/ Language: Русский / Genre:sci_psychology

Детство и общество

Эрик Эриксон

В книге рассматриваются с психодинамических позиций такие вопросы, как: детство и социальная жизнь, кризис подросткового возраста, конфликт середины жизни, подведение итогов жизни и др.

Эрик Эриксон

Детство и общество

(Erik Erikson "Childhood and Society", 2nd ed., 1963)

Предисловие ко второму изданию

Когда я перечитывал предисловие к первому изданию, мне бросилось в глаза выражение «концептуальные путевые заметки». И я выделил его, ибо искал формулировку, которой можно было бы воспользоваться, объясняя судьбу этой книги. Задуманная и написанная для пополнения психиатрического образования американских врачей, психологов и социальных работников, она прошла свой собственный путь к студентам и аспирантам различных специальностей из университетов США и ряда других стран. Практически необходимым делом стало переиздание книги, а с ним возник и вопрос о ее переработке.

Мысль о том, что эту книгу широко читали как молодые, так и пожилые люди, не имевшие возможности судить о ней на основе личного клинического опыта, временами приводила меня в замешательство. Перед тем как приступить к переработке первого издания, я обсудил эту проблему на своем семинаре с первокурсниками в Гарварде (в 1961/62 учебном году). И обнаружил, что единство личности, характерное для жанра путевых заметок, на самом деле может помочь молодым людям впервые окинуть направленным взором область, которая вторгается в их сознание и лексикон из столь многочисленных и разнообразных источников. Мои студенты, между прочим, почти единодушно решили, что мне не следует радикально изменять первоначальный текст, хотя бы потому, что внесение «поправок» в путевые заметки, написанные в более молодые годы, не было одной из прерогатив постаревшего автора. Спасибо им за усердие и хлопоты.

Однако эта книга использовалась также в подготовке профессиональных специалистов, имеющих отношение к психоанализу. И здесь я пришел к выводу, что недостатки книги неотделимы от ее жанра - рассказа о первом этапе пути одного такого специалиста; и что подобно многим первым путешествиям, она снабжает читателя впечатлениями, которые при повторении маршрута сопротивляются ослаблению или преувеличению. Поэтому я переработал текст лишь для того, чтобы сделать более ясными свои первоначальные намерения, и добавил только тот материал, которым располагал во время работы над первым изданием.

Во втором издании я прежде всего исправил места, которые, при перечитывании, сам не вполне понимал. Затем я расширил (либо исправил) описания и объяснения, часто неправильно понимаемые студентами различных специальностей (или неоднократно вызывавшие вопросы с их стороны). Наиболее многословные добавления можно обнаружить, главным образом, в конце первой и на протяжении третьей части книги. Наконец, я снабдил текст авторскими подстрочными примечаниями: критическими размышлениями над тем, что было написано мной десять с лишним лет назад, и ссылками на свои более поздние работы, в которых развиваются темы, тогда лишь намеченные.

Среди тех, кому выражается благодарность в предисловии к первому изданию, не назван ныне покойный Дэвид Рапапорт (D. Rapaport). Он прочел рукопись, однако я не получил его предложений (как всегда, весьма обстоятельных), когда книга печаталась. В последующие годы мы работали вместе и он больше чем кто-либо другой (включая и меня самого) способствовал выявлению теоретического подтекста моей работы и ее связей с работой других психоаналитиков и психологов. Я могу лишь с благодарностью сослаться на некоторые из его трудов, содержащих исчерпывающую библиографию.

Более объемные дополнения ко второму изданию основаны на следующих статьях:

- «Sex Differences in the Play Construction of Pre-Adolescents», Journal of Orthopsychiatry. - XXI. - 4. - 1951.

- «Growth and Crises of the "Healthy Personality"», Symposium on the Healthy Personality (1950), M. J. E. Senn, editor. New York, Josiah Macy, Jr. Foundation.

Эрик Гомбургер Эриксон

Центр передовых исследований в поведенческих науках,

Март 1963, Стэнфорд, Калифорния

Предисловие к первому изданию

Предисловие дает автору возможность поместить вперед мысли, которые пришли ему в голову с опозданием. Оглядываясь на написанное, он может попытаться рассказать читателям, что же находится перед ними.

Прежде всего, своим происхождением эта книга обязана практике психоанализа. Ее основные главы опираются на образцы ситуаций, которые требовали интерпретации и коррекции; это - тревога маленьких детей и безразличие американских индейцев, потерянность ветеранов войны и самонадеянность юных нацистов. Здесь, как и во всех других ситуациях, психоаналитический метод обнаруживает конфликт, поскольку психоанализ с самого начала был сосредоточен на психическом расстройстве. Благодаря работе Фрейда, невротический конфликт стал наиболее изученной стороной поведения человека. Однако в этой книге мы избегаем легкого вывода, будто наши относительно передовые знания о неврозе позволяют рассматривать массовые явления - культуру, религию, революцию - как аналоги неврозов для того, чтобы подчинить их нашим концепциям. Мы пойдем по иному пути.

Современный психоанализ занимается изучением эго, под которым понимается способность человека объединять (адаптивно) личный опыт и собственную деятельность. Психоанализ смещает акцент с концентрации на изучении условий, притупляющих и искажающих эго конкретного человека, на изучение корней эго в социальной организации. Мы пытаемся понять их не для того, чтобы предложить наспех сделанное лекарство от впопыхах установленной болезни общества, а чтобы завершить наброски нашей теории. В этом смысле, перед вами психоаналитическая книга об отношении эго к обществу.

Это книга о детстве. Можно просматривать работу за работой по истории, социологии, морали и практически не обнаружить упоминания о том, что все люди начинают свой путь детьми, и не где-нибудь, а в своих детских. Человеку свойственно долгое детство, а цивилизованному человеку - еще более долгое. Продолжительное детство делает человека в техническом и умственном отношениях виртуозом, но и оставляет в нем пожизненный осадок эмоциональной незрелости. Хотя племена и народности, во многом неосознанно, используют воспитание детей для достижения своей особой формы зрелой идентичности, своего уникального варианта цельности, их постоянно преследуют иррациональные страхи родом из того самого детства, которое они эксплуатировали особым образом.

Что может знать об этом клиницист? Я полагаю, психоаналитический метод является по существу историческим. Даже тогда, когда он ориентируется на медицинские данные, они интерпретируются как функция прошлого опыта. Сказать, что психоанализ изучает конфликт между зрелыми и инфантильными, новейшими и архаическими пластами в душе человека - значит сказать, что психоанализ изучает психологическую эволюцию через анализ конкретной личности. В то же самое время психоанализ позволяет увидеть в истории человечества гигантский метаболизм индивидуальных жизненных циклов.

В таком случае, хотелось бы отметить, что это - книга об исторических процессах. Все же психоаналитик являет собой необычный, возможно новый, тип историка. Вверяя себя влиянию наблюдаемого, аналитик оказывается частью изучаемого им исторического процесса. Как терапевт, он должен сознавать собственную реакцию на наблюдаемое; его «уравнения» наблюдателя становятся самыми близкими ему инструментами наблюдения. Поэтому ни терминологическое равнение на более объективные науки, ни благородная отстраненность от злобы дня не могут и не должны удерживать психоаналитический метод от того, чтобы всегда быть, пользуясь выражением Г. С. Салливана (Н. S. Sullivan), «соучаствующим».

В этом смысле данная книга является (и должна быть) субъективной, концептуальными путевыми заметками. С моей стороны не было даже попытки достичь репрезентативности в цитировании или систематичности в ссылках. В общем, мало что получается из усилий укрепить неясные, расплывающиеся значения с помощью добросовестного на вид цитирования отдаленно сходных понятий из других контекстов.

Такой личный подход требует краткого изложения истории моего ученичества и признания общей суммы интеллектуального долга другим людям.

Я пришел в психологию из искусства, чем можно хотя бы объяснить, если не оправдать то, что время от времени читатель будет заставать меня рисующим фон и задний план, тогда как он предпочел бы узнать о фактах и понятиях. Мне пришлось из органической необходимости сделать добродетель, опираясь на то, что речь здесь должна идти о репрезентативном описании, а не о теоретической аргументации.

Впервые я встретился лицом к лицу с детьми в маленькой американской школе в Вене, где работали Дороти Берлингем, Ева Розенфельд и директорствовал Петер Блосс. Свою клиническую карьеру я начал как детский психоаналитик под руководством Анны Фрейд и Августа Айхорна. Кроме того, я окончил Венский психоаналитический институт.

Генри А. Мюррей (Н. A. Murray) и его коллеги по Гарвардской психологической клинике дали мне первое интеллектуальное пристанище в США. Годами я обладал привилегией долгих бесед с антропологами, в первую очередь, с Грегори Бейтсоном (G. Bateson), Рут Бенедикт (R. Benedict), Мартином Лоэбом (М. Loeb) и Маргарет Мид (М. Mead). Скаддер Микил (Scudder Mekeel) и Альфред Крёбер (A. Kroeber) познакомили меня с «полем». Мой особый долг перед ними будет обстоятельно рассмотрен во второй части книги. Было бы просто невозможно перечислить по пунктам все, чем я обязан Маргарет Мид.

Мои компаративистские взгляды на детство сформировались благодаря исследованиям, к которым меня первым побудил Лоуренс К. Франк (L. К. Frank). Финансовая субсидия Фонда Дж. Мэйси младшего позволила мне присоединиться к изучению начальной стадии детских неврозов, проводимому кафедрой психиатрии медицинского факультета и Институтом человеческих отношений Йельского университета. Финансовая помощь Комитета по народному образованию дала мне возможность какое-то время участвовать в долгосрочном проекте Джин Уолкер Макферлайн по изучению детей Калифорнии (Институт благополучного детства, Калифорнийский университет, Беркли).

Моя жена, Джоан Эриксон, редактировала эту книгу. На завершающем этапе работы над рукописью меня консультировали Элен Майклджон (Helen Meiklejohn), Грегори Бейтсон, Вильма Ллойд (Wilma Lloyd), Гарднер и Луис Мёрфи (Gardner and Lois Murphy), Лоренс Сёрс (Laurence Sears) и Дон Мак-Киннон (Don MacKinnon).

Выражаю им свою признательность.

В тексте встречается несколько вымышленных имен: Сэм, Энн и Питер; морской пехотинец, Джим - индеец племени сну и Фанни - шаман племени юрок; Джин и ее мать, Мэри и др. Ими названы пациенты и испытуемые, кто невольно снабжал меня «образцами» прозрачного поведения, которые за годы хранения в моей памяти обрели четкость, масштаб и значение. Я надеюсь, что сообщения об этих людях, включенные в книгу, передают им мою признательность.

Сообщением в этой книге определенных данных я обязан своей работе с конкретными специалистами и служебным персоналом ряда учреждений. Это:

- Фрэнк Фремон-Смит, доктор медицины (кафедра нейропсихиатрии, медицинский факультет Гарвардского университета);

- Фелиция Бегг-Эмери, доктор медицины; Мэриан Путнэм, доктор медицины; Рут Уошборн (кафедра психиатрии, медицинский факультет Йельского университета);

- Мэри Литч, доктор медицины (Фонд Меннингера);

- Вильма Ллойд (детская больница Ист-Бей, Центр развития ребенка);

- Эммануэль Уиндхольц, доктор медицины (отделение реабилитации ветеранов войны, Госпиталь Маунт-Зайон);

- пункты психологической помощи детям, бесплатные средние школы Сан-Франциско.

Части этой книги основаны на ранее опубликованных исследованиях, в частности: - «Configurations in Play: Clinical Observations», Psychoanalytic Quarterly;

- «Problems of Infancy and Early Childhood», Cyclopaedia of Medicine, Etc., Second Revised Edition, Davis and Company;

- Studies in the Interpretation of Play: I. Clinical Observation of Play Disruption in Young Children, Genetic Psychology Monographs;

- «Observations on Sioux Education», Journal of Psychology;

- «Hitler's Imagery and German Youth», Psychiatry;

- Observations on the Yurok: Childhood and World Image, University of California Publications in American Archaeology and Ethnology;

- «Childhood and Tradition in Two American Tribes», in The Psychoanalytic Study of the Child, I, International Universities Press (revised and reprinted in Personality, edited by Clyde Kluckhohn and Henry A. Murray, Alfred A. Knopf);

- «Ego Development and Historical Change», in The Psychoanalytic Study of the Child, II, International Universities Press.

Эрик Гомбургер Эриксон

Оринда, Калифорния

Детям наших детей

Часть I. Детство и модальности социальной жизни

Глава 1. Релевантность и релятивность в истории болезни

В каждой сфере деятельности есть несколько очень простых, но крайне неудобных вопросов, поскольку непрекращающиеся вокруг них споры ведут лишь к нескончаемым неудачам и с завидным постоянством ставят в глупое положение большинство специалистов. В психопатологии такие вопросы всегда касались локализации и причины невротического нарушения. Имеет ли оно видимое начало? Находится ли его причина в теле или в душе, в индивидууме или в обществе?

На протяжении веков этот вопрос помещался в центре церковных дискуссий о происхождении безумия. Было ли причиной безумия вселение дьявола или острое воспаление мозга? Такое простое противоположение теперь кажется давно устаревшим. В последние годы мы пришли к выводу, что невроз оказывается психосоматическим, психосоциальным, да еще и интерперсональным явлением.

Однако дискуссия чаще всего показывает, что эти новые определения представляют собой всего лишь различные комбинации таких самостоятельных понятий, как психика и сома, индивидуум и группа. Сейчас мы говорим «и» вместо исключающего «или», но сохраняем, по крайней мере, семантическое допущение, что душа есть «вещь», отделимая от тела, а общество - «вещь» вне индивидуума.

Психопатология - это порождение медицины, которое имело своим знаменитым источником поиск местонахождения и причинной обусловленности болезни. Наше ученое сообщество предано этому поиску, который и в тех, кто страдает, и в тех, кто лечит, вселяет магическую уверенность, происходящую от научной традиции и престижа. Такой подход убеждает считать невроз болезнью, так как невроз якобы причиняет боль. Действительно, невроз часто сопровождается очерченным (поддающимся локализации) телесным страданием, а мы располагаем четко определенными подходами к болезням, как на индивидном, так и на эпидемиологическом уровне. И эти подходы привели к резкому снижению одних заболеваний и сокращению смертности от других.

Однако происходит что-то странное. Когда мы пытаемся думать о неврозах как о болезнях, то постепенно приходим к пересмотру проблемы болезни в целом. Вместо приближения к более точному определению невроза мы обнаруживаем, что некоторые широко распространенные симптомы, такие как боли в сердце и желудке, приобретают новое значение, когда их считают невротическими симптомами или, по крайней мере, симптомами центральных, а не периферических нарушений в изолированных органах.

Здесь новейшее значение термина «клинический подход» оказывается на удивление сходным с его древнейшим значением. В далеком прошлом «клинической» называлась функция священника у постели больного, когда, казалось, силы покидают измученное тело и душа нуждается в подготовке к уединенной встрече с ее Создателем. В средневековой истории действительно было время, когда врач был обязан позвать священника, если оказывалось, что сам он не в состоянии вылечить пациента в отведенные сроки. Предполагалось, что в таких случаях болезнь относится к разряду недугов, которые сегодня мы могли бы назвать духовно-телесными. Слово «клинический» давным-давно сбросило свой клерикальный наряд. Но оно вновь приобретает некоторые оттенки старого значения, ибо мы узнаем, что у невротика (независимо от того, где, как и почему у него болит) поражается самая сердцевина, ядро, и неважно, как вы называете такое организованное или организующее ядро. Возможно, невротик и не остается один на один перед предельным одиночеством смерти, но он испытывает приводящее в оцепенение одиночество, изоляцию и дезорганизацию субъективного опыта, то есть то, что мы называем невротической тревогой.

Как бы ни хотелось психотерапевту воспользоваться биологическими и физическими аналогиями, он имеет дело прежде всего с человеческой тревогой. И о ней он может сказать очень мало, почти ничего. Поэтому, возможно, еще не начав распространяться о более широких претензиях, он открыто заявит, какую позицию занимает в своем клиническом учении.

И поэтому книга начинается с клинического примера - внезапного начала сильного соматического расстройства у ребенка. Мы не пытаемся выделить и удержать в фокусе нашего прожектора какой-то один аспект или механизм этого случая; скорее мы умышленно играем лучом, наугад направляя его на многие связанные с данным случаем факторы, чтобы посмотреть, способны ли мы очертить зону подобного расстройства.

1. Сэм: неврологический кризис у маленького мальчика

Это произошло в одном из городков северной Калифорнии. Ранним утром мать трехлетнего мальчика проснулась от странных звуков, доносившихся из его комнаты. Она поспешила к кроватке малыша и увидела, что с ним случился страшный припадок. Ей он показался точь-в-точь похожим на сердечный приступ, от которого пятью днями раньше умерла бабушка мальчика. Мать вызвала врача и тот сказал, что у Сэма был эпилептический припадок. Врач дал мальчику успокоительное и отвез в больницу, находившуюся в более крупном городе штата. Врачи больницы не согласились подтвердить или опровергнуть диагноз вследствие малого возраста пациента и его состояния, вызванного действием лекарств. Через несколько дней мальчика выписали: он казался совершенно здоровым, да и все его неврологические рефлексы были в норме.

Однако месяц спустя Сэм нашел на заднем дворе дохлого крота и пришел в нездоровое возбуждение. Мать пыталась ответить на его весьма проницательные вопросы, продиктованные настойчивым стремлением узнать, находится ли смерть повсюду. Сэм неохотно отправился спать, заявив матери, что и она, видно, ничего об этом не знает. Ночью он кричал, у него началась рвота и судорожные подергивания глаз и рта. На этот раз врач приехал достаточно быстро, чтобы самому наблюдать симптомы, которые достигли кульминации в сильных судорогах всей правой половины тела ребенка. Теперь и в больнице подтвердили диагноз: эпилепсия, вызванная, вероятно, повреждением в левом полушарии головного мозга.

Когда через два месяца случился третий припадок после того, как мальчик случайно раздавил зажатую в кулаке бабочку, больничные врачи внесли поправку в свой диагноз: «провоцирующий фактор - психический стимул». Другими словами, вследствие церебральной патологии этот мальчик имел, вероятно, низкий порог компульсивной вспышки; но именно психический стимул (идея смерти) стремительно перебрасывал его через этот порог. В остальном, ни течение родов, ни история младенчества, ни неврологическое состояние ребенка между приступами болезни не указывали на какую-то определенную патологию. Общее состояние здоровья малыша было превосходным, питание - хорошим, а ЭЭГ в данное время свидетельствовала лишь о том, что эпилепсия «не могла быть полностью исключена».

Что же это за «психический стимул»? Он явно был связан со смертью: мертвый крот, мертвая бабочка... И тут нам на память приходит замечание матери Сэма, что во время первого припадка мальчик выглядел совсем как его умирающая бабушка.

Вот как развивались события, связанные со смертью бабушки Сэма.

За несколько месяцев до случившегося с ребенком несчастья мать его отца впервые приехала навестить эту семью на новом месте их жительства в X. Дом наполняло какое-то скрытое возбуждение, которое нарушало душевное равновесие хозяйки больше, чем она тогда сознавала. Для нее визит свекрови имел дополнительное значение «экзамена»: хорошо ли она справлялась с обязанностями хозяйки дома, так ли обращалась с мужем и ребенком? Была еще и тревога по поводу больного сердца бабушки. Мальчика, в то время получавшего удовольствие от своеобразной игры - дразнить взрослых, поступая наперекор их требованиям, предупредили, что у бабушки слабое сердце. Он пообещал ее жалеть, и поначалу все шло хорошо. Все же мать редко оставляла бабушку с внуком наедине, особенно с тех пор, как ей показалось, что для энергичного малыша слишком тяжело навязанное ему дополнительное ограничение. По мнению матери, он терял свой цветущий вид и становился все более напряженным. Однажды, когда она ускользнула на время из дома, оставив сына под присмотром свекрови, то вернувшись, застала старую женщину лежащей на полу с признаками сердечного приступа. Как позже рассказала бабушка, Сэм влез на кресло и упал. Были основания подозревать, что он дразнил бабушку и умышленно сделал что-то такое, против чего она возражала. Бабушка проболела несколько месяцев, но поправиться ей так и не удалось - она умерла за пять дней до первого припадка у внука.

Вывод очевиден: так называемый «психический стимул» в этом случае был связан со смертью бабушки мальчика. И действительно, мать теперь вспомнила то, что раньше ей казалось не имеющим отношения к болезни Сэма, а именно: в тот вечер перед приступом, укладываясь спать, он сложил подушки горкой (как делала его бабушка, чтобы предотвратить застой крови) и заснул почти в сидячем положении (так же как спала бабушка).

Довольно странно, но мать настаивала на том, что мальчик не знал о смерти бабушки. На утро после того, как это случилось, она сказала Сэму, что бабушка отправилась в долгое путешествие на север, в Сиэтл. Он заплакал и спросил: «Почему она не попрощалась со мной?» Ему объяснили: у нее не было времени. Потом, когда из дома выносили таинственный большой ящик, мать сказала Сэму, что в нем лежат бабушкины книги. Но он никогда не видел, чтобы бабушка приносила или пользовалась таким количеством книг, и уж совсем не мог понять причины всех слез, пролитых поспешно собравшимися родственниками над ящиком с... книгами. Конечно, я сомневаюсь, чтобы мальчик в самом деле поверил в эту историю; и действительно, некоторые замечания маленького «дразнилки» приводили мать в замешательство. Однажды, когда она хотела, чтобы Сэм что-то нашел, а ему явно не хотелось этого делать, он насмешливо сказал: «Оно отправилось в до-о-лгое путешествие, до самого Си-и-этла». В игровой группе, куда Сэм был включен согласно плану лечения, этот обычно резвый мальчик мог в мечтательной сосредоточенности сооружать из кубиков бесконечные варианты продолговатых ящиков, отверстия которых он тщательно баррикадировал. Его вопросы время от времени оправдывали подозрение, что он экспериментировал с определенной идеей: каково быть запертым в продолговатом ящике. Однако Сэм отказался слушать запоздалое признание матери (теперь уже почти умолявшей ее выслушать) в том, что бабушка на самом деле умерла. «Ты все врешь, - сказал он. - Она в Сиэтле. Я скоро ее снова увижу».

Из того немногого, что сказано о мальчике до сих пор, должно быть ясно: он был весьма своевольным, резвым и не по годам смышленым малым, которого не легко провести. Честолюбивые родители вынашивали большие планы в отношении единственного сына: с его головой он мог бы легко поступить в колледж, а там, глядишь, и на медицинский или юридический факультет. Они поощряли у него совершенно свободное выражение рано развившегося интеллекта и любознательности. Сэм всегда был упрямым и с первых дней напрочь отказывался признавать слова «нет» или «может быть» за ответ. Как только ему удавалось дотянуться до кого-нибудь, он наносил удар; стремление толкнуть или ударить другого не считалось нездоровым в окрУге, где Сэм родился и рос, - в окрУге со смешанным населением, где у мальчика с раннего возраста, должно быть, складывалось впечатление, что хорошо бы научиться бить первым, на всякий случай. Однако теперь семья Сэма, единственная еврейская семья, жила в небольшом, но зажиточном городке. Родителям пришлось приказать мальчику не бить детей, не задавать дамам слишком много вопросов и ради всего святого (впрочем, и ради процветания бизнеса) обращаться с неевреями вежливо. В прежней среде Сэма предлагавшийся мальчику идеальный образ состоял из двух частей: образа крутого парня (на улице) и образа смышленого мальчугана (дома). Сейчас ему предстояло стать тем, про кого неевреи из среднего класса сказали бы: «милый мальчик, даром что еврей». И Сэм справился с этим нелегким «шпионским» заданием, приспособив свою агрессивность к требованиям новой среды. Так он стал остроумным маленьким задирой.

Здесь-то «психический стимул» и достигает своей величины. Во-первых, Сэм всегда был раздражительным и агрессивным ребенком. Попытки других обуздать его нрав только злили малыша; собственные же усилия сдержать себя приводили к нестерпимому напряжению. Мы могли бы назвать это его конституциональной интолерантностью, причем «конституциональной» лишь в том смысле, что мы не способны найти ее источник в чем-то более раннем: мальчик всегда вел себя именно так. Хотя я должен добавить, что он никогда долго не сердился и был нежным, любящим сыном, неудержимым в выражении любви тоже. То есть Сэм обладал чертами характера, которые помогли ему усвоить роль добродушного озорника. Но накануне приезда бабушки что-то лишило его веселого расположения духа. Как теперь выяснилось, он сильно, до крови, ударил ребенка и ему грозил остракизм. Сэм, полный энергии экстраверт, был вынужден сидеть дома с бабушкой, которую еще и не позволяли дразнить.

Была ли агрессивность Сэма частью эпилептической конституции? Я не знаю. Его энергия была лишена каких-либо признаков лихорадочности или болезненного беспокойства. Правда, его первые три больших припадка имели связь с идеей смерти, а два более поздних - с отъездом первого и второго лечащих врачей. Верно и то, что гораздо более частые мелкие припадки (с такими типичными составляющими, как остановившийся взгляд, затруднение глотания и кратковременная потеря сознания), после которых он обычно приходил в себя, тревожно спрашивая «Что случилось?», много раз происходили сразу за его неожиданными агрессивными действиями или словами. Сэм мог бросить камень в незнакомого человека, либо сказать: «Бог - вонючка», «Весь мир забит вонючками» или (матери) «Ты - мачеха». Были ли это вспышки примитивной агрессии, вину за которые ему приходилось затем искупать в припадке? Или это были отчаянные попытки разрядить насильственным действием предчувствие надвигающегося припадка?

Все рассказанное выше - мои впечатления, которые сложились от знакомства с медицинской историей болезни Сэма и бесед с его матерью в то время, когда я непосредственно занялся лечением мальчика спустя два года после начала заболевания. Скоро я стал свидетелем одного из его малых припадков. Мы играли в домино, и чтобы определить порог терпимости моего пациента, я непрерывно выигрывал у него, что было отнюдь не легко. Сэм сильно побледнел и как-то сник. Внезапно он встал, схватил резиновую куклу и сильно ударил ею меня по лицу. Его взгляд бессмысленно застыл, он начал давиться, как будто его рвало, и на мгновение потерял сознание. Придя в себя, Сэм хрипло, но настойчиво произнес: «Продолжим» - и собрал кости домино, разлетевшиеся по сторонам. Детям свойственно выражать в пространственных конфигурациях то, что они не могут или не осмеливаются сказать. Когда Сэм поспешно приводил в порядок свой набор костей домино, он построил удлиненную прямоугольную конфигурацию - миниатюрную копию больших ящиков, которые ему так нравилось сооружать до этого в детском саду. Все кости домино были обращены лицевой стороной внутрь. Теперь уже полностью придя в себя, он обнаружил, что построил, и едва заметно улыбнулся.

Я почувствовал, что мальчик готов услышать то, о чем, как мне казалось, я догадался, и сказал:

«Если бы ты захотел видеть точки на своих костях домино, тебе пришлось бы находиться внутри того маленького ящика, как покойнику в гробу».

«Да», — прошептал он.

«А это значит, что ты боишься, как бы тебе не пришлось умереть, поскольку ты ударил меня».

«А я должен умереть?» - спросил он, затаив дыхание.

«Конечно, нет. Но когда выносили гроб с твоей бабушкой, ты, видно, подумал, что она умерла из-за тебя и поэтому должен умереть сам. Вот почему ты строил эти большие ящики в детском саду, да и этот маленький сегодня. И всякий раз, когда с тобой случался припадок, ты, должно быть, думал, что приходит смерть».

«Да», - согласился Сэм немного растерянно, поскольку никогда раньше не признавался мне, что видел гроб бабушки и знал о ее смерти.

Кто-то, возможно, подумает, что теперь мы располагаем объяснением существа болезни мальчика. Между тем, работая параллельно с матерью Сэма, я узнал и о ее роли в этой истории, составившей существенную часть полного объяснения болезни. Ибо каким бы труднопостижимым «психическим стимулом» жизнь ни «наградила» маленького ребенка, такой стимул, без сомнения, идентичен главному невротическому конфликту его матери. Действительно, мать нашего пациента вспомнила (на фоне сильного эмоционального сопротивления) один случай, когда в разгар лихорадочных приготовлений к приезду свекрови, Сэм бросил ей в лицо куклу. Сделал ли он это «умышленно» или нет, но прицелился точно; в результате у мамы стал шататься один из передних зубов. Передний зуб - драгоценное имущество во многих отношениях. И мать ударила Сэма, с большей яростью и силой, чем когда-либо раньше это делала. Она не взыскивала зуб за зуб, но обнаружила такую ярость, о возможности которой с ее стороны они оба - мать и сын - не могли предположить.

Или мальчик еще раньше знал, на что способна мать? Это - решающий вопрос. Ибо и так низкая, вследствие агрессивности, толерантность этого ребенка была, я полагаю, еще больше снижена суммарным дополнительным значением насилия в его семье. Над и вне индивидуального конфликта вся среда этих детей прежних беженцев от погромов и из гетто была пропитана проблемой особой судьбы еврея перед лицом гнева и насилия. Все началось столь знаменательно, с Бога - могущественного, гневного, мстительного, но и ужасно беспокойного, который завещал эти свои качества всем последующим патриархам от Моисея до дедушки и бабушки Сэма. И все закончилось не имеющей даже шипов или колючек беспомощностью избранного, но рассеянного повсюду еврейского народа перед окружающим миром всегда готовых к насилию «язычников». Эта семья бросила вызов еврейской судьбе, изолировав себя в «языческом» городе; но ее члены несли свою судьбу с собой, как внутреннюю реальность, среди неевреев, которые, впрочем, не отказывали им в новой, хотя и несколько шаткой безопасности.

Здесь важно добавить, что наш пациент оказался втянутым в этот конфликт родителей с их предками и соседями в худший из возможных для него периодов времени, ибо проходил в своем развитии стадию, характеризуемую возрастной интолерантностью к ограничениям. Я говорю о том быстром приросте локомоторной энергии, пытливости ума и детской жестокости садистического свойства, который обычно наблюдается в возрасте 3-4 лет, проявляясь сообразно различиям в обычаях и темпераментах. Без сомнения, наш пациент был не по годам развит как в этих, так и в других отношениях. На данной же стадии развития любой ребенок склонен демонстрировать возросшую нетерпимость к попыткам ограничить свободу его передвижения и возможность постоянно задавать вопросы. Резкий рост инициативы в поступках и фантазиях делает проходящего эту стадию ребенка особенно уязвимым в отношении принципа талиона, - и вот он уже неутешительно близок к расплате по правилу «око за око, зуб за зуб». В таком возрасте маленькому мальчику нравится притворяться великаном, ибо он боится великанов, поскольку отлично знает, что его ноги слишком малы для башмаков, которые он носит в своих фантазиях. Кроме этого, раннее развитие всегда предполагает относительную изоляцию и беспокойную неуравновешенность. Значит, толерантность Сэма к тревогам и заботам родителей была особенно низкой в то время, когда приезд бабушки добавил латентные родовые конфликты к социальным и экономическим проблемам дня.

В таком случае, это - наш первый «экземпляр» человеческого кризиса. Но прежде чем продолжить его анализ, позвольте сказать несколько слов о терапевтической процедуре. Была предпринята попытка согласовать во времени педиатрическую и психоаналитическую работу. Дозы успокоительного постепенно снижались по мере того, как психоаналитическое наблюдение стало различать, а инсайт - укреплять слабые места в эмоциональном пороге ребенка. Специфические для этих слабых зон стимулы обсуждались не только с ребенком, но и с родителями, чтобы они тоже могли критически оценить (каждый в отдельности) свою роль в заболевании сына и достичь определенного проникновения в существо проблемы еще до того, как не по годам развитый сын мог бы догнать родителей в понимании им себя и их самих.

Как-то днем, вскоре после того случая, когда я заработал удар в лицо, наш маленький пациент натолкнулся на мать, которая отдыхала, лежа на кушетке. Он положил ей руку на грудную клетку и сказал: «Только очень плохому мальчику хотелось бы вспрыгнуть на маму и встать на нее ногами. Ведь только очень плохому мальчику захотелось бы это сделать, да мама?» Мать рассмеялась и ответила: «Спорю, что тебе хотелось бы этого сейчас. Я думаю, и хорошему мальчику могло бы прийти в голову, что ему хочется сделать такое, но он бы знал, что на самом деле не хочет этого делать». Неизвестно, произнесла ли она именно эту фразу или нечто похожее; подобный разговор трудно воспроизвести точно и формулировки здесь не столь уж важны. Принимается в расчет их дух и определенный подтекст, а именно: есть два различных способа чего-то хотеть, которые можно разделить посредством самонаблюдения и сообщить другим. «Да, - согласился Сэм, - но я этого не сделаю». И добавил: «Мистер Э. всегда спрашивает меня, почему я бросаюсь вещами. Он все отбирает». Мгновение спустя: «Мама, сегодня вечером не будет никакой сцены».

Таким образом, мальчик научился делиться результатами самонаблюдения с матерью - тем самым человеком, против которого, вероятно, были направлены его приступы сильного гнева - и, следовательно, превращать ее в союзника своего инсайта. Было крайне важно положить этому начало, ибо такой опыт давал мальчику возможность предупреждать мать и предостерегаться самому всякий раз, когда он чувствовал приближение особой, ни на что не похожей космической ярости, или ощущал (часто очень слабые) соматические симптомы приближающегося припадка. Мать немедленно связывалась с лечащим ребенка врачом, располагавшим полной информацией и тесно сотрудничавшим с семьей. А он, в свою очередь, прописывал определенные профилактические меры. Таким способом малые припадки удалось свести к редким и скоротечным случаям, с которыми мальчик постепенно научился обращаться при минимуме смятения. Больше припадки не повторялись.

Здесь читатель может справедливо возразить, что подобные припадки у маленького ребенка могли прекратиться сами собой, во всяком случае без таких сложных процедур. Вполне возможно. Впрочем, речь и не идет о притязании вылечивать эпилепсию психоанализом. Мы претендуем на меньшее, хотя стремимся, в определенном смысле, к большему.

Мы исследовали «психический стимул», который в особый период жизненного цикла родителей помог выявить скрытую потенциальность эпилептических припадков. Наша форма исследования увеличивает знание, так как служит источником инсайта у пациента; а инсайт исправляет последнего, поскольку становится частью его жизни. Независимо от возраста пациента мы обращаемся к его способности исследовать себя, понимать и планировать. Поступая так, мы, возможно, совершаем исцеление или ускоряем спонтанное выздоровление; величина вклада не имеет значения, когда принимаешь во внимание ущерб, наносимый сильными неврологическими грозами, периодически повторяющимися и ставшими уже привычными. Но не претендуя на вылечивание эпилепсии, нам хотелось бы в принципе думать, что терапевтическими разысканиями в отрезке истории одного ребенка мы помогаем всей семье признать кризис в ее среде кризисом в истории данной семьи. Ибо психосоматический кризис - это эмоциональный кризис в той степени, в какой больной человек особым образом реагирует на скрытый кризис у значимых лиц в его окружении.

Конечно, это не имеет ничего общего с возложением или принятием вины за нарушение здоровья. В действительности, наоборот, самообвинения матери в том, что она могла повредить мозг ребенка тем самым сильным ударом, составляли значительную часть «психического стимула», поиском которого мы занимались. Поскольку эти самообвинения увеличивали и подкрепляли общую боязнь насилия, служившую отличительным признаком истории данной семьи. В особенности страх матери, что, возможно, именно она причинила вред сыну, был зеркальной копией и поэтому эмоциональным подкреплением действительно господствующего патогенного «психического стимула», найти который от нас требовали врачи Сэма и который мы наконец-то установили. Им оказался страх мальчика, что и мать тоже могла умереть из-за того, что он повредил ей зуб, и из-за его более общих садистических действий и желаний.

Нет, обвинение не помогает. Как только появляется чувство вины, так сразу возникают безрассудные попытки возместить нанесенный ущерб; а такое виноватое возмещение часто заканчивается еще большим ущербом. Большее смирение перед управляющими нами процессами и способность выносить их с большей непритязательностью и честностью — вот что пациент и его семья могли бы, как мы надеемся, извлечь из нашего изучения их истории. Каковы же эти процессы?

Существо интересующего нас заболевания предполагает, чтобы мы начали с процессов, свойственных организму. Здесь пойдет речь об организме как процессе, а не вещи, ибо мы имеем дело с особенностями гомеостаза живого организма, а не с патологическим материалом, который можно было бы продемонстрировать, сделав вскрытие или приготовив срез для анализа. Наш пациент страдал соматическим нарушением, вид и сила которого предполагают возможность патологического раздражения (анатомического, токсического или иного происхождения) головного мозга. Такое повреждение мозга не было локализовано, однако мы должны спросить себя, каким бременем его наличие легло бы на жизнь этого ребенка? Даже если бы удалось доказать существование подобного повреждения, оно составляло бы лишь потенциальное, хотя и необходимое условие судорожного припадка. Вряд ли его можно считать причиной конвульсий, ибо, мы должны признать, многие живут с подобной церебральной патологией без всяких припадков. Тогда повреждение мозга, вероятно, просто способствует разрядке напряжения (независимо от его источника) в мощных судорожных припадках. В то же время мозговая травма служит непрерывно существующим напоминанием о пункте внутренней угрозы - низкой толерантности к напряжению. Такая внутренняя угроза, можно сказать, снижает порог ребенка относительно внешних воздействий, особенно тех, что кроются в раздражительности и тревогах родителей, защита которых так нужна ему именно вследствие внутренней угрозы. Тогда послужило ли поражение мозга причиной изменения темперамента мальчика в сторону большей нетерпимости и раздражительности, или его раздражительность (разделяемая с другими родственниками по принципу маятника) сделала повреждение мозга более значимым, чем оно могло быть у мальчика иного типа, жившего среди других людей, - это лишь один из многих полезных вопросов, ответа на который нет.

Все, что мы можем сказать, сводится поэтому к следующему. В период кризиса «конституция» Сэма, так же как его темперамент и возрастная стадия развития обладали общностью своих специфических тенденций - все они конвергировали в направлении интолерантности к ограничениям локомоторной свободы и агрессивной экспрессии.

Но в таком случае потребности Сэма в мышечной и психической активности не носили исключительно физиологического характера. Они составляли важную часть развития его личности и поэтому относились к его защитному снаряжению. В опасных ситуациях Сэм прибегал к тому, что мы называем механизмом «контрфобической» защиты: когда он пугался, то нападал, а когда сталкивался с известием, от которого другие предпочли бы уклониться (чтобы лишний раз не расстраиваться), то с тревожной настойчивостью задавал вопросы. Эти способы защиты, в свою очередь, основательно подкреплялись санкциями его раннего социального окружения, где он вызывал наибольшее восхищение, когда бывал предельно груб и ловок.

Тогда при некотором смещении фокуса оказывается, что многое из первоначально занесенного в перечень составных частей его физиологического и психического склада относится ко вторичному процессу организации, который мы назовем организацией жизненного опыта в эго индивидуума. Как будет видно из дальнейшего подробного обсуждения, этот центральный процесс охраняет когерентность и индивидуальность опыта тем, что: а) подготавливает индивидуума к ударам, грозящим ему от разрывов непрерывности как в организме, так и в среде; б) дает возможность предвидеть как внутренние, так и внешние опасности, и в) интегрирует его дарования и социальные возможности.

Таким образом, этот процесс обеспечивает конкретному человеку чувство когерентной индивидуации и идентичности, а именно, ощущение, что он является собой, что у него все хорошо и он на пути к тому, чтобы стать таким, каким другие люди, при всей их доброте, требуют от него быть. Наш маленький мальчик явно старался стать смышленым задирой и приставалой, то есть принять роль, которая прежде имела успех перед лицом опасности (в чем он убедился сам), а теперь (как он опять-таки сам обнаружил) провоцировала угрозу. Мы уже показали, как события в окрУге и дома временно обесценили эту роль (хорошо готовившую его к взрослой роли еврейского интеллектуала). Такое обесценивание приводит к нарушениям контрфобической защитной системы: в тех случаях, когда «контрофобик» не может нападать, он чувствует себя открытым для нападения и ожидает, или даже провоцирует его. В случае Сэма «атака» велась из соматического источника.

«Роли», однако, вырастают из третьего принципа организации - социального. Человек всю жизнь, от первого толчка in utero до последнего вздоха, формируется в обладающих географической и исторической когерентностью группировках: семье, классе, общине, нации. Будучи всегда организмом, эго и членом общества, он постоянно включен во все три процесса организации. Его тело подвержено действию боли и напряжения, эго - действию тревоги, а как член общества, он чувствителен к страху, исходящему от группы.

Тут мы подходим к нашим первым клиническим постулатам. То, что не существует тревоги без соматического напряжения, кажется очевидным сразу; но мы также должны усвоить, что не существует индивидуальной тревоги, которая не отражала бы скрытого беспокойства, общего для непосредственного и расширенного окружения. Индивидуум чувствует себя изолированным и отлученным от источника коллективной силы, когда он, даже в тайне от других, принимает роль, считаемую особенно порочной (будь это роль пьяницы, убийцы, маменькиного сынка, простофили или любая другая роль, какими бы нелитературными словами, используемыми в его окружении для обозначения неполноценности, она не называлась). В случае Сэма смерть бабушки лишь подтвердила то, на что указывали нееврейские дети (или, скорее, их родители), а именно, что он был очень плохим мальчиком. Конечно, за всем этим стояло одно обстоятельство: Сэм был другим, был евреем - проблема, к которой его внимание привлекли не только и даже не столько соседи, сколько родители. Именно родители настойчиво давали ему понять, что маленький еврей должен быть особенно хорошим, чтобы не оказаться особенно плохим. И здесь наше расследование, пожелай мы отдать должное релевантным фактам, пришлось бы повести в направлении, обратном ходу общей истории - просто-напросто проследить судьбу этой семьи от Главной улицы до гетто в глухой российской провинции и всех зверств в истории диаспоры.

Мы ведем речь о трех процессах: соматическом, эго-процессе и социальном. В истории науки эти три процесса были связаны с тремя научными дисциплинами: биологией, психологией и социальными науками. Каждая из них изучала то, что могла изолировать, сосчитать и расчленить: одиночные организмы, отдельные души (minds) и социальные агрегаты. Получаемое таким путем знание - это знание фактов и цифр, местоположения и причин. Оно привело к обоснованию привязки изучаемого объекта к тому или другому процессу. Эта трихотомия господствует в нашем мышлении, ибо только благодаря изобретательным методологиям данных дисциплин мы вообще что-то знаем. Однако, к сожалению, подобное знание ограничено условиями его получения: организм подвергается вивисекции или вскрытию, душа - эксперименту или допросу, а социальные агрегаты раскладываются по статистическим таблицам. Во всех этих случаях научная дисциплина наносит ущерб предмету наблюдения, активно расчленяя его целостное состояние жизни для того, чтобы сделать изолированную часть податливой к применению некоторого набора инструментов или понятий.

Наша клиническая проблема и наше пристрастие - иного порядка. Мы изучаем индивидуальные человеческие кризисы, вовлекаясь в них как терапевты. При этом мы обнаруживаем, что упомянутые выше три процесса представляют собой три стороны человеческой жизни. Тогда соматическое напряжение, тревога индивидуума и паническое настроение группы - это три разных образа, в которых человеческая тревога являет себя различным методам исследования. Клиническая подготовка должна включать в себя все три метода - идеал, к которому ощупью приходят исследования в этой книге. Когда мы критически рассматриваем каждый релевантный пункт в определенной истории болезни, то не в силах отделаться от убеждения, что значение пункта, который можно «локализовать» в одном из трех процессов, соопределяется его значением в двух оставшихся. Пункт в одном процессе приобретает релевантность посредством придания значимости пунктам в других процессах и, в свою очередь, через получение значимости от них. Постепенно, я надеюсь, мы сможем найти более подходящие слова для описания такой релятивности в человеческом существовании.

«Причину» катастрофы, описанной в нашем первом примере кризиса, нам не дано узнать. Вместо нее мы обнаруживаем конвергенцию у всех трех процессов специфической интолерантности, что делает эту катастрофу ретроспективно понятной и вероятной. Ее правдоподобие, установленное таким образом, не позволяет вернуться назад и устранить причины; оно лишь дает нам возможность предполагать некий континуум, на котором эта катастрофа отметила событие, отбрасывающее сейчас свою тень назад, на те самые пункты - факторы, которые, по-видимому, и вызвали его. Катастрофа произошла, и мы должны теперь ввести себя в качестве исцеляющего фактора в посткатастрофическую ситуацию. Мы никогда не узнаем, какой была эта жизнь до ее нарушения и какой — после нее, но до нашего вмешательства. Таковы условия, в которых нам приходится проводить терапевтическое исследование.

Для сравнения и подтверждения наших выводов рассмотрим другой кризис, на этот раз у взрослого. И опять налицо соматический симптом: сильные хронические головные боли, обязанные своим появлением одной из крайностей взрослой социальной жизни - военному сражению.

2. Боевой кризис у морского пехотинца

Молодой человек тридцати с небольшим лет (по гражданской профессии учитель) был уволен в отставку из вооруженных сил как получивший «психоневротическую травму». Симптомы, прежде всего лишающая трудоспособности головная боль, преследовали его и в первой мирной работе. В клинике для ветеранов войны ему предложили рассказать, как это началось. Вот что он сообщил.

Группа морских пехотинцев только что высадилась на берег у самой воды, в зоне досягаемости огня передовых отрядов противника, ничего не различая в ночной тьме тихоокеанского берегового плацдарма. Еще до службы в армии эти ребята входили в компанию крутых и буйных парней, уверенных в том, что способны «справиться со всем», такими они оставались и сейчас. Они всегда думали, что могли рассчитывать на «начальство»: дескать, их сменят после первой атаки, а уж там пусть простая пехота закрепляется и удерживает захваченные позиции. Находиться в положении «принимающего что-то покорно» было глубоко противно духу морской пехоты. И все же такое случалось в этой войне. А когда случалось, то морские пехотинцы оказывались незащищенными не только от ужасных, летящих ниоткуда пуль снайперов, но и от непривычной смеси отвращения, гнева и страха где-то внизу живота.

Вот и опять им представился такой случай. «Поддержка» морской артиллерии не очень-то поддерживала. Что если и правда «начальство» решило списать их в расход?

Среди этих солдат находился и наш пациент. Возможно, тогда он меньше всего думал о том, что сам когда-нибудь мог стать пациентом. Дело в том, что он был рядовым медицинской службы. Безоружный, согласно конвенции, санитар, видимо, не чувствовал медленно поднимающейся волны ярости и паники среди солдат, как если бы она просто не могла докатиться до него. Почему-то он ощущал себя на своем месте в роли санитара. Досада солдат лишь вызвала у него мысль, что они походили на детей. Ему всегда нравилось работать с детьми и считалось, что он особенно хорош в работе с трудными подростками. Сам-то он не был таким. Фактически, с самого начала войны он потому и выбрал медицинскую службу, что не мог заставить себя носить оружие. И не испытывал никакой ненависти к кому-либо. (По тому, как он теперь говорил о своих благородных мотивах, стало ясно, что этот человек, вероятно, слишком добродетелен, чтобы годиться для военной службы, во всяком случае, в морской пехоте; ибо, как выяснилось, он никогда не пил, не курил и даже не сквернословил!) Сейчас было хорошо видно, что он мог бы справиться и с большим, чем то их отчаянное положение на берегу, мог бы помочь этим ребятам выпутаться из него и оказать помощь, когда их агрессивная миссия закончилась бы. В армии он сблизился со своим непосредственным командиром, похожим на него человеком, к которому питал уважение и даже восхищался им.

Наш санитар никогда не помнил всего, что происходило в течение остатка той ночи. Сохранились лишь отрывочные воспоминания, скорее призрачные, чем реальные. Он утверждает, что медикам приказали разгружать боеприпасы вместо того, чтобы разворачивать полевой госпиталь; что командир медиков почему-то страшно разозлился и грубо ругался; что кто-то сунул ему (санитару) в руки автомат. Больше он ничего не помнит.

Утром наш пациент (ибо теперь он был пациентом) обнаружил, что находится в наспех развернутом, наконец, госпитале. Неожиданно у него развилась тяжелая лихорадка, и весь день он провел в полусне от действия успокоительного. С наступлением сумерек противник атаковал их с воздуха. Все здоровые солдаты искали укрытие или помогали больным и раненым укрываться от налета. Он был лежачим больным: не мог передвигаться самостоятельно и, что еще хуже, не мог помогать другим. Здесь он в первый раз испытал страх, какой многим храбрым мужчинам доводилось испытывать в тот миг, когда они приходили в сознание лежа на спине, не в силах сделать ни малейшего движения.

На следующий день его эвакуировали. В тылу, не под огнем, он чувствовал себя спокойнее, или думал так, пока не стали разносить завтрак. Металлический звук столовой посуды прошил ему голову подобно автоматной очереди. Казалось, совершенно невозможно защититься от этих звуков, которые были настолько непереносимы, что он укрывался с головой одеялом всякий раз, пока другие ели.

С тех пор свирепая головная боль сделала его жизнь несчастной. Когда боль временно уходила, он нервничал, со страхом ожидая вероятных металлических звуков, и приходил в ярость, когда они раздавались. Лихорадка (или то, что ее вызывало) прошла, но головные боли и нервозность вынудили его вернуться в Америку и уволиться в отставку из корпуса морской пехоты.

Здесь мы должны спросить о чем-то на первый взгляд весьма далеком от головной боли, а именно: почему этот человек был таким добропорядочным? Ибо даже теперь, фактически осажденный раздражающими послевоенными обстоятельствами, он, казалось, не способен выразить в словах и излить свое раздражение. К тому же он считал, что именно оскорбительный гнев его командира той ночью, разрушив иллюзии, разбудил в нем тревогу. Почему наш пациент был так добропорядочен и так потрясен проявлением гнева?

Я попросил его постараться преодолеть отвращение к гневу и перечислить то, что раздражало его, пусть даже немного, в течение всего времени, предшествовавшего нашей беседе. Он назвал: звуки звонких поцелуев; высокие голоса, такие как у детей в школе; визг покрышек; воспоминание о стрелковой ячейке, полной муравьев и ящериц; плохую еду на флоте США; последнюю бомбу, которая разорвалась довольно близко; недоверчивых, подозрительных людей; ворующих людей; самодовольных людей, «независимо от национальности, цвета кожи и вероисповедания»; воспоминание о матери. Ассоциации пациента привели от металлических звуков и других военных (в узком смысле слова) воспоминаний к воровству, недоверию и к... матери.

Как выяснилось, он не видел мать с четырнадцати лет. Тогда их семья находилась на грани экономического и морального падения. Он порвал с семьей внезапно, когда мать, в припадке пьяного гнева, навела на него револьвер. Вырвав револьвер, он сломал его и выбросил в окно. А затем ушел из дома навсегда. Добился тайной помощи по-отечески относившегося к нему человека, в действительности, своего патрона. В обмен на покровительство и руководство дал обещание не пить, не ругаться, не позволять себе сексуальной распущенности и... никогда не прикасаться к оружию. Стал хорошим студентом, затем - хорошим учителем и притом исключительно спокойным человеком, по крайней мере внешне. Так было до той ночи на тихоокеанском береговом плацдарме, когда среди нарастающей ярости и паники солдат командир, бывший для нашего санитара отеческой фигурой, разразился грубой бранью, и когда вслед за этим кто-то сунул нашему будущему пациенту в руки автомат.

Существовало множество такого рода военных неврозов. Их жертвы находились в постоянном состоянии потенциальной паники. Они чувствовали себя атакованными, либо ожидающими атаки со стороны внезапных или громких звуков, а также симптомов, вспыхивавших в их телах (сильных сердцебиений, волн лихорадки, головной боли). Однако столь же беззащитными оказывались они и перед лицом собственных эмоций; по-детски искренний гнев и безосновательная тревога провоцировались всем, что было слишком неожиданным или слишком сильным: восприятием и чувством, мыслью и воспоминанием. Значит, у этих людей поражена система скрининга, то есть способность не обращать внимание на множество стимулов, которые мы воспринимаем в каждый определенный момент, но умеем не замечать ради того, на чем сосредоточены. Что еще хуже, эти мужчины не могли глубоко заснуть и видеть здоровые сны. Долгими ночами они застревали между Сциллой раздражающих звуков и Харибдой тревожных сновидений, которые тут же выводили их из наступавшего в конце концов состояния глубокого сна. В дневное время они обнаруживали, что не могут вспомнить некоторых вещей; могли заблудиться в своем районе или заметить вдруг, что в разговоре с другими невольно исказили факты. Иначе говоря, не могли полагаться на те типичные процессы функционирования эго, посредством которых организуются пространство и время и проверяется истинность.

Что же случилось с ними? Были ли это симптомы физически ослабленной, соматически поврежденной нервной системы? В некоторых случаях такое состояние, бесспорно, начиналось с подобных повреждений или, по крайней мере, с кратковременной травматизации. Чаще, однако, чтобы вызвать действительный кризис и придать ему устойчивость, требовалось сочетание нескольких факторов. Только что изложенная история морского пехотинца содержит в себе все эти факторы, а именно: падение боевого духа отряда пехотинцев и постепенное нарастание паники вследствие сомнений в командовании; полная скованность огнем невидимого противника, которому они не могли ответить; стимул «сдаться» больничной койке и, наконец, спешная эвакуация и продолжительный конфликт двух внутренних голосов, один из которых твердил: «Не будь простофилей, дай им доставить тебя домой», тогда как другой возражал: «Не подводи ребят. Раз они могут справиться с этим, то и ты можешь».

Что меня больше всего поражало, так это утрата такими больными чувства идентичности. Они знали, кто они, т. е. обладали личной идентичностью. Но дело обстояло так, как если бы, субъективно, жизнь каждого из них больше не была (и никогда не стала бы снова) связной. У них имело место серьезное нарушение того, что я начал тогда называть идентичностью эго. Здесь достаточно будет сказать, что чувство идентичности обеспечивает способность ощущать себя обладающим непрерывностью и тождественностью, и поступать соответственно. Во многих случаях в истории нервного расстройства в решающий момент происходила безобидная на вид вещь, такая как появление автомата в нежелающих этого руках нашего санитара. В данном случае автомат оказался символом зла, угрожавшего принципам, с помощью которых данный конкретный человек пытался охранять личную целостность (personal integrity) и социальное положение в своей мирной жизни. Кроме того, тревога часто вспыхивала от внезапной мысли, что сейчас следовало бы быть дома, покрасить крышу или оплатить тот счет, встретиться с этим боссом или позвонить той девушке; и от приводящего в отчаяние чувства, что всего этого, чему следовало бы быть, уже никогда не будет. А это, по-видимому, в свою очередь существенно переплетается с одной стороной американской жизни, которая будет полностью рассмотрена позднее. Имеется в виду, что многие наши молодые мужчины сохраняют жизненные планы и собственную идентичность опытным путем, следуя принципу, подсказанному ранним периодом американской истории. Согласно этому принципу, мужчина должен иметь, сохранять и защищать свободу следующего шага, право сделать выбор и воспользоваться случаем. Разумеется, американцы тоже остепеняются, и каждый занимает свою социальную «нишу» в полном смысле слова.

Но и такая оседлость по убеждению предполагает уверенность в том, что люди могли бы переместиться, если бы захотели, в географическом, социальном или в обоих измерениях сразу. Имеет значение именно свобода выбора и убежденность, что никто не властен тебя ограничивать или помыкать тобой. Поэтому контрастирующие символы - владения, положения, одинаковости и выбора, изменения, вызова - становятся для всех важными. В зависимости от непосредственной обстановки эти символы могут обернуться благом или злом. Для нашего морского пехотинца оружие сделалось символом падения его семьи и представляло все те скверные, совершаемые в гневе поступки, которых он решил себе не позволять. Таким образом, снова три одновременных процесса, вместо того чтобы поддерживать друг друга, по-видимому, взаимоусугубили присущие им опасности.

(1) Группа. Эти солдаты как группа с определенной идентичностью в вооруженных силах США испытывали необходимость успешно овладеть положением. Вместо этого недоверие командованию вызвало панический ропот. Наш санитар сопротивлялся панике, на которую вряд ли мог не обратить внимания, благодаря защитной позиции столь часто занимаемой им в жизни - позиции спокойного и терпимого руководителя детей.

(2) Организм нашего пациента боролся за сохранение гомеостаза под воздействием подпороговой паники и проявлений острой инфекции, но был внезапно выведен из строя сильной лихорадкой. Вопреки этому морской пехотинец держался из последних сил благодаря «убеждению», что мог «справиться со всем».

(3) Эго пациента. Под тяжким бременем групповой паники и нарастающей лихорадки, которым санитар вначале не собирался уступать, его душевное равновесие было нарушено из-за утраты внешней поддержки внутреннего идеала; те самые командиры, которым он доверял, приказали ему (или он так думал) нарушить символическую клятву, служившую весьма ненадежной основой самоуважения. Несомненно, случившееся открыло шлюзы инфантильным побуждениям, которые он так строго удерживал в состоянии напряженного ожидания. Ибо при всей его стойкости только часть личности этого человека была подлинно зрелой, тогда как другая часть поддерживалась рухнувшими теперь подпорками. В таких условиях он не мог вынести бездеятельности под бомбежкой, и что-то в нем слишком легко уступило предложению эвакуироваться. В этот момент ситуация изменилась, поскольку появились новые осложнения. Будучи эвакуированными солдаты чувствовали себя как бы бессознательно обязанными продолжать страдать, причем телесно, чтобы оправдать собственную эвакуацию, не говоря уже о последующем увольнении в отставку, которую часть из них никогда не могла бы себе простить под предлогом «какого-то там невроза».

После первой мировой войны резко возросло значение невроза компенсации, то есть невроза, бессознательно затягиваемого с целью обеспечить непрерывную финансовую помощь. Опыт второй мировой войны потребовал понимания того, что можно было бы назвать неврозом сверхкомпенсации, то есть бессознательным желанием продолжать страдать, чтобы психологически с избытком компенсировать свою слабость, вынудившую подвести других; ибо многие из тех, кто стремился уйти от действительности, были более преданными людьми, чем сами о том подозревали. Наш совестливый санитар тоже неоднократно испытывал, как его голову «прошивала» мучительная боль всякий раз, когда он выглядел определенно лучше, или, точнее, когда он сознавал, что какое-то время чувствовал себя хорошо, не обращая на это внимания.

Мы с достаточной уверенностью могли бы сказать: морской пехотинец не подорвал бы здоровье таким специфическим образом, если бы за этим не стояли известные обстоятельства войны и боя; так же, как большинство докторов не сомневалось бы в том, что у маленького Сэма не могло быть судорожных припадков такой тяжести без «соматической податливости». Однако в обоих случаях главной психологической и терапевтической задачей остается понять, как эти комбинированные обстоятельства ослабили центральную защиту и какое специфическое значение репрезентирует наступившее в результате расстройство.

Признаваемые нами комбинированные обстоятельства есть совокупность симультанных изменений в организме (изнурение и лихорадка), эго (нарушение идентичности эго) и окружающей среде (групповая паника). Такие изменения усугубляют друг друга, когда травматическая внезапность в одном ряду изменений выставляет невыполнимые требования уравновешивающей силе двух других, или когда конвергенция главных тем придает всем изменениям выраженную общую специфичность. Мы наблюдаем подобную конвергенцию в истории болезни Сэма, где проблема враждебности поднялась до критической отметки одновременно в его окружении, стадии созревания, соматическом состоянии и защитных механизмах эго. И болезнь Сэма, и болезнь морского пехотинца продемонстрировали еще одну опасную тенденцию, а именно, повсеместность изменений - состояния, встречающегося в тех случаях, когда слишком многим опорам грозит опасность во всех трех сферах одновременно.

Мы показали два человеческих кризиса, чтобы проиллюстрировать в общем и целом клиническую точку зрения. Обсуждение связанных с ними закономерностей и механизмов займет бОльшую часть этой книги. Представленные выше истории болезни нельзя назвать типичными; в повседневной работе клинициста очень мало заболеваний демонстрируют столь драматические и ясно очерченные «истоки». Но даже эти «истоки» фактически не обозначали начало расстройства наших пациентов. Они обозначали только важные моменты концентрированного и репрезентативного случая. Однако мы не слишком отступили от клинической, да и исторической традиции, когда в целях демонстрации выбрали истории болезни, которые ярко высвечивают принципы, управляющие ходом событий в рядовых случаях.

Эти принципы можно выразить в дидактической формулировке. Релевантность данного пункта в истории болезни (фактора в заболевании) производна от релевантности других пунктов (факторов), которым он придает релевантность и из которых, благодаря этому вкладу, черпает дополнительное значение. Чтобы понять конкретный случай психопатологии, вы принимаетесь изучать любое множество наблюдаемых изменений, кажущихся самыми податливыми либо потому, что они имеют влияние на обнаруженный симптом, либо потому, что вы уже усвоили методологический подход именно к этому определенному набору факторов, - будь они соматическими изменениями, трансформациями личности или сопряженными социальными сдвигами. Откуда бы вы ни начали, вам придется еще дважды начинать заново. Если начнете с организма, то будет необходимо узнать, какое значение изменения в организме имеют в других процессах и насколько отягчающим это значение (в разных процессах) оказывается для стремления организма к восстановлению. Чтобы действительно разобраться в этом, нужно будет, не опасаясь излишнего дублирования, заново ознакомиться с имеющимися данными и начать, скажем, с отклонений в процессе эго, соотнося каждый пункт со стадией развития и состоянием организма, а также с историей социальных связей пациента. Это, в свою очередь, неизбежно влечет за собой третью форму реконструкции, а именно, реконструкцию истории семьи пациента и тех перемен в социальной жизни, которые, с одной стороны, получают значение в результате соматических изменений и развития эго, а с другой - придают значение двум последним процессам. Иначе говоря, когда невозможно достичь простой упорядоченной последовательности и причинной цепи с четко локализованным и ограниченным началом, лишь «тройная бухгалтерия» (или, если хотите, методичное кружение) постепенно может прояснить релевантность и релятивность всех известных данных. И то, что даже такой путь не всегда заканчивается ясной патогенетической реконструкцией и обоснованным прогнозом, прискорбно не только для эффективности нашего послужного списка, но и для наших терапевтических усилий; ибо мы должны быть подготовлены к тому, чтобы не только понимать, но и влиять на все три процесса одновременно. А это значит, что в нашей лучшей клинической работе (или в лучшие ее моменты) нам не до усердных размышлений над всеми имеющими место соотношениями, и не до точных формулировок, в каких мы, вероятно, могли бы их представить на научной конференции или в медицинском заключении. Мы должны воздействовать на них по мере того, как присоединяемся к ним сами.

