Забавная история о переселении душ

Евгений Ленский

В цепи ушедших и грядущих

Из поколений в поколенья,

Не лики и не голоса —

Передается миг горенья

И затуханья полоса.

И если ты не станешь строже,

С самим собой, с собой самим,

То передашь не искру божью,

Но только пепел, только дым.

И ужаснешься в миг прозренья,

Провидев в лицах сыновей.

Как отзовется в поколеньях

Минута слабости твой!

С.П.Соловьев. “Неизданное”

— Не смейте вылезать, не смейте!

— Ишь, хитренький какой! Ежели родился в эпоху развитого социализма, так уж и лучше других-то? А ежели кое-кто, под игом проклятого царизма изнывая, не сразу на светлый путь вышел, так его побоку? Как сейчас помню, кровосос и эксплуататор, первой гильдии Самсонов Второй, на всю губернию, благодетель славился Бывало…

— А-на-фе-ма! Как во время оно Гришке Отрепьеву и Мазепе, как Аввакуму, гордыней обуянному — а-на-фе-ма!

— Зачем же так громко, у меня ушеньки болят! И бас ваш пьяный какой-то. Маменька, помнится, благочинного нашего…

— А-на-фема!

— Послушайте, Коровин! Не на базаре орать! Наш полковой батюшка после второго штофа говаривал: тихое слово до бога голубем вспархивает.

— После второго штофа вспорхнете-с, как же! Граф, его сиятельство, благородной крови особа, с кем в спор вступаете-с? Тоже, впрочем, эксплуататор и крепостник!

— Маменька! Где ты, маменька! Я кушать хочу!

— Вы, сударь, столбовой дворянин, стыдитесь! Ох, и проткнул бы я вас шпагой лет этак двести назад!

— Да у нас во это время завсегда обед подавали. Марфуша салфеточку обернет, Егорка на балалайке тренькает… а жарено, а парено!..

— Тьфу ты, пропасть!

— Господа, господа, не надо ссориться! Обреченные, так сказать на сожительство, обретем мир…

— И во человецех благоволение!

— Правильно, дьякон, благоволение. Не светлы времена, нет более моей лавочки, и вашего, граф, дома петербургского, и твоего, Павлушенька, поместья! Вспомнишь, — сердце кровью обливается. Проклятая, впрочем, была эпоха угнетения и бесправия.

— Да, замолчите же, пожалуйста!

— А вас, молодой человек, не спрашивают! Вы свое дело сделали, породили в своем роде, пора и честь знать! Уступите место тем, кто постарше и поопытней.

— Да я…

1

Славик Соловьев получил кличку Соловей не только по фамилии. На литфаке говорить умели все, такой уж факультет. Но только Слава смог сдать литературоведение, не открывая учебника.

— Глубин вы, конечно, не достигли, — сказал декан, — высот тоже. Но то немногое, что вы знаете, изложено логично и весьма красиво. По культуре речи — “отлично”. А в области литературоведения — “удовлетворительно”, ибо форма без содержания мертва.

— А меня эта отметка вполне удовлетворяет, — ответил Слава и выскочил в коридор. Он вообще не рассчитывал сдать.

По каким причинам студенты заваливают экзамены? На одном из первых мест, конечно, любовь. С Валей Слава познакомился неделю назад в парке. Он стоял в очереди за пивом, а ей понадобилась шоколадка, предлагаемая здесь в качестве закуски. Как галантный кавалер, Слава уступил очередь, не у самого, правда, прилавка. Но остальные любители пива, стеной стоящие у окошка, были совсем не рыцари. Пока очередь периодически стопорилась из-за нехватки кружек, молодые люди разговорились. Выяснилось, что оба осчастливили одну и ту же “альма матер”, правда, Валя — биологический факультет.

— Был у меня знакомый биолог, — заметил Слава, — даже котлету резал скальпелем. С ним боялись обедать.

— А у меня был знакомый филолог, — отпарировала Валя, — так им на вводной лекции по грамматике профессор сказал, что новой академической грамматики так и не понял, хотя по-русски говорит уже шестьдесят лет!

Пиво Слава выпил один, шоколадку разделили пополам. С этой минуты сияющие вершины знаний подернулись дымкой, густеющей с каждым днем. Но Славу не зря прозвали Соловьем: нещадно эксплуатируя личное обаяние, он все-таки сдавал экзамены без “хвостов”. Зато каждый вечер; отпущенный доверчивым Министерством высшего образования на упрочение знаний, он посвящал Вале. Они бродили по городу, целовались в трамваях и кинотеатрах, навещали его и ее друзей, отвлекая их от занятий. К Семену Кузнецову оба попали после сдачи экзамена — по старой студенческой традиции это дело отмечалось глотком вина. Сквозь легкое опьянение, в коем он пребывал все эти дни, Слава воспринимал людей только положительно. И он пришел в восторг от немногословного бородатого хозяина, от много и быстро говорившего Вовочки, и их неутомимого оппонента — еще бородатей хозяина — Шуры Коваленко.

Дискуссия шла на глубоко научную тему — о переселении душ в свете современной биологии. Первые полчаса Слава только слушал. А биологи, вдохновленные присутствием неофита, спорили. От лица оккультных наук выступал Вова. Он говорил, пересекая комнату извилистыми траекториями, резко дергая головой, чтобы убрать падающий на глаза чуб, и поддергивая сползающие на кисти рук обшлага серого свитера.

— Категорически утверждаю, что в любой религии нет ничего, что не имело бы какой-то искаженной, но реальной почвы!

— Прописи, — хмыкнул хозяин. — Букварь!

— Волга впадает в Каспийское море, — очень серьезно сообщил Шурик, — а ДНК имеет форму двойной спирали! Это мы знаем. Но вот где та почва?

— Подождите, — проявилась Валя. — Мальчики, ну какая реальная почва может быть в бабе яге и в избушке на курьих ножках?

Вова так мотнул головой, что она, казалось, оторвется и укатится в угол.

— Нет, говоришь, почвы? Так знай — покойников иногда хоронили на столбах у перекрестков дорог. Представь себе — из полночной темноты навстречу такая могила. Вот тебе и курьи ножки.

Валю передернуло, словно она воочию увидела это странное захоронение. На помощь поспешил Шурик:

— Ну, а переселение душ! Здесь как?

— Тоже просто, — не сдавался Вова. — Сходство в моделях поведения. Реакция на опасность, на другие раздражители… Говорят же, что собаки похожи на своих хозяев и наоборот. Это к примеру. На самом деле все глубже.

— Рой, рой, — иронически поощрил Семен.

Слава вдруг поймал взгляд Вали и почувствовал легкий звон в ушах. Такой же звон, наверно, слышали далекие предки, замечая сквозь щель забрала платочек в руке своей дамы сердца. И, повинуясь силе платка, они вонзали шпоры в бока своих коней и молотили законсервированного противника, страстно желая получить в награду всего лишь улыбку.

— Дозвольте слово представителю неточных наук, — пришпорил Слава стул и взмахнул двуручным бокалом, выданным за неимением другой посуды.

— Попробуй.

— Проблема переселения душ станет конкретней, когда предварительно определим понятие “душа”. Надо точно знать, что именно переселяется — информация, тип нервных реакций, характер, способности?

— Болтливость, — как бы про себя заметил хозяин.

— И молчаливость тоже. Так все-таки, что?

— Информация, память предков, — безапелляционно заявил

— Религия. Верования буддистов. Вот твоя память предков! — презрительно высказался хозяин.

Слава, поощряемый взглядом Вали, рвался в бой.

— Это ведь не только религия, но и философия, даже мораль.

— Где начинается мораль, кончается биология, — парировал Шурик.

Но Слава твердо сидел на коне:

— Выше определяет сознание. Другими словами, жизнь организма, как биологический процесс, определяет его мораль, опосредованно, конечно. И если что передается, то доминанта характера! То, наиболее сильное в личности, что формирует ее…

— И как же?

Здесь твердая почва кончалась, и Слава вступил на болотистые кочки биологии.

— В генах, наверно…

— То-то и оно, что только — наверно. Но про гены мы знаем гораздо меньше, чем не знаем.

— Кстати, о генах! — воскликнул Семен, ринулся к книжному шкафу, вытащил откуда-то из пыльных глубин потрепанный серый том и торжественно зачитал: — Словарь иностранных слов. Под редакцией И.Б.Лехина и профессора Ф.Н.Петрова. 1951 год. “Ген…некий воображаемый носитель наследственности, якобы обеспечивающий преемственность в потомстве тех или иных признаков организма и будто бы находящийся в хромосомах. Представление о генах является плодом метафизики и идеализма”. Вот так.

Валя предложила выпить за здравие профессора Петрова, и тема переселения душ утонула в белом портвейне, приготовленном из отборных сортов винограда Алиготе, Аликанте, Ркацители и т. д., выращенных на виноградниках Молдавии.

2

Мысль, высказанная в компании биологов, долго не давала Славе покоя. В идею передачи доминанты характера укладывалось даже индуистское понятие “кармы” — наказания в последующих перевоплощениях.

— Почему же, — рассуждал Слава, — не считать воплощение человека в животном метафорой? “Ведет себя, как свинья”, “собачий характер”, “ластится, как кошка”?

Преподаватель атеизма, милейший старичок, выслушал его соображения и продребезжал:

— Чудесное рассуждение, товарищ студент, чудесное и вполне филологическое. Даже более филологическое, чем философское. И в качестве такого приемлемо. Но сущности не затрагивает, поскольку еще на вводной лекции я говорил, что религия есть превратное отражение действительности в сознании человека.

— Но отражение действительности!

— Но превратное!

На этом Слава и успокоился. Кончился семестр, он уехал в стройотряд, а вернувшись, заметил, что Валя не так красива, как казалось весной, и характер у нее не сахар. Она тоже остыла, и они стали добрыми друзьями, изредка встречаясь в коридорах вуза.

Потом был диплом и распределение.

Доставшаяся Славе Ольховская средняя школа находилась всего в десяти минутах езды от города. Весь курс Славе завидовал, он же был недоволен. Он хотел работать в газете, но туда распределения не было. Перспектива же сталь Макаренко или Ушинским была зыбка и туманна.

В школе Славе дали русский язык в седьмом и историю в девятом—десятом классах. Ученики сразу заинтересовались его несколько азиатского типа бородкой — даже забегали сбоку, чтобы лучше рассмотреть.

— Товарищ Соловьев, — сказал Николай Петрович, директор школы, — педагог, как и разведчик, не должен иметь особых примет. Примета — основа для клички, а кличка — начало неуважения.

— Если вы про бороду, — ощетинился Слава, готовясь отстаивать ее до последнего волоска, — так это весьма распространенная в наше время примета!

Николай Петрович потер пальцами мясистый нос и вздохнул.

— У вас она не очень приметна… а все ж-таки есть. Мой опыт подсказывает, что кличка у вас будет скорее всего “Козел”. Согласитесь — уважать человека и звать его “Козлом” трудно.

— Я постараюсь и с бородой заслужить уважение учеников, — воскликнул Слава

Николай Петрович был добрым человеком и бороду сбрить не приказал И хоть кличка у Славы стала точно предсказанная: “Козел”, ученики его полюбили. Свой первый урок у старшеклассников он начал с вольного разговора об истории вообще. Звонок застал его на половине фразы.

— Потом договорим, — отпустил он учеников и был польщен, когда круглолицый увалень с третьей парты, казалось бы, всю лекцию просидевший со скучающим видом, пробасил:

— Станислав Петрович, ведь последний урок, мы можем посидеть.

— Да, да, — закричали с мест, — продолжайте, пожалуйста.

И Слава говорил еще полчаса.

Седьмой класс он завоевал со второго урока. Во время сочинения на тему; “Как я провел каникулы”, с “Камчатки” поднялся второгодник и фальцетом попросился выйти. Слава разрешил. Переросток спросил, можно ли взять с собой тетрадку с началом сочинения. Класс дружно перестал писать.

— Ну что вы, — весело ответил Слава, — я вам другую бумажку дам.

Все грохнули. Авторитет подкрепило и то, что в первые дни Слава поставил семь двоек в седьмом классе и больше двадцати в девятых—десятых.

Школьники смотрели на Славу с уважением, а Николай Петрович скептически. Строгость молодого учителя существенно снижала процент успеваемости по школе. Слава предвидел, что доброта директора скоро начнет иссякать. Но другие события прервали это нормальное течение жизни. Как-то, возвращаясь домой, Слава встретил Валю.

Валя тоже преподавала в школе, причем устроилась еще лучше — в двух шагах от дома. Радостную встречу отметили в кафе “Сказка”, где сказочными оказались и обслуживание, и цены. Официант был похож на Кощея Бессмертного, а когда Слава попросил его действовать побыстрее, превратился в Змея Горыныча. Они просидели здесь почти два часа, вспоминая то субботники и выезды на картошку, то отдельных, известных всем факультетам, преподавателей. Вспомнили и вечеринку с мистическим уклоном. Оказалось, что все трое — Семен, Шура и Вовочка распределились в один НИИ здесь же, в городе, и даже работают по одной и той же теме.

— Разработали какой-то аппарат еще на пятом курсе, важничают, секретничают — прямо эдиссоны.

— Аппарат для переселения душ? — съехидничал Слава.

— Не знаю. Не говорят.

Славе захотелось снова увидеть дружную троицу. Валя согласилась, и они поехали к бородатому главе эдиссонов — Семену Кузнецову. Борода у Семена стала еще пышней и лохматей, Вовочка говорил еще быстрей, а Шура Коваленко спорил еще запальчивей — в общем, они росли и развивались в своем естественном направлении.

— Ага! Ванна пришла! — восторженно закричал Вовочка.

— Почему “ванна”? — не понял Слава.

— Архимед открыл свой закон, погружаясь в ванну. А твои водянистые рассуждения натолкнули на важную идею нас. Помнишь, о передаче доминирующих черт характера? Слушай теперь внимательно…

— Так не пойдет, — остановил Вовочку Шура. — Так гостей не встречают. Нельзя ошеломлять уже на пороге. Дай ему предварительно похлопать ушами и убей его за чаем.

Они прошли в комнату и сели за стол. Семен ушел на кухню готовить чай.

— Теперь можете убивать, — предложил Слава, взяв в руки чашку, принесенного Семеном почти черного настоя. — Итак, эдиссоны, слушаю про ваши открытия, а ушами буду хлопать в процессе.

Вовочка кинулся в объяснение, как в драку.

— Правильно, эдиссоны. Точная формула. Теперь держись за стул! Ты не забыл, что говорил о характере? А в чем проявляется характер? В эмоциях. Вот, если эти эмоции…

— Погоди! — снова остановил его Шура. — Примитив. Слишком быстро вибрируешь. — Шура, похоже, все так же любил двигаться по сложным траекториям.

Вовочка заговорил медленней:

— Знаешь ли ты, что человеческий мозг воспринимает электромагнитные излучения? Если позади тебя включить в темноте электромагнит, ты увидишь вспышку. Это уже сотни раз проделывали.

— Допускаю.

— Второе: мозг излучает. Энцефалограммы видел?

— Слышал, — вежливо ответил Слава.

— Так вот: если тебя разозлить — электроэнцефалограмма одна, ублажить — другая, спишь — третья. Мы еще в университете стали записывать энцефалограммы одного и того же человека в разных состояниях. Начали как раз после спора с тобой. Записываем, сравниваем, выделяем разницу. Можно предположить, что эта разница и будет выражением эмоций. А дальше все просто.

— То есть очень сложно, — хладнокровно пояснил Семен.

— Ну да, сложно. Я именно это и сказал, разве не так? Короче говоря, мы сделали аппарат, который эту разницу выделяет, усиливает и транслирует обратно в мозг, как бы подстегивая те или иные его участки.

— То есть возбуждает эмоции? — сообразил Слава.

