/ / Language: Русский / Genre:adv_history / Series: Великие властители

Александр Македонский. Победитель

Эдисон Маршалл

Роман Э. Маршалла «Победитель» об Александре Македонском в присущей только этому писателю традиции рассказывает о человеке, чья страсть к любовным победам шла рука об руку с его ненасытной жаждой славы и власти. Александр начертал свое имя кровью и пламенем на страницах истории, создав величайшую монархию древности.

Эдисон Маршалл

«Победитель»

Из энциклопедии «Британика».

Издательство Вильяма Бентона, 1968, т. 1[1]

АЛЕКСАНДР III, известный под именем Великий (356–323 гг. до н. э.), царь Македонии, был сыном Филиппа II из рода Македонов и эпирской царевны Олимпиады, дочери Неоптолема; отец обладал даром выдающегося практика, руководителя и организатора, мать была женщиной с необузданным темпераментом, странной, таинственной, склонной к галлюцинациям и внушающей окружающим суеверный страх; а сам Александр среди людей дела выделяется блеском воображения, которое вело его по жизни, а среди романтических мечтателей — тем, чего он достиг. Родился он в Пелле в 356 г. до Рождества Христова, примерно в октябре. Царский двор, где он рос, являлся средоточием кипучей активности, ибо Филипп путем войн и дипломатии стремился поставить Македонию во главе греческих государств-полисов, и атмосфера царского дворца была буквально насыщена планами и идеями. Объединение греческого народа в войне против Персидской империи стало глобальной целью для честолюбия эллинов, постоянной темой философов-идеалистов.

Греческие достижения в областях литературы, философии, истории V века уже удалились достаточно в прошлое, чтобы носить печать классического благородства: таким образом смыслу эллинистической цивилизации была придана такого рода новая конкретность, которая могла вызвать восторженное отношение к системе идеальных ценностей, освященных традицией. И когда Александру шел четырнадцатый год, в 343–342 годах до н. э., в Пеллу прибыл по приглашению Филиппа Аристотель, чтобы руководить образованием его сына. Нам неизвестно, как смог этот выдающийся ум овладеть пылким духом юного Александра; во всяком случае, Александр сквозь всю свою жизнь пронес горячую, страстную любовь к Гомеру. Но не только из книг получал он образование. Посещение Пеллы послами из многих стран, греческих и восточных, дало ему дополнительные знания о действительном состоянии мира. Его рано обучили военному делу. В возрасте 16 лет он в отсутствие Филиппа правил в Македонии и подавил восстание горных племен на северной границе; в следующем (338-м) году он возглавил атаку на «Священную Ленту» (отборный отряд тяжеловооруженных воинов города Фивы. — Примеч. пер.) в битве при Херонее и разбил ее.

Затем пришла очередь семейных раздоров, какие обычно досаждают полигамным царским домам Востока. В 337 году Филипп оставил Олимпиаду, взяв себе другую жену, Клеопатру. Александр уехал с матерью на ее родину в Эпир, и хотя вскоре вернулся и было достигнуто внешнее примирение отца с сыном, внутренне между ними возникло отчуждение. Новая жена царя забеременела, ее родня приобретала все больший вес; возникла угроза праву Александра как наследника престола. Переговоры с Пиксодаром, сатрапом Карии, начатые при македонском дворе с целью связать оба дома брачным союзом, толкнули Александра на новые ссоры с отцом. Но…

В 336 г. в Эгах в присутствии гостей, съехавшихся со всей Греции на праздник бракосочетания его дочери с Александром I из Эпира, Филиппа неожиданно убивают. Ясно, что рука убийцы направлялась кем-то из царского окружения; среди других и Александр не смог избежать подозрения, но такого рода вина вряд ли соответствовала его характеру, каким он вырисовывается в те ранние годы его юности.

Вступление на престол. Александр не был единственным претендентом на пустующий трон, но, получив признание и поддержку армии, он вскоре сметает со своего пути всех своих соперников. Преданы смерти новорожденный сын Филиппа и Клеопатры и двоюродный брат Александра Аминта, и Александр принимается за прерванные труды своего отца. Эти деяния стояли на пороге открытия самой блестящей их главы — вторжения во владения великого персидского царя. Была собрана мощная армия из объединенных греческих сил, и ее часть уже отправилась для переправы через Геллеспонт на малоазийский берег и захвата плацдарма для дальнейшего вторжения в Персию. Убийство Филиппа отсрочило нанесение удара, так как это сразу же лишило надежности основную базу армии, Македонию, а в таком предприятии, связанном с углублением в бескрайние территории Персидской империи, надежность тыла решала все.

Устранение Филиппа явилось поводом для всех горных народов севера и запада поднять голову, а для греческих государств — освободиться от своих страхов. Демонстрация силы в Греции, возглавленная новым царем Македонии, моментально отрезвила горячие головы, и на совете в Коринфе Александр был признан главнокомандующим армии эллинистического мира в борьбе против варваров, вместо его отца Филиппа. Весной 335 года он пошел из Македонии на север, перевалил через Балканы и, разбив горные племена, положил конец войне с ними. Его армия проявила при этом невиданные доселе умение и дисциплинированность. Затем он прошел по земле трибаллов (Румелия) к Дунаю и привел эти племена к покорности. Удовлетворяя собственную тягу к необычному и желая поразить воображение всего мира, он переправился с армией на другой берег Дуная (с точки зрения тогдашнего военного искусства, это невероятно сложная техническая задача. — Примеч. пер.) и сжег укрепленный город гетов. Тем временем иллирийцы подняли восстание против власти Македонии и захватили город Пелий, господствовавший над горными проходами к западу от Македонии. Александр с войском прошел напрямую через горы, разбил иллирийцев и восстановил престиж и власть Македонии в этом регионе. В это время к нему пришло известие, что в Греции беспорядки, а Фивы взялись за оружие. Форсированным маршем приведя свою армию под стены города, он застал фиванцев врасплох, и через несколько дней город, который поколение назад занимал главенствующее положение в Греции, был взят. Теперь уж со стороны Александра не последовало никаких полумер: город был уничтожен до основания, за исключением храмов и дома, где когда-то жил великий греческий поэт Пиндар. Теперь можно было верить и надеяться, что какое-то время ошеломленные греки не доставят беспокойства македонскому царю. Возобновилась деятельность Всегреческого (Панэллинского. — Примеч. пер.) союза, который все еще игнорировала Спарта, против варваров. К Афинам, — хотя, как известно, власть Македонии была им не по душе и они частенько стояли за спиной многочисленных Александровых неприятностей, — Александр относился неизменно с большим почтением.

Вторжение в Малую Азию. Весной 334 г. Александр переправился в Азию с армией, состоявшей из македонцев, иллирийцев, фракийцев и контингентов греческих государств — общей численностью 30 000—40 000 человек. Местом сосредоточения армии стал город Абидос на Геллеспонте. Сам Александр, переправившись, сначала посетил место, где стояла древняя Троя, и там принес жертвы Афине Илионской, взял себе щит, который, по преданию, принадлежал Ахиллу, и оставил приношения великим мертвецам гомеровских сказаний — это красноречиво свидетельствует о том, что в душе молодого царя все это предприятие представлялось в поэтическом блеске, что люди впоследствии оценят по-разному, в соответствии с тем, какую роль они отводят воображению в делах человека.

Чтобы встретить захватчика, у великого персидского царя в Малой Азии имелась армия, не намного превышающая армию Александра, собранная под командованием сатрапов западных провинций у города Зелея. Под их началом находился также отряд греческих наемников — воинов-профессионалов, а они представляли куда более серьезную угрозу армии македонского царя, нежели остальные силы персов. Связь с Македонией, то есть своей базой, у Александра могла осуществляться только через узкое место Геллеспонта, и он, удаляясь от него, рисковал быть начисто отрезанным от своего тыла, своих резервов. Для персидских военачальников разумной была бы стратегия заманивания греческой армии за собой в глубь страны, избегая до поры прямого столкновения, на чем настаивал командир греческих наемников родосец Мемнон.

Граник. Кодекс чести персидской знати, или неприятие всерьез противника, не позволил персам принять эту стратегию, и Александр застал их поджидающими его армию на берегу реки Граник. Это был в основном конный бой, в котором общий кодекс чести заставил македонцев и персов завязать рукопашную схватку, и в конце дня остатки персидской армии спасались бегством, оставляя захватчику открытыми большие дороги Малой Азии. Теперь Александр мог осуществить первую часть принадлежащего ему как главнокомандующему эллинов плана освобождения греческих городов Малой Азии, чего так долго публично требовали энтузиасты панэллинизма: Александр двинулся к старой лидийской столице Сарды, резиденции персидского наместника по эту сторону Тавра, и сильный город сдался без боя. После этого во всех греческих городах Эолии и Ионии пали дружественные Персии правительства олигархов и тиранов и были установлены демократические порядки под надзором командиров отрядов армии македонского царя. Только там, где города защищались гарнизонами, состоящими на службе у Персии, и укомплектовывались в основном греческими наемниками, освободитель мог ожидать вероятность сопротивления. На самом же деле из Эфеса гарнизон бежал, лишь узнав о поражении на Гранике; правде, Милет пришлось осаждать. Персидский флот напрасно пытался снять с города осаду, и Милет не мог долго устоять против штурмующей армии македонцев. Только в Галикарнасе Александр впервые встретился с упорным сопротивлением, куда Мемнон с сатрапом Карии собрали все наземные силы, еще остававшиеся у Персии на западе. С наступлением зимы Александр захватил сам город, но две его укрепленные цитадели еще долго выдерживали осаду.

Тем временем македонский царь ясно давал понять, что он пришел сюда не просто чтобы отомстить персам, не просто чтобы вести карательную войну, а чтобы стать царем Персии. В завоеванные провинции он назначал македонских наместников, а в Карий вернул власть княжне местной династии Аде, которая приняла его как сына. Зимой, пока Парменион, его заместитель на посту главнокомандующего, продвигался по центральному плато, подчиняя провинцию Фригия, Александр прошел берегом моря, где ему сдались ликийцы и поклялись в верности греческие города прибрежной Памфилии. Горы в глубине материка были местом обитания воинственных племен, которые персидские власти так и не смогли себе подчинить. Для их завоевания у Александра не было времени, но он штурмом взял некоторые из их крепостей, чтобы держать их под контролем, и прошел по всей их территории, после чего свернул на север от Памфилии в глубь материка.

Весной 333 г. он прошел прибрежной дорогой в Пергу, миновав утесы гор Клаймакс благодаря своевременной перемене ветра. Падение уровня моря во время этого перехода, вследствие чего Александр и смог пройти этой дорогой, было истолковано льстецами Александра, включая историка Каллисфена, как знак божественной милости. Миновав Пергу, он пришел в Гордий, фригийский город, где разрешил знаменитую задачу с Гордиевым узлом, который мог быть развязан только будущим правителем Азии; Александр рассек его мечом. Но этот рассказ, возможно, является апокрифическим или, по крайней мере, искаженным. Здесь до него дошло известие о смерти Мемнона, талантливого полководца персов и командующего их флотом. Александр немедленно извлек выгоду из этого известия и, оставив Гордий, быстро двинулся на Анкиру, а оттуда на юг через Каппадокию и Киликийские ворота. В Киликии его на время задержала лихорадка. Тем временем Дарий со своей огромной армией подошел к восточной стороне горы Аман. Разведка с обеих сторон ошиблась, и Александр уже разбил лагерь у Мириандра, когда узнал, что Дарий находится на его тыловых коммуникациях в Иссе. Повернув сразу же навстречу Дарию, Александр обнаружил его армию растянутой вдоль реки Пинар. Здесь Александр одержал решительную победу. Персы были разгромлены, Дарий бежал, оставив свою семью в руках Александра.

Завоевание Средиземноморского побережья и Египта. От Исса Александр двинулся на юг в Сирию и Финикию, захватывая прибрежные города с целью изолировать, лишить персидский флот его баз и потом уничтожить эту серьезную боевую силу. Финикийские города Мараф и Арад спокойно подчинились, и вперед был послан Парменион, чтобы не пропала богатая добыча в Дамаске, где хранилась часть сокровищ Дария, предназначенная для ведения войны, так называемый военный сундук. В ответ на письмо Дария, где тот предлагал мир и раздел Персии, Александр ответил высокомерно, перечислив все прошлые беды Греции и требуя безоговорочной капитуляции ему, как господину Азии. Взяв города Библ и Сидон, он застрял у островного города Тира, который закрыл перед ним свои ворота. Чтобы взять его, он применил способы осады на плаву, но тирийцы сопротивлялись, продержавшись семь месяцев. Тем временем (зимой 333/332 г.) персы предприняли ряд контратак на суше в Малой Азии, но потерпели поражение от Антигона, полководца Александра и наместника Большой Фригии. Удача сопутствовала грекам и на море, где они вернули себе ряд городов и островов.

Пока продолжалась осада Тира, Дарий прислал письмо с новым предложением: он заплатит огромный выкуп в десять тысяч талантов за свою семью и уступит Александру все свои земли к западу от Евфрата. Говорят, Парменион сказал: «Я бы согласился, будь я Александром». «Я бы тоже, — последовал знаменитый ответ Александра, — будь я Парменионом». Штурм Тира в июле 332 года явился величайшим военным достижением Александра; за ним последовала большая резня и продажа оставшихся жителей, в основном женщин и детей, в рабство. Оставив Пармениона в Сирии, Александр двигался на север, не встречая сопротивления, пока не подошел к Газе. Город стоял на высоком холме. Яростное сопротивление задержало его здесь на два месяца, и во время вылазки врага он получил серьезное ранение в плечо. Нет никакого основания верить, что он якобы свернул с пути, чтобы посетить Иерусалим.

В ноябре 332 г. он пришел в Египет. Народ встретил его как освободителя, и персидский сатрап Мазак предпочел сдаться. В Мемфисе Александр принес жертву священному быку египтян Апису и был коронован традиционной двойной короной фараонов; в результате местные жрецы были умиротворены, а их религия получила поддержку власти македонского царя. Зиму он провел, занимаясь административным устройством Египта, назначая наместников провинций из местной знати, держа, однако, армейские отряды в городах в постоянной готовности под командованием преданных македонцев. Он основал город Александрию в устье западного рукава Нила, а также отправил экспедицию в верховья реки, чтобы выяснить причины постоянного летнего разлива Нила. Из Александрии он пошел вдоль моря к Паретонию, а оттуда с небольшим отрядом в глубь пустыни, чтобы посетить Сиутский оазис, где находился знаменитый оракул бога Амона. Жрецы Амона встретили Александра традиционным приветствием, как фараона, сына Амона. Александр задал прорицателю ряд вопросов об успехе своего похода, но не получил ответа ни на один из них. Однако все равно использовал это посещение с большой выгодой для себя. Позже этот случай способствовал возникновению истории о том, что он был признан сыном Зевса, и тем самым его «обожествлению». Весной 331 года он вернулся в Тир, назначил наместником Сирии знатного македонца Асклепиодора и приготовился выступить в глубь персидской державы, в Месопотамию. С завоеванием Египта его власти на всем восточном побережье Средиземного моря более ничего не угрожало; она была полной.

От Гавгамел до смерти Дария. В июле 331 г. Александр находился в Фапсаке, на реке Евфрат. Вместо прямого пути вниз по реке до Вавилона он выбрал путь через Северную Месопотамию к реке Тигр. Дарий, узнав об этом от своего полководца Мазея, посланного с передовым отрядом к месту переправы через Евфрат, прошел вверх по Тигру, чтобы ему помешать. На равнине у Гавгамел, между Ниневией и Арбелами, произошла решающая битва этой войны. Александр преследовал разбитую армию персов тридцать пять миль до Арбел, но Дарий со своей бактрианской конницей и греческими наемниками скрылся в Мидии.

Александр занял и провинцию, и город Вавилон. Сдавший город Мазей был утвержден на посту сатрапа вместе с македонским военным командующим и в порядке исключения получил даже право чеканить монеты. Такое же поощрение получило в Египте местное жречество. Столица Персии Сузы сдалась без сопротивления, и здесь Александр захватил огромные сокровища. В столице Александр оставил захваченную еще при Иссе семью Дария. Затем, разгромив горные племена уксиев, он прошел через перевалы хребта Загр в Центральную Персию и, успешно обойдя горный проход Персидские врата, удерживаемые сатрапом Ариобарзаном, захватил Персеполь и Пасаргады.

В Персеполе он торжественно сжег дотла дворец Ксеркса как символ того, что панэллинистическая война отмщения за поруганные ранее греческие святыни подошла к концу: таким представляется вероятное значение этого поступка, который позже предание объясняет как совершенный в состоянии пьяного веселья и вдохновленный афинской куртизанкой Таис. Весной 330 г. македонец двинулся в Мидию и занял ее столицу Экбатаны. Здесь он отпустил многих воинов фессалийцев и греческих союзников домой, щедро наградив их. С этого времени он постоянно подчеркивает, что ведет чисто личную войну против Дария.

Назначение Мазея сатрапом Вавилона говорило о том, что взгляды Александра на империю меняются. Он стал привлекать к управлению огромной захваченной территорией не только македонцев, но и местную знать, персов, и это послужило причиной растущего непонимания между ним и его людьми. Прежде чем продолжать преследования ушедшего в Бактрию Дария, он собрал всю персидскую казну и поручил ее Гарпалу, который должен был, как главный казначей, хранить ее в Экбатанах. Парменион тоже был оставлен в Мидии для охраны коммуникаций: присутствие этого пожилого человека, одного из полководцев Филиппа, стало его тяготить.

В середине лета 330 г. Александр стремительно двинулся в восточные провинции через Раги (ныне Рэй близ Тегерана) и Каспийские ворота, где он узнал, что бактрийский сатрап Бесс сместил Дария с престола. После стычки близ современного Шахруда узурпатор заколол Дария и оставил его умирать. Александр отправил тело Дария для погребения со всеми почестями в царской усыпальнице в Персеполе.

Поход на восток в Центральную Азию. Со смертью Дария у Александра не осталось никаких препятствий, чтобы объявить себя великим царем, и в Родосской надписи этого года (330) он именуется «Повелителем, господином Азии» — то есть Персидской империи. Вскоре после этого на монетах, отчеканенных в Азии, с его профилем появляется титул царя. Перейдя горы Эльбрус и пройдя в Каспий, он захватил город Задракарты в Гиркании и принял капитуляцию группы сатрапов и персидской знати; некоторых из них он оставил на прежних местах управлять городами и провинциями. Отклонившись во время этого похода на запад, возможно к современному Амолу, он частично уничтожил, частично покорил мардов и принял капитуляцию греческих наемников Дария. Теперь ничто не мешало ему стремительно двигаться на восток. В Ариане он учинил резню за то, что арии сначала сдались, но затем по наущению своего сатрапа Сатибарзана взялись за оружие. Сатибарзан бежал. Здесь, в этих землях, Александр основал еще один город — Александрию Арианскую (ныне Герат). Находясь в Дрангиане, в Фарахе, Александр получил известие о заговоре Филота, сына Пармениона. Здесь он наконец решился и принял меры, чтобы уничтожить Пармениона и его семью. Сын Пармениона Филот, командир элитарной конницы «друзей», был якобы замешан в заговоре против жизни Александра, осужден армией и казнен, а Клеандр, заместитель Пармениона, получил тайный приказ убить его, которому он покорно подчинился. Эта жестокость навела много страха на всех критиканов его политики и тех, кого он считал людьми своего отца, но укрепила его положение по отношению к сторонникам. Все сторонники Пармениона были ликвидированы, а люди, близкие Александру, получили повышение. Конница «друзей» была реорганизована и разбита на два отряда по четыре гиппархии в каждом (гиппархия — современный эскадрон. — Примеч. пер.). Одной частью командовал старый друг Александра, Гефестион, другой — Клит, младший брат кормилицы Александра.

Из Фразы македонец во время зимы 330/329 г. прошел вверх по долине реки Гельманд через Арахозию и далее по горам мимо месторасположения современного Кабула в страну парапамисатов, где он основал город Александрию Кавказскую.

Бактрия и Согдиана. Бывший сатрап Дария Бесс пытался в Бактрии и других восточных провинциях поднять народное восстание, присвоив себе титул великого царя. Перевалив через Гиндукуш по высокогорному перевалу, ведущему на север, Александр, несмотря на нехватку продовольствия, привел свою армию к Драпсаку (современный город Андараб). Обойденный с фланга, Бесс бежал за реку Окс (ныне Амударья), а Александр, двигаясь теперь уже на запад, прибыл в Бактры — Зариаспу (ныне Балх) в Афганистане. Здесь он сместил прежних и назначил новых правителей провинций Бактрии и Арианы. Переправившись через Окс, он отправил своего полководца Птолемея вдогонку за Бессом, который тем временем был свергнут согдианином Спитаменом. Бесса схватили, бичевали и отправили в Бактры, где пытали и искалечили на персидский лад (отрубили нос и уши); позже он был предан публичной казни в Экбатанах.

Из Мараканд (ныне Самарканд) Александр прошел к городу Кирополю и реке Яксарт (ныне Сырдарья), границе Персидской империи. Там он сломил сопротивление скифских кочевников, пользуясь превосходством в техническом оснащении своей армии, разбил их на северном берегу реки и прогнал в глубь страны, в пустыню, и основал город Александрию Дальнюю. Тем временем Спитамен за его спиной поднял восстание во всей Согдиане, втянув в него и племена массагетов. Только осенью 328 года Александру удалось сокрушить самого решительного противника, с которым ему пришлось столкнуться. Позже в том же году он напал на Оксиарта и оставшихся бывших приближенных Дария, которые укрепились в горах Паратасены (ныне Таджикистан); легковооруженные воины-добровольцы захватили скалу, на которой стояла крепость Оксиарта, и среди пленных оказалась его дочь Роксана. Александр женился на ней в знак примирения, и оставшиеся его противники либо перешли на его сторону, либо были сокрушены.

Движение к абсолютизму. Случай, произошедший в Маракандах, вызвал еще большее отчуждение между Александром и его македонцами. В пьяной ссоре он убил Клита, одного из своих самых надежных командиров; но его армия и близкие друзья, видя, как сильно он страдает, испытывая чувство вины, принимают постановление, посмертно обвиняющее Клита в измене. Таким образом, трагическое событие послужило ступенью на пути Александра к восточному абсолютизму. Эта растущая тенденция нашла свое внешнее выражение в носимой Александром одежде персидских царей. Вскоре после этого в Бактрии он попытался навязать церемониалы персидского двора, включая падение ниц, грекам и македонцам; но для них этот обычай, привычный для персов, появляющихся в присутствии царя, связывался с богопочитанием и в отношении к человеку был нетерпим. Даже Каллисфен, который своей явной лестью, возможно, подталкивал Александра к тому, чтобы он видел себя в роли бога, с возмущением отказался от этого унижающего человеческое достоинство свободного эллина церемониала. Смех македонцев вызвал провал этого эксперимента, и Александр оказался достаточно умен, чтобы отступиться. Вскоре Каллисфена обвинили в том, что он был посвящен в заговор придворных против жизни царя, и казнили. (По другой версии, он умер в заточении. — Примеч. пер.)

Вторжение в Индию. В начале лета 327 года Александр с новой, более мощной армией, командование которой подверглось реорганизации, выступил из Бактр. Если цифра, приводимая Плутархом, сто двадцать тысяч человек, сколько-нибудь достоверна, то сюда следует отнести все виды вспомогательных служб: погонщики мулов и верблюдов, медицинский корпус, торговцы-разносчики, артисты и художники, женщины и дети. Саму же, собственно, армию надо оценивать в тридцать пять тысяч человек. Повторно перевалив через Гиндукуш, Александр разделил свои силы. Половина армии с обозом под командованием Гефестиона и Пердикки пошла ущельем Хибер, сам же он повел остальную часть с осадными орудиями через холмистую местность к неприступной вершине с построенной крепостью Аорн и взял ее штурмом. Эта вершина расположена в нескольких милях к западу от реки Инд и чуть севернее реки Бунер. При этом македонцы показали чудеса осадного искусства. Весной 326 года, переправившись через Инд близ Аттока, Александр вошел в Таксилу, чей правитель дал ему слонов и воинов, взамен попросив помочь в борьбе с царем Пором, правившим землями между Гидаспом (ныне Джелам) и Акесином (ныне Шенаб). В июне Александр дал свое последнее великое сражение на левом берегу Гидаспа. После победы он основал там два города: Александрию Никею (в честь своей победы) и Букефалы (в память о своем коне Букефале, павшем в той битве); побежденный Пор стал его союзником. Точно неизвестно, слышал ли Александр о реке Ганг, но тем не менее ему не терпелось идти все дальше. Когда же он подошел к реке Гифасис, армия отказалась следовать за ним под непрекращающимися тропическими дождями: физические и психические силы воинов были на пределе. Недовольных представлял главный военачальник Александра Кен. Непреклонность армии заставила Александра повернуть назад.

Возвращение из Индии. На Гифасисе он воздвиг двенадцать алтарей, посвященных главным олимпийским богам, а на Гидаспе построил флот в 800–1000 кораблей. Расставшись с Пором, он отправился вниз по Гидаспу, впадавшему в Инд; половина армии погрузилась на корабли, а другая половина тремя колоннами шла маршем по двум берегам. Флотом командовал Неарх, а собственным кораблем Александра — кормчий Онесикрит; оба впоследствии составили отчет о плаваниях, дошедшие в качестве свидетельств до нас. Этому походу сопутствовало много небольших сражений и безжалостная резня, учиненная при штурме города племени маллов близ реки Гидраот (ныне Рави). Александр получил серьезную рану, которая ослабила его здоровье.

Прибыв в Паталы, он построил гавань и доки и исследовал оба рукава Инда, которые далее, вероятно, впадали в Великое море. Он предполагал повести назад часть армии по суше, а остальные войска должны были на 100–150 кораблях под командованием Неарха совершить исследовательское плавание вдоль берегов Персидского залива. Из-за стычек с местными племенами Неарх отплыл в сентябре 325 года, но, дожидаясь северо-восточного муссона, задержался до конца октября. Александр тоже в сентябре отправился вдоль берега через Гедросию, но из-за непроходимой дикой местности, отсутствия воды вскоре был вынужден повернуть в глубь материка и поэтому не сумел осуществить свой план обеспечения флота продовольственными базами. Еще ранее он отправил под командованием Кратера вещевой обоз, осадные орудия, слонов, больных и раненых воинов, дав для охраны три отряда тяжеловооруженной пехоты. Кратер должен был через проход Муллы, Кветты и Кандагар вести их в долину Гельманда, а уже оттуда через Дрангиану воссоединиться с главными силами армии на реке Аман (ныне Минаб) в Кармании.

Поход Александра через безводную пустыню Гедросии (ныне Белуджистан) оказался губительным: мучила нехватка питья, еды, топлива. К тому же во время стоянки у пересохшего русла реки внезапный ночной паводок, вызванный муссоном, унес много жизней, особенно женщин и детей. В конце концов Александр воссоединился с отрядами, плывшими на кораблях Неарха. Флот за это время также понес потери, и моряки испытали множество приключений.

Политические деяния. Александр продолжил свою политику замещения старших чиновников и предания казни нерадивых наместников, которую уже начал проводить, еще находясь в Индии. За время между 326–324 гг. он сместил свыше трети своих сатрапов и шестерых предал смерти. В Мидии три военачальника, и среди них Клеандр, брат Кена, умершего чуть ранее, были обвинены в вымогательстве, вызваны в Карманию, где их арестовали, судили и приговорили к казни.

Весной 324 года Александр вернулся в Сузы, где обнаружил, что его главный казначей Гарпал, очевидно боясь расплаты за казнокрадство, бежал с шестью тысячами наемников и пятью тысячами талантов денег в Грецию. В Сузах Александр устроил празднество, отмечая захват Персидской империи и свадьбу — свою собственную и своих восьмидесяти военачальников: в продолжение его политики слияния македонян и персов в единую расу они взяли себе жен — персиянок. Александр и Гефестион женились соответственно на дочерях Дария Статире и Дрипетиде, а десять тысяч его солдат, женатых на местных женщинах, получили от него щедрые дары.

Политика этнического слияния все больше портила его отношения с македонцами, которым совсем не нравилось его новое понимание империи. Их сильно возмущала его решимость включить персов в армию и администрацию провинций на равных с ними правах. Прибытие тридцати тысяч юношей, прошедших македонскую военную подготовку, и включение восточных воинов из Бактрии, Согдианы, Арахозии и других земель империи в конницу «друзей» только раздуло огонь их недовольства; в дополнение ко всему, персидская знать с недавних пор получила право служить в конной гвардии царя. Большинство македонцев видели в этой политике угрозу их привилегированному положению. Этот вопрос крайне обострился в 324 году, когда решение Александра отправить на родину македонских ветеранов во главе с Кратером было истолковано как намерение перенести местопребывание власти в Азию. Вспыхнул открытый мятеж, в котором не участвовала только царская охрана. Но когда Александр все-таки распустил почти всю армию македонцев и на их место набрал персов, оппозиция была сломлена. За эмоциональной сценой примирения последовало грандиозное пиршество (девять тысяч гостей) в ознаменование окончания разногласий и установления партнерских отношений в управлении македонянами и персами. Подчиненные, покоренные народы в это содружество партнеров не вошли. Десять тысяч ветеранов отправились с дарами в Македонию, и кризис был преодолен.

Летом 324 года он попытался решить проблему неприкаянных наемников, тысячи которых скитались по Азии и Греции; многие из них — политические изгнанники из собственных городов. Декрет, привезенный Никанором в Европу и провозглашенный в Олимпии (сентябрь 324 года), предписывал всем городам Греческого союза вернуть всех изгнанников и их семьи (кроме фиванцев).

Последний год. Осенью 324 года в Экбатанах умер Гефестион, и Александр устроил своему ближайшему другу небывалые похороны в Вавилоне. Греции он велел чтить Гефестиона как героя, и, видимо, именно с этим повелением было связано требование, чтобы и ему самому воздавали божественные почести. Уже давно он лелеял мысли о своей божественности. Греческая философия не проводила четкой разделительной черты между богом и человеком. Их мифы дают не один пример того, как человек, совершив великие деяния, обретал статус божества. Александр не раз поощрял лестные сравнения своих деяний с теми, которые совершили Дионис или Геракл. Теперь он, похоже, становится убежденным в реальности своей божественности и требует признания ее другими. Нет причины полагать, что это требование было обусловлено какими-то политическими целями (статус божества не давал его обладателю никаких особых прав в греческом городе-государстве); скорее это было симптомом развивающейся мании величия и эмоциональной неуравновешенности. Города волей-неволей уступали его требованию, но зачастую делали это с иронией: в спартанском декрете говорилось: «Если Александр желает быть богом, пусть будет богом».

Зимой 324 года Александр осуществил жестокую карательную экспедицию против коссеев в горах Луристана. Следующей весной в Вавилоне он принял посольство из Италии, но позже появились рассказы, что приходили посольства и от более далеких народов: карфагенян, кельтов, иберийцев и даже римлян. Приезжали к Александру и представители греческих городов — в венках, как и положено было появляться перед божественным. Весной же, следуя по маршруту Неарха, он основывает еще одну Александрию — в устье Тигра, составляет планы развития морских связей с Индией, для чего предварительно необходимо было совершить экспедицию вдоль Аравийского побережья. Он также отправил Гераклида исследовать Гирканское (Каспийское) море. Внезапно, занимаясь усовершенствованием ирригационной системы Евфрата и заселением побережья Персидского залива, он после длительной пирушки заболел и через десять дней, тринадцатого июня 323 года, умер, на тридцать третьем году жизни. Он царствовал двенадцать лет и восемь месяцев. Тело его, отправленное Птолемеем, впоследствии ставшим царем в Египте, было помещено в Александрии в золотой гроб. В Египте и Греции ему воздали божественные почести.

Наследник на трон указан не был, и его полководцы высказались в пользу слабоумного незаконнорожденного сына Филиппа II Арридея и сына Александра от Роксаны, Александра IV, родившегося уже после смерти отца; сами же после долгих споров разделили сатрапии между собой. После смерти Александра Великого империи не суждено было сохраниться как единому целому. Оба царя были убиты: Арридей в 317 году, Александр IV в 310–309 гг. Провинции стали независимыми государствами, а военачальники, следуя примеру Антигона, провозгласили себя царями.

Достижения Александра, личность и характер великого македонца, его военное искусство. Мало достоверной информации сохранилось о планах Александра. Если бы он остался жив, то несомненно завершил бы завоевание Малой Азии, где все еще существенно независимыми оставались Пафлагония, Каппадокия и Армения. Но в последние годы цели Александра, похоже, сместились в сторону исследований окружающего мира, в частности Аравии и Каспия.

В организации своей империи он во многих сферах импровизировал и приспосабливал найденное к своим нуждам. Исключением была его финансовая политика: он создал централизованную организацию со сборщиками налогов, возможно независимую от местных сатрапов. Частично неудачи этой организации объясняются слабостью руководства со стороны Гарпала. Но выпуск новой монеты с определенным фиксированным содержанием серебра, основанным на афинском стандарте, вместо старой биметаллической системы, распространенной в Македонии и Персии, везде способствовал развитию торговли, и это, вместе с притоком большого количества золота и серебра из персидской казны, послужило очень нужным и важным стимулом для экономики всего Средиземноморского региона.

Основание Александром новых городов — свыше семидесяти, — согласно Плутарху, открыло новую страницу в истории греческой экспансии. Несомненно, многие колонисты, вовсе не добровольцы, оставляли города, а браки с коренными жителями Азии приводили к растворению греческих обычаев. Однако в большинстве городов влияние греков (более, чем македонян) осталось сильным. И поскольку наследники власти Александра в Азии Селевкиды продолжили этот процесс ассимиляции, распространение эллинистической мысли и культуры на значительную часть Азии, до Бактрии и Индии, явилось одним из самых замечательных результатов завоеваний Александра.

Его планы расового слияния потерпели неудачу: македоняне единодушно отвергли эту идею, и в империи селевкидов четко доминирующим был греческий и македонский элемент.

Империя Александра скреплялась его собственной динамической личностью. Он соединял в себе железную волю и гибкий ум со способностью доводить себя и своих воинов до высшего напряжения сил. Он знал, когда нужно отступить и пересмотреть свою политику, хотя делал это очень неохотно. У него было развитое воображение, не без романтических импульсов: личности, подобные Ахиллу, Гераклу и Дионису, часто приходили ему на ум, а приветствие жреца у оракула Амона определенно повлияло на его мысли и честолюбивые устремления, на весь последующий период жизни. Он быстро поддавался гневу, и тяготы долгих походов все резче обозначали эту черту его характера. Безжалостный и своенравный, он все чаще прибегал к устрашению, без колебаний уничтожая людей, вышедших у него из доверия, причем его суд не всегда претендовал на объективность. Долго после его смерти сын Антипатра Кассандр не мог без содрогания пройти мимо его статуи в Дельфах. Однако Александр, несмотря на эти качества своего характера, пользовался любовью у солдат, в верности которых не приходилось никогда сомневаться, без жалоб прошедших с ним долгий путь до Гифасиса и продолжавших верить в него, какие бы трудности ни выпадали на их долю. Единственный раз Александру не удалось настоять на своем, когда, измотанное физически и психологически, войско отказалось следовать за ним далее, в незнакомую Индию.

Александр — величайший среди известных миру полководцев — проявлял необычайную гибкость как в комбинировании различных видов вооружения, так и в умении приспособить свою тактику к тем новым формам ведения войны, которые противопоставлял ему противник, будь то кочевники, горцы или Пор со своими слонами. Его стратегия была искусно подчинена богатому воображению, и он знал, как воспользоваться малейшими шансами, представляемыми в любом сражении, которые могли бы сыграть решающую роль в победе или поражении. Он также, победив никогда не останавливался на достигнутом и безжалостно преследовал бегущего врага. Александр чаще всего использовал для нанесения сокрушительных ударов конницу, и делал это настолько эффективно, что ему редко приходилось прибегать к помощи своей пехоты.

Недолгое царствование Александра явилось решающим моментом в истории Европы и Азии. Его поход и личный интерес к научным исследованиям во многом продвинули знания о географии и естественной истории. Его деятельность привела к перенесению великих центров европейской цивилизации на восток и к началу новой эры греческих территориальных монархий. Она способствовала распространению эллинизма по всему Ближнему Востоку широкой колонизаторской волной и созданию — если не в политическом смысле, то, по крайней мере, в экономическом и культурном — единого мира, простирающегося от Гибралтара до Пенджаба, открытого торговле и социальным взаимоотношениям. Справедливо будет сказать, что Римская империя, распространение христианства как мировой религии и долгие века существования Византии явились в некоторой степени плодами трудов Александра Великого.

Персонажи, действующие в романе

Реальные исторические лица:

Александр Великий;

Филипп из Македонии — отец Александра;

Олимпиада — мать Александра;

Роксана — бактрианская принцесса, первая жена Александра и мать его последнего сына;

Таис — афинская куртизанка;

Аристотель — учитель Александра на протяжении 3–4 лет;

Клеопатра — сестра Александра;

Клеопатра — вторая жена Филиппа;

Ланис — няня Александра;

Клит — младший брат Ланис, друг детства Александра;

Птолемей Лаг — товарищ Александра по играм, а впоследствии военачальник в его армии;

Леонид — дядька и наставник Александра;

Лисимах — воспитатель Александра;

Антипатр — регент Македонии в отсутствие Александра;

Парменион — один из лучших полководцев Александра;

Аттал — военачальник;

Филот — сын Пармениона;

Барсина — вдова Мемнона;

Мемнон из Родоса — талантливый полководец армий персидского царя, грек;

Каллисфен — племянник Аристотеля;

Бесс — сатрап одной из областей Персии; убийца Дария;

Гефестион — близкий друг Александра, способный военачальник;

Статира — вторая жена Александра в полигамном браке;

Парисатида — третья жена Александра в полигамном браке;

Гарпал — друг детства Александра;

Верховные жрецы в Додоне, в храме Зевса-Аммона.

Возможно, существовавшие, но оставшиеся истории неизвестными лица, которые поэтому можно считать вымышленными персонажами по праву поэтической вольности. Что касается последней сцены с Роксаной и Александром, когда он лежал в лихорадке, возможно малярийной, ничто не свидетельствует ни в пользу ее, ни против. То, как она происходила, зависело бы от характера Роксаны, в моем понимании, благородного. То же самое относится и к вопросу — была ли Таис его любовницей или нет. Некоторые историки полагают, что была, исходя при этом из ее действий в Персеполе, которые, по всей вероятности, входили в тайный политический план Александра. Стихотворение Драйдена, хоть и основывается на правде, в целом является вымыслом. Прекрасная опера Массне основывается лишь на одном вероятном факте. Встреча Роксаны и Александра в детстве вымышлена, хотя вполне могла и быть. Эта книга — роман с множеством вымыслов, ни один из которых не противоречит известным фактам.

Вымышленными являются следующие персонажи:

Элиаба (Абрут) — личный летописец Александра;

Шаламарес — дядя Роксаны;

Сухраб — первый муж Роксаны;

Клодий — шпион Александра;

Глава 1

НЕБЕСНЫЕ ЗНАМЕНИЯ

1

Я, Александр, сын и наследник Филиппа из Македонии и Олимпиады, дочери царя Эпира,[2] написал эту первую главу своей тайной истории, нечто вроде предисловия к ней, своей собственной рукой.

По греческому летосчислению шел 433 год, или год 108-х Олимпийских игр.[3] Прошло сто тридцать семь лет с тех пор, как греки в битве при Саламине заставили персидские флотилии повернуть назад. Стоял день осеннего равноденствия, и только семь дней назад отмечалась годовщина этой незабываемой победы.

Возле дороги в торговом городе Пелла в Македонии тринадцатилетний отрок — его четырнадцатый год пребывания на земле стремительно приближался — наблюдал за партией пыльных и грязных рабов: мужчин, женщин и детей, гонимых по древней караванной дороге. Эта дорога от Фракии тянулась на запад вдоль северных берегов Эгейского моря до Фермы. Здесь она поворачивала на север, чтобы, коснувшись Пеллы и старой столицы Эги, через горные проходы извилистым путем пробраться к верховьям реки Апс и затеряться в богатых городах иллирийцев на Ионическом море.

Сей отрок был я, Александр. Тем, кто читает эту хронику, будет ли интересно взглянуть на меня, когда я стоял там, уже не мальчик и еще не мужчина, крепкого сложения, как и большинство македонских юношей, с рыжевато-золотистыми волосами, нередко встречающимися у моих сверстников. Голубые глубоко посаженные глаза смотрели на мир внимательно и зорко. Одежды мои были, несомненно, богаче, чем у большинства юных македонцев, ибо даже сыновьям зажиточных коневодов полагалось придерживаться свойственного Македонии старомодного образа жизни, простых и строгих манер.

Случилось так, что я остался один, если не считать друга детства Клита, младшего брата Ланис, бывшей мне когда-то няней. Даже строгого Леонида, наставника, более известного моим высокородным сотоварищам под кличкой «Каменнолицый Старик», услали прочь с каким-то поручением, и в тот момент я не был под его неусыпным надзором. С любопытством глядя на бредущих людей, я испытывал странное возбуждение, которое с каждой минутой все возрастало. Грубые одежды и несвойственные нам цвет и черты лица — все это давало пищу воображению. Вдруг меня осенила мысль, от которой защекотало под кожей, что эти рабы идут из земель, лежащих далеко за Фракией, что на самом востоке Греческого государства, возможно, из-под Геллеспонта и самых западных окраин Персидской империи. А эта империя, как всем известно, охватывала добрую половину знакомого человечеству мира.

Один из рабов привлек к себе мое особое внимание. Юноша моего возраста, с четко очерченным орлиным носом, он был, как и большинство фракийцев, рыжеволос. Но нет, он не фракиец — не та посадка глаз, не тот в них блеск, когда он бросил на меня изучающий и испуганный взгляд. Вид его обожженной загаром кожи наводил на мысль, что он из какой-то страны в пустыне неподалеку от устья Нила.

Вскоре он должен был удалиться за пределы досягаемости моего голоса и затем исчезнуть за поворотом дороги. Тогда ничего бы не вышло из моего страстного желания поговорить с ним, вступить с ним в какие-то очень важные деловые отношения, хотя я лишь смутно догадывался, какие именно. Эта возможность быстро уплывала, как случалось и со множеством других, частью из них благородных, которые дразнили меня своей досягаемостью только для того, чтобы потом исчезнуть. Разве не предупреждали меня постоянно то мать, то Каменнолицый Старик, чтобы я не поддавался первому побуждению, а действовал с трезвым расчетом?

Несомненно, они были правы…

И вдруг на сердце у меня полегчало. Я и забыл об источнике питьевой воды совсем неподалеку от того места, где стояли мы с Клитом. То ли у охранника пересохло во рту от дорожной пыли, а может, он не поил свой двуногий скот с наступления полуденной жары, только он выкрикнул распоряжение, и рабы, с трудом волочившие ноги, остановились. Я замер на месте, опасаясь спугнуть судьбу. Конечно, я мог подбежать к охраннику и велеть прекратить шествие, что вправе был сделать в своем государстве как царский сын. И если этот малый не знает греческого, я все же смог бы заставить его понять меня, и он непременно бы узнал царевича по богатому плащу с застежкой в виде льва, украшенной драгоценным камнем. Но я избежал досадного промаха и был весьма благодарен манящей прохладе живительного источника, предотвратившей мою ошибку. Возможно, Гермес, бог странствующих, именно с этой целью и поместил здесь родник.

— Я собираюсь поговорить с молодым рабом, — сказал я Клиту, быстро трогаясь с места. — И не суетись, я не приму возражений.

Да, я желал порасспросить загорелого до черноты юношу и теперь точно знал, какие задам вопросы. Даже если он почти не говорит по-гречески и изъясняется на каком-нибудь диковинном диалекте, я был уверен, что все равно мы поняли бы друг друга. Но что для меня оставалось загадкой, так это собственный интерес к чужеземцу. Отчего меня так разбирало любопытство? Ведь толпы рабов проходили здесь через каждые несколько дней. Я смотрел, как они идут, скованные цепями и с ярмом на шее, и, ощутив только легкий укол быстропроходящей жалости, спокойно возвращался к своим трудным играм: бегу, прыжкам и другим упражнениям по военной подготовке, предписанным Филиппом и осуществляемым на деле Каменнолицым Стариком, которые поглощали большую часть моего времени между едой, сном и учебой.

Между тем где-то в глубине моего сознания уже созревал план. Не могу сказать определенно, что это был за план и почему я так верил в его осуществимость. Он возник из чего-то неясного, но волнующего, что я разглядел в лице молодого раба.

Наверняка голова моя склонилась слегка влево, что всегда случалось, если меня занимало какое-то дело. Не доходя пятнадцати футов до группы рабов, я встретился с Клитом взглядом и тихо сказал:

— Побудь здесь. Я хочу побеседовать с ним наедине.

Несмотря на приглушенность, голос мой сохранил властный звон металла. «Даже Филипп не бывает столь убедителен», — подумал Клит. Царь отдавал свои распоряжения сильно рокочущим баритоном или, случалось, пьяными выкриками.

Я медленно приближался, и губы сами складывались в вопрос: «Твое имя и племя?» Но прежде чем он прозвучал, юноша-раб заговорил на чистом аттическом греческом языке, которым, восседая на троне, пользовался Филипп, принимая послов от других царей. И я владел им исправно, как требовал от меня в учебные часы выживший из ума Лисимах, но слишком уж часто сбивался на македонский диалект, на котором в то же время говорили во всех украшенных колоннами городах Греции и в деревнях.

Юноша произнес негромко, но твердо и без нытья, часто свойственного рабам:

— Молю, юный господин, купите меня.

В тоне его я ясно расслышал нотки мужества, но чувствовалась и такая глубина горя и страстного желания, которые мне редко доводилось слышать.

— Кто ты? И прибыл откуда?

— Я родом из Палестины. А имя мое Элиаба. Я сын ученого еврея, который вызвал немилость нашего сатрапа.

Говоря это, он прижимал руки к бокам, очевидно желая скрыть от охранника умоляющий жест, но густые рыжие брови поднимались и опускались, подкрепляя слова. Эта манера говорить казалась несколько странной, но каким-то непонятным мне образом внушала мысль, что предо мной мальчик с глубоким и сильным умом.

— Я знаю о Палестине под Тиром, — сказал я. — Ты умеешь писать по-гречески?

— О, да. Рука моя так же проворна, как ваш благородный язык. Я пользуюсь тайнописью собственного изобретения, поэтому шпионам прочесть ее нелегко.

— Куда вас ведут, Элиаба? Как трудно произносить это имя, если…

— Господин, я прежде работал на плантации в Византии, а теперь нас ведут в Эпидамн в Иллирии. Бог отца моего свидетель, это долгий путь! Жена одного благородного господина заказала у работорговца несовершеннолетнего мальчика, который стал бы слугой ее сына и научил его языку, дабы тот избежал эпитета «варвар». Помощник работорговца выбрал меня и купил по дешевке. Но наш охранник как раз из тех, кто с радостью положит в карман горсть золотых монет. Он не моргнув глазом солжет госпоже, что я умер в пути, к чему я был очень близок. Купите меня, благородный господин, я согласен стать вашим летописцем, чтобы выразить всю глубину вашей мысли.

— Когда я стану царем, у меня будет несметное число и писарей, и историков. Впрочем, мне и теперь нужен хоть кто-нибудь, кто записывал бы самые потаенные мои мысли, о которых ты говоришь, мои планы и цели, чтобы ученые, когда я стану всего лишь прахом, размышляли над ними и расшифровывали их для людей. Ладно, я переговорю с охранником. Ты же останься среди последних, кто будет пить из источника. И молись богу отца своего!

Я подошел к человеку с лукавым лицом и окладистой черной бородой. Держа в руке плетку, он сидел на зеленом берегу в некотором отдалении от источника, но, заметив мое приближение, тотчас вскочил на ноги.

— Я — Александр, сын и наследник царя Филиппа.

Прижав локти к бокам, растопырив пальцы и выгнув спину, что на Востоке выражало полную прострацию, он отвечал хнычущим голосом просителя:

— Чем могу услужить тебе, Александр, сын великого Филиппа?

— Я хочу приобрести мальчика Эли… Элиабу, если цена не будет слишком уж высока. — К этому времени я уже догадался, что он армянин, чья родина находится к востоку от Таврических гор.

— О, прекрасный царевич, хоть лет ему и не больше, чем тебе, он самый ценный раб в этой партии. Мой господин выбрал его в наставники своему сыну…

— Да хоть бы и в любовники своей дражайшей супруге, которая, как всем известно, томится по незрелым мальчикам. Так какова же будет цена?

— Как насчет десяти статеров в монетах из желтого металла горы Пангея, которую захватил великий Филипп? Но чтобы одинакового веса и пробы…

— Дороговато. Я предложу тебе пять.

— А семь дашь?

— Тоже большая цена. Во столько обходится девственная танцовщица самому персидскому царю. Впрочем, в моем кошельке есть семь монет, и я готов отдать их тебе.

— Тогда попрошу, сунь их незаметно мне в руку, когда никого не будет поблизости, и прикажи Элиабе спрятаться в зарослях за источником. Предатель из их же среды — ведь у рабов нет чести — расскажет мне об этом за сикель ячменной муки, но клянусь, что отправлю мерзавца на каторгу в соляные копи, где у него живо усохнет и отнимется язык. Вот, я протягиваю тебе ладонь. Умоляю, загороди ее своим телом, чтоб не увидели эти проныры.

— Лови кошелек. Он из серебряной ткани и сам по себе стоит уже полстатера.

— О, Александр, я еще не раз услышу о тебе, — бормотал изумленно охранник, в то время как кошелек исчезал в складках его одежды.

— Да, услышишь! И впрямь услышишь, если только солнце не провалится в море до того, как я сяду на трон.

2

Мой новый раб широко раскрытыми испуганными глазами внимательно следил за каждым моим движением, и мне было достаточно лишь указать пальцем на заросли кустарника, чтобы он тотчас же растаял подобно тени, покинув толпу теснившихся у источника рабов. Возможно, некоторые из них заметили этот маневр и догадались об истинной его причине, но если кое-кто и хотел забить тревогу, дабы извлечь из этого выгоду, то вовремя передумал, взвесив, насколько это рискованно. Большинству же послужила прибежищем мысль, — почти единственная, в которой раб находил утешение, — что судьба других рабов не стоит и малого клочка кожи с собственной спины. Да и охранник уже спешил отдать приказ двигаться дальше. Я смотрел и слушал до тех пор, пока они не скрылись за поворотом дороги. Ни переполоха, ни возмущения я не заметил в их жалких рядах. Это была всего лишь очередная партия рабов, перегоняемых с одной плантации на другую по воле неведомых им богов и людей и по велению неблагосклонной к ним судьбы.

Я отыскал еврейского юношу в зарослях кустов. Глаза его светились отчаянной надеждой. Но я знал, — не зря же меня учили, — как следует обращаться с только что купленными рабами.

— Я заплатил за тебя немалые деньги, — сказал я сухо.

— Моему господину угодно, чтобы я знал свою цену? — спросил Элиаба, нервно вскидывая и опуская рыжие брови.

— Да, и это не прихоть, а твердое намерение. Я отдал семь золотых статеров и кошелек из серебряной ткани в придачу.

— Вас не надули, клянусь Иовом, богом отца моего и моим собственным.

— Ба! Еще одно имя, которым варвары называют Зевса. Впрочем, может статься, что ты говоришь правду. В таком случае удел твой не будет тяжелым. Но если меня обманули, ты будешь выводить свои письмена острием железной кирки на стенах соляных копей. Следуй за мной и держись от меня в трех шагах. Хочу показать тебя матери, царице Олимпиаде. Царской дочерью она была когда-то сивиллой в храме бога Виноградной Лозы[4] в Самофракии. Она точно скажет, что предвещает мне эта покупка: добро или зло.

Мы отправились во дворец моего отца, царя Филиппа. Так грубые македонцы называли царские палаты, потому что они значительно превышали размеры жилищ его подданных, выстроенных из гранитных глыб, и украшались портиком и террасой наподобие роскошных домов знати в центрах столиц, находящихся к югу от нас: в Фивах, Коринфе, Олимпии, даже в Спарте, ставшей с закатом ее мощи мрачной и угрюмой, в Дельфах и некогда надменных Афинах, низведенных теперь до размера лапы персидского льва. Пелла располагалась в приятном местечке с видом на чистое озеро, но сам город не блистал ни благородством, ни красотой и до недавних пор служил посмешищем для посторонних, не находивших в нем ни высоких стен, ни просторных храмов, ни прекрасных садов, ни уличных колонн, возведенных в честь каких-либо великих событий.

У нас отсутствовала старая аристократия — окружение Филиппа состояло исключительно из богатых владельцев огромных табунов лошадей и иного скота. Ничтожество наших рынков было под стать коринфским, а наши праздники больше напоминали пьяные разгулы. Все это было мне хорошо известно и без обличительных речей моей матери, презрительно адресовавшей их городу, который она именовала не иначе как «постоялый двор». Но я знал и то, что имена «Пелла» и, в особенности, «Филипп» стали влиятельнейшими именами в моей собственной жизни и жизни других македонцев и греков.

До прихода к власти Филиппа казалось, что боги наложили проклятье на царствующий дом Македонии. Доживая здесь свои последние дни, старый озлобленный Еврипид мог бы вплести его печали в одну из своих гениальных трагедий. Незаконнорожденный сын убил своего дядю и братьев, родного и двоюродного, чтобы завладеть троном; царица отравила царя Аминту из-за кровосмесительной любви к мужу собственной дочери, а чуть позже и дочь постигла та же судьба. Но Филипп был сделан из другого материала. Вместо того чтобы оставаться мелким царьком над пастухами овечьих отар и табунов с номинальной властью над дикими горными племенами и грызущимися кланами, он в свои пятнадцать лет объединил всю Македонию под своей единоличной властью, сколотил великолепную армию с прекрасно вымуштрованной пехотой, конницей и самой непобедимой фалангой в истории. С ними он завоевал Амфиполь с богатыми рудниками Пангейской горы, Пидну и Потидею, Абдеры и Маронею во Фракии и вассальный город Афин Метону. После двух чувствительных поражений он разбил фокейцев, после чего стал повелителем всей Фессалии с ее щедрыми пастбищами и виноградниками. Главный город севера Олинф пал, сраженный его мечом, за одиннадцать лет до того, как жена-колдунья Олимпиада родила ему сына. В следующем году после того, как Фракия стала его провинцией, он двинулся в центральную Грецию, и вскоре афинский оратор Демосфен произнес свою первую филиппику.[5]

Требовалось кое-что посильнее бури, чтобы остановить завоевателя — порывистого, сильного, крепко пьющего, грубо обтесанного македонца. Он объявил себя победителем всех эллинов, защитником панэллинизма[6] и гробницы бога Аполлона в Дельфах — так кто же смог бы противиться ему?

— Мой царь-отец идет бодрым маршем, — говаривал я своим друзьям детства, — и руки у него загребущие. Боюсь, когда вырасту, мне уже нечего будет завоевывать.

Но это были всего лишь слова, которые только отражали вечное недовольство моей матери; в сердце же у меня упрямо горел огонь.

И вот я стоял, по привычке склонив голову набок, и думал. Как утверждает Каменнолицый, я трачу слишком уж много времени на размышления и чтение разных книг. В особенности доставалось моей любимой «Илиаде», которая и ночью лежала у меня, спящего, под подушкой. Ко всем моим приобретениям — будь то купленный раб, рог с чернилами или простое перо — он относился с неодобрением, считая, что эти «забавы» лишь отвлекают меня от главного. А главным он называл умение управлять и вести безжалостные войны. Да и моя мать при всей ее склонности к таинственному и сладостному, болея душой за меня, страстно желала, чтобы я поскорее вырос, взялся за оружие и позаимствовал у Филиппа хоть часть его славы. Но я не мог расти так уж быстро, даже в угоду Олимпиаде. И все же я полагал, что она одобрит покупку, хотя бы лишь для того, чтоб насолить Филиппу. Ведь будь царь здесь, он с яростью возражал бы. Оставив иудейского юношу в коридоре, я приблизился к ее покоям и отодвинул занавес из плотной ткани, закрывавший вход.

Она занималась тем, что убирала в серебряную клетку пятнистую змею длиной в двенадцать футов, которая в обхвате превосходила руку тяжеловеса от плеча до локтя. Принес эту гадину, купив ее на рынке диких зверей, что на побережье Понта Эвксинского,[7] один из родственников Олимпиады. А называлась змея питоном. Поскольку пифоном назывался также и священный табурет высшего жреца в Дельфах, а жрица, читавшая пророчества, звалась пифией, нетрудно было догадаться, что эта змея примет участие в оргиастических ритуалах Олимпиады, посвященных культу Диониса, бога Виноградной Лозы. А иначе зачем же еще понадобилась ей змея? Я не верил пьяной шутке Филиппа, что питон заменяет ей мужа в его отсутствие. И все же нельзя было не заметить, как ласкает она томным взглядом эту мерзкую гадину, как предается восторженным речам, когда змей кольцами обвивается вокруг ее стройного прекрасного тела. Перед тем как она захлопнула дверцу клетки, стреляющий язычок питона скользнул по ее губам. Затем царица повернулась, пристально поглядела на меня, и колдовской взгляд ее сменился любящим, материнским.

— Ну, чем занимался? — ласково спросила она. — Конечно же, ничем путным.

— Я купил раба.

— Рабыню? — быстро переспросила она. Последнее время она то и дело намекала, что мне пора заиметь собственную служанку — это ускорило бы мое возмужание.

— Нет, секретаря. Думаю, что могу называть его именно так. Он иудей. Правильно говорит по-гречески и умеет бегло писать.

— Что ж, совсем неплохо. Он пригодится тебе, когда ты станешь царем или регентом. В особенности если способен запоминать и быстро записывать обрывки разговоров, услышанные им при дворе. Может быть, он поможет выловить шпионов и предателей и разоблачит заговоры против твоей царской персоны; и тогда древо виселицы принесет обильный урожай фруктов, свисающих с его ветвей на железных черенках.

— Нет, я купил его не для этого.

Я был откровенен. Мне нужен был не соглядатай, а верный и преданный друг, товарищ по играм и по охоте, а придет срок — и в военных делах. А все эти разговоры об изменах и хитрых уловках мне нисколько не нравились.

— По крайней мере, он будет тебе полезен. А где ты взял золото, чтобы заплатить за него? Того, кто умеет бегло писать на правильном греческом, не купишь за белые или червонные деньги — только за желтые.

— Я заплатил семь статеров.

— Почему бы и не заплатить, коль он тебе нужен? Разве ты не Александр, наследник трона Филиппа и много чего еще, происходящий от самого Ахиллеса по моей линии, а по линии Филиппа — от Геракла Железнорукого! Клянусь Дионисом и Адонисом, которые любят меня неземной любовью, это, должно быть, золото, накопленное тобой на покупку у старого Пармениона большого скифского лука.

— Да, оно самое. Ах, этот лук из рога и слоновой кости… Таких в Греции еще не видали. Бьет на двести шагов, если его согнуть до упора. Представь только, охранник запрашивал десять статеров — вдвое больше, чем стоит красивая рабыня-девственница.

— Я не нахожу в этом ничего предосудительного. Пора бы уж золоту Пангейских гор послужить тебе, ради твоего удовольствия и пользы, а не Филиппу, который разбазаривает его на оружие и лошадей, на содержание македонских олухов, которых он называет своими воинами. Я уж не говорю о женщинах, которых он наряжает в шелка и усыпанные драгоценностями платья — можно подумать, что я об этом не знаю. Ха!

Мать замолчала, задумалась. Лицо ее оставалось спокойным, в нем не было ни злобы, ни ненависти, но было нечто более страшное, чему я не мог подобрать названия. Я называл это твердой решимостью, в которой она находила тайное удовольствие.

— Но ведь он еще не взял себе второй жены, чтобы та нарожала ему кучу наследников.

— Лучше уж и не брать ее, если ему дорог солнечный свет.

И тут лицо ее осветилось пугающе-дивной красотой. Темнобровое, как у египтянок, с огромными ясными глазами, светящимися жемчужно-голубым блеском, оно было красивым всегда, за исключением редких моментов ярости. И тело ее было роскошно, оно отличалось изысканной утонченностью форм; а дивные груди, которые она любила обнажать предо мной, думается, для того, чтобы разбудить во мне чувственность, были прекрасны, как у Афродиты Праксителя.[8]

— Александр, помнится, я рассказывала тебе, как в день твоего рождения сгорел дотла большой эфесский храм богини Артемиды и зарево пожара было заметно с острова Самос.

— Да, и не раз.

— Задумывался ли ты над этим? Я-то размышляла, да толку мало. Никак не пойму, зачем Зевсу понадобилось сжигать храм своей дочери, сестры-близнеца Аполлона, зачатой им под видом лебедя, возлежащего с прекрасной Ледой… Ах да, она же враг Афродиты, богини любви, от которой Зевс без ума. Забудь об этом. Как-нибудь, не в столь отдаленном будущем, я поведаю тебе о другом чуде, куда более замечательном, которое произошло в ночь твоего зачатия. Теперь поскорей уходи. Малейшее воспоминание об этом жжет меня как огонь.

С трудом подавив волнение, неизменно пробуждаемое во мне необузданными речами Олимпиады, я неохотно удалился.

Пора было приступать к делам, и первое, чем я намеревался заняться, это проверить способности моего нового раба, Элиабы. Приведя юного иудея в свое жилище, я процитировал ему отрывок из «Илиады», который он записал с той же быстротой, с какой произносились эти бессмертные слова.

— Прекрасно! — похвалил я, глянув мельком на странного вида письмена. — Теперь выслушай мои требования. Прежде всего, я дам тебе тайное имя — «Мой Дневник». Многие дети царей, не говоря уже о самих царях, ведут дневники, но пишут в них скудно, а зачастую и вовсе бесчестно лгут. Имя у тебя слишком длинное и не подходит моему языку…

— Оно означает «Мой Бог Явился», — вставил Элиаба.

— Мне безразлично, что оно означает у варваров. Отныне для других и для меня самого твое имя будет Абрут.[9] Так вот, запомни мои слова: если я укажу средним пальцем правой руки вверх, для тебя это будет знак, что не стоит писать о том, что я говорю и делаю, будь мы наедине или в компании, пока я снова не прижму его к указательному пальцу. Затем снова описывай все — каждый поступок, каждое мое слово, обращенное к тебе или к другим. И не забывай проставлять дату. А кстати, какого календаря мы будем придерживаться? Мой воспитатель считает, что греческий календарь — это нагромождение ошибок. А что скажешь ты, Абрут?

— В моей стране сейчас 2418 год с сотворения Вселенной.

— Ба! Тогда война титанов с богами произошла за тысячи лет до этого. Греки ведут счет времени от первых Олимпийских игр. В Персии это год двести с чем-то — я точно не помню — Заратустры. Он знаменует рождение первого великого мага, которого у нас называют Зороастр.

И тут меня осенила идея — нет, проблеск, сияющий и прекрасный.

— Абрут, я знаю! Конечно же, вот он — единственно подходящий календарь, сверяясь с которым мне и следовало считать все эти годы, годы стремительно наносящей удары Судьбы. Если младенец доживает до первого дня рождения, он начинает свой второй год жизни на земле. Мой тринадцатый день рождения миновал, и значит, Абрут, сейчас год четырнадцатый о. А.

— Я слушаю тебя, господин, но не понимаю.

