Иностранная литература, № 12 1978

Джеймс Олдридж

ПОСЛЕДНИЙ ВЗГЛЯД

Это рассказ об одной знаменитой дружбе и о том, что с ней в конце концов сталось. Я считаю, что моя версия того, что происходило между двумя людьми, о которых я пишу, так же правомерна, как десятки других, хотя она — чистейший вымысел, а не подтасовка фактов.

И так как это мой вымысел, я старался не быть жестоким ни к мертвым, ни к живым и не копаться в душах моих героев больше, чем это было необходимо для меня. Однако должен просить снисхождения у множества людей, которые близко знали этих писателей, но, возможно, не видели драматизма их дружбы так, как вижу его я.

Дж.О.

Глава 1

В 1929 году ярким сентябрьским днем я, девятнадцатилетний юноша, попал в Париж прямо с пыльных мостовых и грунтовых дорог моей родины, пасторального захолустного городка Святая Елена в австралийском штате Виктория. Говорю об этом с самого начала, потому что мое происхождение сыграло известную роль во всем, что произошло со мной в ту осень во Франции, когда я неожиданно стал участником некой одиссеи, серьезно повлиявшей на жизнь Скотта Фицджеральда и Эрнеста Хемингуэя.

Она повлияла и на мою жизнь тоже, хотя если я фигурирую в этой истории, то лишь потому, что мне, недоучившемуся простачку из захолустья, язычнику и романтику в душе, приверженному к античной классике, просто посчастливилось оказаться человеком к месту и ко времени и стать свидетелем многих событий. Под конец я только чудом избежал смерти, но даже это было не столь важным, как драма, происходившая на моих глазах, и начинаю я с рассказа о себе только по той причине, что не вижу иной возможности объяснить, как я стал участником этой истории.

Должно быть, уже названный мною безвестный городок Святая Елена, затерявшийся где-то в австралийской глуши, вызывает представление о грубоватом невежде. На самом деле я получил довольно странное образование, которое, впрочем, теперь не променял бы ни на какое другое, потому что мой отец-англичанин с детства привил мне любовь к классической литературе, хотя до пятнадцати лет я жил полной приключений том-сойеровской жизнью на медли тельной реке Муррей с ее пароходами, разливами, отличной рыбной ловлей, охотой и разнообразными речными приключениями, на всю жизнь оставившими во мне смутную и непонятную тоску.

В шестнадцать лет я окончил местную школу и отчасти благодаря знанию классики, которому я обязан своему отцу, я легко получил стипендию в Мельбурнском университете. Но тут стало деиствовать первое из противоречий, с которыми мне потом пришлось сталкиваться всю свою жизнь. Я понял, что ученого из меня не выйдет, и, вместо того чтобы поступить в университет, я однажды утром зашел в редакцию мельбурнской газеты «Сан» и тут же получил место корректора.

Когда об этом узнали мои пришедшие в отчаяние родители, прием в университет был уже закончен, а меня тем временем перевели в вечерний отдел иллюстраций — иначе говоря, мне поручили делать подписи под фотоснимками, поступившими в редакцию так поздно, что тем, кто сочинял подписи, было уже не до них. Они уходили домой в половине одиннадцатого ночи, а я корпел до половины первого.

Вот так я перешел Рубикон и, учитывая мой возраст, еще долго дожидался бы какой-нибудь другой вакансии в редакции, если бы не приехал брат моей матери, мой дядюшка-англичанин, разбогатевший в Соединенных Штатах. Он простер ко мне веснушчатые руки и предложил пожить за его счет годик в Европе, о чем я давно мечтал и даже составлял маршруты путешествий.

— При одном только условии, — сказал дядя Джонни, и его маленькие бледно-голубые глаза смотрели на меня из-под рыжих кустистых бровей сторожким кошачьим взглядом. Он был неисправимым романтиком, но по какой-то странной причине всегда казался мне мормоном из Солт-Лейк-сити. — Пока ты живешь на мои деньги, — сказал он, — ты не будешь ни пить, ни курить и к борделям даже близко не подойдешь. Как ты будешь жить потом — твое дело. Но я не желаю оплачивать распущенность, да еще в твоем возрасте. Понял?

— Ладно, — сказал я дядюшке Джону, — я согласен.

— А, нет, — сказал он. — Ты не соглашаешься. Ты обещаешь. Верней, даже клянешься.

Я неохотно пообещал и поклялся. Эти запрещения того, о чем я даже не помышлял, мне не нравились, тем более что судя по всему дядя Джонни в свое время вдоволь насладился запретными плодами.

И вот в одно воскресное утро я отплыл из Мельбурна в шестиместной каюте старого пассажирского парохода и прибыл в Лондон ровно месяц спустя после того, как мне исполнилось девятнадцать лет. Я уже знал, что я буду делать в Лондоне. У меня было несколько писем от друзей-журналистов из мельбурнской «Сан» к их друзьям-австралийцам, работавшим на Флит-стрит. Я ходил из одной редакции в другую и вручал письма довольно пожилым людям — всем им было уже под тридцать.

И все они, глядя на мое загорелое лицо и спартанскую атлетическую фигуру, начинали смеяться.

— Ты был таким зелененьким, таким восторженным, таким застенчивым, страшно неуверенным и вместе с тем ершистым и с такой дьявольской решимостью любым путем добиться своего, что во мне шевельнулось гнусненькое желаньице раздразнить тебя до чертиков, а потом дать под зад коленкой.

Так Джек Хэзелдин, знаменитый Джон Дервент Хэзелдин, рассказал мне о своем первом впечатлении много лет спустя. И тем не менее Джек внушил заведующему отделом иллюстраций лондонской газеты «Дейли скетч», что я буду отличной заменой другому австралийцу, Чарльзу Митчинсону, который уезжал на родину. Но Чарли Митчинсон уезжает только через два месяца, так что мне придется подождать.

— Ты сможешь столько ждать? — спросил Джек.

— Думаю, что да.

— Денег у тебя хватит?

— Почему вы меня об этом спрашиваете? — Я насторожился — кажется, он хочет что-то выведать.

— Значит, ты не беден?

— Денег у меня столько, сколько мне нужно, — отрезал я.

— Ну и ладно. Не лезь в бутылку, — сказал Джек и, потирая свой длинный нос, глядел на меня так, будто что-то прикидывал в уме. — Вот что я тебе скажу, — продолжал он. — Если у тебя и впрямь есть деньжата, давай-ка махни в Париж недельки на две, пока ты не впрягся в газетную лямку. Может, другого случая у тебя долго не будет.

Мы сидели в клетушке у Джека, в редакции газеты «Дейли экспресс». Джек, огромный мужчина со склонностью к ожирению, на работе ходил без пиджака и прикидывался эдаким неотшлифованным алмазом. На самом же деле он был стипендиатом Родса в Оксфорде, свободно владел французским и немецким языками, итальянским и греческим, без его присутствия не обходились ни бесконечные международные конференции, ни пограничные стычки, революции и события на Балканах, летать туда и обратно было для него столь же привычно, как для загородного жителя ездить в город на работу. В сущности, он был лучшим международным корреспондентом того времени и с годами становился все лучше, пока в начале войны его не схватили в Берлине. В 1944 году он умер от диабета в дрезденском лагере для интернированных.

— Ты хоть немножко понимаешь французский или немецкий? — спросил он.

Я ответил, что говорю и на том и на другом языке.

Джек, явно сдержавшись, сказал:

— Ну ладно, пятидесяти слов вполне хватит, чтобы освоиться в Париже, если только ты не приглянешься какой-нибудь прельстительной француженке.

Меня возмутил его намек, и я не пытался это скрыть.

— Ладно, ладно, — сказал Джек; он уже понял, до какой степени я нуждаюсь в помощи. Но какого рода должна быть эта помощь? И вдруг он хлопнул себя по мощным коленям.

— Придумал, черт возьми! — воскликнул он. — Я знаю человека, которому ты как раз придешься по душе. А ты попробуешь раскусить этот орешек. Ты когда-нибудь слышал про Эрнеста Хемингуэя?

— Конечно, — ответил я.

— И что ж ты слышал? — спросил Джек.

— Он живет во Франции. — Я сроду не слыхал про Эрнеста Хемингуэя. — Он знаменитый журналист, да?

Джек пощадил меня и на этот раз.

— Эрнест был когда-то журналистом, — сказал он. — Он и сейчас, кажется, пишет иногда для газет, хотя убей меня бог, если я знаю, откуда тебе это известно. В последнее время он стал великой надеждой американской литературы.

Джек рассказал мне, что познакомился с Хемингуэем в 1923 году, во время греко-турецкой войны. Потом они вместе работали на конференциях по разоружению в Лозанне и Женеве, а после в Париже. В то время Хемингуэй был парижским корреспондентом выходившей в Торонто газеты «Стар».

— Пошли в «Петуха и корону», я тебя угощу пивом, — сказал Джек, поднимая свое грузное тело со стула из металлических трубок, и мне показалось, что, как только Джек встал, стульчик сразу распрямился.

— Я не пью, — сказал я.

— Хорошо, я не стану толкать тебя на гибельный путь. Я угощу тебя лимонадом.

Он нахлобучил на затылок широкополую мягкую шляпу «борсолино», по-европейски накинул на плечи непромокаемый плащ и, величавый как монумент, зашагал впереди меня через отдел новостей и комнату младших редакторов, сейчас полупустую, потому что с утра работали только сотрудники манчестерского издания.

— Я дам тебе письмо, — сказал он. — А на словах можешь передать от меня Эрнесту, что он слишком хороший газетчик, чтобы стать хорошим писателем. И я знаю, что говорю.

Для меня так и осталось неизвестным, что написал обо мне Джек в письме Хемингуэю. Понятия о чести, привитые мне воспитанием, связывали меня по рукам и ногам и не разрешали вскрыть и прочесть письмо. Но когда я разыскал в Париже на улице Монж отель, где жил Хемингуэй, мне пришлось какое-то время побродить по соседним улочкам, а потом посидеть на пыльных руинах древнеримского цирка, чтобы обрести хоть какую-то уверенность в себе и преодолеть робость и сомнения. Но я знал, что надо выдержать все, что мне предстоит, и, стараясь держаться независимо, стараясь как-то охладить лицо, чтобы не заливаться краской, я поднялся по крутой лестнице на третий этаж и позвонил в номер тринадцать.

За дверью кто-то насвистывал «Чай для двоих», и немного погодя, когда я позвонил еще раз, явно американский голос произнес:

— Я открою, Эрнест, только ты ради бога поторапливайся.

Дверь распахнулась настежь в полном смысле этого слова, и на меня уставился очень прямой и стройный человек в отлично сшитых, но подтянутых выше талии твидовых брюках и в шелковой рубашке.

— Мосье? — вопросительно сказал он и по-английски добавил: — Очень юный мосье.

— Я хотел бы видеть мистера Хемингуэя, — сказал я.

— Вот как? — В голосе стройного вылощенного американца сквозило почти ребячье любопытство. — А зачем? — спросил он.

— У меня письмо к нему. — Я протянул конверт.

Американец оглядел меня, как почему-то здесь оглядывали все, и я понял, что сейчас начнутся насмешки.

— Эрнест! — крикнул он. — Тут пришел… Тут какой-то древнегреческий атлет принес тебе письмо. Хочешь, я распечатаю и прочту тебе?

— Если оно пахнет дамскими болгарскими сигаретами, рви его немедленно.

Американец обнюхал конверт.

— Оно пахнет нафталином, — крикнул он.

— Да ну тебя, Скотти. Порви его.

— Нет, ей-богу. Пахнет нафталином.

Это была правда. Перед моим отъездом из Австралии мать, укладывая на дно чемодана спортивную куртку, положила в карманы шарики нафталина. Письмо пропиталось его запахом.

Американец распечатал конверт и пробежал глазами письмо. Потом поглядел на меня своим зорким взглядом и крикнул Хемингуэю:

— Он приехал прямо из Австралии, из Вулломулу.

— Ничего подобного, — возразил я. — Вовсе я не из Вулломулу.

— Это я разыгрываю Хемингуэя, — шепотом сказал американец. Но тут же он сжалился надо мной. — Входите, входите. Эрнест принимает душ по-английски, иначе говоря — ледяной, через минуту он будет бегать по комнате, растираясь полотенцем, как профессиональный боксер.

Он захлопнул входную дверь и, входя в гостиную, сказал через плечо, что он — Эф Скотт Фицджеральд; это имя я тоже слышал впервые.

— Стойте на месте, — сказал он и исчез вместе с письмом. Я стоял и ждал в пыльной, выцветшей гостиной, являвшей собою французскую версию гостиничных апартаментов в американском вкусе (стены ее украшали шесть портретов знаменитых женщин), и мне почудилось, что тут обосновался весь американский континент. И все здесь, включая беспорядок, только подчеркивало неловкость моего положения.

— Чушь собачья! — Это, очевидно, Хемингуэй читал письмо Джека.

— А что, он как будто славное дитя, — услышал я голос Фицджеральда.

— Ладно, пусть он славное дитя. Так чего от меня хочет Хэзелдин? Что я с этим дитятей должен делать?

— Покажи ему свои мускулы.

Остального я уже не слушал. Я заподозрил, что они хотят позабавиться за мой счет, и решил уйти, но тут вошел голый Хемингуэй; в одной руке он держал письмо, в другой полотенце, которым растирал себе грудь.

— Здорово, дитя, — сказал он.

Хемингуэй оказался еще крупнее, чем Джек Хэзелдин, который был на голову выше меня. Живот у него был юношеский, вдвое меньше, чем у Джека, но я не знал, куда девать глаза — нагота для меня была чем-то очень интимным, а Хемингуэй держался так, буд-то на нем был костюм-тройка. Я заметил, что ноги у него в шрамах.

— Что тебе надо от меня, дитя? — спросил он. — Что на сей раз придумал этот чудила Хэзелдин?

— Ничего мне от вас не надо, — сказал я. — Джек просил передать вам письмо, я и передал.

— Ладно, я его получил и больше ничем не могу быть тебе полезен, — сказал Хемингуэй. — Через полчаса я уезжаю из Парижа, если только Эф Скотту Фицджеральду удастся закрыть свой уникальный чемодан.

— Я пришел передать вам письмо, — повторил я. — Вот и все.

— Так ты что, решил отдать его и смыться?

Я не нашелся что ответить; в такое положение Хемингуэй потом ставил меня не раз.

— Пойду надену брюки, — сказал Хемингуэй и ушел, а я стоял посреди комнаты и думал, как бы поскорее удрать отсюда, пока меня не попросили уйти, или не перестали обращать на меня внимание, или не подвергли еще какому-нибудь унижению.

Но Скотт заставил меня остаться. Он притащил отличный кожаный чемодан и бросил его на диван.

— Прижми, пожалуйста, крышку, — сказал он. — Эта дурацкая штуковина называется «самый вместительный английский чемодан», но он ни черта не вмещает, а когда надо закрыть крышку, то неизвестно, кто из нас кого одолеет.

Пока я помогал ему справиться с чемоданом, он сообщил мне, что они с Хемингуэем едут на машине в Бретань, в городок Фужер.

— У нас спор о Бальзаке и Гюго, — сказал он, — и мы хотим его решить. Мы поедем в Вандею, чтобы сравнить «Девяносто третий год» Гюго с «Шуанами» Бальзака, хотя я и без того знаю, и Хемингуэй тоже знает, и вообще все уже знают, что Бальзак лучше. Но Эрнест говорит — плевать он на это хотел. Он говорит — у Гюго все встает со страниц и вгрызается тебе в потроха. Понятно?

Мне было совершенно непонятно. Я читал «Девяносто третий год», а «Шуанов» не читал. Но Фицджеральд незаметно заставил меня убрать колючки и спрятать клыки, и когда он стал расспрашивать обо мне, я отвечал более или менее честно, хотя и подозревал, что его интерес ко мне вызван какой-то таинственной, одному ему известной причиной. Наконец он вдруг ни с того ни с сего спросил, умею ли я водить машину.

— Смотря какую, — осторожно сказал я.

— То есть как это? Либо ты умеешь водить машину, либо нет.

— Я могу водить «фиат», — сказал я. Единственный раз в жизни я попробовал вести «фиат» — попытка была чрезвычайно опасной и едва не привела к роковому исходу.

— Так это же прекрасно! Это перст судьбы, — сказал Фицджеральд. — Кит, старина, ты едешь с нами.

— Куда?

— В Фужер! — Скотт хлопнул меня по спине. — Конечно, ты едешь. Поездка — чудо. В смысле образования — ужас до чего полезно. Ну, что ты об этом думаешь?

Сейчас я не могу припомнить, что я тогда думал. Я был так ошеломлен, что смог только подозрительно спросить:

— А зачем я вам нужен?

— Зачем? Да затем, что нам просто необходима такая крепкая опора, как ты, — сказал Скотт, имитируя чисто английские интонации.

— А разве вы не умеете водить машину? — спросил я.

— Да конечно умею. Не в этом дело. Нам необходимо такое ясноглазое, такое кристальное, надежное и честное существо, как ты в своей замечательной куртке, — на случай, если мы с Эрнестом напьемся одновременно. Потому что я не хочу, чтобы меня угробил Эрнест, а Эрнест не хочет, чтобы его угробил я. А что, по-твоему, будет, если один из нас сядет за руль и сшибет какого-нибудь зазевавшегося, безмозглого, упившегося французишку? — Он поежился. — Страшно подумать! Скажут, что мы были пьяны вдрызг, и сдерут с нас последние рубашки.

В то время Хемингуэю и Фицджеральду еще не исполнилось и тридцати, и с рубашками у них дело обстояло весьма благополучно. Фицджеральд уже напечатал «Великого Гэтсби» и работал над романом «Ночь нежна», а Хемингуэю принесла известность книга «Прощай, оружие!». Я встретился с ними в самую лучшую, самую благополучную пору их жизни, им было что терять, хотя тогда я этого не знал.

Скотт пошел со мной вниз по лестнице и тихо, но по-юношески живо и проникновенно заговорил так, как говорят, когда чувствуют потребность поделиться с тобой, и только с одним тобой.

— Я скажу тебе, в чем тут дело, Кит, — сказал он доверительно. — Я тебе честно скажу, почему мы с Эрнестом затеяли эту поездку.

На площадке первого этажа была небольшая ниша, где стоял небольшой диванчик. Скотт сел и потянул меня за рукав; я тоже опустился на мягкое сиденье.

— Дело в том, что в жизни у меня и у Эрнеста сейчас назревает опасный перелом, — очень серьезно произнес Скотт, но тут же засмеялся, а когда Скотт смеялся, он смеялся как бы про себя, словно подметив что-то смешное, чего не усмотрели другие.

— О господи, это совсем в стиле Аниты Луус, — сказал он.

Я не стал спрашивать, кто такая Анита Луус.

— Я, конечно, шучу, — быстро сказал он. — Нет, я вот что хочу тебе сказать. — Он опять стал серьезным, сосредоточенным и нахмурил брови. — Уже всем известно, что мы с Хемингуэем постепенно превращаемся в нечто, ни на меня, ни на него не похожее. И это скверно, Кит, потому что ни он, ни я остановить это не можем. Впрочем, тебе этого не понять — спорю на пять центов, что ты даже не слыхал ни об Эрнесте, ни обо мне, верно?

— Да, — с немалым смущением, но честно признался я.

— Да ты не конфузься, старик, — сказал Скотт. — Это совершенно естественно. В сущности, это очень здорово, что ты о нас ничего не знаешь. Во всяком случае, ты не можешь знать, что с нами происходит, потому что все это, черт возьми, почти незримо. Но мало-помалу, частица за частицей, и клетка за клеткой, и слово за словом Эрнест медленно превращается в толстокожего профессионального убийцу, а меня считают молодым, но трагически безнадежным алкоголиком, хотя, ей-богу, это неправда. Вот что с нами происходит. Теперь ты понял, в чем дело.

— Пожалуй, не совсем, — сказал я.

Скотт мгновенно превратился в школьного учителя, бьющегося над тупицей учеником. Он любил эту роль и играл ее мастерски.

— Постой-ка… Сколько тебе годиков, Кит?

— Девятнадцать и два месяца.

— Да что ты говоришь? Нет, ты серьезно? Тогда я, очевидно, должен все тебе объяснить, это будет нечто вроде краткого урока монгольского или санскритского языка, иначе ты никогда ничего не поймешь. В девятнадцать лет и два месяца ты еще просто не способен понять, о чем я говорю. Погоди-ка. Значит, вот что я тебе скажу. Если к тебе приходит успех, если ты его действительно заслужил, как Эрнест и я, то с одной собственной индивидуальностью жизнь у тебя будет желтенькая. Ты должен заслониться спасительными копиями самого себя, сделать их наспех из того, что найдется под рукой — алкоголь, биржевые спекуляции, свары, вульгарность, истребление птиц, женщины, ложь. Все что угодно, лишь бы спрятать то единственное, что есть только у тебя и больше ни у кого. Во всяком случае, ты должен считать, что это так. Имей в виду, Кит, если ты позволишь лапать свое «я», ты его погубишь. Ты должен всегда держать в тайне свои внутренние возможности и прятать их от подлых глаз и наглых пальцев. — Скотт встал с диванчика и повел меня вниз по крутым ступенькам. — Беда только в том, — продолжал он, — что наша защитная маскировка берет над нами верх. Эрнест действительно похож на профессионального боксера, он и разговаривает, как боксер, а я становлюсь похожим на пьянчугу. Ты посмотри на мои глаза! И хотя Эрнест гораздо хуже меня, дело кончится для нас обоих чем-то дьявольски скверным, если мы не прекратим все это.

Мы сошли в небольшой вестибюль, и Скотт вдруг остановился в нерешительности, будто ему не хотелось выходить на эту залитую солнцем парижскую улочку. Он повел носом, принюхиваясь к воздуху. По правде говоря, мне думается, что Скотту всегда нужно было внутренне собраться перед тем, как выйти на любую улицу при дневном свете, особенно на парижскую.

— Знаешь, что сейчас делают в рыбной лавке через два дома отсюда? — спросил он меня, стоя в подъезде.

— Нет, не знаю.

— Там моют парафином кафельный пол, попробуй-ка нюхнуть этой французской смеси бензина и мидий, и устриц, и селедки; Эрнест говорит, что этот запах напоминает ему поле боя, где разлагаются трупы. Ну, во всяком случае, теперь тебе понятно, почему мы затеяли эту поездку, — сказал он.

Я на секунду задумался, потому что боялся сказать что-нибудь не то. По правде говоря, я был уверен, что скажу какую-нибудь глупость и попаду впросак, но я на совесть постарался уразуметь, в чем тут дело, и мне удалось сообразить, что тут чего-то не хватает.

— Я не совсем понимаю, какая тут связь, — сказал я.

— Так найди же ее, черт побери! — раздраженно воскликнул Скотт. — Ты вроде Эрнеста. У тебя уже журналистский склад ума. Ты хочешь, чтобы все тебе разжевали и в рот положили?

— Ну допустим, а что? — вызывающе спросил я.

— Ну ладно, ладно, — мирно сказал Скотт; он легко раздражался, но быстро прощал. — Но это же так очевидно. Если нам обоим грозит опасность стать обманщиками — значит, ясно, что нам пора поискать чего-нибудь получше. Это ты хоть понимаешь?

— Да, но почему вы мне раньше не объяснили?

Скотт засмеялся.

— Ну ты молодчина, Кит. У тебя буквоедский склад ума, — сказал он. — Только ты не очень-то ему поддавайся. Ясно как божий день, что эта поездка даст тебе превосходнейший жизненный опыт. Пройдут годы, а ты все будешь вспоминать о ней и поражаться, как тебе повезло. Уж поверь мне, ты всю свою жизнь будешь считать, что вот тогда-то в тебе и зародился интеллект. Я мог бы назвать полсотни человек, которые дали бы отсечь себе левую руку, лишь бы оказаться на твоем месте.

В то время у меня еще не было оснований верить ему, хотя к концу нашего путешествия я, конечно, убедился, что он был прав.

А сейчас мы ринулись на улицу, которую Скотт превратил в воображаемый рубеж.

— О черт! — сказал он, когда в глаза нам ударил дневной свет.

По-моему, Скотту было ненавистно все, что находилось на этой улочке. Вероятно, ни он, ни я еще не приспособились к невидимой панораме французской культуры, которая всегда простирается перед вами на любой парижской улице. Скотт указал на противоположную сторону улицы Монж, где на черной мостовой у тротуара стоял маленький тупорылый «фиат».

— Ты умеешь водить вот это?

— А какое там переключение скоростей? — спросил я.

— Почем я знаю? — сказал он, сходя на мостовую. — Я только вчера одолжил его у племянницы Джеральда Мерфи.

— Я давно не садился за руль, — сказал я; больше всего мне сейчас хотелось отделаться от него и от всей этой затеи. — Вряд ли я смогу вести машину.

Но не так-то легко было отделаться от Скотта.

— Водить хуже нас ты просто не сможешь, — сказал он. — Эрнест еле ползет по городу, как шофер-итальянец на машине «скорой помощи», а я езжу, как трамвай, прямо посреди улицы, и все, что возникает на моем пути, бросается в обе стороны.

— Право же, я вряд ли могу вам пригодиться, — настаивал я.

Скотт опустил мне на плечо свою твердую, властную руку, и когда его ладонь пришлепнула ватную подбивку на моем плече, в воздухе снова повеяло нафталином.

— Ты непременно должен почаще произносить такие слова, как «право же», или «ужасно», или «чудовищно». Только англичане употребляют их правильно, а ведь это же отличные слова.

Я передернул плечом.

— И не смей пожимать плечами, — неожиданно строго, тоном школьного учителя сказал Скотт. — Пожимать плечами — это значит признаться в своем провале, а ты еще ни разу не успел провалиться. По правде говоря… — Скотт остановился посреди мостовой. — По правде говоря, я только сейчас сообразил, почему нам нужен именно ты, Кит. Ты сейчас точно такое существо, какими когда-то были мы. И ты будешь служить нам постоянным напоминанием о том, какими мы были на заре жизни, когда наши ранимые души то и дело истекали кровью. Я взываю к твоей юности и к твоей чистоте, Кит. То есть, конечно, если ты не возражаешь.

При чем тут моя юность и моя чистота? И что я мог возразить на этот дурацкий довод?

Впрочем, Скотт уже не обращал на меня внимания. Он взял с переднего сиденья маленькую шляпку вроде колпачка, должно быть забытую племянницей Джеральда Мерфи.

— Нет. Дело серьезное, Кит. Это будет большое испытание для Эрнеста и для меня. — Скотт крутил на пальце шляпку. — Если дружба Хемингуэя и Фицджеральда сможет выдержать обиды, которые, по всей вероятности, мы будем наносить друг другу во время поездки, так она, черт ее возьми, будет длиться вечно. Лично я глубоко в это верю. Глубоко! Но тут есть одна закавыка. Понимаешь, это все-таки просто авантюра, и, быть может, мы, как Сизиф, вкатим на гору камень, только и всего. Быть может, Эрнест плюнет на все это еще до того, как мы начнем, или на полпути к Фужеру.

— И что тогда будет? — спросил я.

Скотт небрежно прислонился к «фиату», словно убедившись, что он заинтересовал, даже заворожил меня, к чему он, собственно, и стремился.

— А мы просто сгинем к чертям собачьим, — сказал он. — Мы превратимся в полулюдей-полузверей и, стало быть, окончательно утопим наши угасающие таланты в отвратительном месиве из боя быков и алкоголя. Так что видишь, Кит, все, что произойдет в этой поездке, повлияет на нашу остальную жизнь.

Я, в душе язычник, воспитывался на Гомере и Катулле (Вергилия я терпеть не мог) и хотя был зеленым юнцом и ничего кроме своей глухомани еще не видел, я искренне верил во все героические дерзания, которые заставляют нас жить или умирать, и потому я понимал, о чем говорит Скотт.

Но впервые в жизни я столкнулся с людьми, которые добровольно подвергали себя такому испытанию.

— Ну так как? — спросил он. — Ты едешь или нет?

Скотт решительно мне нравился. Я уже восхищался им и, несмотря на свою осторожность, доверял ему. И хотя я понимал, что связываюсь с двумя очень своенравными и деспотичными людьми, я знал, что должен принять приглашение Скотта.

— Еду, — сказал я.

— Я так и думал, — сказал Скотт. — Я догадался по тому, как ты то бледнел, то краснел. Только ты берегись, Кит, — у нас с Эрнестом есть склонность всаживать людям нож в спину.

Я, разумеется, не поверил ему, хоть и догадался, что он хочет предупредить меня о том, что мне не избежать унижений и мною, вероятно, будут помыкать, как рабом, и все же я знал, что как-нибудь вынесу все это, если буду помалкивать и не позволю своим спутникам проникнуть сквозь мою слишком тонкую кожу.

Глава 2

Хотя потом в моей жизни происходило кое-что и похуже, мне кажется, что тот первый день был как бы подготовкой к дальнейшему, потому что с самого начала Скотт и Хемингуэй, образно говоря, пытались вцепиться друг другу в горло. В тот же день они затеяли спор, и я получил некоторое представление о том, что ожидает меня и их во время этой поездки.

Мы выехали из Парижа по старой мощеной дороге, идущей вдоль правого берега Сены, потом возле Сен-Клу переехали на левый берег и направились в сторону Севра, Дре и Алансона. Я сидел на заднем сиденье «фиата», набитом конским волосом и очень жестком. Хемингуэй, натянув берет на уши, вел машину, а элегантный Скотт на каждом углу подсказывал ему, как ехать, пока Хемингуэй не предложил ему либо заткнуться, либо немедленно выйти из машины. На Скотта его слова не произвели ни малейшего впечатления. Он продолжал давать ему указания. Где-то между одиннадцатью, когда я пошел за своими вещами, и той минутой, когда мы двинулись в путь. Скотт успел выпить джину, отчего стал задиристым, но в конце концов Хемингуэю удалось унять его.

— Ты пьян, Скотти, так что лучше помолчи и не мешай мне крутить баранку.

Скотт обиделся и некоторое время сидел надувшись. Потом лицо его прояснилось и вкрадчивым голосом он сказал:

— А ведь Клемансо был…

Он не успел докончить. Хемингуэй рванул тормоз. Я стукнулся о спинку переднего сиденья, а Скотт, сидевший впереди, слетел на пол.

— Я выхожу, — сказал Хемингуэй.

— Эрнест! Эрнест! — Скотт, извернувшись, приподнялся с пола и сел на свое место. — Что с тобой?

— Ты пьян, — гневно крикнул Хемингуэй.

— Ничего подобного, — негодующе возразил Скотт.

— Тогда не заводи про Клемансо.

— Но ты же клемансист, черт возьми, ты же им восхищаешься…

— Ты прекратишь или мне тебя высадить?

— Ну ладно, ладно, — сказал Скотт. — Я не буду говорить о твоем слепом обожании Клемансо, если ты перестанешь твердить, что я пьян, когда я вовсе не пьян и ты это знаешь.

— Ох, ради бога, Скотти!

Скотт поднял руку в знак того, что все кончено. И вдруг, к моему изумлению, он повалился на бок, будто по приказу гипнотизера, и через несколько секунд уже крепко спал.

Хемингуэй вздохнул и включил газ.

— Ну как ты, мальчуган, ничего? — спросил он не оборачиваясь.

— Пока да, — ответил я.

— Похоже, что эта поездка принесет тебе мало радости, — угрю мо сказал Хемингуэй. — Хочешь выйти сейчас?

— Да нет, все в порядке, — сказал я.

— Если хочешь выйти на следующей автобусной остановке, со Скотти я это улажу.

— Нет. Все обойдется.

— Ну как тебе угодно, — сказал он, пожав плечами. — Но когда Скотти просто пьян, а не мертвецки пьян, он говорит и делает такое, что тебе захочется вышибить из него дух.

Я сказал Хемингуэю, что сумею совладать с собой.

— Ладно. Только не пускай в ход кулаки, что бы он ни сделал. Понятно?

— Да, да. Я понял.

Вот в таком духе началась и, очевидно, будет продолжаться наша экспедиция.

Через полчаса Скотт проснулся, и они снова стали ссориться — на этот раз из-за маршрута, из-за того, где мы будем обедать, сколько следует заказать вина, кто был лучшим защитником в команде «Нотр-Дам» до войны и почему американцы всегда возмущаются, если их надувают в Европе, когда надувательство — это неотъемлемая часть европейской культуры и вполне естественное явление в американской политике, а для европейца надувать американцев это все равно что надувать городские власти.

Потом они разругались из-за маршрута, который составил Скотт. Хемингуэя беспокоило первое свидание с «этими Мерфи».

— Мы условились встретиться и позавтракать вместе в старинном ресторанчике «Chapeau Gris» в Версале, — сказал Скотт. — И Джеральд постарается подъехать вовремя, так что не беспокойся.

О Джеральде Мерфи мне тогда было известно только то, что его племянница одолжила Скотту «фиат». Теперь-то я знаю, что в то время они служили для Скотта прообразом Дайверов в романе «Ночь нежна», но это уже другая тема. Подлинные Мерфи выехали из Парижа на два дня раньше нас в своей туристской «изотте», прихватив Зельду Фицджеральд, Хедли (жену Хемингуэя) и молоденькую англичанку по имени Бо.

— И ты думаешь, что хоть кто-нибудь из этой компании будет придерживаться расписания, да? — сказал Хемингуэй, когда Скотт протянул ему свой аккуратно напечатанный на машинке график.

— Но это очень логичный план, и очень легко ему следовать.

— Господи боже мой, Скотти. С четырьмя-то женщинами? И с безумными представлениями Зельды о путешествиях?

— Она не безумнее других, — возмущенно сказал Скотт.

Мы уже сидели на маленькой закрытой веранде ресторанчика «Chapeau Gris» в Версале, и Хемингуэй прищелкивал большим и указательным пальцами — кажется, так он делал всегда, когда его раздражал Скотт.

— Ну в своем она уме или нет, — сказал он, — но Зельда уговорит их свернуть в сторону, чтобы полюбоваться Байе. Или завезет в те швейцарско-нормандские деревушки посмотреть на чернооких коров в очках.

— Зельда ненавидит коров, — сказал Скотт.

— Она ненавидит порядок и здравый смысл, Скотти. Она не станет сидеть в этой огромной «изотте», крепко сжимая в прелестных ручках твое аккуратненькое расписание.

— Спорим, хочешь? На деньги? — спросил Скотт. — Ну давай, Хемингуэй! Сколько у тебя там на счету в банке?

Хемингуэй взглянул на меня так, словно ему. — впервые! — захотелось, чтобы я хоть что-нибудь сказал и положил конец этому разговору.

— Никогда не наживаюсь на трагедиях, — сказал он, — так что брось это.

— Что бросить? Что я должен бросить?

— Да этот дурацкий спор.

Когда Фицджеральду случалось выйти из себя, он, как и я, заливался краской, и сейчас казалось, будто и лицо его раздулось от негодования. Даже его зеленые колючие глаза стали выпуклее, и в них стояли слезы. Алкогольные слезы или трагические — я не мог понять. Но вспышка внезапно угасла, лицо сразу осунулось, и вид у Скотта стал такой несчастный, что я решил рискнуть и вмешаться, чтобы прекратить ссору.

Но Скотт заговорил сам:

— Ты прав, Эрнест, совершенно, абсолютно прав. Во всяком случае я не намерен ссориться с тобой из-за Зельды. Что угодно, только не это.

— Она больна, Скотти. Вот и все, что я сказал.

— Я не желаю больше слышать об этом, — крикнул Фицджеральд.

Хемингуэй с беспокойством оглядел почти пустой ресторан.

— Ладно, ладно, — добродушно сказал он. — Здесь их нет, а я сказал только, что нечего надеяться, что мы увидим их в Лизье или в этом, как его, — ну, где мы условились встретиться с этим цирком на колесах.

— В Дре. Мы встретимся с ними в Дре.

— Ладно. В Дре. Дай-то боже.

— Они будут там, — сказал Скотт и, вставая из-за стола, командирским тоном добавил: — Заплатишь по счету, Кит.

Это было для меня неожиданностью.

— А сколько? — спросил я.

— О господи, и что вы с Эрнестом подымаете суматоху, когда речь заходит о деньгах! Вот, — сказал он, вынув из пиджачного кармана пухлую пачку мятых французских франков, и бросил ее на стол передо мной. — Расплатись. Сдачу можешь оставить себе.

Я был уязвлен и уже собирался произнести какие-то дурацкие слова вроде: «Мне ваших денег не надо» или: «Я вам не лакей». Но Хемингуэй вовремя спас меня. Он нагнулся над столом и сгреб мятые бумажки.

— Я сам заплачу, — сказал он, — а сдачу возьму себе.

— Ты видишь, — сказал Скотт, — видишь, как Хемингуэй умеет заграбастывать деньги, любые деньги, какие попадутся под руку. Даже мелочь, даже медяки. Ты видел, да?

Скотт ожидал, что один из нас запротестует или согласится, но мы молчали.

— Эрнест становится скаредом потому, что женился на богатой женщине, которая вот уже сколько лет его содержит.

— Скотти, прекрати.

— А ты не оскорбляй Зельду, — ответил Скотт.