— В том-то и дело, что нет. Никакого эффекта. Мозг не замечает нашей трансляции. Пустая трата усилий.

— Так в чем же открытие? — Слава почувствовал обиду, словно у него с головы сорвали лавровый венок. Только что эдиссоны хором уверяли, что именно его рассуждения натолкнули их на какое-то ошеломляющее открытие. А теперь выясняется, что открытие в том, что ничего не открыто…

В голосе Вовочки появилась торжественность.

— Открытие в том, что ты в тысячу раз более прав, чем можно было от тебя ожидать и чем ты сам от себя ожидал Ты — гений, Слава, ну, во всяком случае, почти талант, короче, не лишен научного дарования, удивительного у представителя такой малонаучной науки, как…

— Завибрировал! — зловещим голосом установил Шурочка. — Переходишь на ультразвук. Говори по-человечески.

Вовочка перестроился.

— По-человечески будет так. Предсказанная тобой доминанта характера реально существует и ее, мы уверены, можно выразить сложной конфигурацией разных физико-психологических полей, только мы таких расчетов не делали, не по зубам пока. А раз она существует, то и действует. А действие такое — решительно тормозит все импульсы извне, которые ей не по натуре. А те, что доминанте в струю — пропускает и усиливает, понял? Выражаясь твоим малонаучным филологическим языком, ломка характера — штука трудная. Еще по-другому: если ты по доминанте характера негодяй, то очень трудно превратить тебя в благородного человека даже при помощи нашего аппарата. И наконец, по-третьему: наш прибор, используя твою великую идею насчет доминанты характера, может зверски усиливать подлость в подлеце и святость в святом, но не более того. Вот почему опыты с Шуриком не удались. Он человек скрытный, доминанты его характера не установить. Нажали на скверные черты — проскользнуло мимо. Предварительный вывод: Шурик никакой. Неподимое тесто.

— С тобой тоже ничего не получилось, — обиделся Шура. — Ни зло, ни добро тебя не берет. Скользкость и изворотливость изначально заложены в твоих генах. Простой расчет показывает в тебе…

Хозяин задушил начавшийся спор в зародыше.

— Вот такой наш вывод, — хмуро сказал он. — Черта в ангела не переделать.

— Зато можно дьявольски усилить всякую дьявольщину, — немедленно откликнулся неугомонный Вовочка. — И довести любого ангела до высших райских кондиций! Мало, я вас спрашиваю?

Слава посмотрел на Валю. Ее захватывал разговор — щеки раскраснелись, глаза блестели. Ей нравилось, что три эдиссона так высоко оценили Славкин вклад. Тут он понял, что ограничиться случайным успехом нельзя. Она должна увидеть, что он способен на большее, чем только высказывать интересные мысли Он возжаждал крупных действий.

— Послушайте, друзья, — сказал Слава как мог небрежней. — Хоть вы и почти усвоили мою идею насчет доминанты характера, заложенной в генах, но реализация ее у вас получиться не могла. Дело не в генах, а в дружеских заблуждениях. Вами командует иллюзия хорошего знания друг друга. А на самом деле вы не так знаете один другого, как взаимно притерпелись. Одно дело — гены, другое — товарищеская приязнь. Приязь мешает объективности. Вы пристрастны! Нужно на роль подопытного кролика взять человека со стороны — и непременно, мало вам известного.

— Может, ты знаешь такого малоизвестного человека со стороны на роль научного кролика? — окрысился Вовочка.

— Знаю, — спокойно ответил Слава. — И с легкой душой могу рекомендовать его. Этот человек — я.

Он не удержался и метнул взгляд на Валю. Она была больше, чем поражена, он увидел в ее лице восхищение и теперь знал, что на верном пути. Ради такого взгляда можно было идти на все.

Почти с минуту — невероятно долгий отрезок времени — три изобретателя озадаченно смотрели друг на друга и на Славу. Молчание прервал Семен, он изрек:

— Предложение стоящее. Принимается.

— Короче, обширный свободный поиск, — быстро конкретизировал легко соображающий Вовочка: — В смысле: объект — черный ящик, о нем неизвестно ничего — ни хорошего, ни плохого, от него принимаются любые мозговые излучения, все равноправно усиливается, возвращается, внед…

— Не трепещи крыльями, — строго остановил Вовочку Шура. — Черный ящик — согласен, но — с психоперекосом. Филологи, вторгающиеся в чужеродную им науку, отнюдь не идеал, и не образец характера. Слава, парень в общем положительный, но полагаю в нем немалую скрытую отрицательность. Предлагаю его закамуфлированные отрицательные излучения усиливать больше. Так будет ближе к подспудности; которую Слава скрывает, особенно — перед Валей, распушив перед нею свой павлиний хвост. Нужна психогармония, а не перекосы.

Все захохотали, Слава весело сказал:

— Что есть, то есть. Добро, восстанавливайте психогармонию. Когда начнем опыт? Завтра? На той неделе?

Вовочка вскочил.

— Сейчас. У нас все готово. А тебя берем, как есть.

От дома Шуры до НИИ они дошли быстро. Всю дорогу Слава храбрился. Правда, были мгновения, когда он начинал колебаться, но восхищенные взгляды Вали сделали отступление невозможным. Валю не покидал молчаливый восторг, почти преклонение перед смелостью друга. Славе теперь и море было по колено, а усиление отрицательных излучений казалось пустячком.

Вова с порога проворно нырнул в закуток лаборатории, вытащил оттуда громоздкий ящик на колесах и установил его посредине комнаты. К ящику придвинули стул, на стул усадили Славу. Вова надел на правую Славину руку приборчик, похожий на металлическую рукавицу, и сказал:

— Начинаю. Возбуждай в себе любые эмоции, все сгодится. Можешь разговаривать, ругаться даже объясняться Вале в любви.

— Если буду объясняться — обойдусь без помощи ваших усилителей, — отпарировал Слава. — А почему вы не надеваете мне на голову шлема, не опутываете мой череп индикаторами, датчиками и проводами? Только у Свифта лапутяне высчитывали все данные человека по объему его большого пальца. Зато лапутяне вечно врали в своих вычислениях.

— Мы не соврем, — успокоил его Вова. — А шлемы на голову уже использовали фантасты и киношники. Мы серьезные ученые, нам фантастика не годится. Воздействуем на мозг через руку, это удобней.

И Слава, и Валя ожидали чего-то необычайного, но несколько минут прошли в тишине и молчании. Затем необычайное свершилось. Ящик вдруг затрясся, из его недр вырвались хрип и стук. Вова с воплем отчаяния метнулся к стене и нажал какую-то кнопку. Трое изобретателей склонились над ящиком. Он уже не хрипел и не дрожал, а только слегка дымился. Слава напомнил о себе:

— Эдиссоны, что случилось?

— Да подожди ты! — невежливо отозвался Шура. — Не до тебя, не видишь, что ли?

— Хоть снимите с меня эту железную рукавицу, — попросил Слава.

— Сам снимай. Теперь она ни к чему.

Слава с усилием стащил с руки приборчик и подошел к замершему ящику. Валя тоже приблизилась к экспериментаторам, но держалась осторожно, как если бы недавно хрипевшая и дергавшаяся машина грозила опасностью. Шура с негодованием воскликнул:

— Что я говорил! Жуткая скрытая отрицательность. Только немного усилили эмоции — бах! — все предохранители перегорели. Сколько тайного зла в человеке, а казался таким хорошим.

Вова уныло возразил:

— Обратное тоже верно. Если у подлинно хорошего человека крупно усилить его мелкую отрицательность, то появится острая дисгармония и динамо-магнитный эффект будет таким же разрушительным.

Оба начали спорить, что же все-таки преобладало в Славе — скрытая отрицательность или явная положительность. Семен сурово оборвал спор:

— О пустяках болтаете! Самое главное теперь — восстановить аппарат. А для этого: отчет начальству о неудаче испытания, просьба о деталях и материалах, — месяц, не меньше. — Он повернулся к Славе: — Извини, друг, но опыт завершить не можем. Кто виноват — твоя психология или недоработка нашей схемы — разберемся потом. Наведайся недельки через две—три.

Слава взял Валю под руку. В ближайшем кафе они вдоволь наговорились о неудавшемся эксперименте. Происшествие стало рисоваться в иных красках, чем казалось поначалу в лаборатории. Валя заливисто хохотала, вспоминая жуткий хрип, вдруг исторгнувшийся из недр аппарата: будто человека душили. Но ей по-прежнему казалось, что Слава поступил, как герой, добровольно ставший объектом опасного опыта, — хорошо еще, что его не довели до конца, ведь и Слава мог затрястись и захрипеть, как тот аппарат. И Слава гордился своим смелым решением идти в подопытные кролики, радуясь одновременно, что эксперимент прервался в какой-то, видимо, опасный момент.

Он и отдаленно не мог представить себе, во что завтра выльется эта удача.

3

После уроков созвали очередной педсовет. Вначале шло обсуждение неполадок с расписанием, немного подискутировали по поводу эффективности мер по борьбе с курением. Затем Николай Петрович взял слово для важного сообщения.

— Я вчера был в районе, — сказал он, потирая пальцами нос — Должен вам сказать, что в этом учебном году большинство школ района будет работать без отстающих. У нас тоже дело обстоит неплохо, и в целом ученики с программой справляются. За некоторыми, однако, исключениями.

Все повернулись в сторону Славы.

— Да-да, — подтвердил Николай Петрович, — вы правильно поняли. Школа у нас маленькая, классы небольшие. Казалось бы, возможность для успехов есть. А вот на же тебе — в первой четверти в седьмом классе по русскому языку намечается одиннадцать двоек, в девятом по истории восемь, в десятом — девять!

— Какой ужас! — ахнула Марья Сергеевна, преподаватель домоводства. — Не может быть!

— Да нет, может, — подхватила Ирина Павловна, завуч по внешкольной работе. — Но не должно!

Ирину Павловну ребята прозвали Ира-лошадь, имея в виду ее внешность и голос. Слава с удовольствием повторил про себя эту кличку и улыбнулся. Улыбку заметил Николай Петрович.

— Станислав Петрович, — сказал он мягко, — я бы на вашем месте не улыбался. Да-да, товарищи, я далек от мысли, что наш новый коллега не компетентен. Однако, знание кое-каких тонкостей педагогического процесса, к сожалению дает только долгая практика, а ее нет.

Слава вспыхнул. Он был хорошего мнения о своих уроках.

— Я не прошу скидок. Но липовых троек ставить не буду.

— Значит, по-вашему, — обернулся к нему учитель математики, пожилой, седой, с солидным брюшком и очень уважаемый Семен Семенович, — значит, по-вашему, если в классе нет двоек, то учитель очковтиратель? У меня, к примеру, двойка — редкость. Значит, я намеренно и незаслуженно завышаю оценки? — Семен Семенович славился своей методичностью. — Стало быть, я — очковтиратель?

— Смотря с какими требованиями подходить к ученикам, оценкам…

— Да или нет?

Слава взорвался.

— Да, да! Уверен, что вы иногда завышаете оценки.

Семен Семенович встал, принял стойку “смирно”. Пиджак был застегнут на все пуговицы.

— Я двадцать один год преподаю в школе. Двадцать один год учу детей не только правилам математики. Я учу их взгляду на жизнь, правде, да, да, правде! И большинство моих учеников идет по жизни прямыми, а не ломаными линиями. И вот… Извините, Николай Петрович, я допускаю, что наш молодой коллега погорячился, но все же прошу разрешения выйти, передохнуть от этого тягостного для меня разговора.

Как только за ним закрылась дверь, педсовет взорвался.

— Позор! — кричала химик Аделаида Ивановна. — Оскорбить старого заслуженного человека! И кто? Мальчишка! Вы не годитесь в учителя!

— Вы, конечно, годитесь, — с горечью сказал Слава. — Недаром ученики говорят: “Химичка Ада — другой не надо!” Знаете почему?

Аделаида Ивановна, крупная, очень красивая женщина лет тридцати пяти, хотела еще что-то сказать, но Слава закричал, уже не сдерживаясь:

— А потому, что вашу химию никто не знает и не учит. Тройка все равно будет. Они так и говорят: — Мы из всей химии одну косметику знаем — по Аде!

Большие глаза Аделаиды Ивановны наполнились слезами. Всхлипнув, она кинулась к дверям.

На минуту установилась тягостная тишина. Ее прервал Николай Петрович.

— Нехорошо! — сказал он. — Очень нехорошо. Независимо от того, что наш молодой товарищ неправ, он еще груб и невоспитан. Никакие скидки на молодость!.. Я полагаю, вы не преминете извиниться перед обоими уважаемыми педагогами? Категорически, так сказать, на этом настаиваю. И еще одно, Станислав Петрович. Ни вам, ни мне, ни педсовету не дано права решать, что ученику надо знать, а что не надо. И если в его образовании появится дыра, это будет ваша вина.

— Липовые тройки ставить, чтобы искупить свою вину?

Николай Петрович долго смотрел на разозленного Славу.

— Педсовет закрывается, товарищи. Станислав Петрович, вы успокойтесь, а через полчасика попрошу ко мне. Разговор у нас будет неприятный, но откровенный. Без полной откровенности нам больше нельзя, надеюсь, вы это понимаете.

Полчаса, данные ему директором, Слава провел в школьном садике, выкурив за это время три сигареты. Мысль, что в поставленной двойке виноват учитель, отдавала демагогией. Но что оскорбил он Семена Семеновича и Аделаиду грубо и, пожалуй, незаслуженно, было несомненно. И все эти полчаса Слава то ругал себя, то ожесточенно защищался, то опять раскаивался.

— Извинюсь, конечно, — решил он наконец, — но с двойками буду принципиален до конца! — И с этим похвальным намерением он вошел к директору.

Николай Петрович спокойно и сухо пригласил его сесть. И уже с первых его слов Славе вдруг стало так грустно и обидно, что впору расплакаться.

— Вы понимаете, — сказал директор, — что уволить вас я не могу, поскольку вы молодой специалист. Кроме того, я сторонник скорее терапии, нежели хирургии. Но ко мне уже приходили, — он замялся, словно подбирая слово, — ваши коллеги. Вы, так сказать, вызывающе, да-да, вызывающе противопоставили себя коллективу. Вам будет очень трудно…

Законодательство о труде Слава знал плохо, но его потрясло, что его ХОТЯТ уволить!

— А между тем, у вас стало что-то получаться, — продолжал директор так же спокойно и размеренно, только чаще потирая пальцем переносицу, — и мне вы казались более зрелым, что ли…

— Я не хотел никого оскорбить.

— Верю. Но оскорбили не только двух педагогов, оскорбили весь педагогический коллектив. Обвинение в липовых оценках — обвинение всем.

— Но я… — начал Слава, и вдруг словно перехватило горло. Перед глазами замелькали пятна, кабинет директора перекосился и закружился. Слава вскочил, вскрикнул, машинально поискал опору и мягко осел на стул, ухватившись рукой за спинку.

— Что с вами? — ужаснулся Николай Петрович. — Вам плохо?

— Да нет, ничего, — мысленно проговорил Слава и вдруг услышал?.. подумал?.. собственный голос:

— Прощения просим, благодетель!

— Как? — изумился директор. Он уже обегал свой стол для оказания помощи сползающему со стула Славе. — Вы нездоровы?

— Во прахе, у ног ваших унижаясь… Все претерплю заслуженно!

Не веря своим ушам, Николай Петрович потянулся пальцем к носу, дабы как всегда потереть его, да так и замер.

— Вы издеваетесь, Станислав Петрович! Не понимаю, как можно?! Я бы попросил… — Последние слова вышли несколько повышенными по тону.