— За семь статеров мне следовало бы купить более живой ум. Надеюсь, придет время, и он будет соображать побыстрее. Четырнадцать о. А. означает четырнадцатый год от Александра. Не говори об этом с другими, но не забывай.

3

То, о чем я рассказываю и что записывает Абрут, в некотором смысле и есть моя биография. Здесь я поведаю о своих сомнениях, скрытых поражениях и неприятностях; о победах, которых я добивался, как это задумано мной, победителем, а не вульгарной толпой. Все важные события, происшедшие в отсутствие моего секретаря, я непременно изложу ему подробно или же вкратце, чтобы он придал рассказанному литературную форму и записал все в должном порядке и соответствующей последовательности. Словом, это будет книга о том, каким Александр видит самого себя.

Да, я говорю дерзко, неподобающе дерзко для историка, пишущего о себе. Описывать происшедшее не в конце пути, когда все уже свершено, а в самом его начале считается неприличным; но есть уже знаки того, что нить моей жизни, которую спряла одна из трех Парок, Лахезис,[10] многоцветна и весьма необычна. Мне неведомо, что они там решили, но одно я вижу ясно — указание на большие события, в которых я сыграю далеко не последнюю роль. Это признание моей души, которое я не берусь оспаривать и до умаления которого я не снизойду.

Когда холодными зимними ночами я смотрю в небо на многочисленные звезды, я вижу, что они своим взаимным расположением составляют причудливый узор, таинственный и необъяснимый. Они не движутся, но могут говорить, и, когда я останавливаю взгляд на одной из них, она перестает мерцать и горит чистым пламенем, будто чувствует, что я ее созерцаю и что у нас есть общая тайна.

Но внешне мало что говорит о моей редкостной судьбе. Меж тринадцатым и четырнадцатым днем рождения, то есть на четырнадцатом году жизни, я достаточно рослый, хотя, должен признать, найдется немало юношей-македонцев моего возраста ростом повыше меня. Когда я повзрослею, во мне, возможно, будет четыре локтя, что примерно равняется двум огромным шагам, но все же я покажусь коротышкой рядом с рабом-кельтом, которого я однажды увидел на рынке. Он был слишком высокомерен, чтобы демонстрировать свою мускулатуру возможным покупателям, он даже не смотрел на них, и, чтобы увидеть его великолепные зубы, приходилось разжимать ему рот железным прутом. У меня крепкие мышцы, но не хватает еще ловкости и должной координации для достижений в спорте и для искусного владения мечом. Я недостаточно опытен в искусстве метания копья и диска, но, правда, могу бегать очень быстро и в этом виде спорта мог бы с честью выступить на Олимпийских играх. Когда я заявил о своей готовности соревноваться, но только с сыновьями царей, мой бесстрашный и язвительный друг Птолемей заметил, что истинная причина заключается в моей боязни проиграть. В высоту и длину я прыгаю красиво и точно, но в плавании вечно борюсь с течением, вместо того чтобы ладить с ним, тогда как мои соперники с выгодой пользуются его движением и всегда побеждают.

Все македонцы, равно как и фессалийские юноши, отличные наездники. Увы, пока я не вправе считать себя одним из лучших. У моего друга Гарпала, сына крестьянина, косолапость, и, когда, соревнуясь с Птолемеем, я проигрываю, он подсмеивается, что у меня тоже что-то вроде косолапости, будто к лодыжке привязана толстенная книга, вполне вероятно, что «Илиада». Да, я чересчур увлекаюсь чтением — мой наставник Леонид не устает твердить об этом, и мать с ним соглашается. Им непонятно, почему я держу при себе этого рассеянного, неотесанного старика-деревенщину Лисимаха, вместо того чтобы взять в педагоги кого-нибудь, кто был бы более в курсе современных событий. Они и не подозревают, что этот седовласый книжный червь — знаток военной истории, которому известны все памятные битвы со времен первой Олимпиады. Его методика, может быть, необычна, но учит мыслить: сообщив об особенностях местности, о маневрах враждующих армий, он предлагает мне назвать победителя, а затем просит рассказать, каким образом побежденный мог бы стать победителем.

Судя по тому, что я вижу в зеркале, мой мальчишеский вид быстро уступает место зрелости. Македонцы представляют собой костяк старой Греции до вторжения дорических племен. Они высокого роста, белокурые, голубоглазые, шире в кости, нежели ослабевшие сограждане к югу от нас, и, как говорят, и, возможно, не без оснований, большие тугодумы. Кое-кто желал бы назвать нас варварами, несмотря на то, что мы истинные греки, потомки Аргоса. Был случай, когда оспаривалось наше право на участие в Олимпийских играх на том основании, что мы чужаки. Мы доказали наше истинно эллинское происхождение. Играли. А иногда и выигрывали.

Мои рыжевато-желтые волосы с некоторых пор растут надо лбом тяжелой копной, и я, пожалуй, помогаю этому, когда энергично орудую расческой и щеткой, добиваясь схожести с львиной гривой. Мой классически правильный нос, хотя ему и недостает смелого размаха, с каким был вылеплен нос чудесного изваяния Праксителя, все же коренится меж бровей, слегка расширяясь в ноздрях. Носовая перегородка коротка и сильно вогнута. Чувственные губы, особенно нижняя, без сомнения, достались мне по наследству от Олимпиады. Подбородок тяжелый, за что я благодарен богам, ибо греки склонны верить, впрочем, без достаточных на то оснований, что тяжелый подбородок говорит о силе характера его обладателя. На подбородке уже появился первый пушок, и, как только он станет заметным, я сбрею его, как это сделали Ахилл и другие герои нашей незабываемой войны против троянцев. Их величали объездчиками лошадей и за это почитали в бессмертной поэме Гомера, но, да будут свидетелями те же боги, я считаю, что они как объездчики не лучше, чем мы, с диких северных пастбищ.

Примерно в тот же год случилось так, что я, похоже, добился звания объездчика лошадей. Не так давно Филипп вернулся в Пеллу, подавив мятеж во Фракии и распяв всех его зачинщиков. Тогда от правителей Фессалии пригнали на продажу табун лошадей, а Филипп редко отказывался раскошелиться при виде коней, подходящих для его тяжелой конницы. Но когда мы прогоняли их на равнине, только немногие оказались стоящими. Самый же красивый, самый гордый и сильный артачился, производя впечатление строптивого и плохо обученного жеребца, так что царь резко взмахнул рукой в знак того, что этот конь ему не нужен.

— Отец, могу я сказать? — обратился я к нему.

— Ладно, говори, если твои слова будут разумны.

— Ты совершаешь ошибку, отвергая это прекрасное животное.

— Царь не делает ошибок. А коли и так, то не признается в них. В особенности если обвинение исходит от отрока тринадцати лет. Александр, не следует ли нам опасаться того, что ты слишком много берешь на себя?

— Может, и так, но я прав насчет этого жеребца и докажу свою правоту, если ты мне позволишь.

— Клянусь Посейдоном, богом лошадей: тех, что пасутся на сочных лугах, и тех, что дыбятся и играют на своих морских пастбищах! Разве ты не видел, как он крутился и бил копытами, злобно скалясь, когда его пытались оседлать объездчики? Или ты лучше всех управляешься с лошадьми? Неприлично твое хвастовство, тебе слишком много давали воли, и, похоже, ты больше, чем этот конь, нуждаешься в крепкой узде.

Голос Филиппа противно задребезжал, а единственный глаз — вражеская стрела лишила его второго — загорелся сердитым блеском, но еще не налился кровью, как это бывало в минуты ярости, которую я не желал пробуждать в отце.

— И все же позволь оседлать его. По крайней мере, ты вдоволь повеселишься, когда я свалюсь с лошади.

— Что ж, посмеемся. Да только удар о землю — недостаточное наказание за такую самонадеянность. Какой штраф ты заплатишь золотом?

— Цену лошади.

Объездчики засмеялись над этим глупым ответом, а Филипп возмущенно хмыкнул.

— Думаю, что хороший удар о землю будет тебе на пользу, юный Ахилл! — проговорил он с большим презрением.

Этот последний выпад вызвал во мне безрассудную храбрость. Я не хотел, чтобы кто-нибудь знал о моих мечтах, которые можно было бы назвать преклонением перед Ахиллом, и, особенно, о моем самоуподоблении этому герою, о мистическом чувстве, возникающем каждый раз при чтении моей обожаемой «Илиады». И впрямь, я полагал, что об этом никто не знает, за исключением няньки Ланис, которая все еще оставалась моей ближайшей наперсницей. Птолемей же, друг и соперник во всех играх, зачастую превосходящий меня в ловкости, лишь громко расхохотался — не из лести царю, а насмехаясь надо мной. Меня бросило в жар. Теперь я был просто обязан испытать себя, пусть даже здоровенный черный жеребец переломает мне ребра.

Я обошел вокруг, внимательно присматриваясь к нему. Это был очень крупный экземпляр. Наверняка он уже покрыл кобылу, но в силу молодости и неопытности вряд ли пробил брешь в девственнице. У него были массивная грудь и изящные ноги. Красиво выгнутую шею венчала голова, показавшаяся бы необычной и без белой — в форме быка — отметины на лбу. Да и сама голова больше напоминала бычью — огромная, с широко расставленными ушами. Глаза, темно-карие, почти без белков, предупреждающих о ярости к человеку, смотрели вокруг настороженно, и мне подумалось, что его норовистость — это простая нервозность: становясь на дыбы, он видит на равнине собственную удлиненную и дерзкую тень и нервничает.

Доводилось мне любоваться скакунами с фессалийских пастбищ, где земля плодородна и трава растет сочная и шелковистая, но ни разу не видел я лошади со столь лоснящейся кожей такой необычной масти.

— Опомнись, и я помогу тебе с честью выйти из игры, — крикнул отец. Вот уж не ожидал подобной уступки от этого твердокаменного человека. Однако затем, словно бы пожалев о своей маленькой слабости, он съязвил: — Услуги хирургов и костоправов школы Гиппократа нынче безбожно дороги.

Я взял коня за поводья и отвел его в тень, подальше от зрителей. Все повернулись, внимательно и серьезно следя за моими действиями. Жеребец следовал за мной довольно-таки спокойно, и мне даже показалось, что он стал чуть покорнее после того, как я погладил его по шее. Все ускоряя шаг, я заставил его перейти на бойкую рысь. Теперь мы бежали рядом, и я чувствовал, что ему это нравится — он двигался ритмичным галопом легко и с таким изяществом, что оставалось лишь удивляться, как это хозяин или хозяева решились расстаться с ним. Возможно, я пойму, в чем тут дело, когда попытаюсь его оседлать. Это испытание было не за горами, и я все с большим трудом подавлял растущий во мне холодный постыдный страх. От людских насмешек меня спасало лишь то, что взгляды всех были устремлены только на скакуна, с каждой минутой набиравшего скорость. Ему явно не терпелось побегать, причем в таком темпе, из-за которого мне, возможно, придется влачиться за ним в пыли. Не оставалось ничего другого, как сбросить плащ, закинуть поводья ему за шею и, ухватившись за длинную соболиную гриву, вскочить на него.

Он тут же сорвался с места, да так внезапно, что я опрокинулся и полетел кувырком. Едва коснувшись ногами травы, я рухнул на землю.

Я поднял голову и увидел, что мой здоровенный черный жеребец летит, будто вышел на последнюю прямую на скачках. «Ну все, — подумал я с мрачной уверенностью, — пари проиграно, и сраму не миновать». Я глядел на него во все глаза и вдруг заметил, как скакун наступил на волочащиеся по земле поводья, отчего его голову резко дернуло вниз. Он снова помчался вперед и вновь наступил на веревку и на этот раз, сильно споткнувшись, упал на колени. Поднявшись, он уже не так резво снялся с места, а едва разогнался, как веревка опять попала ему под переднее копыто, и снова голову резко рвануло книзу.

Теперь он ступал очень осторожно, и я окриком заставил его взглянуть в мою сторону. Он остановился и уставился на меня. Не знаю, способны ли животные думать, но в какой-то момент мне показалось, что мысли его работают весьма исправно. Очевидно, он припоминал, что, пока я был рядом, пока сидел у него на спине, ничего неприятного с ним не происходило. Нет, он не питал ко мне злых чувств, напротив, со мной у него было связано самое приятное — разрешение на первый с тех пор, как его забрали с фессалийских равнин, хороший пробег. К моей глубочайшей радости, он пошел ко мне, время от времени встряхивая волочащимися по земле поводьями.

Мне показалось, что он с удовольствием позволил мне взять веревку и нисколько не возражал, когда, свернув ее кольцами в правой руке и ухватившись за гриву левой, я вскочил ему на спину.

Ласково потрепав жеребца по шее, я мягким ударом веревки подстегнул его к бегу, и вскоре он уже несся вскачь, сперва мелким, а затем крупным галопом. Я чувствовал, как ветер путает мои волосы и звенит в ушах. Вряд ли я был бременем для его широкой спины и потому позволил себе ослабить поводья, затем снова натянул их, и, действуя так попеременно, я сумел-таки заставить жеребца быть покорным. Ему же так приятна была эта забава, возможность дать выход накопившимся силам, что он вовсе не возражал против управления. Проскакав на нем далеко по равнине, я развернул коня и начал свое триумфальное возвращение. Приблизившись к смотревшим на нас во все глаза зрителям, я остановил его. Он подчинился натяжению поводка. Теперь я уже не хватался испуганно за конскую гриву, а ласково похлопывал его по спине, блестевшей от легкой испарины, и был почти уверен, что конь признал мое право не только давать ему волю, но и прерывать его радостный бег.

Он остановился в каком-нибудь шаге от Филиппа, и я соскочил на землю. Меня так и подмывало похвастаться, но, вовремя спохватившись, я вместо этого нежно погладил жеребца по бархатистому черному носу.

— Ты выиграл пари, — проговорил Филипп, словно бы и не веря этому.

— Это была нечестная игра, царь, — отвечал я. — Я вызвался заплатить за него, если проиграю, но теперь-то я знаю, что истинная цена слишком велика для моего кошелька. Сколько бы за него ни запросили, это будет все равно что даром, и я готов пожертвовать чем угодно, лишь бы этот замечательный жеребец стал моим.

— Не стану в этом препятствовать, хотя, клянусь моими богами, я сам жажду его иметь. На таком красавце и я бы не прочь проехаться по украшенным колоннами улицам Афин, когда — надеюсь, что скоро, — я укрощу их гордыню. Однако он твой, если тебе хватит сообразительности назвать его добрым именем.

— Взгляни, у него на лбу белое пятно в форме быка, да и сама голова больше походит на бычью. Почему бы не назвать его Букефалом?

— Бычьеголовым? Пусть будет так. Мне нравится простота имен у могучих людей или животных. И вот что еще, Александр. Если ты станешь всадником под стать этому скакуну, думаю, он может понести тебя далеко.

«Объеду на нем полмира, — подумал я. — А поскольку мы оба молоды, то будем вместе расти и мечтать о приключениях и победах, ждущих нас впереди». Мне уже чудилось, как он, возбужденный сражением, мощно храпит и оглашает воздух яростным ржанием.

4

Возможно, потому, что я легко справился со здоровенным черным жеребцом — легко, если не считать одолевавшего меня перед схваткой с ним страха, — Филипп призвал меня к себе и в присутствии Олимпиады сделал необычное для него заявление.

— Мой сын Александр прилежен в учебе, во всяком случае, так утверждает этот выживший из ума старик Лисимах, — начал он, обращаясь к Олимпиаде так, словно меня не было с ними, — и, полагаю, он для своих лет прекрасный наездник.

— В первом я и не сомневаюсь. А еще кое-где поговаривают — не знаю, может, слух этот ложный, — что он укротил черного жеребца, которого оседлать не решился сам македонский правитель, — отвечала мать самым что ни на есть сладким голосом.

— Не стану этого отрицать, но Леонид сообщает мне, что в других делах он не столь старателен: в искусстве владения мечом он выдерживает экзамен только на «хорошо». Он должен им овладеть, если хочет иметь хоть половину шансов на победу в сражении.

— Филипп, отец мой, можно мне слово?

— Если с умом, то да.

— Говорил ли тебе Леонид, как я владею большим скифским луком и метательным дротиком?

— Лучше, чем прежде, но все же недостаточно. И если начистоту, он восхищается тем, как сильно ты можешь согнуть лук, но только в том случае, если кипишь от злости или полон уязвленной гордости. Тебе следует больше практиковаться — но как это сделать, не пренебрегая учебой? Я не позволю необразованному олуху восседать на троне, даже если для этого мне придется вернуться из царства Аида.[11] Тебе выпадет иметь дело и с хитрыми персами, и с заносчивыми афинянами. Единственный ответ — тебе нужен лучший учитель в Греции.

— Но Платон умер в прошлом году, — заметила Олимпиада невинным голосом. — Может ли грохот сражений Филиппа пробудить его от вечного сна и призвать к нам, оторвав от спокойного уединения?

— Разумеется, нет. — Филипп раскраснелся. — Как, впрочем, и дикие заклинания неких безумных полуголых особ, все эти кровавые жертвоприношения и извивающиеся змеи на праздниках Диониса. Но я могу вызвать умнейшего человека Греции для службы у меня во дворце.

— Кого же?

— Аристотеля.

— Филипп, кто из нас безумен?! Ты думаешь, Аристотель оставит свою высокую науку и покинет прекрасный город, украшенный колоннами, чтобы прибыть на этот грубый постоялый двор, в Пеллу? И захочет ли он обучать будущего повелителя народа, который все греки и до сих пор считают варварским племенем?

— Пусть варварским, но их царь умеет крушить города с колоннами одним ударом кулака. Отец Аристотеля был лекарем у моего отца. Держу пари, что приедет, и ставлю колесницу с золотыми колесами против вон той змеи, чтобы переломить ей хребет, если выиграю. Что скажешь?

— С тобой, Филипп, никаких пари. Может, кровопролитием ты и завоевал любовь бога войны Ареса, и он настоящий бог Олимпа, тогда как мой милый Дионис — получеловек… И все же я поверю этому, только когда увижу своими глазами, как сказал грубый возница твоему предку Гераклу, когда тот похвастал, что за одну ночь лишит девственности пятьдесят царских дочерей.

— Тебе не придется долго ждать, — заверил он.

И это пророчество в точности сбылось. Казалось, стоило Филиппу лишь поманить пальцем — и великий философ тут же примчался. Позже мне стало известно, что тут не обошлось без громкого звона золотых монет, и в придачу царь дал согласие восстановить Стагиру, родной город великого мыслителя. Будучи скромным человеком, Аристотель прибыл в сопровождении немногочисленной свиты помощников и рабов. За его колесницей следовала повозка, груженная книгами. И все же его приезд взбудоражил весь город, отчасти потому, что наш неотесанный народ так и не отделался от чувства ревнивой зависти к культурным Афинам, и был в чем-то прав, полагая, что мы одержали над ними верх, хотя и не побеждали их в битве и не громили их Парфенона.[12]

Я тоже боролся с чувством жгучей ревности, глядя на то, как восторженно его встречают, как девушки украшают его венками, как осыпают цветами, пока не взглянул на него вблизи. В чувствах моих моментально произошел переворот. За всю мою жизнь мне никогда не приходилось видеть такого человека. Мне показалось, что это лицо — самое прекрасное в мире, хотя по моим прежним меркам оно не было даже красивым: худое, с глубоко запавшими щеками; лоб в обрамлении седеющих волос; длинный острый нос. Возможно, впервые я тогда ощутил покалывание в шее, когда вгляделся в его удивительно красноречивые глаза; а затем я различил окружавшие их морщины — сказывались двадцать с лишним лет напряженных исследований, великого умственного труда и мук, которых я не знал и не понимал.

Он приветствовал Филиппа как равного, и я оценил справедливость этого так же, как и царь, к моему удивлению, покрасневший застенчиво, словно мальчишка, когда великий ученый наградил его дружеским поцелуем в память их близости в детские годы. Когда подошла моя очередь, он и меня приветствовал как равного. Этой чести я был недостоин и знал, что это только естественная снисходительность великого человека, и в сердце прокралось мало мне знакомое чувство, доводящее почти до слез, чувство, название которому — смирение.

Аристотель организовал свою школу в Лесу Нимф, вдалеке от дворца Пеллы. Здесь, стоя на каменном возвышении, он беседовал со мной и моими соучениками из числа избранных Филиппом благородных мальчиков, включая острого на язык Птолемея. Он говорил нам о единстве всей Природы, несмотря на многообразие ее форм, указывал на их взаимосвязи и различия, вследствие чего тот или иной вид мог подразделяться на большие общества, такие, как нации, эти общества на семьи, семьи на кланы и кланы на виды, уникальные сами по себе. Из ручья и близлежащего пруда мы вылавливали рыб, лягушек и черепах с целью анатомирования их и изучения, ставили ловушки на птиц и змей и сети на жуков и бабочек. Все живое, растительного или животного происхождения, заслуживало нашего пристального внимания, и ничто не отбраковывалось как нечто слишком обыкновенное или низменное. Иногда он указывал на нити, неуловимые для различия, но, когда нужно было обобщать и делать выводы, он приучал нас думать самостоятельно.

Больше всего удовольствия нам доставляли прогулки с нашим учителем по тенистым тропинкам леса, где, как казалось, прячутся, наблюдая за нами, нимфы и где мы выискивали формы жизни, еще не отнесенные нами к тому или иному классу. И как велика была радость ученика, который, найдя что-нибудь, правильно определял вид своей находки. Мы с увлечением познавали мир, учились видеть и делать выводы, и Аристотель помогал нам в этом. Он не предлагал готовых ответов, а задавал вопросы, которые поначалу казались нам нелепыми. Например, рога в известное время года носят благородные олени и круглый год — дикие представители крупного рогатого скота; почему же тогда они не спариваются? Который из этих двух ближний родственник змее: угорь или морская черепаха? Все наши ученики дружно кричали: «Угорь!» — радуясь случаю решить такую простую задачу. Но, вскрыв под наблюдением Аристотеля оба эти существа, мы обнаруживали, что полностью заблуждались. Оказалось, что морская черепаха — самая настоящая рептилия, а угорь — обычная рыба с жабрами.

Был случай, когда вопрос, заданный учителем, поставил в тупик его самого. Как-то раз мы отправились на большой пруд, чтобы понаблюдать за птицами, и увидели там два семейства диких уток: одни, крякая, рылись на отмели, а другие ныряли на глубине в поисках сочных кореньев. Внезапно два красногрудых сокола — за каждую из этих великолепных птиц не жалко было бы отдать золотой статер, и, по словам Аристотеля, они переселились сюда из района Понта Эвксинского — налетели на них быстрее ветра и стали преследовать утиный клан. Тут мы заметили, что утки подразделяются на более мелкие кланы: на короткокрылых, способных летать с большой скоростью, но не очень увертливых, и длиннокрылых, летающих помедленнее, но в мгновение ока способных изменить направление и рассеяться. Хорошенько запомнив их окраску, на другой день мы с Птолемеем смогли с близкого расстояния подбить по одной утке из обоих кланов.

— Вчера мы видели, как налетели соколы и убили уток той и другой разновидности, — сказал наш учитель. — Мы заметили, что эти хищники способны летать так же быстро, как короткокрылые утки, и маневрировать так же ловко, как длиннокрылые. Так почему же наша мать-Природа создала сокола с этими двумя качествами, а не утку?

— У чирка они есть, — возразил Птолемей.

— Да, верно, чирок очень быстр, но он не спасется от сокола, летя напрямик. Он может ловко увернуться, и все же многие чирки становятся добычей этих превосходных мастеров полета — соколов и ястребов. Утки достигли бы равной удали, если бы не физиологическое препятствие в них самих, некое неизменное качество. Что это за качество, кто знает?

Мы, ученики, стояли онемев, чуть ли не высунув языки, словно уличные мальчишки. К нашему удовольствию, самому учителю пришлось поломать голову, чтобы ответить на им же поставленный вопрос. Анатомировав уток, мы не нашли никаких существенных различий в структуре крыла. Разница была лишь в длине, мышцы же казались одинаково сильными. Учитель довольно хмыкнул, что мы слышали от него и прежде, и сверкнул своей удивительной улыбкой.

— Взгляните-ка на внутренности обеих птиц, — предложил он нам.

Мы так и сделали, но не нашли никакой разницы.

— Помните, мы как-то вскрывали обычного серого сокола, тоже хорошего охотника на уток? Кто мне скажет, чем его кишки отличаются от утиных?

— Кишки сокола умещаются в ладони, — отвечал Гарпал. — А у этой утки они тяжелее и длиннее.

— А почему наша мать-Природа не сотворила их легче и короче, чтобы весили они не больше, чем кишки их врага сокола? У кого есть какие-нибудь догадки на этот счет?

— Может быть, дело в том, что они едят… — осмелился я предположить после затянувшегося молчания.

— Остроумная догадка. Пойдем немного дальше. Мы как-то сравнивали внутренности хорька и зайца. Животные обладали примерно одной и той же массой. А в чем заключалось различие между ними?

— У зайца кишки тяжелее, а у хорька легче.

— В отношении пищи — чем заяц похож на утку, а хорек — на сокола?

— Ну, заяц и утка едят растительную пищу, они травоядные. Хорек же и сокол — плотоядные, они питаются мясом.

— Вот в этом-то все объяснение. Пищеварение сокола — процесс несложный и быстрый, нуждающийся в небольших и легких органах, тогда как переваривание растительной пищи является сложным процессом, требующим крупных и тяжелых органов пищеварения. Что легче тянуть волу: легко или тяжело нагруженную телегу?

Это была типичная задача из тех, что задавал нам учитель с целью заставить нас думать. Но моя мысль в тот день уносилась далеко и я видел, как применить этот урок на практике. Когда я стану командовать большой армией, в значительной части она будет состоять из летучих отрядов конницы, легковооруженной и одетой в легкие доспехи, с тем чтобы можно было быстро передвигаться и легко маневрировать. Эти соколы рассеют стаи уток — неповоротливых персов. А уж затем мои орлы — тяжелая конница — разгромят их наголову и перебьют.

Итак, если подытожить принесенную мне Аристотелем пользу, я бы сказал, что он научил меня внимательному взгляду на все, с чем я имел дело, будь это вещи высшего или низшего порядка; научил стремиться видеть причину каждой из них и то, как извлечь максимальную пользу из одной и исправить другую, если на то было мое желание. Он применил к нашей обыденной жизни и обычным проблемам свое великое учение о динамической вселенной, подверженной изменению и росту, в которой то, что мы называли цивилизацией, содержало огромную потенциальную возможность развития. От нас требовалось только одно чудо — упорная работа мысли. Великий Аристотель был таким же практичным человеком, как проницательный скотовладелец на македонской равнине.

5

Миновал мой шестнадцатый день рождения, и я оказался в году 17-м о. А. Хоть учение Аристотеля и пошатнуло былую веру, я все еще верил в богов, которые, если их умилостивить, а проще говоря, дать им взятку, могли бы прямым вмешательством успокоить разбушевавшееся море или погубить вражеский город чумой, пожаром или потопом. Я готов был принять на веру разные заклинания и знамения, которые, если они сбывались, требовали беспрекословного признания неумолимого Рока. Но с болью и ужасом отшатнулся я от гадания, виденного мной в храме Диониса на острове Самофракия, что лежит от материка на расстоянии одного дня плавания в полугалере. Именно в этом храме впервые, в год, предшествующий моему рождению, встретились мои родители, полюбили друг друга и поженились.

В тот вечер, о котором я собираюсь рассказать, в жертву возле мечущегося пламени алтаря принесли не козу, не овцу, не голову коровы, а человека. Правда, он был злодеем, пролившим кровь собрата на территории храма. И я возблагодарил неизвестного бога за то, что это не прекрасный безгрешный юноша, каких не раз, как об этом шептались люди, приносили в жертву во время осенних ритуальных мистерий. Когда его кишки вывалились из вспоротого живота на камень и взбешенный жрец ткнул в них своим жезлом, стремясь отыскать в их извивах и сплетениях некое предзнаменование, я сбежал в свой шатер, несмотря на протесты Олимпиады, созерцавшей это зрелище со странно горящими глазами.

Здесь я пробыл, не смыкая глаз, далеко за полночь — после жертвоприношения начался оргиастический праздник с варварской музыкой, криками и дикими танцами; участники передавали друг другу чаши со священным вином. Заглянув в храм ненадолго, я увидел их, полуголых, нередко в похотливых объятьях друг друга; пары то исчезали в темных углах помещения — ради чего, догадаться было нетрудно, — то появлялись снова. Участвовала ли моя мать в общем распутстве, я постарался не замечать, хотя супружеские измены на празднествах в честь Диониса не признавались за таковые — ведь благодаря им в будущем году щедро заколосится посеянное зерно и низко под тяжестью богатого урожая прогнется виноградная лоза.

Когда мать, бледная и изнуренная, взошла на палубу нашего судна, чтобы плыть домой, ни я, ни она и словом не обмолвились о том, что произошло этой ночью.

В тот год я все еще был учеником Аристотеля, и мне предстояло оставаться им, по крайней мере, до наступления моего семнадцатилетия. К этому времени круг наших интересов значительно расширился. Классификации живых существ, будь то птицы, насекомые, обитатели водной среды, рептилии или млекопитающие, мы отводили теперь меньше времени, в основном изучая медицину. Этот предмет, можно сказать, пленил меня. Эта область науки до сих пор оставалась малоизученной; даже учитель порой терялся, не зная, почему какое-либо из лекарств обладает тем или иным лечебным эффектом. И нередко мне в голову приходила мысль, что, если мне не суждено было бы стать великим завоевателем, я непременно захотел бы стать умелым лекарем. Мы, ученики, испытывали лекарства на больных рабах; кроме того, мы проводили опыты с множеством различных химических веществ — смешивали их, нагревали на заправленной маслом горелке с небольшим узким пламенем, усовершенствованной Аристотелем. Говорят, это было изобретение великого Гиппократа. Мы узнали кое-что о том, как вправлять сломанные кости и очищать гноящиеся раны.

Столь же увлекательны были и догадки, высказываемые учителем насчет формы Земли. Не вызывало сомнений, что она круглая, о чем свидетельствовала ее тень, отбрасываемая на Луну и вызывающая лунное затмение, но диск это или шар — он затруднялся сказать. Здравый смысл подсказывал мне, что, скорее всего, это диск, но Аристотель был склонен согласиться с мнением ученых прошлых времен, считавших, что наша планета — огромный шар и мы ходим по его поверхности наподобие мух, ползающих по большому мячу, обтянутому искусно сшитой кожей и набитому тряпьем, каким мы играем в игру, которую ребята прозвали «Тосс энд скрамбл» («брось-и-борись»). Тогда почему же мы не падаем с Земли в пустое пространство? Это, возможно, и случилось бы, если бы мы жили на нижней, а не на верхней половине шара, но ни в истории, ни в мифе ни один путешественник никогда не видел эту нижнюю половину, равно как и не доходил до края дискообразного мира. Почему при вхождении судна в порт мы видим сперва верхушку мачты, затем паруса и уж потом весь корпус, будто судно взбирается вверх по склону холма? Почему далекие горы видны нам только вершинами, а не всей своей массой?

Он озадачивал нас, ставя эти и подобные им вопросы, он заставлял нас думать, не принимать ничего на веру, он будил в нас мысль. Почему уровень воды в Ниле возрастает год за годом не в сезон дождей, заливающих поля; каков источник столь полноводной реки и какова ее протяженность? В любом случае, мир, будь он диском или шаром, был бесконечно больше того, что мы могли себе представить в самых ярких фантазиях.

Обучаясь у Аристотеля, я и сам стал, можно сказать, воспитателем. Моим воспитанником был Букефал, которого я учил разным трюкам, не забывая при этом совершенствоваться в искусстве верховой езды. Говорят, в Азии верблюдов и слонов приучают опускаться на колени, чтобы наездникам легче было сесть на них. Мне захотелось, чтобы и мой черный скакун выказывал мне такое же почтение. Разумеется, мне не стоило труда оседлать его, когда он стоял и даже на скаку — для чего, правда, пришлось бы бежать рядом с ним; но это стало бы невозможно, будь на мне шлем и панцирь с нагрудником. К тому же такой фокус мог бы оказаться полезным в битве и произвести впечатление на моих товарищей по оружию.

Чтобы осуществить свой план, я вырыл в земле ямку, достаточно глубокую, и влил туда для приманки пойло из отрубей — излюбленное лакомство Букефала. Он подошел, понюхал приманку и, сообразив, что стоя дотянуться до нее невозможно, медленно опустился на передние бабки. Пока он ел, я сидел у него на спине, а потом дал ему порезвиться. Постепенно я стал приучать его к жесту, который он должен был запомнить: каждый раз, когда конь приближался к угощению, я слегка хлопал его по передним ногам, добиваясь того, чтобы он по этому сигналу опускался на землю всякий раз и в любом месте, где бы я ни захотел. Этот трюк мне удался. Букефал в удивительно короткое время приучился вставать на колени, когда, под седлом и в узде, видел, как я приближаюсь к нему, помахивая кнутовищем; и теперь я садился на него только так.

Много бегая и взбираясь по крутым склонам, я развил и укрепил свои мышцы, и тело мое стало крепким и ловким, но все же, несмотря на старания Леонида, в схватке на мечах я уступал Птолемею. Об этом свидетельствовали не только бесчисленные зазубрины на деревянных щитах, но и свыше десятка шрамов у меня на боках и конечностях. Стоило Леониду отвлечься, как Птолемей, делая быстрый выпад мечом вниз или вбок, пускал мне кровь. Время от времени воспитатель поругивал его, но только для виду, при этом в глазах его зажигался озорной огонек, ибо он считал, что легкие царапины мне на пользу.

Бывало, Леонид, разгневанный тем, что я никак не могу сравняться с Птолемеем в искусстве владения мечом, жестоко корил меня, в своем раздражении начисто забывая, что я первенствую в метании дротика, беге и, уж конечно, в стрельбе из лука. Он искренне недоумевал, почему тот, кто в схватках на мечах легко одолевает других своих товарищей, никак не может справиться с Птолемеем. Причина же моих поражений была достаточно проста. И лучшее объяснение этому — дружеское расположение, которое я испытывал к юному македонцу. Стоило мне оказаться с ним лицом к лицу, как я терял свое мастерство: моим атакам не хватало ярости, а обороне — прочности. Должно быть, происходило это оттого, что из всех благородных друзей Птолемей нравился мне больше других, как, впрочем, и я ему, несмотря на все его насмешки. И мне было не по силам прикидываться его смертельным врагом, даже если это требовалось во время учебных поединков.

В тот год произошло событие столь удивительное, столь важное для моего будущего, что трудно было приписать его случайности, и я поневоле подумал, уж не привлек ли я внимание какого-нибудь из богов; и для его ли забавы, во вред ли себе иль на пользу, но я сделал маленький шаг ему навстречу.

Справедливости ради должен заметить, что, хотя я и назвал это событие удивительным, ничего необычного в нем в общем-то не было. Вряд ли кому-нибудь могло показаться странным то, что персидский царь Артаксеркс, учитывая победы Филиппа, направил к нам из своей столицы в далеких Сузах послов, чтобы, вероятно, заключить нечто вроде договора в отношении торговых путей или перевозок товаров по Геллеспонту. Великолепно одетые, они прибыли верхом на лошадях либо в повозках, а их помощники — на двугорбых бактрианских верблюдах; там было множество верблюдов, груженных шатрами, нарядами и провиантом. Филипп отсутствовал, поскольку все еще вел одну из своих нескончаемых войн. Не было даже старого Антипатра, регента, чтобы встретить гостей. Не зная, как обратиться к ним, я чувствовал свое косноязычие и неловкость, хотя и старался делать все, что мог, побуждаемый к тому моей матерью. На некоторые их вопросы я умудрялся отвечать не заикаясь, а после со свойственным мне любопытством, разожженным занятиями с Аристотелем, и сам стал расспрашивать. Они, внимательно меня выслушав, отвечали весьма охотно и, я бы сказал, с удовольствием. Не стану гадать, в чем была истинная причина такой их словоохотливости, — тоска ли по дому сыграла здесь свою роль, или тот факт, что они видели перед собой наследника Филиппа, с которым со временем Персии придется вести дела, — но отвечали они вдумчиво и обстоятельно, так что в целом я заслужил одобрение матери. А заодно и жгучую зависть своих друзей, особенно Птолемея. Что ж, у меня оставалось достаточно времени, чтобы поразмышлять над этим до того, как я сяду на трон.

После столь долгого предисловия пора наконец перейти к самому событию, ставшему для меня поистине знаменательным. Группа магов с помощниками решили отправиться в путешествие — прежде всего для того, чтобы посетить наши великие святыни, поскольку полжизни они посвящали овладению мудростью, другую же половину проводили в странных церемониях и занимались практической магией, благодаря которой составляли гороскопы и творили чудеса. Это были мужчины крепкие и высокие, в белых одеждах; они носили эмблемы, каких прежде я никогда не видел. «Как удивительно красивы и чисты их лица! Точно такой же свет был в глазах Аристотеля!» — подумалось мне невольно. До возвращения в чудесные страны Востока они намеревались посетить великую святыню, сооруженную в честь Зевса и Додоны, которая располагалась неподалеку отсюда, в Эпире.

Да, лица их были светлы и прекрасны, так светлы, что хотелось пасть на колени и плакать или молиться. Но не это, вернее, не только это меня взволновало. Было нечто еще более пленительное, что поистине ошеломило меня.

Один из магов приходился братом сатрапу Бактрии Оксиарту. Бактрия теперь находилась на северо-восточной окраине Персидской империи, примерно на том же расстоянии к востоку от Вавилона, что и Греция к западу. С этим магом шла девушка; лет ей было не более тринадцати, и я сначала предположил, что это его юная наложница — обычное явление в восточных царствах, особенно в далекой, как звезды, Индии. Но я никогда не слышал, чтобы такое было принято у магов, верных учению великого Зороастра.

Когда я впервые увидел ее рядом с человеком в возрасте Филиппа, волна гнева захлестнула меня. Возможно, это чувство было вызвано ревностью. Лицо и фигура девушки обещали стать даром — если уже не были им — потрясающей красоты. Волосы ее, цветом напоминавшие ячменную солому, казались пышнее и золотистее, чем у наших македонских девушек, и были заплетены в две тяжелые косы. Ресницы и выгнутые дугой брови, как и волосы, были светло-золотистого цвета. Только серые с синей окаемкой слегка раскосые глаза позволяли догадываться, что родом она с далекого Востока.

В отличие от моей матери, которая вышла уже на террасу к послам, ее стан не обтягивали шелка. На ней был теплый капюшон, шерстяной халат по колено, чулки, отороченные светло-коричневым мехом, и грубые кожаные башмаки. Этот наряд, догадался я, защищал ее от зимнего холода и летней жары, а обувь, наверное, не позволила бы ей промочить ноги, если бы пришлось преодолевать вброд холодные горные потоки. В первый раз я увидел ее, когда она только что слезла с косматого пони, невеликого ростом, но зато отважного и крепконогого, как горный козел. На неровной местности в скорости и выносливости он не уступал, на мой взгляд, породистым жеребцам, на которых ехали послы царя. Наездница его, если не лгали мои глаза, тоже отличалась отвагой, ведь ей, должно быть, пришлось проехать полных тридцать тысяч стадий от дикой Бактрии до Македонии, не считая заездов в различные святые места, так что весь путь, по моим расчетам, равнялся расстоянию от Тира до «Ворот Геракла».[13] Но отважные купцы одолевали этот путь на судах, а не верхом. Тем не менее она резво спрыгнула на землю, не являя никаких признаков усталости, и буквально вприпрыжку подбежала к своему господину, чтобы взять его за руку.

Меня охватило яростное пламя ревности. Видимо, маг заметил это. Пристально посмотрев на меня, он, не дожидаясь, когда я, выполняя свой долг, подойду к нему с приветствием, сам неторопливо приблизился ко мне, все еще держа за руку девушку.

— Царевич, я родом из Мараканды,[14] что за рекой Окс, и зовут меня Шаламарес, — представился он мне.

Он говорил на непривычном мне греческом, на диалекте, которого мне еще не приходилось слышать, но не на таком уж искаженном, как диалект Соли, по вине которого в языке появилось слово «солецизм», или просто «грамматическая ошибка».

— Маг, я Александр, сын и наследник Филиппа.

Видя его учтивость, я изо всех сил старался не выказать затаенную в сердце враждебность.

— Это моя племянница Роксана, дочь брата моего, Оксиарта, сатрапа Бактрии.

И тут вся злоба моментально выветрилась у меня из сердца, и мне захотелось кричать.

Девушка сложила ладони так, что кончики пальцев обеих рук соприкасались, и поднесла их к опущенному лицу в знак приветствия, виденного мной всего лишь раз: так делал раб, схваченный близ Герры на Персидском проливе, которого продавали и перепродавали, пока он, наконец, не попал в ту же партию рабов, из которой я выкупил Абрута.

— Приветствую тебя, княжна Роксана. Но меня удивляет, Шаламарес, не слишком ли она молода для паломничеств по святым местам, разбросанным на полсвета?

— Боюсь, ей недостает должной почтительности к великим святыням. Она скакала через веревку у самого входа в храм Аполлона в Ксанфе. Она здесь по моей настоятельной просьбе — мне нравится общество этой дерзкой девчонки — и еще из-за своей собственной любви к приключениям. Когда она отдаст поклон царице Олимпиаде, не удостоишь ли ты ее чести показать ипподром Филиппа, который называют лучшим в Северной Греции? Она обожает лошадей, и, кажется, те отвечают ей взаимностью — показывают перед ней всю свою прыть.

— Княжна, и вы тоже говорите по-гречески? — поинтересовался я.

— Немного учила в храмах магов в Мараканде. Так же плохо, как и мой дядя, — весело ответила девушка. — И мне не мешало бы получиться, ведь во всех городах от Синопы до Пеллы — а это два месяца дороги — купцы говорили только по-гречески.

— Синопу основал мой предок, Геракл, — заметил я.

— Ты не похож на его изображение, которое я видела там, в его храме.

— Боюсь, это правда, ведь мне не дано разорвать льва голыми руками — по крайней мере, так говорят. Но я сразил из скифского лука леопарда, который задирал овец.

— Ты можешь натянуть скифский лук? — Неожиданно в ее голосе прозвучало уважение.

— И лучше, чем ты говоришь по-гречески, — ответил я с жаром, и это, кажется, понравилось великому магу.

Когда ее повели на ипподром Филиппа, кроме которого в Пелле и смотреть-то больше было не на что, она намекнула, словно бы невзначай, что македонские скакуны и в подметки не годятся бактрианским. Я тотчас же приказал своему конюху вывести из конюшни славного Букефала. К моему удовольствию, глаза ее расширились, в лице появилась жадная зависть, дыхание перехватило.

— Не сомневаюсь, что бактрианские скакуны — или, может, я ослышался, ты сказала верблюды? — могут доказать этому жалкому недоноску, что он им и в подметки не годится, — съязвил я.

— О, Александр! Я сдаюсь. Откуда же такой красавец? Неужели к западу от царских конюшен могут рождаться такие жеребцы?

Она приближалась к нему, не испытывая ни малейшего страха.

— Больше ни шагу, Роксана, — предостерег я. — Ему неприятен запах незнакомых людей, и если он хватанет тебя своими зубищами…

— Вот еще! Да ему понравится, как я пахну, ведь я недавно ездила на кобыле, у которой течка.

— Но он даже конюху не позволяет себя оседлать…

— На что поспорим, что я справлюсь с ним и он станет меня слушаться? Но не на скифский лук. Я не хочу, чтобы ты потерял его. Ведь если тебе под силу натянуть его да еще как следует выстрелить, значит, ты не такой уж мальчишка, как кажешься. Нет, я не хочу лишить тебя возможности доказать свою удаль. Я заметила, что ты носишь золотой медальон с головой Геракла на одной стороне и, кажется, с героем Греции Ахиллом на другой. У меня в жемчужной шкатулке есть такой же. И на нем выгравированы слова Заратустры.

— Ты хочешь сказать — Зороастра?

— Нет, Заратустры. Там с одной стороны сфинкс, а с другой — высказывание учителя на авестском языке.

— И что оно значит по-гречески?

— Дай подумать. На авестском[15] это звучит коротко и довольно просто, но на греческом… «Дай душе говорить — и она решит любую загадку». Ну как, будем держать пари?

Букефал уже обнюхивал ее с пристрастием, пока она щекотала его меж ушей.

— Если бы я не боялся, что это животное сбросит тебя, переломав твои тонкие кости…

— Мои кости — моя забота.

— Хорошо, я прикажу, чтобы его взнуздали и оседлали.

— Этого недоуздка будет вполне достаточно. Дай-ка мне лучше плетку да подставь свою руку мне под ногу — этот скакун будет повыше строевой лошади у персидского царя.

Я подсадил ее, и она ловко устроилась на широкой спине жеребца. Он даже не закатил глаза и пустился легким галопом, радуясь столь невесомому всаднику и отсутствию стального мундштука. Он заржал от удовольствия, чувствуя, как напрягаются его могучие мышцы. Потянув за поводья, девушка слегка повернула его голову вбок, держась одной рукой за гриву, и затем они пустились по всему пастбищу к глубокой расселине, служившей ему границей. Легчайшим ударом кнутовища по боку она дала коню понять, что он может дать волю своим резвым ногам.

Она ехала мягко, как ездят наездники на фессалийских лугах, и толчки от конской поступи принимала не основанием спины, а всем телом.

Когда расселина оказалась уж слишком близко, я обеспокоился. Но тут она попридержала коня, не торопясь немного проехалась вдоль ущелья, развернулась и, к моему великому облегчению, легким галопом поскакала в мою сторону. И снова остановилась и повернула назад. И вот опять они двинулись к крутому обрыву, все набирая скорость по мере того, как ритмические удары хлыста становились понемногу все резче и резче. В сотне футов от впадины она крепко хлестнула скакуна, и тот, похоже, разъяренный, погнал во весь опор. «Нет, — подумалось мне, — не ярость ощутило его большое сердце, а прилив радости. А я и не знал, что он способен на столь стремительный бег». Она подалась вперед, распласталась на нем, почти касаясь головой его шеи, подстегивая при этом его хлыстом и неслышными мне словами.

И конь не отказался от прыжка через это препятствие. Она позволила ему увидеть и оценить глубину и устрашающую ширину ущелья, но жеребец был уверен в своих силах.

На самом краю он взмыл в воздух, как, вероятно, взлетал Пегас на высокогорных пастбищах, и я увидел, как лошадь с всадницей летят по пологой дуге, резко вырисовываясь на фоне низко нависшего облака, на одно краткое, но яркое мгновение вырвавшись из цепких объятий земли. И вот они уже благополучно приземлились на другом берегу.

Сдержав безудержный бег коня, девушка развернулась и переехала расселину в нашем обычном месте, там, где она была проходима. Затем подскакала ко мне, с раскрасневшимся лицом, с прыгающими за спиной косами. Букефал же храпел, явно хвастаясь и выражая свое лошадиное торжество. Яркими жемчужинами показались мне светло-серые с синей каймой глаза девушки. Не будь она с гор лежащей в глубине материка Бактрии, я бы решил, что это морская нимфа, разъезжающая верхом на огромных конях Посейдона.[16]

Глядя на это прелестное создание, я готов был рыдать от восторга, но, заставив себя вспомнить, что я — Александр, сын Филиппа, и мне судьбой предназначено проявить нечто большее, нежели искусство верховой езды, бесстрастно заметил:

— Ты рисковала не только собой, но и костями моего бесценного жеребца. Слава богам, все обошлось. Но и в самом деле, это было прекрасное зрелище.

Выражение ее лица изменилось, и за этим последовало презрительное «Фу!». Потом небрежным тоном, который звучал для меня музыкой, она стала рассказывать:

— В Бактрии ребенка, независимо оттого, мальчик это или девочка, принято сажать на лошадь, едва он начинает ходить. А иначе как бы нам удавалось разъезжать по нашей гористой стране, где мчатся стремительные потоки, и по кручам, где пасутся большерогие овцы Памира?[17] Что же касается переправы через вон тот ручей… Знаешь, это не так уж трудно, как кажется. У моего отца в телохранителях есть новообращенные, — признаюсь, они лучшие наездники во всей Азии, — так вот, и в полных доспехах они способны совершать такие прыжки!

— Буду остерегаться их, когда перейду через ваши горы, чтобы расквитаться по старому счету — мы, греки, кое-что задолжали вашему царю.

6

На следующий день регент царя, старый Антипатр, возвратился из военной экспедиции, предпринятой с целью наказания дикого племени, обитающего в северной области. Теперь уже он мог играть роль гостеприимного; хозяина, принимающего послов, и представлять Филиппа на переговорах с ними. По странной случайности я никогда еще не был в святилище Додоны, великого оракула Зевса, куда теперь намеревались идти маги. Случай был подходящий, и Олимпиада, без всякого намека с моей стороны, предложила оказать им любезность и сопровождать их; возможно, она надеялась, что там мне приоткроется тайна и будет предсказан знак моей будущей судьбы.

— И может статься, — заметила она как бы вскользь, разглядывая роскошный пояс, который вышивала, — что на пути туда тебе не придется спать в холодной постели.

— Мать, Роксана — княжна, дочь благородного и знатного человека. И ей от силы тринадцать лет.

— Значит, она уже расцвела. К тому же на Востоке при выборе невесты не принято поднимать шум из-за потери невинности. Наоборот, известная искушенность в любви является, скорее, достоинством в глазах их незрелых женихов, а некоторые их религиозные ритуалы, особенно в честь богини Исиды, мы, греки, считаем сладострастными. Мне сейчас вспомнилась поговорка: «Негоже печным щипцам возмущаться тем, что труба черная».

Если и были в Азии ритуалы сладострастней, чем во Фракии и Эпире, то я о таких не слыхивал; зато пьяный разгул в Самофракии с отвращением вспоминался мне и до сих пор.

Однако я только сказал:

— Сомневаюсь, знает ли Роксана об Исиде вообще. Как мне известно, Исида первоначально была богиней Египта и культ ее распространился только на семитские народы, такие, как финикийцы, а не на далекую от Египта Бактрию.

— Гм! Да у нее почитатели аж в самих Афинах! Это ты первый заговорил о Роксане, а не я. И эти маги вовсе уж не такие неземные, как кажется. Уверяю, под белыми одеждами — совершенно плотские человеческие существа. Видала я в их караванах и красивых наложниц. Да ладно, как бы там ни было, думаю, совершить паломничество к Додоне тебе сейчас самая пора.

7

От Пеллы по долине Галиакмона путь в Додону был приятен. Там, где роскошная река поворачивала в своем течении на север, дорога по холмам, а затем по высоким горам приводила в город Халкиду, затем следовала за течением быстрых вод реки Арахос до побережья озера Памбот. Немного погодя она пересекалась со старой тропой паломников, приводившей от Иллирии и северного Эпира прямо к святилищу Додоны.

Лебедь на трепетных крылах, возможно, любящий Зевс под видом этой птицы, мог покрыть это расстояние часа за полтора. По прямой это составляло примерно тысячу того, что мы, влачащие свои ноги смертные, называли стадией, но мы не могли идти по прямой, нам приходилось обходить кручи, поворачивать, петлять, и в целом путь для нас растянулся примерно на тысячу двести стадий. Для неторопливого путешествия, когда можно полюбоваться видами, спокойно поесть, нам требовалось около шести долгих дней позднего лета.

У нас не было никакого конвоя. Шайки разбойников, затаившихся в теснинах, не посмели бы тронуть и пальцем одетых в белое магов, а не то пожухли бы травы и на их скот напал бы ящур. Будучи самым достойным из этой группы как по рождению, так и по числу совершенных паломничеств, а также благодаря приобретенному запасу священных знаний и сведений, Шаламарес шел впереди отряда, проводниками которому служили только местные пастухи. Казалось немного странным то, что наследник македонской короны позволяет всем этим мудрецам шествовать впереди себя, и мне бы досталось за это от скорого на язык Птолемея. И все же надменная моя душа не жаловалась, а скорее даже утешалась этим, как если бы на этот раз в виде исключения я подчинился ее истинному велению.

Там, где дорога была достаточно широка для двух верховых, рядом с размашисто шагающим Букефалом семенил косматый пони, и на нем восседала девушка с золотистыми косами и удивительно живым лицом. В узких теснинах я уступал ей дорогу и ехал сзади, соблюдая правила приличия в отношении равных мне по высоте положения царских детей, которым в детстве меня учила няня.

Роксана была тремя годами моложе меня, к тому же незнакома с этой местностью, поэтому мне вполне подходила роль заботливого наставника. Если я и подражал манерам Аристотеля, среди моих сверстников вряд ли нашелся бы хоть один, кто посмеялся бы надо мной. На юную княжну, похоже, моя образованность произвела впечатление. Она с интересом слушала, когда я называл встречавшихся на пути птиц, змей и зверьков; я говорил ей также об их родственных видах, которые были ей известны у себя на далекой родине.

Не было нужды обращать ее внимание на красоту природы Греции, с которой для нас, греков, никакая другая земля не могла сравниться. Она и сама зорко подмечала и буйное цветение среди камней, и ежевику, и шумную радость жизни наших прозрачных рек, и божественный вид наших далеких гор в сосновом оперении, хоть они и казались не более чем скамеечками для ног в сравнении с упирающимися в небо великими вершинами Памира — родины гигантских овец величиной с наших ослов. Даже наши лучшие овцы казались невзрачны и малы по сравнению с толстохвостыми особями далекой Азии; и все же при виде небольшой отары на сочном лугу, заботливо охраняемой древним пастухом, глаза ее тепло заблестели.

Нередко мы вдвоем засиживались после ужина у костра в долго тянущихся бледных сумерках, когда маги уже скрылись в своих шатрах для молитв или медитаций или чтобы дать покой старым костям. Шаламарес весьма охотно оставлял ее в моей компании, возможно, потому, что, как это свойственно более пожилым людям, считал ее еще ребенком, а может, и вполне способной защитить себя от домогательств похотливого обожателя. В такие минуты мы были доверчивей, то и дело поверяли друг другу свои секреты; а когда костер догорал до рубиновых углей и спускалась прохлада ночи, она просовывала мне в ладони свои нежные пальцы, чтобы я мог их согреть. Они были тонкие, шелковистые, однако твердые и сильные. И когда, наконец, ей приходилось расставаться со мной и я просил поцеловать меня на ночь, она целовала без всякой неприязни, по-детски невинно и очаровательно. Мне еще не доводилось касаться губ теплее и мягче.

Затем она живо вскакивала на ноги, будто кто-то ее подстегивал, и это мог быть наш греческий бог Эрос, сын великого вора Гермеса и его единокровной сестры Афродиты, которая обожала наблюдать за юношами и девушками, забавляющимися играми ее собственного изобретения, а не за состязанием колесниц.

Что до меня, то я заставлял себя помнить, что Ахилл впервые познал любовь с Брисеидой, своей прекрасной троянской пленницей, лишь одержав победу в ужасной битве. Я же еще не окровавил конец своего копья, если не считать крови зверей, и поэтому, подчиняясь древнему обычаю, носил кожаный пояс, который каждый македонский юноша обязан был носить до тех пор, пока не убьет врага. Как сына Филиппа меня бы могли избавить от этого знака незрелости, но я все равно носил его — к удовольствию воинов, которым нравилась честная игра. Именно по этой причине я не искал близости с Роксаной, а вовсе не потому, что она молода и невинна. Мне было хорошо известно, что молодость и неискушенность не всегда идут рука об руку, недаром на рынке наибольшую цену давали как раз за тринадцати-, а то и двенадцатилетних рабынь.

Мягкая постель и приятные мечты, полагал я, скоро успокоят ее и даруют ей сон. Я же на своем жестком соломенном тюфяке, навязанном мне Леонидом, долго ворочался, задаваясь вопросом, отразится ли на моей жизни эта случайная встреча с девушкой из таких далеких краев. Не отразится, думалось мне, если оставить это на волю случая, ведь случай — вещь непостоянная и ненадежная, как коварная сводня. Филипп, величайший из признанных полководцев нашего времени, стремился просчитывать все наперед, чтобы избегнуть случайности, хотя бывало — играл наугад и выигрывал.

Стоило мне подумать о Филиппе, как мысли тотчас же поменяли направление, и теперь я предавался размышлениям или, лучше сказать, мечтам о собственных военных походах, которые предстояли мне в будущем. Я представлял, как пройду по следам его окованных броней сапог, а возможно, и дальше. И в суматохе воображаемой мною битвы, под грохот копыт, я наконец заснул.

По мере приближения нашего каравана к местности, откуда до Додоны рукой подать, появились милые сердцу желтоватые нивы, и утопающие в виноградниках дома, и пастухи с отарами овец, усеявших белыми точками необозримые дали. Вскоре с вершины холма нам открылся вид на храм, вовсе не столь грандиозный, как я ожидал, без величественной колоннады, которая окружает и менее славные храмы. Видны были преддверие и прилегающая к храму территория, огороженная галереями значительных размеров. Шаламарес что-то быстро залопотал по-персидски, указывая на нечто такое, что вызвало у его спутников трепетное благоговение. Я озирался кругом, не понимая, чем было вызвано их возбуждение, но ничего, кроме дубового леса, окружавшего храм, там не приметил. Хотя нет… Рос с краю леса гигантских размеров высокий дуб, с ветвей которого свисали золотые или бронзовые котелки, сверкающие в солнечном свете.

Мы подъехали ближе и перед галереями увидели скульптуру. И все же самым захватывающим зрелищем был этот гигантский дуб. По моим соображениям, он пустил первые корни несколько веков назад, возможно, еще до того, как Ахилл отправился в плаванье к Трое. Все остальные деревья, сами по себе превосходные и вызывавшие почтение, по сравнению с ним казались просто карликами.

Мы разбили свой лагерь неподалеку. После обеда маги уединились, чтобы поразмышлять о Зевсе, о его возможном родстве с Ахурамаздой, величайшим из персидских богов, или об их единосущности, чтобы совершить омовение тел и подготовить души к возвышенному общению с ним.

Спустя какое-то время они покинули свой шатер и, все еще в трансе, выстроились в ряд. Возглавляемые Шаламаресом, медленно и смиренно зашагали они к воротам храма с высокими башнями. Там их примут жрецы и жрицы Зевса. Ни их слуги, ни мы с Роксаной не могли быть участниками этих обрядов, поэтому, обойдя стороной территорию храма и лишь украдкой взглянув на скульптуру, мы углубились в лес.

На своем пути мы не встретили ни одного живого существа, не считая голубей, которые пугливо перелетали с дерева на дерево, издавая свойственный им мелодичный крик, похожий на звуки флейты. Стоя на опушке леса, я проследил за небольшой стаей, стремительно взлетевшей и исчезнувшей в ветвях гигантского священного дерева, чтобы оттуда подавать знаки грядущей судьбы: жрецы храма, оценив их движения и прислушавшись к тихому печальному клекоту, смогут прочесть в них ответы на вопросы магов и предскажут, куда влечет неумолимый рок. Жрецы и жрицы умели также различать вести о грядущих событиях по шепоту листьев громадного дуба-оракула. Зная об этом, мы чутко прислушивались к каждому звуку, но легкий ветерок над нашими головами, едва прикасаясь к листве, доносил до нас лишь слабое и монотонное шуршание. Нам не дано было познать тайну, и все же тихий таинственный шелест будил воображение, рождая странные фантазии. Мне вдруг почудилось, что эти священные кроны над нами с их грациозными крылатыми гостями, возможно, также священны для Зевса и, если к ним обратиться с должным почтением, могли бы предсказать будущее юноши и девушки.

— Знаю, о чем ты думаешь, — прошептала Роксана.

— А если попытаться, вреда не будет?

— Не вижу никакого вреда. Попробуй. Ты первым задашь свой вопрос, а я после. Что молчишь? Или думаешь, что мне не подобает знать о твоих секретах?

— Дубы-оракулы, после того как я расстанусь с Роксаной, увижу ли я ее снова?

Схоронившиеся в кроне голуби не пошевелились, но от дуновения ветерка чуть громче зашелестели листья.

— Теперь твой черед, Роксана. Спрашивай.

— Что будет, если мы все-таки встретимся: тут же и разойдемся или как-то повлияем на жизнь друг друга, изменим ее?

Еще сильнее оживился ветерок, задрожали листья, беспокойно засуетились голуби, завертели своими изящными шейками.

— Будешь ли еще спрашивать, Александр? — донесся до моего слуха благоговейный шепот Роксаны.

— Пожалуй. Дубы-оракулы, каковы будут влияния и перемены, ждущие нас с Роксаной: будут ли они незначительными и преходящими или, наоборот, важными?

Едва прозвучали эти слова, как сильным порывом ветра повалило высокое дерево, погибающее от какой-то болезни. Почти голое, оно, падая, ударилось о дубок, росший по соседству. Крепкий и стройный, покрытый густой сочной зеленью, он был моложе, чем остальные, и, видимо, радовался своей молодости, представляя, как станет этаким могучим гигантом с глубоко уходящими корнями и мощными ветвями, когда его старшие соплеменники рухнут и сгниют. И вдруг от удара ствол его раскололо надвое, он весь как-то сморщился, сник под тяжестью дерева-убийцы, мертвые ветви которого издали зловещий вопль. Чуть помедлив в объятьях живого собрата, гнилое дерево глухо ударилось о землю, покрыв ее щепками, словно кучей старых костей.

В неожиданно наступившей тишине я увидел медленное движение губ Роксаны и догадался, что она, втайне от меня, пытается задать еще один вопрос. К ее огорчению, на этот раз попытка не удалась. Деревья оставались молчаливы, ни один листочек не шелохнулся на их ветвях. Девушка тихо заплакала, а стоило мне взять ее за руку, как она зарыдала в голос: бурно заволновалась молодая красивая грудь. Настигнутый внезапным желанием оградить ее от горя, я обнял нежные плечи, и так случилось, что наши губы встретились. У Роксаны они были влажные, горячие и чуть солоноватые от слез. Мы жадно поцеловались, а потом еще и еще, и эта страсть, не имеющая ничего общего со сладострастием, зародилась у нас в душах, за пределами нашего понимания.

Мы осушили глаза и вернулись к воротам храма. И как раз вовремя: маги уже выходили оттуда, завершив церемонию и выразив свое почтение. Роксана, как ей и подобало, задержалась у одной из колонн, и я вошел в храм один.

Беспрепятственно приблизился я к алтарю, бросил в его огонь фимиам и преклонил колена, дабы произнести молитву. Помолившись, я поднялся и положил в серебряный ящик, предназначенный для пожертвований, драгоценный камень. Затем вместе с почтенным жрецом мы пошли к раскидистому дубу-оракулу, тому самому, что рос неподалеку от ворот храма. Здесь мы остановились, и этот служитель богов сосредоточил на мне взгляд своих старых и мудрых глаз, видевших так много неземных вещей, столько всяких предвестников над головами просителей, вникавших в смысл предвещаемой ими судьбы, но не способных изменить ее ни на йоту. Затем сморщенные губы его, выговорившие столько переданных ему оракулом предсказаний, — одним они сулили торжество победы, другим смерть и сердечные муки, — раздвинулись и заговорили:

— Александр, сын Филиппа, желаешь ли ты задать вопрос Громовержцу, Собирателю облаков, тому, кто мечет ужасные смертоносные молнии, Господину небес, Зевсу Олимпийскому?

— Да, желаю.

— Тогда спрашивай.

— Через сколько лет стану носить я корону Филиппа Македонского?