— Господи Иисусе, я думал, мы с этим покончили, — простонал Хемингуэй и швырнул деньги на стол. — Мстительный подонок, вот ты кто, — сказал он Скотту и вышел.

Скотт поглядел ему вслед и засмеялся.

— Ты знаешь, Хемингуэй ненавидит свою мать, — сказал он. — Он просто ее не выносит. Вот почему он всегда такой сварливый застолом и уходит злой. Это от нее он унаследовал такие огромные ножищи. Ты заметил, какая у него походка? — Скотт наслаждался, создавая образ своего приятеля, от него разило джином, он смотрел на меня в упор, а я весь обратился в слух. — На войне он был дьявольски храбрым. У него в ногах застряло две тысячи осколков шрапнели. Он был дьявольски храбр. — И, встав из-за стола, он сузил глаза и прошептал мне: — Эрнест весь прострелен на войне. Вот почему с ним так трудно ладить.

Скотту казалось это очень забавным, и он пошел вслед за Хемингуэем, оставив меня расплачиваться по счету, и это уже не казалось мне оскорбительным, потому что я начал понимать их язык и манеру говорить на нем. Но, пожалуй, мало надежды на то, что их дружба сможет долго выдержать такие перепалки.

У меня отлегло от сердца, когда в Дре перед небольшим камен ным «Hotel de France» я увидел машину Мерфи, длинную зеленую «изотту». Я взглянул на эту великолепную машину и почувствовал, что все дальнейшее будет мне в тягость. «Изотта» рассказала мне все о Мерфи. Машина была большая, сверкающая, богатая, красивая, быстрая, надменная и мощная. Один взгляд на нее — и я засомневался, смогу ли я найти общий язык с этими богатыми американцами и с их богатыми женами — и с девушкой-англичанкой по имени Бо.

— На этот раз ты проиграл пари, — торжествующе сказал Скотт Хемингуэю, когда наш «фиат» остановился перед отелем. — Они прибыли точно по расписанию.

— Ладно. Машина-то здесь. — сказал Хемингуэй. — Но я все равно не поверю, пока сам их не увижу.

Выключив тоненько стрекочущий мотор «фиата», Хемингуэй еще с минуту не вставал с сиденья, словно стараясь преодолеть неохоту идти в отель. А Скотт выскочил из «фиата» и вприпрыжку направился к дверям, спуская засученные рукава шелковой рубашки и помахивая изящной черной тросточкой, которую он всю дорогу, сидя на переднем сиденье, держал в руках.

— Будь поосторожнее с Зельдой, мальчуган, — сказал Хемингуэй, когда мы остались вдвоем в машине.

— А что, она действительно ненормальная?

— Когда Зельда была еще маленькая, ее ударила молния в задницу, — сухо сказал Хемингуэй. — И, по-моему, она так и не оправилась.

— Может, мне лучше пойти в другой отель? — сказал я.

— Как хочешь. Но, пожалуй, держись пока поближе к нам и помалкивай, потому что, если ты сейчас исчезнешь, Скотти наверняка проснется среди ночи и решит разыскать тебя, где бы ты ни был, и притащить сюда.

Я принял этот совет всерьез и сказал, что подожду возле «фиата», пока портье не придет за их багажом. Сам я, разумеется, не собирался тащить их вещи.

— Ну и ладно, — сказал Хемингуэй.

Он еще с минуту просидел в машине, словно собираясь с силами, чтобы пойти в отель. Потом сунул свой берет во внутренний карман пиджака, сделал несколько махов руками, как боксер в борьбе с тенью, и вышел вслед за Скоттом в отель.

Уже почти стемнело, я стоял, опершись о теплый тупой нос «фиата» и любовался «изоттой», и вдруг меня охватил восторг перед блесткой красотой вещей, которую можно купить за деньги. Сияющая «изотта» казалась мне огромным бриллиантом чистейшей воды. Первый раз в жизни я видел вблизи и мог осязать эту колдовскую красоту; у меня даже немножко пересохло во рту, так она восхищала меня и пугала. Я подозрительно вглядывался в машину, не зная, верить ли в эту красоту и великолепие.

Моя вера продержалась меньше трех минут — пока на меня не накричал и не обложил как следует какой-то француз с фургона, запряженного четверкой лошадей: он требовал, чтобы я убрал «фиат» с дороги. Пришлось отпустить тормоза и откатить машину на несколько футов в сторону. Теперь я уже убедился, что и Хемингуэй и Фицджеральд забыли обо мне; я взял с заднего сиденья свой маленький чемоданчик, оставил «фиат» там, куда я его откатил, и отправилсяна поиски комнаты.

Комнату я нашел в харчевне за углом (после того как выставил себя абсолютным идиотом, пытаясь объяснить на чудовищном французском языке, чего я хочу) и, бросив на кровать свой чемоданчик, вышел на мощенную булыжником улочку поглядеть на странно усеченный фасад темного кафедрального собора. Скотт говорил мне, что все герцоги Орлеанские похоронены в чудесной часовне на вершине холма Дре, но час был поздний, и я успел только подняться на холм и побродить возле древних стен замка; потом спустился вниз, в тускло-желтый свет уличных фонарей, превративший весь городок в средневековую гробницу. Было уже почти десять часов, когда я вернулся в свою харчевню. Я поужинал полусырой яичницей, единственным блюдом, которое я смог заказать, не делая из себя полного идиота, а потом лег спать.

Примерно в начале первого, в этот предрассветный час — благодать для гуляк — я внезапно проснулся и сел в кровати: кто-то выкрикивал мое имя.

— Кит! Ты где, Кит? Эй! Кис-кис-кис!

Я узнал Скотта, и это был очень буйный Скотт. И тут же вспомнил, как Хемингуэй предупреждал, что Скотт найдет меня, где бы я ни был, и вытащит из постели, поэтому я решил лечь и притаиться, пока он не уйдет.

— Будьте любезны, где б вы ни были, встаньте и выйдите сюда.

Это уже не Скотт. Голос был женский. Я догадался, что это Зельда.

Потом еще чей-то голос сказал:

— Раз, два, три… — И теперь уже четыре или пять голосов хором заорали во всю силу своих промытых ночным воздухом легких:

— Где б ты ни был, давай сюда! Где б ты ни был, давай сюда!

А в домах уже открывались окошки, и французы выкрикивали угрозы и проклятия. Пока явно подвыпивший хор звал меня вниз, на улице поднялась страшная суматоха, и я подошел к окну, распахнул его настежь и выдал себя глупейшим образом.

— Я здесь, — сказал я. — Наверху.

— Боже мой! Мы его нашли. Он там, наверху, с женщиной. — Раздался взрыв хохота. Потом снова: — Кит! Сию минуту спускайся вниз. Иди сюда нем-мед-ленно и веди себя прилично!

Это был Скотт, невоздержанный школьный учитель Скотт.

Внизу на улице я разглядел небольшую группку — все семеро стояли, словно собираясь петь под окнами рождественские гимны, стояли, переговаривались и хихикали. Но вся ночная улочка была истыкана огнями и злобными жалобами. Я услышал довольно пронзительный голос Хемингуэя, кричавшего что-то по-французски. Потом опять послышался женский голос:

— Я подымусь туда и приведу его.

Я потушил свет и торопливо, как только мог, стал одеваться, но тут что-то ударилось об оконную раму. Я подбежал к окну и крикнул:

— Сейчас спускаюсь!

— Кит! — Это был голос Скотта. — Мы хотим проверить твой паспорт. Кинь его сюда. Нем-медленно.

Я увидел разозленного француза в ночной рубашке, выскочившего из двери напротив. Потом услышал всплеск — из окна полилась какая-то жидкость. Что было потом — мне до сих пор неясно, потому что все происходящее было сумбурным и бессвязным и вовсе не таким, чтобы хотелось удержать его в памяти, так что от этой ночи у меня остались лишь смутные впечатления.

Не думаю, что все они перепились. Они просто повеселели после обеда, после выпитого вина и валяли дурака. Веселились и дурачились они по-американски, а такие дурачества бывают забавны, но иногда могут стать и опасными. Однако деваться мне было некуда.

— Ох, поглядите на него! Глядите… — сказала Зельда своим пре лестным, по-южному певучим голосом, когда я вынырнул из дверей гостиницы. — Смотрите. Он же совсем еще мальчик. Дитя! Такой чистенький. Миленький, душечка Кит!

— Зельда, — сказал Скотт с изысканной учтивостью, беря меня под руку. — Разреши тебе представить знаменитого австралийского атлета…

Остального я не услышал, потому что на нас, крича и размахивая кулаками, надвигались четверо французов. Скотт крепко держал меня за руку, Зельда ухватилась за другую. Но французам, которые явно нацеливались на Скотта, заступил дорогу Хемингуэй. Миссис Хемингуэй и девушка по имени Бо пытались оттащить Скотта в сторону, а супруги Мерфи старались успокоить французов, которые выкрикивали угрозы по адресу Скотта. Очевидно, он натворил бог знает что (позже мне сказали, что он сорвал французский флаг с памятника погибшим на войне и превратил его в плащ матадора, а Зельда изобра жала быка). Скотт делал вид, что все это его ничуть не касается, но положение становилось угрожающим и явно назревала драка.

— Je vous en prie![1] — выкрикнул Скотт, пытаясь утихомирить французов

— Скотти! Не лезь, — сердито оборвал его Мерфи. — Проваливай отсюда.

Тут Хемингуэй подтолкнул меня и оказал:

— Беги по этой дороге в другой отель и забери с собой Скотта. Живо!

Я понимал, что все же эпицентром заварухи был я, и хотел убежать, но Зельда схватила меня за руку.

— Никуда мы не уйдем, — сказала она.

— Зельда, прошу вас, — оказал Мерфи. — Если вы уведете Скотта, я все улажу. Убирайтесь отсюда.

— Ага! — произнес Скотт. — Денежки собираются сменить хозяина, да?

— Помалкивай, Скотти, — сказал Мерфи. — И если ты сию минуту не уберешься, будешь сам объясняться с ними на языке, который тебе почему-то кажется французским.

— Мой французский язык… — начал было Скотт с горделивым достоинством.

Но Хемингуэй потащил, скорее даже понес, его на себе, а мы торопливо зашагали по улице, предоставив Джеральду Мерфи утихомиривать улицу жестами, призывами к спокойствию и бесконечными возгласами «же ву зан при». Зельду разобрал смех.

— Я иду обратно, выручать Джеральда, — сказала она.

— И не думай даже, — сказал Хемингуэй. — Иди с нами.

— А тебя вообще не спрашивают, — презрительно сказала Зельда Хемингуэю. — Давайте вернемся все. Скотти…

— Пожалуйста! — Скотт, шагавший по улице пританцовывая, повернул назад.

— Нет, ты не вернешься. — Хемингуэй закинул руку ему на шею и держал его в клещах.

— Тогда пойдешь ты, Кит, миленький, — сказала Зельда. — А потом прибежишь обратно и сделаешь мне одолжение — убьешь Хемингуэя.

— По-моему, они убьют мистера Фицджеральда, если поймают его, — сказал я. В темноте я еле различал ее и английскую девушку Бо. Миссис Хемингуэй осталась с Мерфи и его женой.

— Бедный, миленький мой Скотт, — сказала Зельда, стараясь оттащить от него Хемингуэя. — Не мучь его, оставь его в покое.

— Нет, это ты оставь, ради бога, беднягу в покое, — закричал на нее Хемингуэй. — Это тебя должен убить мальчуган, когда прибежит обратно.

— В один прекрасный день меня убьет сам Скотти, — спокойно ответила Зельда. — Так что тебе никого не придется утруждать.

Скотта окончательно развезло. Хемингуэй то волочил его по земле, то вскидывал себе на спину, когда Зельда пыталась расцепить его руки. Она все время просила меня помочь ей, но девушка-англичанка каждый раз говорила:

— Не надо, Зельда. Пожалуйста, не надо.

С самого начала я участвовал во всем, что происходило вокруг, и сейчас почувствовал, что слишком перегружен впечатлениями. Когда мы доплелись до отеля, я заколебался, не зная, что делать. Но Хемингуэй, тащивший Скотта, сказал:

— Ты лучше не мозоль людям глаза, пока все не кончится. Исчезни, ради бога.

В таких ситуациях осторожность равна доблести. Я пробрался в свою харчевню; с улицы и из окон слышались неясные выкрики и гул голосов. Я выждал, пока все не разошлись по домам, и тогда рухнул на свою кровать. Какое-то время я лежал с открытыми глазами, раздумывая, не лучше ли мне просто сбежать завтра утром, прежде чем меня разыщут мои спутники. Но потом сказал себе, что мне следовало бы предвидеть, чем все обернется. У меня нет оснований жаловаться. Я сам во всем виноват. Надо было терпеть, держать язык за зубами, не поддаваться на провокации и так далее, и так далее.

Ночью я спал как убитый, а утром, подойдя к отелю, я заметил, что «изотта» исчезла. Значит, уехали и Мерфи, и Зельда, и миссис Хемингуэй, и англичанка Бо — Бо Мэннеринг. Я даже не успел рассмотреть ее как следует, но именно ей, Бо, предстояло сыграть важную роль в нашем путешествии, а мне пришлось пережить еще одно злоключение, пока Бо снова не появилась в нашей орбите, как долгожданная помощь и вместе с тем новое осложнение.

Глава 3

На второй день со мной произошла не слишком приятная история; впрочем, до этого случилось еще кое-что, с чего, пожалуй, и следует начать — хотя бы для того, чтобы описать, какие настроения находили на Скотта и Хемингуэя и как они оба запутывали и распутывали свои ссоры, которые казались тогда просто смехотворными, а на самом деле были резкими отголосками бесконечного внутреннего поединка. Впрочем, когда их споры касались меня, я терял способность рассуждать спокойно. По правде говоря, если б не твердая решимость выдержать все до конца, я бы на этот раз сбежал от них.

Первая ссора вспыхнула без всяких явных причин. Мы выехали из Дре и уже с полчаса катили по дороге. Скотт, видимо, медленно приходил в себя после вчерашней ночи. Он сидел не шевелясь и молчал. Потом вдруг повернулся, стащил с головы Хемингуэя синий берет и швырнул в окошко как раз, когда мы проезжали по мосту через реку Авр в Вернее. Берет грациозно проплыл в воздухе над мостом и плавно, как осенний лист, опустился на серые воды реки.

— Вчера у меня весь день руки чесались содрать с тебя этот колпак, — хладнокровно сказал Скотт.

— Сволочь! — рявкнул Хемингуэй.

Я думал, он сейчас ударит Скотта — такой у него был вид. Но Хемингуэй сосредоточенно пригнулся к рулю и больше не удостаивал Скотта вниманием, что удивило меня и, очевидно, встревожило Скотта.

— Что же ты не двинул меня прямым слева, Эрнест? Взял бы да врезал мне как следует! Видит бог, я это заслужил… — Но в голосе Скотта слышалось раздражение, и совсем уже вызывающим тоном он добавил: — Все равно этот чертов берет выглядел на тебе, как коровья лепешка.

Хемингуэй молчал, и я думал, что на этом все и кончится. Но в следующем городке под названием Мортань Скотт попросил Хемингуэя остановиться. Не успели мы спросить зачем, как он выпрыгнул из машины и помчался по улице. Через десять минут он явился с новеньким баскским беретом, который тут же нахлобучил на густые черные волосы Хемингуэя.

— Этот все же выглядит приличней, — сказал он.

— Что ты вытворяешь, черт тебя дери? — сказал Хемингуэй, срывая с головы берет. — Это что, самооборона?

— Нет, чистосердечное раскаяние, клянусь богом, — сказал Скотт и перекрестился.

— Он слишком велик, в мой карман не влезет, — сказал Хемингуэй и вышвырнул берет в окно, прямо под копыта огромных першеронов, тащивших груженные углем телеги.

Скотт захохотал, как школьник.

— Я думал, у тебя на это не хватит духу, — проговорил он. — Ну, теперь мы квиты.

— Да нет, не сказал бы, — ответил Хемингуэй.

Я опять подумал, что теперь они будут дуться друг на друга весь день, но через полчаса Хемингуэй, сгорбясь за рулем, уже втолковывал Скотту, своим ворчливым тоном, что следует искать во всех этих нормандских и бретонских городках. Скотт слушал как завороженный; он обернулся ко мне и восхищенно произнес:

— Слушай внимательно, Кит, потому что Эрнест заставит все эти городки встать и приветствовать тебя, помахивая флагами. Эрнест свой матерьяльчик знает назубок.

Меня не нужно было убеждать в этом. Я уже был зачарован всем, что говорил Хемингуэй, а он продолжал рассказывать о том, что все эти городки, через которые мы проезжали — средневековые рыночные городки, — были в сущности военными крепостями. Им были нужны удобные для обороны места. И потому почти все они стоят над рекой и окружены холмами или крутыми склонами гор.

— Ты слушаешь, Кит? — спросил Скотт.

— Да, конечно.

Хемингуэй полуобернулся ко мне.

— Всегда присматривайся к местности, мальчуган, — сказал он. — Холмы и долины вокруг городка скажут тебе о его прошлом больше, чем любой учебник истории. Ты сможешь описать любое сражение за любой французский городок, если поймешь особенности окружающих его пейзажей.

С тех пор, если мне случалось попасть в какой-нибудь нормандский или бретонский городок, я смотрел на него так, как научил меня смотреть Хемингуэй, а в тот же день, немного позже, когда мы проезжали деревню Мель, он преподал мне еще один урок, хотя на этот раз Скотт из почитателя превратился в сердитого критика и затеял с Хемингуэем спор, который так скверно для меня кончился.

Мы уже проехали полдеревни, как вдруг Хемингуэй резко затормозил и машину занесло на край мостовой.

— В чем дело? — спросил Скотт.

— Ни в чем. Хочу показать кое-что мальчугану.

— О господи, что еще такое?

Мы вышли из машины, и Хемингуэй повел нас назад, к небольшому памятнику, серому и заброшенному, грустно стоявшему на островке земли посреди дороги.

— Никогда не проходи мимо памятника жертвам войны, статуи или бюста, — сказал мне Хемингуэй. — Они дадут тебе немало такого, о чем без них ты бы и не узнал.

— Чего, например? — спросил Скотт.

— Да хотя бы пищи для твоей наблюдательности, — сказал Хемингуэй. — Вот погляди-ка. — Хемингуэй прочел вслух несколько имен на памятнике. — Все это крестьянские ребята из Першерона. Сорок убитых на одну деревню с населением около пятисот человек, и некоторые совсем еще мальчишки. Это очень много. В городках на нормандско-французской границе к восемнадцатому году почти не осталось мужчин.

Когда мы возвращались к машине, примолкший было Скотт вдруг сказал:

— Знаешь, где слабое место в твоей теории, Эрнест?

— В какой еще теории? — проворчал Хемингуэй. — Я в теории не верю.

— Ты думаешь, что учишь Кита наблюдательности, но ты ошибаешься. Важно то, как ты воспринимаешь увиденное, а не то, что ты видишь.

— Ты спятил, — сказал Хемингуэй. — Надо видеть то, что видно, разве нет?

— Нет, — сказал Скотт. — Ты ему велишь начинать с очевидного, а это все равно что заставить его глазеть, как обезьяна, на пустую кирпичную стену.

— Не слушай его, мальчуган, — сказал мне Хемингуэй. — Разглядывай очевидное. Оно — оболочка мира.

Они еще довольно долго спорили, то со злостью, то шутливо, а то и оскорбляя друг друга. Но в конце концов спор иссяк. И так как мы выехали поздно, то пропустили обед, и уже вечерело, когда мы приехали в Алансон, где Скотт заказал номера «Hotel du Grand Cerf».

На этот раз они не забыли обо мне. Они были очень заботливы. Они удостоверились, что комната за мной, и велели через полчаса прийти в бар выпить с ними чего-нибудь перед обедом. Я поднялся наверх, умылся, быстро сбежал вниз и ринулся на улицы Алансона искать памятник погибшим на войне. Памятника я так и не нашел, и когда вернулся в гостиницу, Скотт и Хемингуэй уже сидели в обитом тканью баре, выпивали и опять спорили о поверхностности видимого мира. Когда я вошел, у меня появилось ощущение, что они каким-то образом припутали к своему спору и меня.

— Садись, — сказал Хемингуэй.

— Ты только полегче, старик, — сказал ему Скотт.

— Я не собираюсь обижать ребенка, — ответил Хемингуэй. — Мы дадим ему мятного ликера.

— Это же страшная гадость, — сказал Скотт.

— Зато освежает дыхание. Ему понравится. Ликер ведь сладкий.

Я решил напомнить им, что не пью спиртного.

— Я же тебе говорил, — сказал Скотт Хемингуэю. — Кит — человек принципиальный. Оставь его в покое. Дай ему лимонаду.

— Сейчас самое время научить его пить, — заявил Хемингуэй. — Тогда будет меньше шансов, что он потом наделает ошибок, и он еще не раз будет нас благодарить.

Я сказал, что с удовольствием выпью лимонаду.

— Погоди-ка, — сказал Хемингуэй. — Ты почему не пьешь спиртного, мальчуган?

— Я дал слово не брать в рот алкоголя, — сказал я, наивно полагая, что такой ответ их удовлетворит и положит конец этой дискуссии.

— Кому обещал? Маме? — спросил Хемингуэй.

— Нет, — с негодованием сказал я. — Своему дяде.

— Ах, дяде. А кто он такой?

Я почувствовал, что меня загнали в угол, и, сознавая, что делаю большую ошибку, принялся рассказывать про дядю, который оплатил мою поездку в Европу, поставив условие, что я не стану тратить его деньги на выпивку или…

И тут я допустил еще больший промах. Я заколебался.

— Или на что? — не унимался Хемингуэй.

— На бордели, — ответил я с яростью.

Они разразились хохотом.

— Я же говорил, — сквозь смех произнес Скотт. — Он недоделанный.

— Он еще желторотый, вот и все, — сказал Хемингуэй.

Напитки были заказаны еще до моего прихода. Хемингуэй уставился на меня, как будто что-то про себя решая.

— Интересно, где тут бордель в этом целомудренном, как булка с маслом, городишке, — произнес он.

— Не выдумывай! — сказал Скотт.

— Это, должно быть, типично деревенский бордель, услада жирных крестьян, жирных мясников и жирных священников. Где кривляются пятнадцатилетние в одних только красных подвязках.

— Я отказываюсь участвовать в этом, — заявил Скотт.

— Ему это не повредит, — сказал Хемингуэй. — Я же тебе говорю — это единственный способ научиться отличать добро от зла.

— Мне он нравится такой, как есть, — сказал Скотт. — И пусть себе лопается от честности и бережет свою невинность, а ты оставь его в покое.

Я нервничал, слушая их, и хотя понимал, что они, очевидно, лишь продолжают свой бесплодный спор, но все же решил, что лучше всего сделать вид, будто это меня не касается. Даже отдаленно. И я даже не слушаю.

Но это было не так-то легко.

— Да черт возьми, чего тогда стоит добродетель, если ее не испытать на прочность, — сказал Хемингуэй. — Вспомни святого Антония.

— Да, но погляди, что сталось со святой Терезой.

Принесли выпивку, и Хемингуэй придвинул ко мне маленький треугольный стаканчик с мятным ликером. Но Скотт отодвинул его.

— Не пей, Кит.

— Слушай, мальчуган, — сказал Хемингуэй. — Единственный способ быть верным своему слову — это нарушить его как можно скорее. Есть известный итальянский метод — стукнуть совесть по больному месту.

— Как можно давать такие возмутительные советы, — сказал Скотт. — Вот уж абсолютная беспринципность.

Меня это, впрочем, не возмутило, потому что Хемингуэй просто вульгаризировал один из доводов Главкона или Фрасимаха в диалогах Платона; то был длинный трактат о морали — античную классику я помнил хорошо.

— Твои методы становятся примитивными и отвратительными, — сказал Скотт. — Хочешь уподобиться животным. Я же тебе сказал он не поступится своими принципами.

— Ладно, все, — сказал Хемингуэй, и когда мы встали, чтобы идти обедать, он опрокинул в рот стаканчик с ликером. — Забудем об этом.

Я поверил ему, так как они мгновенно потеряли всякий интерес ко мне и стали спорить о присущем Скотту нравственном романтизме, и я был благодарен за каждое произнесенное ими слово, потому что они не ссорились и не издевались друг над другом. Они спорили о любви, о чести, о верности и безнравственности. Но снова и снова, пока мы ели рыбу, потом мясо, потом сыр с хлебом, они возвращались к утверждению Хемингуэя, что все в жизни поверхностно

— Говорю тебе — никаких глубин нет. Да и не должно быть, потому что важно то, что ты чувствуешь, а не то, что думаешь, — говорил он. — Во всяком случае, когда с человека слетит оболочка, то наверняка под ней ничего не окажется. Моральные принципы, какие б они ни были, не устоят против заступа, и потому, Скотт, остается одно: делать оболочку свою потолще, чтобы ничто не могло проникнуть сквозь нее вглубь.

— Ну и что тогда будет? — спросил Скотт.

Я слушал их разговор затаив дыхание и даже не замечал, что я пью. Они за обедом пили вино, потом кальвадос. Мне подавали высокие бокалы с газированной водой. Хемингуэй сказал, что это один из сортов французского лимонада, раз уж ничего другого я не хочу. Лимонад был бесцветный, с пузырьками, и как только я выпивал свой бокал до дна, официант сейчас же ставил передо мной другой. Я ощущал какой-то слабый фруктовый привкус этого лимонада, но не задумываясь пил бокал за бокалом, пока не почувствовал, что со мной творится нечто странное. Мне стало очень жарко, и это подстрекнуло меня выпить еще бокал ледяной газировки, после чего я смутно осознал, что Скотт и Хемингуэй смотрят на меня как-то чересчур пристально.

— Ты хорошо себя чувствуешь, Кит? — спросил Скотт.

— Хорошо… — Но я вцепился в стол, который почему-то стал крениться, причем прямо на меня.

— Ты весь потный, — сказал Хемингуэй.

— Знаю. Я… я, должно быть, простудился…

Но я понимал, что это не простуда. Язык почему-то меня не слушался, слова выплывали неизвестно откуда, и что-то непонятное творилось со зрением.

Хемингуэй потребовал еще бокал. Я стал пить и внезапно понял, что причиной моего странного состояния был этот сладкий газированный напиток.

— Что это такое? — пробормотал я, хотя мне казалось, что я кричал. Я оттолкнул бокал, и он опрокинулся.

— «Вдова Вернэ», — сказал Хемингуэй. — Тысяча девятьсот двадцать пятого года.

Я слышал, как Скотт сказал Хемингуэю: «Напрасно ты это затеял». Но смысл его слов до меня не дошел, я в это время изо всех сил старался что-то удержать и закрепить в голове. Я не догадывался, что я просто пьян, и не догадался даже, когда до меня откуда-то очень издалека донесся голос Скотта:

— Если он выпьет еще — он, пожалуй, даст дуба.

— Полный порядок, — лепетал я. — Просто мне жарко… Вот и все.

Остального я почти не помню — кажется, я попытался встать, но выяснилось, что ноги меня не держат, и тогда в моем одурманенном винными парами мозгу мелькнула догадка, что я пьян. И как только я это понял, все остальное куда-то кануло, будто в темной пучине мне было гораздо удобнее, чем в здравом уме.

На другой день Скотт рассказал мне, что было потом.

— Но я тебе рассказываю об этом только затем, чтобы всю остальную жизнь ты не ломал себе голову, стараясь вспомнить, что ты вытворял, когда на тебя нашло затмение.

Они заставили меня выпить чашку кофе, чтобы я немножко протрезвел, — им было нужно, чтобы я мог стоять на ногах. Я смутно помню этот кофе с привкусом лакрицы.

Они взяли меня под руки и повели к выходу из ресторана, потом вниз по лестнице и через вертящиеся двери вывели на улицу. В вертушке я, правда, немного запаниковал, но вообще-то вел себя так, будто был решительно, упорно, мрачно и агрессивно трезв, хотя и пытался все время сказать нечто такое, что начиналось со слов: «Я ничуть не… я ничуть не…»

— Что «ничуть не»?

— Вот только ноги что-то… — кое-как удалось выговорить мне.

Скотт и Хемингуэй и сами были не слишком трезвы. Они остановили жандарма, проезжавшего на велосипеде по темной улице, и осведомились, где тут ближайший бордель. Жандарм подвел их к боковой стене собора, потом указал на узкий переулок и сказал, что, пройдя два квартала, мы увидим небольшой дом с жестяными ставнями.

— Только не стучите в дверь, постучите в ставни, — посоветовал он, оседлал свой велосипед и уехал.

Я все еще старался втолковать им, что я «ничуть», но Скотт вдруг заявил, что их затея никак не может решить спор, так как если даже они затащат меня в бордель, я все равно не пойму, что это такое. И разве можно таким способом проверить, устойчивы мои принципы или нет?

— Ты должен объяснить ему, куда он попал, иначе пари будет недействительно, — сказал Скотт.

Они, оказывается, поспорили, удержат ли меня в критический момент мои принципы — бремя морального хлама, как выразился Хемингуэй, и заключили пари на пятьдесят долларов.

— Если у него есть то, что называется нравственностью, — сказал Хемингуэй, — если моральные принципы для него как крепкий хребет, тогда ему не надо объяснять, где он находится. Он поймет инстинктивно.

Я помню, как они барабанили по зеленым ставням, но не помню женщину, которая открыла дверь и велела им угомониться.

— На ней было меховое пальто, большая черная шляпа, а на груди яшмовый крест, — рассказывал потом Скотт. — И когда Эрнест попросил пригласить самую молоденькую, самую хорошенькую и пухленькую и самую глупую крестьяночку в этом доме, женщина заявила, что у нее приличное заведение и она не желает слушать подобные разговоры.

— Это вам не Сен-Жермен де Пре, — с негодованием заявила она. — Это — Алансон.

Пока что мой инстинкт мне ровно ничего не подсказал, и хотя я наотрез отказался сесть в кресло рядом с другим клиентом в шляпе, листавшим старые журналы, словно на приеме у зубного врача, который должен вырвать ему зуб, я твердил Скотту и Хемингуэю, что никому я своего паспорта показывать не стану. Я решительно отказывался показать паспорт кому бы то ни было, как они ни настаивали. И не вытащил паспорта.

— А как быть с деньгами? — спросил Скотт.

— Достань у него из кармана, — сказал Хемингуэй, и они принялись ощупывать мои карманы в поисках бумажника, но мне показалось, что они потешаются над моими шариками от моли, а может, даже хотят меня ограбить, словом, я не желал, чтобы меня обшаривали. Я стал отбиваться кулаками.

— Когда он пойдет туда, надо снять с него пиджак, — сказал Хемингуэй.

Насчет пиджака я что-то ничего не помню, но Скотт потом говорил мне:

— Ты ковырял в ушах так, словно хотел выковырять оттуда все, что с тобой происходило. Но ты был хорош, Кит, как маленький фазаний петушок, взлетевший на своих крылышках к утренней заре, зная, что его подстрелят.

Потом у них с Мадам в черной шляпе возникли разногласия насчет моего состояния, но поскольку я был тихий, и совсем юный, и серьезный, и чистенький и держался очень прямо, то меня признали вполне подходящим клиентом, и когда Мари-Жозеф окликнула нас с верхней площадки, они потащили меня по узкой лесенке вверх. Но я упирался. Я крепко вцепился в перила.

— Ага! — торжествующе воскликнул Скотт. — Хребет дает себя знать!

Но Хемингуэй был не склонен верить этому.

— Он боится, что на лестнице у него закружится голова, вот и все.

— А я тебе говорю, что это чистейшая, нравственная натура, — возразил Скотт.

Я цеплялся за перила обеими руками и, как уверял потом Скотт, зубами тоже. Они тащили и подталкивали меня с такой силой, что в какую-то минуту было похоже, что вся лестница вот-вот рухнет. Но я не мог выстоять против Хемингуэя, который разжал мою хватку, сильно поддав снизу рукой. Потом он почти на себе поволок меня по лестнице к двери комнаты, где на медной кровати сидела Мари-Жозеф в шелковистом халатике и с покорным видом смотрела на дверь. Скотт потом сказал мне, что она, должно быть, привыкла к тому, что ей доставляют мужчин в таком состоянии.

— Она еще совсем девчонка, лет семнадцати, не больше — такой бы на рассвете в поле ходить да доить тех самых коров, что в очках. Ножищи и ручищи у нее огромные, и пахло от нее протухшим сыром. Бедная девчонка!

— Et voila[2], — сказал Хемингуэй.

Они подтащили меня к самой двери, а я все еще оборонял свои нафталинные шарики и, должно быть, только мельком увидел Мари-Жозеф. Я вцепился в дверной косяк, прирос ногами к полу, и им не удалось втолкнуть меня в комнату.

— Ну хватит, — крикнул Скотт на Хемингуэя. — Он не хочет идти к ней. Оставь его в покое.

— Он даже не соображает, куда смотреть. Он даже не видит девочку, — запротестовал Хемингуэй. — Подожди, пока он ее увидит.

— Он ее отлично видит. Оставь его, Эрнест.

Хемингуэй старался приподнять меня, чтобы ноги мои оторвались от пола, а я прижимался к двери. Наконец я сел на пол и, цепляясь за косяк, стал что-то выкрикивать — они уверяли, что кричал я на каком-то иностранном языке, вероятней всего на немецком. А я был не я, а кто-то чужой.

— Да оставь ты его в покое, — крикнул Скотт, стараясь оттащить от меня Хемингуэя.

— Подведи его к кровати, ради бога, — сказал Хемингуэй. — Пусть посмотрит на девочку.

Хемингуэй оторвал меня от пола и свалил на медную кровать рядом с Мари-Жозеф. Я смутно помню эту кровать, нечто зыбкое, колыхавшееся как вода, как море, но не помню, как я вскочил и бросился к другой двери, которая распахнулась настежь под тяжестью моего тела. Я ничего не помню, кроме неприятного ощущения ярости и запаха газа. Скотт и Хемингуэй сначала оторопели от внезапности моего бегства, а потом на них напал такой истерический хохот, что когда они наконец пустились за мной вдогонку, им никак не удавалось меня найти.

— Ты словно в воздухе растворился. Как сизый дым от здешних сигарет «Голуаз». Тут ими весь дом продымлен. Мы обыскали соседнюю комнату, куда выходила та дверь, это была гостиная Мадам, но и там среди всяких безделушек тебя не оказалось. Единственное окно было наглухо закрыто. Ну прямо фантастика, чудо какое-то, дьявольский фокус с исчезновением. Потом Мари-Жозеф указала нам на камин, но это оказался не камин, а старинная нормандская лестница. И ты туда запросто вбежал. Твои останки лежали на нижнем этаже. По крайней мере мы так думали. Но не успели мы слезть вниз, как ты уже склеил свои останки, словно искусственное чудовище Мэри Шелли, и бежал вприпрыжку, черт бы тебя подрал, как шаровая молния, по булыжной мостовой, будто спасаясь от кого-то, и ты еще что-то выкрикивал то ли по-немецки, то ли по-китайски, а может, даже наязыке здешних туземцев…

Они боялись, сказал мне Скотт, что я устремлюсь к реке и упаду в воду или же попытаюсь уплыть на родину. Поэтому они торопливо рассчитались с Мари-Жозеф и Мадам в черной шляпе, извинились за беспокойство и побежали по переулку вслед за мной. Они поймали меня как раз, когда я пытался разуться и, по словам Скотта, кричал, что сейчас буду нырять с моста, а мост-то был не через реку, а над дорогой.

— Ты невероятно дисциплинированный отрок, — сказал Скотт. — Никогда не видел, чтобы человек был так безнадежно и сурово трезв, когда на самом деле он безнадежно и сурово пьян. Но самое главное, Кит, то, что ты остался чистым и неиспорченным, клянусь тебе, что это правда, и если ты можешь простить нам эту скверную шутку с шампанским, то всю остальную свою жизнь ты, по крайней мере, будешь знать, что пьяный ты так же добродетелен, как и трезвый, а это значит, что твои принципы далеко не поверхностны. И это очень важно, — серьезно сказал Скотт. — Поверь мне, Кит, это очень важно.

На самом деле Скотт считал этот случай своей собственной моральной победой и с тех пор относился ко мне так, будто я прошел через это испытание только для того, чтобы защитить его принципы и доказать его правоту Хемингуэю. А я и сам в себе сомневался и не мог понять, почему я устоял перед Мари-Жозеф. Конечно, я не могу сослаться ни на какие моральные принципы — что касается меня, то это лишь жалкая иллюзия. Принципы были тут ни при чем.

Они уложили меня в постель, и, кажется, я начал понимать, что я сделал для Скотта, только тогда, когда у меня прошло похмелье, улеглись ярость, гнев и возмущение и мы снова собрались в путь.

— Если тебе хочется распрощаться с нами — я прекрасно тебя пойму, — сказал Скотт.

Я помотал головой. Мне хотелось со злостью сказать им, что, если я сейчас расстанусь с ними, они будут вспоминать меня, как смешной анекдот, а я относился к их проделке совершенно иначе. Но я промолчал.

