/ / Language: Русский / Genre:prose_history / Series: Викинги

Гарольд, последний король Англосаксонский

Эдвард Бульвер-Литтон

В очередной том серии «Викинги» вошли романы классика английской литературы, знаменитого политического деятеля, лорда сэра Эдварда Дж. Бульвер-Литтона (1803-1873) и основателя «генетической» и живописной школы в историографии Огюста Тьерри (1795-1856).

Эвард Джордж Бульвер-Литтон

Гарольд, последний король Англосаксонский

К ЧИТАТЕЛЮ

На долю Великобритании в древние времена выпала нелегкая участь быть неоднократно завоеванной и разграбленной.

Сначала это были римляне во главе с Цезарем, затем пикты и скотты, которые не упускали случая напасть на соседние племена бриттов, потом англосаксы под предводительством Генгиста и Горза.

В IX веке семь англосаксонских государств (или графств) были объединены в одно под властью короля Эгберта и получили общее название Англия.

После смерти Эгберта англосаксам пришлось вступить в борьбу с народами Севера – норманнами, ужасавшими своими набегами всю Западную Европу. Первыми напали на Англию датчане и даже основали на острове «область датского права». Но от их присутствия страну избавил король Альфред Великий, который разбил датские дружины в 880 и 893 годах.

Однако эта победа была кратковременной, и викинги продолжали постоянно угрожать спокойствию англов.

Лишь несколько лет спустя после смерти короля Кнута Англия освободилась от данов, чтобы вскоре быть завоеванной нормандцами, потомками великого Ролло, хёвдинга Нормандии.

День битвы при Гастингсе – 14 октября 1066 года – стал одним из самых значимых в истории Англии. С этого момента начался новый период, полностью изменивший облик страны, ее быт, язык и культуру.

В очередном томе нашей серии мы хотим рассказать вам о незаконнорожденном Вильгельме Завоевателе, сыне Роберта Дьявола, и Гарольде, последнем короле Англосаксонском.

Между этими легендарными личностями существует тесная связь, понять которую вы сможете, прочитав роман классика английской литературы сэра Эдварда Джорджа Бульвер-Литтона и исследование известного французского ученого-историка Огюста Тьерри.

Счастливого плавания на викингских драккарах!

При пересказе использовалось издание М.Н. Воронова, 1912 г.

I. ГЕРЦОГ, КОРОЛЬ И ПРОРОЧИЦА

ГЛАВА 1

Май месяц 1052 года отличался хорошей погодой. Немногие юноши и девушки проспали утро первого дня этого месяца: еще задолго до восхода солнца кинулись они в луга и леса, чтобы нарвать цветов и нарубить березок. В то время возле деревни Шеринг и за торнейским островом (на котором только еще строился Вестминстерский дворец) находилось много сочных лугов. А по сторонам большой кентской дороги, надо рвами, прорезывавшими эту местность во всех направлениях, шумели густые леса, которые в этот день оглашались звуками рожков и флейт, смехом, песнями и треском падавших под ударами топора молодых берез.

Сколько прелестных лиц наклонялось в это утро к свежей зеленой траве, чтобы умыться майской росой!... Нагрузив телеги своей добычей и украсив рога волов, запряженных вместо лошадей, цветочными гирляндами, громадная процессия направилась обратно в город.

Предшественники царствовавшего в это время короля-монаха нередко участвовали в такой процессии, совершавшейся ежегодно первого мая, но нынешний король терпеть не мог подобных увеселений, напоминавших языческие, и никогда не присутствовал на них, что, однако, не вызывало ни в ком сожаления.

Возле кентской дороги возвышалось большое здание, прежде принадлежавшее какому-то утопавшему в роскоши римлянину, но теперь пришедшее в упадок. Молодежь не любила этого места и, проходя мимо, осеняла себя робкой рукой крестным знамением, так как в этом доме жила знаменитая Хильда, которая, как гласила народная молва, занималась колдовством. Но суеверный ужас скоро уступил место прежнему веселью, и процессия благополучно достигла Лондона, где молодые люди ставили перед каждым домом березки, украшали все окна и двери гирляндами и затем снова предавались веселью вплоть до темной ночи.

Еще на другой день были заметны следы этого празднества: повсюду лежали увядшие цветы и облетевшие листья, между тем как воздух был наполнен каким-то особенным ароматом лесов и лугов.

Жилище Хильды стояло на небольшом возвышении и, несмотря на свой полуразрушенный вид, несло на себе отпечаток прежнего величия, что составляло резкий контраст с грубыми домами саксонцев.

Хотя римских вилл в Англии было великое множество, саксонцы никогда не пользовались ими; они были более склонны разрушать несоответствовавшее их привычкам, чем приноравливаться к нему. Неизвестно по какому случаю описываемая вилла стала исключением из общего правила, но грустно было видеть, как изменилось это некогда изящное здание! Прежний атриум[1] был превращен в сени. На тех колоннах, которые были прежде постоянно обвиты цветами, красовались теперь круглый, с горбом в середине, щит сакса, меч, дротики и маленький кривой палаш. В центре пола, затоптанного известкой и глиной, сквозь которые еще проглядывали местами остатки великолепной мозаики, был устроен очаг, а дым выходил через отверстие, проделанное в крыше. Прежние маленькие спальни для прислуги, по бокам атриума, были оставлены в первоначальном виде, но то место в конце его, в котором когда-то находились хорошенькие кельи, из которых смотрели в таблиниум[2] и виридариум[3], было завалено обломками кирпичей и бревнами, так что осталась свободной лишь небольшая дверь, которая вела в таблиниум. Эта комната тоже была теперь чем-то вроде сарая, куда складывался всякий хлам. С одной стороны ее находился ларариум[4], а с другой – гиняцеум[5]. Ларариум служил, очевидно, гостиною какому-нибудь саксонскому тану, потому что там и сям были набросаны неумелой рукой фигуры, которые с претензией представляли белого коня Генгиста и черного ворона Водана. Потолок, с изображениями играющих амуров, был изрезан рунами, а над старинным креслом причудливой формы висели волчьи головы, сильно испорченные молью и всесокрушающим влиянием времени.

В этих комнатах, смежных с перистилем и галереей, были окна. В окно ларариума было вставлено тусклое серое стекло, а окно гиняцеума просто было заделано плохой деревянной решеткой.

Одна сторона громадного перистиля была превращена в хлев, на другой же стояла христианская часовня, сложенная из необтесанных дубовых бревен и покрытая тростником. Наружная стена почти совершенно развалилась, открывая вид на соседний холм, обрывы которого были покрыты кустарником.

На этом холме виднелись обломки кромлеха[6], посреди которых стоял, возле входа в склеп какого-то саксонского вождя, жертвенник Тора.

Снаружи разрушенной стены перистиля находился римский колодец, а неподалеку от него стоял маленький храм Бахуса. Таким образом, взор сразу охватывал памятники различных вероисповеданий: друидского, римского и христианского.

По перистилю беспрепятственно двигались взад и вперед рабы и целые стада свиней, а в атриуме находились люди из высших сословий. Они были вооружены и проводили время каждый по-своему. Некоторые пили, другие играли в кости, занимались своими громадными собаками или соколами, важно и чинно сидевшими на шестах.

Ларариум был забыт всеми, но женская комната не изменила своего назначения.

Обстановка этой комнаты свидетельствовала о знатном происхождении ее хозяйки. Нужно заметить, что богатые люди предавались в то время гораздо большей роскоши в своей домашней жизни, чем вообще можно предположить. Стены этого покоя были обиты дорогой шелковой тканью, вышитые серебром; на буфете стояли турьи рога, оправленные в золото. В середине комнаты был небольшой круглый стол, поддерживавшийся какими-то странными символическими чудовищами, вырезанными из дерева. Вдоль одной из стен сидели за прялками шесть девушек; невдалеке от них, у окна, находилась пожилая женщина с величественной осанкой. Пред ней стоял маленький треножник, с надписью рунами, на котором были чернильница изящной формы и перо с серебряной ручкой. У ног ее сидела молодая, шестнадцатилетняя девушка, с длинными волосами, вьющимися по плечам. Она была одета в снежно-белую полотняную тунику с длинными рукавами и высоким воротником, отделанную роскошной вышивкой. Талия перехватывалась простым кушаком. Этот костюм обрисовывал стройную, прелестную фигуру молодой девушки.

Красота этого создания была поразительна: недаром ее прозвали Прекрасной в этой стране, которая так изобиловала красивыми женщинами. В лице ее отражались благородство и беспредельная кротость. Голубые глаза, казавшиеся почти черными из-за длинных ресниц, были устремлены на строгое лицо задумавшейся женщины.

В такой позе сидела Хильда, язычница, и ее внучка Эдит, христианка.

– Бабушка, – проговорила молодая девушка тихо, после длинной паузы, причем звук ее голоса до того испугал служанок, что они все сразу оставили свою работу, но потом снова принялись за нее с удвоенным вниманием, – бабушка, что тревожит тебя? Не думаешь ли ты о великом графе и его прекрасных сыновьях, сосланных за море?

Когда Эдит заговорила, Хильда как будто пробудилась от сна, а выслушав вопрос, она выпрямила свой стан, еще не согнувшийся под бременем лет.

Взор ее передвинулся от внучки и остановился на молчаливых служанках, занимавшихся своим делом с величайшим прилежанием.

– Да! – воскликнула она, ее холодный, надменный взгляд загорелся мрачным огнем. – Вчера молодежь праздновала лето, а сегодня вы должны стараться возвратить зиму. Тките как можно лучше; смотрите, чтобы основа и уток были прочны. Скульда[7] находится между вами и будет управлять челноком.

Девушки побледнели, но не посмели взглянуть на свою госпожу. Веретена жужжали, нитки вытягивались все длиннее и длиннее, и снова наступило прежнее гробовое молчание.

– Ты спрашиваешь, – обратилась Хильда, наконец, к внучке, – ты спрашиваешь, думаю ли я о графе и его сыновьях? Да, я слышала, как кузнец ковал оружие на наковальне и как корабельный мастер сколачивал крепкий остов корабля. Прежде чем наступит осень, граф Годвин выгонит нормандцев из палат короля-монаха, выгонит их, как сокол выгоняет голубей из голубятни... Тките лучше, девушки! Обращайте больше внимания на основу и уток! Пусть ткань будет крепкой, потому что червь гложет беспощадно!...

– Что это они будут ткать, милая бабушка? – спросила Эдит, в кротких глазах которой изобразились изумление и робость.

– Саван Великого...

Уста Хильды крепко сомкнулись, но взор ее, теперь горевший ярче прежнего, устремился в даль, и белая рука ее как будто чертила по воздуху какие-то непонятные знаки. Затем она медленно обернулась к окну.

– Подайте мне покрывало и посох! – приказала она внезапно.

Служанки мигом вскочили со своих мест: они были от души рады, что представился случай оставить хоть на минуту работу.

Не обращая внимания на множество рук, спешивших услужить ей, Хильда взяла покрывало, надела его и пошла в таблиниум и затем в перистиль, опираясь на длинный посох, наконечник которого представлял ворона, вырезанного из черного крашенного дерева. В перистиле она остановилась и после непродолжительного раздумья позвала свою внучку. Эдит не заставила долго ждать себя.

– Иди со мной! Есть одно лицо, которое ты должна видеть всего два раза в жизни: сегодня...

Хильда замолчала; видно было, как выражение ее сурово-величавого лица смягчилось.

– И когда еще, бабушка?

– Дитя, дай мне свою маленькую ручку... Вот так!... Лицо омрачается при взгляде на него... Ты спрашиваешь, Эдит, когда еще увидишь его? Ах, я сама не знаю этого!

Разговаривая таким образом, Хильда тихими шагами прошла мимо римского колодца и языческого храма и поднялась на холм. Тут она осторожно опустилась на траву, спиной к кромлеху и тевтонскому жертвеннику.

Вблизи росли подснежники и колокольчики, которые Эдит начала рвать и плести из них венок, напевая при этом мелодичную песенку:

Соловей в веселом мае
Радостно поет.
Но сердце тоскует,
Тоскует оно.
Деревья оделись
В зеленый наряд
Но сердце тоскует
Тоскует оно.

Цветы расцветают,
И птицы поют,
Но май мой прошел,
Зимою он был,
И сердце тоскует,
Тоскует о милом.

Не допела еще Эдит последнюю строфу, как послышались звуки множества труб, рожков и других духовых инструментов. Вслед за тем из-за ближайших деревьев показалась блестящая кавалькада.

Впереди выступали два знаменосца; на одном из знамен были изображены крест и пять молотов – символы короля Эдуарда, потом прозванного Исповедником, а на другом виден был широкий крест с зазубренными краями.

Эдит оставила свой венок, чтобы лучше рассмотреть приближающихся. Первое знамя было ей хорошо знакомо, но второе она видела в первый раз. Привыкнув постоянно видеть возле знамени короля знамя графа Годвина, она почти сердито проговорила:

– Милая бабушка, кто это осмеливается выставлять свое знамя на месте, где должно развеваться знамя Годвина?

– Молчи и гляди! – ответила Хильда коротко.

За знаменосцами показались два всадника, резко отличавшиеся друг от друга осанкой, лицами и летами; оба держали в руках по соколу. Один из них ехал на молочно-белом коне, попона и сбруя которого блистала золотом и драгоценными нешлифованными каменьями. Дряхлость сказывалась в каждом движении этого всадника, хотя ему было не более шестидесяти лет. Лицо его было изборождено глубокими морщинами, и из-под берета, похожего на шотландский, ниспадали длинные белые волосы, смешиваясь с большой клинообразной бородой, но щеки его были еще румяны, и лицо замечательно свежо. Он, видимо, предпочитал белый цвет всем остальным, потому что верхняя туника, застегивавшаяся на плечах широкими драгоценными пряжками, была белая, так же как и шерстяное исподнее платье и плащ, обшитый широкой каймой из красного бархата и золота.

– Король! – прошептала Эдит и, сойдя с холма, остановилась у подножия его с глубокой почтительностью. Скрестив на груди руки, стояла девушка, совершенно забыв, что она без плаща, а выходить без них считалось крайне неприличным.

– Благородный сэр и брат мой, – произнес по-французски спутник короля, – я слышал, что в твоих прекрасных владениях находится много этого народца, о котором наши соседи, бретонцы, так много рассказывают нам чудесного, и если б я не ехал с человеком, к которому не смеет приблизиться ни одно некрещеное существо, то сказал бы, что там, у холма, стоит одна из местных прелестных фей.

Король Эдуард взглянул в направлении, указанном рукой говорившего, и спокойное лицо его слегка нахмурилось, когда он увидел неподвижную фигуру Эдит, длинными золотистыми волосами которой играл теплый майский ветерок. Он придержал коня, бормоча латинскую молитву; по окончании ее спутник короля обнажил голову и произнес слово «аминь» таким благоговейным тоном, что Эдуард наградил его слабой улыбкой, причем нежно сказал: «bene, bene, Piosissime!».

После этого он знаком подозвал к себе молодую девушку. Эдит вспыхнула, но послушно подошла к нему. Знаменосцы остановились, так же, как и король со своим спутником и вся остальная свита, состоявшая из тридцати рыцарей, двух епископов, восьми аббатов и нескольких слуг.

– Эдит, дитя мое! – начал Эдуард на французском языке, так как он не очень хорошо изъяснялся по-английски, а французское наречие, сделавшись языком придворных со времени его восшествия на престол, было чрезвычайно распространено между всеми классами. – Эдит, дитя мое, я надеюсь, что ты не забыла моих наставлений: усердно поешь псалмы и носишь на груди ладанку со святыми мощами, подаренными тебе мною?

Девушка молча наклонила голову.

– Каким это образом, – продолжал король, напрасно стараясь придать своему голосу строгое выражение, – ты, малютка... как это ты, мысли которой уже должны бы стремиться единственно к Пресвятой Деве Марии, можешь стоять одна на дороге, подвергаясь нескромным взглядам всех мужчин!... Поди ты, это не хорошо!

Упрек этот, высказанный при таком большом обществе, смутил еще более Эдит. Грудь ее высоко вздымалась, но с несвойственным ее летам усилием она сдержала слезы, душившие ее, и кратко ответила:

– Моя бабушка, Хильда, велела мне следовать за нею, и я пошла.

– Хильда?! – воскликнул король с притворным изумлением. – Но я не вижу с тобой Хильды, ее здесь вовсе нет.

При последних словах его Хильда встала; высокая фигура ее показалась так внезапно на вершине холма, что можно было подумать, что она выросла из-под земли.

Она подошла легкою поступью к внучке и поклонилась надменно королю.

– Я здесь, – произнесла она совершенно спокойно, – чего хочет король от своей слуги Хильды?

– Ничего! – отвечал торопливо Эдуард, и лицо его выразило смущение и боязнь, – я хотел попросить тебя держать это молоденькое, прелестное создание в тиши уединения, совершенно согласно с его предназначением отказаться от света и посвятить себя безраздельно служению высшему существу.

– Не тебе говорить бы эти слова, король, – воскликнула пророчица, – не сыну Этельреда, внуку Водана! Последний представитель славного рода обязан жить и действовать; он не имеет права запереть себя в монастырской келье; нет, его долг воспитывать храбрых, доблестных воинов; в них всегда ощущается громадный недостаток, и пока чужестранцы не уйдут из саксонских владений, нужно беречь от гибели и малейший отросток на дереве Водана.

– «Per la resplender De»?! Ты чересчур отважна, – воскликнул гневно рыцарь, находившийся подле короля Эдуарда, и смуглое лицо его запылало румянцем, – ты обязана держать язык за зубами! Притом ты выдаешь себя за христианку, а твердишь о языческом своем боге Водане.

Сверкающий взор рыцаря встретился с взором Хильды; в глазах ее светилось глубокое презрение, к которому примешивался непроизвольный ужас.

– Дорогое дитя! – произнесла она, опустив нежно руку на роскошные кудри своей милой Эдит, – вглядись в этого рыцаря и постарайся запомнить его черты! Это тот человек, с которым ты увидишься только два раза в жизни!

Молоденькая девушка подняла на него прекрасные глаза. Туника незнакомца из дорогого бархата темно-алого цвета была в резком контрасте с белоснежной одеждой короля-исповедника; его мощная шея была совсем открыта; накинутый на плечи короткий плащ с меховой подбойкой не скрывал его груди, а грудь эта казалась способной не поддаться напору целой армии, и руки, очевидно, обладали несокрушимой силой. Он был среднего роста, но казался на вид выше всех остальных, и это подчеркивалось его гордой осанкой, исполненной холодного, сурового величия.

Но всего замечательнее было лицо рыцаря: оно цвело здоровьем и юношеской свежестью; незнакомец не следовал обычаю царедворцев, подражавших нормандцам; он брил усы и бороду и казался поэтому несравненно моложе, чем был на самом деле; на черные густые, глянцевитые волосы с синеватым отливом была слегка надвинута невысокая шапочка, украшенная перьями.

Вглядевшись повнимательнее в его широкий лоб, можно было заметить, что время оставило на нем неизгладимый след.

Складка, образовавшаяся между прямых бровей, наводила на мысль, что этот человек наделен от природы огненным темпераментом и сильным властолюбием, а легкие морщины, бороздившие лоб, обнаруживали наклонность к глубоким размышлениям; во взгляде его было что-то гордое, львиное; его маленький рот был довольно красив, подбородок говорил о железной, беспощадной воле; природа наделяет такими подбородками у звериной породы одного только тигра, а в семье человеческой – одних завоевателей, какими были Цезарь, Кортес и Наполеон.

Эта личность вообще отличалась способностью вызывать у женщин восторг и удивление, а у мужчин – глубокий непроизвольный страх. Но в пристальном взгляде Эдит не светился восторг: в нем выражался только тот глубокий, безмолвный и леденящий ужас, в котором застывает бедная птичка под обаянием взгляда змеи.

Молодая девушка сознавала в душе, что ей не забыть до гробовой доски этого повелительно-сурового лица, и образ этот будет стоять перед ней при ярком свете дня и в густом мраке ночи.

Этот пристальный взгляд утомил, очевидно, благородного рыцаря.

– Прекрасное дитя, – произнес он с надменно-приветливой улыбкой, – не следуй наставлениям твоей суровой родственницы, не учись относиться враждебно к чужестранцам! Могу тебя уверить, что и нормандский рыцарь способен подчиниться влиянию красоты!

Он отделил один из дорогих бриллиантов, придерживавших перья, украшавшие шапочку, и продолжал все с той же приветливой улыбкой:

– Прими эту безделушку на память обо мне, и если меня будут бранить и проклинать, а ты это услышишь, укрась этим бриллиантом свои чудные кудри и вспомни с добрым чувством о Вильгельме!

Бриллиант сверкнул на солнце и упал к ногам девушки, но Хильда не дала ей поднять подарок и отбросила его посохом под копыта коня короля Эдуарда.

– Ты рожден от нормандки, – воскликнула Хильда, – и она обрекла тебя провести всю твою молодость в томлениях изгнания: растопчи же копытами твоего скакуна дар этого нормандца. Ты так благочестив, что все твои слова достигают неба: все это говорят! Так молись же, король, да ниспошлет оно мир твоему отечеству и гибель чужестранцу!

Слова Хильды звучали так повелительно, в них было столько мрачного, сурового величия, что суеверный страх охватил всю свиту короля. Опустив покрывало, пророчица опять взошла на тот же холм. Добравшись до вершины, она остановилась, и вид ее высокой неподвижной фигуры усилил еще больше панику, вызванную предшествовавшей сценой.

– Едем дальше! Живее! – скомандовал король, осенивший себя широким крестным знамением.

– Нет, клянусь всем святым! – воскликнул герцог Нормандский, устремив свои черные блестящие глаза на кроткое лицо короля Эдуарда. – Терпение человека должно иметь пределы, а подобная дерзость способна возмутить самых невозмутимых, и если бы жена самого знаменитого из нормандских баронов, то есть жена Фиц-Осборна, дерзнула бы затронуть меня подобною речью...

– То ты бы поступил точно таким же образом, – перебил Эдуард, – ты простил бы ее и отправился далее!

Губы герцога Нормандского задрожали от гнева, но он не проявил его ни одним резким словом, а, напротив того, взглянул на короля почти с благоговением. Вильгельм не отличался особенной терпимостью к человеческим слабостям и поступал нередко с полной беспощадностью, но в нем было развито религиозное чувство, и глубокая набожность короля-исповедника, его кротость и мягкость привлекали к нему все симпатии герцога. История доказала, что люди, одаренные несокрушимой волей, привязывались к кротким и нежным существам; это было доказано той восторженной преданностью, с которой относились дикие и невежественные обитатели Севера к искупителю мира: они плакали, слушая его кроткие заповеди, они благоговели перед его святой и безупречной жизнью, но не имели сил побороть свои дикие и порочные страсти и подражать ему в чистоте и смирении.

– Клянусь Создателем, что я люблю тебя и смотрю на тебя с глубоким уважением! – воскликнул герцог Нормандский, обратясь к королю, – и будь я твоим подданным, я разнес бы на части всякого, кто рискнул бы порицать тебя! Но кто же эта Хильда? Не сродни ли тебе эта странная женщина? В ее жилах течет, судя по ее смелости, королевская кровь.

– Да, Вильгельм bien-aime, эта гордая Хильда, да простит ее Бог, доводится родней королевскому роду, но не тому, которого я служу представителем! – отвечал Эдуард и, понизив голос, прибавил боязливо: – Все думают, что Хильда, принявшая христианство, осталась ревностной сторонницей язычества и что поэтому какой-то чародей или даже злой дух посвятил ее в тайны, не совместные с духом христианской религии! Но мне приятнее думать, что испытания жизни повлияли отчасти на ее здравый смысл!

Король вздохнул, сокрушаясь о заблуждении Хильды, герцог устремил взор, исполненный гневного и гордого презрения на фигуру пророчицы, продолжавшей стоять с неподвижностью статуи на вершине холма, и сказал потом с мрачным, озабоченным видом:

– Так в жилах этой ведьмы течет на самом деле королевская кровь? Но я хочу надеяться, что у нее нет наследников, способных предъявить какие-нибудь права на саксонский престол!

– Нет, но жена Годвина ее близкая родственница, а это обстоятельство чрезвычайно важно! – ответил Эдуард. – Ты знаешь, как и я, что хоть изгнанный граф не делает попыток, чтоб завладеть престолом, но это не мешает ему желать неограниченной и безраздельной власти над нашими народами.

И король принялся рассказывать Вильгельму историю жизни Хильды.

ГЛАВА 2

Славные люди были те отважные воины, которые получили впоследствии название датчан. Хотя они старались погрузить покоренные ими народы во мрак прежнего невежества, но тем не менее положили начало просвещению других, свободных от их ига. Шведы, норвежцы, датчане имели много общего в главных чертах характера и расходились только в некоторых частностях. Все они отличались неутомимой деятельностью и стремлением к свободе; их понятия о чести были крайне ошибочны, но они обладали особенной общительностью и уживались легко с другими племенами; в этом и заключалось резкое их различие с нелюдимыми кельтами.

Да!

«Frances li Archivesce li dus Rou bauptiza»[8].

И не прошло еще столетия после этого крещения, как потомки этих закоренелых язычников, не щадивших прежде ни алтаря, ни его священнослужителей, сделались самыми ревностными защитниками христианской церкви; старинное наречие было забыто, за исключением остатков его в городе Байе; древние имена их превратились во французские титулы, и нравы франко-нормандцев до того изменили их, что в них не осталось ничего прежнего, кроме скандинавской храбрости.

Таким же образом племена, кинувшиеся в Англосаксонию для грабежа и убийств, сделались в сравнительно короткое время одной из самых «патриотических частей» англосаксонского населения, как только великий Альфред успел подчинить их своей власти.

В то время, с которого начинается наш рассказ, эти нормандцы жили мирно, под названием датчан, в пятнадцати английских графствах.

Самое большое число их находилось в Лондоне, где они даже имели свое собственное кладбище. Национальное собрание датчан в Витане решало выбор королей, и вообще они совершенно слились с англосаксами. Еще и теперь в одной трети Англии провинциальное дворянство, купцы и арендаторы происходят от викингов, женившихся на саксонских девушках[9]. Было вообще мало разницы между нормандским рыцарем времен Генриха I и саксонским таном из Норфолка и Йорка: оба происходили от саксонских матерей и скандинавских отцов.

Но, хотя эта гибкость была одной из характерных черт характера скандинавов, были, разумеется, и исключения, в которых неподатливость их была просто поразительна. Норвежские хроники, так же, как и некоторые места нашей истории, доказывают, до какой степени фальшиво относились многие из поклонников Одина к принятому ими христианству. Несмотря на то, что они принимали святое крещение, в них все же оставались прежние языческие понятия. Даже Харальд[10] сын Кнута жил и царствовал как человек «отверженный от христианской веры», потому что он не был в состоянии добиться помазания на царство от кентерберийского епископа, принявшего к сердцу дело брата его, Хардекнута.

В Скандинавии священники часто принуждены были смотреть сквозь пальцы на многие беззакония, типа многоженства и тому подобного. Если даже они и искренно вступали в христианство, то тем не менее не могли отрешиться от всех своих суеверий. Незадолго до царствования Эдуарда Исповедника, Кнут Великий издал множество законов против колдовства и ворожбы, поклонения камням, ручьям и против песен, которыми величали мертвецов; эти законы предназначались для датских новообращенных, так как англосаксонцы, покоренные уж несколько веков тому назад, душой и телом были привержены христианству.

Хильда, происходившая из датского королевского дома и приходившаяся Гюде, племяннице Кнута, двоюродной сестрой, прибыла в Англию год спустя после восшествия на престол Кнута, вместе со своим мужем, упрямым графом, который, хотя и был крещен, но втайне все еще поклонялся Одину и Тору. Он пал в морском сражении, происходившем между Кнутом и святым Олавом Норвежским. Заметим мимоходом, что Олав неистово преследовал язычество, что ничуть не мешало ему самому придерживаться многоженства. После него даже царствовал один из его побочных сыновей, Магнус. Муж Хильды умер последним на палубе своего корабля, в твердой надежде, что валькирии перенесут его прямо в Валгаллу.

Хильда осталась после него с единственной дочерью, которую Кнут выдал замуж за богатого саксонского графа, происходившего от Пенда, короля Мерсии, ни за что не хотевшего принять христианство, но говорившего из осторожности, что не будет препятствовать своим соседям сделаться христианами, в случае если они только, действительно, будут жить по-христиански, то есть в мире и согласии. Этельвольф, зять Хильды, впал в немилость Хардекнута, потому что был в душе более саксонцем, чем датчанином; бешеный король не посмел, однако, представить его открыто в Витане, но отдал насчет него тайные приказания, вследствие чего последний и был умерщвлен в объятиях своей жены, которая не перенесла этой потери. Таким образом дочь их, Эдит, перешла под опеку Хильды.

По причине той же гибкости, отличавшей скандинавов и заставлявшей их переносить всю свою любовь к родине на приютившую их страну, Хильда тоже так привязалась к Англии, как будто родилась в ней. По живости же воображения и вере в сверхъестественное, она осталась датчанкой. После смерти ее мужа, которого она любила неизменной любовью, душа ее с каждым днем все более и более обращалась к невидимому миру.

Чародейство в Скандинавии имело различные формы и степени. Там верили в существование ведьмы, врывавшейся в дома пожирать спящих людей и скользившей по морю, держа в зубах остов волка-великана, из громадных челюстей которого капала кровь; признавали и классическую вёльву, или сивиллу, предсказывавшую будущее. В скандинавских хрониках много рассказывается об этих сивиллах: они были большею частью благородного происхождения и обладали громадным богатством. Их постоянно сопровождало множество рабынь и рабов, короли приглашали их к себе для совещаний и усаживали на почетные места. Гордая Хильда со своими извращенными понятиями, избрала, конечно, ремесло сивиллы: поклонница Одина не изучала ту часть своей науки, которая могла бы, с ее точки зрения, служить интересам черни. Мечты ее устремлялись на судьбы государств и королей; она желала поддерживать те династии, которым должно было царствовать над будущими поколениями. Честолюбивая, надменная, она внесла в свою новую обстановку предрассудки и страсти блаженной поры давно минувшей молодости.

Все человеческие чувства ее сосредоточивались на Эдит, этой последней представительнице двух королевских семейств. Стараясь проникнуть в будущее, она узнала, что судьба ее внучки будет тесно связана с судьбой какого-то короля; оракул же намекнул на какую-то таинственную, неразрывную связь ее угасавшего рода с домом графа Годвина, мужа ее двоюродной сестры, Гюды. Этот намек заставил ее более прежнего привязаться к дому Годвина. Свейн, старший сын графа, был сначала ее любимцем и поддался ее влиянию, вследствие своей впечатлительной и поэтической натуры. Когда семья Годвина отправилась в изгнание, вся Англия отнеслась к Хильде с величайшим сочувствием, но не отыскалось ни единой души, которая вздохнула бы с сокрушением о Свейне.

Когда же вырос Гарольд, второй сын графа, то Хильда полюбила его еще больше, чем Свейна. Звезды уверяли ее, что он достигнет высокого положения, а замечательные способности его подтверждали это пророчество. Привязалась она к Гарольду отчасти вследствие предсказания, что судьба Эдит связана с его судьбою, а отчасти оттого, что не могла проникнуть дальше этого в будущее их общей судьбы, так что она колебалась между ужасом и надеждой. До сих пор ей еще не удавалось повлиять на умного Гарольда. Хотя он чаще своих братьев посещал ее, на лице его постоянно появлялась недоверчивая улыбка, как только она начинала говорить с ним в качестве предсказательницы. На ее предложение помочь ему невидимыми силами, он спокойно отвечал: «Храбрец не нуждается в ободрении, чтобы выполнить свою обязанность, а честный человек презирает все предостережения, которые могли бы поколебать его добрые намерения».

Замечательно было то обстоятельство, что все, находившиеся под влиянием Хильды, погибали преждевременно самым плачевным образом, несмотря на то что магия ее была самого невинного свойства. Тем не менее народ так почитал ее, что законы против колдовства никак не могли быть применимы к ней. Высокородные датчане уважали в ней кровь своих прежних королей и вдову одного из знаменитейших воинов. К бедным она была добра, постоянно помогала им и словом, и делом, со своими рабами обращалась тоже милостиво и потому могла твердо надеяться, что они не дадут ее в обиду.

Одним словом, Хильда была замечательно умна и не делала ничего, кроме добра. Если и предположить, что некоторые люди известного темперамента, обладающие особенно тонкими нервами и вместе с тем пылкой фантазией, могли, действительно, иметь сообщения со сверхъестественным миром, то древнюю магию никак нельзя сравнить с гнилым болотом, испускающим ядовитые испарения и закрытым для доступа света, но следует уподобить ее быстрому ручью, журчащему между зеленых берегов и отражающему в себе прелестную луну и мириады блестящих звезд.

Итак, Хильда и прекрасная внучка ее жили тихо и мирно, в полнейшей безопасности. Нужно еще добавить, что пламеннейшим желанием короля Эдуарда и девственной, подобно ему благочестивой, его супруги было посвятить Эдит Богу. Но по законам нельзя было принуждать ее к этому без согласия опекунши или ее собственного желания, а Эдит никогда не противоречила ни словом, ни мыслью своей бабушке, которая не хотела и слышать о ее вступлении в храм.

ГЛАВА З

Между тем как король Эдуард сообщал нормандскому герцогу все, что ему было известно и даже неизвестно о Хильде, лесная тропинка, по которой они ехали, завела их в такую чащу, как будто столица Англии была от них миль за сто. Еще и теперь можно видеть в окрестностях Норвуда остатки тех громадных лесов, в которых короли проводили время, гоняясь за медведями и вепрями. Народ проклинал нормандских монархов, подчинивших его таким строгим законам, которые запрещали ему охотиться в королевских лесах; но и в царствование англосаксов простолюдин не смел преступить эти законы под страхом смертной казни.

Единственною земною страстью Эдуарда была охота, и редко проходил день, чтобы он не выезжал после литургии со своими соколами или легавыми в леса. Соколиную охоту он, впрочем, начинал только в октябре, но и в остальное время постоянно брал с собой молодого сокола, чтобы приучить его к охоте, или старого любимого ястреба.

В то время как Вильгельм начал тяготиться бессвязным рассказом доброго короля, собаки вдруг залаяли, и из чащи вылетел внезапно бекас.

– Святой Петр! – воскликнул король, пришпоривая коня и спуская с руки знаменитого перегринского сокола.

Вильгельм не замедлил последовать его примеру, и вся кавалькада поскакала галопом вперед, любуясь на поднимавшуюся добычу и тихо кружившегося вокруг нее сокола.

Король, увлекшись сценой, чуть не полетел с коня, когда последний внезапно остановился перед высокими воротами, проделанными в массивной стене, сложенной из булыжника.

На воротах сидел апатично и неподвижно высокорослый сеорл, а за ним стояла группа поденщиков, опираясь на косы и молотильные цепы. Мрачно и злобно смотрели они на приближающуюся кавалькаду. Здоровые, свежие лица их и опрятная одежда говорили, что им живется недурно. Действительно, поденщики были в то время гораздо лучше обеспечены, чем теперь, в особенности если они работали на богатого англосаксонского тана.

Стоявшие на воротах люди были прежде дворовыми Гарольда сына Годвина, изгнанника.

– Отоприте ворота, добрые люди, отоприте скорее! – крикнул им Эдуард по-английски, причем в произношении его слышалось, что этот язык ему непривычен.

Никто не двигался с места.

– Не следует топтать хлеб, посеянный нами для нашего графа Гарольда, – проворчал сеорл сердито, поденщики одобрительно рассмеялись.

Эдуард с несвойственным ему гневом привстал в стременах и поднял руку на упрямого сеорла; в это время приблизилась его свита и торопливо обнажила мечи. Король выразительным жестом заставил своих воинов успокоиться и ответил саксонцу:

– Наглец!... Я бы наказал тебя, если б мог! – В этом восклицании было много и смешного, и трогательного. Нормандцы отвернулись, чтобы скрыть улыбку, а саксонец оторопел. Он теперь узнал великого короля, который был не в состоянии причинить кому-либо зло, как бы ни вызывали его гнев. Сеорл соскочил проворно с ворот и отпер их, почтительно склонившись перед своим монархом.

– Поезжай вперед, Вильгельм, мой брат, – сказал Эдуард спокойно, обратившись к герцогу.

Глаза сеорла засверкали, когда он услышал имя герцога Нормандского. Пропустив вперед всех своих спутников, король обратился снова к саксонцу:

– Ты говорил о графе Гарольде и его полях; разве тебе не известно, что он лишился всех своих владений и изгнан из Англии?

– Эти поля принадлежат теперь Клапе, шестисотенному.

– Как так? – спросил торопливо Эдуард. – Мы, кажется, не отдавали поместья Гарольда ни саксонцам, ни Клапе, а разделили их между благородными нормандскими рыцарями.

– Эти прекрасные поля, лежащие за ними луга и фруктовые сады были переданы Фульке, а он продал их Клапе, бывшему управляющему Гарольда. Так как у Клапы не хватило денег, то мы дополнили необходимую сумму своими грошами, которые нам удалось скопить, благодаря нашему благородному графу. Сегодня только мы обмывали сделку... Вот мы, с Божьей помощью, и будем заботиться о благосостоянии этого поместья, чтобы снова передать его Гарольду, когда он вернется... что неминуемо.

Несмотря на то, что Эдуард был замечательно прост, он все-таки обладал некоторой долей проницательности и потому понял, как сильна была привязанность этих грубых людей к Гарольду. Он слегка изменился в лице и озабоченно задумался.

– Хорошо, мой милый! – проговорил он ласково, после минутной паузы. – Поверь, что я не сержусь на тебя за то, что ты любишь так своего тана, но есть люди, которым это может и не понравиться, поэтому я предупреждаю тебя по-дружески, что уши твои и нос не всегда будут в безопасности, если ты станешь со всеми также откровенничать, как со мной.

– Меч против меча, удар против удара! – произнес с проклятием саксонец, схватившись за рукоять ножа. – Дорого поплатится тот, кто прикоснется к Сексвульфу сыну Эльфгельма!

– Молчи, молчи, безумный! – воскликнул повелительно и гневно король и отправился далее, вслед за нормандцами, успевшими уже выбраться в поле, покрытое густой колосистой рожью и наблюдавшими с видимым удовольствием за движениями соколов.

– Предлагаю пари! – воскликнул прелат, в котором нетрудно было узнать надменного и храброго байеского епископа Одо, брата герцога Вильгельма. – Ставлю своего бегуна против твоего коня, если сокол герцога не одержит верх над бекасом.

– Святой отец, – возразил Эдуард недовольным тоном, – подобное пари противно церковным уставам, и монахам запрещено спорить... Это не хорошо!

Епископ, не терпевший противоречия даже от своего надменного брата, нахмурился и приготовился дать резкий ответ, но Вильгельм, постоянно старавшийся избавить короля от малейшей неприятности, заметил намерение Одо и поспешил предупредить ссору.

– Ты порицаешь нас справедливо, король, – сказал он торопливо. – Наклонность к легкомысленным и пустым удовольствиям – один из недостатков нормандцев... Но полюбуйся лучше своим прекрасным соколом! Полет его величествен... Смотри, как он кружится над несчастным бекасом... Он его настигает!... Как он смел и прекрасен!

– А все же клюв бекаса пронзит сердце отважной, величавой птицы! – заметил насмешливо епископ.

Почти в ту же минуту бекас и сокол опустились на землю. Маленький сокол герцога последовал за ними и стал быстро кружиться над обеими птицами.

Обе были мертвы.

– Принимаю это за предзнаменование, – пробормотал герцог по-латыни. – Пусть туземцы взаимно уничтожают друг друга!

Он свистнул, и сокол сел к нему на руку.

– Поедемте домой! – скомандовал король.

ГЛАВА 4

Кавалькада въехала в Лондон по громадному мосту, соединявшему Соутварк со столицей.

С левой стороны были видны две круглые арены, предназначенные для травли быков и медведей. С правой стороны был холм, на котором упражнялись фокусники для потехи гуляющей по мосту публики. Один из них попеременно кидал три мяча и три шара, которые ловил затем один за другим. Невдалеке от него плясал громадный медведь под звуки флейты или флажолета. Зрители громко хохотали над ним, но смех их мгновенно прекратился, когда послышался топот нормандских скакунов, причем всеобщее внимание сосредоточилось на знаменитом герцоге, ехавшем рядом с королем.

В начале моста, на котором когда-то происходила страшная битва между датчанами и святым Олавом, союзником Этельреда, находились две полуразрушенные башни, выстроенные из римских кирпичей и дерева, а возле них стояла маленькая часовня. Мост был так широк, что две кареты могли свободно ехать по нему рядом. Это было любимое место сказителей; тут сновали взад и вперед сарацины со своими испанскими и африканскими товарами; немецкий купец спешил по этому мосту к своему дому, рядом с ним шел закутанный отшельник, а с молодой крестьянкой, идущей на рынок с корзиной, наполненной ландышами и фиалками, заигрывал какой-то молодчик.

Жгучий взгляд Вильгельма останавливался с изумлением то на группах двигавшихся людей, то на широкой реке. Думала ли глазевшая в это время на него толпа, что он будет для нее строгим властелином, но вместе с тем даст ей такие льготы, которых она прежде никогда не имела?

– Клянусь святым крестом! – воскликнул он наконец. – Ты, дорогой брат, получил блестящее наследство!

– Гм! – произнес король небрежно. – Ты не знаешь, как трудно управлять этими саксонцами... А датчане? Сколько раз они врывались сюда?! Вот эти башни – памятники их нашествия... Почем знать, может быть, уж в будущем году на этой реке снова будет развеваться знамя с изображением черного ворона? Король Датский, Магнус, претендует на мою корону в качестве наследника Кнута... а... а Годвина и Гарольда, единственных людей, которых боятся датчане, нет здесь.

– Ты в них не будешь нуждаться, Эдуард! – проговорил герцог скороговоркой. – В случае опасности посылай за мной: в моей новой шербургской гавани стоит много кораблей, готовых к твоим услугам... Скажу тебе в утешение, что если бы я был королем Англии, если бы я владел этой рекой, то народ мог бы спать мирным сном от всенощной до заутрени. Клянусь Создателем, что никто никогда не увидел бы здесь датского знамени!

Вильгельм не без намерения выразился так самоуверенно: цель его была в том, чтобы добиться от Эдуарда обещания передать ему престол.

Но король промолчал, и кавалькада начала приближаться к концу моста.

– Это что еще за развалина? – спросил герцог, скрывая свою досаду на молчаливость Эдуарда. – Не остатки ли это какой-нибудь римской крепости?

– Да, говорят, что она была выстроена римлянами, – ответил король. – Один из ломбардских архитекторов прозвал эту башню развалинами Юлия.

– Эти римляне были во всех отношениях нашими учителями, – заметил Вильгельм. – Я уверен, что это самое место будет когда-нибудь выбрано одним из последующих королей Англии для постройки дворца... А это что за замок?

– Это Тауэр, в котором обитали наши предки... Я и сам жил в нем, но теперь предпочитаю ему тишину торнейского острова.

Говоря это, они достигли Лондона, который тогда еще был мрачным, некрасивым городом. Дома его были большей частью Деревянные; редко виднелись окна со стеклами: они просто защищались полотняными занавесками. Там и сям, на больших площадях, попадались окруженные садами храмы. Множество громадных распятий и образов на перекрестках вызывали удивление иноземцев и благоговение англичан. Храмы отличались от простых домов тем, что над соломенными или тростниковыми крышами их находились грубые конусообразные и пирамидальные фигуры. Опытный глаз мог бы различить еще следы прежней римской роскоши, остатки первобытного города, застроенного рынками.

Вдоль Темзы возвышалась стена Константина, хотя уже сильно попорченная. Вокруг бедной церкви святого Павла, в которой был похоронен Себба, король саксонцев, отказавшийся от престола в пользу несчастного отца Эдуарда, стояли громадные развалины храма Дианы. Возле башни, прозванной в позднейшие времена сарацинским именем «Барбикан», находились остатки римской каланчи, с которой когорты легко могли заметить пожар в городе или увидеть издали приближение неприятеля. Посреди Бишопс-стрит сидел на своем троне изуродованный Юпитер, у ног которого находился орел; многие из новообращенных датчан останавливались перед ним, думая, что это Один со своим вороном. У Людгета указывали на арки, оставшиеся от колоссального римского водопровода, а близ «стального дворца», в котором обитали немецкие купцы, стоял почти совершенно сохранившийся римский храм, существовавший уже во времена Жоффрея Монмутского. За стенами города еще тянулись по равнинам римские виноградники. На том самом месте, где прежде римляне совершали свою меновую торговлю, занимались тем же промыслом люди, принадлежавшие к разным народам. На каждом шагу в Лондоне и вне его выкапывались урны, вазы, оружие и человеческие кости, но никто не обращал на все это никакого внимания.

Но герцог Нормандский смотрел не на остатки прежней цивилизации, а думал о людях, которые послужат проводниками будущего просвещения страны.

Всадники проехали в молчании Сити и миновали небольшой мост, перекинутый чрез речку Флит. Налево виднелись поля, направо – зеленеющие леса и многочисленные рвы.

Наконец, они достигли деревни Шеринг, которую Эдуард недавно пожаловал Вестминстерскому аббатству. Остановившись на минуту пред зданием, где натаскивались соколы, они повернули к грубому кирпичному двору, принадлежавшему шотландским королям, а оттуда поскакали к каналу, окружавшему Вестминстер. Здесь они сошли с лошадей и сели в шлюпку, которая должна была перевезти их на противоположную сторону.

ГЛАВА 5

Ворота нового дворца Эдуарда отворились, чтобы впустить саксонского короля и нормандского герцога. Вильгельм окинул взором каменную, еще неоконченную громаду дворца с его длинными рядами сводчатых окон, твердыми пилястрами, колоннадой и массивными башнями, взглянул на группы придворных, вышедших к нему навстречу... и сердце радостно забилось в его мощной груди.

– Разве нельзя уже назвать этот двор нормандским? – шепнул он своему брату. – Взгляни на этих благородных графов: разве они все не одеты в наши костюмы? А эти ворота разве не созданы рукою нормандца?... Да, брат, в этих палатах занимается заря нового восходящего светила!

– Если бы в Англии не было народа, то она теперь уже принадлежала бы тебе, – возразил епископ. – Ты не видел во время нашего въезда нахмуренных бровей, не слышал сердитого ропота?... Есть много негодяев, и ненависть их сильна!

– Силен и конь, на котором я езжу, – сказал герцог, – но смелый ездок усмиряет его уздой и шпорами.

Менестрели заиграли и запели любимую песнь нормандцев, к которой присоединились сами воины и приветствовали таким образом вступление могучего герцога в жилище слабого потомка Водана.

Во дворе герцог соскочил с коня, чтобы поддержать стремя королю. Эдуард положил руку на широкое плечо своего гостя и, довольно неловко спустившись на землю, обнял и поцеловал его перед всем собранием, после чего ввел его за руку в прекрасную комнату, специально устроенную для Вильгельма, где и оставил его одного с приближенными.

После ухода короля герцог разделся и погрузился в глубокое раздумье. Когда же Фиц-Осборн, знатнейший из нормандских баронов, пользовавшийся особенным доверием герцога, подошел к нему, чтобы провести его в баню, Вильгельм отступил и закутался в свой плащ.

– Нет, нет! – прошептал он тихо. – Если ко мне и пристала английская пыль, то пусть она тут и остается!... Ты пойми, Фиц-Осборн, ведь она равносильна началу моего овладения страной!

Движением руки он приказал своей свите удалиться, оставив при себе Фиц-Осборна и Рольфа, графа Гирфордского, племянника Эдуарда, к которому Вильгельм был особенно расположен.

Герцог прошелся молча два раза по комнате и остановился у круглого окна, выходившего на Темзу.

Прелестный вид открылся перед его взором: заходящее солнце озаряло флотилию маленьких лодок, облегчавших сообщение между Вестминстером и Лондоном. Но глаза герцога искали серые развалины баснословного Тауэра, башни Юлия и лондонские стены; он скользнул и по мачтам того зарождавшегося флота, который послужил в царствование Альфреда Дальнозоркого для открытия неизвестных морей и принес цивилизацию в самые отдаленные, неизвестные страны.

Герцог глубоко вздохнул и протянул непроизвольно руку, как будто желая схватить раскинувшийся перед ним модный город.

– Рольф, – сказал он внезапно, – тебе неизвестно богатство лондонского купечества, ты ведь foi guillaume, mon gentil chevalier, настоящий нормандец и чуешь близость золота так, как собака приближение вепря!

Рольф улыбнулся при этом двусмысленном комплименте, который оскорбил бы всякого честного простолюдина.

– Ты не ошибся, герцог! – ответил он ему. – Обоняние обостряется в этом английском воздухе... где встречаются люди всевозможных наций – саксонцы, финны, датчане, фламандцы, пикты и валлоны – не так, как у нас, где уважают только высокородных и отважных людей. Золото и поместья имеют здесь то же значение, что и благородное происхождение; это доказывается уже тем, что чернь прозвала членов Витана многоимущими. Сегодняшний сеорл может завтра же сделаться именитым, если он разбогатеет каким-нибудь чудом в продолжение ночи. Он может тогда жениться даже на родственнице короля и командовать войском. А обедневший граф подвергается тотчас же всеобщему презрению; он лишается своего прежнего значения и становится в уровень с людьми низшего класса; сыновья его могут дойти до унизительного положения поденщиков... Да, золото уважается здесь более всего; все стремится к наживе, а, клянусь святым Павлом, пример заразителен!

– Хорошо, – сказал герцог, выслушав эту речь и потирая руки, – трудно было бы покорить или даже поколебать народ, тесно слившийся с единственным потомком доблестного, неподкупного племени.

– Таковы все бретонцы, но таковы и все мои валлийцы, герцог! – заметил ему Рольф.

– Но в стране, где богатство ставится выше благородного происхождения, – продолжал Вильгельм, не обращая внимания на замечание Рольфа, – можно и подкупить народных предводителей, а чернь везде сильна исключительно бескорыстными, мужественными вождями... Мы, однако же, отдалились от главного предмета: этот Лондон, вероятно, очень богатый город, любезнейший мой Рольф?

– Да, настолько богатый, что может свободно выставить армию, которой хватило бы от Руана до Фландрии, а от нее до Парижа.

– В жилах Матильды, которую ты желаешь видеть своей супругой, течет кровь Карла Великого, – заметил Фиц-Осборн, – дай Бог, чтобы дети ее завоевали царство доблестного монарха!

Герцог слегка нагнулся и набожно приложился к висевшему на его груди кресту со святыми мощами.

– Как только я уеду, – обратился он снова к Рольфу, – спеши к своим валлийцам; они очень упрямы, и у тебя будет с ними немало хлопот!

– Да, спать в тесном соседстве с этим рассвирепевшим роем не совсем-то удобно!

– Ну, так пусть же валлийцы подерутся с саксонцами; старайся продлить между ними борьбу, – посоветовал Вильгельм. – Помни нынешнее предзнаменование: норвежский сокол герцога Вильгельма царил над валлийским соколом и саксонским бекасом после того, как они уничтожили друг друга... Но пора одеваться: нас скоро придут звать на пир!

II. ЛАНФРАНК

ГЛАВА 1

В то время саксонцы – начиная с короля и кончая последним поденщиком – садились ежедневно четыре раза за стол. «Счастливые времена!» – воскликнет не один из потомков поденщиков, читая эти строки. Да, конечно, счастливые, но только не для всех, потому что хлеб рабства и горек, и тяжел. В то время, когда живые, деятельные бретонцы и постоянные распри королей предписывали саксонцам строгое воздержание, последних нельзя было упрекнуть в страсти к пьянству, но они увлеклись впоследствии примером датчан, любивших наслаждаться жизнью. Под влиянием их саксонцы предавались всевозможным излишествам, хотя и позаимствовали от датчан много хорошего; эти пороки не проникли, однако, до двора Исповедника, воспитанного под влиянием строгих нравов и обычаев нормандцев.

Нормандцы играли почти одинаковую роль со спартанцами: окруженные злобными, завистливыми врагами, они поневоле следовали внушениям духовенства, чтобы только удержаться на месте, добытом ими с таким тяжелым трудом. Точно так, как спартанцы, и нормандцы дорожили своей независимостью и собственным достоинством, отличавшим их резко от многих народов. Гордое самоуважение не допускало, чтобы они унижались и кланялись перед кем бы то ни было. Спартанцы были благочестивее остальных греков благодаря постоянной удаче во всех предприятиях, несмотря на препятствия, с которыми им приходилось бороться; этой же причине можно приписать и замечательное благочестие нормандцев, верящих всем сердцем, что они находятся под особым покровительством Пресвятой Богородицы и Михаила Архистратига.

Прослушав Всенощную, отслуженную в часовне Вестминстерского аббатства, которое было построено на месте храма Дианы[11], король со своими гостями прошел в большую залу дворца, где был сервирован ужин.

В стороне от королевского стола стояли три громадных стола, предназначенных для рыцарей Вильгельма и благородных представителей саксонской молодежи, изменившей ради прелести новизны грубому патриотизму своих отцов.

На эстраде сидели вместе с королем только самые избранные гости: по правую руку Эдуарда помещался Вильгельм, по левую – епископ Одо. Над ними возвышался балдахин из золотой парчи, а занимаемые ими кресла были из какого-то богато позолоченного металла и украшены королевским гербом великолепной работы. За этим же столом сидели Рольф и барон Фиц-Осборн, приглашенный на пир в качестве родственника и наперстянка герцога. Вся посуда была из серебра и золота, а бокалы украшены драгоценными камнями, и перед каждым гостем лежали столовый нож с ручкой, сверкавшей яхонтами и ценными топазами, салфетки были отделаны серебряной бахромой. Кушанья не ставились на стол, а подавались слугами, и после каждого блюда благородные пажи обносили присутствовавших массивными чашами с благовонной водой.

За столом не было ни одной женщины, потому что той, которой следовало бы сидеть возле короля – прелестной дочери Годвина и супруги Эдуарда, – не было во дворце: она впала в немилость короля вместе со своими родными и была сослана. «Ей не следует пользоваться королевской роскошью, когда отец и братья питаются горьким хлебом опальных и изгнанников», – решили советники кроткого короля, и он согласился с этим бесправным приговором.

Несмотря на прекрасный аппетит всех гостей, они не могли прикоснуться к пище без предварительных религиозных обрядов. Страсть к псалмопению достигла тогда в Англии грандиозных размеров. Рассказывают даже, что на некоторых торжественных пирах соблюдался обычай не садиться за стол, не прослушав все без исключения псалмы царя Давида; какой хорошей памятью и какой крепкой грудью должны были тогда обладать певцы!

На этот раз стольник сократил обычное исполнение молитв до такой степени, что, к великой досаде короля Эдуарда, были пропеты только десять псалмов.

Все заняли места, и король, попросив извинения герцога за это непривычное поведение стольника, произнес свое вечное: «Нехорошо, нехорошо, это нехорошо!»

Разговор за столом почему-то не клеился, несмотря на старания Рольфа и герцога, мысленно пересчитывавшего тех саксонцев, на которых он мог бы положиться при случае.

Но не так было за остальными столами; поданные в большом количестве напитки развязали саксонцам языки и лишили нормандцев их обычной сдержанности. В то время, когда винные пары уже произвели свое действие, за дверями залы, где бедняки дожидались остатков ужина, произошло небольшое движение, и вслед за тем показались двое незнакомцев, которым стольник очистил место за одним из столов.

Новоприбывшие были одеты просто: на одном из них было платье священнослужителя низшего разряда, а на другом – серый плащ и широкая туника, под которой виднелось нижнее платье, покрытое пылью и грязью. Первый был небольшого роста, худощавый; другой, наоборот, – исполинского роста и крепкого сложения. Лица их были более чем наполовину закрыты капюшонами.

При их появлении среди присутствовавших пронесся ропот удивления, презрения и гнева; шум прекратился, когда заметили, с каким уважением относился к ним стольник, особенно к высокому. Но немного спустя ропот усилился, так как великан бесцеремонно придвинул к себе громадную кружку, поставленную для датчанина Ульфа, сакса Годри и двух молодых нормандских рыцарей, родственников могучего Гранмениля. Предложив своему спутнику выпить из кружки, новый гость сам осушил ее с явным удовольствием, показав этим, что он не принадлежит к нормандцам, а потом попросту обтер губы рукавом.

– Извини, – обратился к нему один из нормандцев – Вильгельм Малье, из дома Малье де-Гравиль, – как можно дальше отодвигаясь от гиганта, – если я замечу тебе, что ты испортил мой плащ, ушиб мне ногу и выпил мое вино. Не угодно ли будет тебе показать мне лицо человека, нанесшего все эти оскорбления, мне – Вильгельму Малье де-Гравилю?

Незнакомец ответил каким-то глухим смехом и опустил капюшон еще ниже.

Вильгельм де-Гравиль обратился с вежливым поклоном к Годри, сидевшему напротив.

– Виноват, благородный Годри, имя твое, как я опасаюсь, уста мои не в состоянии верно произнести. Мне кажется, что этот вежливый гость саксонского происхождения и не знает другого языка, кроме своего природного. Потрудись спросить его, в саксонских ли обычаях входить в таких костюмах во дворец короля и выпивать без спроса чужое вино?

Годри, ревностнейший приверженец иностранных обычаев, вспыхнул, услышав иронические слова Вильгельма де-Гравиля. Повернувшись к странному гостю, в отверстие капюшона которого исчезали теперь колоссальные куски паштета, он проговорил сурово, но картавя немного, как будто не привык выражаться по-английски:

– Если ты – саксонец, то не позорь нас своими мужицкими приемами, попроси извинения у этого нормандского тана, и он, конечно, простит тебя... Обнажи свою голову и...