— Грозен, ох, грозен, как Яков Лукич, мир его праху, туда ему и дорога! — промелькнуло в голове Славы. Одновременно же он подумал: — Какой Яков Лукич, что я несу? — А вслух прокричал со слезой в голосе: — Видя, что прогневал, единственно о прощении ходатайствую. На доброту вашу смиренно уповая…

— Конечно, конечно, — лепетал вконец растерявшийся Николай Петрович. — С кем не бывает, я понимаю… мы понимаем…

— Слушает, старый хрыч, слушает, ножками-то не топает, в глазах-то растерянность, — мелькнуло у Славы в голове. — Что же это? Что это я говорю, что я думаю? Как это я думаю?

В голове параллельно крутились два несмешанных потока мысли. Один Слава хорошо знал, это были его кровные мысли, второй, владеющий его языком, был чужой и в то же время тоже свой, кровный. В нелепой, уродливой, абсурдно-архаичной форме он делал именно то, что собирался делать сам Слава — просить прощения.

— Смею надеяться, — лепетал язык, — уповать, так сказать, на заступничество, покровительство ваше!..

— Идите, отдыхайте, все будет хорошо, не беспокойтесь… — бормотал директор и ласково подталкивал Славу к двери. Напоследок он убежденно сказал: — Выспитесь, это вам всего нужней. Такое волнение, я понимаю… Все наладится, все наладится.

Слава выбрался на крыльцо.

— Облапошили старика! — ликовало в нем. — А рожа-то, рожа-то у него была, прости господи! Учись, щенок, пока я жив! Что же это? Как же это я? — с отчаянием пробилась другая мысль И тут же он бешено заорал на себя: — Подашь свой поганый голос, задушу!

И хоть он решительно не понимал, как можно задушить голос в мозгу, угроза подействовала. Непонятный двойник исчез. Кое-как Слава доплелся до станции и уселся в электричку. В полупустом вагоне его хватил страх. Перед глазами стояло лицо директора у двери, оно сильней любых слов говорило, что с ним, со Славой, произошла беда. Он, видимо, внезапно сошел с ума. Только это естественно объясняет такой разговор с добрейшим Николаем Петровичем. Слава много читал о сумасшествиях и ярко живописал свое будущее. Вылечиться, конечно, можно, но сколько на это потребуется времени? Месяцы, годы? Не осужден ли он всю молодость провести в психбольнице?

Идти с такими мыслями домой не хотелось. Идти не хотелось никуда. На помощь пришел общепит. Он весьма удачно расположил пивной бар в ста шагах от вокзала. Здесь, в толпе объединенных общих занятием и разъединенных алкоголем людей, Слава постепенно пришел в себя, а после второй кружки пива даже ощутил интерес к жизни, выразившийся в желании выпить третью. А после третьей Слава сказал себе:

— Напьюсь! Приму испытанное лекарство ото всех скорбей. Его же и монахи приемлют! — И когда стены пивной закружились, как несколько времени назад в кабинете директора, он только намертво вцепился пальцами в стойку. Не успело вращение остановиться, ему захотелось петь.

— Однова живем! — пророкотало в нем явственно чужим и столь же явственно другим чужим голосом, совсем не похожим на тот тонкий отвратительный чужой голосок, каким просилось прощение у Николая Петровича. И раскрыв рот, Слава заревел непотребным басом со взвизгивающими козлиными верхами: — Рцем от всея души, и от всея помышления нашего — услыши и помилуй!

В баре вмиг настала тишина. Галдящая публика разных стадий опьянения повернулась к Славе. Здесь, случалось, пели и не такими голосами, но содержание пения было в новинку.

— Еще молимся о блаженных и приснопамятных строителях святого храма сего, о присноблаженных епископах и всех отцах — и братиях! — выводил Слава.

— Во дает! — восхитился сосед, здоровенный мужик, цвет лица которого наводил на мысль о регулярном посещении этого места. Он одобрительно толкнул Славу в бок и сказал:

— Хорошо, парень, но надо потише!

От толчка у Славы перехватило дыхание и мелькнуло в мозгу:

— Да что же Это? Сейчас же в милицию сдадут.

Но вместо того, чтобы уйти или замолчать, он мощно возгласил соседу:

— Отыди!

— Как это “отыди”? — изумился тот. — Не дома, орать-то!

— Сие сугубая ектинья есть! А то и в морду можно!

— В морду? — переспросил сосед, медленно лиловея.

Тело Славы само развернулось, рука треснула соседа по уху. Сосед замахнулся для ответа. Его схватили. Схватили и Славу. Он с ужасом выдрался из схвативших его рук и с ужасом же слышал, как гремел:

— Не агарян, филистимлян и иноверных языцев одоления даруй!

Однако одоление было даровано агарянам и филистимлянам. Мнения разделились. Агаряне требовали милицию, филистимляне предлагали дать по шее. Победили филистимляне. От мощного пинка Слава пересек площадь, влетел в сквер и упал на скамейку.

— Позор, позор! — кричал на себя Слава своим голосом. — Позор, пропади, подлый!

И бас, бормочущий о “псах лютых смердящих, иже не ведают, что творят”, вдруг замолчал и пропал, как и тот, первый чужой голос. И до самого дома Слава оставался один.

4

Реминисценция I

Самый раз было поразмыслить спокойно. Слава лежал на диване и усердно пытался разобраться в самом себе. Болезнь стала несомненной, но характер ее оставался загадочным. На обычную, так сказать, нормальную шизофрению, она походила мало. Слава, хоть и не психиатр, видел в себе странности, недопустимые в естественном умопомешательстве. Что у шизофреников сознание раздваивается, известно каждому. Больной, с одной стороны, обычный Петров или Дьяков, или, скажем, Перепустенко, а с другой стороны — Александр Македонский, Наполеон, или даже великий футболист Блохин — и обе его стороны схватываются в жестоком противоборстве. Разве не таким живописали этот вид шизофрении великие писатели — два Вильсона у Эдгара По, Джекил и Хайд у Стивенсона, Дориан Грей и его зловещий портрет у Уайльда? Раздвоение личности только раздвоение! А у него не раздвоение, а растроение! Во-первых, он сам, Станислав Соловьев, добрый, умный и прочее — в общем, вполне положительный и даже не акселерат. Справа от себя — и то же он сам — какой-то старорежимный подонок, трус, ничтожество. А слева — еще хуже — пьяный поп, либо выгнанный из монастыря монах — и тоже он сам. Черт возьми, а где сейчас монастыри? Трое в одном — чрезмерно даже для безумца! Тут что-то другое, что-то пострашней вульгарной шизофрении. Пилюлями и электрошоком от такой хвори не избавиться, надо прежде понять ее…

Слава вспомнил, что отвратительные голоса, так неожиданно родившиеся в его сознании и вырвавшиеся наружу мольбами у директора и пьяным ором в забегаловке, сразу замолкали, когда он властно приказывал им заткнуться. Как это происходит? Он тогда напрягался всем телом, концентрировался всей волей — и кричал на себя. И немедленно чужеголосые пропадали. Не попробовать ли обратным приемом вызвать к жизни поганцев и по-хорошему, наедине, втроем, побеседовать?

Слава расслабил мускулы, зевнул и вяло промямлил:

— Ладно, разрешаю. Возникайте.

И тотчас же в нем загрохотал трубный бас. И хотя он раздавался только в сознании, Слава болезненно поморщился, так стало нехорошо ушам.

— Барыня, барыня, подайте христа ради нищему, убогому, сирому, холодному! Детишек на прокормление, сироток ради!.. Увечный на полях бранных, за царя, за отечество пострадавший…

А в ответ прозвучало другой голос — тоненький, маслянистый, умильный, тот самый, каким Слава испрашивал прощения у Николая Петровича:

— Не смей, Марфа! Не смей! Никакой то не герой отечества, а наш расстрига дьякон Иван Коровин. Вот до чего довел себя питием да буянством. Ни рожи, ни тела. А борода — грязи больше, чем волос! Деток небывших себе примысливает, в военные страдальцы причислился. Спрячь свой грош, Марфа!

— Ферапонт Иваныч, узнаю тебя, нечестивца! — прогремел бас. — Конец тебе вскорости лютый, а как душу к вечному мытарству готовишь?

— Да уж не по-твоему, Иван Коровин, — ответил язвительный голосок. — Руки не протягиваю. У нас своя доля, не жалуюсь.

— Руки не протягиваешь, верно. Да зато блудливой своей пятерней в хозяйский кошель по ночам… Все о тебе знаю! И как прилюдно и всенародно зад Якову Лукичу лижешь, и как потом втихарька… Вот встану на больные ноги да пойду, да всем о тебе оглашу!

— Не встанешь, Иван, не пойдешь. Вот кликну городового — и дальше караулки не добредешь. И быть тебе биту, а не выслушану. Так-то.

— Изыди, проклятый! Сказал бо господь наш: изблюю из уст своих! Не засти светлого неба!

Слава слушал, не вмешиваясь — и его все больше одолевало смятение. Это не были голоса со стороны, это все были его голоса, он и вправду стал един в трех лицах. На диване лежал славный парень Станислав Соловьев, вполне положительный товарищ, и одновременно он же в образе Ферапонта Ивановича, старшего приказчика купца первой гильдии Самсонова Якова Лукича, злорадно издевался над самим же собой — недавно вышибленным из собора дьяконом Иваном Коровиным. И происходило это почти сто лет назад в хорошо ему знакомом родном уездном городке, тесно заполненном одним собором, тремя церквами, шестью трактирами, тридцатью тремя городовыми, восемнадцатью пожарными и двумя тысячами иного населения, раскиданного примерно в четырехстах одно- и двухэтажных домах на двадцати двух улочках и тупичках. И спор его образов происходил на пыльной травянистой улице у дверей самой захудалой из трех городских церквей. И он, Соловьев, лежащий на диване; отчетливо видел двух ДРУГИХ СЕБЯ — невысокого, толстенького, ехидного трезвенника Ферапонта Иваныча и огромного, лохматого, вечно пьяного Ивана Коровина. И сам он, редкобородый, глумился над собой, звероволосатым:

— Изыди! Небо ему не засти! Хоть и не велеречив, но громогласен. А еще недавно тебя самого это самое: изыди!

И Слава вспомнил — и событие, о каком напоминал Ферапонт, и все, что было перед тем событием и что было после него, чего он, Ферапонт пока не знал, но что хорошо знал Слава Соловьев, ибо оно происходило с ним, Славой-Иваном, задолго до того, как он стал просто Славой.

Нет, не удалась жизнь, мне, хорошему человеку Ване Коровину, — горестно думал Слава. — Какой великолепный бас даровал мне господь! Как пелось на клиросе! Слава вспоминал, как дрожали языки свечей в соборе от мощи голоса. А когда на словах “Господу нашему Иисусу Христу миром помолимся!” голос переходил в рычание, даже полицмейстер жмурился и шептал: “Хорош, шельма”, сотворяя крестное знамение, ибо ругаться в храме — грех. И были тогда у него, у Ивана, жена, маленький домик, коровенка, пара свинок да птица… Только детьми не благословил господь. На бога, а более того на божью матерь, уповая, он, Иван Коровин, частенько поколачивал неродиху-жену, чтобы истовей заботилась о женском своем естестве, а поколотив — шел в кабак и пил там одну за другой, пока не начинало из него бормотаться вслух:

— Не сподобил, господь, не сподобил… Сказано бо в писании: “Бесплодная смоковница!”

Потом он плакал, выпивал еще и следом за тем давал в морду любому близ сидящему. В конце концов его били и выкидывали во двор.

Хотя сие пьянство и недостойно было сана, однако голоса ради Ивана терпели и увещевали всякожды, и эпитимью накладывали суровую.

И услышал его Господь, и родила Гликерья на пасху сына. Счастливый соборный дьякон вознес богу горячую благодарность, а по слабости плоти, отдал дань диаволу, напоив, а затем и разгромив весь кабак. С того пошло — уже не от горести, а от счастья. Пил я, вспоминал Слава, все чаще, соборный октоих потерял, а книга была древняя, по преданию, святыми отцами писанная. И наконец вовсе впал в грех, возгласив однажды не “аминь”, а “выпьем”. Ох, что было, что было! День-то был какой — соборный праздник! У площади перед собором ни проехать, ни пройти. Сердобольные купцы щедро сыпали медь в подставленные грязные, корявые ладони, мятые картузы, рваные тряпки. Блестевшие шитьем парадных мундиров чиновники, мастеровые, мужики — весь город собрался на широкой площади перед собором Крестовоздвижения и оделял собравшихся много против обычного нищих. Те вопили, показывали раны, изувеченные конечности, и детей, завернутых в мешковину. Визг, крики, ругань и благодарности…

И вдруг благолепие праздника прервал строгий глас, донесшийся из приотворенных дверей собора:

— Изыди! Изыди бо отвержен от таинства служения есть!

Двери собора распахнулись и на паперти показался здоровенный детина в изорванной и до невероятности грязной рясе — таким он, Иван Коровин, предстал в тот скорбный для него день народу. Его тащили за руки два ражих служки, а он молча упирался. Из собора же доносилось:

— Сказал бо Господь наш: изблюю из уст своих!..

И кто-то из нищих вслух пожалел:

— Иван-то опять пьян! Вне всякого подобия нализался. А какой дьякон был!

— Все прах и тлен, — подтвердил другой. — Он же вознесет, он же опустит. Аминь!

Сколько времени утекло с момента позорного изгнания из храма до встречи у захудалой церквушки с язвительным Ферапонтом Ивановичем? Неделя? Месяц? Год? Этого Слава не знал. Зато он знал о себе, Иване Коровине то, чего ни тот он, прошлый Иван, ни язвитель его, ловкач и прохиндей, ни знать не знали, ни догадываться не могли. В тот вечер нехорошего их разговора Иван, воротясь, крепенько поучит жену, а она, не снеся, утречком, до его пьяного просыпа, уйдет с сыночком на руках из дома и пропадет навеки его Гликерья, самый дорогой и всетерпимый его человек, — то ли христарадничать по великой Руси, то ли, потеряв сыночка — бог дал, бог взял, — сама уберется туда, где несть ни печали, ни воздыхания. И ему, громогласному и непутевому Ивану, уже срок подходит в скорой скорости ухнуть в хмельном обалдении с откоса в реку и впервые за много дней воистину досыта напиться — по горло, по полную смерть.

И так как Славе было об Иване куда больше известно, чем знал о себе сам Иван и его недруг Ферапонт, то ему наскучила их перебранка. И он — мысленно, впрочем, — зычно рявкнул на обоих:

— Кончай ругню. Расходись по домам!

Иван смолчал, стал тяжело подниматься, а Ферапонт не удержался:

— Что это вы, молодой человек, расшумелись? Живете в советское время, а рявкаете по-старорежимному? Несоответственно.

Слава искренне удивился:

— Откуда вы знаете, что я советский человек? Ведь вы умерли еще в прошлом столетии. Да и к тому же, сама ваша смерть…

Ферапонт Иваныч не был обделен природным умом.

— А как мне не знать, когда мы — одно? Вам, молодой человек, кажется, что я незаконно вошел, так сказать, в ваше естественное состояние. А ведь и вы в меня вошли нежданно-негаданно, но явственно и ощутимо. Как же мне вас не знать, коли вы — это я, хотя, между прочим, в ином летоизмерении. Да и обычаи ваши, и язык в смысле благолепия речи… Но судить не буду, не удостоился таких прав. Ибо сказано: не суди да не осужден будешь. Удивляться — другое дело.

Слава внезапно рассвирепел:

— Вали в берлогу, вот тебе благолепие речи! А я погляжу, как ты пропадешь.

Ферапонт не пропал, но, подхватив Марфу под руку, с благородством удалился. Жена, похоже, не слышала их разговора, Слава ей не являлся, хотя изгнанного дьякона Ивана она видела и даже пыталась сказать бедняге пару сострадательных слов.