Цель этой книги не в том, чтобы показать терапевтическую сторону нашей работы. Только в заключении мы вернемся к проблеме психотерапии как взаимоотношения особого рода. Наша формула клинического мышления была представлена здесь главным образом в качестве логического обоснования организации этой книги.

Остаток I части я использую для обсуждения биологической основы психоаналитической теории - составленного Фрейдом графика развития либидо - и соотнесения его с тем, что мы теперь знаем об эго и начинаем узнавать об обществе.

Во II части рассматривается социетальная (общественная) дилемма, именно, воспитание детей американских индейцев в наше время и в родовом прошлом и его значение для культурной адаптации.

Часть III будет посвящена законам эго в том виде, как они обнаруживаются в патологии эго и в нормальной детской игре. Мы представим схему ступеней психосоциального роста как результата успешного посредничества эго между стадиями физического развития и социальными институтами.

В свете такого прозрения мы рассмотрим в IV части избранные аспекты окончания детства и вступления во взрослость при варьирующих условиях индустриализации в США, Германии и России. Это обеспечивает историческое обоснование наших научных занятий, ибо сегодня человек должен решать, может ли он позволить себе продолжать эксплуатацию детства как арсенала иррациональных страхов, или же взаимоотношения взрослого и ребенка, подобно другим видам неравенства, могут быть подняты при более разумной организации жизни до позиции партнерства.

Глава 2. Теория инфантильной сексуальности

1. Два клинических эпизода

В качестве введения к критическому обзору теорий Фрейда, рассматривающих детский организм как генератор сексуальной и агрессивной энергии, позвольте мне представить наблюдения над двумя детьми, казалось, неожиданным образом зашедшими в тупик в единоборстве с собственным кишечником. Поскольку мы пытаемся понять скрытый социальный смысл выделительного (здесь - анального) и других отверстий тела, необходимо заранее оговорить позицию относительно изучаемых детей и наблюдаемых симптомов. Симптомы кажутся странными, дети же - нет. По вполне физиологическим причинам кишечник находится дальше всего от зоны лица - нашего главного интерперсонального медиатора. Воспитанные взрослые отстраняют от себя кишечник, если он нормально функционирует, как «невхожую в общество» заднюю сторону вещей. Но по этой же причине дисфункция кишечника подходит для смущенного порицания и тайного реагирования. У взрослых эта проблема скрывается за соматическими жалобами; у детей она, похоже, выглядит просто упрямой привычкой.

Энн, девочка четырех лет, входит в кабинет вместе с обеспокоенной матерью, которая то осторожно тянет, то решительно тащит ее за собой. Хотя девочка не сопротивляется и не возражает, она бледна, угрюма и с бессмысленным и отрешенным взглядом энергично сосет большой палец.

Я уже осведомлен о проблеме Энн. По-видимому, малышка теряет свою обычную эластичность: в одном состоянии она ведет себя подобно ребенку меньшего возраста, в другом - излишне, не по-детски серьезно. Когда она дает выход избытку энергии, то реакция носит эксплозивный характер и скоро заканчивается глупостью. Но более всего Энн досаждает тем, что имеет обыкновение задерживать стул, когда ее сажают на горшок, а затем упорно опорожнять кишечник ночью в постель, а точнее, ранним утром, прежде чем сонная мать в состоянии застать ее. Выговоры сносятся молча, в задумчивости, за которой таится очевидное отчаяние. Это отчаяние, по-видимому, было недавно усилено несчастным случаем: девочку сбила машина. К счастью, телесные повреждения сказались только внешними, но Энн еще больше удалилась от пределов досягаемости родительских средств связи и власти.

Однажды в приемной она отпустила руку матери и сама вошла в мой кабинет с машинальной покорностью лишенного последней воли узника. Пройдя в игровую комнату, девочка останавливается в углу и напряженно сосет большой палец, почти не обращая на меня внимания.

В главе 6 я буду подробно рассматривать динамику такой встречи ребенка с психотерапевтом и покажу конкретно, что, по-моему, происходит в душе ребенка, и что происходит со мной в течение этих первых мгновений составления мнений друг о друге. Затем я обсужу роль наблюдения за игрой в нашей работе. Здесь же я просто стремлюсь зарегистрировать клинический «образец» как плацдарм для теоретического обсуждения.

В данном случае ребенок ясно показывает, что мне у него ничего не выведать. Однако к растущему удивлению и облегчению Энн, я не задаю ей никаких вопросов. Даже не говорю, что я ее друг и что ей следует доверять мне. Вместо этого я начинаю строить на полу простой дом из кубиков. Вот гостиная, кухня, спальня с маленькой девочкой в кровати и женщиной, стоящей рядом; ванная комната с открытой дверью и гараж с мужчиной, стоящим около машины. Этот монтаж намекает, конечно, на обычные утренние часы, когда мать пытается собрать маленькую девочку «вовремя», когда отец уже готов ехать.

Наша пациентка, все больше и больше увлекаясь этим бессловесным изложением проблемы, неожиданно вступает в игру. Она вынимает палец изо рта, чтобы ничто не мешало ее широкой и зубастой ухмылке. Лицо Энн вспыхивает от возбуждения. Девочка быстро подходит к игрушечной сцене, мощным пинком избавляется от куклы-женщины, шумно захлопывает дверь ванной и спешит к полке с игрушками, чтобы взять три блестящих машинки и поставить их в гараж около мужчины. Энн ответила на мой «вопрос»: ей очень не хочется, чтобы игрушечная девочка отдавала матери даже то, что и так принадлежит последней, но она страстно желает дать отцу гораздо больше, чем тот мог бы попросить.

Я еще размышлял над силой ее агрессивного буйства, когда Энн неожиданно одолели эмоции совершенно иного круга. Она заливается слезами и хнычет в отчаянии: «Где моя мама?» В панической спешке хватает горсть карандашей с моего стола и выбегает в комнату ожидания. Впихнув карандаши в руку матери, садится рядом с ней. Большой палец возвращается в рот, лицо ребенка становится замкнутым, и я вижу, что игра окончена. Мать хочет вернуть карандаши, но я даю ей понять, что сегодня они мне не понадобятся. Мать и ребенок уходят.

Спустя полчаса звонит телефон. Едва они добрались до дома, а Энн уже спрашивает у матери, можно ли ей повидаться со мной еще раз, сегодня. Завтра, мол, не скоро. Энн с отчаянием просит мать немедленно позвонить мне и договориться о встрече, чтобы она могла вернуть карандаши. Я вынужден заверить девочку по телефону, будто очень ценю ее намерение, но охотно разрешаю подержать карандаши до завтра.

На следующий день в назначенное время Энн сидит с матерью в приемной. В одной руке она держит карандаши (не в силах расстаться с ними!); в другой сжимает какой-то маленький предмет. Идти со мной она явно не собирается. Вдруг становится совершенно ясно, что девочка обмаралась. Когда ее забирают, чтобы обмыть в ванной, карандаши падают на пол, а с ними и тот предмет, который был в другой руке. Он оказывается крошечной собачкой с одной отломанной лапой.

Здесь я должен дать дополнительное разъяснение. В этот период соседская собака играла существенную роль в жизни ребенка. Собака тоже пачкала в доме, но ее за это били, а девочку нет. Собаку также недавно сбила машина, и по этой причине она лишилась лапы. Очевидно, с другом Энн в мире животных происходило во многом то же самое, что и с ней самой, только с более тяжелыми последствиями. Ведь собаке было намного хуже. Ожидала (или, возможно даже, хотела) ли Энн подобного наказания?

Итак, я изложил детали игрового эпизода и детского симптома. Но я не буду здесь подробно разбирать те релятивности и релевантности, которые постепенно подготовили описанную ситуацию; не стану рассказывать и о том, как удалось разрешить тупиковую ситуацию, работая с родителями и ребенком. Понимаю и разделяю сожаления читателей в связи с тем, что мы не можем последовать за ходом терапевтического процесса до фактически полного прекращения этого детского кризиса. Взамен я должен попросить читателей принять эту историю в качестве «образца» и проанализировать ее вместе со мной.

Маленькая девочка стала такой не по собственной воле. Она лишь дала возможность довести себя до подобного состояния, и не кому-нибудь, а матери, против которой, по всем признакам, была направлена ее угрюмая замкнутость. Однажды, у меня в кабинете, моя спокойная игра, видимо, заставила ребенка забыть на какое-то мгновение, что мать находилась за дверью. То, что девочка не сумела бы передать в течение многих часов, она смогла выразить за несколько минут невербальной коммуникации: она «ненавидела» мать и «любила» отца. Однако сделав это, Энн, должно быть, испытала то же, что и Адам, когда он услышал голос Бога: «Адам, где ты?». [Быт. 3:9. См. также экзегетический комментарий к Быт. 3:8-10 в кн.: Новая Толковая Библия. - В 12-ти т. - Т. 1. - Л., 1990. - С. 277. - Прим. пер.] Она была поставлена перед необходимостью искупить свой поступок, ибо любила мать тоже, да и нуждалась в ней. Но в страхе компульсивно поступила так, как поступают все амбивалентные люди: пытаясь возместить убытки одному лицу, они «неумышленно» наносят ущерб другому. Поэтому Энн взяла мои карандаши, чтобы ублажить мать, а потом ей потребовалось принуждать мать помочь в возмещении нанесенного мне «ущерба».

На следующий день ее горячее желание успокоить меня парализуется. Думаю, в данном случае я стал искусителем, который побуждает детей, когда они на мгновение утрачивают осторожность, сознаваться в том, о чем никому не следует знать или говорить. У детей часто наблюдается такая реакция после первоначального признания в тайных мыслях. А что если бы я рассказал ее матери? Что если бы мать отказалась привезти ее ко мне еще раз, чтобы Энн могла частично изменить и смягчить свои неосмотрительные действия? Поэтому девочка вообще отказалась действовать и позволила вместо себя «говорить» своему симптому.

Недержание представляет конфликт сфинктера, то есть «анальную» и «уретральную» проблему. Эту сторону предмета будем называть зональным аспектом, так как она касается зоны тела. Однако при ближайшем рассмотрении становится ясно, что поведение Энн, даже когда оно не относится к анальному в зональном смысле, обладает характерной особенностью «сфинктерной» проблемы. Так и напрашивается сравнение, что эта девочка целиком, с головы до пят, действует как множественный сфинктер. И в лицевой экспрессии, и в эмоциональной коммуникации большую часть времени Энн закрыта; раскрывается же редко и нерегулярно. Когда мы предлагаем ей игрушечную модель ситуации, с тем, чтобы она могла раскрыться и «скомпрометировать» себя в нереальной ситуации, девочка совершает два действия: захлопывает с явным вызовом дверь ванной комнаты игрушечного дома и с маниакальным ликованием отдает три блестящих машинки кукле-отцу. Все глубже и глубже вовлекаясь в оппозицию простых модальностей «берущего» и «дающего», она сначала дает матери то, что забрала у меня, а затем отчаянно хочет вернуть. Маленькие ручки крепко держат карандаши и игрушку, но вдруг роняют их, так же, как сфинктеры в узком смысле слова внезапно выпускают свое содержимое.

Откуда следует, что маленькая девочка, не способная справиться с тем, как давать, не забирая (возможно, как любить отца, не обкрадывая мать), отступает назад к автоматическому чередованию удерживающих и выделительных актов. Такую смену удерживания и отпускания, отказа и уступки, раскрытия и запирания будем называть аспектом модуса [В оригинале mode (метод, способ; образ действий; форма, вид; мода, обычай). Для перевода мы использовали философский термин «модус», который, на наш взгляд, лучше всего подходит для компактной упаковки развиваемой здесь Эриксоном идеи. С одной стороны, модус - это способ чего-либо, обладающий некоторой степенью нормативности, а с другой - преходящее свойство, присущее объекту лишь в определенных состояниях, в отличие от постоянных свойств (атрибутов). - Прим. пер.], в дополнение к зональному аспекту обсуждаемого здесь предмета. Тогда анально-уретральные сфинктеры - это анатомические модели ретентивных и элиминативных модусов [Образованные от лат. retentio (задержка) и eliminare (изгонять) названия этих (и других) модусов мы просто калькируем, чтобы избежать нежелательной привязки модусов к каким-то конкретным органам, например, к анальному сфинктеру. - Прим. пер.], характеризующих, в свою очередь, огромное множество видов поведения, которое, в соответствии с широко распространенной ныне клинической традицией (чем и сам грешу), именовалось бы «анальным».

Сходное отношение между зоной и модусом можно наблюдать у этой девочки в движениях, наиболее характерных для стадии младенчества. Она полностью превращается в рот и палец, как если бы молоко утешения текло благодаря соприкосновению частей ее же собственного тела. Согласно бытующей традиции, Энн следовало бы тогда отнести к «оральному» типу. Но раскручиваясь, наподобие пружины, из состояния ухода в себя, маленькая леди способна оживиться, пнуть куклу и с раскрасневшимся лицом, гортанно смеясь, завладеть машинками. В таком случае из ретентивно-элиминативной позиции путь регресии, по-видимому, ведет дальше внутрь (изоляция) и назад (регрессия), тогда как прогрессивный и агрессивный путь ведет наружу и вперед, к инициативе, которая, однако, немедленно вызывает чувство вины. Здесь обозначены пределы той разновидности отягченного кризиса, когда ребенку и семье может потребоваться помощь.

Пути такой регрессии и прогрессии составляют предмет данной главы. Чтобы показать подробнее систематические взаимоотношения между зонами и модусами, я опишу второй эпизод, касающийся маленького мальчика.

Мне сообщили, что Питер задерживал стул сначала на несколько дней, а совсем недавно время задержки увеличилось до недели. Я был вынужден спешить, когда к недельному запасу фекалий Питер присоединил и удерживал содержимое большой клизмы в своем маленьком четырехлетнем теле. Ребенок имел жалкий вид. Когда он думал, что за ним никто не наблюдает, то для поддержки прислонял раздутый живот к стене.

Его лечащий врач пришел к заключению, что этот «подвиг» вряд ли мог быть совершен без энергичной поддержки с эмоциональной стороны; в то же время он подозревал (и его подозрения позднее были подтверждены результатами рентгеноскопии), что у мальчика имелось растяжение ободочной кишки. Хотя тенденция к растяжению ободочной кишки, возможно, внесла в начальной стадии свой вклад в образование симптома, сейчас ребенок несомненно был парализован конфликтом, который он не мог вербализировать. О локальном физиологическом состоянии можно было позаботиться позднее с помощью диеты и моциона. В первую очередь казалось необходимым наладить общение с ребенком, чтобы добиться его сотрудничества.

У меня уже вошло в привычку обедать с семьей в ее доме, прежде чем я решусь взяться за ее проблему. Моему будущему пациенту я был представлен знакомым его родителей, пожелавшим прийти познакомиться со всей семьей. Маленький мальчик оказался одним из тех детей, что заставляют меня сомневаться в мудрости любой попытки укрыться под маской. «Выдумки замечательны, разве нет?» - деланно сказал он мне, когда мы сели за стол. Тем временем, как его старшие братья с аппетитом и быстро ели, а затем сбежали из-за стола играть в рощу за домом, Питер почти лихорадочно импровизировал в игровой манере на тему, которая, как сейчас станет ясно, выдавала господствующие и вызывающие у него беспокойство фантазии. Типичный амбивалентный аспект «сфинктерной» проблематики состоит в том, что пациенты чуть ли не с одержимостью отказываются от той самой тайны, которую с такими усилиями сохраняют в своем кишечнике. Ниже я перечислю несколько вербальных фантазий Питера вместе с моими безмолвными мыслями, возникшими в ответ на них.

«Я хочу, чтобы у меня был слоненок прямо здесь, в доме. А потом он бы рос-рос и разорвал бы дом». (В этот момент мальчик ест. Его кишечная масса приближается к точке разрыва.)

«Посмотрите на ту пчелу - она хочет добраться до сахара у меня в животе». (Слово «сахар» кажется эвфемистическим, но оно передает мысль, что у Питера есть «нечто» ценное в животе, и что кто-то хочет добраться до этого «нечто».)

«Мне приснился плохой сон. Какие-то обезьяны залезали на дом, слезали и пытались войти ко мне». (Пчелы хотели добраться до сахара у него в животе; теперь обезьяны хотят добраться до мальчика в его же доме. Увеличение объема пищи в желудке мальчика - рост слоненка в доме - пчелы за сахаром в живот мальчика - обезьяны за мальчиком в дом.)

После обеда кофе подали в сад. Питер сел под садовый столик, подтащил к себе стулья, как если бы собирался забаррикадироваться, и сказал: «Теперь я в своем шалаше и пчелам до меня не добраться». (Опять он внутри огороженного пространства и опять подвергается опасности со стороны назойливо стремящихся проникнуть к нему живых существ.)

Потом он вылез из убежища и показал мне свою комнату. Я полюбовался его книгами и попросил: «Покажи мне самую любимую картинку в твоей самой любимой книжке». Без колебаний Питер показал иллюстрацию, изображавшую пряничного человечка, которого вода несла прямо в открытую пасть плывущего волка. И возбужденно сказал: «Волк собирается съесть пряничного человечка, но он не сделает ему больно, потому что (громко) пряничный человечек не живой; пища не может чувствовать боль, когда ее ешь!» Я полностью согласился, размышляя над тем, что игровые вербализации Питера сходились на идее, будто все накопленное им в желудке было живым и грозило либо «разорвать» его, либо оказаться поврежденным. Я попросил мальчика показать картинку, которая нравится ему сразу после любимой в любой из других книжек. Он тут же отыскал книгу под названием «The Little Engine That Could» и открыл на странице, где был нарисован пускавший клубы дыма и тащивший за собой в туннель хвост вагонов паровоз; на следующей странице паровоз выезжал из туннеля, но его труба... не дымила. «Видите, - сказал Питер, - поезд вошел в туннель и в темном туннеле умер». (Что-то живое вошло в темный проход и вышло мертвым. Я больше не сомневался: этот мальчик фантазировал, будто наполнен чем-то драгоценным и живым, и если бы он удерживал это в себе, оно разорвало бы его, а если бы выпустил, оно могло бы выйти поврежденным или мертвым. Другими словами, мальчик был беременным!)

Пациенту требовалось оказать немедленную помощь посредством интерпретации. Я сразу хочу пояснить, что не одобряю полового просвещения, производящего сильное впечатление на неподозревающих об этой сфере детей, до того как с ними будут установлены прочные, доверительные отношения. Однако в данном случае я почувствовал необходимость «хирургического» вмешательства. Вспомнив о любви Питера к слонятам, предложил ему порисовать слонов. После того, как мы приобрели опыт в рисовании всех внешних - основных и дополнительных - частей у слонихи и двух слонят, я спросил, знает ли он, откуда появляются слонята. С напряжением Питер ответил, что не знает, хотя создавалось впечатление, будто он хотел спровоцировать меня. Поэтому я нарисовал, как мог, тело слонихи в разрезе, с внутренними полостями и двумя отдельными «выходами»: для экскрементов и для детенышей. Затем сказал: «Некоторые дети этого не знают. Они думают, что "кака" и детеныши выходят из одного и того же отверстия как у животных, так и у женщин». Только я собрался рассказать об опасностях, которые ребенок мог бы вывести для себя из подобных, ошибочно понятых обстоятельств, как Питер возбужденно перебил меня, сообщив, что когда мать носила его в животе, ей приходилось надевать пояс, чтобы не дать ему выпасть при посещении туалета; и что он оказался слишком большим, чтобы пройти в ее отверстие, и поэтому ей пришлось сделать разрез в животе, чтобы его выпустить. Мать Питера ничего не говорила мне об особенностях беременности и кесаревом сечении. Как бы там ни было, я нарисовал схему женщины, сосредотачивая внимание мальчика на том, что он запомнил из объяснений матери. Мой заключительный монолог звучал примерно так: мне, мол, показалось, что он считал, будто тоже мог иметь детей, и хотя в действительности это невозможно, важно понять причины его фантазии; может быть он слышал, что моя обязанность - понимать мысли детей, и если бы он захотел, то завтра я бы опять пришел, чтобы продолжить нашу беседу. Питер не захотел. Но и первая встреча закончилась результативно - сверхчеловеческим стулом мальчика (после моего ухода).

Тогда есть все основания полагать, что однажды раздув живот удерживаемой фекальной массой, Питер подумал, будто он забеременел, и испугался выпускать эту массу, дабы не нанести вреда себе или «ребеночку». Однако что заставило его задерживать стул сначала? Что вызвало у ребенка эмоциональный конфликт, который нашел свое выражение в задержке стула и фантазии беременности?

Отец мальчика дал мне ключ к одной ближайшей «причине» сложившейся тупиковой ситуации. «Знаете, - сказал он, - сын становится очень похожим на Мёртл». - «Кто эта Мёртл?» - «Она два года была его няней и ушла от нас три месяца назад». - «Незадолго до того, как его симптомы резко обострились?» - «Да».

Итак, Питер потерял важного в своей жизни человека - няню. Восточная девушка с приятным, тихим голосом, нежная и осторожная в обращении с ребенком, она была его главным утешением и опорой в эти годы, поскольку родители часто отсутствовали, занятые профессиональной карьерой. За несколько месяцев до расставания с ней мальчик приобрел привычку довольно грубо нападать на няню, но девушка, казалось, принимала спокойно и даже с удовольствием его явно «мужской» подход. На ее родине такое поведение не только не было редким, но являлось нормой. Хотя, конечно, оно имеет смысл лишь как часть целой культуры. Мать Питера, как она призналась, не могла полностью подавить чувство, что во внезапной мужской ориентации малыша и в поощряемой няней манере ее проявления есть что-то по существу неправильное. Действительно, происходящее не вполне соответствовало культуре матери. Она насторожилась в отношении реальной опасности иметь сына, воспитанного чужеземкой, и решила сама заняться его воспитанием.

Таким образом, няня ушла как раз во время пускающей первые ростки, провоцируемой и... неодобряемой маскулинности. Ушла она сама или ее уволили - едва ли это имело значение для ребенка. Важным было другое: мальчик принадлежал к социальному классу, использовавшему наемного заменителя матери из числа лиц иной национальности или представителей иного класса. Это с точки зрения ребенка вызывает ряд проблем. Если тебе нравится эрзац-мама, тогда собственная мать будет оставлять тебя чаще и с более чистой совестью. Если ты недолюбливаешь няню, мать все равно будет оставлять тебя с ней, хотя и с легким сожалением. Если ты очень не любишь няню и можешь спровоцировать убедительные инциденты, мать уволит ее, правда лишь для того, чтобы нанять новую, похожую на прежнюю или еще хуже. А если случится так, что по той или иной причине няня тебе очень понравится, мать обязательно уволит ее раньше или позже.

В случае Питера дополнительная (к уже имевшейся травме) обида была нанесена письмом от няни, которая узнала о его состоянии и пыталась как можно убедительнее объяснить ему причину своего ухода. В первый раз, покидая их семью, она сказала мальчику, что выходит замуж и у нее будет свой ребенок. Это было довольно плохое объяснение, если принять во внимание его чувства к ней. Теперь бывшая няня сообщала, что просто перешла на другую работу. «Видишь ли, - объясняла она, - я всегда переезжаю из одной семьи в другую, когда ребенок, за которым я присматриваю, подрастает. А мне больше всего нравится заботиться о малышах». Именно тогда что-то и произошло с Питером. Он попробовал быть большим мальчиком, Отец мало чем мог ему помочь, так как часто отсутствовал, занимаясь бизнесом, слишком сложным, чтобы посвящать в него сына. Мать дала ему понять, что мужское поведение в той форме, которую няня провоцировала или с которой она просто мирилась, было неприемлемым. Няня же больше любила малышей.

Поэтому Питер «регрессировал»: стал «более маленьким» и зависимым. И в отчаянии от того, как бы не потерять большего, он остановился. Такое с ним бывало и раньше. Еще младенцем он впервые продемонстрировал свое упорство, задерживая пищу во рту. Позднее, когда его сажали на горшок и приказывали не вставать, он безрезультатно сидел до тех пор, пока мать не сдавалась. Теперь Питер дошел до продолжительной задержки стула, а возможно, и гораздо большего, ибо стал молчаливым, утратил экспрессивность и гибкость. Конечно, все это - один симптом с множеством связанных значений. Самое простое из них таково: я удерживаю то, что имею, и не собираюсь продвигаться ни вперед, ни назад. Но как видно из игры Питера, удерживаемый им объект можно было бы интерпретировать по-разному. Сначала, видимо еще веря в беременность няни, Питер пытался удержать ее, становясь няней и симулируя собственную беременность. В то же время его общая регрессия показывала, что он стал еще и младенцем, и поэтому к нему, как к любому маленькому ребенку, няня могла бы вернуться. Фрейд называл это сверхдетерминацией значения симптома. Однако эти сверхдетерминированные пункты всегда оказываются систематически связанными; мальчик идентифицируется с обоими партнерами утраченного взаимоотношения: он и няня, которая теперь беременна (букв. - с ребенком), и малыш, за которым ей нравится ухаживать. Подобные этой идентификации возникают в результате утрат. Скорбя по умершему, мы одновременно становимся покинувшим нас навсегда человеком и собой тех времен, когда наши с ним взаимоотношения находились в расцвете. Это способствует внешне весьма противоречивой симптоматике.

Тем не менее, можно увидеть, что здесь ретенция (задержка) - модус, а элиминативный (выделительный) тракт - образцовая зона для того, чтобы драматизировать трехчастный процесс: задержать (остановить) - упереться (вцепиться) - удерживать (не выпускать). Но как только все это стало выглядеть и ощущаться Питером так, как если бы он на самом деле носил в себе эквивалент младенца, мальчик вспомнил, что говорила его мать о родах и их опасности для матери и ребенка. И не мог освободиться ни от тревожных мыслей, ни от «ребенка».

Истолкование ему этого страха имело результатом разительное улучшение, которое ослабило беспокойство и опасность, а также вызвало к жизни заторможенную автономию Питера и его мальчишескую инициативу. Однако лишь объединение диетологической и гимнастической работы, наряду с беседами (с матерью и ребенком), помогло, в конце концов, преодолеть ряд не столь острых задержек.

2. Либидо и агрессия

Итак, мы познакомились с двумя патологическими эпизодами: одним - из жизни девочки, другим - из жизни мальчика. Эти случаи были выбраны вследствие их ясной и доступной наблюдению структуры. Однако какого рода законами можно объяснить эти случаи?

Фрейд и ранние психоаналитики первыми заговорили о не отмеченных на психологической карте областях отверстий тела как о зонах первостепенной важности для эмоционального здоровья и нездоровья. Разумеется, их теории основываются на наблюдениях за взрослыми пациентами и, вероятно, стоит хотя бы кратко показать, в каком отношении наблюдаемый в психоанализе взрослый мог бы обнаружить сходство с тем, что мы видели у больных детей.

Невротическая «анальность» взрослого может, к примеру, выражаться в ритуальной сверхозабоченности функционированием кишечника под маской тщательной гигиены или общей потребности в абсолютном порядке, чистоте и точности. Другими словами, такой взрослый показался бы нам скорее антианальным, чем анальным, поскольку питал бы одинаковое отвращение как к длительной ретенции, так и к беспечной элиминации. Однако сами эти антианальные избегания заставили бы его в конечном счете тратить на анальные вопросы больше внимания и энергии, чем, скажем, обычного человека с умеренной склонностью к получению или отверганию удовольствия от физиологических отправлений организма. Конфликт относительно модусов ретенции и элиминации у анального пациента мог бы выразиться и в общей сверхсдержанности, в последующем твердо укоренившейся в его характере. Тогда бы он не в силах был раскрепоститься и раздавал бы свое время, деньги и привязанности (неважно, в каком порядке) только при бережном соблюдении ритуалов и в установленные сроки. Но психоанализ открыл бы, что такой человек, более или менее сознательно, лелеет особенно грязные фантазии и крайне враждебные желания полного устранения избранных лиц, прежде всего тех, кто близок к нему и по необходимости вынужден предъявлять требования на его внутренние сокровища. Иначе говоря, он бы показал себя исключительно амбивалентным в привязанностях и часто совершенно не подозревающим о том, что многие самочинные правды и неправды, которые стоят на страже его личных ограничений, составляют в то же самое время автократические попытки контролировать других. Хотя деяния его пассивной и ретентивной враждебности нередко остаются неузнаваемыми как для него, так и для намеченных жертв, его постоянно тянуло бы уничтожать, исправлять или искупать содеянное в действительности или в фантазии. Однако подобно нашей маленькой пациентке после ее попыток уравновесить забранное и отданное, он каждый раз обнаруживал бы себя в еще более глубоких конфликтах. И так же как она, такой компульсивный взрослый в глубине души упорно желал бы наказания, поскольку для его совести (а она у него очень строга), по-видимому, легче быть наказанным, чем питать тайную ненависть и действовать свободно. Легче, потому что эгоцентрическая ненависть сделала его не верящим в исправляющие свойства обоюдности. Таким образом, что у ребенка еще допускает разнообразное выражение и улучшение, у взрослого стало твердым характером.

В реконструированной ранней истории таких больных Фрейд регулярно обнаруживал кризисы, подобные продемонстрированным in statu nascendi [В состоянии зарождения, возникновения (лат.). - Прим. пер.] нашими маленькими пациентами. Мы обязаны ему первой последовательной теорией, которая систематически учитывала все трагедии и комедии, разыгрывающиеся вокруг «отверстий» тела.

Он создавал эту теорию, пробиваясь сквозь лицемерие и притворную забывчивость того времени, не выпускавших все «низшие» функции из области срама, сомнительных острот и больной фантазии. Фрейд был вынужден сделать вывод о сексуальной природе этих трагедий и комедий и решил описывать их именно как сексуальные. Он установил, что невротики и перверты не только инфантильны в своем отношении к ближним, но к тому же обычно ослаблены в генитальной сексуальности и склонны к получению явного или тайного удовлетворения и утешения от других телесных зон, помимо генитальной. Кроме того, их сексуальное недоразвитие и социальная инфантильность вполне систематически связаны с ранним детством и, в частности, со столкновением импульсов их незрелых тел и непреклонных родительских методов воспитания. Фрейд пришел к заключению, что в течение следующих одна за другой стадий детства зоны, обеспечивающие особое удовлетворение, наделялись либидо - стремящейся к удовольствию энергией, которая до этого получала официальное и научное признание в качестве сексуальной лишь с окончанием детства, когда становилась генитальной. Зрелая генитальная сексуальность, по Фрейду, есть конечный продукт детского сексуального развития, названного им поэтому прегенитальным. Таким образом, только что описанный нами тип компульсивного невротика Фрейду представлялся человеком, который, несмотря на откровенно антианальное поведение, был бессознательно фиксирован на (или частично регрессировал к) стадии детской сексуальности, названной анально-садистической. [Sigmund Freud, «Three Contributions to the Theory of Sex», in The Basic Writings of Sigmund Freud, The Modern Library, New York, 1938.]

Аналогично этому, другие эмоциональные бедствия оказываются фиксациями на других инфантильных зонах и стадиях, или регрессиями к ним.

Например, наркоманы, в широком смысле слова (addicts), зависят от инкорпорации через рот или кожу веществ (как когда-то в начале младенчества), которые вызывают у них чувство физического насыщения и эмоционального восстановления. Однако они не сознают, что отчаянно рвутся назад, в младенчество. Лишь когда они хнычат, хвастаются и вызывающе ведут себя, обнаруживаются их разочарованные и инфантильные души.

Маниакально-депрессивные больные чувствуют себя безнадежно опустошенными, лишенными какого бы то ни было содержимого, либо наполненными чем-то плохим и враждебным, что необходимо уничтожить; или же настолько пропитаны внезапным великодушием, что их ощущение могущества и богатства не знает границ и не терпит ограничений. Но им не известны ни источник, ни природа всех этих внутренних ценностей и неполноценностей.

Больные истерией, если это женщины, ведут себя так, будто любовные связи странным образом мучат, беспокоят, отталкивают и, все же, пленяют их. Генитально фригидные, они озабочены событиями, драматизирующими, при ближайшем рассмотрении, инцептивную (inceptive) роль женщины. Очевидно, они бессознательно одержимы своей половой ролью, несмотря на то (или потому), что эта роль сделалась неприемлемой в далеком детстве.

Тогда всем этим людям, страдающим от пагубной ли привычки, депрессии или подавления, почему-то не удалось интегрировать ту или иную детскую стадию, и они защищаются от соответствующих инфантильных паттернов - упорно, расточительно и безуспешно.

С другой стороны, на каждое несовершение путем сдерживания приходится совершение посредством извращения. Среди взрослых есть такие, кто, отнюдь не скрывая первоначальный младенческий паттерн, получает самое полное (на какое только способен) сексуальное удовлетворение от стимуляции рта (или ртом). Есть и такие, кто предпочитает anus другим отверстиям, пригодным для половых сношений. Встречаются перверты, которым прежде всего нужно пристально смотреть на чьи-то гениталии или показывать собственные. И есть перверты, влекомые желанием использовать гениталии, импульсивно и без разбора, чтобы садистически «делать» других людишек.

Поняв, наконец, систематическую связь между половыми актами, бессознательно желаемыми невротиками и открыто совершаемыми первертами, Фрейд принялся воздвигать здание своей теории либидо. Выходило, что это та сексуальная энергия, какой телесные зоны, помимо генитальной, наделяются в детстве, и которая увеличивает специфические удовольствия таких жизненных функций как поглощение пищи, опорожнение кишечника и движения конечностей. Только после того, как определенный график прегенитальных назначений либидо успешно выполняется, сексуальность ребенка постепенно изменяется, переходя в недолговечную детскую генитальность, которая должна тотчас же стать более или менее «латентной», преобразованной и отклоненной от прямой цели. Ибо детородные органы еще не созрели, а первые объекты незрелого полового желания навсегда закрыты всеобщим табу инцеста.

Что касается следов прегенитальных желаний, все культуры в известной степени позволяют те или иные виды негенитальной сексуальной игры, и называть их перверзиями следовало бы лишь в том случае, если бы они имели тенденцию замещать или вытеснять собой господство настоящей генитальности. Однако значительное количество прегенитального либидо сублимируется, то есть отводится от сексуальных к несексуальным целям. Так, доза детского любопытства, касающегося «событий» в теле матери, может усилить рвение мужчины понять действие механизмов и химических реакций. Или он может жадно впитывать «молоко мудрости» в тех случаях, когда прежде желал более осязаемой жидкости из более чувственных сосудов. Или же может собирать разные вещи во всевозможные коробки и ящики, а не перегружать ободочную кишку. В прегенитальных тенденциях, которые человек подавляет вместо того, чтобы перерастать, сублимировать или допускать их в сексуальную игру, Фрейд усматривал самый важный источник невротического напряжения.

Конечно, наиболее успешные сублимации составляют неотъемлемую часть культурных тенденций и становятся неузнаваемыми в качестве сексуальных дериватов. Лишь тогда, когда какое-то занятие оказывается слишком усердным, крайне эксцентричным, подлинно маниакальным, его «сексуальное» начало можно распознать и у взрослых. Но здесь сублимация находится на грани распада и, вероятно, была неправильной с самого начала. Именно в этом врач Фрейд стал критиком своей викторианской эпохи. Его вывод: общество безрассудно деспотично в требовании невозможных подвигов сублимации от своих детей. Верно, какое-то количество сексуальной энергии может и должно сублимироваться, - общество на него рассчитывает. Поэтому, пожалуйста, отдайте обществу то, что ему принадлежит, но сначала передайте ребенку ту либидинозную витальность, которая и делает стоящие сублимации возможными.

Только тот, кому приходится осваивать сложнейший лабиринт психических нарушений и ординарных душевных вывихов, может сполна оценить, какой ясный и объединяющий свет был пролит на темные, глухие места теорией либидо, или мобильной сексуальной энергии, содействующей как «возвышенным», так и «низменным» формам человеческих стремлений, а часто - тем и другим одновременно.

Однако широкие теоретические и терминологические проблемы остаются еще неразрешенными. Решив сосредоточиться на истинно релевантных для психологии вопросах, Фрейд пришел к заключению, что открыть сексуальность заново - было самой важной работой, которую предстояло сделать. И здесь исторический пробел пришлось заполнять с помощью терминологии, неожиданным образом смешивающей древнюю мудрость и современное мышление. Возьмем термин «истерия». Древние греки полагали (или во всяком случае выразили свои предположения в формулировке, гласившей), что у женщин истерия вызывалась сорвавшейся в бешенстве с цепи маткой; она рыскала по телу, сдавливая одно и блокируя другое. Для Фрейда матка, конечно, была генитальной идеей (а не детородным органом), которая, оказавшись отделенной от своей цели, вызывает блокировку подачи либидо к гениталиям (фригидность). Этот приток либидо мог быть обращен и перемещен по траектории какой-нибудь символической ассоциации с детскими зонами и модусами. Тогда позывы на рвоту, возможно, выражают защитное извержение наверху, отвращающее взрыв подавленного полового желания внизу. Для выражения того, что поток либидо (libidinization), отведенный от гениталий, проявляется тем самым в другом месте, Фрейд воспользовался языком современной ему термодинамики, то есть терминами сохранения и преобразования энергии. В результате многие положения, имевшие статус рабочей гипотезы, становились незыблемыми истинами, на подтверждение которых с помощью наблюдения или эксперимента, казалось, не стоило даже тратить силы и время.

Великие новаторы всегда говорят на языке аналогий и притч своей эпохи. Фрейду тоже пришлось проявить мужество, чтобы широко применять в работе собственную (как он сам ее называл) «мифологию». Истинное прозрение переживает свою первую формулировку.

По-моему, отношение Фрейда к либидо до некоторой степени сходно с трактовкой темы бури Джорджем Стюартом. Стюарт делает главный природный катаклизм центральным героем своей повести. [George R. Stewart, Storm, Random House, New York, 1941.] Он описывает жизненный цикл и индивидуальность природного события. И это выглядит так, как если бы мир и населяющие его люди существовали только ради торжества бури, которая оказывается мощным средством обогащения нашего видения превосходящих обычные масштабы событий вокруг и внутри нас. Аналогично, ранний психоанализ описывает человеческую мотивацию таким образом, как если бы либидо было первичной субстанцией, а отдельные эго - всего лишь защитными буферами и уязвимыми прослойками между этой субстанцией и неясным окружающим «внешним миром» произвольных и враждебных социальных условностей.

Но здесь врач идет дальше писателя, ибо учится исследовать и укрощать клиническими средствами те бури, которые сначала идентифицировал и описал. Изобретением жизни либидо Фрейд увеличил нашу теоретическую проницательность и терапевтическую эффективность относительно всех ухудшений индивидуальной и групповой жизни, происходящих от бессмысленной порчи чувственности. Ему было ясно, да и нам, имеющим дело с новыми областями души (эго), другими типами пациентов (детьми, психотиками) и новыми приложениями психоанализа (общество), становится все яснее, что мы должны отыскать должное место теории либидо во всей полноте человеческой жизни. И хотя мы должны продолжать изучать жизненные циклы индивидуумов, описывая возможные превратности их либидо, нам необходимо стать чувствительными к опасности навязывания живым людям роли марионеток мифического Эроса, что невыгодно ни терапии, ни теории.

Исследователь Фрейд, в свою очередь, пошел дальше врача Фрейда. Он делал больше, чем только объяснял и излечивал патологию. Обладая профессиональной подготовкой в области эволюционной физиологии, Фрейд показал, что сексуальность развивается стадиально, и этот рост сексуальности он прочно связал со всем эпигенетическим развитием.

Ибо когда Фрейд приступил к изучению проблемы пола, он обнаружил, что как популярная, так и научная сексология, по-видимому, считала секс новой реальностью, которая с наступлением половой зрелости внезапно входит в жизнь в результате недавно начавшихся физиологических изменений. Сексология тогда находилась на уровне развития средневековой эмбриологии, когда понятие гомункулуса - микроскопического, но полностью сформировавшегося человечка, ожидающего в семени мужчины своей доставки в матку женщины, чтобы там увеличиться в размерах и впрыгнуть оттуда в жизнь - было общепринятым. Современная эмбриология предполагает эпигенетическое развитие - пошаговый прирост органов эмбриона. Я полагаю, что фрейдистские законы психосексуального развития в раннем детстве можно лучше всего понять посредством аналогии с физиологическим развитием in utero.

В этой последовательности эпизодов развития каждый орган имеет свое время возникновения. Фактор времени столь же важен, как и место зарождения. Если глаз, например, не возникнет в назначенное время, «он никогда не сможет сформироваться полностью, так как уже подошел срок для быстрого вырастания какого-то другого органа, и этот орган будет стремиться к господству над менее активной частью тела и подавлять запоздалую тенденцию к образованию глаза». [C. H. Stockard, The Physical Basis of Personality, W. W. Norton Co., Inc., New York, 1931.]

После того как орган начал возникать в должное время, еще один временный фактор определяет границы наиболее критической фазы его развития. «Чтобы полностью подавить или грубо видоизменить развитие определенного органа, нужно воздействовать на него на ранней стадии развития... После того как орган успешно появился из Anlage [Anlage (нем.) - задаток; предрасположение; план; замысел. - Прим. пер.], его можно изуродовать или остановить в росте, но уже нельзя прерыванием роста уничтожить его сущность и актуальное существование». [Там же.]

Орган, упускающий свое время доминирующего влияния, не только обрекается на гибель в качестве отдельной сущности; одновременно он подвергает опасности всю иерархию органов. «Следовательно, не только приостановка быстро растущего органа имеет тенденцию временно подавлять его развитие, но и преждевременная утрата верховенства над каким-то другим органом делает невозможным для подавленной части тела возвратить свое влияние с тем, чтобы постоянно видоизменяться...» [Там же.] Результат нормального развития - правильное соотношение размера и функции органов тела: печень пригоняется по размеру к желудку и кишечнику, сердце и легкие уравновешиваются должным образом, а возможности сосудистой системы точно соразмеряются с целым телом. Из-за приостановки развития, один или несколько органов могут оказаться непропорционально маленькими, что нарушает функциональную гармонию и создает дефектного человека.

Нарушение «правильного темпа» и «обычной последовательности» развития может иметь результатом «monstrum in excessu» или «monstrum in defectu»: «To обстоятельство, что нормальный индивидуум находится между такими двумя условными категориями уродств, не означает ничего кроме того, что эти ненормальные отклонения являются простыми видоизменениями нормального состояния, проистекающими из необычного снижения темпов развития в течение определенных критических периодов». [Там же.]

Самый критический, с точки зрения возможных органических уродств, период приходится на несколько месяцев перед рождением. Как только ребенок родился, или, другими словами, его тело «успешно появилось из "Anlage"», можно быстро установить, что оно еще слишком несовершенно для интегрированного созревания. По-прежнему «доцеребральный» комок плоти, приспособленный лишь для медленного прироста стимуляции ограниченных видов и интенсивностей, младенец уже оставил химический обмен с маткой ради материнской заботы в рамках характерной для данного общества системы воспитания. Как такой созревающий организм продолжает развертываться, развивая не новые органы, а предписанную последовательность локомоторных, сенсорных и социальных способностей, описано в литературе по развитию ребенка. Психоанализ добавил к этому понимание своеобразных переживаний (experiences) и конфликтов, через посредство которых индивид становится отличным от других лицом. Независимо от того, имеем ли мы дело с формальными, признанными в обществе характеристиками ребенка, измеряемыми с помощью специально разработанных тестов (поскольку эти характеристики являются очевидными шагами к определенным умениям), или с его неформальными особенностями, становящимися предметом открытого восхищения или тайного беспокойства матерей, прежде всего важно сознавать следующее. В этой последовательности приобретений важного жизненного опыта (experiences) здоровый ребенок, хотя бы при частично правильном руководстве, просто подчиняется и, в целом, можно быть уверенным, будет подчиняться внутренним законам развития, именно тем законам, которые в перинатальном периоде формировали один орган после другого, а теперь создают непрерывный ряд потенциальных возможностей для значимого взаимодействия с окружающими его людьми. Хотя такое взаимодействие широко варьирует в способах от культуры к культуре (что мы покажем немного погодя), правильный темп и правильная последовательность остаются решающими факторами, направляющими и ограничивающими всю изменчивость.

Итак, с точки зрения «экономии либидо» отдельного ребенка, можно, вероятно, сказать, что у двух наших пациентов темп и последовательность дающих начало развитию импульсов были нарушены. Эти дети застряли на теме анальной ретенции и элиминации подобно граммофонной пластинке с поврежденной дорожкой. Они неоднократно регрессировали к младенческим темам и не раз терпели неудачу в попытках продвинуться к следующей теме - умению справляться с любовью к значимым людям противоположного пола. О любви Энн к отцу позволил предположить мощный выброс маниакальной радости в тот момент, когда она отдала три блестящих машинки игрушечному отцу; в истории же Питера его фаллическое поведение в отношении няни непосредственно предшествовало патогенным событиям. Теория либидо дала бы возможность предположить, что ректальное выталкивание кала в одном случае и его накапливание в ободочной кишке в другом случае одно время доставляло этим детям сексуальное удовольствие, которого они теперь пытались снова достичь, но из-за несовершенства своей тормозной системы вынуждены были регрессировать дальше и прочнее, чем ожидалось. Однако не являясь больше невинными младенцами, получающими наслаждение от еще невымуштрованного кишечника, Энн и Питер, по-видимому, доставляют себе удовольствие в фантазиях изгнания ненавистных персон (вспомните, как Энн вышвырнула игрушечную мать) и удержания любимых. Хотя целью того, что они делали, при всех пугающих выводах, было садистическое торжество над родителями, желавшими управлять ими. Без сомнения, в глазах той маленькой девочки наряду со страхом читалось и торжество, когда она ранним утром, перепачканная, сидела в своей кроватке и настороженно ждала появления матери; а в отсутствующем выражении лица мальчика проскальзывало тихое, скрытое удовлетворение даже тогда, когда ему было явно не по себе от раздувшегося живота. Но бедные матери знали из кратковременного и весьма неприятного опыта, что реагировать на тиранию ребенка методами, продиктованными раздражением и гневом, означало бы лишь ухудшить положение. Ибо что ни говори, а эти дети любили и хотели быть любимыми, несравнимо предпочитая радость достижения торжеству ненавистной неудачи. Не принимайте ошибочно ребенка за его симптом.

Кто-то, возможно, скажет, что дети, испытывающие такие переживания (experiences), находятся во власти второй первобытной силы, которая предполагается в психоаналитической системе вслед за либидо, а именно, во власти инстинкта разрушения, инстинкта смерти. Здесь я не смогу обсудить эту проблему, так как по существу она носит философский характер и имеет под собой изначальную привязанность Фрейда к мифологии первобытных инстинктов. Введенная им терминология и развернувшиеся вокруг нее долгие споры затмили собой клиническое изучение силы, которая, как можно увидеть, наполняет собой большую часть нашего материала, не обретая необходимого прояснения. Я говорю о ярости, вызываемой всякий раз, когда действие, важное для ощущения конкретным человеком собственной власти, наталкивается на препятствие или сдерживается. Что происходит с такой яростью, когда ее, в свою очередь, необходимо подавить, и каков ее вклад в иррациональную враждебность и жажду разрушения у человека, - очевидно, один из самых важных по своим последствиям вопросов, обращенных к психологии.

Чтобы более конкретно определить, какого рода силы задействованы в данной клинической ситуации, возможно, полезнее было бы спросить о том, чего же именно мы вынуждены добиваться. Может быть, посредством прояснения нашей функции в конкретной ситуации нам удастся вступить в схватку с теми силами, которые мы пытаемся понять. Я бы сказал, что наша задача - восстановить взаимность функционирования между больным ребенком и его родителями, с тем чтобы вместо множества бесплодных, мучительных и разрушительных попыток контролирования друг друга установилось взаимное регулирование, возвращающее самоконтроль и ребенку, и родителю.

Увы, рецепт не оправдывает диагноза. Взрослея одновременно, члены семьи склонны утрачивать определенное взаимное регулирование как группа. В результате этого каждый член семьи каким-то образом утрачивал самоконтроль, соответствующий его возрасту и семейному статусу. Вместо того, чтобы контролировать себя и помогать взаимному регулированию группы, каждый ее член искал и находил суррогаты управления - области автономии, исключающие других. Родители обретали их в лихорадочной работе и общественной жизни, дети - в единственной принадлежащей им области с виду абсолютной автономии, именно, в собственных телах. Аутоэротизм - важное оружие в этой партизанской войне, поскольку дает ребенку кажущуюся независимость от утраченной взаимности с другими. Однако подобная эгоцентричная автономия скрывает истинное положение. Ибо, по-видимому, получая удовольствие от зон своего тела, ребенок использует модусы органа во враждебных фантазиях контролирования других посредством полной узурпации с садистским или мазохистским акцентом. Единственно этот вывих, этот невольный поворот против себя или других, заставляет орган стать средством выражения и распространения агрессии в более обычном и враждебном смысле. До того как он происходит, модусы органа являются наивными, то есть довраждебными образцами (patterns) хватания предметов, способами приближения, способами установления взаимоотношений: таково значение адгрессии (ad-gression) до ее превращения в агрессию (aggression).

Родители, которые имеют дело с развитием нескольких детей, должны жить в постоянной готовности принять вызов и должны развиваться вместе с ними. Мы исказим ситуацию, если резюмируем ее таким образом, будто считаем, что родитель «обладает» такой-то личностью в момент рождения ребенка и далее пребывает в статическом состоянии, сталкиваясь с бедным маленьким созданием. Ибо это слабое и изменяющееся крохотное существо заставляет расти вместе с собой всю семью. Малютки контролируют и воспитывают свои семьи не меньше, чем сами подвергаются контролю с их стороны. Фактически можно сказать: семья воспитывает малыша благодаря тому, что воспитывается им. Какие бы образцы реакций ни задавались биологически и какой бы график ни предопределялся эволюционно, мы должны считаться с тем, что существует ряд потенциальных возможностей для изменения характера взаимного регулирования.

Возможно, кому-то покажется, будто я оставляю эту позицию, так как сейчас приступаю к обзору всей области того, что Фрейд называл прегенитальными стадиями и эрогенными зонами в детстве, и попытаюсь перекинуть мостик от клинического опыта к результатам научных наблюдений за обществами. Ибо снова намереваюсь говорить о биологически обусловленных потенциальных возможностях, которые создаются организмом ребенка. Я не думаю, что психоанализ способен оставаться работающей системой глубинного анализа души без его основных биологических формулировок, как бы часто они, возможно, ни нуждались в периодическом пересмотре.

В таком случае, по семантическим и концептуальным причинам следующий раздел будет самым трудным как для читателей, так и для меня. Я указал место, где мы стоим на этой, клинической стороне берега. Теперь нужно навести мост, предполагаемый конец которого на другом берегу пока еще не виден читателю.

Чтобы облегчить себе задачу, я буду по мере продвижения вперед воссоздавать последнюю версию карты прегенитальности, впервые представленную мною на суд читателей более десяти лет назад. Возможно, это также облегчит и труд сегодняшнего читателя. Карты, перефразируя Линкольна, - это особая вещь, которая помогает особым людям, которым помогают такие особые вещи. Дабы предоставить читателю полную возможность быть самим собой, я постараюсь излагать эту тему так, чтобы то, что вообще доступно пониманию, можно было бы понять как с картой, так и без нее. Под словом «понять» я имею в виду, что читатель сможет проверить свои знания и лексикон на моей фразировке данной проблемы. Ибо по самой природе этой проблемы ее описание и оценки должны различаться от наблюдателя к наблюдателю и от периода к периоду. Исходя из наших собственных наблюдений и мы пытаемся составить карту-схему порядка и хода релевантных событий.

События какого рода мы хотим нанести на карту? Насколько «нормативны» (в статистическом смысле) эти события? Насколько диагностичны и прогностичны наши карты?

Давайте рассмотрим нормативное поведение маленького мальчика перед зеркалом, изучаемое Гезеллом. [Arnold Gesell, «An Atlas of Infant Behavior», Vol. I, Yale University Press, New Haven, 1934.] Исследователь, намеревающийся изучить «перцептуальное, интеллектуальное и приспособительное поведение» ребенка в возрасте 56 недель, поднимает («умеренно решительным движением») занавеску с настенного, в полный рост зеркала, перед которым помещен ребенок.

Отмечается, что обнаженный маленький мальчик попеременно рассматривает свое изображение и изображение исследователя, наклоняется вперед, шлепает ладошкой по зеркалу, становится на колени, приближается и отодвигается от зеркала, «прикасается к зеркалу ртом», резко отстраняется и т. д. Арнольд Гезелл однажды показал мне серию оригинальных фотографий, не включенных в «Атлас», где было ясно видно, что пенис мальчика находился в состоянии эрекции. Однако этот эпизод сексуального поведения, хотя и отнюдь не анормальный, не имеет ничего общего с последовательностью эпизодов, снятых в качестве нормативных. Такое поведение «не приглашалось» на этот тест, или, если можно так выразиться, явилось без приглашения в чистую и непорочную компанию. Оно кажется неуместным по культурным соображениям, потому что к тому времени, когда зоологи вторглись в сферу человеческой сексуальности, мы не экспериментировали с сексуальностью. Оно кажется неуместным и по соображениям систематичности, так как такое сексуальное поведение случается, но не по графику. В определенной ситуации оно может появиться, а может и не появиться; следовательно, оно «ненормативно». Но если такое поведение все же случается, да еще в неподходящий момент, когда кто-то поблизости (мать, гувернантка) считает, что такого не должно быть, то оно может (а может и не) вызвать у наблюдавшего сильнодействующую реакцию, состоящую, возможно, просто в необычном или смущенном изменении голоса, либо в обычном, распространенном отношении. Это может (а может и не) коснуться человека или совпасть с циклом жизни, который придаст данному событию решающее значение в отношении ребенка к себе, сексу, миру. И если такое случится, то психоаналитику могут потребоваться многие месяцы на реконструкцию, для которой любые нормативные схемы оказываются бесполезными. Ибо этот пункт поведения касается области тела, богато наделенной нервными окончаниями и снабжаемой постоянно усложняющимися коннотациями через реакции обратной связи со стороны окружающей среды.

В таком случае то, что мы должны попытаться нанести на карту, представляет собой примерную последовательность стадий, во время которых, согласно клиническим и обыденным знаниям, нервная возбудимость, а также координация «эрогенных» органов и избирательной реактивности значимых людей в окружении ребенка легко могут вызывать решающие (по последствиям) столкновения.

3. Зоны, модусы и модальности

А. Рот и органы чувств

Первое такое столкновение случается, когда новорожденного, лишившегося теперь симбиоза с материнским телом, прикладывают к груди. Его врожденная и более-менее координированная способность регулярно принимать пищу через рот отвечает более-менее координированной способности и интенции груди, матери и общества кормить и заботиться о нем. На этой стадии младенец живет и любит посредством рта, тогда как его мать живет и любит посредством груди. У нее это сильно зависит от любви других, в которой она может не сомневаться, от самооценки, сопровождающей акт кормления, и - от реакции новорожденного. Для него же оральная зона - только центр первого и генерального модуса приближения, именно, инкорпорации. [Инкорпорация (лат. incorporatio) - включение в свой состав, присоединение. - Прим. пер.] Сейчас младенец зависит от доставки всех видов «материи» к рецептивным входам своего организма. По меньшей мере в течение нескольких недель он способен реагировать лишь там и тогда, где и когда вещество вводится в его поле действия. Так же как теперь малыш расположен и способен сосать подходящие объекты и глотать любую подходящую жидкость, ими выделяемую, вскоре он оказывается готовым и способным «вбирать» («take in») глазами то, что попадает в его зрительное поле. (Как если бы он был почти готов удерживать предметы, младенец разжимает и сжимает кулачок, когда его правильно стимулируют.) Его тактильные рецепторы также, по-видимому, воспринимают приятное на ощупь.

Однако все эти готовности весьма уязвимы. Чтобы его первый личный опыт (experience) мог не только поддерживать, но и содействовать координации его чувствительного дыхания и метаболических и циркулярных ритмов, «питание» его органов чувств должно иметь правильную интенсивность и происходить в надлежащее время. В противном случае его открытость мгновенно сменяется диффузной защитой. Тогда, хотя и совершенно ясно, что должно происходить для поддержания жизни малыша (необходимый минимум питания) и что не должно происходить, дабы он не умер или не получил сильной задержки в росте (допустимый максимум фрустрации), существует увеличивающаяся зона свободы в отношении того, что может происходить. Различные культуры широко используют свои прерогативы решать, что считать рентабельным, а что - совершенно необходимым. Некоторые народы считают, что малыша, дабы он не выцарапал себе глаза, обязательно нужно туго пеленать в течение большей части суток на протяжении большей части первого года жизни, а также, что его следует качать или кормить всякий раз, когда он захнычет. Другие полагают, что малыш должен почувствовать свободу своих строптивых конечностей как можно раньше, и уж «конечно» его следует заставлять ждать кормления до тех пор, пока он буквально не побагровеет от крика. Все это зависит от главной цели и устройства культуры. Как будет показано в следующей главе, в произвольном с виду многообразии культурного обуславливания есть, по-видимому, внутренняя мудрость или, по крайней мере, неосознаваемая спланированность; фактически гомогенные культуры обеспечивают в более поздней жизни противовесы тем самым желаниям, страхам и вспышкам ярости, которые они провоцировали в детстве. Тогда то, что «хорошо для ребенка», что может происходить с ним, будет зависеть от того, кем он обязан стать и где.

Однако хотя модус инкорпорации и господствует на этой стадии, не лишне знать о том, что функционирование любых телесных зон с впускно-выпускными отверстиями требует наличия всех модусов в роли вспомогательных способов. Поэтому на первой инкорпоративной стадии имеет место сжимание челюстей и десен (второй инкорпоративный модус), отрыгивание и сплевывание (элиминативный модус), а также - смыкание губ (ретентивный модус). У энергичных малышей можно даже заметить общую интрузивную [Интрузия (от лат. intrusus - втолкнутый) - активное внедрение во что-либо. - Прим. пер.] тенденцию всего шейно-головного отдела - стремление прикрепиться к соску и как бы вжаться в материнскую грудь (орально-интрузивный модус). Любой из этих вспомогательных модусов может быть особенно ясно выраженным у одних и оказаться едва заметным у других детей; значит, и здесь такие модусы имеют возможность перерасти в практически господствующие из-за недостатка или утраты взаимного регулирования с источниками пищи и орального наслаждения.

Взаимодействие одной зоны со всеми модусами схематически изображено в первом слое нашей карты (рис. 1). Каждый большой круг символизирует целый организм. Внутри него мы различаем три зоны: (a) - «орально-сенсорную», которая включает лицевые отверстия и верхний отдел органов питания; (b) - «анальную», то есть выделительные органы, и (c) - гениталии. (Особое значение здесь придается неврологической связности, а не анатомической близости: уретральный тракт, например, - это и часть анальной, и часть генитальной зоны, в зависимости от задействованных иннерваций).

Рис. 1

Каждый маленький кружок символизирует модус органа:

1 = инкорпоративный 1

2 = инкорпоративный 2

3 = ретентивный

4 = элиминативный

5 = интрузивный

На первой оральной стадии (I) первый инкорпоративный модус доминирует в оральной зоне. Однако мы предпочитаем называть эту стадию орально-респираторно-сенсорной, потому что первый инкорпоративный модус в данное время преобладает в поведении всех этих зон, включая кожный покров в целом. Органы чувств и кожа восприимчивы и все более требуют подходящей стимуляции. Генерализация инкорпоративного модуса из его центра в оральной зоне на все чувствительные зоны поверхности тела изображена обводкой контура большого круга в квадрате I1.

Остальные окружности (2, 3, 4, 5) символизируют вспомогательные модусы: второй орально-инкорпоративный (= кусание), орально-ретентивный, орально-элиминативный и орально-интрузивный. Эти модусы становятся в той или иной мере важными в соответствии с темпераментом индивидуума. Но они остаются подчиненными первому инкорпоративному модусу, если только совместное с кормящей матерью регулирование этой зоны не нарушается утратой внутреннего контроля у малыша или нефункциональным поведением со стороны матери.

Примером недостатка внутреннего контроля мог бы служить пилорический спазм, выталкивающий пищу обратно вскоре после всасывания. В таких случаях орально-элиминативный модус занимает место рядом с предположительно господствующим инкорпоративным модусом и они вместе систематически входят в опыт грудного младенца, что при тяжелых формах нарушения и неправильном отношении к нему может раз и навсегда определить основную ориентацию индивидуума. Возможное последствие - раннее чрезмерное развитие ретентивного модуса, приводящее к смыканию рта, которое превращается в генерализированное недоверие ко всему входящему, поскольку оно не склонно оставаться.

Примером утраты взаимного регулирования с материнским источником питания служит привычка матери отдергивать сосок груди, потому что ребенок слишком сильно его сжал или из-за боязни, что он это сделает. В подобных случаях оральный механизм вместо того, чтобы расслабленно сосать, может преждевременно развить рефлекс кусания. Наш клинический материал часто говорит о том, что такая ситуация служит моделью для одного из самых радикальных нарушений межличностных отношений. Некто надеется получить - источник отнимают; в ответ некто пытается рефлекторно задержать его и потребить; но чем сильнее он его удерживает, тем решительнее источник удаляется. Однако давайте оставим клинику и вернемся к нормативному поведению.