Тут речь Годри была прервана следующей новой выходкой неисправимого великана: слуга поднес Годри вертел с жирными жаворонками, а нахал вырвал весь вертел из-под носа испуганного рыцаря. Двух жаворонков он положил на тарелку своего спутника, хотя тот энергично протестовал против этой любезности, а остальных положил пред собой, не обращая никакого внимания на возмущенные взгляды, направленные на него со всех сторон.

Малье де-Гравиль взглянул с завистью на прекрасных жаворонков, потому что он, будучи нормандцем, хоть и не был обжорой, но, во всяком случае, не пренебрегал лакомым кусочком.

– Да, foi de chevalier! – произнес он. – Все воображают, что надо ехать за море, чтобы увидеть чудовищ; но мы как-то уж особенно счастливы, – продолжал он, обращаясь к своему другу, графу Эверескому, – так как нам удалось открыть Полифена, не подвергаясь баснословным приключениям Улисса.

Он указал на предмет всеобщего негодования и довольно удачно привел стих Виргилия:

«Monstrum, horrendum, informe, ingens, cut lumen adeptum»[12].

Великан продолжал уничтожать жаворонков с таким же непоколебимым спокойствием; спутник же его казался пораженным звуками латинского языка. Он внезапно поднял голову и сказал с улыбкой удовольствия:

– Bene, mi fili, lepedissime; poetae verba in militis ore non indecora sonant.[13]

Молодой нормандец вытаращил глаза на говорившего и ответил иронично:

– Одобрение такого великого духовного лица, которым я тебя считаю, судя по твоей скромности, неминуемо должно возбудить зависть моих английских друзей, которые по своей учености говорят вместо «in verba magistri» – «in vina magistri»[14].

– Ты, должно быть, большой шутник, – сказал снова покрасневший Годри, – я нахожу, что вообще латынь идет только монахам, да и те не слишком-то сильны в ней.

– Латынь-то? – возразил де-Гравиль с презрительной усмешкой. – О, Годри, bien aime! Латынь – язык Цезарей и сенаторов, гордых мужей и мужественных завоевателей. Разве ты не знаешь, что герцог Вильгельм Безбоязненный уже на девятом году знал наизусть комментарии Юлия Цезаря?... И поэтому вот тебе мой совет: ходи чаще в школу, говори почтительнее о монахах, из числа которых выходят самые лучшие полководцы и советники, и помни, что «ученье свет, а неученье – тьма!»

– Твое имя, молодой рыцарь, – спросил духовный по-французски, хотя и с легким иностранным акцентом.

– Имя его я могу сообщить тебе, – сказал великан на том же языке грубым голосом. – Я могу сообщить его имя, род и характер. Зовут этого юношу Вильгельмом Малье, а иногда и де-Гравилем, так как наше нормандское дворянство нынче уже не может существовать без этого «де». Но это вовсе не доказывает, что он имел какое-либо право на баронство де-Гравиль, принадлежащее главе его дома, исключая разве старую башню, находящуюся в каком-то углу названого баронства и прилежащую к ней землю, достаточную только на прокорм одной лошади и двух крепостных. Очень может быть, что земли уже давно заложены, чтобы купить бархатную мантию и золотую цепь. Родители его: норвежец Малье, принадлежавший к викингам Хрольва, этого морского короля, и француженка, от которой он наследовал все, что имеет драгоценного, а именно: плутовской ум и острый язык, любящий чернить все встречное и поперечное. Он обладает еще и замечательными преимуществами: очень воздержан, так как ест только за счет других; знает латынь, потому что был, благодаря своей тощей фигурке, предназначен к монашеству; обладает некоторым мужеством, если судить по тому, что он собственной рукой убил трех бургундцев, вследствие чего герцог Вильгельм и сделал из него вместо монаха sans tache – рыцаря sans terre... Что же касается остального...

– Что касается остального, – перебил де-Гравиль, страшно побледневший от бешенства, но сдержанным тоном, – то не будь здесь герцога Вильгельма, я вонзил бы свой меч в твою тушу, чтобы тебе удобнее было переварить краденый ужин и заставить тебя замолчать навсегда.

– Что же касается остального, – продолжал великан равнодушно, – то он схож с Ахиллесом только потому, что он impiger и iracundus[15]. Рослые люди могут не хуже маленьких прихвастнуть латинским словечком, мессир Малье, le beau Clerc!

Рука рыцаря судорожно схватила кинжал, зрачки его расширились, как у тигра, готового кинуться на свою добычу, но, к счастью, в это время раздался звучный голос Вильгельма.

– Прекрасен твой пир, и вино твое веселит сердце, государь и брат мой! – сказал он. – Только недостает песен менестреля, которые короли и рыцари считают необходимой принадлежностью обеда. Прости, если я попрошу, чтобы сыграли какую-нибудь старинную песню: ведь нормандцы и саксонцы всегда любят слушать о деяниях своих отцов.

Гул одобрения пронесся между нормандцами, саксонцы же тяжело вздохнули: им слишком хорошо было известно, какого рода песни пелись при дворе Эдуарда Исповедника.

Ответа короля не было слышно, но те, кто изучил его лицо до тонкости, мог бы прочесть на нем порицание. По знаку с его стороны выползли из угла какие-то похожие на привидения музыканты в белых одеждах, напоминающих саваны, и заиграли могильную прелюдию, после чего затянули плаксивыми голосами длинную песню о чудесах и мученичестве какого-то святого.

Пение было до того монотонно, что подействовало на всех подобно усыпляющему средству. Когда Эдуард, один из всего собрания внимательно слушавший певцов, оглянулся на своих гостей, ожидая услышать от них восторженную похвалу, то ему представилась следующая неутешительная картина: племянник его зевал; епископ Одо слегка похрапывал, сложив на животе руки, богато украшенные перстнями; Фиц-Осборн покачивал маленькой головой под влиянием сладкой дремоты, а Вильгельм смотрел куда-то вдаль и, очевидно, не слышал ничего.

– Благочестивая, душеполезная песня, герцог, – сказал король.

Вильгельм встрепенулся, кивнул рассеянно головой и спросил отрывисто:

– Что виднеется там, уж не герб ли короля Альфреда?

– Да... а что?

– Гм! Матильда Фландрская происходит от него по прямой линии... Саксонцы все еще чрезвычайно чтят его потомков.

– Ну, да, Альфред был великий человек и перевел псалмы царя Давида.

Монотонное пение, наконец, кончилось, но действие его на гостей Эдуарда еще не прекратилось. Томительная тишина царствовала в зале, когда в ней неожиданно раздался звучный голос. Все вздрогнули и оглянулись: перед ними стоял великан, доставший из-под своего плаща какой-то трехструнный инструмент и запевший следующую балладу о герцоге Ру:

От Блуа до Санли текут, подобно бурному потоку, нормандцы,
и франк за франком падают пред ними, купаясь в своей крови.
Во всей стране нет ни одного замка, пощаженного огнем,
ни жены, ни ребенка, не оплакавших супруга и отца.
Хорошо вооруженные монахи и рыцари бежали к королю...
земля дрожала под ними;
их догонял герцог Ру.

«О, государь, – жалуется барон, – не помогают ни шпоры, ни меч;
удары нормандской секиры градом сыплются на нас».
«Напрасно, – жалуется и благочестивый монах, –
молимся мы Пресвятой Деве:
молитвы не спасают нас от нормандцев.
Рыцарь стонет, монах плачет,
потому что ближе и ближе придвигается черное знамя Ру».

Говорит король Карл:
«Что ж мне делать? Погибли мои полки;
король силен только, когда подданные окружают его трон,
а если война поглотила моих рыцарей, то пора прекратить ее.
Если небо отвергает ваши мольбы, монахи, то согласитесь на мир...
Ступай, отец: неси в его лагерь Распятие,
посохом мани в стадо этого злого Ру.

Пусть будет принадлежать ему весь морской берег,
и пусть Жизла, дочь моя, станет невестой его,
если он приложится к Распятию,
и вложит в ножны проклятый свой меч,
и сделается вассалом Карла...
Иди, церковный пастырь, свершай святое дело,
потом златой парчею покрой ты пяту Ру».

С священными песнями монах приближается к Ру,
стоящему, подобно крепкому дубу, посреди своих воинов,
и говорит мудрый архиепископ франков:
«К чему война, когда тебе предлагают мир и богатые дары?
К чему опустошать прекраснейшую землю подлунной?
Она ведь может быть твоею,
говорит король Карл тебе, Ру.

Он говорит, что твоим будет весь берег морской,
и Жизла, прелестная дочь его, станет невестой твоей,
если примешь христианство, вложишь в ножны свой меч
и сделаешься вассалом Карла».
Нормандец смотрит на воинов, совета от них ждет...
Смилосердился над франками Бог:
смягчил сердце Ру.

Вот Ру пришел в Сан-Клер,
где на троне сидел король Карл и вокруг него бароны.
Дает он руку Карлу, и громко все восклицают;
заплакал король Карл; сильно Ру жмет руку ему.
«Теперь приложись к ноге, – епископ говорит, –
нельзя иначе тебе»...
Блеснул грозно взор новообращенного Ру.

К ноге дотрагивается он,
будто желая по-рабски приложиться к ней...
Вот опрокинул трон, и тяжело упал король...
Ру, гордо подняв голову свою, громогласно изрек:
«Пред Богом преклоняюсь, не перед людьми, будь то император
или король. К ноге труса может приложиться лишь трус!» –
вот были слова Ру.

Невозможно описать, какое впечатление произвела эта грубая баллада на нормандцев. Особенно сильно взволновались они, когда узнали певца.

– Это Тельефер, наш Тельефер! – воскликнули они радостно.

– Клянусь святым Павлом, мой дорогой брат, – произнес Вильгельм с добродушным смехом, – один мой воинственный менестрель может так повлиять на душу воина. Ради личных его достоинств прошу тебя простить его за то, что он осмелился петь такую отважную балладу... Так как мне известно, – говоря это, герцог снова сделался серьезным, – что только весьма важные обстоятельства могли привести его сюда, то позволь сенешалю призвать его ко мне.

– Что угодно тебе, угодно и мне, – ответил король сухо и отдал сенешалю нужное приказание.

Через минуту знаменитый певец приблизился тихо к столу короля, в сопровождении сенешаля и своего товарища. Лица их были теперь открыты и невольно поражали всякого своим контрастом. Лицо менестреля было ясно, как день, лицо же священника – мрачно, подобно ночи. Вокруг широкого, гладкого лба Тельефера вились густые темно-русые волосы; светло-карие глаза его были живы и веселы, а на губах играла шаловливая улыбка. Священник был совершенно смугл и имел нежные, тонкие черты лица, высокий, но узкий лоб, по которому тянулись борозды, изобличал в нем мыслителя. Он шел тихо и скромно, хотя и не без некоторой самоуверенности, среди этого благородного собрания.

Проницательные глаза герцога смотрели на него с изумлением, смешанным с неудовольствием, но к Тельеферу он обратился дружелюбно:

– Ну, если ты не пришел с дурными вестями, то я очень рад видеть твое веселое лицо... мне приятнее смотреть на него, чем слушать твою балладу. Преклони колена, Тельефер, преклони их перед королем Эдуардом, но не так неловко, как наш несчастный земляк перед королем Карлом.

Но Эдуард, которому гигантская фигура менестреля так же не нравилась, как и песня его, отодвинулся и сказал:

– Не нужно, великан, мы прощаем тебе, прощаем!

Тем не менее Тельефер и священник благоговейно преклонили перед ним колена, потом медленно поднялись и стали, по знаку герцога, за креслом Фиц-Осборна.

– Отец духовный! – обратился герцог к священнику, пристально вглядываясь в его смуглое лицо. – Я знаю тебя, и мне кажется, что церковь могла прислать аббата, если ей нужно что-нибудь от меня.

– Ого! Прошу тебя, герцог, не оскорблять моих добрых товарищей! – откликнулся Тельефер. – Быть может, ты еще будешь им больше доволен, чем мной: певец может произвести и фальшивые звуки, впечатление от которых мудрец сумеет уничтожить.

– Вот как! – воскликнул герцог, мрачно сверкая глазами. – Мои гордые вассалы, кажется, взбунтовались... Отправляйтесь и ждите меня в моих покоях! Я не желаю портить веселую минуту.

Послы поклонились и тотчас же ушли.

– Надеюсь, что нет неприятных вестей? – спросил тогда король. – В церкви нет никаких недоразумений?... Священник показался мне хорошим человеком!

– А если б в моей церкви были недоразумения, то мой брат сумеет разъяснить их посредством своего красноречия, – ответил пылко герцог.

– Ты, значит, очень сведущ в церковных канонах, благочестивый Одо? – обратился король почтительно к епископу.

– Да, я сам пишу их для моей паствы, сообразуясь, конечно, с уставами римской церкви, и горе монаху, дьякону или аббату, который бы осмелился истолковать их по-своему.

На лице епископа появилось такое зловещее выражение, что король слегка вздрогнул. Пир скоро прекратился, к величайшему удовольствию нетерпеливого герцога.

Только несколько старых саксонцев и неисправимых датчан остались на своих местах, откуда их вынесли уже в бесчувственном состоянии на мощеный двор и усадили рядом возле стены дворца. В таком положении обрели их поутру собственные слуги, смотревшие на них с непроизвольной завистью.

ГЛАВА 2

– Ну, Тельефер, – начал герцог, лежавший на длинной узкой кушетке, украшенной резьбой, – рассказывай же новости!

В комнате герцога находились барон Фиц-Осборн, прозванный Гордым духом, державший с большим достоинством перед герцогом широкую белую тунику, которая, по обычаю того времени, надевалась на ночь; вытянувшийся во фронт Тельефер и священник, стоявший немного в стороне со скрещенными на груди руками и мрачным озабоченным взором.

– Могучий мой повелитель, – ответил Тельефер с почтением и участием, – вести такого рода, что их лучше высказать в нескольких словах: Бэонез, граф д'-Эу, потомок Ришара sans peur, поднял знамя мятежников.

– Продолжай! – проговорил герцог, сжимая кулаки.

– Генрих, король Французский, ведет переговоры с этими непокорными и разжигает бунт; он ищет претендентов на твой славный престол.

– Вот как! – произнес Вильгельм, побледнев от испуга. – Это еще не все?

– Нет, это только цветочки, ягодки впереди... Твой дядя Маугер, зная твое намерение сочетаться браком с высокородной Матильдой Фландрской, воспользовался твоим отсутствием, чтобы высказаться против брака всенародно и в церквах. Он уверяет, что такое супружество было бы кровосмешением, потому что Матильда находится в близком родстве с тобой, не говоря уже о браке ее матери с твоим дядей Ришаром. Маугер грозит тебе, герцог, отлучением от церкви, если ты будешь настаивать на подобном союзе. Вообще, дела так сложны, что я не стал дожидаться конца Совета, чтобы не принести тебе еще худшие вести, а поспешил отправиться, чтобы сказать потомку Ролло Основателя: «Спаси свое герцогство и вместе с ним невесту!»

– Ого! – воскликнул герцог с невыразимым бешенством, вскакивая с кушетки. – Слышишь, лорд сенешаль? Подобно патриарху, я ждал целых семь лет желанного союза – и вот какой-то дерзкий, надменный монах приказывает мне вырвать любовь из сердца!... Мне грозят отлучением от святой церкви?... Мне, Вильгельму Нормандскому, сыну Роберта Дьявола?... Но придет еще день, когда Маугер, конечно, скорее предпочтет увидеть дух моего отца, чем горящее страшным, но справедливым гневом лицо герцога Вильгельма!

– Побойся Бога! – воскликнул внезапно Фиц-Осборн, становясь перед герцогом. – Ты знаешь, что имеешь во мне неизменного друга; не забыл, конечно, как я способствовал твоему сватовству и твоим предприятиях, но я лучше желал бы видеть тебя женатым на беднейшей нормандке, чем в роли отлученного от святой нашей церкви и проклятого папой!

Вильгельм, ходивший в это время по комнате, как разъяренный лев, остановился вдруг перед смелым бароном.

– Это ты говоришь, ты, барон Фиц-Осборн! Знай же, что я сумею проложить себе путь к своей милой невесте одной силой меча, хотя бы все попы и бароны Нормандии стали бы между нами. На меня нападают? Пусть нападают! Князья составляют против меня заговоры?! Я презираю их! Мои подданные бунтуют? Это сердце умеет и щадить, и прощать, а твердая рука не дрогнет, наказывая недостойных прощения!... Кто же из сильных мира не подвергается подобным неприятностям? Но человек имеет право любить, и кто дерзнет лишать меня этого права, тот будет мне врагом, которому я никогда не прощу, потому что он оскорбит меня как человека. Примите это к сведению, надменные бароны!

– Не мудрено, что твои бароны надменны, – ответил, покраснев, Фиц-Осборн, не робея, однако, перед гневом герцога. – Они ведь сыновья основателей нормандского государства, смотревшие на Ролло только как на предводителя свободных воинов. Вассалы твои не рабы... и что мы – твои «надменные» бароны – считаем своей обязанностью относительно церкви и тебя, герцог Вильгельм, – исполним, несмотря на все твои угрозы, которые, да будет тебе известно, значат для нас то же самое, что мыльные пузыри, пока мы исполняем нашу обязанность и отстаиваем свою свободу.

Герцог кинул на барона такой взгляд, перед которым трус непременно бы задрожал. Жилы на его лбу напряглись, на губах показалась пена. Как ни была велика злоба его, но он должен был внутренне сознаться, что нельзя отказать в уважении этому смелому, честному барону, представителю тех гордых, безупречных рыцарей, которые были достойны служить образцом для героев последующих времен. До сих пор Фиц-Осборн почти никогда не противоречил герцогу, а постоянно влиял на Совет в его пользу, и Вильгельм ясно сознавал, что удар, который он желал бы нанести барону, может опрокинуть его герцогский трон и что противоречие одного из преданнейших его подданных могло быть вызвано только такой силой, с которой собственные его силы не в состоянии были бы бороться. Ему пришло в голову, что Маугер уже склонил на сбою сторону барона Осборна, и герцог поспешил употребить всю изворотливость, чтобы выведать мысли своего преданнейшего друга. Он принял, не без усилия, расстроенный вид и произнес торжественно:

– Если бы небо и весь сонм его ангелов предсказали бы мне, что Вильгельм Фиц-Осборн в час грозящей опасности и тяжелой борьбы решится говорить подобные слова своему родственнику и брату по оружию, то я бы не поверил такому предсказанию, но пусть будет, что будет!

Не успели слова эти сорваться с губ Вильгельма, как Фиц-Осборн упал перед ним на колени и схватил его руку; по смуглому лицу его текли крупные слезы.

– Прости, прости меня, мой властелин! – воскликнул он с рыданием. – Твоя печаль разбила на части мою твердость; моя воля смиряется перед твоей; мне нет дела до папы; пошли меня во Фландрию за твоей невестой.

Улыбка, промелькнувшая по бледным губам герцога, доказала, как он мало достоин такой высокой преданности.

– Встань! – сказал герцог Фиц-Осборну, пожимая дружелюбно его руку. – Вот так бы всегда следовало говорить брату с братом.

Его гнев еще не остыл, он только подавил его, но он искал выхода. Взор герцога остановился на нежном задумчивом лице молодого священника, который, несмотря на внушения Тельефера вмешаться в эту ссору, сохранял все время глубокое молчание.

– Ага, святой отец! – воскликнул он запальчиво. – Когда мятежник Маугер дал против меня волю своему языку, ты служил своим знанием безмозглому предателю, и, насколько я помню, я велел выгнать тебя из моего герцогства.

– Это было не так, мой герцог, – сказал в ответ священник с серьезной, но отчасти лукавой улыбкой, – потрудись только вспомнить, что ты прислал мне лошадь, которая должна была отвезти меня на родину. Эта лошадь хромала на все четыре ноги, можно было бы сказать, если бы одна из них не была окончательно испорчена болезнью. Я ковылял на ней, когда ты меня встретил; я тебе поклонился и попросил шутливо на латинском языке взять у меня треножник и заменить его простым четвероногим. Ты ответил мне милостиво, несмотря на свой гнев, и хоть твои слова осуждали меня, как прежде, на изгнание, но твой смех подчеркивал, что ты меня прощаешь и я могу остаться.

Разгневанный герцог не мог сдержать улыбки, но тем не менее сказал с напускной суровостью:

– Перестань болтать вздор! Я вполне убежден, что ты подослан Маугером или другим лицом из среды духовенства, чтобы усыпить меня медоточивой речью и кроткими внушениями, но ты потратишь их совершенно напрасно. Я чту святую церковь, как ее чтут немногие, – это известно папе. Но Матильда Фландрская обручена со мною, и она одна из всех женщин способна разделить со мной власть – в руанском ли дворце, или в тесном пространстве моего корабля, который будет плыть, пока не доплывет и не опустит якорь у берега страны, совершенно достойной подпасть под мою власть.

– Верю, что Матильда Фландрская будет украшать собой трон Нормандии, а, быть может, и английский престол, – ответил священник тихим, но внятным голосом. – Я переплыл море только в качестве доктора прав и простого священника, чтобы сказать тебе, мой повелитель, что я раскаиваюсь в своем прежнем повиновении Маугеру, что теперь начал ревностно изучать церковные уставы и пришел к убеждению, что желаемый тобою союз, хоть и противоречит букве закона, но подходит под категорию тех браков, которые могут быть разрешены главою церкви.

– Если ты не обманываешь меня, – проговорил герцог, не ожидавший подобного признания, – то ни один прелат, за исключением Одо, не будет возведен так высоко, как ты!

Проницательный Вильгельм пристально взглянул священнику в глаза и потом продолжил:

– Да, сердце говорит мне, что ты не без основательной причины говоришь со мной таким самоуверенным тоном. Я доверяю тебе. Скажи мне твое имя, я его забыл.

– Ланфранк из Павии, герцог. В Бекском монастыре меня прозвали Ланфранком-ученым. Не презирай меня только за то, что я, простой священник, осмеливаюсь говорить так прямо. Я дворянин по происхождению, и мои родственники пользуются особенной милостью нашего верховного пастыря, которому и я небезывестен. Если бы я был честолюбив, то мне стоило бы только отправиться в Италию, где я бы вскоре приобрел себе известность, но я не добиваюсь ни славы, ни почестей. За свою услугу я прошу у тебя единственно позволения остаться в Бекском монастыре.

– Садись, садись же! – приказал герцог, все еще не вполне доверявший Ланфранку, но очень заинтересовавшийся им. – Ты должен решить мне еще одну загадку, прежде чем я безусловно доверюсь тебе. Что побуждает тебя, иностранца, предлагать мне свои услуги безвозмездно?

Глаза ученого сверкнули странным огнем, а смуглые щеки его запылали румянцем.

– Я рассею твое недоумение, герцог, – ответил он, – но позволь мне сперва предложить два вопроса.

Ланфранк обратился к Фиц-Осборну, который сидел у ног герцога и внимательно прислушивался к словам священника. Надменный барон тщетно старался понять, как этот неизвестный ученый мог так смело общаться с герцогом.

– Барон Фиц-Осборн, не любишь ли ты славу ради ее самой? – спросил Ланфранк.

– Клянусь душою, да! – воскликнул барон.

– А ты, менестрель Тельефер, не любишь ли пение ради него самого?

– Конечно! – сказал великан. – По моему мнению, один звучный стих превосходит своей ценностью все сокровища мира.

– И ты, сердцевед, еще удивляешься, что ученый предается наукам ради самой науки? – обратился Ланфранк снова к герцогу. – Так как я происхожу из знатного, но бедного семейства и вовсе не обладаю физической силой, я засел за книги и вскоре заметил, что в них скрывается и богатство, и сила. Мне много рассказывали о даровитом герцоге Нормандском, владельце небольшой земли, замечательном воине и страстном любителе наук, я отправился в Нормандию, увидел тебя, твоих подданных и припомнил слова Фемистокла: «Я не умею играть на флейте, но могу превратить маленькое государство в большое». Придерживаясь того мнения, что науки могут заслужить уважение народа только тогда, когда ими занимается глава государства, и замечая, что ты, герцог, человек не только дела, но и мысли, я неминуемо должен был заинтересоваться тобою... Что касается брака, которого ты так настойчиво добиваешься, то я сочувствую твоему желанию; быть может, это происходит вследствие того, что я сам когда-то, – на бледных губах Ланфранка промелькнула меланхолическая улыбка, – любил и понимаю, что значит переход от сладостной надежды к безграничному отчаянию... Теперь земная любовь угасла во мне. Но, сказать по правде, я больше сочувствую герцогу, чем влюбленному. Естественно, что я сначала беспрекословно слушался Маугера: во-первых, я слушался его как священника, а во-вторых, потому, что за него стоял закон. Когда же я решился остаться в твоем герцогстве, несмотря на приказание удалиться, то дал себе слово помочь тебе: я начал сознавать, что на твоей стороне право человека... Герцог! Союз с Матильдой Фландрской утвердит твой трон и поможет тебе завладеть новым скипетром. Так как твое герцогское достоинство еще не вполне признано, тебе необходимо соединиться узами родства с древними родами императоров и королей. Матильда Фландрская происходит от Карла Великого и Альфреда. Франция угрожает тебе войной – женись на дочери Болдуина, племяннице Генриха Французского, и враг, породнившись с тобою, поневоле сделается твоим союзником. Это еще не все. Видя эту Англию, в которой царствует бездетный король, любящий тебя больше самого себя; это дворянство, одаривающее своей благосклонностью то Датчан, то саксонцев; и этот народ, не обращающий внимания на Древний род... видя все это, тебе, конечно, не раз приходило в голову, что нетрудно будет нормандскому герцогу сесть на английский престол. Матильда также в родстве с королем Эдуардом, что тоже немаловажно для тебя... Довольно ли я сказал, чтобы доказать, как хорошо было бы, если бы папа ослабил слегка строгость церковных уставов? Ясно ли тебе теперь, что могло бы побудить меня присоветовать римскому двору относиться более сочувственно к твоей любви и упрочению твоего могущества? Понял ли ты, что и смиренный священник может смотреть на дела сильных мира сего глазами человека, умеющего сделать маленькое государство большим?

Вильгельм не был в состоянии отвечать: он смотрел с каким-то суеверным ужасом на этого маленького ломбардца, так ловко проникнувшего во все тайны и тонкости той политики, которая примешивалась даже к его страстной любви. Ему казалось, что он слышит отголосок своего собственного сердца – так верно угадал Ланфранк его самые заветные мысли.

Священник продолжал:

– Вот я и подумал: «Ланфранк, пришло время доказать, что ты, слабый бедняк, недаром пришел к убеждению, что знание может больше способствовать успеху политических предприятий, чем полная сокровищница и громадные армии»... Да, я твердо верю во всемогущество науки! Из сказанного бароном ты можешь понять, что лишишься всех своих баронов, если папа отлучит тебя от церкви. Но только это случится: и армии твои исчезнут тогда, а сокровища, накопленные тобою, уравняются в цене блеклым листьям... кроме того, герцог Бретонский заявит претензию на нормандский трон, а герцог Бургундский заключит союз с королем Французским и соберет изменившие тебе легионы под знамя римской церкви... Как только над тобой прозвучит анафема, ты потеряешь корону и скипетр.

Вильгельм тяжело вздохнул и крепко стиснул зубы.

– Но пошли меня в Рим, – продолжал ученый, – и угрозы Маугера окажутся ложными. Женись тогда на Матильде и смейся над интердиктом твоего дяди-изменника. Поверь, что папа благословит твое брачное ложе, если я возьмусь за дело. Когда ты убедишься, что я сдержал свое слово, то не награждай меня повышением сана, а способствуй умножению полезных книг, учреждай больше школ и позволь мне, своему слуге, основать царство наук так же, как ты положишь основание царству непобедимых воинов.

Герцог, вне себя от восхищения, вскочил и крепко сжал священника в объятиях. Он поцеловал его так называемым поцелуем мира, которым в то время короли приветствовали друг друга.

– Ланфранк! – воскликнул он, – знай, что я буду всегда любить тебя, буду всегда благодарен тебе, если бы даже твое прекрасное намерение не удалось! Слушая тебя, я невольно краснею, припоминая, с какой гордостью я хвастался тем, что никто не в состоянии натянуть тетиву моего лука... Что значит телесная сила? Ее не трудно парализовать теми или другими средствами, но ты... О, дай мне хорошенько полюбоваться тобой!

Вильгельм долго всматривался в бледное лицо Ланфранка, внимательно оглядел его маленькую, худенькую фигуру и потом обратился к барону:

– Не совестно ли тебе пред этим крошечным человеком? Ведь настанет день, когда он будет попирать в прах наши железные панцири!

Он задумался и, пройдя несколько раз взад и вперед по комнате, остановился пред нишей, в которой стояло Распятие и образ Богородицы.

– Воистину так! – проговорил Ланфранк. – Ты теперь стоишь пред символом неограниченного могущества. Жди же тут разрешения всех загадок и обдумай, какую ответственность ты принимаешь на себя. Мы оставляем тебя, чтобы не помешать тебе молиться и размышлять.

Ланфранк взял под руку Тельефера и с глубоким поклоном барону вышел из комнаты.

ГЛАВА 3

На следующее утро герцог долго беседовал с глазу на глаз с Ланфранком, этим замечательным ученым, который один стоил всех мудрецов Греции, и после этой беседы приказал своей свите готовиться в обратный путь.

Громадная толпы глазела на выехавшую из ворот дворца кавалькаду, которая ожидала сигнала, чтобы следовать за герцогом. Во дворе дворца стояли лошадь герцога и снежно-белый конь епископа Одо, серый жеребец Фиц-Осборна и, к чрезвычайному удивлению всех зевак, еще маленький, просто оседланный конь. Как он попал сюда? Гордые скакуны даже стыдились его соседства: лошадь герцога навострила уши и громко ржала; жеребец барона лягнул бедного, невзрачного коня копытом, когда тот приблизился к нему, чтобы завести знакомство, а конь прелата кинулся на него с таким бешенством, что вызвал вмешательство берейторов.

Герцог между тем медленно шел на половину короля. Приемная Эдуарда была наполнена монахами и рыцарями. Из всего собрания особенно обращал на себя внимание какой-то высокий старик, борода и одежда которого выделяли его как одного из тех бесстрашных воинов, которые сражались под знаменами Кнута Великого или Эдмунда Железнобокого. Внешность его была до такой степени оригинальна, что герцог при виде старца пробудился от своей задумчивости и обратился к подбежавшему к нему Рольфу с вопросом, кто этот человек, который не представился ему, хотя, очевидно, принадлежал к числу избранных.

– Как? Ты не знаешь его?! – воскликнул живо Рольф. – Да это ведь знаменитый соперник Годвина. Это великий датский герой, настоящий сын Одина – Сивард, граф Нортумбрийский.

– О, вот это кто! – воскликнул герцог. – Я много слышал о нем лестного и чрезвычайно сожалел, если бы пришлось оставить веселую Англию, не насладившись его лицезрением.

С этими словами герцог снял берет и, приблизившись к герою, приветствовал его самыми изысканными комплиментами, которым он уже успел научиться при французском дворе.

Суровый граф холодно выслушал герцога до конца и ответил на датском языке:

– Не взыщи, герцог, если мой старый язык не привык выражаться так изящно, как твой. Если я не ошибаюсь, то мы оба происходим из скандинавской земли, и поэтому ты, конечно, не будешь гневаться на меня, если я буду говорить с тобой на наречии викингов. Дуб не пересаживается в другую почву, и старик не отрекается от своей родины.

Герцог, с трудом поняв речь графа, прикусил губу, но все-таки ответил вежливо:

– Молодые люди всех наций с удовольствием учатся мудрости у знаменитых старцев. Мне очень совестно, что я не могу говорить с тобой на языке наших предков, но я утешаюсь мыслью, что ангелы на небесах понимают нормандского христианина, и я прошу их мирно завершить твое славное поприще.

– Не молись за Сиварда сына Бьёрна! – воскликнул торопливо старик. – Я не хочу умереть смертью коровы, а мечтаю о смерти воина, в крепком панцире и шлеме, с мечом в руках[16]. Так я и умру, если король Эдуард исполнит мою просьбу и примет мой совет.

– Скажи мне свое желанье. Я имею влияние на короля.

– О, да не допустит Один, чтобы иностранный принц имел влияние на английского короля и таны нуждались бы в заступничестве кого бы то ни было! – возразил старик угрюмо. – Если Эдуард действительно святой, то совесть подскажет ему, что меня незачем удерживать от борьбы с порождением ада.

Герцог вопросительно взглянул на Рольфа, который поспешил дать ему желаемое объяснение.

– Сивард просит дядю заступиться за Малькольма Кембрийского против тирана Макбета, – сказал он. – Не наделай изменник Годвин таких неприятностей королю, он уж давным-давно послал бы свои войска в Шотландию.

– Молодой человек, ты напрасно называешь изменниками тех, которые, несмотря на все свои пороки и преступления, возвели одного из твоих родственников на престол Кнута, – заметил Сивард.

– Ш-ш-ш, Рольф! – остановил его герцог, заметив, что вспыльчивый граф Гирфордский готовится дать старику чересчур резкий ответ. – Мне, однако, казалось, – продолжал Вильгельм, снова обратившись к датчанину, – что Сивард заклятый враг Годвина.

– Да, я был его врагом, пока он был могуч, но сделался его другом с тех пор, как ему причинили вопиющую несправедливость, – ответил Сивард. – Когда мы с Годвином будем лежать в сырой земле, то останется только один человек, который сумел бы защитить Англию от всякой опасности... Этот человек – Гарольд опальный.

Несмотря на самообладание герцога, лицо его перекосилось, и он ушел, едва кивнув головой.

– Ох уж этот мне Гарольд! – ворчал он про себя. – Все храбрецы толкуют мне о нем как о каком-то чуде; даже мои рыцари волей-неволей преклоняются пред ним... Мало этого, даже враги его относятся к нему с уважением... Он владычествует над Англией, даже находясь в изгнании!

Рассуждая таким образом, герцог угрюмо прошел мимо присутствующих и, отстранив придворного, который хотел доложить о нем, вошел в кабинет короля.

Эдуард был один, но громко разговаривал сам с собою, размахивал руками и вообще так не был похож на себя в эту минуту, что Вильгельм в ужасе отступил. Герцог слышал, будто король в последние годы часто имел какие-то видения; казалось, что и теперь ему представляется нечто ужасное. Окинув герцога каким-то безумным взглядом, король закричал страшным голосом:

– О, Господи! Санглак... Санглак!... Озеро наполнилось кровью... Волны поднимаются все выше и выше! Они все больше краснеют!... О, Фрея!... Где ковчег, где Арарат?...

Эдуард судорожно стиснул руку герцога и продолжал:

– Нет, там грудами навалены мертвые тела... Много, много их там!... А тут конь Апокалипсиса топчет в крови мертвые тела!

Перепуганный Вильгельм поднял короля и положил его на парадную постель.

Через несколько минут Эдуард стал приходить в себя и, очнувшись, как оказалось, ничего не помнил из происходившего с ним.

– Благодарю, Вильгельм, – сказал он. – Ты разбудил меня от несвоевременного сна... Как ты чувствуешь себя?

– Позволь мне лучше спросить о твоем здоровье, дорогой брат! Ты, кажется, видел дурной сон?

– О, нет! Я спал так крепко, что не мог видеть ничего во сне... Но что это значит?! Ты одет по-дорожному!

– Разве Одо не сообщал тебе, какого рода новости принуждают меня к отъезду?

– Да, да... я начинаю припоминать, что он говорил мне об этом, – ответил король, потирая своей бледной рукой лоб. – Ах, бедный брат мой, тяжело носить корону!... Отчего бы нам не удалиться в какой-нибудь храм и отложить все земные попечения, пока еще не поздно?

– Нет, Эдуард, это будет лишним, – возразил герцог, с улыбкой качая головой. – Я пришел к убеждению, что жестоко ошибаются те, которые воображают, будто под одеждой монаха сердце бьется спокойнее, чем под панцирем воина или под царской мантией... Ну, теперь благослови меня в путь!

Герцог опустился на колени перед королем, который, благословив его, встал и ударил в ладоши. По этому знаку из молельни, находившейся рядом, явился монах.

– Отец, приготовил ли Гюголайн, мой казначей, все, что я велел? – спросил король.

– О, да! Сокровищница, гардеробная, сундуки, конюшни и сокольничья почти совсем опустошены, – ответил монах, бросив весьма недружелюбный взгляд на герцога Нормандского, в черных глазах которого вспыхнуло пламя алчности.

– Я не хочу, чтобы ты и твои спутники ушли от меня с пустыми руками, – обратился Эдуард с нежностью к герцогу. – Твой отец когда-то приютил меня у себя, когда я был изгнанником, и я не забыл этой услуги... Мы, быть может, больше не увидимся. Я становлюсь уже дряхл... Бог знает, кто после меня сядет на усеянный терниями английский престол!

Вильгельму очень хотелось напомнить королю высказанный прежде слабый намек на то, что именно герцог Нормандский наследует этот «усеянный терниями» трон, но Присутствие монаха, а также и беспокойный взгляд Эдуарда удержали его от этого намерения.

– Дай Бог, чтобы между нами и нашими подданными царствовала вечная любовь! – добавил король.

– Аминь! – произнес герцог. – Я очень доволен, видя, что ты, наконец-то, избавился от тех гордых мятежников, которые так долго лишали тебя покоя!... Вероятно, Годвин никогда больше не будет играть прежней роли при дворе?

– Ах, будущее в руках Водана! – ответил тихо король. – Впрочем, Годвин очень стар и убит горем.

– Больше самого Годвина надо опасаться его сыновей, в особенности – Гарольда!

– Гарольда!... Гарольд был самым покорным из всего этого семейства... Душа моя скорбит о Гарольде, – сказал король с тяжелым вздохом.

– От змеи могут произойти только змееныши, – заметил Вильгельм наставительным тоном, – ты должен раздавить их всех своей пятой.

– Ты, пожалуй, прав, – ответил слабохарактерный король, который вечно поддавался чужому влиянию. – Пусть же Гарольд остается в Ирландии: так-то лучше будет для всех!

– Да, для всех! – повторил Вильгельм многозначительно. – Итак, да хранит тебя Бог, мой добрый король!

Он поцеловал руку Эдуарда и пошел к ожидавшей его свите.

Вечером того же дня он уже был Далеко от Лондона. Рядом с ним ехал Ланфранк на своем невзрачном коне, а за свитой следовал целый табун навьюченных лошадей и тянулся громадный обоз: щедрый король Эдуард действительно не отпустил герцога с «пустыми руками».

Из всех городов, по которым гонцы разнесли весть о проезде герцога, ему навстречу выходили сыновья лучших английских семейств. Они горели нетерпением увидеть знаменитого воина, который в шестнадцать лет уже ехал во главе армии. Все они были одеты в нормандские костюмы. Вообще, герцог встречал повсюду настоящих нормандцев или желающих стать ими. Когда однажды из Дуврской крепости вышел встречать герцога отряд воинов, впереди которого несли нормандское знамя, он не мог удержаться от вопроса:

– Уж не стала ли Англия частью Нормандии?

– Да, плод почти созрел, – ответил ему Ланфранк, – но не спеши срывать его: самый легкий ветерок и без того кинет его к твоим ногам.

– Но есть ветер, который может бросить плод к ногам другого, – заметил мрачно герцог.

– А именно? – полюбопытствовал Ланфранк.

– Ветер, дующий с ирландского берега и попутный Гарольду сыну Годвина.

– Почему ты опасаешься этого человека? – спросил Ланфранк с нескрываемым изумлением.

– Потому что в груди его бьется английское сердце, – ответил герцог.

III.

ГЛАВА 1

Все исполнилось по желанию Вильгельма Нормандского. В одно и то же время он сдерживал надменных вассалов и могучих врагов и вел к венцу прекрасную Матильду Фландрскую. Все случилось, как предрекал Ланфранк. Самый непримиримый враг герцога, король Французский, перестал строить козни против своего нового родственника, а все соседние государи сказали: «Незаконный сын стал нашим братом с тех пор, как обвенчался с внучкой Карла Великого». Англия осваивала с каждым днем все больше и больше нормандские нравы, а Эдуард становился с каждым днем все слабее и слабее. Для герцога Нормандского не оставалось более никакой преграды к английскому престолу, но... подул новый ветер и надул ослабевший парус Гарольда.

Суда его появились в устьях Северна. Жители Сомерсета и Дэвона, народ робкий и по большей части кельтского племени, не любя саксонцев, вышли против Гарольда; но он обратил их в бегство, перебив при этом более тридцати отважных танов.

Между тем Годвин и сыновья его, Свейн, Тости и Гурт, нашли приют в той самой Фландрии, откуда Вильгельм взял супругу (Тости еще прежде женился на сестре Матильды и, следовательно, был графу Болдуину таким же зятем, как и Вильгельм). Годвин не просил помощи у Болдуина, а сам собрал дружину и расположился в Бригге, предполагая соединиться с Гарольдом. Эдуард, узнав об этом от герцога Вильгельма, не спускавшего глаз с изгнанников, велел снарядить сорок кораблей и отдал их под начальство графа Гирфорда. Корабли стояли в Сэндвиче и стерегли Годвина, но старый граф сумел ускользнуть и вскоре высадился на южном берегу. Войско, занимавшее Гастингскую крепость, с восторженными криками открыло перед ним ворота.

Все корабельщики, моряки из далеких и близких стран сбегались к нему с парусами, веслами и оружием.

Весь Кент, главный оплот саксонцев, единодушно провозгласил: «На жизнь и на смерть за графа Годвина!» По всей стране мчались во все концы графские гонцы, и отовсюду в один голос откликались воины на зов детей Горзы: «На жизнь и на смерть за графа Годвина!» Корабли Эдуарда повернули назад и поплыли на всех парусах к Лондону, а флот Гарольда беспрепятственно продолжил путь. Старый граф снова увиделся с сыном на палубе корабля, на котором развевался некогда датский флаг.

Медленно поднялся флот вверх по Темзе, множась по пути; по обоим берегам шли в беспорядке толпы вооруженных людей.

Эдуард послал за новым подкреплением, но оно подоспело нескоро на призыв.

Флот графа добрался почти до башни Юлия в Лондоне и, бросив якорь против Соутварка, стал ждать прилива; едва граф успел построить войска, как прилив наступил.

ГЛАВА 2

Эдуард сидел в приемной палате Вестминстерского дворца в королевских креслах. На голове его блестела корона с тремя необработанными драгоценными камнями в виде тройных трилистников, в правой руке он держал скипетр. Королевская мания, плотно застегнутая вокруг шеи широкой золотой застежкой, спускалась роскошными складками на пол. Это было не собрание Витана, а военный совет, одна треть которого состояла из нормандцев – высокородных графов, рыцарей и других.

Эдуард выглядел настоящим королем: обычная кротость исчезла с его лица, и тяжелая корона бросала тень на его будто бы нахмуренные брови. Он, казалось, сбросил с себя бремя, унаследованное им от отца, Этельреда Медлительного, и возвратился к более чистому и свежему источнику своих храбрых предков. В это время он мог гордиться своим родом и был вполне достоин держать скипетр Альфреда и Этельстана.

Он открыл заседание следующей речью:

– Достойные и любезные эльдормены, графы и таны Англии, графы и рыцари Нормандии, родины моей матери! Внемлите словам нашим, милостью Всевышнего Бога Эдуарда, короля Английского. Мятежники заняли Темзу. Отворите окна – и вы сами увидите блеск их щитов на судах и до вас донесется говор их солдат. До сих пор еще не выпущено ни одной стрелы, не обнажены мечи, а между тем на той стороне реки находится наш флот, а вдоль берега, между дворцом и лондонскими воротами, выстроены наши полки. Мы удерживались до этих пор потому, что изменник Годвин просит мира; посланный его ждет у входа. Угодно ли вам выслушать его, или же нам отпустить его, не выслушав никаких предложений и немедленно взяться за оружие?

Король умолк; левой рукой он крепко стиснул львиную голову, вырезанную на ручке его кресел, а правая все еще твердо держала скипетр.

По рядам нормандцев прошел глухой ропот; но как ни высокомерны были пришельцы, никто из них не осмеливался возвысить голос раньше англичан, когда дело шло об Англии.

Медленно встал Альред Винчестерский.

– Государь, – произнес он, – грешно проливать кровь своих единородных братьев, и это прощается только в случае крайней необходимости, а мы этой необходимости еще не видим. Печально пронесется по Англии весть, что Совет короля предал, может быть, огню и мечу весь Лондон, между тем как одного слова, сказанного вовремя, было бы достаточно для разоружения неприятельских войск и превращения грозного мятежника в верного подданного. Мое мнение – выслушать посланного.

Едва Альред сел на место, как вскочил нормандец Роберт Кентерберийский, по словам современников, человек очень образованный.

– Выслушать посланного – значит одобрить мятеж, – сказал он. – Умоляю тебя, государь, следовать движению своего сердца и голосу чести. Подумай: с каждой минутой промедления растут силы изменника, укрепляется мятеж; неприятель пользуется каждым мгновением, чтобы привлечь на свою сторону ослепленных граждан. Промедление доказывает нашу слабость; королевское имя – непреодолимая крепость, она сильна властью короля. Повели выступить не на бой – я это не называю боем, – а на казнь и расправу.

– Как думает мой брат Роберт Кентерберийский, так думаю и я, – прибавил Вильгельм Лондонский, тоже нормандец.

В это мгновение встал человек, пред которым затихли все. Это был седой богатырь Сивард сын Бьёрна, граф Нортумбрийский. Будто памятник прошедших веков возвысился он над блестящим собранием.

– Нам нечего толковать с нормандцами, – начал он. – Будь они на реке, а в этой палате собраны одни наши соотечественники – датчане и саксонцы, то выбор короля был бы одобрен единодушно, и я первый назвал бы предателем того, кто заговорил бы о мире; но когда нормандец советует жителям Англии убивать своих братьев, я не обнажу меча по его приказанию. А кто дерзнет сказать, что Сивард Крепкая Мышца, внук берсерка, отступал когда-либо перед неприятелем?... Сын Этельреда, в твоих палатах заседает враг; за тебя стою я, когда отказываюсь повиноваться нормандцу! Ратные братья, родные по крови и языку, датчане и саксонцы, вы, давно уже сроднившиеся, давно гордящиеся и Кнутом Великим и Альфредом Мудрым, выслушайте посланного от Годвина, нашего земляка; он, по крайней мере, будет говорить нашим языком, он знает наши законы. Если требование его справедливо, король может его уважить, а Витан – выслушать, но горе тому, кто откажет! Если же оно несправедливо, то да будет стыдно тому, кто на него согласится! Воин посылает посла к воину, земляк – к земляку: выслушаем как земляки, будем судить как воины. Я кончил.

Шум и волнение охватило всех после речи графа Нортумбрийского. Единодушно одобрили ее саксонцы, даже те, которые в мирное время подчинялись нормандскому влиянию; но гнев и негодование нормандцев были невыразимы. Они громко заговорили все вместе, и совещание продолжалось среди ужасного беспорядка. Большинство, однако, было на стороне англичан, и перевес их был несомненным. Эдуард, с редкой твердостью и присутствием духа, решился прекратить спор: протянув скипетр, он приказал ввести посланного.

После запальчивой досады нормандцев последовали уныние и страх: они очень хорошо понимали, что необходимым следствием, если даже не условием, переговоров будет их падение и изгнание.

В конце залы отворилась дверь, и вошел посланный. Это был средних лет широкоплечий мужчина, в длинном широком кафтане, который прежде был национальным костюмом саксонцев, но вышедшем уже из употребления. У посланца были серые спокойные глаза и густая окладистая борода. Он был одним из вождей кентской области, где предубеждение против иноземцев достигло высшей степени и жители которой считали своим наследственным правом стоять в битвах всегда в первом ряду.

Войдя в палату, он поклонился Совету и затем, остановившись на почтительном расстоянии от короля, преклонил перед ним колени. Он не считал это унижением, потому что король был потомком Бодана и Генгиста. По знаку и приглашению короля посланный, не вставая, проговорил:

– Эдуарду сыну Этельреда, милостивому нашему королю Годвин сын Вульфнота шлет верноподданнический и смиренный поклон через посланного из рода танов Веббу. Он просит короля милостиво выслушать его и судить милосердно. Не на короля идет он с оружием, а на тех, которые стали между королем и его подданными, на тех, которые сумели посеять семя раздора между родственниками, вооружили отца против сына, разлучили мужа с женой...

Услышав эти последние слова, скипетр задрожал в руке Эдуарда, а лицо его приняло суровое выражение.

– Государь, – продолжал Вебба, – Годвин умоляет смиренно снять с него и его родных несправедливый приговор, осуждающий их на изгнание; возвратить ему и сыновьям принадлежащие им владения; прежде всего умоляет он возвратить то, чего они всегда старались удостоиться усердной службой, – милость законного государя, поставить их снова во главе хранителей английских законов. Если эта просьба будет уважена, суда возвратятся в свои гавани, таны вернутся на свои земли, а сеорли – к сохе; у Годвина нет чужеземцев; сила его заключается в любви народа.

– Это все? – спросил Эдуард.

– Все.

– Удались и жди нашего ответа.

Вебба вышел в прихожую, где стояли несколько нормандцев, вооруженных с головы до ног, которым молодость или звание не позволяли входить в зал Совета, но которые были заинтересованы в результате происходившего совещания, так как они уже успели захватить не одну добрую часть из имущества изгнанников; все они рвались к битве и с нетерпением ожидали решения. В их числе находился и Малье де-Гравиль.

Молодой рыцарь, как мы уже видели, сочетал с норманнской удалью и нормандскую сметливость; после отъезда Вильгельма он изучил местный язык, в надежде променять в этой новой стране заложенную башню на побережье Сены на какое-нибудь богатое графство близ величавой Темзы. В то время как его надменные соотечественники сторонились с безмолвным презрением Веббы, Малье де-Гравиль подошел к нему и спросил чрезвычайно приветливо:

– Могу ли я узнать результат твоего посольства от мятеж... виноват, от доблестного графа!

– Я и сам жду его, – ответил сухо Вебба.

– Тебя ж выслушали.

– Да, это было так.

– Любезный миротворец, – сказал де-Гравиль, смягчив свой обычный ироничный тон, унаследованный им, может быть, от своих прадедов по матери, франков, – скажи мне откровенно: не требует ли Годвин в числе других весьма благоразумных условий головы твоего покорного слуги, не называя, конечно, его имени, потому что оно не дошло до него, а в качестве лица, принадлежащего к несчастному племени, называемому нормандцами.

– Если бы граф Годвин, – ответил Вебба, – считал месть условием к заключению мира, он бы выбрал для этого не меня, а другого. Граф требует единственно своей законной собственности, твоя же голова не входит, вероятно, в часть его недвижимых и движимых имуществ!

– Твой ответ утешителен, – сказал Малье. – Благодарю тебя, мой почтенный саксонец! Ты говорил как бравый и вполне честный малый; если придется нам умереть под мечами, я сочту большим счастьем пасть от твоей руки; я способен любить не только верного друга, но и отважного врага.

Вебба невольно улыбнулся: нрав молодого рыцаря, его беззаботная речь и приятная наружность пришлись ему по вкусу, несмотря на его предубеждение против нормандцев.

Малье, ободренный этой улыбкой, сел к длинному столу и приветливо пригласил Веббу последовать его примеру.

– Ты так откровенен и приветлив, – сказал он Веббу, – что я намерен побеспокоить тебя еще двумя вопросами.

– Говори, я их выслушаю!

– Скажи мне откровенно, за что вы, англичане, любите графа Годвина и хотите внушить королю Эдуарду ту же приязнь к нему? Я задавал уже не раз этот вопрос, но в этих палатах я едва ли дождусь ответа на него. Годвин несколько раз переходил внезапно от одной партии к другой; он был против саксонцев, потом против Кнута. Кнут умер – и Годвин поднимает уж снова оружие на саксонцев; уступает совету Витана и принимает сторону Хардекнута и Гарольда, датчан. В то же время юные англосаксонские принцы Эдуард и Альфред получают подложное письмо от своей матери, в котором их зовут настоятельно в Англию, обещая им там полнейшее содействие. Эдуард, повинуясь безотчетному чувству, остается в Нормандии, но Альфред едет в Англию... Годвин его встречает в качестве короля... Постой, выслушай далее! Потом этот Годвин, которого вы любите, перевозит Альфреда в Гильдфорд – будь он проклята! В одну глухую ночь клевреты короля Гарольда хватают внезапно принца и его свиту, всего шестьсот человек, а на другой же день их всех, кроме шестидесяти, не говоря о принце, пытают и казнят. Альфреда везут в Лондон, лишают его зрения – и он умирает с горя! Если вы, несмотря на такие поступки, сочувствуете Годвину, то, как это ни странно, возможно ли, любезный посол, королю любить человека, который погубил его родного брата?

– Все это нормандские сказки! – проговорил тан с некоторым смущением. – С Годвина уже снято подозрение в этом гнусном убийстве.

– Я слышал, что очищение это подкреплено подарком Хардекнута, который, после смерти Гарольда, думал отомстить за это убийство. Подарок состоял будто бы в серебряном корабле с восьмьюдесятью ратниками с мечами с золотыми рукоятками и в позолоченных шлемах, но оставим все это.

– И подлинно, оставим, – повторил, вздохнув, посланный. – Страшные то были времена, и мрачны их тайны!

– Но все-таки ответь мне: за что вы любите Годвина? Сколько раз он переходил от партии к партии и при каждом переходе выгадывал новые почести и поместья. Он человек честолюбивый и жадный, в этом вы сами должны сознаться; в песнях, которые поются у вас на улицах, его уподобляют терновнику и репейнику, на которых овца оставляет шерсть. Кроме того, он горд и высокомерен. Скажи же мне, мой откровенный саксонец, за что вы любите Годвина? Я желал бы это знать, потому что, видишь ли, я хочу жить и умереть в вашей веселой Англии, если на то будет ваше и вашего графа согласие. Поэтому не мешало бы мне знать, что делать для того, чтобы быть похожим на Годвина и, подобно ему, заслужить любовь англичан?

Простодушный тан был в недоумении; погладив задумчиво бороду, он проговорил:

– Хотя я из Кента, следовательно из графства Годвина, я вовсе не из числа самых упорных приверженцев его; поэтому-то собственно он и выбрал меня. Те, которые находятся при нем, любят его, вероятно, за щедрость к наградам и покровительство. В старости к великому вождю льнет благодарность, как мох к дубу. Но что касается меня и моей братии, мирно живущей в своих селах, избегающей двора и не ввязывающейся в распри, то мы дорожим Годвином только как вещью, а не как человеком.

– Как я ни стараюсь понять тебя, – сказал молодой нормандец, – но ты употребляешь выражения, над которыми задумался бы мудрый царь Соломон. Что разумеешь ты под Годвином как вещью?

– Да то, выражением чего Годвин служит нам: мы любим справедливость, а каковы бы ни были преступления Годвина, он был изгнан несправедливо. Мы чтим свои законы, Годвин навлек на себя опалу тем, что поддерживал их. Мы любим Англию, а нас разоряют чужеземцы; в лице Годвина обижена вся Англия и... извини, чужеземец, если я не докончу своей речи!

Вебба взглянул на молодого нормандца с выражением искреннего сострадания и, положив свою широкую руку на его плечо, шепнул ему на ухо:

– Послушай моего совета и беги!

– Бежать?! – воскликнул рыцарь. – Да разве я надел доспехи и опоясал меч, чтобы бежать, как трус?

– Все это не поможет! Оса зла и свирепа, но весь рой погибает, когда под него подкладывают зажженную солому. Еще раз говорю тебе: беги, пока не ушло время, и ты будешь спасен, потому что, если король послушается безрассудного совета и вздумает разделаться с этой толпой оружием, то не пройдет дня, как уже не будет ни одного нормандца на десять миль вокруг города. Помни мои слова, молодой человек! У тебя, может быть, есть мать, не заставляй же ее оплакивать смерть сына!

Рыцарь подыскивал слова, чтобы вежливо высказать свое негодование подобному совету, и хотел протестовать против предположения, будто он мог прислушаться к нему из сострадания к матери, но в это время Веббу опять позвали в присутствие. Он уже не выходил больше в прихожую, а, получив короткий ответ Совета, прошел прямо на главную лестницу дворца, сел в лодку и тотчас же отправился на корабль, где находились граф и его сыновья.

Между тем Годвин изменил положение своих сил. Сначала флот его, пройдя лондонский мост, стал на время у берега южного предместья, названного впоследствии Соутварком; флот же короля Эдуарда выстроился вдоль северного берега. Но, постояв немного, графские корабли повернули назад и остановились против Вестминстерского дворца и, склоняясь немного к северу, как будто хотели запереть королевский флот. В то же время сухопутные силы его придвинулись к реке и встали почти на выстрел от королевской армии. Таким образом, кентский тан видел перед собой на реке оба флота, на берегу же – оба войска на таком близком расстоянии друг от друга, что их едва можно было различить одно от другого.

Над всеми прочими судами возвышался величественный корабль, на котором приплыл Гарольд с ирландских берегов. Корабль этот был построен по образцу драккаров и принадлежал некогда одному из этих грозных викингов. Длинный выпуклый нос высоко поднимался над волнами, будто голова морского дракона и, как змей, извивался по волнам и блестел на солнце.