Слава шагал по улице Ферапонтом и, по-прежнему валяясь на диване, размышлял о себе, Ферапонте, шагающем по заросшей травой улочке. Слава знал о себе-Ферапонте все. Сейчас он придет в свою квартирку, в захудалом Заовражье, выпьет малость по случаю праздника, семью перед собой посадит и начнет ругать хозяина, да так, что Марфа пойдет иконы завешивать. “Раз в неделю для отпущения души!” — именует он сам ругательную вечерню по хозяину. Ибо всю неделю надо в холуях ходить и речи вести елейно-холуйские. Как лиса всюду вертеться, все вынюхивать, все хозяину нести. Грозен он, ох, грозен Яков Лукич, купец первой гильдии, кожевенник и владетель извоза Самсонов-Второй! Недаром губернатор зовет его дружески Кабаном, а родная жена, тоже лихая бабища, Придурком-самодурком, а уж как приказчики и кучера честят — не при Ферапонте, ясно, — того не всегда и вслух выговоришь.

И Слава знал, а Ферапонт Иваныч еще не знал, что именно в эту праздничную ночь, перед рассветом, еще поздние петухи не кричали, примчится на бричке в Заовражье дворник от Самсонова и вытребует Ферапонта к хозяину. А в доме Самсонова сам Яков Лукич признается старшему приказчику, что вконец растерялся, просто не знает, как быть — ровно час назад убил человека, да нехорошо убил, при свидетелях, — трое их было, двое убежали и крик подняли на всю улицу, а третий, голубчик, лежит, юшкой исходит.

— Да не хотел я его кончать! — чуть не рыдал расстроенный Яков Лукич. — Бог свят, и мысли такой не было. Сказал им с приличностью посторониться, они дерзостно ответили. Ну, я не стерпел, одному нос расквасил, другому скулу своротил, а этому не повезло, — хряпнул его вне нужной меры и восприятия. Как мыслишь, Ферапонт? Сойдет?

— Это смотря по усердию, Яков Лукич, — дипломатично оценил обстановку Ферапонт Иванович. — Так сказать, по званию. Чтобы тысячью—другой обошлось — большое сомнение. И главное — не мешкотно надо, пока свидетели не обнесли. Прокурор, в смысле, судья, пристав… Кто еще?

— Ферапонт, выручи! — взмолился Яков Лукич. — Денег не жалко, только бы вывернуться! Верю тебе — на, бери — и мигом! Так, мол, и так, просьба от хозяина, с хорошим подкреплением просьба, а после еще будет. Одна нога здесь, другая там, ясно!

Ферапонт Иванович деньги взял, но обе ноги оставил здесь. Битых три часа стоял он неподалеку от конторы и терпеливо ждал. И дождался. Сам полицмейстер приехал брать буйного купца. Самсонов все же вывернулся, хотя не сразу. А Ферапонт, объявив: “Не хочу больше служить у Придурка-Самодура, убийцы. Грех это!”, открыл собственную небольшую торговлю — отступные за убийство легли фундаментом. Но этого еще не знал сам Ферапонт. И, естественно, не знал он, что проклятие Ивана Коровина — предсказавшего вскорости лютый конец — пророческое. А Слава, лежа на диване, видел, как жутко погибло его “второе я” — притиснуло волной баржу с товарами к пристани, а с палубы упал Ферапонт Иванович и прижало его железным бортом к балкам пристани. И жутко вопил он, предавая льстивую и нечистую душу свою всевидящему господу…

5

Реминисценция II

Оба чужих — и одновременно своих — голоса замолчали, можно было отдаться размышлению, не тревожимому их речами. Но Слава устал и от размышлений, и от узнаваний своей давно прожитой жизни, и от попыток найти какой-то выход из тягостного положения. Завтра пойду к психиатру, решил он и уснул. И последней мыслью было, что завтра, возможно, он встанет здоровый и вся эта нелепица как-нибудь сама собой развеется. Утешительная мысль подействовала лучше снотворного.

Пробуждение радости не принесло. Слава очнулся одетый, на диване и его терзал страх. Собственно, он и проснулся от внезапного приступа страха. В голове все кружилось, хотелось плакать. И Слава громко заплакал — тут же, посторонне мелькнувшей мыслью отметив, что не сам плачет, а кто-то другой рыдает в нем его собственным голосом:

— Маменька! — рыдал Слава. — Маменька, как же я теперь?

Той же посторонней мыслью Слава отметил, что обращение “маменька” в высшей степени ему несвойственно. “Третье я”, — с безнадежностью установил он.

— Что же делать? Кто поможет? — продолжал он рыдать третьим голосом. — Николай Петрович ведь что потребует? Ни Марфушки, ни деда Егорки… Маменька, где вы? Так боюсь, так боюсь…

Слава представил себе грозного директора и зарыдал еще пуще. Но, рыдая, прикрикнул на себя, рыдающего:

— Ты, слизняк! Утри сопли и раскалывайся. Живо, ну!

Окрик подействовал, рыдание оборвались. В третьем чужом голосе теперь слышались недоумение и испуг:

— Не понимаю… Как это — раскалываться? Я же живой, а не деревянный. Я маменьку позову или деда Егорку. Он у нас колет дрова, он вам скажет…

— Сам ответишь! Еще деда Егорку ему! Как зовут? Звание, образование, должность? В смысле профессия, ясно?

Испуг в третьем голосе не проходил:

— Как вам угодно, господин старший. Павлуша я, то есть Павел Ковацкий, маменькин сын. Помещик… то есть буду, когда маменька преставится, даруй ей господь долгую жизнь. И насчет образования не сомневайтесь, все учения прошел — четыре действия арифметики, псалтырь читаю, батюшка Иона не нахвалится. А профессии нет, это дело мастеровых, а я…

— Помещик, слышал уже. И рыдать не смей, запрещаю.

— Я бы еще поспал, разрешите, — робко попросил Павел. — Так не в час разбудили… И ни маменьки, ни деда Егорки…

— Спи, недоросль. Разрешаю. Впрочем, постой! Отца звали Михаилом Петровичем? Георгиевский кавалер? Полковник от инфантерии? Суворовец? Верно?

— Верно, все верно, — сонно пробормотал третий чужой голос и умолк.

В мозгу Славы возникли туманные картины очередной далекой, чужой жизни, так неожиданно слившейся с его собственной.

Времена настали лихие. В Петербург под барабаны и писк флейт, высоко поднимая ноги, вошли гатчинцы Павла I. Овеянные крылами славы знамена, развевавшиеся на фортах Кенигсберга и улицах Берлина, развалинах Измаила и залитой кровью Кинбургской косе, потускнели. Остановились у ворот Персии полки Зубова. Затихали гремевшие имена Суворова, Потемкина, Репнина, Румянцева. Всходили новые холодные светила — Аракчеев, Каннибах, Штейнвер, Линденер… Старые офицеры, отправляясь на развод, брали с собой деньги — бывало, прямо с развода уходили в ссылку, один раз целым полком. Но держались, берегли русскую честь. Император все больше зверел. На прежние заслуги глядел презрительно, отставки сыпались градом. Даже генерал-фельдмаршал Суворов, не проигравший ни одного сражения с оружием в руках, это, придворное, проиграл.

Полковник Ковацкий звезд с неба не хватал и пороху не выдумывал. Но в службе усердствовал и командиру своему, Суворову, предан был душой и телом. Отличился под Фокшанами, а при Рымнике Александр Васильевич при всех солдатах обнял его и сказал: “Спасибо, голубчик, утешил. Истинно по-русски воюешь!” И уже готовился ему при матушке Екатерине генеральский чин. Но не стало матушки. Да на горе, в высочайшем присутствии, правофланговый с ноги сбился. От Сибири господь уберег, но отставка вышла незамедлительно.

Предки Михаила Петровича еще при Иоанне Грозном получили четыре сельца, да жена в приданое два принесла — живи и радуйся. Но сердце не вынесло: на охоте собаки только подняли красавца-оленя, крикнул полковник: “Ату его’”, — да и грянул оземь. Подбежали, подняли, поздно — преставился.

Сыну, Павлуше, тогда шестой годик пошел. И хоть недолго Михаил Петрович дома побыл, однако наставление оставил. И там всего-то одна строчка: “сына воспитывать по-русски”. Ни французов, ни немцев в доме не водилось — дед Егорка да горничная Марфушка приняли на себя все заботы. А когда подошла пора учиться, призвали священника местной Успения Богородицы церкви закон божий преподавать, да дьякона, ради прочей премудрости. Тут Павлушка характер показал. Что не выходит, сразу — “головка болит!” Против барыни не пойдешь: на ее пожертвованиях церковь стоит! Смирялись учителя. Так и жил: попил, поел, поучился малость, опять поел и еще попил, — спать пора. К восемнадцати годкам вышел отменный недоросль. На голове — бурьян, в голове — мякина, но поперек себя шире. Пешком ходить понятия не имел, верхом боялся. Ему особый возок обладили — лежать. Так и шла сытая, беспечальная жизнь — со дня на день лениво переваливаясь, в историю Государства Российского ни словом, ни делом не вписываясь.

Славу охватило негодование — какого же обалдуя судьба в двойники подбросила, не могла расстараться на приличного человека! И те двое фрукты, а уж этот — овощ! От огорчения Слава выругался, поглядел на часы, — до первого урока оставалось больше часа, и задремал снова.

На этот раз пробудился он в полдень. “Прогул”, — вяло подумал Слава. После вчерашнего педсовета, впрочем, прогул как-то естественно вписывался в поведение. Однако надо было вставать. Слава попытался слезть с дивана, но тело не слушалось. Слава рванулся: “Да что же это, черт подери!”

— Куда в такую рань вставать-то? — захныкало в голове. — Еще и солнышко невысоко. И так все косточки ломит, постель грубая, покушал с вечера плохо. Ой, маменька!

— Да кто ты такой? — Слава узнал, кто говорит, но для порядка спросил. Надежда, что двойники сами собой исчезнут, не оправдалась, можно было ждать и новых.

— Павлуша я. Сынок родненький, богом данный на радость и утешение, так завсегда маменька говорила.

— Слушай ты, сынок, я бы тебе…

Потом Слава сообразил, что это значило бы надавать по морде самому себе. Впрочем, Павлуша испуганно пискнул что-то вроде “спасите” и затих. Слава овладел своим телом, встал и, ощущая противную дрожь в ногах, поплелся умываться. Ему хотелось захныкать, как это делал Павлуша, только никакая маменька помочь не могла. Машинально Слава заварил чай, бросил в него пару ложек сахара, но пить не стал, задумался.

— Но почему, почему я схожу с ума так противно? Ладно, вообразить себя Наполеоном или Суворовым. Хоть не так обидно. А тут какие-то приказчики, пропойцы-дьяконы, Павлуши — мерзость!

— На мне сан, — мрачно сказал бас.

— Был сан да сплыл. А есть ты голь перекатная и босяк, — ответили ему.

— А в морду?..

Одуревший от пережитого и не отдохнувший во сне, Слава попытался представить себе, как Слава-три даст в морду Славе-2, когда она у них общая. Голоса поняли аргумент и замолкли.

О поездке в школу и речи быть не могло. Выход остался один — получить справку о болезни.

6

До больницы Слава дошел скоро. Но отложив свою карточку, подумал: — А симулировать-то что буду?

До сего дня Слава если и болел, то только той неопределенной хворью, которую врачи называют ОРЗ. Из пяти случаев этого заболевания один раз ломило голову, один раз першило в горле и разок мучил кашель, но во всех случаях наблюдалось повышение температуры. “Обмануть термометр сложней, чем врача, — уныло соображал Слава. — Да и как обмануть врача?” И тут он вдруг услышал зазвучавший в нем голос Ферапонта Иваныча:

— Щенки вы, нынешние! Экая, право, невидаль — лекаря обьегорить! С незабвенной памяти Яковом Лукичем, благодетелем-эксплуататором, запросто полицмейстера обводили, его сиятельству графу Бейбулатову черное за белое продавали. А ведь какой типичный представитель прогнившего самодержавия был: орел! Учись у настоящего умельца Втолковывай — болен, а чем — ваша забота сообразить.

— Да заткнись ты, гниль! — мысленно рявкнул Слава, но совету внял.

В кабинет врача, на удивление, очереди не было, но молодая докторша держала себя так, словно бесконечно устала и уже нечетко различает, мужчина перед ней или женщина.

— На что жалуетесь? — спросила она голосом человека и так знающего, на что могут жаловаться. — Раздевайтесь.

— Ой, милая, — продребезжал Слава-2. — Всю ночь не спал.

— Так, — оживилась врач, — а где именно болело?

Рука Славы описала неопределенный круг, включавший голову вместе с шеей и предплечьем.

— А горло? — проявила любопытство врач, готовясь измерить давление. — Кашель, насморк? Температура?

— Может, и температура, — согласился Слава голосом Ферапонта Ивановича, — да термометра нет. Один живу, угол снимаю. Не обзавелся еще.

— Ну, это ты слишком, — мысленно попытался вмешаться Слава. — Ври да знай меру!

Врачиха с интересом взглянула на пациента и улыбнулась.

— А ломоты в суставах нет? Так, как будто они не смазаны?

— Ox! — ответил Слава и махнул рукой. По его виду стало ясно: утром он полчаса собирал свои кости в приемлемую конструкцию, дабы доковылять до двери.

Врач задумалась.

— Да нет, — неискренним голосом сказал Слава, — я не за бюллетенем. Вы мне какие-нибудь порошочки, таблеточки — глядишь и поправлюсь.

— Зачем же таблеточки? — сказала недовольным голосом врачиха. — Чаю с малиной, горчишники, ноги попарьте на ночь Будет очень голова болеть, тогда уж таблеточки. И посидите дома дня три. А потом приходите

Разговаривая, она быстро заполняла бланк специфически нечитаемым медицинским почерком. До второго курса Слава полагал, что это латынь. Но на “отлично” сдав курс латыни, он склонился к мысли о древнехалдейском.

На улице Слава номер два возликовал.

— Вот так-то! И никаких хлопот. Что бы ты без меня делал?

— То же, что и с тобой, — ответил Слава.

Он с облегчением почувствовал возвращение власти над собой. Директорская расправа откладывалась на целых три дня — почти вечность.

— А ты не радуйся, — пискнул Ферапонт. Но Слава выкрикнул вслух:

— Буду радоваться. Пойду пиво пить! — И тут же снова начал терять управление.

— Пиво, хоть и не зелено вино, — пророкотал бас. — воблаговремении на пользу послужит. Со вчерашнего голова, как улей, гудет…

Но Слава решил бороться.

— Не будет пива, — сказал он твердо. — Алкоголь — яд!

— Его же и монаси приемлют, — потерял апломб бас.

— Так то монаси! — отрубил Слава, и бас пропал.

Одержанная победа наполняла надеждой на будущее. К тому же, чудесное солнечное утро и три законных свободных дня…

— Завтра будет лучше, чем вчера! — запел он, вчерне набрасывая план на день. — Сходить в кино, в библиотеку, посетить Валю. Короче — отвлечься… Сейчас, кстати, позавтракать.

Тут Слава вспомнил о пустом холодильнике и о зарплате, имеющей быть только послезавтра.

— Вот надо же! — мимоходом пожалел он себя, и вдруг из его глаз покатились слезы.

— Ой! — Павлушечьим голосом забормотал Слава. — И запасов нет — а кушать хочется. И солнышко светит. Жарко. Маменька бы головку прикрыла, пирожков бы девки напекли, с грибочками да с гусятинкой!

Тело, еще продолжавшее по инерции идти, остановилось напротив трамвайной остановки.

— У меня ноженьки болят, — бормотал третий голос. — Дорога жесткая, туфли жесткие. А какие сапожки дед Егорка делал — сафьяновые, мяконькие…

Слава пересек улицу и уселся на жесткую скамейку. Это вызвало, новые огорчения — ребриста, спинка отсутствует, как на такой сидеть? Слава прикрикнул на свое “третья я”.

