг охватило холодом. Но баба осталась стоять на по­роге: в коридоре, заметенном снегом, увидела отчетливые следы, прошедшие к ее двери. Человек вскоре ушел. Вон обратно повер­нул. Но почему она не слышала стука в дверь? Ведь кто-то недав­но приходил к ней. Может, на работу хотели звать? Но почему так рано? «Нет, так можно и впрямь с ума спятить, - решила Дашка сегодня же сходить к бугру. - Вот только пусть немного рассветет, и тогда...» В коридоре послышались шаги. Кто-то уверенно посту­чал костяшками пальцев в дверь и сказал голосом участкового:

—  Открой, Дарья!

Едва войдя в комнату, огляделся по углам, спросил насто­роженно:

—  У тебя никого не было? Никто не приходил? А то из зоны пятеро зэков сбежали. Из Поронайской. Все строгоре­жимные. Рецидивисты. 

— Так чего они сюда попругся? Им в Трудовое не по пути. На материк будут прорываться, в большие города, где их поте­рять могут. У нас не то жить, до ветру без чужих глаз не cxd- дишь, - невесело ответила хозяйка.      

—  Прежде чем в города да на материк, зэкам документы к деньги понадобятся. А еще одежонка. Ее либо украсть, либо одолжить на время можно. Но у своих. С кем сидели, кто не выдаст, не наведет на след, - говорил гость.

— А когда ж сбежали?

— С неделю назад. Вот и думаю: запоздало мы узнали. Мо­жет, эти и убили Тихона. Уж он-то своего никому не отдал бы. В нем я, как в себе, был уверен.

И Дарья испугалась. Она рассказала участковому все. О ша­гах на чердаке, о физиономии в окне, о том, как слетела с лест­ницы.

- Потом, ночью, я ничего не слышала, но уснуть долго не могла, - призналась баба.

—  Чего ж вчера не пришла ко мне? - посетовал участко­вый. И, проверив фонарь, предупредил Дашку, что полезет на чердак, чтоб она открывала дверь только на его голос.

Баба повеселела. Теперь не страшно ей. Уж этот бугай, уча­стковый, разберется, что к чему. От него еще никому слинять не удалось. И баба стала прислушиваться, что там наверху тво­рится.

«Вот шаги. Это легавый идет. Потолок под ним трясется. Что такое? С чего матерится? Надыбал кого-то. Вот хорошо!» - подумала баба, но в ту же минуту услышала:

—  Дашка! Печь не затопи. У тебя весь дымоход забит. За­дохнешься. Погоди, я вытащу тут всякое...

А через час вернулся весь грязный, в саже.

—  Говоришь, лестницу убирала? Она на месте была. Прав­да, держалась плохо. И еще... Впредь не молчи. А на камору замок вешай, когда на работу уходишь. На твоем чердаке бег­лые жили. Только трое. Двоих с ними не было. Откололись. А может, по дороге убиты. Осторожней будь, - предупредил уча­стковый.

—  А я-то им зачем? - изумилась баба.

—  Чтоб за Тихона не вздумала взыскать, шум поднимать, как мне кажется, - хмурился он, чутко вслушиваясь в каждый звук наверху. - Спугнула ты их вчера. Ушли. Но далеко не удастся. Где-то поблизости прячутся. Выжидают. Сейчас глав­ное - не упустить, не промедлить. Головорезы. Для таких ни­чего святого нет...

—   И дымоход мне забили зачем-то, ироды, - поддакнула Дарья.

 - Уходя, это утворили. Назло. В отместку за то, что в пургу согнала с чердака, не дала пережить, переждать ее. Ну да это - мелкое хулиганство. Конечно, на чердак к тебе они не вернут­ся. Таков их закон - тайга. Где засыпались, туда не соваться вновь. Суеверные...

 - А в окно зачем глазели?

— Сголодались по бабе, - откровенно высказался участко­вый и добавил: - Средь них онанистов много. Тюрьма их, Дашка, физически рубит. Я не верю в исправление тех, кто родился с кривой душой иль загремел в тюрьму во второй раз. Это пропа­щая судьба и жизнь. С таких проку нет. Испорченное яблоко все равно сгниет.

—  Значит, и я зря живу? - вздохнула Дарья.

—  До сего времени беспутно жила. Сама знаешь. А дальше - от тебя зависит. У вас, баб, натура непредсказуемая. Умеете в грязь .упасть, но и подняться сможете. Было бы желание, - оглядел бабу участковый и только теперь заметил порядок в каморе. Ни­чего не сказал. Уйти заторопился. Искать беглецов. Предупредил Дашку: открывая двери, спрашивай, кто стучит.

Участковый вскоре исчез в пурге. А Дашка, одевшись теп­лее, пошла в барак Тестя. Решила все бугру рассказать.

Тот слушал молча, хмуро. На Дашку не смотрел. Курил. Что- то обдумывал. И бабе казалось, что он не слышит ее, заблудил­ся в собственных мыслях. Она уже хотела уйти, как Василий сказал ей грубо:

—   Кобенишься все! Зачем сразу не трехнула? Что о тебе подумают - беспокоило? Какая разница? Семнастка нарисова­лась. Вякать надо, коль что приметила! А то растрепалась лега­вому! Нашла маму родную. Без него некому фраеров найти? Он нам все дело сговняет.

— Прости меня, Василий. Я ж ссыльная. Не знала, что могу завсегда к тебе прийти. Знать теперь буду. Но не кричи. Всю жизнь на меня кричали. Хоть ты остановись.

—  Облажалась, да еще поучаешь? Мозги сушишь? - уди­вился Тесть.

— Я тебя сильным считала. А ты - как все. Мой отец гово­рил, что кричит только слабый. Голосом нехватку силы и ума перекрыть хочет. И в жизни убедилась, прав родитель, - вздох­нула Дарья.

— Во, баба! По душе режет! Ну и хитра, подлюка! - рассме­ялся бугор внезапно. И тут же, посерьезнев, спросил: - Лест­ничка теперь на месте стоит?

— Да. Я и сама ее только сейчас видела. Участковый по ней взбирался.

Тесть поморщился:

— А мурло того, кто подсматривал, запомнила?                                    

-   Нет.

-   Один и тот же фраер был? Иль разные?

-  Не знаю.

—  Ну а ростом какой? - злился Тесть.

-   Черт его знает. Темно было. Да и смылся тут же, - теряла терпение баба. И добавила: - Тощий он был. Это приметила.

—  На баланде жиру не нагуляешь, - ответил бугор, а про себя решил: значит, не фартовые... Тех не приморишь на положняке...

— И еще у него нос чудной. Посередине его вроде вовсе нет. Над губой торчит шишка. А больше ничего. Но, может, мне это показалось в стекле.

— Легавому о том трехала?

— Нет. Не спрашивал он. Знает, кто сбежал. Небось ему все приметы известны.

—  А и спросит, так молчи. Усекла?

Дашка согласно кивнула головой.

— Ну а теперь вали домой. И не трясись. Если что - хиляй ко мне. Но, думаю, нужды в том не будет.

Дарья едва вышла из барака, как бугор позвал фартовых. Рассказал услышанное.

— Далеко они не смоются. Пурга пристопорила. Где-то в Трудовом кантуются. Можно было бы чердаки и сараи про- шмонать. Но то занудно. Надо их накрыть быстро. Высовы­ваться вряд ли захотят. Но без жратвы не смогут. Накроют ма­газин иль харчовку. Вот тут бы их и попутать. На станции стре- мачей надо поставить. И около больнички пусть на шухере бу­дут. Накроем - по своему закону судить станем, - гудел Тесть.

— Липа это все, бугор! Ну зачем зэку в Трудовое переться? Калган, что ль, лишним стал? Здесь не Одесса и не Ростов. Тут мусора. Не слиняешь. Да и на что рассчитывать, если своих нет? Будь они фартовыми, сразу бы к нам прихиляли. А фраера в ходке знают, что бывает с теми, кто законы наши нарушает. И Дашка темнит. Ей везде свое мерещится. Ну, положим, смы­лись фраера! Пофартило падлам. Почему у Дашки на чердаке объявились?

- Тихона ты пришил иль они? Захлопнулся? То-то! А теперь делайте, что я велел. Хавать и они хотят. А голодное пузо в холод сильней страха допекает. Живо на стрему, куда указано! - посу­ровел Тесть. И фартовые тут же вышли из барака. Коротко пере­говорив, разошлись в разные концы села.

Тесть сидел один у окна, насупившись, обдумывая все, что слышал от Дашки, фартовых. Размышлял по-своему: «Мусорам в башку тоже может стукнуть накрыть фраеров на столовой иль магазине. На то ума иметь не надо. Но, завидев стрему из фартовых, захотят обождать, а вдруг смычка имеется,вдруг эти гнусы не случайно прихиляли сюда? Может, позвали их? Иль должок за кем имелся, вот и нарисовались выдавить его. Свой шухер поставить. Чтоб всех разом накрыть. Или, не домозговав всего, решат дождаться, пока мои кенты накроют гастролеров, чтоб своими калганами не рисковать, - закурил Тесть. - На чердаке прижились, падлы. У Дашки. А может, с согласия Тихона, может, он их знал? Но тогда зачем угробили? Он ведь и мог помочь слинять. Если вместе ходку тянули. Хотя вряд ли. Тихон был себе на уме. Вон с Дашкой два с лишним года прожил, а зарплату не давал. На свои башли тянула баба. Оттого и спилась дура, что чуяла неладное. Надежды, опоры в мужике не видела. И, понимая, что временно тот с нею, скати­лась вовсе. Коль нужна бы была, сумел бы удержать. По-мужи­чьи. Ведь удалось с бригадой. А тут с бабой не сладил. Значит, не нужна была... Черт меня дери, да что это я о Дашке тут? Идет она ко всем... - злился на себя Тесть. И мысли его снова перекинулись на сбежавших из зоны: - Лихие, падлы! В Трудо­вом уже неделю. А кроме Дашки, никто их не засек. Что ж они хавали все эти дни? Даже мои кенты их прохлопали. Ведь магазин или обжорку они не могли миновать. А может, Дашкину кладовку тряхнули? Тихон был запасливый. Надо самому сходить на чердак да глянуть. Хотя легавый все уже заследил. Сыщик недоношен­ный. Одни мороки от него», - встал Тесть, решив проверить сказанное Дашкой.

Он вошел к ней без стука, резко рванув на себя дверь. Крю­чок, коротко ойкнув, выскочил из петли.

Баба обедала; увидев Тестя, пригласила к столу. Тот усмех­нулся. Сказал коротко:

— Чердак гляну. Сам. Ты, того, не ссы. Не бегай к легавому...

Отворачиваясь от ветра и снега, преодолевая его порывы,

ступил на хлипкую перекладину. Та взвыла под его ногой. Бу­гор выругался. И, ступая тихо, осторожно, полез вверх.

Дверь чердака, словно в шутку, открылась и ударила в пле­чо. Не сбила. И тут же, от встречного порыва захлопываясь, огрела с другого бока.

—  A-а, лярва! - еле удержался Тесть на перекладине. И, схватившись за дверь, подтянулся, влез на чердак.

Пахнуло сыростью, пылью, плесенью. Бугор внимательно оглядел углы. Потом шлак под ногами, печные трубы, балки, перекладины.

«Да, легавый прав. Верно подметил, трое фраеров тут кру­тились. Один и вовсе - с плевок размерами будет. След от ног его - как детский. Шлак почти не вдавливал. И спал возле трубы, скорчившись. Тепло любил, гад. А может, простыл? Та­кого через любую форточку протиснуть можно. В нашем деле, средь фартовых, таким цены нет, малый кент подспорье. Правда, норов у них дрянь, как правило. За то их трамбуют часто. Всей «малиной». Может, этот - фартовый? - вглядывался в следы бугор. - Вот тут он спал. Ничего особого. Здесь он прослушивал камору Дашки. Вон следы пальцев на трубе. Маленьких, цепких. Когда в печке нет задвижки, каждое слово, чох и вздох на чердаке словно рядом слышны. Такое фартовые знают».

И вдруг взгляд бугра остановился на трубе. Вот и расписал­ся Сова. Знакомый кент. Только у него одного, такого низко­рослого, не было указательного пальца на левой руке. Его он еще по молодости проиграл в очко.

Тесть обрадовался. Есть одна нить. Но кто с ним? И почему Сова не пришел к нему, к Тестю. Разглядывал бугор чердак внимательно.

Двоих других Василий не узнал, хотя прочел, увидел многое.

Главарем беглецов, что его огорчило, был не фартовый, как случалось в таких делах всегда. А длинный тощий мужик, хоро­шо видевший в ночи. Обычно такие случаются среди охотников и лесников или геологов.

В полной темноте, не зажигая спичек, не только нашел Даш­кину трубу, а и выдавил два кирпича и забил тряпьем весь ды­моход. Зол был на бабу. Только ль за ее любопытство хотел наказать? У этого мужика очень сильные руки. И это при такой худобе! Вон на брусе он сидел. След от задницы, как на бумаге, хоть отпечаток рисуй, портрет со спины. Не зад - биография. Садился осторожно. И это при небольшом весе. Знать, трамбо­вали его не раз. Хребет ломали. Вставал, опираясь руками. Ла­дони широкие, жилистые, как у отменного мокрушника. А мо­жет, и был таким. Да в зоне вес потерял. На силу не надеялся. Ослаб. Но зверюга свирепый. Вон как кирпичи вырвал. С кор­нем. Со штукатуркой. Не до мелкой мести. Этот на Дашку зуб имеет. Встретит - замокрит как пить дать.

Третий - башковитый мужик. Это он Дашку с лестницы спустил. От верной погибели уберег. Отсоветовал ее мокрить, чтоб не накрыли легавые. Вот потому и следов почти не оста­вил, на плечах носил голову, а не тыкву.

Все трое были рецидивистами - это и так понятно, коль их на строгом режиме держали. Накрыть их будет нелегко. Прове­сти разборку - еще труднее. Все трое знали законы фартовых. Потому-то и избегали всяких встреч, которые не сулили им ни­чего доброго.

Надолго ли они в Трудовое пожаловали, что замышляют, когда и куда слиняют, знали только они, беглецы.

Тесть понял, что никто из троих не станет искать встречи с ним, не попросит о помощи. И даже Сова, запачкавшись здесь, знает: пощады ему не будет. Ведь приехал он в чужую коллу и похозяйничал без разрешения бугра. Что за это бывает, знал всякий, кто хоть раз имел дело с «малиной». Чужаков никто не признавал, и расправлялись с ними по своим законам.

Бугор вошел в барак, не замеченный никем. Лысый стопо­рило, поглаживая пустую бутылку под мышкой, напевал:

Гоп со смыком, это буду - я,

воровать - профессия моя...

— Заткнитесь! - рявкнул Тесть. И, оглядев койки, спросил: - Кенты меня искали?

—  Покуда нет, - послышался голос сявки.

А вскоре ввалились фартовые.

—  В тайге они. Видели, как через сугробы смывались. Мы только к магазину - они оттуда. С рюкзаками. Мы - к ним. Они - ходу! Мы - за ними. Они - в тайгу. Мы - следом. А они как сквозь землю провалились. Как лешаки. Каждый куст, сугроб и дерево перетряхнули. А фраера четко слиняли.

—   А ну, волоки сюда Никитку! Этот всю тайгу насквозь знает. И хоть не фартовый, любого изловит в лесу, - грохнул бугор.

— Да ты во двор выглянь, посмотри, что снаружи творится. Света Божьего не видно. Пурга озверела. Сами едва живые вер­нулись. Куда еще переться? И те фраера сдохнут. В тайге - не на чердаке у Дашки. Метет, ног не чуешь, - заговорили воры.

—  Выходит, фраера крепче фартовых. Им пурга по хрену, а вам, целой кодле, невмоготу? Сгиньте, слабаки! Никитку ко мне!

Вчерашний сучкоруб, которого фартовые кунали в парашу головой, утром еле оклемался. К нему уже никто не приставал с вопросами, откуда взял деньги на пропой. Вернувшийся с де­журства кочегар подтвердил, что проиграл Никитке в рамса всю зарплату и должен остался.

Фартовые успокоились, напомнив короткой зуботычиной Никите железное правило, что здесь, в Трудовом, как и в зоне, играть на деньги в карты могут лишь фартовые. Остальные фра­ера не должны и помышлять о такой блажи.

Никитка запомнил это. Да и попробуй забудь! Повторить вчерашнее добровольно кто захочет? Это все равно что возне­навидеть собственную шкуру.

Никитка никогда не был фартовым. Не знался с ворами. Хотя работал на складе. Хозяином. Считать умел. А вот хра­нить не научился. За утрату казенного имущества и влип. Все годы жалел человек, что уехал он из своей деревеньки в го­род. Там, на Брянщине, вместе с дедом лес они стерег­ли от порубок и разбоя. Там он каждую белку в личность знал. Ии медведя, ни волка не боялся. Научился разго­варивать с ними и понимать их. Там всякое дерево, цветок родными были. По ним и нынче сердце болело. Во снах тя­нулся изболелым сердцем к звонким родникам. Испить хо­лодной живой воды и очиститься, вернуться в детство, как в сказку. Но детство, как небыль, растаяло, убежало, спрята­лось в глухомани и, скорчив страшную рожу, высовывалось из чащобы и ревело голосом бугра:

—  Вставай, падла, на пахоту!

И Никитка, дрожа всем телом от негодования, вскакивал. Торопко влезал в ватные штаны, телогрейку. И шел в лес с топором. Не по своей воле. А попробуй не пойди... В звериной своре так не отделают виноватого, как человеки с тем управят­ся. Там - покусают. Ну уши порвут, хвост и бока обдерут. А потом остынут, забудут. И снова уважать начнут. Было б здоро­вье и сила. Порода у всех одна. Не то что у фуфлов. Тут лишь силой не возьмешь. Коль не фартовый, значит - говно. И тебя можно топтать ногами, даже душу потрошили. Не только уши, все, что от Бога, осмеют воры. И не только они, а и тот же участковый, которого, ох и не зря, даже сявки мусором называ­ют. Собака, не человек. Из дедовой посылки, что Никитке при­шла, мед увел. Нахально. И сказал:

—  Говно медом кормить, только добро изводить. Мне он куда нужнее...

Эх, встретил бы его Никита в лесу. У себя! Показал бы, кто из них говно. Но до этого дожить надо.

—  Эй, чумарик! Бугор зовет. Иль оглох, паскуда? Хиляй сюда, рыло свиное! Тебе ботаю, козел! - подошел к Никите фартовый.

Сучкоруб встал. Глаза яростью брызнули:

—  Какого из-под меня надо?

—  Тесть трехнет. Валяй живо! - подтолкнули в спину.

Едва оказался перед бугром, тот осклабился:

— Дело есть, окурок. Честь тебе выпала, шара отличиться, - и рассказал Никите, что от него нужно.

Сучкоруб откинул занавеску:

—   Ты нынче до ветру не выходил. Так глянь, чё на дворе творится. В такую погоду медведь срать не хочет, а ты меня в тайгу гонишь. Иди сам, пробздись, - осмелел мужичонка, оце­нив ситуацию.

—   По хорошей погоде кто б тебя просил! Сами б управи­лись. Тут твое чутье надо. Иначе сбегут. И на всех бедой лягут. Иди, зараза. Не то договоришься тут! Наловчился базлать, пас­кудник! - багровел бугор.

—   Не пойду. Я не фартовый! Не обязан и не должен вам ничего. Вчера меня за что трамбовали? А нынче просите! Сами расхлебывайте свои дела, меня они не чешут!

—  Водяры дам! - рявкнул бугор.

—  А сколько? - сразу изменил тон Никитка.

—  Если найдешь - склянку получишь.

—  Мало. По такому холоду я ею не согреюсь. Не меньше трех бутылок гони. Иначе не пойду, - упирался Никита.

—  А подавиться не ссышь, гнида? - озверел бугор и попер на сучкоруба бульдозером.

—   Остынь, кент! Хрен с ним. Не до разборок. Стемнеет скоро. Коль нашмонает - с них и сорвем навар засранцу. Коль нет - ни хрена не получит, - разгородили фартовые бугра и сучкоруба.

—  Хиляйте! - отвернулся Тесть.

Фартовые, ухватив Никитку за шиворот, заторопили его оде­ваться поживее. Вскоре все вышли из барака в воющее месиво пурги.

Участковый тем временем пил чай в выстуженной столовой. Устал он в Трудовом. Сколько раз обращался к начальству с просьбой о переводе - все бесполезно. На его место не было желающих.

А как хотелось переехать в город, пожить спокойно, схо­дить в кино после дежурства иль на рыбалку в выходной день. Здесь о выходных и вспоминать не приходится. Малые и боль­шие ЧП происходили всегда, каждый день. Да оно и понятно. Почти восемьсот условников из разных зон собраны. Да ссыль­ные. То пьяные драки с разборками у фартовых, то карточная игра на деньги, на вещи, на жизни. Убереги всех от горя, от глупости, от смерти...

Порою оказывался он в гуще разъяренных условников, ко­торые от безысходности и тоски зверели. И не уйми, не остано­ви он драку - сколько мужиков не вышли бы на волю, сколь­ких не дождались бы матери, жены, дети!

Случалось ночью вскакивать, бежать в бараки. С голыми руками. Он никогда и никому не грозил оружием и ни разу не применял его. Знал, этого ему в первую очередь не простят ус­ловники, а потом и свои. Докажи после, что применил, не на­рушив закон. Пока докажешь, сколько лет в зоне отсидишь?

Случалось, слышал не раз за спиной насмешливое: мол, наш легавый свою пушку в Поронайске за склянку спустил. Обидно становилось. Делал вид, что не слышал, не его затронули.

Но однажды, совсем недавно, пришлось ему за себя посто­ять. И не только за себя.

Едва увезли Тихона на вскрытие, решил участковый зайти к Дашке, предупредить, чтоб до прихода следователя в каморе ничего не трогала. Вдруг у самого порога ее хибары на фарто­вых напоролся. Средь них бугор был. Тот и задел: мол, не успели жмура вытащить, как кобель на порог лезет.

Не стерпел. Ответил: дескать, кроме как своим шнобелем в чужом грязном белье копаться, ни на что больше не гож бугор. Мельчают фартовые. Деградируют... Сошлись яйцом к лицу. Дыхания смешались. В глазах бугра - ярость неприкрытая. Кен­ты рядом, стенкой стали. На стреме. И бугор раздухарился. Сам себя завел десятком матюгов и с полуоборота замахнулся.

Участковый знал: Тесть левша. И, нырнув под удар, пере­хватил кулак бугра, закрутил ему руку за спину. Короткой под­сечкой завалил лицом в снег. Остыть, одуматься. Руку бугра держал в напряжении, чтоб тот не дергался.

Знал, фартовые, по их же закону, лишь свидетели да для испуга. Бугру помогать не станут, не вступятся за него. Коль побежден, да еще участковым, из бугров выведут. Лишь беда минует. А может, и не выведут!.. Как сход воров решит.

Тесть молчал. Хотя от боли глаза из орбит лезли. Не хотел признавать себя побежденным. Лучше сдохнуть, чем у легавого пощады просить. Да еще при фартовых.

Участковый понял. И сказал глухо:

—  Кончай выпендриваться! Иначе в штопор скручу и башку вгоню в задницу. Хороша бородавка будет. Дыши тихо, Тесть. Я тебе не хевра, чтоб изгаляться позволять. Второй раз из шкуры вытряхну. Усек?

Тесть молча встал. Отвел воров в сторону. Те нехотя слуша­ли его. С тех пор языки не распускали.

Участковый работал в Трудовом пять лет. Прежнего услов­ники убили. Зверски. Мучительно.

Вот и теперь тот случай помнится. Всем. Каждому по- своему.

У Семена Дегтярева есть семья - в Поронайске. Сюда, в Трудовое, не решился перевозить. Самому тошно. Раз в месяц ездил домой. На пару дней. На большее не решался. И хотя скучал по семье, не рисковал доверить условников троим моло­дым милиционерам. Опыта у них маловато. Да и рисковать нельзя...

Участковый пил чай, грел руки о стеклянные бока стакана. В дежурку уходить не хотелось. В ней нет уюта. Холод одиноче­ства, серая тоска. В пургу лучше побывать в столовой, среди условников. Все новости узнаешь из первых рук. Только умей слушать, не поворачивая головы, не глядя в лицо рассказчика, который, заговорившись, забывал об участковом.

Дегтярев по голосу знал каждого условника. Характер и спо­собности всех известны ему. Умей лишь наблюдать. Эта спо­собность много раз выручала.

Сегодня фартовые подозрительно кучковались. Шептались. На обед не все пришли. Хотя получку давно пропили. Значит, что-то замышляют. Либо не до жратвы им. Но что могут? В магазине спиртного нет. На складе ни одной бу тылки не осталось. Выручку инкассаторы увезли в Поронайск А то, что наторговал продавец на куреве да на тушенке, гово рить смешно, не соблазнит даже шпану.

Значит, что-то серьезное, раз в такую непогодь про обед забыли. Уж это для воров - редкость.

Семен Дегтярев вышел из столовой последним. Сквозь пе­лену пурги вглядывался в барак фартовых, где бугор жил. Отту­да фартовые вышли гурьбой, подталкивая в спину Никитку. Впе­реди себя гнали.

«К Дашке? Нет. Мимо прошли. В тайгу. Зачем? Что надума­ли? Неужели прикончить хотят человека?» Ощупывая маши­нально кобуру, полез через сугробы участковый.

Глава 3

Пурга валила с ног. Пока условники шли селом, ветер дул в спи­ну и словно выталкивал, гнал подальше от человеческого жилья.

Никита катился впереди. Худого, внешне беспомощного ветер нес как былинку. Фартовые хватали мужичонку за тело­грейку. И, чертыхаясь, плелись за ним следом.

Когда свернули к тайге, пурга схватила мужиков за грудки. Глянула в лица, оскалясь ледяными иглами. И, радуясь добыче, взвыла от восторга. Закрутилась, заплясала, хлопая обледене­лыми ветками. Заманивала на просеки и поляны, обрушивая на головы сугробы.

У смерти много забав. Холода и снега - в избытке. Никто не попрекнет жадностью. И плясала пурга. Она не знала уста­лости. Выматываются только люди. Они слабеют на холоде. Они теряют силы и тепло. Замерзая, они легко расстаются с жизнью и становятся такими же холодными и белыми, как снег.

Пока они идут, пурга злится. Она бьет, колет лица снегом, заносит людей, сбивает с ног. Но стоит им смириться, пурга оставит их в покое. Потому что даже ей покойник не нужен, не интересен. Его путь закончен. А она - жива. И пока есть уп­рямцы, не стихает метель.

Фартовые брели по пояс в снегу. На лбу, на висках сосуль­ки повисли. Срывай не срывай - тут же новые появлялись. Пурга не скупилась. Хоронила заживо.

—  Да где ж эти пидеры? -воскликнул Вырви Глаз и крик­нул Никите: - В сугробах подлюк шмонать надо. Может, ож- мурились паскуды? Нам их бугру в любом виде доста­вить надо, иначе - самим крышка!

—   Рожу я их вам, что ли? Какая собака в такую лють выживет?

—  Фартовые! Их ни один хрен не возьмет! Отсидятся в суг­робе, а чуть пурга отпустит, вылезут на свет Божий, - сказал ростовский вор.

—  Туды их мать! - упал, споткнувшись о корягу, не уви­денную в снегу, одессит.

—  Завязывай, кенты! Ни хрена не нашмонаем, сами загнем­ся, - не выдержал медвежатник.

—  А где Глобус? Куда слинял? - оглядывался Вырви Глаз, ища лысого вора, первого советчика бугра.

— Да хрен его знает...

Через минуту из снежного месива показался Глобус.

Его дождались, подрали глотки, чтоб не отставал. И побре­ли дальше, разгребая каждый сугроб, вглядываясь в деревья, заглядывая под коряги.

Но ни одного признака жизни, ни намека на дыхание: все замерло, пережидая ненастье.

Фартовые вымотались и решили передохнуть на маленькой таежной поляне, где ветер был тише и пурга не вырывала душу из глоток.

Никита примостился под юбкой елки, где ни снег, ни ветер не доставали его.

Фартовые расположились поблизости. Недолгий перекур, как он оказался необходим! Ноги - пудовые гири, не могли без отдыха двигаться дальше.

— Ты хоть одного в мурло знаешь, кого дыбаем? - спросил Глобуса медвежатник.

—   Одного. Сову. С ним, паскудой, ходку тянули в Усть- Камчатске. Гнусная гнида. Вонючая. На подлянку гожий. Его если всерьез прижать, заложит любого.

—  А чё дышать оставили? - изумился медвежатник.

—  Шары не выпадало. А в открытую никому неохота за гов­но в ходку, прибавку к сроку получать.

—  Он хоть какой из себя, этот Сова? - спросил одессит.

—   Маломерный. Мне по пояс, ну, может, чуть больше бу­дет. Зенки навыкате, как у совы, за что и кликуха соответствен-, ная. Чифирил, гад, с пеленок. Оттого буркалы такие.

—  Я одного такого знал. За чифир кентов заложил. Распи­сали его в Сеймчане, - крутнул головой ростовчанин.

—  А ты Пескаря помнишь? - спросил Вырви Глаз у Гло­буса.

Тот залился икающим смехом и, едва остановив себя, рас­сказал фартовым:

—   Вот это был кент! Коль жив, дай Бог ему удачи в делах! Коль помер - земля пухом! Пескарь - настоя­щий ворюга! Зверь - не фартовый. Он за кентов своей шкуры не жалел. А уж сколько мусоров извел - без счету! Помотал на кулаки нервы.

—  А помнишь, как он следователя из области до усрачки довел? - встрял Вырви Глаз и продолжил: - Замели в зону фартовых. Вместе с ними - Пескаря. И решил фраер, началь­ник зоны, фартовых на пахоту, на разгрузку леса кинуть. Мы его - через кентель. Всю биографию протрехали в мурло. А он, козел, из тертых фраеров. В шизо всех определил. На хлеб и воду. Мы голодуху объявили. Через неделю нас вынесли, и на третий день - опять на пахоту. Тогда Пескарь вздумал про­учить падлу. И собственных яиц не пожалел. Мошонку свою к нарам гвоздями приколотил. Охрана пришла за нами, а Пес­карь ни с места. Даже на парашу сам не мог дохилять. Его сяв- ки смотрели. Как страдальца за общие интересы.

—  Так он намертво, в натуру вбил, до шляпок? - разинул рот одессит.

—  Не в натуру, в мошонку, ботаю. А когда охрана привела начальника зоны, тот быковать стал: «Врача сюда! Пусть выта­щит! Этот негодяй в знак протеста над собою это утворил! Вон уж и яйца его по арбузу! Заражение себе сделал! Чтоб оставши­еся имели шанс наляскать на меня! Но я и не таких видывал!» Короче, сделал ему врач надрезы. Зашил, продезинфицировал все на свете. А начальник зоны опять со своей пахотой. Пес­карь перо проглотил. Тоже в знак протеста. А оно, как назло, из брюха ручкой торчало. Неделю его на одном пургене держали. Весь барак обхезал. Но на пахоту не вышел. Решили ему срок добавить. За членовредительство с целью уклонения от работы. А он себе пасть зашил. И на все брехи начальника зоны - молчок. Тот вначале не понял, а может, удивился, что мата в ответ не слышит. Подошел, глянул в харю Пескарю и чуть не свихнулся. У того борода из кровищи. И все хайло крест-накрест прошито суровыми нитками. Начальник его - в больничку. А Пескарь - ни в какую. Лег на нары, будто сдыхать собрался. Как нарочно, проверка нагрянула. По условиям содержания. В ней прокуро­ры... Увидели Пескаря прошитого - волосы на дыбки... Один сразу не сообразил и спрашивает: «Зачем вы это сделали? Сами иль вас зашили, насильно?» Пескарь ему жестами объяснил чище, чем иной брехалкой сумеет. Прокурор тот - к начальни­ку зоны. О чем они там ботали - не знаю, но нас на другой день в воровскую зону отправили. Всех до единого. Нам того и надо было.

—  Все бы ладно, кенты, да вот-вот темнеть начнет. Давай смываться на ходу. Не то копыта сами откинем, - пред­ложил одессит. 

-     Погоди сраку гастролерам показывать. Давай вот тут, в затишье, в деревьях прошарим. Может, вытряхнем кого? - пред­ложил Глобус.

Фартовые, вмиг оценив, что пурга тут слабее, согласились. Начали обшаривать кусты, валежины, разгребали наметы под елями.

...Семен Дегтярев шел по следам фартовых от самого Тру­дового. Где бегом, в полный рост, где ползком по сугробам, лишь бы остаться незамеченным.

Один раз едва не воткнулся головой в спину приотставшего Глобуса и тут же упал в сугроб, кляня собственную поспешность. Он понимал, что не сумеет помешать фартовым, если те задумали убийство Никиты. Знал, что в этом случае и его уложат воры ря­дом с Никиткой. Забросают снегом. И попробуй кто-нибудь най­ди. Ведь и предупредить своих не успел. Поторопился.

«Эти тоже не промедлят. Им свидетель не нужен. Особо из мусоров, как они меня зовут. Вот только одного не пойму: за что убить решили Никитку-то? Спокойный мужик. Может, в карты проиграл свою душу? Этот на чужую жизнь играть не стал бы. Хоть и пропойца, сердце имеет человечье...»

И вспомнилось, как забрал он у Никиты из посылки банку меда.

Злые слова сказал ему тогда Дегтярев. А потом, много време­ни спустя, приехал на участок проверить, как условники работа­ют, и на Никиту наткнулся. Тот, скорчившись, сидел под бояр­кой. Грибами отравился. Забрал с собой в машину. Вернувшись в Трудовое, сразу в больничку условника определил. Помог желу­док ему промыть. А навестив на другой день, забыл у того возле койки бутылку водки. Знал - не положено. Ничего другого не примет. А водку... Хотя, может, подумал, что прежний, выписав­шийся больной забыл на радостях. А может, понял, но виду не подал.

Участковый с сугроба заметил, что условники остановились на поляне.

«Наверное, тут расправу учинят. Место глухое, скрытое от глаз. Где же еще, как не здесь? Надо остановить их, помешать. Попро­бовать стоит припугнуть всех. Обойду я их с подветренной и вый­ду навстречу», - решил Дегтярев и незаметно прокрался так близ­ко, что слышал даже отдельные слова, смех мужиков.

Нет, опасностью тут не пахло. Никого не думали убивать воры. Но зачем им, фартовым, понадобилось брать с собой Ни­китку? Может, ваньку они валяют? А сами черное задумали? - выглядывал Семен из-за валежника.

Но условники отдыхали безмятежно. Будто на деляне у костра. Обычные темы, спокойный разговор. Но зачем они здесь?

Руки, ноги участкового немели от холода. Он сел спиной к кусту. Так теплее. Решил ждать, не зря же столько мучился...

Постепенно руки перестали ныть. Отпустила боль в ногах. Тихое блаженство убаюкивало белой песней пурги. Она была так похожа на давнюю и дальнюю. Вот только слова забыл. А мелодию помнил всегда. Это колыбельная? Но нет, не помнил Дегтярев матери. Подкидышем стал. Так говорили все. А таким песни не поют...

Белая завеса металась перед глазами. Что это - саван? Но какая красивая девушка закрывала этой завесой лицо! Чего сты­дится? Ведь хороша! «Не надо убегать! Танцуй еще... Ты так похожа на ту, первую. О ней давно не вспоминал. Она отвергла мою любовь. Теперь, наверное, тоже состарилась. Молодой ос­талась лишь память, любовь и смерть».

Глаза слиплись. Танцевала девушка. Белым платком махала.

Откуда она взялась здесь, что делает в глухом лесу? О чем поет без слов? У смерти слов не бывает. В холод и пургу она отнимает души легко и красиво. Во сне. Подарив каждому свое видение. Чтоб не жалел о недожитом. Пусть все остается в про­шлом. А его вспоминать не стоит. Потому что все равно ничего в нем не изменишь, если и захотел бы. Да и все в этой жизни с каждым дыханием тут же становится прошлым. Многим это в голову приходит. Вот только сказать о том не успевают. Опере­жает смерть...

—  Надыбал! Мужики! Гоните три склянки! - закричал Ни­китка, суча ногами на пеньке и выковыривая из снега руку, потом и голову человека.

Фартовые со всех ног, как гончие, на зов примчались: глаза горят, кулаки сжимаются.

—  Попались, козлы! - вопил Глобус, вытряхивая из снега мужика.

—  Да окочурился! Накрылся фраер! Шмонай рядом. Другие далеко не смылись.

—  Эй, кенты! Да это же наш легавый! Главный мусор, под­люга! Чтоб ему в уши волк насрал! - заметил Вырви Глаз и вытер ладони о сугроб.

—  Чего он сюда прихилял?

—  А хрен его знает. Живой покуда. Еле бздит.

—  Так что ж теперь? Не тащить же его в Трудовое! Да еще нам! Смеху будет на все «малины», - сказал Глобус и предло­жил: - Оставьте его тут. Мы легавого не мокрили. А коль сам тут накрыться решил, то его дело.

—  Нет, фартовые. Я - лесовик. Не могу его бросить здесь. Хоть и легавого. Перед Богом мы все едины. Греха бо­юсь, - дрогнул Никитка.  

—  Кинь его, фраер, а то самого так отделаю, мало не будет, - надвинулся Вырви Глаз.

—  Я вам помогал, хоть и не фартовый. Почему этого брошу? Дотяну до Трудового, склянку с него сдеру. Бугор мне него ни хрена не даст. А я что, дарма сюда приперся? - оттирал Никита участкового, тормошил его, бил по щекам, возвращая сознание.

—  Оттызди его за всех нас, покуда он слабак. Сверни мурло на жопу, чтоб нам век его хари не видать, - рассмеялся Глобус. А увидев, что Дегтярев открыл глаза и начинает оживать, бро­сил через плечо, уходя: - Легавая собака и через тыщу лет ожи­вет, стоит услышать ей родную феню.

Фартовые, отвернувшись от ветра, уходили из тайги. Рядом с участковым остался только Никита.

Семен Дегтярев не сразу понял, откуда взялся Никита, куда делась девушка, где он находится и что с ним.

Постепенно память вернулась к нему. Участковый вспом­нил все. Понял, что произошло. И трудно, скрипя каждым су­ставом, встал, опираясь на плечи Никиты.

Первые шаги по снежным завалам давались с адской бо­лью. Участковый падал лицом в снег. Тяжело вставал. И снова, разгребая руками ветер, брел, не видя перед собой дороги, зах­лебываясь, давясь пургой.

Никита, страхуя, шел рядом. И молил Бога, чтоб ни одна жи­вая душа не увидела, что он, фуфловник, выводит из пурги мили­ционера, заставляет того выжить. «Ведь за такое не просто трам­бовать, сучью мушку на мурло поставят. Из барака выгонят. За- падло будет сесть со мной в столовой за один стол. Даже сявки станут надо мной смеяться. А все этот легавый. Какого черта его в тайгу занесло? Иль в дежурке места мало? По хорошей погоде из Трудового носа не высовывает, а тут - в метель...»

—  Быстрее двигайся. Скоро совсем темно будет. Заблудим­ся. И тогда хана обоим. Выручать некому. Сдохнем оба. Так что шевелись! - Никита торопил Дегтярева, кляня подлый случай.

Когда они выбрались из тайги, совсем стемнело.

Небо легло на плечи тяжелой сырой телогрейкой зэка. Ноги ослабли и еле несли усталых людей.

—  Передохнем, - предложил участковый.

—   В Трудовом. Здесь нельзя. Ты уж наотдыхался в тайге. Чуть не сдох. Пошли, говорю. В селе - как хочешь. Хоть средь улицы ложись. А тут - не дам.

—  Сил нет, - падал Дегтярев.

—  Какого хрена слабаки в тайгу ходят? - рассвирепел Ни­кита.

—  Думал, тебя выручать придется. Показалось, фартовые задумали пришить...

—  Тайга дремучая! Да фартовые не мокрят. Такого, как я, они поручили бы шпане. Эти и средь села ожмурят. Никто не выручит. Об фраеров фартовые не мараются. Пошли, спасатель, в зад тебе сосульку!

Перед селом они остановились.

—  Ты уж тут сам вперед хиляй. Без меня. Так надо. Я - после. Ноги в холодной воде подержи. Обморозил катушки. И никому не трехай, если мне зла не желаешь, что я тебя из тайги выволок. Выручить не успеешь. Иди. Не тяни резину...

Выждав с час, вернулся в барак незаметно. Условники спа­ли. А утром проснулся с мушкой на щеке. Никто не стал слу­шать его доводы. Вместе с тряпьем, по слову бугра, выкинули Никитку из барака вон. И ушел мужик на чердак. Примостил тюфяк у печной трубы. Лег средь плесени и сыри. И впервые за все годы заключения неслышно плакал в темноту изболелым сердцем.

—  За что опаскудили, зверюги? Теперь никуда рожу не вы­ставишь. Даже домой с такой отметиной не покажешься. Уж на что лидеры мразь, а и те меня прогнали, едва на рожу глянули. Куда ж теперь деваться? Всякая тварь в морду харкнет, - лил мужик слезы в сырой тюфяк.

Его хватились на другой день. Кончилась пурга. Пора на работу. А Никитка, видать, заспал рассвет.

Нашли его сявки, прошарившие все село. Кто-то случайно увидел открытую чердачную дверь.

Никита висел в петле. Давно умер. Холодный, бледный, с вывалившимся синим языком, он словно скорчил рожу напо­следок всем фартовым, бугру, всем своим бедам, самой судьбе, так безжалостно подшутившей над ним.

Вместо записок и упреков живым осталась на щеке неболь­шая черная точка. Она стала последней каплей терпения, стра­дания, стыда, которую не заглушили, не вытравили годы за­ключения.

Когда Никиту вынесли с чердака, участковый, едва глянув на него, понял все. И в этот же день под стражу был взят бугор Трудового.

Знал Дегтярев: без Тестя тут не обошлось. Только с его ве­ления ставятся такие отметины. И эта послужила причиной са­моубийства.

Тесть знал, какое обвинение предъявят ему, знал, какой срок светит. Небольшой, по меркам воров. Бесило лишь одно: в зоне его, фартового, администрация может приравнять к мокрушни­кам, которым он сам себя никогда не считал.

Его вывели из барака днем, когда в селе нельзя было встре­тить ни одного условника, кроме сявки, бывшего на по­бегушках у бугра.           

Все остальные были на пахоте, в тайге. А потому никто не видел, как Тестя под усиленной охраной посадили в «вороною!, приезжавший в экстренных случаях, и тот, чихнув, помчался, набирая скорость, увозя бугра от близкой, но так и не увиден­ной свободы, от фартовых, кентов, от уюта, который неимовер­ными трудами создали ему условники.                                  

Наручники сдавили так, что бугор кусал губы. А тут еще участковый уселся напротив. Такое говорил, что, будь руки сво­бодны, размазал бы...

— Я тебя, мокрожопого трутня, не столько на срок, сколько на страдания постараюсь натянуть; ни сил, ни жизни не пожа­лею, чтоб узнать, как сделают из тебя пидера-пассива, козла вонючего! Такого мужика загробил, гад! Я из тебя выбью, кто муху ставил. Он у меня в дежурке не только здоровье, душу оставит. Всю твою кодлу загоню в Певек. На особый режим. Пусть их там медведям скормят. На другое не годны. Ты еще не раз Никитке позавидуешь. Я отплачу за него. Не был он сукой, не фискалил, никого не заложил. Человеком жил. И даже я уважал его. Ну а кентов твоих паскудных в Певек к пацанам кину, пусть оприходуют в обиженники. И хрен чего докажете. За подлость подлостью получите. За все!

Предательская слеза текла по щеке участкового. В темноте не видно. Вот только голос выдавал. А как хотелось схватить бугра за горло, по-мужичьи. Но сначала - всю морду разбить вдребезги. Нельзя. Тот был в наручниках. А это уже не по пра­вилам, не по закону.

—  Грозишься, мусор плешивый! Вали! Чем больше трехаешь, тем меньше сможешь. Грозят слабаки, фраера. Фартовые - дела­ют! А ты что можешь? Отвезти и все. Извозчик и сопровождаю­щий. Где кончается Трудовое, твоей власти нет. Да и там ты - дерьмо. Не в авторитете.

—  Скоро убедишься! - взял себя в руки Дегтярев, закурил.

—  Доставишь к легавым. Они - в камеру. Следствию еще доказать надо, что я заставил муху налепить. Это не просто. Вот ты и воняешь, понимая все. Был бы уверен - не пиздел бы н.ынче, а радовался, что накрыл. Да только знаешь - самого за жопу возьмут, раз на твоем участке жмур объявился. Не с меня, с тебя галифе сдернут и загнут раком. И - пинка под сраку. Выгонят из легашей. И не тебе меня пугать. Я жил лафово! Все повидал. Терять нечего. Что осталось? Ну, годом больше иль меньше, великое дело! Я доволен собой.

— Посмотрим, что вскоре скажешь. Твой кайф обломают. Те­перь тебе в бугры зарублено. Пока в фартовых был - жирел, А мокрушники - вне закона. И тебя из него выкинут, - слукавил Дегтярев.

—   У нас свой закон: закон - тайга, медведь - хозяин. Никто из фраеров легавому не кент. Помог иль выручил - вдохни. В вашей легавой кодле правил нет. Сворой на одно­го. Лишь бы подмять, сломать, унизить. За то и ваши калга­ны трещат, когда «малины» грабастают. У фартовых память длинная. И хотя сами не грабим, уложить мусора никому не западдо. Кто легавого ожмурит в зоне, того в закон фартовые берут. Даже из шнырей - сразу. Усек? Мы легавых, как гов­но, убирали из житухи.

—  Убирали, говоришь? Посмотрю, как тебя из шкуры выт­ряхнут, - замолчал Дегтярев, словно забыл о бугре.

В душе он спорил с ним до самого Поронайска. Но вслух не хотел. Себя устыдился. Собственной несдержанности.

Сдавая Тестя в руки охраны горотдела, сказал, что привез редкого гада, которого не пристрелить, разнести в куски мало. Те поняли. И, доставив Тестя в следственный изолятор, пере­дали слова участкового. Это особым чутьем допер Тесть. И едва охранник повел его к одиночной камере, он со всей силы уда­рил его головой, сам кинулся к воротам, едва успевшим за­крыться перед ним. Бугор бросился к охране. Но старый охран­ник разрядил в его ноги полную обойму.

Перебинтованного, еле державшегося на ногах Тестя но­вички-охранники по незнанию или намеренно определили не в больничку, а в камеру с дурной славой.

Здоровенный лохматый мужик подскочил к Тестю, хватил его ладонью по заду, крикнув:

—  Налетай! Свежина прибыла!

Как ни сопротивлялся Тесть, ничего не смог сделать. И глу­бокой ночью вонючий тихушник, попавший за осквернение мертвой старухи, последним натешился с Тестем и сказал при­знательно:

—  Эх, знал бы я тебя на свободе, никогда сюда не попал бы. Теплая живая жопа куда как лучше мертвой транды...

За неделю пребывания в камере обиженников Тесть не раз вспоминал участкового. Его угрозы, казавшиеся несерьезными, сбылись. И он действительно завидовал Никите. Тот умер сра­зу. Здесь даже подумать о том не давали. Им пользовались по­стоянно все кому не лень.

—  Кто ставил мушку покойному? - спрашивал его следова­тель.

Бугор молчал, и его снова уводили в ту же камеру.

Василий знал, выбора нет. Либо он должен сказать, либо... Он сдохнет в камере, как заурядный педераст - общая игрушка и утеха.

Попытка бежать из изолятора дорого обошлась буг­ру. Простреленные ноги раз в три дня перевязывал приходящий фельдшер. В камере обиженники подло били по но­гам, когда Тесть пытался сопротивляться. И вот тогда он решил взять всю вину на себя. Пожалел, что раньше до того не доду­мался. Но следователь не поверил. Усмехнулся. И снова отпра­вил обратно. Ждал.

А этим временем в Трудовом жизнь шла вприскочку.

Семен Дегтярев решил во что бы то ни стало узнать, кто из фартовых поставил муху Никите. Знал участковый, что сам бугор посчитал бы унижением для себя даже прикоснуться к фраеру. Он был «судьей», хозяином. Исполнителями стали Другие.

Не только он, а и прокуратура занялась этим поиском. Вот и стало Трудовое неспокойным, опасным селом. Две смерти - Тихона и Никиты - нависли прямой угрозой над виновными и невиновными условниками.

Шли дни, но почта, приходившая условникам, не раздава­лась на руки. Письма и посылки лежали в кабинете участково­го. Отменены были личные свидания, отодвинуты сроки рас­смотрения дел об окончательном отбытии наказания.

Помрачнели условники. Некоторые из них уже подходили к Дегтяреву с вопросами:

—  За что страдают невиновные?

—  Когда раздадите почту?

—  Наказывайте фартовых, остальные ни при чем...

Продержав в напряжении всех, решил Дегтярев снять огра­ничения с работяг. Но только с них. Что же касалось фартовых, их рабочий день увеличился, а порция мяса в рационе сократи­лась вдвое. Работяги ожили. Фартовые притихли.

Взбешенные этим воры не раз высказывали свои претензии участковому. Но тот отвечал однозначно:

—  Назовите, кто ставил муху.

—   Не знаем, начальник. Никто ничего не видел. Значит, виновных нет, - отвечали, ухмыляясь.

— Дело ваше, - зло кривил губы в ухмылке Дегтярев в лицо ворам и ждал...

Но вскоре, впотьмах, возвращаясь из столовой, услышал дыхание у плеча. Резко развернулся, сделал выпад первым. Знал по опыту: медлить в такой ситуации нельзя.

Топот убегающего, гулкий стук тела о стену дома. Участко­вый не дал убежать упавшему. Сдавил руку. Из нее выпала финка, тихо звенькнув на раскатанном льду.

Когда привел фартового в дежурку, милиционер припод­нялся. Но Дегтярев взглядом усадил его снова. И пока не наце­пили наручники, не выпустил фартового из рук.

—  Убить меня хотел, сволочь! - сказал Семен дежурившему и достал из кармана финку.

У милиционера глаза загорелись. Словно две молнии разра­зились. Не сдержался. Ударил в челюсть, сшиб с ног. И, нада­вив коленом в пах фартовому так, что все вороны улетели от крика вора, спросил леденящим душу голосом:

—  Кто сфаловал тебя?

—    Вырви Глаз! - не перенес боли фартовый.

—    Кто муху ставил?

—    Глобус! - орал вор, надрываясь.

— Зачем в тайгу с Никитой ходили? - воспользовался ситу­ацией Дегтярев.

—  Мокрушников Тихона надыбать хотели!

—  Кто с тобой сейчас был? - давил коленом в пах дежурный.

—  Глобус.

—  Что он тебе обещал?

—  Проигрался я. На легавого!

—  Падаль! - вдавил фартового в пол так, что кости затре­щали.

—  Не по закону! - орал вор. Но тут же почувствовал, что участковый сорвал с него дежурного.

Сжавшись в комок, фартовый катался от боли по полу.

— Жри землю, гад! Сейчас твоих кентов приведу! Чтоб скучно не было, - пообещал дежурный.

—  Стемнил я! Липу пер! Не знаю ничего! - заорал условник.

—  Напомнить? Иль сам? - встал перед ним дежурный.

—  Попадешься нашим в лапы, с живого шкуру снимут, - пообещал фартовый.

—  Вот как? - Дежурный заломил голову вора почти на спи­ну, надавил где-то за ушами так, что условник потерял на вре­мя сознание от боли.

— Ты полегше, Олег. А то горя не оберешься. Отпусти его, - успокаивал участковый милиционера.

Но тот словно не слышал. Плеснул условнику на голову стакан воды и ждал, когда тот придет в себя.

Едва вор сел спиной к стене, дежурный двинулся к нему:

—  Вспомнил?

За спиной Олега со звоном разлетелось окно. Дежурный от­скочил вовремя. Нож, пролетев сквозь решетку, воткнулся в сте­ну. И не отскочи Олег в долю секунды, не миновать погибели.

Наряд милиции, приехавший утром в Трудовое, увез в Поронайск троих фартовых.

Оставшиеся воры утихли, присмирели. С опаской озирались на участкового. Что теперь от него ждать? Ведь в помощь Дегтяре­ву прислали молодое пополнение милиционеров, которые, по слу­хам среди условников, прошли службу в погранвойсках.

Знали боевые приемы, владели любым оружием.                                           

Теперь даже чифирить в бараках боялись. Прекратились в Трудовом и драки. Разве только на делянках в тайге вспыхива­ли они иногда. Не из-за пустых слухов осмотрительными стали воры.

Затеяли как-то драку с мужиками, не отдавшими «положняк», - милиционеры тут как тут. В полном сборе. И нача­лось... Фартовых на лопатки разложили. Да так лихо, что рабо­тяги позавидовали этим способностям. Самим бы так-то...

Воры в кучу сбились. Но не бузили. Неспроста.

Прибывшие из Поронайского сизо на условное отбытие фар­товые порассказали, как дышат там Тесть и трое воров из Тру­дового. Не верилось. Хотели трамбовать новичков за треп. Но те письмо бывшего бугра показали. Руку Тестя фартовые узна­ли. И затаили лютую злобу на участкового, на всю милицию.

Пришлось поверить, что троих фартовых охранники ки­нули в разные камеры-одиночки, А когда те перестучаться хотели, раскидали на разные этажи к шпане, к пацанам, по­одиночке.

Пацаны оказались свирепее взрослых. Им было наплевать на воровской закон, и сами они не были ворами. Жестокие истязания ждали любого, у кого не было навара: курева, денег, выпивки или «шмали» - так назывались наркотики. Малолет­ки, влетевшие в сизо по разным статьям, держали в страхе даже бывалых, тертых мужиков.

Только через годы раздельное содержание их от взрослых было закреплено в процессуальном законе. Но и он время от времени нарушался. Держались пацаны стаями и не верили ни­кому ни в чем. Никогда. Их объединяла принадлежность к од­ному поколению и полная пустота душ.

Любили они карты. А главное - поизгаляться над проиг­равшим.

Вот так и Вырви Глаз попался. Платить было нечем. И его, по привычке, подвесили за мошонку, опустив головой под нары.

Не своим голосом орал фартовый, когда в довершение к тому о вспухшую плоть фартового гасили пацаны папиросы.

Когда под вечер взмолился и попросил отпустить, малолет­ки заставили его жрать дерьмо из параши.

Ночыо Вырви Глаз задушил троих. Не дав пикнуть. Остав­шихся четверых связал по рукам и ногам намертво простыня­ми. А потом разбудил всех. И на глазах проснувшихся опету- шил самого жестокого пацана. С наслаждением раздирал его ягодицы, из которых кровь хлестала на сапоги. Выбил ему зубы.

Связанных пацанов кормил дерьмом насильно. Когда ж один из них плюнул вору в лицо, раздавил его голову в руках, со Остальных подвесил за ноги к нарам, связал головы порт­ками и сек ремнем, который забыли убрать охранники, до са­мого утра. Знал, теперь ему не миновать вышки. В живых ре­шил оставить лишь одного, чтоб он рассказал своей своре, как связываться с фартовыми.

Кляпы во ртах промокли от крови. Шкура повисла клочья­ми, двое пацанов уже умерли, но фартовый бил их мертвых матеря, словно живых, отборно, по-черному.

Наутро, узнав о случившемся, пацаны других камер разнес­ли в клочья обоих брошенных к ним фартовых. А Вырви Глаз был отправлен на судебно-психиатрическую экспертизу, кото­рая признала его невменяемость в момент кровавой расправы и в последующий период. И вскоре увезли его в спецбольницу усиленного типа для душевнобольных.

Комиссия, проверившая условия содержания подследствен­ных, не обошла и Тестя. Его поместили в больницу при сизо, а вскоре перевели в камеру, где ждали своей участи трое пацанов - голубятник и двое домушников. Вот здесь от них он узнал, что стало с его кентами, и слег. Впервые в жизни сдали нервы. Он ждал суда над собой как избавления от страданий.

Его уже не пугали сроки, строгие и особые режимы. Он знал, в таких зонах - цвет фартовой касты. Там нет малолеток и шпаны, а значит, нет беспредела.

Тесть держался в новой камере обособленно. Ни с кем не сближался. Лишь однажды рявкнул на пацана, ухватившего его за задницу цепкими пальцами. До малолетки дошло, что утво- рили с Тестем. И, попытавшись напомнить фартовому недав­нее прошлое, он едва не схлопотал...

Трудовое бывший бугор вспоминал, как далекий и корот­кий сон, как давнюю сказку.

Жалел ли он, что так неожиданно пришлось расстаться с селом?

Вероятно, не очень. Ни зон, ни камер не боялись фартовые. Рано или поздно приходилось к ним привыкать, как к необхо­димой передышке. Там же новые кенты появлялись. А если зону держали фартовые, любому вору в ней вольготно. Дышали спо­койно. На пахоту не гонят. Хамовка всегда имеется, шныри и сявки все из-под земли добудут...

Жаль только, что не смог накрыть фраеров, сделавших на­лет на Тихона. Не смогли их изловить фартовые. Теперь уж, наверное, смылись на материк, кайфуют. И хрен им положить на Тестя и всех воров села. Свое они справили отменно.

Тесть понимал, что скинуть его с бугров фартовые Трудово­го могли много раз. Когда Тихона не стало, а гастролеры пре­небрегли им, Тестем. Когда сам бугор был избит и унижен без­наказанно. Такое особым воровским законом предусмат­ривалось. Опозорен бугор иль ослаб - выбирай, «малина», нового. Ведь бугор - это хозяин, вожак. Даже зверье в стае слабых не терпит. Слабый не прокормит, не защитит. От него лишь горе. Слабый не одолеет охотников. Тесть не одолел ни за­езжих мокрушников, ни участкового. А значит, прав «закон - тайга». Но лучше было бы самому уйти. Хотя о таких чудесах слышать никогда не доводилось.

До последнего дня и вздоха держались бугры за свою власть. И расставались с нею вместе с дыханием и жизнью. Реже - когда кончалась ходка у бугра. Тогда он сам назначал нового, самого лучшего из кентов.

Тесть был уверен даже, что фартовые Трудового давно выбра­ли нового бугра. Конечно, из воров. Иначе и быть не может. Этот сыщет гастролеров, если в авторитете. Да и как же иначе - хозяин нужен каждодневно, на месте, а не на расстоянии. А его, Тестя, в Трудовое уж не вернут.

Интересно, вспоминают ли его кенты в селе? Может, уже забыли? Ведь средь фартовых, как и в стае, кентуются, пока все сыты. А чуть лихо - хана всему...

Воры и впрямь избрали вскоре после ареста Тестя нового бугра. Не из прежних. Из пополнения. Он держал зону в Холмске, был вором в законе много лет. За плечами шесть ходок, семь побегов, двадцать лет отбыты в зонах Севера, зато четверт­ной на воле. Удачлив, значит. Держал «малины» в пяти городах материка, потом здесь, на Сахалине. Тянул сроки в Магадане, на Печоре, в Якутии и в Комсомольске. Теперь вот - здесь, по нездоровью сюда определили. Последние три года остались. Выйдет ли на волю? Да кто же может быть уверенным? Если не случится ничего особого: не размажут свои, не угрохают в трам­бовке иль на разборке. Да мало ль что может произойти. Вон ногликского бугра, тот все огни и воды прошел, пришил плю­гавый сявка. Сонного. По кайфу. Потом его замокрили, но буг­ра из жмуров тем не поднять...

Тесть лежал, отвернувшись к стене, и размышлял: «Я им там, в Трудовом, нынче не кент, не хевра. Да и кому теперь я свой? Из закона, узнай, что петушеный я, вышвырнут под зад­ницу. На воле никто в дело не возьмет и не пойдут за мной, - вздыхал Тесть, проклиная свою затею с Никитой. Понимая, не сделай, не вели он Глобусу пометить фраера, самого из бугров выкинули бы. - Эх, судьбина, мать ее в задницу ворона клева­ла. Как надоело от тюремных нар по темным хазам на воле скитаться. Считал, что жил. Но доведись выйти, опять бы в «малину» похилял. Куда ж еще фартовому? Другой тропы нет. Пусть в захудалую. Но в ней свои. Я средь них как сыр в масле. А что иначе? Идти пахать? Обзавестись бабой? Да на хрена!

Лучше самому себя грохнуть. Жить на копейки, вкалывать день и ночь. А в кармане - ни хрена? Нет, такое -

для фраеров и дураков. Они - не мужики. Ни на что не спо­собны. У них вместо крови - дерьмо в жилах. Фартовые так дышать не станут».

—  Эй, фартовый! На допрос! - услышал от двери. Тесть неохотно встал и под охраной пошел к следователю.

...В Трудовом в это время шла своя жизнь. Условники рабо­тали в тайге, валили лес. Две бригады. Все как один - воры. Три другие бригады, что из работяг, строили дома из леса, при­везенного с делян.

Смолистые срубы, как куры на насесте, строились рядком. Для кого? В домах семьи жить должны. С ребятней, со старуха­ми, с дымом из трубы. И чтоб занавески на окнах. Но условни­ки не привезут сюда своих. Дай Бог ноги, как только срок исте­чет. А вольный люд вряд ли решится на соседство с условника- ми. Кому жить надоело спокойно?

Но заказ выполнялся.

До глубокой ночи визжала пилорама, раздирая бревна на доски. Их стругали, шлифовали, сушили. Ими настилали полы, потолки, обшивали стены.

В доме по три комнаты, не считая кухни и прихожей. Да коридор. К каждому дому в спину сарай ладили. И тоже с кры­шей, полом. Для основательных хозяев.

Условники, соскучившись по такой работе, бревно к бревну подгоняли, паз в паз.

Печник, что из условников, печки-голландки в домах склады­вал. Первую - особо тщательно. Соскучились руки по привычно­му делу. Он своим мастерством дорожил. Оно ему от деда в на­следство досталось. Во всех окрестных деревнях его голландки людей грели. Охапкой дров согревали дома сельчан. В каждой избе человек желанным гостем был. Везде чарку подносили. Пер­вому.

Вот так однажды по пьянке и ляпнул анекдот про вождя. В нем - ничего особого. А на другой день «воронок» подка­тил. Четвертак получил и особый режим как политически не­надежный.

Долго не мог уразуметь Кузьма, а что такое - политика? Она в его деле не нужна. Не кормила, не одевала семью. Разве вот пятерых детей осиротила.

Кирпич к кирпичу ложился. Все рядком, как дома в его селе. Дома... Но не люди. Ведь сыскался гад засадить его, донос настрочил. «Чтоб в его доме тепла не было», - пожелать боль­шего не мог печник Кузьма. Зла не хватало.

До воли еще год. Дома ждут. Старший сын уже трактори­стом работает. Колхозная гордость. Меньших, за отца, на ноги ставит.

—  Эй, Кузьма! - услышал печник голос.                                                 

Оглянулся. Участковый вошел. С ним печник в ладах. А чего делить? У всякого своя работа. И Дегтярев никогда не оби­жал печника. Хоть тот голландку не выкладывал в его доме, то сала кусок сунет, то пачку махорки. А один раз теплую поддев­ку принес. И пока никого не было, уговорил надеть и носить на здоровье.

Приглядывался он к Кузьме иль учился печному ремеслу, но не брезговал помочь печнику замесить раствор, подать кир­пичи на высоту. Подручного не всегда Кузьме давали. Людей не хватало для него. И печник не сетовал. Не обижался.

В такие дни, когда он оставался один, к нему всегда прихо­дил участковый. Вытащит из сумки ситный хлеб, пяток пече­ных картох, кусок рыбы.

—  Ешь, мастер. Не брезгуй. Еда хозяина не имеет. Она для людей. От Бога...

Кузьма после таких слов за обе щеки уплетал. Давился сле­зами. Деревенские посадили. А участковый выжить помогает. Ну и политика! Все откосы кривые. Простому человеку в ней ни хрена не понять...

Когда Кузьма судорожно проглатывал последний кусок, Се­мен давал ему чай из термоса. А потом брались за дело.

Вот так и разговорились однажды про житье-бытье.

— Я когда на пенсию уйду, в деревню жить поеду. На домик денег накоплю. И тоже в печники подамся. Хорошее это дело. По душе оно мне, - говорил Дегтярев.

— Учись, Сема. Всякое дело - клад. Умелые руки и самого, и семью кормят. По мне, так любой мужик должен, окромя умной головы, умелые руки иметь. Тогда он - человек. Ника­ким ремеслом требовать нельзя. И до смерти работать надо, - говорил печник, втайне гордясь, что участковый у него ремеслу учится.

За зиму они привыкли друг к другу. И с печками управля­лись споро.

Никто из работяг не смеялся над Кузьмой. А сам печник побаивался втайне, что вдруг о том фартовые прознают и обой­дутся, как с Никитой.

Случай этот всем был памятен. Оттого и разделились услов­ники по баракам. Не захотели работяги с фартовыми одну кры­шу над головой иметь. И, отремонтировав, обмазав, отмыв свои бараки, выгнали, выбили из них фартовых, забрав от них всех до единого работяг.

Фартовых к себе в бараки не пускали. И налог перестали давать. Воры били за это поодиночке тех, кто громче всех про­тив них «хвоста поднял». Досталось и Кузьме. Хотя и он в долгу не остался. Участковому ничего не сказал. Но тот, завидев фингалы под глазами, продержал фартовых три дня на деляне без вывоза на ночь в Трудовое. Чтоб поостыли да приутихли малость. Причину не сказал им. Но молодые мили­ционеры, а их теперь в селе больше двух десятков было, глаз не спускали с фартовых днем и ночью.

Печник оглянулся на участкового

—  Послушай, Кузьма, надо лесника нашего выручить, печ­ку ему поставить. У тебя тут дел мало пока. В следующем доме через неделю дожить можно будет. А у Трофимыча в избе коло­тун. Тяги нет. Дымит печь. Старая уже, развалюха. Еще каторж­ники дожили. Выручи старика. Хороший человек, - просил Дегтярев.

—  Мне без разницы. Давай выложу. Лишь бы кирпич да глина были под руками, - согласился Кузьма.

— Тогда сегодня и поедешь к нему на участок. Чтоб время не терять. Сосед Трофимыча за тобой заедет. Сам-то вроде при­болел.

После обеда поехал Кузьма в тайгу.

Участок старика Трофимыча в двадцати километрах от Тру­дового. Тайга в тех местах непроходимая, заповедная. Вырубки леса там не велись. И чужая нога никогда туда не ступала.

Из-под ног кобылы вспархивали непуганые куропатки. Лисы-огневки выглядывали из-за кустов. Зайцы и белки тоже, видно, не знали охотников.

Печник не мог налюбоваться тайгой, которая не знала че­ловека и не нуждалась в нем.

Старик встретил Кузьму на пороге зимовья. Узнав, кто его прислал и зачем, обрадовался по-детски. Дверь нараспашку от­крыл.

—  Погодите, Трофимыч, кирпич с телеги принесу. Тогда и поговорим, - заторопился Кузьма. И споро носил кирпичи от дороги к зимовью.

Печь у лесника и впрямь была едва ли не ровесницей хозя­ина. Вся в трещинах, едва дышала. И дорожил ею Трофимыч из-за лежанки, ведь печь была русской. На ней, особо в пургу, бока и душу грел хозяин.

— Аты ее починить сможешь? Чтоб не коптила, холера дрях­лая? Всю избу испоганила она мне. И без нее нельзя, и с ней тошно. Как с плохой старухой, - скрипуче рассмеялся лесник.

—  У меня на такую кирпичей не хватит. Разве еще попро­сить у Дегтярева, чтоб подвезли. Из старого не смогу. Отжил он свое. Крошится.

—  Попрошу. Не откажет старику, - дрогнул голос хозяина.

Не дожидаясь сумерек, начал Кузьма разбирать старую печь.

По кирпичику. Работал быстро, аккуратно. Старые кирпичи выносил из зимовья наружу. Складывал у завалинки. К ночи успел многое.              

Пока подметал и убирал за собою мусор, старик затопил печь во дворе. Готовил ужин.

Кузьма вынес последний мусор. Спросил хозяина, где мож­но умыться. Трофимыч вначале показал на баню, а потом, буд­то спохватившись, повел к роднику в зарослях можжевельника.

—  С осени Дегтярева просил помочь мне с печкой. Все не мог. Я уж и надеяться на него перестал, - признался Трофи­мыч, подавая полотенце.

Кузьма разогнулся и почувствовал на себе чей-то присталь­ный взгляд из тайги. Кто бы это? У Трофимыча ни семьи, ни родни. Единой душой живет человек. Это печник слышал еще в Трудовом. Самые близкие соседи в пятнадцати верстах отсюда. Участки фартовых - в другой стороне, до них не меньше полу­сотни километров будет. Может, зверь? Но нет. Кузьма нутром почуял, что смотрел человек. Быть может, не один. Но кто он? Почему здесь? Чего вылупился, будто ружье к груди приставил, даже дышать тяжело стало.

—  Тут у вас живет кто-нибудь? - спросил Кузьма лесника.

Тот, поперхнувшись, руками замахал.

—  Да что ты, мил человек, кто в мою глухомань полезет по доброй воле? Места здесь заповедные. Зверь непуганый, сам небось приметил.

—   Это верно, - согласился печник. Но не мог отделаться от тяжкого ощущения и с подозрением вглядывался в темноту леса. Кого он прячет?

—  Такое приключается иногда с тем, кто ко мне впервой попадает. Участок тут дремучий, - убеждал старик Кузьму и, казалось, себя заодно. Голос дрожал непривычно для возраста.

Когда ложились спать, Трофимыч ставни закрыл. Двери - на крючок и засов.

—  От кого так закрываетесь? Иль случалось что? - изумил­ся печник.

Дед, оглядев потолок, сказал тихо, будто себе самому:

—  А на всякий случай. Не было лиха и пусть не будет...

Кузьме мерещилось: вроде по чердаку кто-то пробежал. Легко

и быстро.

«Может, зверек какой шастает? Но тяжеловат звук для та­ежного порождения. И странно, что же это за зверь, что не на четырех, а на двух лапах бегает?» Слуха печнику не занимать стать. В бараке многих работяг спас от мести фартовых. По ночам, заслышав их шаги, поднимал мужиков, предупреждая об опасности. Ни разу зря не разбудил.

Вот и теперь насторожился. А может, зря? Сказалась уста­лость. Мерещится пустое. То, что осталось далеко от- , * сюда, в Трудовом.

Утром, едва рассвет проклюнулся в окно, печник уже взял­ся за дело. К обеду полностью разобрал печь. И, проверив мес­то живой лозой, понял, что ставить новую надо чуть ближе к стене. Тогда и гореть, и греть будет лучше.

К вечеру сосед Трофимыча крикнул Кузьме, чтоб забрал кирпичи из телеги. И едва перенес, взялся раствор делать.

Старик рядом улыбался. Вот и дожил. И у него будет новая печь. Кузьма - мужик основательный. Не гляди, что условник. Руки золотые. У него всякая минута на счету. Отдыха не любит.

А печник торопился, жалея старика. И к ночи уже подвел кладку к лежанке.

У Трофимыча от умиления даже глаза слезились. Скоро тепло придет в дом. То-то радость...

Кузьма вышел из зимовья за кирпичами и, глянув в сторону баньки, приметил мелькнувшую тень. Кто-то маленький, как мальчонка, по-обезьяньи ловко прыгнул меж деревьев и не влез, влетел на чердак баньки.

Кузьма набрал кирпичей на руку. Вошел в дом. Разговор с хозяином не клеился. Старик будто почувствовал неладное, все время в окно выглядывал. Кого он хотел увидеть в кромешной тьме? Кого ждал? Кого боялся?

Ставни - на крючки, запор - на двери. Трофимыч ни разу не забыл ими воспользоваться.

«Но ведь зверь непуганый, участок уж сколько лет его. Кого пугается, кого стережется? Дн поглянуть, в избе ничего подхо­дящего для вора. Живет скудно. Что тут беречь? Вор придет - трояк из жалости на столе забудет, хозяину на пропитание. А он - на запорах сидит. Значит, не показалось мне. Прячется тут кто-то, кому не доверяет», - решил Кузьма.

Наутро взялся за работу, не поев. Выложил лежанку и повел печь под трубу. Ладная она получилась. Подобранная, как ухо­женная баба. Даже Кузьме понравилась. Хотя русскую печь давно не клал.

Обмазал ее всю и назавтра решил закончить. Оставалось вывести новый дымоход на чердаке, обложить его кирпичами, а потом - на крыше. И топи, хозяин, грей бока, сколько влезет.

И все ж в этот вечер устал человек. Потому работу закон­чил пораньше. Нет смысла в потемках на чердаке возиться. Надо отдохнуть. Там наверху работы меньше, но она труднее. Кирпичи надо поднять, раствор. И все - одному. Старик не помощник.

Кузьма оглядывал вход на чердак, маленькую хлипкую дверь, закрытую на щеколду, ветхую лестницу. Все здесь, в этом зимо­вье, разваливается от старости. Единственное новое - печь. «Пожалуй, она и дом, и хозяина переживет», - подумал печпик невесело и побрел к роднику умыться на ночь.

Утром прошел дождь. И тропинка раскисла. На ней отчет­ливо виден каждый след. Вот чьи-то большие босые ступни, раскорячась, перешагнули пенек.

«Наверное, Трофимыч по воду ходил. Но почему обрат­ных следов нет? Может, сбоку, по траве возвращался? С вед­рами воды идти тяжелее старику. Да только ни разу не видел его босиком, все в галошах да в теплых носках. А тут, ишь ты, не один был. Рядом кто-то маломерный. Ноги малень­кие. Видать, старушонку завел, греховодник. Оттого и прячет ее, чтоб не срамили за похоть. В бане держит. От чужих глаз прячет. А бабе без воды как можно? Вот и расписалась на тропе, выдала Трофимыча, - смеялся Кузьмич, радуясь соб­ственной догадливости. - Ну, теперь тебе не стыдно будет бабку в избу привести. Печка большая, лежанка просторная. Грейте бока, мухоморы», - думал печник, зачерпывая в ла­дони прозрачную, холодную воду. Она стекала каплями на рубаху, лилась сквозь пальцы. И вдруг услышал за спиной тяжелое дыхание. Оглянулся: лесник с ведрами идет.

—  Зачем вам столько воды? Недавно ж приходили! - уди­вился условник.

—  Нет. Вчера вот ты принес, и все. - Но тут же спохватился: - Да, в обед ходил. Телушке пить приносил.

Печник вдруг вспомнил низкорослую тень, сиганувшую к бане. Но промолчал. Какое ему дело до чужой судьбы?

Наутро наносил кирпичей на чердак, поднял раствор в ко­рыте и к вечеру вывел трубу на крышу, обложил кирпичом. И даже успел обмазать.

Когда спустился с лестницы, увидел, как Трофимыч кормит кур, заботливо просеивая овес.

—  Иди поешь, Кузьма! Я яичницу тебе сготовил. Потом до­делаешь, - предложил лесник.

—  Я уже закончил. Пошли опробуем. Затопим родимую. Гляну, как гореть да греть станет, - улыбался условник.

Старик схватил охапку дров, заковылял в избу.

—   Погодите. Первая проба - моя. Я должен сам ее зато­пить.

Насовал Кузьма лучины, на них поленья березовые поло­жил. Перекрестился. Попросил у Бога помощи и, чиркнув спич­кой, поджег бересту. Открыл поддувало.

Робкий чадный огонек, весело подморгнув притихшим лю­дям, взметнулся, осветив топку, лизнул лучины, поленья и по­шел гулять по бересте. Вот он за поленья ухватился рыжей ру­кой, дохнул в лица благодатным теплом. Застрекотал, затре­щал, запел на тысячи таежных голосов.

Жар волнами обдавал головы, лица людей. Кузьма закрыл топку, и в печи загудело.

—  Не дымит! А тепло какое от нее идет! Слава тебе, Госпо­ди! - Лесник встал на колени перед иконой.

Кузьма уже собирал пожитки.

—   Куда ты торопишься? Отдохни денек. А вдруг она без тебя опять коптить начнет? Тебя потом не докличешься. Пожи­ви, чай, в селе медом не мазано. Да и мне веселей. Все живая душа рядом. Послухай, уважь старика, - просил Трофимыч.

—  Бояться нечего. Не задымит. Знаете, чем печь от старухи отличается? Печь сразу норов покажет, а баба - опосля, - рассмеялся Кузьма и добавил: - Сегодня уж придется заноче­вать. Темнеет на дворе. А завтра, чуть свет, домой. Работы мно­го. До осени успеть надо.

—    Я тебя отвезу. На коне. В телеге. К обеду доедем. Зачем пёхом? Так подмог и сам пойдешь? Нет! Утром, до солнца вы­едем. Большую работу ты сделал, друг мой Кузя. Возьми-ка вот от меня, - протянул сотню рублей.

Печник рассмеялся:

—  Не возьму, дед! Что я с ними делать буду? Не за деньги ложил ее. По просьбе. Сам когда-то старым буду. Не надо. Спрячьте, вам они трудно даются. Не возьму! - наотрез отка­зался Кузьма.

—  Не обижай меня. Больше нет ничего. А то бы дал...

—  Не надо, отец. Деньги не заменят того, что дадено мне здесь. Как о кровном была обо мне забота. И харчи от пуза, и место лучшее мне было отведено. Вот это дорого, что по-чело­вечьи ко мне. Такое любых денег дороже.

—    Э-э, мил человек! Да ведь я сам из каторжников. Цар­ских. С чего ж тобой требовать буду? Коль мы одной породы.

—  И много отсидеть пришлось, отец?

—  Ой, дружочек, до хрена и больше. Семнадцать зим. Одна в одну.

—  И за что ж так много?

— За убийство. Какое по пьяному делу приключилось. Весь век грех свой отмаливаю. А Господь никак не прощает.

—  Почем знаете?

—  Как отпустится мое, так и приберет Бог меня. На покой. А покуда - маюсь, - вздыхал хозяин.

—  И кого же зашиб?

—  Ох-х, и не спрашивай! Купца прибил. Он, головушка горемычная, приехал свататься к моей Катерине. А мы с ней три весны любились. Но он почем знал? Мне б, дураку, об­сказать ему по-людски, так ни ума, ни смелости не хватило. Нажрался. От того дурь взыграла. Не стрясись того, нынче ссред внуков, как путний, жил бы. Вместо того, что пень, догниваю.

— А чё в свои места не вернулся?                                                           

—  Кому нужон? Да и срамно. В моем возрасте тогдашнем у людей - детва взрослая. Сыны женихаются. А я - как векову­ха. Все в несватанных. Тут вот к одной бабе хотел было с пред­ложением. А ее внук на крыльцо вышел, увидел меня, да как заголосил, заколотился. И кричит: «Бабуль, я боле ссаться не буду, прогони старика. Он детей крадет». Баба на меня с кочер­гой и поперла. Не состоялось сватовство. Так и остался в пере­старках нецелованных.

Хозяин полез в подпол, достал запыленную, в паутине бу­тылку.

—  Настойка вот, рябиновая. Я ею от хвори себя выхаживаю. Давай по стаканчику, душу согреем, - предложил лесник.

На столе соленые грибы, жареная рыба, картошка, сыр, сало - все свое. А хлеб, душистый и мягкий, сосед-лесник привез. Этот хлеб и через месяц не черствел. Словно вчера из печи взяли.

—  Ешь, дружок, что Бог послал, - угощал хозяин, радуясь теплу, подаренному человеком.

Когда совсем стемнело, хозяин сел у открытой топки, под­кинул несколько поленьев. Те вмиг схватились пламенем.

Старик смотрел на огонь то сурово, то улыбчиво. И тогда собравшиеся в рубцы морщины разглаживались, как сугробы в весну от тепла.

Кузьма глядел на пламя, стиснув кулаки: и слезы навора­чивались у него на глазах, и простодушная улыбка приот­крывала рот. Виделась печнику его деревенька, самая краси­вая, самая дорогая на земле. Виделись дети. Взрослыми не мог представить. Ведь вот, кажется, только вчера спустил с рук старшего сынишку. Тепло его помнил сердцем. А как смешно он картавил...

Деревня. Кружевные ставни, цветущие сады. Какими они стали после войны? Жена писала - едва дожили до Победы. Кузьму даже на фронт не взяли. Не поверили. И только? жена, одна на всем свете, верит ему. Избедовалась, намучилась, за­ждалась.

— Ты слышь, Кузьма, куда собираешься опосля Трудового? - внезапно спросил Трофимыч.

— Домой. К своим, на материк...

—  А то ко мне давай. Помру, возьмешь мой участок и живи, в потолок поплевывая. Сам себе слуга и хозяин. И никого над тобой, окромя Бога. А ему - всяк обязан животом своим. Ты мозгуй. Дельное тебе предлагаю. Вдвух мы споро обживемся, - предложил лесник.

—  Нет, отец. У меня семья имеется. Да и что печнику в тайге делать? Я к лесу неспособный. К нему сердце иметь надо. Сызмальства. Мне такое не дано. У вся­ кого свое дело в руки отпущено. Творцом. Не за свое не сто­ит браться.

Поняв, что не уговорить Кузьму, Трофимыч завздыхал. Даже ставни на окнах забыл закрыть. И выглянувший наружу печник увидел в кромешной ночи светящееся окно в дедовской баньке. Сказавшись до ветру, подошел почти вплотную.

Зачем он сюда притащился, и сам не знал. Вероятно, любо­пытство оказалось сильнее разума.

Кузьма всматривался, вслушивался, затаив дыхание, в каж­дое слово, донесшееся до него.

Он, кажется, начал понимать...

—  Кузьма! - послышалось из зимовья, печник спешно от­скочил от окна бани. Вернулся в избу.

Глава 4

Когда печник вернулся в село, условники успели поставить три новых сруба. Спешили. В готовых домах подсыхала краска. Внутрь даже глянуть было страшно. Забытый уют... Вноси скарб. И живи. Отдыхай сердцем от пережитого.

Обживать эти дома условникам не позволили. Село ждало своих первых новоселов - свободных людей. Без них жизнь здесь невыносима. Ждали пекарей, поваров, врачей и парикма­херов, нового директора леспромхоза. Ждали завклубом. Уж этого все ждут - киношки крутить станет. Про жизнь, про вой­ну, про любовь мечтали условники. И торопили сами себя.

Пятнадцать домов. Как игрушки. С крыльцом для хозяина, с калиткой для всех, со скамейками для стариков. Всех уважи­ли. И загадывали: кто приедет первым, чья семья? Сколько душ в ней?

Равнодушными к этим событиям оставались лишь фартовые.

Кузьма тоже торопился. Попросил двух подручных - ему и одного не дали. Сам управляйся как хочешь. И снова на по­мощь печнику пришел участковый.

Выложив селедку и тройку картох, заставил поесть, а сам, засучив рукава, за раствор взялся.

Печнику еда не лезла в горло. Он, подойдя к участковому, попросил:

—  Послушай меня, Семен. Может, чего и не так ляпну. Да только пойми, не могу молчать.

Дегтярев насторожился. Присел.

-   Ты помнишь, зимой фартовых искали, что Тихона зашибли. Так и не нашли их?

—   Висячка у следователя в активе. Не нашел он их. Как сквозь землю провалились. И мне выговор влепили, - сознал­ся Дегтярев.

—  Они на дно залегли. Спрятались, так по-фартовому это зовется. Но я знаю, где прилепились. У деда Трофимыча, на участке. В баньке его живут. Трое. Своими глазами видел и слы­шал их.

—  Кузьма! Да ты что? Если так, то мы их сегодня накроем! - подскочил Дегтярев.

—  Ночью их брать надо. Глубокой ночью. И со всех сторон обложить, - волновался Кузьма.

—   Если мы их накроем, я тебе век обязан буду! - надел Дегтярев китель и добавил: - Пришлю к тебе кого-нибудь из мужиков на подмогу. А мне, сам понимаешь, время дорого...

Тут же выскочил в дверь пулей. А к Кузьме вместо него прислали двоих условников.

Печник весь этот день был сам не свой. Как-то там, в Тро- фимычевой глухомани, сложится сегодняшняя ночь?

Допоздна не возвращался в барак. Работал остервенело. Словно не для кого-то, для себя, в своем доме печь клал. От­влечься бы... Но перед глазами мелькали тени в окне баньки...

Лишь в полночь выехала милицейская машина из Трудово­го. На задание отправились самые ловкие и сильные парни.

Никто из условников не увидел, не услышал ничего по­дозрительного. Даже дотошные фартовые, что успевали про­нюхивать первыми каждую новость, спали безмятежно в сво­их бараках.

А машина уже миновала Трудовое и, проехав пару километ­ров, свернула в тайгу, на тележную, не укатанную шинами до­рогу, ползла по ней, вздрагивая всей требухой, тряся на каждой кочке боевой наряд.

Тьма была такая, что дерево в двух шагах не разглядеть. А ведь доехать надо было тихо, без шума и треска, без единого слова. Запрещено было курить, чихать и кашлять. Любой по­сторонний, даже -самый безобидный, звук мог сорвать захват банды.

Машину вел участковый. Он наизусть знал здесь каждый пенек и корягу. Потому чужим рукам не доверял. Слишком ве­лик был риск, слишком дорогой могла стать потеря. Машина шла на цыпочках, не дыша, как и люди в ней.

Когда до зимовья осталось метров пятьсот, участковый за­вел машину под куст бузины. И вышел в тайгу. За ним осталь­ные. Шли крадучись, прижимаясь к деревьям.

Вот и зимовье. Разбились на группы, как было оговорено заранее. А вдруг на чердак дома перебрались после ухода Кузьмы? Все предусмотреть надо.

Потому у избы троих оставили, пятеро к бане пошли. Все должно начаться одновременно, по сигналу. Важно не спугнуть раньше времени, не поторопиться.

И вдруг за спиной, там, где осталась машина, крик раздался.

—  На помощь! - кричал оставленный водитель.

—  Смирнов! Бегом! - отправил участковый одного из ре­бят. И увидел, как в ту же секунду открылась дверь на чердаке бани. Луч фонаря скользнул по лохматой голове, скуластому лицу. Дверь с силой захлопнулась. - Выходите! Вы окружены! - крикнул Дегтярев.

В ответ ни слова, ни звука. Залегли ребята в метре от бань­ки. Глаза попривыкли к темноте. Каждое движение караулят. Но вокруг тихо. Лишь топот ног торопящегося к машине слы­шен отчетливо.

—  Выходите! Иначе подожжем баню! - предупредил Дегтярев.

В ответ- молчание.

—  Лей бензин! Давай факел! - скомандовал участковый громко. И звук разливаемой жидкости вокруг баньки донесся до чердака. - Факел! Поджигай! - кричал Дегтярев, не сводя глаз с бани.

Кто-то чирнул спичкой. В руках у кого-то загорелся про­масленный квач.

Полыхнула охваченная огнем банька. И вмиг в окне ее за­метались тени. Вот один, самый долговязый, вышиб ногой окно. Сиганул. Его тут же оглушили. Следом второй, задыхающийся от дыма, вывалился.

—  Трое их! Еще одного ищите! - застегнул участковый на­ручники на пойманных.

—  Нет никого! Пусто в бане! - сказал заглянувший внутрь кто-то из ребят.

—  Хер вам, а не пряники! - процедил сквозь зубы лохма­тый и добавил: - Ссучился печник ваш, фуфло поганое! Мусо- ров навел! Ну мы с ним еще свидимся. Из-под земли сыщем, падлу! Из шкуры вытряхнем...

—    Здесь он! Здесь! - послышался голос одного из парней, сумевшего пробраться на чердак. Он сдавливал в руках хрупкое извивающееся тело то ли подростка, то ли старичка.

—  Кидай! Прыгай! Живо! - кричал Дегтярев.

Парень слегка стукнул кулаком пойманного, сбросил вниз и прыгнул следом.

—  Сюда! Ко мне, ребята! - позвал Дегтярев милиционеров из избы. Те обыскали зимовье, насмерть перепугали лесника.

Трофимыча вывели из избы в исподнем. Глянув на него, участковый сказал глухо:

—  Я ж тебя, как отца, уважал. А ты кого пригрел в своем доме, старый греховодник!

—  Не хотел, не пускал их. Они грозились убить меня.

—  И ты испугался? Не мог сказать? Ты, старый каторжник, пе­ред шпаной струсил? Кому ты это говоришь! У тебя в доме карабин, двухстволка, нарезное, и ты справиться не мог, хозяин тайги!

—    Они все испортили. Бойки сорвали. Самого били, - за­плакал старик. И, указав на низкорослого, признался: - Этот больше всех изгалялся...

—    И ты туда же, старая плесень! На вышку тянешь нас. Так знай, фартовые не умирают. Завтра к тебе придут наши, шкуру с тебя снимать! - рассмеялся лохматый.

—  Ты мне грозишь? - подошел к нему лесник и рявкнул: - Говно! Небось втрех на меня навалились. Кабы поодиночке, кости бы в муку столок ваши! А то мало вам было меня терзать, так все харчи извели. И бани теперь вот не стало. Будьте вы прокляты! - ругался осмелевший Трофимыч.

—    Быстро в машину всех. И ты, лесник, одевайся. Там раз­беремся, почему приютил негодяев, - охрипшим голосом го­ворил Дегтярев, подталкивая впереди себя лохматого.

Около машины сидел перевязанный водитель. На него - вот уж неожиданность! - бросилась рысь.

Немного их водилось на участке старика. Эта оказалась са­мой голодной. Счастье человека, что, выезжая из села, не рас­ставался с брезентовой курткой. Но даже ее, испытанную штор­мовку, разодрала рысь на спине. И... убежала, осознав неудач­ный прыжок. А может, крика человечьего испугалась, какого отродясь не слышала на участке.

—  Уж я б не промазал. Блядь буду, уложил бы легавого за милу душу! Видать, фартовая с похмела была, - хохотнул лох­матый.

—  А ну, влезай! - толкнул его в кузов Дегтярев. И, пропус­тив еще двоих пойманных и ребят, закрыл дверь кузова, повел машину в Трудовое.

Дарья тем временем собиралась на работу. Теперь ей при­ходилось вставать раньше всех в селе. Ушла баба из тайги.

Долго мучилась. И наконец не выдержала. Пошла к участ­ковому. Объяснила все. Попросила дать работу в селе. Тот и нашел. Определил банщицей. Дашка этой работой очень доро­жила. Старалась изо всех сил.

В банные дни, а их лишь три в неделю, топила спозаранку. Мыла три душевых и парилку, раздевалки и коридоры.

Сама билеты продавала, мочалки, мыло, полотенца.

Раньше в баню только условники ходили. Да и то не все. Теперь, в отмытую, милиция наведывалась регулярно.

Дашка и сама тут мылась вволю. Теперь она ходила в белом халате, в прозрачной косынке и была очень довольна собой.

Нынче не только фраера, даже фартовые пытались с нею заигрывать. Не хамски - за сиську щипнуть, а под локоток поддержать иль к плечу ее, пахнущему свежестью, прижаться щекой.

Дарья хорошо знала цену мужичьей похоти и гнала всех прочь от себя.

Одному, самому нахальному, в ухо залепила. Тот, не выдер­жав, сказал ей вполголоса:

—  Чего кобенишься? Иль не живая, мужика не хочется? Пусти на ночку. Я тебе настоящую парную устрою. Не пожале­ешь, - похлопал себя ниже живота.

Долго смеялись мужики над незадачливым ухажером. Гово­рили, что Дашка из него яичницу всмятку сделала, а потом пол в предбаннике фартовым мыла.

Так иль нет, только повторять такие вольности теперь не решались. И удивленно наблюдали:

—  Уж не на участкового ли зуб точит? Что-то уж слишком зазналась баба...

—  Участковый к ней раньше всех подкатывался, да она его еще тогда отшила. Теперь и вовсе он ей ни к чему.

—  А на кого она зарится? Не может баба никого не хотеть. Такого не бывает. Не может Тихона до сих пор помнить. Кого- то держит на примете. Только кого? - пытались угадать ус­ловники. И каждый остановил выбор на самом себе. Входя в баню, шутили: - Дарья, спину потрешь? Даш, пошли попаримся, - и, получив березовым веником по задницам, смеялись незлобиво и вкатывались в предбанник.

Баба и в этот день спешила. Надо управиться к полудню. В выходной особо много посетителей будет. Нужно все успеть. Протопить хорошенько, чтоб всем пара хватило. Все отмыть, отчистить до блеска. Лавки и полки дожелта отскоблить. Мо­чалки и веники развесить для продажи. Зеркала протереть. По­лотенца прогладить. И себя в порядок привести. Чтоб, глядя на нее, мужикам захотелось стать такими же свежими, чистыми.

Дарья едва свернула к бане, как приметила милицейскую машину, тихо въехавшую с дороги, ведущей из тайги.

«Куда это их в такую рань носило?» - подумала баба.

Тут же ее позвал Дегтярев:

—  Зайди через пяток минут...

Указав на троих мужиков, ничего не объясняя, спросил:

—  Кто-нибудь из них знаком?

Дашке будто в глаза грязью брызнули. Вспыхнула. И, по­бледнев, сказала зло:

—  Со всеми, как и с тобой, спала!

Дегтярев закашлялся от неожиданности.

—  Меня не ваша постель интересует. Я о другом. Посмот­рите не торопясь. Может, узнаете, вспомните кого-нибудь, - предложил участковый.

Дарья поняла, что не хотел он ее обидеть. И, подойдя по­ближе, стала внимательно вглядываться в лица.

—  Вот этого маленького, плюгавенького, точно не встреча­ла никогда. Иначе б запомнила. Век таких заморышей не дово­дилось видеть. Это где ж его нашли? Видать, вовсе приморен­ный. Как шкелет. Бедненький, - пожалела баба.

Участковый хмыкнул, отвернувшись к окну, и спросил:

—  А других?

Дарья подошла к длинному лохматому мужику. Глянула в лицо, отшатнулась. Вспомнила:

—  Он! Эта падла у меня под окном шлялась! Этот козел! Я его по бельмам признала! Видать, Тихона он прикончил.

—  Прижми хвост, с-сука!

Услышав злобное, баба взвилась:

—  Ишь, сучье вымя! Он еще вякает, пропадлина холоще­ная. Тебе ль пасть гнилую разевать?

—  Дарья! - осек участковый бабу. Та замолчала на полу­слове. - Третьего видела?

Баба глянула в глаза мужика. Тот смотрел спокойно, прямо в лицо ей. Не ухмылялся, не дрожал.

—  Нет, его не видела. Да и не убивал он Тихона. Он никого не убивал. По глазам вижу, - не сдержалась Дашка.

—  Ладно, иди, Шерлок Холмс, коль не справимся, вызо­вем, - усмехнулся участковый и указал бабе на дверь.

—  Где ж вы их поймали? - не уходила она.

—    В тайге выловили, - ответил Дегтярев, раздражаясь.

—  Значит, суд скоро? Меня не забудьте. Ведь моего мужа убили! - кричала Дашка уже из-за двери.

Слух о пойманных убийцах облетел Трудовое. Всяк на это событие отреагировал по-своему. У печника на душе теплее ста­ло, когда узнал, что никто из милиции при том не пострадал. Другие работяги взбодрились: мол, не дремлют блюстители. Ког­да-никогда, а поймали.

Фартовые, пронюхав новость, заходили возле дежурки груп­пами. Им интересно было взглянуть на беглецов. Кто такие? За что ожмурили Тихона? Но взглянуть никак не удавалось.

Приметили, что рано утром из Поронайска приехала охра­на. С нею следователь. Он долго и обстоятельно допрашивал Трофимыча. А потом, отпустив его, вручил милиции постанов­ления о взятии под стражу всех троих беглецов, и «воронок» тут же увез их из Трудового.

Лесник, посидев на завалинке милиции, хотел идти на уча­сток пешком. Но Дегтярев пожалел деда. Завел машину, поса­дил лесника в кабину и повез на участок, в зимовье.

—  Обижаешься на меня, Сем? - дрогнул голосом дед.

—  Теперь, после услышанного, не злюсь. Но поначалу...

—  Били они меня. Так мордовали, не чаял выжить. И все грозились шкуру с живого спустить. А чего ее снимать? Она и сама слезла. Держаться не за что. Мне эту шкуру, почитай, сем­надцать зим снимали. Кому не лень. Я уж и бояться устал. Она ведь опосля каторги к костям так и не приросла. За жизнь дер­жатся те, кто в ней что-то хорошее оставил и помнит. Оно дер­жит за сердце цепями. А я что оставлю опосля себя? Разве вот Стрелку. Ей я нужон покудова, но и она забудет, - вздохнул печально. - А этих злыдней приютил от великой усталости, чтоб не докучали мне и не ускорили смерть мою.

—  Какую Стрелку? - встревожился участковый.

—  Рысенка взрастил. Девку. Назвал вот так. Она смышле­ная, все понимает.

—  Но почему ты через соседа не передал мне ничего? Ведь мог намекнуть, что с самой зимы бандюги живут.

—   Не подпускали меня к телеге близко. Спасибо Кузьме твоему. Выручил он меня... Редкой души человек. Дай ему Бог здоровья.

И Дегтярев покраснел до макушки. За работой, хлопотами и заботами забыл о человеке, который помог, подсказал. И едва вернулся в Трудовое, позвонил в Поронайск. Рассказал о по­дробностях ареста банды, о Кузьме. Там все оформили рапор­том-телефонограммой.

А под вечер, получив разрешение руководства, пошел к печ­нику, заканчивавшему очередную печь.

—  Слезай! - позвал его с крыши Дегтярев.

—  Погодите минуту! Еще один рядок выложу, - улыбался Кузьма, основательно укладывая кирпичи.

Начал складывать эту печь условником, а закончил - сво­бодным человеком. Завтра уедет домой. Уже и документы его готовы. А вещи... Какие вещи у условника? Паспорт, справка, деньги на проезд - все в карман уместится. Ноги в руки и бегом.

Когда участковый сказал печнику, что за помощь в поимке опасных преступников он освобожден от дальнейшего отбытия наказания, Кузьма едва не потерял дар речи от радости.

Последняя ночь в Трудовом. Короткие сборы.

Наутро печника не добудились. Он был мертв... Все работя­ги спали, и никто не знал, входил ли кто этой ночью в барак. Убит иль сам умер от радости, не пережив ее. Такое, как слыхали, тоже случалось иногда.           

—   Он нас выручал. Спасал от фартовых. А свою беду не почуял, - вздохнул кто-то из работяг.

А участковому вспомнилась угроза в адрес печника, бро­шенная убийцей Тихона на Трофимычевой деляне,

—  Нет. Не сам... Снова «закон - тайга» сработал. Но кто же в этот раз посеял смерть? - Участковый сжал до хруста кулаки.

Когда сообщал в Поронайск о смерти Кузьмы, узнал, что во время эгапирования из Трудового один из преступников по клич­ке Сова совершил побег. Двое других прибыли к месту совер­шения следственных действий,..

—  Это тот недомерок сбежал? - удивился Дегтярев.

—  Он самый. Этот недомерок опасней целой «малины». И сбежать удалось по-дикому. Лесовоз наш «воронок» задел. Что называется, расцеловал в задницу до крови. Замки и сорвались. Машина несколько секунд шла по инерции на полной скоро­сти, пока шофер затормозил. Но этого Сове было достаточно, чтобы сообразить, выскочить и сбежать. Все, обшарили. Не на­шли. Словно сквозь землю провалился. Не человек - дьявол какой-то, - удивлялись в Поронайске.

«Значит, вернулся он ко мне в Трудовое», - без радости понял Дегтярев. И услышал в ответ утвердительное. Мол, куда же ему еще податься, если в городе вся милиция на ушах стоит, а в Трудовом - опять происшествие со смертельным исходом. Не Сова ли счеты свел?

—  Ищи у себя. Куда ему деваться? Ведь вот и расписаться в своем прибытии успел. Этот печник помог их поймать. А по фартовому закону за это смерть полагается. Ты о том не хуже нас знаешь, послышался в трубке голос уже самого прокурора.

—  Легко сказать - ищи! Будто он вешки на своем пути для меня оставит. Иль зарубки, чтоб дорогу не потерять. Я этих гадов больше полугода искал. А они довезти не сумели! Маши­на их в зад стукнула. Лесовоз! - осекся участковый и тут же понял, как исчез, как Сова добрался в Трудовое. Конечно, на лесовозе, который, лишь притормозив после столкновения, по­мчался от места аварии на бешеной скорости. Значит, в кабину паскудник успел заскочить. И там водителя за жабры взял. «Надо проверить по путевым листам», - решил участковый. И через пару часов убедился в собственной правоте.

Водитель лесовоза сознался сразу. Не стал изворачиваться.

— Да, зацепил прицепом «воронок» на повороте. Не я, они поспешили проскочить. Я правил не нарушил. Иначе б нагнали и прижали. Я притормозил, чтоб шоферу натолкать, сами по­нимаете чего. Высунулся из кабины, слышу, кто-то рядом на сиденье дышит. Оглянулся, а он мне - пальцы в глаза. И говорит: «Гони, падла, свою таратайку! И живей! Не то зенки в жопу всажу». Я и включил скорость. А потом гадко стало, что такого гниды испугался. Он ведь по пояс мне. Ну и тормозить начал. В зеркало вижу, что «воронок» стоит, за мной не гонится. Решил к ним вернуться. Так этот хорек, с сиденья, мне кентелем в подбородок въехал. Чуть зубы не вышиб. Будто мои мысли угадал. И говорит: «Сматываемся! Не то и вовсе ожмурю». Из-за пазухи достал спицу. Похожую на велосипед­ную. Заточена острей любой иглы. И брешет мне: «Натяну тебя на эту игрушку, и будешь сохнуть, как червяк в гербарии, в своей развалюхе». Я ему по-свойски все, что о нем думаю, в двух словах сказал. А он мне - к груди спицу. И предупрежда­ет: «Фартовые от фраеров не терпят... Еще потрехай и накро­ешься... Мне терять нечего!» Довез я его до Трудового. А вот где он вышел - не знаю. Словно испарился. Как появился, так и исчез незаметно. Когда его в кабине не стало, будто я от говна отмылся, дышать легче стало. Так я теперь вторую дверцу на­мертво закрыл. Чтоб никто не подсел.

—  Неужели не притормаживал, когда он выходил? - уди­вился Дегтярев.

—  Нет! Скорость не снижал.

—  Где в последний раз его видел, где проезжал?

—  Да перед селом уже. В километре. Не дальше...

—  В лицо узнал бы?

—  Да его спутать нельзя. Таких средь людей больше не во­дится.

Отправив покойного Кузьму на вскрытие в Поронайск, Дег­тярев решил съездить к Трофимычу. Прихватил с собой двух ребят на всякий случай. А вдруг Сова к старику отправится?

Но нет... Трофимыч разбирал остатки бани. Узнав о сбе­жавшем, погрустнел. Но потом сказал жестко:

—  С ним одним я управлюсь. Ты не боись за меня. Коли что, наведаюсь. Молчать не стану.

—   Может, возьмешь на время одного из ребят? Охранять тебя будет, баню поможет поставить, - предложил Дегтярев.

— Хорошо бы так-то! Да в Трудовом, чую, вы нужней будете.

—   Зря, Трофимыч, отказываешься. Ребята мои надежнее твоего оружия. Жаль мне тебя будет, если этот недоносок напа­костить тут успеет. Но мы наведываться к тебе будем, - пообе­щал участковый и внезапно услышал над головой:

—  Р-р-рау!

Глянув вверх, окаменел от неожиданности.

—  Нельзя! Не моги! Прочь, Стрелка! Сгинь! - заорал ста­рик диким голосом и вырвал пистолет из руки участкового.

Дегтярева бил озноб. Промедли секунду - и рысь, громад­ная, сильная, впилась бы в горло. Такую не стряхнешь, не испугаешь криком. Она - хозяйка тайги, Трофимычева заповедника. Лесник давно передал ей свои владения. От ее взгляда ничто и никто не ускользал. Она стала владычицей всего живого, она карала и миловала, она была той, кого лес­ник звал своею душой после смерти. Ее он выходил и вырастил себе на замену.

—  Ну и напугала, гадость! - вытер вспотевший лоб Дегтярев, глянув вслед Стрелке, спокойно сидевшей на крыльце зимовья и оглядывавшей тайгу. - Что ж она бандюг проглядела? - укориз­ненно качал головой участковый.

—   Гон у нее был. Первая любовь. Вот и прозевала. Зато когда воротилась, из избы прогнала. Не дозволила в хате жить. Они из-за нее не шибко в тайгу совались. И кабы не рысята, Стрелка сжила б их с заповедья.

—   Он и теперь подгадать может. Под зиму. Иль момент улучит, когда не будет ее на участке, - встрял молодой ми­лиционер.

—    Нет. Нынче верней собаки подле меня пасется. Глаз не отводит. До ветру без присмотра не пускает. Аж совестно, - признался дед. И продолжил улыбаясь: - У Стрелки свое име­ется особливое чутье. Она беду враз сечет. И мчит ко мне. Надысь прискакала, молоком все пузо вымазано, рысят-детей своих от титек оторвала, а меня от погибели сберегла. И этим... избу поджечь помешала... А говорят - в ней сердца нет. Откуда ж такое чутье идет, ежли не от сердца? Дай Бог людям его иметь. Чутье, сострадание иль сердце, пусть Господь всякое живое эда­кой верностью наделит. Любовью тайги к ближнему, человека к человечьему. Мне нынче дружка иного не надобно. Дал Творец защиту. На том благодарствую. А коль опередит злыдень, зна­чит, судьба моя такая, горемычная. И сетовать не стану. Госпо­ду все видно, и я его создание, не без присмотру живу.

—  Тебе виднее, - пожал плечами участковый, удивленный стариковской уверенностью.

Он решил вернуться в Трудовое. Вскоре машина въехала в село. И Дегтярев свободно вздохнул, узнав, что за время его отсутствия в селе ничего плохого не случилось.

А в это время в тесную камеру Тестя, ожидавшего отправки в Южно-Сахалинск, охранники втолкнули угрюмого лохматого мужика, крикнув бывшему бугру:

—  Эй, Тесть! Принимай! Из-за этого зверюги и ты пост­радал.

Василий пружиной разжался. Подскочил к новичку. Ухва­тил за душу окрепшими волосатыми лапами.

—  Колись, падла! - взревел так, что стены загудели.

—  Иди-ка ты, - отмахнулся новый, рухнув на шконку, и залился горькими слезами.

Бугор оглядел его недоуменно, заметил кровавое пятно на брюках. Оно расползалось все сильнее. Бугор понял. И этого пропустили охранники через обиженников. Скопом петушили. А теперь к нему, на последнюю разборку швырнули.

—  Не отмазывайся, падла! Меня на сопли не возьмешь! Ко­лись, покуда я с тобой ботаю!

Мужик лег на спину, охая и кривясь. Лицо в синих подте­ках. Зубы выбиты, губы рассечены. Он глянул на Тестя испод­лобья и сказал глухо:

—  В Трудовом фартовал я.

- Темнишь, козел! Я бугор Трудового! Всякую вошь в харю знаю. Такого хорька у меня не было!

—   Недолго. Налетчиком! - вырывался из-под мослатого колена Тестя мужик.

—  Мокрушник? Тихона угробил, падла? - ревел Василий.

—  Не своею волей. По закону. Обязанник я! - взвыл на­летчик.

—  Чей? - выпустил горло из рук Тесть и сел напротив.

—  Кривого знал когда-нибудь? Бугра нашего. Вот его Ти­хон ожмурил. Тот башли потребовал. Фартовый положняк. Ти­хон зажал. А когда бугор на него наехал, тот раздухарился. И - крышка! Замокрил Кривого...

—  А ты при чем? Неужель фартовые тебя вместо Кривого поставили зону держать? - удивился Тесть.

—   Не бугрил я. В рамса проигрался Кривому на обязан­ность. В долг. И он меня вместо пса держал. А потом, при фар­товых, словно чуял погибель, велел мне убить любого, кто на его калган позарится. Если, мол, того не утворишь, останешься сам без калгана. А следить за мной Сову поставил. И Щеголя. Те двое везде за мной ходили. Пасли. Когда Тихон пришил Кри­вого, я стремачил его всюду. Но фраера увезли. Судили. А по­том дошло, что в Трудовом он кантуется. Мы и нарисовались. Дальше сам знаешь, - отмахнулся мужик.

—  Колись сразу! Я тебе не мама родная! Обязаловка не ре­зиновая. Лишь год мог тянуть. Дальше тебя пришить должны были!

—  Пять раз разборка фартовых к росписи приговаривала. Чего только не стерпел. Дикий с меня скальп снимал. На колючей проволоке вешали. То и спасло, что колючая. Петля не затянулась. Па ремнях растягивали. Разорвать хотели. По­везло, мослы крепче ремней оказались. Стеклом глотку реза­ли. Зажило. Даже фартовые устали. И велели найти Тихона. В судьбу поверили. Я не сам по себе. Я - обязанник. Ты не фраер, сам понимаешь. Но при всем в ходку не хотел идти за это дело. И лишь оглушил Тихона. У него на ту беду

печь топилась. Я и закрыл задвижку. Оглушенный, он так и не пришел в себя. Думали, что никто не докопается, на пьянку все спишут...

—  А водяру ты с ним жрал? - вспомнил Тесть.

—  Сова. Он в свидетелях моих перед фартовыми был. Я после вошел. На том все кончилось.

—  А Дашку зачем пасли?

—  С легавым она скентовалась. И нас ему заложила. Что мы на чердаке ее канаем. Вот и хотели заодно с Тихоном, чтоб ему одному на том свете скучно не было.

—  Зачем ко мне не прихиляли? - понизил голос Тесть.

— Чтоб ты нас всех разом ожмурил? Кто ж в своей «малине» чужой суд потерпит? Даже я это знал. Вот и не нарисовался. Мне моя шкура нужна.

—  Дошлый, гад! - удивился Тесть.

—  Кто тут бугор Трудового? Живо к следователю! - откры­лась внезапно дверь камеры.

Тесть шагнул в коридор. На пороге кабинета зажмурился от яркого света.

«Новый следователь? С чего бы такое?» - подумалось Ва­силию.

—  Входите смелее, - предложил человек из-за стола. - Вот вам передача. Не положено, конечно, пока. Но уж очень про­сили ребята. Не смог им отказать, - указал на тяжеленный рюкзак у стены. И добавил: - Надеюсь, там нет ничего недо­зволенного. Сами понимаете, все должно быть на доверии. - Следователь предложил присесть.

Тесть смотрел на рюкзак, ожидая, когда следователь разре­шит ему уйти. Но тот, видимо, не спешил.

— Я помогаю вам, - указал он на рюкзак, - а вы помогаете следствию. Что известно вам, негласному хозяину Трудового, об убийстве Тихона? За что была поставлена муха Никите и кем? - спросил следователь.

—  Это что ж, условие? - не поверил в услышанное Тесть.

—  В порядочность не играю. Цена слишком высока, - не сморгнул следователь.

—   На фискала сфаловать решили? Так я же фартовый! - возмутился Тесть и отвернулся от рюкзака.

—   Можете не говорить. - Следователь вызвал охрану и, указав на рюкзак, сказал: - Верните людям внизу. Скажете: отказался подследственный.

Солдат взял рюкзак, с трудом поднял его на плечо, пошел к двери, согнувшись.

—  Значит, не поумнел. Придется в прежнюю камеру вер­нуть. Там-то гонор живо сгонят, - криво усмехнулся следова­тель и добавил: - Мне, Василий, давно все известно.

Ваш нынешний сосед сам рассказал. Вот протокол до­проса, его чистосердечное признание. Иначе как бы он в вашу камеру попал?

—  Это его дело. Он мне не поделыцик. И колоться не обя­зан. Не мой кент. У него свой хозяин. Перед ним ответ держать станет. Я за свое - перед сходом.

— Теперь уж сходов не будет. Знают фартовые все. В Трудо­вое от нас пятеро законников ушли. Они все расскажут.

— Я и сам письмо послал им! Чего бояться? Легавые примо­рили. Сунули к лидерам. Все написал кентам без липы. Это мне отпустят, - ощерился Тесть.

—  Кого скрываете? Глобуса? Его нет в живых. Вырви Глаз - безнадежен. Никого у вас нет. В Трудовом фартовые даже кличку вашу забудут. Подумайте хорошенько. За что держитесь? Возраст уже приличный. На шестой десяток пошло. Дело я могу закон­чить и без ваших признаний. Имеется много других доказательств покушения. И перед судом, сколько ни тяните, все равно встане­те. Но и мера наказания, и режим зависят от того, как проявите себя на следствии.

—  Мне уже терять нечего! - отмахнулся фартовый.

—  Да как сказать... Вас фартовые Трудового целиком оха­рактеризовали. Значит, в душе простились навсегда, - вздох­нул следователь.

—  Темнуха! Просчитались вы, гражданин следователь. Ни­кто из кентов не станет ботать с вами...

—  Ну а откуда мне известны подробности последней ночи Никиты, о походе фартовых с ним в тайгу?

—  Последнее легавый рассказал. А что с фраером было - не знаю.

—  Если без ведома бугра ставят на щеке метку, того хозяина фартовые в грош не ставят. Значит, и с вами так было?

—  Нет!

—  Значит, Глобус метку без вашего согласия ставил?

—  Нет! - выпалил Тесть.

Следователь уловил слабое место бугра-тугодума и засыпал его вопросами:

—  Никиту метили при вас?

—  Нет.

—  Доложили, как сделали?

—  Сам увидел.

—  Эфиром усыпили?

—  Да, - растерялся Тесть вконец.

—  В больничке стащили?

— Да, сявка сработал.

—  Знал, что повесится?

—  Нет. Не думал.

—  Зачем из барака выгнали?                                                                    

—  Так положено с сучней.

—  Кто сказал, что Никита ссучился?

— За ним Шибздик смотрел. Он легавого почти до Трудово­го довел.

—  Видел, куда ушел Никита?

—  Нет. Ссучившийся - равно жмур. Таких не шарят и ды­шать не оставляют.

—  Хотел убить его потом?

—  Нет! Муха страшней смерти. Да и не фартовый он, всего- то мелкий фраер. Об такого никто в Трудовом мараться не стал бы, побрезговали бы.

—  А если б стал?

—  Фартового - да, пришили бы. Фраера - нет.

—    Зачем же метили фраера?

—  Чтоб фартовые знали. Не погорели бы на нем. Для них этот знак. Для всех. На будущее...

—  Никита с фартовыми часто общался?

—  В одной зоне и бараке, приморенные канали. Мало что ль?

—  Он знал о фартовых недозволенное остальным?

—  Нет. Хотя и скрывать было нечего. Все одну лямку тянули.

—  Вы велели Глобусу муху поставить?

—  Да, - вырвалось само собой.

Тесть хотел замкнуться, не отвечать. Но было поздно.

—  Если бы поймали гастролеров, убили бы их на разборке?

—    Как два пальца... - осекся Тесть.

—    За свой авторитет иль за Тихона?

— За все разом. Чтоб в моей кодле второго хозяина не води­лось.

—  А если бы вас убили? Кто был бы обязанником, кто - бугром?

—  О том не ботали. Я рамса и очко не уважаю. И мокрить меня фраерам не дано. Обязанники за меня - все фартовые. С ними ни один мусор не сладит. Туго ему придется. Хоть и дру­гой у них теперь бугор, - вздохнул Тесть и замолчал, не стал отвечать на вопросы следователя.

—   Василий, ничего нового вы мне не сказали. По моим вопросам это должны были понять. Не мне вы помогаете. Сами себе. И скоро это поймете, - сказал следователь и, вызвав ох­рану, бросил коротко: - Рюкзак в камеру отдадите. Второго подследственного - ко мне...

Едва Тесть переступил порог камеры, охранник отдал ему рюкзак. Бугор поставил его на шконку, развязал. И медленно, не торопясь, доставал содержимое.

Теплое белье, даже шарф и носки не забыли положить кен­ты. Копченая колбаса, масло, хлеб, сахар, курево. Аккуратно завернуты в полотенца куски мыла.

Тесть искал письмо. Он обшарил все карманы. Там пусто. Ни в хлебе, ни в масле, ни в сахаре... Нигде даже записки не было. Обидно стало. И хотя был голоден, аппетит пропал. Он сел на шконку потерянно, опустив плечи. Захотелось курить. Василий открыл пачку папирос. Достал. Хотел размять в паль­цах, но почувствовал, что в руке не папироса, а свернутый под ее размер лист бумаги, исписанный мелким, бисерным почерком.

—  Кенты! - разулыбался Тесть и поднес листок ближе к свету.

Новости в письме устарели. Почти обо всем знал бугор, кро­ме того, что Сова сумел слинять прямо из «воронка».

—  Лихой фартовый, мне б тебя в кенты, падлу, - улыбался Тесть.

Когда узнал, что тот убил печника, нахмурился. Желваки заходили, сжались кулаки.

—  Опять обосрался, подлюка, лярва недомерная! Накрою, костыли из жопы живьем вырву! - грозил бугор в тишину ка­меры. - Легавых прислали целую кодлу из-за тебя! Нынче кен- там не продохнуть! А все ты, хорек, козел облезлый! Погоди! Я тебя еще накрою, размажу гниду по закону! Чище некуда разде­лаю! - метался по камере бугор.

...Две недели вымещал он злобу на лохматом мокрушнике - сокамернике. Бил его иногда. А потом, усевшись напротив, ел харчи из передачи. Сосед молчал. Лишь однажды глазами по­просил покурить. И Тесть вдруг вспомнил себя в прежней ка­мере...

Молча указал взглядом на папиросы. Лохматый дрожащей рукой взял одну. Затянулся дымом, аж слезы выступили.

Тесть смутился. На воле б - ладно. А тут - по закону надо. В ходке все равны.

Докурив, погасил папиросу сосед, сказал глухо:

— Я кололся на допросе, чтоб тебя к обиженникам не кину­ли. Мне все равно вышка. Даже следователь не скрывает, что мои дела плохи...

—  Это суду решать, - дрогнул Тесть сердцем и, отломив кусок колбасы, сказал: - Как тебя? Давай хавай, гад.

—  Цыпа я, - жадно впился в колбасу сосед. И еле выдавил: - Паскуда следователь. Все мои грехи знает. Раскопал. Не миновать теперь мне исключиловки...

Тесть едва не подавился. Неужели довелось ему стать по­следним фартовым, кто видит Цыпу живым? Хотя доведись встретить в Трудовом, кенты не пощадили бы.

—  Хавай, Цыпа. Кури. И плюй на всех. Никто не знает, что завтра будет, - успокаивал Тесть, не веря собственным

словам.

Цыпа рассказал Тестю, как удалось Сове слинять из «во­ронка»:

—  Мы со Щеголем, как фраера, лажанулись. Когда лесовоз двинул нас в жопу, мы не доперли враз. А Сова - в щель. И ходу. Как тень. Слинял чисто. Мусора с катушек валились, до­темна шарили. Да хрен там! Сова - кент тертый. Он в бегах полжизни. Его мусорам на гоп-стоп не взять...

—  И все ж примаривали, - усмехнулся Тесть.

—  По бухой. Потом с крали сняли. В этот раз чуть заживо не спекли. Опять же Сова чифирнутый был. Хрен бы легавых проспал, не будь под кайфом. У него, подлюки, особый слух. Уши ему затыкали напрочь - мокрой ватой и ушанку сверху, завязанную на горлянке. Так он, змей, и в таком заткнутом виде даже шепот слышал, не только слова. В сраке, верно, у него запасные лопухи растут. Но стоит ему водяры иль чифиру на зуб дать, чумной делается. Не слышит и не видит ничего. Себя не помнит. Сколько трамбовали его, не окочурился, а и тыква не умнеет.

—  Не дай Бог, застопорят его легавые, - покачал головой Тесть и добавил: - За Кузьму, не ботаю о других грехах, слома­ют фраера. Тот печник и впрямь путевым работягой был при мне. Нигде не облажался.

—  Нас он засветил!

—  Темнишь.

—  Век свободы не видать! Он настучал мусорам!

—  Теперь один хрен! Но за Кузьму Сове влепят.

—  Сова не мог не замокрить фраера! Из-за него мы влипли. Накрыли ночью. Если б старого пердуна шкода, баню бы не жгли и его с нами легавые не хватали. А так всех как под гре­бенку. Дед, может, и теперь в легашке перхает. Судить плесень не решатся, а отпустить не захотят. Помурыжат до жопы, - смелее вытянул папиросу из пачки Цыпа.

Тесть слушал его рассказ, как самую дорогую музыку. Цыпа осыпал матом лесника и Сову, Тихона и Кузьму, Щеголя и са­мого себя. Не скупился на брань, иначе не умел. Он был одним из многих. Он, казалось, не переживал, что жизнь его может скоро оборваться. Такое могло случиться всюду, в любой мо­мент. Принявшие «закон - тайгу» знали, на что идут...

В одной камере с Цыпой Тесть пробыл почти два месяца. И если поначалу с трудом сдерживал себя от мысли - открутить лохматую башку соседу, то потом притерпелся, привык, заува­жал мужика. Он теперь знал о нем все. Даже то, чего не знали о Цыпе в его зоне.

Цыпа попал под суд за то, что порвал газету и из портрета вождя скрутил козью ножку. Нет, не нарочно. Не вызова ради. Он даже не обратил внимания. Не до тонкостей было ему, ученику слесаря на заводе. Но гладкий, всегда при галстуке, парторг подметил. Он видел все. И когда Цыпу забрали в «воро­нок» с завода, сунул в доказательство порванную газету человеку в кожаной куртке. На десять лет отправил без жалости мальчишку курить на Колыму. Вышел тот через семь лет...

А через две недели встретил доносчика и удавил на галсту­ке. За все горести, голод, за обмороженную юность колотил его башкой о булыжник, пока у того глаза не вылезли. А потом на колымскую петлю намотал галстук и, услышав, как затихли хри­пы, ушел из подворотни довольный. А через три часа его взяли прямо из постели. Грозили вышкой. Но адвокат постарался. На четвертак вытащил. В зоне заматерел. И стал знаться только с фартовыми. Работяг не признавал. У них даже в ходке были парторги, ненавистные Цыпе.

Их работяги назначали бригадирами. Их слушались во всем. Им подчинялись безропотно. А Цыпа караулил свой час. За пережитое, за сломанное, без слов и предупреждений, молча... Стал мокрушником.

Бугор зоны после разборки не велел трамбовать Цыпу. И прикрыл его. Смерти двух парторгов так и остались висячками в служебных досье следователей. А Цыпа все не мог успокоить­ся, покуда бугор зоны лично не поговорил с ним с глазу на глаз. Предупредив, что пришьет самого, коли у того опять ку­лаки зачешутся. И на всякий случай определил ему хвост из двух сявок.

В зонах воры в законе Цыпу не уважали. За глаза, которые словно-из задницы смотрели. За узкий лоб. За жуткую леденя­щую улыбку, похожую на оскал мертвеца. За голос - глухой, могильный. Потому держался он отпетых мокрушников. Они ближе и понятнее.

Кто остался у него на воле? Да никого. Отца не помнил. А мать вторично вышла замуж. Родила двоих заморышей. И от­чим, редкостный негодяй, выгнал пацана из дому. Без денег, в одной рубахе, на мороз... Хорошо, что люди приютили. На за­вод отвели.

О семье Цыпа никогда не вспоминал. Не интересовался ею. Словно никогда не было у него матери. Не сумевшая защитить от отчима, она предпочла мужика сыну и стала чужой.

Он вскоре перестал узнавать ее на улицах города, стыдился и сторонился ее. А вскоре и совсем забыл.

Никогда не вспоминал ее в зонах. Не ругал. И живую схо­ронил в памяти.

С бугром зоны по кличке Кривой держался Цыпа уважи­тельно. Знал: иногда ti зоне принимали фартовые в закон на сходках даже тех, кто в больших делах не бывал ни разу, но отличился в ходке, был на виду у фартовых, бугра Тихона решил Цыпа убить еще в зоне. За идейность. Уж слишком любил он права качать, воспитывать. Не раз хотел на гоп-стоп за бараком взять, да сявки визг поднимали не вовремя.

Тихон осмелился даже ему, Цыпе, приказывать на пахоту выходить. Мол, незаконный, чего кобенишься? У Цыпы в гла­зах темнело при виде Тихона. Уж каких только пыток не на- придумывал для бригадира работяг! Узнай бугор -- подивился бы. Но не велел бы утворить.

Видели и понимали все работяги зоны. Пасли Цыпу. Сте­регли Тихона от беды.

А однажды прямо на погрузочной площадке, где бревна закатывали зэки на суда, взъярился Цыпа. Отказался пахать. И работяги цепями трамбовали его. За вызов, за норов, за отказ...

Кожу с мясом снимали клочьями. Тихон отнял. Подоспел. Опоздай немного - некого было бы выручать.

С тех пор, провалявшись месяц в больничке, перестал стре- мачить Тихона. И от мокрых дел его отворотило. На своей шку­ре цена разборки еще долго помнилась. Но время лечит все. Когда вышел на работу, Тихон снова начал покрикивать на Цыпу, словно только из идейности вытащил мужика из лап смерти. Молчал Цыпа. Помнил, чем обязан. Но помимо воли каждый день копились обиды...

Когда Тихон убил Кривого, терпение лопнуло. Однако было поздно. Тихона убрали из зоны. Но уже была обязаловка...

Тесть, слушая Цыпу, вспоминал свое. Когда стал вором? Да еще голожопым был. Значит, таким родился. Сколько себя по­мнил, всегда в голове занозой торчала одна мысль - где что стянуть.

В своем дворе не воровал после одного случая. Стащил у бабки граммофон. Та заснула, не запершись. А он - стащил и завел пластинку. Старая долго не искала. По звуку пришла, свое потребовала. Отец зажал тогда меж коленей и порол без жалос­ти, приговаривая:

—  Где живешь, там не срешь...

Это правило на всю жизнь запомнил. Но остановиться уж не мог.

У него с детства карманы были набиты деньгами, дорогими безделушками. Воровал он всюду - на базарах и улицах, в ба­нях и парикмахерских, у пивных ларьков и в кинотеатрах. Его руки срабатывали сами, не всегда советуясь с головой.

Отец, вытряхивая из его карманов деньги, уже привык, что сын везуч на находки. Вначале сомневался, грозил ремнем. Но...

Никто не жаловался на сына, ставшего любимцем, облегчавшего жизнь семьи.

Отец хотел сделать из Василия жестянщика. Мечтал выучить его на инженера, мастера по металлам. Васька им стал. Любого знатока за пояс затолкал бы. Без ошибки отличал червонное золото от подделки.

Еще не начав курить, имел серебряные портсигары. А часов - целую коллекцию. Золотые, старинные, на цепочках и браслетах, серебряные с крышками и музыкой, зарубежные и царские - любой музей позавидовал бы. Мужские и дамские, с инкрустаци­ей и гравировкой, они не вмещались в ящик.

Они были его игрушками. Их изредка пересчитывал, любо­вался,.

К наукам Васька оказался неспособным. Это определила учительница, так и не узнавшая, кто каждый месяц крадет из ее сумочки тощую получку, не дав донести до дома. И все сетова­ла на трамваи, кишащие жульем и ворюгами.

А Васька лопал пирожки с яблоками, купленные на учи­тельскую зарплату. И сетовал, что слишком она мала. И досыта на нее целый месяц не поесть даже ему.

Именно это обстоятельство напрочь отбило у него охоту к учебе. Сушить мозги задарма он не хотел и начал откровенно бездельничать, а потом и убегать с уроков.

Появлялся он в классе лишь в день получки учительницы.

На четвертом году он ушел из школы совсем. Познакомил­ся с ворами. Внес в обшак свой солидный доход и стал зваться уже не Васькой, а кентом, фартовым. Ведь в закон его приняли через месяц, когда вместе с прожженными ворами обокрал юве­лирный.

Кенты на него нарадоваться не могли. В тот год они сидели на подсосе. Залегли на дно. Васька их вытащил из прорухи. И «малина», лишившаяся в то лето многих кентов, накрытых ми­лицией, снова ожила.

Васька был удачливым вором. Его сметке, дерзости завидо­вали даже те, кто не раз побывал в ходках на Северах. Но и его пристопорили.

По первому разу пожалели молодость. Учли, что не было за ним мокрых дел. И с десятилетним сроком отправили на Печо­ру. Потом был на Урале, в Сибири, на Чукотке и Камчатке. Теперь вот и Сахалин.

Случалось, выручали амнистии. О них фартовые узнавали сразу. Первая вытащила его! с Печоры. Ох и радовался! За две зимы успел соскучиться по делам, И в день возвращения, об­мыв с кентами свое прибытие, сделал налет на банк. Их три года искали. А Тесть на червонец загремел. Сбежал. Сли­нял с Урала. Две зимы в бегах. Попался на деле.

Но лучше не вспоминать прошлое. Оно хорошо лишь тем, что, отдохнув в ходке, никогда не помышлял об отколе от кен­тов. И всегда возвращался в «малину».

Фартовые ждали его. Никто никогда не угрожал Тестю пе­ром, не грозил замокрить. Он держал «малины» по нескольку лет без засыпок и провалов.

Вскоре Тестя знали фартовые больших и малых «малин». Он заставил их считаться с ним. На сходах умел вырвать из горла свои владения, которые всегда расширял за счет засыпав­шихся, пополнял свою «малину» из других, переманивая. Пря­мо со сходов уводил чужих кентов. И даже обкладывал налогом фартовых, работавших с ним по соседству.

Он бугрил во всех зонах. Имел свой положняк с каждого работяги. И всегда выходил из зоны с набитыми карманами.

С ним боялись конфликтовать охранники и начальники зон. Знали, чего стоит слово Тестя среди фартовых. И только здесь ему не пофартило. Он знал: скоро суд. Адвокат предупредил. Что дадут, куда отправят?

Глава 5

Дашка вернулась с работы затемно. Еще бы! Вернувшиеся из тайги фартовые не видели бани две недели. А уж добрались, так только милиция и смогла бы их выкурить оттуда. Парились так, что печка потрескалась.

Баба сняла косынку. Волосы упали на плечи тяжелыми пря­дями. Сразу лечь спать иль попить чаю? Не хочется возиться.

Дарья задернула занавески на окнах. Расстелила постель.

Спать... Завтра выходной. Можно сходить за грибами, яго­дами. Наварить варенья на зиму. Вон уж в кладовке сколько припасов наготовлено! Одной малины два ведра сварила. Да голубика, черника! Кишмиш сушится в холщовых мешках на чердаке. На всю зиму хватит. Рыбы насолила две бочки. Кета отборная! Икру в банки закатала. Участковый надоумил. Под­сказал, как делать. Она прислушалась. И теперь сама себя хвалила.

Да и как иначе, если ее теперь в Трудовом зауважали. Стала Дашка в бабы выбиваться. В нормальные хозяйки.

Под окном ее нынче не лебеда, а картошка растет. Сама весной посадила. Как когда-то в деревне. В столовой три ведра купила. Да лук и укроп посеяла. Семена молодые милиционеры по ее просьбе в Поронайске купили.

Теперь нет-нет, да попросят чего-нибудь. Дашка не отказы­вала. Укропа много выросло. И лука на всех хватало. Картоху с лета подкапывала.

Участковый нынче уж не кричал на нее. Заходя в комна­ту, обувь у порога оставлял. О прошлом Дашкином молчал, не попрекал. А все о жизни говорил. Мол, когда кончится твоя мука, оставайся навсегда тут. Дом, если заслужишь, да­дим. Новый, с палисадом. Корову в сарай приведешь. Средь вольного люда жить станешь. Человеком. Авось и для тебя мужик сыщется.

Дарья молчала, делая вид, что не понимает, кого он имеет в виду. И поила чаем Дегтярева. Духовитым - с добавкой мяты, зверобоя, малинового листа. Участковый теперь не торопился от нее уходить. Но и не хамничал. Не лапал. На ночь не про­сился. Ни на что не намекал. Будто к порядочной в гости при­ходил, без умысла, без задних мыслей.

Дарье это нравилось. Правда, условники, приметив такое, зубоскалили. Но ей плевать на них. Зато теперь ни одна дрянь не совала к ней грязные лапы за пазуху и под подол. Опасались.

Фартовые на Дашку даже не смотрели. Не оглядывались.

Дарья только рада этому. Раньше ворюги проходу не дава­ли. Теперь отстали. Никто в дверь не ломился, под окнами и по чердаку не шастал. Не тревожил ее сон.

Утром, когда роса еще сверкала на траве, баба с двумя ко­шелками исчезла в тайге.

Пройдя до поворота дороги к делянам, свернула в сторону Трофимычева заповедника и пошла глухоманью, вглядываясь под кусты, деревья.

Вон подосиновик, закинув темно-розовую шляпу, на ель за­гляделся. Ножка гриба - в руку толщиной. Шляпкой, как зон­том, от дождя укрыться можно. В ее деревенском леске грибы растут маленькие. А здесь - великаны.

Дашка срезала подосиновик. Хорош! Ни одного червя в нож­ке. Одного на хороший суп хватит. Рядом еще два. Чуть подаль­ше - целое семейство, шляпка к шляпке. Все целехонькие, чи­стые, аж душа радуется такие грибы собирать. Едва в тайгу сту­пила, уже половину кошелки набрала. Отборных, как по заказу.

Баба обрезала ножки, чтобы больше в кошелки вместилось. Пошла дальше: от дерева к дереву, от гриба к грибу.

Серый подберезовик на вид невзрачный. Зато вкус отмен­ный. Тоже в кошелку положила. Моховики, маслята, белые гри­бы, грузди! Через пару часов кошелки наполнились с верхом, отяжелели. Баба обвязала их марлей и, связав пояском, решила взять на плечо. Так и по лесу идти проще, и тяжесть меньше чувствуется. Перед обратной дорогой надумала передох­нуть на поляне, где прямо посередине пенек торчал. Слов- од

но по заказу. Баба двинулась туда, разгребая ветки, лапы дере­вьев, согнувшись под тяжестью ноши.

Ноги гудели от усталости. Поотвыкла она от тайги, работая в селе. Выбросила за ненужностью резиновые болотные сапоги, несуразную брезентовую куртку и брюки, делавшие ее похожей на мужика.

Теперь она шла в кофте, юбке, легких резиновых сапогах, в которых ходила на работу.

Но даже в этой одежде чувствовала себя неуютно. Кофта к плечам прилипла, юбка больно натирала колени. Волосы взмок­шими прядями спадали на глаза. Но до поляны совсем немно­го. Шагов двадцать. Баба ускорила шаг и вдруг почувствовала, как чья-то цепкая рука сдавила ее локоть.

Дашка онемела от неожиданности.

—  Стой! Куда спешишь? - Баба оглянулась. Перед нею стоял Дегтярев. - Чего сюда приперлась, дура? Иль другого места не нашла грибного? А ну, беги отсюда живо! - бледнел участковый.

—  Ты что, Семен, пьяный? - изумилась баба.

—  Беги отсюда, кому сказал! - Он схватил бабу за шиворот.

—  Я не у тебя дома! В тайгу имею право ходить! - вырыва­лась баба. И вдруг осеклась. Увидела в траве человека. Тот ле­жал на спине, раскинув руки. От пояса до головы укрыт пла­щом. - Кто это? - Ее подбородок затрясся от липкого страха, прокравшегося к самой гортани.

Дегтярев глянул в лицо бабе, рукой махнул:

—  Теперь разнесешь на хвосте, сорока. Да что поделаешь? Нашего убили. Он Трофимыча от беды берег, чтоб дед не при­метил. А его самого убили. Сегодня ночью. Поняла, кто по на­шей тайге рыщет? Не ровен час, и тебя убьют. Этим бандюгам все равно, кто перед ними стоит. Иди домой! Иди отсюда. И в тайгу одна не суйся!

—  С тобой, что ль, пойду? - усмехнулась Дашка.

—  Из меня плохой попутчик. Грибник и того хуже. Другого поищи. Не теряй времени, - выводил он бабу с поляны, топоча на всю тайгу задубелыми от сырости сапогами.

—  Трофимыч жив?

—   Живой старик. Слава Богу! Его не тронули! Спал как медведь в берлоге. Ничего не слышал.

—  Вы его предупредили?

—  Сам понять должен. Не малое дитя. Да ты живей пошеве­ливайся, - торопил Дегтярев Дашку. И, выведя ее на дорогу к Трудовому, велел не открывать дверь, не узнав, кто стучит.

Баба посмеялась в душе над Дегтяревым: «Кому нужна? Фар­товым - не помеха и не мамзель больше. Работягам и  подавно без нужды. Всяк своими заботами живет нын­че. И мне пора пришла остепениться. Старость скоро. Не до мужиков. Саму бы себя обиходить...»

Баба села на корягу у дороги. До Трудового рукой подать. Но ноги подвели вконец. Не несут. Передышку запросили, ока­янные. Да и то сказать, до полудня не присела. А все этот уча­стковый. Перепугал насмерть. Отдохнуть не дал.

Багровый лист рябины тихо упал на плечо Дарьи. Она вздрог­нула. Глянула вверх.

Рябина, как счастливая мать, крепко держала в руках-вет­ках красные гроздья ягод.

Пора спелости, самое радостное время. В эту пору все жи­вое преображается, полно сил и здоровья. Вон и рябина - вся­кая ветка, словно солнцем налитая, теплом прогрета до самого сердца. А счастье ее от любви. Вот к этому клену-красавцу. Вишь, как головами друг к дружке прижались. Про любовь шепчутся. Хоть и деревья. Листок к листку...

«Вдвоем оно, конечно, и стужа не беда, и дождь не мочит. Любовь все слезы высушит, любой мороз одолеет. С ней в зиму не страшно. И жизнь в отраду. И век не впустую. Вон сколько детей наплодили. И красивые оба. Багряные от радости. Влюб­ленных и судьба бережет, и лихо обходит. Ишь, какие здоровые да красивые, - любовалась завороженная баба и, отвернувшись, вздыхала. - А ведь деревья. Им повезло... Не то что мне. Бабой была, матерью не стала. Любовь была, а прошла пустоцветом. Никого не носила под сердцем, новой жизни не ждала. Никто матерью не назовет, не пожалеет. А ведь скоро старость. Она за упущенное жестоко спросит. За всякую ошибку изобьет», - выкатились слезинки из глаз и, скользнув по щекам, упали в траву.

Дашка увидела одинокую березу у дороги, что росла особ­няком, поодаль от других деревьев.

Изогнутая, с посеревшей берестой, она так походила на дев- ку-перестарка. Ее не радовали солнце, погожий день. Она зли­лась, что окружающим хорошо, и махала лысыми ветками на легком ветру, будто хотела поймать и избить до крови радость, летавшую вокруг на прозрачных голубых крыльях. Но та оказа­лась недоступнрй, неуловимой и кружила голову тайге, забыв­шей о возрасте.

Дашка рассмеялась, приметив корягу, заросшую молодыми деревцами.

—  Одолела старуху детвора! Ишь как обсела густо. Сказку требуют. Интересную. А у нее, дремучей, все из головы вместе с трухой высыпалось...

Баба внезапно насторожилась. Из села выехала мили­цейская машина. Обдав Дашку пылью, помчалась в тайгу.

«За убитым поехали... Ну и дела! И чего людям спокойно не живется? Ведь найдут стопорилу-мокрушника. Срок дадут. А может, и расстрел. Все ж не условника, милиционера убил. За них спрос строже будет», - подумала Дашка.

А на лесной поляне тем временем седенький старый чело­век, представившийся Дегтяреву следователем, осматривал ме­сто происшествия.

Участковый знал всех следователей города. Их было всего трое. Этого видел впервые и обиделся на прокурора, прислав­шего на расследование дела по убийству сотрудника милиции старикашку.

Тот не сразу подошел к трупу.

«Боится старый хрен, что-ли?» - подумал Дегтярев. И на­блюдал за необычным для него поведением следователя.

Кравцов медленно обходил поляну. Осматривал каждый куст, дерево. Вот остановился. Нагнулся к земле. Носом чуть не в кочку. Слепок снял. Со следа. Гипсовый. Дальше пошел. По следам. Опять нагнулся. Поднял что-то из травы. И прямиком к трупу.

Открыл его, сняв плащ. Осмотрел со всех сторон. Сфото­графировал, описал. Дотошно осмотрел руки убитого, голову. Потом разрешил шоферу увезти покойного. А сам еще долгое время изучал место происшествия. Внезапно позвал участково­го и спросил:

—  Какие папиросы продают в Трудовом?

—  Коля не курил, - уверенно ответил Дегтярев и, спохва­тившись, добавил: - «Беломорканал» и «Прибой». Еще - ма­хорку.

— Давайте-ка поторопимся в Трудовое, пока люди с делян не вернулись. Возможно, там и застанем виновных в убийстве, - сказал торопливо следователь и, не дожидаясь Дегтярева, свернул к дороге.

—    Да погодите! При чем условники? У нас тут в тайге убий­ца скрывается. Из зоны сбежал. Вот и это - его рук дело. Я вам описать его могу, - предложил участковый.

Следователь посмотрел на него вприщур и спросил:

—  Вы что ж, предполагаете, будто я не знаю о беглеце? Оши­баетесь. Осведомлен. Только в этом случае кто-то вздумал вос­пользоваться ситуацией и повесить свое мокрое дело на плечи сбежавшего. Сбить с толку. Но не получилось. Ваш сотрудник убит не Совой. Это подтверждают факты, а они - неопровер­жимое доказательство.

Когда Дегтярев с Кравцовым пришли в село, следователь сразу направился в барак фартовых. Там пятеро законников канали по недомоганию.

Кравцов оглядел всех, присел поближе к самому хворому, обвязавшему голову мокрым полотенцем.

— Давно болеете? - тронул за руку.

—  Вчера хлыстом задело. На повороте. Зазевался я. А буль­дозерист меня не приметил, - повернулся спиной к нему рос­лый детина.

—   И что врач обнаружил? Сотрясение? - интересовался следователь участливо.

—  Велел отлежаться. Дня два. Говорит - кость не задело, - ответил за него сосед.

—  Так вы сегодня не ходили к врачу? - удивился следова­тель.

—  Он не ходил. Мы вызывали, - снова ответил сосед боль­ного.

—  Значит, это серьезно, раз встать не может. Давайте отведем человека к медикам. Пусть помощь окажут, чего же ждать? - предложил Кравцов.

—  Обойдусь. Не хочу, - буркнул больной.

Кравцов подсел поближе к тумбочке.

—  Что курите?

—  «Беломор», - коротко ответил мужик, не поворачиваясь.

— Давайте закурим, - предложил внезапно следователь.

И больной нехотя достал из-под подушки помятую пачку папирос, спички. Нехотя привстал.

—  Здорово досталось? - спросил Кравцов.

— Да уж звезданул, не жалея. Хлыст длиннющий был.

—   Это когда ж угораздило вас такое получить, с утра? - интересовался Кравцов.

—  Да в конце работы схлопотал, - усмехнулся сосед боль­ного.

—  Пригласите врача, участковый. А то нехорошо получает­ся. Человек болен, а его не лечат, - посмотрел следователь на Дегтярева и усмехнулся.

—  Не надс| врача! Чего прицепились, само пройдет. Зачем смешить? Не я один хлыстами мечен, - отказывался больной раздраженно.

—  Тогда с нами пройдем, неподалеку, - встал Кравцов и, указав на лежавшего и его соседа, добавил, резко изменив тон: - Вы и вы! Живее! Без шума!

—  Зачем это? - изумился^сосед больного.

—  Вопросы буду задавать я! - прервал следователь и, взяв сапоги обоих, велел надеть другую обувь.

Фартовый встал с койки нехотя. Окинул взглядом тоще­го старика, участкового. Трое кентов смотрели выжидающе.

—  Без фокусов, Колун! Вы меня забыли, а я хорошо помню вас. Охрана у дверей. Надеюсь, лишние приключения вам ни к чему! - усмехнулся следователь.

Больной внимательно вглядывался в лицо старика. Вспом­нил, сник. И сказал неуверенно:

—  Теперь-то за что? Я нигде не замазан...

—  Иди! Разберемся! - гаркнул Дегтярев.

—    Ордер на арест? Нет его - не пойду! - уперся Колун.

—   На собеседование ордеров не выдаем. Живо вперед! - рявкнул участковый.

—  Сами не пойдете, охрана поможет, - улыбался Кравцов.

И, конвоируя вместе с тремя милиционерами фартовых в Поронайск, Дегтярев не переставал удивляться наблюдатель­ности Кравцова, как быстро удалось ему определить и найти убийц.

Из рассказа следователя все получалось просто:

—  Видите ли, беглецу Сове совсем не было смысла убивать милиционера. Личной неприязни не было. Этот сотрудник не участвовал в поимке беглецов. Вдобавок Сове проще было убить лесника, чем работника милиции, за которого и вышку полу­чить можно. Сова не станет показывать на место проживания. Теперь он далеко отсюда. Ему не до сведения счетов с лесни­ком. Это он всегда успеет. А то, что сработали под его марку, было видно сразу. Убит рядом с пеньком. Значит, малорослым. Ерунда! Сова физически много слабее убитого. Имея орудием лишь заточенные спицы или даже дубину, он никогда не ре­шился бы приблизиться к милиционеру. Он не смог бы, даже подпрыгнув, достать голову вашего работника. А удары были нанесены по голове. И не один. Значит, убивал тот, кто ростом не ниже, недюжинной силы.

—  Это верно, - не мог не согласиться Дегтярев.

—  Ваш сотрудник, заметь он Сову, не подпустил бы к себе на расстояние дубинки иль спицы. Обязательно выстрелил бы в него. Здесь же кобура не расстегнута. Значит, от убийцы плохо­го не ждал, знал его хорошо.

—  Верно, - удивлялся участковый.

—   Ну и немаловажное. Беглец не бросит папиросу выку­ренной наполовину, их у него немного, да еще на виду. Даже зэки докуривают папиросы до мундштука. Тут же Колун с Цы­ганом следили за Николаем из-за кустов бузины. Я там почти пачку окурков собрал.

— Долго ждали, - невесело отозвался Дегтярев.

—  Дело не во времени. Боялись они вашего работника, в успехе своем не были уверены.

—      Сильный был парень. Это верно. Но все ж как узнали, что именно они убили?