Лодка пристала к высокому борту корабля, и через несколько секунд тан очутился на палубе. На противоположном конце лодки, на почтительном расстоянии от графа и его сыновей, стояла группа воинов.

Сам Годвин был не вооружен, без шлема, и при нем было одно только позолоченное датское копье – оружие, служившее только для украшения; но широкая грудь графа прикрывалась крепкой кольчугой. Ростом он был ниже всех своих сыновей, и, вообще, внешность его не подчеркивала большую физическую силу, как это обыкновенно бывает у людей крепкого сложения, которые до преклонных лет сохранили всю силу энергии и воли. Даже голос народа не приписывал ему тех чудесных физических качеств и подвигов богатырства, которыми славился его соперник Сивард. Годвин был отважен, но только как полководец; качества, которыми он отличался от всех своих современников, соответствовали понятиям более просвещенных веков, чем условиям той эпохи, в которой он жил. Англия была в то время едва ли не единственной страной, которая могла найти достойное применение его способностям. Он обладал всеми качествами, необходимыми для вождя: умел управлять народом и согласовать его мысли и желания с собственными; наконец, он обладал завораживающим даром слова.

Но, как все люди, прославившиеся даром красноречия, Годвин отражал дух своего времени, олицетворял его страсти и предубеждения и вместе с тем тот инстинкт собственной выгоды, составляющий отличительную черту толпы. Он был высшим представителем стремлений и потребностей своего народа. И какие бы ни были его ошибки, а быть может, и преступления, совершавшиеся при его участии в самых мрачных и ужасных обстоятельствах, он постоянно был для народа благотворным светилом среди грозных туч. Никто никогда не обвинял его в жестокости или несправедливости к народу; англичане смотрели на него, как на истинного англичанина, несмотря на то, что он в молодости был приверженцем Кнута и ему был обязан своим богатством и счастьем; они даже не придавали этому значения, потому что датчане и саксы так слились в Англии, что, когда одна половина королевства признала Кнута, другая – с восторгом подтвердила выбор. Строгости первых лет царствования Кнута были искуплены мудростью и кротостью последующих лет и редкой приветливостью его к приближенным; притом в это время все обиды были забыты и в памяти подданных сохранилась только слава его царствования и его доблести; народ с гордостью и любовью вспоминал его имя и потому уважал Годвина, что он был любимым советником мудрого государя.

Известно также, что Годвин после смерти Кнута желал восстановить на престол саксонскую линию и, если покорился решению Витана, то единственно из уважения к народной воле. Одна только подозрение пятнало его имя – и этого не могли совершенно смыть ни покаянная клятва, ни оправдание народного судилища – подозрение в гнусной выдаче Альфреда, брата Эдуарда.

Но прошло уже много лет со дня совершения этого злодейства и у всего народа была вера в то, что с домом Годвина связана судьба Англии. Наружность графа говорила в его пользу: у него был широкий лоб, осененный спокойной, кроткой думой; темно-голубые глаза, ясные и приветливые, с выражавшейся в них глубокой затаенной мыслью; редкое благородство осанки и поведения, без всякой чопорности и жеманства. Общее мнение приписывало ему чрезвычайную гордость и высокомерие, но только в поступках; обхождение же его со всеми было просто, приветливо и дружелюбно. Сердце его, казалось, всегда сочувствовало ближнему, и дом его был открыт для нуждающихся.

На корабле за ним стояли его сыновья, коими он по праву мог гордиться. Их лица не были похожи, но природа наделила их одинаковой цветущей красотой и богатырским складом.

Свейн, старший сын, унаследовал смуглый цвет лица своей матери-датчанки; в крупных правильных чертах его, носивших отпечаток печали или страстей, было какое-то дикое и грустное величие; черные, шелковистые волосы падали в беспорядке и почти закрывали ввалившиеся глаза, сверкавшие каким-то мрачным огнем. На плече его лежала тяжелая секира. На нем была броня, и он опирался на огромный датский щит. У ног сидел юный сын его Хакон, с несвойственным его возрасту выражением задумчивости.

Подле Свейна стоял, скрестив на груди руки, самый грозный и злобный из сыновей Годвина – тот, которому судьба предназначила быть тем же для саксонцев, кем был Юлиан для готов. Прекрасное лицо Тости напоминало греческий тип, кроме лба, низкого и узкого. Светло-русые волосы его были гладко зачесаны, оружие оправлено в серебро, потому что Тости любил роскошь и великолепие.

Вульфнот, любимец матери, был еще молод; в нем одном из всего семейства видна была какая-то нерешительность и нежность; он был высокого роста, но, очевидно, не достиг еще полного развития; тяжесть кольчуги казалась непривычной для него тяжестью, и он опирался обеими руками на древко своей секиры.

Около него стоял Леофвайн, который был полной противоположностью брату: его светлые кудри свободно вились вокруг ясного, беспечного лица, а шелковистые усики оттеняли уста, с которых не сходила улыбка даже в этот тревожный час.

По правую руку Годвина, немного в стороне, стояли, наконец, Гурт и Гарольд. Гурт обнимал рукою плечо Гарольда и, не обращая внимания на Веббу, дававшего отчет о результатах своего посольства, наблюдал только за действием его слов на Гарольда, потому что любил брата, как Ионафан – Давида. Гарольд один был совершенно безоружен, а, если бы спросили любого из ратников, кто из всего семейства Годвина рожден воином, он, вероятно, указал бы на него, безоружного.

– Что же сказал король? – спросил Годвин.

– Он не соглашается возвратить тебе и твоим сыновьям владения и звания и даже не хочет выслушать тебя, пока ты не распустишь свои войска, не удалишь суда и не согласишься оправдать себя и свое семейство перед Витаном.

Тости злобно захохотал; пасмурное лицо Свейна стало еще мрачнее; Леофвайн крепко сжал правой рукой свой меч; Вульфнот выпрямился, а Гурт не спускал глаз с Гарольда, лицо которого оставалось совершенно спокойным.

– Король принял тебя в военном совете, – проговорил Годвин, – где, разумеется, участвовали нормандцы; а кто же был на нем из знатнейших англичан?

– Сивард Нортумбрийский, твой враг.

– Дети, – обратился граф к сыновьям, глубоко вздохнув, как будто громадная тяжесть свалилась с его сердца, – не будет сегодня нужды в мечах и кольчугах; Гарольд один рассудил справедливо, – добавил Годвин, указывая на полотняную тунику сына.

– Что ты этим хочешь сказать? – спросил Тости злобно. – Уж не намерен ли ты...

– Молчи, сын, молчи! – перебил Годвин твердым повелительным тоном, но без суровости. – Иди назад, храбрый, честный приятель, – продолжал он, обращаясь к Веббу, – отыщи графа Сиварда и скажи ему, что я, Годвин, старый его соперник и враг, отдаю в его руки свою жизнь и честь и что я готов безусловно следовать его совету, как мне поступить... Иди!

Вебба кивнул головой и опять спустился в лодку. Гарольд выступил вперед.

– Батюшка, – начал он, – вот там стоят войска Эдуарда, вожди их должны еще находиться во дворце, какой-нибудь запальчивый нормандец может чего доброго начать стычку, и Лондон будет взят не так, как нам следует брать его: ни одна капля английской крови не должна обагрить английский меч. Поэтому, если ты позволишь, я сяду в лодку и выйду на берег. Если я в изгнании не разучился узнавать сердца моих земляков, то при первом возгласе наших ратников, которым они будут приветствовать возвращение Гарольда на родину, половина неприятельских рядов перейдет на нашу сторону.

– А если этого не будет, мой самонадеянный братец? – сказал насмешливо Тости, кусая от злости губы.

– Тогда я один поеду в их ряды и спрошу: какой англичанин дерзнет пустить стрелу или направить копье в эту грудь, никогда не надевавшую брони против Англии?

Годвин положил руку на голову Гарольда, и слезы выступили из его холодных глаз.

– Ты угадываешь по внушению неба то, чему я научился только опытом и искусством, – сказал он. – Иди, и да пошлет тебе Бог успех... Пусть будет по-твоему!

– Он занимает твое место, Свейн, – ты старший, – заметил Тости брату.

– На моей душе лежит бремя греха, и тоска гложет мое сердце! – ответил Свейн грустно. – Если Исав потерял свое право первородства, то неужели Каин сохранит его?

Произнеся эти слова, он отошел от Тости и, прислонившись к корме корабля, опустил лицо на край своего щита.

Гарольд взглянул на него с выражением глубокого сострадания, спешно приблизился к нему и, дружески пожав его руку, шепнул:

– Брат, прошу: не вспоминай о прошлом.

Хакон, тихонько последовавший за отцом, поднял на Гарольда свои задумчивые, грустные глаза; когда же тот удалился, он сказал Свейну робким голосом:

– Он один, по крайней мере, всегда добр и полон сострадания к тебе и ко мне.

– А ты, Хакон, когда меня не будет, сблизься с ним и люби его, как отца, – ответил Свейн, ласково поглаживая темные кудри брата.

Мальчик вздрогнул и, наклонив голову, прошептал про себя:

– Когда тебя не будет?! не будет!... Разве пророчица и тебе предрекла гибель?... И отцу, и сыну – обоим?

Между тем Гарольд сел в лодку, спущенную для него с борта корабля. Гурт взглянул умоляюще на отца и последовал за братом. Годвин задумчиво следил за удаляющейся шлюпкой.

– Нет надобности, – проговорил он, – верить прорицателям или Хильде, когда она предсказывала еще до нашего изгнания...

Он остановился: гневный голос Тости прервал его.

– Отец! Кровь кипит, когда ты припоминаешь предсказания Хильды насчет своего любимца! – воскликнул молодой человек. – Они уже и без того посеяли немало раздора в нашем доме. Если от моих распрей с Гарольдом появилась преждевременная седина в твоих волосах, вини в этом себя! Вспомни, как ты, под влиянием этих нелепых предсказаний, сказал нам при первой нашей ребяческой ссоре с твоим любимцем: «Не ссорьтесь с Гарольдом, его братья со временем подчинятся ему!»

– Докажи, что предсказание ложно, – ответил Годвин спокойно. – Умные люди всегда сами создают себе будущее, сами определяют свой жребий. Благоразумие, терпение, труд, мужество – вот звезды, управляющие участью человека!

Тости не успел возразить, потому что вблизи раздался плеск весел, и два корабля, принадлежавшие двум знатнейшим вождям, принявшим сторону Годвина, подплыли к борту драккара, чтобы узнать результат посольства к королю.

Тости кинулся к борту корабля и закричал громким голосом:

– Король, прислушиваясь к внушениям безрассудных советников, не желает нас выслушать... Оружие должно решить наше дело!

– Молчи, безумный юноша! – воскликнул Годвин, заскрежетав зубами, услышав буйные крики, злобу и негодование находящихся на кораблях после ответа Тости.

– Да будет проклят тот, кто первым прольет родную кровь! – продолжал Годвин. – Слушай, кровожадный тигр, тщеславный павлин, гордящийся своими пестрыми перьями!... Слушай, Тости, и трепещи: если ты еще одним словом расширишь пропасть, разделяющую меня с королем, то помни, что как изгнанником ты вступил в Англию, так и выйдешь из нее опять тем же изгнанником; ты променяешь графство и поместья на горький хлеб изгнанья и на волчью виру[17]!

Гордый Тости смутился от этих слов отца и молча удалился. Годвин перешел на палубу ближайшего корабля и старался силой своего красноречия смирить страсти, возбужденные безрассудной выходкой Тости.

В то самое время, когда он убеждал негодующих вождей и ратников, в рядах войск, стоявших на берегу, раздался восторженный крик: «Гарольд, наш граф Гарольд!» Годвин посмотрел на ту сторону: королевские полки колебались, переговаривались и вдруг, уступая какой-то непреодолимой силе, тысячи голосов произнесли единодушно: «Гарольд, наш Гарольд!... Да здравствует наш благородный граф!»

В то время как это происходило на улице, во дворце случилась сцена другого рода. Эдуард вышел из Совета и заперся с Стигандом, имевшим на него громадное влияние именно потому, что он считался ревностным приверженцем нормандцев и даже пострадал за слишком явную преданность нормандке Эмме, матери Эдуарда. Никогда еще Эдуард не выказывал такой твердости, как в этот раз. Дело шло не только о его государстве, но и о его домашнем спокойствии и счастье; он уже предвидел, что будет принужден по возвращении могущественного тестя вернуть свою супругу и отречься от прелестей уединенной жизни. Кроме того, его нормандские любимцы будут тотчас же изгнаны, и он снова очутится в обществе ненавистных его сердцу саксонцев. Убеждения Стиганда разбивались о страшное упрямство Эдуарда, когда вошел Сивард.

– Король и господин, – сказал граф Нортумбрийский, – я уступил в Совете твоей воле – не поддаваться требованиям Годвина, пока он не распустит войска и не покорится суду Витана... Граф прислал мне сказать, что он вверяет мне свою жизнь и честь и будет поступать по моему совету. Я ответил ему словами человека, который не способен обманывать врага или употреблять во зло его доверие.

– Что же ты ответил ему? – спросил Эдуард.

– Чтобы он подчинился законам Англии, как датчане и англосаксы клялись повиноваться при короле Кнуте; чтобы он и сыновья его не требовали ни власти, ни земель, а покорились бы решению Витана.

– Прекрасно! – произнес поспешно Эдуард. – Витан его осудит, как он бы осудил его за непокорность?

– Витан будет судить его по правде и законам! – ответил старый воин.

– А войска между тем...

– А войска будут ждать, и, если здравый смысл и сила убеждения не разрешат вопроса, его решит оружие.

– Я не позволю этого! – воскликнул король.

В эту минуту в коридоре послышались тяжелые шаги, и несколько королевских вождей, нормандцев и саксонцев, сбежали в кабинет совершенно расстроенные.

– Войска изменяют, и половина ратников бросила оружие при имени Гарольда! – воскликнул граф Гирфордский. – Проклятие предателям!

– Лондонская городская дружина – вся на его стороне, и она уже выходит из городских ворот! – добавил торопливо один саксонский тан.

– Придержи язык, – шепнул ему Стиганд, – не известно еще, кто будет владеть завтра престолом – Эдуард или Годвин!

Сивард, тронутый бедственным положением короля, подошел к нему и сказал, преклонив почтительно колена:

– Сивард не посоветует королю ничего унизительного: щадить кровь своих подданных – не бесчестное дело... прояви милосердие, а Годвин покорится всевластию закона.

– Мне только остается удалиться от света! – произнес король. – О, родная Нормандия! Я наказан за то, что покинул тебя!

Эдуард снял с груди какой-то талисман, поглядел на него, и лицо его стало совершенно спокойно.

– Идите, – сказал он, бросаясь в кресло в изнеможении, – идите, Сивард и Стиганд, управляйте, как знаете, делами государства!

Стиганд, довольный этим согласием, данным против воли, схватил графа Сиварда за руку и вышел с ним из кабинета. Вожди оставались еще несколько минут; саксонцы молча смотрели на государя, а нормандцы в недоумении и смущении перешептывались друг с другом, бросая горькие, пронзительные взгляды на своего слабого покровителя. Потом они все вместе вышли в комнаты, где собрались все их земляки, и воскликнули: «На лошадей... во весь опор, сломя голову! Все погибло – спасайте хоть жизнь! Спасемся – хорошо, а нет – делать нечего!»

Как при пожаре или при первом толчке землетрясения расторгаются все узы, и все силы души сосредоточиваются в одном чувстве самосохранения, так и тут все собрание в беспорядке, толкаясь, ругаясь, бросилось в ворота. Счастлив был тот, кому попалась лошадь – ратная или ломовая, а то и лошак. Кто вправо, кто влево, бежали надменные нормандцы – бароны, графы и рыцари, кто один, кто вдвоем, вдесятером и больше; но все благоразумно избегали общества тех вождей, около которых они прежде увивались и которые теперь сделались первым объектом народной ярости. Только двое даже в этот час общего эгоизма и страха, успели собрать вокруг себя самых неустрашимых своих земляков; это были лондонский и кентерберийский правители. Вооруженные с головы до пят, они бежали во главе своей дружины. Много важных услуг оказал им в тот день де-Гравиль как проводник и защитник. Он провел их в обход по тылу двух войск; но, встретив новый отряд, спешивший на помощь Годвину с гирфордских полей, де-Гравиль пошел на отчаянный подвиг – вошел в город. Ворота были открыты для того, чтобы впустить саксонских графов или чтобы выпускать их союзников, лондонских жителей. Беглецы кинулись в ворота и помчались по три в ряд по узким улицам, оправдывая даже в бегстве свою громкую славу, рубя и ниспровергая все, что попадалось на пути. На каждом перекрестке встречали их саксонцы с криками: «Вон! Гони, руби заморцев!» Пиками и мечами пробивали беглецы себе путь; пика лондонского правителя была обагрена кровью, между тем как сабля кентерберийского сломалась пополам.

Так пробились они через весь город к восточным воротам и выехали, потеряв из своей дружины только двух человек.

Выехав в поле, они для большей безопасности разделились. Те, которые могли говорить на английском языке, бросили кольчуги и стали пробираться лесами к морскому берегу; прочие же остались на конях и в доспехах, но также старались избегать больших дорог. В числе последних находились и оба правителя. Они благополучно достигли Несса в эссекском графстве, сели в рыбачью лодку и отдались на произвол ветра и волн, подвергаясь опасности погибнуть в море или умереть от голода, пока, наконец, не пристали к французскому берегу. Остальные члены этого чужеземного двора частью нашли приют в крепостях, оставшихся еще в руках их земляков; частью скрывались в ущельях и пещерах, пока не удалось им нанять или украсть лодку. Так произошло в лето 1052, достопамятное бесславным бегством графов и баронов Вильгельма Нормандского!

ГЛАВА 3

Витан собрался во всем своем великолепии в большой палате Вестминстерского дворца.

На этот раз король сидел на троне и держал в правой руке меч. Около него частью стояли, частью сидели несколько придворных чинов ниже британского базилевса[18]. Тут были постельничий и кравчий, стольник и конюший, и множество придворных других титулов, заимствованных, быть может, от византийского двора; это тем вероятнее, что в старину английский король величался наследником Константина. За ними сидели писцы, имевшие гораздо больше значения, чем можно было предполагать, судя по их скромному названию: они заведовали государственной печатью и захватили в свои руки власть, прежде незначительную, но в это время ставшую ненавистной англичанам. Из них-то возникло впоследствии могучее и грозное судилище – королевская канцелярия.

Ниже придворных было порожнее пространство, за которым помещались высшие чины Витана.

В первом ряду находились самые значительные по своему сану и обширности владений лица; места лондонского и кентерберийского правителей оставались незанятыми, но и без них было много величественных сановников англосаксонского происхождения. Особенно поражали свирепое, жадное, но умное лицо корыстолюбивого Стиганда и кроткие, но мужественные черты Альреда, этого истинного сына отечества, достойнейшего из всех государственных сановников. Вокруг каждого сановника помещалась его свита, как звезды вокруг солнца. Далее сидели вторые гражданские чины и короли-вассалы верховного сюзерена. Стул шотландского короля оставался пустым, потому что просьба Сиварда не была исполнена; Макбет сидел еще в своих крепостях или вопрошал нечистых сестер в глухом лесу, а Малькольм скрывался у нортумбрийского графа. Не занят был также стул Гриффита сына Левелина, грозы марок[19], владельца Гвайнеда, покорителя всего кембрийского края. Были тут и не особенно значительные валлийские короли-наместники, сторонники междоусобиц, истребивших королевство Амврозия и погубивших плоды славных подвигов Артура. Они сидели с золотыми обручами на головах, у них были острижены вокруг лба и ушей волосы, и они как-то дико смотрели на происходящее.

В одном ряду с ними, отличаясь от них и высоким ростом, и спокойными лицами, в своих шапках и подбитых мехом кафтанах, сидели, обыкновенно, графы, владевшие графствами и шайрами, и таны низших разрядов – хозяева сорочин и волостей. Но на этот раз их было только трое – все враги Годвина: Сивард, граф Нортумбрийский, Леофрик Мерсийский, тот, жена которого – Годива – еще и теперь воспевается в народных балладах и песнях; и Рольф Гирфордский и Ворчестерский; он, в качестве родственника короля, не счел нужным оставить двор вместе со своими нормандскими друзьями. В том же ряду, но немного в стороне, находились незначительные графы и таны высшего разряда, называвшиеся королевскими.

Далее помещались выборные граждане от города Лондона, имевшие в собрании такой вес, что нередко влияли на его решения; это были приверженцы Годвина. В том же месте палаты находилась главная масса собрания и самый народный его элемент, тут были те, кто заслужил уважение народа за мужество и богатство.

Заседание открылось речью Эдуарда, старавшегося склонить всех к миру и милосердию, но голос его дрожал и был так слаб, что слов почти было не слышно.

Когда король кончил, по всему собранию пронесся глухой ропот, и вслед за тем Годвин, сопровождаемый своими сыновьями, вышел на приготовленное для него место.

– Если, – начал граф со скромным видом и потупленным взором опытного оратора, – если сердце мое ликует от того, что еще раз мне пришлось дышать воздухом Англии, службе которой на поле битвы и в Совете я посвятил столько лет своей жизни, иногда предосудительной, быть может, по поступкам, но всегда чистой по помыслам... Если сердце мое радуется, что мне остается теперь только выбрать тот уголок родной земли, где должны лечь мои кости – с соизволения государя и вашего, сановники!... Если сердце мое радуется, что довелось мне еще раз стоять в этом собрании, которое прежде неоднократно внимало моим словам, когда грозила опасность нашей общей родине, – кто осудит эту радость? Кто из врагов моих, если у меня есть еще враги, отнесется без сочувствия к радости старика? Кто из вас не будет сожалеть, если суровый долг заставит вас сказать седому изгнаннику: «Не дышать тебе родным воздухом в последнюю минуту жизни, не иметь тебе могилы в родной земле!» Кто из вас, благородные графы и земляки, скажет это без сожаления?

Произнеся эти слова, граф остановился и, подняв голову, устремил на слушателей зоркий, испытующий взгляд.

– В ком, спрашиваю я, – продолжил Годвин после минутной паузы, – в ком хватит сил, чтобы без смущения сказать эти слова?!... У кого из вас достаточно силы произнести это?! Да, радуется сердце мое, что мне пришлось, наконец, предстать перед собранием, имеющим право осудить мои дела или признать мою невинность! Каким преступлением заслужил я наказание? За какое преступление меня с шестью сыновьями, которых я дал отечеству, присудили к волчьему наказанию, отдали на травлю, как диких зверей?... Выслушайте меня и ответьте потом. Евстафий, граф Булонский, возвращаясь домой от нашего короля, у которого был в гостях, вступил в доспехах и на боевом коне в город Дувр; дружина графа последовала его примеру. Не зная наших законов и обычаев, – я хочу пролить свет на прежние обиды, но никого не желаю подозревать в злом умысле, – чужеземцы самовольно заняли дома граждан и расположились в них на житье. Вы все знаете, что это было нарушением саксонских прав, потому что, как вам известно, у каждого сеорла на устах поговорка: «Каждый человек силен в своем доме». Один гражданин, руководствуясь этим понятием, – по-моему, совершенно справедливым, – прогнал со своего порога одного из служителей графа. Чужеземец обнажил меч и ранил его, произошел поединок – и пришелец пал от руки, которую сам вынудил взяться за оружие. Дошла весть об этом до графа Евстафия; он летит на место катастрофы со своими родными, где они убивают англичанина у его собственного дома!

Сдавленный гневный ропот послышался среди сеорлов, толпившихся в конце залы. Годвин поднял руку, требуя, чтобы его не прерывали, и продолжал:

– Совершив это злодейство, чужеземцы начали разъезжать по всем улицам с обнаженными мечами, резать всех, кто попадался им на дороге, и топтать даже детей копытами своих лошадей. Граждане тоже взялись за оружие... Благодарю Бога, давшего мне в соотечественники этих смелых людей! Они дрались, как мы, англичане, всегда деремся, убили девятнадцать или двадцать наглых пришельцев и принудили остальных очистить город от своего присутствия. Граф Евстафий бежал. Он, как вам известно, человек умный и сообразительный; он не сходил с коня, не брал куска в рот, пока не остановился у ворот Глостера, где наш монарх производил в то время суд и расправу. Он пожаловался королю, который, выслушав одного истца, очень разгневался за оскорбление, нанесенное его знаменитому гостю и родственнику, и послал за мной, потому что Дувр находился в моем управлении, и повелел мне собрать военный суд и наказать по военным законам тех, которые дерзнули поднять оружие на иностранного графа... Обращаюсь к вам, мужественные графы, заседающие здесь, – к тебе, знаменитый Леофрик, и к тебе, благородный Сивард! На что, скажите, вам графства, если у вас не хватит смелости или силы охранять их права?... Какой же план действия предложил я? Вместо военного суда, который распространил бы свой приговор на весь город, я посоветовал государю вызвать городского голову и старшин для объяснения их поступка. Король, потому ли, что я имел несчастье навлечь на себя его гнев, или же по внушению чужеземцев, отверг этот план действия, предписываемый законами Эдгара и Кнута. А так как я не желал и, – объявляю в присутствии всех – потому что я, Годвин сын Вульфнота, не смел, если бы и желал, войти в вольный город Дувр в доспехах и на боевом коне, с палачом по правую руку, – эти пришельцы убедили короля призвать меня в качестве подсудимого в совет Витана, собранный в Глостере и наполненный чужеземцами... Не затем вызывали меня, чтобы, как я предполагал, оправдать меня и моих доверских подчиненных, а для того, чтобы одобрить посягательства графа Булонского на права английского народа и разрешить ему безнаказанно издеваться над англичанами! Я колебался; мне стали грозить изгнанием; я поднял меч в свою защиту и защиту английских законов, поднял меч, чтобы не дать чужеземцам резать наших братьев у собственных их очагов и давить наших детей под копытами лошадей. Король созвал свои войска. Благородные графы Леофрик и Сивард, не зная причин, заставивших меня прибегнуть к оружию, стали под знамя короля, как их обязывал долг по отношению к британскому базилевсу. Когда же они узнали сущность дела и увидели, что за меня весь народ, желающий, чтобы наказали заморских пришельцев, графы Сивард и Леофрик вызвались быть посредниками между мною и королем... Заключено перемирие; я согласился представить все дело на решение Витана, который должен был собраться на этом же месте, я распустил своих воинов, однако чужеземцы уговорили короля не только удержать свои полки, но даже посоветовали призвать к оружию ближние и дальние области и пригласить союзников из-за моря. Явился я в Лондон, чтобы предстать перед мирным Витаном. И что же я нашел? Самое грозное ополчение, какое когда-либо собиралось в нашей стране! Вождями этого ополчения были нормандские рыцари. В таком ли собрании мог я ожидать правосудия? Несмотря на это, я согласился явиться с сыновьями перед Витаном, если нам дадут охранные грамоты, в которых наши законы наказывают одних только грабителей. Два раза повторял я это предложение, и оба раза мне отказали... Таким образом я и мои сыновья были осуждены на изгнание. Мы покинули отечество, но теперь возвратились.

– С оружием в руках! – злобно выкрикнул Рольф, пасынок Евстафия Булонского, насилия которого были верно описаны Годвином.

– С оружием в руках! – повторил граф. – Да, мы подняли оружие на пришельцев, обманувших нашего доброго короля. С оружием в руках, граф Рольф! При виде этого оружия бежали франки и чужеземцы. Теперь же оно бесполезно. Мы среди своих соотечественников, и франки не стоят более между нами и кротким, миролюбивым сердцем нашего возлюбленного монарха. Сановники и рыцари, вожди этого Витана, величайшего из всех Витанов! Вам теперь надлежит решить: я ли со своими приверженцами или заморские пришельцы посеяли раздор в нашем отечестве? Заслужили ли мы изгнание? Возвратясь назад, употребили ли мы во зло принадлежащую нам власть? Я готов принести клятву, что никогда не совершу изменнического действия или помысла. Между равными мне королевскими танами находятся такие, которые могут поручиться за меня и подтвердить представленные мною факты, если они еще не ясны... Что касается моих сыновей, в чем можно винить их, кроме того, что в них течет моя кровь? А эту кровь я научил их проливать в защиту той любимой страны, в которую они умоляют позволить им возвратиться!

Граф умолк и отошел к своим сыновьям. Тем, что он так искусно удержался от бурного красноречия, в котором обвиняли его, как в хитрой уловке, он произвел сильное впечатление на собрание, уже в самом начале готовое оправдать его.

Но когда выступил вперед старший сын его, Свейн, большая часть собрания вздрогнула, и со всех сторон раздался ропот ненависти и презрения.

Молодой граф заметил это и очень смутился. Он поднял руку, хотел заговорить, но слова замерли на устах, а глаза его испуганно смотрели, не с гордостью правоты, а с мольбой нечистой совести.

Альред Лондонский приподнялся со своего места и произнес дрожащим, но отчетливым голосом:

– Зачем выступает Свейн сын Годвина? Затем ли, чтобы доказать, что он невиновен в измене королю? Если для этого, то это напрасно, потому что если Витан и оправдает Годвина, то это оправдание распространится на весь его дом. Но, спрашиваю во имя собрания, осмелится ли Свейн сказать и подтвердить клятвой, что он не виновен в измене против Одина? Не повинен в святотатстве, которое губы мои страшатся произнести?... Увы! Почему выпал мне этот тяжкий жребий? Я любил тебя и люблю до сих пор твоих родственников. Но я – слуга закона, и во имя обязанностей своего сана должен жертвовать всем остальным...

Альред на мгновение остановился, чтобы собраться с силами, и затем продолжал твердым голосом:

– Обвиняю тебя, Свейна изгнанника, в присутствии всего Витана в том, что ты, движимый внушениями демона, похитил из храма богов и обольстил Альгиву, леоминстерскую жрицу!

– А я, – вмешался граф Нортумбрийский, – обвиняю тебя перед этим собранием гордых и честных воинов в том, что ты не в открытом бою и не равным оружием, а хитростью и предательством убил своего двоюродного брата, графа Бьёрна!

Разразись неожиданно гром, он не произвел бы такого сильного впечатления на собрание, как это двойное обвинение со стороны двух лиц, пользовавшихся всеобщим уважением. Враги Годвина с презрением и гневом взглянули на исхудавшее, но благородное лицо его старшего сына; даже самые преданные друзья графа не могли скрыть порицания. Одни потупили головы в смущении и с грустью; другие смотрели на обвиненного холодно и безжалостно. Только между сеорлами нашлось, может быть, несколько взволнованных лиц, потому что до этого времени ни один из сыновей Годвина не пользовался таким уважением и такой любовью, как Свейн. Мрачным было молчание, наступившее после обвинения. Годвин закрылся плащом, и только находившиеся вблизи могли видеть его душевную тревогу. Братья отступили от Свейна, осужденного даже родной семьей. Один только Гарольд, овеянный славой и любовью народа, выступил гордо вперед и встал около брата, устремив на судей повелительный взгляд.

Ободренный этим знаком сочувствия в негодующем враждебном собрании, Свейн проговорил:

– Я мог бы ответить, что эти обвинения в поступках, совершенных уже восемь лет назад, сняты помилованием короля, я освобожден от опалы и восстановлен в правах и что Витаны, в которых я сам председательствовал, никогда не судили человека два раза за одно и то же преступление. Законы равнозначны для больших и малых собраний Витана.

– Да, да! – воскликнул граф, забыв в порыве родительского чувства всякую осторожность и приличие. – Опирайся на закон, сын мой!

– Нет, я не хочу опираться на этот закон, – возразил Свейн, бросая презрительные взгляды на смущенные лица разочаровавшегося в своей надежде собрания. – Мой закон здесь, – добавил он, ударив себя в грудь, – он осуждает меня не один раз, а вечно... О, Альред, почтенный старец, у ног которого я однажды сознался во всех своих проступках, я не виню тебя за то, что ты первым в Витане возвысил против меня голос, хотя знаешь, что я любил Альгиву с самой юности и был любим ею взаимно; но в последний год царствования Хардекнута, в то время, когда сила еще считалась правом, ее отдали против воли в жрицы. Я увидел ее снова, когда душа моя была упоена славой моих подвигов над валлонами, а страсть кипела в крови. Я повинен, конечно, в тяжелом преступлении! Но чего же я требовал? Отказа ее от вынужденного обета и брачного союза с ней, давно мною избранной. Прости меня, если я еще не знал в то время, как нерасторжимы узы, которыми связываются произнесшие обет чистоты и целомудрия!

Он умолк, улыбнулся, а глаза его сердито засверкали диким огнем. В это мгновение в нем заговорила материнская кровь, и он мыслил, как датский язычник. Но это продолжалось недолго: огонь в глазах угас, Свейн ударил себя, сокрушаясь, в грудь и промолвил:

– Не смущай, искуситель! Да, – продолжал он громче, – да, мое преступление было очень велико, и оно обрушилось не на меня одного: Альгива опозорена, но душа ее осталась чиста; она бежала, бедная и... затем умерла... Король был разгневан; первым против меня восстал мой брат Гарольд, который в этот час моего покаяния один не оставляет и жалеет меня. Он поступал со мною благородно, открыто, я не винил его. Но двоюродный брат Бьёрн, желая получить в свою власть мое графство, действовал лицемерно: он льстил мне в глаза, но вредил мне заочно. Я заметил эту фальшь и хотел удержать его, но не желал убить. Он лежал связанным на моем корабле, оскорблял меня в то время, когда горе терзало мое сердце, а кровь викингов жгла огнем. И я поднял секиру, а за мною и дружина... Повторяю опять: я великий преступник! Не думайте, что я теперь хочу смягчить свою вину, как в то былое время, когда я дорожил и жизнью, и властью. С тех пор я испытал и земные страдания, и земные блаженства – и бурю, и сияние; я рыскал по морям викингом, бился храбро с датчанами в их родной земле, едва не завладел царским венцом Кнута, о котором я некогда мечтал, скитался потом беглецом и изгнанником. Наконец, я опять возвратился в отечество, был графом всех земель от Изиса до Вая; но в изгнании и в почестях – в войне и в мире – меня везде преследовали бледный лик опозоренной, но дорогой мне женщины и труп убитого брата! Я пришел не оправдываться и не просить прощения, которое теперь меня уже не порадует, а явился для того, чтобы отделить торжественно, перед лицом закона деяния моих родичей от собственных, которые только позорят их! Я пришел объявить, что не хочу прощения и не страшусь суда, что я сам вынес себе приговор. Отныне и на века я снимаю шапку тана и отдаю меч; я иду босиком на могилу Альгивы... иду смыть преступление и вымолить себе у богов то прощение, которого, конечно, люди не властны дать! Ты, Гарольд, займи место старшего брата!... А вы, мужи Совета, произведите суд над живыми людьми, а я отныне мертв и для вас, и для Англии!

Он запахнул свой плащ и прошел, не оглядываясь, медленным шагом через обширную палату, а толпа расступалась перед ним с уважением и со страхом. Собранию казалось, будто с его уходом мгновенно рассеялась непроглядная туча, застилавшая свет дня.

Годвин стоял неподвижно, как статуя, закрыв лицо плащом.

Гарольд смотрел печально в глаза членам собрания: их лица предвещали суровый приговор.

Гурт прижался к Гарольду.

Всегда веселый и беспечный Леофвайн был на этот раз мрачен как ночь.

Вульфнот был страшно бледен. Только Тости играл совершенно спокойно золотой цепочкой.

Только из одной груди вырвался тихий стон; один только Альред проводил добрым взглядом обвиненного Свейна!

ГЛАВА 4

Достопамятный суд кончился повторением приговора над Свейном и возвратил Годвину и его сыновьям все их прежние почести и прежние владения. Вина за распри и смуты пала на чужеземцев, и все они подверглись немедленному изгнанию, за исключением небольшого числа оруженосцев, как, например, Гумфрея Петушья нога и Ричарда сына Скроба.

Возвращение в Англию даровитого и могущественного дома Годвина немедленно оказало благотворное влияние на ослабленное в его отсутствие управление хозяйством. Макбет, услышав об этом, затрепетал в своих болотах, а Гриффит Валлийский зажег вестовые огни в горах и на скалах. Граф Рольф был изгнан только для виду, в угоду общественному мнению; как родственник Эдуарда, он вскоре не только получил позволение возвратиться, но даже снова был назначен правителем марок и отправился туда с громадным числом войск против валлонов, которые не переставали совершать набеги на границы и почти уже завоевали их. Английские рыцари заменили бежавших нормандцев; все остались довольны этим переворотом, только король тосковал о нормандцах и был вдобавок принужден возвратить нелюбимую супругу-англичанку.

По обычаю того времени Годвина обязали представить заложников в обеспечение своей верности. Они были избраны из его семейства, и выбор пал на сына его Вульфнота и Хакона сына Свейна. Но так как Англия перешла в руки Годвина, залог не достиг бы необходимой цели, оставаясь на хранении Эдуарда Исповедника, поэтому решили держать заложников при нормандском дворе, пока король, уверившись в верности и преданности их родных, не позволит им возвратиться домой... Роковой залог и роковой хранитель.

Через несколько дней после переворота, когда мир и порядок воцарились и в городе, и во всей стране, Хильда стояла на закате солнца одна у каменного жертвенника Тора.

Багряный тусклый солнечный шар опускался все ниже за горизонт среди золотистых прозрачных облаков; кругом не видно было ни одной человеческой души, кроме высокой, величественной пророчицы у рунического жертвенника и друидского кромлеха. Она опиралась обеими руками на свой посох; можно было подумать, судя по ее позе, что она ждет кого-то или во что-то вслушивается. Никто не появлялся на пустынной дороге, а она, очевидно, услышала шаги; ее зрение и слух были великолепны. Она улыбнулась, прошептала: «Солнце еще не село!» и облокотилась в раздумье на жертвенник, наклонив голову.

Через некоторое время на дороге появились две мужские фигуры; увидев Хильду издали, они пошли быстрее и взошли на пригорок. Один был облачен в одежду пилигрима, с откинутым назад широким капюшоном плаща, он еще сохранил остатки красоты, и лицо его выражало твердость духа. Его спутник, напротив, был одет чрезвычайно просто, без броши, которую носили тогда таны; но осанка его была очень величественна, а во взгляде чувствовалась привычка повелевать. Эти люди представляли собой резкую противоположность, хотя в чертах обоих было очевидное сходство. Последний из них был чрезвычайно грустен, но кроток и спокоен. Страсти не омрачили ясность его чела, не оставили на нем своих резких следов. Длинные густые светло-русые волосы, которым заходящее солнце придавало прекрасный золотистый блеск, были разделены пробором и ниспадали до плеч. Брови, темнее волос, были тонки и имели такую же правильную форму, как у нормандцев; на щеках, загорелых от труда и воздуха, играл свежий румянец; его высокий рост, сила, проистекавшая не столько из крепкого сложения, сколько из его пропорциональности и воинского воспитания, – и все вместе взятое составляло тип англосаксонской красоты. Вообще он отличался тем истинным величием, которого, кажется, не ослепит никакое великолепие, не поколеблет никакая опасность и которое является следствием сознания собственной силы и собственного достоинства.

Это были Свейн и брат его Гарольд. Хильда устремила на них пристальный взгляд, нежно смягчившийся, когда она смотрела на пилигрима.

– В таком ли положении, – произнесла она, – ожидала я встретить старшего сына великого Годвина? Для кого я не раз спрашивала у звезд и сторожила заходящее солнце? Для кого я чертила таинственные руны на ясеневой коре и вызывала скинляка[20] в бледном сиянии из могил мертвецов.

– Хильда, – ответил Свейн, – не хочу укорять тебя тем семенем, которым ты засеяла ниву: жатва с нее снята, коса переломилась... Отрекись навсегда от своей мрачной гальдры[21] и обратись, как я, к единственному свету, который не померкнет!

Пророчица задумалась и сказала спокойно:

– Вера уподобляется вольному ветру! Дерево не может сказать ему: «Остановись на моих ветвях!», и не может человек сказать вере: «Осени меня своей благодатью!»... Иди с миром туда, где душа твоя найдет себе успокоение: твоя жизнь отцвела. Когда я пытаюсь узнать твою судьбу, то руны превращаются в бессмысленные знаки и волна не колышется. Иди же, куда фюльгия[22] направляет стопы твои! Все-отец дает ее каждому человеку со дня его рождения. Ты желал любви, которая была тебе запрещена. Я предсказала, что твоя любовь воскреснет из недр гроба, в который жизнь вколочена в самом ее расцвете. Ты жаждал прежде славы, и я благословила меч твой и соткала крепкие паруса для твоих кораблей. Пока человек может еще желать, Хильде дается власть над всей его судьбой; но когда его сердце обратится в пепел, на зов мой откликается только безмолвный труп, который возвращается опять в свою могилу по прекращении чар... Однако же подойди ко мне поближе, Свейн: я некогда убаюкивала тебя своими песнями в дни твоего беспечного и счастливого детства!

Хильда с глубоким вздохом взяла руку изгнанника и стала в нее всматриваться. Уступая невольному порыву сострадания, она вдруг поцеловала его дружески в лоб.

– Я размотала нить твою, – продолжала она, – ты блаженнее всех, презирающих тебя и немногих сочувствующих. Сталь тебя не коснется, буря пройдет безобидно над твоей головой, ты достигнешь убежища, которого жаждешь... полночная луна освещает развалины – мир развалинам воина!

Изгнанник слушал с полнейшим равнодушием, но когда он внезапно обернулся к Гарольду, который не мог удержать душивших его слез, то и сухие, горящие глаза Свейна наполнились слезами.

– Прощай же теперь, брат, – проговорил он глухо, – ты не должен идти за мною, ни шага дальше!

Гарольд раскрыл объятья, и Свейн упал на его грудь.

Глухой стон прервал глубокое безмолвие; а братья так крепко прижимались друг к другу, что невозможно было узнать, из чьей груди вылетел этот стон. Изгнанник скоро вырвался из объятий Гарольда и сказал с тихой грустью:

– А Хакон... милый сын мой!... Обречен быть заложником на чужой стороне! Ты его не забудешь? Ты будешь защищать его, не правда ли, Гарольд? Да хранят тебя боги!

Он вздохнул и спустился торопливо с холма.

Гарольд пошел за ним, но Свейн остановился и заметил внушительно:

– А твое обещание? Или я пал так низко, что даже родной брат не считает нужным сдержать данное мне слово?

Гарольд остановился. Когда Свейн уже скрылся за поворотом дороги, вечерняя темнота озарилась сияньем восходящей луны. Гарольд стоял как вкопанный, устремив глаза вдаль.

– Смотри, – сказала Хильда, – точно так, как луна восходит из тумана, возникает твоя слава, когда бледная тень несчастного изгнанника скроется во мраке ночи. Ты теперь старший сын знаменитого дома, в тебе заключаются и надежды англичанина, и счастье датчанина.

– Неужели ты думаешь, – возразил Гарольд с неудовольствием, – что я способен радоваться горькой судьбине брата?

– О, ты еще не слышишь голоса своего истинного призвания! Ну так знай же, что солнце порождает грозу, и что слава и счастье идут об руку с бурей!

– Тетка, – ответил Гарольд с улыбкой недоверия, – ты знаешь хорошо, что твои предсказания мне безразличны и твои заклинания не пугают меня! Не просил я тебя благословить мое оружие и ткать мне паруса. На клинке моем нет рун. Я подчинил свой жребий собственному рассудку и силе руки; между тобой и мной нет никакой таинственной нити.

Пророчица улыбнулась надменно и презрительно.

– Какой же жребий приготовят тебе твой разум и рука? – спросила она быстро.

– А тот жребий, которого я уж теперь достиг... то есть именно жребий человека, поклявшегося защищать свою родину, любить искренно правду и всегда руководствоваться голосом своей совести!

В эту минуту свет озарил лицо храброго витязя и его выражение вполне соответствовало пылкой речи. Но пророчица шепнула ему голосом, от которого его кровь застыла в жилах:

– В спокойствии этих глаз, таится душа твоего отца; под этим гордым челом кроется гений, давший предкам твоей матери северных королей.

– Молчи! – воскликнул гневно Гарольд, но потом, стыдясь своей минутной вспыльчивости, продолжил с улыбкой: – Не говори об этом, когда сердце мое чуждо всех мирских помыслов, когда оно стремится умчаться вслед за братом, одиноким изгнанником... Наступила уж ночь, а дороги не безопасны, потому что в распущенных войсках короля было много людей, которые в мирное время промышляли разбоем. Я один и вооружен только мечом, поэтому прошу тебя позволить мне провести ночь под твоим кровом и... – Он замялся и щеки его запылали румянцем. – К тому же, – продолжил он, – я желал бы взглянуть, так ли еще хороша твоя внучка, какой она была в то время, когда я смотрел в ее голубые очи, проливавшие слезы о Гарольде, осужденном на изгнание.

– Она не властна над своими слезами, как не властна и над улыбкою, – ответила торжественно Хильда, – слезы ее текут из родника твоей скорби, а улыбка ее – луч твоей радости. Знай, Гарольд, что Эдит – твоя земная фюльгия; твоя судьба неразрывна с ее судьбой и не отторгнется душа от души, к судьбе которой Скульда приковала ее судьбу, как не отторгнется человек от собственной тени.

Гарольд не отвечал, но походка его, обыкновенно медленная, стала вдвое быстрее, и он на этот раз желал искренне верить предсказанию Хильды по поводу Эдит.

ГЛАВА 5

Когда Хильда вошла под кров своего дома, многочисленные посетители, привыкшие пользоваться ее хлебосольством, собирались отправиться в отведенные для них комнаты.

Англичане отличались от нормандских графов полнейшим бескорыстием своего гостеприимства и смотрели на гостей как на почетную дружину. Они были готовы принять радушно каждого. Дома людей богатых были с утра до ночи полны гостей.

Когда Гарольд проходил вместе с Хильдой через обширный атриум, толпа гостей узнала его и встретила шумными восклицаниями. В этом шумном восторге не приняли участия только три жреца из соседнего храма, смотревшие сквозь пальцы на гадания Хильды из чувства благодарности за ее приношения.

– Это отродье той нечестивой семьи! – шепнул один из них увидев Гарольда.

– Да, надменные сыновья Годвина ужасные безбожники! – сказал гневно другой.

Все три жреца вздохнули и проводили Хильду и ее молодого и красивого гостя неприязненным взглядом.

Две массивные красивые лампы освещали комнату Хильды. Девушки, как и прежде, работали над тканью. Хильда остановилась и строго взглянула на их прилежный труд.

– До сих пор изготовлено не больше как три четверти! – заметила она. – Работайте проворнее и тките поплотнее!

Гарольд, не обращая внимания на девушек, тревожно озирался, пока Эдит не выскочила к нему с радостным криком.

Гарольд затаил дыхание от восторга: та девочка, которую он любил с колыбели, превратилась в женщину. С того времени как он видел ее в последний раз, она созрела так, как созревает плод под животворным солнцем; щеки ее горели пылающим румянцем; она была, прелестна как райское видение!

Гарольд подошел к ней и протянул ей руку; первый раз в жизни они не обменялись обычным поцелуем.

– Ты уже не ребенок, – произнес он невольно, – но прошу тебя сохранить прежнюю привязанность – остаток своей детской любви – ко мне.

Девушка улыбнулась с невыразимой нежностью.

Им недолго пришлось поговорить друг с другом. Гарольда скоро позвали в комнату, наскоро приготовленную для него. Хильда повела его сама по крутой лестнице к светлице, очевидно, надстроенной над римскими палатами каким-нибудь саксом. Сама лестница доказывала предусмотрительность людей, привыкших спать, опасаясь врага: в комнате был устроен подъем, с помощью которого лестницу можно было втащить наверх, оставляя на ее месте темный и глубокий провал, доходивший до самого основания дома. Комната была, впрочем, отделана с роскошью того времени; кровать была покрыта дорогой резьбой; на стенах красовалось старинное оружие; небольшой круглый щит и дротик древних саксонцев, шлем без забрала и кривой нож или секс, от которого, по мнению археологов, саксы и заимствовали свое славное имя.

Эдит пошла за бабушкой и подала Гарольду на золотом подносе закуску и вино, настоянное на пряностях, а Хильда провела украдкой над постелью своим волшебным посохом, положив на подушку бледную руку.

– Прекрасная сестрица, – проговорил Гарольд, улыбаясь Эдит, – это, кажется, не саксонский обычай, а один из обычаев короля Эдуарда.

– Нет, – отозвалась Хильда, живо обернувшись к нему, – так чествовали всегда саксонского короля, когда он ночевал в доме своего подданного, пока датчане не ввели еще неприличные пиры, после которых подданный был не в силах подать, а король выпить кубок.

– Ты жестоко караешь гордость рода Годвина, воздавая его недостойному сыну просто царские почести... Но мне служит Эдит, и стоит ли завидовать королям?

Он взял дорогой кубок, но когда он поставил его подле себя на столик, то Хильды и Эдит уже не было в комнате. Он глубоко задумался.

– Зачем сказала Хильда, – рассуждал он, – что судьба Эдит связана с моей собственной, и я поверил этому? Разве Эдит может принадлежать мне?... Король просит ее настоятельно в жрицы... Свейн, случившееся с тобою, послужит мне уроком! А если я восстану и объявлю решительно: «Отдавайте богам только старость и горесть, а молодость и счастье – достояние общества!», что ответят жрецы? «Эдит не может быть твоей женою, Гарольд! Она тебе родня, хоть родство ваше дальнее! Она может быть или женой другого, если ты пожелаешь, или невестою Одина!» Вот что скажут жрецы, чтобы разлучить двух любящих.

Кроткое, спокойное лицо Гарольда омрачилось и приняло свирепое выражение, как лицо Вильгельма Нормандского. Тот, кто увидел бы графа в эту минуту гнева, узнал бы в нем сейчас же родного брата Свейна. Но Гарольд сумел справиться с этим чувством, приблизился к окну и стал смотреть на землю, озаренную бледным сиянием луны.

Длинные тени безмолвного леса ложились на просеки. Как привидения, стояли на холме серые колонны друидского капища, и возле него мрачно и неотчетливо виднелся кровавый жертвенник бога войны. Глаза Гарольда остановились на этой картине, и ему показалось, будто на могильном кургане, возле жертвенника, мерцал очень бледный фосфорический свет. Гарольд стал всматриваться пристальнее, и среди света ему явился человеческий образ чудовищного роста. Он был вооружен точно таким же оружием, какое висело на стенах этой комнаты, и опирался на громадную секиру. Свет озарил лицо его: оно было огромно, как у древних богов, и выражало мрачную, беспредельную скорбь. Гарольд протер глаза, и видение исчезло; остались одни серые высокие колонны и древний мрачный жертвенник. Граф презрительно засмеялся над собственной слабостью. Он улегся в постель, и луна озарила своим тихим сиянием его темную спальную. Он спал крепко и долго; лицо его дышало глубочайшим спокойствием, но не успела заря загореться на небе, как в нем произошла резкая перемена.

IV. ХРАМ И ЖЕРТВЕННИК

ГЛАВА 1

Мы оставим Гарольда, чтобы бросить беглый взгляд на судьбу того дома, в котором он стал достойным представителем после изгнания Свейна. Судьба Годвина недоступна понятиям человека без знания человеческой жизни. Хотя старое предание, принятое на веру новейшими историками, будто Годвин в дни юности пас лично свои стада, ни на чем не основано, и так как он, без сомнения, принадлежал к богатому и знатному роду, тем не менее он был обязан славой своей только собственным силам. Удивительно не то, что он достиг ее еще в молодые годы, а то, что он сумел так долго сохранить свою власть в государстве. Мы уже намекали, что Годвин отличался больше дарованиями государственного деятеля, чем хорошего воина, и это едва ли не главная причина симпатии, которую он вызывает в нас.

Отец Годвина, Вульфнот, был вождем у южных саксонцев, или суссекским таном и племянником Эдрика Стреона, графа Мерсийского, даровитого, но вероломного министра Этельреда. Эдрик выдал своего государя и был за это казнен Кнутом.

– Я обещал, – сказал ему Кнут, – вознести твою голову выше всех своих подданных и держу свое слово.

Отрубленная голова Эдрика была выставлена над лондонскими воротами.

Вульфнот жил в раздоре со своим дядей Бройтриком, братом Эдрика, и перед прибытием Кнута стал предводителем викингов; он привлек на свою сторону около двадцати королевских кораблей, опустошил южные берега и сжег флот. С этого времени его имя исчезает из хроник. Вскоре сильное датское войско, известное под именем дружины Торкеля, завладело всем побережьем Темзы. Его оружие быстро покорило почти всю страну. Изменник Эдрик присоединился к нему с десятью тысячами воинов, и весьма возможно, что корабли Вульфнота еще до этого добровольно присоединились к королевскому флоту. Если принять это правдоподобное предположение, то очевидно, что Годвин начал свое поприще со службы Кнуту, и так как он был и племянником Эдрика, который, несмотря на свое предательство, имел много приверженцев, то Годвин пользовался особенным вниманием Кнута; датский завоеватель понимал, что полезно ласкать своих приверженцев и особенно тех, у которых были большие дарования.

Годвин принимал деятельное участие в походе Кнута на Скандинавию и одержал значительную победу без сторонней помощи с одной своей дружиной.

Этот подвиг упрочил его славу и будущность.

Эдрик, несмотря на свое весьма незнатное происхождение, был женат на сестре короля Этельреда; а когда слава Годвина приобрела ему известность, то Кнут счел возможным выдать сестру за своего фаворита: он был ему обязан покорностью англичан. После смерти первой жены, от которой он имел одного сына, умершего от несчастного случая, Годвин женился на другой из того же королевского дома. Мать шести сыновей его и двух дочерей приходилась племянницей Кнуту и родною сестрой Свейну, ставшему впоследствии королем Датским. После смерти Кнута в первый раз обнаружилось пристрастье сакса к саксонскому королевскому дому; но, в силу ли убеждения или вследствие разных политических расчетов, он предоставил выбор преемника собранию Витана как представителю народного желания, и когда этот выбор пал на сына Кнута, Харальда, он безропотно покорился его решению. Выбор этот служит доказательством власти датчан и совершенного слияния их племени с англами; не только Леофрик вместе с Сивардом Нортумбрийским и всеми танами северного берега Темзы, но даже сами жители Лондона стали единодушно на сторону Харальда Датского. Мнение же Годвина разделяли почти одни его эссекские вассалы.

Годвин стал с этого времени представителем английской партии, и многие из тех, которые были убеждены в участии его в убийстве или, по крайней мере, в выдаче брата Эдуарда Альфреда, пытались извинить этот поступок законной ненавистью Годвина к чужеземной дружине, приведенной Альфредом.

Хардекнут, преемник Харальда, ненавидел так сильно своего предшественника, что приказал вырыть его тело и бросить в болото. Хардекнут был провозглашен королем по единодушному желанию саксонских и датских танов и, хотя он вначале преследовал Годвина как убийцу Альфреда, но удержал его при себе во все время своего царствования и относился к нему так же, как Кнут и Харальд. Хардекнут умер внезапно на свадебном пиру, и Годвин возвел на престол Эдуарда. Чиста должна была быть совесть графа и сильно убеждение в своем могуществе, если он мог сказать Эдуарду, когда последний умолял его на коленях помочь ему отречься от этого престола и вернуться в Нормандию:

– Ты – сын Этельреда и внук Эдгара. Царствуй – это твой долг; лучше жить в славе, чем умереть в изгнании. У тебя есть опыт жизни, ты терпел нужду и будешь сочувствовать положению народа. Положись на меня: ты не встретишь препятствий. Кто люб Годвину – будет люб и всей Англии.

Через некоторое время Годвин своим влиянием на народное собрание представил Эдуарду королевский престол. Он склонил одних золотом, а других – красноречием. Став английским королем, Эдуард женился, соответственно с заранее заключенным условием, на дочери того, кто дал ему королевский венец. Эдит была прекрасна и телом, и душой, но Эдуард по-видимому, не любил ее: она жила во дворце, но безусловно в качестве номинальной жены.

Тости, как мы уже видели, женился на дочери Болдуина, графа Фландрского – сестре Матильды, супруги герцога Нормандского, и поэтому дом Годвина был в родстве с тремя королевскими линиями – датской, саксонской и фламандской. И Тости мог сказать то, что мысленно говорил себе Вильгельм нормандский: «Дети мои будут потомками Карла Великого и Альфреда».

Годвин был слишком занят государственными делами и политическими планами, чтобы обращать внимание на воспитание сыновей, а жена его, Гюда, женщина благородная, но не вполне развитая и вдобавок унаследовавшая неукротимый нрав и гордость своих предков – викингов, могла скорее раздуть в них пламя честолюбия, чем укротить их смелый и непокорный дух.

Мы знаем о судьбе Свейна, но он был просто ангелом по сравнению с Тости. Кто способен к раскаянию, в том сохранились еще возвышенные чувства. Тости же был свиреп и вероломен, он не был умен и не имел дарований братьев, но был честолюбивее, чем все вместе взятые. Мелочное тщеславие возбуждало в нем ненасытную жажду власти и славы. Он завивал по обычаю предков свои длинные волосы и ходил разодетым, как жених на свадьбе.

Только два человека из семейства Годвина занимались науками, пользу которых начинали в то время признавать короли. Это были Эдит, нежный цветок, увядший во дворце Эдуарда, и ее брат Гарольд.

Однако ум Гарольда, ум почти гениальный, практический, пытливый был чужд поэзии, связанной с язычеством, в отличие от сестры, которая в поэзии нашла силы, чтобы сносить свои земные скорби.

Сам Годвин не жаловал языческих жрецов; он был слишком хорошо знаком с их злоупотреблениями, чтобы внушать своим детям уважение к жрецам. Такой же образ мыслей был у Гарольда, это был плод с древа учения и мышления.