— Терпи. Сейчас подойдет трамвай, проедешь две остановки, там уж близко!

Но трамвай только ухудшил дело. По недосмотру трамвайно-троллейбусного управления в вагоне находились пассажиры. Более того, их было много, кое-кому приходилось стоять. Слава-плакса со слезами вспоминал то маменьку, то Марфушку с дедом Егоркой, причем проделывал это вслух, хотя и очень тихо. Он даже предположил, что маменька отправила бы водителя трамвая на конюшню, — и как раз в момент, когда водитель объявил, что вагон идет в депо. Не бог весть какой каламбур развеселил Славу-первого, но во избежание нездорового внимания соседей, плаксу надо было обмануть.

— Павлуша, — засюсюкало в нем Ферапонтовым голосом, — у-тю-тю. И какой пригожий-то! У Якова Лукича, помнится, вечная ему память, недобрая, впрочем, ну в точь такой же красавчик был!

— Да? — осушил слезы Слава-плакса.

— Писаный, — с удовольствием подтвердил Слава-два и несомненно соврал, ибо Марфе своей о самсоновском пащенке отзывался совсем иными словами.

— Да чего его по шерстке гладить? — похмельным басом высказался Слава-три. — Сказано бо в писании…

— Да погоди ты с писанием, прости господи меня грешного. Да и нет твоего господа, спаси и помилуй. Это хоть сейчас спроси господина советского Соловьева, он обскажет, как отменили бога, слава ему вовеки!

— Кощунствуешь, — бормотнул бас.

— Утю-тю, Павлушенька, — продолжал Слава номер два, — давай на трамвайчике поедем. А дома уже и покушаем, и песенку тебе споем.

На следующий трамвай Слава сел без воплей.

И чтобы вопли не повторялись, он истратил в “Гастрономе”, который помещался под его квартирой, последний рубль — накормить обжору Павлушу можно было, лишь накормив себя… Плакса похныкал было, что докторская обезжиренная колбаса много хуже той, что готовили в маменькиной деревенской коптильне, но голод она утолила. Павлуша уснул. Дремали и остальные двойники. Слава подождал и тихонько выскользнул за дверь. Он усмехнулся, выйдя на улицу — он так старался не шуметь, случайно не толкнуть мебель, словно двойники оставались в комнате, а не были в нем самом. Осторожность все же не помешает, мудро решил Слава, и старался даже громко не стучать ногами по асфальту. Он шел к Вале.

7

— Да что с тобой? Ты не болен? — испугалась Валя.

Слава мельком поглядел в зеркало. Вид был из самых неважных. Бледный, с нездоровым блеском в глазах, впечатление вконец растерянного.

— Болен и даже очень.

— А чем?

— Вот этого сам не знаю. Пришел к тебе посоветоваться. Один ни до чего додуматься не могу.

— У врача был?

— Врачи мне не помогут, не та болезнь. Бюллетень на трое суток все же дали, хотя и по другому поводу.

Разговаривая и поглядывая на угрюмого Славу, Валя торопливо укладывала портфель.

— Славик, у меня через полчаса урок. Школа, ты знаешь, рядом, я скоро вернусь. Раз у тебя освобождение, ты можешь посидеть у меня. Есть хочешь?

— Еще бы! За четверых.

Он сказал это с таким значением, что она снова с удивлением посмотрела на него. На умирающего от голода он не был похож.

— Еда в холодильнике. Чай приготовишь сам.

Родители Вали любили доверху заполнять холодильник. Слава хоть и посулился есть за четверых, удовлетворился двумя котлетами и бутербродом. В холодильнике стояла начатая бутылка коньяка, Слава нерешительно вынул ее, но тут же поспешно поставил назад, задушив в зародыше уже готовое зычно раскатиться: “Дому сему многие лета!” Сытость подействовала как опьянение — в голове помутилось, он улегся на диван и провалился как в омут, откуда вынырнул, почувствовав руку Вали.

— Силен, силен ты спать! — смеялась она. — Тормошу, тормошу, все не просыпаешься. Жалею твою будущую жену, ей нелегко будет с таким любителем сна.

— Печально это слышать, — притворно вздохнул Слава, в то же время действительно чувствуя легкую обиду. — От кого другого еще мог бы снести такое спокойно, но только не от тебя.

Валя насторожилась.

— Почему, собственно, от меня это слышать нельзя, а от других можно?

— Да, видишь ли, мелькала мыслишка — не взять ли тебя в жены? Но раз ты заранее опорочиваешь судьбу моей супруги… Не решусь, не решусь…

— И правильно сделаешь — лентяям отказываю! Оба захохотали. Насмеявшись, Валя перешла к делу.

— Судя по настроению, болезнь твоя несерьезна. Больные, я слыхала, редко шутят.

Слава помрачнел.

— Смотря какая болезнь. Сейчас я тебе все подробно расскажу…

Но не успел он еще окончить слово своим обычным голосом, как из его горла вырвался утробный бас:

— Тайна сия велика есть, не всякому ее сподобиться!

Потом зазвучал елейный, сочащийся маслом, льстивый голосок:

— Ох, таись, таись, отрок! Намедни Яков Лукич по пьяной лавочке такие свои секреты раскрыл, что кажное слово в тыщу рублев убытку стало…

И все покрыл рыдающий выкрик:

— Маменька, где ты? Тут разные господа нехорошие про меня…

— Цыц! — рявкнул Слава. — Кому я говорю? Прикусите язык!

Валя, растерянная, даже побелела от испуга. Слава грустно улыбнулся.

— Теперь ты сама услышала. Я уже не я, а целая бригада разновременных подонков. Раздвоение личности давно описано и изучено. Но расчетверение?.. Боюсь, я начинаю собой неизвестную разновидность умопомешательства. Хорошо хоть, что если прикрикнуть на моих двойников — или четвериков — то они на некоторое время умолкают.

И он сбивчиво, но достаточно полно рассказал обо всем, произошедшем вчера.

— Ты все-таки думаешь, что это?.. В общем… ты сам сказал — умопомешательство? — потрясенно запинаясь, пробормотала Валя, когда он закончил. — Мне все-таки кажется…

— Тебе правильно кажется… Я не помешанный. Я в полном здравии и ясном уме. Я тот же, но не один, а с фантомами в себе. Я даже командую ими, а не наоборот, как у помешанных. Но почему это так? Откуда они? Вот чего не понимаю.

— Зато я, кажется, поняла. Ты жертва эксперимента. — Валя вскочила. — Немедленно идем к Семену и его бражке. Это от них… Это они напустили на тебя порчу… ну — разные поля…

— Семен? — протянул Слава. — И Вовочка с Шуриком? Почему-то я о них не подумал. А ведь, наверно, ты права — они, только они! Согласен. Идем.

На улице Слава вдруг рассмеялся. Валя с удивлением спросила, чему он радуется.

— Не радуюсь. Но вот пришло в голову, что если описать это происшествие — готов фантастический рассказ.

— Тебя восхищает, что попал в фантастику?

— И не это. Но вот я терялся, что со мной, ничего не понимал. А читатель давно бы уж сообразил, что электронщики — современные колдуны и порча от них. Ты о чем думаешь, Валя?

— Боюсь, у себя ли Семен с Шуриком и Вовочкой. Заранее предупреждаю — я тебя не отпущу.

“Эдиссоны”, к счастью, все были на месте, но встретили гостей без энтузиазма. Вовочка намекнул, что погода на редкость хороша, он бы в такую пору гулял по парку, была бы только свободная минутка, а ее как раз нет ни у одного из троих. Шурик, всегда оспаривавший любое утверждение Вовочки, высказался, что погода, конечно, дрянь и прогулки в любую погоду пустая трата времени, но с другой стороны, у них масса дел и нет времени для посторонних споров и разговоров. А Семен хмуро рубанул: “Не до вас, ребята! Новых экспериментов не будет, еще с тем не разделались!”

— Мы не уйдем, — решительно сказала Валя. — И речь пойдет именно о том эксперименте. Последствия непредвиденные…

— Правильно, последствия, — мигом подхватил Вовочка. — И главное последствие — перегорел аппарат. Жуткие перегрузки… Было два каскада — один для положительных, эмоций, другой для отрицательных. Первый тривиально замкнуло, второй получил двойную нагрузку — естественно, бенц!.. В общем, Слава в научные кролики не подошел. Не та порода. Из такой неопределенной, хаотичной, вообще недооформленной личности что-нибудь стоящее извлечь… Ты не обижайся, Славик, я ведь любя, не для поношения, а в качестве научного толкования… Со всей, можно сказать, экспериментальной обоснованностью…

— Не в этом главное, — превратил Шурик в предмет дискуссии экспериментально обоснованное толкование Вовочки. — Аппарат — пустяк. Повозиться и починить. Сгорела перспективная тема — вот главное! И Шура, кого-то копируя, продекламировал важным и весьма противным голосом: — Поскольку лаборанты вам по рангу не положены, а сами вы с дорогой техникой обращаться не умеете, ассигнование на тему прекращаю. Впрочем, если вне рабочего времени, вне плана, по вечерам и за собственный счет, в порядке личной безответственной самодеятельности…

— Вот такие пироги, — подвел итоги Семен. — Так что таинственно исчезайте, как пишут в романах о привидениях, экспериментов больше не будет.

— Славик, — возмущенно сказала Валя, — что ты молчишь? Расскажи, наконец, этим научным остолопам, что они сделали с тобой!

Все время, пока три друга высказывали свое мнение об эксперименте и годности Славы в “научные кролики”, сам Слава лихорадочно размышлял. Он вспомнил спор после экзаменов при первой встрече. Все стало ясно пугающей ясностью. Доминанта характера!.. Именно так доминанта характера передается как память предков, а с ней и личность — носитель этой доминанты. Мощное усиление той или другой черты характера, даже простой эмоции, как выражение, как воплощение характера, — и наружу выползает предок. А эта троица изобретателей закоротила каскад положительных излучений, бесшабашно усилила каскад отрицательных полей — и вот результат! На свет вырвались предки, отмеченные каиновой печатью пороков! Хитрость и подлость, как доминанта характера — вот тебе и Слава второй, можешь полюбоваться. А Слава третий? Пьянство, бесшабашность, беспутность! Слава четвертый — избалованность, обжорство и леность! Неплохая родословная! Генеалогическое древо с пышной кроной — но все ветви перекошены в одну сторону! Он только что подумал: “на свет вырвались предки!” Все ли? Нет ли в длинном ряду его предков личностей и похуже? И не ждут ли они своего часа, чтобы заявить о себе каким-нибудь мерзким поступком? Не было среди них убийц, насильников, садистов? Не созрел ли он, несчастный Слава первый, но не единственный, для прямого преступления?

Эта мысль показалась Славе такой ужасной, что ноги враз ослабли. Он пошатнулся, с усилием опустился на стоявший рядом стул. К Славе бросилась перепуганная Валя.

— Тебе очень плохо? Вовочка, налей поскорей воды.

Слава отвел трясущейся рукой мензурку с водой. С ним совершалось то, что раньше называлось “грезить наяву”. Он пытался окинуть взглядом нескончаемую череду людей, передававших из поколения в поколение свои особые черты характера. В потомках эти черты утрясались, гармонизировались. Но появились безответственные молодые экспериментаторы — и взорвана с таким трудом добытая гармония, вытащены из забытья в жизнь предки, ставшие давно тенями… Славу охватило возмущение и ярость. Ему захотелось наброситься на троих приятелей, испугать их, хоть частично отплатить за те страдания, которым они подвергли его. До сих пор Слава старался всячески заглушить рвущиеся из него голоса беспутных предков, теперь сознательно вызывал их. Пусть увидят эдиссоны, до чего довели человека непродуманные эксперименты.

— Отвезти его на такси домой и пусть немного подрыхнет, — рассудительно говорил в эту минуту Семен. — Вовочка, бери эту миссию на себя, Валя поедет с тобой.

Слава вскочил со стула и грозно надвинулся на Семена.

— Дрыхнешь, ракалья! — заревел он и про себя ужаснулся: голос был новый, еще неслышанный в уже ставшей привычной трехголосой фуге, — очевидно, к жизни воспрянул еще один предок, какой-то Слава пятый. — Молчать, рыло, а то мигом в рожу! Слышишь, Федор, гром тебя разрази! Не пощажу, ты меня знаешь! Почему сапоги не чищены, скотина двуногая?

Семен отступал, стараясь сохранить достоинство.

— Не кричи! Что за истерика, не понимаю! И почему Федор? Кстати, я в туфлях.

В реве Славы зазвучало торжество:

— Правильно, не Федор. Обознался, прошу прощения, Семен Апполинарьевич! И, можно сказать, душевно ликую, господин штабс-капитан, что повстречались вне полка. Должок за вами, достолюбезный друг. Помню, вы изящно выразились насчет ловкости рук в том банке, который я взял. А вызова не приняли, хоть вызов от графа Лукомцева вам по худости рода за честь считать бы. Высочайшим указанием дуэли, мол, запрещены, такая была от вас аттестация. Но насчет оплеух государева запрета нет, так что с благоволением примите!..

И Слава отвесил Семену свирепую пощечину. Не ожидавший расправы Семен отшатнулся и упал. Вовочка и Шурик с двух сторон кинулись на Славу, но он двумя толчками отбросил их. Слава ощущал боевой дух и воинскую ловкость, каких еще никогда не знал за собой.

— Лакеев своих позвали, господин штабс-капитан! — победно орал он. — На графа Платона Григорьевича Лукомцева, поручика Гренадерского второго полка!.. Хамье, как оружие держите? Не обессудьте, рука у всех Лукомцевых отменная, славной памяти фельдмаршал Миних многократно сие отмечал. Да и удар хорош — на всю жизнь пожалую!

Выкрикивая все это, Слава с изяществом выхватил из угла палку от щетки и стал в позицию. Валя в страхе отбежала к окну. Трое противников, понимая, что нападения взбесившегося “научного кролика” не избежать, тоже вооружились. У Шурочки в руках был паяльник, Вовочка вознес вверх стеклянную трубку от перегоревшей лампочки дневного света. Тяжелое оружие было только у рослого Семена, — вставая, он ухватился за вращающуюся табуретку и держал ее не то как щит, не то как своеобразное оружие нападения.

В мозгу Славы пробудились онемевшие было голоса других предков:

— Руби их в капусту! — радостно вопил шелапут-дьякон. — Крести язычников во славу господню!

— Насчет ситуации соображение надо! — советовал осторожный Ферапонт. — В реляции на имя полковника непременно укажите, граф, что они, так сказать, первые, а мы саблю обнажили законной обороны для!

— Ой, мамочка! — ныл Павлуша. — Не надо драться, не надо…

— Это с кем же я должен жить в одном теле? — вслух, голосом Лукомцева, возмутился Слава на Павлушу. — Вперед, гвардия!

Преимущества обученного солдата перед ополчением проявились сразу — молниеносным выпадом Слава поразил Семена в солнечное сплетение. Второй удар согнул Семена пополам, да так, что он с грохотом ткнулся лицом в сидение собственного оружия и выбыл из строя до конца схватки. Шурочка грозно взмахнул паяльником, Слава сделал выпад, и паяльник, жужжа, пересек комнату, высадил стеклянную дверцу лабораторного шкафа и исчез в его недрах — несколько мгновений оттуда несся треск и мелодичный звон сокрушаемой посуды. Шура ошалело проследил взглядом за полетом паяльника, но тут же с воплем схватился за руку — Слава ударил по ней тем самым Лукомцевским ударом, который был обещан.