Жрец коротко взглянул на сидящих в ветвях голубей, прислушался к шелесту вновь ожившего ветерка.

— Сын мой, ответ ясен. Когда у самого последнего родившегося в этом лесу потомка благородного оленя появятся красивые, широкие и ветвистые рога.

— Могу ли я задать еще один вопрос?

— Да, ибо ты, Александр, потомок Пелея и его супруги Фетиды — дочери морского старца Нерея, а следовательно, и великого Ахилла, вправе задать три вопроса.

— Будет ли мое царствование более значительным, чем царствование Филиппа, или менее славным?

На сей раз жрец дольше выслушивал шепот листьев, которые, зашелестев, смолкли и снова затрепетали. Внимательно посмотрел он на черного голубя, взлетевшего и примостившегося среди серых ветвей и беспокойно крутившего головой в разные стороны.

— Теперь знаки не так ясны; боюсь ошибиться, но, кажется, твое правление в какой-то степени будет более славным.

— Ответь же, отец мой, жрец Зевса, в какой степени будет оно более славным: в малой или великой? Или в той мере, как это рисуется мне в мечтах?

С сосредоточенным выражением старого изможденного лица, с потускневшим взором, жрец долго молчал. Тем временем маги вереницей медленно обходили галереи, разглядывая множество скульптурных изображений. Ветер, задувая сильными резкими порывами, то затихал, то усиливался, чтобы снова затихнуть. Черный голубь, из тех, что, по словам насмешника Птолемея, вырастали в голубятнях и отпускались на волю, взлетел и стал парить, вычерчивая широкие круги так высоко, что казался на фоне неба лишь быстро движущейся точкой. А жрец со страдальческим видом прислушивался к журчанию бьющего неподалеку родника, и мне показалось, что в тот момент душа его вознеслась вслед за голубем в небесные дали, дабы различить тайные знаки: добрые или нет — мне было неведомо. Наконец, описав три громадных круга, черный голубь стремительно полетел вниз, а все остальные птицы беспокойно защебетали. Мне не терпелось увидеть, куда он опустится: на самую ли макушку, на средние ветки или на нижние.

Падая камнем на землю, голубь вдруг забил крыльями и вновь устремился ввысь, чтобы устроиться на одной из веток у самой верхушки, намного выше серых своих собратьев. Темная густая листва заслонила его от моего взора.

Жрец, закатив глаза, пристально посмотрел вверх и прижал обе ладони к вискам. Постепенно лицо его вновь оживилось, и он заговорил низким голосом, с трудом выговаривая слова, как бегун, закончивший факельную эстафету, взявшую все его силы до последней капли.

— Почему он прячется в листьях? — тихо пробормотал он.

— Ты толкователь знаков, а не я.

— В моем видении мне предстал смертный, соревнующийся с Аполлоном в игре на лютне. Я узрел стремящегося к полету Икара — крылья его крепились не хрупким воском, а стальными надкрыльями — и, поистине, он летел близко к солнцу, пока полет его не оборвался, а как — этого я не смог или не захотел увидеть. Мне грезились золотые короны, которым не было числа, но в той же дали я видел реки, красные от пролитой крови, и рушащиеся высокие стены. Сквозь победные возгласы мне слышались крики страданий и боли. Ни разу за время служения в храме я не слыхал, чтобы листья оракула издавали такой странный шелест, а ручей сменил свое сладкое пение на мелодию безысходности и печали. О Александр! Мне не разгадать этой тайны. Весть оракула мне непонятна. Ступай к пифии в Дельфы. Поищи святилище Аммона — он же и Зевс — в далекой пустыне. Теперь оставь меня, сын мой. Я удаляюсь к себе: хочу прилечь, успокоиться и постараться снять боль, вызванную этим пророчеством. Сердце волнуется, но я не могу понять — добро оно предвещает или зло.

— Я повинуюсь, отец мой, сейчас я уйду. Лишь скажу на прощание, что, как мне кажется, смысл этих предзнаменований, не разгаданный тобой, жрецом, понятен мне, просителю. Думаю, не ошибусь, если скажу, что смерть я приму в сражении — да и где можно встретить более милосердную смерть?! Но до этого еще далеко и нужно пройти большой путь, чтобы достичь той цели, к которой я стремлюсь; и мне открыт широкий простор для множества побед.

— Я не скажу ни да, ни нет. Возможно, тебе пригрезились собственные юношеские мечты, а не то, что выпало по жребию. Но скажу напоследок: в добрый путь!

Глава 2

ЗНАМЕНИЯ И СОБЫТИЯ

1

На другой день маги отдыхали, ибо были уже почтенных лет, к тому же главная и самая дальняя цель их путешествия на запад была достигнута, и им требовалось восстановить силы прежде, чем идти в Дельфы. Было решено отправиться в путь на рассвете следующего дня. Роксана оставалась со своим дядей, мы же с Клитом, взяв пару вьючных лошадей и трех помощников, должны были возвращаться назад, в Пеллу.

После скромного ужина накануне отъезда мы с Роксаной так долго засиделись у костра, что его угли почти погасли, издавая лишь бледное мерцание. Но это был теплый вечер конца лета, и нам не нужно было спасаться от холода в своих шатрах; и хотя солнце давно уж село, полукруглая прибывающая луна позволяла мне смутно различать прекрасные черты ее лица. Я не рассказал ей о том, что поведал мне старый жрец, и не собирался доверять эту тайну никому, кроме своего «живого дневника» Абрута, который занесет мой рассказ в летопись, выбрав подходящее место. Однако ее глубоко тронуло то, что произошло между нами в священном лесу, и эти чувства придали ее лицу новую, более зрелую красоту, по-новому задевавшую меня за живое.

Возможно, ее коснулась тоска по дому, но мне показалось, что нечто иное заставляло ее говорить о родине с таким страстным воодушевлением, а вовсе не с печалью. Она сперва объяснила, что Бактрия не является частью Персидской империи,[18] не управляется сатрапом, и отец ее, Оксиарт — почти самостоятельный царь. Но факт остается фактом: он принял защиту персидского царя против свирепых скифов, могучего племени, обитающего к северу от Бактрии, которые в своих немыслимых ритуалах пожирали собственных мертвецов. И в качестве платы за эту защиту Оксиарт ежегодно отправлял в Сузы, столицу Персии, шестьдесят талантов золотой пыли, что было, конечно, данью, хотя и могло бы принять форму благодарственного приношения. Кроме того, он платил царю неизменной верностью и снабжал его могучую армию вооруженными отрядами всадников на косматых пони.

Но теперь она рассказывала мне в основном о Бактре, столице, где правил ее отец, и о Мараканде, лежащей на границе Бактрии, где у магов был большой храм и где она проводила лето. Эти чудесные города появились в далекие времена, и строили их высокие светловолосые люди, которые, по мнению одних, прибыли на юго-восток из района, называемого Оксиан, а по мнению других — с далекого Кавказа. В давно брошенных храмах стояли изображения богов, неизвестных народу, а высеченные на камне надписи никто не мог прочесть. На тучных землях паслись выносливые лошади, красный густошерстый скот и курдючные овцы. В особо плодородных долинах стояли сады миндаля, персиков, слив, гранатов; и под легким дыханием ветерка шелестели листвою рощи, в которых росли приятные на вкус серповидные орехи, а также другие орехи, известные в Греции как фисташки. Были здесь также и бахчи с дынями, неописуемо нежными, и грядки с горохом и луком, и высокие хлебородные нивы. А подсолнухов росло столько, что не счесть. Их семена, сырые или обжаренные, не только ели, но изготавливали из них масло, как и из восточного кунжута.

В диких пустынях бродили стада двугорбых верблюдов, газелей и диких ослов, с которыми в скорости не мог сравниться ни один породистый жеребец с ипподромов Греции. Бесчисленные реки изобиловали съедобной рыбой, а пруды — водоплавающей птицей. В высоких горах на юге, с вершинами, вечно покрытыми снегом, обитали не только гигантские овцы и каменные козлы, но и белые леопарды с богатым мехом, а в лесах рыскали звери, осанкой и свирепостью похожие на львов, но с черными и желтыми полосами на теле. А повсюду на холмах охотники гонялись за небольшим оленем-самцом со странно растущими рогами, потому что в сезон спаривания его гениталии напоминали стручковидные железы, полные черного зернистого мускуса со странным сладким запахом, который нужен был старикам для поддержания силы своих чресел. Он мог использоваться также как самое сильное стимулирующее средство, как добавка к стойким духам для шелковых одежд и для умащения тела и продавался на вес золота.

Мать Роксаны, скифская княжна, отличалась несравненной красотой, а старший брат ее, бесспорный престолонаследник, был отличным наездником и метким охотником.

Обо всем этом поведала мне Роксана, и речь ее напоминала веселое журчание ручейка солнечным утром. Но тон ее изменился, когда она заговорила о персидском князе Сухрабе, сыне сатрапа, которого Оксиарт прочил ей в мужья либо с ее согласия, либо насильно, самое позднее, до того, как ей исполнится семнадцать лет.

— Да хочешь ли ты вообще выйти за него замуж? — спросил я.

— За этого изверга — ни за что! Он забил насмерть свою лошадь кнутом, когда та проиграла скачки. Но он приходится царю двоюродным братом, и мой отец Оксиарт ищет его благосклонности. Его рабыня рассказывала мне, что сам Митра[19] не сравнится с ним, когда он воспылает огнем страсти, и все же он чудовище, и я бы скорей убила его, чем стала его женой.

Я поймал себя на том, что мне трудно ей поверить, несмотря на эту внезапную вспышку ненависти в ее раскосых глазах.

— Роксана, а есть ли у меня тот огонь, о котором ты говоришь?

— Наверное, есть, но ты не даешь ему разгореться. Твои мысли заняты великими походами, тайнами богов и скучной учебой. Ты целовал меня, как брат младшую сестру, к которой он испытывает греховное вожделение и желает его подавить.

— Роксана, по греческим понятиям ты еще мала. Правда, и у нас случается, что крестьянских дочерей выдают замуж в тринадцать, а то и в двенадцать лет; а высокие господа берут девушек такого нежного возраста к себе в наложницы или в служанки.

— У каждого народа по-своему. В Бактрии девушка созревает для любви, как только она расцветет. По правде сказать, моя пора цветения запоздала. Это случилось только в конце нашего путешествия на запад, но даже теперь мое тело подает мало признаков жизни, а в одном отношении — совсем никаких. Но я почти полжизни прожила в гаремах или около них, и мне известно все, что происходит между любовниками.

— А на деле?

— Нет, если не считать того, что я несколько раз украдкой поцеловалась с двоюродным братом. Теперь он далеко и женат.

— А что, если нам поцеловаться — с душой и жаром, который так удлиняет твои глаза, наполняет их влагой и темнотой, с тем огнем, которому, как ты говоришь, я не даю разгореться?

— В этом нет ничего плохого. — Это выражение, должно быть, широко бытовало в арабских странах и к востоку от нас, ибо я уже слышал его из уст восточных рабов и торговцев.

Мы качнулись друг к другу, словно движимые двумя ласковыми, но непреодолимыми ветрами. Наши рты, юные и неопытные, встретились и прильнули друг к другу. И тут вступили в игру иные стихийные силы, развязанные или сдерживаемые богами. Природа их — тайна для великих умов. Порой они потрясают ничтожных смертных до самого естества, и эти силы вынесли нас из самих себя. Никогда еще я не испытывал такого возбуждения — колдовство овладело мною; и луна с зачарованным видом висела у нас над плечом. Несмотря на то, что наши пути должны были разойтись, мне чудилось, что я физически ощущаю, как связаны наши жизни.

Но краткое ощущение тайны поблекло, исчезло, остались только юноша и девушка, жадно ищущие друг друга под луной; и на волне этого чувства нас неудержимо влекло соединиться телами. Если бы хоть на мгновение один из нас раскрыл свои объятья, покоряясь порыву страсти, этому суждено было бы сбыться. Но ощущение реальности уже возвращалось. Между нами и нашими желаниями встали старые назидания, предупреждения и увещевания, и наши «я» не были уже растворены в единой личности. Дрожа, мы отстранились друг от друга. И ночь окутала нас своим молчанием, и немота сковала нам языки.

— Ты приедешь в Бактрию? — наконец спросила она, как мне показалось, подбирая слова с большой осторожностью и произнося их с огромным усилием.

— Приеду.

— А скоро?

— Как только представится случай. Все мы во власти рока.

— Это бессмыслица. Может, ты приедешь через три года?

— Как же я смогу это сделать? Вам с магами понадобилось два года, чтобы прийти сюда. Вы не спешили, но мое продвижение будет еще медленнее, ибо на пути у меня воздвигнут много препятствий, которые придется устранять мечом.

— А разве ты не можешь прийти как паломник, у которого было видение, заставившее его пуститься в дорогу?

— Не могу. Ведь я — сын Филиппа Македонского; и у жреца уже было видение, как рушатся стены и текут багровые от крови реки. Может, за эти три года он сделает меня полководцем своих армий?

— Наверное, я разбудила великое зло.

— Если ты имеешь в виду войну, то нет. Это декретировано сто сорок лет назад, когда Ксеркс вторгся в Грецию, осквернил наши алтари и назначил нашими правителями сатрапов, а получил только то, что греки уничтожили его флот при Саламине и разбили его армию при Платеях. Теперь новый царь Артаксеркс восстановил мощь Персии, снова захватил греческие города в Малой Азии и натравливает один греческий полис на другой. Греции остается одна надежда: объединиться под властью царя Македонии и победить саму Персию. Филипп, возможно, удовлетворится своей властью над всей Грецией и над греческими полисами, прилегающими к Эгейскому морю. Но для нашего будущего требуется больше, чем просто возврат своей собственности. Змею бы это поранило, а не убило. Царь Македонии — это орудие судьбы.

— Никто не может быть рабом судьбы. Так мне сказал Шаламарес. Люди могут изменять или строить свою собственную судьбу. Ты просто хочешь оправдать свои завоевательные мечты — вот для чего ты все это говоришь.

— Ты просила меня приехать в Бактрию, и я приеду.

— Обязательно приезжай. Может, то, что я говорю — большое зло, достойное наказания смертью. Я буду ждать тебя четыре года. Если ты не приедешь, тогда я выйду за Сухраба, но я буду только разыгрывать из себя его жену и скоро отделаюсь от него.

Глаза ее казались еще более раскосыми, чем прежде, и поблескивали в свете луны.

— Я убью его и возьму тебя как свою добычу, — сказал я, чувствуя покалывание в коже. — Не хочу, чтобы твоя рука запачкалась кровью или чтобы ты передавала ему отравленную чашу.

— Я сделаю то, что нужно, хотя это может и разгневать вашу богиню Артемиду — нам на Востоке она известна под другим именем. Я тебе говорила, что любовью еще не занималась, но знаю ее ласки. Дай мне руку.

Я протянул ей руку, и она медленно завела ее себе под юбку, затем под плотно облегающий пояс для чулок, к мягкому шелковистому бугорку, дала ей немного полежать на нем, и мной овладело страстное желание. Но когда я коснулся теплой и влажной ложбинки и она почувствовала напор моих бедер и выброс жизненных соков, которые прежде истекали только в эротических видениях, она поспешно убрала мою руку и с кружащейся головой лихорадочно вскочила на ноги. Я тоже поднялся, но с некоторым усилием.

— Вот где ждет тебя награда за победу, и будет она дарована со всей сердечной любовью, — пообещала она. — Завтра я уезжаю, и если мы встретимся опять, то будет это в Бактрии, за снежным Памиром. Так что спи допоздна, Александр, чтобы не видеть мне, как ты все уменьшаешься в серой предрассветной дали. Привет и прощай.

Она стрелой бросилась в сторону своего шатра, как убегает газель в пустыне от подкрадывающегося к ней льва.

2

Долго мы возвращались с Клитом назад в Пеллу. Весь первый день я находился в состоянии какого-то ошеломления, почти ничего не говорил, несмотря на сумятицу мыслей, а когда заснул, меня одолела беспорядочная вереница снов, не серых, как обычно, а в ярких цветах. Проснувшись, я не смог вспомнить ни одного и решил, что они были ниспосланы мне какой-то богиней из царства сновидений.

На следующий день ошеломленность прошла, придорожные виды приобрели знакомые формы и очертания, а мысли упорядочились, хотя временами я еще поглядывал вверх, ожидая увидеть девушку на косматом пони. Четыре года? Если только Филипп не оставит Антипатра своим регентом и не поведет в поход свою армию, где я буду по крайней мере командовать отрядом всадников, у меня не было ни малейшей надежды, что предложенное Роксаной свидание состоится; и в случае исключительного везения это было почти неосуществимо.

Отвечая на мой первый вопрос, храмовой жрец в Додоне предсказал, что я обрету корону, когда у последнего новорожденного олененка в лесу вырастут прекрасные ветвистые рога. А долго ли ждать? Некоторые благородные олени увенчивались такими рогами за четыре года, но мне приходилось видеть могучие раскидистые рога с множеством отростков, которые, по словам охотников, говорили о десятилетнем возрасте оленя.

У Филиппа было мало шансов прожить еще десять лет, но радовался ли я этому или нет? То, что я вдруг задался таким вопросом, значило, что у меня в груди вылупился василиск, ибо суровость обрел я, а не жестокость. Сам Филипп убил одного единокровного брата и отправил в изгнание еще двоих, чтобы обезопасить свой трон. На кровавом пути нашего рода это было последнее кровопролитие, но считалось, что убийство единокровного брата — это детская шалость по сравнению с убийством родного брата, а последнее было — чуть ли не пустячный грешок по сравнению с убийством родного отца, которое тяжелым неумолимым проклятием ложилось на четыре поколения потомков, обреченных на горестный путь к гибели, и фурии слетались со своих отвратительных гнезд, чтобы творить это страшное наказание, и не питали земли этой освежающие, дожди, и не слышно было там больше ни певчих птиц, ни сладкого журчания ручьев, и только вороны Зевса каркали на ветках сохнущих деревьев.

Пожелать ему смерти и принести ему смерть было не одно и то же. На первое у меня было право, ведь он дурно поступил с Олимпиадой, больше не разделяя с ней постель, но, покопавшись в себе, я признал себя виновным в том, что это радует меня, а не гневит. И все же он мог дать ей как царице отставку и жениться на более молодой, причиняя моей матери большое зло и подвергая опасности мое законное право на трон, если бы та, что узурпировала ее место, родила царю мальчика.

Если бы это произошло, всем троим грозила бы смерть. Примером такого чистого выметания послужили мои предки, и к тому же многих из них смела с трона одна и та же метла. Вероятней всего, судьбы войны решат мой вопрос. Филипп приобрел множество сильных врагов, вел бесконечные войны против мятежных племен, а на этих войнах брошенное из кустов копье, метко пущенная стрела, даже камень с вершины какой-нибудь кручи могли бы распорядиться его жизнью не хуже, чем масса мечей, окруживших его в сражении. Скоро предстояла война с Фивами, и под угрозой срыва было его перемирие с Афинами. Но факт оставался фактом, что смерть приближалась к нему не раз — и проходила мимо. Не исключено, что этот храбрый, яркий и нередко жестокий человек был любимцем Ареса, нашего бога войны, которого римляне, чья мощь уже распускалась первыми цветами, называли Марсом.

Тайно ходили слухи, что у него есть незаконнорожденный сын моего возраста, которого он сильно любит, — и это больше всего тревожило меня. Поэтому в тот вечер, когда племянница Аттала, военачальника, которому он доверял, налила ему вина и поцеловала чашу, я заговорил о мучившем меня вопросе с Олимпиадой. Племянница Аттала была не старше Роксаны, но царь пожирал ее глазами, а упившись, поцеловал — чем сильно разгневал мою мать. Я был разгневан не менее ее, хотя и по другой причине: меня не пригласили на этот пир, и я должен был есть вместе с воинами.

— Мать, верно ли, что у Филиппа есть незаконнорожденный сын, угрожающий моему престолонаследованию?

— Если нет, то это было бы чудом, — отвечала она, сверкая глазами.

— Коли так, то знаешь ли ты, кто он?

— Нет, но придет время — узнаю.

Но мне показалось, что, отвечая на последний вопрос, мать соврала.

В приближающемся октябре мне исполнится семнадцать лет, а в легкой кавалерии Филиппа насчитывалось немало илархов и лохагов, начальников из благородных юношей, именно этого возраста. Не пройдет и года, как мне поручат командную должность, и, возможно, это будет первым слабым шагом на пути в Персию, уже теперь собирающую свои армии. Я знал одно: мне следует прекратить мечтать о далекой звезде и устремить свои мысли к более неотложным делам — подумать, например, о своем праве престолонаследия.

Да, светловолосая Роксана с серыми глазами в голубой окаемке, доблестная наездница, смелая искательница приключений, девушка несравненной, все прибывающей красоты, придет время — и я приду за тобой! Но как долог путь до этого часа, как томительно ожидание и сколько надо одержать побед!

3

Иногда великие испытания или кризисы в жизни людей видны издалека, и хотя еще точно неизвестно, в какой момент, но они неизбежно настанут, когда пересекутся пути времени и событий. Ко мне, а также и к моему противнику это не относилось — так я полагаю. Этот день был сродни бессчетным осенним дням северной Греции, с прохладным, отменно свежим и чистым воздухом, принесенным ветрами с гор, бодрящим, но не холодным. Ветер рябил прозрачные воды озера за южными пределами города, и на них — чтобы отдохнуть и покормиться, перед тем как продолжить перелет на юг с холодных северных болот, где они родились, — уселось множество яркооперенных, способных глубоко нырять и стремительно летать уток, но не так уж много гусей: им было не дотянуться клювом до слишком глубокого дна озера и не попировать. Их сбившиеся в клинья братья, не задерживаясь здесь, пролетали мимо, держа путь к дельте Нила, и долго еще не смолкали в воздухе их одиночные крики. Я только мельком смотрел на них, ведь для осенних небес это была обычная картина, но порой то ли более мелодичный, то ли более жалобный крик заставлял меня взглянуть вверх, чтобы увидеть стаи лебедей и переливы солнца на их великолепных крыльях.

Этим утром Аристотель ограничился кратким рассуждением, потому что накануне всю ночь промучился головной болью, и мы, его ученики, еще задолго до полудня отправились восвояси. Прекрасная фессалийская кобыла Птолемея не могла тягаться с Букефалом, и я дал ему большую фору; но все равно в трудной скачке на расстояние около пяти стадий я взял верх, и мой черный жеребец заржал от ликования. Впереди еще был весь день, и Птолемей остался со мной; а поскольку свежий воздух, сытная еда по пути домой и свойственное юности приподнятое настроение вызвали у нас прилив кипучей энергии, мы пустились в такие тяжкие состязания, как прыжки с шестом, в высоту и длину, метание диска и импровизированные скачки с препятствиями.

Когда к нам пришел Леонид, мы взяли свои мечи и деревянные щиты и под его ревностным взглядом принялись фехтовать, подстегиваемые его колкими замечаниями при каждом неудачном выпаде или отражении удара. Птолемей все еще превосходил меня в этом, хоть и казалось, что я стараюсь изо всех сил, и часто, когда, желая застать его врасплох, я неожиданно переходил в стремительную атаку, он быстрым контрударом отбивал конец моего меча, когда тот почти уже коснулся его щита. Эти четверть часа стоили нам большого пота: мне — восьми новых зазубрин на щите, ему — четырех, поэтому мы с радостью освежились ячменным пивом. Леонид, вызванный во дворец по делу, оставил нас остыть и отдышаться в приятном одиночестве.

— Мне кажется странным, что я все время побеждаю тебя, — недоуменно заметил Птолемей.

— Что же поделаешь, если ты лучше меня фехтуешь.

— Ну, это как сказать. Меня часто побеждают парни, которых победил ты, и тебе хорошо известно, что ты превосходишь меня как атлет. Может, ты немного сдерживаешься, чтобы только не поцарапать меня? Я ведь сколько хитрил, чтобы оставить свой след на твоей царской коже, а ты все лупишь по щиту. А что, если мы пофехтуем без щитов?

— В этом нет ничего плохого, — сказал я, вспомнив Роксану.

— Может, и есть. Например, проигрыш крупного пари, которого я тебе не советую заключать, или, что похуже, если один из нас или мы оба получим не такие уж пустяковые раны. При первой крови мы не остановимся — это может оказаться счастливой случайностью. Победителем будет тот, кто первый пустит кровь другому два раза подряд.

— Ты говорил о пари? На сколько статеров? — спросил я.

— Я думал о пари куда покрупнее. Если ты выиграешь, я даю слово перед богами служить тебе верно, пока мы оба будем живы, кем бы ты меня ни назначил: простым ли командующим маленького отряда или одним из своих военачальников. Кроме того, по смерти Филиппа я буду помогать, а не препятствовать твоему восхождению на трон вопреки всем остальным претендентам. Но если выиграю я, эта клятва недействительна и, возможно, я сам стану претендовать на корону как один из достойнейших наследников царской крови, фессалийских правителей и прочих искателей приключений. Если ты победишь и убьешь их и тем самым завоюешь трон, в твоих руках будет только гражданское правление. Ты расскажешь мне о своих устремлениях и поставишь меня полководцем всех своих армий, чтобы я мог защищать и приумножать твои владения.

— Это немыслимо, Птолемей. Филипп командует всеми своими армиями, водит их в сражения, и я собираюсь делать то же самое. Ты бы не сделал такое нелепое предложение, если бы не был твердо уверен, что превзойдешь меня в воинских делах. Что привело тебя к такому убеждению?

— Я долго и упорно размышлял и внимательно присматривался. Александр, ты слишком импульсивен, чтобы быть на высоте в холодной науке войны. Даже в шахматы ты не можешь играть как следует. Кто же так безрассудно рискует своими фигурами! По правде говоря, характером ты больше в Олимпиаду — такой же страстный и необузданный, — чем в Филиппа с его предусмотрительностью. Что же касается сообразительности, то я больше похож на него, чем ты.

Я начал было говорить, но придержал язык, пораженный невероятно странной мыслью, волной прокатившейся в мозгу. Наверное, я побледнел. Наверное, дико оглянулся вокруг, ища успокоения в знакомых перспективах, ибо внезапно мне показалось, что я затерялся в каком-то совершенно неизвестном, враждебном мире — где мне приходилось бывать во снах, которые я считал навсегда забытыми. Я взглянул в горящие глаза Птолемея и увидел его как бы в новом свете. А затем ощутил прилив новых сил — возможно, я почерпнул их из собственного неизвестного мне источника, они прихлынули ко всем моим мышцам, укротили бешено бьющееся сердце, и я почувствовал себя спокойным, как в те моменты, когда размышлял над вопросом, поставленным Аристотелем. И теперь я мог говорить.

— Птолемей, почему это ты похож на Филиппа больше, чем я, его сын?

— А разве ты еще не догадался, Александр?

— Возможно, я и догадываюсь, но твердой уверенности нет.

— Олимпиада тебе ничего не говорила?

— Нет.

— Ты знаешь, что моей матерью была Арсиноя, куртизанка, одна из самых красивых и совершенных женщин во всей Греции. Теперь она жена Лага, но кто устроил этот брак? Филипп. Это когда он очаровался Филинной, фессалийской танцовщицей, от которой у него родился сын. А до этого всеми его мыслями владела Арсиноя. Она забеременела от него и в должный срок родила ребенка — он тоже сын Филиппа.

— И ты — это он?

— А как же иначе я бы осмелился предложить тебе такое пари? Ведь я бы заслуживал казни как зарвавшийся ублюдок — впрочем, каким я и являюсь на самом деле.

— Ты старше меня на год.

— Да, но мою мать так и не признали, иначе я был бы коронованным наследником вместо тебя. И конечно, ты помнишь, что Архелай, незаконнорожденный сын царя Александра, сам после цепи убийств стал царем, и при этом великим. А вспомни еще одного незаконнорожденного, Ясона, чьи победы на севере остановило только его убийство. Александр, я был бы сильным соперником в борьбе за корону Филиппа, но я не стану домогаться ее или какого-либо иного высокого поста, если не смогу победить тебя в честном состязании. Я совсем не уверен, что буду лучшим фехтовальщиком, если ты будешь бороться за такую высокую награду. Клянусь богами, мое предложение благородное и честное.

— Я тоже так считаю. Я принимаю его. Если я выиграю, ты будешь верно служить мне, на какой бы пост я тебя ни поставил, и, несомненно, это будет превосходная служба. Если выиграешь ты, то поступишь как тебе заблагорассудится, и, если я все же отниму корону у всех претендентов, я назначу тебя главнокомандующим своих армий, чтобы осуществить высокие замыслы, которые роятся у меня в голове.

— Это немного меньше того, что я предлагал, хотя все равно: ты будешь лучшим стратегом, а я — лучшим тактиком. Я согласен.

— В этом случае я все же буду иметь в своей власти гражданское управление и, в силу своего высокого положения, получать все доходы и пышные почести, и потому ты никогда не обратишься ко мне как к равному, несмотря на твой высокий командный пост.

— Да, мой господин.

— Ты можешь называть меня Александром до того, как я стану царем, а я им стану. Чтобы занять это величественное место, мой друг Птолемей, у тебя нет ни единого шанса, даже если ты победишь на дуэли. Позволят ли старые соратники Филиппа восседать на троне сыну шлюхи? Кроме того, меня любят отцовские телохранители, которые не входят в состав вооруженных сил государства, и я сохраню их как необходимое приложение к трону. Если же я выиграю дуэль, я могу поставить тебя распоряжаться повозками, запряженными волами. — Но мне не удалось придать своему голосу достаточную убежденность.

— Можешь, но не поставишь; ведь не станешь же ты бросаться хорошими мозгами, которые пригодятся тебе в твоих походах. Ты сумасброд по натуре, но нужного тебе богатства не упустишь.

— В этом ты прав. Теперь возьмем мечи, отложим щиты в сторону и начнем.

4

Я отбросил все сожаления, всякую мысль, что поступаю глупо, когда мы с Птолемеем скрестили мечи. Я знал, что подчиняюсь велению своей натуры, а также, возможно, и своих высоких мечтаний, и, невзирая на их истинность или обманчивость, я поклялся, что выиграю. На мгновение мелькнуло предчувствие, что клятву я дал правильную. До сих пор судьба как-то очень странно склонялась то в мою, то в его сторону, а то и сразу в обе, но сейчас я чувствовал ее одобрение, а пожалуй, и расположение богов.

Концы наших мечей стали прощупывать друг друга. Я не думал больше о том, что он фехтует лучше меня: это состязание покажет. Если бы я нашел время обдумать это, я бы удивился переполнявшей мое сердце радости. Я ли был почти равен ему, он ли мне, но только глупец мог сомневаться в нем как в моем самом серьезном противнике. Когда я немного увлекся, он едва не поранил мне правую руку.

Мы сражались на траве, и у нас под ногами, вытанцовывающими столь замысловато, шуршали опавшие листья. Солнце стояло уже невысоко, и каждый из нас старался повернуться так, чтобы солнечные лучи не падали ему в глаза. Лицо Птолемея оставалось спокойным, если не считать блестящих прищуренных глаз; мое, насколько я чувствовал, мало чем отличалось от его своим выражением. Вскоре стало ясно, что мы лучше, чем мне когда-либо мечталось, соответствуем друг другу. Примерно одного роста, при одинаковой длине руки, мы оба располагали обычным для Македонии подвижным мускулистым телом и оба были в расцвете нашей первой возмужалости. Мне было семнадцать, ему — восемнадцать лет. Он дрался с большей хитростью, чем я, часто делая выпады без надежды на неминуемый успех, но рассчитывая на то, что я откроюсь на долю секунды и он нанесет мне молниеносный удар, выиграв очко. Но, соблюдая предельную внимательность или яростно нападая, я пока парировал его удары, нарушая его тонкий расчет. Я еще не строил никаких замыслов, а только зорко следил за ним, дожидаясь того момента, когда он откроется.

Мне казалось, что мы одни, и не только на этом участке территории, но и во всем мире — настолько сильно мы были поглощены друг другом. И только звон наших мечей да сухой шелест и треск листьев у нас под ногами нарушали тишину. Я потерял ощущение времени, чувствовал только, что оно тянется уже долго. Когда мы развернулись, глядя друг на друга в новой позиции, я заметил человека, стоящего у галереи, и в голове мелькнула тревожная мысль, что это Леонид, и он, исполняя свой долг перед царем, остановит наш поединок; но в следующий момент понял, что это старый Антипатр, наш регент, и страшно обрадовался.

Забыв на мгновение о мече Птолемея, я дал ему возможность сделать моментальный выпад, слишком поздно отразив его, и почувствовал, как острое лезвие коснулось плеча. Он отступил назад, опустив меч, и я сразу понял, что у меня кровавый порез.

— Тебе сильно досталось? — донесся крик Антипатра.

— Пустяки, — отвечал я, тоже опустив свой меч. — Сокол клюнет — крови бывает больше.

— Все же тебе лучше немного отдохнуть, чтобы восстановить силы, — чрезвычайно любезно предложил Птолемей. — У тебя кровь течет по голой руке и просачивается через рубашку, так что я с радостью дам тебе передохнуть, пока мы будем смачивать губы пивом.

— Отклоняю это великодушное предложение, — отвечал я. — Мне не нужно собираться с силами. Теперь припоминаю, что, когда мы взбирались на крутые утесы, ты выдыхался первым.

— Это правда. Мое почтение, Александр. Считаем до трех и начинаем.

— Но пока я вызову царского лекаря, — крикнул регент. — Не ради этой пустяковой царапины. Пусть стоит наготове с губками, пластырями и бинтами, а то следующая рана может быть совсем не шуточной.

— Ладно. Только ни слова Олимпиаде. Итак, могучий мой соперник Птолемей: раз… два… три!

Птолемей напал на меня еще до того, как полностью прозвучала последняя цифра. Атака была яростней прежних, и первый ее напор не принес ему успеха, иначе бы он выиграл поединок, поэтому я защищался с одинаковой яростью. Я провел контратаку, весь сосредоточившись на острие своего широкого меча, жаждущего крови моего противника, и видя, что он приоткрылся на долю секунды, равную той, что разделяет падение двух капель, которой бы хватило осе, чтобы юркнуть и ужалить его, но чуть-чуть запоздал с выпадом, и Птолемей отскочил назад.

Он снова бросился на меня, как леопард на овцу из темных зарослей — прежде, чем отара уляжется спать и вспыхнут сторожевые костры. И мы оба сражались отчаянно, ибо ему, чтобы выиграть, а мне, чтобы проиграть, нужен был всего лишь еще один меткий удар. Я не помню, какие удары мы наносили друг другу и отбивали; лязг стали, звуки скольжения одного лезвия о другое — все это тянулось и тянулось, словно целая жизнь проходила во сне, где резкий звон металла то бешено разгорался, то затихал, так и не прекращаясь, и от этого сон принимал характер ночного кошмара. Кое-как сохраняя ориентацию, я понял, что он хочет оттеснить меня назад, к невысокому монументу из камня с выбитой на нем древней надписью, который мой дед Аминта похитил из вражеского храма и установил здесь по возвращении из военного похода, предпринятого с целью усмирения варварских племен.

Я притворился, будто не понимаю, чего он добивается, а его напор все нарастал, пока я не оказался в двух шагах от западни. Я это понял не потому, что помнил точное местоположение камня, а потому, что натиск Птолемея достиг высшей точки, и еще по блеску глаз — он выдавал в нем нетерпеливое ожидание очень скорой победы, когда через три-четыре секунды я перевалюсь через камень. В его потном лице, отражающем низкие лучи солнца, я мельком заметил, как он уже мечтает увидеть острие своего меча, рассекающего мою плоть, почувствовать ее еле заметное сопротивление, перед тем как обагриться кровью. Я был благодарен богам за то, что этого не видит Олимпиада, иначе она бы закричала, предупреждая меня, и тогда моя собственная западня захлопнулась бы впустую.

На краю пропасти поражения я дождался того момента, когда он отведет плечо для резкого броска вперед. На мгновение открылся крошечный просвет, когда мой клинок отбить было нельзя. Я сделал выпад подобно смертоносной гадюке, с острием меча вместо ядовитых зубов, и ужалил его в правую грудь, которая моментально окрасилась кровью.

Ловко отскочив в сторону, чтобы не споткнуться о камень, я опустил меч, упершись его концом в землю. У Птолемея не было иного выбора, как сделать то же самое со своим, и, пожалуй, он обрадовался этой возможности: ведь для достижения своей цели он призвал себе на помощь всю свою силу и выдержку, и теперь, когда все сорвалось, его охватила внезапная слабость. Однако очень скоро он уже снова заговорил с прежней своей энергией.

— Александр, когда я выиграл один удар, я предложил тебе краткую передышку, хотя я ничего от этого не выигрывал и многое терял. Теперь, когда счет равный, может, предложишь то же самое и мне? На твоем месте твой герой Ахилл поступил бы именно так.

— Нет, Птолемей. Считай до трех и…

— Подожди! Это же не проверка дыхания, это испытание искусства владеть мечом.

— Нет, это испытание всего человека, меня и тебя. Может, попросим Антипатра сосчитать до трех?

— Ладно, сам сосчитаю. Только учти, у меня ведь есть и второе дыхание. Раз… два… три!

Словно видя продолжение сна, я снова вступил в бой со своим единокровным братом.

И вот мой меч подчинил себе все мои силы, ранее до конца еще не востребованные, и я пошел в наступление. Птолемей устал гораздо больше меня и в основном держался за счет железной воли, а она была крепка, как у отца его, Филиппа. Ослабь я свой натиск хоть на малую толику, он бы это заметил — недаром он так отчаянно следил за мной — и выиграл бы последний и решающий удар. В низких лучах солнца наши мечи уже не сверкали, как отполированное серебро, а горели, как желтое золото. Рядом присел и закаркал ворон, нередко бывающий предвестником близкой смерти; он был также священной птицей для двух греческих богов. Когда бог войны Арес творил свой ужасный пир, вороны очищали поле. Зевсу же птица смерти придала мудрости. Но я не полагался на его расположение, данное мне как предзнаменование в Додоне, а бился с полным накалом, похоже, достигшим уже высшей точки перед тем, как смениться физическим утомлением. У меня обострилось зрение, и я заметил, что Птолемей и впрямь обрел второе дыхание, и еще я, кажется, улавливал заранее его намерения нанести удар — вероятно, потому, что его движения слегка замедлились.

Я должен был теперь победить — или оставался риск потерпеть поражение. Если бы это случилось, изменилась бы вся моя жизнь и я бы познал горький вкус еще многих поражений прежде, чем встретил ужасную смерть где-нибудь в далекой земле. В памяти людей не я, а Птолемей был бы завоевателем Персии. Боги, чем я только не рисковал, приняв вызов брата! И все же в глубине своей души, охваченной смятением чувств, я был рад своему поступку — им я почтил кровь Ахилла, ставшую во мне жиже за несколько поколений, но все же сохранившую могущественную силу.

Я придумал уловку и стал ее осуществлять. Нужно было только притвориться ослабшим, то есть перейти в оборону, не нападая, а только отбиваясь от его все более дерзких атак. Наступил долгожданный момент, когда он стал делать слишком долгие, слишком смелые броски и в промежутке между ними на долю секунды ослабил свою бдительность. И вот наконец он вдруг сделал мощный выпад, чтобы сокрушить мою защиту и довести дело до конца, но я из последних сил напряг свою руку, принял удар и вдруг заметил, что сбоку он остался незащищен. Я сделал стремительный выпад. Удар концом меча пришелся ему под левые ребра. Будь он чуть правее, я бы рассек ему сердце. Как бы то ни было, я нанес ему опасную рану. Он выронил меч и повалился на землю.

К нему сразу же поспешили Антипатр с врачом. Врач опустился на колени возле моего падшего врага и принялся останавливать кровь. Для этого он засовывал в рану куски расщепленной ткани, смоченные уксусом, и наложил на нее тугую повязку. Постепенно кровотечение ослабло, и по лицу Птолемея я понял, что страшная смерть прошла совсем рядом, продолжив свой мрачный путь.

Антипатр взглянул мне в глаза и заговорил:

— Почему вы вступили в схватку без щитов? Клянусь богами, это была не тренировка, а настоящий бой, который едва не кончился смертью! И чего ты добился своей победой? Ради чего стоило так рисковать?

— Ставки, Антипатр, были выше, чем ты себе представляешь. Если Птолемей умолчит о них, я тоже не буду распространяться. Могу только сказать, что для будущей службы я приобрел надежного и способного полководца. Приняв его вызов и победив, я избавился от сильнейшего претендента на трон Филиппа, которым он мог бы стать, когда пробьет час борьбы.

5

Мои неожиданные успехи в искусстве фехтования, причина которых крылась в перемене, происшедшей у меня в сердце и голове, а не в мускулах, проявились весьма кстати, если старый Антипатр не преминул понять, в чем дело. В некотором смысле я стал его доверенным лицом. После моей победы над Птолемеем его отношение ко мне совершенно изменилось. Филипп заварил здесь, в Македонии, большую кашу, говорил он, и скоро она потечет на крупные полисы, что лежат к югу, и во всей Греции начнутся беспорядки.

— А Филиппу только этого и надо, — продолжал Антипатр. — Как раз теперь он ищет предлог, чтобы выступить с армией на юг, и ты ни в коем случае не должен недооценивать его хитрости. Этот модный болтун Демосфен достаточно умен, чтобы понять честолюбивые замыслы Филиппа, но он способен только болтать, будоражить людей и толкать их на грубые ошибки; а когда дойдет до драки, ему ли тягаться мозгами с Филиппом, заранее просчитывать его шаги и уворачиваться от его ловушек.

Царь как раз обдумывал ситуацию, сложившуюся на северном берегу Коринфской гавани, которая давала возможности для нанесения крупного удара. В земли, принадлежавшие храму Аполлона в близлежащих Дельфах, хлынули толпы народа из Амфиссы. В качестве главы Дельфийской амфиктионии[20] Филипп являлся также защитником великих святынь. И, наказывая захватчиков земель, он мог легко разжечь войну между Фивами, союзником Амфисс, и Афинами, которые из всех греческих полисов упорней всего сопротивлялись его власти.

Прежде, чем он мог что-то предпринять, заварилась каша в самом дворце, в Пелле. Сатрап Карии,[21] союзник Филиппа, задумал укрепить их узы, выдав свою дочь замуж за моего слабоумного единокровного брата Арридея, сына фессалийской танцовщицы, которая когда-то была любовницей Филиппа. Я попытался воспрепятствовать этому браку, думая о его возможных последствиях, если у Филиппа появится внук с нормальной психикой и он захочет сделать его престолонаследником. Когда у меня самого голова была не в порядке, я сделал опрометчивое брачное предложение — величайшую глупость в моей жизни, о которой мне трудно говорить. Она не имела далеких последствий, хотя на какое-то время пятеро моих друзей — кривоносый Птолемей, косолапый Гарпал и трое других, уму и честности которых я доверял и которые также служили послами в этом печальном деле, — были изгнаны из Македонии. Так велика была ярость Филиппа.

Перед тем как мне исполнилось восемнадцать лет, я искупил свою глупость участием в осаде Перинфа в звании небольшого военачальника. Там я познал вкус войны и что такое настоящая схватка на мечах, когда наградой победителю служит не будущая слава, а непосредственно жизнь. Моим противником был дюжий парень. Чуть старше меня по возрасту, хороший рубака, он отчаянно размахивал мечом, и мне стало немного не по себе, когда я глубоко вонзил в него свой клинок. Живое до этого лицо парня стало пустой маской, и он с глухим стоном замертво повалился на землю. Он не был варваром: те, о которых рассказывал нам Аристотель, повторяя своего учителя Платона, годились только для рабства или истребления. Это был фракиец и, наверное, хорошо играл в наши игры и был славным товарищем в застольях и веселье. Мне больше не нужно было носить повязанный вокруг бедер пояс — знак того, что я еще не отнял жизнь у врага. Но какое-то время честь освобождения от него казалась мне вряд ли стоящей такой цены.

Вскоре после этого я был назначен регентом: Антипатр жаждал сменить дворцовые сплетни и административные заботы на звон мечей. Хотя, по правде говоря, я только числился на этой должности, а настоящим регентом была Олимпиада, мольбам и интригам которой я легко уступал. А Филипп все пропадал в походах.

Впрочем, так было не всегда. Бывало, в промежутках между походами он устраивал пьяные кутежи и любовные игры. Однажды он занялся самым опасным видом любви — любовью в трезвом состоянии, что с его стороны было гибельной, если не сказать фатальной, ошибкой.

Клеопатра была племянницей его приближенного военачальника Аттала. Мало было Филиппу лишить ее девственности, несколько недель спариваться с ней по всем углам и закоулкам. Его фантазия разыгралась не на шутку, и он предложил ей сочетаться с ним браком. То ли пьян он был не в меру, то ли, скорее всего, она сама, обладая достаточной твердостью характера, настояла на этом условии, прежде чем разделить с ним ложе. Назначая себе такую высокую цену, она вызывала во мне уважение, и, по правде говоря, она была одной из самых прелестных женщин во всей Македонии. Светлыми тонами красок она напоминала мне Роксану, что теперь затерялась в бескрайних просторах могучей Азии, и лицо ее выражало ту же силу характера. Она не была такой же живой и веселой, как утраченная возлюбленная моего детства, но трогательно нежная улыбка смягчала ее лицо, и, если бы я попытался ее ненавидеть — за то, что она заняла место Олимпиады, — у меня бы это не получилось. Так или иначе, у меня было предчувствие, что придет время и моя мать восторжествует — не над Клеопатрой — над Филиппом.

Это время пришло, пожалуй, скорее, чем я ожидал.

Филипп велел объявить, что отстраняет Олимпиаду, что она больше не царица и что вместо нее царицей будет Клеопатра. Затем они отправились в наш маленький храм Афины Паллады, богини супружества, и посему обладающей большей властью, чем Афродита, которая являлась богиней только эротической или посторонней любви. Я не сопровождал их, чтобы стать свидетелем их брачных обетов, и не хотел быть на свадьбе в большом зале дворца, но Антипатр настоял на моем обязательном присутствии по той единственной причине, что Филипп был царем.

Филипп подошел к двери, ведущей в покои Олимпиады, постоял немного, прислушиваясь к ее разгневанным воплям, затем прокричал грубым голосом, чтобы она его услышала:

— Ложись в постель со своим питоном и любись с ним сколько хочешь. — В глубине своей ненависти он ей не уступал. Заперев дверь, чтобы не слышать ее завываний, и спрятав ключ в кошелек, он устроил пир.

Со своего места на кушетке, недалеко от царской — возле каждой из них стоял накрытый стол — я все еще улавливал приглушенные вопли отвергнутой царицы. Но вскоре они уже потонули в шуме и гаме застолья, где крепкое вино лилось рекой, и мало кто из собравшихся гостей вспоминал об Олимпиаде, помышляя прежде всего о том, чтобы польстить Филиппу и его прекрасной невесте ради обеспечения большей надежности своих собственных мест. По правде говоря, я не видел в этом большой их вины, ведь милость царя вещь ненадежная; да к тому же военачальники и «товарищи» Филиппа никогда не одобряли его брака с дочерью царя Эпира, лежащего за пределами Греции, да еще помнили ее вакханалии в святилищах бога вина.

Шум голосов нарастал. С покрасневшим лицом Филипп орал и хохотал, настроившись на большую попойку, в то время как Клеопатра едва прикасалась к бокалу. В разгар пира ее дядя Аттал, чья кушетка примыкала к царской, добился тишины в зале, постучав по столу рукоятью меча. Он встал и высоко поднял свою золотую чашу.

— За Филиппа Македонского, повелителя всей Греции, и за новую царицу! — провозгласил он, самонадеянно гордясь своими новыми почестями. — И да сделают боги плодотворным этот брак, чтобы царица Клеопатра родила своему супругу мальчика — достойного и законного наследника своего царства; и за все короны, которые он завоюет впредь.

Это изобилие пышных фраз вызвало во мне ярость. Я даже не пытался подавить ее, напротив, дал ей волю, вскочив на ноги и прокричав:

— Аттал, ты, лживый плут! А я, по-твоему, что — незаконный? — И швырнул в него тяжелой серебряной чашей, едва не попав ему в голову. Вино растеклось по его одежде.

Я ощутил хрупкую напряженность зала. Не будь я таким разгоряченным, я бы мог со страхом почувствовать, что этот пир, как и многие другие в нашей полудикой Македонии, приведет к убийству и кровопролитию. Филипп, похоже, предвидя такой конец, в бешенстве поднялся со своей кушетки и бросился ко мне с обнаженным мечом в руке, но, будучи в стельку пьяным, споткнулся и упал: не иначе как внутренний враг — предательский дух виноградной лозы подставил ему ножку. Тогда, обратившись к гостям, — в основном это были воины с обожженными солнцем лицами — я выкрикнул злую колкость, которая, вполне вероятно, могла бы стать моим смертным приговором.

— Соратники царя, взгляните на человека, который хотел вести вас в далекую Азию! Куда там! Он даже не может перейти с одной кушетки на другую, не свалившись на пол!

Наступило тягостное молчание, нарушаемое только бормотанием и поступью слуг, помогающих растянувшемуся на полу царю встать на ноги и вернуться на свою кушетку. Один из них поднял оброненный им меч и, видя, что Филипп не делает попыток схватить его, убрал в ножны. Я выждал еще немного, весь настороже и готовый к прыжку, как загнанный собаками леопард. Никто не двинулся, никто не проронил ни слова. Я повернулся и вышел из зала.

6

К моему большому удивлению, эта мрачная сцена не имела никаких видимых последствий. Старик Антипатр рассказал мне, что Филипп посидел немного, как сыч, мрачно выдерживая смехотворное приличие, и, когда хмель почти выветрился, церемонно, насколько позволяли нетвердые ноги, встал из-за стола, приветственно поднял руку — в ответ раздались прощальные возгласы — и, поддерживаемый под руки слугой и Клеопатрой, вышел, слегка пошатываясь, из зала. Новобрачные удалились в свои покои, а воины оживленно стали биться об заклад, сможет ли он до утра исполнить свой супружеский долг. Сомневающихся было немного: люди знали своего предводителя, его неугасимую мужскую силу, знали также о его способности быстро приходить в себя после попоек.

Антипатр полагал, что в большинстве старые вояки остались довольны тем, что я сумел постоять за себя и свои права и даже пошел на то, чтобы задеть своего отца и царя язвительным замечанием. «Это по-македонски, — сказал он. — Пусть эти подхалимы с востока кланяются и выклянчивают милость, когда их оскорбят; мы, крепкие и стойкие горцы, вытесаны из другого камня!»

Филипп не напоминал мне о происшедшем и не пытался как-то отомстить. Я обдумал его поведение и понял, что и это соответствовало его характеру. Трезвый он не был высокомерным, хотя в состоянии опьянения склонен был к ссорам, а мог и убить. Его предусмотрительность советовала ему, что лучший способ избежать разобщения в своем непосредственном окружении — это не придавать значения безобразному происшествию, пока оно само собой не забудется. Я не мог бы назвать Филиппа мстительным, по крайней мере, он не прибегал к мщению, когда это могло повредить его планам. Как бы там ни было, но он был страстно влюблен в свою молодую жену, отчего мое престолонаследие оказалось в еще большей опасности, чем прежде.

Поэтому я решил, что, поскольку Олимпиада возвращается во дворец своего отца в Эпире, будет лучше всего сопровождать ее в Иллирию, пока у Филиппа не пройдет первый приступ влюбленности. Когда я подошел к нему, чтобы проститься с подобающим почтением, в его единственном глазу зажегся веселый огонек, и он озорно улыбнулся, словно нашкодивший мальчишка, попавшийся на шалости.

— На что поспоришь, — спросил он, — что Клеопатра — ну, мягко говоря — не с ребенком?

— Так скоро?

— Не так уж и скоро, если, конечно, в постели с ней настоящий мужчина. Я познал ее девственницей, Аттал не обманул, но я не уверен, что она не понесла после первой же ночи. Помню, как закричала она от боли, как тяжело дышала и корчилась — и вовсе не из притворства, как афинские куртизанки за большие деньги, а потому, что природа победила ее стеснительность. А когда наступил финал, она вскрикнула не один раз, а два — говорят, это к двойне. Если не сейчас, то скоро. К тому же у сорокалетних мужчин семя поактивнее, чем у двадцатилетних обожателей. У тебя будет брат, Александр; и его могут признать, в отличие от других. Так что, когда вернешься из Иллирии, отложи-ка в сторону свои книги. Отдавай богам то, что им причитается, но не слишком усердствуй, и учись тому, что нужно для войны — а она уж непременно будет. Если я доживу до шестидесяти пяти, тебе уже будет за сорок и придется подсуетиться, чтобы справиться с юным наследником, у которого тот же отец, да мамочка получше. Я тебя вызову, когда ты мне понадобишься. А теперь прощай.

Но я был уверен, что Филипп не доживет и до шестидесяти — теперь-то, когда он развелся с мстительной Олимпиадой, жаждущей его смерти. У многих оленят, родившихся в тот год, когда я посетил Додону, росли красивые рога.

Хотя скучно тянулись мои дни в Амбракии, одном из главных городов Эпира, но не столичном, я не охотился на оленей, опасаясь, как бы случайно не затравить гончими именно того, чьи рога, согласно предсказанию, могли бы великолепно разрастись. К счастью, в царской библиотеке мне попались четыре тома по искусству государственного управления, замечательно написанных Ксенократом из Халкедона. Из них я почерпнул много знаний, которые позже могли бы мне пригодиться. Одновременно кое-какие странные уроки мне преподала и Олимпиада; и я не знал, чьи наставления сыграют большую роль в будущей моей жизни.

Приблизилась пора, когда я должен был ехать в Иллирию: меня пригласил незаконнорожденный брат Олимпиады, верховный вождь приблизительно пятнадцати племен — Филиппу хотелось включить их в свои растущие армии, я же на всякий случай желал заручиться поддержкой этих дюжих парней. Но выбранный для поездки день выдался таким ненастным, что я отложил свой отъезд до следующего утра. Во второй половине дня тучи сгустились и стали еще тяжелее, по поросшей лесом равнине гулял беспокойный ветер, а по черепичной крыше хлестали шквалы дождя. Затем разразилась невиданная доселе гроза. Зевс метал бесконечные стрелы огня, похоже, с единственной целью — созерцать их неистовство, и оглушительные раскаты грома сотрясали дворец. Когда молния ударила совсем рядом, только тогда мрак раскололся и в небесную трещину брызнул свет. Заиграли дождевые капли, и стали видны мечущиеся деревья.

Только я начал зажигать свечи, как раздвинулись занавеси арочного проема и вошла Олимпиада.

Я разглядел в полутьме, что ее темные волосы заплетены в косы и уложены кольцами вокруг головы и что одета она в белое. Когда она приближалась, ее одеяние, хотя различал я его еще не совсем отчетливо, показалось мне тем же, что я уже видел на гибких телах персидских танцовщиц: прямоугольный отрез тонкотканого шелка, создающего иллюзорное впечатление прозрачности на фоне сильно раскрашенного тела. Концы этой ткани скреплялись двумя блестящими застежками у нее под левой рукой, откуда она ниспадала до ее колен. За исключением сандалий, на ней не было ни одного знакомого предмета одежды.

Но самым любопытным показался мне схватывающий ее талию пояс, один конец которого уходил вверх и, пройдя меж грудей над обнаженным плечом, исчезал за спиной. Другой же конец, сильно сужающийся, спускался к нижнему краю ее одеяния. Пояс был пестро разрисован и казался необыкновенно тяжелым. Вглядевшись попристальней, отчего по спине у меня поползли мурашки, я увидел, что это живая змея, по объему туловища и длине уступающая только тому здоровенному питону, которого она на моих глазах убирала в клетку, и другого вида. И все же змея была очень крупной по сравнению с большинством виденных нами в Северной Греции.

Позади матери шел слуга. В одной руке он нес золотую или позолоченную клетку с мелкими ячейками, а в другой — ящик, на одной стороне которого была ручка и запертая на крючок дверца.

— Не зажигай свечей, Александр, — сказала она мне. — Вспышек молний Зевса будет нам достаточно. — Эти вспышки отделяли друг от друга всего несколько секунд.

Было сразу же заметно, что Олимпиада сильно возбуждена: в голосе звучали глубокие, теплые нотки, лицо было по-особенному красиво, глаза горели.

— Эта змея — твоя любимица? — поинтересовался я.

— Не в том же смысле, что Кришина, мой огромный питон, но родилась и выросла в моей змеиной яме.

— Я вижу, она не ядовитая — у нее короткие, скошенные назад резцы. Скорее всего, какая-то разновидность удава. Вряд ли это самец. В школе Аристотеля мы изучали подобную ей змею; думаю, не ошибусь, если скажу, что это самка.

— Ошибаешься. — Олимпиаду явно задели мои замечания, и она хмуро замолчала.

— Сильная гроза, — сказал я.

— Это больше чем гроза. — Голос ее зазвучал значительней — она снова становилась жрицей. — Это сам Зевс посылает мне знак того, что пробил час, которого я так долго ждала. Вспомни, я обещала тебе рассказать, что произошло в ночь твоего зачатия. Теперь я это сделаю.

Она подождала, пока слуга не поставит рядом с ней клетку и ящик, не отвесит нам низкий поклон и не покинет комнату. Ярость грозы, гибкость тела матери, очертаний которого не скрывал кусок тончайшего шелка, ее странный пояс, голос и взгляд — все это взволновало меня, и мне почудилось, что сейчас она откроет что-то чрезвычайно важное. Олимпиада заговорила; удары грома служили как бы ритмическим сопровождением ее рассказу, и голос ее возвышался над эхом его раскатов.

— Окончился брачный пир… Филипп отвел меня в свою опочивальню… Он сильно отяжелел от вина… Пытался раздеть меня… Руки все больше запутывались в моих одеждах… Вдруг он все бросил и потащился к ложу… Рухнул на него и моментально погрузился в глубокий сон… Я продолжала раздеваться… Появилось захватывающее чувство ожидания… Я легла, не укрываясь, так как ночь вдруг стала теплой и влажной… Постепенно меня обуяла страсть… Нет, не к пьяному скоту рядом со мной, а к какому-то неизвестному возлюбленному, лица которого я никогда еще не видала… Я широко раздвинула ноги… Я задыхалась — волны эротического желания захлестывали меня.

Мать говорила отрывисто, тяжело дыша. Грудь ее высоко вздымалась, и едва подвластная мне греховная страсть незаметно овладела всем моим существом.

— Затем я ощутила, как невидимый палец коснулся моего лона… Не твердый и тычущий палец, как у Филиппа… Он был одновременно и мягким, и вибрирующим… От него вибрации вошли в мягкую плоть… С быстротою солнечных лучей они пронеслись по моим бедрам, ногам, вошли в ступни… Устремились вверх по бокам… По всей груди… По рукам… По голове… Острая тоска мешала мне прийти в исступленный восторг… Мне так и хотелось окликнуть моего невидимого любовника… Я бы умоляла его больше не медлить и совершить акт любви, но чтобы говорить, у меня совсем не было дыхания… Палец дошел до моих девичьих врат… Осторожно испробовал проход, пока не убедился в моей девственности… Наступила краткая пауза…

И вдруг мощная вспышка огня осветила комнату чудным сиянием… В ту же секунду мое тело вспыхнуло пожаром… Пламя занялось в промежности и оттуда распространилось глубоко по всему телу… Моя девическая боль была почти невыносима… Она утихла и сменилась невыразимым блаженством… В ответ на многократные толчки внутри меня я закричала от восторга… Мой муж немного очнулся и забормотал… Я страстно желала, чтобы этому не было конца… Но медленно угасло и это… Сияние в комнате померкло… Я впала в забытье.

После продолжительного молчания я заговорил. Пока длилось это молчание, могучие удары грома постепенно перешли в протяжное громыхание, совсем неярко вспыхнула молния, у меня по коже пробежали мурашки, и наступила тишина.

— Что бы это значило, Олимпиада? — спросил я.

— Да что бы это могло еще значить, кроме как не самое очевидное? Я не первая женщина, которую так осчастливили. Была еще Алкмена, из твоих предков, мать Геракла. Была Леда, которая потом стала матерью Клитемнестры, чьей дочерью была Электра. Семела, мать моего милого Диониса. А сколько еще? И вот теперь я, Олимпиада, мать Александра!

Снова мне пришлось ждать, пока я не смогу говорить — кружилась голова, глухо колотилось сердце. Наконец, кое-как взяв себя в руки, успокоившись, я спросил:

— А Филипп в ту ночь пришел в себя, чтобы выполнить свои супружеские обязанности?

— В ту ночь — нет. Он тогда видел сон, который рассказал мне на следующий день. Ему снилось, что он пытается совокупиться со мной, но мое тело было опечатано печатью с головою льва. Заметь, пустой сосуд не затыкают пробкой! Позже я ему уступила, ведь я была ему законной женой, и, несмотря на неземное блаженство, испытанное брачной ночью, я нашла в грубом соитии с ним телесное облегчение и в положенный срок родила ему ребенка. Но никогда больше я и близко не испытывала того блаженства, о котором тебе поведала. Тогда я еще восхищалась им, в каком-то смысле даже любила — пока эта любовь не превратилась в ненависть.

— Что мне делать? Откуда мне знать, что ты тоже не размечталась о том, чтобы сбылось какое-то твое страстное желание, которое было всего лишь фантазией?

— Делай то, что велят тебе твоя судьба и твое право в силу рождения. Если тебе нужны еще доказательства, ступай к Зевсу-Аммону в пустынях Египта — там он говорит яснее, чем в Додоне. А сейчас я совершу ритуал, который жрице Диониса разрешается в любое время и в любом месте. Иногда так можно прочесть будущее.

— Олимпиада, у меня не осталось сил! Нельзя ли отложить до другого случая? Хватит с меня и того, что я уже услышал.

— Мой сын, это не может ждать. Зевс — собиратель туч, и теперь он скрыт в темных несущихся облаках. Ты ведь видел и слышал знаки — разве не так? Если мы сейчас не примемся за дело, он отвернется от нас. Ты не будешь принимать в обряде никакого участия, только смотри и, если сможешь, читай.

Нежно, с любовью она взялась за змею обеими руками, освободила талию от ее объятий и, пока та медленно извивалась, будто желая снова вернуться на прежнее место, открыла клетку, поместила туда змею и захлопнула дверцу. С молчаливым благоговением она подняла деревянный ящик, снова открыла клетку и просунула в открывшийся проем конец ящика с маленькой дверцей. Сняв пальцем крючок, она нажала на расположенный наверху ящика маленький рычажок, которого я до этого не заметил — и тут же раздался пронзительный писк боли. Из ящика в клетку перебежала очень большая белая крыса с красными глазами. Олимпиада быстро убрала ящик из клетки и заперла ее дверцу.

— Жертва испытала всего лишь булавочный укол, — пояснила Олимпиада, — ее проворство не снизилось, и зубы ее остры. Теперь смотри внимательно.

Я уже смотрел — с неприязнью, близкой к отвращению. На какое-то мгновение мое внимание приковал к себе тот вроде бы незначительный факт, что змея-то все-таки самка, а крыса — самец; доказательством последнего служили как размер крысы, так и мельком замеченные мною яички. Вскоре мне все-таки пришлось увлечься тем, что происходило в клетке.