Писатели древности дали молодому саксонцу понятия об обязанностях и ответственности человека, отличающиеся от тех, которым учили невежественные друиды. Гарольд презрительно улыбался, когда какой-нибудь датчанин, проводивший жизнь в пьянстве и откровенном разврате, думал отворить себе врата Валгаллы, завещая жрецам владения, завоеванные разбоем и насилием. Если бы жрецы вздумали порицать действия Гарольда, он ответил бы им, что не людям, закостенелым в невежестве, судить людей развитых. Он отвергал все грубые суеверия века и у философов искал определения об обязанностях гражданина и человека. Любовь к родине, стремление к справедливости, твердость в горе и смирение в счастье были его отличительными качествами. Гарольд не обладал, как отец, теми качествами, которые снискали ему народную любовь; он был со всеми приветлив, но всегда справедлив не потому, что этого требовала политика, а потому, что он не мог поступить иначе.

Впрочем, как ни прекрасна была душа Гарольда, она имела тоже порядочную долю человеческих слабостей. Это его самонадеянность и уверенность в исключительности своих сил. Хоть он верил в Бога, но упускал из вида те таинственные звенья, которые соединяют человека с Творцом, сплетаются из простодушия детства и из мудрости старости.

Хоть в случае нужды Гарольд был храбр, как лев, храбрость не была отличительной чертой его характера. Он презирал звериную смелость Тости, избегал кровопролития; он казался робким, когда смелость рождалась из-за пустого тщеславия; но когда эту смелость требовал долг, никакие опасности не могли устрашить и никакие хитрости отуманить его, тогда он был отважным и свирепым. Неизбежным следствием истинно английского характера Гарольда было то, что действия его отличались скорее терпением и упорством, чем быстротою и сметливостью.

В опасных ситуациях, с которыми он уже успел освоиться, никто не мог состязаться с ним в твердости и чрезвычайной ловкости, но когда его застигали врасплох, Гарольду было нетрудно сделать крупные промахи. Глубокий ум отличается редко быстрым соображением, если необходимость быть всегда настороже и природная подозрительность не развили в человеке бдительности. Нельзя вообразить сердца более доверчивого, честного и прямого, чем было сердце графа. Учтя все эти свойства, мы получим ключ к образу действий Гарольда в позднейших обстоятельствах его бурной и трагической жизни.

Но мы не должны думать, что Гарольд, отбросив суеверие своего сословия, стоял настолько выше своего века, что совсем не верил в приметы. Какой искатель славы, какой человек, вступающий на борьбу со светом и с людьми, может отказаться от веры в невидимую силу? Цезарь мог смеяться над мистическими обрядами римского многобожия, но он верил в судьбу. Гарольд узнал от философов, что самые независимые и смелые умы древности не могли отрешиться от доли фатализма. Хоть он отвергал силу гаданий Хильды, в его ушах звучали ее таинственные предсказания, слышанные им в детстве. Вера в приметы, знамения, легкие и тяжелые дни, во влияние созвездий была присуща всем сословиям его племени. У Гарольда был также свой счастливый день – четырнадцатое октября. Он верил в его силу, как Кромвель верил в силу третьего сентября. Мы описали Гарольда, каким он был в начале поприща. В то блаженное время еще не примешивалось никакого эгоистического честолюбия к свойственному молодости стремлению завоевать могущество. Его любовь к отечеству, развитая на примерах римских и греческих героев, была чиста и искренна. Он был способен обречь себя на смерть, как сделал Леонид или бесстрашный Курций.

ГЛАВА 2

Пробудившись от томительного сна, Гарольд увидел перед собой Хильду, смотревшую на него своим величественно-спокойным взором.

– Не видел ли ты какой-нибудь пророческий сон, сын Годвина? – спросила она.

– Сохрани меня, Водан! – ответил молодой граф с несвойственным ему смирением.

– Расскажи же мне свой сон – и я разгадаю его; сновидениями никогда не нужно пренебрегать.

Подумав немного, Гарольд проговорил:

– Мне кажется, Хильда, что я и сам могу объяснить себе свои сны.

Он приподнялся на постели и спросил, взглянув на хозяйку:

– Скажи по правде, Хильда, не ты ли велела ночью осветить курган и могильный камень возле храма друидов?

Если Гарольд верил, что вчера поддался на минуту обману зрения, то эта уверенность должна была исчезнуть при виде боязливого, напряженного выражения, которое мгновенно появилось на лице Хильды.

– Так ты видел свет над склепом усопшего героя? Не похож ли этот свет на колеблющееся пламя?

– Да, похож.

– Ни одна человеческая рука не может разжечь это пламя, предвещающее присутствие усопшего, – сказала Хильда дрожащим голосом. – Но это привидение редко показывается, не будучи вызванным имеющими над ним власть.

– Какой вид принимает это привидение?

– Оно появляется в центре пламени, в виде гиганта, вооруженного, подобно сыновьям Водана, секирой, копьем и щитом... Да, ты видел усопшего, лежащего в этом кургане, Гарольд, – добавила она, взглянув на него пытливо.

– Если ты меня не обманываешь... – возразил с недоумением граф.

– Обманывать тебя?!... Я не смею шутить могуществом мертвых, если бы даже могла этим спасти саксонскую корону. Разве ты еще не знаешь или не хочешь знать, что древние герои погребались вместе со своими сокровищами и что над могилами их иногда показывается в ночное время тень усопшего, окруженная ярким пламенем? Их часто видели в то время, когда и живые, и усопшие были одной веры; теперь же они показываются только в исключительных случаях, как вестники определения рока: слава или горе тому смертному, перед которым они предстают! На этом холме похоронен Эск, старший сын Сердика, родоначальника саксонских королей. Он был бичом для бриттов и пал в бою. Его похоронили с оружием и всеми его сокровищами. Саксонскому государству угрожает бедствие, если Водан заставляет своего сына выйти из могилы.

Хильда, сильно взволнованная, опустила голову и пробормотала какие-то бессвязные слова, смысл которых был недоступен Гарольду. Потом она снова обратилась к нему повелительным тоном:

– Расскажи мне свой сон; я уверена, что в нем предсказана вся твоя судьба.

– Видел я, – начал Гарольд, – будто нахожусь в ясный день на обширной поляне. Все услаждало мои взоры и сердце. Я радостно шел один по этой поляне; но вдруг земля разверзлась под моими ногами, и я упал в глубокую неизмеримую бездну. Оглушенный падением, я лежал неподвижно. Когда я, наконец, открыл глаза, то увидел себя окруженным мертвыми костями, которые кружились подобно сухим листьям при порывистом ветре. Среди костей выделялся череп, украшенный митрой, а из этого черепа мне послышался голос: «Гарольд неверующий, ты теперь принадлежишь нам!», «Ты наш!» – повторила за ним целая рать духов. Я хотел встать, но тут только заметил, что связан по рукам и ногам. Узы, обременявшие меня, были тонки, как паутина, но крепки, как железо. Мной овладел неописуемый ужас, к которому примешивался и стыд за свою слабость. Подул холодный ветер, заставивший умолкнуть раздававшиеся голоса и прекративший пляску костей. А череп в митре все скалил на меня зубы, а из впадин глаз его высовывалось острое жало змеи. Внезапно передо мною предстало привидение, которое я ночью видел на холме... О, Хильда, я как будто сейчас вижу его! Оно было в полном вооружении, и бледное лицо его смотрело на меня строго и сурово. Протянув руку, оно ударило своей секирой о щит, издавший глухой звук; после этого с меня спали оковы, я вскочил на ноги и стал смело возле привидения. Вместо митры появился на черепе шлем, и сам череп сразу преобразился, превратившись в настоящего бога войны; шлем его достигал тверди небесной, а фигура его была так велика, что заграждала солнце. Земля превратилась в океан крови, глубокий, подобно северному океану, но он не достигал до колен гиганта. Со всех сторон начали слетаться вороны и хищные ястребы, а мертвые кости вдруг обрели жизнь и форму: одни из них превратились в жрецов, другие – в вооруженных воинов. И поднялся свист, рев, гам и шум, и раздались звуки оружия. Затем из океана выплыло широкое знамя, а из облаков показалась чья-то бледная рука, которая начертала на знамени следующие слова: «Гарольд проклят!» Тогда мрачный призрак, стоявший возле меня, спросил: «Неужели ты боишься мертвых костей, Гарольд?» Голос его звучал как труба, вливающая мужество даже в труса, и я смело ответил: «Достоин презрения был бы Гарольд, если бы боялся мертвых костей!» Пока я говорил, послышался адский хохот и вдруг все исчезло, исключая океан крови. Со стороны севера подлетал ворон кровавого цвета, а с южной стороны подплывал ко мне лев. Я взглянул на воина и невольно расплакался, заметив, что суровость его уступила место беспредельной тоске. И вот он принял меня в свои холодные объятия; морозное дыхание его леденило мне кровь. Поцеловав меня, он сказал тихо и нежно: «Гарольд, мой любимец, не печалься! Ты имеешь все, о чем только мечтали сыновья Бодана в своих снах о Валгалле». После этих слов привидение отступало от меня все дальше и дальше, не переставая смотреть на меня печальными глазами, я протянул руку, чтобы удержать его, но в руке моей очутился только неосязаемый скипетр. Внезапно меня окружили многочисленные таны и предводители; появился роскошно накрытый стол, и начался пир. Сердце мое снова забилось свободно, а в моей руке все еще находился таинственный скипетр. Долго пировали мы, но вот закружился над нами красный ворон, и лев подплывал все ближе к нам. Потом на небе зажглись две звезды: одна сияла бледным светом, но стояла твердо на своем месте; другая же светила ярко, но колебалась из стороны в сторону. Из облаков снова показалась таинственная рука, указала на тусклую звезду, и голос произнес: «Вот, Гарольд, звезда, озарившая твое рождение». Другая рука указала на яркую звезду, и другой голос сказал: «Вот звезда, озарившая рождение победителя». Потом яркая звезда увеличилась в объеме и стала гореть все ярче и ярче... Со страшным шипением пролетела она через бледную звезду, а небо как бы сплошь покрылось огнем... Тут это странное видение стало исчезать, и в то же время в моих ушах зазвучало торжественное пение, похожее на божественный гимн, который я слышал только раз в жизни, в день коронации короля Эдуарда!

Гарольд замолк. Пророчица подняла свесившуюся на грудь голову и долго смотрела на него мрачным, ничего не выражающим взором.

– Почему ты так пристально смотришь на меня и не говоришь ни слова? – спросил молодой граф.

– Тяжело у меня на душе, и я теперь не в силах разгадать этот сон, – пробормотала Хильда. – Утро, пробуждающее человека к новой жизни и деятельности, усыпляет жизнь мысли. Подобно тому, как звезды меркнут при восходе солнца, так угасает и свет души при первых звуках песни пробудившегося жаворонка. Сон, виденный тобою, предрек твою судьбу; но какова она – я этого не знаю. Жди же теперь минуты, когда Скульда сойдет в душу своей рабы; тогда слова будут литься из моих уст с быстротою бегущего с горы потока.

– Я буду ждать, – ответил Гарольд со спокойной улыбкой. – Только не обещаю верить твоему откровению.

Пророчица глубоко вздохнула, но не промолвила больше ни одного слова.

ГЛАВА 3

Гюда, жена графа Годвина, сидела печально в своей комнате; рядом сидел Вульфнот, любимец ее. Остальные сыновья имели крепкое телосложение, и матери никогда не приходилось особенно заботиться о них, даже в пору их детства; но Вульфнот явился на свет раньше времени, и оба – мать и новорожденный – долго находились между жизнью и смертью. Сколько горьких слез пролила она над его колыбелью! В младенчестве он был таким хрупким и нежным, что мать должна была заботиться о нем день и ночь, а теперь, когда он стал бодрым юношей, она привязалась к нему еще сильнее. При виде его, такого прекрасного, веселого и полного надежд, Гюда гораздо больше сожалела о нем, чем об изгнанном Свейне: ведь Вульфнота вырывали из ее объятий, чтобы отослать в качестве заложника ко двору Вильгельма Нормандского. А юноша весело улыбался и выбирал себе роскошные одежды и оружие, чтобы похвастаться ими перед нормандскими рыцарями и красавицами. Он был еще слишком молод и беспечен, чтобы разделять ненависть старших к иностранным нравам и обычаям; блеск и роскошь нормандцев ослепляли его, и он радовался, что его отсылают к Вильгельму, вместо того чтобы жалеть о своей родине и об оставляемых им родных.

Возле Вульфнота стояла младшая сестра его, Тора, милый, невинный ребенок, разделявший вполне его восторг, что еще больше печалило Гюду.

– Сын мой! – сказала мать дрожащим голосом. – Зачем они из всех моих сыновей избрали именно тебя? Гарольд одарен разумом против опасностей; Тости смел против врагов; Гурт так кроток и полон любви ко всем, что никакая рука не поднимется на него, а от беспечного, веселого Леофвайна всякое горе отскочит, как стрела от щита. Но ты, мой дорогой мальчик!... Да будет проклят Эдуард, избравший тебя! Безжалостен отец, если он мог допустить, чтобы у матери отняли единственную радость ее жизни.

– Ах, мама, зачем ты это говоришь? – ответил Вульфнот, рассматривая шелковую тунику – это был подарок королевы Эдит. – Оперившаяся птица не должна нежиться в гнезде. Гарольд – орел, Тости – ястреб, Гурт – голубь, Леофвайн – скворец, а я – павлин... Увидишь, дорогая мама, как пышно распустит твой павлин свой красивый хвост!

Замечая, что шутка его не произвела желаемого действия на мать, он приблизился к ней и сказал серьезнее:

– Ты только подумай, мама, ведь королю и отцу не оставалось другого выбора. Гарольд, Тости и Леофвайн занимают должности и имеют свои графства; они к тому же – опоры нашего дома; Гурт так молод, такой истый саксонец, так горячо привязан к Гарольду, что ненависть его к нормандцам вошла просто в пословицу: ненависть кротких людей заметнее, чем злых... Мною же – и это хорошо известно нашему доброму королю – все будут довольны: нормандские рыцари очень любят Вульфнота; я целыми часами сидел на коленях Монтгомери и Гранмениля, играл их золотыми рыцарскими цепями и слушал рассказы о подвигах Ролло. Прекрасный герцог сделает и меня рыцарем, и я вернусь к тебе с золотыми шпорами, которые носили твои предки, неустрашимые короли Норвежские и Датские, когда еще не знали рыцарства... Поцелуй меня, милая мама, и полюбуйся на прелестных соколов, присланных мне Гарольдом!

Гюда прислонилась головой к плечу сына, и слезы хлынули рекой. Дверь тихо отворилась, и в комнату вошел Гарольд в сопровождении Хакона сына Свейна.

Но Гюда почти не обратила внимания на внука, воспитанного вдали от нее, а кинулась прямо к Гарольду. В его присутствии она чувствовал себя более твердой и спокойной.

– Милый сын, – сказала она, – я верю тебе, потому что ты самый мудрый, твердый и верный из всего нашего дома... Скажи же мне: не подвергнется ли Вульфнот какой-нибудь опасности при дворе Вильгельма Нормандского?

– Он будет там так же безопасен, как и здесь, матушка, – ответил Гарольд ласково. – Жесток, говорят, Вильгельм Нормандский только к вооруженным врагам. И притом, у нормандцев есть свой закон, связывающий их больше религии, и этот закон, называемый ими законом чести, делает жизнь Вульфнота священной для них. Когда ты увидишь Вильгельма, брат мой, то потребуй от него поцелуй мира[23], и тогда ты будешь спать спокойнее, чем если бы над твоим ложем развевались все знамена Англии.

– А долго ли он будет находиться в Нормандии? – спросила немного успокоенная Гюда.

– Не хочу обманывать тебя, матушка, хотя и мог бы утешить тебя этим, а скажу прямо, что продолжительность пребывания Вульфнота зависит единственно от короля Эдуарда и герцога Вильгельма. Пока первый из них не снимет ложного опасения о мнимых замыслах нашего дома, а второй – лицемерной заботливости о нормандских священниках и рыцарях, рассеянных по Англии, до тех пор Вульфнот и Хакон останутся гостями герцога Нормандского.

Гюда в отчаянии заломила руки.

– Успокойся, матушка! – продолжил Гарольд. – Вульфнот молод, но у него проницательный глаз и ясный ум. Он будет изучать нравы нормандцев, узнает все их хорошие и дурные стороны, познакомится с их способом ведения войны и вернется к нам не врагом саксонских обычаев, а опытным человеком, который сумеет предостеречь нас от всех хитросплетений интриг этого воинственного двора. Поверь, что он научится там не каким-нибудь модным затеям, а таким искусствам, которые со временем нам всем могут послужить на пользу. Вильгельм мудр и привержен к роскоши; я слышал от купцов, что торговля высоко поднялась под его железной рукой, а воины рассказывают, что крепости его выстроены на славу, а планы военных действий создаются математическим расчетом... Да, юноша вернется к нам опытным мужем, который будет учить седобородых старцев, будет мудрым предводителем, опорой своему отечеству. Не печалься же, дочь датских королей, что твоему любимцу предстоят лучшая школа и обширнейшее поприще, чем остальным его братьям.

Это убеждение сильно подействовало на гордое сердце племянницы Кнута Великого. Желание славы своему сыну взяло верх над ее материнскими опасениями. Она стерла слезы и с улыбкой взглянула на Вульфнота, которого она уже видела мудрым советником и бесстрашным воином.

Как ни был Вульфнот привержен нормандцам, но и на него слова Гарольда, в которых слышался тонкий упрек ему, не остались без внимания. Он подошел к графу, который с любовью обнял мать, и проговорил искренним тоном:

– Гарольд, слова твои способны превратить камни в людей и из этих людей сделать пламенных защитников Англии! Твой Вульфнот не будет чуждаться своей родины, когда он вернется с подстриженными волосами и золотыми шпорами. Если ты усомнишься в его верности своему народу, положи только правую руку на его сердце и тогда убедишься, что оно бьется только для Англии.

– Славно сказано! – воскликнул с чувством молодой граф, положив руку на голову Вульфнота.

Хакон, разговаривавший все это время с маленькой Торой, приблизился к Гарольду и, став рядом с Вульфнотом, сказал гордо и торжественно:

– Я тоже англичанин и постараюсь оправдать это название.

Гарольд хотел что-то ответить ему, но Гюда предупредила его:

– Не отнимай руки от моего любимца и скажи: «Клянусь верой и честью, что я, Гарольд, сам отправлюсь за Вульфнотом, если герцог удержит его у себя против желания короля и без всякой основательной причины и если письма или послы не повлияют на герцога!»

Гарольд колебался.

– О, холодный эгоист, – сорвалось с губ матери, – так ты способен подвергнуть брата опасности, от которой сам отступаешь?!

Этот горький упрек ударил его как ножом в сердце.

– Клянусь честью! – произнес граф торжественно. – Что если, по истечении срока и восстановления мира в Англии, герцог без основательной причины и против согласия моего государя не захочет отпустить заложников, то я сам отправлюсь за ними в Нормандию и не пощажу усилий для того, чтобы возвратить матери сына и сироту отечеству. Да поможет мне в этом Водан!

ГЛАВА 4

Мы видели, что в числе богатых поместий Гарольда было имение по соседству с римской виллой. Он жил в этом поместье по возвращении в Англию, уверяя, что оно стало ему дорого после доказательства любви, данного его сеорлами, которые купили и обрабатывали землю в его отсутствие, и вследствие его близости к новому Вестминстерскому дворцу, так как, по желанию Эдуарда, Гарольд остался при его особе, между тем как все другие сыновья Годвина возвратились в свои графства.

По уверению норвежских хроник, Гарольд был при дворе ближе всех к королю, который очень любил его и относился к нему как к сыну. Эта близость усилилась еще больше по возвращении из изгнания Годвина. Сговорчивый Гарольд не давал, а король никогда не имел повода на него жаловаться, в отличие от прочих членов этого властолюбивого дома. В сущности, Гарольда влекло к этому старому деревянному зданию, ворота которого были весь день открыты для его людей, а особенно его притягивало соседство прекрасной Эдит. В любви его к молодой девушке было что-то похожее на силу рока. Гарольд любил ее, когда еще не развилась дивная красота Эдит; занимаясь с юных лет серьезными делами, он, не успел растратить своих душевных сил в мимолетных увлечениях праздных людей. Теперь же, в этот период спокойствия в его бурной жизни, он разумеется, сильнее поддавался влиянию этого очарования, превосходившего силой даже все чары Хильды.

Осеннее солнце светило сквозь просеки леса, когда Эдит сидела одна на склоне холма, глядя пристально вдаль.

Весело пели птицы, но не к их пению прислушивалась Эдит. Белка прыгала с ветки на ветку и с дерева на дерево в ближайшей роще, но не любоваться ее игрой пришла Эдит к могиле викинга. Вскоре послышался лай, и огромная валлийская борзая выбежала из перелеска. Сильно забилось сердце Эдит, в глазах блеснула радость: из чащи пожелтевших кустов вышел граф Гарольд с копьем в одной руке и с соколом – на другой.

Несомненно, что его сердце забилось так же сильно и что глаза его блестели так же ярко, когда он увидел, кто его поджидает у могильного камня. Он зашагал быстрее и взошел на пригорок; собаки с радостным лаем окружили Эдит. Граф смахнул с руки сокола, и он слетел на каменный жертвенник.

– Долго я тебя ждала, Гарольд, любезный брат, – проговорила Эдит, лаская собак.

– Не зови меня братом, – сказал Гарольд отрывисто и отступая на шаг.

– Почему же, Гарольд?

Но он отвернулся и оттолкнул сурово собак. Они легли к ногам Эдит, которая смотрела с удивлением и недоумением на озабоченное лицо графа.

– Твои взгляды, Эдит, успокаивают меня больше, чем мои слова усмиряют собак, – проговорил Гарольд кротко. – В жилах моих течет горячая кровь; только спокойный дух способен подавить во мне минутную досаду. Спокойно было мне, когда ты в пору детства сидела безмятежно у меня на коленях, и я плел тебе венок из душистых цветов. Мне думалось в то время: венок из цветов увянет, но за то цепь, сплетенная сердечной любовь, крепка и неразрывна!

Эдит склонила голову; граф смотрел на нее с задумчивой нежностью, а птички звонко пели, и по-прежнему белка скакала по деревьям. Эдит возобновила первая разговор:

– Твоя сестра присылала за мной! Я завтра же должна поехать во дворец, ты будешь там, Гарольд?

– Буду! – ответил он встревоженным голосом. – Так моя сестра присылала за тобой? А ты знаешь зачем?

Девушка побледнела.

– Да, – сказала она.

– Я этого боялся! – воскликнул граф в волнении. – Сестра моя, увлекшись советами друзей, вступает, как король, в безумную борьбу с человеческим сердцем... О, – продолжал Гарольд в порыве увлечения, не свойственного его холодному и ровному характеру, но встревоженного силой любви, – когда я сравниваю нынешних англичан с прежними и вижу в них рабов, недостойных жрецов, то я с ужасом спрашиваю: когда же освободятся они от этого влияния?

Он перевел дыхание и, схватив руку девушки, произнес, стиснув зубы:

– Так они хотят сделать из тебя монахиню? А ты сама не хочешь... ты не должна быть монахиней... или же твое сердце нарушит свой обет?!

– Ах, Гарольд, – ответила Эдит, забыв всю свою робость при намеке на эту одинокую жизнь. – Лучше лечь в могилу, чем похоронить сердце за монастырской решеткой!... В могиле я могу жить еще для всех тех, которых люблю, там же должно умереть все и даже любовь... Тебе жаль меня, Гарольд?... Твоя сестра, королева, добра и милостива; я брошусь к ее ногам и скажу: «Юность создана для любви, мир не полон отрад; позволь мне пользоваться моей юностью и благословлять Водана в мире, созданном им для счастья!»

– Милая, дорогая Эдит! – воскликнул Гарольд в восторге. – Скажи это, будь тверда; никто не посмеет неволить тебя: закон не может вырвать тебя из объятий твоей бабушки, а где говорит закон, там властен и Гарольд... и там наше родство, несчастье моей жизни, будет благодеянием.

– Почему ты называешь наше родство несчастьем? Мне так приятно думать, что мы с тобой родня, хоть немного дальняя, и я имею право гордиться твоей славой и радоваться твоему присутствию у нас. Отчего же моя радость для тебя только горе?

– А потому, – ответил он, скрестив руки, – что, не будь мы в родстве, я сказал бы тебе: Эдит, я люблю тебя больше, чем любил бы сестру! Будь женою Гарольда!... Если же я теперь скажу это тебе, и ты станешь моею, священники всплеснут руками и проклянут наш брак; дом мой рухнет тогда до самых оснований; отец мой, братья, таны, выборные, сановники и все, в силе которых заключается наша сила, пристанут ко мне с просьбами отречься от тебя... Как я теперь могуществен, так был могуществен и мой Свейн, и как отвержен Свейн, так будет в этом случае отвержен и Гарольд, а после изгнания Гарольда, кто будет настолько отважен и силен, чтоб заменить его при обороне Англии?! Разгорятся тогда все те буйные страсти, которые я усмиряю как дикого коня... И я пойду с хоругвью, одетый в доспехи на родных, на танов и отчизну; потоком польется кровь моих земляков... Вот почему Гарольд, покоряясь как раб власти священников, которых презирает, и не дерзает сказать избраннице души своей: «Дай мне правую руку и будь моей невестой!»

С отчаянием слушала Эдит это признание, и лицо ее стало белее мрамора. Но когда Гарольд умолк и быстро отвернулся, чтобы она не увидела его взволнованного лица, в ней пробудилась сила женской возвышенной души, постигающая даже в самой печальной доле благородное и высокое. Подавив и любовь, и душевную горечь, она подошла к Гарольду, протянула ему свою нежную руку и сказала с сердечным состраданием:

– Никогда еще, Гарольд, я не гордилась тобою так, как теперь, потому что Эдит не могла бы любить тебя, как она тебя любит, и будет любить до самой могилы, если бы ты не любил Англию больше самой Эдит... Гарольд, я была до этой минуты простодушным ребенком и не знала, конечно, и собственного сердца; теперь же я читаю в нем и понимаю, что я женщина... Теперь уж я, Гарольд, не страшусь и заключения: оно не убивает жизнь, а, напротив, расширяет ее, сосредоточивая ее в одно желание быть достойной приносить за тебя жертву небу.

– Эдит, – воскликнул Гарольд, побледневший как смерть, – не говори мне больше, что для тебя не страшно вечное заключение! Умоляю тебя, приказываю тебе не воздвигать между нами этой вечной преграды! Пока ты свободна, остается надежда, хотя, быть может, призрачная, но все-таки надежда.

– То, что тебе угодно, будет угодно и мне! – ответила Эдит спокойно и покорно. – Распоряжайся участью моей по своему желанию.

Не смея полагаться на силу своей воли, чувствуя, что рыдания теснят ей грудь, она быстро ушла, оставив Гарольда одного у кургана.

ГЛАВА 5

Когда Гарольд на следующее утро вошел в Вестминстерский дворец с намерением повидаться с королевой, он случайно встретился со своим отцом, который, взяв его под руку, серьезно сказал:

– Сын мой, у меня тяжесть на душе, касающаяся тебя и всего нашего дома, об этом я хотел бы поговорить с тобой.

– Позволь мне потом придти к тебе, – возразил молодой граф, – мне сейчас необходимо видеть сестру, пока она еще не занята своими просителями.

– Успеешь еще, – заметил отрывисто старик, – Эдит теперь в молельне, и мы успеем обсудить наши светские дела, прежде чем она будет в состоянии принять тебя, чтобы рассказать последнее сновидение короля, который был бы великим человеком, если бы деятельность его, проявляющаяся постоянно во сне, проявилась бы и наяву... Идем!

Не желая раздражать отказом отца, Гарольд со вздохом последовал за ним в ближайший покой.

– Гарольд, – начал Годвин, тщательно заперев дверь, – ты не должен допускать, чтобы король дольше удерживал тебя здесь ради своих капризов; твое присутствие необходимо в подвластном тебе графстве. Тебе ведь известно, что эти останглы, как мы их называем, состоят большей частью из датчан и норвежцев – упрямого, своевольного народа, который сочувствует больше нормандцам, чем саксонцам. Моя власть основана не только на том, что я одного происхождения со свободным народом Эссекса, но и на том, что я старался всеми способами утвердить свое влияние над датчанами. Скажу тебе, Гарольд, что тот, кто не сумеет усмирить англодатчан, не будет в силах поддержать власть, которую я приобрел над саксонцами.

– Это я знаю, батюшка, – ответил Гарольд, – и я с удовольствием замечаю, что эти храбрые пришельцы, смешиваясь с более кроткими англичанами, действуют на них благотворным образом, передавая им свои более здравые взгляды, и в то же время сами постепенно утрачивают свою дикость.

Годвин одобрительно улыбнулся, но потом лицо его стало опять серьезно.

– Это так; но подумал ли ты, что Сивард омрачает славу нашего рода, овладевая умами народа берегов Гомбера, а ты бездействуешь в этих палатах. Подумал ли ты хоть раз, что вся Мерсия находится в руках нашего соперника Леофрика и что сын его Альгар, управлявший во время моего отсутствия Эссексом, стал очень популярным в этой местности? Если бы я вернулся годом позже, то все голоса были бы в пользу Альгара, но не в мою... Чернь легкомысленна! Помоги же мне, Гарольд! Сердце мое полно тоской, и я не могу один работать... Я никому не говорил еще, как трудно мне было лишиться Свейна.

Старик умолк: губы его судорожно вздрагивали.

– Один ты, Гарольд, – продолжил он после минутной паузы, – благородный юноша, не постыдился встать на его сторону перед Витаном, Да, один... и как горячо я благословлял тебя в ту минуту. Но вернемся опять к нашему делу: помоги мне, Гарольд, докончить начатое мною! Власть упрочивается поддержкой сильных союзников! Что стало бы со мною, если бы я не нашел себе жену в доме Кнута Великого? Ведь это обстоятельство и дает моим сыновьям полное право надеяться на любовь датчан. Английский трон перешел потом благодаря мне снова к саксонской линии, и я положил на холодное ложе короля Эдуарда свою прекрасную Эдит. Если бы от этого брака были дети, то внук Годвина, происходящий из двух королевских домов, был бы наследником английской короны. Я ошибся в расчете и теперь должен начать дело сначала. Твой брат Тости, женившись на дочери графа Болдуина, придал нашему дому больше блеска, чем силы; иностранец почти не имеет никакого значения в Англии. Ты, Гарольд, должен дать новую опору нашему роду. Я хотел видеть тебя женатым на дочери одного из наших опасных соперников, чем на какой-нибудь иностранной принцессе. У Сиварда нет дочерей девушек, но зато у Альгара есть очаровательная дочь; сделай ей предложение, чтобы превратить Альгара из врага в друга. Посредством этого союза мы подчиним себе Мерсию, а чего доброго покорим и непокорных валлийцев, что весьма возможно, так как Альгар породнился с валлийским королевским домом. С помощью Альгара ты будешь иметь возможность покорить марки, которые так плохо защищаются Рольфом. Альгар сообщил мне на днях, когда я встретился с ним, что он намерен выдать свою дочь за Гриффита, мятежного короля – вассала Северного Валисса. Поэтому я советую тебе не упускать драгоценного случая, а свататься скорее. Не думаю, чтобы Гарольд со своим красноречием получил отказ, – добавил Годвин с улыбкой.

– Отец, – ответил Гарольд, предвидевший к чему клонится речь и призвавший на помощь все свое самообладание, чтобы скрыть овладевшее им волнение, – я чрезвычайно обязан тебе за твои заботы о моем будущем и надеюсь извлечь пользу из твоих мудрых советов: я попрошу короля отпустить меня к моим останглам. Я соберу там народное собрание, буду проповедовать народные права, разберу все недоразумения и постараюсь угодить на только танам, но и сеорлам. А Альдита дочь Альгара никогда не будет моей женой!

– Почему? – спросил Годвин спокойно, пытливо устремив на Гарольда свои ясные глаза.

– Потому что она не нравится мне, несмотря на всю свою красоту, никогда не могла бы привлечь меня к себе; потому еще, что мы с Альгаром постоянно были соперниками как на поле брани, так и в Совете, а я не принадлежу к тем людям, которые способны продать свою любовь, хотя я и умею сдерживать свою ненависть. Граф Гарольд сумеет и без брака привлечь к себе войска и создать несокрушимую власть...

– Ты сильно ошибаешься, – возразил Годвин холодно. – Я знаю, что тебе нетрудно было бы простить Альгару все причиненные тебе неприятности и назвать его своим тестем, если бы ты чувствовал к Альдите то, что великие люди называют глупостью.

– Разве любовь – глупость?

– Несомненно, – ответил старый граф не без грусти. – Любовь – это безумие, в особенности для тех, кто убедился, что жизнь вся состоит из забот и вечной борьбы... Неужели ты думаешь, что я любил свою первую жену, надменную сестру Кнута? А Эдит, твоя сестра, любила ли Эдуарда, когда он предложил ей разделить с ним престол?

– Ну так пусть Эдит и будет единственной жертвой нашего честолюбия.

– Для нашего «честолюбия», пожалуй, действительно достаточно ее, но не для безопасности Англии, – проговорил невозмутимый старик. – Подумай-ка, Гарольд, твои годы, твоя слава, твое общественное положение делают тебя свободным от всякого контроля над тобой со стороны отца, но от опеки родины ты избавишься только тогда, когда будешь лежать в могиле... Не упускай этого из виду, Гарольд! Не забудь, что после моей смерти ты будешь обязан укрепить свою власть для пользы Англии, и спроси себя по совести: каким еще способом перетянешь ты на свою сторону Мерсию и что может быть для тебя опаснее ненависти Альгара? Не будет ли для тебя этот враг вечным препятствием к достижению полного величия, ответь на это хоть самому себе, положа руку на сердце.

Спокойное лицо Гарольда омрачилось: он начал понимать теперь, что отец прав, и не нашелся, что возразить ему. Старик видел, что победа осталась за ним, но счел благоразумным не показать этого. Он закутался в свой длинный меховой плащ и направился к двери; только на пороге обернулся и проговорил:

– Старость дальновидна, потому что богата опытом, и я, старик, советую тебе не пренебрегать представляющимся удобным случаем, если ты не хочешь раскаяться впоследствии. Если ты не будешь владеть Мерсией, то окажешься на краю глубокой бездны, хоть ты и занял самое высокое положение в обществе... Ты теперь, как я подозреваю, любишь другую, которая служит преградой твоему честолюбию; если ты не откажешься от нее, то или разобьешь ей сердце, или же всю жизнь будешь мучиться угрызениями совести. Любовь умирает, когда быстро удовлетворяется; честолюбию же нет пределов: его ничем не удовлетворишь.

– Я не обладаю подобным ненасытным честолюбием, батюшка, – ответил Гарольд серьезно. – Мне незнакома эта безграничная любовь к власти, которая, кажется, вполне естественна для тебя... Я не имею...

– Семидесяти лет! – перебил старик, договаривая мысль сына. – В семьдесят лет каждый человек, вкусивший прелесть власти, будет говорить так, как говорю я, а ведь каждый испытал на своем веку и любовь! Ты не честолюбив, Гарольд... Ты еще не знаешь самого себя и не имеешь ни малейшего понятия о честолюбии... Я предвижу необходимую награду, ожидающую тебя... Но не дерзаю, не могу назвать ее... Когда время положит эту награду на кончик твоего меча, тогда скажешь: «Я не честолюбив!»... Подумай и решайся.

Гарольд долго думал, но решил не так, как хотел старый граф. Ему не было еще семидесяти лет, а награда пока еще была сокрыта в глубине гор, хотя гномы уже ковали золотой венец на своих подземных наковальнях.

ГЛАВА 6

Пока Гарольд обдумывал слова старого графа, Эдит сидела на низкой скамейке у ног английской королевы[24] и слушала почтительно, но с тоской в душе, ее уговоры.

Спальня королевы так же, как кабинет короля, примыкала с одной стороны к молельне, а с другой – к обширной прихожей; нижняя часть стен была обтянута материей; пурпурный цвет, проходивший через цветные стекла высокого, узкого окна в виде арки, озарял наклоненную голову королевы и разливал по ее бледным щекам яркий румянец. Она могла вполне служить примером молодой красоты, увядающей в расцвете.

Королева говорила своей юной любимице:

– Отчего ты колеблешься? Или ты воображаешь, что свет даст тебе счастье? Увы! Оно живет только одной надеждой и угасает с ней!

Эдит только вздохнула и склонила печально прекрасную головку.

– А жизнь монахини – надежда! – продолжала королева. – Она в этой надежде не знает настоящего, а живет в одном будущем, и ей слышится пение невидимых духов, такое слышал Дунстан при рождении Эдгара. Душа ее возносится высоко над землей к обителям Водана!

– А где носится сердце ее? – воскликнула Эдит с глубокой тоской.

Королева умолкла и положила с нежностью свою бледную руку на грудь молодой девушки.

– Дитя! Оно не бьется суетными надеждами и мирскими желаниями так, как мое, – сказала королева. – Мы вольны заключить всю нашу жизнь в душе и не слушаться сердца; тогда горе и радость исчезают для нас, мы смотрим равнодушно на все земные бури... Знай, милая Эдит: я сама испытала величие и падение; я проснулась в чертогах английской королевой, а солнце не успело еще закатиться за горы, как король сослал меня без всякого почета, без слова утешения, в мраке Вервельского монастыря. Отец мой, мать и братья были внезапно изгнаны, и горькие слезы мои лились не на грудь мужа.

– Тогда, королева, – воскликнула Эдит, покраснев от гнева, – тогда, наверно, в тебе заговорило сердце?

– О да, – произнесла королева, сжимая руку девушки, – но душа взяла верх и подсказала мне: «Счастливы страждущие!», я тогда обрадовалась этому испытанию, так как Водан испытывает только тех, кого любит.

– Но все твои достойные, изгнанные родственники, эти храбрые воины, которые возвели короля на престол?...

– Я утешилась мыслью, – ответила на это королева, – что молитвы мои за них будут угоднее Водану, долетая к нему не из царских чертогов... Да, дитя мое, я испытала почет и унижения и научила сердце смиряться, относиться безразлично к крайностям.

– Тебе дана нечеловеческая сила! – воскликнула Эдит. – Я слышала, что ты в молодые свои годы была такой же кроткой и чуждой земных желаний и скорбей?

Королева невольно взглянула на Эдит. В глазах ее, похожих на отцовские, появилось выражение человека, привыкшего владеть своими чувствами. Более опытный наблюдатель, чем молодая девушка, задумался бы невольно над взглядом королевы и задался бы вопросом, не скрывалась ли под всем этим спокойствием затаенная страсть.

– Эдит, – проговорила королева с чуть заметной улыбкой, – есть мгновения, когда все то, что дышит, подчиняется общим стремлениям человечества. В моей суетной молодости и я читала, размышляла и мечтала только об одних знаниях. Я бросила потом эти ребяческие мечты и, если вспоминаю их, то только для того, чтобы озадачить ученика головоломными загадками науки... Но ведь я не затем послала за тобой, дорогая Эдит. Еще раз умоляю тебя повиноваться воле нашего властелина и отдать свою молодость на служение Богу.

– Не могу и не смею... Это мне не по силам! – прошептала Эдит, закрыв лицо руками.

Королева взяла эти нежные руки и, посмотрев на бледное, встревоженное личико, спросила печально:

– Так ты не хочешь, милая? Сердце твое привязано к суетным земным благам и к мечтам о любви?

– Вовсе нет, – ответила уклончиво Эдит, – но я дала уже слово не быть никогда монахиней.

– Ты дала его Хильде?

– Хильда, – ответила ей с живостью Эдит, – не позволит мне это! Ты знаешь ее твердость и ненависть...

– К законам нашей веры? Да, это-то и заставило меня приложить все старания, чтобы оградить тебя от этого влияния. Но ты дала, конечно, обещание не Хильде?

Эдит не отвечала.

– Кому же ты обещала – женщине или мужчине? – настаивала королева.

Но прежде чем девушка успела ей ответить, дверь отворилась и в нее вошел Гарольд. Быстрым, но спокойным взглядом окинул он двух женщин, а Эдит вскочила; прекрасные глаза ее засверкали от радости.

– Добрый день, сестра, – сказал граф королеве. – Я пришел к тебе в роли непрошеного гостя! Нищие и священники не оставляют тебе времени для бесед с братом.

– Это упрек, Гарольд?

– Нет! – ответил он дружески, посмотрев на сестру с видимым состраданием. – Ты одна только искренна среди лицемеров, окружающих трон, но ты и я расходимся в способах поклонения Создателю Вселенной, я чту его по-своему!

– По-своему, Гарольд? – спросила королева, качая головой, но тоном добрым и нежным.

– Да, как я научился от тебя же, Эдит, когда стал благоговеть перед делами греков и доблестных римлян, и решил в душе поступать, как они.

– Правда, правда! – созналась печально королева. – Я совратила душу, которая, быть может, нашла бы себе иные предметы для подражания... Не улыбайся так недоверчиво, брат; поверь мне, что в жизни убогого и смиренного нищего кроется больше мужества, чем в победах Цезаря и поражении Брута!

– Все это может быть, – ответил ей Гарольд, – но из одного дуба вытачиваются и дротик, и костыль, и руки, недостойные владеть первым, владеют другим. Каждому предназначен свой жизненный путь, и мой давно уж избран... Но довольно об этом! Сообщи мне, сестра, о чем ты говорила с прекрасной Эдит, почему она так бледна и, видимо, встревожена? Берегись, сестра, превращать ее в монахиню! Если Альгиву отдали бы за Свейна, он не скитался бы теперь, всеми отверженный на далекой чужбине.

– Гарольд, Гарольд! – воскликнула королева, пораженная его выходкой.

– Но, – продолжал граф с красноречием взволнованной души, – мы не рвем свежих листьев для своих очагов, а жжем в них сухие. Незачем губить юность; пусть она мирно слушает звонкое пение птичек. Пар исходит от сочной зеленеющей ветки, брошенной в огонь; жгучие сожаления овладевают сердцем, отрезанным от мира в полном расцвете молодости.

Королева в волнении ходила по комнате. Через несколько минут она указала Эдит на молельню и проговорила с вынужденным спокойствием:

– Пойди туда и стань смиренно на колени; умоли Бодана, чтобы он просветил твой рассудок и дал тебе спокойствие... Я хочу поговорить с Гарольдом.

Эдит вошла в молельню. Королева смотрела с нежной лаской на девушку, склонившую свою головку для усердной молитвы. Притворив плотно дверь, королева подошла к брату и спросила его тихим, но ясным голосом:

– Ты любишь эту девочку?

– Сестра, – ответил ей задумчиво Гарольд, – я люблю ее, как мужчина способен любить женщину, то есть больше себя, но меньше тех целей, для которых дана нам наша земная жизнь!

– О, свет, ничтожный свет! – воскликнула королева в негодовании. – Ты вечно жаждешь счастья, но при первом проявлении твоего честолюбия попираешь ногами дарованное счастье! Вы говорили мне, что я ради величия и могущества вашего должна быть женой короля Эдуарда, и обрекли меня жить вечно с человеком, который ненавидит меня всей душой...

Королева умолкла и затем продолжила совершенно спокойно, как будто в ней совмещались два резко противоположные друг другу существа:

– Я уже получила награду за покорность, конечно, не от мира. Так и ты, Гарольд сын Годвина, любишь эту девушку, и она тебя любит; вы могли быть счастливы, если бы счастье было возможно на земле; но, хотя Эдит и высокого рода, у нее нет обширных и богатых поместий, нет родни, чтобы пополнить ею твои дружины! Она не может быть ступенью к достижению твоих тщеславных планов, и потому ты любишь ее только так, как мужчина способен любить женщину, – меньше своих целей!

– Сестра, – ответил граф, – ты говоришь так же, как говорила со мною в былые годы, как женщина с душой, а не как кукла, покрытая власяницей. Если ты будешь поддерживать меня, я женюсь на Эдит, я огражу ее от суеверий Хильды и от могилы, в которую ее сведут живую!

– Но отец наш... отец... с его железной волей?

– Я боюсь не отца, а только твоих монахов. Ты разве забыла, что Эдит и я состоим в отдаленном родстве, при котором брак запрещается церковью?

– Да, правда, – ответила с испугом королева. – Прочь же и мысль об этом! Заклинаю тебя: вытесни эту мысль поскорее из сердца!

Она поцеловала его ласково в лоб.

– Опять исчезла женщина, и появилась кукла! – проговорил Гарольд с глубокой досадой. – Ничего не поделаешь, я покоряюсь судьбе... Но наступит же день, когда представитель английского престола не будет раболепствовать перед упорными монахами, и тогда я, в награду за все мои услуги, упрошу короля, у которого будет биться живое сердце, испросить разрешение на мой брачный союз. Оставь же мне, сестра, хоть эту надежду и не губи Эдит в расцвете ее жизни!

Королева молчала, и Гарольд, считая это не совсем добрым знаком, пошел прямо к молельне и отворил дверь; но он невольно остановился в благоговении перед невинной девушкой, стоявшей еще на коленях. Когда она привстала, он мог только сказать:

– Сестра не будет больше настаивать, Эдит!

– Я еще не давала этого обещания, – заметила поспешно королева.

– А если и так, – добавил граф Гарольд, – то не забудь, Эдит, что ты дала мне слово под ясным сводом неба, в самом древнем из храмов нашего милосердного всеобщего Отца!

Сделав это внушение, он торопливо ушел из спальни королевы.

ГЛАВА 7

Гарольд вышел в прихожую. Ожидавшее тут собрание было немногочисленно в сравнении с толпой, которую мы встретим в прихожей короля, так как сюда приходили исключительно избранные, просвещенные люди, а число их, конечно, не могло быть значительным в то далекое время. Сюда не приходили обманщики, стекавшиеся толпою к королю для того, чтобы воспользоваться его легковерием и расточительностью. Пять или шесть монахов, печальная вдова со скромным содержанием и печалью – вот и все, кто являлся в покои королевы.

Взгляды всех обратились с любопытством на графа, когда он вышел из спальни королевы; все удивились его пылающим щекам и суровому взгляду. Но приходившим к королеве Эдит, был дорог граф Гарольд; просвещенные люди уважали его за ум и за ученость, несмотря на его мнимое пренебрежение к некоторым достоинствам, а вдовы и сироты знали его как непримиримого врага всякой несправедливости.

Увидев это мирное собрание, в Гарольде пробудилась врожденная доброта, и он остановился, чтобы сказать мимоходом сочувственное слово каждому из присутствующих.

Сойдя по наружной лестнице, – в эту эпоху даже в королевских дворцах все главные лестницы возводились снаружи, – Гарольд вышел в обширный двор, где было много телохранителей. Войдя вновь во дворец, он пошел к особым покоям короля, окружающим зал, называемый расписанной палатой и служивший Эдуарду опочивальней в торжественных случаях.

Толпа уже наводнила обширную прихожую короля. Во всех углах сидели священники и пилигримы. Считая бесполезным терять время на этих ненавистных людей, граф прошел сквозь толпу и был без промедления допущен к королю. Проводив его злобными, завистливыми взглядами, священники стали шептаться:

– Нормандские любимцы короля чтили, по крайней мере, наших богов!...

– Да, и если бы не разные важные обстоятельства, то я предпочел бы нормандцев.

– Какие обстоятельства? – спросил молодой честолюбивый монах.

– Во-первых, нормандцы не умеют говорить на понятном для нас языке и, кажется, не любят духовного сословия. Другая же причина заключается в том, что они люди скрытные и не любят вина! Проще держать в руках человека, который не склонен к баловству.

– Да, это так, – подтвердил коренастый священник с лоснящимся лицом.

– Как может человек обнаружить свои погрешности, если не облегчить ему сознание, – продолжал первый, – я успокоил многих за фляжкою вина, и не одно пожертвование досталось в пользу храма за приятельской пирушкой сметливого монаха с заблудшими овцами. Это что? – обратился он к человеку, вошедшему в это время в прихожую, за которым мальчик нес легкий сундучок, накрытый полотном.

– Отец, – ответил тот, – это просто сокровища, и казначей Гюголайн способен целый год коситься на меня: не любит он, злодей, выпускать из рук золото короля!

При этом простодушном замечании мирянина священники злобно взглянули на него исподлобья, так как у всех и каждого из них было немало замыслов против кассы Гюголайна.

– Сын Мамона! – воскликнул с озлоблением монах. – Не думаешь ли ты, что наш добрый король дорожит побрякушками, уборами и прочим? Отправляйся-ка ты со своим вздорным товаром к Болдуину Фландрскому или к щеголю Тости сыну Годвина.

– Как бы не так! – сказал насмешливо торговец. – Что даст мне за сокровища неверующий Болдуин или тщеславный Тости?! Да не смотрите же так сурово, отцы, а лучше постарайтесь приобрести эту редкость – это древнейшее изображение Бодана! Один почтенный друг купил его для меня в Висбю за три тысячи марок серебра, а я прошу сверх них только пятьсот за хлопоты.

Все окружили с завистью сундучок и торговца.

Почти в ту же минуту раздался гневный голос, и рослый тан влетел в эту толпу, как сокол в стаю воронов.

– Не думаешь ли ты, – кричал тан на наречии, обличавшем датчанина, – что король будет тратить такой громадный куш, когда крепость, построенная Кнутом в устье Гомбера, почти вся в развалинах и нет в ней даже ратника, чтобы наблюдать за норвежскими кораблями?

– Эти почтенные отцы, – возразил торговец с заметной иронией, – объяснят тебе, что изображение Бодана лучше защитит от норвежцев, чем каменные крепости.

– Защитит устье Гомбера лучше сильного войска?! – проговорил тан в раздумье.

– Разумеется, – сказал монах, вступаясь за торговца. – Да ты разве не помнишь, что на достопамятном соборе тысяча четырнадцатого года повелено было сложить оружие против твоих соотечественников?! Стыдись, ты не достоин звания вождя королевских полков. Покайся же, сын мой, а иначе король узнает обо всем...

– Волки в овечьей шкуре! – бормотал датчанин, отступая назад.

Торговец улыбнулся.

Но нам пора последовать за Гарольдом, ушедшим в кабинет короля. Войдя в этот покой, граф тотчас же увидел человека еще цветущей молодости, богато одетого в вышитую тонну и с вызолоченным мечом; широкое и долгополое платье, длинные усы и выколотые на коже знаки и слова указывали, что он был из числа ревнителей саксонской старины. Глаза графа сверкнули: он узнал в посетителе отца Альдиты, графа Альгара сына Леофрика. Два вождя очень холодно раскланялись друг с другом.

Контраст между ними был разителен. Датское племя было вообще более рослым, чем саксонское, и хотя Гарольд во всех отношениях был истинным саксонцем, но наследовал, как и все его братья, рост и железное сложение своих предков по матери, викингов. Альгар же был невысок и казался тщедушным по сравнению с Гарольдом. Голубые глаза его были блестящи; губы всегда в движении; его длинные волосы имели очень яркий золотистый оттенок и его густые, непокорные кудри противились прическе, бывшей в то время в моде; живость его движений, несколько резковатый голос и торопливая речь, резко контрастировали с внешностью Гарольда, с его спокойным взглядом, кроткой величественной осанкой, с пышными волосами, спадавшими до плеч, роскошной волной. Природа наделила того и другого умом и силой воли; но они были очень разными.

– Добро пожаловать, Гарольд, – проговорил король без привычной сонливости, взглянув на графа как на избавителя. – Почтенный наш Альгар обратился к нам с просьбой, которая потребует, конечно, размышления, хотя она проникнута стремлением к земным благам, чуждым его отцу, который раздает все свое состояние в пользу святых храмов, за что ему и будет заплачено сторицей.

– Все это так, король мой, – заметил Альгар, – но нельзя не подумать о вещественных благах ради своих наследников и возможности следовать примеру моего достойного отца! Одним словом, Гарольд, – продолжал Альгар, обращаясь уже к графу, – вот в чем суть всего дела. Когда наш король согласился принять управление Англией, ему в этом содействовали твой отец и мой; будучи издавна врагами, они забыли распри для блага страны. С той поры твой отец прибавлял постепенно одно графство к другому, словно звено к звену; теперь почти вся Англия находится в руках его сыновей; мой же отец остался без земель и без денег. Когда ты отсутствовал, король поручил мне управлять вашим графством, и по всеобщим отзывам я правил добросовестно. Твой отец возвратился, и хотя я мог бы (глаза его блеснули, и он непроизвольно взялся за меч) удержать графство силой оружия, но я отдал его без возражений, по воле короля. Я пришел теперь к моему государю и просил его указать мне земли, которые он может выделить в своей Англии мне, бывшему графу Эссекскому, сыну Леофрика, который проложил ему свободный путь к престолу... Король в ответ на это прочел мне наставление о суетности всех материальных благ, но ты не презираешь так, как он, этих благ... Что же скажешь ты, граф, на желание Альгара?

– Что подобная просьба совершенно законна, – ответил граф спокойно, – но заявлена только довольно непочтительно.

– Тебе ли, подкреплявшему требования оружием, говорить о почтительности! – воскликнул граф Альгар. – Тебе ли учить тех, чьи отцы были графами, когда твои еще пахали мирно землю?... Кем был бы твой дед Вульфнот без измены Эдрика Стреона?

Кровь бросилась в лицо надменному Гарольду при этом оскорблении в присутствии короля, который, несмотря на собственную слабость, любил, чтобы его таны мерились бы силами друг против друга. Гарольд, несмотря на дерзость Альгара, ответил хладнокровно:

– Сын Леофрика, мы живем в стране, где происхождение хоть и уважается, но не дает без наличия более веских прав, преимуществ ни в советах, ни на поле сражений. К чести нашей страны, люди в ней ценятся по достоинству, а не по тому, кем были когда-то наши предки. Так водится давно в нашей Англии, где предки мои по отцу могли быть и сеорлами, но так же заведено у воинственных датчан, в той стране, где предки мои по матери сидели на престоле.

– Да, тебе не мешает искать опоры в происхождении матери, – проговорил Альгар, кусая злобно губы, – нам, саксонцам, нет дела до ваших северных королей, этих морских разбойников; ты владеешь богатыми землями, дай и мне получить то, что я заслужил.

– Один только король, а не его слуга, властен давать награды, – произнес Гарольд, отодвинувшись в сторону.

Взглянув на Эдуарда, Альгар тотчас заметил, что король погрузился в один из тех припадков сонливой задумчивости, в которых он находил, казалось, вдохновение в непредвиденных случаях. Альгар подошел к Гарольду и шепнул ему на ухо:

– Нам не для чего ссориться, я раскаиваюсь в своей вспыльчивости... Извини меня! Отец твой человек чрезвычайно умный, он ищет нашей дружбы. Послушай, дочь моя считается красавицей; сочетайся с ней браком и убеди короля дать мне под предлогом свадебного подарка графство, упраздненное изгнанием твоего брата Свейна и поделенное между мелкими танами, с которыми нетрудно будет справиться... Ну, что же? Ты колеблешься?

– О, нет, я не колеблюсь, – ответил Гарольд, задетый за живое. – Хоть бы ты дал всю Мерсию в приданое Альдите, я не женился бы на дочери Альгара, не сделался бы зятем человека, который презирает мой род, унижаясь, между тем, перед моим могуществом.

Лицо графа Альгара исказилось от злости. Не промолвив ни слова, он подошел к королю Эдуарду, который посмотрел на него тупым, сонным взглядом:

– Я высказал тебе свое желание по праву человека, уверенного в справедливости своих требований, и веря в благодарность своего властителя! Три дня я буду ждать твоего решения, на четвертый же Да хранят боги твой королевский престол. Да соберут к тебе лучших твоих защитников, тех благородных танов, предки которых бились под знаменами Альфреда и Этельстана. Все шло хорошо в благословенной Англии, пока ноги датских королей не прикоснулись к почве ее и тощие грибы не выросли вместо великанов-дубов.

Когда Альгар вышел, король лениво встал и сказал на французском языке, на котором привык говорить с приближенными:

– В каких пустых делах король вынужден проводить свою жизнь в то время, когда важные и почти безотлагательные дела требуют неотступно моего вмешательства! Там в прихожей ждет купец Эдмер, который принес мне сокровища, а этот забияка пристает и своим шакальим голосом и рысьими глазами требует награды!... Нехорошо, нехорошо... очень нехорошо!

– Король, – возразил Гарольд, – мне, конечно, не следует давать тебе советы, но это изображение Водана ценится слишком дорого, а берега наши слабо защищены, и вдобавок в то время, когда датчане заявляют права на твое королевство... потребуется три тысячи марок серебра с лишним на исправление одной лондонской и саутварской стены.

– Три тысячи! – воскликнул король. – Помилуй, Гарольд, ведь ты сошел с ума! В казне моей найдется едва шесть тысяч, а кроме изображения, принесенного Эдмером, обещали еще зуб великой святой!

Гарольд только вздохнул:

– Не тревожься, король, – произнес он печально, – я позабочусь сам об обороне Лондона. Благодаря тебе доходы мои велики, а потребности ограничены. Теперь же я пришел испросить позволения уехать в мое графство. Во время моего изгнания возникло много больших злоупотреблений, и я обязан положить им конец.

Король почти с испугом посмотрел на Гарольда; он был в эту минуту очень похож на ребенка, которого грозят оставить одного в темной комнате.

– Нет, нет, я не могу отпустить тебя, брат! – ответил он поспешно. – Ты один усмиряешь этих строптивых танов и даешь мне свободно приносить жертвы Богу; к тому же отец твой... я не хочу остаться один с твоим отцом!... Я не люблю его!