— Не гневайтесь, барон, но дело о чести дамы, в таких обстоятельствах граф Лукомцев непреклонен и беспощаден, — говорил Слава, нападая на последнего противника: довольно полный Вовочка хоть и не мог ударить Славу стеклянной трубкой, но и ее не подставлял под палку, а сам с неожиданной ловкостью ускользал от поражения. И забыв, что еще недавно он честил своих противников хамьем и лакеями, Слава, фехтуя, одновременно доброжелательно объяснял произведенному в бароны физику:

— И в согласии с дворянской честью и достоинством гвардейца… Ибо княгиня Белозерская и по родовому благородству, и особливо по личным отменным достоинствам… Ради княгини Полины готов на огонь, на плаху, в тюрьму! Стало быть, барон, только кровью, единой кровью искупится нанесенная вами обида!

Валя, выйдя из растерянности, поняла, наконец, что происходит, и рванулась к сражающимся.

— Ребята, прекратите драку! Я вам все сама объясню. Слава, перестань!

Она крепко прижалась к Славе. Он сделал движение вырваться, но она не отпустила.

— Только ради вас, княгиня. И впрямь, не мне сражаться с хамьем, много им будет чести. — Слава опять забыл, что один из противников был недавно произведен в бароны. — Правда, дед мой, Федосей Лукомцев, усмирял холопа Булавина, самозванца и прохиндея, за что и был пожалован его Императорским Величеством золотой табакеркою.

— Вот я тебе покажу Булавина! — со слезой в голосе пригрозил Шура. — Вылетишь на улицу и костей не соберешь!

— А кто заплатит за разбитую посуду? — мрачно поинтересовался так и не разогнувшийся до нормы Семен. — Если каждый подопытный кролик будет превращаться в тигра…

— Ребята, ребята же! — умоляла Валя. — Вы же не о том! Он же больной. Ему помочь надо, а не драться.

Вовочке меньше всех досталось в драке да и по характеру он был добрей. Он первый осмысленно внял мольбам Вали.

— А ведь правда, братья-разбойники: Слава вроде не того… Смотрите, какие бессмысленные глаза! Перенесем его на старый диванчик в задней каморке, пусть успокоится.

Трое физиков с опаской приблизились к Славе. Но ему было уже не до них. Он впал в расслабленность. В нем, высвобожденные от запрета молчать, спорили голоса. И с ними забавно переплетались реплики физиков и Вали. Он уже не знал, какие настоящие и звучат вслух, а какие только мерещатся. Его взяли под руки, осторожно подталкивая к хозяйственной каморке, примыкающей к лаборатории. Трое экспериментаторов и Валя разговаривали, не отходя от дивана. Слава закрыл глаза и лежал, не то подремывая, не то вяло прислушиваясь к беседам в себе и вне себя.

— Ну, и в компанийку я попал, — скорбел Ферапонт Иванович. — Да, живоглот и кровопивец Самсонов, первой гильдии Яков. Лукич, вечная ему память и земля пухом, сколько раз наказывали: таким драчунам и шулерам, как его сиятельство граф, ни полушки в долг после самого кромешного карточного прогара. И как его угораздило в кровные к нам родственнички записаться?

— Молчи, холопья душа! — ответствовал граф. — Какая ты мне родня? Только если по оплошке с корчмарихой переспал где на постое, либо у торговки блинами по случаю непогоды когда засиделся. Вот твой батенька либо дед еще, совсем ненужно объявились в свете. А твоего первой гильдии Самсонова я со всеми потрохами мог купить.

— Слава корчмам и блинным! — мощно возгласил дьякон. — Ибо всякое дыхание жаждет рюмки и хвалит господа!

— А ты не преувеличиваешь, Валя? — усомнился Щура. — Ведь это так маловероятно! И не отвечает цели эксперимента.

— Цели не отвечает, зато согласуется с природой как эксперимента, так и подопытного объекта, сиречь, Славы, — горячился Вовочка. — Сейчас я это вам убедительно обрисую.

— Ох, маменька, все косточки болят! — пожаловался Павлу-ша. — Драться с холопьем заставили, еле отбился!

— Спать-то с разными проходимками вы были горазды, ваше сиятельство, — не унимался Ферапонт. — Княгиням ручки целовали, а за дворовую девку богу душу отдали, того не гадаючи. А, возможно, не богу, а черту, вы ведь правды о себе не скажете, где ныне обретаетесь.

— Сказано: не сотвори прелюбодеяния, грех сие великий, — громыхнул дьякон. — А спать с кем попало — тоже божью заповедь нарушать. Лучше уж с кем попало пить, писание того не запрещает. Грехи, грехи на вас, ваше сиятельство.

— Грехи ты, расстрига, замолишь, — огрызнулся граф. — Исправлять ошибки твоя святая обязанность.

— Исправлять ошибки наша святая обязанность, — рассудительно говорил Семен. — Что мы виноваты — неоспоримо. Но как исправить? Аппарат вышел из строя. И потом — по-прежнему не представляю себе методику нового эксперимента.

— По-прежнему не представляю себе, как мы соединились в одном теле! — сердился граф. — Но коли так случилось, делать нечего. Однако прошу не забывать, кто вы и кто я. Послушайте, вы… Как вас там? Ферапонт Негодяич, так? Впредь потрудитесь, голубчик, не вылезать, пока я не разрешу.

— Пока я не разрешу у начальства вопрос о финансировании второго эсперимента…

— Семен, есть дураки круглые, а ты — многоульный! Сотый раз твержу — метод уникально прост, его без дополнительных…

— Ишь, чего ему — без разрешения не вылезать! Феодал недобитый! Под игом царизма изнывая, лучшие силы страны, можно сказать, стремясь к свободе, к свету…

Как ни был измучен Слава, этого он не вынес. Он закричал не своим голосом — в том смысле, что и предкам этот разъяренный голос не принадлежал:

— Это кто же “лучшие силы”? Кто “к свободе, к свету”? Ты, негодяй?

— Мальчики, Слава что-то простонал! — встревожилась Валя. — Мне кажется, ему хуже.

— Хуже, чем есть, быть не может!

— Между прочим, вьюноша, мы твои предки, — обиженно шелестел Ферапонт Иванович. — В некотором роде — пра-пра! А к старости, молодой человек, отнесись с уважением. Помнится, кровопийца Самсонов Второй…

— Ибо сказано — чти отца своего и мать свою! И еще: разделившиеся в себе самом — погибали обречено! Не осуждай, да не осужден будешь!

— Золотые слова, батюшка, слушать сладостно! — радовался Павлуша. — Не будем ссориться, господа! Лучше бы покушать, да отдохнуть. Так истомился, так истомился. Егорку бы кликнуть. Попрошу маменьку послать его на конюшню пороть, чтобы не опаздывал.

— Черт знает что! — слабо вознегодовал Слава. — Не предки, а монархический заговор, подполье какое-то! И все сословия: дворянство, купечество, духовенство. Мещан одних не хватает.

— А сам ты — не мещанин? — с ехидцей подколол Ферапонт. — Сам-то ты — другой? От коренного естества отказываешься!

— Сам-то он, конечно, другой, — подвел Шура итог какому-то спору. — Но от коренного естества не отказывается, только путает сегодняшнюю натуру с давно прожитыми. И следовательно…

— Будем его будить, мальчики, чтоб сообщить наше решение?

— Не будем. Пойдем в лабораторию, еще разок все просчитаем. А он пусть спит.

Но Слава не спал. В нем бушевал граф Лукомцев. Граф орал, как пьяный извозчик. Непредвиденное родство с купчишками и низшей духовной братией возмещало графа до глубины всей его несдержанной натуры, робкого Павлушу он презрительно игнорировал. И что его бессмертную душу вселили в тело какого-то жалкого учителишки тоже бесило. Выкричавшись, граф величественно разъяснил неожиданным родственникам, что они должны быть горды совместным с ним пребыванием в одном теле. Ибо славный род Лукомцевых считает поименно своих предков от вышедшего еще в девятом веке из Угорской земли князя Лукома, что означает “хитрый”. И поэтому он в наказание за поношение от какого-то недоучки, объединившего их всех в себе и осмелившегося на него, графа, закричать, охотно бы отрезал тому недоучке уши. И удерживает его от такого справедливого поступка только то, что, к сожалению, уши у них общие.

— Заткнись, граф! — устало попросил Слава. — Всеми твоими тысячелетними угорскими предками прошу, ваше сиятельство — угомонись!

8

Реминисценция III

Граф не заткнулся и не угомонился, он ушел в себя. И сделал это с такой силой, что поволок за собой всех своих родственников. Слава вдруг увидел себя в каком-то древнем сельце. Уже наступал рассвет, но еще было тихо. Прокричали первые петухи. Граф спустил ноги с кровати и заорал то самое, с чего началось его появление — или возрождение — в лаборатории трех физиков.

— Дрыхнешь, ракалья! Изрублю в куски! Федор, сапоги, живо!

— Да слышу, господин поручик, слышу!

Заскрипела дверь, и невысокий солдатик в измятой форме тяжело застучал по комнате рыжими стоптанными сапогами.

— Чего изволите? В такую-то рань…

— Молчать, рыло! Пуншу! Голова трещит, мочи нет!

— Сами же с господами офицерами все без остатка вылакали.

— Что?

Рука у графа была тяжелая. Федор вылетел за дверь, по инерции прокатился через сени и рухнул на землю во дворе. Потирая скулу, он поднялся и скорбно прошептал в посветлевшее небо:

— Гвардеец, накажи его господи!..

— Господи! — потрясенно подхватил дьякон. — Ведь так и убить можно!

Осторожный Ферапонт и трусливый Павлуша благоразумно помалкивали. Слава, как ни был измучен, мог бы повысить голос и укоротить буйствующего гвардейца. Но что-то подсказывало ему, что безобразная сцена в бедной деревушке возобновилась не зря: было нечто важное для них для всех в событиях, совершившихся почти двести лет назад. И он не помешал себе-графу сидеть на жесткой постели и, свесив голову, искать выход из почти безвыходного положения. Все так хорошо начиналось и все так плохо кончилось, что хоть пулю в лоб пускай! Так оскандалиться, так оскандалиться! Блестящий гвардейский офицер, поручик Великого князя Михаила Гренадерского полка, дважды отмеченный на плацу самим государем, несчетно раз награжденный за выправку в конном строю за точность парадного прохождения… И нужно было полюбить ослепительную Полину Белозерскую! Хотя ежели положить взгляд с другой стороны, то княгиня Полина — подарок судьбы, какой господь дарует не каждый день Прелестная, скучающая блондинка, молодая красавица, ровно на тридцать четыре года моложе безобразного плешивого супруга — такой увидел он ее впервые на балу у графини Паниной. И понял, что знакомство не ограничится любезными словами и туром вальса. И не ограничилось! А чем завершилось? Многоопытный князь всюду имел клевретов и наушников — подстерег забывших осторожность любовников. Подстерег на месте преступления и точно в момент преступления, — в своем собственном каретном сарае, ночью, в парадной золоченой карете с княжескими гербами! Правда, хоть и два лакея сопровождали князя, великой неосторожностью было с его стороны вторгаться в любовные утехи поручика Лукомцева. Оба лакея грохнулись головами о балки сарая и остались лежать, сердечные, тихонько постанывая. А плешивого князеньку Лукомцев без особой осторожности вынес на руках во двор и самолично погрузил по шею в навозный, ящик. Присланный поутру вызов граф не принял, ибо не мог сражаться с человеком, вываленном в навозе. И вот результат — княгиня, Полина с горя умчалась в Париж, а поручика графа Лукомцева по высочайшему рескрипту выслали сюда, в заштатный Страханский полк, в компанию офицеров, где пьют лишь пунш да сивуху, а в карты сражаются так грубо, что и столичного шулера оторопь возьмет. И хоть бы одна пригожая рожица в гарнизоне.

Граф, вздохнув, оторвался от грустных размышлений и вышел на двор. Совсем рассвело. Солнце озолотило верхи дерев. Надрывно голосили петухи. То там, то здесь взмыкивали коровы.

За спиной графа скрипнула дверь — доить свою буренку вышла Анюта. Лукомцев чаще общался с ее мужем, угрюмым неразговорчивым кузнецом Петром. Тот исправно снабжал поручика “зеленым вином”, но жену от его глаз прятал. Впрочем, граф успел заметить, что Анюта довольно красива и стройна.

— Дозволь пройти, барин!

— Постой, красавица, — придержал ее Лукомцев. — Что ты неласковая такая, не заходишь ко мне. Посидели бы, поговорили.

— Некогда, барин, разговоры разговаривать. Да и о чем? У вас разговоры господские… Пусти!

Лукомцев притянул Анюту поближе. В ноздри ударил теплый аромат молока, сена, ржаного хлеба. У графа от напора чувств вдруг ослабели ноги. Воспользовавшись этим, Анюта выскользнула из его рук и скрылась в хлеву. Граф подпер дверь избы колом и бросился следом.

Анюта боролась молча, и только изнемогая, отчаянно позвала мужа. Тот проснулся не сра’зу, да еще и не сразу вышиб припертую дверь. Когда Петр вылетел во двор, граф Лукомцев уже выходил из хлева. В неистовстве Петр взмахнул колом — и граф в последний момент увидел встающее над землей солнце…

— Ужасти какие! — со страхом бормотал Ферапонт Иваныч.

— Маменька, боюсь, тут людей убивают! — плакался трясущимся голоском Павлуша.

— Упокой, господи, грешную душу недостойного раба твоего графского благороднейшего звания и беспутного состояния! — истово молился дьякон.

— А злодей-то, злодей Петрушка этот, его-то как? — забеспокоился Ферапонт. — Графа жаль, да туда ему и дорога! А убивца-то? Неужто сбежит, охломон?

Слава знал, что будет дальше, но говорить не хотел. Ибо, собственно, это было не знание, а видение — смутные картины, беспорядочно проносящиеся в мозгу. Он видел то стайку родственников графа, слетевшихся в родовое поместье раздербанивать — каждому по клочку — основательно порушенное лукомское состояние, то шагал в далекую каторгу с кандалами на ногах молчаливый Петр — и был видом таков, что даже соседи, такие же кандальные, без особой нужды старались не заговаривать с ним. А еще путано проступала Анюта, то одна, заплаканная, то с “графенком” на руках — забитая, быстро стареющая баба…

— Вставай, жертва науки! — благодушно сказал Семен. — Солнышко, правда, не встает, а заходит, но и закат — к пробуждению.

— Точно вам говорю, спит за пятерых сразу! — восторженно высказался Вовочка.

— Спит ли? — усомнился скептик Шура. — Скорей беспамятство.

— Милостивые государи! — пробормотал Слава, не открывая глаз. — Считаю ваше вторжение в мою, так сказать, личную жизнь… Объявите своих секундантов, господа.

— Мальчики, дайте мне! — прозвенел голос Вали. — Я поведу его к себе, пусть он там отдохнет, пока вы наладите аппаратуру для нового эксперимента.

Слава открыл глаза. Шура протягивал мензурку с водой. Радостный Вовочка скороговоркой объяснял перемену в ситуации:

— Пока ты дрых, мы втроем были у Лысого… Ну, у нашего старика, ясно? Он хоть и доктор, и профессор, а понимания не лишен и вообще парень с чувством. — И Вовочка опять кого-то передразнил: “Значит так, мои молодые неосмотрительные друзья. Случай, конечно, уникальный и грех нам всем будет, если не извлечем из него содержащееся в нем научное содержание. Стало быть, выделяю двух наладчиков, четырех лаборантов — и немедленно за работу, други мои, немедленно за работу!”

— В общем, завтра аппарат восстановим, — сказал Семен. — И ждем тебя к шести без опоздания.

— Пойдем, Славик, — сказала Валя. — На время ты будешь полностью в моей власти.

Слава вяло кивнул трем приятелям. Валя взяла Славу под руку. На улице он пошатнулся. Сцена убийства графа сидела в нем “по живому”, он еще не ощутил себя полностью воскресшим. Валя с тревогой сказала:

— Боюсь, ты не дойдешь пешком. У тебя найдется рубль на такси? У меня только несколько копеек.