По мере расширения пределов сознавания, координации и отзывчивости (responsiveness) младенец знакомится с воспитательными шаблонами своей культуры и тем самым узнает основные модальности человеческого существования, каждую - в лично и культурно значимых отношениях. Эти основные модальности прекрасно выражаются в «бейсик инглиш», который предельно ясен и точен, когда на его долю выпадает определение интерперсональных связей. Поэтому, к великому нашему облегчению, мы можем воспользоваться здесь запасом простейших английских слов вместо того, чтобы изобретать новые латинские комбинации.

Получать (to get) - когда это не значит «достигать, добиваться» (to fetch) - означает воспринимать и принимать то, что дают. Получение - первая социальная модальность, постигаемая в жизни; и она звучит проще, чем есть на самом деле. Ибо действующий на ощупь и неустойчивый организм новорожденного узнает эту модальность только тогда, когда научается регулировать системы своих органов в соответствии с той манерой, в какой материнская среда интегрирует свои методы ухода за ребенком. Тогда ясно, что оптимальная совокупная ситуация, подразумеваемая готовностью малыша получать то, что дают, состоит в его взаимном регулировании с матерью, которая будет позволять ему развивать и координировать способы получать по мере того, как она развивает и координирует способы давать. За эту координацию существует высшая награда либидинального удовольствия - удовольствия, весьма неполно передаваемого термином «оральное». По-видимому, рот и сосок - всего лишь центры общей ауры сердечного тепла и взаимности, которой наслаждаются и на которую отзываются релаксацией не только эти центральные органы, но и оба целых организма. Развиваемая таким образом взаимность релаксации имеет важнейшее значение для первого опыта (experience) дружественной непохожести. Можно сказать (разумеется, с известной дозой таинственности), что получая то, что дают, и научаясь заставлять другого делать для него то, что хотелось бы иметь сделанным, малыш, кроме того, развивает необходимую основу эго, чтобы самому стать тем, кто дает. Когда этого не происходит, ситуация взаимного регулирования распадается на множество разобщенных попыток контролировать друг друга путем принуждения или фантазии (вместо взаимодействия). Малыш будет пытаться посредством беспорядочной активности получить то, что не в состоянии получить главным способом - сосанием. Он станет изнурять себя или считать палец и соску вселенной. Мать, не умея расслабиться во время болезненной поначалу процедуры кормления грудью, тоже может пытаться силой решить проблемы, упорно вталкивая сосок в рот малыша или нервно меняя часы кормления и питательные смеси.

Разумеется, существуют методы облегчения такового положения. Можно поддерживать взаимодействие, давая малышу то, что он способен получить, посредством хороших искусственных сосок, и компенсировать упущенное орально путем насыщения других рецепторов, помимо оральных, то есть удовольствием малыша от того, что его держат на руках, согревают, улыбаются и говорят с ним, укачивают и т. д. Мы не вправе позволять себе ослаблять нашу коррективную изобретательность. Однако в данном случае (как, впрочем, и в любом другом) кажется, что если мы потратим совсем немного нашей целительной энергии на продуманные превентивные меры, то сможем содействовать лечению и сделать его проще.

Перейдем теперь ко второй стадии, в течение которой способность приближать(ся) более активно и направленно, а также получаемое от этого удовольствие, растет и обретает более зрелый характер. Прорезаются зубы, а с ними - удовольствие кусать за что-нибудь твердое, прокусывать и откусывать кусочки от чего-либо. В случае короткой конфигурационной игры (configurational play) можно увидеть, что модус кусания способствует объединению ряда других активностей (как это делал первый инкорпоративный модус). Глаза - поначалу относительно пассивная система, принимающая впечатления по мере того, как они поступают - научились к этому времени сосредотачиваться на объекте, отделять и «выхватывать» предметы из неясного фона и прослеживать их движение. Органы слуха также научились различать значимые звуки, относить их к определенному месту и направлять соответствующее изменение позы (подъем и поворачивание головы, подъем и поворачивание верхней части тела). Руки научились тянуться, а кисти - схватывать более целенаправленно.

Вместе со всем этим устанавливается ряд интерперсональных паттернов, сосредоточенных на социальной модальности взятия (taking) и удерживания (holding on to) разных предметов - и тех, что предлагаются и отдаются более-менее свободно, и тех, которые имеют более или менее выраженную тенденцию ускользать. По мере того, как малыш научается менять позы, перекатываться со спины на живот, приподниматься и садиться в кроватке, он должен совершенствовать механизмы схватывания, исследования и присваивания всего, что находится в пределах досягаемости.

Итак, дополним нашу карту этой второй стадией (рис. 2). [В первом издании эта карта была организована таким образом, чтобы ее можно было читать сверху вниз, как печатный текст. Впоследствии я согласился с многочисленными рекомендациями изменить ее строение так, чтобы карта развития стала восходящей, подобно родословным деревьям и иллюстрациям эволюционного происхождения. - Э. Г. Э.]

Рис. 2

На стадии II в оральной зоне доминирует модус 2 (инкорпорация посредством кусания). Прогресс при переходе от стадии I к стадии II (и затем к последующим стадиям) представлен на карте движением по диагонали направо и вверх. В данном случае прогресс означает, что либидо ребенка в подходящее время идет дальше, чтобы наделить силой второй модус органа, который, в свою очередь, поведет к интеграции новой социальной модальности - взятия (taking). Таким образом, новая стадия означает не зарождение новой зоны или модуса, а лишь готовность узнать их больше на собственном опыте, управлять ими более координированно и усвоить их социальное значение с определенной законченностью.

Что если этому прогрессу мешать, ускоряя или задерживая его? Тогда отклонения должны наноситься в горизонтальном или вертикальном направлениях. Горизонтальное отклонение (I1-I2) соответствует преждевременному продвижению к модусу следующей стадии (рот малыша, вместо того чтобы сосать без напряжения, крепко сжимается). Вертикальное отклонение (I1-II1) означает «прилипание» к модусу, который оказался приносящим удовлетворение. Горизонтальное отклонение приводит к фиксации зоны, когда индивидуум держится за получение оральных удовольствий от особенностей различных модусов. Вертикальная фиксация - это фиксация модуса, когда индивидуум склонен чрезмерно проявлять модус 1 в различных зонах; он всегда хочет получать (to get), независимо от того, участвуют ли в этом рот и органы чувств, либо другие отверстия», рецепторы или формы поведения. Данный вид фиксации позже перемещается к другим зонам.

Однако на этой стадии даже самое доброжелательное окружение не способно уберечь малыша от травматического изменения - одного из самых жестоких изменений, поскольку ребенок еще так мал, а встающие на его пути трудности обширны. Я говорю об общем развитии импульсов и механизмов активного хватания, прорезывания зубов и близости этого процесса к процессу отнятия от груди и отделения от матери, которая может вернуться к работе или снова забеременеть.

Ибо именно здесь «добро» и «зло» входят в мир ребенка, если его базисное доверие к себе и другим уже не было поколеблено на первой стадии чрезмерно провоцируемыми или затягиваемыми параксизмами ярости и изнеможения. Конечно, невозможно знать, что чувствует младенец, когда его зубы «с трудом пробиваются изнутри», причем в той самой ротовой полости, которая до этого времени была главным локусом удовольствия и, к тому же, главным образом удовольствия. Невозможно также узнать, какого рода мазохистская дилемма возникает в результате того, что напряжение и боль, причиняемые режущимися зубами (этими внутренними диверсантами!), можно облегчить только кусая еще сильнее. Это, в свою очередь, добавляет к телесной социальную дилемму. Ибо если кормление грудью продолжается на стадии кусания (что, в общем, всегда было нормой), малышу необходимо научиться сосать не кусая, с тем чтобы у матери не было повода отдергивать сосок от боли или раздражения. Наша клиническая работа показывает, что этот момент в ранней истории индивидуума может быть началом злосчастной разделенности, когда гнев, обращенный на мучающие ребенка зубы, направленный против лишающей матери, и ярость, вызванная бессилием собственного гнева, сливаясь вместе, ведут к переживанию сильного смятения (садомазохистского характера), оставляющего общее впечатление, что когда-то давно человек разрушил единство с материнской средой. Эта самая ранняя катастрофа в отношении индивидуума к себе и к миру, вероятно, служит онтогенетическим вкладом в библейское сказание о рае, где первые люди на земле навсегда потеряли право срывать без усилий те плоды, что были отданы в их распоряжение; они вкусили от запретного яблока и тем самым прогневили Бога. Мы должны понять, что огромная глубина, равно как и универсальность этого сюжета, свидетельствуют, по-видимому, о большей (чем принять считать) важности раннего отрезка истории индивидуума. Следует стремиться к тому, чтобы такое раннее единство младенца с матерью было глубоким и приносящим удовлетворение, чтобы малыш подвергался действию этого неизбежного «зла» в человеческой природе умеренно и, по возможности, без отягчающих обстоятельств, да еще получая соответствующее утешение.

Рассматривая первую оральную стадию, мы говорили о взаимном регулировании способа ребенка принимать то, в чем он нуждается, и способов матери (культуры) давать ему это. Однако есть стадии, отмеченные таким неминуемым проявлением ярости и гнева, что взаимное регулирование посредством дополняющего поведения не может служить подходящей для них моделью. Приступы ярости от режущихся зубов, вспышки раздражения от мышечного и анального бессилия, неудачи падения и т. д. - все это ситуации, в которых интенсивность импульса приводит к его собственному поражению. Родители и культуры используют и даже эксплуатируют эти инфантильные схватки с внутренними гремлинами для подкрепления своих внешних требований. Но родители и культуры должны также отвечать требованиям этих стадий и заботиться о том, чтобы первоначальная взаимность как можно меньше терялась в процессе продвижения от фазы к фазе. Поэтому отнятие от груди не должно означать внезапной утраты груди и лишения успокаивающего присутствия матери, если, конечно, культурная ситуация не является гомогенной, когда можно быть уверенным, что другие женщины в ощущениях ребенка будут практически неотличимы от родной матери. Резкая утрата любви матери, к которой ребенок уже привык, без подходящей замены в это время может привести (при прочих отягчающих условиях) к острой младенческой депрессии или к неострому, но хроническому состоянию печали, способному придать депрессивный оттенок всему остатку жизни. [Рене Спитц (Rene Spitz) назвал это «анаклитической депрессией». См. его статьи в The Psychoanalytic Study of the Child, Vols. I-IV, International University Press, New York, 1945-49.] Но даже при самых благоприятных обстоятельствах эта стадия оставляет эмоциональный осадок первородного прегрешения и осуждения и всеобщей ностальгии по потерянному раю.

В таком случае оральные стадии формируют у младенца родники базисного чувства доверия и базисного чувства недоверия, которые остаются эндогенным источником примитивной надежды и обреченности на всем протяжении жизни. Они будут рассмотрены позднее в качестве первого нуклеарного конфликта развивающейся личности.

Б. Выделительные органы и мускулатура

При обсуждении самосохранения Фрейд предполагает, что в самом начале жизни либидо связывается с потребностью поддерживать жизнь посредством сосания того, что подходит для питья, и кусания того, что годится в пищу. Но вряд ли простому поглощению пищи есть дело до этой либидинальной потребности. Леви в своих известных экспериментах со щенками и цыплятами показал, что у этих групп детенышей, помимо простого потребления пищи, существует самостоятельная потребность в определенном количестве сосания и клевания соответственно. У людей, живущих в большей степени благодаря обучению, чем инстинкту, предполагается и большая культурная изменчивость в отношении врожденных и приобретенных величин потребности. Потенциальные паттерны, которые не могут быть проигнорированы или сокращены ниже определенного минимума без риска вызвать неполноценность, и которые, с другой стороны, должны особым образом провоцироваться посредством средовых процедур, чтобы получить полное развитие, есть именно то, что мы обсуждаем в данный момент. Тем не менее ясно, что оральный эротизм и развитие социальных модальностей «получения» и «взятия» опирается на потребность дышать, пить, есть и расти за счет всасывания.

Какова же самосохраняющая функция анального эротизма? Прежде всего, вся процедура опорожнения кишечника и мочевого пузыря делается как можно более приятной благодаря чувству благополучия (в словесной форме: «отлично!»). Это чувство с самого начала жизни должно компенсировать весьма частый дискомфорт и напряжения, испытываемые по ходу того, как кишечник учится выполнять свою повседневную работу. Два усовершенствования постепенно придают анальному опыту (experiences) необходимую полноту, а именно, наступление более регулярного стула и общее развитие мышечной системы, которое добавляет ось (dimension) произвольного расслабления, выпускания и сбрасывания к оси жадного присвоения. Эти два усовершенствования вместе говорят о большей способности чередовать удерживание и выталкивание по желанию. Поскольку речь идет об анальности в узком смысле слова, на этой стадии очень многое зависит от того, стремится ли культурная среда сколько-нибудь серьезно относиться к анальной функции. Как мы увидим, есть культуры, где родители игнорируют анальное поведение и предоставляют старшим детям отводить в кусты начинающего ходить малыша, с тем чтобы его желание соблюдать нормы в этом вопросе постепенно совпало с желанием подражать его старшим провожатым. Однако наша западная цивилизация предпочла отнестись к данному вопросу более серьезно, и степень ее давления на индивидуума зависит от распространенности нравов среднего класса и идеального образа механизированного тела. Ибо подобные нравы предполагают, что раннее и строгое приучение к туалету не только сохраняет приятной домашнюю атмосферу, но совершенно необходимо для развития аккуратности. Так это или нет, мы обсудим позднее. Но, несомненно, среди невротиков нашего времени есть и компульсивный тип, отличающийся более механической аккуратностью, пунктуальностью и бережливостью (в любви так же, как и в испражнениях), чем это было бы полезно для него, а в долгосрочной перспективе, и для общества. Дрессура кишечника и мочевого пузыря стала, пожалуй, бесспорно травмирующим моментом воспитания ребенка в широких кругах нашего общества.

Что в таком случае делает анальную проблему столь трудной?

Анальная зона больше любой другой приспособлена к проявлению стойкой приверженности противоречивым импульсам, потому что прежде всего она - модальная зона для двух конфликтующих модусов подхода, которые должны стать сменяющими друг друга, а именно, модусов ретенции и элиминации. Кроме того, сфинктеры - это лишь часть мышечной системы с ее общей дуальностью ригидности и релаксации, флексии и экстензии. Развитие мышечной системы дает ребенку гораздо большую власть над средой в виде умения доставать и держать, бросать и толкать, приближать к себе и удерживать предметы на расстоянии. Вся эта стадия, которую немцы назвали стадией упрямства, становится сражением за автономию. Ибо по мере того как малыш готовится обрести бОльшую независимость, он описывает свой мир в категориях «я» и «ты», «мне» и «мое». Любая мать знает, сколь сговорчивым может быть ребенок на этой стадии, если он решил, что хочет делать то, что ему вменяют в обязанности. Однако весьма трудно найти правильный рецепт заставить малыша захотеть сделать именно это. Всем матерям знакомо, как нежно ребенок (находящийся на этой стадии развития) прижимается к взрослому и как жестоко он вдруг пытается его оттолкнуть. В том же возрасте дети склонны копить (тайно хранить) различные предметы и выбрасывать их, цепко держаться за свое имущество и вышвыривать свои вещи из окна. Все эти на вид противоречивые склонности мы охватываем формулировкой ретентивно-элиминативных модусов.

Что касается развиваемых на этой стадии новых социальных модальностей, то особое значение придается простой антитезе отпускания (letting go) и удерживания (holding on); их пропорция и последовательность представляют исключительную важность для развития как отдельной личности, так и коллективных аттитюдов.

Дело взаимного регулирования теперь сталкивается с самым суровым испытанием. Если внешний контроль вследствие жесткой или слишком ранней дрессуры будет требовать лишения ребенка возможности постепенно и без принуждения освоить управление кишечником и другими амбивалентными функциями, малыш снова окажется перед необходимостью двойного бунта и двойного поражения. Лишенный власти в собственном теле (часто боящийся своих фекалий, как если бы они были враждебными чудовищами, обитающими в его внутренностях) и бессильный во внешнем мире, он снова будет вынужден искать удовлетворения и контроля либо посредством регрессии, либо посредством фальшивой прогрессии. Другими словами, ребенок вернется к более раннему, оральному контролю, т. е. контролю путем сосания пальца и превращения в хнычащее и требующее заботы существо; или станет враждебным и назойливым, использующим свои фекалии в качестве боеприпасов и симулирующим автономию - способность действовать ни на кого не опираясь, которую он на самом-то деле не приобрел. (В двух наших «образцах» патологии мы наблюдали регрессию к этому положению.)

Добавляя анально-уретрально-мышечную стадию к нашей карте, мы приходим к варианту, изображенному на рис. 3.

Рис. 3

Диагональ протянулась до установления ретентивного (3) и элиминативного (4) модусов в анально-уретральной зоне (нижняя часть кругов) на новой стадии III. Обводкой контуров кругов опять показана генерализация на всю развивающуюся мышечную систему этих модусов, которые, прежде чем служить более сложным и разнообразным целям, должно быть, приобрели определенную форму самоконтроля в отношении дуальной экспрессии, такую как отпускание и удерживание. Там, где такой контроль нарушен недоразвитиями в анально-уретральной сфере, создаются прочные акценты на ретенции и/или элиминации в самой зоне (спастическая прямая или ободочная кишка), в мышечной системе (общая вялость или ригидность), в навязчивой фантазии (параноидный страх враждебных субстанций внутри собственного тела) и в социальных сферах (попытки контролирования среды посредством компульсивной систематизации).

Здесь уже можно проиллюстрировать клиническое применение этой пока еще незаконченной карты. Выше мы отмечали, что наш анально-ретентивный пациент (мальчик) в раннем младенчестве какое-то время сопротивлялся кормлению, задерживая пищу во рту и вообще сжимая рот. Такое «девиантное» развитие, которое, конечно, могло бы не оставить того серьезного следа, какой имел место в данном случае, можно отметить на нашей карте обводкой (II3). Мальчик, отказываясь от попытки удержать мать (II2), пытался контролировать ситуацию посредством ретенции - фиксации модуса, которая предопределила ему трудный период на стадии III, где в его обязанности входило научиться «отпускать» (to let go). Однако подлинный кризис возник в то время, когда мальчик собирался покинуть эту стадию: он регрессировал и держался изо всех сил.

На карте указаны и другие пути к отступлению, имеющиеся в распоряжении детей. Модусы III2 и III1 (анально-уретрально-инкорпоративные) хорошо известны педиатрам, вынужденным избавлять детей от мелких объектов, которые они воткнули в анальное отверстие. В уретральной копии такого поведения в мочеиспускательный канал вводятся соломинки и тонкие веточки. Подобные буквальные выражения модуса встречаются, но все же редко. Более обычны фантазии в этом роде; они могут подготавливать перверзии. Любая анальная фиксация на одном из этих модусов особо предрасположена подготавливать к гомосексуальному аттитюду с подразумеваемой идеей достижения вечной любви и контроля путем анальной инкорпорации. У девочек все обстоит иначе благодаря тому, что их «хваткости» (graspiness) нет нужды оставаться фиксированной в пределах рта или извращенной в области ануса; она вполне способна переместиться к вагине и господствовать в генитальном поведении. Мы вернемся к этому вопросу при обсуждении генитальности.

Другой возможный уход «в сторону» - чрезмерное акцентирование модуса III., то есть использование фекалий в качестве боеприпасов для стрельбы по людям. Это может принять форму агрессивного испражнения или скрытого выпускания фекальных масс. Искушение поступать подобным образом сохраняется и у взрослых в виде склонности употреблять ругательства, имеющие отношение к фекалиям, - магический способ нападения на нашего врага и, к тому же, легкий, если вы способны при этом выйти сухим из воды.

Какие прочные качества имеют корни в этой мышечно-анальной стадии? Из ощущения внутренней доброкачественности (goodness) вырастает автономия и гордость; из ощущения недоброкачественности (badness) - сомнение и стыд. Для развития автономии необходимо устойчиво проявляемое и уверенно сохраняемое состояние раннего доверия. Младенцу нужно почувствовать, что его базисное доверие к себе и миру (это сохраняющееся сокровище, спасенное от конфликтов оральной стадии) не будет поставлено под угрозу внезапным страстным желанием иметь выбор, требовательно присваивать и упрямо устранять. Устойчивость должна защищать малыша против потенциальной анархии его пока еще невоспитанной рассудительности, неспособности удерживать и отпускать с разбором. Окружение ребенка должно поддерживать его в желании «встать на ноги», чтобы малыш не оказался во власти ощущения, будто он поспешно и глупо выставил себя на показ (что мы называем стыдом), или не попал в капкан того вторичного недоверия, оглядывания на прошлое, которое мы зовем сомнением.

Таким образом, автономия против стыда и сомнения — второй нуклеарный конфликт, разрешение которого составляет одну из основных задач эго.

В. Локомоция и гениталии

До сих пор я не упоминал ни о каких возрастных границах. Сейчас мы приближаемся к концу третьего года жизни, когда ходьба приобретает легкость и энергичность. В книгах утверждается, что ребенок «может ходить» значительно раньше этого срока; но для нас он не вполне стоит на своих ногах, пока способен лишь в течение короткого времени, с большим или меньшим реквизитом, относительно хорошо справляться с ходьбой. Мы полагаем, эго только тогда включило ходьбу и бег в сферу владения, когда ощущение тяжести остается в разумных пределах, когда ребенок способен забыть, что он «делает ходьбу», и, вместо этого, заняться выяснением того, что он может делать с ходьбой. Только тогда ноги становятся интегральной частью его самого вместо того, чтобы быть приспособленным для ходьбы придатком.

Оглянемся назад: первой промежуточной станцией была лежачая релаксация. Основанное на опыте младенца доверие к тому, что основные механизмы дыхания, пищеварения, сна и т. д. имеют закономерную и привычную связь с предлагаемой пищей и заботой, придает вкус развитию умения садиться и вставать на ноги. Вторая промежуточная станция (достигаемая лишь к концу второго года жизни) - способность сидеть не только уверенно, не падая, но и не уставая: проявления большой ловкости, позволяющей постепенно использовать мышечную систему для более тонкого различения и более автономных способов отбора и отбрасывания, нагромождения различных предметов (pilling things up) и разбрасывания их с силой и меткостью.

Третья промежуточная станция обеспечивает ребенка умением самостоятельно и энергично передвигаться. Ребенок не только готов к обнаружению своей половой роли, но и начинает постигать свою роль в хозяйстве (economy) или, по крайней мере, понимать, каким ролям стоить подражать. Еще немного, и он уже может вступать в отношения со сверстниками и под руководством старших детей или специально присматривающих за ним женщин постепенно включается в детскую политику детского сада, улицы и двора. Учение носит теперь интрузивный характер и увлекает его всякий раз новыми событиями и занятиями. Ребенок начинает остро сознавать различия между полами. Все это создает сцену для инфантильной генитальности и первичного развития интрузивного и инклюзивного модусов.

Конечно же, инфантильной генитальности суждено оставаться рудиментарной, или перспективой того, что еще придет. Если ее преждевременное проявление специально не провоцируется особыми фрустрациями или особыми обычаями (такими, как сексуальные игры в группах), детская генитальность, вероятно, оборачивается всего лишь серией пленительных переживаний, которые достаточно пугающи и бессмысленны, чтобы подавляться в течение стадии, названной Фрейдом периодом «латентности», то есть длительной отсрочки физического полового созревания.

На этой стадии сексуальная ориентация мальчика является фаллической. Хотя эрекции, бесспорно, случаются и раньше (либо рефлекторно, либо как явно сексуальные реакции на вещи и людей, которые заставляют ребенка испытывать сильные чувства), теперь развивается направленный интерес к гениталиям обоих полов, вместе со смутным, ненаправленным побуждением к совершению половых актов. Наблюдения за жизнью «примитивных» народов обнаруживают сцены половых сношений между трех-четырехлетними детьми - сцены, судя по сопутствующему хохоту, прежде всего игровой имитации. Такие откровенные и шутливые действия, вероятно, помогают ослабить напряжение потенциально опасного развития: концентрацию ранних сексуальных импульсов исключительно на родителях, особенно там, где существует полный запрет на сообщение подобного желания. Ибо возросшему локомоторному мастерству ребенка и его чувству гордости, вызванному тем, что он теперь большой и почти такой же умелый, как Отец и Мать, наносится жесточайший удар очевидным фактом: в половой сфере он значительно уступает родителям. И более того: даже в отдаленном будущем ему никогда не занять место этого отца в сексуальных отношениях с этой матерью (или место этой матери в сексуальных отношениях с этим отцом). Самые глубокие следствия такого прозрения и составляют, если воспользоваться термином Фрейда, эдипов комплекс.

Конечно, этот термин запутал дело, поскольку уравнивает то, что можно предполагать в детстве, с тем, что можно вывести из истории царя Эдипа. Иначе говоря, он устанавливает сходство между двумя неопределенностями. Сама же идея заключается в том, что Эдип, по незнанию убивший отца и женившийся на матери, стал мифологическим героем и вызывает сильное сострадание и ужас у театральных зрителей потому, что занять место отца и обладать матерью - всем присущее, но запретное желание.

В повседневной работе психоанализ подтверждает тот простой вывод, что мальчики адресуют свою первую половую любовь взрослым материнским фигурам, которые иным способом утешали их тела, и что мальчики обнаруживают первое сексуальное соперничество с теми, кто оказывается половым собственником этих материнских фигур. Другой вывод (к которому когда-то пришел Дидро): если бы маленький мальчик обладал возможностями мужчины, он бы силой взял мать и убил отца, - свидетельствует об интуиции и, все-таки, нелогичен. Если бы мальчик обладал такими возможностями, то не был бы ребенком и не испытывал бы нужды оставаться с родителями, а значит, мог бы предпочесть иные сексуальные объекты. Фактически, инфантильная генитальность находится под арестом защитников детства и его идеалов и, отсюда, испытывает серьезные осложнения.

Интрузивный модус, господствующий в большей части поведения на этой стадии, служит характерным признаком целого ряда конфигурационно «подобных» активностей и фантазий. Все они включают интрузию (вторжение) в другие тела посредством физической атаки: вторжение в уши и умы других людей с помощью агрессивного, напористого говорения; вторжение в пространство посредством энергичной локомоции; вторжение в неизвестное благодаря неуемному любопытству. В общем, достаточно очевидно, что детям на этой стадии половые акты взрослых видятся опасными актами взаимной агрессии. Даже в тех случаях, когда идет групповая сексуальная игра, ребенок, по-видимому, интерпретирует половые акты старших членов семьи как интрузивные со стороны мужчины и как инкорпоративные, в паучьей манере, со стороны женщины; и это чаще случается тогда, когда взрослую половую жизнь окружает темнота, когда сопровождающие ее звуки истолковываются как выражение боли, когда дети тайком наблюдают менструальную кровь и когда они ощущают неприязнь и раздражение у недостаточно удовлетворенных родителей.

Девочки приобретают на этой стадии важный опыт в том смысле, что должны понять непреложность следующего факта: хотя их локомоторная, умственная и социальная интрузивность равным образом увеличивается и столь же адекватна, как интрузивность мальчиков, у них нет одной штуки: пениса. Тогда как мальчики имеют этот видимый, способный напрягаться и понятный орган, у девочек клитор не в состоянии поддерживать мечты о сексуальном равенстве. И груди, как сопоставимо заметный признак их будущего, у них пока еще не развиты, а материнские инстинкты переводятся в игровую фантазию или уход за малышами. Там, где нужды хозяйственной жизни и мудрость ее социального устройства делают женскую роль, ее особые полномочия и вознаграждения понятными, конечно, все это легче интегрируется - и создается женская сплоченность. В противном случае девочка склонна развивать, наряду с основными модусами женской инцепции и материнской инклюзии, либо дразнящую, требующую, цепкую позицию, либо прилипчивую и чрезмерно зависимую детскость.

Итак, наша карта близка к завершению (рис. 4 и 5). На рис. 4 (для мальчиков) и рис. 5 (для девочек) мы добавляем IV слой - локомоторно-генитальную стадию, на протяжении которой модус интрузии (5) обнаруживается в изобилии ходьбы, агрессивном умонастроении и сексуальных фантазиях и действиях. Оба пола участвуют в общем развитии локомоторных и интрузивных паттернов, хотя у девочек паттерны требующей и ласкающей инцепции (1, 2) развиваются в пропорции, определяемой предшествующим опытом, темпераментом и культурным акцентом.

Рис. 4

Рис. 5

Рис. 5 показывает психосексуальный прогресс девочки на IV стадии как частичное возвращение к инкорпоративным модусам, первоначально развиваемым на оральном и сенсорном уровнях. Я полагаю, это не случайный результат нашего метода картирования. Ибо девочка на IV стадии противопоставляет потенциально более энергичной мышечной жизни мальчика потенциальность более богатого сенсорного различения и воспринимающих и принимающих черт будущего материнства. Она склонна стать еще более зависимой и более требующей; и, фактически, ей позволяют это сделать, за исключением тех случаев, когда культура предпочитает развивать вспомогательный модус интрузивного и явно локомоторного поведения (IV5). Позднее мы вернемся к той общей эксплуатируемости, которая стала уделом женщины вследствие близости ее генитальных модусов (инцепции, инклюзии) модусам оральности (инкорпорации).

Локомоторно-генитальная стадия добавляет к инвентарю основных социальных модальностей обоих полов модальность «делания» («making») в смысле «занятия чем-либо исключительно с целью достижения личного успеха, выгоды, преимущества и т. д.» Нет более простого и выразительного слова, которое бы так подходило к набору перечисленных ранее социальных модальностей. Оно наводит на мысль о лобовой атаке, наслаждении состязанием, упорстве в достижении цели, радости победы. У мальчика сохраняется акцент на «делании» фаллически-интрузивными способами; у девочек он раньше или позже смещается к «деланию» либо посредством приставания и провоцирования, либо с помощью более мягких форм «заманивания в ловушку», то есть посредством делания себя привлекательной и внушающей любовь. Таким образом, ребенок развивает предпосылки инициативы, или необходимые условия отбора целей и упорства в их достижении.

Однако эта общая готовность к инициативе сразу встречает своего заклятого врага в неизбежности отсрочивания и замещения ее сексуального ядра; ибо оно оказывается и биологически незрелым, и культурно отвергаемым вследствие табу инцеста. «Эдиповы» желания (столь просто и доверчиво выражаемые в заверениях мальчика, что он женится на матери и заставит ее гордиться им, равно как и в заверениях девочки, что она выйдет замуж за отца и будет гораздо лучше о нем заботиться) ведут к неотчетливым, смутным фантазиям, граничащим с убийством и насилием. Следствием этого является глубокое чувство вины - странное чувство, поскольку оно, вероятно, постоянно подразумевает, что индивидуум совершил преступление, которое, в конце концов, не только не совершалось, но было в принципе невозможным по биологическим причинам. Тем не менее, такая затаенная вина также помогает направить всю силу инициативы и энергию любопытства на подходящие идеалы и ближайшие практические цели, на познание мира фактов и методов делания вещей (а не «делания» людей).

Все это предполагает, что идет поиск устойчивого разрешения третьего нуклеарного конфликта, а именно, конфликта между инициативой и чувством вины (мы обсудим его в главе, посвященной эго).

На этом заканчивается наше переложение теории инфантильной сексуальности, которая на самом деле является теорией прегенитальных ступеней, ведущих к рудиментарной генитальности. Но мы должны дополнить и текст, и карту описанием дальнейшего развития. Речь пойдет о рудиментарном генеративном модусе, представляющем смутное предчувствие того обстоятельства, что генитальность имеет прокреативную функцию. В четвертом (заключительном) разделе этой главы мы приведем данные о том, что мальчики отличаются от девочек не только органами, возможностями (capacities) и ролями, но и специфичностью субъективного опыта (о чем клиницисту известно и с чем он работает, даже если не всегда знает, как это концептуализировать). Такая специфичность опыта - результат работы эго по организации всего того, что человек имеет, чувствует, предвидит. Тогда явно недостаточно характеризовать пол, указывая лишь на то, чем различаются мужчина и женщина, хотя такое различие дополнительно подчеркивается культурными ролями. Скорее, каждый пол характеризуется уникальностью, которая включает и его отличия от противоположного пола, но не складывается из них. В ее основе лежат предобразованные функции будущего осеменителя и будущей роженицы, независимо от системы разделения труда и типа культуры. Здесь модусы интрузии и инклюзии поляризуются, обслуживая произведение и рождение потомства.

В V слое карты (рис. 4 и 5) предвосхищается рудиментарная «генитальная стадия». Дополнительный маленький кружок внутри мужского и женского организмов обозначает два новых модуса: женский генеративный (VЖ) и мужской генеративный (VМ); и передает ту истину, что женская инклюзия и мужская интрузия все больше и больше ориентируются на смутно угадываемую внутреннюю потенциальность, а именно, на объединение яйцеклетки и спермы в акте произведения потомства.

Несмотря на то, что наш метод развертывания карты был аддитивным, как если бы на каждой стадии появлялось что-то совершенно новое, получившуюся теперь полную карту следует рассматривать как репрезентацию последовательной дифференциации частей, каждая из которых существует в некоторой форме с самого начала и до конца, причем всегда внутри органического целого - созревающего организма. В этом смысле правомерно допустить, что добавленные последними модусы (мужской и женский генеративный) были центральным, хотя и рудиментарным фактором на всем протяжении более раннего развития. [Итак, наша карта составлена. Многим (и мне в том числе) она временами будет, вероятно, казаться непривлекательно стереотипным, шаблонным способом объяснения феноменов развития. Такая стереотипность до некоторой степени вызвана происхождением этой карты из клинического наблюдения. Но ведь именно из клинического наблюдения берет начало и наша книга: и нам не следует слишком легко отказываться от того, что однажды доказало свою полезность при упорядочивании данных наблюдения.

Если, например, карта изображает инцептивный и инклюзивный модусы как реставрацию инкорпоративных модусов, было бы хорошо поразмышлять как над социальным, так и над клиническим подтекстом этого. Ибо подобная реставрация говорит о тенденции к соответствующей рекапитуляции темы младенческой зависимости, как в смысле (регрессивной) потребности быть зависимым, так и в смысле (прогрессивной) способности к производящей заботе об иждивенцах. В некоторых системах культуры эта тенденция, в свою очередь, может создавать основу для особенной эксплуатируемости женщины как существа, которое остается иждивенцем (сохраняет зависимость) и имеет дело главным образом с иждивенцами; тогда как у мужчины соответствующий страх регрессивной зависимости может вести к сверхкомпенсации в неумеренно интрузивных стремлениях. Должно быть, необходимо понять, что это происходит в несознаваемой дифференциации и совместной идентификации, прежде чем освобождение от эксплуатируемости и от потребности эксплуатировать окажется действительно возможным. Насколько применимо понятие выразительности модуса (mode-emphasis) к неклиническим данным, станет ясно из заключительного раздела этой главы, тогда как о его применимости к культурным феноменам говорится во второй части книги.]

Г. Прегенитальность и генитальность

Всякая система должна иметь свою утопию.

Для психоанализа такой утопией является «генитальность». Сначала под ней понимали интеграцию прегенитальных стадий до точки совершенства - высшей ступени, которая позднее (после пубертата) обеспечивала бы три трудных примирения: 1) примирение генитального оргазма и экстрагенитальных сексуальных потребностей; 2) примирение любви и сексуальности; 3) примирение сексуальных, прокреативных и связанных с продуктивным трудом паттернов.

Фактически, при близком рассмотрении оказывается, что все невротики испытывают затруднения в сексуальных циклах: половые расстройства возникают у них, когда они только делают предложения потенциальным партнерам, когда начинают, совершают, либо завершают половой акт или когда отворачиваются от соответственных «органов» и от партнера. Здесь следы прегенитальности оказываются наиболее очевидными, хотя и редко сознаваемыми. Невротичные люди, вместо наслаждения взаимностью генитальных паттернов, в глубине души, вероятно, предпочли бы инкорпорацию или ретенцию, элиминацию или интрузию. Многие другие скорее предпочли бы быть зависимыми или ставить кого-то в зависимость, губить или погибать, чем зрело любить, - и это часто без видимых невротических нарушений, поддающихся какой-либо классификации, диагностике и лечению. Бесспорно, забавная сексуальная игра лучше всего подходит для того, чтобы уделить внимание прегенитальным остаткам. Но связи секса и игры, игры и работы, работы и секса требуют более позднего и более обстоятельного обсуждения.

Здесь же нашей картой можно воспользоваться для классификации направлений нарушения генитальности, вызываемого прегенитальной девиацией. На рис. 4 модус феминной прокреации (VЖ), а также модусы V1 и V2 не следует понимать слишком буквально. Рудименты желания произвести на свет потомство (= родить) утилизируются в идентификации с женщиной и в поддержке женщины, а также поглощаются в творчестве. Что касается рецептивных тенденций, то мужской орган не имеет морфологического сходства со ртом, хотя вокруг и позади корня полового члена находятся рудименты женского органа; именно эта зона эротизирована у пассивно-рецептивных мужчин. В противном случае, вступить во владение сексуальными остатками инкорпоративных желаний мужчины должны рот и анус. Модус V1, окажись он доминирующим или столь же влиятельным, как и V5, означал бы акцентирование генитальной рецептивности - желание получать, но не давать. Тогда как доминирование V2 указывало бы на «самку» мужского пола (male «bitch») - например, гомосексуалиста, стремящегося к половым сношениям с мужчинами с целью (более или менее сознательной) поймать в ловушку их энергию (power). Модус V3 подразумевал бы ретентивную, a V4 - элиминативную акцентуацию генитального поведения мужчины, откуда берут начало такие формы эякуляции, как задержанная и неполная, преждевременная и «текучая» («flowing»). Модус V5 уже был охарактеризован нами как фаллически-агрессивный аттитюд. Кроме того, эти девиации можно проследить в обратном направлении вдоль вертикальных путей фиксации модуса до других зон, из которых они берут начало, и к которым они имеют тенденцию регрессировать. Конечно, в зрелой мужской сексуальности все эти модусы должны интегрироваться и признать господство мужского прокреативного модуса (VM).

Последний слой на рис. 5 имеет двойное применение: к половой жизни и к деторождению (и уходу за ребенком). Модус VЖ был сформулирован как господствующая конечная позиция. Модусы V1, V2 рассматривались нами как наиболее распространенная девиация: относительная фригидность в сочетании либо с сексуальной алчностью (в ее худшем варианте - неспособности отдаваться генитально, а значит и вознаграждать действия мужчины, которых, тем не менее, такая женщина требует, часто дразня и провоцируя «избранника»). V3 - это неспособность расслабиться настолько, чтобы позволить мужчине начать, дать ему возможность почувствовать себя уверенно или проявить всю силу чувств. V4 - элиминативная генитальность - выражается в частых оргастических спазмах, которые не складываются в одно адекватное переживание (experience). V5 - неперестраиваемая фаллическая позиция, выражающаяся в исключительно клиторальном эротизме и во всевозможных формах интрузивного принуждения. VM у женщины - это такая способность идентифицироваться с прокреативной ролью мужчины и участвовать в ней, которая делает женщину понимающим товарищем и уверенным наставником сыновей. К тому же у женщин, как и у мужчин, творчество требует определенной пропорции VM и VЖ.

Общее для мужской и женской карт правило гласит: все девиации, при условии подчинения господствующему модусу, столь же нормальны, сколь и часты. В тех случаях, когда девиации замещают собой нормальный господствующий модус, они приводят к несоответствиям в совокупном либидинальном хозяйстве, что не может продолжаться сколько-нибудь долго без существенного искажения социальных модальностей индивидуума. Это, в свою очередь, не может происходить слишком часто без искажения социальной жизни группы, если только группа не способна, на время, справиться с проблемой посредством образования организованных подгрупп девиантов.

Однако только ли ради генитальности существует прегенитальность? По-видимому, нет. Фактически, истинной сущностью прегенитальности, видимо, выступает абсорбция либидинальных интересов в раннем столкновении созревающего организма с индивидуальным стилем ухода за ребенком и в преобразовании его врожденных форм достижения (агрессии) в социальные модальности определенной культуры.

Давайте снова начнем с того, что, казалось бы, служит биологическим началом. Когда мы говорим, что животные обладают «инстинктами», то подразумеваем, что по крайней мере более низкие в эволюционном отношении виды располагают относительно ранними, относительно врожденными и готовыми к употреблению способами взаимодействия с тем сегментом природы, в качестве части которого они выжили. Эти паттерны широко варьируют от вида к виду, но внутри одного вида остаются чрезвычайно негибкими; животные способны научаться очень немногому. Здесь приходит на ум история с ласточками из Англии, которые были завезены в Новую Зеландию тоскующими по родине эксангличанами. С наступлением зимы все они улетели на юг и больше не возвращались, ибо их инстинкты указывали южное, а не теплое направление. Давайте не забывать, что наши прирученные животные и домашние питомцы, кого мы так легко принимаем за мерило животного мира, - это тщательно отобранные и чистопородные существа, которые научаются служить нашим практическим и эмоциональным нуждам в той мере, в какой мы заботимся о них. То, чему они научаются от нас, не увеличивает их шансы выживания в любом сегменте природы или во всяком взаимодействии с себе подобными. В данном контексте нас интересует не столько то, чему может научиться отдельное животное, сколько то, чему вид способен обучать свой молодняк из поколения в поколение.

У высших видов животных мы наблюдаем разделение инстинкта (используемый термин аналогичен термину «разделение труда»). Здесь речь идет о совместном регулировании инстинктивного стремления детеныша к контакту и инстинктивного предоставления контакта родителем, которое завершает приспособительное функционирование у детеныша. Было замечено, например, что некоторые млекопитающие могут научиться дефекации, только если мать вылизывает ректальное отверстие своего детеныша.

Можно было бы предположить, что человеческое детство и обучение человеческого детеныша есть просто высшая форма такой инстинктивной реципрокности. Однако влечения, с которыми человек появляется на свет, - это не инстинкты; равно как и комплементарные влечения его матери нельзя считать всецело инстинктивными по природе. Ни те, ни другие не несут в себе паттернов завершения, самосохранения, взаимодействия с каким-либо сегментом природы; их должны еще организовать традиция и совесть.

Как животное, человек ничего не значит. Бессмысленно говорить о ребенке так, как если бы это было животное в процессе приручения; или говорить о его инстинктах как о наборе паттернов, подверженных вторжению или блокированию со стороны автократической среды. «Врожденные инстинкты» человека - это фрагменты влечения, которые собираются, наделяются значением и организуются в течение длительного детства методами ухода за ребенком и его дисциплинирования, варьирующими от культуры к культуре и определяемыми традицией. В этом кроется его шанс как организма, как члена общества и как индивидуума. В этом же заключается и его ограниченность. Ибо, если животное выживает в тех случаях, когда его сегмент природы остается достаточно предсказуемым, чтобы соответствовать врожденным паттернам его инстинктивной реакции, или когда эти реакции содержат в себе основы для необходимой мутации, человек выживает только тогда, когда традиционное детское воспитание снабжает его совестью, которая будет руководить им, не подавляя, и которая настолько тверда и одновременно гибка, чтобы приспосабливаться к превратностям исторической эпохи. Для достижения этой цели детское воспитание утилизирует те темные инстинктуальные (сексуальные и агрессивные) силы, которые наделяют энергией инстинктивные паттерны (животных), а у человека, именно вследствие его минимального инстинктивного оснащения, оказываются высокомобильными и чрезвычайно пластичными. [Что касается попыток пересмотра и прояснения психоаналитической теории инстинктов, см.: Н. Hartmann, E. Kris and R. Loewenstein, The Psychoanalytic Study of the Child, Vols. I-IV, International Universities Press, New York, 1945-49.]

Здесь мы просто хотим достичь начального понимания (и согласования) графика прегенитальности и систематической взаимосвязи ее модусов органа, создающих ту базисную ориентацию, которую организм или его части могут испытывать к другому организму или его частям и к миру вещей. Наделенное органами существо может вбирать в себя объекты или другие существа, может удерживать их или выпускать, а может и само проникать в них. Существа с органами способны также выполнять такие модальные действия с частями другого существа. Человеческое дитя за свое долгое детство усваивает эти модусы физического подхода, а с ними - и модальности социальной жизни. Ребенок научается жить в пространстве и времени, так же как он научается быть организмом в пространстве - времени его культуры. Каждая усваиваемая таким образом частная функция базируется на интеграции всех модусов органа друг с другом и с образом мира соответствующей культуры.

Если в качестве частной функции мы возьмем интеллектуальную деятельность, то обнаружим, что она либо составляет целое с модусами органа, либо будет искажаться ими. Мы воспринимаем информационное сообщение; по мере того, как мы его принимаем (= инкорпорируем), мы интуитивно схватываем то, что кажется заслуживающим присвоения; усваивая такую информацию, мы пытаемся понять ее по-своему, сравнивая с другими порциями информации; удерживаем одни части сообщения и отбрасываем (= элиминируем) другие; наконец, мы передаем сообщение другому лицу, в интеллектуальном аппарате которого соответствующее усвоение или оплодотворение повторяется. И так же как модусы взрослой генитальности могут нести более или менее искажающий отпечаток ранних опытов модуса органа, так и интеллектуальность человека - к радости или к огорчению - может характеризоваться недоразвитием или сверхразвитием того или иного из основных модусов. Кто-то набрасывается на знания столь же жадно, как та коза (персонаж комиксов), которую другая спрашивала, удалось ли ей съесть за последнее время свежую книгу. Кто-то затаскивает свои знания в угол и грызет их там, как кость. Еще кто-то превращает себя в склад информации, вообще не надеясь когда-либо переварить ее. Некоторые же предпочитают источать и расточать информацию, которая не усвоена, и неусваиваема. А интеллектуальные насильники упорствуют в том, чтобы их мнения считались обязательными, пробивая защиту невосприимчивых слушателей.

Однако все это - карикатуры, лишь иллюстрирующие тот факт, что не только зрелые половые сношения, но и любой другой тип связей развивается на основе правильной (или неправильной) пропорции прегенитальных модусов органа, и что каждую форму связи можно охарактеризовать относительной взаимностью модусов подхода или односторонними формами агрессии. Чтобы установить конкретную пропорцию, социетальный процесс использует раннюю сексуальную энергию, так же как ранние модусы подхода. Он доводит дело до конца благодаря традиционному воспитанию фрагментарных влечений, с которыми человеческое дитя появляется на свет. Другими словами, там, где фрагменты инстинкта у детеныша млекопитающих животных собираются (относительно) более полно за (относительно) более короткое время посредством инстинктивной заботы со стороны его родителей, гораздо более фрагментарные паттерны человеческого дитя находятся в зависимости от предписаний традиции, которая направляет и наделяет значением родительские реакции. Исход этого более вариабельного завершения паттернов влечения посредством традиции (знаменитого как раз совместными достижениями и изобретательными специализациями и усовершенствованиями) навсегда привязывает индивидуума к традициям и институтам социального окружения его детства и оставляет незащищенным перед (не всегда логичной и справедливой) автократией его внутреннего правителя - совести.

4. Генитальные модусы и пространственные модальности

Эта глава начиналась двумя клиническими эпизодами, где было показано, что зоны и модусы имеют влияние на игру, а также на симптомы и поведение двух маленьких пациентов. Я намерен закончить ее результатами наблюдений, полученных на большой выборке детей - не пациентов, а испытуемых, участвовавших в генетическом исследовании, выполненном в Калифорнийском университете. [J. W. Macfarlane, Studies in Child Guidance. I. Methodology of Data Collection and Organization. Society for Research in Child Development Monographs, Vol. III, № 6, 1938.] К тому же, эти дети вышли из возраста игр. Десяти-, одиннадцати- и двенадцатилетних, их уже опрашивали и наблюдали регулярно в течение десятилетия, а все различные аспекты роста и развития их тел, умов и личностей тщательно протоколировались. Когда я присоединился к проводившей это исследование группе, чтобы проанализировать их записи, мы сочли интересным проверить на большой выборке клиническое утверждение, служащее основанием для таких наблюдений, как наблюдение игры Питера и Энн, а именно, что наблюдение игры может добавить важные указания (pointers) к доступным из других источников данным. Снабдит ли меня имеющаяся в распоряжении процедура образцами игры, которые могли бы служить реальными ключами к данным, накопленным в отчетах по этому исследованию? Может быть то, о чем я узнал из историй болезни, здесь удалось бы применить к продолжающимся историям жизни?

Я установил игровой стол со случайным набором игрушек и приглашал участвующих в исследовании мальчиков и девочек подойти к нему и вообразить, что стол - это киностудия, а игрушки - актеры и декорации. Затем просил их «создать на столе захватывающую сцену из воображаемого кинофильма». (Каждый выполнял мое задание в одиночку, т. е. игра была индивидуальной.) Такая инструкция давалась с целью избавить этих детей, большинству которых уже исполнилось одиннадцать лет, от «оскорбительного» предложения играть с «детским барахлом»; в то же время предполагалось, что инструкция такого рода будет достаточно безличным «стимулом» для нестесненного самосознанием использования воображения. Но здесь нас сразу ждал сюрприз: хотя за полтора с лишним года около 150 детей построили примерно 450 сцен, лишь полдюжины из них оказались киносценами и только несколько кукол были названы именами конкретных актеров. Вместо этого дети выстраивали свои сцены так, как если бы руководствовались внутренним замыслом, рассказывали короткую историю с более или менее увлекательным сюжетом и оставляли меня перед задачей раскрыть, что (если вообще что-то) эти конструкции могли «значить». Я помнил однако, что за несколько лет до исследования детей, когда я испытывал аналогичный метод на меньшей группе специализировавшихся по английскому языку и литературе студентов Гарварда и Рэдклиффа, просив их придумать «драматическую» сцену, ни одна сцена не напоминала творений Шекспира или какого-то другого драматурга. Судя по всему, такие неопределенные инструкции действительно совершают то, что поощрение «свободно ассоциировать» (то есть позволять мыслям блуждать, а словам течь без самоцензуры) производит в психоаналитическом интервью, так же как и предложение поиграть - в интервью с детьми, а именно, - создают тенденцию к появлению с виду произвольных тем, которые при более тщательном изучении оказываются тесно связанными с движущими силами истории жизни конкретного человека. И то, что я стал называть «уникальными элементами», в данном исследовании часто служило ключом к искомому значению. Например, один из немногих участвовавших в исследовании цветных мальчиков (к тому же, самый маленький из них) оказался единственным ребенком, построившим свою сцену под столом. Тем самым мальчик представляет полное и оттого приводящее в уныние доказательство значения своей улыбчивой кротости: он «знает свое место». Или возьмем единственную сцену, в которой стул задвинут под рояль, так что совершенно ясно - никто не играет. Поскольку построившая эту сцену девочка - единственная испытуемая, чья мать была музыкантом, предположение о том, что функциональное значение громких музыкальных звуков в ее детстве (при подтверждении другими данными) заслуживает нашего внимания, становится правдоподобным. Наконец, упомянем об одном из главных случаев, где ребенок (девочка) выдает в игре осведомленность в чем-то таком, чего, как предполагалось, она не знает. Об этой девочке, которая тогда страдала злокачественным заболеванием крови и, увы, теперь уже умерла, нам было сказано, будто ей неизвестно, что ее жизнь поддерживается только благодаря новому медицинскому препарату, в то время еще проходившему испытания. Она оказалась единственной девочкой, построившей руины и поместившей в центре развалин игрушечную «девочку, которая чудом ожила после того, как ее принесли в жертву богам». Приведенные примеры не затрагивают трудной проблемы интерпретации бессознательного содержания; они только показывают, что подобные сцены достаточно часто оказываются тесно связанными с жизнью. Но и это тоже не будет предметом ближайшего обсуждения. Здесь я намерен рассмотреть лишь проявления силы модусов органа в пространственных модальностях.

Чтобы передать степень моего удивления при обнаружении модусов органа среди того, что (в противоположность уникальным элементам) я стал называть общими элементами в конструкциях этих детей, нужно признаться в том, во что, вероятно, трудно поверить: я ни на что особенное не рассчитывал и, фактически, был движим удовольствием от свежести опыта работы с таким количеством детей, к тому же здоровых. Готовность удивляться относится к профессиональным качествам клинициста; ибо без нее клинические «данные» вскоре утратили бы поучительное качество новых (или правдиво подтверждающих) находок.

По мере того, как дети - один за другим - сосредоточивались с ответственностью мастера на своих конфигурациях, которые должны были стать «совершенно правильными», прежде чем можно было бы объявить о выполнении задания, я постепенно начал сознавать, что приучаюсь ожидать различных конфигураций от мальчиков и девочек соответственно.

В качестве примера, приводящего нас непосредственно к модусу женской инклюзии (IV1), укажем, что девочки гораздо чаще мальчиков устраивали комнату в виде расставленной по кругу мебели, без стен. Иногда такая круглая конфигурация из мебели подавалась так, будто в нее вторгается что-то угрожающее (хотя бы и смешное), например, поросенок (см. рис. 6) или «отец, возвращающийся домой верхом на льве». Однажды мальчик выстроил такую «феминную» сцену с дикими зверями в роли незванных гостей, и я ощутил неудобство, которое, как полагаю, часто выдает экспериментатору наличие у него сокровенных ожиданий. И на самом деле, уходя, уже у самой двери, мальчик воскликнул: «Здесь что-то не так», вернулся и с видом облегчения расположил зверей по касательной к окружности из мебели. Только один мальчик построил и оставил без изменений такую конфигурацию, причем дважды. Он страдал ожирением и имел женоподобное сложение. Когда гормональная терапия начала давать желаемый эффект, он возвел в своей третьей конструкции (через полтора года после первой) самую высокую и самую тонкую из всех башен, какую только можно было ожидать от мальчика.

Рис. 6

То, что башня этого мальчика теперь, когда он сам, наконец, стал стройнее, оказалась самой тонкой - это один из тех «уникальных» элементов, который дал возможность предположить, что в какой-то мере ощущение телесной стороны своей персоны повлияло на пространственные модальности создаваемых ребенком конструкций. Отсюда один шаг до предположения, что модальности, общие для одного из двух полов, могут в известной степени выражать чувство пола - мужского или женского. Вот когда я почувствовал симпатию к кубикам за их податливость методам обработки материалов исследования, в которое мы пустились. Ибо строительные кубики оказываются не требующим слов средством, легко поддаются подсчету, измерению и сравнению там, где дело касается пространственной аранжировки. В то же время кубики кажутся настолько безлично-геометрическими, что (вероятно) в наименьшей степени подвергаются влиянию смыслов. Кубик есть кубик и почти ничего, кроме кубика. Тем более поразительно (если не считать это просто функцией различия в темах), что мальчики и девочки отличались друг от друга и по количеству используемых кубиков, и по создаваемым конфигурациям. [М. P. Honzik, «Sex Differences in the Occurrence of Materials in the Play Constructions of Preadolescents», Child Development, XXII, 15-35.]

Итак, я решил обозначить эти конфигурации такими простейшими терминами, как башни, здания, улицы и переулки, сложные и простые ограды, интерьеры в стенах и без стен. Затем я дал фотографии игровых сцен двум объективным наблюдателям [Frances Orr and Alex Sherriffs.], чтобы посмотреть, смогут ли они согласиться с наличием или отсутствием таких конфигураций (или их комбинаций). Совпадение их мнений действительно оказалось «значимым», после чего, опираясь на оценки наблюдателей (не знавших о моих ожиданиях), можно было установить, как часто эти конфигурации встречались в конструкциях мальчиков и девочек. Здесь я резюмирую в общих словах их выводы.

Читатель может принять к сведению, что каждая упомянутая конфигурация в принадлежащих определенному полу конструкциях отнимает больше (и часто - значительно больше) двух третей рабочего времени ребенка, а оставшаяся треть обычно отводится на подчеркивание особых обстоятельств, которые нередко демонстрируются, чтобы «подтвердить правило».

Самым существенным половым различием оказалась склонность мальчиков сооружать различные строения, дома, башни или улицы (см. рис. 7), при склонности девочек использовать игровой стол как интерьер дома с незатейливыми конструкциями из малого количества кубиков или вообще без них.

Рис. 7

Далее, в конфигурациях мальчиков преобладали высокие строения. Однако противоположность возвышению, то есть падение, было в равной мере типичным для них: развалины или рухнувшие строения встречались только у мальчиков (выше я указал единственное исключение). В связи с самыми высокими башнями систематически проявляется что-то вроде понижательной тенденции, но в таких разных формах, что ее можно проиллюстрировать лишь с помощью «уникальных» элементов. Один мальчик после долгих колебаний разобрал чрезвычайно высокую и прочно сложенную башню, чтобы выстроить окончательную конфигурацию в виде простого и низкого сооружения без какого-либо «волнующего» содержания; другой весьма ненадежно сбалансировал свою башню и указал на то, что прямая угроза падения и есть «захватывающий» элемент в его истории (на самом-то деле именно в этом падении состояла его история). Третий мальчик, построивший особенно высокую башню, положил у ее основания игрушечного мальчика и пояснил, что тот упал с ее вершины; четвертый оставил кукольного мальчика сидящим высоко на одной из нескольких искусно сделанных сложных башен, но заявил, что этот «мальчик» страдал психическим расстройством (рис. 7). Самую высокую башню построил самый низенький мальчик; а цветной мальчик, как уже отмечалось, построил свою сцену под столом. Все эти вариации бесспорно указывают на то, что переменная «высокое-низкое» является маскулинной переменной. Изучив ряд историй участвовавших в нашем исследовании детей, я осмелюсь дополнить этот основной вывод клиническим суждением: крайняя высота (в сочетании с элементом разборки или падения) отражает потребность ребенка в сверхкомпенсации сомнения в собственной маскулинности или страха за свою маскулинность.

Сооружения мальчиков заключали меньше людей и животных внутри домов. Скорее они направляли в определенное русло движение автомобилей, животных и индейцев. И еще они блокировали дорожное движение: единственный игрушечный полицейский был как раз той куклой, которую чаще всего использовали мальчики! (Рис. 8)

Рис. 8

Девочки редко строили башни. А когда строили, то ставили их на заднем плане, вблизи стены или прямо прислонив к ней. Самая высокая башня, построенная девочкой, вообще находилась не на столе, а на полке, помещавшейся в нише за столом.

Если «высокое» и «низкое» - маскулинные переменные, то «открытое» и «закрытое» - феминные модальности. Интерьеры домов без стен создавались большинством девочек. Во многих случаях такие интерьеры носили явно мирный характер. Когда это был дом, а не школа, игрушечная девочка часто играла на фортепьяно: в высшей степени банальная «захватывающая киносцена» у девочек данного возраста.

Однако в ряде случаев встречалось нарушение спокойствия. Вбегающая в дом свинья вызывает в семье переполох и вынуждает девочку спрятаться за фортепьяно; учительница вскочила на стол, потому что в класс вошел тигр. Хотя пугаемые таким образом лица в большинстве своем оказываются женщинами, вторгающийся элемент - всегда мужчина, мальчик или животное. Если это, к примеру, собака, то это определенно собака мальчика. Довольно странно, однако, что идея вторгающегося живого существа не приводит к защитному возведению стен или запиранию дверей. Скорее, бОльшая часть подобных вторжений содержит элемент юмора и приятного возбуждения.

Простые огороженные места, с низкими стенами и без всяких украшений, были самыми многочисленными среди построенных девочками конфигураций. Однако такие примитивно огороженные места часто имели искусно сделанные входы-выходы (рис. 9), и это единственный элемент, который девочки заботливо строят и богато украшают. Блокирование входа или укрепление (наращивание) стен, как можно было обнаружить при дополнительном исследовании, отражает острую тревогу относительной женской роли.

Рис. 9

Самые существенные половые различия в использовании игрового пространства суммировались в следующих модальностях. У мальчиков характерными переменными оказались высота, падение, интенсивное движение (индейцы, животные, автомобили) и его направление по заданному руслу или задержка (полицейский); у девочек - статичные интерьеры, незатейливо огороженные, открытые, отличающиеся мирным характером или подвергающиеся вторжению. Мальчики украшали высокие строения, девочки - входы (выходы).

Теперь уже ясно, что пространственные тенденции, направляющие эти конструкции, напоминают о генитальных модусах (обсуждавшихся в этой главе) и фактически находятся в тесном соответствии с морфологией половых органов. У мужчины - это наружные половые органы, по своей природе способные к напряжению и вторжению и проводящие высоко подвижные сперматозоиды; у женщины - внутренние органы с вестибулярным проходом, ведущим к неподвижно ожидающей яйцеклетке. Служит ли это отражением острого и временного акцента на модальностях половых органов, который возникает вследствие переживания надвигающегося полового созревания? Моя клиническая позиция (и недолгое изучение «драматических постановок» студентов колледжа) склоняют меня считать, что господство генитальных модусов над модальностями пространственной организации отражает глубокое различие в чувстве пространства у двух полов, и что половая дифференциация как раз и обеспечивает наиболее убедительное различие в принципиальной схеме человеческого тела, а оно (различие), в свою очередь, соопределяет биологический опыт и социальные роли.

Конструктивную игру можно также рассматривать и как пространственное выражение множества социальных коннотаций. В таком случае, склонность мальчика изображать направленное наружу и вверх движение - это, возможно, лишь иное выражение сознаваемой им обязанности показать себя сильным и агрессивным, подвижным и независимым в нашем мире, достичь «положения в обществе». Репрезентация интерьеров дома у девочек (которая имеет ясный антецедент в их ранней игре с куклами) означала бы тогда, что они сконцентрированы на предвосхищаемой заботе о домашнем очаге и воспитании детей.

Однако эта распространенная интерпретация ставит больше вопросов, чем разрешает. Если, сооружая эти сцены, мальчики думают, главным образом, о своих теперешних и предвосхищаемых ролях, почему кукольные фигурки мальчиков чаще всего не используются ими? Полицейский - вот их любимая фигура; хотя можно с уверенностью сказать: мало кто из них видит себя в будущем полицейским или считает, что мы ожидаем от них подобного выбора. Почему мальчики не сооружают никаких спортивных площадок в своих конструктивных играх? При той изобретательности, рождаемой сильной мотивацией, это могло быть посильной задачей, в чем можно убедиться на примере постройки одного футбольного поля с трибунами для зрителей и всем прочим. Но оно было построено девочкой, которая в то время страдала ожирением, обладала мальчишескими ухватками и носила «неестественно короткую стрижку», что говорит об уникальной детерминации в ее случае.