– Отец мой уезжает по делам в свое графство, – заявил Гарольд с грустью, – и из нашего дома при тебе остается только Эдит!

Король побледнел при последних словах, которые звучали упреком и утешением одновременно.

– Королева, – сказал он после недолгой паузы, – и кротка, и добра; от нее не услышишь слова противоречия; она избрала себе как образец целомудренную Бренду, тогда как я, недостойный, несмотря на молодость, стараюсь идти по стопам Ингвара. Но, – продолжал король с неожиданным сильным чувством, – можешь ли ты, Гарольд, известный воин, представить себе муку видеть перед собой смертельного врага, того, из-за которого жизнь, полная борьбы и страданий, превратилась в воспоминание, наполненное горечью и желчью?

– Моя сестра – твой враг?! – воскликнул граф Гарольд с негодованием. – Она, которая никогда не роптала на твое равнодушие и провела всю юность в моленьях за тебя и твой царский престол?... Государь, не во сне ли я слышу эту речь?

– Не во сне, – ответил король с глубокой досадой. – Сны – дары эльфов, они не посещают таких людей, как ты... Когда в расцвете юности меня силой заставили видеть перед собою молодость и красоту, и человеческие законы и голос природы твердили неотступно: «Они принадлежат тебе!»... Разве я не чувствовал, что борьба вторглась в мое уединение, что я кругом опутан светскими обольщениями. Говорю тебе: ты не знаешь борьбы, которую я вынес; ты не одерживал тех побед, которые мне пришлось одержать... И теперь, когда борода моя уж совсем поседела и близость смерти заглушила во мне все былые страсти, могу ли я без горечи и чувства стыда смотреть на живое воспоминание пережитой борьбы и искушений тех дней, которые я провел в мучительном воздержании от пищи и ночей без сна в молитвах? Тех дней, когда в лице женщины я видел сатану...

Во время этой тяжкой исповеди на лице Эдуарда появился румянец, голос его дрожал, в нем звучала страшная ненависть. Гарольд смотрел в молчании на перемену в лице короля; он понял, что ему раскрыли тайну, что Эдуард хотел стать выше человеческой проходящей любви, он заменил ее невольно чувством ненависти, воспоминанием, которые было пыткой. Через несколько минут король овладел собой и произнес с величием:

– Одни высшие силы должны были бы знать о тайнах семейной жизни, о которых я тебе сказал. Они сорвались у меня невольно с языка; сохрани это в сердце... Если нельзя иначе, так поезжай, Гарольд; приведи свое графство в надлежащий порядок, не забывай о храмах и старайся вернуться поскорее ко мне... Ну, а что же ты скажешь о просьбе Альгара?

– Я очень опасаюсь, – ответил Гарольд, в котором справедливость всегда торжествовала над личной враждой, – что, если не выполнить его законную просьбу, он, пожалуй, прибегнет к чересчур резким мерам. Он вспыльчив и надменен, зато храбр в сражении и любим воинами, которые вообще ценят открытый нрав. Благоразумно было бы выделить ему долю владений, не отнимая их, конечно, у других, тем более что он заслуживает их и отец его был тебе добрым слугою.

– И пожертвовал больше в пользу наших храмов, чем кто-либо из графов, – добавил король. – Но Альгар не похож на своего отца... Но мы, впрочем, подумаем о твоем совете... А пока прощай, милый друг мой и брат! Пришли ко мне сюда торговца... Древнейшее изображение в мире! Какой ценный подарок для только что оконченного величественного храма!

V.

ГЛАВА 1

Гарольд, не повидавшись больше с Эдит и не простившись даже с отцом, отправился в Дунвичче, столицу своего графства. В его отсутствие король совершенно забыл об Альгаре, а единственные земли, оставшиеся свободными, алчный Стиганд без труда выпросил себе. Обиженный Альгар на четвертый день, собрав всех вольных ратников, бродивших вокруг столицы, отправился в Валлис. Он взял с собой и дочь свою Альдиту, которую венец валлийского короля утешил, может быть, в утрате прекрасного графа, хотя поговаривали, будто она давно уже отдала сердце врагу своего отца.

Эдит, выслушав назидание от короля, возвратилась к Хильде; королева же не возобновляла больше разговора о посвящении в монахини; только на прощание она сказала: «Даже в самой юности может порваться серебряная струна и разбиться золотой сосуд – в юности скорее даже, чем в зрелые годы; когда почерствеет твое сердце, ты с сожалением вспомнишь о моих советах».

Годвин отправился в Валлис; все сыновья его были в своих уделах, а Эдуард остался один со своими жрецами.

Прошло несколько месяцев.

Английские короли имели обыкновение назначать три раза в год церемониальные съезды, на которых они появлялись в короне; это происходило 25 декабря, в начале весны и в середине лета. Все дворянство съезжалось на это торжество; оно сопровождалось роскошными пирами.

Так и весной в тысяча пятьдесят третьем году Эдуард принимал своих вассалов в Виндзоре, и Годвин с сыновьями и множество других высокородных танов оставили свои поместья и уделы, чтобы ехать к государю. Годвин прибыл сначала в свой лондонский дом, где должны были собраться его сыновья, чтобы отправиться оттуда в королевский дворец с подвластными им танами, оруженосцами, телохранителями, соколами, собаками и всеми атрибутами их высокого сана.

Годвин сидел с женой в одной из комнат, выходившей окнами на широкую Темзу, и поджидал Гарольда, который должен был приехать к нему вечером. Гурт поехал встречать любимого брата, а Тости и Леофвайн отправились в Соутварк испытывать собак, спустив их на медведя, приведенного с севера несколько дней назад и отличавшегося свирепостью. Большая часть танов и телохранителей молодых графов поехала за ними, поэтому Годвин с женой оставались одни. Мрачное облако заволокло лоб графа; он сидел у огня и смотрел задумчиво, как пламя мелькало среди клубов дыма, который вырывался в высокий дымовик – отверстие, прорубленное на потолке. В огромном графском доме было их три; следовательно, три комнаты, в которых можно было разводить огонь посередине пола; все балки потолка были покрыты копотью. Но зато в то время, когда печи и трубы были мало известны, люди не знали насморков, ревматизмов и кашля, а дым предохранял их от различных болезней. У ног Годвина лежала его старая любимая собака; ей, очевидно, снилось что-то неприятное, потому что она временами ворчала. На спинке кресла графа сидел любимый сокол, его перья от старости заметно поредели и слегка ощетинились. Пол был устлан мелкой осокой и душистыми травами, первенцами весны. Гюда сидела молча, подпирая свое надменное лицо маленькой ручкой, отличительным признаком датского племени, и думала о сыне Вульфноте, заложнике при нормандском дворе.

– Гюда, – произнес граф, – ты была мне доброй, верной женой и принесла крепких, удалых сыновей, из которых одни приносили нам радость, другие – скорбь; но горе и радость сблизили нас с тобой еще гораздо больше, несмотря на то, что, когда нас венчали, ты была в пору молодости, а я уже пережил ее. И что ты датчанка, племянница, а ныне сестра короля; я же саксонец, и у меня всего два поколения танов в моем скромном роду.

Гюда, тронутая и удивленная этим порывом откровения, чрезвычайно редким для невозмутимого графа, очнулась от своих мыслей и тревожно сказала:

– Я боюсь, что супруг мой не совсем здоров, если говорит со мной так задушевно.

Граф улыбнулся.

– Да, ты права, жена, – ответил он ей, – уже несколько недель, хоть я не говорил об этом, чтобы не пугать тебя, у меня шумит как-то странно в ушах, и я иногда чувствую прилив крови к вискам.

– О, Годвин, милый муж, – воскликнула Гюда с нежностью, – а я не могла угадать причины твоего странного обращения ко мне! Но я завтра же схожу к Хильде; она заговаривает все людские недуги!

– Оставь Хильду в покое, пускай она врачует болезни молодых, а против старости нет лекарств... Выслушай меня, я чувствую, что нить моей жизни в самом конце и, как сказала бы Хильда, «фюльгия предвещает мне скорое расставание со всей моей семьей»... Итак, молчи и слушай. Много великих дел совершил я в прошлом: я венчал королей, воздвигал престолы и стоял выше в Англии, чем все графы и таны. Не хотелось бы мне, чтобы дерево, посаженное под гром и бурю, орошаемое кровью, увяло и засохло после моей кончины.

Граф умолк на минуту, а Гюда подняла свою гордую голову и сказала торжественно:

– Не бойся того, что имя твое сотрется с лица земли или род твой утратит величие и могущество. Ты стяжал себе славу, Бог дал тебе детей, ветви посаженного тобой крепкого дерева будут зеленеть, озаренные солнцем, когда мы, корни его, сделаемся уже предметом тления.

– Гюда, ты говоришь как дочь королей и мать отважных воинов, но выслушай меня, потому что тоска рвет мне на части душу. Из наших сыновей, старший, увы, изгнанник, некогда прекрасный и отважный наш Свейн; а твой любимец Вульфнот заложник при дворе врага нашего дома. Гурт чрезвычайно кроток, но я уверенно предсказываю, что он со временем станет знаменитым вождем: кто скромнее всех дома – смелее всех в боях; но Гурта не отличает глубина ума, а он необходим в это смутное время; Леофвайн – легкомыслен, а Тости, к сожалению, слишком зол и свиреп. Итак, жена, из шести сыновей один Гарольд твердый, как Тоста, и кроткий, как Гурт, наследовал ум и способности отца. Если король будет не совсем благосклонным к своему родственнику Эдуарду Этелингу, кто же будет стоять... – Граф не докончил фразы, осмотрелся кругом и потом продолжил: – Кто будет стоять ближе к престолу, когда меня не станет, как не Гарольд – любовь и опора сеорлей и гордость наших танов? Гарольд, язык которого никогда не робел на собраниях Витана и оружие которого не знало поражения? – Сердце Гюды забилось, а щеки запылали ярким румянцем. – Но, – продолжал Годвин, – не столько я боюсь наших внешних врагов, сколько зависти родственников. При Гарольде состоит Тости, алчный к наживе, но не способный удержать захваченное...

– Нет, Годвин, ты клевещешь на своего красивого и удалого сына.

– Жена, – воскликнул граф с угрозой, – слушай и повинуйся! Не много слов успею я произнести на земле! Когда ты прекословишь, то кровь ударяет мне в виски, а глаза застилаются сплошным туманом...

– Прости меня, мой муж! – проговорила Гюда.

– Я не раз упрекал себя, что в детстве наших сыновей я не мог уделить им хоть несколько часов. Ты же слишком гордилась их внешними достоинствами, чтобы наблюдать за развитием их силы!... Что было мягче воска, стало твердо, как сталь! Все те стрелы, которые мы роняем небрежно, судьба, наша противница, собирает в колчан; мы сами вооружили ее против себя и поэтому должны поневоле заслоняться щитом! Поэтому, если ты переживешь меня и если, как я предугадываю, между Гарольдом и Тости начнутся распри... заклинаю тебя памятью прошлых дней и твоим уважением к моей темной могиле, считать разумным все, что решит Гарольд. Когда не станет Годвина, то слава его дома будет жить в этом сыне... Не забывай же слов моих. Теперь, пока еще не смерклось, я пройдусь по рядам, поговорю с торговцами и выборными Лондона, польщу их женам, останусь до конца предусмотрительным и бдительным Годвином.

Он тут же встал и вышел привычной твердой поступью; собака встрепенулась и кинулась за ним, а его слепой сокол повернулся к дверям, но не тронулся с места.

Гюда склонила голову и смотрела задумчиво на багровое пламя, которое мелькало сквозь голубой дым, размышляя о том, что ей сказал муж. Прошло с четверть часа после ухода Годвина, когда дверь отворилась; Гюда подняла голову, думая, что идет кто-нибудь из ее сыновей, но увидела Хильду; две девушки несли за ней небольшой ящик. Вала велела знаком опустить его к ногам Гюды, после чего служанки с почтительным поклоном удалились из комнаты.

В Гюде жили еще суеверия ее предков-датчан; ею овладел испуг, когда она увидела перед собой пророчицу, и пламя озарило всегда спокойное лицо Хильды и ее черную одежду. Однако, несмотря на свои суеверия, Гюда, не получившая почти образования и вместе с ним и умения развлекаться, любила посещения своей почтенной родственницы. Она переживала улетевшую молодость в беседах о диких нравах и мрачных обрядах датчан; само даже чувство страха имело для нее особенную прелесть, которую ощущают малолетние дети в сказках о мертвецах. Оправившись от первого испуга, она пошла поспешно навстречу своей гостье и сказала ласково:

– Приветствую тебя! Зноен нынешний день, и путь до нас далек! Прежде чем предложить тебе закуску и вино, позволь приготовить тебе сейчас же ванну и освежить тебя: купание полезно для пожилых людей, как сон для молодых.

Но Хильда ответила отрицательным жестом.

– Я сама дарю сон и готовлю купанья в обителях Валгаллы, – возразила она. – Жрице не нужны ванны, которыми смертные освежают себя; вели мне подать пищу и вина, садись на свое место, королевская внучка, благодари богов за прожитое прошлое, которое принадлежит тебе. Настоящее не наше, а будущее не дается даже во сне; прошедшее – наша собственность, и вечность не может отменить ни одной радости, которую дало нам летящее мгновение.

Хильда села в большое кресло Годвина, оперлась на волшебный посох и молчала некоторое время, погружаясь в размышления.

– Гюда, – сказала она наконец, – где теперь твой муж? Я пришла сюда, чтобы пожать ему руку и взглянуть в его глаза.

– Он ушел в торговые ряды, а сыновей нет дома; Гарольд должен приехать с наступлением вечера.

Едва заметная улыбка торжества мелькнула на губах Хильды, но немедленно сменилась выражением печали.

– Гюда, – сказала она, говоря с расстановкой, – ты, верно, помнишь Скёгуль, страшную деву смерти? Ты ее видела или слышала о ней в молодости?

– Конечно! – ответила с содроганием Гюда. – Я видела ее однажды, когда она во время сильной бури гнала перед собою свои мрачные стада... А отец мой видел ее незадолго до смерти; она мчалась по воздуху верхом на седом волке... К чему этот вопрос?

– Не странно ли, – продолжала Хильда, уклоняясь от ответа, – что древние Скёгуль, Гейрахёд и Гёль, волчьи наездницы, пожирательницы людей[25], успели проникнуть в самые сокровенные тайники чародейства, хотя употребляли их на гибель человечества? Я же старалась проникнуть в сокровенное будущее, вопрошала норн отнюдь не для того, чтобы вредить врагам, а единственно с целью узнать участь близких душ, и мои предсказания сбылись только на горе и на погибель их!

– Как же это, сестра? – спросила ее Гюда с ужасом, смешанным с невольным восхищением, пододвигаясь к Хильде. – Ведь ты же предсказала наше победоносное возвращение в Англию, и все это сбылось! Потом ты предрекла (и лицо Гюды засияло от гордости), что на челе Гарольда засияет со временем королевский венец!

– Первое предсказание действительно сбылось, но... – и Хильда, взглянув на принесенный ларчик, продолжала потом как будто про себя: – А этот сон Гарольда? Что предвещает он?... Руны не повинуются мне, и мертвые молчат. Я вижу впереди только сумрачный день, в котором любимая им девушка будет уже навеки принадлежать ему... А дальше... все мрак, густой и непрозрачный. Не говори же, Гюда: время вдвое тяжелее надмогильного камня давит сердце мое.

Настало гробовое молчание. Потом Хильда, указывая на багровое пламя, заговорила снова.

– Всмотрись в эту борьбу между огнем и дымом! Дым взвивается на воздух серыми клубами и вырывается на волю, чтобы слиться с блуждающими разорванными тучами. Мы можем проследить его от минуты рождения до минуты падения... от недр пламени до выпадения его в виде дождя. Все то же совершается с человеческим разумом, который, как тот же дым, стремится отуманить наш взгляд и возносится затем, чтобы потом испариться! Пламя горит, пока не истощится топливо, а потом исчезает – неизвестно куда. Но хотя мы не видим его, оно живет в воздухе, скрывается в камнях, навертывается на иссохшие стебли, и одно прикосновение зажигает его; оно играет на болотах, собирается на небе, грозит нам молнией, согревает воздух... Оно – жизнь нашей жизни, стихия всех стихий. Гюда! Огонь живет, даже когда наш взгляд не может уловить его жизни, он горит и исчезает, но не подвластен смерти.

Она снова замолкла, и опять обе женщины стали смотреть на пламя, которое отражалось на мрачном лице Гюды и на ясном, величественном и спокойном лице задумчивой пророчицы.

ГЛАВА 2

Гарольд ехал в Лондон и, отправив дружину вперед себя к отцу, свернул к римской вилле. Прошло несколько месяцев после его последнего свидания с Эдит; он не имел о ней известий. Сообщения в то время приходили с трудом; они приносились гонцами или при помощи прохожих или же переносились из уст в уста. Среди своих сложных непрерывных занятий Гарольд безуспешно старался забыть девушку, жизнь которой – он знал это без всяких предсказаний – была неразрывно связана с его жизнью. Препятствия, которые он признавал в душе вполне несправедливыми, хотя и покорялся им из честолюбия, развивали сильнее чувство этой единственной любви всей его жизни, страсти, которая нередко, помимо его воли, вдохновляла его стремления к славе и сливалась со всеми его мечтами о могуществе.

Как ни отдаленна, как ни темна была надежда его жизни, она не угасала ни на одну минуту. Законным наследником престола Эдуарда был один его родственник, проживавший всегда при германском дворе, человек очень добрый и уже давно женатый. Слабое здоровье короля Эдуарда не обещало ему долгого царствования. Гарольд очень надеялся, что подобный преемник его верховной власти, дорожа сыном Годвина как опорой трона, испросит разрешение, которого не желал Эдуард и которое могло осуществиться только королевским ходатайством.

Гарольд подъезжал к вилле с этой сладкой надеждой и в то же время со страхом, что сама Эдит может вступить в монастырь, и его сердце билось то тревожно, то радостно.

Он достиг здания виллы в ту минуту, когда солнце, склоняясь уже к западу, ярко освещало грубые и темные столбы друидского капища; у жертвенника так же, как и несколько месяцев назад, сидела Эдит.

Он соскочил с коня, пустил его на траву, а сам взбежал на холм. Тихо прокрался он сзади к молодой девушке, но споткнулся нечаянно о надмогильный камень сакса. Но погибший воин, возникший, быть может, в его воображении, и виденный им сон давно уже изгладились из памяти Гарольда; в сердце не осталось суеверного страха, и все силы его после долгой разлуки слились в двух словах: «Дорогая Эдит!»

Девушка вздрогнула, обернулась и бросилась стремительно в объятия Гарольда.

Через некоторое время Эдит тихонько высвободилась из рук своего друга и прислонилась к жертвеннику.

С тех пор как Гарольд видел ее в последний раз в покоях королевы, Эдит сильно изменилась: она стала бледна и сильно похудела. Сердце Гарольда сжалось при взгляде на нее.

– Ты тосковала, бедная, – произнес он печально, – а я, всегда готовый пролить свою кровь, чтобы дать тебе счастье, был далеко отсюда! Я был даже, может быть, причиной твоих слез?

– Нет, Гарольд, – отвечала очень кротко Эдит, – ты не был никогда причиной моей горести, но всегда утешением... Я была больна... и Хильда напрасно чертила свои руны. Теперь мне стало лучше с тех пор, как возвратилась желанная весна, и я любуюсь по-прежнему свежими цветами, слушаю пение птичек.

– Хильда тебя не мучила своими уговорами?

– Она? О, нет, Гарольд... Меня терзало горе... Гарольд, возврати мне данное мною слово! Наступило уж время, о котором твердила мне тогда королева... Я желала бы крыльев, чтоб улететь далеко и найти там покой.

– Так ли это, Эдит? Найдешь ли ты покой там, где мысль о Гарольде будет тяжким грехом?

– Я никогда не буду считать ее грехом. Разве сестра твоя не радовалась жертвам за тех, кого любила?

– Не говори ты мне никогда о сестре! – сказал он, стиснув зубы, – смешно твердить о жертвах для того человека, чье сердце ты сама разрываешь на части! Где Хильда? Я желал бы видеть ее немедленно.

– Она пошла к твоему отцу с какими-то подарками, а я вышла на холм, чтобы встретить ее.

Граф сел около девушки, схватил ее руку и заговорил с ней. С горестью заметил он, что мысль об одинокой, уединенной жизни запала в ее сердце и что его присутствие не могло разогнать ее глубокой грусти; казалось, будто молодость оставила Эдит, и наступило время, когда она могла сказать с полным сознанием: «На земле нет уже радостей!» Никогда не видел он ее в подобном настроении; ему было и грустно, и горько, и досадно. Он встал, чтобы удалиться; рука ее была холодна и безжизненна, а по телу пробежала нервная дрожь.

– Прощай, Эдит, – сказал он, – когда я возвращусь, наконец, из Виндзора, то буду жить опять в своем старом поместье; мы будем снова видеться.

Эдит склонила голову и прошептала неслышные слова. Гарольд сел на коня и отправился в город. Удаляясь от пригорка, он несколько раз обернулся назад, но Эдит сидела неподвижно на месте, не поднимая глаз. Граф не видал жгучих неудержимых слез, которые текли по лицу бедной девушки, не слышал ее голоса, взывающего с чувством невыразимой скорби: «Водан! Пошли мне силу победить мое сердце!»

Солнце давно зашло, когда Гарольд подъехал к дому отца. Вокруг были дома мастеров и торговцев. Графский дом тянулся вплоть до берега Темзы; к нему прилегало множество очень низких деревянных строений, грубых и некрасивых, в которых обитало множество храбрых ратников и старых верных слуг.

Гарольда встретили радостными приветствиями несколько сот людей, каждый оспаривал честь подержать ему стремя. Он прошел через прихожую, где толпилось много народа, и вошел в комнату, в которой застал Хильду, Гюду и старика-отца, только что возвратившегося из своего обхода. Уважение к родителям было одной из самых главных черт саксов в отличие от непочтения к ним – серьезным пороком нормандцев. Гарольд подошел почтительно к отцу. Старый граф положил ему руку на голову и благословил Гарольда, потом поцеловал в щеку и лоб.

– Поцелуй же и ты меня, милая матушка! – проговорил Гарольд, подойдя к креслу Гюды.

– Поклонись Хильде, сын, – сказал старый Годвин, – она принесла мне сегодня подарок; но дождалась, чтобы передать его тебе на хранение. На тебя возлагается обязанность сохранить этот заветный ларчик и открыть его... – где и когда, сестра?

– Ровно на шестой день по прибытии твоем в палаты короля, – ответила пророчица. – Открыв его, вынь из ларца одежду, сотканную для графа Годвина по моему приказанию... Ну, Годвин, я пожала твою руку, взглянула в глаза твои и мне пора домой.

– Нет, это невозможно, – возразил торопливо гостеприимный граф, – самый смиренный путник имеет право провести у меня сутки потребовать себе и пищу, и постель. Неужели ты способна оскорбить нас и уйти, не присоединившись к нашей семейной трапезе и отказавшись даже от ночлега в моем доме? Мы старые друзья, прожили вместе молодость, и твое лицо оживляет мои воспоминания прежних исчезнувших времен.

Но Хильда покачала отрицательно головой, на лице ее было выражение дружеской нежности, которое проявлялось в ней чрезвычайно редко и было несвойственно ее строгому характеру. Слеза покатилась по ее худой щеке.

– Сын Вульфнота, – сказала она ласково, – не под твоим кровом должен обитать вещий ворон. Со вчерашнего вечера я не принимала пищи, и сон не сомкнул моих глаз в эту ночь. Не бойся: мои люди прекрасно вооружены, да к тому же не родился еще тот человек, который посягнул бы на могущество Хильды.

Взяв за руку Гарольда, она отвела его несколько в сторону и шепнула ему:

– Я хотела бы поговорить немного с тобой до моего ухода!

Когда Хильда дошла до порога приемной, она три раза подряд обмахнула Гарольда своим волшебным посохом, приговаривая на датском языке:

Мотайся с клубка нитка,
Мотайся без узлов,
Наступит час отдыха от трудов,
И мир после волнений.

– Погребальная песня! – прошептала Гюда, побледнев от ужаса.

Хильда и Гарольд молча прошли в прихожую, где служители с оружием и факелами быстро вскочили с лавок, увидев их. Потом они вышли во двор, где лихой конь пророчицы фыркал от нетерпения и бил копытом землю. Хильда остановилась на середине двора и сказала Гарольду:

– На закате расстаемся и на закате же снова увидимся... Смотри, солнце зашло, загораются звезды, тогда взойдет звезда еще больше и ярче! Когда, открыв ларчик, ты вынешь из него готовую одежду, вспомни тогда о Хильде и знай, что она будет стоять в эту минуту над могильным курганом, и из этой могилы взойдет и загорится для тебя заря будущего.

Гарольду хотелось поговорить с нею об Эдит, но какой-то необъяснимый страх овладел его сердцем и сковал язык; он стоял безмолвно у широких ворот деревянного дома. Вокруг горели факелы, и их пламя отражалось в глазах суровой Хильды. Скоро все исчезли во мраке, а он все стоял в раздумье у ворот, пока Гурт не вывел его из оцепенения, подъехав и сойдя с запыхавшейся лошади. Он обнял Гарольда и сказал ему ласково:

– Как это мы разъехались; зачем ты выслал вперед свою дружину?

– Я расскажу тебе все потом, Гурт, а теперь скажи мне: не был ли отец болен? Его вид очень беспокоит меня!

– Он не жаловался на боль, – ответил ему Гурт, пораженный этими словами, – но я припоминаю, что в последнее время он очень изменился, стал часто гулять и брал с собой собаку или старого сокола.

Гарольд пошел назад глубоко опечаленный. Он застал отца в том же зале, в тех же парадных креслах. По правую руку сидела Гюда, а несколько ниже – Тости и Леофвайн, которые вернулись прямо с медвежьей травли и шумно разговаривали, Вокруг толпились таны. Гарольд не спускал глаз с лицо старого графа и удивленно заметил, что отец не обращал никакого внимания на этот шум и говор, сидел, склонив голову над своим старым соколом.

ГЛАВА 3

С тех пор как на английский престол вступили представители дома Седрика, ни один вассал не въезжал еще с такой пышностью в Виндзор, с какой явился Годвин. Все таны, любившие Англию, присоединились к его свите, обрадовавшись случаю доказать ему свое уважение. Большая часть из них, конечно, состояла из стариков, так как молодые люди все еще были привержены нормандцам. Монахов почти не было: они придерживались монашеских обычаев нормандцев и разделяли негодование Эдуарда к Годвину за его приверженность к саксонской церкви и за то, что он не основал ни одного храма. Со старым эрлом ехали только самые просвещенные священники, поступавшие по убеждению, а не притворявшиеся и не старавшиеся казаться лучше, чем они были.

В двух милях от нынешнего великолепного Виндзорского дворца стояло грубое здание, выстроенное из дерева и римских кирпичей; рядом находился и недавно отстроенный храм.

Услышав топот коней въезжавшей во двор свиты Годвина, король прервал свои благочестивые размышления над изображениями северных богов и обратился к окружающим его священникам с вопросом:

– Что это за рать вступает в ворота нашего дворца в это мирное время?

Какой-то монах посмотрел в окно и доложил со вздохом:

– Да, государь, во двор действительно въезжает целая кавалькада, предводительствуемая твоими и нашими врагами!

– Во-первых, – пробормотал ученый старец, с которым мы уже раньше познакомили читателя, – ты, вероятно, подразумеваешь под словом «враги» безбожного графа Годвина и его сыновей?

Король нахмурил брови.

– Неужели они притащили с собой такую громадную свиту? – заметил он, – это скорее похоже на кичливого противника, чем на преданного вассала.

– Ах! – сокрушался один из жрецов. – Я опасаюсь, что эти люди хотят нанести нам вред, они очень способны...

– Откиньте опасения! – возразил Эдуард с величавым спокойствием, заметив, что гости его побледнели от страха; хотя он был вообще и слаб, и нерешителен, но его нельзя было назвать трусом.

– Не бойтесь за меня, отцы мои, – продолжал он решительно, – я твердо уповаю на милосердие Божие.

Жрецы перемигнулись с насмешливой ухмылкой: они боялись не за его особу, а за себя. Альред – единственная твердая и сильная опора быстро разрушавшегося саксонского язычества – вмешался в разговор.

– Не очень честно с вашей стороны, братья, чернить тех, кто заботится доказать всеми способами усердие государю; лучше всех должен быть отмечен королем тот, кто приводит к нему наибольшее число верноподданных.

– С твоего позволения, брат Альред, – перебил Стиганд, имевший основание не заступаться за Годвина, – каждый верноподданный приносит не только себя, но и голодный желудок, который, разумеется, приходится наполнять, а король не может растратить всю свою казну на голодных гостей. Если бы я осмелился, то посоветовал своему государю обмануть ожидания хитрой лисицы Годвина, которому так хочется похвастаться значительным числом своих приверженцев на королевском пире.

– Я понимаю, что ты хочешь сказать, отец мой, – проговорил король, – и одобряю мысль твою. Этому дерзкому графу не придется торжествовать: мы ему докажем, что он напрасно кичится свой громадной свитой приверженцев. Наше нездоровье послужит предлогом не являться на пир... Да и к чему эти пиршества именно в этот день? Это совершенно излишне... Гюголайн, предупреди Годвина, что мы будем поститься до вечерней звезды, а тогда подкрепим наше бренное тело яйцами, хлебом и рыбой. Попроси Годвина с сыновьями разделить эту скромную трапезу с нами.

Король откинулся на спинку кресла, глухо смеясь. Монахи потратили все силы, чтобы ответить громким смехом, а Гюголайн обрадованный тем, что избавился от приглашения к «скромной трапезе», вышел из приемной.

– Годвину и сыновьям все-таки оказана честь, – заметил Альред со вздохом, – но зато остальные эрлы и таны будут сожалеть об отсутствии короля на пире.

– Я отдал приказание, оно должно исполниться! – ответил Эдуард очень сухо и холодно.

– А молодые эрлы потерпят унижение! – заметил один священник с откровенным злорадством. – Вместо того, чтобы сидеть за столом рядом с королем, им придется прислуживать ему в качестве простых слуг.

– Во-первых, – произнес тот же ученый монах, – хотелось бы мне видеть это со стороны! Этот Годвин действительно опасный человек! Я советую королю не забывать об участи, постигшей его брата.

Король с невольным ужасом вздрогнул и закрыл лицо руками.

– Как ты смеешь напоминать об этом злодеянии! – воскликнул Альред негодующим голосом. – Разве ты можешь говорить с такой уверенностью при отсутствии улик?

– Улик! – повторил глухим тоном король. – Тот, кто не содрогается перед убийством, тот не отступит, конечно, и перед вероломством! Доказательств, конечно, не предоставлено, зато Годвин не выдержал ни одного испытания на так называемом грозном Божьем суде; нога его не переступила через борозду плуга, а рука не держала каленого железа... Да, почтенный отец, ты напрасно напомнил об этом кровавом случае! Глядя на Годвина, мне будет казаться, что я вижу за ним окровавленный труп Альфреда!

Король встал взволнованный и стал ходить по комнате. Потом махнул рукой, давая этим понять, что аудиенция окончена. Все тотчас ушли, остался только Альред, который подошел тихонько к Эдуарду.

– Прогони от себя эти мрачные мысли, государь! – сказал он ему кротко. – Прежде чем ты обратился к Годвину за поддержкой и обвенчался с его дочерью, тебе было известно, в чем он виноват и что его оправдывало. Ты знал, что твоя чернь его подозревала, а эрлы твои оправдали. Теперь уже поздно выказывать ему недоверие, тем более что время его близится уже к концу.

– Гм... Ты хочешь сказать, чтобы я предоставил Богу совершить над ним суд? Пусть же будет по-твоему! – ответил король.

Он круто повернулся, и это заставило Альреда удалиться из комнаты.

* * *

Тости ужасно неистовствовал, когда выслушал весть Гюголайна, и перестал кипятиться, только благодаря строгому приказу отца. Но старый граф долго не мог забыть, что Тости издевался над Гарольдом, что, вот мол, могущественному графу Гарольду придется прислуживать как простому слуге. С тяжелым сердцем вошел Годвин к королю Эдуарду и был принят им сухо.

Под королевским балдахином стояли два кресла: для короля и Годвина, а Тости, Леофвайн, Гурт и Гарольд должны были стоять за ними. Древнесакский обычай требовал, чтобы молодые прислуживали старикам, а вожди – королям.

Годвин, уже выведенный из терпения ссорой между сыновьями, огорчился еще больше, видя холодность своего государя. Естественно, что человек всегда чувствует некоторую привязанность к тем, которым он оказывал услуги. Годвин же возвел Эдуарда на трон, и никто не мог обвинить его в непочтительности к королю. Несмотря на то, что власть Годвина была очень велика, едва ли кто-нибудь решился бы утверждать, что для Англии было бы хуже, если бы Годвин сильнее влиял на короля, а монахи и нормандцы пользовались бы меньшей милостью Эдуарда Исповедника.

Итак, гордое сердце старого графа невыразимо страдало в эту минуту. Гарольд, очень любивший отца, наблюдал за малейшими переменами в его лице; он видел, что оно покрылось ненормальным румянцем и что старик делает невероятные усилия, чтобы вызвать на лице спокойную улыбку.

Король отвернулся и потребовал вина. Гарольд поспешил поднести ему кубок, неловко поскользнулся одной ногой, но все-таки устоял на другой, что дало Тости повод поглумиться над неуклюжестью брата.

Годвин заметил это и, желая дать обоим сыновьям легкий урок, сказал добродушно:

– Видишь, Гарольд, как одна нога выручила другую; так-то и один брат должен помогать другому!

Эдуард поднял голову.

– Да, так-то помогал бы теперь и мне Альфред, если бы ты не лишил меня этой помощи, Годвин, – проговорил король.

Этих слов было достаточно, чтобы переполнить чашу терпения Годвина: щеки его еще гуще покрылись румянцем, глаза налились кровью.

– О, Эдуард! – воскликнул он. – Ты уже не в первый раз намекаешь на то, что я сгубил Альфреда!

Король не ответил.

– Пусть же я подавлюсь этой крошкой хлеба, – воскликнул громким голосом взволнованный Годвин, – если я виноват в смерти твоего брата!

Но едва он успел прикоснуться губами к королевскому хлебу, как взгляд его померк; какой-то хриплый звук вылетел из груди, и он рухнулся на пол, сраженный внезапным ударом апоплексии.

Гарольд и Гурт бросились к отцу и подняли его. Гарольд прижал его с отчаяньем к себе и стал звать его по имени, но Годвин уже не слышал голоса сына.

– Это суд Божий... унесите его! – произнес король. Он встал из-за стола и с печальной торжественностью удалился из комнаты.

ГЛАВА 4

Пятеро суток Годвин лежал без сознания, и Гарольд не отходил от его постели. Доктора не решались пустить ему кровь, потому что было время морского прилива и полнолуния. Они терли ему виски отваром из пшеничной муки и молока, положили на грудь свинцовую дощечку с какими-то таинственными рунами; но все это не помогало, и врачи потеряли надежду возвратить пациенту сознание.

Невозможно описать, какой эффект произвело при дворе это грустное происшествие, а в особенности предшествовавшие ему обстоятельства. Слова короля, сказанные Годвину за столом, передавались с чудовищными изменениями и прибавлениями из уст в уста. Народ теперь уже не сомневался больше, что Годвин был убийцей Альфреда, потому что он действительно не проглотил кусок хлеба, которым хотел доказать свою невиновность. А в то время было принято испытывать подозреваемых в каком-нибудь преступлении именно куском хлеба: если они проглатывали его не поморщившись, то считались безусловно невиновны, в противном же случае виновность заподозренного признавалась доказанной.

К счастью, Гарольду ничего не было известно об этих разговорах черни. Утром шестого дня ему показалось, что больной шевелится. Он поспешно откинул полог: старый граф лежал с широко открытыми глазами, и багровый румянец сменился страшной, почти мертвенной бледностью.

– Как ты чувствуешь себя, дорогой мой отец? – спросил его Гарольд. Годвин улыбнулся и хотел что-то сказать, но голос отказался служить ему. Он собрал последние силы, чтобы приподняться; пожав руку Гарольда, он припал к его груди и отошел в иной мир.

Гарольд тихо опустил безжизненное тело на подушки, закрыл отцу глаза, поцеловал в холодные губы и, став возле него смиренно на колени, стал усердно молиться за упокой души его. Окончив моленье, он сел немного поодаль и закрылся плащом.

В это время в комнату вошел Гурт, который очень часто сидел с Гарольдом у постели отца. Тости было некогда разделять их заботы: предвидя смерть Годвина, он хлопотал, чтобы занять его место в Эссексе. Увидев Гарольда сидящим как статуя и с закрытым лицом, Гурт сразу догадался, что все уже было кончено; взяв со стола лампу, он смотрел долго-долго на лицо мертвеца. Казалось, будто Годвин помолодел в минуты расставания с жизнью; морщины на лице его исчезли, а на устах застыла блаженная улыбка.

Гурт так же, как Гарольд, поцеловал усопшего, сел на полу возле старшего брата и молча припал к его плечу. Потом Гурт заглянул брату в лицо: по нему струились слезы.

– Утешься, бедный Гарольд! – проговорил он нежно. – Отец наш жил для славы и знал, что его желания исполнились. Посмотри, как спокойно его лицо!

Гурт взял Гарольда за руку и подвел, как ребенка, прямо к одру умершего. Взгляд Гарольда случайно упал на ящик, принесенный Хильдой, и какая-то странная, нервная дрожь пробежала внезапно по всему его телу.

– Сегодня, как мне помнится, идет шестой день после приезда в Виндзор? – обратился он к Гурту.

– Да, шестой, это верно.

Не медля ни минуты Гарольд открыл сундук: в нем были белый саван и какая-то рукопись. Он развернул ее; в ней заключалось следующее:

«Слава Гарольду, сыну Годвина Великого и Гюды, урожденной дочери короля! Послушавшись Хильды, ты теперь узнал, что глаза ее проникают в таинственную завесу будущего. Склонись же перед нею и не доверяйся мудрости, способной понять только обыденные вещи. Подобно храбрости воина и пению менестреля, мудрость пророчицы не от мира сего: она меняет течение событий и превращает воздух в материю. Преклонись же перед Хильдой. Из могилы вырастают цветы, из горя проистекает радость».

* * *

Передняя дома Годвина была полна посетителями, пришедшими узнать о здоровье старого. Гурт вышел к ним и пригласил их взглянуть в последний раз на героя, который твердой рукой восстановил на саксонском престоле род Сердика. Гарольд стоял безмолвно у изголовья покойника; много пришлось ему в этот день видеть слез и слышать вздохов людей, горевавших о его усопшем отце. Многие из танов, не совсем верившие, что Годвин был убийцей Альфреда, шептали друг другу:

– Кто умирает с такой улыбкой, не может быть виновным в убийстве.

Дольше всех у трупа оставался граф Мерсии Леофрик. Когда остальные удалились, он схватил руку покойного и проговорил:

– Старый враг, мы постоянно соперничали с тобою: и в Витане, и на поле брани; но мало есть друзей у Леофрика, которых он оплакивал бы так искренно, как тебя! Англия снисходительно будет судить твои грехи, как бы велики они не были, потому что сердце твое билось только для Англии и голова твоя только заботилась о ее благосостоянии.

Гарольд приблизился к Леофрику, обнял его и прижал к себе. Это растрогало доброго старика: он положил свои дрожащие руки на голову Гарольда и благословил его.

– Гарольд, – сказал он, – ты наследник славы и могущества отца; пусть же его враги будут твоими друзьями. Победи свое горе, этого требуют отечество, честь твоего дома и память покойного. Я знаю, что многие уже строят козни против тебя и твоего рода; ходатайствуй перед королем, чтобы он признал твои права на графство умершего отца; я поддержу тебя перед Витаном.

Молодой человек стал с благодарностью жать руку Леофрика и сказал, поднеся ее к губам:

– Пусть наши дома пребывают в мире отныне и навеки!

Самонадеянный Тости ошибался, предполагая, что некоторая часть партии Годвина согласится отдать ему преимущество перед Гарольдом. Не меньше ошибались и священники, воображавшие, что со смертью Годвина прекратится могущество его дома. Не один Витан был расположен в пользу Гарольда; вся Англия сознавала, что Гарольд – единственный человек, которому смело можно вверить государство. Сам король не относился к Гарольду враждебно, а, напротив, чрезвычайно ценил и уважал его.

Вскоре Гарольд был провозглашен графом Эссекским и немедленно стал выбирать человека, которому мог бы передать свое прежнее графство. Преодолев свою ненависть к Альгару, он решил избрать его на свое место; несмотря на серьезные недостатки Альгара, он все-таки был самым подходящим преемником Гарольда. К тому же его избрание избавило государство от большой опасности, так как он в пылу гнева соединился было с королем Гриффитом Валлийским, самым грозным врагом Англии.

В сущности дом Леофрика, владевший теперь сильнейшими уделами, Мерсией и страной Восточных Англов, стал важнее дома Годвина, потому что в нем только Гарольд владел значительным графством, братья же его получили прежние небольшие графства; но не имей даже графства, Гарольд все-таки был бы первым в Англии по своему уму и характеру. Он сам по себе был настолько велик, что не нуждался ни в каком пьедестале.

Наследник основателя дома всегда имеет в свете больше значения, чем его предшественник, если он только сумеет подкреплять это значение и использовать его. Продолжая начатое до него, он не рискует ежеминутно сталкиваться с врагами или подвергаться несправедливым упрекам. Так и Гарольд был избавлен от всех врагов, стоявших на пути отца, и не имел на своем имени ни малейшего пятна. Даже Тости должен был вскоре сознаться, что у Гарольда есть громадное преимущество, и уступить ему дорогу. Он убедился, что все могущество дома Годвина сосредоточивалось лишь в Гарольде и что без его помощи ему, Тости, никогда не придется удовлетворить свое честолюбие.

– Отправляйся в свое графство, Тости, – сказал ему Гарольд, – и не сетуй, что Альгара предпочли тебе. Ведь было бы очень неприлично, если бы мы забрали в наши руки все владения в Англии. Старайся всеми силами заслужить любовь твоих вассалов. Как сын Годвина ты со временем можешь добиться много, если будешь поступать благоразумно и умеренно. Надейся на Гарольда, но и на себя рассчитывай; тебе недостает лишь терпения и настойчивости, чтобы быть равным первому графу Англии. Перед трупом отца я дружески обнял его врага; так не отдадим ли мы его памяти лучшую дань уважения, если и мы с тобой будем любить друг друга?

– Я не подам больше повода к вражде, – ответил Тости покорно и спокойно уехал в свое графство.

ГЛАВА 5

Хильда стояла на холме, любуясь прекрасным заходом солнца. Невдалеке от нее сидела Эдит и лениво чертила по воздуху какие-то знаки. Молодая девушка стала еще бледнее с тех пор, как видела в последний раз Гарольда, а взгляд ее выражал ту же апатию и безысходную грусть.

– Видишь, милая, – обратилась к ней Хильда, – солнце опускается в бездны, где царствуют Ран и Эгир[26], но на следующее утро оно снова явится к нам из золотых ворот востока. А ты, едва вступившая на жизненный путь, воображаешь, что солнце, скрывшись за горизонтом, никогда больше не обрадует нас своим сиянием. Но в ту минуту, когда мы разговариваем, твое утро приближается и мрачные тучи проясняются.

Рука Эдит медленно опустилась; она тревожно взглянула на пророчицу.

– Хильда, ты жестока! – проговорила она почти гневно, а щеки ее вспыхнули ярким румянцем.

– Не я жестока, а судьба, – ответила пророчица. – Но люди не называют судьбу жестокой, когда она улыбается им; зачем же ты упрекаешь меня в жестокости, если я предвещаю тебе радость?

– Для меня не существует радости! – возразила Эдит жалобно. Она помолчала немного и продолжила, изменив тон: – Я должна высказать все, что у меня скопилось на душе, Хильда, слушай. Я упрекаю тебя, что ты испортила всю мою жизнь, потому что вскружила мне голову своими суеверными бреднями...

– Продолжай! – произнесла Хильда спокойно.

– Разве ты не убеждала меня постоянно в том, будто моя жизнь и судьба тесно связаны с существованием... с судьбой Гарольда? Если бы ты не уверяла меня в этом, то я никогда не допустила бы наблюдать за выражением его лица и не старалась дорожить каждым его словом, будто сокровищем каким... Я не смотрела бы на него, как на часть самой себя, с радостью ушла бы в монастырь... а потом мирно сошла бы в могилу... Но теперь, теперь, Хильда...

Молодая девушка замолкла.

– Ты ведь хорошо знала, – начала она снова, – что обольщаешь мое сердце несбыточными надеждами, что закон навечно разлучает нас, что любить его было преступлением.

– Что против вас будет закон, это мне было известно, – ответила Хильда, – но закон безумцев для мудрого это то же, что паутина, растянутая на кустарнике, для крыльев птицы. Ты действительно родня Гарольду, но родство это очень дальнее и, что бы ни говорили священники, союз ваш должен осуществиться, как только для него настанет день, определенный для союза. Не печалься же, Эдит, любовь твоя к Гарольду не преступление, и препятствие к вашему счастью будут устранены.

– Хильда, Хильда, да я готова сойти с ума от радости! – воскликнула Эдит в каком-то упоении, причем восторг, испытываемый ею, так преобразил ее лицо, что Хильда невольно отступила от нее, как перед каким-нибудь небесным видением.

– Но эти препятствия устранятся не скоро, – заметила она.

– Что ж за беда? – воскликнула Эдит. – Я ничего не прошу, кроме надежды... Я буду счастлива, если стану его женой даже у края могилы!

– Если так, то взгляни: вот снова занимается заря твоей жизни! – проговорила Хильда. Эдит обернулась и увидела между столбами языческого храма Гарольда. Видно было, что он еще не совсем оправился от постигшего его недавно удара, но поступь была такой же твердой, как и прежде, а осанка стала более уверенной. – Опять исполнилось мое предсказание, что мы снова увидимся после солнечного заката, Гарольд, – сказала Хильда.

– Да, – возразил Гарольд сурово, – я не буду отрицать твоих предсказаний, ибо зачем отрицать могущество, начало которого нам неизвестно? Но прошу тебя, Хильда, не принуждать меня бродить во мраке; я люблю иметь дело с естественными предметами и чуждаюсь сверхъестественного, всего, чего ум мой не в состоянии постичь. Я хочу прямого пути без всяких хитростей.

Пророчица смотрела на графа задумчивым взглядом, который выражал благоговение и грусть, но не сказала в ответ ни одного слова. Гарольд продолжил:

– Оставь мертвых в покое, Хильда, они не могут повлиять на нашу судьбу... С тех пор как мы виделись в последний раз, я перешагнул через глубокую пропасть и через узкую могилу... Ты плачешь, Эдит? О, твои слезы лучшее для меня утешение! Хильда, выслушай меня: я люблю твою внучку, люблю ее с того дня, когда впервые взглянул в ее голубые очи, и она любит меня. Я расстался с нею, потому что законы препятствуют нашему браку, но и в разлуке мы оба чувствовали, что любовь наша никогда не угаснет; кроме меня никто не будет супругом Эдит, и кроме нее никто не станет моей супругой. Теперь я свободно могу располагать собою и поэтому пришел, чтобы сказать тебе, Хильда, в присутствии Эдит: «Позволь нам еще надеяться, что мы когда-нибудь соединимся узами брака!» Я надеюсь, что со временем на английский престол взойдет король, который не будет следовать советам монахов и даст мне разрешение на брак с твоей внучкой. Может быть, придется еще долго ждать, но это не может испугать нас: мы молоды, а любовь терпелива, и мы можем ждать.

– О, да, Гарольд, – воскликнула молодая девушка, – мы будем ждать!

– Разве я не говорила тебе, – сказала торжественно Хильда, – что судьба Эдит неразрывно связана с твоей?... Поверь, что я употребила все свои знания на то, чтобы проследить судьбу моей внучки, и знай, что настанет день, хотя не скоро, когда ты достигнешь высшей степени славы и соединишься с Эдит навсегда. Это случится в день твоего рождения, который постоянно приносит тебе счастье. Напрасно монахи ратуют против звезд: что в них написано, то несомненно верно... Так надейтесь же, дети, и не унывайте! Теперь я соединяю не только ваши руки, но и ваши души.

Во взоре Гарольда блеснул луч внезапного счастья, когда он взял руку своей невесты; но она невольно вздрогнула и крепко прижалась к нему, как бы ища у него защиты: на мгновение ей показалось, что она видит перед собою лицо того, которого по предсказанию Хильды ей было суждено увидеть еще раз в жизни; в воображении ее мелькнула статная, но грозная фигура Вильгельма Нормандского. Когда Гарольд прижал ее к себе сильной рукой, минутный страх уступил место необъяснимому счастью.

Хильда положила одну руку на их головы, подняла другую к сиявшему звездами небу и проговорила с глубоким чувством:

– Приглашаю вас, невидимые силы природы, создавшие в наших сердцах любовь, быть свидетелями обручения этих молодых людей! И вы, звезды и воздух, будьте свидетелями этого торжества! Пусть души обрученных будут вечно вместе, пусть они разделают друг с другом и горе, и радость! Когда же наступит день их соединения, то вы, звезды, сияйте светло и безмятежно над их брачным ложем, о, звезды!

Луна взошла во всем своем блеске, соловей пел в кустах, а на могиле сына Сердика стояли рука об руку жених и невеста.

VI. ЧЕСТОЛЮБИЕ

ГЛАВА 1

Велика была радость Англии. Эдуард послал Альреда ко двору германского императора за своим родственником и племянником Эдуардом, сыном Эдмунда Железнобокого. Еще в детстве отдал его Кнут вместе с братом его Эдмундом на воспитание своему вассалу, королю Шведскому. Утверждают, хотя и бездоказательно, будто Кнут Великий желал, чтобы они были тайно умерщвлены. Однако ж король Шведский отправил их к венгерскому двору, где они были приняты с большим почетом. Эдмунд умер молодым и бездетным; Эдуард женился на дочери немецкого императора и в продолжение смуты в Англии и царствования Харальда, Хардекнута и Эдуарда Исповедника был забыт в своем изгнании до тех пор, пока Эдуард не призвал его в Англию как своего законного наследника.

Велика была радость народа.

Громадная толпа, встретившая вновь прибывших бродила по улицам, когда из старого лондонского дворца, где разместился Этелинг со своим семейством, вышли два тана.

В одном из них мы узнаем Годри, друга Малье де-Гравиля, а в другом, одетом в саксонскую полотняную тунику, широкий плащ с массивной золотой брошью Веббу, кентского тана, который был послом графа Годвина к королю Эдуарду.

– Черт возьми! – воскликнул Вебба, отирая пот со лба, – по неволе вспотеешь, когда приходится протискиваться сквозь такую толпу. Я не согласился бы жить в Лондоне даже за все сокровища короля Эдуарда, горло мое высохло как раскаленная печка... Слава тебе, Господи! Вот там виднеется какая-то харчевня: войдем туда и выпьем по рогу меда.

– Нет, мой друг, – ответил Годри с оттенком презрения, – здесь не место для людей нашего звания. Потерпи немного: мы сейчас дойдем до моста и там найдем приличную компанию и хороший стол.

– Ну так уж и быть! – вздохнул Вебба. – Веди меня, куда хочешь... Утешаюсь мыслью, что познакомлюсь немного с этим ужасным городом и буду по крайней мере в состоянии порассказать своей жене и сыновьям кое-что.

Годри, хорошо знакомый со всем Лондоном, насмешливо улыбнулся. Оба молча продолжали путь; лишь изредка Вебба издавал возглас гнева, когда кто-нибудь нечаянно толкал его в бок, или выражал восторг при виде фокусника, выделывавшего свои удивительные трюки на площади.

Наконец они достигли, по левой стороне Большого моста, ряда маленьких харчевен, которые в то время были в большой моде.

Между этими харчевнями и рекой находился луг, на котором росли небольшие подстриженные деревья, соединенные между собою виноградными лозами. Под ними были расставлены столы и стулья. Здесь постоянно было такое множество посетителей, что нашим друзьям очень трудно было бы найти места, если б Годри не пользовался особенным уважением слуг. Он приказал поставить стол на берегу и подать самые лучшие кушанья и вина, из которых многие были совершенно незнакомы Веббу.

– Это что за птица? – проворчал он.

– О, какой ты счастливец, да тебе ведь попался фригийский фазан! Когда ты съешь его, я предложу тебе отведать маврского пудинга из яиц и икры карпов... Здешние повара готовят это блюдо неподражаемо.

– Маврский пудинг! Помилуй меня, Боже! – воскликнул Вебба, рот которого был набит мясом фазана. – Каким же это образом могли маврские кушанья употребляться на христианском острове?

Годри расхохотался.

– Да ведь здешние повара исключительно мавры, и лучшие лондонские певцы тоже из мавров... Вот взгляни туда: видишь этих серьезных благовидных сарацинов?

– За что же ты называешь этих людей благовидными? – проворчал тихо Вебба. – Разве только за то, что они черномазые, совершенно похожие на обуглившиеся пни? Кто же они такие?

– Богатые торговцы, и благодаря им продажа молодых и хорошеньких девушек на различные рынки поднялись в цене.

– Но из-за этого нас покрыл глубокий позор! – закипятился Вебба. – Этот постыдный торг унизил нас в глазах всех иностранцев!

– Так говорит и Гарольд, и то же проповедуют и все наши священники, – сказал Годри. – Но тебе-то, влюбленному в обычаи наших предков и постоянно насмехающемуся над моим нормандским костюмом и короткими волосами, совестно осуждать то, что заведено чуть ли не Сердиком.

– Гм! – пробурчал Вебба, очевидно, смущенный подобными словами. – Я чту, разумеется, старинные обычаи, они самые лучшие, и торговля людьми имеет, вероятно, разумное начало, которое, безусловно, оправдывает ее, но которого я, к сожалению, не понимаю.

– Ну, Вебба, нравится тебе Эдуард Этелинг? – спросил его Годри, переменив тему разговора. – Он ведь принадлежит к древнему королевскому роду?

Вебба смутился от этого вопроса и, чтобы скрыть это чувство, поспешно схватил большую кружку эля, который ставил выше всех остальных напитков.

– Гм, – промычал он глухо, подкрепившись глотком любимого напитка, – он говорит по-английски хуже Эдуарда Исповедника, а сынок его Эдгар не знает ни единого английского словечка... Потом, эти немецкие его телохранители... Бр-р-р... Если б я раньше знал, каковы эти люди, то поберег бы и себя, и коней вместо того, чтобы мчаться встретить их в Дувре и провожать сюда. Я слышал, будто Гарольд, этот почтенный граф, убедил короля пригласить их сюда; а что делает Гарольд, то все идет на пользу отечеству.

– Это так, – подтвердил с убеждением Годри.

Несмотря на свою приверженность нормандским костюмам и обычаям, он был в душе англичанином и высоко ценил достоинства Гарольда, который успел сделаться не только образцом для всей англосаксонской знати, но и любимцем черни.

– Гарольд доказал, что он ставит Англию выше всех других государств, – продолжал Годри, – если убедил короля Эдуарда вызвать сюда наследника; не надо забывать, что граф сделал это в ущерб собственной пользе.

С того момента, как Вебба упомянул о Гарольде, двое богато одетых мужчин, сидевших немного в стороне и закутанных так, что никто не смог бы рассмотреть их лица, обратили внимание на этот разговор.

– Что же теряет граф? – спросил Вебба.

– Какой ты простофиля! – заметил Годри. – Да представь себе, что король не признал бы Этелинга своим прямым наследником и потом неожиданно отправился бы к праотцам... кто же тогда, по-твоему, должен был вступить на английский престол?

– Ей богу, я ни разу не подумал об этом! – сознался ему Вебба, почесав затылок.

– Утешься, очень многие не думали об этом. А я скажу тебе, что мы бы не избрали никого, кроме Гарольда!

Один из двух подслушивающих хотел было вскочить, но товарищ удержал его вовремя.

– Но мы же избирали до тех пор королей исключительно из датского королевского дома или из рода Сердика, – сказал ему кентиец. – Ты говоришь мне чисто небывалые вещи! Может быть, мы начнем избирать королей из немцев, сарацинов и, наконец, нормандцев?

– Да, вот Этелинг скорее немец, чем англичанин. Поэтому я и говорю: не будь этого Этелинга, кого же избрать как не Гарольда? Он шурин Эдуарда и по матери происходит от северных королей; он вождь всех войск короля и никогда не выходил из битвы побежденным, и всегда предпочитал мир победе; он первый советник в Витане, первый человек во всем государстве...

– Не могу я так скоро взять в толк твои слова, – ответил ему тан, – и какое мне дело, кто король, лишь бы он был достоин королевского трона. Да, Гарольду бы не следовало убеждать короля вызвать Этелинга... Но... да здравствуют оба!!!

– Что ж, да здравствуют оба! – повторил Годри. – Да будет Этелинг английским королем, но... да правит Гарольд! Тогда нам можно спать, не страшась ни Альгара, ни свирепого Гриффита, валлона, которые, правда, благодаря Гарольду укрощены на время.

– Вести доходят к нам чрезвычайно редко; наше графство ограждено от смуты других областей, потому что у нас правит Гарольд, а где орел совьет свое гнездо, туда не залетают хищные коршуны. Я был бы благодарен, если б ты рассказал мне что-нибудь об Альгаре, который управлял целый год у нас графством, а также о Гриффите. Надо же мне вернуться домой умнее, чем я уехал.