Змея и крыса заметили друг друга одновременно. Подняв верхнюю часть туловища, змея начала свиваться в кольца. Грызун же отчаянно забегал вдоль дальней стенки в поисках лазейки, повернулся и устремился к дверце — но та была заперта. Змея, шурша чешуей по полу, двинулась было в ту сторону, но крыса вернулась в свой прежний угол и отважилась на пробежку вдоль стенки, противоположной дверце. Охотница снова развернулась, вся заряженная хищнической страстью, с горящими в полумраке глазами.

Тучи явно рассеивались, мрак в комнате поредел, и я прекрасно видел все перипетии этого первобытного состязания. Вот змея сделала свой первый бросок, так широко разинув рот, что челюсти образовали почти вертикальную прямую линию. Она не промахнулась, но намеченная ею жертва, взвизгнув от безумного ужаса, юркнула под нее с бешеной скоростью и бросилась наутек. Змея же только ударилась головой об пол.

И вот началось самое захватывающее зрелище: быстрота и изворотливость крысы против неустанных и безжалостных нападок змеи. Крыса не могла выбраться за пределы ограниченного пространства клетки, но та же решетка мешала развернуться и преследовательнице, ограничивая ее фланговые маневры, не давая воспользоваться всей ее гибкостью. Змея снова нанесла удар и снова промахнулась. В ярости, созерцание которой вызывало благоговейный страх, столько в ней было неумолимой жестокости, она забыла о своей змеиной мудрости и стала преследовать крысу, крутясь и крутясь вдоль стенок клетки. Под блестящей кожей мышцы ее ходили ходуном, и за непрестанным шуршанием чешуи топот крысиных лап был едва различим. Сперва крыса оглушительно пищала, давая выход своему страху, но вот заметила, что враг ее уступает ей в догонялки, и стала экономить дыхание, потом даже немного замедлила бег — чтобы унять бурное сердцебиение, так мне подумалось.

— Сдается мне, у твоей любимицы маловато шансов, Олимпиада. Крысы высоко прыгают и сильно кусают. Если этой хватит сообразительности, она подпустит змею к самому кончику хвоста — ведь змее, чтобы сделать бросок, нужно свиться для опоры в кольцо; без этого она, измотав свои силы, не нападет. И тогда крыса сделает прыжок ей на спину, ближе к голове, и ее острые зубы глубоко вопьются в змеиную шею. Вот и будет конец состязанию.

Я видел, что Олимпиаду огорчили мои слова — главным образом потому, что в них была правда, хотя отчасти, возможно, еще и по той причине, что в ее глазах эта крыса была уже не просто крысой, а воплощением человека, который мог бы услышать меня и прибегнуть к предложенной мною тактике.

Вскоре змея поняла, что бешеная погоня ничего ей не даст. Она затаилась, пытаясь совладать с безрассудной яростью, глаза ее теперь не горели, а только мерцали холодным блеском, и она медленно свилась в кольца в углу клетки. Остановилась и крыса. Но была наготове, вперив влажные бусинки глаз в своего врага. Хвост змеи шевельнулся, крыса отпрыгнула, но, не видя других движений, снова остановилась. Теперь змея лежала в инертной позе, глаза заволокло пленкой, погасившей их блеск, и казалось, что она уснула. Крыса в напряженном ожидании припала к земле.

— Неужели эта дуреха отказалась от погони? — Голос Олимпиады дрожал от беспокойства. — Разумеется, эта крыса в моем садке самая крупная и подвижная, но они должны быть стоящей друг друга парой, иначе в гадании нет никакого смысла.

— Я не верю, что змея сдалась. Во всяком случае, не стоит ее подстрекать. Смотри и жди.

Все еще следя за своим внешне вялым врагом, крыса пошевелилась. Змея оставалась спокойной и безразличной. Крыса, несколько осмелев, робко двинулась, выискивая в стенках клетки лазейку для бегства, но действовала очень осторожно, держась на почтительном расстоянии и не теряя бдительности. Случилось так, что она все же чуть приблизилась к змее. Затем, должно быть, приняв небольшую тень за дыру, помедлила, глядя попеременно то на тень, то на свившуюся в кольца змею, приблизилась к ней еще немного, отступила, выждала, продвинулась еще и снова отступила. И тут я явственно увидел, как по кольцам змеи пробежала рябь, вызванная напряжением мышц, не изменивших своего расположения ни на йоту. Очень медленными, крадущимися шажками крыса двинулась вперед. Не было слышно ни звука, кроме тяжелого дыхания Олимпиады. Крыса прокралась к своей цели и не обнаружила выхода — безжалостная решетка по-прежнему ограничивала ее свободу.

Наверное, душа грызуна не выдержала такого удара: крыса пришла в бешенство, стала грызть прочную проволоку, забыв о бдительности. В этот момент змея и нанесла удар.

Самого броска я не заметил — он был слишком стремителен для моих глаз, но мне удалось-таки уловить, как пружинисто развернулись ее передние кольца. Разинутые челюсти сомкнулись на крысиной спине, и в мгновение ока страшные кольца обвились вокруг зверька — видны были только его голова, передние лапки и хвост. И в тот же миг он издал протяжный писк, невыносимо пронзительный для слуха — визг ужаса. Постепенно он утих, и, как мне думалось, я знал почему. Боль не уменьшилась, а возможно, и возросла, оставался неописуемый страх. Но зверек все еще тужился, стараясь воздухом легких помочь ребрам и грудной клетке выдержать давление страшных объятий. И вот охотник с добычей замерли в полной неподвижности, не издавая ни малейшего звука.

— В природе нет никакой жалости, — сказал я Олимпиаде.

— Нет — когда боги распорядились о смерти, — отвечала она.

— А я считаю, нет жалости вообще. Волчица будет сражаться за своих волчат, но это только инстинкт, данный ей для сохранения своего вида.

— Ты читал слишком много книг, Александр, слишком долго размышлял о причине вещей, а в дальнюю синь небес не заглядывал.

— Тише! — Я услышал слабый звук, не громче треска сухого листа под ногой. Звук повторился. Не требовалось особой догадливости, чтобы понять его происхождение. В смертельных объятьях удава ломались крысиные ребра. Должно быть, этот звук услышал и удав; вероятно, он почувствовал, как крепкие косточки поддаются его напору, потому что издал резкое шипение, какое издает внезапно вырвавшийся из бурно кипящего котла пар. Тиски все сжимались, пока острые концы сломанных костей не пронзили легкие и сердце зверька, пока он без всяких признаков жизни не замер в кольцах удава.

— Ты узрел, Александр, символический смысл исхода этого поединка?

— Нет, но я видел, как змея схватила крысу и убила ее.

— Змея посвящена Дионису, а значит, и Зевсу, его отцу. В этом ритуале удав стал орудием Зевса. Божественности преисполнились его прекрасное извилистое тело и широкие челюсти. В этом обряде белая крыса стала Филиппом, а удавом — ты.

— Если ты всерьез полагаешь, что я способен убить Филиппа, ты неверно прочла предсказание — если таковое было дано. Я никогда не подниму руку на своего отца, разве что защищаясь. Я стану лишь наблюдать, дожидаясь своего часа. И если в твоем гадании змея олицетворяла человека, то человек этот не Александр, а Олимпиада. Мне противно, меня тошнит от всех этих действий. Я должен выйти на свет.

7

В конце зимы, в восемнадцатом году о. А., когда прошло уже несколько месяцев, как мне исполнилось семнадцать лет, царь Филипп послал гонца, чтобы вызвать меня из Иллирии.

Долго же мне пришлось прохлаждаться по его милости. Я догадывался, что его план вторжения в Грецию под предлогом наказания осквернителей дельфийского храма натолкнулся на препятствия; возможно, Афины и Фивы раскусили его хитрость.

Не исключалось также, что ему хотелось внушить мне мысль, будто мое присутствие во дворце Пеллы не имело значения.

Теперь, когда пришел вызов, мне было грустно покидать этих гостеприимных, суровых и горячих людей, живущих кланами. С ними я часто с упоением мчался верхом, охотился в диких лощинах и зимних лесах, предварительно поставив условие, что нельзя убивать самца благородного оленя на третьем году жизни, потому что согласно моему гороскопу, составленному магами, это дурной знак. К тому же, говорил я, такие самцы еще незрелые и мясо их не придает сил человеку, одолеваемому врагами, независимо от того, кто является этим врагом — человек, зверь или буря, На четвертом же году олень — прекрасная дичь, и мясо его полезно.

Члены клана слушали мои наставления с трезвым вниманием, и их жрецы, в основном посвященные Артемиде, богине охоты, обнаруживали путем гадания, что предупреждение мое имеет все основания. Но при этом они со всем пылом охотились на медведей, несмотря на свою посвященность богине охоты, а поскольку это были крупные бурые медведи, всегда раздражительные и предрасположенные к приступам бешеной ярости, мы чувствовали особое возбуждение, когда наши пути пересекались. Однажды, когда здоровенный самец напал на вождя клана, сбил с ног и стал месить его своими когтистыми лапами, я стрелой из скифского лука удачно угодил зверюге в мохнатый бок и, несомненно, спас жизнь этому крепкому парню.

Иногда у меня возникало желание, чтобы мы втроем — я, Абрут и Клит — остались жить в этой северной стране, вдали от дворцов и великих дел, уж не говоря о мечтах о далеких походах. Мы бы здоровели от простой пищи, охоты и рыбной ловли, вели бы маленькие войны с еще более северными племенами и переженились бы на их светловолосых большегрудых дочерях. Мне часто предлагали этих дочерей — чтоб теплее была постель в холодные ночи, но я отказывался. Возможно, не желал рождения сына, который со временем мог бы стать претендентом на мой трон, соперничая с сыновьями моей настоящей царицы.

Филипп послал ко мне самого Леонида. Он прибыл вечером и сообщил мне, что из всех царских яичек вылупились цыплята. На совещании совета, хитро нашпигованного людьми Филиппа, который по удивительной глупости игнорировали Афины и Фивы, он наконец был «приглашен» двинуться маршем в Грецию и наказать осквернителей дельфийского храма. Теперь вся Македония бурлила от мобилизации в армию Филиппа, готовую нанести важный стратегический удар. Ранней весной ожидается поход на юг.

— Кем поставит меня Филипп? — спросил я Леонида. — Во главе отряда конницы?

— Я в угадках не лучше тебя. Знаю только одно: его личное отношение к тебе — за то, что ты на стороне матери, за то, что ты уязвил его, когда он свалился на пиру, — не повлияет на это совсем. Мысли Филиппа настроены только на победы в битвах. Так что его решение будет зависеть от твоих бойцовских способностей, как он их понимает. Для поля битвы ты еще новичок, но старый Лисимах говорил Филиппу, что ты хорошо постиг науку войны из книг и на бумаге и хорошо проявил себя в Перинфе; а царю как раз сейчас не хватает молодых честолюбивых и изобретательных военачальников. У него есть старик Парменион — его правая рука, и старик Антипатр — спокойная голова. Так что ты мог бы подняться выше, чем думаешь.

Я подступил к Филиппу с этим делом, улучив момент, когда он был склонен отвечать на вопросы; а это случилось, когда вино только слегка подогрело его, еще не приведя в раздражительное состояние.

— Царь, получу ли я чин, достойный моего высокого аристократического положения? — спросил я.

— Скажи лучше, достойное моих достоинств. Личное высокое положение я не ставлю ни в драхму, хоть оно сначала и производит на людей впечатление. Затем, если военачальник имеет большие способности, люди чувствуют, что он на своем месте, но если маленькие, то тем более катастрофично его падение в их глазах. По вине высокородных тупоголовых полководцев проиграно больше сражений, чем по всем остальным причинам, вместе взятым. Ну, царевич, что скажешь насчет командования моими гетайрами?[22]

— Ты шутишь, царь.

— Почему ты так думаешь? Конечно, такой пост не пустяк для юнца, которому нет и восемнадцати, а? Это всадники и пехотинцы несравненные в бою, в совершенстве обученные, верные до смерти… — Филипп замолчал, сделав вид, что ему нужно подумать. — А, понимаю. Ты хочешь сказать, что не стремился подняться так высоко. — Филипп действительно шутил со мной, и мне было неизвестно, где шутка началась и где она окончится.

— Я хотел сказать, что и не мечтал… — Но это была ложь.

— Ладно, как бы то ни было, командные знаки отличия будет носить Букефал, а не ты. Этот боевой конь вдохновит всех других строевых лошадей, поведет их сквозь сталь, тучи дротиков и смертельный град стрел. Ей-богу жаль, что в тот день, когда ты купил его, я был так слеп, а теперь никто, кроме тебя, не может его оседлать. Да и что мне еще остается делать, как не отдать тебе командование над моими отборными отрядами? Меня немного утешает то, что на коне ты будешь выглядеть красавцем. Эти белые доспехи, купленные тобой у старого вояки в Иллирии — наверняка они ограбили караван из Византии — хорошо оттеняют то, что дано тебе природой. Если бы о тебе пел Гомер, он бы даже мог назвать тебя богоподобным — вон какие у тебя золотые кудри; сейчас-то они старательно зачесаны в гриву, а как разовьются по ветру… Откуда у тебя этот цвет лица — белый с розовым, да и влага в глазах, как у влюбленной резвушки? Явно не от Олимпиады и не от меня. Постой, уж не от того ли красавчика, мальчишки-слуги, которого она купила в Аркадии? Если бы я раньше догадался об этом, я бы его кастрировал; но теперь уже слишком поздно.

— Доволен ли ты, царь, командирами отдельных отрядов гетайров? — осмелился я спросить, чтобы изменить тему разговора.

— Все они хорошие воины. Твоя тактика будет проста, если все пойдет как обычно: нападаешь с фланга на амфиссианскую фалангу.

— Отец, я никогда не слышал, чтобы у амфиссианцев была фаланга. Может, ты оговорился — хотел сказать, афинская или фиванская фаланга?

— Может, и так. Судьбы войны непредсказуемы.

Все военачальники в нашей армии и большинство солдат догадались о намерениях Филиппа, когда, вместо того чтобы выйти на прямую дорогу в Амфиссу, он повернул на восток, к Фермопилам, имя которых было священным для каждого грека. В этой области он заменил фиванские гарнизоны своими собственными и начал укреплять Элатею как базу для продвижения на север. И теперь он стал виновным в одном из самых циничных поступков в своей карьере: он направил в Фивы послов, прося город трусливо изменить его союзу с Амфиссой и примкнуть к нему в священной войне против осквернителей храма!

Фивы и Афины забили тревогу. Оба города стали готовиться к войне, тогда как Филипп изображал из себя невинного голубя. Он явно хотел, чтобы они первыми выступили против него, и тем самым избежать обвинения в агрессии.

— Какое это имеет значение? — удивился Парменион. — Мы раздавим и тех, и других.

— Не обязательно, старый друг, получится именно так. Если они будут настолько неблагодарны, что нападут на нас, — при том, что я сделал все возможные шаги для достижения дружбы, — они могут легко одолеть нас. Афиняне мягки, но фиванцы тверды как железо, а Священная Лента Фив[23] — это сейчас единственная на земле самая непобедимая военная организация. К тому же, мой славный Парменион, мне небезразлична моя собственная судьба, когда я сойду в Аид. Греция должна быть едина, но мне бы хотелось добиться этого по возможности самой малой кровью.

— Едина под твоей властью! Клянусь богами, это похвально! Что ж, думаю, твое желание сбудется: враг выступит первым. Этот старый крикун Демосфен накалил страсти народа до предела — ей-богу, он не иначе как сын бога ветров Эола — так мастерски он владеет дыханием!

Продолжая дипломатический обмен с охваченными паникой городами, Филипп прибегнул к характерной уловке. Он написал Антипатру в Пеллу письмо, в котором объявил, что готов выступить в поход на север для подавления мятежа во Фракии. И подстроил так, что письмо попало в руки Хареса, все еще охраняющего проходы. Сторожевые отряды Хареса ослабили бдительность; Филипп, разумеется, совершил форсированный ночной бросок и яростное нападение на его войска. Разгромив Амфиссы, он обошел Дельфы и принялся изводить объединенные армии в тылу.

Союзники уже больше не могли защищать свою выгодную позицию близ Элатеи, поэтому они отошли по долине и развернули свои силы на равнине близ Херонеи. Филипп пока что воздерживался от нападения, он все еще предлагал дружбу, а Демосфен в громовых речах призывал народ к битве. И в начале сентября, спустя чуть меньше месяца после моего восемнадцатилетия, Демосфен в полной мере получил то, чего добивался.

Равнина близ Херонеи отличалась тучностью и красотой, славными оливами, жирным молоком коров, богатыми пастбищами. Местные жители убирали урожай ячменя и свозили его домой. Это были простые миролюбивые люди, которые возносили молитвы главным образом Деметре, богине урожая, и Афине Палладе, покровительствующей вместе с Артемидой беременным женщинам. И вдруг к ним шумно вторгается огромная армия фиванцев, афинян и союзников помельче со всей бесцеремонностью солдатни. Трубы напугали скот с кормящимся молодняком, а скачущие взад и вперед курьеры разогнали стада овец.

И все же они молились, чтобы не было никакой войны. Ведь еще на их земле не развернул своих знамен светловолосый одноглазый завоеватель, чье имя было у всех на устах. Но думаю, надежда их пошатнулась при виде поднимающихся вдали, еще не совсем отчетливо различимых клубов пыли. Они становились все плотнее, росли вширь и вверх. А вскоре юноши с острым зрением уже могли видеть верховых и пеших солдат, блеск мечей и наконечников копий фаланги.

Мы остановились в двадцати пяти стадиях от врага. Наши солдаты прошли долгий путь, и дело близилось к вечеру, поэтому Филипп распорядился стать лагерем на ночной отдых. Союзникам же ночь не сулила покоя. Они бы удивились, если бы Филипп не преподнес им сюрприза и не напал неожиданно. Но это и был тот сюрприз, стоящий им хорошего сна и аппетита, — наши лазутчики донесли, что половина их армии не спит, находясь в дозоре. На правом фланге они развернули тяжелую фиванскую фалангу с Фиванской Священной Лентой посредине. Слева от них располагалась афинская фаланга, а еще левее — ахейцы и другие союзники с лучниками, метателями дротиков и пращниками на самом левом фланге.

Только стемнело, Филипп созвал совет всех крупных военачальников. На правом крыле он думал разместить фессалийскую конницу, свою фалангу — в центре, с тяжелой пехотой наемников справа от нее и отборной македонской пехотой под командованием Пармениона — слева; Филипп со своей почетной охраной хотел расположиться еще левее, а на самом крайнем левом фланге перед мощной фиванской фалангой предполагалось поставить несравненных «конных друзей» под моим командованием. Обратись я с мольбой к Зевсу, прося дать мне позицию, где было бы больше возможности доблестно проявить себя в тяжелом бою, я бы не осмелился просить о лучшей. Она была лучшей на всем нашем фронте.

— Это будет отчаянное сражение, — сказал нам Филипп низким хриплым голосом. — Когда история будет написана, я не сомневаюсь, что его занесут в разряд наиважнейших. Оно решит, остаться ли Греции кучкой слабых, вечно грызущихся между собой полисов, разорванных гражданской войной, неспособных защитить себя от внешнего нашествия или хотя бы усмирить варварские племена на своих границах, или же она станет единым государством, возглавляемым Македонией, и сможет справиться со своими внутренними и внешними врагами. Конечно, таким мощным полисам, как Афины и Фивы, придется уступить кое-что из своих свобод: у демоса и его вождя Демосфена больше не будет власти. Но, во-первых, это ничтожная потеря по сравнению с потерей всего, если к ним вторгнется тиран, а во-вторых, когда поутихнут ораторские ветры, погода наладится.

Завтра вы будете биться с греками, но в то же время помните, что вы бьетесь за Грецию — Грецию будущего, способную не склонять головы перед Карфагеном, Римом с его прибывающей силой, даже перед могущественной Персией. За Грецию будущего, более великую, чем она была во времена Геракла, или Ахилла, или Перикла; ибо она станет одним неделимым львом с головой в Македонии и хвостом в Спарте, цельным и неделимым государством с одним правителем, владыкой Ионического и Эгейского морей. Теперь ложитесь спать. Трубы разбудят вас на рассвете.

Я полежал, не засыпая, размышляя над тем, что мне предстоит совершить в завтрашней битве, моей первой на пути… К чему и куда? Я не знал. Может, моей первой большой битве и последней — на пути к Реке Скорби. Затем я незаметно заснул и впервые за многие месяцы видел во сне Роксану: она стояла в слезах, и я не знал, в чем их причина.

Трубы зазвучали властно и настойчиво. Часть наших телег прибыла ночью, и рабы приготовили горячий завтрак для нескольких высокопоставленных военачальников, но я ел ту же пищу, что и мои солдаты: сушеные мясо и рыбу, лук и кукурузные лепешки. Потом Леонид помог мне облачиться в доспехи: шлем, кожаный панцирь, покрытый металлической чешуей, и высокие сапоги. Когда Букефал опустился передо мной на колени, чтобы я мог сесть на него, мой старый учитель подал мне меч и копье — он не дал мне ни дротика, ни щита.

В этом сражении цельная армия Филиппа должна была встретиться со сборной армий Фив, Афин и других полисов. У последних не было никакого прочного взаимодействия, их ничто не сплачивало-воедино, кроме ненависти к господству Македонии. Сидя на громадном Букефале и ожидая сигнала атаки, я думал о старом робком, как мышь, Лисимахе и о военных играх, разыгрываемых нами на бумаге, о том, как он настойчиво показывал мне, как меньшая, но единая армия побеждает намного большую, но разрозненную, пользуясь прорехами в состыковке ее сил, которые разрывались при быстром натиске. Старик рассказывал мне, что, когда пара львов вторглась на пастбище, вызвав панику в стадах и отарах, все же овца бежала бок о бок с овцой, корова с коровой, а лошадь с лошадью.

Плотная фаланга фиванцев первой начала сражение. Она пошла в наступление, чтобы связать македонскую пехоту, состоящую в основном из ветеранов войн Филиппа, хорошо обученных и стойких воинов. Это была настоящая война, кровопролитная и безжалостная, между двумя стоящими друг друга врагами, и многие мои храбрые соотечественники полегли в столкновении с этой ощетинившейся копьями стеной, но многие ворвались в небольшие щели, пробитые метателями дротиков и лучниками, и поработали мечом и копьем прежде, чем их сбили с ног и затоптали. У вражеской фаланги все-таки была одна слабость: она стремилась быть непобедимой за счет слишком большой глубины и плотности, проигрывая при этом в мобильности.

В это же время афинская фаланга, состоявшая из легковооруженных гоплитов, атаковала фалангу наемников Филиппа, прорубила себе путь сквозь нее с такой легкостью, что ее воины потеряли голову и считали, что победа в этот день осталась за ними. Пробившись на свободное пространство, афиняне рванулись вперед, крича: «Вперед! В Македонию!» Увы, это была пиррова победа, забава враждебных им богов, танталовы муки перед поражением. Зоркий как орел Филипп увидел брешь в рядах и бросил в нее свою собственную фалангу. Я просигналил своему горнисту, и медное горло запело: «В атаку!»

Я коснулся Букефала холодным лезвием меча. До этого он стоял совсем неподвижно, несмотря на нервное поведение других жеребцов гетайров, но когда он большим скачком вырвался вперед, за моей спиной раздался грохот копыт устремившейся за нами конницы. Целью нашей атаки был фланг фиванской фаланги, неспособной высвободить свои копья, развернуться и встретить наши пики.

Я мечтал о таких минутах, но реальность оказалась слаще мечты. Бешеная скачка, освежающий ветер, и вот, наконец, расправа с почти беспомощным неприятелем — это было несравненное блаженство, и я радовался, что такое блаженство редко выпадало мне прежде и острота его не притупилась. Обычно я в своих мечтах вступал в схватку со свирепо сопротивляющимся противником, почти равным мне во всем. Теперь же, куда бы я ни погружал пику, я пронзал вражескую грудь, тогда как враг не мог броситься на меня со своими длинными тяжелыми копьями. Я познал восторг, какой, должно быть, испытывает волк, проникший в овчарню. Но действия мои и чувства были хуже волчьих, ведь принадлежали они человеку.

Затем произошло событие, начало которого мне неясно. Стоял чудовищный рев, крики победителей смешались с предсмертными воплями павших, ржанием лошадей и топотом копыт. Каждый, кто был в моем подчинении, старался отнять чужую жизнь или спасти свою, и я уже не мог уследить за тем, что происходило где-то еще. Чтобы восстановить то, что случилось перед моим вмешательством, я могу полагаться только на рассказанное мне позже: между македонцами и наемниками фаланги, которая распалась под натиском афинян, началась жестокая ссора. Вдруг я заметил скакуна Филиппа — без всадника, — рвущегося вперед, и, присмотревшись, увидел распростертого на земле царя, которому грозила неминуемая опасность быть растоптанным. Пока Клит ловил жеребца за удила, я спрыгнул на землю и поднял Филиппа на ноги: он был в крови и ссадинах, но ни одной серьезной раны я не заметил. Он тут же снова вскочил на коня и, не сказав ни слова, не взглянув на меня, поскакал на свое место впереди отборной гвардии. Он сразу же стал отступать — медленно, в полном порядке, — пока афиняне не заняли низменность, только что оставленную им, он же сам удерживал склон холма.

Не мешкая, он приказал контратаковать. Тем временем налет «конных друзей» здорово потрепал фиванскую фалангу. Оба наших крыла сошлись, взяв в клещи и мощным ударом разбив центр союзников.

Священная Лента Фив билась и пала до последнего воина. То, что осталось от союзных армий, обратилось в бегство, и не избежать бы резни, если бы Филипп не отдал переданный горнистами приказ отставить преследование и убийство врага. Филипп остался хозяином положения на равнине Херонеи и тем самым — на всех равнинах и горах, во всех полисах древней земли Греции.

8

Как обычно после сражения, Филипп в первую очередь позаботился о раненых соратниках, затем о почетных похоронах погибших, большинство которых составляли цвет нашей пехоты, отразившей первый натиск фиванской фаланги. Я вспомнил, что эта страшная орда, бывшая когда-то как правой, так и левой рукой Фив, больше не существует. Их длинные копья лежат там, где их выронили из рук. Поле усеяли их гордые щиты. Лежат в пыли и крови, растоптанные, с открытыми невидящими глазами доблестные мужи Фив.

Я подъехал к Филиппу и спешился. Он еще несколько минут отдавал распоряжения подчиненным, затем без особого интереса взглянул на меня.

— Спасибо, Александр, что помог мне снова сесть на коня, когда в меня врезался какой-то беотийский буйвол и выбил из седла, — заметил он мимоходом.

— Не стоит благодарности, царь.

— Ты немного поздно заметил незащищенный фланг фиванской фаланги, но атаковал ты прекрасно, особенно если учитывать, что для тебя это первая настоящая битва.

Меня так и подмывало сказать ему, что именно атака гетайров решила исход сражения и именно мы с Клитом спасли жизнь этому неблагодарному. И я непременно сделал бы это, если б не Клит, предупредительно ткнувший меня локтем в бок. И тут меня, словно обухом по голове, ударила мысль, что Филипп предпочел бы, чтобы его спас какой-нибудь самый чумазый и засаленный поваренок из обоза, нежели я, Александр, сын Олимпиады.

Когда прибыли послы побежденного войска с просьбой о выдаче убитых, Филипп заставил их ждать, пока не устроил роскошный пир победителей. Вино лилось рекой, подавались целиком запеченные туши овец и свиней, и, что поразило меня больше всего, неизвестно откуда появилось множество молодых женщин. На войне я был совсем новичок, чтобы знать, что женщины всегда присутствовали на победных пирах, особенно там, где было много добычи; и я бы не удивился, если бы даже на поле битвы в обширных аравийских пустынях они бы вдруг появились, подобно стервятникам в чистом небе, слетевшимся на свое мрачное пиршество.

В начале празднества Филипп вел себя наилучшим образом, стараясь произвести благородное впечатление на афинских пленников. Солдатам не позволялось приставать к ним, насилие или совокупление скрывалось или допускалось в ограниченном виде. Но это благоразумие оказалось преходящим. В полночь к нему, перегруженному вином, вернулись упоенность победой и вспыльчивость, а на рассвете он пошел бродить, шатаясь из стороны в сторону, выкрикивая проклятья и непристойности, хуля Демосфена. Но все же один афинянин, оратор по имени Демадес, отважился посмотреть ему в лицо и сурово упрекнуть его.

— Царь, когда судьба даровала тебе роль Агамемнона, неужели тебе не стыдно подражать этому нечестивому дураку Терситу?!

К моему удивлению, Филипп устыдился. Он сорвал с себя и растоптал венки и гирлянды, которыми украсили его сопровождавшие армию гражданские, приказал, чтобы отважного пленника отпустили, и завалился спать.

С Фивами Филипп обошелся круто. Он освободил враждебные им города, восстановил власть их старых врагов Орхомена и Платеи, изгнал их руководство, заменив его своими ставленниками, вызванными из изгнания. Чтобы унизить их окончательно, он поставил в фиванской цитадели македонский гарнизон.

К Афинам, наоборот, он проявил великодушие. Пока город лихорадочно готовился к войне не на жизнь, а на смерть, вооружая своих рабов, отбирая у храмов их сокровища, он делал дружеские предложения и в подтверждение своих серьезных намерений вернул полису три тысячи пленных, захваченных в битве при Херонее. Он не требовал никакой контрибуции и даровал Афинам статус пограничного полиса, на который претендовали Фивы. Афинам, чтобы стать его клятвенным союзником, нужно было только признать его право верховного владыки всей Греции, кем фактически он уже стал.

Гордые Афины не желали быть в подчинении у грубой Македонии, и требование Филиппа вызывало у них отвращение. Но был ли у них другой выбор? Они не осмеливались пробуждать гнев царя Македонии, у них не было силы, без которой гордость пуста.

Личными его послами на этих переговорах были Антипатр и, так уж случилось, я сам. Впрочем, это решение не было случайным. Филипп никогда не полагался на капризный случай. Он мог воспользоваться подвернувшимся ему случаем, как нередко это бывало в сражении, когда враг делал ошибку. Он выбрал меня для выполнения этой высокой миссии, в то время когда моя близость к трону, если не само мое существование, раздражали его больше всего на свете. Солдаты уже поговаривали, что не он, а я одержал победу в решающей битве. Хуже этого было то, что я спас ему жизнь, которую прежде он защищал и поддерживал своей собственной отвагой. Когда он смотрел на меня, я полагаю, он видел самое ненавистное ему лицо — лицо Олимпиады.

Можно только предположить, что выбор его диктовался победой честолюбия над личной злобой. Победа над Афинами здорово тешила его тщеславие, но то, что они задирали так свои красивые носы и свысока смотрели на Македонию, называя нас варварами, все еще глубоко задевало его за живое. Я учился у Аристотеля. Моя начитанность, которую он презирал, выработала у меня умение непринужденно вести беседу. Олимпиада, желая хоть чем-то компенсировать наше положение новых богачей, настояла на том, чтобы я учился хорошим аттическим манерам у разных наставников. Я играл немного на флейте, не часто на пирушках валился под стол и мог вести с самыми культурными эллинами пространные беседы на тему «Илиады» — излюбленную у всех образованных греков. И наконец, держась с таким царственным достоинством, чему я в основном обязан материнским наставлениям, я почувствовал, что ко мне привились манеры и вид царского наследника, несмотря на скрытые под ними дикость и жестокость.

Филипп выбрал меня своим личным послом в Афины потому, что, приложив усилия и пользуясь своим внешним багажом, я мог сойти за афинянина.

9

В Афинах я только и делал, что раскланивался и обменивался комплиментами с людьми высокого звания, присутствовал на церемониях в храмах и осматривал достопримечательности. Разумеется, величайшей достопримечательностью в Афинах был Парфенон с его колоннами, украшенный божественной рукой Фидия и увенчанный огромной статуей Афины Паллады, богини — покровительницы города, в честь которой он и получил свое название. Удивляло, почему эта статуя не входила в число семи чудес света, как, например, «висячие сады» Вавилона,[24] и вскоре был намерен сам решить для себя, какое из этих двух чудес лучше.

Самым приятным и, вероятней всего, важным для моего будущего переживанием в Афинах явился для меня пир, устроенный в честь послов Македонии Медием Младшим, чрезвычайно богатым человеком и сыном старого врага Демосфена, в богато украшенном зале его частного дворца.

Никто из приглашенных молодых государственных мужей, полководцев и флотоводцев не привел с собой своих благородных жен и дочерей; однако все кушетки в альковах вдоль стен были двухместными. Из занавешенного алькова несколько минут лилась тихая и мелодичная музыка флейт и арф, хотя вина еще не наливали. Затем зазвучали фанфары, резко распахнулись тяжелые занавеси и через арку в зал ступила стайка смеющихся, щебечущих юных женщин; все они были в роскошных одеждах, а некоторые — с драгоценными украшениями. Каждая из них знала свое место. Трое направились в мою сторону: средняя из этого «трио» выглядела совсем юной — ей можно было дать не больше тринадцати, — просто одетой и ослепительно красивой. Две ее подруги оказались на скамьях слева и справа от меня. Та, что слева, принадлежала хозяину дворца Медию; шедшая в центре девушка робко приблизилась ко мне.

Я поднялся, приветствуя ее — этого требовали хорошие афинские манеры независимо от нашего положения в обществе относительно друг друга, и тем временем внимательно ее разглядывал. Красота ее не вызывала никаких сомнений, красота утонченная, обволакивающая ее с головы до ног. Мне подумалось, что, возможно, она самая красивая девушка в Афинах, специально подобранная мне в подружки на этот вечер. И удивляться тут было нечему, ведь я — сын Филиппа. Но как бы то ни было, я все-таки был поражен. В моей жизни личность Филиппа настолько подавляла своей величиной, что я сам себе казался чем-то малозначительным. Я старался скрыть эту приниженность за властными манерами и прочими жестами и непрестанно стремился избавиться от нее любым путем, каким бы трудным он ни был. Победы мои были незначительными, если не считать историй с Букефалом и Птолемеем. Тому, что мне предсказывали, и мистическим толкованиям моей судьбы матерью не хватало прочной фактической обусловленности, чтобы завоевать мое доверие. Но в последнее время произошли два события — все это было на глазах у людей, и вся Греция знала о них как о случившихся фактах, которые отличались своей необычностью: это атака гетайрами фиванской фаланги и помощь, которую я оказал распростертому на земле Филиппу. Кто среди гостей Медия, кто даже во всей Греции, за исключением самого Филиппа, заслуживал больше, чем я, этой почетной награды?

Красота — это отвлеченное понятие, которое трудно определить словами. Мои глаза, не ослепленные предрассудками и не затуманенные женоненавистничеством, видели, что эта девушка прекрасна. Чем возвышенней ум глядящего, чем больше красоты он уже видел и осмыслял, тем чудесней будет вновь увиденная. Праксителю хватило одного взгляда, чтобы захотелось запечатлеть ее в вечном мраморе. Если Апеллес[25] еще не написал ее в красках, он неизбежно скоро сделал бы это или предал бы свое небом данное искусство. Я ошибся, когда предположил, что ей около тринадцати. Теперь я знал, что ей шестнадцать, а то и семнадцать лет, и секрет ее красоты, возможно, кроется в тайне, в чуде вечного девичества, которому никогда не перейти в юную женственность. Афина Паллада, возможно, хотела уязвить своего врага Афродиту, говоря о маленьком ребенке не более чем пяти лет от роду, которого воинственная богиня увидела в колыбели, что в должное время эта девочка превзойдет красотой саму богиню любви. Но когда Афродита разыскала девочку, намереваясь удушить ее, то увидела, что они никогда не смогли бы стать соперницами, что бывает красота и иного рода; и богиня, наклонившись, поцеловала малышку в нежную щечку, прошептала благословение и пошла своей дорогой.

Она вскармливалась в безвестной колыбели, размышлял я, в незнатном доме или лачуге. Ее появление здесь определенно доказывало то, что она училась в известной афинской школе куртизанок, а может, уже и окончила ее. Впрочем, посещение этой школы еще не говорило о скромном происхождении. Многие дочери афинских аристократов, узнав по достижении брачного возраста, что их приданое потеряно или размотано, искали в этом выход из положения. Немало и других прибегало к этому средству, видя в нем возможность утолить свою страсть к приключениям.

В школу не допускались девушки непривлекательные, с изъянами, тупоголовые и косноязычные, неспособные играть на арфе, с акцентом, оскорбляющим тонкий слух афинянина. Почти всегда они были веселыми и жизнерадостными, любили шутку, умели пить, не напиваясь, и служили в первую очередь для развлечений, а уж потом для любовных утех. По своему желанию они могли отказаться от предлагаемого за их услуги золота, могли становиться любовницами своих избранников, но при этом лишались покровительства своей гильдии и вынуждены были сами устраивать свою жизнь. Стоили они по-разному, в зависимости от красоты и очарования, но не меньше одного статера за ночь. Считалось неэтичным, когда они отдавались понравившемуся им прохожему без вознаграждения, если это не было почетной наградой герою Олимпийских игр или прославленному наследнику короны. Так что это учреждение по праву можно было бы назвать дополнением к афинской демократии.

— Я Александр, сын Филиппа, — сказал я девице, когда мы раскланялись.

Она хихикнула самым очаровательным образом.

— Как будто мне нужно об этом говорить, — отвечала она. — Это все равно что Сфинксу представляться паломникам в пустыне. Твое описание уже известно не меньше, чем одноглазого Филиппа, который последние двадцать лет был страшным пугалом афинян. Не присесть ли молодому царевичу?

— Если ты сядешь со мной.

— Об этом услышат мои внуки — если я доживу до этих лет. Александр, ты с виду странный, но смотреть на тебя чрезвычайно приятно. Чем дольше я это делаю, тем больше твой вид удивляет меня. Уж не Ахилл ли ты, который родился заново?

— Нет, я Александр, но мальчиком я поклонялся Ахиллу. Если бы я не смог быть Александром, я бы предпочел быть Ахиллом, родившимся заново, и никем другим из греков в истории или живущих сейчас.

— Тогда, царевич, со вчерашнего утра ты изменил свое решение. Говорят, ты пошел засвидетельствовать почтение старому цинику Диогену, который наслаждался досугом у себя во дворе. На твой вопрос, что ты для него можешь сделать, он ответил: «Мне от тебя ничего не надо, только, будь любезен, скажи своим спутникам, чтобы не загораживали солнце». И вместо того чтобы оскорбиться, ты сказал, что из всех греков ты бы предпочел быть Диогеном.

— Этот слух верен. Быстро же он распространился. Но все же я себе не противоречил: оба моих заявления истинны и соответствуют моменту, когда я их сделал. Вчера утром я позавидовал крепости ума и возрастному величию великого мизантропа, бесстрашному, как немолодой уже волк в последней схватке за власть над своей стаей. Но сегодня вечером я люблю юность, которую я разделяю с Ахиллом перед его преждевременной смертью. Иначе я бы не мог ухаживать за тобой.

— Достойно вышел из положения, царевич. Не сомневаюсь, что на войне ты способен выпутаться из многих трудных ситуаций.

— С твоего разрешения, не будем говорить о войне. Не скажешь ли мне, как тебя зовут?

— Я полагала, ты знаешь, или, по крайней мере, хозяин этого дома сообщил тебе мое имя, когда указывал, куда тебе сесть. Заявление старого Леохара, что я послужу ему моделью Гебы, богини юности, завоевало мне некоторую известность. Я возглавляла многие процессии к храму Афродиты. А если спуститься немножко на землю, меня избрали царицей Сыновей Гедона[26] на их празднике в Коринфе.

— Ты все же не сказала, как тебя зовут.

— Таис.

Она произнесла свое имя с грустной улыбкой. Я не знал, что за этим скрывается: возможно, досада оттого, что для меня ее имя ничего не значит — ведь, насколько мне известно, прежде я никогда его не слыхал. Однако в свое время я его еще услышу. Все, что она говорила или делала, игра выражений на ее лице, ее теплый мелодичный голос не могли объяснить ее невыразимого обаяния. Нет, не я, а какой-нибудь царь с громким именем, который целиком унаследовал свое царство и которому нет нужды с кем-то бороться, который не испытывает никакого давления извне и не одержим обитающим в его груди демоном — именно такой царь позволит ей править его рукой, держащей скипетр. Если я и мог сопротивляться ее тонкой вкрадчивости, в чем я был вовсе не уверен, так только по двум причинам: в безжалостном честолюбии, доходящем до безумия, и в пробужденной во мне и созданной мной самим мечте, фантазии — когда я узнал юную с волосами цвета соломы малышку из далекой Бактрии.

— Ты говорила об Ахилле, — прервал я затянувшееся молчание. — Ты читала Гомера?

— Мне следовало прочесть, иначе меня бы признали темной невеждой. Один зеленый юнец, командир конницы, у которого молоко еще на губах не обсохло, из тех, кого мы развлекаем в школе на практических вечеринках, который не знал, что ему делать со своими красными ручищами, посмотрел на меня как на пресмыкающееся, когда я спутала Хрисеиду и Брисеиду. Естественно, я ошиблась, ведь обе были блестящие троянские красавицы, и Ахилл поссорился с царем[27] из-за того, кому какая достанется…

— Это не совсем так…

— Во всяком случае, Брисеиде повезло больше. После того как царя заставили отказаться от Хрисеиды, так как она была посвящена Аполлону, царь отнял у Ахилла Брисеиду, чтобы не чувствовать своей потери, и Ахилл дулся на него в своем шатре. Но царь так и не призвал Брисеиду разделить с ним ложе… Интересно, как себя чувствуешь, когда тебя призывает на свое ложе настоящий царь… Наверное, царь вспомнил, каким вспыльчивым может быть Ахилл, и решил быть осторожным. Как бы там ни было, а все же Ахилл со временем получил назад свою девушку, перестал дуться, пошел на войну и завоевал Трою.

— Прекрасная аннотация всей «Илиады».

— Мне не понравилось там одно место — скорее, оно не вызвало у меня доверия.

— Какое?

— А ты на меня не рассердишься? Ведь я должна удовлетворять все твои прихоти. Хозяин этого дома сказал, что ситуация весьма… щекотливая. Афины, затаив дыхание, ждут, что случится сегодня вечером между мной и тобой. Это льстит, но и пугает.

— Я не рассержусь.

— Ну, тебе меня не убедить, что доблестный шлемоблещущий Гектор, укротитель лошадей, сын Гекубы и Приама, единственный поистине благородный мужчина в этой книге, мог пуститься наутек от Ахилла и три раза обежать стены Трои. Он бы не захотел пробежать и шага! Но хуже всего, если хочешь знать, вот что: я просто ненавидела Ахилла за то, что он исколол его всего уже мертвого! И только тогда, когда он уступил старому Приаму его тело, снова свежее, как роса, с зажившими ранами, только тогда я перестала его ненавидеть.

Зажегшиеся огнем глаза Таис снова обрели свою детскую мягкость.

— Нет жалости в природе, — сказал я ей. — Зачем было Ахиллу возвращать тело, вместо того чтобы скормить его собакам? Ведь это собственный сын Приама, Парис, похитил Елену. Так почему же Приам не вынудил Париса отослать ее назад и не предотвратил войну? И все же — все же доброта Ахилла к старику заставила меня испытать некоторое удовольствие.

— Разве ты не был доволен также и тем, что муж Елены принял ее назад?

— Не понимаю, к чему ты клонишь?

— Это свидетельствует о том, как действительно прекрасна была Елена и как человечен был царь.

В этот момент слуга принес кувшин вина, столь же драгоценного, что и содержащий его сосуд, украшенный золотыми и серебряными фигурками сатиров и нимф; верхом на козле во главе триумфальной процессии ехал Пан[28] с большим и жестким фаллосом; который легко можно было принять за седельный рог. Вино из далекой Умбрии имело золотистый оттенок.

Слуга наполнил мой кубок, и я передал его Таис. Сам же попросил Клита принести мне чашу нашего фессалийского вина.

— Выпей его на свой страх и риск, — предложил я Таис, когда слуга не мог нас слышать.

— По-моему, тут нет никакого риска, — ответила девица. — Не тебе, а Филиппу следует сейчас опасаться чаши с ядом. Ты — надежда Афин. Горожане верят, что ты пощадишь священный город, если царь даст тебе разрешение. Мы думаем о тебе не как о македонце, а как об афинянине, с рождения оказавшемся в изгнании.

— Я македонец до последнего волоска на моей голове. Однако я чрезвычайно счастлив быть в одной компании с дочерью Афин, хотя и должен выполнять жесткие требования и воздерживаться от вина, если оно не налито моим собственным слугой.

— Может, ты поцелуешь мой кубок, чтобы я смогла выпить за твое здоровье и долголетие.

Я выполнил ее просьбу и, чтобы прозондировать глубину ума своей случайной подруги, поинтересовался, есть ли у нее какие-нибудь претензии к «Одиссее» Гомера, составляющей, как известно, пару «Илиаде».

— Никаких, если не считать того, что она слишком часто бывает скучна. Одно чудо, нагромождаемое на другое, вскоре утомляет читателя. Как ты думаешь, Александр, а не написана ли она более поздним поэтом — гораздо меньшего таланта, чем автор «Илиады»?

Собственно говоря, такая мысль приходила мне в голову. Но для меня было бы непростительной ересью сказать подобное нашим ученым; от других я тоже ничего похожего не слышал. Поэтому меня очень удивило, что я слышу это из ненакрашенных детских уст этой красивой девчонки — такой она мне представлялась, а вовсе не торговкой своими услугами.

— Тебе не хочется рассказать мне о своем происхождении, детстве и о том, что у тебя скрыто глубоко внутри? — спросил я.

— Да что говорить о моем происхождении и воспитании… В городе об этом знают все. Мой отец Гермаполлон полагает, что его род восходит к Тезею. Моя мать приходилась ему троюродной сестрой и была очень красива. Отец разбогател, торгуя рабами. За несколько недель до моего рождения он в битве с Филиппом под Харетом получил кастрационное ранение и с тех пор торговал только рабынями, отыскивая на рынках самых красивых. Похоже, поставляя их в благородные дома Греции и соседних стран, он испытывал удовольствие, которое сам не мог уже испытать с женщиной, — даже не удовольствие, а страсть: после продажи рабыни он не мог уснуть до тех пор, пока не получал от покупателя сообщение о том, что она стоит вдвое дороже своей цены. Когда он стал замечать меня, он думал обо мне только как о любовнице какого-нибудь богатого отпрыска царского рода или аристократа, если уж мне не суждено будет стать знаменитой куртизанкой.

— Чем ты и стала.

— Еще нет. Меня приняли в школу, и теперь я обучилась почти всему, что должны знать ее питомицы: манерам, музыке, танцам, играм, научилась читать многие стихи и немного сочинять, вести беседу.

— Я грубый македонец и хочу задать грубый вопрос: вас совсем не обучали искусству любви?

Девушка слегка покраснела — совершенно искреннее проявление стыдливости, которое вряд ли можно было бы имитировать.

— По правде говоря, пожилые женщины иногда секретничали с нами.

— Разумеется, и речи не было о всяких там номерах, о которых я наслышан…

Таис с негодованием прервала меня:

— Такое можно увидеть в борделях, а не в салонах госпожи Леты. Ну вот, я нарушила главное правило нашей профессии: никогда не прерывать собеседника. Ты, царевич, должен узнать, что за потерей девственной плевы следовало немедленное исключение из школы. Но если девушка мечтала обзавестись когда-нибудь семьей, на ее проступки смотрели сквозь пальцы. Такой позволялось все и ее не наказывали за потерю невинности, поскольку желающие выйти замуж почти никогда не становятся хорошими куртизанками. Мы жили в просторных комнатах, питались изысканной и дорогой пищей, одевались в роскошные одежды. Время от времени госпожа Лета устраивала для нас, собрав всех вместе, приемы, длившиеся до полуночи. За все это — за содержание и обучение — мы отдавали один статер в залог каждых пяти, вырученных нами потом. И так до тех пор, пока нам не исполнится двадцать и не истечет срок договора.

— Госпожа Лета, должно быть, весьма состоятельная особа, раз согласилась на такие большие расходы.

— Нет, она не очень богата. В ее дело вложили средства кое-кто из известных афинян. Мой собственный отец владеет половиной школы. Но не по этой причине я получила более широкое образование, чем большинство девушек, а скорее потому — я нисколько не хвастаюсь, — что я была более одаренной в танцах, умении вести беседу и, как считала госпожа Лета, в искусстве пробуждения желания.

— Значит, ты начинающая.

— Нет. Я еще не посвященная.

У меня перехватило дыхание и пришлось немного помолчать. Таис говорила очень тихо, едва различимо, подперев подбородок рукой, с задумчивым взглядом на прекрасном лице. Мы сидели совсем близко, и я ощущал тепло ее тела. Шум голосов в зале возрос, но не сильно, живее забегали слуги, потчуя гостей винами, кое-где в альковах задернули занавески. Не было явного сходства между этим благородно-изысканным пиршеством и пьяными оргиями, которыми Филипп имел обыкновение отмечать победу. Сходство появлялось только в последний момент.

— Можно я спрошу тебя, Таис?

— Ты, Александр, сын Филиппа, а я должна тебя развлекать.

— Спрошу тебя напрямик, грубо, по-македонски. Насколько я понял, ты еще девственница?

— Ну конечно. Неужели ты думаешь, что страшащиеся за свою жизнь Афины, этот цветок цивилизации, принадлежащий всем странам, выходящим на Внутреннее море, могли бы предложить тебе меньшее?

— О, великий Зевс Олимпийский!

— Отчего ты так поражен? Или ты настолько еще новичок в завоеваниях, что не успел пока ощутить вкус власти, которую они дают?

— Нужно еще столько завоевать, что мой дух остается смиренным. Я боюсь говорить об этом — боюсь показаться грубым, — но каково вознаграждение за то, что ты отдашься в первый раз?

— Отец упоминал о большой сумме золотых талантов.

— За которую у тирийцев можно было бы купить одну из их лучших трирем!

— Конечно, ты понимаешь, что, если ты хочешь меня сегодня вечером, я приду к тебе как дар. Это будет почетной наградой за смягчение условий перемирия с Афинами после их тяжкого поражения.

— Сами условия не были такими уж мягкими. И они оговаривались Филиппом, а не мною.

— Ты также понимаешь, что госпожа Лета и мой отец получат вознаграждение из городской казны.

— А как ты сама относишься к этому, Таис?

— Можно сказать, я польщена, хоть и смущаюсь немного. Я афинянка и с радостью готова отдаться даже и козлоногому сатиру, если это принесет ощутимую пользу моему родному городу. Многие, с кем я танцевала на наших праздниках, погибли в Херонее. Ты не козлоногий сатир, а юноша, на которого приятно смотреть, прекрасный наездник, и ты покорил меня своей вежливостью. Царевич, неизбежный час моей зрелости наступил уж давно, и могу ли я желать большего, если меня просит отдаться ему прославленный отпрыск царского рода?

— Может, наклонишься немного ко мне, чтобы я мог тебя поцеловать?

— Задернуть занавеску?

— Не надо.

Она исполнила мою просьбу, и это чудное соприкосновение с ее губами позволило мне ощутить радость погружения в обволакивающую ее красоту.

— Я хочу тебя сегодня, Таис, но есть одно условие, которое необходимо выполнить.

Мягкий свет в ее глазах моментально погас. Страха в них не было — только чуткая настороженность.

— Ты мне скажешь, что это за условие?

— Да. Ты примешь мой дар золотых талантов.

Она отпрянула от меня, глубоко задетая за живое. Не заплакала, не произнесла ни звука, но было видно, что ей очень больно. Наконец губы ее пошевелились; она заговорила:

— И это говорит Александр, сын владыки всей Греции, сам победитель, разбивший великую фиванскую фалангу и уничтоживший Священную Ленту.

— Так и должен говорить, будучи пленником этих деяний и этого наследия, тот, кто действует и побеждает.

— Значит, иного выбора у меня нет. Я должна принять твое условие.

— Но только с радостью. Иначе я не согласен. И вот что еще. Не знаю, почему или каким образом, но то, что я скажу, могло бы уменьшить преграду, которую воздвигают между нами троны, короны и победы. В этом нет никакой логики. Я только смутно чувствую, может, только мечтаю, что, когда ты будешь об этом знать, в другом свете предстанет союз наших тел, эта ночь любовной взаимности. Мы с тобой, Таис, в некотором смысле находимся в одинаковом положении. Я слегка приласкал одну девушку, но она осталась девственницей, так что я тоже остаюсь непосвященным.

Она резко вздохнула, словно ей не хватало воздуха.

— Царевич, мне в это как-то не верится.

— Не заставишь же ты меня клясться, Таис.

— Конечно, нет! Я только поплачу. Тогда этот союз, эту взаимность благословят боги, даже строгая Афина Паллада, наша божественная покровительница. Моя судьба — стать куртизанкой, но как мало горечи в моем первом падении! Александр, сердцем я уже с тобой. Страсть моя разгорается, твоя тоже: я вижу, как пылает твое лицо и сверкают глаза. Если ты желаешь, мой господин, пойдем со мной. Я вытру слезы и буду улыбаться любопытным, когда мы пойдем к выходу — здесь все будут радоваться нашему уходу, зная его причину. Уменьшится их беспокойство за судьбу Афин. А что до нас с тобой, мы предадимся таким радостям, что тебе позавидует бог войны, обвитый прекрасными руками Афродиты, а мне, Таис, позавидует та, что в наших культах зовется Киферой. И если меня за мое нечестивое хвастовство не поразит гнев Божий, нас ожидает чудесная ночь.

10

Размышляя над встречей с Таис, я пришел к единственному определенному заключению, что она дала мне много земного и в то же время возвышенного счастья и что я недаром потратил свои золотые таланты, Отныне свидание с Таис принесет богатую награду любому поэту, философу, путешественнику или царю, каковы бы ни были его возраст и любовный опыт, — если, конечно, у него будет при себе туго набитый кошелек. Да что там — даже тупейшему олуху будет доступна жизнь, полная чувства и мысли.

Я не мог этого объяснить; мне только казалось, что все это очарование Таис — ее внешность, манеры, ее голос и мысли — проистекает из одного источника, имя которому эротичность, и в этом состоит главная ее гениальность. Я не мог сравнить ее с другими девицами, не обладая ни одной из них в полном смысле слова. Интуитивно я чувствовал, что, если смерть пощадит ее достаточно долго, она, наравне с Аспазией, станет второй знаменитой куртизанкой в истории Эллады.

Составив проект договора, который предстояло ратифицировать Филиппу, я вернулся в Пеллу. Там я исполнял функции регента, тогда как Филипп устроил что-то вроде демонстрации на дальнем юге сперва захватив Коринф и нанеся заключительные штрихи, как скульптор на прекрасно выделанную статую, на свой греческий доминион, фактически укрепляя базу для предполагаемой экспедиции в Малую Азию с целью захвата греческих колоний, находящихся во власти Персии. Антипатр готовил запасы и обучал солдат для нового похода. Тем временем на западе жужжали пчелы, в основном в уме Олимпиады, — она подбивала к восстанию горные племена. Это не предвещало ничего доброго для меня как наследника македонского трона: чем больше между нею и Филиппом расширялась трещина, тем выше поднимался невидимый опасный барьер между Филиппом и мною.

Олимпиада возлагала свои надежды на брата Александра, могущественного царя племени молоссов, живших в Эпире, но Филипп нанес один из своих внезапных, коварных и могучих ударов, расстроивший все ее планы.

Мне не представилась еще возможность упомянуть в этой летописи мою единственную законную сестру, Клеопатру, тезку молодой жены Филиппа. Между нами было мало симпатии и понимания. Даже Клита я знал вдвое лучше, чем ее. Она была хорошенькой, хрупкой и нерешительной и идеально подходила для той роли, которую ей отвела судьба, — роли пешки в играх Филиппа. Чтобы привлечь на свою сторону потенциально опасного врага, Александра, он предложил ему жениться на моей сестре Клеопатре, приходящейся ему племянницей. К ярости Олимпиады, царь молоссов живо откликнулся на это предложение, отказался от сговора с сестрой, и в октябре, за несколько дней до моего двадцатилетия, была назначена свадьба.

Этому событию надлежало быть праздничным и великолепным, ибо повелитель всей Греции выдавал замуж свою дочь Клеопатру за вождя могущественного племени. Филипп разослал приглашения, по сути — настоящие приказы, не только членам своей марионеточной лиги, но и всем подчиненным ему царям, государственным деятелям, ученым, поэтам, драматургам, художникам и скульпторам. Собирались самые известные актеры и музыканты. Победителям Олимпийских игр предстояло выступить в состязаниях, должны были разыгрываться театральные представления и пиры сибаритов[29] следовать один за другим.

Но Филипп был не из тех, кто пренебрегает более серьезными делами ради таких мелочей. Он оставался грубым и твердым, одноглазым и хромым старым воякой. Пока дворец в Эги драпировали для свадьбы, он послал Аттала с десятью тысячами солдат в Малую Азию для захвата тактически важных населенных пунктов и подготовки их для прибытия основных сил осенью. Вслед за ним вскоре должен был отправиться Парменион.

И вот на исходе лета Олимпиаде был нанесен второй смертельный удар. Жена Филиппа, моя приемная мать, занявшая место Олимпиады, затяжелела. Она не умерла в родовых муках и родила не девочку, как предсказывали гадания Олимпиады, а крепкого мальчика, получившего имя полулегендарного царя Македонии Карана, которого Филипп почитал как героя.

Меня немного напугало, но вовсе не удивило, когда Олимпиада оставила свое жилище в Эпире, чтобы появиться на свадьбе.

Среди больших кипящих горшков недовольства царем Филиппом был один совсем небольшой, из которого выбивалась струйка пара, вроде бы и не стоящая внимания. Я все-таки прислушался к этой истории, ибо в ней принимал участие Аттал, которого я так и не мог выбросить из головы из-за того тоста на свадьбе Филиппа и Клеопатры. Он, без сомнения, нанес молодому родовитому командиру отряда грязное оскорбление. Этот командир, Павсаний, не очень-то подходил для своей командирской роли, будучи слишком напыщенным, и ходили слухи, что он гермафродит, о чем якобы говорили его манерность и высокий голос. Аттал отказался извиняться за свое оскорбление, и Павсаний обратился с жалобой к Филиппу, но безрезультатно. Теперь, когда Аттал отплыл в Малую Азию, молодой человек не находил себе покоя от мрачных мыслей.

Случилось так, что однажды лунным вечером в заброшенном саду дворца я приблизился к ажурной беседке, увитой зеленью. В ней разглядел я парочку, очевидно, назначившую тайное свидание. Первой беседку оставила женщина. Ее походка, фигура и смутно освещенное лицо показались мне очень знакомыми. Конечно же, это могла быть только Олимпиада.

Минутой позже наружу вышел мужчина. Я тихо отступил с тропинки поближе к тени и, приглядевшись, узнал в нем без всякого сомнения оскорбленного Павсания.

Вернувшись к себе, я задумался над трудной моральной проблемой: враги Филиппа уединились для тайной беседы — сообщать ли отцу об этой встрече? Не сообщить — значило бы причинить ему вред, а если бы я сообщил, это поставило бы под удар мою мать. Филипп был бы только рад обвинить ее в заговоре и убрать со своего пути, а я бы стал невольным убийцей матери. Я не мог предвидеть будущего развития событий и поэтому решил не вмешиваться.

На рассвете дня бракосочетания собрались толпы людей, чтобы полюбоваться на движущуюся к театру свадебную процессию. Вдоль колоннады первыми шли жрецы, несущие изображения двенадцати олимпийских богов; тринадцатый жрец нес небольшую статую Филиппа. За ними на значительном расстоянии шел сам Филипп, одетый в белую мантию и с лавровым венком на голове. Ни близкой к нему знати, ни телохранителям не было позволено следовать за ним — Филипп хотел показать всему греческому миру, как он великолепен в своем одиночестве, хотел напомнить, что он один, без помощи какого-либо другого царя, овладел всей Грецией.

Сам не зная того, он неумолимо приближался к перекрестку времени и событий. Спрятавшись у ворот, его поджидал Павсаний. Он выскочил с обнаженным мечом в руке и вонзил острый клинок в тело царя, издав при этом нечленораздельный крик, после чего бросился к взнузданной лошади, дожидавшейся всего лишь в нескольких шагах с поводьями, зацепленными за сломанную ветку.

Дорогу меж колонн моментально запрудили перепуганные хозяева празднества, и убийца мог ускользнуть. Но случилось так — возможно, это было угодно богам, — что за одну из его сандалий зацепилась виноградная лоза, и он упал. Прежде чем он успел вновь встать на ноги, с десяток копий приковали его к земле.

Именно я своим криком утихомирил толпу. Не знаю, как удалось мне перекричать шум и почему охранники и побледневшие жрецы обратили на мой окрик внимание, если не предположить, что я как стоящий ближе всех к трону являлся в их глазах представителем короны или ее наследником. Подобно сложенным крыльям, на толпу опустилось молчание. Я медленно — ибо не было нужды торопиться — подошел к тому месту, где лежал мой отец. Побывав в сражении, я достаточно насмотрелся на мертвых и сразу понял, что свет жизни в его глазах окончательно угас; понял я и то, почему Гомер часто пользовался выражением «его глаза покрыла тьма».

Отец упал головой вперед, слегка повернув ее вбок и распластав руки. Его мантия белого цвета стала ярко-красной; куда-то исчезло его царственное величие, и он казался таким маленьким! В этом не было никакого чуда: просто вдруг стерлись все приметы его личности. Казалось невозможным, чтобы кипучая энергия Филиппа, его грубость и сила улетучились сквозь рану, пробитую в его теле вражеским мечом. Но увы — остался только прах.

Перехватив взгляд Пармениона, я нарушил жуткое молчание, сказав: «Царь мертв».

Он тут же прогремел в ответ:

— Да здравствует царь!

Глава 3

ПОБЕДА И ОПАСНОСТЬ

1

Я не мог «здравствовать» долго, если бы не приступил немедленно, прямо сейчас, к стремительным действиям.

Назначив родственника моей матери, Леонида, распорядителем останков и похорон отца, я тут же объявил о сборе македонского войска в ближайшей долине Вардар. Мне надо было заручиться его верностью, без которой я был ничто. В белых доспехах на черном жеребце я проехался вдоль выстроившихся рядов, и солдаты с радостью в сердцах вспомнили, как впереди доблестных гетайров я обрушился на страшную фиванскую фалангу с фланга. Я ел с ними их грубую пищу, парировал их грубые шутки. Этот элитарный отряд разразился овацией, решившей, буду ли я иметь поддержку армии: они салютовали мне мощным ревом голосов и поднятыми вверх пиками. Их рев подхватили пехотинцы, стуча по щитам рукоятками мечей, а фаланга построилась знаменитой стеной, сомкнув щиты и ощетинившись копьями. Позволив им накричаться сколько душе угодно, я велел трубить сигнал возвращения в казармы.

До того как уехать с поля, я отправил пять лошадей в сопровождении двух быстрых всадников в город Пидну, где томились в изгнании Птолемей, Гарпал и другие мои юные друзья. Они мне здорово понадобятся, думал я, пока я еще жив.

Одной только поддержки армии было недостаточно, чтобы обеспечить мне преемственность царской власти, но она придала мне уверенность в борьбе с противниками моего престолонаследия. У нас сильна была партия шовинистов: они ратовали за то, чтобы на троне Македонии восседал македонец, а не сын варварки, которую сам Филипп обвинял в измене, — а посему я не законный его наследник, а безымянный ублюдок. Много было также и тех, кому не нравились мои «греческие» манеры и иностранные понятия, кто возмущался тем, что я не живу по-македонски. Наибольшая угроза для меня как наследника короны исходила от моего двоюродного брата Аминты, настоящего македонца, и новорожденного сына Клеопатры.