— Молодец, — сказал Скотт. Он был в отличном настроении. Он выиграл спор и так этому радовался, что даже стал напевать, потом, помахав рукой маленькой старушке, сидевшей у края дороги на стульчике возле молочных бидонов, он с воодушевлением сказал Хемингуэю:

— По-моему, наша поездка в конце концов окажется очень удачной.

— Почему у тебя такое впечатление? — отозвался Хемингуэй.

— Потому что он раз и навсегда доказал, что истинную сущность человека ничто не может скрыть, — сказал Скотт. — Ни дьявол, ни плоть, ни бой быков.

— Ну, возможно, мальчуган не смог скрыть свое истинное «я», — сказал Хемингуэй. — Но, клянусь богом, я-то могу.

Глава 4

Тут-то и появилась Бо Мэннеринг. То есть она возникла на следующем пункте, предусмотренном в маршруте Скотта, а именно в знаменитом ресторане под названием «La Fontaine Danie» возле Майенны. Ресторан этот стоял прямо над старым заросшим прудом, и мельница семнадцатого века все еще сучила белую водяную пряжу, а Бо сидела в углу за столиком, накрытым на четверых, и посасывала длинный зеленый мундштук с сигаретой.

Настоящее ее имя было Селест, но кто-то не то в школе, не то у знакомых на даче почему-то прозвал ее Бо Селест, и потом она стала просто Бо. Мне такие девушки в жизни еще не попадались. Моя ровесница, одета во все скромное и дорогое, — и надменная серьезность, в которую почему-то не верилось всерьез. Вряд ли и сама Бо уж очень хотела, чтоб в нее поверили. Через полчаса я влюбился и принялся ревновать Бо к Хемингуэю и Скотту, не сомневаясь, что они тоже в нее влюблены. Я тогда пока не знал, что творилось у них с женами, а то бы ревновал еще убежденней, и я до сих пор никак не пойму, знала сама Бо что-нибудь про эти их дела или нет. Она мне, ясно, ничего не говорила. Правда, теперь-то уж после всего, я думаю, может, она и знала. Хотя нет, в общем-то я толком ничего не берусь утвер ждать насчет Бо.

Она сидела и ждала за столиком, а Скотт задержал нас на минуточку в дверях. Он сказал:

— Глядите-ка, Бо единственная девушка на всем белом свете из плоти и крови, но точная, как часовой механизм.

Бо постучала по длинному мундштуку пальчиком, потом сунула мундштук в угол рта, надула губки. Потом перекатила его к передним зубам, затянулась. Наконец, показав все свои зубы, она стала кивать головой, будто ребенка забавляя, что ли. Это она сама так забавлялась.

— И она единственный механик, одевающийся у Шанель, — сказал Хемингуэй.

Хемингуэй всегда попадал в точку. Длинные, тонкие пальцы Бо сами просились что-то поправить, наладить, и, наверное, никто не умел так хорошо поправлять и налаживать все, как Бо.

— Миленькая! Детка! А где же все? — с порога закричал Скотт.

— В Байе поехали, — сказала она.

— Зельда! — сказал Хемингуэй.

— Ну да. Ну да. Зельда, — сказал Скотт. — А ты чего не поехала?

— У меня в этой «изотте» ноги просто закоченели, — сказала она.

Бо вытащила ноги из-под стола и продемонстрировала их нам. Она была немыслимо хорошенькая, и она смотрела тебе прямо в глаза и будто молча соображала: «Чего это он на меня так уставился?» Либо: «Ах, вот он что думает!» Она показала, кому куда сесть. Подошел официант, она отдала ему свой длинный мундштук, с безукоризненным французским произношением попросила выбросить, и больше я потом никогда не видел, чтобы она курила.

— Господи, да что это с вами? — сказала она, когда мы расселись по местам. — Вид просто жуткий.

— Нет, мы ничего, — сказал Скотт. — Кита помнишь? Дитя природы из Вулломулу. Мы его еще на днях пытались спасти в Дре.

Мы с Бо встретились мельком, на улице и в темноте, так что сейчас будто впервые познакомились, и в ее взгляде я прочел: «А-а, вот он какой, оказывается, при дневном свете».

— Какой бледный, — сказала она. — Нездоровится?

— Ребенок вчера до того надрался, — сказал Хемингуэй, — что нам пришлось волочить его в постель.

— Вообще-то ты не думай, — сказал Скотт, — он в рот не берет спиртного.

— Как же он тогда надрался? — спросила Бо.

— Он пил шампанское, а думал, что это лимонад.

— Ну, а вы где были?

— Там же, естественно.

— Чего же вы ему не объяснили, что к чему?

— А мы ему экзамен устроили на моральную стойкость, — сказал Скотт.

— Ну и как?

— Сдал на отлично, — сказал Скотт. — Что будем пить?

— Ничего, Скотт, — сказала она. — Сегодня я вам не дам напиться.

Бедный трезвый Скотт. Я уже знал, что срывы у Скотта не тяжелей, чем у других. Просто он интересней других умел их подать.

— Я вчера не был пьян, — сказал он. — И в Дре я не был пьян. Ты уж со мной поласковей, Бо.

— Ну вот и не будем пить до ленча, — оказала она так ласково и прямо, что Скотт, конечно, не обиделся.

— По стаканчику кампари, — предложил он.

— Нет.

— Ребенку надо бы опохмелиться, — сказал Хемингуэй.

— Чем?

— Да тем же, что его с копыт свалило — шампанским.

— Нет, так его только снова развезет.

— Ну, Христа ради, Бо, не томи бедняжку, — сказал Скотт.

— Не надо мне ничего, — сказал я. — Мне и так хорошо.

— Зато мне от одного взгляда на тебя выпить хочется, — сказал Скотт.

— За ленчем выпьете вина, — сказала Бо. — Терпение прежде всего.

Я думал, она забавляется, но нет. В аперитиве им было отказано, а вино Бо выбрала сама, и снова меня кольнула ревность, потому что она явно взялась их воспитывать, а они явно взялись ей подыгрывать Она была достаточно юной для такой роли, а им это льстило. В общем-то они вели себя с нею точно так же, как вели себя со мной, правда, будучи в другом настроении.

После ленча (мне она строго заказала лимонад) Бо сама потребовала счет, вдумчиво проверила, подсчитала сумму на длинных своих нежных пальцах, взяла у Хемингуэя и Скотта ровно по половине (плюс чаевые) и заплатила официанту, который, паря над нею коршуном, успел, когда она поднялась, вырвать из-под нее стул.

— А в следующий раз мы с Китом заплатим, — сказала она.

— Ты-то плати, — сказал Хемингуэй, — а у ребенка денег нет.

— С виду непохоже, — сказала Бо. — Одет он неплохо.

Хоть от меня и попахивало нафталином, все на мне было сшито отлично, тут уж мой отец-англичанин не щадил затрат, потому что сам любил одеваться.

— Он свои денежки оставил в бардаке в Алансоне, — сказал Хемингуэй, но это он Бо дразнил, а не меня.

Бо устремила на меня тихий темный взгляд.

— Ну и все неправда, — сказала она. Она протянула мне свой чемоданчик, который вынес ей официант. — Верно ведь?

Я не ответил. Ведь что ни ответь все получилось бы глупо.

— И вообще я вам не верю, — сказала Бо спокойно, когда мы вышли из ресторана. — Вы оба жуткие вруны.

Они расхохотались, мы с Бо уселись, поставили в ногах чемодан, и трезвый, проворный Скотт вывел «фиат» из Майенна и повел в сторону Фужера, куда мы, собственно, и направлялись и надеялись добраться засветло.

Но припустил дождь, мы недалеко отъехали и застряли. Мы свернули было с главного шоссе, чтоб поднять откидной верх, и тут наш «фиатик» взбунтовался. Пришлось нам вылезти. Скотт и Хемингуэй заглядывали под изношенный капот, а я толокся вокруг машины бессмысленно и безрезультатно. Потом еще поспорили о том, воняет ли бензином. Но мотор отказал, и хоть Скотт убеждал Хемингуэя, что тот должен разобраться, в чем тут дело, раз водил санитарные машины в войну, Хемингуэй не лучше нас со Скоттом разбирался в механике.

— Черт тебя подери, Эрнест, машины ведь — как священники, — разозлился Скотт, — и тебе бы не мешало в них разбираться.

— А откуда Зрнест разбирается в священниках? — спросила Бо.

— Он их любит. А по мне, пусть бы их и на свете не было.

— Какой цинизм, — сказала Бо. — Если машина испорчена, значит, мы ее испортили, а мы ведь ее не портили, верно?

Мы все ждали от нее каких-то механических чудес, и Скотт с Эрнестом явно подбивали ее выйти из машины и заняться мотором. Но она не поддавалась и сидела чопорно и прямо на заднем сиденье.

— Кто-то должен пойти за помощью, — сказала она. — Скотт, вы идите.

— Почему я, спрашивается? — На голове у Скотта была шляпа «федора», но он был без плаща.

— Вы были за рулем, когда это случилось. Все по справедливости.

— Но я по-французски ужасно говорю, да и дождь.

— Это Кит по-французски не очень-то говорит. А вы вчера в Дре отлично изъяснялись. Идите и проголосуйте до… — Она поискала по карте, — Арне или Шарне. Эрнест и Кит попробуют наладить машину, и если у них получится, там и встретимся.

— Где именно?

— Ах, ну где-то там. Не все ли равно.

— А далеко до этого проклятого места?

— Километра три. Ну поскорее, Скотт.

Хемингуэй вызвался пойти, потому что у него была плащ-палатка, но Скотт изображал бедную жертву и не уступал. Он надел плащ-палатку Хемингуэя и исчез в дымке дождя на дороге к осеннему Майеннскрму лесу. Наверное, Скотт был не прочь погулять под лесным дождем в теннисоновых полутонах грустной сельской природы. Скотт в душе был поэт Озерной школы.

Так он и потерялся, и Бо, которая вечно искала виноватого, винила потом себя за то, что случилось в тот день со Скоттом.

Мы с Хемингуэем копались в моторе «фиата», когда вдруг между нами появилась Бо. Она обладала способностью совсем неожиданно возникать рядом, — по-моему, я и влюбился в нее через плечо. Она, как всегда, забросала нас вопросами, выстраивая слова пирамидками. А это куда, а что оно делает, а для чего это, а что будет, если за это потянуть, почему это должно быть здесь, а не там… Она ровно ничего не понимала в моторах, и хотя ответы Хемингуэя становились все короче и раздраженнее, она своими вопросами, как слепой слепого, заводила его в дебри. Он держал проводок, отсоединившийся от одной из клемм, и Бо спросила его, для чего этот проводок. Из клеммы выпала гайка, и проводок просто отвалился.

— Ну? — сказала Бо. — А теперь что будем делать?

— Привяжем проводок, заведем эту хреновину и помчимся в погоню за Эф Скоттом Фицджеральдом, — сказал Хемингуэй. — Садитесь вперед, — скомандовал он.

— Нет, — сказала она. — Я сяду сзади, на случай если мы его догоним.

— Сзади ты не увидишь Скотта, раз верх поднят.

— Мы его найдем, — сказала она. — Сейчас он уже должен быть в этом городке.

Мы сели в машину, но Бо тут же стала вылезать обратно.

— На случай если мы с ним разминемся, надо приколоть к дереву записку, — пояснила она.

— Какую еще записку?

— Что мы вернемся сюда.

— О, господи, Бо, он уж как-нибудь сам это сообразит, — сказал Хемингуэй. Он завел «фиат», и мы выехали на главную дорогу.

Арне оказался просто придорожной деревушкой, где у каменной стенки с железным навесом от дождя сидел на кухонной табуретке старичок. Никто ничего не знал о Скотте, один только старичок сказал, что в соседней деревне Шарне есть новый гараж. Деревня Шарне была чуть побольше Арне, в ней имелась даже бензоколонка «Антар». Старушка в маленьком кафе за бензоколонкой сказала, что ее сын поехал с американцем на велосипеде в Майеннский лес.

— В какую сторону они поехали? — спросил Хемингуэй.

— Туда, к реке и через церковные поля.

— А почему на велосипеде? — спросил Хемингуэй. — Разве у вашего сына нет машины?

— Так внук же уехал на ней утром в Фужер, — возмущенно ответила старуха. — Откуда ж ей тут быть, этой машине, мосье.

Хемингуэй попросил ее сказать американцу, когда он вернется, чтобы он ждал их тут, в кафе. Потом развернул машину и помчался, как в санитарной карете, к Майеннскому лесу.

— Мы опять упустили этого подонка, — сказал он, когда мы подъехали к лесу.

— Вы сами виноваты, Эрнест, — сказала Бо. — Надо было оставить ему записку.

— Ну, так мы, черт его дери, не оставили, — сказал Хемингуэй, — значит, нам придется околачиваться тут, пока он не объявится.

Минут пять мы просидели в машине, пережидая дождь. Хемингуэй был так зол и нетерпелив, что не захотел больше ждать и включил мотор.

— Я еду обратно в деревню, — сказал он. — Может, он уже там.

Бо опять его остановила. На этот раз она настояла на том, чтобы оставить Скотти записку. Она написала ее на листке из записной книжечки в золотом переплете и приколола к дереву булавкой для шарфа, которую выудила из сумочки. «Дорогой Скотт, — было написано в записке. — Мы непременно вернемся. Ждите нас под этим деревом. Привет. Бо».

На этот раз бензоколонщик в Шарне оказался на месте, он сказал, что американец и механик из гаража уехали не на велосипеде, а на мотоцикле. Они приезжали и, не застав нас, уехали опять, только на этот раз Скотт решил, что мы отправились в соседний городок без него

— Il etait furieux.[3]

— Ох, пьяный, безмозглый негодяй, — сказал Хемингуэй. — Ручаюсь, что он нализался в каком-нибудь баре и ждет, пока мы его разыщем.

Мы поехали в Фужер, надеясь, что Скотт где-то тащится по дороге и что мы его нагоним. Но поначалу дорога была пуста. Немного погодя мы увидели вдали мотоцикл с коляской, и Хемингуэй прибавил газу.

— Вон мой плащ, — крикнул он.

— Ничего подобного, — зашептала мне Бо. — Его плащ я бы узнала с первого взгляда. — Она взяла меня под руку, словно нам следовало сейчас крепко объединиться

На мотоцикле ехал местный паренек в брезентовом дождевике, а плащом оказался связанный теленок в коляске. Хемингуэй, обгоняя их, крикнул пареньку что-то по-итальянски, потом мы без остановки домчались до Фужера. Хемингуэй знал, какая гостиница значилась в составленном Скоттом маршруте, и мы с Бо ждали в «фиате», пока он ходил узнавать, не приехал ли Скотт.

— Почему Эрнест так сердится? — спросила Бо. — Он просто взбешен.

— Скотт тоже будет взбешен, — заметил я.

— Но почему? Что с ними происходит?

— Ну… они хотят что-то выяснить для себя, — сказал я, — Поэтому они так круто обходятся друг с другом.

— А что им нужно выяснить? — спросила Бо

Мне не очень хотелось объяснять Бо цель этой поездки — я боялся запутаться, но в то же время стремился произвести на нее впечатление, поэтому я как можно небрежнее сказал, что для них это не просто случайная поездка в. Фужер.

— Тут нечто гораздо более важное, — сказал я.

— Почему? — спросила Бо.

Я пересказал ей то, что говорил мне Скотт: он и Хемингуэй подвергают их дружбу своего рода испытанию, потому что хотят узнать друг о друге, настоящий ли это Хемингуэй и настоящий ли Фицджеральд, либо оба притворяются и выдают подделки за свою истинную сущность.

— Какой ужас, — сказала Бо. — Неужели это правда?

— Конечно, — авторитетно сказал я. — Вот почему между ними все время идет внутренняя война.

Парусиновый верх «фиата» промок почти насквозь, но я так блаженствовал, что мог бы хоть полночи просидеть в этой отсыревшей итальянской коробочке. Я был страшно доволен собой, потому что, как мне думалось, я наконец-то произвел на нее впечатление. Но потом я сообразил, что, пожалуй, впечатление оказалось слишком сильным, поскольку Бо не намерена была поступать так, как поступал я. Она вовсе не желала держаться в стороне, как я, и изображать нечто вроде греческого хора. Первым ее побуждением было немедленно вмешаться.

— Надо что-то делать, — сказала она.

— Что, например? — нервно спросил я.

— Не знаю. Но надо как-то им помочь, Кит. Это наш долг.

Я сказал, что вмешиваться было бы ошибкой.

— Я бы крепко подумал перед тем, как действовать.

— Почему? Разве вы не хотите им помочь?

Не успел я сказать, что наши старания помочь могут только ухудшить дело, как из «Hotel de France» вышел Хемингуэй, набычившийся, как боксер, выходящий на ринг. Он сказал, что Скотта там нет.

— Они даже его не видели.

— Значит, надо ехать обратно, к лесу, — сказала Бо.

— Господи, это еще зачем?

— Потому что он, наверно, ждет нас под тем деревом.

— Ну нет, я не намерен раскатывать туда и обратно, — сказал Хемингуэй.

— Почему?

— Потому прежде всего, что поездка в Фужер — это была его затея, так что пусть добирается сюда как знает.

— Но он будет ждать, Эрнест. Я же оставила записку, чтобы он нас ждал.

— А я тебе говорил, что никаких записок не надо. Если он там ждет, значит, он спятил.

— Но он ждет. Я знаю.

— Ладно. Поезжайте сами, и пусть мальчуган ведет машину. Для того его Скотти и взял.

— Нет. Поведете вы, Эрнест. Вы должны поехать с нами, — прожурчал мимо меня голосок Бо, и, не глядя на Хемингуэя, я понял, что он поедет. Он сел в машину, завел «фиат», сказал «дерьмо собачье» и повез нас к Майеннскому лесу так, будто гнал санитарную машину сквозь пули и взрывы.

Дождь не прекращался, и начинало темнеть.

— Нет его здесь, — сказал Хемингуэй. — Я же вам говорил. — Всю дорогу Хемингуэй был угрюм и молчалив, теперь он стал угрюмым и раздраженным. — Хорошую же кутерьму ты затеяла, Бо, — сказал он.

— Нет. Это вы ее затеяли, — спокойно сказала она. — Вы не должны злиться на Скотта. Постарайтесь его понять.

— Я вовсе не злюсь, просто он мне до черта надоел. И если б мы не приехали в Фужер, я бы уехал первым же поездом и на первом же пароходе вернулся бы домой, чтобы нас с ним разделил океан. И чтобы между нами возник огромный умственный барьер. Я не желаю даже находиться на одном континенте с Эф Скоттом Фицджеральдом.

— Но почему, Эрнест?

— Этого не объяснить, по крайней мере на вашем языке. Так что не будем об этом.

— Во всяком случае, мы совсем не туда заехали, — сказала Бо. Очевидно, она перебрала в памяти приметы места, где стояло то дерево, и теперь нашла несходство между тем местом и этим.

Хемингуэй, человек очень земной, вдруг громко расхохотался.

— Из вас вышел бы отличный генерал, Бо, — сказал он и, дав задний ход, вывел «фиат» с узкой проселочной дороги и через несколько километров свернул на другую. В свете фар мы увидели Скотта — промокший и одинокий, он сидел под деревом. — Бедняга, — сказал Хемингуэй.

— О боже милостивый, Скотт, на кого вы похожи, — жалостливо сказала Бо, выходя из машины.

Скотт не пошевелился. Он сидел, скрючившись, как бродяга, пытающийся прикрыть руками свою промокшую нищету.

— Чего это ради вы все вернулись? — спросил он.

— Мы же оставили вам записку.

— Зачем? Ехали бы вы своей дорогой. Я тут сижу и блаженствую, как Диоген в бочке, так что можете убираться туда, откуда приехали.

— А где механик из гаража, что привез тебя сюда?

— Ему некогда было ждать. Я сижу здесь уже шестнадцать часов, а может, и больше.

Хемингуэй не вышел из «фиата».

— Ну иди же сюда, бога ради, — сказал он. — Чего ты, спрашивается, еще ждешь?

Скотт двумя пальцами приподнял свою промокшую, потерявшую всякую форму «федору».

— Я не сойду с этого места, — сказал он.

Хемингуэй пожал плечами.

— Ну, раз так, отдай мне мой плащ, и мы оставим тебя в покое.

— Забирай свой плащ, а я возьму «фиат», — сказал Скотт. — И тогда, ей-богу, мы бросим тебя тут на добрых шестнадцать часов, — заявил Скотт Хемингуэю. — Ты же бросил меня, подонок.

— Ладно. — Хемингуэй вышел из «фиата». — Я тебя бросил. Ну, давай мне плащ.

Мне показалось, что Скотт сейчас вскочит на ноги и бросится на Хемингуэя. Но вместо того он нарочно упал плашмя, как будто от боли, и покатился по раскисшему от дождя склону. Затем он встал на ноги и сказал:

— Сам видишь. Отличнейший плащ. Непромокаемый! Грязеотталкивающий!

Он пачкал плащ Хемингуэя, хлопая по нему грязными руками, но Хемингуэй, бесстрастно глядя на него, не произнес ни слова.

— Скотт, ну что вы в самом деле! — сказала Бо. — Это уже непростительно.

Скотт опять сел на землю.

— Ладно. Это, конечно, непростительно. Но я уже чувствую себя гораздо лучше, так что все вы можете сматываться. Я остаюсь здесь.

— Хорошо, хорошо, оставайся. Раз ты так решил, то одолжи мне твою шляпу.

Скотт протянул Хемингуэю свою насквозь промокшую «федору».Бо хотела было что-то сказать, но я стиснул ее руку, не дав раскрыть рта; мы ждали, что Хемингуэй в отместку за свой плащ начнет гонять эту шляпу по грязи, как футбольный мяч. По-моему, Скотт тоже Предвидел это — он даже пригнулся, чтобы вовремя перехватить Свою шляпу.

Но Хемингуэй поддал кулаком дно, расправил поля шляпы, придав ей должную форму, и водрузил ее на голову Скотту.

— Теперь ты одет как следует, Фитцджеральд, так что можно ехать.

Но Скотт опять окрысился.

— Ты думаешь, я пьян, да?

— Нет, не думаю. Ты так вымок и такой ты жалкий, что не можешь быть пьяным.

Я взял Бо за локоть и, хоть она сопротивлялась, отвел ее к машине.

— Но они же опять начнут ссориться, — прошептала она.

— Не начнут. Но пусть они сами разберутся. Вы ничем не можете помочь.

— Вы говорите, как старый дед, — сказала она.

— Иногда я и чувствую себя старым дедом.

Мы сели на заднее сиденье «фиата» и смотрели спектакль, который отлично разыгрывал Хемингуэй. В нем, как никогда еще, сказывался английский офицер, спокойно, но властно управлявшийся со старым, но уставшим солдатом, который никак не хотел вылезать из хлюпающей грязи окопа. Капитан Хемингуэй был на высоте — не знаю, что он там говорил на этом раскисшем от дождя майеннском поле боя, но я видел, как Скотт очень точно вошел в свою роль, тонко ее чувствуя, как хороший природный актер. Так я видел это и понял, что не ошибся, когда Скотт вытянулся и ловко, по-английски, отдал ему честь, а потом четко зашагал за ним, повторяя «левой, правой, левой…».

Когда они подошли к машине, Хемингуэй был подтянут и бодр и, очевидно, все еще чувствовал себя командиром.

— Хочешь вести машину? — спросил он Скотта.

— Нет. Веди сам.

— Ты ведешь не хуже меня.

— Нет. Эта машина меня не признает, — сказал Скотт. — Она меня ненавидит. Прямо напасть какая-то.

— Это я во всем виновата, Скотти, — вмешалась Бо. — Я напрасно вас отослала. Простите меня.

— Можете получить мою шляпу, — сказал Скотт.

Но Бо поклонилась, и поцеловала его, и сказала:

— Вы такой чудесный человек. Вы просто молодчина. А Эрнест очень беспокоился о вас.

Этим Бо все и испортила.

— Вы дьявольски правы, я о нем беспокоился, — быстро вмешался Хемингуэй. — Я думал, что он пьян. И один бог ведает, куда бы нас завели наши поиски, если Вы он действительно был пьян.

— А, черт бы тебя взял! Неужели нельзя хоть раз не тыкать мне этим в глаза? — жалким тоном сказал Скотт. — Хоть один раз…

Мы подъехали к Фужеру в полном молчании, и хотя Мне было понятно, что» их связывает нечто гораздо более важное, чем эти перепалки сгоряча, все же я сомневался, надолго ли хватит у них доверия друг к другу. Их, должно быть, постоянно мучило то, что они за собой знали и что им хотелось преодолеть, истребить или забыть.

Глава 5

Я до сих пор не знаю, как объяснить поведение Скотта в Фужере — мстил ли он Хемингуэю, съязвившему насчет его пьянства, или просто ухватился за возможность затеять очередную грызню. Как всегда в спорах, они не выбирали выражений и часто прибегали к самым грубым приемам, чтобы одержать верх, или доходили до жестокости, стараясь уязвить противника. Хемингуэй был жесток к Скотту, чуть ли не обозвав его алкоголиком, а потом и Скотт обошелся с ним, как нам казалось, чересчур жестоко; правда, к концу нашего путешествия я уже не был так уверен в этом. Но что бы мы ни думали, а Скотт ему ничего не простил, и это чуть не привело к трагедии.

Целью нашего путешествия был Фужер, городок, где они должны были выяснить, кто лучше описал его — Бальзак или Гюго, — и разрешить свой литературный спор. Но под вечер за обедом Хемингуэй заявил, что он приглашен на охоту в одно старинное поместье милях в двадцати к югу и собирается завтра уехать туда.

— Ты хочешь нас бросить? — спросил Скотт.

— Да, а что?

— Мы же решили довести дело до конца, — сказал Скотт. — Иначе что за смысл сидеть в этом пейзанском захолустье?

— Я вернусь, — сказал Хемингуэй.

— Ладно. А где это поместье?

Мы сидели в баре-ресторане на вершине фужерского холма. Вдали в легкой осенней дымке цвета апельсиновой кожуры вырисовывалась фужерская крепость. Все было более или менее так, как я представлял себе, читая «Девяносто третий год» Гюго, хотя вскоре мне пришлось разочароваться.

А пока что наша трапеза шла спокойно и трезво. Бо хозяйничала за столом и одним своим присутствием поддерживала порядок и мирный покой. Разговор шел главным образом о детстве и о том, что оно нам дало. Я уже знал, что мое детство было схожим с детством Хемингуэя. Оба мы выросли на природе и гордились этим. Но Скотт Лишил нас удовольствия поделиться воспоминаниями. Он сказал, что мыпочти ничем не отличаемся от крестьян из прерий и что наша примитивная культура пришла не из лесной глуши, а с городских улиц.

— Нет такой штуки, как культура лесной глуши, — сказал он. — Не было и не будет.

Они стали пререкаться, и на этот раз так озлобленно, что Бо в конце концов вмешалась и спросила, что они собираются делать завтра, и тогда-то Хемингуэй сообщил нам, что решил поехать на охоту.

— Где же этот охотничий замок? — спросил Скотт.

— В Ла-Герш-де-Бретень, — ответил Хемингуэй.

— Так это же поместье Ги де Гесклена.

— Правильно.

— О, господи! Тогда я еду с тобой, — сказал Скотт.

— Нет, ты не поедешь, Скотт. Это только для охотников.

— Ну, вот еще. Гесклены мои друзья, Эрнест, а не твои. Ведь это я тебя с ними познакомил.

— Ну познакомил, что ж из того. Но это охота, и тебя не приглашали.

— Я позвоню Ги по телефону. Я скажу, что мы все приедем. Они будут в восторге.

— Ты никогда в жизни ружья в руках не держал.

— Бог знает что ты говоришь! — негодующе воскликнул Скотт. — Я стреляю в сто раз лучше, чем ты. Я — снайпер. Это общеизвестный факт. На военных учениях я был лучшим стрелком во всем сорок пятом дивизионе.

И не успел Хемингуэй возразить, как Скотт выскочил из-за стола и пошел за стойку бара, где сидела кассирша и был телефон. Я думал, что Хемингуэй остановит его, но Бо, которая тоже была знакома с Гескленами, быстро сказала Хемингуэю:

— Пока вы будете охотиться, Эрнест, мы можем посидеть в каретном сарае. Мы будем играть в карты с Фиби и скаковыми лошадьми. Не отговаривайте Скотта, Эрнест. И не беспокойтесь за него.

Хемингуэй пожал плечами.

— Это его друзья. Я не могу ему запретить.

— Он не испортит вам охоту, — сказала Бо.

— Пусть только попробует, — спокойно сказал Хемингуэй. — Я его зарежу. В Ла-Герш лучшая в Европе охота на куропаток.

Дом Гескленов в Ла-Герш-де-Бретань был похож скорее на гостиницу, чем на замок. Он полукружьем замыкал мощенный булыжником двор с конюшнями и каретным сараем по бокам; внутри, за широким балконом и по обе его стороны, тянулось множество белых комнат. Это был огромный, толстостенный, холодный каменный дом, куда сейчас съехалось человек двадцать гостей, большей частью французов, и все они смеялись и подшучивали друг над другом, как будто только для того они здесь и собрались. Сначала я не узнал, который из них Ги де Гесклен. По правде говоря, я встретился с ним в его доме, как солдат встречается с генералом в штабе. Зато я разговаривал с его женой, богатой американкой Фиби, высокой и плоской, медленно растягивающей слова молодой женщиной из Новой Англии; судя по всему ей было уже все равно, на что тратит ее деньги родовитый супруг.

Бо сказала мне, что она любит «Фиб», но ее бросает в дрожь при одной мысли о де Гесклене, который каким-то образом приходился ей родней. Она знала его уже много лет, и почти все, что она о нем рассказала, я потом нашел в Томми Барбане из романа Фицджеральда «Ночь нежна». Должно быть, Скотт придал Барбану многие черты де Гесклена, а во всем этом доме было что-то такое французское, такое бессердечное и так пахло большими деньгами, что в конце следующего дня я, сам не понимая почему, с радостью уехал из этого дома. Для меня была непонятна его атмосфера, и мне там не нравилось.

Мы приехали под вечер, охотиться было уже поздно, и Фиби де Гесклен отвела меня в комнатку над одной из конюшен во дворе. Комнатка была чистенькая, белая, заставленная громоздкой мебелью орехового дерева. Ночью я впервые в жизни слушал соловьев, но в начале второго раздался рев въезжавшей во двор машины с зажженными фарами. Это была «изотта». Скотт оставил в Фужере записку дляЗельды и Мерфи, и они приехали так, как любила приезжать Зельда, — чтобы сразу перебудить всех в доме.

Во дворе громко смеялись и кричали. Я услышал голос Скотта, предлагавшего вытащить всех из постелей и устроить небольшой выпивон. Потом я слышал, как Джеральд Мерфи увещевал его, сказав, что, если он не угомонится, Ги де Гесклен наверняка сойдет вниз и поставит его на место. А Скотти это будет неприятно, правда ведь?

— По-моему, де Гесклен любит Зельду, — прошептала мне Бо еще вечером, когда мы шли по двору. — Но к Скотту относится ужасно.

В половине шестого утра судомойка с голыми по плечи руками и темными усиками, стуча деревянными сабо, принесла мне чашку горячего черного кофе, кусочек сыру и корзиночку со свежими теплыми булочками. Потом без стука вошел малый в черных эспадрильях и положил на столик под окном кожаные краги, ягдташ, дробовик и патронташ.

— Rassemblement[4], — сказал он, хлопая локтями по бокам, какптица крыльями. И показал шесть пальцев. — Six heures…[5]

Позже мне довелось гостить в английском поместье и охотиться с собаками на красных куропаток в английской вересковой пустоши, и все было как-то чинно и хорошо организовано, никакой суеты и никакой путаницы. Но когда я спустился вниз, этот французский двор показался мне веселой деревенской ярмаркой. Солнце только всходило, и еще не рассеялась легкая дымка тумана во дворе, а он уже был полон людей. Почти полчаса де Гесклен разделял нас на группы с gardes champetres[6] во главе каждой (охотничьих собак не было) и наконец призвал нас всех к порядку, как хороших солдат.

— Будете стрелять попарно, — сказал он, — и держаться группами. В каждой группе будет по два gardes champetre, и еще один будет ждать вас с теми, кто не пойдет на охоту. Они приготовят ленч, вы будете закусывать в двенадцать часов. За расстояние между охотниками ответственны gardes, но ради бога не разбредайтесь в стороны. К сожалению, сегодня vent d'Est[7], но если у вас есть вопросы, лучше спросите у меня сейчас, потому что я тоже буду охотиться и не увижу никого из вас до конца охоты, то есть до вечера.

Мы, как настоящие солдаты, не задали ему никаких вопросов, хотя в этом «vent d'Est», очевидно, было французское остроумие и даже непристойность, потому что все засмеялись, — один только я не понял, в чем тут соль, пока Хемингуэй не объяснил Скотту, что для охоты на куропаток нужен ветер.

— И если ветер восточный, то нужно держать курс на восток, а там где-то будут загонщики с колотушками.

— Хорошо, но почему они смеются? — спросил Скотт.

— Кто их знает. Наверно, из-за кожевенной фабрики.

Фиби объяснила, что в пяти милях к востоку есть кожевенная фобрика, от которой в Ла-Герш идет страшная вонь.

— Ги несколько лет добивался, чтобы ее закрыли, и ничего не мог добиться. Тогда он ее купил, но оказалось, что она приносит уйму денег, и он не стал ее закрывать.

— По правде говоря, деньги де Гесклена очень дурно пахнут, — сказала Зельда.

— Ш-ш! — произнес Скотт. — Это все-таки деньги Фиби, не так ли?

— Тогда сыромятные кожи должны быть от фирмы Шанель, — сказала Зельда.

— Зельда! — воскликнула миссис Мерфи.

Зельда подтолкнула Фиби локтем.

— Она знает, что я хочу сказать, да, Фиб?

Фиби де Гесклен засмеялась, и в этом смехе чувствовались годы и годы смиренности и бесконечных сожалений, пусть даже о каких-то мелочах.

— Может, вы там прекратите сплетничать и станете по местам, — крикнул нам Ги.

Скотт воспринял это как приказ, адресованный ему лично.

— Сейчас будем готовы, Ги, не беспокойтесь.

Скотт, в чужих бриджах и зеленой шляпе, мгновенно взял на себя роль распорядителя, он советовался с егерями, пересчитывал ягдташи, осматривал ружья и то и дело подбегал к белому столу, где бронзово-загорелый коротышка крестьянин разливал кальвадос из оплетенной бутыли в стаканы толстого стекла.

— Знаешь, довольно, Скотт, — сказал Ги де Гесклен, подойдя к нашей группе. — Не воображай, что ты будешь бродить по моей земле, нахлебавшись яблочной водки, да еще с заряженным ружьем в руках. Напиться успеешь после охоты.

Скотт отнесся к его словам совершенно спокойно, и тут же опять побежал выпить, и тут же опять стал суетиться возле нас. Кажется, ему хотелось, чтобы Зельда тоже участвовала в охоте, хотя она была в туфлях на высоких каблуках, в белых шелковых чулках и в кремовой юбке в складку выше колен. Но Фиби убедила ее остаться.

— Должен же кто-то помочь мне готовить завтрак, — сказала она, — так что ты лучше побудь со мной, Зельда, а то от этих выстрелов я совсем дурею.

— Я никогда тебя не оставлю, — пылко заверила ее Зельда.

До сих пор Зельда не обращала на меня никакого внимания, если не считать шепотом произнесенного «здравствуйте». Супруги Мерфи мне улыбнулись. Бо была одета как мальчик, но выглядела серьезной школьницей, а Хемингуэй упражнялся, то и дело вскидывая свою двустволку. Быть в паре со Скоттом он наотрез отказался.

— Я слишком ценю свой зад, — сказал он.

Партнерами для них могли быть только Бо и я. И они по очереди бросили монетку — на право первого выбора.

Хемингуэй выиграл и выбрал Бо, заявившую, что она охотится с детства, и таким образом я достался Скотту.

— Ты хоть умеешь стрелять, Кит? — шепотом спросил Скотт, когда мы двинулись в путь вслед за нашим егерем в зеленой куртке с черной отделкой.

— Я снайпер, — сказал я.

— Да ну тебя.

— Иначе говоря, я стреляю неплохо, — сказал я, немножко сконфуженный своей шуткой.

— Мы должны их обставить, — серьезно сказал Скотт. — Мне все равно как, но мы должны принести больше птицы, чем Эрнест. Это страшно важно. В сущности, это отличная возможность кое-что доказать, Кит, и, ей-богу, я ее не упущу. Тебе не приходилось читать, что говорит Грант Аллен о джентльменах-убийцах, которые дни напролет занимаются рыбной ловлей, охотой и стрельбой?

— Нет.

— Он называет их титулованными варварами — прямыми потомками полудиких готов, которые уничтожили Римскую империю, и, как истинный джентльмен, утверждает, что только постоянная борьба с ними может сохранить культуру. Так вот, клянусь богом, я намерен бороться, и я намерен заставить Эрнеста приглядеться к себе в роли титулованного варвара.