Как уже упоминалось, во время начальных этапов нашего исследования мир вплотную подошел ко второй мировой войне, и она вспыхнула. Быть летчиком стало одной из самых сильных надежд многих мальчишек. Тем не менее, игрушечному пилоту они отдавали предпочтение лишь по сравнению с куклой-монахом, да еще пупсом; тогда как полицейский встречается в их игровых сюжетах в два раза чаще, чем ковбой - определенно более близкий ролевой идеал мальчишек американского запада, ибо именно ему они более всего подражают в манере одеваться и в привлекательных аттитюдах.

Если главная мотивация девочек состоит в любви и привязанности к их нынешним семьям и в ожидании появления собственных семей в будущем, помимо всех тех стремлений, которые, возможно, одинаковы у них с мальчиками, то этим еще не удается прямо объяснить, почему девочки обносят свои дома редкими и низкими стенами. Любовь к домашней жизни могла бы, предположительно, иметь результатом как раз прирост высоких стен и запертых дверей в качестве гарантов интимности и безопасности. Большинство кукол-девочек в этих мирных сценах играют на фортепьяно или спокойно сидят со своими домашними в гостиной. Действительно ли это можно рассматривать как репрезентацию желаемого ими поведения? И можно ли считать, что они стали бы делать то, что им хочется, когда их просили построить захватывающую киносцену?

Если фортепьянная игра маленькой девочки выглядит столь же характерной для репрезентации мирного интерьера в конструкциях девочек, как и перекрываемое полицейским дорожное движение в уличных сценах мальчиков, то можно предположить, что первая выражает благополучие внутри дома, а второе - осторожность на улице. Такой акцент на благополучии и осторожности в ответах на ясную инструкцию придумать «захватывающую киносцену» наводит на мысль, что в этих реакциях выражаются динамические переменные и острые конфликты, которые не объяснить теорией простого соответствия культурным и сознательным идеалам.

Тогда мы можем принять признаки модусов органа в детских конструкциях как напоминание о том, что наш жизненный опыт прочно связывается с основной схемой тела. За модусами органа и их анатомическими моделями мы видим намек на мужской и женский опыт пространства (experience of space). Его основные принципы станут яснее, если вместо простых конфигураций мы отметим те характерные функции, которые акцентируются в различных способах использования (или не использования) кубиков. Одни конструкции (дороги, туннели, перекрестки) служат канализации движения. Другие структуры являются выражением возводящей (поднимающей), конструирующей и совершенствующей (перерабатывающей) тенденции. С противоположной стороны, простые стены включают и огораживают, тогда как открытые интерьеры безопасно содержат в себе без необходимости исключать внешний мир.

Взятые вместе, структурированное пространство и описанные темы, говорят о том, что именно взаимопроникновение биологического, культурного и психологического составляет предмет этой книги. Если психоанализ и по сей день разграничивает психосексуальное и психосоциальное, я попытался в данной главе связать мостом эти два берега.

Культуры, как мы постараемся показать, развивают биологически данное и стремятся к разделению функций между полами таким образом, чтобы оно одновременно было осуществимо в рамках схемы тела, значимо для конкретного общества и выполнимо для индивидуального эго. [Что касается других результатов нашего исследования, то они освещены в «Sex Differences in the Play Configurations of Pre-Adolescents», American Journal of Orthopsychiatry, XXI, № 4 (1951) [Переработанные варианты этой статьи опубликованы в Childhood in Contemporary Cultures, Margaret Mead and Martha Wolfenstein, editors, University of Chicago Press, 1955 и в Discussions of Child Development, Vol. III; Tavistock Publications, London, 1958, and International Universities Press, New York, 1958].

Совсем недавно я имел возможность наблюдать начальные стадии исследования конструктивной игры у младших школьников в Индии. Первые впечатления показывают, что хотя общие характеристики их мира игры заметно отличаются от игрового мира американских детей (соответственно различиям в социальном мире), половые различия выражаются пространственными модальностями, описанными в этой главе. Однако, окончательный ответ должны дать дальнейшие исследования К. Сарабхаи (Kamalini Sarabhai) и ее коллег в B. M. Institute (г. Ахмадабад) - Э. Г. Э.]

Часть II. Детство у двух племен американских индейцев

Введение

Переходя от детей и больных к индейцам, мы следуем традиционным курсом современного исследования, ведущего поиск упрощенного проявления законов, по которым живет человек, в периферических относительно нашего сложного взрослого мира областях. Изучение стереотипии психического расстройства - одна из таких областей. Как говорил Фрейд, кристаллы обнаруживают свою невидимую структуру там и тогда, где и когда их разламывают. В области детства мы стремимся найти регулярности, изучая шаг за шагом, как из ничего развивается нечто или, по крайней мере, что-то более дифференцированное из чего-то более простого. Наконец, мы обращаемся к культурной примитивности в видимом младенчестве человечества, где люди кажутся - нам по крайней мере - то наивными, как дети, то ненормальными, как душевнобольные. Сравнительные исследования в трех областях продемонстрировали множество поразительных аналогий. Однако стремление пойти дальше и развить кажущийся параллелизм между совокупными человеческими обстоятельствами жизни дикаря и подобными обстоятельствами жизни ребенка или одержимого симптомом взрослого оказалось ошибочным. Теперь нам известно, что так называемые «примитивные» народы обладают своей собственной взрослой нормальностью, страдают своими собственными видами неврозов и психозов и, самое важное, имеют свои собственные разновидности детства.

Вплоть до последних десятилетий воспитание ребенка оставалось необитаемой антропологической территорией. Даже годами живущим среди туземных племен антропологам не удавалось увидеть, как эти племена воспитывали детей каким-то систематическим образом. Скорее, специалисты, вместе с широкой публикой, молчаливо допускали, что дикарям вовсе неизвестно воспитание детей и они растут «подобно детенышам животных» - представление, вызывающее у перегруженных обучением и воспитанием членов нашей культуры либо раздраженное презрение, либо романтический восторг.

Открытие «примитивных» систем детского воспитания ясно показывает, что примитивные сообщества не относятся ни к младенческим стадиям человечества, ни к вызванным задержкой отклонениям от олицетворяемых нами гордых прогрессивных норм. Они являют собой совершенную форму зрелой человеческой жизни, гомогенность и простая цельность которой вполне могли бы вызвать у нас в ряде случаев чувство доброй зависти. Давайте заново откроем для себя характерные особенности некоторых из этих форм жизни, изучая образцы, добытые в ходе наблюдений за жизнью американских индейцев.

Люди, собирательно называемые американскими индейцами, составляют сегодня весьма разнородное национальное меньшинство Америки. Как устойчивые сообщества индейские племена приходится признать вымершими. Правда, следы их неподвластных времени культур можно обнаружить и в древних реликтах на вершинах столовых гор, всего в нескольких милях от автобусных дорог, и в немногих величественных, но культурно мумифицированных личностях. Однако там, где древние индейские обычаи терпеливо поддерживаются правительственными агентствами или развиваются коммерцией ради туристского бизнеса, эти обычаи больше не составляют часть независимого общественного существования.

В таком случае можно спросить, почему я предпочитаю использовать племена американских индейцев в качестве иллюстрации к тому, что мне нужно рассказать, и не пользуюсь материалом, собранным другим исследователем в районах, которые до сих пор остаются первобытными? Мой ответ: потому что эта книга рассматривает не только факты, но и клинический опыт разыскания этих фактов; и за два моих самых поучительных опыта в этой области я обязан антропологам, предложившим мне пойти с ними и понаблюдать их любимые племена среди американских индейцев. Скаддер Микил познакомил меня с полевыми исследованиями, взяв с собой в резервацию индейцев сиу в Южной Дакоте, а Альфред Крёбер позже помог мне сделать образ сиу (которых слишком вольно считали «самым» индейским племенем) здраво компаративным. Он взял меня с собой к индейцам племени юрок, живущим на побережье Тихого океана и занимающимся ловлей рыбы и сбором желудей.

Эта обращенность к антропологии оказалась стОящей по ряду причин. Мои проводники предоставили в мое распоряжение свои личные записи и другие материалы еще до наших совместных поездок. Племена, о которых идет речь, были их первой и последней любовью в полевой работе; и эти два человека могли в личном общении спонтанно передать мне больше того, что они успели подготовить к публикации во время своих первых исследований. [A. L. Kroeber, «The Yurok», in Handbook of the Indians of California, Bureau of American Ethnology, Bulletin 78, 1925; H. S. Mekeel, A Modern American Community in the Light of Its Past. Dissertation for the degree of Doctor of Philosophy, Hale University, 1932.] Они имели заслуживающих доверие и доверяющих им информантов среди старейших членов племени - единственных, кто мог помнить древние народные обычаи воспитания детей. И прежде всего, оба моих наставника имели некоторую психоаналитическую подготовку и были полны желания интегрировать ее со своей антропологической работой. Если я, отчасти, служил интегратором, то лишь потому, что как детский психоаналитик был близок к формулированию тех проблем и решений, круг которых очерчен в предыдущей главе. Чувствуя, что вместе нам, возможно, удалось бы спасти некоторые обделенные вниманием факты современной истории американских аборигенов, оба сводили меня со своими любимыми и наиболее подготовленными информантами в данной области и убеждали их говорить со мной столь же откровенно, как говорили бы с каждым из них, знай они, что спрашивать по поводу круга значимых для детства и общества проблем.

Глава 3. Охотники прерий

1. Исторические сведения

Во время нашего путешествия в Южную Дакоту Скаддер Микил был полевым уполномоченным Комиссара по делам индейцев. От нас крайне настоятельно и срочно требовалось выяснить, откуда берется то ужасное безразличие, с каким дети индейцев сиу спокойно принимали, а затем столь же спокойно отказывались от многих ценностей, которые им прививали в хорошо продуманном и дорогом эксперименте федерального управления образования индейцев. В чем заключалась ошибочность работы с индейскими детьми, было достаточно очевидно; для них существовало две правды: одна - белая, другая - индейская. Но именно благодаря изучению этого противоречия мы обнаружили следы того, что когда-то было правдой для детей прерии.

Чтобы сохранить верность клинической природе нашего исследования, я должен предварить материал о древнем детском воспитании, который будет здесь представлен, описанием множества привходящих обстоятельств. Для достижения расчищенного участка леса, где мы можем лучше увидеть проблему младенчества и общества, я должен провести читателя сквозь колючий подлесок современных расовых отношений.

Индейская резервация Пайн Ридж расположена вдоль границы со штатом Небраска в юго-западной части Южной Дакоты. Об этих бескрайних холмистых равнинах народное предание гласит:

The slow hot wind of summer and its withering

or again the crimp of the driving white blizzard

and neither of them to be stopped

neither saying anything else than:

«I'm not arguing. I'm telling you».

[Carl Sandburg, The People, Yes, Harcourt, Brasce, New York, 1936.]

Медленное дыхание знойного лета

Иль леденящий вихрь зимней бури, -

Ничто не остановит их круговращенья,

Они не просят позволенья, они - велят.

Здесь 8000 членов рода оглала пламени сиу (или дакота [«Дакота» и «сиу» употребляются здесь как синонимичные названия самого знаменитого племени степных (иначе, прерийных) индейцев-кочевников. Сиу - это сокращение от французского nedow-essioux, возникшего из исковерканного оджибвского Nadowe-Is-Iw, что означало «змеи», «гады». Таким ругательным прозвищем оджибва окрестили воинственных индейцев прерий. Вообще, ни одно индейское племя Северной Америки само себя «сиу» не называло. Те, кого европейцы наградили этим исковерканным французами именем, называли себя дакота - «союзники». См.: Стингл М. Индейцы без томагавков. - М, 1978. - С. 298. - Прим. пер.]) живут на земле, выделенной им властями. Когда индейцы поселились в этой резервации, они отказались от своей политической и экономической независимости в пользу правительства США на условиях, что оно не позволит белым охотиться и селиться на отведенных индейцам землях.

Вероятно, только самые неисправимые романтики еще надеются найти в сегодняшней резервации что-нибудь похожее на образ старых дакота, бывших когда-то воплощением «настоящего индейца» - воина и охотника, наделенного силой духа, коварством и жестокостью. Изображение индейца сиу до недавнего времени украшало пятицентовую монету - странная дань странным отношениям, ибо побежденный предшественник занимает здесь место, зарезервированное для монархов и президентов. Но историческая реальность индейцев дакота происходит из далекого прошлого.

«Хорошей была жизнь на этих высоких равнинах Дакоты до того времени, как сюда пришли белые люди... Стада бизонов темными тучами проходили по пастбищам. Черные и Скалистые горы были густо населены оленями, бобрами, медведями и другой дичью... Голодная смерть обычно не навещала типи [Типи - конусообразные палатки из бизоньих шкур, служившие жильем прерийных индейцев. - Прим. пер.] индейцев.» [P. I. Wellman, Death on the Prairie, Macmillan, New York, 1934.]

Организованные в гибкую систему «отрядов» (bands), дакота в те давние времена преследовали бизонов в долгих скачках на лошадях по бескрайним просторам прерии. Периодически они собирались вместе в хорошо организованные лагеря, составленные из легких типи. Что бы они не делали сообща - собирались ли лагерем, устраивали большую охоту или танцевали - все строго регламентировалось. Но малые группы, раскрашенные и шумные, часто поддавались искушению отделиться от основного ядра, чтобы поохотиться на мелкую дичь, украсть лошадей и неожиданно напасть на врагов. Жестокость сиу вошла в поговорку у первых поселенцев. Сиу распространяли свою жестокость и на себя, когда, уединившись, подвергали себя мучениям, добиваясь указующего видения от Великого Духа.

Однако этот некогда гордый народ был осажден апокалипсической чередой катастроф, как если бы природа и история объединились для тотальной войны со своим чересчур мужественным детищем. Не следует забывать, что сиу пришли на высокие равнины с верховий Миссури и Миссисипи и организовали свою жизнь вокруг охоты на бизонов всего за несколько столетий до появления в этих краях белых поселенцев. Относительной молодостью приспособления сиу к местным условиям вполне можно объяснить то, что, по словам Уисслера: «Когда пропали бизоны, умер и сиу, этнически и духовно. Туша бизона давала не только пищу и материал для одежды, ложе и кров, тетиву для луков и нити для шитья, чашки и ложки. Из частей тела бизона изготавливали амулеты и украшения, а его помет, высушенный на солнце, зимой служил топливом. Объединения и времена года, обряды и танцы, мифология и игры детей превозносили его имя и образ». [С. Wissler «Depression and Revolt», Natural History, 1938, Vol. 41, №2.]

Исчезновение бизонов и стало первой катастрофой. Белые, стремясь проложить торговые пути к более богатым пастбищам Запада, разрушали охотничьи угодья и бестолково, забавы ради, тысячами убивали бизонов. В поисках золота они толпой хлынули в Черные горы - священные горы сиу, заказник и зимнее убежище одновременно. Сиу пытались оспаривать это нарушение ранних договоров с правительством, ведя переговоры с американскими генералами — «воин с воином», но убедились, что пограничный форт не знал ни федерального, ни индейского закона.

Последующие беспорядочные столкновения между индейцами и войсками не приводили к какому-то определенному результату вплоть до 1890 года, когда Седьмой кавалерийский полк отомстил за своего погибшего многими годами раньше товарища, генерала Картера, отличавшегося излишним рвением в истреблении индейцев. В побоище у Byндэд-Ни сотни индейцев сиу были уничтожены хорошо вооруженными солдатами (по 4 на каждого солдата), хотя большинство из них и не сопротивлялось. «Тела женщин и детей находили в двух-трех милях от места этой бойни, где их настигли и убили». [Wellman, op. cit] В 1937 году приколотые кнопками фотографии растерзанных женщин и детей все еще можно было увидеть на стенах единственной лавки и киоска с газированной водой в Пайн Ридж.

В течение этого исторического периода поиска новых принципов хозяйственной жизни сиу сталкивались с идущими одна за другой волнами разного рода новых американцев, которые олицетворяли собой беспокойные поиски белыми людьми пространства, власти и новой этнической идентичности. Странствующие трапперы и торговцы пушниной казались кочующим сиу вполне приемлемыми. Они разделяли установленное индейцами правило не причинять вреда зверю, снабжали их ножами и ружьями, бусами и чайниками; брали в жены индейских женщин и были нежными и преданными мужьями. Некоторые американские генералы тоже оказались полностью приемлемыми для индейцев и, фактически, почти обожествлялись ими только за то, что храбро сражались. Даже негритянская кавалерия вписывалась в систему ценностей сиу. Из-за впечатляющей внешности тех, кого лошади несли на спинах, кавалерии было дано дорогое индейцам имя «Черные Бизоны». Демонстрируемая квакерами и первыми мессионерами освященная вера в человека также не могла не произвести впечатление на благородных и религиозных вождей сиу. Однако в процессе поиска подходящих образов, связывающих прошлое с будущим, сиу нашли наименее приемлемым для себя именно тот класс людей, которым было суждено приучать их к благам цивилизации, а именно, государственных служащих.

Молодая и бурлящая американская демократия утратила мир с индейцами, когда не сумев прийти к ясному плану - завоевать или колонизировать, обратить в свою веру или дать свободу, - предоставила делать историю случайной веренице своих представителей, преследовавших то одну, то другую из этих целей и демонстрировавших тем самым очевидную непоследовательность, которую индейцы истолковывали как ненадежность и нечистую совесть. Бюрократия - плохая замена политики, и нигде расхождение между демократической идеологией и практикой не обнаруживается столь очевидно, как в иерархии централизованной бюрократии. Индейцы постарше, кого воспитали в духе демократии охотника, нивелирующей каждого потенциального диктатора и каждого потенциального капиталиста, имели зоркий, если не сказать злобный, глаз. Трудно представить себе ту незащищенную и, тем не менее, ответственную роль, в которой оказывались агенты правительства в те времена. И несмотря на это, часть из них хорошо справлялась со своей задачей благодаря одной только гуманности.

Затем последовала партизанская война за детей, которая, по воспоминаниям старых индейцев, сделала начальную стадию федерального образования далеко не привлекательной. В ряде мест «детей, по существу, похищали из дома, чтобы насильно засадить в государственные школы; волосы коротко стригли, а индейскую одежду выбрасывали. Им запрещали говорить на родном языке. Жизнь в такой школе подчинялась воинской дисциплине, а соблюдения учениками правил добивались с помощью телесных наказаний. Тех же, кто упорно придерживался старого образа жизни, и тех, кто сбегал и был пойман, бросали за решетку. Возражавших родителей также отправляли в тюрьму. Когда было возможно, детей держали в стенах школы, чтобы избежать влияния их семей». [G. MacGregor, Warriors without Weapons, University of Chicago Press, 1946.] Эта общая установка полностью сохранялась до 1920 г.

В течение всего этого времени только один тип белого человека - ковбой - волновал воображение индейца до такой степени, что оказывал влияние на его одежду, манеру держать себя, привычки и игру детей. С 1900 по 1917 год сиу решительно пытались развивать скотоводство и стать владельцами стад крупного рогатого скота. Но Вашингтон, сознавая «превосходящие силы» эрозии почв и интересов скотоводов Среднего Запада, был вынужден издать декрет, по которому сиу не могли быть ковбоями на отведенных им правительством землях. Потеря своих стад, быстро увеличившихся, а позднее - земельный бум, сделавший из неготовых к нему сиу мелких расточителей капитала, стали новыми катастрофами, по психологическому значению равными пропаже бизонов. Тогда неудивительно, почему некоторые мессионеры убеждали орлиноносых сиу, что они последнее колено израилево, и что на них лежит вечное Божье проклятие.

Вслед за этим наступил самый близкий к нашему времени период, когда индейцы сиу были обязаны становиться фермерами на отведенных им землях, уже настолько испорченных эрозией, что еще немного - и они превратятся в громадную пустыню. Даже сегодня только малая часть этих земель пригодна для посева пшеницы, кукурузы и других зерновых.

В таком случае понятно, почему сиу постоянно и безрезультатно обвиняли правительство США в нарушении обещаний и в административных ошибках прежних режимов. Что касается белых, то случаи заблуждений и вероломства никогда не отрицались даже теми, кто невольно или от бессилия допускал и то, и другое. Доклады американских генералов правительству и отчеты комиссаров по делам индейцев Конгрессу США говорят о глубоком чувстве стыда, которое эти люди испытывали, выслушивая благородные упреки старых индейцев. Фактически, совесть американского народа временами так легко пробуждалась, что сентименталисты и политические деятели могли использовать ее явно во вред реалистическому подходу к проблемам индейцев.

Правительство отозвало военных и создало для американских индейцев впечатляющую и гуманную организацию. Администратора заменили учителем, врачом и социальным антропологом. Но годы разочарований и зависимости сделали равнинных индейцев неспособными доверять даже тогда, когда у них едва ли могли быть основания для подозрений. Если когда-то индеец был просто обиженным человеком, то сейчас его состояние сравнимо с тем, что в психиатрии называют «невротической компенсацией»: он черпает все свое чувство безопасности и идентичности из статуса человека, которому что-то должны. Однако надо полагать, что даже если бы миллионы бизонов и добытое в Черных горах золото можно было возвратить индейцам, сиу не смогли бы отвыкнуть от зависимости или создать общину, адаптированную к современному миру, диктующему условия, в конце концов, как победителям, так и побежденным.

Не удивительно тогда, что посетитель резервации довольно скоро начинает чувствовать себя так, как будто попал в замедленный фильм, как если бы груз истории затормозил жизнь вокруг него. Да, административный центр Пайн Ридж очень похож на центральную усадьбу сельского округа в каком-нибудь небогатом районе Среднего Запада. Административные постройки и школы - чистые, просторные и хорошо оборудованные. Учителя и служащие - индейцы и белые - чисто выбриты и дружелюбны. Но чем дольше посетитель остается в резервации, чем больше бродит по ней и внимательнее присматривается, тем очевиднее становится, что сами индейцы владеют весьма немногим, да и это немногое содержат плохо. Внешне спокойные, обычно дружелюбные, но в целом медлительные и апатичные, индейцы обнаруживают неожиданные признаки недоедания и болезни. Только в редких ритуальных танцах и пьяных ссорах в находящихся за пределами резервации кафе, тайно торгующих спиртным, можно частично наблюдать ту огромную энергию, которая скрывается под ленивой внешностью. Во время нашего посещения Пайн Ридж проблема индейцев, казалось, состояла в том, чтобы удержаться где-то между величественной сменой сезонов дождей и засухи, между божественной расточительностью демократического процесса и веселой безжалостностью системы свободного предпринимательства; а мы-то знаем, что тех, кто попался в эти жернова неподготовленным, мельница пролетаризации перемалывает быстро и мелко. Здесь индейский вопрос утрачивает древнюю патину и сливается с проблемами цветных меньшинств, сельских и городских, которые ждут, когда занятый демократический процесс найдет время и для них.

2. Джим

Однажды Микил и я познакомились в оптовой лавке с Джимом, бедным и искренним молодым индейцем сиу, явно одним из тех более ассимилированных выпускников средней школы, что несут в душе, как мы уже научились предугадывать, напряжение и беспокойство. Джим покинул эту резервацию несколько лет назад, чтобы жениться на девушке, принадлежащей к другому, хотя и близко родственному племени равнинных индейцев, и жить среди ее народа. Когда за разговором выяснился род моих профессиональных занятий, Джим сказал, что недоволен тем, как осуществляется воспитание его детей, и что он хотел бы пригласить нас поехать к нему вместо Пайн Ридж, чтобы они с женой могли подробно обсудить это со мной. Мы пообещали вскоре приехать.

Когда мы подъехали к скромной, чистой усадьбе, маленькие сыновья Джима играли в любимую игру индейских мальчишек - набрасывали аркан на пенек дерева, а маленькая девочка лениво сидела на коленях отца, играя с его терпеливыми руками. Жена Джима работала в доме.

Мы прихватили с собой запасы съестного, зная, что с индейцами ни в чем невозможно разобраться за несколько часов; скорее всего, наш разговор придется вести в медленно-осторожной, обдумывающей манере хозяев. Жена Джима пригласила нескольких родственниц прийти на нашу встречу. Время от времени она подходила к двери и вглядывалась в прерию, которая катила пологие волны во все стороны, сливаясь вдалеке с белыми владениями медленно плывущих облаков. Пока мы устраивались и немного поболтали, у меня было время, чтобы обдумать возможное положение Джима среди его живущих ныне соплеменников.

Несколько длинноволосых старейшин среди нынешних обитателей этих резерваций помнят времена, когда их отцы были хозяевами прерии и встречались с уполномоченными правительства США как с равными. Тогда, после прекращения настоящей войны, индейцам довелось знать то старшее поколение американцев, чей Бог был не столь уж далеким родственником Великого Духа индейцев и чьи идеалы агрессивной, но достойной и щедрой человеческой жизни не столь сильно отличались от храбрости и благородства «достойного мужчины» в понимании индейцев.

Второе поколение индейцев знало об охоте и торговле пушниной только понаслышке. Они стали считать паразитическую жизнь, основанную на государственных пособиях, своим неотъемлемым правом по договору и, поэтому, «естественным» образом жизни.

Джим принадлежал к третьему поколению, которое пользовалось всеми преимуществами обучения в государственных школах-интернатах и было уверено в том, что благодаря лучшему образованию оно лучше экипировано для ведения дел с белым человеком. Однако поколение Джима не может похвастаться каким-то существенным достижением, помимо довольно поверхностной адаптации, ибо у большинства настолько ограниченное представление о будущем, насколько коротко (в их представлении) прошлое. Это самое молодое поколение оказывается между впечатляющим достоинством своих дедов, которые прямо отказываются делать вид, будто белый человек должен оставаться здесь, и позицией самих белых, которые считают, что индеец упрямо стремится быть довольно бесполезным реликтом мертвого прошлого.

Через какое-то время, прошедшее в задумчивом ожидании, жена Джима известила нас о том, что ее родственницы на подходе. Это произошло за несколько минут до того, как мы смогли различить вдалеке две приближающиеся фигуры.

Когда они, наконец, подошли, последовал обмен робкими, но забавными приветствиями и мы уселись в кружок под сенью сосновых ветвей. Случайно я сел на самый высокий фруктовый ящик (стулья в прерии были редкостью). Шутливо заметив, что мне неудобно возвышаться над ними, подобно проповеднику, я перевернул ящик другой стороной. Но в этом положении он оказался менее прочным: пришлось вернуть его в прежнее положение. Тогда Джим молча развернул свое сиденье так, чтобы оказаться на одной высоте со мной. Я вспоминаю это лишь как один типичный эпизод присущего индейцам скромного такта. В то время как Джим выглядел явно обеспокоенным предстоящей беседой, его жена имела вид человека, готовящегося к очень серьезному разговору, на который она, однако, уже решилась.

Микил и я договорились, что в нашей беседе мы не будем прямо нацеливаться на домашние проблемы Джима, а попросим группу прокомментировать то, что мы уже слышали в Пайн Ридж о различных фазах жизни ребенка в прериях. Поэтому мы заговорили об обычаях, касающихся рождения и воспитания ребенка, пытаясь подкрепить фрагментарные сведения о том, что делалось в давние времена и что изменилось теперь. Женщины демонстрировали забавную откровенность на протяжении всей беседы, хотя их застенчивые улыбки показывали, что они не осмелились бы заводить разговор о некоторых вещах в присутствии мужчин, не окажись Микил способным вставлять в диалог такие подробности, которые удивляли этих женщин и приводили в действие их память и критические способности. Они явно никогда не думали, что подобные подробности могут быть интересны белым людям или иметь отношение к миру, отражаемому в английском языке.

Джим не много добавил к этому разговору, продолжавшемуся несколько часов. Когда обсуждение подошло к середине первого десятилетия жизни ребенка, контраст между его мрачным молчанием и веселым одобрением женщинами различных способов, которыми дети предвосхищают занятия взрослых, стал еще более заметным.

Наконец настало время перекусить и женщины пошли в дом, чтобы приготовить еду. Теперь подошла очередь Джима и он сразу приступил к своей проблеме. Его дети, играя, употребляли сексуальную лексику, а он терпеть этого не мог. Жена смеялась и над детьми, и над ним, заявляя, что все дети употребляют такие слова и это не имеет никаких последствий. Он же болезненно реагировал на намеки белых, будто индейцы ведут себя непотребно и имеют нежелательные сексуальные привычки. Мы согласились, что белые мужчины действительно за глаза обвиняют индейцев в потакании своим сексуальным желаниям, но ведь все люди обвиняют ближних в извращениях, которых сами же больше всего и стыдятся; фактически, им нравится называть чужими именами собственные извращения. Он считал, что сиу на самом деле были «сильными» мужчинами, справлявшимися со своими сексуальными побуждениями и не позволявшими детям употреблять непристойные слова; и что нет никаких причин, почему его детям следует делать то, чего детям сиу делать не разрешалось. Тем самым он продемонстрировал, что всегда придерживался мнения, будто сиу существенно «сильнее» близко родственного племени его жены, и, фактически, имел в отношении племени жены те же самые предрассудки, какие белые люди имели в отношении его родного племени - сиу. Такое отражение предрассудков доминирующей группы в обоюдной дискриминации подгрупп является, конечно, универсальным. Поэтому, вероятно, сиу со значительной примесью белой крови называют своих чистокровных собратьев «черномазыми», а в ответ получают прозвище «белая рвань».

Подобно пациентам в психотерапевтических интервью Джим настолько противоречил сам себе, что все закончилось признанием: во время последнего посещения родительского дома в Пайн Ридж его расстроили неприличные выражения, которые употребляли дети родственников. «Такого просто не могло случиться, когда я был ребенком», - сказал Джим. Мы спросили, кто же тот человек, который был бы способен пресечь это. «Мой отец», - ответил он.

Дальнейшие расспросы обнаружили, что отец Джима провел большую часть детства в чужих краях. По мере того как Джим развивал эту тему, становилось все очевиднее, что жизнь в чужой среде оставила след в личности отца и побудила его, после возвращения к своему народу, поддерживать у собственных детей нормы поведения, отличавшиеся от норм других детей сиу. Поступая так, он возвел стену между своими детьми и детьми его соплеменников, стену, которая теперь отделяла Джима от его детей и... от самого себя. Несчастный (вследствие этой внутренней блокировки) Джим оказался в положении человека, неизбежно создающего конфликты в собственной семье, поскольку настаивал, чтобы его добрая жена, используя прямой родительский запрет, препятствовала привычкам, на которые индейцы сиу, как и ее родное племя, смотрели довольно снисходительно. Употребление детьми сексуальной лексики воспринималось взрослыми скорее как повод для того, чтобы пристыдить их или, если было необходимо, использовать авторитет бабушек и дедушек для спокойного предостережения.

Мы попытались растолковать Джиму силу конфликтов амбивалентности. Должно быть, он тайно восстал против желания отца отдалить его от партнеров по играм. Джиму удалось подавить открытый бунт лишь ценой переноса на собственных детей того, что некогда отец проделал с ним. Но поскольку Джим никогда не считал инородный мотив отца своим, его действия лишь раздражали жену, досаждали детям и вызывали парализующее сомнение у него самого:

Над нашим объяснением Джим размышлял несколько минут, а затем сказал: «Полагаю, в ваших словах что-то есть», - высокая и многословная похвала от индейца. Обед был готов. Взбунтовавшаяся жена и ее союзницы церемонно ждали за дверью, пока хозяин дома и его гости не закончат разговор.

Вот так и проходили в то время задушевные разговоры с несущими на сердце тяжесть индейцами высоких равнин. Эти беседы были одним из главных источников нашего материала, относящегося к тому детству индейцев сиу, каким оно когда-то было. Очевидно, что в этой области нет фактов, свободных от самых широких коннотаций. Отчаянная попытка Джима заново обрести чувство добродетельности враждебным по отношению к себе и своим близким способом может дать нам первое представление о довольно странном механизме - компульсивной идентификации мужчины, родовая целостность которого была разрушена, с самим этим разрушителем. По-видимому, интуитивно люди всегда сознавали то, что мы научились концептуализировать лишь недавно, а именно, что небольшие различия в воспитании детей имеют постоянное, а иногда и фатальное, значение в дифференциации у людей образа мира, чувства порядочности и чувства идентичности.

3. Межэтнический семинар

Нашим вторым важным источником данных стал небольшой семинар, участвовать в котором нас - меня и Микила - пригласили педагоги и социальные работники (белые и индейцы). Цель семинара - обсуждение различных мнений, отстаиваемых учителями Службы образования индейцев. Здесь с самого начала необходимо было отдавать себе отчет в том, что та информация о детстве, которая в невротических конфликтах подвергается подавлению и искажению, в диспуте представителей двух рас лежит в основе почти непроницаемой обоюдной обороны. Каждая группа, независимо от природы, по-видимому, требует от своих детей жертв, которые они впоследствии способны вынести только при твердом убеждении или решительной отговорке, что опирались на неоспоримые абсолюты поведения; усомниться в одном из этих имплицитных абсолютов - значит подвергнуть опасности все. Поэтому и случается так, что мирные соседи, защищая какие-то мелкие вопросы воспитания ребенка, встают на дыбы, подобно разъяренным медведям, встающим на задние лапы, когда медвежатам грозит смертельная опасность.

Внешне выносимые на наш семинар жалобы звучали здраво и профессионально. Самой характерной была жалоба на манкирование школой: испытывая сомнения, индейские дети просто убегали домой. Вторым по значению недугом, представленным в жалобах учителей, было воровство или, во всяком случае, грубое игнорирование прав собственности (как мы их понимаем). За воровством следовала апатия, включавшая весь спектр проявлений: от отсутствия честолюбия и интереса до своего рода вежливого пассивного сопротивления в ответ на вопрос, просьбу или требование. Наконец, отмечалась излишняя сексуальная активность, причем этим термином обозначалось множество неприличных ситуаций, варьирующих от ночных прогулок после танцев до простого собирания кучей тоскующих по дому девочек в интернатских койках.

Меньше всего жаловались на дерзость, и все же чувствовалось, что само отсутствие открытого сопротивления пугало учителей, как если бы это было секретным оружием индейцев. Через всю дискуссию красной нитью проходила озадачивающая жалоба, будто независимо от того, что делаешь с этими детьми, они не дерзят. Индейские дети, мол, уклончивы и ко всему относятся стоически. В общении с ними часто кажется, будто они понимают, что от них хотят, пока вдруг не выясняется, что они все сделали иначе. «Их невозможно понять», - говорили учителя.

Глубокая и часто неосознанная ярость, которую это обстоятельство постепенно вызвало даже у самых благонамеренных и дисциплинированных педагогов, фактически прорывалась только в «личных» мнениях учителей, добавляемых к их официальной позиции. Гнев одного потертого жизнью, пожилого педагога вызвало спокойное упоминание со стороны нескольких учителей индейского происхождения о любви индейцев к детям. Он резко возразил, будто индейцы не знают, что значит любить ребенка. Вступив в спор, он обосновал свое мнение, ссылаясь на голый факт: родители-индейцы, не видевшие своих детей аж три года, приехав наконец навестить их, не плакали и даже не целовались с ними при встрече. Этот опытный педагог не мог согласиться с предположением, подтвержденным, кстати, не менее опытными наблюдателями, что подобная сдержанность с ранних пор направляла встречу между индейцами-родственниками, особенно в присутствии чужих людей. Для него такие книжные знания опровергались двумя десятилетиями личных - вызывающих возмущение - наблюдений. Он настаивал, что родители-индейцы меньше сочувствуют своим детям, чем животные - своим детенышам.

При условии, что именно культурная дезинтеграция и невозможность экономически или духовно заботиться о детях, могут приносить с собой безразличие в личных отношениях, было, конечно, ужасно столкнуться с таким радикальным заблуждением, которое никак нельзя считать пережитком менее понимающего периода. Полковник Уилер, знавший сиу как завоеватель, а не как педагог, утверждал, что «едва ли на земле существует такой народ, который бы любил свои семьи больше американских индейцев». Кто же прав? Сделался ли побеждающий полководец излишне сентиментальным или усталый учитель стал слишком циничным?

Самые серьезные мнения высказывались добровольно лишь частным образом. «На самом деле, труднее всего справиться с энурезом», - сказал учитель (наполовину индеец), а затем добавил, - «но мы, индейцы, не могли обсуждать энурез в группе, включающей женщин». Он считал, что отсутствие надлежащего приучения к туалету служило причиной большинства трудностей в воспитании индейцев. Белый служащий по собственной инициативе указал на другую проблему, в его глазах «действительно самую скверную». Ссылаясь на конфиденциальные высказывания специалистов-медиков из Службы образования индейцев, он заявил: «Родители-индейцы не только позволяют своим детям мастурбировать - они их этому учат». По его мнению, именно в этом сокрыт корень всех зол; однако он не хотел обсуждать проблему детского онанизма в присутствии индейцев. По тем фактам, которые удалось установить, и энурез, и мастурбация встречались в индейских школах не чаще, чем в любых других школах-интернатах или приютах. Фактически, мастурбация оказалась только предположением, ибо никто из упоминавших о ней не видел ничего, кроме того, что маленькие дети трогали себя за половые органы. В таком случае интересно отметить, что «подлинное», самое возмущенное и скрытое (неофициальное) недовольство касалось областей раннего обусловливания, которое вызвало внимание психоаналитиков в Западной культуре (и которое обсуждалось в разделе о прегенитальности).

Оказалось, активно участвующие в воспитании белые считают каждое такое упущение в воспитании ребенка, как то: полное отсутствие внимания родителей-индейцев к анальным, уретральным и генитальным проблемам у маленьких детей, явно злонамеренным и преступным деянием. Индейцы, с другой стороны, будучи снисходительными к младшим детям и только на словах суровыми к старшим, считали активный подход белого человека к вопросам ухода за ребенком явно деструктивной и преднамеренной попыткой обескуражить малыша. Белые, по их мнению, хотят отдалить своих детей от этого мира с тем, чтобы заставить их перейти на следующую ступень жизни с предельной быстротой. «Они учат своих детей плакать!» - с негодованием заметила одна индейская женщина, столкнувшись с практикой разлучения (из гигиенических соображений) матери и ребенка в государственной больнице; особенно возмутил ее эдикт больничных сестер и докторов, будто младенцам полезно кричать, пока не побагровеют от напряжения. Пожилые индейские женщины обычно смиренно ждали появления на свет внука, подобно иудеям перед священной стеной, оплакивающим уничтожение своего народа. Но даже образованные индейцы не могли подавить ощущения, что весь этот дорогостоящий уход, предоставляемый их детям, есть не что иное, как дьявольская система национальной кастрации. Сверх того, среди индейцев было распространено странное предположение, будто белые испытывали необходимость в том, чтобы уничтожать своих детей. Со времени самых ранних контактов между двумя этими расами индейцы считали наиболее отвратительной чертой белых добиваться согласия детей шлепками или битьем. Индейцы обычно лишь пугают ребенка, говоря, что может прилететь сова (или прийти «белый человек») и забрать его. Какие конфликты они тем самым вызывали и увековечивали в душах своих детей, индейцы, конечно, знать не могли.

В таком случае, неофициальные жалобы предполагают (в согласии с нашими самыми передовыми теоретическими допущениями), что даже казалось бы произвольные моменты воспитания ребенка выполняют определенную функцию, хотя в тайных жалобах это прозрение используется большей частью как средство выражения и распространения взаимных предубеждений и как прикрытие для индивидуальных мотиваций и бессознательных интенций. Здесь поистине нетронутое поле деятельности для «групповой терапии» того сорта, которая нацелена не на улучшение психиатрического статуса отдельного участника сеансов, а на улучшение культурных связей у собранных вместе лиц.

Из вопросов, играющих важную роль в культурных предрассудках, я кратко проиллюстрирую три: отношение к собственности, чистоплотность и дееспособность.

Однажды школьный учитель принес с собой список своих учеников. В нем не было ничего примечательного, за исключением, пожалуй, поэтичности детских имен (эквиваленты: «Звезда-которая-появляется-на-небе», «Утренняя Охота», «Боящаяся лошадей»). Все дети отличались благонравным поведением, уступая белому учителю в том, что имело отношение к учению, и следуя индейской семье в том, что было связано с домом. «У них две правды», - пояснил учитель, выражаясь более вежливо по сравнению с некоторыми его коллегами, убежденными, что индейцы «рождаются лгунами». В целом, его удовлетворяли успехи учеников. Единственную проблему, которую он хотел обсудить, преподнес один мальчуган, живший относительно изолированно среди других детей, как если бы оказался почему-то отверженным.

Мы исследовали положение семьи мальчика среди индейцев и белых. И те, и другие характеризовали его отца тремя роковыми словами: «У него есть деньги». [По-английски «Не has money». - Прим. пер.] Регулярные посещения банка в ближайшем городке, по-видимому, придали ему тот «чужой запах», который приобретает муравей, пересекая территорию другого «племени», и за который его убивают по возвращению в свой муравейник. Здесь же, вероятно, изменник становится социально мертвым после того, как он сам и его семья раз и навсегда обрели порочную идентичность «того-кто-бережет-свои-деньги-для-себя». Она оскорбляет один из старейших принципов экономики сиу - щедрость.

«Идея длительного накапливания средств чужда индейцам дакота. Если мужчина имеет достаточно средств, чтобы не умереть от голода, по крайней мере, в ближайшем будущем, и к тому же располагает резервом времени для медитации и еще чем-то, что можно дарить другим по случаю, он относительно доволен... Когда еды мало или вовсе нет, он может запрячь лошадей и отправиться со своей семьей в гости. Еда делится поровну, пока ее совсем не остается. Самый презираемый человек - тот, кто богат, но не делится своим богатством с окружающими его людьми. Вот он и есть действительно «бедный».» [Н. S. Mekeel, The Economy of a Modern Teton-Dakota Community, Yale Publications in Anthropology, №№.1-7, Yale University Press, New Haven, 1936.]

Венцом принципа уравнивания богатства в экономической системе сиу было «раздаривание», т. е. предложение всей собственности хозяина гостям на празднике в честь друга или родственника. Чтобы полнее почувствовать эту идеальную антитезу мерзкому образу скряги, нужно понаблюдать за тем, как даже сегодня индейский ребенок на каком-нибудь обрядовом празднике раздаривает свои скудные сокровища (монетки или вещи), которые его родители скопили именно для такого случая. Он буквально излучает нечто такое, что позднее мы сформулируем как чувство идеальной идентичности: «Я действительно такой, каким вы меня видите сейчас, и такими же всегда были мои предки».

Экономический принцип раздачи (дарения) и высокий престиж щедрости были, конечно, в давние времена тесно связаны с необходимостью. Кочевники нуждаются в неприкосновенном минимуме домашнего имущества, который они способны переносить с собой, и не более того. Племена, живущие охотой, зависят от щедрости наиболее удачливых и умелых охотников. Однако насущные потребности изменяются гораздо быстрее истинных добродетелей, и одна из самых парадоксальных проблем человеческой эволюции заключается именно в том, что добродетели, первоначально предназначавшиеся для обеспечения самосохранения индивидуума или группы, затвердевают под давлением анахронического страха вымирания и, поэтому, могут сделать людей неспособными адаптироваться к изменившимся нуждам. Фактически, такие окаменелости былых добродетелей становятся неподатливыми и, в то же время, трудноуловимыми препятствиями к перевоспитанию. Ибо, однажды лишенные универсального экономического значения и всеобщего почтения, они распадаются. При этом они сочетаются с прочными чертами характера, которыми одни люди наделены в большей степени, другие - в меньшей, и сливаются с особенностями окружающей группы, такими, например, как расточительность и беззаботность белой бедноты. В конце концов, администратор и учитель могут и не отличить, когда они имеют дело со старой добродетелью, а когда - с новым пороком. Взять хотя бы денежные пособия или продуктовую и техническую помощь, причитающуюся отдельным семьям на основе прошлых договоров и официально распределяемую в соответствии с нуждой и заслугами. Так вот, всегда можно узнать, когда кто-то получил такие «дары», ибо по всей прерии в маленьких фургонах к нему съезжались бы его менее удачливые (в данный момент!) родственники для законного участия в празднике первобытного коммунизма. Значит, несмотря на продолжавшиеся несколько десятилетий попытки посредством образования добиться включения индейцев в нашу монетарную цивилизацию, их древние аттитюды сохраняют господство.

Первый инсайт, который возник при обсуждении этих вопросов в нашем семинаре, состоял в следующем: нет ничего более бесплодного во взаимоотношениях отдельных лиц или групп, чем подвергать сомнению идеалы противной стороны, демонстрируя, что, согласно логике сомневающегося, представитель противной стороны непоследователен в своей проповеди. Ибо всякая совесть, индивидуальная или групповая, обладает не только специфическим содержимым, но и своей специфической логикой, которая охраняет ее согласованность.

«Они безынициативны», - говорили обычно раздраженные белые учителя по поводу индейских детей. И действительно, желание индейского мальчика выделяться и состязаться, вполне выраженное при одних обстоятельствах, может полностью исчезать при других. Члены легкоатлетической команды, например, могут колебаться на старте забега. «Почему мы должны бежать? - говорят они. - «Ведь уже известно, кто собирается победить». Возможно, у них существует подсознательная мысль, что того, кто выигрывает, ждет не слишком хорошее будущее. Ибо история Мальчика-Чей-Отец-Имел-Деньги имеет свои параллели в судьбе всех тех индейских мальчиков и девочек, которые показывают, что всерьез принимают требования своих педагогов и находят удовольствие и получают удовлетворение, выделяясь среди других в школьных занятиях. Их оттягивают назад, к среднему уровню, неуловимые насмешки остальных детей.

Микил проиллюстрировал особые проблемы индейской девочки, обратив внимание участников на одну поистине трагическую подробность. Первое впечатление, неизбежно получаемое маленькой индейской девочкой от поступления в белую школу, состоит в том, что она (девочка) - «грязная». Некоторые учителя признаются, что они вряд ли способны скрыть свое отвращение к домашнему запаху индейского ребенка. Разборные типи североамериканских индейцев, конечно, легче освобождались от накопленного запаха, чем их сегодняшние каркасные дома. В школьные годы ребенка приучают к опрятности, личной гигиене и пользованию стандартным набором косметики. Отнюдь не усвоив полностью других аспектов свободы действий и амбиций белых женщин, преподносимых ей с исторически гибельной внезапностью, девочка-подросток возвращается домой привлекательно одетой и чистой. Но скоро приходит тот день, когда родная мать и бабушки назовут ее «грязной девушкой». Ибо чистая, в индейском смысле, девушка - это такая девушка, которая научилась избегать определенных вещей в период менструации; например, предполагается, что она не будет брать руками определенную пишу, поскольку та, мол, портится от ее прикосновения. Большинство девушек неспособны снова принять статус прокаженных на время менструального периода. И все-таки они еще не достаточно эмансипированны. Им почти никогда не дают возможности, да и сами они, фактически, не готовы и не хотят жить жизнью американской женщины; но и снова быть счастливыми в условиях замкнутого пространства, негигиеничной интимности и бедности окружения они способны лишь в редких случаях.

Прочно укоренившиеся образы мира не поддаются ни ослаблению посредством фактологии, ни согласованию путем идеологической аргументации. Несмотря на идеологические расхождения, продемонстрированные в этих примерах, многие родители-индейцы, по сообщениям учителей, предпринимают искренние и удачные попытки склонить своих детей к послушанию белому учителю. Однако дети, казалось, соглашаются с таким давлением, просто делая уступку, не подкрепленную чувством более глубокого долга. Они часто реагировали на него с невероятным стоицизмом. И это был, на наш взгляд, самый удивительный факт, заслуживающий отдельного исследования. То есть индейские дети могли без открытого бунта или без каких-либо признаков внутреннего конфликта годами жить между двумя системами норм, которые отстояли друг от друга несравнимо дальше, чем нормы любых двух поколений или двух классов в нашем обществе. Нам не удалось найти у маленьких сиу признаков индивидуальных конфликтов, внутреннего напряжения или неврозов, то есть всего того, что позволило бы применить наши знания психической гигиены, какими мы располагали, к решению индейской проблемы. То, что мы обнаружили, относилось к культурной патологии, иногда в форме алкогольной делинквентности или мелкого воровства, но, большей частью, в форме общей апатии и неуловимого пассивного сопротивления всякому дальнейшему и более решительному воздействию норм белого человека на совесть индейца. Лишь у нескольких «индейцев белого человека», обычно успешно работающих в органах федерального управления, обнаружили мы невротическое напряжение, выражавшееся в компульсиях, гиперответственности и общей ригидности. Однако среднему индейскому ребенку, по-видимому, было не знакомо то, что мы называем «нечистой совестью», когда в пассивном сопротивлении белому учителю он уходил в себя. Не терзался он и отсутствием сочувствия со стороны родственников, когда решал стать прогульщиком. Следовательно, в целом, никакой истинно внутренний конфликт не отражал конфликта двух миров, в каждом из которых индейский ребенок существовал.

Казалось, жизнь такого ребенка вновь обретает свой былой тонус и темп только в те редкие, но яркие моменты, когда старшие члены семьи превозносили прошлую жизнь; когда расширенная семья или остатки старого отряда укладывали свои повозки и съезжались вместе где-то в прерии на церемонию или празднество, чтобы обмениваться подарками и воспоминаниями, новостями и сплетнями, шутить и, теперь уже реже, танцевать старинные танцы. Именно тогда его родители и, особенно, бабушки и дедушки ближе всего подходили к чувству идентичности, которое снова связывало их с беспредельным прошлым, где не было ничего, кроме индейца, игры и врага. Пространство, в котором индеец мог чувствовать себя свободно, по-прежнему было без границ и давало возможность для произвольных скоплений и, в то же время, для внезапного распространения и рассеивания. Индеец охотно принял центробежные моменты белой культуры, такие как лошадь и ружье, а позднее легковой автомобиль и мечту о трейлерах. В остальном же могло существовать лишь пассивное сопротивление бессмысленному настоящему с мечтами о реставрации, когда будущее вело бы обратно в прошлое, время вновь стало бы аисторическим, пространство - безграничным, а запасы бизонов - неистощимыми. Племя сиу, как целое, все еще ждет, что Верховный Суд США возвратит им Черные горы и вернет на прежнее место пропавших бизонов.

С другой стороны, федеральные педагоги продолжали проповедовать систему жизни с центростремительными и локализованными целями: участок, очаг, счет в банке, - каждая из которых приобретает смысл в таком пространстве-времени, где прошлое преодолевается и где полная мера осуществления в настоящем приносится в жертву все более высокому уровню жизни во все более отдаленном будущем. Путь к этому будущему - не внешняя реставрация, а внутренняя реформа и экономическая «модернизация».

Таким образом, мы узнали, что историко-географические перспективы и экономические цели и средства содержат в себе все то, что группа усвоила из своей истории, и поэтому характеризуют концепции действительности. Способы воспитания сохраняются, по возможности, в своем первоначальном виде, а при необходимости, - даже в искаженных копиях, упорно указывая на то, что новому образу жизни, навязанному завоевателями, еще не удалось пробудить образы новой культурной идентичности.

4. Воспитание ребенка у индейцев сиу

А. Роды

Женщины племени дакота, снабжавшие нас сведениями о старинных методах воспитания детей, поначалу вели себя весьма сдержанно. Начать с того, что они были индеанками. Далее, Микил, которого они раньше знали как антрополога и друга, теперь был «государственным человеком». И наконец, считалось не вполне приличным говорить с мужчинами о вещах, касающихся человеческого тела. Особенно тема неизбежного начала жизни, то есть беременности, всегда вызывала хихиканье. Хотя и говорят, что рвота и другие физиологические расстройства беременности редки среди индейских женщин, последние, по-видимому, сознают радикальное изменение характера в течение этого периода, ретроспективно кажущееся стесняющим. Утверждают, что только в состоянии беременности обычно кроткие индейские женщины бранят мужей, а иногда даже бьют детей. Таким образом, разные культурные системы имеют различные каналы для выражения глубокой амбивалентности, наполняющей женщину, которая, как бы радостно она ни принимала первые признаки беременности и как бы сильно ни хотела родить ребенка, вдруг обнаруживает, что в ней поселилось на девять месяцев маленькое и неизвестное, но диктующее свои условия существо.

Конечно, касающиеся родов обычаи теперь полностью изменились. Белые женщины обычно презрительно говорят о «негигиеничной» технике родов индеанок старшего поколения, которые устраивали себе ложе из песка прямо в доме или рядом с ним, где лежа или стоя на коленях и упираясь ступнями в два колышка, вбитых в землю, а руками схватившись за два других колышка, тужились, чтобы произвести ребенка на свет. Однако это ложе, называемое белыми «кучей грязи», по-видимому, было важной деталью специфической системы гигиены обитателей равнин, в соответствии с которой любые отходы тела отдаются песку, ветру и солнцу. Проявления такой системы, вероятно, озадачивали белых людей: использованные гигиенические пакеты и даже плаценты индейцы развешивали на деревьях, тела умерших клали на высокие деревянные помосты, а испражнялись в отведенных для этого сухих местах. С другой стороны, индейцам трудно увидеть гигиеническое превосходство уборной во дворе, которая хотя и более благопристойна, по общему признанию, однако препятствует солнцу и ветру, но не мухам, достигать отходов тела.

Белые и индейские женщины обычно отмечают, что не слышали «ни жалоб, ни стонов» от индеанок старшего поколения во время родов. Ходят предания об индейских женщинах, вынужденных сразу после родов несколько часов нагонять своих родственников, оставивших их одних рожать прямо в прерии. По-видимому, прежняя бродячая жизнь, заставлявшая приспосабливаться к сезонным изменениям и внезапным перемещениям бизонов и врагов, часто (или почти) не оставляла времени для послеродового ухода за женщиной и восстановления ее сил. Индейские женщины старшего поколения видят в изменениях обычаев деторождения у индеанок младшего поколения, вызываемых гигиеной и родильными домами, не только угрозу традициям стойкости, но и несправедливость по отношению к ребенку, которого в результате таких перемен приучают плакать «подобно белому младенцу».

Б. Получение и взятие

Что касается представляемого здесь перечня фактов, имеющих значение в принадлежащей сиу системе детского воспитания, то каждый отдельный факт обязан своим значением, в основном, желанию женщин сообщить нечто дорогое их традиционному этносу, а иногда, увы, и нашему желанию услышать подтверждение своих драгоценных теоретических ожиданий. В таком случае, подобный перечень просто не может быть исчерпывающим и окончательным. Однако, на наш взгляд, мы обнаружили удивительную конвергенцию тех разумных объяснений, которые индейцы дают своим древним методам воспитания, и той психоаналитической аргументации, благодаря которой и мы сочли бы те же самые факты релевантными.

Обычно считалось, что молозиво (первое водянистое выделение молочных желез) ядовито для новорожденного, поэтому и грудь ему не давали до тех пор, пока не появлялась надежная струя настоящего молока. Индейские женщины утверждали, что несправедливо позволять малышу самостоятельно выполнять эту первую работу только ради того, чтобы оказаться вознагражденным жидкой, водянистой субстанцией. Скрытый смысл этих слов очевиден: как бы он мог доверять миру, который встретил его подобным образом? Взамен, в качестве радушного приема со стороны всей общины, первую еду новорожденному готовили родственники и друзья родителей. Они собирали лучшие ягоды и травы, какие только есть в прерии, и выжатый из них сок наливали в бизоний пузырь, приспособленный под детский рожок, напоминающий по форме материнскую грудь. Женщина, по общему мнению бывшая «хорошей женщиной», пальцем стимулировала рот новорожденного, а затем кормила его этим соком. Тем временем, пожилые женщины, которые в своих снах получили приказ выполнять такие функции, отсасывали водянистое молоко из груди роженицы, а саму грудь стимулировали продуктивно работать.

Как только индейский ребенок начинал пользоваться и наслаждаться материнским молоком, ему давали грудь всякий раз, когда он хныкал (днем ли, ночью ли), и к тому же позволяли свободно играть с грудью. Подразумевалось, что малыш не должен реветь в состоянии беспомощной фрустрации, хотя позднее крик в разъяренном состоянии мог «сделать его сильным». По общему признанию, индейские матери возвращаются к своим старинным «балующим» обычаям в тех случаях, когда могут быть уверены, что к ним не будут приставать белые медики.

При старых порядках выкармливание ребенка считалось настолько важным, что даже сексуальным привилегиям его отца не позволялось, по крайней мере в принципе, нарушать либидинальное сосредоточение матери на кормлении. Говорилось, что понос у малютки - следствие водянистого молока матери, разжижение которого вызвано половым сношением с отцом ребенка. Мужа настойчиво убеждали держаться от жены подальше в течение всего периода выкармливания ребенка, продолжавшегося, как утверждали, от трех до пяти лет.

По словам индейцев, старшего сына выкармливали дольше всех, тогда как средний период выкармливания ребенка составлял три года. В наше время он намного короче, хотя случаи пролонгированного вскармливания имеют место к вящему ужасу тех, кто по должности призван поощрять здоровье и нравственность. Один учитель рассказывал нам, что совсем недавно мать-индеанка приходила в школу, чтобы на большой перемене покормить грудью восьмилетнего сына, который был простужен. И она кормила его с тем же наполненным беспокойства энтузиазмом, с каким мы пичкаем наших сопящих детей витаминами.

У прежних сиу вообще не происходило систематического отлучения младенца от груди. Конечно, некоторым матерям приходилось прекращать кормление грудью по независящим от них причинам. В иных случаях дети отвыкали от кормящей матери благодаря постепенному переключению на другую пищу. Однако прежде чем окончательно и бесповоротно отказаться от груди, младенец, вероятно, многие месяцы кормился другой пищей, давая матери время на то, чтобы родить следующего ребенка и восстановить запас молока.

В этой связи я вспоминаю забавную сцену. Маленький индеец, примерно трех лет от роду, сидел на коленях у матери и с хрустом грыз сухое печенье. Ему часто хотелось пить. С властным выражением лица, он опытным движением лез под блузку матери (имевшую, как в прежние времена, по бокам - вниз от подмышек - разрезы), пытаясь добраться до груди. Из-за нашего присутствия, мать смущенно, но отнюдь не возмущенно, осторожными движениями большого животного, отодвигающего в сторону своего детеныша, не позволяла ему достичь цели. Тем не менее, малыш ясно давал понять, что имел обыкновение получать время от времени маленький глоток в ходе еды. Вид этой пары лучше любых статистических данных говорил о том, когда такие маленькие «ухажеры» - в том случае, если они способны искать других приключений, - определенно перестают залезать в блузку матери или, ради того же, в блузку любой женщины, у которой случайно есть молоко. Ибо материнское молоко, когда его запасы превосходят непосредственные потребности грудного младенца, является общинной собственностью.

В этом раю практически неограниченной привилегии ребенка в отношении материнской груди имелся и свой запретный плод. Чтобы быть допущенным до сосания, младенцу приходилось прежде научиться не кусать грудь. Бабушки-сиу рассказывают о том, какие трудности они испытывали со своими избалованными малышами, когда начинали использовать соски против первого сильного укуса. Они со смехом признаются, как бывало «надували» малыша и как он ярился. Именно в это время матери-сиу обычно говорят то, что наши матери говорят намного раньше в жизни своих детей: пусть покричит - здоровее будет. Особенно будущих хороших охотников можно было узнать по силе их младенческой ярости.

Переполненный яростью малыш-сиу, как правило, оказывался связанным в переносной люльке ремешками, буквально, по рукам и ногам. Он был лишен возможности выразить свой гнев обычными в таких случаях бурными движениями конечностей. Я не собираюсь делать из этого вывод, будто индейская люлька или тугие свивальники суть жестокие ограничения. Напротив, по крайней мере на первый взгляд, они бесспорно напоминают материнское лоно и достаточно прочны и удобны для того, чтобы укутывать младенца, укачивать и переносить его, когда мать занята работой. Предположение, которое я действительно хочу высказать, заключается в том, что особая конструкция люльки, ее обычное размещение в доме и продолжительность употребления - все это переменные, используемые разными культурами в качестве усилителей базисного опыта и ведущих черт личности, развиваемых ими у молодого поколения.

Какое сближение можно усмотреть между оральностью ребенка племени сиу и этическими идеалами этого племени? Мы уже упоминали щедрость как характерную добродетель, необходимую в жизни индейцев сиу. Первое впечатление таково, что спрос данной культуры на щедрость основан на существующей в раннем детстве привилегии пользования питанием и утешением, происходящим от неограниченного кормления грудью. Составляющей пару щедрости добродетелью была сила духа, у индейцев - качество более свирепое и более стоическое, чем просто храбрость. Это качество включало в себя запас легко возбуждаемого и быстро пополняемого охотничьего и боевого духа, склонность наносить садистический вред врагу, способность выдерживать крайние лишения и боль как под пытками, так и в результате самоистязания. Способствовала ли необходимость подавления ранних желаний кусания такой всегда готовой к проявлению свирепости индейцев сиу? Если да, то здесь не могло не сказаться одно обстоятельство: щедрые матери сами возбуждали «свирепость охотника» у своих малышей на стадии прорезывания зубов, поощряя эвентуальный перенос провоцируемой ярости младенца на идеальные образы преследования, окружения, захвата, убийства и похищения.

Речь здесь не о том, что характерное обращение с младенцами служит причиной образования у ставших взрослыми людей определенных черт, как будто повернул несколько ручек в своей машине воспитания ребенка и изготовил тот или иной тип родового, либо национального характера. На самом деле мы не обсуждаем типологические черты в смысле необратимых сторон характера. Мы ведем разговор о целях и ценностях, а также той энергии, которая предоставляется в их распоряжение системами воспитания ребенка. Такие ценности сохраняются потому, что культурный этос продолжает считать их «естественными» и не допускает альтернатив. Они продолжают существовать, потому что стали неотъемлемой частью чувства индивидуума, которое он должен оберегать как ядро нормальной психики и дееспособности. Но ценности не могут устоять, если они не работают - экономически, психологически и духовно. Я полагаю, что их поэтому нужно продолжать закреплять, поколение за поколением, в раннем детском воспитании; в то время как детское воспитание, чтобы оставаться непротиворечивым и последовательным, должно быть встроено в систему непрерывного экономического и культурного синтеза. Ибо именно этот синтез, действующий в пределах культуры, имеет нарастающую тенденцию приводить в тематическое родство и обеспечивать взаимное усиление таких вопросов, как климат и анатомия, экономика и психология, общество и воспитание детей.