На пир по случаю моего избрания собрались все члены Совета и множество посланцев других государств. Им я ясно дал понять, что намерен остаться на посту стратега всей Греции и главы Совета. Все присутствующие пообещали сохранить мне верность, которая, я знал, превратится в пустую труху и разлетится по ветру в тот самый момент, когда проявлю слабость.

Я никак не мог позволить себе быть слабым. Перед короной должно было скатиться немало голов, прежде чем она прочно утвердится на моей собственной голове. Я стал думать, кому из своих ближайших друзей мог бы доверить это мрачное кровавое дело, и остановил свой выбор на косолапом Гарпале. Я видел, как при Херонее он ехал по полю и добивал копьем всех раненых врагов на своем пути. На листе бумаги я написал несколько имен и против некоторых из них сделал пометку. Первыми шли имена двух царских отпрысков из Линкестиды, товарищей Павсания по пирушкам, разделявших его гнев против Филиппа, который не желал исправлять своих ошибок. Если бы я не действовал стремительно и безжалостно против всех, подозреваемых в том, что он знал о заговоре, меня бы самого обвинили в причастности к нему. Возле имени третьего я поставил знак вопроса: он поклялся в верности мне сразу же после убийства Филиппа.

Что было делать с Атталом, дядей Клеопатры? Я приказал, чтобы его арестовали, а если это не подействует, чтобы его сослали туда, откуда он бы не смог больше оспаривать мои притязания на корону в пользу своего племянника. Это нажило мне сильных врагов в клане Аттала, родовитых, имеющих большую власть, и у меня не оставалось никакого выхода, кроме одного. Ведь даже такой человек, как Платон, открыто признавал, что оправдывается зло, сотворенное ради пользы и безопасности государства; и Аристотель повторно выразил это убеждение. Таким образом в Македонии строго соблюдалась традиция большого кровопускания при восхождении на трон нового царя — та же самая, что и в Персии, да и в любом другом монархическом государстве, завоевавшем себе имя и широкое признание. Я не сомневался, что после моей смерти в бою или от меча заговорщика эта традиция не умрет.

К счастью, мне не нужно было лично разбираться с Клеопатрой и ее новорожденным. Роксана рассказывала мне об обитающих в далекой Азии львах с черными и желтыми полосами, которых в Индии называли «ба». Они были пострашней серовато-коричневых львов и куда более коварными. Один такой был и среди моих домашних. Олимпиада ненавидела Клеопатру и ее отпрыска такой лютой ненавистью, какой не знал ни один дикий зверь. Я бы предпочел не слышать о том, во что она выльется, но это было трусливое желание и лицемерное — ведь не запретив, я разрешил. И все же я думал, что никогда больше не поцелую мать, не ощутив на ее губах вкус крови.

Невинного младенца закололи на руках у его матери; сама же она, разбитая горем, в трогательном страхе за свое юное и прекрасное тело, которое искалечит сталь, выбрала смерть от веревки. Больше я ничего не знал.

Пока происходили эти жуткие события, вся Греция радовалась смерти Филиппа и кажущемуся падению его власти в Македонии. Эти новости подтвердили правильность избранного мною кровавого пути к укреплению безопасности и усилению мощи моей власти. Будучи в трауре по своей умершей неделю назад дочери, Демосфен все же выступил перед Советом в своем праздничном платье, объявил Павсания героем-мучеником и попросил Совет издать декрет, устанавливающий день общественного благодарения за избавление страны от тирана. Его спросили, каким образом эта новость так быстро дошла до него. Он отменно солгал, будто эти славные вести принесла, явившись ему во сне, Афина Паллада и что, более того, она сообщила по секрету, будто я, Александр, не более чем набитый соломой лев, который не осмелится покинуть свою золотую клетку в Пелле. Его красноречие повлияло на Совет и было услышано далеко за пределами Афин: фиванцы взялись за оружие и изгнали из цитадели македонский гарнизон, амбракиоты тоже; другие полисы совершили враждебные акции. Вся Греция была в беспорядке. Филипп лучше меня знал бы, что делать. Нет, мне бы не хотелось, чтобы Филипп вернулся из небытия и приказывал мне, но я бы с удовольствием выслушал старого тактика Антипатра, который мог бы дать мне несколько советов — скорее всего, как проявить выдержку и умеренность. Кое-какие из наставлений я бы принял, но большинство бы отверг. Я решился выступить в тайный поход с большими силами.

Солдатам не дали попрощаться с женами и возлюбленными. И вот двадцать пять тысяч уже оказались в пути. Каждый пехотинец нес свое собственное оружие и ранец, так как при наибольшем количестве лошадей под седлом мы взяли с собой как можно меньше вьючных и только крайне необходимое число рабов. Первое препятствие нас поджидало в конце второго дня пути в устье реки Пеней, как только мы миновали долину Темпе. Мы не могли войти в проход, пока начальник фессалийского отряда в Пидне с несколькими помощниками не получит разрешения от старшего начальства в Лариссе. Его можно было бы и подкупить; без сомнения, можно было бы взять этот проход стремительным приступом. Вместо этого, к печали чиновников и радости моих солдат, я приказал прорубить тропу вдоль горы Осса, выходящей к морю. Они живо исполнили мое приказание — все молодые ребята под предводительством также молодого человека, при отсутствии седобородых стариканов с их ворчанием и неодобрительным покачиванием голов.

Преодолевая пересеченную местность, карабкаясь на кручи, перебираясь через теснины, мы овладели вратами Лариссы еще до того, как гонцы из Пидны принесли новость о нашем прибытии.

С испуганными лариссианцами я быстро и уверенно вступил в дружеские отношения. Они поставили меня архонтом Фессалии, не прибегая к долгим церемониям, и избрали гегемоном Лиги, где я занял место Филиппа. Для меня эти любезности мало что значили, разве что давали право призывать под свои знамена превосходных фессалийских всадников, уступающих только моим несравненным гетайрам. Я представил себе кислое лицо Демосфена, когда с первым гонцом из Лариссы прибудут к нему эти новости, и пришел в мальчишеский восторг. Тем временем мы за три дня проделали семьдесят миль и были в Фермопилах, где я сразу же собрал Совет. Убедившись в их лояльности, мы поспешили в Фивы, стали лагерем у их стен, рядом с цитаделью. К этому времени Афины, в пятидесяти милях от Фив, были охвачены волнением. Сельские жители сбежались в город, под защиту его стен; созвали городское собрание, избрали послов и готовы были согласиться на любые угодные мне условия мира. Вырвав листок из записной книжки Филиппа, я письменно заверил афинян в моих мирных намерениях, в почтении и любви ко всему эллинскому и пообещал предоставить им самоуправление. За такую политику, проводимую в моих же лучших интересах, я удостоился двух золотых венков и звания благодетеля города.

Наука матери или, скорее, ее внушения о пользе мистицизма все еще цепко жили в моем сознании, и я физически не мог взяться за осуществление своих широких планов, не посоветовавшись с дельфийской жрицей, самой знаменитой в эллинском мире, предсказания которой, как было известно, всегда сбывались. Да, уже прошла осенняя пора, убрали урожай и не положено было давать предсказаний; зимой в храме поклонялись богу Виноградной Лозы Дионису и богине Урожая Деметре. Но все же я разыскал прорицательницу в ее келье и совершил кощунство: когда она отказалась садиться на треножник, я схватил ее за руку и потащил к нему силой. «Тебе невозможно сопротивляться!» — вырвалось у нее.

Я услышал от нее то, что хотел, и ни в каком другом предсказании я больше не нуждался — иначе мог бы услышать нечто совсем противоположное. С легкостью убедив себя в том, что ее устами говорил сам бог Аполлон, как будто бы она сидела в исходящих из скалы парах, я не стал испытывать судьбу, сделал храму приношение из золотых монет и удалился.

Я еще не воевал в качестве царя Македонии и главнокомандующего ее армий, но знал, что время не заставит долго ждать: горные кланы и племена, которые вечно не давали покоя Филиппу, снова, тайно или открыто, выражали свое недовольство. Старый одноглазый царь умер, думали они, возможно, у сына его не тот характер. Эти дикари, что жили на севере, ничего не желали делать — только охотиться, воевать, роптать да расхищать чужое. А наши недавно покоренные соседи, фракийцы и иллирийцы, подшучивая над своим ярмом, весело смотрели на их грабежи. Если бы я действительно был набитым соломой львом, как назвал меня Демосфен, и не нанес бы им прямого удара, они бы тоже взбунтовались. Да, не следовало мне предпринимать задуманного мной великого похода на восток, не обезопасив всю древнюю Элладу и ее границы; кроме того, царю Македонии должны были заплатить по старому долгу трибаллы, один из самых воинственных кланов. Это они, застав Филиппа врасплох, отняли у него добычу, захваченную им в Дунайском походе.

Ранней весной я после своего коронования отправился с сильным войском к границе трибаллов — живших не более чем в неделе пешего пути к западу от Эвксинского моря. Там нам пришлось выдержать сражение, в котором бывалые воины увидели для себя что-то новое. Проходя по длинному ущелью, мы вышли на племя фракийцев, которые в союзе с горцами занимали возвышающиеся над нами горные кручи. Их главным оружием были тяжелые телеги, которые они держали наготове на краю крутых обрывов. Ясно, что они намеревались столкнуть их на наши головы, когда мы будем проходить внизу, и под этой страшной лавиной нам бы не поздоровилось.

Чтобы перевалить через гору без тяжелых потерь, я составил хитрый план, который старый Антипатр, будь он командующим, наверняка отверг бы как безрассудно рискованный. Я отдал своим гоплитам приказ идти как можно более разреженным строем, чтобы телеги не могли задеть людей, а в узких местах, где раздвинуться нельзя, пусть они ложатся, прижавшись друг к другу, и укроются тесно сомкнутыми щитами, наподобие крыши.

Загремели, устремившись вниз, страшные снаряды, набирая скорость с каждым поворотом колеса, порой взлетая над землей, переворачиваясь и разбиваясь вдребезги. Какое там рискованное, — думал я о своем предприятии, — эти телеги перемелют кости десяткам храбрых моих соратников. Но результат был настолько поразительным, что этого я не забуду до конца своих дней. Солдатам удалось избежать всех телег, кроме четырех, которые, ударившись о щиты, отлетели далеко в сторону, так что ни один человек серьезно не пострадал и ни одна кость не была сломана.

Я тут же протрубил сигнал атаки, в которую воины бросились с устрашающими криками. Если бы слабо вооруженные варвары смекнули, что после неудачи с телегами им лучше обратиться в бегство, большинство из них смогли бы остаться в живых, но, будучи не трусливого десятка, они продолжали сопротивляться, и наша сталь косила их рядами. Их пало около полутора тысяч — замертво или со смертельными ранами. Помимо прочей добычи мы захватили множество женщин и детей, чтобы отослать их в города на побережье Эвксинского моря, где они будут проданы в рабство. Народ этого племени отличался необычайной красотой, почти все женщины были яркими блондинками, так что вряд ли их ожидала тяжелая участь. Многие красавицы, размышлял я, станут наложницами или рабынями в роскошной обстановке гаремов.

Моя хорошо обученная армия быстро расправилась с вооруженными варварами у подножья гор. Те, кто остался в живых, сбежали на остров посреди могучей реки. Мы упорно преследовали их, но наши наспех сколоченные суда не смогли причалить к крутым берегам острова. На противоположном берегу собралось большое племя гетов, видимо, ожидая, когда им преподадут хороший урок. На челноках и плотах из мехов, набитых сеном, я с наступлением ночной темноты с сильным отрядом переправился через реку. Высадившись на поле, где колосились высокие хлеба, мы крадучись подобрались к их лагерю и с первыми лучами рассвета напали. Застигнутые врасплох геты в основной своей массе пустились в бегство, оставив убитых и раненых лежать там, где они пали.

Я надеялся, что эта карательная акция успокоит волнения у моих северных границ и обезопасит их, ибо когда мы снова переправились в свой лагерь, к нам отовсюду стали прибывать послы, чтобы отдать мне дань уважения и просить о мире. Многие обещали прислать солдат для моей армии: крепких метателей дротиков, лучников и превосходных наездников. Но стоило мне отправиться в обратный путь на родину по землям агриан, как гонец принес весть о восстании вождя племени трибаллов, который носил любимое мной имя, принадлежавшее другу моего детства Клиту. Клит вступил в союз с другим вождем по имени Главкий. Получив подкрепление от кланов, я подступил к цитадели Клита на македонской границе. Дрожащие туземцы говорили нам, что нас непременно побьют, так как Клит принес в жертву всемогущему богу трех мальчиков, трех девочек и трех черных баранов.

Наш первый же ложный выпад заставил гарнизон скрыться за стенами города. Прежде чем мы установили осадные орудия, мои лазутчики сообщили, что Главкий ведет на помощь своему союзнику сильное войско. Наперехват ему выехала моя тяжелая конница, но заблудилась в теснинах и чуть было не попала в ловушку, что явилось бы для нас неизмеримым бедствием. Я поспешил ей на выручку, собрав все силы, которые у меня были под рукой, — пестрое воинство из агрианских лучников и копейщиков и тысячи моих ветеранов, с которыми Главкию вряд ли бы захотелось вступить в бой. В тот день пехотинцы торжественно окрестили мою элитарную конницу «заблудшими овцами», но тем было не до обид — с таким рвением возносили они благодарственные молитвы Зевсу и Посейдону, богу коней, за то, что им чудом удалось спастись.

Три ночи спустя мы напали на неохраняемый лагерь Клита. Многие из его горцев, едва пробудившись от одного сна, навеки заснули другим, более глубоким. И теперь, подавив все открытые восстания, уж почти полгода не видя, как течет Аксий, мы собрались с силами для обратного похода в Македонию.

Тем временем за горами время и события не стояли на месте. В день похорон Филиппа пришло несомненное свидетельство смерти царя Персии Артаксеркса, хотя слухи об этом дошли до нас еще раньше. Он был убит убийцей своего отца, евнухом Багосом, который теперь посадил на трон одного из наследников царствующего дома Ахеменидов Кодомана. Последний взял себе имя Дарий III. Все сообщения говорили о том, что как личность и полководец это могущественный человек. Непосредственно под его начальством служил Мемнон из Родоса, прославленный военачальник, остановивший вторжение Пармениона в Малую Азию и гнавший его назад до Геллеспонта. Таково было положение дел в далекой Персии. А что же в мое долгое отсутствие происходило по соседству?

Об этом я узнал как раз вовремя. Грецию облетела молва, что я погиб в битве в Иллирии. В своем стремлении принять желаемое за действительность фиванцы и афиняне решили, что так оно и есть. Демосфен представил свидетеля, клявшегося, что он видел мой труп. Дарий III послал сотни талантов персидского золота, чтобы подкупить греческую верхушку и вооружить греческих солдат, которые должны были восстать против власти Македонии.

Они решили, что теперь, когда Филипп лежит в своей гробнице, а Александр стал добычей воронов на какой-то одинокой скале, все у них пройдет гладко. Повторялась старая история: элейцы изгнали моих сторонников, Афины превратились в военный лагерь. Фиванские изгнанники вернулись в родной город, что послужило еще одним доказательством моей смерти. На улицах стали убивать моих воинов, Кадмейскую цитадель окружили блокадным кольцом. Трезвые граждане, те, что настаивали на осторожности, подвергнулись избиениям. С караваном телег прибыло оружие, купленное на персидское золото. Поскольку Коринфский договор явно потерял силу, всенародно было объявлено об освобождении Фив из-под власти Македонии. Под звон колоколов отслужили благодарственный молебен и отпраздновали это событие пирами.

По всей Греции из Афин помчались гонцы, провозглашая вновь обретенную свободу. Войско из Аркадии вышло на воссоединение с афинским. Во всех отношениях государство, оформившееся при Филиппе и консолидировавшееся под Херонеей, разваливалось на части.

Я услышал эти новости, преследуя мятежных иллирийцев. Собрав все свои полки, я повернул на юг — к общей радости солдат, хотя они еще не знали, куда мы идем. «Дело пахнет жареным», — поговаривали они; и эта старая поговорка очень хорошо подходила к данному случаю, когда я приказал им пройти форсированным маршем долину реки Галиакмон. На седьмой день пути мы достигли северной Фессалии, а на восьмой вышли на равнину. На следующий день мы прошли Фермопилы и вступили в Беотию. Весь поход занял у нас тринадцать дней, причем последние сто двадцать стадий мы отшагали за шесть дней. Мы догоняли и обгоняли беженцев из северных городов, видевших, как мы проходили мимо. Мы были в Амфиссе, что рядом с Фивами, прежде, чем там узнали о нашем приближении.

Фиванские власти отказались этому верить. Некоторые считали, что карательным войском командует старый Антипатр или же Александр из Линкестии. Разбив лагерь у южных ворот Фив, я облачился в свои белые доспехи и проехался на Букефале перед толпой вытаращивших на меня глаза зрителей. Все сомнения отпали. Доказательством тому служили войсковые ополчения из близлежащих полисов, которые питали ненависть к Фивам и спешили, надеясь поживиться добычей. Я дал фиванцам срок одуматься и сложить оружие без ущерба для своей чести. Вместо этого они выслали всадников, чтобы пощекотать мои передовые посты — но их быстро рассеяли. На следующий день я перенес лагерь поближе к цитадели и стал выжидать, надеясь снискать себе славу терпеливого и миролюбивого человека, хотя, по правде говоря, мне не терпелось услышать звон оружия.

В ответ на мое требование открыть ворота и выдать главарей восстания я получил от этих же главарей наглое письмо с требованием выдать им Антипатра и командира Кадмейского отряда. Последней каплей, переполнившей чашу моего терпения, явился герольд на городской стене, призывавший всю Грецию сплотиться вокруг Фив и с помощью персидского царя уничтожить узурпатора, грабителя и тирана почище собственного отца, Филиппа.

Мой старый товарищ Пердикка, несший охрану лагеря и стоявший со своим отрядом впереди него, ударил первым. Историки будут полагать, что сделал он это, не дожидаясь моего приказа, — эта шутка чрезвычайно потешала моего веселого друга. Он кинулся на частокол, разметал его, и тут же вслед за ним повел свой отряд Птолемей, еще один «ослушавшийся» воли своего миролюбивого полководца начальник. Тогда фиванцы подтянули к месту прорыва все свои силы и выбили вторгшегося противника, который понес потери. Как я и предполагал, фиванцы сели отступающим на хвост, и когда большое их войско оказалось за воротами, моя фаланга, как ни странно, уже выстроенная и готовая к бою, нанесла им сокрушительный удар. Они бросились в беспорядочное бегство, преследуемые по пятам моими всадниками, и не успели закрыть ворота, которые тут же оказались в наших руках. Сквозь них основные мои силы ворвались в город, и к ним присоединился сделавший вылазку гарнизон — солдаты его так и кипели от ярости. Фиванцы попробовали было в последний раз закрепиться на площади народных собраний, но бесполезно — их смела моя фаланга, и сражение окончилось скверно: вражеские солдаты убегали и прятались в узких улицах и переулках, забегали в дома и магазины, забивались в углы, где их находила холодная сталь и, не зная жалости, убивала и убивала.

Около шести тысяч погибло в тот день, а наказание не свершилось еще и наполовину. По моему приказанию весь город, за исключением святынь и дома поэта Пиндара, был срыт до основания. С какой радостью принимали участие в избиении фиванцев жители близлежащих полисов, давно уже стонавших под жестокой властью Фив. Осталось, однако, в живых тридцать тысяч; и все они, кроме нескольких сторонников Македонии, были поделены на партии и проданы в рабство на большом рынке в Коринфе.

Работорговцы жаловались, что такой избыток рабов привел к затовариванию невольничьего рынка. Это было единственное недовольство, которое возникло у них в связи с разрушением Фив. Вот какой мрачный конец постиг древний и величавый город, где родился мой предок Геракл. Против Фив ходила в бой Бессмертная Семерка в великой трагедии Эсхила. Когда-то ее правящим домом был великий Дом Кадма,[30] откуда происходил терзаемый богами Эдип.

Воистину жестокая судьба постигла город, но невозможно было как-то иначе объединить Грецию под моим знаменем, не было иного урока, чтобы научить ее покорности, пока я буду топтать земли старого врага Эллады и всего эллинского мира — Персии.

И вот еще что: разве фиванцы не нарушили своей клятвы — клятвы верности мне, своему царю, Александру?

2

Весной года 22-го о. А. я повел свою армию из Пеллы на восток, по первому отрезку пути, протяженность которого знали только боги, да еще могли предсказать мне мои смутные и невероятные мечты. Я знал, куда хочу идти: сначала до Геллеспонта, а там все дальше и дальше по не отмеченным на карте просторам Персидской империи, совершая по пути завоевания, и вторгнуться в Индию, чтобы отдать дань уважения шаху. От Океанского моря, я полагал, она будет всего лишь в нескольких днях пути.

О таком мероприятии до меня еще не помышлял ни один завоеватель. Геродот, опубликовавший свое великое произведение за сто одиннадцать лет до моего рождения, ни о чем равном этому не упоминал. Когда я обратился с этим вопросом к Шаламаресу, дяде Роксаны, он сказал, что ничего не знает о таких завоеваниях, хотя сам склонен верить в тот морской путь, на который ссылался Геродот. Если это факт, а не вымысел, путь был пройден за триста пятьдесят лет до моего рождения и был протяженней предполагаемого мной пути, хотя и имел целью исследования, а не завоевания.

Согласно этой ссылке, смелые купцы из Тира и Сидона оснастили флот на Красном море и, обогнув Африку, вернулись путем Геркулесовых Столпов. Вполне возможно, что мореплаватели дошли до Индии. Храбрецы, несомненно, побывали на Оловянных Островах[31] и на Азорских, исследовали север и часть западного побережья Африки и берега Аравии. Большинству греков наша колония в Массилии[32] представлялась почти концом света.

Я осмотрел собранный мной в Амфиополе флот и двинулся дальше, к Сесту, где предполагал переправиться через Геллеспонт и вторгнуться в персидские владения. Здесь в туманном прошлом Ксеркс переправлялся на связке судов, влюбленный Леандр переплывал к жрице Геро, чтобы поухаживать за ней. Туда же прибыл и мой флот. Персидского флота, слава всевышним богам, там еще не было, и только боги знали почему, ибо с этого места было бы естественней всего прервать наше вторжение еще до того, как оно началось. Должно быть, командующий персидским флотом только что купил себе такую прекрасную и обольстительную наложницу, что никак не мог оторваться от ее ложа.

Мои разведчики разыскивали вражеские суда, но безрезультатно. Я нашел время и совершил краткое паломничество к месту высадки греческих сил в войне против Трои. На полпути через Геллеспонт я принес жертву богам моря Посейдону, Фетиде, которая была матерью Ахилла, Протею и остальным. На берегу я поставил алтари Зевсу, покровителю высадок, и Афине Палладе, а также возложил венки на могилы павших на войне великих эллинов и троянцев. В небольшом храме на месте Трои я умилостивил душу павшего здесь Приама, оставил почетный дар и унес оттуда щит, желая, чтобы его во всех сражениях носили перед моим войском. Сюда же прибыл Харес, командующий афинян при Херонее. Он раскаялся в своем отпадении от меня и был прощен.

Теперь мои войска были готовы выступить в поход. Разведуя местность, мы направились в Зелею, находящуюся менее чем в четырех днях пути, где стояла лагерем персидская армия. Приняв, почти на бегу, послов из приморских городов, мы выслали вперед разведку и отряд легковооруженных всадников, следовавших за нашими главными силами вне поля их видимости. Наши быстрые «бегуны» обнаружили персидскую армию на противоположном берегу небольшой реки Граник. Когда я смог хорошенько разглядеть противника, то ничего особенного, с нашей точки зрения, не заметил, если не считать того, что командовал ею великий военачальник — Мемнон Родосец. С точки зрения же персов, все было не так как надо.

Внедренные мною в персидские ряды лазутчики сообщили, что место выбрано, вопреки упорному сопротивлению Мемнона, по воле сатрапов, высших представителей администрации, назначаемых царем. Мемнон предлагал отступать по выжженной земле, пока мы не окажемся в глубине Персии, а затем нанести нам удар с такой позиции, которая бы обеспечила им победу. Словно глубоко возмущенный тем, что отвергли его совет, он позволил сатрапам развернуть свою армию самым невыгодным образом, недостойным такого способного полководца. Когда я впервые четко разглядел их позиции, то едва поверил своим глазам. Персидская конница стояла так близко к крутому берегу, что просто не могла совершить броска; а его эллинские наемники, отменные воины, были слишком удалены, чтобы препятствовать нашему наступлению.

И все же этот старый перестраховщик и трещотка Парменион стал меня уговаривать оставаться лагерем на этом берегу реки и дать отдохнуть солдатам до рассвета! Да ведь задолго до этой поры какому-нибудь простому начальнику конного отряда станет заметна невероятная глупость позиции персов, и он сделает все возможное, чтобы голос его услышал один из высокопоставленных сатрапов; войско перестроят, и мы потеряем великолепный шанс. Парменион еще говорил, а я уже приказал армии строиться в боевые порядки. Выбрав атаку строем наискосок, так хорошо послужившим Филиппу, я занял свое место перед правым крылом, с тем чтобы персы могли ожидать, что наш главный удар придется на их левое крыло. Они, как послушные дети, стали именно там концентрировать свои силы, а когда увидели Аминту, возглавлявшего легкую конницу, отряд тяжеловооруженных пехотинцев и одно подразделение фаланги, смещение сил влево стало еще интенсивней, отчего центр становился слабее. Все шло хорошо. Мои горнисты протрубили сигнал атаки, и я со своими гетайрами ринулся в реку, держа строй наискосок к течению.

С некоторым трудом переправившись через реку и после небольшого замешательства на крутом берегу, мы ударили в полную силу. Персы тем временем сдерживали свою конницу, ограничиваясь метанием дротиков.

Внезапно я оказался в разгаре рукопашной схватки с обломком копья в руке. Один из друзей отдал мне свое — сломалось и оно. Мне в руку сунули третье. Я выбрал себе особую цель — зятя Дария, Митридата,[33] и этот храбрец, поскакав мне навстречу, получил удар копьем в лицо, который сбросил его на землю. Тут на мой шлем обрушился сильный удар кривой саблей. Казалось, у меня разошлись кости. Но прочный металл выдержал, отлетел только большой осколок, и я поразил нападавшего в грудь. Но вот и еще одна из этих страшных кривых сабель занеслась над моей головой. Я увидел ее слишком поздно, чтобы спастись от смертельного удара. Но не столь медлительным оказался взгляд моего друга Клита. Он на мгновение опередил знатного перса и одним махом отсек ему от самого плеча руку вместе с саблей.

Я приказал Букефалу встать на колени. Пока я приводил в порядок сбрую, в голове у меня прояснилось, мои мысли и чувства вернулись в прежнюю колею. Снова поднялись в атаку мои верные гетайры, чьи сердца бились в унисон с моим, и, размахивая смертоносными копьями, мы со всей силой врезались в гущу персов. Старый Парменион, который в разгаре битвы совсем не принимался в расчет, переправился через реку с подкреплением из фессалийских всадников и отразил опасную атаку противника. Теперь центр персов оказался под мощным давлением. Он уже понес серьезные потери от длинных копий фаланги и теперь стал ломаться под ударами наших пик и коротких копий тяжелой пехоты. В рядах персов началось бегство; они напоминали уток, бросающихся врассыпную, когда на них сверху падает сокол. Из всего персидского войска оставалось справиться только с эллинскими наемниками, опытными воинами, которых царь кормил и щедро осыпал своим золотом.

Иногда вспышка раздражения одного-единственного высокопоставленного человека может изменить ход истории. Сдавалось мне, что какой-то приближенный к царю советник так разгневался, когда Мемнон настаивал на том, чтобы завлечь нас в Персию, чтобы в конце концов свернуть нам шею, а заодно и на его презрительное отношение к плану развертывания войск Дария, что приказал арестовать этого талантливого военачальника или нарочно препятствовал его приготовлениям и исполнению всех его распоряжений. Как бы там ни было, лучший корпус персидской армии еще не вступал в сражение, не обагрил своих мечей и копий и не пострадал ни от одной раны. Они стояли в ровном строю, как топчущиеся на отмели утки, которые видят, как носится над ними коршун, пронзительно свистя и готовясь напасть.

Видимо, им приказали стоять до тех пор, пока нас не разгромят или не возьмут в окружение, а там навалиться и нанести смертельный удар. Может быть, эта важная персона пожелала, чтобы честь разбить нас и поставить на колени осталась за персами, а их непосредственный командующий не осмелился ослушаться приказов своего начальника — возможно даже, самого брата царя. И вот, видя, как смыкаются наши войска, с развевающимися знаменами, сохраняя образцовый порядок, греческому военачальнику захотелось отдать приказ — но какой? Ни один из них не имел бы смысла для этих греков-перебежчиков, кроме одного: умереть, как подобает эллинам.

Наша конница ударила им в лоб, наша фаланга — сбоку. Ни одна армия на земле не могла бы выдержать такого натиска, и это великолепное войско из пятнадцати тысяч солдат было сразу же разбито наголову. Уцелело только две тысячи пленных — те, кто неминуемой смерти предпочел цепи. Среди груды мертвых тел я увидел человека, который пошевелился, искоса понаблюдал за другим, не похожим на мертвеца; но, когда я взглянул на него в упор, глаза его были полузакрыты и казались остекленевшими. Я не стал вытаскивать этих двоих, чтобы отправить их на тот свет, как не стал выискивать и других, прячущихся среди погибших. Каждый из них расплатился позорной ценой за свою жизнь, и я решил: пусть живут.

Среди убитых мы не нашли брата Дария; а его ближайшим родственником был убитый мною Митридат — его зять. В одной из жутких груд лежал внук Артаксеркса и двоюродный брат Дария, а также его шурин, сатрап Лидии и Ионии и предводитель наемников. Но самого опасного из них, Мемнона, нигде не было видно. Возможно, он ушел в отставку и уехал из страны, когда отвергли его добрый совет.

Я потерял только двадцать пять своих товарищей: статуи их я приказал поставить в святилище в Македонии. Жены и дети всех остальных погибших солдат моего войска были освобождены от налогов. Несмотря на эти и другие благородные жесты, я все же с тревогой задался вопросом: если Ахурамазда, как я когда-то думал, действительно является Зевсом, но под другим именем, доволен ли он этими знаками искупления вины.

С поля сражения наше войско двинулось в древний город Сарды, принимая присягу верности лежащих на пути городов. В Сардах мы наполнили сокровищами наши пустые сундуки и проследовали в Эфес, где в ночь моего рождения сгорел храм Артемиды. Здесь я надеялся схватить Мемнона, но он успел ускользнуть. Мне пришлось ввести в городе военное положение, так как народ стал заниматься убийствами и грабежом своих бывших хозяев. Когда я предложил отстроить святилище заново, один старый циничный эфесянин, который жизнь свою и в грош не ставил, заметил: не подобает одному богу возводить храм для другого. Совершенно очевидно, против кого был направлен его сарказм, но у меня были связаны руки, поэтому я ответил ему спокойно и вежливо и отвернулся.

Не знаю, что меня толкнуло на это, но я устроил большой военный парад в честь Артемиды, которая в сознании персов имеет удивительное сходство с богиней Иштар.

Крупный город Милет выслал послов, обещая сдаться, но, получив известие о том, что к нему на выручку идет персидский флот, отрекся от этого обещания. Я не боялся наспех сколоченных армий, но бывший где-то поблизости персидский флот внушал мне полное уважение, поэтому я поспешил захватить гавань.

Наконец мы узнали, что вражеский флот стоит на якоре у острова Самос. Парменион — что было восхитительным исключением из привычных правил — высказался за то, чтобы немедленно напасть на него, тогда как я предпочел захватить его береговые базы, без которых флот был бы скован. Сначала нужно было разрушить прочные стены Милета. Мы подтянули наши осадные орудия и приступили к делу. За несколько дней мы проделали в них зияющие дыры, после чего на улицах и дворах завязались упорные кровавые сражения, и хотя многим удалось спастись вплавь или на плетеных щитах, как плотах, множество храбрецов погибло и было похоронено в безвестных могилах или стало добычей акул. Теряя время и людей, я предложил щедрые условия сдачи, которые были приняты. Тем временем я подумывал о расформировании своего собственного флота, поскольку на его содержание требовалось так много средств, а вся история побед Македонии писалась на суше.

Многие города сдались, но вскоре на пути у нас возникли прочные стены Галикарнасса — их защищал сам Мемнон. Печально закончилась вылазка против Минда, города, расположенного в семи милях от Галикарнасса в глубь полуострова, но стены самой столицы начали рушиться под ударами таранов и крупных камней наших катапульт и других осадных машин. Понимая, что скоро конец, Мемнон приказал уничтожить город огнем, а сам со своими сильно потрепанными силами укрылся в двух цитаделях. Когда мы почти потушили пожар, я, хоть и добивался пленения Мемнона, на удивление ему и себе тоже решил: пусть он сидит себе на своем бесполезном насесте над разбитым, выжженным, бесполезным городом.

После этого я вернулся в город Траллы в долине реки Меандр, который взбунтовался против меня, и сровнял его с землей, изгнав из него население или продав его в рабство. Я совершил эту жестокость без угрызений совести, теперь уже сообразив, что тактика примирения никогда не достигнет своих целей — их достижение куда труднее, чем мне это представлялось вначале, куда удаленней во времени и пространстве.

Первый год моего похода приближался к концу. Мы захватили по меньшей мере пятьдесят городов — часть из них сдались без боя. Я добился всего, о чем раньше мечтал Филипп, — и даже большего: освободил из-под власти персов все греческие города, которые стали членами Лиги. К западу от Киликии персидскому флоту стало уже затруднительно предпринимать военные операции, и теперь я мог приступить к завоеванию Армении. А пока я послал Пармениона через Фригию на подчинение непокорных областей Малой Азии, договорившись встретиться с ним в Гордии — городе важного стратегического значения, там, где находился известный во всем мире Гордиев узел. Для этого мне пришлось бы уклониться со своего идущего вдоль моря пути далеко на север, и я намерен был это сделать в том месте, где горный хребет Тавр выступает над морем, и здесь установить восточную границу моих владений.

Я сказал «моих владений», а не греческих, и тут я не оговорился и не допустил перекоса в мыслях. Я только что вступил в Персию, и моему сознанию пришлось расти вместе с расширяющимся видом на эту страну.

Великолепная дорога царя царей с почтовыми станциями, отстоящими друг от друга на сто шестьдесят стадий, проходила мимо Гордии, а оттуда за шесть дней марша по ней можно было попасть в Византию на берегу Пропонтиды.[34] Говорили, что в восточном направлении дорога имеет фантастическую протяженность в двадцать две тысячи стадий. Маленькая Греция просто затерялась бы в таких обширных пространствах; ее армиям никогда бы не осилить такой дали — если только это не армии завоевателя мирового масштаба, целиком подчиненные одной лишь его воле, продиктованной ему богами.

Это мало меня тревожило. Моей теперешней заботой был Сагалас, с крыш которого мы слышали бросаемые нам страшные угрозы. Чтобы взять этот незаметный городишко, все-таки понадобилось подвести осадные орудия и выдержать жаркое сражение.

Холодной зимой я двинулся на север, все еще идя берегом моря, и на этом пути занял обширную царскую область, Ликию. Солдаты срочно нуждались в отдыхе, поэтому мы повернули назад и дошли до Фигелид. И здесь ожили прежние слухи: они появились с письмом от Пармениона, где сообщалось, что третий царский отпрыск Линкестии, тот, которого я пощадил, под начальством которого находилась моя фракийская конница, тайно замышляет меня убить. Доказательств его вины было еще недостаточно, чтобы приговорить его к казни. Я отправил к Пармениону своего человека, который должен был на словах передать ему мой приказ, чтобы этого стратега, моего тезку, арестовали и взяли под стражу.

Это могла быть простая случайность, думал я, но моей охране следует строже относиться к подобным случайностям, а мне самому быть не столь доверчивым и управлять безжалостной рукой. За доказательство моей смерти заплатили бы столько золотых талантов, что жадности не хватило бы, чтобы представить в своем воображении. Никому не известный человек мог бы одним махом стать сатрапом царя, зажить во дворце с гаремом, полным прекрасных персиянок, с придворными, простирающимися у его ног. Поистине роскошным призом было то, что я носил на своих плечах под своей якобы львиной гривой.

Под горой с трудно произносимым названием Тахтали-Даг, где море омывало утесы, узкая полоса отмели была проходима, только когда сильный ветер с севера отгонял бурное море. Так случилось, что именно сейчас необходимо было нанести смелый удар. Слух о заговоре просочился в войска, а восточные ветры принесли вести куда посерьезней — о том, что со всей Персии стекаются добровольцы, чтобы в будущем году создать огромнейшую в мировой истории армию в количестве тысячи тысяч солдат, что мне казалось невероятным. Но я все же не забывал об этом, как и мои военачальники, и у некоторых от испуга отвисали челюсти.

Вместо того чтобы повернуть в глубь материка, я решился на рискованный бросок через захлестываемый волнами проход под Тахтали-Даг. Если бы мне пришлось повернуть назад, это бы для меня было равносильно серьезному поражению, способствующему дальнейшему падению и без того уже низкого духа в стане моих соратников, находящихся далеко от возлюбленной Македонии. Но если бы я добился успеха, легенда о моей непобедимости всколыхнулась бы снова, захлестнув сердца мощным приливом веры, и тогда мои солдаты стойко встретили бы мощную армию Дария.

Приближаясь к этому суровому месту, я следил за ветром, обращая внимание на раскачивание верхушек горных сосен и наносимые на суживающийся берег массы жалящего лицо песка. Прямо с юга дул сильнейший штормовой ветер. Бешено мчались кони Посейдона, не облегчая, а затрудняя мою задачу. Накануне вечером я допустил глупость, приказав войскам становиться лагерем после часового похода, и теперь, спустя два часа после восхода солнца, я не мог допустить разбивки лагеря ни под каким предлогом, ибо солдаты сразу же догадаются о моем намерении дождаться более приятной погоды, чтобы преодолеть этот проход. У меня таилась слабая надежда, что ветер ненадолго изменит направление на западное и задует сильными порывами.

Лучшим пловцом в нашей армии считался невзрачный на вид пехотинец Солон, который уже не раз демонстрировал свою доблесть в наших переправах через реки. Его давно уважали за ум, но мне казалось, что сегодня в этом разбушевавшемся прибое может рискнуть своими костями только глупец. Чем дольше я наблюдал, тем безнадежней представлялось мне задуманное дело. Высокие волны разбивались о подножья отвесных скал — а это был твердый камень, а не земля, которую мы срывали, чтобы обойти гору Осса. Однако я все же вызвал к себе Солона, приказав тем временем собирать лес, прибитый к берегу, и разводить костры, без которых нельзя было отправлять людей принимать холодный душ.

Наконец прибыл Солон — небольшого роста, но жилистый. Он прямо, по-мужски, взглянул мне в глаза, затем обвел внимательным и хладнокровным взглядом пенящиеся отмели.

— Думаешь, переправишься? — спросил я.

— Царь, я родился на острове Эолия, как говорится, на родине ветров, но мальчишкой сколько я ни бродил, так и не нашел того места, где они родились. Но все равно мы с ветром старые знакомые. У нас в телегах есть веревки для штурма вершин длиной в сто морских саженей. Может, царь Александр обратит внимание на ту длинную отмель в форме пастушьего крюка, которая выступает к нам навстречу шагов на сто?

— Да, вижу.

— А еще заметь то место, где берег резко поворачивает на юг, сразу же за скалами.

— Отлично различаю.

— Веревки легкие, но крепкие. Если три из них сцепить вместе, я могу переправить один конец со стрелки на тот берег. Конец будут держать шесть здоровых парней, а когда я буду вон там, пусть они прикрепят к ней канаты длиной в пятьдесят шагов — те, что мы используем в осадных орудиях. Их я буду перетаскивать в связке через воду, пока не получится надежного веревочного моста. Вода будет еще глубже, прибойные волны длинней и мощней, но веревки, если их натянуть, не дадут людям ударяться о скалы. Теперь я знаю, как переправить и телеги.

— Они могут подождать северного ветра. Теперь командуй — ты начальник.

Дело быстро двигалось вперед. Через час наши веревки и канаты были собраны в бухты на краю стрелки, и Солон, голый, как только что вылупившийся птенец, бросился в прибой, держа в руке конец небольшой веревки. Он плыл, странно извиваясь телом, делая медленные круговые движения руками, по-лягушачьи отталкиваясь ногами и почти все время держа голову под водой; но всегда, когда нам, лихорадочно следящим за ним, казалось, что его навсегда захлестнуло волной или что какое-то морское чудовище схватило его своими щупальцами, голова его по-тюленьи вырывалась на поверхность, и мы ликовали. Чтобы удержать веревку, людям приходилось тянуть изо всей силы — с такой яростью мчались гонимые ветром волны.

Наконец мы увидели, как он вышел на сушу, сверкая белизной, на несколько защищенной от ветра береговой полосе, загибающейся в сторону моря. Здесь он прикрепил веревку к большому камню, а с нашей стороны к концу ее прицепили канаты. Теперь ему понадобилась вся сила жилистого тела, чтобы перетянуть к себе связку канатов, а затем прочно их закрепить. Я вызвался первым последовать за ним, но мое намерение было встречено общим недоброжелательством.

— Умоляю, не делай этого, — взмолился мне на ухо горбоносый Птолемей. — Если ты утонешь или тебя сожрет рыба-дьявол, солдаты взбунтуются и уйдут домой. Пусть первым пойдет отряд моих всадников с упряжью на спине, без лошадей, а за ним уж и ты. И на той стороне прикажи трубачу дать сигнал сбора. Тогда Букефал бросится в воду, а за ним наверняка и все другие кони. Без груза они удержатся на тропе Солона, только несколько ослабевших разобьются об утесы — ведь лошади плавают получше самих рыб.

Пока, цепляясь за канат, переправлялись эти великолепные всадники, выкрикивая непристойные шутки каждый раз, когда у них во рту не было соленой воды, я следил за волнами. Мне казалось, что сила их, пусть и невыносимо медленно, но убывает, а ветер, хоть и ужасно лениво, но смещается к югу. Мне представилась картина спора между Эолом, богом ветров, и Посейдоном, богом моря, насчет того, кто чьи права ущемляет. Эол приказал ветру дуть в южную сторону, а Посейдон распорядился иначе; последний же — брат Зевса, а у Эола нет такого могущественного родственника. Поэтому я решил пока что не следовать за людьми, а подождать, чем кончится этот спор.

Он кончился с поразительной неожиданностью. Все ветры улетучились, слышались только ослабевшие удары затихающего прибоя о скалы. И вот на севере зародился ветер-ребенок, он рос быстрее, чем легендарный Гермес — тот вор от рождения, который сбежал на второй день жизни, угнав скот Аполлона; и прежде чем мы это осознали, появился легкий бриз, который быстро крепчал и стал настоящим ветром, задувшим вдруг с такой силой, что птицы на голых скалах не удержались и взлетели, кружась в беспорядочном полете. Чувствуя покалывание в спине, я в сопровождении Клита покинул край стрелки и направился к главному берегу.

Под ударами Борея[35] по гребням волн море стало отступать от скал, и люди, несомненно, видели в этом чудо, ниспосланное свыше. И я решил воспользоваться этим и пройти по узкому проходу под скалами. Я свистнул Букефала, и он примчался, ведя за собой всех остальных лошадей. Конечно, нам не удалось переправиться так, чтобы совсем не намокнуть. Еще оставались мелкие заводи, по которым пришлось шагать, поднимая фонтаны брызг, а в одном месте воды было по пояс. Букефал, как его тому учили, приближаясь ко мне, замедлил шаг, а за ним и другие лошади, потому что проход был узким. За нами тянулись и скрипели телеги и осадные машины.

Скопившись на открытом берегу и на склоне холма, солдаты разразились мощными криками ликования. И теперь, уже слишком поздно, меня поразила неожиданная мысль: ведь я бы мог проехать по этому проходу на Букефале во всей своей царской славе. Еще одно небесное знамение, подумалось мне, заключается в том, что я к своей конечной цели не ехал верхом на своем могучем жеребце, а значит, это можно бы истолковать так: он умрет от болезни либо погибнет на поле брани молодым, и довольно скоро. Но можно было истолковать и иначе — что эта цель чудовищно далека.

Когда я вызвал к себе Солона, крики прекратились: всем хотелось услышать, что я ему скажу. Он отдал мне воинский салют, я ответил тем же.

— Твоей матери следовало бы назвать тебя не Солоном — Почитателем древних книг, а Посейдоном.

— С твоего позволения, царь, — отвечал он, — я не бог морей и никакой другой. Я хороший пловец — только и всего.

И это тоже, не знаю почему, заставило меня задуматься.

3

В Перге меня встретили полномочные послы из Аспенда с предложением сдать мне город, но на определенных условиях. Я согласился и пошел на Силлий. Но когда я готовился взять его штурмом, пришло сообщение, что аспендийцы отреклись от нашего договора, и я вернулся, чтобы проучить их. Когда мы окружили их цитадель, они, пораскинув своими ветреными умишками, запросили мира на прежних условиях. Понимая, что предстоит длительная осада этой мощной крепости, и не желая тратить времени даром, я согласился, но условия выдвинул более жесткие. Неприступные Келены угрожали втянуть нас в жаркую схватку, но мне на радость сдались без единой стрелы, пущенной с зубчатых стен. После десятидневного отдыха мы за шесть дней пути дошли до знаменитого Гордия.

Здесь, в храме Зевса, давно уже стояла повозка крестьянина Мидаса, которого сделало царем предсказание оракула. Веревка из лыка дикой вишни, которая связывала ярмо с дышлом, была завязана в огромный узел, концы которого были спрятаны где-то в нем самом. Согласно народному поверью, завязал его сам Зевс, приняв облик тележного мастера, а тот, кто его развяжет, будет владеть всей Азией.

Я внимательно осмотрел узел, но убедился только, что сплетен он хитрее, чем те мережи, которые мы мальчишками ставили на щуку, судака и угря, наживив их лягушками и прочей мелюзгой, на озере Бортур или на нашей вялотекущей речке. С другой стороны, я не мог уйти из храма, не найдя какого-нибудь решения этой загадки.

Я сразу же вспомнил про свой меч. Он был длинным и тяжелым, и один из моих рабов заботился о том, чтобы он с обеих сторон оставался острым как бритва. Этот раб когда-то ковал кривые персидские сабли, и мой меч был предметом его гордости, а для меня большим подспорьем в сражениях, где зачастую тупой меч пускал лишь кровь, не выводя противника из строя, тогда как прекрасно заточенное лезвие сразу же рассекало и мышцы, и ткань, и артерию. Внезапное, непреодолимое желание вызвало во мне радость, и жар бросился мне в лицо. Я вытащил меч и со всей силой обрушил его на узел. Он ровненько, как дыня, раскололся на две части, и ярмо упало на пол.

Жреца храма, надо полагать, подрасстроило столь своевольное решение головоломки с развязыванием узла, который стал уже почитаться священным и привлекал в святилище множество посетителей, оживлявших приятным звоном монет ящик для сбора пожертвований. Однако он не осмелился высказать мне недовольство, а только набожно воздел руки к небесам. Мои же спутники, свидетели этой сцены, не теряли времени даром: они живо пересказали все солдатам, чем сильно их позабавили.

Из почтения к сатрапу провинции я принял приглашение погостить у него во дворце, вместо того чтобы жить рядом со своими солдатами в своей просторной палатке, обогреваемой снаружи жаровнями. Его гостеприимство насторожило моих слуг, и они стали более внимательны к тому, что я собирался есть или пить, а также к моей постели. Известно, что в такие постели, в поисках тепла в прохладные ночи, заползали василиски и аспиды. А еще я слышал, что иногда в Египте простыни посыпали настолько мелким порошком, что он вызывал лишь слабый зуд, едва заметный во время глубокого сна, но, если почесаться, наступало заражение крови, кожа чернела, и человек умирал.

В этой постели во время последней поездки по своей империи спал царь Артаксеркс; здесь же возлежал и его кратковременный преемник Арсес. Но я все же приказал убрать ее, объяснив сатрапу, что из суеверия не сплю на чужих постелях. Он отлично понимал, в чем корень этого суеверия — в трезвой осторожности.

Палаты были поистине великолепны. В афинских дворцах я не встречал таких изящных вещей — наверное, их привезли с далекого Востока. Воздух пропитался сильным запахом ладана. Даже вода в ванной была насыщена ароматами. Хорошо еще, что меня не видели и не чуяли носом мои лишенные лоска друзья детства: из них всех один только Гефестион научился не давать воли своему языку. Впрочем, ему и не нужно было заботиться о своем языке — ведь он один знал, что причитается царю, покорившему обширную Малую Азию. Справедливости ради надо сказать, что и прочие мои друзья перед посторонними выказывали мне подчеркнутые знаки уважения.

Пока я дожидался позднего ужина, будучи в компании одного лишь Клита, взволнованный слуга сатрапа попросил разрешения поговорить со мной.

— Великий царь! — обратился он ко мне. — Пришла посетительница, которая ищет встречи с тобой. Она сказала, что если я прогоню ее, не сообщив о ней тебе, то ты, когда узнаешь об этом, непременно прикажешь меня распять.

— Эта женщина назвала свое имя?

— Не женщина, а почти ребенок. Ей лет четырнадцать. Когда я осведомился о ее имени, она сказала, что имя ее Кифера — а потом рассмеялась мне в лицо.

Киферой в древности звали Афродиту, богиню любви. Что ж, возможно, таково и было ее первоначальное имя, ведь она родилась на острове Кифера, далеко на юге, когда там жили финикийцы. Аристотель склонялся к тому, что она являлась семитской богиней, возможно, идентичной Иштар, прежде чем Греция присвоила ее себе.

— В каком она одеянии — богатом или бедном? — поинтересовался я.

— В очень богатом, мой царь. И на лице ее прозрачная чадра, которая не скрывает ее красоты.

— Пустил ли ты ее в переднюю?

— Да, мой царь. Но она желает пройти в твои покои.

— Клит, ступай со слугой, поговори с девицей. Если мы раньше были знакомы и ты уверишься, что вреда от нее не будет, то допусти ее ко мне.

Клит отсутствовал совсем недолго. Он впустил кого-то в дверь, но сам не вошел, а тихо прикрыл ее за собой. Я взглянул на приближающуюся ко мне девушку и сразу же понял, что не ошибся в своем предположении. Она сняла чадру и опустилась на одно колено.

— Как поживаешь, Таис? — спросил я хорошо управляемым голосом. — Сейчас зима, и просто чудо, что ты не отморозила свой хорошенький носик. Ну-ка вставай.

— Было бы глупо спрашивать, как поживаешь ты, царь Александр, — отвечала она. — Где бы мне ни меняли лошадей, везде только и разговоров что о тебе. Рада видеть, мой господин, что ни дороги, ни войны на тебе не отразились. Ты выглядишь все таким же, как тогда в Афинах, когда ты был еще просто царевич и мы вместе пили вино — из разных чаш.

— Если память мне не изменяет, мы не только пили вино.

— Я тоже смутно припоминаю, что между нами было что-то еще, какая-то незначительная случайность. Разумеется, если бы ты был царем…

— И было это, кажется, в постели.

— Клянусь всемогущим Зевсом, именно так все и было!

— Ну а теперь, когда я царь, разве тебе подобает шутить со мной?

— А что же, царь, мне остается делать еще? Я просто не знаю, как мне спрятать свой страх и маленький позор, которых я стыжусь.

Вместо ответа я внимательно посмотрел на нее. Она сидела совсем неподвижно, не глядя прямо мне в глаза, но держа голову высоко. Теперь откинутый назад меховой воротник не скрывал уже ее прекрасной шеи. Эта поза и впрямь наилучшим образом выявляла ее красоту. Если Апеллес написал с нее портрет, он изобразил ее именно такой.

— Писал тебя Апеллес? — поинтересовался я.

— Да. И двух недель не прошло, стоило тебе предположить, что он может это сделать.

— Что стало с картиной?

— Он нанял меня натурщицей и оставил картину у себя. Сказал, что не расстанется с ней даже за пять талантов золота.

— Если увидишь его снова, скажи ему, пожалуйста, что я дам шесть талантов. Не думаю, что он откажется.

— Может и отказаться. Великие художники — цари в собственных владениях. Но он с радостью сделает тебе копию.

— За копию я заплачу один талант — она вряд ли сможет сравниться с оригиналом. Он ведь писал и меня. Некоторые из эллинских царей захотели получить копии с моего портрета: не потому, что жаждали лицезреть мое изображение, а скорее затем, чтобы проткнуть его ножом — ведь до моей спины им было не добраться. Впрочем, своим заказом они хотели польстить Александру, верховному повелителю Греции. И должен сказать, ни одна картина не могла сравниться с первой.

— Может, я никогда больше не встречусь с Апеллесом, ну а если и встречусь, то это будет не очень-то скоро. Но я непременно скажу ему о твоем желании. Значит, либо шесть талантов, либо один. По-моему, ты все же получишь оригинал. А если к тому же он тебе понравится, ты будешь очень доволен.

Она замолчала и, почувствовав на себе мой заинтересованный взгляд, постаралась принять прежнюю позу. С того самого вечера, когда она впервые вышла в свет, ее красота ничуть не потускнела; она все еще казалась девственницей, и неудивительно, что слуга ошибся в определении ее возраста. В ее красоте была какая-то неопределенность: она была сильней, чем у Роксаны, но не такой яркой. Мне пришлось напрячь зрение, чтобы определить, какого цвета у нее глаза. Их синева сгущалась так сильно, что напоминала свод небес холодной зимней ночью при совершенно полной луне в окружении света далеких звезд.

И вновь ощущение тайны коснулось моей души: ведь в этом женском обличье выражала себя какая-то основная первобытная сила. И имя Кифера, которым она назвалась сегодня, показалось мне выбранным ею очень удачно.

— А почему Кифера — ведь так мне сказал слуга? — Я старался говорить очень спокойно, чтобы не помешать ее настроению.

— Прошлой ночью я видела сон, будто я — это она. А в общем-то это всего лишь глупая фантазия — то, что я назвалась ее именем. Умоляю тебя, забудь.

— Ну нет, по-моему, не такая уж глупая фантазия. Для меня ты не Таис — это имя ничего мне не говорит — и не Афродита, в которой потом проявила себя финикийская богиня. Все великие божества выступают или же выступали во многих лицах. Кифера… Это имя подходит тебе как нельзя более, в ней я узнаю тебя.

— Мы знали друг друга до нашей встречи в Афинах?

— Не понимаю, что ты хочешь сказать.

— Я тоже.

Теперь настала пора задать вопрос, который с самого начала казался таким очевидным. Я словно бы расспрашивал нимфу, которую встретил у горного ручья. Когда встречаешься с чудесами, лучше всего принимать их целиком на веру и не искать им объяснения. Однако другого выбора у меня не было.

— Не скажешь ли мне, где ты провела прошлую ночь?

— В хане, персидской гостинице на царской дороге, в тридцати пяти стадиях к западу отсюда.

— А что делает Кифера так далеко от родных Афин?

— На это я могла бы ответить по-разному. Первый ответ — потому что ты здесь — прозвучал бы самонадеянно: будто я смею надеяться видеть тебя снова после сегодняшнего вечера. Другой же — а это и есть мой ответ — потому что ты указал мне сюда дорогу. Как ты мне подсказал, так я и поступаю.

— Видимо, у меня сегодня не все в порядке с мыслями, ибо я не понимаю тебя.

— Разве не ты отказался от дара, что я предлагала тебе тогда: моего тела, красоты, любовной ночи?

— Да, так и было. Я не принял его, одарив тебя золотыми талантами.

— «Одарил» — не то слово, царь. Ты хотел сказать: «Заплатил». Разве это не могло напомнить мне о моей профессии? Если я иногда и чувствую себя Киферой, я все же Таис, афинская куртизанка.

— Однако…

— Есть ли для такой лучшее место, чем в обозе победоносной армии?

4

Ни того ответа, который я мог бы дать, ни того, который Таис хотела бы услышать, на ее вопрос не последовало. Она была профессиональной куртизанкой точно так же, как я — профессиональным воином. Если бы я взял ее к себе в любовницы, то нарушил бы принятое мною ранее решение. В отличие от многих молодых мужчин, я редко страдал от острых приступов эротического желания — видимо, потому, что был глубоко погружен в дела войны, с первых минут пробуждения на рассвете до того часа, когда я с наступлением темноты валился без задних ног на свой соломенный тюфяк и почти мгновенно засыпал.

Арес, греческий бог войны, известный римлянам как Марс, нередко, согласно нашей легенде, бывал супругом Афродиты. Но в этой легенде редко случалось, чтобы он спал с другими богинями, уж не говоря о смертных женщинах. Афродита, уже сочетавшаяся браком с хромым закопченным Гефестом, богом-кузнецом, не отличалась такой верностью. И по-моему, это было вполне естественно, поскольку единственное, чем она могла заниматься, это любовными утехами и их поощрением, отчего бывали хорошие хлеба и тяжелые виноградные лозы, словно их связывала с ней какая-то мистическая симпатия. Так что времени и сил у нее хватало, и в наших сказаниях полно историй ее любовных похождений. От своего единокровного брата Гермеса она родила Эроса, а имена обоих родителей составляют наше слово «гермафродит», означающее «двуполый человек». И ведь это Эроса обвиняли юные девицы в том, что у них распухли животы — по той причине, что он завлекал в укромные уголки не только девственных девушек, но и молодых обожателей.

Часто ее имя звучало рядом с именем Адонис. И он родился от кровосмесительного союза — союза отца и дочери, которых толкнула на это Афродита. Втихомолку поговаривали, что она пленила самого Зевса. Согласно «Илиаде», он неоднократно становился на ее сторону против ее сестры Афины Паллады с вечно суровым лицом.

В связи с этим кажется любопытным тот факт в жизни эллинов, что, считая инцест между смертными ниже своего достоинства, мы принимаем его без сомнения или оскорбления для себя, если дело касается наших богов и богинь. Аристотель говорил нам, что это атавистические следы бездумного начального периода нашей истории, когда кланы строго придерживались эндогамии, высшим выражением которой был брак между царями и их дочерьми, сыновьями царей и их сестрами с целью сохранения чистоты их божественной или царской крови. Даже в наши времена царские семьи греков не поднимали никакого шума по поводу браков между дядьями и их племянницами, тетками и их племянниками. Моя собственная сестра вышла замуж за брата моей матери.

С другой стороны, Абрут, еврей, смотрел на такие союзы с ужасом. И это несмотря на существующую в общем во всем его народе довольно строгую эндогамию. Всем, разумеется, известно, что египетские фараоны должны были жениться на своих сестрах. В племени, живущем недалеко от наших границ, существовал обычай, согласно которому первое половое сношение юноши должно было состояться с его матерью. Этот обряд в переводе на греческий язык назывался «блаженным возвращением в материнское лоно». Дочь же, по их мнению, должна посвящаться в тайну пола ее отцом. Это называлось «восстановлением семени».

Во всяком случае я намеревался поспорить в воздержании с богом войны и даже превзойти его в этом до той поры, пока не найду женщину древних царских кровей, которая вместе с этим обладала бы для меня неотразимой привлекательностью, достойной, чтобы стать матерью наследников империи.

Тем не менее я признавался самому себе в желании приласкать Таис и ощутить ее ответные ласки. Я снова в своем воображении рисовал ее себе раздетой, худенькой, но сложенной в совершенстве, ее прелестно сужающиеся ноги и руки, грудь, как у нимфы, маленькую плотную окружность талии. Все это превосходно венчалось красотой ее лица. С приятно разгорающимся возбуждением я припоминал наш восторг в пропитанной духами слабо освещенной царской горнице дворца Медия в Афинах. И тут, подобно холодному дождю с ветром в жаркий летний полдень, мне в голову пришла мысль о том долгом пути, пройденном ею после той ночи, о множестве прибывающих и убывающих лун. Я посвятил ее в женщины. Много с тех пор она занималась любовью, возможно, каждую ночь, зачастую в холодных мрачных спальнях гостиниц для путешественников (персы называли их ханами) — и с мужчинами неизвестно какого имени и звания, грубыми парнями-толстосумами. Кроме того, по рождению она была дочерью, и к тому же очень верной дочерью, Афин — по сути, извечного врага Македонии. А так как теперь, когда Фивы были стерты с лица земли, мы стояли на разных полюсах, Афины стали нашим единственным могущественным врагом в Греции. Откуда мне было знать, чью сторону примет Таис, мою или Афин, в последний час ожесточенной схватки между нами?

— Ну как, оправдала ли жизнь куртизанки твои ожидания? — поинтересовался я, стараясь говорить небрежным тоном.

Выражение ее лица изменилось, став тем же, что я видел тогда, когда просил принять ее, еще девственницу, золотой талант за ночное приключение со мной.

— Ты великий завоеватель, царь Александр, — ответила наконец она. — Я думала, что это естественно обязывает быть и корректным человеком. Но я ошибалась.

— Действительно ошибалась. Непонятно, как при твоем уме ты могла думать как ребенок. Если слово «корректность» является не более чем бессмысленным синонимом, означающим «мягкий, добрый человек». Как можно быть завоевателю мягким и добрым? Он живет грабежом и жестокостью. Но если ты хотела сказать, что он мог бы быть тактичным и внимательным к людям в общественных отношениях, то ты права, что осуждаешь меня. Снимаю свой вопрос.

— Подожди, с твоего царского позволения я желаю ответить на него. Прошло уже около четырех лет с тех пор, как мы сошлись с тобой в Афинах. Из них три я была куртизанкой с хорошим положением среди лиц моей профессии. Клиентов мне подбирала наша хозяйка, Лета. Это прежде всего были богатые люди — иначе они не платили бы полсотни золотых статеров, что вдвое больше цены высокосортного раба или красивой девушки-рабыни, хоть это и далеко до золотого таланта, который, как помнишь, ты мне тогда заплатил. Часто это были члены посольств в Афинах из других греческих полисов или иноземных государств, таких, как Рим, Карфаген и Египет. Был один вождь большого клана варваров, который обращался со мной, как ты говоришь, с большим тактом и вниманием. Был один высокий военачальник из твоей армии, очень уважаемый.

— Ради всех богов, скажи кто! Я требую, чтобы ты сказала!

— Не требуй, не скажу.

— Клянусь богами, я это узнаю!

— По какому праву, царь Александр? — Она говорила очень спокойно.

Кровь, ударившая мне в голову, отхлынула. Я не мог ответить на ее вопрос. Мне было стыдно, что я задал его.

— Возможно, по праву царя, в чьей власти я теперь нахожусь, — высказала она сама единственно возможный ответ на свой вопрос. — Применив пытки, ты мог бы заставить меня назвать его имя: мне ведь не хватит большой стойкости, чтобы вынести боль. Но тогда тебе потребуется калечить мое тело, а для тебя это зрелище будет не из легких, ведь ты его хорошо знаешь и сам говорил мне, что готов заплатить шесть золотых талантов, чтобы иметь его чудное подобие в исполнении Апеллеса.