— Обойдется, — пробормотал Слава. — Даже будучи графом, я не езжал на такси, только в каретах. А карет нету, верно?

— Карет нету, — охотно поддержала Валя. — И породистых коней не найти. Ты ведь был лихим наездником, разве не так? Можно только пожалеть, что все это осталось в далеком прошлом.

Славе захотелось показать, что не все из прошлого в нем преодолено. И в парадной Валиного дома он с неожиданной — особенно для себя — силой схватил ее на руки и понес по лестнице. Перепуганная, она попыталась вырваться, он не пустил, и она быстро смирилась, опустив голову на его плечо, чтоб ему было удобней нести.

— Хорошо, — сказала она на площадке пятого этажа. Он с удовольствием смотрел на ее раскрасневшееся лицо. — Теперь я уверена в твоем скором выздоровлении, Славик.

А Слава пожалел, что в доме только пять этажей.

Квартира Валиных родителей была большая — на три комнаты. Отец и мать были дома. Валя — Слава это понял сразу — в семье командовала. Она решительно сказала:

— Мой друг Слава Соловьев. Впрочем, у него имеются другие имена и фамилии. Не смотрите с удивлением. Он жертва науки. Во многом виновата я сама, объясню потом, а сейчас ему надо поспать. Он полежит эту ночь на папином диване. Завтра из него будут изгонять внедренные посторонние личности, ликвидировать электронную порчу. Надеюсь, понятно? Во всяком случае — для первого знакомства…

— Изгонять посторонние личности? — протянул отец, высокий седоватый мужчина с умным насмешливым лицом, — раньше изгоняли бесов, — правда, молитвами, а не электроникой, было, наверно, не так эффективно, как ныне. А разреши узнать, Валюша, много в твоем друге внедрено этих хвостатых?.. Я имею в виду — посторонних личностей?

— Четыре! — сказала, как отрубила, Валя. — Возможно, и больше, но остальные пока в латентном состоянии. Папа, я не поняла — как насчет дивана?

— Насчет дивана — распоряжайся сама, Валюша. Не уверен, впрочем, что даже разложенного дивана хватит на пятерых, особенно если электронные личности, так сказать, акселератных габаритов.

Слава захохотал — ему сразу понравился этот ироничный и, по всему, добрый человек. Валя заверила отца, что внедренные личности — из прошлого, а в древности люди были щупловаты, что доказывают, например, выставленные в музеях стальные панцири и кольчуги.

Мать — невысокая, полная женщина с темными глазами — не принимала участия в шутках. Она достала белье и помогла Вале застелить диван, молча поглядывая на Славу. Внедренные хвостатые личности и прочая электронная порча — блажь, читал Слава в ее взгляде. А вот каков ты сам по себе, парень, без твоего электронного колдовства? Достоин ли моей дочери, ее-то, кажется, ты уже околдовал без всякой электроники, хоть и аттестуешься как жертва науки.

Возбуждать к себе жалость — прием, разработанный еще до научно-технической революции!

9

Последняя схватка

Утром Слава обнаружил, что он один в чужой квартире. На столе лежала записка: “Родители на работе. Я приду к обеду. Завтрак на кухне. Отдыхай. Валя”. Слава поплелся на кухню, но есть не стал, только выпил полстакана кофе из термоса. Возвратившись в комнату, он снова лег на диван. Надо было додумать одну явившуюся еще вчера мыслишку.

Мысль была простая и грозная. Вчера, засыпая, он вдруг удивился, что граф Лукомцев ни разу не заговорил по-французски. А ведь не может того быть, чтобы он не владел французским, как своим родным. Сегодня эта туманная мысль возобновилась и стала ясной. Граф не говорил по-французски не потому, что не знал французского, а потому, что этого языка не знал Слава. Он изъяснялся только словами, которые знал Слава. И дьякон грохотал одними общеизвестными церковными цитатами. О Павлуше и думать нечего — сплошной рев, словарь — сотня слов, на порядок ниже дикарского, а эмоции, не выше подкорки, скорей физиология, чем психология. И самый словоохотливый и ехидный — Ферапонт Иванович: ведь ни одного словечка сверх тех, какие и до него — по литературе — знал Слава. Все они используют его словарный запас, выбирая из него то, что им ближе подходит — и ни одного слова своего личного, индивидуального. Почему? Значит ли это, что они неживые? Видения бреда? Может, и не было никогда ни графа Лукомцева, ни Ферапонта, ни Павлуши, ни дьякона? А были одни доминанты его реального характера, гипертрофированные эмоции, варварски усиленные волновыми излучениями электронного аппарата. И сам его мозг облек эти эмоции в образы каких-то личностей, когда они переросли обычные размеры. Кажется, Руставели сказал, что нельзя вылить из кувшина того, чего в кувшин не было заранее налито. Короче, он, Слава Соловьев, все же тривиально сошел с ума, ибо все внедренные личности — его бред. Он не поверил в свое сумасшествие, до того его одурили все эти графья, купчики, недоросли и пьянчуги. Но они лгали о своей реальности!

— Защищайтесь, призраки! — со злостью приказал Слава. — Доказывайте свою реальность.

Фантомы мигом распоясались:

— Милостивый государь! — грозно объявил граф. — В высшей степени непорядочно пользоваться нашим беспомощным положением! Как благородный человек считаю своим долгом…

— Бросьте, граф! — бесцеремонно прервал его Ферапонт. — О чем с ним расталдыкивать. Я лично-с ощущаю себя не менее реальным, чем он, а может и поболе его. Он, к примеру, на кухне быв, ни к колбаске, ни к сырку не притронулся, в такую, можно сказать впал бестелесность. А я бы не отказался, ибо голод не тетка, тем более, что в нашем роду теток не было ни у кого, такая воля господа вышла.

— Все в руце божьей, — мрачно сообщил дьякон. — И мне, ваше сиятельство, обращаюсь к вам, ибо вы, хоть по нонешнему, идеологически невыдержанная, но все же самая разумная личность, мне, говорю, неодиноко, голого ли кофея нахлебаться либо плотного бутербродика утоления телесной муки ради…

Услышав про голод, оживился Павлуша, но ему не дали вдосталь расхныкаться.

— Мне, государи мои, безразлично, откуда я появился — из чрева матери или, как сейчас принято, из, так сказать, волнового излучателя, — снова вмешался Ферапонт. — Я есьм — в смысле — я существую. И вы… Я, короче, есть, а вы — суть. Поддержите, граф!

— Поддерживаю! Славный род Лукомцевых, от князя Угорского Лукомы, что означает хитрый… И все народились до экспериментов, зато жили с благородством и славой. Никому не дам опорочить достославное бытие Лукомцевых!

— Весь род людской от Адама и Евы! Истинно говорю вам — несть перед лицом господа ни эллина, ни иудея. Все у господа равны.

— Ишь, какой революционер нашелся! Все равны! А я, между прочим, тебя, Иван, в ровни себе не беру. Заруби это себе на красном своем носу!

— Единственно в нем красное — его нос! — подал презрительную реплику граф. — Ужасно, господа! Подумать только — ведь вы все, возможно, непредусмотренный и отдаленный продукт моих греховных чресел. И даже не одной, а нескольких линий, ибо, по всему, дьякон и вы, Ферапонт, оба мои потомки, а до возрождения в нашем новом хозяине и не подозревали о своем родстве. Какое вырождение, господа, какое вырождение!

— Пусть вырождение, ваше сиятельство, но не отмена жизни. Речь, извольте себе уяснить, сейчас об одном — быть нам или не быть? В смысле — были мы или не были? Не он нас породил, не ему нас и убивать. Возобновил, а не породил — еще можно согласиться. А это, сами понимаете…

— Цыц, подонки! — рявкнул Слава. — Кто-то идет, слышите?!

Фантомы, видимо, все-таки были напуганы обвинением в нереальности и, чтобы не раздражать Славу, покорно замолкли. В комнату вошла Валя. Слава закрыл глаза и притворился спящим. Валя тихонько окликнула его, он не отозвался. Она прошла в соседнюю комнату и стала одеваться. Слава открыл глаза. В полированном серванте, через незакрытую дверь отражались все ее движения. Она скинула платье, открыла дверцу шкафа, достала другое платье, не рабочее, а нарядное — видимо, решила идти к физикам в лучшей одежде. Поколебавшись, она извлекла новую комбинацию, скинула старую и оглядела себя в зеркале. Слава молчаливо удивился — сколько раз видел ее в купальном костюме, но только сейчас осознал, какая у нее красивая фигурка.

И в эту минуту в нем пробудился Лукомцев.

— Друг мой, какое диво! — взволнованно забубнил граф. — Эта лебединая шейка, а эти точеные перси, а эта восхитительная линия бедра!.. И ты можешь, несчастный, спокойно возлежать на диване?

Слава медленно встал и подошел к двери в другую комнату. Валя обернулась и испуганно ахнула.

— Славик, немедленно уходи! Не смей входить!

— Позвольте, сударыня! — бормотал Слава графским голосом. — Да будет мне разрешено выразить свое невыразимое восхищение! Несчастный умирающий от любви у ног божественно прекрасной…

И он рухнул на колени заученным движением, какого и не подозревал в себе. Валя отшатнулась и закричала:

— Слава, ты взбесился! Дай мне одеться.

Руки Славы, никогда не страдавшего слабостью, вела воля многоопытного графа. Слава стиснул Валю и жадно стал целовать ее. Она пыталась защищаться, но он был много сильней.

— Помогите! — отчаянно крикнула Валя, когда он швырнул ее на диван и навалился сверху. — Слава, Слава, что ты делаешь? Пусти меня, умоляю тебя!

— Не пущу, не надейся! Будешь моей! — прорычал Слава бешеным графским голосом. И этот вырвавшийся из него крик подействовал на него самого больше, чем Валины мольбы. Валя, обессиленная, уже почти не сопротивлялась, а он вдруг отскочил от нее.

— Будешь моей! — уже без уверенности повторил граф, а Слава, сатанея, заорал:

— Врешь! Не дам тебе Валю!

Ему и впрямь казалось, что он защищает Валю от кого-то чужого.

Валя вскочила и убежала в другую комнату. Спустя минуту она воротилась в наглухо застегнутом халатике. Слава сидел на диване, обхватив голову руками. Голова ощутимо раскалывалась на части.

— Валечка! — простонал Слава, сгорая от стыда. — Прости, Валечка, это был не я!

Она села рядом и нежно обняла его.

— Да, я знаю, это был не ты! — она всхлипнула, содрогнувшись. — У тебя было такое зверское лицо! Это был граф, правда?

— Кто же еще? Ты не сердишься, Валя?

— На тебя не сержусь. А его ненавижу! Какое он имел право хватать меня?

— Конечно, никакого. Поэтому я и защитил тебя от него.

— Защитил! — буркнул откуда-то из-за стенки в мозгу граф. — Самому себе помешал! И сам не ам и другому не дам. Не потомок, а собака на сене.

— Я сразу, я сразу поняла, что это не ты, — продолжала всхлипывать Валя.

Слава спросил, — ему вдруг стало очень важно удостовериться, и заодно уязвить графа:

— Валечка, а если бы это был я?

Она перестала всхлипывать и ответила сердито — даже отодвинулась подальше:

— На глупые вопросы не отвечаю!

Он настаивал, все больше волнуясь:

— Нет, ты скажи. Мне очень нужно знать! Валечка, ну!

Она вдруг засмеялась:

— Все-таки не скажу!

— Но почему?

— Не хочу, чтобы твой граф услышал. Ему этого знать не надо!

Слава вскочил, схватил Валю на руки и стал с ней прыгать по комнате. Задыхаясь от смеха и поцелуев, он зацепился за ковер, и оба упали.

— Хватит, милый, — шептала Валя между поцелуями. — Уже пора. А то наделаем глупостей!

На улице жара уже спала. Валя с беспокойством сказала, что рабочий день кончается, они, кажется, опаздывают к назначенному времени. Слава смеялся, ему было хорошо — ну, опоздаем, ничего страшного. Валя побежала, он обогнал ее, она догнала и побежала впереди. Так они бежали и на всю улицу хохотали, сопровождаемые недоуменными взглядами прохожих. По коридорам института уже густо двигались уходящие сотрудники, когда Слава постучал в комнату эдиссонов.

Посреди комнаты на столе возвышался хорошо знакомый Славе аппарат. Отремонтированный, дополненный какими-то новыми приборами, он мерно гудел и помаргивал цветными стеклянными глазками. Трое физиков возились около него, ни один не обернулся к вошедшим…

— Ребята, мы пришли! — весело сообщила Валя. — Готовы вытрясать душу. Где Славе сесть?

Семен молчаливо поставил перед аппаратом стул. Вовочка торжественно возвестил:

— Валя, ты заблуждаешься. Душу у Славы вытрясать не будем. Последние успехи физиков неопровержимо доказывают, что человек без души, то есть без своего индивидуального комплекса волновых излучений мозга, совершенно бездушен. Я хотел сказать — он уже не человек, даже ниже животного, ибо и животные излучают. Короче, душа у Славы останется, но мы ее маленечко переконструируем. Иначе говоря, настроим на иной комплекс излучений.

Слава почувствовал беспокойство. Он хотел освободиться от внедренных в него давно почивших родственников, а не реконструировать душу. И вообще — на кой ему иная душа? Формула насчет излучений звучала почти зловеще. Валя догадалась, что его тревожит и прямо спросила:

— Ребята, говорите честно, что вы собираетесь делать?

Шура рукой отстранил ринувшегося в новое объяснение Вовочку и непреклонно сказал:

— Будем исправлять ошибки первого эксперимента. Тогда мы усилили комплекс отрицательных эмоций, то есть активизировали волновые излучения, порождаемые дурным характером. В результате — возникли фантомы гипертрофированных отрицательных эмоций. Сейчас подавим отрицательные волны и стимулируем положительные.

Внешне это походило на Славины размышления о причинах всего произошедшего. Но было и важное отличие. Не приведет ли усиление положительных эмоций к появлению новых фантомов? Если внедрившиеся в него дурные предки исчезнут, это хорошо. Но что хорошего в хороших предках? Пусть они все — и дурные, и хорошие — мирно почиют в прошлом. Он хочет быть самим собой — и в настоящем и в близком будущем!

— Давай руку! — сказал Семен: он, как и в первый раз, предпочитал не говорить, а действовать. — Не правую, а левую.

— Постойте, хлопцы! — воскликнул Слава, пряча обе руки за спину. — Нужно предварительно маленькое уточнение. Вы собираетесь сделать меня хорошим, так?

— Во всяком случае, лучшим, чем ты сейчас, — деловито успокоил его Вовочка. — Полностью хорошего не выйдет, не тот объект. Ты не сердись, я не хаю тебя, но правда нам всего дороже. И возможности науки не безграничны, сам понимаешь.

Слава опять не дал левую руку Семену, который старался ее схватить.

— Тогда скажите… — И Слава ляпнул, как бросился в воду: — Будет ли меня любить Валя, когда я переконструируюсь?

— А сейчас она тебя любит? — скептически поинтересовался Шура и с сомнением посмотрел на покрасневшую, растерянную Валю.

— Сейчас любит, — с неожиданной уверенностью сказал Слава. — Вот такого, как я перед вами, — плохого, замученного вашими экспериментами, с бригадой скверных предков в душе, или, по-вашему, набором дурных волновых излучений. А после нового эксперимента будет любить? Другого?

— Этого мы не можем гарантировать, — одновременно сказали Вовочка и Шурик.

— Этого никто не гарантирует, — мрачно добавил Семен.

— Любовь, как мы недавно установили, такой запутанный клубок излучений, — разъяснил Шура, — что наш институтский компьютер, очень мощная машина, поверь мне, перегорел при анализе примитивного увлечения Вовочки одной лаборанткой. А увлечение продолжалось гораздо меньше времени, чем его анализировал компьютер.