—  Лет двадцать назад Колун проходил у меня по делу об убийстве. Тогда он не был основным исполнителем. Но кое-что мне в нем запомнилось. Вернее, в почерке. Человеку он пере­резал горло. По идее, должна была пойти кровь. Но только Колун и в том, и в этом случае знал, как перерезать горло, чтоб на землю, даже с ножа, не упала ни одна капля крови. Такое уме­ют лишь в Средней Азии. Существовал такой вид казни. И па­лач, уронивший на землю кровь, должен был быть казнен. По­тому палачи даже кровь казненного слизывали с лезвия ножа. Что, не сомневаюсь, проделано и в этом случае.

— А как же окровавленная макушка, дубинка в крови? - не понимал участковый.

—  Поначалу была драка. Кто ж добровольно даст себя заре­зать? Дубинка трижды попадала в разные руки. Некоторое вре­мя защищался ею Николай. Он, а не хлыст, отделал Колуна. Но потом Цыган сбил с ног вашего сотрудника, вырвал дубинку и ударил по голове милиционера. Но не убил. Оглушил. Содрал кожу. Вот тут-то, пока Николай не пришел в сознание, подо­спел Колун.

—  И все ж, вероятно, не один он знает, как горло резать без крови, - сомневался участковый.

—   Среди фартовых такой метод убийства культивируется лишь у мусульман. Веками отработанный способ. И всегда при­меняется как месть за что-либо очень серьезное, - рассказы­вал Кравцов участковому, а потом добавил: - Я знал, что Ко­лун отбывает наказание в Трудовом. В нем инстинкт убийцы дремал все годы, но насовсем избавиться от него он не мог. К тому же я взял образцы почвы с места убийства и идентифици­ровал с той - на сапогах Колуна и Цыгана. Все совпало. Ведь нигде в Трудовом нет папоротника. Лишь там, на месте проис­шествия. Да и слепок подтвердил, что убийца был обут в сапоги Колуна. Даже два пореза о трос целиком совпали.

—  Но за что они убили его? - удивлялся участковый.

—  Это не просто убийство. Убить милиционера для стопорилы со стажем - не диво. Такое, к сожалению, случается. Здесь не ря­довая ненависть, простите меня, к мусорам, как они говорят, сра­ботала. Тут месть стала причиной. До ее сути будет нелегко доко­паться, - признал Кравцов. Помолчав, следователь снова загово­рил, негромко, уверенно: - Таких, как Колун, всегда в поле зрения держать надо. Тупой, злобный человек. Он для фартовых - наход­ка. Слепое орудие. Может, за свое мстил, а может, на заказ. За годы работы лишь второго такого встречаю. Честно, он помог мне, ука­зал сам на себя. А Цыган, я думаю, откроет причину.

—  Трудно сказать определенно. Тоже орешек каленый, - отмахнулся участковый, оглянувшись на Колуна и Цы­гана. Они безмятежно спали на плечах друг у друга.                                                                                        

Поделыцики... Это их последнее безмятежное время. Но едва начнется следствие и их раскидают по разным камерам, заро­дится недоверие, подозрительность. К моменту проведения оч­ных ставок они станут ненавидеть друг друга больше, чем уби­того вдвоем милиционера.

—  Мне теперь во что бы то ни стало Сову надо найти, пока он новых дел не подкинул. За лесника боюсь. Теперь к нему посылать ребят страшно, - сознался участковый.

—  Старика он не тронет. Тот не легавый, не кент, А вот вам самому он может навредить. Хотя вряд ли скоро в ваших местах появится. Думаю, поймают его в городе где-нибудь. Воры и убий­цы по своему неписаному закону не возвращаются в те места, где были взяты. Это уж точно, поверьте моей многолетней прак­тике, - улыбался Кравцов.

—  А почему вы решили в Трудовое вернуться? Почему не на деляну? Как узнали, что Колун в общежитии? - спросил Дег­тярев.

—  Ваш Николай был убит утром. Когда все условники уеха­ли в тайгу. На одежде мертвого не было росы. И на руках его. Значит, убит после пяти утра. Роса лишь до этого часа появля­ется. Ну и, главное, увидел по дубине, что убийцам досталось крепко. В таком состоянии работать не смогут. Дух захотят пе­ревести. Так и получилось.

— А ведь и с врачами сбрехали. Никто к ним не приходил, - вспомнил участковый.

—   Неудивительно. Ведь вот и бригадир сказал, что Цыган на себя и Колуна отгул запросил в счет переработок. Сегодня. Когда машины еще не уходили из Трудового. Сослался на не­домогание. Мол, если лучше станет, к обеду приедут на лесово­зе. Но не приехали.

...В Трудовом в это время шла своя жизнь.

В село приехала первая вольная семья. Толстенная громко­голосая баба, которую прислали продавцом в сельмаг, ее муж - невзрачный серый мужичонка, механик, и пятеро ребятишек. Они тут же вселились в новый дом. Дружно перенесли в него свой скарб, доставленный на грузовике.

Дети с визгом носились по селу, которое им, по странному совпадению, понравилось своей необжитостью.

Едва расставив койки и столы, Ксения пришла наводить порядок в магазине. Временный продавец с радостью пере­дал ей ключи. Товаров в магазин не завозили уже несколько месяцев. На полках, стеллажах и витринах скопилось много пыли. И новая жительница Трудового выметала, мыла, вы­скребала грязь, зная, что завтра привезут товары и продукты.

Трое условников-работяг едва успевали приносить воду, дрова.

Ксения покрикивала, торопила их, заставляя шустрить и без того взмокших мужиков.

К вечеру не только магазин, склады и подсобки, крыльцо, а даже вывеска засверкали, отмытые до блеска.

Баба всюду навела порядок. Горластая, она даже фартозых запрягла, заставив выровнять, расчистить дорогу к сельмагу. И подбадривала всех:

—  Шевелитесь, трутни сушеные, помогайте! Для себя стара­етесь. С завтрашнего дня кормить вас, чертей мореных, буду. Пусть же харчи в чистоте храниться станут. А то, ишь, какую срань развели, по задницу в грязи заросли! Поди, годами тут не убирались!

К вечеру около магазина условники все под веник вычистили.

Дарья видела, как работяги без просьб Ксении помогают ее детям навести порядок в доме.

Гора напиленных и наколотых дров росла на глазах. Из тру­бы валил дым. Соскучились люди по семьям, вот и помогали приезжим освоиться, обжиться. Вместе все легче.

Кто-то из мужиков погладил вихрастую головенку мальчу­гана, сына Ксении. Других - на колени, на плечи расхватали.

Дочки старшей стыдятся: следят, чтобы ненароком грязное слово не выскочило, не обидело.

Кто-то цветов таежных принес целый букет. Пионы и коло­кольчики, незабудки и рябиновые ветки с гроздьями ягод. От них в доме теплее и наряднее.

А Дарье от того грустно. Ее здесь так не встречали. Не было цветов. Ни одной улыбки не проскользнуло. Никто не радовал­ся ее приезду. Встретили настороженно. Оно и понятно. Пут­ные бабы в тагом возрасте одиночками не бывают. А чем Ксе­ния лучше? Тей, что детей имеет. Понятная. Не просто баба, а мать, жена, как у самих условников. Вот и потянуло к привыч­ному, далекому и дорогому.

Пусть и мало знают семью, но ведь в ней все знакомо. Как и должно быть. А Дарья, хоть еще век проживи в селе, лишь для забавы, да и то по бухой[2], навсегда останется. Хо­рошо хоть не замаралась ни с кем. С одним лишь Тихоном и жила. Хотя условники давно приписали ей в сожители Дегтя­рева. Она не отрицала и не подтверждала выдумки. Знала: все равно не поверят.

Нет, она не собиралась знакомиться с новыми жителями села сама. Придет время... «Чего в глаза лезть да навязываться? Своих дел и забот хватает, - закрыла Дарья последнюю банку грибов, заготовленных сегодня уже на зиму. - Еще три таких похода - и грибами на зиму обеспечена. Если только сушить их. Но опять же - где? На чердаке их спереть могут, а для чужих кто стараться будет?» - раздумывала Дарья перед откры­той дверью кладовки и услышала сзади:

—  Хорошая хозяюшка! С лета о зиме позаботилась.

Оглянулась. Невзрачный мужичонка за плечами стоит. На ее припасы смотрит.

—  Чего вылупился? - оттеснила от кладовки плечом.

—  Да вот, познакомиться решил. В одном селе жить, знать друг друга будем.

—  А мне без надобности! - хлопнула дверью перед носом, истолковав по-своему улыбку человека. - Небось уже налязга- ли в уши? Натрепались обо мне всякого эти проклятые услов­ники. Их водкой не пои, дай кости перемыть бабе! Ничего, и вас обгадят вскоре. Приперся! Сам! Без бабы! Думаешь, так на тебя и позарятся враз! Знакомиться захотел, замухрышка! - зли­лась баба, убирая со стола специи, банки.

В дверь постучали.

«Кого еще черт принес на мою голову?» - подумала Дашка и, вспомнив предостережение Дегтярева, спросила:

—  Кто? Чего надо?

Из-за двери отозвался бабий голос. Соли попросил. Взяла пачку. Сунуть хотела в руки и тут же закрыть. Но не тут-то было. За дверью - условники. На новоселье пригласили. Пер­вое в селе. От имени хозяев.

—  Прошу вас, Дарья, не обидеть наш дом и обоссать самый первый угол, какой понравится, - верещал бабьим голосом ус­ловник, стоявший впереди всех.

—  Пошли, Даш! Все же мы старожилы. Первые землепро­ходцы здесь. Пожелаем вольному люду добра и счастья! Может, и приживутся новоселы? Чем черт не шутит!

—  А я при чем? Идите! Мне они на кой сдались? - радова­лась баба в душе, что вспомнили о ней работяги. Не побрезго­вали, пригласили с собой.

—  Ты ведь здесь с нами вместе бедовала. И в тайге тоже... Наравне. Горя не меньше нашего хлебнула. Хоть и баба вроде бы, а выжила. Может, в том где-то и мы помогли. По-плохому иль хорошему заставили все одюжить, - хрипел простывшей глоткой вальщик.

—  Не обессудь. Не откажи. Пошли с нами. Докажи, что не совсем зверье, не вовсе уж бесхозные, коль плечо в плечо вме­сте с нами придешь. Пусть новые не боятся, - просил тощий чокеровщик.

—  Ты, Дашка, в сто раз красивей новой бабы! Это я говорю!

Вот мы и вотрем в нос, что не дикие, раз ты тут среди нас без страху живешь, - подал голос тракторист.

— Мы на минуту все. Поздравим их и пойдем. А ты как первая баба - хозяйка Трудового! Без тебя нам никак нельзя, - гундосил бульдозерист.

—    Ладно, дайте переодеться. Не пойду же в халате, - согла­силась баба.

А вскоре вышла к работягам, ожидавшим ее за дверью. Вме­сте впервые за все годы они шли в гости к вольным, свободным людям. И Дашке вспомнилось, что когда-то в тайге Никита вы­сказал вслух мечту о вольных жителях в Трудовом. Его осмеяли разом. Никто не поверил, не мог допустить мысли о том все­рьез даже Тихон. А ведь совсем немного не дожили.

А сколько прожито здесь людьми? Когда приехали сюда пер­вые условники? Сколько лет селу, определенному под зону от­бытия наказания? Теперь этого никто не вспомнит. Разве толь­ко могилы да кресты, где, помимо имен и фамилий, всегда ста­вилась дата смерти.

В Трудовом, где жизнь человеческая никогда не ценилась, село начиналось с кладбища. Его не прятали от глаз. Его никто не боялся. Ведь многих покойных знали как самих себя. Не могли лишь привыкнуть к их отсутствию.

Кладбище было вроде визитной карточки, лица села. Здесь и начало биографии. И первая могила. Покойный - вечный сторож. Ему не о чем заботиться. Некуда уезжать.

Дашка сдержанно поздравила новоселов с прибытием, по­желала г\м здоровья и тепла на новом месте. Не захотела при­сесть, отведать хлеб-соль в семейном доме. Не приглянулась, не пришлксь ей по душе хозяйка дома. И Дашка, сославшись на занятость, поспешила уйти.

Проходя мимо барака фартовых, невольно остановилась. Законники, словно озверев, колотили троих кентов, выпустив­ших живыми из барака следователя и участкового.

Баба не знала причины яростной трамбовки. Она лишь при­крикнула, хотела остановить взбешенных мужиков и не приме­тила, кто из них швырнул камнем в нее, кто попал в голову.

Дашка потеряла сознание сразу. Она не видела толпы работяг, бежавших тут же. Кто их позвал? Может, увидели сами. Возмож­но, испугались чего. Но, увидев Дарью, онемели от удивления:

—  Камнем в бабу?! За что?!

Работяги загудели. Их становилось все больше. Гнев одного заражал десяток других. Катился волнами по собравшейся тол­пе. И кто-то, не выдержав, крикнул:

— Кроши их, мужики! Вломим им по самую задницу! Чтоб неповадно было баб задевать!

Будто кто-то злой рукой пороховую бочку поджег. Толпа работяг кинулась на барак воров, успевших скрыть дра­чунов.              

Зазвенели разбитые стекла, взвыли выламываемые двери, задрожали стены барака, окруженного со всех сторон.

Работяги, поднатужившись, толпой ломились в дверь, мате­ря фартовых так, как никогда ранее.

Вот рослый вальщик с разбегу ткнулся плечом в дверь. Та, охнув, выронила засов, разинула щербатый рот, распах­нулась. Толпа работяг хлынула в барак, подстегиваемая зло­бой, местью.

И сошлись условники лицом к лицу. Кулаки заходили. Там громила-вальщик поддел на кулак медвежатника, тот, хряснув­шись спиной о шконку, глаза закатил под лоб. А вальщик уже стопорилу на гоп-стоп взял. Разделывал, как пенек. Труху вы­колачивал. Да так, что у фартового из глаз искры снопами по­летели. Фартовый матом поливал мужика. Вальщик, терпение потеряв, в подбородок кулаком врезал. Стопорила, зубами лязг­нув, взвыл от боли. Сам себе язык откусил.

Чокеровщик в ухо майданщику заехал. Тракторист закон­ника из-под шконки выволок. За горло прихватил.

Кто-то головой фартового угол пробивал, чьи-то пальцы вце­пились в шею, ноги, колени, головы, кулаки - все в ход пошло.

Вон бульдозерист заломил чью-то ногу за ухо; одолел, на радости, сдурев, орал:

—  Я тебя, козел, заставлю через уши сраться!

Сучкорубы дружно, словно на деляне один ствол, отделы­вали налетчиков. В угол зажали. Тем не развернуться, не вы­крутиться.

А на проходе, у самых дверей, мокрушника толпа примори­ла. Кто-то печень-почки отбивал, другие - глаза выбить норо­вили. Упасть - и то некуда. Руки завернули. Кто-то в пах въе­хал с лихостью. А вот и «солнышко» кулак достал. Зубы давно выбиты, выплюнуть не дают. Голову на осколки крошили.

А худого, что в Дарью камень кинул, с комфортом на шкон- ке трамбовали. Уши оторвали. Нос - больше рожи. Вся физи­ономия в лепешку расквашена. Руки выкручены. Ребра ногами ломали. Кто-то на животе в сапогах гулял. Перед глазами - кулаки и радуга огней.

Даже старого сявку не пощадили. Всего искромсали в клочья. Кому нужно интересоваться, виноват иль нет? Живешь, дышишь с фартовыми - значит, виноват. Голубятника, решившего вы­скользнуть в выбитое окно, кто-то за ноги приловил и - об стену, держа за ноги...

—  Козлы паскудные! Пидеры вонючие, сачки мокрожопые! - слышалось со всех сторон.

Сотня фартовых отбивалась, как могла, до последнего. Ни звука, ни слова о пощаде никто не обронил. Работяг впятеро больше...

Они долго терпели обиды от фартовых Налоги и зуботычи­ны, унижения и оскорбления, откровенный грабеж. Вот и кон­чилось терпение. Переполнилась чаша. Нужна была последняя капля. Ею стала Дашка. И теперь - не помирить, не угомо­нить, не остудить вскипевшей разом злобы. Она помутила ра­зум и рассудок. Из придавленной униженной серости, которой помыкали фартовые на каждом шагу, выплеснулось достоин­ство, гордость, личности, мужики.

Кто сказал о правилах в драке? Они соблюдаются обоюдно. А если тому предшествовали годы терпения, о каких правилах можно говорить? Запрещенные приемы? А кто их запрещал? Врезается нога в пах фартовому, который обещал трамбовку за припрятанную от налога пачку папирос.

Раздирали ноги, выламывали руки. Кто жив, тот дрался, защищался либо нападал.

Лопнувшее терпение всегда срывает кулак. Фартовые не ожи­дали такой развязки. Они не тронули бы Дашку, не заметь она их драки. Знали о ней - она донесет участковому. Вот и хотели прогнать, припугнуть. И попали в нее. Теперь приходится отду­ваться за все разом.

В бараке пахло кровью, разлитой парашей. Грохот драки не стихал. И вдруг, как гром, автоматная очередь поверху, в дверях - милиция...

Все разом стихло. Застигнутые на месте работяги еще не успели остыть. На лицах многих - синяки, кровь, ссадины. Порванная одежда. В глазах злоба не улеглась, кипела ключом.

—  Выходи по одному! - приказал кто-то из милиционеров. - Строиться!

Условники стали по бригадам.

—  Бригадиры - в дежурную часть! Остальным быть на ме­сте!

Условники до ночи простояли на улице под охраной, пока милиция выявляла зачинщика драки. А когда работяги-брига­диры обсказали все как было, заместитель Дегтярева отправил их в бригады, но придержал двоих бригадиров фартовых. С ними разговор был особый.

Давно ушли отдыхать работяги в свои бараки. И лишь фар­товые почти до рассвета стояли под стражей: не пошевелись, не переступи с ноги на ногу. Каждый вздох на слуху, всякое дви­жение заметят. И тогда... предупреждать не станут.

Понимали это и бригадиры фартовых. Не кололись, не вы­давали мокрушника, бросившего камень. Проще взять вину на себя. Но им не поверили. Рассмеялись в лицо.

Атам, перед бараком, стояли воры под стражей. Часы прошли. А бригадиры молчали.       

Утром фартовых увезли на деляны под усиленной охраной. Давно такого не было. Отвыкли условники и вот опять терпеть надо.

Едва с работы вернулись, поели, как их снова из барака и опять по стойке смирно - битых три часа!

«Если бы не начавшийся дождь, до утра продержали бы», - усмехнулись милиционеры, загоняя фартовых в барак, пообе­щав: когда вернется Дегтярев, то вытряхнет фартовых из Трудо­вого в зону жир протрясти. И если они сегодня не назовут ви­новного, завтра все вместе отбудут на Колыму.

У дверей бараков, как когда-то в зоне, дежурила милиция. Следила за каждым.

Давно бы попытались расправиться с ними фартовые, но понимали - кулаками против пушек не попрешь.

А работяги строили дома и словно не замечали происходя­щего.

Дашка, походив два дня с повязкой, вернулась на работу.

И лишь Дегтярев не приезжал из Поронайска. Что его там задержало, не знал никто.

Дашка, после того как упала перед бараком, ничего не слы­шала и не знала. Ее унесли в хибару двое работяг, положили на постель и привели медика. Тот осмотрел, промыл, прочистил ссадину и, наложив повязку, сказал, что ничего опасного, мол, Дарья скоро встанет. Так оно и случилось.

Дашка не знала, что драка вспыхнула из-за нее в бараке фартовых. Она отлежалась дома. Одна. Никто, кроме медика, не зашел навестить ее. И баба, проходя мимо дежурной части, не увидев Дегтярева, впервые осмелилась спросить о нем у ре- бят-милиционеров. Те, плечами пожимали: сами не знаем, не звонит. Ждем.

А участковый тем временем присутствовал на суде над Тес­тем.

Бывший бугор Трудового сразу приметил в зале участково­го и дрогнул сердцем, поняв, что приговор ему вынесут самый что ни на есть суровый.

Судила Тестя выездная областная коллегия.

Василий, сидя понурившись, внимательно слушал обвини­тельную речь прокурора.

«Ну, гад, на всю катушку тянет. Ишь, заливает. Вроде хуже меня на свете нет ни одной паскуды. Все дерьмо наружу выта­щил. И размазывает. На понимание бьет. Для убедительности. Да они все твои кенты, эти судьи. А то не доперло до меня!»

Потом Тесть словно отключился.

Вновь осознал, где находится, лишь на выступлении адвоката. Тот встал уверенно и заговорил негром­ко. Но его слушали все, затаив дыхание. И только обвинитель несогласно усмехался да качал головой.

Дегтярев внимательно вслушивался в каждое слово защиты, иногда смотрел на Василия, словно увидел его впервые.

Когда все присутствующие в зале встали, ожидая оглаше­ния приговора, у Тестя заныло внутри. Не первый раз, не внове ему эта процедура, но тогда он был моложе, беспечнее. Теперь же словно что-то надломилось в нем. Устал, наверное. Вот и барахлит нутро. Откуда-то сердце объявилось. Век о нем не слы­хивал. А тут с чего завелось? Болеть вздумало, едри его в качель, так некстати.

Да и как не заболеть здесь, если вчера Цыпу увезли. Под вышку подвел его обвинитель. И суд сказал, что приговор об­жалованию не подлежит.

Держался мужик до последнего. Виду не подал. А вернулся в камеру и впервые взвыл. В тюфяк. По-волчьи. До самого ве­чера. И хавать не смог. Всю ночь смолил махорку. Аж зеленым стал от дыма и горя.

Когда ему велели собраться на выход, к Тестю подошел:

—   Прости меня. Ты последний кент, которого я видел в жизни. Не все гладко у нас склеилось, ну да ты не держи камня на меня. На мертвых нельзя базлать. Их прощают. И мне мое - отпусти. Виноват я перед всеми. За всех вас, моих кентов, мо­литься буду. Там, наверху. Чтоб пуля облетала, чтоб смерть об­ходила. А ты - дыши. И за меня. Тебе теперь легче будет, - потрепал по плечу и вышел из камеры. А вот лицо его, глаза, как тень, навсегда с Тестем остались.

—  Поздравляю, - услышал бугор над ухом внезапное. И удивился,| заметив пустеющий зал: - Я, честно признаться, даже не рассчитывал на такой успех, - улыбался адвокат. И долго не мог поверить, что не слышал Тесть о мере наказа­ния. - Три года в зоне усиленного режима - это успех! Если учесть статью да прежние судимости, вам просто повезло! - радовался адвокат.

Тесть кивал головой, туго соображая, что нужно сказать или сделать в этом случае.

Но вдруг жгучая боль, как стопорило из подворотни, скру­тила мужика. Он открыл рот, будто хотел что-то сказать иль продохнуть, но боль опередила.

—  Симулирует, гад, - услышал Тесть, приходя в сознание.

—  Нет. Этот не таков. Фартовый, без лажи. Я его давно знаю. Такие умирают молча. Помогите ему.

Василий не веря собственным ушам узнал голос Дегтярева.

—  Он от вас сюда загремел?

— От нас, к сожалению. Это его ошибка и мой недо­смотр, - удивлялся бугор словам участкового.  

А когда Тесть пришел в себя, участковый заговорил с ним как ни в чем не бывало:

—   Одумайся, Василий. Три года - не так много. Хотя с учетом того, что пробыл в сизо, тебе теперь лишь два с полови­ной года отбывать. Завязывай с фартом. Жизнь - не баруха. Не всяк день звонкой монетой отмеришь. И тебя уже валит с ног. А значит, пришло и твое время линять из «малины». По возра­сту. Когда одумаешься - приезжай в Трудовое. К нам!

—  Заместо овчарки, какая от старости накроется? Так я ж тоже старым становлюсь. Не смогу на гоп-стоп своих кентов для тебя брать.

Участковый рассмеялся, услышав знакомое. Иного не ждал от бывшего бугра.

—  Я тебя своим заместителем по криминалистике возьму, а ловить кентов есть кому и без нас. Вон опять двоих привез. Твои. Нашего, Николая, убили. В тайге...

—  Кто? - побледнел Тесть.

Когда участковый назвал имена, Василий отмахнулся. И лишь по кликухам сразу вспомнил.

—  Знаю, за что Колун замокрил легавого. Давно он за ним пасся. Все не фартило.

—  Чего ж не предупредил? - обиделся Дегтярев.

—  Я не фраер, не стукач. Фискалом не был.

—  Уж лучше б меня. Зачем его убили? Ведь я годами рядом был. Этот - всего несколько месяцев! Никого не обидел. Са­мый воспитанный, грамотный сотрудник был! - вырвалось у Дегтярева.

—  Ни хрена не грамотный. Пень он, а не мужик. Неужели не знал, что с мусульманином дело имеет? Зачем при всех сви­ньей назвал в бараке, когда тот на пахоту не хотел? Ты его как хошь полощи, хоть козлом, все стерпел бы и забыл. Но не сви­ньей. Это для них - западло. Любого пришьют. Усек? То-то! И тебе наука! С мусульманином в «малине» много разборок было. Но называть свиньей даже я не стал бы. Мне мой калган еще нужен был. А легавому - помехой стал. Отговорить Колуна, кроме смерти, никто не мог. Он его годами бы пас и укараулил бы, накрыл. То - как два пальца обоссать, не темню, - сказал Тесть, за которым уже пришла машина из зоны.

Тесть, проходя по двору сизо, услышал, что его окликнули из-за зарешеченного окна. Он видел, как насторожился охран­ник, сопровождавший его в машину, на суд. Теперь понял Ва­силий, кто окликнул его. Конечно, Колун...

Знал бывший бугор: если Колуну дадут срок, в любой зоне, куда бы ни направили, фартовые примут его в закон. Признают своим лишь за то, что убил тот легавого. Даже не спросив за что.

Но вряд ли отделается фартовый сроком. Именно потому, что пришил мусора, упекут под вышку. Чтоб другим неповадно было. Не первая судимость... Это тоже учтут. Вспомнят все гре­хи. И валяй, Колун, на тот свет. Там все равны.

Тесть и оглянуться не успел, как оказался в зоне. Здесь все привычно и знакомо. Едва закрылись ворота, Василий понял- он - за запреткой. Зону держали воры. О том он слышал много раз. Знал: больше его не отпустят в Трудовое. А потому придет­ся тут звонковать. И, если доживет, отсюда выйдет на волю.

Пока дело смотрел начальник зоны, Тестя держали в де­журной охраны.

Ну вот и все. Ему выдали спецуху, и охранник, указав на дверь, скомандовал:

—  Вперед!

Тесть вышел во двор зоны.

В бараке, где его оставил охранник, было сыро и сумрачно. Все зэки на пахоте. «Значит, к работягам сунули», - догадался Василий и, выждав, пока охранник исчезнет, решил сам найти фартовых в зоне.

—  Ты, мурло, куда прешься? - услышал над ухом родную музыку.

—  Тебе не ботал, падла! Всякий козел тут вякает! А ну, ко­лись, где тут бугор паханит? - спросил уверенно Тесть.

С нар зашуршало торопливо. Голопято стукнувшись в пол, тощий шестерка спешно шмыгнул мимо Тестя в темноту. И вскоре к бугру подошли фартовые.

Трое из них узнали Тестя.

—  Прихилял! Кент, едрена вошь! - обрадовались законни­ки и поволокли Василия в угол фартовых.

—  Чифирнешь? - спросил одноглазый ворюга.

—  Хавать дай Тестю!

—  Пузырек волоки!

—    Вчера все выжрали. Где возьму? - стонал шестерка.

—  Хиляй к бабкарю. За стольник нарисует, - вытащил ку­пюру одноглазый, и сявку как ветром сдуло.

Тесть сидел среди своих. На душе тепло, спокойно. В во­ровской зоне не страшны три года.

Внезапно из-за спин законников лохматый старик объявился.

—  Ох-хо-хо! - рассмеялся скрипуче. И, указав на Тестя, сказал: - Этого падлу все фраера петушили в сизо. Какой он законник? Пи дер вонючий!

Кусок застрял в горле Тестя. Кенты схватили за шиворот старика, на Василия уставились.

—  Верно ботает козел? - потребовали озверело.

Тесть рассказал все как было. Ничего не утаил. И о том, как его скрутили сворой, как трамбовали и, беспомощного, истязали кучей.          

—  Ты тут сопли на кулак не мотай. Не дави на жалость! Как ты, козел, уронил свое имя, так и очищайся! Законник сдохнуть должен иль тех лидеров размазать. Всех до единого. Тогда он фартовый. А покуда они дышат, ты - пидер. Вали отсюда! И не клейся к нам! - багровели лица законников.

—  Любого из вас, падла буду, мусора к обиженникам кинут. И вы, как я, ничего не сможете! Сколько фартовых в сизо ожмурили себя из-за того, счету нет. Урон лишь «малины» несут. А легавым то и надо. Раскусили наш «закон - тайга». Скольких кентов тем загробили! Теперь и вы им поможете! Со мной. Чем же вы мне файней легавых? Те к обиженникам толкнули, вы - тоже! Иль гоноритесь, что сами не побывали в моей шкуре? Клянусь свобо­дой, хоть кого из тех накрою, ожмурю на месте! Без разборок.

—  И ожмури! - поддержал кто-то.

—  Не меня выпираете! А всех, кто в моей шкуре нынче ды­шит! Измельчали фартовые! Нет средь вас законников. Одни фраера! - встал из-за стола Тесть.

—    Фраера, но не пидеры! - вякнул старик, сдавленный за шиворот.

—  Ожмуриться самому - мелочь. Ты попробуй заставить себя дышать после всего! Дышать, чтоб дышала «малина» и кенты. А разделать козлов - сумею. Покуда не жмур - все помню! - сде­лал шаг от стола.

—  Верно ботает Тесть! - поддержал Василия кто-то из фар­товых.

—    Сход надо созвать. Как он трехнет, так и будет, - сказал грозный медвежатник - бугор зоны и ее хозяин.

Василий ушел в свой барак, кляня по пути Трудовое и Дег­тярева, сунувшего его в сизо, как головой в парашу.

 А участковый тем временем возвращался из Поронайска в Трудовое с очередным выговором. Вместе с ним ехали в поезде пять семей - новоселов Трудового.

С детьми, старухами ехали люди обживать новое место. Ка­кое оно? О Трудовом многие знали лишь понаслышке.

Большинство решились переехать не с добра. От нужды бе­жали. Она согнала с обжитых мест. Невмоготу прокормиться было. Вот и подались куда глаза глядят. На слово вербовщику поверили. Тот словами, как деньгами, сыпал. Золотые горы обе­щал. Гарантировал рай земной, беззаботный и безмятежный. И поверили люди в сказку. Даже шамкающим старухам захоте­лось увидеть своими глазами сытый, теплый, устроенный дом. Порадоваться за детей и внуков - себе многого не хотели. Теп­лую печку да хлеба вдоволь.

С любопытством глазели в окна новоселы.

— А и правду сказал вербовщик, места тут и впрямь необжитые. Сколько едем, ни одной избы. Все пусто.

Сопки и те дремучие, как я, - признал старик в рыжей каца­вейке, подойдя к Дегтяреву.

Поезд, дотащившись до Трудового, прокричал голосом ох­рипшего лешака и вскоре задремал у перрона, ожидая, пока освободят его брюхо переселенцы.

А они вытаскивали из вагонов узлы, мешки, чемоданы. Сно­вали от вагона к вагону, торопя друг друга.

Вскоре их развезли по домам, определив каждой семье свое жилье - новое, соскучившееся по человеческим голосам.

И вербованные поверили в чудо. Ведь вот враз дом получи­ли. Не лачугу, не хибару, доживающую свой век. А настоящий новый дом. С сараем и участком. И подъемные за проезд вы­платить обещают немедля - завтра утром. За каждого члена семьи, привезенного сюда, оплатить дорогу. Даже не верится, что здесь, в чужом краю, с ними считаются.

Глава 6

Не спал в эту ночь Дегтярев. В прокуренной дежурке шел у него невеселый разговор с Кравцовым, назначенным следова­телем прокуратуры.

Тот сел поближе к печке, пил чай мелкими глотками. Спра­шивал, спорил, слушал.

—  А я их знаю! Чуть дай свободу, жди новых происше­ствий. Они любое человечье проявление расценивают как бес­помощность. Сколько раз на этом горел! Вся шея бита. Не верю я им, никому. И с вами не могу соглашаться. У нас не гимназия, тут условники созревают для свободы. Сами види­те, что и нынче отсев есть. И немалый. Не по нашей вине! Нам - только выговоры лепят. За недосмотр! А как я могу уберечь от преступления, если иные гады жить без того не могут? У них суть на том замешена. С детства. Он иначе ды­шать не умеет. Его с пеленок просмотрели! Как я их, поста­ревших, переделаю? Они уже по три-четыре судимости име­ют. Никто с ними не сладил до меня. Это ж мусор - не люди! - кипятился участковый.

—  Вот отсюда и начались, Сема, твои ошибки. И не только твои, а и всех прочих, кто был до тебя. Человек - не мусор. Он - продукт общества, своего времени. Сам по себе никто не стано­вится преступником. В том и наша вина есть, - отхлебнул чай Кравцов.

—  Демагогия это все. Что, я заставил Тестя убивать Никиту? Иль Колуна на Николая натравил?

—  Не натравил. Но - виноват. И в чем, скажу откровенно. Не кипятись ты. Выслушай, - оборвал срывавшееся возмуще­ние Кравцов; закурив, заговорил: - Ты в Трудовом не новичок. Знаешь условников не только по именам, а и их законы, обы­чаи. Должен был предположить, что Никиту вместе с тобой вы­слеживали. И точно так же, как ты им, не доверяют тебе фарто­вые. А в результате погиб человек. Жаль. Но ты в его смерти тоже виноват. Добрые отношения с милицией зэки и условни­ки расценивают не иначе как стукачество. А иного ты не дока­зал людям. Не сумел. Потому что фактор недоверия обоюден. Учти, что условники у тебя находятся в особых условиях. У них прав на сомнение не меньше, чем у тебя. Да погоди ты, не перебивай! Умей выслушать. Я не отчитываю. Высказал свое мнение. К сожалению, твои промахи - ошибки многих. Это - самое плохое. Цена ваших просчетов велика - жизни. Это не оправдать, а переосмыслить надо. Но, видно, уж не сумеешь. У тебя в работе свой штамп. И ты, прожив почти до пенсии, не сможешь согласиться, что он неверный. Признав, надо делать вывод глубже: жил неправильно. Не помогал людям. Вредил. И я на месте твоего руководства дня бы тебя не задерживал, от­правил бы на отдых.

Дегтярев вскочил из-за стола взъяренный.

—  Ну, знаете, я много раз рапорты подавал! Не держусь за это место. Я не нянька здесь! И не институт благородных девиц у меня! Вы сами имеете представление о работе с условниками? Вы о ней только понаслышке, наскоком-знаете. По верхам! Вас бы в мою шкуру!

—  Я не дилетант. И следствие далеко не легкая работа. Но у меня ни одной висячки за все годы. Ни одного необоснованно возбужденного дела нет, и незаконных арестов на своем счету не имею. И в Поронайск, как тебе известно, меня на укрепле­ние кадров прислали. Не с новичком говоришь. Хочешь, чтоб тебя хвалили? Пусть этим другие займутся. Хотел знать мое мне­ние, я его высказал! То, что думаю. И не жди от меня похвал, Семен. Хвалить тебя лишь за то, что живешь в Трудовом, не стану. Тебе не только условники, но и штат доверен. Молодые ребята! Ты их учить обязан, беречь. Но не умеешь, не способен.

—  Может, вы научите?

—  Не язви, Сем! Мы с тобой одной школы. Но отношение к делу разное. Не подсказал ты Николаю, как важно учитывать индивидуальные особенности личности осужденного. И не толь­ко ему. А ведь знал. Сколько лет в Средней Азии работал? Не секрет для тебя обычаи. А вот рассказать, предупредить не смог. И опять потеря.

—  Всего не предусмотришь. Хоть три жизни проживи - две в ошибки уйдут. Да и вы, Игорь Павлович, пока опыта набирались, небось не раз лоб в шишки, а лушу в синяки отделывали, - невесело усмехнулся Дегтярев.

—  У меня? Да знаешь, ошибкой это не назову. Но до сих пор помнится, - вздохнул Кравцов.

—  А почему вы с должности в пятьдесят первом полетели? Тоже, наверное, не за доброе? - спросил участковый.

—    И тебя просветили? Ну что ж, того не стыжусь. И верно. Работал прокурором в Магадане. Недолго, правда. Всего три месяца, - улыбнулся Кравцов.

—  А чего, ж так мало?

—  Больше не стоило, - отмахнулся человек и отвернулся к печке.

— А что случилось там, Игорь Павлович? - спросил Дегтя­рев тихо, участливо.

Кравцов открыл дверцу печурки: уставившись в огонь, грел глаза и душу. Вопрос, как больная память, морозил. Не раз его задавали, не щадя человека. И вновь вспоминал:

—   Партию осужденных привез тогда пароход «Иосиф Ста­лин». Без малого пятьсот человек. Без предварительного предуп­реждения, как делалось обычно, чтоб успели зону подготовить: жилье обеспечить и с продуктами управиться. Я, понятное дело, возмутился. А сопровождавший заключенных, старший охраны, протянул мне секретный пакет. Толстенный, тяжелый. Ни на од­ного арестанта дел не было. Необычным показалось мне это. Вскрыл пакет. В нем пачка приговоров. На привезенных. Всех - к расстрелу... Требовалось немногое - моя подпись и отправка к месту исполнения приговоров...

Дегтярев головой покачал.

—  Что бы ты сделал в этой ситуации? - внезапно спросил Кравцов.

—  Не знаю. Но, наверное, выполнил бы указание сверху, - признался честно.

—  А я не смог. Ведь даже не суд приговоры вынес, а особая тройка. Не видя дела, не изучив его, я, юрист, какое имею пра­во согласиться с приговором об исключительной мере наказа­ния? Почему у меня кто-то отнимает функции прокурорского надзора и ставит в роль пешки! Вот и взбунтовался, что называ­ется. Отправил арестованных в Сеймчанскую номерную зону, а по инстанции телеграммой попросил дела прислать. На всех... Вскоре прислали... Ордер на мой арест. И увели из дома ночью. Но везти некуда. Хуже Колымы что есть? Даже смерть в срав­нении с ней - награда. А на Колыме меня все знали. Я до прокурорства следователем там работал много лет. Бросили меня в следственный изолятор Магадана, объявив пособником из­менников и врагов народа. С такой формулировкой ниже вышки не дадут. Это я понимал. - Кравцов закурил. И продолжил: - Вот тут-то впервые познал, каково оказаться в положении арестованного без вины... Кинули меня в сизо. На поляну, как шутили арестованные. Не мне тебе объяснять, как спится на голом цементном полу. При том, что ни сесть, ни лечь негде. А харчи - двести граммов хлеба да кружка едва теплой воды на весь день. Под носом параша. Вши на третий день заели. С непривычки. Полгода меня там продержали. И каждый день - на допрос. Сколько мордобоя выдержал - не счесть. Не только я, конечно. Все, кто вместе со мною был. От меня признаний добивались. Что я завербован теми, кого и в глаза видеть не мог. Но не добились. И то ли устали, то ли интерес поугас, но внезапно в покое оставили. Я так хотел тог­да заболеть, чтоб меня из сизо в больницу перевели. А нет, так умереть. Но никакая хворь, как назло, не брала. И вдруг через месяц покоя вызывают. Снова, думаю, душу начнут выколачи­вать, ан нет, с вещами... Значит, в расход. Кто-то нашелся по­слушный, подписал мне приговор, думаю.

Дегтярев заерзал на табуретке.

—  Да ничего, Сем, не смущайся. Таких много было. Ина­че кто бы указы да приказы исполнял? Но меня не к вышке, на двадцать пять осудили. И пошел я в зону... Попал к тем, кого от расстрела сберег. Занявшись моей персоной, кто-то в гневе о них запамятовал. А начальник сказал людям. Я с ними четыре года под одной крышей жил. До реабилитации. А ког­да вышел, предложили мне восстановление в должности. Прежней. Но я от нее как черт от ладана! Не нужно мне про­курорство! Не мое это место. Потому что и у меня лишь одна жизнь. Чем заметнее должность, тем больше завистников, опасностей, тем меньше здоровья. Я из областной прокура­туры сам в район просился. Не по принципу незаметности, поверь. А потому, что на местах должны работать люди, зна­ющие свое дело. Так-то, Сема. Считай моей ошибкой иль глупостью, но сбереженные пятьсот жизней такое не под­твердят. Многому меня эти люди научили. Тому, чего никог­да бы не постиг, не побывай в той шкуре. Потому таких, как ты, увольнял бы без жалости. Нет средь людей мусора!

—  А фартовые? Законники? Их давно ли работать застави­ли? Паразитами за счет других жили! Их мне тоже людьми счи­тать? - побагровел Дегтярев.

—  Чего кричишь? Не дави голосом. Это не доказательство правоты, а слабость твоя. Фартовыми недоволен? Их на Колы­ме многих знал. Интересные, любопытные ребята встречались. И что удивительно, ни один не похож на другого. Каждый - личность.

—  Где у них личность? Одни хари, - сплюнул участковый.

—  Смотри, какой эстет! Да ты на себя в зеркало давно ль смотрел? Чем ты лучше? Вот ты, не дрогнув, подписал бы мне приговор. А фартовые, шалишь, друг друга не убивают. Особо те, кто в законе. Да, преступники, но не убийцы. А вот мы, Сем, в сравнении с ними иногда хуже зверей. Даже по отношению друг к другу. Хотя бы на моем примере. Разве я не прав? Кстати, законники, узнав, кто я и за что осужден, не раз помогали мне выжить. Хотя среди тех, пятисот, ни одного вора не было. Все как один - политические. А пото­му и теперь говорю: человек человеку помогать должен. Жизнь и без постороннего вмешательства всякого накажет. Сумей выжить и выстоять.

—  Так я и не понял, чего же вы от меня хотите? - спросил Дегтярев, искренне разведя руками.

—  Такое не дойдет до тебя. Поздно, Сема. Лишь битый зна­ет цену боли. Этого словами не объяснишь. Сердцем понять надо. Да и то если оно не слепое. А в нашем возрасте, если тепла в душе не осталось, лишний грех на душу нельзя брать, надо хотя бы этого бояться. Чтобы живые не проклинали мерт­вых за ошибки.  I

—  А мертвому какая розница? - удивился участковый.

—  Безнадежный ты, Дегтярев. Как тундра. Сколько ни грей, тепла не чуешь. Бесполезно с тобой говорить.

—    Это почему же? Даже условники так не считают. С неко­торыми я в очень хороших отношениях. Кентуюсь, можно ска­зать. А иные даже пишут мне. Со свободы. Докладывают, как- устроились, чем занимаются.

—  Вот когда не докладывать, а делиться, советоваться нач­нут, тогда и поговорим. Твои официальные запросы - не по­требность души, а долг служаки. Я бы тебе не писал. Не пове­рил бы...

—  Это почему же, Игорь Павлович?

—   Жизнь твоя как сыр в масле кувыркалась. Потому что вслепую, послушно жил. Нигде бока не наколол, сердце не бо­лело. За других. Так и живешь как во сне. Смерть придет, а ты и не увидишь. Со спящей совестью и ленивым сердцем жизнь прожил. Оттого ни себе, ни другим не в радость...

—  О том не вам судить, - буркнул участковый.

—  Ну а как ты печника не уберег? Ведь ему до освобожде­ния меньше года оставалось. И его убили. Ты не знаешь - кто и за что? А времени немало прошло. Умел лишь пользоваться его услугами, - упрекнул Кравцов.

—  У меня нет фискалов. И Кузьма не был моим стукачом. Мастером был хорошим, человеком. Его мне как родного жаль. Но искать убийцу обязано следствие. Почему прокурату­ра дело заволокитила, вас надо спросить. Сам понимаю, что время вы упустили. Но за Кузьму ни с чьей шкуры не слезу, пока не найдут, не поймают убийцу.

—  А я для чего здесь, по-твоему? - отозвался Игорь Пав­лович.

—  А я думал, только мою работу проверить приехали.

—  Это не входит в мои служебные обязанности.

—  У нас кто вкалывает, на того все шишки! Орденов не ждем, - буркнул Дегтярев.

—  Давай, Семен, чайку заварим. Свежего, покрепче. Я в зоне Сеймчанской на чае выжил. Он от всяких болячек выру­чал. По тому, каким чаем угощали, знали, что за человек, - улыбнулся Кравцов.

—  Это как же так? - удивился участковый.

—  А вот так и понимай! Казалось бы, что общего между вором в законе и политическим? Скажешь - ничего общего! Ан и просчет твой. И те, и другие никогда не станут пить слабо- заваренный чай. Не воспользуются стоялой заваркой, стылым чаем. Только крепкий, только с ключа. Потому что чай сон отшибает, мозги заставляет работать, сердце двигаться быстрее. И главное, никакого вреда здоровью. Наоборот, все вредные микробы убивает. Оттого люди умные пьют только крепкий чай.

—  Выходит, законники самые умные в Трудовом. Трехлет­ний запас чая за три месяца сожрали! А я и не думал, что у них мозги зрели, когда они на деляне чифирили, - сполоснул за­варник кипятком Дегтярев.

—  Воры в законе никогда не чифирят. Плохо ты осведом­лен, Сема. Фартовые не есть законники. У них тоже своя иерар­хия. В фарте и стопорилы, и голубятники, домушники, майдан­щики, форточники, фарцовщики, медвежатники и карманни­ки, тихушники и барыги. Но далеко не все из них - воры в законе. Это воровская элита. Они на особом счету. По мелочам не работают. Не убивают. Лишь в исключительных случаях.

—  Э-э, бросьте, именно законники прежнего участкового Трудового убили, - засыпал заварку Дегтярев.

—  Извини, Сема. Но убить легавого для любого фартово­го - кайф. И тут - исключение специально для вас сделано всеми «малинами».

—  Тьфу, черт! И вы туда же! Да что ж мы, проклятые, что ли?

—   Уж о том законных спросите. Я лишь о чае! Так вот, чифир пьет перхоть, то есть всякая фартовая шпана. Кайфуют, балдеют, когда навара нет, клевых дел не обламывается. Иль когда приморены. Все потому, что под кайфом время быстрее летит. Но воры в законе себя не уронят, помои не жрут, не хавают - на их языке, А крепкий чай даже очень уважают. Сла­бый пьют те, кто на воле скудно жил. Во всем себе отказывал. И заметь, такие люди либо тугодумы, либо неудачники. У них всегда слабое здоровье и хлипкая натура. Я имею в виду северян. Но это не относится к женщинам.

—  Там коренных сахалинцев нет и не было. Все приезжие, недавние. Разве только каторжники. Но и они свой, особый чай признают, таежный.

—  Послушай, Сем, а твой лесник-каторжник долго держал у себя сбежавших зэков? - спросил Кравцов.

—  С зимы. До дня ареста всех троих.

—   Странно. Я всех каторжников Сахалина знаю. Но ни разу не слыхал, чтобы кто-то из них потерпел над собой из­девательства безнаказанно. Это самый добрый, но и злопа­мятный народ.

—  Возраст учтите, Игорь Павлович. Трофимыч уже на ла­дан дышит. К тому же одинок.

—  Опасно старика без защиты оставлять. Не ровен час, вся­кое случиться может...

— Я спокоен. Именно потому, что знаю фартовых. Они ни­когда не вернутся туда, где их накрыли, - выпалил Дегтярев.

—  Я знаю другое. И тоже из закона: никто из заложивших не должен дышать, покуда жив хоть один фартовый.

—  Но Трофимыч не закладывал. Кузьма сказал. Лесник, на­оборот, за укрывательство предупрежден. И фартовые знают: не он их засветил. Мы и его тогда сгребли вместе с ними.

Кравцов держал в руках чашку чаю, хмурился, думал о чем- то своем.

—   Игорь Павлович, вам теперь приходится встречаться с теми, с кем в зоне были вместе на Колыме?

Кравцов словно проснулся:

— Довольно часто вижусь. Со многими.

—  И с законниками?

—  Конечно. Только мы с тобою по-разному их восприни­маем, Семен.

—   Но как иначе можно понять преступника? Мне мое убеждение второго толкования не подсказывает, - съязвил Дегтярев.

—  Видишь ли, законники в твоем понимании - уголовни­ки, преступники, мусор.

—  А кто ж еще? У меня их сотня, а-мучений с ними больше, чем с целым городом. И это те, кто из зоны вышел. На свободе они совсем негодяи. Их нельзя отпускать. Будь моя воля...

—  Не дали боги тебе роги. И на том спасибо. Твоя бы воля, ты всех к стенке и в расход. Одних - по убеждению, вторых - по приказу... Да кто жить останется? Дегтяревы? Которые всех под свой штамп будут подгонять?

—  Игорь Павлович, а как можно представить юриста, да еще работника прокуратуры, в друзьях с законниками?

—  Ты знаешь, Сем, они даже помогают мне.

—  Разбойничают, а вы тут же раскрываете их.

—  Хамишь, участковый. За такую практику легко на перо сесть. Я ведь имею дело с бывшими законниками, завязавшими с «малиной». И во многом мои убеждения помогли им. Чем горжусь немало.

-  Может, хоть один общий знакомый есть у нас7

—  Не исключено. Кита знал?

—  Нет, - подумав, уверенно ответил участковый.

—  Мурло? Или Пикового?

—  Не слышал.

—  А Кореша знал?

—  Нет, не довелось.

—  Скрипача?

— Скрипача знаю! Он, гад, у меня в Трудовом три года был. Все нервы на нитки измотал! Не человек, сатана! - покраснев, негодовал Дегтярев.

—  Да будет тебе, Сем! Прекрасный человек! Он теперь в Южно-Сахалинске работает. Сразу на трех должностях. И глав­ная - наш эксперт. По делам особой категории. Уж от него ничто не скроется. В татуировках разбирается отменно. Знает символику каждой лучше таблицы умножения. Способы, мето­ды и средства убийства насквозь видит. С его помощью три «малины» взяты. Без единой потери с нашей стороны. Тихо и красиво. А главное, Скрипача не засветили.

—  Что-то не верится мне, - покачал головой Дегтярев.

— Я что же, вру, по-твоему? Скрипача зовут Федором. Вы­сокий, худощавый, брюнет. Лицо интеллигентное. Чистая, от­крытая улыбка, - описывал Кравцов.

—  Вместо улыбки - оскал. Худой, так у меня в Трудовом все тощие, кроме бугра.

—  Хорошо. Есть и особые приметы. На шее - крупное ро­димое пятно. Справа. Заикается при разговоре. Левша. А пото­му левая рука, если приглядеться, короче правой. На правой руке лишь на мизинце имеется ноготь. Рука была травмирова­на, много раз обморожена. И на ней, если разденется, кожа морщинистая, нездорового желто-зеленого цвета, без единого волоса. И еще одно. У Скрипача при ходьбе походка своеобраз­ная, танцующая.

—  Ну уж хрен! У меня он ползал, этот змей! - не выдержал Дегтярев. И добавил: - Я его, паскуду, до тошноты на делянах выматывал. До того, что с кровью до ветра ходил.

—  Сам ты гад, Сема! Этому человеку цены нет!

—    Странно, может, не о том речь? Но ведь точно - Федор.

У него фамилия еще чудная - Лапушкин!

            - Лапочкин, - поправил Кравцов.

—  Значит, он!

—  Второго с такой кликухой нет. Это я точно знаю. Мы с ним давно познакомились. Три раза он через мои руки прошел. Так что старый знакомый. А тут я на станции своего друга про­вожал. Глядь, Федор'у вагона. К чемодану моего гостя прикле­ился. Я тихо его за руку взял. И посоветовал не дергаться. Мой друг так ничего и не понял. Вместе со Скрипачом мы его про­водили, сказавшись старыми знакомыми. А потом всю ночь вме­сте. Поговорили. Спорили. Даже ругались. Два раза он хотел уйти, разобидевшись на меня. Но потом успокоился. Нет, тот разговор не стал окончательным. Но что-то в душу заронил. Семя сомнения зацепилось где-то. Ну и стал он изредка наве­щать меня. Потом влюбился он. И не повезло. Закон «малины» не позволяет иметь семью. Появилась первая трещина на серд­це. Дерзким стал, злым. Кенты его ту девчонку убили. Чтоб глаза фартовому не мозолила. Вот тут и прорвало Федьку. При­шел ко мне. Насовсем...      

—  Он у вас живет? - удивился участковый.

—  Поначалу. Очень недолго. Теперь'квартиру получил. Се­мья есть. На стройке крановщиком работает. Хороший зарабо­ток у него. Скоро второй ребенок появится. А нам помогает бесплатно. Ну еще, когда есть время, по вызову слесарит по квартирам. Тоже приработок. Семья у него дружная. Живут не­плохо. Обеспечены.

—  Волка в лес все равно потянет, - отмахнулся Дегтярев.

—  Уже нет. Дочка есть. Теперь сына ждет.

—   О Господи! Еще один бандит появится, - отвернулся участковый.

—   Знаешь, Сем, когда Федор завязал с «малиной», я тоже не вдруг поверил. И когда устраивал его на работу, не надеялся, что застрянет Скрипач на стройке. Тем более что кенты так и кружили около него. А Федька то весь в синяках, то одежда в клочья. Но не жаловался. Однажды из бани вернулся - пальто на ленты порезано. Но - молчок. А вскоре поселили его в об­щежитие. Так кенты бывшие дебош в комнате учинили. И сно­ва устоял. Фартовые решили убить его. Он понял. И намекнул мне. Мы Федю в Тунгор откомандировали. А сами вплотную «малиной» занялись. Целых три месяца из-под носа фартовые уходили. А тут Скрипач вернулся из Тунгора и помог нам! Да как! На хазе накрыли!

—  Свою шкуру, выходит, спасал он? Не просто так помог? - вставил Дегтярев.

—  Свою жизнь он и не потерял бы. Сам владеет пером луч­ше ложки. Да снова под запретку попадать не хотел. И таких, как мы с тобой, пожалел. Высветил. И не только эту «малину». Теперь - постоянный эксперт на добровольных началах.

—   Повезло вам. Он многих знает. Еще больше знает сам. Но у меня бы никогда не сладилось с ним. Воевали. Кто кого. И чаще он верх брал. Потому что на его стороне все фартовые были. А я - один да злоба. Она в таких делах не советчик. У меня со Скрипачом однажды конфуз получился. Жаловались мне условники: мол, надо уборную построить на деляне, а то комары покоя не дают. Я и заставил Скрипача ее построить. Тот выполнил указание. Я пошел проверить. А Скрипач, скоти­на, закрыл меня снаружи на щеколду и ломом дверь подпер. Два дня я в той уборной просидел, покуда один из своих от­крыл меня. А Федька в столовой встретил и скалится: «На всю жизнь просрались, гражданин начальник?»

Кравцов, не выдержав, захохотал.

—  Ты его, наверное, без наказания не оставил? - спросил, смеясь.

—  Да нет! Не стал. Слово даю. Самому потом смешно было. Но отплатил гаду. Он же у меня бульдозеристом работал на участке. Я и отправил бригаду в Трудовое, не предупредив его. А он в село двенадцать километров пехом шел. Почти ночью добрался.

—   Мелкая подлость. А вот у меня подследственным был такой вор, Мурлом его все звали. И впрямь безнадежный, так казалось. На деле поймали. В магазине. А чуть на допрос - прикидывался малахольным и начинал то стену зубами грызть, то в угол головой, а однажды сам себе живот гвоздем пропорол. Вбил в кишки кулаком, по самую шляпку. Я понимал, что при­кидывается. И не обращал внимания на его фокусы. Он что только не изображал. Из-под себя жрал, лишь бы поверили в его сумасшествие. Наши следователи вскоре и впрямь его сто­рону приняли. Мол, с третьего этажа магазина выскочил, воз­можно, не только ребро и руку сломал, но и мозги потерял на лету. Но я его проверил своим колымским методом. Вошел в его камеру ночью. Схватил за плечо, кричу: «Фартовые! Линяй! Мусора на хвосте!» - рассмеялся Кравцов и добавил: - Мурло вмиг под нары. Во сне забыл, где находится. А когда понял, что его на арапа взяли, долго на меня обижался. Я же знал, что только спросонок человек не может врать. Такое годами прове­рено. Практикой.

—  Скажите, Игорь Павлович, а вы Сову, часом, не помни­те? Встречался ли такой когда-нибудь?

—  Знаю его, - нахмурился Кравцов и, налив чай, сказал невесело: - Он фартует много лет. Но в закон его не приняли.

А знаешь почему? Он не только в Трудовом, но даже в зоне сумел облажаться. Со своими. И спер из общака у законников золотой перстень. На большее не решился. Так вот, у него тот палец вместе с перстнем вырвали. Пометили, что называется. Во второй раз голову скрутить обещали.

—  Значит, есть те, кого невозможно исправить? - поймал на слове Дегтярев.

—  Единицы из тысяч. И то - не уверен. Нужны условия. Не те, что в Трудовом, а такие, где всякий поневоле будет вы­нужден взглянуть на себя со стороны. Вывод не промедлит... Такое уже случалось. Я видел, как зэки, попавшие в зону со­всем случайно, становились ворами на всю жизнь. Видел, как рвали с фартом законники не на воле, где и отколоться проще, и уйти от мести кентов легче. Я видел, как решались и делали это в зоне. Живя в одном бараке с ворами. И люди те не посту­пались ничем. Ни именем, ни честью, ни заработком, ни даже пайкой. Решиться на такое казалось немыслимым. Выжить - безнадежным делом. Но выжил и вышед на волю человеком.

—  Охрана помогла ему? - поинтересовался Дегтярев.

—    Она ничего не знала.

—  Видно, молодой был. Не завяз в воровской кодле? - ин­тересовался Дегтярев.

—  На третьей ходке завязал. Когда самому на пятый деся­ток перевалило, - ответил Кравцов.

—  И как же это случилось?

—  Был такой в Сеймчане, Мишка Пузырев. Из-за фамилии, верно, кличка у него была Пузырь. Отчаянный мужик. Одес­ский вор. Грабитель, гроза банков и сберкасс. Сколько магази­нов обокрал - счету не было. Он и в зону прибыл не с пустыми карманами. Как умудрился протащить, ему одному известно. Ну а его через полгода в рамса проиграли. Стопориле. Тот и говорит: либо башли на кон, либо калган отвинчу. Пузырь, не раздумывая, стопорилу за горло и задушил. Ну а тот, кто проиг­рал Пузыря, кулаком под дых: мол, давай выкуп. Сцепленными кулаками Мишка и дал. Уложил сразу. В темя. Его к вышке приговорили. Три месяца в камере смертников сидел, пока кому- то в голову не стукнуло с делом разобраться. И разобрались... От Мишки за это время одна тень осталась. Какой Пузырь? Его едва узнали по голосу. Так вот, в той камере у него было время многое обдумать. Никто не помогал, не советовал. И сам не надеялся выжить. С жизнью сотни раз простился. А когда по­нял, что вышки не будет, навсегда с фартом завязал. Да так, что в фартовом бараке до конца срока отбыл. И никто не решился его пальцем тронуть.

—  Так тут ситуация особая. Она любого одуматься заставит. Кому захочется вторично голову в петлю совать. Через такое испытание и Сова вышел бы человеком, - сказал Дегтя­рев уверенно.                                       

—   Кстати, Сова сходом фартовых дважды к смерти приго­варивался, но странно: либо выживал, либо успевал сбежать. Так и в Поронайской зоне случилось. Повесить Сову решили. А он... В свидетели выпросился. И, не поверив, что удастся ему сбежать, согласились фартовые. Думали, что размажет охрана беглецов. Но ушли. И именно Сову, как назло, поймали и упу­стили. Это уже не впервой. Он как заговоренный, - посуровел взгляд Кравцова, и он тихо, словно самому себе, продолжил: - Живым, пожалуй, не взять. Он знает, что ждет его. А значит, пойдет на все...

—  Игорь Павлович, а вы как думаете, кто же убил Кузьму? Сова?

—  Пока не знаю. Думаю, что на этот, не только твой, но и мой, вопрос я смогу скоро ответить.

—   Знаете, Сова или кто-то другой,_ так хочется, чтобы смерти Кузьмы и Николая стали последними в селе. Ко мно­гому привык я в своей работе, но к похоронам - нет. Я их с детства боялся, мертвых. Мне жутко становится, - признал­ся участковый.

—  Живые всегда боятся мертвых потому, что знают: этого самим не избежать... По сути, многие при жизни покойниками становятся. И ничего. Привыкают.

—  Это как же так? - не понял Дегтярев.

—  Фартовые, к примеру. Беглецы из зон. Я с таким не раз сталкивался. Подкидывали покойничков с полным совпадени­ем с теми, кого разыскивали. А потом убеждались - не тот... А вообще уже светает. Заговорились мы с тобой, Семен. У тебя дежурство, у меня ночь к концу. Когда фартовые на деляну уедут?

—  Из какого барака?

—    Где был убит Кузьма.

—  Через полчаса, - глянул на часы Дегтярев.

—  Покажешь мне барак и койку. Ее уже заняли?

—  Нет пока. Пополнения не было.

—    Работяги сейчас в столовой?

— Да. Прямо оттуда - на работу. В бараках никого не оста­ется. Даже дневальных. Только у фартовых иные законы со­блюдают. Но Кузьма средь работяг жил. Так что законники не помеха. Хоть сейчас можем пойти туда.

—  Что ж, время дорого, - согласился Кравцов и первым шагнул к двери.

В бараке, куда Кравцова привел Дегтярев, было темно. Уча­стковый включил свет и, пройдя немного, указал на койку, ни­чем не отличавшуюся от остальных.

—  Здесь спал Кузьма. Тут его нашли мертвым.

        Кравцов повернулся к участковому.

—  Я здесь побуду. А ты иди, Сем. Я хочу в одиночестве поразмышлять...

Игорь Павлович обошел койку.

Не крайняя, не боковая, в середине стоит. Незаметно к ней не подойти. Но человек был убит глубокой ночью, когда все работяги спали.

Как сумел Сова открыть внутренний засов? Такой слабый, низкорослый, он просто не справился бы с ним. Да и условни- Ки от шума проснулись бы. И первым - Кузьма с его необыч­ным слухом.

Выходит, кто-то открыл. Убийство было обговорено зара­нее?. Но печник не имел врагов. Тогда как <рова в кромешной темноте нашел Кузьму? Ведь от двери до койки печника немало коек. Без пособника не обошлось. Ведь получив даже смертель­ное ранение, человек вскрикнет. Тут все беззвучно. Никто ни­чего не слышал. И на трупе ни одного следа борьбы. Ну а если случайно забыли в тот день закрыть дверь на засов, кто указал Кузьму? Опять же убит печник в день побега Совы из машины. Дегтярев говорит, что успел сообщить об этом в Трудовое еще вечером. Значит, милиционеры не могли просмотреть Сову. Го­ворят, глаз с бараков не спускали. «Положим, мог войти неза­меченным, повезло. Но и выйти так же - это уж слишком...» - строил версии Кравцов, оглядывая койку, окна, двери, пол и потолок.

Нигде ни одной щели. Даже сквозняков нет.

«Выходит, свои убили. Может, кто-то из фартовых. Под Сову сработали. Но как умудрились войти? Ведь утверждали работя­ги, что в этот вечер никто из посторонних в барак не входил, не заглядывал, на редкость спокойно прошла ночь. Кто же тогда? Самоубийство целиком исключается. Не было причин. Человек ждал освобождения и каждый день радовался, что ближе к воле время идет. Но, черт, кто убил?» - присел Кравцов на скамью у стола.

—  Кого пасешь, фраер? Кому на хвост садишься? Чего тут шмонаешь? - послышалось за спиной.

—  Привет, Горилла! - повернулся Кравцов лицом к фарто­вому, узнав его по голосу.

Тот не удивился. Придвинув скамью, сел напротив, смотрел в упор. Ждал ответа на вопросы.

—  Ты почему не в тайге? - спросил Игорь Павлович.

—  Не уважаешь, Кравцов? Иль закон забыл? Почему не бо- таешь на мое? Шпыняешь? Я тебе не пацан на липу твою тре- хать. Сам знаешь. Не хрен мне в тайге делать. Я - законник. Приморенный здесь. А ты на кой тут возник?

—   Объяснить или сам допер? Чего дуру ломаешь?

Сам усек, - перешел Кравцов на язык, знакомый вору.

—  Уважаешь, едрена мать, коль по фене заботал, - оск­лабился фартовый, положив на стол громадные волосатые руки. И, кивнув на койку Кузьмы, сказал: - Жмуром занял­ся. На что он тебе? Иль забыл, сколько на Колыме застопо­рились? Если всякому по кресту, трассу негде было бы про­ложить. А ведь не все фраера, и фартовые были. Файные мужики! Кто ими занимался? Кто их замокрил? Колыма. А этот фраер чем файнее?

—  Потому что здесь - не Колыма. Да и хватит ее! Там горе было длинней трассы. Всем хватило.

—  Не темни, Кравцов. Потому что фраер ожмурился! Был бы фартовый, не вспомнили бы о нем.

—  Это ты мне говоришь? Иль сегодня калган взаймы у па­цанов взял, что память посеял?

—  Не просрал я ее. Тебе, может, и зря трехнул. Но ежели по закону, все от фартовых как черт от ладана...

—  Ты Кузьму знал? - прервал законника Кравцов.

—  Как и всех фраеров. В глаза б не видел!

—  Твои кенты с ним трамбовались?

—   Их спроси. Я фраеров не терплю. А и этот - других не лучше и не хуже. Пахал, как мама родная. Печник. Мы его промеж собой Голландкой звали. Чудной иль малахольный, так и не усекли. На чужого дядю гнул горб, как кент для общака. Соображали мы, может, стукач? Мимо. И не политический. А вкалывал! Потом приморили его мои по куражу. Раскололся. В Бога верил. Иначе, как по Писанию, не мог дышать. Мои фар­товые смекнули и ноги от него. С такими не трамбуются. Они нам без урону. С тех пор никто в его сторону даже матюгов не ронял. Это я тебе верно ботаю, век свободы не видать, если не веришь.

—  Выходит, работяги ожмурили?

—  Мимо! Эти не умеют. Кишка тонка! Трамбоваться файно и то лажаются. А уж пришить кого, вовсе впустую. Скорей пуп­ки развяжутся у них. Они ж иваны... Ты глянь на их статьи, смех и срам. Не-ет, хоть и падлы они отменные, замокрить не могли.

—   Выходит, твои мокрушники поработали, - усмехнулся Кравцов.

—  С хрена ли загуляли? Ты что? Его не продували в рамса, наших он не заложил. Ни на кого не фискалил. Ни один фарто­вый зуб на него не имел, - рассуждал Горилла спокойно.

—  А с кем он кентовался, дружил?

—  Мать его за душу! Он мне кто? Ни сном ни духом про него! - развел руками законник. И, словно вспомнив, сказал:

- Он с нашим легавым малость кентовался. Но только на пахоте. Больше не секли ни с кем.

—  Может, за это убили?

—  Так чего бы резину тянули? Он же в печники учился, мусор наш. За это мокрить не стали бы. Голландка от нас вни­мание легавых отвлекал. Нам то на руку было.

Кравцов обошел кровать, оглядел ее снова. На множество своих вопросов не нашел ни одного ответа. Упущено время. «Видно, и у меня в послужном списке окажется “висячка”», - вздохнул следователь.   

Вечером Кравцов долго разговаривал С соседом Кузьмы по койке.

Русоголовый водитель бензовоза Геннадий Филиппов в тот день вернулся в барак позднее обычного. На заправке долго прождал в последнем рейсе. А тут еще трактор помог заправить, лесовозы. Едва успел в столовую. Да и то на стылые остатки. Повар долго ругался, что припоздал шофер.

—  Я едва лег, тут же как провалился. Обычно с мужиками поговорим. А тут устал, ни до чего было. Сморило. Утром, как и все, встал и глазам не поверил... Я и о беглеце тогда узнал, на него все думают. И я тоже. Ну, кто другой мог? У Кузьмы врагов не было, это точно. А тут целую кодлу засветили. И самого печника за это на свободу отпустили. Думал, наутро в дорогу, домой. В ту ночь уж лучше б я его в Поронайск отвез, - пожа­лел условник бывшего соседа.

Работяги, окружив Кравцова, засыпали его вопросами: ожи­дается ли к Новому году амнистия? Нашли ль Сову? Что ждет убийц Тихона и Николая? Правда ли, что Тестя вернут в Трудо­вое на три года?

Кравцов едва успевал отвечать.

—   Знаете, Игорь Павлович, я по своей работе частенько бываю на лесопирсе, откуда лес из Трудового на суда грузят. Там всякий сброд работает. Особо в авралы к концу месяца. Может, там этот Сова приклеился? Там же документов не тре­буют. Рассчитываются на месте за каждый день. И даже лачуга есть, какая-никакая крыша над головой. И жратву старая бандерша готовит. До зимы прокантоваться вполне может Сова. А там примелькается - и на пароходе на материк. Как сезонник. Этот лесопирс недавно работает. Километрах в десяти от нас, - вспомнил Геннадий Филиппов.

—  Да ну, станет он там ждать холодов, небось давно уже на материке.

—  А ксивы где у него?

—  Этот гад из-под земли достанет.

—   Скорей бы его поймали. А то живем как на углях. И всякую ночь не спим по очереди, сами не знаем, откуда чего ждать с той поры, - говорил пожилой работяга, чья койка стояла у самой двери.                                     ill

—  Вы всегда там спали? - спросил его Кравцов.

—  Погромче спросите. Он у нас глуховатый. Потому и спит у двери, что на шаги не вскакивает и не просыпается. Никто там спать не соглашался. Только он, - засмеялись работяги.

—    Отчего на койку Кузьмы не перешел? - спросил Крав­цов и добавил: - В вашем возрасте там теплее.

—  Боже меня сохрани! - перекрестился тот и признался, что ему Кузьма целый месяц снился. - Все по проходу меж коек в исподнем ходил и будто искал кого, под койки заглядывал. Аж внутрях от холода кишки дрыком вставали. Пужался я...

—  Всю постель зассал, козел, - подтвердили мужики дружно.

Кравцов насторожился. Но виду не подал. И спросил, под­держивая общий тон разговора:

—  А может, вас попугали, мужики?

— Да нет. Я не из пугливых. На бойне работал. Бойцом. Но тут не скотина. Человек... Я Кузьму ни с кем не спутаю. В под­ручных у него был много раз. Все его повадки знаю насквозь.

Поговорив с работягами еще немного, Кравцов вернулся к Дегтяреву и спросил о лесопирсе.

— Да ну! Сто раз я там бывал. И мои ребята. Никого чужого там не было и нет. Одни шаромыги работают. Любой человек на виду. Спрятаться иль скрыться невозможно. А Сову я в рожу знаю. Уж если б увидел, догонять бы не стал. Пристрелил бы на месте, - ответил уверенно участковый.

— Мне он живым нужен. Так что, если тебе он попадется на пути, постарайся не спешить с выстрелом. Пусть злоба не опе­редит разум...

Поговорив об условниках, Кравцов сказал негромко, чтоб не услышали милиционеры:-

—  Все же наведаюсь я на лесопирс. Гляну, а вдруг вопреки всему Сова там окажется. Ведь самый лучший способ спрятать­ся - быть на виду, под носом...

—  Но мои ребята по многу раз там бывают, и я - каждый день. Нет там Совы. Точно говорю, - твердил Дегтярев. Но убедить Кравцова так и не сумел.

В потемках на бензовозе повез его к лесопирсу Геннадий Филиппов. В полукилометре притормозил. И Игорь Павлович спешно выскочил из кабины.

«Милиция не видела! Ну и что с того? Он у вас под носом, на чердаке жил, не один. И тоже не увидели. Хотя не день, не два у Дарьи над головой кантовались», - думал следователь, обходя неслышно пеньки и коряги, чутко вслушиваясь в тиши­ну. Он никогда ей не доверял. Придерживался своего жизненного правила - чем тише, тем опаснее.

Вспомнилось Кравцову, как Дегтярев уговаривал его взять с собою на лесопирс двоих ребят.

—   Они хорошую школу прошли. И задержать помогут, и защитят, если потребуется. Обузой не станут. Возьми, - наста­ивал участковый. 

«Задержать они смогут! Да куда им! Ходить по тайге не уме­ют. Сапогами грохочут так, что звери за версту разбегаются. А уж Сова их раньше всех услышит. Грубо работают. К лесопирсу на милицейской машине подкатывают. Будто Сова - круглый идиот. Да он эту машину по звуку мотора узнает издалека, - думал Игорь Павлович, переступая кочки. - Защитить они меня смогут. От кого? Да и какая теперь защита нужна? Пожил уже. Когда стоило защитить на Колыме, так свои же больше всех горя принесли», - вспомнилось Кравцову.

Особо первый год в зоне был самым трудным. В пятидеся­тиградусный мороз, голодного и оборванного, выгоняли его вме­сте с сотнями таких, как сам, из барака и гнали через пургу и снег строить трассу.

Простые люди верили, что невиновен прокурор. Делились хлебом, теплом, кипятком и куревом.

Их усталые плечи поддерживали его надежно. Не давали упасть. Его согревали понимание и сочувствие их. Даже фарто­вые доверяли ему. Не верила лишь администрация. И мерзлый кусок хлеба, что отдал ему, потерявшему силы, парикмахер из Тулы, выбил у него из рук ударом ноги офицер, начальник от­ряда. Он втоптал в снег замерзшую пайку. Каблуком сапога. На глазах у всех...

Нет, не почерневшие от удара пальцы, сердце заболело. Не сытость отнял - веру в законность. Научил ненавидеть...

А охрана? Ее нрав и суть узнал Кравцов на собственной шкуре.

Умирающим не верила, заставляла вставать и работать под угрозой расстрела на месте. А если падал человек в снег лицом, теряя последнее дыхание, автоматная очередь не медлила. И врезалась уже в мертвых. Так надежнее и спокойнее...

Не все зэки удивлялись жестокости, потому что и среди них иногда оказывались бывшие охранники. Правда, с ними никто не делился хлебом.

В Сеймчане Кравцов не раз терял надежду на то, что вы­живет.

Четыре зимы - как сорок лет. Там потерял зубы. Нет, не выбили - цинга отняла. Она на Колыме свирепствовала во всех зонах. Она косила молодых и старых без разбора. Она была злее охраны, мороза, голода. И его дни были бы сочтены, не подо­спей вовремя реабилитация. Он тогда уже умирая в от­дельном бараке, где цинготные доживали последние дни.

Десны вспухли так, что даже прикосновение языка приносило нестерпимую боль. Зубы без усилий вытаскивали руками. Без крови. О еде даже думать страшно было. Рот не закрыть. Не уснуть от боли. Она была постоянной, от нее раскалывалась голова.

Иные наложили на себя руки, не справившись с нею, пове­рив в безысходность.

Кравцова, перед глазами которого метались черные круги, внезапно вынесли из барака. Поместили в больницу. Два меся­ца лежал под капельницей, на уколах. Его выхаживали, выры­вали из лап смерти столь же настырно, как и кинули в них. Его отпаивали настоями, витаминизированными отварами. За ним ухаживали как за ребенком.

Он ни во что не верил. Это понимали. И не обижались на невольную грубость.

Зубы ему вставили. Протезы. Не смогли заменить лишь сердце. А потому за помощь, заботу и лечение никого не бла­годарил.

Кто знает, что лучше было. Ведь и он успел смириться, по­хоронил себя заживо. И не такие, как он, остались на Колыме навсегда. Может, они были нужнее? Но не успела к ним реаби­литация. Слишком долог был ее путь через снега и бездорожье судеб, слишком коротка жизнь человеческая.

Не один он потерял веру в закон.

Андрей из Ленинграда тоже верил. Ученый-физик. А умер, как преступник, на Колыме. На руках у него, у Кравцова, От туберкулеза. Простыл мужик. И там в сугробе, без креста, на­всегда остался. Найди его погост теперь! Словно и не было че­ловека. Лишь в сердце, в памяти жить остался навсегда. Да еще в снах, в которые поневоле научился верить.

Тогда, в последний свой день, Андрей знал, что умрет, и держался рядом с Кравцовым везде. А на коротком перерыве вдруг сказал:

—   Ты выживешь, ты выйдешь на свободу чистым. Ты бу­дешь счастлив, Игорь. Тебя больше не коснется горе. Это прав­да. Я не брежу. А знаешь, почему жить станешь? Чтоб когда-то кончилась эта трасса. И смерти, и горе. Ведь должен прийти всему конец. Мы мучаемся за веру в то, что проклято. Теперь души свои очищаем. От этой веры. Не в то верили... Зато теперь мне светло. Я свое понял. Нельзя жить дураком. Жаль вот, что поздно понял и теперь ничего не исправить. А ты - помни. Колыма пусть всегда с тобой остается. Она убивала, но и очис­тила нас. Ты сам все знаешь. Зачем я тебе говорю о том? Живи свободным. Как трасса. Долго и вольно. И за меня...

Кравцов обошел куст можжевельника. Из-под ноги куро­патка с бабьей руганью выпорхнула. Рассердилась. Разбудили не вовремя. И пошла кричать во всю глотку.

Игорь Павлович замер, постоял. Подождал, пока птица успокоится, и крадучись пошел дальше.

До лесопирса уже рукой подать. Видны сполохи костра. Слышны голоса людей. Огромные тени от них мечутся по тайге.

Вон кто-то беззаботно хохотал. А голос бабы, единствен­ный в этом хоре, незлобиво поругивал мужика, ущипнувшего её за задницу.

Кто-то анекдот рассказывал, вереща то старушечьим, то детским голосом. А еще один, плюнув на все, пел про гоп со смыком.

Кравцов тихо подошел к кудлатой елке, что росла ближе всех к людям.

Они и не подозревали о нем. Полная женщина орудовала половником в котле. Мужики вокруг козлами носились: есть охота. Хорошо поработали нынче. И заработали неплохо. Те­перь самое время отдохнуть.

Все к столу жались, теснились друг к другу.

«Человек тридцать, не меньше», - вглядывался Кравцов в каждого.

Лысые, бородатые, рослые и худые, они не с добра оказа­лись тут.

Кравцов знал: его от костра никто не увидит. Из света во тьму - ничего не разглядеть. И, пользуясь своим преимуще­ством, не прятался за дерево. Но как ни вглядывался, Совы и впрямь не приметил.

У стола около костра оказалось немало тех, кого знал Крав­цов. Но не было того, кого искал.

Игорь Павлович сел под елью, прижавшись спиной к ство­лу. Обдумывал, где теперь искать убийцу Кузьмы.

Конечно, нужно вернуться в Трудовое. Там забрать порт­фель с протоколами допросов, оставленный в сейфе участково­го. И утром - в Поронайск.

«Человек, как иголка, где-нибудь да высунется, объявится. Не сможет сидеть сложа руки», - думал Игорь Павлович.

И вдруг до его слуха долетело:

—  Эй, мужики! А где тот недомерок? Чего жрать не идет? Уже все легавые спят давно. Пусть вылезает, прыщик вонючий!

—  Хавать захочет, нарисуется! - рассмеялся кто-то в ответ.

—    А где его шмонать, эту блоху?

—  Да на барже. В трюме, как сурок, спит, - отозвалась баба.

—  Вот ты и разбуди его разводягой по жопе! Здесь ему ше­стерок нет! А и мне западло в сявках у него заделаться! - гудел бородатый мужик, бывший налетчик.

—  Все вы тут одинаковы! Зови, говорю! Я вам не ресторан, каждого в отдельности кормить. Времени не хватит! Валяй живо за ним! Не то самому жрать не дам! Иль не жаль недомерка? Он ведь совсем усох! Раз в день хавает, бедолага!

Кто-то шумнул доской по барже и крикнул во всю глотку:

—  Эй, кент, хиляй на шамовку! Не то срать нечем станет!

И вскоре к костру подошел Сова. Маленького, лохматого,

заспанного, его подтолкнули к столу, усадили радом. Его зно­било со сна. Сова озирался по сторонам.

—  Приезжали мусора? - спросил мужиков.

—  Проезжали, паскуды! Притормозились! Мы с них навар снять хотели, да они слиняли шустро!

—  Да это они для порядку! Вид подают, что работают! - отозвалась баба, поставив перед Совой полную миску варева. И добавила громко: - Они про тебя давно забыли. Подума­ешь, велик урон! У нас и не таких, как ты, сыскать не смог­ли. Какие кенты! Все теперь на материке шикуют. А вон в тех штабелях, бывало, месяцами своего часа ждали. Не по одно­му... И никого не накрыли. Кишка тонка у легавых шастать тут по ночам. Они лишь сворой храбрые, средь дня. А ноча­ми мы тут хозяева.

—  Свисти больше, дура! Слыхал я, что в Трудовое приехал Кравцов, - осек повариху налетчик.

—  Ну и что! Мне он до задницы.

—  Тебе? А ты при чем? Не тебе трехаю. Этот фраер - ко­лымский. Его весь Север знает. И он каждого. И в мурло, и в нутро. От него и на погосте ни один жмур не слиняет. Падла редкая! Метет фартовых за милу душу. Вот если это не липа, хана будет.

Сова слушал молча, настороженно. Потом спросил:

—  Кто вякнул про Кравцова?

—    С лесовоза. Жорка Косой.

—  Этот не темнит. Фартовый.

—    Значит, линять надо.

—  Ну и что, Кравцов? Мы тут всяких видели. Пока он очу­хается, ты уже на материк и тю-тю... Прощайте, гражданин на­чальник!

—  А когда посудина уходит?

—  Да послезавтра. Если Господь море не взбаламутит.

—  Жри, не давись. Сколько дней кантовался. Тут уж с гуль­кин хрен осталось, - подбадривали Сову мужики.

Взять Сову из этой компании - нереально, это Кравцов понимал. Не знал только, что предпринять. Возвращаться в Тру­довое пешком? Расстояние не пугало. Не боялся человек ноч­ной тьмы. Увидел надвигавшуюся грозу. Последнюю, осеннюю. Она обдаст холодным затяжным дождем. Она промочит до нитки. Эти грозы длятся долго. До утра. И, отгре­мев, приносят на своем хвосте первые заморозки.

«Сбежит, уедет Сова на материк! С первым пароходом. По­пробуй сыщи его на материке! Это будет почти немыслимо. Может, все же подключить ребят Дегтярева? Но нет, они лишь все испортят. А из горотдела - тоже не лучше. Он у них из-под носа, из машины сбежал, - подумал Кравцов и невесело ус­мехнулся. - Вот, черт, попал я, как пень в болото. И не вы­браться мне теперь. Хоть ты под бок к Сове, на баржу просись. От дождя где укрыться? Вон уж какой стегает».

Крупные капли дождя, щелкнув по тайге, забили по ней ледяными струями, загасили костер, разогнали мужиков от сто­ла. Те с улюлюканьем понеслись в хибару, волоча за собою бак с варевом, миски.

И только Сова побежал к барже. Нырнул в люк и затих в трюме.

Кравцов промок до нитки. Вода лила с него, как из душа.

«А, черт! Была не была! Рискну!» - решился он и, восполь­зовавшись шумом грозы, подскочил к барже, стоявшей у пирса, сбросил в реку концы с кнехтов и забрался на палубу. Баржа под порывами ветра вздрогнула и отчалила от пирса, неуклюже копая носом черную воду, вышла на середину Пороная и по­шла к устью, к морю.

«Только бы не сесть на мель, не запороться на какой-ни­будь затонувшей коряге. Не унесло бы в открытое море! Но как управлять этой посудиной? Кто ж ее знает! Но судьба сама по­дарила шанс. Не мог же не воспользоваться им».

А ветер гнал баржу в ревущую темноту. Раскаты грома оглу­шали. Молния разрывалась над самой головой. Баржа то ли стояла, то ли двигалась по реке, определить было трудно из-за плотного дождя, хлеставшего со всех сторон.

Кравцов стоял на корме баржи. Озирался по сторонам. В свете молнии увидел далекий берег. Понял, баржа ушла далеко от лесопирса. До устья реки оставалось немного. Через час, если ничего не случится, баржа пойдет через створы, и там, может, увидят ее сторожевые катера, возьмут на абордаж.

Если ничего не случится... Вон из трюма Сова колотится. Проснулся иль почуял неладное. Матерится. Кентов зовет. Те­перь уж бесполезно.

«Кричи не кричи - помочь некому. Далеко твоя кодла! Не выручит. Подумают, что ветром сорвало баржу и унесло», - смеялся Кравцов, забывший на миг о дожде и холоде. И, вне­запно глянув за борт, похолодел. Вода плескалась совсем близ­ко. Баржа тонула...

Игорь Павлович только теперь начал понимать, что на приколе ее держали не случайно.   

«Сова захлебнется в трюме. Надо выпустить», - открыл крышку люка Кравцов. Едва фартовый высунул голову, рывком вытащил его на палубу и, держа в руках дрожащего, мокрого, приказал грубо и коротко-

—   Не дергайся! Чуть рыпнешься, будешь в трюме снова. Понял?

Сова протирал глаза, не понимая, сон это или явь. Если сон, почему он мокрый и в трюме полно воды? Если явь - откуда взялся этот колымский дьявол Кравцов? Где кенты и баруха? Если явь - где легавые? И где он на самом деле? Ведь точно помнил, что уснул в барже. Убежал от дождя.

Но если не сон, значит, Кравцов накрыл его. Один на один. Но откуда узнал, кто высветил, заложил? Конечно, баруха! Бабы все лажовые. Небось приглянулся ей обходительный, вежли­вый фраер, и засветила фартового... Кенты такого не отмочат. Сова им по кайфу был.

«Но неужели засыпался? - огляделся по сторонам Сова. Вода уже захлестывала через борт. - Хана! Отовсюду линял. Отсюда - хрен. Знать, крышка. Плавать не умею. А этот фраер прихлопнет здесь. Размажет, как говно. Чтоб не возиться. Не потянет же он меня на своем горбу через реку вплавь. Побоит­ся, гад, того, что я ему горлянку перегрызу».

Вода с шумом окатила Сову с головы до ног. Он едва удер­жался, чтоб не выпасть за борт. Кравцов в последнюю секунду схватил фартового за шиворот.

—  Накрыл, чтоб замокрить? Упер баржу со мной, а теперь поплыл, как говно. И сам не петришь, что нахомутал, зараза? Нет уж, коль припутал, доставь в суд! - испугался Сова, поняв, что Кравцов скорее согласится утонуть вместе с фартовым, чем даст ему хоть единственный шанс на побег.

Сова понимал: попади он под суд - расстрела не миновать. Но это будет потом. Вначале следствие. А там попробуй дока­жи. Свидетелей не было. Никто не видел. Да и, возможно, сно­ва представится случай к побегу. Ничего нельзя исключать. Ведь раньше получалось. Да и время будет. Пожить. Так хочется жить! Пусть где и как угодно. Но не сдыхать же в самом деле тут, совсем по-собачьи, размазанному фраером или утонувшим в реке. А все из-за него! Фартовый вскочил, бросился на Кравцо­ва и сбил его с ног...

Игорь Павлович ухватился за борт и внезапно рванулся на Сову, уже державшего в руках лом.

Фартовый замахнулся. Лом просвистел рядом. Кравцов, сде­лав вид, что упал, дернул мокрый брезент из-под ног Совы. Тот шлепнулся лицом вниз. И в ту же секунду оказался завернутым в брезент.

— Дышишь, падла, кайфуешь? - захлебывался злобой фар­товый. И внезапно заглох. Вода хлынула на борт баржи. - От­пусти, паскуда! Не мори! Оба накроемся! - кричал Сова, пыта­ясь вырваться из брезента.

Кравцов сам едва удерживался на осклизлой корме. По­нял - баржа зарылась в дно реки. Ниже - некуда. Значит, придется ждать всю ночь, пока не появится какое-нибудь про­ходящее мимо судно.

 Но именно в таких ситуациях счастливый случай не торо­пится прийти на помощь. И Кравцов, ухватив сверток брезента с Совой, оттащил его на другой борт.

—  На хрен я тебе? Ведь понта никакого. Ни с меня навара, ни с мусоров! Ну, грамотку дадут. А за нее и склянки не возьмешь. Пусти! Я в долгу не останусь. Дай слинять. Из-под земли найду. Вер­ну должок. Трехни, какой навар хочешь? Устрою, падла буду! - клялся Сова.

—    Только что получил. Молчи, гнида! Либо сдохнем, либо выберемся, - отозвался Кравцов.

—  Ты же колымский зэк, не фраер. Усек бы свой кайф. За меня «малина» наличностью выложит.

—  Дурак вконец! Не о том болтаешь, Сова. Тут уж быть бы живу. Оба потонем иль вместе выживем, - признал Кравцов, услышав, как трещат ломаемые дном шпангоуты баржи. Долго ли она продержится на плаву? А может, через минуту развалит­ся на куски, скинув со своей усталой спины людей?

—  Если не накроемся, не мори! - просил Сова.

Кравцов отвернулся. Ветер стихал. Дождь все еще лил на

голову и плечи, казалось, хотел промочить до костей.

—  Ты, когда Кузьму убивал, думал, что и ему жить охота?

—  Он фискал! Таким дышать западло. Высветил нас, паску­да. Да и гробанул его попутно. Линял, сам мозгуй, на лесовозе. Почти в Трудовое. Коль в Поронайск пофартило бы, дышал бы, сука. Потом бы его на перо взял. А тут не пофартило фис­калу. Ведь не законник, дерьмо. Чего его жалеть? Таких до хре­на извели. За всякого не переморишь.

—   Фискал, говоришь? О нем в селе никто так не сказал. Жалеют...

—   Хрен там жалеть. Я, покуда под нарами в его бараке канал, ждал свой час, всякого наслушался. И о стукаче том. Он с легавым кентовался давно. За нас ему волю дали. А я и перекрыл кислород. Ночью из-под шконки вылез и прикно- кал. Еще старого падлу надо было грохнуть. Да времени не хватило. Легавые на хвосте повисли. Они ж и тебя на Колыме приморили. И тоже не за хрен собачий. Чё ты их тянешь на шее? Они ж лидеры...

—  Трофимыча за что бил?                                                                     

— Старый хрен башли взял, а хавать не давал. Вот и трамбо­вал его. За свое выдавливал. Мы не на халяву у него жили.

Кравцов удивлялся, что так легко и просто сознался во всем Сова. Он не соврал. Это понимал Игорь Павлович. Ведь вот и сам тогда в бараке тоже подумал, что Сова вскочил в барак днем. А дождавшись ночи, убил Кузьму. Видно, и впрямь: перед реальной угрозой смерти многие становятся откровенными.

— Я и тебя бы отделал так же, если б пофартило слинять, - признался мокрушник и добавил: - Отпусти. Нарисую.

— Дыши тихо, - екнуло сердце у Кравцова - он услышал, как из подтрюмного отделения баржи захлюпали пузыри. «Куда теперь сковырнется баржа?» - подумал невольно.

— Размотай, Кравцов! Клянусь свободой, не дернусь. Надо­ело заживо в жмурах лежать, - стонал Сова.

—  Кузьму сам одолел. А из брезента слабо выбраться?

—   Фискал дрых как падла. А я ни в одном глазу.

—  Так чем ты его убил? Уж очень узкий раневой канал.

— Спицей. Шустро. Он и очухаться не успел. Боли не слы­шал. Дернулся едва и готов. Так многих стукачей пришивают.

— А как из барака ушел?

—  Ночью один поссать вышел. У них без параши. До ветра, на двор. Я за ним. И выскочил. Мужик свет не включал. В темноте меня не приметил. Слышал, как он дверь на запор брал, когда вернулся.

—   Подлец! - не сдержался Кравцов. И тут же схватил Сову за шиворот. Вода подступила вплотную, баржа плотно уселась на дно. Фартовый хлебнул воды ртом и носом, и его едва не смыло.

Игорь Павлович подтянул его к маленькому пятачку на корме баржи, который еще оставался над водой.

— Хана нам, Кравцов! Обоим крышка будет. Сдохнем здесь! Зачем ты так лажанулся? Меня хотел сграбастать. А и сам на­кроешься теперь, - кривил посиневшие губы Сова, потеряв­ший надежду на спасение.

Кравцов с ужасом глядел вокруг. Неужели, пройдя столько мук, выжив на Колыме, перенеся столько горя и потрясений, потонет здесь, вместе с Совой, наказав его и себя заодно?

«А впрочем, чего я сетую? Пережито много. Но разве я один такое перенес? Другие намного лучше меня были. Не повезло им. А я выжил, вышел. Не калека, никому не в обузу. Работал. Не по принуждению. Своим делом занимался. А если смерть застанет здесь, это еще не самое худшее. Не стоит сетовать на судьбу. Ей виднее...»

—  Сюда! Сюда! Спасите! - замахал он руками, услышав шум мотора. Лодка иль катер, все равно, пусть снимут, заберут отсюда. Игорь Павлович кричал в сторону усиливающегося шума.

Только бы услышали, заметили, подошли...

Сова вздрогнул от крика Кравцова так, словно к нему ток большого напряжения подключили:

—  Чтоб те голову с жопой поменяли, гад! Ну и хайло! Отку­да в таком хилом фраере горлянка десятка бугров? - но поняв, что заорал Кравцов не с дури, вывинчивался из брезента рука­ми и ногами. Из пелены дождя, ревя сиреной, сверкая прожек­торами, вынырнул пограничный катер и, нащупав Кравцова, похожего на пляшущего на воде черта, подошел к затонувшей барже вплотную.

Кравцов в двух словах объяснил пограничникам все. И те, не медля ни секунды, сняли с баржи Сову, а потом и Игоря Павловича. Убедившись, что Сова не сбежит, Кравцов вошел в рубку катера. И едва успел перекурить, как погра­ничники причалили у морпорта Поронайска. По рации свя­зались с горотделом милиции, и через несколько минут прим­чался «воронок». Сова под надежной охраной был привезен в тюрьму. А Кравцов, кто б мог подумать... Едва спало напря­жение и предоставилась возможность расслабиться, почув­ствовал сильнейший жар.

Вечером «неотложка» увезла его из дома в больницу. Сколько он в ней пробыл, не знал: заснул в горячем тревожном сне. В котором всегда было темно. И дождь, перемешанный со сне­гом, царапал лицо, руки, сердце.

Выл ветер, напевая знакомые колымские песни, сложенные зэками со всех концов земли. Они пели их у костров, плотно прижавшись друг к другу плечами, чтоб не остудил лютый хо­лод души, не выморозил память.

Проснулся он от смеха. Беззаботного, раскатистого. Огля­делся. Какой-то незнакомый человек в светлой пижаме кивнул улыбчиво и включил динамик.

...Ты много видела героев,

следы их замела пурга,

тебя ведь надо было строить и проложить через снега...

В путь далекий - машина пошла, трасса, колымская трасса -

Магадана душа,

трасса, колымская трасса -

Магадана судьба...

Затихла песня, затих смех в палате. Лишь солнечный луч, пробивший занавеску на окне, играл в седых висках человека, искрящихся, как снег.

Говорят, что седина проступает у тех, в ком на всю жизнь застряла горькая память. Она не оттаивает.

Глава 7

Новоселов Трудового ничуть не коснулись события минув­шей ночи. Да, они узнали о поимке бандита, убившего условника. Но не знавших ни убитого, ни убийцу не интересовали подробности.

Лишь условники оживились. А в бараке работяг перестали закрывать дверь на засов.

Фартовые отнеслись к новости по-своему. Молча. Но втай­не у многих законнцков внутри холодок застрял.

«Видать, не трепался Горилла, сказав, что, если Кравцов взялся за дело, Сове хана пришла. Не приведись, засыпавшись, попасть в руки колымского дьявола. Он любого расколет». И хотя дело Совы вел другой следователь, не Кравцов, понимали фартовые: теперь не выпутаться, не сбежать, не выжить Сове. Нет у него больше шансов.

Близость Кравцова к Трудовому охладила пыл многих. И решившие забузить законники вовремя одумались. И не забузили, когда мастер из переселенцев не поменял местами рабо­тяг с фартовыми. Не перевел воровские бригады на строитель­ные работы в селе. Хотя претензии высказывались, дальше раз­говоров не пошло.

А новоселы уже прижились в Трудовом.

Каждый день из пекарни привозили условники в столовую горячий хлеб. Его запах кружил головы. Он напоминал каждо­му свое.

Пшеничное поле неподалеку от дома. Русоголовые коло­сья, кланяющиеся в ноги человеку. Как не любить хлеб? Он грел руки и сердце. К нему тянулись пересохшими губами и невольно целовали, как сухие морщинистые руки матерей.

Перед хлебом склоняли головы. Знали и помнили, как час­то его недоставало. Хлеб... И глаза людей смотрели на него. Оттуда жизнь. Его держали бережно, как ребенка, едва увидев­шего свет. Его ели бережно, до крохи. Его всегда ценили.

И даже законники никогда не ругались, не сквернословили перед хлебом, почитая его как благодать и дар Божий.

Сколько раз за скудную пайку, не наевшись полож- лху няком, отдавали вдесятеро от своих общаков, которые

сколотили в риске и страхе, клали жизни и здоровье! А теперь - все на кон. Что есть деньги, золото против хлеба? И впивались зубы фартовых в купленные и отнятые пайки. Руки дрожали. И удачливые на воле воры нередко признавали меж собой, что в ходке без хлеба, как без веры в Бога, не проживешь.

Хлеб... Его несли в дома. И радовались, что могут есть вдо­воль. Не считая, не отмеривая, не скупясь.

Может, потому семья пекарей в Трудовом стала вскоре са­мой уважаемой.

Без просьб.без слов пилили для них дрова условники. Скла­дывали в поленницы поближе к крыльцу. Другие в выходной выкопали колодец. Знати: хозяевам некогда. Они село кормят. Заботчики о каждом.

Даже Дарья, вот уж неожиданность, сама забирала ораву детей пекарей и три раза в неделю мыла их в бане бесплатно. А потом, постепенно сдружившись, брала с собой в тайгу старуху за грибами и брусникой.

Учительница и почтальонка, портниха и продавщица сдру­жились меж собой так, словно всю жизнь прожили вместе.

Всем нашлось дело в селе. Даже парикмахерам и старухам. Повара с утра до ночи пропадали в столовой. А за дом и детей спокойны были. Знали - соседи позаботятся, присмотрят за ними.

Старухи, посидев на лавке день-другой, тоже о делах вспом­нили. Привели в порядок подворья. А к первым холодам, со­брав внучат покрепче да порасторопнее, стали дома обмазы­вать. Мешали глину с конским навозом и, одолев за пару дней дома, принялись за сараи.

Единственное, на что сетовали, - нет в них скотины. Пу­стые они остались в зиму. А без живности семье кормиться трудно.

Вот так и вытребовали, выпросили, вынудили обзавестись хозяйством. И просыпалось теперь Трудовое не под крик охра­ны в бараках, а под поросячий визг, петушиные песни, коровье мычание, звон подойников в домах.

Вскоре в село прибыли еще десяток семей. И условники-рабо- тяги, едва закончив работу, шли помогать новичкам обживаться.

Вечерами в бараках пустовато стало. Да разве усидишь? Вон в тот дом, что к магазину ближе всех, баба-одиночка приехала. С двумя детьми. Мужик на войне погиб. А она доселе замуж не вышла. Память о муже жива.

Сама - лесоводиха из Брянска. Крупная баба, сильная, как кобыла. Сама детям своим за мать и отца. Подступился было к ней один из фартовых, в помощники попросился, с прицелом на ночь. Баба только один раз кулаком въехала, а фарто­вый навек зарекся к ней подходить.         

Увидели это работяги, похвалили женщину меж собой. И, заметив, как настырно пилит баба поленья - одна, двуручной пилой, - выручили на следующий день.

Сами завалинку сделали, утеплили ее. Для детей качели во дворе поставили. Калитку сделали резную и звезду на ней. Мол, семья погибшего тут живет. И память о нем.

А баба, увидев это, всю ночь в подушку выла. Никто о том не знал. Да и с кем поделишься горем своим? Не погиб ее муж. Живехонек. С войны без царапины воротился. Но не к ней, не к детям. Другую приглядел. Моложе, красивее. После войны мужиков в селе почти не осталось. Девки любому рады были. Не оставаться же в вековухах на всю жизнь. Вот так и ее мужи­ка увела одна из них.

Детям ничего не сказала. Совестно было признать себя со­ломенной вдовой. И решила уехать, чтобы злые языки сель­чан не испоганили детские души. Пусть ничего не знают. Пусть говорят об отце светло, без обид и зла.

С утра уходила она в тайгу, оставив детям еду, приготовлен­ную впрок. И, скрывшись за кустами, лохматыми елями, пла­кучими ивами, белыми седыми березами, плакала баба навзрыд...

Сильная для детей и сельчан, она была слабее и незащи­щеннее любого. Уязвимая для самой себя.

Оля... Так звали ее в селе. Муж называл Олюшкой. Теперь уж никто так не назовет, думалось бабе. И, поднявшись с зем­ли, работала до остервенения, до нечеловечьей усталости, пока хвойные лапы и ветви берез не начинали крутиться перед глаза­ми сплошным зеленым месивом. Она убивала в себе бабу, ка­кая напоминала о своей природе каждую ночь.

И даже в выходной не отдыхала. Стирка, уборка, баня. Так шли месяцы. И не знала Ольга, что приглянулась, накрепко запала в душу самому отчаянному из фартовых, Горилле.

Он и сам вначале не поверил себе. Подумал, плоть соскучи­лась по женскому полу. И в один из выходных выпросился у Дегтярева в Поронайск на ночь. И диво! Поверил, отпустил. И Горилла, знавший притоны города, тут же сыскал доступное.

Но, оказавшись наедине с раскрашенной бабенкой, поте­рял желание и всякую способность.

Обидно было. Ведь заплатил. Склянку раздавили. Никто не мешал. И время было. А плоть будто онемела иль отсохла не ко времени. Не помогли никакие ухищрения и старания бабы. Все напрасно. Натура не посчиталась с расходами. Ее не тревожили убытки. И, скрипя зубами, встал Горилла с несогретой постели. Оттолкнул накрашенную бабенку и с ревом рванулся в дверь, услышав вслед незнакомое, но обидное слово.

В Трудовое вернулся ночью. Увидев в освещенном окне Ольгу, почувствовал жар не только в груди. Матюгнулся на себя и бросился в барак к кентам, решив забыться среди них. Но не тут-то было... Ольга стояла перед глазами. Она смеялась только ему. И Горилла, никогда не знавший лю­бовных мук, вдруг потерял сон. Об Ольге он думал везде и все­гда, каждую минуту. Но давил тягу к ней. Он приказывал себе забыть Ольгу, терзался, но ничего не получалось.

Один из немногих, он не ходил на пахоту и всегда, как и положено законнику, канал в бараке.

Его держали фартовые. Они приносили шамовку и барахло. Так было положено по закону. Но теперь барак ему показался тесным, темным и сырым. А кенты - глупыми и скучными.

Баб Горилла знавал немало. Всяких. Силой ни одну не брал. Закон не позволял. Да и натура протестовала. Уж идти в ходку, так за куш. Но не за насилие. Это - западло. Да и нужды в том не было. Бабы сами были не прочь провести время с Гориллой. Он был неутомим в утехах, нежен, ласков, щедр в расплате. Может, потому не знал отказов и менял баб чаще, чем кентов в «малине».

Привязанностей у него не было. Разбалованный внимани­ем, он быстро забывал подружек и никогда ни одну не ревно­вал, не искал, не ждал, ни по одной не томился, никакой не радовался. Его сердце оставалось чистой порошей, нехоженой, нетронутой.

Горилла был уверен, что так и проживет весь век, как на­стоящий вор, не нарушив закона. Но судьба, словно подслу­шав, наказала за самоуверенность. И законник безнадежно влю­бился.

Он торчал у магазина часами, ожидая, когда жившая по со­седству Ольга выглянет в окно либо выйдет по воду.

Случалось, ждал напрасно. И тогда всю ночь не мог уснуть.

Горилла понял, что с ним случилось, когда наступила весна и последние заморозки, пощипывая оживающую тайгу, подтал­кивали фартового.

Вот так однажды, не поспав ночь, чуть свет прокрался в тайгу следом за Ольгой. Осторожно ступая след в след. Будто на дело в одиночку навострился. Только без кентов. В этом деле они не хевра...

Чего хотел от бабы? Зачем плелся за нею? Сам не знал. А Ольга шла, не подозревая, что в нескольких шагах от нее кра­дется фартовый.

Она погладила мимоходом елку-подростка по кудлатой ма­кушке, поздоровалась с березой, как с подружкой, за хрупкую руку, потрепала по плечу куст можжевельника, улыбнулась ря­бине, лимонник оглядела придирчиво, ветку его переки­нула на пихту.            

Горилла терпеливо ждал, пока Ольга отсаживала от много­летней березы подросшие саженцы к клену. Потом, разбив ло­патой гнилой пенек, засыпала его землей. У куста аралии обре­зала сухие ветки, мешавшие молодым. Обкопала боярку, под­морозившую поверхностные корни. И лишь в полдень присела отдохнуть на развесистой коряге. Развернула кулек с обедом.

Хлеб да кусок вареной рыбы. Бутылка воды. Вот и все, что поставила перед собой. Горилла даже вздохнул: стало жаль бабу.

Его кенты куда как сытней держали. Хотя он в жизни ни разу не брал лопату в руки.

А Ольга ела торопливо, будто ее кто в шею гнал. И Горилла не выдержал. Вышел из зарослей, окликнул негромко:

—  Ольга!

Баба оглянулась. Рот едой забит. Глаза округлились от стра­ха. Не ожидала. Испугалась. Одолела икота.

—  Да ты не бойся...

—  Сгинь, нечистый! Чур меня! - крестилась баба, отступая от Гориллы спиной.

— Не черт я! Обычный, как другие. Давно ты мне пригляну­лась.

—  Сгинь, проклятый! - сцепила баба кулаки.

—  Оленька, Одя, не пугайся. Ну зарос я малость. Так по­бреюсь. Не линяй от меня. Не трону! Клянусь. Век свободы не видать, коль обижу. Не смывайся, краля моя, - просил Горил­ла, пустив в ход все свое красноречие и обольщавшие других улыбки. Но Ольга будто ослепла и оглохла.

Резко развернувшись, бросилась в глухомань, не глядя под ноги.

Горилла за нею вприпрыжку понесся. Всамделишным чер­том пеньки перемахивает. Не приведись кенты бы увидели! Гла­зам не поверили б.

Баба споткнулась о корень ольхи. Упала. Юбка ноги откры­ла до задницы. Фартовый обалдел. Кинулся к бабе, как голод­ный зверь. Зацеловал ее всю. Облапил. Грубыми ладонями всю бабу истискал.

Ольга вырывалась, отбивалась как могла, сколько сил хва­тило. Била по лицу. А мужик не обижался. На пощечины не серчал. Целовал Ольгу в глаза и губы. И баба увидела вдруг его глаза - совсем не злые, серые с лукавинкой, они смотрели на нее с восторгом. Но упрямо, по-мальчишечьи.

—  Да отстань же, гад! - попыталась оттолкнуть баба, но упала на спину. Горилла тут же налетел. Расстегнул кофтенку. И впервые увидел тело непродажной, некрашеной. Кожа белая, бархатная.

Эх, увидела бы та, поронайская, от злости взвыла бы. Не нужно было ухищрений и злых слов...

—  Ведь обещал не трогать, не обидеть, - сдавалась устав­шая баба.

Горилла не слышал. Он добился своего. Он слишком долго страдал и выслеживал ее. Он долго желал ее. И теперь какие слова могли отрезвить вспыхнувшее чувство?

Нарушил закон? Но в чем? Не сильничать? А он и не брал ее силой. Ольга сама решилась. Бабья природа верх взяла. И Горилла, почуяв взаимность, до темноты не выпустил Ольгу из тайги.

Лишь в глубоких сумерках вернулись они в Трудовое раз­ными тропинками, условившись завтра утром встретиться вновь.

Фартовый заснул тут же, как подкошенный, едва голова кос­нулась подушки. А утром, едва начало светать, уже ждал Ольгу на обусловленном месте.

Он издалека увидел ее. Баба шла осторожно. С оглядкой. И Горилла, спрятавшись за кустом, обхватил Ольгу, едва она по­равнялась с ним:

—   Милашка ты моя. Прихиляла. Иди ко мне. Не бойся. Твой я. Чего хмуришься? Иль обидел кто?

—  Не надо. Хватит. Побаловал и будет, - отталкивала баба, боясь собственной невезучести, первой неудачи. Но отделаться от Гориллы не так просто. И законник, не уговаривая долго, схватил Ольгу на руки, унес подальше от тропинок и полян.

Кружила весна головы людям, наряжая тайгу в вешний на­ряд. И вскоре в селе прошел слух, что лесоводиха крутит лю­бовь с условником. Да не с работягой, а с самым что ни на есть прожженным вором, даже законником. Что если раньше они в лесу любились, то теперь она, бесстыжая, привела его в дом, к детям, чей отец в войну погиб.

А Горилла и впрямь освоился в доме лесоводихи. Только теперь его свои кенты не узнавали.

Постригся, побрился фартовый. В чистых рубахах стал хо­дить. Брюки отглажены. Носки и те каждый день меняет.

—  Это ж надо, как баба кента испоганила. Мурло каждый день скребет и шею мылит, навроде это все из рыжухи. Ну, побаловал и вяжи концы! Так нет, приженился, видать, до звонка, - сетовали законники, понимая, что отрывать Го­риллу от бабы пока не стоит.

В злобе Горилла был страшен и мог наломать много дров из фартовых.

Законник поначалу и сам думал, что остынет к Ольге, едва заполучит ее как бабу. Но просчитался. Чем дольше, тем глубже увязал. И вскоре понял, что ни дышать, ни жить без нее не сможет. И через неделю тайных встреч предложил ей остаться вместе навсегда. На всю жизнь.           

Баба с трудом верила в услышанное. Ничего определенного не сказала. Ответила коротко:

—  Поживем - увидим.

А наутро он перебрался к ней в дом со своими пожитками.

Дети Ольги встретили его радостным визгом. Что им досу­жие пересуды, в каких они ничего не смыслили? У них теперь есть свой, всамделишный отец. Живой. Сильный. Добрый. И такой большой, что во всем селе второго такого нет. Он катал их на плечах, возил на спине, играл целыми днями.

А вечером подолгу разговаривал с Ольгой. Дети спали, они ничего не слышали.

—  Как жить-то будем? На работу тебе нужно. Ведь все му­жики трудятся. Не помощь твоя нужна, Гриша. Я привыкла на свои семью содержать. Но не должен мужик без дела в доме, - говорила Ольга.

Горилла долго отмалчивался. Да и что ей скажешь? Все рав­но не поймет. Только напугается. Сторониться, стыдиться бу­дет. А там и пройдет эта бабья привязанность, хрупкая, как пер­вый росток, который любой ветер и мороз погубить смогут. Ведь и так хватает сплетен да пересудов.

Ольга понимала, что связала свою судьбу с натурой нелег­кой, с человеком, чья корявая жизнь была далека от обычных мирских забот. Он и сегодня их не понимал.

Григорий полюбил детей Ольги, но общался с ними по- своему. И однажды, когда баба вернулась домой с работы, дети подскочили к ней обрадованно и выпалили одним духом:

—  Мам, а папка хамовку нарисовал! Всего! До хрена с лихуем! И барахла! У него башлей, как у черта на тыкве! Теперь мы файно задышим!

. - А мне клифт приволок! - радовался сын.

Ольга растерялась. Смущенный от похвал Горилла сидел, как именинник. Радовался. Дети шустро усваивали феню.

А ночью, приласкав мужа, баба долго просила не учить дет­вору говорить по-блатному.

Горилла так и не понял, что в том плохого. И обиделся. А в полдень, когда она не пришла на обед, забеспокоился.

«Может, ее в тайге фартовые приморили и расписали за меня? А может, другого мужика завела и теперь с ним в кустах катается? Нынче за моей спиной всякое утворить может. Иль обиделась на меня, видеть не хочет?» - натягивал сапоги за­конник, беспокоясь не на шутку. И, забыв закрыть дверь, бро­сился в лес бегом.

Уж чего не нарисовало ему по пути воспаленное воображе­ние! То представлял Ольгу зарезанной среди поляны, изнаси­лованной работягами, оттрамбованной кентами, порванной зверем.

«Иначе хоть ползком на обед бы добралась!» - кричало ис­пугавшееся сердце фартового.

А баба просто заработалась и забыла об обеде. Она обматы­вала сухой травой стволы молодых берез, чтоб не погрызли их в холода голодные, зайцы, и очень удивилась, увидев перед собой Гришку. Тот, взбудораженный, дышал загнанным оленем. В гла­зах страх метался.

—  Ольга, ты чё приморена тут? Иль про меня уже выветри­ло из калгана? - выпалил разом.

Баба села под березой. Убрала со лба припотевшую прядь. Улыбнулась устало. И вместо того чтоб ответить резко, сказала тихо:

—  Прости меня, Гришенька.

У Гориллы от таких слов вся обида растаяла. Да и на кого обижаться, коль вот она, Оля. Усталая, одинокая, голодная. За­была, видно, что есть теперь кому думать о ней и беспокоиться.

—  Я вот тут хлеб прихватил. Да мяса. Не шибко что, но шамовка сносная. Хавай покуда. А я воды принесу, - приметил он пустую бутылку и торопливо пошел к роднику.

Вернулся через пяток минут. А баба уже спала, положив под голову его пиджак.

—  Устала, бабонька моя. Не дождалась. Сморило кралю. Ну да ничего. Обожду, - взял лопату и неуверенно начал обкапы­вать рябину, пока Ольга спит и не видит.

Потом кленок отсадил от старухи пихты, поближе к ряби­нам. Под елкой хвою выгреб и сжег, чтоб клещи не разводи­лись. У ольхи сухие ветки спилил. Присыпал землей корни ивы. Обкопал боярку. Даже можжевеловые кусты от мусора очистил. И сам не заметил, как увлекся. Хотел немного помочь, а на тебе - разохотился. И старые пни, собрав в кучу, сжег на поляне. По­дальше от Ольги, чтоб дым не мешал.

Баба, проснувшись, глазам не поверила. Управился хорошо мужик. Ей этой работы на два дня хватило бы. А Гриша шутя справился. И ведь не подсказывала. Знать, доброе сердце у него. Вот только заблудилось малость в потемках. Не на ту тропинку свернуло.

С работы вернулись вместе.

Горилла сегодня впервые понял, как выматывается его баба в тайге в одиночку. Легко ль самой везде успеть? Да еще дом, дети и он на ее голову свалился.

До ночи то стирка, то уборка, то жратва. Спать ложится за полночь, а встает до света. Долго ли так протянет? Да еще и он - мужик все ж... Свое требует.

Горилла впервые понял, как ошибался, считая ос­новной заботой о семье деньги.

«Ими рубаху не выстираешь, в хате не приберешь», - и, поспорив сам с собой, впервые наносил воду в бочки, нарубил дрова, подмел в избе.

Не все гладко получилось. Расплескал воду в коридоре. Под­мел лишь посередине, углы не доглядел. Ольга и тому радова­лась. Уже помощь. Весь вечер то по плечу погладит, то по голо­ве, то щекой прижмется, все благодарит, что и на работе, и дома помог. Горилла совсем растаял.

Да и что там говорить: ведь тот впервые за свою жизнь до­машнее есть стал. То борщ, то блины, то картошку тушеную. Все сытное, вкусное.

Впервые в чистом белье стал ходить. И бриться после каж­дой бани.

Ему вспомнилось, как не узнала его Оля, когда он вернулся в первый раз из бани побритый и подстриженный. Да и не только она.

Шел он по Трудовому эдаким фертом. Еще бы! К бабе, в теплую постель! А тут Дегтярев навстречу. Вылупился. Не уз­нал. Да и немудрено! Без бороды и усов, без шевелюры дрыком из Гориллы обычный Гриша получился. И лицо - чище и куда как пригожее, чем у других. Это уже Оля сказала. Но тоже не сразу. Вначале отшатнулась, не признав. В глазах - лед.

—  Вам кого? Хозяина пока нет! - полоснула резко.

Горилле приятно стало. Хозяином назвала. Значит, призна­ла своим. И рассмеялся громко. Ольга на шее повисла. Как девчонка.

Конечно, и в прежнем виде был дорог. Но теперь в люди выбиваться начал. Вон Дегтярев и вовсе перестал его навещать, видно, отпала надобность в проверке. Оно и так заметно - де­лом занят. В барак к фартовым заглянуть некогда. Все помалу, а день прочь.

А тут уж очень понравилось Гришке хваленым Ольгой быть. Да и себе спокойнее - баба на глазах все время. И теперь вся­кий день в тайге вместе. Так оно и веселее, и дело быстрее спорится. К вечеру вдвоем много успевали. Вдобавок грибов, ягод да орехов запасли, благо осень затяжной оказалась.

Ольга, подождав немного с оформлением Гришки в лесово­ды, через месяц пошла к Дегтяреву. И тот, онемев от удивле­ния, сказал:

— Я годами не мог его в тайгу на работу выгнать. На голодном пайке держал, ругал, уговаривал - не получилось. А тебе как уда­лось? Ведь он меня за разговор о работе обещал убить. А ты суме­ла! Ну и Оля! Конечно, оформим все. Просто не знал я!

\ л п Спасибо тебе, что сумела сладить. Видно, больше свободы

и своих законов полюбил тебя фартовый. А любовь - великая штука! Она, как дар, не всякому выпадает.

—   Кто знает? Может, совестно стало иль меня пожалел? Только пусть он со мной работает. Не за спасибо, - попросила баба. И добавила: - И так целый месяц ишачил без копейки. А у меня дети. Легко ли вчетвером на мою зарплату жить?

—  Уладим, Оля. Сам в лесхоз съезжу. Завтра. И сразу все сделаю, - пообещал Дегтярев.

Когда через три дня Гориллу вызвали в сельсовет, тот встре­вожился:

—  Чего им надо?

Этот же вопрос задал с порога секретарю. Та кивнула голо­вой на старичка кассира. А тот, нацепив очки, пробежал глаза­ми список, споткнулся на фамилии Гришки и, поманив кост­лявым пальцем, предложил:

—  Распишитесь в получении зарплаты.

Горилла взял ручку. Расписался впервые в жизни в ведомо­сти на получение заработанных денег.

Ох и мало их в сравнении с теми, какими он ворочал!

—  Как жить на них? Один раз в кабаке кутнуть не хватит. А уж прибарахлиться и тем более, - сунул в карман небрежно. Придя домой, выложил зарплату на стол, - желваки на скулах заходили. Молчал, а на душе свербило: «Ведь мужик. Совестно такие копейки приносить. На них не только детям, паршивому сявке ни в пузо, ни на плечи. Нет, без фарта не протянешь», - курил он папиросу за папиросой. И решил навестить законни­ков, взять свою долю из общака.

Фартовые встретили его так, будто он никогда не покидал барак. Поднесли выпить. Жратвы на стол натащили сявки.

Горилла приметил, что на его постели никто не валялся. Она в полном порядке. Словно не покидал фартовых законник.

Ни слова упрека, ни одного вопроса никто не задавал.

Горилла выпил. Как всегда, винтом из бутылки. На душе потеплело. Кенты все понимают. Зачем объяснять? Он слушал их рассказы о работягах, делянах и балдел. Выходит, скучал, но давил в себе. А зачем?

Еще бутылка оказалась перед Гришкой. Кто это спросил, где борода?

—  В транде сгорела - дыма нет! - ответил, как всегда.

Плюгавый предложил в рамса.

—  Э-э, нет, по кайфу не хочу, - помахал пальцем перед усохшим мурлом кента. Тот осклабился:

—  Слабо?

—    Не слабо, козел! Не хочу!

—  А может, срежемся? На бабу?

—  Какую? - удивился Горилла.

—  На твою. Всего на ночь...

Не рассчитал Плюгавый, не мог предположить. Горилла вмиг протрезвел. Взмах ладони. Плюгавый выкручивал рожу из кулака Гришки, а тот давил пальцами, что клещами. Ды­шать нечем.

—  Отпусти кента, Горилла! - потребовали подступившие фартовые.

—  Отвалите, падлы! - рявкнул Гришка.

—  Добром прошу, пусти! - потребовал медвежатник.

И Горилла понял. Его подпоили, чтобы оттрамбовать. Если не хуже...

Он отшвырнул Плюгавого и сказал:

—   Кто первый? Налетай! - но рванулся сам, не ожидая первого удара, на бывших кентов. Кулаки его молотами зарабо­тали. В ход шли ноги, голова. К нему никто не успевал даже прикоснуться.

Надоело крошить поодиночке, сорвал дубовую лавку с гвоз­дей-соток, пошел ею махать.

В бараке запахло кровью. Кто-то под шконку улетел, дру­гой из угла отбивался, большинство из барака выскочили - кому невмоготу с кровавым рылом трамбоваться дальше. Иные на шконки убрались, пока ребра не все поломаны.

—  Кто еще? - озирался Горилла, когда последний фарто­вый свалился в проходе меж шконок. И вдруг почувствовал боль в плече... Старый мокрушник промахнулся впервые в жизни. Взял немного выше сердца. Метнул перо, но дрогнула рука. И промазал.

Горилла двинулся на него. Мокрушник понял просчет и, зная, чем платить придется, долбанулся головой в окно, выле­тел в него пулей.

До глубокой ночи ждал Горилла, пока оклемаются кенты. Те подходили робко. Усаживались поодаль. Мировую Горилла не принял. Бутылку не тронул. Сказал громко:

— Линяю от вас. Насовсем. В откол ухожу! Хотел вернуться. Но пропала охота! Гоните мою долю! И кранты! Завязываю с фартом. А какая падла сунется - калган на месте раскрою. Не приведи с бабой иль с детьми что утворите, всех размажу. Ра­зом. Виноватого искать не стану! Усекли, заразы? Гони башли!

Забрав со стола свою долю, рассовал деньги по карманам, за пазуху и пошел из барака не оглядываясь.

Ольга не спала. Ждала его у стола. Едва вошел, навстречу встала:

—  Гришка, милый, что долго? - и вдруг нащупала прорезанный пиджак. Побледнела: - Кто тебя?

— Упал, - слабо отодвинул жену. И предложил коротко: - Посумерничаем, кентуха?

—  Давай. Завтра выходной. - Она согласилась тут же.

—  Я башли принес. Свои. Моя доля. Детям надо. Они рас­тут. Пусть в грамоту пойдут. В начальство. Чтоб в люди вышли. И жили б по-человечьи. Без нужды. Вот, возьми, - вытаскивал деньги на стол. - Прибери их. Детям сбереги. Хоть один прок будет от них.

—  Откуда взял? - изумилась баба.

—  Да не отнял, не убил, не ограбил. Мои они, от прошлого. Не мне, так все равно в пользу не пошли бы. Не в крови они, не заплаканы и не прокляты. Не бойся, - успокаивал Горилла бабу, испуганную, растерявшуюся перед кучей денег. - Бери. Да на детей трать. Чтоб лиха не знали. Прирос я к ним. Словно к кровинам своим. Они меня, корявого, отцом назвали, Сами. Это мне в радость. Знать, для них, чистых, не совсем уж я про­пащий. Дети человека не по трепу, сердцем чуют.

Ольга унесла деньги, сунула в сундук на дно. Когда верну­лась, сказала, где спрятала.

— Чего колешься? Я не прокурор. Помни, Оля, я фартовый. Не за башли спрошу. Они - пыль. Ты - моложе меня. Разлю­бить можешь. Другого приласкать...

—  О чем ты, Гриша! - И баба, молчавшая о своем горе, призналась во всем мужику.

—   Не погиб, значит? А коль вздумает фраер вернуться к детям?

—   Да не нужны мы ему, Гриша. Ни дети, ни я. Когда уезжали, он мимо прошел. Не оглянулся, не спросил. Он даже адреса не знает. И я - не сума переметная. Ты мой муж. От него и сердцем отвыкла. А дети его совсем не знают. Чужой он им. Верно, правду говорят, не тот родной, кто родил, а кто выходил...

—  А что, если я детей на себя запишу, когда свободным стану?

—  Это тебе решать. Ты и незаписанный отцом стал. Вон как Нюрка тебя любит. Спать не хотела, тебя ждала. Сережка к ужину ждал. Переживали, - призналась баба.

—  Добрые они, путевые кенты... - Осек себя Горилла и поправился: - Дети, говорю, у нас с тобой файные...

—  У нас с тобой? Дети? - Ольга расплакалась на Гришки­ном плече.

Кто-то называл его бандитом, вором, уголовником. А он ее ребятишек признал своими. Родной отец отказался. Не навестил. Забыл их. А Гришка родными считает. Вон в бараке был. А вернулся домой. К ним. В свою семью, лила баба на мужичье плечо слезы радости,

А Гришка испугался - неужели опять обидел ненароком? И гладил спину, уговаривал:

—  Потерпи малость. Вот соскребу внутрях чертову шерсть, вовсе человеком заделаюсь. Ну, не все враз. Не торопи. Шустро дела делаются, да ходки длинны. Авось не вовсе я пропадлина.

В ту ночь он много рассказал Ольге о себе, о своей неуклю­жей, невезучей жизни. О кентах молчал. О себе - не утаил. Все, что можно было, поведал без утайки.

Не раз морозило бабу, много раз вздрагивала, наворачива­лись на глаза слезы, смеялась, когда Гришка рассказал ей о своей поездке в Поронайск к накрашенной бабенке. И вдруг в полуслове оборвал себя Гришка, прислушался и выскочил во двор.

Ольга услышала короткий стон, полузадушенный хрип под окном. Выбежала.

Гришка кого-то совал башкой в землю, окорячив его с бо­ков ногами. Баба пригляделась: тощий мужик вырывался из рук мужа.

—  Гриша, пусти его!

—  Пошла в дом! - крикнул Горилла грубо. И, ухватив му­жика за шиворот, выволок со двора. Там кинул на скамью, ска­зав: - Канай, падла, до света. И хиляй к кентам. А еще возник­нешь, калган в жопу вгоню! И тебе, и другим. Стремач долбаный. Я сам любого на гоп-стоп возьму. Кого увижу тут - замокрю на месте.

Мужик лежал тихо. И так же незаметно исчез к утру.

Горилла, казалось, забыл о нем.

Но вечером, попросив жену не беспокоиться, ушел. Она ждала его...

Нет, трамбовки не случилось. Но в этот день фартовые со­звали разборку. Затем и присылали кейта к Горилле. Чтоб пре­дупредил. Но фартовый, оттрамбовав шестерку, дал знать, что не позволит законникам наехать на себя. И явится сам, не ког­да зовут, а когда он захочет.

Разборку созвал Дед. Причина была одна: вернуть фартово­го в «малину».

На Гориллу, едва он ступил в барак, навалились скопом. Его связали по всем правилам и предупредили не рыпаться. Когда все было готово, прочли весть от Тестя, которого воров­ской сход не вывел из бугров. И потому он и сегодня все еще считался хозяином здешних фартовых.

«Ботаете, Горилла подженился и навострился в откол? А не много ли захотел этот фраер? «Малина» не

паровоз. Где захотел, там и слез. У нас есть кенты и жмуры. Кем ему лучше быть - пусть выберет. Начнет дергаться, на разборку его. Нет моей воли пустить его в откол. И общак не крошите. Там и моя доля. Выйду - сгребу».

—   Мне Тесть не кент! - возмутился Горилла. И, напряг­шись так, что лицо побагровело, попытался порвать ремни, свя­завшие руки. Но фартовые насели. Помешали. - Всем на волю выйти надо. И вам, и мне. В одних делах мы не бывали. Разные у нас «малины». И Тесть не был хозяином у меня. Есть свой. Но он нынче в ходке. В Усть-Камчатске. А Тесть нынче не может быть бугром. Он - пидер. Потому нового надо. Но не меня. Молодого, - прислонился к стене Горилла.

— А и верно ботает кент! Тесть - западло! Скинуть пора! Чё указывает, паскуда? Свою долю он схватил еще здесь! А долю буграм дают. Он давно не бугор, - поддержал Гориллу ереван­ский вор.

—  Тебя, что ль? - возмутился Плюгавый.

—  Мокрицу - в бугры!

—  Тромбона!

—  На хрен Тромбона с Мокрицей, лучше Шефа!

—  Вали ты с ним! Кто его держать будет? А вот Копченый - это да!

—  Заткнитесь, заразы! Легавых разбудите! Пусть будет Рысак!

—    А что? Тертый кент!

—  Валяй Рысака!

—  Рысака! - крикнул Горилла громче всех.

Новый бугор вышел на середину и, как того требовал «за­кон - тайга», первым делом развязал Гориллу, начав свой путь с «амнистии».

Он рассказал, хотя о том все знали, где, когда и за что попа­дал в ходки. С кем фартовал в делах, кентовался, кого держал в буграх, даже у кого учился фартовать, когда принят в закон.

Поставил два условия: слушаться его во всем и не мокрить никого, пока в неволе.

Когда кенты согласились, Рысак повернулся к Горилле и сказал, обратившись ко всем:

—  Кенты! Не один день мы тут кантуемся в казенной хазе. Пайки хавали одни. Но я всегда считал, что «малина» - не зона. Силой держать нельзя. Коль не хотите себе беды, не дер­жите фраера! Он откололся душой. Какой теперь с него навар? Озлобленный фартовый - злей легавого. Без понту под приму­сом вязать. Пусть хиляет. И не стопорите! Он был удачливым вором! Пусть дышит, как сам того хочет. Для нас он - жмур. Никто не должен помнить его.

—  А если всем так захочется?                                                                

—  Не пускать Гориллу!

—  Баба у негб теперь. Дети. Не свои. Не за легкое взялся. Это все равно как два банка сорвать: вывести чужих детей в люди. Нынче он не сам по себе. Замокрите его - баба хай по­дымет. Дети искать начнут. Кравцов нарисуется. Этот расколет. И кто-то опять под вышку, как Колун и Цыпа, как Сова? Не много ль нашей крови льется? Да и зачем нам Гришка, выва­лившийся из Гориллы? Он кликуху свою забыл. Заделался в работяги. Пусть дышит! Чтоб дышали мы! Гони его от закона!

—  А доля? Он забрал!

—  Он много давал. И грел всех. Свое взял. С чем сюда за­гремел. Пусть отваливает.

В это время еле слышно скрипнула дверь, и на пороге бара­ка появился Сережка. В накуренном помещении он поискал глазами, увидел Гориллу.

—  Папка! Пошли домой! Я тебя всюду искал, даже в тайге! Знаешь, как мне страшно было!

Горилла посадил Сережку на колено. От мальчонки пахло тайгой.

—   Пошли домой, а то Нюська без тебя воет. Наезжает на всех, - просил мальчуган.

—  Отваливай, кент. Твоему фарту хана пришла. Ты надыбал свой кайф, свою «малину». Линяй, - тихо предложил Рысак.

Горилла снял Сережку с колен. Взял за руку. Вышел из ба­рака.

Ольга ни о чем не спросила. Поняла без слов: навсегда ушел от фартовых Гришка. Ни с кем не будет она делить его.

А Горилла словно с сердца гору скинул. Целыми днями в работе изматывался. В тайге за троих ворочал. В доме многое делал. И, забыв о прошлом, о фартовых, помогал Ольге так, будто всю свою жизнь прожил с нею одной семьей, не разлуча­ясь ни на день.

Теперь в селе о нем по-другому заговорили. Мол, в руки хорошей бабы попал, сам человеком стал. И не гляди, что был фартовым, управляется лучше любого работяги. Повезло бабе. Знать, сразу увидела в Горилле Гришку, приручила, приласка­ла, изменила мужика. Его теперь не узнать. Даже матюгаться отвык. На человечьем языке заговорил. Понятном и простом. Не то что раньше...

И только Дегтяреву не верилось, что просто из любви к Олые ушел Горилла от фартовых, завязал навсегда с ними, с законом, со всем, что привело его в Трудовое.

Дегтярев еще ни разу не сталкивался с подобными случая­ми и все ждал, где, когда, на чем раскроется суть Гориллы.

Гришка чувствовал недоверие участкового и всегда был настороже.

Со временем даже кликуху его стали забывать в селе. Ухо­дили на свободу фартовые и работяги. Привозили в Трудовое новых условников. Истекал срок наказания и у Гориллы. Ког­да-то он так ждал этого! А теперь будто забыл. Давно не считал дни. Не отмечал отбытое на полуволе. Видно, привык. Сдру­жился с переселенцами, работягами. Относился как к односель­чанам.

Они просили его помочь в заготовке дров. А сами, без просьб и слов, посадили ему на участке возле дома картоху, капусту и прочую мелочь, не потребовав за труды ничего. Так же и он помогал. Лишь иногда слышал скупое спасибо, словно обро­ненное ненароком.

Он каждый день имел на столе румяный каравай хлеба. Кто принес его, Гришка не спрашивал. У всех с зарплаты брали поровну. И за хлеб. А кто позаботился и принес, какая разница?

За баню и хлеб, за воду и дрова брали немного. Но всякий знал, что все это должно быть в домах у каждого независимо от погоды и звания жителя.

Случалось, Горилла уставал. И тогда, понимая это, Ольга уговаривала, успокаивала мужа. И Гришка снова становился мягким и покладистым.

Теперь в тайгу на работу он чаще уходил один. В доме хо­зяйство появилось - корова, свиньи, куры. За ними пригляд и уход потребовались.

Мужик помнил, как покупал он корову. В жизни не приоб­рел бы, да случай подвернулся. Узнал от сельчан-мужиков, что своей бабе ко дню рождения подарок покупать надо. Желатель­но дорогой, нужный в каждом доме. Долго голову ломал. А тут сосед, возчик воды, подсказал: мол, купи корову. В доме она - кормилица. Подругой Ольге станет. И предложил свою, трех­летку. У него их в сарае две стояло. Бери любую, на выбор.

Гришка любил теплую рыжую масть. У него в жизни все бабы рыжими были. Вот и попривык к цвету. Он на рыжуху смахивал.

Всучил соседу деньги. И в день Ольгиного рождения ран­ним утром привел скотину во двор. Сам - в хату. И говорит, важно оттопырив губу:

—  С рождением тебя, Олюшка! Подарок я тебе купил.

Баба глянула в пустые руки мужа, подумала, что разыг­рывает. А тут корове надоело во дворе стоять. В сарай запро­силась скотина. Время дойки подоспело. Да как замычала во весь голос!

Ольгу от губ Гришки ветром сдуло. Испугалась.

— Навар на хазу просится! Принимай подарок! - рас­смеялся Гришка.   

Ольга и дети высыпали во двор.

Корова пошла к ним навстречу. Обнюхала руки, осторожно взяла первый кусок хлеба и уверенно вошла в сарай.

«Рыжуха» - эту кличку дал ей Горилла. Следом за нею за­визжало, закудахтало во всех углах сарая. И Ольга теперь едва успевала управляться в доме.

Вот так и пришлось Гришке работать в тайге одному за дво­их с темна и дотемна.

Но однажды его окликнули.

—   Григорий, передохни, - предложил Дегтярев, прибли­зившись к Горилле почти вплотную.

Гришка оглянулся. Его невольно передернуло. Ко всем в селе относился ровно. Помогал, выручал. Но Дегтярева не мог признать. И всегда недолюбливал этого мужика, почти не вы­лезающего из мундира. О, как много он напоминал Горилле! И Гришка, глядя в крупное, рыхлое лицо Дегтярева, поневоле сжи­мал кулаки. А глубоко внутри возникало желание схватить уча­сткового за шиворот, долбануть башкой в корягу. И свернуть плешивую тыкву с плеч. Однако сегодняшний Гришка загонял, душил вчерашнего Гориллу, заставляя его молчать, терпеть. Но фартовый не хотел смириться и вылезал наружу при всяком подходящем случае.

Дегтярева бесило то, что за все время Горилла только ему, единственному в Трудовом, никогда ни в чем не помогал. Ни поленом дров не поделился, не здоровался и даже при надоб­ности не заходил в дежурную часть. Он словно не видел участ­кового. И того злило неуважение фартового, его непокорность.

—  Давай перекурим, - предложил Дегтярев. Но Горилла словно не слышал, обрезал сухие ветки у аралии. - Новости кое-какие есть. Может, интересно будет, - интриговал участ­ковый.

—  Новости? Да мне их все вечером Ольга расскажет, - от­махнулся Горилла. Но участковый, хитро прищурясь, рассме­ялся:

—  Этого, кроме меня, пока никто не знает.

Скажи такое самому Дегтяреву, он тут же подошел бы по­слушать. А Горилла будто не расслышал. Глухим прикинулся.

—  Сова на воле, - решил заинтриговать участковый.

Горилла на секунду замер. Дрожь пробежала меж плеч. В услышанное не поверилось.

«Сова давно на том свете гуляет. Кто б его из клетки выпу­стил? Из камеры смертников, как с погоста, слинять нельзя. Темнит легавый», - не поверил Горилла.

А участковому было до боли обидно. Все в селе ищут цо общения с ним, здороваются, уважают. Пусть не его

лично, положение участкового - хозяина села. И только этот презирает.

Дегтяреву хотелось, чтоб и Горилла признал его. Тогда и он, возможно, забыл бы прошлое Гориллы.

Не раз пытался вызвать его на общение. Не получалось. А тут и новости подходящие, и обстановка располагает к разгово­ру. Никто не увидит, не подслушает. И Дегтярев повторил:

—  Сова, говорю, на воле. И Тесть вышел на свободу.

Горилла повернулся к участковому:

— А мне до фени, кто вышел. Я завязал с фартом. ,

—  Это я знаю. Вижу пока. Но они не завязали. Вот в чем беда.

—    Мне до того нет дела, ваши заботы расхлебывать. Да и ваши ли они? Все когда-то садятся, потом выходят. Мне то без понту.

—   Отчего ж не спросишь, как жив остался Сова, почему раньше срока вышел Тесть? Ведь вместе были недавно. И кто его знает, чего от них теперь ждать? - нахмурился Дегтярев и продолжил, заметив, что Горилла отошел от куста: - Сова, того, свихнулся. Передержали его в одиночке. Какой ни подлец, глу­хой изоляции не вынес. Поначалу ему голоса мерещиться ста­ли. Убитых кентов. А когда общаться с ними стал, и вовсе чок­нулся.

—  Как это можно со жмурами ботать? То и впрямь - тем- нуха.

—  Охрана в глазок чудное видела. Сова о том не знал.

—    И что видела? - подошел Горилла.

—   Как Сова разговаривал с Цыпой. Того точно в расход пустили. А они поделыциками были. И Цыпа велел Сове убить Трофимыча. Нашего лесника. Ты его знаешь.

—  А как малахольный Сова может размазать? Для него те­перь всякий встречный - Трофимич.

—  Вот и я этого боюсь, - признался участковый.

—    Как же он на воле оказался?

—  Его на обследование привезли. В психушку. Нельзя по закону ненормального расстреливать. А он на чердак забрался. И оттуда ночью спрыгнул. С четвертого этажа...

—  И живой? - изумился Горилла.

—  Трупа не нашли. Совы - тоже. А вот в заборе доска ока­залась сорванной с гвоздя.

— Ни хрена себе - малахольный. На здоровый калган такое не удумаешь.

—    С собакой пошли. След взяла. И на проезжей части доро­ги потеряла. Видно, уехал. А вот куда - не знает никто.

—  А почему именно Цыпа? Кто слышал его? - не верилось Горилле.

—  Черт его знает! Одному, даже троим охраникам не пове­рили бы, что они отчетливо слышали голос расстрелянного. Ну не мог Сова один сразу на два голоса говорить!

—  Липа какая-то! Что свихнуться мог в одиночке - в то, как мама родная, верю. Но другое - ерунда.

—  Я тебя предупредить хотел. Ты в тайге один часто. С ог­лядкой работай. Осторожно. Не ровен час, объявится бандит, что с него взять, с малахольного?

—   Вам же спокойней будет, гражданин начальник, - ус­мехнулся Горилла.

—  Зачем бы приходил к тебе, если б так было? Сделал бы вид, что не знаю ничего. И все. Привыкли мы к тебе. Все. Это точно. Вначале не верилось. Присматривались. А теперь своим стал. Для всех. И со мной когда-нибудь наладится, - выдал заветное участ­ковый и продолжил: - Мне на моем участке никаких приключе­ний не надо. С тобой - тоже. Живи человеком...

—  А с Тестем что? - напомнил Гришка.

—  Этого по болезни отпустили. Вовсе развалиной стал. Уми­рать отпустили на волю. Рак у него. Где-то в заднице завелся. Недолго жить осталось мужику. Говорят, в больнице с ним из­мучились. Что съест, тут же наружу вылетает без задержки. И сам удержать не может. Как в сквозную трубу. Он, бедолага, совсем высох. И откуда свалилось на него это горе? Уже в зоне началось... Так и пропадет теперь. Никому не нужным, - вздох­нул участковый.

А Гришке вспомнилось письмо Тестя фартовым Трудового. В нем он приказывал, распоряжался его судьбой. Велел, коль не останется фартовым, пришить его.

—  Может, уже тогда болел, гад. А все еще кого-то под при­мус брал. Грозился. Хозяином себя считал. Оно, видишь, своей заднице не хозяин. Даже она слушаться отказалась. А туда же - в бугры. Забыл закон... Слабаков в буграх не держат!

—  Уехал он, говорят. На материк. Видно, не решился ос­таться здесь. Знал: пусть плохая смерть, но своя. А тут было кому ускорить, - усмехнулся Дегтярев.

—    Сова слинял. Классно нарисовался сдвинутым. Видать, все знал, рассчитал. Чего ж по дури не остался? - словно само­му себе сказал Горилла.

—  Может, в момент просвета. У всех сумасшедших просве­ты иногда бывают. Даже врачи подтвердили. Но Сова - точно. Своих кентов не узнавал. Живых. Чтоб проверить его, к нему в камеру фартового поселили. Тот на второй день попросился от Совы. Но не убрали. Не поверили. А фартовый еще через день пригрозил, что размажет Сову. И впрямь едва не утворил такое.

Хоть раньше они друг друга знали. Даже в одной «малине» работали.

А Горилле внезапно вспомнился один из зэков в Магадане. Аккуратный, чистый. С седенькой упрямой бородкой, он мно­го лет работал врачом. Еще при царе практиковать начал. За что и замели по буржуйской статье. Мол, лечил не тех, кого надо.

Этот доктор многим зэкам здоровье и жизни спас. Не раз­личал воров и работяг. За труды даже пайку не брал. Видно, ученость мешала взять последнее. И как-то перед сном расска­зал фартовым о забавном случае, который произошел с ним на Печоре, где отбывал первые три года.

В камеру к нему втолкнули человека с явными признака­ми сумасшествия. А это прежде всего определил по глазам. У того зэка даже при солнечном свете зрачки были большими и черными. И он, просидев в одиночке около трех лет, свих­нулся окончательно. Умел говорить сам с собой разными го­лосами. Спорил, ругался, даже бил себя. Чаще всего общался с мертвыми. И его, врача, за вставшего из гроба покойника принимал. Все пытался уложить его на щконку. То проще­ния просил. То душить лез. А когда приходил в себя, бывал злее собаки. Чуть сознание мутило - свою пайку уговаривал взять и простить его.

«Это случается с теми, кто руки в крови замарал. Преступ­ление тяжкое, а организм слабый. Не совладал. На воле такие запоем пьют. Боятся одиночества и не выдерживают длитель­ной изоляции, - вспомнил Горилла слова врача. Доктор потом продолжил: - Не берите грех на душу. Ибо со временем не всякий из вас пересилит память. А организм имеет способность стареть...»

Никто тогда не обратил внимания на его слова. И Горилла забыл. Годы прошли. Но вот теперь слова врача подтвердились.

Гришка присел на корягу. В задумчивости покачал головой.

«Дегтярев ничего не понял. Даже на сумасшествие нужна чувствительная натура. И хоть зачаток интеллекта. Но и такого лишены мусора напрочь», - отвернулся Горилла.

Вспомнились ему слова врача и о том, что можно сбить с толку малоэрудированных, а таких большинство, следователей и экспертов-психиатров обычным чревовещанием. В прежние времена чревовещатели в балаганах на ярмарках своим умени­ем медяки зарабатывали. Говорил человек утробой, а рта не рас­крывал. Потом отвечал мнимому собеседнику. «А, какое мне до них всех дело, - отмахнулся Григорий от воспоминаний. - Своих забот хватает. Дай Бог управиться».

Никому во всем свете не сознался бы фартовый, как мучи­тельно трудно пришлось ему самому.

По счастливой случайности ушел в откол без урона, без пера и трамбовки. Может, могучее здоровье да крепкие кула­ки помогли. Потом было самое трудное...                                                                                             

Кому, как не ему, Горилле, это помнить. Он и теперь, в постели с Ольгой, видит в снах кентов. С ними считает общак, снимает навар с новичков, берет положняк с работяг, давно живущих на воле.

С кентами он уходил на дела. Линял в бега из зон, отрывал­ся от погони, убивал овчарок и охранников. А утром будто и впрямь болело тело от собачьих укусов и ударов прикладом.

Сколько раз видел себя под запреткой и в камерах. Играл в очко на чью-то жизнь, а сам мотался в петле. Сколько раз за ночь умирал, а утром чудом просыпался живым!

Прошлое всегда живет в памяти. Оно как ночь, без которой не бывает жизни у фартовых...

Вот и он днем - Гришка. А ночью - опять Горилла. И никогда не рвет с «малиной». Он лишь внешне расстался с кен­тами, душой остался с ними навсегда.

Может, поэтому всякую ночь вскакивала Ольга с постели босая, в одной рубахе, к ведру с водой. Кунала в него полотен­це. Обтирала вспотевшую грудь, лицо мужа. Тот синел. Кричал Гришка Гориллой. На весь дом.

Говорят, время лечит. Видно, и оно не властно над фарто­выми.

—  Я хочу попросить тебя, Григорий. Как человека созна­тельного, - обратился Дегтярев, тронув Гориллу за рукав. - Коль увидишь Сову, дай мне знать. Чем черт не шутит? А вдруг и вправду объявится малахольный в наших местах?