Каким образом мы можем это доказать? Наше доказательство должно заключаться в ясном и непротиворечивом значении, которое, вероятно, можно придать иррациональным на вид фактам внутри одной культуры и аналогичным проблемам в сравнимых культурах. Поэтому мы покажем, каким образом собранные нами разнообразные сведения по культуре сиу получают такое значение исходя из наших допущений, а затем перейдем к сравнению этого племени охотников с племенем рыбаков.

Когда мы наблюдали за детьми сиу, сидящими в темных углах своих палаток, идущими по тропе или собравшимися большой группой на танцах в честь Дня независимости [4 июля - день провозглашения независимости США. - Прим. пер.], то обратили внимание, что они часто держали пальцы во рту. Причем они (как и некоторые взрослые, обычно женщины) не сосали пальцы, а играли с зубами, щелкая и ударяя по ним чем-то, используя, например, жевательную резинку или наслаждаясь игрой, в которой участвуют зубы и ногти пальцев одной или обеих рук. Однако губы, даже если рука настолько глубоко проникала в рот, насколько вообще возможно, в такой игре не участвовали. Наши расспросы вызвали удивленный ответ: да, конечно, они всегда это делали; а разве все этого не делают? Как клиницисты, мы не могли избежать вывода, что подобная особенность поведения - наследие тех желаний кусания, которые были столь безжалостно блокированы в раннем детстве; аналогично, в нашей культуре мы предполагаем, что сосание пальца и другие сосательные привычки детей (и взрослых) компенсируют связанные с кормлением грудью удовольствия, фрустрированные или сделанные ненадежными непоследовательным уходом за грудным ребенком.

Это привело к интересному дополнительному вопросу: почему женщины оказались более склонными к проявлению такой особенности, чем в равной степени фрустрированные мужчины? Мы нашли на него дублирующий ответ: в былые времена женщины использовали зубы не только по прямому назначению, но и для того, чтобы разминать кожу и расплющивать иглы дикобраза, которые требовались им при вышивании. Тем самым они могли обращать позывы кусания в высоко практичную деятельность зубов. И действительно, я видел, как сидевшая в своей палатке древняя старуха в полузабытьи протаскивала кусок кинопленки между немногими сохранившимися зубами, так же как, возможно, расплющивала иглы дикобраза много лет назад. В таком случае «зубные привычки» (tooth habits) сохранились у женщин, вероятно, потому, что для них эти привычки считались «нормальными» даже тогда, когда перестали быть особо полезными.

Щедрость в более поздний период жизни ребенка сиу подкреплялась не запрещением, а примером отношения старших (прежде всего, родителей и родственников) к собственности вообще и к детской собственности в частности. Родители индейского ребенка были готовы в любую минуту расстаться с утварью и другими сокровищами, стоило гостю восхититься чем-то, хотя, конечно, существовали обычаи, сдерживающие выражение восторга у гостей. Так, было дурным тоном обращать внимание на вещи и предметы, составляющие необходимый для жизни минимум. Однако ожидание, что взрослый должен был и хотел бы избавиться от излишка собственности, служило причиной неподдельного страха в те давние времена, когда «даритель-индеец» предлагал белому другу не то, в чем этот друг нуждался, а то без чего индеец мог обойтись, и предлагал лишь с той целью, чтобы унести с собой то, без чего, по его мнению, белый человек мог обойтись. Правда, все это касалось только собственности взрослых. Родитель-индеец с притязаниями на доброту и честность не прикоснулся бы к имуществу ребенка, поскольку ценность собственности - в праве владельца освободиться от нее, когда он испытывал побуждение это сделать, то есть когда это увеличивало престиж его самого и того лица, которому он мог решить отдать свое имущество. Поэтому собственность ребенка оставалась неприкосновенной до тех пор, пока он не обретал свободу волеизъявления, достаточную для принятия решения о раздаче имущества.

В. Удерживание и отпускание

Щедрость (и в наших интересах указать на это) прививалась детям не путем называния скаредности дурным качеством, а «денег» - грязными, но посредством подчеркивания добродетельности дарения. Сама по себе собственность, за исключением вышеупомянутого минимума охотничьего снаряжения и домашней утвари, не обладала никакой ценностью. Торговцам не надоедает повторять истории о родителях-индейцах, которые приходят в город, чтобы купить уже давно нужные им припасы на заранее отложенные для этого деньги, но с довольной улыбкой оплачивают каждый каприз своих детей, включая их тягу к развинчиванию на части новых технических безделушек, и в итоге возвращаются домой без припасов.

В главе о прегенитальности много говорилось о клиническом впечатлении, согласно которому существует внутренняя связь между склонностью держаться за собственность (или раздавать ее даром) и возможностью ребенка распоряжаться экскрементами как собственностью своего тела.

Кажется, и в самом деле ребенку племени сиу предоставлена возможность самостоятельно достигать постепенного соответствия с любыми существовавшими правилами скромности и опрятности. Хотя лавочник и жаловался, что даже пятилетки никак не контролировали свои экскреторные нужды, находясь в магазине с совершающими покупки родителями, учителя утверждают: как только самый маленький индейский ребенок узнает, чего от него ждут, и, самое главное, увидит, как это делают старшие дети, чрезвычайно редко случается, чтобы он испачкал или обмочил штанишки в обычной школе. Жалобы на то, что индейские дети, подобно детям других культур, мочатся в постели в школах-интернатах - это другой вопрос. По некоторым соображениям энурез, по-видимому, относится к «нормальным» симптомам живущего в общежитии и тоскующего по дому ребенка. Следовательно, можно сказать, что эти дети, которым отнюдь не неведомы какие-то формы контроля, в состоянии приспособиться к двум нормам без компульсивных тенденций к ретенции или элиминации. Кишечник начинает регулироваться вследствие примера, подаваемого другими детьми, а не в результате мер, отражающих превратности взаимоотношений родителей и ребенка. Маленького ребенка, как только он овладевает ходьбой, старшие дети за руку отводят к месту, предназначенному по обычаю для испражнений. Вероятно, именно в таком контексте маленький ребенок впервые учится следовать принуждению к подражанию и руководствоваться избеганием «позора», которые столь характерны для первобытной морали. Ибо эти на вид «безнравственные дикари» часто робко интересуются сплетней, указывающей на то, что они не сделали чего-то надлежащего или сделали это не надлежащим образом. Ребенок сиу несомненно начинает сознавать переключение длины волны дидактической сплетни раньше, чем способен полностью разобраться в ее содержании, пока постепенно, но неумолимо эта сплетня не захватывает и его самого. Тогда она подстрекает автономную гордость и побуждает его стремиться быть тем, на кого смотрят с одобрением; заставляет его смертельно бояться разоблачения и изоляции; и отводит всякий бунт, который тем самым мог бы быть вызван в нем, позволяя самому участвовать в распространении сплетен о других.

Мы в праве сказать, что отношение индейцев сиу к анальному воспитанию в детстве не противоречит их отношению к собственности. В обоих аттитюдах акцент ставится на свободном избавлении, а не на строгом удерживании, и в обеих сферах окончательное регулирование отсрочивается до стадии развития эго, когда ребенок способен принять автономное решение, которое придает ему непосредственный реальный статус в сообществе сверстников.

Г. «Делание» и делание

В детстве индейцев сиу первые строгие табу, выраженные в устной форме и сделанные неизбежными благодаря плотной сети осмеивающих сплетен, касаются не тела и его модусов, а скорее моделей социальной близости. По достижении определенной стадии развития (вскоре после пяти лет) брату и сестре нужно было научиться не смотреть друг на друга прямо и не обращаться друг к другу непосредственно. Девочку обычно побуждали придерживаться женских занятий и оставаться рядом с матерью и типи, тогда как мальчика поощряли присоединиться к компании старших мальчиков: сначала в играх, а затем в охотничьих упражнениях.

Несколько слов об игре. Любопытнее всего для меня было увидеть игрушки индейских детей и понаблюдать за их играми. Когда я первый раз подошел к лагерю индейцев, разбитому неподалеку от агентства, продвигаясь осторожно и не обнаруживая своего интереса, чтобы не помешать игре хотя бы нескольких детей, маленькие девочки убежали в палатки и сели там около своих матерей, прикрыв колени и опустив глаза. Мне понадобилось какое-то время, чтобы понять: они вовсе не испугались, а просто вели себя «прилично». (В подтверждение тому, они немедленно были готовы играть в «ку-ку», выглядывая из-за материнских спин). И все же одна из девочек, лет шести, осталась на месте, так как сидела за большим деревом и была слишком поглощена своей уединенной игрой, чтобы обращать на меня внимание или подчиняться правилам женской скромности. Когда, полный нетерпения, я подкрался к этому ребенку прерий, то застал девчушку согнувшейся над игрушечной пишущей машинкой. А ее губы, равно как и ногти, были накрашены красной краской.

Таким образом, даже самые маленькие девочки в своих играх испытывают влияние радикальных перемен, происходящих среди их старших сестер - учениц школ-интернатов. Это стало очевидным, когда женщины лагеря, желая показать, во что они играли в детстве, наделали для меня маленьких типи, повозок и кукол. Все эти игрушки явно предназначались для того, чтобы вести маленьких девочек по пути к индейскому типу материнства. Однако одна такая девочка, играя с только что сделанной мамой старинной игрушечной повозкой, уверенно разместила двух кукол-женщин на передке, побросала кукол-детей в заднюю часть повозки и повелела дамам «править в Шадрон, в кино». Тем не менее, даже такие игры остаются пока феминными играми. Девочку безжалостно высмеяли бы, попробуй она увлечься «мальчишеской» игрой или посмей стать сорванцом.

В играх мальчиков развивались честолюбивые стремления, да и сами их игры меньше изменились по сравнению с играми девочек, хотя деятельность ковбоя и здесь в значительной степени вытеснила деятельность охотника на бизонов. Поэтому, пока я наблюдал «сбегающих в город» маленьких кукол, младший брат играющей девочки с ликующим удовлетворением заарканил пень дерева, рядом с которым я расположился. Психологически старшие дети и взрослые считают такую игру важной тренировкой, хотя фактически она «бесполезна». Однажды я посмеялся, как мне казалось, вместе, а не над мальчиком, уверявшим мать и меня, что мог бы догнать и поймать дикого кролика голыми руками. Мне дали понять, что я совершил большую бестактность. Такие фантазии - не пустая «забава». Они служат подготовкой к мастерству, которое, в свою очередь, обеспечивает развитие идентичности охотника или ковбоя.

В этом отношении особый интерес представляет один очень старый обычай. Имеется в виду игра с «лошадиными костями» («bone horses») - мелкими костями трех-четырех дюймов длиной, собираемых мальчишками в тех местах, где забивали скот (а прежде - бизонов). В соответствии с формой кости назывались лошадьми, коровами или быками. Игра с ними заключалась в том, что либо мальчики непрерывно перебирали их пальцами в карманах, либо использовали в совместных играх в скачки или охоту на бизонов. Для мальчиков сиу эти кости имеют то же значение, какое маленькие игрушечные машинки имеют в жизни наших ребят. Фаллическая форма костей наводит на мысль о том, что они могут служить средством, которое позволяет маленьким мальчикам, перебирая пальцами «лошадей», «бизонов», «коров» и «быков», культивировать в течение фаллической и локомоторной стадии фантазии соперничества и агрессии, свойственные всем мужчинам этого племени. На этой стадии на долю старших братьев выпадало ввести маленького мальчика в этос охотника и сделать братскую верность цементом общества индейцев дакота. Вследствие исключительной близости с хвастающимися своими победами старшими мальчиками, младшие, должно быть, начинали довольно рано сознавать, что прямая фаллическая агрессивность оставалась уравненной со свирепостью охотника. Для юноши считалось должным взять силой любую девушку, которую он поймает за пределами отведенных для порядочных девушек мест; а та, которая не знала «своего места», становилась его законной добычей и он был вправе похваляться содеянным.

Все воспитательные средства использовались для развития у мальчика максимума уверенности в себе, сначала благодаря материнской щедрости и надежности, затем - братскому воспитанию. Он должен был стать охотником согласно игре, женщине, духу. Освобождение мальчика от матери и рассеивание любой регрессивной фиксации на ней достигалось чрезвычайным подчеркиванием его права на автономию и собственную инициативу. При условии безграничного доверия, постепенно научаясь (благодаря воздействию стыда, а не влиянию внутреннего торможения) сдержанно и крайне почтительно обращаться с матерью, мальчик, по-видимому, направлял все чувство неудовлетворенности и гнева в преследование дичи, врага и распущенных женщин, а также - против себя самого, в поисках духовной силы. Подобными поступками ему позволялось хвастаться повсюду, открыто и громогласно, тем самым обязывая отца демонстрировать гордость за своего незаурядного отпрыска. Совершенно очевидно, что такое стремительное приглашение с младых ногтей быть мужчиной и хозяином делало необходимым введение уравновешивающих гарантий для девочек. Хотя устройство этих гарантий весьма искусно, невозможно избавиться от ощущения, что женщину подвергали эксплуатации во имя несломленного «духа» охотника. И действительно, если верить словам, самоубийства были не редки среди женщин сиу, но неизвестны среди мужчин.

Девочку сиу воспитывали быть помощницей охотника и матерью будущего охотника: учили шить, готовить еду и хранить провизию, а также ставить палатку. В то же время ее подвергали строгой дрессуре с целью выработки застенчивости и открытого опасения мужчин. Приучали ходить размеренно-неторопливым шагом, не пересекать установленные вокруг стойбища границы и, с наступлением зрелости, спать ночью со связанными у бедер ногами, чтобы не допустить изнасилования.

Девушка знала: если мужчина мог заявить, что прикоснулся к vulva женщины, то считалось, будто он одержал победу над ее невинностью. Эта победа простым прикосновением имела сходство с его правом на «count coup» [«Count coup» - «засчитанную победу». - Прим. пер.], то есть с притязанием на новое перо в головном уборе в тех случаях, когда ему удавалось в сражении прикоснуться к опасному врагу. Насколько сходны эти две победы, можно до сих пор увидеть в колонке «Частная жизнь» школьной газеты, выпускаемой детьми индейской резервации: там указывается, сколько раз такие-то мальчики одержали «засчитанную победу» над такими-то девочками, то есть поцеловали их.

Однако в былые времена любое публичное бахвальство со стороны юношей наносило оскорбление затронутой им девушке. Девушка знала, что во время праздника Девственницы ее могли вызвать защищать свою претензию на невинность против любого обвинения. Церемония этого праздника состояла из символических актов, явно принуждающих к правдивому признанию. Любой мужчина, который вознамерился бы и смог в церемониальной обстановке заявить, что ему удалось прикоснуться к гениталиям девушки, вполне мог добиться, чтобы ее удалили из круга элиты.

Все же было бы неверно предполагать, что такая ритуальная война препятствовала нежной половой любви. В действительности, парадоксальным на вид результатом подобного воспитания было развитие особенно глубокой привязанности друг к другу у тех, кто оказывался готовым пожертвовать вопросами престижа ради любви. И у юноши, чья нежность смиряла его гордость настолько, что он ухаживал за девушкой, призывая ее флейтой любви и закутывая ее и себя особым, предназначенным для ухаживания, шерстяным одеялом, чтобы попросить выйти за него замуж; и у девушки, которая отвечала на призыв, не сомневаясь в благородных намерениях ухажера и не хватаясь за охотничий нож, бывший всегда под рукой, на всякий случай.

Итак, девушку воспитывали таким образом, чтобы она прислуживала охотнику и, одновременно, была настороже по отношению к нему; но, кроме того, ее воспитывали так, чтобы она стала матерью, которая была бы не в силах истребить у сыновей характерные черты, совершенно необходимые охотнику. При помощи высмеивающей сплетни («люди делали такую-то неслыханную вещь») она постепенно, как это делала ее мать, будет обучать детей иерархии главных и второстепенных избеганий и обязанностей в отношениях мужчины с мужчиной, женщины с женщиной и, особенно, в отношениях между мужчиной и женщиной. Брату и сестре или тестю (свекру) теще (свекрови) и зятю (снохе) не позволялось, например, сидеть рядом друг с другом, так же как и беседовать наедине. Братьям и сестрам со стороны жены и мужа разрешалось говорить друг с другом только в шутливом тоне; это же требование касалось отношений любой девочки и ее дяди по материнской линии.

Однако эти запреты и предписания сделались частью крайне важных и серьезных взаимоотношений. Девочка, повзрослевшая настолько, чтобы избегать брата, знала: в конечном счете она употребит свое умение шить и вышивать - на чем и должна была сосредоточиться с этого времени - для изготовления и украшения орнаментом красивых вещей для будущей жены и детей брата. «У него искусная сестра», - обычно было высокой похвалой для воина и охотника. Брат знал: он отдаст сестре лучшее из того, что он добудет охотой или воровством. Самая жирная, самая упитанная добыча предлагалась для разделки сестре; и трупы его злейших врагов оставлялись ей же - для нанесения им увечий. Таким образом сестра, через силу духа и щедрость брата, тоже обретала возможность активно и агрессивно участвовать по крайней мер в некоторых кульминационных моментах охоты и войны. И прежде всего, в танце Солнца, при условии целомудрия, она омывала раны брата, нанесенные им самому себе, и тем самым разделяла с ним духовный триумф его наиболее возвышенного мазохизма. Первое и основное избежание - в отношениях между сестрой и братом - стало моделью всех отношений уважения и эталоном щедрости и готовности помочь среди всех «братьев» и «сестер» расширенного родства, а верность братьев друг другу стала образцом всех товарищеских отношений.

Я полагаю, было бы излишним упрощением сказать, что такие избежания служили предупреждению «естественного» инцестуозного напряжения. Крайняя степень, до какой некоторые из этих избежаний доходят, и откровенные намеки на то, что поддразнивание между братьями и сестрами супругов должно носить сексуальный характер, указывают скорее на искусную провокацию, равно как и на отвод потенциального инцестуозного напряжения. Такое напряжение утилизировалось в рамках универсальной задачи создания социальной атмосферы уважения внутри группы (к каждому в соответствии с его семейным статусом), а также безопасного отвлечения на добычу, врага и парию потребности в манипулятивном контроле и генерализованной агрессивности, спровоцированной и фрустрированной еще на стадии кусания. В прежние времена существовала высоко стандартизированная система «должных» взаимоотношений, которая обеспечивала доброжелательность, дружелюбие и внимание к другим в пределах расширенной семьи. Чувство принадлежности целиком и полностью зависело от способности приобретать репутацию человека, заслуживающего похвалы за должное поведение. А тот, кто после постепенного усиления давления со стороны стыдящих его членов общины все же продолжал упорствовать в неуместном поведении, становился жертвой безжалостно жалящей сплетни и убийственной клеветы, - как если бы, отказываясь помочь в отводе согласованной агрессивности, сам оказался врагом.

В наше время юноша сиу обыкновенно мельком видит ту жизнь, к которой ритуалы мальчишеских игр все еще готовят его, а именно, наблюдая и (при возможности) присоединяясь к исполняющим обрядовые танцы старшим соплеменникам. Белыми людьми эти танцы часто характеризовались как «дикие» и «разнузданные», поскольку в них явно чувствовалась двойная опасность, вырастающая из постепенного подъема группового духа и нарастания «животного» («чувственного») ритма. Однако когда мы наблюдали старых танцоров сиу на одном из уединенных танцевальных сеансов, казалось, что они, с каждым уходящим часом ночи, выражали своими пылающими лицами только усиливающуюся концентрацию на ритме, который овладевал их телами с нарастающей точностью. Законность здесь шла в ногу с дикостью и необузданностью. Для сравнения: было просто неудобно смотреть на позднее прибывшую группу молодых мужчин, явно знакомых с танцами под джазовую музыку. Их танец выглядел совершенно «вывихнутым», а пристальный взгляд самодовольно блуждал по зрителям, что делало, при сравнении, духовную концентрацию их старших соплеменников только более впечатляющей. Присутствовавшие на этом показе старые индейцы пытались ладонями прикрыть выражающие жалость улыбки.

Таким образом, при случае, танцы и церемонии до сих пор свидетельствуют о существовании мужчины с «отважным сердцем», который научился использовать орудия его материальной культуры для экспансии своих охотничьих способностей за пределы ограниченных возможностей собственного тела. Владея лошадью, он получил прибавку в быстроте (на которую его ноги неспособны), чтобы приближаться к зверю и врагу с парализующей внезапностью. С помощью лука, стрел и томагавка он развил ловкость и увеличил силу своей руки. Приятный запах дыма священной курительной трубки завоевывал ему расположение мужчин, а голос любовной флейты - благосклонность женщин. Амулеты приносили любого рода удачу в большей степени, чем «голый» вздох, слово или желание. Однако, как он усвоил, к Великому Духу надо обращаться только в состоянии тщательной концентрации человека, который, будучи нагим, одиноким и безоружными, отправляется в пустыню, чтобы поститься и молиться.

5. Сверхъестественное

А. Танец солнца

Рай оральности и его утрата во время вспышек ярости на стадии кусания, как мы предположили в предыдущей главе, могут быть онтогенетическим источником того глубокого чувства испорченности, которое религия трансформирует в сознание первородного греха во всемирном масштабе. Поэтому молитва и искупление должны отвергать всякое слишком алчное желание «мирских благ» и демонстрировать - покорной позой и интонацией настойчивой мольбы - возвращение к телесной ничтожности, технической беспомощности и добровольному страданию.

В жизни индейцев дакота религиозной церемонией огромного значения был танец Солнца, занимавший два четырехдневных периода лета, «когда бизоны нагуляли жир, ягоды поспели, а трава еще высока и зелена». Праздник начинался с ритуального пиршества, выражения благодарности Духу Бизона и демонстраций чувства товарищества среди соплеменников. Затем следовали обряды плодородия, сопровождаемые актами сексуальных вольностей, аналогичных тем, что служат отличительным признаком подобных обрядов во многих частях света. Потом шли охотничьи и военные игры, прославляющие состязательность среди мужчин. Мужчины шумно хвалились своими подвигами на войне; женщины и девушки вступали в общий хор, чтобы объявить всем о своем целомудрии. И наконец, взаимозависимость всех членов племени дакота возвеличивалась и утверждалась в обмене подарками и актах братания.

Кульминационный пункт празднества наступал, когда избранные участники истязали себя во исполнение клятв, данных в критические моменты текущего года. В последний день церемонии «кандидаты четвертого танца» подвергали себя наивысшей разновидности самоистязания, протыкая мышцы груди и спины небольшими вертелами, прикрепленными к «солнечной оси» [То есть к вертикально вкопанному в землю деревянному колу. - Прим. пер.] кожаными ремнями. Пристально вглядываясь в солнце и медленно отступая назад от центра в ходе танца, мужчины могли освободиться от добровольной привязи, только вырывая куски плоти из открытой груди. Так они становились духовной элитой года, которая своим страданием обеспечивала непрерывную благожелательность Солнца и Духа Бизона - основных источников плодородия и плодовитости. Этот специфический подвиг вскрытия собственной грудной клетки ad majorem gloriam [К вящей славе (лат.) - Прим. пер.] — всего лишь один из тех бесчисленных способов, которыми по всему свету искупается сознание греха и обеспечивается непрерывная щедрость вселенной, и это часто после соразмерно буйного прощания со всем плотским (carne vale).

К значению институционализированной формы искупления следует подходить и онтогенетически, как к соответствующей части типичной последовательности личного опыта большинства, и филогенетически, как к составной части религиозного направления. Для обсуждаемой здесь конкретной племенной разновидности я считаю продуктивным предположение о том, что должна существовать связь между самой ранней, перенесенной в младенчестве, травмой (онтогенетической, но тем не менее характерной для большинства культур утратой рая) и итоговой особенностью религиозного искупления. В таком случае, рассмотренная церемония могла бы быть кульминационным пунктом превратностей того умышленно культивируемого (хотя бы и давно забытого) гнева на грудь матери в период кусания, которое мешает продлению прав ребенка на сосание. Здесь верующие, вероятно, обращали разбуженные впоследствии садистические желания, некогда приписываемые матерями свирепости будущих охотников, на самих себя, делая собственную грудь специфическим центром самоистязания. Возможно, тогда данная церемония реализует старый принцип «око за око», за исключением того, что малыш конечно же был не способен совершить тех разрушений, которые он став теперь мужчиной, искупает. Нашим рациональным умом трудно постичь, если только он не вышколен в условиях иррациональности, что фрустрированные желания и, в особенности, желания ранние, доречевые и чрезвычайно смутные, способны оставлять осадок греха, залегающий глубже следов любой вины за поступки, на самом деле совершенные и оставшиеся в памяти. В нашем мире только магические слова Иисуса приводят нас к сознанию греховности этих темных сущностей. Мы принимаем Его слова за идеал, согласно которому лелеемое в тайне от других желание столь же добродетельно или, скорее, столь же дурно, как и совершенный поступок; и любой орган, соблазняющий нас упорными желаниями, должен быть вырван с корнем. [По-видимому, Эриксон имеет в виду предупреждение Иисуса Христа о последствии греха. См.: Евангелие от Матфея. 5: 29-30. - Прим. пер.]

Конечно, вовсе не обязательно, чтобы все племя или все прихожане следовали такому предписанию буквально. Скорее культура должна предусматривать обычай магического верования и стойкую ритуальную систему, дающую возможность нескольким исключительным личностям, которые чувствуют специфическое, связанное с их культурой клеймо внутреннего проклятия особенно глубоко (и, возможно, достаточно сценичны, чтобы испытывать желание сделать из этого величественное представление), инсценировать для всех остальных ту истину, что спасение существует. (В наше время убежденным скептикам и неверующим часто приходится находить убежище в болезни, случайном на вид увечье или, казалось бы, неизбежном несчастье, чтобы выразить бессознательную идею: они хотели слишком многого в этом мире - и вот что получилось.)

Б. Путеводные сны и видения

Мы постепенно начинаем понимать, что гомогенные культуры располагают систематическим способом вознаграждения - в виде высшего ободрения и достойного престижа - за те жертвы и фрустрации, которые ребенок должен принести и пережить в процессе становления добродетельным и сильным в традиционном смысле. А как же те, кто считает себя «иным», а предоставляемые возможности завоевать престиж - не отвечающими личными потребностям? Как обстоят дела с мужчинами, не желающими быть героями, и с женщинами, которых не легко уговорить стать супругами и помощницами героев?

В нашей культуре Фрейд учил нас исследовать сновидения невротических личностей для того, чтобы установить, какому несовершённому поступку они не могли позволить оставаться несовершённым, какой мысли - непомысленной и какому воспоминанию - неприпомненным в ходе их абсолютно негибкой адаптации. Мы используем такое знание для обучения страдающего индивидуума находить место в своей культурной среде или для критики системы воспитания за то, что она подвергает опасности слишком многих людей, требуя от них чрезмерной уступчивости, и тем самым подвергает опасности самое себя.

Сиу, подобно другим примитивным народам, использовали сновидения в качестве руководства к действию «власть предержащих», а также в целях предотвращения анархических тенденций. Но они не дожидались сновидений взрослых для принятия мер к неправильному ходу развития детей; подростки сиу уходили искать сновидения, а вернее, - видения, когда еще было время для того, чтобы окончательно выбрать свой жизненный путь. Безоружным и голым, если не считать набедренной повязки и мокасин, подросток уходил в прерию, подвергая себя действию солнца, опасности и голоду, и там обращался к божеству, уверяя его в полном смирении и прося руководства. Оно обычно приходило на четвертый день в форме видения, которое, будучи затем истолковано специальной комиссией знатоков сновидений, поощряло подростка: а) особенно хорошо выполнять обычные дела: охотиться, воевать, красть лошадей; б) вносить небольшие новшества в институты своего племени, придумывая песню, танец или молитву; в) сделать что-то особенное, например, стать врачом или священником; или, наконец, г) принять одну из тех немногих ролей, имеющихся в распоряжении закоренелых девиантов.

Вот пример: один человек, убежденный в том, что видел Птицу Грома, сообщил об этом советникам, и с этого времени во всех общественных мероприятиях исполнял роль «beyoka». Он был обязан вести себя как можно глупее и смешнее до тех пор, пока советники не сочли его исцелившимся от проклятия. Уисслер описывает следующий поучительный случай beyoka у подростка:

«Однажды, в самом начале года (мне было тогда около тринадцати лет), солнце стояло низко, надвигался дождь с грозой, и моя родня укрылась в лагере из четырех типи. Мне привиделось, будто вся наша семья вместе с отцом сидела в типи, когда молния ударила прямо в середину их тесного круга. Все были оглушены. Я очнулся первым. Где-то поблизости от лагеря громко кричал сосед. Меня всего скрючило, когда я начал приходить в себя. Подошло время выводить лошадей, что я и сделал.

По мере того, как я окончательно приходил в себя, я начал понимать, что произошло, и что в связи с этим мне придется пройти церемонию beyoka, когда полностью оправлюсь. Громкий голос вестника сообщил мне об этом, но я не уверен, что это было на самом деле. Я знал, что мне предназначено испытать beyoka. Я что-то кричал самому себе. Затем я сказал отцу, что видел Птицу Грома. «Что ж, сын, - ответил он, - ты должен пройти этот путь до конца». Мне сказали, что я должен быть beyoka. Если я не пройду эту церемонию до конца, то буду убит молнией. После этого я отчетливо понял, что должен, соблюдая правила обряда, рассказать на церемонии именно то, что я пережил». [C. Wissler, Societies and Ceremonial Associations in the Oglala Division of the Teton-Dakota, Anthropological Papers of the American Museum of Natural History, Vol. XI, Part I, New York, 1912.]

Как можно увидеть, было важно, чтобы «сновидец» преуспел в донесении до слушателей такого впечатления от случившегося с ним во сне, которое совпадало бы с признаваемой формой явного содержания сновидения и, кроме того, передавало бы потрясение рецепиента; в этом случае предполагалось, будто высшие силы подали ему убедительный знак: они хотят, чтобы рецепиент определенным образом спланировал или изменил ход своей жизни.

Искупление могло состоять из противоестественного поведения в течение установленного периода или всей жизни, в зависимости от истолкования видения советниками. Абсурдная деятельность требовала от невезучего сновидца быть либо просто смешным и безобидным, либо наводящим ужас. Иногда ему даже выносили приговор убить кого-то. Друзья сновидца обычно убеждали его покориться этому, ибо защита от злых духов была важнее сохранения отдельной жизни.

Те, кто хорошо знаком с присущими эго искусными приемами преодоления тревоги и вины, не могут не признать в фиглярстве beyoka сходства с действиями детей, дурачащихся, унижающих свое достоинство или иным путем наносящих себе ущерб, когда их пугает или мучает нечистая совесть. Один способ избежать оскорбления богов - унизить или выставить себя в дурном свете перед обществом. Когда у любого человека можно вынудить позволение дурачить его и смеяться над ним, духи забывают обиду и прощают (возможно, даже аплодируют). Клоун с известной всем загадочной грустью, равно как и радиокомик, наживающий капитал на собственных недостатках, служат профессиональными разработками в нашей культуре этого защитного механизма. И среди индейцев сиу почти презираемый beyoka мог оказаться настолько ловким в своем фиглярстве, что в конечном счете мог стать вождем племени.

Другим могла присниться луна, бизон-гермафродит или женщина-двойник (the double-woman), и таким образом они узнавали, что не должны больше следовать образу жизни, соответствующему их полу. Так, девушка (во сне) может неожиданно встретиться с женщиной-двойником, которая приводит ее в одиноко стоящий типи.

«Когда девушка подходит ко входу в типи и заглядывает внутрь, она видит двух женщин-олених, сидящих в глубине у задней стенки. Они приказывают ей выбрать сторону, по какой она войдет внутрь. По одной стороне вдоль стены в ряд расположены инструменты для обработки кож, по другой - ряд мешков с праздничными головными уборами из перьев. Если выбирается первая сторона, женщины-оленихи скажут: «Ты выбрала неправильно, но ты станешь очень богатой». Если же девушка выберет другую сторону, они скажут: «Ты на правильном пути и все, что ты будешь иметь, это пустой мешок».» [Там же.]

Такой девушке пришлось бы оставить традиционный образ жизни женщины сиу и проявить активность в погоне за мужчинами. Ее обычно называли witko (помешанной на) и считали шлюхой. Но она также могла добиться славы на пути признания ее ловкости и достичь статуса гетеры.

Юноша мог увидеть:

«... луну с двумя руками: в одной - лук и стрелы, в другой - кожаный ремень, используемый женщиной для переноски тяжестей. Луна приказывает сновидцу сделать выбор. Когда юноша тянется за луком, руки луны неожиданно перекрещиваются и пытаются силой навязать ему женский ремень. Юноша отбивается, чтобы успеть проснуться раньше, чем луна заставит его взять этот ремень; одновременно он пытается силой захватить лук. И в том, и в другом случае успех избавляет его от наказания сновидения. Если же он терпит неудачу и оказывается обладателем женского ремня, то обречен стать женоподобным существом.» [Т. S. Lincoln, The Dream in Primitive Cultures, Cresset Press, London, 1935.]

Если такой юноша не предпочтет покончить жизнь самоубийством, он должен будет отказаться от карьеры воина и охотника и стать berdache - мужчиной-женщиной, одевающимся как женщина и выполняющим женскую работу. Berdache не были непременно гомосексуалистами, хотя говорят, что с некоторыми из них мужчины вступили в брак, а некоторых воины посещали перед сражением. Однако большинство berdache походили на евнухов, просто считавшихся неопасными для женщин и, следовательно, их хорошими компаньонами и даже учителями, поскольку часто выделялись в искусстве приготовления пищи и вышивания.

Итак, гомогенная культура, такая как культура сиу, борется с девиантами, отводя им вторичную роль - шута, проститутки или мастера своего дела, но не освобождая их полностью от осмеяния и смешанного с ужасом отвращения со стороны подавляющего большинства соплеменников, чтобы последние могли подавить в себе то, что девианты олицетворяют. Однако ужас и отвращение остаются направленными против могущества духов, внедряющихся в сновидения девиантной личности, и не восстанавливают остальных людей против самого пораженного индивидуума. Таким образом, «примитивные» культуры признают власть бессознательного. Если только девиант способен убедительно доказать, что видел соответствующий сон, считается, что его отклонение основывается на сверхестественной «божьей каре», а не на индивидуальной мотивации. Как психопатологи, мы должны восхищаться тем способом, который эти «примитивные» сообщества выбрали для сохранения гибкого влияния там, где более изощренные общественные устройства часто терпят неудачу.

6. Резюме

Индеец сиу, при травматических обстоятельствах, лишился действительности, которой соответствовала последняя историческая форма его общинной целостности. До прихода белого человека он был воюющим кочевником и охотником на бизонов. Бизоны исчезли, истребленные оккупантами. Тогда сиу стал воином - защитником своих рубежей, но был разбит. Почти с радостью он научился сгонять скот вместо того, чтобы окружать бизонов; скот у него отобрали. Сиу смог стать оседлым фермером, но ценой превращения в тоскующего на оскудевшей земле человека.

Так, шаг за шагом, индейцам сиу отказывали в опорах для формирования коллективной идентичности, а с ней и источника коллективной целостности, откуда индивидуум должен наследовать свое положение в качестве социального существа.

Страх голода заставил сиу уступить общинные функции кормящему завоевателю. Оставаясь отнюдь не переходным предметом договорного обязательства, федеральная помощь продолжала быть необходимой, причем все больше в форме пособия по безработице. В то же время правительство не преуспело ни в примирении старых и новых имиджей, ни в закладывании ядра совести, действительно новой и по форме, и по содержанию. Поэтому мы считаем, что воспитание ребенка остается чувствительным инструментом единого культурного синтеза, пока новый инструмент не окажется убедительным и неизбежным.

Проблема воспитания индейцев - это, фактически, проблема культурных контактов между группой служащих - представителей ценностей среднего класса общества свободного предпринимательства с одной стороны и, с другой стороны, остатками племени, которые, стоит им покинуть сень правительственной поддержки, всегда оказываются среди неимущих того же общества.

В действительности, древние принципы воспитания ребенка, еще действующие в остатках племени, подрывают совокупность основ и устоев белой совести. Принцип развития в системе индейского воспитания утверждает, что ребенку следует позволять быть индивидуалистом, пока он мал. Родители не выказывают никакой неприязни к телу как таковому и практически не порицают, особенно у мальчиков, своеволия. Никто не осуждает инфантильных привычек, пока ребенок развивает ту систему коммуникации между собой и телом, а также между собой и родственниками, на которую опирается детское эго. И лишь тогда, когда появляется сила в теле и уверенность в себе, от него требуют подчинения традиции безжалостным пристыживанием через общественное мнение, сосредоточенное на его актуальном социальном поведении, а не на телесных функциях или фантазиях. Он инкорпорируется в гибкую традицию, которая строго институционализированным образом заботится о его социальных нуждах, отводя опасные инстинктуальные побуждения на внешних врагов и всегда позволяя ему проецировать источник возможной вины на сверхъестественные силы. Мы видели, сколь неподатливой эта совесть осталась даже перед лицом грубой действительности исторических перемен.

В противоположность этому, господствующие в западной цивилизации классы, представленные здесь их бюрократией, руководствовались убеждением, что систематическое регулирование функций и импульсов в самом раннем детстве есть твердая гарантия более позднего эффективного функционирования в обществе. Они имплантируют никогда не смолкающий метроном режима восприимчивому младенцу и маленькому ребенку, который и регулирует его первые опыты познания собственного тела и непосредственного физического окружения. Только после такой механической социализации ребенка поощряют продолжать развивать в себе сильного индивидуалиста. Он неотступно следует честолюбивым устремлениям, однако вынужденно остается внутри стандартизованного набора профессий, которые по мере усложнения хозяйственной жизни имеют тенденцию замещать более общие обязанности. Развившаяся до такой степени специализация привела западную цивилизацию к овладению техникой, но также и к сокрытому в глубинах души безграничному недовольству и дезориентации индивидуума.

Как и следовало ожидать, вознаграждения одной системы мало что значат для членов другой системы, хотя ее издержки даже слишком очевидны для них. Несломленный индеец сиу не в силах понять, к чему еще кроме как к реставрации стоит стремиться, когда этническая и индивидуальная история уже снабдила его памятью изобилия. С другой стороны, совесть белого человека требует его непрерывного усовершенствования в погоне за профессиональными занятиями, ведущими ко все более высоким стандартам. Это усовершенствование, в свою очередь, требует все более и более интериоризованной совести, способной бороться с искушением автоматически и бессознательно, в отсутствие критически настроенных наблюдателей. Индейская совесть, в большей степени озабоченная тем, как избежать соблазнов внутри системы четко определенных ситуаций славы и позора, обходится без ориентации в противоречивых ситуациях, разрешение которых зависит от «внутреннего голоса».

Система, лежащая в основе педагогики сиу, - это примитивная система; иначе говоря, она базируется на адаптации чрезвычайно эгоцентрической и относительно небольшой группы людей, считающих только себя релевантными роду человеческому, к одному сегменту природы. Примитивные культурные системы ограничиваются тем, что: а) специализируют каждого отдельного ребенка в одном главном профессиональном занятии, в данном случае - в охоте на бизонов; б) совершенствуют ту область мира орудий, которая расширяет пределы досягаемости человеческим телом добычи; в) используют магию в качестве единственного средства принуждения природы.

Такое самоограничение способствует гомогенности. Образуется устойчивый синтез географических, экономических и анатомических паттернов, которые в жизни сиу находят свой общий знаменатель в центробежности, выраженной в ряде таких уже затронутых в нашем обсуждении вопросов, как: а) социальная организация в форме отрядов, способствующая легкому рассеиванию и миграции; б) рассеивание напряжения в системе расширенной семьи; в) кочевая технология и охотное использование лошади и огнестрельного оружия; г) распределение собственности через дарение; д) отвлечение агрессии на охотничью добычу и чужаков.

Воспитание ребенка у индейцев сиу формирует прочную основу для этой системы центробежности, создавая постоянный центр доверия, именно, кормящую и угождающую мать, а затем регулируя вопросы прорезывания зубов, младенческого гнева и мышечной агрессии таким образом, что предельно возможная степень свирепости провоцируется, направляется в социальное русло и, в конечном счете, выпускается на добычу и врага. Мы полагаем, что имеем здесь дело не с простой причинностью, а с взаимной ассимиляцией соматических, ментальных и социальных паттернов, которые усиливают друг друга и делают культурный план жизни экономным и эффективным. Лишь такая интеграция дает возможность чувствовать себя уютно в этом мире. Однако при пересадке в нашу систему одно только проявление поведения, считавшегося некогда рациональным и аристократическим, как то: пренебрежение собственностью и отказ состязаться, - ведет к выравниванию с самым нижним слоем нашего общества.

7. Последующее изучение детства индейцев сиу

В 1942 году, спустя пять лет после наших с Микилом полевых исследований, Гордон Мак-Грегор, работавший в 1937 году с нами в резервации, возглавил углубленное и обширное исследование 200 детей из Пайн Ридж. Оно было частью более широкого проекта изучения индейского воспитания, предпринятого с целью собрать подробный материал о детстве и родовой личности в пяти племенах американских индейцев. Кадровое обеспечение и финансирование этого проекта осуществлялось Чикагским университетом и Службой образования индейцев. Мак-Грегор и его группа имели возможность (которой мы были лишены) наблюдать индейских детей в школьной и домашней обстановке на протяжении всего года, причем участники проекта имели опыт наблюдения за другими индейскими племенами, равно как и за белыми детьми, и к тому же располагали множеством адаптированных тестов. Поэтому исследование Мак-Грегора может служить как образцом верификации клинических впечатлений, так и научным отчетом о продвижении в данной области исследований.

Сначала я резюмирую данные, касающиеся ряда моментов традиционного воспитания ребенка, которые, согласно отчету Мак-Грегора [G. MacGregor, Warriors without Weapons, University of Chicago Press, 1946.], по-видимому, сохранились в той или иной форме, особенно у чистокровных или имеющих незначительные примеси чужой крови индейцев - жителей резервации Пайн Ридж.

По сообщению Мак-Грегора, малышей сиу туго пеленают. Держа на руках, их легонько, но непрерывно укачивают. Одних детей отнимают от груди уже в девять месяцев, других только в тридцать шесть месяцев; большинство же из них расстается с грудью матери где-то между одиннадцатью и восемнадцатью месяцами. Сосание пальца почти не встречается. Применение «успокоителей» [Аналогов соски. - Прим. пер.] наблюдалось в трех случаях: один «успокоитель» был куском резины, другой - куском свинины, третий - обычной сосиской. Привычка «щелкать ногтем большого пальца по передним зубам» широко распространена у индейцев дакота. Щелкание зубами (tooth-clicking) встречается преимущественно у женщин и девочек.

Взрослые с удовольствием и должным терпением следят за ранним развитием ребенка. Никто не подгоняет малыша на пути овладения ходьбой и речью. С другой стороны, отсутствует детская речь (baby talk) как таковая. Первый язык, которому учат ребенка, - это индейский язык прежних времен; английский же до сих пор оказывается проблемой для многих детей, когда они поступают в школу.

Приучение к туалету совершается главным образом через подражание. Когда поблизости нет белых, малыш расхаживает без повязки или трусов. Однако отмечается тенденция ускорять формирование умения контролировать стул и точно обозначать участки для отправления естественных надобностей.

Детей современных дакота заботливо приучают быть щедрыми. Им до сих пор дарят ценные подарки, например, лошадей. Дети пяти, шести и семи лет дарят свободно - и с удовольствием. «Как-то на похоронах, где много дарили, маленький мальчик из семьи умершего потратил свою единственную монету в 10 центов на покупку порошкового лимонада, чтобы в соответствии с обычаем выставить ведро оранжада для угощения приходящих навестить его семью мальчиков». Имущество иногда убирают, но в остальном никак не защищают от детей - факт, воспринимаемый белыми людьми «с недоумением и полным разочарованием».

Главные средства воспитания - предостеречь и пристыдить. Детям позволяют вопить от ярости: «это сделает их сильными». Шлепки хотя и встречаются, но все-таки редко. Стыдят же ребенка все сильнее, особенно если он продолжает дурно вести себя, причем и в семье взрослые выделяют в качестве проступков прежде всего эгоизм и соперничество, стремление извлечь выгоду из трудного положения других. Напряженные семейные ситуации гости предпочитают обходить на почтительном расстоянии.

Маленькие мальчики (вместо игры с луком и стрелами, да костями бизона) увлечены арканами и рогатками, и ради торжества духа охотника их поощряют гоняться за петухами и другими мелкими животными. Девочки играют в куклы и посильно участвуют в ведении хозяйства.

К пяти-шести годам ребенок племени дакота уже сознавал, что в семье он нежно любим и находится в полной безопасности. Какое-то разделение полов вступает в силу, но от обычая избегания уже отказались, и это отмечается практически всеми наблюдателями как наиболее характерная перемена. Лишь в парных танцах братья и сестры продолжают избегать друг друга.

В школе дети с большей примесью индейской крови учатся получать удовольствие от состязания, и вообще школа используется как место встреч, когда семейные узы становятся тесными. Все же многие выходят из соревнования, а некоторые совсем отказываются отвечать на вызов. «Требование конкурировать в классе противоречит характеру ребенка дакота, и он осуждает соперничающих детей среди своих товарищей». Это препятствие, в сочетании с неспособностью говорить по-английски и боязнью белого учителя, приводит к частым случаям смущенного ухода в себя или побегам. Ребенка не наказывают, когда он сбегает домой: его родители сами имеют обыкновение бросать работу или покидать общину, когда испытывают растерянность или гнев.

Младшие мальчики бьют девочек больше, чем это обычно бывает в белых школах. Старших мальчиков соревновательные игры, такие как бейсбол, могут иногда приводить в замешательство из-за необходимости проявлять соревновательность. Однако среди мальчиков отмечается возросшая тенденция драться яростно (теряя контроль над собой) как в школе, так и дома.

Старшие девочки до сих пор ведут себя с опаской по отношению к юношам и мужчинам, путешествуют всегда в компании с другими девочками, отказываются ездить верхом и держатся совершенно обособленно от мальчиков.

Школа-интернат, которая (по сравнению с домашней жизнью) оказывается местом материальной роскоши и богатых возможностей для реализации разнообразных интересов, несет с собой самые приятные годы в жизни индейского ребенка. Тем не менее, подавляющее большинство учеников средней школы ее не заканчивают. Рано или поздно они начинают прогуливать уроки и, в конце концов, бросают учебу навсегда. Причина - опять-таки состояние замешательства и растерянности в ситуациях, где проблемы стыда и конкуренции, чистокровности и нечистокровности, мужского и женского стали неразрешимыми из-за изменения нравов. Кроме того, длительное обучение, по-видимому, не сулит в данном случае более определенной идентичности (или более гарантированного дохода).

Исключая годы экономического бума, повзрослевшие мальчики и девочки склонны оставаться в резервации или возвращаться в нее. Вследствие полученного в раннем детстве воспитания, их родной дом, вероятно, остается самым безопасным местом, несмотря на то, что школьные годы сделали старшее и младшее поколение менее приемлемыми друг для друга. Узнав, что нужды можно избежать, юноши уже не желают мириться с тем, чтобы их отцы оставались безработными или просто бездельничали. Став более честолюбивыми, они порицают устойчивую тенденцию к зависимости от правительства. Привыкшие теперь в большей степени к образу жизни белых, они находят постоянное давление критических сплетен деструктивным, особенно в тех случаях, когда оно разрушает то немногое, что им самим удалось ассимилировать из этого образа жизни. То, чему молодые люди научились в школе, подготовило их к гомогенному развитию племенной реабилитации, которая удерживается от кристаллизации соблазнами армейской службы, сезонного труда или работы на заводах. Последние тенденции ставят индейских юношей перед проблемами беднейших белых селян и цветных горожан. И только служба в армии придает новый блеск древней роли, да и то, когда выпадает жребий побывать на войне.

Те, кто следует примеру своих учителей и поступает в колледж или готовится к должности государственного служащего, как правило, ищут работу в других резервациях, дабы избежать двойной морали, согласно которой их признают лучше подготовленными, но ожидают, что они будут молчать, когда говорят их более опытные и старшие соплеменники. Таким образом община теряет своих потенциальных лидеров. Молодые мужчины и женщины, отличающиеся цельной натурой и запасом жизненных сил, появляются до сих пор, однако они составляют исключение. Заслуживающие доверия новые модели для детей дакота еще не кристаллизовались.

Мы отметили в общих чертах то, что согласно исследования Мак-Грегора, осталось неизменным в воспитании индейского ребенка. Теперь посмотрим, что изменяется.

Самое большое изменение в жизни дакота, вероятно, коснулось статуса семьи в целом: вместо того чтобы служить укреплением самодостаточности, она стала прибежищем тех, кто ощущает себя изолированным и неспособным.

Братские узы, по-видимому, остаются самой прочной связью: здоровой, допускающей легкую замену и удобной для устройства и упрочивания общинных дел. А самыми слабыми, вероятно, становятся взаимоотношения детей и отцов, не способных ничему научить сыновей и, фактически, переставших быть образцами для подражания. Взамен мальчики стремятся заслужить похвалу от сверстников. В среде девочек почти от всех старинных избежаний отказались или смягчили их до такой степени, когда они оказываются лишь пустым актом уступчивости. Странная смесь уныния, гнева и, опять-таки, стыда и смущения проникла в разрыв этих старинных уважительных отношений. Получение образования и работы - это новые и сильные стремления, однако они, по-видимому, быстро истощаются, так как не могут соединиться с любыми конкретными ролями и функциями. Дети чувствуют то, что старшим хорошо известно, а именно (это мои слова): «Вашингтон», климат и рынок делают любой прогноз невозможным.

В исследовании Мак-Грегора использовалась широкая «батарея» анкет и тестов с целью прийти к формулировке конструкта «личность дакота». По утверждению Мак-Грегора это - сводный портрет, который не изображает «личность какого-то одного ребенка или личности большинства индейских детей; о ней невозможно сказать, что она во всех своих элементах существует у кого-либо из детей, не говоря уже об их большинстве». Я не буду оспаривать или обсуждать методологию данного исследования, а лишь резюмирую некоторые его результаты, проливающие свет на внутреннюю жизнь этих детей.

Следует сразу разделаться с одним вопросом, который, я уверен, многие читатели давно хотели бы задать; так вот, интеллект детей дакота немного выше интеллекта белых детей. Однако их здоровье соответствует здоровью непривилегированных белых деревенских детей. Хроническое голодание определенно служит причиной апатии и, в значительной степени, медлительности и отсутствия честолюбивых устремлений; гнетущая тяжесть жизни резервации также вызвана голодом. Хотя группа Мак-Грегора после исчерпывающего изучения проблемы полагает, что общая апатия - настолько же причина, насколько и следствие голода, ибо она обычно служила помехой инициативе и трудолюбию в ситуациях, которые предоставляют возможности улучшить положение.

Результаты тестов тематического воображения и спонтанные истории, придумываемые детьми племени дакота, отражают их образ мира. Нужно иметь в виду, что подобные тесты не содержат вопросов типа «Каким ты видишь мир?» или «Как ты смотришь на происходящее?», поскольку найдется немного взрослых, а еще меньше - детей, тем более индейских, знающих, что ответить. Поэтому те, кто проводит тестирование, рассказывают историю, показывают сюжетную картинку или листы с чернильными пятнами неопределенных очертаний и спрашивают: «Что ты здесь видишь?» Такая процедура заставляет ребенка забывать о действительности, но тем не менее, бессознательно выдавать свои действительные разочарования, желания и, прежде всего, базисную позицию (или аттитюд) в отношении человеческого существования.

Дети индейцев дакота, как утверждают исследователи после тщательного количественного анализа продуцированных тем и обнаруженных апперцепций, характеризуют мир как опасный и враждебный. Нежные отношения в ранней семейной жизни вспоминаются с тоской по прошлому. В остальном мир для них, по-видимому, почти не имеет определенности и значения. В рассказах детей дакота персонажи не имеют имен, нет ясно очерченного действия и определенного исхода. Соответственно, осторожность и негативизм оказываются главными характеристиками высказываний этой группы детей в целом. Их комплекс вины и гнева выражается в историях, сводящихся к мелочной и тривиальной критике, бесцельному битью или импульсивному воровству, просто из мести. Подобно всем детям, они любят истории, в которых можно уйти от настоящего, однако творческое воображение ребенка дакота возвращается к временам до прихода белого человека. Фантазии о прежней жизни «подаются детьми не как истории о былых подвигах и славе дакота, а как рассказы о том приятном, что может возвратиться, дабы компенсировать лишения и страхи настоящего». В рассказах детей действие большей частью инициируется другими, и обычно - это необдуманное, ненадежное и враждебное поведение, ведущее к дракам и уничтожению игрушек и имущества и вызывающее у рассказчика печаль, страх и гнев. Действие, принадлежащее рассказчику, почти всегда приводит к драке, порче имущества, нарушению правил и воровству. Животные также изображаются дерущимися, и не только в традиционных случаях гремучих змей, бродячих собак и злобных быков, но и в случае лошадей, с которыми эти дети в действительности учатся обращаться довольно рано и с удовольствием. По частоте тем тревога по поводу смерти других людей, их болезни или отъезда занимает второе место, уступая только описаниям враждебности, исходящей от людей или животных. На положительном полюсе имеет место универсальное желание пойти в кино, на ярмарку и родео, где (по интерпретации проводивших обследование специалистов) дети могут быть вместе со многими вообще без того, чтобы быть с кем-то в частности.

В данном исследовании делается вывод, что дети самой ранней возрастной группы в обследуемой совокупности (от 6 до 8 лет) обещают в перспективе обрести более организованную личность, чем они будут впоследствии иметь на самом деле; что возрастная группа от 9 до 12 лет кажется (относительно остальных) наиболее свободной и непринужденной, хотя уже отстает от белых детей в неудержимости и живости; и что с наступлением половой зрелости дети начинают глубже уходить в себя и утрачивать интерес к окружающему миру. Они смиряются и становятся безразличными и пассивными. Мальчики, однако, демонстрируют больше экспрессии и честолюбия, хотя и в несколько неуравновешенной манере. Девочки же, вступив в пору полового созревания, склонны проявлять ажитацию, за которой следует своего рода паралич действия. В подростничестве количество совершаемых краж утраивается, а страх перед недоброжелательностью общества включает, по-видимому, боязнь взрослых и институтов - белых и индейских.

Принимая во внимание все эти наблюдения, трудно понять, как группа Мак-Грегора могла прийти к своему главному выводу, именно, что «деформированное и пессимистическое» состояние личности ребенка племени дакота и неприятие такой личностью динамизма жизни, волнения души и спонтанности обусловлено «репрессивными силами, приводимыми в действие на ранних этапах жизни ребенка». Мой вывод, как и прежде, состоял бы в том, что раннее детство индейцев дакота, в границах нищеты и общего безразличия, остается относительно богатым и непринужденным существованием, позволяющим ребенку школьного возраста выйти из семьи с относительной интеграцией, то есть с выраженным доверием к миру, некоторой автономией и определенной инициативой. В возрасте от 9 до 12 лет эта инициатива оказывается еще наивной и не слишком успешно прилагается к игре и работе; хотя именно в период полового созревания, и не раньше, подросткам становится совершенно ясно: спасенная инициатива не обеспечит им обретения идентичности. Эмоциональная отрешенность и общий абсентеизм есть результат такого осознания.

Данные Мак-Грегора делают особенно ясным и значительным то обстоятельство, что распад отношений уважения вместе с отсутствием целей для приложения инициативы оставляют неиспользованной и непереключенной инфантильную ярость, до сих пор провоцируемую ранним воспитанием ребенка. Результат - апатия и депрессия. Аналогично этому, без баланса достижимых наград обычай срамить становится просто садистической привычкой, реализуемой скорее из мести, а не ради руководства.

Восприятие взрослого мира как враждебного, понимаемого таким образом, фактически, на основе социальной действительности, видимо, получило мощное подкрепление со стороны проекции внутренней ярости ребенка; именно поэтому окружающая среда изображается не только запрещающей, но и деструктивной, хотя любимые ребенком люди и подвергаются опасности исчезновения или смерти. Здесь я совершенно уверен, что ребенок дакота в наше время проецирует в тех случаях, когда в своем старом мире он отводил агрессивные импульсы. Замечательным примером могла бы быть лошадь, когда-то дружественное животное, которое теперь становится объектом проекции. И в то же самое время образ враждебного хищного зверя, как мне кажется, относится к неадекватному объекту и безнадежно искажается. В эпоху бизонов существовало животное, на котором можно было сконцентрировать все эти рано провоцируемые образы охоты и убийства; в наши дни не существует цели для такой инициативы. Поэтому индивидуум пугается собственной неиспользованной агрессии, и этот страх находит свое выражение в видении им во внешнем мире опасностей, которые не существуют или сильно преувеличены фантазией. В социальной действительности импульсивное и мстительное воровство становится в конечном счете единственным выражением «хватающей и кусающей» свирепости, бывшей некогда верно направленной силой, поддерживающей охотящегося и воюющего. Страх по поводу смерти или потери родных служит, вероятно, признаком того, что домашняя жизнь, при всей ее бедности, представляет остаток когда-то интегрированной культуры; даже как простая мечта реставрации она обладает большей реальностью, чем сама реальность. Тогда вовсе не эта система воспитания как таковая и не ее «репрессивные силы» останавливают развитие ребенка, а то обстоятельство, что в течение последней сотни лет никто не стимулировал интегративные механизмы детского воспитания поддерживать новую многообещающую систему важных социальных ролей, как это делалось прежде, когда индейцы дакота становились охотниками на бизонов.

Мы рады узнать от Мак-Грегора, что разведение крупного рогатого скота индейцами дакота неуклонно развивается наряду с восстановлением почвы и возвращением богатых пастбищ. Однако создание процветающего скотоводческого хозяйства снова потребовало правительственных дотаций, которые, с забывчивым движением истории, утрачивают свой первоначальный характер права по договору и становятся обычной подачкой. Заманчивые возможности промышленности все еще отвлекают индейца от устойчивого сосредоточения на его общинной реабилитации, несмотря на то, что завод предлагает неумелым индейцам только низшие идентичности в американской системе успеха. И все же там, по крайней мере, хорошо платят, причем платят за выполненную работу, а не за сражения, проигранные в прошлом столетии. В конечном счете, при всем уважении и понимании особого положения и натуры индейцев, равно как и при горячем желании их успешной реабилитации, вывод остается неизменным: в долгосрочной перспективе им может помочь только улучшение культурного и политического положения сельской бедноты и небелого населения всей страны. Системы детского воспитания меняются к лучшему лишь в том случае, когда поддерживается универсальная тенденция к такому изменению в более крупных культурных сущностях.

Глава 4. Рыбаки лососевой реки

1. Мир племени юрок

Для сравнения и создания контрапункта давайте от мрачных «воинов без оружия» перейдем к племени рыбаков и собирателей желудей - индейцам юрок [A. L. Kroeber, «The Yurok», in Handbook of the Indians of California, Bureau of American Ethnology, Bulletin 78, 1925.], живущим на тихоокеанском побережье.

Сиу и юрок, по-видимому, были диаметрально противоположными в основных формах существования. Сиу кочевали по равнинам и культивировали пространственные концепты центробежной мобильности; горизонтами им служили бредущие стада бизонов и передвигающиеся отряды врага. Юрок жили в узкой, гористой, густо поросшей лесом долине реки и вдоль побережья, где эта река впадала в Тихий океан. Более того, они заключили себя внутри произвольно установленных ими границ замкнутого мира. [Т. Т. Waterman, Yurok Geography, University of California Press, 1920.] Индейцы юрок считали, что диск диаметром около 150 миль, разрезанный пополам их рекой Кламат, включал в себя все, что было в этом мире. Они игнорировали остальную часть вселенной и подвергали остракизму как «безумца» или как «выродка» любого, кто проявлял заметную решимость проникнуть в запредельные территории. Юрок молились своим горизонтам, где по их представлению находились сверхъестественные «жилища», откуда щедрые духи посылали им все необходимое для жизни. Это - озеро в верховьях реки (не существующее в действительности), откуда течет Кламат; земля за океаном, где находится дом лосося; область неба, которая посылает оленя, и местность на севере побережья, откуда родом служащие деньгами ракушки. Центробежных востока и запада, юга и севера не существовало. Были «вверх по течению» и «вниз по течению», «к реке» и «от реки»; к тому же, на краю мира (то есть там, где живут соседние племена) действовало эллиптическое «вдалеке и поблизости». Перед нами мир настолько центростремительный, насколько его можно таким сделать.

В этих ограниченных пределах существования имела место крайняя степень локализации. Старый индеец попросил меня подвезти его до дома своих предков. Когда мы приехали, он гордо указал на едва торчащий из земли колышек и сказал: «Вот откуда я родом». Такие колышки сохраняют фамильное имя на века. Фактически, участки территории юрок существуют только под именами - постольку, поскольку история и мифология увековечили их. Эти мифы не упоминают о горных пиках и гигантских калифорнийских мамонтовых деревьях, производящих столь сильное впечатление на белых путешественников; юрок же обычно указывают на ничем не примечательные скалы и деревья как на «источник» событий, чреватых самыми серьезными последствиями. Приобретение и сохранение собственности есть и всегда было тем, о чем индеец племени юрок думает, говорит и молится. Каждый человек, каждое родство и каждый поступок может быть точно оценен и становится предметом гордости или нескончаемого спора. Еще до встречи с белыми людьми у юрок существовали деньги, в качестве которых использовались ракушки разной величины. Индейцы носили их в продолговатых кошелях. Эти ракушки выменивались у другого племени, живущего на удаленной от моря территории. Сами юрок, конечно, никогда не «бродили» поблизости от тех мест на северном побережье, где они могли бы найти такие ракушки в обесценивающем их количестве.