– Ну, ты, конечно, знаешь, что Альгар и Гарольд были всегда противниками на заседаниях во Витане? Ты слышал про их споры?

– Да, я и сам внимал им, и говорю по совести, что Альгару нельзя состязаться с Гарольдом на словах, как и в битве!

Один из двух подслушивающих сделал снова движение, хотел было вскочить, но только проворчал какое-то проклятие.

– А все-таки он враг, – проговорил Годри, не заметивший резкого движения незнакомца, – и представляет опасность для Англии и графа. Прискорбно, что Гарольд не вступил в брак с Альдитой, которого желал и покойный отец его.

– Вот как! А у нас в области поют славные песни о любви Гарольда к прекрасной Эдит, о ее красоте говорят чудеса!

– Верно, эта любовь и заставила его забыть про честолюбие!

– Люблю его за это! – сказал на это тан. – Но что ж он не женится? Ее поместья тянутся от суссекского берега вплоть до самого Кента.

– Да она ему родня в шестом колене, а подобные браки у нас не дозволяются; но Гарольд и Эдит уже обручены... И люди поговаривают, будто Гарольд надеется, что когда Этелинг будет королем, то выхлопочет ему разрешение на брак... Но вернемся к Альгару. В недобрый час отдал он свою дочь за Гриффита, самого беспокойного из королей-вассалов, который не смирится, пока не завоюет всего Валлиса, без дани и повинностей, и марки в придачу. Случай открыл его переписку с Альгаром, которому Гарольд передал графство восточных англов; Альгара потребовали немедленно в Винчестер, где собрался Витан... и его присудили к изгнанию, как изменника; ты это, наверно, знаешь?

– Ну, да, – ответил Вебба, – это старые вести. Потом я еще слышал от одного жреца, что Альгар добыл корабли у ирландцев, высадился в северном Валлисе и разбил нормандского графа Рольфа при Гирфорде. Я ужасно обрадовался, узнав, что граф Альгар удалой и добрый саксонец, разбил труса-нормандца... Не стыдно ли королю поручать оборону марок нормандцу?

– Тяжелым было это поражение для короля и всей Англии, – проговорил Годри. – Большой гирфордский храм, построенный королем Этельстаном, был разграблен валлийцами, и самому престолу угрожала опасность, если б Гарольд не подоспел на помощь с большим войском. Нельзя описать всего, что перенесли англичане, как они измучились от походов, трудов и недостатка пищи; земля покрылась трупами людей и лошадей. Пришел и Леофрик в сопровождении Альреда-миротворца. Таким образом война была окончена, и Гриффит присягнул в верности Эдуарду, а Альгар был прощен. Но я знаю, что Гриффит изменит скоро Англии и что только мощная рука графа Гарольда может усмирить Альгара, Поэтому я желал бы царствования Гарольда.

– Как бы то ни было, я все-таки надеюсь, что Альгар перебесится и оставит валлийцев готовить себе петлю на шею, – заметил ему Вебба. – Хотя ему, конечно, далеко до Гарольда, все ж он – истый англичанин, и мы его любили... Ну, а как теперь Тости ладит с нортумбрийцами? Не легко угодить тем, у кого был графом такой вождь, как Сивард.

– Да как тебе сказать? Когда после смерти Сиварда, Гарольд ему оставил нортумбрийское графство, он слушался советов брата, и им были довольны. Но теперь нортумбрийцы начинают роптать: вообще, Тости человек капризный, тяжелый и надменный!

Поговорив еще о событиях дня, Вебба встал и сказал:

– Благодарю тебя за приятную беседу; мне пора отправляться. Я оставил своих сеорлей за рекою, и они ждут меня... Кстати, прости меня, я человек простой. Я знаю, что вам, придворным, нужно немало денег и что когда подобный мне степняк приезжает в столицу, то справедливость требует, чтобы он же и платил, – Вебба вынул из-за пояса огромный кожаный кошелек. – Так как все эти заморские птицы и бусурманские соусы стоят, верно, не дешево, то...

– Как?! – воскликнул Годри, покраснев. – Неужели ты считаешь нас, мидльсекских танов, за таких бедняков, что мы даже не можем угостить и приятеля, приехавшего издалека? Вы, кентские таны, конечно, богачи, однако же попрошу тебя поберечь свои деньги на гостинцы жене.

Вебба, заметив, что товарищ не на шутку обиделся, сунул кошелек обратно за пояс и позволил Годри расплатиться по счету. Потом протянул ему на прощание руку и сказал:

– Хотелось мне сказать пару ласковых слов графу Гарольду, но я не посмел подойти к нему во дворце, так как он показался мне и занятым, и важным. Не вернуться ли мне, чтобы зайти в его дом?

– Ты его не застанешь, – ответил Годри, – мне известно, что он тотчас по окончании беседы с Этелингом, уедет прямо за город. Я и сам должен вечером ехать к нему за реку по делу восстановления крепостей. Ты лучше подожди и приезжай к нам туда; ведь ты знаешь его усадьбу, что на пустошах?

– Нет, мне надо быть дома; где нет глаз хозяина, там везде не порядок... А впрочем, мне достанется от жены за то, что не мог пожать руку Гарольда.

Добрый Годри был тронут любовью тана к Гарольду; он знал, какой вес имел Вебба в Кенте, и хотел, чтобы граф приласкал степняка.

– Зачем же подвергаться гневу своей жены? – ответил он шутливо. – Послушай, когда ты будешь ехать к себе, то на пути увидишь огромный старый дом с развалившимися колоннами...

– Знаю, – прервал тан. – Я заметил это строение, когда проезжал мимо, и видел на пригорке массу каких-то замысловатых камней, которым, говорят, служили ведьмы или бритты.

– Именно! Когда Гарольд уезжает из города, то заворачивает в тот дом, потому что там живет его прелестная Эдит со своей страшной бабушкой. Если подъедешь туда под вечер, то непременно встретишь Гарольда.

– Благодарю тебя, друг Годри, – сказал Вебба. – Извини за мою грубость, я смеялся над твоей стриженой головой; вижу теперь, что ты такой же добрый сакс, как любой кентский хлебопашец... Итак, да хранят тебя боги. – Сказав эти слова, кентский тан пошел быстрым шагом через мост, а Годри стал отыскивать глазами, не найдется ли за одним из столов какого-нибудь приятеля, с которым можно было бы скоротать час другой за азартной игрой.

Как только он отвернулся, оба подслушивавших, которые перед тем только что расплатились с хозяином, удалились в тень одной из аркад, сели в лодку, причалившую к берегу по их знаку, и поехали через реку. Они хранили мрачное, задумчивое молчание, пока не вышли на противоположный берег; здесь один из них отодвинул назад берет, и сразу можно было узнать резкие черты Альгара.

– Что, друг Гриффита, – произнес он с горькой усмешкой, – слышал ты, как мало граф Гарольд полагается на клятву твоего повелителя, когда заботиться об укреплении марок; слышал ли также, что только жизнь одного человека отделяет его от престола – единственного человека, который когда-либо мог принудить моего зятя дать клятву на подданство Эдуарду.

– Вечный позор тому часу! – воскликнул спутник Альгара, в котором по золотому ожерелью и особенной стрижке волос легко было узнать валлийца. – Не думал я никогда, чтобы сын Левелина, которого наши барды ставили выше Родериха Великого, когда-либо согласился признать владычество сакса под кембрийскими холмами.

– Ну хорошо, Мирдит, – ответил Альгар, – ты знаешь, что никогда никакой кембриец не сочтет бесчестием нарушение клятвы, данной саксонцу; наступит час, когда львы Гриффита снова будут душить стада гирфордских баранов.

– Дай-то Бог! – сказал злобно Мирдит. – Тогда граф Гарольд передаст Этелингу саксонскую землю по крайней мере без кембрийского королевства.

– Мирдит, – произнес Альгар торжественно, – не Этелинг будет царствовать в Англии. Тебе известно, что я первым обрадовался его приезду и поспешил в Дувр встретить его. Когда я увидел его, мне показалось, будто он отмечен печатью близкой смерти; деньгами и подарками подкупил я доктора-немца, который пользует принца, и узнал, что в Этелинге скрыт зародыш смертельной болезни, о чем он сам и не подозревает. Ты знаешь, у меня есть причины ненавидеть графа Гарольда... Даже если бы мне одному пришлось противиться его восшествию на престол, он не взошел бы на него иначе, как перешагнув через мой труп. Когда говорил клеврет его, Годри, я почувствовал, что он говорил правду: если Этелинг умрет, то ни на чью голову не может быть надета корона, кроме головы Гарольда.

– Как?! – воскликнул кембрийский вождь сурово. – И ты так думаешь?

– Не думаю, а убежден в этом... Вот почему, любезный Мирдит, мы не должны ждать, чтобы он обратил против нас все силы английского королевства. Теперь, пока жив Эдуард Исповедник, есть еще надежда: король любит тратиться на разные изображения и на своих монахов, но не очень-то щедр, когда дело идет о существенной пользе, притом он вовсе не так недоволен мною, как высказывает... Он, бедняжка, воображает, что когда будет натравливать одних графов на других, то сам будет сильнее. Пока Эдуард жив, руки у Гарольда связаны, поэтому, Мирдит, поезжай обратно к королю Гриффиту и скажи ему все, что я говорил. Скажи ему, что лучшим временем для возобновления войны будет время смут и беспокойства, которое настанет со смертью Этелинга; что если мы успеем заманить Гарольда в валлийские ущелья, то не может быть, чтобы не нашлось средств для гибели этого врага. А кому тогда быть английским королем?... Род Сердика исчезнет, слава Годвина кончится со смертью Гарольда; Тости ненавидят в его собственном графстве; Гурт слишком тих и кроток, а Леофвайн не склонен к честолюбивым замыслам... Кому же быть тогда английским королем? И я возвращу Гриффиту гирфордское и ворчестерское графства... Поезжай же скорее, Мирдит, и не забудь того, что я тебе наказал.

– А клянешься ли ты, что, став королем, избавишь Кембрию от всяких податей?

– Кембрийцы будут вольны, как птицы в поднебесье... Я клянусь тебе в этом! Вспомни слова Гарольда к кембрийским вождям, когда он принимал присягу Гриффита на подданство.

– Помню! – ответил Мирдит, побагровев от гнева.

Альгар продолжал:

– «Помните, – говорил он, – вожди кембрийские, и ты, король Гриффит, что если вы еще раз принудите английского короля грабежом, убийством и нарушением клятвы вступить в ваши пределы, то мы исполним свой долг. Дай Бог, чтобы ваш кембрийский лев не тревожил нашего покоя, иначе нам придется из человеколюбия подрезать ему когти». Гарольд, как все спокойные и холодные люди, говорит меньше, чем думает! – добавил Альгар. – А став королем, воспользуется случаем, чтобы пообрезать вам когти.

– Ладно! – ответил Мирдит со зловещей улыбкой. – Я теперь пойду к своей дружине, которая дожидается меня на постоялом дворе... Нам не следует часто показываться вместе!

– Да, отправляйся с миром! Не забудь моего поручения к Гриффиту.

– Не забуду! – сказал торжественно Мирдит, поворачивая к постоялому двору, где останавливались валлийцы, потому что хозяин его был тоже валлиец, а они очень часто приезжали в столицу из-за смут в отечестве.

Дружина вождя состояла из десяти человек знатного рода; они не пировали, к прискорбию хозяина, а лежали в саду равнодушные к удовольствиям лондонской жизни, и слушали песню одного из товарищей о делах былого. Вокруг паслись их малорослые косматые лошадки. Мирдит подошел и, убедившись, что между ними нет постороннего, махнул рукою певцу, который тотчас замолк. Тогда Мирдит начал что-то говорить своим соотечественникам на кембрийском языке; речь его была коротка, но сверкающие глаза и неистовая жестикуляция сопровождали ее. Его увлеченность передалась всем слушателям; они вскочили на ноги и со свирепым восклицанием кинулись седлать своих маленьких лошадок. А один выбранный Мирдитом вышел тотчас из сада и пошел к месту, но немедленно вернулся, увидев на нем всадника, которого толпа радостно приветствовала восклицанием: «Гарольд!»

Гарольд, отвечая ласковой улыбкой на приветствия народа, проехал мост и выехал на пустоши, тянувшиеся на протяжении всей кентской дороги. Он ехал медленно, погруженный в раздумье. Не успел он проехать и половины пути, как услышал позади частый, но глухой топот некованых копыт; он тотчас обернулся и увидел отряд конных валлийцев. По этой же дороге ехало одновременно несколько человек, спешивших на празднество; эти люди смутили, очевидно, валлийцев, и они свернули в сторону и поехали лесом, держась его опушки. Все это возбудило подозрение графа; хотя он не думал, чтобы лично у него могли быть враги. Несмотря на то, что из-за строгости законов о разбойниках большие дороги в последние годы царствования саксонских королей были гораздо безопаснее, чем несколько столетий спустя под управлением следующей династии, когда саксонские таны стали сами атаманами разбойников, тем не менее возмущения, возникшие при Эдуарде, расплодили немало распущенных наемников, за которых, конечно, было трудно ручаться.

Гарольд имел при себе секиру, с которой саксы почти никогда не расставались, да еще меч. Заметив, что дорога стала пустеть, он пришпорил коня, и был уже виден языческий храм, когда одна стрела пролетела внезапно мимо его груди, а другая поразила коня. Граф быстро вскочил, но десять мечей уже сверкали перед ним, так как валлийцы спешились после падения его лошади. К счастью Гарольда, только двое из них имели с собой стрелы, которыми валлийцы владели с редким искусством; выпустив их, они схватились за мечи, заимствованные у римлян, и бросились на графа. Гарольд ловко владел всем распространенным в то время оружием; он правой рукой сдерживал напор, а левой отражал удары мечом. Он убил того, кто стоял ближе всех, ранил сильно другого, но сам получил три раны. Он мог спастись, только пробившись сквозь круг свирепых неприятелей. Граф схватил меч в правую руку, обернул левую полой плаща в виде щита и мужественно бросился на острые мечи. Пал один из врагов, сраженный в сердце, повалился другой, а у третьего Гарольд выбил меч. Громко звал он на помощь, быстро убегая, останавливаясь только, чтоб отражать удары. Снова пал один враг, снова свежая кровь обагрила одежду молодого Гарольда. В эго мгновение на зов его откликнулся такой резкий, пронзительный и почти дикий крик, что все невольно вздрогнули. Валлийцы не успели возобновить атаку: пред ними вдруг оказалась женщина.

– Прочь отсюда, Эдит! Боже мой! Прочь отсюда! – крикнул граф, которому страх, впервые овладевший его бесстрашным сердцем, возвратил сразу силы. Оттащив Эдит в сторону, он выступил опять против своих врагов.

– Умри! – проревел самый свирепый воин, меч которого ранил уже дважды Гарольда.

С бешенством ринулся Мирдит с товарищами на Гарольда, но в это же мгновение Эдит стала щитом своего жениха, не стесняя движений его правой руки. Видя это, валлийцы опустили мечи. Эти люди, не колебавшиеся убить человека для блага своей родины, были потомками доблестных воинов и считали позором поднять руку на женщину. То, что спасло от смерти Гарольда, спасло и Мирдита: подняв поспешно меч, он открыл свою грудь, но Гарольд, несмотря на свой гнев и страх за жизнь своей Эдит, не захотел воспользоваться этой оплошностью.

– Зачем вам моя жизнь? – спросил спокойно граф. – Кого в огромной Англии мог обидеть Гарольд?!

Слова эти рассеяли удивление и разбудили мщение: меч Мирдита сверкнул над головой графа. Он скользнул по клинку, подставленному графом, и клинок Гарольда вонзился в грудь Мирдита: он рухнул на землю. Сеорли римской виллы, услышавшие крики, поспешили на помощь, вооруженные чем попало, в то же время из леса раздались оклики, и на опушку выехал Вебба со своими всадниками. Валлийцы, оставшись без вождя, бежали с быстротой, которой они отличались; подзывая своих лошадок, с фырканьем прискакавших на их зов. Беглецы хватали первую попавшуюся под руку лошадь и садились на нее; лошади, оставшиеся без всадников, останавливались у трупов убитых хозяев, жалобно ржали, но потом, покружившись около прибывших всадников, с диким ржанием бросились вслед за валлийцами и исчезли в лесу. Несколько человек из дружины Веббы кинулись в погоню за беглецами, но напрасно, потому что они уже скрылись в густом лесу. Вебба же с остальными воинами и с сеорлами Хильды бросился к месту, где Гарольд, истекая кровью, был еще на ногах и, забыв о себе, радовался, что Эдит невредима. Вебба сошел с коня и, узнав Гарольда, спросил его заботливо:

– Вовремя мы подоспели? Ты истекаешь кровью... Как ты себя чувствуешь? Успокой меня, граф!

– В моих жилах осталось еще довольно много крови, чтобы принести пользу Англии, – ответил он со спокойной и ясной улыбкой.

Но едва граф успел произнести эти слова, как голова его опустилась на грудь, и его отнесли в глубочайшем обмороке в старинный дом пророчицы.

ГЛАВА 2

Хильда не выразила удивления при виде окровавленного и бледного Гарольда. Вебба, до которого доходили рассказы о ее чародействе, был уже готов подумать, что страшные разбойники на крошечных косматых лошадках были демоны, духи, вызванные и посланные Хильдой для того, чтобы наказать жениха ее внучки Эдит. Подозрения тана еще больше усилились, когда раненого внесли по крутой лестнице в ту самую комнату, где он увидел загадочный достопамятный сон, и Хильда удалила из нее всех присутствующих.

– Нет, – заметил ей Вебба, – жизнь графа слишком дорога, чтобы оставлять его на попечение женщины... и притом чародейки. Я поеду в столицу за его постоянным врачом и прошу тебя помнить, что ты и все твои люди ответите головой за безопасность графа.

Гордая внучка королей не привыкла к такому обращению. Она быстро обернулась и взглянула так грозно и повелительно, что смелый тан смутился. Указывая на дверь, она сухо сказала:

– Уходи отсюда! Жизнь графа спасла женщина. Уходи же немедленно!

– Не тревожься за графа, добрый и верный друг, – прошептала Эдит, стоявшая как статуя у постели Гарольда. Тан был глубоко тронут ее кротким голосом и вышел, не ответив.

Хильда ловко и искусно стала осматривать раны больного, нанесенные в грудь и плечо; обмыла их. Эдит глухо вскрикнула и, склонив голову к руке жениха, прильнула к ней губами. Ее сердце забилось, когда она увидела, что на груди Гарольда, по местному обычаю, выколот талисман, называемый также узлом обручения, а посреди его ее имя «Эдит».

* * *

Благодаря ли волшебному врачеванию Хильды или заботы Эдит, Гарольд скоро поправился. Он был, может быть, рад случаю, удержавшему его на римской вилле.

Он отослал врача, которого все-таки прислал ему Вебба, и спокойно вверился искусству и познаниям Хильды. Счастливо текло время под древним римским кровом.

Не без суеверного волнения, в котором было больше нежности, чем страха, узнал Гарольд, что тайное предчувствие опасности, угрожавшей ему, смущало сердце Эдит, и она просидела все утро на кургане, ожидая его. Не этим ли фюльгия спасла его от смерти?

Было действительно что-то загадочное, похожее на истину в утверждении Хильды, что его дух-хранитель носит образ Эдит: вернее был каждый шаг, светлы все дни Гарольда с тех пор, как сердца их соединились в любви. Суеверное чувство слилось с земной страстью; в любви Гарольда была такая глубина, такая чистота, которая встречается крайне редко у мужчин. Одним словом, Гарольд привык видеть в Эдит только доброго гения и счел бы святотатством все, что бросило бы тень на ее непорочность. С благородным терпением ждал он, пока текли месяцы и годы, и довольствовался одной отдаленной надеждой.

* * *

В один прекрасный летний день Эдит с Гарольдом сидели среди мрачных колонн друидского храма. Они вспоминали прошлое и мечтали о будущем, когда Хильда подошла к ним и, опершись о жертвенник Тора, сказала:

– Помнишь, как недоверчиво я смеялась, Гарольд, когда ты старался уверить меня, что и для Англии, и для тебя будет лучше, если Эдуард вызовет Этелинга? Помнишь, я еще ответила тебе: «Слушаясь единственно своего рассудка, ты только исполняешь волю судьбы, потому что прибытие Этелинга еще скорее приблизит тебя к цели твоей жизни; но не от Этелинга получишь ты награду своей любви, и не он взойдет на престол Этельстона»?

– Что ты хочешь рассказать мне? Неужели о каком-нибудь несчастии, постигшем Этелинга? – воскликнул Гарольд в сильном волнении, вскакивая со своего места. – Он казался больным и слабым, когда я видел его, но я надеялся, что воздух родины и радость укрепят его.

– Слушай внимательнее, – проговорила Хильда, – это пение за упокой души сына Эдмунда Железнобокого.

Действительно, в это время раздались какие-то унылые звуки. Эдит пробормотала молитву, потом она обратилась к Гарольду:

– Не печалься, Гарольд, и не теряй надежды!

– Еще бы не надеется, – заметила Хильда, гордо выпрямляясь во весь рост, – только глухой может не расслышать и не понять, что в этом погребальном пении выражается и радостное приветствие будущему королю.

Граф вздрогнул, глаза его засверкали, как угольки, грудь вздымалась от волнения.

– Оставь нас, Эдит, – приказала Хильда вполголоса. Когда молодая девушка нехотя спустилась с холма, Хильда обратилась к Гарольду и, подведя его к надгробному камню сакса, произнесла: – Я говорила тебе тогда, что не могу понять тайны твоего сна, пока Скульда не просветит моего разума; говорила также, что погребенный под этим камнем является людям за тем только, чтобы возвестить о дальнейшей судьбе дом Сердика; вот и свершилось: не стало преемника Сердика. А кому же явился великий Синлека, как не тому, кто возведет новый род королей на престол Англии?

Дыхание Гарольда прервалось в груди, краска покрыла его щеки и лоб.

– Я не могу отрицать твоих слов, – ответил он. – Ты ошибаешься только в том, если боги пощадят жизнь Эдуарда до тех пор, пока сын Этелинга не достигнет лет, когда старики могут признать его вождем... Иначе же я тщетно осматриваюсь кругом по всей Англии и ищу будущего короля; предо мной возникает только собственный образ. – Сказав это он поднял голову, и царское величие осенило его чело, как будто на нем уже сиял венец. – Если это исполнится, – продолжал он, – я приму это признание, и Англия возвеличится в мое правление!

– Пламя вспыхнуло, наконец, из тлеющего угля; наступил и тот час, который я давно предвещала тебе, – проговорила Хильда.

– И тогда Эдит, жизнь которой ты спасла от верной смерти, будет вся безраздельно принадлежать мне! – воскликнул пылко граф. – Однако этот сон, все еще не забытый, из которого я смутно помню одни только опасности, борьбу и торжество... Способна ли ты разгадать его смысл и указать, что в нем предвещает успех?

– Гарольд, – ответила Хильда, – ты слышал в конце своего сна песни, которые поются при венчании королей; ты будешь венценосным королем, но страшные враги окружать тебя, и это предвещают в твоем сне лев и ворон. Две звезды на небе знаменуют, что день твоего рождения был в то же время днем рождения врага, звезда которого и погубит твою звезду. Я не провижу далее... Не хочешь ли ты сам узнать значение из уст приведения, пославшего сон? Стань возле меня на могиле саксонского воина; я вызову Синлеку, заставлю его научить живого... Чего мертвый, может быть, не захочет открыть мне, то душа воина откроет для другого воина.

Гарольд слушал ее с задумчивым вниманием, гордость и рассудок его не удостоились предсказания Хильды. Впрочем, его рассудок привык считать их бреднями; Гарольд ответил с привычной улыбкою:

– Рука того, кто хочет взять царский венец, должна держать оружие, а человек, желающий охранять живых, не должен знаться с мертвыми.

ГЛАВА 3

В характере Гарольда с этого времени произошли большие перемены. Он действовал до этого без расчета: природа и обстоятельства, а не соображения ума возвели его на эту высоту. Теперь он стал сознательно возводить основание будущего и расширять пределы своей деятельности, чтобы удовлетворить честолюбие. Политика примешивалась в нем к чувству справедливости, сникавшему ему общее уважение, и к великодушию, заслужившему ему народную любовь. Прежде он, несмотря на свое миролюбие, не заботился о вражде, которую мог вызвать, слепо подчинялся внушениям своей совести; теперь же он начал заботиться о том, чтобы прекратить старую вражду и соперничество. Он завел дружбу со своим дядей Свейном, королем Датским, и искусно пользовался влиянием среди англодатчан, которое давало ему происхождение матери. Он также благоразумно старался ослабить вражду, которую священники всегда питали к дому Годвина; скрывал свое презрение к ним, щедро одаривал храмы, в особенности вельтемский, оказавшийся в нищете. Храмы, пользовавшиеся его расположением и щедротами, принадлежали к числу тех, которые наиболее славились нравственностью священников, милосердием к бедным и смелой оглаской злоупотреблений и пороков знатных людей. Он не думал, подобно герцогу Нормандскому, образовать Коллегию искусств: это еще было невозможно в невежественной, грубой Англии; ему просто хотелось, чтобы святые отцы сочувствовали необразованному народу, помогали ему словом и делом. Образцами он избрал в вельтемском монастыре двух братьев низкого происхождения, Осгода и Эйльреда. Первый из них был замечателен мужеством, с каким проповедовал отшельникам и танам, что освобождение рабов – богоугодное дело; другой был женат по обыкновению саксонских священников и отстаивал этот обычай от нормандцев: он даже отказался от звания тана, предложенного ему с условием бросить свою жену. После смерти жены он защищал по-прежнему законность брака священников, прославился в особенности своими обличениями людей, отличающихся пороком и цинизмом.

Постепенно все голоса сливались в один похвальный и понемногу люди свыклись с вопросом: «Если Эдуард умрет прежде, чем Эдгар сын Этелинга достигнет совершеннолетия, где тогда искать другого короля, подобного Гарольду?»

Альгар был единственным соперником его могущества и единственным врагом, которого ничто не могло смягчить и которому его наследственное имя обеспечило привязанность всего саксонского народа; беспокойный же дух Альгара сделал его кумиром датчан Восточной Англии. Став после смерти отца графом Мерсии, Альгар воспользовался усилием власти, чтобы вызвать мятеж. Он, как и в первый раз, был осужден к изгнанию и вступил вновь в союз с беспокойным Гриффитом. Весь Валлис восстал; неприятель занял марки и опустошал их. В это критическое время умер Рольф, слабый граф Гирфордский, а бывшие под его начальством нормандские наемники взбунтовались против новых вождей. Норвежские викинги стали грабить западные берега, вошел в устье Меная и присоединился к флоту Гриффита. Англосаксонское государство стало на край гибели, но Эдуард создал общее ополчение, и Гарольд с королевскими войсками вышел против мятежников.

Гибельны были валлийские ущелья; в них были перебиты почти все войны Рольфа. Саксонское войско никогда еще не одерживало победы в кембрийских горах, и никогда еще саксонский флот не мог справиться с кораблями грозных норвежских викингов. Первая неудача Гарольда могла погубить все дело.

* * *

В один жаркий августовский день по живописной местности марок ехали двое всадников. Младший из них, очевидно, был нормандцем, это доказывали его коротко остриженные волосы, маленький бархатный берет и красивая одежда. Золотые шпоры отличали в нем рыцаря. За ним следовал его оруженосец, ведя на поводу великолепного боевого коня, а в конце тихо плелись три тяжело нагруженные лошади, сопровождаемые тремя рабами. На этих несчастных лошадях был навален не только целый арсенал, но и громадное количество вин, провианта и всевозможные одежды. Все это принадлежало молодому рыцарю. Арьергард составлял небольшой отряд легко вооруженных ратников.

В спутнике рыцаря можно было узнать коренного сакса. Его небольшое квадратное лицо весьма резко отличалось от красивого, благородного профиля юноши. У оруженосца были громадные усы и невероятно густая борода. Кожаная туника его, ниспадавшая до колен, стягивалась на талии широким ремнем, а наверх был надет плащ без рукавов, скрепленный на правом плече большой брошью. На голове красовалось что-то вроде тюрбана. В довершение его портрета скажем, что открытая его грудь вся была испещрена девизами, а некрасивое лицо свидетельствовало о том, что он не лишен некоторой гордости и своеобразного ума.

– Сексвульф, милый друг, – начал рыцарь, обращаясь к саксонцу, – я прошу тебя смотреть на нас с меньшим пренебрежением, потому что нормандцы и саксы происходят от одного и того же корня, и наши предки говорили на одном языке.

– Может быть, язык датчан тоже немного отличается от нашего, но это не мешало им жечь наши дома и резать нас, как кур.

– Ну, что поминать о старине! Ты, впрочем, очень кстати сравнил нормандцев с датчанами... Видишь ли, последние стали очень мирными английскими подданными.

– Не лучше ли оставить этот бесполезный разговор? – сказал сакс, инстинктивно чувствовавший, что ему не переспорить ученого рыцаря, но понимавший, что нормандец недаром заговорил с ним таким дружеским тоном. – Я никогда не поверю, мессир Малье, или Гравель, не взыщи, если я не так величаю тебя, я ни за что не поверю, чтобы саксы с нормандцами когда-либо искренно полюбили друг друга... А вот и монастырь, в котором ты желал остановиться.

Саксонец указал на низкое, грубое, деревянное здание, стоявшее на самом краю болота, кишащего улитками и разного рода гадами.

– Хотелось бы, друг Сексвульф, чтоб ты видел нормандские храмы, – сказал Малье де-Гравиль, презрительно пожав плечами, – они выстроены из камня и красуются в самых прелестных местностях! Наша графиня Матильда понимает толк в архитектуре и выписывает техников из Ломбардии, где обретаются самые лучшие зодчие.

– Ну, уж прошу тебя не рассказывать это королю Эдуарду! А то он, чего доброго, захочет подражать нормандцам, а в казне и так уже почти пусто.

Нормандец набожно перекрестился, как будто Сексвульф возвел хулу на Бога.

– Ты, однако, не очень-то уважаешь монастыри, достойный саксонец, – заметил он.

– Я воспитан в труде и терпеть не могу тунеядцев, которые поглощают заработанное мною, – пробурчал Сексвульф. – Разве тебе неизвестно, что одна треть всех земель Англии принадлежит священникам?

– Гм! – промычал нормандец, который, несмотря на все свое благочестие, прекрасно умел пользоваться грубой откровенностью своего спутника. – Мне кажется, что и у тебя есть причины быть не совсем довольным в этой веселой Англии, мой друг!

– Да, и я не скрываю этого... Главное различие между тобой и мной именно в том, что я смело могу высказывать свои мнения, между тем как ты за откровенность в своей Нормандии можешь поплатиться и жизнью.

– Ну уж, замолчи лучше! – воскликнул Малье де-Гравиль презрительно, причем глаза его гневно засверкали. – Каким бы строгим судьей и славным полководцем ни был герцог Вильгельм, все-таки его бароны и рыцари никогда не унижаются пред ним и не любят держать язык за зубами.

– Может быть, но это только таны... Ну, а сеорлы? Что скажешь о них, могут ли и они высказывать свое неудовольствие и открыто заявлять, что они думают о тане и начальниках, как мы это делаем?

Нормандец чуть было не ответил отрицательно, но, к счастью, опомнился вовремя и произнес снисходительно:

– Каждое сословие имеет свои обычаи, дорогой Сексвульф, а если б герцог Вильгельм стал королем Английским, то тоже не стеснял бы сеорлей.

– Что-о-о? – вскликнул Сексвульф, покраснев до ушей. – Герцог Вильгельм – король Английский? Что за чушь ты болтаешь, мессир Малье? Да может ли когда-нибудь нормандец стать королем Английским?

– Ну, а почему эта мысль показалась тебе такой оскорбительной? Твой король бездетен, Вильгельм же родственник его и любим им как брат; если б Эдуард передал ему престол... – с гневом ответил Малье де-Гравиль.

– Престол вовсе не для того существует, чтобы его передавали из рук в руки, словно вещь какую! – в бешенстве заревел Сексвульф. – Неужели ты воображаешь, что мы коровы или бараны... или домашний скарб какой, который можно передавать по наследство, а? Воля короля хоть и уважается, но пока это не вредит интересам народным... На то у нас есть и Витан, который имеет полное право противоречить королю... Какими бы это судьбами мог твой герцог сделаться королем Английским?! Ха-ха-ха!

– Скотина ты этакая! – пробормотал рыцарь, а потом сказал вслух: – Почему ты так сочувственно говоришь о сеорлах? Ты ведь вождь, чуть ли не тан?

– Я сочувствую им потому, что сам родился сеорлем от сеорла, хотя внуки мои, наверное, будут танами, а, может быть, даже и графами.

Де-Гравиль невольно отъехал немного в сторону от Сексвульфа, как будто ему стало унизительно ехать рядом с сыном сеорла.

– Я никак не могу понять, как это ты, будучи рожден сеорлем, мог сделаться начальником войска у графа Гарольда!? – произнес он высокомерно.

– Где ж тебе понять это! – огрызнулся саксонец. – Но я уж так и быть расскажу, как это случилось. Знай же, что мы, сеорли, помогли Клапе перекупить владение графа Гарольда, которое было отобрано у него, когда король приговорил весь род Годвина к изгнанию; кроме этого, мы получили еще и другой дом его, который попал было к одному нормандцу. Мы пахали землю, следили за стадами и поддерживали здания, пока граф не вернулся из изгнания.

– Значит у вас, сеорлей, были собственные деньги? – воскликнул де-Гравиль с жадностью.

– Чем же мы откупились бы от неволи, если б у нас не было денег? Каждый сеорл имеет право работать несколько часов в день на себя... Ну, мы и истратили все наши заработки в пользу графа Гарольда. Когда он вернулся, то пожаловал Клапе столько земли, что он сразу же сделался таном, а помогавшим Клапе дал волю и земли, так что многие из них теперь имеют свой плуг и порядочные стада. Я же, как человек неженатый, любя графа всем сердцем, попросил позволить мне служить в его войске.

– Теперь-то я понял, – ответил де-Гравиль задумчиво.

– Но сеорли все-таки никогда не могут достичь высшего положения, поэтому им должно быть совершенно безразлично, кто у них король – нормандец или бородатый сакс.

– В этом ты прав, это им действительно безразлично, потому что многие из них воры и грабители или, по крайней мере, происходят от них, а у остальных предки варвары, побежденные когда-то саксонцами. Им нет никакого дела до государства и его судьбы, но все же и они не совсем лишены надежды, потому что о них заботятся священники, и это, признаться, делает им честь. Каждый из их владельцев, – продолжал сакс, – успокаиваясь после волнений, обязан освободить трех рабов в своих вотчинах, и редко кто из эрлов умирает, не даровав нескольким из своих людей свободу, а сыновья этих освобожденных уж могут быть танами, чему есть примеры.

– Непостижимо! – воскликнул нормандец. – Но, наверно, они еще носят на себе признаки своего низкого происхождения и должны терпеть презрение природных танов?

– Вовсе нет, да я и не могу согласиться с тем, чтобы их было за что презирать; ведь деньги – деньгами, а земля остается той же землею, в чьих руках она ни была бы. Нам буквально все равно, кто был отцом человека, владеющего, например, десятью десятинами земли.

– Вы придаете громадное значение деньгам и земле, но у нас благородное происхождение и славное имя ставятся гораздо выше, – заметил де-Гравиль.

– Это потому, что вы еще не выросли из пеленок, – ответил Сексвульф насмешливо. – У нас есть очень хорошая пословица: «Все происходят от Адама, исключая Тиба, пахаря; но когда Тиб разбогатеет, то мы все называем его милым братом».

– Если вы обладаете такими низкими понятиями, нашим предкам, норвежцам и датчанам, разумеется, не стоило большого труда побеждать вас! Любовь к старинным обычаям, горячая вера и почтение к благородным родам – самое лучшее оружие против врагов...

С этими словами сир де-Гравиль въехал во двор храма, где он был встречен каким-то священником, который повел его к отцу Гильому. Последний несколько минут с радостью и изумлением оглядывая прибывшего с головы до ног, а потом обнял его и от души расцеловал.

– Ах, дорогой брат, – воскликнул Гильом по-французски, – как я рад видеть тебя, ты и вообразить себе не можешь, как приятно видеть земляка в чужой стране, где нет даже хороших поваров!

– Так как ты упомянул о поварах, почтенный отец, – сказал де-Гравиль, расстегивая свой крепко стянутый кушак, – то имею честь заметить тебе, что я страшно проголодался, так как не ел ничего с самого утра.

– Ах, ах! – завопил Гильом жалобно. – Ты, видно, и понятия не имеешь, каким лишениям мы тут подвергаемся. В нашей кладовой почти нет ничего, кроме солонины да...

– Да это просто дьявольское мясо! – воскликнул де-Гравиль в ужасе. – Я, впрочем, могу утешить тебя: у меня есть с собою разные припасы: пулярки, рыба и снедь, достойная нашего внимания; есть и несколько бутылок вина из ягод, слава Богу, нездешних виноградников. Следовательно, тебе только остается объяснить своим поварам, как придать кушаньям более съедобный вид.

– Ах, у меня нет даже повара, на которого я мог бы вполне положиться! – продолжал Гильом жалобным тоном. – Саксонцы понимают в кулинарном искусстве ровно столько же, сколько и в латыни, то есть ровно ничего. Я сам пойду на кухню и буду следить за всем, а ты пока отдохни немного, а потом прими ванну. Надо тебе заметить, что саксы довольно чистоплотны и очень любят полоскаться в воде... Этому они, должно быть, научились у датчан.

– Я давно уже это заметил: даже в самых бедных домах, в которых мне приходилось останавливаться по пути сюда, хозяин вежливо предлагал выкупаться, а хозяйка спешила подать душистое и весьма опрятное белье. Должен сознаться, что эти люди, несмотря на свою глупую ненависть к чужеземцам, чрезвычайно радушно принимают их, да и кормят они недурно, если б только умели лучше готовить свои кушанья. Итак, святой отец, я займусь омовением и буду ждать жареных пулярок и рыб. Предупреждаю, что пробуду у тебя несколько часов, потому что мне надо о многом расспросить тебя.

Гильом ввел де-Гравиля в лучшую келью, предназначенную для благородных посетителей монастыря, а потом, убедившись, что приготовленная ванна достаточно тепла, отправился осматривать привезенную де-Гравилем провизию.

Оруженосец рыцаря принес ему новый костюм и громадное количество коробок с мылом, духами и разными благовониями. Нормандцы очень много занимались собою и уже в самые молодые годы проводили часы перед туалетным столом. Прошло без малого час, когда де-Гравиль явился к отцу Гильому чистым, напомаженным, выбритым и надушенным.

Хотя рыцарь был очень голоден, он из вежливости не смел есть быстро. И он, и хозяин брали кусочки с вертел и как будто только пробовали их; вино тоже пилось маленькими глотками, а в конце каждой смены блюд обедающие тщательно омывали свои пальцы розовой водой и грациозно размахивали ими в воздухе, прежде чем обтереть их салфеткой. По окончании этой церемонии оба обменивались жалобными взглядами и вздохами. Когда аппетит их, наконец, был удовлетворен и все убрано со стола, они приступили к разговору.

– Зачем ты приехал в Англию? – спросил Гильом.

– С позволения твоего, почтенный отец, скажу тебе, что меня привели сюда те же причины, которые и тебя заставили переселиться в эти края. После смерти жестокого Годвина король Эдуард просил своего любимца Гарольда вернуть ему некоторых милых нормандцев; Гарольд был тронут мольбами бедного короля и позволил некоторым из наших земляков вернуться, а ты упросил лондонского правителя разрешить и тебе переселиться в благословенную Англию. Ты сделал это потому, что простая пища и строгая дисциплина Бекского храма не нравились тебе и, кроме того, манило честолюбие... Одним словом, я приехал в Англию, движимый теми же чувствами, которые руководствовался ты.

– Гм! Дай Бог, чтобы тебе лучше моего жилось в этой безбожной стране! – заметил хозяин.

– Ты, может быть, еще помнишь, что Ланфранк заинтересовался моей судьбой; а он стал очень влиятельным лицом у герцога Вильгельма, когда выхлопотал ему у папы разрешение на брак. И герцогу, и Ланфранку вздумалось представить нашему дворянству пример учености, и потому-то они обратили особенное внимание на твоего покорнейшего слугу, который обладает небольшим запасом знаний. Ну-с, с тех пор счастье начало улыбаться мне; я теперь обладаю прекрасным имением на берегах Сены, еще совершенно свободным от долгов. Кроме того, я построил церковь и отправил на тот свет около сотни бретонских разбойников. Понятное дело, что я вошел в большую милость герцога. Случилось, что один из моих родственников Гуго де-Маньявиль, рубака и лихой наездник, убил нечаянно в ссоре своего родного брата; терзаемый раскаянием, он отдал свои земли Одо Байескому, а сам отправился в дальние страны. На обратном пути с ним стряслось несчастье: он попал в плен к одному мусульманину, влюбил в себя одну из жен своего господина и избежал смерти только потому, что поджег свою тюрьму и вырвался на волю. После этого ему, наконец, удалось благополучно вернуться в Руан, где и владеет теперь прежними своими землями, полученными от Одо. Проходя на обратном пути через Францию, случилось ему подружиться с другим пилигримом, который тоже возвращался из дальних странствий, но не имел счастья освободить свою душу от бремени греха. Несчастный пилигрим, изнывая от горя, лежал при смерти в шалаше какого-то отшельника, у которого Гуго искал пристанища. Узнав, что Гуго идет в Нормандию, умирающий открыл ему, что он Свейн, старший сын покойного Годвина и отец того Хакона, который находится еще заложником у нашего герцога. Он умолял Гуго просить герцога о немедленном освобождении Хакона, как только позволит король Эдуард, и поручил де-Маньявилю переслать письмо к Гарольду, что Гуго и обещался исполнить. К счастью, в бедствиях, постигших моего родственника уже после того, ему удалось сохранить на груди свинцовый талисман, так как они не знали его цену. К нему Гуго прикрепил письмо и таким образом принес его, хотя и несколько попорченным, в Руан. Гуго, зная благосклонность ко мне нашего герцога и не желая явиться к Вильгельму, который очень строг к братоубийцам, поручил мне передать его послание и просить позволения переслать в Англию письмо.

– Долга однако ж твоя повесть, – заметил Гильом.

– Потерпи немного, отец, она сейчас кончится... Это было для меня кстати. Следует тебе заметить, что герцога Нормандского давно уже тревожили английские дела; из тайных донесений лондонского правителя видно, что привязанность Эдуарда Исповедника к Вильгельму очень охладела, в особенности с тех пор, как у герцога появились дети, потому что, как тебе известно, Вильгельм и Эдуард оба дали в молодости обет девственности, но первый выхлопотал себе избавление от этого обета, второй же свято сохранял его. Незадолго до возвращения Гуго до герцога дошла весть, что король Английский признал своего родственника, Этелинга, законным наследником. Огорченный и встревоженный этим, герцог выразился в моем присутствии следующим образом: «Я был бы очень рад, если бы в числе моих придворных находились люди с умной головой и преданным мне сердцем, которым я мог бы доверить свои интересы в Англии и послать под каким-нибудь предлогом к Гарольду». Обдумав эти слова, я взял письмо Свейна и пошел с ним к Ланфранку, которому я сказал: «Отец и благодетель! Ты знаешь, что я один из всех нормандских рыцарей изучил саксонский язык. Если герцогу нужен посол к Гарольду, то я к его услугам, так как к тому же уже имею поручение к всемогущему английскому графу». Я рассказал Ланфранку всю историю, и он пошел передать ее и мое предложение герцогу. Тут пришла весь о смерти Этелинга, и Вильгельм стал веселее. Он призвал меня к себе, после чего я и поспешил со своим оруженосцем в Лондон. Там мне сообщили, что король переселился в Лондон, а Гарольд пошел с войском против Гриффита Валлийского. Так как у меня к королю не было никакого дела, то я присоединился к людям Гарольда, которым он приказал вооружиться и догнать его. В Глочестерском храме я услышал о тебе и заехал...

– Ах, если бы я тоже стал рыцарем, вместо того чтобы поступить в храм, – сказал Гильом, завистливо поглядывая на де-Гравиля. – Мы оба были бедны, но благородного происхождения, и нас ожидала одинаковая участь; теперь же я подобен раковине, приросшей к скале, а ты летаешь по своей воле.

– Ну, положим, наши уставы воспрещают отшельникам убивать ближнего, исключая разве случаи самосохранения; но зато эти уставы считаются слишком строгими, если их применяют на деле даже в Нормандии, и поэтому ты всегда можешь взяться за меч или секиру, если у тебя появится такое непреодолимое желание. Я так и думал, что ты помогаешь Гарольду рубить неспокойных валлонов.

– О, горе мне, горе мне! – воскликнул Гильом. – Несмотря на свое долгое пребывание в Лондоне и знание английского языка, ты все-таки очень мало знаешь здешние обычаи. Здесь священнослужителям нельзя участвовать в войне, и если б не было одного датчанина, который укрылся у меня, чтобы избежать лютой казни за воровство, если б, говорю, не он, то я давно разучился бы фехтовать, а мы с ним иногда упражняемся в этом благородном искусстве...

– Утешься, старый друг! – произнес де-Гравиль с участием. – Может, еще настанут лучшие времена... Перейдем однако к делу. Все, что я тут вижу и слышу, подтверждает слух, дошедший и до герцога Вильгельма, будто Гарольд стал самым важным лицом в Англии. Ведь это верно?

– Без всякого сомнения верно.

– Женат он или холост – вот вопрос, на который даже его собственные люди отвечают очень двусмысленно.

– Гм! Все здешние певцы поют о красоте его Эдит, с которой он обручен... А может, он находится с ней в более близких отношениях? Но во всяком случае он на ней не женат, потому что она приходится ему родственницей в пятом или шестом колене.

– Значит, не женат; это хорошо. А этот Альгар или Эльгар, как говорят, не находится с валлийцами?

– Да он опасно болен и лежит в Честере... Он получил несколько ран, вдобавок его грызет сильное горе. Корабли графа Гарольда разбили норвежские драккары в пух и прах, а саксы, присоединившиеся под предводительством Альгара к Гриффиту, тоже потерпели такое поражение, что немногие, оставшиеся в живых, бежали. Гриффит сам засел в своих ущельях и, конечно, скоро должен будет сдаться Гарольду, который, действительно, один из величайших воинов! Как только будет усмирен свирепый Гриффит, то примутся и за Альгара, и тогда Англия надолго успокоится, разве только наш герцог навяжет ей новые хлопоты!

– Из всего, сказанного тобою, я понимаю, что равного Гарольду нет в Англии... Даже Тости уступает ему.

– Где ж Тости быть равным ему! Он и держится в своем графстве только благодаря влиянию Гарольда. В последнее время он, впрочем, сделал, что мог, чтобы хоть вернуть уважение своих гордых нортумбрийцев, а любовь их он потерял безвозвратно. Он тоже довольно искусен в ведении войны, и немало помогает Гарольду... Да, Тости далеко не то, что Гарольд, которому мог бы быть равен один Гурт, если б только он был честолюбивее.

Совершенно удовлетворенный тем, что узнал от почтенного отца, де-Гравиль встал и начал прощаться с ним, но тот задержал его немного, спросив с хитрой улыбкой:

– Как ты думаешь, имеет наш Вильгельм какие-нибудь виды на Англию?

– Конечно, имеет, и, наверное, заветное его желание исполнится, если он только будет действовать поумнее... Лучше всего было бы, если б ему удалось расположить Гарольда на свою сторону.

– Это все прекрасно, но главное препятствие в том, что англичане чрезвычайно недолюбливают нормандцев и будут сопротивляться Вильгельму всеми силами.

– Верю, но война ограничится одним сражением, потому что у англичан нет ни крепостей, ни гор, которые позволили бы долго обороняться. Кроме того, из королевского рода останется только ребенок, которого, насколько я слышал, никто не считает наследником престола; прежнее надменное дворянство также перевелось, исчезло уважение к древним именам; воинственный пыл саксов почти убит подчинением священнослужителям, не храбрым и ученым, как наши, а трусливым и не развитым... Затем жажда к деньгам уничтожила всякое мужество; владычество датчан приучило народ к иноземным королям, и Вильгельму стоит дать только обещание, что он будет хранить древние законы и обычаи, чтобы стать так же твердо, как доблестный Кнут. Англодатчане могли бы его несколько потревожить, но мятеж даст предлог усеять всю страну крепостями и замками и обратить ее в лагерь... Любезный друг, авось еще придется нам поздравить друг друга: тебя как правителя какой-нибудь богатой английской области, а меня как барона обширных английских поместий.

– Пожалуй, ты прав, – произнес весело Гильом. – Когда настанет этот день, мне, по крайней мере, можно будет подраться за нашего благородного повелителя... Да, ты прав, – повторил он, указывая на развалившиеся стены кельи, – все здесь дряхло и сгнило; спасти государство может только Вильгельм или...

– Или кто?

– Граф Гарольд. Ты отправляешься к нему и потому скоро сам будешь иметь возможности судить о нем.

– Постараюсь судить осторожно, – ответил де-Гравиль. Сказав это, рыцарь обнял друга и снова отправился в путь.

ГЛАВА 4

Малье де-Гравиль был человек чрезвычайно ловкий и хитрый, как большая часть нормандцев. Но как он ни старался на пути из Лондона в Валлис выведать у Сексвульфа все подробности о Гарольде и его братьях, узнать все, что ему было нужно, он не в силах был справиться с упрямством и осторожностью сакса. Сексвульф во всем, что касалось Гарольда, имел чутье собаки. Он догадывался об опасности, хотя и не мог объяснить себе причины того, почему де-Гравиль что-то хочет прознать про графа. Его упрямое молчание или грубые ответы, как только речь касалась Гарольда, контрастировали с его откровенностью, когда беседа ограничивалась современными происшествиями или особенностями саксонских нравов.

Наконец, рыцарь, не получивший желаемых сведений, решился отступить и, видя, что не извлечь ему больше пользы из саксонца, переменил свою вынужденную вежливость на нормандскую спесь к более низкому по положение спутнику. Он поехал впереди саксонца, окидывая взглядом опытного воина местность, радуясь, что укрепления, которыми охранялись марки от врагов, были совершенно ничтожны.

На третий день после свидания с Гильомом, рыцарь очутился, наконец, в диких ущельях Валлиса.

Остановившись в тесном проходе, над которым с обеих сторон нависли серые, угрюмые скалы, де-Гравиль позвал своего слугу, надел кольчугу и сел на боевого коня.

– Ты напрасно облекся в кольчугу, – заметил саксонец, – надевать здесь тяжелое оружие – это утомлять себя по пустякам. Я хорошо знаком с этой страной и предупреждаю, что тебе скоро придется даже бросить коня и идти пешком.

– Знай, приятель, – возразил де-Гравиль, – что я пришел сюда не для того, чтобы учиться военному искусству. Знай также, что нормандский рыцарь скорее простится с жизнью, чем с добрым конем.

– Вы, заморцы-французы, охотники похвастать и произносить громкие слова. Предупреждаю тебя, ты можешь наговорить их еще с три короба, потому что мы идем по следам Гарольда, а он не оставит врага за спиною: ты здесь также в безопасности, как в храме Бодана.

– О вежливых твоих шутках – ни слова, – сказал де-Гравиль, – но прошу тебя не называть меня французом. Я приписываю это не твоему желанию обидеть меня, а только твоему незнанию приличий и вежливости. Хотя мать моя была француженка, знай, что нормандец презирает француза.

– Прошу прощения! Я полагал, что все заморцы – родня между собою, одной крови и одного племени.

– Придет день, когда ты это узнаешь... Иди же вперед, Сексвульф.

Узкий проход, расширяясь мало помалу, вывел на просторную дикую площадку, на которой не было даже травинки. Сексвульф, поравнявшись с рыцарем, указал ему камень, на котором было написано: «Hie victor fuit Haroldus»[27].

– Никакой валлон не решится показаться рядом с этим камнем, – заметил Сексвульф.

– Простой классический памятник, а много говорит, – сказал нормандец с удовольствием. – Мне приятно видеть, что твой граф знает по-латыни.

– Кто тебе сказал, что он знает этот язык? – спросил осторожный сакс, опасаясь, что сведения, радовавшие нормандца, не могли быть благоприятны Гарольду. – Поезжай с Богом на своем коне, пока дорога позволяет, – добавил он насмешливо.

На границе карнавонской области отряд остановился в деревушке, обведенной недавно вырытым окопом и рогаткой. Внутри рогатки было множество ратников, из которых одни сидели на земле, другие играли в кости или пили; по их одежде, кожаным платьям и по знамени с изображением голов тигров – герб Гарольда – легко можно было догадаться, что это саксы.

– Здесь мы узнаем, что граф намерен делать, – сказал Сексвульф, – здесь конец моего похода, как я полагаю.

– Ни замка, хоть бы деревянного, ни стен, только ров и рогатки! – сказал рыцарь с удивлением.

– Нормандец, здесь и крепкий замок, хотя ты его не можешь видеть, и стены; замок этот – имя Гарольда, а стены – груды тел, лежащие по всем окрестным долинам, – сказав это, саксонец протрубил в рог, на сигнал ему ответили из стана, потом повел отряд к доске, перекинутой через ров.

– Ни даже подъемного моста! – пробормотал рыцарь.

– Граф двинулся с войском в Снудон, – доложил Сексвульф, обменявшись несколькими словами с воином, отдыхавшим на краю рва. – Говорят, что кровожадный Гриффит заперт там со всех сторон. Гарольд оставил приказ, чтоб я со своей дружиной как можно скорее примкнул к нему. Хоть Гриффит и заперт в горах, все-таки очень может быть, что тут где-нибудь спрятались валлийцы, которые задумают напасть на нас. Здешние дороги недоступны для верхового, и так как тебе нет особенной нужды подвергаться различным неприятностям, то я посоветовал бы тебе остаться здесь с больными и пленными.

– Прелестная компания – нечего сказать! – заметил рыцарь. – А я скажу тебе, что путешествуют для того, чтобы обогатиться новыми сведениями; к тому же мне очень хотелось бы посмотреть, как вы будете бить и рубить этих горцев... Прежде всего я попрошу тебя дать мне чего-нибудь попить и поесть, потому что у меня осталось очень мало провизии... Когда мы встретимся с врагом, то ты увидишь, противоречат ли слова нормандца его делам.

– Лучше сказано, чем я мог ожидать, – откровенно сказал Сексвульф.

Де-Гравиль пошел бродить по деревне, которая находилась в самом плачевном виде: повсюду виднелись груды развалин и пепла, простреленные и наполовину сгоревшие дома. Маленькая, убогая церковь, хоть и была пощажена войной, но выглядела печально и уныло, а на свежих могилах воинов лежали худые, истощенные овцы.

В воздухе ощущался аромат болотной мирты, и суровые окрестности деревушки обладали какой-то особенной прелестью, к которой де-Гравиль, обладавший изящным вкусом, был неравнодушен. Он сел на камень, подальше от грубых воинов, и задумчиво смотрел на мрачные вершины гор и небольшую извивающуюся речку, терявшуюся в лесу. Его вывел из созерцания Сексвульф, который провожал крепостных, принесших рыцарю несколько кусков вареной козлятины, сыру и кружку весьма плохого меда.

– Граф посадил всех своих людей на валлийскую диету, – извинился Сексвульф. – Да, впрочем, во время войны и нельзя требовать лучшего.

Рыцарь внимательно осмотрел принесенное.

– Этого совершенно достаточно, – сказал он, подавляя вздох. – Только вместо этого медового питья, которое больше годится пчелам, дай мне лучше кружку чистой воды – это самый лучший напиток для готовящихся к битве.

– Значит, ты никогда не пил эль?! Но я уважаю твои привычки.

Де-Гравиль еще не успел утолить свой голод, как затрубили рога, оповещая, что пора собираться в поход. Нормандец заметил, к своему удивлению, что все саксы оставили своих лошадей. Тут к нему приблизился оруженосец с донесением, что Сексвульф строжайше запрещает рыцарю брать с собой коня.

– Да где ж это слыхано, чтобы заставляли нормандского рыцаря отправлять пешком навстречу врагу?! – вспылил де-Гравиль. Но в это время Сексвульф сам подошел, и де-Гравиль сердито начал доказывать ему, что нормандскому рыцарю невозможно обойтись без боевого коня. Саксонец однако тоже упорствовал и на все доводы рыцаря отвечал только: «Граф Гарольд приказал не брать с собою коней»; наконец, он вышел из себя и крикнул громко:

– Или иди с нами пешком или оставайся здесь!

– Мой конь тоже благородного происхождения и потому лучше тебя годится мне в товарищи, – сказал де-Гравиль, – но я уступаю необходимости – заметь это, я уступаю только необходимости! Я не хочу, чтобы о Вильгельме Малье де-Гравиль думали, что он по доброй воле пошел пешком на битву.

Он проверил, свободно ли вынимается меч из ножен, крепче затянул панцирь и последовал за отрядом.

Один из валлийцев был их проводником. Он был подданным одного из королей-вассалов, подчиненных Англии, и ненавидел Гриффита гораздо больше, чем саксов. Дорога шла по берегу конвайской реки. Нигде не было видно ни одного человеческого существа; на горных хребтах ни одной козы; на лугах – ни коров, ни овец; вся эта мертвая пустыня производила тяжелое впечатление на людей. Дома, мимо которых они ходили, были давно уже брошены владельцами; все свидетельствовало, что тут прошел Гарольд-победитель. Наконец достигли древнего Коновиума. Там еще сохранились громадные развалины римских зданий: невероятно высокие и широкие стены, полуразрушенная башня, остатки обширных бань и довольно хорошо сохранившийся укрепленный замок. На крыше его развевалось знамя Гарольда. Река, протекавшая мимо, была покрыта барками, а берег заполнен воинами.