—  Фалуешь в фискалы, участковый? - прищурился, будто прицелился, Гришка.

—  Для твоего же блага стараюсь. Ты ж его убить можешь ненароком. А за это - опять в зону. Сам понимаешь, сроки за убийство здорового и больного одинаково большие.

—  Я легавым не шестерка, - оборвал Горилла.

—   А Трофимыча тебе не жаль? Ведь он - коллега твой. Вроде как сдружились. Так хоть о нем подумай, - уговаривал участковый, не обратив внимания на обидное слово.

—  Если встречу, сам справлюсь. Не баба! - рыкнул Гришка Гориллой. И участковый понял: даже завязавший с «мали­ной» фартовый никогда не преступит свой закон, не станет фраером.

—   И все же будь поосторожнее. С оглядкой. Береги себя. Ведь дети имеются. Им во второй раз сиротеть ни к чему. Да и Ольга... Вся ее жизнь в тебе. Для кентов ты свой, удача, навар. А ей, бабе, ВСЯ ЖИЗНЬ...

Горилла разулыбался. Коль участковый подметил, а он - собака, значит, так и есть.

Гришка ничего не ответил, но на душе потеплело. Ведь вот и теперь не на общак, не на «малину», на семью вкалывает, для детей старается, для жены. Чтоб теплее им жилось да радостнее.

И все ж случались тугие минуты. О них никто не знал. Лишь своя семья. Самая лучшая в свете...

Полгода копила Ольга деньги на костюм Грише. Всякую копейку берегла, на всем экономила. Боялась брать из тех, что Гриша детям принес. А ну как раздумает? И когда закончится наказание, потребует деньги вернуть. Гришка о том ни сном ни духом не знал. А когда примерил костюм, который в самую пору пришелся, Нюрка проговорилась:

—  Теперь нас мамка опять в кино пускать будет и конфеты купит!

Сережка дал ей по уху. Но поздно. Горилла услышал. До­шло до него, какой ценой обнова далась. Помрачнел.

Не с добра Ольга на такое пошла. С нехваток все, с малых заработков. Хотя чертоломят оба без продыху. Видно, верно кен­ты говорят - дураков работа любит. Они не пашут. А на мелкие расходы имеют по нескольку заработков Гришкиной семьи. И всего-то малый риск. Одна ночь. И на год жизни «малине». «Но нет-нет, уже о другом думать надо», - гнал от себя Горилла мрачные мысли.

Гришка долго еще возился с молодыми кленами. Рассадил посвободнее, обкопал старый клен. И пошел проверить, как приживается молодой березняк на границе с Трофимычевым заповедным участком.

Он увидел свернувшего на Трофимычеву тропу Дегтярева.

«Пошел мусор старику мозги сушить. Ох и зануда! И зачем такие заразы по земле ходят?» - сплюнул Гришка. Но вскоре забыл об участковом. Увлекся работой. Из головы как ветром выдуло все злое.

Тайга... Пока не приложил к ней руки свои, не знал и не видел ее. Не понимал. Думал, врут люди, говоря, что тайга им милей дома. Ну разве можно сравнить ее - корявую - с человечьим жильем, ухоженным и теплым? Тут одни комары со свету сживут. Кусаются, как кенты на разборке. А зверюги? То медведица воз­никла из-за малинового куста. Нажрала бока за лето. И думала, что, кроме нее, в тайгу соваться никто не должен. Морда шире, чем у небритого Гориллы. Вдвоем не обнять. Да как рявкнет на Гориллу таежным бугром. Тот поначалу опешил. А потом показал по локоть, как кентухе: вот, мол, тебе, фартового на понял брать. Зверюга выплюнула листья малины, которые вместе с ягодой в пасть запихала, и ушла. Оставила Горилле, как положняк, напо­ловину объеденный куст. Своим признала. Кентом.

Что и говорить, перетрухал тогда. Но виду не подал. Тай­га в обиду не дала. Сберегла его. И Горилла попривык к ней. 

Полюбились ему неисхоженные тропы, звонкая тишина и безлюдье тайги. Здесь можно было оставаться самим собой. Никто не подсмотрит, не высмеет, не осудит.

Гришка бережно, как за детьми, ухаживал за каждым дере­вом и кустом. И тайга, казалось, единственная на всем свете, понимала его.

—  Папка! Корова телится! Айда домой! Мамка зовет! - по­слышался взволнованный голос Сережки.

Горилла, забыв обо всем,' бросился домой бегом. В хозяй­стве прибавление, человеку - радость...

Глава 8

Дашка теперь совсем изменилась. Холеной стала. Раздобре­ла. Вольной, свободной значится в списке жителей Трудового. Вроде поселенки в селе осталась. Все равно ехать некуда и не к кому. Да и куда в ее годы от добра бежать?

Дом Дашке дали. Как и обещал Дегтярев. Пусть небольшой, две комнаты с кухней. Но и это больше прежней каморы. Ка­кой-никакой сарай, кладовка да подвал. К тому же чердак, су­хой и просторный.

Дашка в новый дом три дня перебиралась. Понемногу все перенесла на своих плечах.

В каморе бы ладно. А тут многое купить пришлось. Новый дом старой рухляди не любит. Вот и приобрела диван да деревянную кровать, стол и шифоньер. Новое, в золотистой рамке, зеркало.

Все это сверкало лаком, пахло магазином. Дашка огляде­лась. Как хорошо у нее, даже дух захватывает! Не верилось, что все это - ее. И, поразмыслив, положила посреди комнаты мед­вежью шкуру, подаренную Трофимычем.

Все ногам теплее будет. Оглядев кухню, шкафчик для посу­ды купила, кухонный стол. В кладовой припасы еле размести­ла. Банка к банке вплотную. В погребе полно картошки, мор­ковки, свеклы. Ничего не покупала. Сама вырастила, своими руками. Даже лук в вязках золотился в коридоре.

Чердак и тот не пустовал. Травы разные сушились. Грибы в марлевых мешочках. А на чердаке над сараем копченая рыба. Кета да кижуч. В зиму все пригодится, все в ход пойдет.

Обмазав и побелив дом, утеплив завалинку, оклеила окна. Даже скамейку у забора в зеленый цвет покрасила. Хоть и по­сидеть на ней некогда будет.

Швейную машинку купила. Без нее как без рук. Пошила новые, веселые занавески, простыни и пододеяльники. Все ж дешевле, чем готовые покупать.

Рукомойник и тазы, ведра и полотенца - все в доме сверка­ло новизной, чистотой, свежестью.

Заказала баба и дрова. Ей их в три дня навезли: под крышу.

Дашка в доме и вовсе ожила! Оглядевшись, пообвыкнув, купила десяток кур да тельную корову и теперь слыла хозяйкой из хозяек.

Сама себе платьев нашила всяких. Юбки и кофты одна дру­гой краше, по три раза на день меняла. Ей все бабы Трудового жгуче завидовали.

Да и было с чего. На Дашку нынче мужики смотрели рази­нув рты. Не баба - ходячая выставка моделей. И откуда умение взялось? Портниха к ней за советом ходила. И все завидовала тонкому вкусу и золотым Дашкиным рукам.

А баба королевой по селу выхаживала. Свои же, ссыльные, не узнавали. Она иль нет? Откуда что взялось? Пить бросила - морщины исчезли. Лицо налилось, румяно-белое. Словно ря­бина в пору зрелости расцвела.

Дегтярев, встречаясь с Дашкой, боялся глаза на нее под­нять. Была алкашкой, замухрышкой, а превратилась в украше­ние Трудового.

В глазах - уверенное спокойствие. Волосы - в толстую косу - короной голову оплетают. Плечи расправила. Нос вздер­нут. На губах полуулыбка играет. Знала себе цену нынче. На мест­ных мужиков и не смотрела. Куда им до нее! Да и не хотела семьи разбивать. А в холостяках лишь один, да и тот завалящий. Зубы желтые, редкие, как у старого коня. Морда годами не мьггая. Штаны пузырями, на колени сползают. Кому такой нужен? Нет, нынче Дашка на такого не оглянется. Все лето в шелковых чулках ходит, в шелковых платьях. Разве ровня ей возчик воды? Она с ним через губу разговаривала. Обзывала мужика хорьком. А когда тот, под­выпив, осмелел и в гости к ней попросился, такого пинка полу­чил, что неделю сесть на задницу не мог.

Дашка мечтала о своем. Нравился ей Дегтярев. Его бы она приняла. Но не на ночь. Насовсем.

И когда участковый неделями не выезжал в Поронайск, Даш­ка думала, что он из-за нее в Трудовом сидит. Да и что за семья, которую он раз в месяц видит? А ведь мужик. Жалела его баба. Она ничем никогда не выдавала себя. Да и случая не было.

Встретится участковый на улице, эдак вежливо поздорова­ется, о здоровье спросит, о жизни. И, заглянув в лицо ей, крас­неет, как мальчишка. С чего бы это?

Раньше в гости заглядывал. Просто так, на огонек. Любил чай попить с вареньем из кишмиша, малины. Теперь не захо­дил. В новый дом даже на новоселье не пришел, не гля­нул, как устроилась баба.

И Дашке было до слез обидно, что так не везет ей в жизни.

Уж сколько раз, заметив Дегтярева уходящим в тайгу, тай­ком убегала следом. Чтоб спросить, почему не навещает. Но Дегтярев то сворачивал к Трофимычу, то исчезал в лесу бес­следно.

Баба ругала себя ночами. За привязанность к участковому. Сколько раз он обижал ее за прожитые годы - счету нет. Не зря его все ссыльные и условники легавым да мусором зовут. Но сколько ни уговаривала, сердцу приказать не могла. Не слу­шалось оно разума. И вспыхивало всякий раз при виде участко­вого.

А он подходил к ней, шутливо становился по стойке смир­но и, взяв под козырек, говорил, улыбаясь:

— Здравствуй, Дарьюшка, отрада и краса наша! Цветешь все нам на радость? Как здоровьичко?

И, поговорив с нею пару минут, уходил торопливо, сослав­шись на занятость, неотложные дела.

Ну хоть ты тресни, ни разу не свернул на тропинку к ее дому! Хотя на каждом новоселье был. Всех поздравил, за каж­дого порадовался. И только ее забыл.

Дарья уже и ждать его устала.

И однажды, сходив в тайгу с утра пораньше, нарвала целый осенний букет. В нем багровым цветом отливали ветки рябины, золотые листья клена, пушистый вереск. Пришла домой уста­лая и решила испечь пирог с малиной. Побаловать себя и детей пекарей.

Едва пироги в духовку сунула, кто-то в окно постучал.

«Наверное, портниху принесло», - подумала баба. И, выте- рев руки, пошла открывать дверь.

На пороге стоял участковый. В руках - письмо. Дарье ад­ресовано. Глазам не поверилось.

—  Заходите! Что ж на пороге стоять? - пригласила расте­рянно.

—  Да некогда. Ты распишись в получении. Письмецо за­казное.

—  Пройдите в дом! Там и распишусь.

—  Я подожду, - топтался у порога Дегтярев.

Дарья открыла дверь нараспашку, взыграло настырство бабы:

—  Входи, не съем! Хоть глянешь, как устроилась!

И участковый, глянув на чистые полы, стянул сапоги, шаг­нул в дом.

Оглядев кухню, комнату, нерешительно отворил дверь в спальню.

— Да у тебя как в раю, даже страшно заходить, чтоб ничего не нарушить. Смотри, как сумела! Да ты не просто хорошая

хозяйка, а и отменный художник, - искренне похвалил Дарью.

Та цвела. Пригласила к столу. Дегтярев от еды отказался. Но от чая с пирогами - не смог, не устоял. И хвалил бабу на все лады. Та маковым цветом горела от смущения.

А Семен оглядел сарай, кладовку, подвал. Все ему понрави­лось. И, вернувшись в дом, обронил ненароком:

—   Хоть в постояльцы к тебе просись. В моей дежурке о таком и мечтать не приходится. Койка да стол. Никаких усло­вий. Умываемся на улице. Так надоело жить на бивуаке, по- собачьи! Я ведь тоже уют люблю. Да и годы свое делают. Иной раз так отдохнуть хочется. Душой и телом. А все недосуг...

—  Я тебе всегда рада. Только вот ты чего-то обходить стал. Вроде чураешься меня? Всех с новосельем поздравил. Мой дом - миновал. Не случись письма, так и не заглянул бы, - укорила робко и глянула в лицо Семена.

Дегтярев отвел глаза.

—  Пей чай, Семен! И пирог не забывай, - взялась Дарья за письмо.

Прочла его. И руки задрожали. Побледнела баба. По щекам злые слезы полились.

—  Что с тобой? От кого письмо? - подошел участковый вплотную.

—  От брата. Из деревни. Сколько лет не писал! А теперь вспомнил. Жена умерла. Вот и понадобилась. За хозяйством смотреть некому стало. Обещает кормить досыта. - Смахну­ла баба слезы и заговорила зло: - Старое припомнил. А если б не я, ни родителей, ни дома не оставили б немцы. Живьем всех спалили бы! А он в этом доме живет и меня ж говном полива­ет! Чужие простили. А этот... Да деваться некуда, - зарыдала Дашка.

—  Ты что ж, поедешь к нему? - дрогнул голос Дегтярева.

—  Не бросать же его в горе! Какой ни на есть - брат он мне. Да и самой уж немало. Пора о старости подумать. Здесь я совсем одна, - жаловалась баба.

—  Зачем уезжать? У тебя все хорошо. Ты шутишь, Даша?

—    Какие шутки? Там - свои!

—  Ну и свой! Хуже зверя! Зачем же вот так? Уж лучше среди чужих, чем с такой родней.

— Да что ты понимаешь, Семен? Здесь я сдохни, никто и не узнает. А там хоть схоронить будет кому.

—  Нет, этого не может быть! Ты - и вдруг уедешь, когда все наладилось. В себя пришла. Это черт его знает что! - воз­мутился участковый.

—  Да кто ему, кроме меня, поможет, если все дети в город жить уехали насовсем!

—  А тебе кто помог? Не жаль бросать все, что таким трудом нажила?  

—  Э-э, да пустое все!

— А я как?

—  Ты? - Дарья глянула на участкового с изумлением. Не поверила в услышанное. Слишком затянулось ожидание.

—  Да, я, Дашенька! Как меня оставишь без чая и пирогов своих? Может, возьмешь в постояльцы, надо и обо мне кому-то позаботиться. Не совсем уж я легавый. Мне б немного тепла, хоть вот тут, на кухне.

—  А люди? Что скажут?

—  Люди? При чем они?

—  Семье скажут, опозорят.

—  Моя семья - двое детей да внуки. Вот и все...

—  А жена?

—   Уехала она от меня. С другим. Он первой ее любовью был. Считала погибшим. А он в плену был. Потом уехал в Аме­рику. И написал ей оттуда. У нас дети были маленькие. Вырас­тили их. Она показала его письма мне. Сказала, что любит по- прежнему. Я и простился с нею, - вздохнул Дегтярев.

—  А дети как же?

—  Семьи у них свои. О ней не вспоминают. Как и я. Теперь уж на пенсию не прошусь. Отдых не в радость будет.

—  Она пишет?

—  Нет! Зачем?

—    Но столько лет прожили вместе!

—  Не надо, Даша. Она всегда жила одна. Я редко был дома. Но у меня были иллюзии, думал, что любим. А она жила без сказок. Легко ли ей было столько лет жить с нелюбимым? И ведь молчала, терпела, детей растила. Это подвиг. За что же я злиться на нее должен? Спасибо, что не предала, не бросила детей на полпути. Я ей счастья желаю. Она заслужила его дол­гими годами. И не говори плохо о ней, - попросил Дегтярев и, отвернувшись от Дарьи, видно, так легче было, продолжил: - Я, кроме нее, никого любить не смогу.

Дашка похолодела от этих слов. Ей снова стало одиноко, тоск­ливо. У нее тоже отняли сказку, которую придумала, чтобы легче скоротать одиночество. А теперь от нее ничего не осталось.

—  Так возьмешь в постояльцы? - спросил Дегтярев.

—  Ты мужик, Семен. Свое горе всякому легче в одиночку перенести. Когда на сердце пусто, никто уж не порадует и не согреет. И моя забота - не в помощь. Мне б себя удержать. Ты сильный. Сумеешь сам. Я чужих в доме не люблю. Отвыкла. Прости, - встала Дашка из-за стола.

Дегтярев понял. Й, быстро надев сапоги, вышел со двора.

Дашка металась всю ночь. Нет, она уже не плакала. Слез не было. Молча обдумывала все, что произошло за день.

«Может, стоило согласиться? Пусть бы жил. Глядишь, при­вык бы. А там видно было бы. Ну зачем я, дура, рубанула спле­ча? Сама прогнала. А мужик еще от горя своего не остыл. И теперь уж не воротится», - кусала Дашка подушку.

Заснула она лишь под утро тяжелым больным сном.

Проснулась от громкого стука в окно и истошного хрипло­го крика:

— Дашка, курва, баня горит!

Баба как была в ночной рубахе, так и кинулась во двор. Но спешно вернулась в дом накинуть халат. Руки дрожали, не по­падали в рукава. Не заметила, что надела халат наизнанку. По­мчалась баба по улице босая, растрепанная. Увидела столбы дыма над баней. Отчего это могло приключиться? Ведь вчера не то­пила баню. Никто в ней не мылся. Почему же тогда она горит?

Пламя вырывалось с чердака. Его заливали, выплескивая ведрами воду. Живая цепь людей из милиционеров, работяг, условников передавала ведра из рук в руки.

Выходной. Думали помыться. А оно вон как получилось. Словно назло...

Дегтярев не увидел Дарью. Он стоял в провале чердачного окна и, выливая воду в огонь, торопил:

—  Живей, мужики! Торопись!

Одежда на нем дымилась или парила, определить было трудно.

Он кашлял, отмахивался от дыма и ведро за ведром плес­кал, выливал воду в огонь.

—  Шустрей, ребята! - слышался его хриплый голос.

Он не просто торопил людей, он подбадривал самого себя.

Лишь к обеду пожар был потушен. Работяги без лишних слов и просьб разобрали крышу, потолок бани: надо немедлен­но ремонтировать. Обугленные доски, стропила и брус сложи­ли на тракторную телегу и увезли подальше, с глаз долой. А к бане подвезли смолистые бревна и доски прямо от пилорамы. И работали люди всю ночь при свете прожекторов.

К утру ремонт был закончен. Крышу бани покрыли шифе­ром. А бабы с кистями и ведрами извести помогали Дарье бе­лить баню снаружи и внутри. Отмыли полки, лавки, скамьи. И к вечеру под метелку вымели все вокруг.

Миновала беда. Но... На другой день Дашку вызвал Дегтя­рев. В глазах холод, подозрение. Оттого и вопросы колючие:

—  Закрывала ли баню, уходя? Где ключи держала? Почему чердак был открыт и лестница поднята? Почему свет не отклю­чила? Когда в последний раз пожарники были? Почему на чер­даке не оказалось аварийного запаса воды? Почему на чердаке оказались веники?        

—  Для людей старалась. Они этими вениками простуды вы­колачивали. А вода была в баке. Но немного. Не ждала беды. Баню всегда закрывала и ключ с собой брала. Чердак запирала. И лестница всегда сбоку лежала, около стены. Пожарный инс­пектор месяц назад приезжал с проверкой. Только то и отметил из плохого, что в аварийном баке было воды лишь наполовину. С чего пожар возник? Да кто его знает? На чердаке ни одной живой души нет. Проводка исправна. Баня не топилась сутки. Молнии тоже не было.

—  Во сколько вчера ушла из бани?

—  Совсем не была. Чего в выходной там делать? Ты же вче­ра у меня был, Семен, - напомнила баба тихо. И добавила еле слышно: - Зачем же мне баню поджигать, ведь я кормлюсь от нее. Себе врагом кто станет?

—  Может, дружка себе завела? На чердаке встречались? - глянул участковый колюче.

—   Я не кошка, мой март давно прошел. А если и заведу кого, не стану по чердакам сигать. Дом имею на этот случай. И прятаться не буду. В открытую полюблю. Навсегда! Не хочу во­рованное да отнятое. Уж если встречу по себе - на чердак не поволоку. И наплюю на всех! Понял? И тебя не спрошусь! Тоже указчик выискался! Ты меня с кем-нибудь, кроме Тихона, ви­дел? Вот и заткнись! В своих штанах поковыряйся! Нечего меня шпынять прошлым! - Брызнули слезы из глаз, и Дашка, вско­чив с табуретки, рванулась к двери, бросив на ходу: - Сволочи все! Все сволочи! Подлюки проклятые!

Она шла домой, вытирая мокроту с глаз и щек.

— Даша, чего ревешь? Да успокойся! Баня уже в порядке! - успокаивали условники.

—  Этот ферт-легавый довел. Ему надо ремонт бани на кого- то повесить. Вот и нашел крайнего, - догадывались фартовые.

—   А мы-то думали, что он с ей любовничает, - шамкали старухи на лавке.

—   И чего дергает бабу? И так у нее никакой радости в жизни нет, - говорили переселенцы, сочувственно качая го­ловами.

«А я, дура, еще принять его хотела в свой дом! Идиотка! Он до конца жизни не верил бы мне. Так и считает шлюхой! Сам на себя век не оглянется», - думала Дашка, прибирая в доме.

Поздним вечером, когда сельчане ушли, баба начисто вы­мыла баню, йроветрила ее. И, закрыв на все замки, вернулась здомой. Свет уже выключили. Дашка зажгла керосинку, села у стола на кухне. Кусок не лез в рот.

«А что, если и впрямь уехать к брату в деревню? Бросить все здесь и начать там жизнь сначала. Но ведь первый, кто напомнит о прошлом, будет брат. Его упреки вдесятеро больней ударят. С чужих какой спрос? Им не докажешь, иг внушишь. A oj своего не отбрешешься. И возвращаться, и уехать будет некуда. Собакой век коптить придется где-то в сарае. Уж братца я помню. Его ничто не изменит. Вон и в письме не удержался. Зовет через брань и попреки. Ну а здесь что? Не­многим легче. Так и сдохну в ссыльных шлюхах. Поднадзор­ной. И мертвой никто не поверит, что после Тихона ни одного мужика к себе и близко не подпустила. И этот боров больше других сомневается. Видали его - он не полюбит! Да кому ты нужен? Паразит! Гад! Зараза!» - ругала Дашка участкового и себя заодно.

Баба расстилала постель. И вдруг ей показалось: кто-то по­стучал в окно. Дарья вышла на кухню, приоткрыла занавеску. Прямо перед глазами рука в стекло стук повторила.

Баба вышла в коридор.

—  Кого черт принес? - спросила грубо, зло.

—  Свои, открой! - узнала голос Дегтярева.

Участковый вошел на кухню.

—  Чего спать не ложишься?

—   Тебя ждала, - огорошила баба.

Участковый заглянул в комнату, спальню. Смутился. И при­сел у стола.

— Думал, гости у тебя. Вот и зашел на огонек.

—  Да так, что в каждый угол нос всунул, - не выдержала баба.

— Должность у меня такая! - хохотнул Дегтярев.

—  Не в том дело! Натура у тебя поганая. Собачья! Насерешь в душу, а извиниться сил не хватает и воспитания. Проверяешь! А я уже не ссыльная! Иль запамятовал? Вольная я. И паспорт имею. Кого хочу, того приведу. И тебя не спрошу! А за неза­конный шмон твоему начальству обскажу. Чтобы прыть укоро­тили, отбили бы охоту стремачить одиночек!

—   Ишь ты, как заговорила?! - изумился участковый. И ска­зал жестко: - Ты мне не грози! Я сотни раз пуганый. Не забы­вай, где живешь. Что за село у нас. Я любого имею право про­верить. И ночью! Тем более что у тебя в бане пожар не сам по себе возник. Вот оно - доказательство! - достал из кармана черный от копоти портсигар. - Серебряный. Знать, мужик не без звания его хозяином был. Обронил, потерял, как хочешь : суди. Но ведь неспроста на чердаке оказался, от людей прятал­ся. Видно, есть у него на то причина! У наших условников та­ких вещиц нет. Это я точно знаю. Вот и вопрос мой не случаен. Нечего в пузырь лезть. Если это не твой знакомый, то кто тогда побывал в бане?

—  Это твоя забота!

—  И я о том говорю! Вот и пришел. Что тут непонятного?

—   Ищи! Не все оглядел! В сарай, подвал загляни. Я там целую свору кобелей спрятала!

— Случаются, Даша, гости незваные, не мне тебе о том на­поминать...

—  Ну да! И лампу я для них зажгла бы. И сидела б до полу­ночи.

—  Так ведь и заставить могут...

—    А ты выручать меня пришел! - усмехнулась Дарья.

—   Короткая у тебя память. Ну да ладно. Женщины все одинаковы, - махнул рукой Дегтярев и встал со стула. - Изви­ни за беспокойство, хозяйка. Отдыхай. Да не забывай калитку на ночь закрывать. А то объявится владелец портсигар. Горя не оберешься, если узнает, в чьи руки он попал, - рассмеялся участковый.

—  Кончай на ночь страхоту наводить. Не то оставлю в по­стояльцах! Вместо сторожа. И тебе, и мне спокойней будет...

—  Нет, Дарьюшка, не до отдыха мне теперь. Пока владель­ца портсигара не найду, отдыхать не буду.

— Да может, при строительстве бани кто-нибудь потерял? - предположила баба, желая успокоить.

—  Хорошо, если б так. Да вот не совпадает многое. В порт­сигаре папиросы нынешнего года выпуска, недавние. К тому же таких папирос - «Казбек» - в Трудовое никогда не завози­ли. Не курят их условники. Дорогие они. Значит, мужик тот из залетных. Не нашенский. Искать надо. И чем скорее его найду, тем лучше.

—    Неужели, кроме тебя, этим заняться некому? - дрогнула баба.

—  Да я не один...

—  Береги себя, Семен, - попросила тихо.

Участковый подошел вплотную. Поднял голову за подборо­док. Заглянул в глаза:

—  То ненавидишь меня, то жалеешь, а на самом деле как думаешь обо мне?

— Такое на бегу спрашивают? - опустила глаза Дарья, уйдя от прямого ответа.

—  Пожелай мне удачи, Дашенька. И не злись. Ладно? Я сам на себя частенько злым бываю. Прости за глупое. Но ведь и собака, случается, хозяев к гостям ревнует. Мне, как человеку, такое вдвойне прощается.

—  Что ж, всякое слыхивала, но чтоб к портсигару, какого в руки не брала, ревновали, такое впервой! - рассмеялась Дашка.

—  Попробовал бы кто-нибудь другой унижать меня, как ты,

уж очень пожалел бы о том. Но тебе, как женщине, все прощаю...

—  И на том спасибо, - буркнула Дарья и пошла закрывать входную дверь.

И снова поднялось настроение. Запело на сердце.

«Значит, ревновал. Сам сознался. А разве просто так ревну­ют? Нет! Значит, застряло что-то в сердце занозой! Иначе не пришел бы средь ночи! А то ишь ты, работой прикрылся, порт­сигаром. Да мало ль что может на чердаке оказаться? Я за это не ответчица. Другая причина привела. Она как белый день по­нятна...»

А участковый шел по засыпающему селу. В окнах домов темно. Спят люди. Нелегка их жизнь.

Да и у него... Сам в себе не может разобраться. После рас­ставания с женой, казалось, ни на одну не оглянется.

На Дашку даже не смотрел. Ну разве тогда, в тот первый день. Черт попутал. Но потом, как увидел ее пьяную в кодле условников, с души воротило. Дашка даже не видела его. Ее лапали, мяли, тискали кому не лень.

Годы прошли, а это помнилось. Изменила ее смерть Тихо­на, и баба резко бросила пить.

Теперь даже не верится, что была она такою. Но была. Нынче глаз не оторвать от нее. В городе равную ей сыскать трудно.

Дегтярев и в Поронайске нередко вспоминал о ней. Виде­лось, как идет она павой по селу. Ни на кого не оглядываясь. Гордо. Как только она умела. Лицо серьезное, глаза строгие. Попробуй задень - не рад будешь. Условники за версту обхо­дят. Понимают, хороша ягода, да не по зубам.

Баба с форсом. Но не без прошлого. Женись на такой - стыда не оберешься. Зэчка, ссыльная. А за что? Вот тут и кон­чатся восторги бабой. И о красе забудешь.

Хотя почему жениться? Он вовсе не собирался заводить вто­рую семью. Но почему, когда долго не видел ее, начинал ис­кать, скучал по ней? Почему, как мальчишка, готов носить ей воду и дрова даже для бани, лишь бы видеть эти лукавинки в серых глазах, слышать ее смех? Почему, когда не видит Дарью, на сердце бывает тяжело и темно? Почему, когда она зовет, он сам отталкивает бабу от себя? Почему, когда он ей признается, она не верит и хохочет над ним открыто? Почему за все годы они так и не сумели сблизиться, понять друг друга, поговорить по душам? И так остались до сих пор чужими.

«Но ведь любит. Хочет меня. Иначе зачем бы столько тре­воги в просьбе беречь себя. Эта баба не бросает слов на ветер. А такое вряд ли кому сказала. Гордячкой ее считают в селе те­перь. Недоступной. Оно и верно. Не раз следил за ее домом. Никто глухими ночами не прокрадывался к порогу, не убегал тайком чуть свет. Баба живет одна. И всегда спокойно смотрит в глаза людям. А ведь как подтянулась, любо

глянуть. Особо в синем платье, что плотно облегает фигуру! В нем она только дома бывает. А я ее в окно подсмотрел не раз. Хороша чертовка, любой мужик голову потеряет», - признался себе Дегтярев.

Дашка теперь будто успокоилась. Не вспыхивала при виде участкового. Не искала случайных встреч с ним.

Обдумав в ту ночь свое прошлое и будущее, решила никуда не уезжать из Трудового и написала брату:

«Не жди меня. В свое горе и боль даже звери не возвра­щаются. А я человек. Так все считают в Трудовом. Вот ты попрекнул, что из-за меня не выбился в люди, что моя тень на твоей семье и доме доселе жива. Кому же я в селе жить мешала? Почему в Трудовом не только условники, но и пере­селенцы дружат со мной и уважают меня? Хотя о прошлом знали, никогда не попрекнули, не обозвали. Не гляди, что чужие. Видно, они, пережившие горе сами, скорей понимают и сочувствуют другому. Умеют простить. Видно, все это по­тому, что чужая собака, хоть она всего-то тварь, не насме- лится на укус, а только брехнет робко. Своя, коль не потра­фил в чем, и загрызть насмерть может... Потому не хочу к тебе. Здесь я устроилась и обжилась. Привыкла к людям с такою же, как у меня, больной судьбой и научилась считать­ся с ними. Помня несчастье каждого. Счастливых у нас не было. Всех горе пригнало. Но вместе и его пережить проще. Может, и у нас в Трудовом когда-то народятся счастливые люди. Мы все этого ждем. Горе - оно как зима, тоже не вечно. Мне казалось, что все до смерти будут плевать в мою сторо­ну. Как ты... Но... люди давно забыли мой вчерашний день. В молодости ошибки случаются у всех. Надо уметь их пере­жить. И очиститься от них в дне сегодняшнем. У нас в Тру­довом нет жителей с гладкой судьбой. У всех она - горбатая да корявая. Но проходит время. И я поняла, что, вместе с прошлым, я чище тебя и твоих сельчан, потому что, прощен­ная своими, не помню плохого за теми, с кем вместе живем в селе.

Нельзя жить злой памятью. От того звереют люди. И попа­дают к нам на исправление. И мы лечим души их, как лечили нас когда-то. Терпением, заботой, прощением и верой.

Это помогает нам одолеть лютые морозы, пургу, глубокие снега. Они - ничто в сравнении с твоим презрением. Ведь зо­вешь не как сестру, а ослушавшуюся работницу... Не видя во мне родства. А и я от тебя отвыкла.

Прости, мой брат, что не жалею тебя в горе твоем, но ты - мужик и сумей сам сладить со своей бедой. Приглядись, а нет ли в смерти жены вины твоей? И уж, конечно, не с добра покинули тебя дети. Плохим ты был отцом и му­жем, никчемным братом... Думаю, в деревне нашей люди нз любят тебя не из-за меня, лично тебя не уважают. Потому и не помогают тебе.

Да и кто поймет того, кто не смог понять сестру, загородив­шую от погибели родителей своей жизнью, честью и судьбой?

Сколько раз могла я сдохнуть на Колыме и тут в Трудовом! Ты о том никогда не узнаешь. Не поймешь меня. Но я давно тебя простила. И если будет тебе совсем невмоготу, приезжай в Трудовое. Я вышлю денег на дорогу. Может, и ты начнешь тут жизнь заново.

Одно знай, народец у нас особый. В глаза человеку скажут все, что о нем думают. Правду. Говорят, она быстрее лечит, если человек не всего себя в этой жизни растерял.

Пиши. Если надумаешь переехать. А к себе не зови. Поздно. Вместе с горем отболела память. Зачем ее терзать?

Прости меня. Но остыло сердце и к тебе. Вон, даже участ­ковый наш, тот, что перевоспитывал меня, теперь, как к доб­рой знакомой, заходит в гости. На чай... Не как к бабе. Хоть и одинокий человек. Серьезный. Прошлым не укоряет. И тоже не советует к тебе ехать. А уж он зря не говорит.

Скажешь, чужими мозгами жить стала? Ошибаешься. Эти люди помогли мне стать сегодняшней.

Нет. Я не забыла тебя. Хотя давно пора было схоронить тебя в памяти вместе с прошлым злом. Но не будь тебя, меньше ценила бы нынешнее. А потому и нынче говорю: спасибо тебе за науку...»

Дашка перечитала письмо несколько раз. Все не решалась отправлять его. А вдруг к пережитому добавит последнюю кап­лю? Но вытащила письмо брата, освежила его в памяти. И, ус­мехнувшись, отнесла на почту свой ответ.

Пусть прочтет. Пусть почешется. Пусть знает, что не про­падает она тут одна.

Возвращалась с почты тайгой. Узкая тропинка петляла сза­ди домов, прячась от улицы и чужих глаз.

Изменилось Трудовое. Вон Генка Филиппов, тоже бывший условник, решил здесь остаться. Так и работает водителем. Но уже на новехоньком лесовозе. Дом ему дали. Семью завел чело­век. Жену из Поронайска привез, молоденькую девчушку. Са­халинку взял. Теперь ребенка ждут.

Скоро первый трудовчанин на свет появится. И село его домом станет.

Для ребенка этого каждый житель села подарки готовит. Заранее. Чтоб ни в чем не нуждался. Чтоб радовался рождению именно в этом селе.

Даже условники-работяги, закрывшись в почти го­товом к заселению доме, целый день что-то пилили, строгали, сверлили. А к вечеру вынесли готовую детскую кроватку, шкафчик и персональный стол со стульчиком.

Торжественно водрузили на крыльцо к молодым: мол, при­нимайте, пригодится скоро.

Дарья пеленок и распашонок целую стопу нашила. Все с мережками, в кружевах.

Своему не довелось шить. Не беременела баба. Не носила под сердцем тепла родной жизни. Не повезло. А может, Бог наказал?

Случалось, Дарья жалела о том. Бывало, плакала. Других вон мамками зовут. А ее никто вот так не окликнет. Не обраду­ется и не заплачет по ней. Уйдет, как и пришла. Незаметной тенью...

Зачем жила? Для чего мучилась?

Но потом, с годами, притупилось это чувство. Раз нельзя исправить, надо смириться. И баба глушила в себе все, что дала ей природа. Она загружала себя работой до изнеможения.

Когда наступали выходные и в бане незачем было появ­ляться и в доме не было дел, она шла к пекарям. Помогала им управиться по дому, с детьми. Учила новоселов солить и су­шить грибы, ловить и разделывать рыбу, готовить икру. Варить варенье из таежных ягод, заготавливать и хранить стланиковый орех.

В дождливые дни Дашка обшивала жителей села. Платьица и юбчонки, сарафаны и кофты, штанишки и рубашонки, сши­тые ее руками, любили в каждой семье.

Денег за свою работу Дарья никогда не брала. Но и с нее никто не требовал платы. За домом сгружали ей сельчане дрова и сено. Чьи-то руки заботливо укрывали стога брезентом, укла­дывали дрова в поленницы. Дети и взрослые помогали ей поса­дить и убрать с огорода урожай. Случалось, оставлял кто-то в коридоре кусок свежины или свиной окорок. Дашка и не спра­шивала, кто поделился с нею.

Ни с кем не ругалась баба. Никого не осудила, не обидела. И уже давно не ходила в тайгу одна. .Все с бабами, старухами и детьми. Постепенно привыкла ко всем.

Теперь даже условники изменились. Их тянуло к пересе­ленцам. Вначале из сочувствия, любопытства. Не верилось, что можно остаться здесь по собственной воле. Уж только беда иль горе могут загнать вольного человека сюда, к черту на кулички. Но постепенно убеждались, что людям и в самом деле не по принуждению нравится Трудовое. Но чем?

—  Как это чем? Да ты поглянь, благодать какая! Рыбы как каши в котле, из реки вилами ловим. И во какая! С меня рос­том. Одну поймаешь, всей семьей на два дня ухой и котлетами объедаться. А грибов, а ягод - видимо-неви­димо. Да тут с голоду и ленивый не сдохнет. Зимой мерзлой рябины набрал, чуть в тепло: слаще ягод. Весной - черемша. А земли, поглянь? Паши ее сколько влезет. И никто кулаком не обзовет. Зимой медведя завали, а слабак - бей куропатку, зай­ца. И мясо, и перо, и мех. Дров полно. Не считаны! Э-э-э, браток, да тут как сыру в масле жить можно, - отвечал отец пекаря, седой, костистый старик.

—  Да мы только тут свет увидели. Глянь, сколько накупляли всего. У меня аж три новых кофты объявилось! Раньше-то одна на всех была, поддевкой. Та, что с бабкиного плеча доста­лась. А теперь своя у каждого. И обувка любая. На дождь и на снег. На двор и домашняя. А чего не жить тут? Земля родит. Скотина в хлеву водится. Детва довольная. Дом, слава Богу, не хуже, чем у других, теплый да просторный. У себя мы на пола­тях спали. А тут - на койках. Всякому своя. Как городские, культурные. И не в зипунах, в пальто оделись. Да в валенки. Про чуни да лапти забыли. Вон, поглянь, старшенький наш внучок - в школу в костюме пошел. В рубахе белой. Раньше так-то мы лишь в церковь одевались, на престольные праздни­ки. А он, мало того, ботинки с галошами каждый день надевает. И в будни. Не то что мы у себя в деревне - одни сапоги на всех мужиков. И мне дюжину платков накупили. Да халатов цветас­тых, теплых. Каких я не то что не носила, не видела никогда. А все тут... На новом месте. У себя. Мы отсюда - никуда! Хоть жизнь да свет увидели, - радовалась старуха.

Мужики-переселенцы, заслышав такой вопрос, удивлялись неподдельно:

—  А чё тут плохого? Вкалывать везде надо. Хоть тут, хоть на материке! Но с харчами здесь рай. А семье что надо? Тепло и сытость. Этого тут вдоволь. Чего не жить?

— Жалеют ли о своих, родных местах? Вспоминают ли? Ску­чают ли по ним?

—  Да ничуть! Как сон с похмелья. Чего жалеть? Избу-завалюху? Ее любой ветер продувал. А в сарае не то коровы, курицы не водилось. Налоги задушили. Вот и не стали держать себе в убыток. А тут все приобрели. И держим - для себя, не на дядю. Да и чего скучать по месту, где, кроме горя, ничего не знали. Здесь хоть мужиками себя почувствовали, бабы кормильцами признали. И дети ожили. Вон какие толстенькие да веселые! Играют, смеяться учатся. Так какой дурак пожалеет, что в рай попал?

Условники теперь всерьез присматривались к переселенцам. Со своим прицелом. А может, и самим стоит подумать? Уехать никогда не поздно. Попробуй воротись сюда. Возьмут ли?

И работяги все реже говорили об отъезде домой. А тут еще и Дашка. Ну ладно, она баба, но даже Генка

Филиппов не захотел уезжать. Здесь -стался. И ничего, дово­лен, не жалеет.

Остаться в Трудовом... Но ведь это - навсегда застрять в прошлом и умереть в поднадзорных. Об этом прошлом все­гда будут напоминать бараки, участковый и отметка в доку­ментах.

Но разве в другом месте, пусть и в своей далекой деревень­ке, забудешь о том? О годах заключения напомнят при первом случае сельчане, соседи, семья. И это куда как труднее будет пережить. Не убежишь и от собственной памяти. Повзрослели дети, состарилась жена. В одиночестве, в беде. Сколько мор­щин и болячек прибавилось. Сколько трудного пережито. Без него. Он лишь добавил горя. О том словами не говорят. Взгляд бывает убийственнее. Чужой, леденящий душу. Отвыкли за годы. Заново стоит ли привыкать?

В сытости, на новом месте, горе быстрее забывается. В Тру­довом он не первый будет, кто заживет тут своей семьей. Вон Дашка, всего-то баба, а получает здесь больше, чем любой му­жик на материке.

Не дура. В свою деревню не хочет ехать. Знает, там кисло придется. А тут павой живет. Чем же их бабы хуже? Пусть тоже оживут, забудутся средь своих.

Но сорвешь ли с обжитого, дорогого? Приедут ли?

И самим решиться нелегко. Ведь там дом. Ну и здесь - не хуже.

И пошли на материк письма. С робкими намеками, первы­ми пробными предложениями. Если дорог и нужен - приедут, решатся. А если нет, пока имеется время на раздумье. Каждому.

Условники все чаще интересовались заработками, условия­ми, льготами для переселенцев.

И хотя скрывали друг от друга намерения - а вдруг семья откажется? - глаза выдавали.

Ждали писем. И Лешка Бурьян с нетерпением ждал. А ему телеграмма пришла. Срочная. «Высылай вызов. Приедем сразу. Ждем встречи. Целуем все».

Мужик на радостях к участковому вприскачку примчал­ся... Телеграмму показал. Дегтярев не промедлил. До осво­бождения два месяца человеку осталось. Хороший работник в Трудовом появится. Постоянный. Вот и заторопился. В три дня все уладил.

А дом для новой семьи сельчане на аврал взяли. Кто белил, кто красил, кто стеклил. Двери навешивали, клеили обои. Дру­гие стол уже смастерили. Надежный, прочный. По нему хоть кулаком хозяин грохнет, стол не дрогнет. Выдержит, не охнув.

Ведра и миски, ложки и кастрюли семье на первый случай понесли соседи. Дашка вместе с бабами полы отскоблила до белизны.

Фартовые, глядя, как копошатся работяги, перестали зубо­скалить. Тоже задумались. Но о своем и по-своему. Никто из них не думал оседать в Трудовом. Во всяком случае, вслух не говорил.

Но вот эти работяги душу перевернули своими заботами. Обживают Трудовое. А зачем? Не все идиоты, А Леха Бурьян так и вовсе путевый мужик. Со всеми в кентах. Не гляди, что работяга, черная кость. С ним не западло было и склянку раз­давить. А гляди, решился!

И, скинувшись по стольнику в пидерку, принесли Лехе день­ги на обживание, на хозяйство. Чтоб не совсем голожопым се­мью встретить в новом доме.

Леха - деньгу в кулак. От счастья вспотел. И бегом к Даш­ке. Она - своя. Путнее присоветует. Сама обживалась. Пусть поможет ему. Чтоб и в его доме уют был.

Дашка вначалерастерялась. А потом решилась помочь. Кто как не она поймет условников?

Покупки по списку, чтоб все честь по чести. Ведь с женщи­ной дети приедут. Трое. Всех обогреть надо, накормить. Не упу­стить ни одной мелочи.

Дашка даже о Дегтяреве забыла. Целыми днями в заботах. Когда получили телеграмму, что семья уже выехала из Владиво­стока, вспомнили о праздничном столе, о внешнем виде Лехи.

Дарья три ночи шила ему рубахи и шаровары. Даже куртку из черного сукна, с замками-«молниями» смастерила. Всем сель­ским мужикам на зависть.

Продавщица весь склад на дыбы поставила, но сыскала Бурьяну подходящий костюм. Недорогой, приличный.

Теперь все ждали семью с часу на час. Леха каждый поезд встречал. Ждал свою кудрявую девочку-жену. С букетом цветов в вагоны лез.

А семья прибыла незамеченной, не увиденной никем.

Седая женщина, с изможденным, желтым лицом, вышла на перрон, поддерживаемая взрослыми сыновьями. Пятнадцать лет прошло. Леха не узнал. Лишь по голосу. Его окликнули. Он глазам не поверил. Все годы держался. Сколько горького хва­тил. А тут, как ребенок, на хрупком плече жены заплакал горю­чими слезами. И за ее, и за свое, и за сыновье - разом...

Мечтал жену в дом на руках внести. А вместо этого самого валерьянкой отхаживали. И торжественный ужин на выходной перенесли. Хозяин сдал. Радость подкосила...

Пятнадцать лет... Они незаживающими рубцами останутся в памяти.

Жена Бурьяна уже на другой день после приезда к Дарье пришла. Обняла, сестрой назвала. Прижалась мокрыми глазами к щеке, долго благодарила за все и за Лешку, которого словно брата своего присмотрела.

Специальность? Их у Тони было много. И самая нужная: штукатур-маляр.

Дашка тут же отвела женщину к Дегтяреву. Тот от радости на месте усидеть не смог. Значит, будет кому отделать свою школу, больницу, детсад! Были б руки! Работы хватит! И участ­ковый привел Тоню в сельсовет. Нужного человека судьба по­дарила.

За семьей. Бурьяна еще три семьи приехали. Теперь уж ус­ловники еле успевали. Срубы выросли на второй улице. И Тру­довое походило на настоящее село.

Дома закрыли от чужих глаз бараки. В них - условники. Горе. Но оно перестает быть главным здесь.

Вон уже смеются дети, играя в лапту за домом. И условни­ков не боятся. Да и чего их пугаться? Люди как люди. Никому зла не причиняют. Зачем о них злое думать?

Но однажды рано утром Трудовое разбудила протяжная си­рена милицейской машины, служившая сигналом каждому жите­лю села, - несчастье пришло. Проснитесь!

В осенней сырой тайге нашли убитым Дегтярева.

Он лежал, обняв руками кочку, будто уснул ненадолго. На голове кровь, и висок, рассеченный топором, успел почернеть.

Рядом с участковым валялся окровавленный топор Гориллы,

Вокруг - ни души. Лишь осенняя тайга, словно оплакивая участкового, сыпала и сыпала на него золотые и багровые лис­тья, словно стыдясь за людей, украшала тело осенней радугой.

—  Даже скрывать не стал, гад, что убил человека! Бандит и есть бандит. Ничто не перемелет их. Зря он верил всякому гаду! - сдавил кулаки молодой милиционер и зашагал к машине, стиснув зубы до боли.

Жители Трудового враз узнали о случившемся.

Сонного Гориллу вытащили милиционеры из постели и под грубые окрики, подталкивая в спину прикладами, повели через все село в дежурную часть.

Толком не проснувшийся, он не понимал, что случилось, почему его подняли в такую рань и гонят пинками, как прови­нившегося фраера на разборку.

Гришка продирал глаза кулаками. Вчера в тайге допоздна был, устал. Отдохнуть не успел.

А люди, жители Трудового, смотрели в окна, видели, как вели по дороге спотыкающегося Гориллу. Одни удивлялись, со­чувствовали, другие сразу не поверили, иные, вздохнув, качали головами.

Некоторые жители, не поверив в услышанное, пошли в тайгу. Увидеть, убедиться своими глазами захо­

тели. Чтобы не из рассказов, не по слухам знать о случив шемся.

Но милиционеры не подпускали к участковому никого Они ждали следователя из Поронайска, уже позвонили в прокурату ру, сообщили о случившемся и в горотдел милиции.

— Машина из Поронайска уже вышла, в Трудовое едет Крав­цов, - ответили по телефону.

И село замерло. Затих смех, ни громких голосов, ни брани Будто перед грозой.

Дашка, услышав о Дегтяреве, не поверила.

Только вчера вечером встретила его около магазина. Участ­ковый поздоровался приветливо, словно и не было пожара в бане. Наговорил ей кучу комплиментов. И полушутя пообещал перебраться к ней насовсем, на должность личной охраны.

— Я ведь уже вольная, - напомнила ему Дашка, сделав вид, что не поняла намека.

—  В том-то и беда моя, что нынче у тебя крылья свободные, упорхнуть можешь, исчезнуть. А на вольных птиц нынче лов­цов много развелось.

—   Отчего же моего согласия на охрану не спросишь? - усмехалась Дарья.

—  Спросил бы, да нынче робею. Не по птице клетка. Да и станет ли лебедушка с вороном век вековать? - заглянул в гла­за смеясь.

—  О том не на улице говорят, - покраснела баба и поспе­шила уйти домой.

Весь вечер прождала она Дегтярева. Для серьезного разго­вора заварила чай покрепче - с мятой и малиновым листом. Пирогов с грибами испекла. В каждой комнате, даже на кухне брызжущие яркими красками осенние букеты поставила. Са­мое лучшее - синее - платье надела.

Но время шло. А Дегтярев не приходил. Дашка вышла на крыльцо и приметила участкового, свернувшего в тайгу, на до­рогу к делянам.

«Верно, Трофимыча решил навестить», - решила баба и прилегла на диван, где и проспала до утра.

Ее единственную и пропустили к участковому.

Молодые милиционеры не сказали ни слова, когда испу­ганная, побледневшая Дашка свернула с дороги в тайгу.

Баба впервые увидела участкового неподвижным. В горле ком застрял. Глазам стало жарко.

Седые пряди волос, перепачканные кровью, слиплись. Лицо бледное, словно восковое, застыло в гримасе. Голова на кочке вполоборота. Видно, хотел увидеть убийцу, да вряд ли разглядел. Губы приоткрыты. Может, крикнул?      

Дашка заметила, что часы на руке Дегтярева разбились. На­верное, гнался за кем-то. Задел.

И вдруг до нее дошло, что Семен уже никогда не придет к ней. Не пошутит, не похвалит, не встретится на пути. Его уже нет... Он был ее призрачной, единственной надеждой на семью. Теперь уже нечего ждать, кроме старости. В ее доме никогда не загремит его смех. Он ушел.

И Дарья разрыдалась, присев на сырую от росы кочку. Ста­ло до боли обидно, что нелепо сложившаяся жизнь кем-то гру­бо оборвана.

—   Как же мне теперь жить, Сема, ну зачем воля без тебя? Ведь обещал ко мне прийти, насовсем. А сам в тайгу пошел. Зачем? Что искал? На что она была нужна? Иль думал - най­дешь лучше? Как мне теперь жить одной? Кто разлучил нас? Если б.знала, своими руками убила бы...

—  Горилла убил. Вон его топор. А самого уже взяли, - тихо сказал милиционер, стоявший рядом.

—  Гришка? - Глаза Дарьи округлились; переведя дыхание, она задумалась на секунду и сказала твердо: - Нет. Горилла не убивал. Не может быть! Не он в этом виноват.

—  А топор чей? - возразил милиционер и, махнув рукой, не желая больше разговаривать, отошел от бабы.

Дарья трудно встала. Больно смотреть на покойного. И все же...

—  Неужели это все? Прости меня, Семен! Прости за то, что не понимала твоей работы и тебя. За то, что обижала. За все. Не знаю, любила ли? Но жить без тебя Мне будет тяжко. Это я знаю точно. Обошла меня судьба снова. А может, и тебя. Ведь говорил... Еще вчера. А я не совсем поверила. Жаль, что смерть скорее успевает и отнимает тех, кто нужен. Вот и ты... Навсегда в Трудовом останешься, у меня в сердце до смерти, мой охран­ник. И мне от тебя уже никуда.

Г лава 9

Ольга доила корову, когда милиционеры вывели Гришку из дома. Сережка тут же вскочил в сарай и заблажил во весь голос:

—  Мамка, мусора папку замели!

Ольга подойник из колен выпустила. Молоко вылилось на ноги.

—  За что? - спросила пересохшим голосом.

—    Забыли вякнуть. А папка не допер!

Лесоводиха вскочила, забыв о корове. Откинула но­гой табуретку и мигом кинулась к дежурке. Кто-то попытался преградить ей дорогу, она откинула пле­чом и ворвалась. Четыре парня били Гориллу ногами. По печени, по почкам, в пах, со всей силы, озверело.

Лицо Гориллы почернело. Губы то ли разбиты, то пи иску­саны в кровь. Порванная рубаха съехала с плеча. На нем кровь запеклась - содрана кожа, видно, ремнем досталось, пряжкой.

—  Расколешься, падла!

—  Все равно прикончим! Будешь знать, как наших гробить!

—  Метель его гада, бандита! За нашего! Так его!

Врезались кирзовые сапоги в тело, ломали ребра.

— Оставьте! Отпустите! Не троньте! - вырывала Ольга Гриш­ку из рук милиционеров. Но те будто оглохли и ослепли от злобы.

Один из них схватил Ольгу за шиворот, толкнул в дверь так, что баба головой дверь открыла и вывалилась наружу с диким воплем:

— Люди! Помогите! Убивают!

Этот крик услышал Плюгавый, верткий сявка, и тут же пу­лей влетел в барак фартовых. А через минуту разъяренные за­конники уже мчались к дежурке, схватив ножи, вырвав колья из заборов.

В дежурную они вломились, когда Горилла хрипел. Из угол­ков рта у него шла кровавая пена.

Милиционеров и это не остановило. Они били его, лежаче­го, ногами. В голову, по плечам, под дых...

Законники налетели сразу. Чья-то дубинка уложила ударом по голове самого прыткого милиционера. Второго кулаком вмяли в угол. Ударив его об стену, тут же вышибли зубы и меткими короткими ударами отбили печень, почки, разбили пах. Окро­вавленного, вышвырнули наружу под грязную брань.

Третьего вбили лицом в окно и, содрав с него одежду, дра­ли ремнями, пока кожа не стала отрываться лохмотьями.

Последнего решили судить разборкой. Выслушали и, по­рвав ему рот от уха до уха, вставили нож, били кодлой. Каждый законник приложил к нему руки, ноги, голову. Когда милици­онер пытался встать, его тут же брали «на сапоги».

Окровавленного Гориллу унесли в барак. Отдали на при­смотр и уход сявок, которые, зная все средства, тут же отмыли от крови и грязи Гориллу, смазали ушибы и раны только им известными средствами. Проверив все переломы, перетянули их, вправили плечевой вывих, отпаивали Гориллу чифиром, ко­торый быстро усыпил Гришку.

А в это время из тайги вернулись в дежурную часть десяток милиционеров, оставивших около Дегтярева несколько своих ребят.

Увидев возле дежурной части толпу разъяренных законни­ков, смекнули, что произошло, и взялись за оружие. Решили пригрозить, прогнать условников от дежурной части. Но позд­но спохватились. Законники вошли в раж.

Злоба за злобу. Месть за месть.

—  Мужики! Опомнитесь! - крикнул из-за спин пекарь, про­ходивший мимо.

Один из милиционеров попытался урезонить:

—   Кончай, ребята! Кравцов едет! Он разберется. Чего вы лезете?

Его поддержали трое и отошли от своих успокоить закон­ников. Но те уже нанюхались крови. Глаза навыкате, кулаки зудят. С языка ругань летела такая, что у селян уши горели. Всякое за жизнь слышать приходилось. Но такое - никогда...

Сошлись вплотную. Ненависть, копившаяся годами, злоба за каждый день, прожитый в Трудовом подневольно, рвались наружу.

Угрозы, оскорбления, вперемешку с матом, унизительные обещания, гнусные жесты - все смешалось в один ком, и раз­вязка, самая плачевная, была бы неминуемой, если бы не сяв­ка, следивший за дорогой. Скрипучим, пересохшим от напря­жения голосом он крикнул:

—  Кенты! Срывайся! Амба! Колымский дьявол хиляет!

Законников это известие охладило. Сбились в кучу. Ухо­дить не собирались.

—   Пусть не подымают хвосты мусора! Да не лажают нас перед дьяволом. Нам неча ссать. И за Гориллу еще вгоним легашам калганы в жопы вместо свистков! - грозили закон­ники.

—  Ничего! Не отделаетесь! Все, засранцы, под вышку пой­дете, - потирали руки милиционеры, завидев запыленную ма­шину прокуратуры, мчавшуюся в село.

—  Еще и воняет, блядва! - слышались отголоски недавнего накала от фартовых. Но пускать в ход кулаки теперь не было смысла. Это понимали все.

Машина, резко затормозив, остановилась у дежурной части.

Игорь Павлович тут же подошел к собравшейся толпе.

—  В чем дело? - спросил строго и добавил: - Почему ми­лиция занимается не своим делом?

—  Бунтуют фартовые, - ответил кто-то из милиционеров.

Кравцов глянул на него искоса.

—  Значит, вы виноваты, - бросил коротко. Милиционеры опешили. - Займитесь делами. Что стоите? Двое со мною на место происшествия. Остальным - на работу, на дежурство.

—                Тут Горилла смыться может, - подал неуверенный голос один из милиционеров.

—  Он в бараках у фартовых.

—  А зачем ему убегать? - вспыхнула Ольга и крикнула: - Чуть не убили человека! А за что? Не убивал он вашего Дегтярева!

—  А топор чей? Иль сам по себе с дерева свалился? - не выдержал милиционер, стоявший к Кравцову ближе всех.

—    Не знаю про топор, но Гришка не убивал! - настаивала Ольга.

—  Вы жена Григория? - спросил ее Игорь Павлович.

—  Да, жена! - ответила, вскинув голову.

—  Возьмите мужа домой.

—  Как возьму, если двигаться не может? Всего изувечили, изломали ваши изверги! Хуже зверей на человека набросились. Еле отняли его. И меня вышвырнули из дежурки, чтоб убивать не мешала. Набрали не людей, скотов! Недаром их легавыми зовут. Нет им другого имени!

—  Потише, ты! - цыкнул кто-то из милиционеров на Ольгу.

Но та только вошла во вкус:

—  Чего рот затыкаешь? Иль я неправду сказала? Палачи проклятые! Чтоб вас всех поубивали!

—  Успокойтесь! Хватит базарить! Займитесь лучше мужем. В ваших руках он скорее поправится. Помогите женщине му­жика в дом перенести. Займитесь делом! - обратился Кравцов к селянам. Увидев, что законники ушли в барак, сказал мили­ционерам: - В барак к фартовым идти не советую. Лучше отве­зите тело участкового после осмотра места происшествия с по­ездом в Поронайск. Детей его уведомите. А к вечеру всем быть здесь на месте. Без исключения.

Вскоре запыленная машина остановилась на дороге. Крав­цов пошел в тайгу следом за милиционером, который обнару­жил труп участкового.

—  Юрий, а как вы нашли Дегтярева? - поинтересовался Игорь Павлович.

—  Знаете, вечером он собирался сходить к Трофимычу, лес­нику нашему. Обещал старику курева. Говорил, что скоро вер­нется. Вечером, мол, в один дом еще наведаться надо, А потому одна нога - там, другая - здесь, как он любил говорить. Я и ждал...

— А почему вы не сходили к старику? Неужели трудно было?

—  Предлагал я. Тем более что свободен был от дежурства. Но не пустил. Сам пошел.

—  А Трофимыч знал, что Дегтярев к нему придет? Ждал его? Время обговаривалось?

—  Нет. Дегтярев не связал себя этим. Пообещал и все. А оттягивать не любил.

—  Знал ли кто-нибудь, кроме вас, что участковый к старику пошел?

—  Не знаю. Но даже из села дорогу видно. Далеко. Могли приметить. В такое время куда еще мог пойти? Только к деду. Это и дураку понятно.

—  А с Гориллой какие были отношения у Семена? - спро­сил Кравцов.

—  Документы ему уже подготовил. Паспорт и прочее. Ко­роче - вольную. Вызвали в дежурку. А Гришка рассмеялся. На что, говорит, мне, гражданин начальник, ксивы теперь нужны? Я нынче не хочу на волю. Схомутала баба. Напрочь. Мне без нее воля не нужна. Тутошний я теперь. Местный! Семью имею. Дом и хозяйство. Даже вкалывать наловчился, как папа Карло. Одно плохо. Получаю, как Буратино, сявкам на смех. Моей зар­платы детям на конфеты не хватает. Не только что самому на портки. А Дегтярев посоветовал ему вальщиком леса пойти, сколотить свою бригаду. У них, мол, заработки хорошие.

—  Согласился Гришка?

—   Нет! Сказал: попробуй посади дерево да вырасти его! Потом я погляжу, как пилить его станешь. Это вроде как чело­века убить. Ну, Дегтярев плечами пожал - не могу, говорит, ничем тебе помочь.

— Других разговоров не вели?

—  Я не слышал. Да и не скрывал Дегтярев своих отношений с людьми. Весь на виду жил. Как столб. Ни личной жизни, ни друзей не было.

—  А к кому он вечером собирался? - вспомнил Кравцов.

Юрий замялся. Покраснел. Сделал вид, что не услышал. И

хотел перевести разговор на другую тему. Игорь Павлович по­вторил вопрос, но уже жестче, настойчивей.

—  К Дарье. Банщице нашей. На чай. Она его пригласила.

—    И на какое время было свидание назначено?

—   Не свидание. Нравилась ему эта женщина. И кажется, серьезно.

— Та, у которой мужа убили? Из ссыльных? - уточнил Кравцов.

—  Она, - подтвердил милиционер и показал рукой на куст жасмина: - Там Дегтярев. Мне с вами или здесь оставаться?

—  Побудьте здесь, - ответил Кравцов и, заметив милицио­неров, попросил их оставаться на своих местах. Тут же были двое понятых, из переселенцев.

Игорь Павлович подошел к покойному. Тот лежал лицом вниз, как и нашли его.

Сфотографировав, описав место происшествия, труп и то­пор, Кравцов предложил увезти покойного из тайги. Милицио­неры быстро унесли в машину тело начальника.

И лишь Юрий, так и не поняв, можно ли уезжать или надо остаться, молча сидел на коряге, терпеливо наблюдая за Кравцовым.

Следователь прокуратуры расследует все дела об убийствах, но Кравцову поручались самые сложные. Это знали все. Одно­го не понял Юрий: зачем на столь явный и легкий случай, ког­да все налицо, приехал именно Кравцов?

Игорь Павлович переходил от дерева к дереву, нагибался к корням кустов и лез в них головой. Вот на дерево уставился. Чего он там не видел? Рябина. Таких тысячи по тайге. А тут на корточки присел. Измеряет что-то.

«Чудной какой-то», - решил милиционер. Ему порядком надоело следить за Кравцовым. Его манеру и методы раскры­тия преступлений, говорили, невозможно предугадать.

Юрий достал папиросу, хотел закурить. Но Кравцов кате­горически запретил. И, подойдя почти вплотную, сказал ше­потом:

—  Кажется, опять попал на след.

—  Чей? - не понял милиционер.

— Убийцы...

—  Так чего его искать? Это ж Горилла! Стоило из-за него в ташу идти. Бери тепленького! Покуда законники не заны- чили...

—   Ошибаешься. Не Горилла убил Семена. Дегтярев убит другим. Я его знаю, гада. Вот только где теперь искать? Хотя... Скорее за мной! - словно что-то вспомнил Игорь Павлович и быстро зашагал между деревьев и кустов, полез через пни и коряги. Милиционер едва успевал за ним.

—  А кто этот убийца, если не Горилла?

—  Старый знакомый! По нему уже не одну панихиду спеть пора. Все пули его заждались и поржавели. Негодяй редкост­ный. Да ты, вероятно, тоже наслышан о нем. Это - Сова! Я его покойничком считал. Благодарил Бога, что очистил землю от заразы! А он, недавно узнал, живехонек, мерзавец! Из психуш­ки сбежал. Прикинулся сдвинутым и сиганул с четвертого эта­жа! И не разбился! Вот опять пакостничает! Да сколько мы с ним мучиться будем? - возмущался Кравцов громким шепо­том. - Наверное, до Трофимыча добрался, негодяй. Леснику нынче с ним не справиться. Стар совсем.

—    Да нет. Недавно видел его. Бодрый дедуля. Правда, на медведей уже не ходит, но рука у него твердая. С ружьем не расстается. В белку из мелкашки шутя попадет.

— Давно ты его видел? - перебил Кравцов.

—  Три дня назад. В нашем магазине был, - ответил Юрий и спросил: - А почему вы думаете, что Сова - убийца?

—  Этот гад по-особому работает. У него свой почерк. Когда он с Колымы ушел в бега, его овчарка нагнала. Ну и порвала, не без того. Оставила отметины на всю жизнь. С тех пор Сова свои следы табаком посыпает. Знает, сволочь, что псы не могут взять след, посыпанный табаком. Обоняние теря­ют навсегда. Трех овчарок он таким путем загубил. Какие псы были!

—  А как вы узнали? По нюху?

—  Около Дегтярева увидел. А Семен никогда в тайге не ку­рил. Это я сразу приметил. Запомнилось доброе. Его примеру последовал. Дегтярев даже папирос не брал для себя, когда в лес шел. А тут.,. Под каждым кустом и деревом... табак! Если сам куришь, но задолго до тайги не сделал ни затяжки, запах табака издалека почувствуешь.

—  Тогда ветра в поле ищем. Наши ребята курили здесь с самого утра.

—  Но не махорку. Это точно. А Сова только ею пользуется. К тому же ваши гасили окурки, а табак не рассыпали под куста­ми. Хотя не только это оставил мне Сова. На топорище распи­сался. Когда кровь брызнула, остались следы четырехпалой ла­дони. А у Гориллы все пальцы на месте. Да и величина ладони не Гришкина. Маленькая по-обезьяньи.

—  Так, может, сын Гориллы брался за топорище. Но испу­гался такое в дом нести. Он часто с фартовым в тайгу ходил. А пацану лет десять. Ладони тоже маленькие. Хотя все пальцы, по-моему, на месте, - неуверенно возразил сам себе Юрий.

—  Но и не только это. В одном месте, там, где я слепок со следа взял, совпало описание обуви Совы, в какой он из пси­хушки убежал.

—  В тапочках, что ли? - недоверчиво усмехнулся милици­онер.

—  В ботинках...

—  Так у нас в Трудовом вся пацанва в ботинках бегает. И в тайге. Не исключено, что и в том месте какой-нибудь наш по­стрел побывал.

—  Юрий, возражать надо аргументированно. И вам навер­няка известно, что обувь для подобных учреждений шьется осо­бая, по спецзаказу, и имеет существенное отличие от той, ка­кую выпускает ширпотреб для обычных граждан. А потому ваш пострел никак не мог оставить тех следов, о которых я говорю.

—   Молчу! Сдаюсь! - устыдился милиционер, увидевший прямо перед собой тропинку, ведущую к леснику. До зимовья было недалеко.

—  Теперь ни слова. Иди тихо. След в след. И будь внимате­лен. Нам никак нельзя спугнуть его. Считай, что мы на охоте. На зверя. За исход никто не может поручиться. Как знать, для кого она станет последней, - вспомнилась угроза Совы в адрес лесника еще на тонущей барже.

У Юрия по спине мороз пробежал. Вспомнились рассказы ребят-милиционеров о фартовых. «Закон -

тайга», который все уголовники соблюдали четко. Чего только не узнал! Случалось, ночами не спал, просыпался в ужасе от кошмарных видений.

—  Да и к Трофимычу Дегтярев не пускал ребят. Говорил, что эти прогулки небезопасны для них. А почему - молчал. И ребята верили на слово, а теперь убедились... Прав был началь­ник. Жалел их, берег, но зачем собой рисковал? Непонятно...

—  Одно, Юра, до меня не доходит, зачем Дегтярев носил деду курево, если тот сам три дня назад был в Трудовом? - поинтересовался Кравцов.

—  Лежалый был табак. Старый. А дед свежий уважает, ду­шистый, забористый. Продавщица и привезла. Махорку и «Зо­лотое руно».

—  Участковый что взял?

—  Того и другого. На выбор.

—   Постой, что за крик? - остановился Кравцов, удив­ленный.

Юрий затаил дыхание. Липкий страх сковал плечи.

Неподалеку слышался то ли вой, то ли рычание.

—   Рысь кричит. С чего бы? До гона далеко. Он у них в январе начинается, в лютые морозы. С чего это заходится? - удивился Игорь Павлович.

—  Кричит. Может, с голодухи?. Есть хочет?

—  Рысь всегда выслеживает добычу молча. Порой долгими часами ее ждет. Даже дыхание сдержит, если надо. Чтоб не спуг­нуть. Ночь напролет у мышиной норы просидит. А свое не упу­стит.

—  Значит, эта сыта?

—  Кричат рыси лишь в свадьбы. Да когда ищут потерявше­гося котенка. Зовут его. В другое время голоса не подадут, - говорил Кравцов уверенно.

—  Да, уж с таким голосочком лучше бы помолчала, - бил озноб Юрия, замедлившего шаги.

Игорь Павлович, увидев это, сказал тихо:

—   Не бойся, Юра. Осенью рыси сыты. Дичи много. Это зимой они опасны. Сейчас не то время, не нападет. Зверь не дурак. Рисковать не станет. Тем более голосом себя выдает.

— А чего тогда орет?

—  За участок, свои владения скандалит с соплеменником. Прогоняет, наверное. Если голодная - в драку кинулась бы. А сытая - глотку дерет, голосом пугает. Предупреждает: мол, ли­няй подобру. Не то из клифта вытряхну, - рассмеялся Крав­цов, поверив собственной шутке.

Игорь Павлович остановился перед полянкой, где среди елей и берез виднелось зимовье лесника. Вон баня, сарай, кры­тый под будку колодец.                                                                                                                        

Старик любил родниковую воду, но зимой родник замер­зал. Вот и выкопал ему печник Кузьма колодец. А старик об­шил его под небольшой сруб, чтобы теплее было, чтобы не за­носило снегом, не промерзала бы вода.

Чем ближе к зимовью, тем отчетливее слышался голос рыси. Он был похож то на стон, то на хрип. От него волосы вставали дыбом.

—  Вон она. На крыше колодца сидит, - заметил рысь Юрий и указал Кравцову.

—  Совсем непонятно. На открытом месте. Всем видна. По­чему на колодце сидит - ума не приложу. Может, с Трофимы- чем что случилось? - неуверенно предположил Кравцов и, прой­дя несколько шагов, позвал: - Трофимыч! Трофимыч!

‘Минуту спустя дверь зимовья дрогнула, заскрипела. И ста­рик вышел в исподнем.

—   Трофимыч! - окликнул лесника Юрий. И дед, увидев гостей, засеменил с крыльца. Пошел навстречу улыбаясь.

Маленькая тень метнулась от колодца к старику. Дед не при­метил ее, и никто не обратил внимания. Только рысь серой молнией сиганула с крыши колодца...

Никогда не охотятся рыси на полянах, на открытых местах. В лапах могучих елей прячутся. Оттуда, сверху, высматривают, поджидают свою добычу и, улучив момент, бросаются на нее внезапно, как молния.

В прыжке рыси опасны любому зверю. Это знает всякая живая тварь в тайге. На виду никто из серьезных зверей не охо­тится, не нагоняет добычу. Но эта...

Кравцов остановился как вкопанный. Растерялся. Да и было от чего.

Сильный, свирепый зверь - рысь. Но ее охоту никогда не доводилось видеть. В желтых глазах метался огонь злобы, кото­рый прятали рыси в таежной глуши. Кто из живых увидел этот огонь, для того тот день стал последним.

Никто ничего не успел сообразить и понять, что происходит.

Рысь в два прыжка настигла человека, бросившегося на­встречу леснику. Не дав приблизиться, сбила с ног и тут же впилась в горло.

Коротко вскинулись ноги жертвы, словно хотели стряхнуть, сбить зверя с тела. Но не удалось.

Секунды... Ни человек, ни рысь не издали ни звука.

—   Что ж ты сотворила, окаянная? - опомнился первым лесник и в ужасе смотрел на случившееся.

Рысь пила кровь прямо из горла человека. Она хлестала фон­таном. И зверь, припав к ней, не мог оторваться.

—                  Сгинь, душегубка! - серчал лесник, подходя ближе.

Рысь отскочила, словно хотела извиниться, вскрикнула ко­ротко и метнулась в тайгу.

—  Сова! - ахнул Кравцов, подойдя вплотную.

—    Какой маленький! - удивился Юрий.

—  Сгубила душу, каналья! - ругался лесник.

—  Сколько раз он уходил от смерти. Сколько приговоров ему вынесено. Сколько людей убил. А сам так нелепо кончил. - Игорь Павлович вытащил из мертвой руки фартового нож Дегтярева. С ним участковый никогда не расставался. Лезвие было открыто и поставлено на замок. Такое не делается случайно. Значит, хотел Сова старика убить. Но рысь помешала, вступилась за хозяина. Опередила на секунды...

—    Так и сдох фартовым, мокрушником, - невольно вырва­лось у Юрия.

— Зверь зверя убил. Все закономерно. Как в «законе - тай­га», - согласился Игорь Павлович.

—  А я-то не мог уразуметь, с чего моя девчурка кричит? С самого вечера вчерашнего, ровно заводная. Не смолкала. И от колодца ни на шаг не отошла. Даже жрать не схотела. И ночью вопила. Видать, загнала его сюда нелегкая. А в хату пройти не смог, не допустила его подружка моя, - глянул старик на Сову.

—  Он Дегтярева убил, - сказал милиционер.

—  Чево? - не поверилось старику.

—    Да, убил он участкового, - подтвердил Кравцов.

—  Злыдень! Ирод проклятый! Лиходей! За что ж такого му­жика со света убрал? Поганец!

—  Ладно, Трофимыч, теперь уж поздно жалеть. К вам он шел. Курево нес. Именно этим табаком, Юра, следы свои Сова присыпал. От собак. И выдал себя. Теперь уж не сбежит, не спрячется. Беги в Трудовое за машиной. Сову тоже в Поро- найск надо увезти. Думаю, многие обрадуются. А я тебя в зимо­вье подожду, - предложил Кравцов.

Трофимыч стоял на крыльце, потерянно оглядывал тайгу, вершины деревьев.

—  Чем расстроены? - спросил Кравцов, когда Юрий по­мчался бегом в Трудовое.

—  Девчурка моя ушла. Теперь уж никогда в обрат не воро­тится. Я ее с детства пестовал. Хорошая подружка была. Ан нет ее нынче, - вытер выкатившуюся слезу старик.

—  Вернется. Чего печалиться? Куда ей деваться, если в че­ловечьем доме выросла?

—    В тайгу ушла. Там ее дом. А меня забудет скоро. Разве окликнет когда-нибудь с елки. Но не придет.

—  Это почему же так? - изумился Игорь Павлович.

—  Да все оттого, что зверь завсегда свое звание по­мнит. И стыд... Выросшая с человеком не должна была порвать того, кто из моей, человековой, стаи. Но знать, без того не можно было. А убив, навовсе ушла. Ведь испила она крови человечьей. Нынче ее в дом впущать нельзя. Да и сама не воро­тится. С совести.

—  С какой еще совести? Откуда она у рыси? - не верил Кравцов.

—  У зверя стыда поболе, чем у иных людей. Сказать вот не дано. А чуют вину долго. Моя девчурка стыд имела. Бывало, нагадит в избе, не дождавшись меня, - терпежу не стало, и под койку... Оттуда не вылезет, покуда не прощу. Даже жрать не просила. Вздыхала только шибко, переживала, значит. Пузом не жила. Всегда ждала, покуда я натрескаюсь. Только после этого сама харчилась. То разве не от совести? Всякое слово понимала. А нам, людям, их уразуметь не дано. Потому как стыд забыли. Потеряли вместе с сердцем. И чистое не слышим уже, голос леса не доходит до разума. А от ближнего понимаем всего два слова - на и дай. Последнее уж понимать разучились. А звери чуют все. И моя понимала. Нынче не ворочу. А думал, до смерти с ней дружить станем.

—   Соскучится и придет. Ведь сами говорите: зверь долго помнит доброе.

—  Дай-то Бог, - вздохнул старик.

Вскоре к зимовью подъехала машина. Ребята-милиционеры погрузили в нее тело Совы.

Кравцов простился с лесником и сел в кабину. Старик ма­хал рукой вслед. Белый-белый, старый, одинокий, он вытирал ладонью слезящиеся глаза. Когда-то теперь навестят его люди? Может, и заглянет кто-нибудь из них по случайности...

А может, и не стоит людям сворачивать на Трофимычеву тропу? Ни с добром, ни со злом... Может, повезет леснику вы­ходить себе нового дружка? Чтоб навсегда, не разлучаясь, вме­сте быть... Пусть бы хоть в этот раз не разрушили эту дружбу люди. Хорошие иль плохие, они все чужие тайге...

Кравцов удивлялся: впервые за все годы его работы пре­ступник был пойман и наказан одновременно.

Милиционеры, узнав об этом от Юрия, долго радовались.

—  Видно, его кликуха ей не понравилась. Мол, зачем таеж­ное имя присвоил себе фраер?

—  Да нет, не потому. Наверное, решила рысь с фартовым силами помериться. Да только законов таежной трамбовки Сова не усек. Там чуть что - зубы в горло и отваливай...

—  Ерунда! Не потерпела рысь другого. Что закон тайги, ее родной, природный, присвоили себе всякие гады. Вот и наказала за него. Уж как смогла...

В Трудовом машину ждали у перрона - поезд опаздывал с отправлением в Поронайск. Сову, чтобы не пугать людей, милиционеры в брезент за­вернули.

Никто из условников не захотел проститься с участковым. Только Дарья да поселенцы пришли проводить его.

Кравцов заканчивал допрос Гориллы. В примочках и вспух­ший от бинтов и ваты, тот уже ходил по дому и пусть через силу, но пытался шутить.

Как его топор оказался у Совы? Да кто знает. Он бросил то­пор там, где услышал голос сына, срочно позвавшего его до­мой. В каком часу? Да откуда знает? Часов на руке не имеет. Ни к чему они в его работе. В тайге от них одна морока. В лесу весь ориентир - на пузо. Жрать захотелось - значит, обедать пора. Темнеть стало - пора домой. Так всегда было. Нет, Сову не ви­дел. Никого, кроме сына. Да, еще Дегтярев подходил. Пяток ми­нут потрехали. О разном. Нет, не спорили. Не о чем стало спо­рить. И не до того. Работы много. В этом году клещей полно. Как никогда. Нужно почистить участки, перестой, сушняк вырубить, гнилье сжечь, опад сгрести. Мороки хватит. Дегтярев ему давно не враг. И хотя кентоваться не могли, звания разные, делить тоже было нечего. У каждого свои заботы. Всякого судьба по-своему крутит. Ему, Горилле, повезло. Не только жену, а и сына с дочкой подарила. Они ему - награда за все. Вроде как целый общак ему обломился. Теперь есть о ком думать и заботиться. Глядишь, и его в старости не бросят. Гришка разговорился. И, провожая гостя до калитки, хромая и морщась, сказал на прощание:

—  Спасибо тебе, Кравцов, за ту минуту. Что поверил. Не под стражу - домой отпустил. Мог бы до выяснения обстоятельств приморить у мусоров. Для надежности. Чтоб не слинял. А ты - поверил... Значит, не забыл Колыму. Не истратил душу, какую вместе с нами отогревал у костерков на трассе... Я тоже это по­мню. А потому завязал с фартом! Хана! Был законник, да весь вышел! У меня нынче свой закон - в тайге. Он - весь об жизни, Кравцов! И не только моей. Слышишь, колымский дьявол? Как своего, как кента прошу! Кончай меня пасти!

Кравцов сел в машину. Уже темнело. Закончился еще один рабочий день. Пора возвращаться домой, в Поронайск. Ведь не бесконечны силы человеческие. А встречный поезд, прибыв­ший в Трудовое, привез в село новые семьи переселенцев, но­вую партию условников...

Часть вторая ВЕК СВОБОДЫ НЕ ВИДАТЬ

Глава 1

—  Ожениться я вздумал нынче. Опостылело вдовство. Цель­ный год безбабным канителил. Измаялся навовсе. Теперь мере­каю в избу хозяйку привесть. Наладился я к Дуське Агафоно­вой. Ты, верно, знаешь ее? - спросил старик Притыкин у Ти­мофея. - Путевая, поди, старуха, а?

Тот, услышав последнее, кулаки стиснул. Икнул сухо, нерв­но. С воровской клятвы начал:

—   Век свободы не видать, если я об этой ведьме доброе слово скажу: чем такую бабку в дом привести, лучше свой хрен на помойку бродячим псам кинуть и забыть, зачем му­жикам бабы надобны. - Тимофей сплюнул в угол и поспеш­но закурил.

—  Ты чего взъерепенился? Чего тебе Дуська утворила? Иль не потрафила в чем? - удивился дед.

—  Стара она ублажать меня. Но ввек эту плесень не забуду! - Подвинулся мужик ближе к печурке и выругался грязно, одними губами. Знал, не любил старик брани, не терпел ее. - Я, Николай Федорович, из-за этой бабки чуть не влетел в тюрягу по новой. Не случись на мое счастье Кравцов, ни за что в ходку отправи­ли бы. - Тимофей умолк.

—    Из-за Дуськи? Может, ты нахомутал чего? - не поверил старик.

—  Рад бы! Да только ее мне ни с кем не сравнить, не пере­путать. Она в Трудовом три зимы живет. А со всеми перегавка- лась. Не бабка - змея подколодная. Жила с сыном, с невест­кой. С ними в село приехала. Так они от нее сбежали. Из Тру­дового аж на Курилы. Не сумели ладу с нею найти. С добра ли сорвались? Из-за нее, подлюки, чтоб она сдохла! - багровело лицо Тимофея.

—  А ты тут при чем?

—  Я не верил в то, что о ней говорили. И в прошлую зиму поехал в Поронайск. Одеться, прибарахлиться малость ре­шил. Деньги были. Дай, думаю, в дело их пущу. Не все ж на

пропой. И поехал. Вечером в порт пришел к катеру, чтоб на обратный поезд успеть. А тут непогодь. Катер

запаздывал. Сел на скамейку, глядь, бабка эта... Замерзла. Согнулась в коромысло. И плачет. Мол, последний трояк потеряла, не на что ехать. Я, дурак, отвел ее в столовую. На­кормил, чаем отпоил, билет ей купил. В поезд потом помог сесть. А она, лярва, заявление на меня настрочила. Вроде я - сукин сын, пятьдесят рублей у нее спер, когда катер ждали. И ей теперь жрать нечего и жить не на что. Что я всю ее пенсию украл. Меня на другой день мусора вызвали. На до­прос. И бабкино заявление в нюх суют. Мол, колись, падла! Я им, как было, все выложил. А они - давай свидетелей. Иначе - в ходку. И стыдят: мол, старуху обобрал. А где я свидетелей возьму? Я ж не знал, что такое стрясется. Скажи кто - не поверил бы. Чую, примйрить хотят. Оставить в легашке и накопать всяко­го. А у меня прежние ходки - фартовые. Вот и докажи, что не фраер. Взмолился, пообещал из-под земли свидетелей до­стать. А сам - к Кравцову. О нем я знал много. На мое сча­стье, он на месте оказался. Выслушал. Ничего не сказал. Толь­ко попросил в коридоре обождать. Я вышел. И веришь, дед, совестно признать, как баба, мокроту пустил. Не хочу, а сле­зы сами бегут. От обиды. Ведь я к ней как к матери. А она - пропадлина, хуже зверя! Ну за что?

—  И что ж Кравцов? - перебил дед.

—  С час сидел я у него за дверями. Слышал, что звонил он, говорил с кем-то по телефону. Но слов не разобрал. Потом меня позвал. Велел написать, как все было. Прямо у него в кабинете я нарисовал. Он прочел и говорит, чтоб домой отправлялся. Я и поехал. А на другой день в Трудовое следователь из прокурату­ры приехал. Как бы по факту заведомо ложного доноса, как я потом понял. Вызвал меня, бабку, ее сына с невесткой. Они тогда еще не уехали. И давай допрашивать. Бабка на меня змеей шипит. А я ей в харю плюнул. Не сдержался. Знал, бить нельзя. Да и кого? А тут ее сын и говорит: «Мать поехала в Поронайск, имея в кармане всего тридцать рублей. Такая у нее пенсия. На все эти деньги купила кой-что. И действительно потеряла тро­як, о чем дома указала. Никогда она не имела в кошельке пяти­десяти рублей. Зачем она оболгала человека, кто ее знает? Она не может без брехни и сплетен. Потому прошу не принимать во внимание ее заявление...» Следователь еще говорил с людьми, какие в тот день ехали в Трудовое и видали, как я водил старуху в столовую, когда платил за нее, достал из своего кармана не полусотенную, а стольник...

—  Ну и дела-а, - покачал головой Притыкин.

—  Пожалел тогда следователь старуху. Положено было за это ее на три года в тюрягу засунуть. Но с годами посчитался. Так она и на него за грубость жаловалась, - чертыхнул­ся Тимофей.                                            

В зимовье на минуту стало тихо. Так тихо, что было слыш­но, как стонет от лютого холода тайга.

—  Знаешь, дед Коля, я ведь без мамки рос. Отец забулдыгой был. Мать из-за него на тот свет рано ушла. Потому всегда баб жалел. Ни одну не обидел. Мужики мы, другое дело. А бабы, ду­малось, в жизни для радости даны. Да только, знать, не всякая... Теперь я всех старух за версту обхожу. Ведьмы они. А Дуська - особо. Ее в Трудовом даже собаки ненавидят. Как учуют - сворой на нее бросаются. И люди ею брезгуют. Встретить ее равно что с черной кошкой свидеться. Так все считают. Она, свинота, свою невестку, что кормила и одевала ее, перед чужими людьми судила по-всякому. А люди - не без глаз. Все видели и знали. Отверну­лись. Не навещают даже соседи. Сдохнет, хоронить некому ста­нет. А уж ты решай сам. Но коли женишься на ней, ногой твой порог не переступлю, - пообещал Тимофей.

—  Я, друг ты мой, Тимка, в селе почти не бываю. Всю жизнь в тайге. Откуда знаю, что там творится? Как шатун маюсь. Хо­телось под старь в теплую избу вертаться. К готовой каше, ку­лешу, чаю. Чтоб портки были постираны, чтоб свежие рубахи ждали. Как при моей Пелагее. Год уж, как померла... А все снится, жалеет меня. Мертвая любит. Может, и не навовсе я пропащий. Хотел душу отогреть. Ведь мне не баба нужна. Этого добра - на кой? По молодости не дымился. А нынче - душа тепла запросила. Но окромя Дуськи нет свободных старух в Трудовом. Все мужние. Занятые. А ехать за бабкой на материк и совестно, и накладно. Опять же не угадаешь, на какую нарвешь­ся. Не всякая согласится на край света ехать в стари. Сурьезные старухи все при дедах, внуках. Их не сковырнешь, разве бедо­лага какая вдовствует. Да и ту от избы и могил не оторвешь. Слезами изойдется.

—  Послушай, дед Коля! А на что тебе плесень старая? Возьми Дашку! Она из ваших, ссыльных. Эта и впрямь женой будет!

—  Ты что, ополоумел? Дарья! Эка загнул! Она - лебедушка! Баба. А мне бабка нужна. Чтоб при доме заместо кикиморы. Чихнет, и то на душе теплей, живая душа рядом...

—  Чудак ты, Николай Федорович! Дашка пойдет за тебя! - взял азарт Тимофея. И, уговаривая старика, убеждал заодно и себя, что согласится баба выйти замуж за Притыкина.

Горел в печурке нежаркий огонь, потрескивали в малень­кой топке смолистые ветки. Шипел, пыхтя паром на печке, про­копченный чайник.

Двое людей готовили немудрящий походный ужин. На вер­телах жарились куропатки. Отходил в тепле замерзший хлеб.

Двое людей, тихо переговариваясь, двигались по зимовью совсем неслышно. За ними следом по стенам ходили большие лохматые тени.

Всего половину зимы прожили они вместе на старой притыкинской заимке. Вместе охотились. Промышляли пушняк. У старика за плечами не первый промысловый сезон. У Тимофея эта зима - начало.

И не случись ему встретиться со старым охотником, кто знает, как сложилась бы теперь его судьба.

Не знал Притыкиа, что привело к нему в урочище Тимо­фея. Пришел тот к нему в сумерках на лыжах. С топором за поясом. Сказал, что дров решил заготовить. Прежние запасы кончились.

Николай Федорович и обрадовался. Почти полгода челове­чьего голоса не слышал. А тут - свой, из Трудового! Ну и что, если из условников, из воров? Кого ж из путевых сюда зама­нишь?

Насадил на вертел пару куропаток для гостя. Накормить - святое дело. И, пожарив их, разделил хлеб пополам.

Гость вроде как онемел поначалу. Хлеб не брал. Все про охоту интересовался. Спрашивал о пушняке.

Начало сезона неудачным было. Всего-то и поймал на кап­каны да в силки пяток горностаев и одну норку. Много ли за них возьмешь? Больше харчей изведешь да сил угробишь, по тайге продираясь.

Показал Притыкин свою добычу Тимохе. Тот топор в даль­ний угол выкинул. Вроде как расстроился. Помрачнел. А дед давай об охоте, о тайге рассказывать. В напарники звать. Мол, все секреты передам. Стар становлюсь. Болею часто. А заимке без хозяина оставаться нельзя.

Тимофей, слушая его, съел хлеб, куропаток. И не заметил, как ночь наступила. Остался у деда, чтобы назавтра, нарубив дров, в село вернуться.

Николай Федорович смотрел на него, понимая все. Почуял, что с недобрым пришел к нему человек. За мехом. Отнять взду­мал. Вместе с жизнью, возможно. Кто хватится старика? Разве по весне кому-то в голову взбредет вспомнить о нем. Да и то, если найдут убитого, спишут на зверей. Уж такая доля охотни­ка, помирать не своей смертью...

Тимофей в ту ночь долго не ложился спать. Смотрел на старика вприщур. Слушал вполуха.

—  И это ты за месяц поймал? - кивнул на горсть шкурок.

—  Что делать? Разогнали люди пушняк. Лес валят. Сгоняют с нор соболя и куницу. Горностай совсем измельчал. Белки мало становится. Помоложе был бы, ушел подальше. Но теперь сил нет. Да и много ль надо одному в моем возрасте?

Тимофей соглашался. Из любопытства иль от нечего делать всю ночь проговорил со стариком. А утром, когда Притыкин пошел проверить ледянки и петли, навязался в по­путчики...

Николай Федорович помнит и теперь, как гонялся мужик по сугробам за огневкой. Живьем хотел поймать. Но пришлось помочь. Уложил из мелкашки рыжую. Иначе сбежала б.

Тимоха, как дитя, радовался, услышав, что дед отдает ему лису. Не сразу поверил. Внимательно наблюдал, как снимал старик шкуру со зверя.

На второй день сам вызвался заряжать капканы приманкой, учился ставить их под елями и пнями, под корягами.

Леденели от холода пальцы, снег набивался в сапоги. Но Тимофей был жаден. Свои капканы запомнил все. И ждал...

Старик, глядя на него, о своем думал: «А где нынче доброго охотника сыщешь? Добрым его лишь тайга сделает. Злого - порешит. Закон у нее такой...»

Жадность? Но именно она была началом цепи, удержавшей в тайге многих мужиков. Потом их перекраивало время. И че­рез три-четыре зимы из них получались охотники. Их тайга учила уму-разуму всю жизнь.

Тимоха лишь через неделю вернулся в Трудовое. Побыл в селе. И то ли пропился, а может, впрямь заскучал, вернулся на заимку Николая Федоровича. В село теперь не спешил, не вспо­минал о нем. Да и к кому торопиться? В селе мужика ничто не держало.

Он вернулся в зимовье, неся за плечами громадный рюкзак, набитый до отказа самым нужным, без чего Тимохе нельзя было оставаться в тайге.

Деда на тот момент в зимовье не было. Тимофей растопил печь, натопил снега в чайнике, вскипятив, заварил чай. Нару­бил дров на всю ночь. И, подвесив над печкой сапоги на про­сушку, ждал Притыкина.

Тот вернулся затемно. Издалека почуял, что в зимовье его ждут. По дымку из трубы. А там и освещенное окно углядел. Ноги сами забыли об усталости.

—  Тимошка! Хорошо, что возвернулся ко мне! - обрадо­вался искренне. И тут же признал: - Удачливый с тебя охотник получится. Три соболя в твои капканы словились. А нынче, вишь, горностай. Но какой ядреный! Здоровяк! Давно таких в наших местах не бывало. Помогай шкуру снять. Да мех не по­режь. Тоньше бери!

Тимка, пыхтя, помогал деду.

Зачем он вернулся сюда? Что занесло его в тайгу, в безлю­дье? К деду, который от человечьего голоса глохнет; привыкнув к тайге, о людях вспоминает редко.

И все же хотелось Тимохе, поработав с дедом зиму, набрать мехов всяких и махнуть на материк. В города

большие, далекие от глухомани, где знают цену мехам. А уж там забудет о тайге, Притыкине и этом зимовье с его темными хо­лодными углами, слепыми окнами, визгливой дверью. Выдер­жать бы только этот год. Один, на всю жизнь, решил мужик и готовил себя к множеству испытаний, о каких в первую ночь со смехом, через шутки вспоминал Притыкин.

Но прошла неделя. За нею вторая, и Тимоха не захотел схо­дить в село. Даже в баню пойти отказался. Растерся снегом у зимовья и, зардевшись маковым цветом, вскочил в домишко. Сразу к столу, где дымил малиновым духом горячий чай.

— Тебя участковый искать не станет? - испытующе глянул на мужика и спросил старик Тимофея.

—  Нет, дядь Коль. Я уже вольный. Как пурга. Куда хочу, туда лечу. В тот раз, когда от вас ушел, ксивы мне нарисовали. Свободного фраера. Участковый уговаривал слинять из Трудо­вого.

—  Почему?

—  Мусорам тоже дышать охота. Вот и фаловал. Мол, там, на материке, тебя никто не знает. Будешь жить нормальным фраером. А тут, в Трудовом, у памяти ноги длинней полярной ночи. До погоста все про все помнят. А я послал всех в жопу и ушел к тебе в тайгу! - захохотал Тимка.

—  Он хоть знает, куда ты делся?

—  Легавый? Да это его собачьи заботы. Мне до них дела нет. А колоться перед ним мне не светит. Я его мурло не пере­ношу. Сунется - измордую!

—  Ишь, грозилка! Иль я не мужик? Не слабей тебя был. Но на участковых хвост не поднимал. Они - власть наша, - стро­го глянул дед на Тимоху.

Тот взвился:

—   Власть? Может, и твоя, но не моя. Это точно! Ты не знаешь, за что я в первую ходку попал? Пацаном. А мне тошно вспоминать! И не хочу знать о власти мусоров! Может, тебе они по кайфу, а мне - вся судьба всмятку! Никому не ботнул, куда линяю!

—  Остынь, Тимка! В тайге лишь сердце в тепле храни, а мозги завсегда в холоде. Усеки про то. И разумей! Всякая власть на земле человекам от Бога дана. А воюющий с кесарем воюет с самим Богом! Дошло али нет?

—  И это ты говоришь? Ссыльный мужик? Да лизожоп ты после этого!

—   Чего?! - насупился Притыкин и, кинув нож из руки, сцепил кулаки до хруста, двинулся на Тимоху. Тот напрягся. Ударить первым - не посмел. Старик остановился напротив. Лицо побагровело. - Ты меня учить вздумал, сучий вы­кидыш? С каких пор веру в Бога хулить стал? Я пятерых сынов взрастил, и ни один такого мне не вякал! Еще пасть ра­зинешь, язык до задницы с корнем вырву! Я - ссыльный, но не бунтарь! Помни про то! А нет - беги от меня!

Тимоха молчал долго. Смотрел, как снимал дед шкурки с норок, пойманных в ледянки. Потом не выдержал, присел ря­дом, помогать стал.

—  А вас за что сослали? - спросил тихо.

—   Раскулачили. Как и других. Давно уже. Все забылось. Может, и к лучшему так обошлось. Вначале в Сибири жили. Мальчишки мои там школу окончили. Работать пошли. А тут война...

Николай Федорович выпустил нож из рук. Тот, коротко звенькнув, упал в ведро.

—  Что с тобой, дядя Коля? - подвинулся Тимофей, подста­вил плечо.

Притыкин сел на чурбаки и долго молчал, вспоминая свое, о чем невозможно забыть, чем не хотелось делиться ни с кем.

Сыновья... Всем пятерым после школы отказали в приеме в институты. Из-за отца. Раскулаченного. Не приняли в ком­сомол. Отказывали во всем. Вот только на войну призвали. Забыли, что они - сыновья кулака, у которого в сарае стояла не одна, как у всех, а целых две коровы... Да старая кляча - полуслепая кобыла, валившаяся с ног на третьей борозде.

Из-за нее и двух коров послали Притыкиных в Сибирь с Украины. Потом, как писали соседи, голод выкосил всю дерев­ню. Остались жить немногие. Отнятое, видно, впрок не пошло...

А сыновья не понимали, за что их выселили. И воевали на фронте с немцем за Украину и Сибирь. За отца и мать. Не за хозяйство. Это наживное. За землю, где всегда найдется место человеку.

—   Сыночки мои! Может, забыли люди? Ведь сколько лет минуло. Скажите, что умер я, кулак. Что нет меня в живых. И вы давно живете сами по себе. Не признавайтесь, кем я был! Зачем вам муки? Откажитесь от меня. Так будет легче вам. Идите в науку. Не терзайте себя и меня. Ведь взрослыми стали. За что мою беду пятном на себе носите? Ради своей жизни. Может, так нужно и лучше будет для вас, - говорил он сыновьям. О том и в письмах писал.

Война списала прошлое его мальчишкам. И, словно загово­ренные, вернулись с фронта живыми. Но не к отцу. В разные края разъехались. Все получили высшее образование. Военные заслуги помогли. Награды. Их, если собрать в кучу, одному не поднять.

Притыкин долго расспрашивал ребят о войне. А они будто сговорились. Не жаловались. Не знавшие детства, они не чуяли боли. А может, просто не хотели причинить ему боль?

Как рано и быстро они повзрослели! Как незаметно стали мужчинами... Ведь вот на войну забирали мальчишками. Жена ночами не спала. Бога молила вернуть живыми. И тот услышал. Вот только никто из ребят не живет с отцом. Все далеко. У каждо­го семья, дети. Семеро внуков. И думал старик, что уж лучше умереть в тайге шатуном, чем испортить судьбу внукам. Пусть не видят, не знают, пусть не болит их сердце. Ведь его тень ляжет на них. Как когда-то на сыновей. И снова потребуется война, чтобы забыли внуки деда? «Нет, пусть лучше не знают», - сглатывал старик сухой колючий ком, застрявший в горле.

Не знают? Но когда началась война, то и его, как и всех ссыльных, обязали работать для фронта.

—  Ну и что, если охотник? Сдавай пушняк! Не сиди дома! - требовали власти.

И Притыкин не сидел. Где уж усидишь, когда сыновья на войне. Как бы для них старался. День и ночь в тайге. Замерзал, голодал, болел. В доме, в селе, и сегодня на стене висит благо­дарственная грамота, ему, кулаку, от самого Сталина. За то, что в годы войны на выручку от пушнины, добытой Притыкиным, была выпущена боевая эскадрилья самолетов, участвовавшая в боях за освобождение Украины, Белоруссии, Польши и закон­чившая войну в Берлине.

Грамоту эту дед долго хранил за иконой. А потом насмелил- ся. И написал письмо в Кремль. Немногого просил. Отправить на Сахалин, с учетом заслуг, если можно. Не решился при­знаться, что там, на Сахалине, трое сыновей живут. Не на иж­дивение, не под бок. Старость подходила. Слабела жена. Хоте­лось неподалеку от ребят устроиться. Просьбу уважили. Сосла­ли в Трудовое. Когда переехал, написал сыновьям. Ни один не объявился. Даже на похороны матери.

«Видно, жены умные попались. Не дали ребятам жизнь ис­портить. Похороны что? Один день. А потом - годы мук... За­чем я их беспокоил? Все прошло. Теперь уж они твердо на но­гах стоят. Не будут мучиться. Все ж грамотному легче. Может, в начальство выйдут», - вздыхал старик.

В прошлом году - это ж сколько прожили в Трудовом? - объявили Притыкиным, что они - свободные люди. Наказание отбыто. Могут уехать на родину. К кому? Кто ждет? Кому нуж­ны? Пелагея неделю нерпушкой ревела. С горя померла. Не иначе. А старику-одиночке какая разница, где помереть? Он везде чужой людям. Хоть в Сибири иль в Трудовом. Тайга его домом стала. Седой старухой тихо, преданно сторожит его. Сле­дом волочится всюду. Кому он нужен теперь, детям? Вид­но, послушались его - забыли. Схоронили в памяти. Внукам? Они не знают его. А в неизвестном, как в страшной сказ­ке, нет нужды.

Хотел вот Дуську пригреть. Да Тимоха отсоветовал. А Да­рью - самому жутко подумать. Осмеет. Изругает. Да и что он с нею станет делать? Она ж ровня старшему сыну. А вдруг взду­мают ребята приехать и увидят Дарью? Они ж на смех подни­мут. Скажут, с ума спятил. Женился на молодой! Разве они пой­мут, что такое одиночество? А ведь оно убивает сильнее голода, болезни и презрения. Но не знавшим такого - не понять.

Тимофей со временем привык к старику. Усвоил его при­вычки, признал старшинство. И все реже спорил с Николаем Федоровичем.

Случалось, за целый день успевали перекинуться несколь­кими скупыми фразами. Зато вечером Тимка бывал вознаг­ражден.

Однажды спросил Притыкина, как тот стал охотником. И дед, улыбнувшись, грустно рассказал:

—  От голоду им сделался. Детву, семью харчить надо было. А чем? Магазинов нет. Сослали в глухомань. Вокруг тайга. А я в ей ни шиша не смыслил. Много нас там кинули. Без крыши, без хлеба. Живите, мол. Коль выживете - ваше счастье, а нет - властям меньше мороки... Ну, так-то день, другой. А там - дети есть запросили. О себе и Пелагее молчу, - махнул рукой старик и, немного погодя, продолжил: - Я ружья отродясь в руках не держал. Не знал, из чего оно стреляет. Ну и не думал о том. А тут старший мой мальчонка, слышу, кричит: «Папка! Помоги! Глянь, чего я поймал!» Оказалось, зайца обхитрил, пострел. Здоровущего. Навроде петли смастерил. И словил. Го­лод смекалку разбудил. Ну, люди и кинулись в тайгу. Кто с чем. Не всем повезло. Но к вечеру никто голодным брюхом не маял­ся. А на другой день слепил я кое-как шалаш для своих. Все ж не под открытым небом. Оно хоть и не крыша, едина види­мость, а на душе теплее. Покуда мы с мужиками выбирали ме­ста для домов, мои ребята всю тайгу окрест опетляли да ловуш­ками начинили. Простыми. Без хитростей. И повезло. К обеду куропаток, соек приволокли.

—  А сам как охотником стал? - перебил Тимоха.

—  Да в ту же зиму. Набрался мешок заячьих шкурок, не­сколько норок да соболей. Словились они по случайности на приманки моими мальчонками. Мне за тот мех и ружье дали, и патроны. И пороху, и дроби. В одночасье показали, как гильзы заряжать. Я и пошел в тайгу, помолившись. Куда деваться было? В тот же день оленя уложил. Кое-как доволок его до своих. На другой день - тоже. А мужики и рады. Мол, ты, Николай, везу­чий. Будь кормильцем для всех. А мы тебе дом поставим. И верно. Я раньше всех семью в дом привел. Но

всякий день о жратве думал. И Бог миловал, не голодали люди. Науку эту сам одолел, никто не помогал, не подсказывал.

—  А медведя бить приходилось?

—  Боле сорока завалил.

—  Боялся?

—  Уже опосля. Когда уложишь. Особо первых... Одного с испугу загробил. Самого первого. Тот малину обирал. И на беду шибко близко ко мне подошел. Не учуял. Ветер от него на меня дул. Так чуть не столкнулись задницами. Я его - в упор. Он и рухнул почти в ноги. Бабы наши, почитай, две недели котлета­ми всех кормили. Мужики на сытое пузо веселей дома строили. К зиме половина наших крышу над головой имела. А осталь­ные - в землянках. Их бабы с детьми копали. Потом на погре­ба их пустили. К весне все в дома вошли. Полагаться было не на кого. Нас туда не жить, подыхать свезли. А мы живучие ока­зались. Я ить не только кормил, а, сдавая мех, харчи получал, мануфактуру. Потом и скотину дали. Лошадь да коровенку, подсвинка, цыплят. Так оно и получился - свой хутор. Боль­шой, несуразный, шумный. Но жили дружно. Как одна семья. Ни воровства, ни распутства не было промеж нас.

—  И все раскулаченные были?

—  До единого. Все хозяевами были. За это и выслали.

—  Вот гад! А меня, наоборот, за то, что ни черта не имел, посадили. За бродяжничество. Я от отца сбежал, чтобы по неча­янности меня не пропил. Ну и попутали. Я не сознался, что родителя имею. Круглым сиротой назвался. Меня - в приют. Я смылся. Опять поймали. Пронюхали, что я хлеб тыздил в при­юте. И сбывал его. На курево. Меня за задницу и, как вора, в тюрягу. Дали больше, чем самому в то время было. Хотели по­началу под Архангельск отправить, но потом не понравился я кому-то из мусоров и отправили по этапу на Урал...

—  Отец хватился тебя?

—   Не знаю. Я с ним больше уже не виделся, - ответил Тимка.

—  Один раз судимый был?

—  Кой черт! Стоило начать. Это тоже сродни охоте. Чем даль­ше, тем азартнее. И тоже не знаешь, какой навар сорвешь. Быва­ло, за одну ночь на год кентам дышать хватало. А случалось, за день всю «малину» мусора брали. И тогда - всему крышка.

—    А на что с ворами связался? - глянул дед на Тимоху по- детски чисто, наивно.

—  Как так на что? Я ж как вор загремел. К ворам и попал. Они и в ходке легче других дышат и на пахоту не ходят. Их работяги кормят. Это уж нынче все вкалывают. Даже законни­ки. Раньше они много зон держали. И ворам в них легко было...

Дед крутнул головой, вздохнул тяжело:

—  Так и было, Тимка! С одной стороны власти обижали, с другой - от вас житья не было. И многим мужикам вы век укоротили. А спроси - за что?

—  Э-э, дядь Коль, извечный вопрос. Я тоже, когда впервые загремел, не понимал, за что. И сколько таких, как я, вместе со мной отбывали! Видно, за наивность, - отвернулся Тимоха.

—  Наивность - сестра душевной чистоты. На это - не се­туй, Тимка. Плохо, когда в человеке, кроме зла, ничего не оста­лось.

—  А зачем добрым быть? Вон я старуху пожалел и чуть не сел. Ты - зверя пожалеешь, а он тебя схавает за милу душу.

—    Не болтай много! Что знаешь ты о жизни! По одной сво­ей болячке про всех судишь! Сам дурак! Да ежели все в жизни было бы так, как ты говоришь, ни я, ни ты сам не выжили б! - повысил голос Николай Федорович.

Старик отошел к окошку. Густая тьма прилипла к зимовью. Казалось, в ней испуганно замерла и притаилась в страхе каж­дая жизнь, всякое дыхание. Дожить бы до утра, до света...

Но вот за зимовьем лисенок тявкнул слабым голосом. Не от страха. Не мамку-лису кликал. Зайчонка из-под коряги выго­нял. Пугал голосом. Да только и тот не дурак вовсе. В минуту нору выкопал и переждет в ней до утра. Под корягой корней нет. Земля мягкая. Спрячется косой, и найди его... Вот уж и лисенок взвизгнул. Земля из-под заячьих лап в глаза попала. А не суй нос, куда не зовут. Не все в тайге решают зубы да голод­ное пузо. Разум тоже нужен. Без него не прожить. Но и его вместе с опытом набираются.

Старик вслушивался в ночные голоса. По звукам, знако­мым лишь ему, узнавал безошибочно, что творилось вокруг.

Недалеко от сопки вышла на охоту старая рысь. Ее хрип­лый голос он знал не хуже собственного. Много раз встреча­лись они на первой пороше. Старый охотник и старая рысь. Глаза в глаза.

Рысь выгибала спину, шипела, драла когтями ветви, грози­лась прыгнуть, сбить с ног, загрызть насмерть. Но запах пороха сдерживал. А может, останавливало другое - спокойная уве­ренность человека, ни разу не дрогнувшего при встречах с нею. Почему он не боялся, не прятался, не убегал? Ведь все в тайге боялись ее. И только он не страшился. Может, в нем ее смерть? Но тогда почему не стрелял, даже не хватался за ружье? Почему спокойно рассматривал ее? И даже смеялся?

Рысь поначалу злилась. И, не выдержав, уходила первой в таежную глухомань, высоко задрав хвост-огрызок, потряхивая им презрительно. Она по-новой метила свои владения, убеждая таежных обитателей в том, что не человек, а она тут хозяйка.

Старик и не посягал на ее права. Он знал: эта рысь никогда не кинется на него. Зверь - не человек, он всегда знает свои возможности и не рискнет, не будучи уверенным наверняка в своих силах. Эта рысь хорошо помнила о своем возрасте. Знала: не одолеть ей человека. Хоть и старый он, но имеет ружье. И собственные силы. Да что там человек? Нынче не на всякого зайца кинешься. Разве мышь из норы выроешь. Та не сможет одолеть. Мала и слаба. Потому боится рыси. Это приятно. За ночь по десятку и больше ловила их. А нажравшись, можно крикнуть - подать голос в своих владениях. Мол, жива хозяй­ка, не смей чужие здесь харчиться.

Притыкин знал, что даже рыси - на что злые звери! - нападают лишь на старых и больных зверей. Они не могут за­щититься, убежать...

— А и мне от тебя проку нет. Без надобности твоя шкура. Вон какая ты облезлая. Видать, в одну пору со мной народилась. Одна видимость от зверя. Как и я - пенек трухлявый. Ну чего ши­пишь? Не пугай. Я уж ничего не боюсь. Припоздала грозилка. Нынче нам с тобой едина утеха - дотянуть до тепла, - смеялся дед, встречаясь с рысью.

И та уже не убегала. Садилась на ветку поудобнее. Долго провожала взглядом коренастую фигуру охотника, ни разу не оглянувшегося, не боявшегося ее. И вскоре они перестали за­мечать друг друга.

Николай Федорович указал Тимохе на старую знакомую еще месяц назад и запретил ее трогать:

— Зверь в тайге - у себя в доме. Он тут хозяин. А значит, не моги забижать. За него с тебя всякое дерево и травинка спросят. Мы тут - чужие. Помни про то...

Тимоха слушал молча. Вначале не понимал, зачем дед вкла­дывает в него, в чужого, так много тонкостей? Ведь не нужны они ему. Не собирается подарить тайге жизнь без остатка. Лишь до конца зимы. А до того проживет и без навыков. Но вскоре едва не поплатился за свою беспечность.

Отправив Притыкина в зимовье, сам решил проверить даль­ние капканы, которые поставил неделю назад. И тут впервые увидел медвежьи следы на снегу. Встречаться с хозяином тайги один на один Тимохе пока не доводилось. Но поневоле вспом­нил, что дед еще несколько дней назад сказал о виденных на заимке следах шатуна.

«Медведь прошел-тут еще утром. Следы уже прихвачены ине­ем. Значит, далеко ушел», - решил Тимоха и прибавил шаг, что­бы успеть до темноты вернуться в зимовье. Но шатун слов­но вырос сбоку из сугроба. «Сделал восьмерку», - мелькнула запоздалая догадка; хо­тел сдернуть с плеча карабин, да звериные глаза увидел вплот­ную... Боль пронизала тело, и вдруг грохнул выстрел. Густая тьма закрыла глаза. Фартовому показалось, будто он упал в глу­бокую черную яму, из которой ему не выбраться.

Очнулся Тимка в доме Притыкина в Трудовом. Вначале по­думал, что видит сон. Вон дед сидит у стола. В рубахе. Без под­девки. «Ишь ты, старый черт, жарко ему стало. Иль забыл про сквозняки? Продует, возись с ним потом. А на охоту в тайгу я один ходить должен? Нет уж! Не выйдет на дурака».

—  Оденься, дед. Надень поддевку. Застынешь. Чё делать ста­нем? - захрипел фартовый.

— Тимоха, ожил! Слава тебе, Господи! - перекрестился При­тыкин размашисто и подошел к напарнику.

Только тогда узнал Тимофей, что без сознания пролежал он пять дней. Что с заимки привезли его на лошади вместе с мед­ведем, которого убил старик одним счастливым выстрелом. За­беспокоился тогда и решил нагнать Тимку. Уже немного оста­валось. А тут - шатун. Успел сграбастать мужика. Выбил пле­чо, на котором ружье носил. И смял. Порвать собрался вовсе. Дед опередил. Теперь покой нужен, чтобы кости срослись. Так врач велел. Иначе калекой остаться можно.

Тимофей, не глядя на предостережение, хотел встать. Но не получилось. От боли снова сознание потерял. Очнулся уже под вечер.

Дед напоил его настоем зверобоя и пообещал, что,.если Ти­моха не станет дергаться, посумерничает с ним. Тимоха слово дал. И дед решил порадовать его:

—  Знаешь, сколько ты заработал в тайге? Две тыщи рублей. За соболей и норок. А еще и горностаи, лисы, белки, зайцы - тоже сотни на три потянут, - глянул дед на напарника и не узнал его. Лицо Тимофея перекосило, словно от нечеловечьей боли. - Что с тобой? - подскочил старик, испугавшись.

—  Иди ты, старый хрен! Знаешь куда? Погоди, дай встану, - заскрипел зубами в ярости и сказал, захлебываясь злобой: - И за какие грехи черт тебя на мою голову свалил? Иль просил тебя сдавать мой пушняк? Сам сумел бы им распорядиться! Кто позво­лил в карман лезть? Да я и не собирался сдавать пушняк! Вся зима, считай, пропала. И все из-за облезлого мудака! Неужель ты думаешь, что из-за твоих сраных баек да этих двух кусков примо­рил бы себя в тайге фартовый? - орал Тимоха на растерявшегося Притыкина.

Николай Федорович слушал его как оглушенный. Не враз дошло, за что его поливает Тимка. Когда понял, ли- лц, цом посерел. Сел напротив, скрипнув стулом, и заговорил, бледнея, срываясь на крик, незнакомым доселе ледя­ным тоном:

—   Сдалось мне, что человека в зимовье своем пригрел. С обмороженной судьбой. Решил хозяина заимки из тебя сделать. В человеки воротить. Чтоб жил по добру, как все люди. Заместо сына меньшого тебя признал. А ты! Ворюгой был, им и остался! Кто ж наживается на тайге? Да как провез бы ты пушняк на материк, коль твой багаж проверили б насквозь и тут же взяли бы за задницу и вместе с тобой, скотиной, меня в воры записа­ли? Им это - за понюшку табаку. Да и куда б девал мех, не меченный клеймом? Кто решится купить его? Кому жизнь не дорога? Да тут же заложили б...

—  Не твоего ума дело, как провез, кому продал. Твоего совета не спросил бы. Нынче обобрал, старый дуралей! Пусть бы своим распорядился! - вопил Тимоха, суча кулаками по одеялу.

—  Я никого не обобрал. За свою жизнь чужой копейки не взял. Лишь помогал. Не всегда впрок была моя помощь. И нынче, чую, зря старался. Видать, медведь в людях лучше разбирался. Ну, коль так, позову врача. Пусть забирает тебя в больницу. Там выходят. И иди, куда твоя тропа выведет. А на заимку не приходи боле! Не жду тебя! - пошел к двери старик.

—  А деньгу? Зажилить решил? - остановил Тимка.

—  В госпромхозе они. У кассира получишь. Сам. Там же и за остальную пушнину. Я твоих денег не получал, - вышел Притыкин из дома, а вскоре вернулся с врачом и двумя сани­тарками.

Тимоха не поверил угрозе деда, но, увидев его с врачом, умолк, стих. Его быстро вынесли во двор. Закутанного в оде­яло уложили в сани и повезли в больницу. В ногах Тимофея топорщился рюкзак с пожитками и медвежья шкура первого, а может, и последнего серьезного зверя, увиденного Тимо- хой в тайге.

Вскоре он уже лежал в палате. Один. В Трудовом не любили болеть. А если и случалось такое, старались обходиться без боль­ницы.

И Тимофей, оглядевшись, чуть не взвыл от досады.

Притыкин тем временем навесил замок на дверь. И, заки­нув ружье за плечо, встал на лыжи. Коротко взвизгнул снег, и вскоре село осталось далеко по­зади. Охотник снова уходил на заимку один.

Он ругал себя последними словами за доверчивость и жа­лость, за потраченное впустую время. За очередной синяк на душе, полученный незаслуженно.

«Так тебе и надо, старый пень. Коль свои отвороти­лись, разве сыщешь тепло в чужом сердце? Чего захотел?

Сына сделать из бандюги? Эх-х, дурак малахольный! Нашел кому доверить зимовье!» - кипятился Притыкин, торопясь скорее уйти подальше в тайгу.

Только она понимала его и берегла. Никогда не высмеива­ла, не предавала. Она была его домом и родней.

Николай Федорович никогда не спешил уходить из тайги в село. Он сторонился людей, разучился общаться с ними. И бы­стро уставал от непривычной жизни среди селян.

Может, потому в Трудовом его почти не знали. А кто был знаком с охотником, называл его отшельником.

О Притыкине в селе ходили легенды. Может, оттого, что никому из селян ничего доподлинно не было известно о его жизни в тайге, которой боялись бабы и дети. И новые поселен­цы поодиночке не рисковали заходить в глухомань.

Всякого наслышались о ней от старожилов и стереглись те­перь ее уже на всякий случай даже летом.

Ишь как кричат в чащобах лешаки! Перекликаются дур­ными скрипучими голосами. И стонут, и охают, как люди. Будто на помощь зовут. А попробуй приди. Защекочут до по­синения, замотают в еловые седые бороды, осыпят инеем и поставят на краю болота вместо снежной бабы лешачий дом сторожить. Так все бабки рассказывали. А они впустую ниче­го не говорят. Не зря - старые. Знать, все своими глазами видели. Неспроста на всякий таежный звук крестятся. Нечи­стую силу от себя отгоняют.

Николай Федорович растопил печурку. Огонь горел ярко. Но почему-то не грел.

Теперь бы глоток чая, чтобы отдышаться. Но для себя од­ного разучился это делать. Руки не слушались. Падали, как лоп­нувшие ремни, обвисали устало.

Тимофей в это время думал о своем. Всю ночь не мог ус­нуть. Сказалось потрясение.

Ведь все время, прожитое в тайге, он словно бродил в сказ­ке. Каждый день прибавлялся пушняк в мешке. Потом, когда их стало три, набитых до отказа соболями, норками, куницами, он грезил по ночам.

Мечтал, как заживет на материке. Нет, он не дурак, он не загнал бы мех оптом спекулянтам, перекупщикам иль барухам. Не отдал бы его в общак «малине». Он продавал бы мех по шкурке, чтобы надолго хватило. На годы...

Поначалу намеревался он снять комнату. Нет. Лучше от­дельную квартиру. Так безопаснее: никто не сунет к нему лю­бопытный нос. Не обшмонает. Потом, оглядевшись, толкнет несколько шкурок на барахолке.

Клеймо? Чепуха! Да он из картошки любое вырежет. Гербовики получались отменные. Любые печати

умел подделать с детства. Тому сызмальства был обучен. Выре­занную картошку окунул в чернила, вот тебе и печать. Лучше и четче настоящей. Ни один легавый не прикопается. Да и кто на барахолке на печати смотрит? Главное - мех. Он всегда был в цене. За него платили бешеные деньги.

Недаром ушлые воры любили трясти меховые магазины. Они средь воров на уровне банков ценились.

В мехах Тимку научили разбираться законники, махровые воры.

Те с закрытыми глазами, на ощупь определяли, что за мех держат в руках, чем, когда и как он выделан, его сорт и цену.

Всякий мех имел свой запах, блеск, подпушку, мездру. Воры определяли все его достоинства с первого взгляда.

Ни один эксперт, товаровед, приемщик меха и охотник не разбирались в этом деле так, как воры. Они легко определяли подделку дешевого меха под дорогой, знали, сколько будет слу­жить любой воротник, шапка, шуба.

Воров нельзя было провести, потому что им ошибка могла стоить очень дорого.

А потому и Тимка знал меха, разбирался в них лучше, чем в самом себе.

Крепко вбили ему знания кенты. Еще тогда, когда в Хаба­ровске сделали налет фартовые на меховой магазин.

Воры снимали меха с витрин. А Тимка бросился в склад. Нащупал мягкое, приятное. Насовал в мешки.

О, как он радовался тогда редкому везению. Он понял, что любит мех. Он ласкал его руки, воображение. Он предвкушал, как обрадуются кенты его добавке в общак.

Он выскочил из магазина вместе со всеми. Фартовые, ухо­дя, уводили и его. Тимка торопился. А когда пришли на хазу и меха были развешаны там во всей красе, Тимофей приволок свой навар.

Фартовые кинулись к мешкам. Вытряхнули на пол и глазам не поверили... Бросились на Тимоху с кулаками. Били долго, больно, чтоб надолго и накрепко запомнил, что кроличьи шап­ки ворует только шпана, а не фартовые. Они не стоят риска, усилий, даже взгляда фартовых.

Это была его первая и последняя ошибка. Урок запомнился на всю жизнь.

В сельмаге Трудового тоже продавался мех. Шкурки черно­бурок, огневок висели пышными гирляндами. Их не разреша­лось трогать руками. Их можно было купить, а даром - только глазеть, что и делали все. На покупку не было денег. Стоили дорого. А спереть - фартовый закон не позволял. Где живешь, там не срешь, говорилось в нем. И законники, помня это, Тяжело вздохнув, отводили взгляды от мехов, разве­шанных на верхних вешалках.

Тимка не был исключением. И тоже не без содрогания смот­рел на меха. Но боялся даже подумать о том, чтобы спереть их отсюда. Знал, его тут же посадят на перо свои же кенты. Ведь дураку понятно, что милиция стала бы трясти в первую очередь фартовых. Сколько горя было бы, найди они хоть одну шкуру. Из собственной не одного вора вытрясли бы. А скольких вер­нули бы в зоны, в долгие-долгие ходки!

Даже подумать жутко. Уж лучше зубы на полку, чем снова попасть под запретку.

Тимоха съежился от таких мыслей. Стало холодно. По ста­рой привычке влез под одеяло с головой. Так недавно в бараке спал. И не он один Особо когда побитые по бухой сявки не могли подняться и натопить печки. Тогда в бараках стоял коло­тун, от которого иней блестел даже на шконках.

Фланелевые - на рыбьем меху - одеяла не грели. Укрытые с головой воры лежали так всю ночь, согревая себя собствен­ным дыханием, и до утра кое-как можно было прокантоваться.

В больнице нет сявок. А то погнал бы за куревом. Сейчас бы хоть одну затяжку сделать. Чтобы до печенок пробрало. И враз боль пройдет. Всякая хворь табака и водки боится. Это фартовое правило. Его лишь фраера не признают. И старик Притыкин. Сам не курил, так и хрен с ним. На и его, Тимоху, уговаривал бросить. Мол, настоящий охотник табак в руки не возьмет. Потому что табачный дух таежное зверье за версту чует. И никогда не подой­дет к капкану, заряженному руками курильщика.

— Хрен тебе! На мои капканы, петли и силки шел зверь не брезгуя, чаще, чем в притыкинские, попадал, - вспоминал фар­товый.

— Сам у себя жизнь воруешь, здоровье гробишь. А на что? Иль все на свете надоело?

—  Один раз живем, дед. Зачем же самому себе во всем отка­зывать? Нет, я себя не обворую ни в чем. Пью, курю, пока могу. Да и чего от мужичьего отказываться? Не баба! Они теперь и то ни в чем мужикам не уступят. Редко какая хмельным не балует­ся. Потому и жены из них хреновые, - вздохнул тогда Тимка.

—  Какой сам, такие и бабы. Небось путные от тебя как от черта убегали. А пьющие - липли. Как говно к говну - до кучи, - засмеялся Притыкин.

—  Шалишь, дед! Не все у меня такие были. Теперь что о том вспоминать? Но среди мужиков, чтоб я собственной жопой подавился, если стемню, тебя первого такого вижу. Ладно, не куришь. Работа у тебя такая. Но и не пьешь! А почему? От жад­ности? Так ведь я предлагал угощение! На халяву, можно сказать. С чего отказался?

Николай Федорович усмехнулся одними губами:

—  Последние мозги пропивать не хочу. И тебе не советую. У нас, покуда в тайге маемся, голова завсегда тверезой должна быть.

Тимке и вовсе скучно стало, когда Притыкин не взял его с собой в тайгу лишь потому, что поутру пропустил фартовый стакан водки.

Дед за такое пригрозил его в другой раз с заимки прогнать.

Тимка зубы стиснул. Знал бы, чем все кончится, сам ушел бы тогда без оглядки. Столько времени потерял дарма! Все на­дежды и планы рухнули. Остался гол, как параша. Без меха, без навара. Что делать теперь, куда податься?

К фартовым? Тимофей даже язык себе прикусил за саму мысль. Такое было возможно еще недавно. Но не теперь...

Вывели его фартовые из закона. Выкинули в фраера. И са­мое обидное, что случилось это не в ходке в зоне. А здесь, в Трудовом. Будь оно неладно!

А самое обидное, что началось все с мелочи. Не одну зиму терпел и вздумал к Дашке подколоться. На время. Ну и схватил ее за сраку в бане, как бывало прежде в столовой. Только там она молчала. Не рыпалась. А тут развернулась и в зубы кула­ком. С размаху, по-мужичьи, молча.

Тимоха тогда еле на ногах удержался. Из глаз искры посы­пались, как от костра. Психанул фартовый, нагнал бабу, врезал сапогом в задницу так, что Дашка чуть в стенку зубами не вце­пилась. Взвыла от боли иль от злобы. Глаза у нее из серых со­всем белыми стали.

Тимоха вначале ошалел. А Дашка поперла на него буром. Видать, сослепу. Глаза небось вывернулись, в задницу смотреть стали. И, с чем попало под руки, на Тимку. Тот тоже озверел. Как мужика трамбовал бабу. Сапогами и кулаками, даже на кен- тель взял. В угол вбивал заживо.

Баба в долгу не осталась. В пах метлой въехала, а сваливше­муся всю рожу изодрала, как кошка.

Фартовые их кое-как растащили. Но успокаивали Тимку зу­ботычинами. Он ответил взаимностью. И, не видя, въехал в мурло бугру. Такое не проходило безнаказанно. И хозяин фартовых, едва Тимофея втащили в барак, велел содрать с того все барах­ло и сунуть его голяком в парашу до самого утра.

Трое сявок всю ночь дежурили, не смыкая глаз. Следили, чтоб не выскочил Тимка раньше времени из параши.

Вечером на разборке, а этого следовало ожидать, Тимку вы­вели из закона. Новый бугор не любил оттягивать. И едва кенты высказались, бугор велел им вышибить скурвив- t

шегося фраера из барака вместе с барахлом. Что и было сделано тут же.

Тимка едва отыскал в темноте застрявший в луже рюкзак. Куда податься? К кому идти? И, увидев свет в окнах бани, по­шел туда, чтоб смыть с себя вонь, грязь, боль.

Дашка, увидев его, приготовилась к защите. Лицо подерги­ваться стало. Он шел, наклонив голову, словно ничего не заметил.

—  Куда прешься? Не видишь, я уже закрываю баню! - встала она в дверях, загородив проход руками. И вдруг повела носом, закрыла его ладонями. Отшатнулась, как от чумного. - Усрал- ся, что ли? - пропустила Тимку и закрыла дверь.

—  Много там мужиков моются? - спросил он тихо, вино­вато опустив голову.

—  Никого нет! - держалась баба на расстоянии.

—  Прости. Тяжело мне, - сказал Тимоха. - На всю жизнь в науку. Если можно, дай парку. Дурь отмыть. Вместе с корос­той и душу очистить.

Дарья своим ушам не верила. Впервые за все годы перед ней извинился фартовый. И не как-нибудь мимоходом, а по- человечески.

—  Иди мойся.

—  Прости. Тяжело мне, - повторил Тимоха, спешно разде­ваясь и глядя на бабу умоляюще.

—  Да будет о том. Простила...

Тимка, забыв обо всем, разделся при Дарье и, не прикрыва­ясь тазиком, веником либо полотенцем, подошел к бабе:

—  Мыла дай, если можно...

Дарья открыла шкафчик, подала кусок душистого туалетно­го мыла. Тимоха взял его молча. Также молча, одними глазами, поблагодарил за понимание и пошел мыться.

Он смыл с себя всю вонь и грязь. Парился на полке, обли­вался холодной водой и снова лез под кипяток. Тело горело от жара, а Тимке все не верилось, что смыл он с себя всю гадость минувшей ночи.

Сколько он мылся? От розового мыла не осталось ничего. Но Дарья не торопила, не напомнила из-за двери, что пора и честь знать.

Оглядев Тимоху, молча отметила, что неплохо скроен. Креп­кий мужик. Как вешний клен. И поймала себя на мысли, что в его объятиях любой бабе будет житься спокойно. Вот если бы путевым был...

Едва Тимоха ушел мыться, баба, сама не зная зачем, высти­рала всю его одежду, отчистила от грязи рюкзак. И положила на горячие батареи сушить белье. Едва оно высохло, Дарья кинула его под утюг. Даже брюки успела отгладить, навела на них стрелки. Повесила на спинку стула, чтоб не помялись. И, увидев грязные сапоги Тимохи, отмыла их так, как они никогда не мылись хозяином.

Тимоха впервые за этот месяц побрился. Ему не хотелось уходить из бани. Да и куда идти? К кому? Кто примет? На дворе такой собачий холод, до костей пробирает. От него нигде не спрячешься.

Тимка понял, что сколько ни сиди он в бане, уходить все равно придется. Тянуть больше нельзя. Не стоит испытывать и Дашкино терпение.

Тимоха напоследок облился горячей водой из шайки и вы­скочил в раздевалку.

Дарья вязала что-то за столом, придвинув поближе к себе настольную лампу. И словно не заметила Тимофея.

Про себя молча отметила, что ее бывший сожитель куда как слабее в сравнении с этим. Правда, и был он намного старше. Любила ль она его? Дашка и сама не знает. Много времени прошло. Зачем ворошить старое?

Краем глаза наблюдала за Тимофеем. Тот подскочил к стулу. Увидел все. Оторопел. Глянул на Дашку. Та и головы не подняла. Мужик торопливо вытерся. Одевался спешно. Пыхтел.

Баба поняла, что выгнали фартового из барака свои, воры. Иначе почему с рюкзаком в такую пору на улице оказался? В нем - все пожитки. Значит, выбили вместе с барахлом. Навсег­да. Без права возврата в барак. Куда ж теперь пойдет? «Впро­чем, какое мне до него дело?» - обрывала себя Дарья, совсем не увязывая случившееся с Тимофеем сегодня со вчерашней дракой.

Кто она такая, чтоб за нее вступились фартовые? Эти ни­когда не защитят. Век не простят, как, провожая убитого Дег­тярева, плакала она, жалея участкового.

Законники после того дня, казалось, лишь повод искали, чтоб отомстить ей за это. Но случая не представлялось.

Тимофей оделся. Натянул сапоги. Но все еще медлил, тя­нул время. Словно что-то трудное обдумывал, решал для себя. А потом подошел к Дарье:

— Спасибо, Даша. В лютую минуту помогла. Век не забуду, - пошел к двери.

—  Куда тебя понесло? - спросила она перешагнувшего по­рог Тимку.

— А черт меня знает!

—  Оставайся в бане. Ночуй. Лавок много. Тепло и сухо, а завтра оглядишься, придумаешь, куда податься.

—  Не откажусь, - быстро вернулся мужик. И, облю­бовав лавку пошире, поставил на нее рюкзак.

—   Курить снаружи будешь. Здесь - не смей. От греха по­дальше. Договорились?

—  Так к быть, - кивнул Тимофей. И вскоре закрыл дверь на крючок - вслед за ушедшей Дашкой.

Проситься к ней в дом не решился. Второй раз попасть под ее кулаки не хотел. Да и не поверила бы баба после вчерашнего. Слава Богу, что помыться дала, белье постирала и в бане разре­шила переночевать. Иначе хоть сдохни среди села!

Дарья... Странно как-то. Вот ушла домой. А перед глазами осталась. Иу почему? Ведь сколько времени ее знает, а увидел только сегодня.

«Красивая баба. Хоть спереду, хоть сзаду, все при ней. Сумела она отмыться. От всего разом. Изнутри и снаружи. Даже пить бросила. И надо ж, никого после Тихона к себе не подпускает. Хотя Дегтярев небось не упустил свое. Но вряд ли! Дашка за угла­ми тискаться не станет. Не та натура. Да и квелый легаш был. Куда ему с такой бабой справиться? Вон зад какой крутой, что у лихой кобылки. Такую старику не объездить. Сбросит... Тут наезд­ник помоложе, покрепче нужен. Навроде меня... - подумал Ти­мофей и, вспомнив белые Дашкины глаза, оглянулся. Нет, ушла баба. Не узнает. - А впрочем, что тут такого? Чем я не мужик? Когда голый перед нею стоял, не отворачивалась, с интересом рассматривала. Все ж баба. Может, стоило мне с культурным об­ращением к ней? Все ж семь зим без баб. А ведь тоже живой. И бабьего тепла хочется», - размечтался мужик, лежа на скамье.

Забывшись, он закурил. И вдруг услышал стук в окно, го­лос Дарьи:

—  Тимофей, открой!

Мужик кинулся к дверям, сорвал крючок из петли.

—  Ключ от дома в халате забыла, вот и пришлось вернуться. А ты почему куришь здесь? - Она нахмурила брови.

—  Падла буду, завязал! Все! Ни одной на сегодня, - пообе­щал Тимофей и гладил глазами Дарьину фигуру. - Не торо­пись, Даша. Посиди со мной. Ты такая красивая, даже страшно мне. И не хочется тебя отпускать. Побудь, не откажи, - подо­шел вплотную.

—  Это ты что, в любви мне объясняешься? А что ж вчера было?

—  Не с того начал. Не знал, как обратить на себя твое вни­мание. Прости. Одичал за семь лет. Понять могла. А за сегодня спасибо тебе, - быстро, скользом, поцеловал в висок.

Дарья усмехнулась. Присела к столу. Ей нравились компли­менты. Она так давно не слышала их, что ей стало казаться, будто она совсем состарилась, подурнела.

Тимофей встал за ее спиной. Тихо погладил плечо бабы. Та резко встала, будто стряхнув минутное оцепенение, сказала в раздумье:

—  К фартовым, как я понимаю, тебе не светит возвращать­ся. Но приткнуться нужно где-то, работать, жить. Вот и при­смотрись. Может, в селе останешься, подыщешь подходящее место. А может, лучшее придумаешь.

—  Что может быть лучше бабы? Да только одна беда. Не примешь меня. Теперь я тебе не ровня.

—  Почему? Кочегар в бане нужен. Работай. Но без пьянок. У нас в неделю два выходных. Зато рабочие дни - с утра до ночи.

—  Я подумаю, - пообещал Тимоха и спросил: - Только кочегар нужен?

—  Больше никто! - твердо ответила Дарья, став снова вче­рашней, колючей. Взявшись за ручку двери, сказала, уходя: - До утра подумай...

Когда Дарья ушла, Тимофей снова лег на лавку.

«Работать кочегаром? А почему бы и не согласиться! Всегда в тепле. Из села не выезжать. Тут же и жить можно. Это не в тайге вкалывать. К тому ж из заработка себе ни хрена не оставалось. Половину - в общак, остальные бугру. Так что оно и к лучшему. Вот только отпустят ли меня с деляны в баню? Здесь желающих - до хрена. А в тайгу никого не выбьешь. Мусора могут выкинуть в тайгу. Хотя... Дашка с ними сама говорить будет. До конца про- кантуюсь в бане, а там - ищи ветра в поле. Подамся к своим - в «малину», на материк», - размечтался, засыпая, Тимофей.

Во сне он видел разъяренные рожи кентов. Они лезли к нему с ножами, их растопыренные пальцы кололи глаза.

«Размажь его, падлу, чтоб духа вонючего не было! - хрипел бугор, сунувший мокрушникам пачку кредиток. - Вот вам, шку­ры, на пропой. На помин души». «А за что размазать?» - по­явилась откуда-то Дарья. «Ты, сука, захлопнись! Как с бугром ботаешь? Зачем нарисовалась? Тимоху держать хочешь? А ка­кой навар за него дашь?» Чьи-то жадные руки полезли к бабе за пазуху.

Тимка взревел в ярости. Подскочил и проснулся.

Кругом тихо. Ночь смотрела в окна. Ни огня, ни звука, ни шороха. Спало село. Темень скрывала даже дорогу к бане. Ни души, ни голоса. И Тимохе показалось, что остался он один во всем свете. Один из живых на большом погосте. Что так будет всегда.

«Немного потерпеть. А там - снова кенты... Какие кенты? Ведь выкинули из закона! Это всем «малинам» скоро будет из­вестно. Не смолчат. Бугор порадеет. За свое мурло! Зараза! Не­бось ему харю не раз чистили. Ишь как хвост поднял! Меня, законника, трамбовать - так можно. А его, гада, не моги! А чем он файнее, задрыга?» - злился Тимофей и снова улегся спать.

Утром проснулся от стука в дверь: Дарья пришла на работу. В глазах - вопрос.

—  Согласен. На все, - ответил Тимка.

—  Я так и думала, - сказала уверенно и отвела его в ко­тельную.

Все рассказала, показала, объяснила. И сама -пошла офор­мить перевод Тимофея из бригады в баню.

Тимке в котельной понравилось. Чисто, тепло и сухо. За котлами можно примостить тюфяк и спать там. Одному. Без храпа и криков сонных кентов по ночам. Даже не верилось, что так повезло.

Мужик подмел возле порога. Хорошо в тепле да в чистом белье. Вот только бы еще похавать...

—  Все в порядке, - внезапно услышал за спиной голос Да­рьи. - Перевели тебя. Теперь поешь немного, - положила на колени сверток.

У Тимки даже в горле защипало. Он бил ее. А она столько доброго ему сделала.

—  Даша, Дарьюшка, какая ты... - застряли слова у него в горле.

—  Ешь, - рассмеялась она и ушла из котельной.

Тимофей остался один. Он зажег котлы, как показала Да­рья, проверил уровень воды, равномерность подачи соляра, ра­боту форсунок. И внимательно наблюдал за повышающимся в котлах давлением.

Тимофею так хотелось, чтобы хоть здесь у него все получи­лось.

Тимка не отходил от котлов ни на шаг. Не сводил глаз с манометров.

Дарья не приходила. И Тимофей, проголодавшийся к вече­ру, терпел. Ждал, что вспомнит о нем баба, подменит, даст воз­можность сходить в столовую. Но вместо нее в котельную за­глянул сявка, увидев Тимоху, осклабился:

—  Приморился, фраер, приклеился?

Тимка бросился к нему, но сявка тут же метнулся за угол, исчез. Мужик вернулся в котельную рассвирепевший.

Сам не замечая, высадил одну за другой две пачки «При­боя». Понимал: неспроста объявился в котельной сявка. Посла­ли фартовые найти его. А зачем? Что нужно от него? Доконать решили? А может, хотели убедиться, что живой? Теперь узнают и жди всякого. Ухо востро держать надо.

После визита сявки есть расхотелось. А тут и Дашка при­шла. Увидела Тимку злым. Около котлов куча окурков. Рассер­дилась. Взялась за веник молча.

—  Пожрать-то отпустишь? - спросил мрачно.

Бабе неловко стало: забыла...

—  Иди, - ответила глухо. И добавила: - Только недолго в столовой будь. У меня работы много. Не смогу одна разо­рваться.

Тимка ничего не ответил. Искоса, зло на бабу глянул. И заспешил из котельной.

В столовой в это время ужинали фартовые. Завидев кочега­ра, нахмурились. А Тимофей, взяв с раздачи тарелки, понес их за отдельный стол,' никем не занятый.

Знал Тимоха: выкинутый из закона не должен садиться за один стол с ворами. Да и сам не хотел видеть их рожи.

В столовой хватало свободных столов. Но Тимка выбрал уг­ловой. Сел спиной к фартовым.

«На хрену я вас, козлов, видел. Не вы меня, я вас в гробу видал. Я к вам - жопой. Обойдусь и сам, не пропал. Доконаю свое и аля-улю. Свистнете мне в сраку. Такими кентами, как я, не бросаются».

Ел мужик горячий суп. И вдруг услышал над самым ухом:

—  Что, не дает хамовку Дашка? Не привыкла фраеров дер­жать. Ей легавых подавай. Не ниже участкового! Этим она и пироги печет, блядища! Нашел хазу! После мусоров остатки жрешь? - хохотала красная рожа стопорилы у самого уха.

—  Да фраер клевых не видал. Поди, живую куньку и не знает. Вот и подкололся к лярве, - блажил старый майданщик.

—  Падла падлу по вони сыщет, - бросил через плечо на­летчик из Одессы.

—   Гниды! Падлы! Козлы! - взорвался Тимофей и, сорвав лавку с гвоздей, бросился к фартовым.

—    Ожмури его, кенты! - услышал голос бугра. В глазах черные пузыри ярости вспыхнули.

Держась за один конец лавки, прошелся тяжелой доской по головам подскочивших к нему фартовых. Пробирался к бугру. Но в это время в столовую ворвалась милиция. Повар позвал.

Законники вмиг поутихли. Тимка опустил лавку. С лица лил пот.

—  Что случилось? - вошел, сдвинув брови, участковый.

Кое-кто из законников шмыгнул в дверь.

—  Да вот кент раздухарился, - вякнул сявка, вывернув­шись из-под стола, куда влетел, опасаясь скамьи в руках Ти~ мохи.

—  Захлопнись, пидер! - цыкнул кочегар.

—    Тимофей! Что произошло? - спросил участковый.

—  Виноват. Вяжи, - подошел Тимка. И, кивнув на фарто­вых, сказал: - Этих не морите. Я залупился. Веди в клетку меня...

—   Брешет, гад! Зачем врешь, Тимка? Фартовые тебя довели. Обзывали его и Дарью. Похабно, - встрял повар.

—  Твою жопу кто шмонал? Чего вперед хрена шнобель су­ешь? Иль дышать устал? - встал из-за стола бугор, глянув на повара так, что тот сразу осекся. - Малость потрехали меж собой. Кент погорячился. Что тут такого? Все в ажуре. Жмуров нет. Как поботали - наше дело. Никто ни на кого зуб не имеет. Так, Тимоха?

—  Верно, - кивнул кочегар.

—  А отчего у этих троих морды синие? - указал участковый.

—  Они отродясь такие!

—  Какая хамовка, такие рожи, - вякнул сявка, стянувший со стола под шумок чей-то положняк и запихавший целиком в горло большой кусок хлеба.

—  Куда, стерва? Ишь, зараза! - огрел его кто-то кулаком по спине.

Сявка поймал выбитый хлеб в ладони. Выскочил наружу.

—  Иди, Тимофей, поешь. Да хватит бузить. Иначе и впрямь в другой раз посидишь в клетке с месячишко. Чтоб поумнел, - предупредил участковый и вышел из столовой.

—   Слыхали, козлы? Усеките! Трамбоваться с фраерами - только лапы марать, - сказал майданщик.

—  Идите вы все, задрыги, мудачье! Фраер не заложил. Свой калган подставил. За всех. Хоть и без понту! - чесал стопорило ушибленное лавкой плечо.

—  И что с того? - прищурился бугор.

—  А то, что таких кентов мало! Легавые с разборкой прихи­ляли. Мог тебя заложить. За недавнее. В клетку. Иль не допер? Да только не стал. Настоящий, честный он вор! - вступился медвежатник.

—  Хватит его морить. Верно кенты ботают. Пусть в барак хиляет. К нам. Давай кончать разборки! - гудел вор в законе по кличке Шмель.

Бугор по столу кулаком грохнул:

—  Распизделись, паскуды? Стоило фраеру пофартить, у вас и захорошело? А как смел он, гнида вонючая, честных воров трамбовать? Ведь не в законе! Фраер он! Иль кентель мешает?

—  Сами обосрались! - послышался голос сявки.

Тимка торопливо запихивал в рот горячую гречневую кашу. Опрокинул залпом кружку чая и, подойдя к повару, попросил его дать с собой на ночь чего-нибудь поесть.

Повар быстро собрал в пакет куски жареной рыбы, хлеб. И подал Тимофею. Кочегар расплатился. И, словно не слыша раз­говора фартовых, зашагал к бане.

Дарья уже замоталась одна. В раздевалке толпились женщи­ны, дети. Всем надо выдать тазы, веники, продать биле- ты. А тут напор воды ослаб. Бабы кричат - пару не

стало. Дарья бегом в котельную. До конца рабочего дня еще три часа. Надо выдержать.

Дарья устала ждать Тимку и решила, что сбежал он из ко­тельной. Не захотел у нее работать. Зря она просила о нем в милиции.

«Когда только помоются эти старухи!» - подумала Дарья, заглянув в парную. И вдруг увидела, как забила горячая вода из кранов. Мигом в котельную метнулась.

Тимофей прибавил давление в котлах. Регулировал подачу соляра, воды.

—   Тимка, я думала, ты уже не придешь, - призналась Дарья.

—  Я не фраер. Обещал - не лажаюсь. Ты не бегай по холо­ду. Накинь поддевку. Застынешь, - глянул на нее Тимоха.

— Людей сегодня много. Не скоро управимся. Устала я уже.

—  Ничего! Сейчас поддам парку, дело живей пойдет, - по­обещал кочегар.

Но последние посетители ушли в двенадцатом часу ночи.