Я никак не мог понять, что он под этим подразумевает и что собирается сделать, а Скотт начал вертеть ружьем так, как это делал Хемингуэй, и я даже Чуть испугался. Когда мы двинулись вслед за нашими егерями, Скотт крикнул Хемингуэю:

— Спорим на сто долларов, что мы принесем больше птицы, чем вы! Спорим, иначе ты просто трус!

— Не валяй дурака, — отрезал Хемингуэй.

— Ты трус!

— Ладно. Ладно. Раз ты такой дурак.

Мы зашагали по небольшому бугристому полю, справа и слева от нас были видны другие охотники. Наш егерь показал руками, куда нам можно стрелять, чтобы не мешать другим. Но Скотт был несколько растерян.

— Я даже не знаю, как выглядит куропатка, — сказал он мне. — У нее длинный хвост, да? Или то у фазана? Какого она цвета?

— Они скорее похожи на жирных голубей, — сказал я. — Только рыжеватые или серые, но я не знаю, какого они цвета здесь.

— А какой величины?

Я показал.

— Они обычно летают парами.

— Ну тогда я вряд ли промахнусь.

Я засмеялся. Но все же я немного нервничал из-за Скотта и его ружья и старался держаться позади него, особенно когда с обеих сторон захлопали ружейные выстрелы. Но мы еще минут десять спотыкались о кочки и канавы, пока я, наконец, не увидел двух куропаток — они выпорхнули из своего укрытия в небольшой копне сена и, прежде чем взлететь, пробежали по земле ярдов десять. Я думал, что Скотт выстрелит, но он стоял не двигаясь и изумленно глядел, как они взлетели против ветра, потом необыкновенно красиво и плавно сделали разворот и полетели по ветру, неизбежно обрекавшему их на гибель. Я не стал ждать. Я вскинул ружье и удачным выстрелом подбил одну из птиц.

— Фантастика! — крикнул Скотт.

Я думал, что это относится к моему выстрелу, но он восторженно сказал:

— Они не летают, Кит. Они просто расцветают в воздухе.

— Почему вы не стреляли? — спросил я.

— Они же так прекрасны! Я не видел ничего подобного.

— Почему же вы не стреляли? — повторил я.

— Мне это даже в голову не пришло, — ответил Скотт.

— Тут надо не упустить минуту и стрелять, пока они поворачивают по ветру, — объяснил я. — Это ваш единственный шанс.

— Ты хочешь сказать, они всегда поворачивают так, чтобы лететь по ветру?

— Всегда.

— Почему?

— Чтобы набрать скорость. Они просто великолепны в воздухе. Они летят страшно быстро, потому что скорость — их единственное спасение.

Скотт захотел посмотреть на мертвую куропатку, которую принес наш егерь Тома. Он бережно держал ее в ладонях; маленькое упитанное тельце было еще теплым и мягким.

Скотт легонько погладил ее пальцем.

— Бедные птицы, — сказал он. — Они попадают в силки и находят свою смерть там, где искали ночлега. Это же просто убийство.

— Возможно, — вызывающе сказал я. — Но раз уж вы охотитесь, то не стоит об этом думать.

— Тогда это просто нелепо, — возразил Скотт. — Неужели ты не понимаешь, что, убивая какое-то живое существо, ты убиваешь что-то в себе самом. Брамины абсолютно правы, и я все время твержу это Хемингуэю, потому что он себя медленно убивает. Но с ним же спорить бесполезно. Можно только показать ему. Вот это я и собираюсь сделать.

У меня мелькнула мысль, что сейчас он откажется от желания обставить Хемингуэя или убивать живых тварей. Но он поразил меня:

— Кит, я хочу, чтобы ты убивал все, что ползает, бегает или летает. Мне все равно кого. Воробьев, голубей, коноплянок, жаворонков. Все, что движется. Просто стреляй во все, что попадется.

— Но зачем, скажите на милость?

— Я хочу показать Хемингуэю.

— Что показать?

Скотт сейчас был похож на зеленоглазого кота в бриджах.

— Ну, просто сделай это для меня, — сказал он.

— Не могу, — запротестовал я.

— Почему?

— Это будет убийство ради убийства.

— Какая разница, раз ты все равно убиваешь? — со злостью сказал Скотт. — Отбор не оправдывает убийства.

Очевидно, он был прав. Но когда мы снова начали охоту, я не стал убивать все, что попадалось, а Скотт стрелял без разбора. Он был неплохим стрелком. В первый же час он подстрелил коноплянку, жаворонка, двух синиц, бежавшего по земле перепела, потом голубя, ему даже удалось убить куропатку, ворона и воробья — вернее то, что от него осталось. Все это он упрямо запихал в свой ягдташ; в моем уже лежало девять куропаток.

— Надо показать Эрнесту, — сказал Скотт. — Пусть знает.

Я еще мог понять, что хотел Скотт доказать Хемингуэю, но мне даже думать не хотелось о том, что скажет Хемингуэй, увидев добычу Скотта. Когда мы пришли к месту сбора для завтрака, Хемингуэя и Бо еще не было, и я ревниво подумал, почему они так задержались.

— Джеральда тоже еще нет, — сказала миссис Мерфи, — так что начнем без них.

Завтрак был сервирован на двух длинных столах, покрытых белыми скатертями. На столах стояли четыре бутылки реймского шампанского в серебряных ведерках, медные мисочки с паштетом, заливное из куропаток, холодная говядина, салями, сыр, масло, молоко и свежий французский хлеб. Зельда дала Скотту хлебнуть из маленькой серебряной фляжки, а со мной заговорила так, будто весь день умирала от желания поболтать со мной.

— Милый Кит, — сказала она своим прелестным дразнящим beauregard[8] голоском. — Я так рада, что Скотти вас не застрелил, я была почти уверена, что этого не миновать.

— Вздор, — сказал Скотт, сделав долгий глоток из фляжки. — Я стреляю без промаха.

— Посмотрим, что там у тебя, — сказала Зельда, берясь за его ягдташ.

— Не трогай, — закричал Скотт. — Я жду Эрнеста.

— Да к черту Эрнеста. Давай посмотрим, с чем ты пришел.

— Оставь, детка, — сказал Скотт, отнимая у Зельды ягдташ. — Тут у меня большой сюрприз для Эрнеста.

Фиби очень мягко отняла у Скотта фляжку.

— Ги разозлится на меня, если узнает, что вы пили кальвадос. Это очень опасно, Скотт.

— Да, знаю, — грустно сказал Скотт. — Но я и без того опасен, Фиб.

Сара Мерфи безмятежно взирала на нас. Это была на редкость спокойная женщина. Она протянула мне стакан молока, я его терпеть не мог, но поблагодарил и отпил немножко. Сара была в белой кружевной шляпе с мягкими ниспадающими полями, и хотя над осенней травой кружили пчелы и разные насекомые, миссис Мерфи благодаря своей шляпе, хорошим манерам и склонности к благопристойным развлечениям придавала пикнику некую изысканность. Меня она подкупила всем этим легко. Но вскоре появились Хемингуэй и Бо, и атмосфера сразу изменилась.

— Эрнесту — ни слова, — прошептал мне Скотт, будто я только и думал, как бы поскорее все выложить Хемингуэю.

— А где Хедли? — спросил Хемингуэй, снимая с плеча ружье.

Я совсем позабыл о миссис Хемингуэй, а Фиби, как всегда почему-то застенчиво, сказала, что Хедли уехала в Фужер с Джеральдом Мерфи (он не участвовал в охоте), чтоб отправить телеграмму своим родителям.

— Она очень беспокоится об отце.

— Угу, — только и произнес Хемингуэй.

— Ну? — нетерпеливо сказал Скотт, не открывая свой наглухо закрытый ягдташ. — Показывай свою добычу, Эрнест.

Бо стояла рядом со мной, а я уписывал бутерброд с паштетом. Она подтолкнула меня острым локотком. Но я ревновал ее все утро и сейчас решил показать свою независимость. Я старался не обращать на нее внимания, пока она не сказала мне на ухо:

— Сколько же вы там со Скотти настреляли? Мы все время слышали, как вы стреляли, то один, то другой — бах, бах, бах.

— А чего же вы от нас ждали?

— Должно быть, вы очень часто промахивались.

Скотт осматривал ягдташ Хемингуэя; у них с Бо оказалось двадцать четыре куропатки — не то что наши жалкие десять.

— Ладно, — сказал Скотт. — Теперь поглядите наш.

Все столпились вокруг Скотта. Он развязал парусиновый мешок и, театральным жестом опрокинув его, вывалил жаворонка, коноплянку, ворона, черного дрозда, голубя, растерзанного воробья, куропатку и синиц. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Женщины неловко засмеялись, но были потрясены.

— О, Скотти! — воскликнула Зельда. — Это ужасно.

А Фиби сказала:

— Ради бога,что вы наделали, Скотт? Какой ужас!..

Хемингуэй молчал. Он, видимо, не знал, что сказать. Он смотрел на Скотта так, будто тот был вне всяких пределов морали, вне возможностей искупления и о нем не стоило даже думать. Потом он закричал хозяйским, властным голосом:

— Трезвый человек в здравом уме никогда не станет стрелять в коноплянок и жаворонков. Никогда!

— Я совершенно трезв, — негодующе возразил Скотт и гордо выпрямился.

— Но зачем, Скотт? Чего ради вы это сделали? — в отчаянии спросила Сара Мерфи.

— Хочу доказать Эрнесту, что смерть есть смерть, и что мы все умрем вот так же, и что на его счету множество убитых, птиц или зверей — это неважно. Убийство есть убийство, Эрнест. Отбор не оправдывает гнусности.

— Это что, такой принцип? — буркнул Хемингуэй.

— Конечно. Ты же возводишь в принцип свою идею об убийстве по выбору.

— Да будь я проклят, если дойду до того, чтобы ради какого-то принципа убивать синичек и певчих птиц.

— А разницы тут нет, — уверенно сказал Скотт. — Что львы, что соловьи, быки или антилопы — все равно…

— Это что джин, что виски — все равно, — сказал Хемингуэй. — Но погляди, что ты с ними делаешь. И, черт бы тебя взял, погляди, что они делают с тобой.

— Предоставляем слово доктору Эф Скотту Фицджеральду, сказал Скотт. — Доктор Фицджеральд утверждает, что лучше быть чувствительным алкоголиком, чем задубевшим здоровяком с непробойной шкурой. Вот в чем разница, Эрнест.

— Ох, ради бога перестаньте, — сказала Фиби, а Сара Мерфи добавила:

— Да, это уже какое-то ребячество.

И даже Бо сказала:

— Я охочусь с десяти лет, Скотт, но вряд ли меня можно назвать задубевшей.

Только Зельда не сказала ни слова. Она тихонько напевала «тим-та-та, тим-та» и плела венок из веток букового дерева, потом опустилась в траву на колени перед Хемингуэем, водрузила венок ему на голову и сказала:

Венок из роз для юных дней,
Мирт — для годов расцвета силы,
Фиалки — для могил друзей
И лавр — для Эрнста могилы.[9]

Мне казалось, что Хемингуэй сейчас ее ударит, но он поднял бутылку шампанского, Из которой только что пил, и опрокинул ее над золотистой головой Зельды. Струйки потекли с волос на ее лицо.

Зельда вскочила на ноги.

— Какая гадость, Эрнест, оно же липкое!

— Это помазание, Зельда, — сказал Хемингуэй. — Ты помазана вином твоего безумия.

Зельда знала — Хемингуэй считает, что она не только ненормальна, но еще и дурно влияет на Скотта, позволяя ему пить, и мне стало жаль Зельду — на мгновение она показалась мне совершенно уничтоженной. Скотт упорно старался не замечать их дуэли. Но тут Зельда сказала слова, которые теперь, на расстоянии многих лет, кажутся столь грустно пророческими, что, вспоминая их, я восхищаюсь ее проницательностью и чутьем.

— Мы с тобой очень похожи, Эрнест, — спокойно сказала она, снимая с его головы венок. — Мы оба очень боимся смерти. Да, мы боимся смерти. Но я умру мужественно, я сгорю в огне, а ты пустишь себе пулю в лоб.

Зельда надела венок себе на голову и, сбросив туфли, стала танцевать в белых чулках, и я ручаюсь, что видел слезы в глазах Скотта, смотревшего на нее с восхищением.

Все остальные растерянно примолкли, все ощущали напряженность, мало что понимая в этой путанице, а я знал, что спор еще далеко не кончен. И весь остальной день будет логическим продолжением ссоры, с которой он начался, и отношения Скотта и Хемингуэя не станут лучше, а обострятся еще больше. Должно быть, Скотт много выпил — утром кальвадос и шампанское за ленчем, — но он не казался мне пьяным, хотя позже Хемингуэй объяснит происшедшее, обвиняя Скотта в том же, что всегда, и снова затеет прежний спор.

Хемингуэй заглянул в мой ягдташ, сосчитал трофеи и был приятно удивлен.

— Неплохо, мальчуган. Совсем неплохо, — сказал он и предложил мне обменяться партнерами.

— Ты пойдешь с Бо, а я, если хочешь, возьму Скотта, потому что с ним сейчас шутки плохи, он слишком опасен. Но мне не хотелось, чтобы Скотт и Хемингуэй с ружьями в руках оставались наедине, и я почувствовал, что должен оберегать Скотта. Я боялся, что дело может кончиться плохо.

— Если вы не возражаете, я останусь со Скоттом, — сказал я.

— Как тебе будет угодно. — Хемингуэй набил карманы патронами из стоявшего под деревом ящика. — Но ты с ним поосторожнее, мальчуган. Скотти способен на самые дикие выходки — куда хуже, чем убивать жаворонков и коноплянок.

— Ничего, я справлюсь, — сказал я.

Мы снова отправились на охоту, на этот раз в глубь леса, в густые заросли. Теперь мы шли ближе к длинной цепи невидимых загонщиков, которые где-то далеко впереди вспугивали и гнали куропаток в нашу сторону. Слева и справа уже слышались выстрелы, и первая куропатка вспорхнула почти из-под ног Скотта. Он вскинул свою двустволку, и я ждал двойного выстрела, потому что Скотти быстро научился стрелять из двух стволов почти одновременно.

— Давай! — крикнул я.

Но Скотт прицелился и тут же опустил ружье.

— Я больше не стреляю, Кит. Если б я ее сейчас подбил, это было бы хладнокровное убийство.

Он зашел по колено в мягкую сухую траву. Приятно пригревало солнце, стоял чудесный день, и в зеленовато-голубом небе Аквитании не было ни единого облачка. Над дикими цветами жужжали пчелы, и шелестели под солнцем высохшие травы.

— Возьми-ка, — Скотт протянул мне свою двустволку.

Я заколебался.

— Я больше не охочусь, — произнес он. — Я же тебе сказал.

Я понимал, что ружье ему не понадобится, но брать двустволку мне не хотелось. И я отказался. Я предпочитал свое ружье.

— Тогда иди впереди меня, — сказал Скотт. — А я буду тащиться сзади.

— Может, вы хотите сбежать отсюда? — спросил я.

— Чего ради? Я буду наслаждаться болотной грязью и всласть надышусь на гескленовском воздухе гескленовским танином. Восточный ветер будет овевать меня вонью его денег.

Скотт не внушал никаких опасений, и я радовался предстоящей охоте.

— Ну ладно, — сказал я и пошел вслед за Тома, который поторапливал нас сердитой жестикуляцией.

Целый час я был поглощен охотой — чем ближе мы подходили к невидимым загонщикам, тем чаще попадались куропатки, несмотря на стоявший в воздухе тошнотворный запах сыромятной кожи. Я почти ни разу не промахнулся, и Тома пришлось дважды опорожнять мою сумку в металлические ящики на колесах, которые потом должны были привезти загонщики.

Со всех сторон я слышал выстрелы. Скотт исчез из виду, но немного погодя я заметил, что он направляется в Ту сторону, где охотились Хемингуэй и Бо. Потом я на время забыл о нем, пока не увидел, что он довольно далеко углубился в участок Хемингуэя; я даже остановился на небольшом холмике, стараясь проследить, куда он идет.

— Почему мосье пошел туда? — спросил егерь. Он тоже стоял на холмике и, очевидно, встревожился за Скотта.

— Не знаю, — сказал я. — Но… — Я не сразу находил французские слова. — Ничего с ним не случится.

— Мосье де Гесклен велел нам ни в коем случае не менять места.

— Знаю. Но он больше не будет стрелять. Он не охотится.

— Это опасно, если другой американский мосье не знает, что он там.

— Да. Но он позади американского мосье.

— Даже если так, все равно опасно.

— А что вы можете предложить?

— Я должен пойти и разыскать его.

— Хорошо. Я, пожалуй, тоже пойду с вами.

— Нет. Вы, молодой мосье, идите все прямо и прямо, пока не увидите белый дом на холме. Это кожевенная фабрика. Тут конец. Но пока вы дойдете, я уже буду там. Я приведу другого мосье. Он недоволен. Мы все должны прийти вместе, иначе мосье де Гесклен спросит с меня. Так что, пожалуйста, не торопитесь. Пожалуйста, будьте осторожны. Пожалуйста, не теряйте меня из виду, мосье. Вы поняли?

— Отлично понял.

Егерь ушел медленным, тяжелым шагом, а я почему-то встревожился.

Пожалуй, никто кроме Скотта и Хемингуэя толком не знал, что произошло в тот день. Бо знала больше всех, а егерь Тома одному только де Гесклену рассказал о том, как, по его мнению, все это было. Скотт и Хемингуэй рассказали мне две совершенно разные истории;впрочем, эти истории чуть-чуть изменялись, когда Скотт и Хемингуэй начинали спорить. Я могу лишь соединить наиболее правдоподобные версии из всего, что я услышал, и добавить то, что я знаю о настроениях Скотта в тот день.

— Я хотел только одного, — сказал мне однажды Скотт, пребывавший в благодушном, доверительном настроении. — Показать Эрнесту, каково это, когда в тебя стреляют так, как он стрелял в куропаток. Мне думалось, парочка неожиданных выстрелов неизвестно откуда и пули, просвистевшие над головой, заставят его что-то понять. Но беда в том, что когда ты кого-то выслеживаешь, Кит, то тебя это так увлекает, так волнует и завораживает, что ты начинаешь охотиться всерьез. И ты не поверишь — под конец мне действительно хотелось всадить в него пулю.

Скотту повезло — на небольших холмиках было много невысоких изгородей и высоких кустов вереска, и ему было где укрыться, пока он искал место, откуда можно сделать первый выстрел так, чтобы пуля пролетела над головой Хемингуэя. Очевидно, он нашел такое место, потому что, как сказала мне Бо, Хемингуэй стоял под низкорослым дубом, поджидая грузную куропатку, которая побежала в кусты и должна была вот-вот появиться опять, Скотт вдруг выстрелил из обоих стволов сразу и на голову Хемингуэя с дерева посыпались листья и сучки.

— Кто это, дьявол его побери? — быстро обернувшись, крикнул Хемингуэй.

Из-за кустов не последовало ответа, но, по словам Бо, они слышали, как кто-то убегал, хотя им и в голову не пришло, что это может быть Скотт.

— Нет, ты видела? — крикнул Хемингуэй Бо, стряхивая листья с головы.

— Конечно.

— Черт его дери, он мне чуть голову не снес.

— Но кто это был?

— Не знаю, но если когда-нибудь узнаю, я убью этого идиота. Должно быть, кто-то из тех полоумных французов в зеленых охотничьих шляпах и с жемчужными булавками в галстуках.

Никто из них не заподозрил Скотта, и, поверив, что кто-то из французов по ошибке забрел на чужую территорию, Хемингуэй и Бо продолжали охоту. Но Хемингуэй то и дело злобно оглядывался через плечо, как будто полоумный француз был еще где-то здесь, поблизости.

— Во второй раз, — рассказывал мне Скотт, — я действовал очень умно. Я знал, что если я поперчу Эрнеста во второй раз, он все бросит и ринется туда, откуда был выстрел. Знаешь, Кит, я, между прочим, отличный солдат. Я вовсе не желал попадаться ему в руки. Надо было его перехитрить. Я забежал вперед и выбрал место, мимо которого наверняка пройдет Хемингуэй. Я влез на один из высоких буков, я чуть не сломал себе шею, но уселся на ветках и стал поджидать его. Настроение было у меня превосходное.

Скотт рассмеялся и даже притопнул ногой.

— Он прошел прямо подо мной, — продолжал Скотт. — Но я выждал, пока он пройдет ярдов двадцать, и пальнул по кустам сбоку от него. Бог ты мой, видел бы ты, как он подпрыгнул, и слышал бы, как он взревел!

— Могу себе представить, — сказал я.

— Нет, не можешь. Он взревел, как бык, и бросился в мою сторону. Он испугался до смерти. Он был в зверином страхе и в зверином поту и звал егеря бежать с ним в чащу.

— И тогда-то он выстрелил в вас?

— Нет. Нет. Он не мог меня найти. Он метался по лесу, кричал, и ругался, и угрожал. Он рыскал по кустам, стараясь меня разыскать, но ему и в голову не пришло взглянуть наверх. А я сидел на дереве и наслаждался — ведь только так и можно было проучить Эрнеста. Спорить с ним бесполезно. Ему надо доказывать на деле.

— Вряд ли он мог понять, что вы делаете, если он не знал, что это были вы, — заметил я.

Хемингуэй потом рассказывал мне, что не выстрелы его встревожили и даже не мысль, что кто-то хочет его напугать, — нет, он пришел в ярость от нелепости этой затеи и уже смутно догадывался, что это Скотти откалывает свои штуки.

Поначалу Бо, присоединившаяся к Хемингуэю, отказывалась верить, что это был Скотт.

— Да кто ж это может быть, кроме нашего великого принстонского поэта? Кто тут еще настолько ненормален или настолько пьян, чтобы вот так баловаться с ружьем?

— Ну, я не думаю, что он так уж пьян, — сказала Бо.

— Значит, он сумасшедший, и надо его пристрелить, пока он кого-нибудь не убил.

— Но это же совершенно дурацкие выходки, — сказала Бо. — По-моему, лучше просто плюнуть на все это, Эрнест. Ради бога, не старайтесь ему отомстить.

Но Хемингуэй твердо решил дать Скотту урок стрельбы.

— Он думает, что стреляет в тире. Этот вундеркинд никогда не видел, что бывает, когда один человек выстрелит в живот другому. Он не знает, как выглядит человеческое тело, когда в него всаживают полфунта свинца.

— Но вы ведь не можете проиллюстрировать ему это, — нервно произнесла Бо.

— Чуточка мяса с его зада даст ему некоторое представление.

— О, что вы, Эрнест! Вы, конечно, не сделаете ничего подобного.

— Сделаю. Я говорю серьезно, Бо.

Теперь двое мужчин охотились друг за другом, и когда Скотт выстрелил в следующий раз, Хемингуэй был ярдах в пятидесяти позади Бо и пригнулся, чтобы пролезть сквозь дыру в изгороди. Выстрел был громкий, Хемингуэй на мгновение выпрямился, потом рухнул на землю. Бо говорила, что, когда она обернулась, Эрнест лежал на земле ничком.

— О, боже, — услышала она откуда-то крик Скотта. — Я попал в него!

Бо не верилось, что это так. Потом она увидела Скотта, выскочившего из сделанного им укрытия в виде маленького шалаша, ярдах в двадцати of них.

— Он жив? — крикнул он Бо. — Матерь божья, неужели я его убил?

— Дурак! — крикнула ему Бо и побежала к Хемингуэю.

— Но я целился далеко в сторону! Я не мог попасть в него, — заговорил Скотт. — Ради господа, Бо…

Скотт первый добежал до Хемингуэя, и когда он, еле переводя дух, нагнулся посмотреть, где рана, Хемингуэй прорычал что-то неразборчивое и вскочил на ноги, и, по словам Бо, Скотт так испугался, что лицо его побелело, зеленые глаза стали желтыми, как у кошки, и он едва удержался на ногах.

— Господи Иисусе, Эрнест, — проговорил он, еле переводя дух. — Ты перепугал меня до смерти, болван ты эдакий!

— Это еще не перепуг, — заорал побагровевший Хемингуэй. — Это еще легкая встряска. — И, подобрав с земли свою двустволку, он взял Бо за локоть и отвел ее в сторону, на маленькую полянку. — Если ты сдвинешься с места хоть на дюйм туда или сюда, — сказал Хемингуэй Скотту, — ты получишь весь заряд. Так что стой смирно, потому что стрелять я буду из обоих стволов.

— Ох, нет, Эрнест! — воскликнула Бо. — Нет!..

Но Хемингуэй ухватил Бо за пояс ее брюк.

— Стой здесь, — приказал он.

Скотт уже овладел собой. Он стоял прямо и спокойно.

— Давай, — сказал он. — Я верю в твою меткость. Ты промахнешься.

— Возможно…

— Ну, давай.

— Нет!.. — вскрикнула Бо.

— Помалкивай, Бо, — весело сказал Скотт. — Эрнест знает, что делает, и я тоже.

— Ты сумасшедший, — сказал Хемингуэй. — И к тому же пьян.

— А ты по крайней мере теперь знаешь, каково это, когда за тобой охотятся, запугивают и стреляют в тебя, — спокойно сказал Скотт.

— Я и так знаю, болван несчастный, каково это, когда за тобой охотятся, запугивают и стреляют в тебя. Что же ты хочешь доказать?

— Я просто хочу, чтобы ты знал, — чопорно сказал Скотт, — что все, что ты делаешь в последние дни, ведет к страданиям и смерти. Вот До чего ты дошел, Эрнест, только ты слишком испорчен, чтобы понять это.

— А ты дерьмо! — сказал Хемингуэй и выстрелил из одного ствола.

Скотт потом говорил мне, что ему показалось, будто низко над землей пронесся плотный, колючий ветер.

— Я даже не вздрогнул, — рассказывал он, — а Эрнест был так поражен моим поведением, что из второго дула выстрелил гораздо ближе ко мне. Комки земли, клочья травы и вереска обсыпали мне лицо и одежду, а в левой ноге я почувствовал жгучую боль. И увидел кровь…

Бо не выдержала. Наша всегда собранная англичаночка, которой до всего было дело, уже много дней тревожилась о них и оберегала друг от друга, но выстрелов Хемингуэя ее нервы не выдержали. Она потеряла сознание.

— Все мои старания были ни к чему.

Когда она пришла в себя, Скотт и Хемингуэй склонились над ней, стоя на коленях. Скотт обмахивал Бо зеленой охотничьей шляпой, а Хемингуэй похлопывал ее по щекам.

— Я сделала какую-нибудь глупость? — спросила Бо.

— Да. Ты хлопнулась в обморок.

— Ты сразу сплющилась, как складной цилиндр, — сказал Скотт.

— Ох, правда? — простонала она. — Но это только по вашей дурацкой вине, — заявила она, садясь на траве. — Вы оба вели себя, как дикие звери. Вы чуть не убили друг друга.

— Ну что ты, Бо, — возразил Скотт. — Я целился так, чтоб промахнуться на целую милю, и Эрнест тоже.

— Ты едва не снес мне голову, — сказал Хемингуэй.

— Чепуха, — заявил Скотт. — Дело в том, что ты никудышный стрелок. Ты в меня попал. У меня в теле свинец. Я тоже моту показать свой раны.

Скотт начал усиленно хромать, придерживая рукой ногу выше колена, и Бо рассмеялась почти истерическим смехом. А Хемингуэй сердито схватил свой ягдташ и зашагал к конечному месту встречи у белого дома на склоне холма.

— Погоди минутку, — остановил Скотт Бо, которая хотела было пойти вслед за Хемингуэем. — Клянусь тебе, Бо, он в меня попал. Я покажу тебе ногу. — Он попытался закатать узкую штанину выше колена, чтоб показать ей ранку, но штанина никак не закатывалась.

— Да не надо, — сказала Бо. — Пошли.

— Но клянусь тебе, Бо, это правда. Честное слово.

Скотт уже снял башмаки и тщетно бился над бриджами. Потом он увидел двух егерей, вышедших из маленького белого домика. После первого выстрела Скотта они старались держаться в стороне, но последняя перестрелка погнала их к Ги де Гесклену — два сумасшедших американца пытаются убить друг друга, пусть мосье де Гесклен пойдет туда и вмешается. Мосье де Гесклен шагал позади егерей.

— Сейчас Ги сорвет с меня эполеты, — сказал Скотт. — Он хочет вытурить меня из своей феодальной армий. Нет, пожалуй, вызвать меня на дуэль. Ну да, конечно, это в его стиле.

Но на полпути группа встретила Хемингуэя, они остановились, несколько минут поговорили о чем-то и все вместе повернули обратно к белому дому.

— Мы спасены, — сказала Бо. — Интересно, что сказал им Эрнест.

— Он им сказал, что я пьян как скотина и не стоит со мной возиться, — с горечью ответил Скотт.

— Не будьте злюкой, Скотт. По крайней мере он спас вас от ужасного нагоняя, на которые Ги такой мастер.

— Пожалуй, я лягу вот здесь, и пусть меня засыплют листья, — сказал Скотт.

— Мет, пойдемте, — сказала Бо. — Прошу вас…

— Ты знаешь, Бо, что я абсолютно трезв. И все же чувствую себя, как пьяный. Так что, вероятно, Эрнест правильно сказал насчет охоты и убийств. И то и другое действует, как джин.

— Эрнест неправ. Во всяком случае, вы-то не должны так думать.

— Но я мог бы охотиться не хуже, чем он, — сказал Скотт. — А может, и лучше.

— Да не надо об этом думать, — ответила Бо. — Зачем вы себя терзаете?

— Беда только в том, — продолжал Скотт, — что нельзя выследить дичь на Елисейских полях или на Парк авеню, зато можно напиться до обалдения, пройдя из одного конца города в другой.

— О господи!

Скотт вздохнул и стал обуваться.

— Это, конечно, скверная альтернатива, — сказал он. — Но охотиться, выслеживать и убивать в сто раз хуже, чем пить, кутить и танцевать; и я должен как-то убедить в этом Эрнеста.

— Если вы его еще увидите — во всяком случае, по эту сторону океана, — считайте, что вам крупно повезло.

— Ты думаешь, он так рассердился?

— По-моему, да.

— Но это же смешно, — сказал Скотт. — Как он не понимает, что я старался только помочь ему?

— Скотт, вы сошли с ума. Вы абсолютно, безнадежно сумасшедший. Иногда вы даже не понимаете, что вы делаете.

— Ты в самом деле так думаешь? — упавшим голосом спросил Скотт.

— Да, я так думаю. По правде говоря, вы оба перестарались. Вот в чем беда, — сказала Бо, пытаясь успокоиться и успокоить Скотти. — Вам необходимо на какое-то время оставить друг друга в покое.

— О нет! Нет! Это не выход, — сказал Скотт, хромая вслед за нею. — Мы схватили друг друга за глотки. И сейчас не можем отпустить. Вот тебе вся правда. Но не беспокойся, Бо. Эрнест не порвет со мною. Он все вынесет. И ничего с собой поделать не сможет. Так же, как и я. Мы оба должны выяснить, что стоит между нами. Это ссора не на жизнь, а на смерть. И ему, так же как и мне, интересно узнать, чем она кончится.

Глава 6

Скотт был прав. Я тоже считал, что никуда Хемингуэй не денется.

Скотт до того в этом не сомневался, что и бровью не повел даже тогда, когда мы узнали, что Хемингуэй исчез. Первым вернулся в дом, не дожидаясь нашего возвращения, схватил плащ, сапоги и скрылся. Даже Хедли, жена, не знала, куда он отправился.

— Проголосовал и сел в грузовик с кожевенного завода Ги, прямо в кузов, а рядом коровьи кожи громоздились, как торт «наполеон». Куда едет, не сказал, но думаю — обратно в Париж.

— Ну, а я обратно в Фужер, — сказал Скотт.

— А я в Девиль, — сказала Зельда.

Бо, Скотт и я сели в «фиат» и уехали из Ла-Герш-де-Бретань, но сперва Ги де Гесклен долго песочил Скотта за нарушение дисциплины в строю, за ношение оружия в пьяном виде и несоблюдение regies du jeu[10].

— Впредь вам нельзя будет тут стрелять, Скотт, если, конечно, вы не научитесь пить.

— Как я пью — это уж мое личное дело, — сказал Скотт не без достоинства.

— Ну не совсем. Вы чуть не убили Эрнеста.

— Не ваша забота. Как-нибудь уж мы с ним сами разберемся.

— И честную охоту вы превратили в бойню…

— А каждая пташка оплачена трудом и потом американских девушек, — весело заключил Скотт (Фиби делала деньги на туалетном мыле).

— Ну пока, — сказал де Гесклен.

— Пока, — сказал Скотт и погнал «фиатик» со двора прочь, как подбитая птица удирает от надсадных, лишних выстрелов.

Но пусть даже Скотт действительно не сомневался, что Хемингуэй вернется, не знаю, как бы он еще себя повел, если бы вдруг не обнаружил в Бо новых чар — верней, если бы он не позволил себя ими опутать. Может, он бы смирился и поехал в Париж, может, подался бы за Зельдой в Девиль и ждал бы там у моря погоды. На улице, в машине, в вестибюле гостиницы, в ресторане — Бо чуть что брала его под руку ласковой, невинной ручкой; прижималась к нему, заглядывала в лицо, как любовница, ловила каждое слово, как нежная подруга. Она не опекала, не воспитывала его, она просто доказывала Скотту, до чего она его любит, и уже через час немыслимо его взвинтила. Я мучился от ревности и чувствовал себя третьим лишним; но когда я мрачно предложил Бо оставить их наедине, она шепнула:

— Молчи, дурачок. Без тебя ничего бы не вышло.

Чего не вышло бы?

Теперь-то я думаю, она имела в виду свое собственное поведение. Бо чувствовала себя как рыба в воде, когда рядом с ней было по крайней мере двое. Я сам тогда еще почти не оставался с ней наедине, зато потом как-то мы провели вдвоем целый день, и она вдруг стала совсем другая — колючая, скованная, в общем, всеми силами давала мне понять, что я напрасно размечтался и все ее ласковые взгляды и слова ничегошеньки не значат. Наверное, она позволяла себе нежность, только когда был невозможен следующий шаг, наверное, как огня боялась этого шага.

А тогда все у нее прекрасно вышло, и Скотт здорово загорелся. Он в нее просто вцепился. То была не юная страсть, ему предлагали нежность и поддержку, и он с радостью и довольно даже подло (я так считал) отдался новому переживанию, как будто из этого могло получиться что-то путное. В первый же вечер в Фужере он спросил меня за ужином, когда Бо пошла наверх проверить его белье (она теперь пеклась о его нуждах):

— Ты сколько раз влюблялся, а, Кит? Ну так, чтоб поддавалось подсчету?

Я покраснел. Тема была не по мне.

— Как это — подсчету?

— Ну, в твоем возрасте, — сказал он, — я в этом деле ввел счет от единицы до тысячи.

— Неужели тысячу раз влюблялись?

— Господи, нет, конечно. Просто я каждой девушке ставил оценку, отметку, в зависимости от того, что мне в ней нравилось, что не нравилось.

— Ну и как? Срабатывало?

— Отлично. И я научился трезво смотреть на девушек. Увы, я отказался от своей системы, встретив Зельду.

— А Зельде что поставили?

— Когда дошло до дела, Кит, мне не захотелось ставить ей отметку по моей тысячебалльной системе.

— А зачем же, — спросил я ворчливо, потому что ревность не отпускала меня, — вообще нужна эта ваша система?

— Затем, что в твоем возрасте я открыл, что есть два вида любви — разумная, трезвая любовь, поддающаяся оценке, и соврем другая. Ты читал «Memoires de deux jeunes mariees»[11] Бальзака?

— Нет.

— Он почти так же рисует две провинциальные пары — там один брак по любви, другой — по расчету. Помню, в семнадцать лет я влюбился в одну итальянку. Ее звали Филлис Искус. То есть по-настоящему-то ее фамилия была что-то вроде Искусьон, но ее сократили на английский лад, и она стала Искус. Ты представляешь себе, Кит, — влюбиться в девушку по фамилии Искус? Сколько тут восторга!Я бродил по ночам под старыми вязами Сент-Пола и без конца твердил ее фамилию, Филлис Искус. Я влюбился в темную. сочность имени, вернее, в тот образ, какой оно во мне вызывало. На свою беду я старался уговорить девицу соответствовать образу. Ей это почти удавалось. Она была полна пышной, милой и плотской итальянской неги.Но она всегда и упорно толкала меня локотком в бок. Что-что, а эта манера мне претит, но я никак не мог отучить от нее девицу. Пришлось снизить ей отметку с шестисот сорока семи до трехсот сорока шести, и так она ее и не исправила.

Я расхохотался.

Но Скотт говорил совершенно серьезно:

— Ты считаешь, видно, что такой подход совершенно лишен романтичности?

— Ну, а на самом деле?

— На самом деле ничего подобного. Система открывает прекрасные возможности, и я был справедлив. Я требовал, чтобы девушки и меня расценивали по этой системе.

— Ну, и какую же отметку вам поставила Филлис Искус? — спросил я, а официант тем временем нависал над нами с меню в руке, а мы ждали, пока наша распорядительница разберется с бельем Скотта и вернется к столу.