Малье де-Гравиль был измучен тяжестью своего панциря, но решил скорее умереть от изнеможения, чем сознаться, что Сексвульф был совершенно прав, советуя ему не надевать эту железную броню. Он, скрипя сердце, подбежал к одной группе, в которой заметил своего старого знакомого Годри.

– Вот так счастье! – воскликнул он, снимая свой громадный шлем и крепко пожимая руку тана. – Вот так счастье, мой добрый Годри! Ты помнишь Малье де-Гравиля? Вот он, несчастный, перед тобой в этом невзрачном костюме, пеший, в сопровождении несносных мужиков.

– Здравствуй! – произнес Годри, смутившийся немного при виде де-Гравиля. – Какими это судьбами ты попал сюда? Кого ты тут ищешь?

– Графа Гарольда, любезный Годри; надеюсь, что он здесь.

– Нет, впрочем, он недалеко отсюда, в крепости, что в устье реки Каэр-Джиффина. Если хочешь видеть его, то садись в лодку: ты можешь прибыть туда еще до сумерек.

– Не произойдет ли скоро битва? – спросил рыцарь. – Тот плут обманул меня, обещав риск, но нам не встретилась ни одна душа.

– Метла Гарольда метет так чисто, что после нее ничего не остается, – ответил Годри с улыбкой. – Ты еще, пожалуй, успеешь стать свидетелем смерти валлийского льва. Мы затравили его наконец; ему остается только сдаться или закончить жизнь голодной смертью... Погляди, – продолжал молодой тан, указывая на вершину Пенмаен-Мавра, – даже отсюда можно рассмотреть что-то серое и неясное в чистом небе.

– Неужели ты думаешь, что я так неопытен, что глаза мои не различают башен? Высоки и массивны они, хотя кажутся отсюда тоньше мачт и ниже столбов, стоящих по дороге.

– На этом утесе, в этих укреплениях находится Гриффит с небольшим отрядом валлийцев. Он не ускользнет от нас: корабли наши сторожат все берега, а войска занимают все проходы. Лазутчики не дремлют ни днем, ни ночью. По всем холмам расставлены наши часовые: если бы Гриффиту вздумалось спуститься, сигнальные огни вспыхнут на всех постах и окружат его огненным кольцом... Из страны в страну шли мы по следам его, пробираясь через леса, ущелья и болота, от Гирфорда до Карлеона, от Карлеона до Мильфорда, от Мильфорда до Снеудона, и сумели загнать его в эту твердыню, сооруженную, как говорят, повелителями ада. Битвы и стычки причинили немало ему там вреда. Ты, вероятно видел его следы, где стоит камень, возвещающий о победе графа Гарольда.

– Этот Гриффит настоящий король, – произнес с восторгом де-Гравиль, – но, признаюсь, что касается меня, то я отношусь с состраданием к побежденному герою и чту победителя... Хотя я еще не совсем успел ознакомиться с этой дикой страной, но из виденного могу судить о том, что только вождь, обладающий неутомимою твердостью и хорошо знакомый с военным искусством, мог покорить страну, в которой каждый утес равносилен неприступной крепости.

– В этом, кажется, убедился твой земляк граф Рольф, – проговорил молодой тан с улыбкою, – валлийцы разбили его наголову, и, потому, что ему непременно хотелось быть верхом там, где никакой конь не в силах взобраться, он одел людей в тяжелые доспехи, чтобы драться с людьми увертливыми, как ласточки, которые то шмыгают по земле, то возносятся в облака. Гарольд поступил разумнее: он обратил наших саксонцев, в валлийцев, научил их ползать, прыгать и карабкаться, как их противники... Это была в полном смысле птичья война, и вот остался один орел в своем последнем гнезде.

– Походы, кажется, развили в тебе дар красноречия, Годри, – проговорил рыцарь с покровительственным одобрением. – Однако мне кажется, что немного легкой конницы...

– Взобралось бы на этот утес? – перебил тан с усмешкой, указывая на вершину Пенмаен-Мавра.

Рыцарь взглянул и замолчал, подумав: «А ведь этот Сексвульф вовсе не такой дурак, как я предполагал!»

VII. КОРОЛЬ ВАЛЛИЙСКИЙ

ГЛАВА 1

Заходящее солнце окрашивало золотистым светом широкую Конвайскую бухту. Тогда тут еще не было великолепного дворца Эдуарда Плантагенета, являющегося ныне величайшей гордостью всех валлийцев. Там находилась грубо выстроенная крепость, окруженная развалинами какого-то древнего города; напротив этих развалин на громадной горе Гогарт величественно возвышались руины столицы одного из римских императоров, несколько веков назад разрушенная молнией. Все эти остатки прежнего римского величия придавали этой местности торжественный характер, в особенности, если принять во внимание, что в этих развалинах укрывался храбрый король, потомок одного из древнейших северных родов, ожидавший здесь приближения своего последнего часа. Не эти мысли бродили в голове наблюдательного де-Гравиля, осматривавшего картину, расстилавшуюся перед ним. «Тут гораздо больше римских развалин, чем у саксонцев, – думал он. – А если нынешнее поколение не в состоянии поддержать хоть немного прошлую славу, то его в будущем ожидает только позор, только угнетение».

Вокруг крепости был прорыт ров и насыпан высокий вал; ров сообщался с двумя реками: гриффинской и конвайской. Лодка, в которой ехал де-Гравиль, причалила у вала. Рыцарь ловко взобрался на него и через несколько минут был проведен к Гарольду. Граф сидел за простым столом, внимательно изучая карту пенмаен-маврских гор. На столе горела жировая лампа, и было довольно светло.

– Да здравствует граф Гарольд! – произнес де-Гравиль по-английски, входя в комнату. – Его приветствует Вильгельм Малье де-Гравиль, который принес ему вести из-за моря.

Граф встал и подставил вежливо рыцарю свой стул, так как другого в комнате не было. Облокотившись на стол, он ответил на французском языке, которым владел очень недурно.

– Чрезвычайно обязан де-Гравилю за то, что он из-за меня предпринял такое утомительное путешествие. Прежде всего прошу тебя отдохнуть немного и подкрепиться пищей, а потом ты сообщишь мне, что доставило мне удовольствие видеть тебя.

– Положим, что не лишним было бы отдохнуть и закусить чем-нибудь, кроме козлятины и сыра, не соответствующего моему вкусу, но я не могу воспользоваться твоим любезным предложением, граф Гарольд, пока не извинюсь, что преступил законы, изданные против изгнанников, и не заявлю, что испытываю величайшую благодарность к твоим землякам за то, что они отнеслись ко мне радушно.

– Извини, если мы строги к тем, кто вмешивается в наши дела; когда же иностранец является к нам только с дружеским намерением, то мы очень рады ему. Всем фламандцам, ломбардцам, немцам и сарацинам, желающим мирно торговать у нас, мы оказываем покровительство и радушный прием; немногим же, приезжающим из-за моря, подобно тебе, из желания услужить нам, мы жмем добровольно и чистосердечно руку.

Немало удивленный таким ласковым приемом, де-Гравиль крепко пожал протянутую ему руку Гарольда и, вынув крошечный ящичек, вручил его графу и рассказал коротко, но трогательно о свидании Гуго де-Маньявиля с умирающим Свейном и о поручении, данном ему усопшим.

Гарольд слушал рассказ нормандца, отвернувшись от него, и, когда он кончился, ответил ему взволнованным голосом:

– Благодарю тебя от души за твою услугу!... Я... Я... Свейн... что он умер в Ликии, и долго горевал о нем... Итак, после слов, сказанных твоему родственнику... Ах!... О, Свейн, милый брат!...

– Он умер спокойно и с надеждой, – произнес нормандец, взглянув с участием на взволнованное лицо Гарольда. Граф склонил голову и поворачивал ящичек с письмом во все стороны, не решаясь открыть его. Де-Гравиль, тронутый подлинной печалью графа, поднялся со своего места и вышел тихо за дверь, за которой ожидал служитель, приведший его к Гарольду. Гарольд не пытался удержать его, но последовал за ним до порога и приказал служителю оказать гостю полное гостеприимство.

– Завтра поутру мы снова увидимся, – сказал он. – Вижу, что мне нечего извиняться пред тобой за то, что я теперь сильно взволнован и не могу продолжать приятную беседу.

«Благородная личность!» – подумал рыцарь, спускаясь с лестницы.

– Приятель, – обратился он к сопровождавшему его служителю, – я удовольствуюсь любой пищей, кроме козьего мяса и меда.

– Будь спокоен, – ответил служитель. – Тости прислал нам два корабля с провиантом, которым не побрезговал бы сам правитель Лондонский. Надо тебе заметить, что Тости знаток в этих вещах.

– В таком случае засвидетельствуй мое почтение графу, потому что я очень люблю полакомиться хорошим кусочком, – сказал шутливо рыцарь.

* * *

После ухода де-Гравиля Гарольд запер дверь и вынул из ящика письмо Свейна.

Вот что писал умирающий:

«Когда ты получишь это письмо, Гарольд, то твоего брата уже не будет в живых.

Я долго страдал; говорят, что я этим искупил все свои грехи... Дай Бог, чтобы это было верно! Скажи это моему дорогому отцу, если он еще жив, эта мысль утешит его; скажи это и матери, и Хакону... Снова поручаю тебе, Гарольд, своего сына: будь ему вторым отцом! Надеюсь, что моя смерть освободит его, даст ему возможность вернуться на родину. Не допусти, во всяком случае, чтобы он вырос при дворе врага нашего; старайся, чтобы он вступил на английскую почву в пору юности и душевной непорочности... Когда до тебя дойдет это письмо, ты, вероятно, будешь стоять уже выше нашего отца. Он беспрерывным трудом добился славы, получил ее в награду за терпение и настойчивость; ты же родился вместе со славой и тебе ненужно трудиться для ее достижения.

Защити моего сына своим могуществом и выведи его твердой рукой из заточения, в котором он теперь находится. Не надо ему графств, не делай его равным себе... Я только прошу, чтобы ты освободил его, что бы вернул его в Англию! Надеясь на тебя, Гарольд, я умираю!»

Письмо выскользнуло из рук графа.

– Кончилась эта жизнь, похожая на короткий, но тяжелый сон! – проговорил он грустно. – И как же гордился отец Свейном, который в спокойные минуты был так кроток, а в гневе так беспощаден. Мать учила его датским песням, а Хильда убаюкивала его сказками и рассказами о героях Севера. Он один из всего нашего семейства обладал настоящей датской, поэтической натурой... Гордый дуб, как скоро сломила тебя буря!...

Он замолк и долго сидел задумавшись.

– Теперь пора подумать и о его сыне, – сказал он наконец, вставая. – Как часто просит меня мать освободить ее Вульфнота и Хакона... Да я, ведь, уже не раз требовал их домой от герцога Вильгельма, но он постоянно находит отговорки и даже отвечает уклончиво на просьбы самого короля. Теперь же, когда герцог прислал ко мне этого нормандца с письмом, он уже не может, не переступая справедливость, отказать в просьбе вернуть Хакона и Вульфнота.

ГЛАВА 2

Малье де-Гравиль, как настоящий воин, едва коснулся подушки, тут же заснул богатырским сном без сновидений. Но около полуночи он был пробужден таким шумом, который разбудил бы не только его, но и семерых спящих сказочных витязей: раздались крики, треск, звуки рогов. Он вскочил с постели и увидел, что вся комната была освещена каким-то кровавым зловещим светом. Первая его мысль была, что крепость горит, но когда он вскочил на скамью, которая стояла около стены, и взглянул в отверстие башни, ему показалось, что вся окрестность охвачена пламенем, и сквозь эту огненную стихию он ясно разглядел, что сотни людей переплывали речку, перелезали через ров, бросались на секиры осажденных, прорывались через их ряды и рогатки, пытаясь войти внутрь окопов. Одни были полувооруженные, в шлемах и нагрудниках; другие – в полотняных туниках; третьи – почти совсем нагие. Громкие крики: «Хвала Водану»! сливались с криками: «Выходи, выходи за веру наших отцов»! Нормандец тотчас же понял, что валлийцы штурмовали саксонский стан. Немного времени потребовалось ловкому рыцарю, чтобы одеть кольчугу и схватить меч. Он выбежал из комнаты и спустился с лестницы в зал, наполненный поспешно вооружавшимися людьми.

– Где Гарольд? – спросил у них рыцарь.

– На окопах, – ответил Сексвульф, застегивая кожаный нагрудник. – Валлийские дьяволы выползли все-таки из своего ада!

– А это их вестовые огни?... Значит, вся страна идет на нас?

– Полно болтать вздор! – произнес Сексвульф. – Все эти холмы заняты воинами Гарольда, огни предупредили нас прежде, чем враги приблизились к нам; если б не это, то мы все уснули бы теперь сном вечности или были бы искрошены в куски...

– Постой, постой, – воскликнул рыцарь, – разве здесь нет монаха, чтобы благословить нас на бой!

– Очень нужно! – ответил Сексвульф и вышел наружу.

Страшное зрелище представилось им, как только они вышли на открытое место. Хотя битва началась недавно, но резня была уже в полном разгаре. Ободренные превосходством воинов, проявляя храбрость, похожую на бешенство сумасшедших, бритты перешли окопы, переплыли реку, хватали руками выставленные против них копья, перепрыгивали через трупы и с криками безумной радости кидались на тесные ряды, выстроившиеся перед крепостью. Река была полна крови, в полном смысле слова; пораженные стрелами трупы всплывали и исчезали; с противоположного берега люди бесстрашно бросались в воду, чтобы переплыть к стану неприятеля. Как белые медведи окружают корабль викинга при свете северного сиянья, так пробивались свирепые валлийцы сквозь огненную стихию.

Среди всей этой мессы сражающихся отличались два человека: один, высокий и статный, стоял твердо, как дуб, у знамени, которое то обивалось вокруг древка, то широко развевалось по воздуху от быстрого движения людей, так как ночь была совершенно тихая. С тяжелой секирой в руках стоял он против сотен, и с каждым ударом, быстрым, как молния, падал новый враг. Вокруг него грудами лежали уже трупы валлийцев. В самом центре сражения, впереди свежего отряда горцев, проложивших себе путь с другой стороны, находился человек, которого, казалось, охраняла какая-то волшебная сила от стрел и мечей. Оборонительное оружие этого вождя было до того легкое, что можно было подумать, что оно предназначалось для украшения, но не для боя. Большой золотой нагрудник прикрывал только средину его груди; на шее он носил золотое ожерелье, а золотые обручья украшали его руку, залитую кровью саксонцев. Вождь был среднего роста и хрупкого телосложения, но жажда победы делала его гигантом. Вместо шлема на голове его был только золотой обруч, а ярко-рыжие длинные волосы ниспадали на плечи и развевались при каждом движении. Глаза его сверкали, как у тигра, и, подобно этому животному, он бросался прыжком на пики противника. В какой-то момент он исчез в неприятельских рядах, и его можно было отличить только по частому сверканью короткого копья, но вскоре он пробил себе путь и вышел невредимым. Между тем его воины окружили прорванную им линию и сомкнулись вокруг него, убивая врагов и падая под их ударами.

– Поистине, вот сражение, в котором можно потешиться, – произнес де-Гравиль. – Ну, Сексвульф, ты теперь убедился, что ошибся, называя нормандцев хвастунами... С нами Водан!... Иди врагу в тыл.

Но оглянувшись назад, де-Гравиль заметил, что Сексвульф уже вел свой отряд к знамени, у которого стоял Гарольд. Нормандец недолго думал: в одно мгновение он очутился среди валлонского отряда, которым командовал вождь с золотым обручем на голове. Защищенный кольчугой от ударов оружия валлонов, рыцарь косил своим мечом как косою смерти. Он рубил направо и налево и почти уже пробился к саксам, твердо стоявшим в середине, когда рев и стоны на его пути обратили на нормандца внимание кембрийского вождя. Через минуту валлийский лев уже стоял против нормандца, не учтя, что железной кольчуге он противопоставил полуоткрытую грудь, короткое римское копье – длинному норманнскому мечу. Несмотря на явное неравенство бойцов, движения бритта были так быстры, рука его так тверда и ловка, что де-Гравиль, считавшийся одним из лучших воинов Вильгельма Нормандского, предпочел бы скорее видеть пред собою Фиц-Осборна или Монтгомери, чем отражать эти молниеносные удары и выдерживать бурный натиск свирепого Гриффита. Кольчуга рыцаря уже была прорублена в двух или трех местах, и кровь струилась из них, а тяжелый меч его только свистел в воздухе, стараясь попасть в увертливого противника. В это время саксонский отряд, воспользовавшись брешью, которая образовалась в рядах неприятеля и, узнав валлийского короля, предпринял отчаянное усилие. Тут на несколько минут завязалась беспорядочная, ужасная резня; удары сыпались наудачу, куда ни попало, люди падали как колосья под серпом жнеца, и никто не мог сказать, как настигла их смерть; но дисциплина, которую саксонцы сохранили по привычке даже среди суматохи, наконец восторжествовала. Дружным напором пробили они себе путь, хотя с большими потерями, и примкнули к главным силам, выстроившимся перед крепостью.

Между тем Гарольду, с помощью дружины Сексвульфа, удалось, наконец, отбить валлонов. Окинув орлиным взором все поле, Гарольд приказал некоторым воинам вернуться в крепость и открыть со стен обстрел камнями и стрелами, после чего сказал ровным и спокойным голосом:

– Теперь сражается на нашей стороне терпение; не успеет луна взойти на вершину того холма, как наши войска, находящиеся в Каэр-хене и Абере, прибудут сюда и отрежут валлонам путь к отступлению... Несите мое знамя в средину сражения.

Как только Гарольд пошел в сопровождении двадцати или тридцати ратников к тому месту, где теперь сосредоточивалась битва, Гриффит заметил его и пошел ему навстречу в то самое время, когда победа явно начинала склоняться на его сторону. Если б не нормандец, который, несмотря на раны и непривычку сражаться пешим, стоял твердо впереди, саксонцы, задавленные многочисленностью неприятели и падая один за другим под меткими стрелами, бежали бы в крепость и тогда сами вынесли б себе приговор, потому что валлийцы преследовали бы их по пятам. Несчастьем валлийцев было то, что они никогда не считали войну искусством, поэтому и теперь Гриффит испортил все дело, как только кинулся к Гарольду. Молодой человек увидел налетающего врага, который вертелся около него, как сокол над бекасом. Граф остановился, построил свою маленькую дружину полукругом, приказав ей сомкнуть огромные щиты стеной и выставить копья, а сам встал впереди всех со своей грозной секирой. В одно мгновение он был окружен, и сквозь град стрел сверкнуло копье короля Валлийского. Однако Гарольд лучше де-Гравиля был знаком с приемами валлийцев, к тому же он не был обременен тяжелым вооружением, кроме шлема, и был одет в легкий кожаный панцирь. Он откинув назад свою тяжелую секиру, ринулся на противника, обхватил его левой рукой, а правой сжал ему горло.

– Сдайся, сын Левелина... Сдайся, если тебе не надоела жизнь! – воскликнул граф грозно. Но как ни крепки были объятия Гарольда, как ни сильно вцепился он в горло Гриффита, тот все-таки успел вырваться из его могущих рук, лишившись при этом только своего золотого обруча.

В то же время валлийцы, находившиеся под стенами крепости, издали вопль гнева и отчаяния. Стрелы и камни сыпались на них градом, а в центре валлийцев отважный нормандец махал направо и налево окровавленным мечом. Но не это навело на них такую панику, а то, что с другой стороны шли на них их единоплеменники, принадлежавшие к другим враждебным ветвям и помогавшие саксу разорять их землю. Одновременно с правой стороны показались вдали саксы, идущие из Абера, слева же послышались крики отряда Годри, спешившего на помощь Гарольду из Каэр-хена. Таким образом те, кто располагал захватить медведя в берлоге, сами попались в сеть. Саксонцы усилили напор: беспорядок, бегство, резня без разбора были результатом этого неожиданного перелома битвы. Валлоны устремились к реке, увлекая за собою и Гриффита, который беспрестанно оборачивался к преследователям и то упрекал, то уговаривал своих, а то один бросался на врага и сдерживал его напор. Несмотря на это, король добрался до берега реки, не получив даже ни одной раны. Он остановился на минуту, а потом с громким хохотом кинулся в воду. Сотни стрел с визгом полетели вслед за ним в реку.

– Остановитесь! – воскликнул повелительно граф, – трусливая стрела не должна поражать героя.

* * *

Быстроногие, ловкие валлийцы отступали также быстро, как и нападали. Как ни преследовали их, но все-таки им удалось благополучно достичь уступов Пенмаен-Мавра.

Саксонцам теперь уже было не до сна: убирали убитых и перевязывали раненых. Гарольд советовался с тремя танами и Малье де-Гравилем, который своим подвигом вполне заслужил быть принятым в военный совет, о средствах, которыми как можно скорее следует прекратить войну. Двое из танов, еще не остывшие от пыла битвы, предложили взобраться на вершины и там перебить всех валлийцев. Третий же, более опытный, был другого мнения.

– Ведь никому из нас не известно, – сказал он, – какая именно сила укрывается там наверху. Мы положительно не имеем ни малейшего понятия о том, есть ли там действительно замок, велик ли он и сколько там людей.

– «Есть ли там действительно замок», говоришь ты, – проговорил де-Гравиль, который, перевязав свои раны, сидел на полу. – Неужели ты еще сомневаешься в существовании замка на вершине? Разве ты не можешь рассмотреть его серые башни?

– В отдалении скалы и горы принимают очень странные очертания, – возразил старый тан, качая головой. – То, что мы видим отсюда, может быть просто скалой, может быть и замком, даже развалинами древнего храма... Повторяю, прошу не прерывать меня, нам не известно, какие там есть средства к обороне, потому что даже валлийские воины ни разу не доходили туда, потому что дружинники короля Гриффита никого не пускают наверх, а прокрасться туда незаметно невозможно... Признайся, граф Гарольд, что немногие из твоих воинов возвращались оттуда... Мы в самом деле не раз находили у подножья горы их головы с запискою на губах: «Dic ad inferos quid in superis uovisti!»[28].

– Эге! Да валлийцы знают и по-латыни, – пробормотал нормандец.

Старый тан нахмурился, заикнулся и продолжал:

– Достоверно известно только то, что скала почти недоступна тем, кто не знает тропинок. Кроме того, саксонцы едва ли согласятся подняться на вершину, потому что валлийцы распустили слух, будто там обитают привидения и что замок, находящийся там, основан самим духом тьмы. Если мы потерпим поражение, то два года не будем в состоянии справиться с ними, потому что Гриффит тогда вернет все, что мы отняли у него с таким трудом. В особенности, вернет перешедших на нашу сторону валлийцев. Мое мнение: продолжать так, как начали: окружать врага, не допускать к нему еду, так что он вынужден будет умереть с голоду... Вылазки же его все будут бесполезными.

– Твой совет недурен, – заметил Гарольд, – но мне кажется, есть еще одно средство, которое может прекратить борьбу и меньше потребует жертв с нашей стороны. Дело в том, что сегодняшняя неудача, вероятно, лишила валлийцев бодрости; так не лучше ли будет, если мы, не дав им опомниться, сейчас же пошлем к ним представителя с предложением сдаться с тем условием, что мы тогда пощадим их жизнь и имущество?

– Неужели щадить их после того, что они нанесли нам такую громадную потерю? – воскликнул один из танов.

– Они защищают свою родину, – возразил Гарольд. – Разве мы не сделали бы то же самое, если б были на их месте?

– А что ты намерен сделать с Гриффитом? – спросил старый тан. – Неужели ты признаешь его венценосным королем, наместником Эдуарда?

– Конечно, я этого не сделаю; Гриффиту одному не будет помилования, но все же я не лишу его жизни, если он безусловно сдастся мне военнопленным и без всяких условий положится на милость короля.

Настала длинная пауза. Никто не смел противоречить графу хотя предложение его не нравилось двум молодым танам.

– Но решил ли ты, кому, собственно, быть представителем для переговоров, – спросил, наконец, старый тан. – Валлийцы очень свирепы и никогда не изменяют своему слову... Положим, что разлучить нормандца с его конем так же трудно, как разделить пополам одного из тех достойных удивления центавров, о которых мы слушали рассказы в детстве, но это не помешает мне сейчас же отправиться в отведенную для меня комнату, чтобы немного заняться своим костюмом... Пришли мне только оружейника, который нужен, чтобы исправить панцирь, поврежденный лапой этого короля, названного Гриффитом.

– Принимаю твое предложение с искренней благодарностью, – сказал Гарольд. – Когда ты приготовишься отправиться в путь, то зайди опять сюда.

Де-Гравиль встал и быстро, немного прихрамывая, вышел из комнаты. Одевшись нарядно и надушившись, он снова вернулся к Гарольду, который теперь был один и встретил его дружелюбно.

– Я тебе благодарен больше, чем мог выразить при посторонних, – сказал граф. – Скажу откровенно, что хочу во что бы то ни стало спасти жизнь Гриффита, а как сообщить это моим саксонцам, которые ослеплены враждой и поэтому не способны отнестись беспристрастно к этому несчастному королю? Я не сомневаюсь, что ты, как и я, видишь в нем только храброго воина и гонимого судьбой человека, следовательно, ты сочувствуешь ему.

– Ты не ошибся, – сказал немного изумленный де-Гравиль, – я уважаю всякого храброго воина, но как королю не могу сочувствовать Гриффиту, потому что он сражается вовсе не по-королевски.

– Ты должен простить ему этот... недостаток: предки его так же сражались с Цезарем, – сказал Гарольд, смеясь.

– Прощаю ему ради твоего милостивого заступничества, – произнес де-Гравиль торжественно. – Слушаю тебя дальше.

– Ты пойдешь с одним валлийским священником, который, хоть и не принадлежит к партии Гриффита, уважаем всеми своими земляками; он понесет перед тобою жезл в знак того, что ты идешь не с дурным намерением. Когда вы дойдете до ущелья, граничащего с рекою, то вас, без сомнения, остановят. Пусть священник переговорит с часовыми, чтобы вас допустили беспрепятственно к Гриффиту в качестве моих послов. С Гриффитом будет говорить опять-таки священник, и так как тебе трудно будет понять его слова, то ты только наблюдай за его движениями. Как увидишь, что он поднимает жезл, то ты поскорее сунь в руку Гриффита этот перстень и шепни ему по-английски: «Повинуйся ради этого залога; ты знаешь, что Гарольд не поступит с тобой по-изменнически; исполни его требование, иначе ты погибнешь, потому что твои подданные давно продали твою голову!» Ты должен встать близко к нему, но если он после твоих слов начнет расспрашивать тебя, то скажи, что ты больше ничего не знаешь.

– Вижу, что ты поступаешь по чести, – проговорил тронутый де-Гравиль. – Фиц-Осборн точно так же поступает с противниками... Благодарю тебя за твое доверие; я тем более рад быть твоим послом, что ты не требуешь от меня, чтобы я узнал численность его дружины и запомнил расположение лагеря.

– За это ненужно хвалить меня, – возразил Гарольд с улыбкой, – мы, простодушные саксонцы, не имеем понятия о ваших тонкостях. Если вас поведут на вершину горы, в чем я, впрочем, сомневаюсь, то ведь у священника есть глаза, чтобы видеть, и язык, чтобы рассказать об увиденном. Признаюсь тебе: мне уже известно, что сила Гриффита не в укреплениях, а в суеверии наших людей и в отчаянии его подданных. Я бы мог овладеть этими вершинами, но только пожертвовав большим количеством воинов и убив всех врагов, а я желал бы избежать и того, и другого.

– Я заметил, когда ехал сюда, что ты не всегда так жалеешь людей, – сказал отважный рыцарь.

– Долг иногда запрещает нам быть человеколюбивым, – ответил немного побледневший Гарольд твердо. – Если не запереть этих валлийцев в их горах, то они понемногу подточат всю Англию, как волны подтачивают берег. Они тоже беспощадно поступают с нами... Но большая разница в том, сражаешься ли ты с сильным врагом или же побеждаешь его, когда он лежит пред тобой связанный по рукам и ногам. Видя, что имею дело с горсткой осужденных на смерть героев, которые уже не могут больше противостоять мне, видя несчастного короля, лишенного всякой возможности дать мне отпор, и сделав все, что я должен был сделать для своей родины, я становлюсь снова человеком.

– Иду, – сказал рыцарь, почтительно склонив голову перед графом, как перед своим герцогом, и направился к двери. У порога он остановился и, взглянув на перстень, данный ему Гарольдом, проговорил: – Еще одно слово, извини за нескромность; ответ твой, может быть, придаст больше силы моим убеждениям, когда они понадобятся... Какая тайна кроется в этом залоге?

Гарольд покраснел, но потом произнес:

– Вот история перстня: при штурме Радлана мне попала Альдита, супруга Гриффита. Так как мы воюем не с женщинами, то я проводил эту госпожу к ее супругу. При прощании она дала мне этот перстень, и я попросил ее сказать Гриффиту, что если я, в минуту его величайшей опасности, перешлю ему этот перстень, то он должен видеть в нем залог того, что жизнь его будет сохранена мною.

– Ты думаешь, что Альдита теперь находится со своим супругом?

– Не знаю этого наверное, но подозреваю, что так.

– А если Гриффит будет упорствовать в своем решении?

– Тогда ему не миновать смерти, хотя и не от моих рук, – прошептал Гарольд грустно. – Да хранит тебя Водан!

ГЛАВА 3

В самой отдаленной части предполагаемого замка на вершине пенмаен-маврских гор сидел несчастный король Гриффит. Не удивительно, слухи, распространившиеся относительно устройства этого укрепления, были весьма различны; ведь и теперь исследователи древностей спорят друг с другом даже, когда говорят об измерении остатков какого-либо здания. Едва ли нужно доказывать, что описываемое нами место в то время выглядело иначе, чем теперь, оно и тогда уже почти все было разрушено.

Местопребывание Гриффита ограничивалось овальной стеной из песчаного камня, вокруг которой шли четыре другие стены, отстоявшие друг от друга на восемьдесят шагов. Эти стены были толщиною около восьми футов, но разной вышины. На них возвышалось нечто в виде круглых башен, покрытых грубыми крышами. Из этого укрепления был только один выход прямо в ущелье, извивавшееся между гор. С другой стороны возвышались громадные груды различных обломков, развалины каменных домов, бретонские жертвенники и гигантские янтарные столбы, воздвигнутые когда-то в честь солнца. Все свидетельствовало, что тут существовал некогда город кельтов, поклонников учения друидов.

Обреченный Гриффит лежал распростертым на каменных плитах возле устроенного из камней на скорую руку трона, над которым был приделан изорванный и полинявший бархатный балдахин. На этом троне восседала Альдита, дочь Альгара и супруга Гриффита. Из двадцати четырех должностных лиц, обычно всегда окружавших эту королевскую чету, большая часть уже стала добычей ворон и червей, оставшееся в живых добросовестно исполняли свою обязанность. На почтительном расстоянии от короля и королевы стоял главный сокольничий, держа на руках страшно исхудавшего сокола; неподалеку располагался мужчина с жезлом в руках, который наблюдал за тишиной и порядком, а в углу сидел певец, наклонясь над своей разбитой арфой.

На полу стояли золотые блюда и бокалы, но на блюдах лежал черствый черный хлеб, а в бокалах была только чистая ключевая вода – это был обед Гриффита и Альдиты.

За стеной находился каменный бассейн, в который струилась вода, выходившая неподалеку из недр земли; здесь лежали раненные, радовавшиеся, что могут хоть утолить свою жажду и что лихорадочное состояние избавляет их от ощущения голода. Между ними пробиралась превратившаяся почти в скелет фигура лекаря, раздавая свою красную мазь и бормоча непонятные фразы. Глядя на него больные слабо улыбались, понимая, что все его старания тщетны. В другом месте сидели группы воинов, оставшиеся невредимыми, и разжигали огонь для приготовления обеда; лошадь, собака и овца, обреченные насытить голодные желудок, еще бродили около огня, тупо глядя на него и не подозревая, что через несколько минут они уже будут жариться. Кроме этих трех животных больше не было ничего, пригодного для еды, и несчастным осажденным теперь грозила голодная смерть.

Ближайшая к центру стена имела громадную брешь, в ней стояло трое мужчин, взгляды которых выражали страшную ненависть к Гриффиту, который хорошо был виден им. Это были три королевских сына из древних семей, для которых было ужасным унижением стать вассалами Гриффита. Каждый из них когда-то восседал на троне в деревянном дворце, принадлежавшем еще их предкам. Все они были покорены Гриффитом в дни его побед.

– Неужели мы должны умереть с голоду в этих горах из-за человека, которого Бог давно оставил и который даже не мог сберечь своего обруча от кулаков сакса? – шептал один из них, Овен, глухим голосом. – Как вы думаете, скоро настанет его час?

– Его час настанет тогда, когда лошадь, овца и собака будут съедены и когда все в один голос начнут кричать ему: «Если ты король, то дай нам хлеба!» – сказал Модред.

– Еще хорошо, – заговорил и третий, почтенный старик, опиравшийся на массивный серебряный посох, но прикрытый лохмотьями, – хорошо, что ночная вылазка, которая была предпринята только ради добычи еды, не достигла своей цели, иначе никто не остался бы верным Тости.

Овен принужденно засмеялся.

– Как можешь ты, кембриец, говорить о верности саксонцу – разбойнику, опустошителю, убийце? Если бы Тости и не предлагал нам хлеб, то мы все равно остались бы верными нашей мести снести голову Гриффиту... Тише! Гриффит пробуждается из своего оцепенения... Смотрите, как мрачно блестят его глаза!

Король, действительно, приподнялся немного, опираясь на локоть и с отчаянием поглядел вокруг.

– Сыграй нам что-нибудь, – произнес он, – спой нам песню, которая напомнила бы прежние дни!

Певец поспешил исполнить его приказ, но порванные струны издали только глухой, неприятный звук.

– Благозвучие покинуло арфу, о, государь! – проговорил он жалобно.

– Так... – пробормотал Гриффит. – А надежда покинула землю... Отвечай мне: ведь ты часто славил в моем дворце умерших королей... Будут ли когда-нибудь славить и меня? Будут ли рассказывать потомству о тех славных днях, когда вожди повисские бежали от меня, как облака бегут пред бурей? Будут ли петь о том, как корабли мои наводили ужас? Да, хотелось бы знать мне: будут ли петь о том, как я сжигал города и побеждал Рольфа Гирфордского... или же в памяти останутся только мой стыд и позор?

Певец провел рукой по глазам и ответил:

– Поэты будут петь не о том, как пред твоим троном преклонялось двадцать эрлов и как ты побеждал, но в песнях будет описываться, с каким геройством ты защищал свою землю и какой славный подвиг совершил на пенмаен-маврской вершине!

– Больше мне и не надо... и этим одним увековечится мое имя, – сказал Гриффит. Он взглянул на Альдиту и проговорил серьезно: – Ты бледна и печальна, моя супруга, жаль ли тебе трона или мужа?

Не участие или любовь отразились на надменном лице Альдиты, а только ужас, когда она ответила:

– Что тебе за дело до моей печали! Ты теперь ведь выбираешь между мечом или голодом; ты презираешь нашу жизнь во имя своей гордости; так путь же будет по-твоему: умрем!

В душе Гриффита происходила борьба между нежностью и гневом, она ясно отразилась на его лице.

– Но смерть не может быть для тебя страшной, если ты любишь меня! – воскликнул он.

Альдита отвернулась с содроганием, и несчастный король смотрел на это лицо, которое было прекрасно, но не согрето чувством. Смуглые щеки его побагровели.

– Ты хочешь, чтобы я покорился твоему земляку, Гарольду, чтобы я... я, который должен был быть королем всей Британии, вымолил у него пощаду? О, ты, изменница, дочь танов-разбойников! Ты прекрасна, как Равена, но я не Фортимер для тебя! Ты с ужасом отворачиваешься от своего супруга, который дал тебе корону, и мечтаешь о Гарольде...

Страшная ревность звучала в голосе короля и сверкала в его глазах, Альдита вспыхнула и надменно скрестила на груди руки.

– Напрасно вернул мне Гарольд твое тело, если сердце осталось у него! – произнес Гриффит, скрипя зубами. – Я понимаю теперь, что ты желала бы видеть меня у ног моего злейшего врага, чтобы я ползал перед ним, как избитая собака, вымаливая себе прощение, ты хочешь этого не ради спасения моей жизни, а потому что будешь иметь возможность снова любоваться им... этим саксонцем, которому ты с удовольствием отдалась бы, если б он только пожелал взять тебя... О, позор, позор, позор мне бедному! О, неслыханное вероломство! Да! Лучше саксонского меча и змеиного жала поражает подобное... подобное... – Глаза гордого короля наполнились слезами, и голос его дрогнул.

– Убей меня, если хочешь, только не оскорбляй! – сказала Альдита холодно. – Я ведь сказала, что готова умереть!

Она встала и, не удостаивая своего мужа более ни одним взглядом, ушла в одну из башен, где кое-как была приготовлена для нее комната.

Гриффит долго смотрел ей вслед, и взор его постепенно делался все мягче и мягче, потому что любовь его к Альдите пережила доверие и уважение. Только любовь к женщине и способна победить сердце сурового дикаря. Он подозвал к себе певца, который отошел в самый дальний угол во время разговора королевской четы, и спросил с неестественной улыбкою:

– Веришь ты преданию, которое гласит, что Джиневра изменяла королю Артуру?

– Нет, не верю, – ответил поэт, угадавший мысль короля, – потому, что она не пережила его и была похоронена вместе с ним в Аваллонской долине.

– Ты изучал сердце человеческое и понимаешь все его движения, скажи же мне: что побуждает нас скорее желать смерти любимой, чем примириться с мыслью, что она будет принадлежать другому? Выражается ли в этом любовь или ненависть?

Глубочайшее участие было во взоре поэта, когда он почтительно преклонился пред королем и ответил:

– О, государь, кто же может сказать, какие звуки извлекаются ветром из струн арфы или какие желания может пробудить любовь в сердце человека. Но я могу сказать, – продолжал поэт, выпрямляясь во весь рост и четко выговаривая слова, – что любовь короля не терпит мысли о бесчестии и что та, в объятиях которой он находился, должна заснуть вечным сном вместе с ним...

– Эти струны будут моей могилою, – перебил Гриффит внезапно, – а ты переживешь меня.

– Повторяю, что ты не один будешь лежать в могиле, – утешал певец, – с тобою будет похоронена та, которая тебе всего дороже в мире... Я буду петь над твоей и ее могилой, если переживу вас, и воздвигну над вами курган, который будет памятником для потомства... Надеюсь однако, что ты еще проживешь многие славные годы, вырвавшись из сетей неприятеля!

Вместо ответа Гриффит указал на виднеющуюся вдали реку, сплошь покрытую саксонскими парусами, потом обратил внимание поэта на исхудалых людей, тихо скользивших вокруг стен, и на умиравших у бассейна.

В это время послышался громкий разговор; все столпились в одну кучку, а к королю приблизился один из часовых; за ним следовали валлийские предводители и принцы.

– Тебе что? – спросил Гриффит у опустившего на колени часового, принимая величественную осанку.

– При входе в ущелье дожидаются двое: монах с жезлом и какой-то безоружный воин, – доложил часовой. – Друида зовут Эван, он кембриец из Гвентленда, а воин, сопровождавший его, не из саксонцев, насколько я мог заметить. Эван, – продолжал часовой, подавая королю его сломанный обруч и живого, ослепленного сокола, увешанного маленькими колокольчиками, – просил меня вручить тебе эти залоги и передать следующие слова: «Граф Гарольд шлет свой искренний привет Гриффиту сыну Левелина и вместе с тем посылает в знак своего дружелюбия богатейшую добычу изо всех своих добыч – сокола из Аландудно, причем просит помнить, что вожди всегда посылают друг другу таких соколов. Кроме этого, он просит Гриффита выслушать его посла, во имя блага его подданных.

Раздались восклицания радости, а сыновья короля обменивались боязливыми взглядами.

Гриффит с каким-то особенным восхищением схватил обруч, потеря которого была ему тягостнее поражения. Несмотря на свои недостатки, у него было великодушное сердце, и он был способен судить беспристрастно, поэтому был тронут деликатностью Гарольда, который не отказывал в уважении и побежденному противнику.

– Что вы посоветуете мне, мудрые предводители? – обратился он после продолжительного молчания к стоявшим в стороне валлийцам.

– Мы советуем тебе выслушать друида, государь! – воскликнули все, кроме принцев.

– Не следует ли нам заявить и свое мнение? – шепотом спросил Модред своих сообщников.

– Нет, потому что мы этим восстановили бы всех против себя, а этого делать нельзя, – ответили ему.

Бард снова подошел к королю, причем все смолкли, ожидая, что скажет поэт.

– Я тоже советую выслушать посла, – проговорил он коротко и почти повелительным тоном, так как обращался не к королю, а к предводителям. – Но вы должны не допускать его сюда: врагу не следует знать, сильны мы или слабы; наше могущество только и основано на том, что о нас ничего точно не известно. Пусть король сам пойдет к послу, сопровождаемый своими предводителями и придворными. На всех уступах скалы за королем должны стоять ратники; таким образом число их покажется громадным.

– Твой совет хорош, и мы принимаем его, – сказал король.

В это время Эван и де-Гравиль дожидались у входа в ужасное ущелье, под которым зияла бездонная пропасть.

– В этом месте сто человек смело могут защищаться от тысячи неприятелей, – пробормотал де-Гравиль. Он обратился с учтивой любезностью к воинам, охранявшим проход, рослым и сильным; но они не ответили ему, а бросали на него яростные взгляды и скалили зубы.

– Эти несчастные дикари не понимают меня, – сказал рыцарь Эвану, который стоял рядом с ним, – поговори с ними на их языке.

– Они и мне не ответят, пока король не прикажет пропустить нас к нему... Может быть, он и не захочет выслушать нас.

– Не захочет?! – повторил рыцарь с негодованием. – Мне кажется, что даже этот варварский король не может быть таким неучем, чтобы таким образом унизить Вильгельма Малье де-Гравиля... Я, впрочем, и забыл, – продолжал рыцарь, покраснев, – что он и не знает меня... Не могу понять, как это Гарольд решился подвергнуть меня, нормандского рыцаря, подобным оскорблениям, когда мне даже и говорить-то с королем не придется, потому что роль посла играешь ты, а не я.

– Может быть, тебе поручено шепнуть несколько слов королю; так как ты чужеземец, то никто не осмелится пристать к тебе, а мои тайные разговоры с Гриффитом возбудили бы подозрительность окружающих и могли бы дорого обойтись мне.

– Понимаю! – сказал де-Гравиль. – А вот идут к нам валлийцы... Per peeles Domini! Этот, что закутан плащом и носит на голове золотой обруч, и есть тот самый кошачий король, который ночью во время сражения так бешено кусался и царапался?

– Держи язык за зубами, – проговорил монах серьезно.

– Разве ты, добрый отец, не знаешь, что один благородный римлянин когда-то сказал, что нет ничего приятнее шутки? Но теперь придется добавить, что над кошачьими когтями не следует шутить.

С этими словами рыцарь выпрямил свою тоненькую, но довольно высокую фигуру и стал отправлять платье, чтобы как можно приличнее принять короля.

Сверху шли один за другим предводители, высокое происхождение которых давало им право сопровождать Гриффита. За ними показался знаменосец с грязным изорванным знаменем, на котором был изображен лев, а дальше следовал сам король, окруженный остатками своего двора. Не доходя нескольких шагов до послов, король остановился, и Малье де-Гравиль с невольным удивлением залюбовался им.

Как ни был мал и тщедушен Гриффит, как ни была изорвана и испачкана его мантия, он все же сохранил свою величественную осанку, и взгляд его выражал, что он не потерял авторитет и достоинство. Нужно заметить, что он был образован и имел способности, которые при более благоприятных обстоятельствах сделали бы из него человека великого во всех отношениях. Страстно любя родину, он изменил римским классикам ради валлийских хроник, сказаний и песен и так основательно изучил все это, как и кембрийский язык, что мог потягаться хоть с первым ученым. Если судить о нем беспристрастно, то смело можно сказать, что он был одним из величайших воинов со времени смерти великого Родериха.

– Пусть говорит кто-нибудь из вас, – обратился он к послам, – что нужно графу Гарольду от короля Гриффита?

– Граф Гарольд говорит следующее, – начал Эван, – слава Гриффиту сыну Левелина, его предводителям и всему его народу! Мы окружили вас со всех сторон, а беспощадный голод все быстрее и быстрее приближается к вам. Не лучше ли вам решиться сдаться нам, чем умереть голодной смертью? Всем вам, исключая одного Гриффита, будет дарована жизнь и будет дано позволение вернуться на родину. Пусть Гриффит идет к Гарольду, который примет его со всеми почестями, подобающими королю. Пусть Гриффит согласится стать вассалом короля Эдуарда: Гарольд тогда повезет его ко двору, поручившись за его жизнь, и испросит ему помилование. Хотя любовь и обязанность перед родиной запрещают Гарольду оставить тебя, Гриффит, самовластным королем, он все-таки обещает тебе, что твоя корона перейдет к кому-нибудь из твоего рода.

Монах замолк. На лицах предводителей выразилась радость, а двое, все время с непримиримой ненавистью смотревшие на короля, побежали наверх, чтобы передать стоящим там воинам слова Эвана. Модред же подкрался ближе к королю, желая лучше видеть выражение его лица, которое было сурово и сумрачно, как туча во время бури.

Эван снова заговорил, высоко подняв жезл.

– И хотя я рожден в Гвентленде, который был опустошен Гриффитом и князь которого был убит Гриффитом, я тоже, в качестве служителя Божьего, брата всех стоящих предо мною и сына этой земли, который искренно сочувствует угнетенным ее защитникам, умоляю тебя, государь, умоляю во имя этого святого символа вечной любви и бесконечного милосердия, чтобы ты поборол свою суетную земную гордость и послушался голоса мира! Помни, что многое простится тебе, если ты теперь спасешь жизнь своих последних приверженцев!

Де-Гравиль, заметив, что условный знак подан, приблизился к королю, украдкой передал ему перстень и шепнул, что велел Гарольд.

Король дико взглянул на рыцаря, потом на перстень, который он судорожно сжал в руке... В это мгновение человек в нем одержал победу над королем: он забыл о своем народе, о своих обязанностях и помнил только о любимой женщине, которую он подозревал в измене. Ему показалось, что Гарольд, посылая этот перстень, насмехается над ним. Речь монаха осталась без внимания: предводители вполголоса начали говорить, что королю следует послушаться посла, но в короле снова заговорили гордость деспота и ревность мужа. Он сильно покраснел и нетерпеливым движением откинул со лба волосы. Подойдя еще на шаг к послам, он проговорил медленно, но громко:

– Я выслушал тебя, так выслушай же теперь и мой ответ, ответ сына Левелина, потомка Родериха Великого: королем я родился, королем желаю и умереть. Я не хочу покориться Эдуарду, сыну разбойника. Не хочу я жертвовать правом моего народа и моим собственным для того, чтобы купить ничтожную жизнь... Это право освящено Богом и должно сохраниться для потомства, которое опять должно владеть своей Британией, а этого не будет, если я покорюсь. Скажи саксонцу Гарольду от меня: ты оставил нам только камни друидов и гнездо орла, но ты не можешь лишить нас нашего королевского достоинства и нашей свободы: я сойду в могилу свободным королем! Даже вы, мои славные предводители, не можете принудить меня сдаться врагу... Не бойтесь голодной смерти: мы не умрем, не отомстив за себя! Уходи ты, шепчущий рыцарь; уходи и ты, лживый кембриец, и скажи Гарольду, чтобы он бдительно охранял свои рвы и валы. Мы хотим оказать ему милость за милость: мы не желаем больше нападать на него под покровом ночи, но сойдем с этих вершин при солнечном сиянии и, хоть он и считает нас уморенными голодом, устроим в его стенах прелестнейший пир и себе, и ястребам, уж чующим близкую добычу!

– Безрассудный, несчастный король! – воскликнул Эван. – Такое проклятие призываешь ты на свою голову! Разве ты хочешь быть убийцей своих подданных в бесполезной, безрассудной битве? Ты ответишь небу за кровь, которая прольется по твоей вине!

– Замолчи! Перестань каркать, лживый ворон! – крикнул король, сверкая глазами. – Было время, когда жрецы шли впереди нас, чтобы ободрять нас на битву, а не устрашать... Жрецы научили нас восклицать: «За Одина!» в тот день, когда саксонцы, неистовые, как ратники Гарольда, напали на мас-герменские поля... На голову завоевателя падет проклятие, а не на тех, которые защищают свои дома и жертвенники. Именем страны, разоренной саксонцами, и пролитой ими крови, именем кургана на этой вершине, под которым лежат мертвые, слышащие меня, призываю проклятие угнетенных на детей Грозы и Генгиста! Наступит время, когда и они, в свою очередь, почувствуют сталь чужеземца, царство их разрушится, и рыцари их станут рабами на родной земле! Род Сердика и Генгиста будет стерт со скрижалей власти, и отомщенные тени наших предков будут носиться над могилами их племени. Мы же, хоть и слабы телом, но дух наш будет бодрым до последней минуты. Соха пройдет по нашим городам, но только наша нога будет попирать нашу почву, и дела наши сохранят нашу речь в песнях. В великий день суда Одина никакое другое племя, кроме кембрийского, не восстанет из могил этого края, чтобы дать ответ в прегрешениях!

Голос короля был так оглушителен, выражение его лица так величественно, так властно, что не только монах почувствовал к нему какое-то благоговение, но и де-Гравиль, хотя не понимал его слов, склонил голову. Даже неудовольствие вождей угасло на мгновение. Но не то происходило между ратниками, оставшимися наверху: они не слышали слов своего государя и с жадностью внимали коварным речам двух заговорщиков, толковавших им, что Гриффит не соглашается на предложения Гарольда, возбуждая этим ропот; люди совсем разволновались и начали спускаться вниз к королю.

Оправившись от изумления, де-Гравиль снова подошел к Гриффиту и повторил свое мирное увещевание. Но король сурово махнул рукой и сказал вслух по-английски:

– Не может быть секретов между Гарольдом и мною. Вот, что я тебе скажу и что ты должен передать в ответ. Благодарю графа за себя, за королеву и за свой народ. Он поступил благородно как противник, и как противник я благодарю его, но в качестве короля отказываюсь принять его предложение... Венец, который он возвратил мне, он увидит опять еще до наступления сумерек. Послы, вы получили мой ответ, идите теперь назад и спешите, чтобы мы не обогнали вас на пути.

Монах вздохнул и окинул взглядом сострадания окружающих. Он с радостью заметил, что один король упорствовал в своей безрассудной гордости.

Как только послы ушли, все вожди подступили к королю с горькими упреками, и этим воспользовались заговорщики, чтобы приступить к делу. Яростная толпа бросилась с неистовством на Гриффита, которого окружили певец, сокольничий и еще несколько верных слуг.

Эван и де-Гравиль, спускаясь с горы, услышали громкие голоса и остановились, обернувшись назад. Они видели, как толпа сбегала вниз, но на том месте, которое они оставили, были видны только концы пик, поднятые мечи и быстрое движение голов.

– Что это все значит? – спросил де-Гравиль, схватившись за меч.

– Молчи! – прошептал Эван, страшно побледневший.

Вдруг среди невнятного гула раздался голос короля, грозный и гневный, но ясный и звучный; затем наступила минута молчания, потом воздух огласился лязгом оружия, криком, ревом и шумом, которые невозможно описать. Но вот снова раздался голос короля, но уже неясный и невнятный. Смех ли это был или стон?

Опять все смолкло. Монах стоял на коленях и молился, а рыцарь, дрожавший, как в лихорадке, вынул из ножен меч. Воцарилась мертвая тишина, концы копий торчали неподвижно в воздухе... Вдруг снова послышался крик, но уже не такой резкий, как прежде, и валлоны стали приближаться к тому месту, где стояли послы.

– Им приказано нас убить, – пробормотал рыцарь, прислонясь к скале, – но горе первому, кто подойдет ко мне на расстоянии моего меча!

Толпа быстро шла вперед. В ней находились три предателя. Старик держал в руке длинный шест, на конце которого была надета отрубленная, истекавшая кровью голова Гриффита.

– Вот, – сказал он, подойдя к послам, – вот ответ Гарольду. Мы идем с вами.

– Хлеба, хлеба! – вопила толпа.

А три предателя шептали злорадно:

– Мы отомщены!

VIII. СУДЬБА

ГЛАВА 1

Спустя несколько дней после убийства несчастного Гриффита саксонские корабли стояли на якоре в широком устье Конвея. На небольшой передней палубе самого красивого корабля стоял Гарольд перед королевой Альдитой. Великолепное кресло с высокой спинкой и балдахином было приготовлено для дочери Альгара, а за ним стояло множество валлийских женщин, наскоро избранных для ее прислуги.

Альдита не садилась; стоя возле победителя своего покойного супруга, она говорила:

– На горе пробил тот час, когда Альдита покинула палаты своих отцов и свою родину! Из терна был сплетен венец, который надели на ее голову, и воздух, которым она дышала, был пропитан кровью. Иду сюда одинокою, бесприютною вдовою, но я опять ступлю на землю моих предков и снова буду вдыхать воздух, которым я наслаждалась в детстве. Ты, Гарольд, стоишь предо мною как образ собственной моей молодости, и при звуках твоего голоса пробуждаются мечты минувших дней. Да хранит тебя Водан, благородная душа: два раза ты спас дочь своего грозного противника Альгара – в первый раз от позора, потом от голодной смерти. Ты хотел спасти от смерти и моего супруга, но небо было разгневано, и пролитая им кровь моих земляков взывала о мести... Разоренные и сожженные им храмы вынесли ему приговор со своих опустевших жертвенников. Я возвращусь к отцу и братьям; и если им дорога жизнь и честь дочери и сестры, то они никогда не поднимут оружия против ее избавителя... Благодарю, Гарольд, за все сделанное для меня и молю Бодана, чтобы он дал тебе счастье и сохранил от бед.

Гарольд схватил руку королевы и прижал ее к губам. В этот момент Альдита была так же хороша, как в молодости: волнение окрашивало ее щеки ярким румянцем и придало блеск глазам.

– Да сохранит тебе Бог жизнь и здоровье, благородная Альдита! – ответил Гарольд. – Скажи от моего имени своим родным, что ради тебя и Леофрика я готов быть им братом и другом, если только это не будет противно их желанию. Действуй они со мной заодно, Англия была бы ограждена от всех врагов и опасностей. Когда время залечит раны, нанесенные тебе в прошлом, то пусть расцветет для тебя снова радость в лице твоей дочери, которая уже ждет тебя в маркарских палатах. Прощай, благородная Альдита!

Сказав это, граф еще раз пожал руку королевы и спустился с корабля в свою лодку. Когда он плыл к берегу, рог затрубил по снятию якоря; корабль выпрямился и величаво выплыл из гавани. Альдита неподвижно стояла на прежнем месте, следя глазами за шлюпкой, уносившей предмет ее тайной любви.

На берегу Гарольда встретил Тости с де-Гравилем.

– Право, Гарольд, – проговорил, улыбаясь, Тости, – не много труда стоило бы тебе утешить хорошенькую вдову и присоединить к нашему дому Мерсию и Восточную Англию.

По лицу Гарольда промелькнуло выражение легкого неудовольствия, но он смолчал.

– Замечательно красивая женщина! – сказал де-Гравиль. – Прелесть как хороша, несмотря на то, что она сильно похудела от голода и загорела на солнце. Неудивительно, что кошачий король не отпускал ее от себя!

– Де-Гравиль, – начал Гарольд, желая сменить тему разговора, – так как со стороны валлийцев больше нечего опасаться, то я намерен сегодня же вечером отправиться в Лондон... Дорогою мы с тобой поговорим кое о чем.

– Неужели ты так скоро уезжаешь?! – воскликнул де-Гравиль с изумлением. – Я думал, что ты сперва постараешься совершенно покорить этих непокорных валлийцев, разделишь землю между танами и настроишь, где нужно, крепостей... Например, вот это место чрезвычайно удобно для постройки крепости... Вы, саксонцы, должно быть, только умеете покорять, а не удерживать за собою завоеванное!

– Мы ведем войну не для того, чтобы завоевать что-нибудь, а просто с целью самозащиты. Мы не умеем строить крепостей, и я прошу тебя не упоминать моим танам о разделе земли... Я не желаю делить добычу. Вместо убитого Гриффита будут управлять его братья. Англия отстояла себя и наказала напавших на нее: чего ж ей еще надо? Мы не желаем следовать примеру наших предков, силой основавших новую родину... Противозаконная борьба кончилась, и все должно опять идти своим чередом.

Тости взглянул с какой-то ядовитой усмешкой на рыцаря, который молча последовал за Гарольдом, обдумывая его слова.