Дашка мыла пол в предбаннике, когда Тимофей, решив по­мочь бабе, обдал тугой струей кипятка тазы, скамейки, полы в помывочном зале. Стены шваброй отмыл. Протер их насухо. Железной щеткой отодрал лавки, снова обдал их кипятком, с полов остатки мыла и пены убрал, протер двери и распахнул настежь, чтобы проветрить.

Только тут Дарья поняла, что Тимка вовсе не мылся, а ей помогал. Заглянула. Полы из шланга облила кипятком. Осталь­ное уже в порядке было.

Пока отмыли крыльцо, проветрили баню, время за полночь перевалило. Сели к столу усталые.

—  А я думал, что в бане работы нет. Сиди - продавай биле­ты, а тут вся спина в мыле, - признал Тимофей.

—  С виду все легко. Покуда не своими руками. Я поначалу отсюда на карачках выползала. Хорошо, что потемну. Никто не видел. А утром - нос задрав. Вроде у меня самое легкое дело. Чтоб не смеялись надо мной. Потом втянулась. Но, сам ви­дишь, легко не бывает. Иной раз домой вернешься, кусок в горло не лезет. Ну да где легко теперь? - вздохнула Дарья.

Тимка принес пакет с жареной рыбой, хлебом. Предложил и Дарье. Ели молча. Каждый о своем думал.

Мужик вспоминал сегодняшнюю стычку с фартовыми в сто­ловой. Понимал: не случись милиция, неизвестно, чем бы все закончилось. Но добром для него, конечно, не обошлось бы.

Дарья о своем взгрустнула: снова возвращаться в нетоп­леный темный дом, где никто ей не распахнет двери, не об­радуется, не приготовит постель, не подаст чашку чаю. Не только она, даже дом устал от одиночества и молчания. Он давно не слышал человечьего смеха, голоса. Лишь бабьи слезы, те, что за ночь лились на подушку, едва успевая просыхать. О них никто не знал, кроме дома. Он был так же одинок, как и хозяйка.

Дарья ждала, что Тимофей скажет ей хоть одно доброе сло­во. Ведь умеет, знает. Ей так легко было бы уснуть, почувство­вав себя не совсем старухой. Пусть неискренне, не от сердца, но бабе без этих слов нельзя. Быстро тускнеет и вянет.

Но Тимка молчал. Устал, наверное. Уж глаза слипались. Не до нее ему. Себя бы до лавки донести. Лечь. И до утра забыться во сне.

—  Тим, закрой дверь. Я пошла, - тихо встала Дашка.

Кочегар встал. Пожелав спокойной ночи, закрыл дверь и,

едва добравшись до лавки, заснул как вырубился.

Утром, едва пришла Дарья, в баню условники-работяги гурь­бой ввалились. К Тимке подсели:

—  Слыхал, что вчера у фартовых было? Передрались они в бараке. Поножовщина была.

' - Ну, сволочи! Зверюги отпетые! Если никого рядом, друг друга гробят. Не могут жить без крови. И ничто их не остановит.

—  Да это все бугор ихний! Он затравку дал. Говорят, наусь­кивал он своих на кого-то, а они его до ветру послали, - хохо­тали мужики.

—  Все у них нормально обошлось? - поинтересовался Ти­мофей.

—  Кой черт! Мусора пятерых увели. С ними - бугра. Дово- нялись козлы.

—  Слышали, что ожмурили кого-то фартовые. Из своих.

—  Небось общак не поделили? - поинтересовался кто-то.

—    Нет, слово бугра не выполнил...

Тимка вздрогнул.

Слово бугра? Кого же, кроме него, хотел размазать? Ос­тальные ему - кенты. Поперек глотки лишь Тимка. Давно бу­гор на него ерепенился.

Тимка делал вид, что не замечает. Хотя видел все. И чув­ствовал. Время прошло. Но бугор свой кайф поймал. Вывел Тимку из закона. Но кто же такой нашелся, что приказ бугра не выполнил? Кому он, фраер, дороже жизни стал? Вроде таких в бараке не было. Но кто-то ж не согласился размазать, попер против бугра! На это одной смелости маловато. Тут и сила, и авторитет нужны. А главное - ненависть к бугру.

Легавые обещали, что фартовых больше не будут привозить в Трудовое. В Вахрушев их будут отправлять. А сюда - работяг. И все. Чтоб спокойно жили люди в селе. Тимоха впервые в жизни задумался, стоит ли после трудового возвращаться в «малину»: «А что я в ней не видел? Весь навар отдай пахану. Себе - ни хрена. Все - в общак. Дыши, как кенты. Не лучше, не хуже. Чуть что - трам­бовка. В ходку пошел - «малина» забыла. Даже курева не под­кинут. И в ходке всякая падла наезжает ни за что. Каких кен- тов, случалось, на перо брали! А спроси теперь - за что? Хрен кто вспомнит. Из куража, по бухой. Да ну их в жопу! Сам кан­товаться буду. Не сдохну. Уж файнее на сухой корке, да с целы­ми зубами. Что спер, то мое. Никакая паскуда не отнимет. А теперь и вовсе понт выпал. С закона выперли. Придут звать, пошлю до ветра. Чтоб не клеились. Вот только долю свою из общака взять надо. Вырвать, вытребовать, отнять».

И вечером, едва за Дарьей закрылась дверь, Тимка ушел из бани. К фартовым.

В бараке было тихо. Как в селе ночью.

«Спят, что ли? Иль ожмурились все до единого?» - мельк­нула мысль. И крикнул у дверей:

—  Эй, фартовые, кто дышит, нарисуйся!

—  Какого тебе надо? - выставилась со шконки голова но­вого бугра.

—   За своим прихилял. Отдайте мою долю из общака! Ты мне не мама родная, дарить тебе свое не стану. Выкладывай, коль честный вор! - потребовал Тимоха.

Со шконок фартовые свесились. С интересом в каждое сло­во вслушивались. Ждали, чем кончится дело.

—  Кенты! Тут мелкий фраер нарисовался. У нас, у фарто­вых, общак обжопить хочет. Про свой положняк, падла, ботает!

—  Выбей зенки ему, бугор! Чтоб не дергался. Дышать оста­вили, на том пусть заткнется! Общак кентам принадлежит, а не всякому говну! - вопил с верхней шконки стопорило.

—    Чего?! - налились кровью глаза Тимохи. Он еще ночью подсчитал свою долю, распределил ее. Он уже не раз сглотнул слюНу, предвкушая, сколько склянок водяры можно выжрать за свою долю, как прибарахлиться, скольких клевых баб помять в постелях, горячих, потных. А тут бугор хочет лишить его кров­ного положняка! Разом. Пустить на свою глотку. Такому не бывать!

Тимоха сорвал с себя телогрейку. Лицо, кулаки жаром вспых­нули.

—  Гони долю! - рыкнул в самое мурло бугра. Тот со шкон­ки спрыгнул. Двинул Тимку кулаком в челюсть. Кочегар по­шатнулся. Но тут же сапогом въехал в дых.

Бугор открыл рот, глаза на лоб полезли. Тимоха кулаком поддел его в висок, потом добавил в челюсть. Не давая опом­ниться, всадил сапогом в пах. Свалившегося поднял, как тряпку, в рожу ненавистную, рыхлую воткнулся головой

и грохнул об стенку, обмякшего. Но не успел перевести дух, сам повалился рядом с бугром.

Кто-то из фартовых погладил по кентелю лавкой. Перед гла­зами закрутились хохочущие рожи. Услышал сквозь звон:

—  Ожмури его в параше!

Тимофея будто током прошибло. Вскочил. Лицо серое. Сплошная злоба с кулаками. Кого, где и за что бил, не разби­рался.

Подвернувшемуся сявке так поддал в глаз, что тот навсегда остался в циклопах.

Тимка не чувствовал боли ответных ударов. Весь в крови, в синяках, он дрался остервенело. Вбивал под шконки и в стены тех, с кем недавно кентовался. Он выбивал зубы, ломал ребра, топтал ногами фартовых - за свое.

Приметив, что бугор пытается встать, прихватил за горло:

—  Отдай башли, падла! Не то замокрю!

Бугор несогласно мотнул головой. Тимка въехал ему сапо­гом по ребрам. Но кто-то шустрый сбил кочегара с ног. И фар­товые, налетев кучей, измордовали Тимоху до мокроты и вы­кинули из барака.

Увидев его утром, Дарья насмерть перепугалась. Тимоха еле передвигался по котельной.

—  За что тебя так уделали? Сюда приходили?

Тимка отрицательно мотнул головой.

—  Встретили? Вызвали из бани? Неужели сам к ним пошел? Зачем? Ведь убить могли! - всплеснула руками.

Тимке даже говорить было больно. До вечера еле дотянул. И Дарья, заглянув в котельную после работы, увела его по по­темкам в дом.

Там разула, раздела. И, заварив чистотел, обмыла ссадины, ушибы. На шишки и синяки толченный с солью лук приложи­ла. Ноги, руки растирала заячьим жиром. До утра отпаивала лимонником, аралией.

К утру Тимка заметно повеселел. Сам вставать научился. И хотя рот открыть еще не мог, глазами улыбался. Уж очень по­нравилось ему в Дашкином доме. Чистом, красивом, сытом, пропахшем душистыми травами.

—  Ты спи. Сегодня у нас выходной. Сил набирайся.

Постирала баба Тимкино белье, потом зашила, выгладила.

Тимка молча наблюдал за нею: заботливы и неспешны руки

ее, спокойно лицо. Эта баба кому-то подарком стала бы. А вот одна прозябает столько лет!

Дашка поймала на себе его сочувственный взгляд. Вздох­нула.

—                 Так-то, Тимоха. Жизнь уже на закат. А я все за свои молодые грехи мучаюсь. Все не отмолю никак. И хотя жизнь, считай, прошла, никто не любил меня. Словно клеймо проклятия иль проказа на мне. А все потому, что в прежние годы не умом жила. Теперь-то уж ладно. Опоздала я. Не будет семьи... Хотя иной раз обидно бывает. За то, что ничего воротить нельзя. Вот и ты... Куда годы тратишь? На что живешь? Без радости, без семьи, как кобелюка. А старость придет, за всякий день спросит. Вот только вернуть, как и я, ничего не сможешь. Поздно будет. А развалина не только другим, себе не нужна, - опустила баба голо­ву, вздохнула. В уголках губ морщины обозначились. Следы раз­думий, сожалений, утрат. - Пришибут тебя где-нибудь под забо­ром ворюги поганые. И никто не сумеет ни помочь, ни спасти. Закопают, как собаку бездомную.

—  Кончай пиздеть, - сказал с трудом Тимофей.

Глянув на себя в зеркало, он смочил лицо настоем чистоте­ла и сразу почувствовал действие этой травы: перестали ныть ушибы. Даже синяки заметно побледнели. Прошла опухоль. Сса­дины очистились, и лицо уже не походило на харю страшилы.

—  Баба ты, Дарья. Мужика не поймешь, - сказал Тимка, схватившись за скулы.

Дарья стакан с настоем девясила подала:

—  Полоскай рот. К вечеру полегчает.

Тимка послушно делал все, что велела Дарья.

Женщина, тихо уговаривая, накормила мужика сметаной, медом. А к вечеру, отлежавшись на диване, Тимка и вовсе пове­селел. Лицо очистилось от синяков и ссадин, десны перестали ныть.

Тимоха уже не ползал, а ходил по дому уверенно. Загляды­вал в каждый угол. А когда в кладовку всунулся и увидел при­пасы, вовсе обомлел:

—  Тут, не вкалывая, целой «малине» три зимы без горя кан­товаться можно!

— А ты себе такое сделай! - захлопнула Дарья кладовку.

—  В кочегарке, что ли?

—  Я тоже хоромы не враз получила.

—  Тебе участковый помог. Не задарма, наверное? - схва­тил Дашку за плечи. В глаза уставился.

—  Козел ты паршивый! Не тронь покойного! Ничего про­меж нас не было. И ни с кем не маралась. С Тихоном жила. И все тут! Хватило с меня. Никого больше не подпущу к себе!

—  Никого? И меня? - оглядел бабу жадно.

—  А ну остынь! Не то напомню тебе недавнее! - отскочила баба к печке и схватилась за ухват.

—  Ты что? Не живая, не хочешь мужика?

—  Мараться не хочу!

—  А как хочешь? Пусть по-твоему будет. Лишь бы обоим хорошо было. И тебе, и мне.    

—  Что в том хорошего, дурак! Думаешь, -не знаю? Поело­зишь пять минут, а трепу до конца жизни хватит! Убирайся!

—  Стой, Даша! Я уйду. Как мама родная, клянусь. Но ты с катушек валишь. Пять минут... Треп. С кем ты жила, ба­бонька милая? Кто ж о том треплется? Ты ж пойми: баба, если она всего-то на ночь, частью души становится. И памя­ти. До конца дней. Где ты слышала, чтоб о таком трепались? Это равно себя на помойку бродячим псам кинуть. О таком не ботают. Это помнят. С радостью. И почему ты о том не знаешь? Были у меня женщины. Всех помню. Каждую. Как цветок в радуге. Все хорошие. Каждая. Но и ничего больше не скажу. Все остальное - мое.

Дарья поставила ухват на место:

—  Покуда своего не добьетесь, все так говорите. А потом...

—   То фраера. Кто на вторую ночь не способен. У кого в яйцах вода, а не семя. А вместо мужичьего - гнилье. Потому, чтоб себя оправдать, бабу охаять надо.

—  Все вы одинаковы, - отмахнулась Дарья. Но с интере­сом слушала Тимофея.

—  Как-то, еще по молодости, попал в «малину» один такой мудила. По бухой раздухарился. Ботал, что без клевых не мо­жет. Все мы не ангелы. Ну и ему девчонка перепала. Мы со своими до утра, а он, гад, через пяток минут уже водяру жрал. А набравшись до усёру, всю ночь под столом дрых. Утром начал хвалиться, что до свету с девки не слезал. За темнуху и треп - наказали. Нет у фартовых привычки бабу марать. Плохо ей, зна­чит, мужик козел. Слабак в яйцах...

Дарья усмехнулась. Недоверчиво на Тимку глянула. И ска­зала в раздумье:

—  Я, Тиша, нынче по-своему думаю. Не мужик, друг мне нужен. Не на ночь. На всю жизнь. Пусть и старше будет. Лишь бы считался со мною. Прошлым не попрекал. Чтоб понимал, как самого себя. И не вором, мужиком, родным мне в доме был. Хозяином. Ведь баба я... Тепла сердечного хочу.

Поутих Тимофей. И сразу потерял дар красноречия. Он по­нял: не подпустит Дарья его к себе. Не примет на ночь. Не нужен он ей. А значит, помогала ему без умысла, без затаенных желаний. От доброты своей, которой он не стоил.

Выкурив на кухне папиросу, поблагодарил бабу за все. И ушел в кочегарку.

Когда на другой день участковый обронил, что ищет добро­вольцев на заготовку дров для детсада и больницы, Тимофей, не задумываясь, вызвался первым.

Дашке сказал коротко:

—  Когда-то надо начинать. Может, успею, авось не все потеряно. Коросту с тела травой ты с меня смыла. А вот с души самому отскрести надо, если получится. А коли нет, значит, говорить будет не о чем, - вздохнул мужик и умчался в тайгу с топором за поясом.

Подальше от фартовых и милиции, от Дарьи, от себя.

Глава 2

Слух о том, что Тимку едва не разорвал в тайге медведь, быстро облетел Трудовое. Пока мужик жил у Притыкина и был без сознания, о его здоровье селяне справлялись. Когда же Тимку перевезли в больницу, к нему понесли передачи все, кто хоть немного его знал.

Никого не интересовало, почему Притыкин отправил на­парника в больницу. Все знали: самое трудное, критическое вре­мя жил Тимоха у охотника. Тот выхаживал до того, пока мужик пришел в сознание. А потом... Работать надо. У охотников вся­кий зимний день дорог. Пока один болеет, второй за двоих вка­лывает. Иначе весну и лето не проживешь.

Тимка улыбался всякому голосу, звавшему его под окном. Теперь около него постоянно дежурила старая нянечка. Она ухаживала за Тимохой, как за своим, родным. Угадывала каж­дое желание. Умела молчать долгими часами. Могла рассмеять­ся от души над какой-нибудь историей, рассказанной Тимкой.

Вскоре к нему начали пускать посетителей. Сначала не раз­решали задерживаться подолгу. Потом скучать не пришлось. Все Трудовое мужика навестило. Кроме фартовых и Дарьи.

Даже участковый наведался. Долго смеялись они с Тимкой: хотел хозяин тайги фартового сожрать, но подавился пулей.

—  А ведь не фартовый я больше, - сказал, просмеявшись, Тимоха.

Участковый сразу посерьезнел:

—  Всерьез завязал? Иль только на словах?

—  Меня даже из закона вывели.

—  Это я знаю. Но выведенные из закона до смерти ворами остаются, - вздохнул участковый.

—  Не знаю, кем я сдохну. За это не поручусь, но в «мали­ну», к фартовым, уже не приклеюсь.

—  Если бы твои слова правдой были!

— Я ж не обещание даю. Так уж оно склеилось. Фартовые - из закона, а медведь окалечил. Говорят, теперь туго мне придется. Что этого медведя всю жизнь буду помнить.

—  Это ты мне брось. Я вашего брата знаю. Говорят, что на собаках все мигом зарастает. Так вот они в срав-

нении с фартовыми ничто. Уж как меж собой законники дерут­ся, мне рассказывать не стоит. До смерти. А через день гля­нешь: живы-здоровы, опять киряют, снова валтузят друг друга как черти. Даю слово, кто хоть одну трамбовку фартовых пере­нес и жив остался, тому никакой зверь не страшен. Так-то, Тимка, - засмеялся участковый.

—   Ни один фартовый так не отделает, как зверюга. А все потому, что голодный был. На пустое брюхо злобы больше. И тут, кто ни попади, на куски изорвал бы. Да только что с того, мне теперь в тайгу не сунуться, - вспомнил прощание с Притыкиным Тимоха и замолчал.

—    Это ты брось, Тимофей. У нас в промысловиках всякие есть. С войны мужики. Даже калеки. А попробуй напомнить? Рад не будешь. Они бригаду сколотили и вместе охотятся. На нерпу, сивуча - на морском берегу. Понедельно. Одну неделю - в тайге, вторую - на море.

—  Да что они зарабатывают? Гроши! За такой навар из Тру­дового разве голодный барбос убежит на море.

—  Ну, конечно, с Притыкиным им не сравниться. У старика навыки, опыт. Он и зарабатывает больше других. Вдобавок свою добычу ни с кем не делит. А эти - поровну. На каждого, - под­держал участковый.

—  Да и у деда не жирно. Я почти за зиму всего два куска заработал.

—    Это же мои полгода работы! С вами, фартовыми. А я, не хуже деда, считай, сутками на охоте. Среди фартовых попробуй выжить. Да еще не разряжая пистолет. Лишь в крайнем случае такое дозволяется. Вот и вдумайся, кому сложнее.

—  Ничего себе! Сравнили! Да в тайге вам не дышать. Только дядя Коля и крепится. Там не всякий фартовый приклеится, - возмутился Тимка.

—  А что дед? Вернулся с охоты, протопил зимовье и спи...

—  То-то и оно, что в него надо суметь вернуться, - выдох­нул Тимоха.

—  Я тоже не всегда уверен в своем возвращении. Потому зарплату свою большой не считаю.

—  Так у вас и надбавки идут на нее, и коэффициент. А нам - ни хрена! Что сдали, за то получай. В голом виде! - злился Тимка.

—   Зато вы на еду не тратите. Всегда мясо есть! Заработки девать некуда. В тайге нет сельмага! - захохотал участковый.

—  То-то на свою пенсию дед не может жить. В войну на его пушняк эскадрилью построили, а пенсию дали только по старости. Всего восемь рублей. Их на хлеб и то не хватит. Потому и ушел в тайгу. Чтоб с голода не сдохнуть. Нынче его пенсии по старости даже на чай не хватит.

А уж на рубаху, исподнее - говорить нечего. Они в тайге не растут. Их заработать надо. А легко ль в его годы на охоту хо­дить? Когда в войну пушняк сдавал - грамотой наградили. А что с нее? Лучше бы пенсию дали человеческую! - возмутился Тимка.

—  Пособие это не я определяю. Будь моя воля, не обидел бы старика, - вздохнул участковый и поспешил уйти из пала­ты, покрасневший и смущенный справедливыми упреками.

—  Две тысячи тебе мало? А я вот за гроши работаю. Мне за год таких денег не скопить. Едва концы с концами свожу, - пожаловалась няня. - Сын и муж на фронте погибли. Прихо­дится самой о себе заботиться. Трудно. А кому легко теперь? Но жить надо. Вот и маюсь. А ты: две тыщи - не деньги. Да где ты больше заработаешь, сынок?

Тимка молчал. Думал.

Сколотить свою «малину»? Но рано иль поздно накроют легавые. Опять в ходку. На годы. Выживет или нет, кто может знать заранее? Если живой вернется, то уж совсем старым. Как Притыкин. Ни одной «малине» не нужен станет. А навар на старость фартовые не дадут. Свои кровные не сумел взять. За­жилили. Вот и придется, как охотнику, в тайгу. На пособие не протянешь. «А что, если самому? Без «малины»? Без кентов? Пофартовать с год, чтобы на остальную прожитуху... Забиться куда-нибудь потом. И дышать тихо, незаметно. Но сыщут кен- ты. За снятый навар калган оторвут», - вздрогнул мужик, огля­нувшись на скрипнувшую дверь.

В палату заглянул фартовый. Встретившись взглядом с Тим­кой, к себе поманил. Но понял, что тот не может встать, и вошел в палату, протиснув впереди себя пузатую сумку.

—   Подсос тебе кенты передали. Тут шамовка, курево, - подморгнув, указал на горло, мол, и этим не обошли.

—   С хрена ли загуляли? То свое зажали, теперь на долю посадили? - удивился Тимофей.

Няня, услышав грубые слова, вышла из палаты, обидчиво поджав губы.

Фартовому того и нужно было. Вмиг повеселел. Уселся на койку и заговорил тихо:

— Тут, Тимоха, дела закручиваются такие, что от них макушка дыбом стоит. Нас, фартовых, мусора вздумали из Трудового вы­шибить. Всех, кто не вкалывает на пахоте. И не куда-нибудь, а в Вахрушев. А там одни иваны. С них налог хрен сорвешь. Закон­ных держать не станут. На отвал пошлют. Иль на обогатитель­ную - на уголек, с транспортера породу выхватывать. На колоту­не круглые сутки. И ни кайфа, ни баб. Дыши как знаешь.

И поселок весь под запреткой. Одни зоны.                                                   

—  Мне это по хрену. Я уже вольный. Из больницы вылечу и на все ветры. Что мне Вахрушев? Ксивы легавые уже нарисова­ли. Так что от винта, фартовые. Мне с вами не по кайфу. Мое не отдали. И сами не сожрете! Подавитесь! Нет дурных на вас вкалывать! - обрадовался Тимофей.

—  Твое и наше бугор прижопил. Он теперь далеко. За трам­бовку мусора загнали в зону, в Тымовск. Теперь не выберется. Оттуда никто слинять не смог. Накрылся общак. Не только твое, а и наше пропало. Но ты вольный. И сгреб хоть что-то у стари­ка небось? - полюбопытствовал фартовый.

—  Хрен у него сгребешь. Он, падла, и мое в казенку сдал. Задарма, считай, зиму мыкался, - признал Тимофей.

—  Два куска - задарма? Мы на деляне по три сотни брали. Не больше. А вкалывали - пар из задниц валил. Думаешь, там лафа была? Забыл? Да я бы к деду с потрохами! Лишь бы взял, старый хрен! Только бы не в Вахрушев! Может, потрехаешь с пердуном?

—   Не сладишься. Век свободы не видать, не сдышитесь. Паскудный козел. Да и я с ним - вдрызг... Не сботаемся. Не велел рисоваться в зимовье. Крышка! - признался Тимка.

—  А ты со склянкой подъедь.

—  Не принимает. На дух водяру не терпит, гад.

—  А что уважает? - поинтересовался фартовый.

—    Тайгу. И кранты...

—  Темнишь, кент. Живое об жизни помнит. И дед мозги не просрал. Имеется и к нему отмычка. Неужель не раскололся?

—  Я не надыбал этого, - вздохнул Тимофей и отвернулся.

—  Усеки, на тебя одна надежда. Сговорить деда, чтоб согла­сился нас к себе пригреть. В тайге. Хоть и лажово. Отсидимся до конца на участке и на материк.

—  А в Трудовом негде прилепиться иль не берут?

—  Фраера слышать о том не хотят. А работяги сами справ­ляются. Да еще паскудят нас. Мол, с делян законников и то вышибли. Ну их на хрен.

—  А и верно! Кто ж в тайге будет? - полюбопытствовал Тимофей.

— Да ты что, не врубился? Фартовые так и останутся в тай­ге. А нас, честных воров, вышибают. Кто не пахал! Усек?

—  Так и шлепай на деляны...

—   Малахольный! Поздно уже! Мусора засекли. Не сгово­ришься. А дед за нас попросить может. Его послушают. Свои фартовые тоже пытались. Им пригрозили, что вместе с нами в Вахрушев заметут. Вот и захлопнулись. Бесполезняк им нас удер­жать.

—  А и я ничего не сумею, - развел руками Тимка.

     - Мы тебя от пера сберегли. Бугор рыпался. А ты...

— То-то берегли, что ожмурить хотели в параше, - напом­нил Тимоха.

— Ты тоже не гомонись. На всех без разбору наезжал. Ну да не о том трехаем. С дедом поговоришь?

—  Как? Ты что, зенки в сраке держишь?

Фартовый не обиделся. И, прильнув к Тимкиному уху, по­обещал:

—  Тебе к нему хилять не надо. Кайфуй здесь. Но мы его к тебе вытащим. Вякнем, что ты его зовешь. Дело, мол, имеется к нему.

—  Не придет...

— Пришкандыбает, старый пень. Твое дело обработать, уго­ворить его.

—  Не поверит он мне, - не соглашался Тимофей.

—  Прикинься, кент. Мокроты поддай. У деда душонка ста­рая, на слезу клевая. Мол, пригрей мужиков - внакладе не останешься. Мы, чтоб в Вахрушев не загреметь, к черту на рога согласны.

—  Не возьмет, - подумав, ответил Тимоха.

— Тебя взял. А мы, что, падлы? - начал злиться фартовый. И добавил: - Уломаешь хрыча, навар будет.

—  Какой? - оживился Тимка.

—  Стольник...

—  Иди ты с таким наваром, - отвернулся мужик,

—  Лады, полкуска.

—  Мало, - бросил Тимка.

—  Кусок...

— Два куска, - потребовал твердо.

—  Загнул, кент!

—    Тогда отваливай! Сам уламывай деда. Иль слабо?

Фартовый задумался на минуту: «Что делать? Хотели фарто­вые обратиться к деду без Тимки. Но наслышаны были о кру­том нраве старика. Может прогнать. Не станет слушать. И тог­да...» - и сказал:

—  Твоя взяла. Но больше нет. Не уломаешь, дрыгнуться не успеешь...

—  Э-э-э, нет! Так не хочу. Я за свое беру. А как получится - не знаю. Кенты гарантий не дают. Отваливай...

Фартовый глянул на Тимку зло.

—  Навар получишь, когда уломаешь.

—  Не-е-ет. Выкладывай наличность теперь. А нет - и пасть не раскрою, - пользовался случаем Тимоха.

Получив деньги, спрятал под одеяло. Фартовый ушел. Тим­ка теперь задумался, как, с чего начнет он разговор с Щштыки- ным, если фартовым повезет уговорить, вытащить ста­рика в Трудовое, в больницу.

«А и не придет, башли не верну. Мой общак зажилили? Зачем они просрали общак? Не отдам! Мое! - спрятал мужик деньги в наволочку. И улыбался довольный: - Что ни говори, в кармане потеплело. Четыре куска - не два. На них первое вре­мя дышать можно. А там что-то засветит», - подумал мужик, представив себе, как фартовые станут уговаривать, уламывать деда навестить своего напарника.

Старик, конечно, упрется. Может, и наотрез откажется. Об­зовет Тимоху какой-нибудь рысьей трандой и укажет ворам на дверь зимовья. Не захочет слышать о напарнике.

«Скорее всего так и будет», - подумал мужик. И сам себя поймал на мысли, что в больнице не раз вспоминал он тайгу и зимовье, старого охотника, ночи и дни, прожитые на заимке.

Мало выпадало там светлых минут. Но почему всякий день застрял в памяти занозой? Почему его тянет туда, в этот ад­ский холод, глухомань, где человеку не только жить, дышать страшно?

Крикни, и целый снежный сугроб свалится с мохнатой ело­вой лапы. Прямо на голову. За шиворот, за пазуху набьется. Словно играет в снежки. Без промаха.

Сколько раз за такие игры ругался мужик последними сло­вами. До паскудного промокал. А тайга новое придумывала, как озорной ребенок, неутомимый на выдумки.

Случалось, Тимка в сумерках в зимовье возвращался, а сбо­ку старая береза неожиданно вскрикивала от холода человечь­им голосом! Мужик с непривычки сжимался. Оглядывался в ужасе. Вокруг никого. Шел дальше чертыхаясь. А перед ним пихта, как ожмуренная, подрезанная, - хлоп мордой в снег и не дышит. Сгнила. Не выдержала холода. Накрылась сразу.

Тимка ее так отматерит, что горностаи с перепугу с участка рады сбежать. А мужик до самого зимовья вздрагивал да икал. Оно и понятно. Окажись на пяток шагов ближе, размазала бы, как вонючего хорька, и разом в сугроб вбила б. Сыщи потом.

—  Чтоб тебя зайцы обосрали, гнилуха треклятая, - огляды­вался потом фартовый до самого зимовья.

Сколько раз там, в тайге, подсчитывал месяцы, оставши­еся до конца сезона. А теперь хоть глазом бы глянуть на те тропинки.

«Верно, не пустуют мои капканы и петли. С них дед свой навар снимает. Мне уж не отдаст. Всяк для себя дышит. Уж если и взял мое - Бог с ним», - попытался Тимка перевер­нуться на другой бок, но застонал от боли.

Уснуть бы... Но сон не шел.

Старая няня, поправив одеяло, рассказала фартовому о сельских новостях. Тимка слушал и не слышал. Понемногу задремал. И вдруг знакомое имя донеслось:

— Дарья о тебе надысь справлялась. Обещала навестить. Все спрашивала про тебя.

Тимоха улыбался: значит, помнила его баба!

Он ждал утра. Вечером Дарья вряд ли навестит. Устанет после работы. Одной в бане легко ли управляться? После суматошно­го дня дотащить бы ноги до дома. А утром, перед работой, мо­жет заглянуть на пяток минут.

Почему раньше не пришла? Ведь были выходные. Но кто ей Тимка? Видно, не болит бабье сердце. Не дорог он ей, не нужен.

«Вот и прихиляет позже всех. Не поспешит. Чтобы чего не подумал, не возомнил. А может, и вовсе не нарисуется. Пообеща­ла... Ну и что с того? Кто я ей? Кочегар бывший. Таких в Трудо­вом полно. На всякого не наберешься тепла. Верно, забыла, как звать. Да и что я оставил на память в ее сердце? Ничего. Значит, ждать некого. И не только она сплюнет, услышав обо мне. Тот же Притыкин, - ёрзнул Тимка на койке. - Дед от зверя спас, от смерти. Дышать оставил. Ведь промажь он или рань медведя, тот на старика попер бы. А кто деда выручил бы? Не успел бы кара­бин перезарядить, как в жмура медведь обратил бы. О том старик знал. И все ж решился. На это фартовые не рискнули б. Никто. А дядя Коля о себе забыл. О нем, Тимохе, думал. Не зря следом пошел! Испугался за напарника. Не доверился тайге. Тимка доро­же оказался. Эх-х, дядя Коля! А я тебе лишь горя добавил. Про мех выговорил. Обозвал всяко. Из звериных лап вырвал ты меня. А я вместо спасибо облажал грязно. Да сдохни я там на заимке, ни мех, ни деньги не понадобились бы. Каково было тебе вместо благодарности услышать злое? Теперь уж не простишь, не при­дешь ко мне никогда. И зря фартовые на тебя надеются. Не все забывается, не все простить можно».

Закрыл Тимофей глаза. И в памяти, как наяву, встало зи­мовье.

Занесенное снегом до трубы, оно походило на пузатьш суг­роб с маленьким желтым глазом-оконцем, с охрипшей дверью, залепленной снегом. Словно дом лешего в тайге! Одинокий, забытый всеми...

И все ж нашел его фартовый. Поздней ночью отыскал за­имку. Не будь он человеком тертым, не сыскал бы охотничьего зимовья, замерз бы в тайге.

Да и так поблудил по сугробам и завалам до ночи. Мороз уже всю фартовую душу сковал. И тряслась она, будто на раз­борке в чужой «малине» оказался. Под пером. И ни вступиться, ни защититься невозможно. Вымотала тайга.

А потому, завидев светящееся оконце, кинулся со всех ног, будто не человечье жилье, а навар без охраны надыбал.

Заколотился в дверь руками и ногами, всей замерз­шей душой. И заблажил просяще:          

—  Дед, впусти!

— Чего надрываешься? Дверь не заперта, входи, - пропус­тил гостя в зимовье Притыкин.

Тот к печке сел. Зубы стучали от стужи дробно. Лицо поси­нело. Руки разогнуть не может.

—  Прости, отец, отойду малость, - переводил дух фарто­вый.

Дед Притыкин налил ему горячего чаю. Позвал к столу. Ждал. С чем пришел человек в такую ночь?

«Конечно, не с радостью. Лишь беда выгоняет в эдакую сту­жу из дому», - подумал Николай Федорович.

—  Костя я, Котом зовут. Из Трудового. Из условников я, дед. - Фартовый прихлебывал горячий чай из кружки и вздра­гивал.

Притыкин молча слушал.

—  От Тимофея я, отец. Мы с ним в ходке вместе. Он меня прислал сюда. Прийти просит. К нему, в больницу.

—  На что? - удивился охотник.

—  О том он сам трехнет. Но уж очень просил. Видать, лажа­нулся перед тобой. Дышать, говорит, не смогу, коли деда не увижу!

—  Не Тимкино это. Он без мозгов. Таких слов в его башке отродясь не водилось. Чтоб такое сказать, сердце внутрях быть должно. У Тимки там кошелек пустой. А в башке пурга злая. Не верю. Не его это сказ, - прищурился Притыкин и с подозре­нием посматривал на гостя.

—  Может, слова не те, но мысль - эта. Просит прийти. Трудно ему теперь, плохо. Один лежит. Больной. Может, в кал­гане что-то завелось. Все про тайгу да про тебя ботает. Скучает.

—  Свидеться захотел? Со скуки сердешной? Иль запамято­вал, дубина стоеросовая, что у меня тут всякая минута дорогая? Опомнился! А мне от того не теплей! Сызначала всю душу мне испакостил, злыдень, теперь кличет! Коль нужон я ему - доро­гу знает! Сам доплетется! - рассмеялся Притыкин.

—  Оно и правда, отец. Виноват Тимка. Того не скрыл. Но кто теперь в жизни перед другими чистый? Нет таких в свете. Но если злыми будем да прощать разучимся, чем село от тайги отличаться будет? Всюду - звери...

—  Ты тайгу не паскудь! На что чистое мараешь? Чего худого утворила тебе тайга? Поморозила малость? Что с того? Тут вся­кая зверюга разум и сердце имеет. Такое не каждому мужику дадено! - осерчал дед.

—  Не лесовик я, тайги не знаю. Прости, если обидел.

—  Забидеть меня тебе не дадено. Не я у тебя в гостях! А коль в тайге сидишь, не гадь в нее! - цыкнул дед.

- Я не за тем пришел. Просьбу Тимкину передать.

—  И не бреши, человече. Костей, говоришь, тебя кличут? Знаешь ты, на что Тимка меня просит. Есть в том твой интерес. Иначе не поплелся б из села в такую стужу, - догадливо усме­хался старик.

Фартовый словами подавился. Смотрел на деда удивленно.

—  Чего вылупился? Иль сбрехал я? У Тимохи нет и не было дружков, какие его лихо пополам с ним делили. Я-то знаю. И ты не таков. Не за тем ты сюда пришел. Это враз ведомо мне стало. Не то тебя щекочет, - отвернулся Николай Федорович к печке, словно потерял всякий интерес к гостю. И тому неловко стало.

Знал фартовый: так иль иначе узнает дед, зачем он прихо­дил к нему в тайгу. Но как отнесется к этому, как воспримет?

Рассказать правду самому? Но язык не поворачивается. Мол­чать? И вовсе плохое заподозрит. Стемнить? Но старик, из ссыль­ных. Его не проведешь...

—  А тебе я на что понадобился? - внезапно спросил При­тыкин.

—  Хочу попроситься в помощники. Вместо Тимки. И не только я. Другие тоже. О тебе, отец, в селе говорят, что ты - один в мужиках. Другие того званья не стоят.

—  Леща подпускаешь, - рассмеялся охотник и сказал рез­ко: - Окромя меня, на этой заимке никого не стерплю. Тим­кой сыт! По горло! Никому боле не доверюсь.

—  Мы ненадолго, отец! До следующей весны. Возьми нас. Иначе пропадем, - попросил законник.

Охотник достал из угла жировик. Зажег его. Поставил на стол. Запах горящего медвежьего жира пополз по зимовью.

Старик подкинул в топку побольше дров и предложил:

—  Валяй начистоту. Все сказывай. Что приключилось? Ста­нешь ловчить, сбрешешь ненароком, почитай, зазря сюда при­волокся.

Костя начал издалека, осторожно. Внимательно следил за дедом. Тот не перебивал. Слушал напряженно, ловя каждое сло­во. По лицу его морщины ходили. То в пучки собирались, то снова разбегались к уголкам глаз и губ.

У Кости от волнения горло пересохло. Судорожно глотнул остывший чай. Притыкин не перебивал.

—  Вот потому и пришел я к Тимке, чтоб он за нас к тебе обратился да попросил. Ему ты поверишь Знаешь его. А нас нет. Тут уж и время поджало. Со дня на день выкинут нас из Трудового. От тебя теперь наша судьба зависит. Возьми нас...

Притыкин думал долго.

—  Судьба человеков в Божьих руках. Кому что определит Господь, то и сотворится. Но я не смогу вас взять к себе. Зарок дал опосля Тимки. Никого на заимку не пущать. И того не нарушу. Это уж верно, как Бог свят. Но... Имею я одну думку, как подмочь вам. Опять же без Тимки не обойтись твоим мужикам. Все от него, окаянного, приклю­читься может. - Пожевал дед губами и продолжил: - Я уж совсем дохлый сделался. Не только вас, себя не прохарчу вско­рости. И коль сунусь с таким словом к участковому - на смех поднимет. Мол, старый хорек полез в медведи. Это не- сурьезно. А вот ежели Тимофей навострится к нему и собьет из вас бригаду, то это дельно будет. В то поверят. И могут вас оставить. В Трудовом. А за Тимку как за промысловика, нб боле того, я поручусь перед властями.

Фартовый, скисший от резкого отказа старика, теперь сиял от радости.

—   Как сговорить Тимку в бригадирство - ваша морока. Подсобить я не смогу ничем. Все от вас будет. От Тимофея. Коль жадность с себя вырвет, знатным промысловиком сдела­ется.

—  Одно плохо, отец, больной Тимофей. Когда одыбается? А время не терпит.

—  Тимохе я подмогну. Завтра навострюсь в Трудовое. За­гляну к участковому. Обскажу задумку. И напарника свово на­ведаю. Погляну, как он хворает. Авось мое снадобье его шуст­рей на ноги поставит.

' - Согласится ль участковый? - сомневался Кот.

—  Не в ем помеха. Тут госпромхоз - голова всему. Я за вас замолвлю свое. Может, послухают...

До утра не мог уснуть фартовый. Ворочался, думал. А ста­рик спал безмятежно. До самого рассвета не повернулся на дру­гой бок.

Но едва над сопками прорезалась полоска света, разбудил гостя. И, накормив, напоив его чаем, заторопил в путь.

Фартовый удивлялся, как легко, по-настоящему красиво хо­дит на лыжах старик. Он словно пролетал по сугробам, меж деревьев. И фартовый с большим трудом едва успевал за ним.

Когда подошли к Трудовому, Притыкин посоветовал Косте идти к Тимке. А он - в госпромхоз и в милицию заглянет. Если все сладится, придет к Тимофею.

Фартовый, даже не заглянув в барак, прямиком в больницу направился. Няня, увидев его в окно, предупредила Тимку.

Тот, сообразив, что фартовый не уговорил Притыкина, за деньгами пришел, весь напрягся, приготовился к ссоре. Деньги под матрац запихал. Себе под зад. Оттуда не вытащит. Не отнимет.

Фартовый принес в палату облако холода, запах снега, тай­ги, зимовья.

- Привет, кент! Как дышишь? - спросил, смеясь.

—  Помалеху, - ответил Тимка настороженно. - Уговорил деда?

—  Хрен там! Наотрез отказался.

У Тимки сразу все разболелось. Пропало настроение.

—  Да ты погоди. Мы с ним о другом договорились. То - файнее, - подсел к Тимохе фартовый. А тот плотнее прижал задом деньги.

Когда фартовый рассказал о совете Притыкина, Тимофей едва из постели не вывалился:

—   Еще чего? Нужны вы мне! Вы - приморены, а я при чем? Какое мне до вас дело? Почему я должен жить здесь по своей воле? Я не кент, не фартовый! Сам по себе хочу! Не пой­ду в тайгу! Сыт ею по горлянку. И так чуть не сдох в ней! Ни за что! Пусть сами выпутываются как хотят. Я - вольный. Выйду из больницы и хана, тут же на материк.

—  Остынь, Тимоха! Знаем про все. И ксивы, и медведь - не втайне от нас. Не гомонись. Мы даже башли с тебя не сорвем, какие ты взял с меня. Но усеки. За нас, коли не выручишь, приморят тебя, едва попадешь в Поронайск. Мы сдохнем в Вах­рушеве, ты - уже на воле... У «малин» руки длинные. Мне не вбивать тебе про месть. Сам допрешь. Размажут свои, Так-то и не обрадуешься. Выбирай, падла, что по кайфу? Год в тайге с нами, иль закон - тайга... Кто кенту не поможет, сам не дыши...

—   Иди ты знаешь куда? Меня сто раз жмурили. А я все дышу. И не вы помогали. Почему теперь вас выручать должен? Я не обязанник, не должник ничей. Вы мою долю занычили, И мне грозить! Да видал я вас в гробу! Не хочу! Не согласен! Иди­те все в сраку! - психовал Тимофей.

—  Добром ботаю, остынь! - терял терпение фартовый. Он и не предполагал, что так трудно повернется этот разговор. - Навар весь твой будет. Что словим - твое. Усек? Нам без пон­та. Лишь бы прокантоваться здесь, - тихо добавил фартовый и Тимка, услышав заветное, враз успокоился. И разговор пошел тихий, дельный.

—  Всех, кроме бугра, возьму!

—  Охренел? Он - хозяин! Пахан «малины». Как без него? В тайге - ты бугришь, а в селе - он. Все по закону, - пред­ложил Кот.

—    Начнет духариться - вышибу. Дарма держать мудака не стану. Пусть пашет, падла, - шептал Тимка зло.

—   Сперва уладим все. Потом потрехаем. Сладимся. Не впервой. Ты теперь не лажанись. Легавый к тебе прихиляет,

если дед уломает его. Из госпромхоза нарисуются. Ты им мозги накрути. Мол, кенты путевые. Пахать будут...

Когда фартовый ушел, Тимофей тяжело вздохнул. Мечтал через несколько дней на материк уехать. Да не получится, как хотелось. Знал: слинять не дадут фартовые. Накроют тут же. Не дав и взглянуть на материк. Значит, еще год терпеть надо.

Терпеть... Не впервой уже. И все потому, что связался с «малинами», фартовыми, кентами много лет назад. От них, как от смерти, никуда не уйдешь, нигде не спрячешься.

Он представлял себе, как удивится участковый, узнав от Притыкина о фартовых, вздумавших сбиться в бригаду охотни­ков под начало Тимофея.

«Согласится ли легавый? А может, упрется, пошлет деда подальше?» - подумал Тимофей.

Участковый и впрямь онемел, узнав от Николая Федорови­ча о предложении условников.

—  Охотнички выискались! Промысловики-налетчики! Сто- порилами таежными стать захотелось! Бандюги они все, отец! Отпетые и законченные! Их из-под запретки ни на шаг нельзя выпускать даже в намордниках и браслетках. Против них лю­тый зверь человеком покажется. Все как один отбросы! За кого вы просите? - изумился участковый, увидев в руках старика официальное отношение госпромхоза.

—  Не я их на свет народил. Уж какие удались, с теми маем­ся. Да только вот просьбу уважь. Тайга без нас с тобой все вы­верит. Нужное - оставит. А что ненадобно - выплюнет.

— Только этого мне не хватало - несчастных случаев в тай­ге! - перебил участковый деда.

—  А в Вахрушеве такое не может стрястись? Иль в селе от них не бедовали? Запамятовал? Да оно, коль правду молвить, охаять человека все горазды ныне. И опрежь то могли. Сам из уркиной шкуры надысь высигнул. А то тож в бандюгах обретался. Уж кем не гоняли! И на этих, поди, напраслины больше возвели. Нехай в тайге приживаются. С Богом! В доб­рый час! Она могёт обогреть душу студеную. Не зря ее ма­тушкой величаем промеж собой. Вас так не кличут, - усмех­нулся старик.

—  Да в тайге после них ни одного живого муравья не оста­нется. Не только зверя!

—  За то с их и стребует тайга! Токмо не схарчат они все без остатку! Пузо порвут. Да и Тимка с ними. Тот не даст забидеть заимку. Верно сказываю.

—    Тимка сам из воров! Его самого на заимке с цепи спус­кать нельзя.

—  То - лишнее. Тимоха, сдается мне, от ворюг поотстанет. Душа в ём имеется. А коль подвезет, с других человеков слепит

на заимке. Крутой в ём норов. Характерный мужик. Только заморожен. То от беды. Ему тепла недостает...

—  Они ему не только тепла, жару подкинут. Все доброе, что от вас взял, в пепел превратят. Да и, насколько мне известно, он уезжать собрался. На материк.

—  Сбирался. Да остался.

—  Ну и дела! Думал отделаться от законников. Одним ма­хом, Все село мне за это спасибо сказало бы. А они провели меня, - сетовал участковый.

—  Не стоит жалковать, что мужики на погибель не пойдут. Где ты с ними не управился, тайга подможет, - пообещал дед.

Участковый еще поартачился, но старик сумел убедить. И вечером, перед возвращением в зимовье, пришел охотник наве­стить Тимку.

Тот уже не верил, что Николай Федорович придет к нему. Устал ждать. И лежал, уставившись в потолок. Чувствовал себя пешкой в чужой игре, забытым, никому не нужным.

Когда скрипнула дверь и на пороге появился Притыкин, Тимоха подумал, что старик привиделся или приснился.

—  Дядя Коля! - окликнул тихо.

—  Здоров будешь! - отозвался дед.

—  Я уж не верил, что придешь.

—  Хворать не перестал? Поглянь, аж мохом обнесло от ле- жачки! Будя баловать себя! Небось и до ветру в банки льешь, бесстыжий?

—  Завтра, сказали, разрешат ходить понемногу, - покрас­нел Тимка.

—    Балаболишь пустое. Тебе пора уж не понемногу, а в обгон­ки с лисой скакать по тайжище! Будет тебе киснуть, как бабе! На- ко вот зверобою на медвежьем сале. И это - девясил, нехай ки­пятком заварют. Испей. В три дня хворь сбежит с тебя, - выло­жил дед банку с жиром и кулек с корнем девясила. - А ну, скинь с себя одеялку. Дай тебя гляну да сам выхожу...

Николай Федорович проверил суставы, мышцы. Потом снял с себя меховую куртку, засучил рукава и, цыкнув на няню так, что ту словно ветром из палаты унесло, принялся втирать, раз­минать, массировать Тимку. Тот зубами в подушку впивался не раз. Холодный пот выступал на лбу, а горячий - лил по спине ручьями. Тело горело, прокалывало нестерпимой болью.

— Дядь Коль, дай передохнуть, - взмолился Тимка, но ста­рик будто не слышал.

Он разминал, делал втирания зеленой пахучей мазью, кото­рая тут же впитывалась и прогревала тело насквозь.

Тимка едва сдерживал крик. А дед словно мстил ему за свою боль, не обращал внимания на стоны напарника.

Все врачи уже ушли из больницы, и только старая няня, изредка поглядывая в щель, плакала, но войти не реша­лась.

Когда рубаха на спине старика взмокла от плеч до пояса, он оставил парня, сел на табуретку рядом с койкой, вытирая лоб.

Тимка переводил дух. Тело перестало ныть и болеть. Не­привычная забытая легкость вернулась к нему.

— Дядя Коля! Как лафово! Кайф! Ничего не болит!

—  Вот бы эдак помять с недельку, сам с койки в тайгу сбе­жишь, - засмеялся старик.

—  Мне б так научиться!

— Я то умение в Сибири перенял. Чтоб выжить, наловчился подмогать ссыльным. Всем впрок шло.

—  Ты меня за глупость прости, дурака, - отвел глаза Ти­моха.

—  Будет старое ворошить. На бумагу. В ей твое имя и этих мужиков, каких в Вахрушев свезти сбирались. Дай вам Бог уда­чи! А я к себе на заимку уберусь, зиму коротать. - Связал дед рюкзак и, словно спохватившись, добавил: - Пушняк с твоих капканов и петель сгребли охотоведы. С зимовья. Тыщи на пол­торы будет. Упреждаю заведомо.

Тимка отмахнулся:

—  Не надо мне. Ваше это. С твоей заимки, дядь Коля. Мне другую, свою отведут скоро.

—  Будешь дуть, как дадуть. А нынче не вороти рожу от того, что тайга дала. Ей видней! И давай кончай хворать! Выправишься - наведывайся.

—   Спасибо, дядь Коль. Непременно приду, - пообещал Тимоха.

После ухода охотника из больницы начало темнеть.

«Погожу нынче в тайгу вертаться. Заночую в дому», - ре­шил охотник и обогнул барак фартовых, чтоб быстрее пройти к своему дому.

Из барака шум услышал. Брань донеслась такая, что деда передернуло. Он приостановился.

—  Чтоб я, бугор, в шестерки к фраеру?! Это я что ж, лиде­ром стал? Иль вы все скурвились разом? В гробу я видел благо­детелей. И в Вахрушеве фартовые без булды дышат!

—  Не гомонись, бугор! За жопу тебя в тайгу не тянут. Фалу- ем, то - верняк. А коль не по кайфу - отваливай в Вахрушев.

—  Кенты! Мать вашу... За пайку падле жопу лижете! Чест­ные воры! Сявкам на смех утворили! На разборке трандели, чтоб Тимку вывести с закона, теперь его паханом взяли?

—  Не мы его. Он нас берет. И хвост не подымай! В Вахру­шеве тебя не пахать, вламывать сфалуют. А нет - в шизо кинут до звонка. Чтоб не ботал много.

—  Кто ботает? Кого в шизо? Это ты, гнида, вонял тут? -послышался глухой удар, потом стук. Со всех сторон  заорали кенты.

Николай Федорович покачал головой и заспешил к дому, посочувствовал в душе Тимофею, что бригада ему перепала и впрямь никчемная.

А фартовые до ночи не могли успокоиться. Спорили, руга­лись, дрались. Словно не в тайгу, а в зону их отправляли.

Злило многих то, что именно законников, бывших паханов «малин», хозяев зон отправят под начало Тимке. А кто он та­кой, чтобы бугрить фартовыми?

Но сколько ни дери горло, даже шестерки понимали, что в тайге куда как проще и легче будет, чем в Вахрушеве. Оттуда даже законники не все и не всегда выходят на волю.

—  Одним на льдине Тимоху сделаем. Сам пахать станет!

—  Не посадим его на положняк. И долю не дадим, - духа- рились воры.

Костя лежал на своей шконке не дыша. Уж чего не услышал он сегодня! Как только его не обзывали. Сколько угроз сыпа­лось на голову! Бугор даже кулаки в нюх совал. Обещал тыкву сорвать и выкинуть в парашу.

Все терпел Кот. Знал: нет иного выхода у кентов. Никто другого не предложил. А ехать в Вахрушев всем вместе при­шлось бы.

«Ничего, базлайте, падлы! Потом навар с вас за свое сниму. Что сберег паскудных от уголька», - думал Костя, забившись с головой под одеяло.

Законники долго не успокаивались, поносили последними словами Тимоху, Костю, участкового. Проклинали всех лега­вых и заодно с ними тайгу и шахты.

Даже сявки устали от брани. И, забившись по углам, радо­вались, что скоро уйдут законники из барака в тайгу и не надо будет приносить им жратву, вытаскивать за ними парашу, уби­рать грязь в бараке, топить печи, сбиваться с ног от усталости и получать за все это пинки и окрики.

Даже шныри и шестерки повеселели. Понимали; что скоро всем им облегчение выйдет.

Жалели ль они законников? Да какой от них навар фарто­вой мелкоте. Кроме обид, ничего не помнилось.

Вот и теперь... Ну разве не фраера? До тайги еще сколь­ко, а они уже барахло шмонают по всем шконкам. Метут свое и чужое не спросясь. Будто, кроме них, никому дышать не надо.

Вон сявкин шарф надыбали. Единственная ценная вещь в гардеробе. Ею и башку, и задницу грел. Три кровных пайки отдал за него обиженнику. И это отнимают. У сявки слезы бу­синами закапали. Потянул свой шарф с шеи законника. На сво­бодном конце булавкой повис. Фартовый и внимания не обратил. Стряхнул, как пушинку.                                                                 

А вон там шнырь зубы показал. У него байковую рубаху сграбастали. Шнырь .ее только что с плеч снял. Постирать хо­тел. Куда там. Подцепил законник кулаком в зубы и вырвал рубаху. Взамен нее даже майку не дал.

У майданщика носки взяли. Теплые, вязаные. Тот вернуть попытался и тут же пожалел о том.

Портянки, полотенца, рубахи и брюки, свитеры и безрукав­ки - все забирали законники. И, оглядев, решили сегодня же тряхнуть работяг. Забрать у них излишки теплого.

На это дело отправили троих. С наказом: мол, если добром не отдадут, отнимайте.

Законники пожаловали в соседний барак, когда работяги уже спать ложились.

—  Теплое? Да вы что, съехали с луны? Нам самим его не хватает! - рыкнул рыжий плотник и, послав фартовых грязно, полез на шконку.

Эти работяги ни разу не трамбовались с фартовыми. Не зна­ли, что такое фартовый шмон. А потому не ждали для себя ни­чего плохого.

И только фартовые были готовы ко всему. Знали: самое вер­ное - внезапность. Она всегда приносила навар и удачу.

Первым слетел от удара рыжий плотник. Со шконки на пол сбили кулаком. Матеря его, и на других налетели.

—  Налог не даете, про положняк забыли. Еще и посылать будете, козлы!

—  Трамбуй их, фартовые!

—  Снимай навар с хорьков!

—  Фартовые?! Щипачи! Налетчики проклятые, голубятни­ки! - опомнились работяги и, ухватив что под руки попалось, кинулись на законников. - Мети их, мужики! Врежь по блат­ной роже!

—   Грабители! Как были ворьем, так и остались! Их не в Вахрушев, на Колыму надо! Навечно! Чтоб передохли! - выби­ли работяги законников из барака.

Едва прогнали, милиционеры запоздало шум услышали. Прибежали.

—  Что случилось?

Работяги, переглянувшись, плечами пожали недоуменно. Друг друга без слов поняли.

Но в это время в барак вломилась фартовая кодла с криком:

—  Бей козлов! - рванулись по проходу и только тут увиде­ли милиционеров.

Работяги не дрогнули. Даже не оглянулись на воров. Фар­товые вмиг стихли. Кулаки в карманы спрятали.

—                Ну что ж, Налим, опять за свое? - скрутил стопорилу милиционер.

— Срывайсь, мусора, - прошел шепот меж фаотовых. И те, кто был позади, мигом выскакивали из барака работяг.

—  За гревом пожаловал? - ухватил юркнувшего за спины налетчика участковый и сказал зло: - Всех в клетку! Никакой тайги скотам! Завтра в Вахрушев. Распустились, негодяи!

Пятерым законникам слинять не удалось. Утренним поез­дом, чуть свет, они навсегда покинули Трудовое. Их увозили под усиленной охраной, под смешки работяг, под злую брань кентов, проклинавших легавых.

В это утро Тимофей встал на ноги.

Вечером Костя рассказал ему о случившемся, и Тимоха вслух пожалел, что не оказалось в числе отправленных нового бугра. Знал: этот немало попортит крови всем.

Кот сделал вид, что не услышал сожаления Тимки. Предуп­редил, что законники уже готовы к отправке в тайгу.

А через неделю Тимку выписали из больницы. После недол­гого разговора в госпромхозе на бригаду выдали снаряжение, продукты и, заключив с ними договоры, отправили в тайгу, по­желав удачи на снежных тропах.

Восемь законников и Тимофей ранним утром ушли в тайгу на лыжах, волоча за спиной непомерно вздутые рюкзаки.

Их заимка, сжатая в распадке, звалась по-недоброму - Мерт­вая голова. А все потому, что у начала распадка стояла сопка, похожая на голову. И была она черной то ли от частых пожаров, то ли потому, что от макушки до задницы была сплошь из угля.

Здесь, в сердце таежной глухомани, куда не долетали чело­вечьи голоса, и определилась на работу бригада фартовых.

Тимофей еще в больнице решил, что будет жить отдельно от законников. Не потому что бригадир. А чтоб не платить на­лог. Да и держать законников в руках легче, когда соблюдаешь дистанцию.

Тимофей и сам не понимал, что произошло с ним после по­следней трамбовки. Но от фартовых его отворотило. Тогда в бане почувствовал, что мог отбросить коньки. Что свинчатки и касте­ты, погулявшие по нему за все годы, могут выбить из него душу.

А потому, ступив на заимку, впервые снял шапку перед тай­гой, а сердцем к Богу обратился:

—  Убереги! Помилуй! Спаси и сохрани! - просил молча, всей душой.

Тайга подступила к фартовым со всех сторон. Словно в коль­цо взяла законников.

Черная, непроглядная, хмурая, она смотрела на людей от­чужденно.

Условники, сбросив рюкзаки, оглядывали тайгу. Может, впер­вые в жизни почувствовали себя беспомощными крошеч­ными пылинками в лапах чащобы.                                                                                                          

Тимка, оглядев крохотную полянку-залысину, утоптал на ней снег и, не мешкая, соображал шалаш для себя одного.

Ловко орудуя топором, срубил для него две стойки, пере­кладину, потом хвойные лапы наносил. Одну к одной. Чтобы не было просвета, чтобы холод не попал.

Фартовые курили, ожидая, когда шалаш будет готов.

—  Чего развесили? Я для себя его мастырю. А вы что, на снегу кантоваться будете? За ночь передохнете, - предупредил законников. И тут взвился бугор:

—  Не рано ль пасть открыл? Иль забыл, кто ты, гнида недо­битая?

—    Козел ты, если я гнида! По мне, ты хоть сейчас сдохни! Их жаль, - указал на законников.

Бугор не сознавался, что с непривычки от долгой ходьбы на лыжах у него разболелись ноги. В другой раз не простил бы грубость. Но теперь не до разборок. Тут тайга. Надо выжить. И, кивнув законникам, молча велел ставить шалаш.

Фартовые оглядели Тимофеево сооружение. Принялись ус­траивать ночлег для себя.

Бригадир плотно укрыл свой шалаш еловыми лапами. По­том нарубил их на подстил. Чтобы не на голый снег спальный мешок положить. И принялся за дрова. Их понадобится много. На всю ночь.

Установил треногу для костра. Не надеясь на законников, подвесил чайник, забитый снегом. С дороги всем согреться надо. Без чая - не обойтись...

Фартовые носили хвою на шалаши. Решили поставить их два. Поняли, что в одном не поместиться. И теперь торопи­лись. Копировали свои с Тимкиного. Уж очень он им глянулся. Плотный, уютный, закрытый со всех сторон от снега и холода. И до чего хитер фраер! Даже вход закрыл. А внутри, в шалаше, жар поставил на сковороде. От него в шалаше тепло, как в доме. Даже без рубахи лежать можно. И откуда знает все? Одно непо­нятно: зачем шалаш веревкой обвязал? От ветра, наверное, что­бы не разнес он человечье временное жилье.

Ждал бугор у костра, когда законники для него жилье сма­стерят. В другой раз без разговоров занял бы Тимкин шалаш. Кто, как не он, хозяин, первым отдыхать должен? Но фраер гоношится. Даже костер отдельный разжег. На бугра не огля­дывался. Не звал. Не маслился на мировую. Значит, хочет сам бугрить здесь. Были б силы... Но сегодня их нет. «Все завтра. Времени хватит», - решил бугор и подкинул в костер треску­чие смолистые дрова.

— Чего расселся? Не на шконке! Давай чайник взогрей! Снегу натопи. Времени в обрез. Разуй зенки! Тем-

псет уже. Мужики с катушек валятся, а ты тут яйца сушишь! - подошел Тимофей к бугру.

У того глаза кровью налились. Не встал, вскочил. В ярости к Тимохе кинулся.

—  Замокрю, падлу!

—  Эй, бугор! Легше на поворотах! Не он к нам, мы к нему навязались. Заткнись! - возник словно из сугроба Кот и заго­родил собою Тимку.

—  Линяй, Кот! Сгинь, ботаю тебе! Я ему мозги вправлю, заразе!

—  Кончай духариться! Не то время! - подошли кенты.

Скинув охапки дров, они оглядели шалаши. Не такие лад­ные, как у Тимки. Лохматые, раскоряченные, они были похожи на вороньи гнезда, упавшие с веток. Но уже не до красы. До­жить бы до утра. А там и подправить можно.

Тимофей, оглядев шалаши фартовых, усмехнулся, плечами пожал. Ничего не сказал. Достал из рюкзака капканы, зарядил их, насадил приманку и ненадолго исчез в тайге.

Фартовые, облепив костер, ужинали. Они даже не огляну­лись на Тимофея, копошащегося у костра. Тот снял с пояса пару куропаток. Повезло. И, ощипав, выпотрошив птиц, наса­дил на вертел над костром жарить.

Первым запах мяса почувствовал бугор. Оглянулся. Повел носом. Нет, не ошибся.

—  Вот гад, уже навар снял. И один хавает! - отвернулся, чтобы не травить душу.

Законники оглядывались на бригадира, давились галетами, чаем. Молчали. Авось завтра и им повезет...

Тимка нагрел свой шалаш углями. Занес под полог охапку дров, чтобы утром долго не искать. Даже чайник унес в шалаш. И, загородив вход собственной курткой, исчез в шалаше. Он ни разу за весь вечер не подошел к костру фартовых.

Встал чуть свет. Законники не слышали, как, попив наско­ро чаю, исчез Тимофей в тайге.

А он ставил петли, силки и капканы, делал ледянки. Вни­мательно знакомился с заимкой.

Увидел по следам на снегу, что пушняка здесь много. Всякого. Давно тут не было промысловиков. Много соболей и куниц разве­лось. Даже неподалеку от шалашей их следы на сугробах.

Приметил, что заходят сюда и олени. Особо один - вчера тут побывал. Старый, видно. Рога большие. В сугробы глубоко проваливался. Следов оленухи-важенки за ним не было. Зна­чит, выгнали из табуна. Больной? Иль сам отбился? За ним рысь охотилась. Но не смогла задрать. Спугнула только. Про­махнулась в прыжке. Молодая. Неопытная. Вон лапы неокрепшие. След от них легкий. Голодная, видно.

А здесь лиса барсука из норы выкапывала. Но не повезло.- Сил не хватило. А может, на куропатку отвлеклась. Тут непода­леку целая стая их на рябине ягодами лакомилась. Одну пойма­ла. Кровь на снегу. Перья. Видно, решила птица собрать ягоды под деревом. Лиса и воспользовалась.

Поставил капкан возле лисьей норы Тимоха. Пахучий кусок куропатки - вчерашней добычи - на приманку не пожалел.Когда рюкзак опустел, а в животе заныло от голода, решил в шалаш вернуться. О фартовых вспомнил.Те проснулись, когда услышали непонятный крик над го­ловой.

Короткий, злой. Но это не был голос бугра. Вначале не по­няли. Но когда крик повторился, не выдержал Бугай.

Вначале подумал - Тимоха темнит. Берет на пушку. Ма- тюгнулся. Но крик не стих. Он послышался ближе, громче. И законник не выдержал. Вылез из спального мешка, оделся, вы­полз из шалаша на четвереньках. И тут же на него что-то тяже­лое свалилось. К горлу рванулось.

—  A-а, блядь! - заорал фартовый, сдавив в жестких ладонях упругую шипящую рысь. - Кенты! - завопил Бугай, перехва­тив горло зверя одуревшими от злобы пальцами. Рысь прокуси­ла руку вора, пытаясь вырваться из лап фартового. Но тот озве­рел от боли и держал рысь как в тисках.

Законники одурело выскакивали из шалашей и, ничего не понимая, смотрели на кента, который в ярости готов был со­жрать что-то лохматое, серое, шипящее.

—  Эта курва меня, законника, ожмурить насмелилась!

—   Прикнокай лярву! Ишь, шипит, паскуда! Паханом тут рисуется! - галдели законники.

Бугай сдавил горло зверя. В пальцах хрустнуло. Зверь дер­нулся, будто попытался напоследок вырваться. Но не успел.

—  Ну и желваки у кошки! - изумился Бугай, увидев обна­жившиеся резцы и клыки зверя.

—  А когти!

—  Кого вы там припутали? - вылез из шалаша бугор. Уви­дев рысь и узнав о случившемся, обложил матом тайгу, Тимоху и кентов. - Слиняю я, кенты! Чего приморенными быть? Тут сдохнешь с голодухи и колотуна. На хрена мне тайга? Я в ней ничего не терял и шмонать ее не буду. Нет навара. Беспонтовое это дело.

—    Не сфартит. Тут не смоешься. Окочуришься в тайге. До жилья полдня переть. Там за задницу и в конверт.

—  Захлопнись! - оборвал бугор Кота.

— Сам мерекай. Но я б тоже смылся. Ну-ка на хрен, с такими падлами встречаться, - откинул Бугай рысь.

—  Ну уж будет! Вы - срываетесь, а за жопу всех возьмут! И нас! Тогда не станут разборки делать. Кто смылся, кто примо­рился? Всех на особый, в Вахрушев.

—   Если б в Вахрушев! А то в Сеймчан, на Колыму! Там охрана живо из шкуры выдернет любого. Эта рысь котенком, мелким фраером покажется, - сказал Кот.

—  Чего столпились, мужики? - внезапно послышался го­лос Тимофея.

Законники вздрогнули и оглянулись. Уж очень неожиданно и неслышно подошел Тимоха. А тот, узнав о случившемся, ска­зал равнодушно:

—  Бывает. У тайги - свое...

Бугра затрясло от злобы:

— Пусть бы тебя форшманула зверюга! Я бы глянул, как ты от нее бежал бы!

—  Она не ты! Знает, кого надо гробить. Вот только диво, как Бугая с тобой перепутала? Она в тайге хозяйкой была. И других бугров не переносила. Бугай - случайность. Она тебя звала...

Законники загалдели. Мол, не до шуток теперь. А что, если такая зараза ночью в шалаш заберется? Не станет звания спра­шивать, всех порвет. А коли Тимка такой ушлый, да еще и бри­гадир, пусть оградит от всякой подлюки.

Тимофей молчал. Он решил взять верх по-своему. Зачем скандалить, трамбоваться, мотать нервы друг другу? В тайге это лишнее.

Не стоит принуждать фартовых. Не смогут долго кантоваться на галетах и чае. Запросит брюхо жратвы, сами в тайгу побегут.

Шалаш, как воронье гнездо, слепили. А ему что за дело? Померзнут несколько ночей, сами поумнеют, сделают, как надо.

В тайге законникам не выжить по-своему. Условия не те. А деваться некуда.

Слиняют? А куда? Тут куда ни сунься - одна тайга. Дороги в ней нет. Указателей не сыщешь. Лишь промысловик найдет из нее путь к жилью человеческому. А кто и попытается уйти - околеет, как пес.

Тимка не зря со стариком Притыкиным три месяца жил. Немного. Но основное усвоил. Помогло и другое. Когда из зоны сбежал на Камчатке. Целый год в бегах был. А выжил. Кое-что помнилось. И сегодня пригодилось.

Нет, он не будет набиваться в бригадиры. Зачем? Пусть за­конники того захотят. Сами. А уж он подумает.

—  Ему что? Он вольный. В любое время сорваться может от нас. Вякнет мусорам, что не склеилось. И на материк махнет. Дунь ты ему потом в задницу! Уж лучше не дергайся, - присел у костра Кот рядом с бугром.   

Сказанное услышали все фартовые.

Бугор оглядел их. Кенты ради него были готовы на многое. Но если он перегнет или подставит их под гибель, не приведи Бог, не выжить самому. С него спрос не промедлится.

Однажды пришлось ему видеть, как замокрили в ходке буг­ра, из-за которого трое фартовых сгинули ни за понюшку. Бу­гор покуражился. А над самим потом вся фартовая кодла поиз- галялась. Нет бы враз пришили. По капле кровь с него выпус­кали. Душу - по вздоху. Измучили досыта. Лишь на третий день он дуба дал. «Небось и на том свете вздрагивал от воспо­минаний», - подумал бугор и, оглядев законников, решил не давить. Пусть выживут.

Фартовые Тимку позвали, попросили с шалашами помочь. Чтобы не развалились от ветра. Чтобы тепло в них держалось.

Бригадир, оглядев шалаши, разобрал их. Закрепил остов. Положил перекладины. Березовые ветки разложил крест-на- крест. И после этого, одну к одной, еловые лапы. Обложил шалаш тщательно. Лапа на лапу - ветка вверх. В три слоя. В шалаше оттого темно, как ночью. А Тимка сверху лапы связал и - на шалаш. Как крышей прикрыл.

Внутрь велел натаскать хвои. Потом еловые бороды сверху положили. Душисто и мягко получилось. Когда вход завесили еловыми бородами, а в шалаше раскаленные угли прогрели воз­дух; фартовые подобрели. Оттаяли сердцем. По-человечьи раз­говорились.

Даже бугор, раздевшись до рубахи, молча курил, тихо слушал кентов. Ведь вот самое удобное теплое место уступили. Никто не вякал, что не помогал бугор. И первую кружку чаю ему.

Молчал бугор. Слушал законников. А носом, как назло, все чуяли.

«Тимоха, падла, зайца варит. Фартит фраеру. Его жопу пау­тиной не затянет. А вот законникам как дальше канать? Одной рыси на всех маловато. Да и то, говорит же Тимка, что уважаю­щие себя мужики рысей не жрут. А почему? Ведь зверь. А раз так - харчиться им даже нужно».

Вот и варится рысь в ведре. Уже часа два кипит. Вонь от нее на всю тайгу. Но когда есть охота, запах - не помеха. Не всем фартит зайчатину жрать. Ее дух даже рысью вонь перебил. Хоро­шо, что кенты не чуют. Иначе с ума сойдут. Никакой «закон - тайга» не удержит их. Сбегут к фраеру, забыв свое звание. У го­лодного брюха память слабая...

Тимофей снял шкуру с третьего зайца. Выпотрошил, разре­зал, обтер снегом и заложил в ведро. Запах зайчатины разно­сился далеко в морозном воздухе. Тимка собрал заячьи потроха и, пока они не замерли, нацепил приманкой в капканы. Рядом с шалашом. Знал, заячий дух всех лис из гайги притянет. Может, и повезет Поймается рыжая. Ее мясо самому не есть, зато соболь на него позарится, да и норка не обойдет.

Доволен Тимоха новой заимкой. Голодом не морит. За ночь в силки три зайца поймал. Самому все не осилить. Но кенты пусть сами придут. Нечего со своим добром набиваться.

—  Тюк! - звенькнул капкан неподалеку, и мужик услышал злое шипение. Кто-то поймался...

Тимка заторопился глянуть, кто там бьется за кустом ара­лии. И приметил росомаху.

—  Тебя тут недостает, сукина дочь! - выступил холодный пот на лбу. И, помня рассказы Притыкина о росомахе, закри­чал визгливо:

—  Кенты! Фартовые! Живей! Бей мокрушницу!

Голос бригадира первым Бугай услышал. Рванулся напря­мик через сугроб. Увидев оскалившуюся рычащую росомаху, вернулся за топором, позвал законников. Те срубили сучья по­длиннее да поувесистее и кодлой накинулись на зверя.

Тимка стоял чуть поодаль. Рык зверя, крик фартовых, мат, шипение росомахи, рев законников. Казалось, это длилось очень долго. Но вот зверь взвизгнул жалобно. На рык уже не было сил. Просил пощады. Но люди уже чувствовали запах крови. Ее вид дразнил. Кодла всегда добивала слабого. Он нигде и нико­му не был нужен. Люди... О, как орали они, как скакали вокруг втоптанной в снег росомахи! Клочья ее шерсти разлетелись да­леко вокруг. Они висели на кустах и сугробах. Снег вперемеш­ку с кровью. Вся шкура росомахи изодрана в клочья. Кишки выдавлены.

—  Зачем же так? - укорил Тимка самого себя за ненужную гибель зверя.

—  Покажь! Кого еще замокрить? - подошли фартовые.

—  Без понта такое. Больше не позову. Разорвали. А зачем? За нее со всех тайга спросит, - погрустнел Тимофей.

— Сам сфаловал. А теперь попрекаешь? - не поняли мужики.

Тимка в эту ночь долго рассказывал им, чем отличается охота

от разборки.

На сытые животы, набитые зайчатиной, фартовые не спо­рили. Слушали Тимофея. Иногда спрашивали, какой зверь ка­кую приманку предпочитает. Где прячется, как лучше ставить капкан. Чем он отличается от петли и силков. Какой зверь в тайге самый опасный.

Бригадир терпеливо рассказывал. И фартовые решили завт­ра с утра пойти в тайгу с бригадиром.

Когда-то надо начинать промысел. Ведь до конца сезона всего два месяца осталось. И если охотоведы, приехав на заимку, узнают, что законники не взяли пушняка, сообщат о том участковому. Тот не заставит повторять, не промед­лит. Его никто не уговорит.

Фартовые в ту ночь смирились с тем, что нынче у них, как никогда, два бугра в кодле появились. Обоих надо слушаться, обоих уважать. А как они меж собой поладят, это забота самих бугров.

Тимка, накормив законников, убрал возле шалаша. Кости заячьи в костер кинул. Когда угли нагрели в шалаше воздух, повесил над ними носки на просушку. Хотел уже забраться в спальный мешок, но за шалашом услышал голос бугра, топтав­шегося снаружи в нерешительности:

—  Дрыхнешь?

—    Хиляй сюда, - позвал коротко.

Бугор всунул голову, влез в шалаш. Нащупав Тимку, ото­двинулся в другую сторону. Сел, сгорбившись.

—  Трехай, чего возник? - предложил Тимофей.

—  Все сразу не обоссышь. А и ты меня понять должен. Се­годня. Без того не сдвинемся.

—  Трехай, - предложил Тимка.

—  Ты хоть задавись тут, но усеки, я на пахоту хрен забил. Я наш «закон - тайга» в зоне держал. И здесь...

— Какая пахота? Ты охоту пахотой лаешь? - изумился Тимка.

—    А что это, по-твоему, - балдеж, выпивон?

—  Это все равно, что на дело идешь. Капканы на пушняк, как наколки с утра на вечер, - кого тряхнуть надо, метишь. А потом, как дань с фраеров, - хиляй и снимай. Только на воле тому сто шухеров возникнут. А тут - никого. Одна тайга. И ты - бугор, без пера и пушки берешь с нее свой положняк, навар. Коль такое пахотой облаять, то что ты петришь в делах? Это ж пуш­няк! Я на нем по куску в месяц заколотил на дедовой заимке! Его собирать - кайф! У меня и нынче руки трясутся, когда соболя иль норку из петли достаю. То тебе не дохлую кассу на почте трясти иль старушечьи сумки выдирать. Не хочешь дела, сиди здесь, стереги пушняк, какой мы брать будем. Но усидишь ли? - усмехнулся Тимка.

—  А на кой сдавать пушняк? - прищурился бугор и про­должил: - Я и сам могу толкнуть его на материк. Не зря ж у меня кликуха Филин. Петрю, значит.

—  Не сдашь, тебя в зону толкнут. Усек? Думаешь, без понта тебя и кентов сюда заткнули? - перебил Тимка.

—  Заначку сделаю. Чтоб часть - себе...

—  Замучаешься. Мусора сюда наведываться будут. Обшмо­нают! И тогда - амба! Вы ж - условники!

—  В шалаше не спрячу. В тайге места хватит. Ее не обшмо­нать, - усмехнулся бугор и спросил: - А ты нычку держишь?

—  Нет. Не получилось.

—    Кто встрял?

—  Непруха. Вначале, как и ты, хотел все себе сграбастать и на материк. Да самого медведь сгреб. Едва одыбался. Теперь уж не помышляю про навар.

—  В сознательные заделался? - хохотнул Филин.

—  Мне до них невпротык. Это точна. А вот греха бояться стал...

—  Ты о чем? - не понял бугор.

—  Знаешь, ведь я в тайгу вором нарисовался. Сам по себе. Никто меня не звал, не ждал. Завалился к деду. И приклеился. И все б ладно, если б не медведь. Может, и сдох бы в дураках. Да только не его, не зверя я тогда испугался. А смерти... Жить захотелось. Дышать. И к Богу обратился всем своим поганым нутром. Слова сказать не успел. Подумал. А Бог и услышал. Даже меня. Не дал сдохнуть. Из медвежьих лап вырвал... Не враз я допер. Нынче знаю, что шатун тот меня стремачил. За разбой, за то, что с тайги хотел я свой навар снять. Вот так бы и остался под корягой. В тайге не пофартишь, Филин. Она - не человечий дом. Когда я на катушки свои снова встал, все обду­мал. Вспомнил. Как и для чего дышать остался. Больше зарекся в тайгу вором рисоваться. Знаю, спросит. И уж не поверит, не спустит.

—   Блажной совсем. Да для того и тайга, чтобы медведи в ней водились. А шатуну, как и фартовому, без разницы, с кого навар снять. Лишь бы в пузе тепло стало. Зверь и тем паче без мозгов... А в тебе страх засел. Все потому, что в делах долго не бывал. Мозги и поржавели. Нуда пустое. На волю выйдем, все пройдет, - улыбался Филин.

—  Нет, бугор. Не кент я тебе. Сдыхать, как и дышать, один раз дано. А мне в селе ожмуровку все время устраивали. Выжи­вать устал. Усек иль нет? Надоело быть трамбованным. А пото­му додержу вас до воли и все! Крышка!

—  Не дергайся, Тимофей! От нас запросто не линяют.

—  А я с закона выброшен.

—  Хрен тебе! Ввели! Иначе кто б из наших пошел за тобой в тайгу. Фартовый ты! Того все кенты потребовали.

—  А меня кто спросил? - удивился Тимка.

—  А на что? Кто от чести откажется? Мы ж тебя по всем правилам, на сходе. А не спросили, потому что времени не было. Да и приморен ты был. В больнице. Не прорвешься. Как сейф с рыжухой, тебя стерегли.

—    Нет, Филин! Не смогу я так. Оторвался от вас. Душой. Обратно не прирасту. Не дано мне.

—  Почему?                                                                                            

—  Много пережил. Думал, сдохну. От стыда и горя. Но тебе не понять. Мне даже хавать было не на что. Хоть накройся. Копейки не дали. Мое зажилили. Дарья поняла. Хоть и баба. Одолжила. Выжить помогла. Хотя кто я ей? Когда же вас при­перло, ко мне прихиляли. Срань свою забыли. И снова под примусом... А на хрена вы мне? Отболело! Остыло! Завязал!

—  Усек. Не дери глотку! - вздохнул бугор. И сел ближе к Тимке, накинул на плечи телогрейку. - А мне взбредало, что ты в бугры метишь. Над всеми. И меня, и кентов за обязаловку подомнешь. А ты чудной, Тимка. Видать, тот шатун сильней фартовых. Не то мозги, душу твою перетряхнул. Вывернул наиз­нанку.

—  Знаешь, когда-то я, дурак, Горилле не поверил. Что баба и тайга умеют мозги перевернуть любому фартовому и душу очис­тят, коль она в нем не сгнила. Не знаю, как баба... Но тайга умеет с этим сладить, - перебил Тимка бугра и добавил: - А бугрить я не хочу. Нахлебался я от фартовых. Был в законниках, канал, при­моренный, в параше. Вот только человеком не жил еще. А надо бы. Жить нам один раз дано. Вот и я хочу. Сам по себе. Отмантулю с вами этот год. И все...

—  Это ты напрочь? Не ссышь разборки? - заледенел голос Филина.

—  Уже нет. Устал пугаться. К тому же не мне, вам бояться надо, чтобы со мной, не приведись, что-нибудь не случилось. Вам не от Вахрушева, а от вышки не слинять. Это, как два пальца обоссать, понятно. Мусора даже случайность на вас спи­шут. И уж все выместят разом. Слинять не пофартит. Вокруг - тайга. Чуть высунулся - тюряга либо локаторщики. От них не смыться. Да и в тайге без меня сдохнете. Так что на понт не бери. Не мне за свою шкуру, тебе за меня дрожать надо теперь, днем и ночью, каждую минуту. И молить Бога, чтоб не плюнул я на вас.

—   Вот, падла, гонорится! И не ссыт, что калган в сраку вобью! - запыхтел Филин, отодвинулся от Тимки.

—  А с чего мне трястись? Ты - бугор в селе. А в тайге ты кто? Кентов не накормишь, сам с голодухи сдохнешь.

—  Я к голоду привыкший, Тимка. Сколько его терпел, дру­гим на десятерых бы помнилось. Так что не тем берешь. Мне смалу, сколько себя помню, все жрать хотелось. Оттого и воро­вать начал, - разговорился Филин.

«Звеньк», - стукнул капкан за шалашом. Тимоха вскочил. За ним Филин из шалаша вывалился.

За корягой под сугробом сверкали зелеными звездами глаза лисы.

—  Попухла! - взревел бугор. Лиса, услышав этот рык еловой в сугроб влезла. Задрожала от страха.

Всего-то и хотела заячьим нутром полакомиться. А оно при­мерзло к железу. Едва потянула заячью печень, капкан срабо­тал, прищемил железными зубами обе лапы. Рвалась лиса из капкана. Но куда там! Кровь из лап на снег текла. Эх-х, горе- голод заманил в ловушку.

Тимка коротко ударил лису по голове. Та, тявкнув, упала без дыхания. Бригадир открыл капкан. Вытащил лису, перерезал ей горло.

—  Зачем ты ее на перо взял? - удивился Филин. - Ведь замокрил...

—    Я однажды вот так же вытащил огневку и оставил у зимо­вья. Думал, утром шкуру сниму. А проснулся, ее и след про­стыл. Оклемалась и слиняла. Не пришиб, оглушил на время. Да ладно б просто сбежала. А то и зайца моего сперла. Готового, ободранного. Неподалеку сожрала. Дед Коля надо мной с неде­лю смеялся, все вспоминал, как лиса меня за лень проучила, - ответил Тимка. И, подживив костер, тут же принялся снимать с лисы шкуру.

У Филина глаза загорелись:

—   Вот это мех! Хороша зараза. За такую большие башли сорвать можно.

—  Тьфу ты, гад! Не успел порадоваться удаче, - вздохнул Тимка.

—    А фортуна - это башли! Все верно. А для чего ты ее поймал?

—  У нас с тобой радости разные. Ты про башли, я про уда­чу, какую тайга подарила. Вон какую красавицу не пожалела - отдала мне, - радовался бригадир.

—  И сколько тебе за нее дадут? - прищурился Филин.

—  На то охотоведы есть. Они оценивают.

—  За пять червонцев беру ее у тебя, - выдохнул бугор.

—  Сам поймай. Заимка не барак. И я тебе не сявка. Хватит на чужом хрену в рай ездить! - вспылил Тимка.

—  Не дымись, кент. Не хочешь, не надо, - согласился Фи­лин без злобы, не сводя глаз с лисьей шкуры.

Остаток ночи Филин провел с фартовыми. Забрался меж ними в самую прогретую середину и спал, пока Бугай не заорал диким голосом:

—  Кенты! Гляньте, кого Тимоха приволок! Да проснитесь, задрыги!

Прямо перед шалашом бригадира лежал убитый олень. Тим­ки не было. Не оказалось среди фартовых и Кота.

—  Куда они слиняли? - удивлялись условники.

— Далеко не смоются. Вы вот что, сообразите костер, да этого рогатого оприходуем в ведро, - скомандовал Филин.

Пока условники притащили сушняк, из тайги вернулись Тимка с Костей. У обоих полные руки связок. На них зайцы, белки, соболи, куропатки.

—  Добытчики нарисовались, - осклабился Филин.

—   Долго дрыхнем, фартовые! - не скрыл раздражения Тимка.

Позвав бугра, он стал учить, как правильно свежевать тушу. Нож в его руках был послушен. А у Филина выпадал в снег.

—  Вот гад, жмурить и то легше, - чертыхался Филин, но не отошел.

— Тоньше бери. Зачем столько мяса на шкуре оставляешь? Потом отдирать тяжело - сухое. И спать на ней не сможешь - вонять будет.

—  Спать на ней? Неужели мне ее дашь? - изумился Филин.

—  Подарю, чтоб всякая зверюга, когда в шалаш вползет, тебя от всех отличила. Чтоб не ошиблась и не промахнулась, - рассмеялся Тимка.

—  Хрен с ними. Пусть ползут. На меня кто хвост поднимет, до утра не доживет. Сколько тех ползающих нынче в земле гни­ют. А я покуда жив.

—  Но здесь - тайга, - загадочно сказал Тимка.

—  И что с того? Мы и в городах, как в тайге, а в тайге, как в городе! - горланили фартовые, кромсая на куски освежеван­ную тушу.

—  Пока мясо варится, двое со мной. В тайгу. Покажу, как капканы и силки ставить, покуда оленьи потроха не замерзли. Остальные дрова заготовьте, воды натопите, - кивнул Тимо­фей Бугаю и Рылу, позвал их с собой.

Когда они скрылись из виду, бугор Кота за грудки взял:

—  Чего в тайгу с Тимкой смывался? О чем ботали?

—  Зверя ловить учил...

—  Какого? - заходили желваки у Филина.

—    Пушного, - хрипел Кот.

—    Почему оставил нас, не вякнув, что срываешься?

—  А кого тут ссать? Тайга ведь...

—   Зенки выбью, падла, коль еще вот так утворишь. Иль забыл, что с Бугаем было? Легавые нас неспроста сюда выпер­ли. Чую это. Ни одного ружья. Ни у кого. А случись шатун? Всех порвет к ядреной фене. А мусорам - кайф. На тайгу спи­шут. Мол, и валандаться не пришлось. Тайга всех ожмурила. А она всегда права.

— Кончай базлать! Чего в селе о том молчал? Только теперь проснулся? - не выдержал Кот.

—  А с чего это фраер оставил нас, не разбудив никого?

—  Мы в двух шагах были! - начинал терять терпение Кот.

—  А почему Тимка тебя и этих, не спросив меня, в тайгу берет. Кто тут бугор?

—  Да не рыпайся, Филин! Тимке мы без понту. Не хочет,

чтоб мы на его шее сидели. Вот и заставляет самих ше- 'улл велиться. Разохотить хочет...

Филин сидел у костра. Грелся. Ждал, пока сварится мясо. На голодное брюхо он всегда был злым и придирался к кентам по мелочам, заставляя найти шамовку. Но тут не село. Это бесило бугра. И фартовые, зная его норов, молчали: нажрется Филин, надолго спать завалится. Сытое пузо ни зла, ни страха не ведает.

Пока варилось мясо, фартовые сушили оленью шкуру для бугра. А Филин с Котом разглядывали соболей и норок, уго­дивших в силки и петли.

—   Слушай, бугор, да ведь эта заимка - настоящий банк! Нам стоит повкалывать тут. Пусть только научит нас Тимоха Да мы всю эту тайгу, как налогом, обложим петлями. Кто нас застопорит? Ты только не лезь, внакладе не останешься! При­кинься кентом фраеру.

- Уже! Даже про разборку ботнул, что в фартовые вернули!

— Нам без него - хана! А с ним общак трещать будет. Сама фортуна нас свела...

До вечера еще двое фартовых сходили в тайгу с Тимкой. А вернувшиеся, наскоро поев, делали петли и силки.

Даже Филин не усидел. Посмотрев, как трудно и долго вы­капывает Тимка в жестком снегу ледянки, как ровняет до блес­ка круглые стенки, предложил:

—  Зачем мудохаться? Давай шустрее. Сковырни снег и косте­рок разведи. В банке жестяной горячие угли поставь. Ямка полу­чится отменная. И края скользкие. Ни одна зверюга не выскочит.

—    Давай попробуем, - согласился Тимка и удивился вско­ре. Без труда за час десяток ледянок вокруг поляны получи­лось. В них приманку положили. И стали ждать.

Фартовые у костров учились снимать шкурки со зверьков.

—  Да, вот не знал, чему кентов учить. Жмуров до хрена было. Теперь бы...

—  Те шкуры не приняли б, - осек Кот.

— Тимофей, а что больше всего зверюги любят в приманке? - спросил Рыло.

—  Это смотря кто. Лиса из всех заячьих потрохов печень уважает. Соболь - жир с кишок. Норка - застывшую кровь. Горностай все подряд метет. А кунички сердце пожирают. Чье бы оно ни было...

—  А рогатый чего жрет? - спросил Филин.

—  Он только мох да траву. Мясо не ест, - рассмеялся бри­гадир.

—  Потому и рогатый. Бабы прогнали. У мужика без мяса силы нет. Одна видимость.

—  Ну ты, бугор, мужик. А много того мяса сожрал за жизнь? Ведь больше половины - в ходках, по зонам. А там - баланда. По-нашему - суп санды, семь ведер воды, кусок манды и одна луковица...  

Условники расхохотались.

—  А что, Филин, все мы так хавали. Покуда на воле, пихаемся в три горла про запас. На ходку. Иначе сдохнешь в зоне, - под­держал Бугай.

—   Эх-х, нам однажды подвалило. В Усть-Камчатске. По­слали нас на загрузку судна олениной. Зимой это было. Как раз забой оленей шел. Мы, дурье, вначале загоношились. Да охра­на погнала, вкалывать было некому. А до того, кроме баланды, ни хрена не знали. Даже забыли, каким бывает мясо. А тут - целые горы. Даже руки затряслись. Ну и поволокли его в трю­мы. А. в перерыв строганины мороженой так нажрались, что блевали мясом. Отвыкшая утроба не приняла. Выкинула обрат­но. Обидно было до жопы. Зенки голодные, а пузо заклинило.

—  А я однажды в Магадане, в ходке, спер мясо в столовой. Прямо со сковородки. За пазуху сунул его. Держу, чувствую, по ногам льет. Что делать?

—  Мясо льет? - вылупился Бугай.

—  Кой хрен мясо! Уссался от боли. Ожег всю шкуру на гру­ди. У меня там такая шикарная татуировка была! Русалка. С такой сладкой рожей. Я за нее пять пачек чаю отдал, чтоб нако­лоли. Но после того мяса слезла шерсть с груди и русалкина морда одноглазой стала. Полморды ее вместе со шкурой моей облезла. Но мясо схавал, - признался бугор.

—  Черт! За эту жратву и навар сколько вынесли! А разве больше другого сожрешь? Брюхо одно. В один день на год не нахаваешься. А теряешь враз на годы, - мрачно сплюнул Рыло.

Мясо... Его условники ели, обжигая губы, руки. Выбирали куски побольше, помясистее. В него впивались зубами. Ели с рыком, чавканием, обгладывали кости добела.

Мясо пахло тайгой, жизнью, сытостью. Даже набив желуд­ки до отказа, фартовые оглядывались друг на друга. Не сожрал ли кто больше, чем сам?

С рук стекал жир за рукава. Условники не спешили его вы­тирать. И, глядя на нетронутую оленью голову, втихаря жалели, что короток миг сытости. Скоро кончится мясо. Надо снова о жратве заботиться. Чьей-то смертью свою жизнь продлить и согреть.

Повезет ли завтра быть сытым, лечь спать с полным пузом? Как хорошо спится на тугой живот... Не часто такое перепадало даже на воле. И, вытирая жирные губы, добрели мужики. От сытости. Иных в сон клонило, других - на воспоминания по­тянуло.

—  Тимоха, а почему ты свою кликуху продал? - внезапно спросил бугор.

—  Да ну ее в сраку. Невезучей она была. Трижды с ней попутали. А тут в Трудовом еще один Олень по­явился. Он эту кликуху от пахана своего получил. Сам петришь, двух кентов с одной кликухой не бывает. Я и продал ему свою. За склянку. Сам остался как фраер. Потому что кликуху новую мне не дали. А мой пахан в Анадыре накрылся. Так и фартовые по имени звать стали. От чужих паханов не хотел кликухи при­знавать. Теперь уж и ни к чему, - отозвался Тимофей.

Бригадир помешал в костре угли. Они обдали жаром лица условников. Тимка набрал на сковородку жар, понес в шалаш, бросив через плечо:

—  В шалашах дух прогрейте. Нынче к утру пурга будет. Злая. Теплое барахло не снимайте с себя.

—  Сдурел, что ли? Откуда пурге взяться? Вон как тихо. И звезды на небе, как царский рупь. Чего стращает фраер? - по­качал головой недоверчивый бугор. И, раздевшись до рубахи, полез в прогретый шалаш. Влез в спальный мешок. И вскоре захрапел, усыпив кентов сытыми сонными руладами.

Тимофей принес дрова в шалаш. Положил аккуратно. Занес ведро и чайник. Повесил на просушку обувь и плотно закрыл вход в свой шалаш. В эту ночь он лег спать, не раздеваясь.

Даже сквозь сон слышал бригадир, как поднялась в тайге пурга. Она подступила незаметно. Погладила жестким кры­лом головы деревьев, расчесала ледяным гребнем жидкие куд­ри берез. Закачала лохматые макушки елей и, набрав силу, загудела в полный голос по вершинам и стволам, испытывая на прочность.

Деревья сначала зашептались, потом заохали, застонали, за­гудели, закричали на все голоса. Сухое дерево не выдержало ледяных кулаков пурги. Отскрипело. Взвыв напоследок, ухнуло с размаху головой вниз. Затрещало ломающимися ветками. Стон дерева утонул в голосе пурги. Она взвила сугробы от корней к макушкам деревьев, взвыла в чаще диким утробным голосом. Ей вторила каждая ветка, дерево, куст. Пурга все обдавала ле­дяным дыханием. В дуплах, лежках, норах и берлогах замерла, затихла жизнь.

Неистовой пурге мало было плача тайги. Она обрушилась на шалаши. Сорвать их не удалось. И тогда... занесла снегом к утру. По макушку. Сровняла с сугробами, с корягами. А видя, как утонуло в снегах жилье человечье, оплакивала людей со смехом и стоном.

Не выбраться, не вырваться из объятий пурги никому. Она спеленала шалаши, она укутала их, сдавив в снежных объятиях.

Куда там человеку - дереву не устоять против ветра-стари­ка. Он - гроза и смерть всему живому. Не прив.едись птахе взлететь случайно. Подхватит ее пурга, как пылинку. Высоко в небо подкинет, закрутит в жесткий смерч, изломав кры­лья, вернет тайге мертвую...              

Да что там птахи. В пургу в тайге и крупному зверю выжить мудрено. Человек для нее - песчинка.

Тимка сразу понял, что его шалаш занесло снегом до верха. Теперь не откопаться, не вылезти. Три дня ждать придется кон­ца непогоди. Меньше не бывает. Хорошо, что шалаш устоял. Иначе заморозила б пурга заживо.

В такую непогодь хоть к медведю в берлогу просись, в тайге не выжить. Ветер всякую теплину выдует.

Пурга... Зла она. Коль вырвалась, покуда силы не истратит, угомону не жди.

Тимка вылез из спального мешка. В шалаше темно. Будто заживо в гробу оказался. Зато тепло. Не смогла пурга выдуть, отнять тепло углей. И, засыпав снегом, дала возможность ды­шать спокойно.

«Как там фартовые? Уцелели их шалаши иль унесло? Живы ли они? Хоть бы глянуть. Но как выберешься теперь? - поду­мал Тимка, прислушиваясь к завыванию пурги вверху, над го­ловой. - Теперь шалаш до весны в сугробе простоит. Откапы­вать нет смысла. Разве только вход. Хотя последняя пурга мо­жет догола раздеть шалаш. И все же, как там фартовые? Бугор, наверно, всю глотку порвал, матюгая пургу. Жрать хочет. А как похаваешь в такую непогодь? Вон они, зайцы и куропатки. Со вчерашнего дня лежат. Да сырьем их жрать не станешь...»

Тимка на ощупь проверил шалаш.

Нет надежды выбраться. Пурга превратила шалаш в подзе­мелье, в нору без хода, в могилу с живым покойником.

—  Господи, дай мне терпенья и силы! Спаси и сохрани нас! - просил Тимоха, став на колени.

Ни лопаты, ни топора под руками. Найти бы хоть спички. Шарил Тимофей по еловым веткам. Пальцы наткнулись на нож. Где-то рядом спички. Наконец-то зажег жировик.

Тусклый крохотный огонек осветил шалаш. Верх не про­гнулся. Значит, его не занесло пока. Зато бока сдавило заметно. Но ничего. Переждать можно. И вдруг Тимоха заметил, как сла­бый язык пламени качнулся к задней стене шалаша.

—  Слава Богу! Не все пропало. Один выход остался! - На­тянул Тимоха сапоги, телогрейку и, нахлобучив шапку, раздви­нул еловые лапы стены. Первый, второй, третий ряд.

И в шалаше стало свежо. Жгучий морозный воздух вместе со светом тусклого дня ударил в лицо. Тимка вылез из шалаша на пузе, как зверь из норы. И тут же захлебнулся ветром, стега­нувшим по лицу и рукам упругим ледяным хлыстом.

Он оглянулся. Шалаши фартовых, как две могилы, стояли, занесенные в сугроб. Их не унесло. Тимка сделал одно неверное движение, подтянулся к коряге. Пурга тут же приметила его. И словно взбеси­лась. Обрушила на мужика всю свою ярость. Скрутившись в смерч, подхватила его, понесла, швырнула в сугроб под ель, дохнула могильным холодом, вдавила в снег, как пылинку.

Тимка отвернул лицо от ветра. Встать не сможет. Куда там! Уползти бы обратно в шалаш. Но где он?

У пурги много сил. Она ревет без передышки. Человек слаб. Но хитер. Тимка, переждав, развернулся ногами к ветру. Огля­делся. Увидел шалаш фартовых. И, зацепившись за него, под­тянулся. Боковую стену и небольшой угол проглядела пурга. Через него и влез Тимофей к фартовым.

Те уже давно проснулись. Но Тимку не ждали. Увидев его вползающим из угла, удивились:

— Черт ты, а не фраер. Ни один вор в такую погоду из хазы не вылезет. Шкуру пожалеет. Как пробрался, кент?

Тимка потирал ушибленное плечо. Морщился. И спросил коротко:

—  Все дышите? Все в ажуре?

—    Все по кайфу! Только вот как сходить до ветра...

—  Хавать охота, - рявкнул бугор.

—  Терпи. Грызи галеты, кент!

—   Зачем галеты? У вас в шалаше мясо. Я его вам вчера поставил. Сваренное. Не могло замерзнуть, - вмешался Тимка.

Кто-то чиркнул спичкой. Громыхнула кастрюля.

—  Кенты! Дышим! Хамовка есть! - заорал Бугай во всю глотку, словно ему куш отвалился невиданный. Законники ожили.

Два дня еще мела пурга. Куролесила над тайгой неистово.

Но условники понимали, что до конца зимы осталось не так уж долго. Что зима скоро начнет сдавать. И тогда кончится охотничий сезон. До глубокой осени не вернуться им в тайгу. Значит, пушнины надо добыть побольше уже нынче, теперь. Не упустить время.

Едва стихла, улеглась непогодь, вышли условники в тайгу.

За время пурги не много зверя взяли. И все же удача не обошла. Десятка полтора соболей да норки, куницы, горностаи попались на приманку. Пяток огневок сушился под навесом, сделанным специально для меха.

Условники понемногу вошли во вкус. Теперь сами вставали чуть свет и исчезали в тайге, каждый на свою тропу уходил. В шалаше никто не хотел оставаться.

Даже Филин, забыв, что бугор, вскоре не выдержал. Мех... Глаза загорались, тряслись руки и душа. Разве усидишь? И, плю­нув на все условности, ушел в тайгу, обвешанный капканами и силками, искать свою тропу.

В шалаши возвращались затемно. Забывая о еде и отдыхе, они быстро втянулись в новое дело.         

Вспухали рюкзаки. В них накопилось немало пушняка. За­конники, вернувшись к ночи, уже не ждали друг друга. Гото­вили общий ужин.

Тайга, приглядевшись к ним, наслушавшись их воспомина­ний, словно сердцем поняла. Никогда не держала в голоде. Кор­мила всех досыта. Берегла от бед.

И люди постепенно оттаивали. Все реже вспоминали прошлое. Другие темы появились, другой смысл, иная жизнь. Да и сами изменились. Уже не лаялись грязными словами, научились сме­яться во весь голос, спать без страха, жить в охотку, в радость...

Глава 3

Синее-синее небо над головами; голубой снег под лыжами; звонкая, знакомая и всегда иная тайга... Она научила условни- ков пить родниковую, никогда не замерзающую воду, ценить тепло общего костра, есть подаренное тайгой с благодарностью. Спать недолго, но впрок, принимать баню, растеревшись сне­гом, дышать звонким чистым воздухом.

Она понемногу, неторопливо брала в плен их корявые, из­болевшиеся сердца и души.

Она согревала и морозила, смешила и пугала, беспокоила и успокаивала. Она била и жалела детей чужой стаи. Она учила и требовала, случалось, наказывала за оплошку. Она жалела их... Да и как не жалеть тех, кто, не найдя места среди людей, живет в глухомани?

Условники разучились кричать. Поняли сердцем, что в чу­жом доме нельзя говорить громче хозяина. Законники начина­ли понимать, любить тайгу. Она отвечала взаимностью.

В голубые рассветы, когда еще все в тайге спало, уходили люди в чащобу, оставляя на попечение тайги шалаши и добычу.

Они привыкли к тому, что живут в безлюдье и никто их не навестит.

Но однажды, вернувшись из глухомани, приметили, что у шалашей их ждут. Горел костер высоким пламенем. Чужие го­лоса слышны издалека. Охотоведы... О них когда-то говорил Тимофей. Не поверили. Ате нагрянули внезапно.

—   Привет, промысловики! - встал навстречу старший из них. Улыбаясь, протянул руку Бугаю.

Фартовый растерялся, пожал. Вроде и разозлился, по­нял - за мехом пожаловали. А в то же время обратились не как к условникам, к фуфлу, как к равным себе - с уважением.

Старая кляча, запряженная в сани, фыркала, прядала уша­ми. «Что-то в санях имеется. Под брезентом», - приметил Рыло и заходил вокруг.

Но охотоведы явно не торопились. Расспрашивали о заим­ке, пушняке, условиях. Интересовались, как прижились про­мысловики в угодьях. О самочувствии и настроении. Не голо­дают ли.

Гости из Трудового явно решили заночевать на заимке. И Тимофей первым заметил это, готовил ужин на всех.

Приезжие, разговаривая с бригадиром, нет-нет, да обраща­лись к условникам с вопросами:

—  Сколько соболя приходится на заимку? Много ли молод­няка? Как норка? Не перевелись ли куницы? Сколько рысей на заимке? Есть ли берлоги? Встречалась ли росомаха? Не мигри­рует ли пушняк на другие участки? Сколько огневок?

Условники отвечали нехотя. Понимали все вопросы по-сво­ему. А старший охотовед, словно почувствовал, сказал неожи­данно:

—  На огневок не нажимайте. Больше оставляйте их в тай­ге. Без лис пропадет заимка. Слабого, увечного зверя, даже падаль, лиса уберет. Съест. Иначе болезнь появится. Вот вы принесли очень много куропаток. Видно, с других участков к вам мигрировали птицы. А почему? Бескормица иль болезнь прогнала? Теперь надо соседние заимки проверить. У куро­паток при большой скученности чума вспыхивает. Она потом всех зверей косит.

—  И фартовых? - спросил Рыло.

—  Лучше подальше от такого.

— Да нет на этой заимке чумы. Птица вся здоровая, - огля­дел связки куропаток молодой охотовед и спросил Тимофея: - Как пушняк? Много добыл? Хвались, бригадир, сдавай! С тебя начнем...

Тимка молча достал мешок, набитый доверху шкурками. Вытряхнул его на брезент.

Охотоведы внимательно разглядывали, оценивали каждую норку, соболя, горностая, куницу, белку. Тщательно пересчи­тали.

—  Здесь на полторы тысячи, - улыбался Иван Степанович, старший охотовед. И добавил: - Цены тебе нет, бригадир. Не­даром Притыкин тебе свою заимку оставил. Завещал, как сыну. Просил другому не поручать ее.

—  А сам? - вырвалось удивленное.

—  Умер он, Тимофей. Неделю назад.

Тимка стоял молча, недвижно. Потом, словно опомнившись, снял шапку с головы. Медленно пошел в шалаш, выво­лок оттуда рюкзак.      

—  Тут вот всякая мелочь. Забыл. Возьмите, - сыпанул из него на брезент шкурки лис, зайцев, норок. И, не дожидаясь подсчета, ушел в тайгу.

Фартовые не поняли, что случилось с бригадиром. Ну, умер дед. Так все не вечны. Чужой старик. Пожил прилично. Экая невидаль. В делах, случалось, кенты гибли. Молодыми. А сколько их по зонам полегло? Не счесть. Жалеть было не­кому. Разве по бухой вспоминали иногда. Так это были за­конники! Свои! С кем и пайки хлеба, и затяжка папиросы, как общак, - на всех поровну. Иных и теперь помнят. А тут... ну кто такой?

А Тимка ушел подальше от людей. К самому горлу Мертвой головы. Никого не хочется видеть и слышать.

Неделю назад... Именно тогда он ставил капканы за Мерт­вой головой у Сухого ручья. И отчетливо увидел Притыкина. Прямо перед собой. Метрах в двадцати. Еще обрадовался. Мол, навестить решил дед. Значит, не обижается, простил, беспоко­ится за Тимку, коль на своей заимке не усидел.

И пошел навстречу. А старик в облако превращался. Таял на глазах. Но прежде чем исчезнуть, перекрестил Тимку. Уве­ренно, размашисто, как всегда это делал.

Тимофей тогда ничего не понял. Не сказал фартовым о слу­чившемся. Знал: не поверят, осмеют, скажут, чифира глотнул втихаря. Иначе с чего дед привиделся? Мол, если бы баба - другое дело. Это жизнь. А старик - только с дури...

«Видно, в тот час умирал. Может, вспомнил меня. Хотя кто я ему? Что хорошего он от меня видел? Мне все отдал, что знал и умел. От смерти уберег дурака...»

И вдруг странное беспокойство подняло его, толкнуло вер­нуться к условникам, к шалашам. Еще издали он услышал брань. Грязную, горластую. Орал Филин:

—  Не для всякой падлы я навар свой брал. Чем я обязан- ник? Может, харчили иль одели меня? Иль пушку какую дали? Ни хрена с вас не снял. Никакого понта не имел! Почему с меня мое как положняк сымаете? Иль я налог вам должен? Идите в транду, покуда калганы целы. Ни хрена не дам! Я взял, вы при чем? Отваливай! Пока катушки не вырвал!

И в это время к шалашу подоспел Тимофей.

—  Чего духаришься? Остынь, бугор! Иван Степанович, иди­те в мой шалаш. Мы сами разберемся.

—  Нет, Тимофей, мы посылали в тайгу охотников, промыс­ловиков. Но не воров, не грабителей! - побледнел охотовед.

—  Я тебе, падла, повоняю, крысиная хварья! - кинулся к нему Филин. Но Тимофей перехватил. Заломил руку, повалил в снег. И, навалившись всей тяжестью на Филина, рявкнул в раскрасневшееся лицо:

—  Захлопнись, гад! Самому дышать паскудно, кентов за со­бой на вышку не тяни. Пальцем их тронешь, сам на кентель короче станешь. Не тяни грабли туда, где катушками накро­ешься! Не рыпайся! Сдай! Все сдай! Не доводи, падла, до греха!

—  Хиляй, сука! Размажу козла! - сучил ногами Филин, пы­таясь вырваться.

—  Идите в шалаш! Чего тут стали? - прикрикнул Тимка на приезжих. _

Иван Степанович, покачав головой, позвал за собой осталь­ных.

Бугор, воспользовавшись секундой, вырвал руку, влепил ку­лаком в лицо Тимофея. Тот свалился в снег.

Филин вскочил разъяренный. Кинулся к шалашу Тимки, но тут же словно из-под земли перед ним вырос Кот.

—  Кончай, бугор! Не твой общак!

Филин со всего размаха ударил его головой в лицо.

—  Западло, Филин! Трамбуй его! - завопил Цыбуля и, ки­нувшись на Филина, сшиб с ног, прихватил за горло. - Зенки вышибу! Пасть порву! Замокрю паскуду! - всадил кулак в рот бугра.

—  Дави его, козла!

—  Мори фраера!

—  Отпустите бугра! - носился вокруг законников рыхлый лысый кент Баржа.

Кто-то из своих врезал ему сапогом в зад. Толстяк взвыл визгливо, слинял в шалаш канать.

—  Скентовались, мандавошки! Ожмурить меня вздумали? - орал Филин.

—  Заткнись!

Но бугор вырвался. Вскочил, озверело озираясь, кинулся к топору. Тимка ухватил за рубаху, рванул Филина на себя резко, сильно. Тот с маху - топором по плечу. Тимофей выпустил Филина, схватился за руку.

—  Я вам, падлы, покажу, как на меня хвост поднимать!..

Хрясь - раскололась на спине Филина березовая дубина.

Бугор топор выронил. Упал.

На него кодлой насели. Закрутили руки. По бокам сапога­ми били. Молча. Пятеро. Лишь Баржа и Тимка не подошли.

Когда бугор захрипел, фартовые отошли.

—  Из бугров падлу! Из закона! С заимки под жопу! - долго не могли успокоиться фартовые.

Охотоведы сидели в шалаше. Вход завешан брезентом. Ни­чего не видели. Но слышали все.

Перевязанный Тимка хозяйничал у костра. Фартовые, под­дав огня, сдавали пушнину. И лишь Филин - помятый, в изодранной рубахе - сидел в шалаше, как в дупле.

К нему никто не вошел. Его впервые не позвали на ужин, к костру. Его не видели. Словно и не было тут бугра. Ладно, выг вели из бугров и закона, но жрать ему надо! Ведь целый день по тайге мотался. Как и все. Теперь же, как один на льдине, как обиженник, сидит сычом, заживо похоронен.

Как назло, ни зайца, ни куропатки сегодня не дала тайга. Все соболи да норки. Белка попалась. Но ее хавать не будешь. Она даже на приманку не годится.                                                                                                                    

Филин выглянул из шалаша. Тимофей, все еще держась за плечо, что-то рассказывал гостям, которые смеялись громко.

Довольны и фартовые. Хорошо заработали. Хоть и новички в тайге. Всю пушнину сдали, до последней шкурки. Уж на что Баржа считался невезучим, а и тот полтора куска заработал. Цыбуля даже бригадира обставил - на два с половиной куска. Бугай больше двух получит. У него с Тимкой разница в червонец. Скоморох немного до двух кусков не дотянул.        

Охотоведы сортировали пушняк. Соболь к соболю. Им по- \ могали фартовые. Разговорам конца нет.             

Законники, сложив пушнину по сортам, приезжих накор­мили. Зайчатиной. Куропатками на вертеле. Чай - от пуза. У Филина от тех запахов под ложечкой заныло.                                                                                                     

А Кот двух куропаток на костре жарил для Тимки.                                                

«Мылишься к фраеру? А понт с того какой будет? Про меня запамятовал, пропадлина?» - заскрипел зубами Филин.       Охотоведы, наевшись, понесли мех к саням. И вспомнили, глянув на укрытое брезентом:                        :

— Мы вам тоже кое-что привезли. Спецовку, продукты. За­бирайте.

И понесли фартовые ящики с папиросами, спичками, чаем, галетами, печеньем, макаронами, мешки с мукой, сахаром, гречкой.

— А это тебе, бригадир. Притыкинские подарки, - вручили Тимофею карабин, двухстволку и мелкашку, нарезную «тулку»  и два ножа. Мешки с порохом и дробью. Картечь и капсюли.

Тимка стоял, обвешанный оружием, как чучело среди по­ляны.                     

—  Дед просил тебя не погнушаться и жить в его доме, в Трудовом. Да и заимка его тебе в наследство достанется. Осе­нью туда пойдешь. Сам иль с напарником, это уж дело твое. Лишь бы сиротой не осталась. Там - начало твое. Ну а не захо­чешь, другому ее отдадим, если память тебе помехой будет. Время есть. Подумай, Тимоша, - обнял его за здоровое плечо Иван Степанович.              

Филин думал, что гости ночевать останутся. Но они спешно засобирались, вспомнив о неотложных делах в

селе. И, как ни уговаривали законники, уехали, не глядя на ночь, опустившуюся над тайгой.

«Во, гады, даже не стали меня уламывать, чтоб мех сдал. Побрезговали, туды их в корень! Ни одна зараза не подвалила с треханьем. Вроде ожмурили меня», - злился Филин.

А фартовые и впрямь забыли о нем.

Тимка сидел у костра, держа на коленях карабин Притыкина. Вот ведь как судьба распорядилась. Его, вора, наследником такого человека сделала. Странно, даже вклад, что на книжке имел, заве­щал Николай Федорович не сыновьям, не внукам, ему, Тимке. И вклад немалый. Не всякая «малина» такой общак имеет. И все ж странно: почему не детям? Обиделся на них? Но ведь сумел про­стить чужого. Своему и подавно забыл бы оплошки.

Иван Степанович говорил, что дом Притыкина закрыт на замок до Тимкиного возвращения. И туда никто без его ведома не зайдет. Смешно. Ведь был бездомной собакой. Ночевать не­где. А теперь и дом, и зимовье... Но долго ль хозяйничать ему в них. Нужно ль это наследство?

Тимка знал, как трудно давалась старику каждая копейка. Многое видел сам, немало слышал от деда. Тот вечерами, когда бывал в хорошем настроении, случалось, разговаривался. О тяжком рассказывал со смехом, без грусти. Злое не любил вспоминать. Лиш­него себе не позволял. Живот не перекармливал. Дня чего копил день­ги? Был излишек, много ль одному нужно? Вспомнилось Тимофею, что о детях своих он всегда говорил с гордостью:

—  Мои мальчишки цену копейке знают. На ветер не бросят. Смальства себе тропы сами били. И в тайге, и в судьбе. Потому в люди выбились. Теперь в начальниках сидят. И поделом. Ко всему приноровились. Все ладится у них. Одна проруха имеет­ся. Мой недогляд - шибко души студеные. Родства не помнят. Может, так надо ныне, поди, разберись...

А у Тимофея где-то и его отец в одиночестве умер. Не лежа­ло к нему сердце. Не вспоминал, не жалел. Может, оттого так непутево сложилась собственная судьба. Но ее уже не повер­нуть, не переиначить. Поздно.

—  Бригадир! Чего калган повесил? Пошли чифирку глот­нем. Душу погреем, - позвал Баржа.

—  Дорвались! Теперь всю заварку сговняете, - отозвался Тимка.

—  Слушай, а бугор не хавал, - подошел Скоморох.

—  Ну и хрен с ним. Уламывать не стану. Приспичит - на­жрется, - отмахнулся бригадир.

—  Тимофей, в отвал до утра? - удивился Кот, заметив, как Тимка нагревал шалаш.

—  А чего ждать? Уже пора...

Филин, услышав это, отматерил всех подряд. Из гордости голоса не подавал.

«Погодите, вы еще прихиляете ко мне, гады. Тимка вам на сезон, g я - на всю судьбину. Мое слово - и ни одна «малина» не пригреет. Вспомнится вам нынешний денек. Быстро скурви­лись, козлы. Но куда денетесь? Вы фраеру до первой нужды. А и мне теперь на хрен не нужны. Пушняк просрали. На Тимку глядючи. Ну, ладно. Только фраернулись лихо. Та на век заруб­ка будет», - думал Филин, влезая в спальный мешок.

Утром все разошлись по тайге. Так уж сложилось на заим­ке, что тропы промысловиков не пересекались. И свидеться средь дня они не могли. Никто не возвращался к шалашам засветло. И только Филину невтерпеж стало. Есть захотел. И, вытащив из петли жирнющую зайчиху, пошел к шалашу напрямик.

Сегодня не повезло и Тимофею. Разболелось плечо. А тут еще в берлогу провалился. Хорошо, что пустой оказалась. Еле выбрался из нее. И, хромая на обе ноги, повернул к шалашам. Не стало сил осмотреть все капканы. Хватило б выдержки вер­нуться самому, не звать на помощь кентов. Перед глазами кру­жились деревья. «Только этого и не хватало», - цеплялся он за березу. И, переводя дух, продолжал идти, сокращая путь, к ша­лашам.

Филин, придя на поляну, развел костер, снял шкуру с зай­ца. И только собрался опустить его в кастрюлю, услышал, как за спиной всхрапнула лошадь.

«Какую падлу прибило к нашему берегу?» - поднял бугор голову и обомлел.

Участковый с двумя милиционерами стоял в двух шагах и улыбался тонкими бледными губами. Кривая эта улыбка была хорошо известна Филину. Она никогда ничего доброго не обе­щала.

—  Ты-то мне и нужен, - сказал участковый, приоткрыв мелкие, как у мыши, зубы. - Иди сюда, - поманил бугра пальцем.

Тот по привычке оглянулся - куда бы слинять? Но над головой грохнул предупредительный выстрел. И Филин увидел пистолеты в руках милиционеров. Оба, как два глаза смерти, караулили каждое его движение.

— Тебе повторить? Живо сюда! - скомандовал участковый.

Бугор не двигался с места. Он не спрашивал, в чем прови­нился, почему за ним приехали, что понадобилось от него. Та­кие вопросы задавать мусорам фартовому - западло. Филин стоял не шевелясь, словно в капкан попал. Он лихорадочно соображал, что предпринять.

—  Не робей, Филин! - смеялся участковый, сделав шаг навстречу, и вытащил из кармана наручники. Бугор сунул руки за спину.

—  Браслетки? Но за что? - вырвалось невольно.

—  Забыл? А кто государственное достояние, пушнину, от­казался сдать представителям госпромхоза? Кто угрожал им? Кто кидался на них? Кто бригадира... - замер на полуслове, глянув куда-то через плечо Филина. И сказав милиционерам: - Держите его! - кинулся в тайгу.

Тимка уже не шел, ползком через буреломы пробирался к шалашам. Ноги отказались слушаться и не удержали. Каждый метр пути казался ему сущим наказанием. Крикнуть, позвать, но кто услышит? Все в тайге. У шалашей никого не ждал уви­деть. И полз из последних сил.

Он не увидел участкового. Сознание провалилось куда-то в снег. Глубоко-глубоко, к самой земле. Там тепло. Там всем хва­тит места. И ему... Не стоило сегодня ходить в тайгу. Да вот понадеялся на себя. А зря... Но кто это? Опять медведь? Теперь уж некому помочь, вступиться. И ружья в шалаше. «Напрасно не взял», - смотрел Тимка и от боли ничего не видел.

—  Крепись, Тимка! - услышал над головой.

«Зверюга по-человечьи ботает? Не может быть! Такого даже дед не рассказывал. Да еще имя знает. Откуда?» - удивился Тимка.

—   Ой, блядь! - заорал он, когда чьи-то лапы иль руки, оторвав его от снега, подняли высоко. - Не мори! Не тяни! Жмури враз, козел! Мне однова! - кричал охотник, не пони­мая, что происходит.

—  Тимофей, потерпи!

—    Жрать будешь, хавай, падла!

Боль в плече, в ногах слилась в сплошной ком. Больно было дышать, говорить, жить.

Вот его положили. Как хорошо лежать не шевелясь, забыв, кто ты и зачем в тайге оказался. Но зачем его разувают? Как больно...

Тимка заорал.

—  Не дергай! Отвали! - вдруг прорезалось на синем фоне неба лицо участкового. Откуда ему здесь взяться? - Тим! Ты меня слышишь?

Бригадир кивнул головой. Конечно, услышал.

—  Терпи, снимаю второй сапог.

Мужик заблажил не своим голосом.

—  Вывих! На обеих ногах. Держи его крепче! - услышал чей-то голос.

И снова нечеловеческая боль. Потом еще... Нет больше сил терпеть ее. Но что это? Не может быть! Нет боли в ногах? Да это сказка! Такого не бывает! Может, их оторвали? Но кто? Не мог разглядеть Тимка лица и попросил:       

—  Пить...

Только теперь он увидел, что участковый ему не примере­щился: Он поил Тимку из квужки терпеливо.

—  Ну, отлегло? - спросил тихо!

—  Где мои ноги?

—  В заднице, где им и полагается быть. Короче, на месте. Не беспокойся. Но ходить, вставать тебе сегодня нельзя, - ска­зал он, нахмурившись.

Тимка удивленно смотрел на него.

—  Почему нельзя? - и сел, чтобы убедиться в целости ног.

Все в порядке. И увидел Филина. Глаза в глаза. Тимофей

удивился, что бугор так рано ушел из тайги. Но сам ли ушел? Почему он в наручниках? И непонимающе глянул на участко­вого. Потом догадался. Стало не по себе.

Филин стоял перед разрезанным зайцем. Вспомнился вче­рашний день, и сердце, словно занозой, проколола память.

«А сам Притыкину давно ль наботал всякого? Будь тогда на катушках, как знать, может, и кулаки бы в ход пустил. За свое. Тоже не хотел пушняк сдавать. Мечтал прижопить, да фортуна козью харю показала. Но еще и в больнице с ума сходил. Сдох­нуть мог. Чудом выжил. А за мех держался. Старик жизнь мне подарил. Вроде обязанником сделал. Но подвела натура. Фар­товая. С мехом и в жмурах не расстался бы. Старик понял. Ни­кому не вякнул. И простил все. Без напоминаний и упреков, как мог простить лишь самый близкий, родной человек. А про­стив, забыл обиду навсегда. Такое надо уметь. На такое проще­ние способны лишь те, кто крепко верит в Бога. Жаль, что нет таких среди фартовых.

Прощать умела даже тайга. Навсегда, великодушно и чисто. Не унижая снисходительностью, веря в доброе начало всякой живой души. В прощении - жизнь. О прощающем - память. Не будь прощения, жизнь стала бы невыносимой. Прощение подарил Бог».

—  И ты за него просил. И даже дед. Впервые Притыкин ошибся в человеке, - сказал участковый и кивнул на Филина.

—  Оставьте его. Он ни в чем не виноват. Прошу вас.

—    Ты бредишь. Успокойся.

—  Нет. Я в порядке. Филина оставьте. Не морите его. Он путевый промысловик. Дед не ошибся...

—  А пушнину кто отказался сдать?

—  Сам бы он ее отнес. Даю слово. Вы поспешили. Не стоило. Куда б он ее дел? Ведь не один, с нами пашет. Заставили б. Мне тоже нелегко было с пушняком расстаться. Но я был с Притыкй- ным. У него хватило убеждения и добра. Нам его маловато. А потому не торопитесь. Не враз фартовый переродится. Поверьте. Он не лишний в тайге, - просил Тимка.

—  А кто охотоведам грозил?

—  Пустой треп. Не боле. Но за слова - в браслетки, не шибко ль дорого? - не уступал бригадир.

—  Так и тебя топором погладил! - вмешался милиционер.

—  Стращал кент, - слукавил Тимка.

—  Тебя послушаешь, так ничего не случилось. А охотоведы порассказали о нем, - усмехался участковый.

—  Они люди грамотные. Непривычные к нашей жизни. А мы средь зверей сами малость озверели. Не обращайте внима­ния. Мы все такие. Что ж теперь - в зону нас? А кто пушняк добудет? Кто на зверя ходить станет? Охотоведы иль вы?

—  С меня и так зверья хватает. Целый зоопарк в двух бара­ках. Да еще пополнение ожидается. Думали, не пришлют боль­ше воров. Да не такая наша доля, - отмахнулся участковый.

—  Филина мужики уважают. Его тайга признала...

—    Ты что, просишь оставить его? - спросил участковый.

—  Конечно.

—  Но мех мы конфискуем у него. И, как понимаешь, без копейки. Только составим протокол изъятия. Ты его подпиши. Для госпромхоза. Чтобы претензий не было.

Филин стоял, отвернувшись. Он слышал все.

—  Сними с него наручники, - обратился участковый к ми­лиционеру. - Как у тебя с ногами? - спросил он Тимку и дополнил вопрос: - Где тебя так?

—  По бабам заскучал. Назначил одной свидание, а она, лярва, не дождалась. Смылась со своим небритым кентом. А я из ее хазы еле выполз. Хорошо, что тот фраер меня не попутал. Ина­че б хавали зверюги кровавый бифштекс из законника.

—  Ну а красотка твоя по следам прийти может, - рассмеял­ся участковый.

—  Коль прихиляет, отбой дам полный. Почему не ждала? И хаза хуже параши воняла? Я, может, едва не ожмурился там. А она шлялась где и с кем попало. Вернулась бы, а там - моло­дой, красивый жмур. С наваром... Десяток соболей на манто ей приволок.

—  Не накличь, Тимофей!

—  Они уже скоро из берлог вылезать начнут, - засмеялись милиционеры.

—   Ну чего стоишь, как усрался? Готовь жрать! - Тимка, словно не услышав слов милиционера, прикрикнул на Филина. И бугор, поверив в свою свободу, заторопился, зашустрил.

Нырнув в шалаш, вытащил оттуда рюкзак, набитый мехом до отказа. И, поставив его у костра, указал участковому:

—  Вот мое...

Тимка, когда вытряхнули рюкзак, понял все. Но молчал...                   

Участковый с милиционерами подсчитали число шкурок, затолкали их в мешок вместе со списком, подписанным Тим­кой и Филином, и вскоре засобирались в обратный путь.

Филин держался подальше от них. Но по его глазам брига­дир видел, как тягостно их присутствие бугру. И, нагрузив ми­лиционеров куропатками, закопченными на случай пурги, по­спешил их выпроводить с заимки.

Едва они скрылись из виду, к шалашам стали возвращаться промысловики. Всяк своей добычей хвалился. Бугай со Скомо­рохом принесли по три норки, а Цыбуля - двух соболей и пя­ток куропаток. Баржа - куницу и лису, трех зайцев.

Все радовались удачному дню. Даже Кот, который лишь лису и белку принес сегодня. Все торопились с ужином. Готовили общий, на всех.

Бугор не ушел в шалаш. Он сидел у костра, глядя в огонь. Слушал и не слышал голоса. О чем они? Ведь вот его могло уже не быть с ними. Увезли бы мусора в браслетах. И отправили бы в зону. Куда, на сколько? Кто знает... Тимка выручил... Теперь он, Филин, обязанник бригадира. Ни трамбовать, ни даже спо­рить не должен с ним.

«Он, зараза, усек все, И с пушняком... Но не заложил. Дал прижопить. Хотя свой навар сорвет. Это - как мама родная. Но сколько снимет?» - думал Филин.

—  Садись хавать! - подошел к бугру Кот. И указал на пус­той чурбак.

Филин молча взял свою миску, ложку. Гречневый кулеш с зайчатиной... А ведь это счастливая случайность, что он здесь, среди своих. И его не оттолкнули от костра. Не обделили жрат­вой и теплом. И Тимка, которого мог ожмурить много раз, вы­рвал его у легашей.

Фартовые удивлялись бугру. Что с ним? Молчит, не дерет глотку. Уж не заболел ли? А тот обдумывал свое. Примерял день сегодняшний на вчерашний и впервые в жизни злился на себя, чувствовал вину.

— Ты хавай, жратва стынет, - напомнил Баржа, подмигнул и сказал: - Сегодня чай, как фраера, будем пить с печеньем. На чифир заварку не отвалил Тимка. Зажилил, гад.

—  Обойдешься и без кайфа, - отозвался Полудурок. И, глянув на кентов, добавил: - И без чифиру спишь как сявка. Не додаешься тебя.

Бугор стал есть. Кулеш застревал в глотке. Молчал Тимка про мусоров. Ничего не рассказывал кентам. А ведь мог бы похвалиться, как сделал Филина обязанником. Уж бугор о том не умолчал бы... Филин проглотил зайчатину. Кто-то спросил, хочет ли еще жрать. Смолчал. Дали полцую миску.

—  Хавай, кент! В тайге на голодное брюхо пусть легавые дышат. А мы - жрать должны.

И снова ком в горле. Пока продавливал его, законники при­нялись чай пить. Молча, задумчиво. С печеньем... Бери его, сколько хочешь. Вот бы в детстве такое, от пуза, может, и не горел бы тут костер, не сидели бы они вокруг него.

Вздохнул кто-то тяжело. Вспомнил прошлое. Другие места и времена, иную жизнь. О которой здесь вспоминают, как о полузабытой детской сказке.

Вон в Трудовом даже дети знают, что дядьки из двух бара­ков родились бандитами сразу с ножами, кастетами и свинчат­ками в руках. Что они никогда и не были маленькими. Детей пугали ворами. Неслухам грозили, что отдадут их ворюгам на­совсем, и те от страха всю ночь вздрагивали.

С работягами-условниками сдружилась детвора. Они часто бывали в домах трудовчан. Они, но не законники...

Но вот Тимку признал Притыкин. Разглядел в нем, почув­ствовал не замеченное никем. И поверил. Хотя знал немного, своим считал.

Вздохнул бугор. Тимку он знал много лет. Проверял не раз. Ничем особо не выделялся фартовый.

—  Хлещи чай, Филин, совсем остыл, - напомнили кенты.

Бугор хлебнул из кружки протяжно, с хлипом, со смаком,

как только он пил чай. Тимка подал ему печенье. Филин глаза вылупил. Не понял.

Это он должен делать, обязанник! Но Тимка будто не за­метил:

—  Харчись, бугор!

«Может, перед кентами выпендривается?» - подумал Фи­лин. Но бригадир как ни в чем не бывало разговаривал с фарто­выми, ни словом, ни намеком не задевая бугра.

—  Послушай, Бугай, завтра ты похиляешь в тайгу с дробо­виком. А лучше карабин возьми. Не нравятся мне твои наделы. Три берлоги... И все у тебя. Да и рысе^ многовато. Этих на капкан не возьмешь. Бери карабин, - повторил Тимка.

—  Дней через пять, если не раздумаешь, возьму. А пока - рановато.

— До конца сезона. Потом вернешь, - предупредил Тимка.

— А мне бабу, двухстволку дай. Сегодня следы рогатого видел у себя. Он, паскуда, капкан разрядил, - попросил Скоморохг

—  Возьми. Только запыжить надо гильзы.

—  А что, если на медведей капканы поставить? - предло­жил Кот.

—  Мы из тайги уберемся раньше, чем они из берлог вылезут.

Филин ничего не просил. И едва мужики пошли про­гревать шалаши, подсел к Тимке.       

—  Потрехать надо, - предложил тихо.

—    Валяй.

—    С глазу на глаз.

—  Похиляли, - указал Тимка на шалаш и прихватил остат­ки углей.

Бугор влез в шалаш, больно ударился головой о ящики с харчами. Чертыхнулся.

—  Скинь ходули за хазой. У меня не камера. Сам управля­юсь, - заворчал Тимка.

Филин стянул сапоги. Лег на перину из еловых бород и су­хой травы. Наслаждался теплом, идущим от углей.

Тимка завесил вход, заложил его ветками. Зажег жировик. Сел, сгорбившись, ждал.

— Что с меня приходится, ботни, - предложил Филин.

—  Отмазаться вздумал, кент? И что предложишь? - повер­нулся Тимка.

—  Теперь не продешевишь. Твоя взяла. Припутал меня за самые жабры, - усмехнулся Филин.

— Я тебя не брал на примус. Сам навязался, прихилял. Чего скалишься теперь? Иль отлегло от жопы? - вспылил Тимофей.

—  Не духарись. Все помню. Потому и нарисовался. Башлей, как знаешь, нет ни хрена. Но мешок пушняка я притырил от легавых. Бери. Там хороший навар. Соболи, куницы, норки. Не сдавай. Слиняешь - будет грев. На черный день сгодится. Не станешь же в Трудовом канать в отколе. А про этот пушняк - только ты да я. Больше никто не знает.

—  Не маловато? - повернулся Тимофей.

—  Да где ж больше возьму? Все мое в том сидоре. Больше нычки нет. Если брешу - век свободы не видать.

—  Ты все? Иль еще что имеешь вякнуть? - прищурился Тимофей.

—  Как на духу, все выложил. Но почему ты со мной, как с сявкой, ботаешь? - запоздало обиделся бугор.

—   Знаю, случись сегодняшнее со мной, ты и пальцем не пошевелил бы выручить. Наоборот, подтолкнул бы в запретку. Я тебя, паскуду, знаю не первый год. А если и удалось, пофар­тило б из лап мусоров вырвать, ты не пушняк, родную шкуру с меня снял бы и на всю жизнь обязанником сделал. Да потом по всем «малинам» и зонам трепался, как ты лихо уделал лягашей.

А ты не такой? - огрызнулся Филин, не понимая, куда клонит Тимка, что потребует от него.

—  Тебе видней, - вспомнился Тимке дед Притыкин. Тот не любил попреков.

—  Чего хочешь? Ботай, не мори, - не выдержал Филин.

—   Не нужен ты мне в обязанниках. К фарту не приклеюсь. Завязал. В отколе я! Хана! А и башли мне

твои не нужны. Свои теперь имею. И пушняк. Не меньше, чем ты принес. Одно мое условие будет. Стемнишь иль при- тыришь, потом на себя обижайся, но пушняк весь в госпром­хоз сдашь. Сам. Смолчал я при легавых. Потому что знаю, как дается каждая шкурка. Не хотел, чтобы даром у тебя за­брали. Потому не вякал. Но охотоведам, как мама родная, в зубах потянешь.

—  Сознательным заделался? А если не сдам? Заложишь? От тебя теперь всего ждать можно. С мусорами скентовался...

—  Заткнись, падла! - подскочил Тимка. Но вовремя сдер­жал себя. И сказал хрипло: - Линяй! Глаза б тебя не видели.

— Слиняю, не ссы, бригадир. Вот только дотрехаю, какой с меня положняк.

—  Иль уши в жопе? Уже ботал. Пушняк сдашь. Как все. Без финтов. Усек?

—  А башли за нее?

—  Себе на грев. Сгодится, если в ходку загремишь.

—    Не допер. А тебе что от того обломится?

—    Обойдусь, - отмахнулся Тимка.

—  Без навара? - не верилось бугру.

—  Хиляй дрыхнуть. Я все тебе выложил.

—   Ты меня на понял не бери. Я ведь тоже не морковкой делан. Что занычил в душе? Иль пакость какую мне отмочить вздумал? Колись!

—  Отваливай на хрен! Без тебя тошно!

Но Филин не уходил. Он сидел, оперевшись спиной о ящи­ки. Молчал. Курил неспешно.

—  Ты долго тут яйца сушить будешь? - не выдержал Тимка.

Филин словно не слышал.

Тимка задул жировик, влез в спальник, отвернулся от бугра.

—  Мне в этой жизни на халяву только горе перепадало. Все остальное - за навар. Да что я тебе вякаю, сам знаешь все. Одним общаком дышали. Одна удача и зона были на всех. На дармушки ничего не клевало. Все за понт. Но выжить на халя­ву, не влипнуть к мусорам и ни хрена зато - даже не слыхал о таком. Даже фраера на это не гожи. К тому ж обосрался я перед тобой. Кентом не считаешь. Да и я б не признал. Но почему даешь дышать?

—  Кончай пиздеть! - буркнул Тимка через плечо.

—   Не ты меня, так сам себя твоим обязанником считать буду. Велишь - без трепа сдам пушняк. Хоть завтра. Сам в Трудовое смотаюсь.

—  Не моги. За жопу возьмут. Кто за один день столько меха наворочает? Допрут, что притырил. И тогда тебя накроют, и меня с тобой заодно. Сдашь в конце сезона, - повер­нулся Тимка к Филину.                                 

—   Как трехнешь. Я не выпендрюсь. Одно еще. Когда из тайги слиняем по весне, куда нас денут - в бараки?

—  Нет. На ставной невод отправят. На рыбу.

—    Всех?

—  Это мое дело. Кого возьму, тот со мной. Тайга покажет. Она чище «малин» проверяет всякого. Не каждый законник вы­держивает. Дай Бог вернуться в село без потерь.

—  И все ж наш «закон - тайга» никто тут не просрал по- крупному. Как ты петришь, кент? - спросил бугор.

—  Ты себя спроси, - оборвал Тимка.

Филин умолк. Расположился, поудобнее.

—  Ты что, окопаться вздумал у меня? Не мылься. Хиляй к кентам.

—  Лажанулся я. То как пить дать. Но кранты. Нынче все. Завязал с тобой трамбоваться. Зарекся.

—  Зарекался бы кто другой, - усмехнулся Тимка. И, поняв, что не хочет бугор уходить, отвернулся и вскоре уснул.

Утром бугра в шалаше не было. Не дожидаясь чая, ушел он в тайгу раньше всех. Его впервые никто не будил.

Условники, привыкнув к тайге, уже давно не вскакивали заполошно среди ночи от тявканья лис, рысьего крика, заячь­его плача, хулиганского свиста бурундуков. Тайга перестала пугать, казаться чужой и дремучей. Она, как могла, берегла людей.

Однажды, проснувшись ранним утром, заметил Бугай, что в его ушанке прижился горностай. Он не боялся людей. Не пря­тался от них. Постепенно привыкнув, обнюхав каждого, любил посидеть на плече, погреться на коленях совсем рядом с боль­шими человечьими руками. Иногда он принимался грызть ру­кава, показывая, что пришло время накормить его. А получив кусок сахара, зажимал его передними лапами, как тисками, и долго лакомился гостинцем.

Весь белый, кроме глаз, кончика хвоста и ушек, зверек слов­но понял, что не надо добывать жратву в тайге. Не ровен час в ледянку угодить можно. А люди и накормят, и согреют, и при­ютят.

Так и прижился'Прошка. Он никого ре обходил внимани­ем. Хорошо помнил запах каждого. И если утром, по забывчи­вости, Бугай не давал ему сахар, Прошка умел потребовать его у Кота. А вечером - у Цыбули и Баржи. На ночь - у Полудурка и Скомороха.

Горностай стал общим любимцем. К нему привыкли. Он вертелся с охотниками в шалашах и у костра. Он ночевал в тепле. Имея, как говорили промысловики, свою лежку в хазе. Даже Филин не рычал на зверька, когда тот, требуя свой положняк, не грыз рукав у бугра, зная, что этим он не прошибет его, а взбирался на плечо и кусал бугра за мочку уха. Не больно, но чувствительно. А в Тимкином шалаше при­жился бурундук. Вместе с людьми зверьки пережили не одну пургу. Молча, как и подобало таежникам, терпели стужу. Они первыми почувствовали скорый приход весны и предстоящую разлуку.

Однажды они проводили на охоту Бугая. Не понял услов- ник, почему Прошка путался под ногами, шипя, припадал к земле, будто пугая, не пускал охотника в тайгу. Даже бурундук, забегая наперед, в лицо свистел. Вот только человечьим языком сказать не мог, а свиста его фартовый не разгадал. И спешил в надел. Знал: весна близко, значит, конец сезону. Мех у зверя сменится, потеряет ценность. Не будет заработка.

Он проверял петли, силки, ставил свежую приманку в капка­ны. И вдруг увидел прямо перед собой громадный медвежий след.

В мокром подтаявшем сугробе зверь искал муравейник. Весь снег сгреб когтями. Но что-то помешало. Отвлекло. Ушел. Сле­ды были еще теплыми.

«Меня испугался, косматый фраер. Покуда голодный, слаб. Не нападет. Силенок набраться надо. Пробку выкинуть зим­нюю. Вот тогда с тобой встречаться опасно», - подумал Бу­гай. Все же зарядил карабин. На всякий случай. И пошел с оглядкой.

К обеду рюкзак потяжелел. Два зайца и лиса в нем лежали. Бугай решил спуститься к сухому ручью и свернул с тропы. Там, за молодыми елками, спуск в распадок. Неделю назад в нем поставил капканы. Проверить их пора.

Фартовый шел легко. Расстегнул телогрейку. Отпускают мо­розы. Вон как пригревает солнце! Снег потускнел, потерял блеск. Уже не скрипел под ногами. Не обжигал холодом. Не вился за лыжами поземкой. Не рассыпался в руках. Недолго уже зиме хозяйничать в тайге. Бугай решил развести в распадке косте­рок. Передохнуть немного в тиши. И вдруг увидел, как из-за елок поднялся лохматый загривок.

Бугай онемел. Руки сами сорвали с плеча карабин. Медведь встал на дыбы. И в ту же секунду, не целясь, выстрелил фарто­вый в зверя.

Рык и грохот выстрела одновременно разорвали тишину тай­ги. Затрещали кусты, коряги. Медведь ушел. Ранен? Иль поды­хать побежал? Не знал тогда Бугай особенностей охоты на мед­ведя.

Никто из условников, кроме Тимки, не видел этого зверя. Знали о нем понаслышке. Из рассказов. Которые нико­го не настораживали и не пугали.

Бугай увидел каплю крови на следах медведя. И, решив, что сам он не сможет притащить тушу к шалашам, не пошел за зверем в тайгу. Сообразил, что теперь в шалашах никого нет, а в потемках законники не станут искать зверя. Он спустился в распадок, поняв, что раньше завтрашнего утра возвращаться сюда нет смысла.

«Крепко пуганул я косматого. Коль жив остался - век фартовому на зенки не попадется. Хотя вряд ли жив! Замок- рил его, это верняк. Вон как в тайгу слинял. Небось дышать совсем мало осталось. Вот и шустрил, чтобы не на виду, а в глухомани накрыться. Ведь не дробью чесанул, маслину вса­дил. И без промаху. Иначе откуда кровь на следах? - сооб­ражал Бугай, радуясь, что первая охота на медведя оказалась удачной. - А то все стращали. И бригадир на понял брал. Мол, нет в тайге зверя опаснее медведя! Хрен там! Нет во всем свете никого страшней законника! Что против него мед­ведь? Мелкий фраер! Да из него сявку можно слепить при желании. Чтоб из барака вовремя парашу выносил и легавых на гоп-стоп брал, когда те вздумают к законникам нарисо­ваться. Вот прихиляю вечером и.вякну: мол, кента себе завел нового. На дело его фаловать буду. В Трудовом сельмаг трах­нуть. Иль сберкассу, - засмеялся Бугай, спустившись в рас­падок. - Ох и полезут зенки на тыквы, когда увидят мой навар! Конечно, угрохал я его. Если б ранил, он меня так подцепил бы, что я на том свете уже канал. Вон Тишка еле очухался. А я - ни хрена! На своих катушках прихиляю», - радовался Бугай.

Все петли, силки и капканы в распадке оказались пустыми. Приманка не тронута. И ни одного следа вокруг. Законник ре­шил подождать еще несколько дней, потом снять все ловушки и перенести в другие места.

Раздосадованный неудачей, он возвращался к шалашам дру­гим путем, сокращая дорогу.

Вечером, когда мужики сели ужинать, законник рассказал о встрече с медведем.

—  Ну, лафа! Теперь мяса будет, хоть жопой ешь! У медведя одна ляжка с полтонны! - обрадовался Филин и вызвался ут­ром помочь Бугаю разыскать и притащить тушу.

—  Везучий ты, Бугай! Медвежья шкура - знак охотничьей удачи! И это в первый сезон! Знать, любит тебя тайга! - поза­видовал Скоморох.

— А я всегда был везучим. С фартовыми быстро скентовал- ся. С бабами везло. С меня даже клевые не брали башли за ночь. Все на меня сами лезли. Никогда ни одну не фаловал.

— Можно подумать, что не ты их, они тебя в постели мнут и тискают. Ишь, целка! Форшманули его кле-

пые! Да видел я, как ты на цырлах перед ними выпендриваешь­ся! Клевые с ним без навара тискаются! Кому заливаешь баки? Мы ж не целки! - оборвал Филин Бугая.

—  Завидуешь, бугор? Небось обломилось бы тебе медведя замокрить, всем зонам и «малинам» трехал бы до конца, какой ты везучий!

—  Кончай вякать, Бугай! Чего хвост распустил? Коль убил - лафа! А если подранком сделал? - зло смотрел Тимофей на Бугая.

—  А что такое? Ну сегодня не пришил, завтра прикончу. Только будь живым, он меня в тайге до вечера десять раз при­путал бы. Но ведь не высунулся. Значит, накрылся, - убеждал Бугай.

—  Смертельно раненный никогда не убегает. Засеки на шно- беле. Он, прежде чем сдохнуть, тебя бы в клочья пустил, три «малины» пацанов и шестерок из тебя надергал бы. А уж потом сам ожмурился. Насмерть раненный страшней здорового. Мне дед ботал про медведя много. Про смертельный прыжок. На шесть метров может сигануть, чтоб достать своего стопорилу- мокрушника. Ты про медведя сквозь губу не ботай. Добра от твоего выстрела не будет. Это верно, как два пальца обоссать.

— А что от подранка бывает? - спросил Кот, настороженно вслушиваясь в тайгу.