— Она мне этого не сообщила. Но несколько лет спустя я встретил ее в Дейтоне, в Огайо, она тогда вышла замуж за какого-то гостиничного чиновника и ругательски ругала меня за мою систему, потому что, она сказала, с кем бы ни связалась, она всем с тех пор ставила отметки и даже заносила их в записную книжку.

— Надо и мне попробовать, — сказал я.

— Система превосходная, Кит, и убережет тебя от ужасных промашек. Ведь хоть раз ты уже влюблялся так, чтоб отметку можно поставить. Верно же?

Я немного подумал.

— Наверное, — сказал я.

— Ну и что это была за девушка?

— Прекрасная пловчиха, рыжая, и кудрявые волосы зачесаны за уши.

— Рыжим я всегда ставил низкие отметки. А что бы ты теперь поставил своей пловчихе?

Господи, подумал я, и чего ему от меня нужно? Я тщательно разграфил забытые достоинства Доди Даулин и не натянул ей и пятисот.

— Четыреста пятьдесят примерно, — сказал я.

— Ну, а Бо? — спросил Скотт.

Я снова покраснел, и мои подозрения насчет того, куда он гнет, окончательно подтвердились. Скотт зачем-то добивался моей откровенности, но я сказал, что не думал с этой точки зрения насчет Бо.

— Ну, а я думал, — сказал он, — и Бо у меня получила одень хорошую отметку. Примерно девятьсот. То есть она обладает прекрасными качествами, с какими только жить и жить.

— Я не так уж близко ее знаю, — буркнул я. Ужасно глупо с его стороны было толковать мне про ее качества.

Но я сразу устыдился своих недобрых мыслей, потому что тут на него накатила минутка неодолимой тоски и он сказал:

— В том-то и беда, Кит, что второй род любви такой, что с ней долго не проживешь, не губя себя вконец. Вот я и надумал вернуться к старой испытанной системе. Почему бы не искать разума и страсти в одной женщине, вместо того чтоб распределять их на двух?

— То есть на Зельду и Бо? — спросил я.

— Ну да.

— Они же ничуть не похожи.

— Именно. В том-то и дело.

— Вы плохо кончите, — сказал я. Мне хотелось его позлить.

— Мне уже плохо, старик. Но что дальше будет — вот в чем весь ужас.

— В старости, что ли?

— Господи, какая старость. Я в тридцать три года умру. Нет. Когда время любви миновало и звезда закатилась моя. Когда не помешала бы разумная связь. Но боюсь — ни я, ни Зельда на это не способны.

Официант сказал:

— Пожалуйста, мосье, уж я вас попрошу. Может, закажете? А то поздно. Вы уж пожалуйста…

Скотт взял у него меню, и на лице его отразилось самодовольство.

— Ты заметил, — сказал он, — я за весь день ни капли джина не выпил. Ни глоточка. Гарсон… Нет… Подожду Бо. Ничего. Attendez…[12] Видишь, как ловко мной управляет эта англичанка? — Скотт вздохнул и сказал: — Нет, ей-богу, Кит. Честное слово. Вообще-то я англичан не люблю. Не то что, Эрнест. Но Бо просто какой-то образец, правда? Если я когда-нибудь сподоблюсь ее английских милостей, я многое пойму.

Снова мне захотелось позлить Скотта. Захотелось сказать: «А вам какое дело до ее милостей? Соблазняйте кого-нибудь еще». Но ничего этого я не сказал, да и Бо как раз вернулась. Она села к нам за столик, и ей явно очень хотелось что-то нам поскорей выложить. Она всегда озабоченно морщила лоб, когда ей хотелось что-то выложить, и сейчас у нее был именно такой вид.

— Я ходила в старую почтенную гостиницу на углу, — сказала она, — и справлялась, не видели ли там случайно Эрнеста.

— Зачем? — спросил Скотт. — Что ты все беспокоишься об этом старом убийце?

— Потому что вы, Скотт, очень глупо себя вели.

— Эрнест как Зельда, — сказал Скотт. — Дуется, терпит, молчит, а потом срывается, как бульдог. Не бойся, он еще объявится.

— Там мне сказали, что неделю назад проезжал один американец — Хофмейстер и искал другого американца — Смита. — Бо засмеялась и подозвала официанта. — Интересно, кто такие.

— Известные акробаты, — сказал Скотт. — Хофмейстер и Смит. Хемингуэй и Фицджеральд. Элиот и Паунд. Мировые знаменитости. Бо, — сказал он, — можно мне чуточку джина? На донышке?

— А вы еще не пили? — спросила Бо.

— Ни капли. Ей-богу. Спроси у Кита.

Бо не стала спрашивать у Кита. Она не взглянула на меня. Она сосредоточилась на Скотте, а когда она на ком-то сосредоточивалась, других она почти не замечала.

Она заказала какое-то местное pot-au-feu[13], а Скотт заказал себе выпить, а пока мы ждали, Бо пошла мыть руки (так она сказала). Но мы поняли, что она опять пошла искать Хемингуэя. Она удалилась деловитой, легкой трусцой, почти бегом — она всегда так ходила, когда торопилась, а мы смотрели ей вслед.

— Знаешь, Кит, а ведь секс — единственное здравое установление, господа, — сказал Скотт. — Ты это знал?

Я ответил, что нет, не знал.

— Меня учили считать его скорей кознями дьявола.

— Порочная, еретическая точка зрения, — сказал Скотт. — Выдумки протестантов!

Бо вернулась. Мы смотрели, как она идет к столику. Она сперва не заметила, что мы на нее смотрим, и на секунду Скотт увидел и я увидел чистую, безукоризненно хорошенькую и безумно озабоченную девушку, целиком занятую своими мыслями. Маленькая грудь, узкое английское личико, легкие волосы, ярко-красные губки, выщипанные бровки. У обоих у нас мелькнула грешная мысль, и Скотт шепнул:

— В Бо нельзя не влюбиться. Одни эти ее английские ноги чего стоят. Господи, и откуда она все это берет?

Непонятно, то ли он меня дразнил, то ли маскировал собственные тайные намерения.

В общем, мне это не понравилось, весь вечер я дулся, а потом я сбежал и предоставил им отдаваться велению секса, если уж к тому у них шло. Они были явно в восторге друг от друга. Только один раз Бо обратила на меня внимание. Пока Скотт говорил с официантом, она наклонилась ко мне и шепнула мне прямо в ухо, как всегда, когда хотела чего-то добиться:

— Кит, ну пожалуйста, поищи Хемингуэя. Он где-то тут, я чув ствую.

— Сама его ищи, — сказал я и после кофе сразу же ушел, чтобы они сами разобрались, чего им друг от друга надо. Мне-то какое дело?

Но наутро за завтраком я все смотрел на них и ломал себе голову над вопросом, поладили они или нет. Скотт как-то просвещал меня насчет того, что Бальзак назвал накаленным взглядом, это, он объяснял, такой взгляд, каким обмениваются двое, вожделеющие друг друга или друг другу принадлежащие.

— Тут все всегда ясно, — сказал Скотт, — надо только присмотреться.

Но как ни присматривался я к Бо и Скотту, ловя этот самый «накаленный взгляд», я так и не смог толком ничего понять. В общем, все ужасно запуталось, Скотт сидел мрачный, а Бо, наоборот, была очень мила и показала мне за завтраком фокус, до которого только она могла додуматься. Длинными, неуемными своими пальцами она раскатала croissant[14] до исходной формы плоского ромбика, намазала маслом, джемом, снова скатала и превратила в прежний croissant.

— А теперь ты, — сказала она.

Я попробовал было, но у меня ничего не вышло.

— Его надо разгладить, — сказала Бо. — Вот так. На, бери мой.

Я откусил кусочек. Он был сладок, как сама Бо, и с тех пор я только так и ел croissant.

— Нечего из еды делать игру, — строго сказал Скотт. — Будет вам. Это нисколько не поэтично, Бо. Даже грешно.

— Ш-ш, — сказала Бо.

Нет, по их виду ничего нельзя было заключить, но, правда, вчерашняя безмятежность начисто изменила Скотту.

— Я думал, старому убийце пора бы объявиться, — сказал он, и я понял, что если вчера он кое-что позабыл насчет Хемингуэя, то сегодня припомнил. Что Гектор без Ахиллеса? И где Ахиллес?

— Он где-то тут! Я уверен, — сердито сказал Скотт сразу после завтрака. — Давайте проверим все гостиницы. Потом бардаки. Потом базы для гонщиков. Потом ипподромы.

— Скотт, миленький, — как-то таинственно прошептала Бо (голосом она тоже выделывала черт-те что — тут он ее не подводил, как и пальцы, губы, волосы), — я уж вчера подумала, если Эрнест прячется где-то в гостинице, он в конце концов сам объявится. Чего же его искать, пока он не хочет обнаружиться?

— Я же говорил, — сказал Скотт, — он как Зельда. За ним нужен глаз да глаз, не то он удерет.

Мы облазали все холмы Фужера и по всем гостиницам (а их там шесть) расспрашивали, не останавливался ли у них американец по фамилии Хемингуэй — большой, красивый, темноусый, с огромными ножищами и в грязном плаще.

Мы его не нашли, но одна консьержка, особа с ямочками на локтях, сказала, что странный малый в плаще с огромными ножищами елвчера у них в ресторане и даже раскокал кофейную чашку, потому что у него палец такой громадный, что не пролез в ручку.

— Это Эрнест, больше некому, — сказал Скотт, — и он, конечно, пока где-то тут.

Но мы его не нашли, и как ни присматривала Бо за Скоттом, он все же остановился у какого-то бара и опрокинул стаканчик джину.

— Боксер сам никогда не знает, когда выйдет из угла, — объяснил он. — А пока давайте забудем про него и пойдем поглядим на крепость мосье Гюго под горкой, хотя, конечно, будь с нами Эрнест, уж он бы все нам живописал не хуже самого Гюго, который, по его мнению, сделал это блистательно, а по-моему, ничего блистательного. Ровно ничего.

Он остановился еще у одного бара («Бар Вело») и опять выпил джину. Бо и бровью не повела, и вот мы прошли через большие деревянные ворота во двор фужерского замка, и Скотт вдруг забыл про Хемингуэя и, подбоченясь, с восхищением уставился на могучие каменные стены.

— Невероятно! — сказал он. — Смотрите-ка! Живейшее отражение кровопролитных древних битв. Теперь-то мне ясно, почему Гюго использовал все это для напыщенных писаний, от которых Эрнест в таком восторге.

— Старик Гюго ничего этого не использовал для напыщенных писаний, от которых я в таком восторге, невежда ты несчастный.

Мы до того увлеклись видом старых стен, что не заметили Хемингуэя, а он сидел сзади на остатках стены и ел виноград.

— Старый убийца! — завопил осчастливленный Скотт, и Бо поскорей оттащила меня, а Скотт бросился к Хемингуэю и стал приплясывать вокруг него.

Он приплясывал, выбрасывал на Хемингуэя кулаки и приговаривал:

— Мы все бардаки обыскали, все захудалые, паршивые притоны, куда охотники забегают удовлетворить низменные нужды.

Хемингуэй сидел на камне в одних носках и ел виноград. Он сказал:

— Ты мне должен сто американских долларов.

Скотт замер.

— За что? — спросил он.

— За наглую пьяную похвальбу. Выкладывай.

— За какую еще пьяную похвальбу?

— Ты собирался настрелять больше птицы, чем я. Помнишь? Ну, и проиграл…

— Ничего подобного, — вскипел Скотт, — я просто раздумал.

— Но слово есть слово. Выкладывай сто долларов, либо я ухожу и в жизни больше не попадусь на твои пьяные глаза.

— Господи! — сказал Скотт и скривился. — Вечно ты со своими деньгами! Ладно уж. Выдай ему деньги, Кит.

— Погоди-ка, — сказал Хемингуэй. — Детка, разве у тебя его деньги?

— Нет, — выпалил я. — И у самого меня тоже нету ста долларов.

— Тогда дай их ему во французских франках, — распорядился Скотт.

— Оставь свои деньги при себе, — сказал Хемингуэй, — нет, Скотт, уж ты у меня раскошелишься. И лучше не тяни. Ну же!

Бо посмотрела на одного, посмотрела на другого и решила вмешаться.

— Эрнест совершенно прав, — сказала она. — Вы сами с ним поспорили, Скотт, и проиграли. Надо платить.

— Тебе лучше не вмешиваться, Бо, — сказал Хемингуэй. — Мне хочется поглядеть, как ведет себя принстонский поэт, когда дело идет о чести, о которой он вечно толкует.

— Никогда, никогда я не говорю о чести, — возмутился Скотт. — Зачем о ней говорить. И не верю в красивые жесты.

— Вы оба хороши, — сказала Бо. — Ссоритесь, как школьники из-за мячика.

Но Хемингуэй не сдавался.

— Сто долларов, — повторил он.

Скотт застонал, полез в карман и вытащил оттуда двадцатисантимовую монетку. Потом усмехнулся, предвкушая забаву.

— Кидаем монетку. Или я тебе плачу вдвое, или мы квиты, — сказал он Хемингуэю. — А деньги пусть для верности пока подержит Бо.

— Нет уж, — сказала Бо. — Мое дело сторона. Сами разбирайтесь.

— Но ты же только что велела, чтоб я с ним расплатился, — сказал Скотт.

— Чтоб вы не увиливали от своих принципов, — сказала Бо. — Должны же они у вас быть?

Скотт развлекался.

— Кит, — сказал он. — Вот все мои наличные. — И он протянул мне пухлый бумажник, набитый стофранковыми купюрами. — Бросай монету.

Я нерешительно глянул на Хемингуэя.

— Ладно, — сказал Хемингуэй. — Только, чур, мое слово.

Я бросил монету. Хемингуэй сказал «решка». Мы нагнулись над монетой. Она упала решкой вниз. Скотт сделал несколько танцевальных па.

— Господь любит честных, — сказал он. — В добрых делах и праведности обретается вера.

— Господь любит пьяниц, — сказал Хемингуэй. — Монеткой праведности не докажешь.

— Зато мои сто долларов при мне, верно?..

Хемингуэй чуть было опять не вскинулся, но тут Бо сказала, что у него такой вид, будто он спал в канаве. Я тоже это заметил. Хемингуэй был весь грязный, мятый. К брюкам пристали сучки и травинки.

— А я и правда спал под открытым небом, — сказал он.

— Господи, почему?

— Искал настоящий замок Ла Тург. Единственный. Подлинный. Который Гюго описал в «Девяносто третьем годе». Который он скрывал от всех поклонников и мародеров.

— А я думал, это он и есть, — сказал Скотт.

— Естественно, старина, ты так думал, ведь ты же, вроде Марка Твена, не в силах отличить задницу Брет Гарта от жопы Дина Хоуэлса.

Я мучился, когда Хемингуэй отпускал такие словечки при Бо, но она как будто ничего и не расслышала, и я тоже все пропустил мимо ушей.

— Ну, а это какой же замок? — не отступал Скотт. — Незабвенные башни, вековечные стены и подземелья?

— Этот замок ерунда. Забудь про него.

— Хорошо. Забуду. Но где же таинственный замок Ла Тург?

Хемингуэй пыхтя натянул ботинки. Он сказал, что у него затекла спина, и Бо нагнулась и завязала ему шнурки.

— Тебе очень хочется на него поглядеть? — спросил Хемингуэй.

— Надо же нам где-то затеять литературную ссору, — сказал Скотт.

— Ладно. Тогда поедем туда, посмотрим на него и начнем ссориться.

Мы ушли со двора старинного фужерского замка, те двое впереди, мы с Бо — сзади, и Бо взяла меня под руку и сказала:

— Правда, пусть уж они сами разбираются, Кит, у них ведь все хуже и хуже. Только вот никак не пойму, при чем тут Оноре де Бальзак и Виктор Гюго.

Глава 7

В общем-то сами они о Гюго и Бальзаке почти не говорили.

Лет через десять, когда я стал их лучше понимать, я было счел, что Скотт и Хемингуэй неверно выбрали себе прообразы. Я решил было, что в Скотте очень мало от Бальзака и он куда ближе к стилю проповедей Гюго, чем Хемингуэй. А вот Хемингуэй, казалось бы, ближе к Бальзаку. Его бурное восприятие жизни всегда укладывалось в формулу: «Что есть — то есть», а таким мироощущением проникнута вся «Человеческая комедия».

Но еще позже, потом уже, когда изжила себя их эпоха, я заново оценил этот выбор истоков. Я прочел к тому времени достаточно книг, и я понял, что именно романтики вроде Гюго делали то же, что Хемингуэй. Это они надрывали душу, навязывая самим себе некую вторую ипостась. Я укрепился в своей мысли, прочтя в дневнике у Сент-Бева, что в Гюго всегда жили два человека: выспренний поэт с одной стороны и с другой — отличный репортер. И Флобер говорил то же — что было два Гюго. Один прятался и рождал шедевры, а другая ипостась жила в Париже как скучная, высокопарная консьержка. Потому при всей разнице Гюго в самом деле в сущности подходил Хемингуэю, и спорил он в те поры со Скоттом, скорей смутно догадываясь об этом сродстве, чем будучи убежден в преимуществах Гюго, потому что Бальзака он ценил ничуть не меньше.

Ну а Скотт вечно ставил себя в положение жертвы. Поль Элюар говорил мне в 1952 году, что женщины убивались по Виктору Гюго, а бедняжка Бальзак сам по ним убивался. Скотта загубили, конечно, не женщины, но им с той же неотступностью владела страсть, в конце концов его загубившая. Так что Бальзак очень ему подходил, и когда однажды, сидя в парижском метро, я прочел у Готье, что Бальзак мечтал о беззаветной, преданной дружбе, о слиянии двух душ, о тайном союзе двух смельчаков, готовых умереть друг за друга, — я чуть не подпрыгнул прямо в вагоне, чуть не закричал: «Да это же вылитый Скотт!» Да, я узнал Скотта, и если я нуждался еще в доказательствах, я нашел их у Бодлера, который писал, что гений Бальзака — в умении понять сущий вздор, погрузиться в него и обратить его в высокую материю, ничуть не видоизменяя. И Скотт такой же.

И теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что они удачно выбрали опорные фигуры для своей литературной распри.

Но тогда я ничего этого не понимал, а понимал только, что для обоих настало решительное время и, когда они ссорятся по поводу Гюго и Бальзака, речь идет о серьезных, существенных разногласиях.

Мы сели в «фиат», и Хемингуэй сказал:

— Вот доедем до Ла Турга, и я покончу с тобой в первом же раунде. Удар под вздох — и нокаут.

— И как ты нашел этот замок, если он так таинственно упрятан?

— А я пошел прямо к единственным людям в городе, которые могут про него знать.

— Разве у тебя тут есть знакомые? — усомнился Скотт.

— В редакции «Journal de Bretagne».

— В местной газетенке?

— Ну да.

Скотт расхохотался.

— Ну вот первый раунд ты-то и проиграл, — сказал он. — Я тебя без единого слова одолел.

— Как это?

— Ты не можешь избавиться от репортерских повадок, Эрнест. А всем известно, что Гюго писал как репортер. И неудивительно, если местные газетчики знают вдоль и поперек все эти сухие буквальные описания в «Девяносто третьем годе». Кому же еще это интересно?

— Ладно, — спокойно сказал Хемингуэй, — сейчас проверим, буквальные они или нет.

Скотт был в длинном мягком верблюжьем пальто Джеральда Мерфи. Оно доходило ему чуть не до щиколоток, и он, на переднем сиденье «фиата», принялся отчаянно рыться сперва в правом кармане, потом в левом. Когда Хемингуэй вез нас Фужерским лесом по первому крутому холму, в руках у Скотта оказались две книжки: «Девяносто третий год» Гюго и «Шуаны» Бальзака.

— Прелестно, — сказал Скотт и открыл «Девяносто третий год». — Послушай-ка этот сухой, буквальный репортаж.

И, перекрикивая ветер, грохот мотора, он заголосил словами Гюго, рисующего Ла Тург — замок и крепость, где разворачивается главное действие «Девяносто третьего года» и происходит заключительное сражение между белыми и синими.

— «Сорок лет назад, — орал Скотт по книжке, — путника, входившего в Фужерский лес со стороны Леньеле и выходившего к Паринье, встречало на опушке глухого древнего бора мрачное зрелище. На краю чащи высился перед ним замок Ла Тург…» — Скотт помахал книжкой и засмеялся. — Разумеется, высился перед ним. Башни, горы, деревья, колокольни и склоны иначе и не ведут себя в газетах. Они всегда высятся перед тобой, и у тебя при этом захватывает дух.

— Читай дальше, — сказал Хемингуэй.

— Зачем? — сказал Скотт и стал листать и считать страницы. — Семь глав целиком посвящены сухому описанию замка, и ничему больше. Газетный отчет. Никакого действия. Ничего не происходит. Совершенно. И главы-то как называются — прямо по Бедекеру[15]: «Провинциальная Бастилия», «Брешь», «Подземелье», «Мост», «Железная дверь», «Библиотека», «Амбар»… Без шуток. Полное описание каждого уголка и закоулка.

— Ну и что же?

— Ну какая же это литература, Эрнест! Старик заблудился в путеводителе. Одного я не пойму, — Скотт снова подначивал Хемингуэя, — что ты в нем нашел? Сплошная нравоучительность, пышнословие, сухость, скука et cetera

— Хватит тебе! — сказал Хемингуэй. — Обождал бы, пока мы доберемся до места.

— А что это — даст?

— Больше, чем ты думаешь.

Он взял с сиденья бальзаковских «Шуанов» и через плечо передал назад, мне.

— Детка, — сказал он. — Открой-ка наудачу. На первой попавшейся странице.

«Фиат» прыгал и пыхтел, снова взбираясь на холм, а я наобум открыл «Шуаны» не то на сто пятой, не то на сто шестой странице

— А что мне тут искать? — спросил я.

— Женщина упомянута?

— Да.

— Открой в другом месте. Где хочешь.

На сей раз выпала страница двести двадцать первая.

— А тут женщина есть?

— Есть.

— Продолжай в том же духе, детка.

Я ткнулся взглядом в книгу еще раз десять в разных местах.

— Ну?

— Да, — сказал я. — Везде женщины.

— И что из этого? — спросил Скотт.

— А то, что наш беззубый донжуан писал для женщин, ради женщин и потрафляя вкусу женщин. Даже войну белых и синих он описывал так, Чтобы угодить парижанкам. Полевой походный будуар. Все женские глупости, а война ни при чем.

— Ну и чушь ты порешь! — заорал Скотт.

Бо тихонько взяла меня под руку и прижалась ко мне.

— Уйми их, — шепнула она. — Ну же!

— Зачем? — шепнул я.

— Потому что они завелись не на шутку, а это плохо кончится, уж я знаю.

— Но они сами разберутся, — сказал я. — Лучше не трогай их. Не вмешивайся, Бо.

— Ты еще пожалеешь, — шепнула она прямо мне в ухо, и ее губы ласково коснулись моей мочки. Она сжала мне руку и так осталась сидеть, пока нас подбрасывало на скверной дороге, и мы слушали дальше разговор тех, впереди.

— Беда в том, — говорил Скотт, — что тебя все больше и больше гипнотизирует величие Гюго. Ты выходишь на тот же круг. Тоже начал работать под полубога. Да что тебе толковать. Ты же ничего не слушаешь.

Мы опять въезжали в лес, и Хемингуэй гудел велосипедисту и на каждом своем слове жал черную кнопку в середине руля.

— Все это в сто раз лучше, чем твоя безнадежная надежда. Деньги и постель. Аристократия на свалке. Богачи! Господи… богачи. Ты кончишь, как Бальзак — будешь стоять перед ними по стойке «смирно». Гюго ни перед кем так не стоял.

— А кончил тем, что никого уже не мог убедить в том, что он подлинный Гюго.

— Ну, это уж пошла чистой воды фицджеральдовщина.

— Нет, это истинная правда.

— Ладно. Назови мне хоть одного хорошего писателя, Который бы не блефовал.

— Шоу.

— Вот уж Антей.

— По крайней мере, он никогда ничего из себя не корчил.

— Вранье. Вообще, каждый стоящий писатель раздвоен. Есть два Толстых, два Шелли, две Жорж Занд, два пьяницы Бодлера, две крошки Эдит Уортон, два жирных Эзры Паунда…

Скотт натянул шляпу на уши и сказал:

— я не слушаю. Я лично не намерен раздваиваться, даже если ты к этому гнешь.

— Да ведь уже поздно упираться, — Сказал Хемингуэй. — Твой алкоголический двойник хуже всех моих самых жутких вымыслов, потому что ты не властен над этим ублюдком. Ей-богу, он тебя еще удушит, вот увидишь.

В пылу спора Хемингуэй гнал «фиат» все быстрей, теперь мы мчались вниз по крутому спуску второго холма, в лес, в лес. Он выжимал семьдесят миль в час из старого тогдашнего «фиатишки», и мы словно висели на подножке экспресса. Бо вцепилась в меня обеими руками, она молчала, но, взглянув на нее, я увидел совершенно белое лицо.

— Вы бы сбавили скорость! — завопил я Хемингуэю. Нас бросало, болтало, трясло, и ветер уносил все, что слетало с моих пересохших губ.

Хемингуэй не обратил на меня внимания, а Скотт обернулся и Заорал:

— Не бойся, Эрнест — лучший гонщик Франции.

Скотт наслаждался быстрой ездой.

— Я потеряю скорость на следующем подъеме, — сказал Хемингуэй, а тем временем мы обошли моторный велосипед на застывших колесах, обогнали грузовик и, наконец, чуть не задев по тележке, промчались мимо фермерских лошадок.

— Браво, — сказал Скотт на спуске с последнего холма.

Хемингуэй выключил мотор, и мы просто полетели с горки. Мы слепо вверялись ему, а он вел машину так уверенно, что я и теперь сразу вспоминаю ту езду, открывая его книгу. Я читаю ее и знаю, что Хемингуэй — за рулем, он правит, и этим все сказано. И нечего спрашивать, что он делает и куда вас везет.

С вершины третьего холма мы взяли влево от главного шоссе. Я и не заметил грязной дорожки, пока мы на нее не въехали. Она вывела нас на брусчатку между двумя фермами, а потом, северной опушкой Фужерского леса, снова на простор. Мы покатили полем, мимо мрачноватого пруда.

Потом Хемингуэй опять погнал влево, холмами, по какой-то упрятанной дорожке, мы падали, ныряли, скользили по крутому грязному спуску и вот оказались в темной низине возле лесопилки. В 1975 году я полдня разыскивал эту дорогу, а Хемингуэй сразу и безошибочно на нее попал. Ей-богу, вряд ли хоть пятидесяти иностранцам удалось обнаружить, где же расположен знаменитый замок Ла Тург. Мы вышли из машины, и Скотт не мог поверить, что это то самое место, о котором он только что читал.

— Ты нас дурачишь, — сказал он.

Мы увидели домишко (теперь его перестроили) и лесочек и услыхали в зарослях рокот ручья.

— Ты только что прочел про замок, ведь верно? — сказал Хемингуэй.

— Ну прочел…

— Ну и можешь проверить сухое, буквальное описание от слова до слова. Башня, крепость, арсенал, мост, ров, библиотека…

Мы пошли за Хемингуэем заросшей тропкой под темными вязами и вышли к быстрой речушке.

— Под ноги глядите, — сказал Хемингуэй, — тут сыро.

— Да тут ведь чудесно! — сказала Бо и поглядела в вышину, на собор из света над нами, на синее полотно неба над осенней листвой.

— И как сюда могла пройти армия? — усомнился Скотт, пока мы продирались сквозь заросли.

— Так же, как сюда попал замок Ла Тург, — сказал Хемингуэй.

Мы вышли на пологий берег против хоть и крутого, но весьма скромной высоты обрыва на другом берегу — облепленного листвой, мокрого и увенчанного двумя большими валунами.

— Et voliа, — сказал Хемингуэй.

— Что — Et voliа? — спросил Скотт.

— Вот вам и Ла Тург

— Да тут же ничего нет!

— И никогда ничего не было. Ла Тург — голый вымысел, чистейшая литература. Однажды летом семьдесят первого года Гюго, сидя на этих валунах, выстроил крепость, и башню, и арсенал, и библиотеку, создал их по кирпичику в своем убогом воображении. Вот тебе, милый старина Скотт, и сухой репортерский путеводитель.

— Почем ты знаешь, что это именно тут?

— Да по дневникам Гюго. И тысячи есть других указаний. Это здесь, и нигде больше! — Хемингуэй пнул ногой груду листьев. — А там, на том берегу, он и сидел.

— Вот так черт! — сказал Скотт. Но он нисколько не огорчился. Он стоял в этом своем пальто из верблюжьей шерсти и даже восхищенно смотрел на валуны. — Вот так черт!

Хемингуэй повернулся ко мне и сказал:

— Не забывай, детка. Никогда ничего не принимай буквально, пока не проверишь, буквально это или нет. И никогда не слушай поэтов вроде Скотта Фицджеральда, которые думают, будто только у них есть фантазия и воображение.

— Да, в общем-то, разве важно, вымысел это или факт? — спросила миротворица Бо. — Какая, в общем-то, разница?

— Господи! А ведь Бо права! Абсолютно права! — сказал Скотт. — Пусть Гюго выстроил все у себя в мозгу, а описание-то все равно дотошное и сухое. Ну согласитесь!

Хемингуэй рубанул рукой по воздуху.

— Нельзя дотошно описать то, чего нет! — сказал он.

— Еще как можно! И я правильно говорил…

— Нет, неправильно. И все, что ты говоришь, — неправильно. Ты с самого начала запутался.

Скотт вытащил фляжку из заднего кармана.

— Чего же тогда ты сразу не сказал, что он все сочинил, а поволок нас сюда? — сказал он.

— Потому что тебя всегда и во все надо ткнуть носом. Тебя надо бить фактами, иначе тебе ничего не втемяшишь.

Скотт передал фляжку Хемингуэю, и тот отпил глоток. И тут же сплюнул.

— Джин! — сказал Хемингуэй.

— А ты думал что?

— Кто же льет во фляжку джин? Ну, я понимаю, виски, или бренди, или хоть кальвадос. Только уж не джин.

— Твой мичиганский папочка неверно тебя воспитал, — сказал Скотт. — Но не хочешь — не надо.

И сам как следует приложился к фляжке.

Тут Бо схватила меня под руку и прижалась ко мне, как всегда, когда рвалась предотвратить их ссору. Может, это она хотела, что бы я ввязался в разговор? Но я не стал вмешиваться.

— Знаешь, что тебя ожидает, Скотт?

— Я-то знаю. А вот ты не знаешь…

— Ты кончишь, как все те ребята, которые не дотянули до тридцати, потому что боялись не выдержать испытания жизнью.

— О ком это ты?

Хемингуэй будто не расслышал.

— Ты и пить-то не умеешь, — огрызнулся он.

— Да чем, к черту, мое пьянство отличается от твоего?

— Ты пьешь, как баба.

Скотт как-то истерически хихикнул. Содрал шляпу, скатал мячиком, подбросил и поддал ногой так, что она покатилась в реку.

— В тебе, Эрнест, не меньше бабьего, чем во мне, — сказал он. — Не в каждом ли мужчине сидит женщина? А тебя выводит на чистую воду та одержимость, с какой ты доказываешь свою мужскую одержимость. И зачем же тебе что-то скрывать, раз всякий стоящий писатель все равно выдает свою вторую ипостась? Да иначе ты бы и писать про это не мог. Это у всех у нас как седьмое покрывало. Или, может, восьмое. Ну ладно, пусть я пью, как баба, зато ты ссоришься, как баба. То-то ты и не можешь полюбить женственную женщину. Ты вообще даже не знаешь, что такое женщина.

— Хватит, — сказал Хемингуэй. — Что-то ты понес чересчур сложную ахинею. Дурак я, что вообще это начал.

— Однако ты начал, — взвился Скотт, — так дай уж я докончу. Ты все ищешь алиби, старина. Старый боксер, старый рубака, стрелок, старый охотник и старый гермафродит…

— Ладно, ладно, — прервал Хемингуэй. — Доказал, дальше только испортишь.

Хемингуэй был, видно, сам не рад. Он повернулся к нам и спросил:

— Вы голодные?

Мы стояли поодаль, объединенные и отстраненные от них тем, что они творили друг с другом.

— Я умираю с голоду, — быстро сказала Бо. — И Кит.

— Тогда поедем отсюда. — И Хемингуэй пошел вперед, сквозь лес.

Тут Бо бросила меня и взяла под руку Скотта. Хемингуэй слегка ошеломил его. Скотт был огорошен, сбит с толку, растерян. Он смотрел, как его шляпа расправилась в воде и теперь отчаянно билась в водовороте между двумя камнями.

— Бедная моя шляпа! — сказал он. — Она заслуживает лучшей участи.

Он вырвался от Бо, подобрал пальто и вошел в воду по колено.

— А тебе, Кит, урок, — сказал он мне, выходя из воды со спасенной шляпой, — ничего не губи за то только, что кто-то хотел убить тебя. Это уж штучки старины Эрни.

— Ну, зачем вы так? — сказала Бо и взяла у него шляпу. Не хуже любой шляпницы она ловко расправила «федору», стряхнула с нее воду и передала шляпу Скотту. Но он ее отверг.

— До чего же вы иногда бываете глупый! — сказала Бо. — И поглядите на ваши брюки.

Скотт засмеялся и вздернул голову.

— Ничего, старушка, — сказал он, передразнивая ее английское произношение. — Я обещаю, что не буду на нем ничего срывать. И он зашагал к «фиату», громко хлюпая двуцветными ботинками. — Я никогда ни на кого не держу зла, — сказал он. — Почти никогда.

Хемингуэй уже сидел, как аршин проглотил, в «фиате» с включенным мотором. Мы сели, он проверил мотор, и мы выпрыгнули на верхушку грязной горки, как краб из норы. На сей раз глупая ссора зашла дальше, чем обычно. Все молчали. Мы протрусили по немощеной дороге до северной опушки Фужерского леса.

— Вот бы тут и устроить пикник, — сказала Бо, показывая на круглую полянку среди берез.

Лучи проходили сквозь листву, место было ровное, спокойное, осеннее, сухое, и Скотт закричал, что это отличная мысль.

— Я большой специалист по пикникам. Так мы и сделаем, Бо.

— Только есть у нас нечего, — сказала Бо.

— Предоставьте все мне, — заторопился Скотт. Он попросил Хемингуэя остановить машину.

— Всем нам в городе делать нечего, — сказал он, — так что вы застолбите это место, а мы с Эрнестом поедем купим хлеба и вина и всякого такого, чтоб покормить муравьев.

Хемингуэй не остановил, но потом Скотт Христом-богом упросил его повернуть и возвратиться на то место. Дальше командовал Скотт.

— Вылезайте, — сказал он нам с Бо. — Мы вернемся через полчаса. А вы пока расчистите местечко для оборонительной позиции. Только, ради всего святого, не на муравьиной куче и не в сетях у паука.

Хемингуэй ни слова не проронил. Он хмуро, покорно, молча клял нас всех. Бо очень не хотелось выходить. Я тянул ее за рукав. Она упиралась.

— Нельзя их так отпустить, — шептала она. Но я-то знал, что гораздо лучше оставить их одних. Я догадывался, что Скотт будет пытаться загладить ссору. Так что я схватил Бо за руку и осторожно потянул ее из машины.

— Нет, — опять зашептала она.

— Да! — настаивал я.

— Мы вернемся, — крикнул Скотт из тронувшегося «фиата». — Не волнуйтесь.

— Мы с вами! — крикнула Бо им вслед.

«Фиат» свернул с главной дороги и скрылся под горкой, а мы с Бо все стояли, глядя друг на дружку, и у меня на душе стало совсем спокойно, и я сказал, поддразнивая, что, наверное, мы их больше не увидим. Никогда…

— Ты, пожалуйста, не дразнись, — серьезно попросила Бо. Она еще держала в руке спасенную шляпу Скотта и теребила ее своими длинными пальцами. — Они вернутся. Я уверена, они вернутся.

— В таком настроении они что хочешь могут выкинуть, — сказал я.

В общем-то я даже очень радовался, что все так обернулось. Верней, радовался, пока не взглянул на Бо и не понял, что она ломает голову, как вести себя со мной, и как я буду вести себя с ней, и что нам делать, раз мы остались один на один в пустом и тихом старом лесу, пока те двое не вернутся.

Глава 8

Нетрудно было угадать, что она втайне трусит, что она явно возводит против меня свои укрепления, а может, наоборот, махнула на все рукой? Но я был чересчур неопытен, и где уж мне было это понять, и чересчур застенчив, чтобы преодолеть ее настроение, а тем более им воспользоваться. Все мои силы уходили на борьбу с собственной робостью, и не будь я так отчаянно влюблен в Бо, я бы, может, в тот день вел себя получше. И, может, у меня потом было бы какое-то утешение, хотя кто его знает?

— Давай начинай расчищать место для пикника, — сказала Бо в той своей быстрой, твердой, отстраняющей английской манере, к какой она сразу прибегала, стоило нам остаться наедине.

— Да ну еще, — сказал я. — Место и так хорошее.

— Скотт велел, чтоб не было муравьев, — наседала она. — Давай уж сделаем, чтоб их не было.