Маленький, строго очерченный мир юрок, разделенный надвое рекой Кламат, имеет, если можно так сказать, «открытый в направлении океана рот» и ежегодно испытывает таинственное явление - приход несметных стай могучего лосося, которые входят в устье (= «рот») Кламата, поднимаются выше сквозь бурные пороги и скрываются в верховьях реки, где лосось мечет икру и погибает. Спустя несколько месяцев его миниатюрные потомки спускаются вниз по реке и исчезают в океане, чтобы через два года, зрелыми лососями, вернуться к месту своего рождения и таким образом завершить свой жизненный цикл.

Индейцы юрок говорят о «чистом» образе жизни, а не о «твердом и энергичном» характере, как это делают сиу. Чистота состоит в непрерывном избегании нечистых связей и осквернения, а также в постоянном очищении от возможного загрязнения. Совершив половой акт или даже переночевав в одном доме с женщинами, рыбак должен пройти испытание «домом потения». Он входит в такой «дом» через «дверь» - овальную дыру обычного размера и предназначения, в которую мог бы пролезть и полный человек. Однако проникнув внутрь, рыбак может покинуть «дом потения» лишь через очень маленькое отверстие, позволяющее только умеренному в еде мужчине, к тому же увлажненному потом от священного огня, проскользнуть наружу. Завершить свое очищение мужчина должен купанием в реке. Совестливый рыбак проходит это испытание каждое утро.

Испытание «домом потения» — всего лишь один пример из серии действий, выражающих образ мира, в котором разные каналы природы и человеческого тела (anatomy) должны содержаться в изоляции друг от друга. Ибо говорится: что течет по одному каналу жизни, питает отвращение к оскверняющему контакту с содержимым других каналов. Лососю и реке не нравится, когда что-то едят в лодке. Моча не должна попадать в реку. Олень будет обходить западню стороной, если оленье мясо так или иначе соприкоснулось с водой. Лосось требует от путешествующих вверх или вниз по реке женщин соблюдения особых ритуалов, поскольку женщины могут менструировать.

Только раз в году, когда идет лосось, об этих избеганиях на время забывают. Тогда, следуя сложному церемониалу, строится прочная запруда, преграждающая путь лососю вверх по реке и позволяющая индейцам заготовить богатые запасы рыбы на зиму. Строительство этой запруды - «крупнейшая техническая затея, предпринимаемая индейцами юрок, или, коли на то пошло, калифорнийскими индейцами вообще, и к тому же - самая коллективная затея» (А. Крёбер). После десяти дней коллективного лова рыбы на берегах реки идет разгул веселья и сексуальной свободы, напоминающий древние языческие праздники в Европе и аналогичные вольности у сиу перед танцем Солнца.

Таким образом церемония, венчающая сооружение запруды для лова рыбы, есть не что иное, как двойник танца Солнца у сиу. Она начинается грандиозной массовой инсценировкой сотворения мира и содержит живые картины, воспроизводящие прогресс этоса юрок от центробежной вольницы к строго очерченной центростремительности, которая в конечном счете становится его законом и вновь обретенной гарантией непрерывного снабжения со стороны сверхестественных поставщиков.

К этим церемониям мы вернемся, когда сможем установить связь между ними и младенчеством индейцев юрок. Сказанного, вероятно, достаточно, чтобы показать: по размерам и структуре мир юрок был весьма не похож на мир сиу (или, скорее, был почти полной его противоположностью).

И какие же они разные люди, даже сегодня! После встреч с апатичными хозяевами прерий, по прибытии в почти тогда недосягаемую деревню юрок испытываешь облегчение, хотя и вместе с потрясением от того, что с тобой обращаются как с непрошенным представителем белого меньшинства: велят идти и жить со свиньями.

В низовьях Кламата есть несколько поселений индейцев юрок, а самое крупное из них представляет собой и самое позднее (со времен золотой лихорадки) объединение ряда очень старых поселений. До него, расположенного на солнечном, расчищенном от леса участке, можно добраться только на моторной лодке с побережья или по темным опасным тропам. Взяв на себя задачу провести здесь несколько недель с целью собрать и проверить сведения о детстве юрок, я сразу же натолкнулся на «могущий оказать сопротивление и подозрительный характер», который присущ, по-видимому, индейцам юрок как группе. По счастливой случайности я уже сошелся и работал с несколькими индейцами этого племени, живущими в дельте Кламата; да и Крёбер подготовил меня к встрече с такими чертами характера юрок, как скупость, подозрительность и раздражительность. Поэтому мне удалось удержаться от выражения претензий к их поведению, или, что действительно важно, не дать себя обескуражить. Итак, я поселился в заброшенном лагере у реки в надежде разузнать, в чем собственно заключалась помеха нашему сближению. Оказалось, что на побережье океана я останавливался и питался у смертельных врагов одной влиятельной семьи, живущей выше по реке. Их длительная вражда восходила к восьмидесятым годам прошлого века. Кроме того, эта изолированная община, по-видимому, не могла поверить в мои научные цели. Жители деревни подозревали во мне агента, приехавшего для проведения расследования по таким делам, как споры о земельной собственности, вызванные обсуждением Акта Говарда-Уилера. Согласно старинным картам, существующим только в памяти народа, земля юрок - это составная картинка-головоломка из общинных земель, земель с общим владением и частной земельной собственности. Сопротивление Акту Говарда-Уилера, запрещавшему индейцам продавать их земли «неиндейцам», приняло форму споров о том, на что каждый отдельный индеец племени юрок мог претендовать и что он мог продать, если этот Акт будет отменен. Вероятно, в связи с этим жители деревни приписывали мне в качестве одной из моих секретных миссий намерение обманным путем установить права земельной собственности членов общины, что не удалось сделать государственным чиновникам. Вдобавок, смертельная болезнь молодого шекера [Шекер - член американской религиозной секты шекеров, относящейся к протестантскому течению пятидесятников, возникшему в начале XX века в США. - Прим. пер.] и визит верховного шекера с севера обострили религиозные проблемы. Шумные моления и танцы наполнили ночной воздух. Против шекеризма в то же время выступал не только государственный врач, осматривавший меня в низовьях реки, плюс те немногие, оставшиеся в живых после испытания на себе древнего искусства юрокской медицины, но и недавно прибывший в общину мессионер. Он принадлежал к адвентистам седьмого дня и был тем единственным, помимо меня, белым в этой общине, кто любезно раскланиваясь со мной, хотя и не скрывая неодобрения к сигарете в моей руке, дополнительно компрометировал меня в глазах туземцев. Потребовался не один день одинокого ожидания, прежде чем я смог обсудить с некоторыми индейцами их подозрения и найти информантов, которые дали дополнительные сведения, проясняющие общие черты традиционного детства юрок. Но как только конкретный индеец узнает, что вы - друг, он утрачивает свою основанную на давней традиции подозрительность и становится информантом, держащимся, впрочем, с большим достоинством.

Я полагаю, неподавляемое и откровенно циничное отношение большинства индейцев юрок к белому человеку следует отнести за счет гораздо меньшей внутренней дистанции между юрок и белыми, чем между белыми и сиу. В центростремительных основах жизни юрок было много такого, что не требовало переучивания с приходом белых. Индейцы племени юрок жили в прочных каркасных деревянных домах, наполовину врытых в землю. Каркасные дома теперешних жителей деревни ставятся рядом с ямами, которые некогда вмещали подземную часть жилищ предков. В отличие от индейца сиу, который внезапно утратил фокус своей экономической и духовной жизни с исчезновением бизонов, юрок до сих пор видит и ловит лосося, ест его и говорит с ним. Когда в наши дни мужчина племени юрок сплавляет лес по реке, а женщина выращивает овощи, их занятия не далеки от первоначальных: изготовления выдолбленных из бревен лодок (бывшего экспортного промысла), собирания желудей и выращивания табака. Главное же, юрок всю свою жизнь имел дело с собственностью. Он знает, как обговорить дело на языке долларов и центов, причем с глубоким ритуальным убеждением. И ему не нужно отказываться от этой «первобытной» склонности в ориентированном на деньги мире белых. Поэтому его обиды на США находят иное выражение, чем молчаливая, затаенная форма пассивного сопротивления жителя прерий.

Четвертого июля, когда для участия в продолжавшемся всю ночь ритуальном танце нанимались «плакальщики года», у меня была возможность наблюдать за многими детьми, собравшимися посмотреть танец, кульминация которого ожидалась лишь к рассвету. Они выглядели сильными, энергичными, но в то же время грациозными и спокойными и на удивление примерно вели себя на протяжении долгой ночи.

2. Юрокская детская психиатрия

Фанни, один из старейших информантов Альфреда Крёбера, называла себя «доктором». Впрочем, так ее называли и другие. Что касается лечения ею соматических расстройств и применения юрокской физиотерапии, то здесь я не мог вести с ней профессиональный диалог на равных. Однако Фанни проводила еще психотерапию с детьми, и в этой области существовала реальная возможность обменяться мнениями. Она от души смеялась над психоанализом, главные терапевтические принципы которого, как вскоре будет видно, легко поддаются выражению на ее профессиональном языке. Дружелюбие и сердечность этой очень старой женщины излучали какой-то особенный, теплый свет. Когда грусть заставляла ее быстрый взгляд и улыбку скрываться за высеченным из камня узором морщин, это была драматическая грусть, абсолютная погруженность в себя, а не та застывшая маска уныния, которую иногда можно увидеть на лицах индейских женщин.

Когда мы приехали, Фанни как раз находилась в весьма мрачном настроении. Несколькими днями раньше, уходя с огорода и бросив беглый взгляд на местность, расположенную в ста футах ниже, где Кламат впадает в океан, она увидела, как небольшой кит заплыл в реку, немного поиграл и пропал из виду. Это происшествие глубоко потрясло ее. Разве создатель не повелел, что только лососю, осетру и подобной им рыбе дозволено пересекать пресноводную границу? И нарушение границы китом могло лишь означать, что мировой диск постепенно утрачивал горизонтальное положение, соленая вода входила в речку и приближался подъем воды, сравнимый с потопом, уничтожившим в давние времена род человеческий. Однако Фанни рассказала об этом только нескольким близким друзьям, давая понять, что катастрофы, возможно, еще и не случится, если не говорить о ней слишком много.

С этой старой женщиной было очень легко беседовать, так как обычно она находилась в веселом расположении духа и высказывалась с полной откровенностью, за исключением случаев, когда поднимаемый вопрос граничил с табуированными темами. Во время наших бесед Крёбер сидел позади нас, слушая и иногда вступая в разговор. Во второй день я вдруг заметил, что он на какое-то время отлучился из комнаты, и спросил, куда он ушел. Старуха весело рассмеялась и сказала: «Он дает тебе шанс спрашивать самому. Теперь ты хозяин».

Каковы причины детских неврозов (плохого настроения, отсутствия аппетита, кошмаров, делинквентности и т. д.) в культуре юрок? Если ребенок, после наступления темноты, увидит одного из «людей знания» («wise people») - расы маленьких существ, которая предшествовала роду человеческому на земле, - у него развивается невроз. И если его не вылечивают, такой ребенок со временем умирает.

«Людей знания» описывают так. Ростом они не превосходят маленького ребенка. «Люди знания» всегда пребывают «в духе» («in spirit»), поскольку не знают половых сношений. Они достигают совершеннолетия в шесть месяцев и живут вечно. Потомство производят орально: зачатие происходит, когда женщина съедает вшей мужчины. Родовое отверстие не ясно, хотя не приходится сомневаться, что «женщина знания» не имеет «внутренностей женщины», то есть влагалища и матки, с наличием которых, как будет показано ниже, связывается грех и нарушение общественного порядка в этом мире.

Отметим, что «люди знания» похожи на детей. Они маленькие, оральные и магические, и им незнакома генитальность, вина и смерть. Они видны лишь детям и опасны только для них, поскольку дети еще фиксированы на более ранних стадиях и могут регрессировать в тех случаях, когда сила дневного света идет на убыль; тогда, начиная грезить, они могут прельститься ребячливостью «людей знания» и их интуитивным, даже анархическим образом действий. Ибо «люди знания» обходятся без социальной организации. Они - тварные существа, однако не знают генитальности и, следовательно, того, что значит быть «чистым». Таким образом, «мудрые» человечки вполне могли бы служить проекцией прегенитального состояния детства в филогению и предысторию.

Если ребенок жалуется на боль или обнаруживает беспокойство (признаки того, что он, возможно, видел «людей знания»), его бабушка идет на огород, к ручью или куда-то еще, где, как ей сказали, он играл в сумерках, и там громко плачет и взывает к духам: «Это наш ребенок, не причиняйте ему вреда». Если это не помогает, тогда просят соседскую бабушку «спеть ее песню» больному ребенку. У каждой бабушки есть своя собственная песня на такой случай. Культуры американских индейцев, по-видимому, обладают удивительным пониманием амбивалентности, которая предписывает, что при определенных кризисах близкие родственники оказываются бесполезными в плане воспитания или терапии. Если и соседская бабушка не в силах помочь, обращаются к Фанни и за лечение назначается цена. Фанни говорит, будто чувствует «приближение» пациента:

«Иногда я не могу заснуть: кто-то разыскивает меня, чтобы я шла и лечила. Я не пью воду и, конечно, кто-нибудь приходит. "Фанни, я пришел за тобой, я дам тебе десять долларов". - Я говорю: "Я стою пятнадцать". - "Хорошо"».

Ребенка приносят всей семьей и кладут на пол в «гостиной» Фанни. Она курит свою трубку, чтобы «войти в силу». Затем, если необходимо, мать и отец удерживают ребенка, пока Фанни высасывает первую «хворь» из его пупка. Эти «хвори», соматические «причины» болезни (хотя они, в свою очередь, могут быть вызваны дурными желаниями) визуализируются как своего рода слизистая, окровавленная материализация. Чтобы подготовить себя к этому, Фанни должна воздерживаться от воды в течение установленного срока. По сообщениям одного информанта, «когда она сосет, ее подбородок как бы обшаривает ваш позвоночник, косточка за косточкой, но это не приносит никакого вреда». Однако каждая «хворь» имеет «пару»: нить слизи ведет Фанни к местонахождению такой «пары», которая также высасывается.

Мы видим, что для индейцев юрок болезнь является двуполой. Один пол болезни они представляют находящимся рядом с центром тела, который наиболее чувствителен к колдовству, тогда как другой пол забредал в поврежденный болезнью орган, подобно блуждающей матке в древнегреческой теории истерии или замещенному катексису объекта в психоаналитической теории.

Проглотив две или три «хвори», Фанни идет в угол и садится лицом к стене. Затем засовывает четыре пальца (исключая большой) в глотку, вызывая рвотные позывы и извергая слизь в корзину. Когда Фанни чувствует, что проглоченные ею «хвори» подступают к горлу, она подносит сложенные «наподобие двух ракушек» руки ко рту и отхаркивает «хворь» ребенка в ладони. Затем Фанни танцует, заставляя «хвори» исчезнуть. И она повторяет эту процедуру до тех пор, пока не почувствует, что все «хвори» выведены из ребенка.

Далее наступает черед интерпретации по-юрокски. Фанни снова курит, танцует и входит в транс. Она видит огонь, облако, дымку..; опять садится, снова набивает трубку, делает большую затяжку... После чего ее посещает более содержательное видение, которое побуждает Фанни сообщить собравшейся семье что-то вроде этого: «Я вижу старуху, сидящую на Лысых холмах и желающую плохого другой женщине. Вот почему этот ребенок заболел». Едва она успела сказать это, как бабушка больного ребенка встает и признается в том, что именно она однажды сидела на Лысых холмах и насылала порчу на другую женщину. Или Фанни говорят: «Я вижу мужчину и женщину, занимающихся делом (= совершающих половой акт), хотя мужчина просил у духов удачи и не должен прикасаться к женщине». На этот раз отец или дядя ребенка встают и сознаются в грехе. Иногда Фанни приходится обвинять в колдовстве или порочности умершего, и тогда сын или дочь покойного со слезами признают его злодеяния.

Похоже, Фанни имеет некий инвентарь грехов (сопоставимый с перечнем «типичных событий» наших психотерапевтических школ), которые она связывает, при ритуальных обстоятельствах, с определенными расстройствами. Таким образом она побуждает людей признавать в качестве фактов свои намерения и стремления, вполне предсказуемые, если принять во внимание структуру культуры юрок. А подобное признание благоприятно влияет на внутреннее спокойствие любого человека. Занимая высокопоставленное положение в примитивном сообществе, Фанни конечно же в достаточной степени владеет слухами, чтобы знать слабости своих пациентов еще до встречи с ними, и достаточно опытна, чтобы читать их лица во время занятий своим магическим бизнесом. В таком случае, когда она связывает чувство вины, производное от скрытой агрессии или порочности, с симптомами болезни конкретного ребенка, то делает это с достаточными психопатологическими основаниями, и неудивительно, что невротические симптомы обычно исчезают после того, как Фанни точно указала главный источник амбивалентности в данной семье и спровоцировала публичное признание.

3. Воспитание ребенка у индейцев юрок

Вот некоторые сведения о детстве в мире юрок. Рождение ребенка охраняется оральными запретами, помимо соблюдаемых сиу генитальных запретов. Во время родов мать должна держать рот закрытым. Отец и мать не едят ни оленины, ни лосося до тех пор, пока у новорожденного не произойдет заживление пупка. Игнорирование этого табу, по мнению индейцев юрок, служит причиной судорожных припадков у ребенка.

В течение первых десяти дней новорожденного кормят не грудью, а дают ему ореховый суп из маленькой скорлупки. Кормление грудью начинается с традиционной индейской щедростью и частотой. Однако в отличие от сиу, юрок устанавливают определенный срок отнятия младенца от груди - около шести месяцев, или приблизительно в период прорезывания зубов. Таким образом, среди американских индейцев юрок имеют минимальный период кормления грудью. Отнятие от груди называется «забывание матери» и, при необходимости, навязывается малышу уходом матери на несколько дней. Первая твердая пища - лосось или оленина, крепко просоленные с морской водорослью. У юрок соленая пища - это «сладкое». Попытка ускорить достижение ребенком автономии путем раннего отнятия от груди служит, по-видимому, частью общей тенденции поощрять малыша оставлять мать и отказываться от ее поддержки как можно раньше. И это начинается еще в утробе матери. Беременная женщина мало ест, собирает и носит дрова, и вообще предпочитает делать работу, заставляющую ее нагибаться вперед, чтобы плод «не опирался на позвоночный столб», или, иначе говоря, не расслаблялся и не полулежал на опоре. Она часто массирует живот, особенно когда естественное освещение становится тусклым, заставляя плод бодрствовать и предупреждая таким образом раннее стремление регрессировать к состоянию предыстории (the state of prehistory), которое, как мы видели, составляет начало всех неврозов. Позднее, чтобы дать свободу матери, потребуется не только раннее отнятие от груди; в юрокской разновидности колыбели ноги малыша остаются открытыми, и начиная с двенадцатого дня бабушка массирует их, стимулируя к раннему ползанию. Сотрудничество родителей в этом вопросе обеспечивается правилом, согласно которому они могут возобновить прерванные половые сношения лишь после того, как малыш достигает значительных успехов в ползании. Младенцу не дают спать в конце дня и ранним вечером, опасаясь как бы сумрак не поселился в его глазах навсегда. Следовательно, первый постнатальный кризис ребенка юрок качественно отличается от аналогичного кризиса, переживаемого маленьким сиу. Он характеризуется тесной близостью во времени таких событий, как прорезывание зубов, принудительное отнятие от груди, поощрение ползания и раннее возвращение матери к половой жизни и новым родам.

Мы указывали на сродство между оральным воспитанием младенца сиу и желанными чертами характера охотника прерий. И мы могли бы ожидать, что новорожденный юрок встречает совершенно иной прием. Действительно, ребенка здесь подвергают раннему, а если необходимо, то и резкому отнятию от груди перед или сразу за наступлением стадии кусания, и это уже после того, как с помощью целого арсенала средств отбивают у него охоту чувствовать себя слишком уютно в чреве матери и рядом с ней. Его готовят быть рыбаком, то есть тем, у кого сети расставлены для добычи, которая (если только он ведет себя хорошо и говорит, когда надо, «пожалуйста») придет к нему. Установка индейца юрок в отношении сверхъестественных поставщиков - это пожизненное пылкое «пожалуйста», подкрепляемое, по-видимому, остатком инфантильной тоски по матери, от которой его столь форсированно оторвали. Хороший юрок характеризуется способностью плакать во время молитвы, чтобы расположить к себе посылающие пищу потусторонние силы. Полные слез слова «Я вижу лосося», произносимые с верой в индуцированную им же самим галлюцинацию, привлекут, считает юрок, к нему лосося. Однако рыбак должен делать вид, что не слишком нетерпелив в своем желании, чтобы поставка не ускользнула от него, и должен убеждать себя, что не собирается причинять лососю реального вреда. Согласно представлениям юрок лосось говорит: «Я буду путешествовать по всей реке. Я буду оставлять чешую на сетях и она превратится в лосося, но я, сам я, пройду мимо и не буду убит».

Эта концентрация на источниках питания не достижима без второй фазы орального воспитания в том возрасте, когда ребенок «понимает смысл», то есть способен повторить то, что ему сказали. Утверждают, что когда-то принятие пищи у юрок было подлинной церемонией воздержания. Ребенка постоянно предостерегали, чтобы он не хватал съестное поспешно ни при каких обстоятельствах, никогда не брал еду без спроса, всегда ел медленно и никогда не просил добавки. Подобное оральное пуританство вряд ли существовало среди других примитивов. Во время принятия пищи поддерживался строгий порядок размещения едоков и ребенка учили предписанным манерам еды, например, захватывать ложкой небольшое количество пищи, медленно подносить ложку ко рту, опускать ложку одновременно с пережевыванием и, прежде всего, мечтать разбогатеть в течение всего процесса. Есть полагалось молча, дабы каждый мог поддерживать сосредоточенность своих мыслей на деньгах и лососе. Вполне возможно, что именно это ритуальное поведение помогло подняться до уровня своего рода галлюцинаций той окрашенной тоской по прошлому жажде потребления, которая могла быть вызвана ранним отнятием от груди и отлучением от матери на стадии сильных желаний кусания. «Принятие желаемого за действительное» целиком было поставлено на службу экономическим стремлениям. Индеец племени юрок мог заставить себя видеть деньги, развешанные на деревьях, или лосося, плывущего по реке во время мертвого сезона, и он верил, что эта индуцированная им галлюцинация вызовет соответствующее действие Поставщиков. Позднее, энергия генитальных фантазий используется все для того же экономического стремления. В «доме потения» юноша будет постигать двойное искусство думать о деньгах и не думать о женщинах.

Рассказываемые детям мифы оригинальным способом подчеркивают уродство недостатка сдерживающего начала в человеке. Они выделяют одну характерную черту в облике животных и используют ее в качестве аргумента в пользу «чистого поведения».

Плешивость канюка - результат того, что он от нетерпения сунул голову в миску с горячим супом.

Ненасытный угорь проиграл все свои кости в карты. Хохолок вечно бранящейся голубой сойки - это ее похотник, который она оторвала и приладила к голове, когда однажды из зависти разозлилась на мужа.

Медведь вечно был голодным. Он женился на голубой сойке. Как-то раз они развели огонь и медведь послал голубую сойку раздобыть еды. Она принесла один единственный желудь. «И это все?» - спросил медведь. Голубая сойка рассердилась и бросила желудь в огонь. Она обшарила всю округу и это был действительно единственный желудь в их лесу. Медведь выхватил из огня горящий желудь и разом проглотил его. Ему стало ужасно плохо. Птицы пробовали петь для него, но это не помогало. Ничто не помогало. Тогда колибри сказала: «Ложись и открой рот». И она пулей пролетела сквозь медведя. Ему сразу полегчало. Вот почему у медведя такой большой anus. И вот почему он не может удерживать фекалии.

Это приводит нас к анальной фазе. В детстве юрок фекалиям или анальной зоне, по-видимому, не придается какого-то особого значения; скорее, имеет место общее избегание любых осквернений, вызываемых контактом враждебных жидкостей и веществ. Ребенок рано узнает, что нельзя мочиться в реку или любой связанный с ней ручей, так как живущему в ней лососю не понравилось бы плавать в жидкостях тела человека. Значит, смысл этого запрета не столько в том, что моча - «грязная», сколько в том, что жидкости различных проводящих систем враждебны и разрушают друг друга. Такое пожизненное и систематическое избегание требует специальных предохранительных устройств, встроенных в личность и идентичность индейцев юрок. И действительно, формальное поведение юрок обнаруживает все характерные особенности, которые, как показал психоанализ, следуя Фрейду и Абрагаму, имеют символическое значение у пациентов с «анальной фиксацией»: компульсивную ритуальность, мелочное пререкание, недоверяющую скупость, ретентивное накопление и т. д. В нашем обществе компульсивность часто служит выражением как раз такого общего избегания загрязнений, сфокусированного фобическими матерями на анальной зоне; но в нашей культуре она усиливается дополнительным спросом на пунктуальность и аккуратность, отсутствующим в жизни племени юрок.

Фундамент генитальных аттитюдов юрок закладывается в более раннем условнорефлекторном научении ребенка, которое приучает его подчинять все инстинктуальные влечения экономическим соображениям. Девушка знает, что целомудрие или, сказали бы мы, безупречная репутация добудет ей мужа, способного заплатить за нее хороший выкуп; и что ее последующее положение, а значит и положение ее детей и внуков, будет зависеть от той суммы, которую будущий муж предложит ее отцу, когда будет просить ее себе в жены. С другой стороны, юноша стремится накопить капитал, достаточный для того, чтобы купить стоящую жену и расплатиться полностью. Если бы приличная девушка забеременела от него раньше, чем он смог заплатить за нее весь выкуп, ему пришлось бы влезть в долги. Среди индейцев юрок все нарушения характера и делинквентное поведение взрослых объясняется тем, что за мать, бабушку или прабабушку делинквента «не было заплачено полностью». По-видимому, это означает, что мужчина, о котором идет речь, настолько сильно хотел жениться, что взял жену в кредит, уплатив лишь первый взнос и не будучи способным выплачивать очередные взносы. Тем самым он доказал, что (употребляя нашу терминологию) его эго оказалось чересчур слабым, чтобы интегрировать половые потребности и экономические возможности. Однако там, где секс не сталкивается с богатством, к удовлетворению половых потребностей относятся снисходительно и с юмором. На то, что половая связь неизбежно влечет за собой процедуру очищения, реагируют скорее как на обязанность или неудобство, но сама необходимость очищения не бросает тень ни на секс как таковой, ни на особенности женского организма или отдельных женщин. Среди индейцев юрок вообще отсутствует стыд обнаженного тела. Если молодая девушка между менархе и замужеством избегает купаться обнаженной перед другими, то только чтобы не раздражать остальных признаками менструации. В остальных случаях, каждый волен купаться как ему нравится, в любой компании.

Как мы уже знаем, дети индейцев сиу учились соединять локомоторные и генитальные модусы с охотой. Индеец сиу в своей формальной сексуальности имел фаллически-садистическую ориентацию в том смысле, что преследовал все, что бродило по прерии: дичь, врага, женщину. Индеец юрок в этом отношении оказывается скорее фобическим и подозрительным, недоверчивым. Он избегает быть пойманным в ловушку, ибо это случилось даже с богом. Создатель мира юрок был необычайно сильным и крепким малым, который странствовал повсюду и подвергал мир опасности своим необузданным поведением. Сыновья уговаривали его покинуть этот мир. Он обещал быть хорошим богом, но когда однажды рискнул спуститься по побережью дальше, чем это сделал бы любой благоразумный и благовоспитанный человек, то обнаружил женщину-ската, которая лежала на мели, зазывно раскинув ноги. (Рыба скат, говорят юрок, похожа на «внутренности женщины»). И бог не смог устоять перед ней. Но как только он вошел в нее, она зажала его член влагалищем, обвила его тело ногами и насильно увлекла с собой в океан. Это предание служит для демонстрации того, куда заводит центробежная, необузданная и блуждающая в поисках страсть. В законно ограниченном мире юрок, который был создан сверхсознательными сыновьями бога-правонарушителя, здравомыслящий мужчина избегает быть «пойманным в ловушку» дурной женщиной или оказавшись в неподходящее время в неподходящем месте - причем под «дурными» и «неподходящими» имеются в виду любые обстоятельства, подвергающие риску его блага как экономической единицы. Научиться избегать этого - значит стать «чистым» человеком, человеком «со здравым смыслом».

4. Сравнительный обзор мира юрок

В соответствии с ранее применяемыми критериями классификации миры сиу и юрок - это примитивные миры. Они высоко этноцентричны, озабочены исключительно племенным самоуправлением в отношении ограниченного сегмента природы и созданием достаточного количества подходящих орудий и соответствующей магии. Мы установили, что мир индейцев юрок ориентирован по предостерегающе-центростремительным линиям, тогда как мир сиу характеризуется мощной центробежностью.

Как общество индейцы юрок почти не имели иерархической организации. Ставка делалась на взаимную бдительность в ежедневном соблюдении мельчайших различий стоимости. Практически у юрок не существовало «национального» чувства и, как я забыл указать, никакого вкуса к войне. Подобно тому, как индеец юрок мог верить в то, что «видеть» лосося означало заставить его прийти, он так же, по-видимому, принимал на веру, что способен не допустить войны, просто «не видя» потенциальных врагов. Известно, что живущие в верхнем течении Кламата племена юрок игнорировали враждебные индейские племена, которые пересекали их территорию, чтобы вести войну с другими юрок в низовьях реки. Война была делом тех, кого она непосредственно затрагивала, а не вопросом национальной или племенной лояльности.

Итак, индейцы юрок чувствовали себя безопасно в созданной ими системе избеганий, а именно, избеганий быть втянутым в драку, в осквернение, в невыгодную сделку.

Жизнь каждого индейца начиналась с раннего отлучения от материнской груди и последующего предписания (мальчикам) избегать матери, не заходить на ее жилую половину и вообще остерегаться коварных женщин. Мифология юрок изгоняет создателя из этого мира, изобразив его пойманным в ловушку и насильно похищенным женщиной. Хотя страх быть пойманным в ловушку таким образом господствовал в их избеганиях, индейцы юрок жили с постоянным намерением вырвать преимущество у другого.

В мире юрок реку Кламат можно уподобить пищевому каналу, а ее устье - рту и горлу, постоянно открытым в направлении горизонта, откуда приходит лосось. И образ мира юрок настоятельно предлагает оральный модус инкорпорации. На протяжении всего года молитвы племени юрок уходят к горизонту, уверяя в смирении и отрицая желание принести вред. Однако раз в год юрок слезными мольбами приманивают своего бога обратно в этот мир, и продолжается это ровно столько, сколько нужно для того, чтобы расположить бога к себе и... поймать его лосося. Так же как мир сиу находит свое высшее выражение в представлениях, обрамляющих танец Солнца, мир юрок инсценирует все стоящее за ним в течение тех наполненных восторгом дней, когда с предельным коллективным напряжением и организацией община строит запруду для рыбы. Постепенно смыкаясь, как если бы они были гигантскими челюстями, две части запруды наращивались с противоположных берегов реки. Челюсти смыкаются, - и добыча в ловушке. Создатель в очередной раз омолаживает этот мир, без особой охоты передавая ему свои способности, чтобы в итоге оказаться изгнанным еще на год. Опять же, как и в случае племени сиу, эта обрядовая кульминация наступает за циклом ритуалов, которые касаются зависимости людей от сверхъестественных кормильцев. В то же время обряд представляет собой грандиозную коллективную игру на темы самой ранней опасности в жизненном цикле индивидуума: онтогенетическая утрата материнской груди на стадии кусания соответствует филогенетической опасности потерять прямые поставки лосося из океана. Здесь неизбежно напрашивается вывод, что великие темы плодовитости и плодородия находят свое символическое выражение в приравнивании священного лосося отцовскому фаллосу и соску материнской груди: органам, один из которых порождает жизнь, а другой питает ее.

Во время празднеств омоложения, то есть когда молитва юрок подкреплялась «искусственными челюстями», никому не разрешалось плакать, ибо всякий, кто заплакал бы, не прожил бы и года. Взамен, «с окончанием строительства запруды наступает период свободы. Шуткам, насмешкам и брани дают волю, а хорошее настроение не допускает преступления. С приходом ночи воспламеняются страсти любовников» (Крёбер). Единственный раз, в это время, индеец юрок вел себя столь же распущенно, как и его фаллический создатель, гордясь тем, что благодаря хитроумной смеси инженерного искусства и покаяния ему снова удалось совершить подвиг своего народа: поймать лосося - и все равно иметь его в следующем году.

Чтобы быть в должной степени избегающим и, одновременно, пристойно ненасытным, индеец племени юрок должен быть чистым, то есть должен смиренно молиться, правдиво плакать и убежденно галлюцинировать, поскольку дело касается сверхъестественных поставщиков; он должен научиться плести хорошие сети, правильно их ставить и сотрудничать в постройке запруды, как того требует технология его племени; занимаясь бизнесом со своими земляками, должен торговать и торговаться с выдержкой и упорством; и должен научиться управлять входами, выходами и внутренними проводящими путями своего тела таким образом, чтобы природные пути жидкости и маршруты поставок пищи (которые не доступны научному пониманию и техническому воздействию) оказались поддающимися магическим силам. Следовательно, в мире юрок гомогенность основывается на интеграции хозяйственной этики и магической морали с географическими и физиологическими конфигурациями. В общих чертах мы обрисовали то, каким образом эта интеграция подготавливается в процессе воспитания молодого организма. [Что касается более подробного анализа мира юрок, см.: Е. Н. Erikson, Observations on the Yurok: Childhood and World Image, University of California Publications in American Archaeology and Ethnology, Vol. 35, № 10, University of California Press, 1943.]

Пытаясь получить доступ к значению или даже просто конфигурациям поведения индейцев юрок, мы не смогли избежать аналогий с тем, что считается в нашей культуре девиантным или пограничным поведением. В рамках обыденного поведения индеец юрок, «подобно младенцу», криком и плачем привлекает внимание своих богов; в состоянии медитации он галлюцинирует «как психотик»; сталкиваясь с загрязнением, он ведет себя «как больной фобией»; и вообще старается вести себя в отличающейся уклончивостью, недоверчивостью и скупостью манере, «подобно компульсивному невротику». Пытаюсь ли я тем самым утверждать, что индеец племени юрок и есть все это вместе взятое, или что он ведет себя так, «как если бы» он был таким?

Антрополог, проживший достаточно долго среди какого-то народа, способен поведать нам, о чем его информанты любят распространяться, и действительно ли отражаемое в их рассказах поведение соответствует тому, что можно наблюдать в ежедневной и ежегодной жизни данного народа. Наблюдения, которые подтверждали бы, что такие традиционные черты, как тоска по прошлому, алчность или склонность к накопительству (retentiveness) являются так же и личными качествами типичных индивидуумов, встречаются довольно редко. Да, в течение нескольких минут одного вечернего семинара Крёбер, характеризуя институционализированную претензию юрок на воздаяние, употреблял выражения: «плакаться повсюду», «раздраженно жаловаться», «пререкаться», «оправдания, достойные ребенка», «кричать во всеуслышание», «жалость к себе», «надоедливые претенденты» и т. д. Означает ли это, что юрок везде, в пределах племенной технологии, будут более беспомощными и парализованными унынием, чем члены племени, которое не развивает эти «черты характера»? Конечно, нет, ибо институционализированная беспомощность ео ipso [eо ipso - в силу этого (лат.) - Прим. пер.] не является ни чертой характера, ни невротическим симптомом. Она не служит помехой дееспособности индивидуума при удовлетворении технологических требований, адекватных сегменту природы, в пределах которого живут индейцы юрок. Его крик и плач базируются на приобретенном и закрепленном условно-рефлекторном умении инсценировать инфантильный аттитюд, который данная культура решает сохранить и предоставить в распоряжение индивидуума, чтобы он и его соплеменники пользовались им в пределах ограниченной области магического. Такой институционализированный аттитюд не распространяется за отведенную ему область и не блокирует развитие во всей полноте его противоположности. Возможно, действительно преуспевающий юрок был именно таким, кто мог издавать самые душераздирающие вопли или торговаться наиболее эффективно в одних ситуациях и проявлять высшую силу духа в других, то есть таким индивидуумом, чье эго обладало достаточной силой, чтобы синтезировать оральность и «здравый смысл». Для сравнения: оральный и анальный «типы», доступные, я полагаю, наблюдению в нашей сегодняшней культуре, - это попавшие в тупик люди, оказавшиеся жертвами чрезмерно развитых модусов органа при отсутствии соответствующей гомогенной культурной реальности.

Конфигурация склонности к накопительству (retentiveness) у юрок, по-видимому, является настолько же алиментарной, насколько и анальной: она включает требующий рот и складирующий желудок, равно как и скупые сфинктеры. Поэтому она прототипична и для анальной тенденции созидательного накопления ради приобретения большей части собранных ценностей, принадлежащих всей социальной системе, где они, в свою очередь, служат источником коллективного развлечения, престижа и прочного положения.

Там, где в нашей культуре анальный характер приближается к невротическому, это часто происходит в результате влияния на ретентивного (retentive) ребенка определенного, характерного именно для западной цивилизации типа материнского поведения, а именно, нарциссической и фобической сверхозабоченности вопросами выделения (elimination). Этот аттитюд содействует чрезмерному развитию ретентивных и элиминативных потенциальностей в анальной зоне. Он вызывает у ребенка мощную социальную амбивалентность и остается изолирующим фактором в его социальном и сексуальном развитии.

Получаемое индейцем юрок «удовольствие от заключительного опорожнения и показа запасенного материала» более всего заметно во время танцев, когда под утро юрок с пылающим лицом предъявляет свои сказочные сокровища из обсидиана или головной убор, украшенный скальпами дятлов. Именно здесь инеституционализированное упорство, которое сделало для него возможным накапливать эти сокровища, по-видимому, нейтрализуется высоко социальным опытом осмотра его богатств, увеличивающих престиж целого племени. Моя же цель - убедить читателя в том, что невроз - это индивидуальное состояние, при котором иррациональные тенденции непримиримо отделяются от относительно передовой рациональности; тогда как примитивность (= первобытность) - это состояние человеческой организации, при котором дорациональное мышление интегрируется с той рациональностью, какая возможна при данном уровне развития техники.

Поскольку магические образы и импульсы используются как иррациональной, так и дорациональной «логикой», Фрейду удалось пролить свет на вторую, когда он расшифровывал первую. И все же, изучение эго - а по мне, так и изучение взаимозависимости внутренней и социальной организации, - еще должно установить функцию магического мышления в различных (индивидуальных и коллективных) состояниях человека.

Кроме того, если нам известно формальное поведение, которого требует успешное участие в традиционном спектакле определенной культуры, то мы находимся лишь в самом начале выяснения «характера» отдельных его участников. Для того чтобы узнать, насколько щедрым или бережливым «является» народ или отдельный человек, мы должны располагать сведениями не только о вербализованных и имплицитных ценностях его культуры, но и о тех «уловках», которые данная культура создала, чтобы согрешивший человек мог «выкрутиться из трудного положения». Каждая система, присущим только ей способом, стремится сделать всех своих членов похожими друг на друга, но одновременно в каких-то отношениях предоставляет скидки и освобождения от тех требований, которые она предъявляет индивидуальности эго конкретного человека. Ясно, что эти послабления менее логичны и гораздо менее очевидны, чем официальные правила, даже для самого народа, не говоря уже о стороннем наблюдателе.

Оговорим особо: описывая концептуальные и поведенческие конфигурации у юрок и сиу, мы не стремились установить соответственные «базовые структуры характера». Скорее, мы отдавали предпочтение конфигурациям, с помощью которых эти два племени пытаются синтезировать свои концепты и идеалы в ясный и последовательный план жизни. Такой план повышает коэффициент полезного действия их примитивных технологий и магии и защищает от индивидуальной тревоги, которая могла бы привести к панике. Охотников прерий он защищает от тревоги по поводу утраты силы и мобильности, а тихоокеанских рыбаков - от тревоги по поводу возможности остаться без пищевого снабжения. Для достижения этого примитивная культура по-разному использует детство: а) наделяет особым значением ранний телесный и межперсональный опыт, чтобы создать правильное сочетание модусов органа и придать должный акцент социальным модальностям; б) заботливо и систематически распространяет по всем каналам замысловатый паттерн повседневной жизни, тем самым возбуждая и перераспределяя энергию; и в) придает стойкое сверхъестественное значение инфантильным тревогам, которые она развила такой стимуляцией.

Делая все это, общество не может позволить себе быть деспотическим или анархическим. Даже «примитивные» общества должны избегать того, что наше аналогическое мышление хотело бы, чтобы они делали. Они действительно не могут позволить себе создавать сообщества безумных чудаков, инфантильных личностей или невротиков. Чтобы создавать людей, способных эффективно действовать в качестве массы, либо в роли энергичных лидеров или полезных девиантов, даже самая «дикая» культура должна стремиться к тому, чтобы у ее большинства или, по крайней мере, у господствующего меньшинства, было «сильное эго», как мы неопределенно называем ядро индивидуума. Так вот, всякая культура должна стремиться к формированию такого ядра - достаточно твердого и, в то же время, достаточно эластичного, чтобы примирять неизбежные в любой человеческой организации противоречия, интегрировать индивидуальные различия, а главное, чтобы выйти из долгого и наполненного неминуемыми страхами младенчества с чувством идентичности и идеей целостности. Бесспорно, каждая культура создает также и типы характера, отмеченные ее неповторимой смесью дефекта и эксцесса; и каждая культура развивает свои строгости и иллюзии, которые защищают ее против неожиданной догадки, что совсем не идеальное, вовсе не безопасное и далеко не долговременное общественное устройство может появиться из намеченного на ощупь проекта. Тем не менее, хорошо бы было попытаться понять существо этих «инстинктивных» набросков, как раз когда человечество прокладывает себе дорогу к адаптации иного рода, с первого взгляда более рациональной, более сознательной и более универсальной.

В третьей части мы намерены подойти ко всей проблеме детства и общества с совершенно другой позиции. Мы должны будем временно выбрать эго индивидуума в качестве истинной меры всех вещей, «телесных и социальных», и пройти вместе с ним путь от аморфного эго начальной стадии до оформленного в слове сознания им себя самого.

Фрейд говорил, что изучение сновидений - это царский путь к бессознательному взрослого человека. По аналогии с этим, лучшим ключом к пониманию детского эго служит изучение игры ребенка - «фантазий, сплетаемых вокруг реальных объектов» (Waelder). Поэтому давайте перейдем от предопределявшего людские судьбы притворства первобытной магии к игре наших детей.

Часть III. Развитие эго

Введение

Когда в моменты легкого, казалось бы, не имеющего определенной причины нарушения внутреннего равновесия мы останавливаемся и спрашиваем себя, о чем мы последнее время мечтали за своими разумными занятиями, нас ожидает ряд сюрпризов. При условии, что наша способность адекватно воспринимать себя перевешивает способность к самообману, мы обнаружим, что наши мысли и чувства постоянно совершали (с большей или меньшей частотой и/или амплитудой) возвратно-поступательное движение относительно состояния неустойчивого равновесия, наподобие детской доски-качалки. В одном направлении наши мысли бегут за вереницей фантазий о том, что нам хотелось бы иметь возможность сделать или видеть уже сделанным. Часто, выходя за рубежи и возможности нашего ограниченного существования, мы воображаем, как бы это было или могло бы быть в том случае, если бы мы реализовали фантазии о своем всемогуществе, абсолютной свободе или сексуальной распущенности. Невинность таких фантазий заканчивается, когда в погоне за своими мечтами мы хладнокровно игнорируем или беззаботно манипулируем, бездумно вредим или отказываем в существовании кому-то из самых дорогих нам людей.

Опускание нашей «доски-качалки» часто следует с необъяснимой внезапностью и стремительностью. Еще не сознавая изменения настроения, мы оказываемся охваченными мыслями о «должном»: что нам следовало бы сделать вместо того, что мы сделали; что нам сейчас следует делать, чтобы аннулировать то, что мы уже натворили; и что нам следует делать в будущем вместо того, что нам хотелось бы иметь возможность делать. И здесь безрассудные терзания по поводу «пролитого молока», боязнь того, что мы абсолютно разочаровали и настроили против себя прекрасно относившихся к нам людей, воображаемое искупление своей вины и ребяческие репетиции его возможных вариантов - вполне могут застать нас врасплох.

Третье положение - «точку покоя», или место передышки между двумя крайними положениями «доски-качалки» - вспоминать труднее, хотя оно наименее противно, поскольку в нем мы не столь импульсивны и не чувствуем ни желания, ни обязанности делать что-то отличное от того, что должны были бы, хотели бы и могли бы делать. Именно здесь, где мы менее всего осознаем себя, мы ближе всего к тому, чтобы быть собой. Только многим из нас трудно сколько-нибудь долго предаваться мечтам, не впадая рано или поздно в крайности и не нарушая чужих границ - и тогда мы снова покидаем «точку покоя», незаконно захватывая и возмещая ущерб (искупая вину).

Таким образом, мы, вероятно, имеем возможность неясно наблюдать то, что полностью появляется лишь под маской сновидения, являющегося результатом глубочайшего сна. Легко сказать, что мы «вовсе не хотим» того, что демонстрируется на закрытом просмотре в нашем внутреннем кинотеатре. К несчастью для нашего самолюбия (но, мы надеемся, в конечном счете к счастью для рода человеческого) психоаналитический метод Фрейда показал, что мы способны сознавать, объяснять и нейтрализовывать посредством фантазии, игры и сновидений лишь малую толику этих взлетов и падений; остаток не доступен сознанию и, вместе с тем, обладает заметным влиянием. Оставаясь бессознательным, он находит свой способ перейти в иррациональное личное действие или в коллективный круговой процесс узурпирования и искупления.

Практика психоаналитического наблюдения воспитывает привычку отыскивать точки наибольшего внутреннего сопротивления и сосредотачиваться на них. Наблюдающий за взрослым пациентом психоаналитик просит его свободно говорить обо всем, что приходит в голову, и следит за порогом вербализации не только для тех тем, которые легко переходят в слова в форме прямого аффекта, ясного воспоминания или решительного утверждения, но и для тем, которые остаются трудноуловимыми. Такие темы могут попеременно представать то полузабытыми и замаскированными как во сне, то резко отвергаемыми и бесстыдно проецируемыми на других, то вяло вымучиваемыми и неловко избегаемыми, или сопровождаться молчаливым замешательством. Другими словами, психоаналитик ищет маски и пропуски, следит за изменением количества и качества сознавания в том виде, как оно выражается во внешне добровольной и старательной вербализации.

Рассматривая различные культуры, наблюдатель-психоаналитик оценивает темы, которые предстают перед ним в динамическом масштабе коллективного поведения: в одном варианте как историческая память, в другом - как мифологическая теология; в одной маске возобновляемые в серьезных ритуалах, в другой - выплескиваемые в веселых играх, в третьей - полностью выражаемые в строгом избегании. Целые комплексы таких тем, вероятно, можно распознать в культурных особенностях сновидений, как и в индивидуальных сновидениях, в комических или злобных проекциях на соседа, дочеловеческих существ или животных. К тому же, они могут репрезентироваться в отклоняющемся поведении, доступном либо избранным, либо проклятым, либо тем и другим.

Применяя именно такой общий подход к племенам сиу и юрок, мы установили связующее звено между инфантильными темами и темами огромного коммунального и религиозного пыла. Мы засвидетельствовали тот факт, что индеец сиу, находясь в высшей точке религиозных испытаний, протыкает себе грудь маленькими колышками, привязывает их к кожаному ремню, ремень - к вкопанному в землю столбу, а затем, в состоянии характерного транса, пятится в танце до тех пор, пока ремень не натягивается - и колышки разрывают мышцы груди, так что льющаяся ручьями кровь свободно сбегает по его телу. Мы попытались найти смысл в таком экстремальном поведении. Как уже было сказано, этот ритуал, возможно, является символической реституцией, необходимость которой обусловлена решающим событием, когда-то вызвавшим у сиу сильный конфликт между его гневом на фрустрирующую мать и той частью его самого, которая постоянно чувствует себя зависимой и нуждающейся в верности, в том виде как она обеспечивается любовью родителей в этом мире и родительскими силами в сверхъестественном.

Индейцы племени юрок, организовавшись раз в году на великий инженерный подвиг перекрытия реки запрудой, что приносит им запас продовольствия на зиму, дают себе волю в сексуальных отношениях и перестают заботиться об искуплении и очищении; вследствие чего они достигают отрезвляющей стадии насыщения и восстанавливают в правах самоограничение, которое гарантирует еще на один год божественное право преследовать и ловить священного лосося.

В обоих случаях, как мы полагаем, цикл узурпации и искупления репрезентирует коллективные магические средства принуждающего характера.

Мы считаем, что в психоанализе мы научились до некоторой степени разбираться в этом цикле, поскольку то и дело наблюдаем его в индивидуальных историях болезни. У нас есть названия для давления чрезмерных желаний («Оно») и для деспотического гнета совести («Супер-эго»), и мы располагаем подходящими теориями двух экстремальных фаз, когда люди или народы находятся во власти одной или другой из этих сил. Но если мы попытаемся определить состояние относительного равновесия между хорошо известными нам крайностями, если спросить, что характеризует индейца, когда он - спокойный индеец, полностью поглощенный выполнением домашних сезонных работ, наше описание этого позитивного состояния выразится в одних только отрицаниях. Мы стремимся отыскать неприметные признаки того, что он продолжает обнаруживать в мельчайших эмоциональных и идеационных изменениях того же самого конфликта, который, по выражению Фрейда, проявляется в изменении настроения от неопределенной тревожной депрессии через некую промежуточную стадию к состоянию преувеличенного благополучия и обратно. Поскольку психоанализ развивался как психопатология, в начале ему практически нечего было сказать об этой «промежуточной стадии», за исключением того, что ни маниакальная, ни депрессивная тенденция в это время не проявляются сколько-нибудь заметно; и что «супер-эго» временно не находится в состоянии войны, «оно» согласилось на короткое перемирие и, таким образом, на полях сражений «эго» царит кратковременное затишье.

Давайте сделаем небольшое отступление, чтобы проследить историю термина «эго» до его истоков в психоанализе. «Оно», по Фрейду, есть древнейшая провинция души, как в индивидуальном плане (ибо он полагал, что маленький ребенок есть «сплошное оно»), так и в филогенетическом плане (поскольку «оно» является отложением в нас всей эволюционной истории). «Оно» включает в себя все то, что оставляют в нашей организации реакции амебы и импульсы обезьяны, слепые спазмы нашего внутриутробного существования и нужды нашей постнатальной жизни, иначе говоря, все, что делает нас «простыми тварями». Название «Оно» («Id»), конечно, указывает на предположение, что «эго» оказывается прикрепленным к этому безличному, этому животному слою наподобие верхней, человеческой половины кентавра к его лошадиному низу - с той лишь разницей, что «эго» считает такую комбинацию опасной и навязанной, тогда как кентавр использует ее наилучшим образом. В таком случае, «оно» обладает некоторыми из пессимистических качеств «воли» Шопенгауэра, той суммы всех вожделений, которые нужно побороть, прежде чем мы можем заявить о себе, как о настоящем человеке.

Другая внутренняя инстанция, обнаруженная и описанная Фрейдом, есть «супер-эго», своего рода автоматический регулятор, ограничивающий выражение «оно» путем противопоставления ему требований совести. И здесь акцент поначалу ставился на том чуждом бремени, которое «супер-эго» возлагает на «эго». Ибо это накладываемое сверху, «старшее эго» было «(интериоризованной) суммой всех ограничений, которым эго должно подчиняться». Но совесть тоже содержит следы жестоких сил подавления в человеческой истории, то есть угрозу увечья или изоляции. В моменты самобичевания и депрессии «супер-эго» использует против «эго» столь архаические и варварские методы, что их трудно отличить от методов безрассудно импульсивного «оно». Так же, как и в жестокостях религиозной или политической инквизиции трудно увидеть, где кончается простое садистское извращение и начинается совершенно искреннее благочестие.

Таким образом, «эго» обитает между «оно» и «супер-эго». Постоянно балансируя между этими крайностями и парируя их экстремистские методы, «эго» остается настроенным на историческую действительность, проверяя образы восприятия, отбирая воспоминания, направляя действия и другими способами интегрируя способности индивидуума к ориентировке и планированию. Чтобы обезопасить себя, «эго» держит на службе «защитные механизмы». Они, в противоположность более разговорной манере открыто выражать «защитную» позицию, представляют из себя бессознательные устройства, которые позволяют индивидууму отсрочивать удовлетворение, находить субституты и иными путями достигать компромиссов между побуждениями «оно» и принуждениями «супер-эго». Такие компромиссы мы встречали в «контрфобической» защите Сэма - его склонности нападать в тех случаях, когда он испуган. Мы распознали в круговой абстиненции морского пехотинца защитный механизм «самоограничения» и истолковали его преувеличенную добродетельность как «сверхкомпенсацию» всей той ярости и злобы, что он накопил за свое полное лишений детство. Другие защитные механизмы будут описываться по мере того, как мы будем обращаться к соответствующим клиническим случаям. Однако при изучении этой области нам хотелось бы выйти за пределы только защитных аспектов «эго», которые были столь убедительно сформулированы Анной Фрейд в ее книге «Эго и механизмы защиты».

«Эго становится победоносным, когда его защитные меры ... дают ему возможность ограничивать развитие тревоги и так преобразовывать инстинкты, что даже в трудных обстоятельствах удовлетворение хотя бы отчасти, но достигается, и тем самым устанавливаются наиболее гармоничные (из возможных) отношения между «оно», «супер-эго» и силами внешнего мира.» [Anna Freud, The Ego and the Mechanisms of Defence, The Hogarth Press and the Institute of Psycho-Analysis, London, 1937.]

В таком случае «эго» есть «внутренний институт», развиваемый для охраны того порядка внутри индивидуумов, от которого зависит весь внешний порядок. «Эго» - это не «индивидуум» (= отдельный человек) и не его индивидуальность, хотя для нее «эго» необходимо. С целью прояснить природу этой необходимости, мы опишем в следующей главе трагическую неудачу эго, образчик психопатологии, относящийся к тяжелому нарушению порядка внутри индивидуума. Мы увидим борьбу еще совсем неопытного эго за связность и согласованность и... его поражение. Далее, обратившись к играм нормального детства, мы проследим за тем, как дети первое время не справляются, а затем добиваются прочного успеха в преодолении худшей из своих детских тревог.

Глава 5. Джин: крах незрелого эго

Никакие другие случаи, с которыми может столкнуться в своей практике психотерапевт, не вызывают у него столь благоговейного трепета, как встреча лицом к лицу с ребенком-«шизофреником». И вовсе не странности поведения больного ребенка превращают эту встречу в прямой вызов терапевту, требуя от него безотлагательных действий, а скорее сам контраст такого поведения с привлекательностью ряда больных шизофренией детей. Их черты лица часто правильны и приятны, а глаза «полны чувства» и, кажется, выражают глубокое отчаяние в паре со смирением, которого у детей не должно бы быть. Это совокупное впечатление сначала ранит сердце, но тотчас же убеждает лечащего врача, что подходящий человек и надлежащий терапевтический режим могли бы вернуть такого ребенка на путь последовательного улучшения. Подобное убеждение влечет за собой более или менее ясное следствие, что этот ребенок находился в дурных руках и, фактически, имеет все основания не доверять своим «отвергающим» родителям. (Мы уже видели, как далеко заходили индейцы и белые, обвиняя друг друга в причинении умышленного вреда собственным детям; наш же профессиональный предрассудок - «отвергающая мать».)

Я впервые встретился с Джин, когда ей было уже почти шесть лет, и, к сожалению, не видя ее раньше, не мог судить о том, насколько прогрессировала ее болезнь. Мой дом был для нее совершенно чужим, и чтобы добраться сюда, Джин с матерью пришлось совершить путешествие на поезде. Как мне удалось мельком разглядеть (ибо она вихрем носилась по саду и дому), Джин была изящно сложена, но напряжена и резка в движениях. У нее были красивые темные глаза, походившие на мирные островки среди тревожных гримас лица. Она бегала по всем комнатам дома, снимая покрывала со всех кроватей, какие смогла обнаружить, как если бы что-то искала. Оказалось, целью ее поисков были подушки, которые она сжимала в объятьях и, деланно смеясь, хриплым шепотом что-то говорила им.

Да, Джин страдала шизофренией. Ее человеческие отношения были центробежными, направленными прочь от людей. Мне довелось наблюдать этот странный феномен «центробежного подхода» («centrifugal approach»), часто интерпретируемый как полная неконтактность, несколькими годами раньше в поведении другой маленькой девочки, о которой говорили, будто она «никого не замечает». Когда та девочка спускалась по лестнице в направлении меня, ее взгляд рассеянно перемещался по находящимся в поле зрения вещам, описывая концентрические окружности около моего лица. Она сосредотачивала на мне свое внимание, так сказать, негативно. Подобное бегство является общим знаменателем для множества других симптомов, таких как: поглощенность отсутствующими и воображаемыми вещами; неспособность сосредоточиться на любой наличной задаче; отчаянный протест против любого близкого контакта с другими, если только они не вписываются в некоторую воображаемую систему, и поспешное, паническое бегство от речевого общения, когда случается войти в более тесный контакт. Смысловая коммуникация быстро сменяется бессмысленным («попугайским») повторением стереотипных фраз, сопровождаемым горловыми звуками отчаяния.

То, что я видел, как Джин, бешено носясь по моему дому, снова и снова останавливалась, чтобы отыскать и одарить любовью очередную кроватную подушку, представлялось важным по следующей причине. Мать Джин рассказала мне, что, заболев туберкулезом, оказалась прикованной к постели, и именно после этого у ее дочери наступила глубокая дезориентация. Врачи разрешили матери оставаться дома в своей комнате, но ребенок мог разговаривать с ней только через дверной проем спальни, с рук добродушной, но «грубой» няни. В течение этого периода у матери было впечатление, что происходило что-то такое, о чем девочка настоятельно хотела ей сообщить. Тогда же она пожалела, что незадолго до своей болезни позволила первой няне Джин, кроткой мексиканской девушке, уйти от них. Новая няня, Ядвига, как мать с беспокойством заметила со своей постели, всегда спешила, энергично перетаскивала малышку с места на место и слишком сильно выражала свои неодобрения и предупреждения. Ее излюбленным замечанием было: «Ах ты маленькая грязнуля!» Ядвига вела священную войну за чистоту младенца и прилагала все силы, чтобы ползающий ребенок не попал на пол и не запачкался. Стоило девочке слегка запачкаться, няня терла ее щеткой так, будто драила палубу.

Когда после четырехмесячной разлуки Джин (которой было теперь тринадцать месяцев) позволили войти в комнату матери, девочка говорила только шепотом. «Она буквально отпрянула от кресла, покрытого узорчатым вощеным ситцем, и заплакала; пыталась уползти с украшенного узором ковра, выглядя при этом очень напуганной и плача, не переставая. Ее ужасно пугал большой мягкий мяч, катящийся по полу, и сильный хруст бумаги». Эти страхи ширились с каждым днем. Сначала Джин не осмеливалась трогать пепельницы и другие грязные предметы; затем стала избегать касаться или уклоняться от прикосновений старшего брата, а постепенно и большинства окружавших ее людей. Хотя девочка в положенное время научилась самостоятельно есть и ходить, она постепенно превратилась в печального и молчаливого ребенка.

Возможно, безумная привязанность Джин к подушкам имела связь с тем периодом, когда девочке не позволяли подходить к постели матери. Возможно, по какой-то причине она, не в силах принять свое отлучение, «приспособилась» к нему посредством перманентной системы уклонения от всяких контактов с людьми и теперь выражала свою любовь к матери, прикованной к постели болезнью, в форме любви к подушкам.

Мать подтвердила, что у Джин был фетиш - маленькая подушка или простынка, которые она обычно прижимала к лицу, когда ложилась спать. Со своей стороны, мать, казалось, жаждала возместить дочери то, в чем, как она чувствовала, отказывала ей, и это касалось не только месяцев ее болезни. Она стремилась искупить то, что теперь казалось похожим на отсутствие заботы о детях вообще в результате пренебрежения материнскими обязанностями. Эта мать отнюдь не испытывала недостатка привязанности к ребенку, однако считала, что не смогла быть для дочери источником нежной и безмятежной любви как раз в то время, когда та больше всего нуждалась в такой любви.

Подобное материнское отдаление можно обнаружить в каждом случае детской шизофрении. Что остается дискуссионным, так это следующий вопрос: может ли такое поведение с материнской стороны, как относительное отсутствие матери и тотальное присутствие няни, послужить «причиной» столь радикального нарушения деятельности ребенка? Или такие дети, в силу внутренних и, возможно, конституциональных причин, имеют весьма своеобразные потребности, которые никакая мать не могла бы понять без профессиональной помощи, а профессионалы еще совсем недавно не могли даже выявить этих детей, пока они еще достаточно малы, чтобы их можно было спасти индивидуальными дозами правильно спланированной материнской любви?

Что касается детей, то их прошлое часто наводит на мысль о ранней оральной травме. Взять хотя бы историю кормления Джин. Мать пыталась кормить ее грудью в течение недели, но была вынуждена прекратить из-за грудной инфекции. Малышка срыгивала пищу, кричала больше обычного и казалась вечно голодной. Когда Джин исполнилось десять дней, она заболела молочницей, которая имела острое течение на протяжении трех недель, а затем, в форме вялотекущей инфекции, сохранялась до конца первого года жизни. Питье часто причиняло боль. Одно время в первом полугодии инфицированный слой кожи с нижней стороны языка пришлось удалять. Ранние киноматериалы показывают нам маленькую девочку с тяжелой нижней губой и высунутым наружу, гиперактивным языком. Не остается сомнений, что девочка перенесла тяжелую оральную травму. Здесь следовало бы заметить, что главным фетишем Джин была простынка, которую она превращала в комок и прижимала ко рту, зажав кусок зубами. Помимо упомянутых подушек, Джин любила только инструменты и механизмы: взбивалки для яиц, пылесосы и радиаторы. Глядя на них она улыбалась, что-то им шептала и крепко обнимала. Само их присутствие приводило девочку в движение - что-то вроде возбужденного танца - и тем не менее она оставалась абсолютно равнодушной к людям, если только они не посягали на ее занятия или она сама не хотела вторгнуться в их дела.