—   Если тот медведь дышит, то станет для Бугая стопори- лой. Всюду по тайге стремачить его начнет, пока не припутает где-нибудь. Но страшен он не только ему, а всякому из нас. Любого заломает за свою боль, какую человек причинил. Толь­ко старые медведи никого, кроме обидчика, не тронут. Они его запах годами помнят. А молодой зверь дюжину мужиков ожму- рит, покуда виноватого сыщет! И до конца людоедствовать бу­дет. Так дед Притыкин говорил мне. А он в этом толк знал, - умолк Тимка.

Плечи мужиков ознобом перетянуло. Шутить расхотелось.

— Да не-ет! Он рявкнул, когда я в него пальнул, - лопотал Бугай.

—  Не трепись много. Надо найти его. Доконать. Покуда он нас не начал на гоп-стоп брать. Пока рана не затянулась, он нам не опасен. Но едва отляжет, отпустит боль, он все припом­нит. Потому завтра все с Бугаем хиляем. В его надел. И пока того медведя не сыщем, кайфово не сможем дышать.

—   На хрен мне его медведь? Своих дел по задницу. Я в него не пускал маслину. А если Бугай такой смелый и везу­чий, пусть своего подранка сам ищет и прикнокает. Это ему не с клевыми на халяву. Пусть он медведя попробует уло­мать, - злился Баржа.

—  А ты что думаешь, тайга у медведя, как город, на «малины» разбита? Сунься теперь в нее в одиночку. Он тебя и схавает. Не с жиру, не от куража зову. Тот подранок нам страшней мусоров будет. А Бугая чего лаять? Любой из вас та­кое отмочить мог, - уговаривал бригадир.

—  Оттыздить того Бугая надо! Чего лезет с маслиной куда не надо! Врежь ему в ухо, Скоморох! Ты там рядом. Чтоб юш­кой залился, хмырь! - взревел Филин.

—    Заткнись! Не то врежу! - побледнел Бугай, услышав уг­розу. Но все же со страхом оглядывался на ночную тайгу.

Условники притихли. Ни звука, ни шороха не доносилось из тайги. Умолкли даже птахи. Не крутились у огня Прошка с Огонь­ком. Куда-то запропастились. И люди сникли. Стало не по себе.

—  Отваливаем по хазам до утра. А чуть свет - в тайгу. Де­нек будет не из легких. Сил надо набраться. Нечего впустую трехать. Катушкам отдых нужен, - встал Тимка и, набрав уг­лей, раньше всех исчез в шалаше. А вскоре оттуда послышался его густой протяжный храп.

—   Стремача надо у костра оставить. А что как нарисуется лохматый фраер? Ожмурит всех подряд, - передернул плечами Цыбуля.

—  Тимоха ботал, что нынче ссать неча! Зализывается кент, - обронил Бугай. Но в шалаш пришел позже всех. Виновато шмыг­нув носом, полез в середину. Его выдавили со словами:

—  Тебе нынче, как сявке, у входа дрыхнуть надо. Чтоб твой кент адресом не просчитался. А сюда, к нам - не мылься. Хи­ляй на свое, что заслужил...

Бугай лег у самого входа. Долго не мог уснуть. А потом словно в яму провалился.

Едва подернулись пеплом угли костра, густая тьма укрыла шалаши. Ни шороха, ни вздоха, лишь тихое похрапывание про­мысловиков едва слышно пробивалось через завешанные входы.

Деревья и кусты стояли не шевелясь, словно зоркие стражи стерегли сон условников и.тайги. Ни звука. Кажется, все вы­мерло. Даже деревья разучились скрипеть. Отпустили холода. Весна скоро.

Не хрустели ветки и сучья под лапами и крыльями. Все спа­ли. Все ждали утра.

Даже луна уснула под тучей-шубой, надоело ей глазеть на тайгу. Устала светить.

Уснул ветер, спрятавшись в сугробе. За зиму налетался, на­бегался до изнеможения. Пора уснуть и ему, погреть крылья, ноги.

Тишина обняла пушистые ели, ивы и рябины, березы и кле­ны, каждый куст. Скоро весна. Дожившим цвести надо, силы по­требуются, значит, нужно спать, пока есть время...

Тихо... Но, чу, хрустнул сучок. Снег задышал под чьей-то тяжестью. Кто-то нюхал воздух, втягивая его жадно. Кому не спится в такую темень? Кто крадется, стараясь не вспугнуть тишину?

Спали условники. Во сне им снилась воля. Далекие и такие знакомые города. В них тепло и никогда не бывает холодно. Не мерзнет сердце от стужи и тишины чужих краев.

Спал Бугай, любимец женщин. Наврал кентам. Ну да кто проверит? Бабы - не навар, даром не даются. А и за понт ула­мывать надо. Потому и ходил к одной. Рыжей толстой город­ской пьянчужке. Она после склянки ничего не чувствовала. С кем она? Где? Под забором йли в луже? А может, прямо в каба­ке? Какая разница? И Бугай, пока не протрезвела, пользовался моментом. За все воздержания и отказы, за свою неуверенность с другими. Пока не очухается рыжая баба и не спихнет его с себя, брезгливо ругнув фартового:

—  Не слюнявь, козел!

Бугай тогда доставал еще одну склянку, и баба, милостиво раздвинув ноги, ложилась на прежнее место. Пила лежа. Не лаская, не чувствуя мужика.

Она стерпелась, свыклась с ним. Но через склянку. Без нее не принимала, не узнавала Бугая. Но Бугаем он был в «мали­не», среди своих. А для нее - окурок, огрызок, иначе не звала.

Вот и теперь, во сне, уже третью склянку ей сует. Баба пьет из бутылки винтом, но лечь не хочет. Сгибается в коромысло. Ну хоть тресни, кудлатая ступа!

Бугай разогнул ее, повернул к себе пьяной мордой, и баба вдруг рявкнула по-медвежьи в фартовую рожу. Законник про­снулся от страха.

Медведь уже выволок его прямо в спальном мешке из ша­лаша. Бугай почувствовал запах зверя и заорал во всю глотку:

—  Кенты! Фартовые! Хана!

Медведь навалился на Бугая всей тяжестью. Что впилось в грудь, в живот? Когти иль зубы?

Бугай завопил диким голосом от нестерпимой боли.

Зверь согнул мужика пополам. Что-то внутри хрустнуло, сло­малось. Медведь понюхал жертву. Дернул лапой по голове. Снял скальп.

Бугаю уже не было больно.

Тимка первым выскочил из шалаша. Но поздно. Медведь в тайге - свой. Он не плутал. В два прыжка скрылся в тайге так же незаметно, как и появился.

А разбуженные промысловики развели костер, грели воду, тщетно пытались вернуть в тело Бугая вырванную медведем душу.

Зверь не промахнулся. Он хорошо знал слабые места у всего живого. Его не нужно было учить. Он действо­вал без ошибок.       

—  Оставь кента. Отмучился. Он уже далеко от нас. Дорогой навар дал за промах, - пожалел бригадир фартового.

—   Дай мне карабин! Только на сегодня. Сам в Трудовое слиняй. К мусорам. Пусть заберут кента. А я с фартовыми - в тайгу. Накрою стопорилу. Без того дышать не смогу, - посере­ло лицо бугра,

—  Остынь. Успокойся. В таком виде на медведя не ходят. Тут злом не возьмешь. Зверь - тайге родной, - отговаривал Тимка.

—  Закон - тайга, зуб за зуб! Иль просрал •мозги? За кента! За Бугая порешу падлу! Но сам! Своими граблями, - тряс Фи­лин скрюченными от нервной судороги руками.

—  Доверь! Положись на нас. Кодлой похиляем. Размажем! Иначе как дышать тут? Бугай не простит, коль за него не отпла­тим! - просили законники, обступив бригадира.

Когда рассвет едва проклюнулся над Мертвой головой, Ти­моха уже был далеко от заимки. Он спешил в Трудовое. У ша­лашей остался Баржа, а остальные законники ушли в тайгу по следам медведя.

На плече у бугра - карабин наготове. У Кота - «тулка», Цыбуля с двухстволкой за плечами. У остальных ножи, топор...

Шли молча. Изредка оглядывались по сторонам.

—  Сюда! В распадок смылся, паскуда! Не сорвешься, гад! - дрожал от ярости Филин, сжимая рукоять охотничьего ножа.

Следы зверя кружили вокруг сугробов, кустов, стволов. Зверь явно не торопился, не ждал для себя ничего плохого. Не слы­шал о фартовом «законе - тайга», требующем безоговорочной смерти для убийцы законника.

Он уходил с заимки, на которой прожил долгие и трудные восемь зим. Всякое случалось. Бывало, голодал, попадал в по­жары, проваливался под лед на реке. Но жил.

Здесь он пестовал медвежат. Сколько их теперь по тайге развелось? Все крепкие, сильные. Все в него! Настоящие хозя­ева тайги! Их уж никто не обидит. Нет больше того человека. Не придет он в тайгу никогда. Никого не ранит. Не станет хо­зяйничать, как в своем доме, забывая, что он - из чужой, не таежной стаи.

И все же если б не этот двуногий, пропахший костром и зайчатиной, не ушел бы медведь с заимки до конца своих дней.

Вот и матуха осталась в берлоге с пестуном. Через пару не­дель встанет. Вылезет в тайгу. С медвежонком. Тогда и вернет­ся за ними медведь, уведет в новые места, в глухомань непуга­ную, не видевшую человека. А пока самому присмотреть надо.

Уж коль появился в тайге человек, надо уходить зверю. i/о Вместе не ужиться, не привыкнуть и не стерпеться. Кому-

то нужно уступить. И уходят звери. Ведь у человека есть ружье и огонь. А у медведя лишь когти да зубы. С годами они слабе­ют. Сдают силы. Да и попробуй выжить перед ружьем! Этот ранил. Промазал. А другой?

Ведь там, в человечьей лежке, людей много. Кто-то может не промахнуться...

Надо успеть вывести с заимки матуху и медвежонка. По­дальше от людей. Их ружей и костров. В глухомань...

—  Вон пидер! Козел лохматый! - услышал зверь людские голоса неподалеку.

Оглянулся. Людей много. Со всеми не сладить. И черной молнией метнулся в тайгу.

Но тут же услышал грохот.. Он нагнал в прыжке и воткнулся в заднюю правую. Пробил насквозь... Тот, первый, пробил пра­вую переднюю утром. Как бежать? Как уйти и выжить? Где спря­таться от чужой стаи в собственном доме? А почему прятаться? Кто хозяин в тайге? Медведь прилег за корягу.

Годы научили зверя осторожности. Добычу не всегда стоит догонять. Ее можно дождаться и уложить внезапно, почти без усилий. Одним рывком.

Зверь затаил дыхание. Люди только начинали учиться быть охотниками. Зверь им рожден. Человечья стая в охоте многое переняла от зверей. Но совершенства в ней не достигнет. Уме­ние охоты дается рожденному в тайге. И людям не дано пере­хитрить опытного зверя.

Даже ружья не всегда спасают им жизнь. Людей в тайгу тащит голодное брюхо. А медведи защищают в ней свою жизнь и дом.

Притих зверь. Даже сойка его не приметила. Приняла за корягу. И только когда лапы утонули в шерсти, поняла, что обмишурилась. Взлетела, суматошно хлопая крыльями. На всю тайгу загорланила. Обгадила сугроб, горластая. Того и гляди укажет людям, где их зверь поджидает.

Фартовые настырны. Лезли через сугробы и завалы. Вот уви­дели, что пуля достала медведя. Кровавый след задней лапы на сугробе разглядели. Совсем озверели. Заметив, что след обо­рвался, растерялись.

Да и откуда им было знать, что, ложась в засаду, медведь делает большой прыжок, обрывая след осмысленно.

—  На дерево влез, паскуда. Не иначе, - заглядывал елям под юбки Филин. Но ничего не разглядел в мохнатых лапах.

Условники оторопели. Зверь словно испарился.

—   Надо б Тимку сюда. Он бы фраера надыбал. Да кого в Трудовое вкинешь? - сокрушался Филин.

Он и не предполагал, что зверь притаился в несколь­ких шагах от него.

—  Кончаем, кенты, стопорить его! Без понту затея. Смылся, значит, пофартило падле, - вякал Полудурок.

—  Ты что, звезданулся? А Бугай? - вскипел бугор.

— А что Бугай? Ему теперь один хрен. А нас припутает зве­рюга, еще кого-то ожмурит. Тут не в своей хазе. Линяем, - предложил Цыбуля.

—  Смотаемся, а ночью опять ссать будем. Нарисуется, зара­за, и прикнокает. Не-ет, уж надо его размазать, - не соглашал­ся Кот.

—  Он своего мокрушника ожмурил. Теперь не прихиляет, - вставил Цыбуля.

Медведь лежал, воткнувшись носом в снег. Он глушил ды­хание и злобу.

Сколько ж можно ждать? Но попробуй встань! Людей мно­го. Кто-то не промахнется. Будь они без ружей, как он, тогда и прятаться не стоило бы. Но теперь... Так не хочется стать добычей...

—  Покуда не нашмонаю гада, не вернусь! - рыкнул Филин и пошел к коряге.

Зверь услышал его приближение. Понял: увидит человек. И собрался в комок, в тугую пружину.

Условники глазели на деревья, кусты. И не приметили сра­зу, как громадный ком выскочил из-за коряги и с ревом на­крыл Фйлина.

Два хозяина, два бугра - таежный и фартовый - встрети­лись один на один. Чья возьмет?

—  Притырок! Говорил - смываемся! - ахнул Цыбуля.

И тогда первым на выручку бугру кинулся Хлыст. Самый молчаливый, худой, как жердь, вор не любил трамбовок. Нико­го не трогал пальцем. Потому что сам по молодости часто бы­вал бит.

Хлыст был форточником. В закон его приняли в зоне. Его долго натаскивали на большие дела. Но воровская наука не по­шла впрок. И на первом же крупном деле засыпался. Погорел на «рыжем бочонке» - золотых часах из обчищенного ювелир­ного. Их у него приметил легавый в штатском. В ресторане. Сел на хвост. Пронюхал хазу! И через пару часов накрыли «ма­лину» мусора.

Хлысту дышалось спокойно под рукой бугра. Филин дер­жал его неплохо. Потерять его значило лишиться покровитель­ства.

—  Сгинь, падла! - кинулся фартовый на помощь Филину, стиснув в руке нож. Не за бугра, боялся без его поддержки ос­таться. Без грева.

Худой, длинный, он ни на кого из условников не поднимал руку. Тут же - на зверя...

Нож воткнул не глядя. В шерсть. Изо всех сил. С воем. Зажмурил глаза, когда теплым обдало руку. И тут же, словно пургой подхваченный, отлетел к коряге. Спиной на сук.

Что-то треснуло. Фартовый открыл рот, словно хотел ска­зать или крикнуть, но не успел. Медведь, заслонив тайгу, кен­тов, весь белый свет, махнул лапой и вырвал из фартового ды­хание.

Громкий выстрел, как окрик, нагнал зверя. Медведь вско­чил. И тут же, словно только того и ожидая, воткнулась пуля под левую лопатку. Глубоко вошла. А вот еще одна. Зачем? И так хватило. В брюхо картечью? Но к чему?

Зверь осел в сугроб. Белый-белый, он впервые не морозил. Весна идет... Последняя для него. Быть может, в этот раз ее встретит медвежонок. Если не помешают люди, если убережет тайга; сунулся башкой в снег, словно умоляя тайгу сберечь, удер­жать и защитить последыша.

Кто-то из фартовых, подойдя вплотную, выстрелил в мед­вежью голову в упор - для верности. Так надежнее. И, обмате­рив зверя полным арсеналом, подняли с коряги Хлыста, закры­ли глаза покойнику.

Филин, скорчившись, лежал на снегу. Медведь наваливал­ся, хотел порвать, но брезентовка, надетая поверх телогрейки, оказалась неподатливой и защитила...

Ни порвать, ни задрать не успел. Вот только живот болел так, будто на нем всю ночь «малина» духарилась, разборки чи­нила.

—  Дышишь? - подошел к Филину Цыбуля.

Бугор кивнул. И Цыбуля с Котом помогли ему встать на ноги.

Филин подошел к медведю. Уши на голове зверя уже не стояли торчком. Обвисли. Шкура измазана кровью. Даже снег вокруг был алым.

—  Едва не уложил, падла! И все ж угрохали мы его. Те­перь на хазу его припереть надо, - схватился за ноющий живот бугор.

—  Как допрем? В нем весу больше тонны. На куски его надо пустить, - предложил Кот.

— А шкура? Снять надо. Нутро выкинем, а остальное - на куски.

—  Хлыста сначала отнести надо, - спохватился Филин и вспомнил, что именно ему, худосочному, незаметному, обязан своей жизнью.

Вечером, когда милиционеры увезли с заимки Бугая и Хлы­ста, а фартовые снова остались один на один с костром и тайгой, им стало не по себе.

Двоих в один день отняла тайга. Фартовых. А ведь они вы­жили в зонах. Перенесли не одну ходку. Им совсем немного оставалось до освобождения.

«Кто же на кого охотится? Кто удачливее? Тайга или мы? Кто останется жить, кого она выпустит, кого погубит?» - мол­чали мужики, вздрагивая при каждом шорохе и треске, на кото­рый еще недавно не обращали ни малейшего внимания.

У костра уже не слышалось громких разговоров. Промыс­ловики впервые увидели, какую цену берет тайга за удачу в охоте.

—  Надел Бугая ты, Филин, возьми. А Хлыста - Полудурок, - сказал Тимка.

—    Я не знаю, где Бугай петли и капканы ставил. Пусть Кот себе забирает.

—  Чего кочевряжишься? Через неделю смотаемся отсюда все. Сезон кончается, - ответил Костя.

—  Оно-и теперь бы завязать не мешало. Уже у лис мех линя­ет, меняется. Пора кончать, - отозвался Цыбуля и добавил: - Пока из берлог другие не вылезли, надо ноги делать.

—  А как с пушняком кентов будем? Разделить надо. Им он теперь до фени. Не дарить же мусорам? - глянул Филин на Тимофея. Тот согласно кивнул.

Целый день на заимке было тихо. Словно простила тайга людей и прекратила с ними вражду.

Но никто из фартовых не мог предположить, что в тот же день, когда был убит медведь, вылезли из берлоги матуха с пе­стуном.

Медведица почуяла, что с медведем случилась беда. Она бес­покойно обходила высунувшиеся из-под снега пни, разгребала сугробы. И вдруг почуяла запах крови.

Матуха подошла к сугробу у коряги. Кровь была свежей. Она не успела впитаться в землю вместе с талым снегом. Мед­ведица ткнулась в нее носом и взвыла коротко. Узнала...

Зверя не надо учить. Кровь медвежью, даже по единствен­ной капле, отличит сразу. Кровь своего медведя узнает безоши­бочно. За долгую жизнь не счесть царапин и драк с соперника­ми и врагами до крови. Не раз зализывала эти раны. Знала вкус и запах.

Медведица вмиг поняла, кто убил ее медведя. Обнюхав сле­ды, запомнила их запахи и пошла по ним, не оглядываясь, не боясь. Будь у матухи малыш, может, не рискнула бы. Пестун уже вторую зиму перезимовал. Большой. За него не страшно. Он должен знать, кто в тайге хозяин. «Закон - тайга»! Пошла медведица по заимке - своим вла­дениям. Здесь люди отдыхали. Тяжкую ношу опускали на снег. Им было трудно. У них на руках был покойник,

человек. Возможно, его задрал ее медведь. Но он - зверь, в своем доме - хозяин. Зачем пришли сюда люди? Кто звал их? Что нужно им в тайге?

Медведица втянула носом воздух. Запахло человечьим жи­льем, костром. Людей много. Очень много, чтоб справиться с ними одной...

Пестун отстал. Нашел муравейник. Жизнь в нем уже про­снулась. На снег мураши вылезлй, чтоб скорее прогнать с себя остатки зимнего сна. Немногим повезет. Медвежонок горстями их ел. Кислая кашица из муравьев быстро очищала брюхо.

Пусть лакомится, пока не стал взрослым, совсем большим. Не стоит его близко подводить к людям.

Темнело. Фартовые не отходили от костра. Страх пережи­того иль предчувствие держали их у огня всех вместе. Медведи­ца знала: на стаю, даже человечью, в одиночку нападать нельзя. Опасно. И, прождав до глубокой ночи, ушла в тайгу.

Утром ее следы заметил Тимофей. Матуха была в двух ша­гах от шалашей. Указав на ее следы, сказал коротко:

—  Сматываемся. К хренам все. Иначе не выберемся отсюда живыми. Всех перекрошат. Не зря к Мертвой голове никто не хотел идти на промысел. Шустрей собираемся и линяем.

— А пушняк? - вякнул Полудурок.

—    Пока тебя из шкуры не вытряхнули и нас, срываться надо.

—  Разуй зенки! Глянь, какие катушки оставил зверюга! С тыкву. Такой махаться станет, некому будет в село хилять.

—  Кончай трехать! .Собирай сидор и «ноги-ноги», - торо­пил Филин, которому вовсе не хотелось еще раз попасть под медведя.

Собрав пожитки в считанные минуты, забив пушняк по рюк­закам, решили продукты забросать хвойными -лапами и днями приехать за ними на лошади, забрать в село.

Нарушив традицию, перед дорогой даже чаю не попили. И вскоре, став на лыжи, покинули поляну, потом и заимку. Ми­новали распадок. И, выбравшись из него наверх, заспешили в село.

Условники не оглядывались, не отдыхали. Иначе увидели бы старую медведицу, выбравшуюся из распадка по следам. Она увидела уходящих людей. Они были уже далеко от нее. Их не догнать, как не вернуть в берлогу хозяина.

Люди спешили уйти. Это матуха поняла сразу, едва пришла к брошенным шалашам. Оставили и мясо медведя. Забрали лишь шкуру. И матуха, обнюхав следы, поняла: не вернутся сюда люди.

А промысловики уже к вечеру вошли в Трудовое. Оставив пушнину в госпромхозе, рассказали обо всем.

—  Могли б на шухере застремачить. Да только кто ж знает, кого еще ожмурили бы зверюги? Их там до хрена и больше, - сказал Филин. И в подтверждение показал шкуру последнего, уже серого, горностая.

Охотникам, пожалев за пережитое, дали десяток дней отды­ха. А после этого велели прийти всем вместе.

—  На корюшку вас отправим. Она у нас на особом счету. Теперь из охотников рыбаками станете, - сказал Иван Степа­нович. И вприщур наблюдал за Филином, смеялся в душе: «Прав был Тимка! Тяжело мужику расставаться с пушняком. Вон как руки трясутся. Словно собственную шкуру отдает. Знать, нелег­ко далось. Ну да тем дороже заработанное».

Старший охотовед понимал, что припрятал Филин пушняк от милиции. Да и как иначе? Ведь всякий день в тайге - это не отдых, это работа, с которой не всякий справится. А каждая шкурка - подарок тайги. За страх и терпение, за голод и холод, усталость и боль. Такое никакими деньгами не окупить и не оплатить. О таком не говорят, не вспоминают. Это навсегда остается в каждом, кто вернулся из тайги живым.

—  Ну что, ребята, в следующую зиму пойдете за пушняком?

Тимофей молча глянул на фартовых. Лицо Филина побаг­ровело:

—  Это ж все равно что на вышку самому похилять.

—  Я как все, - вздохнул Костя.

Цыбуля головой замотал в испуге. А Скоморох с Полудур­ком уже сбрасывались на склянку и не расслышали вопроса.

—  Отдохнуть надо. Дожить до сезона. А там и подумаем. Мертвая голова - не единственная заимка. А я в своей оста­нусь. Дедовой. Это уж точно, - звякнул ключами от притыкинского дома Тимка.

—  Один? - удивился Иван Степанович.

—  Время есть, подумаю, - ответил бригадир и, расписав­шись за сданную пушнину, пошел домой.

Просторный дом Притыкина, единственный на всей улице, давно не знал человечьего тепла. Его окна смотрели на соседей и прохожих темными глазами. Из его трубы давно не вилял дымок.

Может, оттого так охнуло крыльцо, почувствовав тяжесть ступившего человека. И предупредило весь дом скрипучим го­лосом: новый хозяин пришел.

Тимофей снял замок, осторожно отворил дверь. Пахнуло холодом, сыростью, горем. Он снял шапку у порога. Перекрес­тился на образ. И, став на колени, долго благодарил Бога за возвращение в село живым и здоровым. Просил помочь, не ос­тавлять сиротой в этой жизни.

И только после молитвы, встав с колен, принялся топить печь, принес воды, подмел в доме. Умывшись, сел на место старика, хозяина.

И только хотел закурить, стук в окно услышал.

— Кого черт несет? Отдохнуть не дадут, - разозлился Тим­ка, открывая дверь.

Дарья стояла на крыльце, переминаясь с ноги на ногу.

—  Входи! - удивился Тимка и обрадовался.

—  Не ждал?

—  Нет, - признался честно.

— А я на огонек зашла. С работы шла. Дай, думаю, загляну. С возвращением тебя, Тимофей. Много наслышана о твоих кен- тах. И о самом много говорят.

—  Да ты присядь, - подвинул стул.

Дарья словно не слышала. Заглянула в комнаты, на кухню. На пустую плиту.

— Да у тебя и поесть нечего! Что ж так жидко, охотник? - Она рассмеялась.

—  Не успел. До завтра оставил.

— А ты что же, на пустой живот ночь коротать будешь? Так не пойдет!

—  Магазин и столовая закрыты. Придется потерпеть. Ты уж извини, угостить нечем.

Дарья подошла так близко, что у Тимки сердце заколоти­лось, словно куропатка, пойманная в силки.

—  Вспоминал меня в тайге? Иль забыл вовсе?

—  Всегда помнил. Всюду. Даже снилась ты мне, - не смог он соврать.

—  Отчего же не приходил, не навестил ни разу?

—  Не мог. Поверь, правда это.

—  А сегодня?

—  Не думал. Устал.

—  Я тоже устаю. Но как-то надо выжить. Я, знаешь, слова деда тебе должна передать, - смутилась Дарья. И продолжила: - Дядя Коля в тот день позднее всех из бани вышел. И говорил, чтобы я тебя ждала. Я смеялась: мол, подожду, какие мои годы? А он подошел и серьезно так сказал: «На што душу мужичью измаяла навовсе? Он цельными ночами тебя кличет. Единую. Ты его судьба. И не моги забидеть, с другим сойтиться!» А и поверила, что не шутит дед. А он мне о сыновьях сказал. Мол, в пору студеной старости не согрели они его теплом сыновьим. Забыли, отвернулись до единого. Оттого ни в дом, ни на могилу ногой пусть не ступят. Тебе все отдает. Но... Чтоб ни одна ко­пейка не ушла на дела черные, воровские. Хотел тебя видеть сильным и здоровым, как тайга, светлым, как его заимка. И просил, чтобы в день его смерти помянул ты его по-чистому. И еще! Если на то будет добро в сердце твоем, остаться в Трудовом вместо него, Притыкина. Всюду и везде...

—  А умер он отчего?

—  Сердце подвело. Так врач сказал. Болело. А дед не при­знавался и не лечил его. Наверное, из-за детей. Они не хорони­ли. Адресов никто не знал. Видно, не писал им дядя Коля. Много лет не знались, - тяжело вздохнула Дарья.

—  Обидно за старика. Имея детей, остаться одному... Такое пережить не всякий сможет. Это, пожалуй, труднее, чем в тай­ге, в одиночку - на медведя. Тут еще судьба может пожалеть и уберечь. А вот от горя никуда не уйдешь, не спрячешься...

—  Вот так и он говорил, - поддакнула Дарья.

— А как ты управляешься в бане? Все еще одна? Иль взяла кого в кочегары?

—  Да будет тебе! Одна, конечно.

Тимка притянул Дарью к себе за плечи.

—  Скучала? Иль забыла, как звать?

—  Если б забыла, зачем бы пришла?

Тимка закрыл дверь на крючок. Сдвинул занавески на окнах.

—  Даша, я так долго шел к тебе. Через всю тайгу...

Дарья обвила руками шею Тимки. Устала одна. Надоело быть

сильной. Да и кончается ее короткое, как сон, бабье лето. За ним - зима.

Едва Тимофей коснулся выключателя, в дверь постучали. Требовательно, настойчиво. Так умела лишь милиция...

Тимка открыл дверь, дрогнув сердцем.

В дом вошел Филин, держа за руку худую блеклую девчонку лет четырех-пяти.

Бугор был трезв. Но из карманов торчали две склянки. Уви­дев Дарью, понял что-то. Спросил:

—  Не ко времени я, Тимоха?

—  Валяй, ботай.

—  Не фартит мне. Хотел с кентами бухануть. Возвращение обмыть. А тут вот эта. На ступенях магазина воет. Мать у ней увезли. В больницу. Одной в доме страшно. Изревелась вдрызг. Ботает, с утра не хавала. Я б взял в барак, да там - мужики. Ей бы мать дождаться. Да и привел к тебе. Но не ко времени, - смутился бугор.

—  Я ее возьму, - подошла к девчонке Дарья.

Но та отвернулась. Обхватила Филина, воткнулась в живот бугра нечесаной головенкой.

—  Не хочу к ней! Я к тебе пойду! - полились слезы на ботинки и брюки фартового.

—  К соседям бы отвел, - посоветовал Тимка вконец.расте- рявшемуся бугру.

— Так в соседях - мы. Она рядом с нашим бараком живет. И как не пофартило - недавно в Трудовом. Ни

они, ни их никто не знает. Обжиться не успели. Черт! Во влип! Как последний фраер!

—  Пойдем ко мне, - попыталась догладить девочку Дарья, но та отвернулась. Цепко ухватившись за руку Филина, не вы­пускала ее.

—  Ни к кому не похиляла. А ко мне - враз! - похвалился бугор и вздохнул, не зная, что ему теперь делать.

— Придется тебе к ней хилять. До матери пожить в их доме, - подсказал Тимка.

—  Я в чужой хазе, сам знаешь, с чем засветиться могу. Не- ет, это не пойдет.

—  Тогда к участковому отвести надо, пусть определит ре­бенка. Ну куда ты с ней, в самом деле? - вырвалось у Дарьи.

Бугор глянул на нее так, что у бабы язык замер. Ухватив ребенка под мышку, вышел, не попрощавшись.

Тимофей сник. Он знал: «закон - тайга» карает каждого фартового, если он обидел ребенка или не накормил брошен­ного, не пристроил его дышать...

Придумали фартовые иль так совпадало, но ребятня, по­падавшая к законникам, приносила с собой удачу, жирные навары.

Но это в больших городах. На материке. Здесь же, в Тру­довом, кто из законников возьмется растить девчонку? Хотя бы и несколько дней. «Придумает что-нибудь и Филин. От­мажется», - решил Тимка и, повернувшись к Дарье, обнял ее. Выключил свет в доме.

—  Тимоша, ты не уедешь? Это правда?

—  Куда же я от тебя, Дарьюшка? От тебя, как от судьбы, зачем линять мне? Вместе будем. А если и надумаем, то и уедем вместе.

— Я никуда не хочу. Привыкла здесь. Не смогу уехать. Вся­кое было. А вот держит это Трудовое за душу и все тут. Как цепями.

—  А меня не Трудовое. Ты здесь удержала... И уж, видно, хана, навсегда застрял, приморился...

Утром Дарья пошла на работу.

На виду у всех. Не прячась, не прижимаясь к заборам, чтоб понезаметнее. Не торопясь. Шла из Тимкиного дома хозяйкой. Знала, там ее любят и ждут...

Тимофей решил удивить Дарью. И, закатав рукава и брюки, мыл полы, стол и двери. Оттирал каждую доску.

Порывшись в сундуке, нашел скатерти. Выволок из рюк­зака оленью шкуру. Над койкой вместо ковра прибил. Про­чистил стекла в окнах. В доме натопил так, что в ис­поднем жарко стало.                                       

А тут и Дарья на перерыв пришла. Ожидала, что застанет в доме фартовых, обмывающих откол кента в семейную жизнь. Но едва открыла дверь, глазам не поверила. Тимка чистил кар­тошку.

—  Да я уже готовое взяла. В столовой. Бедный ты мой! От­дохни, - пожалела баба.

Дарья рассказала Тимофею о новости, облетевшей сегодня все село.

Филин не отдал девчонку в сельсовет, не отвел к участково­му. Сам перешел в дом девчонки на время болезни матери.

Законники, приняв это за дурь, принесли бугру бутылку, чтобы время быстрее шло. Филин рассмеялся. Грев принял. Но пить не стал. Устыдился ребенка.

Водил девчонку в столовую харчиться. И все узнавал в сель­совете у секретаря, как там баба, мать Зинки. Скоро ль вернет­ся в село?

—   Операцию ей сделали. Сложную. Быстро не получится. Отведите ребенка в детсад. Няни присмотрят, - советовала по­жилая женщина.

Но Зинка, едва услышав, что ее хотят отдать кому-то, начи­нала плакать, цеплялась за Филина обеими руками и никуда не собиралась уходить от него.

Бугор злился и радовался. Злился, что мешает ребенок вер­нуться к кентам, к привычной жизни в бараке. Даже возвраще­ние не смог обмыть с фартовыми, спрыснуть свое спасение, помянуть покойных кентов.

С другой стороны, радовался, что вот такого - лохматого, небритого, немытого, которого даже звери в тайге обходили за десятую версту, признал и выбрал для себя ребенок. Девочка! И ни за что не хотела отпускать его от себя.

Зинка смотрела на Филина большими глазами, и в них играл смех, радость, счастье, словно он - не махровый уго­ловник, прошедший все северные зоны, а самый родной для нее человек.

Никому в своей жизни он не был нужен, кроме кентов. Те с ним в дело ходили, а обмыть навар умели и без него. Другие в сторону бугра и не оглядывались. Кому нужен?

Сявки со страха от него отскакивали. Знали: за любое ослу­шание так наподдаст, так взгреет - жизни не обрадуешься.

В его сторону даже бродячие псы брехать не решались: та­ким матом обложит, что ни одна сучка к себе после этих комп­лиментов до конца жизни не подпустит. Сельские старухи, завидев Филина, шмыгали в первую же калитку. Знали: этот с возрастом не считается. Попробуй задень его. Всю биографию, с самых пеленок, вывернет наизнанку. Обложит грязно со всех сторон так, что ни суд, ни милиция до гроба не очистят. А вот село до смерти потешаться станет.

Слышал Филин: когда к фартовым прибивались дети и воры их не отталкивали, это все равно что сама фортуна протянула к ним руки и сердце.

Конечно, милиция поспешила навести порядок. Предложила фартовому освободить дом. Но Зинка так закричала, покусала милиционеров, попытавшихся забрать ее в детсад, что участко­вый, отпустив девочку, сплюнул зло:

—  Звереныш какой-то! Недаром и в отцы фартового взя­ла. Черт с вами. Выйдет мать, как-то образуется. А пока - живите так...

Законники, посмеявшись вдоволь над бугром, через неделю привыкли к девчонке. И, приведя в дом двух сявок, велели им выдраить хазу до полного ажура.

Филин, раздосадованный и угрюмый, все же начал привыкать к ребенку, которого подарила судьба, не испросив согласия.

Как-то вечером заглянул участковый в окно дома. Как там девочка? Не обижает ли ее бугор?

Филин ползал по полу на четвереньках. У него на спине сиде­ла Зинка. Вцепившись в волосы бугра обеими ручонками, она погоняла Филина, как коня, пришпоривала босыми пятками.

—  Так его! Объезди подлеца! За все наши муки дай ему чер­тей! Дергай, чтоб у него глаза на лоб полезли! За всех нас отпла­ти! - смеялся участковый, радуясь звонкому хохоту девчушки, невольным слезам в глазах Филина.

Участковый, как и все селяне, немало удивлялся преврат­ностям судьбы. И этому случаю...

Как забыли люди и он девочку, оставшуюся в одиночестве в доме? Ясно, что только голод мог привести ее на крыльцо мага­зина в столь позднее время. И никто, кроме Филина, протянув­шего девчонке баранку, не обратил на нее внимания. А та вме­сто лакомства ухватилась за руку законника. Да так и не выпус­кала.

Милиция давно сделала запросы по прежнему адресу. Но у Зинки с матерью не было родных на материке. Отец девочки не был расписан с матерью. Кто он? Установить не смогли. Девоч­ка его не помнила или вовсе не знала. И никого, кроме Фили­на, не захотела признавать.

Бугор, водивший ее всюду за руку, вскоре научился носить девчонку на плечах.

Он знал, что, как только выйдет из больницы мать Зинки, он уйдет отсюда, а ребенок забудет его.

Сердобольные трудовчане несли Зинке платьица, кофтен­ки, валенки. Девчушка пряталась за Филина, никого не хотела видеть, не принимала жалости.

Ее мать работала почтальоном в селе. И уборщицей в сель­совете. Зинка скучала по ней. Ждала у окна. Но молча. Совсем по-взрослому. Не жалуясь, не досаждая.

Филин понимал, что скоро ему уходить на лов корюшки. Вместе с мужиками. Зинку как-то определять надо. Не сможет он ее с собой взять. И все ждал: вот-вот выздоровеет мать. Вер­нется. Хозяйкой в дом. И он со спокойной душой уйдет отсюда.

Ночами девчонка перебиралась к нему из своей постели. Боялась одна. И, свернувшись калачиком, сопела на плече спо­койно. Она все просила Филина рассказать ей сказку. И бугор сетовал, что не знает добрых, не пришлось их слушать и читать самому. А те, которые испытал, не для ее ушей. Уж слишком страшные.

Фартовые все настойчивее предлагали бугру отдать девчон­ку в детсад, чтобы руки не связывала. Филин соглашался, но все откладывал, оттягивал последний момент.

А тут как-то навестил его Горилла. Пришел под вечер. Вме­сте с женой. Принес гостинцев девчонке. Пока жена Гориллы разговаривала с Зинкой, бугор с Гориллой на кухне курили.

— Давай к нам козявку. Пусть с моими побудет, пока мать вернется. Куда ты ее денешь? Ведь на лов скоро. Помехой ста­нет. Да и к чему она тебе? А с моими свыкнется. Мы за ней пришли. Не тяни. Тебе ж помочь хочу.

—  Да не дергай. Еще три дня имею.

—  Собраться надо. На корюшке три недели будешь. Там навага пойдет, потом лосось. Одно за другим. В село не скоро придешь. А у меня в доме жить будет. Корову имеем. На всем готовом. Сам пойми, баба может долго в больнице пролежать. Ведь недавно захворала...

Но Зинка, подслушав, о чем говорят взрослые, вцепилась в Филина, ненавидяще и зло на гостей смотрела. Не захотела слы­шать об уходе к ним.

—  Приморила тебя пацанка. Хотел выручить. Но ее не сфа- лует уже никто. Она заставит тебя свою мать в бабы взять. Чую, добром не кончится. Придется тебе из «малины» в откол хи- лять. Оно к добру. Я по себе... Ни разу судьбу не материл, что Ольгу мне послала.

—  Ты что? Я - обабиться?! Да ты охренел! Не иначе! На что мне баба? В «малину» не приведешь. Кому она нужна, кентуха необученная? Да и я! Мне баба - как зайцу ширинка иль параше исподнее... Я что - звезданулся? Не-ет. Не ботай лишнее. Баба - не общак. На всех не делится. А мне - без понту. Горилла попытался взять Зинку на руки. Та диким котен­ком от него отскочила. За спину Филина спряталась. И не высунулась, не показалась оттуда, пока гости не ушли.

Жалея Филина, фартовые сами собирали его на рыбалку. Получили харчи заранее. Даже спецовку - тяжелую брезенто­вую робу, пропахшую резиной. Взяли сапоги, рукавицы. Полу­чили и сети.

Последний день в Трудовом. Завтра условники уедут из села. На целых двенадцать километров - к морю. Там, в устье Поро- ная, будут ловить рыбу, А потом - в море. Сетями. На выход­ные, если они выпадут, будут приезжать в село. Но если погода будет хорошей, а улов большим, не до отдыха им придется...

Заходил к Филину и Тимофей. На лов он уходил с фартовы­ми бригадами, по праву единственного вольного среди закон­ников. Хотя в тонкостях лова не разбирался. Знал, что первую неделю вместе с бригадой будет старик рыбак, которого еле уговорили обучить фартовых тонкостям и хитростям рыбацким. Но чему научишь за неделю?

Тимка внешне резко изменился. Соскоблил усы и бороду. Постригся. Щеголял в чистой рубахе и наглаженных брюках. Ботинки его сверкали на солнце. И всем фартовым стало по­нятно без слов - подженился фраер.

Сам Тимофей о том не говорил. Но законники вмиг почув­ствовали перемену в нем.

Даже на заимку к Мертвой голове, за продуктами и капка­нами, бригадир не поехал, сослался на занятость. И условники, выпросив в госпромхозе лошадь, решили перед отправкой на лов навестить старую заимку.

Филину фартовые ничего не сказали. Зачем? Пусть ребенок погреет ему сердце. Может, этой девочке удастся приручить, повернуть Филина к жизни. Авось не будет лаяться хуже соба­чьей своры, не станет распускать кулаки при каждой промаш­ке. Научится жалеть, сочувствовать и понимать.

Фартовые уехали в зимовье, оттянув отправку на лов еще на три дня. Они хотели выехать рано утром. Но задержались в сто­ловой, а едва вышли, Тимофея встретили. Тот посоветовал взять с собой ружья. Напомнил, что с голыми руками к Мертвой го­лове не стоит ездить.

Пока взяли ружья, патроны, время подошло к обеду. Закон­ники, чертыхаясь, уселись в сани и с гиком погнали кобылу. Они не оглянулись и не увидели, как в дом, где временно при­жился бугор, вошла почти прозрачная женщина.

Филин, увидев ее, даже испугался. Таких тощих доходяг отродясь на видывал.

Зинка, заметив ее, заблажила во всю глотку:

—  Мамка пришла!

Филин неуклюже предложил хозяйке табуретку. Та поблагодарила, едва шевельнув бледными губами. Села как привидение.

«Куда такой заморенной девчонку растить? Себя бы выхо­дила. Вон какая страшная. Будто всю жизнь на Колыме, в зонах кантовалась. Нет. Не жилец она на свете», - вздыхал бугор, глядя на нее, и досадливо крутил кудлатой башкой.

А женщина, легонько погладив дочь по голове, еле слышно попросила пить.

«Вот едри ее в корень! Это я, фартовый, должен у ней в шестерках быть. Чего не было!» - но воду подал.

Когда бугор стал рассказывать бабе, как он оказался в fee доме, та слабо отмахнулась. По щекам ее катились слезы.

—  Спасибо вам, - прошептала и, с трудом передвигая ноги, пошла в комнату, но не удержалась, упала на пол.

Филин поднял ее, положил на койку, удивившись невесо­мости. Женщина смотрела на него Зинкиными глазами.

—  Хавать будешь? - спросил ее Филин.

Женщина не поняла. А бугор чесал затылок. Забыл, как надо предложить еду по-человечески. И сунулся на кухню, погрохотал кастрюлями, тарелками, вскоре принес кусок ва­реного мяса, буханку хлеба и, поставив перед бабой, сказал твердо, настойчиво:

—  Жри!

Зинка ходила за Филином хвостом. И теперь, стоя напротив матери, повторила слабым эхом:

—  Жри, а то срать нечем будет.

Женщина слабо улыбнулась. Встать сама она не смогла.

Бугор кормил ее, нарезая мясо мелкими кусочками. А когда баба наелась, заставил попить парного молока, которое Горил­ла каждый день приносил для Зинки.

Хозяйка пила его, давясь, а потом спросила едва слышно:

—  Сколько я вам должна за все ваши хлопоты?

—  Что?! - Бугор еле сдержался. Град отборной матерщины застрял в зубах. Не больную бабу, Зинку пожалел. Ей такое не стоило слышать. - Малахольный полудурок! - сорвалось по­следнее. И бугор сгреб свои тряпки, спешно заталкивая их в мешок.

Зинка, поняв все Ьез слов, ухватилась за ремень.

—  Все, Зинка! Мамка прихиляла. Ты с ней кентуйся, я - отваливаю.

—  И я с тобой. - не отпускала девчонка.

—  Тебе дома надо примориться. Усекла?

—  Не хочу!

—  Кому ботаю?!

—  Не пущу! - заплакала Зинка.

—   Побудьте немного. Помогите мне. Если можно, - по­просила хозяйка еле слышно. Она хотела встать, но не получилось.

Филин, глядя на бабу, сердцем вздрагивал. Как оставить девчонку на такую развалину? Она себя поднять не может, до ребенка ли такой?

—  Сцасибо за дочку, - сказала женщина.

— О чем это? За такое разве надо пустое ботать? - смутился фартовый и спросил: - Что за болячка навязалась к тебе?

—  Язва желудка. Уже вырезали. Одно плохо - сил мало. А скоро на работу. Выдержать бы мне.

—  А дома побыть можешь?

—  Не могу...

—    Почему так?

—  Зинку растить надо.

—  Для того силы нужны. Может, с башлями жидко? Трехни. - Увидев непонимание, объяснил свой вопрос доступнее.

—  С деньгами и впрямь плохо! Но мне обещали помочь в конторе. Дать сто рублей. На первое время хватит. А там - окрепну. Как-то надо жить.

—   Ты вот чего, про башли не тужи, - достал бугор три сотенные. И, положив перед женщиной, добавил: - Я иногда навещать буду. Принесу грев. И бабу одну, очень файную, к тебе пришлю. Чтоб помогла на ноги встать, одыбаться. Мне на рыбалку скоро уходить. Но как в селе буду - нарисуюсь.

Филин, заметив, что Зинка отвлеклась на игрушки, наскоро попрощавшись, убежал из дома.

По дороге все удивлялся, как эта баба упрямо не хотела брать у него деньги. Еле заставил.

В бараке он узнал, что фартовые уехали на заимку. Обеща­ли вернуться через два дня. Так что у бугра есть время отдох­нуть немного, прийти в себя, забыться от чужих забот. Филин, завалившись на шконку, проспал до вечера. Как хорошо, что никто не дергает за рукав, не требует сказку иль молока! Нико­му не надо мыть сопливую рожицу и заставлять обуваться. Не надо кормить, баюкать, поить на ночь чаем. Сам себе хозяин! Свободен как ветер. Времени появилась прорва!

Филин пошел в столовую. Но что это? Рука сама потяну­лась вниз, ища по привычке детскую ручонку. Но там пусто, холодно, как раньше, как всегда...

Бугор сел за свой стол. Но стул Зинки пуст. И не полез кусок в горло.

«А хавала она? Да черт! Что это я, в самом деле? Привык, как сявка, к оплеухам! Уже и пожрать один не могу! - ругал себя бугор. И вспоминал: - За мамку, за меня, за кентов, за фартовых! - совал в рот девчонке кашу, ложку за ложкой. Та глотала, боясь перечить. - Кто ее нахарчит теперь? Эта разва­лина? Надо к Горилле. Он поймет. И Ольга... Хоть пер­вое время поддержат. Приглядят».

И, не доев ужин, зашагал к знакомому дому.

Долго объяснять не пришлось. Филина поняли с полуслова, Ольга тут же поставила в сумку банки с молоком, сметаной, ряженкой. И, дав в руки бугру, сказала:

—  Отнеси.

—  Не могу я. Ты уж по-бабьи. А я там на что? Лишний, зачем девчонку беспокоить? Пусть отвыкает.

—  Я завтра приду. А сегодня - сам занеси, - попросила Ольга.

Филин вошел в дом без стука. Как прежде. Тихо отворил дверь. Вдруг повезет и мать с дочерью спят? Оставит сумку и уйдет. Но не тут-то было.

Едва он появился в дверях, Зинка вихрем оторвалась от ма­териной койки, повисла, подпрыгнув, на шее Филина.

—  Я знала, что ты придешь! Я так ждала тебя! Я маме про тебя говорила! Это ж правда, что ты Дед Мороз? Только жи­вой! Не из снега! Тебя мне тайга прислала. Насовсем! И ты не растаешь!

Филин поставил сумку. А Зинка все лопотала без устали. Она успела соскучиться...

Женщина сидела в кровати уже причесанная. Переоделась. Успела умыться. Увидев Филина, улыбнулась как доброму ста­рому знакоМому:

—  Знаете, я даже отдохнула. Оказывается, это совсем не­плохо. Просто надо уметь беречь силы. А я того не знала.

«Откуда в тебе силы, дохлый хвост?» - подумал Филин. И, указав на банки, предложил:

—  Тут вот харч. Бабный. И Зинке это надо. Каждый день приносить вам буду. От пуза. Ешьте до усеру. Чтоб силы были.

—  А сколько мы должны будем? - испуганно смотрела на сумку баба.

—  Захлопнись, дура! Кому твое надо? Нагуляй хоть кожу. Себя на парашу не дотащит, а тоже, про башли трехает!

—  Послушайте, как вас зовут? Почему вы так грубите мне? Разве я обидела или унизила? Спасибо вам за помощь. Но не надо, не заслужила я оскорблений.

— А я и ничего! Кого я поливал? Ни разу не трехнул лиш­него.

—  За что же меня дурой назвали?

— А чтоб про башли не трепалась много! Ишь, заноза, оби­делась, фря. Да иди ты... В верзоху, - ругнулся Филин и, выта­щив деньги из сумки, повернулся к двери.

—  Подождите. Я и так слишком обязана вам за дочь. До­полнительные заботы меня стесняют. Мне не на кого рассчи­тывать. И я не могу принимать помощь за спасибо. Не приучена так. Извините. Но больше не надо. Я сама...

— Что сама?! Когда одыбаешься - на здоровье! Не зайду! А пока вот ешьте, поправляйтесь и ни о чем не думайте, понятно?

—  Много времени и средств отнимаем.

—  А куда мне их девать? - рассмеялся бугор настырству женщины.

—  Зина без вас не ест. Помогите, - попросила она.

—  Зинка! А ну, шлёндрай сюда! - позвал Филин и открыл банку сметаны.

—  Я мясо хочу, - запротестовала девчонка.

—  Обожди! Сейчас будет! - захозяйничал бугор, как у себя в хазе.

Накрыв на стол, усадил обеих. Сам присел. Зинка по при­вычке открыла рот.

— За маму, - положил Филин ей в рот кусок мяса. Девчон­ка живо справилась с ним. - За тебя! - разинула рот вторично.

Женщина засмеялась тихо, искренне. Взглядом поблагода­рила бугра.

В тот вечер он надолго задержался в доме почтальонки. Ее звали Марией. Они незаметно разговорились, разоткровенни­чались.

Успокоенная их беседой, уснула на руках фартового дев­чонка.

Пора было уходить. Время позднее. Но почему-то не хоте­лось.

«Экая хилая с виду. А гляди, сколько вынесла! И не спаску- дилась, не скурвилась! Выжила! И не уронила в грязь ни имя, ни честь свою. Вот это баба!» - молча удивлялся Филин.

Далеко за полночь он уложил Зинку в постель и ушел в барак, пообещав Марии наведываться как можно чаще.

Но следующие два дня готовился к предстоящему лову. По­том из заимки вернулись кенты. Пока поговорили, сдали пуш­нину, капканы, подкупили продукты, времени не осталось.

Ранним утром, едва чей-то охрипший петух прокричал зорю, поехали условники из Трудового на полуторке. Вместе с про­дуктами, палатками, котелками.

Машина проезжала по спящим улицам, вздрагивая борта­ми на выбоинах. Все занавески на окнах были плотно закры­ты. Лишь старухи выходили подышать на воздухе, просушить сараи.

Когда вернется в село бригада? Всем ли повезет? Ведь рабо­тать на лову никому не приходилось. А раз туда послали условников, да еще фартовых, законников, значит, добра не жди...

Все ли они вернутся в село по осени? Оглядывались мужи­ки и бугор.

Чья-то рука махала вслед машине. Значит, кого-то в селе будут ждать.

Глава 4

Филин никак не мог уснуть в промокшей палатке. Дождь лил который день! Серый, как слезы сявки. И небо без единого просвета. Оно, казалось, повисло на плечах. Мокрое, холодное, пузатое.

Корюшка... Навага... Даже мойву ловили условники. Сами насквозь пропахли рыбой. Казалось, вместо рук и ног от посто­янной ухи у всех плавники вырастут.

Бугру даже тошно подумать о предстоящих обедах и ужи­нах. Сначала будет уха, потом рыба жареная. Напоследок чай. Тоже пропахший рыбой, как одежда и палатки.

Единственно, корюшка огурцами свежими пахла. Словно, прежде чем в мордухи попасть, в материковских ресторанах всю закусь схарчила. А потом дразнила мужиков запахами делика­тесов. Оттого законники ночами просыпались.

Бугор, когда фартовые материли рыбу, предлагал им тюрю. И говорил:

—   Не духаритесь, козлы! Любая хамовка на воле файней баланды. Землю рады были хавать, только бы на волю. А теперь хвосты подняли, фраера? Захлопнитесь, паскуды! И благодари­те Бога, что жрете от пуза...

Тимофей взглядом одобрял Филина.

Бригадир и бугор с недавнего времени стали жить в одной палатке.

Произошло это само собой.

Еще в Трудовом перед отправкой на лов возник у Филина спор с кентами. Привезли они с зимовья продукты и медвежа­тину Филину и стукни в голову мысль: завернуть шмат мяса для Зинки. Законники смолчали. Но сявки и шныри хай под­няли. Мол, самим раз в жизни обломилось. Тоже жрать хотим. Воровской общак, как и грев, и навар, на своих делится. К тому ж не бугор медведя завалил.

—   Я свою долю отдаю. Сам жрать не стану! - рявкнул Филин.

Но кодла заорала:

—  Может, ты и общак делить станешь?

Фартовые молчали. И лишь Полудурок сказал:

—  Чего ты, Филин, базлаешь, иль та гнида твое кровное? Не ты делал, не тебе харчить.

Крутнул башкой бугор. Но не станешь из-за мяса разбор­ку чинить. Вышел из барака, на душе тошно. Случай этот запомнил. И на лове, уже после работы, когда фартовые ужинали, Филин вместе с Тимкой делали отдельный замет.

Либо мордухами ловили корюшку. И весь улов передавали с машиной в Трудовое, Дарье и Марии с Зинкой.

— Ну, Тимка, дошло до нас. Бабу завел. Понятно, кого дер­жит и для чего. А ты, бугор? Кому? Кого греешь? От себя отры­ваешь. А она, когда ты нарисуешься, на порог не пустит...

—  Цимес кто-то сорвал, а ему огрызок перепал! - подтру­нивали кенты.

И однажды Филин не стерпел насмешек. Взъярился зверем. Давно такого с ним не случртось. В глазах потемнело. И понес кентов на кулаках. Да так их взял, что фартовые не обрадова­лись. Мало никому не показалось.

Такой трамбовки давно не знали законники. В последний раз их Горилла молотил вот так же. Филин встать не давал, опомниться. Вытряхивал души через задницы. Казалось, в буг­ра сам черт вселился вместе с ураганом. Лежачим дышать не давал. Наносил удары без отдыха и просвета.

Кто знает, чем бы все это кончилось, не подоспей в тот момент Тимка.

Черное, перекошенное, злобное лицо бугра застыло. Кенты? Он не видел их лиц. Одни пузыри вместо них. Ведь кто-то посмел сказать, что бугор объявился на свет не мужиком и сам не может сделать бабе ребенка. Потому и раскрыл рот на готовое.

—  Не мужик? - трещали ребра, вскрикивало нутро от жут­ких ударов по печени, почкам, в сплетение, в челюсть. Кулака­ми, головой, локтем, ногами.

Хотели оравой остановить Филина. Но куда там...

И вдруг в этом месиве четко обозначилось лицо Тимофея:

—  Кончай махаться!

В другой раз, в запале, мог и не заметить, не услышать, не разглядеть. Ведь бугра десятки раз пытались сбить с ног. Отби­вались все разом. Но не устоял никто из фартовых. Бугор бил молча. А это - плохой признак. Такие - силы берегут. Не ско­ро выматываются. В их душах и памяти зло подолгу живет. А уж выплеснется - несдобровать никому.

Медвежья натура - так называли таких в зоне и боялись, и обходили как одержимых. Сразу не ударит. По мелочи не вспы­лит, но если накопилось, все припомнит. За каждое обидное слово кулаком спросит.

Но то была зона...

На воле иль на фуфле бугры редко трамбовали кентов. Так, для острастки, для памяти. Не шибко зло...

Здесь же явно ожмурить вздумал.

—  Кончай, кент! - рванул Тимоха на себя Филина. У бугра, как у быка, глаза кровью налились. Зубы стиснуты намертво.

Тимка... Бугор рванулся было к нему с кулаком, но тут же остановился. Пошел к морю вспотычку. В воду прямо в одежде по грудь влез. Стоял долго. В себя приходил, остывал.

Фартовые тем временем на карачках по шалашам расползлись.

Филина с того дня зауважали. А он люто возненавидел за­конников. Отворотило от них.

Бугор стал молчаливым. Отошел было от общего стола. Сам себе готовил поесть. И чуть что, без предупреждения пускал в ход кулаки.

Теперь он допоздна засиживался у Тимки. Разговаривали о разном. И бригадир первым приметил, что в душе бугра творит­ся что-то неладное.

Однажды, тогда условники еще ловили корюшку, шофер полуторки приехал улыбающимся. И передал Тимке свежую пару теплого белья, пироги с малиной и мясом. Записку, от которой бригадир маковым цветом зарделся. А бугру, неожиданно для него, - целое ведро котлет и кастрюлю картошки. Без письма, даже без записки. И Филин впервые позавидовал Тимке.

Понимал, что никому он не нужен. И Мария, водей случая ! ставшая почтальоном, никогда не оглянется в его сторону, не подумает о нем всерьез. Да и ему она не нужна. Быстрее бы пролетело время в селе, а там - воля!

Но Зинка... Вот чудо! Она снилась условнику каждую ночь, она звала его домой. Она ждала его за всех сразу. Она упрекала за то, что так долго не навещает ее.

Филин, проснувшись, радовался, что ночью, во сне, он хоть , кому-то нужен.     

А утром приезжала машина с рыбокомбината. И, забирая в кузов улов за уловом, до самого позднего вечера, злые, посто­янно пьяные приемщики ругались с условниками.

Даже самую лучшую корюшку-зубатку принимали у фарто­вых вторым сортом, обманывали в весе, теряли квитанции и драли горло на законников, как на сявок.

Нельзя оттрамбовать, даже обозвать нельзя. Это знали все.

Но терпению приходил конец.

Лопнуло оно, когда пьяный приемщик уронил ящик рыбы и отказался ее взвесить.

У Филина в глазах темнеть стало. Тимка приметил вовремя и, успокаивая бугра, увел в сторону от машины.

—  Размажу падлу! - вырвалось у бугра первым всплеском.

И тут на приемщиков сорвались законники. Внезапно.

Всех троих измордовали до одури. Но били грамотно, не оставляя следов. Без синяков и ссадин. И пригрозили, что в другой раз, если будут мухлевать с рыбой иль ботать лишнее, сделают из них жмуров, прямо здесь. В реке утопят. Всех разом. Чтоб никому обидно не было.               |

Наутро около палаток появилась милиция.

Тимка в глубине души предполагал, что такое случится. И, отправив мужиков работать, остался ответчиком за всех.

Вначале никто не слушал бригадира. Требовали напористо - всех в горотдел. Кричали, чтоб условники оставили лов. И тогда Тимофей заговорил, собрав в кулак все свое терпение. Он обра­тился к старшему лейтенанту и рассказал ему всё.

—  Скоты! Не могли нормально договориться! А вы чего мол­чали? Потакали щипачам. Вон они едут. А ну, выведи бугра сюда. Разберемся...

—  Подождите. Посмотрите сами, какую рыбу они возьмут, сколько запишут. Так наглядней будет, - настаивал Тимка.

Приемщики, увидев милиционеров, злорадно косились на условников. Небрежно поковырявшись в ящиках, сделали от­метку о сортности. Вначале взвешивали каждый ящик, но при­метили - милиция не обращает внимания, и несколько ящи­ков корюшки миновали взвешивание.

Когда машина загрузилась доверху и приемщик влезал в ка­бину, водителя остановил старший лейтенант.

Указав Тимофею на кузов, велел ехать в рыбокомбинат вме­сте с ним и приемщиками.

Филин нервничал. Машина задерживалась. Корюшкой были забиты обе лодки. Она лежала горой на брезенте. А Тимохи все не было.

Вернулся он уже под вечер. На машине, доверху забитой пустыми ящиками. Приемщики опасливо оглядывались на ус­ловников, быстро затаривали рыбу.

—  Слушай, Филин, всякий улов ты будешь сдавать на рыбо­комбинат сам. Так я договорился. А эти, - кивнул он на при­емщиков, - теперь просто грузчики, в помощь нам. И не боль­ше этого, - сказал Тимоха.

Но через три дня ночью к условникам нагрянули городские ханыги. Десятка полтора обозленных бездомных пьянчуг.

Они кинулись на законников с кулаками, обливая бранью, угрозами. С арматурой, с ремнями, они не скрывали, зачем объ­явились.

—   Вытряхивайтесь, хмыри, покуда хребты не перешибли! Отваливайте в свое Трудовое, дармоеды! Не то вломим всем по самые яйца! - орали пьяные глотки.

Фартовые не заставили себя уговаривать. Схватили багры и весла. И зашелся берег воплями. То ли ребра и головы, то ли весла, ломаясь, трещали.

До глубокой ночи теснили законники бичей. Неизвестно, чем бы все это кончилось, не заметь свалку погранич­ный катер. Он и вызвал наряд милиции...                                                                                                      

Лишь под утро уснули фартовые. Все вместе, вповалку. Толь­ко Филин Караулил их сон.

А утром пришла машина из Трудового. Ее до краев загрузи­ли отборной рыбой. Тимка с Филином передали по мешку вя­леной корюШки в дома, где их помнили.

Ведь сегодня даже бугру письмишко пришло. Коротенькое. С лапушкой Зинки, очерченной карандашом.

«Мы часто говорим о вас. Вы такой добрый и заботливый. Мы никогда в своей жизни не знали, не встречали человека лучшего, чем вы. Зинка плачет, хочет к вам. Теперь и я поверила, что дети в людях не ошибаются. Мы очень ждем вас. Мария».

«Ну уж верняк бедолаги, коль меня таким файным призна­ли. А что вы знаете... Я вовсе не такой. В горе сказку себе при­думали, чтоб легче выжить. Да только не на тот банк ставку сделали», - вздохнул бугор.

—  А моя завтра приехать обещается. Выходной у нее, - тихо поделился Тимофей.

— Скучает. Выходит, не совсем уж пропащие? - улыбнулся Филин своему письму.

Он положил его в карман рубашки, чтоб не обронить, не намочить. Беречь надо такое. Ведь вот ни разу в жизни никто эдак по-доброму не называл. Даже в горле запекло. А что осо­бого сделал он семье? Рыбы послал? Велика ценность. И гово­рить смешно.

Когда на следующий день приехала Дарья, Филин узнал, что Мария понемногу поправляется. На работу вышла. Зинка в садик ходит. Но Филина помнит и ждет.

Условники; увидев Дарью, повеселели. Рожи умыли. Впер­вые за все время не сами себе, баба еду приготовила. Да какую! За уши не оттянуть! Вот бы всегда так! Но где там? Кто согла­сится с ними здесь жить?

Когда Дарья уехала, мужики заскучали, никто к плите не хотел подходить. Надоело самим... И все чаще невольно вгля­дывались, вслушивались в голоса сезонниц, приходивших ку­паться на реку по вечерам.

В палатке бугров, так ее назвали условники, появились свои удобства.

Нашел Филин после прилива громадную ракушку. Принес ее. Одна разлапистая половина пошла на пепельницу. Вторая в мыльницу превратилась.

Глянул Тимка и не остался в долгу. Вырезал из плывуна вешалку. Прибил у входа в палатку. Филин приметил и приво­лок два китовых позвонка. Обломал, обтесал, отчистил их. Вме­сто табуреток предложил. Бригадир принес в палатку пару охапок сухой морской капусты. Спать стало теплее, мягче. Филин нашел стеклянный шар от наплавов, оторвавшийся от сетей. Сделал из него жировик. Тимоха сплел из морской капусты циновку и наглухо заго­раживал теперь вход в палатку. Когда к Тимофею приезжала Дарья, бугор уходил из палат­ки. Спал под лодкой, не сетуя на холод и неудобства.

Вечерами, когда работа была закончена, а ужин съеден, ус­ловники сидели у костра. Вспоминали прошлое. Иные, поку­рив, тихо исчезали в темноте. Туда, откуда слышались протяж­ные, как стон, песни сезонниц.

Возвращались под утро. Измятые, невыспавшиеся, они ва­лились с ног. Не хватало сил раздеться, смыть с лица следы губной помады. От мужиков несло дешевым одеколоном. Они научились бриться, причесываться и умываться каждый день.

Теперь по вечерам, едва тьма опускалась на реку, из ночи их вызывали женские голоса:

—  Костя! Костенька! - и Кот, виновато оглянувшись на кентов, выкатывался из палатки.

—  Сашок! Санька! - и Полудурок выскакивал в ночь.

—  Катька! Олька! Нинка! Валька! - звали мужики своих новых подружек.

И только Тимофей и Филин никого не искали в ночи. Не звали и не оглядывались на голоса.

Только приметил однажды Филин, как поубавилось в лодке кеты, оставшейся от последнего улова, за которой не приехала машина. И вспомнился, совсем некстати, спор в бараке о куске медвежатины для Зинки. Тогда ему не дали. А здесь - взяли, не спросив.

Смолчал. Но запомнил. Сейчас кого сыщешь? Все по кус­там расползлись. Решил подождать до утра. И устроил разгон. Да такой, что тошно стало. Все припомнил. И Зинку, и то, как до сего дня, не касаясь общих уловов, он вместе с Тимкой ло­вит рыбу. Не забираясь в общак...

Законники сидели, головы опустив. И только Цыбуля не выдержал:

—  Не жмись, бугор. Не говноедствуй! Эту рыбу ты не спих­нешь и за гроши! За ночь она форшманется. А так хоть в дело пошла. Чего ты старое вспоминаешь? Иль зависть душит? Так выкатись из палатки потемну. И тебе баба обломится. Их тут больше, чем говна в параше.

—  Чего? Это ты о своей так лопочи! Говно! Сам ты - падла! Не моги баб говнять! - подвалил Баржа, пыхтя и суча кулаками под носом.

—  Кончай! Из-за баб - кипеж?! Я вам, паскуды! В яйцах жир завели! - вскочил бугор. И мужики враз стихли. -

Не тебе меня учить, как бабу надыбать и где. Надо будет, приспичит, сыщу в минуту. Только знай, кент, сезонницы - бабы-шустрые. Не просто за заработком сюда, а и за мужиками нарисовались. Там у них на этот счет невпротык. Мужиков мало. Схомутает и не очухаешься. Умыкнет в деревню - на печке пердеть. И от своей жопы ни на шаг не пустит, - предупредил бугор.

—  Так то бабы! А ему - девка обломилась. Целка. Всамде­лишная. Она и лизаться покуда неученая. Ну и везучий гад, Цыбуля! - позавидовал Скоморох.

—   Целка?! На хрена она тебе?! Еще раз в ходку захотел? Зажми яйца в кулак и ни шагу от палатки! Ладно бы баба! С нее и спрос! А эта тебе на что?

—  А мне другая - до жопы! - вырвалось у Цыбули.

—  Ты что? Обабиться вздумал? - гремел бугор.

—  Не знаю пока. Ну а если? И что? Вам можно? А мне - в кулак? С чего бы?

—  С того, что в ходку из-за девок влипают. Усек? Клубнич­ка до жмура доведет.

—  Он ее не тискал еще. Не дается! - вякнул Полудурок.

—  Добрый вечер! - внезапно раздалось за спинами, и к костру подошла девушка. Коса через плечо перекинута, глаза большие, серые, улыбчивые. На щеках румянец до ушей.

Бугор скользнул взглядом по фигуре. Отвернулся, чтоб себя не выдать. Хороша!

Цыбуля вмиг от костра отскочил к ней. Вьюном закрутился.

У Филина и то вся феня из головы выскочила. К огоньку пригласил. Предложил чаю. Когда девушка расположилась у костра, из темноты, как по сигналу, как мотыльки на свет, бабы пришли. Всякие.

Костю обхватила за шею чернявая высокая бабенка. Скомо­роха обвила сисястая, крашенная в блондинку баба. Полудурка отвлекла на себя русоволосая, подстриженная под охранника, конопатая, худосочная сезонница.

Хотел Филин всех рассмотреть, но тут кто-то внаглую мя­систыми губами заткнул его рот. И, вдавливаясь зубами в дес­ны, держал цепко голову Филина за уши.

Отталкивал без слов. Дышать стало нечем.

«Приморит, стерва! Не иначе кенты подтравили на меня. Ну и баба! С башмаками проглотит. Ей-ей, змеюка! Во жмется, лярва!» Он почувствовал, как расстегнули на груди рубашку. Вот она и вовсе с плеча слетела. Бабьи руки жадно шарят по волосатой груди, спине. Грудь надавливает в плечо. Мол, чув­ствуй, с кем дело имеешь. Рука скользнула вниз.

Филин вырвал губы:

—  Охренела? Зачем на виду, при всех?

Но у костра уже никого не было.

Лишь Тимоха выкидывал из палатки настырную бабу:

— Женатый я, отвали!

—  И жене останется, не мыло, не сотрется!

—  Хиляй! Звездану, нечего тереть станет, - отбрыкивался Тимка.

Филин хотел стряхнуть с себя бабу. Но та поняла, ухвати­лась покрепче.

— Ты чё? Век хрена не видела? Откуда сорвалась? Иль про­мышляешь этим?

—  Дурак! Я не курва! Нет у нас мужиков в селе. Война за­брала. Даже завалящих не осталось. Мне уж давно за тридцать, а я - девка. Понял? И пробить некому. А ты... Тьфу, козел!

— Да стой ты! Ну, прости дурака! - ухватил за руку. Притя­нул к себе. Голова кругом пошла. Губы в губы впились. - Не боишься мамкой стать? - задрал юбку.

—  Нет. Хочу этого.

Не верилось, что вот так бывает. Бугру казалось - все ме­рещится. Тугая грудь, упругое, налитое тело. Не вырывалась, не за деньги. Сама с себя сорвала легкие трусики.

И впрямь девка! Никто до Филина не лапал ее, не испор­тил. Ему впервые повезло. Он только теперь, не по трепу узнал, чем бабы от девок отличаются. И, забыв, что костер еще не погас и его видно всему берегу, ломал девственность под за­ждавшийся стон, сам вопил, не мог сдержаться и мял грудь. Зачем? От радости, что и его дождалась вот эта, случайная. По­чему ему отдалась, его избрала? Надоело ждать? Иль верх взяла природа? Филин неумело ласкал. Грубые, шершавые ладони скользили по коже.

—  Бедолага, прости, что облаял. Лажанулся я перед тобой. И как мужик - перегорел. Мне б тебя лет двадцать назад. Уж порадовал бы.

—  Ничего. Не в последний раз видимся, - успокоила тихо.

—  Как зовут тебя? - спросил на ухо.

—    Катя. Екатерина я, - ответила, уткнувшись в плечо.

Под утро, проснувшись в кустах, не сразу вспомнил, откуда

взялась баба. А припомнив, разбудил тихо. И снова закинул юбку до самых плеч.

Откуда что взялось? Может, покорность бабья помогла, появилась уверенность. Раньше такое по пьянке вытворял, в темноте, наскоро. Клевые не любили долгоиграющих клиен­тов. А теперь и рассвет не мешал. Будто всю свою жизнь только этим и занимался, как девок чести лишал. Уж доказал он Кате, на что способен. Наградил за терпение с лихвой. Та, обалдевшая, смотрела на него, не веря, что Филину уже за пятьдесят.         jn'i

Натешившись вдоволь, огляделся. Входы в палатку закры­ты. Спят мужики. Они опередили его. И теперь отдыхают.

—  Вечером прихиляешь? - спросил бугор Екатерину.

—  Приду, - чмокнула она смачно, по-хозяйски и убежала к своим торопливо.

Весь день Филин ходил возбужденный. Да, хотелось спать. Но радость обладания бабой, да еще первым, не давала покоя.

Тимка, да и все кенты ничего не говорили бугру. Эта ночь изменила его. Он перестал сутулиться, распрямился, куда-то убежали со лба морщины. Исчезла хмурость. Он целый день улыбался, вспоминая минувшую ночь.

Он работал, ел, курил, а все еще чувствовал в руках ее гру­ди, тугой зад, прохладную кожу.

Он впервые торопил время. Ему казалось, что вечер припаз­дывает. И, не дождавшись, послал Скомороха готовить ужин - на всех. Для него выбрал самую жирную рыбу. Велел сделать шаш­лыков из кеты.

В этот день он не поехал на рыбокомбинат сдавать улов, отправил вместо себя Кота. И все поглядывал: а вдруг объявит­ся, придет пораньше?

Катя словно слышала. И, едва мужики сели ужинать, встала за спиной бугра. Закрыла ему глаза ладонями. Тот чуть костью не подавился.

Фартовые оглянулись на берег как по команде. Нет, только она к бугру поспешила.

—  Влопалась. Втюрилась. Влипла, - зашептались они меж собой.

А вскоре из кустов послышалось знакомое. И только Тимка оставался глухим к этому зову. Он ждал машину из Трудового. И ее... Свою Дарью.

Теперь и Филин ходил в чистых рубашках и майках. Его носки уже не стояли двумя пеньками рядом с сапогами, а лежа­ли чистые, сухие - в палатке.

Тимка, попрекнувший было бугра за легкомыслие, утих, умолк, узнав, что девка тому досталась. Перестал коситься на Катьку. А та быстро почувствовала себя хозяйкой. И незаметно прибирала Филина к рукам.

Приучила его к котлетам и пельменям из рыбы, понимая, что любовь мужика - от сытого желудка. Успевала сварить борщ из морской капусты. Даже салат из кальмаров, устриц и крабов научилась готовить.

И законники, видя ее старания, хвалили бабу на все лады - громко, Часто, говоря, что такую хозяйку иметь-то, как подарок от судьбы получить.

—  А как же Мария? Я думал, ты к ней приклеишься? - спрашивал Тимка.

—  Мне не Мария, Зинка в душу запала. Своего н“ имею. А годы сказываются. Не думал, что ребенок, да еще чужой, таким дорогим стать может. Баба тут Ни при чем. Я на нее не смотрел Да и не нужен. Она после своей беды уже никому не поверит Сама дышать привыкла. Одна. Такую не переделать. Да и не по мне она. Шибко грамотная. Молодая. Почти на три десятка разница. Мне б, если бы не «малины», в детях иметь такую, - вздохнул бугор.

—  А Катя?

—  О ней не ботай. На два десятка моложе. Верняк. Но я ее как бабу уже имел. Девкой взял. Нетронутой была. То другое.

—  Женишься иль как?

—  Тебе-то что? Жениться - значит в откол. А как дышать без фарта?

— А если забеременеет? Набьешь ей пузо? - допекал Тимка и, словно издеваясь, спросил: - Бросишь? Иль сгубить приму- сишь?

—   Иди к хренам! Такого не будет. От меня вряд ли что заведется. Я на Колымской трассе свое просрал. В болоте. Охрана продержала сутки на катушках. За бузу. В октябре. К утру ходули у всех повмерзли в болото. Так падлы на пузо лечь заставили. И до ночи приморили. Я после того с неделю ссать учился заново. Оно само текло, либо по два дня - как зашитый. Яйца у всех разнесло по кулаку. Я тогда молодой был, так не сказалось, а у тех, кто старше, все мужичье помо­розилось. В портках - вечная стужа! Боялся, что и у меня так будет. Но нет. Чуть потеплело, оживает. А если еще и хамовка файная, вовсе кайф, - ответил бугор.

—  Меня в болоте не морили. А вот тоже... Не будет сына. Правда, и Дашка говорит, что поздно спохватились. В ее годы не родят...

—    Так ты - все? Завязал с фартом? В откол? - уже без психа спросил Филин.

—  Все. Обрубил.

—    И в Трудовом канать станешь?

—  А где ж еще? - пожал Тимофей плечами.

—  Федя! Федор! - услышал Филин свое имя. Он разулы- бался, пошел навстречу.

— А мы через неделю уезжаем! - сказала Екатерина смеясь. И добавила, вздрогнув всем телом: - Но мне почему-то не хо­чется. Ты прости дуру. Все понимаю сама. Но может, хоть пись­мишко черкнешь?

—  Зачем загодя! Еще увидимся. Ведь не теперь, не сейчас едешь. Куда торопишься?

—  Мне в город надо. На три дня.

—  Обнов купить, барахла? - спросил он.

— Дурной ты, что ли? За три дня весь Поронайск десять раз обойти можно. На аборт я взяла направление.

—  А что это? - не понял Филин.

—  Беременна. Уже месяц. Еще неделя и поздно будет...

—  А ну, иди сюда! - схватил за руку, потащил к лодке. - Это мой в тебе завелся? - ткнул пальцем в живот.

—  Чей же еще? Твой и мой.

—  А почему меня не спросишь?

—  Зачем? Ведь я на время тебе...

—   Замолкни! Врежу! Попробуй что-нибудь утвори с ним, башку скручу! - рыкнул зло, на крике.

Тимофей усмехнулся первому в жизни бугра семейному скан­далу. Сделал вид, что ничего не слышал. А Филин вскоре вер­нулся как в воду опущенный.

—  Что как пришибленный? Иль погавкался со своей?

—   Влип я, как фраер, попух. Катька и впрямь понесла от меня. Я требовать стал, чтоб оставила. Она и не прочь. Но жить- то где? В бараке, что ли? И на что жить? Я же копейки полу­чаю. Как фраер...

—  Погоди, так она на аборт пошла? - перебил Тимка.

—    Направление у нее в больницу.

—  Зачем согласился?

—  Ей домой надо вернуться. Она все сказала. Мать хворая. Сама не на ногах. А и я, как пес, на цепи, - понурил голову бугор.

—  Чокнутый малость! Так занимай дом деда! Я к Дарье уйду. Семейного мусора не тронут. По себе знаю.

—  Присохнуть в Трудовом? Нет, Тимка, не по мне это, - мотнул головой Филин. И молчал, обдумывая свое весь день.

На следующий день, едва условники встали, у палаток за­тормозила машина из Трудового. Из кузова вылезали мужики. Тимофей, едва глянув на них, без слов все понял. Фартовое пополнение участковый подкинул.

—  Привет, кенты! Вали хамовку на стол! - подходил к брига­де на раскоряченных ногах коренастый мужик.

Следом за ним другие подтягивались. Оглядывались, шны­ряли глазами по палаткам, по столу и котлу. Расселись по ска­мьям с ногами.

—  Катушки скинь! За тобой тут сявок нету! - прикрикнул Филин на будыльного лысого мужика. Тот положил ногу на ногу, с сапог грязь летела на скамью кусками.

Филин столкнул его со скамьи, указал на пень:

—  Там приморись. Чё нарисовались?

—  Прислали мусора. Вкалывать. На лов. Иначе в зону впих­нуть грозятся по новой.

 — Это они запросто! - подтвердил Баржа.

—  И вы пашете? - прищурил глаза кряжистый, которого кенты звали Угорь.

—  Пашем. А что, по-твоему, файней сдохнуть в зоне с голо­духи? Иль в шизо окочуриться? - нахмурился Тимофей.

Угорь глянул на бригадира, на бугра, словно прицелился. Пошел к палатке Тимки и Филина, сказав:

Я в этой хазе дышать стану. А вы, кенты, хавать поболь­ше нашарьте...

—  Э! Хмырь! Это хаза моя! Я бугор Трудового! - загородил вход в палатку Филин.

—  Своих гонишь? Не уважаешь? Чинишься? Ну и хрен с тобой! Кенты, ставь наши хазы! - командовал Угорь. И едва фартовые поставили палатку, влез в нее и тут же заснул.

Бригада готовила завтрак. Приехавшие полезли в котлы.

— Чего забыл там? Ты в него чего положишь? А зачем шно- бель всунул не спрося? - рыкнул Филин. Но пристроил еще один котел для варки еды пополнению.

Пока вода в нем не нагрелась, он позвал новичков в реку: поймать для ухи с десяток кетин. Но мужики не торопились. Спорили, препирались, кому по чину первому в реку идти. До­шло до брани. И тогда Тимофей не стерпел:

—  Что базлаете? Себе не хотите сделать? Хрен с вами! Сами будете не жравши. Тут сявок нет. Всяк о себе сам печется. И жратву будете варганить, и пахать...

—  Не то убирайтесь к хренам, - закончил за Тимку Филин.

—  Вона что! Так, выходит, закон фартовый держим? - по­мрачнели приезжие. Отошли от стола, забились в палатку Угря. О чем-то возбужденно шептались.

Бригада Тимки, поев, ушла на лов. Все, кроме Полудурка. Сегодня его очередь готовить жратву. И фартовый привычно рубил дрова, носил воду, чистил картошку, чувствуя на себе пристальные взгляды приехавших.

Полудурок сварил уху, пожарил рыбу. Кипятил воду для чая, мыл стол, скамьи, матеря новичков за грязь. Те не выдержали, увидев, как засыпал он в чайник пачку заварки.

Угорь из палатки вылез. Подошел уверенно:

—  На червонец. Дай на чифир чай.

—  Нет у меня! - буркнул Полудурок.

— Добром прошу!

—  Иди в сраку! - терял терпение фартовый.

—  Завяжем на память, - недобро усмехнулся Угорь и при­грозил: - Сам все рад будешь отдать...

Полудурок оглянулся и крикнул хрипло:

—  Падла, вякни еще! На трешки изрисую пером, гнида!

Вечером, когда бригада вернулась с лова, фартовые вылезли из палатки.

—  В рамса! Иль в очко?! Кенты, налетай! - стукнул по ла­дони картами Угорь и сел к столу.

—  Отвали! - вяло отозвался Филин.

—  На интерес! - предложил, будто не слышал, фартовый. К нему подсели свои - из палатки.

— Дайте похавать! Чего глотки рвете? - не выдержал бугор.

—  Ты нам пасть не затыкай. Не сами, под примусом мусора к тебе выдавили, - буркнул кто-то.

Они играли долго, азартно. Загоняли проигравших под стол, заставляли брехать по-собачьи, кричать петухом. Один, проиграв­шийся вдрызг, оставшись в одних трусах, пел занудливым голо­сом «Чубчик». Новые не видели или делали вид, что не замечают девок и баб, растащивших фартовых бригады по кустам.

Позднее всех пришла сегодня Катя. Она тихо обняла бугра за шею.

—  Пошли к морю, - предложила баба.

—  Устал я сегодня, - испортилось настроение у бугра.

—  А эти откуда? - удивилась женщина, только теперь при­метив новых.

—  Подмога нам, - отмахнулся бугор.

—  Не хочет ли краля к нам подсесть? - подошел долговя­зый фартовый к Кате.

—  Да иди ты! - отмахнулась она.

—  Вали отсюда, пока калган цел! - рявкнул бугор.

—  Хватай ее за титьки! - внезапно крикнул Угорь.

—  Иди в общагу, Кать, - тихо сказал бугор бабе и встал во весь рост перед Угрем, схватил его за кадык и, только замах­нулся для удара, услышал неподалеку Катькин крик:

—  Федя! Помоги!

Бугор рванулся на голос. Углядел в темноте кучу мужиков, заголивших бабу.

Четверо уже держали ее. А долговязый, со спущенными брю­ками, возился на бабе, пытаясь заткнуть ей рот.

Филин сдавил его за горло сзади, обхватив пальцами на­крепко. И тут же резко завернул голову, так что хрустнул шей­ный позвонок: лишил сознания. Остальных - на сапоги взял: тем, кто был на четвереньках, ломал, не жалея, челюсти. Ос­тальных, вскочивших, бил в пах. Почувствовал удар в затылок. Упал, теряя сознание. По кустам затрещали шаги условников.

—  Она проиграна! На пятую ставил, - донеслось до слуха Филина.

—  Окопались, гады! Бабами обросли! Фарт обосрали! «За­кон - тайга» ссучили! Вот вам! За все! - орало где-то рядом.

Филин понемногу отдышался. Нет, не перо вогнали. Касте­том огладили. И, встав, снова бросился на голос, озверело ревущий на весь берег:

—  Пропадливы мокрожопые! Мы научим вас закон держать!

С ментами снюхались! Положняк им даете, а своим вместо грева - хрен? Да?

Филин дрался в темноте уверенно: знал здесь каждую кочку и пенек. И загонял фартовых в реку. Некогда было оглянуться, где Катя, что с нею.

—  Ссучились, ханурики? Всех с закона выкинем! Устроим разборку честь по чести! Бугор - паскуда, где должен дышать? За ваньку пашет? - кричал Угорь.

Филин ударом кулака в челюсть сшиб его с ног. Законник взвыл. Но тут же кто-то въехал в ухо Филину. В голове зазвене­ло. Оглянулся. Длинный снова кулаком метит. Вмиг сапог в пах вбил. Будыльный, переломившись пополам, в траве катался. Но Угорь уже очухался. Филину - под дых. Сапогом опять же. Рядом Скоморох толстяка отделывал - тот выбитыми зубами плевался. А вон Цыбуля головой в корягу кого-то воткнул.

Неподалеку двое новичков на Кота напали. Ага! Баржа по­доспел вовремя! На кентель взял одного. Др'того Кот с ног сшиб. Теперь ему хана.

«А эти трое откуда взялись?» - шевельнулось недоброе по­дозрение. Кинулся к ним бугор.

—  Там твоя, задравшись, канает. Помоги, - ухмыльнулся фартовый и тут же взвыл. Все зубы вместе с деснами одним ударом выбил Филин. Но проколола боль в бедре. По ноге кровь потекла.

Кот прихватил законника с пером. Саданул ребром ладони по горлу. Второго бугор пополам согнул, ударил о дерево пару раз. И сунул под корягу.

Тимофей в разорванной рубахе с Угрем махался, Баржа оды- бавшегося длинного изматывал на кулаках.

—  Катька! - хрипел бугор. Но ту не слышно. - Где она? - схватил за горло онемевшего от боли и страха доходягу. Тот силился ухмыльнуться. - Вякай, пидер! Разнесу в клочья! - схватил его за ноги бугор и держал вниз головой над обрывом.

—  Ушла она. Ей наши, свои помогли. Отбили. Не дали опо­зорить. Но избили ее сильно, - говорила какая-то баба из тем­ноты.

Филин почувствовал, как его словно жаром обдало.

Зубы стиснулись намертво.

—  Били бабу?

—  Отпусти, паскуда! - вопил законник, который устал бол­таться вниз головой.

Бугор отпустил его. Фартовый покатился в обрыв с воем.

Лишь под утро на берегу стихло. Бригада собралась в палатке бугров. Лил дождь. В такую пору наружу не хочется высовываться. Фартовые пили чай, хмуро вглядываясь в палатку приехавших. Оттуда ни голоса, ни крика. Полог не ше­велился. Никто даже до ветра не выходил.

—  Сдохли, падлы, - мрачно сквозь зубы процедил Баржа. И, высунувшись из палатки на звук шагов, сказал, вздохнув: - Слава Богу, хиляет Цыбуля! Приморили его там. Выходит, не все файно.

Цыбуля присел на корточки перед входом в палатку. Сказал тихо:

—  Хреново, Филин. Твоя - в больнице. Выкидыш у нее. Теперь уж все. Но не фартит бабе. В сознание не пришла. К вечеру смотаться надо, может, оклемается Катюха.

—  С чего они на нее набросились?

—  Проиграли. Пятую...

—  Ишь чего! Так они и на нас вздумают. Выкинуть их отсю­да! - загремел Тимоха.

—  Как? Мусорам не вернешь их, такое - западло!

— А вот так! - вытащил Тимка из-под спальника двухствол­ку. И, шагнув к палатке, откинул полог, крикнул: - Выползай, гниды! Крошить буду всех!

И только тут законники увидели, что в палатке не было никого.

—  Слиняли! К добру ль такое? - удивился Цыбуля.

—  Признали нас!

—  Теперь зауважают, подходы искать будут. Мировую пред­ложат.

—  Хрен вам! И мне тоже! Вот теперь всякого говна от них жди. Пасти станут вас. Чтоб поодиночке ожмурить. Разделать­ся, сквитаться захотят. И коли так спустим, без разборки, наши калганы начнут трещать, - предупредил Филин.

—  А где их нашмонаем?

—  Далеко не слиняют. Верняк под лодками окопались. И рядом с нами. И видно, и слышно. Куда ж еще по дождю линять? - усмехнулся Филин. Взял двухстволку у Тимки и, выйдя из палатки, встал в полный рост и прицелился в одну из лодок.

Оттуда разом заорало в несколько глоток. Лодка приподня­лась на один борт. Чья-то рука поставила бутылку водки.

Филин побледнел. Нажал на курок. Бутылка, звенькнув, раз­летелась вдребезги.

—  Не дай вам Бог, умрет Катюха, всех пидермонов размажу. Сам, своими руками. Ни одну паскуду дышать не оставлю! И еще! Слышите, козлы? Чтоб ни один хорек не вылезал! Кого засеку - замокрю на месте! - текли по лицу бугра то ли слезы, то ли капли дождя.

Мировая... А у него не стало сына Уже и имечко придумал Человечье. Чистое. С ним и ушел пацан - не увидевшись с отцом. Помешали.

-    Да за такое! - Грохнул зыстрел по старому борту лодки. Щепки брызнули в сторону. Глаза Филина кровью налились. - Сожгу блядей! Заживо! Всех! - кинулся к канистре с бензином.

—  Не быкуй, кент! - схватил Тимка за плечи. И впервые увидел, как плачет бугор. - Забей на них! Греметь в ходку за них? Обошлось бы с Катюхой. А дите будет. Но и она у тебя крепкая баба. Забирай в Трудовое ее.

Бугор погрозил кулаком спрятавшимся под лодкой фарто­вым и ушел в палатку. Всем кентам настрого запретил кормить приехавших, помогать им даже по мелочи.

Их палатку он. вырвал вместе с кольями и выкинул далеко, чтобы глаза не мозолила.

Двое суток продержала бригада фартовых Угря. Без еды, без глотка воздуха. В сырости и страхе.

Лишь на третий день, когда Катя стала вставать, сняли стрему условники, предупредив, что дышать рядом не хотят, а потому пусть законники канают где хотят.

Те установили палатку на берегу моря. Бригада Тимофея не общалась с ними. Они начинали работу с раннего утра и воз­вращались затемно, а потому промысловикам не было дела до соседей.

Не заметили они, как через неделю приехал участковый с председателем сельсоветами, подойдя к фартовым Угря, разго­варивал с ними зло.

Тимка приметил участкового, когда тот остановил машину совсем рядом.

Бригадир ответил кивком на приветствие. И вышел из вдды, передав конец сети Филину.

Условники вытаскивали очередной улов. Серебристые рыбы бились в сети, обдавая людей брызгами.

Участковый смотрел, как слаженно работают условники, и радовался. Тимка сказал, что есть серьезный разговор. И, заку­рив, попросил:

—  Филину работу подыскать надо. В Трудовом. Постоян­ную, чтоб семью кормить мог...

У участкового папироса изо рта от кашля выскочила. Глаза от удивления округлились, как фары у машины.

—  Ты это - шутишь? - спросил громко.

—  Зачем? Всерьез...

—  Мне что, жить надоело? Зачем он в Трудовом? У него через три месяца срок заканчивается. Я ему на свои

сбережения самые пышные проводы устрою. Пусть скорее уедет. Я дни считаю. А ты о чем?

— Да чем он помешал вам? Работает один за троих. Не вы­ступает. Бабу завел...

Участковый сморщился, как от зубной боли:

—  Нет, Тимоша, только не это.

—  А куда ему деваться?! Ведь семья у него, понимаете? Раз баба есть,, будут дети.

—  Сколько ж лет его жене?

—  На два червонца моложе Филина.

—  Специальность имеется?

—  Да не о ней я толкую. Филина надо устроить. О Кате потом, - начинал злиться Тимоха.

—  У нас рыбинспекция организуется. Но туда я тебя наме­тил. Работа трудная, опасная. А главное - оплачивается слабо. Оклады малые. Потому и спросил о его жене. Если и она рабо­тать станет - будет хватать им на жизнь.

— Она - сезонница, - ответил Тимофей и глянул на участ­кового исподлобья. Мол, попробуй, скажи плохое...

Но тот рассмеялся:

—  У меня у самого жена из сезонниц. А до сих пор не нара­дуюсь... Не зря они приезжают на путину к нам. Вот и Филину повезло.

—  Так берете его? - не отставал Тимоха.

—  Если семейный - беру! Таким не до фарта. Бабы обло­мать помогут лучше любого из моих..

—  Значит, в рыбинспекцию его? - уточнил Тимка.

—   Погоди. В инспекции этой может работать только сво­бодный человек. Туда, хоть и оклад мал, не всякого вольного возьмут. Потому с работой еще думать нужно. И, честно гово­ря, не по душе мне этот Филин.

— Я тоже многим поперек горла был. И тоже не думал оста­ваться в Трудовом. Но... Женился. Этим все сказано.

—  У тебя! А у него? У Филина баб хватало. Не верится мне, что удастся какой-нибудь на него хомут надеть, - покачал го­ловой участковый, впадая в противоречие с только что сказан­ным и не замечая этого.

—  Уже удалось. А чтоб надежнее склеилось, работу поды­щите. Чтоб не унижала она бугра. Он тогда стараться будет. Надо помочь мужику.

—  Подумаю, Тимофей. Все учту. Это я тебе обещаю. Но и ты мне помоги. По-человечьи пойми. Возьми тех к себе в бри­гаду, - указал на фартовых Угря.

—  Нет! Не могу! - И, спохватившись, что выдает случив­шееся, добавил: - У них навыков нет. А мои втянулись. Кто ж свой положняк разделит на всех? Мы за день до полета центнеров на шестерых сдаем. А они? Хрен да малень ко? Не хватало нам дармоедов!

— В зону вернуть придется, - вздохнул участковый, - а тут все же району и государству прибыль.

—  Как хотите, - отмахнулся Тимофей. И вдруг осекся на полуслове. Себя, выкинутым из барака, вспомнил. Потом в притыкинском зимовье. И сказал на раздумье: - С кентами надо ботать. Как они? Я сам за всех - не могу.

— Давай так: я завтра к вечеру приеду. Что решите - скаже­те... А я для Филина поищу место. Только вот еще - где жить он будет?

—  В избе Притыкина. Я к Дарье ухожу. Совсем.

Когда участковый ушел, Тимка вернулся к бригаде. И в обе­денный перерыв подозвал фартовых поближе.

—  Мусор просил принять в нашу бригаду тех, - указал на фартовых, закидывающих сеть в море.

—  На хрен они нам? Иль мало махались с ними?

—  Да я с них намотаю столько колец, ни одна легашка не раскрутит, - пообещал бугор.

—  Мы тоже на хрен Притыкину были, но не прогнал меня. Принял. Научил. Это всем сгодилось. Зато и в зону не вернули никого. А хотели. Иль выпало с калганов? Теперь тем зона све­тит. А где ж закон наш?

Филин удивленно смотрел на Тимоху. Бледнел, сжимал ку­лаки. Но молчал, сдерживая себя.

Было решено вечером созвать сходку. К фартовым Угря по­слали Придурка, чтоб позвал их от имени законников. Тот вскоре смотался. И, вернувшись, сказал:

—  Ожили, падлы! Обещались быть в срок. Все рыла до еди­ного. Просили зла не держать.

Вечером, после работы, едва бригада поела, пришли фарто­вые с моря. Тихо расселись у костра. Ждали.

—  И долго мы так дышать станем, вроде не одной «малины» кенты? - спросил Тимофей.

Все молчали. Не хотелось поддерживать скользкую, боль­ную тему.

—  Давай ты, бугор! Веди сход! - попросил Угорь.

Филин нахмурился. И все же звание бугра обязывало. Он подсел к огню, чтоб видеть всех и быть видным каждому.

—   Сход наш нынче не простой! И на это дело решиться должен каждый без примуса, чтоб слово мое не висело удавкой на жабрах. Короче! Нам в обязаловку пристегивают вот этих фраеров! Чтоб мы с ними, паскудными козлами, вместе пахали. И чтоб делили хамовку и башли, чтоб приняли в свою кодлу. Иначе их упекут в зону, как последних задрыг. Они такие и есть. Но... «Закон - тайга» велит веем нам помо­гать, держать своих на греве, сколько есть сил.

Эти кенты облажались у нас. А потому брать их в свою код- лу иль нет и на каких условиях - пусть решит сход. Я бы, как бугор, размазал всех до одного, но пусть трехнут свое слово кенты, - умолк Филин.

Поднявшийся с моря ветер трепал языки пламени костра, выхватывая из темноты лохматую голову, сверкавшую монетой лысину, хмурое лицо.

—  Дозвольте мне, кенты, - откашлялся Угорь пересохшим горлом. И, заметив легкий кивок бугра, продолжил: - То вер­няк, ежели не приклеимся к вам - кинут нас в зону. Легавый о том ботал и список в нюх совал. Мол, готово! Не все кайфово склеилось у нас. Помахались малость. У нас двое кентов и нын­че в палатке канают. Ребра им посчитали сапогами иль еще чего, только двигаться не могут. Окалечены до гроба. Даже срам­ное в исподнее делают. Конечно, не мы их так уделали. Есть урон и у вас. Но зачем квитаться говном? Ну, раздухарились малость. Пора и обнюхаться. Мы ж законники, каста. Как врозь дышать станем? Нельзя без пахоты? Лады, согласны пахать. Хоть сами, хоть с вами. Нам без разницы. Не по кайфу нам стало, что закон наш не держали. Ну да то не нам судить...

—  Где закон нарушен? Пахать пришлось? Нынче все закон­ники даже в зонах вкалывают! Тут для тебя работяг нет, чтоб на тебя чертоломить. Все из «малин»! Ты еще в Трудовом знал, что мы яйца не сушим. Чего сфаловался сюда? - не выдержал Ско­морох.

—  Не о том трехал! О бабах! Они тут себя держат с гонором!

—   Захлопнись о бабах. Они не клевые! И ты в их сраки своим шнобелем не лезь! - вспыхнул Кот.

—  Не в них дело! Но к чему ваш Тимоха с легавым ботал? Иль это по закону - фартовому с мусором трандеть? - взвился Угорь.

—    Если бы не тот легавый, а он за вас, мудаков, просил, не было бы схода. Усек, зараза? - вскипел Тимка и добавил: - Этот легавый дышать дает. Не дергает. И нас понимает. Тебя бы к прежнему легашу, ты б давно на Колыме канал...

—  Не темни, все мусора - западло. А ботающий с ними - сука! - подал голос долговязый.

—   Кранты! Кончай треп! Я - сука, ты - фартовый. Но именно тебя я не беру в бригаду. Хиляй этапом в зону. Там качай мозги! В гробу видел всякое говно выручать и греть. На хрену всех видел! - вскочил Тимка, взбешенный.

—  Не горячись, кент! Лишнее вякнул фартовый. Сгоряча.

Забудь, - попросил Угорь. И добавил: - У нас иного нет. Либо всех берете, или все - в зону...

У костра стало тихо. Лишь вскипевший чайник ронял кипя­ток на угли. Угорь снял его, налил в кружку доверху, подал Филину. По обычаю законников - перед всеми, своими и чу­жими, признал главенство, превосходство Филина над собой.

—  Прости, бугор, лйхуя мы с кентами дали. Но и сами еле одыбались. Теперь же не до разборок. Удержаться бы в фуфло. На воле закон держать проще. Нынче б душу не посеять. Клей нас к себе. Не прогадаешь.

—  Как, кенты? - отлегла обида у бугра.

—  Греби их к нашему берегу. Куда от них деваться? - вздох­нул Тимка.

—  Но пахать поровну. Чтоб не чинились, заразы! - крик­нул Кот.

— Давай одной кодлой! А то дожили, нас, законников, мусора мирят. Кому ляпни, сдохнет со смеху.

—  Клянусь парашей, такого не слыхал, - говорил Цыбуля.

— Тащи сюда барахло! В один круг! Поддай огня, Скоморох!

—  Бугор! Хавать кентам надо! Не жравши они. Заморены, как гады!

—  Мечи из нашего! Харчи! - отлегло от сердца Филина.

—  Федя! Феденька! - вошла в круг света Катя, и фартовые мигом утихли.

— Ты как тут нарисовалась? - обомлел бугор от неожидан­ности.

—  Сбежала из больницы. Не могу без тебя! Наши все сегодня собираются в дорогу, а я не могу не простившись, - заплакала Катя.

—  Куда ж мне девать тебя?

—  Вот хорошо, что пришла! Нам тут в аккурат хозяйка нужна. Ну дозарезу! Не погребуй нами, бабонька! Признай! - подошел Угорь.

А за ним и Тимка:

—  Зачем вам прощаться? Вон - хаза отдельная, - указал на палатку, - повариха и впрямь нужна. Не мужичье дело у печки толчись. Нехай остается Катя. Она у нас будет за главного балан- дера!

—  Ну что, Катюха, решаешься?

—  А надолго берете? - дрогнул у нее голос.

—  Навсегда! На всю судьбу! До гроба! Не будь я - Филин. Ввек не отрекусь от тебя, - не оглянулся бугор на кентов.

Те молча ушли подальше от света. Все поняли. Не место им здесь. Не стоит мешать, не надо слушать этот разговор. Он не для них. Он - первый и единственный. На всю жизнь. А она - неиз­вестно, как сложится...

Фартовые бегом носились. Ставили палатки, готовили. Они старательно обходили бугра и Катю. Они помнили свою вину. Знали по себе - враз такое не забывается...

Покуда фартовые ели у огня, притирались друг к другу, присматривались и мирились, Катя огляделась в палатке, при­брала в ней. Без просьбы бугра к костру подходить не решалась.

Он позвал ее, когда законники, обговорив все, наевшись до отвала, расходились по палаткам кемарить.

—  Катюш, иди похавай, - всунулся Филин в палатку лох­матым медведем.

Женщина послушалась. Поев рыбы, убрала со столов, у печ­ки, возле костра и пошла на реку умыться на ночь.

Ей было непривычно и жутковато одной среди мужиков, которых она до икоты боялась. Но именно этот страх нельзя было выдать. Ведь ее муж - главный средь всех. Его слушаются и боятся все. Значит, ей пугаться нечего.

«Федя при всех нынче меня женой признал. На всю судьбу. Даже не мечтала о таком. Дома, в деревне, все смирились с тем, что останусь я в вековухах. Не одной мне эта доля светила. И вдруг повезло. Вот удивятся в деревне, что я вышла замуж. Зна­чит, не такая уж я и страшненькая, - улыбнулась Катя. - Мама­ня небось перед Спасителем на коленях не одну ночь простоит, прося для меня светлой доли, благодаря Господа за подаренное счастье. А папаня выпьет стакан сивухи, пожелав дочке тепла на северах да кучу ребятишек в утеху старости. Могла б уехать. И надо бы. Да мимо судьбы, обронившей улыбку, кто пройдет?» - вздохнула баба.

Из партии сезонниц, приехавших на путину для обработки рыбы, не каждой повезло. Многие так и уедут на материк оди­ночками. Иных даже ни разу не провожали в общежитие. Хоть были пригожими собой, моложе Катьки. Не повезло им в этот сезон. Придется приехать на будущий год. Может, тогда улыб­нется судьба...

«А где я буду жить с Федей? Кем и где работать?» - вздра­гивали плечи женщины от холодной воды.

—  Катерина! - послышался голос Филина. В нем тревога за нее. Бабе приятно. К палатке бегом вернулась. - Одна не шас­тай! Усекла? - сказал Филин коротко и прижал бабу к волоса­той груди.

—  Нешто любишь? - спросила тихо.

—  А почему бы и нет? Без того как назвал бы своею?

—  А жить где станем? - дрогнула всем телом.

—  Все в ажуре, краля моя. Без хазы не останешься.

—  Да мне с тобой ничего не страшно, - призналась Катя.

Филин прижался к ней всем телом.

—  И почему ты мне сбереглась, меня выбрала? Неужель глянулся тебе?

— Сразу приметила. С неделю вокруг тебя ходила. Ты в мою сторону даже не глянул, я и робела. Не знала, как подступить­ся. А уж потом насмелилась - была не была.

—  Другие, помоложе, небось подкалывались? - спросил на ухо.

—  Мало что. Ты мне в душу запал, - соврала Катька.

Все обходили ее стороной. Никто даже на секунду рядом не задержался. Искали помоложе. Она не раз слезами давилась. Но теперь о том зачем вспоминать? Есть муж. Чего еще желать?

Утром, чуть свет, помня вчерашнее Тимохино слово о хо­зяйке, развела костер. Примостила над огнем ведро, чайник. На печку - кастрюли.

От гречневой каши сытный дух пошел. Баба в нее масла не пожалела. Чай приготовила. На вымытом столе тарелки расста­вила, разложила ложки. Нарезанный хлеб в миски положила.

Условники, увидев такое, радовались. Хозяйственная баба попалась. Такая голодом морить не будет.

Поев, спасибо говорили. А Федя в щеку чмокнул. Значит, доволен.

Мужики принесли ей дров и воды. Показали все продукты. И, принеся бак с рыбой, ушли на лов.

Катя долго думала, что приготовить. Рыбу? Но она уже на­доела. Хотя... И принялась баба за готовку. Без подсказок и советов.

Хорошо - тушенка нашлась. С нею гороховый суп сварила. Из рыбы - котлеты. Икру, благо на рыбокомбинате научилась, сде­лала. Компот из кишмиша - к счастью, кусты его росли рядом.

Условники глазам не поверили. Думали, что икру кеты только на комбинате можно сделать. А тут - своя. Ешь, сколько хочешь.

—  Эх! Склянку б под такую закусь! - вырвалось невольное.

А баба, походив вокруг палаток, на ужин грибы нажарила.

Накормила всех досыта.

—  Слушай, Катюха, где ж ты раньше была? Да мы с тобой от казенной жратвы совсем отвыкнем, - смеялись условники.

Женщина признала всех, кроме долговязого лысого мужи­ка, которого все звали Любимчик.

Катя его никак не звала. Ненавидела люто. Знала: не смо­жет признать его и простить. Он это почувствовал сразу и ста­рался обходить бабу стороной.

Она боялась его. Чувствуя, что открыто не способен спод­личать, но втихаря, исподтишка готов на любую мерзость.

Катя внутренне сжималась в пружину, проходя мимо него. Любимчик делал вид, что не замечает бабу.

К вечеру следующего дня, когда условники были на лове, к палаткам подъехала машина из Трудового. Из нее вы­шли Дарья и участковый.

Катя готовила шашлыки из кеты на ужин и не сразу замети­ла приехавших. А те, увидев женщину, остановились удивлен­но. Переглянулись друг с другом:

—  Откуда она взялась?

Подошли, поздоровались.

—  Где мужики? - спросил участковый.

—  Где ж им быть, на лове все!

—  А вы кто?

—    Хозяйка ихняя. Жена старшого.

У Дашки скулы побелели. Этого она от Тимки никак не ждала. И, глянув вприщур, подошла вплотную, влепила поще­чину:

—  И давно с ним спуталась?

Катя оторопела. Резкая пощечина была неожиданной.

Она схватила Дарью за волосы и повалила на землю:

—  Вернется Федька, еще больше чертей даст!

—    Федька? Какой Федька? - вытаращилась Дарья.

—    Мужик мой!

—  Елки зеленые! Зря я на тебя наехала! Думала, ты с моим схлестнулась. С Тимкой! Он здесь бригадир. Про твоего бугра и забыла, - поправляла волосы Дарья.

Участковый пошел к мужикам, держась за живот от смеха. Не стал лезть в бабьи дела. Знал, сами разберутся и помирятся.

Дарья с Катей и впрямь, забыв неудачное знакомство, вме­сте накрывали на стол, переговаривались негромко.

—  Ты не бойся, у нас в селе хорошо. Привыкнешь, даже в отпуск не захочешь поехать. Народ добрый. Отовсюду. И ты со своим понемногу обживешься. Хозяйство заведете, - говорила Дарья.

—    Мой Федя пока молчит, где и как жить станем. Мне так хоть уголок какой, лишь бы с Федей...

—  Видать, первый он у тебя? - поняла Дарья.

—  И последний, - вздохнула Катерина.

Бабы разговорились. Они уже подружились, пришлись друг другу по душе. Секретничая, хихикали вполголоса, забыв о му­жьях.

А участковый еще издали увидел, как работают условники. Без слов все стало понятно. Не хотелось мешать. И все ж ведь обещал. Ждет Тимофей. И, выждав, когда условники сели пе­ревести дух, подошел:

— Дарья со мной приехала. Ждет тебя у палаток.

—  Ничего, подождет, - переводил дух бригадир.

—  Как мужики? Новые как?

—  Помалу... Втянутся...

—                Толк с них будет?

— А куда им деваться? - отмахнулся Тимофей.

—  С завтрашнего дня для совхоза рыбу будете ловить. Для себя. Для всех.

—  Заметано. А машины будут?

—    По три в день. Каждая по три-четыре рейса сделает.

—  Значит, иной раз дома можно застрять? - усмехнулся Тимка.

—  Погоди немного. Скоро конец путине. Ты целых два ме­сяца отдыхать будешь, - уговаривал участковый.

—  Может, хватит обо мне? Мы еще и о другом условились. Как с бугром? Нашли для него работу?

—  Несколько наметок имею. Хочу с тобой обсудить. Пер­вое - это дать ему вашу заимку, прежнюю. И мужиков, с которыми уже промышлял. На Мертвой голове...

—    Не пойдет. Он семейный. На Мертвую голову пойдут те, кому жить надоело, кого сявки в кенты не возьмут. А Федор - бугор! Отметаем враз.

—  Тогда второе. На три недели сходит на озера, на перелет­ных поохотится. Пора людей порадовать дикими гусями и утка­ми. А после того примет нижний склад. Заготовленный на де­лянах лес будет отпускать потребителям...

— Это Филин? Он отпустит! Ввек из-под запретки не выйдет.

—  Тогда конюхом! Это последнее! Больше ничего нет! Если сам что на примете имеешь - скажи! - потерял терпение уча­стковый.

—  А что наезжаете? Мне вашу просьбу разве легко было выполнить? Да я лучше б месяц задарма вкалывал, чем уламы­вать кентов... Но сумел. Все честь честью. А вы?

—  Давай вместе думать, - предложил участковый. И вдруг рассмеялся: - Чего ж это мы? Да у нас коптилка вот-вот будет готова. Целый цех. Там и рыбу, и птицу, и мясо для селян коп­тить будем. Есть и мастер. Старый, правда. Вот к нему и отпра­вим бугра. Месяца два подучится и сам сумеет. Вдвоем с женой. А что? Заработки там должны быть неплохие. И нам хорошо. Своя теша, балык. Вот рыбу засолим, и давай Федьку в Трудо­вое. А то мастер наш уже слабоват. Силенок нет. А там наме­танный глаз и крепкие руки нужны.

—  Это подходит, - подумав, ответил Тимофей и добавил: - Его баба икру умеет делать. Может, стоит их уже завтра в Тру­довое увезти, с первым уловом? Пусть сразу начинают. Чего тянуть? Семья уже.

—  Как хочешь, Тимош, ты - бригадир, тебе решать. Обой­дешься ли?

—  Пусть едут. Утром, к десяти, пару машин подгоняйте. А Федьку с Катей забирайте сегодня. Я им ключи отдам. Хозяйке нужно дом увидеть. Отмыть его. Когда жилье есть, чело­век спокойно пахать будет.

—  Тогда мы подождем их. Вместе и поедем, - согласился участковый.

Тимофей посмотрел на него устало. А участковый - во все глаза... Ведь вот не первый день человека знал, а каждый раз словно заново открывал его для себя.

—  Спасибо, Тимофей, - сказал тихо.

—  За что?

—   За то, что и за меня, и за себя сработал с мужиком. В тайге и здесь. Еще одну судьбу уберег от горя. Теперь он за все непугное наверстывать станет. Не зная, кому всем обязан. Вид­но, тебе много пережить пришлось, что вот так вытаскиваешь своих из беды. Жаль, что мне ты не был и не станешь другом. Знаю, Тима... И все ж хорошо, что ты есть у меня, - сказал участковый и, надвинув фуражку на лоб, пошел к машине.

Условники закончили ужин, и Катя проворно взялась мыть посуду. Тимка остановил ее:

—  С этим Дарья справится. А вы вместе с Федором едете в Трудовое. Вас там ждут дом и работа.

Катька стояла, открыв рот. Хотелось о многом спросить, но слова перепутались в голове, застряли комом в горле.

Ведь вот недавно, осмеянная, побитая, лежала она в боль­нице, и Федька ни разу не навестил ее. Было больно и обидно. Потешился и забыл. Но нет. Принял, не прогнал. А теперь она будет жить с ним одной семьей, в одном доме?

—   Спасибо, сеструха, за доброе твое! Готовься, на новосе­лье нагрянем к вам.

Катька, уткнувшись в плечо Филина, всю дорогу плакала от радости.

Мало этих радостей выпало на ее долю. Оттого каждую в слезах вымыла. И помнила крепко.

В Трудовое машина привезла их к полуночи. Выгрузив из кузова пожитки и два мешка рыбы, навязанных бригадой, Фи­лин повел Катьку в притыкинский дом. Дарья, немного опере­див, открыла двери.

—  Дай вам Бог здоровья, счастья и добра! - пожелала но­вым трудовчанам.

—  Не обижаешься? - обняла ее за шею Катя.

—    За что?

— Дом твой забираем.

—  Наоборот, спасибо вам за то. Мой Тимофей теперь всегда со мною будет. И пугаться перестану, что уйдет. - Дарья чмок­нула Катю в щеку, шепнула на ухо: - Помни, лаской да сыто­стью любого мужика обратать можно. Не спорь с ним днем. Ночью они покладистей. Следи, чтоб в чистоте, ухоженным был.

Не перечь, соглашайся во всем до ночи. А там - твоя власть. Но без перегиба...

—   Спасибо, подружка милая, - радовалась новая хозяйка дома.

—  Я тебе сама платьев и халатов нашью. Королевой ходить станешь. Приживайся. Помоги вам Господь! - попрощалась Дарья и плотно закрыла за собою дверь.

Катя обошла комнаты. Вернулась на кухню. Федор разби­рал пожитки.

—   Присядь, отдохни, я сама с этим управлюсь, - взялась баба за рюкзак, сумки, мешки. Открыла и свой чемодан. Одеж­ду в шкаф определила. Белье - в сундук. Все по полкам, ве­шалкам, крючкам. Через полчаса все сумки лежали в кладовой, а Катя, затопив печь, готовила ужин.

Федор сидел здесь же, на кухне. Не сводил глаз с жены. Ловкая, крепкая, она успела протереть пол, сменить постель, пожарить картошку, рыбу, заварила чай, перемыла посуду. И, словно девчонка, на одной ноге крутилась, всюду успевала. Накормила его. Нагрела воду в баке, уговорила помыться с до­роги. Сама за разделку рыбы взялась. Быстро управилась. Три литровых банки икры поставила в подвал.

—  Гляди, Федуня, на зиму начало есть, - радовалась баба. А потом, будто вспомнив что-то, полезла в карман своего пла­ща. Сумочку достала. Подошла, опустив голову: - Федя, тут вот мой расчет. За сезон. Две тысячи. Возьми их. Тебе деньгами править. Так у нас дома было. Деньги в руках папани. Только, если можно, вышли моим немного денег. Совсем они избедо- вались. На меня вся надежда была. Да слава Богу, теперь я - на ногах, при тебе. Одной заботой меньше. Но избу им надо под­править. Ты не серчай. Сделай, как сам решишь, - оробела, увидев насупленные брови.

—  Адрес родителей дай, - потребовал коротко. А на следу­ющий-день принес квитанцию. Пять тысяч старикам отправил...

Три дня дали семье на обустройство. Филин, не теряя вре­мени, вместе с Гориллой ушел в тайгу заготовить дров на зиму. А Катя с Дарьей обмазали дом, побелили снаружи и внутри, все перестирали, отскоблили, отмыли. Готовились к новоселью.

Сельчане придут. Надо всех приветить. Первое знакомство с ними пугало Катю. Дашка, не разгибаясь, шила ей к этому дню нарядное платье. Такого у бабы даже в девичестве не было.

Все было готово к приходу гостей. Ждали лишь возвраще­ния Федора из тайги. Он обещал вернуться к вечеру.

Столы во дворе были расставлены, накрыты белыми ска­тертями. Ступи хозяин на порог, дай начало радости! Пусть звон­кий смех, светлые улыбки и добрые пожелания земляков согре­ют твой очаг.

...Филин продирался с топором через завал. Не при­слушался к Горилле, предупреждавшему об опасности.

На его участке рядом с селом появилась медведицам медвежон­ком. Двух условников окалечили совсем недавно - по осени, когда те с деляны пешком возвращались. А ведь осенью зверь сытый, человека бояться должен, не нападать на него.

—   Видать, эта - фартовая. Кто-то ей хвост прищемил, раз наехать вздумала. Людоедка! С какого хрена сорвалась, лярва? Бабы по грибы не хиляют в тайгу. А ну как нарисуется и прижмет? Ей ожмурить, что два пальца обоссать. Трехали - мощная колода. Без разборок мокрит, падла! И наваром не откупишься. Ровно они нас своей зверьей «малиной» всех разом в рамса продули. Так ты, того, не откалывайся шибко. На двоих не покатит бочку лох­матая кентуха. Зассыт законников! - говорил Горилла.

Филин понял, о какой медведице предупрежден. И не ошиб­ся. Та самая, с заимки у Мертвой головы. Пришла следом. Мстить за убитого медведя. Искала виновных. И, не находя, крошила людей всех подряд.

О ней даже участковый рассказал бригаде. И Филин пони­мал: от медведицы не уйти, не спрятаться. Все равно найдет, встретит, выждет, подкараулит у самого дома. Хорошо еслй его, а вдруг Катьку припутает? В чем она виновата?

Медведица не нашла себе пары. Значит, стара. И у нее месть стала смыслом жизни. И у зверей, как и у фартовых, крепко сидел в крови «закон - тайга»: кровь за кровь.

Филин держал наготове отточенный тесак. Им даже при желании бриться можно. Но не для того держал на поясе. И лез в черную глухомань. Нашло отчаяние:

—  Нарываешься, падла! Надыбаю тебя!

Медведица давно почуяла людей и, заложив восьмерку, ко­варно зашла за спину. Она все слышала, видела, понимала. Мед­вежонок, что-то осознав, влез на дерево, оттуда, с вершины ели, наблюдал за матухой: осторожно, стараясь не хрустеть су­чьями, кралась она за лохматым мужиком, рвавшимся в тайгу, как пьяный ветер.

Матуха чувствовала запах железа у человека в руках. Ветер был встречным. Этот запах и заставил ее схитрить. И когда че­ловек ступил на гнилую корягу, хрястнувшую под ногами, мед­ведица рявкнула, бросилась на мужика.

Горилла, услышав голос зверя, оглянулся:

—  Филин! Кент! Где ты?

В ответ услышал хриплый крик.

Филин почувствовал медвежьи когти в плечах и, превозмо­гая боль, достал нож. Медведица рванула его с земли, грохнула о корягу. Из глаз посыпались искры, как от костра.

У словник вскочил на ноги. На секунду медведица замерла удивленно. От такого броска даже олень требуху на корягах оставлял. А этот - жив...

—  Ожмурись, пропадлина, сучье семя! - кинулся бугор к одуревшей от фартовой брани зверюге и ткнул в пузо тесаком. По самую рукоять вогнал, рванул нож кверху, вспарывая брю­хо. И, отскочив в сторону, спрятался за вздыбленную рогатую корягу.

Фонтан крови брызнул из брюха, обливая пожухлую траву, сучья, кусты. Медведица увидела, как полезли из брюха кишки. Она тащила их из пуза, ревя от боли и ужаса. Кишки мешали сделать последний прыжок. На него уже не хватило сил.

Почуяв запах крови, слез с елки медвежонок. Подскочил к матухе. Заревел, заголосил. Ему, растерявшемуся от горя, наки­нул петлю на шею Горилла. И, дернув к себе, прикрикнул:

—  Захлопнись, кент. Попух - молчи!

Филин, окровавленный, в порванной рубахе и портках, ощу­пывал себя за корягой.

—  Дышишь? Ажур! Теперь тыщу лет фартуй, сам черт не страшен. Экую курву замокрил. С ней десятку «малин» не сла­дить. Силен бугор. Видать, не знала она, с кем свиделась. Не то бы внукам заказала б и сама зареклась, - засмеялся Горилла.

Через час он приехал на лошади за тушей. Филин успел разделать медведицу, по обычаю закопав ее сердце под молодое дерево, чтоб водились в тайге медведи, чтоб не скудели ими сахалинские леса.

—  Куда фраера дел? Медвежонка? - спросил Филин.

—  Покуда у себя в сарае привязал. Продержу зиму. А вес­ной отпущу.

—  Зачем?

—  Чтоб сердце отошло от горя. Чтоб забыл беду свою. Пусть отляжет. Не то людоедствовать станет. Сам еще не сможет бер­логу подыскать и вырыть. А помочь уже некому. Куда ж ему, как не в шатуны податься? А это - горе для нас. Скольких угробит... А и подружку себе не сыщет. Память о матухе поме­хой станет. После такого потрясения и на подружку не потянет, и корягу не обоссыт, все себе на лапы пустит. Такая у них нату­ра тонкая. А средь людей - обвыкнется понемногу, забудет. И заснет под печкой до весны. Мороки с ним не будет.

—  Пришить его дешевле, - обронил Филин.

—   Кончай трепаться! Он тайге сколько медвежат подарит! Молодой совсем. Зверюшный малыш. Таких не мажут, таких рас­тят. Он-к весне уже мужиком сделается. Сурьезным. В тайге - хозяином. Нехай кентом дышит. Нам в тайге стремачи и стопори- лы ихние без понту. Пусть кент имеется, - улыбался Горилла.

Когда фартовые подъехали к дому, было совсем темно. Но кто-то, как по команде, включил свет, и селяне, увидев окро­вавленного Федьку, побежали за врачом. Но вскоре убе­дились, что человек держится на ногах уверенно.

У Кати от страха затряслись оуки. Лицо побледнело. Ску­пые слезы невольно капали вместе с водой на руки мужа. Но Федор смеялся, шутил. Хотя выпивать наотрез отказался, объяс­нив, что по бухой он дурным становится.

Селяне не обиделись. Сев к столу, они до глубокой ночи отмечали появление новой семьи в селе.

А утром потащили в дом Филина сало и картошку, капусту и грибы, кур и варенье.

Кто-то стопку полотенец приволок, простыни и одеяла. Даже набор цветастых кастрюль подарили.

Живи, семья! Пусть будет тепло тебе и под холодным не­бом. Пусть будет ярким свет в доме. Пусть никогда не знает семья слез...

По обычаю густо обсыпали дом и двор зерном, желая здо­ровья и благополучия.

Федька раздал селянам все мясо убитой медведицы. Никого не обделил. Катя даже губу прикусила, что себе ничего не оста­вил. Того мяса на всю зиму семье хватило бы. А назавтра самой стыдно стало. Хорошо, что промолчала, не высказала мужу. В кладовке полок не хватило. Окорока и колбасы, копченые ру­леты. От их запахов голова шла кругом.

У себя в деревне слышать о таком не доводилось. А тут - даром дали. Хоть ничего она этим людям не успела сделать доб­рого.

Весь день обдумывала баба, как жить ей здесь. Казалось бы, все просто и понятно. Но непривычно. Надо многое забыть, ко многому приспосабливаться. И к Феде. Он ведь с виду - мед­ведь. А в душе - нет его лучше и добрее.

Кате лишь предстояло стать такой. Она чувствовала: не лег­ко и не просто это дается.

Федор уже на следующий день вышел на работу. Его взялся обучить старый мастер. А через неделю бугор спокойно справ­лялся со своим делом.

Катя устроилась тут же. Рядом. В небольшом помещении, которое вскоре все стали называть икорным цехом.

Трудовое... Лишь теперь Дарья по праву называла себя ста­рожилом. Из первых, прежних, здесь никого не осталось, их еще помнили старые бараки да глухая тайга. Но сами люди дав­но уехали и забыли Трудовое.

Даже переселенцы не все прижились в селе. Из четырех десятков семей осталась лишь половина. Остальные, переведя дух, подкопив деньжат, перебрались в Поронайск, ближе к цивилизации. Иные облюбовали Южно-Сахалинск, где подросшие дети учились в техникумах, институ­те. Были и те, кто предпочел перебраться на Курилы, где заработок выше и льготы значительнее.

Были и такие, кто, списавшись с другими городами, уехал ра­ботать по специальности. Так и Мария с Зинкой уехали в Оху.

Филин встретил женщину в магазине. На второй день пере­езда в Трудовое.

Мария поздоровалась. Федька не узнал ее. Где худоба и не­мощь? Женщина уже не выглядела жалкой. Она выздоровела, поправилась. Научилась смеяться.

—   Зинка о вас скучала очень. Даже плакала. Все рвалась повидаться. Но потом завелись у нее подружки, и теперь успо­коилась. Хотя прежнюю дружбу не забыла. Вы заходите. С же­ной. В гости. Мы будем рады вам. Таких как вы, Федя, всю жизнь помнят. И я, хотя и уезжаем скоро, не смогу вас забыть. В трудную минуту поддержали.

—  Далеко ли навострили лыжи? - спросил он удивленно.

—  В Оху. Я же нефтяник по образованию. Работала. Имею опыт. Меня берут в нефтеразведку. Дают хороший оклад, жи­лье. Может, все наладится и в нашей жизни с вашей легкой руки. Я верю в это.

— Дай вам Бог! - пожелал Филин.

— Жаль, Федя, что маловато на свете таких, как вы. А и те, кто есть, по тюрьмам сидят. Пусть судьба будет милостивее к вам, чтобы жили вы долго. Ведь в то время без вас, без Гориллы и Ольги не было бы и нас с Зинкой. Не выжили бы мы. Не сдюжили бы свою беду...

Мария с Зинкой не дождались Филина в гости. Замотался человек. Возвращался домой ночью. Катя успевала все дела пе­ределать до его возвращения. А Федор, поужинав, тут же валил­ся спать.

Но однажды Катя встретила его хмуро. Он спросил, в чем дело, и баба расплакалась, не выдержав:

—  Зазноба твоя приходила. С дочкой. Попрощаться.

—  Ты это о Марии с Зинкой? - понял фартовый и рассме­ялся. - Так не зазноба она мне! Даже в голове не шевельнулось к ней ничего. Поддержал в лихе. Вот и все. А дочка у нее - файная. Душу она мне от грязи очистила. Светлых минут не­много подарила. Их до встречи с тобой как раз хватило. Может, это и помогло тебя разглядеть и полюбить. Чтоб свое дитё, наше, душой любить больше жизни.

—  А чего ж она говорила, что лучше тебя в свете не видела? Значит, с кем-то сравнивает? Небось и как мужика? - вырва­лось у Кати.

—  Ревнуешь? Дура ты, дура! Да если б я с ней был, о том бы все село гудело. Да и я не кобель. Уж потерпел бы до конца с нею. Не глянул бы на тебя. С одной могу... Вторая - многова­то. Годы не те. И кончай пустое ботать. Себя не роняй.

Ты - жена. Она мне никем не была. Сказал! Завязано!

трехать станешь много, поколочу. Чтоб мозги из задницы в тыкву вернуть снова.

Убедил мужик. И Катя, не желая получать тумаки, повесе­лела, подумав про себя: «Ну, если и был с нею, так это до меня. А она - уезжает. Насовсем. Стало быть, и говорить не о чем. Да и Федя не спрашивает о ней. Значит, и впрямь - не держит ее в душе».

Шли дни. Недели. И Федор все больше врастал в сельскую жизнь. Каждый день, с раннего утра, сдавал он в магазин коп­чености.

Первую партию теши и балыков в трех мешках на своих плечах перенес. А теперь на телеге отвозил. Рыбу эту раскупали тут же.

За нее - золотистую, пахшую дымком березовых опилок, истекающую жиром - даже старухи с Филином стали здоро­ваться.

А вскоре в магазине появилась в продаже лососевая икра. В бочках, проложенных калькой, ее возили с большими предос­торожностями. И селяне признали Катино умение.

— Ты, бугор, совсем приморился в своей коптилке? - спро­сил как-то Филина Угорь, приехавший с лова в баню.

—    А что, по-твоему, лучше - маленькая коптилка или боль­шая Колыма? - прищурился Филин.

После того никто не задавал ему подобных вопросов. А вско­ре Федьку вызвал участковый.

Усадив к столу, напротив стал и, не скрывая радости, отдал мужику документы. Кончилось наказание. Свободен как ветер...

—  Решай сам, как дальше жить. Я - не советчик. Но теперь семья имеется. Да и селу нужен стал. Своим признали, - сел участковый.

Филин промолчал. Не обронил ни слова. Взял документы? Положил во внутренний карман пиджака.

—   Федор! Оставайся! Никто тебя прошлым не попрекнет. Честно говоря, я сам еще недавно был бы рад, чтоб ты уехал поскорее. А теперь увидел - ошибался я...

Филин молча вышел из кабинета.

Свободен... Вот чудно! Годами этого ждал. Торопил каждый день. Сколько планов было на будущее! О них на ледяной шконке мечтал. Их отстаивал кулаками в бараках. Ведь чтобы они осу­ществились, нужно было выжить. За них шел на медведей и выживал в тайге, где не всякий зверь своею смертью помирал.

За свою свободу трамбовался с оравой озверелых кентов. Свобода... Она была дороже жизни. Сколько раз он умирал, чтобы дожить до нее, увидеть и почувствовать себя вольным? Сколько мук, холода и голода вынес? На десяток

жизней с лихвой хватило бы и более молодым мужикам. Ведь многие кенты не дожили до нее. Не пришлось им оторваться от зоны, от звания зэка. И будь ты самым удачливым на воле, признанным, грозным законником, сломившийся в неволе - не человек.

Свобода... Дожил! Даже жарко стало. Этого дня он ждал годы. Сколько зон, сколько бед пережил! Сколько раз обмора­живал тело и сердце. Видно, оттого оно и теперь по ночам ску­лит побитой собакой, забытой хозяином под забором.

Свобода... Для обычного человека она - жизнь. Для фарто­вого свобода - это все. Ведь не зря считают, что воры, не до­жившие до свободы, даже в земле стонут...

Филин пришел домой. Катя еще не вернулась с работы. Ей до вечера дел хватит. В запасе у Федьки три часа. На сборы и полчаса за глаза хватило бы. А через час - поезд в Поронайск.

Он сидел, сдавив руками седые виски. Папиросный дым, горький, едкий, как минувшая жизнь и прежние ошибки, оку­тывал лицо, волосы.

Была жизнь, была молодость. Лихая, бедовая. А что в па­мять от всего осталось? Ничего, кроме кликухи.

Белый лист бумаги дрожал в руках. Забыл, когда ручку в руки брал. Буквы все враскорячку получались. Даже тошно. Но теперь уж не переучиться. Поздно. Не все в жизни можно на­верстать.

Филин писал, обдумывая каждое слово. Не торопился. По лицу, как по сердцу, морщины перекатывались. Спотыкалось перо. Устали руки. А всего-то несколько строк. Вот Катька уди­вится, когда их прочтет. Горькими слезами зальется. Не враз поверит.

Филин порылся в рубахах. Катька позаботилась. Дюжину накупила, всяких. Теперь попробуй сыщи нужную. Руки уста­нут, глаза заблудятся. Кажется, вот эта подойдет. Хотя, черт, какая разница! Скинул рубаху Филин и, путаясь в рукавах, на­дел новую.

Накрахмаленный воротник сдавил шею. Непривычно в та­ком панцире. Но второго момента в жизни не бывает. Судьба - не кент, не стремачит подолгу.

Федор натянул брюки. Побрился перед зеркалом на кухне.

Вот и его время пришло...

Тихо хлопнула входная дверь.

«Катя... Отчего это она с работы слиняла раньше? Рыбу не подвезли вовремя иль дед за мной послал?»

Филин увидел в зеркало, как баба подошла к столу, взяла исписанный им лист бумаги. Онемело на него уставилась. Словно дар речи потеряла. Губы задрожали. Смотрела на мужи­ка, будто только увидела.

—  Это правда? - дрогнула бумага в ее руках.

—    Собирайся, - коротко ответил Филин.

В сельсовете никто не удивился. Да и что тут особенного? Дело привычное. Зарегистрировали брак. Значит, семья всерьез. Не молодые. Пора по правилам жить. Как все.

Когда-то Горилла, первым из фартовых, нарушил закон, ушел в откол и расписался с Ольгой. А через год ее детей на свою фамилию перевел. Теперь и свой у него родился. Мальчонка. Уже бегает по улицам села. От фени одно слово знает. А потому всякую дворнягу кентом зовет.

Пример бугра, как зараза, на других подействовал. И рабо­тяги, и фартовые, кому с бабой тут повезло, а ехать некуда, поволокли подруг в сельсовет.

Федор с Катей шли по улице. Баба впервые робко просуну­ла ладонь под руку. Оперлась. Зашагала рядом. Прижавшись к боку мужа. Шаг в шаг.

Поначалу робела взять под руку. Знала, не нравятся Феде телячьи нежности. А теперь вот молчал. Руку не убирал. Да что там руку? Сердце он ей отдал. Навсегда. Насовсем. Без огляд­ки. Словно в омут ухнул.

А может, все это ей только снится? Но нет. Вот их дом. Филин открыл дверь. И Катя, себе не веря от радости, спросила:

—  Чего ж выходного не дождался, почему сегодня решил? Даже не предупредил заранее. Ничего не сказал. Ведь отметить надо...

—  Свободным я стал, Катюша! Сегодня. Потому раньше - не мог. А затягивать не стал. Ни к чему. Еще там, на рыбалке, когда ты в больницу попала, решил я это, сегодняшнее. Чтоб не переживала больше. И не боялась никого и ничего. Моя ты... От судьбы. За все пережитое - в радость. Ничего и никого, кроме тебя, нет. Ни жизни, ни свободы - без тебя. Ты для меня все. За то фортуне благодарен. Солнышко ты мое губо- шлепое, - прижал Филин к себе жену.

С того дня все в доме пошло на лад. Словно всю жизнь, не разлучаясь, жили под одной крышей одним дыханием, не зная стужи, горя, слез...

Г лава 5

Фартовые вернулись с лова глубокой осенью. У троих кен­тов Угря закончились сроки. И они, спешно получив расчет, брались на материк. Двоих кентов, покалеченных с трамбовки, отправили в Поронайск, и они не вернулись в село. Ходили слухи, что выпустили их досрочно по состоя­нию здоровья.

С Угрем остался лишь Любимчик, которому до конца срока оставалось три зимы. Уговорил участковый Тимофея взять их двоих в бригаду охотников в притыкинские угодья. Но до от­правки на заимку еще было время. Немного. Недели две. За неиспользованные выходные им дали отгулять эти дни.

Полудурок, Скоморох, Кот и Цыбуля сразу поехали в По­ронайск к бабам. Да и пора было изменить обстановку, разве­яться. За зиму, лето и осень вымотались на работе. И решили условники отдохнуть с шиком.

На следующее утро все четверо укатили из села поездом, взяв с собой часть заработанного.

Угорь с Любимчиком купили в складчину ящик водки и пили в своем бараке до одури.

Тимка их не навещал. Он заготавливал в тайге дрова на зиму. Для себя и Филина. Ему помогал Горилла.

Две недели. Затихло Трудовое. Лишь условники - работя­ги, те, кто по старости иль болезни не мог работать на делянах, заканчивали строить в селе контору госпромхоза.

Два десятка фартовых, прибывших в село в прошлом году, жили на дальних делянах, и в село их не привозили. Этих за­конников в Трудовом видели всего один день.

В бараках, кроме Угря и Любимчика, лежали двое фарто­вых. Одного придавило на деляне деревом - вальщик не рас­считал угол падения, второй бензопилою руку повредил.

Фартовые пили. Никто не наведывался к ним в барак. Да и зачем, коль ни шума, ни драки не слышно. По кайфу на душе потеплело. Разговоры по душам потекли. Заметив на плече Угря наколотую на лезвии ножа елку, Лю­бимчик спросил: что это и для чего такая метка? Уж больно приметистая и красивая.

Угорь погладил наколку и, выпив свой стакан водки, кряк­нул и заговорил, прищурив глаз:

—  Меня в закон фартовый на Печоре взяли. Я туда влип по ванькиной статье. Морду начистил одному. Начальничку. Поспорил с мужиками на склянку и оттыздил. Вот только бухнуть не успел. Замели. А на Печоре скентовался с фарто­выми. В бега с ними слинял. В тайге охранника из погони пришил. И собаку. Пузо ей от пасти до жопы расписал. Еще троих из погони кенты на себя взяли. Те не трепыхнулись. После того меня - в «малину». Зауважали, падлы. Вначале хотели меня сдать охране на живца. Чтоб мной подавились, а от фартовых отвалили. Да я шибко склизкий оказался, - за­хохотал Угорь и добавил: - За то и кликуху свою по­лучил. Одна она у меня за всю жизнь.       — А елка? Откуда она? За что? - напомнил Любимчик.

—   За того охранника-подлюку, какого я в тайге пришил. Как герб на кредитке: «Закон - тайга». Эту печать от Магадана до Мурмана и законники, и фуфло, как маму родную, знают. Имеется наколка - свой. В любую «малину» бери, не ссы.

—  Ни разу такой не видел, - признался Любимчик.

— А что ты видел? Вот я пятую ходку тяну. Меня весь Север не то по кликухе, в рожу знает. А твое хайло тут впервой. Ты кто здесь? Мелкий фраер!

— Это с чего? - обиделся Любимчик. Его угристая, прыща­вая харя покрылась пятнами.

—  А с того, что, будь ты хозяином всей фартовой Одессы, на Севере, без обкатки, ты - шпана. Не дороже форточника.

—  Ну, это ты загнул! Явный перебор, кент! Хозяин «мали­ны» - шпана! Да ты трехаешь, лихуя! Не втирай баки. Хозяин «мали­ны» и тут - бугор! У него навару боле, чем ты во всех делах имел. А потому не лепи темнуху, - встрял придавленный фартовый.

— Кого на Северах в закон взяли, тот - настоящий фарто­вый. Остальные - туфта!

—  Ну, я в законных хожу с Ростова. Так ты трехаешь, что мы - падлы против северных воров? - поднял голову тот, что бензопилой повредился.

— Ты уже на Севере. Теперь не просто фартовый, а «вор». Но обкатка впереди у вас. Ее не просклизнуть.

—    А что она стоит? Нам от нее навар будет иль общак она прибавит? - щурился придавленный.

—  Обкатка, она как фортуна. От нее не отмажетесь. Кто выдержит, тот долго дышать будет, - загадочно процедил Уговъ.

—  У меня это - третья ходка. До того на Камчатке канто­вался. Вышку дали. Потом заменили ходкой, видал я всякое на северах. На Колыме тянул. Целых три зимы. Потом слиняли. Иначе - накрылись бы. Так вот, кто обкатку трассой на Колы­ме выдержал, тот и впрямь законник. Там из «малины», быва­ло, никто не выживал. А какие кенты были! Земля им пухом! Вот там попробуй дышать! Замучаешься. Тут редко жмурятся. Там всякий день - десятками, - проговорил придавленный.

—  От чего так? - спросил Любимчик.

—  От всего! С колотуна. Там же зима - весь год. Снег едва сойдет, комарье заживо сжирает. Хуже мусоров. Кровь хлеще бугров сосали. Зенки не раскрыть. А хавать нечего. Даже мы­шей жрали, кому везло. Барахло заживо сгнивало от сырости - летом. Оно там всего два месяца. Вместе с осенью и весной. Бывало, с трассы в барак ввалишься, до утра роба не просохнет, даже не оттает. Так и стоит дрыком. Вот там выживи. Чего здесь на понял брать? Чифир, водяру имеем от пуза. А там коньяк три косточки - кайф редкий. Ты пил денату­рат? Вот он и есть этот коньяк. О марафете и не мечтай. Не фартило. Бывало, стыздит кто-то у охраны сапожный крем, не меньше стольника за него сгребет. Кайф!

—  Сапожный крем - кайф? - округлились глаза Любим­чика.

—   Еще какой! Его на хлеб намажешь, как масло, и ждешь пятнадцать минут, пока все из него в хлеб впитается. Потом черный верх срезаешь тонким слоем, а оставшееся хаваешь. Кайф! Смак! Цимес! Вот это обкатка! Пудру, зубную пасту, шел­лак - все жрали. А уж денатурат - слов нет. Это тут - лафа. Там не всяк сумел. Укатала Колыма кентов до смерти. А здесь что дрожать? Даже сявки жиреют. Один примус - мусора! Чего не дышать? Да тут лафовей, чем иной раз на воле!

—    Ну и загнул кент! Съехал с шариков! Видать, Колыма тебе мозги отморозила! - захохотал Угорь.

—  Там наш пахан загнулся. А уж вор был, каких теперь нет. По всему свету его знали. Медвежатник. Он, подлюка, царствие ему небесное, даже Эрмитаж обчистил. Со своими кентами. Вся­кие там штуки из рыжухи увел. И спустил их удачно. За кордон. А накрыли на туфте - на каком-то перышке, каким цари яблоки себе разрезали. Не захотел его пробухать и прижопил. А потом в пивнухе им похвалился. Там мент оказался. В штатском. И на­крыли.

—    А мой пахан теперь в Гастелло канает. Сущий дьявол - не кент. Сколько мусоров замокрил, счету нет. Из стопорил в закон взяли. За то, что легавых файно жмурил. Другого и не умел. Из шести ходок смывался. В бегах да в розыске только и дышит, - усмехнулся Угорь.

—  А ты как в закон попал? - спросил Любимчика придав­ленный.

—  С пацанов. На ювелирном. В дело взяли налетчики. Заез­жие. Из Питера. Я местный был. Ну, законники их покрошили. А меня в закон взяли - в большом деле был.

—   Во, падла! С двух «малин» шкуру содрал! - дошло до придавленного. - Тебе, паскуднику, видать, доля показалась малой, что налетчики отвалили. Вот их и заложил законникам. Те чужую «малину» накрыли, навар отняли, дали долю тебе, а за наколку - в закон взяли, мокрожопого. Так у тебя тройная выгода. Но я бы хрен такого фартовать взял.

—  Почему?

—   Кто заложил своих, кто, долю взяв, зашухарил, тот не законник.

—  Я никого не заложил!

—  Кончай темнить! Почему их замокрили, а ты дышишь? С чего тебя в закон взяли? Чего не размазали? Видать, па­хан был без тыквы...

Любимчик молчал.

— Слушай, а как надыбали тебя налетчики? - спросил Угорь.

—  Я крутился около ювелирного. По виду сразу понятно было, что башлей нет. Вот и подозвал один...

—   Прямо на виду? Так-то вот взял и подозвал. Харя твоя ему глянулась, маслом на душу легла? Что туфту несешь? Поди, сам меж катушек застрял?

—  Нарываешься, Угорь? - подался вперед Любимчик.

—  Не дергайся. Осядь. Не то вломим, - пригрозил травми­рованный пилой. И сказал: - Предлагаю на разборку его! Вер­нутся кенты, пусть расколют падлу. Уж не утка ли подсадная? От него фартом не несет.

—    Я это давно заприметил. Он, подлюка, бабу Филина сси- ловать хотел. Разве законник не знает, что это для нас - запад- ло! - вспомнил Угорь, высадив бутылку до дна.

—  А ты что, в чистых остался? - хрипел Любимчик.

—  Я ей в ухо въехал, - сознался Угорь.

—  Да заткнись! Все мы тогда бухими были, - осадил Лю­бимчик.

— Это верняк. Бухнули тогда славно. Водяры хоть жопой жри, вот только хавать было нечего, - засыпал Угорь на шконке.

Через полчаса он уже храпел на весь барак. Спали все, и только Любимчику не спалось.

Ему мешала уснуть мысль о разборке. Хорошо, если забудут фартовые о разговоре и обещании, а если - нет?

Он обдумывал множество всяких вариантов. Но ничего пут­ного в голову не приходило.

Разборка... Без трамбовки здесь не обойтись. Бить его будут все. Больно и долго. Может, до смерти, а может, покалечат. Как-повезет.

«Может, слинять? Но куда, к кому? Кто примет? Мусора? Свои спрашивать не станут - виноват иль нет, раз кентам что- то показалось, теперь несдобровать», - подумал Любимчик.

В эту ночь он спал в своем бараке. Сжигаемый страхом и не­навистью, он решил отплатить спящим законникам за каждое обид­ное слово, за догадливость, за угрозу разборкой. И, сообразив, высчитав все, утром пошел к Тимофею проситься в зимовье.

—   Кенты киряют. Я столько водяры не принимаю. Хочу один побыть, места осмотрю. Заготовлю силки и петли. Приде­те на готовое, - уговаривал он бригадира. И тот согласился.

Любимчик к вечеру был в зимовье.

А через неделю вернулись в барак Скоморох, Полудурок, Кот и Цыбуля.

Увидев пьяных кентов, не удивились. Но, откинув подуш­ки увидел, что ни у кого из четверых не осталось ни капли денег.

—  Проссали! Наше! Кто дал? - первым завопил Кот и ки­нулся трясти Угря.

Тот спьяну отмахнулся. Костя поддал посильней. Когда и остальные не нашли денег, в бараке поднялась драка.

К вечеру с деляны, словно назло, привезли фартовых в баню. Узнав, в чем дело, из-за чего трамбовка., тут же учинили раз­борку.

Никто и не вспомнил о Любимчике. Били тех, кого застали в бараке. Трамбовали за нарушение закона, требовавшего не воровать у своих.

Били жестоко. Трудно дался заработок. Мозолями, потом, усталостью. За все это, перенесенное, влипали в троих фарто­вых кулаки и сапоги. Брань, проклятия градом сыпались на их головы, вспухшие от ударов.