В крепости Гарольда дожидался гонец из Честера, прибывший известить о смерти Альгара, единственного соперника знаменитого графа. Эта весть вызвала в сердце Гарольда сильную печаль: отважные люди всегда симпатизируют друг другу, как бы они ни враждовали между собой. Но потом его утешила мысль, что Англия избавлена от самого опасного подданного, а сам он – от последней помехи к достижению цели. «Теперь надо поспешить в Лондон! – шептало ему честолюбие. – Нет больше врагов, нарушавших мир этого государства, которое теперь будет процветать под твоим правлением, Гарольд, так, как оно раньше еще никогда не процветало... Ты теперь будешь с триумфом шествовать через города и села, которые ты избавил от новых нашествий горцев, сердца народа и войска уже принадлежат тебе всецело... Да, Хильда действительно ясновидящая; я сам убеждаюсь, что она была права, когда сказала мне, что после смерти Эдуарда все единодушно воскликнут: «Да здравствует король Гарольд!»

ГЛАВА 2

Гарольд с де-Гравилем следовали в Лондон за победоносным войском, флот отплывал к месту своей постоянной стоянки, а Тости снова вернулся в свое графство.

– Теперь только я могу благодарить тебя за твое великодушное содействие во время борьбы с Гриффитом! – начал Гарольд. – Теперь же я могу заняться и последней просьбой моего брата Свейна, и горячими мольбами матери, проливающей горькие слезы о своем любимце, Вульфноте. Ты, кажется, мог убедиться, что твоему герцогу нет больше основания задерживать заложников у себя. Сам Эдуард скажет тебе, что он достаточно уверен в добросовестности рода Годвина и не нуждается больше в гарантии... Не думаю, чтобы герцог Вильгельм отправил тебя передать мне письмо умершего, если б он не был намерен проявить справедливость нашему семейству.

– Полагаю, что ты не ошибаешься, граф Гарольд, – ответил де-Гравиль. – Если я не ошибаюсь, то герцог Вильгельм очень хочет видеть тебя лично и удерживает Хакона и Вульфнота только для того, чтобы ты сам прибыл за ними.

Слова эти были сказаны, как будто от чистого сердца, но в карих глазах Малье мелькнуло такое выражение, которое доказывало, что он лукавит пред Гарольдом.

– Подобное желание герцога Вильгельма, если оно действительно есть, очень льстит мне, – проговорил Гарольд. – Признаюсь, что я сам не прочь побывать у него и полюбоваться Нормандией. Странники и торговые люди не нахвалятся заботливостью герцога о торговле, а что касается устройства вашего флота, то мне не лишним будет поучиться в нормандских гаванях. Слышал я и о том, как много сделал Вильгельм при помощи Ланфранка для образования духовенства и как он покровительствует изящным искусствам, в особенности зодчеству. С большим удовольствием переплыл бы я море, чтобы увидеть все это, но меня останавливает мысль, что мне придется вернуться обратно в Англию без Вульфнота и Хакона.

– Я ничего не могу сказать наверное, но имею основание предполагать, что герцог Вильгельм многим бы пожертвовал, лишь бы пожать руку графа Гарольда и удостовериться в его дружбе.

При всем своем уме и прозорливости, Гарольд не был подозрительным, к тому же никому, кроме Эдуарда, не были известны притязания Вильгельма на английский престол, и поэтому Гарольд верил в искренность слов де-Гравиля.

– Англии и Нормандии следовало бы заключить союз, – ответил граф. – Я подумаю об этом, и не моя будет вина, если не прекратятся прежние недоразумения между Англией и Нормандией.

Умный де-Гравиль, радовавшийся, что может привезти своему герцогу приятную надежду, стал еще оживленнее.

Невозможно описать восторг, с которым встречали Гарольда жители городов и сел, которые он проезжал, а в Лондоне в честь его возвращения были устроены такие великолепные празднества, какие едва ли видела столица до того времени.

Следуя варварскому обычаю, тогда существовавшему, Эдуарду переслали голову Гриффита и нос его самого лучшего военного корабля. Благодаря Гарольду, трон Гриффита был передан братьям убитого; они присягнули Эдуарду в верности и послали ему заложников, за которых обязывались платить дань, которая платилась саксонским королям, и выполнять все требовавшиеся от них повинности.

Малье де-Гравиль вернулся к герцогу Вильгельму с дарами Эдуарда и просьбой его и Гарольда о выдаче заложников. Рыцарь подметил, что Эдуард охладел к Вильгельму и обратил всю свою любовь на Гарольда и его братьев, кроме, впрочем, Тости. Но так как на саксонский престол никогда не избирались подданные, то де-Гравилю и в голову не могло придти, что Гарольд мог когда-либо сделаться соперником Вильгельма по поводу обладания Англией. Де-Гравиль рассчитывал, что, если непосредственно после смерти Эдуарда будет избран сын Этелинга, то он не сумеет защитить свое государство от сильного неприятеля, да и едва ли будет пользоваться народной любовью. Одно только упустил он из виду: несовершеннолетних в Англии никогда не избирали на какие-либо должности, а тем более королями. Зато он убедился, что один только Гарольд мог бы снова расположить Эдуарда к Вильгельму.

ГЛАВА 3

Уверенный, что герцог Нормандский вернет заложников, Гарольд со спокойным сердцем занялся государственными делами, которые за время его похода против валлийцев накопилось очень много, так как ленивый король почти не обращал на них внимания. Однако Гарольд все же находил время посещать знакомую нам римскую виллу, куда его тянули любовь и дружба.

Чем ближе он приближался к цели, тем более укреплялась его вера в существование тайных сил, управляющих, по словам Хильды, судьбой людей, хотя он прежде чуть ли не издевался над этой верой. Пока он жил, только исполняя обязанности гражданина, он шел прямо твердыми шагами, но когда в нем вспыхнуло честолюбие, ум его начал блуждать в безграничной области фантазий. Он чувствовал, что мало одной силы воли для достижения своей новой цели, что ему может помочь счастливое стечение обстоятельств; поэтому Хильде удалось уверить его, будто она вычитала из книги судеб, что ему действительно предназначено играть на земле самую великую роль.

Эдит, ослепленная своей безграничной любовью, не замечала что Гарольд стал более общаться с Хильдой, чем с ней, и не удивлялась, когда они беседовали шепотом или стояли вдвоем в лунные ночи на кургане. Она знала только одно, что возлюбленный все еще ей верен, несмотря на частые разлуки и слабую надежду когда-либо сочетаться с ней браком. Не подозревала она, что сердцем Гарольда с каждым днем все больше овладевает честолюбие, которое в конце концов могло вытеснить любовь к ней.

Прошло несколько месяцев, а герцог Вильгельм не отвечал на требование короля и Гарольда, которого мучила совесть за то, что он так мало уделяет внимания последней просьбе умершего брата и не может осушить слезы матери.

После смерти Годвина жена его удалилась в провинцию, потому Гарольд крайне удивился, когда она в один прекрасный день внезапно явилась к нему в Лондон. Он стремительно кинулся ей навстречу, чтобы обнять ее, но она с грусть отстранила его от себя и, опустившись на колени, произнесла:

– Смотри, Гарольд, мать умоляет сына о сыне. Я пред тобой на коленях, умоляя сжалиться надо мною... Несколько лет, казавшиеся мне бесконечными, я томилась, грустила о Вульфноте... Разлука с ним длится так долго, что он теперь и не узнает меня, так я изменилась от тоски и горя. Ты послал Малье к Вильгельму и сказал мне: «Жди возвращения его!», и я ждала. Потом ты утешал меня в том что, переслав мне письмо Свейна, герцог уже не будет больше противиться просьбе о выдаче заложников, я молча преклонилась пред тобой, как преклонялась пред Годвином... До сих пор я не напоминала о твоем обещании: я понимала, что родина и король в последнее время имели на тебя больше прав, чем мать, но теперь, когда я вижу, что ты свободен, что ты исполнил свой долг, я не хочу больше ждать, не хочу довольствоваться бесплодными надеждами... Гарольд, напоминаю тебе о твоем обещании! Гарольд, вспомни что ты сам поклялся вернуть в мои объятия Вульфнота!

– Встань, встань, матушка! – воскликнул растроганный Гарольд. – Долго длилось твое терпение, но теперь я сдержу свое слово; сегодня же я буду просить короля отпустить меня к Вильгельму.

Гюда встала и, рыдая, кинулась в распростертые объятия Гарольда.

* * *

В тот самый час, когда происходил разговор между Гюдой и Гарольдом, Гурт, охотившийся недалеко от римской виллы, вздумал посетить пророчицу. Хильды не было дома, но ему сказали, что Эдит в своих покоях, а Гурт, который вскоре сам должен был соединиться навсегда с избранной им девушкой, очень любил и уважал возлюбленную брата. Он пошел в женскую комнату, где обычно сидели за работой девушки, на этот раз вышивавшие гобелен с изображением разящего всадника. Пророчица предназначила его на хоругвь для графа Гарольда. При появлении тана, смех и песни служанок сразу умолкли.

– Где Эдит? – спросил Гурт, видя, что ее тут нет.

Старшая из служанок указала на двор, и Гурт отправился туда, предварительно полюбовавшись прекрасной работой. Он нашел Эдит, сидевшую в глубокой задумчивости у римского колодца. Заметив его, она встала и бросилась к нему с громким восклицанием:

– О, Гурт, само небо посылает тебя! Я знаю, чувствую, что в эту минуту твоему брату Гарольду угрожает страшная опасность... Умоляю тебя: поспеши к нему.

– Я исполню твое желание, но прошу тебя не поддаваться суеверию, под влиянием которого ты сейчас говоришь. В ранней молодости я тоже был суеверен, но уже давно перестал заблуждаться... Не могу сказать тебе, как мне горько видеть, что речи Хильды отуманили даже Гарольда, так что он, прежде всего говоривший только об обязанности, теперь постоянно твердит о судьбе.

– Увы! – ответила Эдит, с отчаянием ломая руки. – Разве можно отразить удары судьбы, стараясь не видеть ее приближения? Но что же мы теряем драгоценные минуты в разговорах?... Иди, Гурт, дорогой Гурт! Спеши к Гарольду, над головой которого собирается черная, грозная туча.

Гурт не возражал более и побежал к своему коню, а Эдит осталась у колодца.

Гурт прибыл в Лондон как раз вовремя, чтобы еще застать брата и проводить к королю, поздоровавшись наскоро с матерью. Намерение Гарольда посетить нормандского герцога не внушило сначала ему опасения, а хорошенько обдумать слова брата он не успел, потому что поездка заняла всего несколько минут.

Эдуард внимательно выслушал Гарольда и так долго не отвечал, что граф счел его погрузившимся, по обыкновению, в молитву, но ошибался. Король с беспокойством припоминал необдуманные обещания, данные им в молодости Вильгельму, и думал, какие могут произойти от этого последствия.

– Так ты точно дал матери подобную клятву и желаешь сдержать ее? – спросил он наконец Гарольда.

– Да, – ответил Гарольд мгновенно.

– В таком случае я не могу удерживать тебя, – проговорил Эдуард, – ты мудрейший из всех моих подданных и, конечно, не сделаешь ничего необдуманно. Но, – продолжал король торжественным тоном и с очевидным волнением, – прошу тебя принять к сведению, что я не одобряю твоего намерения: я предвижу, что твоя поездка к Вильгельму навлечет на Англию большое бедствие и для тебя лично будет источником великого горя... Удержать же тебя я не могу.

– О, государь, не напрасно ли ты беспокоишься? – заметил Гарольд, пораженный необычайной серьезностью короля. – Твой родственник Вильгельм Нормандский слыл всегда беспощадным в войну, но честно и откровенно поступающим с друзьями... Да и величайшим позором было бы для него, если б он нанес вред человеку, доверчиво и с добрыми намерениями являющемуся к нему.

– Гарольд, Гарольд, – сказал нетерпеливо король, – я знаю Вильгельма лучше тебя, он далеко не так прост, как ты думаешь, и заботится только о собственной выгоде. Более не скажу ничего; я предостерег тебя и теперь остальное предоставляю на волю неба.

К несчастью, люди, не обладающие большим умом, никогда не могут доказать другим справедливость своих убеждений, когда они действительно докапываются до истины. Потому и предостережение короля не произвело никакого действия на Гарольда, который думал, что Эдуард просто неправильно оценивает характер Вильгельма. Гурт же решил иначе.

– Как ты думаешь, государь, – спросил он, – подвергнусь ли я какой-либо опасности, если поеду вместо Гарольда к Вильгельму?

– Нет, – проговорил король быстро, – и я советовал бы тебе сделать это... с тобой Вильгельму нечего хитрить, тебе он не может желать вреда... Ты поступишь очень благоразумно, если поедешь.

– Но я поступлю бесчестно, если допущу это! – возразил Гарольд. – Но как бы то ни было, позволь поблагодарить тебя, за твою заботу. И да хранит тебя Бог!

Выйдя из дворца, братья заспорили о том, кому лучше ехать в Нормандию. Аргументы Гурта были так основательны, что Гарольд наконец объяснил причину своего упорства тем, что поклялся матери лично съездить за Хаконом и Вульфнотом. Когда же они пришли домой, у него не осталось этой причины, как Гурт открыл матери опасения и предостережения короля. Гюда стала умолять Гарольда послать вместо себя брата, утешая его тем, что освобождает его от клятвы.

– Выслушай меня спокойно, Гарольд, – заговорил Гурт, видя, что брат все еще настаивает на своем, – поверь, что король имеет серьезные причины опасаться за тебя, но только не счел нужным высказать нам эти причины. Он вырос вместе с Вильгельмом и был очень привязан к нему. Разве Вильгельм не имеет повода относиться к тебе недружелюбно? Я помню, при дворе ходили слухи, что он имеет виды на английский престол и что Эдуард поощрял его. Положим, что со стороны герцога было бы чистым безумием лелеять подобные надежды, но теперь он, вероятно, не отказывается от мысли вернуть свое влияние над королем, которое утратил в последнее время. Он знает, что вся Англия будет потрясена, если он задержит тебя, и что тогда ему будет очень удобно половить рыбу в мутной воде. Со мною же он ничего не сделает, потому что мое отсутствие в Англии не принесет ему никакой пользы, да он и не посмеет тронуть меня, так как ты глава всего нашего войска и жестоко отомстил бы за брата...

– Но он же удерживает Хакона и Вульфнота, так почему не удержать и тебя? – перебил Гарольд.

– Потому что он удерживает их в качестве заложников, а я являюсь к нему просто как гость... Нет, мне не может угрожать опасность, и я прошу тебя, Гарольд, послушаться разумного совета.

– О, дорогой, возлюбленный сын, послушайся брата! – воскликнула Гюда, обнимая Гарольда. – Не допусти, чтобы тень Годвина пришла ко мне в ночной тьме и я бы услышала его грозный голос: «Жена, где Гарольд?»

Здравый ум графа не мог не признать обоснованность этих слов; к тому же предостережения короля тревожили его более, чем он сказал. Но с другой стороны были причины, которые не позволяли ему уступить просьбам брата и матери: врожденное мужество и благородная гордость, мешавшие ему пойти на то, чтобы другой подвергся опасности. Кроме того, он не был уверен, увенчается ли успехом поездка Гурта в Нормандию, так как ненависть молодого тана к нормандцам была хорошо известна в Руане. Кроме того, Гарольд предполагал заручиться дружбой Вильгельма, который со временем мог быть ему очень полезен. Он совсем не предполагал, что герцог, не имея приверженцев при дворе, мог иметь виды на английскую корону. Гарольд рассчитывал, что он поможет Вильгельму устранить других претендентов, сына Этелинга и храброго норвежского короля Харальда Сурового, если задобрить его, а это можно было сделать только съездив к нему. Потому Гарольд не мог надеяться на верность Тости, который, состоя в родстве с Вильгельмом, непременно стал бы восстанавливать короля против брата, если б тот даже и стал наконец английским королем, так как это могло помочь Гарольду перетянуть Вильгельма на свою сторону. В голове графа мелькнуло еще одно соображение: герцог сумел укрепить Нормандию, и можно ли человеку, желающему возвысить Англию во всех отношениях, упустить удобный случай узнать, какими средствами герцогу удалось совершить подобное чудо? Все эти соображения заставили графа решиться ехать самому. А тут какой-то тайный голос начал шептать ему, что не следует ехать, и граф находился в страшном разладе с самим собою, когда голос Гурта вывел его из задумчивости:

– Советую тебе принять во внимание, что хоть ты и можешь располагать собой по своему желанию, но не имеешь права навлекать бедствие на свое отечество, а это случится, если ты отправишься в Нормандию; вспомни слова короля!

– Дорогая матушка и ты, благородный Гурт, вы почти победили меня, – проговорил Гарольд, с чувством обнимая их, – но дайте мне два дня для решения этого важного вопроса.

Это было последним словом Гарольда, и Гурт отметил не без удовольствия, что брат отправился к Эдит, которая непременно отговорит Гарольда от поездки, так как она имела над ним большее влияние, чем король, мать и брат.

Гарольд отправился в римскую виллу и чрезвычайно обрадовался, когда встретился в лесу с предсказательницей, где она собирала травы и листья. Спрыгнув поспешно с коня, он подбежал к ней.

– Хильда, – начал он тихо, – ты часто говорила мне, будто мертвые могут давать совет живым, и потому прошу тебя вызвать при мне дух усопшего героя, похороненного возле друидского жертвенника... Я желаю убедиться в справедливости твоих слов.

– Так знай же, – ответила Хильда, – что мертвые показываются перед непосвященными только по доброй воле. Мне-то они покажутся, когда я предварительно произнесу известные заклинанья, но не ручаюсь, что и ты увидишь их. Я исполню твое желание, и ты будешь стоять возле меня, чтобы слышать и видеть все, что будет происходить в ту торжественную минуту, когда мертвый восстанет из своего гроба. Да будет тебе известно, что я, желая успокоить тревогу Эдит, узнала уже, что горизонт твой омрачился мимолетной тучей.

Гарольд рассказал все, что волновало его. Хильда выслушала его и пришла тоже к заключению, что опасения короля безосновательны и Гарольду необходимо сделать все от него зависящее, чтобы заручиться дружбой герцога Нормандского. Ее ответ не изменил его первоначальное решение, но все же она попросила его исполнить свое желание: выслушать совет мертвеца и поступить только сообразно с ним. Очень довольный тем, что ему придется поверить в существование сверхъестественной силы, Гарольд распростился с пророчицей и тихо продолжал свой путь, ведя коня за повод. Не успел он еще дойти до холма, как почувствовал прикосновение чьей-то руки; оглянувшись, он увидел пред собой лицо Эдит, выражавшее саму нежную любовь и сильнейшую тревогу.

– Радость моего сердца, что случилось с тобой? Почему ты так печалишься? – воскликнул он.

– С тобой не произошло никакого несчастья? – прошептала Эдит, пристально смотря ему в глаза.

– Несчастья? Нет, дорогая моя! – ответил граф уклончиво.

Эдит опустила глаза и, взяв его под руку, пошла вперед. Дойдя до места, откуда не видно было колонн друидского храма, вызывавших у нее в этот день какой-то непонятный ужас, она вздохнула свободнее и остановилась.

– Что ж ты молчишь? – спросил Гарольд, склонившись к ней. – Скажи мне хоть что-нибудь!

– Ах, Гарольд, – ответила она, – ты давно знаешь, что я живу только тобою и для тебя... Я верю бабушке, которая говорит, что я – часть тебя, верю потому, что каждый раз чувствую, ожидает ли тебя радость или горе. Как часто во время твоего отсутствия на меня нападала веселость, и я знала, что ты благополучно избежал какой-нибудь грозившей тебе опасности или победил врага... Ты спрашиваешь меня, чем я взволнована в настоящий момент, но я и сама не знаю этого, могу сказать только, что тебе предстоит что-то ужасное.

Видя унынье своей невесты, Гарольд не осмеливался сообщить ей о предстоявшей поездке; он прижал ее к себе и просил не беспокоиться напрасно. Но его утешенья не подействовали на нее: казалось, что девушку тяготило нечто, чего нельзя объяснить одним предчувствием и чего ей не хотелось рассказывать. Когда же Гарольд настойчиво попросил ее сообщить, на чем она основывает свое опасение, Эдит, скрипя сердце, произнесла:

– Не смейся надо мною, Гарольд, ты еще не можешь представить себе какую нравственную пытку перенесла я в течение этого дня. О, как я обрадовалась, когда увидела Гурта! Я просила его ехать к тебе, видел ли ты его?

– Видел, но продолжай.

– Ну, когда Гурт оставил меня, я в задумчивости пошла на холм, где мы так часто сидели с тобой. Когда я села у склепа, мною начал овладевать сон, я боролась всеми силами, но он одолел меня и я, уснув, увидела, как из могилы восстал бледный, мерцающий образ... Я видела его совершенно ясно... О, я и теперь вижу его пред собой: лоб восковой белизны, эти ужасные глаза с неподвижным, мутным взором!...

– Образ воина? – спросил граф в сильном смущении.

– Да, воина, вооруженного по-старинному, очень похожего на того воина, которого вышивают для тебя девушки Хильды. Я видела совершенно ясно, как он в одной руке держал длинное копье, а в другой корону.

– Корону?! Дальше, дальше!

– Тут я окончательно заснула, и после разных неясных, перепутавшихся образов, представших мне, я ясно увидела: на высокой скале как будто стоял ты, но окруженный небесным сиянием и похожий скорее на духа, чем на человека. Между скалой и долиной протекала бурная река, волны которой начали вздыматься все выше и выше, так что скоро достигли духа, в это время расправлявшего крылья, как бы стремясь улететь. Но вот из расщелин скалы выползли страшные гады, другие чудища свалились с облаков, и все вместе вцепились в его крылья, чтобы помешать его полету... Тут раздался чей-то голос, сказавший: «Разве ты не видишь, что на скале стоит душа Гарольда, гордого, что волны поглотят его, если он не успеет улететь? Встань и помоги душе храброго!» Я хотела бежать к тебе, но была не в состоянии двинуться с места... Тут мне показалось, что я опять словно сквозь туман вижу развалины друидского храма, возле которого я уснула, и будто Хильда сидит у кургана и держит в руках человеческое сердце, вливая в него черные капли из хрустального сосуда; понемногу из сердца вырос ребенок, который вскоре превратился в печального, мрачного юношу. Он пошел к тебе и начал что-то шептать, причем изо рта его клубами валил кровавый дым, от тепла которого крылья твои совершенно высохли. И вот снова зазвучал прежний голос: «Хильда, ты уничтожила доброго ангела и вызвала из отравленного сердца искусителя!» Я громко вскрикнула, но было уже поздно: волны сомкнулись над тобою, потом всплыл железный шлем, украшенный той короною, которую я видела в руках привидения...

– Этот сон однако не дурен! – заметил Гарольд весело.

– Тут я очнулась, – продолжала Эдит. – Солнце стояло высоко, и воздух был совершенно тих... Но я увидела уже наяву ужасную фигуру, напоминавшую мне рассказы наших девушек о колдунье, которая иногда показывается в лесу. Она была похожа не то на мужчину, не то на женщину... Скользя между колоннами, она обернулась ко мне, и я увидела на ее отвратительном лице выражение злорадства и торжества...

– Ты не спрашивала у Хильды значения этих видений?

– Спрашивала, но она пробормотала только: «Саксонская корона!»... Мне кажется, что они предвещают величайшую опасность – гибель твоей души... Слова, слышанные мною, должны означать, что твоя храбрость имеет для тебя значение крыльев, а добрый дух, которого ты лишился, по моему мнению, был... О нет, это было бы уже слишком!

– Ты хочешь сказать, что этот сон означает, будто я потеряю правду, а вместе с нею и тебя? Советую тебе помнить, что то был только сон, моя бесценная! Все может покинуть меня, но правда всегда останется со мною, так же как и любовь моя к тебе сойдет со мной в могилу, и этого будет достаточно, чтобы поддержать меня в борьбе со злом!

Эдит долго смотрела на своего жениха с чувством благоговения, а потом крепко, крепко прижалась к его груди.

ГЛАВА 4

Мы уже знаем, что Хильда, расспрашивая оракулов о судьбе Гарольда, была постоянно удивлена двусмысленностью их ответа, но, из-за любви к Эдит и Гарольду, которые для нее составляли одно существо, она все темные предсказания истолковывала в хорошую сторону.

После разговора с Гарольдом она всю ночь бродила по лесу, продолжая собирать растения и листья, имеющие особенные таинственные свойства. Возвращаясь на рассвете домой, пророчица заметила в центре языческого холма какой-то неподвижный предмет, лежавший возле могилы, и подошла к нему. Это было человеческое существо, неподвижное, со страшно бледным лицом, его можно было принять за труп. Морщинистое лицо этого создания было отвратительным и выражало дьявольскую злобу. По странному запаху, который издавало тело, Хильда узнала одну из тех страшных ведьм, которые, по приметам людей, могли с помощью особенных мазей и втираний освободить на время душу от тела, причем душа отправлялась на шабаш к князю тьмы. Влекомая любопытством, Хильда села возле колдуньи, чтобы дождаться ее пробуждения. Прошло уже немало времени, когда лежавшая пред нею начала корчиться в судорогах, через несколько секунд она приподнялась, дико озираясь вокруг.

– Что побудило тебя странствовать в эту ночь, Викка? – спросила ее Хильда.

Викка посмотрела злобным взглядом на пророчицу и ответила протяжным голосом:

– Приветствую Хильду, Мортвирту! Зачем ты удаляешься от нас? Почему не хочешь побывать на наших прекрасных оргиях? Весело плясали мы сегодня с Фаулом и Зебулом[29]! Но мы будем веселиться еще больше, когда приведут твою внучку к брачному ложу. Хороша Эдит, и я любовалась ею вчера, когда она спала на этом самом месте, я дула ей в лицо и бормотала стихи, чтобы смутить ее сновидения... Еще прекраснее покажется она, когда будет покоиться возле своего повелителя! Ха-ха-ха!

– Каким образом можешь ты узнать эту тайну, которая даже для меня скрыта туманной завесой?! – воскликнула Хильда, испуганная тем, что собеседнице известны все ее мечты и желания. – Разве ты можешь сказать наверное, когда и где внучка скандинавских королей уснет на груди своего супруга?

Колдунья испустила какой-то хриплый звук, похожий на злорадный смех и, вставая, проговорила:

– Ступай к своим мертвецам, Мортвирта, и спроси их! Ты ведь считаешь себя гораздо мудрее бедной колдуньи, с которой советуются одни сеорлы, когда чума нападает на их стада. У нас нет даже человеческого жилища, а укрываемся мы в лесах, в пещерах, в зловонных болотах, и ты, благородная, ученая, богатая Хильда, не стыдишься пользоваться знанием мерзкой дочери Фаула.

– Я хорошо знаю, что великие Норны не раскрывают пред тобою и подобными тебе будущее, – ответила Хильда надменно. – Знаю и то, что ты не умеешь заклинать духов, что не умеешь читать по звездам и никогда не видишь того, что вижу я... Удивляюсь только, что тебе за охота погружаться в подобную тину в то время, когда я возношусь высоко над всем миром!

– Ого, наше могущество гораздо больше твоего, хотя мы не знаем никаких заклинаний и не умеем читать по звездам... Помни, что укусы бешеной собаки смертельны – наше проклятия тоже умерщвляют человека! Да будь тебе известно, что презираемая тобою ведьма в сто раз проницательнее тебя! Ты сама говоришь, что есть тайны, сокрытые и от твоих взоров, они откроются тебе только тогда, когда все твои надежды будут уничтожены, гордость твоя будет унижена и ты сама превратишься в древнюю развалину, подобную той, которая находится пред тобой; тогда-то мы с тобой встретимся на краю безбрежного и бездонного озера!

Несмотря на свое высокомерие и презрение к уходившей колдунье, знаменитая пророчица долго смотрела ей вслед, до глубины души пораженная ее зловещими словами. Не успели однако еще обсохнуть капли росы на пышных цветах, когда Хильда снова совершенно успокоилась и, запершись в своей комнате, занялась приготовлением сеида и рун для вызывания мертвеца.

* * *

Гарольд расстался с Эдит, так и не сказав ей ничего о своем намерении, решив уведомить ее об отъезде только через Гурта. Следующий день почти весь был посвящен им приготовлениям к отъезду. Вечером он обещал Гурту дать ему на следующее утро ответ, кто из них поедет в Руан. Брат не переставал упрашивать его остаться, и это, совпадая со словами Эдит, так повлияло на впечатлительного Гарольда, что он наполовину уже решился отказаться от поездки.

Наступила тихая, безлунная, но звездная ночь; по небу бродили облака, как бы желавшие заслонить сияние звезд.

Мортвирта стояла на холме среди круга камней перед огнем, зажженным ею у подножья кургана. На земле стоял сосуд с водой, почерпнутой из римского фонтана; яркое пламя придавало поверхности воды красный или, вернее сказать, кровавый цвет. Вокруг воды и огня был проведен круг, составленный из кусочков коры, вырезанных в виде острия стрел, их было девять, и на каждом из них была вырезана руна. В правой руке Мортвирта держала посох; ноги ее были босы, а талия стянута поясом, на котором тоже были изображены руны; к нему была прикреплена сумочка из медвежьей шкуры, украшенная серебряными пластинками.

Когда Гарольд пришел, лицо Хильды имело дикое и мрачное выражение. Она будто не замечала графа, пристально смотрела на огонь. Потом, как будто пробужденная невидимыми силами, она задвигалась вокруг заколдованного круга и запела тихим, глухим голосом такую песнь:

У священного ручья
Сидят Норны,
И водой его ежедневно
Освежают ясень жизни.
Олени щиплют листочки*,
[30]
А змеи гложут корень;
Но зоркий орел
Стережет дерево.
Капли воды из ручья
Я на гроб твой пролью,
Руны вызовут,
Пламень жизни,
Славный сонм наших праотцов
Из могил возведут.
Всю правду пророчице
И вождю ты скажи.

Хильда брызгала на могилу водой и кидала кусочки коры в огонь. Из склепа начало вырываться яркое сияние, в середине которого постепенно выдвигалась тень громадных размеров. Как Гарольд, внимательно наблюдавший происходящее, ни напрягал зрение он не в состоянии был решить, видит ли пред собой настоящее привидение или только какой-то сгустившийся туман. Вскоре Хильда снова начала петь:

О, Великий мертвец,
Кому саваном служит
Блеск его подвигов,
Ты прими мой привет!
Как Один во дни минувшие
Мрак гробов вопрошал.
И от праха Мимира*
[31]
Научения ждал
Так и гордый потомок
Его ждет от могил
Чтобы дух его праотцев
Его путь осветил.

Огонь громко затрещал, и из пламени полетели к ногам волшебные кусочки коры, знаки и буквы, которые теперь все были в блестящих искрах. Хильда подняла их и с любопытством осмотрела их; потом она издала такой ужасный крик, что Гарольд невольно задрожал всем телом. Хильда опять запела:

Ты не воин сошедший,
В лоно хладной земли;
Я дрожу пред тобою,
Посланник высшей судьбы.
Мощный сын исполина,
Грозный вождь,
Ты сковал мне уста,
Силу чар сокрушил!

Хильда страшно скорчилась, голос ее превратился в хрип, а изо рта показалась пена, но она продолжала:

Монагарх, сын колдуньи,
В Ямвиде царствуешь ты;
И на гибель несчастным
Ткешь нить зол и беды.
Когда в час роковой,
Судно мчится на мель,
Тогда гады толпой
Из болота ползут.
И на месте, где ты
Во сне являлся девице,
Стоишь гордо, но крылья
Распусти и лети поскорей.

Грозен, грозен дух злобы
И коварен.
Но ты
Не робей, и надменный
Враг падет пред тобой.

Пророчица опять замолкла, и Гарольд решился приблизиться к ней, видя, что она все еще не обращает на него внимания.

– Я действительно разрушу все козни врага, – заговорил он, – но я вовсе не желаю спрашивать живых или мертвых об угрожающих мне опасностях... Если ты можешь быть посредницей между мною и этой тенью, то ответь мне только на те вопросы, которые я считаю нужным предложить тебе. Во-первых, скажи мне, вернусь ли я благополучно из своей поездки к Вильгельму Нормандскому?

Пророчица выслушала его, стоя неподвижно, как статуя. Едва раскрыв губы, она произнесла чуть слышным голосом:

– Ты вернешься благополучно.

– Будут ли освобождены заложники моего отца?

– Заложники Годвина будут освобождены, зато Гарольд должен будет оставить от себя заложника.

– Зачем от меня заложник?

– Он будет гарантией прочности твоего союза с ним.

– А! Значит герцог Вильгельм согласится заключить со мной союз?

– Согласится, – ответила Мортвирта изменившимся голосом.

– Будет ли этот союз способствовать моему браку с Эдит?

– Будет! А без него тебе никогда ни назвать Эдит своею... Перестань больше спрашивать, перестань! – крикнула пророчица. – Разве ты не понимаешь, что моими устами говорит демон и душа моя страдает невыносимо!

– Но мне надо задать и другой вопрос: буду ли я королем Английским? Если буду, то когда?

Лицо пророчица оживилось, а огонь очень ярко вспыхнул, и из него вылетели оставшиеся в нем кусочки коры. Хильда бегло взглянула на них, затем она торжествующим голосом запела:

Когда снежной пеленою
Волчий месяц[32] убелит
Холмы, долы, и с зорею
Их луч солнца озарит,
А зима пушистым инеем
Темный лес посеребрит,
Тогда рока назначение
Завершит волшебный круг,
Племя Тора ждет паденье,
И умрет Сердика внук;
И Одина корона
Заблестит на лбу Саксона.

Пусть же высятся преграды,
Пусть твой враг тебе грозит!
Ты расстроишь все засады
Тебя хитрость не смутит:
Рок венец тебе сулит!
Не назначено судьбою
Людям путь тебе закрыть.
Ты под высшей обороной,
И главу твою с короной
Силе в век не разлучить!

Пока кости мертвецов
Мирно спят на дне могил,
И, пылая жаждой мести,
Не тревожат жизни пир.
Если ж солнце в час полночный
Свод небесный озарит,
И меж ним и бледным месяцем
Бой ужасный закипит,
Трепещи!
Тогда в могилах
Кости мертвых встрепенутся
И, как дух опустошенья,
Над живыми пронесутся!

Трон пребудет в твоем роде,
Твой венец не перейдет
Ни к кому, пока в родимой
Стороне, тобой любимой,
Имя саксов не умрет!
Чувства их и твой престол
В одно целое сольются,
Укрепятся, разрастутся
И роскошно уберутся,
Как ясеня лист и ясеня ствол,
Как вешних вод теченье
Одевает в зелень луга,
Так судьбы предназначенье
Завершит волшебный круг!

Вопрошатель мой прекрасный,
Мой ответ произнесен,
Мчись же смело в путь опасный
И не бойся бурных волн.
Море дружными валами
Тебя к цели принесет;
И народ твой с ликованьем
На престол тебя взведет.
И лишь с вьюгой и снегами
Волчий месяц прилетит,
Солнце яркими лучами
Скипетр твой озолотит!
И когда под бури свист
Все поблекнет,
И камнями драгоценными
Засияет твой венец.

Невозможно описать, каким ликующим голосом были произнесены последние слова... Хильда еще несколько минут простояла неподвижно, пока огонь вдруг не погас и внезапно поднявшийся ветер не завыл в развалинах. Тогда пророчица без памяти повалилась наземь.

Гарольд поднял глаза к небу и пробормотал:

– Если грешно, как говорят жрецы, подымать завесу будущего, то зачем же нам дан ум, который вечно стремится проникнуть сквозь поставленные ему преграды? Зачем тогда дано желание совершенствоваться? И как же считать человека совершенным, если он не может узнать, что будет с ним завтра?

Никто не ответил Гарольду. Ветер свистел и стонал, облака неслись по небу, и звезды начали гаснуть...

На другой день Гарольд с блестящей свитой и полный надежд отправился в путь к нормандскому герцогу.

IX. КОСТИ МЕРТВЕЦОВ

ГЛАВА 1

Герцог Вильгельм Нормандский сидел в одной из роскошных палат руанского дворца за громадным столом, заваленным разнообразными книгами. Перед ним лежал план нового шербургского порта, а возле него – рукопись любимой книги герцога «Комментарии Цезаря», из которой он заимствовал многие полезные сведения. Эта рукопись была испещрена заметками, сделанными смелой рукой герцога. Несколько длинных стрел с разной отделкой было небрежно брошено на архитектурные рисунки строящегося аббатства. В открытом ларчике превосходной работы, подаренном королем Эдуардом, лежали письма от разных государей, искавших дружбы Вильгельма или угрожавших его спокойствию. За спиной герцога сидел его любимый норвежский сокол, без клобучка, так как он не пугался гостей; в дальнем конце палаты уродливый карлик с очень умным лицом рисовал на мольберте сражение при Вольдедюне, которое стало примером блистательных подвигов Вильгельма на поле брани. Эта картина рисовалась для герцогини, которая желала перенести его на канву.

Маленький сын герцога возился на полу с громадным бульдогом, который, видимо, был не расположен играть, так как скалил с ворчаньем свои острые зубы. Ребенок был похож на своего отца, но лицо его выражало больше искренности, чем ума. Грудь и плечи сына напоминали богатырское сложение герцога, хотя не обещали его роста. После возвращения Вильгельма из Англии его атлетические формы утратили прежнюю пропорциональность. Изменилось и его лицо; черные волосы поседели на висках, а волнения провели глубокие морщины вокруг его великолепных глаз и алых губ; только усилие его железной воли могло теперь вызвать на этом лице выражение благородной рыцарской прямоты, которой оно когда-то отличалось. Великий герцог был не прежний пылкий воин.

Он сидел, склонив голову на руку, а перед ним стоял Малье де-Гравиль, говоривший оживленно.

– Довольно, – проговорил Вильгельм, – теперь я вполне понял желание жителей страны... Они слишком неопытны и убеждены, что мир должен продолжаться до конца веков, и поэтому пренебрегают средствами обороны и не имеют, кроме Дувра, ни одной сильной крепости... Ну, а этот народ трудно покорить, потому что он чересчур мужественный. Нельзя удивляться его беспечности относительно постройки укреплений. Но возвратимся к Гарольду, ты действительно думаешь, что он достоин славы?

– Да, он, по крайней мере, единственный англичанин, получивший образование; все его способности так уравновешены, он так благоразумен и спокоен, что, когда видишь и слушаешь его, кажется, будто видишь мастерски построенную крепость, силы которой нельзя узнать до ее штурма.

– Ты увлекаешься, де-Гравиль, – возразил злобно герцог, – ты говорил недавно, что он даже не подозревает о моих замыслах на английский престол и поддался твоему совету приехать за заложниками, а это значит, что он не дальновиден!

– Да, он не подозрителен, – подтвердил де-Гравиль.

– Какой толк в хорошо построенной крепости, если ее не охраняют? И самый способный – ничто без дальновидности.

– Ты прав! Но Гарольд англичанин, а англичане считаются самыми неподозрительными из всех народов.

Герцог расхохотался, но смех его был прерван злобным рычанием. Он обернулся и увидел сына, катавшегося на полу с озлобленной собакой. Вильгельм бросился к сыну, но мальчик закричал:

– Не трогай, не трогай собаку! Я сумею без твоей помощи справиться с ней! – И он с невероятным усилием вывернулся из-под собаки, встал на колени и обхватил шею бульдога, сжал ее с такой силой, что чуть не задушил ее.

– Ну, я пошел на выручку к собаке, – сказал Вильгельм с улыбкой прежних лет и высвободил не без труда бульдога из объятий ребенка.

– Нехорошо, отец, – заметил Роберт, получивший уже в то время прозвище Коротконогого, – заступаться за врага сына.

– Но ведь враг моего сына принадлежит мне, и я же могу потребовать от тебя ответа в измене, так как ты самовольно вступил в борьбу с моим четвероногим вассалом.

– Ты подарил мне эту собаку еще щенком, и она не твоя!

– Это басни, monseigneur de Courthose! Я только одолжил ее тебе для забавы в тот день, когда ты вывихнул себе ногу, соскочив с крепостной стены, а у тебя, несмотря на серьезный ушиб, хватило еще злости замучить щенка до полусмерти.

– Подарил или одолжил – это одно и то же... Я не выпущу того, что попало мне в руки, ты сам учил меня поступать таким образом.

Вильгельм был в своей семье самым кротким и слабым человеком, он поднял сына на руки и обнял его нежно. Герцог не подозревал, несмотря на свою проницательность, что в этом поцелуе таился зародыш проклятья, возникшего на смертном одре сына после его гибели...

Малье де-Гравиль нахмурился при виде отцовского потворства, а карлик Турвальд покачал головой. В эту минуту вошел слуга с докладом, что какой-то английский граф приехал во дворец (вероятно, по крайне важному делу, так как он не успел соскочить с лошади, как она пала) и просит позволения войти. Вильгельм опустил сына на пол и приказал ввести гостя. Потом он вышел в другую комнату, приказав де-Гравилю следовать за ним, и сел в свое герцогское кресло: он всегда соблюдал придворный этикет.

Минуты через две один из придворных ввел посетителя, судя по длинным усам, коренного сакса, и де-Гравиль узнал в нем Годри, своего старинного знакомого. Молодой человек, поклонившись с бесцеремонностью, которая не допускалась при нормандском дворе, подошел ближе к герцогу и проговорил дрожащим от волнения голосом:

– Граф Гарольд шлет тебе свой привет, герцог! Твой вассал Гви, граф Понтьеский, поступил предательски с Гарольдом, ехавшим из Англии, чтобы посетить тебя. Ветер и буря прибили его корабли в устье Соммы; он вышел на берег как мирный гость в дружеской стране, но был задержан графом со своей дружиной и заключен в темницу Бельремского замка. Пока я говорю, первый из лордов Англии и шурин короля сидит в тюрьме. Беззастенчивый Гви осмелился даже упомянуть о голоде, пытке и о смерти – с намерением осуществить угрозу или вынудить к выкупу. Выведенный, быть может, из терпения невозмутимой твердостью и презрением графа, Гви позволил мне ехать к тебе с поручением от Гарольда... Граф обращается к тебе как к государю и другу и просит защитить его от этого насилия.

– Этот случай особенный: конечно, граф Понтьеский мой вассал, но я не имею ни малейшего права вмешиваться в его поступки относительно лиц, потерпевших крушение или выброшенных волнами на его берега. Мне тяжело узнать, что твой доблестный граф подвергся таким неприятностям, и что в моих силах, будет сделано; но я предупреждаю, что могу обратиться к графу Понтьескому не как герцог к вассалу. Ступай и отдохни, а я пока обдумаю, чем могу помочь Гарольду.

Такой ответ герцога опечалил Годри, и он проговорил с грубой откровенностью:

– Я не притронусь к пище и не выпью вина, пока ты не решишься помочь графу Гарольду – как рыцарь рыцарю и как человек человеку, который поплатился за избыток доверия к тебе.

– Тяжела ответственность, которую ты на меня по незнанию возлагаешь! Один неосторожный, необдуманный шаг может сгубить меня: Гви вспыльчив и заносчив, он способен в ответ на мое приказание освободить Гарольда прислать мне его голову. Много земель будет стоить мне выкуп из его рук Гарольда, но верь моему слову: половина герцогства не покажется мне слишком большой жертвой для спасения графа! Ступай и отдохни!

– Не гневайся, герцог, – вмешался де-Гравиль, – мы друзья с этим таном! Позволь мне проследить, чтобы Годри угощали достойно его сану... Хотелось бы мне также ободрить и утешить его.

– Пожалуй, но такого благородного гостя должен прежде всего принять мой первый стольник.

Обратившись к герольду, герцог приказал ему проводить Годри к Фиц-Осборну, жившему во дворце, и просить его позаботиться о госте. Когда тан удалился, Вильгельм начал ходить взад и вперед по комнате.

– Он у меня в руках! – воскликнул герцог в восторге. – Не как свободный гость вступит он в мой дворец, а как выкупленный узник. Отправляйся, Малье, к этому англичанину и расскажи ему сказки о свирепости Гви. Опиши ему затруднения, которые возникнут у меня из-за освобождения Гарольда; убеди его в опасности положения пленника и в величине моей жертвы... Понял ли ты меня?

– Я нормандец, – ответил де-Гравиль с лукавой улыбкой, – а нормандцы способны накрыть целую страну полою плаща. Ты будешь мною доволен.

– Так иди же, иди и пошли мне сюда Ланфранка... Нет, стой, не Ланфранка: он слишком совестлив... Фиц-Осборна... Нет, он чересчур горд... Ступай к моему брату Одо и проси его немедленно придти ко мне.

Рыцарь с глубоким поклоном удалился, а Вильгельм продолжал шагать из угла в угол, радуясь своей хитрости.

ГЛАВА 2

Граф Понтьеский решил освободить своего высокородного пленника только после продолжительных переговоров с герцогом и получив очень значительный выкуп; трудно сказать, было ли это действительно выкупом или только платой за искусное содействие герцогу.

Граф сам вывел Гарольда из заключения и проводил его с величайшим почетом до замка, где пленник был встречен Вильгельмом, который даже помог ему соскочить с лошади и крепко обнял его.

В замке были собраны, в честь знаменитого гостя, самые влиятельные вельможи Нормандии: Гуго де-Монфор, Рожер де-Бомон, поседевшие в битвах советники герцога; Анри де-Феррер, прозванный так благодаря его замечательным оружейным заводам; Рауль де-Танкарвиль, бывший наставник герцога; Жоффруа де Мандевиль, Тости Прекрасный, имя которого выдавало его датское происхождение; присутствовали еще Гуго де-Гранмениль, недавно вернувшийся из изгнания, Гюмфрей де-Боген, Люци и д'Энкур, владевшие громадным количеством земель; были, наконец, Вильгельм де-Монфише, Роже Бигот, Рожер де-Мортимер и множество других именитых людей. Кроме того, Гарольд увидел всех ученых прелатов и епископов, в их числе Одо, брата Вильгельма, и Ланфранк. Другим рыцарям и предводителям, тоже захотевшим полюбоваться на Гарольда, почти не было места в замке, несмотря на его обширность.

При виде статного, красивого графа пронесся шепот восхищения среди присутствовавших, так как нормандцы чрезвычайно высоко ценили силу и красоту.

Герцог повел Гарольда в назначенную для него анфиладу комнат, где уже дожидались Хакон и Вульфнот.

– Не хочу мешать твоему свиданию с братом и племянником, – произнес герцог ласково, удаляясь из комнаты.

Вульфнот кинулся к Гарольду в объятия, а застенчивый Хакон только прикоснулся губами к его одежде. Поцеловав Вульфнота, Гарольд обнял племянника, которого он тоже очень любил, и сказал дружелюбно:

– Ты уже стал взрослым юношей, я не могу сказать тебе: «Будь мне отныне сыном!», а потому скажу: «Будь моим братом вместо отца твоего Свейна!» Ну, а ты, Вульфнот, сдержал ли свое слово – остаться навсегда настоящим англичанином?

– Тише! – шепнул Хакон. – У здешних стен есть уши.

– Но едва ли они поймут по-английски, – заметил Гарольд, нахмурив слегка брови.

– Да, тогда нам нечего бояться, – сказал Хакон.

– Да, надеюсь, что так, – проговорил Гарольд.

– Опасения Хакона безосновательны, милый брат, он несправедлив к герцогу! – заметил Вульфнот.

– Я опасаюсь не самого герцога, – возразил Хакон, – а его политики... Гарольд, ты сам не знаешь, как великодушно поступил, решившись приехать сюда за нами. Было бы осмотрительнее оставить нас в изгнании, чем рисковать и ехать прямо в пасть тигру, в котором Англия видит свою единственную опору и надежду!

– Фи! – перебил Вульфнот с явным нетерпением. – Уволь от этих глупостей! Союз с Нормандией представляет Англии неисчислимые выгоды.

Гарольд, не лишенный способности физиономиста, взглянул пристально на брата и племянника. Он должен был сознаться, что последнему скорее можно верить, потому что лицо его выражало более серьезности и глубокомыслия, чем лицо Вульфнота. Он отвел Хакона в сторону и спросил:

– Ты думаешь, что сладкоречивый герцог замышляет недоброе?

– Да, он, видно, намерен лишить тебя свободы.

Гарольд невольно вздрогнул, глаза его сверкнули.

– Пусть осмелится! – воскликнул он с угрозой. – Пусть уставит весь путь отсюда до самого моря своими войсками – я пробьюсь через них!

– Разве ты меня считаешь трусом, Гарольд? Герцог сумел удержать меня дольше, чем следовало по праву, несмотря на усиленные требования короля Эдуарда. Приятна речь Вильгельма, но поступки его идут с нею в разрез, бойся же не насилия, а предательства.

– Не боюсь ни того, ни другого исхода, – ответил Гарольд, выпрямляясь, – я отнюдь не раскаиваюсь, что приехал за вами, не раскаивался даже тогда, когда бы в заключении у графа Понтьеского. Я прибыл сюда представителем Англии и справедливого требования.

Не успел Хакон возразить, как дверь отворилась и в покой вошел Раул де-Танкарвиль, сопровождаемый слугами Гарольда и нормандскими рыцарями, которые несли целый ворох богатых нарядов; де-Танкарвиль с любезностью предложил графу принять ванну и одеться к предстоящему пиршеству в честь его приезда к герцогу. Герцог, подражавший французским королям, приглашал к своему столу только своих родных и почетных гостей. Надменные бароны стояли за его креслом, а Фиц-Осборн подавал кушанья на стол. Нужно сказать, что нормандским поварам жилось великолепно: за хорошо приготовленное блюдо им дарились золотые цепи, драгоценные камни, а иногда и целое поместье.

В веселом расположении духа Вильгельм был самым любезным, и остроумным собеседником; так и в этот раз он просто очаровал Гарольда своим обращением. Супруга его, Матильда, отличавшаяся красотой, образованием и честолюбием, старалась, в свою очередь, произвести на графа хорошее впечатление. Она обращалась к нему дружелюбно, как к брату, и просила посвятить ей все его свободное время.

Пир оживился еще пением Тельефера: он очень искусно польстил и герцогу, и графу, выбрав сюжетом своей песни заключение союза между английским королем Этельстаном и Ролло, основателем нормандского государства, намекая в ней очень тонко на то, что было бы недурно возобновить этот союз между Вильгельмом и Эдуардом Исповедником.

Гарольду очень нравилось, что все, начиная с герцога, относились к певцу с величайшим почетом, в то время как большинство саксонцев смотрело с большим презрением на художников, а английскому духовенству запрещалось предоставлять им приют в своих домах.

Многому при дворе нормандского герцога удивлялся Гарольд: умеренности, которая так резко контрастировала с распущенностью саксонцев; учености духовенства, непринужденности и остроумию придворных. Поражало его и пристрастие герцога и герцогини к музыке, пению и наукам, которое разделялось окружающими. Ему сделалось грустно при сравнении невежественного английского двора с этим пышным двором; но он воодушевился при мысли о возможности поднять и свою родину до уровня, на котором находилась Нормандия.

Дурное впечатление, произведенное на него советами Хакона, исчезло под влиянием дружелюбного обращения к нему присутствующих; последняя тень подозрительности, возникшая у него, исчезла, когда герцог начал шутливо извиняться за то, что так долго удерживал заложников Годвина.

– Я сделал это с целью заставить тебя самого приехать за ними, граф Гарольд, – говорил он, смеясь. – Клянусь святой Валерией, что не отпущу тебя отсюда, пока моя дружба к тебе совершенно не изгладить из твоей памяти воспоминание о возмутительном оскорблении графа Понтьеского. Не кусай губы, Гарольд, а предоставь мне, твоему другу, отомстить за тебя: рано или поздно я найду предлог вступить с ним в борьбу, и тогда ты, конечно, поможешь моей мести... Как я рад случаю отблагодарить моего дорогого брата Эдуарда за радушный прием, оказанный мне! Если бы ты не приехал, то я навсегда остался бы у него в долгу, так как сам он никогда не удостоит меня своим посещением, а ты стоишь к нему... ближе всех остальных. Завтра мы отправимся в Руан, где в твою честь будут даны турниры... Клянусь святым Михаилом, что успокоюсь только тогда, когда увижу твое славное имя, написанным в списке моих избранных рыцарей! Однако уж поздно, а ты, вероятно, нуждаешься в отдыхе...

С этими словами герцог повел Гарольд в спальню и даже снял с него мантию. При этом он как будто нечаянно провел своей рукой по руке графа.

– Ого! – воскликнул он. – Да ведь ты обладаешь сильными мускулами! А хватит ли ее натянуть тетиву моего лука?

– Кто же в силах натянуть тетиву Улисса? – спросил в свою очередь Гарольд, пристально глядя в глаза Вильгельму, который изменился в лице от этого тонкого намека на то, что он далеко не Ахилл, как воображал, а занимает в жизни скорее положение Улисса.

ГЛАВА 3

После прибытия Вильгельма и Гарольда в Руан пиршества следовали за пиршествами, турниры – за турнирами, во всем были заметны старания герцога ослепить и очаровать Гарольда. Он действительно смотрел на все с удовольствием, но «ослепить» его было довольно трудно. Нормандские придворные, относившиеся презрительно к саксонцам, не могли нахвалиться его ловкостью в рыцарских состязаниях, красноречием, прекрасными манерами и умом.

Пиры и турниры сменялись поездками по всем интересным городам и местечкам герцогства; разумеется, эти поездки совершались с величайшей пышностью и роскошью. Хронисты уверяют, будто Гарольд и герцог ездили тогда даже в Компьень, к французскому королю Филиппу.

В конце концов, Гарольд вместе с шестью танами из его свиты был посвящен Вильгельмом в воинственное братство рыцарей. После этой церемонии, которая произошла по всем правилам рыцарского устава, Гарольд был приглашен к герцогине и ее дочерям. Одна из них, еще очень маленькая девочка, склонила Гарольда сказать ей комплимент. Матильда оставила свое вышивание и подозвала девочку к себе.

– Мы вовсе не желали бы, чтобы ты так рано привыкала к комплиментам, на которые мужчины чрезвычайно щедры, но я скажу тебе, что этому гостю ты смело можешь верить, если он называет тебя прекрасной. Гордись его любезностью и помни о ней, когда ты со временем будешь выслушивать комплименты от людей менее достойных, чем граф Гарольд... Может быть, Бог изберет тебе в супруги такого же храброго и красивого мужчину, каков этот благородный лорд, Аделаида, – сказала она, кладя руку на черные локоны дочери.

Девочка покраснела до ушей, но ответила со своеволием баловня, если только она не была подготовлена к подобному ответу:

– Я не хочу другого супруга, кроме этого графа Гарольда, милая мама; если он не захочет жениться на Аделаиде, то она уйдет в монастырь.

– Неразумная девочка, разве ты можешь навязываться женихам, – произнесла Матильда с веселой улыбкой, – а что ты ответишь ей на это предложение, Гарольд?

– Что она через несколько лет убедится в своей ошибке, – сказал Гарольд, целуя лоб Аделаиды. – Ты, прелестная крошечка, еще не вырастешь, когда я буду уже седым стариком... И вздумал я тогда предложить тебе руку, то ты ответишь мне презрительной улыбкой.

– О, нет! – возразила Матильда серьезно. – Выскородные невесты ищут не молодости, а славы, а ведь слава не стареет!

Это замечание поразило Гарольда, подчеркнув, что он может попасть в ловушку, если не поостережется, и он поспешил ответить полушутливым тоном:

– Очень рад, что ношу при себе талисман, который делает мое сердце более или менее нечувствительным ко всем прелестям, не исключая даже очарования вашего прекрасного двора.

Матильда задумалась, в эту минуту внезапно вошел Вильгельм, и от внимания Гарольда не ускользнуло, что он обменялся с женой каким-то странным взглядом.

– Мы не ревнивые люди! – сказал шутливо Вильгельм, увлекая за собою графа. – Но мы все-таки не привыкли оставлять своих жен наедине с такими прекрасными англичанами... Пойдем ко мне, Гарольд: мне надо переговорить с тобой о разных делах.

В кабинет герцога Гарольд застал нескольких нормандских предводителей, громко разговаривавших о чем-то. Ему предложили осмотреть чертеж одной бретонской крепости, которую нормандцы хотели штурмовать. Так как графу предоставлялся удобный случай доказать Вильгельму, что и саксонцы не профаны в военном искусстве, к тому же было бы неловко уклониться от его просьбы, он усердно занялся этим планом и к утру заявил, что хочет участвовать в задуманном походе.

Герцог с радостью принял его предложение. Нормандские хроники подчеркивают, что Гарольд и его таны проявили просто чудеса храбрости во время этого блистательного похода. Возле каэноского ущелья Гарольд спас целый отряд, который без его помощи погиб бы. Вильгельму пришлось убедиться, что Гарольд не уступит ему в ни храбрости, ни в знании военного искусства.

Внешне эти два героя относились друг к другу по-братски, на самом деле оба считали себя соперниками. Гарольд уже заметил, что ошибся, полагая, что Вильгельм будет способствовать удовлетворению его честолюбия.

Однажды во время короткого перемирия воины соревновались в метании стрел и борьбе друг с другом. Герцог и Гарольд любовались Тельефером, который отличался своей особенной ловкостью. Вдруг герцог обратился к Малье де-Гравилю и сказал ему:

– Принеси мне мой лук! Ну, Гарольд, докажи, что ты можешь с ним справиться.

Все столпились вокруг графа и герцога.

– Прибей свою перчатку вот к тому дереву, Малье! – приказал Вильгельм, осматривая внимательно тетиву лука. Прошло несколько секунд: герцог натянул тетиву, и стрела вонзилась сквозь перчатку в дерево, которое задрожало от силы удара.

– Признаюсь, что саксонцы не умеют владеть этим оружием, – сказал Гарольд, – потому я и не берусь следовать твоему примеру, герцог; но я хочу доказать, что у нас тоже есть средство парировать удары неприятеля и поражать его... Годри, принеси мой щит и датскую секиру!