— Сразу же после разрушения Фив у меня в Афинах было несколько представителей из военачальников и близких союзников. Среди них был Птолемей. Мне не хотелось посылать его — из-за тебя, но я поборол это чувство, так как считаю Птолемея способнейшим дипломатом из тех, кто подчиняется мне. Да, наверное, это Птолемей. Боги знают, что я не могу винить его, если он видел картину, где ты изображена как Геба, богиня юности. Я сглупил, прости.

— Даже высокие боги иногда снисходят до глупости, Александр, — сказала она, и при этом в ее лице и голосе было столько очарования. — Сам Аполлон дошел до этого, когда помогал своей сестре Артемиде убить детей Ниобы,[36] и запятнал свое великое имя так, что никогда ему не очиститься.

— Наверняка среди твоих клиентов были поэты, художники, скульпторы.

— Что правда, то правда. Бывали и важные господа из Афин и других больших городов. Был один крупнейший математик — слишком старый, чтобы соединить свое тело с моим, но я целовала его почтенную голову и чудесные руки и слушала его рассуждения по тригонометрии, хотя и не понимала ни одного предложения. Спустя некоторое время меня потянуло на острова Эгейского моря — не могу объяснить почему. Сначала я посетила остров Кифера и отдала должное богине, которую теперь называют Афродитой, хотя для моей души она, как и прежде, Кифера. Оттуда я направилась на Мелос, где видела еще одну Афродиту с драпировкой, на ногах. Ее стан, грудь, лицо невообразимо прекрасны. Эта Афродита работы молодого ученика Скопаса; я забыла его имя, оно очень трудное. Родился он в Фивах, и Апеллес говорил, что проживи он подольше, он затмил бы славу своего учителя.

— Как он умер? — Я тут же пожалел о заданном вопросе, поняв, что Таис умышленно навела меня на это.

— Он родился в Фивах и пал в последнем бою фиванцев на агоре, когда они дерзнули восстать против Александра III из Македонии.

— Много молодых людей, обещающих быть великими, погибают в битвах, — ответил я после долгой паузы. — Ему бы следовало точить мрамор, а не бросаться с мечом на сторонников верховного владыки Греции.

Она раздумывала, тогда как из водяных часов уже вытекла половина воды. Я заметил, что задумчивость придает ей особую прелесть. Красота всегда была при ней, но она незаметно менялась в зависимости от ее мыслей. Я не заметил, чтобы мое резкое, властное замечание вызвало в ее лице какое-либо возмущение, которое, наверное, даже хотел бы видеть, и, не увидев, несколько растерялся.

— Царь Александр, — заговорила она задумчиво, — а тебе не приходила в голову мысль, что работа рук этого скульптора — ученика, имени которого я даже не могу вспомнить, — может пережить дело рук твоих?

— Такое не может прийти мне в голову, потому что это просто невозможно.

— Разве? Ведь были и другие великие завоеватели — позначительней тебя, если ты сейчас вдруг возьмешь да и прекратишь свои походы. Кир Великий. Дарий Великий. Но ты не намерен бросать свое дело сейчас. Ты стремишься прибрать к рукам все, что они завоевали. И не только это. В таком случае твое имя громче их прогремит через многие века, но сохранится ли твое дело? Варварские орды — разве они перестали размножаться? Разве они прекратят свои нашествия? В Египте может объявиться новый Рамзес Великий. А кто встанет у власти в богатом Карфагене? Рим еще младенец, но что, если он создаст великого полководца, равного твоей царской персоне? Он расположен посреди Средиземного моря, может наносить удары во все стороны света и стать центром известного нам мира. А теперь вернемся к нашему ученику скульптора. Великие города опять и опять станут ареной сражений, рухнут храмы с их божественными творениями, сами города будут похоронены под обломками, снова поднимутся и снова будут разрушены. А вот Мелос — малозначительный остров: правитель морей удержит его одним таксисом, а если это римляне, то одной когортой. Станут ли они уничтожать свою прекрасную Афродиту из белого мрамора? Они, наверное, изменят ее имя, назовут Венерой — ведь так ее знают в Риме. Империи — это насильственные объединения отдельных государств и племен, а Венера из Мелоса — по-латински будет из Мило? — это один цельный кусок мрамора, пользы от которого никакой, кроме той, что это предмет красоты, способный восхищать глаза: и восторгать душу.

Она замолчала. Мне стало стыдно своего замешательства.

— Ты пытаешься внушить мне мысль, Таис, что святилище этого изваяния из мрамора посетит больше паломников, чем могилу Александра Великого?

— Нет, беру свои слова обратно. Это было бы только счастливой случайностью судьбы. От Мелоса наш корабль поплыл на Парос и Наксос, Скарию, а там и на Хиос. Потом заходили в прибрежные города, которые недавно были под властью Дария, а теперь освобождены царем Александром. К тому времени рассказы о твоих победах прожужжали мне все уши. Мне с трудом верилось, что я, Таис, знала Александра так, как не знал его никто другой. И когда корабль пристал к Смирне, мне неожиданно пришла в голову мысль, что, судя по расстоянию, измеряемому по полету кричащих стай диких гусей к Евксинскому морю, я нахожусь недалеко от самого Александра.

— Откуда ты могла знать? Моя армия всегда на марше.

— Слухи не отставали от тебя и летели почти так же быстро, как дикие гуси. Последней новостью было то, что ты вступил в Ликию и наверняка оттуда пойдешь на Киликию. Но я была уверена, что без захода в Гордий ты дальше по побережью не двинешься. Той давней ночью в Афинах ты говорил о Гордиевом узле — что кто развяжет его, станет властелином всей Азии.

— Ты знаешь меня слишком хорошо, Таис.

— Ты не таишь своих мыслей, царь Александр.

— А ты, Таис, скрытничаешь. Как ты платила за столь долгий путь?

— Я отвечу тебе, хотя вопрос этот бестактный. Его бы не задал ни один благородный афинянин. Я покинула Афины с тяжелым кошельком золота, тратила его, не скупясь, и время от времени пополняла свои запасы. В сущности, я больше не была куртизанкой — только искательницей приключений. Я плыла на прекрасной триреме. Персидский флот, если бы мы встретились с ним, не стал бы нам докучать. Персия в хороших отношениях с Афинами — она все еще надеется, что при первой твоей неудаче они вернут себе то, что потеряли. Жажда приключений — это в моей натуре, это страсть, которая захватывает меня целиком. Я не стремилась к обеспеченности и спокойной жизни в браке, с детьми. Может, лет через десять мне этого и захочется, но не сейчас. Я все еще посылаю госпоже Лете один статер с каждых пяти из своего заработка, но, мне кажется, слово «заработок» сюда не подходит. Эти золотые статеры скорее похожи на дань, которую платят моей красоте мужчины, возбудившие во мне, часто сама не знаю почему, желание быть с ними. Я хотела, после того как корабль дойдет до Византии, вернуться на нем в Афины, но во время остановки в Смирне — пока ты занимался осадой Далиана — я встретилась с греком-изменником, который мне не понравился.

— Не понимаю, в каком смысле.

— У него дворец в Смирне и жалование от Дария. Когда мы встретились, он был пьян и хвалился, что знает не только то, что сейчас происходит, но и то, что еще будет впереди, о чем до меня не доходило никаких слухов. Например, он говорил мне о делах Мемнона родосского, которого среди персидских военачальников ты опасался больше всего и который при Минде ускользнул из твоих рук и бежал на остров Кос. А еще он намекал на то, что знает, каковы планы Дария на эту весну.

— Не знал, что Мемнон на острове Кос. Не пожалел бы десяти талантов, чтобы этот греческий шпион оказался у меня в руках, и железо развязало бы ему язык.

— У тебя есть нечто получше золотых талантов и железа. У тебя есть друг. Да-да. В отличие от большинства афинян я друг тебе, царь Александр. У меня в жизни две любви: любовь к самой жизни и любовь к Афинам. Не думаю, что благо Афин заключается в установлении связей с Персией. Если нам нужен верховный правитель, я бы выбрала грека — почти любого грека, а не персидского царя. Век с четвертью до моего рождения Артаксеркс сжег Афины, но сохранилась маленькая обуглившаяся арфа из дворца моих предков, на которой я научилась играть. Я сочиняла песенки и мелодии, моля в них Зевса, чтобы Афины были отомщены. Звали этого грека-изменника Фокион. Я выпила с ним вина в хане, а потом мы пошли к нему во дворец, в спальню. Я не приняла от него никаких денег, платой мне было нечто другое. Он никогда не слышал пословицы: «Ты можешь верить обещанию пьяницы отказаться от чаши, клятве игрока воздержаться от игры в кости, обету волка не задирать овец, но не верь клятве сводни».[37] В сумерках рассвета я оставила его и направилась в Сарды по царской дороге, проходящей мимо Гордия.

Я во все глаза глядел на афинскую куртизанку Таис. Мне бы не описать того, как изменилось ее лицо, ее осанка. Я даже не видел ее во всех деталях, сознавая только, что предо мной новая Таис, что кое-чего я прежде в ней не заметил. Ее темно-синие глаза светились каким-то совершенно необычайным огнем. Глубокое дыхание выдавало тревогу. Не беспечной Гебой и не соблазнительной Киферой казалась она теперь, а скорее некой древней финикийской богиней, возможно даже, жестокосердной Ашторет. Красота ее не потускнела, но стала другой, и я почувствовал настойчивое желание обладать ею.

— Говори, я приказываю! — потребовал я.

— Я не нуждаюсь в твоих приказах. Я здесь, чтобы говорить, и мне хватит для этого нескольких слов. Великий Мемнон снова завоевал доверие царя. Его план — во-первых, захватить с помощью персидского флота все острова Эгейского моря. Часть из них станут военно-морскими базами, с которых он сможет нападать на все греческие города и на те, что ты недавно захватил на берегах Малой Азии. Предатели сдадут ему остров Хиос, если это уже не случилось. Оттуда он сможет захватить Лесбос. Хоть это и достаточно скверная новость, но худшая еще впереди. Вместо огромной, беспорядочной, многотысячной орды солдат он намерен создать отлично обученную и дисциплинированную Четырехсоттысячную армию с тяжело- и легковооруженной пехотой, могучей конницей с севера и фалангой, которая способна мгновенно перестраиваться из шестнадцатирядной в восьмирядную, как у Филиппа и у тебя самого. Потом он выберет идеально подходящее для своих сил место сражения, где-нибудь к востоку от Тавра, откуда нельзя спастись остаткам твоей разбитой армии. Фокион просто ликовал, когда рассказывал мне все это. Я не стала расспрашивать более подробно, боясь возбудить его подозрения. Надеюсь, я правильно сделала, что поспешила к тебе с этой новостью, — если это действительно правда, а не пустые выдумки Фокиона.

— Увы, это не выдумки Фокиона, а как раз то, чего мне и следовало ожидать от Мемнона. В сущности, я этого и ожидал, но потом старался разуверить себя, полагаясь на то, что сатрапы снова встанут между ним и царем, или на вмешательство богов. Жаль, что я так торопился, когда запер Мемнона в цитадели, вместо того чтобы уничтожить и увидеть его мертвым у своих ног. Это грубейшая, а возможно, и фатальная моя ошибка в этой войне.

Я отлучился, извинившись, и послал гонцов к двум своим самым способным в ведении войны на море стратегам. Им надлежало тотчас отправиться в Понт, чтобы собрать новый флот, поскольку старый я расформировал. Кроме того, я послал нескольких гонцов к Антипатру с приказом двигаться на юг со всеми войсками, которые он сможет собрать, хотя я почти и не сомневался, что он уже на марше. Я отсутствовал вряд ли больше часа, а когда вернулся к Таис, то решил сказать ей кое-что очень важное. Но прежде мы поцеловались долгим и сладостным поцелуем.

— Таис, ты не останешься со мной?

— Сегодня на ночь — ты это хочешь сказать?

— Нет, сколько пожелаешь или сможешь. Пойдем со мной и будь моей супругой в военном лагере, на марше или когда я буду вести осаду. Я чувствую, что с твоим характером ты не долго пробудешь со мной; мой казначей ежедневно станет платить тебе пятьдесят золотых статеров, и ты увеличишь свои накопления, которые привезешь домой, в Афины. Более того, ты заслужишь мою вечную благодарность. В твоих объятиях приятен будет мой отдых, сладкими сны, и я, отдохнувший, со свежими силами, всегда буду готов встретить самого лихого врага. Ты всегда уверена в своих желаниях. Говори.

— Я пойду с тобой, Александр. Я не люблю тебя — сомневаюсь, что в мире много таких женщин, которые могут тебя любить, хотя очень многие хотели бы сделать из тебя идола. Сердце мое не хочет выдавать мне свои секреты; я не могу сказать, что ты для меня значишь и в каком смысле. Я знаю лишь, что тесное общение с тобой будет мне по душе и доставит огромную радость. И всегда помни, мой повелитель, я искательница приключений. Разве могу я позволить себе отказаться от доли величайшего приключения наших, а может, и всех на свете времен?

— Немалой доли, Таис.

— Возможно, и так. Может, я и в самом деле Кифера, одно из проявлений Афродиты, как ты мне однажды сказал. А почему бы и нет? Ведь общаться с богами и богинями — это и есть твоя судьба. Когда я рядом с тобой, я чувствую их близость.

Глава 4

ИСС И ДРЕВНИЙ ТИР

1

Устроив свою жизнь с Таис, я ни в чем не прогадал, находя тихое счастье, стоило мне только подумать о ней; к ней устремлялись мои мысли, когда я ненадолго освобождался от докучных военных проблем. Подобное же счастье лежало в основе всех моих ночных сновидений, какими бы беспокойными они ни были, а телесная любовь повергала меня в экстаз. Я не раз пытался понять или определить, в чем секрет ее неизменного очарования, но ничего удовлетворительного для себя не открыл, кроме того, что источником его является эта странная абстракция — красота. Я заметил, что до сих пор не знал никого, кто бы мог быть так откровенен со мной, исключая Абрута. Тогда почему же сердце ее и душа оставались для меня непроницаемой тайной?

По сути, я не знал женщину, с которой жил бок о бок, не считая разве что тех моментов наибольшей близости, когда каждый из нас достигал самореализации и некоего мистического взаимопонимания. Все, что она делала или говорила, казалось мне восхитительным, но тут же в голову приходила мысль, что именно этого я и ожидал, ведь это так отвечает ее глубинной природе. Сомневаюсь, смогла ли бы она мне солгать, даже если бы и захотела. В отношениях со мной она не прибегала к маленьким лживым ухищрениям, которые столь очаровательны и естественны для большинства женщин. Было непонятно, как ей удалось заморочить голову изменнику Фокиону, бывшему на службе у Дария.

Через три дня гонцы доставили мне информацию, в основном подтверждающую то, что сообщила мне Таис. Однако планы Мемнона простирались дальше того, что было известно Фокиону. В действительности часть из них уже приводилась в исполнение. Он заполучил остров Хиос, воспользовавшись предательством его правителей. Он напал на большой остров Лесбос, захватил его весь, кроме защищенного стенами города Митилена, подвергнув его жестокой осаде. Спарта готовила свои силы к мятежу. Чтобы подперчить блюдо, и так уже чересчур острое для моего вкуса, Афины праздновали и служили благодарственные молебны в честь этого нового поворота событий, и Демосфен провозглашал мое неминуемое падение — мол, попался македонский лев в свою собственную западню. Он даже держал пари на золото, присланное ему его хозяином, персидским царем, что моя голова скатится еще до разгара лета.

Я в бесполезной ярости сожалел о том, что не попотчевал Афины тем же лекарством, что и Фивы, и не похоронил их под развалинами величавых дворцов, зданий судов, колонн и галерей. Но если бы я это сделал, то кто бы тогда таращил в изумлении глаза, когда вся Персия распростерлась бы у моих ног, как и должно было случиться, если высшие боги сдержали бы свое слово?

Изменник Фокион сделал одну любопытную ошибку, или же Таис неправильно его поняла. Собранная Мемноном армия насчитывала не четыреста, а сто тысяч, что для меня явилось пусть слабым, но утешением. Весьма сомнительным утешением, ибо под командованием такого талантливого полководца, каким я считал Мемнона, этой армии обеспечивалась высокая степень маневренности, взаимодействия частей, и ей было легче действовать в условиях сильно пересеченной местности Персидского плато, между долинами рек Евфрат и Инд, где четырехсоттысячная громада застряла бы, лишенная боеспособности. Где-то на этом обширном плато или на его неровных участках, вдающихся в Армению и Малую Азию, должно было произойти сражение из сражений, решающее состязание в военной мощи между Александром и персидским царем.

Таис своими новостями дала мне трехдневную отсрочку, и я был благодарен ей за это. Мое войско сильно поредело в сражениях и от болезней. Многие ветераны с незначительными ранениями были отправлены домой, получив соответствующее вознаграждение. Я вовремя спохватился и отменил свое распоряжение о длительных отпусках для тысяч отслуживших долгий срок или недавно женившихся солдат. Кроме того, я отправил распоряжение захваченным мною городам о формировании ими войсковых контингентов для охраны наших лагерей и обозов и тому подобных задач, пока они не будут готовы занять свое место в действующих войсках.

На следующий день после прибытия гонцов Парменион встретился со мной в Гордии. Его армия не только не поредела, но и разрослась за счет воинов из варварских кланов, охочих до добычи, но отличных наездников, лучников и пращников. Пока мы готовились к походу, к нам на радость вернулись отправленные мною в отпуск ветераны, по своей воле не догуляв положенное им время.

Похоже, я чувствовал легкое изменение ветра, которое могло бы принести нам добро вместо зла. И действительно, на следующий же день, когда мы с Парменионом готовы уже были выступить, прибыло устное сообщение, настолько замечательное, что я отказывался верить своим ушам.

По царской дороге из Сард ехал гонец на измученной лошади. Лошадь под ним споткнулась и упала, всадник вывалился из седла. «У меня новость», — процедил он сквозь зубы сопровождающему солдату, но какая именно, не уточнил. Он не сказал о ней никому, даже моему военачальнику Птолемею, который оказался рядом.

— Я передам ее только самому царю, — заявил он.

Я услышал его через открытую дверь павильона, и, клянусь, мое сердце екнуло. Я никогда не сомневался в своих предчувствиях и потому-то был так уверен, что принесенная мне весть очень важная, хотя и не осмеливался гадать, добрая она или нет.

— Перед тобой царь, — объявил я запыхавшемуся гонцу. — Говори.

— Царь, Мемнон умер.

Удар сердца у меня в груди был так силен, что, казалось, оно на миг остановилось — у меня закружилась голова, и я ощутил предобморочную слабость. Мне трудно было скрыть свое состояние от гонца, смотревшего на меня круглыми от удивления глазами. Я переключил свое внимание на людей, занятых неподалеку осадной машиной, делая вид, что оцениваю их работу. Мне нужна была передышка, чтобы хоть как-то успокоиться. Затем повернулся к посланцу то ли Небес, то ли Аида.

— Прости, друг, — сказал я, — кажется, я отвлекся. Так кто, говоришь, умер?

— Мемнон, твой самый серьезный враг!

— Скорее всего, это просто слухи…

— Царь, поверил бы ты слову Дикта, которого оставил начальником в Пергаме?

— Не знаю никого, чье слово было бы верней.

— Так знай, что он нанял шпионов, когда персидский флот вошел в северные воды Эгейского моря. Один из них был хозяином смэка (одномачтовое рыболовное судно), крепко сколоченного, с парусом, чтобы ловить толстое пузо ветра. Он скрывался под видом простого парня с Хиоса, которому до войны нет никакого дела, и персы, осадившие Митилены, с радостью покупали его улов. Когда в день новой луны он в последний раз побывал там, осаждавшие оставили свои машины; там, где раньше он слышал мощные удары таранов и дикие крики тех, кто стрелял из катапульт, все было тихо, а солдаты горевали, сбившись в молчаливые группы. Он робко спросил одного механика, нужна ли сегодня лагерю рыба — у него, мол, хороший улов морского окуня.

— Нам больше не потребуется твоя превосходная рыба, — ответил начальник. — Сегодня мы оставляем лагерь и завтра уходим в море. Война окончена.

— Быстро отвоевались, — заметил рыбак. — С победой уходите или с поражением?

— С поражением? А ну-ка скажи мне, дорогой друг, что есть душа твоего рыбачьего смэка: мачта, парус, корпус?

— Ни то, ни другое, ни третье, мой господин. Это руль. Судно прокладывает себе путь, когда кладешь руль направо или налево.

— Сломан наш руль. Когда станешь дедом, расскажи своим внукам, что ты был первым из всех рыбаков, кто услышал весть о смерти и уходе в царство Аида великого Мемнона, который, если б жил, победил бы Александра Македонского. Он был единственный полководец в армиях нашего царя, достойный стоять у штурвала великого корабля, имя которому Персия.

— Шпион послонялся вокруг, наблюдая, — продолжал свой рассказ гонец, — и увидел, как в огромную палатку с желтым солнцем и золотыми лучами, изображенными над входом, вошли люди с носилками, а затем вышли, неся на них тело плотного светловолосого мужчины с квадратно подстриженной бородой. Пока тело несли к небольшой галере, солдаты рыдали; потом корабль ушел в море.

Я глубоко вдохнул и заговорил:

— Откуда у шпиона могла быть такая уверенность, что это Мемнон? Ну да, это сказал механик, но иногда ложный слух… — Тут я замолчал, не желая и дальше выглядеть идиотом.

— О царь, шпион знал его в лицо. Еще раньше, когда он побывал на острове, один маркитант направил его к нему.

— Отчего он умер? От яда или оружия?

— Ни от того, ни от другого, мой господин. Шпион знал, что чем больше он выведает, тем больше серебра зазвенит в его кошельке. Он немного поболтался, осмелел и заговорил с рабами, которые варили черное питье из коричневых бобов — их привозят из Византии. Один из рабов был эллин, а царь Александр знает, что эти любят поболтать. Он сообщил, что Мемнон корчился от боли, но это не могло быть действием какого-нибудь из ядов, ведь тогда он схватился бы за живот; боль же была в груди, в верхней части. Мемнон схватился руками за горло и в муках свалился на пол. Должно быть, у него перекрыло дыхательный канал, потому что он пытался хватать воздух ртом, а потом почернел лицом, как будто его душили, и тут же умер.

Ко мне живо вернулось веселое расположение духа, кровь снова прилила к лицу.

— Ты верный гонец, но слаб от голода и усталости. Назови моему казначею свое имя и воинское подразделение и скажи ему, пусть набьет твой кошелек золотыми статерами, я приказываю, а потом плотно наешься, но не до рвоты, и выспись как следует.

Солдат отдал мне головокружительный салют и в ответ получил такой же. Затем я, как сомнамбула, не помня себя от радости, пошел к Пармениону и поведал ему эту новость.

— Как, по-твоему, это правда? — спросил я сурового старого вояку.

— Конечно, правда. Надежней Дикта у нас никого нет. К тому же наши шпионы сообщали, что у Мемнона как раз перед Граником уже был приступ: он сам думал, что из-за колики. Каким же я был глупцом, что отругал того гонца — мол, нечего занимать мое время такими пустяками.

— Кто теперь у них остался ему в замену?

— Перебежчик Харидем, старый наш враг. Стратег он первоклассный и будет хорошим советчиком Дарию, если его божественное величество захочет слушать его советы. Как бы там ни было, нам пока придется смириться с мыслью, что лично сам царь возглавит свое войско. Это может изменить ситуацию. По правде говоря, солдаты почитают его как бога. Да и урок, полученный ими на Гранике, теперь уж небось глубоко запал им в душу. Но даже если это так, у меня на душе легче, как и у тебя — я вижу это ясно по твоему лицу. Сегодня ты будешь спать лучше, чем многие ночи до этого известия.

Я отдал распоряжения, чтобы Дикту было ясно, чего я хочу, и удалился к себе в палатку. Там меня встретила Таис. Она была оживлена сверх меры и рассказала, что прекрасная фессалийская кобыла Птолемея разрешилась от Букефала жеребенком, обещающим стать превосходным конем. Таис уже считала его подарком себе на день рождения. В своем нынешнем настроении трезвой радости, близкой к торжественному восторгу, я не мог сказать этому счастливому ребенку, что намерен был подарить Граника — так я еще заранее назвал жеребенка, зачатого в месяц моей первой большой победы, — другому счастливому ребенку в далекой Бактрии. Тут я вдруг вспомнил, что ни Таис, ни Роксана уже не дети, хотя Таис, а возможно и Роксана, выглядела почти что девочкой. Таис было двадцать, Роксане примерно столько же. Вспомнил я и обширные просторы Азии: Букефалу хватило бы времени породить еще одного жеребенка до того, как я переправлюсь через Гиндукуш.

Парменион ошибся, предсказав, что я буду спать крепко. Я спал, то и дело просыпаясь; Таис спросила, что за новая напасть гложет меня, а затем заставила теснее прильнуть к ее теплой шелковистой спине, как поступают жены. Может, и она недоумевала, почему мы еще не предались любви — впервые за эти ночи, пока она была здесь, я отказался от неземного наслаждения. Единственная причина этого, как и моего беспокойного сна, объяснялась моим восторженным настроением, приведшем меня к созерцанию богов и тех чудес, которые они сотворили.

Однако я проспал достаточно крепко в целительном блаженстве ее ароматного тепла до двух часов после полуночи. Проснувшись, я стал доискиваться причины досады, кольнувшей меня, когда Парменион рассказал о первом приступе у Мемнона той же болезни, что привела к его смерти. Вскоре я обнаружил, что это сообщение ослабило мою веру в то, что Мемнона поразил сам Зевс как препятствие на моем пути к скорейшему обладанию обещанным им мне царством. Я все же полагал, что этот предыдущий удар Зевс нанес с тем, чтобы никто не догадался, что последующий, смертельный удар — дело его рук. Возможно, он хотел скрыть от ревнивой Геры — богини Небес и своей жены — свое посещение покоев Олимпиады в первую ее брачную ночь, если такое действительно было; иногда я этому осмеливался верить, а порой и сомневался. Возможно, никто не должен был знать, что он снова внедрил свое божественное семя в лоно смертной женщины, до тех пор, пока я многими победами не докажу своей божественности.

Вновь обретя уверенность, я пролежал в блаженно-бодрствующем состоянии почти до рассвета, затем, не будя Таис, встал, оделся, положил в карман трутницу и шкатулку с фимиамом, пристегнул меч, закрепил плащ застежкой в виде львиной головы и, прихватив с собой древний щит, который привез из Трои, вышел наружу в этот холодный сумеречный час. В небе нарождалась новая луна, еще слишком слабая, чтобы спорить со светом звезд, которые вновь зажгли свои лампады. Я направился к холму, лежащему неподалеку от моей палатки, насчет которого накануне отдал особые распоряжения.

У подножия холма меня окликнул часовой:

— Аид.

— Душа Мемнона, — ответил я.

— Проходи, о царь.

Холм окружали невидимые в темноте часовые. У них был приказ стоять спиной к вершине, чтобы они не видели того, что там произойдет, и чтобы я мог пребывать в состоянии, равнозначном полному одиночеству, в котором мне подобало находиться именно в данном случае. И еще я не хотел допустить, чтобы какой-нибудь любитель ночных отправлений осквернил священную землю.

На вершине холма были в два яруса сложены сухие бревна около двенадцати футов в длину, шести в ширину и двух в высоту. Между бревен нижнего яруса была набита лучина для растопки. Но пока я был еще не совсем один на возвышенности. Там же стоял привязанный к пню бычок без единого пятна, с широко расставленными рожками и тяжелой мошонкой.

Я обнажил меч и одним скользящим ударом перерезал ему глотку. Он был вдвое тяжелее меня, и, чтобы только подтащить его к бревнам, мне потребовалась чуть ли не вся моя сила, не говоря уж о том, чтобы взгромоздить его наверх, — тут мне пришлось задействовать резерв, к которому прибегают мужчины в случае крайней необходимости или в состоянии: очень сильного возбуждения.

Затем я подул на слабо тлеющий кусочек трута и положил его под сухую траву, подстилающую сосновую лучину. Я дул и дул, пока не появилось пламя, после чего загорелась и вся лучина.

Тем временем на восточном горизонте появились первые признаки рассвета, переходящего от бледного свечения к красному сиянию. В прежние далекие времена крестьяне, направляющиеся к своим полям, сказали бы, что это Эос, богиня утренней зари, встает рядом с Тифоном, своим мужем, которому она подарила бессмертие, но не смогла при этом дать вечной юности, отчего он состарился и стал горой; и хотя она смотрела на него с божественным состраданием, вернуть назад свой дар она уже не могла. И вот теперь она уже облачалась в пламенные одеяния, свет становился все ярче по мере того, как встающее солнце приближалось к горизонту.

Пламя уже охватывало бревна, и я бросил на них фимиам. И как раз в тот момент, когда над восточными холмами засияла первая малая арка солнечного диска, все бревна вспыхнули в едином порыве пламени, в мистическом единстве, которое росло вместе с поднимающимся солнцем. Я распластался перед погребальным костром, творя бессловесную молитву.

Так я принес благодарственное приношение Зевсу, который сам есть Солнце, Повелитель Высоких Небес.

Правда, в большей части Греции Сыном Солнца часто называли Аполлона, а также менее значительное божество, Гелиоса. Но мы, македонцы, северный народ, представляющий самую древнюю и чистую ветвь эллинской расы, никогда не обманывались. Старейший оракул в Греции был на севере. Там стоял храм еще до того, как Афродита вышла из морской пены, еще до рождения Гермеса и Диониса; храм дряхлел, частью разрушался, снова отстраивался, чтобы вновь развалиться и восстать из руин. Велики были все боги, но все они подчинялись величайшему из них — Зевсу, Собирателю Туч, Громовержцу, ниспосылающему огненные стрелы, которые раскалывали горы.

— Приветствую тебя, отче Зевс! — вскричал я в пылу молитвы, обращенной к востоку, где в небо грозно вплывала громада солнца.

— Привет, Александр, сын мой! — протрещал Священный костер.

2

Когда три дня спустя мы выступили на Анкиру,[38] впереди, как обычно, были застрельщики. В этой области можно было почти не опасаться засады: с тех пор, как я покорил все прибрежные города, сопротивление здесь прекратилось; но я хотел, чтобы эта группа хорошо обученных всадников не теряла своей сноровки и чтобы воины сохраняли чувство своей значимости и ответственности перед всем войском. Не все они были греками. Немало было и вступивших под мои знамена варваров из фракийских и иллирийских кланов, с детства лихих наездников, учившихся сидеть в седле в скачках по гористым дорогам своих родных мест и отражать внезапные нападения враждебных кланов. Их лошади выросли на горных пастбищах. Твердо держащиеся на ногах, косматые, малорослые, они напоминали мне того резвого жеребца, которого из-за его малого роста язык не поворачивался назвать конем и на котором Роксана проехала весь долгий путь из Бактрии. Эти конники свободно передвигались, подчиняясь только мне и своему начальнику.

Сразу же вслед за ними выступали мои несравненные гетайры, а я на Букефале ехал впереди, окружаемый почетом. В нарушение обычного правила я позволил Таис и хмурой особе, которая была ее единственной служанкой, следовать за элитарными силами в своей кибитке, укрепленной на прочных пружинистых шестах, прибитых гвоздями меж осей. В этой повозке были занавески, которые можно было опустить в случае ветра или дождя, или вновь поднять, чтобы дать доступ воздуху и позволить себе отчетливее видеть окрестности. В этом положении она и расстоянием, и мысленно была отделена от людей, сопровождавших наш лагерь.

На полпути от Анкиры до нас дошли первые вести, что Дарий со своей армией тоже находится на марше. Я насторожился: уж слишком скоро гонцы поспели ко мне с этими вестями, — ведь, согласно их сообщениям, вражеская армия только что вступила в Сирию; что-то тут не вязалось. Кроме того, мне как-то не верилось, что Дарий со своими военачальниками мог за такой короткий срок собрать и обучить четырехсоттысячное войско.

За первыми новостями последовали другие того же содержания, если не считать значительно возросшей оценки численности вражеских сил. В Анкире все мои сомнения сразу же разрешились. Я зашел к Клодию, сыну греческих рабов, родившемуся в Персии, говорившему по-персидски, на языке медов и по-гречески, который легко мог сойти за перса, но ненавидел Персию всю свою жизнь. Самый надежный шпион, состоящий у меня на службе, он уже знал о моем прибытии и встретил меня в хане.

— Совершенно верно, Дарий вступил в Сирию, — сообщил он.

Я задал вопрос, который бы в первую очередь задал любой уважающий себя военачальник и не относящийся к мощи армии:

— Захватил он Киликийские Ворота?

Через этот древний проход семьдесят пять лет тому назад Ксенофонт со своими бессмертными Десятью Тысячами ускользнул из Персии. По нему могла шагать колонна в четыре ряда в окружении отвесных скал. Здесь небольшой, но решительно настроенный отряд мог бы остановить целую армию.

— Нет, царь Александр. Любой из твоих рядовых предполагал бы, что он поступит именно так, и я тоже, а поскольку у меня есть брат, пастух, Несс его зовут, который живет в Киликии в пяти днях езды от ворот, я велел ему, как только он услышит, что Дарий развернул свою армию, смотреть в оба и, если персы приблизятся, купить быстрых лошадей на то золото, что я послал ему, и, гоня их по очереди, привезти мне новость. На лошадей я выделил ему золото из присланного тобой мне. Воистину, без него я бы не мог послужить тебе как следует, но я служу не за золото, а потому что ненавижу персов. От Несса не было никаких сообщений. Ворота остаются неохраняемыми, если не считать небольшого патруля из старых ветеранов, отпущенных на деревенское житье.

— Этому трудно поверить, Клодий. Если бы они перекрыли ворота, мои линии коммуникации и подвозы были бы перерезаны.

— Царь, по-моему, Дарий уверен, что его огромная армия сокрушит тебя одним ударом и ему нет нужды думать о Киликийских Воротах.

— Какова его армия? Ты можешь приблизительно оценить ее численность? — Не дыша я ждал, что ответит Клодий.

— Царь, в этом отношении новости плохие. Если разделить пополам ту цифру, о которой сообщают наблюдатели, то остается пятьсот тысяч.

Клодий наблюдал за моим лицом с великим беспокойством. Видя, что оно не вытянулось, а наоборот, осветилось радостью, он уставился на меня в недоумении.

— Но ведь у тебя нет и сорока тысяч! — воскликнул он.

— Здесь еще лучше было бы тридцать. Клодий, если не ты, так твой брат видел, как стая волков — а для сильной стаи хватит пяти-шести, не больше, — как голодной зимой стая волков нападает на его стадо крупного скота. Общая масса волков не больше, чем весит один из его матерых быков. Тем не менее они прыгают, хватают за горло и убивают полдюжины гладких телок, пока быки беснуются и понапрасну пытаются поддеть волков на рога. Но хватит об этом! Должно быть, шах не прислушался к совету Харидема, продажного вояки, но толкового военачальника.

— Нет, не прислушался, царь.

Клодий сказал это так странно, что я пригляделся к нему повнимательней и догадался, что он выложил еще далеко не все.

— И отчего же? — поинтересовался я спокойным тоном.

— Царь, что может сделать солдат, чтобы его голос услышали из темного и мрачного царства Аида?

— Ты, Клодий, хочешь мне сказать, что и Харидема — последнего из этих двух самых страшных для меня соперников, больше нет среди живых?

— Смерть — обычное явление во дворцах царей. Послушай меня, царь Александр. Харидем советовал то же, что и Мемнон, то есть чтобы армия не превышала ста тысяч, куда включались бы тридцать тысяч греческих наемников. И все равно это войско было бы в три раза больше, чем твое, его можно было бы хорошо обучить, сделать высоко маневренным в любой местности, не нуждающимся в длинных обозах, его можно было бы легко обеспечить продовольствием и снаряжением. Он советовал, чтобы солдаты отступали перед тобой, сжигая поля и житницы — до тех пор, пока ты, с истощившимися запасами, не оказался бы в глубине вражеской страны. Тогда они выбрали бы позицию, чтобы нанести тебе смертельный удар.

— И Дарий его не послушался! Истинно, жертва моя моему, то есть нашему, богу Зевсу принята с благодарностью!

— Выслушай конец этой короткой истории. Сатрапы Дария обвинили Харидема в нарушении своего слова — у них были свои корыстные цели — и сказали, что он сам желает командовать этой малочисленной армией. Харидем восхвалял доблесть греческих наемников, сравнивая их с персами, и это разозлило их еще больше. Конечно, он говорил правду, но правда — штука опасная в ушах повелителя Персии. И наверняка говорилось это слишком горячо, а советникам царя положено говорить тихо.

— Слава небесам, я не таков! — Сказав это, я подумал, а действительно ли это так.

— Царь разъярился, собственноручно ударил Харидема и приказал казнить его. И вот рассказывают — не знаю, правда это или нет — когда его вели на казнь, он дерзко кричал: «Ты безмозглый осел, — так он назвал Дария. — Из-за этой своей чудовищной глупости ты потеряешь все: империю, трон и жизнь!»

— Спасибо великому Зевсу! Я докажу, что Харидем — великий пророк. Хоть и был он пиратом и изменником, все же в храбрости ему не откажешь… В храбрости старого льва, загнанного в угол. За это я поставлю ему памятник. Прямо посреди пепла самого имперского дворца в Вавилоне.

3

Тем же вечером я созвал военный совет.

На рассвете войска построились и ранним утром двинулись в поход на юг, в сторону гор Тавра. От подножия гор мы проследовали старой караванной дорогой до Киликийских Ворот. Небольшой заградительный отряд персов был предан мечу, и теперь, находясь на их месте, я ощутил силу, непреодолимую для любого персидского подразделения, которое, слишком поздно, попытается захватить этот проход. Я с легкой конницей двинулся на город Тавр, что на Киликийской равнине, и его гарнизон бежал, не выдержав нашего беспощадного наступления.

И тут какой-то бог, не любящий Македонию, ополчился на меня. В Тавре я серьезно заболел. Меня одолевали боли, жар, бессонница, и мне не помогали лекарства моих чудных лекарей, учеников Асклепия. Они, с постными лицами, перешептывались между собой, и это еще больше подрывало угасающие силы моего духа. Я слабым голосом распорядился доставить ко мне Филиппа-акарнанца, лучшего из лекарей, который остался с войском у Киликийских Ворот.

Гонец отбыл туда на восходе солнца. Я не надеялся на прибытие Филиппа раньше, чем до следующего восхода, а ночью болезнь достигла кризиса. Зная, что жизнь моя висит на волоске, я прогнал своих растерянных врачевателей и попросил пригласить ко мне Таис. До этого момента я отказывался с ней видеться, ибо опасался, что и она заразится этой ужасной немощью. Она явилась и была этим вечером уже не Киферой, а сестрой сына Аполлона — бога медицины, вокруг жезла которого свилась змея. Послав за ароматным бальзамом, она натерла мне им лоб, но лучше, чем мазь, на меня действовали ее нежные пальцы. Клянусь, что боль немного утихла, но жар все еще не прекращался. Всю ночь я пролежал, держа голову у нее на груди или на коленях, и, когда забрезжил рассвет, я увидел, что глаза ее заволокло влагой.

Ее тепло, ее близость ко мне — а такого рода близости мы еще не знали — расслабили мои напряженные, страдающие нервы; я неоднократно забывался в полусне, и наконец чудища бредовых кошмаров оставили мое ложе, и на смену им пришли сладкие сны.

Она часто целовала мои пылающие губы, остужая их своими, мягкими и нежными, и этим ослабляла чувство страшного одиночества, преследовавшего и терзавшего меня с тех пор, как со мной случилась эта напасть. Раз, где-то в послеполуночные часы, поцеловав меня, она, трепеща от радости, сообщила, что жар спадает и что внезапно выступивший обильный пот — тоже хороший симптом.

Филипп, прибывший с восходом солнца, пощупал мой пульс, внимательно всмотрелся в глаза, задал несколько вопросов, на которые, учитывая слабость моего голоса, ответила Таис, и принялся смешивать принесенные им лекарства. В этот момент гонец вручил мне письмо от Пармениона; я хорошо знал его печать, но теперь на нем стояла маленькая пометка: согласно нашей договоренности она означала высшую степень срочности. Я попросил Таис вскрыть письмо и поднести к моим глазам.

В нем прямо сообщалось, что Филипп в сговоре с Дарием и любое его снадобье не только не вылечит, а угробит меня.

С тяжелым сердцем я передал письмо Таис. Она прочла его и тихо заговорила:

— Царь Александр, кому-то ты ведь должен довериться. Покажи письмо Филиппу.

Так я и сделал. Пока он читал, я внимательно следил за его лицом. Оно опечалилось, но страха в нем не было.

Собравшись с мыслями, он заговорил со мной прямо и открыто:

— Прими лекарство, Александр. Уже наступил перелом в лучшую сторону, но естественные каналы забиты и отравляют все тело, один орган давит на другой, даже на сердце. Если не произвести быструю очистку организма, может наступить новый кризис, уже в худшую сторону, и ты умрешь.

— Поверь ему, мой царь, — прошептала мне на ухо Таис.

Я осушил чашу и, когда лекарство начало действовать, попросил Таис оставить меня — в этом отношении я испытывал стеснительность. Ухаживать за мной позвали мужчину. Вскоре лекарство стало действовать с мощной силой, и Филипп, с удивительно просветленным лицом, засмеялся от радости. Потом он сказал мне, что это снадобье не какой-нибудь редкий и ценный эликсир из дальних стран, а некая соль, содержащаяся обычно в известняковых водоемах.

Я быстро выздоравливал, но Филипп запретил мне на несколько дней интимную близость с Таис. Я должен был экономить прибывающие силы. В ночь, когда ограничение было снято и мы заключили друг друга в объятья, когда взаимная страсть, достигнув высшей точки блаженства, затухла, оставив чудное свечение, когда Таис лежала, положив свою головку мне на плечо, а я, опершись на локоть, взглянул в ее раскрасневшееся юное личико, красноречивое свидетельство ее красоты, тогда-то я наконец смог заговорить с ней о том, что глубоко засело в моей душе.

— Не лекарство Филиппа, а твои заботы спасли меня от ужасной смерти — и именно теперь, когда только начались мои великие дела. Если бы не твоя нежность, которая излечила меня от мучительного одиночества и смягчила боль, было бы слишком поздно лечить меня любыми снадобьями. Ты пришла ко мне на помощь не потому, что любила. Ты когда-то давно говорила мне, что могла бы быть моей любовницей, но ни в коем случае не супругой. Тобой двигало только сострадание, ведь ты видела, что я, тот, что стоял так высоко, вдруг так низко упал. Но если и тебе потребуется когда-нибудь мое сострадание, ты его получишь. Если ты когда-нибудь причинишь мне большое зло — или то, что моя страдающая гордость назовет большим злом, — я этого не забуду. Только ты одна можешь сильно ударить и больно ранить меня, и при этом все же остаться в живых.

4

Было очевидно, что во второй раз Дарий уже не допустит той губительной ошибки, которую он допустил на реке Граник, вступив в сражение со мной на равнине, слишком тесной для того, чтобы он мог развернуть свою огромную армию. Вступив в Сирию, он стал лагерем у города Сохи на равнине, где ему хватало простора. Это заставило меня подумать о защите своих баз не только от горцев, но и от нападения с занятых, но еще не покоренных мною земель. Приходилось считаться и с мнением греков, долго живших в подвластных Персии городах, приспособившихся и поэтому не хотевших перемен. Золото персов застило им глаза. Поэтому я решил — пусть мстительный царь со своей знатью поскучают пока в бездействии, это скажется на воинском духе его армии, а я тем временем закрою двери овечьих загонов, чтобы в них не проникли волки.

Парменион отправился на восток, к проходам в Аманикских горах, а я на запад, к Анхиалу, а оттуда к Солам, основанным ионийцами, чьи потомки говорили на таком испорченном греческом, что в их родном языке появилось новое слово «солецизм».[39] На этот город я наложил штраф в двести талантов, так как они предали своих предков, подражая образу жизни персов и своим верноподданничеством; к тому же я нуждался в средствах для продолжения своего похода. Оттуда я взял севернее и вторгся в горы. Встретившись с горными племенами, я постарался внушить им, что случится с их крошечными полями, их деревнями, женщинами и детьми, с ними самими, если они посмеют вмешаться в сражение, которое скоро произойдет, и особенно если они будут скатывать со скал камни и метать дротики в мою охрану у Киликийских Ворот. Чтобы вдолбить им это, потребовалась целая неделя.

Тем временем мои военные строители при поддержке пехоты, оставленной мной, чтобы подавить сопротивление в городах, все еще способных беспокоить мой тыл, делали свое суровое дело, сокрушая с помощью технических приспособлений укрепления сопротивляющихся персидских гарнизонов. Мои адмиралы вновь захватили острова Триотий и Кос, уступленные Мемнону, тем самым сильно ослабив персидский флот в восточных водах нашего Внутреннего моря. Чтобы отпраздновать эти победы и мое выздоровление, а главным образом чтобы поднять дух в войсках, мы совершили жертвоприношение богам, в частности, богу медицины, устроили большой пир и игры, доставившие солдатам огромное удовольствие, такие, как бег с факелами, борьба, метание диска и тому подобное. Я надеялся, что рады были не только мои соратники, но и боги. Думать иначе было бы кощунственной ересью.

Мы повернули назад к Тавру, а конницу я отправил с Филотом, велев ему идти через долину Алейя, чтобы умиротворить ее многочисленное население в этот час уготованных нам испытаний. А он стремительно приближался. К нашим основным силам снова примкнул Парменион. Дольше оттягивать встречу с персами было бы равносильно моральному поражению — в моем войске упал бы воинский дух. Оно поредело из-за понесенных в битвах потерь и болезней и насчитывало уже не тридцать тысяч, как на реке Граник. А насколько меньше, я даже не спрашивал, не решался. Я собирался сделать то, что горше желчи для любого большого полководца в истории — напасть на значительно большую армию на выбранной ею территории, где количественное преимущество может склонить чашу весов к победе. Тут опять я больше всего надеялся на раздробленность персидского войска и, насколько мне было известно, на отсутствие у него военачальников с большим военным талантом — что часто бывает там, где они только любимчики или родственники царя, а не ветераны суровой школы войны. Но был еще Аминта, хоть и предатель интересов Греции, но далеко не дурак. Если Дарий станет прислушиваться к его советам, мои и без того уже куцые шансы на победу уменьшатся вдвое.

Никогда я еще не готовился подвергнуться такому серьезному риску — не только риску потерпеть поражение, что было бы поправимо, но, главное, риску полного истребления моей армии и угасания звезды Александра, которая только что взошла и сияет в лучах славы на небесах. Я уж не мог бы бежать и снова сражаться. К северу от нас возвышался большой Таврский хребет, к западу — Имбарские горы, а на востоке — высокий Аман. К югу от нас плескалось море, находившееся частично под надзором персидского флота. Не грозило ли мне это смертельной ловушкой? Теснимый чувствующим близкую победу войском, я бы не мог улизнуть, как Ксенофонт со своими Десятью Тысячами, через Киликийские Ворота.

Мне на пользу было одно обстоятельство (впрочем, я на него особенно не рассчитывал), которое заключалось в свойстве человеческой природы: склонности большой массы людей верить тому, во что им хочется верить, а не тому, о чем неопровержимо свидетельствуют факты. Это было очень заметно даже теперь. Я шел от Анкиры почти четыре месяца, не нападая на персов, занимаясь только запугиванием городов Киликии, усмирением горных кланов, посещением святилищ, устройством праздников и игр; часть этого времени я провалялся в бреду. Но для высокомерной персидской знати эта отсрочка означала только одно: я хочу избежать столкновения. Я понимаю, думали они, что мою относительно небольшую армию разгромит их многочисленная конница, насчитывающая, согласно надежным сведениям, свыше пятидесяти тысяч, и прикончат копья и кривые персидские мечи. Несомненно, в среде знатной персидской верхушки росло нетерпение увидеть мое обезглавленное тело, поднятое на копья, воронов, кружащихся над моими бездыханными соратниками и садящихся на их удивительно неподвижные тела. После этого они могли бы спокойно вернуться в свои дворцы, гаремы, ароматизированные бани, к запахам мирры и ладана.

А почему бы, вопрошали они, не двинуться нам на Александра, а не наоборот? Ведь мы можем разбить его на любом поле, где бы ни пришлось встретиться двум армиям. Может, Аминта и поднял бы свой голос, не соглашаясь с таким доводом, но он не был так прост, как Харидем; он не хотел разъярить Дария и умереть медленной, мучительной смертью, как обычно в Персии умирали приговоренные в камерах пыток. Наверное, какое-то время весы склонялись то в ту, то в другую сторону, и царь, наконец, принял свое высочайшее решение: он сам пойдет войной на этого выскочку Александра.

И вот сложили огромные шатры, больше похожие на дворцы, чем на палатки; в Дамаск потянулись гаремы полководцев и знати помельче, и загромыхали длинные караваны повозок, груженных сокровищами и багажом. За колесницей царя последует лишь сотня повозок, и среди них те, на которых будут ехать славящаяся своей красотой царица Статира, а также его мать, две дочери, мальчишка сын и гаремы самых влиятельных его приближенных. Оставшийся вещевой обоз был невелик: все необходимые для удобства его любимчиков вещи и существенный провиант для солдат. Вот так, со спартанской экономностью, вел он свое войско в Львиный Проход и далее на равнину Исса, где хотел застать Александра и стереть его с лица земли вместе с ничтожно малочисленной армией.

Моя армия была на пути в Сохи, когда мы получили это известие. Мы уже взяли и только что оставили Мириандр, лежащий в тридцати пяти милях к югу от города Исса. Мы тут же свернули со своего пути, и я, сидя на высокой спине Букефала, задыхаясь, вознес молитвы Зевсу. С новостями подоспели и другие гонцы; сомнений не было: Дарий оставил избранное им ранее место сражения, обширные пространства которого являлись мне в мучительных снах, и решил напасть на меня на узкой равнине, запертой между морем и горами. Затем мы узнали, что он овладел городом и устроил там оставленным мною больным и раненым македонцам кровавую резню.

Мы стали спускаться вниз и, насколько позволяла местность, развертывались в боевые порядки. Моя фаланга построилась уже внизу, на равнине; справа от нее возвышались горы, слева тянулись песчаные берега моря. Когда Дарий не застал меня в Иссе, он, несомненно, тут же решил, что Александр, испугавшись его мощного войска, бежал. Но как только его разведчики увидели мою армию, готовящуюся к сражению, его заблуждению быстро пришел конец. Выйдя на широкий участок равнины, я справа от фаланги выстроил своих гетайров, затем великолепных фессалийских всадников, далее отряды легковооруженной пехоты и на самом краю крыла — отряды закаленной в боях тяжеловооруженной конницы. Левое крыло, которым командовал Парменион, состояло из союзников Македонии: лучников из Фракии и Крита, пращников и копьеносцев из горных кланов, вставших под мои знамена. Пармениону было приказано не отходить от моря, чтобы не допустить удара с фланга, а перед фалангой, тяжелой и легкой конницей справа от меня стояла задача нанести первый сокрушительный удар по персам.

И все же крайний левый фланг казался мне уязвимым, и в последний момент я послал ему в подкрепление фессалийскую конницу, уступающую только моим великолепным гетайрам.

Наша армия в целом насчитывала от силы тридцать тысяч человек, армия Дария — вовсе не полмиллиона: лучше всего было бы предположить, что сто пятьдесят тысяч, то есть пять к одному. Однако у нас были все территориальные преимущества за исключением одной детали. Высоко на склоне холма, над рекой Дарий поставил разношерстное войско, рассчитывая, что оно ястребом слетит и накроет мой правый фланг, и это я намерен был исправить в первой стадии сражения. Кроме того, царь намного разумней расставил свои силы, чем его военачальники на реке Граник. Его хорошо обученные наемники стояли ближе всех к реке, его лучшие персидские подразделения — в центре, а на правом крыле, ближе всех к морю — его тяжелая конница, И вот засвистели стрелы — это мои горцы, желая согнать с их насеста на вершине холма смешанные отряды Дария, заиграли прелюдию к сражению.

Но на узкой равнине царю негде было развернуть всю свою армию. За передовой линией скопились массы пехотинцев, лучников, пращников и второразрядной конницы, совершенно бесполезных до тех пор, пока он не сломает наш строй — такого же сорта толпу мы перебили во время большого поражения персов на Гранике.

Я объехал весь наш строй верхом на рослом Букефале, окликая по имени многих предводителей. Я увещевал воинов вспомнить наши многочисленные победы, большие и малые, и обещал им, что сегодня мы навсегда сокрушим врага и Персия со всеми своими богатствами будет нашей. Один храбрый старый конник отважился прокричать мне в ответ:

— Александр, славный будет денек для царя Аида!

Солдаты засмеялись, уверенные в том, что именно персы целыми стаями отправятся в нижнее царство мертвых к его царю в черном колпаке. Но я-то знал: перед нами полный решимости противник, предводительствуемый самим Дарием, а потому полный высоких надежд; и нам не отделаться только малыми потерями. Я отдал приказ к наступлению.

Мы держали безукоризненно прямую линию фронта. Фаланга двигалась мерным шагом, скорее напоминая машину смерти, а не скопище смертных людей с сомкнутыми щитами и выставленными вперед копьями. Когда полетели первые вражеские стрелы и несколько человек упало замертво, я приказал вдвое ускорить атаку. Пока фаланга в полном порядке выстраивалась в эшелон, блестящая конница моих гетайров пошла в наступление. И что же тут происходит? Перспектива легкой победы, полного разгрома ничтожно малой армии, которая с нетерпимой наглостью осмелилась бросить вызов царю, больше уж не кажется такой неоспоримой в умах лучших предводителей. Даже высшие должностные лица из знати с удивлением вытаращили глаза. Сражение идет не так, как они предполагали и притом с такой уверенностью. А какие мысли встревожили самого Дария, абсолютного монарха половины мира, при виде македонцев на храпящих и ржущих конях, несущихся подобно ровному горному обвалу, сметающему линию фронта персов? Она поворачивает назад, неуверенно пытается удержать натиск, снова поворачивает назад. «Меня зовут Кодоман — для меня был создан мир. Тогда почему же левое мое крыло обратилось в бегство?»

«Но, — подумал он, — я все равно выйду победителем». Это было только испытание его веры в Заратустру, первого великого мага, приравненного теперь к божеству. Македонская фаланга оказалась в трудном положении: сомкнутые щиты устояли перед градом дротиков, но, переправившись через мелкую реку, у крутого противоположного берега она подверглась яростной атаке эллинских наемников царя. Копья фалангистов были длиннее, но наемники занимали позицию на более высоком уровне, поэтому схватка была отчаянной. Вода все более багровела от крови по мере того, как эллинские защитники падали и скатывались в реку.

И Дарий не знал, что его страшный соперник, Александр, ранен мечом в бедро.

Я не слезал с коня, глаза мне не застилало, и я тут же замечал и то, что грозило смертельной опасностью, и то, что внушало блестящую надежду. В реке сомкнутый строй моей фаланги распался, отчего правый ее фланг стал доступен для успешной атаки; но из-за прорыва, образовавшегося вследствие бегства персов на левом фланге, я оказался на правом, занятом наемной эллинской фалангой. Я сделал круг налево, поднял руку, и мой трубач протрубил сигнал атаки. Снова я услышал за собой гром копыт конницы гетайров, и мы ударили по стройным рядам подобно ревущему циклону — по каравану в азиатской степи. Наши жаждущие крови пики вонзались в незащищенные сталью участки тел, и солдаты падали такими же стройными рядами, а идущая вслед за нами конница по лодыжки увязала в мягкой бурой жиже.

Вдалеке перед собой я увидел Дария на золоченой колеснице, запряженной серыми лошадьми из его знаменитых на весь мир конюшен. Я во весь опор поскакал к нему, и несколько человек из его личной охраны и доверенных вельмож выскочили, чтобы перехватить меня. Их сшибали пиками и топтали конями увязавшиеся за мной гетайры, но брат Дария Оксиарт[40] стойко встретил меня лицом к лицу, и нити наших жизней оказались в одинаковой близости к ужасным ножницам Атропос. Но, обрезав его жизнь, мрачная сестра пощадила мою. Ускользнувший от меня в Тавре Арзамес пал под ударом моего копья, и пришлось с силой выдергивать его, чтобы высвободить острие. Другие известные сатрапы и вельможи пополнили груду мертвых тел. От острого запаха льющейся крови лошади в колеснице Дария заволновались, а фонтан крови из почти перерубленной шеи ударил царю в лицо. Тень призрака смерти холодом обдала душу правителя Персии, заставив его отдать приказ колесничему. Тот с большим искусством повернул упряжку из четырех коней и погнал их прочь с поля сражения, давя и разрезая тяжелыми колесами мертвые тела. За ним последовала немногочисленная свита из оставшихся в живых телохранителей.

На дальнем левом фланге, ближе к прибрежной полосе, все еще продолжался жаркий бой превосходной персидской конницы с нашей фессалийской. Враг теснил наши силы до тех пор, пока по его рядам не прошел слух, что Дарий бежал, и странно было видеть, как сцепившиеся в ненависти и жажде крови бойцы вдруг прерывают свои страстные объятья, как гаснет пыл в сердцах персидских всадников и они обращаются в постыдное бегство.

И вот уже все персидское войско охватила паника, за исключением небольших групп, судя по одежде и вооружению, простолюдинов, которые не могли заставить себя повернуться спиной к врагу и поэтому умирали лицом к захватчикам. Мне сообщили, что Дарий все еще здесь, что его колесничий остановил взбесившуюся четверку, и царь пересел из колесницы на оседланного коня. Я тут же устремился в погоню, и со мной рядом Птолемей; отряд гетайров последовал за нами. Это верно, что нам пришлось переправиться через узкую долину по мосту из мертвецов. Но этот славный день победы уже подходил к концу, и слишком мало времени оставалось до темноты, чтобы мы могли победить в скачках с убегавшим владыкой Персии. Уже опустились вечерние сумерки, способные укрыть его бегство от наших глаз, но гуще были сумерки той ночи, в которую ушли тысячи и тысячи бойцов его когда-то кичливого войска с несколькими тысячами моих соратников; и если наша нынешняя ночь окончится завтрашним солнцем, то их черная ночь смерти — без луны, плывущей в сияющей красе, без мерцания звезд — не окончится никогда.

5

Оставив на время погоню за Дарием, мы с Птолемеем и небольшой группой гетайров поскакали к его лагере недалеко от Исса. Множество невоенного люда, в основном рабы, слонялись вокруг, не зная, куда податься, и мы увидели около сотни женщин и девушек, высоких и гибких персиянок с очень приятной внешностью, ибо это были жены, наложницы и служанки персидских вельмож. Мы также обнаружили там моего казначея Гарпала с секретарем, у которого имелись все письменные принадлежности: перо, рог с чернилами и папирус; он быстро что-то писал под диктовку своего хозяина. При нашем неожиданном появлении в свете горелок Гарпал немного смутился и бросил косой взгляд на наши запыленные лица и окровавленную одежду. Сам он избежал этих кровавых пятен войны, потому что я не разрешил ему ходить на поле боя, учитывая его косолапость и измотанность тяготами похода.

— Царь, я делал первую приблизительную оценку брошенных здесь ценностей, — с готовностью доложил он. — К сожалению, основную их массу Дарий еще до сражения отправил в Дамаск. И все же осталось, чем поживиться.

— Нам они очень кстати, — отвечал я. — Ты ведь знаешь, что у нас в сундуках почти пусто.

— Для того чтобы вести победоносные войны нужно много золота. Я не считал денег в его казне; на это бы ушла неделя труда, если бы у меня было несколько надежных людей. Но, судя по весу, здесь примерно пятьсот талантов.

— Золотом или серебром?

— В золотых византийских монетах и статерах. У него также есть несколько кованых сундуков, полных золотой пыли. В покоях царя и в шатрах знати много золотых изделий: кувшины для воды, фляги для мазей, бутыли для духов, подсвечники, таз из литого золота, кушетки с золотыми ножками, чаши, блюда, тарелки и тому подобное — общей ценностью, я думаю, еще в пятьсот талантов.

Эта новость меня порадовала, хотя еще оставалось немного досады на Гарпала за то, что он вошел в царский шатер до меня. Только слава победы, одержанной с благословения богов, о чем я еще не раздумывал, но отчего душа моя ликовала, помешала мне пожурить старого верного друга.

— Я еще не был в шатрах его вельмож и родственников, а также в просторной палатке, где женщины оплакивают смерть царя Дария.

— Дарий не умер. Он бежал, и сейчас к нему сбегаются все больше и больше его соратников, тысячи три или четыре, судя по следам. Это основная сила персов, избежавших смерти во время сражения.

Эти новости, кажется, здорово его напугали и раздосадовали.

— Как же так? Я слышал, что ты убил его собственноручно.

— Ложное сообщение. Надо немедленно довести эту весть до его жены и детей.

— Думаешь, царь, это разумно?

— Иначе я бы этого не предложил.

— Мне кажется, что царица… понимаю теперь: благородство требует, чтобы мы как можно скорее облегчили ее горе. Желаешь, чтобы я сообщил ей эту новость?

— Нет, я пошлю Леонната. Он знатного рода и больше подходит для этой роли.

Это было довольно откровенным напоминанием Гарпалу о его крестьянском происхождении, но меня все больше раздражал жадный огонек в его глазах, хоть эта алчность и служила моим интересам.

— И может, скажешь, какая была бы польза — хоть ты и изменил свое мнение по этому делу — оттого, чтобы скрывать от царицы хорошие для нее новости?

— Конечно, мой царь. Я так подумал: если царица поверит, что тело ее мужа в твоих руках, она в обмен на него предложит свои украшения. Ну разумеется, они принадлежат победителю, это его право, но ведь она может знать и о других сокровищах, которые иначе и не найдешь.

— Леоннат! — позвал я.

Он сразу же отделился от группы моих людей, стоявших неподалеку, и вошел в шатер. Он был не только превосходным наездником и копейщиком, но и юным красавцем с тихим, проникновенным голосом и манерами не хуже, чем у афинянина, что резко выделяло его среди грубых македонцев.

— Слушаю, мой царь, — сказал он, отдавая честь и поспешая ко мне.

— Попросишь разрешение войти вон в ту большую палатку. Скажешь, что у тебя для Статиры, супруги Дария, есть сообщение. Передай ей, что ее господин в бегах и на время она с детьми останется в моем распоряжении, но что ей будут оказаны все почести, причитающиеся ее высокому положению: свита, знаки почтения и прочее. Никто не дотронется до нее и ее детей, никаких приставаний к ней не будет, и она может оставить у себя личные украшения. Если с ней вдова Оксиарта, брата Дария, передай ей те же заверения в личной безопасности и скажи, что ее господин будет похоронен так, как заслуживает его высокое звание. Со всеми женщинами царской крови будут обращаться как с царицами. И наконец, если представится такая возможность, передай Статире, что я не питаю к Дарию ненависти, а империю его захвачу по праву победы — таковы суровые правила войны.

— Слушаю и подчиняюсь, мой царь. — Леоннат отсалютовал и направился в женскую палатку.

— Царь, ты можешь пожалеть о своем обязательстве, когда увидишь Статиру собственными глазами, — заметил Гарпал. — Говорят, она первая красавица Персии. Я только мельком видел ее и готов согласиться с таким утверждением.

— Я смотреть на нее не буду и тебе с этих пор запрещаю.

— Да я же только глядел на ее украшения — это моя обязанность как царского казначея. Хочешь узнать, какова ценность остальной добычи? Например, рабов и рабынь? Или даже наложниц? Или персов помимо царской семьи?