— Муравьев и не видно, — сказал я и пнул горстку хрустких листьев.

— Но что-то надо же делать!

— Что?

— Господи, откуда же я знаю.

— Ну хочешь, я встану на четвереньки и немножко подчищу листочки?

Бо отошла в сторону.

— Ты точно как Эрнест, когда так говоришь.

Я надулся.

— Ничего я не Эрнест, я говорю, как я.

— Ну, значит, — сказала она, — ты циник и злюка и ты намерен ссориться.

— Я?

— Ты. Ты вечно только и выжидаешь случая, чтобы сказать что-то неприятное. — И произнося эти слова, Бо очень решительно от меня удалялась.

— Да я же всегда молчу, Бо, — недоумевал я, плетясь за нею. — Я никогда не вмешиваюсь, если от меня ничего не зависит.

— Нет, ты не молчишь, ты говоришь, ты мне десять раз говорил, чтоб я не лезла, не совалась.

Я был слегка ошарашен этим вулканическим взрывом. За что? Я стал защищаться.

— Я говорил тебе, чтоб ты не совалась, — сказал я, — потому что они ведь старались сами что-то уладить.

Бо немелодично засвистела и бросила шляпу Скотта на груду сухой листвы.

— Пойду прогуляюсь, — сказала она.

— Ладно, — сказал я. — И я с тобой. Посмотрим, что это там такое. — Я показал на какой-то шалаш не шалаш из веток и папоротника.

— Я хотела одна пройтись, — сказала она.

Я подумал, она хочет использовать лес в качестве уборной, и покраснел.

— Извини, — сказал я. — Я не понял.

— Тут и понимать нечего. — Она посмотрела на меня как на идиота. — Я не собиралась использовать лес так, как ты вообразил, — Бо глубоко вдохнула лесной воздух. Деревья, и кусты, и травы льнули — к стройному мальчишескому, неопытному телу, мечтая прикоснуться к нему, как я. Иногда Бо так и сыпала электрические искры. Но она была и вся в колючках — попробуй дотронься.

— Ну ладно, — сказала она. — Пошли уж.

Бо пошла впереди, я следом. Она ловко и безошибочно попадала на тропки, огибала стволы, перепрыгивала канавки и все опережала меня, будто ужасно куда-то спешила.

— Куда мы идем, по-твоему? — крикнул я задыхаясь, отставая.

Бо просто не ответила.

— Туфли испортишь, — крикнул я. — Погляди-ка на них.

Из туфель словно вырастали нежные побеги — такие ноги были у Бо. Она стала, взглянула через плечо себе на пятки, сказала:

— Ах, да ну тебя, — и бросилась дальше в лес.

Я на нее разозлился, а если б я знал тогда все, что знаю теперь, я бы понял, что ей того и надо было.

— Ты чересчур спешишь, за тобой не угонишься, — взвыл я. — Я пошел обратно.

Я затопал в гору, я даже не оглянулся на Бо, и, набредя на шляпу Скотта, я растянулся на солнышке, на груде сухой листвы, предоставив Бо свободу действий. Я думал про Бо, я дулся на Бо, рвался к Бо, и я начал понимать, что она боится самой себя больше, чем меня. Ласковая, колючая, незавершенная, она, замерев на самой кромке весны или лета, ждала, чтобы кто-то ее завершил, закончил. Она была готова на все. Она только опасалась беззаботного, легкого, неверного шага, а я, скорей все это угадывая, чем понимая, ревновал ее к двум настоящим мужчинам, у которых было куда больше шансов на успех. Бо ведь обращалась с ними как с двумя небожителями, сошедшими с небес и признававшими только себе подобных.

А мне оставалась одна моя фантазия, зато работала она усиленно. Я лежал на солнышке и изобретал положения, в которых я брал над ней верх, одолевал ее элегантное благоразумие, пересиливал ее снисходительную нежность и ломал все преграды, мешавшие ей навсегда стать той открытой, доверчивой девочкой, которая так ласково брала меня под руку. Мне бы только обойти ее укрепления. Но я совсем замучился, истомился, отупел, а ленивое осеннее солнце так мирно пригревало, что я мирно уснул.

Я проснулся и увидел Бо рядом на пеньке, она легонько водила прутиком по моим ногам.

— Я давным-давно тут сижу и слушаю, а ты храпишь, как Циклоп, — сказала она.

Я сел.

— А? Что? Который час?

— Уже четвертый, а их все нет.

Я даже не поверил.

— Четвертый! Так куда же они, к черту, запропастились?

— Не знаю, — сказала она. — И ты не знаешь.

— Может, они задержались из-за…

— Из-за чего? — перебила она.

— Ну откуда я знаю? — И тут я наконец-то проснулся. — Ну, может, Скотт выискивает какое-то особенное шампанское, а может, он охотится за местным паштетом или нормандским сыром, или он хочет купить чего-нибудь зелененького, или черненького, или красненького, или новую шляпу.

— Нет. Просто они нас тут бросили, — сказала Бо.

— Да зачем это им?

Бо подобрала прутик, которым меня щекотала, и разломила пополам. Потом смерила половинки. Они были в точности одинаковые, потому что Бо и не могла сломать прутик иначе.

— Им хочется посмотреть, что получится из этой ситуации, — сказала она.

— Из какой еще ситуации?

— Пожалуйста, не раздражайся, Кит, — сказала она, и, кажется, из той Бо, что металась одна по лесу, она снова превратилась в спокойную и доверчивую Бо.

— Они устроили себе за наш счет олимпийское развлеченье. Сделали себе из нас, бедных смертных, две игрушки.

— Может, и так, — сказал я. — Но надолго они нас не бросят. Ты только не волнуйся, Бо.

— А утром говорил — они вообще не вернутся.

— Ну говорил, — покаялся я. — Но один из них будет обязательно настаивать на том, чтобы вернуться, — хотя бы просто ради дурацкого спора.

Бо вздохнула и чуть-чуть успокоилась.

— Ох, может, ты и прав, — сказала она и принялась терзать шляпу Скотта.

— Как думаешь, чем все это у них кончится? — спросила Бо, помолчав. — Нет, честно, Кит. Во что это все выльется?

— Даже не знаю, — сказал я. — Хотя Скотт прав, наверное. Уж каким каждый вернется из этой поездки, таким на всю жизнь и останется.

— Ты действительно, ты серьезно так считаешь?

Бо стояла на коленях, раздвинув сзади свои несравненные ноги — поза факира или лягушки. Нелепая поза для женщины, но для Бо, для ее красоты и ее достоинства все было нипочем.

— Чудно', что мы-то с тобой в это втянулись, — сказала она.

— А я и не думал втягиваться, — сказал я. — Я просто наблюдаю.

— Ну, а я втянулась, — сказала она. — Не могу видеть, как они друг друга оскорбляют. И как бы это пресечь…

— Да как же ты можешь это пресечь?

— Ну, значит, это очень плохо кончится.

— Почему плохо? — сказал я. — Оба играют с мыслью о смерти.

Она приложила палец к губам.

— Ой, что ты такое говоришь?

Мне самому стало неудобно. Обычно такие фразы я держал просебя.

— То есть я хочу сказать, все хорошо кончится, — сказал я.

— Думаешь, Скотт бросит пить, а Эрнест перестанет убивать и драться?

— Нет, я не про то. Я про их дружбу.

Мы еще потолковали насчет них. Оказывается, когда Эрнест стрелял тогда куропаток, он говорил Бо, что главная беда Скотта — Зельда. Если он излечится от Зельды, он и пить бросит.

— А по-моему, неправда это, — сказала Бо. — Зельда в точности такая, как надо Скотту. Верно ведь?

Я сказал, что плохо ее знаю.

— Но разве она тебе не нравится?

— Нравится, — сказал я. — И, по-моему, у них все в порядке, я ничего такого у них не замечал.

Я говорил честно, но вдобавок мне хотелось, чтобы Скотт был прочно связан с кем-то, лишь бы не с Бо.

— А ты давно их знаешь?

— Сто лет. С тех пор как они подружились с Мерфи.

Я почти ничего про нее не знал, и хоть мне хотелось спросить, как она познакомилась с Хемингуэями и с Мерфи, я боялся спрашивать. Инстинкт самозащиты подсказывал мне, что чем больше я про нее буду знать, тем она станет недостижимей и недоступней. Я только что выбрался из глуши, был свеженький, с речного берега, а Бо вращалась в роскошной, блистательной среде и сама была немыслимо роскошная и блистательная. И вдобавок я чувствовал, что кому-то из нас скоро достанется Бо, и боялся грубой ошибкой уничтожить собственные надежды. Особенно после того, как Бо сказала, что мы с ней похожи.

— У тебя такое удивительное тело, Кит, — бегучее, охотничье, плавучее, прыгучее тело. Как у меня. Но вот странно, тело не всегда соответствует человеку. Я сама совсем не такая, как мое тело. А ты?

— Я, наверное, тоже, — сказал я. — Разве что когда оно меня уж очень тешит.

— Например, когда ты красиво так, с большой высоты ныряешь ласточкой, да?

— Как ты догадалась?

— А по твоему виду. Видно, что ты любишь прыгнуть с жуткой, жуткой высоты, а потом замереть в воздухе, а потом — уф! — ласточкой в холодную синюю воду.

И как только она догадалась? Я был молод, здоров, и жизнь вообще клокотала во мне. Но с тех пор, как я уехал от реки, меня наваждением преследовало воспоминание о таком вот прыжке в синюю воду. Так я грустил по детству — больше ничего не осталось в душе от громадных летних дней моей «жизни на Миссисипи».

— Ну, это уж ты под дьявола работаешь, — сказал я. — И как можно догадаться?

— Просто ты на меня похож. Такое тело не скроешь. Оно само за себя говорит. Я, например, летаю, и чего я только не делаю.

— Ну да, например, стреляешь куропаток, — поддел ее я.

— Ага, — сказала она серьезно. — Но я не про то.

— Ты где стрелять научилась?

— А меня один из моих бесчисленных дядьев научил. Верней, учили сразу многие. Они у меня все стреляют. А знаешь, ведь Эрнест не такой уж классный стрелок.

— Да? А я-то думал, он лучше всех.

— Он стреляет очень прилично, но я лучше. Эрнест слишком себя помнит, а для стрелка это не годится. Он всегда думает о том, что он делает и хорошо ли, плохо ли у него выходит. А стрелять хорошо можно, только когда совсем себя забудешь. Наверное, у него и с боксом и с боем быков тоже так. Когда что-то делаешь, нельзя о себе помнить.

Милая, милая Бо. Пусть она стреляет в птиц, пусть их убивает, а я все равно ее любил, и просто не верилось, что вот я лежу, опираясь на локоть, и гляжу в эти ясные, нежные глаза. Опрятность, совершенство, красота, мягкие волосы, ловкие руки и точный, четкий очерк тела. Пусть она сама про себя думает, что хочет, а я наконец решился и попытался завладеть ее уклончивыми пальцами.

Бо выдернула руки.

— Так нельзя, — выпалила она.

Я залился злой краской.

— А как же тогда можно?

Бо поджала губы и не ответила. Она встала.

— Их все нет, — сказала она. — Давай выйдем на шоссе и проголосуем до Фужера.

Но я не собирался так сразу от нее отступаться.

— Помнишь, что было со Скоттом, когда мы его оставили одного в лесу? — сказал я.

— Ну, это совсем другое дело.

— Ничего не другое. Что же, по-твоему, на них совсем положиться нельзя? Они вернутся.

Бо задумалась.

— Ладно, — сказала она. — Но я им уже не очень-то доверяю.

Я стоял у нее за спиной и опять набирался храбрости.

— Пошли, — быстро сказала она. — Я возьму тебя под руку, Кит, только ты ничего не делай. Ну пожалуйста.

Два невинных младенца. Бо взяла меня под руку. Мы шли по сухой листве под густыми, налитыми солнцем березами, и я чувствовал ее дрожащую руку через все пласты — сквозь пиджак, рубашку, сквозь кожу. Бо крепко меня держала, а я благоразумно замер. Пусть уж сама всем управляет.

— Бо, — снова почти простонал я.

— Ш-ш-! — осадила она меня. — Ш-ш-ш!

— Но нельзя же так все время идти и идти. Это бесчеловечно.

— Не делай ничего, Кит. Пожалуйста…

А что, собственно, я мог сделать? Что мог я сделать, не нарушив ее хрупкой, нежной власти и воли, против которой я был бессилен? Странно, власть Бо была куда сильнее секса, но вся им пронизана.

— Ну и что, по-твоему, нам надо делать? — взбунтовался я. — Долго нам еще ходить по лесу? Ты туфли совсем стопчешь.

— Я же говорю «ш-ш-ш»! — И она еще крепче уцепилась за мою руку. — Лучше уж так, чем все испортить.

— Почему испортить?

— Потому что так бывает в лесу у крестьянских парней и девок.

— Я не крестьянин, — разозлился я. — Да и ты на крестьянскую девку непохожа.

— Ну вот увидишь.

— Глупости. Давай остановимся.

— Нет! Пожалуйста! — Она крепко держалась за мою руку и тянула меня за собой. — Не сердись, — сказала она ласково и чуть прижалась ко мне. — Знаешь, за что я тебя люблю, Кит? Почему ты такой милый?

— Нет, не знаю.

— Ты чистый, ты нетронутый, совсем неиспорченный. И пожалуйста — ну, останься таким.

Я воспринял эти ее слова как поощрение, остановился, схватил Бо за плечи и силой повернул к себе. Сделал я это неуклюже, неловко, глупо, и я стоял в неудачной позе. Бо просто взяла и стряхнула мои руки.

— Пойми меня, — сказала она. — Неужели ты не понимаешь, Кит? Если что-то случится, если я тебе позволю что-то со мной сделать — мне тогда просто конец.

— Зачем ты мне все это говоришь?

— Я не про тебя, Кит, — сказала она горько. — Просто случись такое со мной — и я не знаю, что со мной будет. Ужасно будет… Я тогда пропала… Мне уже не оправиться. Тогда уж все.

— Ну ладно, ну ладно, Бо, — сказал я нежно. Вид у нее был перепуганный, и она чуть не убежала опять. — Ничего не будет. Не бойся.

— Нет, все равно ведь это случится. И если будет что-то не так, я просто умру. А ты не чувствуешь такого?

— Может, и чувствую, — сказал я и вдруг прибавил с такой злостью, что даже сам удивился: — Но раз ты такое чувствуешь, ты бы лучше поостереглась Хемингуэя и Скотта, уж они-то не станут нюни распускать.

— Знаю! Знаю! — сказала она. — Господи, только бы мне-то самой ума набраться! Или хоть бы это был кто-то вроде тебя. Вот ты такой смешной сейчас стоишь, такой злой — и решительный и независимый. А ведь на самом-то деле ты в точности как я, ну вылитый. Тебе нужен кто-то, чтоб все время был с тобой и тебя уговаривал, что напрасно ты злишься и что вся эта твоя стеснительность и подозрительность ни к чему. Скотт говорит, тебя в жизни еще обидят, тебя еще измордуют…

— Чего это он?

— Любит он тебя. Себя в тебе угадывает. Но я думаю, не обидят тебя. И я не хочу, чтоб меня обижали. Знаешь, Кит, когда человек стареет, ему в голову лезут разные грустные мысли. А по-моему, все это глупо.

— Это у них называется опыт, — кисло промямлил я.

Но Бо совсем забыла про оборону, и хоть она успела было очень умно отвлечь меня, я все же решил снова попытать счастья. А вдруг… А если… Но я не успел еще изготовиться, а Бо уже говорила:

— Не трогай меня, Кит, ну пожалуйста, ну погоди, дай мне время, погоди хоть немножечко…

Я часто думаю, почему я, дурак, тогда не воспользовался своей возможностью. Ее ничего не стоило уговорить, убедить, кому-то надо было тогда победить ее — нежно и твердо. И почему бы не мне? Но Бо меня перехитрила. Она щекотала мне ухо таким нежным шепотком и локоном, а глядела так открыто, так беззащитно, так заморочила меня посулами, что я отступил.

И тут она сказала с усмешкой, почти равнодушно:

— И ведь день еще не кончился, правда, Кит?

Разумеется. Далеко еще не кончился.

Глава 9

Кто-то звал нас. Вроде: «Шу-у-уа-ны, шу-уа-ны».

Потом — дальний голос Скотта:

— Кит! Бо! Сейчас же выходите из лесу! И не стыдно вам? Где вы?

— Скотт опять напился, — сказала Бо.

Снова таинственный клич: «Шу-у-аны, шу-уа-аны».

— Это Эрнест, — сказала Бо.

— Сейчас! — крикнул я в ответ. — Идем!

Бо потянула меня за руку.

— Зачем?

— А вдруг они уедут?

— Ну и пусть! — сказала Бо.

Но поздно. Скотт уже кричал:

— Если вы немедленно не выйдете, Кит, мы идем на вас войной.

— Тьфу ты, — сказала Бо. — Неужели Скотт хоть разок не мог удержаться?

Когда мы подошли, Скотт уже расстелил на листьях чистую жатую скатерку и выкладывал на нее ветчину, маслины, ростбиф, хлеб, паштет, сыр, виноград, яблоки, дыню, какие-то белые тарелки поставил, шесть бутылок вина и четыре стакана.

— И кто все это будет есть? — сказала Бо.

Скотт снял пиджак и остался в жилете. Он разместил закуски с ловкостью вышколенного официанта, распрямился и посмотрел на нас пытливо и насмешливо.

— И что это вы тут делали, а? — спросил он. — Отвечайте немедленно.

— Неважно, — сказала Бо. — А вы где пропадали?

Скотт все усмехался и обшаривал нас взглядом, а Хемингуэй рыл ямки во мху, совал туда вино и тоже на нас смотрел. Пришла их очередь перехватывать наши «накаленные взгляды».

— Мы попали в город ровно через две минуты после того, как пробило двенадцать, — сказал Скотт. — Ровно на две минуты опоздали. А ведь у французов в двенадцать все закрывается, и это непреложно, уж скорей святой Георгий забудет затворить ворота чистилища.

Бо занялась угощеньем, но еще раз поинтересовалась, что они все это время делали. Уже шестой час, и как только им не стыдно, да они, бессовестные, сразу видно, к тому же и выпили.

— Конечно, мы выпили, — сказал Скотт. — А что еще нам оставалось делать в черном, мертвом, пустом французском городе, закрытом на обед? — Они отсиживались в кафе, пока не откроются магазины.

— А про нас и думать забыли, — сказала Бо. Но уже она глядела на Скотта ласково и, кажется, сама не рада была, что задала этот вопрос.

— Ей-богу. Клянусь, Бо, мы про вас не забыли. Просто мы затеяли одну историю.

— Какую?

В два часа, когда открылись магазины, они купили все для пикника, даже скатерть и стаканы. Но в кафе они затеяли спор и, чтобы его разрешить, отправились из города в противоположную сторону — искать дом, который Бальзак называет Виветьер и который, оказывается, вовсе не там, где он помещает его в «Шуанах», а далеко-далеко, в совершенно другом месте. Зато уж они увидели ту самую лестницу Королевы, по которой поднималась мадемуазель де Верной роковой ночью, когда она встретила маркиза де Монторана и свою погибель.

— Эрнест точно знал, где что находится, — сказал Скотт. — Удивительный человек. Репортерская выучка. Живой путеводитель.

Скотт ужасно оживленно все это выговорил, а Хемингуэй пошел за кустики облегчиться. Оба были красные от вина, но не пьяные. Мы с Бо переглянулись — кажется, Скотту удалось разрядить атмосферу, и, кажется, настало перемирие, по-честному, без настороженности.

— Мы с Эрнестом выработали удивительный, поразительный, рискованный и решительный план действий. Тактический план, — говорил Скотт, пока Бо усаживала нас вокруг скатерти и раскладывала по тарелочкам ветчину, ростбиф, маслины, огурчики и хлеб.

— Что за план? — спросила Бо.

— Да вот… — Скотт держал стакан, Хемингуэй лил туда вино. А знаешь, Кит, ведь французы разбавляют вино водой во время еды.

— Глупости, Скотт, — сказала Бо.

— Ей-богу. Правда ведь, Эрнест?

Никогда еще я не видел Хемингуэя таким разнеженным. Он разметал могучее тело и ножищи и пустил мятый галстук по листве, как разлапившая ветки и разбросавшая яблоки яблоня. Но вдруг ни с того ни с сего все-таки рубанул рукой воздух.

— Крестьянин — да, и лавочник разбавляет, а вот рабочий никогда, — сказал Хемингуэй.

— А знаете, что мы еще заметили в кафе? Француз никогда не закажет бордо или бургундского, если покупает бутылку. Входят и заказывают литр десятиградусного, или двенадцатиградусного, или там сколько-то градусного. Это все равно как у нас войти в «Риц» и заказать кварту сорокаградусного вместо джина или виски.

Мы проголодались и увлеклись едой, но тут Скотт вдруг вскочил, порылся в недрах «фиата», вытащил оттуда какую-то еще бутылку и поставил ее мне под нос.

— Без излишеств, Кит, — сказал он. — Без пьяного разгула.

Оказалось, это лимонад, и Хемингуэй усмехнулся своим сухим смешком.

— Малого азы разопрут от этого пойла, — сказал он.

— Ничего ему не сделается, — и Скотт выхватил у Хемингуэя стакан с вином, заготовленным для меня, и опрокинул себе в глотку. — Пикник у нас будет чинный-благородный. Полная свобода. И никаких разногласий.

— Да, так что это у вас там за рискованный план? — спросила Бо.

Но Скотт, кажется, уже совершенно все забыл. Он вытаращил на нее глаза, и я вдруг увидел, как трудно дается Скотту веселость и трезвость.

— Не впутывай ты их в это дело, — сказал Хемингуэй.

— А что? — сказал Скотт. — Пусть они судят. На всех военных играх бывают судьи.

— Какие военные игры, — вскинулась Бо, — что вы еще выдумали?

— Все рассчитано, — шепнул Скотт. — Не беспокойся.

— Господи, да не томите душу! — сказала Бо. — Пугаете, осложняете. И так все сложно.

Скотт глотком выпил стакан вина — вряд ли даже он его вкус почувствовал.

— Ты лучше от этого подальше, Бо, — сказал Хемингуэй. — Пусть его тешится своими военными фантазиями.

— От чего подальше?

— Ах, музыка войны и охоты, — и Скотт развалился на траве, подставляясь вечернему солнцу. — Знаешь, Кит, ведь войны пошли с деления имущества. Широко известный факт. И все из-за розни между мужчинами и женщинами. Смотри, что получилось, когда рухнул матриархат… — Он дал нам возможность переварить эту идею и помолчал, пока мы усердно двигали челюстями. — Но вот ты задумывался когда-нибудь над тем, что стало бы с современным обществом, уцелей матриархат и власть женщин? Представляешь себе — государством правит женщина, а мужчина гнет спину у очага, варит, чистит кастрюли, возится с детишками и с домашней птицей. А ведь правда, — сказал он, — женщинам бы и охотиться и добывать пищу. Чем они хуже кошек, львиц?..

— Нет, это лев охотится и убивает, — сказала Бо, — а не львица вовсе.

— Вот и ошибаешься, — сказал Скотт. — Именно львица приносит в когтях антилопу. Во всяком случае, так говорит Эрнест, а уж он-то такие вещи знает. В общем-то, Бо, мужчины ведь паршивые охотники. Им вечно надо себя подстегивать, ритуальными ли танцами, сексом или спиртным. А женщина — нет, женщина разжигается, разгорается сама по себе, пока совсем не ошалеет, и она всегда твердо знает, чего ей нужно.

— Вот уж глупости-то, — сказала Бо.

— Поэтому солдат из них не выйдет, — нес дальше Скотт. — Солдату нужна животная тупость. И привычка к такой грязи, какой женщина и пяти минут не вытерпит. Кроме того… — Скотту нравился собственный доклад, — да, кроме того, женщина может убить только определенного человека. А мужчина на войне преспокойно убивает направо и налево, не глядя.

— Ладно тебе, — сказал Хемингуэй. — Хватит.

В общем-то, никому всерьез не хотелось перебивать Скотта, потому что он был блестящ в жанре поучений и наставлений. Но, на нашу беду, он вдруг перескочил на генерала Лафайета[16], задел запретные струны, и опять у них пошло. Уж не помню, как он напал на эту тему, но почему-то такое он сказал, что Гюго в «Девяносто третьем годе» возводит известный поклеп на Лафайета, наглую ложь выдавая за очевидную истину.

— Где? — спросил Хемингуэй. — Какой поклеп?

— Гюго заявляет, что семнадцатого июля тысяча семьсот девяносто третьего года в Париже Фурнье-Американец покушался на жизнь Лафайета и будто бы Лафайет сам заплатил убийце, чтобы тот выстрелил и промахнулся.

— Э, да охота тебе ворошить старье… — сказал Хемингуэй.

— Пусть даже это правда, — сказал Скотт очень серьезно, — хотя я отказываюсь в такое верить, — но не следовало бы французу нападать на единственного человека, которому Вашингтон доверил стоять против Арнольда[17] в Виргинии. Только он один мог отбиться от тысячи двухсот блестяще вышколенных английских солдат, не имея ни припасов, ни амуниции, ни возможности платить жалованье своим людям. И что бы стоило Гюго упомянуть об этой простой и ясной американской правде, вместо того чтоб городить тонкую французскую ложь?

— Да какого черта? — сказал Хемингуэй. — Ты хочешь, чтоб Гюго весь роман посвятил Лафайету и расписывал бы, какой это был самовлюбленный эгоист?

— Я требую уважения! — заорал Скотт.

— Чушь собачья, старина, — сказал Хемингуэй угрюмо. — Лафайет — второй Буфалло Билл[18]. Просто пыжащийся французик, который так цеплялся за свою репутацию, что в конце концов превратился в жалкого актеришку в роли самого себя.

— Не желаю слушать это про героя Лафайета! — вопил Скотт, не помня себя и даже не замечая своего дурацкого стишка. — Да сам-то ты, сам-то ты, Хемингуэй, не к тому ли идешь? Ты-то небось не пыжащийся французик, а пыжащийся американец!

Всем стало неловко. Мирный договор был сорван, союз поруган, нарушена граница.

— А ну тебя к дьяволу, — горько, спокойно сказал Хемингуэй.

Скотт уже терзался. Он своими руками сломал то, что так заботливо строил.

— Господи, — сказал он несчастным голосом. — Ну почему, почему, Эрнест, я всегда ни с того ни с сего говорю такое? — Он оглянулся по сторонам, будто в воздухе мог висеть ответ на его вопрос. Взгляд упал на бутылку. — Вино паршивое, — объявил он. — Гадкое вино на гадость и толкает. Вино виновато. — Он взял бутылку и щедро оросил содержимым землю, как на дионисийском пиру. — Господи, избави мя от напасти, — сказал он.

Но он поздно опомнился. Хемингуэй уже схватил его мокрую «федору» и диском метнул в лес.

— В один прекрасный день, дружище Скотт, — сказал он, — ты вот так же по-собачьи запустишь во что-то зубы, а когда станешь вытаскивать, там и оставишь и челюсть, да и мозги, да и кишки.

— Совершенно верно, — затравленно подтвердил Скотт, — сам на это надеюсь.

Мы молча ели, и я думал: теперь-то уж вечер. Солнце увязло в золотой сети за лесом, и ничего не осталось от нашей пирушки, кроме бледной вечерней запинки перед падением темноты. Лес тоже приуныл и вылинял. Скотт поднялся на ноги. Он слегка пошатывался, но он не был пьян. Я вообще уже разобрался, что Скотт часто и вполовину не был так пьян, как прикидывался. Его иногда что-то будто глодало, грызло изнутри и заставляло изображать нализавшегося до полусмерти. Вряд ли, правда, он сам себе отдавал в этом отчет. Вот и сейчас — деловито подошел к скатерти, сгреб ее за все четыре уголка вместе со стаканами, мясом, хлебом, сыром, фруктами и закинул за спину мешком.

— Ты готов, Эрнест? — спросил он.

Я было подумал, он сейчас всем этим запустит в Хемингуэя. Хемингуэя передернуло.

— Ты опять за свое?

— А что? Надо же решать, как по-твоему?

— Делай, что хочешь. Только ведь ты леса совсем не знаешь. И ничего ты мне не докажешь.

— Нет, это уж ты мне доказывай, пожалуйста, — сказал Скотт, и я понял, что речь у них опять о таинственной «военной игре», только о какой игре — непонятно. — Сперва, — сказал Скотт натянуто, — я зарою эти отбросы вон у того шалаша, и пусть некий американский паломник грядущих веков откроет их и подивится, что бы могли они значить.

Скотт направился к шалашу, который я давно заприметил под горкой.

— Скотт, милый, неужели вы все это выбросите, — крикнула Бо ему вдогонку. — Жалко ужасно.

— Когда остаются дурные воспоминания — тоже жалко ужасно, — кинул Скотт через плечо. — А у нас останутся одни дурные воспоминания, если мы будем хранить эту дрянь.

— Останови ты его, — сказала Бо.

— Нет, пускай, — сказал Хемингуэй спокойно. — Сейчас с ним лучше не связываться.

Я тоже так подумал, и мы смотрели на Скотта, как он, шатаясь, заковылял под горку со своим узлом. Упал, поднялся, снова упал, встал, добрался до шалаша. Там он опустился на колени, поаккуратней, потуже увязал узел. Потом пихнул его в шалаш и старательно засыпал листьями. Не вставая с колен, подправил холмик из листьев, а потом присел на корточки, созерцая свежую могилу.

— Молится он там, что ли, — сказала Бо.

Но Скотт, наверно, просто сидел там, стараясь похоронить жут кую свою никчемность, которая вдруг ни с того ни с сего одолевала его и отравляла ему радости, дружбу, любовь, пикники, минуты восторга и часы простой благопристойности. Я и раньше уже видел, как он боролся с низостью в себе, и никогда мне не было его так жалко, как тогда, когда он спохватывался, каялся, терзался.

— Бедненький Скотт, — сказала Бо. — Вот уж кому нужен духовный отец.

Она пошла за деревья выручать шляпу Скотта, а Хемингуэй вырыл последние бутылки и теперь смотрел, как Скотт бредет к нему.

— Ну вот, — преспокойно и трезво сказал Скотт и надел пальто. — День кончился, историческое место освящено. Так что давай приступим, Эрнест?

— К чему это вы приступите? — спросила Бо. — Да скажите же, что вы затеяли, я уже прямо с ума схожу!

Но они ничего ей не объяснили, только вылакали в несколько глотков бутылку розового и снова начали спорить. Перебрасывались отрывистыми фразами — со стороны не понять. Единственное, что я понял: они разошлись в толковании тактики шуанов — бретонских крестьян, боровшихся на стороне контрреволюции здесь, в Фужерских лесах, в 1793 году, — и вот требовали друг от друга доказательств. Для того они и затеяли «военную игру» — чтоб проверить свои теории на практике, тут же в лесу.

— Вы просто спятили, — сказала Бо, сообразив, что они надумали. — Темно, а лес на много миль тянется. Тут опасно. Да и что вы друг другу докажете?

— Нет, все логично, — упирался Скотт, — а иначе нельзя, Бо.

— Да что вы собираетесь делать?

— Бороться, — сказал Скотт. — В ночной тиши лесов.

— Эрнест, ради Христа…

— Он пьян и сам не знает, что мелет, — сказал Хемингуэй. Скотт был в подпитии, но не пьян. Просто опять он работал под пьяного. Но Хемингуэй уже распалился от собственных слов, голос, и всегда-то резкий, стал совсем пронзительным, так вечно бывало, когда он перепьет. — Фицджеральд пьян, как сапожник, и наплюйте на него.

— Нет, скажите, что вы затеяли? — наседала Бо.

— Я сейчас… — сказал Скотт и нагло задрал голову. — Я сейчас исчезну в лесу. Я запрячусь в чаще, а Эрнест, ха-ха, бравый молодец Эрнест меня найдет. Это он так думает. Думает, он меня поймает.

Уже совсем стемнело, и соваться в лес, не зная его, значило за полчаса заблудиться. Мы стояли возле «фиата», и, по-моему, лучше всего было бы дать им выговориться. Но Бо все требовала, чтоб они одумались, а одуматься оба не могли, так что Бо их, в общем-то, только подначивала.

— Ладно, — сказал Скотт. — Я пошел.

— Куда ты, идиот несчастный? — сказал Хемингуэй. — Куда ты попрешься?

— Дай мне десять минут и увидишь, — Скотт вдруг развеселился. — Увидишь, если что разглядишь в этой тьме, Эрнест. Нет уж, тебе меня не поймать!

— Вопрос ставился совершенно не так. Вечно ты все к черту корежишь.

— А, ты на попятный! — Скотт рассовывал две бутылки по карманам роскошного верблюжьего пальто Джеральда Мерфи, а остальные Хемингуэй уже сунул в свой огромный пиджак.

— Я пошел, — сказал Скотт.

— Иди себе на здоровье. Только я за тобой не пойду.

— Ты на попятный.

— Ты пьян, как пудель Эдит Уортон. И ничего не соображаешь.

— Ради Христа, — взмолилась Бо. — Вы бы уж договорились заранее, чего вы хотите. Ну, пожалуйста…

— Не волнуйся, Бо, — сказал Скотт ласково. — Просто я хочу показать Эрнесту, кто он такой. Он думает, он замечательный солдат. Понимаешь, он путает две вещи — одно дело стоять под пулями, другое дело — быть солдатом. Я под пулями в жизни не стаивал, только вот под пулями Эрнеста, но, ей-богу, я солдат не хуже его, а самовлюбленность и самоуверенность его только губят, ну, и я выведу его на чистую воду. Вот и посмотрим, как он со мною сладит. Это понятно?

Нам все было понятно. Мы старались их отговорить, но разве могли мы с Бо предотвратить классическое мужское состязание, особенно (как потом выразилась Бо) учитывая, что состязающиеся были пьяны и притом американцы. А Бо еще вдобавок сдуру снова стала говорить, до чего опасно соваться в огромный лес, где темно, хоть глаз выколи, и тянется, мол, он на много миль, и там, мол, полно рытвин, оврагов, ручьев и болот. И там можно заблудиться, сломать ногу, руку, можно спьяну свалиться, уснуть, и тебя засосет болото.

— Чистое безумие, — заключила Бо.

— Это все он затеял, — сказал Хемингуэй. — А мне-то что прикажете делать? Снабдить его путеводителем?

Но, в общем-то, теперь уже Хемингуэй не желал отступать.

— Только уговор: я буду действовать по-своему, — сказал он Скотту.

— И чудно. Ты же в военных операциях гений. Действуй как тебе угодно, я тебя все равно обставлю.

— Ну вот, опять пошла пьяная похвальба. — И Хемингуэй подо брал «федору» Скотта. Он нацепил ее на палку, а палку всадил в землю.

— Сюда и нацелиться.

— Зачем — нацелиться? — Бо, кажется, вообразила, что у них с собой ружья.

— Мы поедем сейчас на тот край леса, — объяснил Хемингуэй. — И там я сброшу Скотта Фицджеральда. И ему надо будет пройти весь лес и раньше меня добраться до этой шляпы. И чтоб я его не перехватил. А потом он снова вернется к «фиату».

— Запросто, — сказал Скотт и сел в машину.

— Нет! — крикнула Бо. — Я не еду.

Но я затолкал Бо в машину, потому что понял, что, если нам не ехать с ними, они нас бросят тут на всю ночь и, хоть лично мне только того и надо, Бо тут же зашагает к Фужеру.

Правда, она заставила меня сесть за руль.

— Хочу добраться туда живьем, — сказала она. — Не хочу раскроить череп об дерево в этом темном, страшном лесу.

Глава 10

Уж не помню, как я гнал «фиат» извилистыми, грязными дорожками, повинуясь Хемингуэю, который хлопал меня сзади то по левому, то по правому плечу, когда надо было повернуть. Мы довольно долго добирались до какой-то просеки, в свете фар казавшейся мне туннелем. Нас отделяло от шляпы Скотта километров пять, не меньше, густого, непроходимого березняка.

— Вылезай, — скомандовал Хемингуэй. — Вылезай, дружище.

Скотт мирно спал, Хемингуэю пришлось основательно его тряхнуть. Он выключил фары, и сердце у меня замерло, я будто с высокого трамплина прыгнул вдруг в темную, бездонную, глубокую пропасть. Лес затаился, ошеломил нас тишиной. Бесплотные наши голоса доносились ниоткуда.

— Нельзя, нельзя вам этого делать, — сказала Бо.

— Тьфу ты, — сказал Скотт и попробовал застегнуть верблюжье пальто. — Не выдумывай, Бо.

А Бо уже свирепо шипела мне в ухо:

— Останови ты их!

— Не могу, — зашипел я в ответ.

— Тогда иди со Скоттом.

— А ты? Не могу же я тебя тут одну бросить!

— Я пойду с Эрнестом. За меня не беспокойся. Я ходить умею. Только Скотту не говори, а то он шум поднимет. Как-то надо кончать с этой дурацкой историей.

Я не стал спорить, она была права. Скотт окончательно проснулся, и тут я сказал ему как ни в чем не бывало, что иду с ним.