Никто из них не знал, не помнил, когда пропили башли кентов.

Свои заработки оказались на месте.

Угорь, теряя сознание, увидел входившего в барак Филина. Тот рыкнул на условников. Спросил зло:

—  Какая падла меня из бугров вывела? Почему разборку сами делаете, козлы? А ну, ботайте, в чем кенты лажанулись, за что их трамбовали?

Когда Цыбуля и Кот рассказали все, бугор затылок скреба­нул, головой закрутил, вроде дерьма понюхал. И спросил:

—  Сколько башлей увели?

—  Кусков десять, бугор...

—  Не-ет, сявки столько не поперли бы. Зассали б. Шибко явно. Им пары стольников хватило б нажраться до горлянки. Ну и кенты не сумели б столько просрать. Это ж всей «мали­ной» месяц бухать можно, - сказал, не задумываясь. И подо­грел: - Кто-нибудь с вами канал?

—  Любимчик! - вспомнил Угорь. И, придерживая руками гудящую от боли голову, трудно вспоминал разговор с ним, уг­розу разборкой.

—  А где он приморился? - спросил Цыбуля.

—  Мне Тимофей ботал, что Любимчик в зимовье похилял. Сам навязался. Давно уж там, - ответил Филин и добавил: - Нет, этот не сопрет. До воли далеко. А в тайге башли без нуж­ды. Куда их сунет?

—  Он, падла! Он, хорек вонючий, слямзил. Больше неко­му! - завопил травмированный пилой фартовый и, потребо­вав двоих в свидетели, просил кентов отпустить его на день в зимовье.

—  Век свободы не видать, расколю гада! - орал он.

Фартовые завтра утром должны были вернуться на деляну. А потому решили законники послать на заимку Тимофея и Гориллу. Эти разберутся. Не трамбовкой, по чести надыбают. Не станут выколачивать раскаяние.

Тимка согласился сразу. Гориллу уламывать пришлось. Но все же уговорили. И оба чуть свет ушли в тайгу.

—  В зимовье канает. Вишь, дым из трубы прет, - глянул Тимка.

— Давай постремачим малость. Он, падла, в зимовье башли не держит. Это - как мама родная. На понял взять надо. Чтоб струхнул. Пойдет перепрятать подальше от зимовья, тут его и накроем, - предложил Горилла.

—  А я уверен, что в зимовье он их держит. Такой тайге не доверит. Придется тряхнуть гада, - не согласился бригадир.

— Ладно, колонем козла. Но не сразу, - согласился Горил­ла и резко дернул на себя дверь зимовья.

Любимчик сидел у печурки. Увидел фартовых, побледнел. Вскочил, ударившись лысиной в потолок.

—  Чего наполохался? Иль не ждал нас? Пришли глянуть, как канаешь тут, - прищурился Тимка.

—  От людей отвык. Все зверье да птахи - мои кенты, - лопотал Любимчик, обливаясь потом.

—  Ну вот и нарисовались, возникли, чтоб от кентов не от­шибало, - сел Горилла к печке и расставил ноги.

—  Как заимку держишь, ботай, - присел к столу Тимофей.

—  Все в ажуре, - пристроился на чурбаке Любимчик и, поставив на печку чайник, понемногу успокаивался.

Чай пили молча, медленно.

—  Как в селе? Без кипежа? Все в норме? - зыркнул Лю­бимчик по лицам.

—  Полный ажур. Кенты, видать, к цепким бабам подзалете­ли. До сих пор из Поронайска не вернулись. Душу отводят, - усмехнулся Горилла.

Любимчик вздохнул. И заговорил спокойнее:

— Я тоже думал смотаться в город. Но с мусорами трехать не хотел. Клянчиться у них - западло. Решил, обойдусь пока, - пытливо всматривался в лица законников.

Он понимал, что Тимофей мог прийти сюда в любую мину­ту, но вот Горилла? Этому тут вовсе делать нечего. Зачем при­хилял в такую даль? Не ради трепа. Этот за просто так и угол не обоссыт. Но фартовые из города не вернулись. Значит, можно дышать. Да и не подумают на него. Их в оборот возьмут. Бухих. А для него даже кайф, что фартовые тут побывали - видели Любимчика на заимке. А это - отмазка...

—  Угорь куда теперь лыжи вострит? - спросил он у Тимки.

—                 Дождется кентов и сюда, к тебе под бок. Промышлять станем.

—  Ох и здоров он бухать! Склянку винтом, одним духом выжирает. У меня зенки на лоб лезли. Лихой кент! Те, двое, что в бараке канали с ним, так и не смогли. И я - кишка тонка, - признал Любимчик, все еще не понимая, зачем здесь возник Горилла.

—  Завтра проверим, сколько у тебя пушняка. Где стоит про­вести вырубки? Много ль перестоя? И на карте все отметим. Прямо от зимовья начнем. Сушняк вам на дрова. А рубку где проведут, конями вывезем, - будто угадав, обратился Горилла к Тимке.

—  Вы надолго теперь? - не выдержал Любимчик.

—  А чего? Тебе чего? Покуда он тут хозяин! - указал Го­рилла на Тимку, рявкнув зло. - Сколько надо, столько будем.

У Любимчика мурашки по коже побежали. От пяток до лы­сины. Что-то очень зол Горилла. Сдерживается. А мурло аж пятнами взялось. Не с добра. На него, Любимчика, зверем зыр­кает, словно ищет слабое место, где ухватить.

Но Любимчик не простак. Перо всегда при себе держал. В кармане, под рукой. Будет кипеж, не задумается. Любого рас­пишет. Хоть и законника. Своя шкура ближе.

Тимофей с Гориллой разговорились о тайге, зверях, их по­вадках.

Любимчик, заметив, что фартовые увлеклись трепом, вы­шел из зимовья.

Законники сразу прервали разговор. Тимка к окну прилип. Любимчик курил на пороге зимовья.

— А может, тряхнем падлу? Хватит темнить! - предложил Горилла.

—   Не дергайся. Недолго осталось. Этот фраер - слабак. Сам отдаст. Не выдержит, - останавливал Тимка.

—  Лады. Но завтра нам в селе быть: хватит дуру ломать! - свирепел Горилла. И, увидев появившегося в двери Любимчи­ка, шагнул к нему, прихватил за горло: - Колись, с-сука, где башли кентов? Не то теперь же на нитки распущу, блядюга!

Тимофей головой покачал Сорвал Горилла его план. Не­сдержанный кент, горячий. От таких одна беда. Во прихватил фраера! У того язык до яиц вывалился. Морда синей фингала. Окочурится того и гляди. А какой с того навар? Ни башлей кентам, ни разборки над фраером.

Тимофей дернул Гориллу за плечо.

—  Оставь дышать.

Бывший бугор сбросил руку.

—  Колись, паскуда! Вонючка лысая! Иначе требуху на за­вязки пущу!

В долю секунды заметил Тимка сверкнувшее лезвие ножа. Успел. Перехватил. Выбил. И словно что-то отлегло, отвалилось. Открыл дверь зимовья, ногами вышиб лысого. Подцепил на кулац челюсть. Любимчик пошатнулся, въехал Тимке в ухо. Горилла сапогом в пах дернул. И, подобрав нож Любимчика, оседлал лысого.

—  Кромсать будем лидера! - налились кровью глаза Гориллы.

Любимчик задергался. Глаза, как у зайца, округлились. За­орал что-то бессвязное.

—  Заткнись, семя курвы! - схватил Горилла нос лысого и тут же срезал его.

Любимчик взвыл не своим голосом. А Горилла, въехав в ухо ему так, что лысый на время сознания лишился, заорал:

—  Гони башли!

—    Не брал, - мотал головой Любимчик.

Горилла в ту же секунду отрезал ему ухо.

—  Еще один локатор, и все, придется ожмурить тебя. Хотя твоя шкура того и не стоит, - сказал, помрачнев. - Где башли, пидер?

Лысый присмирел. Молча хлопал глазами. Горилла, не уго­варивая, отрезал второе ухо. И тут же направил лезвие ножа в горло.

—  Ну, кобель резаный! Последний шанс! Где башли? - ца­рапало лезвие кожу горла.

—  Там, - кивнул головой на тайгу.

—  Где там?

—  Вон под тем сухим деревом.

Горилла встал, сорвал с земли Любимчика. И, не отпус­кая от себя ни на шаг, гнал пинками и тумаками к указанно­му месту.

—   Неси! Как жопил, так и выложи! - долбанул ногой в спину так, что лысый, перелетев корягу, стукнулся спиной в ствол.

Дерево хрипло застонало, качнулось резко и вдруг повали­лось, вывернув на свет отсохшие, прогнившие корни. Любим­чик не успел отскочить. Сухой толстенный ствол вдавился в грудь, проткнув ее острым, как копье, суком.

На корне дерева повисла кирзовая сумка, которую так берег Любимчик для будущей жизни. Сколько надежд с нею связы­вал! Во многом себе отказывал, чтоб потолстела сумка. Туда ж украденные спрятал. Знал: под сухим деревом ни один зверь нору не роет. Да и человек, если на дрова спилит, до корней не доберется. А оно иначе получилось. Дерево выдало. Не стало прятать. Да и для кого теперь?

Любимчик лежал под деревом тихо. Устал дрожать. А уж как боялся смерти! Но она пришла, не предупредив. Не ус­пел человек пожалеть о потере денег, судьба и жизнь отняла.

В глазах слезы застыли. Не сбылись надежды, рухнули меч­ты. На всю жизнь только боль и холод в награду. Да тоска... Серая, как пасмурное небо, что глядело из стекленеющих глаз.

Любимчик был? Чей? Теперь от него и кликухи не осталось. Даже глаза не закрыли ему кенты, уходя с заимки. Теперь в Трудовое спешили. К фартовым. Вернуть башли. Рассказать о случившемся.

Ох и помянут законники кента! На том свете до конца века икать будет. А соседи-покойнички со смеху надорвутся.

Проклянут покойника все условники. Фартовые всех «ма­лин», пожелают такого, что черти от хохота пятки обмочут. И, никогда не вспомнив добром, забудут покойного, наказанного тайгой. Она всегда права. Ей всегда виднее. Она о том никому не расскажет. Смолчит.

К ночи Горилла и Тимка вернулись в Трудовое.

В бараке их ждали. Когда сумка Любимчика шлепнулась на стол кирзовым задом, Угорь вздохнул.

—  Тут башли! - указал Тимка.

Законники бросились считать.

—  Семнадцать кусков! Ого! Дышим, кенты! - завопил По­лудурок.

—  А сам фраер? Ожмурили? - поинтересовался Цыбуля.

—  Накрылся. Тайгой, - развел руки Горилла и, глянув в угол, где спал Любимчик, добавил: - Хотел я его на перо взять, но тайга опередила, распорядилась по-своему.

Фартовые, подсев к столу, внимательно слушали, что слу­чилось на заимке. И только Кот сидел в стороне, в который раз перечитывал письмо, полученное издалека.

Его не интересовал фартовый треп. Он думал о своем. Ночи без сна проводил. Одна мысль точила, не давала покоя. Через ме­сяц кончается его срок. Он станет свободным. Куда податься?

«В «малину»? Она рано иль поздно снова затянет под запрет- ку. Конечно, можно выжить. Но сколько раз мог не выжить? Ког- да-то это кончится. Но, может, не стоит шутить с фортуной? Ее терпение не бесконечно. Может, пора остановиться? Ведь вот он - шанс! Его судьба дарит. Пока не все потеряно. В другой раз удача не улыбнется. Не все в жизни можно измерить тугими ко­шельками. А такой шанс, как теперь, ни за какие башли не ку­пить. И не украсть», - вздыхал Кот.

Полудурок понимающе смотрел на Костю. Без слов дошло, отчего кенту даже бухать охота пропала.

—  Сюда вытащишь иль к ней махнешь? - кивнул он на письмо.

—  Там пришьют за откол. Не дадут дышать. Добро

бы меня. А если ее?

—  Так волоки сюда. Давай вызов оформим. Пока бумаги туда-сюда ходят, ты уже вольный, - услышал Горилла.

—  Мамаша у нее старая. Больная. Дорогу эту не вынесет...

— Что ж, из-за нее кайф ломать? Эти старые пердуньи весь век болеют, а скрипят дольше здоровых. Пусть она остаток на своей кочке скрипит. Вы ей помогать будете. В отпуск наведы­ваться. Зачем тебе морока лишняя? С молодой женой надо вдво­ем дышать. Чтоб никто меж вас не стоял, - трубил Филин, заглянувший в барак на огонек.

— Три хазы пустуют. Любую бери! - поддержал Полудурок.

Кот думал. Его «малина» взыщет за все. Ведь вот и сюда, в

Трудовое, грев подкидывали кенты. Его ждали. Считать фарто­вые умеют: знают, когда должен выйти. Приморись, и сюда на­грянут. За откол вмиг на перо возьмут...

—  К нам ни одна падла не возникнет сама по себе. Тут и пропуск,, и вызов нужны. Без тех ксив шагу не сделаешь. Да к тому же не ты один. У нас у многих тут семьи имеются. Без них - не дышать. Тебя тронут? А мы на что? Ждать станем? Все нынче одинаково дышим, - убеждал Горилла.

И Кот решился. Целый вечер писал письмо. Каждое слово обдумывал. К ночи голова гудела. Но утром отправил письмо.

Фартовые знали, что участковый уже привез с заимки тело Любимчика. Гориллу не допрашивали-, таежкое зверье так обе­зобразило лицо, что вопросов у следователя не возникло. Да и вскрытие подтвердило, что на теле покойного нет следов наси­лия и умер он от удара суком в область сердца.

А вскоре в Трудовом снова стихло. Одни законники работа­ли на делянах - заготавливали лес, другие - промышляли в тайге пушняк.

Зимовье Притыкина оказалось тесным для фартовых. И му­жики решили, пока не поздно, поставить хоть какую-нибудь пристройку к дому старика. Говорили об этом в селе. Но участ­ковый и председатель сельсовета отмахнулись. Мол, без вас за­бот хватает. И решили обойтись своими силами.

Ночевали в палатках, пока снег не выпал. Строили вече­рами.

От шума пил и топоров, от людских голосов пушняк ушел из угодий. А потому на промысел уходили далеко. Возвраща­лись усталые. Но холода подгоняли. Приходилось торопиться. Спать ложились за полночь.

За пару недель поставили избушку. И когда над ней легла крыша, условники перебрались туда. Ночами в палатках спать уже невозможно: холод одолел. Вначале Полудурок не придал значения кашлю. Подума­ешь, мелочь. Правда, кенты ворчали, что ночами спать мешает. А кашель не унимался. Он доводил до рвоты. Он изматывал. Он не прекращался ни на минуту. У Сашки на­чался жар.

Когда его положили спать у печки, фартовый уже бредил. Законники решили отправить его в Трудовое. Но Полудурок упирался. Ведь по больничным не шли зачеты. Значит, он позд­нее станет вольным.

—  Отваливай, кент, дыхалку ты обморозил. В ящик сыгра­ешь. Хиляй в Трудовое. Пока не поздно, - уговаривали Сашку условники.

И однажды он решился. Фартовые отпаивали его горячим чаем. И Сашка ненадолго засыпал. Он так измучился от жара и слабости, что даже вставал с большим трудом.

Условники хотели отправить его со Скоморохом. Но Сашка отказался и утром незаметно ушел с заимки.

К вечеру над тайгой разгулялась пурга. Она сорвалась вне­запно. И, смешав в одно месиво тайгу и небо, осатанело билась в зимовье.

Условники сидели в тепле. Но разговор не клеился.

—  Как-то там Полудурок? Успел ли доползти до села? - обронил кто-то задумчиво.

Вслух его никто не поддержал. Но на душе скребануло.

—  Кончится пурга - надо в Трудовое смотаться. Узнать про Полудурка. И зачем одного отпустил? - казнил себя Ти­мофей.

Сашка, устав бороться с пургой, свернул к дереву. Сел под него перевести дух, согреть озябшие руки. И пригрелся в сугробе. Увидел во сне белый дом. Большой, воздушный. Какие в сказках бывают. Жить в таком не доводилось. Вокруг дома сад. Деревья в белом цвету. Рядом море. С белым пес­ком у воды. Сашка шел по песку. Какой он теплый! Прилечь в него, упасть и зарыться с головой, с ушами, с сердцем. Быть может, песок очистит больную душу от прошлых бед. Ведь сколько на ней болячек! А может, припоздал очистить­ся? Перебор получился? Ведь вон как болит душа, щенком скулит. Видно, люди стареют, а душа - никогда. Ей одной нет сносу. Значит, стоит ее вымыть...

Песок лез в нос, уши, глаза. Настырной теркой скреб шею. До боли, до дыр.

—  Ну, давай, родимый, шевелись. - Мелькнуло и погасло перед глазами лицо старухи, красное, в морщинах. - И куда занесло бедолагу? На погибель свою в пургу ходят. Очнись, - увидел он обледенелую собачью морду перед глазами.

Очнулся Сашка лишь на пятый день в доме лесничихи - старой, суровой Торшихи.

Толстая, рослая бабка, она одна управлялась с участ­ком. Вырастила дочь. Та теперь на материке жила. Замужем. Троих детей имела. К бабке иногда приезжала. Всей семь­ей. А в остальное время старуха жила одна, как состарившаяся медведица в берлоге. В селе она бывала редко. Разве за солью в магазин приезжала. Все остальное имелось в избытке.

В этот раз она ездила на почту, отправила внучатам гостин­цев. Когда возвращалась - пурга поднялась. До избы недалеко. Дорогу к ней вслепую могла найти и не беспокоилась. Но тут собака рванулась к сугробу. Рыть его стала. Выкопала мужика. Тот замерзал. Баба перекинула его в сани. И привезла домой. Думала после пурги отвезти в Трудовое. Но человек оказался больным.

Он бредил день и ночь. Из закрытых глаз текли слезы. Его душил кашель, бил озноб, а к ночи он горел от температуры. И бабка поняла, кто он и откуда. До нее иногда доносились ново­сти из села.

Торшиха поила Сашку парным молоком с барсучьим жи­ром, натирала его адамовым корнем, пользовала зверобоем, ма­линой. Грела ему грудь раскаленной солью. А на ночь насильно вливала лимонник. Может, и стоило ей сообщить в Трудовое, что нашла мужика по дороге. Завалящего. Какому в человечьем жилье места не нашлось. Но не рискнула...

Бабка парила Сашку в бане березовым веником. Хлесткими ветками хворь вышибала.

У словник поначалу чувствовал себя неловко в мозолистых широких ладонях Торшихи. А она, намяв, напарив, напоив, за­пихивала его под перину, да еще на грудь фартовому заставляла лечь собаку. Та окорячивала законника, рыча на всякую матер­щину в ее адрес. Грела по требованию старухи.

Сашка не знал, кто эта бабка, почему свалилась над ним, помиравшим. Зачем, за что и для чего лечит его? Ведь он не просил. А она даже навар себе не обговорила.

Когда он не мог ходить первую неделю, горшок за ним вы­носила. Молча, не попрекая, наверное, как мать.

Ночи не спала. Сидела рядом, пока Сашка был плох.

К Полудурку никто в жизни так не относился.

Торшиха ухаживала за ним, как за кровным сыном. И даже собака безропотно грела грудь фартового, понимая, что ни одна грелка с ней не сравнится.

Через неделю кашель стал мягче и реже. Он не выбивал уже из глаз снопы искр, не вызывал рвоту. Сашка, понемногу отта­ивая, начал чувствовать свое тело.

Выросший сиротой, он впервые потянулся сердцем к теплу чужой матери, не задубевшей в одиночестве. И,понимая,  чем обязан ей, боялся лишний раз открыть рот.

Но бабка угадывала его желания. Кормила досыта, смотре­ла, как за большим ребенком, попавшим на свою беду в лапы болезни.

—  Вот бы мне такую маманю! - вырвалось как-то у него невольное.

—  А может, я и есть твоя маманя?

У Сашки челюсть отвисла от удивления:

—  Как?

—  Да я уж сколько лет у баб роды принимала. Много ребя­тишек моих нынче совсем взрослые. Навроде тебя. Знахарка я, сынок. За то и выслали меня. Вначале судили. Десять лет в лагере сидела. А потом - сюда, в Трудовое. Чтоб не мешала врачам людей гробить. С меня и тут подписку взяли, что не стану я своим черным делом заниматься, роды принимать. Я и дала. В то время в Трудовом условники да ссыльные жили. Сплошь мужики. Им рожать Бог не велел. А и ты не сказывай, что тебя выходила. Не то меня снова упрячут.

—  А дочка как без вас росла?

—   У сестры моей. Вместе со своими вырастила, выучила. Мужик мой давно умер. В реке потонул. Я тогда молодой была. С горя чуть не свихнулась. А тут старуха, знахарка деревенская, к своему делу меня приспособила. Сама вскорости отошла с миром. А я все мучаюсь. Копчу небо. Может, и надо. Чтоб та­ким, как ты, помочь. У тебя, сынок, не тело, душа поморози­лась. Об том ты, бедолага, плакал, когда без сознания был...

Сашка не знал, что искали его в тайге фартовые. Он забыл о них. Ему впервые было тепло. Словно в родной дом попал пос­ле многолетних скитаний и бурь.

Бабка Торшиха, несмотря на долгие годы одиночества, лю­била посмеяться, умела сострадать, хватало ее ума на добрые советы.

Как-то полюбопытствовал Сашка, достает ли ей заработка на жизнь. Бабка, улыбаясь, ответила:

—  А я на деньги, что зарабатываю, не живу. На них никто бы не прокормился. Вот и посылаю внучатам на конфеты. А сама с огорода и тайги кормлюсь. Они дают сколько мне надо. И картоху, и капусту, лук и морковку, чеснок и свеклу. А тайга - грибы, ягоды и орехи. К тому же хозяйство свое имею. Корову, свиней, кур, гусей. Даже десяток ульев держу. И не голодаю. Еще и продаю лишнее. На муку и соль, на тряпки, какие надо. Н адысь картоху убрала. Раньше по тридцать мешков сбирала. Нынче - пятьдесят. Капусты тоже избыток. Продала. Да мед, да яйца. Да молоко. Каждый день набегает. На книжку кладу. На черный день.

Бабка показала сберкнижку. Сашка удивился: ведь знала, кто он, а доверяет!

Однажды, когда Сашка уже вставал, она спросила:

— А почему, говоришь, мужики тебя зовут Полудурком? За­чем дозволяешь обзывать себя?

Сашка сел напротив:

—  А кто же я, маманя? Не просто Полудурок, а целый ду­рак! Потому что сам себя в петлю сунул.

—  Молодому ошибаться можно. Хорошо, если успел оду­маться. Вот ты вылечишься скоро. Но телом. Душу сам лечи, с Божьей помощью. Будет душа чистой, никакая хвороба не при­вяжется.

Лишь через три недели ушел от бабки Сашка. Прощаясь, руки женщине целовал. И глаза. Усталые, добрые. В них про­зрачные слезы дрожали.

—   Навещай, сыночек. Покуда ты был, жила человеком. А теперь снова смерть ждать стану. Да Бога о кончине просить.

—  Я скоро приду, маманя, - обещал Сашка.

—  Когда, голубчик ты мой?

—    Свободным приду, - обещал Полудурок.

—  Насовсем приходи. Найдешь жену себе и приходи. Как в свой дом. К матери. Я ждать стану. И постараюсь дожить. Чтоб пирогами вас встретить...

Сашка постарался уйти поскорее. Когда он к вечеру вошел в барак, трое кентов со шконок слетели. Волосы дыбом, глаза навыкат.

—  Сгинь! Смойся, жмур! Мы тебя не мокрили. Душу твою за упокой честь по чести помянули. Чего нарисовался? Кого за собой уведешь? За кем пришел? - лопотали фартовые.

—  Да не окочурился я. - Он рассказал кентам, что с ним случилось. Вошедший в это время участковый, стоя незамечен­ным в темном углу, долго слушал рассказ Сашки.

—  Дай Бог здоровья твоей бабке. За то, что уберегла, не проехала, не струхнула взять тебя в дом. Обязанником ее ты стал. И покуда живешь тут - наведывай ее. Помогай.

Сашка сидел понуро. После Торшихиного зимовья барак казался неприбранным сараем.

—  Пойду к кентам на заимку. Верно, и они меня похорони­ли, - грустно усмехнулся Полудурок.

И начал собирать рюкзак. Но участковый словно вырос из- за спины:

—  С завтрашнего дня пойдешь работать на пекарню. Помощ­ником пекаря. На заимку мы другого человека уже послали.

Сашка смотрел на участкового, не зная, верить или нет ус­лышанному. Со следующего дня он работал в пекарне. Замешивал тесто, раскладывал его в формы, закладывал в печь. Следил, чтоб не подгорел. И выгружал готовый хлеб на полки.

Возвращался в барак поздно. Нес под мышкой горячий ка­равай. И тут же, едва положив его на стол, падал на шконку.

Кажется, только лег, а уже вставать надо. Тело не успевало отдохнуть. Но через неделю втянулся. Перестал обливаться по­том.

Никто из кентов не знал, как нелегко дается хлеб. Как труд­но было заставить себя не уйти из пекарни. Зато в первый же выходной, положив в рюкзак три каравая, никому ничего не сказав, ушел в зимовье, к Торшихе.

—  Пришел, сынок! Спасибо тебе! И хлеб принес! Вот доб­рая душа, - радовалась лесничиха.

—  Этот хлеб особый, маманя! Я сам его испек. В пекарне теперь работаю. Уже девять дней...

Бабка поцеловала хлеб, потом - Сашку: троекратно, по- русски и, перекрестив его, сказала:

— Хороший хлеб лишь в добрых руках выпекается. Дай Бог, чтоб люди твоим хлебом наедались и довольны были.

С тех пор каждую неделю, как матери, как самому суровому эксперту, носил свой хлеб Сашка в зимовье - к Торшихе. Та подсказывала ему старые рецепты. Как испечь хлеб, который никогда не будет кислить. И плесневеть. Открыла секрет, как выпекать хлеб, не черствеющий по две-три недели.

Сашка не просто запоминал, он записывал все, что гово­рила бабка. А потом не раз в Трудовом вспоминал ее добрым словом.

Однажды, когда до конца работы оставалось совсем немно­го - лишь убрать пекарню, Сашку позвал участковый.

—  Вы - свободны. Получите документы. Если захотите ос­таться - рады будем. Нет - получите расчет...

И только теперь, в кабинете, вспомнилось, что перестал он считать дни до воли. Забыл? Но почему? Даже смешно стало.

—  Так вы остаетесь?

—  Остаюсь. Но не в Трудовом. Неподалеку буду, - забрал документы и вышел из кабинета.

Уже стемнело, когда Сашка пришел в зимовье. Бабка слов­но ждала его. Свежий чай заварила. Его любимых ватрушек на­пекла - с малиновым вареньем.

— Я насовсем к тебе, маманя! Я свободен! Примешь?

—  Сашенька, Шурка мой! Не обманул! Вернулся. Вот уго­дил, мальчонок мой! А как же теперь пекарня без тебя?

— Я же не один там работал. Что сам умел - других научил. Пекарь - человек хороший. С ним село без хлеба не останется,

—  Спасибо, Саша. Но в тайге хозяевать молодому - дело нелегкое. Не принуждайся из-за меня. Мне немного осталось жить на свете. Я ить и в тайгу от людей ушла. Шибко они меня забидели. Видеть никого не хотела. А у тебя -

другое дело. Жизнь только началась. И пусть твой путь будет светлым, не то что мой, - потемнели глаза Торшихи.

Ей вспомнилась женщина. Молодая, нарядная, в крутых куд­ряшках на маленькой голове. Она приехала в деревню на легко­вой машине. Искала знахарку. Ей и указали дом Торшихи.

Жещина была городской. Но жила одна. Любовника имела. Большого начальника. От него и забеременела. У начальника - семья. Побочный ребенок всю жизнь ему изломает. Вот и ре­шила избавиться. Пусть Торшиха поможет. Обещалась запла­тить щедро.

А знахарка встала багровая. Рассвирепевшей медведицей на бабенку пошла:

—  Я не душегубка! Таким черным делом не занимаюсь! Не убиваю детей! Дал Бог дитя - рожай его. Встари - радостью будет. Я греха на себя не возьму! Грех блудом заниматься! Еще больший грех - душегубствовать!

Открыла дверь и вытолкала из избы чужую бабу.

Та в соседнее село поехала. Уговорила одну. А помирая в больнице, виновницей своей смерти назвала Торшиху...

И ничего не сумела доказать баба. За знахарство упекли. За то, что людям помогала выжить...

С тех пор ни к одной бабе с советом и помощью не подо­шла. Не слушала их просьб. И в Трудовом никого не лечила.

Надолго, до конца жизни возненавидела блядешек и любое начальство.

Бабка вместе с Сашкой ходила в обход угодий. Свой учас­ток она знала не хуже самой себя и берегла A-о от всяких бед молитвами и тяжким трудом, от которого не сходили с ладоней мозоли, трескалась кожа на руках. Колом вставала спина и бо­лели ноги.

Она никогда не ругала тайгу, жизнь и работу. Она терпели­во несла свой крест, прощая тайге свои болезни и усталость. Она обижалась только на людей. А потому ни с кем не обща­лась. И никого не признавала.

Она любила только тайгу. Еще внуков и дочь. Но они при­езжали редко. А тайга была всегда.

Что потянуло бабку к Сашке? Да просто поняла, что среди людей он так же одинок и никому не нужен, как и она. Иначе не валялся бы в сугробе в пургу.

Выходит, тоже кому-то не потрафил: выгнали, отпустили из жилья больного. От людей уходят те, у кого остыло сердце к ближнему. Кому смерть стала роднее их и ближе. Кто перестал слышать смех и слезы. Кого не грело их тепло, а холода и так хватало. Кто предпочел покаяться сугробу, но только не раскрыть душу ближнему, чтоб не заплевали, не осмеяли, не вышибли ее из больного, слабого тела.

Не все умирают в сугробах. Холод снега - еще не смерть. Лежащий в сугробе - не всегда покойник. Пришелец в тайге бывает своим. И только в человечьем доме голодают в сыто­сти, замерзают в жару души.. Льются слезы в подушки. А на головах - целые сугробы снега никогда не тают. Такое уме­ют только люди. И бабка с Сашкой старались избегать обще­ния и встреч с ними.

Сашка больше не вернулся в Трудовое. На редкость быстро и легко забыли его фартовые. Он перестал принадлежать им. Он стал чужим. Понятным лишь дремучей тайге и Торшихе.

Устав от бед, он нашел в жизни свое место, признавшее и полюбившее его...

Условники на заимке теперь почти не вспоминали о нем. Поняли по-своему его откол; и причину.

Одного отпустили: в пургу сдохнуть мог, да и от слабости и болезни свалиться. Никто не помог, никого не оказалось рядом в лихую минуту. Вот и не смог простить обиду. За такой откол на разборку не вытащишь. Он вроде рядом, неподалеку остал­ся. И в то же время - его нет.

А на заимке жили мужики. Охотились. Освоили новое мес­то. И кажется, привыкли к нему. Не торопились в Трудовое, кроме Тимки, который, не пропуская выходных, ходил в село. А через день возвращался в зимовье.

Трудно далась притирка в бригаде лишв-Угрю. И хотя промысло­вики работали вместе уже давно, Угорь так и остался чужим.

Его не позвали даже к последнему костру Кота. Тот соби­рался из зимовья следом за охотоведами, передавшими пригла­шение участкового прибыть за документами.

Костя ел куропаток, изжаренных на костре. Сегодня его кор­мили досыта, про запас.

—  Вернешься? - спросил Тимофей.

—   Не стану темнить. Линяю насовсем, - ответил тот, вздохнув.

—  Где приморишься? - спросил Скоморох.

—  Настя предложила - к ней нарисоваться. Но я не хочу.

—  Так теперь куда лыжи востришь? - не выдержал Цыбуля.

—  На самый Север хочу. Там буду капать...

—    Фартовать станешь? - поделился куревом Тимка.

—   С бабой не пофартуешь. К тому же она мать с собой берет. Так что в бабьей кодле дышать стану.

—  Ты хоть списался с кем? Берут тебя? Иль наобум? - до­пекал Тимка.

—  С кем спишешься? Кому нужен фуфловник? Ни отвечать, ни читать не станут. А и прочтут, задницу моим письмом вытрут. Вот теперь поеду. Разузнаю, договорюсь, уст­роюсь и вызову свою бабью «малину».

—  Тебе жилье надо. Хазу. А без росписи одному не дадут ее. Придется в общаге кантоваться. Так что ехать к Насте тебе при­дется.

—  Вот, черт, не подумал, - крутил головой Кот, морщась, как от зубной боли.

—  Я не удерживаю тебя, не фалую в Трудовом канать. Но сам смекни. Тут жилье дадут. Заработки имеешь. Притритесь друг к другу. Задницы прикройте, а потом шмаляйте на все че­тыре стороны. Хоть на самый юг. С башлями где угодно канто­ваться можно, - советовал Тимка.

—  Так и сюда без росписи не вытащишь ее. Мусора слы­шать не захотят, - опустил голову Кот.

— Легавого я на себя возьму. Нашего. Подмахнусь, сфалую. Иль Дарья... С полгода потерпи тут,

—  Настя не хочет, чтобы мать знала, кем я был.

—  Пусть плесень на материке побудет, покуда вы определи­тесь.

—  Одна не поедет...

—   Что же до сих пор язык в сраке держал? - психанул Тимка.

—  Черт меня знает...

—  Слушай, кент, валяй в Трудовое, закажи телефонный раз­говор по межгороду, объясни своей ситуёвину. И пусть катит сюда. Ксивы ей сделаем. Пусть в Хабаровск привалит. Туда за нею смотаешься в один день.

—  Не поедет без документов, - отмахнулся Кот.

—   A-а! Была - не была! Я с тобой в село! Сам с твоей трехать буду. Если любит - поверит! Я ей все нарисую, что делать надо. Поймет, - решился Тимофей.

— Она ж недоверчивая! Деревенская. Тебя не знает, - зало­потал Кот.

—  Ништяк. Мне бабы верят.

Костя понемногу повеселел.

—  Последние дни в холостых ходишь. Одну неволю на дру­гую меняешь. Так хоть в последние дни свободой попользуйся. Бухни! - хохотал Цыбуля.

—  Отвык. Не до того!

—   Чего с панталыку сбиваешь кента? Какое там кирять? Ему нынче на зуб брать нельзя. Наши легавые тоже не пальцем деланы. Заметят, что под кайфом, хрен, а не пряники получит. А ему дом нужен. Бабе работу выхлопотать. Хмырю кто помо­жет? Думаешь, ксивы получил и все? Козел! Ему про водяру теперь не вспоминать. Баба - не кент. С него по бухой не сботаешься, - убеждал Тимка.

Допоздна засиделись в эту ночь промысловики. Курили, спо­рили, советовали.

—  Я тебе на всякое могу кусок дать. Чтоб обзавелся в доме нужным. Мы с Дарьей и нынче все подкупаем. Хотя, казалось бы, не на голом начали...

—  Я тоже помогу, - пообещал Цыбуля.

— Дайте вытащить ее, - засмеялся Кот.

Лупастые, как девчонки, звезды подмигивали людям с тем­ного неба. Они будто успокаивали, ободряли охотников.

Последняя ночь в тайге. А может, вовсе не последняя? Мо­жет, вернется сюда человек? Словно спрашивая друг друга, ка­чали головами хмурые ели.

Костя встал с чурбака. Пора спать. Завтра в село. Путь не близкий. Надо отдохнуть. Он пошел к зимовью, сдирая на ходу задубелую на спине от мороза брезентовку, и вдруг что-то мет­нулось на голову. Черное. Тяжелое. Упругое. В шею впилось. Сук? Нет. Кровь по спине потекла. В глазах зеленые огни за­сверкали.

—  Кенты! - только успел крикнуть и упал в снег.

Кто-то громко матюгнулся рядом, сорвал с шеи мягкую тя­жесть и теперь втаптывал в снег рысь, промышлявшую добычу у самого человечьего жилья.

—  Кот! Ты дышишь? Кот! Кент!

— Дай огня, Скоморох! - кричал Цыбуля.

—  Несу!

—  Сюда свети! - дрожал голос Тимки.

—   Оженила, лярва! Кажись, сонную артерию порвала, - ахнул Цыбуля.

И тут из зимовья вышел Угорь.

—  А ну, отойдите, - расстегнул брюки и стал мочиться на рану, покряхтывая, ругаясь.

—  Ты что, охренел? - вылупился Скоморох.

—  Верно делает, - остановил Тимка и нагнулся над Кос­тей. - Жива сонная! Тащи рубаху! Перевязать надо!

—  Погоди с рубахой! Давай еще! Рванье промыть надо. По­том, когда обсохнет, перевяжем. Да и то не враз тряпкой. Пе­пел от костра возьми. Чистый, без углей. Он быстро стянет, - советовал Угорь.

Через десяток минут Кот пришел в себя.

Говорить не мог. Болела шея и голова. Ныли плечи. Костя смотрел на мужиков, не понимая, что с ним случилось.

Утром ему снова промыли шею мочой, присыпали пеплом. Костя к обеду почувствовал себя лучше. Уже мог говорить, есть.

Угорь хлопотал около него, понимая, что этот момент упус­кать нельзя. Потрафишь кентам - будешь дышать. Нет - так и останешься один в «малине».

Лишь на следующий день Тимка с Котом ушли из зимовья.

На заимке оставались трое фартовых.

—  Ты, Цыбуля, вместо меня кентов держи. Смотри, чтоб без кипежа, чтоб все в ажуре было. Я мигом крутанусь. Угря не дави. Вроде принюхались за последние дни. Пусть с вами в зимовье канает...

Фартовые, встав на лыжи, нацепили на плечи рюкзаки.

—  Удачи тебе, Кот. Да сохранит тебя Бог! Прихиляешь к нам иль нет, дыши вольно. Тайга с тебя уже сняла свой навар. Но дышать оставила. Хоть и показала, что возникать в ней тебе уже ни к хренам. Размажет. Простилась. Не знаю, свидимся ли? Но пусть фортуна по-бабьи не обойдет тебя удачей. Вали. На хазу. Авось не навек прощаемся, - обнял Скоморох.

—  Под запретку не попадай. Коли слиняешь, черкни. Ну­жен грев станет - пришлю, - подошел Цыбуля вплотную.

—   Не хворай. Канайся здоровеньким! - пожелал Угорь с порога.

В блестках инея тихая, настороженная тайга смотрела на фартовых, уходивших в село.

Костя, пройдя немного, остановился, оглянулся на зимо­вье. Вздохнул, вспомнив свое, и пошел быстрее, торопясь от прошлого: темного, жуткого.

Каждый человек старается скорее попасть из ночи в утро. Тьма отпугивает все живое. Но не фартовых. Они не любят день. Утренний рассвет не всегда радостен. А ночь скрывает следы и прошлое. Вот только паЛять... Она и ночью разрывает тьму. Она высветит во сне самые затаенные и скрытые от всех уголки души. Она мучает, лишает сна и покоя. Она заставляет выжить иль умереть. Она никого не щадит. От нее не уйдешь, не убе­жишь, ее не заглушишь.

Костя спешил за Тимкой, не желая отставать. Тот изредка оглядывался, сдерживая шаг. Ждал.

А Коту неловко. Ведь вот и он когда-то, вместе с другими фартовыми, выгонял Тимофея из барака, выводил из закона, трамбовал. А в тайге и на рыбалке десятки раз без него мог попасть в беду.

Молчал Тимка. Не поминал прошлого. Словно и не было ничего. А Коту от того не легче. Иной раз лучше бы оттрамбовал. Но нет. Помогал. Вот и теперь ради него в село пошел. Самому не надо. Опять же его, Костину, судьбу устроить. А кто доя него Кот? Что имел с него Тимка? Да ни хрена, кроме мо­роки. А ведь не обязанник. В одной «малине» не были. На дела не ходили. Вместе в ходке? Так и что? От того навара Тимоха не имел. Ни разу положняк с ним не делил. Добро бы, бугор про него, Кота, вспомнил. Так нет. Тимка на себя взял. Всех держит...

И Косте вспомнилось, как уговаривал Тимофея на брига­дирство. Хорошо, что он сфаловался...

Костя смотрел на Тимку виновато. Знай Настя, сколько горя натерпелся бригадир, удивилась бы терпению человека. А Тим­ка даже ни разу не попрекнул.

—  Перекурим? - предложил Тимофей внезапно.

— Давай, - остановился Костя.

—  Допекает шея?

— Да черт с ней. Заживет. Вот когда на нее две бабы сядут, тогда спросишь. А теперь - мура. Терпимо.

— Держи, - протянул Тимофей папиросу и сказал, смеясь: - У тебя - две бабы. Обе заботчицы приедут. А к моей нынче брат просится. С материка. Опомнился под сраку лет. Пенсию хочет заколотить поприличней да поскорее. Мол, потерпишь меня три зимы, не объем... Вот гад! Меня не спрашивает, пас­куда! Вроде он - хозяин уже.

—  Ну а ты как?

— Да просто! Написал мудаку все, что о нем думал. Напом­нил козлу прошлое. И пообещал, коль вздумает возникнуть в селе - мозги на уши намотаю, выколочу последние. Классную трамбовку обещал. За все разом. Чтоб до пенсии на колесах сидел, сучье вымя!

—  Дарья знает?

—  Кой там! Не дал я ей то письмо. Сам отправил, как му­жик мужику. И трехнул, чтоб вытряс из калгана адрес наш и сеструху свою, какую все годы изводил прошлым. Она чище всех. И не ему, задрыге, ее попрекать. Говноед, не брат он ей!

—  А ведь и я перед тобой лажался не раз, - признался Костя.

—  Не ты один. Но хоть дошло, доперло. И то ладно. Но я - мужик. Выжил. Этот хорек затуркать мог.

—  Ни хрена! Дарья не без калгана. Такую не собьешь с тропы. Выжила. Сильней иных кентов оказалась. Не гляди, что баба!

—  То верно! Она и меня морила. На понял брала. Долго признавать не хотела. Все испытывала. А все потому, что даже на родне обожглась, чужому подавно не верила...

—  А мы не такие разве? - вздохнул Костя и, сделав послед­нюю затяжку, выкинул окурок, пошел вперед, наклонив голову.

В Трудовое они пришли уже ночью.

Кот в темноте, нашарив свою шконку, упал и через пяток минут уснул безмятежно. Сколько он спал? В бараке ни у кого часов не было.

Проснулся от окрика, суматохи, поднявшейся в ба­раке. Кто-то грубо сдернул его со шконки:

—  Встать!

Милиция шмонала всех и все. Натолкнулись на рюкзак Кота. Вытрясли на шконку мех. И, подталкивая в спину, повели, по­гнали на выход.

— Что? Не удержался? Решил перед отъездом слямзить? Ду­мал, успеешь, не хватятся? - побледнел участковый.

—  Утром сдать хотел, - выдавил Кот.

—  Не ври! Говори, кто с тобой в деле был? Где остальная пушнина?

Косте казалось, что он спит. И видит дурной сон.

—  Чего заткнулся? Кто поделыцик?! - орал участковый.

Фартовый молчал. Он давно не был в делах. Он решил завя­зать с «малиной». Почему ему хотят приклеить чужое дело, о котором он не знал ни сном ни духом?

—  Молчишь? Ничего, разговоришься! - вскочил из-за сто­ла участковый.

—  Я ночью с деляны пришел.

—  И тут же в дело? - перебил милиционер, внезапно по­явившись за спиной.

—  Спать лег сразу.

—  Ты кому-нибудь эти байки расскажешь. Но не мне!

В глазах черные круги поплыли. Резкая боль в шее, словно разрядом, сковала тело.

Удар в висок был неожиданным. Костя пошатнулся.

Второй удар в челюсть сбил с ног. Кот лежал на полу, ниче­го не видя, не слыша. Кровавое пятно на рубахе, обмотавшей шею, заметно увеличивалось.

Тимка, заглянувший в Кабинет, застыл на месте. Хотел по­говорить с участковым о Косте. А тут...

Лицо Тимофея побелело, исказилось. Он вошел медленно, легко, словно готовясь к прыжку.

—  За что кента угробил?

—    Вон отсюда! - заорал участковый испуганно.

Тимка придавил его к стене столом. И, перегнувшись к нему, сказал тихо:

—  Ты это вспомнишь, падла!

— Я тебя вместе с ним сгною! - вырвалось у участкового, и он нажал кнопку на аппарате.

Тимофей не стал ждать. Выскочил в дверь, сбив с ног вхо­дившего милиционера. И тут же влетел в барак фартовых.

—  Кенты! Шухер! Мусора Кота размазали! Сявки! Всех фар­товых села - на катушки! Легавых брать на гоп-стоп!

Сявки тут же шмыгнули из барака по домам. Пятеро фартовых, уже вытащив из нычек перья, спешно одевались.

Тимка уже выходил из барака, когда туда ворвалась милиция.

— Ложись! Стрелять буду! - грохнул предупредительный в потолок.

Условники повалились кто где стоял.

—  Всех в клетку! Всех в браслеты! - орал участковый.

Милиционеры, держа наготове оружие, выполняли приказ.

Когда всех условников по одному увели в милицию, Горил­ла уже дозвонился до Поронайска.

Кравцов понял все с полуслова и, торопливо сев в машину, бросил шоферу коротко:

—  В Трудовое...

Уезжая, успел сказать прокурору, что снова в Трудовом участ­ковый превышает служебные полномочия. Попросил сообщить в горотдел.

Горилла не пошел в милицию. Он видел, как вели туда фар­товых. Всех до единого.

«Приедет ли Кравцов? Вспомнил ли меня? Обещал быть вскоре. А вдруг осечка?»

Горилла подошел к работягам-условникам. Ему хотелось уз­нать, за что замели фартовых. И услышал, что сегодня ночью обокрали госпромхозовский склад.

Вся пушнина до последней шкурки исчезла. А все замки на месте. И ни одного следа не обнаружила милиция.

Кравцову еще рано утром стало известно о случившемся. Участковый позвонил прокурору. Собирался к обеду выехать. Были другие заботы и дела. Но звонок Гориллы сорвал. Понял: медлить нельзя.

Кравцову вспомнились прежние участковые Трудового. Оба были убиты. Третий знал о том.

«Вроде сдержанный мужик. Никогда руки не распускал. Знал, что может случиться. Фартовые такого не забывают и прощать не умеют. Если не соврал Горилла, то и этого убьют. Найдется лихая голова, кому честь воровская дороже жизни покажется. Это трасса доказала. Хотя... Сколько времени прошло! Многое изменилось с тех пор. Да и уберут участкового в глухой угол. Спрячут от мести воров. Сам не новичок. С оглядкой жить бу­дет. Но если убил - под суд пойдет. Из органов выкинут. Даже если не убил, а покалечил, из участковых выкинут. Не жить ему в Трудовом. Эх-х, баранья башка! Выколачивать признание ре­шил! Так ли это делается? Разве кулаки смогут заменить недо­статок знаний? Все же милиция есть милиция», - вспомнилось Кравцову свое прошлое. И в очередной раз взглядом поторо­пил шофера. Тот выжимал из машины все возможное...

— Пить, - попросил Костя тихо и скребанул рукой по шер­шавому, давно не мытому полу. - Пить. - Язык колом

в горле стал.

Но в кабинете никого. Пусто. О нем забыли. Кот открыл глаза. Серые стены наваливались, крутились перед глазами.

Чье-то бледное лицо застыло в двери.

—  Пить...

—  Не могу. Начальник не велел,  скривилось лицо. А мо­жет, это только показалось.

Кот попытался оторвать голову от грязных досок. Но те­перь до его слуха донеслось отчетливое:

—  Лежи тихо! Не трепыхайся!

Костя уронил голову на обессилевшие руки. В голове звон, шум, брань, словно за стеной десяток «малин» разборку чинят. И вдруг как кто пером по стеклу провел - визгнули тормоза. И чей-то испуганный голос крикнул надрывно:

—  Ребята, кончай, Кравцов тут!

Чьи-то сапоги громыхали совсем рядом.

—  Этого чего не убрали? - услышал Костя голос участко­вого.

—  Куда?

—    Учить тебя? Идиот!

И тут же смолк голос. В дверь вошел человек. Поздоровал­ся глухо и коротко потребовал:

—  Включите свет.

—  Пить, - простонал Костя, теряя сознание.

—   Позовите дежурного! Пусть уберут вора! Распоясались, бандюги! - рыкнул участковый.

—  Теперь уж подождите, - остановил Кравцов и, налив из графина воду, понес Коту. Наклонился. Глянул в лицо. Осто­рожно поил.

Костя глотал воду жадио, не видя лица и рук человека, сжа­лившегося над ним.

Игорь Павлович потемнел лицом.

—  Кто ж это так избил вас? - покачал он головой.

Костя с закрытыми глазами, с запекшимся от побоев лицом

повернул голову, застонал и рукой указал в сторону стола участ­кового.

—   Врача вызовите! Срочно в больницу! И молитесь, чтоб жив остался! Слышите, участковый? Не только я, враги вам не позавидуют, если этот человек умрет, - пообещал Кравцов.

Когда санитары вынесли Кота из кабинета, Игорь Павло­вич позвонил в горотдел. Потребовал, чтобы сам начальник ми­лиции срочно приехал в Трудовое.

—  Так! Значит, вам, молодежь, преподают здесь наглядные примеры расправы? - спросил он милиционеров, прячущих сбитые в кровь кулаки. Те молчали. - Есть еще задержанные?

—  Всех взяли: Кто был в бараке, - хмуро отозвался участковый.

— Госпромхоз обчистили. Дотла. А замки на месте. Этот, Кот, как раз ночью в Трудовое вернулся. С за­имки. У них два дня назад мех вывезли охотоведы. Подчистую. А у него полный рюкзак пушняка. Спрятанный под койкой. Он залез. Ворюга! Кто же еще? За два дня много ль возьмет на участ­ке? - завелся участковый.

—  А сколько украдено? - поинтересовался Кравцов.

—    До хрена...

—  Поточнее, - осек Игорь Павлович.

Участковый достал список. Прочел.

—   И это все в рюкзаке поместилось? - съязвил Игорь Пав­лович.

—  Не один был. Это и дураку понятно. Только подельщика не назвал. А может, и не одного. Вы посмотрите, на какую сум­му совершена кража! - окреп голос участкового.

Кравцов встал, сказав, что хотел бы осмотреть склад. И вспомнил о задержанных милицией:

—   Всех освободить. Кража меха - не моя подследствен­ность, но первоначальные следственные действия я сделаю. Вы, участковый, будьте готовы к тому, что я привлекаю вас к уго­ловной ответственности за должностное преступление, связан­нее с насилием. Постановление я уже вынес.

Участковый ничего не ответил. Глянул искоса на Кравцова. И когда Игорь Павлович закрыл за собой дверь, сказал ему вдогонку:

—  Не дьявол, козел магаданский! Какой дурак тебя в проку­ратуру вернул, если ты и сегодня всякой сявке в обязанниках остался!

Участковому не хотелось уезжать из села, где получил дом и неплохо устроился. Где происшествий в последнее время почти не было. Случались пьяные драки, устраивали фартовые раз­борки. Но не больше того.

«Может, обойдется? Может, остынет этот колымский черт? Говорят, что он дела фартовые как орехи щелкает. Что у него никогда не бывает висячек. Счастливый, гад. Мне б так! Разве работал бы в Трудовом?» - оглядел убогий кабинет участко­вый. И, увидев еще не ушедших милиционеров, сказал: - Вы­пустите зверинец из клеток! А Тимоху - ко мне!

Когда бригадира ввели в кабинет, участковый деланно уди­вился:

—  Зачем его в браслетках держите? Это же бригадир! Ува­жаемый, свободный человек! Снимите! Это недоразумение!

С Тимофея сняли наручники, участковый предложил папи­росу.

—  Прости, Тимофей! Накладка вышла. Все ошибаются. И я - живой человек. Сам пойми. Госпромхоз обобрали. И я по­терял контроль. Ты что-то хотел сказать мне утром.

—  Хотел. Теперь уж не о чем говорить стало. Утром я еще верил. К человеку шел. Как свободный к свободному. Как му­жик - к мужику. С добром. Не для себя, за человека! А вы... Впрочем, на что надеялся? Нет, гражданин участковый, мне с вами нынче говорить не о чем! Через запретку, а она всегда, всю жизнь меж нами, слова до сердца не дойдут. Это много раз доказано.

—  Слушай, Тимофей, да мне тебя виновным сделать ничего не стоит. Никто не поможет и никогда не очистишься, если я того не захочу. Меня уберут, тебе легче не станет. Пришлют моего друга, знакомого. И все снова повторится. Он тебе не простит того, что со мной случится. Отыграется элементарно. На каждом шагу пасти станет. Жизни не обрадуешься. Так что выбирай сам. Забудем все. Спишем на случайность. Или - как я говорил.

—  Я один раз ботаю. Свое я еще утром трехнул. Добавить , иль менять нечего. Одно помни! Запамятовал, видно, кто я! Напомнить придется, - прорезала лицо Тимки страшная ух­мылка, которой побаивались кенты, зная: появилась она - хо­рошего не жди...

Бригадир из кабинета участкового сразу пошел в больницу. Навстречу ему санитары вынесли на носилках накрытый про­стыней труп. Увидев Тимофея, головы опустили.

Бригадир отдернул угол простыни. Костя... Он уже успел остыть. Восковое лицо незнакомо заострилось, вытянулось. Гри­маса боли - видно, душа кричала, - так и застыла в раскрытых глазах.

Тимофей быстро повернул домой. Схватил карабин, зарядил его. И шагнул к двери. Решение созрело по пути из больницы.

Уложить участкового на месте. Через окно. Или в кабинете. Не важно. Но размазать непременно. Сегодня же. Сейчас...

— А я к тебе, Тимофей! Ты что же, опять на заимку собрал­ся? Ну да я ненадолго! - вернул его в дом Кравцов, что-то понявший по лицу.

Бригадир поставил карабин в угол. Сел за стол. Невидящи­ми глазами уставился в окно.

Кравцов выждал время. Потом понемногу разговорил Тимку.

—  Пушнина, говоришь, общая? А почему она в бараке ока­залась? Не у тебя дома? Ты же бригадир. Говоришь, шея была у Кости порвана рысью. Зачем же в этом случае ему пушняк дал?

—  Я его рюкзак нес. Вон он на кухне валяется. Он тяжелее, чем тот. Да два ружья на мне, - отозвался Тимофей.

—  А как со списком? Записано, чья пушнина? Кому что принадлежит?

— Он жениться хотел. Кенты свое отдали. Ему. Чтоб наличные имел. Сразу, - замолчал Тимка.

—  Во сколько вы пришли в Трудовое? - поинтересовался Кравцов.

—  Свет уже выключили. Значит, за полночь.

—  Костя к тебе заходил?

—  Нет. Он себя неважно чувствовал, сразу в барак пошел.

—  Утром к нему не заходил, к Косте?

—  Нет. Хотел договориться с участковым, а уж потом нари­соваться, порадовать.

—  Кому вы обычно сдавали мех?

—  Приемщику. Охотоведу. Чаще всего Ивану Степановичу. И в этот раз Кот к нему собирался. Этот старик в пушняке волокет. Жаль, дряхлым стал. На пенсию пошел. По полдня работает. Он один всего госпромхоза стоит.

—  Когда к нему Костя собирался? - мягко спросил Кравцов.

—  После обеда.

—  А мех принимают именно на складе или в конторе? - насторожился Кравцов.

—  Конечно, на складе. В конторе самим не повернуться. А мех тесноты да темноты не уважает. Его во всей красе показать надо. Стряхнуть, продуть, расправить, повесить. С мехом на вы говорить надо, - проснулся в Тимке знаток и ценитель.

—  Один он у вас мех принимал? Или еще кто-нибудь при этом присутствовал?

—  Товарный эксперт. Молодой еще. Он в мехах не шибко разбирался. Его Иван Степанович учил.

—  А мех этот накапливался в складе? Иль его сразу отправ­ляли? Не замечал?

—    Этого не знаю. У них - свое. Однажды слышал, как Иван Степанович пацана ругал, эксперта, что люк на чердаке не за­крыл. И мех отсырел. Дождь шел со снегом. Но это еще в прош­лом году было.

—  Люк? Что-то я не приметил его, - оживился Кравцов.

—  Наверное, забили его. Пушняк проветривать надо. Для того делали тот люк.

—  А кто о нем знал, кроме вас?

—  Да весь госпромхоз, - отмахнулся Тимка.

—  Странно. Мне о нем ничего не сказали. И сам не дога­дался. Стареть стал, - усмехнулся Игорь Павлович.

—  Забыли, наверное.

—  Такая забывчивость, возможно, кое-кому жизни стоила, - помрачнел Кравцов.

Они курили у стола, забыв о сумерках. Не включали свет.

—   Знаете, Игорь Павлович, приди мы вчера, может, все было бы иначе. Была бы семья. Еще один отошел бы от фар­та. Ему немного за тридцать перевалило. Еще жить и жить. А тут... Как сорвался этот падла! Угробил Костю ни за что. Но ничего. У всякой параши дно ржавеет, - хмык­нул Тимофей.

—  Ты это оставь! По-своему, как брату, говорю, не бери на душу грязи больше, чем имеешь. Раз я здесь - разберусь. Объек­тивно. За самосуд - с любого спрошу. С него! И с тебя! Но вдесятеро горше будет тому, кто, слушая, не услышал. Иль зэки разучились думать и понимать? Иль только тебе больно? Да случись ты иль я на месте Кости, участковый и тогда не заду­мался бы ни на минуту. Но нет, не кулаком, это слишком при­митивно, таких надо наказывать иными методами, - умолк Кравцов.

—  Какими?

— Тупые люди очень туго и медленно поднимаются по слу­жебной лестнице, а потому дорожат достигнутым. Отними, вы­шиби эти ступени, и не станет опоры! Ведь это дало им поло­жение, дутый авторитет, зарплату, возможность беспредельни- чать. Отними все это, и они не смогут жить. Либо спиваются, либо стреляются. Как правило. А спившийся - не личность. На него собаки мочатся. Он познает в полной мере на соб­ственной шкуре цену унижений и мордобоя. Иные замерзают под забором, других собутыльники разорвут за глоток вина. Своей смертью мало кто из них умер. Потому, зная это, многие пускают себе в лоб пулю, когда понимают, что их карта бита.

—  Э-э, нет! Наш участковый не застрелится! У него натура хорька. Своей вонью десяток задушит. А сам слиняет канать в другую нору. Их у него по тайге с десяток в запасе, - не согла­сился Тимка.

—  На всякого хорька находится и охотник, и капкан.

—  Но сколько куfi порвет, гад, пока нарвется на такое! - невесело усмехался Тимка.

—  Тем страшнее итог. У молодых еще есть надежда начать все сначала. Когда молодость ушла, на выживание сил остается мало. Заметил? Молодые птицы высоко в небо поднимаются. А старые не любят покидать гнездо. Потому что молодые занять его могут. Второе сложить - сил нет. Птицы - не люди. А понимают. Орел до тех пор орел, пока парит над горами и вла­деет ими. А орел в гнезде - уже вороном стал. И даже мыши наглеют, перестают его бояться...

—  Участковый всю жизнь нашего брата будет считать во­ром, - вспыхнул Тимка.

—  Поднимись выше мести. Она тебе, кроме горя, ничего не даст, - оборвал Кравцов. - Участковый совершил убийство и предстанет перед судом. Я сам этим займусь.

-  Тимофей! Скорей открой! - послышался снаружи голос Дарьи. - Ты спал? Нет? А я испугалась.

— Чего? - удивился Тимка.

—  Милиция сгорела! Говорят, сожгли ее воры! Бензином облили и никому не дали выйти. Всех приморили. И участ­ковый там был, - говорила Дарья торопливо, входя в дом. Включив свет, увидела Кравцова, покраснела, закрыла рот ладонью.

Кравцов торопливо поднимал упавшую под стол шапку.

—  Извините, задержался я у вас, - заторопился он к двери.

На улице ему в лицо пахнуло запахом гари. До слуха донес­ся гул людских голосов.

Бывшее здание милиции теперь осело черным ребрами, ды­мились вздыбленные решетки, сейфы. Обугленные трупы, за­стрявшие в оконных переплетах и решетках. Скорчившиеся. Попробуй пойми, кем он был пару часов назад.

Чуть в стороне сердобольные старухи отливали водой оду­ревшего от дыма мужика. К сейфу рванулся. Старое вспомни­лось. Руки зачесались. Открыл. Думал, деньги найдет. А там всего-то полбутылки водки да кусок колбасы...

—  Кто же, по-вашему, поджег? - спросил Кравцов предсе­дателя сельсовета.

—  Да вот эти двое. Видите, трупы в окне застряли. Они облили. И подожгли. Дверь ломом подперли. И сами к окну. Им захотелось видеть, как все будет происходить. Стали мате­рить милицию. А участковый пристрелил обоих. Из пистолета. Сам тоже сгорел. Да все они тут остались. Никто не уцелел. И виновные, и невиноватые. Никому выжить не удалось.

—  Почему не тушили пожар? - изумился Кравцов.

—   Как это не тушили? Еще как тушили, батенька! У баб юбки до сисек и теперь мокрые. Все воду носили. У мужиков... да что там, в исподнем остались. Обгорели все. А погасить не смогли. Дом из ели поставлен. Она же смолистая. Взялась ог­нем - не погасить. Аж с венцами сгорела, под самый корень. Нельзя, батенька, милицию из дерева строить. Ее, как гробни­цу, с цельного камня выдалбливать надо. Чтоб и бомбой не свернуть, - вытирал вспотевшую от жара лысину председатель сельсовета.

—  Из Поронайска никто не приезжал?

—  Только вот. Перед вами уехали. Постояли здесь. Сняли шапочки. И ушли. В машину. Да и верно. Посудите сами - виновные тоже сгорели. Вместе с милицией. Ни спасать, ни наказывать некого. Чего ж глазеть впустую. А смотреть на такое кому охота?

Кравцов оглянулся. Рядом с ним стоял Тимофей. Ни тени зла не пробегало по лицу. Счеты свела сама судьба. Не оставив никому радости от случившегося.

Никому не хотелось умирать. Вон как вцепился в решетку фартовый. Одни угли от него остались. А не снять, не отодрать от железных прутьев. Чужую смерть карау­лил, свою жизнь потерял.

А это кто руками в железный ящик вцепился? Там доку­менты? Видно, дорожил, а может, опасался? Ну да теперь не важно...

—  Неужели сразу не могли ничего сделать?

—  Со всех сторон бензином облили. Факелом, за полчаса сгорело все. Опомниться не успели, - обидчиво поджал губы председатель сельсовета.

К пепелищу стягивались запоздавшие люди. Пришел и Го­рилла. Глаза навыкате от удивления:

—  Падла! Как же так? Была мусориловка - и нет ее! Даже склянку поставить некому! Почему мне не вякнули? Такое всем селом обмыть надо!

Но узнав, что в пожаре сгорели пристреленные участко­вым двое фартовых, осекся, стоял молча, посуровев лицом и сердцем.

На следующий день с утра Игорь Павлович потребовал, что­бы для него открыли склад госпромхоза. Это было сделано тут же. И Кравцов, включив свет, вновь осмотрел все помещение.

Чердачный люк был забит. Но Игорь Павлович попросил лестницу. И вместе с Иваном Степановичем и экспертом влез на чердак. Дверь его не открывалась давно. Поржавели петли. И Кравцов понял, что если вор и воспользовался чердаком, то входил не через эту дверь, обращенную к улице.

На чердаке было темно. Игорь Павлович достал из портфе­ли фонарь.

В одном месте долго рассматривал пыль на досках. Потом оглядел балки. Подошел к люку. Две доски на нем легко сни­мались. Видно, вор торопился. И хотя доски сдвинул, на гвозди потом не посадил. Шуметь боялся. Значит, побывал он тут не глухой ночью, а в то время, когда село еще или уже не спало. Кравцов заметил, что влез вор в отдушину, сделанную на про­тивоположной стороне от двери. Значит, он очень худой и дол­говязый.

«Но как через такое отверстие сумел протолкнуть столько пушнины? Хотя вот обрывок мелкой сети, которой охотники накрывают куропаточьи выводки, ставят их на перелетных птиц. Вот в эту сеть, как в чулок, вор набивал и опускал вниз пушни­ну, пользуясь тем, что эта стена склада ниоткуда не просматри­валась, а территория не охранялась».

Сетка эта была прочной и хранилась на чердаке. По ней, предварительно закрепив за балку, спустился через люк в склад, как по канату. Но как сам выбрался из склада? Хотя... Это проще. Подтянулся на вешала для меха, а там - в люк. Вот и отсюда хорошо видно вешало, которым воспользовался вор. Влез на чердак по березе, росшей рядом со складом. Вон на стволе даже свежие царапины от сапог остались.

Теперь все понятно, кроме главного - кто вор? Кравцов вспоминал всех воров, отбывающих наказание в Трудовом.

Еще участковый успел узнать, что фартовые, работающие на деляне, не появлялись в селе, не отлучались из тайги. Из тех, кто остался в селе, никто не смог бы пролезть в отдушину. И главное, никто из них не знал, где отключается сигнализация. Ведь даже когда в селе гасили свет, в больницу, милицию, сбер­кассу, магазин и на склады всегда подавалась энергия. И от­ключить ее мог тот, кто знал здесь на складе все.

Странным показалось Кравцову и то, что вор не полез в сейф, который стоял на самом виду. В этом сейфе были самые ценные шкурки соболя. День лежали. На второй их повесили на вешала.

Вор обязательно залез бы в сейф. И только свой мог знать, что, кроме приемных документов, там нет ничего, и не проявил к нему интереса.

Забравший даже беличьи шкурки, конечно, не обошел бы вниманием сейф.

Из своих здесь двое. Вот эти. Оба у двери замерли. Хотя старик спокоен. Покуривает. Ждет...

—  Давайте вниз, - предлагает Кравцов, невольно подметив дрожь в руках эксперта.

Когда вернулись на склад, Игорь Павлович спросил парня:

—  Чей вы будете, как зовут вас?

—  Анатолий... Шомахов, - ответил, заикнувшись, тот.

—  Что это у вас во рту пересохло? Иль волнуетесь? С кем живете здесь?

—  С матерью жил. Теперь она уехала. К сестре. Насовсем.

—  И вы к ним собрались?

—  Откуда знаете? - удивился Шомахов.

—    По лицу вижу, - невесело усмехнулся Кравцов.

— А что ж ты мне ничего не сказал? - изумился Иван Сте­панович.

— Я сам еще точно не решил, - ответил Анатолий и отвер­нулся.

—  Да. Он всего два дня назад собираться стал в дорогу, - поддержал Кравцов.

У парня глаза квадратными стали. Губы дрогнули.

—  Я еще не собирался, я думаю...

—  Зачем стесняться? Тут все свои. Собираетесь основательно, обдуманно. Ведь не с голыми руками хотели поехать, - усмехнулся Игорь Павлович.

—  Я не воровал мех! Зачем меня позорите? Я на свои, что заработал. Я - не вор...

— А кто назвал вас вором? Сами себя! Выходит, и впрямь на Сеньке шапка горйт...

—  Не горит. Не вор я. А будете честных людей позорить - жаловаться буду! И на вас управа есть!

—  Вы очень устали, Анатолий. Это плохо для вас. Подпи­шите протокол осмотра и идите работать. Если вы мне понадо­битесь, я приглашу, - пообещал Кравцов, решив позвонить да госпромхоза в горотдел милиции.

В кабинете начальника госпромхоза уже сидели следователь милиции и новый участковый с тремя сотрудниками. Познако­мились. Разговорились. Кравцов написал постановление о пе­редаче дела о мехах по подследственности - следователю ми­лиции. Передал документы.

—  А теперь, - сказал Кравцов, - выслушайте совет. Пока в селе никого из милицейского пополнения не знают, пере­оденьтесь в штатское. И глаз не спускайте с Шомахова. Он - не профессиональный вор. И вот-вот засветит место, где спря­тал мех.

—  Вы сказали: он один в доме живет. А моим парням жить негде. Можно подселить. Не исключено, что в доме мех прячет. Найдут, - предложил участковый.

—   Спугнут. Сбежит, бросит пушнину. Поймет, что жаре­ным запахло. Он неглупый парень. Хотя с виду и кажется про­стаком.    ,

—  Жаден. Вы сами это подметили. Такой без меха не со­рвется. Он крепко на этот крючок попался. Теперь уже намерт­во. Возьмут его мои мальчики. Тем более практика такого рода у них есть. И навыков не занимать. Этим не повезет, завтра еще пятеро приедут. Он от нас никуда не денется, - уверял участ­ковый.

—   И все же пусть не говорят, что работают в милиции. Спугнут...

—  Не беспокойтесь, Игорь Павлович, - улыбнулся участ­ковый.

А через полчаса, окружив Анатолия, парни гурьбой шли в его дом, таща за собой чемоданы, сумки, рюкзаки.

Участкового поселили в пустующий дом. И он пригласил Кравцова скоротать эту ночь вместе.

—  Я думаю, что хоть и плохой из меня собеседник, но в доме лучше, чем в гостинице. У меня вы хоть отдохнете.

Игорь Павлович согласился. Хотя предпочитал не надое­дать никому, привык к гостиничному одиночеству и независи­мости, к участковому пошел из человеческого и профессионального любопытства.

—  Меня в Трудовое послали в наказание. Начальник горот- дела вместе с замом своим рассвирепели за то, что перечить им осмелился, - рассказывал Виктор Ефремов.

—  Ив чем же вы не согласились с ними?

—   Вначале поругался, когда моих ребят хотели послать в вытрезвитель. Охранять его. Ну и сказал, что для такой работы учиться в школе милиции не стоило. Для того есть другие - без знаний. Там ведь только грубая сила нужна. И никакого творчества. А мои - образованные кадры. И потребовал использо­вать их знания соответственно.

—  И это все? - удивился Кравцов.

—  Жалобу я написал на начальника горотдела. В Москву.

—  Вот как?! Видно, довел вас Дорофеев?

—  Знаете, Игорь Павлович, я не признаю солдафонства в нашей работе, грубостей, хамства. А Дорофеев - старый кадр. Из довоенных. Привык к своим методам. Все еще прошлым живет. Мол, молодые не должны работать в белых перчатках. Все обязаны уметь. Я и возмутился, что человек с неполным средним образованием командует мною, распоряжается кадра­ми, более образованными, да еще помыкать намеревается...

Кравцов молчал, слушал.

—  Дорофеев весь во вчерашнем дне застрял. И на своем месте держится благодаря громадному стажу. Но годы годами, а какова отдача? Итог никто не подбил. Вот я и спросил, как он умудрился усидеть на своем месте, когда в Трудовом трое участ­ковых погибли?

—  И что ответил на это Дорофеев? - оглянулся Игорь Пав­лович, помешивавший угли в печке.

—  Я об этом и в Москву написал. И копию - в горком партии. А Дорофеев мне на стол положил полный список ра­ботников милиции, погибших при выполнении служебного дол­га. Идиот!

—  А что сказал при этом? - не удержавшись, улыбнулся Игорь Павлович.

—  Сказал, возмите, пригодится для мемуаров. У вас непло­хо получается. А через день - сюда загнал.

—  С каким напутствием?

—   Сказал, что жизненного опыта мне не хватает. А он в литературном труде - немалое подспорье. Вот он и решил этот мой пробел восполнить. Послушаешь его, так вроде он мне одол­жение, великую услугу оказал. Доверил самостоятельный учас­ток, где проявить свои способности можно. И сам остался ра­ботать с недоучками. Ими проще управлять, как я понимаю. Слепое повиновение. Никакой инициативы, творчества, само­стоятельных действий. Это же работа под колпаком, под постоянной опекой, мои ребята не смогли бы так.

—  А вы что предпочли бы? Грамотную, но голую теорию, или опыт? Какого сотрудника бы взяли?

—   Опыт - дело приходящее. Я предпочел бы образован­ность. Ее ничем не заменишь. Этого потребует само время, ус­ловия работы.

—  Демагог вы, Ефремов, - встал Игорь Павлович. И про­должил: - Сплошные рассуждения и обиды. А за всем - ба­нальная, примитивная зависть, что не вы, а практик Дорофеев руководит горотделом. И никто на ваши кляузы внимания не обращает. Вот такие, как вы, грамотные и безупречные, видя­щие во всех одни изъяны, только то и умеют - доносы стро­чить. Сколько судеб поломано! Сколько вас клеймили! Но не извели. Сильно сучье племя! - сорвал жиденький плащ с гвоз­дя и, натянув на плечи, пошел к двери.

Кравцов, чтобы хоть немного успокоиться, подышать све­жим воздухом, направился знакомой дорогой, ведущей к Трфимычеву урочищу.

Игорь Павлович легко ориентировался в наступающих су­мерках. И хотя давно тут не был, ходить по тайге не разучился.

Не трещали сучки под ногами, не пыхтели кочки, не били ветки по лицу. Он устало сел на поваленный ветром сухой ствол дерева. Только тут, в глуши, можно отдохнуть от людей, пере­вести дух. Только здесь можно успокоиться.

Дорофеева знал Кравцов много лет. Еще с Колымы, по трассе. Уже тогда того скосила кляуза. Но повезло. Реабилитировали му­жика. А три зцмы на всю жизнь в памяти остались. На трассе обморозил ноги. Их Дорофееву ампутировали без наркоза. Обыч­ный лагерный фельдшер. Хотел руки на себя наложить. Да без ног не получилось. А вскоре повезло - протезы выдали. С тех пор так и ходит на деревяшках. Скрипят они, за версту человека слышно. А на лицо глянешь - всегда смеется. И только по ночам... Болят ноги. Так ноют, что хочется растереть занемевшие пальцы, со­греть их теплыми носками, попарить. Но где они? Пусто... Лежат у койки протезы. Вьется, кружит по магаданским снегам серая трасса. Текут от нестерпимой боли слезы по щекам. В подушку, белую, пушистую, как снег, горячую, как боль... Ничего! К утру высохнут. Расцветут улыбкой в лице. До самого вечера... До ночи. А ночью все спят. Ночью слезы не видны, не слышно стона, сдав­ленного подушкой. Нельзя будить сыновей. Пусть их ничто не пугает. Пусть живут безмятежно. Завтрашний день, конечно, дол­жен быть лучше вчерашнего. Иначе зачем же было прокладывать колымскую трассу через мерзлые версты, через болота и дождь, через жизни...

Вот только ночи, их и теперь берегут для себя старики. Они бывают долгими, как боль, потому что остаток жизни короток, как культи.

Они теперь редко виделись - Кравцов и Дорофеев. Встре­чаясь, никогда не вспоминали трассу. Зачем? Она и так жила в них. Иногда в редкие выходные ходили на рыбалку. Вдвоем. Подальше от города. И, выпив горькой из одного стакана, по­долгу молчали у костра. Иногда пели вполголоса. Свои. Те. Давно забытые всеми песни...

Нет, Кравцов не расскажет Дорофееву о Ефремове. Беречь ближнего от лишней нагрузки и переживаний удавалось немно­гим. Не всегда получалось это и у Кравцова. Может, потому, что любил побыть в одиночестве. Вспомнить, обдумать, взве­сить наедине с самим собой каждое слово. В тайге никто не мешал сосредоточиться.

Игорь Павлович вспоминал Анатолия Шомахова. Молодой мерзкий мужик. Он рассчитывал, что его кражу повесят на фар­товых. На кого же еще? Его, Шомахова, и не заподозрят. Дру­гое дело - воры. Их трясти начнут. Они ж меховые магазины постоянно обворовывают. Кого-то да заподозрят. Тем более что иные на промысле работают. Правда, у них мех не клейменый, в отличие от украденного...

«Негодяй! Из-за него столько горя! Такую кашу заварил, мерзавец! Но ничего, из рук милиции теперь не выскочит. Жаль времени. А то бы... Не просто предполагаю, уверен, что именно он украл. Мех штампованный. Его продать труда не составит, - подумал Кравцов. И тут же спохватился: - Хотя как же так? Конечно, нештампованный. Без выделки еще был. Штампы на готовом к отправке ставятся. Значит, сам выде­лывать будет. Или отдал в работу. Но вряд ли здесь осмелил­ся. Слишком наглядно. Меха много. С таким количеством артели скорняков на две недели работы хватит. Но теперь он под колпаком. Каждый шаг на виду...

Игорь Павлович медленно возвращался в село. Кое-где в домах уже погас свет. Спали люди. Завтра - новый день. Он тоже потребует сил и здоровья.

—  Иди, паскудник, говнюк поганый. Иди, покуда я с тобой, покуда ночь на дворе, - донеслось до слуха Кравцова. Он огля­нулся на знакомый голос охотоведа Ивана Степановича. Ста­рик толкал в спину Шомахова и сетовал: - Будь я помоложе, сам бы тебе морду начистил. Змей подколодный, ишь что отче­бучил!

—   За что это вы его, Иван Степанович? - рассмеялся Кравцов.

Старик схватил Шомахова покрепче:

—  К председателю сельсовета хотел.' Но теперь уже вам его сдам. Это он мех украл! Он! Я его застал!

— Пойдемте со мной! - предложил Кравцов и, понадеж­ней взяв Шомахова под руку, повел обоих к участковому.

Тот не спал. В окнах горел свет. Кравцов, не постучав, втолк­нул парня в дом. И извинился: Ефремов, в одних кальсонах, стирал рубашку. От неожиданности уронил ее на пол, опроки­нул таз с водой на ноги и прикрылся им, как щитом.

«Мальчишка... Завистливый, неумелый мальчишка, а туда же, в мужики лезет, желторотый», - подумал Игорь Павлович и сказал:

—  Вора Иван Степанович поймал. Пригласите вашего сле­дователя. Послушаем, как это произошло.

Ефремов позвонил в гостиницу, телефон в доме уже успели установить, и вскоре появился милицейский следователь.

—  А что? Я к нему за отчетом пришел, который мы завтра в область должны выслать. Повторную сверку хотел я сде­лать. А бумаги у Тольки были. Я - к нему. Открываю дверь, и что бы вы думали? На полу валяются пьяные мужики. Все обрыганные, в доме от табачной вони не продохнуть. Я ни одного не растолкал. Спят как дохлые. Я - в сарай. Глядь: лестница к чердаку приставлена. Я туда. Вижу, мех этот скот в мешки заталкивает. Никого не ждал. Я как гаркнул, он при­сел. С испугу. Все уговаривал не сдавать его влаетям. Я б и не сдал, если б столько народу из-за этого не полегло. Целая милиция сгорела. А людей! Больше десятка! Нельзя без нака­зания такое спускать!

—  Молодец, Иван Степанович! - похвалил Кравцов и спро­сил: - А вы уверены, что именно тот мех прятал на чердаке Шомахов?

—   В этом, батенька, я не могу ошибиться. Это мой хлеб, моя работа. Я его и по виду, и по запаху определю. Он же еще невыделанный, жирком пахнет, тайгой отдает. Это после обра­ботки улетучивается. А теперь... Да чего мы долго говорим, пой­демте, покажу, - предложил охотовед.

—  Завтра он с вами займется, - кивнул Кравцов на следо­вателя.

—  Ему? Ну что ж... Только вы... того, под расстрел не засу­дите дурака. Молодой еще. По глупости отмочил. Не ведая, что сотворил. Без отца он рос...

—  А им-то что? - горько усмехнулся Шомахов и, подумав, добавил: - Сам высветил, теперь поздно выгораживать...

—  Молчи, сопляк! Заткни уши! Не для тебя говорю, вошь голожопая! - побагровел охотовед. - Селом его растили. Со­обща. Выходит, все вместе просмотрели. Все и виноваты. Да еще тот, какой, брюхатую бабу бросив, ни разу не вспомнил про сына. Вот и раскиньте на каждого. За последствия. Их уга­дать никто не мог. А пацан путевым мог стать. Он не-

ог л пьющий. И работяга! В деле нашем - разбирается.

— Да уж это видно! - хохотнул Ефремов, оправившийся от смущения.

—  Чего видно вам? Мех он и есть мех! На него у всех глаза горят и руки чешутся. Сколько людей на нем шеи себе сверну­ли и жизнями поплатились. Жадность, алчность подвели. И па­цан наш оступился. Ничего мудреного в том нет. Я про то, чтоб судьбу ему не изломали, не отняли бы жизнь. Чтоб понял он, что ему доверено тайгой и людьми, теми, кто там, на снежных тропах, рискуя жизнью, пушняк добывает. У них воровать - грех. Вот за это накажите. Но не забывайте, что случай этот - первый в жизни, - умолк Иван Степанович.

—  Он что же, даже не пытался вырваться, убежать от вас? - удивился Ефремов.

—   Куда, как сбежать? Да нет! Такого быть не могло. Ну, провинился. Сам не отрекается. От этого не сбежишь. Мы в селе так растим детвору: виноват - исправляйся. А вырывать­ся, убегать, такого не было. За то побить могли бы, - усмех­нулся старик.

—  Зачем тебе столько меха? Кому его продать собрался? Иль с фартовыми законтачил? - спросил Кравцов.

—  А при чем фартовые? Я сам украл. В институт поступить хотел. Лесного хозяйства. А это - пять лет. Мне некому было бы помочь. Вот и хотел приварок к стипендии. Чтоб с голоду не сдохнуть. Да у матери трояки не клянчить, - покатились слезы по щекам Шомахова.

—  В другую науку теперь определим. Туда, где больше про­будешь. А то, ишь, за государственный счет решил образование получить. Воровством не разбогател никто. Да и к чему таким образованность? - прищурился Ефремов.

—  Это как так? Конечно, учиться ему надо. Но дурак, что не сказал. Мы его за счет госпромхоза выучили бы. Доплачива­ли бы. Ведь без отца рос, говорю вам. Вот и хотелось нос уте­реть всем. Только это делается не так. Честно. Язык не взаймы взятый. А теперь что утворил? - топтался Иван Степанович.

—  А где б ты этот мех продавал? - спросил Кравцов.

—  В Южном - на барахолке. По одной думал. Чтоб на все пять лет растянуть, - вытирал Шомахов мокрый нос.

—  А поймали бы? Неужели не боялся? Тебя воры на базаре убить могли. Ведь этот пушняк они добыли! Ты у них украл! Знаешь, что за это они с тобою сделать могли? Ведь за этот мех фартового убили, - не сдержался Ефремов.

Глаза парня стали квадратными, лицо побледнело.

—  Тебе в зоне, если узнают, не выжить. А ты - на барахол­ку! Да с тебя самого шкуру снять могут, - говорил Ефремов. И продолжил: - А фартовых тебе не миновать. Осудят за воровство. И отбывать придется с ворами. Там не отмажешься. В их лапах не такие раскалываются. Так что тяжко будет тебе...

Шомахов молчал. О чем-то напряженно думал.

—  До утра в кладовке у меня посидишь. А первым поез­дом в Поронайск увезут тебя, - сказал Ефремов.

Когда он закрыл Шомахова в кладовой и вернулся, Иван Степанович сказал хмуро:

—  Вы что, всерьез хотите его судить?

—  А разве такое бывает иначе? - не понял Ефремов.

—  Я привел его попугать. Даже не думал, что всерьез вы хотите его законопатить. Иначе и не подумал бы привести. Да еще своими руками. Ошибся мальчишка. А в последствиях - не виноват. То уж ваши перегнули, перестарались. А из Толика мы мужика дельного вырастим. Тюрьма ему ума не даст. Вко­нец спортит, сломает, настоящим вором сделает.

—    Теперь не нам с вами решать, что с ним будет. На это другие люди есть, пусть займутся, - ответил Ефремов равно­душно.

— Отпустите на поруки. Мне. Я за него отвечать буду. Весь госпромхоз, - просил охотовед.

—  И это не в моей компетенции. Спасибо вам за помощь в поимке вора. Но не более, - осек участковый.

—    Шомахов безусловно подлежит задержанию. Я уже выпи­сал постановление, - встал из-за стола милицейский следова­тель.

— Люди! Вы же сами мужики! Отцы небось. Иль ваши сы­новья не ошибались? Зачем мальчишку губить? Выпустите! Не сбежит он, - просил Иван Степанович.

—  Я не могу приказывать следователю, которому передал дело. К тому же он не нарушает закона. Дальнейшую судьбу Шомахова решаем не мы - суд. А если бы вы укрыли его от следствия, то пришлось бы и вас привлекать к уголовной ответ­ственности. За укрывательство. Следствие и суд учтут все. И сказанное вами. Вам еще придется давать показания следовате­лю. Там и скажете обо всем, - встал Кравцов, собираясь ухо­дить.

Иван Степанович выскочил в дверь, ругая себя за случив­шееся.

—  Провинция. Никакого понятия о законе. Вот что такое безграмотность. О ней я и говорил, - ухмылялся Ефремов.

—  Зато и ваши грамотеи отличились. Перепились вдрызг, едва на порог ступив. Забыли обо всем, что поручено было. Стыд!

— За это я с них спрошу. Даром не сойдет, - пообе- щал участковый.

—  Хорошо, охотовед увидел. А ведь успей Шомахов пере­прятать, век бы не нашли концы. И получили бы висячку - нераскрытое преступление. И кто знает, что потянуло бы это дело за собой, - возмущался Кравцов. - Вот об этом Дорофе­ева стоит поставить в известность. Чтоб не только образован­ных, а и обязательных, добросовестных людей сюда посылал. Без скидок на провинцию...

—  Неприятность мне причинить хотите. А за что?

Из кладовой донесся шум: грохот падающих ящиков.

—  Что там? - рванулся Ефремов к двери, опережая Игоря Павловича.

Шомахов повесился на брючном ремне. Продел конец в крюк, где прежние хозяева вешали окорока.

Мальчишка хорошо знал, как делают охотники петли на зве­ря, и воспользовался нехитрой наукой. Иного выхода он не уви­дел. В кладовой было слышно каждое слово, сказанное в доме.

—  Скорее, может, откачаем, - вытаскивал Ефремов парня из петли.

Кравцов, едва глянув, сказал тихо:

—  Уже бесполезно. Он и впрямь был бы неплохим охото­ведом...

Утром, когда село еще не проснулось, покойного повезли в Поронайск. Тело билось о борта машины. И Кравцов поневоле оглядывался назад. Казалось, что парень жив и вот-вот выско­чит из машины, использует свой последний шанс удержаться в жизни. Ведь она только начиналась...

На душе Игоря Павловича было тяжело. Обреченность... Она и стала причиной смерти. Не думал Кравцов, что хлипкий с виду парень способен на такое. Видно, жила в нем совесть и, несомненно, страх перед будущим толкнул на такую развязку. Но даже Ефремов, уж на что наглец и циник, до самого отъезда Кравцова не смог прийти в себя...

Игорь Павлович вздрогнул. На очередном ухабе рука по­койного, казалось, ухватилась за борт машины.

Кравцов сжался. Ему почудилось, что Шомахов бежит ря­дом с машиной, стараясь обогнать ее, увидеть свое недожитое, глянуть в глаза своей судьбе, оборвавшейся ночью и оставшей­ся позади машины в Трудовом. Седым мальчишкой на обочи­не, со щеками, мокрыми от слез.

Некому его понять, пожалеть. Никто не погладил его по голове. Не ввел в свой дом. Его ни разу не назвал сыном никто из мужиков. И плакала судьба - брошенной сиротою. Умереть, как человеку, и то не довелось...

Кравцов не знал и не слышал, как селяне злым матом кры­ли его в этот день в Трудовом. С милиции, мол, что спро­сишь, она всегда была и останется мусориловкой, там никогда не работали люди. А вот прокуратуре - верили. Теперь и она скурвилась.

С тяжелым сердцем уходил на заимку Тимофей.

Что скажет кентам? Как устроил судьбу Кости? На лихую смерть увел?

На притыкинский участок он вернулся к вечеру. Без лиш­них оттяжек сам рассказал мужикам, что случилось в селе. Охот­ники сидели молча, будто оглушенные.

Нет больше Кота. Убили его. Одним махом все отняли. А ведь такое с любым случиться может...

—  Видно, за откол его фортуна наказала. Хана нам, если кто оторваться от фарта вздумает. Вместе надо, «малинами», как всегда было. Так оно и живется файнее, и с мусорами раз­делаться проще, - сказан Угорь.

—  Наши легавые, чтоб их не одно перо не обошло, много про нас знают, гадье. Потому приморяться в Трудовом никому не стоит. Сматываться надо всем. Покуда не попухли. Мне до воли совсем немного осталось. Как получу ксивы - только меня и видели, - бубнил Скоморох.

—   На Трудовом свет клином не сошелся, кенты. Я тоже лыжи навострил в Оху. Там к фартовым приклеюсь. Пофартую с ними. Погляжу, чего сахалинские законники могут.

—  Срываться надо отсюда, как только запретка откроется. К своим когти рвать! В гробу я видел чужих кентов! Они зало­жат, чтоб самшл не попухнуть, любого, кто недавно примазал­ся! - разговорились воры.

—  Не трехай лишнего! Я с местными законниками был в де­лах. Путевые, файные кенты. Они и грев подкидывают. Свои - хрен на рыло, - буркнул Угорь.

— А погорел на местных? С ними в ходку влип? - полюбо­пытствовал Тимофей.

—  Нет. Они без подвязки. Со мной не были, - отмахнулся Угорь.

— А я в Ростов махну. К хренам этот Сахалин, глаза б мои его не видели. Тут притыриться и то негде. Весь в зонах, хуже Колымы, - матюгнулся Скоморох.

—  Оно везде так. Особо по северам. Возьми хоть Камчатку. А и то - сплошь тюряги. Помню, везут нас в бортовой, охрана, что псы, пристроилась у борта. Слышу, ботают меж собой: «Глянь - Питер!» Это они так Петропавловск-Камчатский зовут. Ну и мы вылупились. А самый плюгавый средь нас хохочет, чуть не ус- сывается и показывает пальцем вперед. Глянули. А там этот... Ленин, руку протянул и на тюрягу показывает. А внизу буквами аршинными написано: «Верной дорогой идете, товарищи» А между зоной и тем портретом висит: Петропав­ловск-Камчатский! Дошло иль нет, с чего всякий город на Се­вере начинается?

—  Это мура! Вот у нас в Охе было... Начиналась она с пси­хушки, а заканчивалась...

—  Да не одна Оха! Вахрушев, тот тоже - сплошь зоны да психушки. В Южном они даже общим забором обнесены. Только психушка иным цветом побелена. Психи, когда раздухарятся, в тюрягу добровольно лезут. Они с зэками, как мама родная, кен- туются! - сказал Угорь.

— Да не заливай! Кто с психами кентоваться станет? Они ж съеханные с катушек, - не поверил Тимофей.

—   Чудак! Чё мне трепаться? А как я в прошлую ходку слинял? Псих помог. Он зенки вывалил на курево, что я по­казал, и махнул ко мне. В дыру. Барахлом махнулись. И я прикинулся повернутым. В дыру сиганул. Меня охранник за жопу. Я ему козью морду скорчил, какой он век не видал. Обложил его по фене. Но негромко. Он мне в задницу коле­ном. Хотел в психушку вбить, да я не дурак, увидел, что во­рота пустые, приоткрытые, и туда... Три зимы меня искали. Да хрен им всем!

—   Из всех нас только тебе да Филину повезло. Остальные будто не тем путем на свет появились, - сказал Цыбуля и про­должил: - Чтобы мы тут не трехали, нигде ни один кент и «малина» не кентовались с мусорами. Все они падлы! Всех их надо жмурить. И ботать про легашню кончайте! С ними у нас один разговор: перо иль маслину - и отваливай к едрене фене. Давайте о себе, о своих делах толковать, - предложил Скомо­рох.

—  Мне другое не понять. Что там мусора? Они - известное дело. А вот как поселенцы подкузьмили? Зная беду нашу, свое взвалили на фартовых. В надеже были, что они - в фаворе. А мы? Кто нас держит? И сколько ни морись, в фартовых окочу­ришься. А значит, рвать когти отсюда надо! Всем. Покуда тык­вы из задниц не выкрутили, - поддержал Тимофей.

— А может, нам в свою «малину» сбиться? На воле? Кенты! Канать уж недолго всем. Махнем на материк! И гори оно си­ним, это Трудовое! - предложил Угорь.

—  Вначале доскрипи до воли. А уж потом трехай, - обо­рвал его Тимка.

Но предложение законника запало в душу и не давало ус­нуть. Все взвешивал: и за, и против. А потом полез в карман за куревом и снова нарвался на письмо Притыкина. Последнее. Его старик писал старшему сыну. Да, видно, отправить не ус­пел. Не написал адрес. А Тимка не нашел. Так и носил при себе. Вдруг сын Николая Федоровича объявится?

Отца навестить. Но никто не приезжал. И письмо это читал иногда. Оно словно и ему адресовалось.

«Здравия тебе, сын мой! Вот уж боле года нет от вас вестей. Ни от кого. Не попрекаю, не сержусь на вас. Старость всегда докучлива и брюзглива, как пурга, что и нынче воет над зимо­вьем, как над сиротиной. За всех вас меня жалкует. Хотел бы я нынче, сынок, одного - свидеться с вами напослед. Со всеми. Обнять могутные плечи детей своих да благословить. И про­ститься. Прощения испросить у каждого, что, народив вас на свет, дал тяжкую долю и замозолил сызмальства руки ваши. От того, знать, задубели и сердца ваши ко мне, что родную кровь запамятовали и стыдить меня перед людом наловчились. А люди- то давно мной не брезгуют. Не пугало я детве вашей, внукам моим. И нынче в деды сгодился бы. Да не подвезло. Заместо теплого угла в тайге коротаю шатуном бездомным. Без семьи, без роду. Ну да, чую, недолго маяться осталось. Приберет и меня земелька таежная. А за прожитое и пережитое поклонится праху березка таежная, что в судьбине своей корявой лиха ни­кому не учинил. Жалел родных и ближнего.

Прости, сынок, не в укор тебе то писано. Понимаю, не до меня, дремучего, тебе теперь. Ить в начальстве маяться тяжко. Забот хватает. Жисть не дает опомниться. Как и мне. Приду с тайги в избу, и словом ни с кем не перекинешься.

Изба - не человек. Ей Бог не дал живой души. А я тому радуюсь, что, уходя со света, оставил в жизни вас. Детей моих. И хочь взрастали тяжко, жили холодно, в грех не впали. Ни у кого ничего не кради, не отняли, никого не обидели, по тюрь­мам не скитались, в грешных делах не застряли. Что хлебом- солью не обделены. И Господь не обделил никого разумом да умением. Что чисто живете перед людьми и Богом. За то - родительское спасибо вам.

Сын мой, Коля! Мне уж ничему тебя не научить. Сам уж отцом сделался давненько. Людьми правишь. Цельной артелью. На то голова надобна большая. Но окромя ее - сердце не за­стуженное. А вдруг в твоей артели сыщется сосклизнувший с путей бедолага? Кой не с жиру, с голоду разум потерял. Не прогони его. Не оттолкни протянутой руки. Прими, как меня, иль заместо меня. Хочь на нем и поставят власти клеймо какое, не потребуй, не толкни в стужу. Не отрекись, дитя мое. Ибо всякий несчастный - к тебе - от Бога. Он сверит дела твои с Писанием. Детей своих в добре расти. Но не дай Господи, чтоб зажирели их сердца и души. ПустЬ уши их умеют услышать плач в смехе. Пусть не растут жадными. Давно, сынок, умерла ваша мать. Все хотелось ей на внуков глянуть, порадоваться. Да не привелось. Незваной да нежеланной не решилась баба ступить на твой порог. И мне про то не велела сказывать. Выла ночами втихомолку, про­сила у всех прощения. Так ты не серчай на нее, коли где про­машка была.

Ты уже мужик. Ведомо мне, что никто из вас нужды не знает. От моей подмоги завсегда отрекались. Видать, и впрямь крепко на ногах держитесь. Ну, дай вам Бог. А потому я про свое последнее в жизни отписать хочу. Все, что нажил я и скопил, трудом тяжким, завещаю человеку, какой в зимовье делил со мной горькую долю. Больного выхаживал, куском не обходил, за родного отца почитал. Нехаи из условников. Для меня нет в свете равного Тимофею. Ежли сама тайга его признала, значит, Бог ко мне этого человека привел. Спаси­бо Господу, что в лихую минуту тот Тимофей не с выгоды своей со мной страдал. А душой очистился. С ним рядом и я потеплел, прощать научился. Всех. Пусть моя теплина памя­тью про меня останется и живет в ем за нас обоих. Он мне навроде сына. Последнего. Не от плоти. Богом, тайгой пода­ренного. У меня и по нем в загробье сердце болеть станет. Только б не посклизнулся, не сгубила б его тайга, сберегла бы под сердцем кровину человеческую. Одинокую средь лю­дей - сиротину горькую. Он только начал жить. Глянь в его глаза. В них - мой конец и прощание с вами.

Пусть вам не будет одиноко средь люду и в родне. Пусть души встари не сделаются сугробами зимними. А и меня не поминайте лихом. Я любил вас. Всех. Шибче себя. То не от стари, от сердца сознаюсь. Только по вас страдать стану. Тому лишь Бог свидетель. Да сохранит он вас и помилует...»

Тимка докурил папиросу. Глянул на спящих кентов.

«Ни в какую «малину» не похиляю. Идите все к лешему! Мне дед зимовье завещал. Целую тайгу. Не хочу фартовать. И вам не советую. Жизнь, она как дерево. Покуда все верно, рас­тет, цветет. А рубанул топором ошибки, хиреть начнет. Не вся­кую болячку одюжит. Не все пересилит», - подумал бригадир и, успокоившись, заснул под боком Цыбули.

Шли дни, недели, месяцы. Ревела над тайгою заполошная сумасбродка-пурга. Она пеленала зимовье в толстенный сугроб. Заносила снегом петли и капканы. Надежней лома подпирала дверь зимовья, затыкала печную трубу снегом. И промыслови­ки, проснувшись, порою не могли понять, ночь в тайге или утро.

Словно из склепа, выбирались из зимовья и благодарили судьбу, что не замерзли, не задохнулись в избе.

В такие дни выходить в тайгу никто не решался. Да и какой смысл искать зверя, загнанного пургой под глубокий снег? И тогда подолгу текли в избе разговоры о прошлом и буду­щем. О настоящем дне думать не хотелось.

— У Филина баба на сносях. К концу весны родит. Повезло кенту. Ему фортуна улыбнется. Он самый большой навар сни­мет. Отцом заделается. Пацан через пару зим оседлает его, - улыбнулся Тимка.

—  Припоздал сопливым обзавестись. Родить родит, а рас­тить кто станет? Баба к тому ж молодая. Ну, потешится еще пяток лет, а дальше что? - спросил Угорь, прищурясь, и отве­тил сам себе: - Я бы на его месте не рисковал.

—  Потому ты на своей жопе сидишь. Здесь, в зимовье. А он - в селе. Человеком-дышит. Сам себя и бабу держит. Без фарта об­ходится. И ништяк... В дела не тянет, - оборвал бригадир.

—  Фартовых рано иль поздно судьба наказывает за откол. Да только поздно понимают. С «малинами», как с погостом, коль влип, не развяжешься, - не сдавался Угорь.

—  Иди к хренам! Сколько законников завязали с «малина­ми» только на моей памяти? Счету нет. Всех мокрить - стопо­рил не хватит. Сплошные жмуры валялись бы по северам. Разуй буркалы - все дышат. И забили на фарт. И ты - не транди! - разозлился Тимка.

—    А ты кентов тряхни: куда лыжи навострят после мори- ловки?

—  Чего дергаться? Я не хочу наперед мозги сушить. Вон Кот. С ксивами, вольный, а не пофартило. Выйду, тогда наду­маю, - отмахнулся Скоморох.

—  А мне не больше других надо. И фартовые жмурятся. За всяким сввя погибель ходит. Хоть за законником иль фраером. Так надоело по чужим хазам затыриваться и дышать шепотом, одной задницей. Чтоб не накрыли. В дело сходишь, год кайфу­ешь. А в ходке десять зим паришься. Сколько мне фортуна дала? Не больше; чем фраерам отведено. Но они - дышат, не ссут легавых. А мы? Блефуем себе. Хорохоримся. А потом на нарах дохнем, как последние падлы, - отмахнулся Цыбуля.

—  Верно трехаешь. В ходках мы все прозреваем. Особо ког­да приходит время коньки отбросить. На моей памяти такого хоть отбавляй. Вот так и Швабра окочурился. В Сусумане. Ли­хой был фартовый. «Малины» держал в самой Москве. А на­крыли. И влепили червонец. Самому уж под сраку было. Во­семь ходок вынес. Трижды линял. А последняя - самая хрено­вая. В шизо его законопатила охрана. За трамбовку. На полго- да. Он там захворал. Кашлял кровью. Другого к врачам кинули бы, этого доконать вздумали. И по хрену его болячки. Их по­просту не видели. А он таял. Я там тоже приморенный канал. Так Швабра, когда с глазу на глаз с ним остались, ботал мне - завязать с «малинами». Мол, ни навар, ни кенты у смерти не отнимут. Она - всех западло имеет. Сама за все сорвет свой куш, хоть с бугра, хоть с суки. А подыхать... какая разница в каком звании? Одинаково тяжко. Жмуру едино, по­мнят его кенты иль нет. Сдыхать завсегда больно. И ни одна «малина» не облегчит, не выкупит у смерти. Ее обшаком не умаслишь, на отсрочку не сфалуешь. А главное, обидно, что сдохнуть довелось, как крысе. Небось последнему сявке давали шанс на шконке окочуриться. Потому как на его душе грехов меньше. А нам - по-зверьи. Паскудно. Вот он и трехал: мол, завязывай. Отколись от фарта. Душу высушит. Мол, дышим лихо, весело, пьем и пляшем, а подыхаем - плачем...

—  Ну и говно тот Швабра, - отвернулся Угорь.

—  Сам говно! Ты с ним дышал? Он всех фартовых Севера держал. А ты что такое? Захлопнись, гнида сушеная! Не ботай много про тех, кого не знал! Швабра был махровый. А ты - мелкий щипач! Тебе ль хавальник разевать против него?

—  Я про Швабру тоже от кентов слыхал. Он «Черную кош­ку» держал. Пять «малин». Швабра, как фартовые ботали, имел в день навару больше, чем в любом банке было. Его весь МУР ссал. Он и днем мусоров крошил за милую душу. К нему в «малины» за большой навар брали. И не всякого, - сказал Цыбуля.

—  Уж не знаю, как он «малины» держал, но отходил хрено­во. Кашлял так, что живой был синим. И мне ботал: «Мол, хиляй от законников, покуда цел. Фортуна молодых да сильных держит. Им - навар и удача. А расплата за них по счету - в старости. Ничто не будет забыто и упущено. Ни одной копей­кой не обсчитается. Как ни мухлюй! За все свое сорвет. Линяй, покуда не одряхлел да не заплесневел. В молодости трудно в грех впадать, еще больнее встари за все платить. За каждый удачливый день, за всякий кайф. За свои и чужие ошибки. За жмуров - своих и легавых, за фраеров. Им, верно, тоже больно помирать. А нам труднее, потому как земля принимать не хочет всякое говно. Вот и мучаемся - больше любой суки. Потому, что жизни отнимали, у Бога не спросясь, закон его преступив. Бойся того, пасись фартовых. Они - погибель...»

Тимка перевел дух. А Скоморох, вылупившись бараном, спросил:

—  Зачем же вернулся к фарту?

—  Не поверил я тогда Швабре. Да и прикипел к «закону - тайга». Дышать без него не мог. Но Швабра часто вспоми­нался. Не слова его перед смертью. Это часто слышал. А то, что после увидел, когда дых из Швабры выскочил. Он перед тем вдруг перестал сетовать. Улыбался: мол, отлегло от зад­ницы, может, поживу. И вспомнил, что где-то в Подмоско­вье растет у него дочь. Какую по бухой заделал бабенке. Лет двадцать не видел. Гроша не послал. Ни разу не помог. А теперь, перед смертью, привиделась. И пожалела дурного родителя. А может, это не дочь, а смерть над ним сжалилась. Забрала его. Швабра вдруг вздохнул. Зенки про­светлели. Задрожал всей душой. И все... Я глаза ему закрыл. Он остывать начал. Морда вытянулась, пожелтела. Я накло­нился к нему, чтоб проститься, чую, на губах - мокро. Он в жмурах плакал. Мне жутко стало. Когда его из шизо вынес­ли, охрана приметила слезы. Подумали - живой. Понесли в больницу. Врач глянул и руками замахал: «Куда мертвеца прете? Здесь живые лежат, лечатся...» Ему охрана на мокроту тычет. Мол, мертвые не плачут. Доктор глянул и говорит: «Редкий случай. Но бывает. Особо у тех, кто сильно болел и нервы были на пределе. Они до конца держатся. И только смерти суждено показать свету истинное лицо фартовых».

—  Да, кенты, я о таком не слыхал, - поежился Цыбуля.

—  А может, он тебя иль всех кентов разом оплакал? Ведь ботают, что мертвые не уходят. Живут среди нас, - вставил Скоморох.

—  Конечно, не линяют. Мы за всякого жмура ходки тянем. И поминаем по-своему всякий день. Каждый жмур в памяти крепче кентов живет. Потому как за него, падлу, годы по зонам паримся, - вставил Цыбуля.

—    Я никого из размазанных не помню. На них времени нет. Да и не баба. У фартового нервы на канаты должны быть похо­жи. Иначе на хрен с фартом связываться? - отвернулся Угорь.

—  Всяк по-своему клеится и линяет из «малин». Но от того фартовых меЛлие не становится, - ответил Цыбуля.

Законники согласились с ним. Но каждый обдумывал ус­лышанное.

А на следующий день, едва закончилась пурга и условники откопали зимовье, на заимку как снег на голову свалились двое милиционеров.

Хмуро поздоровались, вошли в зимовье. И предложили Ско­мороху ехать с ними.

—  Зачем? - удивился охотник.

И милиционеры, не выдержав, рассмеялись громко:

—   Срок закончен. Получите документы. А уж потом ваше дело, хоть навсегда тут оставайтесь. Нам мороки меньше.

На радостях приехавших накормили, обогрели. И, собрав кента в дорогу, наскоро простились с ним.

—  Вернешься к нам? - спросил его Тимка.

—  Нет. На материк рвану. Коль дождалась меня моя сезон­ница, осяду, приклеюсь к ней. А коль нет - махну к своим...

В зимовье стало пустовато. Особо тяжело было первую не­делю. Покуда не отвыкли, все ставили на стол четыре миски, четыре кружки. И еду - на всех... Лишь сев к столу, вспоминали.

—  Пусть сытно будет тебе, кент! Да не обойдет тебя фортуна ни хлебом, ни теплом, - желали условники ушедшему.

А Скоморох, едва получив документы и расчет, уже на сле­дующий день уехал из Поронайска, даже не оглянувшись в сто­рону Трудового.

—  Слинял. Вырвался. Дожил. Значит, пора забыть прошлое.

В Хабаровске его узнали кенты. Фаловали с собой. Не вышло.И, раздумав трястись в железке несколько дней, сел в само­лет. А через полдня приехал в глухую деревушку на Брянщине. Ее в лесу сыскать не всякий бы решился.

Полтора десятка домов, разбросанных по лесу. И все ж на­шел мужик свою, ту, что, перелетной птицей побывав на краю света, домой вернулась.

— Ты? Приехал? - В глазах удивление и боль: неужто въявь'.' Не обманул! И больше не уедет?

—  Райка? Да ты что?

А девка повисла на шее. Вся в поту, в соломе, в навозе. Смех и слезы с губ рвутся. Того и гляди раздавит в объятиях жениха, не успевшего стать мужем. Хорошо, что, на счастье, мужик из дома выглянул:

—  Райка! Ты кого там в ограде поймала? Аль опять какой кобель заблудился? Дай вилами... Ой! Никак мужик! Где ты его нашла? - удивленный, тот раскрыл рот.

— Сам приехал. Ко мне! В мужья! Навек! - зарделась девка, отступив на время из приличия от суженого.

— Дай-кось мне разглядеть ентова храбреца! - подошел дед и, дохнув в лицо сивухой, расцеловал, не спросясь. - Соколик наш! Милай! Где ж так долго блукал? Еле дождались, родимый!

А через день, пропив Райку заезжему, бесхитростные селя­не так и не успели иль не решились спросить: где будут жить молодые, и кто он, жених?

Да и какая разница - кто он? Иль не видно? Мужик! Зна­чит, повезло девке. Ей виднее, с кем судьбу связать.

И зажила в деревушке новая семья. При старике отце. Уст­роился зять на пасеку. Пчелы его признали. И работа по душе пришлась. Люди вскоре зауважали приезжего. Своим признали. Словно родился и вырос он тут. Средь них - в лесу.

Всего-то и недоразумений было в доме, что однажды Райку побил. Чтобы заварку чая по второму разу кипятком не залива­ла и не подавала на стол. А только - первак, настоящий чай. Ибо иное пить - западло, за помои, считалось даже в зоне. Таким даже лидеры брезговали.

Райка это вмиг усвоила. Да и как иначе? Кулаки у мужа были крепкими. Повторять трепку не хотелось. К тому же запомнила, что на вечерах чайные помои никто не пьет. По чаю о хозяевах судят. А он должен быть как поцелуй - крепкий, сладкий, горячий. Так сказал муж, так уже считала баба.

Вскоре решил Скоморох вместе с тестем дом с колен на ноги поднять. Всю весну и лето, каждое бревно перебрав и про­верив, осмолили. Обкурили от клещей. Стены перебрали. Даже венцы заменили. Углубили подвалы, расширили их. И к осени дом вырос. Настоящий пятистенок. С кухней, прихожей, тремя комнатами. Светлыми и теплыми. С глазастыми окнами, рус­ской печкой и с лежанкой для старика. При нем сарай, полный живности. Да колодезь со студеной чистой водой.

Все село помогало семье. Работали с утра до ночи. А осенью бабы помогли обмазать и побелить дом, который, подбоченясь, встал средь других. Всем на зависть и удивление.

Скоморох, соскучившийся по делу, все что-то мастерил. И никто из селян никогда в жизни никому не поверил бы, что совсем недавно был мужик в заключении, а до того был лихим фартовым, законником. Здесь его звали человеком.

...Тимка, вернувшись из тайги, глазам не поверил. Вошел в дом, а там на диване - старик канает. Дарьин брат. Приехал. Несмотря на Тимкино письмо. Уже месяц как приморился здесь. В кочегарах, при Дарье устроился.

Тимофей на Дарью прикрикнул. Почему, не спросив его дозволения, впустила в дом постороннего? И ничего не сооб­щила ему?

Дарья виновато голову опустила. Не перечила, не отбрехи­валась. Ходила бочком, тихо, чтобы не злить мужа.

—  Ты чего приперся? Иль на письмо мое хрен забил? Не для тебя оно послано было? Кто звал сюда? - побагровел Тим­ка, усевшись напротив.

— Дашка позвала...

Тимка вспыхнул. К жене подскочил с кулаками.

—   Остынь, Тимоша. Не серчай. Как же, не чуя родства, жить на свете? Прощать надо уметь. Без того люди звереют. И тебя я простила. И дед Притыкин забыл твое. Прощай, и жить станет светлее. А что не спросив тебя брата приняла, прости. Но ведь и он не зверь - в хате одиноко помирать. Пусть и ему теплее будет. А нас он не объест. Работает, мне помогает. Од­ной, сам знаешь, тяжело управляться в бане. А тут - свой. Я простила его. И ты - забудь, - просила Дарья, обхватив Тим­кину шею.

Тимофей головой покачал:

— Эх, бабы! Глянь на вас - слабые. А сильней нас, мужиков! Видно, потому, что больное забывать умеете. Зла не помните. Души ваши светлы от того, что чужое горе понимаете и помогаете выдюжить его и выстоять в беде даже мужикам. Куда нам, сильным, без вас, слабых? Ведь за счет вас - мы сильны... И ты, моя бабонька! Добрее тебя в свете нет. Не плачь! Я не зверь... Спасибо, что такая ты у меня. Простила и ладно. Тебе видней, - разомлел он, обласканный.

Но с родственником за стол не сел. Не обмыл его приезд. И не замечал. Тот, поняв, на глаза не лез. Да и к чему? Жил неза­метно. Тимофею и без него забот хватало.

В эту осень, к концу путины, освободился и Цыбуля.

На второй день после возвращения в село выдали ему доку­менты. Узнав о том, Угорь тут же отпросился на деляну к фар­товым. И ушел в тайгу заготавливать лес.

К Тимофею он так и не привык. Не захотел в паре с ним работать. Сказал, что не хочет подставлять шею под всякую зве­рюгу. Да еще вкалывать под таким бугром, как Тимка, который в отколе. С таким дышать-то рядом - западло. Он на бабу чер­толомит. А ему, Угрю, по кайфу - на общак. Фартовым иной доли нет...

Тимка не удивился и не обиделся. И когда Ефремов сказал ему, что работать отныне придется в одиночестве, Тимофей даже вздохнул свободнее. Так оно и самому лучше...

А Цыбуля перед отъездом зашел проститься. Единственный из всех спасибо за все сказал. И показал в ответ на немой воп­рос письмо от Скомороха:

«Приезжай, кент. Теперь, когда я хожу по селу в человеках и люди не тычут пальцами в меня, а мусора и не объявляются в нашу глушь, колюсь тебе по задницу, задышал я кайфово! И сам запамятовал про фарт. Оказалось, можно и без него! И ни­чего, знаешь, лафово! В мужиках канать спокойно. Ни кентов. ни мусоров рядом! А на прожитье своими руками зарабатываю. И хаваю, не боясь, что кто-то мой положняк заберет себе.

Поначалу заставлял себя вкалывать. А теперь привык. Это жизнью моей стало, судьбой. Бесхитростно и спокойно жить, оказывается, это и есть счастье. Это то, чего мы не видели и не понимали.

Да и нельзя иначе! Когда вокруг тебя вкалывают все, даже детвора и старики, сачковать не сможешь. Не нужен бугор и бригадир, без понту мусора. Есть свое - семья, дом, о которых надо заботиться всегда и без примуса.

Я и вкалываю. За прошлое наверстываю. Да так, что спина горит. А дел не убавляется. Потому что теперь у меня семья и я нужен ей. Я им родным стал. Самым главным в доме. Хозяином. И меня никто не спросил о прошлом. Важно, кто я сегодня. А раз назвали человеком, значит, не пропащий вовсе, не хуже других.

И еще. Баба меня любит. Не только ночами. Дитё хочет. От меня. Нашего. Выходит, поверила, что навсегда мы с нею. Нет, Цыбуля, ни одна клевая с женой не сравнится. Она - своя. Не за бабки на ночь. Она мне дороже всех кентов, бугров и «малин». Она мне, как самый большой и по­следний навар, самой фортуной подарена. Теперь до конца, до смерти - нет ее дороже.

Поди, скалишься над письмом теперь? Мол, захомутали, как фраера? А я жалею об упущенном, что не случилось этого рань­ше. Ведь вот уж пацаны в селе меня дядей Егором зовут. Зна­чит, годы уже немалые. А уважение я только теперь получил, когда и рыло, и душа, как пенек, мохом обросли. И тепла не так уж много в запасе.

Правда, тесть меня зовет сыном. Враз признал. А ведь я того в жизни не слышал. Ни от кого. Ничего, кроме матюгов. Не верил, что оттаю, оживу, привыкну. Оказалось, к добру и привыкать не надо. Оно живет в нас. Внутрях. Только глубоко упряталось. Но сколупни заскорузлую корку зла, и под ней най­дется все, что есть у обычных людей, - добро и сострадание, прощение и даже нежность. Их у нас даже больше, потому что не растрачены, хранились годами.

Возникай, кент! И не стопорись. Тут есть девки,'какие су­меют полюбить тебя больше жизни. И не спросят о прошлом. А коль сам ботнешь, поймут и признают своим, что не испугался довериться. За эту веру чистую сторицей взамен возьмешь. И не пожалеешь никогда, что променял «закон - тайга» на судьбу простую.

Жизнь одна, кент. Ее не так уж много нам осталось. И ре­шиться на мое - труднее, чем опять вернуться в «малину». Там все привычно: яфзнь - игра. Но выигрыш берет смерть. Она никого не отпустила помирать на воле. А я надул ее. Слинял из-под носа. Я вытащил свой козырь и не отдам его никогда, никому. Я выиграл! Впервые и навсегда. А ты - решайся...

Знаешь, как зовется уже и моя деревенька? Свободное! Я жду тебя - в ней!

И еще. Тимофею от меня привет передай, коль жив он. Ему я судьбою своей обязан. За все. За то, что пусть под примусом, но заставил вкалывать. Слепил из меня вчерашнего - нынеш­нее мое. И, не потребовав навара, подарил жизнь...»

Цыбуля уехал ранним утром первым поездом.

Далеко впереди, над лохматыми сопками всходило солнце. Там начинался новый день.

Поезд набирал скорость. Торопливо убегали из темноты ва­гоны. Вот и все. Последний загорелся, засветился в лучах. За сизым туманом в предрассветных сумерках скрылось из виду Трудовое...

Часть третья. Сучьи дети.

Глава 1

Санька брел, утопая в снегу по колени. Рыхлый, сырой, он забивался в сапоги. С утра было еще терпимо. Снег, схвачен­ный морозом с.ночи, не выматывал. Но к обеду заливал в сапо­ги талую воду, и она чавкала, леденила нош.

А Санька шел от дерева к дереву. Вот зарубка-метка - на срез. И, взвыв, вгрызалась бензопила в ствол. Летели опилки. Немного усилий, и вместо дерева оставался в снегу невысокий пенек. Было дерево... Было, да не стало. А вальщик уже торо­пился к следующему, меченному засечкой. Оно дрожит, стонет. Больно.

Всякому живому на земле жить хочется. И прежде всего - человеку.

Уж какая она ни на есть распаскудная, а все же жизнь. С радостями и горестями, со слезами и смехом. И расставаться с нею добровольно не всяк захочет.

Жизнь... Раскинули деревья ветви, как зэки руки на шмоне. Ни шагу с места, ни вздохни лишний раз. На все про все - приказ и команда. Собачья жизнь. Но жизнь.

Серые, словно облапанные всеми дождями, деревья стыд­ливо прикрывали стволы голыми ветвями. Да что проку? Мор­щинистые стволы глаз не радовали. На них отворотясь не на­любуешься. Но это до поры. До первого тепла. Оно о всякой жизни позаботится. Всех прикроет, нарядит, обогреет.

—  Эй, козел! Куда тебя поперло? Это ж не наша делянка! Валяй в обрат, дурень! Вылупился, как баран на дерьмо! - за­орал истошно, визгливо мужичонка, похожий на серого лесно­го гнома, не успевшего отмыться от зимней спячки.

Тайга, услышав людскую брань, зашепталась. Люди здесь жили непривычные, странные. Непохожие на других. Серые, как тени, как горестные сумерки. Серая одежда, серые лица, серая жизнь. Они были похожими, как мышата толстой мыши. У них не было возраста, не имелось человеческих имен, они не умели смеяться и плакать, жили в палатках - все, как один, ели из общего котла, никуда не уходили из тайги. И зва­лись одним именем - сучьи дети.                                                                                                      

Их обходили стороной. Даже в Трудовом, видавшем виды. От них не только люди, даже собаки шарахались, как от чум­ных, боясь дохнуть одним воздухом. А уж пробежать рядом иль взять кусок хлеба из рук этих людей не решились бы и самые голодные псы. Знали, хозяин вмиг со двора сгонит, да еще и поколотит.

А люди, все трудовчане, завидев тех, приехавших из тайги, вмиг сворачивали во дворы, в дома, стараясь даже ненароком не взглянуть, не коснуться плечом и, не приведись, узнать знаг комого.

Сучьи дети понимали все и вовсе не стремились в Трудовое. Они не выходили из тайги месяцами, годами. Пока у кого-то не заканчивался срок или внезапная болезнь, долгожданной радо­стью свалившись на голову кому-то, не вырывала счастливчика на свободу.

Здесь у всех были самые длинные сроки, самые корявые судьбы, самый короткий век.

Вряд ли кого из них ждали дома.. Глядя на них, даже тайга уставала. Люди и тем более - не умели ждать.

А сучьи дети - жили. Своею волей иль капризом судьбы. Они давно не вели счет дням. И тайга постепенно привыкла к изгоям, от которых отказались люди. Их поселили в самом сердце тайги. Жить? Да разве тут можно жить людям! Здесь зверю вы­жить мудрено, а ведь он - дитя таежное. Люди здесь - подки­дыши.

Ночь или день, снег иль дождь, сучьи дети работали до из­неможения, до черных кругов, до искр из глаз, не имея права на какую-либо жалость.

Иные засыпали у костров, едва проглотив ужин, другие, до­тащившись до палатки, валились навзничь. До утра. Потом - все сначала. Без изменений и просветов.

Тайга не раз удивлялась им. Жалела и понимала по-своему, как все живое. Понимали ль ее люди? Вряд ли. Им было не до тонкостей. В измученных душах мало тепла, в них нет места для жалости. Коль сам измаялся, другой чем лучше? Пусть мучает­ся тоже.

В бригаде было двадцать мужиков. Похожие один на друго­го, как капли дождя, они по сути своей, что деревья в тайге, ни в чем не повторяли друг друга.

Вот и теперь завел Санька рычащую бензопилу, к дереву подступил вплотную. А напарник уши заткнул. Никак не мог привыкнуть к голосу бензопилы. Хотя в напарниках вальщика давно работает. Ему - ват чудик! - после пятнадцати лет зоны все еще кажется, что помеченные под срез деревья плачут под пилой человечьими голосами.

А каким воем тогда люд воет? Вся бригада? Вот если б не валила усталость с ног и мог бы не поспать ночь, тогда б услы­шал, как плачут зэки. Но это знают лишь ночь и тайга.

Март в сахалинской тайге самый коварный месяц. Днем солнце пригревало так, хоть загорать на снег ложись. На по­лянках пятачки-проталины. А в чаще снег по колено. На прота­линах фиолетовые, сиреневые подснежники кудлатые головен­ки подняли к солнцу. Большого тепла ждали. А по снегу, уже не обжигающему холодом, муравьи свои тропинки проклады­вали. Вынюхивали оленью, рысью, заячью мочу. Она зимний сон совсем прогонит, выбьет хворь и слабость. Заставит жить заново.

Но по ночам мороз еще сковывал снег. Обжигал первые смелые цветы, гнал весну из тайги. И все же она сильнее.

Вот и люди теперь шустрее шевелились на работе. У ночно­го костра задерживались дольше обычного. Подобрели. Даже охранники. Уже не взрывались криком по всякому мелочному поводу. Не придирались.

И бригада лесорубов после ужина нередко коротала время у костра до полуночи. За неспешными тихими разговорами вре­мя шло незаметно.

Иногда в разговоры встревала охрана. Не зло, безобидно. Но чаще слушала молча. И вместе с тайгой втихомолку взды­хала.

Бригадира по привычке звали бугром. Но это на работе, в тайге. У костра он был Яковом. Иль Трофимычем. Смотря кто к нему обращался.

Сорокалетний мужик. Рослый, плечистый. Казалось бы, все при нем. Да нет. Тяжело ходил. Каждый шаг - боль. Осколки с войны в ногах застряли. Жить не давали. Его не начальство зоны, не милиция Трудового, сама бригада бугром назначила.

Не за фронтовые бывшие заслуги, здесь за них и корки хле­ба не дадут. За справедливость и ум, за порядочность человека.

Ранения не в счет. Здесь на это никто не обращал внима­ния. Тело болит? Перебиться можно. Хуже, когда душа про­стрелена. Ее не унять, не вылечить. Здесь у всех были покале­чены души и судьбы. Иных тут не держали. На эту боль - не­проходящую, самую больную - никто не жаловался. Знали, дру­гим - не легче.

Сюда, к ночному костру, люди приходили после тяжелой работы, едва ополоснув лицо и руки, проглотив постную клей­кую кашу.

Сюда приходили отогреть сердце. Вот и сегодня расселись вокруг огня кольцом, как волчья стая перед гоном. Мысли горь­кие, сводит тела свинцовая усталость, может, оттого и не кле­ился разговор. Да и в словах ли суть? Эти люди умеют общаться молча, взглядами.

Тихие звезды закисли над лолямой ночными светлячками. Им тоже хотелось человеческий разговор послушать.

—  Расскажи, Трофимыч, как твои ребята Берлин брали? - попросил бригадира Санька.

Трофимыч будто от сна оторвался. И, недовольно хмыкнув, бросил через плечо:

—  Мои Берлин не брали. У всякого свой приказ. И у нас тоже...

—  Ты в каком звании тогда был?

—  Подполковник, - нехотя ответил бригадир.

—  Чего ты, как чирей на задище, ко всем со своим любо­пытством пристаешь? - шикнул на Саньку напарник.

Но вальщик будто и не слышал.

—  А у нас в войну полдеревни мужиков в плен угнали, дру­гая половина на фронте погибла. Одни бабы да пацаны оста­лись. В тот год, когда меня накрыли, двое из плена вернулись. Калеки. Не успели на детей глянуть, их за жопу и в тюрьму отправили. Чтоб неповадно было немцу живыми сдаваться. Вмиг замели.

Трофимыч огрел Саньку злым взглядом, словно обложил черным отборным матом. А вслух сказал сдержанно:

—  Молод ты их судить.

—  Почему? Статьи у нас одинаковые. Враги народа. И они, и я. Только я в плен не сдавался. На войне не был. Всего-то по трофейному приемнику «Голос Америки» слушал и другим рас­сказывал. Кому от того вред? А вот они - в плену были, разве я им ровня?

—  Они - не враги. Их как предателей судят. Но и это... - оглянулся бригадир на охрану, занятую своими разговорами. - И это ложь! Такое придумали тыловики. Война не бывает без пленных и потерь. Иль те мужики из твоей деревни сами на чужбину поехали? Ты же рассказывал! Выходит, они тоже враги народа.

—  Ты, Трофимыч, полегче. Одно дело угнанные, другое - пленные.

— А не один ли это хрен! - раздался голос из-за Санькино- го плеча.

— Не один. Пленный оружие имел. Должен был защищать­ся. А угнанный только вилы да лопату. Что мог сделать?

—  В плен попадали чаще тяжело раненные. Калеки. А уг­нанные - здоровые люди. Но ни те, ни другие не виноваты в случившемся, дело в том, что не научились мы людей беречь.

Горькая складка прорезала лоб Трофимыча, он замолчал, уставившись в костер невидящими глазами.

Руки ухватили мокрый снег. Сдавили, стиснули. Словно он был виноват во всех бедах человеческих. Капли стекали меж пальцев на землю припоздалыми слезами.

Вернуть бы прошлое! Да только это сделать никому не уда­валось.

Трофимыч молчал. Сцеплены лишь кулаки. Их студил та­лый снег. Давно бы пора забыть, смириться. Но это значит - не жить...

—  Ты, бугор, наверное, прав. Но и то частично. Ведь плен­ные - мужики, солдаты. А угнанные - дети да бабы. Есть же разница! - не успокаивался Санька.

—  Раненые, контуженые уже не вояки. Они беспомощнее детей. Да и в плену над ними издевались. Слыхал я всякое. И не тебе, сопляку, их судить, обзывать гнусно. Не нюхал ты по­роху, не был на передовой...

—  Ну, ты был! А толку? Не лучше меня нынче. Тоже - враг народа. Чего гоношишься?

— Ты меня с собой не равняй, поживи с мое, тогда узнаешь, почем что, - оборвал Саньку Трофимыч.

—  А за что ты тут паришься?

Взгляды всех впились в бригадира. Этот вопрос ему никто не решался задать в лоб.

—  Голосовать отказался. Наотрез. И сказал об этом в воен­комате. Не стал молчать, - выдохнул Яков. У охранника круж­ка из рук выпала от неожиданности, звенькнула на снегу.

—  Пошто не голосовал? - удивленно разинул рот бывший священник Харитон.

— Долгая история, - отмахнулся Трофимыч.

— А мы не торопимся, - поспешил заверить Санька, огля­нувшийся на притихшую охрану.

Бригадир подкинул сушняк в костер. Ветви взялись ярким пламенем. Огнем, как кровью, налились. Зашевелились, как живые, и, отдав тепло людям, рассыпались в пепел.

—  Был у меня в батальоне солдат. Отчаянный парень. Храб­рец, смелчак, каких мало. Он саму смерть за шиворот держать не боялся. И веселый! От того, что жизнь любил. И было за что. Дома его жена с сыном ждали. Он верил, что после победы вернется к ним и заживет с семьей лучше прежнего. Потому спешил, торопил победу. Домой ему скорее хотелось вернуться. А кому того не хотелось? - махнул рукой бригадир.

—  Ну и что дальше-то? - спросил Харитон.

—  Мы с ним от Сталинграда до Варшавы каждую версту сво­ими ногами прошли. С боями. Сколько атак, сколько побед - счет потеряли. А в Варшаве... Не повезло. Остался без ног наш Степан. На мине подорвался. Отправили его в госпиталь, в тыл. А мы с боями дальше. Думал, не свидимся с ним. Но вернулся я в свой Воронеж и на третий день слышу: окликнул меня кто-то. Оглянулся. Вижу - человек на катках. Безногий. Сам себя руками ко мне подкатывает. Вгляделся. Степан! Непри­вычно, страшно стало. Раньше он всех утешал. А тут - полмужи­ка на деревяшке. Заросший, весь в заплатках. И просит: «Помоги, командир, третий день не жравши. Не отступись от меня ради прошлого...»

Голос Трофимыча сорвался на хрип. Он умолк, уставился в костер невидящими глазами. И снова память унесла его в те годы. В пропахшие порохом сырые окопы на передовой линии. Там был враг, там все было до предела просто и понятно. Непо­нятное случилось потом.

—  Оказалось, жена не приняла его таким, - сказал Трофи­мыч. - Целую зиму наш Степан жил в подвале разбитого дома. Пособие копеечное, смешное. На него не то что мужику, нико­му не прожить. Сколько болел, сдыхал от голода - не счесть. Вот я и притащил его в военкомат. Со всеми пожитками. А их у него - полведра наград. Ордена и медали. За бои. Некоторые уже мародерам за кусок хлеба спустил. Ну и говорю я предста­вителям власти: мол, помогите, вас он тоже защищал. Вначале выслушали меня. А потом ответили, что много нынче таких, страна в разрухе, понимать должны. Теперь здоровые нужны. Кто умеет строить, создавать. Ваш солдат получает пособие, оп­ределенное властями. Условий нет? Так у нас дети без крова живут. А они - наше будущее. За вчерашний день - спасибо. Он наградами отмечен. А нынче - ничем не можем помочь...

—  Мать их... сука облезлая! - ругнулся Санька.

—  Целый год я по начальству ходил, просил за Степана. Иные враз отказывали, другие - немного погодя. Ходил я к его бывшей жене, чтобы приняла мужа. Да куда там, слушать не захотела. Мол, он родине все отдал. Пусть она его и кормит, и смотрит. А у меня не лазарет. Не богадельня. И решился я со злости. Написал Ста­лину. Все выложил в том письме. Все, что на душе было. И о прошлом, и о нынешнем. Написал, что, если такие, как Степан, будут по помойкам себе жратву искать, завтра некому станет за­щищать страну. Ведь такое для молодежи - наглядный пример, помимо прочего...

Кто-то из мужиков испуганно ахнул. Охрана, онемев от удив­ления, стояла не дыша, разинув рты.

—  Помогло письмо? - спросил кто-то из темноты.

—  Тут, едва отправил письмо, наутро выборы. В облсовет. Я и не пошел. Решил: пока не добьюсь правды для Степана, не голосовать за всяких мудаков. Ну и сижу со Степкой дома у себя. А ночью в три часа за мною пришли. Сначала вежливо осведомились, почему не был на избирательном участке. Я ответил как есть, Меня за задницу и в «воронок». Только потом узнал, что письмо мое не попало к Сталину, пе­рехватили его. И влепили за все сразу одним махом. Мол, это тебе не на передовой смелость показывать. Исполкомы не ата­кой надо брать, не жалобами, их уважать полагается...

—  И сколько же влепили тебе?

—  Червонец. Сказали, что, если б не участие в войне и на­грады, четвертной дали бы. Но теперь что трепаться? Здесь не Воронеж, каждый день, как на войне, - втрое здоровье берет. Так что по моим подсчетам я не меньше потеряю. Одного не знаю, вернусь ли живым? Войну прошел. Не погиб. А тут... Еще долгих четыре зимы...

—  Ништяк, Трофимыч, тут не зона. Все же полегше. Авось доживешь, даст Бог. Душа твоя голубиная, ни за что маешься, - посочувствовал Трофимычу Харитон.

—  А как же тот Степан теперь? Где живет? - не сдержал любопытства охранник.

Услышав вопрос, бригадир вздрогнул, словно кто-то зло, без предупреждения, хлестко ударил по спине кнутом.

—  Нет его больше. С моста. Вниз головой. В реку. Ночью бросился. В тот день, когда меня забрали. Разуверился во всем человек. И после того смысла в жизни не увидел. Увечье его не пригнуло, не изменило. Он во многом остался прежним...

—  Зря это он так, - выдохнул Санька и добавил: - Надо ему было тебя дождаться. А он и в тебе разуверился. Струсил...

—  Дурак ты, право. Не всякая смерть - трусость. На это решиться надо. Таким, как ты, такое не понять. А я от Степана последнее письмо получил, где он прощения у меня просил за горе, какое причинил невольно, не желая того. Да не он причи­на. Только объяснить ему я уже не смог. Нет его.

Моргали, словно смахивали внезапные слезы, любопытные звезды. Им холодно от человечьего разговора. Задумалась охра­на, молчали мужчины.

Трофимыч, стиснув кулаки и не мигая, смотрел на догора­ющий костер.

Сюда бригадира прислали недавно. Помогли израненные на войне ноги, а может, сжалился врач зоны, бывший фронтовик. Хотел облегчить участь Трофимыча, и начальство зоны поддер­жало ходатайство, отправило Якова в Трудовое, где, по их мне­нию, и условия, и питание должны были быть значительно луч­ше. Но... Как говорили в бригаде - герои для войны, для буд­ней нужны быдла. А о них кто заботится?

—  Ничего, Трофимыч, вот выйдешь на волю, домой. Время вылечит и твою память. Успокоишься. Забудешь горькое, - по­ложил руку на плечо бригадира Санька.

Забыть, возможно ли такое? Ведь человек без памя­ти, как дерево без корней. Забыть... Это значит не просто смириться, сдаться, а и поступиться самым дорогим, сокро­венным - своею совестью. Забыть? Нет, лучше умереть... Чтобы не видеть бесплодное будущее, жалкую старость - свою и ровесников.

—  Я и в могиле не забуду. И через годы. Такое не выле­чишь, - тихо, словно самому себе, ответил Яков.

—  Не смущай душу гневом. Ибо он - плохой советчик. Не сжигай злобой здоровье свое. Моли Бога, чтоб увидел тебя и вызволил из неволи, - посоветовал Харитон.

—  Куда уж мне просить, если ты, слуга Божий, тут оказал­ся? Тебя виднее. А и то мучаешься. На что мне надеяться? - отмахнулся Яков.

—  Не гневи Бога. Я хоть и слуга, но пред Господом - дру­гого не выше. Не саном, не званьями, делами своими перед Создателем отличны люди пред лицом Его. А я свое испыта­ние, знать, не прошел.

—  За что же тебя, священника, взяли? - спросил Трофимыч.

—   За храм наш. Не давал его под клуб осрамить. Мешал. Паству уговаривал не допустить такого. Не боялся я прихода лишиться, куска хлеба. Гнева Божьего для прихожан страшил­ся. Сам свой век в монастыре мог дожить. Много ль мне надо? Но и на меня донесли. Мол, против власти во время службы агитирую, призываю не слушать коммунистов. Гнать их из церк­ви. Меня и забрали, - сник Харитон.

—  Попадья небось ждет не дождется? - хихикнул Санька.

—   Нет у м|ия семьи и не было. Я дал обет безбрачия. А потому ни плакать, ни ждать меня некому. Может, только свя­тые отцы помянут меня когда-нибудь в молитвах своих. Если и их храмы нехристи не порушили.

—  А зачем уговаривал, если люди не хотели ходить в цер­ковь?

—  Насильно в храм не ведут. И я никого не заставлял. А и не хотели немногие. Сам считаю, что человек без веры едино, что без души. Вот и убеждал заблудших прозреть. Но к насилию не звал, никого не обозвал грязно, не грозил. Это нам Писани­ем запрещено.

—   Черт-те что! Ну где эта правда по свету шляется? Где заблудилась она? Что творится на земле? За что люди мучают­ся? За что умирают? - Тощий мужичонка обхватил голову ру­ками.

Охранники глаза вниз на время опустили. Знать, не все по­теряно. Не все служба отняла и поморозила. Совесть осталась. Пусть молча, без слов сочувствуют. Не рычат на мужиков, не торопят к отбою, как недавно.

—                А тебя жена ждет? - спросил бригадира бульдозерист.

— Ждет. Пока ждет. Дождется ли - кто знает, - усмехнул­ся тот уголками губ.

—   Война, тюрьма, вся жизнь - сплошные разлуки. А за что? Оно хочь меня взять! Ну за что я тут? Никому не навредил, свою бабу, Нюську, отмудохал. И за это нате вам - в каталаж­ку! - сплюнул бульдозерист.

—  А за что ты ее отлупил?

—  За дурь, за что ж еще? Знамо дело, за что сучек колотят. Ей, транде, на пятом десятке втемяшилось в партию вступить. Навроде как деньги в доме девать некуда. На поллитровку пос­ле бани за неделю загодя клянчишь. А на партию сама отдать рада. Ну, я ей вожжами под хвост. Чтоб мозги перетряхнуть, чтоб о детях вспомнила. В доме три девки, им приданое нужно, каждая копейка. А баба, вишь, по собраниям бегать удумала. Ну, дал я ей сполна. С неделю на сраку не присела. С дому рожу не высовывала. А едва вылезла, мне крышка. Ляпнула, что воспретил ей в партию поступать. И враз врагом народа стал. И еще этой, ну как ее, отрыжкой домостроя. Не знаю, что это, но, верно, отменное паскудство. А за что? За Нюську! Ведь не чужую, свою метелил. Всю жизнь мужики баб пороли. И ничего. А меня... Да я, когда вернусь в деревню, на порог к треклятой не ступлю. У нас вдовых полсела. Любая с радости уссытся, коль соглашусь навсегда у ней остаться. А Нюська- сука пусть одна живет. Сама. С этим, с билетом. Он ей дороже семьи и меня. Нехай с им векует, курва соломенная, - отвер­нулся в ночь мужик.

—  Сколько ж вы с нею прожили? - спросил Трофимыч.

—  Двадцать восемь годов...

—  Пишет?

—  Отписывает. Про девок, про дом, хозяйство. Я ж это все наживал. Своим горбом.

—  Помиритесь...

—  Ни в жисть! задохнулся злобой мужик.

—  Сколько тебе влепили?

—    Червонец. Теперь две зимы осталось. Может, доживу.

—  В партию твоя вступила? - спросил охранник.

—  Вступила. Чтоб ей... Оттого и знать ее не захочу. За бес­партийную посадили, за партийную и вовсе со свету сживут, - сплюнул мужик и, тяжело встав, пошел к палатке.

Люди у костра зашевелились. Им тоже захотелось спать, хотя бы на время забыться от пережитого.

Охрана, поняв, что сучьи дети уснули, тоже залезла в палат­ку, оставив снаружи одного, самого молодого, которому весна спать не давала.

—  Жаль мужиков, маются ни за что, - пробурчал один из них.

—  Верь ты им, сволочам. У нас ни за что не судят и такие сроки не дают. Да и не нашего ума дело копаться в политике. На это умные головы есть. А мы что? Исполнители и только, - ответил молодой охранник и, улегшись поудобнее в спальном мешке, вскоре захрапел на всю тайгу.

Не спалось лишь тому, который караулил зэков, ночь, весну.

Спали люди. Густой храп смешивался с тихим посапывани­ем, прерывистым бормотанием, вскриками усталых людей. До рассвета осталось совсем немного. Успеть бы выспаться.

Но едва забрезжил рассвет, на делянку к сучьим детям при­шла машина из Трудового. Из кабины на проталину выскочил начальник милиции Ефремов и, оглядев вмиг проснувшуюся охрану, крикнул звонко:

—  Подспорье к вам привезли. Бригаду фартовых. Пусть вме­сте с Трофимычевыми сучьими вкалывают. Врозь - толку мало. У нас - план в шею гонит. Глядишь, вместе быстрее получит­ся. Принимай пополнение.

Из машины выскакивали фартовые. Разминали затекшие ноги. Потягивались. Оглядывались по сторонам. Вырубку свое­го участка они закончили и теперь смотрели, куда их перебро­сили.

Работать вместе с политическими им никогда еще не при­ходилось. О сучьих детях доводилось слышать всякое. Но не общаться. Как сложится жизнь, работа, предположить было трудно.

Фартовые держались кучей. Не расходились. Стояли вокруг бригадира. Бригада Трофимыча исподтишка наблюдала за ними. Чего ждать от блатных?

—  Ну что? Мне вас знакомить иль сами общий язык сыще­те? Вам теперь вместе жить и работать придется. Не один ме­сяц. Давайте, мужики! Шустрее обнюхивайтесь и за дело! - подзадоривал Ефремов. - К обеду харчи подвезем, палатки. А пока позавтракайте вместе и вперед, на пахоту!

Вскоре он уехал, оставив в подкрепление двух охранников. Те, не оглянувшись на фартовых, уже пили горячий чай с охра­ной политических.

Бугор фартовых не мог первым подойти к бригадиру рабо­тяг. Это по воровскому закону считалось западло. Потому вы­жидал, когда Трофимыч подойдет. Тот, глянув, понял все. И, махнув рукой, предложил:

—  Давайте, мужики, к костру. Поесть пора.

Фартовым это предложение не нужно было повторять дваж­ды. И через минуту гремели ложки, миски, кружки. Половник набирал кашу до краев. Постная еда. Ну да не беда, в пузе потеплело - и то ладно.

Бригадиры сидели рядом. Плечо к плечу, колено к колену. Звание званием, но сначала пожрать.

Трофимыч присматривался к бугру воров. Тот ел торопли­во, давясь. Жадный, черт! Миску хлебом выскреб. Проглотил кашу не жуя. «Значит, работать должен, как зверь», - подумал Трофимыч.

Проглотив добавку, запив ее кружкой чая, бугор фартовых отошел в сторону, закурил. Вскоре к нему подошел Трофимыч.

—  Как определимся? Вместе или врозь работать станем? - спросил Яков без обиняков.

—  Керосинка одна, - указал на бульдозер. - Потому нозд­ря в ноздрю придется, пока наш починится. Там и обмозгуем.

—  Тогда следом за вальщиками, как всегда, - согласился Трофимыч.

—  Ты не суши мне мозги. Что это - как всегда? Бригада нынче одна, и я в ней бугор.

—  Это почему?

—  Петри, два пахана одну «малину» не держат. Усек? Так вот, я на пахоте бугрю. А ты пашешь... Допер?

—  То не нам с тобой решать, - усмехнулся Трофимыч.

—  Чего? Иль я ослеп на локаторы? Чего ты тут шепчешь, родной?

Яков подступил вплотную.

—  Тут тебе не хаза, свои порядки на воле устанавливай. А здесь - заткнись. Не то вмажу, где тебя искать станут твои кенты? - сказал вполголоса.

—  В тайге тропинки узкие. Помни это. Там разберемся шу­стрее. Только помни: Шмеля знают все.

—   Видали мы таких, - отмахнулся Трофимыч и пошел к своим, слегка прихрамывая.

Бригада Якова вскоре скрылась в чаще тайги. Запела пила, зазвенели топоры, послышалось уханье падающих деревьев. А через час, чихая и кашляя, увозил из леса бульдозер первую пачку хлыстов.

Фартовые о чем-то спорили в стороне. Но охранник при­крикнул на них, и блатные, влившись в бригаду Якова, переме­шались, взялись валить лес азартно, жадно, весело.

Шмель сидел на пеньке, не прикасаясь ни к чему пальцем.

Трофимыч замерял хлысты, делал записи в блокноте. Пото­рапливал, помогал, подсказывал. Через полчаса он знал и кли­кухи, и имена всех фартовых.

—  Косой! Генка! Пеньки пониже оставляйте. Не то запишут в недопил, горя не оберетесь, - заметил вовремя. - Ветки на кучи! Не разбрасывай. И сучья у ствола руби, не остав­ляй рога, - слышался его голос повсюду. - Какого хрена сидишь? Хоть обед приготовь для всех. Тут тебе шестерок не будет! - сказал Шмелю.

Тот будто не услышал.

—  Не сиди наседкой. Мои мужики не поймут. Им твой закон до фени. Либо вкалывай, либо сгинь, - попросил Тро­фимыч.

Бугор фартовых ухмылялся, играл на нервах, Трофимыч ре­шил не замечать его и следом за лесорубами уходил все дальше в глушь.

К обеду запыхавшийся бульдозер уже еле успевал. Двена­дцать пачек хлыстов уволок с деляны. Отставать начал от лю­дей. А они,- что взбесились, валили дерево за деревом. Пока бульдозер одну пачку уволок, мужики на два задела наготовили. Трактору не под силу. А люди - один перед другим будто си­лой мерялись.

Оглянувшись, послал Трофимыч одного из своих обед го­товить на всех. Тот заартачился. С деляны не хотел уходить. Мол, пусть блатной бугор от нечего делать кашеварит. Коль мужское дело не по зубам.

С полчаса уговаривал. Все без толку. И тогда не выдержал Санька. Вырубил хлыст похлеще, подошел к бугру. О чем они говорили, никто не слыхал. Далековато было. Да и трактор за­глушал. Но драки не случилось. И бугор исчез. Вернувшийся Санька закинул хлыст, никому ничего не сказав, принялся за работу.

Когда условники пришли к палаткам, обеда не было. Даже костер не горел. Лесорубы быстро развели огонь, поставили ко­тел. А через полчаса ели пшенную кашу, едва сдобренную ту­шенкой.