— Не сейчас. В голове путается. Подожду Леонната, а потом отправлюсь к себе в палатку. — Внезапно я почувствовал себя вконец изможденным и телом, и душой и при этом не понимал, в чем дело.

В лагерь мы ехали в молчании. Прибыв туда, мы узнали, что Парменион вывел на поле сражения большинство невоенных и несколько сотен солдат, добровольно вызвавшихся помочь раненым товарищам, которые еще не были совсем безнадежны, собрать тела наших погибших для почетного погребения. Таково было мрачное последствие битвы, и, кроме того, нам придется покинуть это жуткое место сразу же после похорон, так как для персов не будет ни погребения, ни пения труб, ни почестей, причитающихся доблестному врагу; только хищные птицы слетятся сюда на рассвете со всех сторон. Остальные мои солдаты разошлись по своим тюфякам или молча сидели вокруг сторожевых костров. Было удивительно тихо и спокойно. И в голову приходила мысль, что каждая одержанная в бою победа есть также и поражение для человечества, но я поскорее отделался от нее — мне непозволительны были подобные мысли. К тому же, что бы ни говорила мне когда-то давно, будучи совсем еще ребенком, Роксана — разве человек не игрушка судьбы?

6

В просторной палатке с цветной львиной головой над входом меня дожидалась Таис. Хоть по сравнению с роскошным шатром Дария, скорее похожим на дворец, палатка напоминала деревенскую лачугу, по македонским нормам она являлась верхом роскоши: площадью примерно в двадцать шагов, на дощатом полу пушистые ковры из Тавра; пять комнат, задернутых тяжелыми шторами; а также у входа и в глубине — по небольшой прихожей. Самая крайняя принадлежала Вере, хмурой служанке Таис, и отсюда в нашу спальню с примыкающей к ней ванной тянулся шнур колокольчика. Кухня, где хозяйничали два персидских раба, соединялась с нашей столовой, где стояли четыре кушетки и стол из слоновой кости с инкрустацией из жемчуга, золота и серебра, приведший меня в восхищение во дворце сатрапа в Милете. Одна из передних комнат служила мне приемной, где я принимал послов, устраивал совещания с военачальниками — Парменионом, Птолемеем и другими; сюда никогда не ступала нога Таис. Соседняя комната служила нам для совместного отдыха и общения. Таис читала здесь, писала или вышивала, рисовала маленькие картинки, играла на лютне, развлекала меня, как гостя.

Она встретила меня у занавешенного входа, взяла за руку. Видимо, хотела усадить на кушетку, сесть рядом, держа мою руку, разговаривать или слушать — как я пожелаю.

— Не могу составить тебе компанию, пока не вымоюсь, — сказал я ей. — И вид у меня, и запах, как у того поля.

— Ты такой уставший и бледный. Да ты ранен! У тебя кровь на одежде.

— Без крови войн не бывает. Если бы на Земле появился пришелец с другой планеты, он бы, наверное, предположил, что обильное кровопролитие и есть конечная цель войны. Врачи говорят, что время от времени полезно делать человеку кровопускание. Этот пришелец, возможно, решил бы, что мы, хитрые существа, нарочно изобрели войны как средство общего кровопускания — ну, разумеется, избыток лечения приводит к множеству несчастных случаев, но зато мы все чудесно проводим время, до тех пор пока…

Я заметил, что говорю как пьяный.

— Позволь я взгляну на рану.

— Рана пустячная, уверяю тебя. Из пореза больше не течет, кровь подсохла. Рана неглубокая, не задело ни артерии, ни одной крупной вены, но все же смотреть неприятно.

— Я все же хочу на нее взглянуть.

Я показал ей порез с запекшейся кровью. По правде говоря, я вовсе о ней забыл. Таис вызвала слугу и попросила его принести горячей воды, губки, таз, мазь для очистки и заживления и пластырь. Приняв все это из его рук и велев ему идти, она обработала рану своими легкими и красивыми руками.

— Останется великолепный шрам, — сказал я ей. — Какой полководец может считать себя ветераном, если у него нет ни одного шрама? Они — наглядное доказательство того, что он побывал в настоящем бою, а не сидел, словно наседка, в палатке. Однако я нанес своему лучшему другу рану почище этой — когда мы в юности с ним фехтовали.

— Кто же был в ту пору твоим другом?

— Птолемей.

На мгновение она прекратила работу, затем спросила:

— Он все еще твой лучший друг? Я думала, его заменил Гефестион.

— Ни один человек никогда не сможет заменить Птолемея. Но Гефестион держится со мной с большим почтением, нежели другие македонцы, которым не хватает ума, чтобы понять одну простую вещь: мы уже не дети и не в игрушки играем.

Таис хотела что-то сказать, засмущалась и, поймав мой заинтересованный взгляд, спросила как бы из праздного любопытства:

— Когда вы занимались фехтованием, ты его побеждал?

— А ты как думаешь?

— Наверное, так и было. Ты одолеваешь все, за что бы ни взялся. Если бы ты захотел стать поэтом, в Греции тебе не нашлось бы равных. То же самое относится и к скульптуре, живописи, строительству, математике, вполне возможно, и к философии. Тебе бы только пришлось включить другую трубу. Но ты выбрал самую опасную деятельность, и самую яркую. Наверное, это отвечает твоему характеру. И все же меня как-то удивляет, что ты смог побить Птолемея. Это, должно быть, сильно задело его за живое. Видишь ли… он такой одаренный… такой искусный… Он бы всех превзошел, если бы не было тебя.

— Похоже, ты знаешь, хоть я и не говорил об этом, что он мой сводный брат.

— Это всем Афинам известно. Он сам никогда не говорил о вашем родстве, но ведь Арсиноя была знаменитой куртизанкой, и старики еще помнят, что она вынашивала ребенка, когда Филипп женился.

— Ты думаешь, что, если бы я, ему на беду, не родился на белый свет, он бы достиг того же и так же скоро?

— Нет, я этого не думаю, хотя он мог бы стать царем Македонии. Птолемей всего лишь очень одаренный человек. А ты — ты чудо природы.

— И не орудие осуществления замыслов богов?

— Я чувствую, что это опасный разговор. Опасный для меня. Может, переменим тему?

— Как хочешь, но не раньше, чем ответишь на мой вопрос.

— Отвечу, коль велишь, царь Александр. Я сомневаюсь, чтобы у богов было много замыслов: они творят или приводят в движение могучие силы природы. Те, в свою очередь, создают виды животных и растений. Ты заглядывал в калейдоскоп — при каждом повороте возникает новый узор. Они в основном одинаковые по красоте, но один из десяти может быть прекрасней, а уж один из тысячи просто потрясающе красив. А если один из миллиона или из сотни миллионов? Число комбинаций безгранично. Конечно, это весьма примитивное сравнение. Для рождения гения в среде людей требуются непременные условия, чрезвычайно и исключительно благоприятные. Если бы Арсиноя была твоей матерью, ты бы, несомненно, стал знаменитым человеком с превосходными способностями. Но вместо этого матерью тебе стала эта необузданная ведьма Олимпиада. Склонность к безумию наряду с бессчетным множеством других факторов, исключительно благоприятных для случившегося, вызвали рождение Александра Великого.

— И это титул, которым я буду отличаться от множества других Александров?

— Это лишь одно из различий между тобой и всем человечеством в целом. Александр, у тебя такая прекрасная кожа — бело-розовая. Жаль, что приходится закрывать ее этим безобразным пластырем. Телом и лицом ты тоже поистине прекрасен. Пракситель мог бы изваять с тебя великого Гермеса.

— У тебя лицо дивной красоты и прекраснейшее тело.

— Это мне известно. То же самое мне говорили многие скульпторы и художники, славящиеся острым чутьем, и я не могу усомниться в этом. Но в то же время я сознаю и свои слабости и недостатки.

— Может, ты дашь мне сына или дочь? Я хочу, чтобы ты зажглась от моего семени. Не понимаю, почему этого не произошло до сих пор.

— Сядь рядом со мной на кушетку, и мы поговорим об этом. Вернее сказать, я дам тебе объяснение.

Мы сели рядом, она оперлась рукой на мое колено и нежно поглаживала мою ладонь; пальцы ее слегка дрожали.

— Я бы предпочла заняться чем-нибудь еще, что в моем характере, а не давать объяснений.

— И все-таки объяснись, прошу тебя. Я сгораю от любопытства.

— Ладно. Ты когда-нибудь слышал об Артамании? Это был маг, учившийся в Египте. Он проделал целый ряд опытов.

— Не думаю, что мне известно это имя.

— Он жил очень давно — вскоре после Троянской войны. Он, разумеется, умел писать египетскими иероглифами. Его опыты привели к следующим результатам: исключая необычные обстоятельства, нормальная женщина может зачать только на двенадцатый, тринадцатый и четырнадцатый день после появления у нее «цветов». Это учение мало кому известно, но нам, воспитанницам школы госпожи Леты, это преподавали по вполне очевидным причинам. Ты заметил, что в определенные дни я под разными предлогами не принимаю твоих объятий?

— Я заметил только, что где-то в середине своего месяца ты страдаешь от головных болей. Но дней я не считал.

— Потому-то я и не зачала.

— Клянусь богами, Таис, я не понимаю. Ты не хотела от меня ребенка?

— Не хотела, царь Александр.

Я долго не мог ничего сказать. Может, Таис чувствовала, что недостойна этого? Если так, ей следовало бы признаться. Ведь понятно — она же куртизанка. Но мне как-то не верилось, что в этом причина. Наконец я спросил, стараясь казаться спокойным:

— Может, скажешь почему?

— Скажу, коли на то пошло. Я и сама немного сумасшедшая — не такая одержимая, как Олимпиада, но я ощущаю себя вновь рожденной Киферой, поклоняюсь ее красоте и думаю, что это моя собственная, выбираю любовников по своему вкусу, чтобы черпать страсть из самых потаенных глубин желания. Если бы я зачала от тебя, особенно если бы это был мальчик, боюсь, он бы слишком был похож на Александра Завоевателя.

Мой внутренний голос — возможно, это был голос здравого рассудка, если таковым я обладал, — посоветовал мне больше ничего не говорить. Я не мог послушаться его, хотя знал, что не услышу никакого утешительного для себя ответа. В Таис меня, пожалуй, больше всего восхищала ее детская откровенность — по сути, источник основательной и многогранной честности. Когда-то давно было сказано: величайшая опасность для царей кроется в том, что они вечно окружены лжецами. Сегодня я понял, насколько это верно. Ахеменид Дарий приговаривал к смерти за неудобоваримую правду и тем самым упустил свой шанс одержать надо мной победу.

— Тебе бы не хотелось, чтобы наш сын продолжил мое дело, когда я перестану им заниматься? — спросил я.

— Ты никогда не перестанешь заниматься своим делом — до самой смерти. Если нашему сыну и останется завоевать что-то еще, то это потому, что ты умрешь молодым. А я не выношу и мысли о том, чтобы ты мог лежать мертвым. Такая чудовищная потеря! Я отвечу тебе так: не хочу быть матерью завоевателя. Великие завоевания влекут за собой потоки, море крови. Не хочу, чтобы у моего сына руки были в крови. А еще опустошение земель, разрушение городов, превращение множества людей в рабов. Я хочу быть тебе любовницей — не на всю твою жизнь, но все же надолго. А матерью твоего сына я быть не желаю.

Она наклонилась и поцеловала меня.

— Придется принимать тебя такой, как ты есть, — проговорил я, чувствуя, что этот нежный поцелуй возбудил нас обоих.

— Почему бы не сейчас? Спасибо моей богине, сегодня не запрещенный день. Ты не слишком устал? Вели своей старой рабыне Ионе вымыть тебя, но только не Алфее: она молода и красива. Скажи Ионе, чтобы не намочила пластырь на ране. Ты сегодня одержал великую победу и наверняка захватил большие сокровища. Даже сам царь спасается бегством от твоего меча. И все же нет ли какой-нибудь награды за победу, которой тебе еще недостает?

— И верно, есть такая. Если я ее завоюю, это послужит мне искуплением за все твои горькие признания мне, и вместо них я получу твое мягкое чудесное тело с его разнообразными красотами, которых не перечесть и не описать. Да, я устал. Но просто возьми и сунь свою руку мне под тунику, за воротник, пусть она пройдется по моей груди, спустится к бедрам, потом меж них; легчайшее прикосновение — и снова я буду свеж.

7

Когда наш восторг постепенно утих, Таис тотчас заснула. Впервые мне пришла в голову мысль, что, прислушиваясь к отдаленному шуму битвы, душой и телом она переживала то же самое, что и мы — те, кто, оказавшись в самой гуще этой схватки, остался в живых. Мы могли видеть, что творится на нашем участке поля, Таис же было дано только рисовать это в своем воображении. Пока жизнь солдата била в нем ключом, он ощущал ее таинственное существование. Таис же не имела никаких вестей о сражении, кроме тех, что приносит ветер, она не знала, продолжают ли сражаться дорогие ей люди, взяты ли в плен или полегли костьми в молчаливых рядах павших.

Я лежал в полусне, блаженно-счастливый оттого, что страшное испытание уже позади, что с восходом солнца я вспомню о нем как о дне вчерашнем. Вскоре после полуночи мы полностью очнулись от сна, облачились в персидские наряды и кликнули хмурую служанку Таис, чтобы она принесла нам вина. Выпив, мы принялись за обильный ужин из перепелов, кунжутных пирогов, дикого меда и ароматного шербета, который часто подают на персидских пирах. Мы ели с одинаково завидным аппетитом, потом, зевая и сонно моргая, встали из-за стола и поспешили снова в постель.

Еще до восхода солнца я был уже в седле и выслушивал новости о Дарии. Его преследователи хмуро сообщали, что он бесследно исчез и они не знают, на каких горных тропах искать его.

В это утро мои соратники закончили похороны наших павших бойцов; прозвучали трубы, и мы попросили богов смилостивиться над их душами. Затем поспешно оставили это место, над которым собирались стаи крылатых вампиров. Как только поле сражения осталось позади, я послал Пармениона с легкой конницей в Дамаск, приказав ему перекрыть царскую дорогу, сообщающуюся с Эмесой, и раздобыть свежих лошадей на почтовых станциях. Я не мог пригласить Гарпала участвовать в этом рейде — он бы не поспевал за всеми, — и его это сильно задело, а возможно, и оскорбило.

Со временем я получил сообщение, что экспедиция удалась: Парменион догнал обозы Дария и взял город. Я представил себе, как этот старый, закаленный в боях вояка исследует свой улов, разинув от изумления рот, как какой-нибудь деревенский простак. Он описал это в письме, посланном мне с большой поспешностью, и, похоже, особое впечатление на него произвело огромное число флейтисток у царя — триста двадцать девять. Скажу по правде, меня тоже это не оставило равнодушным. Можно ли прослушать столько флейтисток, если, конечно, они не играют хором? Парменион уверял меня, что поваров было двести семьдесят семь: нечетное число говорило о том, что он сосчитал их по носам с величайшей тщательностью. Семьдесят процеживали вино, сорок составляли духи, но только тринадцать делали сыр. Когда я прочел это кое-кому из своих военачальников, они просто взвыли от хохота. В Македонии мы очень нуждались в составителях духов, так как много потели и редко мылись, но во дворце Филиппа их было только двое. И напротив, мы вряд ли могли прожить без сыра, изготовлявшегося из коровьего, кобыльего, а случалось, и из верблюжьего молока — эти животные с резким запахом давали лучшее молоко для всех видов ароматного сыра.

Согласно первым сообщениям, в царской сокровищнице лежало пятьсот талантов серебра и двадцать шесть сотен талантов золотых монет. Этой баснословной суммы денег, поделенных среди моих солдат, хватило бы, чтобы набить кошелек каждого из них сотней золотых статеров. Но я подозревал, что эта оценка несколько преувеличена, и оказался прав. В добычу также входило свыше пяти сотен лошадей, мулов и ослов, тридцать тысяч рабов, всевозможные ценные вещи и столько молодых женщин, что ему было трудно их пересчитать — глаза слепило от их красоты.

Я же тем временем продвигался на юг и в память о сражении основал город Александрию — для защиты Киликийских Ворот. Два острова, до этого захваченные персами, были, словно на золотом блюдце, преподнесены мне послом их бывшего царя.

Восемь моих кораблей захватили десять персидских, прохлаждавшихся возле Сифноса, тем самым разбив надежды адмирала на восстание в прибрежных городах. Но у нас на родине царила смута: там снова распространилось ложное сообщение, будто я убит, а моя армия разбита. Хмурая маленькая Спарта попыталась было начать собственную войну, но в разгар подготовки к ней пришли вести о моей победе при Иссе. После этого в Греции установилась успокоительная тишина.

Наконец я получил от Дария письмо, в котором он предлагал дружбу и союз, если я немедленно верну его прекрасную жену и любимых детей. Тем вечером, когда я проявил беспримерное благородство души, у меня было намерение вскоре так и поступить, но потом я передумал, сообразив, какую ценность они могут иметь для меня как заложники. Решив с этим не торопиться, я отвечал Дарию с холодным высокомерием, предупреждая его, чтобы впредь он не думал оспаривать мое право на его империю.

— Я рада, что Дарий ускользнул, — заметила Таис, когда я показал ей его письмо.

— Не понимаю твоей радости, — холодно ответил я.

— Я радуюсь за тебя. Если бы Дария захватили или убили, сатрапы тут же сцепились бы из-за того, кому быть его преемником. Никто бы не признал твоего права, царь Александр, потому что ты покорил только Малую Азию и все еще находишься в девяти тысячах стадий от Вавилона, за которым его империя простирается на восток, кончаясь на полпути до восхода солнца. Тот, кому достанется его трон, так вознесется в собственном мнении, что наверняка соберет армию, чтобы постараться вернуть утраченное. Дарий же уже дважды испил из той горькой чаши, которую ты ему подносил, а это заставило его присмиреть. Я не сомневаюсь, что он предложит тебе не только сатрапии, которые ты уже захватил, но, вполне вероятно, и все обширные территории отсюда и до долины Тигра и Евфрата, если ты позволишь ему мирно царствовать над остальной территорией.

— Не вступлю в союз ни с одним персом. Мне нужны только его смирение и покорность.

Ничто из того, что раньше говорила Таис, не уязвило меня так сильно. Казалось немыслимым, чтобы она до сих пор не осознала моей неумолимой решимости завоевать всю обширную Персидскую империю — завоевать или, пытаясь сделать это, умереть. Это было больше чем решимость. Сами боги, я твердо верю, внушили мне свою волю и заставили посвятить свою жизнь этой высокой цели. На большее я бы не претендовал. Но почему Дарий отказался прислушаться сперва к мнению Мемнона, затем Харидема? Какие силы притупили его слух и острый ум, чтобы заставить совершить губительную ошибку и завлечь в мои сети?

Я не забыл: Таис не хватает веры в божественность моей миссии. Не равнялось ли это нарушению верности мне? Вскоре я намеревался двинуться в Дамаск, там поговорить с вдовой Мемнона Барсиной и, если возможно, выяснить обстоятельства его смерти: была ли в самом деле болезнь ей причиной или что-то еще. Ни один из встречавшихся на моем пути не вызывал у меня таких сильных опасений, как Мемнон. Никто другой не мог так близко сравниться со мной в смысле военного гения: если в действительности он и не был таковым в полном смысле этого слова, то каждый из нас превосходил друг друга в одних отношениях и не дотягивал в других. Если бы его не убрали… Впрочем, мне не хотелось взвешивать за и против в этом темном деле. Никогда не забуду, как он выгнал опытного, талантливого вояку Пармениона из района Геллеспонта. Сам я ни разу не одержал серьезной победы над Мемноном. Да, он был мне настоящим соперником, и в одном отношении я жалел о его ранней смерти: она не дала мне возможности подвергнуть свои силы высшему испытанию — испытанию его силой.

Совершенно справедливо: мое предприятие в истории человечества было самым честолюбивым. Ни Ксеркс, ни Рамзес Великий, ни Кир, ни наш Геракл — даже в тех, облаченных в миф, легендах — не достигли столь многого, как я. Таис не нужно было мне напоминать, что это только начало. В результате какого-то духовного процесса, который был для меня незаметен, я пришел к решению, которое не мог полностью переварить своим умом. Труднейшим узлом в дереве, которое я собирался срубить, узлом, самым неподатливым моему мечу, являлся город Тир, с незапамятных времен и до недавних пор могущественнейшая сила, сопредельная нашему морю. Когда Греция была только горным пастбищем, населенным грубыми пастухами, Тир противостоял ей богатством и культурой. Никогда в своей невероятно древней истории этот город не уступал захватчику. Время от времени он подвергался осаде, но стоял до тех пор, пока осаждающие не падали духом. В стенах его никогда не пробивали брешь, ворота никогда не брали штурмом.

Сначала я намеревался покорить соседние Тиру города, Библ и Сидон, и лишить персидский флот баз в этом районе, а потом собственным флотом взять его в блокаду до тех пор, пока моему мечу не покорятся две большие персидские столицы, Вавилон и Сузы. Но теперь я пришел к иному решению. Где найти еще лучшее испытание сил, как не здесь? Я снесу девятиметровые стены Тира, пройду маршем по его улицам, на которые никогда не ступала нога вражеского солдата, уничтожу его гарнизон и захвачу трон наместника.

Дарий вскоре услышит о великой победе, затрепещет его сердце и потемнеет в душе, и, если только не воспламенится какой-то новой надеждой, он больше никогда не пойдет войной против непобедимого Александра. Куда как гладкой ляжет мне дорога в Индию. А в близлежащем Дамаске вдова Мемнона уж никогда не будет рассуждать о ходе событий в том случае, если бы был жив ее супруг, никогда не будет гадать, кто из нас гениальней. И не с гордо поднятой головой будет она стоять, а падет ниц предо мной.

8

В этом древнем районе на восточном берегу нашего Внутреннего моря, являющемся на протяжении двадцати веков родиной семитского народа, я прежде всего направился к Библу, вассальному городу Тира. Библ сдался еще до того, как натянули македонский лук. Сидон, когда-то соперник Тира, а теперь ненавидящий его пленник, с радостью приветствовал меня: Мемнон однажды с помощью предательства овладел им и чуть ли не сжег дотла. Мы не тешили себя надеждой на быструю капитуляцию самого Тира. Верхом мы провели первый тщательный осмотр местоположения города и его фортификационных сооружений.

Город стоял на острове, примерно в четырех стадиях от материка, где лежали руины родственного ему города. Хирам, современник Соломона из Иудеи, построил между двумя городами дамбу, но ее с тех пор размыло волнами. Я сразу понял, что должен построить еще одну дамбу между руинами и живым городом, чтобы можно было подвести под его стены осадные машины и устроить базу для своей армии. Чтобы порадовать солдат, я вывалил в воду первую корзину земли и взял на заметку дату: вскоре после зимнего солнцестояния, года 26-го о. А., спустя несколько месяцев после моего двадцать пятого дня рождения.

Старею, подумал я. А Таис еще нет и двадцати трех, она в расцвете своей юной красоты. И Роксане в далекой Бактрии, по моим подсчетам, года двадцать два. Я не видел ее около девяти лет. Она наверняка уж отчаялась меня ждать или, может, забыла, что когда-то желала моего прихода.

Роксана, далекая искательница приключений, наездница, обладающая красотой не такой мистической, как у Таис, но более живой, ты не забыла мое имя, хотя я слышал, что в Центральной Азии меня зовут Искандер. Туда, в твое далекое горное царство на пронзающем небо Памире, доходят обо мне слухи — их в основном разносят медленно тянущиеся караваны, а еще, наверное, быстро мчащиеся гонцы царя Дария, зовущие на войну бесстрашных всадников на косматых и малорослых лошадях, чтобы они могли пополнить его ряды. Но если какие-либо бактрианские конники и вступали в схватку с моими силами в Иссе, то шпионы мне об этом не сообщали. Не видишь ли ты иногда в своем воображении дубовый лес близ храма Додоны? Когда ты в постели со своим мужем Сухрабом, не является ли тебе во снах воспоминание о тишине и тьме у догорающего вечернего костра, когда ты положила мою руку к себе на мягкий шелковистый холмик, называемый у нас холмом Афродиты, пообещав, что он будет мне наградой победителю, если я в твоем далеком царстве дойду с победой до Мараканды? Ты не думала, что краткая моя ласка кому-то во зло, хотя она могла бы оскорбить целомудренную Артемиду, но ты предполагала, что приглашение, возможно, обернется большим злом, наказуемым смертью, ибо с тех пор мне только мечом приходится прокладывать себе дорогу!

Потерпи, малышка, теперь уж мужняя жена, я скоро приду.

Развалины каменоломни на континенте обеспечили нас всем необходимым материалом для засыпки илистых отмелей около берега. Чтобы облегчить переправу осадных орудий на остров, мы вбили по границам его сваи. Вражеским судам до нас было не добраться, но, достигнув глубоких вод, мы оказались в пределах досягаемости их стрел и камней, и пришлось построить переносные деревянные баррикады для своей защиты и башни, с которых и мы могли посылать в ответ свои стрелы и камни.

Но умудренные жители Тира знали и другие способы ведения войны. Нагрузив дровами большую шаланду, обычно служащую для перевозки лошадей, и установив на палубе фок-реи, с которых свисали железные котлы с маслом и смолой, они готовились сжечь наши баррикады и башни. Будучи опытными моряками, они нагрузили корму пожарного судна, с тем чтобы выше поднялся нос, отчего воспламененные жидкости изливались бы с катастрофическим для нас результатом.

Так и случилось. Да к тому же бросившиеся тушить пожар солдаты становились легкой добычей лучников и пращников, выстроившихся у борта, и мы потеряли немало людей. За каких-то пятнадцать минут наш пятнадцатинедельный труд полностью пошел насмарку.

Тир не ронял своей репутации города, способного дать отпор любой осаде. Все мои военачальники, за исключением Птолемея, были обескуражены до тех пор, пока я не съездил в Сидон для поиска кораблей, способных схватиться с вражескими судами. И там боги снова улыбнулись мне. Морские капитаны Арада и Библа, узнав, что эти города у меня в руках, и ненавидя тиранствующий Тир давнишней ненавистью, покинули на своих кораблях персидский флот, чтобы присоединиться к моей нарождающейся эскадре. Корабли Сидона также стали на мою сторону, Родос и Ликия дали по десять кораблей, а Солы, говорящие на извращенном греческом, три. Даже Македония прислала одну небольшую воинскую галеру. А там и правитель Кипра, узнав о победе при Иссе и будучи другом Дарию, когда тому везло, в этот бедственный для него час быстро стал перебежчиком и отдал под мое знамя свой великолепный флот из ста двадцати кораблей. Итак, в целом у меня оказалось свыше двухсот кораблей.

Тем временем мои люди укрепляли насыпь. Пока суда готовились к осаде, я не мог терпеливо ждать и поэтому с легким, но сильным войском из пехотинцев и лучников предпринял десятидневный рейд против итуреанских племен, воины которых, едва завидев, как мы размахиваем оружием, поспешили сдаться. Мы убедились, что можем безопасно передвигаться вдоль берега, и гарантировали свои фланги и тыл от всяческих напастей.

В Сидоне четыре тысячи греческих наемников под командованием Клеандра — его четыре месяца назад я отправил для найма добровольцев — восполнили то, что я потерял в сражении при Иссе и в других мелких баталиях после него, но их количество разочаровало меня.

Завидев мой новый флот, левое крыло которого было под началом Кратера, а правое под моим, тирийский адмирал изменил план морского сражения. Он и его капитаны поняли, что Тиру предстоит выдержать опаснейшую и упорнейшую осаду за все века его господства на Внутреннем море, а иначе он будет разрушен. И все же его флот, занявший подходы к гавани, нельзя было атаковать, не понеся серьезных потерь, поэтому я удовольствовался тем, что сковал его подвижность своими плавучими силами.

Затем я послал в Финикию и Сирию за опытными инженерами, лучшими в мире, и они приступили к строительству осадных машин, размеры и мощь которых были македонцам в диковинку. Одни устанавливались на связанных вместе шаландах, другие на дамбе, а те, что полегче, на самых больших кораблях. Но когда мы построили башни для своих катапульт, то убедились, что тирийцы в этом отношении посильнее нас: с их возносящихся со стен башен можно было посылать стрелы и большие дротики с горящей смолой, а их катапульты забрасывали камни в мелкий канал, делая его еще мельче и не позволяя нашим плавучим средствам подходить близко к стенам города.

Мы, установив вороты на кораблях, поднимали эти камни со дна, что было делом не только долгим и трудоемким, но и опасным, ведь работать приходилось под градом стрел, камней и дротиков. Верно, эти тирийцы в прошлом заключили союз с Посейдоном, судя по тому, что они знали все хитрости, как отбиваться от флота. Они посылали на стоянку наших кораблей свои с фальш-бортом, защищенным растянутыми шкурами, и перерезали нам канаты, чтобы корабли уносило в море или сажало на каменистые отмели. И когда мы платили той же монетой, посылая корабли, таким же образом защищенные, чтобы таранить беспокоящие нас суда, их пловцы, умеющие долго держаться под водой, продолжали перерезать канаты, и нам оставалось только заменить их железными цепями.

Наконец можно было приступить к штурму этих намозоливших нам глаза стен. Наши осадные корабли вошли в расчищенные каналы, а установленные на дамбе тараны принялись долбить стену. Смотреть, как они раскачиваются на своих стрелах взад и вперед, было одно удовольствие, и, я полагаю, от этих мощных ударов весь Тир охватило дрожью. И все же его защитники так и кишели на стенах, отбиваясь всевозможными метательными снарядами: камнями, зажигательными ядрами, гигантскими дротиками и стрелами.

Горожане молились своему богу Мелкарту, чтобы он не допустил вторжения, но тот, как и Геракл, по рождению эллин, верен был эллинам и, думаю, мало прислушивался к мольбам тирийцев, занимаясь своими любимыми делами: охотой, войной и соблазнением девственниц. Я узнал, что правитель Тира обратился за помощью к Карфагену, тоже семитскому городу, но Карфаген ответил, что поглощен киликийскими войнами и может выделить только одну триеру в знак родственной привязанности и любви. Так что осажденный город понял, что должен полагаться на свои возможности и суровую решимость — все еще серьезный камень преткновения для нашего успеха.

Правители Тира приказали вступить в бой с кипрским флотом, стоящим у Северной гавани. Они наметили налет на полдень, время, когда большинство моряков сходит на берег за водой и провиантом, а я обычно отдыхаю в своей палатке. Но боги в этот критический час заставили меня бодрствовать, и, хотя не было слышно барабанов, под бой которых боцманы добиваются ритмичной гребли весел (на этот раз они обходились голосами), я выскочил из палатки, когда налетчики миновали мыс и кинулись в атаку.

За несколько сумасшедших минут успеха они натворили много дел. Их тараны погубили пентеру[41] кипрского царя, а вместе с нею и еще два судна. Другие корабли враг взял на абордаж, и, прежде чем киприоты сумели организовать оборону и отбить атаку, их экипажам пришлось понести тяжелые потери. Мои воины со всех сторон бросились к дамбе, чтобы сесть на корабли и провести контратаку. Я же взошел на стоящую у южной стороны дамбы пентеру, управляемую небольшим экипажем, и все мы поплыли вокруг острова Тира. Еще до этого я приказал блокировать вход в гавань, чтобы стоящие в ней на якоре корабли врага не смогли бы соединиться с теми, что напали на киприотов, а те, в свою очередь, не смогли бы вернуться после сражения на свои якорные стоянки.

Люди на моей и других триерах гребли как сумасшедшие. Вода так и пенилась под носами наших кораблей, и мы прошли дугу в двадцать семь стадий прежде, чем из часов вытекла треть воды. Достигнув места сражения, мы бросились таранить корабли налетчиков, и немало их нашли свою смерть на дне морском. Другие разбились о камни, о дамбу или о городские стены, а две самые большие триеры спустили флаги у входа в гавань.

Хотя мы тогда еще того не знали, но эта битва знаменовала конец морского владычества Тира — бича морей с незапамятных времен.

Что пользы рассказывать о последней битве за овладение городом? Мои осадные корабли с нарастающей яростью штурмовали восточную стену, которая оказалась неприступной, как каменная гора, затем северную и после нее западную. Только со штурмом южной стены мои воины обнаружили признаки слабости осажденных. Били и били тараны, метали камни наши огромные катапульты, и для прикрытия их персонала от метательных снарядов защитников стены туда переправлялись полные триеры лучников. Одновременно, чтобы распылить и ослабить силы гарнизона, был предпринят единый штурм всех остальных стен города.

Возникла небольшая брешь, и тут к стене приставили лестницы, но атака была отбита.

На третий день после первой атаки ветер утих, море успокоилось, легче стало маневрировать, и во всех стенах стали появляться и расти трещины, одна за другой. Под самым большим проломом две триеры солдат поставили лестницы и пошли на штурм, возглавляемые храбрым Адметом. Адмет пал, но его солдаты продолжали наседать. Трубачи собрали мою охрану, и мы, овладев верхушкой стены, стали с боем пробиваться к задней части примыкающего к стене дворца. С тридцатиметровой высоты мы могли лишь изредка, меж схватками то с тем, то с другим защитником, бросить беглый взгляд на море, чтобы увидеть взятие в плен или гибель остатков знаменитого Тирского флота. Безветренный, промытый недавним дождем воздух казался огромным стеклом для чтения, сквозь которое все было видно удивительно отчетливо; люди и корабли казались крошечными, но резко очерченными. Наши триеры мчались на врага с какой-то бешеной скоростью. Солнце ритмично вспыхивало на взлетающих в унисон лопастях весел. Они казались многочисленными ножками какого-то быстро семенящего мерзкого водяного жука, хотя в действительности это были всего лишь деревянные метлы, причесывающие спину лениво лежащему морю.

Каждое столкновение между одной из моих триер и вражеской казалось неестественно коротким, как, возможно, часто бывает в сражениях; похоже, прекратилось движение времени вперед, ибо здесь, на стене, повторялось одно и то же: нападение или бегство противника — и событие быстро и внезапно прекращалось, как только он падал, сраженный насмерть. Это был уже не тот враг. Он знал, что после долгой и стойкой обороны город быстро теряет силы; надежда на победу угасла, и воинственный дух сменился отчаянием и слабостью, явно ведущими к поражению.

То же самое происходило на триерах. Две — своя и чужая — сцеплялись, словно их влекла друг к другу какая-то неодолимая сила. Мы не видели подводных таранов с их страшными зубцами, и почти сразу же одна из этой двойни начинала тонуть, кренясь на нос или корму, или иногда просто опускаясь на киль до тех пор, пока вода не захлестывала палубу, и она исчезала. И почти всегда именно тирийской, а не моей триере приходил такой быстрый конец. Солдаты прыгали за борт, но мало кто из гребцов успевал это сделать, к тому же многие из них были прикованными к скамьям рабами. Затем с ближайших триер в барахтающихся пловцов летели стрелы или дротики.

Но на страшный пир явился еще один налетчик, ужасней, чем эти. Рыболовы Тира имели привычку очищать свой улов недалеко от дамбы и выбрасывать за борт не только внутренности, но и целые рыбины, если они не годились для продажи на рынке. Поэтому здесь собирались большие стаи акул, в основном мелких, но бывали и крупные особи. Сюда же спешили и длиннозубые хищницы, такие, как барракуда. С тех пор как началась осада, рыбачьи шаланды держались подальше или удалились в дружественные воды; однако стаи хищников не покидали прикормленное место и становились с каждым днем все прожорливей и свирепей. Они пожирали тех, кто падал со стен и башен, убитых, выбрасываемых за борт по той причине, что на оспариваемой территории похороны были фактически невозможны. Это был их праздник: разрезая воду острыми плавниками, они устремлялись к каждому только что затонувшему кораблю. Даже маленькие акулы, в большинстве случаев не осмеливавшиеся нападать на плывущего человека, теперь брали его в кольцо и, делая молниеносные выпады, кусали и тут же отступали назад. Повсюду были видны круги и воронки, вода в которых из лазурно-голубой превратилась в розовую, красную, алую.

Корабли можно было построить заново. Но мореходное искусство тирийских моряков, с каким они отваживались заплывать за Ворота Геракла в Океаническом море и там соперничать с ветрами, неизвестными на нашем море посреди суши, и ходить в далекие страны за оловом, их знание маршрутов, опасных отмелей, рифов и губительных приливов, которое нам, жившим на Внутреннем море, было недоступно — это искусство с гибелью носителей таких знаний терялось, и, чтобы вновь обрести потерянное, возможно, потребовались бы века. Все это тысячелетиями устно передавалось от отца к сыну, и так, как знал это тирийский моряк, не знал ни один другой.

То был их хлеб, их гордость, и именно этим они отличались от всех остальных. Но их древний островной рай уступал вражеской силе, и, возможно, они предпочитали умереть.

Мои соратники обнаружили спуск, ведущий на крышу примыкающего к стене дворца, и я повел их вниз, к арке, через которую мы без сопротивления проникли во внутренние покои. По всем признакам, это был дворец вассального правителя Тира, но, за исключением сбившихся в небольшие группы плачущих женщин, он оказался брошенным, и мы, ни разу не применив оружие, пройдя коридорами, спустились по величественной лестнице на улицу.

Защитники стен уже обратились в бегство, преследуемые моими солдатами, которые хлынули в город во все пробитые бреши. Те, что избежали смерти, собрались в святилище Агенора, чтобы оказать последнее сопротивление, но моя охрана, подкрепленная со стороны, атаковала с величайшей яростью и быстро их рассеяла.

Над местом битвы уже опускалась тишина, и я совсем было собрался вложить в ножны свой окровавленный меч, когда ко мне подбежал Гефестион. С красивого лица его еще не сошла ярость битвы, на щеке — кровавый порез от меча.

— Царь, мы заперли в узкой улице около двух тысяч этих собак — отборные части, подчиненные непосредственно наместнику. Они отправили в Аид множество наших братьев и никогда не смирятся с пленом. Чтобы их наказать и преподать урок всем другим, кто осмелится не признать твоей власти, мы хотели бы отвести их в соседний парк и прибить гвоздями к деревьям.

Злясь на долгую осаду, которая, наконец, окончилась разъяренной битвой, наполовину лишившись рассудка от потоков пролитой крови и ее тошнотворного запаха, я ответил ему сам не знаю что. Но Гефестион со зверски оскаленными зубами в суетливой спешке бросился прочь, и тут я догадался, каков был мой ответ.[42] Он уже исчез в толпе, и я не смог бежать за ним, чтобы отменить свой приказ. Летели минуты, и этот шаг стал казаться невозможным без того, чтобы я не выказал своей слабости. Я вытер руки от крови и занялся делами, служащими закреплению нашей победы.

Я даровал прощение тем, кто искал убежища в храме Мелкарта, а также жрецам из Карфагена. Остальное население — около тридцати тысяч человек обоих полов и всех возрастов — обрекались на продажу в рабство. Я принес жертву святилищу Мелкарта, после чего приказал устроить смотр всем своим войскам, а затем игры и торжественное факельное шествие. В храме я оставил также таран, пробивший первую брешь в стене, и старинный корабль, считавшийся у народа священным, посвятив их богу, который являлся Гераклом, хоть и носил чужое имя.

Вот так и прекратил существование древний город, целое тысячелетие господствовавший на море. Возможно, со временем он, с его выгоднейшим для торговли на всем восточном побережье местоположением, и будет восстановлен, но никогда уж ему снова не быть самым драгоценным камнем персидской короны, ибо морская мощь его в основном перейдет к Греции, частично к Карфагену, а остальное достанется молодой энергичной нации, обитающей на «сапоге» Европы, — Риму.

Не много пройдет недель — ведь по царской дороге Дария, от одной почтовой станции до другой, всадники ездят быстро — прежде чем во дворец Ахеменидов в Сузах будет допущен дрожащий гонец, чтобы сообщить царю о падении Тира от руки врага его, Александра. И не исключено, что вестника замучают насмерть: такая судьба часто поджидала тех, кто приносил восточным монархам дурные вести, тогда как за добрые гонцов возносили к почету. И опечалится сердце царя, и помутится в уме его, и одолеют его во сне ночные кошмары.

Было сказано, что сонмы мертвых в царстве Аида не помнят своей земной жизни и бродят по сумрачным залам бесцельными молчаливыми толпами. И когда к ним вниз, в жертвенные ямы, проливается кровь, только тогда их ослепшие души чувствуют смутный испуг и губы их ненадолго остаются открытыми. Но мне представилось, что от пылающих факелов нашего шествия у Мемнона перед остекленевшими глазами заплясали искры и крохотные вспышки, и он как-нибудь догадался, что снова царь Александр поразил его Персию в сердце.

Глава 5

ПРИОБРЕТЕНИЯ И УТРАТЫ

1

Казалось бы, лекарство, которым я попотчевал Тир, заставит поморщиться правителя Газы — города, лежащего на перекрестке караванных дорог, в семи днях пути на юг, там, где восточный берег Внутреннего моря круто сворачивает на запад. Но вместо этого он, похоже, только еще больше рассвирепел.

Его правитель своей известностью не уступал самому городу, древнему и многолюдному. О нем, сидя у костра с готовящейся пищей, любили посудачить караванщики везде, от Синопы на Эвксинском море до великого Карфагена на северном берегу Африки между мысами Аполлона и Гермеса. Лицом и статью он был мужчина как мужчина, за одним исключением. Нумидиец по рождению, он лицом был черен, как Букефал, полон и красив, гигантского телосложения. Исключение, о котором я упомянул, можно было вывести путем дедукции, ибо в городе он один мог похвастаться такой торфянисто-черной кожей — там были загорелые и обветренные, но ни одного желто-коричневого по праву смешения его предков со светлокожими семитскими женщинами. Дело в том, что в детстве его кастрировали для обслуживания гарема — или, лучше сказать, для охраны женщин гарема, чтобы их не могли обслуживать посторонние. В народе его звали Бетис.

Осмотрев местоположение города, я понял, как воинственно этот малый, должно быть, настроен ко всякому чужаку, ступившему в его владения. Город стоял на высоком крутом холме, и стены его поднимались на головокружительную высоту. Негде было поставить наши осадные машины. Если мы построим под стенами террасы, то станем легко уязвимыми мишенями для кипящей смолы, стрел, дротиков и всевозможных метательных снарядов. В городе были запасы продовольствия, рассчитанные на долгую осаду. Когда я обратился к верховному жрецу близлежащего Иерусалима с просьбой прислать дополнительные силы, тот ответил, что Дарий — его господин и он никогда не станет перебежчиком.

Я немедленно привел в действие план, созревший в моей голове при первом осмотре города: насыпать у южной, наиболее доступной стороны города свой, еще более высокий вал, начав строительство с самого южного конца территории, которую он займет, при этом находясь вне досягаемости для метательных снарядов, помимо самых мощных катапульт. Вал рос перед нами, служа нам щитом по мере того, как мы продвигались вперед, к самой стене. В основании ему предстояло стать больше Великой Пирамиды Египта — две стадии, но значительно уступать ей по высоте и опираться не на вечный камень, а на грунт.

Его сооружение было долгим и утомительным предприятием, требовавшим мобилизации всех сил. За это время не произошло ничего примечательного, если не считать вылазки гарнизона, против которого я повел своих щитоносцев. В этой схватке мощная стрела, пущенная со стены из легкой катапульты, поразила меня в плечо, пробив насквозь щит и панцирь и вонзившись на несколько дюймов в тело. Пока у меня заживала рана, по морю на баржах прибыли тяжелые машины. Тем временем мои машиностроители, люди на таранах и другие, ведшие подкоп, не бездействовали, расшатывая стены и ослабляя их фундамент. Три раза мы шли на штурм и трижды с потерями отступали, но в свирепой четвертой схватке мои солдаты пробились в город и овладели им.

И на этот раз я сурово обошелся с захваченным населением, продав его в рабство и вновь заселив город окрестными жителями. Впредь ему предстояло управляться моим наместником, под началом которого я оставил гарнизон своих солдат. Иначе не было способа заставить города, лежащие на моем пути, понять, какой ценой обойдется им отказ от моего требования сдаться. Огромного евнуха Бетиса привели ко мне без единой раны на теле, и я задумался, какой смерти предать его. Как это часто бывало в моих размышлениях, я вспомнил «Илиаду» и героя ее Ахилла. В жестоком бою Ахилл убил Гектора, после чего приковал мертвое тело ступнями к оси своей колесницы и протащил по каменистой земле, сильно его изуродовав. Но богиня, любившая Гектора, златокудрая Афродита и отец ее Зевс, заделали все рваные, а также все колотые раны, во множестве нанесенные мертвому телу копьем Ахилла, так что на похоронах оно казалось «свежим, как роса».

Я мог бы посоревноваться с Ахиллом и в то же время ввести кое-что новенькое. Я приказал живого и еще целого Бетиса приковать ступнями к оси моей колесницы и хлестнуть лошадей. На протяжении порядка тысячи локтей Бетис орал, заглушая своим ревом грохот колесницы и топот копыт. Затем замолчал, и я подумал, что он мертв. Но он снова ожил и до тех пор орал, пока голова его не треснула, ударившись о камень.

Когда колесница вернулась, на тело было страшно смотреть, и ни один бог или богиня не заделали на нем рваных ран и не вернули на свое место волочащиеся за ним кишки. Я приказал выставить его на обозрение проходящих караванов, чтобы караванщики рассказывали о виденном на далеких привалах, и тем самым одна кровавая жестокость могла бы в будущем спасти жизнь бессчетному числу жителей городов, лежащих на моем пути, чьи правители или сатрапы, не сделай я этого, не стали бы со мной считаться. Одновременно я предотвращал серьезные потери среди своих солдат, которым пришлось бы сокрушать упрямых глупцов.

Затем мы двинулись на Иерусалим, и к этому времени его верховный жрец уже желал, и к тому же с большой охотой, переметнуться на мою сторону. Евреев даже их собственные пророки называли «упрямым племенем», и я не сомневался, что моя расправа с Газой уже принесла плоды. И впрямь, у стен нас встретили развевающиеся знамена, громкий звон цимбал и народ в праздничном одеянии; по правде говоря, они питали отвращение к власти персов, и их столь приветливая встреча освободителя порадовала мое сердце.

Но гораздо больше, чем мое, обрадовалось сердце Моего Дневника, Абрута. За эти несколько дней он обрел свое настоящее лицо, включая и имя Элиаба. Он отыскал родственников, пировал с ними, веселился и плакал и посещал службы в храме, посвященном их богу, каковым, несомненно, являлся Зевс, только под другим именем. Теперь путь в Египет был для меня открыт.

Было бы неизмеримой глупостью не присоединить к моим владениям Египет. Египтяне, без сомнения, ненавидели власть персов, однако сатрапы и военные силы Египта вели себя, как флюгер, и при первой же моей неудаче в глубине Азии они раздули бы пламя восстания по всему восточному побережью Внутреннего моря. Похоже, они хорошо поразмыслили над судьбой Тира и Газы, и город Иерусалим сдался, даже не сделав и вида, что сопротивляется. Тем самым большой его гарнизон остался целым, я избежал больших потерь, а жители города — цепей рабства. Акт сдачи не был проявлением слабости: тот же гарнизон уничтожил войско Аминты, этого дважды предателя, который со своей свитой бросил Дария в Иссе. Этот акт был проявлением благоразумия, ради сохранения себя и своего народа.

Из Иерусалима мы быстро отправились к дельте Нила, где в храме Птаха меня объявили фараоном. Птах был греческим богом ремесел, нашим закопченным хромым Гефестом, и номинально, а раз в сто лет, возможно, и на деле — мужем прекрасной Афродиты, поэтому я не чувствовал, что предаю истинных богов. Кроме того, я отдал должное Апису, священному быку Птаха, признаваемому также священным и в культе Митры, распространенном кое-где в Греции и Риме. Египетский бог Гор являлся не кем иным, как нашим Аполлоном, а Озирис — Дионисом. Так что, отдавая должное этим божествам, я не только выказал почтение нескольким нашим, но чрезвычайно обрадовал население и жрецов Египта. Прежде чем покинуть эту страну, я твердо решил наведаться к оракулу Амона в далекой пустыне, как наказал мне жрец в Додоне, и там с горячим сердцем совершить жертвоприношение этому богу, а по сути — именно Зевсу.

Там, рядом с Нилом, меня объявили Гором, с добавлением титула, означавшего «сильный завоеватель», и Александросом, сыном Ра. Так что в отличие от своего предшественника Артаксеркса, вызвавшего в народе жгучую ненависть, я завоевал его поддержку, и он не причинял мне никаких хлопот, пока я преследовал Дария до Вавилона. Подтвердилось то, о чем говорил мне замшелый старик Лисимах: когда чужак вмешивается в дела религии и оскорбляет богов покоренного народа, он ворошит осиное гнездо.

В Мемфисе наши полные сундуки уже распирало от золота — с добавлением в них еще восьмиста талантов.

И вот я предпринял одно дело, доставившее мне больше всего удовольствия в моих походах. Мне для флота нужна была база на северном берегу Египта, куда бы с Нила не попадали илистые наносы, но только не восточнее Пелусия — именно в этом направлении береговое течение несло ил. Следовательно, базу нужно было расположить к западу от него. Я поплыл из Мемфиса вниз по Нилу и вошел в самую западную часть его устья. Со мной была Таис, сияющая от восторга по поводу затеянного мною дела, немного войска и незначительное количество слуг. От торгового города Навкратиса, лежащего близ устья, я направился в Каноп и повернул на запад.

Я знал, что в этом направлении находится рыбацкая деревня под названием Ракотис, на полосе суши между пресноводным озером и морем. Сюда доходил Менелай из «Илиады».

— И здесь, — сказал я охваченной радостью Таис, — я построю город, стоящий моего имени.

Место было чрезвычайно подходящим: вместо заболоченной земли здесь залегал сухой известняк. Оно возвышалось над дельтой и в изобилии обеспечивалось пресной водой. Можно было бы провести канал, чтобы соединить Нил с озером, и сделать насыпь между островом и материком. При богатстве и большой населенности Египта, этот город мог бы без труда затмить Карфаген.

Мы с Таис представляли себе город две на четыре мили с двумя перекрещивающимися широкими улицами. Сам по себе план этот не был оригинальным: более чем столетие до меня Гипподам и Милет построили портовый город Афины, Фурии в Италии и новый Родос в основном по тому же проекту. С обеих сторон параллельно этим улицам проходили бы другие, делящие город на кварталы или площади. Примерно спустя месяц после зимнего солнцестояния, в год 26-й о. А., состоялась церемония закладки. Дамба между островом Фарос и материком станет волноломом с надежными гаванями по обеим сторонам. Почему-то Таис очень привлекала мысль о безопасности защищенного порта.

— Не хочу думать об Александрии как о будущем прибежище для военных кораблей, — призналась она. — Надеюсь, сюда не будут заходить военные триеры. Пусть ремонтируются и снабжаются провизией в каких-нибудь других портах. Здесь найдут убежище от общего врага и опасностей торговые суда, везущие ячмень из Египта, вино из Галлии, кедр из Ливана, мрамор из Липы, оливы из Иберии и Греции, шерсть из Палестины — в общем, все нужные людям плоды полей, лесов и земных недр со всего света.

— О каком это общем враге ты говоришь? — насторожился я. Нечего было делать из меня олуха: я желал посмотреть, хватит ли Таис дерзости сказать откровенно, кого она имеет в виду. Если бы она отделалась какой-нибудь двусмысленной фразой вроде «то, что подстерегает в море», я бы тоже не стал настаивать на дальнейшем объяснении.

— Я говорю, и ты это прекрасно знаешь, о сильных штормах, которые обрушивают на корабли волны высотой с дом и часто срывают с мачт паруса, рвут их на куски и, что еще опасней, несут их на рифы и скалистые берега, где они бьются о камни до тех пор, пока не развалятся окончательно, и все их матросы гибнут; а бывает, их так искалечит, что родная мать не узнает.

Прошлой ночью я плохо спал и все еще страдал головной болью в висках. Ей, так же, как и мне, было хорошо известно, чье могучее гневное дыхание вызывает сильные бури, проносящиеся над морем и над землей. Также ей было известно и то, что вмешательство этого величайшего из богов расстроило направленные против меня планы Мемнона и Харидема. Если бы не он, она вполне могла бы стать рабыней Дария, а не возлюбленной Александра.

— Строить гавани для того, чтобы корабли могли стоять на якоре, а не уноситься на всех ветрах Эола, это одно, — сказал я ей. — Но давать убежище кораблям от ярости Бога всех богов — это совсем другое. Если бы я хоть на минуту допустил мысль, что Зевс видит мою цель в этом, я бы ни за что не согласился строить здесь город и разрушил бы все волноломы, которые попались бы мне в гаванях других городов. К счастью, он знает, что это не так.

— А разве Зевс прежде всего не бог людей? Не одних царей и завоевателей, а всего простого люда, который рождается без спроса, трудится всю жизнь за кусок хлеба для себя и своих близких и любимых, а затем сходит в безвестные могилы? Это очень древний бог, нередко злобный и вспыльчивый, иногда, похоже, капризный, как ребенок. И все же я не думаю, чтобы Зевс разрушил целый мол за грехи одного человека или даже просто разбил корабль за отсутствие набожности у одного из моряков.

— Разве так уж невозможно, чтобы он разбил флот или целую армию по просьбе сына, которого он любит — например, Диониса или Геракла?

— Надеюсь, что нет. В противном случае я обращусь к Зороастру, который любит всех людей, высокого и низкого происхождения, учит быть милосердными и сражается с человеконенавистником Ариманом.

Я закипел от тихого бешенства: как могла эта куртизанка, которую я взял под свою защиту и которая благодаря моей благосклонности набила свой сундук золотом, — как могла она стоять здесь, предо мною и хулить богов, которым я поклоняюсь? В ее рассуждениях угадывались клеветнические выпады также и против меня. Но тем не менее я строго держал себя в руках. Я говорил себе, что в этих делах она понимает не больше ребенка, каковым она и казалась: юбка и волосы развеваются на морском ветру, руки и плечи отполированы солнцем — нимфа да и только, в этой безлюдной местности, на известняковой косе между озером и морем. По причине жары доступная глазу кожа поблескивала от пота; я знал, что под одеждой она поблескивала влагой, особенно в ямках и впадинах ее тела. Во мне проснулось желание, отчего я вдруг разозлился и на себя, и на нее. И все же, заговорив, я не изменил твердому тону, оставив гнев при себе.

— Надеюсь, Таис, что Зевс не слушает тебя. Частенько он располагается где-то рядом со мной, но сегодня у него дела и он далеко отсюда, а иначе мы бы услышали, как он грохочет от гнева. Знаешь ли ты, что просто цари считают своим долгом разрушить город, опустошить все вокруг него — только бы не позволить существовать одному врагу своего царства или одному препятствию на пути, предназначенному ему судьбой? Я не следовал этому правилу, а иначе я бы не пощадил Афины. Но если это можно сказать о царях, то о богах и подавно, ведь цари — это наместники богов на земле, и тем более о таком боге, как Зевс, Верховном боге Олимпа, Собирателе облаков. Разве не мечет он в ярости стрелы молний, о чем есть свидетельства с тех пор, как под его рукой появилась Эллада? К тому же разве не он устраивает сильные штормы на море и вихревые шквалы на суше? Разве не говорят они о его могучем гневе?

— Это великий Аристотель говорил тебе такие вещи?

Вопрос застал меня врасплох. Я испытывал К Аристотелю величайшее почтение, большее, чем к любому другому смертному. Мне не хотелось, чтобы Таис заметила мою растерянность.

— Нет, он говорил не так, — отвечал я. — Он говорил, что все явления природы присущи самой природе. Он хотел сказать, что они вызываются естественными силами, которых мы еще не понимаем. Даже землетрясения, приливы и горные обвалы — все это результат действия этих сил.

— И молния?

— Кажется, и такое он говорил. Но разве не разумней предположить, что Зевс приходит в ярость оттого, что люди не приносят ему жертв и не оказывают ему почестей, достойных величайшего бога во вселенной? Разве не наказывает он людей за их непочтительность? Разве Артемида не лишила греческие суда благоприятных ветров, когда они шли к Трое, из-за того, что ей не принесли жертву?

— Какую же жертву принес царь Агамемнон, чтобы неблагоприятные ветры подули в нужную сторону? — спросила Таис.

— Любимую дочь Ифигению. Благодаря этой жертве он отмечен печатью великого царя.

— Это не спасло его от кинжала его жены Клитемнестры, который она всадила в него, чтобы продолжать спать со своим любовником. И Артемида тоже его не спасла, несмотря на то, что ради нее он убил собственную дочь.

— Таис, ты кощунствуешь над всем, что для нас свято.

— Так опасно говорить, я знаю. И все же я не могу молчать.

— Ты веришь, что в тот день в Тире Зевс для того успокоил море, чтобы я мог подвести осадные машины и разрушить крепкие стены?

— Нет, царь Александр, не верю.

— Тогда ты не можешь поверить и в то, что Зевс убрал с моего пути Мемнона и Харидема, чтобы я одержал победу при Иссе?

— Надеюсь, ты простишь меня за то, с чем я ничего не могу поделать. Нет, Александр, не верю.

— Я-то, возможно, тебя и прощу, но смогут ли простить боги? Разве я не особое орудие в их руках? Разве не велит мне долг перерезать тебе горло?

— Возможно, и так, не знаю. А может, это вовсе и не долг, а твое непомерное тщеславие, которое я ранила. Мое горло доступно твоему мечу — достаточно будет легкого прикосновения с любой стороны у моего подбородка. Да и кто я такая? Всего лишь куртизанка. Кое-кто считает, что моя жизнь не стоит жизни усердного раба.

Если она испугалась, то и вида не подала. Ее синие глаза цвета ночного неба бесстрашно смотрели прямо в мои.

— Таис, ты навлекаешь на себя смертельную опасность.

— Знаю, царь Александр. Я вижу в твоем лице желание убивать. И я, как подобает верноподданной, буду служить твоему делу, а не своему. Я всего лишь куртизанка. И все же в этом качестве я добилась заметного успеха. И даже немного славы. Хотя никто, кроме Абрута, этого не знает, но я была первой женщиной Александра Великого, а он был моим первым мужчиной. Немало месяцев я жила с ним как любовница, Почти как наложница. Значит, Зевс мог бы счесть меня стоящей жертвой и дать свое благословение на строительство здесь великого города. Мы наедине, если не считать Абрута, который в такие моменты не посторонний человек, а проекция тебя самого. Его перо летает взад и вперед по папирусу; он видит, слышит и записывает; он не судит; он не выдает секретов; он не более реален, чем твоя тень. Царь, ты наедине с жертвой — как на холме, когда ты перерезал горло бычку без единого пятнышка, одному из истинно невинных, тогда как я знала многих мужчин и, возможно, прогневила целомудренную Артемиду. Мы стоим на том месте, которое будет главной площадью Александрии, где вырастет величественный храм, посвященный Зевсу. Моя кровь зальет — и, в твоем представлении, освятит эту в будущем священную землю. Вытащи свой меч!

Моя рука потянулась было к рукояти, но тут же бессильно опустилась вниз. Только после долгого молчания я обрел дар речи.

— Ты прекрасная куртизанка, а потому пользуешься любовью Афродиты, дочери Зевса, которую он любит. Так пускай он и наказывает тебя. Надеюсь, это не пустая отговорка? Снимаю ли я с себя ответственность как, по сути, сын Зевса или, во всяком случае, любимый им смертный? Не могу сказать. А может, его рука удерживает мою от кровавой расправы. Возможно, я узнаю ответ на поле битвы где-нибудь неподалеку отсюда, когда ускользнувший от меня Дарий снова соберет армию. И может, тогда, лежа со смертельной раной от вражеского клинка или копья, прежде чем испустить дух, я сподоблюсь прозрения. Но сейчас я представляю себе только одну картину: твоя кровь уходит в землю, глаза потемнели, навсегда пропала твоя красота. Не могу себе позволить, чтобы это произошло.

Прелестные глаза Таис медленно наполнились слезами. Она подошла ко мне и поцеловала в губы, поглаживая мне щеку нежной рукой.

— Ну ладно, ладно, — проворковала она, как мать, которая утешает ребенка. — Бедняжка Александр! Хотелось бы мне тебя любить. Хотелось бы мне, чтобы когда-нибудь женщина, не такая, как сумасбродная, готовая убить Олимпиада, любила бы тебя. Но я все же буду твоей женщиной, буду делить с тобой ложе, буду утешать тебя, пока ты верен мне. Таис, афинская куртизанка.

— Я не могу говорить, Таис.

Она тут же заговорила свойственным ей мягким красивым голосом, одновременно проводя рукой по глазам и смахивая слезы:

— А есть ли бог рыбаков, царь Александр?

— Что за вопрос! Не сомневаюсь, что есть, но не знаю, как его имя. Рыбаки часто приносят жертву Посейдону и Эолу, эллинскому богу ветров, но, возможно, есть божество и помельче, которое дорого именно им. А почему ты спросила?

— А ты не мог бы посвятить один уголок какой-нибудь гавани, где слишком мелко, чтобы там могли стоять торговые суда, богу рыбаков? Как бы мы жили, если бы они не преодолевали все превратности моря и не привозили нам свой улов? Представь себе — что ни день, у нас ни утром, ни днем, ни вечером нет на еду жареной скумбрии. Разве такое возможно? И еще я хочу знать, что их крепкие суденышки, в которых намного больше благородства, чем в этих жестоких носатых галерах, будут здесь бросать свои якоря. Я вижу, как из какого-нибудь дворцового окошка в Александрии я смотрю на их храбро горящие судовые огни. Ну как, царь, прислушаешься к моей маленькой просьбе?

— Обязательно прислушаюсь, потому что в сердце у меня как-то сразу и беспокойно, и удивительно легко.

2

Самая надежная дорога к храму Амона в пустыне начиналась в Мемфисе. Старый караванный путь, что был намного короче, шел сначала вдоль берега моря, затем сворачивал к югу. Его-то я и выбрал, поскольку по нему можно было попасть в Кирену, город великого богатства и роскоши, который я желал покорить. В этот поход я решил не брать своего любимого спутника Букефала, так как по этим глубоким горячим пескам мог пройти только караван верблюдов. Вдобавок я решил не брать и Таис, к которой испытывал противоречивые чувства, спутавшиеся в клубок столь же сложный, как и Гордиев узел, но распутать его было не просто и ударом меча не перерубить. Кроме того, я не осмелился взять Таис в свою компанию после того, как посоветовался с древним оракулом, чьи предсказания всегда сбывались — в этом отношении он был столь же велик, как и оракул в Додоне или даже в Дельфах, и являлся голосом самого Зевса, носившего египетское имя. Я не мог забыть его непочтение к Зевсу, оставшееся без наказания. За мной последовало сильное войско, включая гетайров, пересевших на верблюдов, но в основном пехотинцев. В них могла возникнуть потребность, когда я обложу Кирену.

Первые дни пути были утомительными, но сносными. Пехотинцы шли, утопая по лодыжку в мягком песке, что их сильно изматывало и замедляло наше продвижение. Недалеко от Кирены мне навстречу вышло посольство; сразу же было предложено сдать город, а также обещано, что впредь мне будет послушно выплачиваться дань. Вдобавок послы предложили мне в дар бесполезных, если не сказать хуже, в этих песках лошадей. За эту передышку от войны и кровопролития я поблагодарил высоких богов. И только когда дорога свернула на юг, к храму, мы узнали, что такое египетская пустыня с ее неумолимой жестокостью — молчаливая и неподвижная, но свирепая и смертельно опасная.