— Зачем еще?

— На случай, если ты заблудишься, — сказал Хемингуэй. — Это весьма вероятно.

— Нет, — вскинулась Бо. — Нет, просто вдруг ногу подвернете или что… И если вы не возьмете Кита с собой, я, честное слово, сейчас же сажусь в машину и уезжаю вместе с ним.

Долго спорили и в конце концов решили, что я иду со Скоттом, но буду во всем его слушаться и не стану обгонять ни при каких обстоятельствах. Скотт вдруг даже обрадовался, он нашел тут свою логику:

— Если мне удастся провести через лес одного человека, значит, я провел бы и целый батальон. Ну ладно, пошли.

Он сделал шагов десять и со всего размаха плюхнулся ничком.

— Господи Иисусе! — простонал он, и хохот Хемингуэя полетел по лесу, как призывный клич ночной птицы.

— Ах, мне жаль тебя, — причитал Хемингуэй, — мне жаль тебя! Ах, капитан, капитан…

Скотт выронил бутылку и шарил по листьям в ее поисках, я подошел, помог ему подняться.

— Ничего, погоди, скоро и тебе придется протопать на своих ножищах по этой ничейной земле, — кинул он Хемингуэю.

— Да ты даже не в ту сторону пошел! — хмыкнул Хемингуэй.

— Как?

— Ты взял на восток. А тебе надо на запад.

— Я сам знаю, куда мне надо.

Оба говорили весело, и я понял, что, несмотря на всю жестокость затеи, они ею наслаждаются.

— Куда нам, Кит? — шепнул мне Скотт. Он старался застегнуть верблюжье пальто, взбухшее от бутылок. — Ты мне только направление покажи, а дальше уж я сам.

Я почти не видел его, чуть не наугад взял его под руку, мы вломились в густую листву и вдруг очутились у крутого обрыва. Я поскорей потянул Скотта за собой, туда, где, как мне казалось, лежал прямой путь к его шляпе, до которой я мало надеялся добраться.

— Я минут через пятнадцать несколько раз прокычу совой, — крикнул Хемингуэй, — в знак того, что я иду за вами по пятам, как охотничий пес!

— Вот я вернусь и с тобой разделаюсь, капитан Хемингуэй, — крикнул Скотт. — Путь открыт, идем напрямик!

Но не прошли мы и ста ярдов, как я понял, что ничего у нас не получится. Осенняя ночь упала на нас сразу, черная и сырая, земля была вся в ухабах, лес мрачно затаился, мы не различали даже ближних деревьев, натыкались на них. Скотт растерялся.

— Кит… Господи… Ты хоть что-нибудь видишь?

— Ничего. Тут невозможно пройти.

— Ну вот, что за слова. Эрнест только таких от нас и ждет. — Тут Скотт снова упал. Застонал, поднялся. — Пошли, — сказал он. — Вперед. Будем как тот безумный англичанин, который силком волок коней всю дорогу до Южного полюса. Важно стремиться к цели, Кит…

Он пошел напролом; мои глаза привыкли к темноте, и я Оросился за ним, как некогда доблестные соратники за великим Робертом Фолконом Скоттом[19]. Что еще им оставалось? Что еще оставалось мне?

— Скорей, — бормотал Скотт, — Эрнест догонит.

Не успели мы одолеть еще одну горку, Скотт снова плюхнулся и заорал, потому что я споткнулся об него и на него навалился. Ямы, рытвины крылись под густым папоротником на каждом шагу, и как только мы, слава богу, добрались до какой-то полянки, я схватил Скотта за руку и сказал, что дальше его не пущу.

— Да вы хоть в ту сторону идете-то? — сказал я. — Нельзя ломиться наобум.

Скотт вспотел, задыхался, я тоже.

— Почем я знаю, в какую нам сторону, — прохрипел он. — Просто надо идти и идти, чтоб Эрнест не догнал.

— Ладно, — сказал я. — Ладно. Вы только не волнуйтесь.

Снова мы поскакали по папоротнику, по скользким, облиплым кочкам. Я уже было освоился с этой гонкой, но тут Скотт рухнул в огромную груду листьев, перекувырнулся и зарылся в нее чуть не с головой.

— Все пальто проклятое, — проговорил он, задыхаясь и выныривая из-под листьев, как пловец из воды. Он содрал с себя верблюжье пальто, швырнул на низкий сук березы.

— На обратном пути захватим. Нож у тебя есть?

Я всегда таскал с собою нож.

— Открой бутылку, — и он сунул ее мне в руки. — Надо горло промочить. Тошно мне.

Я не стал спорить. Зачем? Что толку? Я открыл бутылку и протянул ему. Скотт налег спиной на березовый ствол, а голову свесил и все не мог отдышаться. Потом он задрал голову, несколько раз приложился к бутылке и отдал ее мне.

— Нет, спасибо, — сказал я.

— И правильно, — сказал Скотт. — Совершенно правильно, Кит. Не сдавайся. Только не сдавайся, никогда. Поверь, уж я-то знаю.

Вино как стимулирующий укол мгновенно подействовало на Скотта, верней, оно подстегнуло его актерские способности. Когда Скотт встал, он снова шатался. Но я-то знал, что вовсе он не пьян. Он еще как бык трезв, удивительно трезв, хотя он ужасно странно и путанно говорил.

— Давайте сюда бутылку, я понесу, — сказал я, а сам решил зашвырнуть ее подальше.

— Ха-ха. Не лишай меня моего единственного неотъемлемого права, старина Кит. Не тронь! И не учи меня, — прибавил он злобно.

И вдруг побежал вперед, будто услыхал за собой лай собак и улюлюканье охотников.

— Бежим, бежим, — чуть не взвизгнул он.

Я подобрал его пальто и тоже побежал. На бегу он швырнул бутылку. Она разбилась о ствол.

— Что это? — он даже остановился.

— Вы бутылку разбили.

— Я?

Он снова побежал, добежал до крутой горки, не смог ее взять, свалился в грязь и там остался лежать. Он так задыхался, что я подумал, он все пошлет к черту. Тут мы услыхали, как на бретонский лад кычет сова.

— Шшшу-аны… шшшуаны…

— Хемингуэй. — И Скотт поднялся на ноги. — Господи, догоняет.

— Погодите-ка, Скотт, — сказал я. — Ему нас тут ни за что не найти. Почему бы сперва не разобраться толком, в какую нам сторону?

— А Эрнест и не станет нас искать, неужели ты не понял? Он хочет нас обогнать, вот и все. Он хочет раньше добраться до моей шляпы. И, ей-богу, он доберется до нее, как пудель Эдит Уортон, только чтоб доказать, какой он замечательный солдат и как он здорово ориентируется в лесу. И нечего тебе со мной спорить. Пошли.

Он снова пошел, он спотыкался как слепой. Свесил голову и шарил руками по воздуху, чтоб не наткнуться на дерево. Я двигался за ним таким же манером, и хоть смысла во всем этом было не больше, чем прежде, я тоже спотыкался, падал, вставал, — а что мне еще оставалось? — а он то и дело скатывался в ямы, в вороха листьев и вот, кажется, совсем изнемог. Потом он насилу поднялся, подполз к поваленному дереву, оперся об него и сказал:

— Только ты ради Христа меня подымай, Кит. Если ты меня оставишь лежать — я пропал.

— Да какая разница? — простонал я, шлепаясь на мертвый ствол с ним рядом и изо всех сил глотая воздух. — Мы же все равно не знаем, где мы.

— Брось ты свои английские штучки, — осадил меня Скотт. Он попробовал подняться, не держась за дерево. — Я точно знаю, где мы. Я разработал план кампании, и вся позиция у меня в голове как на карте. — Он постучал себя по лбу. — Так что держи свои английские штучки при себе.

Опять он сунул мне бутылку — последнюю. Только тут уж я отказался ее открывать.

— Если вы выпьете еще хоть каплю этой дряни, нам не видать вашей шляпы и нам вообще не выбраться отсюда.

— Открывай!

— Нет.

— Открывай немедленно, щенок!

Я рукой отстранил бутылку.

— Лесной дикарь! — заорал он. — Неужели тебе не ясно, мне вина-то и не надо! Ты только открой…

Я выдернул пробку и отдал бутылку. Скотт ее выхватил, как-то странно замахнулся на меня, потом запустил полной бутылкой в темноту.

— Ну как, доволен? — спросил он.

— Да.

— Вот и хорошо. Теперь давай соображать, где мы, а то я ни черта не понимаю. — И он как-то жалостно прибавил: — Неужели и ты не знаешь, Кит, где мы? А еще называется — житель лесов!

— Сами сюда забрались. Не я же вас привел.

— Наверное, нам надо вон туда, — и он снова стал продираться сквозь чащу.

Потом начался сплошной бред, мы с хрустом ломали сучья, спотыкались, падали, для нас будто нарочно нагородили кочек, понапрятали щелей и дыр, и мы одолевали их как траншеи, как заграждения из колючей проволоки на полях Пикардии. Я весь вымок, я извалял брюки в грязи, изодрал их к черту, куртка промокла, ботинки расквасились, волосы липли к лицу, меня бросало то в жар, то в холод, я злился, и я совсем замучился.

— Чушь собачья, — бормотал я. — Надо же было придумать такую дурацкую, идиотскую, проклятую чушь!

В конце концов Скотт просто рухнул, и я прислонил его к грязному пригорку. Лица я не видел, но я знал, что он смотрит на меня как угодивший в капкан изнемогший зверь. Я так и чувствовал на себе затравленный взгляд светлых глаз.

— Когда-нибудь, Кит, дружище, — оказал он, когда я его поднимал, — ты еще умрешь за родину, как Эрнест. Общеизвестный факт. Хемингуэй погиб под Капоретто. От него уже ничего не осталось. — Он вздохнул, а потом весь ушел в себя и вдруг крепко заснул.

Я накинул на него спасенное верблюжье пальто, не глядя, как попало. Он уже храпел, а я переминался с ноги на ногу, чтобы согреться, и не знал, что с собою делать.

Бросить его! — решил было я мрачно. Бросить и вернуться к машине.

Я его не бросил. Но, в общем-то, я его обманул, я, в общем-то, предал его. До тех пор я был на стороне Скотта. Хотел, чтоб он переспорил Хемингуэя, хотел не из-за Хемингуэя, а ради самого Скотта. Хотел, чтоб он выиграл этот дурацкий спор. Но, наверное, я вел себя неправильно, потом-то Скотт говорил, что я тоже виноват во всем, что в конце концов случилось. «Если б ты тогда не дал мне спать, если бы ты их не окликнул, если б ты не был так уверен, что ничего у меня не получится, все, может, еще повернулось бы иначе». Так он говорил.

Но тогда я и думать не думал о том, правильно или нет я поступаю. Скотт мне осточертел, и я не стал будить его, я просто решил ждать, когда рассветет, а тогда уж можно идти к машине.

Пока Скотт спал, я раз десять слышал крик хемингуэевой совы, я прислонился к стволу, и так стоял, и надеялся, что они на нас набредут. Но их крики были такие далекие, что в конце концов я задрал голову и откликнулся австралийской совою — «куууеее», а этот вопль дальше раскатывается по лесу, чем всякий иной звук, производимый горлом, языком и гортанью.

Тут-то я и предал Скотта.

Ответ меня удивил:

«Чирип-чип-чип…»

Эта сова явно разговаривала по-английски, не по-французски. Значит, Бо.

Каким-то чудом и Скотт ее услышал, меня не слышал, а ее услышал. Он вскочил, заспанный, с мутным взглядом, и снова бросился в лес, на ходу сбрасывая пальто.

— Пошли, Кит. Они догоняют.

Он очень быстро рванулся, я не успел еще поднять пальто, а он уже исчез.

— Да погодите вы! — рявкнул я. — Постойте!

— Ради бога, не застревай там! — орал он из темноты.

— Сами не знаете, куда идете! — крикнул я. — Заблудились ведь уже!

Тут он остановился. Я догнал его, и он сказал несчастным голосом:

— Ну вот, я все испортил, да? Эрнест меня обставил.

— Да нет, почему, — сказал я. — Небось тоже заблудился.

— Кто? Эрнест? Господи, ты правда так думаешь?

— Конечно, а чем они лучше нас?

— Тогда поищи дорогу, ну пожалуйста. А я за тобой. Только бы обскакать Эрнеста. Обштопать старого убийцу. Ты уж веди, а я за тобой, как пес.

Снова прочирикала англичанка-сова.

— Что это? — спросил Скотт.

— Это Бо.

— Как? Где она?

— С Хемингуэем, — сказал я.

— Как? Она с ним — в лесу?

— Ну да.

— Я не знал. Я думал, она в машине осталась.

— Бо пошла с Хемингуэем, а я с вами.

— Нет, она, видно, рехнулась. Одна с Эрнестом — в темном лесу! Да лес и тьма богом нарочно созданы для соблазна! Тут Эрнеста не проведешь. Он и писал про это. Что же ты мне сразу не сказал?

— Бо просила не говорить.

— Но неужели ты не соображаешь, что нельзя оставлять девушку с Эрнестом в темном лесу? Как же ты ее отпустил?

— Бо сама за себя отвечает, — сказал я.

— С ума сошел! Эрнест умеет так опутать женщину, что та и ахнуть не успеет.

Я пока рассматривал Бо просто как смотрительницу, защитницу Хемингуэя от вина или, если хотите, наоборот. А сейчас мне передался страх Скотта, я вспомнил, как Бо мне тогда говорила — только бы ей не пропасть, только б не было с ней, как с крестьянской девкой в лесу. Только бы!.. Значит, она сама за себя не отвечала.

— Бо! — хрипло взвыл Скотт. — Как ты там?

— Она не услышит, — сказал я.

— Тогда сам крикни, чтоб услышала.

Я послал свой вопль в ночь, в лес, и мы ждали ответа. По ветру донеслось что-то дальнее, невнятно английское.

— Где они? — спросил Скотт.

— Где-то за нами.

— En avant, Кит, en avant![20]

— А как же шляпа? — сказал я. Странно, мне и тут еще не хотелось, чтоб Скотт бросил свою идею, хоть я волновался за Бо.

— К черту шляпу. Надо было с самого начала призадуматься, стоит ли так надсаживаться из-за Хемингуэя. У каждого своя судьба, Кит, и ты от нее никого не спасешь. Человека не спасешь даже от его собственных глупостей.

— Теперь-то чего уж, — сказал я.

— Думаешь, он ее уже соблазнил?

— Я почем знаю, — огрызнулся я.

— Тогда повторяй свой австралийский клич, не давай Эрнесту покоя. Знаю я его…

Мы наугад пошли в сторону криков Бо. Я все время орал, а она отвечала редко и как будто с разных мест, так что мы совсем запутались. Целый час мы промаялись еще хуже, чем раньше, и продолжали идти, по-моему, только потому, что я злился на Бо, а Скотт серьезно боялся, как бы Хемингуэй ее уже не соблазнил…

— Нет, это ему так просто не сойдет, — бормотал Скотт, задыхаясь и ковыляя за мной по пятам, как хромой пес. — Это уж чересчур, даже для Эрнеста…

Я совсем замучился и перестал окликать Бо. Я отчаялся. Дважды Скотт от меня отставал, я чуть не плакал от усталости. Где же конец нашей нелепой, безнадежной, жуткой дороге? И вдруг — снова Бо.

— Чиррип-чип-чип…

Так близко, что мы даже вздрогнули.

— Ну, попался, голубчик, — сказал Скотт. Он стоял рядом со мною и дрожал. Он крикнул:

— Бо, где же ты, ох, господи?

— Тут я… Только осторожней… Вы слышите меня?

— Да, да! Идем!

Только на последних пятистах ярдах я убедился, как здорово мы научились обходить неожиданные канавы, скрытые рытвины, скользкие листья, упрятанные стволы, мы качались, спотыкались, но больше не падали, а на самой опушке Бо уже направляла нас, как с диспетчерской вышки направляют обессилевших летчиков. Мы попали туда же, откуда вышли, — к «фиату».

— Привет, — крикнула Бо. — Шляпа у вас?

— К черту шляпу, — крикнул Скотт. — Почему ты фары не включила?

— Господи, я и не догадалась.

— Ну, ты как, ничего?

— Конечно, ничего.

— А где негодяй Эрнест?

— Спит в машине.

— Добрались вы туда? — спросил я, подойдя к ней вплотную.

— Да ты что? Мы заблудились.

— Ха! — сказал Скотт. — Эрнест — и заблудился? Кто поверит, чтобы великий воин и следопыт заблудился, идучи через эдакий жалкий скверик?

— И тем не менее, Скотт. А потом он стал ужас что вытворять, и упал, и ногу повредил. Здорово ушиб, хоть, надеюсь, не сломал.

— А как же вы сюда-то добрались? — спросил Скотт недоверчиво.

— Сама не знаю, ей-богу. Сперва он шевельнуться не мог, но потом поднялся и заковылял. Но снова упал и другую ногу вывихнул. Я уж думала, вам его нести придется.

— Нализался, наверное? — спросил Скотт.

— В общем-то да, — призналась Бо. — Но я сама все время падала, и я сказала ему, что если он не уймется, я одна вернусь, сяду в машину и доеду до этой проклятой шляпы. Он еле шел, стал ругать вас обоих и дурацкую шляпу и сдался — якобы только ради меня. Чудо еще, что я машину нашла.

— Это ты ее нашла? Да?

— Какая разница кто? Мы сюда добрались. Эрнест прикончил последнюю бутылку, а теперь мирно храпит, как…

— Мужик! — сказал Скотт. — Он к тебе лез?

Бо минуту молчала, а в такой темноте мы со Скоттом не могли разглядеть, накаленный у нее взгляд или нет.

— Дурацкий вопрос, — сказала Бо, но моему ревнивому сердцу это показалось неубедительным.

— А с ногой правда плохо дело? — опросил Скотт.

— Он еле ходит.

— А так хвастался своими ножищами. — Скотт явно веселился. — Вот и опростоволосился.

— Я закоченела, — сказала Бо. — И чего тут торчать? Ну пожалуйста! Пошли в машину и поехали, пока он не проснулся.

— Ага, — сказал Скотт. — Прыгай на заднее сиденье, Кит, я поведу.

— Нет, — сказала Бо. — Пусть Кит ведет. А вы садитесь к Эрнесту. Он ужасающе храпит.

Мы все посмотрели на Хемингуэя. Он лежал вдоль заднего сиденья, ноги нелепо свисали в открытую дверцу.

— Запихните ему ноги, — сказал Скотт.

Мы посадили его. Он был мокрый и грязный, как мы все, он дико глянул на нас, проворчал что-то невнятное, отпихнул нас и тут же опять заснул. Скотт снова сказал: «Мужик!» — втиснулся на заднее сиденье, и я повел наш охрипший, несчастный «фиатик» из этого жуткого леса.

Было почти пять, и рассвет не настал как тихое пробужденье от сна, а настиг как дикая, разламывающая головная боль с похмелья. Я только и мечтал добраться до гостиницы, сбросить с себя все мокрое, завалиться в теплую постель и — спать. Мы долго колотили в дверь «Ноtel dе Franсе» в Фужере, пока добудились портье, который не сразу поверил, что эти дымящиеся грязные вороха мокрых листьев уже занесены в гостиничную книгу в качестве постояльцев. Бо его убедила. Я вошел следом за нею, а Скотт будил Хемингуэя и орал ему, что мы приехали.

— Все! — кричал Скотт. — Пошли.

— Я из этой коробки никак не выберусь, — ворчал Хемингуэй.

— Тогда вываливайся. Скорее!

— Отстань ты, — заорал Хемингуэй, когда Скотт потянул его за руку.

— А я и так отстал. Успокойся.

— Я упаду!

Скотт не унимался, и Бо посылала меня их выручать, но мне уже было все равно. Лучше держаться от них подальше. Бо проследила, как Хемингуэй ввалился в вестибюль, и запретила мне уходить, пока они не доберутся до лестницы.

— Вам со Скоттом надо сразу в постель и проспаться, — сказала она им. — И больше не пейте.

— После чего нам проспаться? — спросил Хемингуэй.

— После всей этой глупости. Вы пьяны, Эрнест.

Интересно, что означило «вся эта глупость»? Но нет, мне не хотелось, не хотелось про нее думать.

Ни с того ни с сего Скотт вдруг развеселился.

— Да ты хоть понимаешь, — сказал он Хемингуэю, таща его по лестнице, — что ты сплоховал, опростоволосился, что ты никудышный солдат и никчемушный охотник?

— Я не виноват, — проурчал Хемингуэй.

— Но ты же туда не добрался! — торжествовал Скотт. — А больше нам и знать ничего не надо. Ты опростоволосился!

— А сами-то далеко ли проползли на четвереньках?

— Почти полпути. А потом стали волноваться насчет Бо и вернулись. Спроси у Кита.

Портье в сабо шептал: «Ш-ш-ш» и «Taisez-vous».[21]

— Зачем мне Кита спрашивать? — во весь голос орал Хемингуэй. — Погляди лучше на свой костюм от братьев Брук. На четвереньках ползал!

— Тем не менее мы выиграли, а ты проиграл.

— Господи, ну и что из этого, что это доказывает?

— А то это доказывает, капитан Хемингуэй, что ты утерся, провалился и ты такой же воин и охотник, как я.

— Заткнись ты…

Они искали ключи, высматривали свои номера, орали во все горло.

— Ты физически никудышный, как святой Антоний, — радостно провозгласил Скотт.

— Хватит, может быть? Сам-то ты ничего не выиграл. Ни черта!

— Никто и не думал, что я выиграю, — сказал Скотт. — А вот ты опростоволосился.

Хемингуэй нашел, наконец, свою дверь. Он близоруко гнулся к дверной ручке, высматривая, куда сунуть ключ. Отверг помощь Скотта, сам всадил ключ, повернул.

— Ты пьян! — сказал он и захлопнул дверь у Скотта перед носом.

Скотт прислонился к стене, растерянный, но веселый. Я подумал, Бо сейчас сунется ему помогать.

— Не надо! — сказал я.

Он стянул ботинки и на цыпочках пошел по коридору, напевая и вглядываясь в цифры на дверях. Потом тихо вошел в свою дверь, снова выглянул и выставил сильно пострадавшие ботинки. Бо прижалась ко мне:

— Неужели это кончилось! Мне просто не верится.

— И мне, — сказал я. Я чуть не опал на ногах.

Она взяла меня под руку, мы уже подходили к моей лестничной площадке.

— Я спущусь завтракать в девять, — решительно сказала она. — Если хочешь, тоже спускайся.

— Ой, в девять? Ну что ты, Бо!

— Ровно в девять. Я буду уже внизу, за завтраком.

Я смотрел, как грязные, безупречные ноги Бо ступают по лестнице к следующей площадке. Юбка от Шанель промокла до пояса. Руки заляпаны до локтей. Но спина была чистая и сухая, и мои ревнивые подозрения поутихли.

— Бедный Скотт, — шепнула она, свесившись ко мне через перила. — Неужели уж ты не мог добраться до дурацкой шляпы?

— В такой тьме?

— Ты бы все же постарался.

— А зачем? — громко сказал я. — Хемингуэй проиграл. Остальное неважно.

— Ну как ты можешь так говорить? — шепнула она. — Непременно надо было помочь Скотту выиграть.

— Теперь-то чего уж меня пилить? — сказал я. Я так разозлился, что снова заговорил громко.

— Ш-ш-ш! — зашикала она. — Как думаешь, им это хоть немного пойдет на пользу, а, Кит?

— Не знаю, — ответил я хриплым шепотом.

— Наверно, пойдет.

— Завтра поглядим, — сказал я.

Бо подарила меня алым, крепким поцелуем со своей собственной ладони, и я пошел спать, и в конце концов все не так уж плохо складывалось. За Хемингуэя и Скотта можно было не беспокоиться, да и за Бо, в общем, тоже. Ничего. Мне ужасно хотелось спать, я свалился в постель, и свернулся калачиком, и решил не думать о них совсем. Да ну их всех, господи.

Я не знал, что с девяти часов утра пойдут новые события, и они на весь остаток жизни изменят наши пути.

Глава 11

Непонятно, зачем Бо решила завтракать в девять, и когда я сел к ней за белый столик в баре, я высказал ей свое недоумение:

— Спать жутко хочется.

— День надо начинать с начала, — сказала она. Она была совершенно свежая, выспавшаяся, розовая, как пион на солнышке. — А то его вовсе не начнешь, проволынишься, а я этого терпеть не могу.

— Но ты спала-то часа два всего. И я тоже.

— Я хотела тебя увидеть, пока те не встали, — сказала она. — Я кое-что тут решила.

Она заказала два двойных кофе, уже раскатала мой и свой croissant, намазала маслом, джемом, снова скатала. И первый положила мне на тарелку.

Значит, она кое-что решила…

— Насчет чего? — спросил я.

— Насчет тебя, конечно. — И тут она спросила, сколько мне лет.

— Девятнадцать, — сказал я. — А что?

— Мне два месяца назад восемнадцать исполнилось, — и она облизала с губ джем. — Но я гораздо тебя старше, женщины вообще гораздо раньше развиваются.

Я радостно задрожал, прежде чем успел как следует оценить эту мысль.

— Куда ты гнешь? Какое тебе дело до моего возраста?

— Просто я подумала, что ты еще ужасный ребенок.

Она очень деловито наливала мне кофе. И тут в первый раз при мне она оказалась неловкой. Поставила кофейник не глядя, прямо на кусок сахара, косо, кофе пролился на скатерть.

— Ох ты черт!

Кофе не успел еще как следует впитаться, а она уже прикрыла пятно развернутой салфеткой.

— Дай-ка свою, — велела она. Я протянул салфетку, она обтерла кофейник. Подозвала официанта, попросила еще две салфетки. И только когда пятно было надежно прикрыто и чистота, порядок и гармония вполне восстановлены, она вернулась к начатому разговору:

— Знаешь, что я подумала, когда тебя увидела в первый раз?

Я глупо моргнул, не зная, куда она клонит.

— Я подумала, что ты дико чистый, — сказала она. — Нетронутый такой и дико чистый…

Я даже не донес чашку до рта, так и плюхнул ее на блюдце.

— Ну… сам понимаешь.

— Ничего я не понимаю, — не выдержал я.

— То есть ты вышел из лесов совершенно естественным, в чем мать родила — и это сразу ясно.

— Да ну тебя, Бо!

— ет, правда, — продолжала она свое. — Ты так прелестно сохранился. Эдакий зверик. И ты весь из одного куска. А меня всю жизнь клеем склеивают.

Бо приложила руки к груди, будто демонстрируя свой тезис.

Я сказал: клей, видно, замечательный, каждому бы такой.

— Ты куда меньше меня похожа на «сложи картинку».

— Просто ты ничего про меня не знаешь, верно ведь?

— Да, — сказал я. — Мало что знаю.

— Нет, ты именно ничего не знаешь, — сказала она. — Это к лучшему.

И она скорчила на своей восемнадцатилетней мордашке то, что, видимо, казалось ей ужасной гримасой:

— Ой, хорошо б тебе так про меня и не узнать. Ты б ничего не понял.

Кусок не полез мне в горло. О чем это она?

Но Бо засмеялась.

— Да нет же, не пугайся. Я как ты — совсем еще зеленая. Je suis encore toute etourdie.[22] Только я этого не стесняюсь, а ты стесняешься. Просто моя жизнь на твою ну ни капельки не похожа. Вообще-то даже смешно. И она б тебе показалась дико странной и необыкновенной, и она б тебе не понравилась. Вот и все.

— Не понимаю, про что ты говоришь, — сказал я, Бо явно хотела, чтоб я приставал к ней, выуживал из нее каждое слово. А я не умел. Я ужасно нелепо себя вел.

— Хорошо бы мы были лет на десять постарше, — сказала она. — Или хоть ты был бы постарше.

— Зачем?

— Тогда было бы куда больше смысла в том, что я задумала.

Я немного обождал.

— Ну, — сказал я наконец. — А что же ты задумала?

Бо нервничала. Она сцепила пальцы и только закачала головой.

— Не дразнись! — выпалил я.

— А я и не дразнюсь. Я все тебе скажу. Честное слово, я сама скажу. Я только не знаю, как начать, ты уж меня не пытай.

Я пожал плечами.

— Как хочешь.

— Не сердись и не пожимай плечами. Мне, ей-богу, не до того.

Заманила меня в такую рань к завтраку, а теперь дает обратный ход. И я снова стал есть, решив молчать как рыба, и пусть говорит, когда ей вздумается, или вообще не говорит. Утомлять ее я не буду.

— Ну вот, ты и расстроился, — сказала она. — Я ведь вижу.

— У тебя все какие-то намеки, недомолвки, — проворчал я. — Что же прикажешь делать — силой из тебя слова выжимать, да?

Бо собрала шарф, перчатки, лакированную сумочку и схватила меня за руку.

— Кит, миленький, ты не сердись, у нас еще столько времени впереди. И я хочу тебе все рассказать по порядку, как следует, чтоб ты не пугался, не удивлялся и не думал, что я на тебя давлю. Вот и все.

— Ладно уж, — сказал я ласково. Я видел, какое серьезное у нее лицо, и понял, что она правда хочет мне сказать что-то очень важное.

— Ну, ты все съел?.. Тогда пошли, — сказала она.

— Куда это? — спросил я вставая.

— Я хочу спасти бедненькую шляпу Скотта.

— Господи, зачем?

— А зачем мы ее там бросили? Это безобразие. Несправедливо.

— Да как ты до лесу-то доберешься? — спросил я, выходя следом за нею на улицу. — Дотуда миль шесть-семь переть.

— На «фиате», конечно. Ты можешь править?

— Править-то я могу, — сказал я. — Но вдруг Скотт будет недоволен?

— Чем?

— Ну, что мы машину взяли.

— Но машина моя, Кит.

— «Фиат»?

— Ну да. А ты не знал?

— Не знал. Скотт говорил, это машина племянницы Джеральда Мерфи. Да, кажется, так он говорил — племянницы.

— А это я.

— Джеральд Мерфи — твой дядя?

— Нет. Не в полном смысле. То есть у меня сотни таких дядь. В общем, Сара — знакомая моей мамы.

Я стоял на тротуаре, задавал Бо множество вопросов, а она делалась все непонятней, так что впору просто спросить, кто она и откуда.

— тебя все на лице написано. — Теперь она подтрунивала надо мной. — Ну чего ты удивляешься? Мог бы догадаться. Так что давай, будешь править.

— Ой нет, — сказал я. — Это твоя машина…

— Не дури.

— Вдруг я ее разобью. — Я вспомнил свои неудачные опыты. К тому же я не сомневался, что Бо правит в сто раз лучше меня.

— Ладно, — сказала она. — Жалко. Но раз тебе не хочется…

Я затряс головой, мы сели в машину. Руль радостно подался под руками у Бо. Все ладилось, к чему только ни прикасались эти пальцы, и ладони, и запястья, эти руки и ноги. «Фиат» взял с места не кашлянув, и мы свернули в улочку и покатили мимо витрин, как на самокате.

— Осторожней! — не выдержал я. Мощный грузовик вынырнул впереди из переулка, а Бо его не заметила.

— Ненавижу эти серые грузовики, — оказала она. Она катила по людным улицам, как по пустыне. Мне вдруг захотелось зажмуриться. Мы выехали на площадь, и тут я окончательно понял, что Бо не умеет править. Все движения у нее были точные, но замечала она только то, что под носом. Водить машину — это не часы чинить. Бо не замечала ни людей, ни велосипедов, ни собак, ни кошек.

— Смотри! — Женщина переходила дорогу в пятидесяти метрах от нас, и мне снова пришлось орать. — Смотри же, Бо!

— Знаю! — крикнула она. — Французы дико неосторожны, правда?

Я ухватился за щиток одной рукой, за дверцу — другой, и я почувствовал облегчение, лишь когда мы выехали на пустую сельскую дорогу, которая шла в гору, в Фужерский лес, и привела нас к поляне, где мы оставили на палке шляпу Скотта.

— Ой, она еще тут, — обрадовалась Бо, выходя из машины.

Мне в дороге свело челюсть, и теперь я не сразу обрел дар речи.

— А ты как думала? — сказал я. — Что один из них прокрадется сюда ночью и ее стащит?

— Не напускай на себя цинизм, — ответила она. — Наивный и обиженный ты куда милей. Правда, ты тогда мне гораздо больше нравишься.

Нет, я окончательно понял, что ничего не могу с нею поделать. Я беспомощно и жадно глядел, как она осматривает бедную шляпу, расправляет вмятину, вертит «Федору» в руках, дышит на нее, пытаясь восстановить былое совершенство.

— Она вся промокла. А что ты с брюками-то сделал? Они ведь у тебя тоже все промокли и на заду разодрались…

— Я их выбросил, — оказал я. — А тебе советую выбросить шляпу. Вряд ли Скотт такую наденет.

— А ты скажи Эрнесту и Скотту про свои брюки, пускай они тебе новые покупают.

— Обойдусь, — выдавил я.

Бо засмеялась. Как всегда, моя гордость подвела меня и вогнала в краску. Но я так сгорал от любви к Бо, что уж не до того было, краснеешь или не краснеешь. Я все время злился, страдал, томился и радовался. Правда, я старался перебороть себя, и страх, и застенчивость, но у меня все было на лице написано.

— Вот бы мне быть как ты, — сказала она. — У тебя все чувства наружу. Я люблю, когда ты краснеешь.

Она стояла совсем рядом, почти прикасалась ко мне грудью. И тут я положил ладонь ей на лицо. Она отстранила мою руку и крепко ее сжала.

— А я и не краснею, — сказал я. — Просто у меня температура.

Она не слушала, моя попытка сострить провалилась. Бо спросила, что думаю я про Хемингуэя и Скотта.

— Останутся они друзьями, а? То есть настоящими друзьями?

— А что? — сказал я. — Пока они ведь еще держатся.

— Но ты разве не чувствуешь? Они оба старются измениться, чтото из себя сделать новое, а у них не выходит.

— Скотт, может, и старается, — сказал я. — И думает, что Хемингуэй старается тоже.

— Нет, правда, я вот еще хотела тебя спросить, — она все не отпускала, а крепко держала мою руку, будто я собирался ее вырвать. — Думаешь, оба и есть то, за что себя выдают? Они ведь ужасно оба запутались. Правда же?

— Они тут ничего не могут поделать. Они вечно друг друга злят. И кажется, им того и надо.

Мы кружили вокруг «фиата», будто прогуливались по фойе оперы, и Бо все не отпускала мою руку.

— Им помощь очень нужна, вот что я поняла, — сказала Бо. — То есть она им обоим нужна.

Меня кольнула ревность.

— Какая помощь? — насторожился я.

— Ну… — Тут Бо явно собиралась мне что-то объяснить, но вдруг передумала и спросила, какого я мнения, в частности, о Скотте. — Мне надо знать, во что Скотт действительно верит, а, Кит?

В то время часто задавали этот вопрос. Он тогда был в ходу, как и еще другой вопрос — «что у него за душой?». В общем, ответ требовался серьезный.

— По-моему, Скотт во все на свете верит, — рискнул я.

Бо сжала мою руку.

— Ой, верно, — сказала она. — Потому-то он так легко обижается, и потому-то он пьет. Ему необходимо во что-то верить, иначе он погибнет.

— И Хемингуэй такой же, — сказал я. — Просто он это лучше умеет скрывать.

— Господи, я и сама знаю, Кит. И во время этих их жутких перепалок он ведь из кожи лезет вон, чтобы только себя не выдать. И вся его жестокость отсюда, ему либо убивать, либо себя убить, а как жалко, ведь на самом деле он совершенно не такой.

Наверное, теперь мне следовало бы посмеяться над тем, как Бо (восемнадцати лет и двух месяцев от роду) и я (девятнадцати лет и двух месяцев) судили о них как о равных. И все же мы были правы. А Бо, кажется, совсем уже подошла к тому, что собиралась мне выложить.

Она примолкла, и мы побрели дальше.

— Смешно, — вдруг сказала она. — Каждый из них настоящий мужчина, но у них все по-разному. И кто же из них прав, а, Кит?

— Но что у тебя на уме, не пойму, — сказал я.

— Сама пока не знаю. То есть не совсем знаю, — и тут она остановилась. — Понимаешь, мне надо менять мою жизнь. И тебе, по-моему, тоже. И Скотт с Хемингуэем тоже стараются изменить свою жизнь. И у всех у нас разные причины. И удивительно, как это мы вдруг встретились.

И ведь снова Бо была права, все мы на что-то решались, к чему-то готовились, что-то важное творилось у каждого в душе. Каждый собирался бросить вызов богам.

— Пошли, — сказала она. — На меня давит это место. Здесь я ничего тебе больше не расскажу. И вдобавок есть хочется. Надо еще раз позавтракать.

Мне не хотелось отпускать ее руку. Я цеплялся за Бо, пока мог, а в ней, по-моему, боролись противоречивые чувства, когда мы на миг застыли в нежной зеленой дымке, как пар от дыхания, висевшей над остатками нашего брошенного пикника.

— Ну, поехали, — сказала она.