В ранних заметках матери было еще одно свидетельство, показавшееся мне высоко релевантным. Мать дала мне прочитать заключение психолога, который, тестируя девочку в четырехлетнем возрасте, отметил, что у него сложилось впечатление, будто «ребенок восстал против речи». Ибо важно понимать, что эти дети отвергают свои собственные органы чувств и витальные функции как враждебные и «посторонние». У них повреждена фильтрующая система между внутренним и внешним миром, и их сенсорным входам не удается справиться с лавиной впечатлений, равно как и с беспокоящими импульсами, навязывающими себя сознанию. Поэтому дети на собственном опыте узнают и квалифицируют свои органы чувств и коммуникации как врагов, как потенциальных нарушителей границ «себя», которое ушло «под кожу». Именно по этой причине такие дети закрывают глаза, затыкают уши, прячут голову под одеяло в ответ на неудачные контакты. Таким образом, только осторожно дозируемое и исключительно последовательное применение материнского ободрения могло бы дать эго ребенка возможность, так сказать, вновь подчинить себе свои собственные органы и с их помощью воспринимать социальное окружение и более доверчиво контактировать с ним.

Когда я познакомился с Джин, она уже много месяцев как не жила с родителями, находясь на попечении опытной профессиональной воспитательницы. Большую часть времени девочка казалась безразличной. Однако в предыдущее Рождество, возвращаясь от родителей, где она гостила, Джин выбросила все родительские подарки на улице рядом с приемным домом, топтала их ногами и исступленно кричала. Может быть ей, наконец, стало не все равно. Я предложил семье съехаться вместе, а матери, в течение достаточно длительного времени, взять на себя заботу о Джин, естественно, под моим руководством, осуществляемым в ходе регулярных посещений их дома в университетском городке. Я считал, что этот план лечения семьи должен быть реализован до начала непосредственной терапевтической работы с ребенком.

Когда Джин вернулась в свою семью, к матери, не пресыщенной уходом за детьми, она выразила свою признательность решительными попытками восстановить близкие контакты. Но эти попытки оказались слишком решительными и слишком специфическими по своим целям. Ее стали прельщать органы тела. Шокированные братья Джин (старший и младший) обнаружили, что их пытались схватить за половой член, и вежливо взяли назад свое искреннее согласие сотрудничать в деле лечения сестры. Отец заметил горячее желание девочки ходить вместе с ним в душ, где она дожидалась удобного случая, чтобы схватить его за половые органы. Поначалу он не смог скрыть забавного испуга, сменившегося затем несколько нервным раздражением. Когда он был одет, Джин принималась за шишку на его руке, которую она называла «бугорчиком» («lumpy»), и за сигареты, которые она выхватывала у него из губ и выбрасывала в окно. Она знала уязвимые места людей; эти дети, столь уязвимые сами, мастера на такой диагноз.

К счастью, наивысший «органистический» интерес Джин приходился на грудь матери. К счастью, потому что мать могла проявлять снисходительность к этому интересу в течение какого-то времени. Девочка любила сидеть у матери на коленях и исподтишка тыкать пальцем в груди и соски. Забираясь к матери на колени, она обычно повторяла «gloimb you, gloimb you», что, по-видимому, означало «climb on you» («влезаю на тебя»). Мать позволяла ей сидеть у себя на коленях часами. Это «gloimb you» постепенно разрослось в монотонно распеваемую импровизацию (я цитирую по дневнику матери):

Gloimb you, gloimb you, not hurt a chest - not touch a didge - not touch a ban - not touch a dage - not touch a bandage - throw away a chest - hurt a chest. [Поскольку перед нами документальная запись патологической речевой продукции реального ребенка, а не литературный вымысел, требующий воплощения в качестве похожего вымысла в другом языке, нет особого смысла переводить этот фрагмент на русский язык. Делая это, мы неизбежно утрачиваем фоно-семантические связи, играющие важную роль в организации подобной речевой продукции, и получаем фрагмент речи другого, причем вымышленного ребенка. В данном случае «речевая игра» Джин построена вокруг слова chest-bandage (бюстгальтер или, скорее даже, лифчик), которое «обыгрывается» по частям: chest - ban - dage [искаженная детская форма - didge] - bandage. Используемые глаголы, за исключением упомянутого выше «влезать на», играют не менее (а, возможно, и более) важную роль в психопатологической интерпретации фрагмента, чем существительное «лифчик». Это: hurt - делать больно; touch - трогать; throw away - бросать, выбрасывать. Наконец, следует обратить внимание на выраженную стереотипию в организации речевого потока Джин. - Прим. пер.]

Вероятно, эта «песня» означала, что ребенок находился во власти идеи, будто прикасание к chest-bandage (бюстгальтеру) матери могло причинить ей вред. Отчаянная сила и бесконечное повторение этих пустых слов даже вызвали у нас подозрение, что девочка сообщала, будто именно она причинила вред матери. Ибо поток слов Джин, по-видимому, указывал на то, что «бросание» («throwing away»), о котором она упоминала, в действительности означало, что (вы)бросили ее; и здесь мы снова видим самые глубинные, базисные образы изгнания и искупления. Конечно, нужно понимать, что труднее всего этим детям, даже если они приобрели обширный запас слов, дается вербальное (и, может быть, концептуальное) различение активного и пассивного, «я» и «ты», то есть базисная грамматика двоичности. По мере развития этой игры с матерью, можно было услышать, как Джин шепчет себе: «шлепать тебя» («spank you»), «не отрывать тебе палец» («not pick you finger off»).

Она явно связывала свои атаки на пенисы с атаками на груди матери, ибо продолжала: «У брата есть пенис. Будь хорошей. Не делай больно. Не обрезай ногти. Бола (vulva). У Джин есть бола». Постепенно она стала прямо выражать аутопунитивные тенденции и просить, чтобы ее «бросили». В уединенных играх Джин возвращалась к своим старым страхам грязи и действовала так, будто счищала паутину или выбрасывала что-то противное.

Давайте прервемся, чтобы прокомментировать следующее: Джин уже завершала здесь базисный цикл инфантильного шизофренического конфликта. По-видимому, почти не приходится сомневаться в том, что девочка, получив возможность общаться с матерью в своей собственной манере, вернулась назад к тому времени, пятью годами раньше, когда ее мать была больна. Эти дети обладают отличной памятью на отдельные события и, прежде всего, на уязвимые положения; однако их память не поддерживает зачатки чувства идентичности. А их словесная продукция, подобно образам сновидений, дает понять, о чем они хотят сказать, но не показывает, какая причинная связь существует между сообщаемыми темами. В таком случае, мы должны сделать вывод, что, говоря о болезни матери, Джин намекала на возможность того, что она и повредила грудную клетку матери; что в доказательство своего нездоровья мать носила «bandage» [Букв. «бинт», «бандаж», когда осколок сложного слова «chest-bandage» становится самостоятельным. - Прим. пер.] и что по этой причине ребенка бросили (не позволяли подходить и крепко обнимать маму). Путаницу с тем, что было повреждено - палец ребенка или грудная клетка матери, - мы можем отнести как за счет семантических трудностей, так и за счет неисправной границы между «собой» и «другим». От взрослых мало пользы в этих вопросах, когда они говорят: «Не трогай это, ты его повредишь», а затем резко меняют направление мысли: «Не трогай это, иначе повредишь пальцы». Однако можно сказать, что смешение изречений взрослых здесь очень хорошо совпадает с той ранней стадией эго, когда вся боль переживается как «внешняя», а всякое удовольствие - как «внутреннее», независимо от того, где находится его действительный источник. Возможно, Джин так и не переросла эту стадию; тем не менее, ей очень рано пришлось испытать на собственном опыте, что значит быть оставленной матерью на попечение няни, фанатично приверженной методу «не трогать!»

Конечно, лишь для того, чтобы заново проверить действительность былого запрещения, ей пришлось проделать то, что она делала с мужчинами в своей семье. С матерью ей повезло больше. Но тут вступает в действие важный фактор, именно, мощная аутопунитивная тенденция этих загнанных детей. Их закон - «все или ничего», и они воспринимают изречение «Если же глаз твой соблазняет тебя, вырви его» [Адаптированная Эриксоном цитата из Нового завета: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя; ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну». - Мат., 5;29. - Прим. пер.] буквально и совершенно серьезно. Поэтому может случиться, так что маленький мальчик в шизофреническом приступе со всей искренностью просит своих шокированных родителей отрезать ему пенис, потому что он (пенис) нехороший.

Мать продолжала терпеливо объяснять Джин, что девочка не была виновна в ее болезни. Она позволяла дочери спать с ней, сидеть на коленях и вообще проявляла по отношению к девочке внимание и заботу, как если бы та была младенцем. Джин, казалось, начала доверять ей. После нескольких месяцев у нее наступило заметное улучшение. Она стала более грациозной в движениях; ее словарный запас увеличился, или, как следовало бы выражаться в таких случаях, выявился, поскольку обычно при шизофрении его наличие предполагается и до его активного употребления. И она начала играть! Джин укладывала маленькую черную игрушечную собачку в кровать и говорила: «Спи, собака, засыпай; не раскрывайся, закрой глаза, а то придется тебя, собака, отшлепать». Кроме того, она начала строить из кубиков длинные поезда, которые «шли на восток». Во время одной из таких игр она посмотрела матери в глаза редким, совершенно ясным взглядом и сказала: «Не поедем долго на поезде, как раньше». - «Нет, - ответила мать, - мы будем жить вместе».

Такие улучшения казались высшей наградой за все усилия. Обычно они прерывались кризисами, которые приводили к срочным вызовам. Я навещал семью и говорил со всеми, пока не выяснял, что происходило в жизни каждого из них. В этом санатории для одного пациента проблемы возникали одна за другой. С шизофреническим мышлением можно ужиться, только если вы способны сделать своей профессией его понимание. Мать взяла на себя эту задачу, которая требует особого дара эмпатии и, в то же время, способности оставаться интактным. В противном случае вы должны опровергать такое мышление, чтобы защитить себя от него. Тогда каждый член этого семейства, будучи вынужденным соприкасаться с мыслями и намерениями Джин, характеризуемыми, по существу, колебаниями между голой импульсивностью и отчаянным самоотрицанием, подвергался опасности потерять собственное душевное равновесие и самоуважение. На это приходилось неоднократно обращать внимание, поскольку Джин то и дело изменяла направление своих провокаций. А сама часто замыкалась в себе без видимой причины.

Следующего эпизода будет достаточно, чтобы проиллюстрировать воздействие первых попыток матери побудить Джин спать одной. Внезапно у девочки развилась патологическая привязанность к ложкам и приняла такие размеры, что привела к первому кризису отчаяния и у самой Джин, и у ее родителей. Джин упорно повторяла предложения типа «не спать при свете в комнате Джин», «свет в ложке», «крематорий в ложке», «одеяла в ложке» и т. д. Во время обеда она часто сидела и только смотрела на «свет в ложке». Не в силах объяснить свое поведение другим, девочка стала уединяться и проводить в постели часы и даже дни. Но при этом отказывалась ложиться спать вечером. Родители срочно вызвали меня и попросили разобраться в происходящем. Когда я попросил Джин показать мне «свет в ложке», она показала мне штепсельную вилку за этажеркой. Несколько недель назад она отбила кусок от этой вилки и вызвала короткое замыкание. Когда я пошел с Джин в ее комнату для осмотра имеющихся там бытовых электроприборов, то обнаружил матовую лампочку с прикрепленным к ней маленьким, напоминающим ложку защитным экраном, предназначенным для того, чтобы помешать прямому свету попадать на кровать девочки. Это и был подлинный «свет в ложке»? Джин дала понять, что да. Тогда все стало ясно. По возвращении домой Джин первое время спала в материнской постели. Позже мать вернулась в свою спальню, а Джин осталась в своей комнате, дверь которой была приоткрыта в холл, где всю ночь горел свет. Наконец, свет в холле тоже выключили, оставив гореть только маленькую лампочку («свет в ложке») в комнате Джин. И, по-видимому, ночью девочка смотрела на этот свет как на свое последнее утешение - последний «орган» своей матери, адресуя ему ту же органистическую любовь и тот же органистический страх, которые она демонстрировала в отношении материнской груди, половых органов отца и братьев, а также всех фетишей до этого. Именно в то время она притронулась к штепсельной вилке в гостиной своими создающими проблемы пальцами, которые вызвали короткое замыкание и превратили все во тьму, включая и «свет в ложке». Опять она навлекла несчастье: тем, что только притронулась к какой-то штуковине, вызвала кризис, грозивший оставить ее одну в темноте.

Итак, обстоятельства рецидива полностью выяснены, ложке-фетишу дана отставка, а процесс восстановления продолжен. Однако нельзя не поразиться живучести патогенетического паттерна и силе его прорыва, поскольку Джин была теперь на год старше (ей было около семи). Все же, казалось, Джин начала ощущать, что ее пальцы могли и не наносить непоправимого вреда, и что она могла бы не только сдерживать, но и использовать их, чтобы чему-то научиться и создавать красивые вещи.

Впервые девочку стала приводить в восторг игра с пальцами, состоявшая в придумывании каждому пальцу - «поросеночку» - своего занятия: «этот поросенок делает одно», «тот поросенок делает другое» и т. д. Джин заставляла своих «маленьких поросят» делать то, что сама делала в течение дня, именно, «идти в продуктовый магазин», «идти в десятицентовую лавку», «ехать на лифте» или «плакать всю дорогу до дома». Таким образом, обращаясь к связной и ясной последовательности своих пальцев, она училась интегрировать время и устанавливать преемственность и непрерывность многих selves (= Я), которые делали разные вещи в разное время. И все же она не могла сказать: «Я сделала это» и «Я сделала то». Конечно, я не отношу это за счет одних только умственных способностей. Эго шизоида (равно как и шизофреника) всецело поглощено необходимостью проводить неоднократную проверку и интегрирование личного опыта именно потому, что он дает неадекватное чувство достоверности событий в то время, когда они происходят. Тогда, Джин совершенствовала такую реинтеграцию, вместе с ее коммуникацией, используя свои пальцы, которые теперь, после снятия с них запрета, могли быть снова допущены к телесному эго. Она выучила буквы алфавита, рисуя их сначала пальцами, а затем изучая азбуку с помощью тактильного метода Монтессори. И научилась исполнять мелодии на ксилофоне, используя ногти. Вот что рассказала мать Джин:

«После того как Джин начала проявлять такой беспокоящий, поскольку с виду бессмысленный, интерес к ксилофону, я заметила, что она, фактически, играет на нем ногтями. Она делала это так тихо, что невозможно было разобрать, что она играет. Однако вечером я обнаружила, что Джин смогла исполнить «Water, Water, Wild Flower» от начала до конца. Эта песня требует использования всех нот гаммы. Я попросила повторить и проследила за ее рукой, перемещавшейся вверх и вниз по гамме. Я была поражена и стала восторгаться, говоря, как это было чудесно. Потом сказала: «Давай спустимся вниз к остальным и ты сыграешь это для них». Джин пошла охотно, даже слегка волнуясь и, одновременно, испытывая явное удовольствие. Теперь она громко сыграла эту песню для них и все были поражены. Затем исполнила несколько других вещей: «Rain is Falling Down», «ABCDEFG» и др. Мы все хвалили ее, а она впитывала наши похвалы. Джин не хотела возвращаться к себе наверх; казалось, она хотела остаться, чтобы играть для публики - новое, восхитительное чувство.»

Так Джин «сублимировалась» и приобретала друзей. Но по мере того как она заново обретала части себя, она создавала и новых врагов, новыми способами. Например, использовала свои пальцы, чтобы тыкать ими в глаза другим, и достигла в этом такой опасной ловкости, что при появлении в доме гостей за ней приходилось следить и энергично пресекать ее намерения. Особенно нравилось ей тыкать в глаза своего отца, очевидно, в результате развития ее хватательной активности, направленной на пенис и сигареты. Когда же, на этой стадии развития болезни Джин, отец был вынужден уехать в служебную командировку, она регрессировала к хныканью, вернулась к фетишу-простыне (говоря «одеяло штопают»), разговаривала только тихим голосом и почти не ела, отказываясь даже от мороженого. Ведь она снова заставила кого-то уйти, прикасаясь к нему! Девочка казалась доведенной до полного отчаяния, поскольку фактически начала, наконец, отвечать на неослабевающие попытки отца помочь ей.

В пике этого нового кризиса Джин лежала в кровати рядом с матерью и, безутешно плача, снова и снова повторяла: «No vulva on Jean, no eggplant, take it off, take it off, no egg in the plant, not plant the seed, cut off your finger, get some scissors, cut it off». [По тем же соображениям, что ранее, мы сознательно воздерживаемся от соблазна дать полный «литературный» перевод этого фрагмента речи Джин. Ибо чтобы передать даже одну из организующих тенденций речевого мышления Джин (no eggplant - no egg in the plant - no plant the seed), пришлось бы подбирать другие реалии, что в нашем случае лишено смысла. К тому же «вольное обращение» Джин с грамматикой и лексикой (плюс высокая ситуативность ее речи) позволяют дать несколько толкований данного фрагмента. Вместо этого мы укажем на три, с нашей точки зрения, главные темы в ее рече-мысли: 1) У Джин нет «баклажана» (= «пениса»), который, возможно, также символизирует «отца». 2) Если верно «тождество»: «баклажан = пенис = отец», тогда можно представить, что в выражении take it off «it = oneself», a «take it off = take oneself off». В этом случае, вторая тема - тема «отъезда» и «исчезновения». 3) Наконец, тема самонаказания (точнее, наказания своего пальца) представлена в конце фрагмента: «cut off your finger, get some scissors, cut it off». - Прим. пер.] Что, очевидно, представляло собой старую глубокую аутопунитивную реакцию.

Мать дала Джин все необходимые разъяснения по поводу «исчезновения» ее отца. Она так же убедила девочку, что ее «баклажан» («eggplant») исчез вовсе не из-за того, что она трогала себя (фактически, она еще сохраняла свой прежний образ действий внутри). Джин возобновила игру с пальцами. Ей пришлось заново прокладывать себе путь сквозь предыдущие стадии существования, монотонно распевая: «эта маленькая девочка спит в холодильнике, эта маленькая девочка спит в пылесосе» и т. д. Постепенно у нее появился интерес к животным, а затем - к другим детям, и теперь ее пальцы представляли: «этот маленький мальчик прыгает, этот маленький мальчик бежит... идет... гонится» и т. д. В то время ее интерес к ловкости пальцев был ориентирован на различные виды локомоции у детей и животных. Джин научилась читать и перечислять названия разных домашних животных и, опять-таки используя пальцы рук, повторять по памяти дни недели, а добавляя пальцы ног, считать до двадцати. Одновременно ее репертуар игры на ксилофоне стал включать более сложные французские народные песни, причем каждую из них она исполняла с большой легкостью и самозабвением, всегда зная точно, где взять первую ноту. Об удовольствии, получаемом Джин от использования возвращенных себе пальцев, можно судить на основании следующего сообщения ее матери:

«Прошлым воскресеньем Джин сделала рисунок маленькой девочки в желтом платье. Вечером она молча подошла к своей повешенной на стену «картине» и стала ее внимательно изучать; надолго задержалась на руках, каждая из которых, с пятью тщательно прорисованными пальцами, была больше всей девочки, а затем сказала: «Хорошие руки». Я согласилась, повторив ее слова. Спустя минуту, она сказала: «Прелестные руки». Я снова одобрительно согласилась. Не отрывая глаз от рисунка, Джин отошла к кровати и села, продолжая смотреть на него. Затем громко воскликнула: «Восхитительные руки!»»

В течение всего этого периода Джин время от времени играла на ксилофоне и пела песни. Наконец родителям посчастливилось найти учителя музыки (фортепьяно), который был готов опираться в своей работе на слуховую одаренность Джин и ее искусность в подражании. В свой очередной визит, устраиваясь в отведенной мне комнате, я услышал, что кто-то разучивает фразы Первой сонаты Бетховена, и наивно высказался по поводу энергичного и точного туше. Я-то думал, что играл одаренный взрослый. Обнаружить за фортепьяно Джин было как раз одним из тех сюрпризов, которые настолько же пленяют в работе с такими больными, насколько оказываются обманчивыми, потому что снова и снова заставляют поверить в тотальный прогресс ребенка там, где есть основание верить лишь в отдельные и слишком быстрые улучшения специальных способностей. Это я говорю, опираясь на собственный опыт, ибо фортепьянная игра Джин, будь то Бетховен, Гайдн или буги-вуги, была поистине изумительной... пока девочка не восстала против этого дара, так же как в раннем детстве она «восстала против речи», если воспользоваться выражением первого психолога, который ее обследовал.

Этим заканчивается один эпизод в улучшении состояния Джин, касающийся ее отношения к своим рукам. На этом же заканчивается и наш пример, предлагаемый здесь в качестве иллюстрации существенной слабости эго, которая заставляет таких детей терять равновесие то из-за неодолимого влечения к какой-то части тела другого человека, то вследствие безжалостной аутопунитивности и парализующего перфекционизма. И вовсе не потому, что им не достает сил усваивать, запоминать и добиваться высоких результатов, обычно в какой-то художественной деятельности, которая несет в себе сенсорную копию их, в основном, оральной фиксации. А потому, что они не способны интегрировать все это: их эго бессильно.

Вы захотите узнать, как сложилась дальнейшая жизнь Джин? Когда Джин стала старше, разрыв между ее возрастом и поведением оказался настолько заметным, что общение с детьми ее возрастной группы стало невозможным. Возникли другие трудности, которые вынудили прервать, по крайней мере на какое-то время, ее обязательное специальное обучение. Она быстро растеряла то, что приобрела за годы героических усилий своей матери. Позже ее лечение было продолжено в лучшем стационаре под руководством одного из самых увлеченных и творческих детских психиатров в этой специфической области.

Роль, которую «материнское отвергание» или особые обстоятельства оставления ребенка играют в таких заболеваниях, как случай Джин, все еще составляет предмет спора. Я полагаю, следовало бы принимать во внимание, что эти дети могут очень рано и едва заметно ослаблять ответную реакцию на взгляд, улыбку и прикосновение матери; то есть они обнаруживают изначальную сдержанность, вызывающую, в свою очередь, непреднамеренный уход матери. Трюизм, согласно которому исходную проблему нужно искать во взаимоотношениях «мать - ребенок», имеет силу лишь в том случае, если эти взаимоотношения трактуются как эмоциональный пулинг, способный не только умножать благополучие обоих партнеров, но и подвергать их опасности, когда связь ослабевает или прерывается помехами. В наблюдаемых мною случаях детской шизофрении имело место явная нехватка «передающей мощности» у ребенка. [В первом издании эта фраза была дана в следующей редакции: «...первичная нехватка "передающей мощности" у ребенка». Она относилась только к тем немногим случаям болезни, которые я наблюдал, а такие случаи были тогда редкими в психоаналитической практике. Мое утверждение имело целью противостоять некоторым поверхностным интерпретациям, модным в то время, согласно которым отвергающие матери могли вызвать такое злокачественное заболевание у своего потомства. Между тем, это мое утверждение цитировалось вне контекста в поддержку сугубо конституциональной этиологии детских психозов. Однако тот, кто внимательно прочел главу 1 и историю болезни Джин, вероятно, заметил, что во фрагментах историй болезни, представленных в этой книге, я вовсе не стремлюсь выделять первопричины и терапевтические результаты, но пытаюсь очертить новую концептуальную область, охватывающую как усилия эго, так и усилия социальной организации. Этот подход несомненно пренебрегает деталями взаимодействия ребенка и родителей, в котором конституциональные и средовые факторы злокачественно усугубляют друг друга. Первопричины можно выделить (или исключить) только там, где существуют строгие диагностические критерии, а в распоряжении исследователя имеется большое количество анамнезов для сравнительного анализа. Такую работу можно предпринять, опираясь на рост литературы по психоаналитической детской психиатрии. - Э. Г. Э.] Однако вследствие этой самой ранней неспособности поддерживать коммуникацию ребенок, возможно, лишь обнаруживает в более злокачественной форме ту непрочность эмоционального контакта, которая уже существует у родителей, хотя у них она может компенсироваться, по крайней мере, в других взаимоотношениях, особым складом характера или превосходными интеллектуальными способностями.

Что касается описанной в данной главе процедуры, то очевидно, что мать Джин отличалась способностью к исключительным целительным усилиям, которые являются необходимым условием всякого экспериментирования на этой границе человеческой веры и ответственности.

Глава 6. Забавы и заботы

Перефразируя Фрейда, мы назвали игру царским путем к пониманию синтезаторских усилий детского эго. Перед нашими глазами только что прошла картина краха, который потерпело эго ребенка в своем синтезе. Теперь мы обратимся к ситуациям детства, иллюстрирующим способность эго добиваться восстановления сил и самоисцеления в игровой деятельности, а также к тем терапевтическим ситуациям, в которых удача оказалась на нашей стороне и мы смогли помочь эго ребенка поддержать себя.

1. Игра, работа и развитие

Давайте возьмем в качестве текста для начала этой более утешительной главы эпизод игры, описанный весьма известным психологом. Случай явно не патологический, хотя и не относится к разряду веселых: мальчик по имени Том Сойер, по вердикту своей тетки, должен белить известкой забор вместо того, чтобы наслаждаться жизнью в это безупречное во всех отношениях утро. Его затруднительное положение усугубилось появлением сверстника по имени Бен Роджерс, который полностью отдавался игре. Бен, праздный человек, и есть та фигура, за которой мы хотим понаблюдать глазами Тома, человека работающего.

«Он взял кисть и спокойно принялся за работу. Вот вдали показался Бен Роджерс, тот самый мальчишка, насмешек которого он боялся больше всего. Бен не шел, а прыгал, скакал и приплясывал - верный знак, что на душе у него легко и что он многого ждет от предстоящего дня. Он грыз яблоко и время от времени издавал протяжный мелодичный свист, за которым следовали звуки на самых низких нотах: «дин-дон-дон, дин-дон-дон», так как Бен изображал пароход. Подойдя ближе, он убавил скорость, стал посреди улицы и принялся не торопясь заворачивать, осторожно, с надлежащей важностью, потому что представлял собою «Большую Миссури», сидящую в воде на девять футов. Он был и пароход, и капитан, и сигнальный колокол в одно и то же время, так что ему приходилось воображать, будто он стоит на своем собственном мостике, отдает себе команду и сам же выполняет ее. (...)

- Стоп, правый борт! Дилинь-динь-динь! Стоп, левый борт! Вперед и направо! Стоп! Малый ход! Динь-дилинь! Чуу-чуу-у! Отдай конец! Да живей, пошевеливайся! Эй ты, на берегу! Чего стоишь? Принимай канат! Носовой швартов! Накидывай петлю на столб! Задний швартов! А теперь отпусти! Машина остановлена, сэр! Дилинь-динь-динь! Шт! шт! шт! (Машина выпускала пары).

Том продолжал работать, не обращая на пароход никакого внимания. Бен уставился на него и через минуту сказал:

- Ага! Попался!.. Что, брат, заставляют работать?» [Пер. К. Чуковского. Курсив принадлежит Эриксону: он использует его для выделения слов-признаков, свидетельствующих о переходе Бена Роджерса от одной роли к другой. - Прим. пер.]

В клиническом отношении Бен Роджерс производит на меня самое благоприятное впечатление «по всем трем пунктам обвинительного акта»: организм, эго и общество. Ибо, грызя яблоко, он заботится о теле; одновременно он наслаждается воображаемым управлением группой весьма противоречивых элементов (являясь пароходом и его частями, да к тому же еще и капитаном этого парохода вместе с судовой командой, подчиняющейся капитану); тем не менее он мгновенно составляет мнение о социальной действительности, когда, выполняя сложный маневр, замечает работающего Тома. Реагируя отнюдь не так, как это сделал бы пароход, он не долго думая разыгрывает сочувствие, хотя несомненно считает, что затруднительное положение Тома повышает цену его собственной свободы.

Гибкий парнишка, сказали бы мы. Однако Том оказывается лучшим психологом: он собирается заставить Бена работать. Что показывает: по крайней мере для кого-то, психология - дело легкое и естественное, а при неблагоприятных обстоятельствах может оказаться даже лучше ординарного приспособления. В свете окончательного удела Бена кажется почти неприличным усугублять поражение интерпретацией и спрашивать, что может означать его игра. И все-таки я поставил этот вопрос перед группой студентов-социальных работников, специализирующихся в психиатрии. Большинство ответов, конечно, принадлежало к травматическому ряду, иначе зачем бы было делать Бена объектом анализа на семинаре? И большинство студентов сошлось в том, что Бен должен был быть фрустрированным мальчиком, чтобы взять на себя труд играть столь усердно. Предполагаемые фрустрации колебались от угнетения деспотичным отцом, от которого Бен спасается в фантазии, становясь отдающим команды капитаном, до обмоченной постели или какой-то другой травмы, относящейся к туалету, которая теперь заставила его хотеть быть судном, «сидящим в воде на девять футов». Несколько ответов затрагивали лежащее на поверхности обстоятельство: он хотел быть большим, и, само собой разумеется, в образе капитана - кумира его времени.

Моим вкладом в это обсуждение было соображение, что Бен - растущий мальчик. Расти означает делиться на различные части, которые развиваются с разной скоростью. Растущему мальчику трудно управляться со своим неуклюжим телом, да и со своим разделенным духом тоже. Он хочет быть хорошим, хотя бы потому, что это выгодно, и всегда обнаруживает, что был плох. Он хочет протестовать - и обнаруживает, что почти против своей воли уступил. Когда его временная перспектива позволяет бросить взгляд на приближающуюся взрослость, оказывается, что он ведет себя как ребенок. Одно из «значений» игры Бена могло бы заключаться в том, что она приносит эго ребенка временную победу над его неуклюжим телом и самим собой (self), создавая хорошо функционирующее целое из мозга (капитан), нервов и мышечной энергии (система связи и машина), а также основной массы тела (корпус судна). Игра позволяет ему быть организованной системой, внутри которой он сам себе хозяин, так как выполняет свои собственные приказы. В то же самое время Бен выбирает себе метафоры из орудийного мира молодого века машин и антиципирует идентичность машинного бога своего времени, капитана «Большой Миссури».

Тогда, игра есть функция эго, попытка синхронизировать соматические и социальные процессы с самостью (the self). Вполне возможно, что фантазия Бена содержит фаллический и локомоторный элемент: мощное судно в могучей реке - хороший символ. Капитан же - подходящий образ отца и, сверх того, образ строго очерченной патриархальной власти. Однако особое значение, я считаю, должно придаваться потребности эго подчинить себе разные сферы жизни, и особенно те из них, в которых индивидуум находит себя, свое тело и свою социальную роль в нуждающемся и отстающем положении. Вызвать галлюцинацию власти эго и, к тому же, осуществлять ее в промежуточной реальности между фантазией и действительностью - это и есть назначение игры; но, как мы вскоре увидим, к неоспоримым владениям игры относится лишь тонкий краешек нашего существования. Что есть игра, а что - не игра? Давайте обратимся к нашему языку, а затем вернемся к детям.

Солнечный свет, переливающийся на поверхности моря, заслуживает полное право на определение «игривый», так как честно соблюдает правила игры. И он действительно не покушается на химический мир волн, требуя лишь «общения» видимостей. Образующиеся при этом узоры изменяются с непринужденной быстротой и той бесконечной повторяемостью, которая сулит приятные зрительные впечатления в пределах предсказуемого диапазона, никогда, однако, не создавая одну и ту же конфигурацию дважды.

Когда человек играет, он должен общаться с вещами и людьми в такой же ненавязчивой и легкой манере. Он должен делать что-то такое, что выбрал сам, без принуждения со стороны настоятельных потребностей или сильной страсти: должен чувствовать себя развлекающимся и свободным от любого страха или предвкушения серьезных последствий. Он отдыхает от социальной и экономической действительности - или, как это чаще всего подчеркивается, - не работает. Именно это противоположение работе придает игре ряд коннотаций. Одна из них: игра есть «просто забава», независимо от того, трудна она или нет. Как заметил Марк Твен: «делать искусственные цветы... - это работа, тогда как карабкаться на Монблан - всего лишь развлечение». Однако у пуритан простая забава всегда означала грех; квакеры предостерегали, что мы должны «срывать цветы удовольствия на полях долга». Близкие по духу пуританам люди могли позволить себе играть только потому, что считали: «облегчение высоконравственной деятельности само по себе является моральной необходимостью». Поэты же расставляют акценты по-другому. «Человек бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет» - говорил Шиллер. Таким образом, игра - это пограничный феномен относительно целого ряда занятий человека; и стоит ли удивляться, что она в своей собственной игровой манере пытается уклониться от определения.

Верно, что даже самая напряженная и опасная игра по определению не есть работа, ибо не производит товар. Когда же это происходит, игра «становится профессиональной». Но именно это обстоятельство с самого начала делает сравнение игры взрослого и игры ребенка довольно бессмысленным, поскольку взрослый есть производящее и обменивающее товары существо, тогда как ребенок только готовится стать таковым. Для работающего взрослого игра является отдыхом. Она позволяет ему периодически выходить за пределы тех строго очерченных возможностей, которые составляют его социальную действительность.

Возьмем силу тяжести. Жонглирование, прыжки или восхождение на горную вершину добавляют необычные измерения (dimensions) знанию нашего тела. Здесь игра дарит нам ощущение божественной свободы действия, ощущение дополнительного пространства.

Возьмем время. Занимаясь пустяками и болтаясь без дела, мы лениво показываем нос времени - нашему эксплуататору. Игривость исчезает там, где каждая минута на счету. Это отодвигает спортивные соревнования на границу игры. Спортивные «игры», по-видимому, делают уступку давлению пространства и времени, но только чтобы нанести поражение этому давлению долями ярда или секунды.

Возьмем судьбу и причинность, которые определили, кто мы, что мы и где мы. В азартных играх мы восстанавливаем равенство перед судьбой и обеспечиваем чистый шанс каждому игроку, готовому соблюдать несколько правил, кажущихся при сравнении с нормами действительности произвольными и бессмысленными. Тем не менее, эти правила магически убедительны, подобно реальности сновидения, и требуют абсолютного соблюдения. Стоит играющему забыть, что такая игра должна оставаться его свободным выбором, стоит ему оказаться одержимым демоном легкой наживы, и игривость снова исчезает. Теперь он уже «игрок», а не играющий человек.

Возьмем социальную действительность и наши строго определенные ячейки в ней. Играя роли, мы можем быть такими, какими в жизни никогда не были и не могли бы быть. Но когда такой «актер» начинает верить в свое ролевое воплощение, он приближается к состоянию истерии, если не к чему-то похуже; хотя, если он корысти ради пытается заставить других верить в его «роль», то становится мошенником.

Возьмем наши органические влечения. Большая часть рекламных усилий американцев эксплуатирует наше желание играть с необходимостью, чтобы заставить нас поверить, будто затягиваться табачным дымом и есть с аппетитом - это не приятное удовлетворение потребностей, а прихотливая игра со все более и более новыми и тонкими оттенками ощущений. Там, где нужда в этих чувственных нюансах становится компульсивной, она создает общее состояние умеренного пристрастия и ненасытности, которое блокирует передачу чувства насыщения и, фактически, вызывает скрытое состояние неудовлетворенности.

В амурных делах, хотя и последних по порядку, но не по значению, мы характеризуем как сексуальную игру ту предшествующую финальному акту беспорядочную активность, которая позволяет партнерам выбирать части тела, силу и темп. Сексуальная игра заканчивается с началом финального акта, сужающего выбор, предписывающего темп и дающего волю «натуре». В тех случаях, когда один из подготовительных случайных актов становится настолько непреодолимым, что полностью замещает собой финал, исчезает игривость и начинается перверзия.

Этот перечень игровых ситуаций в различных человеческих устремлениях очерчивает ту узкую область, где наше эго чувствует себя выше ограничений пространства-времени и безусловности социальной действительности - свободным от принуждений совести и побуждений иррациональности. Тогда только в границах этой области человек и может чувствовать себя в согласии со своим эго; неудивительно, что он чувствует себя «вполне человеком лишь тогда, когда играет». Но это включает в себя еще одно условие, самое важное: играть человек должен редко, а работать - бОльшую часть времени. Он должен иметь определенную роль в обществе. Повесы и картежники вызывают у работающего человека как зависть, так и возмущение. Нам нравится, когда их разоблачают или высмеивают; или мы подвергаем их худшему, чем работа, наказанию, заставляя жить в роскошных клетках.

В таком случае, играющий ребенок не может не озадачивать нас: ведь всякий, кто не работает, не должен бы и играть. Поэтому, чтобы терпимо относиться к игре ребенка, взрослые вынуждены изобретать теории, доказывающие, что либо а) детская игра по существу есть работа, либо б) ее вообще не стоит принимать в расчет. Самая популярная и самая удобная для стороннего наблюдателя теория состоит в том, что ребенок, в сущности, еще никто, и абсурдность его игры как раз и отражает это. Ученые пытались найти другое объяснение причудам детской игры, считая их свидетельством того, что детство оказывается некстати. Согласно Спенсеру, игра расходует излишек энергии детенышей ряда млекопитающих, которым не нужно добывать корм или защищать себя, поскольку за них это делают родители. Однако Спенсер отмечал, что всюду, где обстоятельства позволяют игру, в ней «воспроизводятся» именно те стремления, которые «готовы без промедления проявиться и столь же легко пробудить коррелятивные им чувства». Ранний психоанализ добавил к этому взгляду «катарсическую» теорию, утверждающую, что игра растущего существа позволяет ему выплеснуть запертые эмоции и облегчить в воображении груз прошлых фрустраций.

Чтобы оценить эти теории, давайте обратимся к игре другого мальчика (младше Тома). Он жил рядом с другой могучей рекой, Дунаем, а его игру увековечил другой великий психолог, Зигмунд Фрейд:

«Не имея в виду охватить все многообразия проявлений игры, я использовал представившийся мне случай разъяснить первую самостоятельно созданную игру полуторагодовалого ребенка. Это было больше чем мимолетное наблюдение, так как я жил в течение нескольких недель под одной крышей с этим ребенком и его родителями и наблюдение мое продолжалось довольно долго, пока это загадочное и постоянно повторяемое действие не раскрыло передо мной свой смысл.

Ребенок был не слишком развит интеллектуально (...), но хорошо понимал родителей и единственную прислугу, и его хвалили за его «приличный» характер. Он не беспокоил родителей по ночам, честно соблюдал запрещение трогать некоторые вещи и ходить, куда нельзя, и прежде всего он никогда не плакал, когда мать оставляла его на целые часы, хотя он и был нежно привязан к матери, которая не только сама кормила своего ребенка, но и без всякой посторонней помощи ухаживала за ним и нянчила его. Этот славный ребенок обнаружил беспокойную привычку забрасывать все маленькие предметы, которые ему попадали, далеко от себя в угол комнаты, под кровать и проч., так что разыскивание и собирание его игрушек представляло немалую работу. При этом он произносил с выражением заинтересованности и удовлетворения громкое и продолжительное «о-о-о-о!», которое, по единогласному мнению матери и наблюдателя, было не просто междометием, но означало «прочь» (Fort). Я наконец заметил, что это игра и что ребенок все свои игрушки употреблял только для того, чтобы играть ими, отбрасывая их прочь (Fortsein). Однажды я сделал наблюдение, которое укрепило это мое предположение. У ребенка была деревянная катушка, которая была обвита ниткой. Ему никогда не приходило в голову, например, тащить ее за собой по полу, то есть пытаться играть с ней, как с тележкой, но он бросал ее с большой ловкостью, держа за нитку, за сетку своей кроватки, так что катушка исчезала за ней, и произносил при этом свое многозначительное «о-о-о-о!», затем снова вытаскивал катушку за нитку из-за кровати и встречал ее появление радостным «тут» (Da). Это была законченная игра, исчезновение и появление, из которых по большей части можно было наблюдать только первый акт, который сам по себе повторялся без устали в качестве игры, хотя большее удовольствие, безусловно, связывалось со вторым актом (...).

Это толкование было потом вполне подтверждено дальнейшим наблюдением. Когда однажды мать отсутствовала несколько часов, она была по своем возвращении встречена известием «Беби о-о-о», которое в начале осталось непонятым. Скоро обнаружилось, что ребенок во время этого долгого одиночества нашел для себя средство исчезать. Он открыл свое изображение в стоячем зеркале, спускавшемся почти до полу, и затем приседал на корточки, так что изображение в зеркале уходило «прочь».» [Фрейд З. По ту сторону принципа удовольствия. - М.: Прогресс, 1992. - С. 207-208. - Прим. пер.]

Для понимания того, что Фрейд увидел в этой игре, нужно отметить, что его интересовал странный феномен «навязчивого повторения», то есть потребность вновь и вновь проигрывать болезненные личные переживания в словах или действиях. Всем нам по собственному опыту знакома от случая к случаю возникающая надобность беспрерывно говорить о тягостном событии (оскорблении, ссоре или операции), которое, как можно ожидать, хотелось бы поскорее забыть. Мы знаем о травмированных людях, которые, вместо того чтобы обрести восстановление во сне, неоднократно пробуждаются из-за сновидений, где они заново переживают первоначальную травму. Мы также подозреваем, что далеко не случайно некоторые люди совершают одни и те же ошибки по многу раз, например: «по стечению обстоятельств» и в полном ослеплении вступают в брак с невыносимым партнером того же типа, с каким они только что развелись. И не случайно череда сходных происшествий или несчастий обрушивается именно на их головы. Во всех подобных случаях, пришел к заключению Фрейд, индивидуум бессознательно подготавливает варианты первоначальной темы, поскольку так и не научился преодолевать ее, равно как и жить с ней; он пытается овладеть ситуацией, которая в своем первоначальном виде оказалась ему не по силам, посредством того, что добровольно и неоднократно встречается с ней.

В процессе работы над текстом о «навязчивом повторении» Фрейд пришел к пониманию описанной выше одинокой игры и осознанию того факта, что частота главной темы (что-то или кто-то исчезает и возвращается) соответствовала силе переживания жизненно важного события, именно, ухода матери утром и ее возвращения вечером.

Эта инсценировка происходит в сфере игры. Используя свою власть над предметами, ребенок может приспособить их таким образом, что они позволяют ему воображать, будто он в той же мере способен справиться со своим затруднительным положением в жизни. Ибо когда мать оставляла его одного, она выводила себя из сферы действия его крика и требований, и возвращалась назад только тогда, когда это ей было удобно. Однако в игре у этого малыша мать находится на привязи. Он заставляет ее уходить, даже выбрасывает ее, а затем заставляет возвращаться по его желанию. Мальчик, по выражению Фрейда, превратил пассивность в активность: в игре он делает то, что в действительности делали с ним.

Фрейд упоминает три момента, которые могут быть нашими ориентирами в дальнейшей социальной оценке этой игры. Сперва ребенок отбрасывает предмет от себя. Фрейд усматривает в этом возможное выражение отмщения: «Если ты не хочешь оставаться со мной, ты мне не нужна» - и, тем самым, дополнительное увеличение активного господства над ситуацией благодаря явному приросту эмоциональной автономии. Однако во втором акте игры этот ребенок продвигается еще дальше. Он полностью отказывается от объекта и, используя зеркало в полный рост, играет в то, что «уходит прочь» от себя самого и к себе же возвращается. Теперь он и тот, кого оставляют, и тот, кто оставляет. Малыш становится хозяином положения благодаря тому, что инкорпорирует не только неподвластного ему в жизни человека, а всю ситуацию, с обоими участниками.

Фрейд доводит свою интерпретацию как раз до этого места. А мы можем поставить в центр тот факт, что ребенок встречает возвращающуюся мать следующим сообщением: он научился «уходить прочь» от самого себя. Эта игра в одиночку, как она описана Фрейдом, вполне могла стать началом усиливающегося стремления ребенка уединяться со своими переживаниями жизненных событий и исправлять их в фантазии, и только в фантазии. Предположим, что в момент возвращения матери ребенок «вознамерился» показать полное безразличие, распространяя свое отмщение на жизненную ситуацию и давая матери понять, что он, фактически, может позаботиться о себе сам и не нуждается в ней. Такое часто случается после первых отлучек матери: она спешит назад, страстно желая обнять своего малыша и ожидая получить в ответ радостную улыбку, но нарывается на вежливую сдержанность. Тогда она может почувствовать себя отвергаемой и восстать против или отвернуться от нелюбящего ребенка, тем самым давая ему понять, что месть в игре отбрасывания предметов и его последующее достижение (которым он возгордился) нанесли слишком сильный удар по своей мишени и что он, фактически, заставил мать уйти навсегда, хотя пытался всего лишь оправиться от чувства покинутости ею. Поэтому основную проблему оставленного и оставляющего вряд ли можно поправить ее разрешением в одинокой игре. Однако допустим, что наш маленький мальчик сообщил матери о своей игре и она, ничуть не обидевшись, проявила к ней интерес, а, возможно, даже испытала чувство гордости за его изобретательность. Тогда он стал богаче во всех отношениях: приспособился к трудной ситуации, научился манипулировать новыми объектами и получил любящее признание за свой игровой прием. Все это происходит в «игре ребенка».

Но всегда ли игра ребенка - именно так звучит частый вопрос - «подразумевает» наличие чего-то сугубо личного и зловещего? Что если десяток ребятишек, в эпоху кабриолетов, начнут играть с привязанными за нитку катушками, волоча их за собой и исполняя роль лошадок? Должна ли эта игра означать для одного из них нечто большее, чем она, по-видимому, означает для всех?

Как мы уже говорили, дети, даже если они травмированы, выбирают для своих инсценировок материал, который доступен им в их культуре и который поддается воздействию ребенка их возраста. Что доступно - зависит от культурных условий и, следовательно, относится ко всем детям, живущим в данных условиях. Сегодняшние Бены не играют в пароход, а используют велосипеды в качестве более осязаемых объектов координации, что вовсе не мешает им по дороге в школу или бакалейную лавку воображать себя проносящимися над землей и разящими пулеметным огнем врага; или представлять себя Одиноким Странником верхом на славном Сильвере. [Одинокий Странник - главный герой некогда популярного в США мультсериала. - Прим. пер.]

Однако уступчивость игрового материала воздействию ребенка зависит от его способности к координации и, следовательно, определяется достигнутым на данный момент уровнем созревания. То, что имеет общее значение для всех детей какого-то сообщества (то есть, представление о том, что катушка с ниткой символизирует живое существо на привязи), может иметь особенное значение для некоторых из них (то есть, всех тех, кто только что научился манипулировать катушкой с ниткой и поэтому может легко войти в новую область партиципации и общинной символизации). Но такая простая игра, помимо этого, может иметь уникальное, единичное значение для тех детей, которые потеряли человека или животное и поэтому наделяют игру с катушкой и ниткой индивидуальным смыслом. То, что эти дети «держат на привязи», есть не просто какое-то животное, а персонификация конкретного, значимого и... потерянного животного или человека. Чтобы оценить игру, наблюдатель, конечно, должен знать, во что склонны играть все дети данного возраста в данном сообществе. Только так он может определить, выходит или нет единичное значение за пределы общего. А чтобы понять само это единичное значение, требуется тщательное наблюдение не только за содержанием и формой игры, но и за сопровождающими ее словами и явными аффектами, особенно теми, что ведут к явлению, которое мы опишем в следующем разделе как «распад игры».

Для того чтобы подойти к проблеме тревоги в игре, давайте рассмотрим деятельность по сооружению и разрушению башен. Отыщется не одна мать, считающая, что ее маленький сын находится в «деструктивной стадии» или даже имеет « деструктивную личность», ибо после сооружения большой-пребольшой башни мальчик вместо того чтобы последовать материнскому совету дать возможность и папе, когда тот придет, полюбоваться постройкой, непременно должен ударить по ней ногой и заставить ее рухнуть. Почти маниакальное удовольствие, с каким дети наблюдают мгновенное разрушение плодов долгого игрового труда, озадачивало многих, тем более что ребенку вовсе не нравится, если его башня падает случайно или от помогающей руки дядюшки. Он, строитель, должен разрушить ее сам. Надо полагать, эта игра проистекает из не столь отдаленного опыта внезапных падений малыша в то самое время, когда стояние вертикально на шатких ногах открывало новый и пленительный вид на все существующее. Ребенок, который впоследствии научается заставлять башню «стоять», получает удовольствие, заставляя ту же башню качаться и обрушиваться. В добавление к активному овладению прежде пассивным событием это еще больше укрепляет уверенность мальчика в том, что есть кто-то слабее него; к тому же башни, в отличие от маленьких сестер, не могут плакать и звать маму. Но поскольку таким образом демонстрируется пока еще ненадежное овладение пространством, становится понятно, что наблюдение за кем-то другим, толкающим его башню, может заставить ребенка вообразить себя башней, а не «толкачом» - и все веселье разом пропадает. Позднее цирковые клоуны принимают на себя роль такой башни, когда услужливо падают на любом месте от «явной неумелости» и, тем не менее, с неиссякаемым простодушием продолжают бросать вызов силе тяжести и причинности: значит, даже взрослые люди бывают смешными, глупыми и плохо стоящими на ногах. Однако те дети, которые слишком сильно идентифицируются с клоуном, не могут вынести его падений: им это «не смешно». Случай с клоуном проливает свет на происхождение многих тревог в детские годы, когда тревога, связанная со стремлением ребенка установить господство эго, находит непрошенную «поддержку» со стороны взрослых, которые обходятся с ним грубо или забавляют его занятиями, нравящимися ему лишь в том случае, если он сам их начал.

Игра ребенка начинает свой путь с его собственного тела и сосредоточивается на нем. Мы будем называть эту первоначальную форму игры аутокосмической игрой. Она возникает еще до того, как мы начинаем замечать ее в качестве игры, и в начале заключается в исследовании посредством повторения чувственных восприятий, кинестетических ощущений, вокализаций и т. д. Затем ребенок начинает играть с доступными ему людьми и предметами. Он может без какой-либо серьезной причины кричать на разный манер, чтобы установить, какая длина волны чаще всего заставляет мать возвращаться к нему, или может наслаждаться познавательными экскурсиями, изучая на ощупь тело матери, выступы и впадины ее лица. Это и есть первая география ребенка, а основные карты составленные в таком взаимодействии с матерью несомненно остаются путеводителями для первой ориентации эго в «мире». Здесь мы призываем в свидетели Сантаяну:

«Далеко-далеко в неясном прошлом, как если бы это было в другом мире или в материнской утробе, Оливеру вспоминалась давно утраченная привилегия сидеть на коленях матери. Это был такой островок безопасности и уюта, такой удобный пункт наблюдения! С вами носились и вас окутывали обилием надежных покровов, наподобие короля на троне, с верными телохранителями, которые окружают его многими рядами. А открывающийся ландшафт, с его глашатаями и пестрыми эпизодами, становился самым занимательным зрелищем, где все было неожиданным и захватывающим, но ничто не могло идти не так: как если бы мать рассказывала вам сказку, а эти картины, бывшие только иллюстрациями к ней, сами рисовались в вашей внемлющей душе.» [George Santayana, The Last Puritan, Charles Scribner's Sons, New York, 1936.]

Микросфера, то есть маленький мир послушных ребенку игрушек, служит тихой гаванью, которую он устраивает для того, чтобы возвращаться в нее, когда у него возникает нужда в капитальном ремонте эго. Но этот внешний мир имеет свои собственные законы: он может сопротивляться реконструкции или просто разбиться на куски, а может оказаться принадлежащим кому-то еще и быть конфискованным старшими. Часто микросфера соблазняет ребенка на неосмотрительное выражение опасных тем и аттитюдов, которые вызывают тревогу и приводят к внезапному распаду игры. В бодрствующей жизни она является двойником тревожного сновидения и может удерживать детей от попыток играть так же, как страх перед кошмарным сном может удерживать их от засыпания. Таким образом, оказавшись напуганным или разочарованным микросферой, ребенок мог регрессировать к аутосфере: грезам, сосанию пальца, мастурбированию. С другой стороны, если первое пользование вещным миром проходит успешно и направляется должным образом, то удовольствие от овладения игрушечными вещами ассоциируется с преодолением травм, которые были спроецированы на них, и с престижем, завоевываемым благодаря такому овладению.

Наконец, в ясельном возрасте игривость простирается в макросферу, то есть в мир, разделяемый с другими. Сначала ребенок обращается с этими другими, как с вещами: обследует, наталкивается на них или принуждает быть «лошадками». Требуется научение, чтобы узнавать, какое содержание потенциальной игры может быть допущено только в фантазию или только в аутокосмическую игру; какое содержание может быть успешно представлено только в микрокосмосе игрушек и вещей, а какое можно разделить с другими и навязать им.

Когда ребенок научается этому, каждая сфера наделяется своим собственным смыслом реальности и владения. Потом, в течение долгого времени одиночная игра остается тихой гаванью, необходимой для капитального ремонта чувств, разбитых под ударами невзгод в плавании по социальным морям. Это, да еще тот факт, что ребенок, как правило, вводит в специально организованную для него одиночную игру любой аспект своего эго, который пострадал более всего, и образуют основное условие использования нами «игровой терапии» в диагностических целях (что мы и обсудим в следующем разделе).

Тогда что же такое детская игра? Мы видели, что она не эквивалентна взрослой игре и не является отдыхом. Играющий взрослый уходит в сторону от действительности и входит в другую реальность; играющий ребенок продвигается вперед к новым ступеням мастерства в овладении этим миром и собой. Я выдвигаю предположение, что детская игра есть инфантильная форма человеческой способности осваивать жизненный опыт, создавая модели ситуаций, и овладевать действительностью через эксперимент и планирование. Ведь и взрослый в определенных фазах своей работы проецирует прошлый опыт в переменные (dimensions), которые кажутся управляемыми. В лаборатории, на сцене и за чертежной доской он оживляет прошлое и, таким образом, высвобождает остаточные аффекты. Воссоздавая ситуацию в модели, он исправляет свои промахи и укрепляет надежды. И он предвосхищает будущее с точки зрения исправленного и принятого (shared) прошлого. Никакой мыслитель не способен достичь большего и никакой играющий ребенок не может согласиться на меньшее. Как пишет Уильям Блейк: «Забавы ребенка и заботы старика - плоды двух времен года». [«The child's toys and the old man's reasons / Are the fruits of the two seasons» (W. Blake «Auguries of Innocence»). Эти две строчки в переводе В. Л. Топорова звучат как: «Игры малых, мысли старых - урожай в земных амбарах». (Блейк У. Избр. стихи. - М: Прогресс, 1982. - С. 329). Мы рискнули предложить собственный перевод этих двух строк, поскольку на наш взгляд он больше согласуется и с тем смыслом, который Эриксон увидел в этой фразе Блейка, и с содержанием главы 6, в названии которой Эриксон использовал слова Блейка (Toys and Reasons). - Прим. пер.]

2. Игра и лечение

В основе современной игровой терапии лежит наблюдение, что ребенок, утративший ощущение безопасности и надежности своего положения из-за скрытой ненависти или страха в отношении естественных защитников его игры в семье или по соседству, по-видимому, может воспользоваться покровительственной поддержкой понимающего взрослого для того, чтобы вновь обрести мир и спокойствие в игре. В прошлом роль такого взрослого, возможно, играли бабушки и любимые тетушки, а ее профессиональная разработка в наше время привела к появлению игротерапевтов. Самое очевидное условие терапии игрой состоит в том, что ребенок имеет в своем распоряжении игрушки и взрослого, и ни соперничество между детьми, ни ворчание родителей или любая другая внезапная помеха не нарушают развертывание его игровых интенций, какими бы они ни оказались. Ибо возможность «выиграться» - это наиболее естественная мера самоисцеления, предоставляемая детством.

Давайте вспомним здесь простой, хотя и часто смущающий факт из жизни взрослых: будучи травмированными, они склонны снимать свое напряжение «выговариваясь». Их неодолимо тянет по нескольку раз описывать тягостное событие, что, кажется, заставляет их «чувствовать себя лучше». Системы, предназначенные исцелять душу или психику, предполагают ритуальное использование этой склонности, регулярно предоставляя посвященного в духовный сан, либо иным образом узаконенного слушателя, который уделяет безраздельное внимание страждущему, клянется не осуждать и не выдавать тайну исповеди, дает отпущение грехов (дарует прощение), объясняя, какой смысл проблема конкретного человека приобретает в более широком контексте, будь это грех, конфликт или болезнь. Такой подход обнаруживает свои ограничения в тех случаях, когда эта «клиническая» ситуация утрачивает обособленность, при которой только и можно размышлять о жизни, и сама становится страстным конфликтом доверия и враждебности. С психоаналитической точки зрения ограничения устанавливаются склонностью (особенно сильной у невротиков) переносить базисные конфликты из первоначальной детской обстановки в каждую новую ситуацию, включая и терапевтическую. Именно это имел в виду Фрейд, когда говорил, что само лечение в начале становится «неврозом перенесения». Пациент, который таким образом переносит свой конфликт во всей отчаянной безотлагательности, оказывается в то же самое время сопротивляющимся всяким попыткам заставить его бесстрастно посмотреть на ситуацию и сформулировать ее значение. Он ведет сопротивление и более, чем когда-либо, втягивается в войну, чтобы покончить со всеми войнами. Именно здесь непсихоаналитическая терапия часто прекращается: говорят, что пациент не может или не хочет стать здоровым, либо не способен понять свои обязанности в курсе лечения. Однако терапевтический психоанализ как раз и начинается с этого момента. Он предполагает систематическую опору на знание о том, что невротик неразделим в своем желании выздороветь и непреодолимой потребности перенесения своих зависимостей и враждебных актов на процесс лечения и персону терапевта. Психоанализ признает такие «сопротивления» и извлекает из них полезную информацию.

Феномен перенесения у играющего ребенка, равно как и у вербализующего свои проблемы взрослого, отмечает собой точку, где простые меры не имеют успеха, а именно, когда душевное возбуждение настолько усиливается, что разрушает игривость, помимо воли разряжаясь в игру или в отношения с наблюдателем игры. Этот «эмоциональный пробой» характеризуется тем, что в данном случае можно описать как распад игры, то есть внезапную и полную или диффузную и медленно распространяющуюся неспособность играть. Мы уже видели такой распад игры, когда в ответ на мою провокацию Энн пришлось покинуть меня и мои соблазняющие игрушки, чтобы возвратиться к матери. Мы также видели Сэма, захваченного его неодолимыми эмоциями в середине игры. В обоих случаях мы использовали наблюдение игры в качестве побочного диагностического инструмента. А сейчас я расскажу о маленькой девочке, которая, хотя ее и привели в чисто диагностических целях, провела меня сквозь полный цикл распада и триумфа игры и, таким образом, предложила великолепный образец того способа, которым затопленное страхом эго может вновь обрести свою синтезирующую способность через вовлечение в игру и выход из нее.

Нашей пациентке, Мэри, три года. Она неяркая брюнетка, но выглядит (и является) смышленой, хорошенькой и довольно женственной. Говорят, однако, что при нарушении душевного равновесия Мэри становится упрямой, по-младенчески капризной и замкнутой. На днях она обогатила свой инвентарь экспрессии кошмарами и сильными приступами беспокойства в игровой группе, к которой недавно присоединилась. Все, что могут сообщить воспитатели игровой группы, сводится к следующему: у Мэри странный способ поднимать вещи и скованное тело, причем ее напряженная неловкость, кажется, возрастает в связи с режимными моментами отдыха и посещения туалета. С такой вот информацией на руках мы и пригласили Мэри в наш кабинет.

Здесь, возможно, следует сказать несколько слов о весьма затруднительной ситуации, создающейся, когда мать приводит ребенка на обследование. Как правило, ребенок не хотел идти: часто он вообще не чувствует себя больным в том смысле, что у него есть симптом, от которого ему хотелось бы избавиться. Напротив, если он что и сознает, так это следующее: некоторые вещи и, в особенности, некоторые люди заставляют его чувствовать себя неуютно, и он хочет, чтобы мы сделали что-то с этими вещами и людьми, а не с ним. Часто ребенок думает, что что-то не так с его родителями, и в большинстве случаев он оказывается прав. Однако чтобы выразить это, ему не хватает слов; но даже если бы у него их было достаточно, у малыша нет оснований доверять нам такую важную информацию. С другой стороны, он не знает, что нам рассказали о нем родители, хотя одному богу известно, что они наговорили о нас ребенку. Ибо родителям, полезным, когда они хотят быть информантами, и необходимым, когда они выступают в роли первоисточников информации, нельзя полностью доверять в этих вопросах; их первоначальная история очень часто искажается желанием оправдать (либо скрыто наказать) себя или наказать (и бессознательно оправдать) кого-то еще, скажем, бабушку и дедушку, которые «натворили тут невесть что».

В данном случае мой кабинет находился в больнице. Мэри сказали, что она ехала ко мне, чтобы поговорить о своих кошмарах со мной, человеком, которого она никогда до этого не встречала. Мать консультировалась по поводу ее кошмаров с педиатром и Мэри слушала, как они обсуждали возможные показания для удаления миндалин. Поэтому я надеялся, что девочка обратит внимание на явно немедицинскую обстановку моего кабинета и даст мне шанс просто и честно объяснить ей, что я не врач и собираюсь лишь поиграть вместе с ней для того, чтобы мы могли познакомиться. Конечно, подобные объяснения полностью не рассеивают опасений ребенка, но хотя бы позволяют ему заняться игрушками и что-то делать. А коль скоро он что-то делает, мы можем наблюдать за тем, что он отбирает и что отвергает в нашем стандартном наборе игрушек.