Бугор фартовых не вылез из палатки, прикинулся спящим. Но кто-то из воров угодил, перед самым носом Шмеля миску с едой пристроил. Чтоб не похудел, не обижался.

Трофимыч оставил у палаток Саньку, чтобы ужин пригото­вил, а сам вместе с мужиками ушел в тайгу.

В душе он понимал, что нелегко и непросто будет ему пере­ломить Шмеля, заставить работать. Может, и вовсе не удастся. Помощи ждать неоткуда. Вон охрана и та делает вид, что ниче­го не замечает. Неспроста это...

«Уж хоть бы не подрались они там с Сашкой. Тот рыжий не дает на своем горбу ездить. Ну, этого охрана не допустит», - подумал Яков. А вскоре, занятый работой, забылся до самого вечера.

Вспомнил Трофимыч о Шмеле, когда в тайге совсем стем­нело. Позвал мужиков на отдых, похвалить не забыл. Те ion молчали.

У палаток горел большой костер, это издалека приметили люди. Две кудлатые тени возились у огня.

Мешки и ящики с продуктами топорщились заботливо укрытой горкой. Их привез из Трудового, как и обещал, Еф­ремов.

Возле костра - куча дров. Чтобы обогрелись, обсохли люди после работы, отдохнули у огня душой и телом.

Санька приготовил на ужин хлёбово из концентратов да из­вечную перловую кашу.

Люди ужинали молча. Трофимыч взглядом спросил, помо­гал ли бугор? Санька утвердительно кивнул головой.

Перемыв посуду всяк за собой, уселись сумерничать. Теп­ло, вид огня действовали на всех магически.

—  Чего загрустил, Косой? - спросил Трофимыч одного из фартовых. Самого молодого в бригаде воров.

—  На волю бы теперь, - ответил тот дрогнувшим голо­сом. И добавил: - Папаня у меня лесник. Весь век лес выра­щивает. Как над родным дрожит. Он его сажает, а я - валю. Не по уму это.

—    Сколько тебе осталось? - полюбопытствовал бульдозе­рист.

—  Тут и месяц - много. А мне еще целый год.

—  Чего хвост опустил, сопли тут на уши вешаешь? Встрях­нись, кент, ты же законник. Выйдешь, все будет в ажуре! Пой­дем в дело. Это от безделья кровь киснет, - захохотал над Ко­сым старый плешивый вор.

—  А я эту пору не люблю. Конец марта всегда был неудач­ным для меня. В это время я в плен попал, - вздохнул Тарас Сидоренко из бригады Трофимыча. И, помолчав, обронил в тишину: - Потом, опять же в марте, на Колыму меня упекли. Прямо из концлагеря. На двадцать лет...

—    Не хрен было сдаваться в плен, - послышалось за спи­ной внезапно.

Все оглянулись. В отблесках костра, заложив руки за спину, стоял Шмель.

—   Это кто же сдавался? Я? Сам, своей волей? Да ты, гад, думаешь, что мелешь? Я с ребятами из окопов не вылезал, обо­вшивел, не жрал неделями! - сдавил кулаки Тарас.

—  То-то и оно, что из окопов не вылезали. Потому и взяли тепленькими. Теперь вкалывай, раз сдыхать ссал, а воевать не умел.

Тарас вскочил. В озверевших глазах ярость вскипела. Му­жика перехватили, удержали.

—  Ты, подлюка, где в войну был? Разве солдат решает, как вести бой? Я не стратег, не командир. Я выполнял при­каз. И не моя вина, что командовал нами тупица, такой, как ты, болван. Он должен вместо меня тут отбывать, за то, что людей не сберег, за поражение и погибших, за всякую изуве­ченную судьбу, собственной жизнью и шкурой! Да только он - тебе сродни. Умело слинял. До сих пор его не нашли. Попадись он мне, за всякий день мук с него спросил бы! - заходился мужик криком.

—   Замолкни, гнида окопная! Таких, как ты, живьем надо давить было. Танками! Чтоб жопы в окопах не просиживали, пока нас немец в домах сжигал вместе со стариками и старуха­ми, - поддержал своего бугра Косой.

—   Командир - дурак! А твой калган из задницы вырос? Вместо мозгов дерьмо? Так чего на судьбу сетуешь, целкой при­кидываешься? Все вы тут лидеры! Козлы вонючие! - подняли голос фартовые.

И не миновать бы жаркой драки, если бы не вмешалась вовремя охрана. Притихли. Пошли по палаткам, бурча угрозы друг другу, обмениваясь ругательствами.

Когда Трофимыч лег на свое место, спросил Саньку:

—   Неужель заставил Шмеля помогать? Иль не понял ты меня?

—   Понял. Но не я - Ефремов его заставил, пригрозил в зону вернуть, к<^ль пахать не будет бугор. Сказал, каждый день наведываться станет. И если застанет без дела - хана придет фартовому, сошлет в Анадырь, к черту на кулички. Шмель по­кочевряжился для виду, передо мной поломался, но дрова ру­бил, как ломовой. Исправно топором махается, гад.

—  А что ты ему там, на деляне, сказал, когда с хлыстом подошел? - спросил бригадир.

—  Сказал, что я психический и за свои действия отвечать не буду. А потому, если припутаю в тишке, из шкуры сито сделаю. Он меня послал матом, не поверил, значит. Ну я ему напомнил кое-что. Ведь прежде этой бригады я в Трудовом, в их гадючном бараке неделю жил. Немного, но памятно. Они того до гроба не забудут. Этого бугра тогда еще не привезли. Другой был. Но когда я случай напомнил, бугор вмиг слинял. Значит, не забыли и его проинформировать. Если начнет хвост поднимать, я и с ним не посчитаюсь, - пообещал Санька и добавил: - Эх, помешал мне легаш Ефремов самому бугру рога поломать. Встрял. А кто про­сил? Я и без него обошелся бы.

—  А что ты утворил у фартовых? - спросил Тарас.

—  Меня к ним на издевательства прежний мусор сунул, чтоб обломали, опетушили бы. Но я для них крепким орешком ока­зался. Спал всегда вполглаза. А они, что воронье, вокруг меня кружили. Поодиночке не удавалось одолеть. Решили скопом и пропустить через весь барак, сделать лидером. Я понял. И кинулся первым на бугра. В жизни такой смелости у меня не водилось. А тут от страха... Глаз ему пальцем вышиб. С ходу. Бросился ко второму. Мокрушнику, который хотел пер­вым меня огулять. Кулаком в подбородок и все зубы в задницу вогнал ему. До единого. На меня кинулись двое, я одному руку переломал, второго едва отходили - височная кость треснула. Фартовые от меня, как от чумного. Мол, пальцем его не трону­ли, гада, а он вон сколько калек наломал. Открыли дверь бара­ка и на меня, как на кота: «Брысь, блядь!» Я им в ответ - хрен, мол, вам в зубы. Так они меня просили слинять подобру. В барак к работягам. Калым за меня давали. Чтоб я ночью сдуру кого-нибудь не угрохал. На их счастье, утром меня убрали в тайгу. Я потом месяц сам себе удивлялся, откуда из меня такой зверь получился? Вот и напомнил Шмелю. Тот от меня - как ошпаренный. Видать, ему в красках тот день нарисовали, - смеялся Санька.

—  Зверя в любом человеке разбудить можно. И тогда куда все доброе девается! Словно и не Божье он создание, - согла­сился Харитон грустно.

—    Теперь у меня такое не получится. Это я знаю. Я тогда сам себе удивился, - признался Санька.

—  Так этот ихний бугор так и станет на нашей шее кататься завсегда? - спросил бульдозерист.

—  У меня в батальоне были фартовые. Несколько человек. Добровольцы. Смелые мужики. Хорошие волки. Но эти их за­коны... Они о них рассказывали иногда. Так верите, даже там, на фронте, они своего бугра имели. Моего нештатного замести­теля. Правда, там он первым в атаку бросался. Зато и мародеры отменные. Своих не грабили. Но немцев, даже убитых, шмона­ли. Не то что карманы, из исподних вытряхивали. И не брезго­вали, гады, на себя натянуть. Даже не простирнув. Как есть. Сколько ругал - без пользы. Бывало, сыщут в карманах что-то стоящее, как дети, радуются, мол, не без понту бой выиграли. У них, как я понял, натура особая, кровь такая. Если вор что-то не украл, день зря прожил, - сказал Трофимыч.

—  Я с ними недолго вместе был. Всего несколько дней. Но мне об их законах сявки рассказывали. Есть и разумные, - вставил Санька.

—  Что может быть хорошего у людей, преступивших Божью заповедь? В Писании сказано - не убий, не укради! А ворюги только тем и живы! - возмутился Харитон.

—   Давайте, батюшка, по совести, если на то пошло. Вот мой дед имел трех коров и пару лошадей. А как иначе, если в семье пятнадцать душ детей было? Все с малолетства работали. Отцу помогали. А после революции деда раскулачили. Все от­няли. Ограбили, короче. Хотя дед все своим горбом на­жил. Разве это правильно? У него в тот год от голода семеро детей умерли. Разве их не жаль? А в Писании сказано - не воюй с кесарем, потому что воюющий с кесарем воюет с Богом. Но как тут быть? Ведь дети умирали. Здесь чье сердце выдержит? Кесарь хуже бандита, злей любого ворога оказался. А мы говорим о фартовых. Они - дети в сравнении с кесаревы­ми слугами, - всхлипнул Тарас.

—  Люди вы мои милые! В Библии сказано: не воюй с кеса­рем, а значит, сам не затевай с ним тяжбы, расправы. Но сказа­но и такое: защити себя и дом свой, и семью свою. От разбой­ников и убийц человек должен защищаться. Ибо жизнь Богом подарена. А бандюг-воров этих - грешно защищать. Нет гре­хов больших и малых. Есть одно - преступление перед Госпо­дом. И всякий обидчик несет наказание перед Творцом нашим за содеянное зло. Рано иль поздно по содеянному воздается всякому, - убеждал отец Харитон, в темноте крестясь дрожа­щей рукой.

—  А когда тебя, отец святой, Господь из неволи выпустит? - спросил Санька.

—  То Ему ведомо. Может, и никогда. Бог терпел и нам ве­лел. Я ничего не прошу. Пусть будет так, как Творцу угодно. Все стерплю...

—  А наши фартовые пахать умеют. Что ни говори! Вкалыва­ли сегодня, как авери, - вспомнил бригадир.

—  Волю зарабатывают. Она легко не дается. Нуда им тюрь­ма - дом родной. Навроде санаториев. Чтоб нервы подлечить, охолонуть, попоститься. Они без тюряги долго не прожили бы на воле. От жиру побесились бы, - рассмеялся бульдозерист.

Поговорив еще немного о дне прошедшем, люди постепен­но засыпали. А под утро их разбудил дикий крик, доносивший­ся из палатки фартовых.

Когда мужики высыпали наружу, оказалось, что бугра уку­сила медянка - небольшая зеленая змея, проснувшаяся рань­ше других таежных обитателей от зимней спячки. Ее нора ока­залась прямо под Шмелем, Тот мешал ей вылезти на волю, и змея пустила в ход яд.

Укус пришелся в плечо. Оно уже покраснело, распухло. Бу­гор кричал от страха. Ему так хотелось жить!

—  Кенты, помогите, неужель та падла расписала меня, фар­тового? - Шмель смотрел помутившимися глазами на условников, столпившихся у входа в палатку.

Охрана беспомощно переминалась с ноги на ногу. И тут не выдержал Косой:

—  То тебе за меня, паскуда! Сколько трамбовал ни за хрен собачий?

—                   Потом разборки. А ну костер разводи! Нагрейте сковороду докрасна! - не выдержал Санька.

Мужики мигом зажгли остатки сушняка, сунули в огонь ско­вороду. Санька снял с бугра рубаху, увидел место укуса, припав к нему, стал отсасывать яд, часто сплевывая, выдавливал его из плеча. Когда сквородка нагрелась, попросил мужиков поздоро­вее придержать Шмеля.

Желающих было хоть отбавляй. Даже охранники на ноги фартового уселись. Санька приложил сковороду к месту укуса. Запахло паленым. Бугор орал диким голосом. А вскоре потерял сознание.

Из палатки вонь, как от паленой свиньи. Фартовые, не вы­держав запаха, наружу вывалились. А Санька велел им в банку помочиться. Если жизнью бугра дорожат. Те полный таз нали­ли, думали - для примочек. Но когда Санька зачерпнул мочу кружкой бугра и стал насильно вливать ее в рот бугру, фарто­вые кулаки сцепили:

—  Изгаляешься, падла! Над бедой кента? Да мы тебя!

Санька коротко огрызнулся. И, влив Шмелю три полных

кружки, приложил тряпку к ожогу. Ее тоже в мочу окунал.

Через час опухоль заметно уменьшилась. Побледнела крас­нота. И Санька, бросив тряпку в таз, сказал глухо:

—  С меня хватит. Пусть теперь твои гады с тобой возятся. Наслышался я от вас благодарностей. До конца жизни хватит. Сами управляйтесь, - и пошел к костру проглотить остываю­щий завтрак.

—  Зачем ты над ним так изгалялся? - не выдержал Яков.

—   Это я? Да если б не прижег, яд пошел бы дальше, по всему телу - в кровь. И тогда - крышка. А моча выведет из него все, что попало в кровь. Этот способ самый верный. В нашей деревне на Урале только так спасались от змеиных уку­сов. Ни один не умер. Дедовский метод, надежный. Если еще мочи попьет - завтра вся боль пройдет. А ожог через три дня затянется, как на кобеле, если примочку на себе подержит, Мне Шмель до задницы. Но не хотелось, чтоб окочурился он в тай­ге. Его кенты - говно. Простого не знают, как от смерти спас­ти, только мокрить горазды, сволочи.

—   Трофимыч! Оставь Саньку. Мы за него повкалываем. Пусть с бугром приморится. Мы не можем. Не клеится, - на­гнали фартовые.

Санька отказался наотрез.

—  Мы тебя как своего, как кента просим. Навар будет. Вы­ходишь - в чести станешь. Как своего держать будем. Век сво­боды не видать, если стемним. Вытащи Шмеля из беды, - про­сили фартовые.

—  Иди к нему. Помоги, - согласился Трофимыч, и Санька неохотно вернулся в палатку.

В тайге условники вскоре забыли о случившемся. Ра­ботали без отдыха и перекуров. Иные рубахи с себя стянули, чтобы не сковывали движения, не мешали. Политиче­ские и фартовые - попробуй разберись, кто где?

В руках Генки пила пьяным чертом орала, дергалась. Косой тут же клин вбивал, чтобы упало дерево куда надо. Уставал Ген­ка, Косой брал разгоряченную бензопилу. А Генка, сплюнув опилки, клинья бил. Срубали сучья условники. Другие - ветки на кучи носили. Два вальщика, сучкорубы, чокеровщики - кто есть кто* теперь не разобрать.

А в палатке фартовых бугор метался в жару. Попал-таки яд медянки в кровь. Трепала мужика нечеловеческая боль.

—  Санька! Подлый фраер, свою долю из общака отдам, по- ложняк, только вытащи! - метался фартовый.

Санька заварил чифир. Дал хлебнуть глоток, другой. Риско­во, сердце может не выдержать, но иного выхода нет. Надо унять боль. В кайфе Шмель забудется. Может, и уснет. Может, на­всегда. Но без мук... Поздновато хватились. Надо б сразу.

Едва бугор забылся, снова в глотку влил мочу, которую ох­рана набрызгала. Та смехом давилась. Но иного предложить не могла, не знала. Держала руки, ноги фартового. И уснул Шмель, раззявив рот. Сашка над ним хлопотал, не отходя ни на шаг.

Шмель во сне ничем не отличался от обычных людей. Чи­фир подействовал. Боль притупилась. Санька менял примочки и готовил обед сразу на всех.

Шмель в кайфе то стонал, то смеялся. Но едва поворачи­вался на спину, вскрикивал, просыпался, дико озирался по сто­ронам, не поЛшая, где он и что с ним.

Санька держался подальше, в стороне. Знал: в этом состоя­нии фартовому лучше не попадаться на глаза. Измолотить мо­жет один - за десяток «малин» сразу.

Санька помешивал суп в котле, кашу - чтобы не пригоре­ла. И вдруг своим ушам не поверил:

—  Санька, дай воды, задыхаюсь!

Бугор лежал около палатки: лицо красное, глаза из орбит лезли.

Воду проглотил фартовый залпом. И тут же упал на землю.

—  Да куда ж ты? Пошли в палатку, здесь простынешь, - уговаривал Санька Шмеля, поняв, что чифир на того подей­ствовал слабо.

—   На воздухе хочу. Дышать трудно. Горло перехватывает. Побудь со мной. Тяжко. Никого не просил. А тут, сдается мне, настал час последний. Ну да ничего не поделать. Время мое, знать, подоспело. Отгулял свое.

Санька смочил водой тряпку, обтер фартового.

—  Не толкись, присядь. Не.возникай. Дай тихо отойти.

Жаль, ни одного кента нет. На пахоту слиняли. Выпендриваются перед мусорами. А на хрена? Жизнь наша фартовая, как песня маслины: пальнул, сверкнула - и нет ее. Но тебе с гнилой тыквой того не усечь. Нынче и я погасну. Одно жаль, не в деле, не в бегах, как сраный фраер. И это тогда, когда до свободы клешней достать можно. Но только верно ботают - близок зад родной, а не поздоровка­ешься.

— Это пройдет, ты поживешь. Вот только малость потерпи, - накладывал Санька примочку.

—   Ни хрена не пройдет. Я же чувствую, как рука и плечо холодеют. Пиздец мне пришел. Хана. А сдыхать неохота, хотя ког­да-то придется все равно, все сдохнем, - стонал фартовый. - Ты мне воды бы свежей дал...

Санька, ухватив ведра, помчался к ручью, бегущему из рас­падка. И вдруг увидел на проталине нежные зеленые ростки черемши. Как кстати приметил! Нарвав целую пригоршню, ух­ватил ведра и помчался вверх.

Бугор ел едва промытую черемшу. Слышал, что она от цин­ги фартовых спасала. Но Санька убеждал, что она лечит кровь.

Хрустела черемша на зубах. Бугор глотал, матерясь, пропи­хивая черемшу холодной водой. Лежа глотать трудно, непри­вычно. Но Санька настырен, как муха надоедливая. В другой бы раз послал его подальше. Но не теперь. Кто знает, а вдруг повезет?

Санька менял примочку. Теперь уже в заварке чая тряпку смачивал. Бугор ложился на живот.

Санька, подвесив чайник над костром, подошел к Шмелю, сел рядом.

—  Опухоль уже проходит. Это не укус, ожог болит. Но от него не умирают. Дня четыре поболит и отпустит, - оглядев плечо, сказал Санька.

—  Дай Бог, чтобы так. Ты не пожалеешь, что меня держал. Я добро помню...

Когда условники пришли на обед, фартовые первым делом поспешили к бугру. Посидели с ним, поговорили. Трофимыч о Шмеле спросил у Саньки. Узнав, что лихо миновало, вздохнул свободно:

—  Слава Богу, хоть и дрянь мужик, но хорошо, что выжи­вет;

—  А говну ни хрена не исделается. Как он мог сдохнуть от медянки, если сам - гадюка? Его яд - сильней, пропердится и таким же будет, змей-горыныч. Поди, та змеюка, что его укуси­ла, сама окочурилась от фартового яда. Спросонок не разобра­лась, на кого нарвалась. Это добрые люди от змей кончаются. А такие выродки - ни в жисть, потому как на свет появляются не так, как положено человеку, а как-то иначе, - засмеял­ся бульдозерист.

—  А ты с фонарем стоял в ногах его матери? - осведомился Тарас.

—   На что мне гада сторожить? Они живучие. Вон у нас в соседстве одна баба живет. Восьмерых без мужика наваляла. А все потому, как ее гады - ворюги сплошные. Сызмальства ли­хим делом промышляют. Хочь ты их пришиби! А живучее со­бак! Гольем по снегу лындают и ни разу не сморкались. При­рожденные бандюги. Все соседские сараи, хаты обшмонают. Все сопрут. И ведь что дивно, промеж собой никогда не дерутся. А моя баба с родов чуть не кончилась.

—  Тогда она еще не вступила в партию? - встрял Санька.

—  Нет. Еще не стала малахольной. Это потом ей мозги засу­шили, - махнул рукой мужик. И добавил, усмехнувшись: - Одно верняк - чем поганей нутро у человека, тем меньше хво­ри к нему цепляется. То жисть доказала.

—  Болеют в безделье. Пока человек трудится, Бог ему здо­ровье дает, - вставил Харитон.

—  То-то бугор перетрудился. Вся жопа в мозолях. Ни хрена не делает. В штанах в шарики играет. Тешится. На другое не годный вовсе. Зачем ему здоровье? Он что живет, что нет, кой прок? - обиделся бульдозерист.

—  Хватит ему кости мыть! Всяк волю своим горбом зараба­тывает. Пошли на пахоту! - встал Трофимыч.

Вскоре люди ушли в тайгу. А Санька кормил бугра остыв­шим обедом. Тот не мог рукой пошевелить от боли.

—  Не спеши, я твое не схаваю. Ешь спокойно. Вот заживет плечо малость, повеселеешь, - пообещал Санька.

—   Да я всю жизнь на жратву жадным был. Это отроду так. В семье нас много родилось. Бывало, мать по мискам жратву де­лит, а мы с зубов друг у друга вырвать норовим. Всякому свое пузо ближе. Ну а когда не хватало, подворовывать стали. Так и втянулись: я первым отошел от дома. Сам кормиться стал. Скен- товался с фартовыми. Первый навар домой принес. А отец рем­нем шкуру до пяток чуть не спустил. В благодарность. Я - навар в карман и ходу, покуда живой. С тех пор в глаза не видел своих. Не знаю, живы ль? А и закон не позволял. Так и позабыл ‘про своих. Может, родную сеструху обокрал когда-то. Кто зна­ет? От семьи в памяти только и осталось - жадность к жратве. Уж ты не обессудь, - отмахнулся бугор.

—  Кому на свете легко живется теперь? Я вон с малолетства отцу на кузне помогал. В подручных. Целый день молот из рук не выпускал. До того, что к концу дня искры из глаз сыпались. Руки веревками висели. Не то что к девкам на посиделки, до­мой еле себя притаскивал. Мои ровесники свадьбы играли, любили, а мне все некогда. Отец деньги копил, чтоб я в институт поступил. А я вон в какой науке оказался. На­копил до самого гроба. А вся беда от моего любопытства. Тро­фейный отцов приемник меня подвел. Его я ночами слушал. «Голос Америки». На нем и сгорел.

—  Дурак, зачем приемник по кочкам носишь? Не он на тебя донос настрочил. Своих кентов нынче помни, с кем ботал про «Голос Америки». Они, фраера, тебя заложили мусорам.

—  Все мои друзья - надежные, - развел руками Санька.

—   Ну а кому трехал про вражий голос? Кто в хазу вашу шлялся, тому катушки ломай, когда на волю выскочишь. Я б то врагу обстряпал. Первым делом в жопу калган воткнул бы тому, кто нафискалил легавым, - хохотнул бугор.

Санька задумался. А ведь и прав фартовый! Но не его, от­цовский фронтовой друг знал о Санькином увлечении и всегда неодобрительно качал головой: дескать, не тем занят парень, не то и не тех слушает. А когда Санька рассказывал, о чем говорят по «Голосу», багровел от возмущения. Передачи обзывал деше­выми агитками, бульварной пропагандой. И говорил, что на месте отца выдрал бы парня, как Сидорову козу.

Он был закоренелым сталинистом. И когда жители села се­товали, что с войны домой из сотни мужиков вернулись лишь трое, да и те калеки, он ругался: мол, скажите спасибо вождю, что дожили до победы. Иначе жили бы хуже рабов у немцев под сапогом.

Недолюбливал этого человека и Санька. Из передач по «Го­лосу Америки» он уже знал, что многие из тех, кого немцы угнали в Германию, уехали в Канаду, стали фермерами, зажи­точными людьми и никто из них после войны не захотел вер­нуться. Прижились люди на новом месте. Настоящими хозяе­вами стали.

Когда он рассказал о том отцу, тот впервой замахнулся на сына и сказал зло:

—   Не забывайся, сопляк, я кровью твое нынешнее отвое­вал. На культе домой вернулся. За десяток мужиков один вка­лываю и не жалею. В своем доме всяк должен уметь жизнь сво­ими руками наладить. А не развешивать уши, как это за грани­цей делают. Я ту заграницу всю пехом прошел с боями и ничего путевого не видел. И не желаю брехи о ней слушать в своем доме!

Санька разозлился и впервые нагрубил тогда отцу. Тот ушел куда-то. Вернулся домой поздней ночью, в стельку пья­ный. А на следующий день Саньку забрали. Среди ночи. Мелькнуло, как во сне, испуганное лицо матери. Бледное, собравшееся в комок горя. Отец исподлобья оглядел сына. Бросил через плечо:

—  Дожили до срама... - и ушел в спальню, не огля­нувшись. Досыпать.

Санька писал письма матери из Магадана. И почему-то ни­когда не повернулась рука передать привет отцу.

Ответы получал длинные, с полным описанием жизни де­ревни, о делах в доме. Но никогда в них не было упоминаний об отце. Видно, мать что-то знала.

Мать... Санька любил ее больше всего на свете. Вместе с нею он, совсем огольцом, пахал огород деревянной сохой. Мать впрягалась в нее вместо лошади. А потом, усталая, валилась на землю и тут же засыпала.

Ему она отдавала все. Любила больше жизни. За него моли­лась. Была ль услышана? Когда Санька написал ей, что его пе­реводят в Трудовое, мать прислала теплую одежду. Свитер, нос­ки, поддевку, варежки и шарф. Что ни месяц, получал от мате­ри посылки с салом и медом. Она ждала его. Единственная во всем свете.

Санька помнил, как ругала она отца за то, что тот впряг сына в непосильную работу, не жалеет и не бережет его. И не­смотря на то что была еще молодой, не подарила отцу больше ни одного ребенка, сказав, что тот на войне сердце отморозил. С таким нельзя рожать детвору. И хотя завидовали матери бабы: мол, мужик домой вернулся, хороший хозяин, отменный куз­нец, непьющий, семьянин, - мать словно заледенела.

—  Все бы отдала, душу свою и жизнь. Если бы он был доб­рым отцом нашему сыну, - шептала она перед образом Спаси­теля и все просила дать тепла сердцу человека. А вслух всегда говорила, что видавший беды и горе чужих вдесятеро своих бе­речь должен. А тем более - кровного.

Санька все понимал. И тепла к отцу в сердце так и не по­явилось. Все деньги, какие зарабатывал, складывал на сбер­книжку. О будущем не думал. До воли, знал, еще много време­ни. Дожить бы. Если повезет вырваться на свободу, тогда все и определится само собою. Но домой почему-то не хотелось воз­вращаться.

И только теперь, сейчас кольнуло в сердце. А как же мать? Она же только им живет и дышит...

Санька обхватил руками голову. Как часто гладила мать его соломенно-рыжие вихры! Называла одуванчиком, солнышком. Говорила, что он самый красивый и лучший в свете. Пела ему песни, зыбкие, как облака, прозрачные, как небо, легкие, как ветер. Она одна любила его больше жизни.

—  Семья у тебя есть, пацан? - послышался вопрос Шмеля.

—    Мать, - ответил тихо Санька.

—  Вот и мне свою жаль. Уж померла, видать, давно. А я и погоста не знаю. Все отец отбил в тот день. Навсегда. Уж боль­ше тридцати лет прошло. Теперь меня и не узнали бы в доме. Сам уж стал старше отца в то время.

—  Жалеешь, что ушел? - спросил Санька.

—  Ты что, звезданулся? Даже кобель от палки смывается! Да случись мне нынче с тятькой свидеться, я б ему за тот день такую бы трамбовку замочил, черти б позавидовали. Усек бы, старый хрен, что прежде, чем детей плодить, о жратве для них подумать надо. Всыто. Чтоб не пухли с голоду. Детвора ведь не скот. Ее не ремнем кормят. Я б ему, кобелю треклятому, всю шкуру на заднице в клочья порвал за те бессонные, голодные ночи. За муки наши. Ведь не только траву, дождевых червей мы ели. С добра ль такое? Кто ж с жиру воровать идет, только сдвинутые! Хотя и таких видеть доводилось по «малинам». Но то особый случай, иной люд. Они от фартовой крови. Наслед­ственные воры, с них спросу нет. Кенты ночи. Но таких немно­го, - разговорился Шмель, которому явно легчало.

Он уже не морщился, не стонал, не говорил о смерти. Сань­ка присыпал его плечо чистым древесным пеплом, снявшим боль окончательно. Пепел вскоре высушил ожог, стал стяги­вать рану. И бугор заметно повеселел.

—  Я с вашей политической шпаной на Колыме ходки тя­нул. Сроки у них всех резиновыми были. Немногие оттуда вышли на волю. Золотишко, по-нашему - рыжуху, добывали в паре. А нас к ним приклеили, чтоб дурь вышибать, какой их калганы забиты были по самую сраку, - осклабился Шмель.

—  Администрации помогали с нами расправляться? Вроде воронья, падальщиков? - прищурился Санька.

— Ты транди, но не забывайся. Я фартовый. И трепа не дам распускать! Кто ворон?

—  Сам сказал, зачем вас к политическим подкидывали, - отвернулся Санька.

—   Идиот! Так там не такие, как вы, были! Вы - перхоть, мелочь в сравнении с ними! Там были киты! Не тебе чета! Эн- кэвэдэшники, начальство. Все, как один, вредители! И не про­сто, а по убеждению. Мы это самое из них и вытряхивали. Что «Голос Америки»! Вот там одцн фраер был, в органах работал. А в безделье художествами занимался. И намалевал, хрен соба­чий, Сталина, обнимающего Рузвельта. Это ж что? Это ж хуже, чем по фене облаять. Навроде как я стал бы кентоваться с лега­вым. Ну, этого мазилу за жопу взяли. И на Колыму. За оскорб­ление личности и авторитета вождя. Администрация нам его показала. Я и ботаю с ним: мол, малевать шустрый, а кредитки иль печати изобразить сумеешь или слабо? А он, падла, трехает: мол, черным делом не промышляю. Брешет, навроде это худо­жество ему от Бога дано! Ну я вскипел. А что, мои кенты от черта свое имеют? Любого изобразят на кредитке! Хошь и вож­дя! И печать всякую состряпают, файней настоящей, ко­мар носа не подточит. Но впустую не баловались. На что нам Рузвельт? За его портрет водяры не дадут. Только за своего. Но сколько ни фаловали, не сговорился, паскуда, свое изобра­зить. Западло, мол, с нами кентоваться. Мы его и взяли! Опету- шили, паскуду, отмудохали до потери пульса и кинули к оби- женникам.'

—  Сволочи вы распоследние! - побледнел Санька.

—  Чего?! - привстал Шмель резко, но боль осадила. Фар­товый плюхнулся на задницу, матерясь по-черному.

—  Свора сучья! Ублюдки! Скоты! - Встал Санька и ушел к костру. - Знал бы, что такой засранец, ни за что не спасал бы негодяя! - У него ходили скулы на лице.

—  Санька, дай воды! - услышал голос Шмеля.

— Я тебе, мудаку, не шестерка, сам хоть захлебнись в ручье! - ответил Санька, багровея. И до самого вечера не оглянулся в сто­рону фартового.

После ужина рассказал Трофимычу о разговоре с фарто­вым, просил не оставлять ухаживать за Шмелем.

—  Скотина, не человек! Но в том не его основная вина, а в тех, кто натравил блатную кодлу на человека! Не сами по себе фартовые накинулись на него. Их науськали, как собак. Лагер­ное начальство. Для тебя это ново, для меня - нет. Сам немало от него перенес. Тоже обломать пытались, да не удалось. Тут не бздыхом действовать надо. Фартовые - лишь орудие в руках администрации. Слепое и свирепое. Не умеющее думать, вроде быдла. За поблажки, какими воры пользуются в зоне, началь­ство пользует их для расправ с неугодными, чтобы свои руки не марать. А охрана либо бездействует и опаздывает, либо в упор ничего не видит.

—  Так, может, и сюда их для этого прислали? - вздрогнул Санька.

—    Поживем, увидим. Но уверен, что неспроста они тут объ­явились, - нахмурился Трофимыч.

Вскоре к Саньке подошел тощий длинный фартовый. Спро­сил, прищурясь:

—  Чем бугор не пофартил, что бросил его держать?

—  Хватит ему мозги сушить. И я не сявка. Парашу за ним носить не стану. Оклемался. Отлегло. Пусть сам себя держит. Я у него не в обязанниках. Он таких, как я, со свету сживал. За что я его из беды вытянул? Если б раньше знал, и пальцем не пошевелил!

—  Гоноришься, фраер? Гляди, хвост прижмем! Бугор - хо­зяин. В «малинах» паханил. Ты же - вонь ползучая. Размажем и не оглянемся, - процедил сквозь зубы фартовый.

—  Манал я вас вместе с паханом. А станешь много грозить, сам тебя распишу, всем фартовым на зависть. Я таких не одного в вашем змеюшнике зажал. Одним больше иль меньше, теперь без разницы, - бросил равнодушно Санька и пошел к палатке, не оглядываясь.

Трофимычева бригада, узнав о разговоре Саньки с блатным, решила по-своему. И в этот вечер никто из сучьих детей не вышел из палатки к ночному костру. Знали, может быть прово­кация. И решили принять все меры предосторожности.

Саньку положили спать в дальний угол. На его прежнее ме­сто лег Генка. Здоровенный мужик. Шутя кулаком мог убить не только фартового, а и разъяренного быка-трехлетку.

Его громадных кулаков-гирь боялись все северные зоны. На воле, по молодости, Генка был спортсменом-штангистом. Занимался боксом. Последнее, видно, сказалось. Отбили ему на ринге мозги. Туповатым стал, тугодумным. Наверное, пото­му, победив однажды в соревнованиях, поменялся майкой с за­граничным своим соперником. И сфотографировался с ним на память. А потом на его письмо ответил. За это и влип... На целых двадцать лет, за связь с заграницей.

Генка теперь на всю жизнь зарекся с соперниками хоть сло­вом перекидываться. Когда узнал от мужиков, что ему в этот раз надо провести поединок с целой бригадой фартовых, обра­довался несказанно. И едва на небе проклюнулись звезды, за­валился на Санькино место.

У входа в палатку лег бульдозерист. Он по возрасту был старше всех и спал чутко. Рядом с ним - Тарас. Тот договорил­ся, что эту ночь вместе с бульдозеристом попеременно станут дневалить.

—   Смотрите, мужики. Именно в эту - нашу - палатку припрутся фартовые, чтоб Саньку проучить. Если не дадим отпор - сядут на шею навсегда и помыкать будут. Это как пить дать. Потом от них не отмажемся. Вышибить и про­учить. Отбить у блатяг охоту к нам лезть. А потому именно эта стычка хоть и неминуема, но должна стать последней, - сдвинул брови Трофимыч.

—  Да не решатся они. Не изверги совсем. Ведь и их мать родила. Может, попытаются на работе, в тайге напакостить. Здесь не сунутся. Ведь охрана есть. Неужели она дозволит безобра­зие? Их служба такая - порядок, - не поверилось Харитону.

Священника решили на эту ночь перевести в соседнюю па­латку, чтобы фартовые ненароком не обидели, не задели его.

Предупредив всех об угрозе фартовых, о мерах предосто­рожности, Яков не забыл распределить людей в палатках так, чтобы у входа были самые надежные, кто не проспит, успеет дать знак остальным.

Люди лежали, тихо переговариваясь. Словно забыв о навис­шей угрозе. Лишь бульдозерист, словно ему все нипо­чем, продолжал балагурить:

—   Вот у нас в деревне баб нынче - хоть пруд пруди. Вся­ких. И все одиночки. Мужики, женихи, на фронте погибли. Так теперь мы их в колхозе заместо кобыл пользовали. Лоша­дей тоже в войну жуть сколь полегло. Так вот, чтоб бабы не дурели, мы их в плуги да бороны загоняли. За тягловых. И поля, землю пахали на них. Чтоб зря не пропадала сила и дурная моча в голову не била. Так они, окаянные, даже после того все одно мужиков хотят. Их на покосы погнали. И что? Не хуже мужи­ков управились. Во, лиходейки! За войну навовсе про мужиков запамятовали. Сами в хозяйствах приловчились управляться. Об нас, мужиках, лишь языки точат. Но во сне... На сенокосе... Доводилось слышать: зовут погибших мужиков своих. И пла­чут, и жалуются, как живым. Знать, в памяти, в сердце не схо­ронили. Не верят в смерть. На чудо надеются. Все... И себя блюдут, не роняют имени. Своего и погибших. А ведь только бабы... Слабые. Ан видите, сильней войны, сильней самой смерти оказались. Одолели их. И себя заодно... Вот за них, касаток, ласточек наших, люблю я деревню свою всем нутром изгажен­ным. Уж какие они пригожие да приветливые. Ладные да рабо­тящие. И почему мне говно попало? - сплюнул в сторону, не глядя, бульдозерист. И тут же услыхал:

—  В мурло харкнул, фраер! Тяни его!

Глава 2

Едва чьи-то руки ухватили бульдозериста за ноги и за руки, мужики Трофимыча вскочили как по команде.

В кромешной тьме завязалась драка. Слышалась брань, глу­хие и хлесткие удары, стук падающих на землю людей, стоны.

Генка в свете подживленного костра противников усмот­рел. Нескольких с ног сшиб.

Яков один на один со стопорилой сошелся. Кулаки у обоих в кровь изодраны. А тут Митрич, из сучьих, в переделку пяте­рым попался. Жидкий мужик. Ему и одного фартового много. Здесь и вовсе невмоготу. Генка вовремя увидел. Расшвырял до единого. Там бульдозерист махался. Его медвежатник трамбует с толком., не спеша. Но Санька вовремя приметил. В ухо кула­ком въехал. Фартовый долго кувыркался. Не зря же парень на кузне у отца с детства в подручных был. Силенку не растерял. Она вон как сгодилась нынче. Таких наскоков на блатных не ожидал сам от себя интелли­гент Костя. Десятка два пощечин влепил. Впервые в жизни. Правда, самому чертей вломили так, что вся лич­ность в фингалах. Но благо - начало, надо расхрабриться, а потом и озвереть. Тогда держись, фартовые!

Кто-то сунул в дых Никишке. Ох и зря! Тот с пол-оборота завелся. Кинулся диким зверем в свалку. Глаза кровью нали­лись. С рычанием - на блатных. До этой минуты пальцем ни­кого не тронул. Смотрел. Но коль его задели - берегись!

Сучьи дети не просто били, они терзали фартовых свирепо, жестоко. И если бы не подоспела вовремя охрана, могло слу­читься страшное.

Проснувшиеся охранники вначале хотели растащить деру­щихся. Но вскоре поняли бесполезность своей затеи и взялись за оружие.

Первые выстрелы в воздух подействовали, как удар молнии.

—  Ложись! - грохнула команда, и все сорок мужиков упа­ли лицами на землю. Охрана свирепо материла правых и ви­новатых. Продержав мужиков на холоде часа два, разогнала всех по палаткам пинками и кулаками.

Утром, едва забрезжил рассвет, из палатки Трофимыча вы­лез наружу Митрич. Завтрак готовить.

Примостил над костром котел, чайник. Громко высморкав­шись в кулак, откашлялся и крикнул визгливо, фальцетом:

—  Эй, шпана фартовая! Отныне и навечно объявляем, что жратву себе вы станете готовить сами, не надеясь на чужого дядю!

В доказательство сказанного он бросил телогрейку на дро­ва, нарубленные политическими, и предложил еще громче:

—  Забирайте часть своих харчей и катитесь к чертям от нас!

После этого Митрич подбросил дрова в костер, едва вода

вскипела, заложил в нее макароны. Сварив их, заправил тушен­кой, заварил чай и позвал людей завтракать.

Фартовые опешили от неожиданности. Их и впрямь лиши­ли еды. И даже на работу сучьи дети не позвали.

Шмель скрипел зубами. Политические взяли верх. И мало того, перестали считаться с фартовыми.

—  Ну и хрен с ними. Мы сегодня отдохнем. Пусть они и за нас повкалывают. Кто же на голодную требуху пашет? - оскла­бился бугор.

—    Чего развалились? А ну, живо на работу! Иль особые? - просунулось в палатку лицо охранника.

—  Не жравши не пашем! - отозвались из угла палатки.

—  Чего?! Бунтовать вздумали, симулировать? Я вам зараз устрою! - пообещал охранник и исчез.

Через несколько минут в палатку влетели охранники. Мол­ча, яростно выкидывали фартовых наружу пинками, ку­лаками.

Там, за палаткой, скомандовали лечь. Лицом в грязный снег, на мокрые проталины.

Три часа держали их под прицелом, не давая не только пе­ревернуться, даже пошевелиться. Караулили всякое дыхание, каждый взгляд, оброненное слово.

Митрич, готовивший обед своей бригаде, изумленно наблю­дал, как старший охраны воспитывал законников.

—   Бегом! - слышалась его команда, и воры мчались на сопку, потом скатывались вниз.

—  Ложись! - рявкал старший.

И валились блатные в распадок через головы друг друга, телом в воду, снег, грязь.

—  Встать! Бегом! - ухало эхо. И топот ног слышался дале­ко, в каждом уголке тайги.

—  Ложи-и-сь! - ухало в лапах елей. И застывала тишина в голых ветках испуганных берез.

—  Бего-ом марш!

Задыхались фартовые. На лбах, лицах, плечах и спинах пот с грязью налипли. Брюки коробом стоят.

Ноги от усталости в узлы сплетались. По спинам реки пота, в груди жар - дышать нечем. «Пить!» - хватали пересохшими губами грязную воду.

Бежать сколько можно? Да и от кого, куда? До воли далеко. Дожить бы... А от охраны не сбежишь. У нее оружие. Быстрее молнии настигнет. И тогда уж никуда бежать не надо. Появится в уголовном деле последняя запись: убит при попытке к побегу. Кто докажет обратное?

—  Бегом! Пошевеливайся!

Но куда бежать, впереди - никакого просвета. Одна тайга, - глухая, злобная. Она не хаза, в которой можно спрятаться, дух перевести. В ней сейчас все на виду. Как на ладони. И честь, и бесчестье воров.

—  Ложись! - впиваются в тело корни, сучки, колючая ара­лия и шиповник. Пеньки переламывают живот. Колени от это­го лиха в кровь сбиты.

—  Вста-ать! Бегом!

Ноги перестали слушаться. Упал фартовый со стоном. Не мог дальше бежать. Лучше умереть, пусть пристрелят, нет больше сил.

Приклад ружья больно ударил по спине. Мужик взвыл, но не встает. И вдруг удар страшенной силы по пяткам. Обжег до макушки. Ворюга не встал - вскочил. Глаза на лоб от боли. Дышать нечем. А ему в самое ухо:

—  Бегом! Марш!

И снова зайцами через кусты, пни, коряги и завалы. Через тайгу, так похожую теперь на судьбу фартовую. В ней кое-где подснежники. Фартовые их не видели, не за­мечали. Такому испытанию их подвергли впервые.

Охрана вымоталась, выбилась из сил. Но виду не подала. И с чего взъярились? Ни жить, ни сдохнуть не дают. На лицах законников грязь комьями повисла. Одежда в клочья порва­лась. Охранники не видят. Знай свое:

—  Лечь! Бегом! Ложись! Вставай!

—  За что? - вырвалось у бугра.

—  Ты еще поговори мне?! Не понял, за что? - насупился старший охраны.

И снова, до самой темноты:

—  Ложись! Бегом!

Из глаз искры сыпались. От усталости иль вправду ночь в тайгу пришла, когда воров пригнали к палаткам?

Болело все. Не до еды. Нет сил умыться, привести себя в порядок. Тело, как чужое, побитым псом зоет. Ноги словно ватные, голова кругом.

Где чье место? Какая разница? Скорее лечь - без команды, провалиться в сон, как в пропасть. Забыть этот день. Он был и не был. Он отнял не один год жизни. Но все же не отнял дыха­ние. Все ли встанут завтра утром?

Перекурить бы. Да до того ли? Все из рук падало. Глаза слипались. Спать. Смертельная усталость, ее блатные впервые познали на собственной шкуре.

А политические уже закончили ужин. Сидели у костра, су­мерничали. Неспешный разговор вели.

Митрич, ближе всех усевшийся к костру, к теплу, налил кружку чая, интеллигенту Косте подал:

—  Согрей душу. Испей таежное. Я в заварку чагу нарезал. Она от желудочной хвори лечит, силу дает.

—  Налейте и мне, - попросил старший охраны, подсев к костру. Его тоже к теплу потянуло, к людям.

Митрич подал ему кружку, налитую доверху. И, пришурясь, по-стариковски близоруко в огонь уставился.

—  Много я слышал, кто из вас за что сюда попал. А вот поче­му Митрич тут оказался - никак в толк не возьму. Не похож на политического. Ни грамотой, ни болтливостью не наделен, - тихо сказал старший охраны, суровый, пожилой мужчина.

—  А я и сам не знаю, за что упекся сюда. Мне - единому в колхозе - дали земельный надел больше других. Да оно и верно. Три сына женатых при мне. У них одних детей почти два десятка. На полатях не помещались! А чтоб новый дом отстроить, с утра до ночи работали, как муравьи. Копейку к копейке сбирали. Старший - гончар. Чуть минута случится свободная, он за круг. И пошли из-под его рук кувши­ны да кружки, вазы да миски. Все пригожие, в цветах,

что девки в нарядах. Ну и продавал он свои безделицы - в городе, в своем селе. Средний - кузнец. Тоже без дела не сидел. Кому топор, лопату, тяпки. Другому - плуг. Не без копейки, разумеется. Младший - пасечник... Детвора при них сызмальства делу обучалась. Бабы холсты из льна ткали даже ночами. Ну, жили без голоду, грех жаловаться. Хочь и каждый кусок щедрей соли потом поливали. Водилась и ско­тина в хлеву. По душам ежели посчитать, так и немного. Но другие и того не имели. Позавидовали. Отнимать пришли. Раскулачивать. Я воспротивился. За ружье взялся. Оно с граж­данки в углу ржавело. Так за него меня и сгребли. Что влас­тям грозил убийством, обзывал пакостно. За эти матюги. Я их и не наговорил столько, сколько получил. А убивать и не собирался. Нечем было. Патронов не имелось. Одно звание от винтовки. Едино - пугалка. Но вот матерщинником меня на весь уезд ославили, - обиженно сморгнул слезу мужик.

—  И кулаком, - добавил Костя.

—  Не-ет, грех лишнее болтать. С тем разобрались, что лиш­него не имеем, тяжким трудом нажили. Ничего со двора не взяли. Это как перед Богом. Мне, старому, брехать грех.

—  Знать, тебя заместо скотины со двора свели. Навроде по- нашему - с худой овцы хоть шерсти клок, - рассмеялся буль­дозерист.

—  С меня проку мало. Кой нынче я работник? Едина види­мость от мужика осталась. Ну да что ж, виноват. Нельзя власти лаять. Да и не водилось за мной такого. А тут - спужался на­смерть. Вдруг как отымут? Детва с голоду попухнет... И забла­жил с перепугу по-дурному, - сник Митрич.

—   Если б не тебя, если б не орал, всю скотину со двора свели. Это точно. Тобой подавились. Поняли, заберут - жало­ваться станешь. А так хоть какое-то горе семье причинили. И тем довольные, - размышлял бульдозерист вслух.

—  Уж чем скотину отнимать, пехай лучше я тут издохну. Без ей моим не выдюжить. А я что? В доме есть кому управляться и без меня. Нынче я - обуза. Лишний рот и морока. А вот скоти­на - кормилица, - грустно признал дед. - И погибель, как во зло, не берет. Будто Бог навовсе от меня отвернулся. Не видит, не убирает со свету. А я уже и зажился. Пора и честь бы знать. Да смертушка в тайге заблудилась. С перелетными птахами зи­мовать улетела. Может, вскоре воротится?

— А в доме разве не ждут уже? - спросил старший охраны, крутнув седой головой.

—  Э-э, мил человек, о чем ты сказываешь? Я свое пожил. Считай, отмаялся. А дети, внуки - корень рода. Их ростить надо. Об них печалиться и радоваться. Чтоб в сыте жили, Бога любили опрежь всего. И греха пуще смерти боя­лись бы. А я, что старый лапоть. Пожил, послужил семье и будя. За едину судьбу все заботы не справишь, она, однако, куцая...

—  Так вам хоть пишут домашние иль вовсе забыли? - спро­сил охранник.

—   Сын отписывает. Меньшой. Про все дела в доме. Чтоб ведал о заботах. Знамо, подмочь не могу. Но присоветовать по­куда горазд.

—  Много осталось-то?

—  Две зимы маяться. Коль на то будет воля Божья, одюжу, вживе отсюль выберусь, чтоб в своей деревне, на родном пого­сте схоронили. А не в чужом месте, как пса безродного. Ить там у нас вся родня, деды и прадеды, с кого род - корень наш взялся. С ними рядком и я слягу, коль Творец дозволит мне.

—  Наверное, дома ждут, - вздохнул охранник.

—  Молятся, - ответил Митрич, стряхнув непрошеную сле­зу со щеки.

—  Костя, а ты, такой спокойный, культурный, что тут за­был? - спросил Трофимыч задумавшегося иль задремавшего парня.

—  Сына окрестил в церкви, первенца, - ответил тихо.

—   И что с того? - изумился Харитон, добавив просто­душно: - Святое дело дитя крестить.

—  Я в исполкоме работал. Не полагалось. Вначале дремучей темнотой, невежеством назвали. А потом собрание распалилось. Договорились до того, что и коллектив опозорил. Обществен­ность города оскорбил. И потребовали сослуживцы убрать меня с работы и наказать, чтоб другим неповадно было.

— А какое им дело? Дитя твое, чего они к тебе пристали? - встрял бульдозерист.

—  Я тоже так считал. А мне доказали обратное. Моим оста­лись сроки и муки. Сын уже усыновлен. Другим. Меня, навер­ное, забыл. Теперь не вспомнит, - отмахнулся парень устало.

—  Кровь подскажет, напомнит, - упрямо не согласился Тро­фимыч.

Старший охраны крутнул головой, чертыхнулся. Оглядел молодых охранников, пожалев в душе их юность.

Люди у костра притихли. Всякому свое вспомнилось. Без слов, тихо вошли памятью в свои дома и семьи. Оглядели оси­ротелые углы, притихшую, поседевшую родню.

Не всех дождутся, не все вернутся. У этого горя срок протя­нется куда дольше определенного судом. Оно станет кричать в больных постелях долгие годы, оно будет жить в памяти тех, кто без отца обретался многие годы.

Эти дети рано взрослели. Срок отнял свободу у от­цов, а у них - детство. И... веру в людей, в правду. Они потеряли ее, перестали слушать и любить сказки, задушенные руками взрослых.

У них не будет друзей. Даже тем, кто перенес такое же, ни­когда не поверят. Они не смогут сочувствовать, сострадать чу­жой беде. Ожесточившись на несправедливость, подморозив­шую сердце с детства, они станут холодными к боли и мукам ближнего, помня, зная, что пусть не этот, но такой же когда-то предал отца...

Они не поделятся теплом, ибо не останется его на чужих, они не поделятся хлебом, помня, как голодали сами из-за чьей- то подлости. Они перестанут любить детей, стариков и цветы.

Цветы буйно растут на могилах, щедро политых слезами. Они не радуют, лишь будят память, больную, незаживающую.

Они никогда не сумеют смеяться. Ибо их смех был навсегда отнят в детстве. И замороженная радость выступила на висках белыми заморозками.

Их не согреет ничто. Их никто не утешит. Потерявшие все с детства, они до старости станут жить замкнуто, тенями, не веря в правоту и правосудие, возненавидев людей.

Горькая эта память соберет свой урожай бессердечности во многих поколениях.

—  Страшно не то, что меня посадили. Другое опасно. Весь Воронеж знает, за что меня судили. Даже мальчишки, город­ские пацаны. Те, кто к нам в колонны вставали на демонстра­ции. С восторгом на ордена и медали смотрели. Теперь их, пос­ле моего случая, хрен заставишь защищать родину. Итог памя­тен, - сказал Трофимыч.

— Да вон мне уже сын сказанул: мол, зачем ты воевал? Вед­ро наград привез. А они - ничего не стоят. Лучше б трофеи. На них хоть кусок хлеба выменять можно. Или вообще бы дезерти­ровал. Так хоть без ранений, здоровый остался бы. За дезертир­ство даже меньше срок дают, чем мне за правду, - отвернулся Илларион, которого даже здесь звали генералом.

Все знали, не раз слышали, за что посадили его. Вручали Иллариону очередную награду. И словно нарочно тучный холе­ный тип из наградной комиссии спросил: «Жарко, наверное, вам в боях приходится?»

Илларион и ответь: «Вам, штабным, не мешало бы на пере­довую протрястись. Чтоб не со слов, а на собственной шкуре цену награды узнать. Много вас развелось - командиров, кто винтовку от охотничьего ружья отличить не сумеет! И все стра­теги! В окопы бы вас! А то наплодилось! Интенданты, политру­ки, заградотрядчики! И все за нашей спиной храбрецы. И за что мужиками зоветесь, защитнички Отечества?» У награждаю­щего челюсть на колени отвисла. Продохнуть не может, глаза стали оловянными. Руки с наградой задрожали. А вокруг солдаты захохотали. Случись один на один, может, и обошлось бы. Списали бы на вспыльчивый характер вояки, на перенесенные контузии. Тут же все забылось бы. Насмешка при­равнялась бы к оскорблению. А высказанная в лицо правда - обошлась в пятнадцать лет заключения. С лишением всех воин­ских званий и наград...

Слушая Иллариона, молчала охрана. Только потом не спа­лось. Переставали понимать происходившее. Не знали - за что кого и от кого охраняют? А главное - зачем?

—  Когда-то все исправят. Не может быть, чтоб не разобра­лись, - буркнул лысый бухгалтер Вениамин, недавний солдат.

—  Что исправят, как? Разве это можно выправить? Иль преж­нее вернуть? Правду один раз теряют. Даже если потом нахо­дят, радости от того немного. Она вроде покойника. С виду - все при ней. А жизни и тепла нет. Потому как душа улетела. А без нее - все прах, - сказал Харитон.

—  Это верно. Мы, когда молодыми были, стремились в ар­мию, институты. Чтоб больше пользы принести родине. О сво­ем не думали. Нынешние ни черта о родине не вспомнят! Те­перь в армию на аркане не затянут. Поймут - награды и ране­ния на век, за их не платят, кроме как тюрьмой. То ли раньше - георгиевские кавалеры были! Им до смерти - слава и честь, - вздохнул Трофимыч.

—  И все же обидно мне. Черт, не за свое переживаю. Ладно! Амбиция штабника! Ну, пусть я перегнул! Но ведь Россия оста­ется! Неужели ее никто уже не прикроет? Как мы, в боях! Ведь все уйдет, а она останется. И моя капля крови не зря пролилась за нее! - дрогнули губы у Иллариона.

—  Свой дом будут защищать. Не без того, конечно. Но уже иначе. С оглядкой. Чтоб не продешевить, - усмехнулся Сань­ка.

—  Это как же? - не понял Яков.

—  А так, что ни один дом не стоит жизни человеческой. И свободы. Тех мук, какие вы перенесли. Вот и будут думать, что стоит защитить, а что - нет. С оглядкой. Человек, он ведь ко всему привыкает. Вон у нас угнали в Германию людей. Моло­дых, здоровых. От своих домов, от семей оторвали. Сколько слез было, сколько горя! А закончилась война, и никто не вер­нулся на родину. Значит, оно хоть и чужбина, а не мачеха. Не­бось от плохого враз сбежали бы в обрат. К своим. Да черта с два! На аркане не воротились. И письма шлют - сытые, до­вольные. Без слез и жалоб. Мол, руки везде кормят. Как пора­ботаешь, так и поешь. А земля, она хоть наша, хоть канадская иль австралийская, везде родит. Она, родимая, не за нации, за мозоли воздает. Вон бабке-соседке письмо с заграницы пришло в посылке. У старухи той двух дочек немцы в полон угнали, красивые девки, я вам доложу! Косищи, не в руку, в ногу толщиной. Сиськи - с мою голову. Все при них, куда ни определись. Когда их взяли, бабка чуть не рехнулась. А когда посылку получила - глазам не поверила. В посылке хар­чи, каких она отродясь не видела и не знала. Платки, кофты, обувка всякая. Но главное - письмо от девок и фотографии. Мы глядели, что твои бараны на чужие ворота. Наши иль не наши девки те? Обе взамуж вышли. Детей нарожали. Одеты не по-городскому, по-королевски. На ногах туфли с каблуками, остроносые. Юбки, кофты - в жизни мы таких не видели. У обоих дома - не чета нашим, хоромы целые. И машины - пешком, как мы, не ходят. Пишут, фермершами стали. С зем­лей дело имеют. А земли у каждой больше, чем во всем нашем колхозе. Они ее техникой обрабатывают, не руками. И денег имеют от урожаев целую прорву. Дома их не держат. Видать, шибко много. В банки перечисляют. И харчей у них завсегда хоть засыпься. Просили старую не беспокоиться за них. Мол, не пропали. В обрат, живут припеваючи. К себе звали ее. А коль не пожелает, пусть не ругает их. Они в село не воротятся. Свою судьбину нашли. Новое место. Прижились, полюбилось оно. А ей помогать станут, чтоб жила безбедно в старости, - рассказал бульдозерист.

—  Поехала к ним бабка? - полюбопытствовал Трофимыч.

—  Да что ты, мил человек! Куда ей, старой плесени? Она ж в нашей деревне родилась и крестилась, замуж вышла, на пого­сте - все родственники. Куда от них? В селе все знакомы. За­болей - помогут, доглядят. Помрет, найдется кому схоронить, не на чужбине, в своей земле... В чужих краях по молодости еще можно прижиться, в стари - поздно. Сердце изведет. Оно хоть и не за что особо держаться ей: хатенка, ровно курятник, наскрозь светится, а своя, родная. В ней дети народились, жизнь прошла. Всякий угол мил и дорог. Потому - не поехала. Так и дочкам отписала. Мол, вы, как знаете, живите, а я в своем доме доживу. Уж немного маяться. Не тот возраст, чтоб по белу свету блукать. А им дай-то Бог судьбину светлую, счастливую...

—  То и верно, что хоть они станут жить, никого не про­клиная, помня свой дом по-светлому, доброму, рассказывая детям о деревне сказки, - тихо улыбался Харитон.

—  Какие там сказки? Они, эти девки, будут помнить, как с их дома ульи выносили. Всю пасеку, что их отец держал. Раску­лачили. Еще до войны. А девки уже большенькими были. По­нимали. Пасеку они много лет имели. Всякий улей памятен, кой руками отца, деда сделан. А когда все отняли, их отец и повесился. В саду, какой без пчел остался. С горя. – Замолчал бульдозерист и немного погодя продолжил: - Правды ради, не пошло впрок отнятое. В то же лето гроза разра­зилась. И молния в улей ударила. Загорелся. Другие рядом сто­яли. И не гляди, что дождь пошел, все в пепел рассыпались вскоре. Будто и не было пасеки. Бог лиходеев наказал. За грехи. Девки это будут помнить. И в чужбине такое не забудется...

Память... Она - радость и наказание. Она - тень за плеча­ми живых. Она - их ошибки и горе. Она - наследство детям, потому что больше оставить нечего...

Горели звезды над тайгой, над головами людей. Они, как родня, плакали над головами условников, над всеми, кого оби­дели человечья зависть и ложь. Они понимали: недаром ежи­лись, словно от холода, слушая разговоры людей у костра.

Если б не эти перекуры и разговоры, обусловленные сроки выдержать и пережить было бы труднее. Немногие дожили бы до свободы.

Здесь, у костра, люди никогда не врали. Понимали друг друга с полуслова и взгляда. Они все были отмечены одной судьбой.

Завтра наступит новый день. До него надо дожить. Пере­жить еще одну долгую ночь. Она не всегда дарит сон и отдых, чаще бывает продолжением наказания, более жестоким и без­жалостным, потому что именно ночью человек остается со сво­ей бедой один на один.

Утром фартовые проснулись раньше всех. Разожгли костер. Не только для себя. Примостили над огнем котлы, чайники. Молча носили воду, рубили дрова, готовили завтрак. Никому не хотелось повторения вчерашнего дня, он и сегодня был па­мятен.

Когда Митрич подошел к костру, то понял все без слов. А бугор, глянув на него сверху вниз, сказал, оглянувшись на охрану;

—  Поочередно будем баландерить. День вы, день мы...

Старик, удивленный, пошел своих порадовать. Мол, поум­нели блатные, вывернула им охрана мозги наизнанку. Неизвестно одно - надолго ли такая метаморфоза? Но все же передышка имеется.

Ели молча, не глядя друг на друга. Фартовые даже посуду перемыли за всеми без напоминаний. На работу собрались бы­стро, дружно. И в тайгу пошли впереди политических. Словно боясь, что охрана и сегодня повторит вчерашнее.

Старший охраны сделал вид, что не замечает законников. Но едва условники скрылись в лесу, направил к бригадам уси­ленную охрану: опасался, что блатные решат в тайге рассчи­таться с мужиками за свое вчерашнее и прижать политических, сесть им на шею.

Трофимыч такое тоже предполагал. Но фартовые уже начали валить лес, не дожидаясь сучьих детей.

Даже Шмель без дела не стоял. Приметив усиленную охра­ну, смекнул все и взялся обрубать сучья с поваленных деревьев. Вначале неохотно, вразвалку, не торопясь, чтобы не вспотеть. А потом будто во вкус вошел. Может, забылся. Топор в его руках сначала чечетку заплясал, потом запел. И блатные, уже смешавшись с политическими, работали вровень, не отставая.

Первые полдня никто не обронил ни слова. Косились друг на друга. Присматривались, примерялись. А вернувшись на обед к палаткам, забылись, расслабились.

—  Косой! Чего задумался, возьми добавку. Не то до вечера портки слетят с задницы! - предложил Санька.

Фартовый глазами поблагодарил. Сунул миску под полный половник.

Трофимыч поделился куревом с бугром. Илларион взял кружку чая из рук фартового.

Отдохнув десяток минут, переведя дух, лесорубы снова ушли в тайгу. До вечера работали без перекуров. Даже солнцу было жарко, глядя на людей. А они, с мокрыми спинами и плечами, торопились так, словно этот день был последним в неволе. И надо наверстать все упущенное.

Вечером, когда на тайгу олустились сумерки, возвращались к палаткам вместе.

За день снег осел, в тайге появилось много новых больших проталин. Заметно налились зеленью ветки деревьев, воздух про­грелся, потеплел.

Весна... Фартовые с тоской по сторонам оглядывались.

—  Слинять бы, - вздыхали беспокойно, поглядывая на ох­рану. Политические еще один день из памяти вычеркивали: ра­бота закончена, значит, прожит день. Все ближе к свободе.

Охранники дни считали. Скорее бы закончилась эта тягост­ная служба! Скорее домой, к своим. Впереди целая жизнь. Уж они, наслушавшись, не ошибутся, не оступятся. Чтобы самим под охрану не попасть.

—  Ух-х-х! - внезапно грохнуло сбоку. И громадная сосна, подпиравшая кудлатой макушкой само небо, падавшая вначале беззвучно, грохнулась о землю.

—  А-ай! - послышалось истошное. А может, показалось?

Люди кинулись к дереву. Испуганно обступили. В насту­пившей темноте ничего не видно.

—   Здесь! Приподнимите! - закричал Илларион, нашарив под сосной мокрый комок.

Поднатужившись, подняли ствол. Вытащили законника, обо­гнавшего всех. К палаткам, к ужину спешил, к костру. А тайга над ним посмеялась. Ни поесть, ни отдохнуть не дала.

—   Мать твою, Пескарь накрылся! - простонал        Шмель, содрав с головы пидерку. Его примеру после­довали остальные. Все без исключения. Фартовые и полити­ческие.

Перед смертью все равны. Понесли к палаткам молча. Был человек - и не стало. Еще не остыл топор от его ладоней, еще не унесло эхо звук его голоса, а смерть уже вырвала. Наказала строже судей, злей охраны, свирепее кентов.

Его принесли к костру. Тихо, бережно опустили на зем­лю. С живым никогда так не обращались. Потому что был одним из многих. Смерть подняла его над всеми. Он отму­чился, отстрадал.

Его больше не поднимут по команде охранники, не разбу­дят грязным матом кенты. Он уснул навсегда. И теперь лежит, разинув рот в немом крике. Кто-то закрыл ему глаза.

Шмель сел у изголовья покойного. Не до ужина, кусок в горло не лез. На душе - чернее ночи. Ведь вот даже имени человеческого, с которым на свет появляется всякий, никто не знал. Как помянуть его? Кенты сели вокруг Пескаря. Живого - его никто не замечал. Сколько раз трамбовали - выживал. А тут сосна отняла жизнь, не спросив согласия фартовых.

А что он видел в этой жизни? Сколько ему лет? Кто он и откуда? Имеются ли родные? И этого никто не знал.

У фартовых, пока живы, нет имен, семей и родственников. Нет и возраста. Они блатным ни к чему. Об их жизни можно узнать по наколкам, а они понятны лишь людям опытным, зна­ющим законы «малин», зон, тюрем.

А биография нужна живым, мертвым она без нужды, лиш­ний груз. Но старший охраны, заглянув в список, пошевелив губами, сказал глухо:

—   Виктор он. Едва за сорок перевалило. А уже пятая суди­мость. И все разбой, грабежи... Ни семьи, ни дома, ни кола, ни двора. Вовсе впустую жил человек.

—   Впустую? - побагровел Шмель. Встал неуклюже и за­кричал: - Впустую мусора живут. А Пескаря есть кому помя­нуть! И не только мы, его кенты! Но и средь фраеров найдутся. Детдомовец он, подкидыш потому что! Зато двоих, таких, как сам, бедолаг, в люди вывел. В грамоту. Для них воровал. Чтоб без отказу жили. Братами считал. По беде общей. Сам - в ход­ках. Они ни разу грев не прислали. Хотя его навар исправно харчили. А выучились, культурными заделались, забыли Песка­ря. Здороваться стыдились, падлы. Хотя с его рук все имели. Да что теперь? Фраер - не человек. Может, в старости добром помянут. Но не будь Пескаря, они карманниками стали бы. Сколько мы лаяли его - без проку. Не по-фартовому жалост­ливым был. К чужим. Дурное у него сердце. Потому и помер непутево, не как законник. Хотя сам свою долю никогда не паскудил, - признал честно фартовый.

Политические тоже подошли. Сели плечом к плечу с фар­товыми. Молча жалели человека, с кем совсем недавно работа­ли вместе, не подозревая, что видят его последний день.

—  Жаль. Молодой совсем...

—  Нелепая смерть, как это все страшно, - зябко передер­нул плечами Костя.

—  Теперь уж он всего отбоялся. Далеко он от нас, - опус­тил голову Шмель.

—  Как знать, что лучше в этой жизни: умереть сегодня или дожить до завтра, - грустно сказал Илларион.

—   Не кипишитесь на нас, мужики. Коль где мы облажа­лись, все оботрется. Принюхались уже. Не стоит друг на друга хвосты поднимать. Нам делить неча. А выжить всем надо. Зна­чит, помогать будем друг другу держаться на банке. Чтоб без задыху и гонора.

— Давно бы так-то, - крякнуло из-за плеча голосом охран­ника.

— Чтоб тебя! Я думал, моя задница ботать настропалилась! - подскочил от неожиданности бугор.

—  Я те дам, гад, меня своей сракой обзывать! Погоняю еще с денек, забудешь, что она у тебя имелась когда-то, - не зло пригрозил старший охраны. И продолжил: - Ребят послал в село на мотоцикле, чтоб за покойным приехали. Пусть не дума­ют, что кто-то убил человека, чтоб разговоров лишних не было. А и дли мертвого так лучше, чтоб путево все справили, как с Божьим созданием. И нам всем спокойнее будет, - сказал стар­ший охраны.

—  А я думал, в тайге, тут его похороним. На воле. Своими руками. Чтоб рядом был.

—  Теперь ему все равно, - сказал кто-то из-за спин.

—  А почему его Пескарем обозвали? - спросил Митрич, удивленно вылупившись на бугра.

—  На то свой кайф имелся. И Пескарем его назвали за то, что от навара своего имел крохи, потому как большую долю отдавал тем - детдомовским кентам. А сам говно клевал, пото­му что его, идиота, не как всех людей сделали, а на пьяной козе скудахтали!

—    Побойся Бога! Захлопнись, бугор, - возмутились фар­товые.

—  И вовсе не потому нашего кента Пескарем назвали. Не лепи темнуху, бугор. Ты Пескаря на воле не знал, не кентовал- ся с ним. Не паханил его «малиной». Только в ходке... А я с ним в делах фартовал. Клевые они были. Знаю его, как маму род­ную, - промолвил рябой, будто шилом бритый, законник. - Пескарем назвали его с Самого начала. Потому как в «малину» он пацаном прихилял. Совсем малец был. Зато и кликуха его такая. Средь воров-мужиков пацан Пескарем стал. Но дела большие проворачивал. На какие не всяк закон­ник фаловался. Смелый был, никого ни разу не заложил. Хайло ни на кого не драл. Даже на сявок хвост не поднимал. За то все его лафовым знали. В делах не мокрушничал. За свою жизнь никого не расписал, не сильничал. Жил по фартовому закону, А что фраеров пригрел, то его дела. Тебе в них не соваться. Пескарь был настоящим, честным вором. Никого в наваре не обжал, чужое не хавал, на халяву не пил. И тех пацанов, своих кентов детдомовских, от «малин» сберег, не дал ворами стать. Ты сам кому кусок хлеба дарма дал? Муху без понта не накор­мил. А Пескаря паскудишь. Тебе до него срать и не досрать. Потому захлопнись.

—  Чего ж меня бугром признал?

—  От того, что сам я такой же, как и ты - говно, - при­знался фартовый.

—  Хватит базлать! Не в своей хазе растрехались, - прервал блатных заросший густой щетиной медвежатник.

—  Линза! Иди к огню ближе, совсем замерз, - позвал сво­его фартового напарника Тарас. И заговорил, обращаясь к сво­им, сучьим детям: - Этот мужик, вот чудо, ночью лучше, чем днем, видит все вокруг. Того зайца, помните, позавчера он пой­мал ночью. Это с перепугу у него. С нервов. Еще сызмальства. Мне б его глаза, я б не к ворам, я б нашел, как зарабатывать без риску! Он же все насквозь видит.

—  За то его и в «малину» сгребли, что башли нюхом чуял! Да легавых - за три версты! - похлопал Линзу по плечу плюга­вый беззубый фартовый.

—  А как же его накрыли тогда? - засомневался Митрич.

—  Бухой был. Водяры нажрался и отключился. Мусора и замели всех подчистую, - ответил Шмель, досадливо скреба­нув макушку.

—   На черта людям рисковать башкой на воровстве? Ведь мужики! Руки имеете! Все равно не съедите больше нашего. Желудок, как и у всех, один. И жизнь не повторится. Неужели, как все, жить не можете? - вырвалось у бригадира.

Над поляной нависло тягостное молчание. Потом загово­рил рябой, которого все воры звали Мерином:

—  Агитируешь, Трофимыч, не по кайфу мы тебе? А что ты в этой жизни имеешь? Хотя честно жил. Срок у тебя больше, чем у фартового любого, от тебя и люди, и собаки шарахаются из-за репутации твоей подмоченной. А о нас что ты знаешь? Ведь кто такой настоящий вор? Это ж элита общества. Он не только по фене ботает, любой светский разговор поддержит, на любую тему. Он - эрудит, психолог, он специалист во всех воп­росах. Он любого - медика, товароведа, бухгалтера, строителя, водителя - за пояс затолкнет. Он - нумизмат и гравер, он ювелир и бракер. Он разбирается в каждом деле до тонко­сти. Он знает цену всему, любому товару. Он вытащит у тебя бумажник так, что ты и не почувствуешь. Как легкое дуновение ветерка, как солнечный луч. Ты даже не заподозришь вора в настоящем фартовом. Это интеллигент. Он знает толк во всем, в еде и одежде. Он разбирается в людях, графологии, искусстве, живописи, литературе и музыке. Он умеет вести себя в любом обществе и прекрасно знаком с этикетом. Фартовый имеет свя­зи в обществе на таком уровне, от каких у тебя дух перехватило бы. Но никогда не кичится этим и не проболтается. Скорее умрет. Он умеет держать язык за зубами в любой ситуации. И в постели с бабой, и по бухой, и в трамбовке. Потому знает мно­гое. Он знает истинную цену этой жизни. Он не марает руки о таких, как ты. Он не мокрит, не насилует, не ворует у соседа. Этим занимаются другие - мелочь, шпана, какие едят от стола фартовых. А кто вы? Завистливая, всегда голодная толпа, кото­рая живет требухой. Пузо полное - молчите. Пустое - орете.

—  Врешь, Мерин! Я голод знал. С детства! Весь распухал от него. Но не воровал ни у кого. Ни у соседей, ни у государства! Не замарал ни руки, ни совесть! - возмутился Трофимыч.

—  Демагог. Все слова твои - красивая фальшь и не больше. Не оттого не воровал, что греха, а наказания боялся. Тюрьмы и трамбовки. Всем вам в жизни мешала трусость, а не совесть. Именно потому вы боитесь с ворами встретиться один на один. А когда вас много, расправляетесь сворой. Тогда вы сильны. Потому что совесть ваша, о которой много треплетесь, живет в ваших всегда пустых пузах. И вы болеете от того, что у другого оно - полное. Иначе почему крадут у одного, а ловят вора скопом? Зависть тому причиной, - усмехался рябой.

—   Никому в своей жизни не завидовал. Тем более фарто­вым. Вся жизнь в бесстыдстве и тюрьме. Уж лучше сдохнуть, пустить себе пулю в лоб, чем жить, как вы, не имея семьи, детей, покоя, старости, весь век прятаться по чужим углам и бояться смотреть в глаза людям!

—  Семья? Дети? Ну и что? А тебя, честнягу, они дождутся? Хоть ты и не воровал. Иль мало ваших баб флиртуют с ворами лишь потому, что вы не можете одеть их, одарить женщину деньгами, красивой безделушкой? Ведь она тоже человек! Но вы предпочитаете запрячь ее, как лошадь! Жратва, уборка, стир­ка, дети! Еще и работа без продыху! А ночью - постель. Без любви и нежности, без радости! Поэтому они делают от вас аборты. Потому идут к нам за малой каплей радости. Не ради похоти, нужда заставляет. Чтобы накормить и одеть ваших со­пляков, напихать ваше пузо. Сколько таких баб прошло через «малины» - счету нет. Ты говоришь о покое? Но кто теперь живет спокойно? Ты не воровал, никому не мешал, а вместе с нами ходку тянешь. Доживешь ли до старости - никто не знает. И не хай чужие углы. Тебя из твоего выкинули. А жена - выпишет. Приняв более покладистого и ушлого. Но более осторожного. Который имя семьи очистит и накормит досыта ее и детей. И в глаза людям я смотрю спокойно. Потому что никогда не марался, не был домушником. Да и что взять у таких, как ты? Пару загаженных кальсон? Иль старую комби­нацию твоей жены, если она ее имеет? Избавь от такой участи! Я снимаю навар не с таких, как ты. И твоей кодлы мне не ссать. Я никому жизнь не укоротил, из-за меня ни одной слезы не пролито. Я у государства беру. За то, что оно не сумело меня достойно обеспечить. Но взятое ему и возвращаю поневоле. Трачу башли. А где? Здесь же, у себя! Сам о себе забочусь!

—  Ну и наглец! - не выдержал Илларион.

—  Это с хрена ли? Кент верняк ботал. Не темнил. Все как на духу нарисовал, - поддакнул Шмель.

—  Мы на войне кровь проливали, чтоб страну освободить от врага. А вы - немцу помогали ослабить ее!

—   Ничуть! Фартовые тоже воевали. И не хуже вас. И гиб­ли не меньше. Без навару, между прочим. Только цели раз­ные. Мы воевали, чтоб нас освободили скорее, что и обеща­лось. А когда война закончилась, нас на досидку отправили. В тот же Магадан, Певек, в Воркуту, на Печору! Разве можно после этого верить фраерам? А сколько полегло наших на Орловско-Курской, за Прагу и Варшаву, за Берлин? Спроси­ли бы у Рокоссовского, кто лучше воевал? Там, где вы обла­жались, посылали нас. И мы справлялись. Потому что не боялись, как вы, погибать, терять особо нечего. Знали, никто не ждет, не вспомнит. Очертя головы в атаки шли за одно лишь обещание - дать свободу после победы. Сколько вас попало в плен? Со счета собьешься! Фартовых в плену не было ни одного. Это знает каждый! Имея возможность уйти к врагу, мы не сдавались. Сколько кентов застрелились, чтоб не стать пленными, хотя у себя нас считают западло. Много ль вы знаете о нас? Вам ли судить и брезговать? Вы сдыхали, как мухи, там, где выживали мы.

—    В плен попадали не по своей воле. Смертельно ранен­ные, контуженные, попавшие в окружение. На то была вой­на. Ошибки и гибели - неизбежны в ней. И пленные - не трусы. Они - ошибка горе-стратегов и командиров. У нас в плену немало умерло. Все негодяи? Какой же ты подлец! Сол­дат, если есть возможность выжить, не должен погибать. Это формула войны, ее закон. Солдат - не трус, если воевал на передовой. Он человек. И за случившееся с ним отве­чает командир. Их надо судить за просчеты, а не солдат. В том, что обещали вам свободу и не дали ее, виноваты не солдаты. А солгавшие. Те, кто обещал. Нам после войны не дали не только отдыха, а даже время на лечение от ран. Нас, выживших, впрягли в работу без продыха, без компен­саций. И мы вкалывали, чтоб возродить, а вы - воровали, грабили. А мы снова восстанавливали, наживали. Хотя шкура с души и с ладоней не одна сползла. Вот и подумай, кого вы грабили, у кого отнимали, кого убивали похотью и прихотью своей! - побагровел Трофимыч.

—   А чего ты на нас хвост поднимаешь? Да мы - дети в сравнении с вашими начальниками. Вот кто вор! И чем выше, гад, садит, тем больше тырит. И с государства, и с таких, как вы! Отчего ж им никто слова не сказал? Они не взяточники и спекулянты - настоящие мародеры, кровопийцы! И вы зачас­тую знаете о том, но молчите. Слабо с такими ботать! У них - власть, а она - сила! Вот вы и ссыте хавальники открыть. Зна­ете - захлопнут. И погасят где-нибудь в каталажке.

—  Таких негодяев по пальцам счесть. Но и их - судят, кон­фисковывают имущество. На них имеются контролеры, ревизо­ры, всякие комиссии...

—  Во-во! Они и есть первейшие вымогатели и жулики! После начальников. Глянь, у кого первого машины появились? У прове­ряющих! А с хрена взялись, если их оклада на курево не хватит? Я б таких и проверять не стал. Враз за жопу и в конверт! - хохотнул Косой.

—   Что ни чирей, то жиреет. У них и дача, и машина, и блядей ворох! И главное - их никто не лает. Наоборот. Больше возможностей дают. А чем они лучше иль умнее нас? Да и вы, дай возможность, такими же стали бы. Не лучше! И забыли бы, что ближний тоже жрать хочет. Мы вот с кентами делимся. По- честному. Вы на такое не способны...

—  Слушай, может, хватит нам соль на хвост сыпать? Интел­лигент из-под моста! Знатоки красивой жизни бардаков! Да вы и на войне у погибших, не только у немцев, а и у своих, золо­тые коронки вырывали, снимали часы. Даже обувью покойни­ков не брезговали! Когда вы освобождали село или город, сразу принимались за грабеж! Неправда, скажешь? А сколько баб и девок изнасилованы рокоссовцами? Вас не столько немцы, сколько свои боялись! С добра ли это? Да вы со старух кресты сдирали, не стыдясь! Сколько детей из-за вас несчастными ос­тались? Выбивая немца, вы сжигали села, не думая о людях. Потому что сами по-человечески не жили никогда! Говорите, разбираетесь во многом. А кому от того польза? Один вред от ваших знаний. Чистоплюи! У государства они берут! Нет, это придумать надо! Не воруют! Свое берут! А вы туда положили что-нибудь? - закипел Илларион.

—  А потому и берем, что даже за работу, самую тяжелую, не платило оно достойно. Оплачивало смертельный труд медными грошами. Каких не только на жизнь, на жратву не хватит. Са­мому. О семье и говорить не приходится. Потому само государ­ство виновато в том, что мы воруем. Создать нормальные усло­вия - жила тонка. Вот и считай: чем больше воров, тем слабее государство, тем больше всякого жулья, дешевле жизнь челове­ка. И никакие мусора не помогут. Придет время, легавые на нас вкалывать станут, когда усекут, где навар жирней.

—  Не все сволочи! - перебил рябого Трофимыч.

—  Говорите, мы грабили? Туфта это! Грабили ваши! Фраера! Они трофеи волокли. Мы не за тряпки, не за барахло! Нам свобода была нужна! Кто наклепал на фартовых, пусть век воли не увидит! - сжал кулаки бугор.

— А кто трофеи по барахолкам спускает, как не вы? - вски­пел Трофимыч.

—  Если и продает воровская шпана тряпье на толкучках, то не сами, через барух! Оно не трофейное. Не водилось такого!

—    Если не брезговали могилы шмонать, кто поверит, что на трофеи не зарились?

—  И этим не фартовые, шпана промышляет.

—  И вам долю дает со своего промысла. Не так, скажете? - прервал Костя.

Фартовые замолчали, сраженные доводом.

—  Наваром попрекнул? Так мы тех кентов в чести держим. От фраеров и легавых. Когда они на мели сидят - гревом де­лимся. По зонам от начальства бережем. А вы друг друга без понту хаваете. Кто слабей, на того кодлой, - проворчал бугор.

—   О чем это мы, мужики! Вот он - Пескарь. На его месте любой мог оказаться. Случайность выбрала его. Чего мы гры­земся, кто хуже, кто лучше? Кончина всех прибирает. Я хоть и фраер, как обзываете, а жаль мне Пескаря. В паре с ним вкалы­вали. На равных. Со взгляда он умел понимать. Не сачковал, не отлынивал. И до воли ему немного оставалось. Мне Пескаря долго не забыть. Кем он был? Да какое мне дело до того? Глав­ное - тут он мужиком был, человеком, - вздохнул Генка.

Фартовые благодарно посмотрели на него.

—  Всяк за свою дурь наказан. По уму сюда никто не влетел. Выходит, чиниться не стоит, - грустно обронил Митрич. Утром, едва условники ушли на работу, за Пескарем при­шла машина из Трудового.

Ефремов дотошно расспросил Митрича, как погиб фартовый. Велел охранникам положить покойника в кузов и вскоре уехал.

Митрич, приготовив обед, пошел в распадок набрать че­ремши мужикам. Оставил палатки и костер на попече­ние охранников. И те, устроившись поближе к теплу, разговорились о своем, о том, чего не должен был слышать ни один условник.

—  Трудно мне здесь теперь. Пока не знал, за что сидят эти политические, считал их ярыми врагами народа. Хуже фашис­тов. Предателями. И ненавидел всех до единого. А послушал - страшно стало. За что посадили их? Ведь ни один не виноват. Разве за такое можно судить? - обратился молодой парень к старшему охраны.

Тот огляделся по сторонам для верности, заговорил тихо:

—  Я давно этим отболел. Жалостью да сочувствием в нашей работе нельзя себя убивать. Нам приказано - охраняем. Мне один черт. Скажи я завтра Ефремову, что жаль мне политиче­ских, сам под охрану попаду. Потому молчите. Понятно?

—  Головой понимаем все, а вот сердце не соглашается. За что их' сюда согнали, оторвали от семей, от работы?

—  За тем, как я понимаю, что дармовая сила нужна. Тягло­вая. Страна в разрухе. А кто ее поднимать станет? За счет чего? Вот и вздумалось какой-то бестии за счет зэков из прорухи выйти. У них жратва, одежда, заработки - копеечные. Вот и нагнали людей в зоны - правых и неправых. Метлой метут. Оно неза­долго до войны так же было. Теперь и вовсе без просвета. Я думаю, кто все это придумал, самый большой предатель и враг народа, - говорил рыжий, как подсолнух, парень, его вся охра­на и условники звали одинаково - Ванюшкой.

—  Ты с такими словами осторожней. Не приведись, услы­шит кто - хана! - предупредил старший.

—   Неужели этому конца не будет? Смотрю я на Митрича, на бульдозериста, на Харитона, ну какие из них политические, кто это придумал? Митрич вовсе неграмотный. А остальные? Даже не верится, что за такое срок им могли дать, - не согла­шался загрустневший Ванюшка.

—  А я считаю, раз посадили, значит, правильно. У нас оши­бок не бывает. Контра есть контра. Они здесь прикидываются, а выйдут на волю, снова негодяи! Их надо уничтожать, а не перевоспитывать и жалеть! - обдал холодом молодой охран­ник, которого даже между собой звали Василь Василичем.

Он был секретарем комсомольской организации, очень этим гордился. И комсомольский значок не снимал, даже ложась спать. Он был очень сознательным, правильным, как передовая статья центральной газеты. У него не было своего мнения, мыс­лей, переживаний. Их он черпал из периодики, которую время от времени привозили из села. Газеты и журналы он зачитывал до дыр. И был очень подкован идеологически.

Может, за эту сухую прямую правильность, без души и теп­ла, без сомнений и переживаний, недолюбливали его и условники, и охрана.

Знали все: случись беда с любым из охраны, приди на него приказ - расстрелять, Василь Василия выполнит его, даже гла­зом не сморгнув. Посчитав, что поступил правильно.

Его никогда не мучили сомнения, и сострадание ему было незнакомо. У него всегда был отменный аппетит и сон. По мо­лодости и неопытности он не успел пока заложить ни одного из сослуживцев. Но случись минута, возникни благодатная почва иль ситуация, ни на секунду не задумался бы и настрочил до­нос. Считая, что поступил так, как велела гражданская совесть.

Может, потому спал он, ел и жил в одиночестве. И когда другие охранники, заметив наступление весны, читали стихи о любви и природе, Василь Василич зубрил стихи о партии и Ле­нине, которые декламировал на всех концертах художествен­ной самодеятельности в селе.

Он был без памяти влюблен лишь в самого себя. Он был лишен даже капли человеческого тепла к ближнему. Считал, что никто из окружающих, кроме него, не мог претендовать на правоту.

Где-то в Москве, на Старом Арбате жили его родители - ста­рые москвичи-интеллигенты. Да единственная сестра - партий­ный работник. От них он частенько получал письма, аккуратно отвечал на каждую весточку.

Скучал ли он по семье и дому, этого не знал никто. Он не имел друзей. И в душу никого не впускал. Да и имелась ли она у него?

Ванюшка после слов Василь Василича сразу сник. Продол­жать разговор не захотелось. Даже старший охраны нахмурил­ся, посуровел. И, глянув в сторону распадка, куда ушел Мит­рич,. подумав, предложил:

—  Сходил бы, Василь Василич, за черемшой. Всем к обеду. На кирзухе зубы не сберечь.

—  А почему я? Черемшу не видел еще ни разу.

—  Митрич покажет. С ним вместе и наберете.

—  Стану я условника спрашивать! Только этого мне и недо­ставало! Да кто он такой, чтоб я, доверенное лицо страны, ка- кого-то негодяя просил мне помочь! - покрылось пятнами лицо Василь Василича.

Ванюшка не выдержал, встал молча, взял рюкзак и, не ог­лядываясь, пошел к распадку.

Больше двух лет жили парни бок о бок. Не понимая, чураясь Василь Василича больше, чем всех сучьих детей, вместе взятых.

Сегодня Ефремов обещал охране передать почту с охранни­ками, приехавшими в Трудовое на мотоцикле.

—  Сам я сюда поспешил, а ваши в баню заторопились. По­том в столовую пойдут. Получат хлеб в пекарне. Пока управятся, я вернусь, отдам им почту. Там писем много. Василь Василичу целых три письма. Всю ночь читать будет, - пообещал он весело.

И охранники теперь нетерпеливо оглядывались на дорогу. Почта, да еще здесь, в тайге, была единственной нитью, связы­вавшей людей с домом.

Почта... Придут письма и условникам. Разгладятся на вре­мя усталые морщины на лицах. Сколько новостей, смеха, ра­дости! Как долго будут всматриваться в дорогие, такие дале­кие лица родных, детей, которые еще помнят, еще ждут. Всю ночь будут вздыхать,, прижимая к усталому сердцу фотогра­фии детей. Словно не клочок бумаги, а теплые руки и голо­венки ребятни прилягут на время рядом, зашепчут, знакомо картавя, сокровенное:

—  Папка, а мы тебя всегда ждали. Даже ночью. Как Деда Мо­роза, как сказку. Ведь ты больше никогда не уйдешь? Правда?..

Без времени, без детства, без тепла поседели головы жен и детей. Не сказкой, живым бы вернулся. В чудо давно перестали верить.

А условники помнили их теми, какими оставили, у каких отняли. В тот день... Самый черный в жизни каждого. Его нуж­но было суметь пережить.

На свою беду, уходя, оглянулись. Увидели горе. Так и за­помнилось оно. Внезапное, злое. Оно иссушило всех. Оно воз­вращало ночами, во снах, тот последний миг. Ту секунду - застывших, словно окаменевших от горя жен и крики детей, какие не выморозили годы, муки, болезни:

—  Папка, не уходи!

Да разве своею волей? Разве виноват в случившемся? Кто же себе пожелает горя? Никто не угадает заранее свою судьбу.

Условники помнили прежнее. И, не слыша годами голосов детей, не забыли лепет, смех, песни, давно забытые в их домах. В них все это время жила зима. Весны не было. Она умерла в тот день навсегда.

Когда Ванюшка, набрав полный рюкзак черемши, подни­мался из распадка вместе с Митричем, к костру подкатил мото­цикл с коляской, загруженной доверху.

—  Принимайте хлеб и почту! - донеслось знакомое.

Тут и Василь Василича не надо было уговаривать. Подско­чил первым. За мешок с письмами ухватился цепко.

— Да погоди, давай по порядку. Сначала хлеб разгрузим. Люди, видишь, обедать пришли. Никуда твои письма не сбегут, - урезо­нивал старший охраны.

Но едва последний мешок хлеба был снят, Василь Василич вскрыл почту с письмами: искал те, которые пришли ему.

«Ишь, гад, ковыряется, как жук в навозе. Не терпится ему. Знать, и в гнилой середке тепло есть, коль так спешит, видать, кто-то дорог ему», - оглянувшись ненаро­ком, подумал Митрич.

Василь Василич уже нашел два письма. Пухлые, потрепан­ные в дороге, они торчали из кармана, а охранник искал третье.

—  Да вот оно! Возьми! - подал, наткнувшись на письмо, старший охраны и пошел обедать к костру.

Василь Василич отошел к палатке. Устроился поудобнее. Он любил все делать основательно.

Вскрыл письмо. Стал читать... Никто не обращал на него внимания. Люди обедали. И вдруг услышали странный крик, словно кого-то душили. Люди оглянулись.

Василь Василич сидел с обезумевшим, перекосившимся ли­цом. Глаза вылезали из орбит. Руки рвали гимнастерку.

—  Чё это фраер, звезданулся, что ль? - глянул Шмель.

Старший охраны испугался. Бросил ложку, миску. Под­скочил.

Василь Василич упал в грязь лицом. Ему нечем было ды­шать.

—  Ребята, живей сюда! Воды! - заорал старший. Охранни­ки подскочили мигом.

—  Что это с ним? - удивился Ванюшка.

—    Помирает...

—  Вот диво, - не верилось парням.

—   Мокрую тряпку, - скомандовал старший и, расстегнув гимнастерку, стал растирать грудь Василь Василичу, делал ему искусственное дыхание. А тот бледнел, холодел.

—  Да что это с ним?

—  Не знаю. Перегрелся на солнце, - брызгал водой в лицо Василь Василича старший.

—  Ты ему «Правду» прочти! Он, гад, туг же вскочит, - захо­хотал Шмель.

—  А может, в письме дурные вести? - заметил Костя сжа­тое в руке охранника письмо.

Старший охраны взял измятый лист бумаги из пальцев пар­ня, побежал глазами по строчкам. И окружавшие заметили, как лоб человека покрыла испарина.

—  Беда у него! Отца взяли. Его расстреляли, а через месяц выяснилась невиновность. Поторопились с приговором. А ему, сыну, как теперь эту ошибку пережить?

—  Паралик его разбил, - глянув на Василь Василича, ко­ротко определил бульдозерист.

— Да вы что, с ума сошли? Ему же еще и двадцати лет нету! - не согласился, не поверил старший охраны. И, кинувшись к ле­жавшему, закричал, затормошил: - Вася! Сынок! Очнись!

Парень не слышал. Так и не прочитанное последнее письмо отца осталось в кармане.

Василь Василича увез на мотоцикле старший охраны в село. По дороге молодой охранник умер, так и не придя в сознание, Напрасно старший теребил, умолял. Судьба и здесь распоряди­лась по-своему жестоко.

Сняв форменную фуражку, охранник долго плакал у мото­цикла. Пока с умершим доехал до Трудового, голова стала бе­лой, как сугроб, который никогда не растает. Говорят, если се­деют люди, то у них мало остается в сердце тепла, нет сил для жизни...

—  Вася, прости! Такое у каждого могло случиться. Но где же видано, чтоб старые молодых хоронили? Без войны... - со­крушался охранник, уже понимая, что никто не слышит его, не отзовется и не поймет.

Старшего охраны ждали у костра до глубокой ночи. Берег­ли его ужин, заботливо укутанный в полотенца и рубахи. Но он не вернулся ночью. Не объявился и к завтраку. Лишь к вечеру подъехал старший охранник на мотоцикле прямо к палаткам.

Рябой, кашеваривший у костра, по виду понял - умер Ва­силь Василич. У старшего охраны лицо черней ночи. Видно, не спал.

А тот, заглушив мотоцикл, враз в палатку головой сунулся. Не перекурив, не перекусив, без глотка воды.

Поспешивший к нему с расспросами охранник вылетел с трясущимися губами. Как шибанутый, не сказал - прохрипел:

—  Сталин умер...

Рябой, прогнав муху со лба, уставился на охранника удив­ленно:

—  А тебе он кто? Мама родная? Вот у меня на Колыме кент накрылся, на прииске. Так это фартовый был! Медвежатник! Он, зараза, отмычкой лучше, чем ложкой, вкалывал. Башли ог­ребал лопатой с каждого дела! Его все законники знали. От Архангельска до Колымы! Все «малины» его встречали стоя! Он пахан паханов был! Из рыжухи хавал. Красиво жил, гад! У него башлей было столько, сколько во всей тайге деревьев не набе­рется. А и тому кранты! Кончился. Так этого было за что жа­леть. Не замухрышка, не пидер, не фраер, честный вор! Его Одесса и Ростов на руках носили! Вся элита! Вот этого жаль! А ты про кого трандишь? - оглянулся Рябой, но охранника и след простыл. Никого рядом.

Вечером, когда к костру на ужин пришли сучьи дети и фартовые, старший охраны подошел к костру, сказал, словно уронил:

—  Сталин умер...

У костра сразу затихли голоса. Кто-то уронил ложку.

—                Господи! Упокой душу усопшего! - перекрестился Харитон истово.

—  Как же жить теперь станем? - послышался голос Митрича.

—    А тебе не едино вкалывать? Хочь при Сталине иль без него? Дай Бог вживе выбраться, - оборвал старика бульдозе­рист и принялся за ужин.

— А Василь Василич? Как он? - спросил Трофимыч, един­ственный из всех.

—  Нет его. Умер.

—  Жаль мальчонку, - тихо прошептал Костя.

Глава 3

В этот вечер у костра остались немногие. Политические в палатке улеглись пораньше. Фартовые о чем-то шептались. Даже охрана от своих палаток не отходила.

—  Что теперь будет, чего ждать? Станет легше иль, наобо­рот, лиха злейшего жди? - послышалось из палатки Трофимы- чевой бригады.

—   По закону амнистию надо ожидать, когда другой засту­пит. Без того нельзя. Без головы мужики не смогут, как «ма­лина» без пахана - одни провалы. А коль амнистия - нам воля светит. Она в первую очередь условников касается. Гля­дишь, шустрей на волю выскочим, - говорил Шмель впол­голоса.

—  Верняк бугор ботает. Нам хрен с ним, кто накрылся иль родился, лишь бы свой понт иметь с того. Теперь, как я рогами шевелю, недолго нам париться в этой камарилье, тайге. Глядишь, через неделю выпрут нас отсюда. И пока вождя оплакивают, мы пожируем, погужуем. Нынче многим не до нас станет, - сообра­жал Линза.

—  Теперь жди перемен. Многое, чую, поменяется, - гово­рил Ванюшке старший охраны.

Даже новостями из дома не делились, как обычно. Словно забыли о почте. Каждый сосредоточенно о своем думал.

—   Ворюг небось на волю выпустят скоро. Их, что ни год, амнистировали. Особо впервые судимых, - дрогнул голос у Митрича.

—  То ворюги! Нам на поблажку надеяться нечего. На пожиз­ненное перевоспитание сколько таких, как мы, загремели? - не поверил бывший бухгалтер.

—  Да хватит вам канючить! А то услышит охрана, жди новой беды. Им указать на нас, что два пальца обоссать. И проверять ме станут. Добавят срок и снова в зону вернут. Пачкой. Такое тоже было на моей памяти, - предостерег Яков. Мужики умолкли на время, но вскоре снова послышалось;

—  Неужели новый тоже вот так над людом изгаляться будет?

—  Изгаляться? Да ты, Митрич, в своем уме? Мы с именем Сталина в атаки шли. Гибли и побеждали. Иль ты только жи­вых признаешь, как фартовые? - повысил голос Илларион.

—  Это ты за него умирал. С тем никто не спорит. А вот он тебя отблагодарил сроком. И не только тебя. А и нас. Всех. Не ты один в него верил. Да толку от того! - вздохнул Сашка.

—  Молод ты о таком рассуждать! Я знаю, что в нашей беде не Сталин виноват. А доносчики! - вспылил Яков.

— А в зону кто тебя упрятал? Кто поверил доносам на фрон­товиков? Кто сроки впаял такие? - возмутился Костя.

—  Хватит орать на ночь глядя! То-то осмелели! Погодите, кто на смену заступит! Может, в тыщу раз хуже, - предупре­дил Генка.

—  Уже терять нечего, - вякнуло от угла. И тут же у порога палатки послышался голос охранника:

—  Чего галдите? Иль про отбой забыли? Будете завтра, как мухи вареные, по тайге ползать! Спать сию минуту! Не то живо протрясем на прогулку...

Когда охранник ушел, Харитон сказал тихо:

—   Видите, как нахально держится. Значит, не ждать нам перемен. Охрана всегда по ветру нос держит. Не будет у нас просвета.

—    Охрана - в тайге. А политики - в Москве. Охране прикажут - выполнит. Откуда она может знать, что ждет нас завтра? - не согласился Тарас.

Завтрашний день не принес ничего нового. Так же, про­мокнув под дождем, валили лес люди. Старый бульдозер увозил с делянки, надрывно кашляя, пачки хлыстов.

Вот только вечером у костра мужики осмелели. Не огляды­вались поминутно на охрану. Говорили в полный голое.

А когда к огню подсел старший охраны, Трофимычу и во­все осторожность изменила:

—  Вот вы давно, я чувствую, работаете в этой системе, мно­го ль политических, таких, как мы, охранять вам доводилось?

Костя даже голову в плечи вобрал от такого дерзостного воп­роса, предполагая, какая брань посыплется на головы всех за по­добное любопытство. Но охранник - его словно подменили! - оглядел всех тусклым взглядом, ответил, трудно выдохнув:

—  Очень много. По всему свету. И только тут, в Трудовом, впервые столкнулся с политическими условниками. Я поначалу даже не поверил. Ведь вашего брата от звонка до звонка в каме­рах держат. Иль на работах. Но таких, где ни одна живая душа не выдержит. Вас мало на волю выходило. И я еще вчера думал, что не зря политических так содержат. Не верил никому. Но вот Вася... Не сам по себе такой уродился. Правильным был. Без изъянов. Отец воспитал его. А и отца - к ногтю... Знать, осечка везде случается и кривизну дает. Выхо­дит, не всех верно судят. Не всякая судьба правильно решается.

—  Вы всю жизнь в охране? Иль были на войне? - спросил Илларион.

—   Воевал. Под Сталинградом. Там контузия. Отправили в тыл. Сначала в Магадан...

—  А как сюда попали?

—  Сам попросился. Там в зоне несколько моих сослужив­цев оказались. С кем вместе в те дни. Не смог я... Написал рапорт о переводе. Удовлетворили...

—  А за что однополчан ваших осудили? - спросил Яков.

—  Да за то, что мнение свое не скрыли. Сказали штабным, что победу нельзя считать победой с таким числом жертв, что людей беречь надо. Иначе, мол, и светлый день встретить ста­нет некому. Нельзя ошибки стратегов и командиров человечьи­ми жизнями затыкать. То не победа, где нет живого победите­ля. Их назвали вражьими агитаторами, трусами, шпионами. И в Магадан.,. Чтоб солдат не смущали. Не мешали б'воевать. Ко­нечно, все это брехня. Не были они предателями. Все мы это знали. Но штабники всегда боялись думающих. Им нужны были те, кто выполнял приказ, не сомневаясь.

—  Это верно, - вздохнул Илларион.

—  Я в рапорте умолчал об истинной причине. Сослался на климат. Попросился на Сахалин. Знаю, останься я там - не сдержался бы. Значит, одним зэком стало бы больше, - умолк охранник.

В эту ночь ему не спалось. Сам не знал, с чего это он разот­кровенничался, разговорился с условниками.

Едва прилег, перед глазами снова встали ребята, танковая бригада. Свой экипаж. С ними закончил ускоренные курсы тан­кистов на Урале. С ними принял первый танк. Его подбили во втором бою. И все же удалось тогда выскочить, повезло вы­жить, уцелеть. Не отползали, а бежали в полный рост от горя­щей машины. К своим. Снаряды рвались совсем рядом. Сыпа­лись в окоп. Не глядя. И снова повезло. К своим попали. И в ту же секунду взорвался их танк. Кто-то поздравлял со вторым рождением. А штабники пригрозили - мол, после боя разбе­ремся, как это вы машину загробили, а сами живы?

Но бой был проигран. И не только их танк взорвался в тот день. Не до обсуждений и разборок было. Всяк старался уце­леть. Может, потому и пронесло грозу. Да только было над чем тогда задуматься.

«Спать, спать», - уговаривал он себя.

Но сон не шел. И память снова возвращала, отбрасывала, словно взрывом, в те годы...

На войне, как в тюрьме, человек проверяется куда как быст­рее, чем в обычной жизни.

Неделя в продрогшем танке. Без воды и еды. Выйти, выско­чить - невозможно. Сознание мутилось. Смертельная усталость одолевала. Она была сильнее человека. Но бои не прекращались.

Бригада вымоталась. Одеревенели, проморозились руки, ноги. В таком состоянии не было сил радоваться победе иль пережить поражение. Хотелось одного - какой-то передышки. Ночь или день, никто не знал, сколько времени прошло с нача­ла боя. И вдруг стрелок выскочил в люк. Куда, зачем, ничего не сказал. Исчез в черной завесе дыма, как испарился.

Впереди подбитый немецкий танк мертвой тушей осел.

И вдруг стрелок, откуда ни возьмись, сверху на головы сва-г лился. Через плечо сумки.

— Лопайте, братцы! Я у фрицев их отнял, харчишки эти! Им уже они не нужны. А нам - невмоготу. До своей кухни неизве­стно когда доберемся...

В сумках консервы, галеты, шоколад, даже шнапс. И о куреве не забыл стрелок. Ожил экипаж. Подкрепились на ходу. Выпили по глотку за смелость человеческую и выручку. Не случись той минуты, может, и нынешнего дйя не было бы у старшего.

Он помнил тот день. Носил его в памяти, в сердце.

Но однажды на Колыме, вот уж не ожидал, встретил того стрелка. Имя его всегда помнил.

—  Юрка! Ты почему здесь? - не поверил своим глазам.

Стрелок перекинул тачку золотой породы, оглянулся, уви­дел, хотел подойти, но его оттолкнул второй охранник:

—   Куда прешься, скотина! Сачковать вздумал, тварь? Вот врежу, вмиг опомнишься! А ну, шмаляй по холодку! Бегом! - прикрикнул зло.

Юрка побежал, волоча за собой тачку, а охранник, став ря­дом, процедил сквозь зубы:

—  Тебе, танкист, что, жить надоело? Здесь не только при­ятелей, родную мать нельзя узнавать, коли дышать хочешь. Усеки раз и навсегда. Считай, сегодня я ничего не видел. Но если еще раз повторишь, пеняй на себя.

Три дня молчал, терпел. А потом не выдержал. Передал Юрке хлеба, курева, пообещал придумать облегчение. Тот сказал, что не один. Весь экипаж загремел. За языки. Вскоре после конту­зии командира.

—  Передай ребятам, завтра жратвы подкину. К начальнику схожу. Поговорю с ним. Попытаюсь убедить его.

—                 Не стоит. Он из штабных. Не поймет. Молчи. Как-нибудь перебьемся, - не поверил Юрка.

Идти к начальнику просить за зэков было небезопасно. И про- мучавшись всю ночь в сомнениях, он отказался от этой мысли.

«Самому бы уцелеть. А к ним на нары попаду, кому от того легче станет?» - убедил себя, а Юрке соврал, что похлопотал. Стыдно стало сказать правду.

С месяц поддерживал ребят. Приносил хлеб, курево, не­сколько картошек. Но кто-то из стукачей увидел. Заложил всех. И его...

Их взяли за бараком. Всех сразу. Обыскали. Продержали на земле, продрогшей от холода, до самого утра. А потом его вы­звали к начальнику зоны. Одного.

Оставшихся, его экипаж, стала мордовать охрана. Взяла на сапоги свирепо. Словно врагов.

Начальник зоны тогда выслушал его молча. Не перебивая. Не орал и не грозил.

А он рассказывал о своем экипаже, не тая ничего. О боях, о выручке, надежности и смелости, которая не раз загородила от смерти его жизнь. Впервые все начистоту. Как фронтовик, ви­давший всякое и отбоявшийся всего, даже смерти.

—  За что держаться в жизни, как не за своих, кому тогда ве­рить? Я с ними самое трудное пережил. Они мне - как братья...

Начальник зоны побледнел. За край стола схватился цепки­ми пальцами:

—  Стыдиться надо такого родства. Бежать от него на край света без оглядки! А ты еще защищаешь их? Ты знаешь, кто их судил и где? Так молчи! У нас не ошибаются! Да еще там! Мне следует сообщить о тебе! Но как фронтовика - передам в рас­поряжение управления. Пусть переведут в другое место. Я с тобой не смогу работать. Мотивируй свою просьбу здоровьем, климатом, как угодно. Но прошу не медлить, так лучше для всех....

«Спать, спать», - пытался уйти от воспоминаний старший охраны.

Его увезли из той зоны на старой полуторке, трясущейся на всякой выбоине. Он сидел в кузове, прощался с Колымой. Ныли не раны. Их он не чувствовал. Впервые болело сердце. Может, от долгого молчания иль страха, а может, его впервые разбуди­ла проснувшаяся не ко времени совесть...

Спать! Во сне все живы и молоды и - нет вины. Ни перед живыми, ни перед мертвыми.

Не спали и фартовые. Им не давала покоя мысль о возмож­ной амнистии. Старший охраны прислушался к их разговорам: законники были уверены, что охранник уже уснул, и болтали в полный голос.

—  А тебя, мудака, чё на войну понесло? По бухой с рельсов съехал иль на навар позарился? - спросил Шмель кого-то из своих. И старший охраны отчетливо услышал голос Рябого:

—   Понту не ждал. На войне самый клевый навар - соб­ственная шкура. И калган, коль целым из атаки унесешь.

—  Стемни чего-нибудь, - попросил Косой.

—  Оно без лажи есть что трехнуть. Но одна ситуевина до гроба мне запомнится. Языка надо было спиздить у немцев. Чтоб узнать про все. Я ж в разведке был. Но стали жребий тя­нуть. Мне досталось. До ночи ждать пришлось. Я ихнего стре- мача на гоп-стоп взял. Без шухера. Как маму родную. Ботнул: коль рыпнется, запетушу падлу!

—  И как он тебя понял? - рванули смехом фартовые.

—  Все на жестах, как немые. Но враз допер, паскуда! Меня боком обходил. Ссал - кормой разворачивался.

—  Видать, он на тебя донос настрочил за плохое обращение с фраером, и ты в ходку влетел?

—  Хрен в зубы. Не за него меня замели. Я в Кёнигсберге влип. На старухе! Тряхнул ее, старую плесень. Рыжуху у ней взял. Она, стерва, на меня командиру наляскала. Мол, трамбо­вал, грабил ее. Меня - за мародерство! Вроде я лизаться с нею должен был! Война есть война. В ней ни без смертей, ни без трофеев не бывает. А у меня все через жопу. Дышу - значит, живой. А трофеи все забрали. Отняли. Подчистую! И фрицам раздали. Да еще с извинением. Мать их в суку, этих команди­ров! Ничего, кроме ходки, у меня не осталось от той войны! - зло сплюнул Рябой.

— Дурак! Зачем тебе война нужна была? Отсиделся бы тихо! Пофартовал бы в оккупации. Хоть не обидно было б, - заме­тил Шмель.

—  Я со всеми. Из тюряги попросился. На войну. Сам. Вся «малина». Было больше полусотни законников. А в живых лишь шестеро остались. Вместе со мной. Но и тех отправили сроки до конца отбыть. Кого куда. По разным зонам. Они пытались напомнить про обещание - дать волю после победы. А их на­дули. Околпачили, как ванек. Кому теперь верить? Никому. Сво­бодными стали погибшие. Но велика ли радость от того?

—  А за войну хоть одну медаль дали? - полюбопытствовал Линза.

—   За отвагу. Выше этой нашему фартовому нельзя было давать. Да и ту забрали. Конфисковали вместе с портсигаром, где я ее берег.

—  Плюнь!

—  Заткнись! Ты повоюй, получи ее, а потом трехай, нужна иль нет. Я ее не с земли поднял, не отнял. Ну и пусть фартовый! Ведь сами наградили. Значит, заслужил. Так хоть бы не отнимали, сволочи!

— Да что б ты с ней делал? Кентов смешил? По бухой наде­вал похвалиться? Иль в дело, для удачи?

—  Тебя, мудака, не спросил. Берег бы. Всю жизнь. Что и меня когда-то за человека посчитали. Значит, нужен был. Да только до твоей гнилой тыквы это не дойдет. Невоевавшему - не усечь...

—  А толку? Со мною ходку тянешь.

—  Тяну. Зато четыре года не в тюряге сдыхал. Как все фар­товые - на воле. Не тырился по хазам. Воевал.

—  А за кого?

—  За себя! За всех законников! Чтоб ни одна вошь не лязга­ла, что отсиделся я за чьею-то спиной.

— Тебя, верняк, первого амнистируют, - подал голос Линза.

—  Не мой это кайф! Мародерская статья приравнена к по­литическим. Так что навару не жду для себя. Давно в треп не верю. Те, кто уши развесил на обещания, все в земле лежат. Недаром говорят, что вор не должен на обещанки полагаться. А свой куш у судьбы обязан отнимать.

—  А что, если завтра об амнистии объявят? - прогнусавил кто-то. И добавил: - Мы ж фуфловники!

—   Нас даже Сталин обманул. Ему мы верили. Теперь - кранты. Завязал с фраерами! - ответил Рябой и больше не всту­пал в разговор. Наверное, уснул.

Старший охраны ворочался с боку на бок. Скажи ему Ря­бой - не поверил бы. Но знал: друг другу фартовые не врут. Это у них - западло.

Заснул под утро. Но и во сне выскакивал из горящего танка в окоп. А усмехающийся Шмель сыпал и сыпал землю на его голову совковой лопатой, приговаривая:

—  Приморился, хмырь! Шкуру свою сберег, падла! А на кой хрен она тебе?

Старший охраны проснулся в холодном поту. Ему нечем было дышать, прихватило сердце. А рядом ни души, ни голоса, ни звука.

«То ли проспал, то ли слишком рано проснулся», - замель­кали в голове мысли. Хотел позвать кого-нибудь из ребят-ох- ранников, но не получилось. Стало страшно. Всю жизнь боялся смерти. Потому молчал! А теперь хотел заговорить и не может. Нелепо. Он схватился за полог палатки и сделал попытку под­тянуться.

—  Что с вами? - склонилось к нему лицо Ванюшки.

И, поняв без слов, принес воды, напоил, помог отдышать­ся, осилить боль.

—  Кричали вы сегодня во сне. Ругали кого-то. То Василь Василича, то еще кого-то звали. Прощения просили. А

все память, нервы, война...

—  Где люди? Условники? - сконфуженно прервал старший.

—  В тайге. Работают. Тут только я и Митрич.

Нахмурился старший охраны. И подошел к костру погреть­ся, попить чаю.

—   Мужики нынче амнистию ждут. Говорят, без нее не можно. Авось и мне облегчение выйдет, - улыбаясь подошел старик.

—  Дай Бог! - пожелал старший охраны. И невольно огля­нулся. К палаткам подъехала машина из Трудового.

—  Выгружайтесь! - выскочив из кабины, скомандовал Еф­ремов.

Из кузова выскакивали люди. Изможденные, бледные, они еле держались на ногах. Иные хватались за кузов машины, дру­гие тут же садились на землю. Троих охранники вытащили, по­могли.

—  Принимай, Лавров, пополнение, - обратился Ефремов к старшему охраны.

— Да что я с ними делать стану? Их живьем можно закапы­вать! - вырвалось у старшего охраны.

Люди даже не отреагировали, голов не повернули, не обра­щали внимания на окружающих.

Ефремов подошел, досадливо морщась, сел рядом, заговорил:

—  Их мне вчера привезли ночным поездом. В сопровождении санитаров. Все политические. Сроки - сумасшедшие. Все как один в одиночных камерах по многу лет отсидели. Конечно, не без трам­бовок, не без мук. Как это бывает! Ну а теперь - Сталин умер. Кому охота за этих отвечать? Они не мужики, все ученые, интел­лигенты. Случись что, на вчерашнее не спишешь. За каждого соб­ственной башкой и шкурой ответить придется. Вот и кинули ко мне, как в санаторий, до той поры, покуда разберутся с ними. В тюрьме условия не создашь. А к нам их подкинули не случайно. Значит, точно на волю они пойдут. Прокурор утром звонил. Голос дрожал: мол, сбереги, удержи в жизни всех! Видишь, они все от­няли, а я - удержи! Кудесник, что ли, я? Так вот, единственная надежда у меня на тебя. Тут и воздух почище, и поспокойнее. А продуктов для этих задохликов велели не жалеть. Так я сегодня пару машин сюда пригоню с харчами. Пусть недели две оклема­ются, а там - посильную работу поручать станешь.

—  А чего в Трудовом не оставили их? - спросил старший охраны.

—  Чтоб не устраивать наглядной агитации. Сам же видишь, до чего их довели.

—  Им врач нужен...

—                Их врач - покой и свобода. Первое - есть, второго, думаю, недолго ждать осталось.

Митрич, подслушавший краем уха часть разговора, уже раз­вел второй костер, примостил треногу, подвесил котел и чай­ник для новеньких.

Охрана ставила палатки, обкладывала их хвоей, бережно об­ходя людей. Те сидели, стояли, лежали, безучастные ко всему.

Давно ушла машина в Трудовое. Митрич вместе с охранни­ками по одному подвели людей к костру. Усадили, накормили. Иных с ложки, уговаривая, убеждая. Лишь один не стал есть. С ним внезапная истерика случилась. Он кричал, плакал, ругал и проклинал умершего вождя, бывших своих друзей, вчерашний и сегодняшний день, до которого повезло дожить.

Его едва удалось накормить. Человек после обеда вскоре уснул. Не только он. Люди легли вповалку. Молча. Лишь са­мый длинный и худой, как жердь, остался у костра.

Он смотрел в огонь тихо, задумчиво. Глаза словно пеплом подернутые. Не видел, не слышал, не замечал никого.

Отобедавшие сучьи дети и фартовые ушли на работу в тай­гу. А человек все сидел в одной позе: не шевелясь, не двигаясь.

—  Попил бы чайку, мил человек, - предложил ему Мит­рич, подавая кружку с чаем. Но тот не увидел, не услышал. И старик слегка тронул за плечо новенького: - Испей чайку. Со­грей душу. Ить помереть можно, ежли столько переживать. Все образуется, утрясется. Ты ж почти на воле нынче. Согрей душу, милай. Ее беречь надо от лиха.

Мужчина перевел взгляд на Митрича.

—  Зачем? - спросил новенький сухо, коротко.

—  Чтоб жить. Ить недолго судьбой отведена эта радость каж­дому.

—  Радость? Шутить изволите? - Тот отмахнулся и снова в огонь уставился.

—   Вот ты политический, небось в политике соображаешь? А я? Я ж вот, что свинья в ананасах, ни хрена не понимаю. А посадили по политике. Вовсе старого. С печки взяли. Сколь годов отмаялся. А живой. Не стравил душу злом да обидой. Може, врагов, супостатов своих перевекую. Ежли Бог даст. И вживе ворочусь. В семью, в деревню, в свою избу. Хозяином, человеком. Не дам горю убить себя. Потому как мужик я! Лю­бого лиха сильней быть должный. Живучестью, милостью Гос­пода подаренной, супостатов своих накажу. Тебе пережить беду тяжко? А мне легко? Неграмотного ославили политическим. У меня от того на печке все сверчки со смеху, поди, издохли. А я - ништяк. Потому что - мужик, в кулаке себя держать должный. Не расплываться киселем, то бабье, их удел - в слезах тонуть, - убеждал Митрич.

—  А если жить не для чего стало, если весь смысл ее потерян, нет веры никому? Нет цели - отнята! Как жить ajz

тогда? - спросил человек, понемногу вслушиваясь в слова Митрича.

—  Даже я, вовсе дряхлый, жить хочу. Смысл, говоришь? А одюжить лихо, стать над им и уметь ждать завтре? Оно завсегда светлей. Цели нет? А семья, дети?

—  Нет их больше, - выдохнул человек.

—  Будут! Бог не без милости! Найдется и тебе утеха! Не рви душу, она нужна! Не гневи сердце - ему еще жить! Нешто ты слабей меня, замшелого, что в руках себя удержать не можешь? Да твои супостаты небось обрадовались бы, узнай о твоей кон­чине. А ты не дари им отрады! Довольно настрадался. Нынче об жизни пекись!

—  Добрый вы человек! Много тепла в сердце имеете. По­больше бы таких земля рожала. Спасибо вам за доброе! - отта­ивало понемногу сердце новичка.

—  Я не добрый, я - правильный! Меня даже ворюги боят­ся! - расхрабрился Митрич. И, сунув кружку чая в руки чело­веку, уже не предложил, а приказал: - Пей!

Старший охраны, молча наблюдавший, в душе не раз по­хвалил настойчивость и дедовскую убедительность Митрича. Са­мому всегда недоставало этих качеств. Не хватало терпения и тепла. Хотя одного без другого не бывает...

Новенький пил чай, вполголоса разговаривая с дедом. Каж­дое их слово слышал старший охраны, понимал и сочувствовал. Но... Как всегда - молча. Потому что иного не позволяла долж­ность.

Новичок и впрямь был не из рядовых. И угодил в зону с большой должности военного начальника. Освобождал конц­лагерь в Германии и взбунтовался против отправки освобож­денных пленных в зоны и лагеря. Даже до вождя дошел. Свое мнение высказал. Едва вышел из кабинета, его и взяли. Под бок к тем, кого защищал. А он и там не успокоился. Кричал о жестокости, лжи, извращенном понимании законов войны, не­умении, неспособности руководить страной и людьми.

Большой был авторитет у человека. Его слушали. Поддер­живали. Даже администрация зоны. Но и здесь на него нашлась управа. Взяли из зоны. Затолкали в одиночку на годы, отдавали на издевательства блатной шпане, охране.

Долго не могли сломать. Не поддавался. Пытались втоптать в грязь. Пускали о нем невероятные грязные слухи. Но даже они не прилипали. Им не верил никто, кто видел или слышал о нем однажды. А когда силы сдали и он свалился в камере беспомощным, его подняли ночью. Ничего не объясняя, не говоря, вывели во двор тюрьмы. Он думал, что этот день - последний в его жизни- Ночами выводили только на расстрел. Звуки выстрелов не раз слышал в камере. Все понимал. Знал: когда-то придет и его час...

В себя он пришел уже в поезде; увозившем его вместе с другими в Трудовое. Об этом сказал охранник. Он же сообщил о смерти Сталина. Сказал, что со вчерашнего дня по всем тюрь­мам, зонам, лагерям отменены все расстрелы до результатов рассмотрений и решений особых комиссий.

Для себя он не ждал облегчения участи. Устал верить, наде­яться, доказывать свою невиновность и правоту. Устал отстаи­вать жизнь, которая успела порядком измотать и надоесть. Он понимал, что вернуть прошлое невозможно. Да и возраст не тот, чтобы верить в чудо. Но когда охранник сказал, что его, как и других, везут к условникам, посчитал: разыгрывают! Ког­да оказался в Трудовом, подумал, что именно здесь, на непо­сильных работах, его решили окончательно доконать...

Он не знал никого из тех, кто вместе с ним приехал сюда. Они не говорили в пути. Общение - не всегда облегчение, оно стало страданием, бедой всех и каждого. И люди, натерпевшись, стали замкнутыми, недоверчивыми.

Молчал и он. Всю дорогу. Весь путь, который считал послед­ним в жизни.

—  Жив будешь, дружочек. Нихто тебя пальцем не тронет. Тут бедолаги, такие, как я, маются. И тебе ровня имеется. Гене­рал и подполковник. Военные. Ну енти, доложу, мужики! Креп­кие орешки! Железные. И снутри, и снаружи. В Трофимыче осколков с ведро сидит. В ногах. А он ходит. Илларион - кон­туженый. Но ништяк! Вкалывают здорово. И духом крепки. Лиху не сдались. Лиходеям не поддались. И все у них в порядке. Как на войне. И ты выправишься о бок с нами. Главное, душу со­греть, остатнее - само оттает.

—  Это уж как повезет...

—  Ha-ко вот черемши с тушенкой пожуй. Вкусно! И пользи­тельно! Требуху оживишь. Она на витамины враз откликнется. Жрать запросит. Ты ей и давай. От харчей силы появятся, здо­ровье. Оно тебе надобно нынче. Заставь себя жить. Помереть всегда поспеем. Это от нас не сбегит...

Новенький хрустел черемшой, заедал ее тушенкой, хлебом. А Митрич все подкладывал таежную пахучую зелень, расхвали­вал ее на все лады.

Вдвоем у костра и веселей, и теплей. Старику, может, от того было зябко, что не о ком было ему заботиться, не с кем поговорить, некого уговорить, убедить, пожалеть.

Никто из условников давно не нуждался в его заботах. Са­мого вот жалели. А потому не брали в тайгу. Оставляли по- стариковски управляться. С костром, едой. Бесхитрост­ны эти заботы, но не отрывать же на них сильных, крепких мужиков. Вот и предложили фартовые определить Митрича кашеваром, а вместо него остальным в тайге вкалывать. Зачем старому маяться в лесу? У палаток ему пусть не легче, но спод­ручнее. Да и еда у него получалась вкусней, чем у других. Успе­вал старик в палатках порядок навести, принести воды, подме­сти вокруг, а иногда чью-то рубаху постирать.

Ему за это не забывали сказать спасибо даже фартовые. А много ль старому надо? Не обижают. Не перетрудился. Не го­лодает. Живой, здоровый, и слава- Богу.

Но сегодня у него праздник. Есть собеседник. Грамотный, культурный, душевный человек. И уважительный, послушный. К деду с почтением, от какого Митрич совсем отвык по зонам.

Другие спят. Вовсе ослабли люди. Даже на другой бок не поворачивались. А худые, чуть ли не просвечиваются. Но стар­ший охраны не велел будить. Мол, пусть выспятся. Тогда и на­кормим.

Чудной, будто не знает, что крепкий сон лишь на сытое пузо бывает.

Митрич первым узнал имя новенького - Андрей Кондрать- евич. Ему немногим за пятьдесят перевалило. Коренной моск­вич. Был женат. Были дети - двое взрослых сыновей. Все было. Ничего не стало. Отказалась от него семья. Получил от них письмо, когда в одиночной камере сидел. Там это письмо ему отдали. Он сразу узнал почерк старшего сына. Сердце дрогну­ло: нет обратного адреса. Значит, простились с ним. Поспеши­ли.

«Ты испортил нам все будущее, всю жизнь. Добиваясь правды для изменников Родины, предателей, дезертиров и полицаев, не подумал о своей семье, о нас и матери. Нам невозможно жить в Москве. Все знакомые, друзья отвернулись. Делают вид, что не знают нас. Мать уволили из института как жену врага народа. И она уже не смогла заниматься научной работой. Раз­носила почту. Целый год. Пока не сжалились над нею бывшие сослуживцы и ее взяли в институт лаборанткой. А все - ты! Все, что связано с твоим именем, приносит несчастье. Нам стыд­но называть тебя своим отцом. Мы изменили фамилию и взяли материнскую - девичью. Только после этого я смог продол­жить учебу в академии, а Петр - в институте. Мы едва справи­лись со случившимся. Мать едва выжила от нервного потрясе­ния и совсем изменилась. Она не хочет больше видеть и вспо­минать тебя. Ты всегда был эгоистом и не считался ни с кем. Ты считал, что вокруг - недочеловеки, а ты - исключительная личность. Живи в своем заблуждении и забудь нас. Останься хоть раз мужчиной и не тревожь нас своими письмами. Поверь, их уже никто не ждет. Ты ничего не принес в семью, кроме несчастья. И позора... Нам от этого теперь очи­щаться до конца жизни. Возможно, так и не очистим имя свое. Мы отказываемся от тебя. Как от отца и человека. Навсегда. Перед всеми. Прощай».

Андрей Кондратьевич до конца прочел это письмо. Поче­му-то, словно вопреки написанному, память вернула его в до­военное время на подмосковную дачу. Там, вместе с сыновья­ми, он часто уходил на вечерний клев. Мальчишки не пропус­кали ни одного дня и превратились в заядлых рыбаков.

Ни комары, ни мать не могли их вернуть домой. До самой темноты неподвижно сидели с удочками на берегу реки. Их радовала возможность принести в дом добытое своими руками.

Случались удачные дни. И тогда, гордо выложив общий улов в таз, мальчишки помогали матери чистить рыбу, наперебой рассказывали, как удалось поймать каждую.

Дачный сезон всегда был коротким для него. Случалось, его отзывали. А дети с женой жили на даче до конца лета. Они вообще росли под ее контролем. Она помогала им в учебе. Ему всегда не хватало времени.

И в тот день... Его разбудил телефонный звонок. Война. На сборы дали всего один час. Мальчишек не стал будить. Рано. Поцеловал не успевшую понять и испугаться жену, сел в маши­ну, подкатившую к даче. И уехал. На долгие четыре года. Тогда сыновья ждали его. Может, потому вернулся живым.

Мальчишки успели возмужать. Выросли. Уже сделали свой выбор в жизни. Постарела, поседела жена. Она за войну стала суровой, разучилась радоваться, смеяться. Может, война отня­ла все тепло, заморозила сердце? Оттого, когда арестовали его, ни разу не просила свидания с ним. Ни одной передачи не при­слала, ни одного письма.

Из хрупкой девчонки-хохотушки превратилась в замкнутую, скрытную женщину. Она никогда ни с кем не делилась своим мнением. И жила обособленно даже в своей семье. Она словно чувствовала, что Андрея арестуют, и заранее обдумывала буду­щее, свое и сыновей.

Андрей Кондратьевич хранил последнее письмо сына. Он знал его наизусть. Помнил каждую'закорючку. Нет, не обижал­ся на мальчишку. Не ругал. Не упрекал его. И, помня просьбу, за все годы не написал ни одного письма домой.

Он никого ни в чем не обвинил. Он все обдумал, пережил в одиночку свое горе. Как солдат - смерть: Она у каждого своя. И никогда не станет легче от чужого участия и сожаления.

В отличие от сына он не выбросил из памяти и сердца свою семью. Их он каждого любил и помнил прежними. Самыми родными и близкими людьми. Считая, что на обиду не имеет права. Как солдат, проигравший сражение. Куда вернет­ся он после заключения? Придет ли домой, захочет ли увидеть семью? Наперед не загадывал. Жизнь покажет. Выжить бы. Это не всякому удавалось.

...Новички проспали весь день и всю ночь. Их никто не будил, не беспокоил. Даже фартовые, пожалев отощавших фра­еров, разговаривали шепотом. Стараясь не вспугнуть, не обо­рвать, не помешать спящим.

Утром, когда бригады ушли в тайгу на работу, новенькие по одному вылезали из палатки. Оглядывались по сторонам. Шли к ручью умыться. Потом - к костру, погреться у тепла.

Митрич кормил их завтраком. Не жалея, щедро. Заранее при­готовил. Ефремов не подвел. Две машины продуктов прислал из Трудового, таких, которых никогда не видели и не получали прежде. Даже какао сварил. Гречневую кашу щедро сдобрил сливочным маслом и тушенкой. Сам старик не ел. Только на вкус попробо­вал. Не пересолил ли? И головой крутнул, зажмурился:

— Вкуснотища какая! Да на такой жратве, конечно, начальни­ком исделаешься. Каша сама в пузо прется. Не то что у нас - картоха сушеная да перловка. От их кишки дрыком стоят, в обрат плюются, хочь колом глотку с жопой затыкай, не хотят ту жратву принять! Потому не выбились мы в люди. Так и застря­ли в говне, - сетовал Митрич.

Новенькие ели вяло. Неохотно. Иные и половину не одоле­ли того, что Митрич положил в миски.

Старик, увидев такое, возмутился:

—  С ума съехали! Такое не едят, дохляки замшелые! А у нас свиней нет за вами подбирать! Выбрасывать такое - не поду­маю. С катушек не съехал покуда! А ну! Живо добирайте ёдово! Не то силой впихну!

Но люди словно не слышали. Выпив какао, брели к палат­кам. И валились с ног как подкошенные.

Но вот один еле успел наружу выползти. Рвота одолела. Все обратно вышло. С кровью, больно. Казалось, с кишками вы­рвет. Он хватался за живот, сгибался калачом. Бледнел. Лицо заливал пот.

—  Чего это с тобой творится? - удивился Митрич.

Тот хотел ответить, но не смог. Захлебнулся рвотой. Мит­рич дал ему чаю. Заварил чагу. Новенький лежал у палатки, боясь пошевелиться. Андрей Кондратьевич подошел к нему, поднял рубаху. Лицо посерело. Он сказал Митричу на ухо:

— Отбили ему желудок. Теперь долго будет мучиться.

Старик растерянно развел руками. Рассказал об этом чело­веке вернувшимся с работы сучьим детям.

—  Генка! Ты - сын лесника. Все знаешь про болячки. По­моги! - попросил Трофимыч.

На следующий день тому повезло. Нашел в тайге девясил. Выкопав корень, принес Митричу, сказал, что надо сделать.

Старик обмыл корень, почистил и, заварив кипятком, дал на­стояться. А вечером заставил мужика проглотить половину стака­на настоя, через час поесть уговорил. И - диво, рвоты не было.

Не легче пришлось и с другими. Понос открылся. Да такой, что из кустов не вылезали. Дед чаем поил, крахмалом. И понял: нельзя перегружать едою новичков. Отвыкли они от нее. Совсем не зря и неспроста их сюда привезли. Не отдыхать, а выжить.

Сердцем поняли условники, что этим новичкам пришлось труднее. Им выпала на долю участь смертников. А в жизни удер­жана счастливая случайность.

—  Мы сетовали на свою судьбу. Но эти были в страшных переделках. При вожде никто б из них не выжил. Не для нака­зания их взяли, - догадался Трофимыч.

А поздним вечером у одного из новеньких случился сердеч­ный приступ. До глубокой ночи мучился человек. Ему на грудь клали влажные тряпки, растирали, массировали, но не помогло. Умер к утру. Тихо, не вскрикнул. Никого не разбудив, не испугав.

Коснувшись ненароком в темноте его холодной руки, по­няли - отмучился. И вынесли наружу.

—  Вот фраер, немного до амнистии не дотянул. Так и на­крылся в условниках. Не дотерпел, - сжалился Шмель, глянув на покойного.

Он снял пидерку с головы и пожелал, чтоб на том свете тот никогда не попадал в руки мусоров.

Кем он был? Теперь уж безразлично. На воле - видимо, большим человеком. Вон зубы во рту из чистого золота. У про­стого работяги на такое не сыщется. А вор такой выставки ис­пугался бы. Свои же прикончили б. Этот не боялся. Значит, честным был. Работал много. А зачем? Надорвал сердце. Влетел в тюрьму. Не сумел порадоваться относительной свободе. Так и похоронят в лесу, в глухомани. Без имени и почестей. Сколько уж таких могил по северам в глуши спряталось? От памяти, от родни, от упреков...

Остальные новички, словно испугавшись такой участи, ста­рались быстрее поправиться, крепче встать на ноги. Они уже перезнакомились с бригадой сучьих детей и с фартовыми. Иные уже засиживались допоздна у костра. Слушали чьи-нибудь рас­сказы. О себе молчали.

Никто не докучал новеньким, не лез к ним в душу с вопро­сами. Знали - рано. Пусть затянется, зарубцуется память, чтоб не вышибало у рассказчика слезы из глаз. О своем говорили, далеком, отболевшем, дорогом.

Новенькие слушали вначале безучастно. А может, слушая, не слышали? Через это тоже надо суметь перешагнуть.

Их еще не брали на работу. Охрана не поднимала но­вичков по команде. Все ждали, когда они окрепнут, оживут.               

Они уже научились одолевать щедрые порции завтраков и обедов. Охотно ужинали. Ходили, не падая. Не роняли ложки на землю. А иногда грелись на солнце, подставив весеннему теплу исхудалые плечи и спины.

Иные даже бриться стали. Умывались не только утром, а и по вечерам. И Митрич, глядя на них, говорил Лаврову:

—  Оживают мухи, мужиками становятся. То-то радость за­ново народиться на свет! И я им в том подмог маленько.

Но однажды новички удивили всех. Случилось это под вечер, после ужина. Когда все занимали у костра место потеплее. И му­жики, натянув поверх рубах что-то теплое, гнездились у огня.

Фартовые и сучьи уже заняли «галерку» и ждали новичков, им отводилось самое теплое место. Но те не спешили. Словно забыли о традиции. Из палатки доносился чей-то злой голос. Потом послышалась брань.

—  О! Фраера хвосты подняли! Завтра на пахоту можно их запрягать! Ишь, гниды, гоношатся! - заметил Шмель не без усмешки.

И в ту же секунду из палатки новичков вылетел мужик. Его выбили ударом, с руганью, проклятиями, угрозами.

—  Что стряслось? - подскочил удивленный Митрич.

— Ничего, отец! Паршивую овцу выкинули. Подонка! Донос­чика. Из-за него, кретина, столько людей погибло! Оклеветал, чтоб самому выжить! У него даже план был на кляузы! Скольких зало­жить! Так он, скотина, перевыполнял его. Недобора никогда не имел! Но и на него капкан нашелся. Свой же, обкомовец Обосрал. Видно, до плана не хватало. А может, надоело добрым людям тер­петь гада. Вот и отделались его же способом! - возмущался Анд­рей Кондратьевич.

—  За свое он сполна получил. За все ответил. Полные кар­маны лиха имеет нынче. Образумился уж. Кой с него нынче спрос? - успокаивал людей Митрич.

—  Э-э, нет! Нечего под нас краситься, подделываться под невинного. Наши руки ни в чьей крови не испачканы. Нас никто не проклинал. Никого за собой не потащили, не утопили ни одного. Сами свое отстрадали. Но не стали сволочами! И его^ рядом с собой не потерпим. Пусть куда хочет убирается!

Выброшенный мужик сидел у костра, до хруста стиснув ку­лаки. Лицо его красными пятнами взялось. Он оглядывался на Андрея Кондратьевича затравленно, зло.

—  Слушай, фраер, твоя кодла тебя вышибла под сраку. А мы таких, как ты, гасим. Жмуров делаем. Усек? Хиляй отсюда, падла-вонючая! - схватил его за шиворот Шмель и, отбросив от костра в ночь, крикнул хрипло: - У нас с суками свой «закон - тайга»! Чтоб духу твоего тут не было, коль дышать хочешь! - погрозил в темноту волосатым кулаком.

—  Вы это что тут самосуд устроили? - вышел из темноты Лавров. И позвал выброшенного в ночь мужика. Тот нереши­тельно стоял в тени, переминаясь с ноги на ногу. - Идите от­дыхать в мою палатку. А с ними я сам разберусь. - Лавров подошел к костру. И, присев возле Митрича, заговорил зло: - Принципиальными все себя считаете? Чистенькими и несчаст­ными?

— Никого не закладывали, под вышку не упекли! - ответил Шмель.

—  А ты - заткнись! На твоих руках крови больше, чем у любого палача! Безвинных убивал корысти ради. Стариков и тех не щадил! Мародер! За что третью судимость схлопотал? Напомнить иль сам расколешься? В войну своих грабил. Под видом помощи партизанам. Сучий сын - не человек! Когда не давали, не поверив, убивал и уносил все. Это в твоем уголовном деле!

—  Оно для следователей! Почему ты, гражданин начальник, влез в него своей нюхалкой и теперь всему свету ботаешь? Меня, фартового, лажаешь!

—  Не гонорись, Шмель, коль сам по уши в дерьме, молчи о других! Тебе ли рот открывать? - возмущался старший охраны.

—  Меня не интересует Шмель. Мы не о нем говорим. Да­вайте не подменять предмет спора, - перебил Андрей Кондрать­евич.

—  И что касается изгнанного вами, тоже скажу. Под пытка­ми и не такие, как он, ломались. Под угрозой расправы с семь­ей немногие устояли. Добровольно доносы не всяк писать бу­дет. И если бы этот был любителем кляуз - не загремел бы в тюрьму. Значит, отказался чью-то судьбу сломать, имя изга­дить. Говорю о том не впустую. Может, и есть на нем грех. Но искупил он его своими муками. Кого-то не стал клеймить, своею жизнью его прикрыл. Умирал, а не поддался. А если и оступил­ся, своею кровью смыл вину...

—  А скольких предал? Им от того не легче, что потом осоз­нал. Вы спросили бы семьи тех людей, кто в тюрьмах по его доносам погибли. Простят онц его? - прищурился Андрей Конд­ратьевич.

—  Стоп, святое возмущение! Зачем же горячиться? А вы не голосовали на собраниях за признание своих командиров вра­гами народа? Вы не отправляли людей в зоны прямо с передо­вой? Ведь вы не можете отрицать, что участвовали в этом? А если и нет, то знали и не вступились! Смолчали. А разве это не то же самое? Сколько ваших солдат и офицеров из боя не до­мой, в зоны поехали? А ну-ка, вспомните, правдолюбцы и чест- няги! Почему вы их не защитили? Иль слабо было! За себя боялись? Солдат отнял у немца аккордеон! А вы у него - жизнь. Забыв, что все четыре года не вы, а он вас в бою прикрывал! Не вы, а он войну выиграл и победил. А вы его наградили - сроком! Отдали трибунальщикам, особистам! Смол­чали! Вы все трусы! Но этот - признался в своем дерьме, а вы прячете.

—  Я никого не отдавал под суд. А если кто-то и подзалетел за свою шкоду, так поделом! Я мародеров не брал под защиту! И тех, кто за тряпки готов был пойти на преступление, не пря­тал! - повысил голос Андрей Кондратьевич.

—  Сколько ваших солдат по зонам мучаются! Их команди­ры туда загнали. Не этот. А такие, как вы! Уж мне ль не знать, сколько жизней и судеб вами искалечено. Для этого не обяза­тельно строчить донос. Достаточно было молчания, равноду­шия, они - согласие! - настаивал Лавров.

—  На моей совести пятен нет! И ваши сентенции ко мне не относятся! - вспылил Андрей Кондратьевич.

—   Нельзя, гражданин начальник, искупить своею кровью вину за тех, кого продал! Такое не искупить, не смыть. Мы понимаем это хорошо. У меня, к примеру, никто в зону не ушел. Имелись погибшие. Но это - война. А живые - живут. И сол­даты, и офицеры. Я за всех один отмучаюсь. И не надо нас вразумлять. Мы войну прошли. И цену подлости знаем на соб­ственной шкуре. Не спорю, может, эта сволочь - не самый гнусный на земле. Но от того не легче, лишь тошно, что война лучших у жизни отняла, а дерьмо не сумела все убрать. И нам о том забывать нельзя. Не стоит закрывать глаза на правду, - сказал Трофимыч.

—   Я часто слушал вас вечерами. Знаю не только со слов, кто из вас за что срок получил. Считал всех страдальцами. Мо­жет, время и докажет вашу невиновность. Но... Мое мнение о вас изменилось. К сожалению, не в лучшую сторону, - бросил папиросу в костер старший охраны.

—  И что тому причиной? - поинтересовался один из но­вичков.

—   Вас привезли сюда полуживыми. Не нужно было много усилий прикладывать, чтоб окончательно сломать вас. Вы пере­стали быть личностями. И пожелай любой мордоворот, вы не только друг на друга, а и на самых близких наклепали бы. По­тому что в состоянии психического, нервного стресса человек не может поручиться за себя. Загнанный в угол, он - существо, а не личность. И об этом нельзя забывать.

—  Я тоже через все прошел. Сдыхал, откачивали. И снова били. Да так, что небо с носовой платок казалось. Многое тре­бовали. Из того, о чем вы говорили. А я не согласился оклеве­тать порядочного человека. И он - на свободе. Жив, -          возмутился один из новых.

—  Вас щадили! Поверьте моему слову. Уж если б захотели, вы бы и на родную мать написали, - отмахнулся Лавров и про­должил: - Не таких, как вы, ломали. Покрепче орешки были! Но силы человеческие не беспредельны. И я, и никто тех лю­дей подлецами не считаем. Они прошли горнило. Ад при жиз­ни. И если сумели чудом выжить сами, то это уже подвиг.

—  И какова же цена такой жизни, по-вашему? - не выдер­жал Андрей Кондратьевич.

—    Не ниже фронтовой. Заставить себя жить после стольких мук и унижений, поднять себя из нйчего могут только крепкие натуры. Случалось, накладывали руки на себя, не стерпев мо­рального разлада и физического истощения. Бывало, сходили с ума. Видел, как выжившие опускались ниже подонков. До кон­ца жизни оставались в стукачах, в шестерках, становились пи- дерами. Этот - сберег себя. Где-то надломился. Но сумел себя пересилить и подняться. На такое большое мужество надо! Че­ловеческое лицо в тюрьме не просто сохранить. А этот - не хуже вас! - встал Лавров.

—  Подлый фраер! Стукач, - прохрипел Шмель.

—  Отбой! Живо по палаткам! - не сдержался Лавров, став­ший снова старшим охраны.

Наутро новички узнали новость от приехавшего из Трудо­вого Ефремова: арестован Берия...

Лавров ничего не сказал Ефремову о вчерашнем дне. И тот уехал в село спокойным.

На следующий день старший охраны предупредил нович­ков, что завтра отправит их на работу вместе с бригадой Трофи- мыча.

—  Обрубать сучья будете. Ветки на кучи складывать. Коро­че, посильным делом заниматься. Так вы восстановитесь быст­рее, сил наберетесь.

Новички молча согласились. И только Андрей Кондратье­вич сказал веско:

—  Но ту гниду с нами не отправляйте. У нас свое мнение о таких.

—    Вы еще не на свободе! Не в своей квартире, чтобы мне тут распоряжения давать. С вами он пойдет! И если хоть один волос упадет с его головы, вам всем не поздоровится! Понятно? Кстати, он у вас учетчиком будет! - Лицо Лаврова побагровело.

Утром палатки опустели. Лишь Митрич деловито управлял­ся у костров. Около него не оставляли охрану. Разве когда тре­бовалась помощь: воды принести, нарубить дрова. Но и это те­перь делалось заранее. И старик успевал везде сам

Время шло к обеду. Дед уже снял с огня котлы. При­готовил ложки, миски. Ждал.               .

Прилег у костра на прогретую землю, вздремнул немного на солнышке по-стариковски. И вдруг словно кто толкнул в бок. Подскочил. Солнца не видно. Темно. Запах дыма застилал небо. Где-то в отдалении слышались крики людей.

—  Пожар в тайге! - это Митрич нутром понял.

Он услышал, как гудело в лесу пламя, набирая силу. Раска­лился воздух, трудно было дышать.

—  Прозевали. Не углядели. Не смогли! - сетовал старик, чуть не плача от страха.

Он оглядывался в сторону темнеющего горизонта. Беспоко­ился за палатки, продукты. Как теперь уберечь все это? Куда нести? Одному не одолеть. А тайга - вот она, рядом. Возьмет огонь в кольцо крохотную поляну.

Митрич испуганно топтался на полянке, ждал, чтобы хоть кто-нибудь из охранников появился, помог бы ему, старому, общее добро спасти. Вскоре услышал топот бегущих из тайги людей, крики. Старик побежал навстречу и услышал:

—  Куда? Старый, спасайся, пожар!

Мимо бежали условники, сучьи, фартовые, новички. Они словно ослепли. За ними следом неслась дымная, ревущая туча.

—  Люди! Мужики! Стойте! А как же добро? Ить сгинет! Нешто не жаль?! Ить наше! Побойтесь Бога, анчихристы! Еще успеем спасти! - Митрич хватал за рубахи, за руки бегущих людей. Но те не слышали. - Господи! Я с голоду околевал. Детва пухла не жрамши! Нешто такая прорва харчей сгинет?! Не допусти! - плакал старик, вытирая глаза тощим жестким кулаком.