Водные русла, где мы надеялись найти небольшие озерца горячей и вонючей воды, пересохли, превратившись в камень. Запасы воды в наших мехах стали подходить к концу, и я распорядился выдавать ее по рациону — солдатам, их предводителям и их царю: мне хотелось, чтобы они знали, что я так же вынослив, как и они. Скоро в бурдюках почти ничего не осталось, а безлюдным пескам не видно было конца и края, когда мы открывали глаза, страдающие от ослепительного тропического солнца. Когда-то давным-давно персидский царь послал войско, чтобы уничтожить могущественного оракула, но оно не дошло, полностью погибнув в песчаном буране. Я стал молиться, но по всему было видно, что мне и моим солдатам, как и тем неудачливым святотатцам, суждено умереть от жажды и лежать, пока вороны не склюют все мясо с костей, пока их не выбелит солнце и не развеет ветер.

И тут на северном горизонте мы увидели небольшую туманность. Я больше не отваживался глядеть на нее, боясь, чтобы она не исчезла, зато поднял глаза к мучительному блеску солнца и взмолился, прося, чтобы Зевс ненадолго явился, завернутый в облако, и дал пролиться живительному дождю. Когда я снова взглянул на север, облако потемнело и выросло. Видимо, его несло на юг сильными высокими ветрами, потому что мы не чувствовали ни малейшего дуновения. Вскоре померк и этот жестокий свет — благословенная туча наползала на солнце. Постепенно она расползлась по всему небу от горизонта до горизонта, и вот, наконец, хлынул живительный ливень.

Это время не было тем кратким сезоном, когда легкие дожди ублажали это излюбленное демоном место. Люди кричали от радости и прыгали под изумительно прохладными струями, но я сошел со своего храпящего верблюда и в молчаливой покорности и священном страхе отошел в сторону, ибо явно мне на помощь пришли небесные силы. Перед глазами у меня прошли видения. Они клубились и в основном были непонятны: меня пронзила пророческая боль и на мгновение показалось, что я узрел Диониса и Геракла, смертнорожденных, восседающих на тронах под суровыми, мощными фигурами, облаченными в туман; однако эти двое были в одной компании и пристально вглядывались, будто кто-то еще приближался, чтобы присоединиться к ним, и я безотчетно порицал этого новичка. В его внешности было что-то знакомое, и все же у меня не было полной уверенности, что я узнаю его: ведь я тогда не знал, кто я такой и как меня зовут.

Видение скоро исчезло. Неподалеку лежал неглубокий овраг, несколько минут назад абсолютно сухой; приблизившись, я услышал журчание бегущего по нему ручья. Он наполнил небольшую впадину и выливался через край. Выкрикнув приказ, я упал на колени и выпил не больше горсти воды, потому что нас предупредили, чтобы мы не пили вволю, когда нас одолеет жажда. Когда я вновь взглянул на своих людей, они снимали вялые меха с верблюжьих спин и принимались бегать взад и вперед по берегам этого и другого, сходящегося с ним чуть дальше, потока. Дождь все еще лил так, словно тучу прорвало, как мы назвали это явление, и теперь не оставалось сомнений, что мы сможем наполнить все бурдюки и нам не суждено высохнуть и почернеть в безжалостных песках, и я буду жить, чтобы в бессловесной благодарности пасть ниц в храме отца моего, ибо так велика моя благодарность, что невыразима никакими словами.

3

Теперь у нас не было недостатка в воде, но на своем нелегком пути мы встретились с еще одним духом пустыни, почти таким же ужасным, как и жажда. Это был самум, ветер пустынь, налетевший на нас после того, как мы вышли из области осадков. Иначе, до тех пор пока солнце не высушило бы землю, он не причинил бы нам вреда. Заклубились, слепя глаза, пыль и песок, верблюды издавали горловые булькающие звуки и отчаянно кричали; они помчались бы, куда гнал их ветер, если бы крепкие погонщики не держали их за поводья, сами подвергаясь шквальным ударам. Лица их были незащищены, лишь слегка прикрыты кусками ткани. Остальные сбились в длинной ложбине, но, несмотря на это, несущиеся крупицы песка жалили обнаженную кожу, забивались в одежду. Я смотрел, как медленно бледнеет солнце, и постарался запомнить его положение относительно кое-каких наземных вех; затем, взглянув на песочные часы, хорошенько заметил время.

Целых три часа мы не способны были двигаться в спустившихся на нас странных сумерках, где совсем размылась граница между поверхностью земли и насыщенным песком воздухом, слыша только низкий, почти не меняющий тона вой ветра и свистящее шипение несущегося песка. После долгих, томительных часов, показавшихся задыхающимся людям бесконечными, когда клубы песка то оседали, то снова неслись и снова оседали, ветер стих; солнце уже прошло зенит. И когда все это желтое оперение над морем песка улеглось, люди оглянулись в испуганном удивлении, переходящем в глубокое уныние. Дорога, как по мановению волшебной палочки джинна, исчезла — и та ее часть, по которой мы шли, и та, что вела к святилищу.

И тогда я возрадовался тому, что боги надоумили меня заметить положение солнца перед бураном, и теперь, спустя несколько часов, сверяя его положение с теми вехами, что я выбрал, я смог ориентироваться в пространстве. К западу от нас пролегала песчаная дюна с растущим у ее основания кустарником, пищей для верблюдов, а к юго-западу, на милю или две влево вдоль этой метки, тянулся пробившийся сквозь песок утес.

Я уже было собрался отдать приказ о выступлении, когда заметил двух пролетающих именно в этом направлении воронов: они, несомненно, держали путь к Сиутскому оазису, чтобы там воровать финики и зерно и освежаться водой из проточных колодцев после долгой отсидки во время сухой пыльной бури.

— Царь Александр, не кажется ли тебе, что, видя нашу дорогу занесенной, боги послали нам этих двух жителей пустыни — чтобы они указали нам путь? — обратился ко мне Гефестион. — Прошу тебя вспомнить, что вороны — священные птицы Ареса, бога войны, а также и Зевса, ведь ему они даровали мудрость.

Гефестион и здесь был самим собой: он всегда преуспевал в желании сделать мне приятное и раздуть мою славу. В этом он намного превосходил всех остальных моих друзей детства из Пеллы. Возможно, в отличие от тупоголовых македонцев, он, видя приближение самума, догадался заметить вехи и теперь ориентировался не хуже меня.

— Может быть, и так, — отвечал я. — Ты заметил, что эти вороны были побольше и почерней множества тех, что встречались нам раньше. — Это была чистая выдумка, чтобы произвести впечатление на наших соратников.

— Зевс проявляет к тебе, царь Александр, особую заботу, чтобы ты смог благополучно встретиться с великим оракулом, я бы сказал, большую, чем к любому паломнику, ходившему туда со времен Геракла, чтобы поклониться Зевсу-Амону. Доказательство этому — чудесный дождь, когда в наших мехах почти не осталось воды.

Эти слова вскоре облетели мое войско, но все же некоторых не покидала настороженность, когда мы шагали по ровному песку. Но вот тем же путем над нами полетели и другие вороны, с той же миссией, что и предыдущие, и вскоре солдаты стали приветствовать каждую пролетающую птицу громкими криками; мудрых птиц, должно быть, радовал этот рев — не от ветра, дождя или грома, а восходящий от обычно молчаливых песков. Раз, когда пролетела большая стая, вызвав особо шумную радость, Птолемей настолько забылся, что подмигнул мне. До наступления темноты я снова заметил ориентиры, а также концом ножен оставил длинную черту на земле. За ужином люди веселились вокруг костров, теперь уже не сомневаясь, что мы дойдем куда нам нужно и тем самым все они будут вознаграждены. Возможно, они не задавались вопросом, каким именно образом. Они знали только то, что их царь и полководец хочет сделать жертвоприношение в знаменитом храме Зевса и просить совета у оракула.

Этой ночью я выставил часовых, как если бы мы стояли лагерем, вторгшись в чужую землю. Главное, я хотел, чтобы солдаты не расслаблялись; а кроме того, в пустыне были шакалы, которые могли ночью подпортить кожаную сбрую. Не исключались и вылазки льва. Однако небольшие костры, сложенные из сушняка, находимого по руслам пересохших речушек или у основания дюн, наверняка, как новое и чрезвычайно любопытное зрелище, привлекали шакалов, газелей и маленьких, но очень ядовитых змей, которые находили в пустыне скудное пропитание. Этим маршрутом редко ходили караваны, и если останавливались на ночевку, то разводили совсем немного костров и на большом расстоянии друг от друга. Этой ночью подаренные мне послами из Кирены лошади, привязанные к палаточным колышкам, глубоко вбитым в песок, обезумели от жажды, оборвали привязь или вырвали из песка колышки и умчались прочь. Возможно, они почуяли запах воды какого-то отдаленного источника, рядом с которым львы поджидают в засаде газелей и прочих обитателей пустыни. Не всем этим сбежавшим лошадям суждено было добраться до источника или, добравшись, избежать стремительного нападения хищников как раз в тот момент, когда их морды в лихорадочной спешке погрузятся в этот эликсир их жизни — и внезапная смерть так и не даст им напиться вволю.

Вся накаленная за день пустыня остыла еще до наступления полуночи: песок не удерживал дневной жары в этом сухом воздухе. Солдаты просыпались от холода и закутывались в длинные накидки, которые в полуденную жару они проклинали только за то, что приходится их тащить с собой.

На следующий день мы обнаружили признаки караванной дороги, которой редко пользовались, ведущей от прибрежного города в южную сторону. Не исключалось, что этим городом был Карфаген, крупнейший на Внутреннем море, хотя со временем ему придется уступить Александрии. Главному богу Карфагена Ваалу-Амону, иногда называемому Молохом, в жертву приносили сжигаемых заживо детей. Астарта требовала человеческой крови; Изида являлась богиней пророчества. Позже все-таки их стали затмевать некоторые истинно эллинские боги, особенно Аполлон и Геракл, известный здесь под именем Мелкарт, тот же, что и в Тире. Зевса, несомненно, начинали признавать как верховное божество, поэтому поклоняющиеся его еще незначительному культу, наверное, и проложили путь паломничества к храму Зевса-Амона.

На другой день мы увидели низко на горизонте что-то похожее на зеленые перья. Как верхушка мачты корабля на голубом море, они с нашим продвижением вперед все росли и становились изумительно красивыми; мы уже могли различить крышу какого-то высокого здания посередине и поняли, что приближаемся к Сиутскому оазису — цели нашего похода.

Источники, прекрасные ручьи, прохладная тень и колышущиеся на ветру листья пальм — все это приободрило моих солдат, заставив их забыть тяготы утомительного пути. Из храма подали знак, что моя свита должна помыться и сменить одежду. Только мне одному позволялось явиться, не снимая военной формы. Меня встретил верховный жрец и предложил подойти к изображению Зевса-Амона одному, без сопровождения; последний был облачен в такие же одежды, что и эллинский Зевс, воплощенный в статуе. Хотя и Озирис, которого я видел в Египте, также был одет во что-то похожее. Самое интересное в нем было то, что к его рукам и голове прикреплялись бечевки, которые приводил в движение верховный жрец, стоящий сзади. Все было без обмана и совершенно открыто. Жрец заставлял его то утвердительно кивать головой, то качать ею в знак отрицания — как это было желательно духу Зевса — а то и двигать рукой, чтобы подчеркнуть согласие или несогласие.

Но прежде чем жрец занял свое место, он спросил меня, какой дар я принес храму, и я ответил: талант золота. И вот что мне вдруг подумалось: в отдаленные века или в далеких странах люди не будут пользоваться этой мерой или знать ее эквивалент в отношении их собственной. Мне в моих походах иногда приходилось встречаться с племенами, у которых были другие единицы измерения, что затрудняло наши с ними сделки.

Аристотель рассказывал, что общая для всего известного нам мира единица длины — подес, или по-другому фут (ступня). Три фута составляют шаг. По его словам, кубическая емкость, длина, ширина и высота которой полфута, является общепринятой мерой объема жидкостей, таких, как вино, вода и масло, а масса одной восьмой части от этого объема воды также принята за общую меру — многие кубки, а также чаши для ладана, использующиеся во время важных ритуалов жертвоприношения, изготовляются с тем расчетом, чтобы они могли содержать именно это количество жидкости. Примерно ту же массу имеют четыре апельсина обычного размера или одна большая гроздь винограда.

Странно, что для этой удобной меры массы у греков не было названия, хотя ее легко можно было вычислить, пользуясь общепринятой единицей в один фут. У нас имелась еще одна мера, ока, близкая трехкратному содержанию вышеупомянутой массы воды; она содержалась в контейнере — полфута на полфута в основании и три больших пальца в высоту.

В любом случае, талант золота весил две оки, а серебра — двадцать четыре оки.

— Это щедрый дар, царь Александр, — сказал мне жрец и сразу же занял свое место за изображением оракула.

— Сразится ли со мной Дарий еще раз? — поинтересовался я.

Голова фигуры утвердительно кивнула.

— Когда и где?

Рука фигуры указала на северо-запад. Одновременно я услышал странно измененный голос жреца — глубокий, звучный, каким я мог себе представить голос могучего бога.

— Когда опадают листья.

Неопределенный ответ, подумал я. Он может означать не предстоящую осень, а какую-нибудь в отдаленном будущем.

— Кто победит, я или Дарий?

Фигура не шелохнулась, но голос прозвучал в полную мощь:

— После той битвы Дарий больше никогда не пойдет на тебя войной.

Я не осмелился настаивать на более определенном ответе, боясь рассердить Зевса.

— Суждено ли мне попасть в число богов?

— Люди, которые придут царствовать после вас, сочтут тебя за такового. Тебе воздвигнут храмы и будут приносить жертвы. Я, как и всегда, говорю голосом самого Зевса. В этот момент преображения я становлюсь Зевсом.

— Как я буду зваться?

— В некоторых царствах — Аммоном-Ра. За горами тебя будут звать Искандер.

— Стану ли я таким же великим богом, как Дионис и Геракл?

— Твоему образу будут поклоняться во многих землях, где эти два бога неизвестны.

— Завоюю ли я всю Персию и подчиненные ей государства?

— Ты не пойдешь покорять государства далеко на север, но Персидская империя, даже вдающаяся в Инд, будет твоей империей, и ты сядешь на троны Суз и могучего Вавилона. Но не малой ценой. Ты уже задал шесть вопросов, позволяется задать еще один, чтобы стало семь — священное число. Большего Зевс не разрешает даже своим любимцам.

— Еще только один. Являюсь ли я родным сыном Зевса?

— Точно так же, как им был Геракл. Теперь, сын Зевса, прощай.

Я снова пал ниц перед образом, после чего прошел сквозь лес могучих колонн в наружный двор храма, а оттуда — в наружную галерею. Я чувствовал приятное тепло в сердце, голова кружилась от острого приступа счастья. Это состояние длилось не менее часа, и конец ему положила нечаянно пришедшая мне в голову мысль.

Ведь жрец говорил на испорченном греческом. Я вдруг вспомнил, что на греческом языке выражения «сын Зевса» и «мой мальчик» очень схожи[43] и, чуть оговорившись, можно было произнести одно, имея в виду другое.

Но он же сказал: «Точно так же, как им был Геракл». Мог ли я просить о большем? Кроме того, у меня было ясное свидетельство моей матери, а она мне не лгала даже в мелочах, уж не говоря о деле такой величины. И наконец, я был Александром, уже завоевателем доброй части Персии; я дважды разбивал Дария, и он только еще раз встанет у меня на пути; мне суждено было восседать на тронах Суз и Вавилона, чего еще никогда не удостаивался ни один завоеватель со стороны. По подсчетам наших географов, эта территория равнялась всей Европе. Ее богатства были неизмеримы по сравнению с богатствами Креза, которые были столь велики, что стали притчей во языцех по всей Элладе. Какой смертный, какое существо ниже бога могло бы достичь всего этого?

Странно, но я жалел, что мне было позволено задать семь, а не восемь вопросов. Этот восьмой касался не такого уж важного дела и его незначительность могла бы разъярить величайшего из всех богов, чье ухо снизошло до моего голоса. Мне только хотелось спросить, найду ли я княжну Бактрии, женюсь ли на ней и буду ли ею любим — ту самую девочку, которую я встретил на дороге в храм Додоны, оракула Зевса, уступающего только оракулу Зевса-Амона, рядом с которым я дал клятву.

4

Когда я вернулся в Мемфис, появились и другие доказательства того, что я и впрямь прихожусь Зевсу родным сыном. Лучшее и самое волнующее поступило ко мне из Милета, города на восточном берегу нашего Внутреннего моря. Когда-то там стоял знаменитый храм Аполлона, оракул которого никогда не ошибался. Стремясь во что бы то ни стало навязать персидский культ всем покоренным странам, Ксеркс сжег это замечательное сооружение за век с четвертью до моего рождения. Оракулом там был источник, чьи бульканья и журчание передавали жрецам ответы Аполлона на вопросы прихожан и паломников. Ксеркс пришел с огнем и мечом, и этот источник перестал течь. Он все это время не подавал признаков жизни, и вдруг — о, чудо! — снова заворковал, журча днем и ночью; и когда жрецы прислушивались, они улавливали один и тот же, звучавший не переставая, мотив, и невозможно было ошибиться в том, какую несет он весть. «Александр, освободивший меня от персидского сапога, — урожденный сын Зевса!»

Когда Аполлон увидел, что сообщение понято, оракул снова заговорил, отвечая на разные вопросы, интересующие тех, кто приходил за советом.

Во время этого пребывания в Мемфисе я стремился к знаниям с таким пристрастием, что удостоился бы улыбки и похвального слова от бывшего своего учителя Аристотеля. Египтяне не могли понять, почему Нил разливается летом, а не весной или осенью, в дождливые сезоны. Поэтому я послал вверх по Нилу исследовательскую партию, возглавляемую Птолемеем, для изучения этой тайны. Они проделали рискованный путь далеко за Элефантину, обогнули первый водопад, перетащив снаряжение волоком, затем второй — в центре Нумидии, славящейся своими многочисленными львами с черной гривой, затем третий и вышли к месту впадения в Нил большого притока, текущего на север и чуть на запад. Эта река стекала с могучего черного хребта, большую часть года покрытого снегами, несмотря на тропическое солнце. Но летом белая его мантия таяла, сбрасывая в реку целое море воды, которое отсюда устремлялось непосредственно в Нил. Вдобавок они слышали, что в пятистах стадиях от места этого слияния существовало еще одно, куда более полноводное — слияние двух одинаковых рек, образующих верхний Нил, обширность которого не поддавалась оценке на глаз. Во всяком случае, восточная из двух рек-близнецов сбегала с того же обширного горного хребта и в середине лета сплавляла вниз огромное количество талого снега.

С этой партией я послал черного раба, который был схвачен арабскими охотниками на рабов на берегах Красного моря и куплен Гефестионом на рынке в Андрополисе. Он мог общаться с людьми, живущими в районе первого притока, на их языке. У них кожа была светлей, чем у нумидийцев, волосы были прямые, а носы правильной формы, и они говорили, что родственны евреям, нации Абрута. Многие из них поклонялись тому же богу; и еще они рассказывали о том, как много лет назад их береговые племена торговали с Тиром и Иерусалимом; они хорошо помнили Хирама из Тира и прекрасную царицу по имени Шеба, которая стала возлюбленной великого Соломона из Иерусалима.

Птолемей рассказал мне, что на полупустынных землях слонов насчитывалось больше, чем лошадей, коров и овец на Фессалийской равнине. Кроме того, львов там было без числа, стада газелей тянулись на целые мили, причем разных размеров и формы рога: были величиной с буйвола, а были и крошечные, как весенние ягнята.

Когда поздней весной египтяне сняли урожай хлеба, засеянного предыдущей осенью, я приготовился загрузить трюмы своих кораблей и отчалить. Новости из моего новорожденного города Александрии радовали: под руководством моего архитектора и под плетями его десятников работало множество рабов, и, хотя на его территории еще не появилось ни одного дома, улицы и площади прокладывались согласно моему плану, успешно приступили к строительству мола и заложили основание великого храма Зевса на центральной площади. Пришлось серьезно подумать о том, каким будет правление Египтом, пока я буду осуществлять великую миссию дальнейшего завоевания Персии. В случае восстания его нельзя было бы отбить назад без помощи мощной армии, которую я бы не мог выделить, поэтому оставалось одно — обеспечить постоянное довольство народа. С этой целью я назначил двух популярных в народе египтян править одному Верхним, другому Нижним Египтом; и эта парочка знала, кто намазал маслом их ячменные лепешки. Но, доверяя, проверяй, и чтобы их правление было действительно справедливым, я оставил греческих военных для контроля за ними. Затем я отправился в Тир, а там, по суше, в Дамаск, где находилась груда сокровищ Дария, захваченная в его обозе после Исса. Тут пришлось устроить правительственную чистку — сменить строптивого правителя на более покладистого.

Здесь же до меня дошел неприятный слух о Филоте, сыне моего надежного Пармениона. Он был начальником отряда тяжеловооруженной конницы, который я оставил там, и, как многие другие из воинов, он взял себе наложницу — персиянку — одну из многочисленных красавиц, содержавшихся в гаремах крупных персидских военачальников и второстепенной знати, чьи белые кости усеяли поле битвы при Иссе. В общем, я был доволен этими союзами: я хотел, чтобы Греция вместе с обширной Персией составили одну великую империю, в которой не было бы расового раскола. Но, как следовало из сообщения, Филот высказал своей любовнице нечто похуже обычной глупости, у той же язык был без костей, а для города закулисные тайны — главная пища для толков. Так вот, Филот, говорят, похвалялся, что если бы не он, я бы не одержал победу на Гранике или при Иссе — короче, моя великая слава по праву принадлежит ему, а не мне. Мне не хотелось верить этому слуху, ведь Филот всегда казался таким же преданным, как и его отец, но это отложилось в моем сознании. Тем не менее я не снимал его с поста командира.

В Дамаске мне предстояло разобраться еще в одном очень важном для меня деле. Я незамедлительно направил Гефестиона разузнать, не стала ли вдова Мемнона Барсина наложницей какого-нибудь отрядного начальника. Вскоре он сообщил, что такого не произошло, хотя двое-трое из моих военачальников домогались ее; ей было только тридцать, она отличалась несколько странной и оригинальной, но вполне реальной красотой. Итак, размышлял я, она была второй женой великого стратега, который считался способным военачальником еще за семь лет до моего рождения.

— Почему же она отвергла эти домогательства? — спросил я Гефестиона.

Он не знал того, с какой жадностью я ждал его ответа.

— Она сказала претендовавшим на ее благосклонность, что за всю жизнь любила только одного мужчину — Мемнона, что никогда уже не полюбит другого и не разделит ни с кем ложе, ибо поклялась в этом своему мужу перед самой его смертью.

Итак, оказывается, Мемнон был не только могучим полководцем, чей гений не давал Александру спокойно спать, он был способен не только командовать солдатами, но даже из могилы распоряжался чувствами и мыслями своей прекрасной жены.

Я навел справки о том, где она живет, и узнал, что живет она у знатных родственников в роскошном доме. Я послал ей записку, сообщая о своем намерении зайти к ней и засвидетельствовать свое царское почтение вдове уважаемого врага, и чтобы она ожидала меня спустя два часа после захода солнца того же самого дня. Я жил во дворце покойного сатрапа и мог бы пригласить ее к себе, но не сделал этого из-за Таис, которая жила там со мной, — я не хотел, чтобы она знала о моих отношениях с Барсиной.

Посланец вернулся с ответом, написанным на безукоризненном греческом языке. В очень вежливых выражениях она сообщала, что будет ждать меня в назначенный мною час.

Я отправился туда верхом на Букефале, облаченный в царские одежды, в сопровождении небольшого почетного кортежа охраны. Меня провели в просторную, хорошо обставленную приемную, где, быстро поднявшись с персидского кресла, Барсина отвесила мне низкий поклон.

Я преднамеренно не стал сразу же обращаться к ней с разговором, а сначала оглядел ее с головы до ног. Она, несомненно, отличалась какой-то особой, незнакомой мне красотой, но при этом вполне реальной. Остров Родос лежит рядом с Критом и, конечно же, был заселен минойцами, как мы называем народ древнего Крита, и, возможно, в некоторых его обитателях сохранились еще следы минойской крови. Минойская культура приходится матерью греческой, но иногда поговаривали, что в некоторых отношениях наша культура осталась ниже родительской, о чем явно свидетельствовал пример грубой, неотесанной Македонии. Я видел статуэтки женщин, принадлежавшие древней утонченной аристократии Крита. Эти женщины также отличались изысканной, уникальной красотой. Характерное для них платье оставляло обнаженными округлые полные груди замечательной красоты. Женщины стояли с высоко поднятой головой, и эта поза говорила о том, что они гордятся своей расой и высоким положением; и современные царицы уже не могли соперничать с этой гордостью, на которую минойцы знатного происхождения действительно имели полное право, поскольку среди всех островов и побережий Внутреннего моря их цивилизация была самой высокоразвитой. Своей позой и неподвижностью прекрасного точеного лица Барсина напоминала эти статуэтки.

Мой продолжительный властный осмотр нисколько ее не смутил. Она просто стояла и ждала, когда я заговорю. Ее спокойные, неподвижные глаза не изменили своего выражения и не потупились, даже когда встретились с моими. Неудивительно, подумал я, что кое-кто из моих военачальников домогался этой красавицы. Они бы, помимо прочего, и гордились бы ею; а если не были женаты, то готовы были бы взять ее себе не в наложницы, а в жены. Она произвела на меня впечатление спокойствия, уравновешенности, возможно, даже царственности, только не холодности. Я не сомневался, что под ласками Мемнона она загоралась сильной страстью и вызывала в нем такую же пылкую страсть.

И тут я почувствовал, если уж давно не догадывался об этом, что ненавижу Мемнона даже мертвого.

— Барсина, ты можешь присесть, — сказал я ей. — Я тоже сяду.

— Благодарю тебя, царь Александр, — спокойно ответила она.

Возле стены стояла красивая персидская тахта, и, если бы она села на нее, для меня это было бы приглашением последовать ее примеру. Но вместо этого она снова села в свое величественное кресло, а я выбрал то, что стояло напротив него на расстоянии семи шагов.

— Есть ли у тебя какая-нибудь просьба ко мне? — спросил я.

— Нет, царь Александр. Я живу с братом и его женой. Они родосцы, так же, как и я; обращаются со мной радушно и полностью удовлетворяют все мои бытовые нужды.

— Есть, разумеется, одна нужда, которую никогда уже не удовлетворить, — заметил я, наблюдая за ее лицом.

Она могла бы ощутить какую-то боль, но на ее лице это никак не отразилось.

— Да, царь, это правда.

— Ты вдова очень большого человека.

— Это общеизвестная истина, царь Александр.

— Я полагаю, он делился с тобою планами, с претворением которых надеялся — и не без причины — победить меня на Гранике и при Иссе.

— И это правда, мой повелитель.

— Однако его планам не суждено было осуществиться, потому что вмешались родственники Дария, его военачальники и льстецы.

— Думаю, царь Александр, что это всем известно.

— Предположим, что такого вмешательства не было бы. Изменило бы это исход тех двух сражений?

— Я не знаю, царь Александр.

— Конечно, ты не знаешь. Есть у мудрых египтян старая поговорка, которую я процитирую в приблизительном переводе: «Только боги могут видеть, куда ведет дорога, по которой мы не пошли». Поэтому когда мы говорим: если бы случилось то-то и то-то, результат был бы таким-то и таким-то, — это утверждение не обязательно соответствует истине и, очень даже вероятно, является ложным, ибо непредвиденные обстоятельства могут изменить то, что заранее кажется определенной последовательностью событий. Я иначе поставлю свой вопрос. Если бы Дарий последовал совету Мемнона, считаешь ли ты, что я потерпел бы поражение?

— Царь Александр, я должна отказаться отвечать на твой вопрос. Ответ на него может обязать меня сделать заявление, которое я не желаю делать. Оно звучало бы неприличным в словах вдовы большого врага царя, обращенных к этому царю.

— И все же я настаиваю на ответе.

— Если ты настаиваешь, у меня нет выбора. Я плохо разбираюсь в стратегии, но та, на которой настаивал Мемнон, казалась разумной. Ты, возможно, еще не ощутил огромных размеров Персидской империи.

— Извини, что прерываю. Правильнее сказать: то, что когда-то было Персидской империей. Теперь это империя Александра Македонского.

— На это я ничего не скажу, с твоего царского разрешения. Ты все еще настаиваешь, чтобы я ответила на твой вопрос?

— Да, настаиваю.

— Я считаю, мой повелитель, что если бы события развивались по плану Мемнона, твоя армия оказалась бы в безнадежном положении, и ты был бы побежден. Это ни в малейшей степени не подразумевает того, что Мемнон был более великим полководцем, чем Александр. Это подразумевает только то, что в этих условиях обстоятельства были бы против тебя.

— Барсина, по-моему, это все же подразумевает, что, с твоей точки зрения, Мемнон, был из нас двоих более выдающимся полководцем. Позволь я втянуть себя в беззащитное положение, я бы продемонстрировал огромную слабость своей полководческой мысли. Значит, я пошел бы на непростительный риск, за что заслуживал бы поражения.

— Я полагаю, царь Александр, ты истолкуешь мои слова согласно своему царскому желанию или как велит тебе твой ум.

— Они допускают только одно толкование. Дело в том, что я прекрасно сознавал, какую ловушку уготавливал мне Мемнон, и все же я твердо решил напасть на персидскую армию. Я ничуть не сомневался, что выйду победителем, что бы там Мемнон ни предпринимал.

— Как бы там ни было, ты действительно победил. Это бесспорный факт. Люди должны принимать факты как они есть, а не фантазировать о том, что могло бы быть.

— Не ожидал в такой молодой красивой женщине обнаружить столько ума. — Сказав это, я солгал. Кому не известен был миф о том, что физическая красота обычно несовместима с блеском ума. И почти всегда бывало наоборот. Таис бесспорно обладала блестящим умом. Многие некрасивые женщины имели яркие умственные способности, но красота, если попытаться найти ей точное определение, обычно является вопросом хорошего телосложения, костяка, и если в наследие дается хороший костяк, то, вероятно, это можно сравнить с унаследованием хороших мозгов. Но последние мысли появились уже потом, а в данный момент философ из меня был никудышный. Я видел красоту и ум Барсины, но еще острее я сознавал, что она — вдова Мемнона, убежденная в его превосходстве надо мной, и что она сама осталась непобежденной.

— Благодарю тебя за комплимент, царь Александр, — спокойно сказала она.

— Как ты совершенно справедливо заметила, факты есть факты, и победа досталась мне. Но это не причина, почему бы нам не быть хорошими друзьями.

— Я благодарна тебе за великодушное предложение, царь.

— Ты примешь мою дружбу?

— С радостью.

— Мы могли бы стать больше чем друзья. Разве это невозможно?

— Царь Александр, если ты имеешь в виду то, что написано на твоем лице, это было бы невозможно.

— Позволь спросить тебя — почему?

— Одна из причин — это обет, который я дала мужу незадолго до его смерти.

— Такие обеты недействительны после смерти одного из супругов. Тот, кто умер, прекращает существовать, так нас учили. Или только существует как бессловесная тень в сумеречном царстве Аида, лишенный памяти о своем пребывании на земле. Его бы это никак не задело, если бы ты провела со мной эту ночь.

— И все же, царь Александр, я не могу этого сделать.

— Ты хочешь сказать — не желаешь.

— Как, мой повелитель, я могу этого желать? Я сильно любила своего мужа. Да, он бы не узнал о нарушенном обете, но я бы об этом знала. И если бы я сошлась с тобой помимо своей воли, тебе бы это не доставило удовольствия.

В этом она ошибалась. Те, кто умер от моего меча, погиб помимо своей воли — потому что они были побеждены.

— Барсина, ты одарила своего мужа детьми? — спросил я.

Минутные часы сочились и сочились крупинками песка, а она все не отвечала. Впервые, пока мы говорили, выражение ее лица изменилось. Я не мог уяснить смысла этой перемены, охарактеризовать ее, я только почувствовал, что в ее сознании что-то произошло, и сердце мое подпрыгнуло.

— Я не понимаю, Барсина, твоего молчания. Разумеется, ты была бы горда, если бы родила детей своему мужу и господину, великому Мемнону.

— Да, я действительно горжусь этим. У нас родилось трое детей.

— Все они живы и здоровы?

— Да, мой повелитель.

— Дерни, пожалуйста, за шнур звонка и попроси слугу привести их и представь мне.

Она дернула за шнур, и тут же появилась девушка-гречанка, которой она спокойным голосом отдала распоряжение. За этим недолгим ожиданием мы сидели молча. Изредка Барсина украдкой заглядывала мне в лицо, но прочесть в нем что-то было невозможно. С испуганно вытаращенными глазами вошли дети: девочка лет двенадцати, мальчик лет девяти и совсем еще крошка — трехлетка.

— Ничего не скажешь, красивые дети, — заметил я. — Ты имеешь полное право гордиться ими. Дочь похожа на тебя. Я видел Мемнона только издали, но, полагаю, мальчик похож на него и, если у него будет возможность, он тоже станет великим полководцем. Теперь ты можешь их отпустить.

— Идите, милые. Вам уже давно пора спать.

Дети поспешили покинуть комнату.

— И я сейчас уйду — при определенных обстоятельствах. Но я уйду с таким ощущением, что не получил причитающееся мне как победителю Персии. Ты, Барсина, моя подданная. Если бы тебя представили Дарию в те дни, когда он был царем, ты бы пала ниц пред ним?

— Да. Таково было требование для всех, кто представал перед ним.

— Но ты не пала ниц предо мною.

— Если желаешь, я это сделаю. Я подойду к твоему креслу, которое сейчас служит тебе троном, стану на колени и коснусь лбом пола. — Барсина сделала движение, чтобы встать.

— Это не подойдет — ты ведь вдова Мемнона. Мне нужно, чтобы ты совершила этот обряд в другом месте, а точнее, в своей спальне, и сделала это таким образом: разденешься и ляжешь в постель на спину, вытянувшись во всю длину.

Барсина посмотрела мне в глаза долгим спокойным взглядом. Затем ее губы скривились в безнадежной улыбке.

— Я подчиняюсь тебе, царь Александр. Ты полновластный монарх той страны, в которой я теперь живу. Может, ты пойдешь со мной?

5

Барсина не скупилась на объятья, но, по правде говоря, ее поцелуям не хватало жара, и она почувствовала мое неудовольствие. И во время нашего соития ее прекрасные ноги сомкнулись вокруг моей талии: этой позой наслаждались родосцы знатного происхождения, чья страстность питалась бодрящим климатом. Возможно, этот обычай дошел до наших времен от сладострастных минойцев. Итак, я все еще мог оказаться в роли ее избранника; и если мое удовлетворение объяснялось окончательным торжеством над могущественным врагом, так и не побежденным мною на поле битвы, то все же оно было полным.

После завершения афродизианского ритуала я встал, оделся и немного поговорил с нею.

— Я не намерен посещать тебя снова, — сказал я ей. — Мои дела с тобой, проистекающие из моих дел с великим Мемноном, теперь закончены. Я буду считать тебя верноподданной, пока не удостоверюсь в обратном. И я имею желание прислать тебе кошелек с сотней статеров золотом, чтобы ты имела запас на крайний случай, а также для оплаты за военное и всякое другое обучение сына Мемнона — чтобы не пропало то, что он, возможно, унаследовал от великого отца. Можно спросить, не назвали ли его тоже Мемноном?

— Так и есть, царь Александр. И спасибо тебе за щедрый дар.

— Пожалуйста. А теперь я оставлю твой дом.

— Удостой меня чести проводить тебя до галереи.

Я вышел, сел на Букефала и в сопровождении своей небольшой охраны вернулся во дворец. В нашей спальне я увидел Таис: возможно, она мирно дремала или, скорее всего, притворялась, что спит, за что, в любом случае, я был ей благодарен, зная, что женщины ведут себя странно, когда чувствуют себя брошенными. Я спокойно разделся без помощи слуги и занял свое место рядом с ней, легонько проведя губами по ее глянцевому плечу.

Утром я не заметил в ней никакой перемены в отношении ко мне, и, поскольку она не осмеливалась допрашивать царя, я решил, что вряд ли она когда-либо узнает о моем ночном приключении. Она сделала одно замечание, которое мне не показалось существенным.

— Жаль, царь Александр, что ты не разбудил меня, когда пришел прошлой ночью. Это последняя ночь перед теми тремя днями, когда у меня бывают… головные боли… двенадцатым, тринадцатым и четырнадцатым после начала моих «цветов», и я надеялась, что мы займемся любовью.

— Возможно, так было лучше. Я уладил одно давнишнее дело и здорово устал. Я не мог бы составить тебе подходящую компанию в эротическом союзе. Твой подсчет дней после начала цветения напоминает мне любопытный и, возможно, очень важный факт, на который нам указывал Аристотель. Не думаю, чтобы он знал то, что известно тебе, что в те три дня матка открывается для оплодотворения, и, как правило, только в эти дни и ни в какие другие. Он, конечно, не читал об опытах учившегося в Египте мага, о котором ты мне рассказывала, но он заметил, что у нормальной, совершенно здоровой женщины месячный цикл длится ровно столько времени, за которое луна делает полный обход вокруг земного шара, — двадцать восемь дней с небольшим. К этому заключению после долгих исследований пришел один биолог, имя которого я забыл, хотя он и допускал, что исключениям из этого правила нет числа: одни вызываются простудами, другие — недоеданием, третьи — наследственностью. Он заметил, что в более примитивных племенах, например, в Африке, где женщины безмятежно трудятся на полях, и в одном очень древнем племени с множеством первобытных черт, которое обитает в горах между Италией и Галлией и называет себя басками, этот цикл остается почти неизменным. Когда он услышал о высоких приливах за Воротами Геракла, он с восторгом узнал, что их полный цикл, когда между двумя необычайно высокими приливами бывают приливы необычайно низкие, также равняется двадцати восьми дням с небольшим. Разумеется, эта схожесть в поведении между женщинами и Океаническим морем сильно возбудила его любопытство и побудила искать причину. Ничего удовлетворительного он не нашел, но наполовину в шутку предположил, что, должно быть, женщины были русалками до того, как стали жить на суше, и по какой-то непонятной причине ритм их тел остается верным ритму морей. Я полагаю, твой собственный месячный цикл — двадцать восемь дней.

— Я скажу тебе кое-что, чего ты не знаешь, потому что не замечал этого. Мои месячные начинаются в тот день, когда полная луна впервые начинает идти на убыль. Иногда на закате солнца, а иногда в полночь. Я могу только предполагать, что мои предки по женской линии дольше оставались русалками, чем у большинства женщин.

Я легко мог представить себе Таис в виде русалки, загорающей на камне: поблескивает чешуя на хвосте, она расчесывает свои длинные мокрые золотистые волосы морской раковиной.

— Ты хорошо плаваешь, Таис?

— «Хорошо» не то слово.

— А есть ли у тебя по отношению к морю какие-то особые чувства, спрятанные в глубине души?

— Когда я стою на берегу и гляжу на море после долгого пребывания на суше, у меня появляется такое чувство, что я снова вернулась домой. Может, потому я так переживаю за безопасность кораблей — из-за чего ты однажды пришел в ярость. Возможно, я не выношу открытого океана, который, по-моему, явился причиной смерти стольких моих братьев и сестер; а они, если в шутке Аристотеля есть крупица истины, были когда-то русалками и «русалами», и смерть их, следовательно, равносильна убийству детей своей матерью.

— Таис, жаль, что ты тоже не была ученицей Аристотеля. Его рассуждения дали бы столько пищи твоему тонкому уму.

— Мне бы не хотелось резать лягушку после того, как она так весело квакала под дождем, а тем более милую пташку или даже мышку. К тому же, царь Александр, если бы я посещала лицей в Афинах, а не школу для куртизанок госпожи Леты, вряд ли бы мы когда-нибудь встретились, особенно в обстоятельствах, благоприятных для таких отношений, как наши.

Теперь я был убежден, что у Таис не зародилось никаких подозрений в отношении происшедшего в середине ее месяца. В большинстве случаев она проявляла доверчивость. И в последующие четыре недели наши отношения, как мне казалось, достигли наибольшей степени близости. Она, похоже, пользовалась любой возможностью, чтобы поцеловать меня, и обижалась, если я уходил, даже ненадолго, без этого обмена нежностями. Я стал подумывать, что если смотреть фактам в лицо, а не позволять дурачить себя мальчишеским мечтам, то я, по всей вероятности, уже потерял Роксану навсегда. Ей теперь двадцать три года и вот-вот исполнится двадцать четыре, а поскольку ее отец настаивал на ее бракосочетании с Сухрабом в семнадцать, то она уже шесть лет как замужем и, скорее всего, нарожала ему детей. А кому еще принадлежит женское сердце, как не мужчине, с которым она зачала детей.

Сухраб насмерть забил плетью лошадь, проигравшую на скачках — а Роксана любила лошадей. Я, бывало, тоже был бы не прочь казнить военачальника, который проиграл сражение из-за случайной халатности или по глупости, так что вряд ли стоило придавать значение тому, в чем она обвиняла Сухраба, и не исключено, что он стал ей строгим мужем, в котором она готова видеть своего кумира. Более того, я не мог забыть жизнерадостность Роксаны, ее храбрость, импульсивность, ее юную красоту. Она восхищала всех, кто ее знал: ее дядя, знаменитый маг, так восторгался общением с нею, что заручился им на четырехгодичный срок путешествия на запад и назад на восток. И мне всегда казалось, что царь Аида жаждет иметь у себя таких очаровательных людей, избранный цвет земли, и склонен забирать их молодыми в свое мрачное царство безнадежности под землей.

Да я даже не знал, жива ли еще Роксана. Мне так и не подвернулся случай поговорить хотя бы с одним бактрианцем — среди пленных, взятых в сражениях, их не было. Она могла отважно и беззаботно на своем пони, как тогда на могучем Букефале, въехать в раздувшуюся реку и погибнуть в бурном потоке. Ее со спутниками мог погрести под собой даже небольшой снежный обвал или земляной оползень в горах Гиндукуша. В таком случае мне бы хотелось сохранить при себе Таис до конца моей жизни, беря, конечно, молодых наложниц, когда она начнет стареть, но все же любя ее. И несмотря на отсутствие в ее жилах царских кровей, я, возможно, мог бы сделать ее своей царицей. Верно, она говорила мне, что не желает долго оставаться моей любовницей, но это, может, потому, что она хотела заставить меня больше дорожить ею, и я не сомневался, что смогу убедить ее изменить свое решение. И еще она сказала мне, что ни за что не хочет быть матерью моего ребенка. Если бы она не уступила, если бы я не возбудил в ней желания совокупиться со мной в одну из тех ночей, когда ее чрево открыто для зачатия, я бы, возможно, смог бы добиться своего хитростью — например, фальсифицировал бы календарь в какой-нибудь медленно тянущийся бесцветный период времени, когда дни с трудом поддаются счету. И уж если бы она забеременела, я бы не позволил ей сделать аборт, широко распространенный в Греции. Когда плод за несколько месяцев сжился бы с ее телом, особенно когда она почувствовала бы его жизнь, полюбив все его шевеления и толчки, как это бывает с беременными, она была бы рада своему раздувшемуся животу; а когда стала бы кормить его грудью, то полюбила бы его глубокой и беззаветной любовью и в результате полюбила бы и меня. Ясно, что острое удовольствие, которое она испытывала в моих объятиях, и то, что мне казалось нашей растущей близостью, все это лишь на шаг отделяло нас от супружеской любви.

В течение трех недель, в подкрепление моих мечтаний, мы были счастливы как никогда. На четвертой неделе случилось нечто, снявшее розовую пелену с моих глаз. Один из самых доверенных моих слуг с чрезвычайной секретностью передал мне запечатанный свиток. Его не вскрывал ни один из моих секретарей с целью проверки, не докучают ли мне жалобами и нет ли там тарантула или какого другого смертоносного насекомого, или даже детеныша кобры. Очевидно, тот, кто посылал свиток, сумел внушить моему слуге, насколько важно для меня содержащееся в нем послание. А оно было следующим:

«Царю Александру Великому,

Дважды Победителю над Дарием,

Абсолютному Властелину Восточной Персии.

Приветствую тебя.

Я, Барсина, вдова Мемнона, считаю своим долгом поставить тебя в известность относительно истинного факта исключительно важного значения, который ты имеешь право и, по мнению твоей верноподданной, пожелаешь знать.

В ту ночь, когда ты посетил меня и мы возлежали вместе, я зачала. Подтверждение этому в том, что в должное время у меня не начались мои цветы, тогда как до этого много лет они наступали с той же регулярностью, с какой восходит солнце. С тех пор минуло две недели, и у меня появились другие признаки беременности, знакомые мне по прежним, которые повитухи считают верными знаками: например, зуд в сосках и сонливость.

Ты должен знать, что я с радостью буду ждать ребенка и взращу его с той же любовью, что и других своих детей, и без твоего согласия не доверю никому тайну о том, кто его отец, а те немногие, кто знал о твоем посещении: мои брат и сестра да надежные слуги, — будут крепко хранить эту тайну.

Твоя послушная подданная Барсина».

Письмо это я прочел в полном уединении. У меня слегка закружилась голова, сильно забилось сердце — ведь это была действительно сногсшибательная новость, которая в той или иной степени повлияет на всю мою жизнь на земле. Этот младенец, если роды пройдут успешно, будет моим первенцем. И тут же меня озаботила мысль: когда придет срок, я пошлю к ней лучших своих врачей, чтобы они помогли родам и обезопасили их.

И вдруг мне захотелось сжечь свиток, но я подавил в себе это далеко не лучшее побуждение, решив, что сохраню его среди своих самых личных бумаг как свидетельство, на тот случай, если когда-либо возникнут сомнения в отцовстве ребенка, и для историков после моей смерти. Так случилось, что в палате, где я обычно диктовал Абруту и писал письма матери, а иногда и другим близким мне людям, стоял персидский письменный стол, искусно сработанный и отделанный. Я чисто случайно обнаружил в нем секретный ящик под выдвижной панелью, которым и решил временно воспользоваться для хранения свитка.

Прошла примерно неделя. Однажды я поздно вернулся из лагеря, где инспектировал нашего интенданта. Уже несколько недель ходили слухи, что в глубине Персии ведется массированный набор в армию, и эта сводка почти столь же определенно, как и предсказание оракула Зевса-Амона, обещала новое сражение с Дарием. На сегодня у меня скопились уже десятки таких сообщений отовсюду, куда я послал своих шпионов. И не оставалось никаких сомнений, что собирается и обучается огромнейшая в мире армия. Тяжелые потери, понесенные Дарием на Гранике и в Иссе, не сильно отразились на количестве молодых мужчин обширной империи, лежащей к востоку от Таврских гор и узкой прибрежной полосы, завоеванной мною на нашем Внутреннем море. До сих пор война охватывала только Эгейское море, Малую Азию и южный берег Эвксинского моря. За ними лежали основная часть Сирии, Кавказ, Месопотамия, Ассирия, обширная область Каспийского моря, Мидия за Персидским заливом, Парфия и такое множество других когда-то великих царств, что от их перечисления у меня болела голова. И я намеревался захватить их все. Напрашивался вопрос, уж не сошел ли я с ума.

Таис встретила меня в большом зале, взяла за руку и повела в довольно маленькую, но роскошно обставленную интимную комнату. Я заметил на ней один из самых лучших халатов и на изящной шейке — нитку жемчужных бус из Аммада. В волосах ее поблескивали другие жемчуга того же размера, поднятые со дна Персидского залива. Их она связала нитью только сегодня вечером и обвязала вокруг головы в классическом эллинском стиле. Голос ее был глубоким и теплым, на лице сияла улыбка, блестели глаза.

Пока мы потягивали светло-золотистое вино Лаконии, я передал Таис кое-что из полученных сегодня новостей.

— Остается только гадать, где и когда точно произойдет сражение, — толковал я ей. — Я постараюсь выбрать место и время, но у напавшего на чужую страну почти всегда мало на это шансов, а дело мне предстоит посерьезней всех прежних.

— Какое это имеет значение? Ты всегда побеждал и будешь побеждать. Можно мне снова наполнить твою чашу, царь Александр? Кувшин от меня недалеко, и к тому же для меня будет большой честью налить ее собственной рукой.

— Спасибо, Таис. Но как тебе могло прийти в голову, что если боги были ко мне благосклонны до сих пор, то так будет и впредь? Все наши знаменитые теологи отмечали их переменчивый характер. Зевс, если сможет, будет поддерживать меня даже против воли своей сестры и жены Геры, но ей то и дело удается перехитрить его, когда он погружен в какой-нибудь могучий замысел. И, рассуждая практически, что всегда предписывал нам Аристотель, конечно же, персы извлекут урок из прежних ошибок. Армия Дария будет лучше обучена, более сплоченной; возможно даже, он заменит своих родственников в высшем командном составе на опытных вояк с деловой хваткой типа Пармениона. Не забывай и то еще: на мне нет Ахиллесовых доспехов, все мое тело целиком уязвимо, не только пята. Метко пущенный дротик или стрела, удар копья или кривого персидского меча — и моя жизнь на земле будет окончена. Это в конце концов случится и положит конец моему походу на Восток, сорвет мои широкие честолюбивые замыслы, и моим завоеваниям будет далеко до завоеваний Ксеркса, Дария Великого и многих других полководцев.

— Я допускаю такую возможность, царь, хотя это и кажется невероятным. Мне невыносима такая мысль, как я говорила тебе еще раньше в новорожденной Александрии.

Мне показалось, что выражение ее лица слегка изменилось, хотя я и не понимал, в чем дело.

— А разве это не было бы печально — мрачной шуткой богов, может быть, — если бы ты вдруг умер, не оставив сына, который бы носил твое имя?

Я неторопливо отхлебнул вина, притворяясь, что задумался над этим обстоятельством. Я не смотрел на Таис, она на меня — тоже. Казалось, она погрузилась в свои мысли.

— Тогда, Таис, роди мне сына, чтобы уменьшить эту опасность.

— Первое право носить твое имя будет иметь твой первенец, — медленно проговорила она. — Возможно, он уже родился и ты не сказал мне об этом, или какую-нибудь другую женщину, занимающую более высокое положение, чем мое, уже воспламенило твое семя.

— У меня нет ни одного ребенка на свете.

— Это, царь Александр, звучит двусмысленно.

— Что напоминает мне об одном или двух ответах на мои вопросы, обращенные к оракулу Зевса-Амона. Ведь эти ответы были точно так же двусмысленны.

— Ты настаиваешь на своем желании? — спросила она после долгого молчания.

— Это мое право, если я желаю.

— И ты этого желаешь? Ведь ты же Александр Великий, а я всего лишь Таис, твоя любовница, бывшая куртизанка.

Да, я был Александром Великим. Уже во всей Европе и Западной Азии я сильно отличался от других Александров, многие из которых были могущественными царями. По правде говоря, еще когда удлинялся мой подбородок, я догадывался о своем величии, по крайней мере, о своем превосходстве во многих отношениях над всеми, с кем я встречался; и даже у Аристотеля голова не работала так быстро и уверенно, как у меня. Но в то время об этом другие только смутно догадывались; требовалось доказать это не менее чем великими достижениями. Кое-что было уже позади. Я нанес Дарию два крупных поражения при значительном численном превосходстве его армии над моей, и я первым завоевал Тир. Чувство величия волной поднялось в моей душе. Появилась уверенность, что я в третий, и в последний, раз разобью Дария, как предсказал мне великий оракул. И все же меня беспокоила одна маленькая деталь: что, если каким-то образом Таис проникла в мою тайну, а коли так, как она себя поведет? В моей личной жизни пустяк ли это или нечто неизмеримо важное? Однако я оставался Александром. Я не мог спасовать перед Таис, как и перед военной мощью всей Персии.

— Это не имеет значения, — ответил я наконец. — Если хочешь задать мне вопрос, я честно отвечу на него.

— Ты делаешь мне величайшее одолжение. Я все же до конца не рассчитывала на это, несмотря на твое величие, которое я полностью признаю и вижу отчетливей, чем кто-либо из прочих смертных, ведь я знаю тебя лучше других.

Ее глаза встретились с моими, и в комнате стало как-то необычно тихо. Я отчетливо различил звук обычно почти неразличимый — звук медленно текущей струйки воды в часовой склянке, стоящей на столе возле дальней стены. Она, возможно, говорила мне, что этот час для меня роковой.

— Да, царь Александр, я, Таис, твоя до сей поры любовница, желаю задать тебе, мой господин, один испытующий вопрос — непристойный, когда он обращен к царю.

— Не заботься о пристойности. Но почему ты говоришь «до сей поры»?

— Потому что я не уверена, что наши прежние отношения уже не пришли к концу.

Я пожалел, что не знаю Таис так же хорошо, как она меня. Я бы тогда знал, есть ли хоть малейшая опасность того, что наши отношения прекратятся, как бы я ни ответил на ее вопрос. Мне такое казалось почти невозможным. Я был Александром, она — всего лишь Таис. Моему имени предстояло прогреметь в истории; ее же, если и будет известно, то только благодаря тому, что оно было связано с моим. Она уж и теперь была широко прославлена как моя фаворитка. Эта слава быстро поблекнет, если мы расстанемся. Сейчас она занимала высокое место; но было ли хоть в малейшей степени возможно, чтобы она сошла с него вниз из-за того, что я сделал — что делали все цари: мой отец Филипп, Дарий, женатый на прекраснейшей женщине Персии, — да, в общем, все известные истории цари, то есть делили ложе с другими женщинами помимо их жен или возлюбленных? Это считалось одной из привилегий царей, той же самой, которой пользовались боги. Никто этому не удивлялся, никто не сомневался в правильности такого положения дел. Я был вполне уверен, что если отвечу на ее вопрос, который представлял себе не только в общем смысле, но и в полном словесном выражении, и ее гордость слегка будет задета, то боль скоро пройдет.

— Задавай свой вопрос, Таис, если в этом состоит твое желание.

— Это не мое желание. Мне его навязывает моя природа, при условии, что ты услышишь и ответишь на него, как ты уже согласился сделать.

— Спрашивай — и покончим с этим.

— Существует ли женщина, воспламененная недавно твоим семенем?

— Да.

— У меня есть причина полагать, что это Барсина, вдова знаменитого Мемнона.

— Да, это она. Но она обещала мне, что не доверится никому, и я поверил ей. Наверное, ты наняла шпиона.

— Не обвиняй меня, царь Александр, в такой низости. Барсина тоже не нарушала своего слова. Я узнала правду благодаря случайности. Но мне было просто необходимо услышать это из твоих собственных уст.

— Как же ты узнала это, Таис?

— В этом дворце, царь Александр, много людей, не чистых на руку. Так всегда бывает, когда много слуг, а дорогие вещи не спрятаны как следует или не хранятся под замком. Я не осуждаю этих воришек. Если бы я была рабыней и могла купить себе свободу за небольшую сумму золотом и это золото можно было бы взять так, чтобы о нем не спохватились и не обвинили меня в краже, я бы тоже крала. Винить надо не их, а беззаботность их хозяев и хозяек, которым следовало бы быть более осмотрительными и лучше понимать человеческую натуру. У меня есть несколько дорогих украшений, которые ты подарил, когда был особенно расположен ко мне. Я не знала, где их спрятать, пока моя важная служанка Вера, стирая пыль с мебели в одной из твоих комнат, не наткнулась случайно на пустой ящик под выдвижной панелью в старинном письменном столе. Когда она увидела его в первый раз, он был пустой. Сегодня я дала ей эти знаки твоей любви и велела положить их в тот ящик. Когда она его открыла, в нем лежал свиток. Она не разворачивала его, а принесла мне — и твои дары тоже. Печать на свитке была сломана. Женщина — существо любопытней, чем ворона, поэтому я, преодолев угрызения совести, развернула его и прочла.

— И теперь злишься. Если бы ты понимала…

Она прервала меня, что случалось крайне редко в наших отношениях:

— Я понимаю, понимаю. Возможно, даже лучше, чем ты сам. Я знаю, что у тебя нет никакой преступной страсти к Барсине. И вовсе не злюсь. Только я знаю, что ты нарушил данное мне слово. Я обещала оставаться твоей любовницей, если ты будешь хранить мне верность — в том смысле, что не вступишь в физическую связь ни с кем, кроме меня. И заметь, царь, я была тебе верна.

— Я это знаю. — Говоря, я все еще слышал, словно эхо, ее голос, звучавший у меня в мозгу. В нем не было обвинительных ноток, никакой страстности. Еще никогда она не говорила так спокойно. Но на спокойном ее лице лежала глубокая печаль, глаза потемнели.

— Надеюсь, я могу продолжать. Царь Александр, не в моей природе оставаться верной одному любовнику, иначе я бы не выбрала карьеру куртизанки. Нет, я не жажду объятий других мужчин. Я бы не звала их ради того, что дают они, — мне важнее, что даю я. Боги наделили меня красотой. Мне нужны мужчины, возбуждающие меня и потому способные получить мой дар красоты, пить глубоко из этого источника. Я могу сделать только одно сравнение — с художником, который, нарисовав прекрасную картину, хочет, чтобы на нее глядели все, кто способен оценить эту красоту. Мои губы мягки и гладки, кожа шелковистей самого шелка, запах моего тела кажется сладким для любителей прекрасного. Касаться меня, целовать, ощущать мой запах, вкус моего тела — это чудесно. Даже мой голос, мягкий и мелодичный, называют прекрасным. Жизнь коротка. Такая красота, как уже теперь очевидно, скоро увянет. Потом только художники и люди с особо изысканным вкусом различат в ее остатках ту красоту, что они видят в старой попорченной статуе, в потускневшей картине, в обезображенном лице из мрамора с отбитыми кусками. Тем не менее я стала твоей, желая быть верной тебе, пока ты ценишь меня в достаточной мере, чтобы быть верным мне. Этого, думала я, хватит на несколько лет — до тех пор, пока твое растущее тщеславие не превратится в эгоманию, а то и в мегаломанию,[44] и для тебя ничего не останется в мире, кроме собственной славы. Я поверила твоему обещанию верности. И в данном случае причина твоей неверности заключалась не в том, что ты встретил более красивую женщину, чем я, а в низменном желании отомстить вдове твоего мертвого врага. О Барсине мне кое-что известно. Она сохраняла верность памяти своего замечательного мужа, и может, это кажется глупым, но такова ее натура. Каким-то образом ты заставил ее подчиниться себе. А потому, царь Александр, я больше не могу оставаться твоей. Я сегодня же покину твой дворец и найду себе какое-нибудь другое жилье или уйду сразу же после рассвета, но буду спать в отдельной комнате.

Я не мог ничего возразить. На нее не подействовали бы никакие угрозы, никакие обещания верности в будущем. На этот раз я оказался неспособным не только действовать, но и говорить. Я потерпел поражение.

Мы сели рядом, не говоря ни слова, моя рука незаметно оказалась в ее ладонях, и она тихонько сжала ее.

После долгого молчания я, царь, смиренно задал ей вопрос:

— Может, скажешь мне, что ты теперь собираешься делать?

— С удовольствием. С твоего позволения, я останусь сопровождать твою армию. Но я поеду не в коляске позади тебя с твоими гетайрами, а в повозке, среди сопровождающих армию гражданских. Многие из твоих соратников погибнут, когда ветви станут снова ронять листья. Если кое-кто из них будет искать моего расположения, если они молоды, смелы и сильны и смогут меня взволновать и разбудить во мне страсть, которая так легко возбудима, я не буду им запрещать этого. Я возьму пять статеров золота с каждого, что для сопровождающей армию женщины высокая цена. Среди тех, кого я буду развлекать, если он этого пожелает, твой сводный брат Птолемей. Ты ведь знаешь, мы с ним провели ночь в Афинах, и он вполне оценил, чего я стою.

— Таис, если ты ляжешь с Птолемеем, я твердо знаю, что убью вас обоих.

— Эта угроза не удержит меня. Не думаю, что она отпугнет Птолемея. Он знает, что как мужчина имеет право на сожительство со мной теперь, когда я больше не твоя фаворитка, а он — большой человек.

— О, великий Зевс! Я, который дважды победил Дария с его несметным войском, терплю поражение от молодой особы, могучей своей таинственной красотой! Беру назад свою угрозу. Ей приличествовало бы звучать только на устах сына бога, потому божественного, а это еще не доказано осуществлением моего богоподобного замысла, хотя в душе я целиком в это верю. Негоже звучать ей на устах просто великого царя. У меня есть еще одна просьба, а не приказ. Я хочу, чтобы ты все-таки ехала в экипаже за мной и моими славными друзьями. Ты должна быть отделена от армейских спутниц, потому что отдаешь тем, чьи принимаешь объятья, не только свое тело, но и ум, и душу. Ты знаменитая куртизанка высшего класса, ты не только проститутка, но и мастер развлечений. Прими экипаж и это место в колонне как знак моей благодарности за то, чего уже не вернуть. Ты понимаешь, в чем тут смысл, ты согласна на это?

— Я не уверена, что вижу в этом смысл, мой царь. Многие из сопровождающих армию — честные проститутки, старающиеся доставить своим гостям как можно больше удовольствия. И все же я благодарна тебе за твою щедрость и заботу.

— Еще один деликатный вопрос. Мне трудно выразить его в словах. Что, если я возжажду тебя и приду к тебе в поисках ночного развлечения, наслаждения и восторга соития с тобой? Ты мне не откажешь?

— Я не откажусь от твоей благосклонности, если такое будет случаться с тобой, царь Александр, и не откажу тебе в своей. Но ты не должен приходить ко мне — это было бы недостойно царя. Просто пошли за мной одного из своих слуг, и я приеду в подаренном тобой экипаже. А утром вернусь назад. Буду рассчитывать, что ты дашь мне десять золотых статеров, — я ведь должна как бывшая фаворитка царя жить с некоторой изысканностью. А что касается того, права я буду или не права, принимая тебя, то наш союз разорван и мне нет дела до того, какие там еще другие женщины приняли тех, кто пришел ко мне. Я не связана с этими мужчинами, как и они со мной, никакими контрактами. Почему я должна допустить, чтобы нас навеки разделило нарушение тобой нашей договоренности, столь свойственное твоей натуре? Я помню, как ты ласкал меня, Александр. Даже Птолемей не дарил мне такого наслаждения, как ты, и именно тебе, и никому другому, давала я так много счастья. Я больше никогда не вступлю с тобой в соглашение, потому что не верю, что ты его вновь не нарушишь. Но надеюсь, ты пошлешь за мной, когда почувствуешь во мне сильную нужду — и ты проведешь блаженную ночь, купаясь в моей красоте. И для меня это будет большая честь.

— У меня еще один вопрос. Я вижу, что наш союз, который приносил нам столько счастья, разорван навсегда. Но сегодня вечером ты мне очень нужна. Я приглашаю тебя, свободного человека, провести ночь не в чужой постели, а в моей. Перед этим мы устроим праздник, ты сыграешь на лире чудесную музыку, я услышу мелодию твоего голоса, потом предъявлю ночные права на тебя и твои ласки и дам тебе не десять статеров, а пятьдесят. Ты принимаешь мое предложение? Умоляю тебя, согласись.

Ее глаза наполнились слезами.

— Бедный Александр, — проговорила она. Таким тоном она говорила со мной второй раз. Я бы не потерпел его ни от кого другого, если бы только не лежал, побежденный или больной, возложив голову на грудь женщины, которую любил больше са