Мэри входит в мой кабинет, держась за мать. Девочка протягивает мне руку (напряженную и холодную), затем дарит короткую улыбку и отступает к матери, обхватывая ее руками и удерживая рядом с еще открытой дверью кабинета. Она зарывается лицом в материнскую юбку, как будто хочет там спрятаться, и отвечает на все мои предложения лишь поворотом головы в мою сторону, причем с плотно зажмуренными глазами. Все же Мэри улучила момент, чтобы бросить на меня лукавый взгляд, который, казалось, выражает интерес - как если бы она хотела оценить, сможет ли этот новый взрослый понять шутку. То, что ее взгляд был замечен мною, по-видимому, заставляет малышку поспешно и несколько театрально вернуться под защиту матери. Та, в свою очередь, пытается привлечь внимание дочери к игрушкам, но Мэри снова прячет лицо в материнской юбке и подчеркнуто детским голосом заводит: «Мама, мама, мама!» Маленькая актриса! Я даже не вполне уверен, что при этом она не прячет улыбку, и поэтому решаю подождать.

Мэри принимает решение. Все еще держась за мать, она показывает на куклу (девочку) и несколько раз, преувеличенно сюсюкая, быстро повторяет: «Что это? Что это?» После того как мать терпеливо объяснила ей, что это - кукла, Мэри повторяет: «Кукла, кукла, кукла», - и используя не понятные мне слова, предлагает матери снять с куклы туфельки. Мать пытается побудить ее сделать это самостоятельно, но Мэри просто повторяет свое требование. Голос девочки становится довольно тревожным и, кажется, скоро на нас хлынут слезы.

В этот момент мать спрашивает, не пора ли ей выйти из комнаты и подождать в приемной, как они договаривались с Мэри, когда ехали сюда. Я спрашиваю Мэри, можем ли мы сейчас отпустить маму, и неожиданно не слышу от нее никаких возражений, даже когда она остается один на один со мной. Пробую завести разговор от имени той куклы, которую мать оставила в руке Мэри. Девочка твердо берет куклу за ноги и вдруг, озорно улыбаясь, начинает тыкать головой куклы в различные предметы, находящиеся в комнате. Когда с полки падает игрушка, Мэри оглядывается на меня, чтобы узнать, не зашла ли она слишком далеко. Видя мою снисходительную улыбку, она заливается смехом и начинает толкать - всегда головой куклы - игрушки помельче, так что все они тоже падают. Ее возбуждение нарастает. С каким-то особым ликованием Мэри наносит удар кукольной головой по игрушечному поезду, стоящему на полу в середине комнаты. С усиливающимися признаками почему-то слишком возбуждающего веселья она опрокидывает все вагоны. Когда опрокидывается и локомотив, Мэри внезапно останавливается и бледнеет. Прислонясь спиной к дивану, она держит куклу вертикально у нижней части живота, а затем роняет ее на пол. Снова поднимает, держит ее в том же положении и в том же месте, и снова роняет. Повторив это несколько раз, девочка начинает сначала хныкать, а потом и вопить: «Мама, мама, мама!»

Входит мать, уверенная в том, что общения не получилось, и спрашивает Мэри, не хочет ли она пойти домой. Я говорю девочке, что она может идти домой, если хочет, но я мол, надеюсь, что через несколько дней она придет еще раз. Быстро успокоившись, Мэри уходит с матерью, говоря секретарю в приемной «до свидания», как если бы у нее состоялся приятный визит.

Может показаться странным, но я тоже считал, что ребенок провел успешную, хотя и прервавшуюся коммуникацию. Когда дело касается маленьких детей, слова не всегда нужны в самом начале общения. Я считал, что игра Мэри постепенно подготавливала диалог, и уж во всяком случае девочка передала мне посредством контрфобической активности информацию о том, что ей угрожало. Факт озабоченного вмешательства матери был, конечно, столь же знаменательным, как и распад игры ребенка. Вместе они, вероятно, объясняют инфантильную тревогу девочки. Но что она сообщала мне этим эмоциональным кувырканьем, этой внезапной веселостью и неожиданно нахлынувшей агрессивностью, как и одинаково неожиданным торможением и тревожной бледностью?

Видимое содержание модуса состояло в том, чтобы толкать предметы, но не рукой, а куклой как удлинителем руки, и затем ронять ту же куклу от области гениталий.

Кукла как продолжение руки была, так сказать, толкающим орудием. Это дает возможность предположить, что Мэри не осмеливается трогать или толкать предметы голой рукой, и напоминает мне о наблюдении ее воспитателя, утверждавшего, будто девочка трогает и поднимает предметы своим особым способом. Что, вместе с общей ригидностью ее конечностей, наводит меня на следующую гипотезу: Мэри беспокоят ее руки, возможно, как агрессивные орудия.

Перемещение куклы к нижней области живота, чтобы затем, странным образом, навязчиво и многократно ее ронять, ведет к дополнительному предположению, что девочка инсценировала потерю из этой области агрессивного орудия, толкающего инструмента. Похожее на припадок состояние, охватившее ее в тот момент, отчасти напоминает мне кое-что, о чем я давно знал: сильные истерические припадки у взрослых женщин интерпретировались как инсценировки, представляющие обоих партнеров в воображаемом скандале. Так, одна рука, срывая одежду пациентки, может тем самым инсценировать нападение агрессора, тогда как другая, хватая и удерживая первую, может изображать попытку жертвы защититься. У меня создалось впечатление, что приступ Мэри имеет именно такую природу: казалось, ее неумолимо влекло инсценировать и ограбленную, и грабителя, испуганно и, в тоже время, как бы навязчиво роняя куклу по нескольку раз.

Но что у нее могли украсть? Для ответа нам потребовалось бы знать, какое значение куклы было более релевантным в данном случае, то есть использовалась ли она в качестве агрессивного инструмента или символизировала младенца. За время этой игры роняемая кукла сначала побывала в роли удлинителя конечности и инструмента (толкающей) агрессии, а затем представляла что-то утраченное в нижней области живота при обстоятельствах крайнего беспокойства. Считает ли Мэри пенис таким агрессивным оружием? И не инсценирует ли она тот факт, что у нее его нет? По рассказам матери, вполне вероятно, что при поступлении в детский сад у Мэри появилась первая возможность ходить в туалет вместе с мальчиками, а посещения туалета, как уже говорилось, служили поводом для тревоги.

Мать Мэри стучится в дверь в тот момент, когда я думаю о ней. Она оставила ребенка, теперь уже совершенно успокоившегося, снаружи и вернулась, чтобы кое-что дополнить к биографии дочери. Мэри родилась с шестым пальцем, который ей удалили примерно в шесть месяцев: на левой руке у нее остался шрам. Как раз до появления ее приступов тревоги, Мэри неоднократно «и настойчиво» спрашивала об этом шраме («Что это? Что это?») и получала шаблонный ответ: «комар укусил». Мать согласилась с тем, что в более раннем возрасте девочка вполне могла присутствовать при разговорах, где упоминалась ее врожденная аномалия. А недавно, добавила она, Мэри стала столь же настойчивой в своем сексуальном любопытстве.

Теперь мы можем лучше осмыслить тот факт, что Мэри беспокоит агрессивное использование собственной руки, которую лишили пальца, и что, возможно, она ставит знак равенства между рубцом на руке и своим генитальным «рубцом», между утраченным пальцем и отсутствующим пенисом. Кроме того, такая ассоциация, вероятно, приводит в соприкосновение наблюдение половых различий во время игр в детском саду и безотлагательный вопрос об угрожающей операции.

До того как привести ко мне девочку во второй раз, мать рассказала еще об одном происшествии. Недавно по сексуальному любопытству Мэри был нанесен особый удар, когда ее отец, ставший раздражительным из-за опасения лишиться средств к существованию в результате регионального роста безработицы, проявил нетерпимость по отношению к дочери, которая по обыкновению пришла к нему в ванную комнату. Как отец сам мне потом рассказывал, фактически он вытолкал девочку из ванной, сердито повторяя: «Не лезь сюда!» [«You stay out of here!» Именно эта английская фраза дает возможность лучше понять последующее игровое поведение Мэри. - Прим. пер.] Ей нравилось наблюдать за процессом бритья и, кроме того, в связи с последними событиями она расспрашивала отца (к легкой досаде последнего) о его половых органах. Строгое соблюдение заведенного порядка, когда она могла делать, говорить и спрашивать одно и то же по многу раз, всегда было необходимым условием внутренней безопасности Мэри. Девочка была «убита горем» вследствие отлучения от туалета отца.

Мы с матерью обсудили также и тот факт (о котором я уже упоминал), что педиатр отнес нарушение сна и дурной запах изо рта Мэри на счет плохого состояния ее миндалин и что мать и врач дискутировали в присутствии ребенка о необходимости срочной операции. Тогда, операция (удаление) и сепарация (отделение), как можно увидеть, являются общими знаменателями: фактическое удаление пальца на руке, ожидаемое удаление миндалин и мифическая операция, посредством которой мальчики становятся девочками; разлучение с матерью на время посещения детского сада и отделение от отца. Это и было тем минимальным расстоянием, на какое нам, после первого сеанса наблюдения за игрой, удалось приблизиться к значениям, на которых, казалось, сходились все элементы игры и биографические данные Мэри.

Полной противоположностью распаду игры является насыщение игрой, то есть такая игра, из которой ребенок выходит восстановленным, как спящий из сновидений, «возымевших должное действие». Распад и насыщение легко заметны и понятны лишь в редких случаях. Чаще они размыты и их приходится устанавливать путем тщательного исследования. Но с Мэри все было иначе. Во время второй нашей встречи она угодила мне образцом игрового насыщения, столь же впечатляющим, как и образец распада ее игры.

Вначале Мэри снова застенчиво улыбалась мне и опять отворачивалась, держась за руку матери и настаивая, чтобы та вошла с ней в кабинет. Однако стоило им оказаться в комнате, как девочка отпускает материнскую руку и, забыв о нашем - матери и моем - присутствии, начинает оживленно, с очевидной решимостью и целеустремленностью играть. Я быстро закрываю дверь и жестом приглашаю мать присесть, поскольку не хочу разрушать игру.

Мэри направляется в угол комнаты, где на полу лежат кубики. Она выбирает два кубика и устанавливает их так, чтобы можно было встать на них всякий раз, когда ей приходится возвращаться в угол за другими кубиками. Таким образом, игра снова начинается с удлинения конечностей, на этот раз ее ног. Без заминок совершая рейсы в угол и обратно, Мэри собирает кучу кубиков в центре комнаты. Затем опускается на колени и строит на полу маленький дом для игрушечной коровы. Около четверти часа она полностью поглощена задачей сложить домик так, чтобы он был строго прямоугольным и в то же время точь-в-точь соответствовал размерам игрушечной коровы. Потом она пристраивает пять кубиков к одной длинной стороне дома и экспериментирует с шестым, пока его положение не удовлетворяет ее полностью (рис. 10).

Рис. 10

На этот раз доминирующим эмоциональным тоном стало спокойное игровое сосредоточение с оттенком материнской заботы и порядка. Нарастания возбуждения здесь нет и игра заканчивается на ноте насыщения: Мэри что-то построила, ей это нравится и теперь игра окончена. Она встает с сияющей улыбкой, которая внезапно сменяется озорным огоньком в глазах. Я еще не сознаю «опасности», жертвой которой мне предназначено стать, ибо совершенно зачарован тем фактом, что точно подогнанный к размерам коровы хлев выглядит как кисть руки... с шестью пальцами! В то же время он выражает «инклюзивный» модус, присущую женскому полу защитную конфигурацию, соответствующую корзинкам, коробкам и колыбелькам, которые девочки разного возраста приспосабливают для удобного хранения мелочей. Как я себе мыслю, мы наблюдаем здесь две реконструкции в одной: эта конфигурация возвращает на место удаленный палец руки, а ее структура, к счастью свойственная женскому полу вообще, опровергает ранее инсценированную «потерю из генитальной области». Таким образом, игра второго тура служит выражением восстановления и сохранности, - и это касается тех же частей тела (руки, области гениталий), которые в фазе распада игры первого тура представлялись подверженными опасности.

Но, как я говорил, Мэри начала озорно посматривать на меня. Теперь она смеется, берет мать за руку и тянет из комнаты, решительно произнося: «Мама, пойдем!» Я выжидаю какое-то время и выглядываю в приемную, откуда неожиданно раздается громкое и торжествующее «Той там!» (Thtay in there!»). [Искаженное детское «Stay in there!» («Оставайся там!» или «Не выходи!»). Ср. с фразой отца Мэри «Stay out of here!» - Прим. пер.] Я быстро отхожу назад, после чего Мэри с грохотом захлопывает дверь. Две мои последующие попытки выйти из комнаты закончились тем же. Она загнала меня в тупик.

Ничего не оставалось как только проникнуться духом игры. Я слегка приоткрыл дверь, быстро просунул в щель игрушечную корову, заставил ее пропищать и отдернул назад. Мэри вне себя от удовольствия и настойчиво требует повторить игру несколько раз. Она добивается своего, а затем наступает время идти домой. Когда девочка уходит, она победоносно, но любяще смотрит на меня и обещает прийти еще. Мне же остается трудная задача - разгадать, что произошло.

От тревоги в аутосфере в первом игровом эпизоде Мэри перешла к насыщению в микросфере и достигла триумфа в макросфере. Она вывела мать из моего пространства и заперла меня в нем. Именно в этом и заключалась суть игры: не выпускать (в шутку) мужчину из его комнаты. И только в связи с этим шуточным превосходством Мэри решилась заговорить со мной, причем не в какой-то там вежливо-неопределенной форме. «Той там!» («Не выходи!») - вот ее первые слова, с которыми она когда-либо обращалась ко мне! Слова эти были произнесены ясно и громко, как если бы что-то в ней ожидало момента, когда она будет достаточно свободной, чтобы произнести их. Что все это означает?

Я полагаю, мы имеем здесь завершение игрового эпизода через «перенесение отца» («father transference»). Уместно вспомнить, что с того момента, как Мэри вошла в мою комнату в первую нашу встречу, она обнаружила несколько кокетливое и робкое любопытство ко мне, которое тут же отвергла, крепко зажмурив глаза. Поскольку можно было бы ожидать, что она перенесет на меня (мужчину с игрушками) конфликт, разрушивший ее обычно игривые отношения с отцом, то более чем вероятно предположение о том, что в этой игре Мэри повторяла - при активном владении положением («Thtay in there» - «Той там!» = «Не выходи оттуда!») и при изменении векторов («out - in») - ту ситуацию отлучения, пассивной жертвой которой она стала дома («Stay out of here!» - «He входи сюда!»).

Возможно, кому-то покажется, что это - излишне сложное и хитроумное рассуждение для такой маленькой девочки. Но здесь хорошо бы осознать, что эти вопросы трудны лишь для рационального мышления. Было бы действительно нелегко придумать такую последовательность игровых трюков. Трудно даже распознать и проанализировать ее. Но все это, конечно же, происходит бессознательно и автоматически - и здесь никогда не следует недооценивать силу эго, даже у такой маленькой девочки.

Этот эпизод приведен для иллюстрации тенденции к самоисцелению в спонтанной игре, ибо игровая терапия и игровой диагноз должны систематически использовать процессы такого самоисцеления. Они могут помочь ребенку оказать помощь самому себе, и они могут помочь нам консультировать родителей. Там же, где самоисцеления не происходит, должны вводиться более сложные методы лечения (детский психоанализ) [Anna Freud, Psycho-Analytical Treatment of Children, Imago Publishing Co., London. 1946.], которые не обсуждались в этой главе. С увеличением возраста место игры обычно занимает длительная беседа. Однако здесь я намеревался продемонстрировать, что несколько сеансов игры могут снабдить нас информацией о проблемах, которые ребенок никогда бы не смог вербализировать. Подготовленные наблюдатели, располагающие многочисленными данными о жизни ребенка, способны из нескольких игровых контактов извлечь информацию о том, какие из этих данных высоко релевантны для конкретного ребенка, и почему. В случае Мэри, распад игры и игровое насыщение, будучи рассмотренными в рамках всех известных обстоятельств, определенно говорят о том, что множество прошлых и будущих, реальных и воображаемых событий были инкорпорированы в систему взаимоотягчающих угроз и опасностей. Во втором сеансе своей игры она устранила их все разом: восстановила собственный палец, успокоила себя, вновь подтвердила свою феминность и... как следует отделала большого мужчину. Тем не менее обретенный таким образом игровой мир необходимо подкрепить новым инсайтом со стороны родителей.

Родители Мэри приняли (а частично и сами предложили) следующие рекомендации. Любопытство дочери касательно ее шрама, ее половых органов и возможного удаления миндалин требовало правильного отношения и правдивой позиции. Девочке нужно, чтобы другие дети, особенно мальчики, приходили играть к ней домой. Вопрос миндалин требовал решения специалиста, которое затем можно было бы честно сообщить ребенку. По-видимому, неразумно будить и удерживать девочку, когда ей снятся кошмары; возможно, ей нужно было довести борьбу со своими сновидениями до конца и, при случае, требовалось лишь немного подержать и успокоить ее, когда она сама просыпалась. Ребенку требовалось много активности: игровое обучение ритмическим движениям могло бы несколько уменьшить ригидность ее конечностей, которая, независимо от первоначальной причины, вероятно, усугублялась наполненным страхом ожиданием, с тех пор как девочка впервые услышала о таинственной ампутации ее пальца.

Когда через несколько недель Мэри нанесла мне короткий визит, она была совершенно спокойной и ровным громким голосом задала вопрос о цвете поезда, на котором я ездил в отпуск. Уместно вспомнить, что Мэри опрокинула игрушечный паровоз в свой первый приход; теперь она могла вести беседу о паровозах. Удаление миндалин оказалось ненужным; кошмары прекратились. Девочка широко и без ограничений контактировала с новыми товарищами по игре, как у себя дома, так и по соседству. Восстановились игровые отношения с отцом. Ему интуитивно удалось наилучшим образом использовать внезапно захватившее Мэри восхищение сияющими локомотивами: он регулярно ходил с ней гулять к локомотивному депо, где они вместе любовались могучими машинами.

Здесь тот символизм, который наполнял собой рассматриваемый клинический эпизод, приобретает новое измерение. В связанном с распадом игры состоянии отчаяния игрушечный локомотив, по-видимому, имел деструктивное значение на фоне фаллически-локомоторного беспокойства: когда Мэри опрокинула его, она, вероятно, испытывала вселяющее благоговейный страх чувство из разряда «Адам, где ты?», которое мы уже наблюдали у Энн. [См.: 4.1, Гл. 2, с. 38 - Прим. пер.]

В это время игровые отношения Мэри с отцом были разрушены из-за его тревог по поводу возможной потери работы и соответствующего социально-экономического статуса. Девочка, конечно, не могла знать, а тем более понять творившегося в отцовской душе, и, по-видимому, истолковала все исходя из ее возрастных возможностей и реальных изменений в ее статусе. И все же реакция ребенка была в определенном смысле связана с неосознаваемым значением действий отца. Ибо нависшая угроза потери статуса, угроза маргинальности, часто имеет результатом бессознательную попытку посредством более строгого самоконтроля и очищенных норм вновь обрести утраченную почву под ногами или, по крайней мере, удержаться от дальнейшего падения. Я полагаю, это и заставило отца менее терпимо реагировать на исследовательскую активность маленькой дочери, тем самым обижая и пугая ее в той общей сфере, которая была уже и так подорвана. Именно эта сфера, в сгущенной форме, проявилась потом в ее игре, хотя девочка и пыталась, из-за ужасности изоляции, пробиться назад к игривой взаимности. Таким образом, дети действительно отражают в игре, а там, где она не удается, переносят в собственную жизнь исторические и экономические кризисы своих родителей.

Ни игра Мэри, ни обеспеченный этой игрой инсайт не могли изменить экономических забот ее отца. Но в тот момент, когда он признал воздействие своих тревог на развитие дочери, он осознал, что в дальней перспективе ее тревоги имеют гораздо большее значение, чем грозившее изменение его рабочего статуса. Впрочем, реальные события не подтвердили его опасений потерять работу.

Идея отца совершать прогулки к локомотивному депо была удачной. Ибо теперь настоящие паровозы стали символами могущества, одинаково разделяемыми отцом и дочерью и поддерживаемыми всей системой образов той машинной культуры, в которой этому ребенку суждено было стать женщиной.

Таким образом, по окончании любой терапевтической встречи с ребенком родитель должен поддерживать то, чего взрослый пациент вынужден добиваться для себя сам, а именно, поддерживать перестройку в соответствии с образами и силами, направляющими культурное развитие в его эпоху, а с ней и возросшую перспективу чувства идентичности.

И здесь, наконец, мы должны попытаться подойти к лучшему описанию и определению того, что мы понимаем под идентичностью.

3. Истоки идентичности

А. Игра и социальная среда

Неожиданно появляющаяся идентичность наводит мосты между стадиями детства, когда телесному я (the bodily self) и родительским образам придаются их культурные коннотации; она же соединяет мостом и стадии ранней взрослости, когда множество социальных ролей становятся доступными и, фактически, все более и более принудительными. Мы попытаемся прояснить этот процесс, сначала рассматривая некоторые шаги ребенка в направлении идентичности, а затем - некоторые препятствия, воздвигаемые культурой на трудном пути ребенка к обретению идентичности.

Ребенка, который только что открыл в себе способность ходить, более или менее поощряемую или игнорируемую теми, кто его окружает, влечет повторять акт ходьбы из чисто функционального удовольствия и из надобности довести до совершенства недавно введенную в действие функцию. Но он также действует под влиянием непосредственного сознавания им нового статуса и фигуры «того, кто может ходить», с любой из коннотаций, какую случается иметь в координатах пространства-времени его культуры, будь это «тот, кто далеко пойдет», «тот, кто сможет твердо стоять на своих ногах», «тот, кто будет прямым» или «тот, за кем нужен глаз да глаз, поскольку он может зайти слишком далеко». Интериоризация конкретной версии «того, кто может ходить» - один из многих шагов в развитии ребенка, которые (через посредство личного опыта, подтверждающего физическое овладение и культурное значение, функциональное удовольствие и социальный престиж) с каждым пройденным отрезком пути способствуют более реалистической самооценке. Эта самооценка вырастает до убежденности в том, что он учится результативным шагам к реальному будущему и развивается в ясно очерченное «я» (self) внутри социальной действительности. Растущий ребенок должен на каждом шагу извлекать оживляющее чувство реальности из сознавания того, что его индивидуальный путь овладевающего опыта (его эго-синтез) является успешным вариантом групповой идентичности и находится в соответствии с пространством-временем и жизненным планом группы.

В этом детей невозможно обмануть пустой похвалой и снисходительным ободрением. Они могут оказаться вынужденными принимать искусственное подпирание самооценки за неимением чего-то лучшего, но их эго-идентичность приобретает силу только от искреннего и последовательного признания реального достижения, то есть такого достижения, которое имеет значение в данной культуре. Мы пытались выразить эту мысль при обсуждении проблем воспитания индейцев, однако сейчас уступим трибуну для более ясного изложения вопроса. [Ruth Benedict, «Continuities and Discontinuities in Cultural Conditioning», Psychiatry, 1:161-167 (1938).]

«Доктор Рут Андерхилл рассказывала мне, как сидела с группой стариков племени папаго (Аризона), когда хозяин дома попросил свою трехлетнюю внучку закрыть дверь. Она была тяжелой и закрывалась с трудом. Ребенок старался, но дверь не двигалась. Несколько раз дед повторял: «Да, закрой дверь». Никто не встал, чтобы помочь ребенку, и никто не освободил ее от этого поручения. С другой стороны, не было и нетерпения, ибо в конце концов ребенок был совсем маленький. Старики важно сидели в ожидании, пока девочка не достигла цели и ее дедушка степенно не поблагодарил ее. Предполагалось, что ей бы не дали задания, если бы она не могла его выполнить, а раз оно дано, она обязана выполнить его сама, без посторонней помощи, как если бы была взрослой женщиной.

Существенным моментом такого детского воспитания является то, что ребенка с младенчества непрерывно приучают к ответственному участию в социальной жизни, хотя, в то же самое время, предполагаемые этим подходом задания адаптируются к его возможностям. Контраст с нашим обществом очень велик. Ребенок не вносит никакого трудового вклада в наше индустриальное общество, кроме как конкурируя со взрослым; его работа соизмеряется не с собственной силой и ловкостью, а с точно выверенными производственными требованиями. Даже когда мы хвалим достижения ребенка в работе по дому, нас оскорбляет, если такую похвалу истолковывают как явление одного порядка с похвалой взрослых. Ребенка хвалят, потому что родители чувствуют старание с его стороны, независимо от того, хорошо ли, по взрослым меркам, выполнено задание или нет, и поэтому он не приобретает никакого разумного эталона для измерения своих достижений. Торжественность семьи индейцев из племени шейеннов, устраивающей праздничную церемонию из-за первой охотничьей добычи (дрозда-рябинника) маленького мальчика, далека от нашего обычного поведения. При рождении мальчику дарили игрушечные лук и стрелу, а начиная с того времени, как он мог играть - пригодные для стрельбы и подходящие по росту лук и стрелы, которые специально делались для него главой семьи. Животных и птиц мальчик узнавал в ранжированной последовательности, начиная с тех, кого легче всего было добыть; и когда он приносил свою первую добычу каждого вида, его семья должным образом праздновала это событие, принимая его вклад столь же серьезно, как и бизона, добытого его отцом. Когда он, наконец, убивал бизона, то это была только заключительная ступень подготавливающего к взрослой жизни детства, а не новая взрослая роль, с которой его детский опыт находился бы в противоречии.»

В таком случае становится ясно, что выдвигаемые в нашей культуре теории игры, которые берут за основу предположение, будто и у детей игра определяется через противопоставление труду, являются фактически лишь одним из многих предубеждений, вследствие которых мы лишаем наших детей раннего источника чувства идентичности.

У «примитивов» это обстоит иначе. Их культуры эксклюзивны. Их образ человека начинается и заканчивается идеей сильного сиу или чистого юрок, причем в строго очерченных сегментах природы. В нашей цивилизации образ человека расширяется. По мере того как этот образ становится более индивидуированным, он обнаруживает тенденцию к включению несчетного числа людей в новые регионы, государства, континенты и классы. Новые синтезы экономической и эмоциональной безопасности люди ищут в образовании новых национальных и социальных организаций, основанных на более инклюзивных идентичностях.

Примитивные племена напрямую связаны с источниками и средствами производства. Их орудия труда суть наставки к органам тела, а их магия - проекция представлений о собственном теле. Дети в этих группах принимают непосредственное участие в повседневной работе и занятиях магией. Человек и среда, детство и культура могут изобиловать опасностями, однако все это - один мир. Такой мир может быть маленьким, но он культурно когерентен. С другой стороны, экспансивность цивилизации, наряду с ее стратификацией и специализацией, делают невозможным для детей включение в их эго-синтез чего-то большего, чем отдельные сегменты того общества, которое релевантно их существованию. Сама история стала проходящей средой обитания, к которой надлежит приспосабливаться. Машины, уже далеко не являющиеся только инструментами и расширителями физиологических функций человека, предопределяют целым организациям людей выполнять функции приставок и расширителей технических устройств. У некоторых классов детство становится изолированной частью жизни со своим собственным фольклором и литературой.

Однако изучение современных неврозов указывает на важность этого лага [Лаг - разрыв во времени между двумя явлениями или процессами, находящимися в причинно-следственной связи. - Прим. пер.] между воспитанием детей и социальной действительностью.

По нашему убеждению, неврозы содержат в себе бессознательные и тщетные попытки приспособиться к гетерогенному настоящему с помощью магических представлений более гомогенного прошлого, фрагменты которого все еще передаются через воспитание ребенка. А механизмы приспособления, некогда способствовавшие эволюционной адаптации, племенной интеграции, кастовой объединенности, национальному единообразию и т. д., в индустриальной цивилизации остаются не у дел.

Тогда неудивительно, что некоторые из наших беспокойных детей постоянно убегают из своей игры в дискредитирующую их деятельность, где они кажутся нам «вредящими» нашему обществу, хотя анализ обнаруживает, что они хотят лишь продемонстрировать свое право на поиск в нем идентичности. Они отказываются получать профессию «ребенка», который должен играть роль взрослого, потому что ему не дают возможности быть маленьким партнером в большом мире.

Б. Сын бомбардира

Во время последней войны мой сосед, мальчик пяти лет, претерпел в своей личности изменение от «маменькина сынка» до отчаянного, упрямого и непокорного ребенка. Самым же беспокоящим симптомом у него стало влечение к поджогам.

Родители мальчика разошлись как раз перед началом войны. Мать с сыном переехала на квартиру к каким-то своим родственникам, а отец поступил на службу в военно-воздушные силы США. Эти родственницы часто неуважительно отзывались о его отце и культивировали у мальчика не по возрасту детские черты характера. Таким образом, «быть маменькиным сынком» грозило оказаться более сильным элементом идентичности, чем «быть сыном своего отца».

Однако отец хорошо проявил себя на войне, фактически, став, героем. По случаю первого отпуска отца маленький мальчик получил возможность увидеть, как тот мужчина, от подражания которому его предостерегали, стал центром восхищенного внимания всей округи.

Мать заявила, что не прочь оставить свои намерения развестись с ним. Отец вернулся на фронт, и вскоре его самолет был сбит над территорией Германии.

После отъезда отца и его гибели у этого нежного и зависимого мальчика развились все более и более беспокоящие симптомы разрушительности и открытого неповиновения, достигшие кульминации в поджогах. Он дал ключ к такому самоизменению, когда, протестуя против побоев матери, показал на штабель дров, подожженных им, и воскликнул (используя более детские языковые средства): «Если бы это был немецкий город, ты бы любила меня за это!» Тем самым он показал, что, совершая поджоги, воображал себя бомбардиром, как его отец, который рассказывал о своих подвигах.

Мы можем только догадываться о природе беспокойства этого мальчика. Но я считаю, что перед нами идентификация сына с отцом, проистекающая из внезапно усилившегося конфликта в самом конце эдиповой стадии. Отец, вначале успешно замещенный «хорошим» маленьким мальчиком, вдруг становится вновь ожившим идеалом и, к тому же, конкретной угрозой - соперником в борьбе за любовь матери. Тем самым он радикально обесценивает феминные идентификации сына. Чтобы уберечься от половой и социальной дезориентации, мальчик должен за минимально короткое время перегруппировать свои идентификации; но затем могущественный соперник погибает от рук врага - обстоятельство, которое усиливает чувство вины за соперничающее отношение и компрометирует новую маскулинную инициативу, оказывающуюся неадаптивной.

Ребенок имеет довольно много возможностей идентифицироваться, более или менее экспериментально, с привычками, чертами характера, занятиями и идеалами реальных или вымышленных людей того или другого пола. Определенные кризисы принуждают его производить здесь радикальный отбор. Однако историческая эпоха, в которой он живет, предлагает лишь ограниченное число социально значимых моделей для реально осуществимых комбинаций фрагментов идентификации. Их полезность зависит от той степени, в какой они одновременно отвечают требованиям возрастной стадии развития организма и привычным способам синтеза эго.

Моему маленькому соседу роль бомбардира, вероятно, подсказала возможный синтез разнообразных элементов, которые входят в состав многообещающей идентичности: его темперамента (энергичного); стадии созревания (фаллическо - уретрально - локомоторной); социальной стадии (эдиповой) и социального положения; его возможностей (мышечных, технических), темперамента отца (скорее прекрасного солдата, чем преуспевающего штатского) и современного исторического прототипа (агрессивного героя). Там, где такой синтез имеет успех, самая поразительная коагуляция конституциональных, темпераментальных и выученных реакций может вызвать бурное развитие и неожиданное завершение. Там же, где он терпит неудачу, все разрешается в неизбежном и сильном конфликте, часто выражаемом в непослушании или делинквентности. Ибо если ребенок чувствует, что окружение пытается радикальным образом лишить его всех тех форм выражения, которые позволяют ему развить и интегрировать следующую ступень в своей идентичности, он будет защищать ее с удивительной силой, встречающейся разве у животных, неожиданно вынужденных защищать свою жизнь. В самом деле, в социальных джунглях человеческого существования невозможно ощущать себя живым без чувства эго-идентичности. Лишение идентичности способно толкнуть на убийство.

Я не осмелился бы делать предположения о конфликтах маленького бомбардира, если бы не видел собственными глазами свидетельств в пользу разрешения, соответствующего нашей интерпретации. Когда самая худшая из опасных инициатив этого мальчика сошла на нет, его можно было видеть «пикирующим» с холма на велосипеде: подвергающим опасности, пугающим и все же ловко объезжающим других детей. Они визжали, хохотали и, в известном смысле, восхищались им. Наблюдая за мальчиком и прислушиваясь к странным звукам, которые он издавал, я не мог удержаться от мысли, что он снова воображал себя самолетом, выполняющим бомбометание. Но в то же время он прибавил в игровом локомоторном мастерстве, развил осмотрительность в атаке и стал вызывающим восхищение сверстников виртуозом велосипеда.

Из этого примера нам следует усвоить, что перевоспитание должно не упускать возможность использовать силы, мобилизованные для игровой интеграции. С другой стороны, отчаянную силу многих симптомов следует понимать как защиту того шага в развитии идентичности, который данному ребенку сулит интеграцию быстрых изменений, имеющих место во всех сферах его жизни. Что для наблюдателя выглядит особенно мощным проявлением голого инстинкта, в действительности часто оказывается лишь отчаянной мольбой разрешить осуществление синтеза и сублимации единственно возможным способом. Поэтому можно ожидать, что наши юные пациенты будут поддаваться только тем терапевтическим мерам, которые помогут им приобрести предпосылки для успешного завершения синтеза их идентичности. Терапия и наставление могут пытаться замещать менее желательные моменты более желательными, но целостная конфигурация элементов развивающейся идентичности вскоре становится не поддающейся изменению. Из этого следует, что терапия и руководство со стороны профессионалов обречены на неудачу там, где культура отказывается обеспечивать раннюю основу для идентичности и где благоприятные возможности для целесообразных, но более поздних корректировок оказываются упущенными.

Наш пример с маленьким сыном бомбардира иллюстрирует основную проблему. Психологическая идентичность развивается из постепенной интеграции всех идентификаций. Однако здесь, если не всюду, целое обладает свойством, отличным от свойства суммы его частей. При благоприятных обстоятельствах дети обретают ядра своей особой, отдельной идентичности в довольно раннем возрасте; часто им приходится даже защищать ее против вынужденной сверхидентификации с одним или обоими родителями. Эти процессы трудно исследовать на пациентах, поскольку сам невротик, по определению, стал жертвой сверхидентификаций, которые изолируют маленького индивидуума и от его прорастающей идентичности, и от его социальной среды.

В. Черная идентичность

А что если «среда» оказывается настолько жесткой и непреклонной, что позволяет жить только ценой постоянной утраты идентичности?

Рассмотрим, к примеру, шансы на непрерывность идентичности у американского темнокожего ребенка. Я знаю цветного мальчика, который, подобно нашим сыновьям, каждый вечер слушает по радио передачу о Красном всаднике. Потом он сидит в постели, не в силах сразу заснуть, и воображает себя Красным всадником. Но вот наступает момент, когда он видит себя галопом несущимся за преступниками в масках и вдруг замечает, что в его фантазии Красный всадник - цветной. И мальчик прекращает фантазировать. Несмотря на малый возраст, этот ребенок был чрезвычайно экспрессивен, как в радостях, так и в печалях. Сегодня он - спокойный и всегда улыбающийся; его речь - мягкая и неопределенная; и никто не может заставить его спешить или беспокоиться, как, впрочем, и обрадоваться. Белым людям он нравится.

Темнокожие младенцы часто получают чувственное удовлетворение, которое с избытком обеспечивает им остаточный запас оральности и чувственности (oral and sensory surplus) в течение целой жизни, как это ясно выдает их манера двигаться, смеяться, говорить и петь. Их вынужденный симбиоз с феодальным Югом воспользовался этим орально-сенсорным сокровищем и помог создать идентичность раба: тихого, покорного, зависимого, несколько ворчливого, но всегда готового служить, с проявляемым по случаю сочувствием и неискушенной мудростью. Однако где-то в ее фундаменте появилась опасная трещина. Неизбежная идентификация негра с господствующей расой и потребность расы господ защитить свою собственную идентичность против чувственных и оральных соблазнов, исходящих от низшей расы (откуда родом их няни-негритянки), упрочили в обеих группах цепь ассоциаций: «светлый - чистый - умный - белый» и «темный - грязный - глупый - ниггер». Следствием, особенно для тех негров, которые покинули убогий приют южных семей, часто было чрезвычайно поспешное и суровое воспитание чистоплотности, подтверждаемое биографиями чернокожих писателей. Все происходит так, как если бы наведением чистоты можно было достичь белой идентичности. Сопутствующее разрушение иллюзий передается на фаллическо-локомоторной стадии, когда ограничения в отношении того, девочку какого цвета кожи можно представлять в своих фантазиях, мешают свободному переносу первоначальной нарциссической чувственности в генитальную сферу. Формируются три идентичности: 1) орально-чувственный «малыш-медок» матери или няни-негритянки: нежный, экспрессивный, ритмичный; 2) порочная идентичность грязного, анально-садистического, фаллического насильника - «ниггера»; 3) чистый, анально-компульсивный, сдержанный, дружелюбный, но всегда грустный «негр белого человека».

Так называемые благоприятные возможности, предлагаемые негру-переселенцу, часто оборачиваются лишь более хитроумным вариантом лишения свободы - «только для черных», подвергающим опасности его исторически успешную идентичность (идентичность раба) и не способным обеспечить реинтеграцию вышеупомянутых фрагментов другой идентичности. Эти фрагменты становятся доминирующими в форме расовых карикатур, которые подчеркиваются и стереотипизируются индустрией развлечений. Уставший от своей собственной карикатуры, цветной индивидуум часто уходит в ипохондрическую недееспособность - состояние, представляющее собой аналогию подчиненному положению и относительной безопасности строгого ограничения в южных штатах; иначе говоря, в этих условиях он совершает невротическую регрессию к эго-идентичности раба.

Я уже упоминал о том, что нечистокровные индейцы в районах, где им едва ли когда-нибудь приходилось видеть негров, говорят о своих чистокровных братьях как о «черномазых», тем самым показывая силу господствующих национальных образов, которые служат контрапунктом идеальных и порочных образов в инвентаре доступных прототипов. Ни один человек не может избежать этой оппозиции образов, которая распространяется повсюду: среди мужчин и женщин, большинств и меньшинств, вообще всех классов данной национальной или культурной единицы. Психоанализ доказывает, что бессознательная порочная идентичность (смесь всего того, что вызывает негативную идентификацию, - то есть желание не походить на это) состоит из образов изнасилованного (кастрированного) тела, этнической аут-группы и эксплуатируемого меньшинства. Поэтому типичный настоящий мужчина может - в своих сновидениях и предрассудках - оказаться смертельно напуганным так или иначе проявляющейся сентиментальностью женщины, покорностью негра или интеллектуальностью еврея. Ибо эго, в ходе своих синтезирующих усилий, пытается категоризовать порочные и идеальные прототипы (соперников-финалистов, так сказать), а с ними и все существующие образы высшего и низшего, хорошего и плохого, маскулинного и феминного, свободного и рабского, потентного и импотентного, прекрасного и безобразного, быстрого и медленного, высокого и низкого, в форме простой альтернативы, чтобы увидеть одно сражение и одну стратегию в сбивающих с толку перестрелках между многочисленными мелкими отрядами.

Тогда как дети могут считать, что цветные стали темными из-за какого-то загрязняющего процесса, цветные могут считать белых обесцвеченными цветными. В обоих случаях присутствует идея стирающегося слоя.

«Все народы родились черными, ну а те, что стали белыми, так у них просто ума было побольше. Пришел Ангел Господень и сказал всем собраться на четвертую пятницу в новолуние и омыть себя в Иордане. Он объяснил им, что все они станут белыми, а завитки их волос распрямятся. Ангел долго поучал их, но эти глупые черномазые не вняли его словам. Ангел ничему не может научить черномазого. Когда наступила четвертая пятница, лишь немногие из них вошли в реку и принялись оттирать себя. Воды в реке было очень мало. Это вам не старушка Миссисипи; хоть и была она рекой Господа, воды в ней было не больше, чем в ручье. Вы бы только видели, как толпа черномазых, усевшихся у изгороди, потешалась над теми, кто начал мыться. Гоготала и отпускала крепкие шутки. Черномазых собралось больше, чем вам когда либо приходилось видеть в Виксбурге, когда туда приезжает цирк.

Те же, кто вошел в реку, все скребли и мыли себя, особенно свои волосы, чтобы они распрямились. Старая тетушка Гринни Грэнни, прабабка всех этих черномазых, целый день просидела на бревне, поедая сыр с печеньем да понося тех, кто мылся. Когда стало быстро темнеть, она вскочила и захлопала в ладоши: «Бог - свидетель! Эти черномазые белеют!» Гринни Грэнни сдернула с головы косынку и кубарем скатилась по берегу мыть свои волосы, а за ней и все эти глупые черномазые. Однако всю воду уже израсходовали, осталось лишь чуть-чуть на самом дне, только чтобы смочить ладони да. подошвы. Вот почему у ниггера эти места белые».» [Members of the Federal Writers' Projects, Phrases of the People, The Viking Press, New York, 1937.]

Здесь фольклор использует фактор, являющийся общим как для расовых (одинаково разделяемых белыми и черными) предрассудков, так и для сексуальных предрассудков (так же разделяемых, глубоко внутри, и мужчинами, и женщинами). Предполагается, что так уж случилось, что этим дифференцирующим фактором, будь то более темный цвет кожи или немужская форма гениталий, наделено меньшее количество людей, по оплошности или в наказание; и к нему более или менее откровенно относятся как к позорному пятну.

Конечно, негры - это лишь самый вопиющий пример американского меньшинства, под давлением традиции и вследствие ограничения возможностей вынужденного идентифицироваться с порочными фрагментами собственной идентичности и тем самым ставящего под угрозу любое участие в американской идентичности, может быть, даже заслуженное.

Таким образом то, что можно назвать пространством-временем эго индивидуума, сохраняет социальную топологию среды его детства, а также образ собственного тела с его социальными коннотациями. Весьма важно изучать и то, и другое, чтобы установить взаимосвязь истории детства пациента с историей оседлого проживания его семьи в прототипических (восточных), «отсталых» (южных) или «передовых» (западные и северные границы) областях, по мере того, как эти области инкорпорировались в американский вариант англосаксонской культурной идентичности; с миграцией его семьи из, через и в области, которые в различное время, возможно, олицетворяли собой оседлый и кочующий полюса развивающегося американского характера; с обращением семьи в ту или иную веру, либо с вероотступничеством и классовыми последствиями всего этого; с бесплодными попытками достичь уровня жизни какого-то определенного класса и утратой или добровольным оставлением такого уровня. Наиболее важным является тот отрезок семейной истории, который обеспечивает самое современное и устойчивое чувство культурной идентичности.

Все это поражает нас количеством опасностей, подстерегающих группу-меньшинство американцев, которые, успешно пройдя выраженную и находящуюся под надлежащим контролем стадию автономии, вступают в высшей степени решающую стадию американского детства: стадию инициативы и трудолюбия. Как уже указывалось, менее американизированные группы-меньшинства часто обладают привилегией наслаждаться более чувственным ранним детством. Кризис наступает, когда их матери, теряя веру в себя и прибегая к поспешным коррективам, чтобы приблизиться к неясному, но всепроникающему англосаксонскому идеалу, создают резкие разрывы; или где дети фактически сами научаются отказываться от своих чувственных и склонных к гиперпротекции матерей как от соблазнов и препятствий на пути к формированию более американской личности.

В целом можно сказать, что американские школы успешно справляются с проблемой воспитания приготовишек и учащихся младших классов в духе уверенности в своих силах и предприимчивости. Дети этого возраста кажутся в высшей степени свободными от предрассудков и опасений, как бы ни были они поглощены ростом и учением, да и новыми удовольствиями общения вне своих семей. И это, чтобы предупредить чувство личной неполноценности, должно приводить к надежде на «промышленную ассоциацию», на равенство со всеми теми, кто искренне отдает свои силы и умения учению. С другой стороны, индивидуальные успехи лишь ставят теперь открыто поощряемых детей смешанного происхождения и отчасти отклоняющихся дарований под удар американского подростничества: стандартизации индивидуальности и нетерпимости к «различиям».

Мы уже говорили, прочная эго-идентичность не может появиться и существовать без доверия первой оральной стадии; и она также не может стать полной без перспективы осуществления, которая от доминирующего образа взрослости уходит к истокам младенчества и которая, благодаря ощутимым признакам социального здоровья, вызывает нарастающее ощущение силы эго. Поэтому, прежде чем приступить к дальнейшему рассмотрению современных проблем идентичности, мы должны осознать место идентичности в цикле человеческой жизни. В следующей главе как раз и представлен перечень качеств эго, которые появляются в критические периоды развития, - или перечень критериев (идентичность - это первый), относительно которых индивидуум демонстрирует, что его эго, на данной стадии, обладает достаточной силой, чтобы интегрировать график роста и работы организма со структурой социальных институтов.

Глава 7. Восемь возрастов человека

1. Базисное доверие против базисного недоверия

Первое проявление малышом социального доверия обнаруживается в легкости его кормления, глубине сна и ненапряженности внутренних органов. Опыт совместного согласования его непрерывно возрастающих рецептивных возможностей с материнскими приемами обеспечения постепенно помогает ему уравновешивать дискомфорт, вызываемый незрелостью врожденных механизмов гомеостаза. С увеличением времени бодрствования он обнаруживает, что все больше и больше сенсорных событий вызывают чувство дружественной близости, совпадения с ощущением внутреннего благополучия. Формы успокоения и связанные с ними люди становятся столь же привычными, как и беспокоящий кишечник. Первым социальным достижением младенца в то время оказывается его готовность без особой тревоги или гнева переносить исчезновение матери из поля зрения, поскольку она стала для него и внутренней уверенностью и внешней предсказуемостью. Такая согласованность, непрерывность и тождественность личного опыта обеспечивает зачаточное чувство эго-идентичности, зависящее, я полагаю, от «понимания» того, что существует внутренняя популяция вспоминаемых ощущений и образов, которые прочно увязаны с внешней популяцией знакомых и предсказуемых вещей и людей.

То, что мы здесь называем словом trust (доверие), соответствует тому, что Тереза Бенедек обозначила словом confidence. [Trust - доверие, вера (как в выражениях «доверять кому-либо», «верить кому-либо», «полагаться на кого-либо»); надежда; ответственность, обязательство. Confidence - доверие (как в выражениях «пользоваться чьим-либо доверием», «доверять кому-либо свои тайны»); уверенность в ком-чем либо, в том числе, и в себе. Там, где слово «trust» у Эриксона является фактически термином, в качестве русского эквивалента используется слово «доверие». - Прим. пер.] Если я предпочитаю слово «trust», то именно потому, что в нем заключено больше наивности и взаимности: про младенца можно сказать, что «он доверяет(ся)» (to be trusting) в тех случаях, когда было бы слишком сказать, что «он обладает уверенностью (твердо верит)» (has confidence). Кроме того, общее состояние доверия предполагает не только то, что малыш научился полагаться на тождественность и непрерывность внешних кормильцев, но и то, что он может доверять себе и способности собственных органов справляться с настойчивыми побуждениями и, потому вправе считать себя настолько надежным, что этим кормильцам не потребуется быть настороже, чтобы их не укусили.

Постоянное опробование и испытание взаимоотношений между внутренним и внешним доходит до решающей проверки во время приступов ярости на стадии кусания, когда режущиеся зубы причиняют боль изнутри и когда доброжелатели извне оказываются бесполезными, либо увертываются от единственного сулящего облегчение действия: кусания. Маловероятно, чтобы само по себе прорезывание зубов служило причиной тех ужасных последствий, которые ему иногда приписывают. Как уже было обрисовано в общих чертах, в это время младенца неудержимо влечет больше «поймать», но он, вероятно, обнаруживает, что самое желанное - сосок и грудь, внимание и забота матери - уклоняется от него. Прорезывание зубов, по-видимому, имеет прототипическое значение и вполне может быть моделью для мазохистской склонности обеспечивать себе мучительное успокоение, наслаждаясь собственной болью всякий раз, когда не удается предотвратить важную потерю.

В психопатологии отсутствие базисного доверия может быть лучше всего изучено на материале детской шизофрении, хотя пожизненная основная слабость такого доверия видна и у взрослых личностей, для которых уход в шизоидное и депрессивное состояние является привычным. Было установлено, что восстановление состояния доверия составляет основное требование к терапии в этих случаях. Ибо независимо от того, какие условия послужили возможной причиной психотического расстройства, за эксцентричностью и уходом в поведении многих серьезно больных индивидуумов скрывается попытка добиться социальной взаимности, испытывая границы между сознанием и физической реальностью, между словами и социальными значениями.

Психоанализ допускает ранний процесс дифференциации между внутренним и внешним, дающий начало проекции и интроекции, которые остаются одними из самых глубинных и наиболее опасных механизмов защиты. При интроекции мы чувствуем и действуем так, как если бы внешняя добродетель стала внутренней уверенностью. При проекции мы переживаем внутренний грех как внешнее зло, то есть наделяем значимых людей теми пороками, которые на самом деле принадлежат нам. В таком случае можно предположить, что эти два механизма - проекция и интроекция - создаются по образу и подобию того, что происходит у младенцев, когда им хотелось бы экстернализовать страдание и интернализовать удовольствие - намерение, которое со временем должно уступить свидетельству созревающих (органов) чувств и, в конечном счете, доводам рассудка. Эти механизмы обыкновенно восстанавливаются в правах среди взрослых в периоды острых кризисов любви, доверия и веры и могут служить отличительным признаком отношения к соперникам и врагам у большей части «зрелых» индивидуумов.

Решительное введение прочных образцов разрешения нуклеарного конфликта «базисное доверие против базисного недоверия» в самое существование есть первая задача эго и, следовательно, прежде всего задача материнского ухода за ребенком. Однако скажем сразу, что, по-видимому, степень доверия, вынесенного из самого раннего младенческого опыта, зависит не от абсолютного количества пищи или проявлений любви к малышу, а скорее от качества материнских отношений с ребенком. Матери вызывают чувство доверия у своих детей такого рода исполнением своих обязанностей, которое сочетает в себе чуткую заботу об индивидуальных потребностях малыша с непоколебимым чувством верности в пределах полномочий, вверенных им свойственным данной культуре образом жизни. Возникающее у ребенка чувство доверия образует базис чувства идентичности, которое позднее объединяет в себе три чувства: во-первых, что у него «все в порядке», во-вторых, что он является самим собой и, в-третьих, что он становится тем, кого другие люди надеются в нем увидеть. Поэтому, в известных границах, заранее определенных как «должное» в уходе за ребенком, ни на этой, ни на последующих стадиях почти не существует фрустраций, которые растущий ребенок не может вынести, если фрустрация ведет к вечно обновляемому опыту переживания большей тождественности и непрерывности развития, к конечной интеграции индивидуального жизненного цикла с расширяющейся принадлежностью к значимым социальным группам и контекстам. Родители должны не только управлять поведением ребенка посредством запрещения и разрешения, но также уметь передать ему глубокое, почти органическое убеждение, будто в том, что они делают, есть определенное значение. В конечном счете, дети становятся невротиками не из-за фрустраций как таковых, а из-за отсутствия или утраты социального значения в этих фрустрациях.

Но даже при самых благоприятных обстоятельствах эта стадия, по-видимому, вносит в психическую жизнь ощущение внутреннего раскола и всеобщей тоски по утраченному раю (и становится прототипической для этих чувств). Именно такой могучей комбинации чувств лишенности, разделенности и покинутости на всем протяжении жизни и должно противостоять базисное доверие.

Каждая последующая стадия и соответствующий ей кризис определенным образом соотносятся с одним из базисных элементов общества, по той простой причине, что цикл человеческой жизни и институты человека эволюционировали вместе. В этой главе, после описания каждой стадии, мы можем лишь упомянуть о том, какой базисный элемент социальной организации с ней связан. Такая связь всегда носит двусторонний характер: человек привносит в эти институты остатки детской ментальности и юношеского пыла, а от них (пока они умудряются поддерживать собственную актуальность) получает подкрепление своих детских приобретений.

Родительская вера, которая поддерживает появляющееся у новорожденного базисное доверие, на всем протяжении истории искала свою институциональную охрану (и, случалось, находила своего сильнейшего врага) в организованной религии. Доверие, рожденное заботой, является по сути пробным камнем действительности данной религии. Всем религиям свойственны следующие черты: периодическая, по-детски непосредственная капитуляция перед Поставщиком (Кормильцем) или поставщиками, которые раздают как земное богатство и удачу, так и духовное здоровье; демонстрация ничтожности человека с помощью покорной позы и смиренных жестов и мимики; признание в молитве и пении проступков, пагубных мыслей и дурных намерений; пламенный призыв к внутреннему объединению (unification) под божественным водительством и, наконец, постижение того, что личное доверие должно стать общей верой, а личное недоверие - выраженным в виде общей формулы грехом, тогда как восстановление и укрепление индивидуума должно стать частью ритуальной практики многих, а также знаком доверительной атмосферы в данном конкретном обществе. [Это и составляет коммунальную и психологическую сторону религии. Ее часто парадоксальное отношение к духовности отдельного человека представляет собой вопрос, который невозможно обсудить кратко и мимоходом (см. Young Man Luther). - Э. Г. Э.] Ранее мы проиллюстрировали, как племена, имеющие дело с одним сегментом природы, развивают коллективную магию, которая, по-видимому, так «ведет переговоры» со сверхъестественными Поставщиками пищи и удачи, как если бы они были разгневаны и их необходимо было умилостивить молитвой и самоистязанием. Первобытные религии, самый первозданный пласт во всех религиях и религиозный пласт в каждом индивидууме, изобилуют попытками искупления, которые призваны компенсировать смутные прегрешения против «материнского рая» (maternal matrix) и восстановить веру в добродетельность сил вселенной.

Каждое общество и каждое поколение должно находить институционализированную форму почитания, которая получает жизнеспособность из его образа мира - от предопределения до индетерминизма. Клиницисту остается лишь наблюдать, что гордятся существованием без религии как раз те, чьи дети не в состоянии жить без нее. С другой стороны, много таких, кто, по-видимому, черпает жизненную веру в общественной деятельности или научных занятиях. Опять-таки, немало и тех, кто открыто исповедует веру, но фактически каждым вздохом выражает недоверие и к жизни, и к людям.

2. Автономия против стыда и сомнения

При описании возрастного развития и кризисов человеческой личности как последовательности альтернативных базисных аттитюдов (таких как «доверие против недоверия») мы прибегаем к помощи термина «чувство» (sense of), хотя подобно «чувству здоровья» или «чувству нездоровья» такие «чувства» пронизывают нас от поверхности до самых глубин, наполняют собой сознание и бессознательное. В таком случае, они одновременно выступают и способами переживания опыта (experiencing), доступными интроспекции, и способами поведения, доступными наблюдению других, и бессознательными внутренними состояниями, выявляемыми посредством тестов и психоанализа. В дальнейшем важно иметь в виду все эти три измерения «чувства».

Мышечное созревание предоставляет арену для экспериментирования с двумя симультанными наборами социальных модальностей: удерживанием и отпусканием. Как это бывает со всеми социальными модальностями, их основные конфликты могут в конечном счете привести либо к враждебным, либо к доброжелательным экспектациям и аттитюдам. Поэтому удерживание может стать деструктивным и жестоким задержанием или ограничением, а может принять характер заботы: иметь и сохранять. Отпускание тоже может превратиться во враждебное высвобождение разрушительных сил или стать расслабленным «а-а...» и «пусть себе».

Следовательно, внешний контроль на этой стадии должен быть твердо убеждающим ребенка в собственных силах и возможностях. Малыш должен почувствовать, что базисному доверию к жизни - единственному сокровищу, спасенному от вспышек ярости оральной стадии, ничто не угрожает со стороны такого резкого поворота на его жизненном пути: внезапного страстного желания иметь выбор, требовательно присваивать и упорно элиминировать. Твердость внешней поддержки должна защищать ребенка против потенциальной анархии его еще необученного чувства различения, его неспособности удерживать и отпускать с разбором. Когда окружение поощряет малыша «стоять на своих ногах», оно должно оберегать его от бессмысленного и случайного опыта переживания стыда и преждевременного сомнения.

Последняя опасность известна нам более всех других. Ибо при отказе в постепенном и умело направляемом опыте полной автономии выбора (или же, при ослабленности первоначальной утратой доверия) ребенок обратит против себя всю свою тягу различать и воздействовать. Он будет сверх всякой меры воздействовать на самого себя и разовьет не по годам требовательную совесть. Вместо овладения предметами в ходе их исследования путем целенаправленного повторения (удерживания и отпускания - прим. пер.) он окажется преследуемым своей собственной тягой к повторению. Конечно, благодаря такой обсессивности ребенок позже заново выучивается владеть окружающей средой и добиваться влияния посредством упорного и мельчайшего контроля там, где он не мог добиться крупномасштабного совместного регулирования. Эта ложная победа является инфантильной моделью для компульсивного невроза. Кроме того, она служит инфантильным источником позднейших попыток во взрослой жизни руководствоваться скорее буквой, нежели духом «закона». Стыд - эмоция недостаточно изученная, поскольку в нашей цивилизации чувство стыда довольно рано и легко поглощается чувством вины. Стыд предполагает, что некто выставлен на «всеобщее обозрение» и сознает, что на него смотрят: одним словом, ему неловко. Некто видим, но не готов быть видимым; вот почему мы воображаем стыд как ситуацию, в которой на нас пялят глаза, когда мы неполностью одеты, в ночной рубашке, «со спущенными штанами». Стыд рано выражается в стремлении спрятать лицо или в желании тут же «провалиться сквозь землю». Но, по-моему, это есть не что иное, как обращенный на себя гнев. Тот, кому стыдно, хотел бы заставить мир не смотреть на него, не замечать его «наготы». Ему хотелось бы уничтожить «глаза мира». Вместо этого он вынужден желать собственной невидимости. Эта потенциальность широко используется в воспитательном методе «пристыживания» (высмеивания), применяемом исключительно «примитивными» народами. Зрительный стыд предшествует слуховой вине - чувству собственной никудышности, испытываемому человеком, когда на него никто не смотрит и все вокруг спокойно, - за исключением голоса супер-эго. Такое пристыживание эксплуатирует усиливающееся чувство собственной ничтожности, которое может развиться только когда ребенок встает на ноги и когда его способность сознавать позволяет ему замечать относительные масштабы величин и сил.

Чрезмерное пристыживание приводит не к истинной правильности поведения, а к скрытой решимости попытаться выкрутиться из положения, незаметно ускользнуть, если, конечно, эта чрезмерность не кончается вызывающим бесстыдством. Есть одна впечатляющая американская баллада, повествующая о том, как убийца, которого собирались вздернуть на виселице перед всей общиной, вместо того чтобы переживать заслуженное возмездие, начинает поносить зрителей, завершая каждый залп дерзости словами: «Будь прокляты ваши глаза!» Многие маленькие дети, пристыженные сверх меры, могут оказаться хронически предрасположенными (хотя им и не достает ни должной смелости, ни подобных слов) бросать вызов сходным образом. Под этим зловещим намеком я имею в виду лишь то, что существует предел выносливости ребенка (как и взрослого) в отношении требований считать себя, свое тело и свои желания дурными и грязными, равно как и предел веры в непогрешимость тех, кто высказывает на его счет такие суждения. Ребенок может легко переменить взгляд на сложившееся положение и считать злом лишь то, что оно существует: удача придет к нему, когда неблагоприятные обстоятельства исчезнут или когда он уйдет от них.

Сомнение стоит в одном ряду со стыдом. Там, где стыд находится в зависимости от сознания собственной ответственности и раскрытости перед другими, сомнение, как заставляют меня считать клинические наблюдения, имеет прямое отношение к сознанию своего фронта и тыла - и особенно «зада». Ибо эту обратную сторону тела, с ее агрессивным и либидинальным фокусом в сфинктерах и ягодицах, самому ребенку не дано даже видеть, тогда как другие вполне могут навязывать ей свою волю. «Зад» - это неизведанный континент маленького человека, область тела, где могут магически властвовать и куда могут «с боем» вторгаться те, кто обычно стремится уменьшить право малыша на автономию и кто упорно хочет изобразить «гадкими» те продукты кишечника, которые считались бы вполне удовлетворительными, если бы не доставляли хлопот. Это базисное чувство сомнения во всем, что человек оставил сзади, составляет субстрат более поздних и более вербализованных форм компульсивного недоверия; оно находит свое взрослое выражение в паранойяльных страхах скрытых преследователей и тайных преследований, угрожающих откуда-то сзади (и изнутри «зада»).

Поэтому исход этой стадии решающим образом зависит от соотношения любви и ненависти, сотрудничества и своеволия, свободы самовыражения и ее подавления. Из чувства самоконтроля, как свободы распоряжаться собой без утраты самоуважения, берет начало прочное чувство доброжелательности, готовности к действию и гордости своими достижениями; из ощущения утраты свободы распоряжаться собой и ощущения чужого сверхконтроля происходит устойчивая склонность к сомнению и стыду.

Если кому-то из читателей «негативные» потенции наших стадий кажутся во всех отношениях преувеличенными, мы должны напомнить ему, что это не только итог работы с клиническими данными. Взрослые, с виду зрелые и отнюдь не невротичные люди, выказывают чувствительность к возможной позорной «потере лица» и страшатся нападения «сзади», что не только весьма неразумно и находится в противоречии с доступной им информацией, но может иметь роковое значение, если соответствующие настроения могут влиять, к примеру, на национальную и международную политику.

Мы определили соотношение между базисным доверием и институтом религии. Постоянная потребность индивидуума в том, чтобы его воля переподтверждалась и определялась в размерах внутри взрослого порядка вещей, который в то же самое время переподтверждает и устанавливает размеры воли других, имеет институциональную гарантию в принципе правопорядка. В повседневной жизни, так же как в высоких судебных инстанциях - государственных и международных, - этот принцип определяет каждому его привилегии и ограничения, обязанности и права. Чувство справедливого достоинства и законной самостоятельности у окружающих его взрослых дают готовому к самодеятельности ребенку тверду