—  Беги, Митрич! - крикнул кто-то в самое ухо обезумев­шему от горя старику.

Он хотел бежать и не мог. Ноги, как ватные, перестали слу­шаться, будто в землю вросли.

— Линяй, плесень! Не то вместо тебя бабке два яйца вкру­тую вышлют! - грохнул голос Шмеля совсем рядом.

— Люди! Побойтесь греха! - умолял старик. Он сам не знал, о чем просил перепуганных условников.

Внезапно один из них остановился перед Митричем. Услы­шал и заорал:

—  Мужики! Вертайсь!

Это был бульдозерист. Сграбастав последних бегущих, по­вернул к палаткам. Там он в секунду завел бульдозер, подцепил ржавевшие с зимы сани. Мужики спешно закидывали в них палатки, продукты, раскиданную одежду. Раскаленный воздух трещал от жара. Люди кашляли, но не уходили. Подбирали все. Мешки, ящики, котлы с обедом, мис­ки и ложки, топоры. Даже двуручную пилу не забыли и, затолкав вперед себя Митрича, влезли в кабину и сами.

—  Хиляй шустрей! - послышался голос Косого.

—                Господи! Спасибо тебе! - прошептал старик.

Бульдозер, рявкнув, рванул с места и через десяток минут въехал в реку. Там бульдозерист отцепил сани. Достал брезент из-под сиденья, накрыл им сани. Дал Митричу ведро в руки.

—                Коль огонь подступит, обливай сани. А мы - в обрат. Ты за нами не ходи. Тут береги харчи!

Митрич согласно кивнул головой. Огляделся. Сани стояли в воде далеко от берега.

Бульдозерист вскоре уехал. Митрич перекрестил людей вслед, попросил Бога уберечь их от погибели.

Четверо условников - бульдозерист Иваныч, Генка, Косой и Тарас поехали к пожарищу.

—  Трудовое стоило бы предупредить, - заметил Тарас мрачно.

—  Это без нас справят. Охрана на мотоциклете уже помча­лась. Мы их не обгоним. Да и толку с того? - буркнул Косой.

—                Встречный пал надо дать. Иного выхода нет. Тарас с Ко­сым это сделают. Я с пилой - отсеку ход огню к сопке. Иваныч от распадка прорежет пару полос. Там есть шанс, если не за­дохнется, - предложил Генка.

— Я со второй пилой. От сопки надо успеть отвести пожар. Пусть Косой встречный огонь даст от нашей поляны. Еще, мо­жет, успеем...

Когда бульдозер вернулся к поляне, там вовсю бушевал огонь. Ели вспыхивали, охваченные пламенем, как громадные свечи.

— Отсекай! - выскочил из кабины Генка и, ухватив пилу, завел ее, кинулся к сосне.

Тарас вторую пилу взял.

— К распадку! Мужики! Тут поздно! - кричал Косой пере­кошенным от страха ртом.

Иваныч поехал к сопке. Подцепил тяжелый нож. Закрыл двери в кабине. Перекрестился:

—  Помоги, Господи, горе осилить. Не то пришьют вреди­тельство, до смерти волю не увижу...

Иваныч въехал в полосу огня и дыма. И только по едва до носившемуся звуку мотора можно было сказать, что пока жив человек,-

Трое оставшихся на поляне валили лес, Косой сбивал пла­мя с кустов.

— Ты дурью не майся! Встречный дай пал! - перекрикивая гул огня и вой пил, орал Генка.

Косой мотнул лобастой башкой и, проверив направление ветра, побежал туда, где строевой лес был выработан и , вывезен еще месяц назад.

«Ух-х-х!» - грохнулась горящая пихта, чуть по пяткам не за­дела. Косой задыхался в дыму, кашлял. Бежал вслепую.

Обгоняя его, бежали от пожара олени, белки, бурундуки. Заяц мимо ноги шмыгнул. Ухо опалено.

—  Ой, братуха! И ты приморился! Линяй, кент! - переско­чил кочку Косой.

Вот и отработанная деляна. На ней кусты жасмина, шиповни­ка, аралии, молодые деревья. Косой рубил их, не щадя. Успеть бы сделать полосу. Пустую полосу, пошире, через которую огонь не сможет перекинуться на остальные деляны, на всю тайгу.

Топор к ладоням прикипел. Дышать больно, трудно. Но ог­лядеться некогда..Деревья падали одно за другим. Вот и готова полоса.

Косой поджигал кусты. Они шипели, не загораясь.

-=• Так это ты поджег тайгу! - схватил кто-то его за шиворот и сдавил рубахой горло. Не дав вглядеться в лицо, вымолвить слово, грохнул кулаком по голове. Больше Косой ничего не помнил.

Тарас и Генка двумя призраками сновали в огне. Дымились на плечах рубахи, загорались брюки, сапоги жгли ноги. Вспух­ли, покраснели лица. Даже пилы в руках задыхались от пере­напряжения. Но отдыхать некогда.

Падали деревья, огонь иль пила срезала - попробуй разбе­рись. Руки пек жар.

Воды бы глоток! Да где сыскать ее теперь? В круговерти пожара стонала, кричала, умирала тайга. И людям не легче.

Вон куропатка огненным мячом из гнезда выскочила. Птен­цы верещали. Еще опериться не успели. Их не спасти.

Лиса, обезумев от боли, крутилась. Шерсть на ней огнем Взялась. Больно. Нестерпимо. Кто виноват?

Генка остервенело вгрызался в громадную ель. Та тряслась. Не один век прожила. И если б не люди... Вон сколько бельчат в дупле сгорит. Тоже жизни. Свои. Родные, таежные.

Ель упала на горящую пихту, свалила, придавив тяжестью. Но вот и сама загорелась. Гулко, искристо. Брызги огня доста­ли условника. Тот, их сбивая, пилил березу. Руки немели от усталости.

Пожар взял в кольцо обоих условников. Не только деревья, кусты горят. Где ж этот Косой? Почему не дает встречный пал? Зачем медлит? Ведь и их пожар сожрет. Живьем. Обоих. И уже не выбраться из огня. Поздно.

— Тарас, линяем! - закричал Генка. Но условник не слышал.

Генка поставил бензопилу под рябину. Во рту пересохло.

Где Тарас? Его не видно.

— Дай сюда! - протянулась к бензопиле чья-то рука. Генка вздрогнул от неожиданности. - Иди передохни! - Он узнал голос Трофимыча.

Сколько времени теперь? Солнца и света не видно. Зато в тайге появились люди. С топорами, лопатами.

Генка почувствовал жуткую усталость. Ноги словно корня­ми в землю вросли. И вдруг услышал:

—  Мужики! Из Трудового подкрепление прибыло! Живем!

Генка встал с пня. Сидеть, когда другие вкалывают, не умел. Вон Шмель, паскуда редкая, а на огонь буром прет, что трак­тор. Фартовые, словно в деле, стенкой встали. Топоры, пилы хором взвыли в их руках.

Политические - рядом. Тоже не уступают. Нет лишь но­вичков. Дым, пепел, сажа, искры скрывали видимость. Где че­ловек, где дерево - попробуй разберись... Вон кого-то спилен­ным Деревом придавило. Тот заорал не своим голосом. Хоть бы жив остался. А там вспыхнувший куст можжевельника чуть не изжарил живьем Рябого, взвывшего медведем-подранком.

Там - сельский люд муравейником на огонь навалился: крик, ругань. Лопаты, кирки сдирали кожу с ладоней кровавы­ми полосами. Что там? Кто стонет? Харитон ногу подвернул на коряге. Неподалеку Костя рябину повалил, помог Харитону встать, выйти из ада.

Трудовчане уже целый клин у огня отвоевали. Рядом с ними охране веселей. Надоело с условниками общаться. Тут же - свободный люд. У них и дело веселей спорится.

Вон Дарья впереди всех баб. Жарко ей, кофта расстегнута - но попробуй глянь бесстыдными глазами! Не промедлит в ухо по-мужичьи въехать. Враз засомневаешься: бабье видел иль при­мерещилось. Рядом с нею Ольга управлялась. Эту вовсе не уз­нать. Была сутулой, злой, а вышла замуж - выровнялась снова. Стала как рябина по осени - глаз не отведешь.

Пекари и почтальоны, повара и портные, учителя и кузне­цы, строители и электрики, они тушили пожар остервенело, не делясь на группы, как условники.

Не было среди людей лишь Лаврова и условника по кличке Косой. Не было и новичков. Их всех увезла в Трудовое вахтовая машина. Косого, под стражей, впихнул в машину старший ох­раны. Сам в кабину сел.

К ночи вернулся бульдозерист. Рубаха на плечах выгорела. Грязный, в ожогах, он выпил залпом три кружки воды и, едва прилег на траву, тут же уснул тяжелым, усталым сном.

Тарас с Генкой не уснули до утра. Пожар то стихал, то вспы­хивал с новой силой уже на других, потушенных делянах. И люди бежали туда, забыв об усталости и отдыхе.

О еде никто не вспоминал. Кусок не лез в горло. Потому забыли о Митриче. А он сидел в санях среди реки. Оди­нокий, испуганный дед, всеми покинутый.

Три дня тушили люди пожар в тайге. Три дня не ели и не спали. Умирали от жары и усталости, задыхались в дыму. Про­пахли всеми запахами пожара. А на четвертый день сжалилось небо, и ночью пошел дождь. Он не накрапывал. Обрушился ливнем. И люди плакали и смеялись. Они подставляли ливню головы и плечи, обожженные руки и спины.

Дождь стал спасением. И люди только теперь почувствова­ли всю тяжесть усталости.

Скорее домой - на отдых. Вот только бы хватило сил добраться до порога, ступить на него. С хохотом, песнями, криками, шутками влезли в машину и поехали, подстегивае­мые дождем. Они больше не нужны были тайге. В ней оста­вались условники, которые сразу вспомнили о Митриче и палатках.

Глава 4

Продрогший Митрич сидел на санях и громко икал. Он не ел все три дня. Отвык дед харчиться в одиночку.

—  Дед, подкинь жратвы! - донеслось с берега.

Вскоре подошел бульдозер. Иван выволок сани на берег. Пока их разгружали и ставили палатки, Митрич сварил обед. И только взявшись за ложки, вспомнили о новичках. Хвати­лись Генки и Косого.

—  Где ж они, туды их душу? - не понимал Шмель.

—  Может, этих уродов поехали выгораживать? - предполо­жил Трофимыч.

—  Не будь их, не случилось бы пожара! Тоже мне - интел­лигенты, не бывали в тайге ни разу. Не знают, как с огнем в лесу обращаться надо, - злился Сашка.

—  Они - хрен с ними! Наши мужики где? - вертел Рябой взлохмаченной головой.

—    Мы послали их встречный пал пустить. А они того поче­му-то не сделали...

—  Загребли их, так выходит, - мрачно бухнул бугор.

—   Нам легавых едино ждать. Чтоб указали новую деляну. Их и спросим, куда мужиков наших дели, - сказал бульдозе­рист.

А вскоре услышали условники цокот подъезжающего мото­цикла.

—  С Косым и с Генкой уже разобрались. Тех, новых, тоже вот-вот привезет машина. Вы их сучкорубами ставьте, - предложил Лавров.

—   Ну уж хрен всем вам, чтоб я с этими падлами в одной тайге дышал! Приморят ни за понюшку табаку и хлебай опять баланду в зоне! Вы, фраера, как хотите, а нам эти паскуды до жопы! Замокрить всех мало, говноедов! Пусть сами канают где хотят. Но не с нами, фартовыми! - заорал Шмель.

—    Не ты тут распоряжаешься. Замолчать! - прикрикнул старший охраны.

Шмель глянул на него остекленевшими от лютой злобы гла­зами. Фартовые, перехватив этот взгляд, поняли: недалеко до беды. Увели бугра к палатке.

Шмель больше не обронил ни слова. Он не высунулся из палатки, когда машина привезла новичков. И Косой с избитой в синяки физиономией влез в палатку бугра. Там фартовый рас­сказал, как выбивали из него признание в Трудовом. Но не сломали... Да и Генка вступился. Шум поднял. Вот и выпустили из клетки на полуволю.

Бугор от ярости лицом чернел. Зубы скрипели так, что Ко­сой умолк.

—   Колись до жопы, кто метелил тебя в мусориловке?! - задыхался Шмель.

—  Наш начальник и тот - Ефремов - со своими, - дрог­нул обидой голос фартового.

—  Ты-то хоть махался?-

—    Не стоял же, усравшись! Тоже метелил мусоров!

—  Кому вломил?

—  Ефремову подвез. Будет помнить, как фартового морить.

—  Так вот усеки: загребут тебя не сегодня, так завтра в зону. Приварят новый срок. Мусора не засветят своего дерьма. За то. что тебя трамбовали, тебя ж и приморят.

—  А я при чем?

—  Они сыщут...

Утром, когда все условники спали, охрана выволокла из палатки Шмеля, нацепила наручники и, затолкав в коляску мото­цикла, повезла в Трудовое.

Лишь через час проснувшиеся люди узнали, что в эту ночь умер Лавров. Сам или убит? С этим разберутся специалисты. Но вечером, перед сном, старший охраны ни на что не жало­вался. Был в отличном настроении. Собирался в отпуск на ма­терик. Говорил, что за хорошую организацию тушения лесного пожара его обещали поощрить. И вдруг умер. Не дождавшись ни поощрения, ни отпуска... А накануне ни с кем, кроме как со Шмелем, не конфликтовал. Фартовый единственный из всех мог быть подозреваемым.

Косой, услышав это, в комок сжался. Трофимычева бригада не верила в услышанное. Новички молчали. Фартовые в кучу сбились. Заговорили злым шепотом. Знали, скоро сюда приедет следователь. Разбираться будет. Убит иль умер? Но пока установит - время пройдет. И немало. Хорошо, если опытный, если не будет ошибки. Да кто ж такое гарантирует? А вдруг и впрямь Шмель оборзел и размазал старшего охраны? Но зачем? До воли так немного оставалось. Мог и потерпеть. Уж тогда пристопорил бы за все враз, за всякое слово. Вымес­тил бы каждую обиду. Теперь это совсем некстати. Неужели не сдержался? И злоба разум помутила...

—  Но ведь не впервой фартовым получать трамбовки у му- соров, грызться с ними по любому поводу. Тем более бугру. Нет, за такое не рискуют волей. Да еще за старшего охраны, а это известно даже сявкам - вышку можно схлопотать, - гово­рил Рябой тихо.

—  Быковал он, когда я ему про трамбовку в Трудовом тре- хал. Кипел. Меня предупредил, что могу загреметь в зону. Зна­чит, не думал мокрить, - говорил Косой.

—  Сам накрылся, значит, увидят. Мусора нынче не без зе­нок. Не разгонятся гоношиться. Вишь, что наверху творится? Метут прежних! И до легавых доберутся. Иначе не стали б с виновниками пожара нянькаться, вредительство им пришили бы, ан нет! Ссут для завтрашнего! Чтоб свои калганы сберечь.

—  Они фраера, политические! А мы - фартовые! Нынче - западло! Могут замести в зону. За нас с них спросу не будет! - перебил лысого законника Рябой.

—  Хрен в зубы! Теперь за всякую душу спросят! А мы? В чьих лапах зоны от Мурмана до Магадана? В наших! Мы в них дышали и держали всех! Что может поменяться теперь? Иль зон не будет, ходки отменят? Мы нужны всегда! Нас повсюду знают!

—  О чем балаган? Чего базарите? - подошел охранник и велел разойтись по палаткам.

Снаружи остались только Митрич и бульдозерист. Они го­товили обед.

Тихо было в палатке Трофимыча. Сучьи дети, не знавшие беды от Лаврова, помнили, как наказал он за них фартовых, искренне жалели старшего охраны. И все же не верилось им, что убил его Шмель. Случались и раньше у них стычки. Да еще какие! Хотя бы та, с пробежкой. И ничего не произошло. Все живы были. Хотя Шмель после того два дня в себя приходил.

—  Злопамятные они. Копили все. Не представлялось слу­чая. А чуть подвернулся, они и ухлопали человека, - предполо­жил Костя. Но охранники не поверили.

— Да брось ты дурака валять! Уж если бы они его убили, так хотя бы спрятали. Сунули бы под корягу иль в реку. Да и сами не ждали бы, когда за ними приедут, попытались сбежать, - возразил Илларион.

—  Ну да, сбежать! Чтобы прямо на себя пальцем показать! Куда сбегут? Ведь Лаврова все равно хватились бы и нашли! Хоть в воде, хоть в земле! И тогда слинявшим сразу конец. След­ствие долго не искало бы! С собаками, с автоматчиками пойма­ли бы, - вмешался Трофимыч.

—  Но ведь Шмель, если бы убил, неужели мог спокойно уснуть? - не верилось Харитону.

— Да что это - первый раз в жизни? Им убить охранника - подвиг! За это в зоне дополнительный навар будет. Так по их закону положено, я сам о таком от воров слыхал, - проговорил Костя.

—  Нет, не может быть! Не убивал его Шмель! Облаять, при­грозить, ну, замахнуться - согласен. Тут же, когда до свободы так близко, - не мог. Логики нет, - не соглашался бригадир.

—  Я другое понять не могу. Ведь Лавров не один в палатке спал. С тем гнидой! Неужели он ничего не слыхал, не видел? - напомнил Илларион.

—  Этот всегда вне подозрений. Его Лавров сам пригрел. Это все знают. И охрана подтвердит. К тому ж на пожаре ожоги получил сильные. Три ночи не спал. Тут свалился вглухую. Вы­рубился. Мог не услышать. Какой ни негодяй, а живая душа. И его усталость валит, - вступился Харитон за новичка.

А вскоре условники услышали, как к палаткам подъехала машина.

—  Не выходить из палаток! - послышался приказ охраны.

Условники из-за приоткрытых пологов видели, как из ма­шины вышли два человека. Они не входили в палатку старшего охраны, сразу направились в тайгу.

—  Выходит, бугор не в палатке мусора прикнокал. В тайге. Но как его сфаловал туда? Да еще без охраны, - удивлялся Косой.

—   Не гробил падлу! Нутром чую. Сгребли сдуру. Ваньку сваляли, - буркнул Гнедой, обычно молчаливый законник.

—  Ну кто-то же его грохнул! - подал голос из угла Удав и умолк. И только в палатке новичков шептались о другом.

—  Что теперь нам за пожар будет?

— Добавят сроки за вредительство и снова в зону, - хмык­нул один, которого все звали Арсеном.

—  Будь так, не отправили бы в тайгу обратно. Придержали в селе. В милиции. Наверное, теперь поняли, что человеческая жизнь дороже тайги. Время изменилось. Научились сопостав­лять - коль пересажают всех, не останется в стране хороших специалистов, свободных мозгов. А принуждение никогда не было продуктивным, - возразил Андрей Кондратьевич.

—  Ефремов сказал, что ссылка на неумение работать в тайге несостоятельна, - напомнил всем Арсен.

—  Это ты себе скажи. Ты вместе с Татариновым ветки под­жигал. Мы только носили. А отвечать всем придется, - бурк­нул кто-то из угла.

—  Ветер виноват. Мы при чем? Такое у тебя могло случить­ся! - возмутился Татаринов. И высунул голову из палатки. - Нам технику безопасности никто не объяснял.

—  Никого! Все слиняли! Объявляю перекур. Все смылись в тайгу. Идите разомнитесь, - позвал фартовый новичков.

Он уже. проверил все вокруг. В палатке Лаврова было пусто. Не было бывшего обкомовца, ни одного охранника не осталось у палаток. Лишь Митрич дремал у костра, сидя на пеньке.

Он уже отогревался. Мертвого - не вернуть, не поднять, каким бы хорошим он ни был. А вот живых кормить надо. И ждал старик разрешения охраны звать людей к обеду. Но никто не возвращался из тайги, а мужики есть запросили. Решил сам осмелеть. Загремел ложками, мисками. Люди плотным кольцом костер окружили. Каждому в этой ситуации хотелось быть вме­сте со всеми. Неизвестность била по нервам даже таких зака­ленных, как фарт\овые.

В тайге тем временем шла своя работа.

Лавров словно дремал. Лицо спокойное. Смерть опередила боль, удивление. Будто сам человек назначил своей кончине встречу здесь. Ждал ее. Она и пришла. Только не лицом к лицу. Со спины зашла, наверное. Лавров ее приметить не успел.

Следователь внимательно оглядел старшего охраны. Тот ле­жал, утопая в высоких синих цветах. Успел переодеться после пожара. Гимнастерка свежая. На ней ни одного постороннего пятна.

Следователь вглядывался в бледное лицо старшего охраны. Мысли, догадки, предположения. Только Лавров мог ответить на них.

—  Что ж, кажется, все, забирайте покойного и пойдем к машине, - предложил следователь.

Охранники легко подняли тело, понесли его бережно, слов­но боясь причинить дополнительную боль усопшему.

Вскоре машина уехала в Трудовое, увозя с собою догадки условников.

—  Ничего, вскрытие покажет, - обронил кто-то из бригады Трофимыча и добавил: - Там ответы на все вопросы сыщутся. Чего нам головы ломать?

Убит иль умер? Через день этот вопрос интересовал лишь охранников, начавших свое мужание плечом к плечу с Лав­ровым.

...Видавший виды судебно-медицинский эксперт не торо­пился с выводами и заключением. Он тщательно осмотрел труп и сказал молодому практиканту:

—  В вашей будущей работе такой экземпляр уже не встре­тится. Видите, как кожа у человека обгорела. От плеч до пояс ницы. Нет, не в пожаре. Она только воспалилась от воздей­ствия температуры в тайге. Он в хорошей переделке побывал. В войну танкистом был. Успел от смерти сбежать. На последних секундах.

—  Зато теперь от сердечной недостаточности умер, - гля­нул практикант на покойника.

—  Так думаете? - усмехнулся патологоанатом.

—  От чего ж еще? На теле - ни одной царапины. Ни одно­го синяка. Несколько мелких ожогов после пожара. Но ведь не они стали причиной. Да еще у такого, как этот...

—  Подожди, Никита. Не спеши. Покойник не убежит А наше заключение должно быть безошибочным, - взял в руки скальпель эксперт.

Афанасий Федорович слыл большим знатоком своего дела Циник и философ, он проработал в морге не один десяток лет Через его руки прошли тысячи мертвецов. Недавних начальни­ков и нищих, ночных красавиц и фартовых, фронтовиков и по­лицаев, обычных смертных. Случалось вскрывать и тех, с кем был знаком и дружен, кого уважал. Специфика работы разучи­ла удивляться, скорбеть.

Может, потому он редко улыбался. Ведь неспособный со­жалеть не умеет радоваться. Он один знал о скрытых от посто­ронних, а порою и от самых близких, пороках усопших. Годы работы дали большой опыт и окончательно сформировали ха­рактер.

Афанасий Федорович не; терпел возражений и болтливости. Угрюмый, свои заключения о причине смерти излагал всегда в нескольких лаконичных фразах, где никогда не было предпо­ложений. Только утверждения.

За все годы он ошибся в своих заключениях всего два раза - в самом начале. Потом был точен. И следователи всех рангов до­веряли ему.

Он мог стать хорошим хирургом. Лечить, оперировать лю­дей. Но предпочел иметь дело с мертвыми. Им он не причинял боли.

Мужчины и женщины для него были все на одно лицо. Он с ними разговаривал, даже иногда спорил. И ему нравилось, что никто не смеет перебить или не согласиться с ним. Но вот недавно ему дали в помощники практиканта. Ненадолго. Тот решил стать патологоанатомом. Сам. Добровольно. Небывалый случай. Редкий. Обычно в морг посылают работать несостоявшихся хирургов. А этот даже попробовать свои силы не захотел. Никита напоминал ему собственную молодость.

Может, потому относился к нему, как к своему повторению. Вот и теперь вскрытие сделал и позвал:

—  Подойдите, коллега!

Никита не промедлил,

—  Взгляните теперь. Что думаете о причине смерти? Изме­нится мнение или останется прежним?

Практикант внимательно вглядывался в легкие, сердце, пе­чень, желудок Лаврова,

—  От чего умер? - повторил вопрос патологоанатом.

Никита указал на легкие. Они, будто обожженные, потем­нели, сердце, а это сразу приметил практикант, не справилось с нагрузкой. Никто тому не удивился.

—  Вот если бы не легкие, не бронхи, можно было бы ска­зать, что в смерти виновато сердце... Тут же - наглядное отрав­ление. Всех дыхательных путей. Вот только чем? - Афанасий Федорович взялся за пробирки, колбы. Никита внимательно следил за его действиями. - Борцом отравился. Запахом. Он теперь цветет. Самая опасная фаза. Для всего живого. Запах, сок - крайне опасны. Случай не первый...

—  Неужели этот человек ничего не знал о борце? Ведь он в тайге не первый год работает. Людей должен был предостере­гать, - удивился Никита.

—  Много чего должны. Да что теперь о том?

—  Неужели сам по незнанию отравился? Может, помогли? - спросил Никита эксперта.

Но тот снова посуровел. Причина смерти установлена. Ког­да поступит другой покойник - новая загадка. Сколько его ждать? А до него - серое, тягостное ожидание, и снова - не с кем словом перекинуться. Никита? Но и у того на днях закан­чивается практика. Да и молод он. Тороплив. Не понял, что патологоанатому никак нельзя спешить. А сердечная недоста­точность - слишком общее определение. Как канцелярский штамп.

Трое людей ждали около морга заключение о причине смерти Лаврова. Один - следователь. Тоже молодой, не терпится ему скорее истину установить. Убит иль умер? Ему положено на вскрытии присутствовать. Брезгливость мешала.

«А что от того теперь изменится? Человека не стало. Ему все равно Когда-то смерть приходит к каждому. Раньше иль позже, ее ие минешь», - подписал заключение Афанасий Фе­дорович и, накрыв покойного белой простыней, пригласил ожи­давших. Узнав о причине смерти старшего охраны, трое перегляну­лись в недоумении. О действии борца здесь, на Сахалине знали все, даже в глухих деревнях. Много скота им отравилось. Синие цветы его, с удушливым запахом, обходили даже звери. Считали, что лишь настоем цветов и корней борца можно отравиться насмерть. Запах может причинить сильную, до рвоты, головную боль. Но смерть... В это трудно верилось.

Афанасий Федорович понял причину сомнения. И, зная, что перед ним, помимо следователя, стоят прокурор и началь­ник милиции, пояснил доходчивее:

—  Организм был ослаблен участием в тушении пожара. Ну и длительность воздействия не просто цветка - целой их поля­ны, что я отразил в своих выводах. Других причин смерти нет. Она - ненасильственная.

—  Как долго, по-вашему, он вдыхал борец? - спросил сле­дователь.

—  Дело не только в продолжительности. Борец особо опа­сен за полчаса до восхода солнца. В это время достаточно один раз втянуть в себя его запах даже здоровому человеку, чтобы получить отек легких либо сразу - разрыв сердечной аорты. В остальное время, особо когда высохнет роса, борец может при­чинить головную боль. Но убить не способен. Сил не хватит. Нет пыльцы, она облетает на солнце и тут же погибает. Об этом как раз знают немногие. Если к борцу не прикасаться, пройти мимо, он вреда не причинит.

—    Вы уверены, что борец стал причиной смерти? - все еще не верилось начальнику милиции.

—  Не только в легких обнаружена пыльца, но и кожа ладоней обожжена соком борца. Посмотрите. Вот следы ожогов, получен­ных на пожаре. А вот эти - коричневые вспухшие линии - от стеблей борца. Это ни с чем другим невозможно перепутать. Ни одно растение, хотя ядовитых у нас немало растет, такого автогра­фа не оставляет...

—  Ну и случай, - вздохнул следователь. А за дверью морга, убедившись, что никто не слышит, сказал честно: - Не верю я, что по незнанию, что сам виноват в своей смерти он. Но доко­паться до истины самому тяжеловато будет. Кравцова нужно привлечь. Он разберется.

—  У Кравцова в производстве восемь дел. Самой сложной категории. Перегружен человек. Да и нельзя же валить на него все. Он не может работать один за всех. Пора и вам впрягаться. Хватит надеяться на него! - вспылил прокурор и, сворачивая к милиции, добавил коротко: - Постарайтесь уложиться в ме­сячный срок. Отсчет начнем с сегодняшнего дня. И знайте, я не хуже вас осведомлен, что Лавров в тайге не новичок.

В этот же день следователь допросил Шмеля. Единствен­ный подозреваемый едва ли не смеялся в лицо следователю:

—  Зачем мне его гасить было? Коль в прокуратуре пашешь, надо знать - бугор никого своими руками не дду

замокрит. На то другие всегда сыскались бы. Но и это без понту. Мне охранник соль на хвост не сыпал...

—  Вы с ним повздорили, - напомнил следователь.

—  Я с ним все время гавкался. Всякий день. И что с того? Я и со своими лаюсь еще файней. Так что, за каждый брех мокрить? Заливаешь, гражданин следователь.

—    Одно дело - ваши, другое - охранник. Его убить фарто­вые считали б подвигом.

—  Это если б я в бега линял. Тогда - другое дело. Здесь - вовсе без понту. И трехни мне, ради всего - чем я его разма­зал? Нашел перо иль лапу, может, розочка с моими отпечатка­ми завалялась там?

Следователь промолчал. А потом спросил в раздумье:

—  Во сколько вы легли спать в ту ночь?

—  Как с пожара прихиляли, похавали, я в палатку и враз отрубился. Три дня не спавши. Пожар тушили. Разбудила ох­рана...

—  И не знали о смерти Лаврова?

—  Нет. Как перед мамой родной. Если темню - век свобо­ды не видать.

— Лавров вас незадолго до пожара наказал пробежкой. Всю бригаду. А это для вас потеря авторитета перед всеми. Восста­новить его вы могли, убив охранника, - глянул следователь на фартового.

—  Такое раньше проходило. Теперь, даже захоти я, не обло­милось бы. Свои же зарубили бы. За убийство охранника я по­лучил бы вышку, а кентов - в зону повернули. То даже сявки знают. Кому ж в честь такой авторитет? Скорей меня кенты прикнокали б, чем дали к охраннику подойти. Это раньше буг­ры заправляли, теперь отняли кайф. Как сход решит. Да и за­был я про ту пробежку. Все живы, ничего, оклемались.

—  За что он вас наказал? - поинтересовался следователь.

— Я сдуру хвост на сучьих поднял. Раньше это проходило. А старший охраны кипеж поднял. Ну да кто старое помянет, тому глаз вон.

—  Лавров обещал вас в зону вернуть? - поинтересовался следователь.

—   Нет Такого никогда не ботал старший охранник. Это туфта!

—  Вы письма с воли получаете?

—  Нет! Без понту я кентам. Бросили. Три месяца - ни гре- ва, ни вестей. Наверное, попухли, замели всех мусора, - взве­шивал Шмель каждое слово, зная, что все его ответы будут не раз перепроверены в Трудовом.

— До освобождения вам немного осталось. Куда собираетесь поехать? - поинтересовался следователь.

—  Это мое дело. На воле я сам себе пахан и кент. За нее отчитываться никому не стану! - обрубил бугор зло. И доба­вил: - Никого я не гробил! Не имеете права меня тут морить. Нет у вас улик. Не можете предъявить обвинение! А сегодня - уже три дня! Утром закончились! Мне, что ли, напоминать? Вы­пустить обязаны! Чего резину тянете? И на вас управу сыщем за беззаконие!

— Даже мне грозите! А говорите - Лаврова пальцем не тро­гали! Да с такими замашками трудно верится, - смотрел следо­ватель на фартового вприщур.

Шмель понял: его провоцируют. И замолчал. Перестал от­вечать на вопросы.

Следователь решил все же посоветоваться с Кравцовым. И вечером, когда прокуратура опустела, зашел к нему в кабинет, зная, что тот допоздна не уходит с работы.

Кравцов уже слышал о смерти Лаврова. Знал, кому пору­чено следствие. Увидев молодого коллегу, не удивился. Вы­слушал его.

—  Бесспорно одно: Шмель не убивал Лаврова. И никто из фартовых руки к этому делу не приложил. Шмеля я знаю по прежним его делам. Он убивал. На его руках много крови. Но эта смерть если и насильственная, то сделана тонко. Не вора­ми. Шмель ничего не смыслит в растениях, никогда не прибе­гал к помощи ядов. Грубый по натуре, он грубо работает. Его оружие - кулак, гусиная лапа, нож иль финка. На интеллигент­ное убийство не способен. Правда, свою жертву он обязательно спрятал бы. Чтобы время оттянуть. Об этом никогда не забыва­ют блатные.

—    Но как установить истину? - оглядываясь, спросил сле­дователь растерянно.

—  Допросите еще политического, который вместе с Лавро­вым в одной палатке жил. Хотя и эта версия о его причастности малореальна. И все ж... А Шмеля выпускайте. Он не убивал. Отправляйте в Трудовое незамедлительно. Вы уже превысили предельный срок задержания, а оснований для санкции на арест у вас нет. И к вам с возрастом придет расплата за ошибки в работе. Исправить, их будет невозможно. Старайтесь же их из­бегать. Работайте чисто.

Следователь не стал дожидаться утра. С ночным, последним поездом отправил Шмеля в Трудовое, извинившись за недора­зумение

Фартовый ничего не ответил. Смотрел в окно, нетерпеливо ожидая отправления. Вместе с ним в одном вагоне ехал в Тру­довое новый старший охраны. Коренастый, кряжистый, он был старше Лаврова. И едва состав тронулся, сел напротив Шмеля, уставился на фартового немигающими глазами.

Бугор отвернулся к окну. На вопросы охранника отвечал односложно, вяло. А потом вовсе уснул. Проснулся от того, что кто-то гаркнул в самое ухо:

—  Вставай! Трудовое!

Шмель вышел из поезда, пошатываясь со сна. В глазах ря­било. В последние дни ему никак не удавалось выспаться. То пожар помешал, то в камеру загремел. А в ней кто отдыхает? Нервы до предела натянулись. А что, если приклеят ему убий­ство? Не виноват? Кому это докажешь? Сколько раз не был виноват. А сроки тянул! Да и он ли один? Если разобраться по совести - половину зон и лагерей по северам невинными заби­ты. Кто их выпустит, кто о них вспомнит? Вот затолкать туда - не промедлят.

Видно, правду говорят зэки, что у каждой тюремной двери своя хитрость: туда - двери широкие, оттуда - узкие.

Шмель, покачиваясь, пошел к милиции.

«Будь она проклята! Но только тут дадут транспорт добрать­ся до места. Иначе век бы сюда не прихилял добровольно. - Бугор оглянулся на охранника. Тот еле успевал за ним с пуза­тым чемоданом. - И на хрена мужику такой майдан? Не баба! А тряпья вон сколько! Зачем оно в тайге? Кой с него понт? Одна морока. Вон у Лаврова ни черта не было. Все барахло в саквояже помещалось. А этот как баруха загрузился», - поду­мал Шмель.

Вскоре вместе с новым охранником он поехал в тайгу на зеленой старенькой полуторке.

Возвращение Шмеля было встречено общим ликованием. Фартовые затарахтели, что заждались его. Даже Трофимыч па­пиросами угостил. Сам. Подсел рядом. Молча, по-мужски со­чувствовал пережитому. Ни о чем не спросил. Глазами себя вы­дал - искренне радовался возвращению,

Глядя на них, новички удивлялись. Пока не коснулась беда, эти двое постоянно меж собой не ладили. Ругались, спорили. Едва нависла угроза над Шмелем, им стало не хватать друг друга. И все прошлое забыто, словно не было его.

Мужчины... Их роднит не возраст и положение, не звания и способности. Их роднит беда. Общая, одна'на всех.

Прошедшие сквозь жизненные передряги, пережившие боль, несправедливость люди умеют понимать друг друга без слов.

—  Мои тут не гоношились? Не поднимали хвосты? - тихо спросил Шмель Трофимыча.

—  Все в ажуре, - ответил тот еле слышно и спросил: - Ты как дышишь? Обошлось иль была ломка?

—  Пронесло. Думал, влупят ни за хрен чужой грех, не отмажусь. Но пофартило.

Митрич принес Шмелю полную миску гречневой каши. Масла не пожалел.

—  Ешь, родимый. Забудь, что стряслось. И душой вертайся к нашему шалашу. Не то жисть станет несносной вовсе.

Шмель ел торопливо. А Митрич урвал ему от новичков даже кружку какао. Он держал ее, ожидая, когда бугор уплетет гречку.

Шмель чувствовал себя именинником. Такого внимания он давно не ощущал даже среди кентов.

—  Страдалец ты наш. Бедолага. Едва судьбину сызнова не окалечили твою. Она и так-то у всех горбатая, - приговаривал дед Митрич жалостливо.

В этот день, перезнакомившись с охраной и условниками, старший охранник предупредил, что завтра весь лагерь переби­рается на новое место, где начнет заготовку леса.

—  Работать будем от зари до зари. За неделю вы не сдали ни одного кубометра древесины. Придется наверстать отставание. Так что о выходных ни слова. Когда войдем в график - другое дело. И помните, рабочие показатели - это ваша свобода. - Он оглядел условников.

И на следующее утро вместе с подоспевшими лесником и мужиком из леспромхоза повел людей на новую деляну.

Условники шли друг за другом, перегруженные до самой макушки.

Продирались сквозь буреломы и завалы, через глушь и ко­варные осклизлые распадки. Сколько они шли? Казалось, про­шла вечность. На плечах рубахи взмокли, на спине, груди - разводы белые. Волосы прилипали ко лбу. Глаза заливало по­том. Но никто не напомнил об отдыхе.

Впереди всех, нагруженный не меньше других, шел стар­ший охраны. Он не оглядывался. Старался не отстать от лесни­ка, шагавшего по тайге не по годам резво.

Далеко ли до деляны, язык не поворачивался спросить, а старик все кружил по тайге, словно решил проверить на измор или на прочность идущих следом. Новичков уже заносило в стороны. Но они молчали. Ведь даже фартовые не матерятся. Конечно, тут и без груза пройти мудрено. Куда проще было бы уложить все на сани, подцепить к бульдозеру и привезти на место. Но новый старший охраны не стал ждать, пока Иваныч починит бульдозер, и скомандовал:

—  Вперед! Шагом марш!

Человек он, судя по выправке, военный, с людьми считать­ся не привык. Лавров сердечнее был, душевный. С этим труд­нее будет.

Солнце уже покатилось за сопки, когда лесник наконец ос­тановился и, топнув корявой, как суковатая палка, но­гой, сказал:

—  Тута обживайтеся!

Старший охраны свалил с плеч ношу. Хотелось упасть в мягкую, шелковистую траву и отдышаться, дать отдохнуть зане­мевшим мышцам. Смотреть в небо - синее-синее, в раме бере­зовых кос, еловых лап. Но... Позади шли условники. Значит, нельзя давать волю человеческим чувствам. Нужно держать себя в кулаке. Не растормаживаться.

—   Подтянись! - донесся его голос до самого хвоста ко­лонны.

Таежное эхо, подхватив это слово, понесло его в чащу, рас­падки.

Без груза в этой серой веренице людей шел только Митрич. Его ношу разобрали мужики на свои плечи. Фартовые и сучьи одинаково любили и берегли старика. В этом переходе и те и другие поддерживали его, не давали оступиться, пытались обо­дрить шуткой.

Старик терпел. Придя на место, сразу разулся, давая отдох­нуть истертым в кровь ногам.

Мужчины взялись ставить палатки, а старик, разложив по заведенному порядку посуду и харчи, принялся готовить ужин. Ему помогали все, кто оказался не у дел.

Старший охраны вместе с лесником пошел глянуть на деля­ны, с ним увязался Ванюшка, прозевавший смерть Лаврова.

Обратно они возвращались затемно. И парень предупредил старшего, что жить ему в палатке придется с одним из нович­ков, которого приютил Лавров. Рассказал почему.

Старший охраны ответил резко:

—  Я не нянька, не кормилица. И здесь не гостиница, не офицерское общежитие! Где прикажу, там жить будет. Чего не хватало, кого-то выделять! А насчет трамбовки, запомните, вы за это ответ несете. Изобьют, вы отвечать будете!

А едва вошел в свою палатку, споткнулся о ноги спящего человека: тот опередил, занял палатку первым, не спросив раз­решения у хозяина. Старший охраны включил фонарь, напра­вил луч света в лицо спящему.

—   Встать! Покиньте палатку и никогда более не входите сюда! - сказал громко, раздраженно.

—  А куда же мне деваться? - послышался растерянный вопрос.

—  К своим!

—   Его свои в лесу стаями бегают, - послышался голос Шмеля.

—  Определите его! - приказал Новиков Ванюшке и выки­нул из палатки постель непрошеного соседа.

— Крутой мужик! - Трофимыч похвалил старшего охраны.

Новички, заметив Ванюшку, ведущего к ним подселенца, у Палатки стенкой стали. В глазах непримиримая злоба застыла.

—  Придется шалаш ставить. Отдельный. Один в нем жить будете. Иначе ничего не получается, - позвал парень на по­мощь других охранников, и через полчаса шалаш был готов.

Мужик, наскоро поблагодарив охранников, нырнул в шалаш, завалился на свежую, душистую хвою, блаженно потянулся.

Как хорошо иметь свое жилье! Пусть временное, липкое, пещерное, но его ни с кем не надо делить. Оно почти собствен­ное. Потому что никому из условников не вздумается позарить­ся на него. Кому охота жить в одиночестве? Здесь его все боят­ся. И только он не любит компаний. Всегда их избегал. Потому что никому не верил.

С Лавровым было просто. Он уходил с рассветом, возвра­щался, когда все спали. Новый побрезговал соседством с ним.

Что ж, так даже лучше. Он вспомнил, как его допрашивал следователь о смерти Лаврова.

— Я вместе со всеми тушил пожар. А когда пришел в палат­ку, даже не ужинал, спать лег. Сразу, как в пропасть, в сон провалился. Не слышал, ложился ли спать старший. Когда встал и вышел - не зна-ю.

—  Общались вы с Лавровым больше других. Были ль у него- враги? - спросил следователь.

—    Враги? Нет, не было. Разве вот Шмеля недолюбливал. Да и не только его - всех фартовых, за непорядочность. Не верил он им никогда.

—  Имел ли он основания опасаться их? Грозили они ему когда-нибудь расправой? - интересовался следователь.

—  Сам не слышал ни разу.

—  А Лавров вам об этом говорил? - сориентировался сле­дователь.

—  Он не жаловался никогда. Но как-то обронил, что от фартовых всего ожидать можно. И когда ложился спать, я нередко это видел, пистолет под голову совал. Неспроста, наверное?

—  Слышали ли вы, как выходил из палатки Лавров? Его кто-нибудь вызвал?

—   По-моему, он вообще не заходил в палатку. Во всяком случае, я его не видел.

—  Он после пожара несколько раз побывал в палатке. Сам ее ставил. Кстати, без вашей помощи. Потом ходил на речку умыться, и снова в палатку. Переоделся в чистую гимнастерку. Даже лежал в спальном мешке. Где же вы были все это время, если не видели Лаврова в палатке?

—  Я имел в виду вечернее и ночное время.

—  А вечером вы чем занимались?

—  Спал.

—  Все обустраивали лагерь, а вы в то время спали? Что-то трудно себе представить такое, - недоверчиво хмыкнул следова­тель.

—  Вы же знаете, как относится ко мне окружение. Я по этой причине в палатке Лаврова жил.

—     Чем вы занимались, когда старший палатку ставил? Для . обоих? Где были? - глянул в упор.

—  Умывался в реке. Когда вернулся, палатка уже стояла.

— Постарайтесь вспомнить, о чем вы говорили с Лавровым, когда пришли в палатку?

—  Ни о чем. Я извинился за опоздание, за то, что не смог помочь. Лавров отмахнулся, ответив, что ему помогли охранни­ки. Вот и все общение.

—  После этого он сразу лег отдыхать? - поинтересовался следователь.

—  Нет.

—  Сколько он отсутствовал?

—  Я уснул.

—  Скажите, куда могла исчезнуть его полевая сумка? Ры­жая? Он с нею не расставался никогда. И, по словам охранни­ков, всегда держал ее на боку, когда ложился спать, клал под голову.

—  Видел, была такая. Он ее спутницей называл, талисма­ном. Говорил, что всю войну с нею прошел. Нигде не терял ее, не забывал. А что, она пропала?

—  Думаю, пропасть не могла. А вот украсть ее сумели. Может, с мертвого сняли. Возможно, за нее жизнью попла­тился...

— Да что вы! Кому она нужна! Старая, истрепанная. В од­ном месте осколком пробита. Такую только как память беречь можно. К тому же денег у Лаврова не водилось. Семье, навер­ное, все отправлял. А как фронтовая реликвия только старшему охраны могла быть дорога. Укради ее фартовый иль сучьи - куда б с нею делся? Нет, он ее, вероятно, в пожаре потерял. Там не только сумку, голову потерять было не мудрено.

—  Потерять? Это наивное предположение! В войну уберег. Да и фартовые после пожара видели на его плече сумку, - уточ­нил следователь.

—  Я не обращал внимания...

—  Сохранись сумка, можно было бы предположить со сто­процентной уверенностью, что человек умер по собственной неосторожности. Но эта пропажа исключает такую версию, - буравил следователь душу.

—  Вы что ж, предполагаете, что мне понадобилась полевая сумка Лаврова? - Он рассмеялся в лицо следователю.

—    Не сама. А ее содержимое. Оно, кстати, многих могло заинтересовать. Но знать о нем могли те, кто имел доступ к полевой сумке. И в первую очередь - вы, гражданин Тихо­миров,

—  Зачем мне она? Я никогда не интересовался ею, ни о чем не спрашивал Лаврова и никогда не прикасался к сумке. Не знаю, что в ней было.

—  Не стоит прикидываться наивным. Не знать - не могли. Лавров в ней держал документы. Очень важные. Они не могли интересовать фартовых. С ними все понятно. Другие - не мог­ли украсть и остаться незамеченными. Только вы могли ими воспользоваться.

—    Но мне зачем? Я бумагами не интересуюсь. Мои доку­менты - там, где им надо быть, находятся. Вы что-то заговари­ваетесь, гражданин следователь. Хотите мне висячку свою при­клеить? Мало мне своего горя? Ну да теперь не все вам с рук сойдет. Я ведь не безграмотный.

—  К чему ж так сразу? Я пока допрашиваю вас как свидете­ля. Взял у вас подписку, что будете говорить правду. Ничего не станете утаивать от следствия.

—  А я и не вру. Но говорить, что черное - это белое, не могу. Надеюсь, и вам такие показания не нужны.

—   Правильно. Но уж очень старательно углы обходите. К тому же явно не договариваете, - упрекнул следователь.

—  Чего?

—  Говорите, что не входил, не видели, не знаете. А человек рядом с вами не один час проспал. Прежде чем влезть в спаль­ный мешок, не раз невольно толкнул вас. Ведь палатка узкая, одноместная. Не раз проснуться должны были. И видеть, когда ложился и вставал человек.

—    Всегда так было. Но в этот раз усталость свалила. Даже не поел...

—  Так во сколько вы спать легли, Тихомиров?

—  Часов не имею. Но засветло.

— А почему вы нашли в себе силы сходить умыться на реку, а от ужина отказались? Иль усталость заказная у вас? .

—  Не понял! Я же говорил, устал и лег спать. Как можно заказать усталость?

—  На пожаре с кем вы были? С Лавровым?

—  Не только. Я и сам по себе, и с сельскими, и с охраной. Всем помогал.

—  А вернулись с кем?

—  Со всеми вместе. В хвосте. Сзади меня один ох­ранник был.

—  Так сколько же времени вы проспали в ту, последнюю, ночь Лаврова? - вернул следователь допрос в прежнее русло.

—  Я три дня не спал. Неудивительно, что лег засветло, а проснулся утром.

—  А почему вы, оберегаемый Лавровым, один из всех не заметили его отсутствия за завтраком?

—  Он часто завтракал позже других. Я и не удивился.

—  Он не говорил вам, что носил в сумке? - напрягся сле­дователь.

—  А почему он должен меня информировать? Я для него - условник. Он со мною, случалось, строже, чем с другими, был. Возможно, и я на его месте поступал бы точно так. Он - на­чальник. И панибратства между нами не было. Спасибо, что приютил. Только теперь я тому не рад. Вон в какую цену выли­вается мне его жалость. В подозреваемые попал ни за что. А ведь случись, не проспи я ту ночь, голову за него положил бы не задумываясь. Он единственный меня понимал.

—  Вы уверены, что понимал?

—   Иначе не пустил бы к себе в палатку. Не приютил, не защищал. Видел бы он теперешнее, удивился бы немало. Как за усталость расплачиваться мне приходится...

—    Прочтите и подпишите протокол, - подал следователь исписанные бумаги. А положив их в портфель, сказал: - Вы свободны. Идите.

А утром, едва условники сели завтракать, к палаткам подъ­ехал следователь. Поздоровался со всеми. Глянул на Тихомиро­ва. У того сердце побитым щенком сжалось. Кусок поперек горла колом встал. Хотелось обругать, накричать. Но знал, этим не поможешь. Ведь вот и сегодняшнюю ночь не спал. Жизнь не мила стала.

—  Тихомиров, я задержу вас ненадолго. - И, обратившись к Трофимычу, продолжил: - Думаю, часа нам хватит.

—  Попался, курва, за самые яйца, - ухмылялся Шмель зло­радно.

Андрей Кондратьевич, глянув на Тихомирова, обронил:

—  Пригрел человек змею под боком. Сколько хороших лю­дей погибло, а это дерьмо никакая погибель не берет.

—  Давайте без комментариев, - сухо прервал следователь.

Когда люди ушли на работу, допрос возобновился.

—  Откуда вам известно, что у Лаврова не было денег?

—  Зачем они в тайге? Что тут с ними делать? Да и не утвер­ждал я, только предположил. На это имею право.

—  А я и не оспариваю его. Но вот что меня интересует: почему вы умолчали, что Лавров в вашем присутствии получил почту во время пожара? От нарочного. Расписался за нее. Вскрыл

конверт. Вы стояли рядом. И увидев, откуда письмо, изменились в лице. Этого письма вместе с полевой сум-

кой найти не удалось. Но вы, вероятно, помните, откуда оно пришло?

—  Из органов безопасности, которые меня в тюрьму упек­ли. Естественно, что со мною творится, когда я вижу иль слы­шу упоминание о тех органах, - дрогнул голос Тихомирова.

— Что было в том письме? Припомните, - попросил следо­ватель.

—  Не читал. Не смог. Строчки перед глазами поплыли, как в тумане. Да и Лавров тут же сунул письмо в сумку.

— А жаль, что не разглядели. Ну что ж, письмо мы восста­новим. Это не сложно. А кроме него, ничего в конверте не было?

—  Не видел. Не присматривался.

—  Может быть, нарочный перепутал или забыл, но гово­рит, что в конверте фотографии были. Несколько выпало. Лавров поднял, - внимательно смотрел следователь на Ти­хомирова.

—  Я не помню такого. Да и какое мне дело до чужих забот? У меня в жизни свое правило: чем меньше знаешь, тем дольше живешь. Потому никогда не суюсь не в свои дела. Зарок себе дал. Поумнел в тюрьме. Раньше бы мне этот опыт, не отбывал бы срок.

— А Лавров не показывал вам в палатке эти фото? - словно не слышал ответа следователь.

—    За старшим охраны такое не водилось. Исключено. Больше чем о погоде - не говорили никогда, - вздохнул Тихомиров.

Когда следователь сел в машину, мужик пошел к костру шатаясь. Ноги подкашивались, не держали. Заметив его состо­яние, Митрич подошел:

—  Чего это он к тебе зачастил?

—  О Лаврове спрашивает. Знай я, что так повернется, соба­кой в тайге бы жил, но не со старшим в одной палатке. Уже душу наизнанку вывернул этими допросами, - пожаловался Тихомиров.

—  Кому как. Вон наших мужиков в прокуратуру вызыва­ли. Пятерых. И новых. Тоже чего-то спрашивали. Радостные приехали в обрат. Говорят, ента, будет освобождение. Лучше, чем амнистия. И позор смоют. Навроде они и не сидели во­все. Так им сказали. Документы готовят ихние. К воле. Знать, нынче невиновного от виноватого отделят. Может, и тебя к тому готовят.

—  Мне такого не говорили. О прошлом - ни слова. Будто не было его у меня. Все о Лаврове. Свободой и не пахнет, - мрачно курил Тихомиров.

— И мне не обещаются. И не зовут никуда. А уж я бы бегом побег. Только бы поманили. Так неволя заела!

Хочется под старь в человеках пожить, - выдал Митрич сокро­венное.

Тихомиров молча встал, пошел на деляну, туда, откуда слы­шался звон топоров, рев пил, уханье падающих деревьев.

В тайге было тепло. Тучи мошкары вились меж деревьев и кустов. Под ногами сновали бурундуки, даже серый зайчонок прошмыгнул совсем рядом, не испугавшись человека.

Заполошная сойка метнулась с куста на ель. Вытаращилась удивленно. Что забыл человек в глуши таежной? Иль гнездо свое потерял?

Но тут упало дерево, спиленное под корень. Вскрикнуло громко. Сойка, хрипло обругав людей, суматошно захлопала крыльями, улетела в распадок.

Тихомиров подошел к пачке хлыстов, стал замерять выра­ботку. Никто из условников ни о чем не спросил его. Каждый был занят своим делом. И казалось, его приход остался незаме­ченным.

Новички сегодня обрубали сучья со спиленных деревьев. Не слишком быстро и ловко у них получалось. Но старались люди. Их терпеливо учили. Без слов. Показывали, объясняли. Без ругани. И в его душе проснулась жгучая зависть. Ведь вот они ладят даже с фартовыми. И те, ворюги, а смотри, вровень с генералом здесь. Как со своими говорят. И от них никто не отворачивается. Здесь же, как от зверя, от падали, от чумного - сразу уходят. От греха подальше...

— Шмель, возьми клин, не то завалишь мне на лысину свою красавицу! - крикнул Генка.

—  Санька! Погоди эту ель валить! Постучи по стволу. Там бел­ка! Пусть своих шустрят утащит! Не оставляй ее бедолагой! - над­рывался Иваныч, перекрывая рев бульдозера.

Рябой по стволу веткой стукнул, белку пугнул:

—  Хиляй, мамзель, краля хвостатая, зазноба рыжая! Линяй с этой хазы! Чего барухой застряла? У тебя дуплянок, что у меня волос на калгане. Не мори! Не то размажу, стерва! Выме­тайся, добром прошу, как кента! Слышь! Иль тебе локаторы поморозило? Так я продую, мало не покажется! До самого Ма­гадана без огляду когти рвать будешь! - грозил Рябой.

Мужики, слушая его, со смеху животы надрывали.

Санька, устав ждать, подошел к ели. Белые, как мелкий снег, опилки брызнули из-под пилы. На старую рыжую хвою, на тра­ву, на сапоги. Запах смолы ударил в лицо. Вальщик опустил со лба очки, вбил клин, рассчитав угол падения дерева.

— Отойдите, мужики! - предупредил Санька.

Тихомиров загляделся на верхушку ели. Там на макушке дерева сидела белка. Он не услышал, пропустил мимо ушей пре­дупреждение вальщика.

Дерево, падая, сшибло с ног, подмяло и враз укрыло хвоей, словно спрятав разом от всех или похоронив заживо.

Он ничего не заметил. Может, успел крикнуть, но шум падающего дерева заглушил. Да и что такое в тайге человече­ский голос? Хрупкий звук, живущий секунды. Да и то если его успеет подхватить, вырвать из ветвей таежное эхо.

—  Никак хмырь накрылся? - оглядевшись, ахнул Сашка.

— Да нет, небось в кустах отсиживается! После допроса ок­лематься надо, - вставил бульдозерист.

—  Чего скучковались? Хиляйте сюда! - позвал Шмель.

—  Хмыря замокрили! Елкой!

— Так что? Засыпать нечем? Иль помочь? Говно разбрызги­вается! Оно не сдыхает! - засмеялся Шмель.

—  Так человек все же! Как так? - возмутился Костя.

—  Кому он нужен?! - хмыкнул кто-то.

— Следствию хотя бы! - направился к ели Андрей Кондрать­евич и добавил: - Я за него отвечать не намерен.

Матерясь на чем свет стоит, Шмель обрезал вершину ели. Потом, поставив пилу в сторону, смотрел, как мужики припод­няли дерево, вытащили из-под него Тихомирова.

—  Живой иль накрылся, гад?

—  Нельзя же так. Непристойно о человеке говорить грязно. Все мы - Божьи создания. Грешно такое молвить и думать, - урезонивал Харитон.

—  Кончай, отец! Божьи создания не подводят ближнего до вышки. Это уже дьявольское семя! И с ним так же надо! - философствовал Генка.

—  Ну что с ним делать будем? - развел руками Илларион.

—  Да пусть лежит. Коль живой, сам очухается, встанет. А если концы откинул, в обед отнесем к палаткам, - предложил Санька.

—  Ну уж нет! А вдруг перелом? Пусть Иваныч доставит его к палаткам. Там его охрана"выходит. Нам некогда этим зани­маться, - сморщился Трофимыч.

Илларион позвал бульдозериста. Тот вскоре подъехал. До­стал из кабины брезент и, замотав в него Тихомирова, уехал с деляны.

— Везет хмырю! Совсем в сачки зашился, - заметил Шмель.

—  Может, он уже Богу душу отдал. А вы его тут ругаете. Остановитесь, люди, - уговаривал Харитон.

—  Зачем Богу его душа? Да и была ль она у этого? А насчет гою - жив ли он, ботну без лажи - живехонек,

падла! Такое мурло и на том свете самим чертям без нужды! - взялся Шмель за бензопилу и вскоре забыл о случившемся.

Люди принялись за работу. Никто не отлынивал. Берегли время. Когда вернулся бульдозерист, на деляне были заготовле­ны две полные пачки хлыстов.

Два молодых охранника, приставленные к ним, только что вернулись из таежной глухомани. Губы малиной перепачканы. Спелой ягоды - полные фуражки. Мужиков решили угостить. О случившемся не знали. Этих условников охранять не надо. Так, для формы лишь. И торопить не стоит. Сами не отлынива­ют - зачеты зарабатывают. Даже те, кому доподлинно известно о реабилитации, спины не разгибают.

А тем временем охранники у палаток приводили в сознание Тихомирова. Ванюшка смачивал ему виски, Новиков, расстег­нув рубашку, прослушал сердце:

—  Жив. Молотит двигун. Легко отделался этот чудак. Счи­тай, второй раз родился.

—   Вряд ли он сам тому обрадуется, что вернулся из мерт­вых, - обронил парень и добавил: - Неспроста к нему следо­ватель зачастил.

—  Знаешь, Вань, не верю я им ни черта! Забили зэками весь Север. Все враги народа, вредители! И это такие, как наш Мит­рич. Да он, елки зеленые, алфавит до конца не знает. Спроси его, кто такой вредитель, так он о своей старухе враз вспомнит. Но ведь годы жизни отняты. И тут не до смеху. Старуха ему за лишнюю чарку печенку грызла, это можно пережить, а следо­ватели - полжизни отняли. И не только у него. У большинства! Теперь реабилитируют! Мол, ошибочка вышла, извините! А су­дьи, следователи наказания не понесут. А почему? Этих рети­вых надо было на место репрессированных, чтоб впредь охоту отбить к беззаконию. И этот - не лучше! Его кто учил? Да те, кто особистами звался, кто Колыму наводнил невинными людь­ми, ставшими зэками! Я не верю ему и потому, что не всякая правота права. Он допрашивает условника, который претерпел все муки ада. Выдержал их, выжил лишь в слабой надежде до­жить до воли. А этот садист, иначе. не назовешь, отнимает даже тот слабый луч. Гнусно это - бить лежачего. Не по-мужски. Я бы отказался от такой паскудной роли.

—  А если он убил Лаврова?

—  Ты что, дурак иль прикидываешься? - удивился стар­ший охраны.

—  Выходит, не я, а он - дурак. Но в следователях дураков не держат...

—  Скажи, умные могут пересажать тьму народа, потом реа­билитировать с извинениями? Да для таких звание дурака похвала. Они гораздо худшего заслуживают. И следователи в той черной игре не последняя спица в колеснице. А я их вообще в глаза б не видел. Они сажают, а крайние - мы. Потому что невиновных охраняем. А настоящие преступники, виновники этой беды, пока на свободе!

—  Я тоже думаю, что Лавров сам умер. Но вокруг все со­всем другое говорят, - покраснел Ванюшка.

—  А ты свою голову имеешь? Ну, раскинь мозгами, этот хиляк мог убить твоего старшего? Физически нет! Иль силой заставить пойти в тайгу? Тоже нет! Убить внезапно из-за дере­ва, а потом перенести его на полянку с борцом? Наивно! Дурья выдумка! Бред. Он после того, как поднял бы Лаврова, часу на свете не прожил бы, позвоночник сломался б у него! Заставил Лаврова насильно нюхать борец? Такое только шизофреник при­думает. Ну, как он мог его убить? Ты знал Лаврова, видишь этого сморчка. Он сам всех боится. Шмель в палатке пернет, этот - до утра в шалаше вздрагивает, - сплюнул Новиков.

—  А сумка Лаврова куда подевалась? До сих пор ее не на­шли! - возразил Ванюшка.

—  И что? Подумаешь, письмо, фото! Да какими б ни были прежние грехи у этого мужика, он свое уже на Колыме иску­пил. Громадный срок отбарабанил! И прежнее, если и был ка­кой грех, поглотилось бы отбытым наказанием! А чтобы не ре­абилитировать всех подряд, выискивают хоть какую-то зацепу. Мол, все равно был виновен. Не за то, так за другое! Возня это все, Ванек, мышиная, нечистая. Оттого, что не хватает духу при­знать собственную подлость в прошлом. Да к тому ж не забы­вай, что патологоанатом не нашел на теле Лаврова следов наси­лия, ударов, синяков, ушибов. И прямо указал, что смерть про­изошла в результате вдыхания ядовитой пыльцы борца. И все, Ваня! Другого нет! А я Афанасия Федоровича хорошо знаю. Он не ошибается. Вскрытие проводит тщательно. Старой школы специалист!

— А сумка?

—    Да что ты заладил, найдется она.

—  Смотрите! - указал Ванюшка на Тихомирова.

По щеке мужика текли ручьями предательские слезы. Он слышал весь разговор, а может, часть его. От понимания или участия не сдержался. А может, боль допекла, стиснула сердце. Тут и зверь не выдержит, взвоет.

—   Ну, чего мокроту пустил? Дышим, значит? Радоваться надо! Ну-ка, воды попей - и полегчает совсем! - Ванюшка подал в кружке звонкую родниковую воду.

Тихомиров приподнялся на локте, потянулся к кружке и вдруг рухнул без сознания.

— Ты, елки зеленые, чего дуришь? Ну, давай помогу! Обопрись, - предлагал Новиков.      

Но Тихомиров не слышал. Только через час он снова от­крыл глаза. Увидел над собой синее небо, далекое, как мечта о воле, как дорога домой. Как призрачна она, как легко и просто может оборваться!

—  А хмырь еще канает? Ну и шкура! - услышал он голоса людей, усевшихся обедать.

—  Сачкует, гнида! - поддержал Рябой.

—  Он хоть жрал? - спросил Трофимыч Митрича.

И, услышав, что Тихомиров сегодня совсем не ел, забеспо­коился, подсел рядом:

—  Ну что? Здорово задело?

Тихомиров ответил еле слышно:

—  Наверное, прижало немного.

—    Есть будешь?

Тихомиров отрицательно мотнул головой.

—  Да выламывается, падла! Плюнь на него, Трофимыч! Он, паскуда, на жалость давит. Дурней себя ищет. Ты хиляй от него, он через пяток минут сам вскочит. За жопу от котла не выта­щишь, покуда все не схавает. Видали мы таких! - гудел Шмель.

—   Захлопнись, бугор! Не учи меня дышать! Я говорю! - разозлился бригадир.

—  Да чего с ним трехать? Пусть на своей шкуре познает, как сдыхается!

Яков позвал Митрича, вдвоем они приподняли голову Ти­хомирова повыше.

—  Покормите его, отец, негоже, чтоб живой средь живых от голода мучился. У костра мы сами справимся. Вы ему помоги­те, - попросил он старика.

Деду охотно помогала охрана.

—  Нынче и я голой жопой на шиповник сяду, может, и мне сопли вытирать будут? - сказал Гнедой, но на его голос никто не отреагировал.

Всем бросилось в глаза осунувшееся бледное лицо челове­ка, который, казалось, уже был выше презрения, унижений и обид. Из уголка рта на рубаху стекала каплями кровь.

Заметив это, фартовые прикусили языки. Ели молча. Потом заспешили в тайгу.

Новиков невольно вздрогнул, услышав звук приближающе­гося вездехода из Трудового. Позади него тащился мотоцикл с охранниками.

Дородная женщина, выйдя из кабины вездехода, крикнула зычно:

—  Где больной?

Врач осмотрела Тихомирова, нахмурилась, попросила по­мочь перенести его в кузов, оборудованный под походную больничку.

—  Тяжелый больной, - сказала врач и добавила тихо: - Его нужно срочно перевезти в село. Дайте двоих людей, чтоб помогли его довезти бережливее, придержали бы на ухабах, чтоб не вывалился из носилок.

—  Ванюшка! Давай сюда! А вы, ребята, за нами поезжайте. Чтобы было на чем вернуться из Трудового, - сказал Новиков охранникам и влез в вездеход.

Не видели отъезжающие, как дрожащая сухонькая рука Мит­рича крестила вслед их спины.

Вернулись они поздней ночью, когда условники давно спа­ли. Лишь Митрич с Трофимычем засиделись у костра. Загово­рились о своем, а может, попросту ждали охрану, чтобы узнать, как довезли человека, если довезли.

—  Что так долго? - спросил бригадир Ванюшку.

—    Ну чего там, сказывайте? - дрогнул голос деда.

— Живой. И наверное, будет жить, только вот с ногами пло­хо, может, не будет ходить, - подсел к костру Новиков.

—  Хорошо, что успели. Его сразу под капельницу положи­ли. А через полчаса полегчало. Кровь перестала идти. Врач го­ворит, что в тайге он больше не сможет работать.

— Да при чем тут тайга? Дело всегда найдется. Выжил бы! - перебил его Новиков и, глядя на огонь, курил папиросу за па­пиросой.

Трофимыч не задавал лишних вопросов. Новиков тоже не торопился. И лишь Ванюшка не выдержал:

—  Расскажите бригадиру. Ему надо это знать.

—  Короче, рассказал Тихомиров все. Умирать собрался. Не думал, что выживет. Выложил все как на духу.

—  Возьмите сумку Лаврова, - внезапно возник из-за спины охранник-мотоциклист. И добавил: - Следователю передади­те, как просил Тихомиров.

Новиков положил полевую сумку предшественника на ко­лено, продолжил возмущенно:

—  Я с самого начала не поверил следователю. Измотал он человека. А вышло, как я предполагал. Не убивал он Лаврова. И не думал этого делать. Да и причины, повода к тому не было. Все оказалось просто. Лавров сделал запрос о своих фронтовых друзьях, кому с войны жизнью был обязан. Послал запрос в Москву. Еще в прошлом году. И ждал. Ответа не было. Он по­вторил запрос. Уже в начале года. Ответ получил на пожаре. В тот день. Но не из военного министерства, куда запрос посы­лал, а из органов безопасности. Ему сообщили, что все его дру­зья реабилитированы. Посмертно...

Тихо горел костер, вырывая из темноты нахмурен­ные, озадаченные лица. Старший охраны открыл сумку,

достал фотографии. Бегло'глянул на них. Сообщение читать не стал. Чертыхнулся вполголоса.

—  И что дальше-то? - спросил Митрич.

—  А что дальше? Их тоже охраняли такие, как Лавров. Им повезло на войне выжить. Но зачем? Признать врагом того, кто спас в войну? Это ли не сумасбродство? Но так случилось! И не выдержали нервы. Вразнос пошли, наступил разлад долга с со­знанием. Расхотелось жить. Исчез всякий смысл. Устал от сле­пого подчинения мужик. Дошел до точки. Все мы через это прошли. Не все дожили...

—   Выходит, он сознательно сделал это, с борцом? - спро­сил Трофимыч.

—  Сердце у него в последнее время стало сдавать. Молчал, не жаловался никому. Может, и там, в тайге, прихватило... Но, уходя из палатки, стонал. Простился с Тихомировым. И не ве­лел никому ничего говорить. Слово с него взял. Тот обещал, пока жив - ни слова...

—  Мальчишество все это, - не выдержал бригадир.

—   А я понимаю Лаврова! Непросто выполнить приказ, с каким не согласен. А если это приходится делать каждый день, годами? Тут не только сердце сдаст, с ума сойти можно! Мы - тоже люди! А из нас сделали слепое орудие! Задавили все чело­веческое. Будто мы, кроме зон и зэков, ничего не знали в этой жизни! Но мы прошли войну! Она - целая жизнь! Ее не выки­нешь из памяти. И он не сумел. Остался самим собой. - Нови­ков подвинулся ближе к огню. И, помолчав, продолжил: - Лав­ров часто о тех ребятах вспоминал. У него никого в жизни, кроме них, не было. Так сложилось... А тут один остался. Днем служебный долг выполнял. А ночами все воевал. Вместе с ребя­тами. Во снах они еще жили. И не хотели умирать. Они шли в атаку. Вот только что защищали? Кого? Свое будущее? Знать бы его наперед... Может, потому и помнят их не в зонах, куда попали по воле идиотов!

—  Почему он скрывал, ведь времена изменились? - не со­глашался Яков.

—    Никакое время уже не поднимет его ребят. И реабилита­ция не оживит. Мертвому безразлично, очищено имя иль нет. Он далек от человечьей гордыни и глупости. А Лавров понимал все. И, обозвав всю систему так, как она заслуживает, уже не мог ей служить. Закономерный исход. Он не хотел, чтобы об этом знали другие, кроме Тихомирова, который пережил то же самое. Его уничтожили как личность, но не сумели убить в нем человека и желание жить хотя бы из любопытства. Он более примитивен, потому выживет, - грустно улыбнулся старший охраны.

— А сумку зачем прятал? - спросил бригадир.

—  Не хотел, чтоб вот этих мальчишек-охранников раньше времени черная беда скрутила. Чтоб не укоротить их жизни, не покалечить их судьбы. Не думал, наверное, что его закончен­ной судьбой будут интересоваться тщательнее, чем им при жиз­ни. Потому сам спрятал сумку. Сжечь, видно, рука не подня­лась. Тихомирову тогда показалось, что Лавров решил пустить себе пулю в лоб. Видимо, тот был недалек от такого. Отгово­рил, упросил. Но не от смерти...

—  Я когда на Колыме отбывал, там охранник застрелился. Тоже по этой причине. Но врач назвал его в заключении пси­хом. С тем и похоронили. Двое детей остались у человека, - запоздало пожалел Трофимыч.

—  Оно и верно. Врач в чем-то был прав. Нервные стрессы - профессиональная наша беда. Какова работа - таков и результат. Кого интересует причина? О ней не спрашивают живых. А мерт­вые молчат...

Мужчины сидели вокруг маленького костра. Языки пламе­ни вспыхивали в их глазах. Говорить не хотелось, все было ска­зано. Каждый думал о своем. О будущем? Иль о прошлом? Что виделось им в этой ночи?

Лишь старый Митрич, крякнув, незаметно отошел в тайгу. Оглядевшись, для верности, на колени встал, зашептал горячо:

—  Господи! Упокой души невинных рабов твоих! И прости живых...

Глава 5

Утром Трофимыч рассказал людям обо всем. Никто не уди­вился. Лаврова лишь дружно пожалели.

Новички не решились комментировать услышанное. Неловко им стало. Не по себе. И только Шмель остался прежним:

—   Где вы надыбали такого мусора, у какого совесть была иль проснулась? Туфта все это! Лажа! И хмырь это все наботал! Стал бы ему легавый душу, как портки, наизнанку выворачи­вать. Да кто он такой? Хотя оба они - одинаковое говно! Нече­го о них думать и жалеть! Не кенты! Отдай приказ тому же Лаврову, всех нас, как сявок, перещелкал бы.

Трофимыч осек его взглядом. До конца дня работали мол­ча. А едва пришли на обед, машина из села пожаловала. Крытая брезентом. В кузове скамейки новые, белизной отливают.

— Это что ж, концерт доставили нам? Сами, гражданин начальник, за всех артистов будете? - осклабился Шмель.

Ефремов было насупился. Хотел ответить резко. Но вовре­мя вспомнил о цели визита и засверкал, засветился белозубой улыбкой.

Сделав перекличку всей бригады новичков, пятерых мужи­ков из сучьих позвал в машину:

—  Реабилитированы! Документы готовы! Вас ждут в Трудо­вом. Обедайте и поедем!

Но от палаток машина ушла не сразу. Люди ждали свободу. Но успели привыкнуть друг к другу.

Митрич, сам того не ожидая, в последний раз кормил обе­дом условников. Ноги у него заплетались. То-то радость будет в доме! Не ожидают нынче! А он и нагрянет, снегом на голову свалится.

Последний день в тайге, последний костер, последние сло­ва... В них вслушивались те, кто оставался здесь.

—  Ты, Шмель, не гонорись, не держи на меня зла, но бри­гадиром тебе нельзя быть. Слишком фартовый. А тут и человек нужен. Он в тебе пока не родился. Значит, Санька меня заме­нит. Он душу не потерял. У тебя она подморожена в «малине». Понял меня? - положил руку на плечо бугра Яков.

—   Заметано. Нехай паханит. Я свой кайф на воле ловить буду, - согласился Шмель.

—    Возьмите портсигар на память. Он серебряный. Дедов­ский. Когда-нибудь и меня вспомните, - протянул Санька по­дарок Иллариону.

—  А это тебе, Митрич, носи на здоровье, - совал Генка шерстяной шарф деду.

—  Не надо мне, родимый. Старый я стал. На что барахлом обрастать? С собой в гроб не заберу. А тебе он нужен. Тут без его не можно. А память добрая про тебя и так жить останется. Куда ей деваться? А ты себя береги. Пуще всего. Сохрани тебя, страдальца, Бог...

Когда люди сели в кузов машины, оставшиеся загалдели:

—  Счастливого пути, мужики!

—  До встречи на воле!

—  Век легавых не видать!

—  Пусть житуха файным кайфом будет!

—  Не забывайте нас, кенты!

Машина вскоре скрылась в тайге, увозя людей из прошлого.

Около палаток сразу стало тихо. Людей заметно поубави­лось. Хотя голоса уехавших еще звучали в памяти.

Осиротели палатки. В них еще хранилось тепло ставших воль­ными. И оставшиеся их заняли, чтобы жить чуть свободнее. Казалось, ничего не изменилось в жизни условников. Так же с утра, чуть свет, вставали люди. И, перекусив, уходили в тайгу. Там вкалывали до черных пузырей, до искр из глаз, до немоты в руках и ногах. До того, что солнце потеть начинало, глядя на них, глохла тайга.

—  Ну и звери на работу! Никогда не видел таких. Даже на воле! - удивлялся Новиков. И часто у костра заводил с людьми разговор о будущем: - Посмотрю я на тебя, Шмель, и диву даюсь! Да ты на воле - находка!

—  Это я и так знаю. Кенты заждались. Грев прислали, пад­лы! Не то б тыквы им свернул по приходу! И в сраку воткнул вместо свистка! Где они еще такого пахана надыбают? - щу­рился самодовольно Шмель

—    Завязал бы с ними! Ты и так сумеешь себя прокормить. Хочешь, отрекомендую тебя своему другу. Он капитан на рыбо­ловном судне! Заживешь, как человек! - предложил Новиков.

—  А мой навар в общаке - сявкам под хвост? Э-э, нет. У всякого свои дорожки. Я не малахольный, чтоб на воле - в мужики! Я - фартовый. Им и сдохну в свое время.

— Да вы б у нас в кузне большие деньги имели, если, б туда устроились! Дом вам дали бы, семьей обзавелись, - убежденно сказал Санька.

—  А ты заглохни, пацан! - цыкнул на него Шмель, не глядя.

—  Смотришь на вас в тайге и не верится, что фартовый. Будто всю жизнь лес валили. - Генка поддержал Саньку.

—   Вот это - верняк! Как попадаю в зону, враз меня на заготовку леса! Если все сложить, я этого леса свалил больше, чем любой фраер на воле. Но я не фраер. Отмолочу положняк, и кранты! Фраерам - жены, фартовым - «малины»! Эх-х, скорей бы вырваться! Приморился я тут! Застоялся! Пора бы и в дела!

—  И опять в зону, - прервал Новиков.

—  Хорошо, если так. А у нас милиция двух воров застрелила в магазине. Оба молодые. Жаль. Могли бы работать, как все, - размышлял Костя.

—  Это уж от фортуны.

— А я, когда выйду на волю, в институт поступлю учиться, - размечтался Санька.

—  Держи шире! Кому нужен? С судимостью, с такой стать­ей тебя и близко к науке не пустят. Ишь, сопли распустил, - образумил, просветил Рябой.

Услышав это, Санька загрустил. Неужели до конца жизни все испортил ему отец?

—  А по какой специальности учиться хочешь? - спросил Новиков.

—  На агронома...

—  Если даже тебя не реабилитируют, судимость не помешает получить эту специальность. Я так думаю. Вот учителем иль военным стать уже труднее было бы, - рассуждал старший охраны.

—  Может, Бог даст, и без науки устроишься в жизни светло и счастливо. Лишь бы живым вернуться домой. Не калекой. Никому не быть в обузу. Чтобы мог сам себя прокормить, сво­им трудом, своими руками, - говорил Харитон.

—  А вы, батюшка, чем займетесь, когда освободитесь? - спросил Генка.

—   На что меня Творец поставил, тем и займусь. Что всю жизнь делал.

—  А если все церкви закроют, что тогда делать будете?

—   Разве только в храмах учим мы свою паству добру и милосердию, любви к ближнему и боязни греха? Нет, сынок, слово наше люди слышат повсюду - в больницах и тюрьмах, на площадях и в школах, в скорбных домах инвалидов и пре­старелых. Оно нужнее хлеба. Одних ободрит, укрепит, других утешит, иных образумит и удержит от греха. Если в день свой помогу хоть одному человеку, кем бы тот ни был, значит, нужен я на земле. Если слово наше сушит слезы на глазах несчастных и укрепляет в их сердцах веру в милосердие Со­здателя, нам надо жить. А слышат нас в храме иль на улице - все равно.

—  А если не станет верующих? Как тогда жить станете?

—  Такого не случится никогда! На вере весь род человече­ский держится. Ею живет. Вера для людей - их кровь. И ни­когда крещеные не забудут Бога. Это на ваши собрания людей силой надо загонять. А к нам они идут сами. Доброй волей. Обидите вы - человек со скорбным сердцем к нам идет за со­ветом и утешением. Мы и учим - терпению христианскому, чистоте души. Учим уважать власти. Ибо кесарь - от Бога.

—    А кесарь что? Церкви закрывает! Вас в тюрьмы, зоны! Разве это правильно? За что уважать вам такую власть? - уди­вился Новиков, вспомнив, что за все время ни разу не слышал от отца Харитона обид на посадивших его.

—  А отчего мне гневить свое сердце? Ведь меня убрали от паствы. Спрятали, значит, меня испугались. Значит, меня на­род слушал и услышал. И мое слово, какое сказал я пастве сво­ей, слышнее слова кесаря, который требовал не посещать хра­мы. Меня можно посадить, убить! И не только меня. Но слово Божие и вера в него - не во власти кесаря. А что касается обиды иль моего терпения, оно - ничто в сравнении с тем, что Бог терпел от рода человеческого. Но спас его. Вот где терпе­ние! И любовь к нам, недостойным! Потому не ропщу! Кто я? Пылинка и червь. А Господь и меня видит, жизнь дарит! Могу ли я, видя это, обижаться на смертных?

— А у вас приход будет? - тихо спросил Санька.

— Непременно! Бог не оставит и меня без дела. В это всегда верю!

—  У нас в селе тоже батюшка был. Его люди в своих домах от ареста прятали. А потом не стало его. Уехал или схватили, никто не видел, - вспомнилось Саньке.

Фартовые эти разговоры не поддерживали. Они могли обо­рвать, нагрубить любому, но никогда не обижали Харитона. Не спорили с ним. Не хаяли священников. И если политические невольно обижали Харитона, фартовые тут же вступались за него.

Всем фартовым, сучьим детям и уехавшим новичкам надол­го запомнился случай на деляне. Недавний. Тогда собирали хлы­сты в пачку. Увязывали их, чтоб бульдозерист не растерял по кочкам и буреломам.

Харитон, поднявший хлыст на комель, ждал, покудйгАнд­рей Кондратьевич протянет трос в петлю. Но новичок замеш­кался, и священник,.не удержав, выронил тяжесть. Хлыст задел палец на ноге. От внезапной боли новичок взорвался такой бра­нью, что фартовые удивились. Уж чего только не услышал в свой адрес Харитон. Он вытирал вспотевший лоб. Ни слова не сказал новичку. Не оправдывался, не обвинял. А тот, словно его подменили, забыл все человечьи слова. И тогда не выдер­жал Шмель:

—  Захлопни пасть, фраер! Сам облажался! Чего на человека хлебальник открыл? Иль думаешь, заткнуть его некому? Я тебе сам мозги просушу. Чтоб наперед зенки из задницы вытаскивал при пахоте! Тебя за пожар никто не попрекал. Хотя оттрамбо- вать мудаков стоило файно. Ты ж, за говно, развонялся на всю тайгу! Падла, а не мужик. Ты не то в политические, в работяги не вылез. А будешь лишнее ботать, зенки в жопу вгоню. Усеки, паскуда вонючая!

Андрей Кондратьевич онемел от удивления. Охрана молча наблюдала. Никто не вступился за новичка.

—  Я вас считал интеллигентом, умным, справедливым че­ловеком. А вы на деле скандальный кабатчик, - досадливо по­морщился Илларион. И после того не становился в пару с Анд­реем Кондратьевичем.

Только нерешительный, всепрощающий Арсен работал с ним вместе, но на перекуры уходил от него.

Даже перед отъездом он не извинился перед Харитоном. Уехал, не простившись, не подав руки. Внешне все сделали вид, что забыли ссору. И все ж помнили. Потому именно о нем, Андрее Кондратьевиче, старались не говорить, не вспо­минать.

Лето шло к исходу. И оставшиеся в тайге сучьи дети уже не ждали для себя реабилитацию.

Считали, что ими никто не интересуется. Устали, забыли, а может, там, наверху, заняты люди делами более важными, чем копание в чужих судьбах, чьих-то ошибках и просчетах.

Устав ждать, сучьи дети успокоились. Вернувшись в преж­нее состояние, считали месяцы, а кто и годы до воли. Работали даже по выходным дням, удивляя охрану усердием. Да и что за отдых в тайге? Валяться в палатке никому не хотелось. А повы­шенная выработка приближала волю, давала заработки, а день­ги по освобождении ой как понадобятся! Оттого и старались, использовали каждую минуту с толком. На обед уходило не боль­ше получаса.

У Саньки - и того меньше. От него, вальщика, работа дру­гих зависела. Потому раньше всех старался поесть.

Вот и сегодня. Денек как на заказ. Солнце с утра. Бригадир ухватил пилу за ручки и к сосне направился. Надо аккуратно свалить, чтобы уцелел куст аралии. Его листьями не раз сам лечился. «Вот туда, на корягу», - оглянулся вальщик и потя­нулся завести пилу, как вдруг услышал:

—  Говорит радиостанция «Голос Америки» из Вашингтона. Начинаем наши передачи для советских радиослушателей на волнах...

Санька бросил пилу, огляделся. По щекам покатились сле­зы. «Кто так зло, так неуместно шутит?» - сжал он кулаки.

А голос продолжал:

—  В сегодняшней передаче мы расскажем нашим радиослу­шателям о жизни и работе заключенных, отбывающих наказа­ние на Сахалине. В частности, о бригаде политических узни­ков, которые еще не знают, что завтра трое из них выйдут на свободу по реабилитации.

У Саньки перехватило дух. Пот крупными каплями стекал со лба. Бригадир понял: его разыгрывают, и шагнул к кусту аралии. Там Рябой, в три погибели скрутившись, морду вывер­нул и верещал чужим голосом:

—  Санька, падла, не махайся! Я про тебя хороший сон ви­дел. Блядью буду, скоро похиляешь на волю...

—    Разыграл, гад, взял на понял! - шутливо тузились му­жики.

Но вскоре Санька забыл о розыгрыше. Дерево за деревом валил. Не до смеха.

—  Бригадир! Эй! Санька! Тебя мусор зовет! - услышал он голос Шмеля.

Отмахнулся. Не до шуток. А фартовый за плечо ухватил, показывает куда-то. Оглянулся: Ефремов в сторонке стоит. С ноги на ногу переминается нетерпеливо. Заждался.

— Чего?! - громко спросил Санька, перекрикивая гул пилы.Тот рукой махнул, к себе позвал.

Санька пилу заглушил. Направился к начальнику милиции. Следом за ним остальные поспешили. Из любопытства.

—  Бригадира и вас, отец Харитон, я забираю с собой в Тру­довое. Реабилитированы... Мне поручено объявить вам об этом первому.

Санька вытирал мокрый лоб. И услышал рядом голос Рябого:

—  Ну что, бригадир, стемнил я или верняк ботал? С тебя магарыч!

— Документы вам отдаст тот человек! Он ваши дела изучал. Ему вы своей свободой обязаны! - указал Ефремов на сгорб­ленного, отвернувшегося от всех мужчину.

Он незаметно сидел в стороне, на поваленном Санькой де­реве и, казалось, ничего не слышал. Вот он встал, оперевшись на костыль, заметно хромая, сделал несколько шагов навстречу бригадиру.

—  Тихомиров?! - удивились мужики.

—  Оклемался, фраер!

— Одыбался, едри его в хвост! Я ж ботал, что такие сами не гаснут! - расхохотался Шмель.

—  Привет, мужики! - подошел Тихомиров.

—    Вы что ж, в Трудовом остались? - изумился Санька.

—  В Поронайске. Там меня склеили, собрали по частям. А срастись всему помогла реабилитация. Справился с увечьями. Могу жить без посторонней помощи. А поскольку я юрист, пред­ложили поработать в комиссии по реабилитации. Я с радостью согласился. И первыми ваши дела рассмотрел.

— А тех, кого на вышку послал, как вернешь? - насупился Шмель.

— Больше, чем я сам себе сказал, упрекнул, обругал и нака­зал, никому уж не дано. Жить до смерти в разладе с самим собой, поверьте, Шмель, нелегко. Когда-то и к вам придет та­кое, и вы поймете меня сполна...

—  Я не лажался! - обрубил бугор резко.

—  Трудно вам было сюда ехать. Нога болит. Зачем себя му­чили? - посочувствовал Санька.

— Я к Новикову. Его ищу. Спасибо хочу ему сказать. Един­ственный, он верил мне. Он выжить, выстоять помог.

— Да он у палаток. Там его найдешь, вместе со своими гор­бушу ловит на ужин. Около реки поищи! - подсказал Рябой.

—  А где Харитон? - оглянулся Ефремов удивленно.

Священник ушел подальше от посторонних глаз. В тайгу, в самую глухомань, где его никто не увидит и не помешает. Там он стал на колени и, обратясь к Богу, молился всем своим уста­лым сердцем, благодарил Создателя за ниспосланную ве­ликую радость.

Люди, увидев его молящимся, остановились. Не решились прервать, помешать общению с Богом. Знали: это единствен­ное поддерживало священника все годы и помогало дожить до сегодняшнего дня.

Санька с Харитоном вскоре ушли с деляны. Вернувшись к палаткам, начали собираться в дорогу.

Санька аккуратно сложил в рюкзак вещи. Ничего не забыл.. А когда вышел из палатки, увидел, что Харитон задумчиво си­дит у костра.

—  Отец Харитон! - позвал он громко.

—  Что, Саня? - отозвался священник.

—  Собираться когда будете?

—  Я уже готов в дорогу.

—  А вещи? Где ваши вещи?

— Я ничего с собой не беру. Кроме памяти. Тряпки - сует­ное. Они мне обузой будут.

—  А как же без них? Переодеться в чистое нужно будет?

—  В моем положении о чистоте души надо думать. Ее бе­речь. А вещи сгодятся ближним, кто остается. Им, право, нуж­нее. На волю лучше уходить налегке, чтоб острей радость чув­ствовать. Да и что в моем возрасте нужно? Что потребуется из немногого, Бог даст. Он каждого видит.

Санька попытался было сам собрать вещи отца Харитона, но тот категорически запретил ему это делать и, усадив Саньку рядом с собой, указал на Тихомирова и Новикова, разговарива­ющих на берегу реки поодаль от людей.

—  Шофер Тихомирова дождется. Без него не поедет в Тру­довое. Значит, и у нас минута на размышления есть, - сказал Харитон.

—  Пойду потороплю их, - встал Санька.

—  Не смей мешать. Поимей сердце, - удержал Харитон парня.

Новиков сидел на прогретой солнцем коряге. Слушал Ти­хомирова, изредка спрашивал его о чем-то.

—  Конечно, в Поронайске останусь. На материк не поеду. Нет мне туда путей-дорог. Тем более реабилитируют сейчас мно­гих. Не исключена встреча с кем-нибудь из тех, кого я в зону отправлял. И, как заведено, обвинят не того, кто заставлял са­жать, а меня, отправившего в зону. Тут уж извинения не помо­гут, - жаловался Тихомиров.

— Пешек сделали из нас с вами. Вы вслепую работали, мы - охраняли. Тоже виноваты, что слишком строги бывали зачастую, считая невиновных врагами.

—  Я кругом виноват. Семья и та отвернулась. Жена, еще куда ни шло, была согласна принять, приехать ко мне. А дети наотрез отказались. Выросли, поняли все по-своему. Семьи у них. Написали: мол, не позорь. Живи без нас. Сам. Один на один со своей совестью. Даже на внуков не раз­решили глянуть. Дескать, как мы им объясним, кто ты есть и почему тебе нельзя жить с нами? Ну и жена раздумала. В бабках осталась. Написала, что так ей спокойнее и лучше. Чужие по­нимают, а свои - нет. Вот что досадно.

—  Понимают такие, как я. Потому что сам, и тоже понево­ле, в этом виноват. Другие - не простят. Ни вас, ни меня. А потому живем по-собачьи. Среди людей до смерти - в охран­никах. Человеком никто не считает. Вон мои ребята после служ­бы возвращаются домой, и никто из них не сознается, чем здесь занимался. Стыдятся. Во сне боятся проговориться. А разве так должно быть? В армии мужать, а не звереть должны парни. Ка­кие из них получатся защитники Отечества, если они сегодня своих охраняют, невинных, пострадавших от произвола? Разве за такое станут жизнями рисковать? Иль поверят, что завтра сами не окажутся за запреткой ни за что? Парни мои не слепые. Умеют думать, сопоставлять, анализировать. Их с толку не со­бьешь. И уже в армию не хотят идти служить. Чтоб не попасть в отряд охраны, во внутренние войска, держать под стражей своих отцов и братьев. Мы, поверьте, еще не всю чашу до дна выпили. Те, кому довелось стоять на посту однажды, видеть и слышать нынешнее, о себе еще заявят. Отрыгнутся горечью. Потому что они пока молоды.

— А дети реабилитированных? Их семьи? Они до конца жиз­ни нам своего горя не простят, - грустно добавил Тихомиров.

—  Мой друг отказался отправлять в зону оклеветанного, - вспомнил Новиков.

—  И что?

—  Самого расстреляли. Повесили ярлык и все... И того му­жика не удержали в жизни. Нашелся послушный. Наученный примером. И, рад стараться, выполнил приказ в точности...

—  Еще один дурак, - покачал головой Тихомиров.

—  Нет. Не дурак. Он жить хотел. Видно, у него нервы были покрепче, чем у предшественника. Знал: эту машину, я имею в виду карательные органы, в одиночку не изменить, - вздохнул старший охраны.

—   Э-э, мелко пашете. Разве в них суть? Каратель тоже не сам по себе действует. Ему заказали музыку, он - исполняет. Тут выше бери. Много выше. Я-то ведь и о другом знаю. Как самих чекистов убирали в моей области. Вслед за теми, кого они - по приказу... И тоже не всех в зоны, а и к стенке. А главное, не только несогласных иль думающих. Даже тупарей. Чтоб свидетелей не было, чтоб никто не рассказал о том, что знал и видел. Не важно, по несогласию иль по дури. Ведь даже зверь следы своей охоты заметает. Так и здесь случалось.

Не всяк это поймет...

—  Обидно, что до конца жизни за эту самую охоту отвечать нам придется. Нам предъявят счет. И чем дальше, тем строже. Одного, говоря по чести, опасаюсь, чтобы это не возобнови­лось, - выдал беспокойство Новиков.

—  Не думаю.

—  Всех сучьих будете реабилитировать? - поинтересовался старший охраны.

— Дела покажут. Пока изучаем. Я не один этим занимаюсь.

—  Скорее бы вы с ними разобрались. У иных уж сроки к концу подходят. Вон у Генки - полтора месяца осталось. А у Юрки - полгода. Им уже не облегчите участь. Припоздали. Так хоть имя верните, пока не все еще потеряно. Извиняться, как и благодарить, нужно ко времени.

Тихомиров улыбнулся:

—  Верно сказано. Я вот тоже спасибо пришел сказать. За себя... Пока не опоздал.

— Данила Николаевич! Скорее, помогите сеть вытащить! - позвали охранники.

Новиков вскочил. Наспех пожал руку Тихомирову и побе­жал к реке.

Вскоре машина покинула палаточный лагерь. В кузове, при­жавшись к борту, сидели Харитон и Санька. Годы проработали они вместе. Спали в одной палатке, ели из одного котла. Оди­наково промокали, простывали под занудливыми дождями. Мерзли на лютом холоде. Радовались теплу. Врозь было только горе. У каждого свое.

Раньше помногу говорили. Делились сокровенным. Теперь молчали. Слов не стало.

Першило в горле у Саньки. Да так, что дышать было нечем.

—  Куда теперь пойдешь, сынок? - участливо спросил отец Харитон.

—  Некуда мне, батюшка. К отцу - не могу. Сердце его не прощает. А своей семьи нет у меня...

—    Идем со мной. В семинарию, может, возьмут. Духовным лицом, Бог даст, станешь. Тебе есть чему паству учить. Да и молодым священникам наглядным примером будешь. Нелегок наш хлеб, но чист от скверны. И если есть в тебе .изначальное, чистое, пусть и наставит на путь праведный.

—  Недостоин я чести такой. Вон отца своего простить не могу. Куда же мне других учить добру, терпению и прощению?

—   Смирись сердцем и простишь родителя через мудрость лет. А что в дом его идти не хочешь, это понятно. Я не уговари­ваю тебя.

Но когда машина уже вошла в Трудовое, Санька попросил:

—   Отец Харитон, если будет возможность, помогите мне с семинарией. Я пересилю себя и прощу отца. Серд­цем и разумом. Только бы жизнью своей не причинять мне боль людям, не делать их несчастнее, чем они есть. А помочь, если Бог даст, сумею.

Через месяц после этого пришло в Трудовое письмо от Сань­ки. Получил его Генка. Прочел и долго сидел, задумавшись. Верить иль нет? Но на конверте адрес монастыря, где теперь жил и учился Санька.

Генка прочел письмо вечером у костра, когда все условни­ки собрались отдохнуть и пообщаться.

Условники сели поближе к Генке, всем хотелось узнать, как устроился на воле недавний бригадир.

—   «Ты удивишься, получив мое письмо. Тем более что знал все мои мечты и планы, связанные с освобождением. Но человек лишь предполагает. А Бог - располагает. Ему я и вверил свою судьбу и жизнь без остатка и ни на минуту не пожалел о сделанном выборе. Я хочу стать священником. По­ступил в семинарию и живу в монастыре, чтобы постом и молитвой очистить душу и тело от мирской суеты и скверны. Я сам того пожелал. И рад, что такая возможность мне пре­доставилась. Меня поняли. Как редко я с этим встречался! Мою просьбу уважили, и я бесконечно счастлив, что смогу служить Богу!

Меня уже никто не заставит делать то, чего я не хочу, никто не толкнет в грех. Не заставит сделать зло ближнему.

Ты удивишься. И скажешь, по своему обыкновению, что жизнью надо наслаждаться, потому что она - единственная и очень короткая. Но и ее нам с тобой укоротили.

Я сумел простить родителя. Ты удивлен? Не стоит, право! Ведь я обрел большее - Бога! Я осознал себя не зэком, а Божь­им творением. Это старая добрая истина, насильно выбитая из наших голов и сердец негодяями. Какое счастье осознать в себе это ощущение вновь! Я человек - творение Создателя! А не то, чему учили в школах недоучки-учителя.

Какая радость окрыляет меня, когда я обращаюсь с молитвой к Творцу и знаю: Он слышит меня. Слышит, возможно, и потому, что все наносное, грязное и греховное осталось в зоне. И я, от­страдавший за себя и отца, сумел отмыть и очистить свою душу, отскоблить сердце от зла и ненависти, от обид. И мне теперь лег­ко и просто. Теперь я научился понимать, почему отец Харитон никогда не сетовал на случившееся с ним, никого не ругал. Он вышел на свободу не надломленным, не больным. Бог сохранил его и в неволе. Отец Харитон достойно перенес все ниспослан­ные ему испытания и остался крепок в вере'своей. Мне покуда далеко до него, но я очень стараюсь... Знаю, страдание и боль мы получаем от ближнего, а еще - за грехи свои. И лишь избавление - от Бога.

Я рад, что через муки прозрел и увидел свое будущее. Что не избрал другое - чуждое мне дело, суетную, греховную жизнь. Я огорчался, что кесарь, отнявший у меня так много, откажет мне и в малом. Теперь я никогда не обращусь к нему. Нет юно­сти, не было радостей. Мне все вернул Господь наш. А про­шлое, минувшее - в науку мне и тем, кто вместе со мною по­святили будущее Богу. Как много здесь таких, как я! Нас не оттолкнули. Потому что нашим душам и сердцам проще по­нять, почувствовать и помочь беде ближнего.

В наш монастырь недавно пришел новый послушник. По­стригся в монахи, принял обет безбрачия. И как ты думаешь, кто он в прошлом? Фартовый! Так-то! Нет! Не от следствия у нас укрылся! Это в прошлом осталось. Он - прямо из зоны к нам! Землю у монастыря целовал, слезами умывался. Все рас­сказал о себе сам».

—  Сдвинулся кент! Видать, фартовые задрыгу перетрамбо- вали, передержали на подсосе. Вот и отказала тыква! На корню сгнила! - вставил Шмель.

—  Ты читай, читай, - просили Генку условники.

—  «Человек этот тоже на северах наказание отбывал. Душу он там поморозил. Трудно ему будет поначалу. Но о прошлом, выплакав его однажды, больше вспоминать не хочет. Работой, постом и молитвой лечится. Человеческое имя теперь имеет. А прежде Касаткой его звали».

Услышав это, Шмель вскочил. Глаза навыкат от удивления. Слова застряли в горле. А вырваться не могли.

—  Звезданулся, падла! А общак? Мой положняк куда заны- чил? Просрал, паскуда! Я ж ему три «малины» вместе с нава­ром, с понтом, с барухами оставил! А он меня с носом? - взвыл бугор диким голосом.

—  Читай дальше, - попросили условники.

Фартовые внимательно вслушивались в каждое слово.

—  «Этот человек сознался, что имел большие деньги. Все оставил ворам. Ничего с собой не взял. Не запачкал ни рук, ни совести. Принес сюда в монастырь - единственное...»

—  Небось свой навар, - вставил Шмель.

—  Не-е-е, поди, свой положняк с зоны, - предположили фартовые.

—  «Душу свою, для спасения», - продолжил Генка.

—  Сколько ж он за нее потребовал, этот хмырь? Он за нее не продешевит, стервяга! Я его, гада, знаю...

—    «Настоятель наш спросил, что привело его в монастырь? Он ответил: «Надежда на спасение. Может, сумею вымолить прощение и всею жизнью буду избавляться, замаливать грехи».

Знаешь, хотели воры ограбить наш храм. Так этот человек не дал. Помешал им. Он и сторож, и дворник, и водовоз теперь. Без денег все делает. А ночами молится в часов­не. Пришло и к нему просветление. Сам рассказал, как умирал на шконке на Колыме. Все от него отвернулись. Кому нужен больной? Он обратился к Богу...

Возможно, и без этого пришел бы в монастырь, но тут со­мнений в его душе не осталось. Бог показал ему истинное лицо его друзей. Которые и под смерть отказали в куске хлеба. И человеку стало страшно. Не за будущее. Он для себя решил. Прошлого испугался. Не увидел вокруг себя ни одного лица. А по нему,душу человеческую узнают.

Не обессудь, Геннадий, что не зову тебя к себе. Ведь дого­варивались мы с тобой на воле плечом к плечу дальше по жиз­ни идти. Судьба определила все иначе. И я доволен. Я не зову тебя в семинарию, ибо этот выбор определяет только собствен­ное сердце. Твоему я не волен советовать и подсказывать. Всяк у нас - хозяин своей судьбы. Пиши мне. Привет всем людям от меня. Да хранит вас Бог!»

—   Куда же ты подашься теперь? - спросил Генку после долгой паузы Рябой.

—  В лесотехникум поступить попытаюсь. Буду лесоводом, как предки. Они в тайге всю жизнь. Далеко от людей и полити­ки. Потому и беды их обходят, что в ту глухомань никто нос не сует.

—  Ты ж молодой! Одичаешь в одиночестве. С ума сойдешь. Это ж самого себя запрятать на наказание! Не выдержишь, - встрял маленький тощий фартовый по кличке Чита.

—  Нет, не беда в тайге жить. Я там душу вылечу и память заодно. Я к лесу привычный, - отмахнулся Генка.

—  А что бы стали делать вы, фартовые, если б вас поста­вили государством руководить? - улыбаясь, подкинул тему Новиков.

—  Не по Сеньке шапка! - отмахнулся Тарзан.

—  А что? Я бы, для понта, поначалу всю водяру бесплатно раздавал людям. Пусть хавают до усеру. Зато через две недели ни одного алкаша не было бы. Все тверезые ходили бы на пахо­ту. Лишь запретный плод сладок. Потом открыл бы бардаки. Пусть кральки потешились бы вволю, а не прятались по подво­ротням, не вкалывали б на стройках и тракторах, как мужики. Ну и прежде всего - мусоров бы прогнал. Запряг бы вместо коней в деревнях. Чтоб хоть какой-то навар с них поиметь. Ра­зогнал бы торгашей и вместо них фартовых поставил.

—  Уж они наторговали бы! - рассмеялся Новиков.

—  А я магазины сделал бы частными. А сам у себя кто стыдит? Тут двойная польза будет. Торгаши в товарах ни хрена не смыслят. А мы в нем знаем толк, и как хранить, сбыть его - учить не надо. Уж мои кенты не положат колбасу рядом с табаком. А на сахар мыло не взгромоздят. Не поставят ящики печенья рядом с одеколоном. Не будут хранить безде­лушки из рыжухи в темных, сырых складах, в железных ящи­ках. Рыжуха солнце любит. Не станут шерсть держать в мешках. А мех в подсобках.

—  А я бы еще и медиков разогнал под задницу, - встрял Чита.

—   Да погоди, не возникай покуда! Тебя в закон недавно взяли. Это ко мне вопрос, я и ботаю! - оборвал Шмель и про­должил: - Фартовый не только цену товару знает. Он сумеет его сбыть. И не просто всучить, как это теперь делается, а по­советовать, отрекомендовать товар. Рассказать обо всех его до­стоинствах, научить с ним обращаться. У нас, при хорошем то­варе, от покупателя отбою не было б. Никто бы не ботал по фене на пахоте. Все культурно. С обхождением. Солидный шиш нарисовался - гони ему кофе, коньяк, файный товар мечи на прилавок. Ему кресло, внимание, обхождение.

— А следом сявку, чтоб адресок узнать, - не выдержал Ни­кита.

—   Зачем? Пархатого мокрить - себе вредить. Как станем дышать, если в магазины одни шложопые, навроде тебя, рисо­ваться станут? Да и на что его гасить, если он свои башли за наш товар добровольно отдаст? Нет, нам без таких кисло.

— А как с деревенским, городским, обычным людом посту­пили бы? - заинтересовался Генка.

—  Все для жизни дали б каждому. Харчи, барахло, хазу. Но заставили бы вкалывать, как папу Карлу. Ему - без отказу, и он - на совесть.

—  А с интеллигенцией что сделал бы? - рассмеялся Но­виков.

—  Как в «малине». Клевых оставил бы пахать на своих мес­тах, а кто навара не дает - под сраку и занимайся делом У меня не завелось бы плохих медиков, педиков. Я б им учинил разборку! Ну скажи мне, на что так много музыкантов разве­лось? И не только те, кто в кабаках свистопляс гонит, а и эти - забубенные? У них тоже деление, вроде нашего, на фартовых и шпану. Так вот те, что задолбанные - всех разогнал бы. У них не музыка, а сплошь - дрянь. Иль художники! Мужики! Воло- сья до задниц, как у баб, малюют, ни одна «малина» в их карти­нах по бухой не разберется. А закажи стольник изобразить - слабо! За что их харчить? Не-ет, я б их вместо сявок городские отхожики чистить приморил бы. А музыкантов - ули- . цы и дворы мести. Чтоб дурь с калганов вылетела.

— Суровый правитель из тебя получился бы, - покачал го­ловой Новиков.

—  Ну а с армией как обошлись бы? - не выдержал Ва­нюшка.

— А на что она нужна? Оставил бы тех, кто границу стрема- чит. Стоит там на шухере. Остальных - по домам. Нечего с народа соки выжимать. Пусть всяк себя харчит своим горбом и на чужой хребет не лезет. Тех, что на гоп-стоп на границе - стопорилам платил бы... Ну и других без дела не оставил бы.

— А банки, сберкассы кто охранял бы у вас?

—  Так это все частное! У себя никто не украл бы. Мусоров держать без понту! Если фартовые свой банк держат, в него никто не влезет. И все могут быть спокойны! - вмешался Рябой.

— А заводы, фабрики?

— Как пахали, так и пахали бы! Только башлей больше дали бы. Чтоб вкалывали файно, а не ваньку валяли.

—  Не дали боги свинье роги, и на том спасибо! - подал голос художник. Он никогда не вступал в разговоры с фартовы­ми, а тут его за живое задели.

—  Чего ты там вякнул? - мигом перекосилось лицо Шме­ля, и, если бы не охрана, кисло пришлось бы интеллигенту.

—   А вы, Григорий, чем займетесь? - спросил музыканта Новиков. Тот замялся. После отъезда Митрича он, единствен­ный, был приставлен к кухне. И у него неплохо получалось.

—  Наверное, в повара пойду. И не потому, что музыку не люблю. Слабовато она кормит. Платят мало. А у меня - дети. Может, сытнее так будет. Легче прожить, - признался бывший музыкант.

—  Ну мы - ладно! Как-то устроимся. А вот вы что станете делать, когда некого будет охранять? - подал голос художник.

— Такого не случится. Пока существуют государства - есть правосудие. Значит, будут зэки... И без дела мы не останемся. Ну а если помечтать, представить себе розовую сказку, то и у нас имеются и руки, и головы. Никто не рождается готовым охранником. У каждого есть гражданская профессия - водите­ля, электрика, сварщика, токаря. Есть и с образованием. Так что не пропали бы, не остались бы без заработка и куска хлеба.

—  А что, мужики! Вот выйдете на волю, не будет больше политических заключенных. Уйдут фартовые на свободу. Зажи­вет тайга! И забудется это время. Эта деляна. Только в Трудо­вом станет отбывать условное наказание всякая мелкая шпана, какая от жиру лишнего бесится.

— Данила Николаевич! Старший! Принимайте пополнение! Машина в пути сломалась. Пришлось всех пехом доста­вить! - закричали из темноты.

—  Помечтали и будет. Жизнь по-прежнему бьет ключом по голове, - встал Новиков и позвал: - Давай к костру! На пере­кличку! Никто не сбежал? Считай по головам!

Перед костром выстроились люди. Молодые и старые. Лица хмурые, свирепые. Руки в кулаки сцеплены. На фартовых и су­чьих исподлобья смотрят.

—   Что за зверинец возник? Откуда? По какой статье? - спросил Шмель крайнего, рыжего мужика.

Тот зыркнул по-рысьи на бугра, ответил грубо:

—  Чай не поп и не прокурор, чтоб допрашивать. Без тебя хватило до зарезу...

—  Знать, редкое говно! Иначе чего скрывать? - сообразил Шмель и пристально вглядывался в лица мужиков.

Их было чуть больше десятка. Взлохмаченные, небритые, голодные, они озирались по сторонам, опасливо оглядывая всех, с кем им придется жить бок о бок не один день.

Когда Новиков убедился, что пополнение прибыло в пол­ном составе - никто не сбежал по дороге, сел к костру вместе с охранниками, доставившими зэков. Прибывшим предложил расположиться в пустующей палатке новичков. Распорядился накормить людей.

У костра осталась лишь часть охраны. Старожилам деляны не терпелось познакомиться поближе с пополнением. Раз при­были ночью, было что скрывать. Есть что прятать. Значит, и эти за политику влипли. Иных по ночам не водят по тайге.

И, прихватив одного из новых за шиворот, Шмель спросил:

—  Кто будете?

—  Люди, - ответил тот, выкручиваясь из руки бугра.

—  Это мы еще увидим! По какой статье сюда?

—  А ты что, батюшка? Я не на исповеди.

—  Колись, падла! - сдавил ворот так, что мужик чуть язык не выронил на сапоги. И хрипло назвал статью.

Пальцы бугра вмиг разжались.

— А ну, отваливай, козел, пидер, падла вонючая! - заорал так, что условники все до единого из палаток выскочили. На бугра уставились и на мужика, шмыгнувшего в кучу новеньких. - За измену Родине. Значит, полицай иль староста. Еще дезертиров по этой статье упекают...

—  А ты откуда знаешь? - удивился один из прибывших.

—  Заруби себе на шнобеле, паскуда немытая, что я уголов­ный кодекс раньше азбуки одолел! А ваша статья - на харях без слов горит.

—  Сам за доброе попал? - ухмылялся мужик.

—  Тебе до меня хилять долго, гнида недобитая!

— Что пасть дерешь? Бугришь тут? Так захлопнись. Мы, как и все, сюда не просились. Привезли. Отныне тут станем жить! - подошел к Шмелю плечистый, крепкий мужик, ростом выше фартового.

—  Что не сами, без тебя знаем. А вот насчет вместе жить - видно будет...

—  Шмель! Прекратите разборки! - послышался от костра требовательный голос Новикова, и бугор, ошпарив взглядом приехавших, ушел в палатку.

Утром, после завтрака, все условники под усиленной охра­ной пошли в тайгу.

Шмель шел рядом с Рябым, не оглядываясь, словно забыл о пополнении. Сучьи дети о своем говорили. О реабилитации. Генка ее уже не ждал. У него на днях - звонок. Это надежнее. Реабилитация - лишь мечта, слабая надежда.

Сегодня, как назло, предстояло валить лес в Лысом распад­ке. Место гнилое, гиблое. В сплошных корягах. Бока сопок - рыже-серая глина. Пропахшая тухлятиной. Внизу - серный ис­точник коптит. Пузырится зеленой пеной. Там не только рабо­тать, дышать нечем.

Дед Митрич когда-то обозвал тот распадок отхожкой. Да так и закрепилась за тем местом эта кличка. Валить лес в рас­падках всегда начинали снизу. Так и быстрее, и легче.

Фартовые и сучьи дети остановились, чтобы обговорить, кто где начнет работу. И, распределившись, спустились вниз.

Шмель валил дерево за деревом, заранее зная, что Генка от него не отстанет. Сучкорубы работали не разгибаясь. И только пополнение стояло в стороне, сбившись в кучу, не зная, к кому примкнуть.

—  Что сбились, как бараны? Живо за дело! - злилась охрана.

Мужики заметались, не зная, куда себя девать.

—  Сгинь, линяй отсюда, лысая чума! - закричал Шмель на мужика, ставшего напротив дерева, которое бугор собирался валить.

Ель упала, не задев ротозея. Тот запоздало понял, что могло случиться, и растерялся вконец.

—  Шмель! Займите людей делом! - попросил Ванюшка ло­мающимся баском.

Фартовый заглушил пилу на время и, указав вниз, скоман­довал:

—  Пусть хлысты вниз скатывают. Тут бульдозер не прихи­ляет. Там в распадке и пачковать надо. Нечего стоять, как yG- равшись!

До обеда фартовый измотался. Вверх, вниз по склону, все бегом, с пилой через пни и коряги. А тут еще дождь старой бабой за шиворот моросил. Не поймешь, от чего больше рубаха парила. Ладони гудели от пилы. Ноги словно

каменные. Сил больше не было. «Надо перекурить», - решил фартовый и, усевшись под разлапистую ель, достал папиросу.

—  Угости и меня, - подошел один из новых и протянул руку за куревом.

—  На! Подавись! Всегда я брал! Теперь меня обирают! - буркнул Шмель недовольно. И добавил: - Все на халяву пад­кие!

Но новый не обиделся. Не огрызнулся. Сел напротив. Заку­рил молча. Даже спасибо не сказал.

—  Тебя как зовут? - спросил Шмель.

— Тит.

—  Это чего? Кликуха?

—  Нет. Имя такое.

—  Значит, будешь Тип. Мне так файней помнить. Так вот секи, что я тебе трехну, будешь в паре со мной вкалывать. Мур­ло у тебя подходящее, с медвежью жопу. Мне такой нужен. Чтоб клин в спил одним ударом вколачивал. Без промаху.

—  А если откажусь?

—  Куда денешься? Я тут - бугор. У нас здесь свой «закон - тайга». Что ботну, то заметано. Коль вильнешь, мало не пока­жется. Так-то! - Шмель встал, глянул в упор на мужика, сидев­шего неподвижно. - Иль зенки лопнули? Хиляй за мной! - рыкнул так, что Тит вскочил ошпаренно.

Фартовые, наблюдавшие за бугром, разулыбались довольно:

— Знай наших! С бугром не полязгаешь. Вмиг кентель скру­тит. - И, оглянувшись на новых, .решили пойти буром, под­мять их враз, сегодня, сломать, подчинить себе без оговорок. Не оглядываясь на охрану. Ведь главное в тайге - работа, по­казатели. Они не делаются слабаками. И, словно по команде, осмелели, подстегнутые примером бугра.

Новых подталкивали взашей, подгоняли, понукали окрика­ми, заставляя не просто шевелиться - крутиться по-беличьи. Бранью оглушили, ввели в смятение. Угрозами - внушили страх.

Им не давали присесть, смахнуть пот со лба, глянуть под ноги.

Фартовые взяли реванш за все: за собственную безысход­ность и вынужденное подчинение, за муки и лишения, за утра­ченное достоинство.

Личность? Здесь есть только зэки! Индивиды - их ломает тайга и трамбовка. Гордость? Здесь ее и не такие потеряли на­всегда и забыли о значении, существовании, подлинном смыс­ле этого понятия. Честь - здесь в чести лишь «закон- тайга», остальное - бесчестье. Имя? Его в тайге помнят лишь охран­ники, когда вычеркивают из списков живых...

- Вгоняй, мать твою в душу! - кричал Шмель.

И Тит вбивал клин в спил. Валил дерево, потея не только напрягшимся, багровеющим лицом, а и трясущимися коленя­ми, скрипящей спиной.

—  Живей! Смотри не обоссысь! - торопил Шмель напар­ника.

Тот по неопытности не знал, что стоило едва углубить спил и дерево само упало бы, без посторонних усилий.

Но Шмель кайфовал, глядя, как напарник рвал кишки, как, по-медвежьи облапив ствол, тряс его, словно в нем общак «ма­лины» занычен. Волком выл от досады. А фартовый изгалялся:

— Что, падла, кишка тонка? Не по зубам? Ты тут все пят­ки обгадишь, покуда ее уложишь. Эх, мудила жалкий! Куда вам с нами пахать? Брысь, козел! Дай я! - резанул по стволу навстречу спилу. И дерево пошатнулось, грохнулось головой в распадок.

А там сучкорубы новых впрягли. Поставили впереди себя и гнали, как зайцев. Грозили топорами мошонку отсечь. Попро­буй пойми, шутят иль правду говорят? С этих станется. Сомне­ний нет.

Там сучьи дети со стороны за фартовыми наблюдали. Знали - обламывали воры новых. Без того нельзя. Все через эту закалку прошли. Живы остались. С неделю, верно, жизнь не мила будет. Зато быстрее втянутся. Работа эта лучше слов спесь сгоняет, вы­бивает топор напрочь. Кует характер живучий, выносливый.

—  Хиляй шустрей, Тип! Да ты куда, падла, вылупил зенки? Окосел, что ли, паскуда вонючая?! - Шмель схватил измотав­шегося мужика в жменю и толкнул носом в сосну. - Стой, пидер облезлый! Держи ствол, чтоб не шатался! - заорал так, что тайга оглохла;

Сучьи знали: не надо держать ствол. Пила его и так срежет за милую душу. Но это будет потом. Сейчас притирка шла. Тут без ломки не обойтись. Она как воздух...

—  Держи! А не держись, хорек! Иль вовсе съехал? - вопил Шмель, и мужик, выпучив глаза, вцепился в дерево едва ли не зубами, как в собственную корявую судьбину. Только бы не выпустить, не уронить.

Чуть выше Рябой напарника захомутал. Широкого, крепко­го мужика. Изощренно изгалялся:

—  Разверни хлыст от катушек. Скати вниз.

Мужик схватил спиленное дерево за комель. Не только сдви­нуть, приподнять не смог. Его бригадой не одолеть.

—  Чего расплылся? Шевелись!

Спина хрустела. Дрожали, тряслись руки. Кажется, еще немного и выскочит нутро следом за надорванным серд-

Руки в кровь сбиты, в ссадинах. Ладони подушками вспух­ли. Даже глазам больно, из орбит лезли. А Рябой знай себе:

—  Убери ту корягу, а то к дереву не подступиться.

И снова рвал мужик тяжесть из земли. По лицу то ли пот, то ли слезы бежали вперемешку со злой грязью.

—  Чего раскорячился? Вбивай клин, мудак! - рычал Шмель на своего напарника.

Тот, промахнувшись, себе по пальцам угодил. В сапогах сыро стало. Завопил не своим голосом. А бугор будто не видел. Об­ложил матом и подгонял. У мужика из глаз снопы искр летели. Да кому пожалуешься? Осмеют...

Новые сучкорубы паром изошли. Разогнуться некогда. От, дерева к дереву бегом. Топоры приросли к ладоням. Ноги и те враскорячку. Сдвинуть невозможно. Голова гудела от шума, кровь в висках стучала. А фартовым - все мало. Словно реши­ли за день всю тайгу под корень извести. Заодно и новых. Все силы из них вымотать.

Разъезжались ноги на сырой глине. Тут без груза пройти мудрено. Сколько раз падали - теперь не счесть. Фартовые над этим хохотали. Охрана и сучьи дети молчали.

Всему есть конец. Придет он и этому дню. Только бы до­ждаться, только дожить, стучали топоры, сердца...

—  Убери хлыст, зараза! Чего вылупил буркалы? Живо! - орал Шмель.

Напарник поднатужился, сдвинул. И упал лицом в грязь.

—  Сачкуешь, прохвост, задрыга! Коленки сдали! В бок тебя бодали, шкура облезлая! Шустри, свинота!

Напарник задыхался. Он молчал. Старый кряжистый му­жик из новых поспешил ему на помощь и нарвался:

—  Ты куда возник, плесень лягушачья? А ну, вали отсюда, пенек гнилой, покуда не расколол до самой жопы! Хиляй, бо- таю тебе, падла! - попер на старика бугор.

Тот не уходил. Выпрямился. Топор ухватил покрепче:

—  Чего над человеком изгаляешься, зверюга? Сам сдвинь! Иль ослеп, не видишь, ослаб вконец.

—   Ослаб, пусть сдохнет! Твоя срака чего воняет? Линяй, покуда не нарвался!

—  Не дери глотку! Я старше тебя!

—  В своей хазе бугри! Тут тебе не с бабой! Сгинь, перхоть! -, замахнулся кулаком. У старика от удивления челюсть отвисла. - Валяй по холодку, добром трехаю! Не доводи до греха! - схватил Шмель старика за грудки и отшвырнул в сторону.

Тот коротко охнул, ударившись спиной о ствол.'И словно по команде, налетели новички на бугра со всех сторон. С кулаками, топорами на фартового накинулись.

Охрана тут же вмешалась. Расшвыряла с бранью, окриками. Не дремали и фартовые. Покуда охрана подскочила, успели в зубы насовать.

За беспорядки на работе в этот день новых оставили без обеда и отдыха. Когда фартовые пошли к палаткам, пополне­ние под надзором охраны работало без роздыху. Многим из них казалось, что этому дню не будет конца-. Когда вернулись ус­ловники на деляну, в распадке лежали три пачки хлыстов.

Шмель был доволен, но вида не подал и снова впряг напар­ника в работу до упаду. Тот и не ожидал передышки.

Оклемавшийся старик работал вместе со всеми сучкоруба­ми. Он смерил фартового недобрым взглядом, словно задумал злое. Шмеля это только рассмешило. Он отозвал в сторону Читу, что-то шепнул ему, указав взглядом на старика. Фартовый оск­лабился и поставил деда впереди себя обрубать сучья, ветки.

Через час старик, вымотавшись, ткнулся головой в грязь. Не выдержал бешеной гонки, заданной фартовым. В глазах по­мутилось, не стало дыхания, вывалился топор из рук.

—   Что? Пердун отдыхает? - вылил на него ведро воды Шмель. И, перешагнув через старика, приказал: - Дай ему по салазкам, чтоб не сачковал.

Чита тут же врезал изо всех сил суковатой веткой по подош­вам деда. Тот вмиг очнулся от боли. Встал.

—  Вкалывай, падла! Лежать на том свете будешь! Пока ды­шишь - паши, - сказал бугор, улыбаясь, как кенту. Бледное лицо старика перекосило от боли и злобы. - Проссысь, полег­чает! - бросил Шмель через плечо и пошел к напарнику. - Тип, ты почему клопа не давишь?! - заорал он, увидев, что тот курит. Мужик вмиг вскочил. И побежал за Шмелем побитой собакой.

Дождь вымочил людей до нитки. Но работа в распадке не прекращалась ни на минуту. И лишь когда совсем стемнело, Шмель крикнул:

—  Шабаш, мужики!

Дважды эту команду повторять не пришлось. Топоры, че­керы, тросы и клинья сами из рук попадали. Условники серой цепью возвращались к палаткам. Сучьи дети, тихо переговари­ваясь, чуть приотстали от всех. Охрана их не торопила. Плотно окружила пополнение, чтобы бузы не вышло. Но новым было не до того.

Многие, придя к палаткам, отказались от ужина: едва при­легли, тут же уснули тяжелым усталым сном.

И только Шмель не успокоился. Отыскав среди уснувших напарника, поднял окриком, погнал умыться и поесть. У того ложка из рук выпадала, застревал в горле кусок, а бугор, подкладывая в мйску пшенную кашу, приговаривал: дог

—  Хавай, дура! Сегодня только разминка была. Настоящая пахота - впереди.

Мужика от этого успокоения икота одолела. Стало жаль са­мого себя. И почему-то тоска напала.

—  Чего скис, Тип! Ты давай, набивай пузо! На пустое - ни хрена не сможешь вкалывать.

Мужик потянулся за чаем. Кружка выпала из рук, кипятком ошпарил колено.

— Лопух приложи. За ночь пройдет, - посоветовал бугор и спросил: - В полицаях долго кантовался?

—  Полтора года. Потом сбежал. От своих и немцев.

—  Чего ж так?

—  Наши наступать стали. Я узнал и ходу. А когда война откатилась от наших мест, меня поймали. И все...

—  Чего в полицаи подался? Жрать хотел жирно?

—  Какой там жрать? У меня отца раскулачили в этом селе. Коммунисты. Босяки голожопые. Всю живность с подворья уве­ли, кроме собаки. Зерна на посев, картошку на семена не оста­вили. Подчистую. Даже хлеб из печи забрали. А нас пятерых бросили с голоду сдыхать. Мать в ту зиму умерла. А отца забра­ли. Так и не сыскал его следов. Ну вот и вернулся я в село. В войну. Сам к немцам пришел. Сказал все. И о том, что скрылся от мобилизации. Что всех коммунистов знаю в морду. И за пол­года сыскал каждого, кто мою семью ограбил. Всех своими ру­ками к стенке ставил. А детвору - в Германию. Чтобы, вырос­шая, добила бы выживших нечаянно своих же родственников.

—  Вон оно что! А я думал, что с жиру за куском погнался, - покачал головой Шмель.

—   Твою семью ограбили? А только ли ее? У меня троих сыновей в родном доме, где родились, всех уложили. Дочку ссиловали. Бабу повесили. Меня измордовали. Заставили смот­реть на зверство ихнее. Чтоб с горя я подох. Да вот не вышло у них это. Не свихнулся даже. Хотя три дня связанный валялся в доме. Покуда родня ночью прийти насмелилась. Развязали. Уйти уговорили из села. Я ушел. За границу. Вернулся с немцами. Что же, я должен был руки убийцам целовать, по-твоему? - побелел лицом проснувшийся старик и продолжил: - Хлеб по­сеять можно, хозяйство - нажить, здоровье - поправить. А вот детей с могилы не поднимешь. Я не за зерно, не за корову и свиней, за детей своих отомстил. Всем! За испозоренную дочь, какую скопом силовали. Комсомольцы, чтоб их... А ведь когда ловил их, руки целовали, сапоги. Прощения просили, сдыхать не хотели. Молили о пощаде. А они моих сынов пожалели? С чего ж я их щадил бы? За что? Семья была! А сиротой на весь свет оставили. И я не простил. Даже когда матери этих иродов ко мне пришли, тоже не стал слушать, а сделал, как со мной. На их глазах кончал, - трясло старика от воспо­минаний. - Раздевал догола серед села. На лютом холоде. И хлестал их кнутом до костей. Покуда сплошной лепешкой не становились. Иных, кто над дочкой издевался, на куски пустил. Изрубил топором, как туши разделывал. И к ногам тех, кто их на свет произвел... Всякому своего жаль. Они меня зверем зва­ли. Сами таким сделали. Чего ж на меня обижаться было? Иль себя не узнали? - усмехнулся старик. - Я ни о чем не жалею. Свое пожил. Были радости. Когда-то. В основном - горе. Но и его одолел. Отплатил всем обидчикам. За свое. И повторись, то же самое утворил бы. Меня потому и не расстреляли, что я не за харчи и скот, за детей мстил. Мне политика без нужды. Я в ней не смыслю. И за нажитое не держался. И немец мне до задницы был. Свое болело. Потому, когда судили меня, вся де­ревня подтвердила, что не брешу я.

—  Чего ж не слинял с немцем? Иль не знал, что ждет? - удивился бугор.

—  Как же не знал? Все знал! Только к чему скрываться? Прячутся те, кто жить хочет, шкурой дорожит. А мне держаться стало не за что. Когда счеты свел, пусто в свете стало. До того злоба держала в жизни. А потом, когда последнего из подвала вытащил и кончил, самому жить расхотелось.

—  Они что ж, на войну не пошли те комсомольцы? - уди­вился бугор.

—  Не успели. Немец их враз накрыл.

—  А теперь, когда выйдешь, куда подашься?

—  К себе в село. Там с сыновьями на одном погосте буду.

—    Кем же был до войны? - спросил Рябой.

—  Хозяйствовал на земле. Как и все люди. Не воровал, не убивал, своим трудом жил. По Писанию...

—  Наши дела особая комиссия проверяла. Удивлялась, как это мы живы? А потому, что все мы пострадали от произвола, нас из тюрьмы послали на условное, - продолжил Тит.

—  Ну ты хоть мстил! А я за что влип? - заговорил рыжий мужик, которого все новые звали Панкратом. - Меня, как не­мец в село пришел, сами деревенские уговорили согласиться в старосты. Чтоб чужого, зверя не прислали, от какого всем было бы лихо. Старики просили. Мол, ты, Панкратий, свой, все тебя знаем. Человек степенный, умный, рассудительный. Один гра­мотный средь нас. Никого не дашь в обиду новым властям. На тебя вся надежда. Стань заступником перед иноземцами. И со­гласился, на свою беду, - вздохнул мужик. - Везде война, стрельба, смерти. А у нас - тишь и гладь. Хлеб сеяли, картоху. Лен растили. Ни одной бомбы за все годы. Ни одного человека не убило. Своей смертью старики помирали. Дети спо­койно росли. Церковь работала. Немцев мои сельчане за всю войну в глаза не видели. Не было их у нас. И партизан не- знали. Да вдруг услышал в соседней деревне, что уходят немцы. Наши наступают. Я в селе своим рассказал о том. Обрадовался, что костюм старосты мне даром оставили. Денег не взяли за него. Он же из чистой шерсти. Вот и надел я его, как на празд­ник. А тут наши. На машинах, танках. Промчались с ветром. Я им рукой махал. А через неделю меня взяли. И говорят: раз был в старостах, значит, предатель. Ну и что, если никого не пре­дал, не убил? На немца работал, и все тут. На суде сельчане вступились. Мол, мы его уговорили, упросили. Да никто их слу­шать не стал. Повесили клеймо - и на Колыму. Так-то людям добро делать...

Фартовые и сучьи окружили новых плотным кольцом. Всем хотелось узнать, что за люди в этой партии прибыли. На деляне не поговоришь. Там некогда, работать надо. А здесь, у костра, никто не помешает.

—  Ну, я понимаю, свои оборзели. Перебор получился. Но почему не обратиться к своим властям за помощью, зачем с немцем пришел, сработал им на руку? Неужель в собственном доме сами не сумеем порядок навести? Иль не можем без чужо­го дяди? - возмутился Новиков.

—  К кому идти? К тем, кто моих убил, так? Они и по мне вскоре розыск объявили. Сообщили родственники, - нахму­рился старик.

—  В прокуратуру надо было.

—  Да что вы, гражданин начальник! Кто ей поверит? Нет у нас законов. У кого кулак сильнее, тот и прав. Кто кого зажал, тот и барин...

—  То-то повсюду люди слезами умываются от тех законов. Тут уж не до них, выжить бы как-нибудь.

—  И все ж прав старшой. Плохо, хорошо, но в своей семье разбираемся сами, без соседей. И тут, я думаю, согласиться в полицаи, чтоб своего убить, дело последнее, - вставил Генка.

—   Своего? Это свои моих детей поубивали? Свои - мою семью порушили? - вскочил старик. Его губы тряслись. - Ты роди, вырасти их, потом поймешь, как они дороги, как нестер­пимо больно их терять. Уж лучше бы я не дожил до того дня!

—   Зачем же с помощью немцев это делали? Иль самому духу не хватило? - шпынял Генка.

—  Немцы ловили. Я опознавал и казнил. Сам. Одному мне не поймать бы их всех. А тут помощь. Какая мне разница от кого? Я ненавидел их больше, чем все вместе взятые фрицы. Я готов был остаток жизни раздать за каждого пойманного обид­чика и убийцу моих детей. Мне было наплевать, кто помогает мне и кому на руку моя злоба. Я свое сделал. И любой отец на моем месте так же поступил бы. Иль я не прав? А кто из вас не воспользовался бы этим случаем, может, послед­ним в жизни? Кто обвинит меня за случившееся? Если не было закона, чтоб спасти моих детей, где закон, обвиняющий меня? Да я на всю жизнь возненавидел власть, пославшую ко мне убийц! Я никогда не смирюсь с нею!

Старик упал, из его рта пошла пена, он задергался, забор­мотал что-то непонятное.

—  Снова приступ...

— Ребята! Эй, мужики! Держите его. Окалечится, помогите! - просил Тит, с трудом удерживая беснующегося старика.

Шмель указал фартовым взглядом. Те скрутили человека. Придержали. Едва приступ прошел, выпустили из рук.

Старик лежал у костра на заботливо подсунутой под него телогрейке.

— Давно эго? - спросил Шмель.

—  С того самого дня. Как ребят моих убили. В тот день трепать стало. Когда вспоминаю их - начинается. Мне бы вну­ков нынче баловать. На санках катать, будь сыны живыми. Да Бог не дал радости. Как пес по зонам мотаюсь в старости.

—  Ты, дед, не дави на жалость. Здесь почти все с побитой душой. Не без потерь в сердце. Судьбы у всех покалечены. Но

’ руки в крови не марали. Не подыгрывали врагу! Не позорили себя и род свой, нацию, народ не срамили на весь свет. Тебе больно, пусть другим не легче будет, так, что ли? Люди в войну жизни положили, чтоб от врага землю очистить, а ты с врагом пришел? Привел их на нашу землю мстить за сынов своих. А сколько у других убито - отцов и сыновей? Ты о том подумал? Реки крови текли. А все такие, как ты, помогали! Из-за кучки негодяев ты свой дом, землю, могилы детей предал! Старый негодяй! Попадись в мои руки, не пожалел бы! - вспылил Но­виков.

Фартовые отпаивали старика горячим чаем. Им было жаль человека, потерявшего в жизни все. Зовущего собственную смерть. Но и она к нему не торопилась. Словно сговорившись с людьми, ждала, наслаждалась муками уставшего от жизни ста­рика.

—  Вот вернется человек в свою деревню. С кем-то сосед­ствовать будет. Здороваться. Обживаться. К ком>£то в гости пой­дет. Иначе нельзя, уж так устроен человек, не может жить в одиночестве, но как себя переделать, изменить, как станет смот­реть в глаза сотням невинных, на чей порог привел врага? Ведь эти люди, даже пострадав от немца, защищали его на суде! Это какое сердце надо иметь, какую терпимость? Такими земляка­ми гордиться надо. Если осталась в вас хоть малая теплинка земли своей, за одно это перед деревней до смерти ка­яться должны. У них родню убивали на войне тоже без

вины. Те, кого вы привели. И вас не упрекали, - глядя в кос­тер, словно сам с собою разговаривал Новиков.

— А не хрен было его детей мокрить! - возмутился Шмель.

—  Их что, просто так, ни за что убили, ни слова не говоря, ничего не требуя? - удивился Генка.

—   Да нет! Велели корову вывести из хлева. И свиней. А сыновья собаку с цепи спустили. Она на чужих кинулась. Без разбору всех кусать стала. Озверела, как и люди. С того и нача­лось. Я не успел образумить, успокоить ребят, как их убили. А мертвым слова не нужны. Запоздал я. А они поспешили, - при­знал старик.

—  Вот теперь все понятно. Нашла коса на камень. Так часто случается. Всем не хватило ума и терпения. У каждого свое боле­ло. И, поверьте, все, кого нам охранять приходилось, считают себя невиновными. Никто за всю мою жизнь не сказал, что был осуж­ден правильно. Все проклинают беззаконие. Не спорю, наруше­ния были, есть и, к сожалению, будут. Но не в каждом случае. Никто не оправдывает ошибки! Ведь цена их слишком дорога - искалеченные человеческие судьбы. За эти ошибки и наказание должно быть строгим. Но... Нельзя утрировать. Нельзя погасить все разом. Как это вы сделали: чтобы с кучкой негодяев разде­латься, подставили под смертельную опасность все село.

—  И неправда! Никого, кроме тех убийц и насильников! Ни одного человека, кроме них, никого пальцем не тронул!

Условники молчали. Большинству было жаль своего - зэка. Ведь по себе знали, как болит обида, как нестерпимо жжет горе, как безмерно долог срок...

На следующий день фартовых словно подменили. Они' уже не покрикивали на новых. И, определив старшим у них стари­ка, которому не промедлили дать кличку Бирюк, уже не надры­вали людей на работе. Старика звали Клементий. Его подруч­ный - Фома. Оба сами сумели управлять людьми. И хотя не бегали на работе, от дела не отлынивали. Они даже на перекур садились отдельной группой.

Учетчик, замерявший выработку фартовых, сучьих и бирю­ков, в конце каждого дня объявлял, кто сколько сделал.

Теперь здесь не было ссор и разногласий. И Новиков удив­лялся, как быстро сошлись люди. Ведь раньше даже политические не обходились без конфликтов. Сталкивались характеры, разные убеждения и взгляды. Порою искры летели при выяснении отно­шений. Приходилось охране быть постоянно начеку, а иногда и вмешиваться. Здесь же все оставалось спокойно.

Тихо, без зависти проводили люди на свободу Генку. При­сели с ним напоследок у костра. Поговорили по душам.

— Иди в лесотехникум, сынок! Ты правильно решил. Работа эта больше старикам подходит, ну да ты лишь с виду молодой. Пережил больше десятка мужиков. По­знаний за целую деревню набрался. Тебе нынче покой нужен. Отдохни. Заберись в глушь, подальше от людей. И береги от них себя, свою душу и сердце. Не помогай и не вреди никому. Тайга тебе заменит и родню, и ближних. Она быстрее всех тебя поймет, - напутствовал Фома.

—  Людей сторонись, то верно. Не бери на свою душу их беды и никому не верь. Вот видишь, даже твой здешний друг в монастырь ушел. К Богу. От всех разом. Одному Господу свое единственное отдал - судьбу, - говорил сучий по фамилии Пашной. И добавил грустно: - Хоть оставшееся проживет спо­койно, без лжи.

—  Вы его не на пенсию, на свободу провожаете. А говорите с ним так, будто отпеваете, прощаетесь навсегда. Не верите, что можете когда-нибудь встретиться. Хотя все может случиться. Зачем же столько грусти? - спросил Новиков.

—  Вам, гражданин начальник, не усечь того! Покуда фра­ер с нами был, мы его держали. Теперь самому придется от­махиваться от всех. А ведь судимый. Это клеймо за ним по- хиляет до креста. От него не отмажешься. Если потом и реа­билитируют, даже последняя падла уголовником обзовет. Вся­кому хайло не заткнешь. Не раз он скиснет от ошибок ваших. Сколько лет ему отведено, лишь Бог знает. Но много раз по­жалеет, что выжил здесь и выехал на волю. Это верняк. Не темню. Оттого фартовые в «малины» хиляют, что после даль- няков и зон средь фраеров жить не клево. Живьем в могилу запекут, - сказал Рябой.

—  А вы пробовали уйти в откол? - оживился Новиков.

—  Я? Нет! Мне без понту завязывать с кентами. Другие мы­лились. Да сорвалось.

Сучьи дети сидели молча, неподвижно. Что вспомин-алось им, о чем думалось? Огрубелые, задубленные морозами и дож­дями лица покрылись за лето темным загаром. Мало кого из них узнают теперь родные и друзья.

Одна ошибка не только отобрала часть жизни. Она изувечи­ла здоровье, надломила, отняла все, что имел каждый из них. Она навсегда отняла человеческое имя среди людей, оставив взамен казенное определение - зэк.

И поставь ты их хоть кем угодно, создай любые, самые луч­шие условия, но и через годы, даже под конец жизни, пробуж­даясь среди ночи, под утро, станут вздрагивать, ожидая побуд­ки охраны:

—  Вставай, падла!

Сколько раз в боли, в немом крике сожмется сердце каждо­го из них. Никто не поверит льстивым словам друзей, предавших молодость. Как грома, предвещающего беду,

станут опасаться похвалы в свой адрес. Ибо она всегда была предвестником несчастья, потому что вызывала зависть.

Север вбил им свое отношение к жизни, собственное пони­мание происходящего и людей. Научил пренебрегать словами и ценить только истинные ценности. Их так немного осталось в жизни! Да и самой жизни, быть может, на одно дыхание.

Эти люди уже опасались свободы. Они отвыкли от нее и вспоминали, как изменившую когда-то женщину, которой не предъявишь спрос, потому что не жена...

Сучьим детям больше, чем другим, поначалу было тяжко. Они писали жалобы, потому что еще во что-то верили. Они требовали справедливости и правды, которые никогда не загля­дывали в зоны и тюрьмы и не открывали их ворота. Они плака­ли по ночам, потому что не могли смириться с клеветой. И доносами. Они сходили с ума, потому что не всякий может сми­риться с несправедливостью. Они умирали, потому что не каж­дому дано стерпеться с положением скота и лишением звания человека.

Выживали немногие. У кого и здоровье, и нервы оказались покрепче, кто, перестав верить людям, открыл для себя Бога. И, поверив в него, общался с ним единственным. Ему не лгали. Каялись, советовались, просили помощи и поддержки.

Немудрено, что большинство зэков, отщипнув от скудной пайки кусок хлеба, лепили из него для себя нательный крест. Черный он получался, как терпение в горе. А может, от слез мужских...

С крестами этими нигде не расставались. Их берегли, как жизнь. Их целовали, как единственную надежду, последний луч солнца. А если, случалось, крошился крест на чьей-то пропоте­лой шее, тут же лепили новый.

Носили эти кресты все. И сучьи дети, и фартовые, и даже бирюки успели. Повырезали из дерева. Без креста из палаток не выходили. Крест считался лучшим подарком в тайге.

Был такой и на Генкиной шее. Почерневший, он прошел с ним весь Север, через годы и горе.

Пришел сюда парень неверующим. А уходил - другим... Вера эта помогла ему до воли дожить, в жизни удержаться, ос­таться человеком.

Сегодня Генка долго не мог заснуть. Уже поджидал охран­ник, который на мотоцикле повезет его в Трудовое. Он знал: сегодня последний день, и тихо прощался с людьми, тайгой, с днем уходящим, который скоро станет вчерашним.

Утром, когда туман еще скрывал палатки, Генка заглянул в каждую. Спят. Жаль будить. И, сев на мотоцикл, уехал с охранником из тайги, пожелав оставшимся: «Да по­до? может вам Бог!»

Проснувшиеся условники пожелали парню счастливого пути и вскоре ушли в тайгу.

Работы в распадке оставалось немного. Дня на три. И тогда условников переведут в другое место. Где лес - сплошняк. Нет молодых посадок. Не надо за каждым деревом по километру от­мерять. Там и бульдозер будет. Значит, никто не сорвет спину.

Да и надоело сновать по сопкам, чьи осклизлые бока не раз подводили людей. Измучило серное зловоние, сырость и холод.

Там, в тайге - солнце. А сюда оно и не заглядывает. Там - орехи и грибы, их можно добавить к скудному рациону. Там - ягоды. А в распадке - пусто, как в брюхе сатаны. Сплошное зло и боль. Может, потому и поспешали условники поскорее покончить с гиблым местом и забыть его навсегда.

Под ногами чавкала глина, затягивая ноги чуть не до колен. Фартовые валили деревья уже наверху, почти у кромки. Обру­бали их вместе с бирюками, а сучьи дети скатывали хлысты вниз, пачковали. Работы хватало всем. На время никто не смот­рел. Не до того. К обеду снова пошел дождь. Мелкий, занудли­вый. Условники не обращали на него внимания: задерживаться здесь на лишний день никому не хотелось.

Шмель от дерева к дереву носился. Вот и к ели подступил­ся. Могутной, разлапистой. Та лапами даже пятки укрыла себе, как баба сарафаном, от чужих глаз.

Фартовый с гиком их спиливал, хохоча:

—  Ты ж моя краля необоссаная, ишь как затырилась. Вся лохматая, вся колючая! Иль я не по кайфу тебе, лярвушка мох­ноногая? А ну, заголяйсь, туды твою в качель!

Дерево охнуло скрипуче, пошатнулось и загудело вниз.

Никто сначала не понял, что произошло. Громадная глыба земли, сорванная задравшимися корнями ели, с шипением полз­ла вниз, переворачивая на своем пути стволы, вырывая кусты и деревья. Она закручивала их в свое нутро и ползла, глотая по пути всех и вся. Вот она сорвалась с обрыва и опрокинулась на сучьих детей.

—  Мужики! Кенты! - заорал Шмель.

Он случайно уцелел: поспешил к другому дереву и убежал от смерти.

Оползень перекрыл его голос, опередил предупреждение. Как всякая смерть, он одолел внезапностью.

Глина... Сотни кубометров в секунды оголили бок сопки и забили распадок вязкой грязью.

—  Лопаты! Скорее! - закричал Шмель.

Но через минуту сюда сполз новый, более мощный опол­зень.

—  Уходите! Всем наверх! - закричал старший ох­раны.

Условники, задыхаясь, лезли из распадка. Испуганно огля­дываясь по сторонам, они цеплялись за удержавшиеся кусты, деревья. От страха у всех дрожали руки.

—  Всем наверх! - еще раз крикнул Новиков.

Из распадка первой показалась лохматая голова бугра. Он встал, раскорячась, на краю распадка, подавая руку каждому выжившему, помогал вылезти из липкой жути.

Когда все уцелевшие выбрались, Новиков побелел:

—  Это все? Не может быть! - Он заглянул в распадок. Там было пустынно и безлюдно.

Из пятидесяти шести человек в живых остались семнадцать...

У старшего охраны задрожали руки. Впервые понял Лавро­ва, которому не захотелось жить. Шмель, с почерневшим ли­цом, не веря своим глазам, смотрел в распадок. Он не ругался. Он никого не проклинал. Он что-то шептал тихо-тихо, отвер­нувшись ото всех. Дрожали плечи фартового. Крепкие, несги­баемые, железные. Их за много ходок не согнула, не поморози­ла Колыма. Он никогда ни перед кем не склонил голову. Но что-то сломалось в его душе...

«Где вы, кенты? Неужель это конец, застопорило и вас бе­дой? За что ожмурились? Зачем я дышу?!»

Грязная, промокшая, дрожащая горсточка людей возвраща­лась к палаткам. Сколько они шли? Кто засекал время пути от жизни к смерти? Кто, почему погиб, зачем выжил? Эти вопро­сы всегда остаются без ответа...

На колесах - на таблетках.
По бухой - по пьянке (жарг.).