— Ну, не такое уж оно было короткое, — запротестовал Вовочка — Весь тот вечер я был почти влюблен, разве это мало? Но никто не гарантирует тебе, что Валя…

— Почему же никто! Я гарантирую! — Валя обняла Славу за плечи. — Славик, не сомневайся, я всегда буду тебя любить! Можешь спокойно отдавать себя на очищение.

— Порядок! — радостно сказал Слава и протянул Семену левую руку. — Накладывай свои кандалы!

И в этот миг началось то, чего ни сам Слава, ни Валя, ни трое физиков заранее не предвидели Затихшие было предки поняли, что им назначено снова — уже навсегда — сгинуть в небытие и дружно возмутились.

— Сущая измена! — воскликнул Ферапонт Иваныч язвительно.

— Где измена? — хотел было ответить Слава, но язык уже не слушался его. Четыре разъяренных предка, соединив усилия, овладели им полностью, а Ферапонт с непостижимой легкостью скопировал Славин голос:

— Ребята, у меня новое предложение, — сказал он. — Отложим эксперимент на завтра. Что-то настроения нет да и голова побаливает.

Валя взволновалась:

— Слава, что ты говоришь? Тебе же нужно отделаться от порчи!

Ферапонт брал хитростью ловчей, чем силой.

— Подумаешь, порча! Какой же я мужчина, если не справлюсь сам со своими дурными чувствами? Ну, пробудились во мне два—три подонка, а в ком не пробуждаются?

— Холоп, укороти язык! — рявкнул граф. Недавняя любовная неудача поддерживала в нем дурное настроение, а в хитрости Фера-понта он не разобрался. — Еще одно такое словечко, придушу!

Но Ферапонт гнул свое:

— Нет, сам, только сам, без электроники! Буду сражаться с предками ради нашей любви! И моя победа возвысит меня. Поверь мне, Валечка! Веришь?

— Да… Верю, — нерешительно сказала она, ее смутила искренность в голосе Славы. — Но видишь ли, Славочка…

— Хватит, болтовни! — Семен с силой схватил левую руку Славы. — Пора приступать к опыту.

— Минуточку, друзья! — Ферапонт нашел новый ход. — Срочно надо в туалет, ворочусь и начнем.

Слава двинулся к двери. Но справившаяся с сомнением Валя уперлась локтями Славе в грудь и закричала:

— Держите его, это Ферапонт, а не Слава! Шурочка, Семен, Вова, на помощь!

— Валечка, что ты, Валечка, — бормотал Ферапонт Иванович. — Смешно, ей богу! Ну, не можешь же ты со мной туда, а мне очень надо! Через минуту ворочусь, слово даю!

Продолжай Ферапонт говорить, он, возможно, убедил бы Валю, она опять заколебалась. Трое же физиков приближались нерешительно, не выказывая особого желания хватать и тащить. Но их приближение испугало Ферапонта, и он сделал ошибку.

— Граф, да очнитесь вы, ваше сиятельство! — завопил он. — Иван Коровин, ты чего, навались! Павлуша, остолоп маменькин! Берите его себе, ибо деремся за нашу жизнь! Прочь с дороги, хлюпики!

— И за жизнь, и за честь свою, — объявил граф. — Сударыня, дайте путь благородному человеку!

— Сокрушим и развеем! — заревел обретший голос дьякон. — Ибо сказано в писании — кто не со мной, тот против меня!

Трое физиков, хоть Ферапонт Иваныч и честил их хлюпиками, были ребята дюжие. Семен к тому же три года занимался самбо, а в гвардии приемы рукопашного боя были не в чести. Отчаянно выдирающегося Славу подтащили к аппарату. Граф удвоил усилия, но в этот момент шпаги у него в руках не было. Вале показалось, что она попала в сумасшедший дом во время разыгравшегося там скандала: трое парней свирепо волокли упирающегося четвертого, а тот на разные голоса то плакал, то ругался, то произносил какие-то странные изящные словечки, то мощно возглашал анафему и пламенно призывал изничтожать супостатов.

— Готово! — победно провозгласил Семен, защелкивая на руке Славы передатчик. — Осторожненько его на стул, ребята, поддерживайте, иначе упадет.

Славу усадили на стул, аппарат загудел и засветился всеми разноцветными глазками. Слава вздохнул и потерял сознание.

10

Возвращение “на круги своя”

— Ребята, а он живой? — испуганно прошептала Валя.

— Пульс вроде есть, — без уверенности сказал Семен.

— Сейчас приготовлю ему рюмочку чая, — сказал Шура, достал мензурку, наполнил до половины водой и долил из колбы жидкостью, по цвету и запаху и отдаленно не схожей с чаем. — Настоено на калгане и перце, жуткое лекарственное действие. Запорожцы без калгановки и дня не жили, — добавил он для убедительности.

Слава слышал их, но глаз не открывал. И рта не раскрыл, когда Шура попытался влить в него “рюмку чая”. Сознание возвратилось, но в голове шумело и мысли были мелкие и ленивые. Он вспомнил, что с ним произвели новый эксперимент, надо было узнать о результате, но спрашивать не хотелось. Он сидел с закрытыми глазами, отдыхал, вяло вслушивался в себя — не гомонят ли предки? Предки молчали. Их, очевидно, скопом вызвали в далекое их родное время. И Славе вдруг стало жаль, что их больше нет. Он уже как-то сжился и с умным язвительным Ферапонтом, и с бестолковым пьяницей дьяконом, с плаксой и обжорой Павлушей, и даже с лихим графом (вот уж кого одолевали страсти, жизнь мог отдать за мимолетную прихоть…). Что ни говори, думалось Славе, а это все же мои, точней, мое, нет, наверное, мои, а может, моя: моя родня, моя душа, моя родословная…

Запутавшись в местоимениях: мое, мои, моя, — Слава открыл глаза.

— Смотрит, смотрит! — радостно закричала Валя и кинулась его целовать. — Ты живой, Славочка, ты живой!

— Полуживой, — прошептал Слава и попытался улыбнуться.

— Теперь отвечай на вопросы, — добро сказал Вовочка. — Наука — прежде всего, а она требует информации. Я записываю: как голова? Как ноги? Руки не болят? Были видения? Что виделось?’ Давай в подробностях. Подробности для науки — самое важное.

— Оставьте его в покое, — рассердилась Валя. — Вы же слышали — он не живой, а полуживой. Не будьте жестокими! Наука подождет.

Но наука, видимо, требовала жестокости и не могла ждать. Вовочка замолчал, зато Шура заявил, что информация “по горячему следу” опыта — единственно точная, и продолжил допрос:

— Скажи одно — сгинули твои предки? Не подают голоса?

— Этого не знаю, — ответил Слава. — Возможно и сгинули.

— Правильно, нужно время, чтобы полностью удостовериться в удаче эксперимента, — рассудительно сказал Семен. — Неторопливость тоже свойство науки. Ребята, дадим ему придти в себя.

Слава повернулся к Вале.

— Валя, помнишь? Ты говорила… Она, смеясь, обняла его.

— Не тревожься. Мое слово твердо.

Слава собрал силы и сказал почти нормальным голосом:

— Один результат эксперимента несомненен: мы с Валей женимся. От имени нас обоих приглашаю вас, как косвенных виновников торжества, на свадьбу, которая имеет быть…

Валя удивленно ахнула, но Слава вдруг запнулся. Лицо его испуганно перекосилось В нем пробуждались предки. Предки говорили теми же голосами, правда, с иной интонацией:

— Исайя, ликуй! — грянул дьякон. — Многие лета прекрасной христолюбивой деве!

— Поздравляю, потомок! — просто сказал Ферапонт Иванович.

— Маменька, какая девушка, глаз не отвести! — слезливо восхитился Павлуша.

А граф Лукомцев как-то не по-своему забормотал:

— Примите мои… Ибо вижу сейчас, сколь неподобно держался… В общем, извинения и поздравления!

Слава сделал немалое усилие, чтобы не показать смятения. Валя на этот раз не заметила, что настроение его переменилось. Она приняла Славино предложение как должное и весело говорила физикам:

— Дату свадьбы согласуем с родителями, потом объявим вам. Славочка, ты сможешь встать?

— Смогу, если меня освободят от кандалов, — постарался пошутить Слава и протянул Семену руку: с нее забыли снять электронный датчик.

— Завтра в это же время ждем тебя, будем обсуждать эксперимент, — сказал Семен. — Пока топай, невеста тебя проводит домой.

— Я сам провожу свою невесту, — отпарировал Слава, и граф Лукомцев одобрительно хмыкнул.

Валя жила недалеко, и Славе удавалось притворяться веселым все десять минут, какие потребовалось, чтобы дойти до ее дома. Валя так радовалась его выздоровлению и перемене в своей жизни, что у него не хватило духу сообщить ей, что выздоровления, похоже, не будет и в силу этого ожидаемые ею радостные перемены могут не состояться.

— До завтра, — сказала Валя, целуя его у парадной своего дома. — Теперь иди прямо домой.

— До завтра, — ответил он.

Домой он не пошел. Слава брел по улицам, пока не уперся в набережную. По воде плыли отходы химкомбината, окрашивая ее в красно-бурый цвет. В порядке здорового юмора горисполком именовал речку Чистой. Неистовые рыболовы, в хорошие погоды торчащие на берегу, как незабитые сваи, утверждали, что в речке еще водится рыба, но нормальные горожане относили эти рыболовные россказни к разряду фантастических. Один рыболов даже продемонстрировал Славе плотичек, выуженных из бурой жидкости. Но Слава, имея много друзей, одержимых недугом рыболовства, никогда не слышал, чтобы кто-нибудь ел уху из этой рыбы. Шли слухи, что химкомбинат сам изготавливает эту тварь из отходов производства и спускает в речку, чтобы обмануть возмущающуюся общественность.

Слава сел на камень на набережной и мрачно подумал, что хорошо бы утопить в этой мутной водице всех своих предков. Только одно останавливало его от свершения такой полезной акции — пришлось бы утопиться самому.

Предки, против недавнего обыкновения поднимать гомон при каждой неприятной им мысли Славы, на этот раз промолчали. Слава с горечью сказал вслух:

— Ситуация, черт нас всех побери! Не могу же я впятером жениться! А я ее люблю… Все из-за вас!

Предки молчали, словно их и не было. Слава с досадой воззвал к Павлуше:

— Ты, плакса, бери слово. Самый раз тебе похныкать.

В ответ и впрямь донесся жалобный всхлип Павлуши:

— Зачем ты так? Нехорошо, очень нехорошо. Я бы сказал маменьке, она бы тебя усовестила. Не обижай Валю, очень прошу! Она славная!

— Не по-христиански поступаешь, отрок, — подхватил дьякон. — Брак совершается в небесах, не восставай на внушенную высшей силой любовь. Аминь!

— Вот те на! — удивился Слава. — Это я — то восстаю? А не вы?

— Мы тебе не помеха, парень! — непривычно мягко сказал Ферапонт Иваныч. — А если что неправильно делали, то прости. Его сиятельство уже в лаборатории у тебя прощения просил, я присоединяюсь. Звери мы, что ли, чтобы потомку препоны ставить в счастии его?

— Точно, просил прощения и еще прошу, если мало, — подтвердил граф. — Человеку свойственно хорошее, так нас учил полковой командир барон Франц Канегиссер. Помнится, в городе Н, после бала у губернатора, велел он мне, для внедрения добрых чувств и принуждения к примерному поведению, провести рядового Степана Коржа сквозь строй из двухсот палок…

— Да что с вами случилось? — прервал графа Слава. — Вы стали другими, братцы!

— Другими, истинно, — согласился Ферапонт. — Их аппарат так душу прожег… Ох, и сильна электроника! Так и чистила, так и чистила! Не знаю, правда, что это было…

— Усиление положительных эмоций и подавление отрицательных. Вывели наружу самое хорошее, что в каждом из вас содержалось в тайниках души… То-то я вас не узнаю… Однако, друзья, остается мучительная проблема сосуществования…

— Мы тебе не помеха, — повторил Ферапонт Иванович, голос его слабел. До Славы донесся еле слышный шепоток:

— Будем, не будучи…

Слава подождал и на всякий случай воззвал предков к голосу. Но они не откликнулись. Слава встал и побрел домой. Неподалеку от дома ему стало так хорошо, что он стал насвистывать песенку. Мозг восстановил утраченную гармонию.

На этой радостной ноте вполне можно завершить рассказ о странной истории, приключившейся с молодым преподавателем Станиславом Соловьевым, по кличке — заметим, вполне заслуженной — Соловей. Ибо в остальной своей жизни он был примернейшим гражданином — верный муж и добрый хозяин дома, добросовестный педагог в школе. Даже химик Аделаида Ивановна, некогда жестоко им обиженная, не раз с нежностью говорила: “Наш Славик — душка, всего двадцать четыре года, а уж такой вежливый, такой вежливый!” И было известно, что двоек у Соловьева стало меньше, ибо он определил себе в закон не так преподать, как научить, а каждую двойку с грустью удваивает: одну ученику, другую — себе, как учителю.

Впрочем, о двух событиях все же следует упомянуть.

Первое событие — свадьба. Собственно, свадьба была как свадьба: человек тридцать приглашенных, фата на невесте, закуска и выпивка на столе, тосты, спичи и мощные — в три десятка голосов — вопли: “Горько! Горько!” Была одна, правда, мало кем замеченная странность в типичной свадьбе: несколько человек, в том числе и жених с невестой, держались как члены тайного общества и обменивались малопонятными для других репликами.

— Шурочка! — кричала невеста одному из гостей, когда тот наливал себе очередную рюмку: — Берегись, в тебе Иван Коровин проснулся. — И она же со смехом укоряла своего нареченного, когда тот взял себе с блюда последний бутерброд, густо намазанный икрой: — Не будь Павлушей, поделись со мной!

— Даже подлец Егорка лучше грибы солил, — жаловался жених, попробовав ресторанных маслят, с луком. — Я бы его за такую стряпню немедля на конюшню!..

— Помню, на балу у князя Шаховского пирожное подавали! — восторженно высказался один из гостей, которого все звали Вовочка. — Не чета этому. Измельчали потомки, вконец изакселератились!

— Не ферапонть, — кратко отзывался Шура.

А еще один гость, Семен, подмигнув жениху, так пригласил невесту на танец:

— Сударыня, на один тур этой восхитительной мазурки! — хотя танцевали не мазурку, а мешанину из вальса и лихого медвежьего топтания.

Но странностей этого разговора никто не заметил за исключением родителей невесты: они, отец и мать, так заливисто смеялись каждой непонятной реплике, словно открывали в ней что-то необычайное.

А второе событие, достойное упоминания, произошло в присутствии только одного свидетеля, который уже умел слушать, но еще не научился говорить. Шел четвертый час ночи. Валя, измотанная дневными заботами, крепко спала. Сын, громко возвестил миру, что растет, а, стало быть, хочет есть. Слава вскочил, схватил сына на руки и сунул ему в рот соску. И пока сын вычмокивал молочко из бутылочки, сонному Славе привиделась длинная череда людей, от какого-то лохматого с дубинкой в лапе, до этого малыша, покоившегося на руке. А между ними были туманные тени, силуэты и фигуры и среди них граф Лукомцев, Павлуша, дьякон, Ферапонт Иванович и прочие — им же несть числа. И Слава растрогался, сколь много личностей он уже вместил в себе и должен передать в будущее, через сына, на умножение рода человеческого. И наклонившись к сыну, лежащему на руке, Слава громко сказал:

— Слушай, парень, обещаю тебе, что никогда моим и твоим потомкам не придется краснеть за то звено в безмерной цепочке личностей, которое называется “твой отец”. Ты понял?

А сын, громко чмокнув, произнес сквозь молоко на губах вполне отчетливое “уа”, что на его языке, возможно, означало “да”.