Я выпустил ее руку. Мне и подумать было страшно о том, как Бо снова меня повезет, но я сразу сел не за руль, а рядом. Бо оценила мой жест, прижалась ко мне щекой, носом, ухом, засмеялась, потом включила мотор и немного обождала. Потом проговорила:

— Наверно, мне надо набраться храбрости, раз уж я решилась, Кит. Да и тебе, наверно, тоже.

Господи, ну что она хотела этим сказать? В какую еще загадку меня втягивала? О ком думала? Обо мне? О Скотте? О Хемингуэе? Или просто-напросто о себе? Одно я знал твердо — в любом случае ответ я получу не раньше, чем она займется раскатыванием croissant'oв, а потому я захлопнул дверцу, схватился за щиток, и Бо повела «фиат» в сторону шоссе.

Даже сегодня, стоит мне только закрыть глаза, меня обдает болью той секунды, когда Бо повернулась ко мне — что-то сказать, выехала на шоссе и врезалась в грузовик, который вез строительные материалы. На нас рухнули полы, крыши, стены, перила, столы, полки, брусья. Нас раскололо надвое, и хоть я не видел, как именно ее убило, я все сразу почуял нутром. Прежде чем ударило меня самого, я успел понять, что серый грузовик уничтожил Бо и просто ее больше нет на свете.

Глава 12

Бо погибла, а я остался жив — чистейшая случайность. Правда, когда Скотт и Хемингуэй пришли меня навестить, а потом Зельда, и оба Мерфи, и миссис Хемингуэй, я лежал на железной кровати в иностранной больнице, беспомощный, затуманенный и почти никого не узнавал.

Скотт, и Хемингуэй, и Джеральд Мерфи выступали сквозь дымку мудрыми старцами, пастырями, отцами, дядями, утешителями.

«Погоди, детка, все образуется», — слышал я. «Ты молодцом», «Ничего, ничего…»

Сара Мерфи, помню, всплакнула — из-за Бо, наверно, а может, глядя на то, какой я тихий, черный, оглушенный. Зельда обращалась со мною, как со сломанной куклой, и, хоть я мало что соображал, очень меня этим стесняла. Миссис Хемингуэй я просто не помню. Вообще мало что помню. Я слушал, старался понять, спал. Вот и все как будто.

Я тогда еще не подозревал, что как только я оправлюсь, мне придется отчитываться не перед ними всеми и не перед собственной совестью, а перед французскими следователями. Французский закон дотошно требует именно объяснений, придавая им больше значения, чем даже фактам, ну а объяснить тут что-то мог я один.

Как только я смог садиться, у моего одра нарядили следствие при участии шестнадцати персон. Тогда мне все это показалось естественным. Ну, иностранцы. Ну, французы. Ну, суетятся. И только много лет спустя я узнал, что Джеральд Мерфи поторопил события, чтобы решить дело сразу и окончательно и тем избавить меня в дальнейшем от таскания по судам, от жандармских допросов, адвокатов, страховых компаний и прочего. Да, поздно я узнал о том, что сделал для меня Джеральд Мерфи, и так я его и не поблагодарил.

Я старался говорить правду. Вновь и вновь повторял с помощью переводчицы — маленькой смуглой женщины в трауре, — что мы не были пьяны, мы не пили, что у Бо было отличное зрение, что она не теряла контроля над собой, знала code de la route[23], умела водить (прости меня, господи) и что я ей не мешал. Мне пришлось воссоздавать для них ее последние минуты, и я с болью воссоздавал их в собственной памяти.

Но я, наверно, очень жалко выглядел, и судья сказал, что задаст мне один последний вопрос, необходимый вопрос, и закроет дело. Он спросил, не хочу ли я выдвинуть обвинение против водителя того грузовика, мосье Бедуайе. Он сказал, что я имею на это право. Мосье Бедуайе, плотный бретонец, едва помещался на стуле. Железный господин, под стать своему грузовику. Он утирал глаза чудовищным кулачищем всякий раз, когда упоминалось имя Бо.

— Нет-нет, — сказал я. — Я не хочу обвинять мосье Бедуайе. Он не виноват.

— Совершенно точно?

— Да-да, совершенно точно.

Далее судья по всем правилам заключил разбирательство, сообщив мне, что я признан невиновным и могу покинуть Фужер, как только почувствую себя в силах. Об остальном позаботятся родственники трагически погибшей мадемуазель.

И, кажется, тут только я понял, что Бо умерла.

Наверно, странно, что я говорю обо всем этом так спокойно. Сжато, сухо. Но, в общем-то, мне надо уже расстаться с Бо и вернуться к тому, с чего я начал, — к путешествию Скотта и Хемингуэя и зачем оно им понадобилось и к чему привело. В общем-то, просто я стараюсь свести память о Бо к той роли, которую она потом сыграла. Наверное, я совсем бы о ней не упоминал, если б мог, потому что не в ней дело. Нет, не в ней дело.

Но смерть ее нас всех подстегнула. Каждый день в больнице я ломал голову в поисках безвозвратно потерянного. Но чувствовал я (если можно чувствовать то, чего уже нет), чувствовал я только рвущую боль последней секунды, и отпускала она меня лишь на короткие промежутки. Я был молодой и умел долго терзаться. Мне было всего девятнадцать, и смерть совсем рядом, конечно, ошеломила меня. Я только беспомощно складывал осколки. Снова и снова перебирал в памяти тот последний разговор, месил, месил ее слова, как тесто, задавал и задавал себе вопросы, а ответа на них не было.

Что собиралась делать Бо? Зачем ей требовалось набраться храбрости? И для чего могло понадобиться мужество мне? Но самый мучительный был вопрос, который помог бы ответить и на все остальные. Если она решила отдаться Скотту либо Хемингуэю (а это возможно), то кому же из них? А может, я зря преуменьшал собственную роль?

Потом я снова начал о них беспокоиться. Будь я подальновидней, я бы, наверное, махнул на них рукой. Но я имел неосторожность спросить у Зельды, что с ними делается. С тех пар как я стал садиться в постели, Зельда была со мной нежней, внимательней, добрее всех. Я тотчас же сдался. Я полностью и без раздумий доверился ей.

Она выслушала Мой вопрос про Хемингуэя и Скотта, а потом, как девочка, скакнула на мою кровать, поджав губы и вонзив красные ногти в белые ладони.

— А зачем тебе о них знать? — спросила она.

— Да так, — сказал я. — Просто интересно, какие у них планы.

— Тебе это всерьез не все равно?

— Конечно, — сказал я.

— Смешной мальчик, — сказала она. Она пристально на меня посмотрела, не то испытывая, не то стараясь смутить — у нее никогда было не понять. — Ты разве не догадался, что оба пытались влюбиться в Бо?

— Я не замечал… — пролепетал я.

— Не ври! Ты ревновал, Кит. Только напрасно ты это. Оба вели себя как два бодрящихся старика, и нужна-то им Бо была только для того, чтоб кинуть последний взгляд.

— На что?

— На самих себя, на что же еще? — сказала она. Зельда выглядела довольно скверно, и губы она накрасила тоненькой, узкой полоской, будто нарочно, чтоб казаться злой или даже противной.

— Неужели ты не понимаешь? — сказала она. — Ну да, как же тебе понять? Ты-то любил Бо. А мы все влюблены в собственную молодость. В том-то и беда наша, Кит. Страшно. Теряем себя капля за каплей. Молодость проходит. «Благоуханье мига и того не боле». И она проходит совсем, вот в чем весь ужас, Кит. У тебя-то остается твоя гладкая, юная кожа, Кит, а наша ежедневно и отвратительно облупляется. Как рыбья чешуя, как старые сухие листья мака.

Я полусидел, обложенный подушками, и Зельда наклонилась и на секунду прижалась ко мне, она будто хотела одарить меня своим теплом. И ничего больше. У нее было совершенно спокойное лицо, но мне на шею капнула слезинка.

— Бедные дети, — запричитала она. — Бедная, милая Бо. Мотылек в пламени.

Потом она села повыше, сбросила туфли, уткнулась локтями в колени, острым подбородком в ладони.

— Ты не знаешь, не знаешь, — задумчиво протянула она, раскачиваясь по своему обыкновению, — как вы оба были прелестны, безупречны, совершенны. Даже когда вы стояли ярдов на пятьдесят друг от друга, далеко-далеко друг от друга, мы всегда смотрели на тебя и на Бо так, будто сами мы — только призраки и это вам принадлежат наши истинные тела. А ты ничего не замечал, да?

— Нет, не замечал.

— Ты признавался Бо в любви? — спросила она резковатым своим, вибрирующим голосом, по-южному растягивая слова.

— Нет, никогда.

— Господи, почему же?

Я ей ничего не ответил.

— Тогда берегись, — сказала она. — Если ты правда любил Бо, память о ней будет вечно преследовать тебя, и мучить, и портить твои отношения с женщинами, так что берегись. Вдруг «ласк неизведанных упрямый образ заполонит вполне воображенье…». А в твоем возрасте это ужасно. — Она снова пристально в меня вгляделась. — Понял, что я пытаюсь втолковать тебе в глупых, бесплотных словах Шелли?

— Да. Но вы зря беспокоитесь.

— Не зарекайся, — отрезала она. — Вот, например, сможешь ты забыть Бо и нас всех к концу той недели?

— Вряд ли…

— А надо бы. Забудь нас всех вместе взятых, Кит. Особенно Скотта и Эрнеста. — Она ударила по кровати кулачком. — Не попадайся к ним на удочку, хватит, если сам себе не желаешь зла.

— Почему?

— Потому что они так по-идиотски поглощены собой, что лучше держаться от них подальше. Они одержимы собой и друг другом. Помешаны на драке. Они гладиаторы в кровавой битве, и победит непременно Эрнест. Он всегда побеждает.

Зельда иногда подводила глаза черным, и она щурилась, как кошечка, играя в эти свои поэтические игры. И сейчас она тоже щурилась.

— Мы тебе не компания, Кит, ведь ты пока еще ничего не утратил. Так что пусть уж Скотт и Эрнест без тебя охотятся за собственным бессмертием.

— А они продолжат поездку? — спросил я.

— Не знаю. — И Зельда поднялась с моей кровати. — Да и какое мне дело? Толку все равно не будет.

Зельда поплыла к порогу и, уже почти скрывшись за дверью, томно помахала мне рукой в перчатке.

— Отправляйся домой, Кит! — крикнула она мне из коридора, и хоть я отдавал должное искренности ее предостережений, я так и не понял, что же намерены делать дальше Скотт и Хемингуэй. Ответ в некотором роде я получил от самого Хемингуэя.

Он уже захаживал вместе со Скоттом и Джеральдом Мерфи, когда я был в полузабытьи, но один пока не приходил. Бросит мне на постель спортивный, охотничий или французский журнал, скажет, что я молодцом. А сам ко мне присматривался, один раз подробно расспрашивал о моих повреждениях. Три дня после катастрофы я почти не приходил в себя, и это его очень беспокоило, он волновался из-за моего сломанного ребра, синяка под глазом, из-за кровоподтеков, которые мешали мне двигаться и держали меня в постели.

— Ну как ты, детка? — спросил он на сей раз, бросая мне на постель иллюстрированный номер «Лондон ньюс». — Тут тьма картинок. — Он ткнул в журнал пальцем. — Запомни, если хочешь стать газетчиком: куда больше можно почерпнуть из чужих картин, чем из чужих слов. Присмотрись как-нибудь к Брейгелю. Ну, как твоя голова?

— Все в порядке, — сказал я и сел. — Меня в пятницу выписывают.

— Да, так мне и старая мужичка сказала, йодом выпачканная.

— Сестра Тереза? — Я захохотал. Сестра Тереза, у которой пальцы были выпачканы йодом, была не столько старая мужичка, сколько очень старая деревенская святая.

— Да. Сестра Тереза. Она как будто выскочила из «Кентерберийских рассказов» Чосера. Толстая, снисходительная к грешникам. Я сказал ей, что, судя по ее пальцам, она, видно, тайком курит до потери сознания, а она давай хохотать, чуть чепчик с головы не свалился.

— А я хуже сострил, — сказал я. — Как-то ей сказал: о такой монахине, наверно, мечтали все умирающие солдаты, — а она это приняла всерьез. Всплакнула, взяла меня за руку и сказала: господи, может, и правда, может, и правда.

— Наверное, многого понавидалась, — ласково сказал Хемингуэй. — Ну вот, детка, а я попрощаться зашел.

До сих пор я точно не знал, нужен я ему или нет. Когда мы разговаривали, я должен был просто все выносить и слушать. Но сейчас, сидя на некрашеной кровати и глядя, как Хемингуэй сидит у меня в ногах, я вдруг понял, что ему хочется поговорить именно со мной, излиться, что, может, я ему и нужен.

Я спросил, куда он собирается.

— Обратно в Париж. А потом, наверное, в Нью-Йорк или в Барселону.

Он запрокинул голову и посмотрел на меня сквозь усы, будто говоря: «Ну, детка, я знаю, что у тебя на уме, уж выкладывай».

И я выложил.

— А как же Скотт? — спросил я.

— Все в порядке, — оказал он. — При чем тут Скотт?

— Что он говорит по этому поводу? Я думал, вы с ним еще не разобрались.

— Вылазка окончена, детка. С моей стороны, во всяком случае, бесповоротно. А Скотт пусть как хочет. Но ему, по-моему, тоже уже все равно.

— Но он мне говорил перед самой катастрофой, когда мы валялись без сил в лесу, что вы собираетесь в Тур, там вроде многое связано с Гюго и Бальзаком?

— Я же сказал тебе, детка, тема исчерпана. И забудь про нее.

— Он знает, что вы уезжаете?

— Нет, и ради бога не говори ему ничего, пока я не уеду. У меня нет никакой охоты заново объясняться со Скоттом Фицджеральдом. Это в моей жизни пройденный этап. Ну, а тебе-то хочется еще болтаться по дурацким французским городишкам?

— Нет. Не хочется.

Хемингуэй откинулся на неструганую спинку моей кровати и сказал, что я многого в их затее не понял.

— Понимаешь, ты на все смотрел затуманенными голубыми глазами Скотта, а боже избави тебя кончить, как Скотт. И я скажу тебе сейчас, почему я еду, детка, и почему наша вылазка была с самого начала обречена. Так вот, если тебе угодно выслушать правду, — я ведь не для того тут сижу, чтоб преподносить тебе отеческие наставления, пусть их тебе другие преподносят, — я скажу тебе правду.

Он на меня нападал. Я вспыхнул.

— Не беспокойтесь, — натянуто сказал я.

Хемингуэй ткнул меня локтем.

— Тебя когда-нибудь еще подведет твоя красная физиономия, сказал он. — Итак, я хочу вбить в эту англосаксонскую башку, что мы со Скоттом пустились в поход из-за ложных посылок. На самом же деле движущей пружиной была безумная теория Скотта про него и про меня. Он считает, что оба мы прикидываемся и заблуждаемся. И что мы убьем в конце концов истинного Фицджеральда и великого поэта Хемингуэя. Убьем непониманием. Да, наверное, он тебе уже все это излагал, и ты схватываешь, о чем речь.

— Да, он мне говорил.

Хемингуэй пожал плечами.

— Ладно, — сказал он. — Но, видишь ли, детка, первые двадцать лет жизни — самые лучшие годы; как бы тебя ни хлопнули, ты поднимаешься на ноги. А потом уж оно потрудней. Надо выискивать большущую стену, чтоб спрятаться и чтоб никто тебя не тронул. Запомни.

— Скотт мне объяснял…

— Знаю я, что он тебе объяснял, — сказал Хемингуэй грубо. — Слушай дальше. Я отправился в эту поездку для того, чтоб спасти Скотта от пьянства. Но я не могу ни в чем убедить идиота, который изо всех сил старается затащить меня в братство, просто не существующее вне войны и мифологии. И положить конец его стараниям, спастись от его миссионерского пыла можно только бегством. Вот я и бегу. И не слушай, если он начнет толковать тебе другое.

— Разве вам необходимо бежать? — спросил я. Я защищал интересы Скотта.

— Другого выхода нет, — сказал Хемингуэй. Он терпеливо мне все объяснял, втолковывал, чтоб я плохо про него не подумал. — Я не желаю больше видеть этого психа, — прибавил он с расстановкой. — Он никогда не уймется. От меня ничего не зависит. Стоит мне оказаться рядом, он, даже еще не раскрывая рта, уже берется меня спасать от меня самого. Но дудки, я не дамся, чтоб Скотт меня спасал — ни от чего, ни от кого, даже от меня. И не думай, будто я с легким сердцем махнул на него рукой. Просто ты влип со стороны в нашу печальную историю, вот я тебе ее и растолковываю, хоть ты, наверное, все равно думаешь, что я его обидел.

— Нет, — сказал я. — Но мне кажется, вы совершенно отрицаете дружбу.

Хемингуэй вздохнул с покорностью, в нем неожиданной.

— А ведь ты прав, — сказал он. — Я не способен к самопожертвованию, верная дружба до гробовой доски — не в моем духе. Я не могу навьючивать на себя такую большую ответственность до конца дней, а Скотт, конечно, на меня ее навьючил бы, опутал бы меня по рукам и по ногам, и потому я сбегаю.

Хемингуэй встал. Он сказал все, что хотел сказать, и выслушивать мои соображения ему было неинтересно. Обычная его манера. Но вдруг он меня удивил.

— Ладно, детка, — сказал он. — Ты, кажется, хочешь что-то спросить, так лучше выкладывай, чем терзаться, мучиться своей милой английской робостью.

— Я вот думал насчет одной вещи, — решился я.

— Валяй.

— Это связано с Бо, — предупредил я.

— Ну хорошо, что же связано с Бо?

— Вы бы не уехали, если б Бо не погибла?

— Думаю, не уехал бы, — ответил он сразу. Потом засмеялся. Точно бы не уехал. Тут уж Скотт меня водил на поводу… Но почему ты задаешь мне такие вопросы? Хочешь что-то сказать про Бо?

— Нет. Не хочу.

— Ничего, детка. Ужасная вещь, понимаю. Но истинная трагедия — Скотт. Бо умерла — и кончено. А Скотт по-прежнему проблема для всякого, кому не лень, и, наверное, ему оставался единственный выход — отделаться от этой своей истории с Зельдой и бежать к Бо. В том-то вся и жалость. За беднягой нужен присмотр. Если ты мужчина — лучше будь с ним построже, но если ты женщина — тебе надо холить его, нежить, заботиться о нем. А Зельда не умеет заботиться, вот он, наверное, и рассчитывал на Бо.

— И думаете, Бо могла с ним связаться?

— Ох ты черт, конечно же нет. Он, может, на нее и рассчитывал, но она думать про такое не думала.

— Откуда вы знаете?

— Господи, детка. Не задавай глупых вопросов. Уж поверь мне на слово, а лет через двадцать, может, и сам поймешь. Ну, до свиданья, детка, и не вешай нос. Все там будем…

Он ушел, и когда он закрыл дверь — хоть он вырвался сразу, мгновенно одолев палату своими ножищами, — я понял, что Хемингуэй всегда стеснялся меня не меньше, чем я его стеснялся. Со мной всегда разговаривал вымышленный Хемингуэй, и он всюду таскал этого вымышленного Хемингуэя с собою, и потому-то их смутные усилия понять друг друга потерпели крах. Ладу между ними не получилось.

И теперь остался только Скотт.

Я жалел Скотта, и мне не терпелось узнать, как он отнесется к отъезду Хемингуэя. Скотт пришел на другой день, в день моей выписки, напряженный, взвинченный, неся мой чемодан, и сразу сказал:

— Ты огорчишься, старина, но Эрнест сделал нам ручкой.

— Не понимаю!

— Он смылся.

— Опять! — лицемерно сказал я. — Но это же ему не впервой.

— На сей раз он правда уехал. Все кончено, Кит. Кончен бал.

Вид у Скотта был отважный — борец, человек действия. Он часто на себя напускал такой вид. Но он явно злился, и я решил было, что он принял жест Хемингуэя так, как тот его задумал: дружба прервана, с одиссеей покончено. Но, оказывается, Скотт расстраивался совсем по другому поводу.

— Ты знаешь, Кит, — сказал он, бродя взад-вперед по палате, — Эрнест приобретает ужасающее влияние на молодых американцев. Зельда говорит, ему уже подражают. Что же станется с нашими детьми и внуками, если они все примутся обезьянничать с этого варвара? Он всю республику развратит к чертям.

— Он вчера заходил, — кинул я небрежно. Я хотел унять Скотта.

— Он тебе сказал, что намерен смыться?

— Сказал, собирается в Париж или Нью-Йорк, — уклончиво ответил я.

— Бери свои вещи. — Скотт показал на чемодан. Повернулся и вышел.

Я понял, что никогда их больше не увижу. Меня будто вышвырнули. Но открыв чемодан, я обнаружил там всякую всячину — разные подарки: рубашки, брюки, ботинки, и розовый галстук от Зельды, и очень милую куртку с пришпиленной записочкой от Скотта, чтоб я «не лез в бутылку», потому что, мол, все это «законное возмещение» убытков, понесенных мною в лесу. (У сестры Терезы при виде моей одежды вытянулось лицо, и она сказала, что окровавленное тряпье надо сжечь.)

«Мы все в субботу куда-то едем, — гласила записочка Скотта, — но ждем, когда тебя выпустят из твоего французского чистилища, и надеемся повидаться с тобой на прощание».

Ну ясно, Скотт собирался уехать, ни словом не помянув ни Хемингуэя, ни Бо, и даже вполне понятно, почему ему не хотелось про них говорить. Вполне естественно, меня уже исключили из игры. Я и не ждал от Скотта прощальных восклицаний и точек над i. В конце концов, он ведь с самого начала говорил мне, что от этой поездки зависит все дальнейшее развитие их судьбы. А теперь-то чего уж.

Он вошел ко мне в номер в полтретьего утра в субботу. Он включил свет, и я проснулся. Я нашарил часы и увидел, что еще ночь.

— Что случилось? — спросил я.

— Ш-ш-ш, — громко прошипел он. Он покачивался, но, по-моему, нарочно. — Ничего не случилось. Просто я хочу с тобой поговорить, пока все прочие во Французской Республике крепко спят в своих ореховых кроватках. Лучше времени для разговора не придумаешь, Кит, и я безумно извиняюсь, старина, что тебя разбудил. Ну, как ты?

— Ничего, — произнес я сипло.

Он пришел от Гескленов и выглядел прилично. Он был в твидовом костюме и четко выговаривал слова. Правда, он отчаянно размахивал тросточкой, но, кажется, не был пьян. Во всяком случае, не очень. Как-то странно и сосредоточен и рассеян.

— Я пришел… — Он был веселый и важный, и он отчаянно подыскивал слова. — Я пришел, — сказал он, — дать тебе один очень существенный совет. Так что садись-ка и слушай внимательно. Совет очень существенный. И кроме меня никто тебе его не даст. — Секунду это обещание витало в воздухе, и вдруг он о нем совершенно забыл.

— Какой совет? — спросил я, окончательно просыпаясь.

— Необходимый совет, — отрубил он, но в его усталых глазах отразились только отчаянные потуги вернуть Скотта Фицджеральда с дальнего синего горизонта, куда он неуклонно ускользал. — А? Что я говорил, Кит? Что я говорил?

— Вы хотели дать мне какой-то важный совет.

— Правда?

— Вы так сказали.

— Гм. Гм. Хорошо же. — Скотт ткнул в меня тросточкой и крикнул во все горло:

— Бамм! — Потом: — Ну как, Кит? Здорово я стреляю?

— Ш-ш-ш, — зашипел уже я. — Вы всю гостиницу разбудите.

Скотт, все так же колеблющийся на грани здравости и забытья, вдруг подтянулся и громко зашептал:

— Верно, старина. Я терпеть не могу, когда плюют на других. Еще моя мама говорила: это признак уроженца Чикаго.

— Вы бы сели, — сказал я.

— Нет, нет, — проворчал он. — Я пойду. Я тут больше ни минуты не останусь. Я пришел только тебе сказать, что с Эрнестом я провалился. И ты это знаешь. И Эрнест знает, и ты знаешь, и Зельда, и Джеральд Мерфи знает, и Сара, и Хедли. Вот и все, что я хотел тебе сказать, старина.

Мне оставалось одно — тщательно взвешивать свои вопросы.

— И что вы собираетесь делать дальше? — спросил я.

— Делать? — взорвался он. — Почему я обязан что-то делать?

Тут я смутился и довольно глупо брякнул:

— Значит, вы считаете — это все?

— Откуда я знаю? Хемингуэй продал нас с потрохами, верно? Он предатель, верно? И ты спрашиваешь меня, что я собираюсь делать дальше? Ты бы лучше его спросил! — Скотт закрыл глаза, отгоняя какой-то неприятный образ, а когда он снова их открыл, он уже критически меня разглядывал, будто недоумевая, откуда я взялся. Потом он снова заговорил, с усилием, с удивлением: — Кит, но почему он уехал? Что его отпугнуло?

— Не знаю.

Скотт вдруг схватился за простыню, ужасно закашлялся (я тогда еще не знал, что у него туберкулез), потом он вздохнул, и снова на него напал ужасный, неодолимый кашель. Лицо сразу стало бледное, больное. Он мучительно ловил какую-то мысль.

— Что, по-твоему, хуже дезертирства? — сказал он. — Кит! — сказал он. Потом встал и вдруг накинулся на меня: — И зачем ты мне задаешь идиотские вопросы?

— Никаких я вам не задаю вопросов, — отрезал я. — Просто я хотел узнать, что вы намерены делать.

— А, ну тогда ничего, — выдавил он. — Но когда-нибудь, — пригрозил он устало, — когда-нибудь Эрнест еще напишет мне ужасное, жалостное письмо, знаешь какое?

Я покачал головой.

— Он напишет: «Скотт, миленький, я умираю! Я медленно умираю жертвой самозаклания, и ради бога приди и спаси меня».

Он ужасно тяжело дышал, и я снова стал уговаривать его, чтоб он сел.

— Хоть на минуточку, — просил я. Я боялся, что ему вот-вот станет дурно.

Он присел на кровать и еще раз с усилием выбрался из той тьмы, в которую он теперь то и дело так надолго погружался.

— Да, еще вспомнил! — И вдруг он перешел к своей манере рассерженного учителя. — Я пришел тебя предупредить, чтобы ты бросил свои английские штучки. Они ужасны! Отвратительны! И надо покончить с ними, старина, пока не поздно. От таких вещей лучше вовремя избавляться. Не бери пример с Эрнеста. В один прекрасный день Эрнест надолго замолчит, и вот тогда он и напишет мне то жуткое письмо…

Он встал и пошел к двери, подняв трость, как волшебную палочку. Я увидел, как он сдерживает кашель, давится кашлем. Снова я испугался, что ему вот-вот станет дурно. Но он вдруг вернулся.

— И еще одно! — выдавил он, одолевая кашель. — Напомню тебе слова Лоуэлла, обращенные к Спенсеру. Знаешь, что он ему сказал?

— Не знаю.

— Он сказал: нельзя позволять гению уничтожать собственный гений. Вот вы все думаете, я сдался Эрнесту. Да? Ни черта! Он у меня еще попляшет.

Опять он пошел к двери, и опять он вернулся и опросил, думал ли я о том, что было бы с ним и с Эрнестом, если бы Бо не погибла.

— Задавался ты таким вопросом?

— Я только об этом все время и думаю, — сказал я.

— Так вот я тебе скажу, что было бы, — сказал он. — Эрнест никуда бы не уехал. И я бы выиграл все — но Бо мы оставим в стороне.

— То есть как?

— Я в лесу тебя предупредил насчет Бо, верно? А ты на это наплевал, верно?

— Ничего подобного. Я сразу вернулся вместе с вами.

— Но ты не знаешь, что с ней было, верно?

— О чем вы, не понимаю, — я не желал ему подыгрывать, раз речь зашла о Бо.

— Ладно, — сказал он таинственно. — Пусть тайна умрет вместе с ней. К тому же, если б так дальше пошло, она бы с Эрнестом намаялась.

— Да что такое? Что у них случилось?

— А ты-то сам как думаешь?

— Не знаю. Думаете, она хотела с ним связаться?

— Господи, конечно нет. С чего ты взял? — сказал Скотт. — Может, старина Эрни на нее и рассчитывал, да только мало ли кто чего хочет. — Тут он расхохотался и снова отступил к двери, взялся за ручку, застыл. Но на сей раз переступил порог. — Бедная Бо, — сказал он грустно. — Она переживала пору равноденствия, которую знают только женщины. Еще бы немного — и сменился бы сезон. Но не для Эрнеста. Никогда. — Он еще потоптался, покашлял, он чуть не валился с ног от изнеможения. — И ведь какой ужас, Кит, какой ужас. Правда?

— Да.

— Ну, спокойной ночи, старина. — И он ушел.

— Спокойной ночи, Скотт, — сказал я, и я встал и прикрыл дверь, потому что он оставил ее открытой.

Глава 13

На другой день, или, верней, уже наутро, мы расстались. Скотт и Зельда за завтраком ели croissant'ы, а мне казалось, что они жуют эпитафии по нашей исчезнувшей девочке. Меня они, правда, окружили вниманием и заботой. Кит такой, Кит эдакий, Кит миленький, Кит-старина; а я-то знал, что никогда больше их не увижу. Я уже стал для них горьким воспоминанием.

Они отправлялись в Руан на «изотте», а меня оставляли в Фужере, пока я как следует не поправлюсь. Я беспокоился насчет уплаты за больницу, но Джеральд Мерфи уже оплатил счет, он говорил, что это пойдет из состояния Бо, которым он должен будет распорядиться. Он и за гостиницу заплатил, и вручил мне вдобавок билет до Лондона, хотя билет у меня уже был, мне его еще раньше прислали из Парижа. Так что отношения, в общем, закрепились, и я спросил Джеральда Мерфи, можно ли мне будет доехать с ними до Фужерского леса, если это им по дороге в Руан.

— Разумеется, отчего бы нет? — отвечал он в своей старомодной манере. — Но как вы обратно доберетесь? Это километров пять, а вы еще не окрепли.

— Я проголосую, — сказал я. — Не беспокойтесь.

Скотт мне объяснял, что у Джеральда Мерфи принцип — не задавать лишних вопросов.

— Хорошо, — сказал он. — Мы едем через полчаса, если Скотт справится с замком на своем сумасшедшем чемодане.

Я чистил зубы у себя в номере, когда Сара Мерфи постучалась и спросила:

— Кит, можно мне на минуточку?

— Пожалуйста, — сказал я, натягивая пиджак.

Сара подошла прямо ко мне и вложила голубой шелковый платок мне в кармашек.

— Все не могла найти такого цвета, — сказала она. — Только сегодня утром попался.

Сара вечно смущала меня, я сказал, что мне страшно неудобно, но мне нечем ее отдарить.

— Вы уже нас осыпали дарами, — сказала она. — Вы с Бо так радовали нас. В общем-то, я пришла кое-что рассказать насчет Бо. Сядем-ка на минутку.

— Они там ждут внизу, — сказал я.

— Подождут, — сказала она, села на незастланную постель и рассказала мне почти все, что я теперь знаю про Бо. Она не ответила на мои немые вопросы, даже на половину их она не ответила; но я хоть немного понял, кто такая Бо.

Она была сирота, правда богатая. В восемь лет она лишилась обоих родителей и детство провела по разным родственникам, разным загородным домам, разным виллам над морем, по разным школам. С Сариных слов я составил представление об озабоченной, серьезной девочке, которая переезжала от одних родственников к другим, из одного дома в другой, не теряя самообладания и не хныча. Отца ее окружала тайна. Никто даже не знал толком, откуда он, не то француз, не то венгр, не то американец, не то вовсе из Герцеговины. Мать ее была английская аристократка, богачка и странница, где-то вышла замуж за чужака, а потом его бросила. Он погиб в начале войны, сражаясь на стороне французов. Мать Бо далее бросила ребенка на родных и друзей и продолжала свою красивую и беспутную жизнь — где вздумается и куда занесет богатство. Погибла она в Вене, весьма трагически: наклонилась к своей собачке, та тявкнула, она отпрянула, свалилась с железнодорожной платформы на рельсы и попала под экспресс дальнего следования. Бо досталось богатое наследство, и вся жизнь ее, с помощью родственников и друзей, превратилась, с тех пор в сплошное переучивание, перемогание, переезды. Бо собирали по частям, склеивали клеем.

— Поразительно, — говорила Сара. — Но натура Бо все одолела, и она осталась естественной, чистой девочкой со строгой моралью и без претензий. Я любила ее мать, хоть она порой бывала невыносима. Бо пошла в нее внешностью, и только. Мы с Джеральдом всегда старались сделать для Бо что могли, но у нее лет с десяти были свои твердые, незыблемые понятия. Бо — чудо, Кит. Воспоминания, может быть, уже заслоняют Бо, но не совсем.

Сара Мерфи все это рассказала, чтобы приблизить ко мне образ незнакомой девочки. Но я вдруг понял и другое, я понял, почему Бо так старалась устроить чужие жизни, уладить чужие отношения, унять распри, почему она так рвалась к правде и справедливости. И, наверное, историей ее детства объяснялась тяга к мужчинам гораздо старше нее, желание кому-то посвятить стремление к порядку и преданность, в ком-то найти черты незнакомого отца.

Но Сара словно угадала мои мысли:

— Вряд ли сама Бо понимала, кого она ищет — отца, брата, опекуна или человека, в которого она сможет верить, на которого она сможет положиться до конца жизни. Но я уверена, что она искала именно такого человека, Кит, и на вашем месте я приписала бы себе эту роль.

Скотт уже кричал снизу:

— Кит, ради бога. Мы ждем! Сара там?

— Да. Сейчас.

Мы еще минутку постояли, и Сара нежно взяла меня за руку.

— Я все это рассказала вам, Кит, потому что не хочу, чтобы ее совсем забыли, и думаю, уж вы-то ее запомните. Я надеюсь, что частица Бо засела в вас до самой смерти. И теперь мне даже не так страшно бросать ее в этом жутком, мрачном городе.

Я кивнул.

Спускаясь по лестнице, Сара не выпускала мою руку.

— Ужасная история. Но, думаю, вся затея была с самого начала обречена. Скотту и Эрнесту вообще нельзя ни минуты находиться под одной крышей.

Тут я не мог с ней согласиться, но я не сумел бы ничего доказать, да и поздно было спорить. На улице она снова попросила меня не забывать Бо.

— Ну пожалуйста, Кит, не забывайте ее.

— Да, это маловероятно, — сказал я.

— Милый мальчик, — сказала она, и тут мы подошли к «изотте», верх ее был откинут, и все уже сидели на местах.

Я сел сзади, Скотт крикнул: «En avant!» — и Джеральд Мерфи покатил мимо магазинов, той улочкой, которую Бо тогда одолела как птица. На Скотте была помятая «федора», видимо, спасенная в полной невредимости из-под развалин «фиата».

Джеральд Мерфи обернулся ко мне:

— Скажете, где вас сбросить.

— Где-нибудь на горе.

Мы выехали из города и потащились по тряской дороге в гору, к лесу. Все молчали, каждый уже ушел в себя. Перед той развилкой, которой я ждал, я крикнул: «Тут» — и поскорей выскочил из машины.

— Спасибо большое, — крикнул я, перекрывая урчанье «изотты».

— Милый, славный Кит, — весело крикнула Зельда.

— До свиданья! — заорали они хором, когда «изотта» покатила по длинному, прямому шоссе. — До свиданья, старина. Adieu, Кит…

Машина шла вверх по холму, я смотрел ей вслед. Вот Зельда сорвала «Федору» с головы Скотта, запустила ею в лес, и шляпа описала красивую траекторию — как всегда.

Глаза у меня затуманились, потому что мне примерещилась девушка, она бежала за глупой шляпой, поднимала ее из грязи, поправляла чуткими, четкими пальцами и мгновенье держала на вытянутой руке, словно самой себе доказывая, что жизнь должна быть разумной и правильной, а не разрушительной и нелепой. И тогда я подумал, глядя вслед «изотте», что Бо, может, как-то и определила наши судьбы.Ведь это из-за Бо уехал Хемингуэй, из-за нее вот-вот скроется за холмом Скотт, из-за нее я стою на дороге, и вижу призрак, и меня мучит вопрос, которого мне вовек не решить. Вопрос о том, что сталось бы со Скоттом Фицджеральдом, и Эрнестом Хемингуэем, и с литературой целого поколения, не разбейся Бо на этом самом месте — на грязном шоссе у Фужерского леса, обсыпанном листьями.

Но все это не умещалось тогда у меня в голове, а вопросу моему суждено так и остаться без ответа.

body
section id="FbAutId_2"
section id="FbAutId_3"
section id="FbAutId_4"
section id="FbAutId_5"
section id="FbAutId_6"
section id="FbAutId_7"
section id="FbAutId_8"
section id="FbAutId_9"
section id="FbAutId_10"
section id="FbAutId_11"
section id="FbAutId_12"
section id="FbAutId_13"
section id="FbAutId_14"
section id="FbAutId_15"
section id="FbAutId_16"
section id="FbAutId_17"
section id="FbAutId_18"
section id="FbAutId_19"
section id="FbAutId_20"
section id="FbAutId_21"
section id="FbAutId_22"
section id="FbAutId_23"
Правила движения